Миф абсолютизма (fb2)

- Миф абсолютизма [Перемены и преемственность в развитии западноевропейской монархии раннего Нового времени] (пер. Лариса Л. Царук) (и.с. bibliotheca Рах britannica) 1.41 Мб, 353с. (скачать fb2) - Николас Хеншелл

Настройки текста:



ВЫРАЖЕНИЯ ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ
Я в долгу перед выпускниками Стокпортской школы. То, что они так и не смогли понять «абсолютизм», Заставило меня осознать, что я сам не понимаю его. Сотрудники Кембриджского университета и библиотек Британии оказали мне огромную и квалифицированную помощь. Многие исследователи помогли мне смягчить некоторые наиболее резкие формулировки; я беру на себя ответственность за те из них, которые я решил сохранить. Я многим обязан беседам с Дэвидом Армитаджем, Колином Армстронгом, Дереком Билзом, Джоном Круком, Ричардом Рексом, Доналдом Роберт–сом, Джо Шеннаном и Робертом Томбсом. Джон Дерри, Дэвид Паркер, Фрэнсис Скотт и Тим Торнтон нашли время, чтобы высказать замечания по поводу книги. Работа Джереми Блэка во многом способствовала оформлению концептуальной части. Я благодарен за проявленную щедрость попечителям Стокпортской школы, которые дали мне отпуск, а также председателю, Алану Кершоу, и директору, Дэвиду Берду, за неизменную поддержку. Глава и преподаватели Сент–Джонс колледжа, Кембридж, выделили для меня стипендию и создали идеальные условия для исследовательской работы и написания книги. Моя самая глубокая признательность Дэвиду Старки, чье руководство было незаменимым и чье влияние очевидно во всей книге. Если бы не он, эта книга не была бы написана.

Издателям хотелось бы поблагодарить издательство Оксфордского университета за разрешение на перепечатку материалов для Приложения I и II из книги Шарон Кеттеринг «Патроны, посредники и клиенты во Франции XVII века» © 1986 Oxford University Press.

ПРЕДИСЛОВИЕ
От историков, которые удаляются от предмета своей узкой специализации, ожидают различных проявлений некомпетентности. Это заставляет их придерживаться своей темы — так пожилые люди боятся попасть впросак. И все же нельзя допустить, чтобы ограничивающее действие чувства уязвимости помешало спокойно осмыслить основные черты государственного управления в период раннего Нового времени. Множество открытий, сделанных исторической наукой в последние годы, еще не сложились в единое согласованное полотно. По мере углубления специализации периоды прошлого, которые изучают историки, становятся все более узкими, и нередко они не замечают, сколь серьезные выводы можно сделать из предложенных ими наблюдений. Они часто преувеличивают своеобразие развития отдельной страны или периода, тогда как более широкая перспектива может скорректировать допущенные искажения. Кроме того, историки склонны обращаться только к академическим кругам. Однако вопросы о том, усиливалась ли роль государства и сокращались ли свободы, важны для всех, кто интересуется перспективами сегодняшнего дня. Это служит лучшим оправданием для обращения к опыту прошлого как таковому.

Поэтому, работая над книгой, я не забывал, что во многом пишу для широкого круга читателей. Ради них я избегал слишком частых ссылок на иностранную литературу и старался сделать изложение занимательным, насколько это возможно, — как того и заслуживает сам предмет изучения. Я также адресую ее студентам и ученым. Эта книга — не просто еще один учебник, относящийся к устоявшимся клише слишком благоговейно для того, чтобы представить свежий взгляд на проблему. В ней доступно излагаются результаты последних исследований и предлагается новый подход к их осмыслению.

Очевидно, что при обращении одновременно к трем категориям читателей возникали определенные трудности, однако надежда на успех была сильнее. Научные открытия вызывают немедленный отклик лишь в академических кругах, за их пределами еще лет пятнадцать слышится эхо. На создание взвешенного синтеза достижений требуются десятилетия. Экспертам следует быть снисходительными, если отлаженную акустику нарушает нетерпеливый голос.

ВВЕДЕНИЕ

В начале XVII века многие англичане верили, что существует план превратить Англию в абсолютную монархию.

J. Miller. 1987. Bourbon and Stuart. George Philip. P. 32

Начиная с Якова I и заканчивая сэром Эдуардом Коком и

Джоном Пимом… все соглашались с тем, что Англия — абсолютная монархия.

J. H. Hexter. 1982. Parliamentary History. Vol. I. Sutton. P. 208

Несомненно, перед нами возникла проблема. Возможно, в интересах консенсуса историки продолжают сглаживать оттенки реальности. Или же значение слова «абсолютный» настолько универсально, что историки используют его по своему усмотрению, то есть по отношению к любому монарху, который обладал властью большей, чем то считали нужным ученые XX века. Компаративный анализ еще более усложняет ситуацию. По сравнению с английскими монархами, говорит нам один историк, Франциск I — «абсолютный» монарх. Другой провозглашает Людовика XIV первым истинным воплощением «абсолютизма». Но нет, одна из недавно вышедших работ убеждает нас в том, что поистине «абсолютистскими» правителями были просвещенные деспоты конца XVIII столетия. Только они обнаруживали то пренебрежение традиционными правами и привилегиями, которое является главной составляющей этого понятия.

Эта бесконечная цепочка высказываний показывает, как трудно определить, что именно историки подразумевают под терминами «абсолютный» и «абсолютизм». Очевидно, что они не согласовывали своих определений.

Фактически происхождение этих двух слов совершенно различно, и очень важно не смешивать их. Слово «абсолютный» часто употреблялось в раннее Новое время, термин «абсолютизм» был почти неизвестен до 1820–х годов. Он‑то и является предметом нашего исследования, хотя без слова «абсолютный» обойтись также невозможно. По нашему мнению, термин «абсолютизм» неразрывно связан с четырьмя утверждениями.

Во–первых, «абсолютизм» по сути своей деспотичен. При нем ущемляются права и привилегии подданных и попирается мнение тех учреждений, которые были призваны их защищать. «Абсолютизм» — враг свободы.

Во–вторых, «абсолютизм» автократичен. Он не обращается к консультативным механизмам, диалог при таком режиме не поощряется, а принятие решений централизовано. Государи отодвигают на второй план сословные представительства и корпоративные организации, через которые ранее осуществлялся обмен мнениями с властными группировками. Власть монополизируется монархом и теми, кому он ее делегирует.

В–третьих, «абсолютизм» бюрократичен. Он действует независимо от корпоративных организаций, обладающих собственной властью и интересами. Используя агентов, зависящих только от короны, будь то чиновники или «новые люди», не связанные со знатью, абсолютные правители отделяют себя от общества и лишают народ возможности саботировать их повеления.

В–четвертых, «абсолютизм» никак не связан с Англией. Историки–виги решили, что именно 1689 год ознаменовал окончательное размежевание между континентальным «абсолютизмом» и английской ограниченной монархией. С этого времени Англию стали считать образцом свободы и управления через процедуру одобрения.

То, что будет сказано ниже, едва ли можно назвать бунтом против ортодоксии. Недавние исследования показали, что все перечисленные тезисы неверно описывают то, что действительно делали — или пытались делать — европейские монархи раннего Нового времени. Здание «абсолютизма» дало трещину, и прежние клише теперь повторяются без воодушевления. Сегодня кавычки, поставленные вокруг этого слова показывают, что оно потеряло значимость, однако некоторые историки демонстративно упорствуют в пунктуации. Здание еще держится, но, кажется, никто не замечает, что оно висит в воздухе. Многие области изучаемой проблемы требуют соответствующих исследований и публикаций, и все же до сих пор никто не собрал достаточно материалов для ее окончательного разрешения. Но, с другой стороны, не было предпринято и попыток сохранить концепцию «абсолютизма».

Можно бесконечно спорить о том, сколько именно характерных черт, которые уже были перечислены нами, необходимо для формирования «абсолютизма». Полезнее было бы определить, сколько «не абсолютистских»

черт нужно обнаружить, чтобы снять с исторического явления ярлык «абсолютизма». Некоторые скажут, что это дискуссия о терминах: если исторический феномен описан верно, присвоенные ярлыки не меняют его сути. Однако исторический опыт учит нас иному. Терминология имеет свою власть, и ассоциации, вызываемые ею, могут накалять обстановку, не обязательно порождая при этом свет. Будем серьезны. Марк Блок писал однажды о неверных ярлыках, которые в конечном итоге обманывают нас относительно содержания. Что значит имя? Достаточно много, если оно искажает действительность.

В этой книге поставлены под сомнение два давних стереотипа. Интерпретация истории все еще зависит от национальной гордости, и виг желает быть прогрессивным. В Англии всегда подчеркивали современность своего ancien régime, а во Франции — своей Революции. Историки обеих стран ошибочно признавали существование различий между французскими «абсолютными» монархами, которые монополизировали власть, и английскими «ограниченными» монархами, которые ее разделяли. Большинство монархов являлись одновременно и «абсолютными» и «ограниченными». Они были абсолютными, когда осуществляли свои обширные прерогативы, и ограниченными, когда вели переговоры с подданными об их правах. Процедуры консультации и одобрения в «абсолютистской» Европе были столь же важными, как и в свободолюбивой Англии; но при взгляде на это явление историков поражает избирательная близорукость. Прошлое, как оказалось, дает неисчерпаемый материал для спекуляций. За этими двумя официальными историями таится удобная для каждого уверенность, что и Англия и Франция шли верным путем, каждая своим. Самодовольство — опасная основа для исторических изысканий: желаемое слишком легко принимается за действительное. Пропаганда — жанр, который историки должны изучать, а не создавать.

Термин «абсолютизм» утверждался в историографии четырьмя основными способами. Несомненно, монархи стремились установить свою власть над пестрой мозаикой подвластных им территорий и учреждений, чтобы сосредоточить принятие решений в своих руках и обеспечить их исполнение. Что в данном случае послужило для них импульсом?

Марксисты считали, что понятие «абсолютизм» полностью характеризует существовавшую социально–экономическую систему. Для них «абсолютизм» был механизмом, с помощью которого знатные землевладельцы угнетали крестьян. В Восточной Европе дворянам было позволено сделать своих работников крепостными: за это знать должна была служить короне в армии или в бюрократическом аппарате. В Западной Европе крепостное право исчезло. Землевладельцы заменили феодальное принуждение крестьянства «абсолютистским» принуждением со стороны королевской вла–сти, поскольку дворяне интегрировались в состав государственной машины, покупая должности. К несчастью для этой теории, именно дворяне нередко были основными противниками «абсолютистского» государства, а в Швеции дворянство стало его жертвой. Должности приобретали главным образом незнатные буржуа. Хотя за столом монархов раннего Нового времени дворянство снимало сливки, оно не было единственным участником пиршества.1

Противоположная точка зрения представляет «абсолютизм» спланированным воплощением теории, а не результатом действия обезличенных сил. Эту модернизированную, действенную, целенаправленную и разумную версию монархии изобрели юристы, философы и епископы раннего Нового времени. Но поскольку теория постоянно использовалась для оправдания желаний монарха, вряд ли именно она служила побудительным мотивом. Ришелье демонстративно привлекал эту теорию для обоснования своих действий. Более вероятным кажется то, что монарх использовал новые идеи при решении практических насущных задач, а не следовал грандиозному плану.2

Две наиболее распространенные концепции «абсолютизма» считают главным фактором формирования «абсолютизма» практическую необходимость преобразований в стране. Одна версия подчеркивает роль войны и «военной революции». Характерным было увеличение французской армии от 50 000 человек в XVI столетии до 400 000 в 1700 году. Это обусловило складывание фискально–военного государства, приспособленного к ведению войны и к выживанию в мире безжалостного соперничества. Для этого нужно было вводить и собирать налоги, при необходимости можно было обойтись и без содействия пассивно сопротивлявшихся сословных представительств. Чтобы увеличивать категории имущества, облагавшиеся налогом, нужно было поощрять экономическое развитие: торговля и промышленность находились в жестких тисках государственного регулирования. Эти цели, в свою очередь, требовали создания бюрократии, не использующей тактики саботажа, к которой прибегали властные группировки. Другая версия выдвигает на первый план стремление правительств эпохи раннего Нового времени улучшить духовное и материальное благосостояние своих подданных. Трудно воспринимать всерьез шутки относительно пушечного мяса, которые можно встретить в мемуарах Фридриха II. И все же концепцию «регулярного полицейского государства» следует принимать

1Miller J. 1990. Absolutism in Seventeenth Century Europe. Macmillan. P. 6-13;

Anderson P. 1979. Lineages of the Absolutist State. Verso.

2 Miller J. 1990. P. 7-8; Parker D. 1983. The Making of French Absolutism. Arnold.

P. 90.

во внимание только в неразрывной связи с властью государя. «Бедный крестьянин — бедный король» — таков был горький комментарий одного из советников Людовика X V. 1 Однако ни один из описанных вариантов развития не предполагает «абсолютизм». Соответствующий социальный порядок достигался благодаря работе сословных представительств, гильдий и городских корпораций. Новым элементом стало центральное регулирование тех сфер жизни государства, где ранее действовала местная инициатива или просто случай. Попытки установить фискально–военное государство не требовали обращения к механизмам, которые традиционно связываются с «абсолютизмом». Брюэр в своем недавнем исследовании показал, что именно такое государство было создано в Англии. Отсюда, видимо, следует сделать вывод, что такую систему легче было построить в условиях парламентского, а не «абсолютистского» государства. Возможно, это неверный вывод. Едва л и во Франции не стремились создать фискально–военное государство «абсолютистскими» методами. Там пытались использовать те же методы, что и в Англии — то есть процедуру одобрения и сотрудничество, поскольку это были единственные доступные и эффективные средства. Во Франции попытка просто была менее успешной, главным образом из‑за того, что в стране отсутствовало единое представительство.2 Если сильная монархия создавалась через соглашение и сотрудничество, а не из‑за необходимости удовлетворять военные нужды государства, тогда ее основанием следует считать умелое управление правящими элитами, а не вооруженные силы. Большие армии были скорее следствием сильной монархии, а не ее причиной. Для ее понимания более важно учитывать восстановление идеологического единства знати, поскольку религиозные различия, порожденные Реформацией, были преодолены или отошли на второй план.3 Не так давно один влиятельный ученый доказывал, что из перечисленных компонентов может быть сконструирована приемлемая модель «абсолютизма», но мы можем возразить: консенсус между монархами и правящей элитой был основой всех политических режимов Средневековья и раннего Нового времени.4 В Польше между монархом и аристократией идеологический консенсус превалировал, но едва ли справедливо утверждать, что он породил «абсолютизм». Поэтому следует попытаться разделить события

1 Miller D. 1990. P. 7-8;RaeffM. 1983. The Well‑Ordered Police State. Yale Univer

sity; Gagliardo J. 1991. Germany under the Old Regime. Longman. P. 107-113.

2 RaeffM. 1 9 8 3. P. 152-154; B r e w e r J. 1 9 8 9. The Sinews of Power. Unv/'mHyman.

3 Evans R. J. W. 1979 The Making of the Habsburg Monarchies 1550-1700. Oxford

University Press.

4Black J. 1991. A Military Revolution? Military Change and European Society

1550-1800. Macmillan. P. 67-77.

раннего Нового времени и связанные с ними «абсолютистские» ассоциации. При этом необходимо рассматривать систему управления в социальном контексте, но не в марксистском значении ее связи с эксплуататорскими классами, а в более тонком аспекте: существование этого режима было обусловлено современными социальными потребностями и условиями. Например, слово «бюрократия» отсылает нас к категориям XIX или XX века. Нам же следует реконструировать явления раннего Нового времени.

Кроме того, необходимо внимательно изучить тех персонажей, которые еще недавно считались вышедшими из моды: королей и министров, дворян и придворных. Хотя сейчас они снова популярны, интерес к ним может оказаться непродолжительным. В своем исследовании, которое имело широкий резонанс, Брюэр сосредоточил внимание не на жизни королевского двора, а на деятельности парламента и акцизной службы. Кое–где, особенно в университетских городках Франции, предпочитают изучать историю «снизу вверх», то есть анализировать истребление кошек подмастерьями средневекового Парижа и контрацепцию среди крестьян Прованса. Бунтовщики и браконьеры остаются более привлекательными, чем представители власти.

В первых трех главах моей книги в хронологическом порядке излагается история французской монархии в XVI, XVII и XVIII столетиях; если концепция «абсолютизма» не выдерживает критики применительно к условиям этой страны, она не может ее выдержать вообще. В главах 4,5 и 6 излагаются основные схемы, которые предлагается применить к истории Англии. Главы 7 и 8 — широкое полотно, на котором пишут более тонкой кистью. В них анализу подвергаются отношения между королевской властью и правами подданных. Глава 9 представляет попытку найти истоки мифа.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВАЛУА И РАННИЕ БУРБОНЫ. НАСЛЕДИЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

История Франции раннего Нового времени начиналась с событий, которые в современных агентствах по продаже недвижимости называют контрактами об обмене. До конца XV столетия крупные провинции, такие как Бретань и Бургундия, были феодальными владениями, более или менее независимыми от французской короны. Графы и князья обладали в своих ленах суверенной законодательной и судебной властью, которая регулировалась комплексом местных обычаев, составлявших права и свободы региона по отношению к правителю. Монарх был лишь самым крупным феодалом, его предка избрали на королевский престол в X веке. Его активность ограничивалась границами королевского домена, области вокруг Парижа, которая по площади была меньше, чем многие феодальные владения. Он постепенно присоединял к домену другие территории, но вереница дат показывает, сколько времени пришлось потратить на формирование границ современной Франции. Лангедок был аннексирован в 1271 году, Дофине — в 1338, Нормандия — в 1358, Гиень — в 1351, Бургундия — в 1472, Анжу, Мэн и Прованс — в 1381, Орлеан — в 1399, Ангулем — в 1515, Овернь и Бурбон — в 1527 и Бретань — в 1532 году.

С точки зрения короля, эти действия были спонтанны. Лишение провинций их прав рассматривалось лишь как наказание, законно налагаемое после военного поражения или подавления бунта. Являясь феодом Священной Римской империи, Дофине не могло войти в состав королевских земель, так как в этом случае король оказался бы вассалом императора. Вместо этого владение передавалось его наследнику (отсюда происходит слово «дофин»). Присоединяя очередную провинцию, король торжественно клялся соблюдать ее права и привилегии и подписывал хартию или договор, чтобы

закрепить это соглашение. Затем новые подданные приносили ему клятву верности. Соглашение основывалось на взаимных обязательствах: король обещал уважать старые добрые обычаи, а провинция — сохранять верность до тех пор, пока ее хранил король. Подразумевалось, что провинция может отказаться от обязательств, если король нарушит свои обещания.

И все же по сей день историки часто упускают из виду существенную разницу между Францией раннего Нового времени и Францией современной. До Великой французской революции «Франция» оставалась понятием географическим.1 Подобно большинству европейских монархов, французский король правил не национальным государством, его подданные не обладали развитым национальным самосознанием. Понятие «нация» в политическом, расовом или лингвистическом смысле было слишком туманным, чтобы рождать ту верность, которая была в этот период основой всех отношений внутри государства. Люди были преданы своей семье, своему господину, своему городу, своей провинции, своему классу, своей религии или своему королю. Чувство преданности своей стране проявлялось редко. Вполне естественно, что короли стремились оправдать свои действия некими национальными интересами, особенно в моменты внешней опасности или во время внутреннего мятежа, но их подданные даже такое обоснование воспринимали с характерным оттенком провинциальности. Перед лицом надвигающейся угрозы можно было собрать ополчение, участники которого, однако, редко интересовались тем, что происходило за пределами их собственной округи.

Без связующей силы национального самосознания административное и правовое единство также отсутствовало. Представительные институты каждой провинции зиждились на локальных связях и защищали местные интересы. К XVI веку во Франции существовало более двадцати сословных собраний, называемых так, поскольку в них, как правило, были представлены сословия, или разряды общества: духовенство, дворянство и горожане. Когда провинции входили в состав королевского домена, суверенная власть местных графов и герцогов прекращалась. Эта перемена была очень важной. На этом основании французские монархи настаивали, что монополия на суверенитет и верховенство в правосудии, законодательстве и налогообложении принадлежала короне. Однако обязательства, которые стороны брали на себя при заключении договора, оставались в силе: сословные собрания кичились правами и обычаями провинции и ревностно отстаивали их перед лицом центральной власти. Именно благодаря их усилиям французская правовая система представляла собой подобие лоскутного одеяла,

1 Darnton R. 1979. The Business of Enlightenment. Harvard University. P. 195; Hampson N. 1989. What was the Third Estate? In A Tale of Two Cities. Comag. P. 89.

особенно на севере, где местные обычаи не испытали влияния римского права, используемого на юге. Только в XV и XVI столетиях обычное право было кодифицировано, но даже тогда не предпринималось никаких попыток к его унификации. В XVIII веке Вольтер отмечал, что законы меняются так же часто, как путешественник меняет лошадей.

ДЕЦЕНТРАЛИЗОВАННЫЕ КОРПОРАЦИИ

Историки часто полагают, что падение локальной феодальной автономии сопровождалось укреплением централизованной власти монарха. На самом деле этого не было. Франциск I был первым монархом, который выиграл от присоединения всех значительных феодальных владений. Он стягивал провинции к центру, но для этого не стал смещать с должностей ревнителей локального патриотизма и самоуправления и ставить на их места зависимых от короля чиновников, а купил их поддержку. В каждой провинции величие монарха должен был представлять губернатор, как правило, самый знатный землевладелец в округе. Ему предписывалось шествовать под королевским балдахином, как королю, так чтобы ничто не могло умалять его собственного достоинства или, по ассоциации, достоинства его сеньора. Губернатор был посредником, представлявшим интересы короля перед провинцией и интересы провинции перед королем. Герцог Монмо–ранси, губернатор Лангедока, собирал богатые подарки с известных своей скупостью сословий за то, что обеспечивал благосклонное внимание королевского совета к их нуждам. Положение при дворе давало ему возможность тешить самолюбие провинциалов и быть одновременно распределителем благодеяний свыше. Королевские милости, к которым он имел доступ — титулы, официальные посты, привилегии, — распределялись в Лангедоке с тем, чтобы на месте создать группировку приближенных (клиентов), которая безотказно и с энтузиазмом откликалась бы на требования короля. Таким милым образом местная элита попадала в зависимость от короны.1 По крайней мере, идеал был таков. Губернатор мог использовать своих личных приверженцев в провинции, чтобы подорвать авторитет короны; он же мог оказаться столь ненасытным в своих притязаниях, что никакое умасливание не могло гарантировать его содействия. Все зависело от такта и лояльности губернатора и от его непосредственных контактов с группами, обладавшими корпоративной властью.

Определение таких групп необходимо для понимания ancien régime. Группы, обладающие корпоративной властью, являлись характерной чертой социального и политического порядка до 1789 года. Они воплощали об-

Knecht R. J. 1982. Francis I. Cambridge University Press. P. 345-348.

щество разрядов, или сословий, на которые была разделена Франция.1 Так, индивидуумы со сходными интересами конституировались в коллективное юридическое лицо с соответствующими правами. Отсюда они именовались «корпоративными» или «конституированными» организациями, или телами. Каждое из них было наделено особыми органами для выражения собственной коллективной воли, исполнения только ему присущих функций и для защиты своих властных полномочий и привилегий. Примерами могут служить парламенты (parlements), провинциальные штаты, городские советы, сельские собрания, дворянские собрания и собрания духовенства. Будучи институциональным воплощением интересов различных групп, на которые была разделена Франция, они существовали не для нужд центрального управления и не были обязаны ему своей властью. И хотя корона использовала их в качестве административных и консультативных органов, их следует четко отличать от таких институтов королевства, как Государственный совет и интенданты, созданных непосредственно короной и получивших свою власть исключительно от нее. Некоторые историки утверждают, что в раннее Новое время французские монархи сохраняли корпоративные организации из опасения или по инерции. Они уживались с этими заржавевшими механизмами прошлого, но в то же время создавали свою собственную, новейшую государственную машину, которая должна была однажды заменить их, но так и не заменила. Поскольку настоящий центр тяжести находился в другом месте, отношение королевской власти к таким организациям было негативным: корпоративные органы были неудобным реликтом Средневековья, их в худшем случае приходилось ублажать, а в лучшем — игнорировать.

Другая точка зрения состоит в том, что взаимоотношения короны с корпоративными организациями были решающим средством в достижении определенной цели. Слово «централизация» слишком однозначно для описания происходившего процесса. В свою очередь, термин «децентрализация» также не подходит, но все же он более точен, чем предыдущий. Король использовал влияние корпоративных групп в собственных целях в обмен на расточаемые им милости. Адекватное толкование их природы весьма важно для понимания того, как действовали французские монархи. Они усиливали свою власть, передавая ее тем, кто на местах имел независимые от короны полномочия. Такой парадокс нетрудно разрешить. Когда человеческие и материальные ресурсы центрального управления были скудными, было разумно заручиться поддержкой местных властных группировок там, где представители короля были слабы или их не было вовсе. Местное управле-

1 Behrens C. B. A. 1985. Society, Government and the Enlightenment. Thames and Hudson. P. 13-23.

ние все еще не считалось частью государственной машины. Оно состояло из ряда независимых властных структур, с которыми государство могло сотрудничать.

Одно из условий формирования «абсолютизма» заключается в том, что правитель должен целиком отделить себя от общества и при этом опираться на учрежденные им самим и внедренные в это общество органы. Установления, которые органически порождены этим обществом, вызывают подозрение короля: локальные правители и элита обладают влиянием, которым они не обязаны монарху, и потому могут позволить себе быть менее почтительными. Они своевольно преследуют собственные цели, в то время как все средства управления «абсолютного» монарха должны быть свободны от любого социального и политического давления и слушаться его руки; с их стороны не должно быть никаких признаков неповиновения, чтобы королю не приходилось выслушивать мнения кого‑либо, кроме тех, кого он сам выбрал себе в советники. Но именно этого правила короли из династии Валуа и не придерживались. Несмотря на то что быстрое развитие печатного дела и присоединение новых земель расширили сферу деятельности центрального аппарата и открыли ему прямой доступ к большему, чем когда‑либо ранее, числу подданных, механизм управления оставался прежним. Возросшая роль короля требовала не столько меньшей, сколько большей организованной поддержки; упоминания о местных сообществах, корпоративных организациях, представительных ассамблеях и аристократических фракциях часто встречаются в королевских документах.

Таким образом, деятельность штатов носила, скорее, конструктивный, чем обструктивный характер. Мэйджор убедительно показал, что монархи династии Валуа и штаты не являлись противниками, стремившимися ослабить друг друга. Совещательные штаты не были жертвой сильной монархии, как полагают «абсолютистские» историки. Они были ее творением.1 Штаты были полезным механизмом для выяснения общественного мнения и достижения компромисса с ним. Поскольку внутри штатов пересекались все личные связи данной провинции, а их депутаты были как нельзя лучше осведомлены о местных обычаях, их подход к каждой проблеме был более обстоятельным, чем подход любого правительственного назначенца. В случае их уничтожения корона многое теряла и ничего не выигрывала. Штаты, в свою очередь, считали сильную королевскую власть защитой от притеснений со стороны местных баронов–грабителей: короли считались не врагами прав и свобод, а их защитниками. Это объясняет, почему в большинстве провинций власть штатов консолидировалась по мере того, как свою власть

1 Major J. R. 1980. Representative Government in Early Modern France. Yale University. P. 177-179.

укрепляла монархия; государственное строительство и усиление сословий были взаимозависимыми процессами.

Иначе трудно было бы понять политику монархов X V — X V I столетий, которые поощряли активность на местах даже тогда, когда ужесточали свой единовластный контроль над провинциями. Людовик XI увеличил административные полномочия городов, расширил их власть и привилегии. В XVI столетии такие важные городские центры, как Ренн, Нант и Сомюр, получили хартии, подтверждавшие их автономные права. Города пытались договориться с правительством о размере налогов. Жители Руана стали называть свой город «республикой». Административные положения муниципальных властей регулировали правопорядок, здравоохранение и благосостояние жителей, социальную и экономическую жизнь, оборону, руководство начальными и средними школами. В это же время в сельской местности начали избирать синдиков, или постоянных чиновников, для отправления правосудия и управления финансами. Аналогичные должностные лица были учреждены провинциальными штатами для того, чтобы вести дела корпораций, собирать налоги и блюсти их интересы в промежутках между сессиями (длившимися обычно несколько дней в году). Иногда это делалось по требованию короны. Кроме того, штаты ввели должности клерков и учредили архивы задолго до английского парламента.

Монархи и власть дворянства не рассматривали как угрозу, если только могли использовать ее в собственных целях. Историки старой школы предполагали, что монархи Нового времени не имели достаточно опыта в управлении знатью и поэтому опирались на новый слой администраторов из буржуазии. Когда эти последние, в свою очередь, получали дворянский титул, они становились новым классом служилого дворянства, заменяя собой «старую» знать, постепенно клонившуюся к экономическому упадку. Это утверждение неверно во многих отношениях. Еще в Средние века администраторы выходили из буржуазии и мелкого дворянства. Дворянство всегда было служилым, постоянно обновлявшимся за счет продвижения по королевской службе. Учебники подчеркивают различие между «дворянством робы» (noblesse de robe) и наследовавшим свой титул «дворянством шпаги» (noblesse d'epée). Это различие является чисто формальным, поскольку робены обычно оставляли свои должности в следующем поколении.1 Они постепенно смешивались с «дворянством шпаги», вступая в браки, и перенимали их образ жизни. Старые дворянские фамилии не приходили в упадок и не обнаруживали такой тенденции. Корона была заинтересована в послушных, а не в слабых дворянах.

1 Wood J. B. 1980. The Nobility of the Election of Bayeux 1463-1666. Princeton

University. P. 77-81. *

Правосудие также было децентрализованным. Вместо одного парламента, или верховного апелляционного суда в Париже, судов стало больше: они были унаследованы от феодальных правителей Лангедока, Гиени, Дофине, Нормандии, Прованса и Бургундии, что освобождало французов от необходимости ехать в Париж, когда они обращались в суд. Это повышало значение местных интересов, прав и обычаев, рьяными защитниками которых были провинциальные парламенты. Следовательно, верховные суды провинций подражали провинциальным штатам, исполняя роль представителей королевских подданных. Они внесли свою лепту и в королевское законодательство и управление. Королевские декреты, касавшиеся прав подданных государя, тщательно проверялись парламентами. Если парламент признавал, что декреты согласуются с существующим законом, он принимал, регистрировал и обнародовал их. В противном случае королю посылали возражение, или ремонстрацию, и он должен был либо изменить свои предложения, либо издать приказ о регистрации декрета (lettre de jussion), невзирая на возражения. Тогда королю приходилось лично председательствовать на заседании парламента (lit de justice), чтобы провести декрет.

К этим важным полномочиям примыкало право парламента издавать законы, которые, однако, могли быть отклонены королевским советом. Эти «постановления» (arrets) использовались почти во всех областях управленческой деятельности. В социальной и экономической сфере они регламентировали ремонт и освещение главных дорог, снабжение, цены на продовольствие, оплату и условия труда, проституцию, бродяжничество, помощь беднякам, ученичество, работу тюрем и больниц. Культурная и идеологическая сторона также привлекала внимание парламентов. Управление коллежами и университетами было отнято у церкви в XV столетии, поэтому суды наблюдали за всем — от содержания курсов до пресечения обмана на экзаменах. Они наблюдали за праздниками, публичными спектаклями и театрами, интересуясь д а ж е ценами за билеты. Кроме того, в их ведении находилась цензура. В 1526 году Франциск I объявил, что ни одно сочинение на религиозную тему не могло быть напечатано без разрешения парламента, а в XVIII столетии парламенты боролись с потоком модной, политически подрывной литературы. И хотя парламенту все же требовалась санкция короны, он мог похвастаться определенной властью и правом на собственное волеизъявление. В 1588 году парижский парламент запретил выступление труппы итальянских актеров, которых пригласил сам король. Спустя два столетия судьи запретили внушительный ряд книг, написанных в духе Просвещения Вольтером, Руссо и Дидро.1 Многие из этих сочинений были любимым чтением при версальском дворе.

1 Sherman J. H. 1968. The Parlement of Paris. Eyre and Spottiswoode. P. 86-95.

Самым поразительным примером децентрализации было быстрое падение престижа Генеральных штатов. Франция раннего Нового времени была подобна собранной нетерпеливым ребенком мозаике, в которой одни фрагменты сочетались друг с другом чуть лучше, чем другие. В результате многообразие форм представительных учреждений сделало невозможным возникновение органа, подобного национальному парламенту английской модели. В XIV столетии Генеральные штаты были впервые созваны для обсуждения и одобрения вопросов, представлявших общественный интерес, в частности налогообложения. В состав штатов вошли представители первого сословия — духовенства, второго — дворянства и третьего — главным образом городской буржуазии. Однако Генеральные штаты не были подлинно национальным институтом и потому не смогли преодолеть провинциализм. Отдаленные области страны часто отказывались послать своих делегатов, и налоги, одобренные Генеральными штатами, приходилось снова согласовывать с органами местного управления. С самого начала Генеральные штаты собирались только в кризисных ситуациях: во время войны с Эдуардом III и в ходе гражданских войн XV века. Они не проявляли интереса к такой сфере государственной деятельности, как ведение внешней политики, которая была неоспоримой прерогативой короля. Королевская власть усилилась бы при наличии одного представительного органа, способного объединить страну. В действительности французские короли скоро стали видеть в созыве Генеральных штатов в лучшем случае обязанность, а в худшем — угрозу. За пятьсот лет отношение монархов оставалось неизменным: штатам было отказано в регулярных созывах и в контроле над важными аспектами управления. Штаты, как обычно полагают, потеряли свою власть не в XVI и XVII столетиях в связи с усилением абсолютизма. Они этой власти никогда не имели.

Области со штатами (pays d'état), такие как Бургундия и Лангедок, где налоги определялись и собирались штатами, и области с выборами (pays d'élection), где налоги взимали королевские чиновники, элю (élus), имели немало различий. Однако здесь есть интересная особенность. Даже там, где налоги собирали королевские элю, провинциальные или локальные штаты продолжали собираться, регулярно или нерегулярно. Исследование Мэй–джора открывает нам некоторые особенности деятельности этих загадочных учреждений, наилучший образец которых — штаты в женералитэ (géné–ralité) и сенешальствах (senechaussé) Гиени. Штаты, собиравшиеся в мелких административных единицах провинции, ранее не привлекали внимания историков, ориентировавшихся на национальную перспективу и более крупные образования. Из‑за постоянных территориальных изменений в Гиени провинциальные штаты перестали собираться. Вместо этого корона стимулировала развитие штатов в более мелких административных едини–цах — женералитэ, которые были незадолго до этого образованы в налоговых целях. После 1561 года таким штатам было разрешено выбирать вид налогов, собирать деньги на местные нужды, назначать клерка для учета средств и сборщика податей. Кроме того, корона гарантировала, что собранные в провинции деньги пойдут на уплату ее долгов, и ни на что другое. Гиень не была особенно отдаленной областью, но правительство, очевидно, было уверено, что получить с нее деньги будет легче с помощью штатов. Сенешальства являлись мелкими единицами местного самоуправления. В начале XVI столетия в них существовали самые разнообразные формы представительств. Некоторые учреждения были преемниками ранее существовавших институтов, в то время как другие были примитивны: казалось, им требовалась сильная рука монарха, ставшая бы их опорой. Штаты Ком–менжа собирались несколько раз в год и контролировали местное управление. Эти мелкие штаты отнюдь не были машиной для утверждения спускаемых сверху решений. Нередко они отвергали новые налоги и добивались снижения старых. При всех перечисленных ассамблеях работали синдики и чиновники, а при многих — постоянные комитеты, действовавшие в перерывах между сессиями.1

В силу многообразия местных интересов и традиций была невозможна финансовая унификация. Основным прямым налогом была талья. На севере ее размер определялся общественным положением (персональная та–лья — tailepersonnelle), и дворяне были от нее освобождены; на юге — статусом земель (реальная талья — taille réelle), и дворяне платили за все земли, которые технически не имели статуса дворянских. В Бургундии талью вообще не платили, так же как и во многих городах. В провинции Дофине в горной местности собирали реальную талью, а в равнинной — талью персональную. Косвенные налоги на продажу товаров широкого потребления (aides) являли еще более причудливое разнообразие. Провинции, давно входившие в состав государства, платили по–разному. В Пуату, Оверни, Артуа и Лангедоке картина усложнялась дополнительными выплатами. Бургундия, Бретань и Прованс не платили ничего. Товары, ввозимые в области, не платившие налогов, облагались сбором на границе провинции: внутренний тарифный барьер отделял южную часть Франции. Третьим основным налогом была габель (gabelle — налог на соль). На севере и в центре страны правительство владело монополией на продажу соли и объявляло минимальную цену ее покупки. На западе размер габели был одинаковым для всех, в то время как Бретань ее не платила вовсе. Сотни дополнительных поборов и тарифов довершали неразбериху. Утверждали, что только по одной Луаре их насчитывалось сто двадцать. Администраторы–рациона-

Major J. R. 1980. Р. 97-122.

листы XVIII столетия знали, что являются свидетелями триумфа бессмыслицы, а историки XIX века отступились после безуспешных попыток понять эти сложности.

Управление финансами было не менее своеобразным. Различие, проводимое между ординарными и экстраординарными доходами (теми, которыми король имел право распоряжаться по собственному усмотрению, и теми, которые ему предоставлялись в экстренных случаях), устарело уже к началу правления Франциска I. Талья собиралась каждый год без формальной процедуры разрешения и, следовательно, включалась в ординарные поступления. В конце концов эти отдельные системы администрирования слились в одну под управлением единого Казначейства. Сбор косвенных налогов был отдан в частные руки. Это право передавалось крупным заимодавцам или тем, кто просто называл большую цену: сборщики налогов (traitants) были частными лицами, заключившими с государством контракт, по которому сначала передавали короне потенциальный сбор с провинции, и они тем самым приобретали возможность собирать с налогоплательщиков заметно большие суммы и класть их в свой карман. Таким образом, на местах сборщики налогов обогащались за королевский счет и становились все более независимыми. Сборщики налогов обладали двойным статусом: с одной стороны, они были правительственными чиновниками, с другой — частными предпринимателями. Поскольку нам известно, что государственные должности переходили в частную собственность, употреблять здесь слово «бюрократия» неуместно. Некоторые предприимчивые монархи изобретали более изощренные пути получения средств. Король Франциск первым выпустил процентные обязательства, гарантированные муниципальной властью Парижа. Финансисты, кредитовавшие корону, как правило, были сборщиками налогов: стремление вернуть свои деньги заставляло их ответственно подходить к исполнению своих должностных обязанностей. Кроме того, Франциск перестал собирать все поступления в единую центральную казну. Как и прежде, налоги в пользу короны собирались и распределялись на местах, что позволяло избежать риска и задержек при перевозе мешков с наличными по необорудованным и опасным дорогам. Этот процесс был противоположен процессу централизации: он подталкивал финансовые бюро (bureaux des finances) искать удовлетворения собственных интересов, не понятных реформаторам административной системы, жившим двумя столетиями позже.1

Продажа должностей усиливала автономию регионов и корпораций. В 1515 году при Франциске I во Франции насчитывалось 5000 офиссье, или владельцев должностей, — десятая доля того, чем располагал Людо-

* 1 Parker D. 1983. The Making of French Absolutism. Arnold. P. 19-21.

вик XIV для управления населением, возросшим лишь незначительно. Кажется, Франциск был первым, кто создавал новые должности исключительно для получения прибыли. Он дважды учреждал институт элю в Гиени и оба раза внезапно его ликвидировал, а встревоженные штаты провинции выплачивали компенсацию владельцам должностей. Очевидно, мотивом его действий были деньги, а не стремление к централизации. К 1560 году были учреждены тысячи должностей, предназначенных в основном для продажи. Когда их число превысило объем имевшейся работы, Генрих II ввел ротационную систему, согласно которой чиновники работали шесть месяцев в году. Он создал также дополнительную ступень юрисдикции над сенешальством: историки старой школы всерьез считали это проявлением административной мудрости. Главной же целью Генриха, по–видимому, было создать 500 новых должностей для немедленной продажи. За дополнительную плату все должности передавались по наследству. Все они давали более высокий социальный статус и освобождали от уплаты налогов; наиболее важные посты приносили дворянский титул. Их охотно раскупала буржуазия, стремившаяся пробиться в высшие слои общества. Называть тех, кто занимал эти должности, «бюрократией» неверно. К концу X V I столетия в провинции оформилась и закрепилась особая влиятельная группа.

ФАКТОРЫ ЦЕНТРАЛИЗАЦИИ

Таковы были властные группировки и корпоративные организации, влияние которых не было связано с властью монарха. Но картина, в которой выделены лишь элементы децентрализации, выглядит односторонней. В начале X V I века центр обладал мощной притягательной силой, хотя ее пределы вызывают некоторые разногласия у историков.

Присущая королю власть определялась его функцией верховного судьи. Важную роль играл канцлер, главное лицо в судебной системе монарха. В раннее Новое время судебная, политическая, законодательная и административная функции в управлении были неразделимы. Король считал государственные дела, в том числе отношения с иностранными государствами, своей абсолютной прерогативой, то есть не был обязан разделять свою власть с кем‑либо еще, хотя на практике ему приходилось действовать в сотрудничестве с властными группировками. Но теоретически его решения были окончательны, а распоряжения — непререкаемы, ибо выше короля не было власти, к которой можно было апеллировать. Термин «абсолютный» имел именно этот специфический смысл, о котором нередко забывают. Он означает, что королевская власть не могла оспариваться папой или императором либо делиться с каким‑либо феодальным владетелем. Неподчинение, оппозиция и мятеж объявлялись незаконными: они считались предательст–вом или оскорблением величества (lèse‑majesté). Когда исчезли крупные феодальные владения, король обрел монополию на верховную, или суверенную, власть: она осуществлялась им лично или опосредованно, но при этом от его имени. В одном отношении управление становилось более сложным и менее персонифицированным: монарх был не в состоянии управлять всем самостоятельно. Но какие бы действия не предпринимались чиновниками, их власть основывалась на авторитете короля, и в этом смысле власть монарха оставалась абсолютной. Это обстоятельство необходимо подчеркнуть, поскольку многие историки отрицали, что король имел право выносить окончательное решение, а мы, в свою очередь, склоняемся к тому, что мысль о необходимости подчинения короне прочно укоренилась в умах подданных. В этом и состояло формирование абсолютной монархии во Франции.

В провинциях и на местах король старался заручиться поддержкой властных группировок, и сотрудничество с ними было взаимовыгодным. Основой отношений монарха и местной элиты было распределение королевского патроната, а осуществлялось оно при дворе. Двор был единственным центральным институтом управления и, следовательно, связующим звеном между центром и окраинами. Он исполнял несколько функций: двор являлся королевским хозяйством, обслуживавшим физические потребности правителя и его семьи, а также центром управления, где принимались политические решения. Но поскольку у короля не было мощной бюрократической машины, которая направляла бы страну в русло избранной им политики, значение двора было существенно еще в двух отношениях. Двор был местом, где сосредоточивалось все великолепие монархии и где во время пышных празднеств и церемоний подданные должны были испытывать восторг и восхищение. Кроме того, именно при дворе происходило распределение патроната: здесь надежды знати либо оправдывались, либо терпели крушение, а корона обретала или теряла союзников. Здесь шла борьба соперничавших аристократических группировок, стремившихся добиться милостей самим и дискредитировать противника.

При дворе были представлены все учреждения, воплощавшие королевскую волю. Франциск I унаследовал эффективно работавшие conseil d'état (государственный совет); conseil des affaires (исполнительный совет), исполнительный орган, состоявший из высокопоставленных офиссье и узкого круга доверенных советников, и grand conseil (большой совет), ответвление последнего по судебным делам. По мере того как двор торжественно переезжал из дворца во дворец, из Лувра в Шамбор, а затем в Фонтенбло, советы двигались за ним. Как однажды (правда, по другому поводу) заметил Франциск I, им приходилось бежать за ним трусцой.

В 1547 году учреждается должность государственных секретарей, выполнявших роль связующего звена между королем и советами. На основа–нии того, что государственных секретарей никогда не выбирали из семейств грандов (см. с. 27-28), историки создали и развили теорию об одновременном формировании «абсолютизма» и буржуазии. Она вызывает некоторые возражения. Значительная часть назначаемых государем секретарей принадлежала к низшему дворянству, но благодаря бракам и должностям эти чиновники быстро переходили в разряд высшего дворянства. Гранды не были лишены возможности занимать эти посты. Хотя секретари находились в тесном контакте с королем и были частью его клиентелы, их работой были довольно скучные занятия, считавшиеся неблагородными, например составление писем и ведение счетов. Наконец, хотя назначения грандов были ограничены лишь высокими должностями сенешаля, стюарда и чемберле–на, общепринятое мнение, что эти должности быстро превратились в исключительно церемониальные, неверно. При Валуа и их наследниках гранды продолжали выполнять высшие дипломатические и военные миссии.

Франциск I торговался, вел переговоры, временами становился жестким с полунезависимыми учреждениями. В том, что штаты обнаруживали тенденцию автоматически соглашаться с требованиями короны, а иногда сдаваться под нажимом короля, Р. Кнехт усматривает симптомы упадка сословных представительств и укрепления «абсолютизма». Оба обстоятельства, возможно, не столь уж красноречивы, как он полагает. Автоматическое вотирование налогов в тюдоровской Англии, равно как и во Франции времен Валуа, было естественным следствием уверенности современников в том, что королевские нужды следует удовлетворить. И хотя Франциск мог временами слишком жестко обходиться с совещательными институтами, он никогда не лишал их прав и привилегий. Кнехт считает, что достижениями этого короля были централизация и унификация управления. Однако биографы никогда не говорили такого даже о Людовике XIV.1

КРИЗИС И ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Процесс частичной консолидации монархии был приостановлен двумя негативными факторами: неоднократным отсутствием совершеннолетних наследников трона и губительным религиозным противостоянием. Само по себе малолетство монарха не было фатальным для судеб королевства, но оно затрудняло управление политической элитой. Политические решения и милости, которые должны были исходить непосредственно от короля и не подвергаться обсуждению, оспаривались, если исходили от его представителей. Баланс влияния фракций при дворе нарушался, распределение па-

1 Knecht R. J. 1984 French Renaissance Monarchy: Francis I and Henry II. Longman. P. 24.

троната переставало быть целенаправленным, а без союзников корона не обладала влиянием на местах. Возникавшее недовольство фракций накладывалось на религиозный антагонизм, поскольку в провинциях боролись между собой лидеры протестантских и католических групп. Фанатичное религиозное противостояние делало невозможным достижение консенсуса или компромисса между короной и правящими элитами. Отсутствие идеологического единства исключало сотрудничество и взаимные обязательства между королем и знатью. Связь с конфессиональными организациями реанимировала провинциальную аристократическую оппозицию. С ослаблением королевской власти провинциальное дворянство и представительные ассамблеи постепенно стали присваивать финансовые и судебные права короны, а борьба аристократических фракций продолжала раздирать страну на части.

Пышным цветом расцвели теории сопротивления, гласившие: королям–еретикам можно не подчиняться, а тираноубийство угодно Богу. Сияние абсолютной монархии, сопротивление которой являлось оскорблением величества, померкло; локальные властные группировки и корпоративные организации не хотели более служить королевским нуждам, а суверенные права короля ускользали из его рук и переходили к его могущественным подданным. С 1588 по 1591 год Парижем управлял Комитет шестнадцати, который выдворил короля из его столицы. Сорбонна освободила Францию от присяги королю–тирану, и семь месяцев спустя Генрих III был убит. В такой обстановке приходилось начинать правление и Генриху IV, и кардиналу Ришелье. Поэтому неудивительно, что они сочли нужным обновить и теорию, и практику монархии.

Паркер напоминает, что Генрих IV известен нам как вояка, любовник и мастер эпиграммы. Однако его навыки решительного государственного деятеля, менее выигрышные с точки зрения кинематографистов, позволили ему восстановить пошатнувшиеся силы монархии. Противоядие религиозному отравлению было найдено после того, как он быстро обратился в католическую веру и гарантировал свободу протестантского богослужения в Нантском эдикте 1598 года. Наконец, он возобновил отношения с элитой. Даже такие несговорчивые члены Католической лиги, как герцог Майенн–ский, были наконец умиротворены. Сюлли, министр финансов Генриха IV, был единственным человеком в Европе начала XVII века, который действительно смог пополнить ресурсы центрального правительства. Он считал, что некоторые штаты, парламенты и городские советы использовали свои привилегии в корыстных целях и получали налоговые льготы за чужой счет. Сюлли стремился восстановить равновесие между королевской властью и другими властными группами, существовавшее до гражданских войн. В некоторых регионах, например в Гиени, сложившаяся ситуация и политиче–екая конъюнктура делали возможным и желательным ввести должности назначаемых правительством элю; в других местах сохранялся прежний порядок управления. Там, где городской совет оказывал сопротивление политике центра, как это произошло в 1602 году в Лиможе, муниципальное самоуправление ограничивалось; в других городах, например в Руане, ничего не изменялось.1 Целенаправленного гонения на представительные институты как таковые не наблюдалось. Основным требованием правительства была их лояльность, а те представительные учреждения, которые казались ненадежными, обезвреживались. Чиновники были успокоены введением в 1604 году полетты — ежегодного налога, уплата которого обеспечивала возможность передать должность по наследству. Таким образом формировалось наследственное служилое дворянство (noblesse de robe), тесно связанное с интересами монархии. В течение следующих двух столетий оно служило своеобразным подъемником, с помощью которого добившиеся успеха буржуа пополняли ряды дворянства.

Успехи Генриха стали следствием того, что на троне вновь оказался мудрый политик. Ему удалось достичь политического консенсуса и восстановить престиж монархии. Король только выиграл от всеобщей усталости, от хаоса и притеснений, отличавших правление дворянских фракций. Искусно лавируя и стараясь вывести из игры объединившиеся против него группировки, используя их внутренние разногласия, Генрих разбивал альянсы местного дворянства и принцев крови. Разумное распределение патроната в центре и на местах помогло восстановить сеть королевских клиентов, которым он мог доверять. Методы этого монарха были традиционны. Он редко прибегал к прямому насилию, поскольку это было опасно. Преданность его войск была видимостью и могла исчезнуть, если бы вдруг потребовалось атаковать братьев–французов. Генрих IV шел на сотрудничество и убеждение, на сделки и компромиссы, использовал патронат, распределял должности и титулы. Как и Франциск I, он покупал поддержку. Когда в 1610 году покушение на жизнь узурпатора–еретика наконец удалось, его преемник унаследовал сильное и стабильное государство. Режим, установленный Генрихом, подвергся испытанию: его наследник был несовершеннолетним; но, несмотря на это, система устояла, хотя ее стабильность не была обеспечена ни фундаментальными реформами, ни расширением абсолютной власти.

Тем не менее имелись и некоторые настораживающие моменты. Когда в 1590 годы испанцы угрожали вторгнуться во Францию, парламент упорно отвергал финансовые требования Генриха. В 1597 году парламент настаивал, чтобы король выбирал себе советников из числа лиц, предложенных

Greengrass M. 1984. France in the Age of Henri IV. Longman. P. 107-111.

парламентом, ставя тем самым под сомнение его бесспорную прерогативу. Запросы парламента еще более возросли в 1616 году, когда он собственной властью назначил собрание полного Суда пэров парижского парламента с участием высшего дворянства и принцев крови. Темой дебатов стало общее благо королевства, вопрос, который, как и многие другие, никогда не находился в ведении парламента. Людовик XIII так и не простил парламенту этот удар, нанесенный в период его малолетства. Еще одну проблему представляли держатели должностей. Полетта представляла серьезный материальный интерес. Должности становились частной собственностью и чаще использовались в интересах владельца, а не в интересах общества. Следовательно, лояльность офиссье никак не влияла на формирование идеи деперсонифицированного государства: они были связаны личными узами с монархом, который гарантировал их собственность.1 Держателей должностей нельзя было сместить с их постов, но при этом они все равно враждебно относились к необходимости сокращать чиновный аппарат государства.

Наибольшую угрозу для правящего королевского дома всегда представляло высшее дворянство и принцы крови. Представители первого обычно были правителями или бывшими правителями территорий за пределами Франции: так, клан Монморанси имел обширные владения в Нидерландах и Германии. Принцы крови были потомками ранее правивших монархов династий Бурбонов или Валуа. Поскольку обе группы были известны во Франции под названием les grandes, мы также будем использовать термин «гранды». Гранды занимали уникальную социальную нишу. Дабы подчеркнуть свое превосходство над остальным дворянством, они вступали в брачные союзы с представителями правящих семейств иностранных государств и потому были лично заинтересованы в доступе к руководству внешней по–литикой.2 Так, они никогда не отказывались от притязаний на ведущие позиции в центральных королевских советах, где обсуждались государственные дела, или, как в случае с братом Людовика XIII, на корону. Кроме того, они требовали превратить губернаторскую должность в наследуемук*и наделить губернаторов суверенной властью.

Другими словами, гранды хотели вернуться в феодальную Францию, которая исчезла столетием ранее: верховную власть следовало разделить, а монархическое государство превратить в аристократическое. По убеждению многих современников, только сильная абсолютная монархия могла воспрепятствовать грандам притеснять окружающих.3 Они являлись одной

1 Sherman J. H. 1986. Liberty and Order in Early Modern Europe. Longman. P. 23.

2 Mettam R. 1988. Power and Faction in Louis XIV s France. Basil Blackwell. P. 19.

3Mousnier R. 1979. The Institutions of France under the Absolute Monarchy

1598-1789. Vol. 1: Society and State. Chicago University. P. 640-642.

из немногих социальных групп, стремившихся помешать развитию абсолютной монархии. Гранды обладали не только значительной властью на местах, но и уникальными способностями к придворным интригам, поэтому они всегда оставались потенциальными разжигателями смут. В XV столетии они обнаружили, что добиваться независимости на местах становилось все труднее, и начали бороться за возможность подняться на высший уровень центрального управления. И поскольку уже на протяжении нескольких столетий монархи назначали своих министров из рядов низшего дворянства, и власть им давал король, а не гранды, второе пришествие принцев в королевские советы представляло серьезную угрозу традиционной системе. Наибольшая опасность заключалась в том, что принцы и парламенты могли предпринять совместное наступление на прерогативы короны.

В первые десятилетия XVII столетия обнаружилось, что дело создания сильной монархии имеет множество сторонников. В 1614 году принцы крови взбунтовались против регентши Марии Медичи. Они использовали свои связи с иностранными державами и угрожали втянуть Францию во внутренний и международный конфликт. Чтобы найти союзников, королева–мать созвала Генеральные штаты. Сделанные штатами заявления дают ясное представление о наиболее важных на тот момент темах. В первую очередь подчеркивалось божественное право королей: корону они получали непосредственно от Бога, а не от Бога через посредство людей. Никакая земная власть не могла лишать королей их права на царство или освобождать их подданных от клятвы верности по какой бы то ни было причине. Собрание оправдало надежды регентши развернуть против принцев объединенный фронт, и укрепление сил короны и парламента проходило на фоне пугающего спокойствия. Подавляющее большинство второго сословия составляло мелкое дворянство (около 200 000 человек), представители которого не тешили себя надеждой занять главенствующие позиции в королевских советах. Из «тетрадей» (cahiers, то есть перечней требований, подготовленных для обсуждения штатами) становится ясным их презрение к эгоистичным запросам грандов, которые, составляя численное меньшинство, обладали непропорционально большим влиянием.

Имея годовой доход в 400000 ливров, принц, например Конти, вращался в придворных кругах и ждал своего часа в коридорах власти. А провинциальный сеньор, имевший в год только 400 ливров был, по сути, фигурой местного масштаба, возвышавшейся лишь над держателями своих земель, не был известен при дворе и надеялся на посредника с хорошими связями, способного получить для него королевские милости. Между грандами и мелким дворянством промежуточное положение занимали около пятисот политически значимых семейств (например, Ришелье), которые не обязательно претендовали на самые высокие должности, но нередко их получали.

Историки, считавшие всех дворян одинаково опасными для короны — и, следовательно, равно нуждавшимися в укрощении, — не проявили должной проницательности. Политически значимая часть правящего класса была невелика. Но камень, брошенный в этот крошечный пруд, поднимал сильное волнение.

Объединение дворянства против принцев было благоприятным для правительства явлением, однако его достигали и жалобы подданных. Духовенство, дворянство и третье сословие, безусловно, не были едины, но все они осуждали подкуп должностных лиц и продажу должностей, засилье чиновников и чрезмерную тяжесть налогового бремени. Наиболее горячо представители всех сословий осуждали финансистов и откупщиков налогов. Их называли кровососами и паразитами, которые наживаются на королевских нуждах и устанавливают заоблачно высокие налоги. Но подобные нападки были, скорее, показными. Периодически правительству приходилось прислушиваться к требованиям и устраивать разбирательства (chambre de justice) по обвинениям в коррупции. Не следует ожидать в XVII столетии появления стандартов чиновничьей честности, сложившихся в XIX веке. Когда корона нуждалась в займах и авансах точно так же, как предоставлявшие их нуждались в королевской власти, она объявляла о проведении реформ, произносились дежурные фразы, и ничего не происходило. Это был компромисс, типичный для «абсолютистского» государства: финансовые дельцы делали вид, что раскаиваются, и брались за старое. Расследование, начатое в 1607 году в отношении одного из клиентов Сюлли, внезапно было прекращено, чтобы избежать конфуза.1 Многие офиссье на сессии Генеральных штатов в 1614 году требовали принести в жертву финансистов, но они блефовали, так как сами могли оказаться в числе обвиняемых. Их стратегия состояла в том, чтобы начать расследование в отношении соперников и таким образом уменьшить конкуренцию.2

Те же слова звучали и в ассамблее нотаблей, созванной в 1626 году. На этот раз Мария Медичи и ее младший сын Гастон Орлеанский, бр^т наследник бездетного Людовика XIII, возглавили оппозицию кардиналу Ришелье, который после 1624 года играл роль главного министра. Франция участвовала в Тридцатилетней войне, и правительство вот–вот должно было повести наступление на гугенотов, еретиков–протестантов, имевших дурное обыкновение призывать на помощь против католиков–Бурбонов иностранные державы или мятежных принцев. Ришелье, еще не оценивший ситуацию, считал возможным преодолеть финансовый кризис, развивая коммерческую и колониальную активность Франции. Кардинал созвал -

1 MunckT. 1990. Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 40. 2MettamR. 1988. P. 106-109.

ассамблею, чтобы утвердить свои планы относительно торговых компаний и других меркантилистских структур, определивших бы направление будущей экономической экспансии страны. Вначале возникли споры о том, должны ли присутствующие голосовать поименно (тогда голоса судей превысили бы количество голосов духовенства и дворян) или по сословиям (в этом случае первое и второе сословия составили бы большинство по отношению к чиновникам), а затем входившие в ассамблею влиятельные представители духовенства, знати и судей быстро провалили предложения Ришелье. Другие вопросы принесли ему меньше разочарования. Кардинал и ассамблея вместе осудили завышенные налоги и чрезмерно разросшийся чиновный аппарат, которые и стали первыми объектами реформаторской деятельности главного министра. Ассамблея нотаблей единогласно осудила принцев и гугенотов за создание ими собственных армий, возведение укреплений, за переговоры с иностранными державами и за введение неутвержденных налогов, а также осудила оккупацию ими высших государственных должностей. Перечисленные действия считались прерогативой короля и выбранных им министров. В таких ситуациях подданные воспринимали высшее дворянство не как защитников народа, а как его угне–тателей.1

РИШЕЛЬЕ

Требования, высказанные упомянутыми ассамблеями, стали основой внутренней политики Ришелье в следующие пятнадцать лет.2 Очевидно, что те его действия, которые историки называют «абсолютистскими», имели широкую поддержку и являлись традиционной программой восстановления сильной королевской власти. Ришелье проводил эту программу с беспрецедентной жесткостью. Вот что он говорил о сложившейся в тот момент ситуации в своем «Политическом завещании»: «Гугеноты поделили государство с Вашим Величеством, гранды действовали так, как будто бы они не были Вашими подданными, а губернаторы провинций — как если бы они были суверенными властителями». Он хотел справиться со слишком могущественными подданными, вновь получившими суверенную власть в ходе смуты. Без сомнения, Ришелье был творцом абсолютной власти короны. В эпоху феодализма суверенитет короны разделялся с феодальными властителями, а затем был узурпирован знатью, корпоративными учреждениями и провинциальными властными группировками. Ришелье окончатель-

1 Mettam R. 1988. P. 122-126.

2Hayden J. M. 1974. France and the Etates‑General of 1614. Cambridge University

Press. P. 215-16; Parker D. 1983. P. 90.

но и бесповоротно монополизировал власть, сосредоточив ее в руках правительства: концентрация власти является основным условием существования современного государства и теперь воспринимается как должное.

В 1627 году Монморанси–Бутвиль был обезглавлен за дуэль под окнами кардинала в Пале–Рояль. Этим проявлением своей жестокости Ришелье продемонстрировал молодому поколению две вещи: корона объявляет монополию на насилие, а королевские эдикты касаются всех, даже дворян, отстаивающих свою честь. В 1628 году, когда Ришелье разгромил Ла–Рошель, оплот гугенотов, их политическая и военная мощь была сломлена. Кардинал достиг сразу две цели: во–первых, дворяне–протестанты начали переходить в католицизм, что говорило о восстановлении идеологического единства короны и элиты, закрепленного после отмены Нантского эдикта Людовиком XIV в 1685 году. Во–вторых, огромное значение имело подчинение гугенотов королевской власти. В течение двух лет протестантская ассамблея осуществляла верховную власть над финансовой и военной администрацией территорий, контролировавшихся гугенотами: это было дерзким покушением на королевские прерогативы. Людовик XIII называл действия протестантов незаконными и уместными только в республике.

Установление короной монополии на свои прерогативы сопровождалось внедрением в умы подданных теории божественного права королей. Божественное право предполагало существование божественного знания. «Таинство монархии», бывшее основой французской системы управления, означало, что решения короля в делах высокой политики безошибочны.1 Эдикт 1641 года запрещал парламентам вмешиваться в государственные дела, пока их не пригласят высказать свое мнение. Заседания с личным участием короля должны были становиться форумом для рассмотрения спорных случаев, а выражать протест судьям разрешалось после регистрации закона, а не до нее. Гранды были окончательно лишены возможности попасть в королевские советы. Их попытки отомстить Ришелье и убрать его с дороги давали последнему повод в очередной раз указать королю на недостойное поведение грандов. Сам же кардинал ускользал от козней придворных группировок подобно Гудини.

Ришелье не обошел вниманием и другие проявления оппозиции. Он решительно искоренял характерное для феодального периода мнение, будто верность короне зависела от того, насколько подданные были довольны ее политикой. Это не отменяло контрактных обязательств короны, но теперь подданные не могли ничего сделать в случае, если она их не выполняла. Они обязаны были подчиняться при любых обстоятельствах. Повиновение приказам правительства мы воспринимаем как данность, в то время как

1 МоиБшегН. 1979. Р. 656.

француз XVII столетия так не считал. Гранды, особенно те, кто обладал международными связями, любили напоминать своим монархам о том, что их обязательства взаимны, периодически меняя господина. Бегство оскорбленного Конде в Испанию во время Фронды — самый яркий пример. Многие дворяне не понимали, почему именно за королем должно оставаться последнее слово в конфликте с подданными. Известные с XIV века фрагменты римского права одновременно напоминали об идее верховной власти, принадлежавшей народу, а также о том, что корона требовала от подданных абсолютного и безусловного повиновения. Ришелье был первым, кто довел это требование до логического конца, и его методы были ужасны.

Оружием кардинала стал закон об измене, или об оскорблении величества (lèse‑majesté). Ранее этот закон сурово карал грандов только в Англии, где его жертвами пали, например, Говарды. Конде, который встал во главе испанской армии против своего монарха во время Фронды, был прощен и восстановлен в правах.1 Измена, за которую был обезглавлен Мон–моранси в 1632 году, была похожа на дело об измене Бурбона в 1523 году: оба считали, что были осуждены несправедливо. Но Бурбону удалось использовать старые представления о чести и обязательствах, подорвать репутацию Франциска I на международной арене и выжить. Больше такого не случалось. Под действие закона попадали даже неосторожно сказанные слова и случаи нарушения субординации: так, Ришелье обезглавил министра Марийяка и пропагандиста де Морга исключительно за критику действий кардинала. Оправданием ему служил государственный интерес (raison d'état). Эта давно возникшая идея гласила, что государственная необходимость принуждает правительство иногда использовать средства, которые могут вызвать негодование у щепетильных людей. Облик самого кардинала, холодного как лед, его пристрастные суды над «врагами государства», ночные экзекуции в chambre de l'arsenal (арсенале), специальные комиссия по преступлениям lèse‑majesté и выносимые без суда приговоры, взятые вместе, делали его режим одним из самых зловещих во французской ис–тории,2 хотя при создании образа злодея в кино и на сцене были допущены некоторые преувеличения. Людовик XIV, конечно, обходился и без таких театральных приемов при отправлении правосудия. Режим Ришелье следует рассматривать не как истинное лицо абсолютной монархии, а, скорее, как деспотическую интерлюдию в легитимном режиме Бурбонов. Его деспотические методы обозначили внушавшую благоговейный трепет сферу королевской власти тем единственным образом, который только и может быть эффективным в трудные времена, то есть посредством страха. Мето-

1 K a m e n H. 1 9 8 4. European Society 1500-1700. Hutchinson. P. 1 1 6 .

2 Elliott J. H. 1984. Richelieu and Olivares. Cambridge University Press. P. 135.

ды кардинала определялись временем. Конечная цель — обожествление королевской власти — была неизменной.

Армия и интенданты — так называемые орудия абсолютизма — не были изобретениями Ришелье, хотя наше утверждение ставит под сомнение привычную легенду. Гораздо важнее для будущего было то беспрецедентное доверие, которое он оказывал своим клиентам и креатурам, контролировавшим страну. Все, кто находился в фаворе у короля, обретали сторонников, но клиентела Ришелье была огромной, и поэтому его власть распространялась далеко за пределы двора. Берген продемонстрировал, как Ришелье собирал посты губернаторов городов и провинций для себя и своего семейства. Сен–Симон назвал кардинала «лучшим родственником на свете». Кроме того, он прибирал к рукам все доступные земли со всей ненасытностью собственника. Политические и территориальные связи в Бретани, Анжу, Пуату, Онис и Сентонже обеспечивали Ришелье личную власть над всей западной Францией и расширяли круг его клиентов.1 Особые отношения с монархом позволяли ему эксплуатировать и связи клиентелы короля.

Ришелье построил свою собственную министерскую клиентелу. Главный министр являлся клиентом короля и предоставлял в его распоряжение своих людей, однако фракция, через которую он управлял, подчинялась не королю, а ему самому. Минуя ненадежных губернаторов провинций, он распределял милости непосредственно среди местной знати и корпораций. Тот, кто занимал вакантную должность в администрации, был благодарен Ришелье и считал себя обязанным, становясь объектом зависти обойденных членов фракции. Кардинал полностью полагался на членов своего семейства и был непревзойденным непотистом. В его клиентелу входили все государственные секретари, которым он обеспечил высокое жалованье и выгодные браки. Победа, одержанная надМарийяком и герцогом Орлеанским в День дураков (1630), позволила ему вместо их клиентов при дворе и на постах губернаторов провинций поставить своих собственных. Он преодолел оппозицию в Бретани, поставив своих приверженцев на ключевые позиции в этом регионе, и завлек влиятельных бретонцев в свои сети. Он сместил неугодного ему губернатора Прованса, могущественного герцога де Гиза. Ришелье заметил его враждебность, и однажды де Гиз оказался со всех сторон окружен людьми кардинала: среди них были лейтенант провинции, влиятельные судьи местного парламента, архиепископ Экса, городской голова Марселя и генерал королевских галер. Когда Ришелье ввел в его окружение еще восемь своих креатур в качестве интендантов провинции, флота и армии, де Гиз сдался. В результате политики, проводимой Ри-

1 Bergin J. 1985. Cardinal Richelieu: Power and the Pursuit of Wealth. Yale University. P. 80-94, 119-157.

шелье, сформировалась система управления посредством личных связей, основанная на преданности и благодарности патрону, а не на подчинении начальнику. Главным проводником правительственной политики были, говоря современным языком, щупальца мафии, достигавшие самых отдаленных уголков страны.1 Ришелье был «крестным отцом», а правящая элита представляла собой одну большую, дружную семью, в прямом и в переносном смысле.

Силу монархии олицетворяла армия, которая с XV века считалась королевской. Но это название было более чем условным, поскольку воинскими формированиями командовали представители высшего дворянства, набиравшие и экипировавшие полки в качестве независимых предпринимателей, а не слуг короля. В 1630–х годах война с Испанией потребовала в короткие сроки увеличить армию до 80000 человек, и традиционные механизмы управления ею внезапно оказались непригодными. И все же Ришелье не предоставил командирам той свободы, которой они пользовались в армиях других правительств. Они не могли продавать или передавать свои полки без разрешения, им не выплачивалась компенсация при расформировании. Поэтому офицеры постоянно терпели финансовые убытки и не считали себя обязанными оставаться на своих постах. Нехватка офицеров во французской армии была более острой, чем в других.2

Число злоупотреблений значительно уменьшилось после введения должностей интендантов, выполнявших роль инспекторов. Они не имели связей на местах и были, как надеялось правительство, более честными, чем провинциальные чиновники. Правительство и ранее направляло своих представителей в регионы, однако с 1630 года это стало практиковаться гораздо чаще, и к 1640–м годам в каждой провинции находился по крайней мере один интендант. Они занимались сбором экстраординарных военных налогов и проверкой войсковых командиров, чья власть при отсутствии контроля могла представлять большую угрозу. В «Политическом завещании» Ришелье (если он действительно является его автором) пишет, что интенданты занимались исправлением недостатков существующей системы, а не созданием новой. Хотя должность интендантов стала постоянной, ее введение отвечало требованиям времени.3

Отказ Ришелье от национализации армии подтверждает традиционализм его подхода. Основой системы было сотрудничество с существующей

1Kettering S. 1986. Patrons, Brokers and Clients. Oxford University Press. P. 141-

161;MousnierR. 1984. P. 148-151.

2 Parrot D. 1987. French Military Organisation in the 1630s: the Failute of Richelieu's

Ministry // Seventeenth‑Century Studies. IX. P. 160-163.

3MousnierR. 1984. The Institutions of France under the Absolute Monarchy 1598-

1789. Vol. 2: The Organs of State and Society. Chicago University. P. 507.

элитой и сильными корпорациями. За больницы и помощь бедным теперь отвечали муниципальные власти, а не корона. Деньги на это должны были поступать от налогов, одобренных в каждой административной единице и собранных местными выборными чиновниками. Бретань всегда была самой своенравной «областью со штатами», но Ришелье все же укротил ее, причем наименее оригинальным и агрессивным путем. Действуя через местные конституционные и совещательные механизмы, он избежал всякой видимости деспотизма.1 Взгляды Ришелье на штаты были столь же тради–ционны, хотя члены королевских советов долгое время придерживались различных точек зрения. Мэйджор доказывает, что отношение к штатам зависело от того, за какую провинцию отвечал тот или иной советник. Одни обращались со штатами мягко, другие — более жестко. Гиенью управлял Мопу, который в прошлом был доверенным лицом Сюлли, и, подобно своему потомку, жившему полтора столетия спустя, не доверял корпоративным властным организациям. В 1621 году он нанес смертельный удар штатам провинции Гиень, назначив в эту провинцию правительственного элю, и таким образом уменьшил сферу компетенции штатов. С другой стороны, провинциями Лангедок, Прованс, Овернь и Лионне управляли менее суровые советники, и когда Марийяк, сторонник твердой линии, назначил элю в Лангедок, его коллеги добились отмены решения.2

Подобные разногласия продолжались и после того, как Ришелье занял свой пост. Его приверженность традиционным методам не одобрял Марий–як, который, по–видимому, был склонен бескомпромиссно проводить политику централизации. Война с Испанией требовала увеличить суммы взимаемых налогов. Духовенство, дворянство, горожане, офиссье и крестьяне подвергались беспощадному налоговому гнету. Конфликт с корпоративными органами был неизбежен, но существование многих налогов оказалось недолговечным. Режим был основан на прочном компромиссе, и постоянных принудительных мер можно было избежать в том случае, если налоги выплачивались полностью.3 Более опасным шагом было введение Марийя–ком должностей элю в областях со штатами — в Дофине, Бургундии, Провансе и Лангедоке — в 1626-1629 годах. Ришелье писал только о своем враждебном отношении к непокорным штатам Лангедока, но его мемуары умалчивают о других жертвах, а кроме того, показывают, что штаты Бургундии он поддерживал.

1 Dunkley K. M. Patronage and Power in Seventeenth‑Century France: Richelieu's

Clients and the Estates of Brittany // Parliaments, Estates and Representation, June

1988; Major J. R. 1980. P. 497-498, 559-607.

2 Major J. R. 1980. P. 484-6.

3 Parker D. 1983. P. 70.

По–видимому, общее наступление на права областей со штатами не было инициативой кардинала. В Дофине правительство воспользовалось смертельной враждой между вторым и третьим сословиями из‑за налогового статуса: третье сословие потеряло интерес к ассамблее провинции, как только второе потеряло свой налоговый иммунитет. Сохранилось только «охвостье» ассамблеи, в котором преобладали города. Однако в 1639 году состав ассамблеи был тщательно регламентирован правительством, и потому у нас нет оснований подозревать его в том, что оно желало приблизить исчезновение штатов.1 Другие провинции взбунтовались. После казни Мон–моранси, строптивого губернатора Лангедока, Ришелье отозвал элю из этой провинции в обмен на 3 886 000 ливров. Он вернулся к своей обычной стратегии сотрудничества, подкрепленной обширной сетью клиентелы. В конце 1631 года Бургундия и Прованс также вернули себе право распределять налоги, заплатив за это живые деньги. Неизбежность открытого участия Франции в Тридцатилетней войне заставляла искать пути достижения компромисса с провинциями, а не входить с ними в конфронтацию. У нас нет доказательств тому, что стратегия отступления от централизующих мер в обмен на выплаты наличными была спланирована заранее. Тем не менее остроумное решение Франциска I создать должности элю, чтобы вскоре отменить их за определенную сумму, может служить ключом к отгадке.2

Историки «абсолютизма» обычно считают, что резкое уменьшение числа и влияния представительных органов, наблюдавшееся в начале XVII века, было результатом продуманной королевской политики. Это неверно. Подобная политика была бы безрезультатной, поскольку тогда корпоративные организации стали бы одновременно административными и консультативными органами и приобрели бы власть большую, чем власть учреждений, находившихся непосредственно под контролем короны. Элю вовсе не являлись панацеей, как воображают историки «абсолютизма». Введение их в администрацию Руэрга (Гиень) увеличило затраты на сбор налогов в четыре раза: их жалованья и оклады в совокупности достигли величины большей, чем затраты на деятельность штатов, основная часть которых шла на образование, общественные работы и поддержание общественного правопорядка.3 Ришелье нарушал привилегии провинций только в том случае если их штаты упорно отказывались сотрудничать с ним. Должности элю были чрезвычайным средством, применяемым в тех областях со штатами, где местные власти не выполняли своих функций. В тех областях с выборами, где должности элю уже были введены, штаты продолжали существовать.

» Major J. R. 1 9 8 0. P. 554,616-618; Hickey D. 1 9 8 6. The Coming of French Absolutism. Toronto University. P. 188-190.

2 Knecht R. J. 1991. Richelieu. Longman. P. 140-141.

3 Major J. R. 1980. P. 463-466.

Таким образом, Ришелье полагался на партнерство с корпоративной элитой, а не на так называемые бюрократические механизмы «абсолютизма». Кажущийся упадок штатов на самом деле был переходом с одного уровня совещательной деятельности на другой — с национального на провинциальный, поскольку Генеральные штаты в конце концов перестали собираться; а затем и с провинциального на местный, так как в некоторых областях небольшие ассамблеи оказались более стабильными. Иногда консультации проводились и с альтернативными корпоративными органами: церковными, правовыми и городскими ассамблеями. Эффективность работы этих многообразных механизмов говорила о том, что подвижки частного и социального характера происходили внутри центральных и местных властных группировок, а отношения между ними не менялись.1 Судьбу отдельных организаций с большей вероятностью можно объяснить стечением обстоятельств, а не продуманными действиями правительства.

Так называемые «абсолютистские» инициативы, приписываемые Ришелье, опровергаются благодаря некоторым факторам, которые привлекли внимание историков лишь недавно. Таковыми являются неоднозначная оценка королевской власти в правительственных кругах, использование механизмов централизации для простого налогового шантажа и чрезмерное упрощение картины противостояния короны и местных учреждений. Однако кардиналу удалось сделать то, что в дальнейшем оказалось весомым вкладом в дело построения абсолютной монархии. После ухода Ришелье французы уже знали, что последнее слово всегда остается за королем.

ФРОНДА

Фронда 1648-1653 годов была смесью трагедии и фарса. В некотором отношении она была дешевой копией Гражданской войны в Англии, спектаклем, сыгранным по плохому сценарию с несколькими десятками актеров. Как, спрашивается, можно всерьез воспринимать мятеж, имя которому дали рогатки, из которых парижские хулиганы стреляли по богатым экипажам? Иногда Фронда даже объявлялась самым важным событием в истории Франции XVII века.2 В таком случае высокую оценку заслуживают ее результаты, а не причины, крывшиеся в обиде на власть. Эта обида объединила некогда соперничавшие группировки: членов парламента, ро–бенов, дворянство шпаги и грандов.

1 Parker D. La Rochelle and the French Monarchy: Conflict and Order in Seven

teenth‑Century France. Royal Historical Society.

2 Coveney P. J. 1977. France in Crisis 1620-1675. Macmillan. P. 37.

Суть Фронды объяснялась по–разному. Для историков–марксистов она была народным мятежом против классового врага в лице короны и аристократии. «Абсолютизм» был средством, с помощью которого феодальное дворянство продолжало эксплуатировать крестьян.1 В этом контексте Фронда представлялась продолжением крестьянских бунтов, омрачивших 1630–е и 1640–е годы; среди них наиболее известны восстания кроканов на юго–западе и «босоногих» в Нормандии. Поскольку в этом случае приходится игнорировать факт, что многие влиятельные аристократы выступали против правительства, большинство историков склонялись к объяснению более конституционного характера. Популярность сильной монархии была несомненна. Даже критика в адрес притеснителя–Ришелье касалась его внешней политики, а не внутренней, которая, по видимости, не вызывала противо–действия.2 Не пользовался популярностью сам способ управления в период малолетства, когда министр, представлявший монарха, использовал репрессивные меры от имени юного Людовика XIV.

Любое правительство наживает себе врагов, а у Ришелье и Мазарини их было особенно много. Кардиналы считали грандов и губернаторов провинций ненадежными распределителями патроната, справедливо полагая, что они используют его в своих интересах, а не на благо короны. Положение грандов ухудшилось еще больше, когда Ришелье и Мазарини стали распределять милости через своих собственных клиентов в министерствах на низшем и среднем уровне знати. Поэтому гранды и жаждали повторить попытку, предпринятую в 1642 году Сен–Маром: устранить королевского министра, встать самим на его место и начать проведение внешней политики по своему усмотрению. Офиссье были недовольны наступлением короны на их права и привилегии: уменьшением жалованья, ожидавшейся отменой полетты и узурпацией их функций интендантами. Судьи в парламентах были оскорблены обыкновением короны принуждать и торопить их при первом признаке несогласия и ее постоянным пренебрежением процессуальными нормами — ее специальными комиссиями, произвольными арестами и заседаниями с присутствием короля. Фрондеры оказывали сопротивление именно пренебрежительному обращению с правящей элитой. Это, в свою очередь, означало противодействие прерогативной власти. Следовательно, менялись акценты конфликта, который постепенно превращался в более серьезное противостояние. Ранее историки пытались найти причины недовольства, которое фактически возникло спонтанно; непонимание этого обстоятельства породило в историографии множество заблуждений. Фронда по существу была протестом против деспотических злоупотребле-

1 Anderson P. 1979. Lineages of the Absolutist State. Verso, passim.

2 Church W. F. 1972. Richelieu and Reason of State. Princeton University. P. 38-39.

ний властью при Ришелье и Мазарини, а не «конституционной» попыткой развенчать «абсолютизм» французской короны, хотя именно такова традиционная интерпретация. Если бы Фронду можно было представить как преграду на пути «абсолютизма», это было бы прекрасным свидетельством его развития.

Вопрос заключается в том, кто на самом деле был агрессором: корона с ее налоговыми новшествами, интендантами и так называемым зарождением «абсолютизма» или парламент и принцы, требовавшие более широкого участия в управлении и использовавшие сомнительную республиканскую риторику. Ответ должен быть следующим: агрессорами были обе стороны, сперва корона, затем парламент. Большинство исследователей отрицают новаторский характер деятельности парламента. Сначала судьи, конечно, произносили традиционные конституционные заклинания о том, что французская монархия ограничена законом, который защищает земельную собственность, привилегии и должности подданных.1 Корона была реформатором, действовавшим деспотически: она была вынуждена идти на отчаянные меры ввиду истощения королевских финансов во время Тридцатилетней войны. В 1640–е годы Мазарини оказался загнанным в угол. Все способы оздоровить финансы были испробованы, и хотя его политику легко критиковать, найти ей альтернативу непросто. В любом случае он совершил все возможные тактические ошибки. В 1642 году он попытался лишить офис–сье права передавать должность по наследству и приказал интендантам следить за уплатой ими тальи и в 1648 году поступил так же. Теперь интенданты были не просто инспекторами, а стали напоминать известных локальных бюрократов. Эдикты января 1648 года нарушали все концепции законной власти, не только по своей сути (полетта возобновлялась с условием, что чиновники в о з в р а т я т ж а л о в а н ь е за 4 года), но т а к ж е и по характеру: это было повторение заседаний с участием короля четырехлетней давности. По этому случаю председатель парламента выступил против того, чтобы в период малолетства монарха абсолютная власть применялась для увеличения налогов.

Периоды малолетства государей были сложными по многим причинам. В это время принцы крови вспоминали, чьими родственниками они являлись, и обычно надеялись получить более значительную роль в управлении. Противостоять работавшим в такое время министрам было легко, поскольку они не были выбраны и назначены несовершеннолетним монархом лично. Следовательно, можно было попытаться сместить их и при этом не поставить под сомнение правильность королевского решения. По этой же

1 Бпеппап Л. Н. 1968. Р. 265-277.

причине те, кто искал покровителя, не хотели привязывать себя к человеку, который, возможно, станет временной фигурой и исчезнет, как только король повзрослеет и выразит собственное мнение. В это время министру было трудно обзаводиться клиентами. Таким образом, Мазарини, служивший малолетнему государю, имел вдвойне ограниченные возможности. К тому же он был итальянским кардиналом сомнительного происхождения, плохо говорил по–французски и был способен, очевидно, лишь на низкую интригу. Французская ксенофобия расцвела пышным цветом. Князя церкви обвиняли, inter alia, в убийстве, содомии и предосудительной связи с королевой–матерью. На самом деле принцы сами хотели оказаться на его месте. Эти разнообразные поводы для недовольства способствовали оформлению альянса весьма странных союзников. Ранее конкурировавшие между собой офиссье сомкнули ряды и нашли верных соратников в лице грандов, которые ранее считали их выскочками.

Если бы фрондеры просто стремились расстроить «абсолютистские» планы короны и следовали программе, сконструированной для них впоследствии историками, гражданская война, вероятно, не вспыхнула бы. Однако Мазарини был, естественно, встревожен тем, что недавно произошло с монархом и главным министром в Англии. Он усмотрел в нараставшем недовольстве проявления республиканского духа и в 1650 году арестовал принцев–подстрекателей. Агрессия правительства вызвала противодействие парламента и принцев, начавшееся с требований отменить посты интендантов и объявить недействительными правительственные налоговые указы. В последующих заявлениях оппозиционеры потребовали пре-. доставить им право принимать самостоятельные решения по всем вопросам, предлагать кандидатуры и смещать министров и государственных советников, а также совместно с грандами издавать декреты, касающиеся государственных дел.1 Фрондеры не стали покушаться только на право короля объявлять войну и подписывать мирные договоры: в остальном более вызывающее наступление на королевские прерогативы едва ли можно было предвидеть. Проявленная Мазарини проницательность в отношении республиканских настроений (которые следует понимать как желание фрондеров подчинить действия короля некоему комитету) должна вызывать у историков гораздо больше симпатии, чем они обычно выказывают кардиналу.

Конти, губернатор Шампани, и Лонгвиль, губернатор Нормандии, подняли бунт, чтобы подкрепить свои претензии на главенство в королевских советах и на независимость своих провинций. Конде же намеревался стать

MousnierR. 1984. Р. 622.

главным министром королевства.1 Он даже изменил свою военную карьеру и воевал в испанской армии против Франции. Все это доказывало — если Людовику X I V еще нужны были доказательства, — что смертельная угроза французским монархам рождалась при королевском дворе, в среде высших чиновников, придворных и родственников. Несколько раз дядя, его наследники и командиры выступали против Людовика: в 1651 году ворота Парижа были открыты мятежникам, а пушки Бастилии переданы в их распоряжение кузиной короля. В целом историки недооценивали эту угрозу, зная заранее, что мятежи земельной знати обречены на поражение. В 1648 году это не было очевидным.

Традиционное объяснение мятежей XVI и XVII веков обходит молчанием существование фракций. На определенном уровне, конечно, разногласия между ними были идеологическими. Мятежники вооружались аргументами, призванными оправдать спасение короля от козней дурных министров. Сочинения оппозиционных авторов XVI столетия оказываются полезным источником идей, так как в них часто говорится об обязанности парламентов и принцев возвращать заблудших монархов на стезю законности. Но эти обязанности не являлись «конституционными» и не противопоставлялись «абсолютизму». Большинство подданных ничего не имело против королевских прерогатив, если они использовались мудро и во благо страны. Но как только прерогативы использовались иначе, они подвергались осуждению. Объем королевских полномочий не был статичным, изменяясь, он никогда не устанавливался автоматически: нередко утверждалось, что в период малолетства короля правительство имело ограниченные права и не могло проявлять законодательную инициативу. На другом уровне борьба велась между властными структурами — королевской властью и парламентом, королевской властью и грандами. По отдельности оба этих аспекта не дают адекватной картины происходившего. Так, инициатива оказать вооруженное сопротивление грандам, вознамерившимся штурмовать королевский совет, исходила от других грандов, в частности, от Шуа–зеля, сохранившего верность короне. Основным признаком неправильного использования прерогатив для современников являлось то, что важные сами по себе политические фигуры отстранялись от власти и патроната. Это служило для них дополнительной причиной добиваться перестановок в центральных советах. Такие учреждения, как парламент, были поделены на фракции. Если фракции выступали против короны, это означало, что судей, поддерживавших короля или его министра, в парламенте на этот момент меньше, чем судей — сторонников их оппонентов. Так как нити

1 Bonney R. 1988. Society and Government in France under Richelieu and Mazarin 1624-1661. Macmillan. P. 156.

управления в большинстве учреждений Франции контролировались ограниченным количеством политиков, проблема, в конечном счете, сводилась к регулированию действий придворных группировок. Первоочередным долгом любого монарха в раннее Новое время было управление правящей элитой. Это означало, что нельзя было обижать всех придворных одновременно и в то же время нельзя было позволить коалиции фаворитов диктовать условия короне.

Королевская власть в определенном отношении нанесла поражение Фронде, расстроив лежавший в ее основе союз. Королевские прерогативы были восстановлены и защищены от посягательств комитетов судей и принцев. В другом отношении Фронда одержала победу. В дальнейшем прерогативы использовались с величайшей осторожностью. Время деспотических злоупотреблений кардиналов прошло, а настроения грандов стало основной заботой правительства. Фронда была уроком, который юный Людовик XIV никогда не забудет.1

1Ме «а т I*. 1988. Р. 173-174.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЛЮДОВИК XIV: НОВАЯ ОЦЕНКА

По общему мнению, царствование Людовика XIV является апогеем «абсолютизма». Генрих IV, Ришелье и Мазарини — его, образно говоря, поджарые мускулистые начинатели, а Людовик XV и Людовик XVI — напыщенные вырождающиеся потомки. Между ними блистают Версальский спектакль и его главный актер с характерной для него ослепительной игрой и почти посекундно выверенными действиями, с безупречными репликами и безукоризненным знанием роли.

КОРОЛЕВСКАЯ ВЛАСТЬ

Понятие «абсолютизма» подразумевает, что Людовик XIV стремился установить личную монополию на власть и ослабить роль корпоративных организаций как правительственных учреждений и совещательных органов. Предполагается, что вместо использования институтов, наделенных собственными правами, он осуществлял управление, опираясь на армию и чиновничество, которые были обязаны своей властью исключительно ему, в то время как законы и налоги вводились в действие автократически. Последние исследования заставляют усомниться в этом. Возможно, он действительно больше беспокоился об укреплении своей власти в тех областях политики, где еще недавно она ставилась под сомнение. Корпоративные органы, в том числе парламенты, были решительно отстранены от рассмотрения вопросов, традиционно составлявших королевскую прерогативу, а не от управления вообще. Людовик лишь собирал воедино свои прежние полномочия, а не претендовал на новые.

После смерти Мазарини в 1661 году Людовик объявил, что не станет больше назначать главного министра: последствия этого заявления были очень серьезными. Король не только брал на себя функции Ришелье и Мазарини по координации работы советов, департаментов и государственных

секретарей, по принятию решений и по улаживанию споров между ними, но, помимо этого, он публично признавал свою личную ответственность за действия правительства. Людовик XIII в свое время подчинился обстоятельствам и позволил своим министрам заниматься политикой; напротив, его сын в своих «Мемуарах» утверждал, что каждое решение правительства должно получить одобрение монарха и что он не должен делить свою власть ни с кем. Даже когда его участие в государственных делах было минимальным, как, например, в случае с утомительными деталями экономического регулирования, Кольбер тем не менее подчеркивал личную заинтересованность короля в этих вопросах. Вплоть до 1680–х годов, когда дела в стране пошли значительно хуже, критике подвергались главным образом министры Людовика, а не он сам; но и тогда мало кто сомневался в ответственности короля. Это было воспринято как возвращение к нормальному правлению после полувекового засилья министров и фаворитов. Не вызывая ни малейших подозрений в насаждении «абсолютизма», эти события воспринимались современниками с одобрением.

Людовик не собирался позволять ни какому‑либо одному министру, ни какой‑либо одной фракции полностью монополизировать его покровительство. Его «Мемуары» свидетельствуют о решимости короля сохранять баланс сил, играть на противоречиях соперничающих группировок независимо от того, образованы они придворными или министрами. Людовик старательно избегал ошибок предыдущих десятилетий, когда королевское покровительство периодически доставалось тому, чей голос был громче всех. Кроме того, он оставался лояльным к назначенным им министрам. За период своего пятидесятипятилетнего личного правления он имел дело с семнадцатью членами государственного совета, большинство из которых принадлежало к трем семействам. Все это помогало сдерживать борьбу за власть и наглядно показывало всем, что воздействовать на короля непросто. Его наследники легче поддавались посторонним влияниям, что привело к пагубным последствиям. Именно так Людовик непосредственно решал основную проблему Франции XVII века: проблему управления робенами и «дворянством шпаги». Он был далек и от того, чтобы позволять креатурам и клиентам влиятельных патронов проникнуть во все артерии и капилляры политического организма страны, как это было при предыдущих режимах. Фракции продолжат играть важную роль в центральном правительстве и будут поддерживать связи между центром и провинциями, однако основным элементом этой системы управления будет не просто подчинение министрам. Основным будет подчинение королю.1

1 МеНат І*. 1988. Ротегапа* РасПоп іп Ьошэ XIV$ Ргапсе. ВаБіІ Віасішеїі. Р. 96-97, 179.

Процесс принятия решений был неотделим от его королевского величества. Все распоряжения осуществлялись от его имени, и поскольку король тесно ассоциировал себя с проводимой им политикой, то можно было поверить в вымысел, что он лично стоял за каждым мероприятием правительства. На деле все было несколько иначе. Хотя до нас не дошли протоколы совещаний государственного совета, существуют указания на то, что Людовик XIV имел обыкновение становиться арбитром в жестоких схватках противоборствующих сторон и в борьбе за его внимание. Король поощрял подобные кулачные бои, так как они предоставляли ему альтернативные варианты действий, давали возможность разделять и властвовать, стравливая соперников между собой. Но если кто‑то пытался получить более широкую поддержку вне стен совета, то он немедленно отправлялся в отставку. Однажды Людовик отчитал Кольбера только за то, что тот не прекратил обсуждение, когда король уже вынес свое решение: для широкой публики зрелище должно было являть полное единодушие. Но если министры находили между собой общий язык и приходили к единому мнению, то король оказывался в затруднительном положении, так как в отдельных областях его компетентность вряд ли могла сравниться с осведомленностью экспертов департаментов. В этом случае у короля не оставалось большой свободы выбора.1 Другой способ ограничить личное вмешательство короля состоял для министров в том, что они принимали решения самостоятельно, не обращаясь к королю или совету, и издавали приказы от своего имени — отсюда позднейшие обвинения в «министерском деспотизме». Именно министры получали прошения об аудиенции у короля, о восстановлении справедливости; министры вели ежедневные беседы с королем, именно они сообщали ему то, что считали важными новостями.2 Однако никакие закулисные маневры не меняли сути происходившего. Формулировал ли Людовик свою политику сам или же доверял это делать своим министрам — в любом случае осуществлялась королевская воля, и ей не могло быть оказано законного сопротивления. В этом смысле власть короля была абсолютной.

Королевская прерогатива распространялась и на законодательство. Однако никто не считал, что законодательные полномочия монарха представляли собой неограниченное право издавать указы о чем угодно. Знаменитый законодательный суверенитет Бурбонов состоял из тех полномочий, которые с незапамятных времен были частью королевской прерогативы. Неспособность историков признать это привела к путанице: они вообразили, что Людовик и его наследники, ревностно заботясь о своих законода-

» MettamR. 1988. P. 95-99.

2 Rule J. C. 1969. King and Minister: Louis XIV and Colbert de Torcy // Thompson M. A. William III and Louis XIV. Liverpool University Press. P. 214-215.

тельных прерогативах, претендовали на стяжание новых полномочий для создания новых законов или изменения старых. Совсем иная картина вырисовывается в работах тех, кто изучает французские законы, а не французскую историю.1 Фактически законотворчество было составной частью неотъемлемого права короля проводить и финансировать внешнюю и религиозную политику; его эдикты и ордонансы отражали его деятельность в этих особых областях политики. Законотворчество во Франции было связано с проведением политики гораздо теснее, чем в Англии, — факт, который теоретики–современники сделали понятным для всех, кто лишен «абсолютистских» предрассудков.

В сравнении со всеобъемлющим сводом статутов, введенных в действие королем и парламентом в Англии, законодательство Людовика XIV не производит сильного впечатления. Королевское законодательство касалось государственных дел или публичного права, поэтому акты об объявлении войны торжественно вносились в свод древних законов Франции.2 Частное право, гарантировавшее права подданных и отношения между ними, было сферой действия парламентов. Оно рассматривалось как самостоятельное, не зависимое от короля и предстоящее ему. Преисполненные энтузиазма пропагандисты провозглашали короля единственным источником законности и справедливости, однако вступали в явное противоречие с фактами, поскольку во Франции сохранились сотни локальных законодательных систем, действовавших на территориях, точных географических границ которых никто не помнил. Еще двадцать пять лет тому назад Губер сделал по этому поводу довольно едкое замечание, но тогда оно осталось незамечен–ным.3 Королевское законотворчество редко затрагивало этот пласт правовых документов. Когда же это случалось, то оно не изменяло существующие местные законы и не создавало новые: в нем либо фиксировался уже существующий закон, либо кодифицировались или изменялись правовые процедуры, необходимые для совершенствования управления правосудием. Эпоха правления Людовика XIV оставила нам лишь один пример подобного законотворчества: мы имеем в виду попытку Кольбера унифицировать существовавшее в ту пору многообразие правовых процедур. Его новые гражданский, уголовный, морской, колониальный и торговый кодексы 1660–х-1670–х годов на бумаге выглядели впечатляюще, но ответственные за их внедрение офиссье их зачастую игнорировали. Таким образом, абсолютная власть короля оказывалась ограниченной дважды: во–первых,

1 David R. a n d de Vries H. P. 1 9 5 8. The French Legal System. Oceana. P. 9-12.

2Isambert F. A. 1822-1833. Recueil général de des anciennes lois françdepuis Van

420 jusqu'à la revolution de 1789.

3 Goubert P. 1972. Louis XIV and Twenty Million Frenchmen. Vintage. P. 55-56.

за счет определения сферы, в которой он мог действовать на законных основаниях, и, во–вторых, из‑за того, что чиновники не всегда проявляли одинаковое рвение, исполняя приказания короны.

Один лишь монарх обладал правом законодательной инициативы. Постоянно подчеркивалось, что хотя парламенты в чем‑то ограждали и направляли законодательные инициативы короля, они не разделяли их с монархом. Хотя король держал их в курсе многих государственных дел, входивших в его прерогативу, они были обязаны регистрировать законы без всяких возражений, если только им не предлагалось высказать свое мнение. Но подобно королю, оберегавшему свои прерогативы, парламенты также стремились не допустить вторжений в сферу своей компетенции. Реализация королевских прерогатив могла нарушать законные права отдельных лиц — сферу, не подвластную королю и приравненную к частной свободе подданных. Магистраты следили за тем, чтобы королевское законодательство не разрушало существовавшие права и свободы. Контроль состоял в том, что все законы обнародовались; признавалось, что те законы, на которых стояла печать одобрения парламентом, имели больше шансов быть исполненными подданными. Вот почему реальный процесс законотворчества в эпоху Людовика XIV носил менее автократический и всеохватный характер, чем то принято считать.

ДВОР «КОРОЛЯ–СОЛНЦА»: ПЕРЕСМОТР СУЩЕСТВУЮЩЕГО КЛИШЕ

Дискуссии о дворе Людовика XIV обычно сосредоточиваются на рассмотрении наиболее театрализованных сторон жизни Версаля. В последние годы историки начали изучать этикет, маски, карнавалы, балеты и официальные процессии с их непременной аполлоновской символикой в качестве альтернативных форм политического дискурса, представлявшего* монархию зрителям, жаждавшим зрелищ. Несмотря на то что культурный блеск и раболепный церемониал представляли собой тщательно продуманную политику, они служили лишь декорациями при осуществлении основной задачи королевской власти — управления элитой. Поэтому при дворе д о л ж н а была быть представлена вся элита. Двор Людовика X I V притягивал людей самых различных убеждений, а не только тех дворян, которые выражали согласие с действиями правительства. В конце его царствования некоторые вельможи, например герцог Бургундский или Буленвилье, критиковали текущую политику и при этом входили в число королевских советников. При дворе использовались все доступные способы контроля; туда тянулись те, кто искал королевских милостей на самом высоком уровне. Версаль породил множество заблуждений, удивительное даже для богатого

на них царствование «короля–солнца». Людовик XIV вовсе не приказывал дворянам жить в Версале, где он мог постоянно наблюдать за их невинными досугами. По оценкам Вобана, королевского инженера–фортификатора, в 1707 году при дворе находилось около 52 000 дворян, а если учесть, что семья каждого насчитывала 5 — 6 человек, то общая цифра составит 300 000. Как мог убедиться каждый посетитель, Версаль был огромным, но постоянно переполненным дворцом. Однако если приведенный расчет верен, людям пришлось бы тесниться во дворце как семечкам в цветке подсолнуха. Последние оценки историков более осторожны. По мнению Блюша, общее число французских дворян составляло 200 000 человек, из них к 1715 году в Версале проживало 5 000. Система сезонного проживания во дворце предполагала, что многие должности на деле исполнялись только 6 месяцев в году; поэтому при дворе Людовика XIV могло находиться около 10000 дворян, или 5 % их общего числа.1 Представители низшего дворянства не могли позволить себе вести подобный образ жизни, и если король приказывал им жить при дворе, они обычно игнорировали это распоряжение.

У мелкого дворянства не было необходимости находиться при дворе, поскольку посредники по оказанию покровительства всегда проявляли готовность помочь благородным людям, жившим в провинции. Версаль был центром патроната для тех, кто мог позволить себе находиться там. К их числу относились гранды, которых двор притягивал и которые с удовольствием вступали в схватку за покровительство короля. Двор не был просто чудесным творением Людовика XIV. Во всех государствах позднего Средневековья среди знати существовала до сих пор практически не изученная тенденция к реализации своих амбиций при дворе, а не на поле брани. «Король–солнце» лишь использовал эту тенденцию и сделал искусство жить при дворе аристократической модой. Малейшее изменение настроения короля отмечалось опытным глазом: приветствие монарха, выраженное в двух словах вместо обычных десяти, могло заставить одного придворного оцепенеть от ужаса и вызвать ликование его соперников. Поскольку слова и жесты при дворе не были просто проявлением учтивости, любые перемены приобретали особый смысл на фоне установившегося порядка, который определялся рангом и титулом. Так, во время евхаристических процессий зонтики принцесс крови несли слуги, а прочие знатные дамы держали их сами.

Двор был ареной, где король наблюдал за действиями враждующих партий, оценивал претендентов на его милости, устранял потенциально опасные властные группировки и поддерживал паритет между победителями. Основной целью государя было сохранять равновесие между фракциями: милости следовало распределять после тщательного расчета так, чтобы

і Віиспе Р. 1990. ЬоиіБ XIV. ВаБІІ Віаскшеїі. Р. 354.

привлечь на свою сторону как можно больше сторонников и не создать гегемонии одной группы придворных. Поскольку именно король был единственным источником власти и патроната, за близость к персоне монарха велась яростная борьба. Широко известное соперничество за право держать рубашку короля во время утреннего пробуждения вовсе не было для дворян бессмыслицей. В поведении тех, кто действовал ради удовлетворения личных нужд, и тех, кто действовал в интересах государства, не наблюдалось заметных различий. И дворяне, прислуживавшие в королевской спальне, и государственные секретари были слугами монарха, имевшими личный доступ к королю, а значит, и возможность давать ему советы. Спрос на придворные должности был столь велик, что Людовику XIV пришлось ввести ротацию среди их исполнителей. Так, герцог Д'Омон был первым постельничим короля, но при новой ротационной системе эту честь с ним делили еще три первых постельничих.1

Двор притягивал людей, принадлежавших к разным группировкам: от сторонников действующих министров до тех, кто плел заговоры против них. Одни придворные стремились занять высокую должность (хотя гранды знали, что этот путь для них закрыт). Другие же были своего рода посредниками в системе распределения патроната: они приезжали из провинции, чтобы поправить свое положение, а потом вернуться обратно и облагодетельствовать своих земляков. Двор был маленькой вселенной со своими законами и особыми стандартами поведения, которые зачастую были обычными правилами поведения в обществе, но доведенными до абсурда. Яростная закулисная борьба вынуждала придворных скрывать свои намерения: хитрость, лицемерие и притворство были важными качествами. Проявлять при дворе честность означало катастрофу. Союзы быстро создавались и распадались: бесполезного патрона бросали, не испытывая угрызений совести. Придворный, позиции которого ослабевали, оказывался перед^ди–леммой: он мог поправить свое положение и вознаградить тех, кто остался ему верен. Но это не всегда удавалось.

Помимо распределения королевских милостей при дворе проводились и военные парады, в ходе которых Людовик XIV оценивал, выделял и награждал своих военачальников. Версаль не был только лишь аристократическим клубом; нередко пребывание там становилось прелюдией к гибели на поле боя.2

• М е И а т И. 1988. Р. 48. 2В1исЬе Р. 1990. Р. 351-352.

ИНСТРУМЕНТЫ АБСОЛЮТИЗМА?

Одной из главных характеристик «абсолютизма» считается существование постоянной армии. Бесполезно отрицать, что при Людовике XIV королевская армия выросла, так как к началу XVIII века он мог собрать войско в 400 000 человек. Уже до 1661 года национализация частных армий частично была проведена Летелье, но это не помешало дворянам в отдаленных регионах терроризировать округу с помощью своих вооруженных банд. Это не решило извечные проблемы финансирования, снабжения и командования, поэтому степень королевского контроля за армией сильно преувеличивается. Капитаны и полковники по–прежнему успешно обманывали правительство. Капитаны завышали число набранных рекрутов и не сообщали об их точном количестве, чтобы потребовать денег на не существующих в действительности солдат: поэтому сила войск на бумаге имела мало общего с реальностью. Инспекции, осуществлявшиеся интендантами, не нарушали желанного предвкушения Лореля и Харди. Люди зачислялись на службу специально к моменту проведения инспекции, а затем исчезали. В других случаях быстрые перемещения воинских частей между инспекциями позволяли демонстрировать ничего не подозревавшим интендантам одни и те же подразделения дважды. Сохранялось непрофессиональное отношение к службе. Военачальников–аристократов возмущало, что военными кампаниями руководят люди невысокого происхождения, каковым был, например, секретарь по военным делам Лувуа. В 1673 году фельдмаршал не выполнил приказ об отступлении из Нидерландов, а в 1692 году королю лично пришлось дать повторный приказ начать осаду Шарлеруа, чтобы герцог Люксембургский его выполнил. Хорошо известны новшества в области военных технологий и революция в тактике боевых действий, связанная с использованием ружей со штыками, однако менее известен факт, что корона стала снабжать армию оружием только после 1727 года. Лишь в 1760–х годах королевские агенты лишили капитанов права набирать рекрутов, а солдаты начали присягать непосредственно королю.

Монополия Людовика XIV на военную власть была далеко не полной. Городские ополчения, находившиеся под командованием муниципальных чиновников, существовали вплоть до революции 1789 года. Попытки вывезти артиллерийские орудия из тыловых городов и использовать их для защиты границ встречали яростное сопротивление горожан. На протяжении всего XVII столетия велась изнурительная борьба за удаление оружия из замков внутри страны.1 Кроме того, армия не была достаточно надежным

1 Anderson M. S. 1988. War and Society in the Europe of the Old Regime. Fontana. P. 29-32.

инструментом насильственного внедрения королевской политики, как то представляется некоторым историкам «абсолютизма». Капитаны из числа знати неохотно направляли своих солдат против других аристократов, а применение войск для поддержания внутреннего порядка воспринималось солдатами как открытое приглашение разграбить королевство. Они с большим энтузиазмом действовали против сборщиков налогов, чем против налогоплательщиков. Армия Людовика X I V не была «абсолютистской», и это неудивительно. Прототипом всех постоянных профессиональных армий стала армия голландская: в период с 1600 по 1700 год ее численность выросла в пять раз. Образец, созданный в республике, — сомнительный ориентир для «абсолютизма».1

Главной опорой любого монарха были его чиновники. У Людовика XIV их было примерно в десять раз больше, чем у Франциска I, хотя число подданных по сравнению с концом XVI века увеличилось совсем ненамного. В центральных департаментах, несомненно, наблюдался рост численности чиновного аппарата. К 1600 году все министерство иностранных дел могло переехать из Парижа в Венсен в одной карете. В 1715 году для этого потребовалось бы уже двадцать экипажей. Однако центральные департаменты насчитывали не более 1000 служащих, а полиция 2000 человек на все королевство. Кольбер имел в распоряжении четырнадцать инспекторов и тридцать интендантов, которые каждый год должны были контролировать то, как около 200 королевских эдиктов исполняются населением численностью около 20 миллионов человек. Пространные рассуждения об огромной бюрократической машине Людовика XIV на самом деле относятся лишь к самому королю, к трем его министрам, принимавшим важнейшие решения, к тридцати государственным советникам, к сотне чиновников, составлявших запросы, необходимые для подготовки основных указов, и к нескольким сотням клерков, переписывавшим бумаги.2

Во всех концепциях «абсолютизма» центральная роль отводится интендантам. Бонни, Кнехт и Мунье представляют учреждение этой должности поворотным пунктом французской истории. По их мнению, отныне корона стала опираться на профессиональных бюрократов–буржуа, а не на корпоративные органы, управлявшиеся влиятельными группировками провинциальной знати. Королевская власть освободилась от давления аристокра-

1 MettamR. 1988. P. 36,216-224,239; Parker D. 1983. The Making of French Absolutism. Arnold. P. 137; Duffy M. 1980. The Military Revolution and the State 1500-1800. Exeter University Press. P. 30, 40; Scott S. F. 1978. The Response of the Royal Army to the French Revolution. Oxford University Press. P. 27.

2MunckT. 1990. Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 344, 347-348; Gou‑bert P. 1972. P. 96.

тов, разорвав связи с традиционными социальными структурами.1 Это коренное изменение социальной базы государства следует отличать от марксистского понятия о государстве как тайной организации аристократов. Такая точка зрения столь же бездоказательна. В отличие от офиссье интенданты не покупали своих постов: правительство в любой момент могло отозвать их с должности. Интендантов старались не посылать в их родные провинции: как правило, они контролировали финансовые округа, называемые женералитэ, где они не имели никаких связей или корыстных интересов и откуда переводились на новое место не позднее чем через три года. Однако и эти основные правила нарушались: например Бушу, сын президента парламента Бургундии, исполнял обязанности интенданта этой провинции с 1656 по 1683 год.

Однако правительство не всегда считало связи чиновников на местах пагубным явлением. Людовик XIV и Кольбер после того сопротивления, с которым они столкнулись в период Фронды, стали использовать интендантов только как наблюдателей и обязывали их уважительно относиться к местным учреждениям и властным группировкам. Таким способом король и его министр надеялись восстановить добрые отношения между короной и ее офиссье. Чужаки лишь наблюдали; местные чиновники работали. Настойчивость, с которой некоторые историки продолжают говорить о прорыве, осуществленном королевской властью с введением должности интендантов, удивительна. Те ограниченные функции, которые исполняли интенданты после окончания Фронды, не отличалась ни новизной, ни эффективностью. Средневековые монархи также успешно использовали внешних наблюдателей на местах в процессе наступления на слишком могущественных магнатов. Во многих отношениях средневековые бальи были даже более эффективными инструментами в руках короны, чем интенданты, опутанные местными связями. Те, кто был родом с севера, получали назначения на юг. Интендантам было запрещено приобретать собственность или обзаводиться супругами для своих детей на месте службы. При переводе на другое место через два или три года они подвергались строгой проверке. Однако несмотря на частые перемещения, они успевали прочно укореняться на местной почве. Интенданты действовали не настолько безупречно, чтобы на них цепочка проверяющих могла бы закончиться. Кольбер даже подумывал ввести должность инспекторов, которые бы контролировали

1 Bonney R. 1978. Political Change in France under Richelieu and Mazarin, 1624-1661. Oxford, passim; Mousnier R. 1 9 8 4. The Institutions of France under the Absolute Monarchy 1598-1789. Vol. 2: The Organs of State and Society. Chicago University. P. 159; Knecht R. J. 1991. Richelieu. Longman. P. 144-147.

интендантов, обязанных инспектировать офиссье. Но даже ему перспектива развития системы контроля ad infinitum показалась безумной.1

Действия интендантов были несовершенны по нескольким причинам. Кольбер постоянно прибавлял новые функции к их первоначальным обязанностям по сбору информации, поэтому к концу пребывания министра на своем посту у интендантов скопилось огромное количество невыполненных поручений. Это заставляло выделять им помощников — субделегатов. Кольберу это не нравилось, так как они были вовлечены в паутину местных связей и втягивали в нее интендантов, независимость которых от местного сообщества является мифом. Будучи представителями центрального правительства в провинции, интенданты давали ему ту информацию о настроениях на местах, которую предоставляли им непосредственно субделегаты, ориентированные на местные интересы.2 К XVIII веку их можно было назвать скорее слугами народа, чем слугами министров. Переписка Кольбера с интендантами свидетельствует о том, что в их административной деятельности отражались центральные, местные и личные интересы. Кроме того, в ней ясно прослеживается раздражение министра их некомпетентностью. Помня о том, что каждый будет мошенничать, если ему это позволят, Кольбер скрупулезно сопоставлял адреса и даты отправки писем интендантов и узнавал, насколько быстро они делали свое дело. Обмануть Кольбера было невозможно. Если интенданты объезжали свои женералитэ слишком быстро, то министр отвергал предоставленные ими сведения как чересчур поверхностные. Если же они перемещались слишком медленно, то получали нагоняй за бессмысленные задержки. Этот стиль управления, который когда‑то использовали надсмотрщики за рабами, возможно, и заставлял интендантов ходить по струнке, однако не способствовал решению основной проблемы: правительство знало ровно столько, сколько ж>тели ему сообщить интенданты. Сведения о рекордных налоговых поступлениях и растущих показателях производства были верным средством продвинуться по службе, однако для нас эти абсурдно оптимистичные отчеты — не лучший материал для изучения французской экономики. Главное заблуждение, созданное интендантами, происходит оттого, что они разрешали несуществующие проблемы.3

Есть и более серьезное основание пересмотреть представление об интендантах как о разрушителях, призванных поколебать власть влиятельных группировок знати и корпоративных органов. Интенданты не могли ра-

»Mettam R. 1988. P. 214-215.

2 Campbell P. R. 1988. TheAncien Regime in France. Basil Blackwell. P. 52. 3Met.tam R. 1977. Government and Society in Louis XIV's France. Macmillan, passim.

ботать без них. Интендант Прованса признавался королевским министрам в своей беспомощности перед объединившейся против него местной эли–той.1 Правильнее было бы сравнить интендантов со специалистами, направленными исправлять нарушения и совершать добрые дела, проводить юридическую экспертизу там, где ранее она была неосуществима и в целом создавать более привлекательный образ государства. Союз с местными властными группировками был важен тогда, когда интендантам следовало наладить связи между центром и периферией. Это способствовало укреплению веры в то, что и в теории, и на практике они олицетворяли собой антитезу старому способу управления. Назначение интендантов из рядов членов парламентов подчеркивало их связь с традиционной системой. Многие из них сами были клиентами придворных группировок знати или же лично рекомендовались губернаторами провинций, в которые их предполагалось направить. Будучи робенами, они тесно сотрудничали с губернаторами, принадлежавшими к «дворянству шпаги», и использовали их патронатную сеть, одновременно создавая свою собственную.2 Управление по–прежнему основывалось на личных связях в системе клиентелы, а не на безликих приказах, передаваемых по бюрократической цепи. В последнее десятилетие многие явления, описанные выше, широко обсуждались историками, однако глубинное значение термина «абсолютизм» привлекло меньше внимания. Останется ли пересмотренное представление об интендантах неотъемлемой составляющей понятия «абсолютизм» или же перейдет на периферию его концепции? Доказывает ли деятельность интендантов использование «абсолютистских» методов? Эти вопросы по–прежнему ждут ответов. Эммануэлли попытался объяснить возникновение подобной неразбери–хи.3 Историки XIX века стали использовать понятие «абсолютизм» для характеристики режимов современной Европы раньше, чем начали проецировать его на прошлое (см. главу 9). Этот термин отражал их презрение к интересам провинций и одержимость идеей подъема централизованного национального государства. Они охотно сделали интендантов прототипами современных префектов и других проводников унификаторской деятельности, работавших в эпоху Третьей республики. Поэтому создалось ложное впечатление, что интендантов использовали против тех структур, которые правительство стремилось уничтожить или подавить. Оно возникло

iMettam R. 1988. P. 211-212.

2 Harding R. R. 1978. Anatomy of a Power Elite: the Provincial governors of early

modem France. Yale University Press. P. 189-190.

3 Emmanuelli F. — X. 1981. Un myth de Vabsolutisme bourbonien; l'intendance du

milieu du XVIIe siècle à la fin du XVIIIe siècle. University of Aix‑en‑Provence.

P. 174-176.

и потому, что пропаганда Бурбонов была принята всерьез. Историки оказались одурманенными сильнодействующей пропагандистской смесью, составленной из реального образа интендантов, и того, как они сами стремились себя представить публике. Широкие полномочия этих должностных лиц заставили ученых поверить в то, что они действительно подавляли традиционные властные группировки. К сожалению, все это было пропагандой, призванной держать в благоговейном страхе провинции.1 Опасно воспринимать тексты официальных распоряжений чересчур поверхностно, не пытаясь понять их истинный смысл.

Если само существование постов интендантов еще не доказывает того, что они были эффективным орудием «абсолютизма», то чиновники, приобретавшие свои должности, или офиссье также не были свободны от недостатков, обнаружившихся уже во времена Ришелье. В эпоху Людовика XIV их число составляло около 60 000 человек. На низших ступеньках располагались чиновники, занимавшиеся сбором налогов, в то время как большинство судейских должностей позволяло получить титулы «дворянства робы». Они занимали промежуточное положение между должностями, полномочия которых основывались на авторитете короля, и должностями с независимой властью. Хотя офиссье и были королевскими чиновниками, теоретически обязанными подчиняться приказам, издаваемым властью королевской прерогативы, наследственный характер должности обеспечивал им независимость, которой не обладали те, кто был обязан своими полномочиями непосредственно королю. Называть их бюрократами неверно. Они без колебаний отдавали предпочтение личным интересам, когда те вступали в противоречие с интересами общества: идеалов честного служения государству не существовало. Наглядный пример отказа от сотрудничества представляет собой провал реализации сводов законов, выработанных Кольбером: эти законы бездействовали из‑за пассивности чиновников, призванных проводить их в жизнь. Правительство периодически возобновляло свои атаки на чиновников, и трибуналы проводили показательные процессы. Однако после участия офиссье во Фронде надежды избежать конфронтации не осталось. Борьба с интендантами сошла на нет, поскольку стало ясно, что новый режим предоставляет им менее значительную роль, однако повиновение офиссье не было вызвано благодарностью. Тем не менее французские чиновники вызывали зависть всей Европы. Возможность наследования формировала традиции службы. Отцы готовили своих сыновей к исполнению предстоящих обязанностей. За удовлетворительно работавшую администрацию государство платило сравнительно невысокую цену: жало-

1 Mettam R. 1981. Two‑Dimensional History: Mousnier and the Ancien Regime // History, 66. P. 229.

ванье чиновников было небольшим и примерно соответствовало процентному доходу по той ссуде, которую представляли собой суммы, выплаченные авансом за право занятия должности.1

ПАТРОНЫ, ПОСРЕДНИКИ И КЛИЕНТЫ

Основным определяющим фактором политической жизни была клиен–тела. Она оказывала серьезное влияние на «абсолютизм». Институты центрального и местного управления представляли собой лишь структуры, внутри которых действовала система клиентелы. Политика немыслима без конфликтов, однако рассматривать политику раннего Нового времени как борьбу между институтами ошибочно. Обычно соперничество разворачивалось между фракциями, внутри них. Во всех властных структурах существовало чувство корпоративной верности, но внутри каждой существовали более глубокие связи между клиентом и его патроном, которыми определялось продвижение человека по социальной и политической лестнице. Корпоративная или идеологическая позиция диктовалась интересами притесняемых или отстраненных от участия фракций. Учреждения были неоднородными по составу и действовали в соответствии с мнениями и возможностями составлявших их фракций. Монархи и министры с успехом использовали эти связи как механизмы контроля. Так как в XVII веке корона самостоятельно формировала свои вооруженные силы, то от своих клиентов она требовала политического, а не военного служения. Другими словами, она хотела от них помощи в управлении провинциями.

Проблема заключалась в существовании властных структур с независимыми источниками полномочий: министры стремились найти в их лице надежных сторонников своей политики. Этот фактор слишком долго не принимался во внимание — и не удивительно, так как эти люди действовали незаметно. Однако результаты поисков, осуществленных Кеттеринг и ее коллегами, позволяют увидеть то, что до сих пор было скрыто от людских глаз.2 Схемы распространения клиентелы (см. Приложения 1 и 2 на с. 253- 255) позволяют различить мелкие мафиозные группировки, которые из дворцов и замков, расположенных в темных уголках королевства, протягивали свои щупальца к различным административным органам. Судьи высшего ранга, заседавшие в парламентах, обычно были клиентами или креатурами королевских министров: их задачей было управлять своими приверженцами внутри учреждения, чтобы приводить его деятельность в соответствие по-

1 Campbell P. R. 1988. P. 57-58.

2Kettering S. 1986. Patrons, Brokers and Patronage in Seventeenth‑Century Fran

ce. Oxford University Press. P. 68-97.

литике правительства. Тем не менее в каждом институте обычно существовало более одной фракции, и спорный вопрос мог либо пройти, либо не пройти голосование. Тридцать девять судей тулузского парламента занимали десять высших должностей при дворе в период с 1600 по 1683 год. Двадцать шесть из них были членами фракций: пятнадцать принадлежали к одной, восемь — к другой и трое — к третьей. Лидер одной из этих группировок с помощью своих клиентов обеспечивал верность тулузского парламента кардиналу Мазарини во время Фронды. Противник мог действовать столь же успешно. Кольбер хранил досье о связях судей всех парламентов. Тем, в ком корона обнаруживала своих врагов, она прекращала оказывать покровительство, чтобы ослабить их позиции. Здесь‑то и обнаруживается ограниченность марксистской теории, в которой основной акцент делается на поддержке «абсолютизмом» аристократического «классового фронта», в то время как на самом деле корона оказывала покровительство лишь своим сторонникам.1 Хотя иногда горизонтальные классовые узы действительно могли оказаться значимыми, все же определяющими для Франции в раннее Новое время были вертикальные связи между патроном и клиентом.

То, что во Франции в ХУ–ХУ1 столетиях соперничавшие фракции манипулировали институтами, теперь является общепризнанным, хотя ранее считалось, что развитие «абсолютистского» бюрократического государства с этим покончило. Работы Мунье, Бейка, Кеттеринг и Кембелла доказывают обратное. За политическими кулисами происходило совсем не то, что отражалось на гладкой поверхности институционной жизни. Устойчивость системы отношений клиентелы свидетельствует об ограниченных возможностях бюрократической власти в правление Бурбонов. Вплоть до X I X века официальное положение в структуре формальной власти само по себе не было достаточным для приведения подчиненных к повиновению. Этого было недостаточно и для контроля за корпоративными институтами, обладавшими независимыми полномочиями. Формальная должность нуждалась в подкреплении узами личной преданности и наличием неформальных свя–зей.2 Должности государственных секретарей, учрежденные в середине XVI века, обычно назывались бюрократическими (согласно мнению некоторых исследователей, таковыми были и офиссье). Отчасти это верно. Они получали профессиональную подготовку в области юриспруденции или административного управления, выполняли разумно определенные функции, вели систематические записи, не могли покупать свои должности и

1 Beik W. 1985. Abolutism and Society in Seventeenth‑Century France: state power

and provincial aristocracy in Languedoc. Cambridge University Press, passim;

Anderson P. 1989. Lineages of the Absolutist State. Verso. P. 15-42.

2 Campbell P. R. 1988. P. 59-60.

были более ответственны перед своим господином, чем офиссье. Но наличие некоторых бюрократических черт еще не делает их бюрократами в полном смысле слова.

И государственные секретари, и другие чиновники Бурбонов своими действиями даже отдаленно не напоминали бюрократов XIX столетия.1 Они считали свои записи личной собственностью и хранили их в семейных архивах, полагая, что это место подходит для их хранения лучше, чем архивы государства, интересам которого, как думают историки, они служили. Функции, выполнявшиеся чиновником XVII века, мало соответствовали тому, что в наше время назвали бы должностными инструкциями. Они определялись, если говорить наименее бюрократическим языком, положением человека в иерархии родственных связей, которые основывались на законах общественного уважения и лояльности, совершенно чуждых XIX веку. Наше знакомство с институтом интендантства показало, что внешние проявления обманчивы. Положение человека определяло его должность, а не на–оборот.2 Важнейшим фактором была возможность оказывать влияние на короля. Поэтому в то время не было отчетливой границы между службой придворной и государственной: дворянин–постельничий, такой как, например, д'Омон, мог воздействовать на политику страны не меньше, чем государственный секретарь. Дошедшие до нас факты не оставляют сомнений в существовании плавающего айсберга, основная часть которого была скрыта от глаз стороннего наблюдателя. В письмах, дневниках и мемуарах тема патроната проходит красной нитью, а государственные архивы переполнены прошениями об оказании покровительства. Историки стали проецировать категории XIX века на людей XVII столетия. Однако вместо этого им следовало просто прислушаться к их голосам.

Провинциальные институты привязывались к центральной власти через посредников, которые распределяли королевские милости, чтобы обеспечить поддержку короны в провинции. Обычно они выходили из среды низшего и среднего дворянства, создавая противовес грандам и придворной знати, имевшей собственные группы клиентов. Прованс дает нам ярчайший пример того, как функционировала система патрон—посредник— клиент.3 Так, парламент города Экса состоял из клиентов двух соперничавших между собой gros bonnets (важных персон, «шишек»), Анри де Фор–бен–Меньера, барона д'Оппед, и Шарля де Гримальди, маркиза де Режюсс. В разное время они были посредниками, использовавшими свои связи для политического давления на парламентариев. Оппед был клиентом Кольбе-

• Campbell P. R. 1988. Р. 54.

2 Campbell P. R. 1988. Р. 60.

3 Kettering S. 1986. Р. 40-67, 104-111.

ра, который нашел в нем бесценного союзника в деле управления штатами, парламентом и муниципальными властями Прованса. Такие агенты были особенно необходимы для укрепления связей центрального правительства с южными и западными провинциями Франции.

Более пятнадцати родственников и клиентов Оппеда занимали высокие посты в городском правительстве Экса. Кроме того, он имел значительное влияние в провинциальных штатах. В 1664 году, накануне собрания штатов, он доносил Кольберу о том, что этот орган, состоящий преимущественно из его клиентов, наверняка выполнит все пожелания министра. Поскольку интендант Прованса тоже был клиентом Кольбера, последний мог целиком положиться на Оппеда, специалиста по улаживанию локальных конфликтов. Открывая двери перед избранными и гарантируя предоставление мест тем, кто мог быть наиболее полезен, он обеспечивал своим сторонникам различные материальные выгоды. Оппед вмешивался в споры на стороне своих клиентов, когда требовалось обойти очередь ожидающих выгодного места или когда традиционные методы действия оказывались явно недостаточными. В 1661 году он попросил министра Сегье вмешаться вход судебного разбирательства в интересах своего двоюродного брата. За предоставление посреднических услуг Оппед брал комиссионные, так как часть королевских милостей распределялась среди его друзей и родственников. Процесс был циркулярным. Поскольку Оппед получил известность благодаря своим высокопоставленным друзьям, число его сторонников росло все быстрее. И чем больше он поддерживал центральное правительство в Провансе, тем большими милостями осыпал его Кольбер.

Каждый министр получал множество писем от провинциальных посредников, стремившихся описать прочность своего влияния и дискредитировать соперников. На расстоянии 400 миль государственным секретарям было довольно сложно составить единую картину происходившего в провинции. Режюсс потерпел поражение потому, что его репутация оказалась подорванной инсинуациями Оппеда: он лишился положения посредника, но сумел сохранить свои доходные коммерческие связи. Соперничество при дворе осложняло ситуацию в провинции таким образом, который был бы невозможен в командно–бюрократической системе. Пьер де Бонзи, кардинал–архиепископ Нарбонна, манипулировал штатами Лангедока в интересах Кольбера, своего патрона. Его положение осложнилось после предания огласке любовной связи кардинала. Лишенный многих предрассудков, но в то же время принципиальный король в конце концов выслал его женщину из провинции. Более тяжелые последствия для Бонзи имела ссора с интендантом. Если бы они оба работали на Кольбера, то их борьба смягчалась бы лояльностью общему патрону; однако покровителем соперника Бонзи был Лувуа, заклятый враг Кольбера. Бонзи оказался побежденным, после того

как смерть Кольбера лишила его поддержки при дворе.1 Другая сложность заключалась в том, что взаимоотношения между посредником и его клиентами были неустойчивыми, и переходы к другому покровителю происходили довольно часто. За цветистыми уверениями в вечной преданности скрывалось расчетливое отношение к патрону, способному обеспечить еще более крупные выгоды. Некоторые клиенты успешно служили сразу двум хозяевам, так и не сделав окончательного выбора. Тот же принцип действовал и в отношениях клиентов с центральным правительством, и хотя некоторые посредники маскировали свои неблаговидные дела пышной риторикой, Оппед и Режюсс были честны в проявлениях своего эгоизма. Они извлекали из обстоятельств все, что могли: система снизу доверху основывалась на корысти. Клиентела строилась на убеждении, а не на авторитарном командовании, на личной преданности и благодарности, а не на бюрократической иерархии.

Оппед происходил из низшего дворянства, однако его карьера королевского посредника указывает на то, что Людовик XIV постепенно отступал от откровенно аристократических традиций. Предки Франсуа де Кастелла–на, графа Гриньяна, вели свое происхождение от Карла Великого и участвовали в первом крестовом походе. Его величественный замок доминировал над долиной Роны к северу от Авиньона; на фасаде этого грандиозного сооружения располагалось 365 окон, его обслуживали 80 слуг. По воспоминаниям мадам де Севинье, снохи Гриньяна, там всегда находилось больше сотни гостей. Среди них были короли Испании и Португалии, а также многочисленные епископы, кардиналы и послы, направлявшиеся из Франции в Италию и обратно. В качестве генерал–лейтенанта он предводительствовал дворянством Прованса в большинстве войн Людовика XIV, а в 1707 году он, будучи уже стариком, остановил продвижение войск Евгения Савойского во Францию. Он скончался в возрасти восьмидесяти пяти лет, возвращаясь домой из Марселя, где представлял интересы короля на ежегодном собрании местных штатов. К тому времени он фактически стал вице–королем провинции. Однако один из современников Гриньяна отмечал, что граф не имел склонности к администрированию, его истинной страстью были аристократические забавы: охота, пиры и развлечения. В данном случае король вверил свои полномочия потомственному аристократу. И Гриньян, занимавший свою должность в течение четырех десятилетий, не подвел своего монарха.2 Безусловно, взаимоотношения короны с таким человеком могли строиться только на сотрудничестве, а не на приказаниях. Распоряжения не передавались автократически сверху вниз по бюрократической

• Kettering S. 1986. Р. 138-139. 2 Kettering S. 1986. Р. 104-111.

цепочке: уловка заключалась в том, чтобы убедить обладавшие собственным влиянием группировки в совпадении их интересов с интересами короны. Клиентелу можно считать составной частью «абсолютизма», только если его концепция будет основательно пересмотрена.

ЭЛИТА

Людовик XIV был более, чем его предшественники, чувствителен к желаниям грандов. Аристократ до мозга костей, сам он никогда не был более счастливым, чем в те минуты, когда мог посвятить себя вопросам военного планирования или заняться собаками, лошадьми или организацией празднеств. Он понимал, что деятельность военачальников, губернаторов провинций и дипломатов носила по сути аристократический характер: эти должности должны были занимать представители высшего дворянства, а не выскочки, которым пришлось бы склонять голову перед каждым вторым из тех людей, которыми им пришлось бы командовать. Хотя Людовик XIV выявлял фальшивые дворянские титулы и боролся с коррумпированным сеньоральным правосудием, было очевидно, что он не имел намерений назначать робенов на должности, традиционно занимавшиеся «дворянами шпаги». Это позволило справиться с беспокойством аристократов за свое положение, которое возникло в XVI веке. Людовик перестал заменять нелояльных губернаторов провинций дворянами, имевшими более низкий статус, и редко назначал на эти должности тех, кто не имел герцогского титула. Когда было необходимо отстранить от власти семью, в которой губернаторская должность стала наследственной, король старался при этом не нажить себе опасных врагов. Герцог де Лонгвиль, губернатор Нормандии, был одним из лидеров Фронды. Людовик XIV назначил на эту должность более надежного человека, а в качестве утешительного приза дал Лонгви–лю право называться принцем крови, так как он был представителем побочной линии рода Валуа.

Безусловно, король знал, что гранды недовольны отстранением от власти и патроната в эпоху правления кардиналов как и об их поведении во времена Фронды. В то время как принцы крови поддерживали бунтовщиков в Париже, Людовик был вынужден лежать в постели в Пале–Рояле и стать объектом инспекции плебейской депутации, пожелавшей удостовериться, что больного короля никуда не увез зловредный Мазарини. Об этом унижении он помнил всю оставшуюся жизнь. Много говорилось о стремлении Людовика X I V лишить грандов возможности повторить Фронду. Однако о его намерении успокоить их известно гораздо меньше. Ибо если бы он стал присматриваться к грандам, оказавшимся среди фрондеров, то узнал

бы среди них и Монморанси–Бутвиля, отца которого Ришелье приказал обезглавить за участие в дуэли. В работе Мунье, посвященной государственным институтам управления, уделяется мало внимания скрытым от посторонних глаз структурам власти и нигде не зафиксированным переговорам. Среди советчиков короля он находит мало «дворян шпаги» потому, что не там их искал. Однако Ноай, Шеврез, Шолне, Виллеруа, д'Эстре и д'Омон были среди самых доверенных лиц короля. Они состояли в браках с представительницами министерских кланов Кольбера, Летелье и Лионна; им доверяли воспитание младших членов королевской семьи; они занимали высшие церковные, военные и дипломатические посты.1 Единственным святилищем, в которое им было запрещено входить, являлся государственный совет, или conseil d'en haut, куда в последние четыре столетия сильные монархи не назначали могущественных представителей «дворянства шпаги».

Людовик делал своими советниками и государственными секретарями робенов или выходцев из низшего дворянства, которые приобрели свое новое высокое положение исключительно по королевской милости. Эта практика была традиционной, а вовсе не новой, как по–прежнему утверждают некоторые историки. Начиная с XIV века выгоды от исключения оттуда грандов стали очевидными. Гранды были эгоистичны, ненадежны, часто действовали в собственных интересах, а не в интересах короля. Людовик демонстрировал в этом вопросе более мягкий подход: он хорошо разбирался в людях и инстинктивно чувствовал, кому можно было доверять. Если он прислушивался к советам грандов, то делал это потому, что нуждался в их советах, а не потому, что они имели право их давать. Враждебное отношение к королевским советникам–парвеню было важной особенностью эпохи; многие современники считали это уникальной чертой своего времени. Но такие связанные между собой явления, как «подъем среднего класса» и презрение к выскочкам, занявшим высокие посты, наблюдаются в любой исторический период. Первые заявления о «подъеме среднего класса» были сделаны в Англии XII века. Филипп IV Французский (1285-1314) прославился своей склонностью выбирать советников из низшего сословия. Как и Людовику X I V, ему приписывали «абсолютистские» аппетиты на основании тех многообещающих цитат из римского права, которыми советники искушали короля. Оригинальность Людовика — если он вообще был в чем‑то оригинален — заключалась не в отказе назначать на высшие посты аристократов, а в том, что его советники приобретали такой социальный статус, как если бы они действительно были аристократами. Преувеличен-

•Mettam R. 1988. Р. 81-91.

ное внимание Сен–Симона к низкому происхождению новых секретарей объясняется не новизной этого факта, а тем, что он не афишировался.1

Таким образом, при Людовике XIV в центральном правительстве доминировали две элиты. Государственные секретари представляли «дворянство робы», чей сравнительно низкий социальный статус определял их тесную связь с клерками и бумажной работой. Они были, по едкому определению современников, «людьми пера и чернильницы». Хотя после блестящих браков, которые устраивал для них король, они давали начало славным династиям, социальный водораздел отделял их от одворянившихся землевладельцев, властью которых в провинциях нельзя было пренебрегать. Обе этих группы со своими клиентами, размещавшимися на всех государственных должностях, составляли личную фракцию монарха. Реинтеграция «дворянства шпаги» в правящие круги государства смягчила недовольство, ставшее одной из причин Фронды. Таким образом, ставится под сомнение представление о Людовике XIV как о монархе, чьи буржуазные бюрократы маргинализировали феодальную знать и стимулировали развитие «абсолютистской» централизации, провозвестницы современного мира. Такая картина, созданная Токвилем в 1856 году, сохраняется по сей день, хотя и в несколько поблекшем виде.2 Результаты современных исследований доказали, что корпоративные и дворянские организации были неотъемлемыми и ничуть не устаревшими составляющими государственного управления. Однако точка зрения Токвиля жива по вполне очевидным причинам. Институты, в которых доминировала аристократия, должны представляться существующими за пределами «абсолютистской» системы; если бы они находились внутри, то спровоцировали бы ее разрушение. Ни центральная, ни местная аристократия не лишилась власти. Хардинг показал, что губернаторы–аристократы сохранили свое влияние, став союзниками интендантов; Меттам продемонстрировал значение «дворянства шпаги» в качестве советников короля; а Кеттеринг доказала, что посредники в распределении патроната связывали воедино всю систему отношений. Интенданты действовали через локальных боссов, обладавших собственным влиянием и собственными полномочиями, а не являлись их альтернативой. Если бы они попытались ею стать, то ограниченность королевской власти без поддержки союзников на местах обнаружилась бы очень быстро. Знать по–прежнему была задействована в управлении провинцией.

1 FawiterR. 1960. The Capetian Kings of France: Monarchy and Nation 987'-1328.

Macmillan. P. 41-47; Bluche F. 1976. The Social Origins of the Secretaries of State

under Louis XIV // Hatton R. (ed.) Louis XIV and Absolutism. Macmillan. P. 95.

2 DeToqueville A. 1966 edn. The Ancien Rugime and the French Revolution. Collins.

P. 63-65, 83-88.

ИНСТРУМЕНТЫ САМОУПРАВЛЕНИЯ

Первоначально государственный аппарат представлял меньшую угрозу на пути королевской власти, так как был обязан ей и своим существованием, и своими полномочиями. Более опасными при неосторожном управлении являлись институты, обладавшие собственной, не предоставленной извне властью. Ассамблеи и советы провинций, городов и деревень, дворян, духовенства и мастеровых имели собственные полномочия благодаря своему представительскому или корпоративному статусу. В этом смысле они существовали независимо от короля. Они имеют важнейшее значение при анализе «абсолютизма», который историки по–прежнему обвиняют в выхолащивании или уничтожении всех организаций, за исключением государственной бюрократии и постоянной армии.1

Важной особенностью «абсолютизма», по их мнению, является распад независимой судебной системы. Чтобы установить «абсолютизм» раз и навсегда, следовало сокрушить все парламенты. Важной вехой в этом процессе историки считают декрет 1683 года, запретивший парламентам опротестовывать законы до регистрации. Однако мы должны понимать, что здесь нет повода для трагедии. Активные действия парламента в эпоху Мазарини были реакцией на необычную ситуацию: правительство работало при несовершеннолетнем монархе, а ведущую роль в нем играл фаворит–иностранец, которого многие считали деспотичным и некомпетентным. До 1661 года ни одно из выдвинутых парламентом условий не было выполнено. Начав править самостоятельно, Людовик удовлетворил одно из сокровенных желаний фрондеров. Он действительно запретил парламенту когда‑либо вновь вмешиваться в государственные дела. Но одновременно он проявил себя приверженцем политики компромисса и сотрудничества. Спокойствие судов объяснялось тем, что корона избегала рассмотрения вопросов, способных спровоцировать конфликт, а также делегировала им полномочия на активное проведение программы реформ.2 Расследование афер финансистов, организация полиции в Париже и изучение жалоб на злоупотребления дворян в далекой Оверни занимали их больше, чем споры с короной. Тулузско–му парламенту отводилась почетная роль в управлении Лангедоком.3

Между 1667 и 1673 годами политика короля не вызывала возражений, и парламент не опасался возврата к провокациям, которые использовал Ма–зарини. По–видимому, судьи не считали, что потеря ими права на протест является серьезным нарушением конституции. Они не проявляли беспо-

1 Subtenly 0. 1986. Domination of Eastern Europe. Sutton. P. 55-57. 2Hamscher A. N. 1976. The Parlement of Paris after the Fronde. Pittsburgh. P. 200-202. 3BeikW. 1985. P. 309-310.

койства и рассматривали данное изменение как временную меру, направленную против безответственных провинциальных парламентов. Только что была объявлена война Голландии, и правительство заранее проявляло беспокойство по поводу возможной обструкции своим финансовым запросам. С конституционной точки зрения фискальная политика Людовика была практически непогрешима. Он предлагал новые налоги только в критических случаях (например, в начале войны), проверял их целесообразность вместе с судьями и отменял их по заключении мира. Нет никаких доказательств тому, что Людовик собирался сделать декрет 1673 года постоянным, но поскольку война продолжалась до 1713 года, указ действовал вплоть до конца его царствования.1

Если не принимать во внимание безнадежные попытки исследователей найти существенные признаки продвижения Франции к «абсолютизму», то у нас нет оснований усматривать в ограничительных законах 1673 года признаки серьезных конституционных изменений. Меттам обращает внимание на то, что ранее отмечали лишь немногие: ограничения касались лишь патентов (letters patent) — формы законодательного акта, использовавшегося главным образом при пожалованиях отдельным лицам. Ордонансы, эдикты и декларации не подпадали под действие ограничительных зако–нов.2 Когда члены парламентов предпочитали держать язык за зубами, они тихо саботировали те королевские эдикты, которые их не устраивали; однако попыткам усиления власти папы в 1713 году они оказали яростное противодействие. Задачи и обязанности парламентов были теми же, что формулировались еще в ходе обсуждения Буржской Прагматической санкции в 1438 году.3 В исполнении своих судебных функций парламенты также не утратили духа независимости. Хотя в других странах результаты государственных судебных разбирательств редко ставились под сомнение, Людовик XIV не смог обеспечить вынесения смертного приговора Фуке, попавшему в немилость министра финансов. Независимость судей гарантировалась тем, что они приобретали свои должности: что бы они ни говорили и ни делали, король не мог их сместить. Если они и смирились с более скромной ролью в абсолютистском государстве, это довольно трудно заметить. Со своей стороны корона никогда не выражала несогласия с претензией парламента налагать вето на королевские указы и проверять их соответствие существующему законодательству. На поддержку парламента Людовик опирался при проведении своей антипапской политики, а также

»Mettam R. 1988. P. 264-268. 2MettamR. 1988. P. 267.

3 Shennan J. H. 1974. The Origins of the Modern European State 1450-1725. Hut‑chinson. P. 47-49.

во всех вопросах, касавшихся престолонаследия; поэтому перед смертью он доверил хранение своего завещания именно ему. Таким образом, он не рассматривал парламент в качестве обыкновенного суда.1

Если правовая система сохранила свою целостность, то, по меркам XVII века, не были нарушены и гражданские свободы. Обычно их считают одной из главных жертв «абсолютизма», и режим Ришелье, безусловно, дал тому немало оснований. Он резко контрастирует с царствованием Людовика X I V. Казни, вызвавшие недовольство знати политикой Ришелье, не повторялись в эпоху Людовика X I V : в период его правления не было вынесено ни одного смертного приговора по обвинению в государственной измене. Кем бы ни был Человек в Железной Маске, ему сохранили жизнь, а не отправили на тот свет, чтобы навсегда избавить себя от хлопот. Несмотря на то что теория божественного права провозглашала короля всеведущим, Людовик проявлял толерантность к своим политическим — но не религиозным! — противникам. Но даже здесь его так называемая нетерпимость преувеличена. Он не провел ни одного аутодафе, такого как, например, сожжение в 1680 году восемнадцати еретиков, проходившее в присутствии его испанского кузена Карла И. Он не делал серьезных попыток пресечь неортодоксальность Бейля и Фонтенеля, которые были членами академий и находились под его покровительством.2 Кружок критиков короля, сформировавшийся вокруг герцога Бургундского в 1690–х годах, выступал за участие грандов в правительстве, за создание штатов во всех провинциях и за свободу торговли для обеспечения экономического роста. Фенелон, идейный вдохновитель группы, резко критиковал самого короля. Однако тот не предпринял никаких усилий, чтобы пресечь влияние этих людей на наследника трона или же удалить их из числа ближайших советников монарха. Люди гораздо менее высокого положения не боялись говорить и королю о своем недовольстве действиями его министров, и министрам о недовольстве действиями их подчиненных. Кто‑то решался пройти через сложный процесс подачи жалоб, памятуя о том, что часть министров положительно реагируют на одни процедуры, а их прочие коллеги — на другие.3

Существование «абсолютизма» может считаться спорным по крайней мере на половине территории тогдашней Франции. Однако Людовик XIV определенно не был «абсолютным» монархом в областях со штатами. Это не является незначительным исключением из правил. Историки слишком часто сравнивают французские провинции с английскими графствами. Эта аналогия неверна. Сепаратистские традиции и учреждения Лангедока бы-

1 Shennan J. H. 1968. The Parlement of Paris. Eyre and Spottiswoode. P. 283. 2Bluche F. 1990. P. 491-492. 3Mettam R. 1988. P. 91-92, 185-186.

ли более серьезными, чем в любом самодовольном английском графстве. Более того, по площади Лангедок почти в два раза превосходил Уэльс. Провинциальные штаты являлись камнем преткновения для правительства, и методы взаимодействия короля с ними были такими же традиционными, как и методы Ришелье. Существует четкая разница между использованием штатов в своих интересах и стремлением ускорить их разложение, но лишь немногие историки это понимают. Король не подавлял их и не действовал окольными путями, а манипулировал штатами через посредников. Повсеместное использование этой тактики свидетельствует об успехах королевской политики контроля. Ранее в провинциальных штатах клиентов короля было совсем немного. Однако Людовик X I V и Кольбер подкупили большинство епископов и дворян в штатах Лангедока, а для закрепления успеха включили в список на получение королевских пенсий и депутатов третьего сословия. Там, где количество людей было настолько велико, что для их подкупа потребовалось бы увеличить национальный доход, расплачивались с одним влиятельным аристократом, например, таким как герцог Роган, который в свою очередь укомплектовывал штаты провинции Бретань своими клиентами. Другим эффективным способом было изменить место проведения ассамблеи непосредственно перед ее открытием и сообщить об этом только сторонникам правительства. Пока нелояльные депутаты блуждали в поисках места заседания, союзники короны проводили нужные решения.

Кольбер возвел эту уловку в ранг настоящего искусства. Он больше, чем его предшественники, полагался на интендантов, большинство из которых были его собственными клиентами. Его главным приемом было использование кнута и пряника, то есть сочетания убеждения и у с т р а ш е н и я, предоставления или лишения королевских милостей. В Провансе доблестный Оп–пед управлял штатами столь же надежно, как и парламентом. Его несвоевременная кончина, наступившая во время заседания ассамблеи, привела к тому, что его место занял Гриньян, вовлеченный в борьбу за власть с Жан–сон–Форбеном, родственником Оппеда. Конкуренция за право считаться доверенным лицом короны могла вылиться в серьезную вражду. Это было недостатком системы патроната как метода контроля. Тем не менее Гринь–яну удалось успешно управлять штатами в течение десятилетий, и Кольбер целиком полагался на таких союзников и в других областях со штатами.

Проблема контроля принимала различные формы, определявшиеся внутренним устройством ассамблей. В большинстве штатов сословия заседали и голосовали раздельно, поэтому духовенство и дворянство могли получить перевес над третьим сословием. В Лангедоке же число депутатов от третьего сословия было вдвое больше, чем от первых двух, и голосование проводилось совместно; в результате третье сословие могло одержать верх над духовенством и дворянством. Одни штаты собирались три–четыре раза в

десять лет, а другие создавали короне проблемы ежегодно.1 Мэйджор полагает, что более высокая степень королевского контроля над областями со штатами означает окончательное утверждение «абсолютизма». Однако, по его же словам, при Людовике XIV происходит возрождение штатов, о котором говорит увеличение числа дворян, посещавших заседания. Например, при династии Валуа в работе штатов Бретани участвовало от десяти до тридцати одного дворянина. При Людовике XIV их количество возросло до пяти–сот.2 Кроме того, нет никаких свидетельств тому, что штаты механически одобряли решения короля. Тщательная подготовка, проводившаяся королевскими агентами накануне их созыва, говорит о том, что сотрудничество между короной и представительством считалось необходимым. Мягкое обхождение, подкуп, переговоры и отказ от рассмотрения спорных вопросов обеспечивали видимое спокойствие и штатов и парламентов.3

В 1600 году штаты собирались регулярно в двух третях провинций Франции для одобрения налогов. В 1700 году они носили регулярный характер только в одной из каждых трех провинций. В Нормандии, Гиени и Оверни при Людовике X I V штаты перестали собираться из‑за враждебности чиновников и внутренних противоречий. На местах это не вызвало протеста. В своих «Мемуарах», которые Людовик XIV создавал для наставления дофина, король нигде не предлагает использовать элю как альтернативу штатам, хотя такой точки зрения придерживались Сюлли и Марийяк. Если Кольбер критиковал штаты, то, как правило, за то, что они угнетали местное население, а вовсе не за то, что ратовали за принцип одобрения, чуждый идее абсолютизма. Следовательно, утверждение о том, что корона желала их исчезновения в принципе, необоснованно. Сохранившаяся традиция созывать различные представительные органы по разнообразным поводам подтверждает нашу правоту.

Создается впечатление, что в правление Людовика X I V и после его смерти королевская власть пыталась найти удовлетворительную замену утраченным консультативным механизмам. В трех областях, где штаты уже давно не собирались регулярно, в 1694 и 1700 годах ассамблеи трех сословий были вновь созваны для рассмотрения вопросов о новых военных налогах, капитации и десятине. В 1700 году крупнейшие города получили первое с 1596 года распоряжение направить своих представителей на специальное заседание Ассамблеи нотаблей. Штаты были восстановлены в территори-

• Major J. R. 1980. P. 622-672; Kettering S. 1986. P. 167-175; Mettam R. 1988. P. 271.

2Major J. R. 1980. Representative Government in Early Modern France. Yale Uni

versity. P. 671.

3 Miller J. 1984. The Potential for «Absolutism* in later Stuart England // History, 69.

P. 199-200.

ях, недавно присоединенных к королевству: в Артуа, Эно и Лилле. Долгое время спустя после прекращения регулярных собраний штатов в Анжу и Пуату эти провинции стали представлять синдики, работавшие на постоянной основе в тесном сотрудничестве с королевской администрацией.1 В конце своего правления Людовик XIV собрал совет по вопросам торговли, который, по мнению изучавшего его историка, был важен для укрепления консультативного сотрудничества.2 Все эти формы деятельности совещательных органов игнорировались историками XIX века, обращавшими внимание лишь на ассамблеи общенационального уровня.

Однако представительств национального масштаба существовало немного. Перерыв в деятельности Генеральных штатов, длившийся с 1614 по 1789 год, — широко известный факт истории французского «абсолютизма». Однако о том, что в период с 1460 по 1560 год Генеральные штаты собирались не более двух раз, упоминается гораздо реже. Это позволяет предположить, что возражения короны вызывало не существование этого органа, а низкая результативность его работы. Таким образом, временное прекращение деятельности Генеральных штатов было вызвано не их высокой активностью, а, напротив, полной бесполезностью в качестве консультативного органа. Тем не менее большинство историков чересчур буквально воспринимает заявления современников о том, что король мог вводить налоги без одобрения представительных органов. Эта точка зрения может служить центральным пунктом в концепции автократического «абсолютизма».3 На самом деле в XVII веке публикации такого содержания являлись полемическими, использовались правительством для пропаганды, которая не обязательно принималась всерьез и была далека от политических реалий.4 Корона умела добиться согласия по вопросам налогообложения путем переговоров с множеством корпораций: с провинциальными штатами и парламентами, с ассамблеями духовенства, дворянства и горожан. Ей не хватало только согласованного общенационального волеизъявления, способного сделать принятые решения общими для всего королевства.

Еще один путь к участию в государственных делах открывала деятельность приходских и сельских собраний. Хотя корона, возможно, и начала жестче регулировать их действия, они, как и прежде, занимались решением местных проблем. Собрания обычно проводились один раз в месяц после

1 Major J. R. 1980. P. 631-636; Parker D. 1983. P. 1 3 9 ; MousnierR. 1 9 7 9. The Insti

tutions of France under the Absolute Monarchy, 1598-1789. Vol. I: Society and the

State. Chicago University Press. P. 611.

2 SchaeperT. J. 1983. The French Council of Commerce 1700-1715: a study of mer

cantilism after Colbert. Columbus.

3Koenigsberger H. G. 1987. Early Modern Europe 1500-1789. Longman. P. 182.

«MettamR. 1988. P. 29-32.

окончания воскресной мессы прямо в церкви или на площади перед ней. На них мог присутствовать любой член общины, хотя правом голоса были наделены только главы семейств, включая вдов. Для проведения этих собраний, на которых председательствовал кюре или судья, назначенный сеньором, необходимо было наличие кворума в десять человек. Если бы Людовик X I V задумал собрать Генеральные штаты, то местные органы самоуправления составили бы «тетради» жалоб на рассмотрение королю, а затем объединили бы их в более полный документ, перечислявший все причины недовольства жителей данной области. Кроме того, они должны были бы назначить двух представителей для участия в выборах депутата от третьего сословия. Сельские собрания могли также участвовать в составлении правил для местной таможни.

Хотя отправление правосудия было прерогативой сеньора — владельца феодального поместья — к расхожим представлениям о порабощенных крестьянах следует относиться критически. Сельская община возбуждала против сеньоров коллективные иски: получала правовую консультацию, нанимала адвоката и нередко выигрывала процессы. Она не приглашалась к обсуждению национальных проблем, но зато самостоятельно избирала оценщиков имущества и сборщиков налогов, ответственных за взимание установленных податей. От этих тягостных повинностей освобождались старики, больные, малоимущие, школьные учителя и отцы восьмерых детей. Община владела коллективной собственностью в виде земель и угодий; кроме того, она могла вводить местные налоги. Вопросы экономического регулирования, социальной помощи, здравоохранения, образования и охраны порядка также решались на собраниях общины. Она устанавливала на своей территории оплату труда и цены, занималась ремонтом дорог и мостов, платила жалованье сельскому глашатаю, учителю и повивальной бабке. Таким образом, право решать местные проблемы принадлежало местному населению.1 Многие историки, кажется, полагают, что трения возникали в связи с проводившейся Кольбером общенациональной программой экономического и социального реформирования. Фактически же он не проявлял интереса к местным проблемам, если они не имели общенационального подтекста. По–другому может считать только тот, кто хочет видеть в Кольбере человека, действовавшего сталинскими методами.2

Многое из сказанного о сельских общинах справедливо и в отношении городов, масштабы угнетения которых королевской властью также сильно преувеличивались. Городские органы самоуправления отличались от шта-

1 MousnierR. 1979. Р. 551-557.

2 Mettam R. 1988. Р. 15-16, 188-189; Cole С. W. 1964. Colbert and a Century of

French Mercantilism. Archion.

тов тем, что их руководители, избиравшиеся из представителей местной элиты, безответственно относились к своим обязанностям. В городах финансы чаще растрачивались попусту и реже направлялись на решение социальных проблем. Не желая брать на себя обязанности муниципальных органов, корона тем не менее выказывала беспокойство, потому что кто‑то все же должен был их исполнять. Желательно было также получать больше дохода с городов, известных своей скупостью. Поэтому корона заручалась поддержкой местных епископов и дворян и пыталась влиять на выборы в городские советы. По эдикту 1692 года король получил право указывать на предпочтительного для него кандидата на пост мэра, но он не имел намерения прекращать проведение местных выборов, и в действительности контроль центральной власти не выходил за рамки уже описанных скромных пожеланий правительства. Два месяца спустя Дижону было позволено выкупить право выбирать своего мэра.1

Церковь в эпоху Людовика XIV в качестве инструмента центральной власти почти не использовалась.2 Она была крупнейшей корпорацией, обладавшей собственной властью, но при этом оставалась интегрированной частью государства. На церковных ассамблеях обсуждались вопросы налогообложения, а ее епископы становились проводниками административного контроля. Архиепископ Нарбонна де Бонзи был в равной степени знаменит и как посредник в предоставлении патроната, и как известный развратник; он был бесценным союзником Кольбера, будучи председателем темпераментных штатов Лангедока. Церковь владела по меньшей мере десятой частью всех земельных угодий, и благодаря взиманию церковной десятины она предоставляла правительству огромные ссуды, которые, впрочем, редко возвращались. Раз в пять лет церковь делала короне безвозмездное пожертвование (don gratuit), которое неизменно называла неадекватным. Франциск I установил контроль над назначением на высшие церковные посты, однако Людовик XIV не смог победить папу в борьбе за régale (право назначать епископов на освободившиеся должности в епархиях). Церковь контролировала образование, от начальных школ до университетов; церковные кафедры были основными источниками распространения информации в каждом из приходов Франции. После проповеди кюре зачитывали королевские ордонансы и патенты, хотя эдикт 1695 года освободил их от этой обязанности. Важная роль церкви в государстве заставляла королевскую власть вмешиваться в ее деятельность. Монарх подчеркивал свою абсолютную власть для того, чтобы обеспечить ее независимость от еще более высокой власти, одной из форм которой была власть папы.

Mettam R. 1988. Р. 276-277.

Campbell P. R. 1988. Р. 52-53; Mousnier R. 1979. Р. 552.

Политика Людовика XIV по отношению к институтам, обладавшим независимой властью, делает смысл понятия «абсолютизм» достаточно неопределенным. «Абсолютизм», как обычно предполагают, сводит значение этих институтов на нет: они оказываются в подчиненном состоянии или дублируются другими органами власти и постепенно разлагаются. Однако «король–солнце» не допускал ни того, ни другого. Людовик X I V считал, что совещательные органы помогают достичь согласия в стране и тем самым наглядно демонстрировал, что его режим не был автократическим. Он полагал, что они охраняют корпоративные права и свободы и демонстрировал, что его режим не был бюрократическим. При этом он не признавал за ними права вмешиваться в государственные дела: государственная политика относилась к сфере компетенции одного короля, который мог выбрать себе необходимых помощников. В этом он продолжал дело Франциска I и Ришелье и подтверждал, что ни один феодал не смеет делить верховную власть с королем. Соответствует ли все это привычному смыслу понятия «абсолютизм»? Если да, то возникает другая проблема. Ибо король Англии вел себя точно так же.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПРЯМАЯ ДОРОГА К РЕВОЛЮЦИИ?

В одной из своих программных статей Элтон решительно выступил против тех, кто оценивал значение исторических событий ретроспективно. В качестве примера он избрал деятельность парламентской оппозиции начала XVII столетия, которая рассматривается как прелюдия к выступлениям против короля в гражданской войне. С полным на то основанием он мог бы критиковать тех, чей истинный интерес к Франции XVIII века связан с выявлением причин революции 1789 года. Смыслом всех обвинений была особая «абсолютистская» конструкция, воздвигнутая Людовиком XIV. Классы, отрешенные прежде от управления, все более последовательно отвергали то, что традиционно подразумевалось под королевской монополией на власть. Сквозь призму революционных событий недостатки администрации старого порядка, характерные для всех государств раннего Нового времени, казались структурными недостатками системы, которые привели к крушению монархии под собственной тяжестью.

Подобная пародия является результатом рассмотрения истории, образно говоря, в автомобильное зеркало заднего вида. Историки изучают прошлое, отталкиваясь от настоящего или по крайней мере от конечного события того или иного эпизода, в данном случае — от грандиозного итога французской истории XVIII века — от революции. В результате возникает историографическая сумятица. Большая часть проблем и конфликтов 1789 года, как и последующего времени, вероятно, определялась развитием революционной динамики, но эти конфликты проецировались и на предшествовавший революции период. Среди работ, посвященных ancien régime, преобладают исследования революционных классов, движений, идеологий и институтов: исторический процесс рассматривается в них с оглядкой на будущее. Любое событие, означавшее больше, чем лопнувший пузырь, порождает множество объяснений того, почему оно должно было произойти. Это означает, что остается незамеченной едва различимая грань, которая отде–ляет взлет режима от его падения; однако ни то, ни другое не является предопределенным. До конца 1780–х годов революцию предвидели многие, но ожидалось, что она произойдет в Англии, а не во Франции.1

Можно сказать, что революцию породила серия случайных совпадений, событий, выстроившихся в непредсказуемом порядке. Поскольку каждое из них, например, королевское банкротство 1788 года, имело свои давние предпосылки, значит, эти предпосылки не были одинаковыми. И не они породили революцию во Франции. Если бы она не состоялась, они могли бы стать причиной вереницы случайных событий, которые ни к чему не привели. Но она свершилась и этим обязана, скорее, просчетам двух нерешительных деспотичных правителей, а не структурным дефектам ancien régime. Тщательный поиск корней — удел садовников, а не историков.

ФРАКЦИЯ И ИДЕОЛОГИЯ

Правители Франции в XVIII столетии плохо справлялись с неутихавшей фракционной борьбой. Регент, герцог Орлеанский, имел те же недостатки, что и кардиналы. Кардиналу Флери, который стал новым неофициальным главным министром, не нашлось места в современной биографической литературе, и его личность остается загадкой. Людовик XV был активен и образован, но лишен уверенности в себе, которая в свое время позволяла Людовику XIV держать одних и тех же министров на своих должностях десятилетиями. Он постоянно метался от одной группировки к другой, чтобы не попасть в их сети, но в результате всего лишь приобрел репутацию перебежчика. Людовик X V I был полон добрых намерений, но не был достаточно авторитетен, чтобы его решения считались окончательными. Политические лидеры обретали уверенность в том, что, оказав давление, могут убрать любого министра. Возросшее сопротивление парламентов и штатов королевской воле можно убедительно представить как реакцию на все более невыносимый «абсолютистский режим», который расплачивался за свою неспособность адаптироваться к менявшимся условиям. Правильнее будет видеть в этом свидетельство того, что изменилась именно монархия, а не эпоха. Искусное политическое управление сменилось бесцеремонным нажимом, хрупкое равновесие фракций — дисбалансом сил, сохранявшаяся традиция — головокружительными нововведениями, а разумная терпимость — непредсказуемым деспотизмом. После смерти «короля–солнце» корпоративные организации стали доставлять больше неприятностей, поскольку его наследники одновременно умножали и проблемы, и оппозици-

JarrettD. 1973. The Begetters of Revolution. Longman. P. 1-2.

онные группировки, эти проблемы использовавшие. Таким образом, привычная борьба фракций достигла опасного уровня.

Конституционный конфликт был неотделим от фракционных конфликтов при дворе. Единого официального взгляда на природу и пределы королевской власти никогда не существовало. Двор был всегда разделен: свидетели событий и современная историческая наука, отождествляющие его деятельность с политикой правительства, нередко ошибаются. Размежевание проходило вовсе не между придворными, занимавшими должность, и теми, кто ее не занимал. Даже королевские министры, как правило, не сходились во мнениях по конституционным и политическим вопросам. Единодушие в правительственных кругах было весьма маловероятным, поскольку Людовик XV подражал Людовику XIV, намеренно поощряя разногласия среди министров и стремясь не допустить преобладания той или иной фракции. Будь герцог Бургундский ж и в, Людовику X I V наследовал бы внук, чьи советники одобряли распространение более эффективных консультативных механизмов. Противостояние между М а ш о и д'Аржансоном в 1740–х годах и между Шуазелем и Мопу в 1760–х — вот наиболее яркие примеры соперничества, в основе которого лежат различные представления о королевской власти. Соперничество распространялось даже на музыкальные пристрастия. Придворная вражда между поклонниками французской и итальянской оперы отражала существование противоположных типов политической философии: одной — церемониальной и имперской, другой — непринужденной и эгалитарной.1 С меньшим успехом Людовик XVI пытался уравновесить по сути противоположные конституционные приоритеты Ка–лонна, Бретейя и Верженна. Жесткое противостояние неизбежно вело к тому, что противники высказывали разные мнения относительно конституции. Министра–соперника следовало устранить любыми доступными средствами: обвинение в превышении им законных полномочий одновременно подрывало законность его действий и обеспечивало поддержку тех, чьи интересы были ущемлены. Конституционные идеологии служили оружием в борьбе за власть: они предлагали набор мер, из которых монархи и политики могли выбирать те, что соответствовали случаю.

Умение короны манипулировать фракцией с тем, чтобы обеспечить ее поддержку своей политике, — лишь половина дела, ведь фракция могла саботировать политику короны. Оппозиция со стороны корпораций обычно была следствием фракционных конфликтов, выходивших за пределы двора и накалявших борьбу в других политических сферах. И это не было случайностью. После назначения нового министра его соперники стремились подорвать доверие короля к нему; д а ж е соратники министра выиграли бы, по–СгапБТоп М. 1987.lean‑lacdueS. Реп^ит. Р. 175-178.

ставив на его место своего родственника или клиента. Никто не был от этого защищен. Одних только административных талантов было недостаточно, чтобы выжить в сетях вендетты; министру требовалось умение манипулировать людьми и сохранять равновесие, крепкие нервы и преданных друзей. Можно было достичь определенных результатов, нападая на соперника в присутствии короля, хотя все знали, что Людовика XV это раздражало. Придворная борьба, основанная на сплетнях и грязных намеках, оказывалась эффективной, если у жертвы не было собственных осведомителей и людей, распространявших слухи. Последним оружием были корпорации. С их помощью ту или иную политику можно было подвергнуть обструкции и саботировать так, что ее инициатор оказывался полностью дискредитированным в глазах короля. Следовательно, наличие клиентов в парламентах и штатах стали жизненно важной необходимостью для тех, кто был вовлечен в борьбу за власть.

Неудивительно, что в этом аду устояли лишь немногие из планировавшихся реформ: слишком велико было число заинтересованных в их провале. Достоинства и недостатки самого проекта реформы редко становились главным аргументом для политиков. Они поддерживали или, что случалось чаще, отвергали его, хладнокровно подсчитав собственные политические выгоды. Немногие политики интересовались политикой как таковой: ее успех или провал был лишь способом привлечь внимание монарха и завоевывать его благосклонность. В этом случае влияние и престиж той или иной группировки или отдельной семьи возрастали с молниеносной быстротой. Очевидно, что внутри самой элиты существовали стремившиеся к власти фракции — своеобразные союзы, действовавшие вне корпоративных и идеологических связей. Члены многих группировок, отстраненных от власти, расставались со своими убеждениями как только попадали на службу.

Время от времени корона вступала в конфликт с корпоративными органами. По любому поводу фракции использовали конституционную риторику, которая и освещается в книгах по истории. Все, что шепотом произносилось в передних, считалось ненадежным историческим материалом, если вообще принималось во внимание. До недавнего времени историки оценивали подобные свидетельства как недостоверные, а их содержание — как тривиальное по сравнению с социальными и экономическими факторами — подлинными двигателями истории. Дворцовые интриги преподносились как пикантная смесь исторической беллетристики и грязных сплетен, своеобразный запас для Голливуда и Нэнси Митфорд. Но когда о придворной политике пишут ученые, проясняется многое из того, что раньше было покрыто мраком. Теперь можно сказать, что конфликт 1750–х годов был успешной попыткой янсенистов и придворной партии подтолкнуть парижский парламент к оппозиции. Во время кризиса 1770-1771 годов противо–стояние с участием парламента было прямым следствием ожесточенных дебатов, которые за министерским столом вели Мопу и Шуазель. Оппозиция в лице одного лишь парламента никогда бы не привела к падению Тюрго в 1776 году. За всем стоял интриговавший против него Миромениль, коллега Тюрго по министерству. Исследование Прайса показывает, что фракционная борьба была решающим фактором в приближении финального кризиса 1787-1789 годов. Парламентская фракция жестко противостояла Калонну и проектам его реформ. Она была сформирована, в основном благодаря злостным интригам Бретейя, коллеги Калонна по министерству. Автор, обнаруживший эти подводные течения, ошибается лишь в том, что считает эти действия необычными.1

Таким образом, придворные фракции — последовательно игнорировавшаяся деталь политической истории XVIII и XVII веков. Историки слишком часто забывают, что монархия оставалась персональной. Под влиянием идей Просвещения французское правительство, как и правительства большинства стран, возложило на себя еще большую ответственность и приступило к созданию проектов реформ. Система управления усложнилась и стала более профессиональной: одному человеку было уже не под силу править всем. Однако независимо от того, осуществлял ли правитель непосредственный контроль за всеми действиями администрации или же предоставлял заниматься этим своим министрам, управление страной осуществлялось все же от его имени. Политические решения и патронат восходили в конечном счете к королю. Политика, таким образом, сводилась к стремлению склонить короля на свою сторону и подорвать при этом доверие к другому советчику.

Поскольку все решения зависели от короля, существовал риск, что противодействие его министрам будет воспринято как свидетельство нелояльности, если не как измена. Лишь немногие политические группировки осмеливались действовать без благословения влиятельного члена королевской семьи или представителя придворной знати: в XVII веке принцы крови были решающей силой. О том, что власть считалась личным пожалованием монарха, говорило и то, что успешное противостояние королевскому министру было оправданным только если он оказывался виновным в должностных з л о у п о т р е б л е н и я х. П о л и т и к и более не охотились за головами друг друга, как до середины X V I I века и после 1789 года. Помимо того, что они лишались должности и благосклонности монарха, их ожидала почетная ссылка в имение. Падение общительного Шуазеля в 1770 году привело не только к

1 Price M. 1989. The Comte de Vergennes and the Baron de Breteuil: French Politics a n d Reform in t h e Reign of Louis XVI. Cambridge University. Unpublished Ph. D. dissertation.

политическим волнениям, но и нарушило привычную жизнь половины обитателей Версаля.

Монархи знали о менявшемся положении дворянства, от которого они зависели. В 1660 году двор герцога мог насчитывать сотню слуг и приживалов, живших там, главным образом, для того, чтобы производить впечатление на гостей. Столетием позже он, вероятно, ограничивался дюжиной слуг, содержавших в порядке дом: это были повар, кучер, горничные, экономки и конюхи. О свите из сотни вооруженных слуг, с которыми путешествовали его предки, оставалось только сокрушаться. Поскольку уже во времена Фронды многие дворяне испытывали финансовые трудности, эти изменения нельзя связывать исключительно с последствиями политики Людовика XIV. Тем не менее после 1682 года около 250 грандов изъявило желание перебраться в постоянную резиденцию короля в Версале. Их замки содержал минимальный штат слуг, так как большая часть доходов уходила на поддержание престижа грандов в Париже. Политикам теперь приходилось быть придворными. И хотя оппозиция вела себя более мирно и менее вызывающе, короли считали ее по–прежнему опасной. Отныне жизнь королей протекала в мире дворцовых заговоров, закулисных интриг и вероломных придворных, носящих парики, напудренных и подобострастных.

Современные исследования показывают, что французские монархи и их двор являлись основными творцами политического спектакля. Не будучи единственным центром власти, двор оставался единственным центральным институтом управления, от которого расходились связи, охватывавшие остальные учреждения. Основная проблема французского общества XVIII века заключалась не в активности революционного класса, появлении новой идеологии или институтов. Это была та же проблема, с которой периодически сталкивалась Франция в XVII и X V I столетиях — проблема неудачного политического управления. Обстоятельства, в которых оказывался монарх, а также его характер и способности, его возраст, здоровье и условия вступления на престол, его подозрительность по отношению к фаворитам и самостоятельность были определяющими для установления успешного контроля за осаждавшими его конкурирующими группами. Сопротивление корпораций оказывалось вторичным по отношению к тому, как короне удавалось справляться с придворными фракциями. То, что ранее считалось конституционной драмой, теперь может показаться состязанием по перетягиванию каната. Подобная перспектива заставляет переосмыслить и переписать многие сюжеты, но достигнутые результаты — если они вообще имеются — доступны только форме докторских диссертаций. Книга Кэмпбелла — полезное введение в данный вопрос — является пока почти единственной опубликованной работой.1

СатрЬеІІ Р. К. 1988. Тпе Апсіеп Rëgime іп Ргапсе. ВаэП В1аск\уе11.

ДЕСПОТИЗМ ИЛИ СОГЛАСИЕ?

Две сквозные тенденции взаимодействуют в рамках этого периода. Одна из них — характерное для Просвещения стремление правительства к рационализации, либерализации и равенству. Правительство намеревалось расширить права и свободы личности, расширить полномочия представительных органов, защищавших последние. Идеологией Просвещения вдохновлялись и ответные действия представительных органов, которые встретили обструкцией прогрессивные начинания центра. Правительство использовало автократические меры с уверенностью, что высший закон Разума оправдывает все, согласны простые смертные или нет. Порожденные Просвещением, обе тенденции оказывались несовместимыми. Точно так же просветители, с одной стороны, критиковали привилегии, отстаивая принцип равенства, а с другой — называли их неотъемлемой составляющей прав и свобод. Если бы монарх обладал той «абсолютистской» властью, которой наделяют его историки, он не оказался бы в столь затруднительном положении. Он использовал бы свою законодательную власть, чтобы разрешить многие животрепещущие проблемы: отменить некоторые налоговые льготы, уравнять распределение налогового бремени между регионами и сделать чиновников, собиравших подати, материально незаинтересованными и таким способом избавился бы от всех трудностей. Однако в действительности задача никому не казалась столь легкой.

Большинство исследователей признает, что игнорировать процедуру одобрения в государстве, основанном на сотрудничестве властных институтов, означает создавать дополнительные препятствия в реконструкции подлинных событий эпохи. Однако одобрение было необходимо для придания управлению законного характера. Монархия не просто была слабее устойчивых корпоративных учреждений: у нее не было теоретического обоснования для принятия самовластных решений. Королевские прерогативы не преступали границ частного права, гарантировавшего индивидуальные права и права собственности подданных. «Основные законы» Франции гласили, что их защита была первым и важнейшим внутриполитическим долгом правителя. Поэтому правительство без согласия подданных не могло предпринять того масштабного вмешательства в их права, которое было необходимо для проведения фискальной реформы. Все больше ученых выражают согласие с фактом, что корона не могла ввести новый налог или провести реформу без консультаций с той или иной представительной ассамб–леей.1 Теоретики могли спорить о том, стоял ли король над законом или

1 Burley Р. 1989. Witness to the Revolution. Weidenfeld and Nicolson. P. 16-20; Campbell P. R. 1988. P. 8; Behrens С. B. A. 1962-1963. Nobles, Priviledges and Taxes

подчинялся ему, однако на практике сомнений не возникало: частные права защищались законом, который нельзя было изменять без одобрения подданных. Деспотическое управление открывало иные возможности изменять существующие законы. Хотя в XVIII веке эта концепция была, скорее, навязчивой идеей, перевернувшей все устоявшиеся представления, отвращение, которое она вызывала, было неподдельным. Термин «деспотизм» противопоставлялся понятию легитимной монархии и почти всегда имел негативный оттенок, как, например, сегодня слово «фашист».

Заявления об отсутствии во Франции XVIII века консультативных механизмов являются сильным преувеличением. Историков ввела в заблуждение официальная правительственная пропаганда, в которой обычно превозносилась абсолютная власть короны. Только П. Бэрли отметил, что правительство уважало коллективные и индивидуальные права и было заинтересовано в том, чтобы корпоративные учреждения представляли их должным образом.1 В 1774 году французский государственный секретарь с удивлением говорил британскому послу, что английская пресса и общественное мнение в корне неверно воспринимают и оценивают многие события. Англичанина уведомили, что Людовик XVI не мог приказать освободить арестованного купца: если бы король преступал законные решения, он был бы не монархом, а деспотом. Корона, вопреки утверждениям историков, так никогда и не получила формального права вводить налоги без одобрения. Обычай гласил, что это одобрение могли предоставить только Генеральные штаты. Постоянная талья собиралась согласно решению штатов 1439 го–да.2 После 1614 года их существование слишком часто игнорировали, а их деятельность в 1788-1789 годах историки связывали с гибелью старого порядка. Однако Генеральные штаты были неотъемлемой частью ancien ré–gime. Вот почему в 1789 году, когда подданные короля Георга III радовались крушению французского деспотизма, Людовик X V I стал свидетелем самых демократических выборов в истории Франции и Англии.

Между последним заседанием и новым созывом штатов, который нередко инициировался членами правительства, например, герцогом Бургундским в начале XVIII века, обычно проходило менее десяти лет. При разработке своего законодательства правительство, как правило, старалось не нарушать прерогативы представительства. Легкость, с которой были проведены выборы 1789 года, свидетельствует о том, что Генеральные штаты

in France at the end of the Ancien Regime // Economic History Review, xv. P. 462; Roberts J. M. 1978. The French Revolution. Oxford University Press. P. 5-6.

• Burley P. 1989. P. 18-20.

2 Durand D. 1976. What is Absolutism? // Hatton R. (ed.) Louis XIV and Absolutism. Macmillan. P. 20; Burley P. 1984. A Bankrupt Regime // History Today. Vol. 34. January 1984. P. 41.

были живым организмом, а не окостеневшим реликтом прошлого. В перерывах между созывами штатов их властные полномочия переходили к парламенту. Таким образом королевская власть, абсолютная в своих прерога–тивных сферах, сталкивалась с финансовыми ограничениями. Процедура одобрения не только придавала законный характер вмешательству в права подданных, но также имела серьезные практические последствия. Сопоставление того, как платили налоги в областях с выборами и в областях со штатами, давало неутешительные результаты. Нормандия была одной из самых богатых провинций, но поскольку подати там взимал присланный правительством элю, норма выплачивалась с трудом. Лангедок был одной из самых бедных территорий, но там налоги распределялись и собирались провинциальными штатами с удивительной легкостью. Суммы, поступавшие из обеих провинций, были одинаковыми.

Эти соображения учитывались, когда в XVIII веке министры старались наладить блокированные или неэффективные консультативные механизмы. В кружке герцога Бургундского считали, что штатам следует отводить в управлении большую роль, чем прежде, и этим во многом предопределили политику столетия. Проект, созданный Лаверди в 1764-1765 годах, предполагал создание системы муниципальных ассамблей, призванных ограничить централизацию, а именно — отказаться от введенной Людовиком X I V процедуры назначения городских мэров королем. Проект предусматривал участие местных жителей в решении локальных проблем, затрагивавших их интересы. По мысли Лаверди, власть передавалась ассамблеям нотаблей, которые избирались депутатами; последние в свою очередь выдвигались профессиональными группами, цехами и корпорациями. Нотабли представляли три кандидатуры на пост мэра, из которых король выбирал одну. В 1771 году эта реформа была прекращена Терраем, новым Генеральным контролером финансов, который объявил, что эта реформа ограничивает королевскую власть, и который, по–видимому, разрабатывал собственную конституционную доктрину. После присоединения к Франции штаты были учреждены в Лотарингии и на Корсике для того, чтобы получить представление о провинциях и обеспечить их лояльность короне. В ходе реформ 1778-1779 и 1787-1788 годов провинциальные ассамблеи были созданы сначала в Берри и Гиени, а затем во всех областях с выборами, где их еще не было. Число депутатов от третьего сословия в этих представительствах было удвоено, а голосование сделано поименным, дабы предотвратить перевес дворянства и духовенства. Хотя активная политика, проводившаяся в отношении консультативных органов, обычно незаслуженно считалась проявлением предсмертной агонии обреченного режима, на самом деле она заставляет нас удивляться тому, что важность этих институтов признавали уже в XVIII столетии.

Если же корона не получала согласия на проведение реформ, она реагировала иначе. Она расширяла полномочия учреждений, призванных оградить подданных от проявления деспотизма, но в то же время на практике осуществляла деспотическое Правление.

РЕШАЮЩИЙ ПЕРИОД МАЛОЛЕТСТВА

Режим, который установился после смерти Людовика XIV, заставляет серьезно задуматься о перспективах развития французской истории в XVIII веке. Регент герцог Орлеанский был принцем крови — самым коварным из всех отпрысков брата покойного короля. Подобно всем свои потомкам и большей части предков, он рвался к трону, проявляя едва ли большую щепетильность, чем его предшественник в XVII веке и его праправнук, которому было суждено добиться успеха. Удивительно, что историки не воспринимают внутрисемейную борьбу более серьезно. Они склонны проявлять больше интереса к финансовым и административным реформам герцога Орлеанского, чем к его фракционным и династическим притязаниям. Однако взятые по отдельности, они искажают представления об оказанном ему противодействии. Проекты реформ неизменно затрагивали материальные интересы корпораций, но прежде чем оказать сопротивление регенту, корпорации старались заручиться одобрением влиятельных вельмож. Такую поддержку они могли получить со стороны группировок, исключенных из полисинодии (ро1у$упо(11е) герцога Орлеанского, благодаря которой его приспешники Бирон и Бранка, развратники и пьяницы, попали в комитеты, заменявшие теперь государственных секретарей. По мнению Шеннана, комитеты были лишь красивым прикрытием, маскировавшим желание регента вознаградить своих сторонников и завоевать доверие грандов. В неофициальной обстановке герцог Орлеанский продолжал советоваться с бывшими министрами Торси и Лаврийером; и пока правительственный механизм работал, помогая ему закрепиться у кормила власти, регент не старался его изменить.1 Поскольку Бирон и Бранка прославились только активным участием в оргиях регента, историки знают, что политикой они не занимались. Но едва ли это утешило бы тех придворных, которые не получили доступа к управлению страной.

В 1715 году Людовику XV было 5 лет, и оппозиция могла не лицемерить, поскольку было ясно, что проводимая политика не инициирована лично королем. Герцогу Орлеанскому досаждали подозрения подданных в том, что многие вопросы, в особенности внешнеполитические, разрешались в интересах Орлеанского дома и королевских амбиций регента. Он тщетно пытал-

1 Sherman J. H. 1979. Philippe Duke of Orléans. Thames and Hudson. P. 81-90.

ся купить поддержку судей, вернув парламенту право ремонстрации, которое отобрал у него Людовик XIV. Парламент, возвратив себе грозное оружие, не преминул им воспользоваться. Крупная ссора разгорелась из‑за того, что регент решил осуществить в стране проекты Джона Ло, считавшегося специалистом в управлении финансами. В 1717 году парламент потребовал предоставить ему полный отчет о финансовом положении короны: это было открытым вмешательством в государственные дела. Проглотив холодный отказ регента, в 1718 году парламент взял реванш, издав указ, запретивший обращение недавно отчеканенной монеты герцога Орлеанского. Поскольку контроль за выпуском монеты в стране был священной королевской прерогативой, действия парламента были похожи на начало политического переворота. Затем парламент нанес регенту еще один удар, издав декрет, сделавший невозможным осуществление проектов Джона Ло: этот декрет запрещал иностранцам, даже тем, кто натурализовался во Франции, работать в финансовой администрации страны. Судьи информировали регента, что ни один акт не может вступить в силу без регистрации в парламенте, хотя одновременно признали корону единственным законодателем. Это соответствовало обычной доктрине парламента, которой он оставался верен вплоть до 1789 года: короне принадлежит законодательная инициатива, а парламент участвует в процессе законотворчества. Позиции короны не подвергались сомнению, так как она сохранила положение единственного источника права; но в то же время ей приходилось представлять свои декреты на одобрение парламента. Конфликт считался непреодолимым, только если парламент посягал на королевскую прерогативу. Точно так же, как Людовик XIII столетием раньше, регент запретил парламенту обсуждать любые государственные дела без особого приглашения.

Этот акт агрессии ранее считался несвоевременной попыткой парламента восстановить свою власть, утраченную при Людовике XIV. Перед нами опять возникает образ угнетенной «абсолютизмом» корпорации, которая выжидает момент, чтобы начать наступление. Таков традиционный «абсолютистский» сценарий. Однако мы должны помнить о том, что периоды правления малолетних монархов всегда отличались политической нестабильностью. Слабая монархия не была выгодна подданным, так как они надеялись на сильного и активного государя, который старался бы удовлетворить нужды людей, а не сеял смуту. У парламентов не возникало искушения нарушить прерогативы компетентного и ответственного короля. Герцог Орлеанский не удовлетворял ни одной из этих двух характеристик. Он не был королем и относился с презрением к парламенту и законам. Он попал в тот же порочный круг, что и Мазарини: чем больше его критиковали, тем более автократичным он старался быть. Злоупотребление прерогативами, как правило, вызывало резкое противодействие. Это была давно известная

попытка вмешательства в прерогативные государственные дела в подходящий для этого период малолетства, поскольку тогда эта область переставала казаться неприкосновенной. Фракциям и опутанным их щупальцами корпоративным органам не требовался «абсолютизм», чтобы контролировать политику. Все, что им требовалось, — это квалифицированное руководство и искусство управлять страной. Шеннан предполагает, что ни герцог Орлеанский, ни кардинал Флери, который унаследовал от регента обыкновение производить произвольные аресты, приговаривать к ссылке и лично присутствовать на заседаниях парламента, не могли этого обеспечить. Кроме того, Флери совершил большую ошибку, став союзником папы в его борьбе против галликанства, то есть независимости французской церкви, постулировавшейся французским правом. Флери не просто проводил новую и опасную политику, но и бесцеремонно навязывал ее парламенту, не считаясь с традиционными процедурами.1 Таков был тревожный пролог нового царствования.

ЛЮДОВИК XV И ЛЮДОВИК XVI

Обычно считается, что революция 1789 года была вызвана рядом изменений в жизни государства: упадком монархии, недовольством и бездействием дворянства, подъемом буржуазии, обладавшей революционным потенциалом или даже революционным настроем, а также оформлением революционной идеологии Просвещения. Фюре утверждает, что при этом не упомянуто главное.2 Историки–марксисты в корне ошибаются, полагая, что революция является неизбежным следствием социальных и экономических перемен. Уникальность революции 1789 года заключается в том, что она породила такую политическую практику и идеологию, которая не была связана ни с одним из ранее существовавших образцов. Она стала громом среди ясного неба и полностью изменила язык и традиции политики. Резкая перемена политического климата направила историю Франции в новое русло, таившее еще много неожиданностей. Выход народа на политическую арену положил начало формированию демократической культуры, поскольку теперь речи и призывы произносились не только для образованной части населения, но и для широких масс. Мобилизация толпы создала совершенно новую политическую силу. Но если революция имела уникальное значение в истории Европы, это еще не означает, что столь же неординарными были ее причины.

1 Sherman J. H. 1968. The Parlement of Paris. Eyre and Spottiswoode. P. 306-307.

2Furet F. 1981. Interpreting the French Revolution. Cambridge University Press.

P. 22-24.

Административные проблемы, с которыми французская корона сталкивалась в последние годы своего существования, были характерны для большинства монархий XVIII века. Даже ее финансовые трудности были менее серьезными, чем обычно утверждают, хотя при этом в государстве существовали и неразрешимые проблемы. Приемщики, которые собирали и выплачивали королевские налоги, были частными предпринимателями и ссужали государство его же собственными деньгами под проценты. Правительство затратило немало сил, чтобы заставить дворян, большинство из которых обеднело, платить более высокие подати. Между тем буржуазия, различными способами уклоняясь от налогов, зачастую не платила ничего. Однако к 1774 году Терраю удалось увеличить налоговые поступления на сорок миллионов ливров, сократить дефицит и вдвое увеличить ожидаемые доходы.1

Наконец, в традиционном описании событий 1789 года особое значение придается участившимся конфликтам между короной и парламентом, короной и янсенистами, короной и «просвещенными» философами, между дворянством и буржуазией, дворянством и крестьянством. Хотя все это могло бы стать хорошей прелюдией к выступлению революционного хора, историки упускают из виду то, что ancien régime имел потенциал для разрешения и сглаживания конфликтов. Ни один из этих конфликтов не был характерной чертой именно конца XVIII столетия, и ранее политическая напряженность устранялась таким способом, который мог бы стать действенным и в царствование Людовика XVI, то есть посредством тонкого политического расчета и благодаря гибкой системе управления. Ситуация во Франции не была исключительной. В Австрии также широко распространилась тенденция к отрицанию аристократических ценностей. Отдельным, но ярким примером тому является опера Моцарта «Женитьба Фигаро» (1786). Первоначально в ней присутствовали черты театрального апартеида: аристократы и простолюдины изображались с помощью контрастирующих музыкальных стилей: один из них был изящным и вычурным, другой строился на народных танцевальных ритмах. Фигаро, слуга, изъяснялся речитативом под аристократический аккомпанемент оркестра.2 Попытки правительства возродить консультативные органы и стимулировать их участие в управлении после 1760 года предпринимались везде, от Лондона до Санкт–Петербурга. Питт начал проведение парламентской реформы, а Екатерина II учредила ассамблеи, в которых было представлено дворянство, горожане и даже крестьяне. У нас нет оснований рассматривать аналогичные процессы во Франции конвульсиями обреченного режима.

Black J. 1990. Eighteenth‑Century Europe. Macmillan. P. 353. Mann W. 1977. The Operas of Mozart. Cassel. P. 427-428.

Скорее, их можно объяснить распространением грамотности и политических знаний в эту эпоху.

Французская монархия вовсе не была консервативной и старомодной, как часто считают. Людовик XVI старался идти в ногу со временем, но испытывал приступы ностальгии во время таких важных моментов, как, например, коронация и встреча с Генеральными штатами в 1789 году. Его правление принесло много нового. Подданные чаще всего сопротивлялись и не желали проводить нововведение в жизнь. Будь то планы уравнять налоги или освободить промышленность и торговлю от экономических препон, реформистские устремления правительства сталкивались с трудностями. Главной проблемой оставалась религия. В 1787 году терпимость по отношению к протестантам была популярна только в узком кругу прогрессивно мыслящих людей. Несмотря на то что историки никогда не включали Бурбонов в число «просвещенных деспотов», сами они считали себя именно «просвещенными». Когда же они старались смягчить религиозную конфронтацию и становились на сторону разума и гуманности, их популярность неизменно падала. После 1789 года католическая контрреволюция приобрела огромный размах, а после 1793 королевские останки стали реликвиями. Это говорит о том, что использование идеи священной верности и обращение к союзу трона и алтаря были бы самым безопасным ходом короны в отношениях с подданными.1

РАСПЛАТА ЗА ДЕСПОТИЗМ

Самым убедительным свидетельством существования французского «абсолютизма» считается активная пропагандистская кампания парламентов против королевской власти, не прекращавшаяся в течение десятилетий. Хотя так продолжают утверждать многие историки, их взгляд, скорее всего, является ошибочным. Первое несоответствие заключается в том, что критика «абсолютизма» обнаруживается ими слишком рано. После 1750 года парламенты не сказали и не сделали ничего принципиально нового. В XVII веке парижский парламент дважды вступал с королевской властью в серьезный конфликт: в первый раз — с Людовиком XIV по поводу папской буллы итдепИиБ и во второй раз — с его преемником, регентом герцогом Орлеанским по финансовым вопросам. Если парламенты так быстро отвергли «абсолютизм», то период, когда судьи сотрудничали с этим режимом, существенно уменьшается.

Во–вторых, парламенты всегда отстаивали верховный суверенитет короля. Приписывая им намерение предложить нации иной верховный авто–Бспата Б. 1989. СНігем. Уікіп^. Р. XV, 259.

ритет, историки, вероятно, стали жертвой правительственной пропаганды. Она же, как правило, выдвигала такие обвинения против парламентов, которые более всего им вредили1. Если не считать тех редких случаев, когда корона превышала свои полномочия и этим провоцировала резкое противодействие парламентов, вмешивавшихся в ее прерогативы, цели мнимых антагонистов были сходными. Вполне вероятно, что именно корона, а не парламенты, пыталась изменить конституцию. Все более деспотические методы, накладывавшиеся на некомпетентное управление фракциями, объясняют суть конфликта, и тогда слова историков об изменившихся требованиях подданных к управлению оказываются ненужными. Если «абсолютизм» не существовал, не было и причин противостоять ему. Наша точка зрения имеет еще одно теоретическое преимущество: столкновения парламента с короной не обязательно считать репетицией революции. Может статься, стороны стремились не изменить традиционную конституцию, а воплотить ее на практике.

Если на время забыть революционный сценарий и постараться взглянуть на ancien régime глазами современников, парламенты перестанут быть для нас носителями новой политической культуры. Тогда понятие «абсолютизм» окажется еще более бессмысленным, поскольку становится ясно, что суверенитет изначально соотносился с нацией, а не с королем. Автор недавно опубликованного обширного исследования убедительно это дока–зывает.2 Поэтому нам следует считать парламенты хранителями древних политических традиций, основанных на суверенитете короны, и защитниками прав и привилегий подданных от проявлений королевского деспотизма. Если парламенты оказывали сопротивление монарху, это не значит, что им не нравилась система управления как таковая. Они напоминали государю об опасности перерождения легитимной монархии в деспотию. Кроме того, мы не станем представлять французское Просвещение противником существовавшего политического режима. Вопреки обычному мнению Просвещение выступало не против ancien régime и не против абсолютной монархии, а против их антипода — деспотизма. Но люди 1789 года сконструировали собственную революционную идеологию из обрывков идей умеренного Просвещения, и поэтому Монтескье и Вольтер, увиденные через призму революции, легко могут показаться радикальными мыслителями.

Едва ли режимы герцога Орлеанского и кардинала Флери были более важными эпизодами истории, чем формирование так называемой новой политической культуры после 1750 года. Их последовательно самовластные

1 Rogister J. 1 9 8 6. Parlament air es, Sovereignty a n d Legal Opposition in F r a n c e u n -

der Louis XV // Parliaments, Estates and Representation, 6, no. 1. P. 26-27.

2 Baker K. M. 1987 The Political Culture of the Old Regime. Pergamon. P. xvi‑xviii.

решения наводят на мысль, что корона сделала поворот в сторону деспотизма, чего всячески старался избежать Людовик XIV. Когда министры Людовика XV сталкивались с препятствиями, они автоматически прибегали к деспотическим мерам. В 1753 году парламент Парижа разогнали за защиту еретиков–янсенистов; в 1763 году он был принужден зарегистрировать введение двадцатины, предложенное Бертеном; а в 1766 году парламент Бретани был распущен после того, как напомнил королю, что только Генеральные штаты могут утверждать новые налоги. Широкую известность получили события 20 января 1771 года, когда между часом ночи и четырьмя часами утра каждый член парижского парламента был разбужен мушкетерами, колотившими в дверь. Они вручали ему «запечатанное письмо» (lettre de cachet), предлагавшее или поддержать королевскую политику, или немедленно отправиться в ссылку. В результате прежние чиновники были заменены новыми, неподкупными, не унаследовавшими свою должность, назначенными королем и получавшими от него жалованье. Против таких мер выступала патриотическая оппозиция, сторонники которой были убеждены, что только Генеральные штаты способны защитить свободу.

Убедившись в слабости парламентов, традиционно защищавших права подданных, монархия в лице Людовика XVI пошла на новые крайности. Она говорила о расширении консультативных органов и учреждении местных штатов, а чтобы провести свои решения, использовала деспотические заседания парламента в присутствии короля. Таким способом были утверждены Шесть эдиктов Тюрго, освобождавшие парижскую торговлю зерном и упразднявшие гильдии. В 1788 году права парламента на ремонстрацию и на регистрацию эдиктов были отменены личным решением короля. Возмездие за это решение не заставило себя ждать: возмущенные аристократы перестали предоставлять короне займы, которая таким образом лишилась возможности производить какие‑либо выплаты. Жалобы, включенные сословиями в «тетради» весной 1789 года, отражали убеждение подданных, что французская монархия выродилась в деспотию. Они требовали не уничтожить монархию, а направить ее на путь истинный. В «тетрадях» не было и намека на те идеи (народный суверенитет и право народа устанавливать новый политический порядок, созданный на принципах разума), которые провозгласит «Декларация прав человека и гражданина» в августе 1789 года. За пределами Парижа «тетради» апеллировали к традиционной конституции, прецедентам и авторитету прошлого. Их язык был языком ancien régi‑me.1 «Клятва в Зале для игры в мяч» в июне 1789 года не предлагала Франции новой конституции. Она объявлялась договором об укреплении старой.

1 Taylor G. V. 1972. Revolutionary and non‑revolutionary content in the cahiers of 1789: an interim report // French Historical Studies, VII. P. 479-502.

ПРАВЛЕНИЕ ДВОРЦОВОЙ ФРАКЦИИ

Если кто‑то и обсуждал вопрос о деспотизме, это были фракции, конкурировавшие при дворе Бурбонов. К концу существования ancien régime двор был основным центром политической жизни, которую определяли политические связи знатных семейств. Буржуазия еще не была самостоятельной политической силой.1 Теперь становится ясно, что ее ценности, цели и методы участия в политической жизни были теми же, что и у дворянства.2 Соответствие подтверждается сходством их требований, зафиксированных в «тетрадях» 1789 года. Покупка должности являлась ступенью, по которой многие представители среднего класса поднимались наверх. Французская знать была молодым и открытым социальным классом. На 1789 году четверть из принадлежавших к знати 25 000 семейств были аноблированы в XVIII столетии, а всего в XVII и XVIII веках — две трети. Большая часть дворянства еще недавно принадлежала к буржуазии, 2477 семейств буржуа купили дворянские титулы в 15 предреволюционных лет. Стоит учесть, что в это же время английская знать состояла из 200 семейств.3 Кроме того, со стороны среднего класса не наблюдалось и тени недовольства так называемой «аристократической реакцией» конца XVIII столетия. Знать, безусловно, занимала ведущие позиции в правительстве, администрации на центральном и местном уровнях, в церкви, в армии, на дипломатической службе и среди меценатов. Но она всегда занимала такое положение.

Следовательно, в констатации решающей роли дворянства, и особенно грандов в правление Людовика XV и Людовика XVI, нет ничего оригинального. Новым явлением была неспособность этих монархов управлять дворянством так, как это удавалось Людовику XIV, который, играя на соперничестве придворных группировок, сохранял в своих руках всю полноту власти. При Людовике XV решения часто диктовались фракцией «благочестивых» (dévots), отстаивавшей принцип неделимости королевского суверенитета (thèse royale) и покровительствовавшей итальянским иезуитам. Ею руководили королева, дофин и дочь короля. Против них объединились мадам де Помпадур, любовница короля, и ее протеже–министры: Берни, Мариньи, Машо, Бертен и Шуазель. Они выступали за участие парламента

1 Doyle W. 1980. Origins of the French Revolution. Oxford University Press. P. 128-

138.

2 Lucas C. 1976. Nobles, Bourgeois and the French Revolution in Johnson D. (ed.)

French Society and the Revolution. Cambridge University press. P. 90-98.

3 Chaussinand‑Nogaret. 1984. The French Nobility in the Eighteenth Century. Cam

bridge University Press. P. 25-31; Behrens C. B. A. 1985. Society, Government and the

Enlightenment. Thames and Hudson. P. 52.

в королевском управлении (thèse parlementaire) и поддерживали галли–кан–янсенистов, сторонников Просвещения.

Метания короля между этими фракциями оказывали пагубное воздействие на последовательное проведение политики и реформ. И Фридрих Прусский, и Иосиф Австрийский отмечали, сколь губительным оказалось засилье фракций для политической жизни Версаля. Чтобы поправить финансовое положение страны, Людовик использовал окружение маркизы де Помпадур, члены которого были способны получить от парламента необходимые уступки. Но в это время фракция «благочестивых» объединилась с духовенством и другими привилегированными группами, чтобы оказать противодействие новым налоговым запросам короны: они использовали своих клиентов в парламенте, которые организовали сопротивление предъявляемым требованиям. Другая придворная группировка, которой руководил принц Конти, объединилась с группой магистратов–янсенистов, которые между 1754 и 1764 годами использовали парламент для достижения собственных целей.1 В ответ на это Людовик X V, как правило, сначала пытался проявить твердость, но впоследствии всегда капитулировал. Поэтому когда Машо и Бертен лишились своих постов, потерпели крах и их проекты равного распределения налогов. Генеральные контролеры финансов при Людовике XV не задерживались на этом посту более трех лет. С другой стороны, он, наконец, научился поддерживать определенное равновесие между конкурирующими фракциями. Людовик XV не обладал способностями Людовика XIV, все считали его перебежчиком; но он все‑таки не позволял какой‑либо одной группировке монополизировать власть, что побуждало остальных придворных время от времени объединяться против короля. Из всех Бурбонов только Людовик XVI разбирался в придворной политике настолько плохо, что смог совершить такую ошибку.2

Допустим, что Людовик XVI с самого начала оказался в затруднительной ситуации. Дворцовые фракции обычно искали покровительства членов королевской семьи, имевших доступ к королю, — младших братьев государя, его наследников или любовниц. У нового монарха этого окружения не было. По известной причине у него не было ни любовницы, ни наследника, а его братья были слишком молоды. Следовательно, единственным близким к нему человеком была его жена, Мария–Антуанетта, которая с самого начала оттолкнула от себя большую часть придворных, пренебрегая их вниманием и выказывая свое расположение только узкому кругу друзей и

1 SwannJ. 1989. Politics and the Parlement of Paris, 1754-1771. Unpublished Ph. D.

dissertation, Cambridge University.

2 Wick D. L. 1980. The Court Nobility and the French Revolution. Eighteenth- Centu

ry Studies, xiii. P. 267-269.

поклонников. Играя в пастушек в Малом Трианоне с Полиньяк, Ламбаль и Водрейем, тем, кто не входил в ее узкий кружок, она отказывала в должностях, пенсиях, синекурах и патронате, необходимых для любого придворного. Несмотря на прозвище «мадам Дефицит», королеву критиковали не за чрезмерную щедрость ее пожалований, а за то, что она одаривала недостойных. В Вене Мария–Терезия метала громы и молнии по поводу неоправданного риска дочери. Первыми под удар Марии–Антуанетты попали представители старейших и самых влиятельных семейств: Ноай, Роган, Ларошфуко, а также и принцы крови: герцог Орлеанский, принцы Конде и Конти. Это они субсидировали публикацию и распространение порнографических libelles (книжечек), призванных очернить королеву. В них она представала перед публикой чудовищем, чей сексуальный аппетит был неразборчив и неутолим. Бешеная злоба оскорбленных дворян проявлялась в тех низостях, которые они сочиняли. Издаваемые ими непристойные брошюры гласили, что королева — лесбиянка и нимфоманка, и содержали пространные рассуждения о том, что же может удовлетворить ее похоть.1

Еще более опасной — если такое можно себе представить — была тенденция оппозиции покидать пределы двора. Политическое значение королевского двора изменялось, так как ведущие представители знати перестали считать его ключом к приобретению различных преимуществ. Двор перестал выполнять свою основную функцию — собирать вокруг монарха влиятельных дворян и быть средоточием политической жизни. Постепенно Версаль вновь становился обычным провинциальным городком. Этому были и другие причины, связанные с действиями фракций. В 1786 году парламентская фракция короны, или parti ministériel, перешла в оппозицию. Людовик XVI потерял контроль над соперничеством фракций Бретейя и Ка–лонна в министерстве. Борьба перекинулась в парламент, нарушила нормальный процесс управления и приблизила финансовый и политический кризис 1787-1789 годов.2

Если сопоставить имена придворных, отрешенных от власти, и тех, кто своими последующими действиями подтолкнул страну к революции, то мы обнаружим много удивительных совпадений. В 1788 году недруги королевы начали révolte nobiliaire. Летом и осенью 1788 года, когда банкротство короны и приближающиеся выборы в Генеральные штаты раскалили политическую обстановку до предела, некоторые представители высшего дворянства Франции превратили свои дома и салоны в политические клубы, которые занимались активной антиправительственной пропагандой. В это же время сформировалось Общество тридцати, члены которого оспарива-

» SchamaS. 1989. Р. 221-227. 2PriceM. 1989. Р. 253-254.

ли решение парламента, гласившее, что Генеральные штаты соберутся в том же составе, что ив 1614 году: депутаты от третьего сословия должны были составить в нем только треть, вместо того чтобы получить количество мест, равное суммарному числу депутатов от духовенства и дворянства. Процесс обсуждения этой проблемы осложнялся существованием прецедентов XVII века и давлением дворянской фракции. Пропаганда Общества тридцати возбудила третье сословие против якобы привилегированного положения двух других: таким образом классовый антагонизм возник там, где его прежде не было, а буржуазия стала излишне политизированной. Двадцать один из двадцати трех представителей «дворянства шпаги» в Обществе тридцати были придворными грандами. Именно они — Ларошфуко, Лозен, Лафайет, Ноай, д'Эгийон и трое братьев Ламет — отсутствовали на кутежах королевы.1 В июне 1789 года именно они были первыми дворянами, вошедшими в буржуазное Национальное собрание.

Этим катастрофа не заканчивалась. Герцог Орлеанский, кузен Людовика, много лет пытался подорвать доверие подданных к королю и королеве. Он нанял Шодерло де Лакло, автора скандальной книги «Опасные связи», для сочинения злобных пропагандистских памфлетов. В 1787 году на заседании парламента он в лицо обвинил присутствовавшего там Людовика X V I в деспотизме и этим уничтожил только что достигнутые королем финансовые договоренности с парламентом.2 Пале–Рояль, защищенный от правительственной полиции титулом герцога, был местом сбора недовольных. Отсюда герцог распространял клевету, здесь он плел заговоры и направлял в нужное русло гнев толпы, которая летом 1789 года штурмовала Бастилию. Его роль была одной из главных в фильме студии М й М «Мария–Антуанетта» 1938 года, но вот историки, анализирующие причины падения монархии, почему‑то обходят его деятельность молчанием.

Некоторые члены Общества тридцати впоследствии совершили великие дела. Мирабо возглавил Национальное собрание. Лафайет стал первым командиром Национальной гвардии. Ноай предложил декрет, упразднивший «феодализм». Талейран занялся секуляризацией церковных земель. Братья Ламет участвовали в основании Якобинского клуба. Кроме того, дворяне, отстраненные Людовиком и Марией–Антуанеттой, довершили процесс разложения армии — последней опоры монархии. Военные реформы Сегюра (1781) и Гибера (1788) ослабили контроль правительства за назначениями придворной знати, которая теперь могла покупать самые привлекательные армейские должности. Саботаж реформ вдохновляли братья

1 WickD. L. 1980. P. 264-266.

2Doyle W. 1989. The Oxford History of the French Revolution. Oxford University

Press. P. 79-80.

Ламет, Лафайет и Лозен. Хуже всего королю пришлось в июне 1789 года, когда в Париж были вызваны войска. Присутствие армии разъярило толпу, но войска были заражены мятежным духом настолько, что использовать их против народа было опасно. В этом отношении революция была военным путчем.1

Кризис, предшествовавший падению ancien régime, всегда был неотъемлемой частью этого режима. Конфликт создавался штатами и фракциями, приближенными монарха и аутсайдерами, рассуждавшими о свободах, привилегиях и деспотизме, порицавшими злоупотребления властью и использовавшими традиционные модели политического этоса.2 В их действиях трудно усмотреть протест против «абсолютизма». В 1789 году, еще в эпоху ancien régime, начался мятеж против искажений существующего порядка. Многие из восставших даже не помышляли об уничтожении системы, которая их вполне устраивала. Но тогда никто из них не догадывался, в каком направлении этот мятеж будет развиваться дальше. Фракции и раньше вызывали народ на улицы, чтобы придать дополнительный вес своим притязаниям. Однако на этот раз народ отказался разойтись по домам.

1BlanningT. C. W. 1987. The French Revolution: Aristocrats versus Bourgeois}

Macmillan. P. 37-38.

2 Campbell P. R. 1988. P. 71-82.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ФРАНЦИЯ И АНГЛИЯ: АБСОЛЮТИЗМ ПРОТИВ ОГРАНИЧЕННОЙ МОНАРХИИ?

С уверенностью об абсолютизме можно сказать только одно: в Англии его никогда не было. Чем бы ни был абсолютизм, в Англии господствовала диаметрально противоположная конституционная модель, предполагавшая существование ограниченной монархии, гражданских свобод, парламентских партий и всенародного голосования. В 1973 году Джаретт высказал принципиально новое предположение, что и в Англии, и во Франции сходные политические вопросы, бывшие центром политической жизни, получали одинаковое разрешение.1 Несмотря на всю оригинальность высказанных идей, книга не привлекла заслуженного внимания. Но если на время забыть о том, что историки считают Францию «абсолютистской», окажется ли она непохожей на Англию? Это вопрос уместен даже при обсуждении событий XVIII столетия, когда, как обычно полагают, пути этих стран окончательно разошлись.

Историки, изучающие английскую и французскую монархию, сталкиваются с одной трудностью. Они уже знают, что у одной монархии будущее было, а у другой — не было. В XIX столетии многие считали, что если две монархии пошли разными путями, значит, с самого начала они различались по сути. На самом деле основная часть различий между «абсолютной» и «ограниченной» монархией возникла позднее. Историки склонны объявлять любой конфликт, начинавшийся во Франции, симптомом будущего мятежа. В Англии описание такого конфликта помогает им продемонстрировать стабильность учреждений, способных разрядить возникшую напряженность.

МОНАРХИ

В обеих странах персональная монархия играла центральную роль в управлении. Смена монарха была политическим событием, означавшим падение приверженцев старого и триумф друзей нового короля. Восшествие на престол Людовика XIV в 1774 году и Георга III в 1760 году было связано с отставкой министров их предшественников. Важность личных пристрастий монарха делала его двор центральным государственным учреждением, а его династические интересы — важнейшим вопросом внутренней и внешней политики. До конца XVIII века и во Франции, и в Англии состоять в оппозиции означало быть нелояльным к династии, а поскольку монархам Ганноверской династии не давали покоя якобиты, представлявшие потенциальную угрозу правящему дому, на островах обвинение в нелояльности звучало гораздо более серьезно. Предполагалось, что среди добропорядочных людей царит единство, а партийные расколы свидетельствуют о нелояльности. Историки ошибаются, связывая такую точку зрения с фанатизмом французских революционеров 1789 года. Партии воспринимались как выразители интересов придворных фракций, интриговавших против общего блага, которое олицетворял монарх.

Отношения между членами королевской фамилии имели важное политическое значение, так как обиженные родственники короля могли встать во главе оппозиции и придать ей законный характер. Значительную часть политических конфликтов во Франции спровоцировали принцы крови, а в Англии — представители боковых ветвей династий Тюдоров и Стюартов. Сходство между двумя странами сохраняется и после 1688 года. Ссоры между всеми тремя Георгами и их старшими сыновьями необыкновенно похожи на конфликт между Бурбонами и династией герцогов Орлеанских. В 1780–е годы принц Уэльский и герцог Орлеанский были приятелями, обменивались скаковыми лошадьми и любовницами и поддерживали друг друга в том, что впоследствии сочтут их сопротивлением тираническим венценосным родственникам. В их домах могли открыто собираться оппозиционеры: один прикрывал республиканца Фокса, а другой — альянс озлобленных придворных и желтой прессы, козни которых подрывали престиж Людовика X V I и его королевы.

Оба монарха были абсолютными в рамках закона. При этом ни французский, ни английский король ни до, ни после 1688 года не могли быть привлечены к ответу за его нарушения. Непонимание возникло главным образом потому, что историки тюдоровской и стюартовской Англии придавали слову «абсолютный» тот негативный смысл, который с XIX века имеет термин «абсолютистский». Например, Коуард отрицает, что Яков I и Карл I вообще

претендовали на титул абсолютных монархов.1 На самом деле они сами, и даже их враги, постоянно употребляли этот термин. Но они использовали его в ином смысле, чем это делает Коуард. Они подразумевали, что Стюарты, будучи истинными монархами, не являются чьими‑либо подданными. Как и Бурбоны, они не считали возможным представлять свои решения на рассмотрение комитета грандов. Так же как и Бурбоны, английские монархи отстаивали свою независимость от папы и императора, ссылаясь на разрыв с Римом Генриха VIII в 1530–е годы и на Папский конкордат Франциска I в 1515 году. Абсолютная власть означала «имперский» статус, то есть независимость от какой бы то ни было верховной власти. Тем не менее большинство подданных французского короля принадлежало к римско–католической церкви. А вот «единственный верховный глава Церкви Англии на земле» мог действительно считаться «абсолютным» и в духовных, и в светских делах. Соответствующие законы закрепляли церковную супрема–тию исключительно за королем, а не за королем–в-парламенте.2 В этом отношении Тюдоры и их наследники обладали беспрецедентной личной властью. Они были самыми абсолютными монархами в Европе, заменившими королевским гербом крест на церковных алтарях.

И все же и для Тюдоров, и для Валуа активная пропаганда своей абсолютной власти была своего рода защитным механизмом, ограждавшим права монархов от внешних посягательств. Обе монархии лишь недавно положили конец феодальной дисперсии суверенитета и лишили местных владетелей прерогативных, или регальных, прав. В Англии этот процесс начался намного раньше, чем во Франции, но к тому времени еще не завершился. Пограничные графства были лишены регальных прав только в 1536 году. Понятие «абсолютная власть» не означало, что монарх мог делать все, что ему угодно. Каждый государь обладал сходными прерогативными полномочиями, которые нельзя было оспаривать в законном порядке и за применение которых он не отчитывался ни перед одним земным властителем. Парламент или сословия могли попытаться призвать к ответу его министров: традиция парламентского импичмента имела давнюю историю. Но проблемы министров в принципе не касались монарха. Государь стоял выше закона, но одновременно подчинялся закону: современники не видели в этом противоречия. Монарх подчинялся закону, так как признавал гарантированные законом права подданных. Часто писали о том, что если французский король не желал чего‑либо делать, его нельзя было к этому принудить. Это верно. Но то же самое можно сказать и о короле Англии: невозможно было заставлять его подчиниться собственным приказам. Так как король

1 Coward B. 1 9 8 0. The Stuart Age. Longman. P. 81.

2 Guy J. 1988. Tudor England. Oxford University Press. P. 169-178.

сам был источником правосудия, он не мог подвергаться суду, и в этом смысле оба короля стояли над законом. Английская корона до сих пор сохраняет это положение. До 1947 года она даже не несла ответственности за ущерб, причиненный действиями от ее имени. А до 1980 года прерогатив–ные решения не могли подвергаться юридическому анализу.1

В 1756 году Людовику XV был представлен доклад о власти и возможностях его соперника Георга II. Донесения французского шпиона не оставляют сомнений относительно природы королевской власти в Англии: «Король совершает все, что ему угодно: объявляет войну, подписывает мир, заключает договоры и союзы; он может набирать армии, снаряжать флот, но на свои, а не на народные деньги. Он распоряжается всеми церковными достоинствами, всеми гражданскими, политическими и военными должностями, правосудие вершится его именем».2 В данный период французский и английский монархи стремились окружить прерогативные, то есть государственные, дела божественным ореолом. Политика преподносилась как тайное тайных, дело, недоступное простым смертным. Во Франции проявить интерес к политике без прямого приглашения короля означало оскорбить величие монарха. Калонну однажды пришлось извиняться перед Людовиком XVI за употребление этого запретного слова. Однако британская историография уже давно придерживается мнения, что интерес общества к управлению государством был вполне обоснованным и законным, по крайней мере после революции 1688 года. Это не так. Роль прессы и общественного мнения неизменно преувеличивалась британскими историками, поэтому люди периода правления Георгов становились похожи на англичан викторианской эпохи. Реконструкцию подлинной исторической реальности в этой области начали Блэк и Кларк. Даже в 1750–е годы политика была слишком важным предметом, чтобы представлять ее на обсуждение широкой общественности. Двор в Сент–Джеймском дворце и парламент в Вестминстере были замкнутыми мирами, и поступавшая оттуда информация строго контролировалась. Освещение политики в прессе сводилось к скупым сообщениям о должностных перестановках: комментарии событий сводились к минимуму. Передавать содержание парламентских дебатов запрещалось до 1770–х годов. Большинство политиков избегало публичного обсуждения политических вопросов, слишком тонких для понимания простых людей. Общественное мнение не играло важной роли, поскольку счи-

1 Wade H. W. R. 1961. Administrative Law. Oxford University Press. P. 809-813;

Turpin C. 1985. British Government and the Constitution. Weidenfeld and Nicolson.

P. 343-344.

2 1756. Etat actuel du royame de la Grande Bretagne. BL Add. MSS. 20842, 406,

A22.

талось, что оно направляется политиками в выгодном для них направлении: впрочем, так оно и было. Действия Чатема и Уилкса часто оценивают так, как будто они попали во времена Гладстона. Если в ганноверскую эпоху массы следовали призывам политиков, это объяснялось тем, что они прибегли к подкупу, а вовсе не контролировали средства массовой информации. Считается, что «война из‑за уха Дженкинса» началась после бурного возмущения английского общества тем, что солдат испанской береговой охраны отрезал ухо у капитана английского судна. Теперь, однако, ясно, что сложившаяся в тот момент внешнеполитическая ситуация повлияла на развер- тывание военных действий гораздо больше, чем требования парламента и прессы, и тем более, чем ухо Роберта Дженкинса, левое или правое, отрезанное или оторванное.1

Ни в Англии, ни во Франции не было писаной конституции, такой, как шведская конституция 1772 года или американская 1788 года. К 17701780–м годам оказалось, что она необходима, и те государства, в которых документальное изложение прав монарха и народа отсутствовало, обнаружили, что многого лишены. И хотя даже страны с четко определенной конституцией рано или поздно сталкивались с вариациями в ее истолковании, в тех государствах, где ее не было, политические разногласия, вызванные неясностью установлений, случались гораздо чаще. Ни английская, ни французская конституции не ограничивалась каким‑либо одним документом. И все же формулировки прав, содержавшиеся в коронационных клятвах, сводах законов, в статутах и (во Франции) в договорах между отдельными провинциями и короной были более определенными, чем считалось ранее. Разногласия возникали в трактовке общепринятых соглашений, но это не были конфликты приверженцев противоборствующих идеологий.

Конституции обеих стран включали в себя гарантии прав подданных. В Англии они провозглашались в Великой хартии вольностей 1215 года, в Билле о правах 1689 года и в Акте о престолонаследии 1689 года. Французские «основные законы» были гораздо более разработанными, чем кажется некоторым историкам. Хотя во французском законодательстве фиксировались все политически значимые принципы, лишь определенные аксиомы считались главными. Так, монарх не мог изменять порядок престолонаследия или отчуждать государственные земли. Он не мог лишить своих подданных жизни, свободы или собственности: не мог вводить невотирован–ные налоги и заключать кого‑либо под стражу без суда. Люди 1789 года, естественно, объявили, что при ancien régime ничего этого не было, и таким образом создали мрачный образ тирании, работавшей по принципу «отру-

1 Black J. 1987. The Origins of War in early Modern Europe. Donald. P. 185-209; Clark J. 1982. The Dynamics of Change. Cambridge University Press. P. 10-14.

бить ему голову» (который ранее ассоциировался только с Турцией и Россией). Однако если бы Бурбоны могли вводить налоги по своему усмотрению, то они не имели бы финансовых проблем. Печально известные «запечатанные письма» также не были орудием деспотического режима. С их помощью правительство старалось предотвратить бегство преступников до того, как дело против них будет возбуждено официально. Деспотизмом считалось злоупотребление этими механизмами, и Людовик XVI провел реформы именно для того, чтобы такие злоупотребления предотвратить. Но историки все же поверили революционерам.

В обеих странах монархи делегировали свои прерогативные полномочия министрам и обычно предпочитали придерживаться одного из нескольких уже известных политических путей, а не идти своей дорогой. В этом отношении революция 1688 года — не показатель. Людовик XV и Людовик X V I, так же как и английские Георги, привыкли играть вторую скрипку при своих министрах. Недавние исследования показали, что так происходило не потому, что эти монархи были ленивыми или слабыми, или не могли найти нужных слов, или были вынуждены следовать решениям партии большинства в парламенте. Это было обусловлено тем, что король уже не мог соперничать со своими советниками в знаниях по все более специализировавшимся областям управления. Рост численности и увеличение количества отраслей центрального аппарата управления заставило монархов отойти на второй план. Ни Л ю д о в и к X V I, ни Георг III не вникали в финансовые тонкости, хотя обычно более пристально рассматривали военные и дипломатические дела.

Иногда монархи потакали своим прихотям и находили изощренные способы их удовлетворения. В 1728-1729 годах Георг II был озабочен положением дел в Ганновере: но так как он знал, что это настораживает министров, то послал тайных агентов для переговоров с Саксонией и Австрией.1 Конечно, это можно истолковать следующим образом: «ограниченному» монарху пришлось пойти на недостойую короля скрытность, в то время как его «абсолютный» кузен, свободный в управлении политикой, мог бы действовать открыто. Тогда нам придется вспомнить, что Людовик X V, который отнюдь не был таким инертным, как обычно считается, расстроенный тем, что секретари иностранных дел не разделяют его энтузиазма относительно Польши и Швеции, вел секретные переговоры через личных агентов. «Закулисное влияние» — так обычно говорили в случаях, когда монарх совещался с теми, кто не занимал официальной должности и поэтому не нес ни за что ответственности. Министры Елизаветы I жаловались на ее обыкновение советоваться с посторонними: они претендовали на монопо-

Black J. 1985. British Foreign Policy in the Age of Walpole. Donald. P. 38.

лию давать советы, но не могли ее добиться.1 Георг II продолжал советоваться с Гренвиллем, а Георг III — с Бьютом после того как эти министры покинули свои посты. У Людовика X I V был свой неофициальный «экспертный совет», которому он доверял. Такой сценарий показывает, что монархи в некотором смысле тяготились своими официальными министрами.

ПРИДВОРНЫЕ

Несмотря на то что в этот период придворная культура переживает расцвет, королевский двор и его обитатели не пользовались вниманием французских историков, взгляд которых был прикован к другим механизмам управления а также к экономическим и демографическим реалиям, которыми двор, по–видимому, как раз и пытался управлять. Восполнить этот пробел первым попытался Меттам. Он подчеркнул, что главные придворные должности не были исключительно церемониальными, а имели гораздо большее значение. Французские придворные могли обладать политическим влиянием и не занимая официальных постов, поскольку центром обсуждения политики являлся королевский двор. Всякий, кому удавалось снискать внимание или благосклонность государя, получал влияние и, следовательно, власть. Наибольшего успеха добивались те придворные, которые прислуживали монарху в самых интимных делах, поэтому представители фракций упорно боролись именно за эти места. Произвести четкое деление дворян на придворных и политиков невозможно.

Историки английского двора работу в этой области начали раньше французов. В 1970–е годы Старки объявил о том, что двор играл центральную роль в управлении.2 Он отметил важность того обстоятельства, что королевские покои и правительственные апартаменты находились в непосредственной близости друг от друга. «Административная география» помогла обнаружить ранее не известные политические процессы и показала, что место жительства дворянина и его фамилия значили гораздо меньше, чем предполагалось ранее. Поэтому мы вправе усомниться в предположении Элтона о том, что в 1530–х годах после реформ Кромвеля двор перестал быть инструментом государственного управления; однако он же в другой своей статье называл двор «точкой пересечения» интересов королевской власти и политической элиты.3 Английский двор, таким образом, приобрел тот же по-

1 Haigh C. 1988. Elizabeth I. Longman. P. 88.

2 StarkeyD. 1987. TheEnglish Court from the Wars of the Roses to the English Civil

War. Longman. P. 102.

3 Elton G. R. 1953. The Tudor Revolution in Government. Cambridge University

Press; Elton G. 1976. Tudor Government: the Points of Contact. I I I. The Court // Trans

actions of the Royal Historical Society, xxvi.

литический статус, что и французский. При тюдоровском дворе придворные и политики не просто использовали одинаковые методы для достижения одинаковых целей. Зачастую это были одни и те же люди. Елизавета I превратила таких придворных — Дадли, Хаттона и Эссекса — в политиков, а политиков — например Сесила и Ноллиса, — в придворных. И в Англии, и во Франции министру, чтобы угодить своему хозяину, требовались навыки придворного, а придворные должны были занимать определенное место в политике: оно могло принести выгоду, если король обратил бы на них внимание. Говорили, что Кромвель развлекал Генриха VIII игрушечными казнями.

С точки зрения монарха, двор был «центральным сортировочным пунктом», где «политическая нация» (то есть те, кто осуществлял центральное или местное управление) получала королевские милости. Управление «политической нацией» было основной функцией двора. Сохранившиеся министерские архивы переполнены прошениями о предоставлении должностей и привилегий. Лорд Бэрли получал от шестидесяти до ста писем в день. Людовик X I V добивался своего, расточая слова благодарности и рассылая собственноручно подписанные послания, и часто оказывая простую любезность, — в этом ему не было равных. Поскольку выполнить все просьбы было невозможно, министрам приходилось делать выбор. Главной задачей короля было привязать влиятельных магнатов к центру управления.

После революции 1688 года положение в Англии изменилось. Вместо одного политического центра появилось два, поскольку парламент теперь собирался каждый год. Поэтому историки предположили, что теперь власть сосредоточилась в Вестминстере. Все последующие исследования строились на этом предположении. Освещение политической истории ограничивалось описаниями парламентских партий, выборов и других явлений, в которых усматривалось зарождение современной действительности. Поэтому двор Ганноверской династии, в котором, как считалось, социальная и политическая жизнь замерла и который по этой причине историки обходили вниманием, таит в себе еще много загадок. В настоящее время появилось достаточно свидетельств тому, что он оставался политическим центром, где власть приобретали традиционными методами: угождением монарху и влиянием на него.1 Разумеется, в XVIII веке для амбициозных политиков парламент был самой надежной дорогой к высоким должностям. Но поскольку Элтон показал, что тюдоровские государственные мужи выбирали этот же путь, неясно, в чем же тогда состоит разница. Похоже, что парламент — лестницу к власти спутали с парламентом — вместилищем власти.

1 BeattieJ. M. 1967. TheEnglish Courtin the Reign of George I. Cambridge University Press; Gregg E. 1980. Queen Anne. Routledge & Kegan Paul; Black J. 1987. The Collapse of the Anglo‑French Alliance 1727-1732. Allan Sutton. P. 124.

Постреволюционные монархи, например королева Анна, совершенно не подходили для исполнения той роли, которую для них выбрали историки, мыслящие современными категориями. Королева Анна использовала свою прерогативу при назначениях на должности и отказывалась ограничивать свой выбор кандидатурами, принадлежавшими к партии парламентского большинства или даже примкнувшими к ней. На самом деле, как уже давно знали авторы исторических романов, главные маневры совершались между королевским гардеробом, спальней и черной лестницей.1 Анализ топографии власти помогает выявить сходства английской и французской политики распределения полномочий.

Кроме того, французский двор оставался центром администрации и тогда, когда в Англии XVIII века двор и административный аппарат разделились. Это можно счесть свидетельством снижения централизации английской монархии. В Версале государственный совет собирался рядом с королевской спальней, так же как и Тайный совет в Уайтхолле. Но в 1698 году большая часть этого дворца сгорела, и Вильгельм III переехал в обновленные резиденции в Кенсингтоне и в Хэмптон–Корте. Многие государственные учреждения остались в Уайтхолле, пока некоторые из них не получили возможность разместиться в только что построенном Сомерсет–Хаусе. Государственные секретари работали отдельно от короля, который, как принято считать, постепенно переставал быть движущей силой администрации, хотя с этим можно не соглашаться. Тем не менее возможно и другое объяснение. «Королевский календарь» за 1784 год помещает имена государственных секретарей и лорда — хранителя печати рядом с именами придворных и слуг. То, что они распоряжались Большой и Малой королевскими печатями, удостоверявшими подлинность королевских приказов, с XV столетия делало их главными лицами в королевской администрации. В списке придворных они появились не по странной традиции, а из‑за того, что они получали власть от монарха и тесно взаимодействовали с ним при дворе.2 Управление оставалось личным делом короля. Похоже, что правительство и двор разделились только из‑за того, что у монархов Ганноверской династии не нашлось подходящего помещения.

Если бы парламент или суды размещались в более солидных апартаментах, это само по себе могло быть истолковано как свидетельство того, что английский монарх переставал быть первостепенной фигурой в государстве. Вместо этого возмущенный наблюдатель описывал «не приличествующее сенату здание» и отмечал, что «глас закона… доносился из деревян-

1 Holmes G. 1987. British Politics in the Age of Anne. Hambledon. P. 217; Elton G. R.

1974. Tudor Government: the Points of Contact. I. The Parliament // Transactions of

the Royal Historical Society, xxiv; Gregg E. 1980. P. 403-404.

2 E h r m a n n J. 1 9 6 9. The Younger Pitt: The Years of Acclaim. Constable. P. 169-170.

ных кабинок, построенных по углам старинного готического зала». В заключение он добавляет, что глава могущественной империи обитает в худших условиях, чем главный магистрат в Гларуссе или Цуге в Швейцарии. Монарху требуется дворец достаточно вместительный, чтобы там разместились «те подразделения исполнительной власти, которые непосредственно связаны с короной, например Тайный Совет и государственные секретари. Последние в настоящее время ютятся в разных кварталах города, некоторые занятые ими помещения арендованы на неделю».1 А в это время в Париже суды заседали, окруженные великолепием неоклассического стиля. Отсутствие роскошного дворца считалось позором для страны и симптомом серьезных проблем. В английской столице не было ни красивых видов, ни общественных зданий в стиле барокко, ни героических конных статуй. Однако особенности национального стиля редко имеют серьезный конституционный подтекст. Французские правители считали, что на внешний блеск стоит тратить последнее су. Английские пенни предусмотрительно сохранялись на черный день. Георг III показал, что может сделать в Англии монарх, обладающий вкусом и воображением. Карлтон Хаус, павильон в Брайтоне, Букингемский дворец и Виндзорский замок воплощались с чертежных досок с быстротой, которая лишала парламент дара речи.

Французская монархия была персональной: реакция короля на слова и интриги определяла политический курс. Людовик XIV манипулировал политическими группировками как ему было угодно, поэтому его действия сравнивали с порывами ветра, то холодного, то жаркого. В таком случае Людовик XV больше походил на флюгер. Несмотря на его отчаянные попытки предотвратить перевес какой‑либо одной фракции, он не мог сравниться с искусными интриганами, использовавшими его стеснительность. Английские правители на придворное окружение реагировали столь же разнообразно. Генрих VII был самым самостоятельным монархом раннего Нового времени, Генрих VIII и Карл II, сами того не подозревая, позволяли политикам манипулировать собой, а Яков I и Георг II по разным причинам стали заложниками фракций.

Принимая политические решения, монархи должны были учитывать всю систему взаимоотношений, определявших придворную жизнь.2 Поэтому они неизбежно подвергались интенсивному давлению, которое выдерживали лишь немногие. Однако сопротивление нажиму до победного конца не было идеальным вариантом поведения для государя, так как в основе отношений патрона и его клиентов лежала способность находить взаимовыгодное решение. Тогда возникает вопрос о том, в какой степени учитыва-

Stuart J. 1771. Critical Observations on the Buildings of London. P. 32-38,51 -52. Elias N. 1987. The Court Society. Oxford University Press.

лось личное мнение монарха. Современники были проницательнее многих историков, когда приписывали непопулярные политические шаги «дурным советникам», а не государю. Это суждение, которое долгое время помогало оправдывать планы заговорщиков, теперь представляется вполне справедливым. Обычные для XVIII столетия жалобы на «деспотизм министров» свидетельствуют, что зависимость монарха от своих не всегда компетентных советчиков не была ни для кого секретом. То, что американцы обвиняли в совершенных короной несправедливостях министров Георга III, можно будет считать подтверждением того, что революция 1688 года окончательно отстранила короля от политики, — но только до тех пор, пока мы не обнаружим, что в 1536 году последователи «Благодатного паломничества» говорили то же самое о Генрихе VIII.

Любовницы и супруги королей также пользовались большим влиянием. Во Франции издавна были известны «царствования» фавориток — начиная с Дианы де Пуатье до мадам де Помпадур и мадам Дюбарри. При изучении английской придворной политики обнаруживаются сходные явления. Решающая роль Анны Болейн в разрыве с Римом в настоящее время очевидна: она подтолкнула к этому Генриха VIII с помощью настойчивого давления, сексуального шантажа и вовремя начавшейся беременности.1 Характеристика Якова II, данная Пеписом, очень точна: «им во всем руководила жена, и только с рыбой в своей тарелке он справлялся сам». Подобное влияние можно было наблюдать и после 1688 года. Герцогиня Кендал, любовница Георга I, и королева Каролина, супруга Георга II, сыграли важную роль в выдвижении Уолпола при дворе. Министрам приходилось постоянно контролировать короля, а герцогиня играла роль посредника, обсуждая с ними деликатные вопросы и предупреждая о возможной реакции монарха.2

После того как в позднее Средневековье королевский двор стал центром патроната, придворные стали объектом пристального интереса современников. Некоторые из них, подобно Кастильоне, писали трактаты, учившие тому, как правильно вести себя при дворе; другие авторы осуждали придворных за двуличие, жадность и лицемерие. В раннее Новое время даже улыбка придворного могла стать важным моментом в государственном спектакле. Шекспир говорил, что придворный — это «губка, которая впитывает королевское одобрение, награды и власть». Многие из тех, кто осуждал придворных, сами были придворными, не добившимися на этом поприще успеха и не представлявшими опасности для остальных. Проклятия, изливаемые на двор Бурбонов XVIII столетия, отличались экспрессией, но отнюдь не оригинальностью.

ІУЄБ Е. Ш. 1986. Anne Boieyn. ВаБіІ Віаскшеїі. 2 ВеаШе Л М. 1967. Р. 247-248.

ДЕСПОТЫ

Вероятно, слово «деспот» в политическом словаре XVIII века встречается гораздо чаще, чем другие. Стоит обратить внимание на те случаи, когда этим словом называли монархов или их министров. В защиту ущемленных свобод зачастую ратовали те, на кого они не распространялись. Проявления деспотизма историки считают обычными чертами французской системы управления, но если речь заходит об Англии, ничего подобного они не замечают, хотя к тому есть все основания. Однако существующие данные наводят на мысль, что вокруг мнимого «деспотизма» в обеих странах производилось слишком много пустого шума. Обвинения звучали особенно громко тогда, когда власть министров казалась непоколебимой. Так происходило в правление Уолси, Бэкингема, Уолпола и Питта в Англии и Ришелье, Мазарини, Флери и Мопу во Франции. Волнение за судьбу свободы всегда было непродолжительным. Борьба вигов конца XVII столетия за сокращение вооруженных сил прекратилась, как только они пришли к власти. В 1787 году Бриенн назвал предложения Калонна деспотическими, а сам осуществил их в 1788 году. Историки признают, что оппозицию Бриенну составляли недовольные в парламенте, жаждавшие получить новые должности. Слово «деспотизм» употреблялось по отношению к соперникам: оно обозначало и людей, и применяемые ими методы. Войну самовластию объявляли те, кто был по тем или иным причинам недоволен королевской политикой. Гугеноты и англичане, встревоженные намерениями Людовика X V I, объявили деспотическими те особенности французской административной системы, которые они почему‑то не замечали в дни сотрудничества с ним. В то время как нападения австрийского императора, союзника англичан, на его венгерских подданных рассматривались ими как справедливые действия доброго правителя.

И все же существовали некоторые причины тревожиться за судьбу свобод. Людовик XV и Людовик XVI не добавляли себе популярности, когда в силу необходимости нередко использовали деспотические меры. Заседания парламента в присутствии короля проводились с целью вынудить судей зарегистрировать королевские законы, а «запечатанные письма» издавались для незаконного ареста неугодных правительству лиц без суда. В 1771 ив 1788 годах было запрещено проведение парламентов: король учредил новые суды, в которых судей можно было смещать, а судопроизводство, следовательно, теряло свою независимость. Все подобные действия вызывали обоснованный протест, поскольку являлись вмешательством в права подданных, и оспаривались в судах, наиболее активно в палате косвенных сборов, которая стала хранителем общественных свобод, оказавшихся под угрозой исполнительной власти. В 1767 году некий Моннера был арестован за контрабанду табака. «Запечатанное письмо» предписывало шесть не–дель держать его в подземной темнице без света с пятифунтовой цепью на шее. Он провел в тюрьме без суда более двух лет, пока власти не признали, что схватили не того человека и не освободили его. Палата косвенных сборов признала за ним право подать в суд на государственных чиновников, совершивших ошибку, и присудила выплатить ему 50 тысяч ливров за причиненный ущерб.1

Таков был, без сомнения, французский «абсолютизм» в его худших проявлениях. Однако четырьмя годами ранее один из государственных секретарей Георга III приказал королевским приставам произвести обыск в доме и в бумагах владельца типографии, в которой были напечатаны сочинения Уилкса. Суд не согласился с таким применением королевских прерогатив, и вердикт, вынесенный по делу «Энтик против Каррингтона», с тех пор ограничивает действие королевской власти. Параллели между ситуацией в Англии и во Франции были замечены еще современниками. В 1771 году одна из бристольских газет отметила поразительное сходство между английской и французской политикой: «в обеих странах парламенты притесняются, один с помощью силы, другой — обманом. В обеих странах государи полагаются не на преданность своих подданных, а на большие постоянные армии; в обеих странах желание и прихоть короля — единственный закон; в обеих странах законные конституционные права и свободы народа ущемлены и попраны. В обеих странах короли нередко выслушивают возражения, но полностью их игнорируют; в обеих странах началось всеобщее роптание и недовольство, которое может привести к смуте и закончиться сменой порядка правления».2

Утверждение, что дурные намерения имели только «абсолютистские» правители, неверно. Описанные выше случаи показывают, что между деспотизмом и «абсолютистским» режимом не было ничего общего. Разница между преследованием Уилкса Георгом III и предвзятым отношением Людовика XVI к обвиняемыми в «Деле об ожерелье королевы» двадцатью годами позже была невелика. Оба случая стали causes célèbres государственного деспотизма, но их первоначальное содержание отошло на второй план после того, как эти судебные процессы стали историческими символами. Любой правитель старался расширить границы своей власти, и закон не должен был им этого позволять. Нам следует признать, что во Франции существовал не «абсолютизм», а его антипод — конституция, гарантировавшая определенные законом права и ограждавшая их от возможных посягательств. Недовольные стремились не поколебать «абсолютистскую» систему, попиравшую права, а воплотить существующую конституцию, призван-

1 Echewerria D. 1985. The Maupeou Revolution. Baton Rouge, Louisiana. P. 12-13;

Black J. 1986. Natural and Necessary Enemies. Duckworth. P. 190.

2 Black J. 1986. P. 192-193.

ную охранять их. Деспотизм был не самостоятельной системой управления, а искажением нормы: этот термин характеризовал политику правителя, а не его конституционный статус. Защита индивидуальных и корпоративных свобод является неотъемлемой частью жизни общества в позднее Средневековье и раннее Новое время. И если в каждом напоминании о границах прерогатив, которое делали государю его подданные, мы будем усматривать проявление «абсолютизма», тогда «абсолютистскими» окажется подавляющее большинство монархов.

чиновники

В одном отношении Англия была, несомненно, более «абсолютистской», чем Франция. В системе управления Бурбонов было необычайно мало черт, которые можно было бы назвать бюрократическими. Юстицией и финансами занимались чиновники, купившие свои должности и относившиеся к ним, с одной стороны, как к частной собственности, а с другой — как к государственным постам. Главной целью откупщиков налогов было получение личной выгоды. Они не обнаруживали ни малейшего сходства с усердными чиновниками «абсолютистской легенды». Дессер показал, что откупщики и кредиторы правительства, обогащавшиеся за счет финансовых нужд государства, были тесно связаны с придворной аристократией.1 Крупнейшие земельные владения во Франции давали внушительные доходы, а возможности для их вложения открывали связи при дворе. Часть местной администрации находилась в руках региональных, муниципальных и церковных корпораций. Роли чиновников были, таким образом, переданы второстепенным лицам, так как лучшие должности уже достались тем, кто был в них материально заинтересован. Государство строилось на взаимовыгодном партнерстве короны и элиты: значительная часть администрации находилась в частных руках.

Благодаря исследованию Брюэра, мы можем ясно увидеть специфику развития Англии. Перед революцией бюрократии в Англии не существовало даже в самом широком смысле этого слова. Елизавете I для управления пятимиллионным населением требовалось около 1200 чиновников — то есть один чиновник на каждые 4000 подданных. В платежных списках эпохи первых Бурбонов насчитывалось 40 000 чиновников на 16 миллионов французов, то есть один офиссье на каждые 400 подданных. Таким образом, плотность бюрократической сети во Франции было в 10 раз выше, чем в Англии.2 После 1688 года Англия в короткие сроки превзошла своего со-

Dessert D. 1984. Argent, pouvoir et société au grand siècle. Fayard. Williams P. 1979. The Tudor Regime. Oxford University Press. P. 107.

перника. Брюэр называет этот процесс «укреплением фискально–военного государства», основой которого была большая постоянная армия, высокие налоги, тяжелые правительственные займы, производившиеся правительством у населения, и создание обширного штата государственных служащих. До революции 1688 года чиновники считали себя клиентами влиятельных аристократов или политиков. Их статус колебался между положением государственных служащих и частных наемников, и поэтому они не ощущали какой‑то особенной преданности короне или отдельному правительственному учреждению. Уходя в отставку, они забирали с собой официальные бумаги, как это сделал Кольбер во Франции. Однако начиная с 1690–х годов наблюдается тенденция к росту профессионализма и бюрократизации. Теперь документы департаментов хранились в официальных учреждениях, начальство платило клеркам жалованье из фондов департамента, а не из своих собственных средств; поэтому возникало впечатление, что чиновники работали на государственное учреждение, а не на своего патрона. Его усиливает процесс замены отдельных должностей комиссиями. Один лорд–казначей освободил свое место комиссии по Казначейству, так что теперь чиновники проявляли лояльность не одному лицу, а департаменту в целом.

Наиболее видные изменения произошли в акцизной службе. К XVIII столетию она являлась самым крупным правительственным департаментом, и действовала в непосредственном контакте с обществом. В 1780–х годах пять тысяч акцизных чиновников работали не на основе частных контрактов, а были бюрократами, в центре и на местах подчинявшимися строгому контролю правительства. Все, связанное с ними, несомненно отдает прусской муштрой. Поступающие на с л у ж б у должны были проходить письменный экзамен, а не обучаться в процессе работы, как французские чиновники. Они должны были уметь использовать десятичные дроби, извлекать кубические корни и пользоваться логарифмическими линейками. У них был длинный рабочий день, им приходилось совершать тщательно спланированные инспекционные поездки и возить с собой учетные книги и семь инструментов, в том числе перо и чернильницу, закрепленные на отворотах сюртука. Их юрисдикция не предполагала использование принципов общего права. Эти чиновники работали в фискальных интересах короны и не обращали внимание на права подданных.

Акцизные комиссары в Лондоне сами судили обнаруженных ими нарушителей. Блэкстоун считал, что их самовластные действия были несовместимы с достоинством свободного человека. Они были вездесущи, и потому их ненавидели в каждом городе или деревне, где продавали чай или варили эль, в каждом порту и на побережьях.1 Именно на них общество перенесло

Brewer J. 1989. The Sinews of Power. Unwin Hyman. P. 79-85, 102-114.

свою неприязнь к власти, и отголоски красочной демонологии, создавшейся вокруг них, до сих пор можно увидеть в детских приключенческих романах. Ярость населения проявилась в выступлениях против акциза в 1773 году — после этого остается вспомнить о том, как поступили французы со своими довольно милыми и лишь слегка бюрократизированными налоговыми чиновниками в 1789 году.

АРИСТОКРАТЫ

В раннее Новое время Франция до 1789 года — а некоторые сказали бы, что и позднее — являлась аристократическим обществом. В 1980–х годах Кларк убедительно продемонстрировал аристократический характер английского общества в ряде своих полемических работ, ставших настоящей сенсацией. Широкое распространение его взглядов некоторым образом повредило им, так как не все доверяют популярной литературе. Первый том «Новой Оксфордской истории Англии» с вызовом был назван «Вежливый и торговый народ». Теперь мы понимаем, что называть Англию эпохи Георгов аристократическим обществом означает выдавать желаемое за действительное: голубая кровь без собственности не давала ничего. Немногие могут с этим поспорить, однако если следовать такой логике, Франция также не была аристократическим обществом. Там титул сам по себе не являлся гарантией вхождения в правящий класс. Каждый член благородного семейства считался знатным, но можно было найти баронов, которые в тяжелые времена буквально подметали улицы. Мало кто знает о том, что в XVIII веке в большинстве стран существовали благородные лавочники, крестьяне, пастухи и рабочие. Доступ к власти везде открывало состояние. В этом отношении и Англия при Георгах, и Франция при Бурбонах были похожи.1

Во Франции «дворянство робы» и «дворянство шпаги» преобладало во всех корпоративных организациях, на самых выгодных церковных, военных и политических должностях. Кэннон показал, что так же было и в Англии, а в некоторых аспектах она была даже более аристократической. Марксисты ошибочно полагали, что буржуазия начала играть ведущую роль в обществе с X V I I, а не с X I X века. Любые изменения происходили насильственным путем. Гражданская война в Англии является самым значительным примером. XVIII столетие, находившееся между двумя революциями, не подвергалось внимательному изучению. Английская знать почти цели-

1 Clark J. 1986. English Society 1688-1832. Cambridge University Press; Lang‑ford P. 1989. A Polite and Commercial People: England 1727-1783. Oxford University Press. P. 742, 690; Bush M. Noble Priviledge. Manchester University Press. P. 207.

ком состояла из тех, кого французы называли грандами: его нижняя граница была настолько непроницаемой, что Стоун всерьез засомневался в общепринятой концепции открытой элиты. Монополия знати на высокие посты была тем более неприемлема, что в ее состав нельзя было войти. Покупка должностей практиковалась в Англии дольше, где бы то ни было, из‑за маниакального преклонения перед наследственными правами.1 Аттестационные комиссии были созданы только в 1871 году, через два столетия после того как Людовик XIV учредил их во Франции. Вплоть до революции войти в состав французского дворянства было проще, чем в состав английского: к 1789 году почти половина французских дворян получила дворянство после 1650года.2 Многие возвысились благодаря государственной службе, которая, как правило, на определенной ступени давала статус «дворянина робы»; они становились благородными в силу того, что являлись администраторами высокого ранга. В Англии, напротив, человек получал высокий административный пост, потому что был знатным. Английский социальный снобизм выглядел очень непривлекательно по сравнению с отношением французов, если верить Джеймсу Уатту. Он писал, что высокомерие по отношению «к нам, простым ремесленникам» было совершенно не похоже на то уважение, которое ему оказывали во Франции.

Сведения, имеющиеся у нас о налоговой политике того времени, подтверждают, что именно в Англии, а не во Франции управление осуществлялось в интересах дворянства. Поколениям студентов внушали, что французские дворяне были освобождены от уплаты тальи, и это, безусловно, так. Однако от нее были освобождены и буржуа большинства городов, а многие крестьяне просто вычитали свою талью из арендной платы за землю. И если этот налог дворяне не платили, по крайней мере в чистом виде, то после 1749 года они платили единовременно три двадцатины. В Англии гораздо более значительную часть государственных доходов составляли косвенные налоги на пиво и эль, которые потреблялись людьми с плебейским вкусом и плебейскими карманами. В раннее Новое время английская знать и джентри уклонялись от уплаты высоких прямых налогов. При Елизавете I они могли сами определять размер своих налогов. В конце жизни лорд Бэрли платил налог в 133 фунта 6 шиллингов 8 пенсов, столько же, сколько и тридцать лет назад. Его доход при этом составлял 4000 фунтов в год. Мало что изменилось даже к 1790–м годам, когда граф Фитцвильям платил 721 фунт при доходе в 20000 фунтов. Английское дворянство настолько прочно контролировало политическую и экономическую жизнь страны, что даже если

1 Hatton R. 1969. Europe in the Age of Louis XIV. Thames and Hudson. P. 199; Sto

ne L. 1986. An Open Elite? England 1540-1880. Oxford University Press. P. 303-306.

2 Campbell P. R. 1988. P. 34.

бы представилась такая возможность, нельзя было бы построить общество, где положение знати было еще более комфортным.1

И во Франции, и в Англии все ступени государственного аппарата были заняты дворянами. Государственные должности переходили из поколения в поколение на протяжении столетий. Семейства Осмонд и Фэншоу сохраняли за собой пост контролеров королевских доходов с середины X V I почти до конца XVII века. Подобная «оккупация» должности была вполне закономерным явлением: хотя в Англии обыкновение покупать места на государственной службе не афишировалось, но укоренилось оно столь же прочно, как и во Франции. При Тюдорах корона постепенно теряла контроль за назначениями, продавая должности, жалуя должности в пожизненное пользование или передавая очередь на их занятие (из‑за этого претенденты образовывали фиксированную очередь в ожидании той или иной должности, что лишало монарха свободы выбора). Владельцы должностей могли даже препятствовать короне создавать новые места на том основании, что это ущемляло их имущественые права.2 В министерствах страны доминировал узкий круг знатных семейств. Тауншенды, Пеламы, Питты, Гренвиллы и Темплы для Англии были тем же, чем кланы Фелипо, Ноай, Ламуаньон и Бриенн — для Франции. Простое перечисление имен не даст нам представления о том, что любой аристократ имел брачные связи с другими фамилиями, а его семейство обладало множеством боковых линий. Не специалисты могут не знать, что Морепа, Деврийер и Понтшартрен принадлежали к одному клану Фелипо. Связи внутри элиты были крепкими, а родство и дружба для аристократов были главными узами и определяли их политическую позицию. Репрезентативные учреждения также были открыты для знати: так, представители семейства Гроунер занимали одно из двух парламентских мест от графства Честер на протяжении 159 лет. Несмотря на разницу в деталях, и французская и английская элита использовала репрезентативные органы как место для осуществления диалога с короной.

Дворянство доминировало не только в официальной системе управления. Легкий доступ ко двору, которым пользовались французские гранды и английские лорды, позволял им сохранять свое влияние на местах, которым пользовалась королевская власть. Историки тюдоровской эпохи лишь недавно стали акцентировать важность неформальных контактов между короной и правящей элитой. До учреждения в 1550 году постов лордов–лейтенантов дворянство не занимало официальных должностей в английских графствах. И все же Генрих VII и его сын не могли обойтись без содействия

1 Cannon J. 1984. Aristocratic Century. Cambridge University Press. P. 125, 140-

147, 177; Williams P. 1979. P. 74.

2 Williams P. 1979. P. 93; Brewer J. 1989. P. 1 7 .

дворян. Роль знати в местном управлении представляется спорной. Некоторые историки, например Стоун и Уильяме, полагают, что король старался подорвать влияние местных магнатов, например семейств Говрад и Перси, и предпочитал опираться на менее знатных дворян, всем обязанных ко–роне.1 Эти авторы, избегая употреблять термин «формирование среднего класса», считают, однако, что сильная монархия XVI столетия для эффективного управления регионами нуждалась в новых приверженцах, не обладавших на местах собственной властью. Другие влиятельные исследователи, например Бернар, утверждают, что, как и во Франции, в Англии целью короны было взять в провинции то, чего у нее самой не было. Поэтому королевской власти было выгодно использовать людей, имевших в данной местности большое влияние.2 Однако следует помнить о том, что число могущественных региональных владетелей, к тому же взрослых, лояльных к короне и компетентных, было ограниченно. Там, где таковых не оказывалось, приходилось искать альтернативное решение. То, что семейства Тэлбот и Стэнли сохраняли свою власть на протяжении долгого времени, говорит о том, что следует различать гонение короны на знать вообще и отношение к отдельным дворянам, попавшим в немилость к монарху.

По всей видимости, такая ситуация сохранилась и в XVIII столетии. В своих работах Стоун представил нам грандиозную картину упадка экономической, социальной и военной мощи дворянства. По его мнению, пострадал и патронат, основа власти дворянства, который уступил место «собственническому индивидуализму» (каждый отвечает сам за себя и не думает о других). Гипотезу Стоуна следует оценивать с осторожностью. Поскольку патронат считался основой социальной стабильности, опасения о его сохранении всегда сильно преувеличивались.3 Кроме того, лояльность не была проявлением сентиментальности дворян. Кажется, что во времена Ганноверской династии клиентела и патронат были столь же значимы, хотя при Георгах рост постоянной армии вынуждал лордов оказывать короне финансовую, а не военную помощь. Министры Георга II были столь же внимательны к своим дворянам, как и Елизавета I, а возможно, и более, так как парламенты и выборы стали проводиться с большей регулярностью. Социальные, военные или электоральные инициативы знатных семейств, например Лоутеров в Уэстморленде или Фитцвильямов в Йоркшире, нельзя

1 Williams P. 1979. P. 428-451.

2 Bernard G. W. 1985. The Power of the Early Tudor Nobility. Harvester. P. 197-

205; Gwyn P. 1990. The King's Cardinal: The Rise and Fall of Robert Wolsey. Barrie

a n d Jenkins. P. 21-35.

3 Coward B. 1988. Social Change and Continuity in Early Modern England 1550-

1750. Longman. P. 28-29; Stone L. 1965. The Crisis of the Aristocracy 1558-1641.

Oxford University Press.

было игнорировать. Следовательно, ключевые позиции в местном управлении до сих пор находились в их руках.1 Когда в революционные 1790–е годы Питт был встревожен настроениями в государстве, контроль и разведку на местах он осуществлял через местную аристократию и мировых судей. Точно так же поступал и Кромвель в 1530–е годы во время кризиса Реформации.

В этом Англия являла абсолютное сходство с Францией. Ни в одной стране никогда не предпринималось наступление на дворянство как таковое. Заклятым врагом знати считается Ришелье; однако Берген показал, что кардинал приложил немало усилий, чтобы ввести свое семейство в число аристократических. Он стремился привести дворян к повиновению, а не подорвать их власть и престиж. Семейство Ноай из Лангедока не утратило своего значения, когда XVII век сменился XVIII. Ни в Англии, ни во Франции государь не мог властвовать, опираясь только на официальные институты и бюрократические у ч р е ж д е н и я. До конца X I X столетия мысль о необходимости подчиняться решениям правительства не внедрилась в умы настолько, чтобы государство смогло отказаться от построения клиентелы.2 Оба режима опирались на пирамиду патроната, основание которой находилось в провинции, а вершина — при дворе.

Но хотя система клиентелы в обеих странах сохранялась, постепенно менялась ее основа. Поскольку во Франции при королевском дворе принимались основные решения о применении политических и военных прерогатив, а также распределялся патронат, гранды все чаще стремились попасть на гражданскую или военную службу короне. Поэтому им приходилось проводить в столице больше времени. Прежде положение мелкого дворянства при дворе вельмож укрепляло взаимодействие двух слоев знати. Однако если резиденцию гранда в провинции обслуживало минимальное количество слуг, этот дом терял прежнее политическое значение и становился рядовым хозяйством; если сеньор отсутствовал, то ему не требовалась и благородная свита. Домашние хлопоты стали делом прислуги. К 1700 году эскорт, прежде окружавший грандов на войне и при выходах в свет, исчез.3

Ранее историки считали, что в Англии, где монархи не требовали к своей персоне столь пристального внимания, дворяне были привязаны к своим поместьям, как сторожевые псы; тем самым они создавали необходимый контраст с французской знатью, вечно отсутствующей в родовых владениях, привязанной ко двору и клонившейся к упадку. Но теперь становится понятно, что поведение английской и французской знати было сходным, и

1 Cannon J. 1984. P. 115-123.

2 Campbell P. 1988. P. 58-62.

3Kettering S. 1986. Patrons, Brokers and Clients in Seventeenth‑Century France.

Oxford University Press. P. 217.

французский «абсолютизм» не имел к этому никакого отношения. Реформация вызвала бум в торговле недвижимостью. Епископские резиденции в Лондоне между Стрэндом и Темзой были превращены в городские резиденции пэров. Хотя английская корона уже давно закрепила за собой основные прерогативы, именно в раннее Новое время дворяне стали все чаще отлучаться из своих провинциальных поместий. В Англии, как и во Франции, иногда они отсутствовали в имении годами, ранг живших там слуг становился все ниже, а их количество уменьшалось. К 1700 году дворянские резиденции были столь же бесплодны, как и оставленные там дворянами жены. Низкий социальный статус прислуги определил некоторые бытовые перемены. Сооружение черного хода для слуг означало, что джентльмен, поднимающийся по главной лестнице, не мог натолкнуться на ночной горшок, который слуга выносил наутро.1

Последствия, наблюдавшиеся в обеих странах, были удивительно схожи. В Англии дома со штатом прислуги более сорока человек стали редкостью после 1660 года, а в конце XVIII века в Париже придворные довольствовались тридцатью слугами. В 1561 году Стэнли, граф Дерби, содержал штат в 120 человек, а его потомок в 1702 году — 38 слуг. В середине XVII столетия штат герцога д'Эпернона составлял 73 человека, не считая охраны. Сто лет спустя принц де Ламбеск, человек столь же обеспеченный, имел штат в 29 человек.2

Кроме того и английскому и французскому государству для поддержания стабильности было необходимо компетентное управление и равновесие между властными группировками. Поскольку ни Людовик X V, ни Георг II не были умелыми правителями, то неоднократно становились жертвами давления министров или фракций. Оба поддавались на хитрости искусных политиков, которые вынуждали монарха назначить их на тот или иной пост или даже сместить тех, кому он лично благоволил. Покровительство короны гарантировало формирование в английском и французском парламентах или в провинциальных штатах доминирующей группировки, которая помимо прочих обязанностей проводила нужные правительству решения. Но если влиятельные лидеры были обижены, корпоративные чувства оскорблены, а спорные вопросы плохо проработаны, министерская группировка в собрании могла способствовать провалу предложенного решения. Ее могли склонить на свою сторону другие крупные политики и таким образом обеспечить себе большинство голосов. Если монарх желал сохранить поддержку своей фракции, он должен был идти на уступки. В 1742 году Георгу II

1Girouard M. 1978. Life in the English Country House. Yale University. P. 138.

2 Kettering S. 1 9 8 6. P. 2 1 5, 2 1 8 ; Mertes K. 1 9 8 8. The English Noble Household

1250-1600. Basil Blackwell. P. 191.

пришлось сместить Уолпола, которого он желал видеть на посту министра, а в 1746 году поддержать Пеламов, которых он недолюбливал. В 1759 году Людовик XV был вынужден сместить генерального канцлера Силуэтта столь поспешно, что его имя стало обозначать набросок портрета, на котором прорисован только профиль. В 1763 году ему посоветовали назначить на пост Генерального контролера Лаверди, лидера янсенистской оппозиции, чтобы заручиться поддержкой парламента. Историки всегда подчеркивали аналогичные эпизоды в английской истории, считая их проявлениями мудрого и благословенного парламентского режима. На самом деле они не слишком отличались от кризисной ситуации во Франции; но поскольку в этой стране признаки новой эпохи историки обнаруживают только после 1789 года, то назначение Лаверди не вызывает у них никакого интереса. В обоих случаях суть дела заключалась не в том, что законодательные органы старались навязать монарху свою кандидатуру министра, так как все говорит об обратном. Именно корпоративные органы становились пешками в игре заинтересованных сторон, в том числе и монарха, который, как правило, не был самым искусным политиком.

Французские и английские дворяне объявляли себя посредниками между монархом и народом. Блэкстоун и Монтескье говорили об их привилегированном положении примерно одинаково, утверждая, что знать защищает народ от власти монарха. Начиная с 1760–х годов в обеих странах риторика изменилась, пополнившись требованиями предоставить стране более широкое представительство. Аристократические учреждения постепенно дискредитировали себя. В Англии скандал с трехкратным исключением из палаты Уилкса, победившего на выборах в Миддлсексе, породил движение за создание внепарламентских ассоциаций. Во Франции бездействие парламента во время заговора 1771 года заставило общество искать ему более независимую альтернативу.1 Ошибочно считать эти события доказательством падения «абсолютизма» во Франции и одновременно игнорировать критику, адресованную английской политической элите. Распространение антиаристократических настроений оценить очень непросто. Во Франции представители раннего Просвещения называли дворянство паразитической и морально деградировавшей социальной группой за двадцать лет до революции 1789 года.2 Этот факт широко известен потому, что служит предвестником ниспровержения аристократических принципов во время революции и хорошо вписывается в традиционную схему упадка «абсолютиз-

1 JarrettD. 1973. P. 123-124.

2 Darnton R. 1976. The High Enlightenment and the Low‑Life of Literature in Pre‑Re-

volutionary France // Johnson D. (ed.) French Society and Revolution. Cambridge Uni

versity Press. P. 53-87.ма». При этом наступление на дворянские ценности в Англии, наблюдавшееся с 1750–х годов, историки до недавнего времени обходили молчани–ем.1 Англичане тоже обвиняли свою знать в изнеженности, моральном разложении, отсутствии патриотизма и эгоистичном безразличии к судьбам страны. Но ни в Англии, ни во Франции аристократическая этика, по–видимому, не теряла популярности вплоть до 1789 года. Дуэлям аристократов подражали, их каретам завидовали, а одежду копировали. В романах XVIII столетия незнатный герой мог завоевать любовь благородной леди, только если вовремя обнаруживал, что он — джентльмен по рождению. Только поэтому ухаживания Тома Джонса не были напрасны.

1 Newman G. 1987. The Rise of English Nationalism. Weidenfeld and Nicolson. P. 68-69.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ФРАНЦИЯ И АНГЛИЯ: АБСОЛЮТИЗМ ПРОТИВ ПАРЛАМЕНТСКИХ СВОБОД?

Народам, не получившим такого благословения, как ты,

Следует подчиняться тиранам

В то время как ты, великая и свободная, будешь процветать На страх и на зависть им всем.

Джеймс Томсон, 1740

ПАРЛАМЕНТ, ШТАТЫ И ПАРЛАМЕНТЫ

Парламентские свободы и сегодня остаются центральной составляющей английской политической культуры. Так же было и в эпоху царствования Георгов. В XVIII столетии критики режима Бурбонов чересчур решительно отвергали претензии французских парламентов играть такую же роль, что и английский парламент, а историки слишком охотно им верили. Однако многие современники размышляли об их особенностях, используя одинаковые термины, и многие, включая Берка, считали эти учреждения сопоставимыми. В газетах эпохи Ганноверской династии слово «parlement» переводилось как «парламент», и подразумевало исполнение присущих парламенту функций.1 Во франкоязычном XIII веке оба учреждения назывались «parlement», а одинаковое название едва ли закрепилось бы за различными органами. Впоследствии они развивались в разных направлениях, но не совсем так, как пытался уверить нас Стаббс, принявшийся отыскивать в XIII и XIV веках такой парламент, каким он был в 1870–х годах. Если метод исследования заключается в том, чтобы исследовать сначала настоящее, а от

Black J. 1986. Natural and Necessary Enemies. Duckworth. P. 191.

него идти к событиям прошлого, то выбор изучаемых предметов может оказаться странным. Стаббс не включал в свое исследование ассамблеи, которые сами именовали себя парламентами, и обсуждал исключительно те собрания, социальные или сословные представительства, которые были сопоставимы с английским парламентом. Французские парламенты не вписывались в эти узкие рамки, и поэтому он сосредоточил внимание только на Генеральных штатах, германских диетах и испанских кортесах.1 В X I X столетии историки, основываясь исключительно на созданных ими самими критериях, решили, что во Франции никогда не было жизнеспособного представительного органа.

И все же английский парламент никогда не был сословной ассамблеей. На раннем этапе своего существования в нем была представлена только знать, клирики и юристы. Высшее и низшее дворянство в конце концов оказалось в разных палатах, и джентри пришлось уживаться с небольшим количеством буржуа и представителей свободных профессий. По–видимому, французские парламенты не избирались, как не избиралась и палата лордов, верхняя палата английского парламента. Многие французы, в том числе и Вольтер, не могли смириться с мыслью, что французский парламент представлял исключительно самого себя. Все же его 190 судей составляли значительную часть «дворянства робы», и сходные сегменты этого социального слоя были представлены в двенадцати провинциальных парламентах. Сорок два гранда, присоединявшиеся к парижскому парламенту при обсуждении важных политических вопросов, представляли «дворянство шпаги»: тем не менее историки, как правило, этого не замечают. К оставшейся части французского дворянства они находились примерно в той же пропорции, что и 150 пэров английского парламента к джентри при Ганноверской династии. То, что они участвовали в представительстве вместе с судьями, делало французский парламент достойным аналогом палаты лордов. Ток–виль считал парламенты представительными — вероятно, он полагал, что они представляли знать в целом. Поскольку в остальном отношение Токви–ля к парламентам было достаточно суровым, нет оснований подозревать его в предвзятом суждении.

Английский парламент этого периода реже становился предметом дискуссий. Это была ассамблея землевладельцев, представлявших, по демократическим понятиям, только две тысячи человек. Но увлечение английских историков городскими франшизами и распределением мест заставляло их использовать анахронический метод анализа, в царствование Георгов известный только небольшой группе радикалов. В XVIII столетии представительство не было связано с демократическими механизмами. В обществе,

Sayles G. О. 1975. The King's Parliament of England. Arnold. P. 33.

скрепленном отношениями патроната и клиентелы, палата лордов в Англии и парламенты во Франции были обязаны и счастливы представлять не только свое мнение, но также интересы иных личностей и социальных групп, корпораций и отдельных местностей. В этом отношении их функции были сходны. Оба учреждения, представлявшие правящую элиту, считались барьером, препятствовавшим вырождению монархии в деспотию. Ламуаньон де Малерб, либеральный цензор и официальный защитник гражданских свобод, объявлял, что парламент необходим для сохранения конституции, так как охраняет законы, гарантирующие интересы граждан и ограждающие их от проявлений деспотизма. В 1771 году принцы крови использовали ту же риторику, когда выступили против роспуска парламента: независимость судей защищала общественные свободы от произвола властей.

С незапамятных времен парламентские свободы были краеугольным камнем уникальной культуры английского народа. Они, вероятно, действительно существовали, но почти с уверенностью можно сказать, что на протяжении пятисот лет они были главной составляющей национальной мифологии. В XV веке Фортескью впервые сделал их предметом национальной гордости, отличавшим англичан от жителей континента. В XIV веке финансовая необходимость заставляла многих европейских государей создавать сословные представительства, которые могли объединить страну и одобрить введение налогов. Фортескью дал своим соотечественникам совершенно неоправданный повод для гордости, сообщив им, что парламенты — явление исключительно английское. Это ложное представление всегда оставалось популярным. Быстро став частью национального самосознания, этот миф в некотором смысле реализовался и повлиял на сознание и поведение англичан. Но если англичанам тюдоровской и стюартовской эпохи простительна охватившая их эйфория, то наша вина, состоящая в неумении строго оценить ситуацию в целом, гораздо серьезнее. Начиная с середины 1970–х годов группа ревизионистов во главе с Элтоном и Расселом изучала то, как рассмотрение событий в направлении от настоящего к прошлому повлияло на историографию. Их мишенью стала вигская историография, отталкивавшаяся от триумфа парламента в XIX столетии и искавшая в истории прошедших столетий прогрессивные изменения, предопределившие счастливый исход событий. В результате они недооценили роль, которую парламент играл в X V I и X V I I веках, хотя этот вердикт можно оспаривать. Кларк применил ревизионистский подход к изучению XVIII столетия и получил похожие результаты, однако его выводы кажутся еще более умозрительными.

Как бы то ни было, ясно, что современники преувеличивали значение парламента. В X V I и X V I I веках он работал с перебоями и не был обычным инструментом управления. Парламент обладал неоспоримой монополией

на вотирование налогов, однако тюдоровские и стюартовские министры находили способы обойти ее. Насильственные займы, пожертвования и корабельные деньги были сомнительными, но эффективными способами получения наличных. Согласия парламента испрашивали в исключительных случаях, когда вотировались налоги на чрезвычайные нужды, оборонительную или наступательную войну, а не на обычные расходы правительства. Авторы двух современных монографий утверждают, что финансовые полномочия парламента были еще меньшими.1 Один из них высказывает предположение, что при первых Тюдорах налоги проводились через большие советы (обычно это была палата лордов без палаты общин), а не через парламенты. Другой автор полагает, что при Елизавете одобрение парламентом налогов было простой формальностью: оно предоставлялось всегда, а в одном случае одному из чиновников было поручено подготовить билль о предоставлении субсидий, вошедший в парламентские протоколы еще до того, как парламент собрался. В обоих исследованиях тюдоровские парламенты оказываются ближе к той традиционной характеристике, которую некоторые историки дают французским провинциальным штатам.

Без сомнения, английский парламент обладал законодательными полномочиями, размер которых стал критерием сравнения Англии с Францией, где законы творил король. Однако в Англии акты законотворчества были редкостью: закон был экстраординарной мерой, призванной искоренять злоупотребления. Общество не было подготовлено к тому, что закон мог использоваться как постоянный механизм, работающий во благо людей, по мнению которых будущее приносило с собой не прогресс, а упадок.2 Во Франции, насколько можно судить по высказываниям монархов и политических мыслителей, процесс законотворчества проходил несколько иначе. В законотворчество входили различные действия правительства, начиная от заключения договоров и заканчивая дарованием хартий и обеспечением чеканки монеты в государстве. Если эти функции назвать королевской прерогативой, то окажется, что английский король обладал такими же полномочиями. Ни в одной стране исполнительная и административная власть не принадлежала парламентским учреждениям, если только в государстве не возникало неординарных ситуаций. И Тюдоры, и Стюарты, и Бурбоны не давали своим парламентам вмешиваться в прерогативные государственные вопросы.

Историки обвиняли Елизавету I и Якова I в том, что они чересчур ревниво оберегали свои прерогативы: некоторые авторы, по–видимому, думают,

1 Holmes P. J. 1986. The Great Council in the Reign of Henry VII English Historical

Review, 401; Dean and Jones (ed.). 1990. The Parliaments of Elizabethan England.

Basil Blackwell. P. 101-102.

2Sharpe K. 1989. Politics and Ideas in Early Stuart England. Pinter. P. 91.

что эти монархи сами создали почву для конфликта. Однако различие, проводившееся между таинствами, доступными лишь королям, и предметами, которыми могли заниматься подданные, проводилось еще в Средние века. Тем не менее в одном отношении французские монархи проявили большую щедрость. Некоторые виды пожалований и приказов приобретали форму патентов и поэтому должны были проходить регистрацию в парламенте. В Англии издание патентов относилось к сфере действия прерогативы, к которой парламент и близко не подпускали; патенты были внепарламентской формой законодательства.1 Из‑за того что акты законотворчества происходили во всех областях деятельности правительства, французский король в гораздо большей мере позволял парламенту вмешиваться в те дела, которые в Англии сочли бы неприкосновенными предметами королевской политики. Во Франции договоры с иностранными державами, королевские хартии и пожалования пэрских достоинств неприкосновенными не были.

По сравнению с властью многих европейских ассамблей полномочия английского парламента оказывались неожиданно ограниченными. Его созыв был частью прерогативных прав короля. Он собирался по воле монарха и не имел права на регулярное или хотя бы периодическое проведение сессий. Кроме того, у него не было органа, который постоянно функционировал бы в перерывах между сессиями: ни постоянные комиссии, ни чиновники не наблюдали за министрами короля и не контролировали расходование средств, которые были получены от вотированных парламентом налогов.2 В этом отношении его позиция была менее выигрышной, чем у французских провинциальные штатов, собиравшихся ежегодно и содержавших постоянных синдиков, которые защищали их интересы в перерывах между сессиями. Но так как английский парламент не был постоянно действующим органом, он не обладал и правовым статусом корпорации.

Положение изменилось после 1688 года. Парламент стал собираться ежегодно и превратился в реальную политическую силу, с которой руководство страны должно было считаться. И все же следует заметить, что во Франции парламентские сессии регулярно проводились с XIII века. Но преимущество английского представительства заключалось в том, что его не сочли препятствием и не уничтожили в 1790 году: парламент пережил an‑cien régime и успешно приспособился к условиям демократии. Впоследствии ему приписывали более значительную роль, чем то было на самом деле, а сопоставление с французскими парламентами старались проводить как можно реже. Ни французские, ни английские монархи не вводили налогов

1HintonR. W. K. 1957. The Decline of Parliamentary Government under Elizabeth

and the Early Stuarts // Cambridge Historical Journal, XIII, 2. P. 125-126.

2 Bush M. 1983. Noble Privilege. Manchester University Press. P. 112.

и не производили серьезных правовых изменений без участия представительств. Оба учреждения открывали дорогу к власти, богатые могли покупать там места и получать более высокие чины. Для отпрысков знатных семейств эти учреждения, охваченные сетью патроната и родственными связями элиты, были ступенью на пути к положению и должностям. Примечательно, что английский парламент фактически назначал себя сам. Землевладельцы — джентри и пэры — определяли кандидатуры тех, кто затем должен был составить подавляющее большинство в нижней палате: такой контроль превращал палату общин в одну из самых необычных ассамблей в Европе XVIII столетия. Миф о том, что парламентские выборы стимулировали активную политическую жизнь, можно опровергнуть с помощью простого наблюдениям 1761 году борьба велась только за сорок два места из 203, принадлежавших городам, и за четыре из сорока, предоставленных графствам, — и это было нормой. Можно сказать, что многие места, предоставляемые городам, были собственностью тех, кто их занимал, точно так же как это происходило с местами в парламентах французских. Кэннон отмечает, что при Ганноверской династии число мест в палате общин, кандидатов на которые определяли члены палаты лордов, постоянно увеличивалось. После периода неопределенности и неразберихи, которыми ознаменовалось правление королевы Анны, знать стремилась укрепить свои позиции. В 1705 году она контролировала 105 мест в палате общин. В 1747 году эта цифра возросла до 167 мест, а в 1784 году — до 197. С начала столетия число клиентов пэров в парламенте увеличилось, вероятно, в четыре раза. В 1784 году 304 из 558 членов палаты общин были связаны с пэрами. Церемонии открытия многих парламентских сессий в правление Георгов напоминали семейные встречи.1

И английский и французский парламенты были форумом для фракционной борьбы, возникавшей за их пределами — как правило, при дворе, поскольку только там можно было получить такую политическую информацию, которая давала пищу интригам.2 Обычно режиссерами–постановщиками конфликтов были политики, стремившиеся устранить королевских министров. В парламентах начинали свою карьеру многие французские и английские министры; умелые манипуляторы могли, используя представительства, оказывать давление на монарха (впрочем, такая практика официально осуждалась). В 1763 году Лаверди, лидер парламентской оппозиции, был назначен Генеральным контролером финансов. Недавно опубликованные работы проливают свет на подробности закулисной борьбы, развернув-

1 Cannon J. 1984. Aristocratic Century. Cambridge University Press. P. 104-115.

2BlackJ. 1990. Robert Walpole and the Nature ofPolitics in Early Eighteenth‑Cen

tury England. Macmillan. P. 100.

шейся вокруг этого события.1 Шуазель, секретарь иностранных дел, стремился устранить Генерального контролера Бертена. Он убедил янсенист–скую оппозицию в парламенте одобрить эту перестановку; затем было предложено устроить конкурс между тремя претендентами. Лаверди представил лучшее сочинение о том, как увеличить доходы и при этом сохранить парламентскую благосклонность. Сходным образом Шелберн, любимый министр Георга III, был в 1783 году смещен Фоксом. (Параллель не совсем точная, поскольку Фокс не был коллегой Шелберна; тем не менее шестью месяцами ранее они работали вместе и, по сути, были соперниками в правительстве.)

Так как до недавнего времени историки были убеждены в солидарности, царившей внутри кабинета, это мешало им замечать вероломство, которое министры проявляли в отношении своих монархов и коллег. Нередко они стремились заменить сослуживцев на своих клиентов. Если корпоративные органы направляла умелая рука, они могли стать дополнительными рычагами для воздействия министров на государя. Сопротивление, которое парламент оказал Тюрго, спровоцировали его коллеги по министерству. Бретейль поощрял парламентскую оппозицию реформам своего соперника, Калонна. Отсутствие единства в правительстве наблюдалось не только во Франции, но и в Англии этой эпохи. Сегодня историки–ревизионисты отмечают, что для министров Елизаветы I парламент был средством вернуться после того, как при дворе им не удавалось убедить ее выйти замуж за достойного претендента или казнить Марию Стюарт. Удары в спину, нанесенные коллегами, в 1620–х годах закончились для Бэкона и Кранфилда парламентским импичментом. Так называемое возвышение поста премьер–министра в Англии при Ганноверской династии не избавляло от этой опасности. Во время акцизного кризиса 1733 года настоящую угрозу для Уолпо–ла представляли недовольные министры, Кобем и Честерфилд, интриговавшие против него в союзе с парламентской оппозицией.2 В обеих странах конфликт между короной и корпоративными учреждениями зачастую был следствием разногласий между советниками короля и не был вызван противодействием самих представительных органов политике монарха. Главной угрозой для министров были их же коллеги.

И во Франции, и в Англии монарх также мог манипулировать корпоративными органами. Во французских парламентах заседали клиенты министров Бурбонов, в обеих палатах английского парламента — приверженцы Ганноверской династии. Король нейтрализовал опасность оказаться в финансовой зависимости от произвольных решений парламентариев, распределяя между ними свое покровительство. «Сформировать парламент»

1 Swann J. 1989. Politics and the Parlement of Paris 1754-1771. Cambridge Univer

sity unpublished Cambridge Ph. university D. Thesis. P. 192-196.

2 Black J. 1990. P. 36,61-62.

было очень важно для того, чтобы королевское правительство могло продолжать работу. В контексте отсутствия обязательного конфликта между короной и представительством ежегодные сессии представляются скорее благом, а не злом, поскольку в правление Георгов ни один из парламентов не отказывался вотировать субсидии и не настаивал на их обязательном возмещении. Но в обеих странах монархи предпочитали не рисковать и не назначать таких министров, неприязнь к которым побуждала бы эти учреждения отказываться от вотирования налогов. В Англии угроза была молчаливой, во Франции она заявляла о себе громче. Людовику XV пришлось пожертвовать Машо, Силуэттом и Бертеном, поскольку им не удавалось получить от парламента необходимые суммы. В Англии средство, позволявшее избежать подобных кризисов, называлось «умелым управлением» (management). Непонятно, почему те ж е приемы, которые во Ф р а н ц и и зачастую не давали того же результата, называются «абсолютизмом».

Репрезентативные органы Англии и Франции во многом разнились, но в главном они были похожи. Они являлись посредниками, с помощью которых корона строила свои отношения с правящей элитой.1 Это утверждение не обрадует тех, кто считает французский «абсолютизм» институциональной базой социального порядка, в корне отличавшегося от устройства английского общества. Однако в последних исследованиях, рассматривающих представительные органы раннего Нового времени в контексте взаимодействия сил, их породивших, содержатся выводы о том, что социальная основа власти в Англии и во Франции была одинаковой.2 Таким образом, взаимоотношения короны и представительных органов в обеих странах развивались по схожим сценариям. Если на время забыть о риторике контроля за королевской властью, окажется, что они считали себя сподвижниками королевского правительства. Представительства были связующей нитью между центром и окраинами, между короной и элитой: это было выгодно всем, а от ее разрыва никто и ничего не выигрывал. Нет никаких свидетельств того, что государи относились к их деятельности отрицательно. Возможность получать их одобрение укрепляла королевскую власть: это обязывало страну, или ее регионы, подчиняться решениям, принятым коллективно. Положение английского парламента было более выигрышным, так как он представлял единое государство, творение сильной монархии. Французские парламенты и штаты представляли государство децентрализованное

1 Miller J. 1984. The Potential for «Absolutism» in Later Stuart England // History,

69. P. 204.

2 Kamen H. 1984. European Society 1500-1700. Hutchison. P. 305; Clark J. C. D.

1985. English Society 1688-1832. Cambridge University Press. P. 42-118; Jones C.

1989. France and England: How We See Ourselves// A Tale of Two Cities. Comag.

P. 12-26.

и сложное по составу: следовательно, они были более слабы vis‑a–vis с короной, единственным воплощением национального единства, и менее полезны в качестве проводников королевской политики. И все же штаты оставались тем, чем они являлись на момент своего рождения по воле государя — активно действующим органом, а не устаревшим препятствием, против которого постоянно плели заговоры так называемые «абсолютистские» режимы.

Многие из перечисленных различий исчезают после 1603 года, когда уния с шотландской короной угрожала сделать английский парламент аналогом французских провинциальных штатов, лишив его возможности представлять всю страну. Для Британии он был такой же провинциальной ассамблеей, какой являлись кортесы Кастилии. В Ирландии уже был свой собственный парламент, а существование самостоятельного парламента в Шотландии превращало конституционный статус Стюартов в сходный с положением Бурбонов. С этих пор в отношениях между короной и парламентом появился еще один дестабилизирующий фактор. Парламенту Англии, не отвечавшему за остальную часть Британских островов, приходилось сотрудничать с королем Великобритании, который не обсуждал управление сложным по составу королевством даже с английским Тайным советом.1 Не так давно историки заинтересовались проблемой нестабильности в неоднородных по составу государствах — а в эту категорию попадало большинство европейских монархий.2 Каждое из них было империей, состоявшей из провинций, каждая из которых имела свои законы и обычаи, воплощенные в собственных репрезентативных ассамблеях. Единственным объединяющим началом был монарх, управлявший теоретически равноправными провинциями под различными титулами и с использованием различных конституций. Проблема заключалась в том, что на практике формальное равенство исчезало после того, как родная провинция государя становилась доминирующим центром, где находился королевский двор и сосредоточивались основные ресурсы: Французское государство — пусть это и не самый показательный пример — улаживало отношения со своими провинциями более успешно, чем его островной соперник. Тот важный факт, что Англия, в конце концов, нашла ключ к решению существовавших проблем, обычно обходят вниманием. Именно «ограниченная» английская, а не «абсолютная» французская монархия разрубила гордиев узел противоречий, распустив периферийные ассамблеи.

1 Russel C. 1983. The Nature of a Parliament in Early Stuart England // Tomlinson H.

(ed.). Before the English Civil War. Macmillan. P. 134-135; Russel C. 1982. Monar

chies, Wars and Estates in England, France and Spain, c. 1580–c. 1640 // Legislative

Studies Quarterly, VII. P. 205-220.

2 KoenigsbergerH. G. 1987. Early Modern Europe 1500-1789. Longman. P. 48-49.

1688 ГОД: ВЕЛИКИЙ ВОДОРАЗДЕЛ?

Современные историки до сих пор разделяют мнение вигов о том, что вскоре после 1688 года Англия превратилась в конституционную монархию. Монарху приходилось делегировать свои полномочия министрам, которых избирал парламент: следовательно, решения короля были подконтрольны им. Англия дистанцировалась от «абсолютистской» Европы и стала одним из немногих государств, в которых репрезентативные органы управляли страной.1 В XVIII столетии правление в стране было парламентским. В 1835 году Маколей объявил, что со времен Славной революции английский парламент «назначал и смещал министров, объявлял войну и заключал мирные договоры».2 Намир исправил многие заблуждения вигов на счет их партии, однако почти не повлиял на оценку роли парламента. Сам он утверждал, что первым двум государям ганноверской династии пришлось сформировать свои правительства из лидеров партии большинства в палате общин.3

Впоследствии мы поняли, что к тенденции преувеличивать историческую роль парламента следует относиться с осторожностью.4 Объявить, что в XVIII веке власть принадлежала королю–в-парламенте, означает игнорировать те полномочия, которыми обладала исключительно корона. В эпоху правления Георгов парламенты не обладали такими правами и инициативами, которые были неведомы средневековым ассамблеям, а в некоторых отношениях их полномочия даже сократились. Средневековые парламенты имели право назначать и смещать министров и наблюдать за проведением тех политических решений, на которые должны были расходоваться полученные от сбора налогов суммы. Но те средства, которые выделял парламент эпохи Георгов, король мог тратить по своему усмотрению. Даже ежегодные сессии не были новым явлением, и у парламентариев было не больше возможностей контролировать управление, чем у их предшественников, которые собирались менее регулярно. При Эдуарде III парламент собирался каждый год и проверял расходы короля. Это тем не менее не делало его конституционным монархом. Важно было не то, как часто созывался парламент, а то, какую роль он выбирал в отно-

1 Doyle W. 1978. The Old European Order Oxford. University Press. P. 37; Dickin

son H. T. 1981. Whiggism in the Eighteenth Century // Cannon J. (ed.). The Whig As

cendancy. Arnold. P. 40.

2Macaulay T. B. 1907. Critical and Historical Essays. Everyman. P. 323.

3 Owen J. B. 1973. George II Reconsidered // Whiteman A. , Bromley J. C. a n d Dick

s o n P. G. M. (eds.). Statesmen, Scholars and Merchants. Oxford University Press. P. 1 1 5 .

4 SaylesG. 0.1975. P. 3-20; EltonG. 1986. The Parliament of England. Cambridge

University Press. P. ix, 377-379.

шениях с монархией — роль союзника (или критика) монархии или же роль ее заместителя. Мнения членов парламента XVIII столетия, описанные Намиром, аналогичны тому, что сообщает Нил, рассуждая о парламентариях тюдоровской эпохи. И в первом, и во втором случае в их умах превалировали местные, семейные или личные амбиции, а не стремление направлять национальную политику, которая была прерогативой короля и его министров.1 За исключением тех ситуаций, когда последние оказывались совершенно некомпетентными, ожидалось, что парламент окажет им поддержку.

Существует множество источников, которые способны пролить свет на характер персональной власти, которую сохранили за собой монархи Ганноверской династии.2 Парламент занимался главным образом регулированием частных, локальных проблем землевладельцев. Основную массу законодательства составляли билли, лично внесенные членами парламента: они были подобны тем документам, которые издавали провинциальные штаты во Франции. В XVIII столетии парламент подверг огораживанию три миллиона акров, в то время как только сто актов были посвящены сооружению каналов и дорог. Корона же почти не проявляла интереса к законодательной деятельности и редко требовала принятия новых законов. Ее исполнительная власть почти полностью вписывалась в рамки королевской прерогативы.3 Безусловно, ее главным делом была внешняя политика, которая также была частью прерогатив. Когда в 1788 году Георг III впал в безумие, внешняя политика стала менее активной: переговоры были приостановлены, а посланники остались без инструкций.4 Лишь те договоры, которые требовали вотирования денежных средств, должны были регулироваться парламентскими актами, в то время как во Франции парламент регистрировал все соглашения. В мирное время, когда субсидий не требовалось, парламент обыкновенно не контролировал и не имел информации о дипломатической деятельности.5 При Ганноверской династии парламенты интересовались внешней политикой и могли высказывать по этому поводу ценные замечания, однако это можно сказать и о парламентах, собирав-

1 Miller J. 1983. The Glorious Revolution. Longman. P. 73-74; Pares R. 1953. King

George HI and the Politicians. Oxford University Press. P. 2.

2 GreggE. 1984. Queen Anne. Routledge andKegan Paul; Clark J. C. D. 1986. Revolu

tion and Rebellion. Cambridge University Press. P. 68-91; Owen J. B. 1973.

3 Clark J. C. D.I 982. The Dynamics of Change. Cambridge University Press. P. 451.

4 Pares R. 1953. P. 7, 163-164; Blanning T. C. W. and Haase C. 1989. George I I I ,

Hanover and the Regency Crisis // Black J. Knights Errant and True Englishmen. John

Donald. P. 135.

5 Gibbs G. C. 1970. Laying treaties before Parliament in the Eighteenth Century //

Hatton R. And Anderson M. S. (eds.) Studies in Diplomatic History. Longman.

шихся двумя столетиями ранее, при королеве Елизавете.1 Акт о престолонаследии не создавал никаких постоянных парламентских комитетов, столь очевидно бросающихся в глаза на континенте. Не накладывалось ограничений и на право монарха объявлять войну без одобрения парламента. То, что в 1703 году шотландский парламент запретил использование этой прерогативы, показывает, что при желании может сделать ассамблея. В XVIII столетии роль английского парламента в процессе определения внешней политики осталась прежней. Как и в большинстве «абсолютистских» государств, такие вопросы решались при дворе.2

Акт о престолонаследии 1688 года был принят в то время, когда разумнее всего было восстановить старую конституцию, а не создавать новую. Недавно стали высказываться аргументы против этого утверждения, хотя вместо того с равными основаниями на роль истинного революционера было предложено поставить Якова II, который деспотически пренебрегал теми правами на собственность, которые принимали обличье университетских корпораций, бенефиций, армейских комиссий и органов управления на местах. Славная революция была всего лишь успешной контрреволюцией.3

Изменения, внесенные Декларацией о правах, представляются незначительными по сравнению с тем, что было действительно важным для монарха. Действительно, Конвенционный парламент, стараясь предотвратить злоупотребления королевским правом освобождать от обязательств, возложенных законом, сделал ограничения явными, в то время как во Франции они оставались скрытыми и, следовательно, обходить их было проще. Однако королевская прерогатива осталась неприкосновенной. Объявление войны и заключение мира, созыв и роспуск парламента, назначение и смещение министров, как и во Франции, находилось под контролем короля. Таким образом, хотя парламент и был удовлетворен тем, что запретил без своего одобрения собирать армию в мирное время, он не предпринял попыток лишить короля контроля за самой армией. Согласно Трехгодичному акту максимальный перерыв между парламентами должен был составлять три года, то есть больше, чем было принято в Средние века.

Если называть парламентской монархией систему, при которой король более не мог выбирать своих министров сам, то она установлена не была.

1 MacCaffrey W. T. 1981. Queen Elizabeth and the Making of Policy 1572-1588.

Princeton University. P. 485-490.

2 Black J. 1984. Britain in the Age ofWalpole. Macmittan. P. 168-169; Black J. 1 9 9 1 .

A System of Ambition? British Foreign Policy 1660-1793. Longman. P. 19,30,43-58.

3 Speck W. A. 1988. Reluctant Revolutionaries. Oxford University Press. P. 139-

165; Harrison G. 1990. Prerogative Revolution and Glorious Revolution: Political pros

cription and parliamentary Undertaking, 1687-1688 // Parliaments, Estates and Rep

resentation, 10, no.l. P. 29-43.

Вопреки общепринятому мнению1, Акт о престолонаследии 688 года не представлял ни прямой, ни косвенной угрозы этой самой важной королевской прерогативе. В XVIII столетии премьер–министры (присутствие которых долго игнорировали) приглашались вовсе не для того, чтобы сформировать администрацию по своему усмотрению. Этот термин восходил к временам Гавестона, Уолси и Бэрли, а не к предстоявшей эпохе Мэйджора. Он обозначал того единственного, кто монополизировал благосклонность короля, а не на того, кто использовал свое влияние в парламенте, чтобы командовать монархом.2 Как и во Франции, в состав кабинета обычно входили и те, кто находился в оппозиции к ведущему министру, те, кого он не мог привести к повиновению.3 Кроме того, укрепление партий в течение ста лет после Славной революции также не препятствовало осуществлению королевского контроля. Ни один монарх XVII и XVIII столетий не считался с партиями. Королева Анна не позволяла парламентскому большинству навязывать себе кандидатуры министров.4 Партия не была эффективным механизмом ни для управления электоратом, ни для поддержания фракционной дисциплины в парламенте. В 1790–х годах партии достигли определенных успехов, однако Уильям Питт–младший их не признавал и никогда не пытался таким образом объединить своих сторонников.5

Следовательно, единственной надежной опорой для политической власти была королевская милость. Она открывала доступ к королевскому патронату, который обеспечивал управление парламентом. Как и во Франции, расширение государственного аппарата и увеличение вооруженных сил давало новые возможности для укрепления связей между знатью и монархией. Несомненно, корона теряла независимость, полагаясь на парламент, обслуживавший ее долги во время серьезного военного конфликта с Францией между 1689 и 1713 годами. Подобно многим европейским монархам, столкнувшимся с этой проблемой, она взяла реванш, создавая военные и гражданские должности с тем, чтобы обеспечить себе политическую поддержку. Результатом стало разбазаривание государственных средств в беспрецедентных масштабах. Сотни рабочих мест в Лондоне и более 6 тысяч на местах использовались для прокорма политически значимых семей. К 1790–м годам в Англии насчитывалось 14 000 налоговых агентов, обязанных использовать свое влияние на благо правительства во время выбо-

1 Speck W. A. 1988. P. 163-165; Miller J. 1983. P. 76-78.

2 Kemp B. 1976. Sir Robert Walpole. Weidenfeld and Nicolson. P. 4-7.

3 Black J. 1990. P. 63.

4 Gregg E. 1984. P. 403.

5 O'Gorman F. 1982. The Emergence of the British Two Party System. Arnold. P. 23,

51-53; GinterD. E. 1967. Whig Organization in the General Election of 1790. Califor

nia University Press. P. xlv‑xlvi.

ров. Создание большой постоянной армии привлекло на службу представителей высшей и низшей знати, командовавших новыми подразделениями: многие из них одновременно были членами палаты общин, голосовавшими за правительство.

Следовательно, в XVIII столетии правительство редко проигрывало в спорах и никогда — на выборах. Министры, пользовавшиеся доверием короля, имели моральные и материальные средства для управления парламентским большинством. Они назначались до, а не после победы на общих выборах. Попытка Георга II отстоять свой выбор окончилась неудачей, в сущности, по его собственной вине. Приверженность короля к старым вигам не оставляла пространства для маневра. В 1744 году он был вынужден расстаться с Картеретом, поскольку никто из коллег не желал с ним работать, и в 1757 году назначить на его пост Уильяма Питта–старшего, так как никто из членов кабинета не желал работать без него. Парламент не имел к этому никакого отношения. Фракция могла навязать неугодного королю министра и Людовику X V. Назначение Лаверди в 1763 году свидетельствовало о силе янсенистской оппозиции, а не о намерениях короля.

Власть, которой наделялись министры, принадлежала королю: он их назначал и смещал. Они редко пользовались своим влиянием в парламенте для того, чтобы навязать монарху политические решения.1 Они полагали, что ответственны перед королем, а не перед парламентом. Принадлежавшее парламенту право объявлять импичмент давало ему не больше возможностей выбирать министров и определять политику, чем то же самое право давало ему в XIV веке. После 1832 года королевские полномочия постепенно перешли в руки министров, которых определяли избиратели, но до этого момента для политиков решающим был личный выбор короля, а не мнение парламента. Поэтому центром политической жизни Англии, так же как и Франции, следует считать именно двор.2 Дебаты в парламенте могли иметь значение для Уолпола и Уильяма Питта–старшего, однако главные баталии разыгрывались в кабинете короля. С 1702 по 1714 год источником власти Годолфина и Харли был кабинет королевы: ни один из них не был лидером большинства в палате общин.3 В 1733 году именно придворная интрига пошатнула позиции Уолпола, и победа в ней была определяющей для его дальнейшей карьеры. Бьют, постельничий Георга III, два года продержался в качестве главного министра только благодаря придворному фавору. И все же историки, как правило, обходят вниманием двор Ганноверской династии.

• Black J. 1985. British Foreign Policy in the Age of Walpole. Donald. P. 36.

2Beattie J. 1987. The English Court in the Reign of George I. Cambridge University

Press. P. 217.

3 Coward B. 1 9 8 0. The Stuart Age. Longman. P. 361.

Как и во Франции, в политической жизни Англии присутствовали неясные моменты. В обеих странах конституции не были ограничены одним документом, поэтому в них находилось место двусмысленностям. Так, тори подчеркивали неограниченное право короля выбирать кандидатуры министров, в то время как виги больше акцентировали обязательство монарха выбирать тех, кто пользуется доверием парламента.1 Во Франции существовали thèse royale, согласно которой абсолютный суверенитет принадле–ж а л непосредственно королю, и these parlamentaire, где большее значение придавалось парламентам. В 1780–х годах французские придворные разделились на сторонников конституционных концепций Бретейя и Верженна, а английские — на приверженцев Питта и Фокса.

После 1688 года подвижек по направлению к парламентской монархии не наблюдалось и потому, что теория божественного права отнюдь не уступила место парламентской санкции. В 1534 и 1544 годах парламент создал важный прецедент изменения порядка престолонаследия согласно статуту, и возможность выбора персоны короля не отменяла божественного характера самого института монархии. Если идея установить вполне земной, квазиреспубликанский режим и существовала, то Вильгельм III ничего об этом не подозревал. Он восседал под балдахином так, как будто был одним из Тюдоров; на конном портрете Неллера походил на «короля–солнце», но выглядел более изящно, а построенный им дворец в Гемптон–Корте был просто–напросто Версалем–на–Темзе.2

ЭКОНОМИЧЕСКАЯ И НАЛОГОВАЯ ПОЛИТИКА

Сравнительный анализ экономической политики двух стран помогает глубже скорректировать банальные представления о французском «абсолютизме» и английской «ограниченной монархии». Обе монархии использовали свои ассамблеи для того, чтобы гарантировать займы: английские монархи брали в кредит у парламента в Вестминстере, а французские — у провинциальных штатов, особенно у штатов Лангедока. Хотя принято считать, что этим уникальным преимуществом обладала только английская корона, Бурбоны существенно расширяли свои кредиты, регистрируя основные займы в парламенте. И парламенты и штаты были заинтересованы в экономическом развитии гораздо больше, чем правительство. Кроме того, они занимались строительством дорог и каналов, хотя там, где про-

1 Peters M. 1 9 8 8. Pitt as a Foil to Bute: t h e Public Debate over Ministerial Responsibili

ty and the Powers of the Crown // Schweizer K. (ed.) Lord Bute. Essays in Reinterpre-

tation. Leicester University Press. P. 111.2Sumerson J. 1977. Architecture in Britain 1530-1830. Penguin. P. 246.

винциальные штаты больше не существовали, французской короне приходилось издавать указы от своего имени.

В дискуссии обычно звучит словосочетание «экономическое регулирование»: оно звучит так, что возникает ощущение, будто такими вещами и занимались «абсолютистские» правительства. Но тогда Англия и республика Соединенных Провинций окажутся столь же «абсолютистскими» государствами, как и Франция, поскольку хотя там и не составляли грандиозных программ, которые любил составлять Кольбер, контроль за торговлей и промышленностью был не менее жестким. Планы Кольбера легко преувеличить. Нет свидетельств о его намерении регулировать все проявления экономической деятельности, начиная с инициатив крупных торговых компаний и заканчивая ткацкими станками деревенских старух. Если применять этот критерий последовательно, то Францию более не следует считать «абсолютистской». После 1760 года контроль за торговлей стал быстро ослабевать. Согласно эдикту Шуазеля от 1763 года иностранным судам разрешалось перевозить грузы во французские колонии и обратно: это был первый серьезный удар, нанесенный старой колониальной системе. Другой эдикт — от 1764 года — был серьезным шагом по направлению к свободной торговле зерном. Пока Франция экспериментировала с экономикой, основанной на принципе laissez‑faire, в Англии создавалось новое поколение меркантилистских механизмов. Ранее историки недооценивали роль правительства в английской промышленной революции. Вмешательство государства, принимавшее форму парламентских статутов, было решающим фактором безопасности капиталовложений.1

Тщательный анализ французской налоговой политики также не дает оснований называть ее «абсолютистской». Во Франции, как и в Англии, одним из главных ограничений, которые налагались на королевскую власть, было право налогоплательщиков отказаться предоставить короне то, что считалось ее доходами. По собственному желанию Бурбоны могли вводить налогов не больше, чем Стюарты или короли Ганноверской династии. Для Людовика XIV момент истины настал после введения капитации (1695) и десятины (1710). При сборе этих налогов применялся революционный критерий платежеспособности. Введенные по государственной необходимости в военное время, эти подати по решению судей должны были быть упразднены после окончания чрезвычайной ситуации. Неудачная попытка короля сделать их постоянными свидетельствовала о неспособности короны нарушать права собственников. Представление о том, что французский народ сгибался под тяжестью налогового бремени, налагаемого «абсолютным» монархом, — всего лишь миф. Население Англии равнялось одной

LangfordP. 1989. A Polite and Commercial People. Oxford University Press. P. 391.

трети населения Франции, валовый национальный продукт был вполовину меньше, а знать платила более низкие налоги — и при этом правительство Ганноверской династии получало те же доходы, что и Бурбоны.1

Брюэр придает дискуссии неожиданное направление. Он подчеркивает: столь совершенный фискально–милитаристский аппарат сформировался в Англии именно потому, что после 1688 года она была парламентской монархией. От 75 до 85 процентов средств ежегодно расходовались на нужды вооруженных сил — столько же, сколько в Пруссии, и больше, чем во Франции. На тридцать шесть человек приходился один военный — больше, чем и в Пруссии, и в России. Армия Георга II ежегодно потребляла 65 000 тонн муки на пудру для париков. Налоговых чиновников при этом короле было больше, чем во Франции или в России.2 Мы приводим эти данные для того, чтобы показать: если нужно было получить средства на военные нужды, парламентарные учреждения действовали более эффективно, чем «абсолютизм». Это может говорить как о неумении наладить отношения с представительными органами, так и об отсутствии подобных попыток. Брюэру удается доказать только то, что репрезентативные органы делали монарха сильнее, а не слабее. Для этого их и создали в XIII столетии. Французские государи знали об их преимуществах и часто проявляли желание видеть эффективно действующие представительства. Для периода французского «абсолютизма» следует написать другой сценарий, который отразил бы процесс поиска действенных консультативных механизмов в сложном по составу государстве, где юрисдикции пересекались, аномалии являлись нормой, и этому плохо замаскированному хаосу требовалось лишь умелое управление.

ГРАЖДАНСКИЕ СВОБОДЫ

Репрезентативные ассамблеи были тесно связаны с теми свободами, которые они охраняли. Среди историков принято считать, что личные свободы в Англии защищались лучше, чем в предреволюционной Франции. Возникновение этого тезиса объясняется привязанностью французов к дате 1789 и гордость англичан тем, что они живут на свободной земле. И все же Сэмюэл Джонсон при первой встрече разуверил Джеймса Босуэлла: «Понятие "свобода" развлекает английский народ и помогает ему избавиться от скуки жизни».

Образы свободнорожденного англичанина и раба–француза исчезают перед лицом суровых фактов. Относительная свобода и роль прессы —

1BraudelF. 1984. Civilization and Capitalism. Volume III: The Perspective of the

World. Collins. P. 383-384.

2 Brewer J. 1989. The Sinews of Power. Unwin Hyman. P. 40, 42, 128.

важные показатели. Широко распространено мнение, что политическое влияние английской прессы превосходило влияние французской. Отчасти это связано с английской национальной легендой, частично — с утверждением, что Ганноверская династия утратила свою власть. Однако французская печать, как кажется, оказывала на общество такое же, если не большее, влияние. Между 1750 и 1763 годами приверженец Просвещения Ма–лерб был правительственным цензором (directeur de la librairie), то есть решал, какие книги нужно было публиковать. Благодаря его широкому пониманию правил была опубликована «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера, а также куда более опасные этюды Руссо. Было разрешено опубликовать многие тексты, содержавшие призывы к убийству короля. Кроме того, за большую часть наложенных запретов следует винить не правительство Франции: их выносили корпоративные органы. «Эмиль» Руссо запретил не Людовик XV, а парижский парламент, знаменитый противник «абсолютизма». К 1770–м годам Просвещение покорило почти все области интеллектуальной жизни и Бурбоны оказались во главе одной из самых ярких политических культур Европы. Утверждение, что до 1789 года «абсолютизм» сдерживал политическую жизнь необоснованно. Революционная идеология сформировалась из популярных идей, царивших в прогрессивном обществе эпохи ancien régime.

Английская печать обладала в XVI и XVII столетиях свободой не большей, чем во Франции. Карл I лишил Принна ушей за критику церкви: это было обычным проявлением деспотизма Стюартов. Королева Елизавета придерживалась такого же мнения, однако предпочитала лишать человека другой части тела: Стаббс потерял правую руку за то, что критиковал ее матримониальные фантазии. Эдикт Звездной палаты от 1583 года подчинял свободу прессы вдохновенным суждениям архиепископа Кентерберий–ского. Пресса не оказалась в безопасности и после Славной революции 1688 года. Прекращение действия Лицензионного акта в 1695 году не означало формальной свободы печати: решение не возобновлять его было продиктовано практическими, а не идеологическими причинами. Либеральным режим называется не потому, существует в нем закон о клевете или нет. Либерализм определяется тем, как этот закон используется, и с этой точки зрения ганноверская Англия производит не лучшее впечатление. Малейшие проявления недовольства действиями правительства или его чиновников считались подстрекательской клеветой. Высказывание одного из судей королевы Анны точно определяет отношение закона к свободе мнений: «…для любого правительства совершенно необходимо, чтобы у народа складывалось о нем хорошее впечатление. И ничего для правительства не может быть хуже, чем попытки причинить вред ему или его действиям; это всегда рассматривалось как преступление, и ни одно правитель–ство не может чувствовать себя в безопасности, оставив подобное без–наказанным».1

Правительства вигов и тори воспринимали свободную прессу одинаково, то есть как угрозу политической стабильности. Репрессии принимали две формы. Акт о печати (Stamp act) 1712 года учреждал налоги с целью повысить цены на газеты, в то время как законы о клевете применялись широко и тиранически. В 1716 году Тауншенд арестовал издателя памфлетов тори. Его приговорили к шести месяцам тюремного заключения и прогнали кнутом от тюрьмы до Смитфилдского рынка. Через несколько лет после того как регент герцог Орлеанский ослабил цензуру, Уолпол ее ужесточил: изданный им акт 1737 года упрощал процесс использования законов о клевете и не был исключительной мерой, как обычно полагают. До того как Уилкс отменил эту процедуру, государственные секретари могли объявить о розыске любого, кто был причастен к клеветнической публикации, а если имена были неизвестны, то использовался приказ общего вида. Преступники часто становились более сговорчивыми после конфискации имущества и бумаг, сурового обращения пристава, жесткого допроса, пребывания в Ньюгейтской тюрьме и признания.2

Кроме того, обычно историки полагают, что в Англии физическая свобода индивида была защищена лучше, чем во Франции. В последние пятнадцать лет группа марксистски ориентированных историков отмечала ту беспринципность, с которой элита XVIII столетия — представители высшей знати и сквайры — угнетали низшие классы. За прохладой палладианского портика и за семьей, грациозно разместившейся на лужайке, чтобы позировать мистеру Гейнсборо, стоял жестокий режим управления. Сомнения вызывает намерение этих историков представить браконьеров, контрабандистов и грабителей разбившихся судов борцами с тайным классовым сговором. В большинстве случаев, конечно, они таковыми не были — а одним из самых предприимчивых контрабандистов этого века был Роберт Уолпол.3 Однако справедливость вежливого обращения к ганноверской Англии как к «земле свободы» оспаривалась, и не без успеха. К1800 году во многих «абсолютистских» государствах правительства сократили перечень преступлений, за которые полагалась смертная казнь, или же отменили ее вовсе. Примечательно, что в Англии, несмотря на неупорядоченное применение законов, смертью каралось около 200 видов преступлений. Законы о дичи запрещали охотиться всем, кроме крупных землевладельцев. В частности,

1Williams E. N. 1960 The Eighteenth‑Century Constitution. Cambridge University

Press. P. 402.

2 Hyland P. J. B. 1986. Liberty and Libel // English History Review. P. 401.

3Cannon J. 1981. The Whig Ascendancy. Arnold. P. 183.

согласно Черному акту 1723 года смерть грозила каждому, кто появлялся вооруженным или прятался в парке, принадлежавшем джентльмену. Не было нужды доказывать, что на самом деле этот некто караулил там оленя.1

Все это кажется убедительной аналогией более известному феодальному праву на охоту во Франции. Дефо был убежден, что сила традиций английской свободы могла бы противостоять войскам, которые в Версале открыли огонь по толпе. Его вера вызывает умиление: в 1715 году эти традиции не помешали принять акт, согласно которому английские военные имели право открывать огонь по демонстрантам, если те отказывались разойтись после соответствующего предупреждения. Как и во Франции, в Англии и Шотландии королевские войска отправлялись на постой в дома уклонявшихся от уплаты налогов; главной задачей ганноверской армии было подавлять хлебные бунты и политические волнения.2 В Англии простой народ обнаруживал опасную склонность не жаловать сборщиков налогов, укрывать контрабандистов и пренебрегать законами. Политиков считали преступниками, а преступников — героями. Осужденные разбойники становились, говоря современным языком, поп–звездами в Лондоне эпохи Георгов, а их последний путь в Тайберн походил на триумфальное возвращение выигравших кубок чемпионов. Когда в 1780 году во время мятежа Гордона в Лондоне начались беспорядки, толпа направилась прямо к Ньюгейтской тюрьме, точно так же, как парижане в сходных обстоятельствах бросились к Бастилии.

На континенте информированные люди считали Англию раем конфессиональной свободы, а Францию — адом религиозных гонений. Веские основания считать политику англиканской церкви достаточно мягкой существовали, но только после, а не до 1689 года, когда был принят Акт о веротерпимости. Этот документ уничтожал официальную монополию церкви, а процесс поддержания религиозной дисциплины с помощью церковных судов усложнялся: притесняемые прихожане старались покинуть одну церковь и присоединиться к другой. Однако официальная веротерпимость не распространялась на католическое и иудейское вероисповедание, члены этих конфессий исключались из общественной жизни и не имели политических прав. Нонконформистские богослужения разрешались, однако теоретически протестанты–диссентеры не допускались на муниципальные и государственные должности согласно актам о Проверке и корпорациях. Понять особенности их применения по отношению к диссентерам сложно: многое зависело от ситуации на местах, и в определенных ситуациях они могли доминировать в местной элите. Но, как подчеркивает Кларк, Англия

1 Thompson E. P. 1977. Whigs and Hunters. Peregrine. P. 21-22.

2Childs J. 1982. Armies and Warfare in Europe. Manchester University Press.

P. 177-191, 197.

эпохи ancien régime была государством конфессиональным и, возможно, не слишком комфортным для аутсайдеров.

Многое из вышесказанного верно и в отношении Франции, где уровень толерантности, проявляемой к гугенотам, варьировался в зависимости от времени и места. На протяжении большей части XVI и XVII столетий они имели больше гражданских прав и возможностей проводить службу, чем английские католики. До начала преследований в 1760–х и 1680–х годах гугенотов можно было видеть председательствующими в муниципальных советах, занимающими должности в двухпалатных судах (chambres mi‑parties) и важные посты в гильдиях, откупах, магистратурах, представляющими престижные профессии. Когда их права были уничтожены после отмены Нантского эдикта в 1685 году, они постепенно вернули себе прежние позиции. В 1760–х годах юный де ла Барр и старый Калас были беспомощными жертвами религиозного фанатизма: один были приговорен к вырыванию языка и отсечению головы за богохульство, а второй — к колесованию за возведение клеветы на католическую общину Тулузы. И вновь преследования проводились не правительством, а парламентом. Значение этих позорных эпизодов заключалось не просто в том, что они произошли, а в том, что они вызвали возмущение: значит, случившееся было необычным. В 1787 году Ламуаньон полностью возвратил протестантам их гражданские права, однако этот благородный жест нередко игнорируют. Гугеноты приобрели такой статус, которого не имели в тот момент ни английские католики, ни диссентеры. В 1789 году лорд Стэнхоуп безуспешно добивался отмены актов о веротерпимости и религиозных организациях. Он полагал, что если перемен не произойдет, английские диссентеры обретут большую гражданскую свободу во Франции, чем на своей родине.1 Широко распространенный миф о религиозной свободе, царившей в Англии, был вовремя развеян последними французскими министрами эпохи ancien régime.

Jarett D. 1973. The Begetters of Revolution, Longman. P. 257-258.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ТЕОРИЯ АБСОЛЮТИЗМА?

Большинство критиков концепции «абсолютизма» концентрировали свое внимание на деятельности органов управления. Они подчеркивали, что зачастую государям не удавалось осуществить задуманные программы. Однако, предполагая, что теория «абсолютизма» существовала, они не подвергали ее серьезному анализу. Вопрос состоит в том, была ли вообще такая теория в раннее Новое время. Мы начнем с трех основных характеристик государя, которыми оперировали в Европе раннего Нового времени: он мог называться монархом, деспотом или главой государства с республиканским устройством. Затем мы поймем, требуются ли другие термины для того, чтобы понять истинный смысл исторических событий.

ПРОБЛЕМЫ ИСТОЧНИКОВ

Форма правления определялась конституцией, в которой были оговорены принципы распределения, процедуры реализации и пределы публичной власти. Конституции, как правило, основывались на обычае, то есть были результатом молчаливого соглашения общества относительно оптимального способа удовлетворения его коллективных потребностей. Конституции могли содержать письменные элементы, каковыми были Великая хартия вольностей и Декларация прав в английской конституции, однако их авторитет основывался на соответствии обычаю. Европейские либералы XIX века вообще не считали обычные конституции конституциями, так как принимали за образец то, что считали высшим достижением конца XVIII столетия — запись основных фундаментальных принципов государственного устройства на бумаге.

То, что до 1770–х годов письменные конституции отсутствовали, особенно важно для историков. Четкие определения источника и границ вла–сти были недоступны пониманию современников. Разногласия возникли впоследствии. Перед тем как вникнуть в его детали, нужно осознать, что конституция Бурбонов как таковая не существовала. Она представляла собой совокупность того, что люди говорили и думали по данному вопросу в этот период. Кроме того, французские монархи XVII века не делали официальных заявлений о границах и природе своей власти. Людовику XIV приписывают несколько афоризмов, в том числе и знаменитое «Государство — это я», которые можно соотнести с любой выбранной нами теорией власти Бурбонов. Его девиз гласил: «пес pluribus impar», что на языке Версаля значит «Я — величайший». Но едва ли эту фразу можно возвести в ранг политической теории. Кроме того, Людовик написал «Мемуары», однако эти советы дофину никоим образом нельзя считать систематическим трудом.

Существовавшие в раннее Новое время теории функционирования политических систем следует рассматривать на трех различных уровнях. Стандартное выражение «свободнорожденный англичанин» создали политически неграмотные люди. «Папство и деревянные башмаки» — с таким презрительным слоганом в XVII веке протестантская толпа высмеивала сервильную бедность католического крестьянства; энтузиазм, с которым протестантские писатели Германии и Скандинавии защищали идею абсолютной власти, подчеркивает, как они были далеки от реальности. Но англичане в XVIII веке получали удовольствие от того, что Уилберфорс называл особой привилегией родиться англичанином.1 Общественное мнение Франции ценило достоинства сильной монархии, однако с любовью отзывалось о «свободах французов». Французы раннего Нового времени не считали себя рабами, что очень удивило бы их современников–англичан.

Эти архетипы вновь возникали и эксплуатировались на более высоком уровне поденщиками и активистами от политики в открыто пропагандистских целях. Десятки тысяч трактатов и памфлетов–однодневок, информативная ценность которых сомнительна, а авторы забыты, отвергнуты некоторыми историками на том основании, что такие сочинения были результатом политического заказа. Другие, во главе с Пококом и Скиннером, рассматривают их как интеллектуальную матрицу, породившую впоследствии фундаментальные труды Гаррингтона и Гоббса. Они не могли бы служить пропагандой, не соответствуя тем стереотипам, которые считались приемлемыми. На первых двух уровнях традиционное изображение Англии как «ограниченной» монархии, а Франции — как «абсолютной» в известной мере было устойчивым. Английские писатели не переставали восхищаться тем, как их конституция оберегала жизнь, свободу и собственность поддан-

Langford P. 1989. A Polite and Commercial People. Oxford University Press. P. 320.

ных. Оказывается (с их точки зрения), того же хотели и во Франции. Английские авторы полагали, что эти три вожделенных предмета зависели от прихоти тиранов — Бурбонов. Французы же с этим не соглашались и разоблачали насмешки англичан, считая их пародией на свою конституцию.

На самом высоком уровне политические мыслители, в том числе Гоббс, могут ввести нас в заблуждение, если мы примем их в качестве основных авторитетов в вопросах действовавших тогда конституций и даже в теории абсолютной власти — такой, как ее понимали современники. Как заметил Скиннер, величайшие произведения часто хуже всего отражают политическую мысль эпохи.1 Иная картина возникает, если последовать совету Му–нье и прислушаться к высказываниям тех, кто был причастен к управлению: к запискам министров, к проповедям епископов, к государственным декларациям. Тогда станет ясно, что мнения французов и англичан по основным вопросам совпадали.

КОНЦЕПЦИЯ ГОСУДАРСТВА

В Средние века не существовало понятия «государство», по крайней мере в современном теоретическом значении. Термин «государство» обозначает уникальную общность, которая обладает суверенитетом, то есть высшей законодательной властью. Государство объединяет волю отдельных индивидов и интересы сообщества в действиях центральной власти, которая управляет жизнью коллектива. Словосочетание «res publica» в Древнем Риме означало именно «общественные дела». За столетия, последовавшие за падением Рима, эта концепция потеряла свою определенность, так как произошел возврат к тому, что, в сущности, было племенным обществом. В Средние века более крупные образования возникают вновь, но если в эту эпоху и с у щ е с т в о в а л о какое‑то «государство», то им было Christianitas («христианская вселенная»), теоретически управляемое императором Священной Римской империи и папой. Они были единственными государями, имевшими законное право говорить о своей верховной власти.

Но даже эти властители управляли вовсе не суверенными государствами, поскольку средневековые понятия о законотворчестве отличались от современных. Для нас это слово означает реализацию сознательной воли законодателя, будь то сообщество в целом или один правитель. Так же считали и римляне. Но в Средние века закон означал установление, или обы-

1 Burns J. H. 1990. The Idea of Absolutism // Miller J. (ed.) Absolutism in Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 37-42; Skinner Q. 1978. The Foundations of Modern Political Thought. Cambridge University Press. Vol. 1. P. x‑xi.

чай, и законодательство больше напоминало компиляцию или кодификацию уже существующего права. Законодательства средневековых государей — это подтвержденные ими обычаи. Их так называемое законотворчество часто представляло собой то, что мы отнесли бы к исполнительным и судебным функциям правительства. Они не проводили различий между исполнительной и судебной властью и законодательством, существенную часть которого составляли их ответы на судебные запросы подданных. Смешение правительственных функций сохранялось вплоть до XVIII столетия, хотя мысль Монтескье об их разделении на исполнительную, законодательную и судебную мешает это понять.

В то же время публичная власть носила рассредоточенный характер. В период варварских вторжений и переселений она переходила к доминировавшему в той или иной местности представителю знати. Феодальные узы связывали сеньора, вассала и серва взаимными обязательствами, а графы, маркизы и герцоги обладали королевскими прерогативами: могли командовать армиями, «издавать» законы и чеканить монету. Тема суверенитета не акцентировалась, поскольку власть перешла от короля к тем, кто фактически обладал ею. Феодальное общество было пирамидой, на вершине которой номинально все еще стоял монарх, однако реальная власть переместилась к ее основанию. Таким образом, с точки зрения короля, теория феодальных отношений была контрактной и неавтократичной.

Современные представления о государстве восходят непосредственно к возобновленному в Средние века изучению римского права. В конце XIV века особенно полезными оказались две идеи. Первая основывается на цитате из сочинения римского юриста Ульпиана, которая известна лишь по первой клаузуле: «quod principi placiut legis habet vigorem», и это может ввести нас в заблуждение. Целиком отрывок производит несколько иное впечатление: «То, что решил государь, имеет силу закона в той степени, в какой особым указом (lex regia), касающимся его правления, народ сообщил ему и возложил на него полноту управления и власти». Таким образом формировалось представление о том, что внутри сообщества — в народе или в персоне государя — заключена верховная воля, то есть сущность государства, а законотворчество в его креативном значении есть выражение государственной власти. Вторая идея вытекала из первой. Верховная власть внутри государства не должна подчиняться более высокой власти вне его. «Imperium», или верховная власть, был заимствован у императора Священной Римской империи и присвоен половиной королей Европы. В XVI столетии современная концепция государства уже сформировалась.1

D' Entreves A. P. 1967. The Notion of State. Oxford University Press. P. 82-99.

ТЕОРИИ КОРОЛЕВСКОГО СУВЕРЕНИТЕТА

Монархия была абсолютной по определению. В этом заключалась ее суть. «Монархия» — греческое слово, означающее «властьодного», а выражение «абсолютная власть» подразумевает, что один человек решает вопросы большой политики, не считаясь ни с чьим мнением; тавтологию «абсолютная монархия» не раз критиковали в раннее Новое время. Поскольку монархия сосредоточивает власть в руках одного человека и отрицает законность прав остальных людей осуществлять управление, она повсеместно признавалась наиболее эффективной формой правления. Монархии противопоставлялись законы республики, в которой исполнительная власть передавалась коллегии или ассамблее и, следовательно, сталкивалась с препятствиями и проволочками.

Абсолютная монархия не могла существовать до XIV века, так как теоретически правители европейских государств являлись подданными папы и императора. Но с XIV века они начали претендовать на imperium, или имперскую власть, делавшую их равными императору, который не подчинялся никому. Римское право стало источником цитат, в которых прославлялась королевская власть, а фраза «гех in regnosuo est Imperator» («король в своем королевстве есть император») была сделана лозунгом. Монархи стали носить «сводчатые» (arched) короны, символизировавшие верховную власть, противопоставленную власти нижестоящей. На протяжении двухсот лет английские короли изображались на монетах в открытой короне, пока на золотом соверене не появился Генрих VII в «сводчатом» головном уборе. И при Филиппе IV Французском, и при Генрихе VIII Английском мотив был одним и тем же. Король не зависел ни от какой высшей или равной власти, а его полномочия были абсолютны.

Одновременно монархи старались укрепить свое влияние в противовес феодальной власти земельной знати. Королевские теоретики утверждали, что корона обладает монополией издавать законы, вершить правосудие, вести войны и облагать подданных налогами: сохраненные сеньориальные права носили не самостоятельный характер, а делегировались короной. Феодальные отношения были контрактными. Поэтому широко известна присяга, которую приносили арагонские кортесы: «Мы, столь же достойные, как и ты, клянемся тебе, равному нам, признавать тебя нашим королем и верховным правителем при условии, что ты будешь соблюдать все наши свободы и законы, а если не будешь — то не будешь и королем».

Начиная с XVI века королевские теоретики ставят под сомнение феодальное право на восстание. Во Франции Дюмулен в своих «Комментариях» (1539) подчеркивал, что требования короля абсолютны и что теоретически никто не может разделять с ним монополию на суверенитет, или им–периум. Он обличал феодальную пирамиду, основанную на независимой власти и взаимных правах и обязательствах.1 В это же время Франциск I предпринял наступление на дворян, которые увеличивали налоги, издавали законы, объявляли войну, поднимали восстания. К 1500 году Англия, Франция и Испания оправились от последствий гражданских войн, развязанных могущественными подданными. Абсолютная власть короны воспринималась как освободительная, а не как подавляющая сила. Она была предпочтительнее тирании местных магнатов. Советник испанского короля отмечал, что люди «желали отказаться от власти сеньора и отдаться свободе короля».2

Многие историки неверно определяют цель теории абсолютной вла–сти.3 Она была направлена против внешней и внутренней опасности, угрожавшей королевским полномочиям. Она не была частью заговора с целью поработить народ. Это становится ясным после одного простого сопоставления. Первые упоминания об абсолютной власти неотделимы от акцентирования прав подданных и представительных институтов. В Испании Фердинанда и Изабеллы власть короны признавалась абсолютной с XIV столетия. И хотя только корона имела право издавать законы, монарх делал это в присутствии и с одобрения представительства кортесов. При том что королевская власть объявлялась абсолютной, король не мог облагать подданных налогом без их согласия. Паласиос Рубиос (Ра1асю8 ЯиЫоБ), юрист нaчaлa)XVI века, писал, что королю «вручено только управление страной, а не власть над собственностью». Власть короны была абсолютной, но король тем не менее находился в сфере действия закона и мог привлекаться к суду. Она была абсолютной, но должна была уважать основные законы страны, например, запрет отчуждать свои владения. Будучи абсолютной, она допускала открытое проведение политических дискуссий. Один историк, живший в описываемую эпоху, отмечал, что Испания и ее правители лишились бы доверия подданных, если бы они запретили людям высказываться свободно.4 Испания не была исключением. Монархи Франции назывались «абсолютными» в эпоху, когда Генеральные штаты созывались с удивительной регулярностью.

Тогда в каком же смысле власть французских и испанских королей считалась абсолютной? Она, безусловно, не угрожала правам подданных или представительным органам, которые эти права оберегали. Абсолютная

1 Skinner Q. 1 9 7 8. Vol. 2. P. 263-264.

2 Koenigsberger H. G., Mosse G. L. and Bowler G. Q. 1989. Europe in the Sixteenth

Century. Longman. P. 276.

3 Härtung F. and Mousnier R. 1955. Quelques problnmes concernant la monarchie

absolue // Relazioni, 4. P. 14-15.

4 Kamen H. 1983. Spain 1469-1714. Longman. P. 14,32, 147-151.

власть была защитным механизмом, который делал монарха независимым от церкви и знати. Чем больше прав государи старались закрепить за собой, чтобы создать противовес этим своим конкурентам, тем четче они определяли права подданных. Пока королевские полномочия были ограничены какой‑либо внешней властью, гарантии свободы поданных четко не оговаривались. Когда королевская власть стала суверенной, гарантии прав были определены, а парламенты и сословные представительства возникали в Европе как грибы после дождя. Республиканские ценности — свобода, самоуправление и господство закона — прекрасно сохранялись в условиях монархии, так как существовали корпоративные организации, обязанные представлять права подданных. Король проявлял не альтруизм, а заинтересованность, которая и была его основным мотивом. По мере того как авторитет короны возрастал, препятствие, которое представляли собой права подданных, можно было устранять с их согласия, то есть на законных основаниях. Таков был один из путей, которым сословные представительства способствовали усилению монархии, а не ее ослаблению. С ними государь торговался о налогах, договаривался об изменениях в законодательстве. В свою очередь, представительства были готовы защищать его новые права от старых противников. Начиная с Буржской прагматической санкции Карла VII и заканчивая Актом о супрематии Генриха VIII, корпоративные и представительные органы были самой твердой опорой абсолютной власти.

Власти абсолютной — но не деспотической. Иногда государи действительно наступали на права своего народа, после чего подданные с негодованием называли их деспотами. До конца XVIII века, когда группа «просвещенных» интеллектуалов обнаружила неиспользованные возможности данной концепции, слово «деспот» оставалось ругательством. Этот факт трудно заметить, поскольку общепринятым является мнение, что государи XVIII столетия будто бы награждались титулом «просвещенные деспоты». Однако монархи раннего Нового времени отнюдь не желали бы заслужить такую характеристику.

БОДЕН И ТЕОРИЯ АБСОЛЮТИЗМА?

В 1570–х годах в сочинении «Шесть книг о республике» Воден начал активно использовать слово «суверенитет», определив это понятие как абсолютную и необоримую власть. Для его галльской логики была неприемлема ситуация, при которой решения верховной власти могли оспариваться. Воден считается мыслителем, обозначившим переломный момент в развитии теории «абсолютизма». Ему приписывают развенчание средневековой концепции «смешанной» конституции и ее замену на теорию «абсолютизма». В основе первой находилось представление о власти, разделенной между

подданными и королем и об их взаимных обязательствах, в основе второй — представление о власти монополизированной и о королевской автократии. Осознание того, что закон может быть предписан законодателем, а не только сохранен в обычае, было, безусловно, связано с развитием «абсолютистских» тенденций. Исходил ли закон от народа или от короля? Мы знаем, что здесь возникал вопрос о фундаментальном принципе, о том, было ли правление конституционным или абсолютным.1

Историки политических учений имели склонность заострять внимание на оригинальных деталях работы Бодена и пренебрегать содержащимися в ней противоречиями. Суверен творит закон: следовательно, он не обязан его исполнять (legibus solutus), поскольку верховная власть не может подчиняться сама себе. Но его власть не является произвольной и беззаконной: это было бы противоречием в определении. Суверен подчиняется законам Бога и природы. Кроме того, он не может изменить основополагающие законы, составляющие конституцию страны, например, закон о престолонаследии. Наконец, он должен уважать имущественные права своих подданных и не смеет облагать их налогом без их согласия. Таким способом Воден показывает, что описанный им государь — не деспот.2

Мы не упомянули еще об одном ограничении. Боден наделяет своего суверена законодательной властью и подчеркивает: если она не подлежит разделению, значит, реализуется без чьего‑либо одобрения. Большинство современных комментаторов приходят к заключению, которое звучит довольно зловеще: он говорит о законотворчестве в современном смысле слова. Однако если рассматривать отдельные элементы боденовской концепции королевской законодательной власти, то обнаружится, что эта власть формируется из королевских прерогатив, которые Боден защищает от опасности, исходящей со стороны знати. Кроме того, он желает опровергнуть мыслителей, которых принято называть монархомахами, то есть цареубийцами, в том числе Отмана и Безу.3 Эти мрачные писатели сочинили жутковатый сценарий, согласно которому сословные ассамблеи занимались бы государственными делами, назначали министров, объявляли войну и заключали мир, устанавливали законы и низлагали бы дурных государей. Примечательно, что боденовское определение законотворчества включает в себя все те несомненные прерогативы королевской власти, которые мо–нархомахи делегировали штатам, как право назначать советников, объявлять войну, чеканить монету и так далее. Однако ему все же не удается вы-

1Sabine G. H. 1963. A History of Political Theory. Harrap. P. 278.

2 Burns J. H. 1990. P. 27-30.

3Salmon J. H. 1987. Renaissance and Revolt. Cambridge University Press.

P. 123-135.

делить то, что мы назвали бы не зависимыми друг от друга законодательной, исполнительной и судебной функциями правительства. Современные черты в боденовском анализе суверенной власти мешают нам заметить его консерватизм: законотворчество он воспринимает так же, как это было принято в Средние века. По мнению Бодена и его последователей, Луазо и Лебрета, «законотворчество» было не более важным, чем те прерогативы, которые принадлежали короне на протяжении столетий.

Ошибочно рассматривать фигуру Бодена в контексте изменений, произошедших много лет спустя, и не воспринимать его как участника интеллектуальной атаки на феодализм. С этого времени, как утверждают некоторые историки, началось размежевание между теми, кто превыше всего ставил рассуждения об абсолютной власти короны, и теми, кто в конце концов принес ее в жертву правам народа. Такого противостояния не существовало. Если не принимать во внимание воззрения политических экстремистов, наиболее популярной была концепция сбалансированной конституции, сохранявшей гармонию между сувереном и подданными. В ней лучше всего проявлялись «соответствия», которые доставляли такое удовольствие любителям аналогий раннего Нового времени. Гармония в государстве (политическом организме) отражала гармонию в микрокосме (человеческом организме) и макрокосме (среди небесных тел и музыки сфер). Большинство политических режимов основывались на теории, отдававшей должное и верховной власти короны, и правам народа. Абсолютная и ограниченная («смешанная») власть не являлись альтернативой друг другу. Они представляли собой две стороны одной политической системы. Мысль о том, что они носили взаимоисключающий характер, определила направление исторических исследований XIX века (см. главу 9). В прерогативных вопросах королевская власть была абсолютной; в делах, касавшихся прав подданных, она была ограничена законом и в случае внесения изменений — необходимостью одобрения. Боден защищал абсолютную власть короля и сильные позиции сословного представительства: государь, уничтоживший представительство, опустится до варварской тирании и погубит страну. Подобный дуализм становится фундаментальной составляющей так называемых «абсолютистских» режимов и слишком часто недооценивается.

Некорректно было бы сказать, что идеи Бодена ведут прямиком к абсолютизму. Салмон показал, что их использовали в самых различных целях. Боден так часто менял точку зрения и украшал свои главные тезисы таким количеством глосс, что выяснить его истинные намерения нелегко. Некоторые комментаторы совместили его концепцию суверенитета с божественным правом королей на власть и в итоге получили теорию монархии, близкую к деспотии. Другие использовали ее, чтобы обосновать супрема–тию парламентов. Ноллис, переводивший Бодена в 1606 году, превозносил

его теорию суверенитета за то, что она сравнялась с английским Общим правом.1 Акцентуация иных фрагментов сочинения порождала представление о том, что хотя теоретически высшая законодательная власть неделима и принадлежит государству, в процессе реальной организации управления она может делиться и распределяться различными способами. Следовательно, монарх может править с использованием аристократических и представительных элементов.2 Именно эти непохожие друг на друга толкования Бодена перешли в следующее столетие. Наиболее известные из них принадлежат Луазо, Лебрету и Боссюэ и с точностью воспроизводят созданную Боденом концепцию рановесия между королевскими прерогативами и правами подданных.

ДВЕ СФЕРЫ КОРОЛЕВСКОЙ ВЛАСТИ

И во Франции, и в Англии теоретики подчеркивали сосуществование, с одной стороны, власти абсолютной, и власти разделенной, или смешанной — с другой. Около 1470 года Фортескью характеризовал управление Англией как «regimen politicum et regale» — известный термин, который был неверно истолкован. Фортескью имел в виду не совместное управление. Politicum означало смешанное, a regale — королевское правление. Фортес–кью вовсе не хотел сказать, что король обладал одной властью, которую он делил с парламентом. Монарх обладал двумя видами власти: той, которую он делил с парламентом, и той, которая принадлежала только ему. Rex in parliamento принимал налоги и законы. Rex solus пользовался королевскими прерогативами. Это различие историки обычно игнорируют. Столетие спустя это равновесие властей восхвалял Джеймс Морис. Он противопоставлял «верховный суверенитет одного, абсолютного государя, великого в своей славе» и «подданных этого королевства… которые благодаря тем ограничениям, которые накладывают законы и правосудие, наслаждаются жизнью, обладают землями, благами и свободами».

Историки зачастую скрывали этот дуализм. Один из знатоков идеологии свободы в Англии считает, что свобода — это явление, несовместимое с абсолютной властью, которую он, в свою очередь, приравнивает к деспо–тии.3 И все же абсолютная прерогатива и права подданных обычно не воспринимались как взаимоисключающие явления. Выступая в парламенте 1610 года, Томас Хэдли красочно описывал их взаимозависимость. Отмечая, что закон гарантирует королю его прерогативы, а подданным — их зем-

1 Sharpe K. 1989. Politics and Ideas in Early Stuart England. Pinter. P. 16.

2 Salmon J. H. 1987. P. 178; D'EntravesA. P. 1967. P. 118-121.

3 Dickinson H. T. 1979. Liberty and Property. Methuen. P. 44.

ли и имущество, он превозносил достоинства и прав и прерогативы: «Это королевство пользуется плодами и выгодами и абсолютной монархии, и свободного государства… Поэтому никто не склонен думать, что свобода и верховная власть несовместимы и сколько прибыло одной, столько убыло другой; скорее, они походят на близнецов, они согласны и едины, одна едва ли способна долго просуществовать без другой». Далее он поясняет причину этого. Подданные, спокойные за свою свободу и собственность, могут поддерживать могущественного короля, который, в свою очередь, «может постоять за себя без помощи соседних правителей или стран и, таким образом, быть абсолютным монархом… способным защитить себя и своих подданных от сильнейших государей мира».1 Это же мнение повторил Свифт, характеризуя партию тори: «Они верят, что прерогативу суверена следует считать по меньшей мере священной и неприкосновенной, равно как и права его народа, хотя бы потому, что без должного разделения власти он не сумеет их защитить».2

Похожие эмоции выражали и французы той эпохи. Через сорок лет после Бодена Луазо пишет по этому поводу: «Суверенитет — это форма, дающая жизнь государству,… она состоит в абсолютной власти». И поспешно добавляет, что три типа законов ограничивают власть суверена. Это законы божественные, законы природы, а также основные законы государства, регулирующие порядок престолонаследия, управление королевским доменом, а также гарантирующие жизнь, свободу и собственность людей. В середине того же столетия некий доктор Бернье радовался, что Бог не сделал французских монархов собственниками земель их подданных. Если бы они стремились к власти более абсолютной, чем то позволяют законы Бога и природы, они бы в скором времени оказались «королями пустыни и одиночества или же королями нищих и дикарей». Сходство очевидно. Для короны было бы недальновидно ущемлять право подданных на их собственность. Если учитывать более широкую перспективу, то, образно говоря, королевская власть убила бы курицу, несущую золотые яйца. Описанная точка зрения оставалась общепринятой и сто лет спустя, когда Моро утверждал: правление не может быть легитимным, если оно не охраняет свободу и собственность. «Собственность находилась под угрозой, когда наши короли переставали быть могущественными и абсолютными монархами;… те, кто при феодальном режиме притеснял народ, были тиранами, распределявшими между собой осколки королевской власти;… короне пришлось вернуть свои права, дабы рабство исчезло».3

1 FosterE. R.(ed.). 1966. Proceedings in Parliament 1610. New Heaven. P. 191,195.

2 Dickinson H. T. 1979. P. 44.

3 Echeverria D. 1985. The Maupeou Revolution. Baton Rouge, Louisiana. P. 128.

Самой важной проблемой было налогообложение. Абсолютная власть английского короля не предполагала права присваивать собственность подданных. Для этого ему требовалось их согласие, точно так же как и королю французскому. Теоретически постоянная талья возрастала по решению Генеральных штатов 1439 года. Вплоть до революции 1789 года ни один новый налог не мог вводиться без согласия парламентов и штатов в тех провинциях, где они сохранились.1 Историки машинально упоминают о праве французских монархов повышать налоги без процедуры вотирования,2 но при более тщательном анализе тексты авторов, традиционно считающихся авторитетными, не подтверждают этой точки зрения. Воден вовсе не оправдывал невотированные налоги, он их осуждал. Он был твердо уверен, что право собственности неподвластно воле государя. Поэтому обычно историки объявляют, что здесь Воден допускает противоречие. Отнюдь нет. Эта мысль лежит в основе того различия, которое он проводил между монархией и деспотией. Подданные, которых можно лишить собственности, не подданные, а рабы. Государи, способные пойти на это, — не монархи, а воры.

В XVII веке отдельные авторы исказили мысль Бодена, предположив, что вмешательство в имущественные права подданных возможно, однако ни один из них не был официальным выразителем позиции короля. А Бос–сюэ им был. Будучи наставником внука Людовика XIV и постоянным проповедником в королевской капелле, он стал оракулом «абсолютизма». В том, как он защищал права отдельного человека, не было двусмысленностей или противоречий с основными законами страны, которые не допускали вольностей относительно аксиом королевской власти. Королевский домен не подлежал отчуждению, а порядок престолонаследия — изменению. Божественному и естественному праву (общим соответственно для христиан и для всего человечества) следует повиноваться. Личность и собственность каждого человека следует уважать.3 Всякое наложенное на них ограничение было проявлением произвольного деспотизма, который Боссюэ яростно обличал.

Он выделял четыре характеристики деспотии, этой зловещей трансформировавшейся монархии. «Во–первых, подданные рождаются рабами, настоящими сервами, и среди них нет свободных людей. Во–вторых, никто не владеет собственностью: все принадлежит государю. В–третьих, правитель имеет право распоряжаться по своей воле жизнями и имуществом своих подданных, как принято поступать с рабами. Наконец, нет иного закона,

1 Behrens C. B. A. 1 9 6 2. Nobles, Privileges a n d Taxes in France at t h e end of t h e An-

cien Regime II Economic History Review, xv. P. 462.2 Koenigsberger H. G. 1987. Early Modern Europe 1500-1789. Longman. P. 182.

3 Bluche F. 1990. Louis XIV. Basil Blackwell. P. 128-129.

кроме его воли». Здесь так называемый протагонист «абсолютизма» странным образом обнаруживает близость к идеям Локка. Поборник «ограниченной» монархии метал громы и молнии в правителя, наделенного «абсолютной, самовластной и неограниченной властью над жизнями, свободой и собственностью своих подданных, такой, что он может забирать или изымать их владения, продавать, кастрировать или использовать их самих так, как пожелает: они все его рабы, а он — господин и собственник любой вещи; его ничем не связанная воля служит им законом». Разница заключается в том, что Локк создал семантическую традицию, в которой произвол и абсолютная власть отождествляются в понятии тирании: Боссюэ остается верен старой европейской традиции их строгого разграничения. Самовластное правление было благоприятным периодом для уничтожения прав населения. Абсолютная власть, которая вовсе им не угрожала, была призвана защищать их. Если даже из уст его главного проповедника мы не слышим вдохновенного воззвания к «абсолютизму» в обычном понимании, то вряд ли стоит обращаться к кому‑либо еще.1

Таким образом, права подданных, индивидуальные и корпоративные, признавались так называемой «абсолютной» французской монархией. Верно и то, что теория так называемой «ограниченной» монархии в Англии акцентировала абсолютную власть короны. При Тюдорах и Стюартах королевские прерогативы, как правило, назывались «абсолютными» потому, что они не контролировались и не ограничивались никакой другой властью. В 1565 году сэр Томас Смит перечислил те области, в которых монарх «осуществлял абсолютную власть». В их число вошли право объявлять войну и заключать мир, назначать советников и должностных лиц, чеканить монету и объявлять о помиловании. По словам спикера палаты общин (1571), королева имела абсолютную власть в религиозных делах: это заявление всего лишь подтверждало осуществленную Реформационным парламентом передачу супрематии над церковью королю, а не парламенту. Этот перечень повторил судья Флеминг в ходе дела Бэйта. Он не был единственным, поскольку, например, Кок мог превозносить общее право и при этом говорить о королевской «бесспорной прерогативе, такой, как объявление войны и мира». В дискуссии об импозициях 1610 года Уайтлок утверждал: «Король обладает двоякой властью: одной — в парламенте, поскольку он присутствует там с согласия всего государства; другой — вне парламента, поскольку он один и единственный, руководствуется исключительно своим желанием». Первая подразумевает право издавать законы, в то время как вторая означает наличие королевских прерогатив в делах чеканки мо-

1 Le Brun (éd.). 1967. Politique tirée des propres paroles de l'Ecriture Sainte. Droz. P. 292-293; Laslett P. (éd.). 1965. Two Treatises of Government. Mentor. P. 182.

неты и объявления войны: это наглядно демонстрирует, что Уайтлок говорит о той же «абсолютной» власти, что и Смит и Флеминг, только не употребляет этого слова. В 1641 году Страффорд на своем процессе характеризовал королевские прерогативы в тех же выражениях, что и Пим, его обвинитель. Они спорили только о том, совершались ли злоупотребления этими прерогативами.

Так достигли ли подданные монархов из династий Тюдоров и Стюартов согласия по вопросу о границах королевской власти? Согласно недавно опубликованному авторитетному исследованию Соммервилла — нет. Он полагает, что спор касался того предела, до которого вмешательство короны в права подданных было законным. Он обнаруживает группу «абсолютистов», преимущественно среди клириков. Они были согласны с утверждением, что права и свободы гарантировались законом, король творил право и, следовательно, находился над законом. В чрезвычайных ситуациях монарх мог им пренебречь и ограничить права подданных. По сути, это было повторением классической вигской оценки причин Великого мятежа. Карл I и Яков II были слишком увлечены «абсолютистскими» идеями преимущественно французского происхождения. Они поплатились за попытку навязать умам политически развитых англичан и шотландцев идеологию, предназначенную для простодушных жителей континента.1 При этом настоящая проблема осталась вне поля зрения Соммервилла. Апологеты так называемых «абсолютных» монархов, правивших на континенте, отрекались от «абсолютистских» идей, циркулировавших в стюартовской Англии.

Историки знают Боссюэ скорее понаслышке, а не на основе личного опыта. После внимательного прочтения его сочинений приходит глубокое разочарование в той концепции «абсолютизма», которую ищет Соммер–вилл. Английские «абсолютисты» предоставляли права и свободы подданных в распоряжение монарха и допускали их сокращение. Боссюэ ставит права и свободы выше воли государя и запрещает их умаление. Как было показано выше, в этом и заключается разница между абсолютной монархией и деспотией. В других местах Боссюэ стремится продемонстрировать, что монарх не является ничьим подданным; следовательно, никто не может оспаривать его решения. «Государь ни перед кем не отчитывается за свои приказы… Когда государь вынес решение, никакое другое не действует… Никакая иная власть не может угрожать власти государя». Значение, в котором его власть абсолютна, тщательно оговаривается. Она «абсолютна относительно свободы его действий: не существует силы, способной принудить суверена, который в этом смысле независим от всякой человеческой

1 Sommerville J. P. 1986. Politics and Ideology in England 1603-1640. Longman. P. 46-47.

власти». К несчастью для заданной современными историками теории «абсолютизма», Боссюэ также определяет и значение, в котором власть не абсолютна. «Однако из этого не следует, будто такое правление самовластно, поскольку, не считая того, что все подчинено воле Божией, существуют законы государств, и все, что противоречит им, недействительно с точки зрения права». «Абсолютисты» в изображении Соммервилла ставят монарха выше закона. Монарх Боссюэ, несомненно, действию закона подчинен.

Концепция монархии, абсолютной в ограниченных рамках, продолжала оставаться неизменной и в XVIII столетии. Подборка цитат пояснит ее суть.

«В применении законных прерогатив монарх является и должен являться абсолютным; абсолютным потому, что не существует законной силы, останавливающей его или препятствующей ему».

«Выше его никто не стоит, он ни от кого не зависит, с ним никто не может сравниться».

«Следовательно, в персоне короля, как в центре, фокусируется блеск всех его подданных, и возникшие в результате этого союза надежность, величие и могущество заставляют иноземных властителей бояться и уважать его; кто станет колебаться, перед тем как вступить в соглашение, которое впоследствии будет рассмотрено и ратифицировано народным собранием?»

Дело в том, что здесь мы цитируем отнюдь не теоретика французского «абсолютизма». Это пишет Блэкстоун, главный авторитет по английской конституции XVIII века.1

Когда шок проходит, то становится ясно: Боссюэ и Блэкстоун говорят об одном и том же, о той власти короля в политических вопросах, для которой не существует законных препятствий. Блэкстоун описывает ее, пользуясь теми же понятиями, что и сэр Томас Смит. С XVI по XVIII столетие такое представление о королевской власти было в равной степени характерно для теоретиков и английской и французской монархии. Современное руководство к изучению королевской власти в эпоху ancien régime в точности воспроизводит слова Блэкстоуна: «Французские короли были абсолютными монархами: это означало, что ни отдельные люди, ни социальные группы или учреждения не могли препятствовать осуществлению их полномочий… Они не были подотчетны перед подданными за то, как они пра–вят».2 По–видимому, автор полагает, что он определяет разницу между французской и английской монархией, тогда как на самом деле он выявляет их сходство.

1 Blackstone W. 1765. Commentaries on the Laws of England. Oxford University

Press. P. 284, 292-294.

2 Shennan J. H. 1983. France before the Revolution. Methuen. P. 2.

АБСОЛЮТИСТСКОЕ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВО И ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ ПОЛНОМОЧИЯ?

Теория, гласившая, что закон является воплощением воли монарха, а не общей воли народа, считалась главной составляющей «абсолютизма».1 Воден определяет закон именно так; прочитанные без авторских уточнений, его мысли могут привести нас к «абсолютистским» выводам. То же самое можно сказать и о его последователях–экстремистах, в том числе и о Гоб–бсе. Для того чтобы наградить описанную Гоббсом страшную власть таким наименованием, которое запомнилось бы надолго, некоторые историки соединяют ее с модернизированной версией теории божественного права королей. Едва ли это говорит о существовании «абсолютизма», поскольку восприятие закона как королевской воли восходит к средневековым коронационным обрядам. Улман продемонстрировал, что в них можно обнаружить множество утверждений о законодательном суверенитете короля.2 В таком контексте «абсолютизм» существует по крайней мере с IX века. Законодательная супрематия, следовательно, не может служить ключом к решению проблемы.

Теоретически монархи всегда были источником права в том плане, что их власть давала законам существование и силу. Это верно в отношении как Англии, так и Франции. От Тюдоров до Ганноверской династии формула статутов оставалась одинаковой: «Да будет так именем Его наисовершенного Королевского Величества, по совету и с одобрения духовных и светских лордов, и общин, собравшихся в парламенте». В XVIII столетии это было простым набором слов. Так же обстояло дело с многократно повторявшейся характеристикой законодательного суверенитета Бурбонов, «sans dépendance et sans partage», то есть «независимого и неделимого». Игнорируя английскую формулу как забавный архаизм, французскую историки считают точной характеристикой конституции этой страны.

Паркер показал, что историки «абсолютизма», возможно, ошибаются, придавая слишком большое значение законодательному суверенитету короля. В юридической теории (и практике) он занимал гораздо более скромное положение, чем предполагалось ранее. Записи реформ и сочинения теоретиков, таких как Лебрет и Дома, характеризуют монарха как гаранта правосудия, а не как законодателя. Власть концентрировалась в центре юридической системы вовсе не из‑за рассуждений о всесилии законода-

1Treasure G. 1985. The Making of Modern Europe 1648-1780. Methuen. P. 182.

2Ullmann W. 1965. A History of Political Thought: The Middle Ages. Penguin.

P. 57, 89-90, 133.

тельной воли короля. Это было обусловлено главным образом необходимостью третейского суда над притязаниями соревнующихся фракций. Суверенитет предполагает принуждение, однако такова была адекватная реакция на сложившиеся обстоятельства. Судебная машина, как и административная система в целом, была вовлечена в систему патронажа и раздиралась усобицами соперничавших кланов. Мы допускаем анахронизм, предполагая, что решения диктовались надличностными правовыми установками. Однако в высших судах страны гораздо важнее было обладать личным влиянием. Борьба шла преимущественно за судебные и финансовые должности, за право их занимать, а также за размеры должностных полномочий. В 1681 году двадцать четыре претендента оспаривали право унаследовать одну должность. Большую часть времени суды улаживали свои собственные дела. Таким образом, изображать Людовика XIV отдающим приказы всем и каждому совершенно неуместно. Его правительство слишком много энергии тратило на разрешение своих внутренних проблем.1

Историки преувеличивают и влияние римского права на проявления «абсолютизма» в законодательстве. Как уже было показано выше, знаменитые строки Ульпиана и в самом деле дали основание приписывать «абсолютным» (в традиционном смысле слова) монархам своеобразный девиз: «То, что решил государь, имеет силу закона». Историки редко дочитывают эту фразу до конца, где говорится: «Особым указом, касающимся его правления, народ сообщил ему и возложил на него полноту управления и власти». Юристы XVII века читали ее и понимали, что слова Ульпиана могут быть истолкованы и в духе концепции народного суверенитета. Кроме того, они знали, что римское наследие использовалось преимущественно в частном праве, регулировавшем отношения отдельных людей, а не в праве публичном или конституционном. Сегодня кажется, что французские и немецкие юристы и чиновники не просто не захотели использовать римское право: они сознательно его опровергали. Некоторые исследователи признавали влияние римского права на формирование понятия «raison d'état», то есть права монарха преступать закон и ограничивать свободы в чрезвычайных ситуациях. Несомненно, подобные меры применялись еще в Средние века, объявлялись правительством временными и неизменно такими и оказывались. Временные изменения не влекли за собой существенных перемен. Введение невотированного налога, например капитации 1690–х годов, было предметом отчаянной борьбы между королем и судьями парламента, связывалось с конкретным чрезвычайным положением и отменялось тотчас же после устранения трудностей. «Raison d'état» был временным экстра-

1 Parker D. 1989. Sovereignty, Absolutism and the Function of Law in Seventeenth‑Century France // Past and Present, 122. P. 36-74.

ординарным средством, а вовсе не троянским конем, в котором крылась новая «абсолютистская» система.1

Традиционная точка зрения вигов, которую не так давно повторил Сом–мервилл, состоит в том, что прекращение использования в Англии риторики «государственной необходимости» преподносится как доказательство поражения «абсолютных монархов» — Стюартов. Напротив, если «абсолютизмом» называть наступление Карла I на свободы подданных, то мы увидим, что впоследствии подобные явления нередко повторялись. До 1965 года компенсация, выплачиваемая за имущество, захваченное во время войны, являлась частью военных прерогатив короля.2 В 1982 году британское правительство реквизировало суда для войны за Фолклендские острова на основании чрезвычайной прерогативы короны, хотя от выплаты компенсаций отказываться не стало. Несмотря на то что сегодня королевская прерогатива делегирована лидеру партии большинства в парламенте, это не меняет сути дела. В отношении чрезвычайных полномочий по сей день многие детали остаются неясными. Как и большинство королевских полномочий, отправляемых согласно неписаной конституции, они определялись и продолжают определяться постепенно, путем проверки в судах. Если они до сих пор применяются, то, значит, существует и проблема проведения границы между королевской властью и правами подданных: это можно сказать о царствовании как Людовика XIV, так и Елизаветы II. Иллюстрацией может служить принцип остаточных органов, перенесенный из эволюции биологической на эволюцию конституционную. И если прерогатива, это оружие короны, используется и сегодня, то едва ли можно обойти вниманием ту роль, которую она играла в Англии раннего Нового времени.3

Обычно историки отождествляют происходивший в позднее Средневековье и раннее Новое время процесс монополизации короной законодательной власти, ранее разделенной между феодальными властителями, с «абсолютизмом». Верно как раз обратное. Укрепляя свою власть, монархи все больше нуждались в парламентском одобрении наиболее важных зако–нов.4 Здесь нет парадокса. Чем больше ответственности государи брали на себя, тем больше они нуждались в поддержке влиятельных подданных —

1 Sherman J. H. 1968. The Parlement of Paris. Eyre and Spottiswoode. P. 283-284,

179; Mettam R. 1990. France // Miller J. (ed.) Absolutism in Seventeenth‑Century

Europe. Macmillan. P. 49; Gagliardo J. 1991. Germany under the Old Regime. Long

man. P. 94-95.

2 Turpin C. 1985. British Government and the Constitution. Weidenfeld and Nicol-

son. P. 56.3 Turpin C. 1985. P. 320-323.

4 Myers A. R. 1975. Parliaments and Estates in Europe to 1789. Thames and Hudson.

P. 30.

в их способности направить государство в русло избранной королем политики, а также в их кошельках, чтобы государство могло платить по счетам. Ошибочно полагать, что сильная монархия означает ослабление представительных органов. Самым могущественным монархам требовались мощные парламенты и сословные представительства. Людовик XIV никогда не претендовал на право издавать законы по собственному желанию, без консультаций с каким‑либо иным органом власти. Его прерогатива состояла в праве инициировать законотворчество, однако королевские юристы понимали: «Законы не имеют силы, не став публичными», то есть без вотирования парламентами. Критически анализируя королевские законы и подтверждая их соответствие действующему праву, юристы ограничивали монархию и регулировали ее действия.1 Не одобренные парламентом законы не принимались во внимание и умирали вместе с государем. Сомнительную ценность законов, которые французские короли издавали без вотирования парламентами, можно сравнить с двойственным статусом английских королевских прокламаций, которые также выпускались без согласия парламента, в случае, если содержание этих документов сильно расходилось с существующим законодательством или касалось жизни и собственности подданных. В царствование Людовика XIV существовало два раздела права: публичное, регулировавшее отношения человека с государством, и частное, регулировавшее личные и имущественные права. Юристы, например Дома, еще более определенно, чем раньше, писали об их независимости друг от друга. Второй из упомянутых разделов права находился вне законного действия королевской власти.2

Историки не сочли нужным выяснить, что же именно включал в себя процесс «законотворчества». Ответ будет неожиданным. Изамбер в своем сочинении «Recueil général des anciennes lois françaises» («Общий обзор древних законов Франции») показывает, что парламенты рассматривали эдикты, ордонансы и декларации об объявлении войны, пожаловании привилегий и учреждении компаний. Английские монархи, начиная с Генриха VII и до Георга III сочли бы, что все это принадлежало к области королевской прерогативы, не относилось к деятельности парламента и вовсе не являлось «законотворчеством». Материалы, относящиеся к царствованию Бурбонов, не слишком интересны. По большей части они провинциальны, им не хватает глубины и значимости законодательства, которое творил английский король–в-парламенте. Они не могут стать эквивалентом английского статутного права. Парламенты внесли незначительный вклад в пра-

1 Bluche F. 1990. P. 130; Mettam R. 1990. P. 48-49.

2 Church W. F. 1969. Louis XIV and Reason of State // Rule J. (ed.) Louis XIVand

the Craft of Kingship. Columbus. P. 371, 401; Bluche F. 1990. P. 128-129.

вовую историю Франции, если не считать 1660–х и 1730–х годов: но эти пики активности связаны исключительно с процессом кодификации. Французские короли не обязательно представляли на рассмотрение ассамблей много законов, но они стремились получить одобрение парламента и постоянно напоминали, что в политических делах оппозиции быть не должно. Однако большую часть законотворчества Бурбонов английские государи действительно сочли бы политическими вопросами. Во Франции законодательством занимались те органы, которые в Англии и близко бы не могли быть допущены к подобным делам.

С юридической точки зрения Англия была смешанной монархией. На протяжении столетий эта официальная теория была полностью совместимой с концепцией абсолютной власти короны.1 В XV веке Фортескью заострил внимание на смешанном характере управления в Англии, но одновременно допускал существование абсолютной власти короля. Хукер защищал сильную абсолютную власть короны, при которой законы принимаются после консультаций с парламентом. Смит добавляет некоторые новые компоненты, но все же описанные им «аристократия» и «демократия» вполне совместимы с абсолютной королевской властью. Славная революция 1688 года не принесла перемен, хотя историки часто повторяют, что суверенитет с этого времени считался принадлежавшим королю–в-парламенте. Это могло быть верным только в отношении законодательного суверенитета, который и так принадлежал ему на протяжении столетий, особенно после разрыва с Римом, когда парламентские статуты определили церковное уложение. Но даже по этому поводу у некоторых — особенно у якобитов и тори — возникали сомнения, поскольку из‑за слишком многочисленных определений законодательный суверенитет короля превращался в юридическую фикцию. Следующая деталь, которую следует добавить к восстанавливаемой нами достоверной картине политической жизни XVIII столетия, — это идея божественного права королей. Утверждения о том, что она потерпела крах после 1688 года, были убедительно опровергнуты Кларком. За пределами академического круга спекуляции Локка, носившие секулярную окраску и содержавшие мысли о контрактном характере отношений между государем и обществом, почти не были известны. До 1780-1790–х годов политическая борьба и использовавшиеся в ней парадигмы и метафоры обязательно касалась темы богоданных прав и обязанностей. Под влиянием идеи божественного права находились многие, кто все еще считал монарха священным законодателем, а парламент — одобряющим наблюдателем. Подобные настроения были признаком эпохи, когда священник–учитель и священ-

» Harriss G. L. 1985. Medieval Doctrines in the Debates of Supply 1610-1629 // Shar‑pe K. (ed.) Faction and Parliament. Methuen. P. 73-103.

ник–магистрат тесно связывали проявления религиозности и существующий политический строй.1

В Англии смешанная форма законодательного суверенитета была выражена более четко, чем во Франции; более явственной была и монополия короля на суверенитет политический. Акт о престолонаследии 1689 .года сохранил королевские прерогативы неприкосновенными, ограничив их лишь созданием более сложных принципов распределения власти. Иначе говоря, прежние полномочия сохранялись для того, чтобы ограничить проявления парламентского суверенитета.2 Король продолжал назначать министров, объявлять войну и заключать мир, даровать прощение, издавать хартии, инкорпорировать компании, чеканить монету и осуществлять все те функции, которые впоследствии перечислит Блэкстоун. Акты законотворчества — в той форме, как это понимали англичане, — происходили редко. Некоторые государственные деятели георгианской эпохи верили, что однажды неизданных законов уже не останется. Во Франции процесс «законотворчества» занимал больше времени, поскольку охватывал значительную часть государственной политики. Парламенты постоянно анализировали законодательные акты; исключение составляла лишь внешняя политика, но парижский парламент все равно был обязан регистрировать мирные договоры и декларации об объявлении войны. Удивительно, что термин «абсолютизм» используется для описания прерогатив французских королей, хотя в Англии монарх пользовался гораздо большими полномочиями.

АБСОЛЮТИЗМ ПРОТИВ конституционных ТЕОРИЙ?

Как правило, политическую борьбу в Англии и Франции раннего Нового времени описывают как противоборство двух непримиримых идеологий. Одной из них была идеология абсолютизма, согласно которой власть нисходила свыше и являлась монополией монарха. Король Божьей милостью был подотчетен исключительно Богу, но не человеческим законам или органам управления. Народ состоял из его подданных, о которых государь заботился, но совета не спрашивал; они были неспособны противиться его

1 Dickinson H. T. 1976. The Eighteenth‑Century Debate on Sovereignty of Parlia

ment // Transactions of the Royal Historical Society, xxvi. P. 193, 209; Clark C. D.

1985. English Society 1688-1832. Cambridge University Press. P. 134-136,174-179;

Hole R. 1989. Pulpits, Politics and Public Order in England 1760-1832. Cambridge

University Press. P. 242-51.

2 Ogg D. 1969. England in he Reigns of James II and William III. Oxford University

Press. P. 486-488.

власти. Второй идеологией был конституционализм, предполагавший, что власть восходила снизу и разделялась. Король вел переговоры с учреждениями, обладавшими собственными полномочиями. Народ составляли граждане, принимавшие участие в управлении и легитимизировавшие его через процедуру одобрения. Политические обязательства носили контрактный характер: если интересы управлявшего и управляемых разнились, договор расторгался. В наиболее упрощенном и расхожем варианте эти два направления отождествляются с официальными идеологиями Франции и Англии соответственно, хотя вопрос о том, можно ли считать Англию «конституционной» монархией, как до, так и после 1688 года, до сих пор не решен. Этот вариант излагается в школьных учебниках, но с ним можно столкнуться и в более серьезных исторических сочинениях, особенно в произведениях вигов, гордившихся древностью традиций английской свободы. Но разумнее было бы назвать их идеологиями, конкурировавшими внутри каждой страны: во Франции их представляли роялисты и гугеноты, роялисты и судьи парламентов, приверженцы thèse royale и these nobilitaire; в Англии — роялисты и сторонники парламента, тори и виги. Достоинство такого подхода заключается хотя бы в том, что народам соперничавших стран не приписывают единства мнений.

Нетрудно понять, что в XVIII веке во Франции существовали две официальные идеологии, созданные короной и парламентами. По мнению некоторых исследователей, парламент никогда не принимал «абсолютистскую» идеологию двора и на протяжении последних трех десятилетий существования ancien régime всячески способствовал ее крушению.1 Ему была бли–ж е these nobilitaire orparlamentaire памфлетистов, по мнению которых суверенитет следовало разделить между знатью и королем. В этом вопросе многое зависит от установки, которую заранее имеет историк. Велико искушение сказать, что сам ancien régime, равно как и его идеология и политика, был обречен на самоуничтожение. И все же кажется невероятным, что высший апелляционный суд короны имел собственный взгляд на конституцию. Теперь мы знаем, что ход дел в парламенте определяли соперничавшие фракции, а королевские министры и чиновники были в основном оттуда вытеснены. Временами парламент наступал на королевские прерогативы, но это было связано с кризисами военного времени, некомпетентностью правительства или малолетством короля. То, что парламент никогда не принимал идеологию «абсолютизма», верно, ибо такой идеологии не существовало. Однако Шеннан и Роджистер утверждают, что парламент боролся до конца, защищая абсолютную монархию и обличая деспотизм.

1 Behrens C. B. A. 1985. Society, Government and the Enlightenment. Thames and Hudson. P. 48.

Стычки парламента с короной провоцировались тем, что судьи считали проявлением самовластия, пренебрежения свободами, законами или представлявшими их институтами. Парламент стремился привести конституцию в действие, а не уничтожить ее.

Существование так называемых различных взглядов на французскую конституцию объясняется тем, что в пылу противостояния обе стороны нередко делали резкие заявления.1 Историки же принимают их за четкие конституционные максимы. Здесь уместно процитировать речь Людовика XV, которую он произнес в парламенте в 1766 году, когда отнял у судей право налагать вето на королевское законодательство: «Только в моей персоне заключена суверенная власть… Только благодаря мне одному существуют и отправляют полномочия мои суды… полнота власти, которую они осуществляют моим именем, всегда остается со мной; только мне принадлежит законодательная власть, независимая и неразделимая». Хотя эти слова не были написаны королем лично, в них он позволил чрезмерно упростить представление о своей власти. Использование в данной речи резких и однозначных формулировок должно было оградить королевскую власть от возможных проявлений оппозиции. После пространных вводных фраз эти формулы подчеркивали главное.2 Им предшествовал тщательный анализ тонкостей французской конституции — если, конечно, столь аморфное образование вообще можно строго анализировать. Заключительные слова вновь указывали на монополию короля в законодательной власти. Это был чисто риторический прием: несмотря на то что только король мог вносить законы на рассмотрение, без регистрации они не вступали в силу. Но поскольку королевские эдикты касались преимущественно государственных вопросов, понятно, что парламент столь же упорно отстаивал свое право вето, как король — свою монополию на власть. Однако до конца никто из них не был прав.

И все же ограничения королевской власти, которые создавал парламент, были сильно преувеличены. Монтескье в своем сочинении «О духе законов» (1748) прекрасно охарактеризовал эту позицию. Хотя его часто изображали главным поборником these nobilitaire, он никогда не отрицал, что источником любой власти являлась корона. Кроме того, он настаивал, что мощные «промежуточные корпорации» — то есть знать и парламенты — были необходимы, чтобы оградить свободы от проявлений. Им отводилась роль защитников людей от королевской власти, сходная с ролью палаты лордов в сочинениях Блэкстоуна. Члены парламентов принимали его точку зрения, так как она не предполагала умаления королевской власти.

1 Sherman J. H. 1968. P. 327-328.

2 Antoine M. 1989. Louis XV. Fayard. P. 854.

Обычно они признавали существование абсолютной власти и гневно отрицали те нововведения, которые им приписывали. Экеверрия и ван Клей недавно отметили подрывное значение понятия «национальный суверенитет», которое стало девизом тех, кто противостоял короне. Король считал себя единственным воплощением французской нации, что и провоцировало взаимные обвинения. Но как уже было замечено, революционные намерения парламента ограничивались пропагандой. Историки слишком легко поддались иллюзии, которую и стремилось создать правительство и его пропагандисты и которую отрицали парламенты.1 Идея национального суверенитета еще не сформировалась: в конституции нация играла второстепенную роль, за исключением тех моментов, когда ее представлял монарх.2 Наиболее правильным будет сравнить так называемые противоположные точки зрения с двумя сторонами одной медали. Обе они были задействованы в спорах о политической системе двух стран. Республиканские ценности античности — свобода и участие в политической жизни — были взяты на вооружение гуманистами эпохи Ренессанса. Покок предупреждает нас, что эти ценности сохранили свою значимость и в последующий период развития монархии. В век Руссо их не нужно было реанимировать. Они никогда не умирали. Наоборот, они прекрасно сочетались с ценностями монархическими благодаря деятельности репрезентативных органов.3 Поэтому сочинение Юма «О гражданской свободе» могло содержать апологию абсолютной монархии. «Теперь возможно говорить о цивилизованных монархиях то, что ранее говорилось об одних только республиках, а именно что в них правление определяют законы, а не люди… Собственность там неприкосновенна».

Поэтому в раннее Новое время и возникает увлечение идеей гармонии и баланса внутри «политического организма», или государства, которое, в свою очередь, становилось отражением гармонии макрокосма небесных тел и микрокосма духа порядочного человека. Поддержание конституционной гармонии было долгом монарха. Представление о гармонии является важным ключом к пониманию отношения людей раннего Нового времени к власти. Здесь могут оказаться полезными модные сегодня иконографические исследования. Модель порядка легче передать визуально, а не вербально. В эпоху Ренессанса и барокко монархи воздействовали на умы своих подданных с помощью шествий, процессий и праздников не меньше, чем с по-

1 Rogister J. 1986. Parlamentaires, Sovereignty and Legal Opposition in France un

der Louis XV // Parliaments, Estates and Representation, 6, no. 1.

2 Black J. 1990. Eighteenth‑Century Europe. Macmillan. P. 386.

3 Pocock J. G. A. 1975. The Machiavellian Moment. Princeton University Press; Koe-

nigsberger H. G., Mosse G. L. and Bowler G. Q. 1989. P. 99.мощью речей и прокламаций. Гармоничные пропорции королевских дворцов и портретов и возвещали об олимпийском самообладании короля, и демонстрировали его могущество.1 Даже его поведение было частью спектакля: никто не видел, чтобы за семьдесят три года своего правления Людовик XIV хоть раз вышел из себя. Контроль над страстями — главная идея созданного ван Лоо изображения Людовика XV при полных регалиях, спокойного, холодного и отстраненного, хотя это зрелище могло вызвать недоверие у тех, кто знал о пристрастии короля к нимфеткам. Такой портрет резко контрастирует с тем, что сорок лет спустя воспел Давид: с романтическим образом правителя–героя, Бонапарта, неистовствующего в Альпах на бешеном коне. Столь же красноречивыми были и появления короля.2 Когда монарх посещал город, он присутствовал на ритуальном исполнении государством, обществом и властными учреждениями своих взаимных обязательств. Представители государства первыми выказывали свое верноподданство, символически сдавая королю ключи от города. Затем следовал обмен подарками, подчеркивавший взаимность обязательств. Наконец, государь гарантировал права и привилегии граждан — жителей города. Зрители видели таинства политической вселенной низведенными на доступный уровень провинциального спектакля, что, впрочем, ничем не дискредитировало их смысл.

Существование в стране на первый взгляд противоположных идеологий в итоге порождало лишь трения внутри совокупности общепринятых идей, а не борьбу двух систем ценностей. В общей канве политической мысли наблюдалась та же картина. Это заставляет провести некоторые интересные аналогии. Патриотическая оппозиция Людовику XV использовала лозунг «Жизнь, свобода, собственность», протестуя против роспуска парламентов в 1771 году. Примечательно, однако, что, выступая против абсолютного монарха, они пользовались аргументами Боссюэ, его защитника. Моризо, еще один писатель–патриот, обличал режим, вновь повторяя слова Боссюэ.3 Люди были рабами, их жизнь и собственность находились в распоряжении правителя, и единственным законом была его воля. Мишенью «патриотов» был именно деспотизм, а не абсолютная монархия. Если учесть, что большинство людей использовало одинаковую лексику, то менее странной покажется похвала французской монархии в устах критика эпохи первых Стюартов. «Короли Англии, — писал Генри Шервил, — правят монархическим государством, а не сеньорией. В первом рождается свобода, во второй —

1Sharpe K. 1989. Politics and Ideas in Early Stuart England. Pinter. P. 13-14,

44-47.

2 Strong R. 1984. Art and Power. Boydell. P. 7.

3 EcheverriaD. 1985. TheMaupeou Revolution. Baton Rouge, Louisiana. P. 105-107.

рабство».1 В этом отрывке содержится намек на характерное для Франции различие между суверенными государями, которые обладали публичной властью, но не могли вторгаться в сферу частного права, и сеньорами, чья власть распространялась и на частную жизнь зависимых людей. Самым известным защитником такой позиции был Луазо, главный апологет абсолютной власти. Он также восхвалял суверенных монархов и осуждал сеньоров.

Элементы абсолютной и смешанной власти совмещались как во французской конституционной теории, так и в английской. Поэтому можно опровергнуть широко распространенное убеждение в том, что абсолютная власть была несовместима с сильным сословным представительством. Уважать свободы подданных означало искать возможности для их защиты и производить изменения лишь с их согласия. Процедуру одобрения не следует рассматривать исключительно как ограничение, накладываемое на королевскую власть: она имела гораздо большее значение. Если бы штаты не представляли элиту (а она, в свою очередь, своих клиентов), монархи оказались бы в замкнутом кругу своих прерогатив, вырваться из которого было невозможно. Правители справедливо считали бы свои права ненарушимыми, но и не должны были бы наступать на права поданных. В противном случае они нарушали вселенскую гармонию и становились деспотами. Некоторые теоретики раннего Нового времени считали такие рассуждения ненужными, впрочем, как и большинство позднейших историков. Если люди той эпохи говорили «абсолютный», значит, они хотели сказать именно «абсолютный». Упрощение было вызвано непониманием сущности абсолютной власти, а именно того, что в любой сфере ее отправлению предшествовали консультации.

Англия и Франция были не единственными странами, в которых сосуществовали элементы смешанной и абсолютной власти. Каждая из принадлежавших Габсбургам провинций представляла собой Ständestaat, в котором абсолютный правитель разделял власть с сословным представительством. Мария–Терезия открыто возражала против того, что сословные представительства превышали свои полномочия, но отнюдь не против их власти вообще.2 Фридрих II не только публично объявлял о своем подчинении действию законов, но и отмечал те широкие масштабы, в которых его подданные–граждане принимали участие в управлении государством и разделяли суверенитет.3 В 1790–х годах прусские школьники называли свою страну

1 Judson M. 1949. The Crisis of the Constitution. Rutgers University Press. New

Brunswick. P. 248-249.

2Macrtney C. A. 1970. The Habsburg and Hogenzollern Dynasties in the Seven

teenth and Eighteenth Centuries. Macmillan. P. 124.

3Lentin A. 1985. Enlightened Absolutism. Avero. P. 25.

свободной.1 Написанная в 1789 году конституция Швеции приобрела репутацию документа, незаконно восстановившего «абсолютизм». На самом деле в ней говорилось о праве короля объявлять войну, заключать соглашения, даровать помилование и назначать министров, в то время как сословному представительству предписывалось заниматься одобрением налогов. Это приближает шведскую конституцию к определению, которое Блэксто–ун дает конституции английской.

АБСОЛЮТИЗМ БОЖЬЕЙ МИЛОСТЬЮ?

Множество неясных моментов возникло в ходе дискуссии о теории божественного права. Часто повторялось, что ее возникновение принесло с собой новую концепцию монархии. Однако эта идея появилась одновременно с самим институтом монархии. Начиная с VIII века король считался наместником Бога на земле, а средневековые коронационные обряды подчеркивали, что он правил Божьей милостью. Французские государи вели свою родословную от меровингских королей–священников, которые сами были окружены ореолом божественности. В более ранний период монархии были порождением таинственного мира магии, а монарх представлялся чудесным талисманом. Необходимость повиновения и непротивления оставалась вечно актуальной темой. Сопротивление можно было оказывать лишь тому монарху, который не угоден Богу, поэтому преступнику следовало кротко принимать наказание. Так сформировалось дополнительное требование пассивного повиновения. В 1547 году английскую конгрегацию проинформировали о том, как опасно оказывать сопротивление наместнику Бога на земле, в то время как обязанность подчиняться, на которой настаивал Боссюэ, акцентировалась и в английских проповедях XVIII века, причем неважно было, какой партии сочувствовал писавший их священник.

Единственной новой составляющей, которая добавилась к концепции божественного права в раннее Новое время была, возможно, передача этого права по наследству. Обе главные монархии Средних веков — папский престол и Священная Римская империя — были выборными.2 Однако слишком часто подданные пытались заменить одного государя на другого, руководствуясь конфессиональными мотивами, и закрепление порядка престолонаследия придавало идее божественного права большую определенность. Отныне считалось, что титул правителя переходил ко всему роду, а не к конкретному человеку, носившему корону. Главной целью этого процесса было сокращение числа претендентов на престолы, а не изменение обяза-

•ВеЬгепБС. В. А. 1985. Р. 182. 2ВигпзЛ. Н. 1990. Р. 30-31.

тельств подданных по отношению к коронованным особам. Так как англичане относились к данной проблеме более консервативно, то смену династии в 1688 году они восприняли достаточно спокойно. Божественное право сочеталось с различными политическими режимами, а в Соединенных Провинциях оно использовалось для защиты прав провинциальных штатов.

Слишком много было сказано о расхождении между «абсолютизмом», божественным правом и долгом непротивления, с одной стороны, и ограниченной монархией, теорией договора и правом на сопротивление — с другой. Теперь мы знаем, что идея божественного права пережила Славную революцию 1688 года. Хотя Англия при Ганноверской династии, бесспорно, была ограниченной монархией, ни виги, ни тори не считали, что эта монархия основана на соглашении, или что подданные имеют законное право на сопротивление.1 К тому времени в Англии существовал так называемый «абсолютистский» режим, разумно использовавший теорию божественного права. В 1760–х годах Просвещение дискредитировало эту концепцию, и в 1766 году в своей речи о монархии, которая впоследствии стала классической, Людовик XV едва упоминает о ней. В Пруссии не было времени для составления подобных теорий. Фридрих II считал себя ремесленником, выполнявшим данное им обязательство улучшить жизнь людей, а вовсе не королем–священником, которому требовалось их поклонение. Государи из богов превратились в управляющих. Королевское облачение стало строгим, некоторые облачились в военные мундиры, религиозные коронационные церемонии начали считать пустой тратой рабочего времени. Фридрих II говорил, что корона — это шляпа, которая не защищает от дождя.

Теория божественного права ставит вопрос о подотчетности. В любых формах эта доктрина подразумевала, что монарх неподотчетен своим подданным. Так полагали и в Англии, и во Франции, как до революции 1688 года, так и после нее. Не считая радикальной группировки вигов — последователей Локка, общественное мнение следовало Блэкстоуну в том, что никакой суд или другой орган не может контролировать или исправлять его решения: «…никакой судебный иск или дело не может вестись против короля даже в гражданских делах, поскольку ни один суд не имеет над ним юрисдикции… Земное правосудие не может вести против него уголовное дело, а тем более приговаривать его к наказанию». Широко распространено мнение, что в XVIII веке министры были ответственны перед парламентом. Это происходило не совсем так, как обычно думают. Они не отвечали перед парламентом как политической ассамблеей. В правление Ганноверской династии министры видели себя королевскими слугами и отвечали перед парламентом только как перед судом, который мог их обвинить или объявить

1 С1агкЛ. С. 1985. Р. 119-198.

им импичмент.1 Поэтому кроме права объявлять импичмент министрам, которое принадлежало ему с XIV века, парламент не обрел никаких новых средств, чтобы призывать короля к ответу. Если подданные так называемых «абсолютных» монархов теоретически не могли заставить их выполнять данные обязательства, то же можно сказать и о подданных «неабсолютных» монархов. Слово «абсолютный» лишь вводит нас в заблуждение.

выводы

Начиная с позднего Средневековья и вплоть до революции 1789 года в Европе господствовала «неабсолютистская» идеология, не подвергавшаяся изменениям. Это объясняется тем, что континуитет был одной из главных ценностей. Ни одно правительство не помышляло о сознательном изменении основ своей власти. Эпоха Просвещения дала теоретикам возможность задуматься о новых идеях, но даже Монтескье осудил бы монарха, который изменял существующий порядок вместо того, чтобы его сохра–нять.2 Понятие «абсолютизм» представляется современным в большей степени, нежели «консультативная монархия» является анахронизмом. Политическое устройство отражало божественный порядок, а главной функцией государства было сохранение status quo. Обращение к истории и прецедентам происходило автоматически. И хотя на практике могла возникнуть иллюзия оригинальности, в теории новации были исключены. Ни один автор, рассуждая об абсолютной власти, даже не намекал на нововведения. Абсолютные монархи полагали, что не установили новую систему управления, а лишь восторжествовали над теми, кто пытался узурпировать их власть.3 Перетекание власти от дворян–феодалов к Бурбонам и от пап к династии Тюдоров считалось восстановлением прав, исконно принадлежавших монархам. Достижения политической мысли использовались в конкретных ситуациях. В 1789 году манифестом был аннулирован союз Австрийских Нидерландов с Иосифом II. Его преамбула была заимствована из документа, денонсировавшего союз с Филиппом II в 1581 году.4

«Абсолютный» и «конституционный» — это термины XIX столетия, которые не создавали ничего, кроме путаницы в случае, если применялись для описания политических теорий раннего Нового времени. Понятие «абсолютизм» — продукт уникального периода реакции, наступившей после 1815 года. Словосочетание «конституционная монархия» обозначает сфор-

Ehrman J. 1984. The Younger Pitt: the Years of Acclaim. Constable. P. 182. Goldschmidt V. (ed.) 1 9 7 9. De l'esprit d e s lois. Garnier‑Flammarion. Vol. 1. P. 248. Behrens C. B. A. 1967. The Ancien Régime. Thames and Hudson. P. 95. Black J. 1990. Eighteenth‑Century Europe. Macmillan. P. 402.

мировавшееся в эту же эпоху представление о совершенно ином политическом устройстве, предполагавшем ответственность министров перед собранием представителей, а не перед монархом. Но если мы говорим об абсолютной и ограниченной власти, то они мирно сосуществовали в рамках одной конституционной системы. Некоторые исследователи смогли приблизиться к пониманию этой истины, но им помешала излишняя восторженность: они пишут о королевской власти, абсолютной и ограниченной одновременно — это оригинальная мысль, но представляет ценность только для метафизики.1 Королевская власть была абсолютной и ограниченной в силу того, что эти понятия относились к различным областям деятельности государя: это вполне соответствовало требованиям логики. Его народ состоял из «подданных», если король использовал свои прерогативы: он повелевал — они подчинялись. Но так как они были членами сословных представительств и корпораций, они являлись «гражданами», оберегавшими свои права и принимавшими участие в государственных делах. Это определение стало популярным во Франции задолго до Руссо и революции. Абсолютная власть и права подданных находились в равновесии, но иногда между ними возникали трения. Если абсолютная власть выходила за пределы своей области и ущемляла права и свободы подданных, она превращалась в открытый деспотизм. Если верх одерживали институты, защищавшие права народа, начиналось противоправное республиканское правление.

Существовала только одна разновидность легитимного королевского правления — монархия; у нее было два антипода: деспотия и республика. Если верить Монтескье, то политический словарь простого человека был именно таков: от него он и послужил французскому философу отправной точкой при создании его великого произведения. Монархия вырождалась в деспотию, если монополизировала ту власть, которую следовало разделять, и превращалась в республику, если власть, подлежавшая монополизации, разделялась. Теперь мы можем ответить на вопрос, поставленный в начале главы. «Абсолютизм» — это инородный термин, который не вписывается в теоретические построения раннего Нового времени. С большой натяжкой его можно поместить где‑то между монархией и деспотией. Этот термин создает историографическую путаницу, так как мешает увидеть то различие, которое необходимо для понимания политических теорий эпохи ancien régime.

Таким образом, существование теории «абсолютизма» сомнительно по двум причинам. Во–первых, существовавшие во Франции представления о монархии не имеют с ней ничего общего. В них нет того, что считается характерным признаком теории «абсолютизма» — ни особого акцента на го-

Antione M. 1970. Le Conceil du Roi sous le Règne de Louis XV. Droz. P. 33.

сударственной власти, ни пренебрежения к правам и привилегиям подданных. Во–вторых, в основном концепция французской монархии не отличается от английской теории государства, которая, согласно общему убеждению, «абсолютистской» никогда не была. В раннее Новое время определяющим было различие между ограниченной монархией и деспотией, которые олицетворяли собой два противоположных взгляда на права подданных. Между монархией ограниченной и абсолютной, которые были фактически двумя аспектами одного явления, разницы не усматривали. Идеология «абсолютизма» была просто идеологией монархии: она заключалась в том, что в некоторых случаях управление окажется более эффективным, если будет сосредоточено в одних руках. Часто отмечалось, что практике «абсолютизма» не хватало теории. Если быть более точным, теории не хватало того, что обычно считается практикой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

КОРОЛЕВСКИЕ ПРЕРОГАТИВЫ И ИХ КОНТЕКСТ

Монархия абсолютна по определению, в этом, как уже было сказано, заключена ее сущность. Термин «монархия» означает «правление одного», а не коллективное управление. И все" же монархическая власть реализовалась в различных стилях властвования. Король мог полагаться на министров, дававших ему советы или исполнявших его решения. Он даже мог позволить им принимать решения за себя, если был ленив или не имел возможности контролировать все из‑за сложности системы управления. Он мог передать свои полномочия и, как Генрих VIII, отойти от дел. Он мог попытаться следить за всеми государственными делами и погрязнуть в ворохе бумаг, как Филипп II. Количество лиц, осуществлявших управление, не играло роли, поскольку их действия подкреплялись королевским авторитетом. На границе скромные провинциальные констебли производили аресты именем короля. Так как источником власти являлась корона, ей нельзя было оказывать сопротивление на законных основаниях. Армии присягали «Его величеству», а не представительным органам или абстрактному понятию «государство». Корона, таинственная и могущественная, была высшей инстанцией власти. После 1650 года ни один монарх не позировал для портрета без ее торжественного сияния. В Англии, где подданные, как обычно полагают, менее всего подвергались давлению, пять тысяч постоялых дворов с названием «Корона» свидетельствуют о прочной популярности этого символа.

ПЕРСОНАЛЬНАЯ МОНАРХИЯ

Роль личности в истории волнует ученых уже много столетий. Влияет ли отдельный человек на ход событий, или он всего лишь инструмент для

действия сил более важных, чем он сам, производственных, демографических и идеологических? Институт монархии предлагает ответ на этот вопрос. Поскольку монархия концентрирует власть в одном человеке, непредсказуемые события, такие как рождение ребенка или наследование престола, определяют судьбу государства. Законы о престолонаследии придавали матримониальной и репродуктивной деятельности королей эпохальное значение. В конце XVII века внутренняя и внешняя политика европейских стран определялась тем, что у английского и испанского монархов не было подходящих наследников. Подавляющее большинство войн XVIII столетия, которые велись до 1792 года, возникало из‑за споров о наследовании трона. Во время восстаний провинции нередко поддерживали боковые ветви королевской фамилии в борьбе против короны. В 1718 году Бретань обращается к Филиппу V Бурбону, королю Испании, с просьбой оказать помощь в воссстании против регента герцога Орлеанского. Сам монарх мог быть кем угодно — гением, как Фридрих II, или слабоумным ребенком. Действовал ли он самостоятельно или нет, был ли он энергичным или неуверенным в себе, его личность неизбежно отражалась на характере и стиле управления.

Некоторая преемственность между царствованиями достигалась благодаря тому, что министры оставались на своих постах. Но это было возможным лишь при условии, что король будет к ним благосклонен. А так как новые государи имели собственные планы, или, по крайней мере, собственную команду, быстрое устранение предшественников стало обычной процедурой как в Англии с ее так называемой парламентской монархией, установившейся после 1688 года, так и на континенте. В 1728 году одна лондонская газета опубликовала письмо с предостережением в адрес самонадеянных политиков: «Поскольку их положение зависит от воли суверена, в порыве гнева он вмиг может лишить их славы и величия; по большому счету их власть прекращается со смертью государя, и редко д а ж е самый умудренный государственный деятель остается фаворитом двух государей».1

Считается, что привязанность монархов Ганноверской династии к Уол–полу определялась его влиянием в палате общин. Тем не менее сам он не думал пережить Георга I. Иногда новый монарх отрекался от деяний своего предшественника весьма решительно. Падение министров Генриха VII в 1509 году и министров Людовика XV в 1774–м с одной стороны показывает, что эти министры себя дискредитировали, а с другой — что новый государь мог таким образом легко добиться популярности. Здоровье правящего монарха всегда вызывало пристальный интерес.

1 Black J. 1990. Robert Walpole and the Nature of Politics in Early Eighteenth‑Century England. Macmillan. P. 37.

Значимость персоны монарха несомненна. Хотя бесконечные споры в придворных кругах и оказывали влияние на политику, избранная программа нуждалась, как минимум, в одобрении короля. Даже когда монарх полагался на главных министров и фаворитов, его одобрение было необходимым. Личность некоторых государей раннего Нового времени действительно была основной движущей силой в политической жизни их стран и оставила яркий след в истории. Петр I в России, Фридрих II в Пруссии и Иосиф II в Австрии действовали столь решительно, что не оставляли места политическим дискуссиям. Если короли с менее сильным характером расширяли полномочия советников, настроение и темперамент правителя пристально изучались его приближенными. Они скрупулезно отмечали и наиболее подходящее время для подания прошений, и любое новое пристрастие короля.

Элемент случайности, который старались предугадать политические группировки, был связан не только с личностью монарха. Другим фактором были его отношения с родственниками. Ганноверская династия, монархии Бурбонов и Романовых оказывались серьезно ослабленными из‑за разногласий внутри своего клана. В исключительных случаях семейные раздоры могли поставить под угрозу стабильность режима. Узурпация престола, совершенная Ричардом III, окончательно подорвала положение Йор–ков и открыла дорогу династии Тюдоров. Немногие короли могли доверять своим родным и близким. Политические разногласия внутри королевского семейства были манной небесной для недовольных, так как это придавало оппозиции законные основания. Сыновья представляли собой серьезную опасность, если уже в правление отца становились достаточно взрослыми. Наследование престола малолетним государем таило в себе еще худшую опасность. Юный возраст правителя означал, что в лучшем случае начнется борьба за власть, а в худшем — массированное наступление на королевские прерогативы, оказавшиеся в неподготовленных руках. Отношения между знатью и короной обострялись во время периодов малолетства короля в 1550, 1610, 1640, 1710 и 1720–е годы. Самой серьезной угрозой были братья и принцы крови. Некоторые, например брат Людовика XIII Гастон, постоянно устраивали заговоры с целью добиться трона. Сильным правителям, подобным Людовику XIV, удавалось превратить родичей в марионеток и добиться того, чтобы они исполняли свою роль подобающим образом. Они могли служить кандидатами на вакантные или выборные престолы. Жены и матери также находились под подозрением. Софья–Фредерика–Августа Ангальт–Цербстская никогда не получила бы имя Екатерины Великой, если бы не одобрила убийство своего мужа, российского императора Петра III.

ПРЕРОГАТИВЫ И ИХ ОБОСНОВАНИЕ

Влияние монарха определяли его прерогативы. Они использовались каждый раз, когда подвергались сомнению непопулярные меры. Когда чиновника спрашивали, по какому праву он действует, ответ гласил: «именем короля». Королевские прерогативные полномочия были определены вплоть до мельчайших деталей, однако оставалось место и для двусмысленностей и уступок. Прерогативы не были статичны. Без мудрого и осторожного использования они теряли эффективность. Применение прерогатив было взрывоопасно, так как при этом больше людей страдало, чем выигрывало. Людовик XIV говорил, что после каждого произведенного им назначения он наживал девяносто девять врагов. И все же монархи, боявшиеся использовать свою власть, быстро ее теряли, как, впрочем, и те, кто злоупотреблял ею.

Прерогативы, в которых воплощалась королевская власть, в раннее Новое время имели два основания. Первым был тезис, заимствованный из сочинений Бодена, гласивший, что в государстве должна существовать только одна власть, суверенная, или верховная, а не разделение полномочий между монархом и феодальными сеньорами, характерное для Средних веков. Вторым основанием была вера в то, что Бог сделал короля своим наместником на земле, и эта должность наследуется в правящем семействе. Так как Боден не определил, кто именно должен о б л а д а т ь с у в е р е н и т е т о м, то в совокупности оба основания породили теорию божественного права королей. Запрещено выступать даже против дурного короля (долг непротивления). Можно сопротивляться дурным приказам, однако подданным следует смириться с их последствиями (долг пассивного повиновения). Короли несут ответственность перед Богом, который в свое благословенное время разберется с дурными правителями, а пока подданным следует покоряться им. Эта идеология вытеснила средневековые представления о феодальном контракте, согласно которому подданные могли разорвать свою клятву верности, если король не выполнял взятые на себя обязательства. Однако в XVIII столетии идея контракта приняла иную форму. Монарх правил в соответствии с «общественным договором», по которому он был обязан улучшать благосостояние людей, а те — повиноваться ему. Вариант, при котором стороны отказались бы недовольны выполнением условий, не оговаривался.

Но существование прерогатив не означало, что король мог поступать так, как ему вздумается. Монарх обладал властью, поскольку был источником и хранителем права: следовательно, он должен был действовать законно или потерять свою власть. Право в основном формировалось не из издаваемых им самим законов. «Основной закон», который он обещал сохранять в своей коронационной клятве, подчинял короля законам божествен–ным и естественным (впрочем, достаточно туманным), а также обычному праву страны, в котором воплощались права его народа.1

ГЛАВНЫЕ ПРЕРОГАТИВЫ

Теперь следует определить, какие именно права имели монархи раннего Нового времени. Поскольку монархиями в этот период являлись почти все государства, представляется возможным провести сравнительный анализ королевских прерогатив. То, что историки не уделяли достаточного внимания проблемам королевской власти, вызывает недоумение. В Англии вигская историография концентрировала внимание на тех элементах конституции, которые способствовали формированию свобод, а не на тех, которые укрепляли власть. На континенте историки существование власти монарха принимали как должное, но не изучали. Убежденность историков в агрессивности «абсолютизма» порождала невнимательное отношение к неотъемлемым полномочиям короля, к jure majestatis, которым он всегда обладал.

Современники их равнодушия не разделяли. Королевские прерогативы перечислялись в десятках трактатов с уничтожающей скрупулезностью, но этот материал еще не подвергался систематическому исследованию. Сегодня кажется, что в большинстве государств королевские права были сходны, если не идентичны. Вариации возникали вследствие отдельных удачных попыток аристократических советов и штатов присвоить королевские прерогативы. Как правило, монархи контролировали внешнюю политику, назначали министров и должностных лиц, созывали сословное представительство, обладали законодательной инициативой, собирали феодальные и регальные налоги, учреждали новые суды и административные органы, регулировали торговлю, промышленность и чеканку монеты, даровали хартии, контролировали дороги, миловали осужденных и были источниками знатных достоинств и патроната.

Эти полномочия назывались абсолютными, то есть решения по их использованию принимались только королем. В сфере их действия он мог беспрепятственно делать все, что заблагорассудится, без чьего‑либо вмешательства. Ни внутри, ни за пределами государства не было власти выше королевской. В эпоху, когда далеко не все считали королевское слово последним, было важно внедрить идею, что действия короля по закону не могут ставиться под сомнение. По мнению Боссюэ, апологета Людовика XIV, король не подчинялся никакой человеческой власти: если он поступал неправильно, не существовало законных средств контроля или исправления

Bluche F. 1990. Louis XIV. Basil Blackwell. P. 128.

его действий. Боссюэ выдвинул четыре тезиса. Король ни перед кем не отвечал за свои поступки; если он принимал решение, все другие отменялись; ни одна власть не могла ему препятствовать; однако он не исключался из сферы действия закона.1 Эти положения стали определением «абсолютизма» и были справедливы как в отношении английской короны, так и континентальных монархий, как для эпохи Тюдоров, так и для времен Ганноверской династии. Оксфордский словарь английского языка говорит, что королевские прерогативы «теоретически не подлежат ограничению». Парламент мог объявить импичмент министрам, но король находился в неприкосновенности — в отличие от испанских монархов, которых можно было привлечь к суду, как любого из их подданных.2

Король мог объявить о расширении своих прерогатив, и в таком случае они начинали противоречить правам подданных. Это могло произойти в моменты напряженности, когда монархи были вынуждены идти на слишком резкие и односторонние заявления. Так поступил Людовик XIV в 1766 году, когда объявил себя единственным источником власти и права. В этом высказывании, которое обычно приводится как классический постулат «абсолютизма», не упоминается о правах подданных — или парламентов, олицетворявших эти права. Поскольку французская конституция была достаточно расплывчатой и содержала различные элементы, то при одностороннем подходе к ней легко впасть в заблуждение.

Французские юридические трактаты нередко говорят о законодательной прерогативе короля. О том, сколько сложностей с ней связано, мы уже упоминали выше. По убеждению историков — «абсолютистов», право монарха издавать такие законы, какие ему угодно, распространялось на права и свободы подданных, которые в действительности исключались из его компетенции согласно данному королем обязательству уважать их. Французские короли способствовали созданию сходной иллюзии, когда заявляли о своем безраздельном праве осуществлять законодательную власть. Поэтому так важно провести границу между риторикой и реальностью. Французские короли не имели возможности издавать такие законы, какие им за–благорассудится.3 Их законодательная прерогатива заключалась в неограниченном праве вносить законы на рассмотрение. Право утверждать законы, если они соответствовали установленным принципам равенства, принадлежало парламенту: без его утверждения законы не вступали в силу. Напротив, английские короли не обладали исключительной законодательной инициативой: их прерогатива состояла в праве вето. Французские

1Le Brun (éd.). 1967. Politique tirée des propres paroles de l'Ecriture Sainte. Droz.

P. 92-97.

2 Kamen H. 1983. Spain 1469-1714. Longman. P. 148.

3Bluche. 1990. P. 130.

монархи усложняли ситуацию тем, что передавали парламенту те дела, которые английские короли сочли бы политическими: например, составление завещания или объявление войны. Они принимали решение и ожидали, что парламент одобрит его без возражений.

Предложенная Монтескье теория разделения властей создала в этой области еще большую историографическую путаницу. Монтескье утверждал, что в хорошо организованной монархии исполнительная и законодательная власти отделены друг от друга и таким образом гарантируют свободы подданных. Этого не было ни в Англии, ни во Франции. В обеих странах исполнительная власть принадлежала монарху и он же творил законы с согласия законодательного органа — парламента.

Король претендовал и на право контролировать религиозную принадлежность своих подданных. В Англии оно оспаривалась парламентом, а во Франции, Испании и Австрии — папой. Кроме того, большинство списков, в которых перечислялись прерогативы, включали в себя довольно нечетко определенные чрезвычайные полномочия, предоставлявшиеся монарху в кризисных ситуациях. Этот аргумент — raison d'état — позволял ему попирать права подданных, которые в обычной ситуации были неприкосновенны. Ришелье и Оливарес прославились использованием таких приемов, и на этом основании некоторые историки предположили, что они сделали государство «абсолютистским». И все же у нас нет оснований считать эти чрезвычайные мероприятия установленными нормами управления. Они оставались исключениями из правил, и, следовательно, французская монархия сохраняла свой правовой статус.1 В то же время в Англии, где обычные прерогативные права применялись в чрезвычайных ситуациях, она представляла собой противоположную модель. Некоторые исследователи полагают, что после 1688 года королевские прерогативы здесь использовалась очень редко.2 Действительно, если забыть о том, что монарх, как правило, обладал рядом прерогатив, тогда Англию и в самом деле можно представить как особый случай.

ПРЕРОГАТИВА ПАТРОНАТА

Королевские прерогативы делали двор монарха центром политической жизни, поскольку благодаря своей абсолютной власти король оказывался в фокусе внимания. Это, в свою очередь, давало ему возможность исполь'зо-

1 Sherman J. H. 1968. The Parlement of Paris. Eyre and Spottiswoode. P. 252.

2 Miller J. 1987. Bourbon amd Stuart. George Philip. P. 34; Wilson C. 1988. King

William — a 1988 Assessment // Butler M., Price B. And Bland S. (eds.) William and

Mary. William and Mary Trecentenary Trust. P. 23.

вать двор как инструмент для осуществления своих прерогативных решений и для объединения разнородных территорий своей страны. Главнейшей прерогативой монарха было назначение должностных лиц и патронат, под которым подразумевалось распределение титулов и достоинств, патентов и королевских хартий. Расположение короля было честью, его немилость — смертью обычно в фигуральном, но иногда и в буквальном смысле слова. Мало кто полагался на действия парламента или Генеральных штатов, хотя лоббирование там своих интересов стало в этот период искусной тактикой, особенно в Англии. Центром притяжения как в Англии, так и на континенте был монарх. Вопросы о покровительстве решались им одним, и все придворные мечтали повлиять на его выбор: в этом случае они обретали влияние и возможность оказать милости своим клиентам. Прошения о милостях могли дойти до правителя только через тех, кто имел к нему доступ. Следовательно, доступ к королевской особе был решающим фактором, а королевский двор открывал к нему путь. Это верно как для монархий с сильными сословными представительствами, таких как Англия, так и со слабыми, таких как Франция. Поскольку в монархическом государстве исполнительные полномочия были сосредоточены в руках одного человека, центр власти был там, где находился король. Те, кто присутствовал при отправлении его естественных нужд и социальных обязанностей, имели выгодный шанс снискать его милость и изложить свои политические предложения. При монархах–атлетах, каким был Генрих VIII, большинство политических решений формулировалось в мужской комнате для переодевания. В этом были свои преимущества. Так как главным для монарха было решить, кому он мог доверять, самым разумным представлялся выбор политических доверенных из числа близких друзей.

Ни один амбициозный человек не отлучался надолго от двора: конкуренция царила во всем, а соперники действовали стремительно. Придворные боролись за внимание короля на балах и на охоте, на маскараде и в комнате для совещаний, на службе и в постели. Ревность была яростной, споры жестокими, а дуэли, сопровождавшие придворные интриги, весьма опасными. На министерском уровне ставки повышались, поэтому профессиональные политики часто ставили на карту свою жизнь. Это было вызвано не кровожадностью монарха, а нежеланием лидеров фракций оставить побежденных соперников в живых и дать им шанс продолжить борьбу. События показывают, что враги, у которых остались личные счеты, могут погубить даже самых влиятельных государственных мужей, не имеющих в наше время возможности прибегнуть к помощи плахи и топора для устранения конкурентов.

Дабы упрочить свое положение, придворные объединялись в команду, или фракцию, — группу, связанную общей целью, или родственными уза–ми, или и тем и другим одновременно. И все же не только фракции определяли политику. Монархам следовало избегать двух крайностей. Те, кто, подобно Людовику XV, не уживались с назначенными министрами, выражали свое недоверие, отправляя их под суд. Фракции не чувствовали стабильности, так как понимали, что тот министр, которого они поддерживали, в любой момент мог оказаться в опале. Любовницы манипулировали Людовиком XV так же, как и политики: Людовик XIV никогда к их мнению не прислушивался, однако его наследник в постели вел политические беседы. Государи, позволявшие фракции монополизировать власть, как произошло в случае с Георгом III и Уолполом, видели, что остальные группировки выступают против. Людовик XVI сумел совершить обе ошибки. Решительные государи — Георг III и Людовик XIV — стравливали фракции друг с другом, чтобы таким образом получить наибольшую свободу действий.

Фракции стрехмились обрести власть и получить покровительство монарха. Они скреплялись родственными узами и отношениями клиентелы, и редко — политическими устремлениями. Если же это происходило, возникали фракционные коалиции; таковыми были политические группы, соперничавшие во время разрыва Генриха VIII с Римом в 1530–х годах. Хотя заявления соперников часто принимались историками за их политические убеждения, политические разногласия редко составляли подлинную суть политического конфликта. Главным было то, кто участвовал в борьбе. В 1730–х годах российской императрице Анне Иоанновне был выдвинут ультиматум: передать прерогативы объявления войны и заключения мира, раздачи титулов и основных должностей в компетенцию Верховного тайного совета, что можно представить как попытку превратить Россию в конституционную монархию, основанную на дворянской олигархии. Но, вероятно, это было обычной борьбой за власть. Оппозицию Верховному тайному совету составляли представители высшей знати, оказавшиеся не у дел.1

Центральным правительствам не доставало развитой системы местного управления. Старая привычная концепция сводилась к тому, что английские монархи не могли быть «абсолютными», так как не имели эффективно действующей бюрократии на местах. Она оказалась ложной, когда выяснилось, что правители Франции испытывали те же трудности. Большинство монархов раннего Нового времени сталкивались с извечной проблемой: как убедить провинциальную знать действовать в. интересах короны. Им требовалась поддержка тех, кому реально принадлежала власть на местах. Любая административная политика или реформа, проводимая государями, учитывала это обстоятельство, и должна рассматриваться в данном контексте. Монархи, как пауки, находились в центре охватывавшей всю стра-

Black J. 1990. Eighteenth‑Century Europe. Macmillan. P. 411.

ну паутины связей патронов и клиентов. Они дергали за ниточку, и периферийные агенты откликались. Известно, как этот механизм функционировал во Франции, однако особенности управления в Австрии, Пруссии и России, где производились серьезные попытки расширить государственный контроль, а именно привлечь местное дворянство к государственной службе, до сих пор остаются неизученными.

Эффективность осуществления королевской власти на местах зависела от покровительства центра. Двор был основным инструментом воздействия на правящую элиту, и сбои в его работе означали катастрофу. Дворы Карла I, Иосифа II и Людовика XVI перестали привлекать местные элиты в центр; вместо того они сделались раем для королевской клики, а изгнанные фракции занимались подготовкой восстания. Государям эпохи Просвещения было сложно разрешить возникшую проблему, так как придворный церемониал утомлял их. Поэтому Екатерина II достигла успехов больших, чем ее австрийский коллега. Предпочитая в приватной обстановке неформальное общение, она царила при дворе, прославившемся своей пышностью.1 Третий участник «просвещенного» трио — Фридрих II — остается загадочной фигурой. Судя по молчанию биографов, у него не было двора. Поэтому неосторожно утверждать, что прусский двор еще ждет своего исследователя.

ФИНАНСОВАЯ ПРЕРОГАТИВА

Финансовые прерогативы породили наибольшее количество споров. Ее использование обеспечивало корону собственными регальными доходами, в которые входили поступления с королевских земель, судебные отчисления и платежи знати королю как своему феодальному сеньору. Некоторые юристы говорили о существовании прерогативы налогообложения. Но оно представлялось весьма спорным, поскольку такая прерогатива подразумевала право государя изымать собственность подданных и ущемляла их права. Мнения историков, так же как и мнения современников, разделились: некоторые исследователи признавали ее существование, другие — отрица‑ли.2 Неразбериха возникла оттого, что некоторым монархам раннего Нового времени удавалось получить финансовую независимость, не прибегая

1 De Madariaga. 1990. Catherine the Great // Scott H. M. (ed.) Enlightened Absolu

tism. Macmillan. P. 310-311.

2 KoenigsbergerH. G. 1 9 8 7. Early Modern Europe 1500-1789. Longman. P. 1 8 2 ; Za-

g o r i n P. 1 9 8 2. . Rebels and Rulers 1500-1660. C a m b r i d g e University P r e s s. P. 9 1 ; B e h

rens C. B. A. 1962/3. Nobles, Privileges and Taxes in France at the end of the Ancien

Regime II Economic History Review, xv. P. 426; MunckT. 1990. Seventeenth‑Centu

ry Europe. Macmillan. P. 35.к прямому налогообложению. Они умело эксплуатировали прерогативные доходы, которые по определению не подлежали контролю представительных органов. В случае с Генрихом VII и его ученым советом (Council Learned) королевские права использовались явно незаконно. Юристы Якова I были гораздо искуснее и могли доказать, что введенные им без согласия парламента и не относившиеся к прерогативе таможенные пошлины на самом деле были попыткой регулировать торговлю. Беспрецедентные размеры королевских земельных владений делали прусских монархов менее зависимыми от вотированных представительствами налогов, причем вполне законным образом.

Не проясняет картину и право вводить чрезвычайные налоги, на которое претендовали европейские правители, находя оправдание в raison d'état военного времени. Мы уже говорили о том, что французские короли не смогли придать ему статус постоянной привилегии, для которой не требовалось одобрения сословного представительства. Такой порядок действовал в 1695 и 1710 годах, когда капитацией и десятиной обожили всех, независимо от социального положения. Людовик XIV обезопасил себя от юристов Сорбонны лишь после того, как уверил их, что эти налоги являлись временной военной мерой. Так и оказалось. Даже монархия «короля–солнца» с ее относительно сильной администрацией была не в состоянии облагать налогом собственность подданных по своему усмотрению или превращать raison d'état в свое постоянное оправдание.1 Несмотря на то что историки постоянно говорят о праве «абсолютных» монархов вводить налоги без вотирования представительством, при более внимательном рассмотрении значение этой прерогативы кажется гораздо более скромным.

ПРЕРОГАТИВЫ АДМИНИСТРАТИВНОГО, ЭКОНОМИЧЕСКОГО И СОЦИАЛЬНОГО РЕГУЛИРОВАНИЯ

В раннее Новое время правительства многих стран остро ощущали потребность в регулирования жизни подданных, что кажется одной из их немногочисленных новаций. Хотя корни государственного регулирования уходят в Средние века, Раев полагает, что импульсом к упорядочиванию и систематизированию послужила важная черта эпохи Ренессанса — поиск рационального порядка. Эпоха Просвещения явила две тенденции: поиск рационального устройства продолжался, однако существовало мнение, что

1 Church W. F. 1969. Louis XIV and Reason of State // Rule J. (ed) Louis XIVand the Craft of Kinfship. Columbus. P. 375.

в экономике естественный ход вещей лучше чем тот, что предлагает правительство. Многие сферы жизни, в которых мы воспринимаем регулирование, мы принимаем как данность — обязанности официальных лиц, дисциплина вооруженных сил, статус социальных и профессиональных групп, одежда, которую они носят, труд наемных рабочих и ценовая политика производителей — первоначально испытывали на себе воздействие правительства. Ранее регулирование осуществлялось городскими корпорациями, церковью и представительными органами: контроль центра придал ему более внушительные размеры. Но отсюда не следует, что развивался «абсолютизм», так как централизованного аппарата регулирования не было. Принуждение оставалось функцией корпоративных органов. Эта гиперактивность не была характерна только для государств, которые традиционно считаются «абсолютистскими». Для любого государства регулировать ситуацию было предпочтительнее, чем предоставлять ее разрешение случаю, тенденциям рынка, прихотям отдельных людей или ненадежным обычаям прошлого.

В раннее Новое время правительство регулировало социальную и экономическую жизнь. Это касалось не только «абсолютистских» государств, поскольку Англия и Республика Соединенных Провинций, как и Франция, не были готовы допустить свободную игру на рынке. Экономические инстинкты и стремление получить выгоду считались анархическими силами, подрывавшими благосостояние общества из‑за личной алчности. Целью было подчинение гильдий, портов, провинций и прочих групп, действовавших в эгоистических интересах, пользе государства в целом. Только в конце XVIII столетия просветители–физиократы объявили рыночные тенденции создателями, а не разрушителями общего благосостояния. Многое в регулирующей деятельности входило в сферу королевских прерогатив или полномочий штатов и городских корпораций. У государей, таким образом, был выбор. Некоторые, как особые агенты при выборе оружия, в каждом случае, когда приходилось прибегать к принуждению, производили тактическую оценку условий. В Англии предпочитали издавать прерогативные патенты, которые позволяли более четко и гибко регулировать экономику. Тонкие нюансы в требованиях ввозить испанский, а не американский табак, мало что говорили парламенту: гораздо проще было предоставить торговцам монополию, издав королевскую хартию.1

Использование таких прерогатив говорит о рождении феномена, который Раев называет «регулярным полицейским государством» .2 В контексте

1 Hinton R. W. K. 1957. The Decline of Parliamentary Government under Elizabeth I

and the Early Stuarts // Cambridge Historical Journal, xiii, 2. P. 126.

2 Raeff M. 1983. Well‑orederd Police State. Yale University.

эпохи раннего Нового времени этот термин, который может ввести нас в заблуждение, означал лишь «хорошо организованное социальное устройство». В XVII веке представление о нем воплощалось в комплексе идей каме–рализма, которые подчеркивали единство правительства и народа, а также потребность в профессионально образованных чиновниках для регулирования жизни подданных в интересах сообщества. В Германии политическая теория камерализма предписывала административной элите получать высшее образование. Здоровье, гигиена, мораль и образование были объектами пристального внимания. Во Франции и Германии городские советы следили за чистотой улиц, вывозом мусора, передвижением транспорта, использованием безопасных строительных материалов, размещали на постой армию. После реформационных потрясений церковь перестала помогать бедным, дав государству еще одну возможность регулировать положение социальных низов. Насколько успешно осуществлялось это регулирование, неясно. Как правило, планы, выдвигавшиеся правительствами раннего Нового времени, впечатляют больше, чем достигнутые ими результаты. Но одно существование таких планов уже опровергает устоявшееся представление о том, что в ту эпоху правительства были озабочены прежде всего собственным усилением, а не повышением уровня жизни и культуры своих подданных. Подобное представление — пародия на государей эпохи Просвещения, правивших после 1750 года, и клевета на их предшественников.

ВНЕШНЕПОЛИТИЧЕСКАЯ И ВОЕННАЯ ПРЕРОГАТИВА

Еще одной важной королевской прерогативой был контроль над внешней политикой, точнее — право объявлять войну. Поскольку в этой области сотрудничества корона менее всего нуждалась в одобрении знати, дипломатия и заключение договоров, ведение войны и контроль за вооруженными силами были сферой, в которой королевские прерогативы не подвергались сомнению. Следовательно, определяющим фактором здесь являлись личные взгляды монарха или того, кто оказывал на него влияние: политика была зеркалом придворной жизни и фракционной борьбы. Поэтому она была изменчивой и непредсказуемой.

И все же доминирующая роль личности и пристрастий монарха во внешней политике оспаривается. Академическое изучение истории дипломатии началось в конце XIX века и несло на себе отпечаток этой эпохи. Результаты был столь же ошибочны, сколь и остальные представления об «абсолютизме», характерные для этого столетия. То, что серьезные внешнеполитические вопросы зависели от прихоти короля и придворных интриг, так огорчало историков XIX века, что они чувствовали себя обязанными изу–чить данный вопрос лучше. Но чем больше они искали, тем меньше находили. Они пытались показать, что в тот период международные отношения строились с учетом интересов нации. Свою ошибку они усугубляли тем, что отводили ведущую роль официальным дипломатическим источникам, в которых решения принимали рационализированную форму. Традиционная историография разделяла международные отношения и их движущие силы — произвольные желания монархов и их придворных. И все же случайный характер внешнеполитических событий был очевиден для современников. Отмечая, что малейшие трения при дворе могут привести к войне, один французский юрист в 1730–х годах писал: «Величайшие события, помпезно преподносимые историей, имеют совершенно пустячные причины». Десятью годами ранее французский посол в Вене размышлял о пугающем могуществе случая: «В эпоху, когда мы способны диктовать условия всей Европе, малейший поворот событий может сделать нас слабейшим госу–дарством».1

Большинство монархов управляло странами, лишенными этнического, языкового, религиозного или культурного единства. Общность интересов современников или общее прошлое часто отсутствовали. В таких на первый взгляд единых странах, как Франция, и в государствах разнородных, таких как империя Габсбургов, единственной надежной связующей силой была верность правящей династии. Националистические идеологии сплотить страну только перед лицом внешней угрозы. Монархи зависели от репутации своей династии: они старались приумножить ее славу и осуществить ее права. В наши дни историки международных отношений подчеркивают преимущественно династические акценты придворной культуры, представлявшей войну героическим деянием.2 В XVIII столетии государи продолжали появляться на полях сражений хотя бы просто для вида. После победы они объявляли о своих заслугах. Гендель в «Dettingen Те Deum» воспел доблесть Георга III. Образ короля–победителя был частью древней традиции прославления Его величества в его наиболее величественной роли — в роли воителя. Миролюбивый философ Вольтер сходным образом воспел подвиги Людовика XV при Фонтенуа в 1745 году. В его опере на музыку Рамо государь сравнивался с императором Траяном, допущенным в храм Славы, но о случайном присутствии на поле боя маршала Сакса не говорилось ни слова.

Династическая перспектива просматривается и на других направлениях внешней политики. Государи открыто говорили о войнах и мирных договорах как о личных соглашениях. Даже Фридрих II, государь, мысливший

Black J. 1990. The Rise of European Powers. Arnold. P. 149-154.

BlackJ. 1987. The Origins of War in Early Modern Europe. John Donald. P. 7-8.

династически в меньшей степени, в пространных беседах о том, что он — «слуга государства», говорил о Марии–Терезии как о своем враге и о своем решении вступить в войну. Большинство войн велось за право наследовать престол, и так как представители правящих династий заключали между собой браки, права и встречные права умножались. Таким образом, многие международные конфликты были семейными ссорами.

Не так давно исследователи предприняли дальнейшие попытки рассмотреть внешнюю политику раннего Нового времени в ином ракурсе. Было выдвинуто предложение «деперсонализировать» экспансию России на Черное море в царствование Екатерины II и считать ее перманентной динамикой русской истории, а не личной инициативой императрицы. Возможно, черноморская экспансия и была частью общей военной стратегии России, однако едва ли Екатерина руководствовалась подобными соображениями. Положение немки, узурпировавшей престол Романовых, было весьма непрочным, и она не стала бы развязывать войну по одним лишь стратегическим мотивам. Ее целью было выжить, и зрелищные победы увеличивали ее шансы. Кроме того, историки пытаются доказать возникновение идеи современного деперсонифицированного государства — и, как следствие, формирование надперсональных внешнеполитических приоритетов.1 Средневековые короли отождествляли государство со своей династией. Шеннан полагает, что в XVIII столетии все большее число государей и их пропагандистов использовали представление о государстве, отождествляемом общими интересами правителя и подданных. Это подтверждается как неуважительным отношением таких монархов, как Петр I и Фридрих II, к своим родственникам, так и их готовностью принести себя или свой клан в жертву высшим целям.

Рассуждения мыслителей, на которых строит свое доказательство Шен–нан, кажутся менее убедительными. Многие из них, например Гоббс, были выдающимися философами, но их теории не отражали представлений, господствовавших в умах современников. Поэтому сегодня их сочинения не входят в число первостепенных источников при изучении политических воззрений своего времени. И каковы бы ни были достоинства тезиса Шен–нана, он неприменим к внешней политике, где любое представление о государственном интересе как о предмете, отличном от интересов монарха, все еще были слишком расплывчаты. И участившиеся обращения к raison d'état вовсе не свидетельствуют о реальном существовании в этот момент какой‑либо государственной необходимости. В устах Фридриха II и Екатерины П*такие высказывания просто оправдывают их династические амби-

1 Hufton O. 1980. Privilege and Protest. Fontana. P. 233-235; Shennan J. H. 1974. The Origins of the Modern European State 1450-1725. Hutchinson. P. 9.

ции. Эгоистические цели казались более возвышенными, если преподносились как стремление к высшему благу государства. Раздел Польши представлял собой типичное укрепление династий, аккуратно замаскированное новой идеологией баланса сил. Если учитывать это обстоятельство, то слишком наигранной п о к а ж е т с я готовность Людовика XIV расстаться со своими династическими притязаниями при заключении договоров о разделе испанского наследства в 1699-1700 годах. Он как рассудительный человек всегда понимал, до каких пределов могли распространяться его притязания, а в 1699 году Франция была ослаблена. Таким образом, вопреки утверждению, что в XVIII столетии внешняя политика стала менее династически ориентированной, большинство новаций на самом деле были лишь новыми названиями, за которыми скрывались старые обычаи.

ПРОВОДНИКИ ПРЕРОГАТИВЫ

Макс Вебер выделял два вида власти: патриархальную и бюрократиче–скую.1 Первый вид — власть персональная и самовластная. Государь властвует по собственному праву, ему подчиняется его клиентела. Его чиновники — плохо подготовленные любители, деловые процедуры неформальны и большая часть дел ведется устно. Второй вид — власть деперсонифициро–ванная и беспристрастная. Власть принадлежит государю по должности, и он управляет потому, что занимает эту должность. Чиновники — опытные профессионалы, исполняющие установленные предписания и ведущие письменные протоколы.

Когда Вебер описывал эти две модели, он не подозревал, чем была власть в раннее Новое время. Большинство правительств представляло собой смесь обоих указанных видов. Парижская бюрократия, прославившаяся своей эффективной работой, состояла из династий, оккупировавших, подобно паразитам, в ней должности. Они поднаторели в делопроизводстве, однако достигли этого в системе отношений клиентелы, совершенно чуждых мерито–кратическому XIX столетию. Стремление историков этого века модернизировать события вновь создает проблемы для понимания.

Однако существующая концепция «абсолютизма» строится на допущении, что существовавшая бюрократия была способна доводить королевские приказы до общества и при этом не зависела от структур этого общества. Кажется, что на практике королевская прерогатива работала иначе. В раннее Новое время бюрократия может быть ошибочно названа «чиновничеством». Однако большинство королевских чиновников покупало свои должности и считало их своей собственностью, которую следовало использовать

Weber M. 1968. Economy and Society. New York. Part 2. Chapters 10-14.

скорее в собственных интересах, чем на пользу государства. Тотальный характер личных связей родства и клиентелы стирал различия между администраторами и теми, кем они управляли. Историки социального направления подчеркивали дилетантский характер службы чиновников в раннее Новое время. Функции чиновника в большей степени определялись тем, кем он был, чем занимаемой должностью. Его способность приводить в повиновение зависела скорее от ранга и количества его друзей, а не от официальных полномочий. Напротив, историки–институционалисты подчеркивали бюрократические черты так называемой «административной монархии» во Франции при последних Бурбонах и в германских государствах — например, наличие кодексов делопроизводства, описаний занятий, профессиональную подготовку и высокие стандарты публичной службы.1 На самом деле механизмы бюрократии и патроната в эту эпоху действуют параллельно, но способ их взаимодействия не поддается точному описанию.

Столь же ошибочно широко распространенное мнение, что «абсолютные» монархи XVII века возвышали «новых людей» для осуществления королевских прерогатив и своей «абсолютной» власти. Новыми эти люди были в том смысле, что они происходили из семей, ранее не входивших в правящую элиту, монархи не обращались к классам, которыми пренебрегали их предшественники. Заявления историков об оригинальности их политики вызваны незнанием истории Средних веков. Сходство теорий, описывающих так называемые «новые монархии» Генриха VII Английского, Людовика XI Французского и Фердинанда Арагонского, должно нас настораживать. Средневековые государи имели обыкновение выбирать сподвижников для политической и административной деятельности (различия между которыми были весьма неопределенными) из периферийных слоев знати или с более низких уровней. Таким образом, монархи могли рассчитывать на их преданность короне. «Новые люди» быстро получали в награду титул и статус, соответствующий их новому положению, если не успевали приобрести их после покупки должности. Выскочки вроде Уолси и Флери получали кардинальские шапки. Следовательно, трения между «старой» и «новой» знатью были обычны для любой эпохи, а отнюдь не уникальным явлением эры «абсолютизма».

Как уже было показано, концепция «кризиса аристократии», начавшегося в этот период, является общепринятой. Согласно этой теории, наследственная «феодальная» знать — принцы крови, гранды и «дворянство шпаги» — уже ощутившая последствия экономической депрессии XVII столе-

1 Behrens C. B. A. 1985. Society, Government and the Enlightment. Thames and Hudson. P. 41; Campbell P. R. 1988. The Ancien Regime in France. Basil Blackwell. P. 54-60; Gagliardo J. G. 1991. Germany under the Old Regime 1660-1790. Longman. P. 118-120; ShennanJ. H. 1986. Lou is XIV. Methuen. P. 14-16.

тия, была вытеснена с государственной службы юристами–буржуа и бюро–ратами «дворянства робы». Одно серьезное исследование, посвященное знати Нормандии, заставляет серьезно усомниться в этом утверждении, хотя неясно, насколько типичной была ситуация в этой провинции. Лишь немногие представители знати испытывали экономические трудности, несмотря на сложные условия. Главное открытие, относящееся к данной проблеме, заключается в том, что многие чиновники уходили со своих должностей, как только аноблировались, и смешивались с существующей знатью. Они женились на представительницах влиятельных фамилий и усваивали стиль жизни дворянства. Хотя в первом поколении поведение людей еще различалось, адаптация происходила быстро и препятствовала образованию двух разных дворянств, активного и пассивного. В XVII веке две трети знати, за счет которой возвышались их соперники–буржуа, возвысились таким же образом менее ста лет назад. Начиная по крайней мере с XIV века дворянство западной и восточной Европы формировалось и пополнялось людьми, служившими короне. Аристократы всегда морочили голову своим современникам — а также историкам — легендами о древности своего рода.

Тридцать лет назад Хэкстер мудро заметил, что средние слои всегда стремились возвыситься. Очевидно, мифы не так легко уходят со сцены. В каждом столетии — от XII до XX — историки всех европейских стран объявляют возвышение буржуа уникальной особенностью своей эпохи. В раннее Новое время единственной новацией было создание новых правил для прежних участников процесса. В Западной Европе корона все более обогащалась за счет амбиций тех, кто пробивался и покупал должности. В Восточной Европе прежним реалиям был придан официальный вид табелей о рангах, формально иерархиезировавших знать согласно положению на государевой с л у ж б е, чтобы сгладить давние трения. Старые знатные семейства продолжали доминировать в новых формах, в то время как обычно считается, что государи открыли путь незнатным, деньги и службу которых они собирались использовать. Устройство королевских армий также опровергает утверждение, что «абсолютизм» был инородной надстройкой общества. Армия, в которой офицеры, происходившие из знатных семей, командовали своими зависимыми людьми и экипировали их за собственный счет, является свидетельством общности интересов знати и короны.1

Итоги данной дискуссии могут существенно повлиять на содержание понятия «абсолютизм». Возникают сомнения в том, действительно ли знать

1 BittonD. 1969. The French Nobility in Crisis. Stanford; Wood J. B. 1980. The Nobility of the Election ofBayeux 1463-1666. Princeton University. P. 69-98; Lander J. R. 1973. Ancient and Medieval England. Harcourt Brace Jovanovich. P. 159-163; Hex‑ter J. H. 1 9 6 1 // Reapprisals in History. Longman. P. 71-116.

претерпевала изменения в соответствии с запросами нового режима. Более уместно было бы сказать, что правительство было вынуждено приспосабливаться к менявшемуся положению знати. Кроме того, следует с осторожностью относиться к предположению, что знать препятствовала усилению королевской власти. Безусловно, некоторые дворяне сопротивлялись контролю правительства, особенно если прежде они с успехом тиранили города и деревни, а теперь этой возможности лишились. Однако не вся знать находилась в конфронтации с абсолютной властью. Некоторые дворяне ей содействовали, если им было выгодно. Королевские прерогативы были не просто механизмом управления, но и открывали богатые возможности. Только бюрократия, свободная от произвола влиятельных лиц, могла бы освободить монархов от необходимости потакать требованиям элиты. Присутствие такой бюрократии считалось концептуальной составляющей понятия «абсолютизм», но доказательств ее реального существования нет. Чтобы правительство могло избавиться от притязаний «старой» знати, ему потребовалась бы социальная революция, которой так никогда и не произошло. Поэтому действие абсолютной королевской прерогативы на практике сдерживалось необходимостью учитывать интересы земельной знати.

ПРЕРОГАТИВА ИНТРОНИЗОВАНА

Изумленные туристы бродят по Версалю, Шенбрунну и Касерте и не могут поверить, что все это великолепие предназначалось для одной семьи. Целью монархов было вовсе не пустое самолюбование. Концентрация огромной прерогативной власти в руках одного человека порождала множество вопросов. Республиканская традиция не умерла и предлагала альтернативную модель государственного управления. Республика Соединенных Провинций олицетворяла собой молчаливый вызов всем королям (Людовик X I V осознал это в 1672 году), а в 1640–х и 1650–х воинствующая республиканская идеология подняла голову во Франции и Англии. Так как защищаться от нее с помощью рациональных доводов представлялось сложным, монархия была вынуждена подчеркивать свои духовные, мистические элементы. На величие суверена нельзя было смотреть, чтобы не осквернить его взглядом: приговор приводится в исполнение над изображениями предателей, если сами они не были пойманы. В 1661 году восковая персона одного голландского дворянина была обезглавлена в присутствии короля. Это было обращение — отчасти намеренное, отчасти инстинктивное — к атавистическим импульсам, древним, как сам человек. Так возникал мир, описанный в книге Фрэзера «Золотая ветвь», с его королями–священниками, сверхъестественными силами, королевскими жертвоприношениями и табу. Революция 1688 года не смогла лишить королей способности исце–лять, и очередь людей, желавших вылечиться, не иссякала вплоть до царствования королевы Анны — хотя говорят, что Вильгельм III во время наложения рук бормотал: «Дай тебе Бог побольше здоровья и здравого смысла».

Возможны были различные степени приближения к монарху, однако все же персона короля была священна и неприкосновенна. При любом дворе обязанности слуг во время купания и облачения монарха исполнялись — реально или символически — придворными высшего ранга, дворянами или членами королевской семьи. Лицезрение монарха было упорядочено: лишь избранным позволялось находиться при его особе в интимные моменты. Людовик XIV активно использовал право доступа к этим публичным ин–тимностям, чтобы продемонстрировать придворным ту или иную степень своего расположения.1 Особый статус монархии, как это ни парадоксально, акцентуировался через ее публичность, так как при этом появлялась возможность облекать самые обыкновенные действия государя почти небесным достоинством и величием. Точность и пунктуальность были необходимыми качествами для правителя, биоритмы которого сопоставлялись с гармонией небесных тел. Говорят, что придворные сверяли часы по передвижению Людовика XIV. Им предписывалось кланяться блюдам, на которых лежала пища государя, и серванту, в котором лежало его белье. Главным ритуалом при многих дворах была трапеза. Ел только король: остальные смотрели. Каждое блюдо подавал склонившийся на одно колено дворянин. Каждый раз, когда король отпивал из кубка, раздавался сигнал трубы или пушечный салют.

Н у ж н о отметить, что Версаль при Людовике XIV не был высшей формой развития придворного церемониала, как часто ошибочно полагают. Испанский двор окружил персону государя мелочным протоколом, по сравнению с которым ритуалы «короля–солнца» выглядели упрощенными. Простолюдинам под страхом смерти запрещалось прикасаться к королю. В середине XVII века королевские домоправители позволили ста дворянам носить шляпы в присутствии монарха. Но это было только начало. Эти сто делились на три категории: одни могли надеть шляпу перед тем, как заговорить с королем, другие оставались с непокрытой головой до конца своей речи, третьи надевали шляпу, как только начинали говорить.2 В остальном испанский двор был строгим. Коронационного ритуала не было, а на портретах король изображался не в величественных одеяниях, а в простом черном камзоле. Подъем и отход ко сну не были публичными действами, как во Франции. Филипп IV был невидим и недосягаем, скрыт от взглядов толпы в глубине

1 Elias N. 1983. The Court Society. Basil Blackwell. P. 84-85.

2 Elliott J. H. 1977. Philip II of Spain // Dickens A. G. (ed.) The Courts of Europe.

Thames and Hudson. P. 173-175.

своего дворца и постоянно окружен одними и теми же лицами. Обедал он молча и в одиночестве.

Вопреки расхожему мнению, церемонии французской монархии были одними из самых непринужденных в Европе. Прославленные ритуалы Версаля не были исключением. Никто не опускался на колени перед Людовиком XIV; придворным не запрещалось поворачиваться к нему спиной, как то было в Лондоне, Мадриде или Вене. Француз кланялся своему королю, как поклонился бы любому человеку благородного звания. Король Англии открывал парламент, восседая на троне в парадном одеянии, в короне, со скипетром и державой. Король Франции облачался в свои регалии только дважды — во время коронации и лежа в гробу. На троне он восседал только тогда, когда нужно было произвести впечатление на важное иностранное посольств или приструнить парламент. Хотя «король–солнце» и имел постоянную охрану, жил он на публике. Находясь днем и ночью на всеобщем обозрении и имея возможность уединиться только в постели с любовницей, он вел себя так, как вели себя его предки. Генриха III убили, когда он давал аудиенцию, сидя на ночном горшке.

В последние два десятилетия историки активно занимались сопоставлением внутренней планировки дворцов и протекавшей в них общественной и политической жизни. В результате королевские покои стали новым видом исторических источников. Их устройство проливает свет на то, что одновременно было главной целью и организующим фактором жизни двора — на способы регулирования доступа к монарху, которому приходилось каким‑то образом ограждать себя от постоянно возраставшего числа назойливых придворных. Доступ к монарху следовало регламентировать. Его статус — или статус его министра — определялся тем, сколь долго они заставляли просителей ждать своего появления. Говорят, что кардинал Уол–си заставил одного из них ждать в передней несколько лет. В Англии проблему доступа решала длинная анфилада комнат, которую нужно было преодолеть, чтобы предстать перед королем; причем чем дальше находилась комната, тем уже был круг лиц, допущенных туда. Дворы Австрии, Испании, Саксонии, Бранденбурга и Баварии были организованы сходным образом. Версальский двор функционировал совершенно иначе. Королевская спальня в определенной мере была открыта всем желающим. Важен был тот момент церемонии пробуждения короля, когда зрителям позволялось войти: престижнее было лицезреть короля в ночной сорочке, чем в халате, небритым, а не побрившимся, в коротком парике, который он носил ночью, а не в длинном, который надевался утром. «Entrees» проходили в три этапа. Придворные ожидали в передней, покуда их не приглашали войти в спальню. Вскоре им приходилось уступать места своим менее привилегирован–ным собратьям, но каждый старался пробыть в комнате достаточно долго, чтобы оказаться замеченным королем.1

В этом не было ничего нового. Начиная с раннего Средневековья короли были окружены церемониями и ритуалами. Однако в раннее Новое время два изменения придали традициям свежее звучание. Во–первых, теперь двор стремился обосноваться в столице, а не паразитировать, разъезжая по резиденциям знати. Создание постоянных резиденций, подобных Версалю, позволяло монархам довести искусство самопрезентации до совершенства. Во–вторых, появилось искусство барокко, ясно показавшее, насколько все прочие стили были непригодны для пропаганды королевской власти. Гиды в Шарлоттенбургском дворце рассказывают, как в 1700–х годах пришлось переписывать портреты казненного в 1660–х Великого Электора. Над скучным изображением маленького толстого человечка будто бы взмахнули волшебной палочкой, украсив его вычурными жестами и изысканными драпировками. Ловкие оформители создавали из скульптур и фонтанов, травы и деревьев, стекла и мрамора, росписей и лепнины главный символ монархии — Версаль. В искусстве визуального воздействия и контроля над аудиторией художники эпохи барокко не знали себе равных, заставляя звучать все струны человеческой души. Лебрен и Ленотр для монархии Бурбонов были теми, кем для нас является Стивен Спилберг.

За всем этим кроется стремление монархов поразить воображение людей. Им требовалось «та/вя^ая», внушительное, великолепное действо. Чем меньшими средствами принуждения они обладали, тем сильнее старались внедрить в умы подданных идею повиновения, вовлекая их в роскошный спектакль. А поскольку знать в своих замках использовала ту же схему, обстановка вокруг короля должна была производить неповторимое, поразительное впечатление. Только теперь, с помощью знатоков литературы и изобразительного искусства, историки начинают расшифровывать значение королевского антуража. Он символизировал не только власть правителя. Достоинство, справедливость, благочестие и военная мощь монарха находили отражение в произведениях пропагандистов. Праздники и процессии изобиловали аллюзиями на библейские и античные сюжеты, настраивавшие зрителя на мистический лад.

Так продолжалось начиная с эпохи Ренессанса вплоть до конца XVIII столетия, когда, как историки нередко утверждают, монархи, раскаявшись, обратились к аскетизму. Габсбургов часто называют одной из самых экономных династий — и, безусловно, одной из самых бедных. Как и их англий-

1 Baillie H. M. 1967. Etiquette and the Planning of the State Apartments in baroque Palaces // Archaeologia, 101.

ские собратья, они поздно открыли для себя удобства монументальных дворцов. В 1705 году один француз ехидно назвал венский Хофбург «неприметным»: на его лестницах не было украшений, а государственные апартаменты имели игрушечные размеры жилища буржуа.1 Но в 1670–х годах эта династия завершила в Шенбрунне строительство последнего великого дворцового ансамбля эпохи рококо, стены которого были украшены позолоченной лепниной, а потолки — розовощекими ангелочками. Габсбурги были неравнодушны и к динамичным зрелищам. В 1760 году Изабелла Пармская прибыла в Вену, чтобы выйти замуж за будущего Иосифа II, в кортеже, состоявшем почти из ста карет, запряженных шестерками лошадей, который растянулся на многие мили. Мария–Антуанетта на собственную свадьбу в Версаль приехала на столь же экстравагантном транспорте. Сама Мария–Терезия славилась умеренностью. В 1773 году во время визита к принцу Эс–тергази ее сопровождала свита всего лишь из семнадцати экипажей. Но она приехала только для того, чтобы послушать оперу.

ПРЕРОГАТИВА ДЕТРОНИЗОВАНА

Что же заставляло монархов так заботиться о сохранении своих прерогатив и престижа? Одной из причин стал так называемый «общий кризис» 1640–х 1650–х годов. Гипотезы, созданные в 60–х годах нашего столетия, были опровергнуты новейшими исследованиями, камня на камне не оставившими от теории, согласно которой социальные потрясения во Франции, Испании, Англии, Швеции, Голландии и России имели одинаковые причины, и первым доводом было то, что в некоторых странах конфликтов было несколько. Но нельзя упускать из виду и действительно общие черты развития. В каждом случае истощение финансов, вызванное войной и неурожаями во всей Европе, периоды царствования малолетних государей, некомпетентные шаги правительства и иссякавшее терпение подданных вызывали восстания примерно в один период времени в разных регионах.2 Поскольку в этих государствах монархам удалось восстановить свои прерогативы, возник миф о «веке абсолютизма». Это было не переходом к автократии, а восстановлением нормальной формы монархии. Государи поступали так раньше и будут поступать снова. На сей раз восстановление власти сопровождалось новым соблазнительным аккомпанементом — ба-

1 Evans R. J. W. 1977. The Ausrian Habsburgs // Dickens A. G. (ed.) The Courts of

Europe. Thames and Hudson. P. 138.

2 MunckT. 1990. Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 235-236; SymcoxG.

1983. Victor Amadeus II. Absolutism in the Savoyard State 1675-1730. Thames and

Hudson.

рочой пропагандой. Новой была не абсолютная власть, а ее информационное оформление.

«Общий кризис» был самым суровым вызовом прерогативам монархии в эту эпоху. Ключ к пониманию «абсолютистского» государства следует искать в предшествующем периоде. В каждом из государств, по отношению к которым употребляется этот термин, сословные представительства или советы знати ранее были необыкновенно могущественными или агрессивными. В начале XVII столетия сословное представительство в Бранденбурге вмешивалось во все внешнеполитические и военные вопросы. Во Франции Генеральные штаты 1484 года и парламент 1597 года претендовали на право назначать королевский совет; так же действовал шведский риксдаг начиная с 1634 года и вновь — с 1718 года. В 1641 году парижскому парламенту был объявлен выговор за вмешательство в государственные и прерога–тивные дела, равно как и парламентам в правление Елизаветы I. В 1642 году английский парламент объявил о своем праве контролировать вооруженные силы, хотя в 1661 году Карл II восстановил над ними свой безоговорочный контроль. В 1661 году Людовик XIV был больше обеспокоен намерениями парламента узурпировать его прерогативы, а вовсе не тем, как самому узурпировать права парламента. В определенный момент в большинстве государств предпринимались попытки урезать королевские прерогативы; перед правителями стояла задача их восстановить. Но эти «абсолютные» монархи стремились восстановить и усилить свою власть в существующих рамках, а не создавать новый порядок.

Правление королей Швеции Карла XI и Густава III традиционно связывается с возникновением в этой стране «абсолютизма». Но после рассмотрения более ранних событий это утверждение оказывается иллюзией. В 1 634 году группа дворян воспользовалась внезапной смертью Густава–Адольфа. Согласно Форме об управлении осуществление королевской прерогативной власти нуждалось в постоянном одобрении аристократического совета. Поскольку эти требования не устраивали Карла XI, его так называемый переход к «абсолютизму» в 1680 году более справедливо называть возвратом к обычным королевским прерогативам. Это подтверждает и декларация сословного представительства (риксдага): Форма об управлении действовала исключительно в период малолетства государя, а функции совета были лишь совещательными. Право сословного представительства вотировать экстраординарные налоги осталось неприкосновенным. Попытки историков защитить «абсолютизм» династии Ваза основаны на утверждении, будто подданные Карла XI не имели законных средств сопротивления королю. Предполагалось, что он будет у в а ж а т ь их ж и з н ь, свободу и собственность; в противном случае взывать к закону было тщетно. Единственным способом восстановить справедливость было направить коро–лю петицию с требованием придерживаться принятых им решений.1 До 1947 года ни один из судов не мог возбудить дело против короля и предпринять что‑либо против него. Единственной возможностью была петиция о праве с просьбой о суде и королевской милости. Почувствуйте разницу.

В 1720 году эксперимент 1634 года был повторен, только вместо аристократического совета в государственную политику вмешивалось сословное представительство. В 1722 году Густав III пытался сохранить свои прерогативы. Принятая в этом году конституция имеет репутацию документа, восстановившего «абсолютизм»: при критическом рассмотрении такая иллюзия исчезает. Конституция устанавливала королевские прерогативы во внешней политике и патронате. Контроль над налогообложением и законодательством делился между королем и сословным представительством; развязывание наступательной войны без их одобрения было запрещено. Поэтому прерогатив у Густава III было гораздо меньше, чем у английского короля Георга III.

Не так давно некоторые исследователи обратили внимание на особенности «абсолютизма» в Дании и Савойском герцогстве.2 Им удалось показать, что миф не соответствует реальности. В очередной раз мы видим, что многое объясняет распределение власти в предшествовавший «абсолютизму» период. Правление герцога Амадея Савойского начиналось девятилетним периодом регентства. В 1684 году Амадей стал править самостоятельно и установил жесткий контроль центра над провинцией, что вполне осуществимо в небольшом государстве. Его «абсолютизм» едва ли представляет собой нечто большее, чем восстановление режима сильной личной власти в маленьком королевстве. В Дании короли были марионетками, и сильнейшим из них не удавалось править без постоянного вмешательства сословного представительства и советов, контролировавшихся знатью. Датская монархия была выборной. Даже если на практике порядок наследования престола не нарушался, знать всегда имела возможность навязывать правителям ограничительные хартии. Хартии передавали суверенитет в руки короля и аристократического государственного совета (ригсрада), согласие которого требовалось для объявления войны и до некоторой степени для назначения на высшие государственные должности. В 1660 году такой порядок прекратился из‑за военной катастрофы, а также потому, что совету не удалось стать альтернативой королевской власти. Монархия была объявлена наследственной по линии Фридерика III и наделена королевски-

1 Upton A. 1988. Absolutism and the Rule of Law: the Case of Karl XI of Sweden // Parliaments, Estates and Representation, 8, no. 1. P. 43-46.

2Munck T. 1979. The Pesantry and the Early Absolute Monarchy in Denmark. Landbohistrisk Selkab, Copenhagen.

ми прерогативами. В этом отношении Дания следовала по пути многих государств раннего Нового времени, в которых попытки ввести коллегиальное управление оканчивались неудачей.

выводы

Абсолютные монархи не стремились к неколебимой власти над всем, о чем они только могли помыслить, как предполагает концепция «абсолютизма». Определение абсолютной власти имеет особую специфику. Во–первых, такая власть исключает право на сопротивление или на условную верность, на которые претендовали как французская знать до XVI столетия, так и венгерское дворянство до 1687 года. Абсолютная власть требовала повиновения. Во–вторых, при абсолютной власти государственные дела являются прерогативой монарха, а не находятся в ведении аристократических советов или сословного представительства. Абсолютная власть несовместима с конституционными соглашениями, такими, что были навязаны российской императрице Анне в 1730 году и шведскому королю Фридриху I в 1720 году, согласно которым королевская прерогатива управлять политикой передавалась в руки аристократических собраний под председательством государя. Напротив, абсолютные монархи со своими министрами советовались, но их слово всегда было последним. Государства, где вопросы внешней политики и контроля за вооруженными силами находились в ведении комитетов, а право принимать решения принадлежало сословному представительству, назывались республиками. Монархия, которая терпела подобные унижения, была не более чем квазиреспубликой. Смыслом и отличительной характеристикой монархии была не передача власти по наследству (королей могли избирать), а контроль над политикой одного человека или его доверенных лиц. Все прочие виды монархии не были достойны этого названия. Выражение «Король правит сам» было одним из многих девизов Людовика XIV. Эти простые критерии отражают суть монархии. Они объясняют мотивы схваток за корону и то, почему борьба за влияние на венценосцев была столь упорной.

В этом смысле монархи Ганноверской династии обладали властью столь же абсолютной, что и Бурбоны и Габсбурги. Английская монархия долгое время была сильнейшей в Европе. В то время как она становилась все более абсолютной, на континенте монархии постепенно начали имитировать английскую модель. Концепция «абсолютизма», согласно которой королевская власть распространяется на законодательство и налогообложение, исключает из круга нашего рассмотрения Англию. Но тогда из нее следует исключить все остальные государства раннего Нового времени, ни в одном из которых, за исключением России, люди не могли бы подчиниться столь

деспотическим порядкам. По–иному можно рассматривать и революционные конституции, принятые в 1788 году в Америке ив 1791 году во Франции. Их оригинальность заключалась не в признании прав представительных органов вотировать налоги: абсолютные монархи свободно допускали это на протяжении столетий, хотя права представительств были в этих документах расширены. Прежде всего их новизна заключалась в наступлении на королевскую прерогативу. В статьях, касавшихся исполнительной власти, открыто отрицался абсолютный контроль одного человека над внешней политикой: право американского президента объявлять войну было подчинено решениям Конгресса, а право французского короля — Национальному собранию. Подобные антимонархические ограничения создавались не только в ходе революций. Некоторые государи были способны на самопожертвование. Не вступившая в действие конституция, написанная в 1782 году Леопольдом Тосканским, разделяла бывшие королевские прерогативы заключения договоров, объявления войны и сбора армии с выборной ассамблеей. Примечательно, что перед этим он изучал принадлежавший ему экземпляр конституции штата Пенсильвания.1

Предписанные конституциями меры не были беспрецедентными, однако никогда ранее они не фиксировались в писаных документах такого рода и не предлагались в качестве образца для человечества. Они завершили эпоху, когда абсолютная власть была повсеместной формой правления — хотя и не в таком виде, в каком ее обычно представляют. Именно потому, что ничто больше так не поражало воображение англичан, они сохранили суровую власть королевской прерогативы даже после ее перехода в руки министров, возглавляющих партию большинства в палате общин. Пока Рузвельт, чтобы объявить войну Японии после Перл–Харбора, дожидался заседания Конгресса, Черчилль шел кратчайшим путем. Он вместе с Георгом VI объявил войну и поставил парламент перед свершившимся фактом.

Становится более ясным и вопрос об отношениях между абсолютными монархами и знатью. В утверждении, что действия короля носили антиаристократическую направленность, есть доля истины, но опять же не в привычном для нас значении. Государи не могли справиться с влиянием земельной знати на местах и потому стремились к сотрудничеству с ней. Хотя среди дворян могли оказаться будущие клиенты короля, способные предотвратить опасность, заключенную в том, что центр был вынужден полагаться только на одного местного владетеля, не существовало бюрократии, независимой от местных структур власти. Представители знати контролировали местное управление двумя способами: они назначали себя на офи-

1 Anderson M. S. 1990. The Italian Reformers// Scott H. M. (ed.) Enlightened Absolutism. Macmillan. P. 67-68.

циальные или полуофициальные должности и исполняли судебные и фискальные обязанности феодальных сеньоров. Людовика XIV, лично производившего назначения на посты в центральном правительстве, можно назвать противником знати, только если мы отождествляем дворянство с небольшой группой грандов. Государственные секретари, министры, советники и администраторы набирались из знати рангом ниже, большинство из них изначально не было ни богатыми, ни влиятельными и, следовательно, именно они наиболее ревностно защищали интересы короля. Дадли и Сесил, лос Кобос и Кампоманес, Ришелье и Фелипо начинали свой путь скромно, а завершали его в одеяниях высшей знати. Королевские чиновники, первоначально принадлежавшие к буржуазии, быстро порывали со своим сословием, поскольку королевская служба всегда была главным способом аноб–лироваться. Французские Бурбоны в XVII и испанские Бурбоны в XVIII столетии опирались на низшее дворянство, чтобы подорвать позиции грандов в центральных советах. Но даже высшим дворянством короли не пренебрегали окончательно. Все монархи одаряли грандов должностями, на которых могли находиться только люди, стоящие на высших ступенях социальной иерархии: это были посты при дворе и в армии, должности вице–королей, правителей провинций и посланников. Абсолютный монарх был противником знати только в одном отношении. Он отказывался опускаться до роли председателя в самопровозглашенном аристократическом совете. Знать могла советовать и управлять, но в свой совет их назначал король, и его решение было окончательным. Все остальные формы правления не являлись настоящей монархией.

Другая тема, принимающая иное освещение, — это предполагаемое стремление сословного представительства, контролируемого знатью, взять верх над правительством. Это заявление нелепо, так как сословное представительство не вмешивалось не в свои дела. Историки слишком долго считали отношения между короной и представительством непрерывной борьбой. Некоторые исследователи эпохи Тюдоров и Стюартов, правда, утверждали, что английский парламент не стремился расширить свою власть за счет монарха. Но королевские прерогативы быстро таяли, если король не использовал их аккуратно; хотя королевская власть и рождала некоторые ожидания, она была тем, на что государь в действительности мог претендовать. Слабые правители провоцировали сословные представительства добиваться большей власти, которой энергичные государи их впоследствии лишали. Деспотическое правление, неверная налоговая политика, малолетство короля или некомпетентность министров обычно влекли за собой захват королевских прерогатив сословными представительствами или контролировавшей их знатью. В этом отношении в эпоху раннего Нового времени возобновился характерный для Средних веков конфликт, в котором

король и парламент вели борьбу за право назначения на должности. Политические проблемы рассматривались через призму отношений патроната и борьбы фракций. Если некое учреждение выступало против королевских прерогатив, это означало, что королевские чиновники когда‑то ущемили интересы значительной части его членов, однако конституционные принципы вовсе не ставились под сомнение. Поскольку управление группировками знати и распределение патроната были первой обязанностью монархии, вызов, брошенный королевским прерогативам, был главным симптомом слабости правителя.

Впоследствии удачливые монархи восстанавливали свои позиции. Противодействие сословным представительствам, узурпировавшим королевскую власть, не делало их «абсолютными» и не уничтожало значения представительств, возвращенных к своим обычным вспомогательным обязанностям. Это ставит под сомнение созданный вигами миф о том, что контроль сословий над правительством был желанной нормой. Это неверно. Сословные представительства желали уничтожить прерогативы компетентных государей не более, чем последние стремились ликвидировать деятельность представительств. И все же европейские историки склоны считать сословные представительства слабыми, несмотря на то, что они разделяли прерогативы государя.1 Если следовать этому критерию, то английский парламент оказывается одним из самых слабых в Европе раннего Нового времени. Отказавшись от модели противостояния, мы увидим, что сильная монархия не обязательно предполагала слабое сословное представительство. Если государь хорошо справлялся со своей работой, консультативные органы работали на него, а не против него. Следовательно, чем сильнее был правитель, тем лучше.

Акцентуация королевских прерогатив была главной темой европейской истории после окончания периода борьбы с ними. Королевская власть в определенных широких пределах была такой, какой ее делали отдельные монархи. И все же многие историки упрямо искали ответы на неверно поставленные вопросы. Они изучали социально–экономическую основу «абсолютизма» вместо того, чтобы исследовать причуды высокой политики и выдающихся личностей. В Польше были такие же социально–экономические условия, как и в Пруссии: могущественная знать, слабое крестьянство и экономика, основанная на производстве зерна для экспорта в Западную Европу. Но в этих двух странах сходный базис порождал две противоположные формы монархии. В Швеции монархия то приобретала, то теряла абсолютную власть. Нет никаких свидетельств, что ее основная, по марк-

1 Carsten F. L. 1959. Princes and Parliaments in Germany. Oxford University Press. P. 189.

систской терминологии, база претерпевала изменения с 1680 по 1720 годы только для того, чтобы подвергаться дальнейшим преобразованиям вплоть до 1772 года. Историки изучали чиновный аппарат «абсолютной монархии» вместо того, чтобы уловить те импульсы, которыми монархия вдохновлялась. Наконец, их больше интересовали конфликты, спровоцированные абсолютными государями, а не полномочия, которыми те обладали. Исследователи не предпринимали попыток сравнить королевские прерогативы в разных государствах раннего Нового времени, оценить их относительные размеры, определить спорные моменты. Мы полагаем, что успешная реализация прерогатив, а также способность увеличивать ее размеры при минимальной оппозиции отличала сильных государей от слабых. Находчивые юристы находили способы расширить прерогативы монарха, не преступая правила слишком решительно. Изучать монархию раннего Нового времени без четкого понимания прерогативы — все равно, что наблюдать за партией в теннис на поле без разметки.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

СВОБОДЫ И СОГЛАСИЕ

Абсолютная власть правителей заканчивалась там, где начинались права их подданных. Вот почему эти права также назывались «свободами»: они определяли область, недоступную власти монарха. В Средние века они тесно связывались с географическим пространством. Короли даровали процветающим городам хартии, вводившие самоуправление, позволявшие содержать рынок, строить оборонительные стены и тем самым защищать свою независимость физически, если в том будет необходимость. К эпохе раннего Нового времени эти осязаемые границы, которые монарх не мог нарушать, трансформировались в абстрактную концепцию свободы.

Монархи не обладали монополией на власть. Это показывает та тщательность, с которой юристы в каждой стране определяли и совершенствовали королевскую прерогативу. Если бы королевская власть распространялась повсеместно, в этом не было бы необходимости. Даже в вопросах юстиции действие королевской власти обычно ограничивалось определенными видами преступлений (например, заговорами) и определенными местами (например, королевскими дорогами). Большинство судов было не королевскими, а городскими и сеньориальными, хотя право апеллировать к короне существовало. В частности, в основных законах почти всех государств — за исключением России — подчеркивалось, что королевская прерогатива не распространяется на жизнь, свободу и собственность подданных. Это были права свободных людей, данные им при рождении.

В XIX столетии слово «патриотизм» означало борьбу за национальный престиж с внешними врагами. Столетием раньше оно было призывом защищать права и свободы от тиранов своей страны.1 Историки часто утверждают, что права в данном случае были правами корпоративными и что концеп-

1 Dietz M. G. 1989. Patriotism // Ball T. Farr J. And Hanson R. L. (edsj Political Innovation and Conceptual Change. Cambridge University Press. P. 182-191.

ция индивидуального права была неизвестна вплоть до Великой французской революции. Один взгляд на популярные представления показывает, что это неверно. Фригийский колпак свободы был образом, часто возникавшим в воображении европейцев раннего Нового времени. Он показывался в толпе, занятой предметами гораздо более приземленными, чем корпоративные права. В античную эпоху освобожденный раб награждался колпаком в знак того, что его жизнь, свобода и собственность теперь принадлежат ему самому. Здесь не было неясностей. На протяжении двух тысяч лет это было одной из самых глубоких и самых простых мыслей западного человека. Те, чья жизнь, свобода и собственность зависели от другого человека, назывались рабами. Те, кто лишал людей человеческого достоинства, были деспотами.

МОНАРХИ И ДЕСПОТЫ

Когда Боссюэ, официальный апологет правления Людовика XIV говорил, что индивидуальные права закреплены в основных законах королевства, он выражал мнение большинства подданных. Он определял самовластное, или деспотическое, правление как ситуацию, в которой государь по своей прихоти распоряжается жизнью, свободой и собственностью подданных, не отличимых от рабов. «Есть народы и империи, которые этим довольствуются; и не наше дело беспокоиться об их форме правления. Нам достаточно сказать, что оно варварское и отвратительное. Эти четыре условия решительно отличаются от наших обычаев: таким образом, у нас нет места самовластию».1 Кажется, достаточно ясно. Деспотизм несовместим с законом и свободой.

Вероятно, студенты ожидают от историков четкого определения отношений «абсолютизма» к правам и свободам. В таком случае придется их разочаровать. Некоторые ученые отрицают даже теоретическое существование свобод. Так, в одном из новейших исследований Людовик XIV представлен королем, старавшимся утвердить доктрину, согласно которой жизни, свободы и собственность подданных находятся в его распоряжении.2 Другие до сих пор отказываются признать существование реальной разницы между абсолютной властью и деспотизмом: то, что абсолютная власть была подчинена божественным установлениям и законам природы, еще нельзя назвать ее четким определением. Кажется, что эти исследователи

1 Härtung F. And Mousnier R. 1955. Quelques problmnes concernant la monarchie

absolue /1 Relazioni, 4. P. 7-8; Le Brun J. (ed.) 1967. Politique tirée des propres paro

les de l'Ecriture Sainte. Droz. P. 291-292.

2 Miller J. 1987. Bourbon and Stuart. George Philip. P. 14.

чересчур увлеклись сочинениями Гоббса, чья бескомпромиссная логика уничтожала всякую возможность ограничения абсолютной власти. Власть либо абсолютна, в этом случае ее ничто не ограничивает, либо ограничена, и в этом случае неабсолютна. Следовательно, права подданных были не так уж важны, и то уважение, которое оказывали этим правам Бурбоны, было простым притворством.1 Самое худшее заблуждение — вовсе игнорировать различия между «абсолютизмом» и деспотией и изображать «абсолютных монархов» — Бурбонов грубо попирающими права и привилегии провинций и подданных.2 Суд все еще совещается.

Стирание различий между абсолютной и деспотической властью губительно для понимания истории. Тогда монархия раннего Нового времени вписывается в деспотическую модель, которая осуждалась современниками. Решительно неверно утверждать, что абсолютная власть охватывала все и вся и что так называемые «абсолютные» монархи имели на нее монополию. Это делает абсолютные и ограниченные монархии двумя разными видами управления. Монарх, пользующийся абсолютной властью во всем, за исключением некоторых областей жизни подданных, огражденных от его посягательств обычаями и законами, был для раннего Нового времени анахронизмом.3 Королевская власть была абсолютной во внешнеполитических, военных и религиозных государственных делах, то есть в рамках королевской прерогативы. За этими границами находились ненарушимые (за исключением тех случаев, которые правитель считал чрезвычайными и которые в большинстве государств оспаривались) права поданных. Право на жизнь, свободу и собственность охранялись законом. Предполагалось, что подданных нельзя лишить их свободы и собственности без должного судебного процесса, а если закон менялся, то подразумевалось, что это происходило с согласия тех, чьи права затрагивались. В Англии соглашения всегда превозносились как гаранты прав, в то время как французское административное право (бесчестное droit administratif) до последнего времени представлялось как их антагонист. Теперь мы знаем, что это представление неверно, что французские административные суды всегда действовали независимо от правительства и не представляли угрозы правам народа. Необоснованны и попытки представить «абсолютизм» ранней версией фашистского корпоративного государства. В Италии при Муссолини корпо-

1 HartungF. andMousnierR. 1955. P. 4; BehrensC. B. A. 1967. TheAncienRegime.

Thames and Hudson. P. 107.

2 Durand G. 1976. What is Absolutism? // Hutton R. (ed.) Louis XIVand Absolutism.

Macmillan. P. 23; Knecht R. J. 1982. Francis I. Cambridge University Press. P. 429.

3Chrimes S. B. 1936. English Constitutional Ideas in the Fifteenth Century. Cam

bridge University Press. P. 339, n. 68.

рации свои права потеряли, во Франции при Людовике XIV они их сохра–нили.1

Реальные возможности реализовать право на жизнь, свободу и собственность варьировались. Вероятно, повсеместно право собственности нуждалось в защите чаще всего. Его следует рассматривать в контексте общества, основанного на клановости и родственных связях, и порожденным этим обществом понимании чести. Самоуважение дворянина основывалось на том, что закон и обычаи гарантируют неприкосновенность его соб–ственности.2 Свободу мнений в «абсолютистских» государствах уважали так же, как и в республиках, и иногда даже больше. Испанские Габсбурги проявляли толерантность и нередко поощряли публичные дискуссии по политическим вопросам, в то время как венецианский сенат их запрещал. В ранний период Нового времени большинство правительств, независимо от того, называем мы их «абсолютистскими» или «ограниченными», подвергало прессу жесткой цензуре. De facto во Франции ко второй половине XVIII века пресса была независимой; особенно это стало заметным в 1750–х годах, когда цензором стал Малерб. Позднее, в том же столетии, в Австрии, Пруссии и России цензура была отменена или ограничена декретами монархов. А в это же время в Женевской республике запрещали сочинения Руссо. В 1762 году был издан приказ сжечь его книги и арестовать автора, если тот появится в городе.

Права декларировались в законах и охранялись штатами и парламентами. Существует совсем немного исследований, посвященных полномочиям и составу представительств, хотя сейчас их изучение активизировалось, особенно на страницах нового журнала Parliaments, Estates and Representation* («Парламенты, сословия и представительство»). В работах современных авторов изучаются разнообразные формы сословно–представи–тельной жизни в странах, где она считалась угасшей. Книга Буша, посвященная европейской знати и ее привилегиям, также важна в контексте изучения представительства.3 Структура сословных представительств была различной. Присутствие крестьян в их составе было необычным явлением: считалось, что интересы своих зависимых людей представляла знать. Единственными представителями незнатного сословия в некоторых ассамблеях были делегаты от городов или крестьян–фригольдеров. В английском национальном варианте парламента существовали палаты лордов и общин,

1 Wade H. W. R. 1988. Administrative Law. Oxford University Press. P. 26-27; Oli

ver‑Martin J. M. 1938. L'organisation corporative de la France d'ancien régime. Lib-

rarie du Recueil Cirey.2 Kiernan W. G. 1989. The Duel in European History. Oxford University Press. P. 162.

3 Bush M. 1983. Noble Priviledge. Manchester University. P. 93-97.

во Франции и Дании — палаты духовенства, дворянства и третьего сословия, в Швеции — духовенства, дворянства, горожан и крестьян, в то время как в польском сейме была представлена только знать, а в кастильских кортесах — только горожане. Провинциальные представительства были многолики: от французских с обычными тремя сословиями до голландских, предоставлявших восемнадцать голосов городам и один — знати. Местные ассамблеи обычно сводились к одному сословию, в то время как на провинциальном и национальном уровнях состояли из нескольких. Права членства также разнились. В местных ассамблеях знать обладала правом личного присутствия (personal attendance), тогда как в провинциальных ассамблеях Нормандии, Бранденбурга, Саксонии и Восточной Пруссии депутатов необходимо было избирать. То же самое наблюдалось в Англии, Франции и Республике Соединенных Провинций. Даже на высшем уровне некоторые государства допускали право личного присутствия знати, модифицированное только ограничениями, связанными с размером собственности или другими уловками, призванными оградить представительство от выскочек, например, требованием представить доказательство знатности четырех поколений своих предков. В Швеции всем лицам, номинально имевшим благородный статус, разрешалось присутствовать в национальной ассамблее. Создавшийся вследствие этого переизбыток голосов был снят провизией 1626 года, по которой голосовать было позволено только одному члену каждой семьи.

РИТУАЛЫ СОГЛАСИЯ

Хотя сегодня некоторые исследователи «абсолютизма» признают существование прав и привилегий, с которыми приходилось считаться государю, они подчеркивают, что привилегии носили корпоративный, а не индивидуальный характер1 и не препятствовали сбору невотированных налогов. Это весьма незначительно корректирует грубое представление о тождественности абсолютной власти и ее деспотической противоположности. Историки упускают важную особенность так называемых «абсолютистских» режимов, а именно обычай консультаций с подданными. Безусловно, обычно эта процедура воспринимается как антитезис «абсолютизма».2 Подчеркнуть процесс одобрения значит сказать новое слово о таких государствах.3 Традиционная точка зрения подразумевает, что для абсолютной монархии было

1 Sherman J. H. 1983. France before the Revolution. Methuen. P. 2-4.

2 Behrens C. B. A. 1967. P. 117; Upton A. F. 1990. Sweden // Miller J. (ed.) Absolu

tism in Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 104.

3 Black J. Eighteenth‑Century Europe. Macmillan. P. 169-177.

характерно деспотическое правление, а в XVIII столетии представительные учреждения, например французские парламенты, с ним боролись. Но, как уже было показано выше, права, представительство и согласие возникли отнюдь не в просвещенном XVIII веке. Они являлись частью городской республиканской традиции, сохранившейся в раннее Новое время и вошедшей в теорию и практику каждой монархии. Эпоха Просвещения просто придала им более четкие формы.

Общепринятая теория защиты традиционных прав, несмотря на все доводы разума, стала частью мифа об ancien régime. Мрачными красками она изображает корону, которая на самом деле была прогрессивной и отражала настроения народа, и оппозицию, которая была корыстной и консервативной. Для раннего Нового времени историки придавали слишком большое значение теме наступления монархов на права и привилегии подданных и их защиты репрезентативными органами. Волнующий спектакль не всегда адекватно отражает историю. Государи, так же как и сословные представительства, сознавали, что их долгом было защищать закон и гарантировать права. Немногие решались нарушить обычаи, если цели можно было достичь иными, менее провокационными средствами. Эти альтернативные средства были менее зрелищными и уже упоминались ранее. Большинство изменений в законодательстве и праве собственности (сюда входило и налогообложение), производолись с согласия и при содействии консультативных органов. Правительство не имело шансов выжить, если бы оказалось, что подданные не имеют желания изменять свои привилегии, несмотря на все уговоры. Подобная статичная позиция каждый раз при обсуждении налогов создавала бы безвыходное положение, не оставляя законного пути изменить права собственности и не вызвать при этом восстания. Легитимация давалась через процедуру одобрения, неотделимую от прав и свобод. Консультативные и репрезентативные механизмы были важны для так называемых «абсолютных» монархов в немалой степени потому, что без них невозможным оказывалось законное налогообложение. Абсолютная власть пренебрегала одобрением только в тех случаях, когда испрашивать его было неуместно.

Часто утверждают, что сословные представительства существовали для защиты прав и свобод. Так и было, но не в том негативном значении, которое является общепринятым. Они существовали для того, чтобы давать согласие сообщества или корпорации на введение правительственных актов, касавшихся их прав. Фактически они представляли собой республиканский компонент монархической системы. Они воплощали идеологию, которая оберегала древние обычаи, утвержденные привилегии, контракты и хартии. Их риторикой была свобода, а их санкцией — прошлое. Их делом было вести переговоры о вторжении правительства в сферу иммунитета.

Поэтому они в некотором смысле обеспечивали ограничение королевской власти, поскольку сдерживали те действия, которые власть предпринимала по собственной инициативе. Но это можно назвать ограничением только если предположить, что монархи желали неограниченной власти. Но так как они в большинстве своем уважали законы, значит, такой власти не желали. Более примечателен тот контекст, в котором сословные представительства усиливали королевскую власть. Сословные учреждения распространяли ее на территории, которые находились вне действия королевской прерогативы. Однако даже тогда, когда историки обращают внимание на важность прав и привилегий в условиях абсолютной монархии, они считают их статичными.1 Негативный подход к рассмотрению сословных представительств говорит о полном непонимании их истинных функций. Они существовали не для того, чтобы препятствовать распространению королевской власти, а для того, чтобы легитимировать ее.

Историки «абсолютизма» игнорировали эту деятельность. Они пали жертвой общего заблуждения, отождествляющего сословные представительства с английской моделью частых национальных парламентов, сформировавшейся после 1688 года. Отсутствие консультативных органов они считают основной чертой «абсолютизма» и не рассматривают подобные институты во Франции лишь на том основании, что они непохожи на английские. Поэтому им нетрудно доказать «абсолютистский» характер французского государства. Однако Англию нельзя принимать даже за произвольную точку отсчета, так как ее парламент не был исключительным в своем роде учреждением. Сегодня мы знаем, что ежегодные сессии проходили не только в вестминстерском парламенте после 1688 года. Примеры некоторых немецких княжеств опровергают традиционный тезис об уникальности английской модели, хотя частота заседаний сословных представительств в Германии варьировалась. И во всяком случае, нет никаких оснований для того, чтобы оценивать эффективность консультаций по критерию их сходства с английскими обычаями. Общенациональные сословные представительства в европейских странах, не считая Англии и Польши, были редкостью, что неудивительно, поскольку единые национальные государства были исключениями. Если национальная перспектива была закрыта, то множество консультативных механизмов концентрировалось в одной точке. Иногда представительство было призвано выражать мнение определенной территории, принадлежавшей государю, но чаще они представляли регионы и провинции или сословные группы, такие как духовенство и дворянство. Большинство правителей стремилось достичь консенсуса по вопросам, за-

1 Вепгепэ СВ. А. 1967. Р. 117; СатрЬеИ Р. И. 1988. ПеАпЫеп Rëgime т Ргапсе. ВЗБИ В1аскше11. Р. 55.

трагивавшим права подданных, но институциализировали свое стремление различными способами, многие из которых говорят о том, что не только англичане могли постичь конституционную мудрость. Теперь и английские исследователи понемногу отходят от историографического эквивалента старой пословицы «Пролив в тумане — континент отрезан».

Только в редких случаях государи игнорировали условности, связанные с процедурой одобрения. Одним из них было восстание, после которого провинцию могли на законном основании лишить привилегий. Другим случаем было завоевание, которое давало завоевателю право обходиться с приобретенными территориями менее уважительно, чем с остальными. На таком основании Филипп V после 1707 года уничтожил привилегии своего нового испанского королевства. Но в абсолютных монархиях потеря прав была выражением немилости государя, а не нормой. Примером может служить Франция при Людовике XIV, который сохранил все традиционные права завоеванных территорий. Некоторые государи были настолько далеки от преследования так называемых «абсолютистских» целей, что создавали привилегированные корпорации там, где ранее их не было. В Галиции сословное представительство было учреждено после ее аннексии Габсбургами в 1772 году, а на Корсике — в 1796, после ее завоевания Францией.

СОСЛОВНОЕ ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВО: СЛОМЛЕННОЕ ИЛИ СОТРУДНИЧАЮЩЕЕ?

На протяжении всего раннего Нового времени сословные представительства — центральные и местные — спокойно участвовали в процессе управления. Кроме того, они помогали планировать и проводить изменения в законодательстве и налогообложении. Реформы прав и привилегий не вызывали обязательной оппозиции: обычным сценарием было ведение переговоров, достижение компромисса и его осуществление на практике. В арсенале историков — «абсолютистов» представление об этих рабочих отношениях между монархами и представительствами отсутствует. Если споры возникали, значит, по их мнению, «абсолютизм» наступал на права и привилегии сословий. Если все шло спокойно, значит, «абсолютизм» сделал представительства безвольными и лишил их влияния. «Абсолютистская» историография использует оба эти утверждения.

Все исследователи признают значительную роль сословных представительств в истории позднего Средневековья. Но в начале раннего Нового времени они, как предполагается, пришли в упадок. Второстепенная роль, которую сословные представительства играли в режимах, называемых «абсолютистскими», всегда рассматривалась как основная черта этих режи–мов,1 однако на самом деле явление носило совершенно иной смысл. Абсолютная власть ограждала от вмешательства репрезентативныех органов сферы, в которых традиционно действовала королевская прерогатива, уживаясь с использованием процедуры одобрения в остальных областях жизни государства. Мы уже отмечали, что столь не похожие друг на друга монархи, как Изабелла Кастильская и Георг III Английский, именовались «абсолютными», хотя сотрудничали с влиятельными парламентами. Когда апологеты «короля–солнца» подчеркивали его независимость от всякой земной власти, они говорили о вопросах, традиционно относившихся к монаршей прерогативе, а не обо всех аспектах правительственной деятельности, как обычно предполагают историки. Деспотические коннотации «абсолютизма» неприменимы к правителям, которые старались восстановить свои прерогативы. Однако если монархи отстраняли представительства от обсуждения предметов, относившихся к правам подданных и традиционно подлежавших их одобрению, подобные коннотации были правомочны, ибо так в раннее Новое вовремя понимали деспотизм. Все зависело от того, что именно монарх намеревался делать независимо — быть королем или ущемлять права своего народа.

Следовательно, когда государи рассуждали о королевской власти, они не мыслили, что могут обойтись без сословных представительств и сами производить налогообложение. И все же именно историки, уверенные в тотальном распространении абсолютной власти, упустили из виду те механизмы, которые помогали монарху спокойно относиться к существованию не подконтрольных ему напрямую областей. Исследователи предполагали, что активные представительства и «абсолютистские» режимы несовместимы — в «абсолютистском» государстве органы одобрения должны носить совещательный характер, быть слабыми или вовсе отсутствовать. Конфрон–тационная модель подразумевает обратную зависимость: чем сильнее корона, тем слабее представительства. Признание тезиса об их сотрудничестве полностью меняет положение: сильные представительства свидетельствуют о сильном монархе. Однако наличие энергичных консультативных органов игнорировалось, так к^к оно не вписывалось в заданную модель. Историки редко находят то, чего не ищут.

Существует еще один аспект, в котором сословные представительства эпохи «абсолютизма» можно назвать ослабленными. Многие из них исчезали. В комментарии, сделанном теоретиком политических процессов Гар–рингтоном, схвачена самая суть происходившего: «Где же штаты, или власть народа, во Франции? Исчезли. Где власть народа в Арагоне, и в остальных

1 Behrens C. B. A. 1985. Society, Government and the Enlightenment. Thames and Hudson. P. 24-25.

испанских королевствах? Испарилась. С другой стороны, где власть испанского короля над Голландией? Перестала существовать». Сожаление о судьбе монархов выглядит менее привычным, чем сокрушения о судьбе народных представительств. Это наводит на мысль, что Гаррингтон не отразил полной картины. Тем не менее во многих учебниках по истории раннего Нового времени слишком много говорится о том, как в одном за другим государстве исчезали традиционные консультативные органы. Испанские кортесы, французские Генеральные штаты, датский ригсрад и бранденбургский парламент в конце XVII столетия исчезают со сцены. Искушение вписать эти поразительные события в «абсолютистский» сценарий оказалось непреодолимым. И все же более пристальное рассмотрение каждого случая показывает, что дело обстояло вовсе не так, как кажется на первый взгляд. Историческая действительность была более прозаической.

Во Франции при Бурбонах анализ закулисных событий показывает, что видимость (или ее отсутствие) тоже может вводить в заблуждение. Те 175 лет, в течение которых Генеральные штаты бездействовали, хорошо известный факт истории французского абсолютизма. Однако менее известно то, что между 1460 и 1560 годами они созывались только дважды. По крайней мере можно сказать, что этот период был скорее временем расцвета, а не переломной гранью в их развитии. Бурбоны продолжали консультироваться с ассамблеями в провинциях и сенешальствах, игравшими важную фискальную и административную роль. Консультативные процедуры просто переместились на более низкий уровень. Происходили ли подобные изменения в других странах? Процесс исчезновения крупных ассамблей не изучен, и о его причинах остается только догадываться. То, что заменило их — если замена вообще существовала, — представляется еще более загадочным. Но некоторые контуры все же возможно обозначить.

Недавние исследования, посвященные правительству Австрии в XVII и XVIII столетиях, обращают внимание на сохранившееся влияние сословного представительства. Подобно государям Ганноверской династии, Леопольду I приходилось созывать представительство каждый год. Прерогатив–ные доходы императора составляли только пятую часть требовавшейся ему суммы, и вотирование налога парламентом было существенно для его финансов. Обычно предполагается, что Иосиф I стремился ограничить власть сословного представительства. Однако на деле он уважал его права, отказался от планов введения акцизы, собираемой королевскими чиновниками, и создал комиссии, состоящие из членов представительства, чтобы кодифицировать законы Богемии и Моравии. Традиционно считается, что в Болгарии сословное представительство стало жертвой «абсолютизма» Габсбургов в период между 1765 и 1780 годами, когда оно не собиралось ни разу. Однако ассамблеи графств, назначавшие всех местных чиновников, про–должали функционировать. Недавно опубликованные работы по истории Австрии подтверждают, что представительства играли важную административную и консультативную роль долгое время после реформ Хаугвица 1748-1749 годов, которые, как считалось, их уничтожили.1 Хаугвиц обсуждал налоги с каждым из представительств с соблюдением всех требований конституции, лично посещал каждую провинцию и защищал позицию правительства, что обычно преподносилось как решающий шаг в развитии австрийского «абсолютизма» и окончанием реальной власти сословно–пред–ставительных органов. Фактически же это подтверждало их статус.

«Политическое завещание» Марии–Терезии (1750) делает совершенно ясным тот факт, что она возражала не против существования сословного представительства как такового, а против его связей с придворными интригами: министры возбуждали оппозицию в провинциальных представительствах, чтобы помешать планам своих противников. Представительства лишились одних административных функций, однако сохранили другие. Корона и представительство были не оппонентами, а партнерами в грандиозной программе реформ, проводившихся Габсбургами в 1740-1780 годах. Большая ее часть обсуждалась и проводилась королевскими чиновниками и постоянными комитетами представительства совместно.2 На начальном этапе политика правительства частично находилась в руках должностных лиц провинциальных ассамблей: в Штирии штат чиновников сословного представительства был большим, чем штат французского интенданта. Лучше всего о сохранившейся власти представительства свидетельствует горячее желание Иосифа II от него избавиться.

Швеция всегда занимала важное место в историографии «абсолютизма». Однако при более тщательном исследовании «абсолютизма» Карла XI обнаруживаются его новые особенности. В 1686 году шведское сословное представительство, вовсе не пребывавшее в бездействии, назначило комиссию, которая начала кодификацию средневековых законов. Полученный результат до сих пор служит основой юридической системы современной Швеции.3 В последние годы Данию также представляют кузницей «абсолютизма». Уход со сцены датского представительства был неожиданным и бесповоротным. Но изучение истории Шлезвига и Голынтейна показывает, что на местном уровне его участие в политике не закончилось в 1665 году.4

1Dickson P. G. M. 1987. Finance and Government under Maria Theresa. Oxford

University Press. P. 275-296.

2 Scott H. M. 1990. Enlightened Absolutism. Macmillan. P. 157-158.

3 Black J. 1990. P. 335.

4 Kruger K. 1987. Regional Representation in Schleswig and Holstein // Parliaments,

Estates and Representation, 7, no. 1. 33-37.

На низшей ступени корпоративной организации (ландшафты) оно стало более интенсивным. Представители вели переговоры об увеличении налогов непосредственно с королем и брали на себя обязанности по сбору денег. Эти провинции находились в особом отношении к датской короне, однако маловероятно, что в других местах обычаи были совершенно иными.

Бранденбургский парламент, согласно мнению историков, постигла та же участь, что и французские Генеральные штаты. Уничтожение его, преданного забвению после 1652 года, играет важную роль в демонологии «абсолютизма». И вновь правда оказывается более прозаичной. Полностью парламент Бранденбурга редко собирался и до 1652 года.1 Его исчезновение всего лишь повысило значение местных ассамблей (крейстагов), сделав их органами, одобряющими налоги, вводимые в сельской местности. В 1769 году они получили право назначать кандидатов на пост ландрата, главного должностного лица в данной местности. Проведение полных дие–тов было дорогостоящим и сложным делом: по всей Германии государи предпочитали консультироваться с небольшими комитетами, уполномоченными действовать от имени представительства.2 Великий Электор вытеснял сословное представительство не из тех сфер, где их действия были полезны и легитимны, а лишь из тех, в которых они представляли для него угрозу, претендуя на подтверждение его суверенитета или на переговоры с иностранными державами. Решение о приостановке в работе парламента 1653 года обычно называется одной из основных хартий «абсолютизма». Это странно, поскольку документ подтверждает все древние права, привилегии и свободы сословного представительства, его контроль над налогообложением и право консультаций по вопросам внешней политики (право, которое Карл II, современник этих событий, наотрез отказался разделить со своим парламентом).3 Не считая чрезвычайных ситуаций, Великий Элек–тор издавал налоги с одобрения представительных органов, отказывался собирать не вотированные ими налоги (а именно акцизные сборы с дворян) и пресекал все попытки введения акцизных сборов, несмотря на оппозицию со стороны представительства Клевской марки. Это не совсем Великий Электор, который изображается в учебниках.

Теперь нам лучше известна история кастильских кортесов, в последний раз собравшихся в 1664 году. Традиционно нам представляют долго агонизировавшее учреждение, которому корона с радостью нанесла coup de

1 Macartney C. A. 1970. The Habsburg and Hogenzollern Dynasties in the Seventeenth and Eighteenth Centuries. Macmillan. P. 229.

2BushM. 1983.P. 107;GagliardoJ. G. 1991. Germany underthe Old Regime. Longman. P. 104.

3 Macartney C. A. 1970. P. 230, 234.

grace.1 И все ж е в предшествовавшие десятилетия кортесы проявляли большую, чем когда‑либо ранее, активность. На их рассмотрение часто представлялись вопросы, входившие в королевскую прерогативу, а министры были депутатами, сам Оливарес представлял Мадрид. Необходимо было действовать осторожно и давать немало взяток. Кортесы были механизмом одобрения, однако если запросы короны выходили за пределы компетенции ассамблеи, ей приходилось обращаться напрямую к представленным городам. В 1640–х годах было принято решение вернуться к прямым переговорам с городами, поскольку их было представлено только двадцать три. Если «абсолютизм» в действии таков, то он являет собой довольно нелепое зрелище. Консультативная деятельность не прекратилась: она продолжалась на более низком уровне. Власть была не централизована, а рассредоточена. Кортесы были уничтожены не решением короны, а властью городов.2

КОНФЛИКТ

Если сотрудничество короны с консультативным органом было нормой, ее нельзя было гарантировать парламентским способом. Изменение формы правления было наиболее серьезным предупреждением. Если конституционный маятник резко отклонялся в одну сторону, то вскоре — в противоположную. Монархия вырождалась в деспотию, если монополизировала власть, которую следовало разделять: деспотизм провоцировал возмездие за неправильное использование прерогатив, которые впоследствии правителям приходилось восстанавливать. В XVIII столетии этот процесс развернулся в Швеции. На своей коронации в 1697 году Карл XII не произнес присяги и сам возложил на себя корону. Он ни разу не созывал сословное представительство, а его политика противоречила закону. Установившийся в 1720 году парламентский режим, стремясь не допустить возобновления деспотии, передал прерогативу управления политикой в руки представительства, которую Густав III вернул себе в 1772 году. Каждый этап сопровождался институционным конфликтом вокруг политических вопросов, даже если его провоцировали фракции, а не институты.

Различные виды сословных представительств — на время или постоянно — завоевывали контроль над различными аспектами управления, которые в обычных обстоятельствах находились в сфере действия королевской прерогативы. В XV — XVII веках в некоторых государствах Германии пред-

1Myers A. R. 1975. Parliaments and Estates in Europe. Thames and Hudson. P. 98.

2 Thompson I. A. A. 1984. Crown and Cortes in Castile, 1590-1665 // Parliaments,

Estates and Representation, 4, no. 2. P. 125-133.

ставительства контролировали внешнюю политику. Они также формировали постоянные комитеты, которые вели консультации по различным аспектам внутренней политики, распределяли и собирали налоги, а также приурочивали их взимание к особым надобностям. Так же обстояло дело и с французскими провинциальными штатами, национальными представиель–ствами в Португалии, Арагоне, Сицилии, Богемии, Австрии и Швеции. В XVI веке в Богемии, а в XVIII веке — в Швеции представительства контролировали аноблирования. В Дании, Арагоне, Австрии, Богемии, Сицилии, Восточной Пруссии, Бранденбурге, Клеве и Пфальце, а также во французских областях со штатами сословные представительства обладали правом назначатьчиновников. Королевская прерогатива назначать министров и придворных должностных лиц также не была неприкосновенной. Этот вопрос, бывший яблоком раздора еще в средневековой Англии, приблизил начало гражданской войны в 1642 году, когда оппозиция потребовала предоставить ей контроль за ополчением и составом королевского совета. Польский сейм, обладавший всеми этими — и даже большими — полномочиями, был уникальным явлением раннего Нового времени.1 Поэтому польский король в глазах европейских государей олицетворял собой пародию на монарха.

Как правило, в раннее Новое время сословные представительства не контролировали законодательство и налогообложение, которое, следуя логике, являлось его составной частью. Даже в Англии законодательный суверенитет парламента начал признаваться только в конце XVIII столетия, а в конце XVII столетия он лишь определял конституционную доктрину, решительно отдававшую суверенитет в руки короля. Законодательная инициатива и налогообложение являлись одними из древнейших прав монархии, и в этот период им обладали немногие представительства, за исключением английского парламента. Закон творился королем, и король же облагал народ податями.

Однако законы и налогообложение не были бесспорной частью прерогативы. Если бы монархи могли издавать законы, касающиеся жизни, свободы и собственности, по своему усмотрению, не существовало бы ни мифа об ужасах деспотизма, ни основных законов, которые государи клялись соблюдать. Понять это мешают современные представления о законе как воле законодателя. Но, как было сказано, законодательство Бурбонов являлось кодификацией уже существующего права, или распоряжений правительства, что в Англии было бы названо политическим делом. Обычно кодификация подлежала одобрению парламентов: закон представлял собой

• ВЫБИМ. 1983. Р. 105-106.

гарантию прав, и с их обладателями при внесении изменений следовало совещаться. Поэтому даже в «абсолютных» монархиях существовало убеждение, что одобрение закона представительством желательно. Французские короли признавались источниками права, однако декреты, касавшиеся прав их подданных и многого другого, зависели от парламентов. Право издавать прокламации давало английским королям власть, близкую к законодательной, но для внесения в законы изменений постоянного характера или для вынесения приговоров относительно жизни или собственности людей требовалось участие парламента. Подобное согласие с посторонним вмешательством во власть было практической необходимостью. Поскольку парламенты и сословные представительства сами по себе были важными административными органами, монархи полагали справедливым обеспечить себе безопасное сотрудничество с ними. Кроме того, умело проводимая политика phasing out bodies, обладающих собственной властью, открыла бы многое в подоплеке административной деятельности правительства. На национальном уровне они также были эффективным инструментом подчинения страны новым законам. Альтернативой было заключение соглашений с местными общинами — как, например, в случае с двадцатью тремя городами Кастилии. Но прежде всего участие во власти представителей общин отражало глубокую веру в то, что одобрение означает законность.

Налогообложение являлось еще одной опасной зоной, в которую большинство монархов не отваживалось вторгаться, полагаясь только на свою власть.1 В России и Пруссии, чтобы расширить свои полномочия, находчивые правители использовали чрезвычайные ситуации военного времени. Однако в большинстве государств война накладывала ограничения на власть государей, заставляя их полагаться на сословные представительства при вотировании экстраординарных налогов, что находилось вне их собственной прерогативы. Для этого необходимо было сотрудничать и идти на взаимные уступки. В этом и кроется причина проводившихся каждый год в XVII и XVIII столетиях сессий представительств в Австрии, Богемии и Германии и каждые два или три года — в Неаполе и Сицилии. После 1688 года не только английское правительство собирало ежегодные парламенты, чтобы обеспечить средствами соперничество с соседями. Провинциальные штаты во Ф р а н ц и и собирались от одного раза в год до одного раза в три года. Во всех перечисленных государствах корона не могла или не желала вводить новые налоги без одобрения сословных представительств. Историки — «аб–солютисты» с этим не согласны. Наряду с существованием бюрократии

1 Munck T. 1990. Seventeenth‑Century Europe. Macmillan. P. 34; Gagliardo J. G. 1991. P. 100; Black J. 1991. A System of Ambition: British Foreign Policy 1660-1793. Longman. P. 17.

возможность взимать налоги без согласия репрезентативной ассамблеи рассматривается ими как решающий показатель «абсолютности» монарха.1 Но если бы французские монархи имели такую возможность, то до нас не дошли бы сведения об их финансовых проблемах. Там, где налоговые полномочия представительств не были оговорены четко, это происходило потому, что большая часть доходов короны их ведению не подлежала. Королевская прерогатива распространялась на доход короны от горного дела и солеварения в Венгрии, от колониальных империй в Португалии и Касти. — лии, от обширных коронных земель в Пруссии и от косвенных налогов в Неаполе, Сицилии и Венгрии. Во Франции, Пруссии, Кастилии и Сицилии, где косвенные налоги были однажды утверждены, их можно было взимать — если только они не повышались — без очередного обращения к представи–тельствам.2 Ни один из этих путей получения доходов в XVIII столетии не был доступен для английской короны, и по этой единственной причине она зависела от парламента сильнее, чем большинство европейских монархий. Однако ни в одном из этих случаев получение средств еще не свидетельствовало о том, что «абсолютная» монархия заручилась одобрением сословных представительств. Для взимания этих налогов их согласие не требовалось. Налогообложение являлось одним из тех предметов, которые нередко провоцировали конфликт между государями и представительствами. То же можно сказать и о попытках короны устранить аномальные явления в администрации и насадить единообразие. Другим фактором было стремление к религиозному единству в стране. Конфликты привлекали внимание историков чаще, чем компромиссы, производя двойное заблуждение. Во–первых, конфликт считался доминантой в отношениях между монархами и представительствами. Соответственно с точки зрения государя благом было представительство слабое, приостановившее свою деятельность или вовсе несуществующее.3 Это отражает традиционное представление об их несовместимости с абсолютной властью: представительства могли сосуществовать с ней только в маргинальном или угасающем состоянии. Такую концепцию поставило под сомнение уже упомянутое осознание того, что в Англии при Тюдорах и Стюартах сутью их взаимоотношений было сотрудничество. Применительно к континенту аргумент о сотрудничестве работает еще более убедительно, поскольку там представительства и их чиновники являлись не только проводниками, но и в некотором роде финансистами политики правительства. Однако консультативные ассамблеи неизменно характеризуются как угроза монархической власти. Когда экзаменаторы

Koenigsberger H. G. 1987. Early Modern Europe 1550-1789. Longman. P. 182. Bush M. 1983. P. 103-104. Black J. 1990. P. 369-370.

спрашивают студентов об «ограничениях абсолютизма», они ожидают услышать рассказ о том, как, охраняя традиционные привилегии, парламенты и штаты, устанавливали границы применению абсолютной власти короны. И они, конечно, не обманываются в своих ожиданиях. Но воспринимая ограничения в качестве тормозов на маховом колесе монархии, данное направление в историографии упускает истинный смысл функций представительства. Оно было составной частью правительства, а не его конкурентом, хотя в XX веке, когда правительственная политика осуществляется главным образом усилиями правительственных чиновников, это нелегко осознать. Штаты и парламенты могли создавать препятствия решениям короны именно потому, что сами являлись неотъемлемым компонентом управления: по тем вопросам, в обсуждение которых они вовлекались, центральное правительство нередко не имело единой точки зрения. Консультативные органы, связанные с членами правительства узами патроната и клиентелы, соответственно также могли занимать различные позиции.

Во–вторых, историки неверно интерпретировали сам конфликт. Возникает искушение воспринимать его как препятствие, тупик, если не как начало революции, внутри плохо функционирующей системы, как первые раскаты надвигающейся бури или симптомы смертельной болезни. Ни один период в истории не пострадал от подобных клише больше, чем XVIII столетие во Франции, изучение которого было осложнено из‑за чрезмерного увлечения современников медицинскими и метеорологическими метафорами. Конфликт — это здоровое явление, к преодолению которого были приспособлены конституционные механизмы раннего Нового времени. Конфликт препятствует закоснению социальных и политических систем и стимулирует инновации, поскольку интересы вовлеченных в него сторон меняются под влиянием их новых потребностей в деньгах, власти и статусе. Конституционные установления являются инструментом для разрешения конф–ликтов.1

Некоторые конфликты неразрешимы. Самые опасные из них порождаются попытками навязать преобразования консервативному обществу, в котором прочно закреплены привилегии отдельных лиц, корпораций и сообществ. Всякий, кто пытался их искоренить, брался, образно говоря, за хирургическую операцию со смертельным исходом, так как опухоль, подлежавшая удалению, была частью живой ткани. Несмотря на то что эта метафора носит медицинский характер, она очень точно показывает истинную, потенциально губительную природу привилегий. В каждом государстве привилегии были постоянной темой для обсуждения. Они символически

1 Metcalf M. M. 1 9 8 8. Conflict a Catalyst: Parliamentary Innovation in Eighteenth‑Century Sweden // Parliaments, Estates and Representation, 8, no.l. P. 63-64.

подтверждались на коронации государя, выборах мэра, при введении в должность менее высоких официальных лиц. Санкцией привилегий было прошлое, выгоды от них были грандиозными. Даже крестьянские общины обладали коллективными правами на урожай и пастбища. Поскольку все подданные были убеждены, что главной целью гражданского и светского правления было поддержание и защита их свобод, те правители, которые изменяли их без должного уважения или преднамеренно, рисковали вызвать восстание.1 Деспотические наступления на привилегии подрывали доверие к монарху как к защитнику закона.

И все же в раннее Новое время основной принцип континуитета столкнулся с равной по силе тенденцией к переменам, которая лишь недавно привлекла внимание историков.2 Имеется в виду формирование «империй» испанских и австрийских Габсбургов и французских Бурбонов — «империй» в том смысле, что в них, вопреки номинальному равенству, отраженному в многочисленных титулах монархов, та территория, в которой размещались королевский двор и буржуазная административная столица, доминировала над остальными регионами, что обычно влекло за собой попытку центра распространить свои законы и обычаи на провинции. Такая имперская программа уничтожила Филиппа II в Нидерландах, Оливареса в Каталонии, Карла I в Шотландии, Иосифа II в Бельгии и Венгрии. Кроме того, в сложных по территориальному составу королевствах опасно было допускать существование в одной из стран религии, запрещенной в других. Карл I понял это в Шотландии, а Филипп II в Нидерландах.3 КXVII столетию монархи уже не допускали вступать в контрактные отношения, основанные на обязательстве соблюдать права подданных в обмен на их верность. На практике это тем не менее не мешало последним разрывать отношения, если они чувствовали, что закон попирается, а права и привилегии находятся в опасности.

Либеральным историкам XIX века нравилось изображать эпоху ancien régime пыльным складом устаревших идей и учреждений, сопротивлявшихся живительному влиянию Просвещения. На самом деле перемены в управлении происходили начиная с XVI века, а с развитием идей камерализма в конце XVII столетия они приостановились. Приняв за основу старое понятие «регулярное полицейское государство», камерализм акцентировал взаи-

1 LosskyA. 1984. The Absolutism of Louis XIV: RealityorMyth? // Canadian Journal of History, xix. P. 5-6.

2 Robertson J. 1989. Union, State and Empire: the Britain of 1707 in its European

Setting. Unpublished paper deliverd to the Centre for Historical Studies at Princeton;

Rüssel C. S. R. 1982. Monarchies, Wars and Estates in England, France and Spain // Le

gislative Studies Quarterly, vii. P. 215-216; Rüssel C. S. R. 1987. The British Problem

and the English Civil War // History, 72. P. 395-415.

3 Rüssel C. 1990. The Causes of English Civil War. Oxford University Press. P. 29.

мозависимость доходов короля и благосостояния его подданных. Эта осознанная потребность в административных и экономических реформах едва ли была новостью для XVIII века, и большая часть перемен, а также политических кризисов, создававшихся правительством, была результатом сопротивления тех, чьи интересы при этом ущемлялись. В этот период лишь в немногих случаях проводимая политика сама по себе провоцировала недовольство, так как большинство государей действовали осторожно и знали, где следовало остановиться. Самыми опасными были до и послевоенные периоды, когда правительство пыталось найти средства для удовлетворения возросших финансовых запросов. За Тридцатилетней войной последовал так называемый «общий кризис XVII столетия», а проведение великих реформ (1763-1789) в определенной степени было приближено войнами середины XVIII века. Многие подобные начинания производились с одобрения и при содействии учреждений, защищавших права и привилегии. Однако хотя Оливарес и пытался убедить подозрительные провинции в преимуществах более тесного союза с Кастилией, столетие спустя старые приемы управления и ведения переговоров вновь не вызывают ничего, кроме презрения.

ПРОСВЕЩЕННЫЙ ДЕСПОТИЗМ

Традиционные представительные органы постепенно начинали восприниматься как последняя инстанция, способная одобрить нововведения. Они объявлялись хранителями классовых и региональных привилегий, архаическими препятствиями для эффективного управления и государственной власти. Несмотря на статус защитников свободы, они часто оказывались на стороне тех, кто старался искоренить идеи Просвещения. Несмотря на репутацию борцов за права граждан, они нередко объявлялись защитниками корыстных интересов фракций. Данный сюжет муссируют историки любых политических взглядов. Несмотря на то что постмарксистские исследователи дискредитировали тезис о классовой базе парламентов и штатов, кажется, что представительные органы занимались достойным делом, отстаивая интересы населения и своей провинции. В последние годы существования ancien régime это послужило им на пользу. Понятие «законный деспотизм» впервые ввел в употребление Мерсье де ла Ривьер в 1760–х годах. Его появление говорило о потребности в сильном правителе, способном преодолеть чащу привилегий и сепаратизм, руководствуясь высшим законом природы, действующим независимо от того, одобрен он парламентами и штатами или нет. Это был призыв идти кратчайшим путем.

Просвещение наделило эту идею интеллектуальным оружием. Здесь историк сталкивается с трудностями. Возникло одно интеллектуальное дви–жение или несколько? Кто в него входил и насколько новыми были их убеждения? На определенном уровне большая часть подобных идей являлась обычной риторикой свободы. Оригинальность этих идей преувеличена, хотя в них больше места, чем было принято в дискуссиях о жизни, свободе и собственности в XVI и XVII веках, уделялось внимание рассуждениям о свободе мнений. Большое значение придавалось благосостоянию людей и рациональным научным методам как средствам его преумножения. Данные моменты, заимствованные из камералистских идеалов центральноевропей–ских «регулярных полицейских государств», также были не столь оригинальны, как иногда предполагают историки.1 Начиная с XVI столетия регулирование управления воспринималось как рациональный ответ на спонтанно формировавшееся наследие прошлого. Новым был только акцент на идее равенства прав, мягко подчеркиваемом при сопоставлении с привилегиями, которые общество ancien régime отождествляло со свободами. Мнения мыслителей эпохи Просвещения по вопросу о привилегиях бескомпромиссно разделились: одни требовали положить им конец, пусть даже ценой установления деспотии, а другие рассматривали их как одно из прав, составляющих свободу людей. В этом крылось внутреннее неразрешимое противоречие в самой сути программы просветителей.

Самым влиятельным политическим мыслителем эпохи Просвещения был Монтескье. Большая часть его критики деспотизма — всего лишь развитие идей Боссюэ. Однако его оригинальный вклад заключался в том, что он требовал разделения исполнительных, законодательных и судебных функций правительства. Такая система сдерживаний и противовесов предотвращала бы злоупотребления властью и сохраняла свободы. Защита прав и свобод была институциализирована им в «промежуточных учреждениях», ликвидация которых свидетельствовала бы о конце легитимной монархии. Большинство философов соглашалось с ним и считало сильные и привилегированные консультативные органы главными ограничителями королевского деспотизма. Но не все. Влиятельное меньшинство полагало, что все органы, обладающие привилегиями, реакционны, корыстны и нелиберальны. Этой дилемме историки уделили недостаточно внимания: защита свобод зависела от орудий реакции. Аристократические, клерикальные и судебные ассамблеи были последними, кто стал бы рационализировать законы и администрацию, справедливо распределять налоги, освобождать рабов, стимулировать экономический рост, ограничивать власть священников и распространять образование. Вольтера больше заботило то, что именно следует делать правительству, чем то, кто будет заниматься управлением. Если политика будет верной, ограничения не понадобятся. Выну-

1 Raeff M. 1983. The Weil‑Ordered Police State. Yale University. P. 252.

жденный выбирать между деспотизмом и привилегированными органами, цеплявшимися за свои права, он сделал выбор в пользу монархов, добивающихся своего любой ценой.

Так же думали и физиократы. Они были убеждены, что только правитель–деспот мог поддержать свободный рынок, развитию которого, по их мнению, препятствовали интересы производственных гильдий и крестьянских общин. Он должен был вмешиваться, чтобы предотвращать вмешательства других. Такой взгляд на вещи разделяли и деятели немецкого Просвещения, наследники камерализма и «регулярного полицейского государства». Они стремились обогатить правительственные ресурсы и поднять уровень общественного благосостояния — взаимозависимые процессы, включавшиеся ими в концепцию государства как сообщества правящего и управляемых. Они нуждались в сильных монархах: желаемых улучшений можно было достичь лишь при тщательном контроле над здоровьем и моралью, над бедными, над образованием, над промышленностью и торговлей.

Только Руссо придерживался иной точки зрения. Он презирал парламенты и ассамблеи, но и не восхищался монархами. Он придал идее новый ракурс, который объединил ученых мужей Просвещения: это была теория общественного договора. Божественное право королей отвергалось: монархи не могли быть назначены христианским Богом, в которого философы не верили. Вместо того правитель и народ становились партнерами по взаимовыгодному соглашению, а высказывание Фридриха II о том, что король — это первый слуга государства, дополнило картину. Отсюда следовало, что суверенитет изначально принадлежит народу, который в результате соглашения передавал его правителю. «Общественный договор» Руссо (1762) изменил условия дискуссии. Народ обладал суверенитетом и выражал его в «общей воле», активизировавшейся, когда люди забывали свои эгоистичные желания и открывали сердца республиканской virtu — такому настрою общества, который ведет к благу всего сообщества в целом. Для тех, кто разочаровался в элитарных ассамблеях, но не считал возможным передать суверенитет в руки народа, существовал последний выход. Таковым представлялась созданная немецкими просветителями концепция воплощения прав подданных в тщательно определенном комплексе законов.1

Понятие просвещенного деспотизма основывалось на первой группе идей, защищающих умышленно деспотическое правление. Историки слишком долго пренебрегали ими, считая их скучными теориями с неяс