загрузка...
Перескочить к меню

Египетские новеллы (fb2)

- Египетские новеллы (пер. В. Борисов, ...) 683 Кб, 177с. (скачать fb2) - Юсуф Идрис - Махмуд Теймур

Настройки текста:



Египетские новеллы

МАХМУД ТЕЙМУР

Бумажная корона

Перевод В. Красновского

Ты спрашиваешь меня, о господин следователь, зачем я убил устаза[1] Захира?.. Я не убивал его, мне и в голову не приходила такая мысль. Тебя обманули, когда сказали, что убил его я. Но у меня нет врагов, которые могли бы оклеветать меня. Кто мог утверждать, что я убил? Меня несправедливо обвиняют в преступлении… ведь все знают, что я искренне любил устаза Захира, руководителя нашей труппы, где я работал больше двадцати лет. Я всегда уважал его и был признателен за заботу и внимание, которыми он окружал меня. И он любил меня, был высокого мнения о моем таланте, ценил мои способности. Кто из наших актеров может утверждать обратное? Допроси их снова, о господин! Они, конечно, поймут свою ошибку и признаются во лжи.

Почему я убил устаза Захира?

Можно ли задавать такой вопрос мне? Я даже по дороге хожу осторожно, боясь наступить на муравья или растоптать жука! Для меня нет ничего ужаснее убийства: я буду мучиться, если раздавлю этих насекомых. Да, нет ничего более ужасного, чем убийство! Даже на сцене театра я ненавижу его, ненавижу до такой степени, что коллеги всегда считали меня добряком, а при распределении ролей я всегда стремился получить роль доброго, милостивого царя. Я достиг всеобщего признания именно в этом амплуа… Должно быть, потому что я не играл, не подражал царям — эта роль была моей жизнью, моей натурой.

Верь мне, господин следователь! Я не убийца устаза Захира. Если, допрашивая меня, ты исходишь из этого предположения, я должен рассказать все о своей жизни, о своих отношениях с устазом Захиром и его труппой.

Двадцать лет я играю роль милостивого царя, двадцать лет я живу в величественных дворцах, колонны которых украшены золотом; я сижу на троне, а моя корона усыпана жемчугом. Я облекаюсь в шелковые и бархатные мантии, полы которых несут юноши-рабы. Двадцать лет я устраиваю пышные приемы, ем на дорогой посуде, пью из больших сверкающих кубков, осыпаю золотом своих подданных.

Не говори, о господин, что мои дворцы и мои драгоценности сделаны из бумаги и жести! Нет! Ни царь, ни султан не наслаждались в своих дворцах так, как я. Не доказывают ли мои слезы, что я владел этими дворцами? Если бы тебе, господин следователь, дали хоть десять тонн чистого золота, но поселили в пустыне? Если бы поместили тебя с золотом там, где нет ни одного живого существа? Разве понадобилось бы тебе тогда это огромное богатство? Какая от него польза? Бумага и жесть для меня дороже, чем все это золото, ибо в своих дворцах я обладаю могуществом царя и властью султана.

Будь откровенен, согласись со мной. Клянусь тебе, о господин, что, выходя из-за царского стола, я чувствовал себя более сытым, чем те, кто объедается на званых пирах! Я до сих пор еще ощущаю запах жаркого и вкус старого вина, что подавалось мне в золотых кубках, украшенных драгоценными камнями.

Радость заполняет мое сердце, когда я милую осужденного, которого палач ведет на казнь. Преступник смотрит глазами, полными счастья, затем припадает к моим ногам, благодаря за милость. Это зрелище заставляет чаще биться мое сердце и вызывает слезы.

Господин следователь! Позволь мне утереть слезы и, заклинаю тебя аллахом, не смейся надо мной. Я действительно пользовался всей роскошью и богатством царей. Разве можно забыть блестящую свиту моих эмиров и военачальников, проходивших передо мной и опускавшихся на колено в знак глубокого почтения? Разве можно забыть, как развлекали меня чудесные певицы и танцовщицы с бубнами? В такие минуты милостивый царь сбрасывал с плеч мантию и превращался в короля веселья. Разве можно забыть красавиц, устремлявших на меня взоры, полные ласки? Высшей наградой для них была улыбка на моих устах.

О господин! Двадцать лет я жил, как великий царь, у меня были подданные и войска, князья и эмиры, меня окружали рабы и рабыни. Долгие годы я наслаждался своей властью.

Слово, сказанное моими устами, — беспрекословный закон; взгляд, брошенный на окружающих, — свято выполняемый приказ.

Так проходили годы. Однако я не имел дома, где мог бы отдохнуть после спектакля, а проводить время в кафе с коллегами я не любил. Их бессмысленные разговоры только раздражали меня. Театр был моим единственным убежищем. Все свободное время я проводил в театре. Его декорации и реквизит окружали меня всю жизнь. Все говорили мне, что я царь, я тот, кто приказывает и кому повинуются.

Однажды устаз Захир пригласил меня в свой кабинет. Он приветливо встретил меня и предложил сигарету; я закурил, а он начал говорить о моей театральной деятельности и превозносил мое дарование.

— Ты знаешь, конечно, о устаз Махфуз, как я люблю тебя, как ты для меня дорог. Ты знаешь, что я глубоко признателен тебе за службу и поэтому хочу наградить тебя.

Я с благодарностью посмотрел на него и сказал:

— Господин, ты доволен мной, и я считаю это самой высокой наградой.

— Путь актера тернист, его профессия требует большого труда, а ты уже провел среди нас двадцать лет, делил с нами и радость и горе, отдал нам всю свою жизнь, и мы выжали ее лучшие соки. Пришло время подумать о твоем покое. Мы освободим тебя от работы и сохраним за тобой содержание.

Полный недоумения я спросил:

— Ты хочешь уволить меня?

— Да, но ты будешь получать свой полный оклад.

Я ничего не ответил и опустил голову. Мысли мои пришли в хаотический беспорядок, перед глазами одна за другой возникали картины: вот комната заполнилась моими друзьями, среди которых эмиры и министры, вот моя свита рабов и телохранителей, они все пришли проститься со мной, узнав, что я оставляю трон. Я слышал тоскливую музыку, я видел себя спускающимся по величественной мраморной лестнице моего дворца, я видел своих подданных, склоняющихся к полам моей мантии и орошающих ее слезами расставания.

Голос Захира заставил меня очнуться:

— Что с тобой? Очнись, о устаз Махфуз!

Я посмотрел на него, глаза мои были полны слез.

— Странно, ты, кажется, недоволен?

Я схватил его руку.

— Господин мой… господин! Мне не нужно оклада. Мне ничего не нужно. Позволь работать в твоем театре бесплатно. Не гони меня.

— Что ты, устаз? Я не гоню тебя. Я только воздаю тебе должное. Подумай немного. Ты, конечно, устал.

Отдохни, подумай и приходи ко мне. Мы еще поговорим.


* * *

Устаз Захир не внял моей просьбе. Актеры упрекали меня и одобряли благородство и щедрость Захира. Поняв свою ошибку, я бросил работу, снял в отдаленном районе комнату и остаток своей жизни решил провести вдали от театра. Я хотел, чтобы ничто не напоминало мне о сцене и не умножало моего горя. Я решил покориться судьбе без гнева и ропота. Но поступал так, будто играл на сцене. Я постарался сойтись с соседями: ведь они могли утешить, успокоить меня, рассеять мою печаль.

Три месяца я жил в этом районе. Искренне говорю тебе, о господин, я провел это время спокойно. Мои новые знакомые любили меня, и я отвечал им тем же. Я встречался с ними в кафе и проводил там вечера. Они часто просили рассказать о себе, и я охотно вспоминал о своей царской жизни на сцене. После нескольких бокалов я чувствовал, что царь вновь воскресает во мне, я снова видел прекрасную залу с великолепными колоннами, столы, полные лучших яств, кубки, украшенные драгоценностями.

Меня окружали обыкновенные люди, а я видел их стоящими на коленях передо мной, мне слышалась мелодичная музыка, в моих ушах отзывался звон мечей и барабанный бой.

Так я проводил время со своими новыми друзьями. А когда возвращался домой, меня сражал сон и я продолжал жить во дворце, отдавая царские приказы и наслаждаясь своей властью и могуществом.

Да, господин! Я говорю правду, я провел эти три месяца тихо и спокойно.

Однажды вечером, придя в кафе, я увидел на одном из столов театральную афишу. Я взял ее, но решил не читать. Мне показалось странным, что эта афиша могла попасть в такой отдаленный район. Случайность ли это? Или перст судьбы? Как она попала мне в руки? Все же я развернул афишу, и сердце мое учащенно забилось, а глаза затуманились: я прочитал, что труппа устаза Захира дает сегодня вечером пьесу «Царь царей» — мою любимую пьесу, которая создала мне славу. Я узнал, что сам Захир будет исполнять роль милостивого «Царя царей»…

Я машинально вышел из кафе и бросился бежать. Люди изумленно глядели мне вслед, спрашивая, что случилось; но я продолжал бежать, ничего не объясняя. С большим трудом я добрался до театра и остановился в темном углу у стены, еле дыша от усталости. Отдохнув, я прошел в театр через маленькую дверь, меня никто не увидел.

Господин следователь! Больше всего меня беспокоит то, что ты не знаешь театра, не понимаешь его духа. Ты не стоял на его священных подмостках, не жил театром и, вероятно, не поймешь, что я чувствовал в тот момент, когда вновь оказался в привычной обстановке. Воспоминания захватили меня, ко мне вернулся весь энтузиазм и сила, утраченные за три последних месяца. Я был уверен, что в состоянии совершить чудо, и бросился к гардеробу, достал мантию «Царя царей», его корону, скипетр, начал облекаться в его одежды и гримироваться, затем встал, созерцая себя в зеркале.

О аллах! Это он — «Царь царей» — воскрес и вернулся в свой мир. Я уже не ощущал человека, чье имя Махфуз, да и мог ли я ощущать его, если он — ничтожная личность, бродяга, согласившийся жить жизнью низких тварей?

Я вышел, моя царственная борода величественно спускалась на грудь; факельщики и знаменосцы ждали меня, солдаты подняли копья, приветствуя своего повелителя, трубы возвестили мое появление. Я вошел в тронный зал, он совсем не изменился: те же громадные колонны с золотом, те же стены с дорогими инкрустациями, трон, над ним балдахин из красного плюша. Вокруг трона князья и министры.

Наконец, наконец я вернулся в свое царство, снова власть в моих руках! Царственным степенным шагом я проследовал к трону, улыбкой приветствуя народ. Но на троне находился неизвестный мне человек. Я внимательно посмотрел на него и увидел, что он тоже «Царь царей». Я стоял вне себя от гнева, потом попросил его дать мне дорогу — ведь он узурпатор. Он резко возразил. Я не мог овладеть своими чувствами, чаша терпения переполнилась. Я грозно поднял свой скипетр и потерял сознание.

Больше я ничего не помню…

И меня привели к тебе.

Вот моя повесть, о господин! Теперь ты уверен, что я неповинен в убийстве устаза Захира?

Наджия

Перевод Т. Городниковой


1

Шейх Аммар ас-Саадави в своем доме, в деревне аш-Шамарих, завтракал с приятелем, шейхом Закария. Аммар ас-Саадави сидел молча, с опущенной головой, взгляд его был печальным и тревожным, словно его мысли витали в другом мире. Время от времени он протягивал руку к тарелке, брал ломтик хлеба и машинально клал его в рот.

В это время с необычайной поспешностью в комнату вошла старая служанка Умм Шалябия, наклонилась к шейху Аммар ас-Саадави и что-то прошептала на ухо. Едва он услышал ее слова, как вздрогнул, глаза его налились кровью, он бросил на нее гневный взгляд и закричал:

— Вернулась моя дочь Наджия? У меня нет дочери с таким именем!.. Уйди от меня, женщина, иначе я сломаю палку о твою голову!..

Он схватил трость и занес ее над служанкой. Испугавшись, та выбежала из комнаты.

Шейх ас-Саадави внимательно посмотрел на своего друга шейха Закария и сказал прерывающимся от волнения голосом:

— Десять лет назад я прогнал ее отсюда, как собаку. Она плакала и молила о прощении, но как я мог ее простить? Она запятнала мою честь вечным позором. Из-за нее я стал посмешищем во всей округе. Я до сих пор ни на кого не могу поднять глаз… Нет, я не был жесток с ней. Своим преступлением она заслужила смерть. — И, ударив себя кулаком в грудь, он продолжал: — Ей было шестнадцать лет, когда она запятнала позором своего отца. Она обманывала меня целый год. Жила в моем доме, рядом со мной, отягощенная своим преступлением, а я ничего не знал о нем…

Закария начал успокаивать своего друга. Вскоре оба старика снова приступили к трапезе. Аммар ас-Саадави опустил голову и опять погрузился в глубокое молчание. Закария встал, попрощался с хозяином и ушел. Ас-Саадави остался один. Он вспомнил далекое прошлое, когда его дочь Наджия была еще маленькой девочкой и он носил ее на плече, играл с ней… Вспомнил, как ходил с ней в поле и она вела за повод буйвола, куда хотела… Вспомнил, как на базаре она сама выбирала себе сладости… Он видел ее смеющейся, порхающей вокруг него, как кроткая голубка. Она с разбегу бросалась к нему, пряча голову у него на груди… А когда приходило время сна, он клал голову дочки к себе на колени, напевал ей песни и рассказывал сказки, как это обычно делает любящая мать.

Из его глаз полились слезы. Он протянул руку, взял коран и попытался читать. Но его растерянный, взволнованный взгляд блуждал по сторонам.


2

На пороге показалась Умм Шалябия. Медленно и боязливо она приблизилась к шейху, но он не видел служанки. Тогда она села возле него и начала молча гладить ему ноги. Заметив, что пришла Умм Шалябия, он тотчас же встал и гневно сказал ей:

— Берегись говорить мне о ней!..

Умм Шалябия цеплялась за его плащ и со слезами умоляла:

— Милосердие, о господин, милосердие! Разве есть что-нибудь лучше милосердия?

— Я не знаю, что такое милосердие!

Ас-Саадави весь дрожал, его лицо пылало. Умм Шалябия сказала ему:

— Она в моем доме… ждет тебя. Если бы она не боялась, то пришла бы сюда и ползала у твоих ног.

Шейх ас-Саадави с силой оттолкнул ее и воскликнул:

— Уйди!.. Уйди отсюда!

— Она хочет видеть тебя… Она умирает!

— Пусть отправляется в ад…

— Твоя дочь раскаивается и вернулась, чтобы умереть на твоих руках.

Охваченный гневом, шейх выбежал из дому. Он не знал, куда и зачем идет. Воздух был горячий, будто в пылающей печи. Старому шейху казалось, что он слышит какой-то незнакомый голос, который настойчиво твердит: «Наджия пришла, Наджия пришла!»

Слова повторялись в такт его шагам, словно сами ноги монотонно выстукивали эту фразу. Затем слова зазвучали еще громче; он слышал их и в цокоте копыт животных, и в шелесте листьев на деревьях. А когда встречавшиеся знакомые спрашивали его о здоровье, ему казалось, что и они повторяют эти странные слова. Он слышал, как они звучали в нем и эхом отдавались в его сердце.

Шейх Аммар ас-Саадави брел словно ощупью, он казался одновременно и страшным, и жалким. Ему захотелось зайти в кофейню, чтобы хоть немного отвлечься от этого голоса, но он раздумал и пошел быстрей, будто боялся опоздать к назначенному времени…

Вдруг, как бы очнувшись, он понял, что оказался перед домом, который был ему хорошо знаком. Он вздрогнул, остановился как вкопанный перед дверью и внезапно воскликнул:

— Где ты, Наджия?.. Где ты?

Шейх быстро вошел в дом и увидел перед собой изможденное существо, лежавшее на полу. Послышался слабый голос:

— Я здесь, отец.

Шейх Аммар бросился к дочери, слезы душили его:

— Наджия, дочь моя любимая!.. Наджия, доченька моя!

Они горько заплакали…

Успокоившись, Аммар прижал к груди свою умирающую дочь, и Наджия почувствовала, как необыкновенное спокойствие охватило ее, боль вдруг исчезла, и ей казалось, что возвращается жизнь. Она крепко прижалась к отцу, словно боялась потерять его. Закрыв глаза, они молчали. В этот миг их души слились воедино, все вокруг исчезло для них. Они вернулись в прошлое. В одно мгновение исчезли долгие годы разлуки, словно по мановению волшебной палочки стерлось все, что было создано днями позора и мук. Наконец шейх Аммар тихо прошептал:

— Моя девочка… Мы пойдем вместе на базар, ты выберешь себе сладости… Вот тебе буйвол, возьми его за повод и веди, куда хочешь.

Наджия откликнулась голосом слабым, как дуновение ветерка:

— Сладости… буйвол… базар…

Она вздрогнула и вытянулась. А старый шейх Аммар как бы во сне рассказывал сказку:

— Было ли, не было ли, о господа мои благородные… Жил-был один ловкий человек по имени Мухаммед и женщина по имени Ситт аль-Хусун… Моя сказка будет приятной для слуха, если я упомяну имя пророка, да почиет на нем молитва и мир…


3

Перед заходом солнца из дома Умм Шалябии вышла скромная похоронная процессия и направилась к кладбищу необычной дорогой, словно скрываясь от посторонних глаз.

После вечерней молитвы шейх Аммар, низко опустив голову, возвращался домой. Он шел медленно и повторял:

— Слава бессмертному творцу!..

На следующий день — это было в пятницу — около полудня шейх ас-Саадави вышел из дому. Он медленно брел, направляясь к мечети, чтобы совершить молитву.

Он вошел в мечеть и, как обычно, влился в толпу. На возвышение поднялся мулла и начал звонким голосом говорить о прелюбодеянии и проклинал совершивших его. Люди слушали с благоговением.

Мулла клеймил заблудших страшными проклятьями и говорил, что для них в аду уготованы самые страшные муки.

Шейх ас-Саадави прислушивался к словам проповеди. Вдруг он выпрямился и воскликнул:

— Не тебе судить об этих людях, человек. Только аллах самый великий судья!

Мулла и все молящиеся посмотрели на него в замешательстве и хотели было заставить его замолчать, но шейх гневно продолжал:

— Я не хочу слушать, когда кто-нибудь говорит о ней. Все вы лицемерные собаки! А у нее было доброе, чистое сердце, и она умерла у меня на руках, покаявшись.

Он взбежал на возвышение и схватил муллу, намереваясь задушить его, но внезапно почувствовал, что силы покидают его.

Шейх Аммар ас-Саадави упал на землю, и пена появилась в уголках его рта.

Сабиха

Перевод А. Рашковской

Молодой феллах Абдассами сидел на широком камне у заброшенного амбара и смотрел на проселочную дорогу, которая пересекала земли Хасана-ага и шла дальше полями вплоть до железнодорожной станции. По обеим сторонам ее тянулся ряд буковых деревьев с прямыми стволами.

Абдассами кого-то ожидал и поэтому почти не замечал мужчин с кетменями на плечах, женщин, шагавших за своими ослами, и мальчишек, которые гнали скот.

Неожиданно его лицо засияло, а рот раскрылся в широкой улыбке, обнажившей ровные белые зубы. Юноша, высокий, широкоплечий, мускулистый, с приятными чертами лица и чудесными карими глазами, встал с камня. В вырезе его открытой рубашки была видна широкая, поросшая волосами, грудь. Синяя галябия[2] была подпоясана полотняным кушаком, туго завязанным на талии. Она была короче, чем обычно, и оставляла открытыми его круглые колени над крепкими икрами.

Он закричал:

— Сабиха, Сабиха! Эй, девушка!.. Сабиха!

Девушка обернулась. Она узнала Абдассами, который продолжал звать ее, устремившись к ней навстречу. На губах Сабихи появилась спокойная улыбка, но она тут же постаралась скрыть ее. Девушка шла за ослом, навьюченным двумя пустыми корзинами, и подгоняла его палкой. Животное поняло, чего от него хотела Сабиха, и, подпрыгивая, побежало к дому.

Сабиха свернула с дороги на извилистую тропинку рядом с каналом, чтобы встретиться с Абдассами. Несмотря на природную сдержанность и уменье владеть своими чувствами, девушка казалась взволнованной и упорно старалась закрыть покрывалом нижнюю часть лица.

Наконец они встретились и, не говоря ни слова, направились к заброшенному амбару. Там, у широкой стены они остановились. Абдассами смотрел на землю, раздумывая над тем, что сказать девушке. Лицо его стало печальным.

— Я уже несколько дней не вижу тебя у Хасана-ага. Что случилось? Ты с кем-нибудь поссорилась или ушла сама по неизвестной мне причине?

Покрывало упало с лица девушки, но она не подняла его, а продолжала молчать, стряхивая пыль с платья.

Абдассами жадно смотрел на Сабиху. У нее были тонкие черты лица и красивые темные глаза, как бы подведенные сурьмой, ясные и грустные. Чистая сердцем, прямая и искренняя, остроумная, уверенная в себе, она познакомилась с Абдассами в доме Хасана-ага, где работала служанкой. Абдассами же был любимым слугой Хасана-ага и пользовался доверием своего хозяина. Молодые люди полюбили друг друга. Любовь их крепла, пока о ней не узнал кто-то из родственников девушки и не сообщил отцу. Но отец Сабихи не считал Абдассами достойным своей дочери. Он выбрал для нее сына омды[3], который в глазах феллахов был важным лицом. Омда был богат, и с этим тоже следовало считаться. Отца Сабихи привлекало в этом выборе и то, что сыну омды нравилась его дочь и юноша хотел на ней жениться.

Когда отец девушки узнал о любви Абдассами, в нем вспыхнула злоба и ненависть к молодому человеку. В этой любви он увидел оскорбление своей чести. И когда Абдассами пришел свататься к Сабихе, он встретил только насмешки и угрозы.

Абдассами вернулся в дом своего хозяина, его преследовал стыд и одолевала тревога, отчаяние не оставляло его сердце. Он скрыл от Сабихи свою неудачу, надеясь как-нибудь угодить ее отцу, чтобы добиться руки Сабихи. Хозяин же любил Абдассами за мягкость характера, энергию и честность. Юноша был всем известен своей прямотой и честным отношением к своим обязанностям.

Сабиха продолжала молчать, а Абдассами смотрел на нее взглядом, выражавшим глубокую любовь, наполнявшую все его существо. Он снова спросил:

— Ты была больна? Когда ты вернешься в дом хозяина?

Наконец Сабиха заговорила, не отрывая глаз от земли. Лицо ее было печально.

— Я никогда не вернусь к Хасану-ага.

Глаза Абдассами как-то странно заблестели, и он сказал дрожащим голосом:

— Никогда не вернешься? Это невозможно.

— Отец так велел.

— Почему?

— Он узнал о нашей любви.

— И хочет разлучить нас?

— Да.

— Это невозможно!

— Как же невозможно, Абдассами, если… — она умолкла, не закончив фразы.

Он понял, о чем она подумала, и гневно, с болью в сердце сказал:

— Говори, Сабиха, не стесняйся. Ты стала невестой сына омды? Но клянусь тебе… — Его голос прервался, глаза налились кровью. — Клянусь, пока я жив, этому браку не бывать!

Впервые Сабиха видела Абдассами в таком гневе, впервые слышала она, чтобы он говорил таким резким тоном. Испугавшись, она быстро отвела взгляд от юноши. Неужели это спокойный, серьезный Абдассами, известный своим мирным нравом, Абдассами, который прожил всю свою жизнь, не ввязываясь ни в какие ссоры или распри?

Абдассами, тяжело дыша, весь дрожал. Когда волнение прошло и он успокоился, тихо заговорила Сабиха. Слова ее дышали добротой, лаской и покорностью.

— Чего же ты хочешь от меня? Что я должна сделать, Абдассами? Ослушаться отца? Разве я могу на это решиться?

— Значит, ты меня не любишь, Сабиха?

Девушка умолкла и неожиданно разразилась слезами. Абдассами казалось, будто острый нож вонзился в его сердце. Он бросился к девушке, увлек ее внутрь амбара и, усадив на солому, начал успокаивать:

— Не плачь, Сабиха, твои слезы разрывают мне сердце. Я уверен, что ты меня любишь. Но это сватовство причиняет мне невыносимые страдания. Я сделаю все, чтобы расстроить твой брак с сыном омды. Я поговорю с твоим отцом… Он согласится отдать тебя мне в жены…

Сабиха повернулась к нему, глаза ее были полны слез. Она спросила:

— Как же он согласится? Ведь ты уже сватался и получил отказ Ты думаешь, я этого не знаю?

Абдассами открыл рот, чтобы ответить, но в замешательстве не произнес ни звука. Глаза его блестели. Наконец у него вырвалось:

— А если теперь у меня есть средство?

— Какое средство?

Он замолчал, видимо, колеблясь. Наконец, понизив голос, оглянулся по сторонам и зашептал ей на ухо:

— У меня есть деньги… Деньги на выкуп. Вот мое средство.

Сабиха вытерла глаза концом рукава, лицо ее осветилось яркой улыбкой, и она с волнением в голосе спросила его:

— У тебя есть деньги? У тебя есть тридцать фунтов?

— Да, у меня они есть, вот здесь, в кармане. Хочешь посмотреть?

Он сунул руку в карман, вынул пачку денег и, дрожа, начал пересчитывать их, затем повернулся к ней и сказал:

— Это твои деньги, Сабиха. Это выкуп, который я скоро отдам твоему отцу. Возьми их, бери!

Он настаивал, чтобы она взяла деньги и посмотрела на них. Но Сабиха не протянула руки. Ее улыбка вдруг погасла, она задумалась и через некоторое время спросила его очень серьезным тоном:

— Откуда у тебя эти деньги, Абдассами?

Абдассами нахмурился и недовольно ответил:

— Тебе незачем знать, где я их взял. Я достал их — и все. Они мои, и я внесу за тебя выкуп.

Тогда Сабиха заговорила едва слышно, будто про себя:

— У тебя нет скота, чтобы продать его. У тебя нет родственников, чтобы занять у них деньги. И твой хозяин Хасан-ага не так щедр, чтобы уделить тебе эту сумму из своего богатства.

Она подняла голову, склонилась к юноше и пристально посмотрела ему в глаза.

— Нет, это невозможно. Почему ты дрожишь? — Истина открылась ей, и она воскликнула: — Это вовсе не твои деньги, и ты не смеешь ими распоряжаться! Это деньги Хасана-ага. Эти тридцать фунтов — те самые, что были украдены у него в доме на прошлой неделе.

Будто густая туча покрыла лицо Абдассами, и он начал повторять, запинаясь:

— Я вор? Я… Я?..

— А откуда у тебя эти деньги?

Абдассами говорил что-то бессвязное и бессмысленное, вид его был ужасен.

Сабиха, придвинувшись к нему вплотную, начала ласково успокаивать его:

— Не сердись, Абдассами. Я тебя люблю и желаю тебе добра. Верни деньги хозяину — и аллах простит тебе — грех. Так нужно, Абдассами. Ты добрый, честный человек. Не пятнай свою репутацию. Обещай, что вернешь их, так чтобы хозяин ничего не узнал.

Она говорила, и слезы текли у нее по щекам.

— Я никогда не верну этих денег хозяину. Они стали моими, и я уплачу ими выкуп за тебя, — ответил Абдассами.

Сабиха разрыдалась.

— Я не приму выкуп крадеными деньгами. Аллах не благословит наш брак. Не приму… не приму…

Юноша наклонился к ней и страстно заговорил:

— Я не могу от тебя отказаться, Сабиха. Я не могу представить, чтобы кто-нибудь, кроме меня, обладал тобой. Я украл деньги ради тебя. Я украл их у Хасана-ага, моего господина и благодетеля, но это справедливая кража. Я беден, а мой соперник богат. Я побежденный — он победитель. Каким же оружием я могу с ним бороться? Я совершил позорный поступок, но если я получу возможность жениться на тебе, он покажется мне честным, Сабиха. Ты не можешь себе представить, как я мучился, узнав, что тебя просватали. Я чуть не сошел с ума. Всю ночь я просидел у двери своей комнаты, ничего не видя перед собой. И вдруг меня осенила мысль… Я знал, что мой хозяин Хасан-ага всего два дня назад получил от арендаторов пятьдесят фунтов… И деньги эти еще находятся в его шкафу. Я сказал себе, что какие-нибудь тридцать фунтов ничуть не уменьшат богатства Хасана-ага и не грех, если я возьму их. Ведь он скряга, держит деньги в банке, получает на этом прибыль и дает ссуды крестьянам под непомерные проценты. Для меня же в этих деньгах — все мое счастье. Я это сделал ради тебя, Сабиха. Прости меня. А вину перед аллахом я искуплю молитвой, и он меня простит. Это единственное преступление, которое я совершил в жизни, другого больше не будет.

Сабиха продолжала плакать. Она почувствовала на своем лице горячее дыхание Абдассами, его губы коснулись ее щеки. Он сунул деньги в руки Сабихи и зашептал хриплым голосом:

— Я тебя люблю, Сабиха, и не могу жить без тебя! Ты моя душа, свет моих очей, кровь моего сердца! Это твои деньги, возьми их, трать как хочешь.

И он запечатлел горячий поцелуй на щеке Сабихи. Но этот поцелуй ей показался подобным укусу змеи. Краденые деньги словно обожгли ее пламенем. Она отодвинулась.

— Отойди, Абдассами, оставь меня и не приближайся ко мне, не то я позову на помощь.

В этот момент перед ней вместо спокойного, сдержанного Абдассами оказался совсем другой человек, которого она никогда раньше не видела. Человек в образе дикого зверя. Его глаза пылали, черты лица исказились. Абдассами слышал ее слова, но не понимал их и продолжал наступать на Сабиху, а она пыталась спастись от него и уже открыла рот, чтобы закричать, но Абдассами опередил ее и прижал к себе, пытаясь обнять. Бессвязные слова с хрипом срывались с его уст.

Между ними завязалась борьба. Девушка, боясь, что Абдассами овладеет ею, закричала, призывая на помощь, но Абдассами зажал ей рот рукой. Иногда ей удавалось оторвать его руку, и тогда из ее груди вырывались прерывистые слова:

— Оставь меня, ты мне не нужен! Уйди от меня, я тебя ненавижу… ненавижу!

Он отвечал ей страстно:

— Ты ни за кого, кроме меня, не выйдешь замуж. Я обожаю тебя… Ты должна любить… меня… Должна, должна…

— Я ненавижу тебя, ненавижу! Оставь меня, зверь!

Вдруг она издала страшный крик, отозвавшийся эхом во всех углах амбара. Абдассами испугался. Ему показалось, что люди окружают его со всех сторон, что полиция забирает его в тюрьму, а Сабиху отдают сыну омды. Юноша задрожал и ощутил, как что-то новое просыпается в глубине души, будто его подменили. Он бессознательно сдавил шею девушки правой рукой, а левой все крепче зажимал ей рот, чтобы она не кричала.

Он повторял:

— Я не дам тебе выйти замуж за сына омды… Ты не будешь принадлежать никому, кроме меня. Я люблю тебя, и ты не уйдешь из моих рук.

Силы девушки иссякли, Абдассами оставил ее, она неподвижным трупом упала на солому.

Несколько мгновений юноша стоял, глядя на Сабиху, не понимая еще того, что случилось. Но постепенно он начал приходить в себя и вдруг, осознав происшедшее, бросился к телу Сабихи.

— Нет, нет, это не я! — закричал он.

И потом зарыдал, посыпая лицо землей и царапая его ногтями.


* * *

Хасан-ага, задумчиво перебирая четки, медленно шел по дороге мимо разрушенного амбара, направляясь в мечеть к вечерней молитве. На нем, как всегда, была полинявшая феска, закрывавшая уши, на плечах черная джубба[4] и серая шаль, на ногах красные сандалии. Вдруг он услышал голос Абдассами, остановился, оторвался от четок и стал внимательно прислушиваться. Ужасный возглас повторился, и Хасан-ага бросился туда, откуда доносился этот нечеловеческий крик. Когда он добежал до амбара, оттуда, подобно избитой, израненной собаке, выполз Абдассами. Он хрипло стонал. Хасан-ага удивленно, с тревогой в голосе спросил его:

— Что с тобой, Абдассами? Кто исцарапал твое лицо?

В ответ Абдассами, горько и мучительно рыдая, закричал:

— Сабиха умерла, господин мой, я ее убил. Войди, вот она, мертвая, и вот деньги, которые я у тебя украл, они валяются возле нее.

И он снова стал царапать ногтями лицо и посыпать землей голову, продолжая мучительно стонать. Хасан-ага оцепенел от ужаса. Он увидел девушку, распростертую на куче соломы, и разбросанные вокруг нее деньги. Он хотел войти, но испугался мертвой. Наконец, зажмурив глаза, он бросился в амбар и начал собирать деньги. Потом выбежал и закричал:

— Сюда, здесь вор! Здесь убийца!

Шейх Афаллax

Перевод А. Рашковской

Двадцать лет назад я жил в квартале Дарб Саада, старом квартале с узкими улицами и тесно сгрудившимися домами. Мне было девятнадцать лет, и я готовился к экзамену на аттестат зрелости. В свободное время я часто сидел у ворот, рассматривая прохожих. Время от времени перед моим домом появлялся шейх в простой одежде, с худым лицом и редкой, с проседью бородой. Он всегда проходил спокойно, с достоинством, опустив голову, наигрывая на свирели протяжные мелодии. Иногда я останавливал его и просил еще что-нибудь сыграть. Во всех его мелодиях было много грусти и тоски. Когда он играл, казалось, что его свирель говорит и рыдает, как бы стремясь поведать какую-то тайну.

Несмотря на душевную чистоту и благочестие, написанные на его лице, он никогда не совершал молитвенных обрядов и не ходил в мечеть. Он никогда не говорил о том, что зовется прощением и милосердием. И если перед ним упоминали об аллахе, он покорно склонял голову и тихо бормотал какие-то бессвязные слова.

У нас возникло влечение друг к другу, и я пытался узнать причину его тоски, но он не пожелал мне ничего рассказывать. Я уважал его волю и решил не заговаривать с ним об этом. Некоторое время он оставался для меня загадкой, которую я не мог разрешить. Шли дни за днями, шейх приходил к нам раз в неделю, и тогда я наслаждался его грустными мелодиями, которые он исполнял со спокойной, приятной и задумчивой улыбкой. Иногда он становился разговорчивее и помимо его воли у него вырывались некоторые фразы и слова, которые помогли мне проникнуть в его тайну. Он пел мне много народных песен о любви, песен, воспевавших женщину. Слово «поле» он произносил каким-то особым тоном, глаза его при этом широко раскрывались и излучали странный блеск, грудь приподнималась, ноздри вздрагивали, и он жадно вбирал в себя воздух, словно вдыхал аромат полей. За этим следовал глубокий вздох и длинная мелодия на свирели.

Однажды я неожиданно сказал ему:

— Клянусь, я узнал твою тайну, шейх Афаллах.

Он испуганно вздрогнул.

Я продолжал:

— Ты феллах[5], ты из деревни.

Он смущенно посмотрел на меня и после некоторого колебания ответил:

— Разве я могу отрицать свое происхождение?

— И ты страдаешь от любви, еще не угасшей в твоем сердце.

Он схватил мою руку и крепко сжал ее:

— Замолчи, господин мой, замолчи!

— На твоей душе большой грех, и ты хочешь искупить его.

Он побледнел и пристально посмотрел на меня.

— Ты знаешь мою тайну?

И когда я начал спрашивать его, он поведал мне свою историю:

— Раньше меня не звали шейхом Афаллахом, мое настоящее имя Сурхан. У меня был брат, которого звали Мухаммед Аррух, он мулла в той деревне, где я вырос. Ему было больше сорока лет, а мне не минуло и семнадцати. Я считал его своим отцом и очень любил. И он любил меня, как сына. Благодаря ему я выучил наизусть коран, он объяснил мне основы религии, я помогал ему служить в мечети. В это время я начал учиться игре на свирели у шейха одной из религиозных сект; он был не совсем нормальным, но чудесно играл на свирели и пел суфийские песни[6]. Когда я научился играть, крестьяне по вечерам собирались у мечети, чтобы послушать мою игру.

Через год после смерти первой жены брат женился на пятнадцатилетней девушке, красивей которой я никогда не видал. Она была так привлекательна, что сразу очаровала меня. С первого взгляда любовь к ней овладела всеми моими чувствами, сковала меня своими прочными цепями, от которых я не мог освободиться. Я стыдился брата, считая свою внезапную любовь величайшей изменой тому доверию, которое он мне оказывал. Я хотел вырвать из своей груди это чувство, но не мог, я скрывал его глубоко в сердце и не поверял никому, кроме свирели. Она стала моим единственным утешением в горе. Я старался не оставаться наедине с женой брата и избегал разговаривать с ней о чем-нибудь, кроме самого необходимого. Ночью я уходил далеко в поле, и в мелодиях, полных страсти и печали, изливал свою любовь.

Однажды, когда я, уединившись недалеко от дома, играл, почти наслаждаясь своими муками, меня вдруг охватило какое-то странное чувство. Подняв голову, я увидел Ганию, жену брата. Она сидела молча и с благоговением смотрела на меня. Я вздрогнул и встал.

— Ты давно здесь?

— Всего несколько минут. Мне нравится, когда ты играешь… От твоих мелодий мне хочется плакать.

Я повернулся и хотел уйти, но она удержала меня за край галябии и спросила:

— Почему ты не посидишь со мной?

Я невольно воскликнул:

— Оставь меня!

Она удивленно посмотрела и умолкла, а затем прошептала со слезами на глазах:

— Почему ты ненавидишь и избегаешь меня?

Я чувствовал, как мое сердце разрывается на части, а голова пылает. В следующее мгновение я бросился к Гании и сжал ее в объятиях.

— Разве я могу тебя ненавидеть, Гания?

Прижав Ганию к себе, я осыпал ее поцелуями и самыми страстными словами говорил ей о своей любви. Опьяненная счастьем, она была мне покорна.

Вдруг далекие голоса пробудили нас от сладкого сна. Мы увидели на плотине медленно приближавшуюся тень. Гания забеспокоилась и прошептала мне на ухо:

— Твой брат возвращается от арендатора. — И, быстро поднявшись, сказала: — Я пойду тропинкой и буду дома раньше его.

Она бросилась бежать, как преследуемая газель, а я смотрел на нее, пока мрак не поглотил это нежное видение. Затем я медленно побрел через плотину домой. Брат уже сидел за столом, ожидая моего прихода. Увидев меня, он шутливо начал браниться:

— Разве прилично заставлять себя ждать? А ну, скверный мальчишка, садись с нами ужинать! Я тебе расскажу, как мне удалось сдать в аренду два феддана[7] земли за такую цену, о которой и не мечтал.

Вошла Гания, поставила перед нами хлеб и села в стороне. Мы начали есть. Я был погружен в свои мысли и ничего не понимал из того, что рассказывал брат, хотя и старался сделать вид, что внимательно его слушаю. Время от времени я поднимал глаза на Ганию и видел, что она сидит словно в оцепенении, опустив веки, и машинально ест. Лицо ее было бледно. Вдруг она посмотрела на меня. Наши взгляды встретились, и мне показалось, что мы приближаемся друг к другу и наши губы вот-вот соединятся. В тот же момент раздался крик, от которого содрогнулись стены. Я очнулся. Гания плакала и повторяла:

— Не могу, не могу…

Испуганный брат бросился к жене и прижал ее к груди:

— Что случилось, Гания, что с тобой?

— Я не могу есть. Мне дурно… спать…

— Идем, дорогая, отдохни.

Она встала и, опираясь на руку брата, направилась в свою комнату.

Я смотрел на эту сцену, как в бреду. Я чувствовал, будто окаменел. Вскоре вернулся брат и сказал мне:

— Бедняжка утомила себя работой по дому.

Я не мог смотреть на него. Брат казался мне диким зверем, который может растерзать меня. Я вскочил и бросился к двери. Брат удивился:

— Куда ты?

— В мечеть. Я хочу совершить вечернюю молитву. Потом закрою мечеть и вернусь.

Выйдя из дому, я побежал к моему излюбленному убежищу, где недавно, встретил Ганию. Бросившись на землю и горько рыдая, я припал лицом к тому месту, где она сидела. Так я провел всю ночь, сон не шел ко мне, я плакал, по временам забывался, видел сны, затем дрожь сотрясала мое тело, и я снова просыпался. Призрак брата являлся мне во сне и наяву, он ходил вокруг меня, хотел меня убить, и я проклинал его самыми ужасными словами. На заре меня одолел сон, и проснулся я только в полдень. Открыв глаза, я хотел подняться, но силы изменили мне — я чувствовал острую боль и страшную слабость. Прислонясь к стволу дерева, я стал понемногу собираться с силами. Печаль окутывала мою душу, глубокое раскаяние терзало меня. Я встал и пошел к мечети. Попросив прощение у брата за опоздание, я припал к его руке:

— Я люблю тебя, мой брат, клянусь тебе, люблю такой любовью, какой не питает и сын к отцу. Я хочу, чтобы ты всегда был доволен мною. Скажи, ты меня любишь?

Брат ответил мне:

— Что такое, Сурхан? Разве ты видел от меня что-нибудь, кроме горячей любви? Ты мой сын, ты мне дороже сына.

Я посмотрел на брата и понял, что он говорит искренно.

Не сдержав рыданий, я снова бросился целовать его руки. Со мной случился нервный припадок, и я упал на землю. Очнувшись, я увидел, что лежу в одном из углов мечети, а надо мной склонилось озабоченное лицо брата.

Прошла неделя. Я мало бывал дома, ел и спал в мечети, чтобы брат ничего не заподозрил, старался подавить в себе любовь к Гании. Самым обычным тоном я произносил перед братом имя его жены, но страшился взглянуть на нее. Когда мы случайно оставались вдвоем, мы оба молчали, опустив головы, и, если наши взгляды встречались, вздрагивали, будто нас пронизал электрический ток.

Шли дни, но огонь любви пожирал меня. Спал я беспокойно, а часы бодрствования проводил в смутном полусне. Совершая молитву, я ошибался. Мое сердце стало ареной самых противоречивых чувств: гнева и милосердия, неверия и раскаяния, любви и ненависти.

Однажды после полуночи я покинул дом и бросился бежать, как раненый зверь, повторяя:

— Он с ней в комнате, она принадлежит ему, он наслаждается ею!

Я шел, не зная куда. Оказавшись у мечети, я, ни о чем не думая, вошел в дверь. Бросившись на землю, я стал кусать руки и биться головой о стену, повторяя:

— Он с ней в комнате. Она принадлежит ему, он наслаждается ею!

Вдруг чья-то рука опустилась на мое плечо. Я испуганно обернулся и увидел перед собой Ганию. Ее, Ганию, в этот поздний час ночи в мечети! Я молча обнял ее, страстно прижал к себе и говорил словно в бреду:

— Ты только моя, я никому тебя не отдам.

Я провел с ней час любви, это был самый сладостный час в моей жизни… Клянусь тебе, что на земле со дня сотворения мира не было человека, который испытал бы подобно мне такое блаженство; оно стоит многих жизней.

Утомленные, мы уснули, обнявшись. Меня разбудил стук в дверь. Солнечный свет заливал помещение. За дверью я услышал голос брата:

— Открой, Сурхан.

Я сам не понимал, как ответил:

— Сейчас открою.

В мечети были два окна с железными решетками. Гании негде было спрятаться, не нашлось даже лазейки, через которую она могла бы выйти. Я растерялся, но разум быстро вернулся ко мне, и я тихо сказал ей:

— Поднимись на крышу. Скорее…

Гания встала и быстро влезла на крышу. Я же подошел к двери, открыл ее и притворился сонным. Брат вошел, видно было, что он сердится.

— Почему ты спишь в мечети, Сурхан? Разве в нашем доме не хватает для тебя места?

— Я всю ночь до зари молился.

Брат молча сел и через мгновенье заговорил с тревогой в голосе.

— Я проснулся и не увидел рядом с собой Гании… Я долго искал ее, но не нашел.

Меня охватила дрожь, но я тут же подавил свою слабость и сказал:

— Наверно, она в это время вышла, чтобы наполнить кувшин водой из канала.

— Может быть, однако…

Он проглотил слюну и забормотал слова, которых я не расслышал. Затем встал и предложил:

— Давай помолимся.

Мы стали на молитву. Но что это была за молитва, которую я совершал тогда? Это была молитва дьяволу, а не аллаху.

Когда мы закончили молитву, в мечеть начали собираться люди. Я оказался в трудном положении. Наконец брат ушел домой. Едва он вышел, я незаметно взобрался на крышу. Мне нужно было помочь Гании бежать из мечети. Каково же было мое удивление, когда на крыше никого не оказалось. Я метался, как безумный, в поисках Гании. Странное предчувствие толкнуло меня к краю крыши. Едва взглянув на землю, я в ужасе вскрикнул. Через мгновение я был внизу, не помню, как я спустился. Гания лежала у стены и тихо стонала. Я подбежал, охваченный нетерпением и тревогой, и приподнял Ганию. Она с трудом открыла глаза.

— Я разбилась, Сурхан…

Она кусала губы, пытаясь подавить стон.

Я обнял ее, успокаивая и ободряя. Она прошептала:

— Мои мучения невыносимы, я умру…

От горя почти теряя рассудок, я заботливо и осторожно понес ее к дому тетушки Абд аль-Джамиль. Это была верная женщина, которая меня очень любила. Я рассказал ей кое-что и попросил, чтобы она пошла к брату и передала ему выдуманную мною историю.

Женщина тотчас же направилась к нему. Ганию перенесли домой. Матушка Абд аль-Джамиль рассказала моему брату, что Гания упала с крыши ее дома.

Прошло два дня. Гания терпеливо переносила страдания, которые трудно себе представить. Я уходил в загон для скота, запирался там, бил себя по лицу и плакал.

— Я виноват в этом несчастье. Я должен умереть.

Гания умерла. Мы похоронили ее на деревенском кладбище. В день ее смерти меня охватило безумие. Я не верил, что ее уже нет в живых. Я спокойно выполнял все, что мне поручили на похоронах, но время от времени на меня нападали приступы смеха, за которыми следовали апатия и молчаливость. А через несколько дней наступила реакция. Проливая горькие слезы, я бродил по полям или скрывался от людей в зарослях кукурузы. Наконец я успокоился и вернулся к своим обязанностям в мечети. Но вид мечети только увеличивал мое горе и муки. Всякий раз, как я ступал на ее порог, я представлял себе свое преступление, и мне казалось, что я слышу звук падающего на землю тела. Меня охватывала дрожь, я закрывал лицо руками и начинал плакать.

Я совершил невозможное, чтобы ввести в заблуждение брата и отвлечь от себя его подозрение. Мне было очень трудно сохранить свою тайну. Я не решался взглянуть на него. Иногда мне казалось, что он протягивает руку, чтобы задушить меня.

Шли дни, а тайна росла и давила на мое сердце, я чувствовал ее тяжкий груз. Мне все время казалось, что сердце мое разорвется, тайна вырвется из него и мое преступление станет явным. Это были дни таких мучений, что, я думаю, и муки ада не превзойдут их.

Однажды ночью после молитвы я вышел погулять. Помимо воли, ноги сами понесли меня к тому месту у стены мечети, где упала Гания. И вдруг я лицом к лицу столкнулся с братом. Не знаю, что привело его туда в этот час. Случай или что-нибудь другое? Мы остановились, встретившись у этой ужасной стены. Мгновение мы молчали, и вдруг я закричал:

— Не приближайся ко мне, не приближайся!

И бросился бежать, как безумный, куда глаза глядят.

Это была моя последняя встреча с братом. С тех пор я стал бродить по городам и вести жизнь изгнанника.


* * *

Шейх Афаллах умолк, по его щекам текли слезы. Взволнованный рассказом, я спросил:

— Почему ты не вернешься к прежней добродетельной жизни и не попросишь прощения у аллаха?

Он поднял глаза и сказал:

— Судьба ополчилась против меня, и я до конца останусь непокорным.

Он медленно вынул из-за пазухи свирель и начал наигрывать грустную мелодию, в которой звучала глубокая любовь и самоотречение. Опьяненный мелодией, он впал в полузабытье и упивался своими страданиями.

Трамвай № 2

Перевод В. Борисова

Был восьмой час вечера, когда трамвай № 2 отошел от остановки. В вагон вошла девушка. Она выбрала место в углу и принялась жевать серу, разглядывая немногочисленных пассажиров. На ее худом лице, бледность которого не мог скрыть слой дешевых румян, не было покрывала.

Заметив девушку, кондуктор нахмурился и подошел к ней:

— Билет…

Девушка не обратила внимания на кондуктора, она расправляла складки своей выцветшей мулайи[8] и снова собирала их, так что из-под мулайи показывался край синего ветхого платья, украшенного вылинявшими узорами…

Кондуктор повысил свой и без того грубый голос, в нем послышались злые нотки:

— Билет!.. Билет!..

Он стоял перед девушкой, бросая на нее презрительные взгляды. А она улыбнулась ему заискивающей и в то же время игривой улыбкой. Притворяясь наивной, она сказала:

— Клянусь пророком, я схожу на второй остановке.

— Каждый день так… сходишь на второй остановке… Клянусь аллахом, если не сойдешь, выброшу тебя из вагона…

— Твое право… Подожди немного, у меня сейчас нет мелочи!

— Одним словом, или заплати, или сходи…

Глаза девушки быстро обежали пассажиров и остановились на юноше, одетом дешево, но прилично. Он сидел напротив нее с учебниками в руках.

Она склонилась к нему и, не переставая жевать, попросила:

— Вы не дадите мне шесть милимов[9], эфенди[10]?

Кондуктор заворчал:

— Какая наглость! Оставь пассажиров в покое…

Даже не обернувшись, она ответила:

— Какое тебе дело? Эфенди рад одолжить мне на билет…

Юноша улыбнулся, чуть сдвинул феску на лоб, достал шесть милимов и купил билет. Разгневанный кондуктор отошел. Девушка проводила его презрительным смехом. Лицо ее озарилось победной улыбкой, она положила руки на подлокотники сидения и сказала:

— Сумасшедший!.. Клянусь пророком, он сумасшедший…

Скоро между девушкой и юношей завязался разговор…


* * *

Прошло несколько дней. Трамвай № 2 направлялся к крепости. Был седьмой час вечера, когда он пересек большой мост аз-Замалика и углубился в квартал Булак. По обеим сторонам улицы тянулись лавки и кафе, как бы приветствуя трамвай разноцветными огнями витрин.

Едва вагон подошел к остановке Абу ль-Аля, как кондуктор выскочил из него и скрылся в толпе. Через несколько минут он вернулся с двумя пирогами в руках, от которых еще поднимался пар. Пироги были начинены рисом и кусочками мяса. Один пирог он дал водителю, а другой оставил себе…

Трамвай медленно продолжал свой путь. Водитель и кондуктор занялись пирогами и не обращали внимания на входящих и выходящих пассажиров. Только время от времени слышался резкий звук рожка да шум трамвая, который то останавливался, то снова двигался по рельсам.

Кондуктор съел уже полпирога, когда им овладело беспокойство: как бы контролер не застал его за этим занятием. Он покинул свое место и обошел первый класс[11], продолжая жевать пирог. При этом он раздавал билеты, получал деньги, дул в рожок и резким голосом выкрикивал названия остановок. А запах горячего пирога с мясом и рисом опережал его и раздражал обоняние пассажиров.

Кондуктор вошел во второй класс и увидел полинявшую мулайю и синее платье с блеклыми узорами… Он улыбнулся, но улыбка была похожей на волчий оскал. Девушка приняла это как должное и по обыкновению не обратила на него внимания. Ноздри ее вздрогнули, она с жадностью вдыхала запах горячего пирога.

Кондуктор, не успев прожевать кусок, хрипло выдавил:

— Билеты…

Трамвай только что остановился на аль-Исаф. В вагон вошел феллах с мешком и направился в первый класс. Кондуктор бросил на него презрительный взгляд и закричал:

— Эй, господин, сюда!.. Сюда!

Затем он приблизился к девушке и сказал ей решительным тоном:

— Прошу! Сойди!..

А ее глаза по-прежнему были прикованы к пирогу или, вернее сказать, к тому, что от него осталось… Она думала, как вкусна начинка и какое наслаждение испытывает этот человек, спокойно откусывая кусок пирога и, не торопясь, проглатывая его…

Голос кондуктора пробудил ее от грез.

— Ты что, не слышишь?.. Прошу, сходи!..

В это время девушка посмотрела на феллаха с мешком. Он сел напротив нее, вынул из кармана тряпку, развязал ее и склонился, пересчитывая монеты. Девушка улыбнулась феллаху, поклонилась и сказала:

— Во имя пророка, господин омда, который час?

Кондуктор грубо схватил девушку за худенькое плечо и закричал:

— Оставь пассажиров в покое, не будь бессовестной!

Феллах приподнял голову от тряпки и удивленно спросил:

— Что такое?

Девушка повторила:

— Во имя пророка, господин омда, который час?

Феллах зорко взглянул на нее и сказал, завязывая свой платок длинным шнурком:

— Я не омда, и у меня нет часов… Отстань!..

Кондуктор потащил девушку к двери, приговаривая:

— Клянусь аллахом, если ты не сойдешь на следующей остановке, я вышвырну тебя из вагона!

А девушка повисла на поручнях вагона и, улыбаясь кондуктору, старалась разжалобить его:

— Клянусь, я заплачу…

Трамвай пошел тише, приближаясь к станции пригородных поездов. Но кондуктор не стал ждать, когда вагон остановится, толкнул девушку, и она с криком упала на мостовую.

Вокруг нее собрались любопытные, поднялся шум… Толпа все росла. Чей-то голос успокаивающе произнес:

— Она цела… Цела…

Через мгновение девушка поднялась. Она опиралась на руку мужчины. Один из бродячих торговцев крикнул в лицо кондуктору:

— Тебе не стыдно показывать свою силу на девочке?

А другой, обращаясь к ней, сказал:

— Ты должна пожаловаться полицейскому…

Мимо толпы прошла женщина. Важной поступью она направилась к трамваю. Увидев девушку, женщина сразу узнала ее и злорадно прошипела:

— Так тебе и надо! — и поднялась в вагон.

А девушка стояла, отряхивая пыль со своей мулайи. В движениях ее чувствовалась крайняя усталость, и если бы не мужчина, поддерживавший ее, она бы упала снова. Этот человек с участием спросил ее:

— Что с тобой?

— Я целый день ничего не ела…

Трамвай отошел. Кондуктор стоял на своем месте. Он смотрел на все происходившее, прислушивался к тому, что говорилось, но сам не проронил ни слова, механически покусывая свой пирог… Услышав, что девушка сегодня ничего не ела, он посмотрел на остатки пирога и перестал жевать.

Закончив работу, кондуктор направился по улице Мухаммеда Али, затем свернул в переулок аль-Мунасара и вошел в кафе, где постоянно проводил свободное время. Он сел за столик и потребовал кофе и кальян.

Прихлебывая кофе, он медленно затягивался дымом и напряженно думал: в самом деле, почему он без всякого повода был жесток с девушкой?.. Не ударил ли он ее? Не ушиблась ли она? Почему она не пожаловалась полиции?

Образ девушки встал перед ним. Она смотрела на него наивно и умоляюще и говорила: «Клянусь, я заплачу…» И на его губах промелькнула слабая улыбка… Он стал вспоминать встречи с ней: увидел, как она расправляет и снова собирает складки мулайи, увидел синее платье с поблекшими узорами, ее стройную, молодую фигуру и глаза, словно подкрашенные сурьмой…

Неожиданно кто-то потряс его за плечи. Он обернулся и увидел своего знакомого, Фургуля. Фургуль выбрал себе место неподалеку и сидел, важничая, как обычно.

Он спросил:

— Может быть, ты расскажешь, что с тобой сегодня приключилось?

— Что приключилось?

— Говорят, ты поссорился с какой-то наглой уличной девкой.

— Э, пустое дело!

— Я слышал, ее подобрала карета скорой помощи.

Кондуктор сжал руку Фургуля и спросил:

— В самом деле ее подобрала скорая помощь? Не говори этого!

— Девица получила по заслугам… Это факт. Ты ее здорово проучил…

При этом Фургуль нагло рассмеялся, а затем разразился противным кашлем.

В это время в кафе вошли приятели Фургуля и Ханафи — так звали кондуктора — и потребовали домино.


* * *

Пирушка Ханафи с приятелями в кафе закончилась около полуночи. Ханафи побрел в свое жилище, с трудом волоча уставшие ноги. Он шел и что-то сердито бормотал себе под нос. Ему не везло в домино, но, стараясь отыграться, он не уходил, и проигрыш его удвоился.

Кондуктор поднялся на второй этаж. Его жилье было мрачным, унылым и безрадостным. Ханафи зажег керосиновую лампу, осветил ею все углы, пытаясь найти что-нибудь поесть. Его желудок властно требовал пищи. В одном углу Ханафи наткнулся на котелок, снял крышку и понюхал, затем посмотрел на холодную печурку, которая словно съежилась, от бездействия… Придется разжечь ее, как он делает это каждый вечер, и долго ждать, пока пища разогреется… Но тут он отбросил крышку котелка и пробормотал:

— Противно… есть нельзя!

И принялся вовсю ругать старуху Умм Ибрагим, которая за небольшую ежемесячную плату прислуживала ему.

Ханафи снял свою форменную одежду, швырнул ее на стул, надел рубаху и бросился на постель… Он закрыл глаза, но не мог заснуть: на него нахлынули воспоминания. После смерти жены жизнь Ханафи стала мучительной… Время от времени он вздыхал, но наконец усталость взяла свое и Ханафи перенесся в мир сновидений…


* * *

Ханафи проснулся, сел на край постели, потянулся и зевнул. Потом на его лице появилась улыбка, сменившаяся громким, веселым смехом… Воображение Ханафи безудержно разыгралось, он вспомнил только что виденный сладкий сон!

Вскочив с постели, Ханафи заглянул в котелок… Прошло мгновение, в печурке уже пылал огонь, и комната наполнялась запахом пищи… Поев, он долго вытирал усы, затем закурил, подошел к окну и, пуская дым колечками, стал смотреть на улицу… Его взгляд упал на противоположное окно. Ханафи вдруг представил себе, как молодая женщина, еще в ночной рубашке, прибирает комнату… Он видел, как она поставила на подоконник глиняный кувшин.

Ханафи отошел от окна, посмотрел на часы и стал поспешно надевать форменную одежду.

Одевшись, он быстро пошел к двери, но едва открыл ее, как увидел Умм Ибрагим. Старуха поздоровалась:

— Доброе утро, господин Ханафи…

Он окинул ее внимательным взглядом и ответил:

— Злое утро, Умм Ибрагим!

— Злое? Спаси нас аллах-хранитель!

— Злое… Конечно, злое. Служба скверная и дела отвратительные…

— Что-то я не слышала раньше от тебя таких речей. Что случилось?

— Даже кувшин не можешь поставить на подоконник, чтобы вода остыла.

— Разве ты не запретил мне это после того, как глиняный кувшин упал на голову проходившего эфенди?

— Всегда ты по своей бестолковости припишешь мне то, чего я не говорил.

В этот момент Ханафи увидел на своем пиджаке оборванную пуговицу и заворчал:

— Вот и за костюмом некому присмотреть… Это невыносимо… Ты в последний раз переступаешь порог моей комнаты… Слышишь?.. В последний раз!..

Он резко захлопнул за собой дверь и побежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Ханафи разгневался не на шутку.


* * *

В этот день он принял смену на трамвае № 8.

Время текло, трамвай курсировал взад и вперед между аль-Атаба и Шабра. Вместе с ним двигался и Ханафи — то в первом классе, то во втором, а то и в кабине водителя.

В его руках деревянная доска, и на ней много разных билетов. Он стучит по доске обгрызанным карандашом и выкрикивает: «Билеты… Берите билеты…»

Вот трамвай бежит по предместью Шабра. Прислонившись к стенке вагона, Ханафи смотрит вокруг; легкий ветерок доносит до него благоухание зеленеющих полей. Задумавшись, он неожиданно спрашивает себя: «Неужели ее в самом деле подобрала скорая помощь?..»


* * *

Прошло несколько дней. Ханафи работал на разных маршрутах, а затем вернулся на трамвай № 2.

Был десятый час вечера, когда кондуктор, рассчитываясь с пассажиром, увидел белую мулайю… Посмотрев на девушку, он почувствовал, как задрожали его руки.

Девушка тоже заметила Ханафи и побледнела. А он, недовольно ворча, направился к ней. Девушке ничего не оставалось, как броситься к двери и на ходу спрыгнуть на мостовую, но кондуктор схватил ее за мулайю и закричал:

— Ты что, с ума сошла? Подожди, пока трамвай остановится…

И девушка вернулась на свое место.

— Благодарю за любезность, — сказала она.

А кондуктор вспылил:

— На тебя не действует ни грубость, ни вежливость. Чего ты привязалась к этому трамваю? Какие между нами счеты, что ты отравляешь мне жизнь?..

Один из пассажиров вмешался в разговор и стал вспоминать, как девушка упала с трамвая и ее подобрала карета скорой помощи. Пассажир спросил кондуктора:

— Почему ты не позвал полицию?

— Хорошая мысль. Обратился бы я к полиции, и дело с концом.

И Ханафи продолжал выполнять свои обязанности. Продав пассажирам билеты, он сел на свое место; на лице его появилось задумчивое выражение.

Когда вагон, приближаясь к остановке, замедлил ход, в него неожиданно вскочил контролер и стал проверять билеты. Ханафи спокойно направился к девушке, сунул ей в руку билет и как ни в чем ни бывало прошел дальше…

Вот и крепость — конечная остановка. Трамвай повернул обратно. Но девушка не вышла из вагона. Она украдкой посматривала на кондуктора, как бы спрашивая себя: «Почему он не отправил меня в полицию?»

А кондуктор, продав пассажирам билеты, снова ушел в свой угол и погрузился в размышления…

Неожиданно девушка увидела, что кондуктор подходит к ней и ласково улыбается. Она поспешила сказать:

— Я сойду на следующей остановке…

Не ответив, он стал рядом с ней и некоторое время молчал. Потом девушка услышала, как он тихо, будто говоря сам с собой, спросил:

— Где ты живешь?

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Хочешь сообщить обо мне полиции?

— У тебя есть семья?

— Я одна…

Они снова замолчали. Кондуктор пошел на свое место, выдал пассажирам билеты, затем вернулся и опять, стал рядом с девушкой. Она нарушила молчание:

— У тебя трудная работа… Не так ли?

— Мы все время, с утра до поздней ночи, двигаемся. То ходим по вагону, то стоим… У нас у всех больные ноги.

— Да поможет вам аллах…

— Разве нельзя после этого извинить человека, если он вдруг потеряет терпение?

— Конечно…

— И когда после всего этого мы приходим домой и не находим ни аппетитного куска, ни мягкой постели, хорошо ли нам?

— Где ты живешь?

— В аль-Мунасара…

— С родными?

— Один… У меня нет ни жены, ни детей.

В вагон вошли новые пассажиры, и Ханафи снова стал продавать билеты. У него было много работы. Долго он ходил от одного пассажира к другому. Руки его механически отрывали билеты, передавали их пассажирам и опускали деньги в сумку… Время от времени он резко трубил в рожок, и было непонятно, то ли он зовет на помощь, то ли глубоко вздыхает, уставший от тяжелой работы. А глаза девушки все время двигались вслед за кондуктором.

Едва трамвай подошел к остановке Абу ль-Аля, как Ханафи выскочил из вагона и вприпрыжку пустился к одной из лавок. Через минуту он вернулся с пирогом, начиненным рисом и мясом… Ханафи поднялся в вагон и, проходя мимо девушки, не говоря ни слова, протянул ей пирог.

Она удивленно посмотрела на него, но он не остановился и снова начал продавать билеты… Их взгляды встретились… И они улыбнулись друг другу!


* * *

Смена Ханафи подошла к концу. Он сдал сумку с деньгами и пошел по улице Мухаммеда Али, направляясь к кварталу аль-Мунасара… Но что-то заставило его оглянуться. Посмотрев назад, он продолжал свой путь, но на лице его сияла улыбка…

Войдя в свой квартал, он прислушался: за ним кто-то шел.

Проходя мимо знакомого кафе, он ускорил шаги, чтобы никто из друзей, сидевших в кафе, его не заметил.

Наконец Ханафи оказался у своего дома… И в ожидании остановился у двери…


Нейтралитет

Перевод В. Борисова

Дело было летом. Однажды после полудня мне очень захотелось поехать в Гизу, провести часок-другой в садах аль-Урмана, поблаженствовать в зеленой роще, прислушиваясь к журчанию ручейков, ощущая на лице легкое, благоуханное дуновение ветерка, которого я лишен в моем старом жилище на улице Мухаммеда Али.

Я сел на площади Ибрагима паши в автобус № 6. Он был пуст, кондуктор лениво пересчитывал деньги.

На следующей остановке в автобус важно и медленно вошел толстяк… Я его сразу узнал. Да кто ж его не знает? Всем нам знакома его единственная в своем роде наружность. Узнать его имя никому не приходило в голову, но кто забудет это упитанное, всегда горящее ярким румянцем лицо, этот свешивающийся на шею двойной подбородок, этот великолепный живот, который следует впереди хозяина, словно прокладывая ему дорогу?

Не припомню случая, когда, зайдя в кафе «Гуруби», я не застал бы там этого человека, занимающего целый стол. Перед ним всегда тарелки с аппетитными пирожками. Он с удовольствием ест их, явно наслаждаясь… А направившись в какой-нибудь известный ресторан, я и здесь непременно встречаю его. Он сидит один, и стол перед ним ломится от изысканных блюд. Время от времени он отпивает из бокала отличное вино.

Я долго наблюдаю за ним, потом с горечью смотрю на свой стол: на нем вареная курица и пузырек с противным на вкус лекарством.

Мы часто встречались, и между нами установилось какое-то молчаливое знакомство, не переходящее, однако, границ приветствия, сопровождаемого соответствующей улыбкой…

Войдя в автобус и заметив меня, толстяк поклонился, потом сел на ближайшее к двери место, и живот его уместился перед ним, как дитя на коленях матери.

На нем был роскошный костюм из белого полотна; время от времени он доставал из бокового кармашка своего пиджака дорогие золотые часы на золотой цепочке, внимательно и любовно разглядывал их. Я уверен, что он только недавно приобрел часы.

У квартала Булак в автобус вошел какой-то тщедушный человек. Он огляделся и сел рядом с нами.

Я с первого взгляда определил, к какому сорту людей принадлежит этот человек. Одет он был с дешевой изысканностью, а его глаза казались похожими на глаза голодного кота. Приторная улыбка не сходила с его губ… Он сел, положил ногу на ногу и стал украдкой приглядываться к нам.

А когда мой дородный друг достал часы и самодовольно, с гордостью стал рассматривать их, я заметил, как в глазах незнакомца вспыхнула молния.

С этого момента неизвестный не спускал взора с живота моего друга. Автобус подходил к аз-Замалику, и свежий приятный ветерок овевал наши лица. Мой тучный друг прислонил голову к оконной раме и смежил веки, а немного погодя уже послышался его легкий храп.

Я раскрыл газету и сделал вид, что углубился в чтение, но на самом деле зорко следил за незнакомцем… Его зрачки нервно бегали. Я приблизил газету к лицу и улыбнулся — меня охватило неожиданно злорадное чувство.

Заметив, что новый пассажир проявляет беспокойство, я стал смотреть в окно и закрыл глаза, притворившись спящим и изобразив на своем лице блаженную улыбку… Мгновение спустя неизвестный осторожно приблизился к моему богатому другу.

Ветерок приносил с собой пахучий аромат цветов, и я погрузился в безмятежные мечты. Передо мной вставали картины прошлого, изредка возникала и туша моего жирного друга, поглощенного едой… и фигура незнакомца, в руках которого блестят дорогие часы на золотой цепочке…

Затем я перестал думать о толстяке и воре и, овеваемый живительным ветерком, думал только о себе. Но вот я почувствовал, что кто-то трясет меня за плечи… Меня будил кондуктор. Мы были в Гизе. Я удивился тому, что время прошло так быстро, и приготовился сходить… Передо мной развалистой походкой шел к двери мой богатый друг… А незнакомца и след простыл…

У меня появилось желание опередить толстяка и выйти первым. Мимоходом я бросил взгляд на верхний кармашек его пиджака…

Цепочка и часы исчезли! Широкая улыбка появилась на моем лице, но тут же ее сменил игривый смешок. Я вышел из автобуса и сунул руку в карман, чтобы достать носовой платок: я хотел сдержать или хотя бы приглушить смех. Но тут же я стал лихорадочно шарить в карманах… Где моя новая ручка «Паркер», которую я купил в рассрочку и только что уплатил первый взнос?

Я остановился и вытер пот с лица. Я сочувствовал моему толстому другу, который, покачиваясь, исчезал в толпе…


* * *

Прошли дни. Между мною и новым знакомым укрепились узы дружбы. Я с радостью разделял его трапезу и мне уже не приходилось вздыхать при виде вареной курицы и бутылки противного на вкус лекарства…

Шeйx Сейид

Перевод В. Красновского

Вот что рассказал мой друг.

Мне было девять лет, когда я впервые увидел шейха. Это был плотный человек с толстой шеей и грубыми, неправильными чертами лица, глазами на выкате и большим приплюснутым носом. Я увидел его у сакийи[12], наблюдая за волом, медленно и лениво ходившим по кругу, и прислушиваясь к журчанию воды, стекавшей из глиняных ковшей, которые то поднимались, то опускались. К этим звукам примешивался скрип колеса и пение парня, время от времени понукавшего вола. Именно тогда я увидел величественную фигуру шейха, которого едва прикрывала тень раскинувшихся ветвей акации и тутовника.

Он шел неторопливо; белая рубаха — это все, что на нем было — то вздувалась от ветра, и тогда его фигура казалась еще более массивной, то поднималась, обнажая его ноги, которые по цвету и форме напоминали ноги слона. Он медленно подходил ко мне, тяжело дыша под палящим зноем и размахивая одной рукой, как гребец веслом; другой он поддерживал привязанную через плечо сумку, в которую собирал подаяние. Не обращая ни на кого внимания, он направился прямо к каналу, откуда качали воду, и, опустившись на землю, где обычно поили скот, начал пить с жадностью животного, проработавшего целый день.

Я продолжал спокойно очищать перочинным ножом кору с веток, которые принес мне садовник дядюшка Хадр. Затем, подрезав ненужные ветки, я стал делать из них тросточки, чтобы лучшую из них взять с собой, когда поеду кататься на муле. Увидев шейха, я испугался, и мой страх усилился, когда парень, сидевший у сакийи, вдруг перестал петь и его лицо исказилось от ужаса. Я громко вскрикнул, призывая на помощь садовника, он подбежал и стал успокаивать меня. Затем улыбка озарила его старое морщинистое лицо, обрамленное седой окладистой бородой.

— Не бойся, о господин! Это шейх Сейид. Он благочестивый чудотворец.

Садовник оставил меня и направился к шейху, который располагался у канала, собираясь поспать. Садовник поцеловал его руку и сказал:

— Помолись за меня, о Шейх, помолись аллаху, чтобы он исцелил мою несчастную жену.

Шейх ответил ему грубо и невнятно:

— Да проклянет аллах твоего отца и всех вас!

Садовник улыбнулся, еще раз поцеловал руку шейха и, удаляясь, сказал:

— Аллах услышит тебя.

Шейх устроился у канала и, положив под голову руку вместо подушки, мгновенно погрузился в глубокий сон.

Дядюшка Хадр присел около меня на корточки, взял одну из палочек, осмотрел ее своими добрыми глазами и сказал:

— Красивые палочки… Молодец!

Но я в этот момент совсем не думал о тросточках, я прервал его:

— Он выругал тебя, а ты целуешь ему руку.

Садовник отдал мне палочку и, ласково улыбаясь, сказал:

— Знай, мой господин, что аллах окажет милость тому, кого ругает шейх.

— Он очень страшный, этот шейх… Я не так боюсь быка, который вращает колесо, как этого человека.

— Но ведь шейх Сейид никогда никого не обижает. Ты должен любить его, как любит его аллах. Он святой.

Мне представлялось, что для святых, уходящих в другой мир, должны строить гробницы, у которых люди возносят молитвы и дают обеты. На их могилах должны гореть свечи. Я вспомнил, что так было на могилах святой Зейнаб, святой Нафисы и святого Хусейна. Когда мы жили близ Танты, я ходил с бабушкой к гробнице Сейида аль-Бадави, сам поставил двенадцать свечей шейху аль-Арбаину, гробница которого была недалеко от нашего дома в Каире.

Разве шейх Сейид такой же святой, как они? Разве те святые были так же грубы, как он, разве у них была такая же грязная одежда и такие же безобразные лица? Святые мужчины представлялись мне одетыми в ничем не запятнанные белоснежные одежды, стройными, с прекрасными лицами, окруженными ангельским сиянием, в больших зеленых тюрбанах. Святые женщины в моем воображении отличались от мужчин лишь белоснежным покрывалом на лицах. Такими я представлял себе нашего святого Хусейна, шейха аль-Арбаина, Сейида аль-Бадави, святую Зейнаб и многих других. Когда же я увидел шейха Сейида и узнал от дядюшки Хадра, что он тоже святой, я усомнился. Мне показалось, что старость помутила рассудок дядюшки Хадра и он перестал многое понимать.

Этот грязный человек, которого дядюшка Хадр хочет поставить в один ряд со святыми аль-Бадави и шейхом аль-Арбаином, скорее напоминает шайтана из ада. Я поделился этой мыслью с садовником и посоветовал ему больше не подходить к шейху, иначе тот превратит его в обезьяну и бросит в ад. Садовник рассмеялся и сказал:

— Шейх Сейид не превращает людей в обезьян и не бросает их в ад. Он берет их за руку и провожает в рай.

— У него ведь лицо зверя. Разве ты не видишь, какой у него живот? Ты видел святых с такими животами? — воскликнул я.

Дядюшка Хадр сел, поджав под себя ноги, прислонился к пню тутового дерева и начал рассказывать историю шейха Сейида. Он говорил тихо, степенно, с искренней, глубокой верой. Его душа была преисполнена любви к аллаху, он уповал на его милость, справедливость и сострадание. Говоря, он закрывал глаза, но, когда хотел привести доказательство в подтверждение своих слов о святости шейха, открывал их и пристально всматривался в пространство, где раскинулись широкие, как море, зеленые поля, на которых под ветром колыхались листья кукурузы. Мне казалось, что он всматривается в стебли кукурузы, считая, сколько на них листьев и початков. Не помню, долго ли говорил дядюшка Хадр, но я узнал все, что заслуживает внимания в жизни шейха Сейида.

Я понял, что он не был ни святым, ни шайтаном, а лишь простым человеком, который в результате несчастного случая лишился рассудка. Он потерял всякую связь с людьми, среди которых жил, и, руководствуясь одним лишь инстинктом, уподобился животному. Люди же назвали его святым, как они называют всякого слабоумного или подлеца, притворяющегося безумцем.

Я и хочу рассказать, кое-что из его жизни со слов дядюшки Хадра и других феллахов, которых я расспрашивал о шейхе Сейиде. А некоторые выводы из всего слышанного я сделал сам уже впоследствии, когда вырос.

В молодости шейх Сейид был простым феллахом, обрабатывал свой участок земли и жил, как всякий крестьянин среднего достатка. Вместе со своими братьями он владел пятью федданами и несколькими каратами[13]земли. Они засевали эту землю, а затем поровну делили урожай. Все они были женаты, имели детей и жили вместе с женами, детьми, скотом и птицей в доме, унаследованном от отца. Братья держали буйвола, несколько коз, молоком которых кормились, быка и вола, на которых пахали землю, и осла, на котором перевозили навоз и урожай. Дом представлял собой жилище для трех семей, соединенное полуразрушенным навесом, под которым держали скот. Двор был словно создан для того, чтобы дети погрязли там в нечистотах вместе с животными; часто можно было видеть ребенка трех-четырех лет, катающегося на спине быка. Бык делал несколько медленных кругов по двору, и ребенок потом вел его поить к водоему, который наполнялся из артезианского колодца; постройка этого водоема была гордостью покойного хозяина.

Шейх Сейид, которого звали в то время Сейидом Абу Аллямом, как старший, являлся главой этой большой семьи. Он был человеком степенным, умным, трудолюбивым и честным. К его словам всегда прислушивались в семье. Справедливый в отношениях с братьями, он никогда не требовал больше своей доли. Он был чем-то вроде судьи и правителя этого маленького царства: разрешал споры, правил всей семьей и руководил делами так, как считал полезным для всех. С его мнением считались, все в деревне относились к нему с почтением.

Так жил шейх до сорока пяти лет, пока не произошло событие, которое оказалось причиной его несчастья. Однажды вечером он возвращался на осле домой; на полном ходу осел споткнулся и сбросил седока. Шейх упал и ударился головой о большой камень. Из раны полилась кровь. Его отнесли домой, где он пролежал с высокой температурой в бреду три недели. Затем рана зажила, жар спал, но Сейид Абу Аллям стал другим человеком: он потерял рассудок, утратил всякую связь со своей прежней жизнью. Он не узнавал ни жены, ни детей, ни братьев, ни своей матери, которую очень любил. Так он прожил больше года, не переступая порога своего дома. Он превратился в ребенка и начал забавляться вместе с детьми во дворе; вместе с ними играл, ел и пил.

Но так длилось недолго: братья восстали, природная жадность взяла в них верх, и они заявили, что этот идиот — слишком тяжелая обуза. Посоветовавшись, они решили выгнать его вместе с женой и детьми из дому и лишить земли и урожая. А у него было десять детей, не считая тех пяти, что умерли один за другим в первые годы его брачной жизни.

Из десяти оставшихся в живых было шесть дочерей и четыре сына, но сыновья были слишком молоды, чтобы кто-нибудь из них мог выступить против воли братьев отца и отстоять права, отнятые у них силой.

Семья ушла из дому вместе с шейхом Сейидом. Его можно было вести куда угодно и как угодно. Они поселились неподалеку от деревни в полуразрушенной хижине, которую им пожертвовали добрые люди. Жили они в нищете и горе, едва сводя концы с концами. Дочери и сыновья шейха собирали хлопок, чистили каналы, строили мосты, получая за все это ничтожную плату. Они брались за любую работу, понуждаемые голодом и нищетой.

А Сейид был все еще болен. Он страдал тихим помешательством, но когда его охватывали приступы буйства, он начинал ругать всякого, кто попадался ему на глаза, пытался избивать детей. Ел он много, почти не двигался и поэтому быстро растолстел. У Сейида всегда были густые волосы, а когда его перестали стричь, брить бороду и вообще заботиться о его чистоте, волосы отросли и слиплись от грязи. Все это сделало его еще более безобразным. Черты его лица, ранее свидетельствовавшие о силе, крепости духа и смелости, теперь скрылись под отвратительной маской идиота с бегающими глазами, подернутыми пеленой, которая скрывала их блеск, подобно тому как пыль на стекле лампы делает ее свет тусклым. Исчезло все, чем обладал Сейид Абу Аллям, — энергия, ум и смелость. Не стало работоспособного человека, главы многочисленной семьи. Осталась лишь изуродованная копия, по которой с трудом можно было узнать оригинал. Но время постепенно стирало и это сходство.

Злой рок продолжал преследовать шейха: умерла его жена, вверив десятерых детей милости судьбы. Одна лишь слепая старуха мать не забыла сына в его несчастной доле. Она украдкой, без ведома младших сыновей, навещала его, приносила пищу и одежду, дарила ласку и сочувствие, которые он принимал с большой радостью, хотя и не узнавал мать. Сейид всегда спрашивал, принесла ли она ему сладостей, словно он сбросил сорок лет и стал ребенком. Мать же во время встречи помнила только об одном: что рядом ее мальчик, ее сын — а весь великий смысл этого слова ведом только матери. Ослепла она давно, а старость настолько подточила ее силы и сломила дух, что она потеряла представление о времени, забыла, сколько лет прошло после изгнания из дома Сейида, не помнила даже свой возраст. Когда старуха оказывалась рядом с сыном, который своими словами и поступками действительно походил на ребенка, ей хотелось посадить этого громадного грузного человека на свои слабые колени, она прижимала его к своей груди, гладила по голове, спрашивая, чего ему хочется, и кормила его принесенными с собой лакомствами. Сейид целовал мать, и эти поцелуи свидетельствовали об инстинктивной благодарности бессловесного животного к человеку, который ухаживает за ним и кормит его.

Когда слепая старуха мать узнала о смерти невестки, она погоревала, что сын и его дети остались без хозяйки, бросила своих здоровых, сильных сыновей и осталась у слабоумного Сейида, деля с ним тяготы жизни и нищету.

Тем временем подросли сыновья шейха Сейида. Средства к жизни у них были весьма ограниченны, а в их деревне имелся большой избыток рабочей силы. Они поняли, что не могут больше оставаться с отцом, бабушкой и сестрами, и отправились искать спасения от угрозы безысходной нужды. Их было четверо, молодых людей, которые жадно тянулись к работе и хотели завоевать себе место в жизни. Они оставили деревню и рассеялись по свету в поисках своей доли. Этот шаг не был неблагодарностью или жестокосердием по отношению к семье, которая растила и пестовала их, когда они были детьми и юношами, — такова жизнь с ее жестокими законами существования, жизнь, в которой побеждает эгоизм, жизнь с ее борьбой. Она отрывает сына от отца, отца от сына и заставляет их идти врозь, борясь за свое существование.

С отъездом сыновей семья уменьшилась, осталось шестеро, не считая слабоумного и старухи, однако нищета все увеличивалась и схватила их цепкими пальцами, лишив даже самых малых радостей, даже самой жалкой еды. Никто не хотел жениться на дочерях шейха Сейида из-за их ужасающей бедности, никто не хотел разделить с ними жизнь, полную унижений. Четыре девушки из шестерых уже достигли брачного возраста и, следовательно, стали лишними ртами в семье.

Слепая старуха поняла, что нужда достигла предела. Желая улучшить положение семьи, она решила просить подаяния, предполагая, что дряхлая, слепая старуха со слабоумным сыном возбудит сострадание и найдется добрая рука, которая подаст милостыню.

На другой день она вывела сына, который упирался и не хотел идти: он уже привык к животной жизни, ел лишь то, что ему давали, все время спал, валяясь во дворе на голой земле. Она отправилась с ним на базар, но подавали им мало. Домой они вернулись с тремя маисовыми лепешками, которые были единственной пищей для всей семьи в тот день. Они начали просить милостыню ежедневно; постепенно шейх Сейид привык бродить один по ближайшим кварталам и переулкам этого поселка, где были продовольственные лавки, магазины одежды и кафейня, которую содержал грек. В свободное время в кафейню заходили мелкие чиновники, учителя, торговцы хлопком и хлебом. Кроме магазинов и кафейни, здесь было разбросано несколько лачуг. Шейх обыкновенно оставлял мать на углу и входил в кафейню или в один из магазинов. Он шел медленно, неровным шагом, не протягивая руки для подаяния, и смотрел на людей блуждающим взглядом, то улыбаясь, то хмурясь. Иногда он нарушал свое обычное молчание: упрекал незнакомых ему людей или вступал в споры об уходе за землей и сборе урожая. По временам он останавливался, бессмысленно протягивал в пространство дрожащую руку и шел дальше, бормоча какие-то непонятные слова. Добрые люди подкармливали его или подавали несколько милимов. Деньги он бросал на землю, а хлеб или другую пищу раздавал прохожим. В сумке, которую сшила ему мать, оставались лишь незамеченные им куски.

В его неопрятном, странном облике и слабоумии люди начали находить «святость», начали считать его праведным и прозвали шейхом Сейидом. Постепенно он привык к людям и люди привыкли к нему. Они уверовали в него, как в святого, особенно когда видели, что он бросает деньги на землю и раздает хлеб прохожим; полагали, что в отказе от материальных благ жизни и заключается его святость. Однако Сейид успевал набивать свой огромный живот подачками тех, кто во имя аллаха угощал его наиболее лакомыми кусками. Таким образом, шейх Сейид с течением времени заслужил всеобщую любовь, и все поверили в то, что он святой. И хоть он выбрасывал деньги и раздавал хлеб, но в его сумке оставалось достаточно, чтобы одеть и прокормить семью. Исполнилась мечта старухи о том, чтобы вырвать из нищеты своих внуков и найти способ прокормиться.

Однажды шейх Сейид зашел в лавку мясника и обратился к нему с такой бессмысленной фразой:

— Я говорил тебе, осел, что добра много… Вот оно вокруг тебя… один, два… три. Много ардобов[14] пшеницы в твоем доме… да проклянет аллах отца твоих предков… два… три… Аллах уберет их с твоих глаз.

Мясник, улыбаясь и размышляя про себя, ответил:

— Уберет с моих глаз? Что же я сделал?

— Что ты сделал? Земля застоялась… Собирай воду, а то она затопит весь мир… Разве это не чудо, о люди?

Абу Шуша — так звали мясника — улыбнулся и протянул ему кусок мяса, который шейх сунул в сумку и вышел, бессмысленно повторяя сказанное. А Абу Шуша после ухода шейха сел на скамейку перед лавкой и, подперев голову руками, задумался. После долгих размышлений он воскликнул:

— Этот человек святой!.. Его слова касаются моей земли.

Затем он начал восстанавливать в памяти и толковать по своему усмотрению сказанное шейхом. Внезапно лицо его засветилось радостью, и он сказал:

— Ведь он говорил о земле!.. А послезавтра заседание суда. Иначе зачем же он считал: один, два, три? А что если его слова сбудутся, и я получу обратно свою землю? Вот будет хорошо!

И он снова погрузился в размышления.

Прошло три дня, и Абу Шуша выиграл в суде дело, тянувшееся больше пяти лет. Он получил два феддана земли, из-за которой и возникла тяжба еще у его отца. По этому поводу он устроил пиршество и осыпал шейха Сейида подарками: дал ему и мяса, и хлеба, и одежду. Весть эта распространилась по всей округе. Каждый старался подойти к шейху и из его бессмысленных слов узнать о своем будущем. Каждый толковал слова шейха, как ему хотелось и в соответствии с тем, что он ждал от жизни. Случайно некоторые из его предсказаний сбывались; поэтому в глазах окрестных жителей его сила и авторитет возросли еще больше.

Все это усугубилось двумя происшествиями, которые явились простой случайностью, но люди приписали их чудесам святого, и слава о нем распространилась еще больше.

Первый случай был такой: в близлежащем селении жил мелкий чиновник Рафаат эфенди, родом черкес, шестидесяти двух лет, небольшого роста, худощавый, с выдающимися скулами и длинными, спускающимися к углам рта, как у старых китайцев, усами. Он наблюдал за скотом и заведовал зернохранилищем. Был он болтлив, глуп и слыл упрямым и жестоким человеком. Говорил всегда только о себе и своих делах. У окружающих и подчиненных он вызывал лишь глубокую неприязнь за свою жестокость и произвол. У него было две жены и несколько детей. Первая жена, пожилая женщина сорока восьми лет, жила в его деревенском доме, а вторая, совсем молоденькая, едва достигшая восемнадцати, оставалась в близлежащем селении. Естественно, он больше любил вторую, отдавая ей предпочтение за молодость и свежесть. Этим он вселял ревность в сердце первой жены, которая в душе затаила злобу, постепенно разраставшуюся.

Однажды Рафаат эфенди, как обычно насупясь, обедал один у канала в тени развесистой смоковницы, сгибавшейся под тяжестью плодов. Ему прислуживал мальчик лет двенадцати, на которого Рафаат ворчал за малейшую оплошность, заодно ругая кухарку и ее стряпню.

Переваливаясь, с трудом неся свое толстое, тяжелое тело, еле ворочая руками, к нему подошел шейх Сейид. Ветер надувал его рубаху и она, как парус корабля, помогала ему двигаться. Шейх тяжело дышал от жары и усталости, одной рукой он придерживал пустую сумку.

Он подошел к Рафаату эфенди, поздоровался с ним и сел, с жадностью глядя на пищу, взглядом прося либо уделить ему что-нибудь, либо пригласить к обеду, как он привык. Однако Рафаат эфенди даже не обернулся к нему и не ответил на приветствие, а только еще больше насупился. Шейх не понял безмолвного отказа и начал вести свой обычный бессмысленный разговор. Рафаату это надоело — он не любил таких людей, — и он резко оборвал шейха, но тот не переставал говорить, будто ничего и не слышал, больше того, он заговорил еще громче. Наконец терпение Рафаата иссякло, он позвал старшего пастуха и велел ему прогнать назойливого шейха. Пастух помедлил и отказался. Тогда Рафаат эфенди встал и, угрожающе размахивая кулаками, закричал на шейха, затем в бешенстве отшвырнул от себя поднос, на котором стояли тарелки с едой. На крик Рафаата собралось много феллахов, а также мулла, сторож, рабочие с паровой мельницы и орава ребятишек, которые начали издеваться и глумиться над черкесом. В исступлении Рафаат подскочил к шейху, который не обращал никакого внимания на происходящее, и с силой толкнул его, не причинив ему, однако, никакого вреда. Шейх расхохотался, полагая, что с ним шутят, и в свою очередь толкнул Рафаата; тот упал навзничь. Под издевательский смех и улюлюканье толпы Рафаат с трудом поднялся, окинул взглядом окружающих его многочисленных врагов во главе с шейхом Сейидом и побрел домой. Кровь прилила к его лицу, вены вздулись, он размахивал руками, посылая угрозы и проклятия по адресу шейха. За ним следовали ребята, которые продолжали издеваться над Рафаатом. Едва они отошли, как шейх уселся за стол и, подобрав с помощью феллахов куски хлеба и остатки обеда, начал с жадностью поглощать их, бессмысленно глядя на воду канала. Некоторые решили, что он наблюдает за рыбешками, которые лакомились остатками обеда Рафаата, ставшими их добычей. Наевшись досыта, Сейид собрал остатки в сумку, подложил ее под голову и, растянувшись на берегу канала, погрузился в глубокий сон.

В половине четвертого возле дома Рафаата эфенди послышались крики о помощи. Перед дверью собралась толпа феллахов. Все спрашивали друг друга, что случилось. Из толпы вышел мулла, пользовавшийся всеобщей любовью и уважением, и вошел в дом. Он пробыл там немногим больше десяти минут, затем молча вышел, взял в руку посох и, будто готовясь произнести проповедь в мечети, как он делал каждую пятницу, погладил левой рукой свою седую бороду и начал говорить громким внушительным голосом:

— О рабы аллаха! Наш тиран погиб! Поистине мы принадлежим аллаху и к нему возвращаемся.

Далеко не все поняли, что мулла имел в виду. Старики, которые неясно расслышали его слова, воскликнули:

— Воистину, нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!

Тогда мулла громко, словно на проповеди, объявил:

— О люди, умер Рафаат эфенди. Вечен лишь аллах.

В толпе изумленно зашептали:

— Умер? Умер?

— Да, о люди! Умер Рафаат эфенди, потому что хотел прогнать шейха Сейида, святого из святых аллаха.

Затем он начал пространно, как на проповеди, рассказывать, как и от чего умер Рафаат эфенди, подробно описал вид покойного, сказав, что лицо его черно, как уголь, а это свидетельствует о том, что Рафаат эфенди отправился в преисподнюю. Вид его был ужасен, глаза вышли из орбит, руки судорожно сжаты. Все это свидетельствовало об отчаянной предсмертной борьбе с одним из джинов, посланных Азраилом, чтобы взять его душу и предать мучениям. Затем мулла начал приводить доказательства святости шейха, говорил о том, какой ужасной и мучительной смерти предал он Рафаата, которого теперь ждет огненный ад только потому, что он обидел шейха и поднял на него руку. И люди поверили мулле.

Весть эта быстро распространилась по близлежащим деревням. Седобородый мулла всем рассказывал о святости шейха Сейида. Ужас проник в сердца людей, они начали бояться шейха и страшиться его могущественной силы, способной любого погубить и бросить в огненный ад. Феллахи начали еще больше почитать и уважать шейха Сейида, кормить его, добиваться его дружбы, льстить ему, надеясь, что он одарит их своей милостью.

А вот что в действительности произошло с Рафаатом эфенди. Он вернулся домой разъяренный до крайности и, увидев перед собой старшую жену и кричащих детей, обрушился на них со страшной бранью и жестокими побоями. Жена пыталась защитить детей от гнева мужа. Но он схватил ее за горло и беспощадно избил ногами, обутыми в кованые сапоги с железными гвоздями. Не в силах этого вынести, жена сама бросилась на него, а для своих сорока восьми лет она была еще достаточно сильна. Деспотизм, наглость и жестокость мужа породили в ее сердце ненависть к нему и жажду мести. Она схватила Рафаата своими сильными руками и повалила на пол, затем придушила его подушкой, навалившись на нее всем телом. Этого было достаточно, чтобы ее муж испустил дух. Так он и умер из-за своей жестокости. Следы преступления сразу не были замечены, и Рафаат эфенди отошел в другой мир, оставив о себе плохую память и не вызвав ни в ком жалости.

Когда мулла рассказывал людям о смерти Рафаата, шейх Сейид проснулся и зевнул, вдыхая свежий предвечерний воздух. Затем, взяв свою сумку, лениво встал и побрел, как обычно, ни на кого не обращая внимания и не зная, куда идет.

Второй случай, хоть и отличался от первого, тем не менее произвел на людей не меньшее впечатление.

Как мы уже говорили, у шейха Сейида было шесть дочерей. Крестьяне считали, что старшим дочерям уже давно пора было замуж. Однажды кто-то из жителей селения увидел старшую дочь шейха, когда она набирала в кувшин воду из канала близ своего дома. Девушка понравилась ему, и он женился на ней.

У этого человека, кроме нее, уже были две жены, но они не принесли ему потомства. Не прошло и пяти месяцев после его женитьбы на старшей дочери Сейида, как он выставил свою кандидатуру на должность омды и неожиданно для самого себя был избран. Феллахи считали, что только чудо помогло этому человеку занять такой пост. Обрадованный новый омда думал, что шейх в благодарность за этот брак так возвысил его. Через четыре месяца после того, как зять Сейида стал омдой, аллах наградил его двумя близнецами сыновьями, что привело счастливого отца в неописуемый восторг: ведь уже много лет он с нетерпением ждал сыновей.

Подобно истории с Рафаатом, слух об этом событии быстро распространился, авторитет шейха возрос еще больше, и многие стали добиваться руки его дочерей. Вскоре дочери шейха вышли замуж за почтенных людей.

Дом опустел, в нем осталась лишь старуха со своим слабоумным сыном. Они могли бы бросить лачугу, поселиться у одной из дочерей и жить в достатке. Однако мать предпочла остаться в лачуге, чуть подновив ее. Летом лачуга защищала от палящего зноя, а зимой от холодного ветра. Старуха согласилась взять лишь немного вещей, пожертвованных зятьями. Шейх Сейид привык спать на земле, подстилкой ему служил плащ, а подушкой — сумка с кусками хлеба и остатками пищи.

Так жили мать с сыном, не трудясь, но и не зная голода. Мать постоянно находилась дома и выходила только, чтобы набрать воды в кувшин или посидеть на пороге дома. Сын привык уходить утром и возвращаться — с полной сумкой только к вечеру. Все старались накормить его и чем-нибудь услужить ему. Он ежедневно ходил в соседние селения, а по пятницам посещал базар. Его встречали с почетом, но боялись. Он ел где хотел, вернее, куда попадал, когда желудок начинал требовать пищи, ложился спать там, куда его приносили ноги: около канала, в хлеву, где укладывался на солому, или на пороге мечети, закрывая вход туда своим тучным телом, и тогда никто не осмеливался ни войти в мечеть, ни выйти из нее. Он мог спать и в поле, и на дороге, и на рынке — всюду, где он начинал чувствовать усталость.

Так в довольстве и благополучии жил шейх Сейид со своей матерью семь лет. Им завидовал каждый бедняк, тяжелым трудом зарабатывающий свой хлеб.


* * *

Всякий раз, приезжая в деревню на каникулы, я видел шейха Сейида все таким же; он ничуть не изменялся. Я уже не боялся его, меня больше не пугали его странные, бессмысленные слова.

Прошло три года с тех пор, как я последний раз был в деревне. Шестнадцатилетним юношей я вновь приехал туда и увидел, что обстоятельства изменились: мне пришлось выслушать много горьких жалоб на шейха Сейида; я видел, что сомнение в его святости проникает в души многих феллахов и вот-вот над шейхом может разразиться гроза. Я спрашивал многих о причине этого недовольства и получал один и тот же ответ: характер у шейха настолько испортился или, вернее сказать, его болезнь дошла до такой степени, что святого стало трудно выносить. Вскоре мне довелось увидеть шейха Сейида, и я сразу понял, что тихое помешательство переходит в буйное, опасное для окружающих. Он не был в этом виноват, виновата была его прогрессирующая болезнь, которая приняла такие тяжелые формы.

Перемену в нем люди начали замечать еще год назад. Сначала она была мало заметна, но сейчас он стал буквально невыносим.

Люди сначала сносили обиды, уверенные в том, что шейх Сейид карает лишь тех, кто этого заслуживает, кто совершил грех; однако впоследствии поняли, что он ни для кого не делает исключения: ни для грешников, ни для праведников. Тогда в душе они начали роптать на него, но не высказывали открыто своих мыслей, боясь его тайной силы, о истоках которой ничего не знали.

Шейх Сейид появлялся на базаре, хватал все, что видел перед собой, и швырял на землю. В деревне он заходил во дворы феллахов, хватал кур и гусей, душил их, никого не страшась, и бросал на дорогу под ноги прохожим. Он бегал за детьми, зверски избивая тех, кого ему удавалось поймать.

Иногда он без всякого повода бил людей; однажды схватил почтенного муллу — шейха Хамзу за бороду, затем ударил его ногой в живот; мулла упал в обморок. Многое из того, что совершал шейх Сейид, люди в душе осуждали, но тем не менее многие еще продолжали верить в то, что он святой, кормили и одевали его. Дочери Сейида лишь из боязни оскорблений изредка навещали своего безумного отца.

В это лето мой отец решил провести месяц в деревне, чтобы заняться сельским хозяйством. Не желая скучать в деревне, я приобрел несколько романов и томики сказок «Тысяча и одна ночь». Дядюшке Хадру я поручил купить мне на базаре козленка — я хотел его вырастить и перед отъездом пустить в стадо. Решив заняться на досуге рыболовством, я попросил своего друга приготовить мне рыболовные снасти.

На другой день садовник принес длинное, тонкое удилище с леской. Затем подал мне небольшой глиняный шарик и сказал, что в нем столько червей, что их хватит на два дня рыбной ловли. Я обрадовался, пошел к каналу и вместе с садовником выбрал удобное место. Дядюшка Хадр вырвал колючую траву, расчистил для меня место и устлал его чистой соломой. Мы закинули удочки и сели, внимательно наблюдая за поплавками. Мой наставник посоветовал мне вытаскивать удочку только тогда, когда рыба наверняка попадет на крючок. У меня был хороший улов, половину я отдал дядюшке Хадру, а из другой половины повар приготовил аппетитное кушанье для моей собаки, которую звали Фарис.

Из Каира я захватил с собой футбольный мяч, и наш управляющий расчистил около дома небольшую, но удобную площадку. Играть собирались парни из соседних деревень, имевшие в футболе очень небольшой опыт. На площадке мы ежедневно состязались не меньше часа; иногда к нам присоединялись управляющий и другие служащие. Играли мы, надо признаться, с азартом.

Однажды к нам в гости пришел привлеченный любопытством мулла; он хотел посмотреть, как мы сражаемся, но мы не долго думая вывели его на поле и заставили немного поиграть с нами. Он улыбался: ему и самому этого хотелось, но он боялся осуждения людей. Однако увидев, что в нашей команде есть и чиновники, он с радостью согласился и старательно ударил ногой по мячу. Мяч пролетел всего лишь несколько метров, зато большая красная туфля муллы поднялась высоко в воздух. Мы захлопали в ладоши, ободряя шейха Хамзу. Однако он, переобувшись, сразу ушел с поля, стыдясь своей неловкости.

Так я проводил время в деревне, читал, сидя в тени развесистого тутовника, играл с козленком, — Кормил и поил его возле нашего парка, — иногда, сидя рядом с дядюшкой Хадром, удил рыбу в канале; а когда солнце начинало клониться к западу, шел играть в футбол.


* * *

Однажды — я до сих пор помню события этого дня, как будто они произошли вчера — я накачивал насосом мяч, готовясь к встрече двух команд: нашего селения и соседней деревни. Для команды-победительницы был уже приготовлен ценный приз. Вокруг меня стояли игроки и зрители во главе с дядюшкой Хадром, наблюдавшие за тем, как я надувал мяч. Все то шутя, то серьезно обменивались мнениями о предстоящем матче. В это время на нас, как буря, налетел шейх Сейид: он злобно оглядел всех и скрылся между деревьями. Мы вздрогнули и замолчали. Дядюшка Хадр глубоко вздохнул и спросил шепотом, словно говорил сам с собой:

— Что с ним? Может, в него вселился злой дух?

Вскоре собрались все футболисты и начался матч; взрослые и дети окружили нас плотным кольцом, внимательно наблюдая за игрой. В перерыве между первым и вторым таймом мы снова увидели шейха Сейида, который бежал, держа на руках двухлетнего ребенка. Со злостью зверя шейх избивал и кусал его. Ребенок надрывно кричал. За шейхом бежали мужчины, женщины и дети, крича как безумные. Впереди всех, стараясь схватить шейха, бежали родители ребенка. Мать громко причитала, а отец, как тигр, набросился на шейха; между ними завязалась отчаянная борьба. Отец выхватил ребенка из рук шейха, передал его жене и снова бросился на Сейида, повалил его на землю и жестоко избил. Только обессилев, он оставил шейха и побрел домой, проклиная Сейида. А шейх встал, как будто ничего не произошло, взял свою сумку и пошел куда глаза глядят. Шел он медленно, так как тоже измучился в этой схватке.

Отца ребенка звали Хасан Саллям, он был одним из самых сильных феллахов в нашем селении. Шейх Сейид и раньше обижал его: то, забравшись в его курятник, передушил всех кур, то, зайдя во двор, выгнал козу с козлятами и, пригнав их к каналу, одного за другим всех утопил, то пытался поджечь дом Хасана. Хасан был честным человеком с хорошим характером; жаль, что именно на него обрушился гнев шейха Сейида. Хотя Хасан, как, впрочем, и все жители деревни, был уверен в святости шейха, он затаил ненависть и, может быть, помимо своей воли, хотел развенчать шейха и причинить ему зло. Когда же Сейид похитил и зверски изуродовал его ребенка, Хасан вспомнил все старые обиды и, не владея собой, бросился на шейха, чтобы отомстить за ребенка. Он не думал о святости Сейида, о его могущественной тайной силе, которая дает ему возможность карать врагов, он не думал о смерти Рафаата и других чудесах святого. Только чувство мести владело им.

Наш матч пришлось перенести на другой день. Все начали расходиться, продолжая говорить о том, что только что произошло. Дети рассказывали о жестокости шейха, о том, как он оскалил зубы, похожие на зубы быка, о благородстве и силе Хасана Салляма, о том, как он победил шейха Сейида и повалил его на землю. Взрослые вспоминали о том, как кричал ребенок, как Сейид зубами впился в его тельце. Пожилые люди рассуждали о возможных последствиях этой схватки, ибо им была хорошо известна участь тех, кто осмелился выступить против шейха. Опасения стариков разделяли многие; считали, что Хасан Саллям не протянет и ночи и утром найдут его изуродованный труп. Все жалели Хасана и начали втайне от него готовиться к похоронам. Послали за шейхом Хамзой, который гостил у родственников в одной из ближайших деревень, прося его прибыть, чтобы читать коран на похоронах. Самые различные небылицы быстро распространялись по деревне. Мулла приехал верхом на старом осле, взятом у родственников. Он был бледен, взволнован слышанным, а после путешествия так измучился, понукая осла, что еле держался на ногах. У деревни он остановил первого встречного и, чуть дыша, спросил о Хасане Салляме. Тот спокойно ответил:

— Да продлит аллах твою жизнь[15].

Лицо муллы омрачилось, и он в горестном молчании продолжал путь. В деревне он снова остановил прохожего и спросил о Хасане Салляме. Тот равнодушно ответил:

— Умирает…

Мулла продолжал путь все на том же старом осле, со скоростью пешехода. Через некоторое время он остановил юношу и задал ему тот же вопрос. Юноша отвечал:

— Говорят, о господин наш, что он завтра умрет.

Мулла воскликнул:

— Значит, он еще не умер?

— Еще не умер, о господин наш!

Мулла удовлетворенно вздохнул: он был другом и дальним родственником Хасана Салляма.

Наконец он сошел с осла, поручив пастуху до утра поставить его в загон для скота, и быстрыми шагами направился к дому Хасана Салляма, чтобы самому во всем удостовериться. У дома он встретил старшего сына Хасана, мальчика семи лет, и с нетерпением спросил его:

— Где отец, сынок?

— Он дома, пьет кофе с Абу Хиджази и Сейидом Абу Кабша.


* * *

Одолев врага, Хасан Саллям вернулся вместе с женой домой. К счастью, шейх Сейид не причинил ребенку серьезных увечий, и родители стали лечить его, как умели. Ребенок уснул глубоким сном, супруги сидели, почти не двигаясь. Мать вполголоса напевала колыбельную, убаюкивая и тихонько покачивая спящего ребенка. За стеной, где находился скот, раздавались неясные звуки: чавкал теленок, а Муса, старший сын Хасана, чистил загон и готовил теленку удобное местечко для сна.

Хасан Саллям размышлял о происшествии: он думал о шейхе Сейиде, о чудесах, которые он творил, об обидах, нанесенных ему шейхом, об ужасной смерти Рафаата, о возмездии, постигшем всех, кто поднимал руку на шейха Сейида. Хасан перебрал в памяти события прошедшего дня, и лицо его омрачилось: как он мог так поступить со святым, угодным аллаху? Он проклинал себя и просил у аллаха прощения за свой грех. Он хотел бы забыть о страданиях, причиненных ему шейхом Сейидом, и, покорившись воле аллаха, приготовился понести наказание.

Когда он вспомнил о возмездии, постигшем несколько лет назад Рафаата, его преступление стало казаться еще более тяжким и он еще больше уверовал в святость шейха Сейида. Наконец, Хасан, как и все жители деревни, поверил, что нынешней ночью он умрет ужасной смертью. Холодный пот выступил у него на лбу, силы ему изменили, дыхание участилось. Картины ужасных мучений проносились в его мозгу, хотя ни одну из них он не мог себе ясно представить. Ему мерещился ад с чертями, пламенем и тяжелыми железными прутьями, опускающимися на его голову; ему казалось, что Азраил убивает его. Хасану привиделся шейх Сейид, творящий свои заклинания, чтобы отомстить ему. Наконец он представил себе собственные похороны, плачущую и причитающую жену, идущую за гробом с малышом на руках; грудь его стеснилась, он почувствовал приступ удушья и закричал, призывая на помощь:

— Ловите, люди!.. Ловите шайтанов!.. О, эти орудия мучения в аду… Азраил… Спасите!

Ребенок вздрогнул во сне и заплакал, жена, дрожа от ужаса, выбежала из соседней комнаты; старший сын, услышав о шайтанах и Азраиле, прибежал из хлева. Голос жены несколько успокоил Хасана. Он приказал зажечь светильник; слабый желтый свет, разлившийся по комнате, подействовал на него успокаивающе.

Жена пошла рассказать о случившемся родственникам и скоро вернулась, приведя с собой стариков; подошли несколько мужчин и парней, подстрекаемые любопытством узнать, что случилось с их приятелем Хасаном Саллямом после совершенного им преступления по отношению к святому. Войти они, однако, не осмелились, а стояли у двери и, вытянув шеи, всматривались вглубь дома. Старикам уступили дорогу. Самый древний из них вошел, и Хасан Саллям обратился к нему со слезами в голосе:

— Умираю, дядюшка Мубарак, умираю!.. Своими глазами видел сатану и Азраила… Они пришли за моей душой.

И старик ответил ему с горестью:

— Что ты, сынок, успокойся, до смерти еще далеко.

Хасан Саллям в ужасе закричал:

— Значит, я правда умираю?

Дядюшка Мубарак ответил слабым, покорным голосом:

— Что поделать, сынок? Все от аллаха.

Хасан Саллям расплакался, жена его причитала, сынишка кричал:

— На кого ты меня оставляешь, отец?

Люди утирали слезы и скорбно вздыхали. Отчаяние овладело Хасаном, голова его была как в огне, все кругом поплыло, дыхание стало прерывистым, в глазах потемнело. Он упал на землю; все решили, что он умер, отовсюду слышались стоны, жена причитала, как на похоронах. Старики скорбно шептали: «Все мы принадлежим аллаху и к нему возвращаемся».

В этот момент в дом вошел Абу Хиджази, а за ним Абу Кабша — родственники Хасана.

— Что здесь происходит, в чем дело? — воскликнул Абу Хиджази.

Дядюшка Хадр ответил слабым, опечаленным голосом:

— Хасан Саллям скончался.

Абу Хиджази, человек рассудительный, подошел к Хасану Салляму, повернул его и сказал:

— Что вы болтаете? Он жив, как мы с вами. Он в обмороке. Дайте-ка воды!

Мальчик подал ему кувшин. Жена перестала плакать и утерла слезы. Абу Хиджази взял кувшин и начал лить воду на голову и лицо Хасана. Все смолкли, следя, как он вырывает Хасана Салляма из лап смерти. В это время Абу Кабша энергично массировал ему руки. Через несколько минут Хасан очнулся, открыл глаза и, вздохнув, спросил:

— Где я, о люди?

Жена, а за ней и все остальные обрадовались, что он жив. Абу Хиджази ответил:

— Ты у себя дома, о Хасан Саллям! Крепись, брат!

Хасан снова глубоко вздохнул и сказал:

— Я сейчас умру, о Абу Хиджази. Я своими глазами видел Азраила и сатану.

Абу Хиджази успокоил его, потом потребовал, чтобы все разошлись, сказав, что Хасан Саллям вполне здоров. Перешептываясь, старики со своими длинными посохами вышли.

— Не может быть, ночью он обязательно умрет…

Когда все ушли, Абу Хиджази запер дверь, подсел к Хасану Салляму и начал рассказывать ему что-то веселое. Хасану показалось, что он стал другим человеком, с новой душой, чувствующей счастье жизни, с новыми глазами, радостно смотрящими на мир. Он теперь уже спокойно начал рассказывать обо всем, что произошло, и в заключение спросил:

— Что от меня хочет этот человек?

— В него вселился злой дух.

— А он может сделать вред?

— Обидеть нас? А где аллах? Разве он не видит все и не спасет от того, в кого вселился злой дух? Разве он не спасет такого правоверного, как ты?

Хасан Саллям наконец понял, что спасся от смерти, от мук Азраила, от железных прутьев, которые представлялись его воображению. Он засмеялся и захотел выпить кофе, затем послал сына сообщить дядюшке Мубараку, что вполне здоров.


* * *

Через некоторое время вошел шейх Хамза, бросился к Хасану Салляму, обнял его и сказал:

— Слава аллаху за твое выздоровление, сынок! Все кончилось хорошо.

— Слава аллаху, о мой отец!

— До меня дошли ужасные вести.

— Я собирался умереть, отец мой. Чуть не отдал душу аллаху.

Они выпили с Хасаном кофе, затем поужинали кукурузными лепешками и соленым сыром.

Ночь Хасан провел спокойно, в приятных снах, а как только взошло солнце, взял мотыгу и вышел в поле работать. Он приветливо здоровался с прохожими, а они смущенно отвечали ему, удивляясь, почему он еще жив. Шейх Мубарак в это время был со своими друзьями в мечети. Хасан Саллям подошел к нему и поцеловал ему руку. Шейх испугался, так как, беседуя с приятелями, он ждал, что кто-нибудь сейчас принесет ему известие о смерти Хасана Салляма. Отдернув руку, он с испугом сказал:

— Во имя аллаха милостивого и милосердного! Ты еще не умер, о Хасан? Или это твой двойник?

Хасан Саллям улыбнулся и уверил шейха, что он жив и умрет лишь по воле аллаха. Поговорив с друзьями, он с мотыгой на плече пошел в поле.

Рассказ о спасении Хасана Салляма быстро распространился по всей округе. Люди рассказывали друг другу, что шейх Сейид, который раньше был святым, угодным аллаху, спасал праведных и наказывал грешников, теперь оказался во власти шайтана. Люди, в особенности те, кого Сейид обижал и кто боялся его мести, ликовали. Этот день прошел в селении, как праздник, и немудрено, ибо шейх Сейид довел людей до того, что они стали бояться за свои поля, скот и даже за детей. Все расспрашивали Хасана Салляма; он охотно рассказывал, как отплатил шейху и отвел его козни.

После полуденной молитвы вокруг муллы собрались феллахи, пришедшие из соседних деревень, чтобы собственными глазами убедиться в том, что Хасан действительно остался жив. Мулла рассказал им, как его оскорбил шейх Сейид, как рвал его бороду и ударил ногой в живот. В этот момент он как бы вновь почувствовал боль, глаза его сверкнули гневом, жидкая бороденка затряслась; потом он поднял посох и объявил, что шейх Сейид перестал быть святым аллаха и отныне служит дьяволу. Он убеждал феллахов изгнать шейха из деревни, шайтан ничего не сможет с ними поделать — они чисты и безгрешны, ибо служат одному аллаху и проклинают сатану и его помощников. Вдохновившись, он продолжал говорить все громче и громче. Затем плюнул на воображаемого дьявола и еще раз проклял сатану. Феллахи тоже плюнули, проклиная сатану и прося у аллаха защиты от него.


* * *

Несколько дней шейх Сейид не показывался никому на глаза; боясь за него, мать оставляла его дома. Она слышала историю с Хасаном Саллямом, знала, что феллахи теперь считают шейха слугой дьявола, хотят наказать его и изгнать из селения. Однако шейху, привыкшему свободно разгуливать повсюду и наедаться яствами, наскучило сидеть дома. Он выломал дверь и пошел своей обычной дорогой в поисках радушия и вкусной пищи. Он зашел на базар и начал обходить лавки, по обыкновению бесчинствуя, но повсюду встречал неприветливые лица. Он хотел было что-нибудь взять, но услышал непривычный для себя окрик. Куда бы он ни входил, отовсюду его выгоняли, а он ничего не понимал и ни на что не обращал внимания. Зайдя в лавку мясника, он протянул руку к бараньей туше и стащил ее на землю, но вышел хозяин и начал неистово ругать шейха, а затем толстой палкой избил его. Почувствовав сильную боль, шейх Сейид испугался и убежал домой. Там он расплакался и стал жаловаться матери на людей, которые его обидели.

Люди осмелели, гнали шейха, били его, а он по-прежнему ничего не понимал. Как обычно, он выходил из дому, но тут же возвращался, потому что его отовсюду изгоняли и он не имел даже хлеба.

Жизнь восстала против этой семьи, в которой осталось всего двое. Бедность и нищета вновь обрушились на них, они бы умерли от голода, если бы слепая старуха не приносила немного пищи, которой могло хватить только для ребенка. Силы изменили шейху; приступы бешенства участились. Он то громко кричал и кому-то угрожал, то хныкал и жаловался, то в кровь разбивал себе голову о стену, а рядом с ним рыдала мать, умоляя пожалеть себя.

Два дня шейх с матерью голодали, они пили только воду. Обессиленная старуха лежала на полу у двери и, протянув руку, взывала о помощи; шейх, будучи не в силах бороться с муками голода, выполз из своей лачуги и начал грызть кирпичи.

Таким его увидела женщина, которая проходила мимо с ребенком на руках. Поблизости никого не было. Солнце немилосердно пекло голову и слепило глаза. Было тихо, как в полночь. Женщина вздрогнула; ей почудилось, что не шейх, а сам сатана собирается покарать ее и сына. Она хотела крикнуть, но не могла. Спазмы сдавили ей горло, и она не слышала своего голоса. Она хотела броситься вперед, но не в состоянии была двинуться с места. Женщина решила, что это проделки сатаны. Она уже потеряла надежду на спасение, но неожиданно залаяла соседская собака, и это ободрило ее: она закричала, зовя на помощь, затем бросилась бежать, таща за собой ребенка. Шейх стал преследовать ее, как голодный волк свою жертву. Он догнал женщину и повалил ее на землю. Еда, которую она несла мужу в поле, упала из ее рук в придорожную пыль. Шейх одной рукой жадно подбирал с земли еду, другой неистово бил женщину; при этом он рычал, как зверь, раздирающий свою жертву. Женщина не переставала кричать, ребенок плакал. Шум усиливался, так как на лай соседской собаки отозвались другие. Повсюду открывались двери. Из домов, испуганно крича, выбегали дети и женщины. Мужчины находились в поле; несколько ребятишек побежали за ними. Наконец женщина с ребенком вырвалась из рук шейха и, ища спасения, подбежала к толпе. А шейх сел и, тяжело дыша, начал поглощать пищу.

В деревне в это время было лишь четверо мужчин, среди них мулла шейх Хамза; они спали. Проснувшись от крика женщин, плача детей и лая собак, они поспешили узнать, в чем дело. И, выйдя на улицу, увидели шейха Сейида, который сидел в пыли, доедая остатки пищи. Им сказали, что он напал на женщину и хотел убить ее и ребенка. Феллахи пришли в ярость, а шейх Хамза высказал предположение, что Сейид хотел съесть ребенка. В это время, запыхавшись, с поля прибежали узнавшие о происшествии феллахи. Окружив муллу, они начали его расспрашивать. Рассказ муллы привел их в ужас, и они решили отомстить Сейиду. Окружив шейха Сейида тесным кольцом, они осыпали его бранью и проклятиями. Осмелев, один из феллахов ударил его ногой в живот, другой по лицу. Затем все вместе бросились и начали избивать Сейида, разорвав его одежду в клочья.

Шейх Сейид смотрел на них взглядом затравленного зверя; он то начинал угрожать им, то плакал и просил, чтобы ему дали спокойно доесть. Когда же терпение шейха иссякло и он понял, что от него не отстанут, Сейид зарычал и заставил своих преследователей немного отступить, но вскоре они снова с удвоенной яростью бросились на него. Шейхом овладел приступ бешенства; он схватил семилетнего мальчика, и изо всех сил отшвырнул его прочь. Люди закричали, как безумные, и, вооружившись толстыми дубинками, бросились на шейха. В эту минуту они не уступали ему в бешенстве, которое только усиливали слова муллы о том, что Сейид — посланец ада. Проклятья муллы по адресу Сейида действовали на феллахов, как барабанный бой на солдат в пылу сраженья.

В этой драке люди потеряли человеческий облик и уподобились животным. Ими овладел религиозный фанатизм. Они не сомневались, что борются за аллаха, уничтожая шайтана в образе шейха Сейида. Они не понимали, что перед ними был слабоумный, истощенный голодом человек. Он дрался потому, что неумолимая судьба сделала его безумным. Но почему дрались эти феллахи, обладающие разумом?

Борьба длилась полчаса. Шейх обессилел; его покрытая грязью и пылью одежда была разодрана в клочья. Крестьяне перестали избивать его и остановились, внимательно разглядывая свою жертву. Рукавами рубах они вытирали пот, обильно струящийся по их лицам. Один из них подошел к распростертому на земле телу шейха и тронул его палкой. Шейх не шевелился. Тогда феллах обернулся к толпе и сказал, что шейх Сейид умер. Все смутились. Они не ожидали такой быстрой развязки и стояли молча, чувствуя свою вину. Постепенно приходя в себя, они испытывали только небольшой страх перед тем, что каждый из них в равной степени повинен в совершенном преступлении, если убийство шейха можно было назвать преступлением. Тогда вперед выступил мулла и громко объявил:

— Дьявол умер! Его удел — ад!

Его слова произвели должное впечатление на феллахов, вернули им уверенность и успокоили их совесть. Посоветовавшись, решили похоронить его недалеко от гумна. Несколько смельчаков подошли к трупу, который представлял собой гору костей, мяса и рваных тряпок; трудно было сказать, чей это труп — человека или животного. Под радостные крики детей его поволокли, как дохлую скотину. У гумма группа феллахов мотыгами вырыла могилу. Пот обильно стекал с их лиц на свежевырытую землю. Окончив работу, они подтащили тело шейха, сбросили в яму и забросали его землей и камнями. Затем мотыгами сравняли могилу с землей. Расходясь по домам, они продолжали проклинать шайтана.

Так от ударов палкой умер, как собака, шейх Сейид и был похоронен с проклятиями. А ведь шейх ни на кого не покушался.

Против него восстала судьба: она вырвала его из семьи трудового крестьянина и обрекла на жизнь обожествленного животного, как это бывало в древние века. Окруженный вниманием и обеспеченный пищей, он жил в спокойствии, пока судьба не сорвала с него лавры святого и не причислила к слугам шайтана. Тогда люди начали сторониться его и наконец убили, как бешеную собаку.

Шейх умер ужасной смертью, которой справедливый человек не пожелал бы даже животному, не только человеку.


* * *

Шли дни и годы, и жизнь шейха Сейида, как и его смерть, были забыты…

Несколько лет спустя я снова оказался в этой деревне. Однажды я сел около сакийи и стал читать газеты. Как всегда, колесо вращал бык, за которым присматривал юноша. Звук падающей воды примешивался к скрипу колеса, придавая ему какую-то чарующую прелесть. Рядом сидел совсем седой дядюшка Хадр, похожий на святого старца. Он не работал, а скромно жил на пенсии, но продолжал бывать в саду, поучая нового садовника.

Я посмотрел на дядюшку Хадра и, улыбаясь, спросил:

— Что осталось от твоего приятеля шейха Сейида?

Он отвечал спокойно, не поднимая глаз:

— Ничего, кроме смоковницы.

— Смоковницы?

Казалось, он удивился больше меня.

— А ты разве не знаешь о «смоковнице дьявола»?

Я сказал, что не знаю, и просил рассказать об этом. И вот, что я услышал… Смоковница выросла на могиле шейха Сейида. Теперь она приносит плоды и настолько разрослась, что в тени ее ветвей могут укрыться от солнца люди. Когда с кем-нибудь случается несчастье, он идет к этой смоковнице и проклинает ее, как бы проклиная этим дьявола, а затем под ее зелеными ветвями просит защиты у милосердного аллаха.

Я встал и пошел с Хадром к «смоковнице дьявола». Это было одинокое, развесистое дерево с зелеными листьями и прекрасными плодами. Но ствол его был изранен, а многие ветви обрезаны. Таковы следы проклятий. Кругом валялись мелкие камни и комья земли, которыми феллахи подкрепляли свои проклятия. Неподалеку от дерева был участок земли, который раньше не обрабатывался. Феллахи засеяли его и снимали там богатый урожай.

Хотя смоковница носила имя дьявола и росла на могиле шайтана, вид ее не внушал страха ни малышам, ни взрослым. Под ее сенью находили приют усталые феллахи, жители всей деревни пользовались ее плодами.

Шейх умер, но люди не оставили его в покое даже в могиле: они продолжали проклинать здесь шайтана, а дерево нарекли «смоковницей дьявола». И хотя оно давало чудесные плоды и под его ветвями многие находили отдых от палящих лучей солнца, люди проклинали и это дерево.

ИСА УБЕЙД

Деревенская трагедия

Перевод А. Городецкой

1

Заря раскрыла белые крылья над всей Тальхой, озаряя своим прекрасным светом верхушки кустов хлопчатника, который покрыл землю чудесным белым ковром, расшитым чарующими, свежими цветами. Деревня еще была погружена в глубокий сон; тишина и покой лишь изредка нарушались дуновением утреннего ветерка, который заигрывал с листочками молодых тутовых деревьев и смоковниц — они были посажены по краям дороги, тянувшейся посреди полей к городу. Время от времени тишина нарушалась также нестройным, разноголосым щебетанием птиц, возвращающихся из Верхнего Египта. И затем снова тишина овладевала этими зелеными просторами. Но вот в деревне закричал петух, приветствуя появление первых золотистых лучей солнца. Его примеру сразу же последовали петухи соседних деревень, и их перебивающие друг друга голоса явились сигналом к всеобщему пробуждению.

Крестьяне — мужчины, женщины и дети — вышли из своих глиняных и тростниковых хижин, лепившихся друг к другу, и каждый принялся за свои обычные, повседневные дела. Мужчины занялись работами на канале, пахотой и севом; им помогали женщины и дети. Некоторые женщины остались дома, чтобы приготовить обед или ухаживать за цыплятами. Другие пошли к Нилу и принялись стирать белье, натерев его камнями, которые заменяли им мыло. Дети выгоняли скот в поле. Коровы, мыча от удовольствия, пожевывали клевер.

Каркали вороны, перекликаясь друг с другом. Они опускались на землю и искали червей, которые прятались в бороздах или в траве. Над деревней, в чистом голубом небе, парил голодный, ненасытный коршун; он внимательно следил своими зоркими глазами за женщинами, которые остались около своих хижин, озаренных лучами восходящего солнца, чтобы ухаживать за цыплятами и кормить их крошками хлеба или ячменной крупой.

По проселочной дороге шли феллахи, одетые в черное. Скоро на полях появились красивые деревенские девушки, которые работали рядом с парнями, обирая гусениц с кустов хлопчатника. Они были рады обществу мужчин — этим преимуществом девушки в городах не пользуются.

Сакийя в тени деревьев, медленно вращая красные глиняные ковши, пела свою грустную, заунывную песню. Около нее присели старики, которые были уже настолько стары, что не могли работать, но продолжали интересоваться сельским хозяйством и землей. Они говорили о гусеницах, причинивших такой вред хлопчатнику, что бедные феллахи не смогли даже уплатить очередной взнос своим кредиторам и те имели право забрать за долги их землю.

Хадж[16] Масуд, старик, получивший образование в Аль-Азхаре[17], покачал головой. Общество когда-то нанесло ему тяжелый удар, но он не любил об этом рассказывать. Как бы то ни было, Масуд уединился в деревне, где занялся воспитанием детей и распространял мудрое учение ислама среди наивных и почти первобытных феллахов. Он разрешал споры, возникавшие между ними, и со временем стал уважаемым человеком во всей округе. Масуд потеребил пальцами свою длинную седую бороду, чуть тронутую желтизной, и сказал:

— Аллах всемогущий и великий послал нам этих гусениц в наказание за наши грехи.

Он говорил на литературном арабском языке, беседуя с феллахами, словно хотел сохранить за собой право выделяться среди них. С тем слепым доверием, которое питают обычно наивные и неграмотные люди к ученым, феллахи согласились, что гусеницы действительно посланы им небесными силами в наказание за недобрые дела.

Мужчины и женщины, направляющиеся на работу группами и поодиночке, проходя мимо, приветствовали их словами: «Мир вам!», — а старики отвечали им: «И вам мир, милость аллаха и его благословение!»

Прошла девушка. Они приветствовала стариков: «Мир вам!», — и все ответили ей: «И тебе мир, и милость аллаха, Фатыма!»

Как только девушка удалилась, на толстых, темных губах Хадж Абу Хасана появилась ироническая усмешка и он сказал:

— Наверное, несколько дней никто не увидит Фахри бека…

И словно поняв этот намек, шейх Масуд невозмутимо и резко ответил, заставив его замолчать:

— Фахри уехал к дяде в Каир.

И чтобы Абу Хасан снова не начал сплетничать, шейх Масуд стал рассказывать историю, которая приключилась с ним в Каире в дни его юности.

2

Фатыма подошла к полю, покрытому ковром свежей зелени. Белые головки хлопчатника как бы венчали его величественной короной. Девушка принялась обирать гусениц с хлопчатника.

Фатыме было четырнадцать лет. Она обладала пленительной красотой, которая редко встречается у крестьянок. Ее черные глаза озаряли овальное, смуглое лицо с той присущей египтянкам бледностью, которая придает им особое очарование. Она бросала беспокойные взгляды на дорогу, но там не было того, кого она ждала, и ее глаза наполнились слезами.

Фатыма была в отчаянии. В ее душе возникли воспоминания, которые она похоронила в своем сердце. Она вспоминала дни своего детства, когда вместе с двоюродным братом в начале лета выходила на сбор падалиц под пальмами, а в зимние дни — на ловлю рыбы, заснувшей от холода на прозрачной глади ручейков. Перед ее главами прошли картины ее первой любви к своему двоюродному брату Мухаммеду, которая постепенно угасала и наконец исчезла перед новым чувством. Она вспомнила, как девочкой десяти-одиннадцати лет сопровождала однажды своего отца в усадьбу Сейида паши. Считая неудобным входить к паше вместе с дочерью, отец велел ей подождать в саду. Там девочка увидела детей, которые играли и бегали наперегонки. Она села в уголок, под тень дерева и стала наблюдать за ними, опечаленная, что не может присоединиться к игре. Фахри, сын паши, увидел застенчивую девочку и, будучи старше, понял, что творится в этом маленьком сердечке. Мальчик пожалел ее, подошел и вежливо спросил:

— Почему ты не идешь играть с нами, девочка?

С того дня Фатыма чувствовала к этому мальчику благодарность, и какое-то смутное, сладкое, волнующее чувство возникло в ее сердце…

3

Фахри был единственным сыном Сейида паши, хозяина тех обширных земель, которые паша, унаследовав от своего отца Халила-ага, сдавал в аренду мелким крестьянам. Никто толком не знал, почему паша покинул столицу и остался жить в деревне. Ходили слухи, что он скрылся после развода с одной из своих жен… Кажется, он поклялся, что ни одна из его жен больше не будет жить в Каире. Когда Фахри вырос, паша послал его к дяде в Каир, чтобы тот поместил его в одно из государственных учебных заведений.

Фахри приезжал в Тальху к родным во время школьных каникул. И только тогда Фатыма могла хоть издали любоваться им. Однако молодой человек уже забыл ее и, встречаясь, не обращал на нее никакого внимания. Она была девочкой, а в нем еще не проснулся мужчина. Правда, столичные развлечения способствовали его раннему возмужанию. Вот почему, когда в этом году Фахри вернулся в селение и встретился с Фатымой, в которой уже почти созрела женщина, девушка ему понравилась. Он не знал, что ее сердце было полно нежности к нему.

Фахри увидел ее однажды утром, когда она заботливо ухаживала за кустами хлопчатника. Он спрятался за большую смоковницу и, словно завороженный очаровательными движениями девушки, не мог отвести от нее своего жадного пылающего взора. Он чувствовал какую-то робость, мешавшую приблизиться к ней и поговорить. Причиной этой робости было уважение к традициям своего народа: от жителей деревни он знал о предстоящей свадьбе Фатымы с ее двоюродным братом Мухаммедом.

Фатыма искала кокон, выскользнувший из ее рук и затерявшийся в густой траве. Случайно ее взор упал на смоковницу. Она увидела Фахри и улыбнулась ему. Ее улыбка придала юноше смелости, и он пошел к ней навстречу. Приблизившись, Фахри в растерянности остановился, не зная, что сказать. Но Фатыма избавила его от замешательства, спросив:

— Как поживаете, господин?

Между ними завязалась беседа. Фатыма отвечала юноше наивно и застенчиво. Она вспомнила день, когда впервые увидела мальчика, и поняла, что в ее сердце зародилось новое чувство, которое росло с каждым годом.

Фатыма с нетерпением ждала каникул, чтобы увидеть его, а может быть, если удастся, и поговорить с ним. Но девушка думала, что сын паши ею не интересуется. Он же оправдывался тем, что застенчивость мешала ему заговорить с ней, хотя он и стремился к этому. Фахри обратился к Фатыме со словами, полными сладкой, опьяняющей нежности, которой она не встречала ни у кого из своих односельчан. Фатыма была растрогана. Ведь ничто так не влияет на чувствительную от природы женщину, как ласка и нежность.

4

Они встречались каждое утро. Говоря о чувствах, которых он на самом деле не испытывал, Фахри притворялся. Хотя ему было только восемнадцать лет, — а это возраст благородных чувств и возвышенной любви, — он любил эту девушку чувственной любовью. Когда у него появилась потребность в любви, рядом не оказалось девушки, которая разделила бы с ним его чувства, которой он отдал бы свое девственно чистое сердце. И все это потому, что восточные обычаи, препятствующие общению различных полов, оказались преградой между ним и девушками. И тогда он, как и многие молодые люди, вынужден был обратиться к тем, кто торгует любовью, чтобы заглушить огонь желания, пылающий в глубине молодых сердец. В одном кафе он познакомился с госпожой Альмаза и полюбил ее чистой, платонической любовью. Он приходил ежедневно после занятий и проводил с ней долгие часы, рассказывая о своих искренних чувствах и чистой любви. Но она втайне смеялась над ним и его наивностью. Недолго храня его невинность, она посвятила юношу в тайну любви, которой он стыдился. И он поклялся больше не быть таким наивным и глупым, как в первый раз… И с тех пор, влюбляясь в женщин, он любил их той любовью, которой научила его Альмаза… Таким образом, всякая женщина возбуждала в нем только желание. Немалую роль в этом сыграли бульварные песенки, которые своими мелодиями и словами возбуждают животный инстинкт у мужчин, и полуголые, распущенные артистки с проникновенным, сладким голосом и пленительной, женственной внешностью. Фатыма не была такой девушкой, которая может внушить только чистую, платоническую любовь. Ее соблазнительное, нежное тело, сильная, упругая грудь — все это разжигало горячую кровь, которая текла в жилах юноши.

5

Уже три дня Фатыма не видела Фахри. Бросая на время работу, она направлялась к дому Сейида паши и издали пристально смотрела на окно Фахри, у которого он обычно сидел в часы досуга. Но окно было закрыто. Смущение и страх мешали ей спросить слуг о молодом хозяине. Женское чутье подсказывало ей, что он уехал в Каир. Эта печальная мысль причиняла боль, сжимала сердце. Она помнила, как юноша рассказывал ей о своих увлечениях красивыми женщинами столицы: он хотел этим удовлетворить тщеславие, обычно присущее молодым людям, и вызвать у нее ревность, которая, как известно, порой рождает любовь.

Вечером Фатыма ушла к себе и поднялась на крышу, где она обычно спала жаркими летними ночами. Она устремляла свой взор то в ясное, усыпанное звездами небо, то на поля, еле видимые под покровом мглы. То ли от жаркой ночи, то ли от непрерывного, однообразного квакания лягушек и разноголосого возбужденного лая собак ею овладела бессонница. На самом деле ей мешали спать мысли о Фахри; возможно, непрерывные мысли о любви только разжигают это чувство. Фатыма тянулась к Фахри; ведь она была восточной девушкой, чувственной от природы. Думая о нем, она вдруг почувствовала, как сладкая, опьяняющая дрожь пронизала все ее тело. Она схватила подушку и крепко прижала ее к груди, словно это сам Фахри. Стыдясь своих мыслей, она очнулась и присела на край постели. Ее взор случайно упал на поле, и она увидела человека, который ходил взад и вперед. При свете звезд Фатыма узнала в нем Мухаммеда — своего двоюродного брата и жениха. Она удивилась тому, что он бодрствует, тогда как обычно он ложился спать после вечерней молитвы и просыпался только с восходом солнца.

И Фатыма вдруг вспомнила о своей былой нежности к Мухаммеду в те дни, когда они вместе играли, ловили птиц и удили рыб. И почувствовала, что теперь не питает к нему даже симпатии. В ней возникло какое-то смутное чувство, к которому примешивался страх и затаенная ненависть, потому что она считала своего жениха препятствием, стоящим между ней и ее счастьем. И Фатыма удивилась своей жестокости, которой прежде в себе не знала.

6

Как-то мимо Фатымы, занятой очисткой гряд хлопчатника, прошел Мухаммед. Это был молодой человек двадцати лет, маленького роста, худой, с черными глазами, пылающими на обожженном солнцем, изможденном лице. Легкие морщинки в уголках рта свидетельствовали о скрытой болезни, которая мучила его. Юноша первый приветствовал девушку и она ответила:

— Пусть аллах пошлет тебе здоровье!

Но сказала она это как-то сухо и холодно, без улыбки, без нежного взгляда, словно отвечала случайному встречному. Мухаммед понял, что между ними возникла глубокая пропасть. Его двоюродная сестра, это прекрасное, кроткое, маленькое создание, которое он знал и воспитывал с самого детства, та, кого он хотел сделать своей женой, стала ему чужой и чувствовала к нему неприязнь. Он остановился, не зная, какими словами высказать боль, которая поднималась в его смятенном сердце.

Мухаммед уже раньше заметил, что односельчане шепчутся, когда он проходит мимо и, насмешливо улыбаясь, соединяют имена Фахри и Фатымы. Но он не хотел верить ничему, что о ней говорили, и пытался прогнать от себя всякую мысль, которая могла поколебать его уверенность. Однако сомнение начало проникать в его душу, и он чувствовал его ядовитые, причиняющие боль, уколы. В его воображении стала возникать картина, о которой он старался не думать. Она причиняла ему боль всякий раз, как он представлял себе Фахри, страстно беседующего с Фатымой. Однажды, приблизившись к ним, он услышал, как Фахри равнодушным тоном обратился к девушке:

— Вы сказали, что хлопок в этом году лучше, чем в прошлом?

Только теперь Мухаммед мог понять причину их замешательства, когда он приблизился, и Фахри был вынужден переменить тему разговора. Теперь, наконец, ом понял жестокую, горькую истину: его невеста любила другого.

Не зная, как открыть Фатыме свою душу, он только смог сказать:

— Я вчера не спал, Фатыма…

Поняв его намек, она пришла в негодование и сухо ответила ему:

— А кто может спать, когда жарко?

Мухаммед остановился в замешательстве; эти слова заставили его замолчать. Фатыма дала ему понять, что его бессонница естественна, в ней нет ничего необычного. Тогда он стал искать другие, более убедительные слова, но, не найдя их, еще больше смутился и неожиданно сказал:

— Стоит мне уйти, как приходит он…

И продолжал стоять в той же застывшей, нелепой позе, словно все еще надеялся, что она, как обычно, скажет: «Еще рано. Поболтаем немного». Но Фатыма сделала вид, что не расслышала, и продолжала работать, не обращая на него внимания. Тогда, пристально глядя на девушку, он громко сказал:

— До свидания!

Его надежда быстро растаяла, когда он услышал ее небрежный ответ:

— До свидания!

И юноша медленно поплелся по пустынной дороге. Иногда он оглядывался, чтобы посмотреть, не провожает ли его Фатыма взглядом. Но она не обращала на него внимания; все ее мысли были заняты Фахри. Она уже знала, что он вернулся из Каира утренним поездом.

7

Не прошло и десяти минут после ухода Мухаммеда, как на повороте дороги показался Фахри. Солнце обожгло его белую, нежную кожу, и на нее лег красивый оттенок загара. Юноша остановился, любуясь Фатымой. Девушка видела его, но притворилась, что не замечает, и продолжала работать, стараясь казаться спокойной. Но ее щеки зарделись прелестным румянцем, и на лице засияла улыбка. Наконец Фахри подошел к ней и спросил:

— Как поживаешь, Фатыма?

Смуглое лицо девушки зарделось еще больше. Она не ответила ему, словно потеряла дар речи, и только положила руку на грудь, будто хотела заставить смолкнуть сильно бьющееся сердце. Юноша повторил приветствие, с трудом сдерживая желание обнять это молодое прекрасное тело.

И тут Фатыме пришла в голову мысль, от которой она содрогнулась. Дрожа от страха, она закричала:

— Как бы нас не увидел Мухаммед! Он ревнив и убьет нас обоих!

Юноша пожал плечами, выражая свое презрение к жениху и давая понять, что не придает этому никакого значения и что она может быть спокойна. Затем он попытался снова вызвать улыбку на ее лице, говоря:

— Не бойся, Фатыма, ведь я с тобой… Я защищу тебя.

Она печально улыбнулась, показав при этом свои жемчужные зубы, и опустила длинные ресницы, оттеняющие ее красивое, смуглое лицо. А он продолжал:

— О Фатыма, ты первая, кого я по-настоящему полюбил. Все красавицы Каира, которых я видел, не могут с тобой сравняться!

Она посмотрела на него взглядом, полным упрека, таким взглядом, которым женщина дает понять, что она не верит, хотя и любит. Потом оставила работу и прислонилась спиной к развесистому тутовому дереву, которое защищало от палящей жары в часы полуденного отдыха.

Распущенные волосы мягко рассыпались по ее полным плечам. Ее нежный стан снова возбудил в Фахри желание. Он хотел обнять девушку, но она с притворным гневом отодвинулась, испугавшись того сладкого ощущения, которое пронизало все ее тело при одной только этой мысли. Потом, вопреки своей воле, движимая какой-то неодолимой силой, она, словно опьянев, приблизилась к нему. Он грубо привлек девушку к себе на грудь и стал пить влагу с ее алых губ. И, увлекаемая его жадными губами, она сдалась, не оказывая ни малейшего сопротивления…

Вдруг на тутовое дерево, под сенью которого они находились, сел коршун, держа в когтях задушенного цыпленка. Не успел он устроиться на ветке, как его догнал ворон, привлеченный запахом крови. Ворон уцепился за ветку; трусливо озираясь и каркая во все горло, он со страхом смотрел на коршуна. Но уверенный в своем превосходстве над противником, коршун продолжал не спеша уничтожать свою маленькую жертву.

На призыв каркающего ворона слетелась целая стая, пытавшаяся отнять у коршуна добычу. Но коршун угрожающе развернул свои сильные, большие крылья и, закончив свое дело, бросил холодный, презрительный взгляд на трусливых врагов, которые не осмелились броситься на него. Затем он взмыл в воздух, а вороны разлетелись в разные стороны.

Фатыма услышала голоса мужчин, которые шли проселочной дорогой. Среди них она различила голос Ахмада, вспыльчивого молодого феллаха, который рассказывало своих спорах с семьей жены, которые закончились разводом. По мере того как Ахмад удалялся, голос его затихал, и наконец совсем замолк.

Наступила торжественная тишина, нарушаемая только легким шелестом листьев, которыми играл слабый летний ветерок, да нежным, нестройным щебетанием птиц, порхавших по деревьям, да еще звуками сакийи, которая медленно вращала свои глиняные ковши. Слева земля, которую так страстно и ревниво любит феллах, была покрыта прекрасным сверкающим белым ковром, а справа лежал ковер из клевера с его нежными стебельками; словно во сне, он чуть покачивался при порывах ветра, колыхающего его поверхность, похожую на расшитую цветами тафту. А там, за полями, раскинувшимися на далекие пространства, бушевал Нил, кативший свои бурные воды, как бы завершая узор ковра, покрывающего эту чудесную землю.

8

Покинув Фатыму, Мухаммед пошел полями. Он шел медленно, ослабевший, иногда останавливался, прикладывая руку к груди и нащупывая место, где находится сердце. Ему казалось, что оно так сильно бьется, что вот-вот готово разорваться. Так бывает, когда мы переживаем измену любимой, на которую возлагали все надежды, связывая с ней свое счастье и жизнь. Мухаммед остановился в уединенном месте под тенью смоковницы и заплакал. Но тут же устыдился своей слабости и спросил себя: как могло случиться, что девушка парализовала его силы, что он, потеряв волю, разговаривает с ней покорным и униженным тоном? Разве он плачет сейчас из-за девчонки, которую в детстве бил и даже заставлял плакать? Он ненавидел себя за слабость и трусость. В первый раз Мухаммед почувствовал, как сильно он любит Фатыму и как опустошила его душу эта девушка, которая была для него всем на свете.

И он смертельно возненавидел человека, который покорил сердце Фатымы. Инстинкт властно говорил ему: «Твой соперник не должен быть с ней счастлив».

Мухаммед продолжал свой путь, но теперь в нем проснулся животный инстинкт, целью его жизни теперь стало убийство соперника. Он понял, что не может жить спокойно, пока жив тот, кто причиняет ему такую нечеловеческую боль. Не успел он дойти до дому, как мысль об убийстве прочно засела в его мозгу. Тогда он взял ружье и пошел куда глаза глядят, так как не знал, где в это время находилась его невеста.

Неожиданно он издали увидел Фахри, который беседовал с Фатымой. Мухаммед прицелился в соперника, но ему хотелось услышать слова, которыми тот сумел приворожить сердце его невесты. Он опустился на колени и пополз по направлению к ним. Фатыма услышала рядом с собой тихий шорох, обернулась, но ничего не заметила. Однако ее охватила дрожь, леденящая ее взволнованное, разгоряченное тело. Она освободилась из крепких объятий Фахри и тревожным голосом прошептала:

— Оставь меня. Оставь меня и беги!.. По всей вероятности, он следил за нами и слышал нас… Мне жаль тебя, ведь ты еще молод!..

В это мгновение из кустов хлопчатника показалась голова Мухаммеда, который прислушивался к ее словам. Но в Фахри слова девушки вызвали прилив мужской храбрости. Он гневно воскликнул:

— Пусть он только придет! Я прогоню его палкой, как собаку!

Не успел он это сказать, как, дрожа от гнева, с горящими глазами показался Мухаммед. Он сжал в руках ружье и прицелился Фахри в грудь. Тот выхватил из кармана револьвер, который обычно в деревне носил с собой. Однако молодой феллах сумел выстрелить раньше, и Фахри упал, истекая кровью. Фатыма потеряла сознание.

На выстрел прибежали отец и брат девушки, работавшие неподалеку в поле. Лучи солнца скользили по длинной седой бороде старика. Он стоял, неподвижно застыв, и смотрел на дочь, лежащую у его ног, взглядом, полным сострадания, тем взглядом, в котором печаль за поруганную честь сочеталась с отцовской нежностью. По его щекам, испещренным морщинами неумолимой старости, скатились две слезинки:

— Что же мы будем делать с Фатымой?

Сын с искренней решимостью слепого фанатика, который может решиться даже на убийство брата, если его убедят в том, что оно угодно аллаху и за это ему будет даровано вечное блаженство, дрожа всем телом, ответил:

— Бросим ее в Нил.

Старик перевел свой взгляд на племянника Мухаммеда, который стоял перед ним. Старик хотел узнать его мнение, надеясь что оно не будет таким жестоким. Мухаммед печально смотрел на густые, вьющиеся волосы Фатымы, рассыпавшиеся по зеленой траве, на ее красивые, изогнутые ресницы, на ее бледное, смуглое лицо, которое стало сейчас еще более прекрасным, на серебряное колечко, сверкающее на руке под лучами солнца. И в его израненной, обливающейся кровью душе родились сладкие, мучительные воспоминания. Он вспомнил себя ребенком, играющим с Фатымой, когда они строили вместе свой маленький домик на этом самом поле, под этим самым вековым деревом, которое видело счастье их детства, как видит теперь несчастье его юности. Он вспомнил тот день, когда вместе с Фатымой пас корову Джавхару, и вдруг корова неожиданно вырвалась и побежала в поле, радостно мыча от сознания своей свободы. И дети побежали за ней, а Фатыма плакала и взывала о помощи. Наконец, обессиленная, она остановилась и в отчаянии бросилась на траву. А когда ему с помощью крестьян удалось поймать Джавхару, он вернулся туда, где сидела ожидающая его Фатыма. Он взял ее на руки… Как она тогда его любила! Он был уверен, что Фатыма всегда будет принадлежать ему. Каждый день он наблюдал, как девушка растет и расцветает. Ах! Нет муки сильнее, чем воспоминания о прошлом счастье в дни несчастья! Из его груди, где билось израненное сердце, вырвался тяжелый вздох. И с твердой, пришедшей после долгого колебания решимостью он сказал:

— Да, убьем ее!

Мухаммед провел всю ночь без сна, в размышлениях и воспоминаниях, без конца спрашивая себя, правильно ли он поступил.

На другой день полиция обнаружила труп девушки, который плавал на поверхности Нила. У нее были раздроблены кости и обезображено лицо. Полицейские подобрали труп, но так и не установили личности убитой. Что касается Фахри, то он был только ранен и скоро выздоровел. Он не хотел, чтобы полиция узнала о случившемся, поэтому молчал. Он поступил так то ли от страха перед местью жителей деревни, то ли желая сохранить свою репутацию. Удивительно, что эта трагедия не оставила глубокого следа в его душе, и, может быть, теперь он уже совсем не вспоминает о той, которая умерла из-за него.

Ихсан ханум

Перевод А. Городецкой

Ихсан ханум[18] присела у письменного стола, зажала между ладонями голову и задумалась. Это была красивая женщина двадцати пяти лет, с тонким станом и смуглым жизнерадостным лицом. Но сейчас на нем лежала тень глубокой печали. Она повязала свою голову красным шелковым платком, расшитым сверкающими белыми блестками, и откинула с висков несколько прядей волос. Потом подняла голову, и из ее глаз выкатилось несколько слезинок. Она взяла ручку и написала следующее письмо:

«Моя дорогая Даулят!

Ты удивляешься, Даулят, что он развелся со мной? Ведь ты знаешь, что я была верной женой. Может быть, тебя интересуют тайные причины, которые привели к этому несчастью? Чтобы их понять, ты должна знать об обстоятельствах, под влиянием которых складывалась моя психология.

Ты помнишь, дорогая, как на заре нашей юности мы бывало вместе читали книги писателей-романтиков. Эти писатели пренебрегали горькой, жестокой действительностью и стремились к прекрасной, но наивной фантазии, которая вместе с ними витала над этим миром несчастья и горя. С каким увлечением мы читали романы, полные сказок о чистой любви, которую они воспевали, как символ счастья и высшего идеала. Эти романы внушили мне, что брак по любви всегда устоит перед любыми бурями жизни. Ведь причины развода, многоженства и всех пороков, которые подтачивают и разрушают египетскую семью, — все они, без исключения, — результат недоверия и отсутствия любви между супругами.

Поэтому я хотела, Додо, выйти замуж за человека, с которым меня связывала бы взаимная любовь, в жизни которого я занимала бы большое место, чувствуя то же, что и он, и страдая от того же, что причиняет боль ему. И ты желала этого, как и я. Помнишь, Додо? Помнишь, как на твоих красивых, алых губах появлялась презрительная и насмешливая улыбка всякий раз, когда твоя честная душа возмущалась женщинами, которые живут с мужьями без взаимного доверия и любви?

И, действительно, Додо, такая женщина не может считать себя женой. Ведь сегодня она со своим мужем — одное целое, а завтра становится для него чужой; сегодня — она в этом доме, а завтра — из него изгнана. Постоянный страх перед разводом уничтожает доверие и любовь, рождает в душе женщины постыдное ожидание развода и все ее интересы подчиняет заботам о том, что с ней будет, когда муж прогонит ее от себя. И тогда такая женщина начинает досаждать мужу непрерывными неразумными требованиями.

Что же приносит разведенная женщина своему новому мужу? Разбитое, больное сердце, полное злобы, порожденной первым разводом. И с новым мужем она живет в его доме, как чужая, потому что в один прекрасный день она может быть изгнана и отсюда. Может ли такая женщина любить своего мужа? И может ли муж любить такую жену, если он постоянно видит ее задумавшуюся и грустную, с нахмуренными бровями, ревнивую и расточительную, не знающую ни жалости, ни нежности? Разве характер такой жены не приводит к тому, что муж уходит из дому и проводит дни и ночи в кофейнях или увеселительных местах, где ищет утешения для своей раздраженной, измученной души? А иногда ее характер заставляет мужа искать семейное счастье в другом браке, и тогда он разводится и берет себе новую жену. Разве не в этом причины разрушения египетской семьи в наше время? А ведь каждая семья в миниатюре представляет собой картину всей нации.

Я привыкла, Даулят, еще с юности смотреть на мир широко открытыми глазами и не бояться правды. Я видела, какие несчастья иногда приносит брак таким девушкам, как я, и это меня пугало. Я хотела выйти замуж только по любви, чтобы обеспечить себе семейное счастье. Ах! Как долго я ждала, что ко мне придет такая любовь, которая наполнит душу радостью и счастьем! Как долго я искала того юношу, которого рисовали мне мои смутные, но упрямые мечты! Но наши восточные обычаи служат препятствием для общения между девушкой и юношей, и я не встретила того, с кем меня связала бы взаимная любовь. В то время Ахмад эфенди стал просить у отца моей руки. Я не посмела отказаться и по принуждению вышла за него замуж.

Я представляю себе, Додо, как ты, охваченная гневом, читаешь эти строки и с содроганием говоришь: «Ты должна была отказаться, Ихсан. Нет силы на земле, которая заставила бы женщину поступить против ее воли». О моя дорогая Додо, ты не знаешь, что такое деспотизм главы семьи. Ведь твой отец умер, когда ты была еще маленькой. Тебя воспитала мама, которая баловала тебя и позволяла делать все что угодно. А меня воспитывали в послушании старшим. Моя мать трепетала от страха перед жестокостью отца: ела только после того, как он заканчивал свою трапезу, и ложилась спать только тогда, когда он приходил домой. А отец обращался с ней словно со служанкой — не с нежностью и лаской, а с издевкой. Когда он хотел соблюсти приличия, то называл ее «ханум». Она же всегда величала его «эфенди» или говорила «слушаюсь тебя, бек» или «хорошо, мой господин».

Таков мой отец, маленькая, наивная Додо. Он такой же, как большинство наших мужчин, которые не знают, что любовь — это небесный факел, очищающий человечество от грязи, это прочный, священный столп, на котором стоит семья. Да, они не знают, что такое благородная любовь. Они уверены, что женщина — их собственность. Я не помню, дорогая, чтобы отец хоть однажды поцеловал меня или поиграл со мной. Передо мной он всегда старался казаться жестоким и сильным, потому что хотел, чтобы я уважала его и благоговела перед ним. Но я не любила его, боялась, даже ненавидела его. Так могла ли я воспротивиться желанию такого человека, как он, перед которым все трепетали? Если бы я осмелилась высказать свое мнение, он посчитал бы меня развратной, падшей женщиной и мог тут же убить меня, потому что в его понятии любовь — это порок и разврат.

Ах, как долго мы с мамой тайком оплакивали мою несчастную судьбу. Бедная мать не осмелилась защитить мое счастье, так как у нее не было ни воли, ни самостоятельности. Да она и не вполне понимала причину моего горя. Она разделяла со мной мой смутный и, по ее понятиям, мнимый страх, потому что к этому ее побуждало только материнское чувство. Она пыталась утешать меня рассуждениями, которые свидетельствовали только о том, что она совершенно не понимает современных взглядов;

— Почему ты плачешь, дочка? Разве все мы не так же выходили замуж? Слава аллаху, я хорошо жила с твоим отцом и вполне довольна своей судьбой.

Она считала себя счастливой, хотя слезы все время текли по ее щекам. Я часто видела на ее красивом лице следы мучительной ревности, которую вызывала в ней новая, молодая жена моего отца. Когда я осмеливалась дать ей понять, что она несчастлива, мать отвечала мне словами, которых я не могла поняты «Ничего. Ведь мужчина — украшение дома». В этих словах отражалось унижение и наследственная покорность, которые убили в ее душе все стремления к тому, чтобы выступить против уклада нашей жизни.

Разве женщины старой эпохи могут хорошо понимать психологию девушки нового времени, в основе которой лежит стремление к свободе, — психологию, восстающую против прежних порядков, уничтожающих счастье и независимость женщины? Разве могут они понять таких, как мы? Ведь наша психология — результат прогресса нашего воспитания, результат величия нашего разума, тонкости наших чувств, результат всего нашего развития.

Я страдала, Додо. Все во мне возмущалось, но я сумела подавить и свое возмущение и свои желания. Я утешала себя тем, что научу мужа быть таким, каким мне хотелось его видеть, что сумею привить ему свои принципы и взгляды, сумею повести его по пути, который я выберу, чтобы обеспечить наше семейное счастье. Но я ошиблась в своих предположениях: его чувства уже были отравлены женщинами, торгующими своей любовью, теми, к чьим услугам прибегают молодые люди, достигнув известного возраста.

Я считаю, Даулят, что это — самая страшная и самая опасная болезнь из всех болезней нашего общества. Когда в молодом египтянине просыпается его благородное сердце, он стремится, чтобы такое же чистое создание разделило с ним переполняющие его душу чувства. И когда он не находит среди наших девушек такого создания, так как закрытое покрывалом лицо, как этого требуют восточные обычаи, ставит перед ним преграду, он поневоле вынужден обратиться к тем, кто торгует любовью. И вместо того, чтобы пить влагу из прозрачного ручья, он утоляет свою жажду из зараженных чумой болот, отравляющих его чувства. И вот вместо человеческого совершенства и чистой любви в нем пробуждается чувственность, и он опускается до состояния животного. Вот почему наши мужчины любят нас только животной любовью, которой неведома красота чувств, считают чистую, благородную любовь одним из порицаемых, ужасных пороков.

Я поняла, что мой муж, познавший только чувственное наслаждение, не знает, что такое семейное счастье. Напрасно я старалась воспитать в нем настоящую любовь, напрасно давала ему понять, что я разумное создание и у него должна быть в жизни более высокая цель, чем та, к которой он стремится. Но муж не понимал меня и не хотел видеть во мне ничего, кроме игрушки, которая разжигает кровь мужчины. Поэтому между нами и возникла отчужденность, которая привела к разводу.

У меня развод не вызвал особых переживаний, несмотря на подавленное настроение; он вызвал во мне даже чувство смутной радости. Может быть, это объяснялось восточным оптимизмом, который часто помогал нам, женщинам, мужественно и терпеливо переносить болезненные, жестокие удары, которые неизбежны в результате развода. Во всяком случае, будущее рисовалось мне в чарующих, розовых красках.

Но здесь я должна сделать тебе, Додо, одно постыдное признание. Потребность моей души в чувственной любви с каждым днем увеличивалась, и временами я ощущала, как сладостный, пьянящий трепет охватывает все мое тело… Было ли это результатом моей зрелости? Или это — власть привычки, которую я приобрела во время замужества? Или это влияние какой-то чувственной заразы, проникшей в мое тело от мужа и отравившей мои чувства?.. Не знаю. Единственное, что я могу сказать, — это то, что новая женщина, которой я не знаю и которая пугает меня, заняла место той чистой девушки, которую ты знала.

Через год я вышла замуж за Мухаммеда бека. Как и мой первый муж, он лишен каких-либо чувств, а обладает лишь одной чувственностью. Но я не очень переживала, ибо ничего больше от мужа и не требовала.

Мухаммед бек искренно любил меня, но той любовью, которая была ему свойственна. Так было в течение целого года, и я чувствовала себя счастливой. Безоблачность моей жизни омрачалась только его дикой ревностью, которая привела к тому, что я была даже лишена возможности принимать у себя подруг и выходить из дому за покупками, так что это взял на себя мой муж. Но я прощала ему, считая, что он меня очень любит и хочет видеть меня счастливой. Однако, сидя дома в четырех стенах и не выходя на свежий воздух, я почувствовала себя больной. У меня появились раздражительность, сильные головные боли и смутная потребность плакать — все симптомы неврастении — болезни, которую наши невежественные женщины объясняют вмешательством злого духа и пытаются лечить заклинаниями.

Я переносила все потому, что муж любил меня. Но его любовь была непродолжительна, как всякая любовь, основанная на одной лишь чувственности и лишенная высоких и благородных идеалов. Вскоре он вернулся к своему прежнему образу жизни, к которому привык, будучи холостяком. Домой он возвращался только на заре, пьяным и потерявшим всякий человеческий облик.

Ты знаешь, Додо, сколько я выстрадала, оставаясь одна-одинешенька в доме, когда моим собеседником был только храп служанки, которая, утешая и успокаивая меня, засыпала. Впервые в жизни я поняла, почему египетская женщина топчет свою честь и престиж семьи, лишь бы утешить свою истерзанную, обливающуюся кровью душу. Я сама пережила тот опасный кризис, который поражает египетскую женщину, парализуя ее умственные силы, убивая ее волю и заставляя ее терять человеческий облик. Она совершает ужасное социальное преступление, не отдавая себе отчета в своих поступках, потому что она, бессильная и безвольная, слепо подчиняется силе этого кризиса. Это был смертельный удар, и он породил в моей душе мысли о мщении. Да, я хотела отомстить этому мужчине, которому принесла в жертву все: счастье, здоровье и красоту, которому, ради его удовольствия и счастья, отдала все, что могла. Не знаю, почему я не бросилась в объятия первому встречному мужчине, который пристально и страстно посмотрел бы на меня. А ведь именно так поступает большинство несчастных, покинутых, как я, женщин. Может быть, я не поступила так потому, что кризис был не настолько опасен: у меня не было причин для ревности, которая рождается только любовью, а я ведь своего мужа не любила. А может быть, это случилось потому, что благородные чувства и высокие идеалы (или вернее их мираж), к которым я стремилась в своей супружеской жизни, сохранили меня от падения, от безумных, постыдных поступков?

Но я думала, как же отомстить мужу, как заставить его уважать дом? Как вернуть его угасающую любовь? И я нашла способ, который соответствовал моему достоинству, способ наивный и чистый, как моя душа, которая, как видит аллах, еще не испорчена жизнью.

Раньше всего я начала поступать вопреки приказаниям мужа. Я стала часто выходить из дому и навещать подруг, а служанке Амине наказывала как бы невзначай доложить об этом мужу. Однако мои ожидания не оправдались. Вместо того, чтобы воскресить его угасающую любовь, ревность вызвала в нем вспышку гнева. Мы поссорились. Не в состоянии совладать с собой, я ему нагрубила, и он ударил меня по лицу. Я осыпала его ругательствами, и после этого он окончательно распростился со мной.

И теперь, моя маленькая Додо, я чувствую себя несчастной женщиной, которой еще нет двадцати шести лет, а все ее надежды в жизни уже разрушены. Ее восточный оптимизм умер, уступив место убийственному, ядовитому пессимизму. Что мне делать? Надеюсь ли я выйти замуж третий раз, и будет ли новый муж лучше предыдущих? Чем я заставлю молчать те желания, которые со страшной силой проникают в мое тело? Ах, Додо, я чувствую, как чья-то сильная рука толкает меня в глубокую пропасть, от которой я напрасно пытаюсь бежать… Спаси меня… Дай мне совет… Потому что я больше всего нуждаюсь в совете и утешении.

Любящая тебя Ихсан».

БИНТ АШ-ШАТИ

Они хотели воспитать мужчину

Перевод А. Городецкой

Женщин было пять… Они проводили мужчину в последний путь; жена стала вдовой, дочери — сиротами. И люди удивились, когда мать с четырьмя дочерьми, не успев как следует оплакать покойника, сразу же начала работать, вместо того чтобы устраивать поминки и принимать соболезнования.

Многие несправедливо считали вдову жестокой и неблагодарной. Но как ни велика была ее печаль, она не могла позволить себе поплакать или предаться воспоминаниям о своей разбитой жизни. Она знала, что в слезах можно найти утешение, а проявление печали вызовет у людей сочувствие к ней и к ее четырем дочерям. Однако она не могла позволить себе ни минуты отдыха и сомневалась в пользе этого сочувствия. Она предпочитала сама нести свое бремя, зная, что корабль жизни не станет ждать пока пройдут ее траурные дни и ночи.

Кроме четырех дочерей, у покойного был сын, молодой человек двадцати лет, который недавно поступил на медицинский факультет. Следовало бы, конечно, упомянуть о нем раньше, чем о дочерях. Разве мальчик не надежда родителей? Разве его рождение не встречается приветственными возгласами, словно веселый праздник? Разве сразу же после появления на свет ребенок не слышит торжествующих возгласов и песен надежды? Разве в этот благословенный миг отец его не обретает спокойствия и уверенности, ибо думает, что увековечил свое имя, что теперь есть тот, кто будет ему опорой в старости и кто после его смерти позаботится о вдове и сиротах-дочерях? Да, все это так!

Когда люди, окружавшие мать, после похорон стали расходиться, кто-то сказал:

— Человек бессмертен, если у него есть такой сын. Скоро он станет врачом и возьмет на себя все заботы о матери и сестрах.

Так говорили люди. То же самое говорила мать своим дочерям, зная, что ради брата им придется пройти тяжелый путь жизненной борьбы. А юноша продолжал учиться, не зная никаких забот.


* * *

Сначала поступила на работу старшая дочь; мать устроила ее на скромное место секретаря в одной из женских школ, с жалованьем пять фунтов в месяц. Этой ничтожной суммы могло хватить семье на то, чтобы кое-как заглушить голод и прикрыть наготу, не прибегая к попрошайничеству. Но ведь у них была «услада очей и надежда завтрашнего дня»! Могло ли хватить пяти фунтов, чтобы удовлетворить еще и потребности молодого человека? Ведь он, чтобы сохранить свое достоинство, старался подражать богатым студентам, иначе ему пришлось бы уйти из университета.

Дни текли мучительно медленно, а потребности юноши неумолимо и быстро росли. Когда мать сказала, что не имеет возможности их удовлетворить, он бросил занятия и с капризным упрямством стал настаивать, чтобы она поговорила со своим двоюродным братом врачом, не согласится ли тот взять его санитаром в свой врачебный кабинет…

И тогда начала работать вторая дочь, которая стала преподавать музыку, для того чтобы ее брат мог сохранить свое «достоинство» и не отставать от богатых товарищей, чтобы он мог ездить в вагонах первого класса и носить элегантные модные костюмы, которые ему нравились.

Однако заработной платы двух девушек едва хватало на то, чтобы содержать одного молодого человека. А ведь у этой большой семьи были и свои нужды, без удовлетворения которых нельзя было жить!

Оставалась младшая дочь, которой исполнилось четырнадцать лет. Она еще училась, но собиралась избрать какую-нибудь профессию, чтобы взять на себя часть бремени, которое несла ее семья, если одна из сестер не выдержит и почему-либо будет вынуждена оставить работу. Но ее воспитание тоже стоило денег, поэтому мать, не имея средств, послала ее к своей старшей дочери, которая к этому времени уже вышла замуж и могла взять на себя расходы по обучению сестренки, за что девушка в свободное от занятий время помогала бы по дому.

Трудным путем шли эти самоотверженные женщины, голодные, лишенные всего, но терпеливые… Им казалось, что из-за туч проглядывает солнце надежды — ради этого они и несли свою тяжелую ношу. Их воодушевлял далекий образ «брата доктора», и тогда они забывали о своей бедности и лишениях. В мечтах они видели, как через несколько лет он протянет свою сильную, могучую руку и спасет их. А пока они шли своей дорогой, преодолевая все препятствия, встречавшиеся на пути, забывая о той непомерно дорогой цене, которую они платят, надеясь на его помощь…

Так проходили дни, тяжелые и мучительные. И каждый день сироты приносили в жертву свою плоть и кровь ради того, чтобы брат, который стал «надеждой семьи», наслаждался вкусной едой, чтобы его чаша была наполнена медом, купленным их потом и слезами…

Так проходили длинные дни и бессонные ночи. И каждую ночь они ткали для него из пожертвованной ими молодости, из своих напряженных нервов и растраченной жизненной энергии изящную одежду, чтобы он мог гордиться ею перед своими товарищами студентами и ему не приходилось бы опускать глаза перед сыном министра или знатного паши.

О, сколько было таких дней и ночей! Семь лет учился молодой человек на медицинском факультете, но его мать и сестры не могли бы сказать, сколько это длилось: для них это была долгая жизнь… И каждый из прожитых дней был для них целым веком, полным труда, истощения и усталости…

Сестры отдалились от мира, так и не вкусив его удовольствий. Они пожертвовали собой, не внимая ни природному инстинкту материнства, ни тайному голосу любви. По милости аллаха, труд занимал все их время и все их помыслы, так что у сестер не оставалось ни минуты свободного времени, чтобы задуматься над своим будущим. Судьба сжалилась над ними, притупив их сознание. Они старались не думать о своем завтрашнем дне, лишь бы брат стал тем мужчиной, какого они хотели в нем видеть.


* * *

Время шло, неся с собой свои тяготы, чтобы минута за минутой, час за часом, день за днем прошли эти семь лет. Наконец оно остановилось и посмотрело, как молодой доктор после длительного путешествия стряхивает с себя дорожную пыль и пять изнуренных трудом женщин любуются им; лица их озарены улыбкой счастья, в глазах светится надежда.

Но время не долго стояло перед их дверью: оно не в силах было вынести эту картину — выражение радости на их измученных лицах. Брат казался «тем мужчиной, которого они хотели воспитать», но — раскройся его характер перед ними во всей своей сущности — они отвернулись бы, преисполненные ужаса.


* * *

Через несколько дней доктор покинул мать и сестер и уехал. Они провожали его молитвами и добрыми пожеланиями. Они остались там же, где жили, но их глаза были обращены к далекому городу, где поселился брат. Сестры ждали, когда его щедрая рука откроет для них врата новой жизни, которая была им обещана и ради которой они отдали ему все. Они посылали письма одно за другим, в которых спрашивали, когда же он исполнит свой долг, но брат даже не отвечал. А когда ему надоели эти вопросы, доктор приехал к своей матери и сказал, что, принимая своих пациентов, вынужден краснеть от стыда из-за того, что сам бедно одет и его квартира плохо обставлена. Как же он может работать, говорил он, если в его врачебном кабинете нет самых необходимых медицинских инструментов?

И семья продолжала работать. Капли пота и слезы по-прежнему текли по их лицам, чтобы снова наполнить чашу горя. Женщины опять стали ткать, чтобы доктор имел приличествующую его положению одежду.

После долгих месяцев работы они не могли отказать себе в удовольствии полюбоваться братом, который теперь важно восседал в своем кабинете, обставленном роскошной мебелью и оборудованном новейшими медицинскими инструментами и приборами. Они отправились в тот город, где жил их дорогой мужчина, в котором они видели свою единственную опору. В его доме их приняла красивая, изящно одетая молодая женщина, о которой они раньше не слыхали.

Вернувшись из клиники, доктор представил ее. Это его избранница, на которой он на днях женился. Свадьбу он отложил, думая пригласить на торжество дорогую мать и любимых сестер…

Затем, отведя в сторону свою замужнюю сестру, он попросил у нее сто фунтов. Ему было известно, что сестра во время войны продала свои украшения и домашнюю обстановку. Когда сестра заколебалась, он принял печальный вид и даже заплакал. Как теперь он сможет смотреть в лицо девушке, если будет не в состоянии потратиться на свадьбу? Лучше смерть, чем такой позор!..


* * *

Свадьба состоялась…

И женщины отправились в обратный путь. Молча, не произнося ни слова, они покинули дом радости и вернулись в дом печали. Ни одна не осмелилась начать разговор, жалея сестер и боясь показать разочарование, боль и отчаяние, охватившие их.

Так они продолжали жить, ожидая приезда своего далекого брата…

И наконец он прибыл…

Он приехал вместе со своей молодой женой в шикарном автомобиле и провел у них несколько дней, в течение которых жена ездила по магазинам и развлекалась. Когда пришла пора возвращаться домой, старшая сестра спросила брата, когда он вернет ей долг. А мать сказала, что муж старшей сестры начал ее бранить, считая, что сбережения принадлежали детям и она не вправе была ими распоряжаться. Отношения между супругами настолько испортились, что муж собрался даже развестись с ней.

Тогда доктор показал на стоявший у подъезда автомобиль, в котором лежали роскошные наряды и самая дорогая парфюмерия, и протянул сестре руку с тремя фунтами.

— Я хотел бы вернуть больше. Но… мой очередной взнос за этот экипаж поглощает ту небольшую сумму, которая остается у меня после расходов, обязательных в моем положении.

Но сестра, застыв на месте, не взяла денег.

Доктора начала раздражать ее неподвижность. Ведь он не может тратить время, когда молодая жена ждет его в машине! Он спросил сестру, почему она не берет деньги?

Но она, не удостоив его ответом, посмотрела на сестер и сказала с насмешкой:

— Мы сумели сделать из него врача, но мы, женщины, оказались бессильны сделать из него мужчину…

АБДУРРАХМАН АШ-ШАРКАВИ

Мансур эфенди и его дочери

Перевод Ю. Султанова

Никто не сможет понять, как дорог был нам, малышам, Мансур эфенди.

Быть может, и ты получил свои первые уроки арабского языка у такого же человека. Может быть, и ты, подобно нам, заучивал вслух уроки, в то время как учитель, напряженно подняв ввысь руку, показывал пальцем куда-то в неизвестность.

Может быть, и тебе в первые годы обучения довелось встретить такую прекрасную душу, которая превратила школу во что-то близкое и любимое.

Мансур эфенди действительно был редчайшим человеком! Бывало идет он по школьному двору и видит, как ребята, у которых нет денег, толпятся вокруг торговца леденцами; тогда он подзовет их к себе и угостит мятными лепешками, которые всегда водились в его карманах. Этими же мятными лепешками Мансур эфенди награждал учеников за хороший устный ответ, или за лучшее выполнение домашнего задания, или за отличный диктант.

Однажды я рассказал своему старшему брату о мятных лепешках Мансура эфенди. Но брат, рассердившись, спросил меня: «Неужели и ты, будучи без денег, бродишь вокруг продавца леденцов?» Когда же я заверил его, что получал мятные лепешки в награду за хорошие оценки по диктанту, брат с испугавшей меня строгостью сказал:

— Слушай, мальчик… Мы в Каире, а не у себя в деревне. Остерегайся брать что-либо от людей старше тебя и не вздумай вступать с ними в разговоры. Понял?

Я так и не понял, что брат имел в виду… Но впредь отказывался что-либо брать из рук посторонних.

Однажды Мансур эфенди спросил, почему я отказываюсь от мятной лепешки. Я рассказал, что мне запретил старший брат…

Мансур эфенди засмеялся и сказал:

— Что ж, религиозное воспитание… Твой брат прав. Каир — страшный город… это не ваша провинция. Да спасет аллах и тебя и моих детей от соблазнов и оградит нас от нечестных людей!

Мансур эфенди жил неподалеку от нас. Я был знаком с его дочерьми и знал, как он оберегал их. Но аллах не оградил его дочерей от нечестивых людей!

Всякий раз при виде Мансура эфенди, гулявшего на улице со своими тремя девочками, я дивился ему. В школе он казался величественным, на улице же это ощущение исчезало, и я, видя его, чувствовал неловкость, словно прикасался к глине или пластилину, из которых мы лепили божков.

Как-то я встретил его на улице; вместе с детьми он направлялся в кино. Я знал, что в кино детям ходить не полагается, и спросил об этом Мансура эфенди.

— Я хочу порадовать своих несчастных дочерей… — ответил учитель. — Ты ведь знаешь, у них умер брат.

Меня глубоко потрясли эти слова, я чуть было не расплакался. Мне захотелось поцеловать ему руку или погладить его широкую спину.

В школьной столовой мы часто слышали от служителей рассказы о любви Мансура эфенди к нам, ученикам… А впоследствии они рассказывали, что Мансур эфенди несчастен, потому что потерял сына. Раньше мы об этом не знали.

Четыре года назад сын Мансура эфенди учился в этой же школе… Когда он умер, отец чуть не сошел с ума, хотел уйти из нашей школы, но коллеги уговорили его остаться. Они помогли ему найти другую квартиру в районе Хильмия аль-Гедида, где он живет и теперь. Постепенно Мансур эфенди успокоился и стал терпеливо ждать, когда бог пошлет ему другого сына.

После смерти сына Мансура эфенди никогда не бил учеников и в своем присутствии никому из преподавателей не позволял наказывать школьников! Мы часто бывали свидетелями того, как, услышав наши вопли и плач на уроке арифметики, Мансур эфенди вбегал в класс и отчитывал педагога, размахивавшего перед нашими носами четырехгранной указкой: «Грешно, брат. Видно, у тебя нет своих детей!»

Иногда он заходил в комнату надзирателя, куда обычно вызывал провинившихся учеников, и предлагал, что сам накажет этих школьников. А затем выводил их в коридор рядом с комнатой надзирателя, шепотом просил не сердиться на него, а затем громко, чтобы слышал надзиратель, начинал их бранить: «Ах вы, поросята этакие!.. Я вам шею сломаю!»

В те дни мы, младшие школьники, думали, что Мансур эфенди щадит нас потому, что его сын умер после того, как был избит учителем арифметики, которого затем уволили из школы. Мы не говорили о смерти мальчика, но товарищи часто расспрашивали меня о домашней жизни Мансура эфенди, поскольку мы были соседями.

Из дома, где жил наш учитель, по вечерам доносились печальные мелодии. Однажды я спросил об этом Мансура эфенди..

— Что ты, сынок? Это у соседей. Разве у нас может быть пианино? — ответил он.

Позже я узнал, что Мансур эфенди сказал правду; даже окна его квартиры никогда не открывались. Он жил тихо и скромно с женой, которая не снимала траура, и тремя дочерьми. Самая младшая из них еще только с трудом выговаривала первые слова; средняя была в моих летах и училась в том же классе, что и я, а старшая казалась нам взрослой: ей уже исполнилось четырнадцать лет. Мансур эфенди, желая уберечь дочь от соблазнов большого города, запретил ей посещать школу и не выпускал одну из дому.

Не помню уже, каким образом однажды Мансур эфенди пригласил меня к себе поиграть с его дочерьми и приготовить с моей одноклассницей уроки. С тех пор я стал бывать у них. Как только вечером Мансур эфенди выходил из дому в кафе, старшая дочь присаживалась к нам, малышам, открывала какой-нибудь журнал и показывала фотографии киноактеров и актрис…

Я чувствовал к ней особое уважение: она знала по именам всех иностранных кинозвезд и подробно рассказывала мне содержание виденных ею кинофильмов. Эти рассказы потрясли мое воображение как нечто неведомое и запрещенное. Я же, в свою очередь, рассказывал ей и ее сестренкам длинные истории о грабителях, которые нападали на нашу деревню, взламывали замки и угоняли домашний скот.

Девочки слушали меня с необыкновенным увлечением. Сами они, как и я, родились в деревне, но потом там не бывали… Я долго рассказывал им о шакалах, воющих по ночам, о грабителях, о тех, кого убивают топорами и из крови которых вылетают злые духи. Зейнаб — так звали старшую сестру — иногда расспрашивала меня о братьях: как их зовут, где они учатся? Я отвечал, а она рассеянно слушала.

Приближалась очередная контрольная работа, и я чувствовал, что провалюсь. Но, несмотря на это, я с необыкновенным наслаждением продолжал рассказывать девочкам деревенские истории или пытался понять содержание кинокартин, о которых мне говорила Зейнаб. Правда, я побаивался, что скоро приедет отец и увидит мои школьные тетрадки, испещренные красными пометками учителя. Поэтому я твердо решил готовить уроки, но как только наступал вечер, чувствовал необычайную тягу к неведомому и не мог учиться… Вечерняя заря окрашивала город лучами заходящего солнца. В наступившей темноте раздавались печальные звуки рояля.

Я слышал, как свистели школьники, игравшие на улице, но не мог выйти к ним; отец строго-настрого запретил мне играть на улицах Каира.

Вечер опускался над нашим кварталом. До меня донесся голос нищего, жалобно просившего милостыню: «Подайте ради аллаха…» Он проник мне в самую душу. Я сидел, скрестив на груди руки, и не хотел зажигать света… Меня охватило чувство скрытой печали, и я вспомнил деревню. Там тоже опускалась ночь и над полями и над людьми, возвращавшимися со скотом домой, там тоже раздавались печальные мелодии.

Я вспомнил теплоту и уют родного дома, вспомнил, как мы бывало сидели и сосали стебли сахарного тростника…

Я вспомнил мать, отца… и заплакал. Ко мне подошел старший брат и спросил, в чем дело. Но я не ответил. Передо мной внезапно возник образ Зейнаб с ее нежной кожей и упругой грудью… Мне снова захотелось послушать ее рассказы о кинофильмах. И я сказал брату:

— Пойду готовить уроки к Мансуру эфенди…

— Ладно, иди… только почему ты плачешь?.. Иди учись сколько захочешь! — спокойно ответил брат.

Получив разрешение, я успокоился — брат был старшим в доме и заменял мне здесь отца.

Я каждый день навещал дом Мансура эфенди, пока не наступил тот роковой вечер, о котором я и собираюсь рассказать.

Однажды, когда я выходил от учителя и направлялся домой, мне повстречалась Зейнаб, в руках у нее была записка. Она поцеловала меня и попросила передать записку моему старшему брату.

С волнением я шел домой, познав горькую участь посредника между влюбленными.

Придя домой, я сразу зашел в уборную и быстро прочел записку… Неровным почерком Зейнаб писала брату: «Почему ты не отрастишь усы, как у киноактера Рамона Фаро?.. Ты обворожителен, как он. Я люблю тебя… Завтра в шесть часов вечера выходи на крышу…»[19]

Я выбросил записку, но потом раскаялся в этом. Может быть, потому, что прочитал ее, а может быть потому, что взялся ее передать. Самые противоречивые чувства овладели мной; я не мог есть, ни с кем не мог разговаривать. Тотчас же я лег в постель и вскоре уснул.


* * *

На утро, придя в школу, я не мог смотреть прямо в глаза Мансуру эфенди; мне не хотелось даже играть с моими сверстниками. Домой я вернулся в четыре часа, усталый и расстроенный. Здесь меня ожидал родственник, приехавший из нашей деревни, который привез вкусные гостинцы от мамы и много рассказов о деревенских драках. С увлечением выслушал я рассказ о нашем знакомом, который один одолел целую банду грабителей. Мне захотелось пойти к Зейнаб и рассказать ей эту новую, увлекательную историю. Я остановился перед окном, из которого виден был дом Мансура эфенди. Там у окна стояла Зейнаб. Родственник подошел ко мне и тоже увидел в окне напротив Зейнаб. Девушка поразила его, и он неожиданно произнес:

— Кто эта девушка, брат, вон там в окне? Она же красавица! Какие глаза, какое милое личико! Черт возьми!.. Оказывается, мы-то у себя в деревне женаты на коровах… Эх, серая наша жизнь!..

Брат засмеялся, но я почувствовал какую-то неловкость. Мне уже не хотелось ни вспоминать о Зейнаб, ни видеть ее.

Родственник попросил меня с братом прогуляться с ним по улицам Каира. Брат накупил сладостей, и наш гость, с аппетитом полакомившись ими, заметил:

— Ей-богу, тот, кто отведает эти яства, не захочет вернуться в деревню. Верно говорят, что Каир — отец всех городов!

Когда мы вернулись домой, я совсем уже забыл о Зейнаб.

На следующий день в школе мне вернули контрольную работу, всю испещренную красными пометками учителя. Брат заставил меня сидеть дома и разрешил выходить только по четвергам, а готовить уроки приказал одному, и только дома.

Я зубрил дома уроки. Однако изредка невольно поворачивался в сторону дома Мансура эфенди. Мне очень хотелось сходить к нему.

Я мечтал: «О, если бы Мансур эфенди встретил старшего брата и договорился с ним…» Но однажды, услышав, как я жаловался на брата, заставившего меня сидеть дома, Мансур эфенди сказал:

— Правильно!.. Слушайся старшего брата!


* * *

Когда наступила весна, мной овладела тоска. Я мечтал вернуться после экзаменов в деревню, снова увидеть просторы полей, обнаженных после уборки урожая[20]. Мысленно я бродил по освещенным лунным светом полям. Затем я представлял себе тутовые деревья при свете дня, поля огурцов, встречающиеся вдоль каналов. Сдав экзамены, я в ознаменование каникул купил перочинный ножик и поспешно уехал в деревню, захватив с собой из Каира желтую папку со своими тетрадями и этот ножик.

Дома я рассказал матери о Мансуре эфенди и о Зейнаб… пожаловался на старшего брата за то, что тот запретил мне выходить из дому и встречаться с Зейнаб. Засмеявшись, мать спросила, бывали ли у Мансура эфенди остальные братья. Я с гордостью ответил:

— Нет… я один.

Сунув мне в руку кусок гусятины, мама, улыбаясь, проговорила:

— Совсем ты еще у меня маленький!

Но вечером я слышал, как, разговаривая с отцом о нашей квартире в городе, мать убеждала его, что нам следует покинуть свою квартиру, соседей и этот квартал. В заключение мать сказала отцу:

— Да спасет аллах наших детей от неведомого зла!..

Меня потрясли ее слова: «Да спасет аллах наших детей от неведомого зла!..» Тогда я еще не знал, что это за «неведомое зло», но в моем воображении возникли таинственные картины осенних вечеров в нашем квартале Хильмия аль-Гедида, когда все окружающие предметы окрашиваются в бледные тона, медленно опускается тьма, раздаются печальные звуки рояля и заунывные голоса нищих…

Но вот кончилось лето, мы вернулись в Каир и поселились в другом квартале, далеко от Хильмии. Мне пришлось поступить в другую школу.

Больше я не вспоминал Мансура эфенди. Получив свидетельство об окончании начальной школы, я продолжал учиться дальше.

Наконец мы снова переехали в квартал Хильмии, но на другую улицу. Шли годы. Старший брат окончил университет и получил назначение в провинцию. Мы же, младшие, продолжали пополнять свое образование в Каире.

У меня уже огрубел голос, и я уверенно шагал по земле. И тогда я вспомнил Зейнаб… ее нежное белое тело, ее упругую грудь. Вспомнил ее мимолетный поцелуй, и по всему моему телу пробежал сладостный трепет. Но все же мне не приходило в голову навестить Мансура эфенди.

Позже я узнал, что Зейнаб уже несколько лет как вышла замуж за писаря из прокуратуры в одной из провинций Верхнего Египта. От старшего брата, который работал заместителем прокурора в той же провинции, я слышал, что Зейнаб постоянно ссорилась с мужем. А однажды, разбушевавшись, она чуть было не выгнала мужа из дома, и только вмешательство одного из судебных следователей, каждый раз улаживавшего их семейные конфликты, успокоило ее.

Из рассказа брата я понял, что этот следователь занимает в доме Зейнаб первое место… а муж, во всяком случае, — второе… Тогда меня охватило странное чувство, и я спросил, не носит ли этот следователь усы а ля Рамон Фаро? Изумленный брат ответил, что его называют «Кларком Гэблом», он очень доволен этим прозвищем и даже носит усы и прическу, как этот прославленный артист… Он даже разговаривает, шевелит бровями, морщит лоб и двигается точь-в-точь, как знаменитый киноактер.

Брат продолжал рассказывать о бесстыдстве Зейнаб. Однажды к ним в город приехал какой-то певец и устроил в клубе служащих концерт, на котором присутствовала и Зейнаб со своим супругом. Судебный следователь, который обычно улаживал их семейные конфликты, заметил, что она слушает певца с какой-то чрезмерной страстью. Придя после концерта к Зейнаб, он узнал от мужа, что Зейнаб ушла одна. Бросившись в гостиницу, где остановился певец, следователь нашел там Зейнаб. В порыве ревности он хотел было составить протокол на Зейнаб и на певца по обвинению их в нарушении нравственности, но вмешавшиеся друзья отговорили его.

Мне стало жаль Мансура эфенди… Ведь он и в самом деле ничего об этом не знает и убежден, что его дочь скромно живет со своим мужем, и никто в квартале Хильмии не подозревает, что с ней происходит.

Однажды случайно я встретил Зейнаб, шагавшую по одной из улиц Хильмии. Лицо ее было изрядно намалевано, губы густо накрашены помадой, что делало их толстыми и аппетитными. Она шла усталой походкой, распространяя вокруг себя благоуханный и теплый запах духов. Мне показалось, что такое же платье, какое было на ней, я видел, по меньшей мере, сотню раз в кинокартинах.

На улице беседовали между собой несколько молодых людей, их блестящие волосы были уложены в прическу, какие носят герои американских фильмов. И одеты они были на американский манер в длинные по колено пиджаки с широкими покатыми плечами. Они насвистывали, популярные американские джазовые мелодии. Затем они зашептались о Зейнаб, обсуждали ее прическу, сделанную по американской моде, ее грудь, ножки и походку, явно заимствованную у какой-то кинозвезды.

Я направился к кинотеатру, так и не узнав всего, о чем говорили молодые люди, стоявшие на улице. Но, проходя мимо, я услышал, как один из них заметил:

— Она так одета потому, что идет на свиданье с Сен Сеном. Вы не знаете Сен Сена? Это офицер, похожий на киноартиста.

А другой предложил:

— Дайте-ка я его проучу!


* * *

Я почувствовал жалость к Зейнаб и подошел к ней. Но прежде, чем я успел поздороваться, она с изумлением посмотрела на меня, удивленно подняв брови, и повела плечами точно так, как я часто видел на экранах кино. Я протянул ей руку, спросил о младших сестрах и об отце; она как-то машинально ответила: «Все живы».

Мы расстались. Но от этой встречи во мне что-то осталось, однако я никак не мог понять, что именно. Она стала теперь совсем другой, чем до замужества. Мне показалось, что от своего мужа она никогда не слышала тех слов, которые герои ее любимых кинофильмов обычно говорят своим возлюбленным. И, быть может, в глубине души каждого мужчины она искала юношу, который будет говорить ей эти слова, будет так же ее целовать, как это проделывают артисты в кино. Кто знает?

Во всяком случае, я не мог представить себе, что эту маленькую распутницу воспитал Мансур эфенди. Я надеялся, что мне удастся найти для него оправдание в том, что его дочь Зейнаб превратилась в такую девушку, которая живет в мире, созданном героями кинофильмов, то есть в мире бесстыдных и авантюрных приключений. Однако неудача постигла Мансура эфенди не только с Зейнаб. Юноши из нашего квартала, которые учились у него и получали от него мятные лепешки, не переставали поговаривать и о его остальных дочерях.

На самом деле Мансур эфенди был достаточно внимателен к своим дочерям; он даже не разрешал им выходить одним на улицу. И жена его ревностно заботилась о своем домашнем очаге. Тем не менее юноши из нашего квартала, узнававшие после очередных приездов Зейнаб в Каир о ее похождениях, полагали, что младшие сестры, подражая ей, встали на тот же путь.

Мансур эфенди купил радиоприемник. Он понял, что был неправ, запретив Зейнаб учиться в школе. Теперь он послал в женскую школу среднюю дочь, чтобы она со временем стала действительно честной женой. Он поклялся предоставить и младшей дочери возможность поступить в среднюю школу, а впоследствии и в университет.

Шло время. Средней дочери исполнилось шестнадцать лет. Она научилась часами кривляться перед зеркалом, привыкла слушать по радио меланхолические вздохи певцов и сама научилась вздыхать. В груди ее вспыхнули какие-то тревожные и печальные желания, разгорелись непонятные чувства, смешивавшиеся с запутанными сюжетами кинофильмов, в которых девушки мгновение томно шевелят губами, а затем в порыве страсти бросаются в объятия возлюбленного и теряют сознание от продолжительного поцелуя.


* * *

Однако она в конце концов нашла для себя порядочного человека. Отец послал ее жить к мужу в деревню, подальше от Каира и кино.

Теперь Мансур эфенди заботился только о младшей дочери, которая с успехом окончила начальную школу и продолжала учиться дальше.

Я поступил в университет, но мои связи с нашим кварталом не прерывались. Как и раньше, часами я просиживал в кафе, мимо которого на скрещении улиц проходит трамвай. На этих улицах доживают свой век старые умирающие турецкие семьи и живут полной жизнью семьи египтян, строящих на жесткой каирской земле свое будущее.

Война внесла много нового в быт людей. Каир узнал и воздушные налеты и бомбоубежища. Стали издаваться журналы, в которых рассказывалось о королевах красоты, о королевах самых красивых ног и грудей, о королевах соблазнов. За наглухо зашторенными окнами Каир зажил шумной жизнью. За этими окнами Каир преподносил солдатам своих союзников самых красивых женщин.

Все это пугало Мансура эфенди, да и не только его, но и всех отцов, оберегавших своих дочерей. Но ничто так не страшило его, как толпы людей в бомбоубежищах. После объявления тревоги многие, чтобы успеть втиснуться в убежище, устремлялись туда в одном ночном белье, часто босыми. Сотни раз Мансур эфенди выражал свое недовольство тем, что его супруга выходит из дому с непокрытой головой и младшая дочь выбегает в бомбоубежище в одной ночной рубашке, почти не прикрывавшей ее молодое тело.

А в убежищах люди не в состоянии уследить за своими женами и дочерьми. Когда грозит смертельная опасность, все становится позволительным. В теле человека разгорается желание, и если бы он мог, то утвердил бы свое желание жить, крепко прижавшись к телу, которое рядом.

Сколько раз отец видел свою дрожащую дочь, которую обнимал неизвестный ни ему, ни ей юноша. Мансур эфенди возмущался, сердились и другие отцы и матери. Но это повторялось каждый раз, когда объявлялась воздушная тревога. Мансур эфенди решил было запретить жене и дочери ходить в убежище. Но как только раздавался вой сирены, он велел им немедленно отправляться туда.

Однако больше всего Мансур эфенди опасался кинофильмов, буквально наводнивших Каир. Многие из них рассказывали о любви, начавшейся в убежище во время бомбежки: жена обнаруживает, что сосед по убежищу ей симпатичен, и дело заканчивается изменой мужу. В другой картине девушка, на которую мужчины никогда не обращали внимания, в убежище находит свою мечту и любовь. Многие из этих кинофильмов превращали бомбоубежище в замок снов и мечтаний, где можно отыскать себе подходящего мужчину, а войну — в удобный предлог для любви.

Нападки Мансура эфенди на кинофильмы и на то, что происходило в Каире, зашли так далеко, что знакомые советовали ему придержать язык за зубами. В противном случае власти сочтут его врагом порядка, нарушающим военную дисциплину, и тогда никто не сжалится над старостью Мансура эфенди, его упрячут в тюрьму вплоть до самого окончания войны.

Все это рассказал мне старый учитель в кафе. Мимо кафе проходил трамвай, а неподалеку пролегало шоссе на Хильмию. Я подсел к старику, Мансур эфенди приветливо кивнул мне и спросил, как у меня идет учение. Я ответил, что скоро кончаю университет.

Мансур эфенди приятно удивился, улыбнулся и сказал:

— Прекрасно, прекрасно! Все мои ученики вышли в люди. Среди них есть доктора, адвокаты, офицеры. Некоторые работают писарями в судах, другие учительствуют. Прекрасно, прекрасно!.. Ты кончай университет, но береги себя от соблазна и искушения! — Затем, немного помолчав, он неожиданно спросил: — А ты ходишь в кино? Там ведь ничего не увидишь, кроме бессмысленных фантазий.

Я ответил, что не согласен с таким отношением к кино.

Но мои слова были неприятны Мансуру эфенди. Повысив голос, он раздраженно сказал:

— Эх, брат мой, именно кино испортило всю нашу жизнь!.. Да проклянет его аллах! Я уверен, что край, который называют Голливудом, — это дьявольская земля, где соблазняют правоверных!

Голос его, в прошлом потрясавший класс, стал теперь от старости слабым и хриплым и постоянно дрожал. Лицо его прорезали многочисленные морщины, и, говоря о Голливуде, он весь дергался. Он продолжал рассказывать о шумных банкетах и вечерах, на которых египетские девушки танцуют с американскими офицерами, о разврате, которому для развлечения предаются военные… Я пытался спорить с ним, но, не дав мне закончить, Мансур эфенди обрушил на меня новый поток слов. Мне показалось, что он по-прежнему видит во мне своего маленького ученика из школы в районе Хильмии. Я невольно улыбнулся, а он продолжал во всем винить фильмы Голливуда.

В голосе старика чувствовалась горечь, мне стало жаль его. А Мансур эфенди продолжал рассказывать о любовных историях в бомбоубежищах, на тропических островах, о всем том, что демонстрируется в кино и подрывает моральные устои молодой девушки. Разве она может устоять, когда видит на экранах влюбляющихся девушек своего возраста, которые непристойно себя ведут в бомбоубежищах?

Мансур эфенди разгневался и спросил:

— Скажи мне, мальчик, зачем нужно постоянно воспевать любовные истории на тропических островах и показывать полуголых женщин? Скажи мне, мальчик, зачем показывать женщин в купальных костюмах? Какая польза от безнравственных романов, которыми заполнены все наши журналы и газеты? Ведь они только разлагают нашу молодежь. Каждый юноша представляет себя героем романа, а каждая девушка стремится подражать героине какого-нибудь рассказа или кинофильма. Все это идет из Голливуда, сын мой. Кино — это действительно место пустых фантазий!

Я понял, что не смогу переубедить своего учителя и, переведя разговор, спросил его, как поживает семья.

Теперь к старику вернулось спокойствие, и он стал рассказывать о своих дочерях, хотя я знал о них гораздо больше, чем он сам.

Он рассказал, что, оберегая младшую дочь от тлетворного влияния кино и скабрезных романов, запретил ей покупать журналы и газеты, в которых печатаются фотографии кинозвезд и полуголых женщин, и ходить в кино.

Немного помолчав, Мансур эфенди поведал мне, что, несмотря на его запрещение, младшая дочь тоже собирает фотографии артистов и читает любовные романы. Он рассказал, что она делает со своими волосами: то заплетает их на манер одной популярной кинозвезды, то распускает, как это делает другая известная актриса. Затем с горечью в голосе он добавил:

— Бомбоубежище!.. Да проклянет аллах эти бомбоубежища!

И я почувствовал, что в душе этого человека какая-то трагедия. Было очевидно, что его дочь в бомбоубежище влюбилась в какого-то юношу. Я не успел ничего ему ответить, как вдруг он сказал печальным шепотом:

— То она говорит матери, что этот похож на одного артиста, иногда ей кажется, что тот похож на другого. Короче говоря, я запретил ей даже посещать школу и сейчас хочу выдать ее замуж за порядочного человека, который не знал бы американских киноартистов.

Тогда я понял, что в несчастье Мансура эфенди не был виноват какой-то определенный юноша, как мне это показалось вначале… Я ничего не смог возразить ему и попытался было удалиться. Но он продолжал говорить: объяснял, что, желая дать младшей дочери образование, он послал ее в среднюю школу. Но оказалось, что вся культура его дочери — от Голливуда, от полуголых женщин в купальных костюмах, от журналов, которые пишут о том же самом. Мансур эфенди отчаялся. Девушек, которые не учились, испортил Голливуд. А если они и обучались чему-нибудь, то к этому пагубному влиянию присоединялось еще и разложение от бульварных газет и романов.

Я успокоил старика: во всяком случае, младшая дочь скоро выйдет замуж и образумится…

Мансур эфенди просил меня не уходить, но я почувствовал, что нам нужно расстаться. Однако он не отстал от меня, пока не добился обещания навестить его в том самом старом доме, где я впервые услышал рассказы о кино, о любви и приключениях, где любили слушать мои деревенские истории, где меня впервые поцеловала девушка и где я познал первое разочарование.

Я обещал учителю наведаться, и это его явно обрадовало. Он сказал, что и супруга очень хочет меня видеть. Затем, запнувшись, начал было рассказывать о дочери, которая… но не докончил и, смущенный, прервал себя:

— Клянусь аллахом, ты хороший парень, и я был бы рад видеть тебя своим сыном.

Я ничего не ответил, попрощался и медленно пошел прочь, чувствуя сострадание к своему старому учителю.

Но про себя я подумал: «Я не смог бы жениться на его дочери. Я не знаю ни одного слова из тех, которыми она упивалась в кино и в романах и которые, как она полагает, все мужья говорят своим женам. Возможно, когда-нибудь бедняжка и выйдет замуж, но никогда не услышит от мужа подобных слов, и он не сможет создать ей то, о чем она мечтала. И поэтому в душе каждого мужчины она будет продолжать искать юношу, который нашептывал бы ей такие ласковые и опьяняющие слова!»

ЮСУФ ДЖАВХАР

Бродячие кошки

Перевод А. Рашковской

Когда в этот вечер в Каире раздались звуки сирены, предупреждающей о воздушном налете, моя последняя посетительница — ее звали Давлят — еще не успела покинуть приемной. Нам предстояло оставаться вдвоем, пока не минет опасность. Девушка взяла сигарету из моего портсигара, лежавшего на бюро, и, закурив ее, откинулась на спинку кресла. Дым, клубясь и извиваясь, поплыл над двумя людьми, охваченными тревогой и страхом перед надвигающейся опасностью.

Я перевел взгляд с ее лица на газету… Давлят не была красавицей, но веселое зеленое пятнышко на подбородке было ей к лицу и обращало на себя внимание. Эта маленькая изящная татуировка была доказательством того, что Давлят родом из деревни.

Ей исполнилось двадцать лет, она играла маленькие роли в тех ничтожных театриках, которые неожиданно возникают, кое-как показывают за сезон несколько повторяющихся спектаклей и терпят крах. Их директора скрываются, не заплатив бедным артистам. Поэтому девушке в поисках заработка приходилось рассчитывать не столько на искусство, сколько на свою привлекательность и желание некоторых молодых людей, проводивших лучшие часы в кофейнях на улице Имададдин, поцеловать веселое зеленое пятнышко на ее подбородке.

Я был знаком с ней уже два года, так как она жила у моего друга Тагира, холостого инженера, служившего в министерстве путей сообщения. Он предупреждал, что прогонит ее, если она выйдет из дому без разрешения. И несмотря на то, что Давлят была счастлива и знала, что мой друг человек решительный, она все же ослушалась его. Женщина всегда одержима страстью к непослушанию.

Когда Тагир вечером вернулся и не застал ее дома, он закрыл перед ней дверь, и она, рыдая, пришла ко мне просить заступничества. Но мой друг был тверд, и слезы Давлят не поколебали его решения. Он не скрыл от меня, что воспользовался случаем, так как она ему надоела и он искал предлог для ссоры. Ее вид тронул меня, она напоминала бездомную кошку, которая ищет пристанища, и я, выражая свое сочувствие, старался ее утешить.

С этого дня, увидев, что я ее не избегаю, она стала иногда приходить ко мне. Давлят появлялась только с заплаканными глазами; когда жизнь ей улыбалась, она исчезала. Видя, что она измучена, я давал ей возможность излить свои жалобы и высказать свои опасения: я заметил, что она находит в этом успокоение и утешение. Она вздыхала, раскрывая передо мной свою душу, и, протягивая на прощанье руку, с улыбкой на губах шептала: «В конце концов, все хорошо — у меня есть друг».

Я не тяготился Давлят; она не была навязчивой, ничего не требовала и редко принимала те безвозвратные ссуды, которые я ей предлагал, хотя именно нужда приводила ее ко мне. И если стыд мешал Давлят принимать деньги, она просила меня послать слугу за сендвичами, удивляясь при этом, как быстро сумела переварить сытный обед и снова проголодаться. А я, глядя на ее пересохшие губы и прислушиваясь к слабому, словно затухающему голосу, определял, что она ничего не ела со вчерашнего дня. Голодный блеск ее глаз напоминал мне глаза бродячих кошек, страдающих от голода в темные дождливые ночи. Я оставлял Давлят у себя и затем, закончив прием пациентов, под покровом ночи отвозил ее в своей машине в какой-нибудь ресторан. Я садился напротив нее, наблюдая за той радостью, которая светилась в ее глазах, когда она просматривала меню, пытаясь выбрать, жалея меня, самые дешевые блюда. Я, смеясь, отнимал меню, выбирал ее любимые блюда и наблюдал, как она притворяется, будто ест без всякого аппетита, и как затем голод побеждает и она забывает свою благопристойную умеренность.

Наблюдая за Давлят во время еды, я испытывал скрытую радость. Была ли это радость подающего милостыню или сладость сочувствия к ее красоте, растоптанной судьбой? Не знаю, но эти скромные ужины с Давлят я предпочитал многому. Случилось даже так, что однажды позвонила моя невеста и попросила пойти с ней в кино. Я сказал, что занят, и отказался, потому что собрался пойти ужинать с Давлят. По-видимому, невеста почувствовала в моих извинениях ложь, и это побудило ее вместе со своим младшим братом обойти некоторые рестораны, где, как она знала, я имел обыкновение ужинать. Ее подозрения оправдались, она застала меня на месте преступления и бросила на нас презрительный взгляд. Сильно преувеличив это происшествие, она сообщила о нем своей семье и призвала брата в свидетели того, что я был со змеей в образе человека.

Напрасно я старался помириться с невестой и доказать свою невиновность. Она была девицей нервной и избалованной и твердо решила, что есть только одно средство возмездия за «измену» — расторжение помолвки.

В своем ослеплении женщины считают, что мужчина должен унижаться и пресмыкаться у их маленьких изящных ножек, чтобы получить прощение. Но мой желудок не мог переварить подобной глупой заносчивости, и я, не споря, принял разрыв. Я ненавижу лицемерие общества, которое порицает приближение к «змеям в человеческом образе», даже если они не ядовиты. Это говорю я, врач, который часто принимает в своем кабинете дам высшего света, страдающих теми болезнями, при упоминании о которых возмущается добродетель.

В тот вечер, когда Давлят ожидала в моем кабинете конца воздушного налета, раздался телефонный звонок. Оказалось, что звонит моя бывшая невеста, с которой я четыре месяца не встречался, и хочет узнать о моем драгоценном здоровье, потому что она еще не забыла тех чудесных дней, которые мы провели вместе. Может быть, она поняла, что политика диктата не оправдала себя, и, потеряв надежду на то, что я запрошу помилования, решила сама связать порванные нити. Я холодно поблагодарил ее. Моя гостья поинтересовалась, с кем я говорил. Когда я ответил, что звонила моя бывшая невеста, Давлят в изумлении раскрыла рот: она не знала о расторжении помолвки и думала, что я вот-вот женюсь. Она попыталась узнать причину разрыва, но я предпочел промолчать: ее вины в этом не было, и мне казалось жестоким рассказать то, что причинило бы ей боль и огорчение — Давлят была болезненно восприимчива и обостренно чутка. Она начала расспрашивать меня и, когда убедилась, что мое решение бесповоротно и я навсегда изгнал эту девушку из своей жизни, умолкла.

Надолго воцарилось молчание, которое нарушалось только унылым гулом самолетов, рыскавших в поисках цели.

Я заметил, что Давлят хочет что-то сказать, но слова не сходят с ее губ. Наконец, она с трудом выговорила:

— Значит, ты теперь свободен?

— Да, — ответил я.

Тогда она, как-то съежившись от стыда, сказала:

— Ты ко мне хорошо относишься: много раз, вспоминая о тебе, я отгоняла мысли о самоубийстве. Ты — моя последняя надежда. Послушай меня. Ты живешь один. Почему бы тебе не взять меня к себе? Я буду послушна, буду тебе прислуживать; раньше я не говорила об этом, потому что у тебя была невеста и дурные слухи могли только повредить тебе. Теперь же я могу просить спасти меня от улицы… Как я мечтаю о чистой жизни, как хочу искупить свое темное прошлое!..

Я возмутился, но не показал виду, а она задыхалась и была близка к обмороку. Действительно, змея! Она пытается проникнуть в мой дом, в дом человека с безупречной репутацией и чистой совестью, который решался выходить к ней только под покровом темноты!

Она не знала, чем объяснить мое молчание, и, не поняв, возьму я ее к себе или нет, снова заговорила дрожащим голосом и рассказала историю своей жизни.

Ее мать родом из Саида, из семьи, единственным достоянием которой была честь. Когда умер отец, Давлят было семь лет, а ее матери — тридцать, она была в расцвете молодости. Распространился слух, что, овдовев, она поддалась преступной любви. Все ее родичи решили, что за это она должна умереть. Уже было назначено место и время казни. Однако какой-то мальчишка подслушал, как они сговаривались, и предупредил ее. Мать Давлят бежала из деревни и чудом спаслась. И вот уже тринадцать лет, как мать, которую любовь предала мести, живет в Каире, остановившись на полпути между добродетелью и падением.

Дочь не сумела избежать ее участи. Мать и дочь жили врозь, в разных кварталах, и зачастую одна не знала, где живет другая. Условия «работы» и борьба за кусок хлеба их разлучали.

Давлят продолжала шепотом: «Родичи напали на наш след. Они не потеряли надежды нас найти. Я слыхала, что сейчас они в Каире. Если нас найдут, нам нет спасенья… Поэтому я и просилась к тебе в дом. Я буду скрываться… никогда не выйду. Мне ведь хочется жить…»

Но я не смягчился, что-то говорило во мне: «Давлят играла в театре, сейчас ей недостает подмостков… Не пользуется ли она моей добротой и не пробует ли свой талант в моей приемной?»

Эта мысль заставила меня мягко извиниться и отклонить ее предложение.

Она снова пришла только через пять недель. Ее била дрожь.

Они нашли ее мать… Ее двоюродные братья. Три здоровенных парня. У них был нож, и они готовы были на глазах у всех вонзить нож ей в грудь. Они обещали простить ее, если она поедет с ними в деревню и будет там честно жить, бросив торговать собой. У нее не было другого выхода, как поверить им и покориться.

Захватив мать, они пришли за дочерью и потребовали, чтобы и она поехала с ними в деревню, тогда простят и ее. А мать будет заложницей на случай, если Давлят откажется. Что ей делать? Разве она может не подчиниться повелевающему взгляду горящих глаз двоюродного брата:

— Я женюсь на тебе и покрою твой позор… Если же ты убежишь, я найду тебя и сумею вонзить этот нож в сердце, отправив тебя вслед за твоей матерью.

Я спросил:

— А ты не подумала о полиции?

Она рассмеялась, словно я предложил что-то нелепое, и сказала:

— Месть переходит из поколения в поколение, и мстители не боятся даже каторжной тюрьмы.

И Давлят протянула мне руку, прощаясь. Она покорно шла на смерть. Слабая надежда спасти мать заставляла ее поставить на карту собственную жизнь. Они дали ей срок четыре дня, после этого мать будет убита.

Я выглянул в окно, чтобы в последний раз увидеть ее худенькую фигурку. И мне показалось, что судьба предначертала ей тот путь, по которому она теперь шла.

Давлят обещала написать мне, если мстители сдержат слово и не станут смывать позор кровью.

И вот прошло много времени, а я не получил от нее ни строчки.

Жива ли она? Или уже умерла?..


Эта грязь…

Перевод С. Кузьмина

Кямаль эфенди, представитель военных властей в деревне, проснувшись утром, почувствовал боль в желудке. Одеваясь, он бросил из окна своей спальни печальный взгляд на деревню, которой управлял.

А все это — и боль в желудке, и печаль, одолевавшая его с утра, — было вызвано телефонным звонком, внезапно разбудившим офицера посреди ночи. Слова его начальника, звонившего из города, были ясны и наглы: «Если Шакир бек провалится на выборах, ответственность ляжет на вас!»

Слово «ответственность» — в последние дни оно часто повторялось — всегда вызывало у молодого лейтенанта боль в желудке, и ему казалось, что стоит остаться на этой должности, как он заболеет раком.


* * *

Окружной начальник был не в лучшем положении, чем лейтенант. Он тоже имел телефонный разговор, который заставил его содрогнуться.

С ним говорил губернатор провинции. Он кричал в трубку: «Если Шакир бек провалится, пеняй на себя!»

В ту ночь окружной начальник то и дело бегал в уборную… И каждый раз, вспоминая губернатора, отплевывался. В довершение ко всему, отправляясь утром на работу, он поссорился с женой и наказал детей.

К губернатору провинции тоже отнеслись несправедливо, почти так же, как окружной начальник к своей жене; он не заслужил этих гневных плевков. Разве он распоряжался по своему желанию? Разве его инструкции вызвали расстройство желудка у окружного начальника?

Губернатора пригласил министр, горячо пожал руку, предложил ему выпить бокал холодного сока, с предельной заботливостью спросив, сколько кусков сахара положить в кофе… И только после этого учтиво добавил: «Я хочу, чтобы вы внесли предложения, обеспечивающие свободу выборов…» Затем мимоходом было упомянуто имя Шакира бека, и министр с невинной улыбкой спросил:

— Что вы думаете о нем? Не подойдет ли он в депутаты?

Губернатор улыбнулся еще более приветливо, чем министр, и сказал:

— Парламенту повезет, если в него войдет человек, подобный Шакиру беку…

Губернатор провинции ни разу в жизни не видел Шакира бека, однако по тому, с какой теплотой с ним простился министр, почувствовал, будто издавна знал будущего уважаемого депутата.

Он сел в свой автомобиль, а слова министра все еще продолжали звучать в его ушах: «Я восхищен вами, я слышал, что вы самый решительный человек в провинции… Я полагаюсь на вас и уверен, что вы обеспечите честные, свободные выборы, которые принесут победу благородным людям, подобным Шакиру беку. Я с радостью буду ждать вашего дальнейшего продвижения по службе, бескорыстный человек!»

«Бескорыстный человек» не заснул в эту ночь. Он ворочался с боку на бок, и каждый раз, когда прижимался к подушке, в его ушах отдавались вкрадчивые слова министра… Наконец, нервы его не выдержали, он снял телефонную трубку, вызвал окружного начальника и выпалил ему все те горькие слова, которых не мог сказать в лицо министру. Бросив трубку и вперив взор в потолок, он воскликнул:

— О господи, зачем ты сделал меня губернатором?

Вся разница между ним и Кямалем эфенди заключалась в том, что офицер, положив руку на живот, воскликнул: «О господи, почему ты не создал меня солдатом?»

Кямаль эфенди сидел за столом, не испытывая никакого желания приступить к работе. Окружной начальник говорил с ним таким тоном, каким Кямаль обращался, к солдатам. Он позволил себе унизить офицера. «Да пропади пропадом и мой начальник и моя должность!» — подумал Кямаль.

Жизнь показалась ему несносной. Он с отвращением посмотрел на свой письменный стол с прогнившим от времени зеленым сукном… Вот пятно от пролитых чернил, а там видны круги, следы от донышек керосиновых ламп (он растопляет на лампе сургуч, чтобы ставить печать на протоколах) и чашек (кофе помогает ему коротать долгие скучные дни). У стены, как положено, стоит диван, покрытый слоем пыли. Крысы с исключительной настойчивостью грызли его валики, чтобы добраться до набитого хлопком матраца.

В этот грустный час на диване расположился инспектор министерства внутренних дел, полный, веселый человек. Он недавно назначен на эту должность. Но повышение по службе принесло ему только несчастье: теперь он вынужден ездить по провинции, и это после того, как он уже привык наслаждаться отдыхом, сидя в канцелярии министерства!

Смеясь, инспектор сказал:

— Удивительно, лет пятнадцать назад я здесь служил, и этот диван стоял на том же месте. За эти годы умерли многие солдаты и офицеры, а он и не думает погибать… Я еще помню его проклятых клопов, я ведь спал на нем, когда бывало следствие затягивалось.

Офицер прервал его:

— Могу тебя успокоить: нынешнее потомство клопов стало еще злее. Разве в этой дыре может что-нибудь расти, кроме всякой дряни? Клопы этого дивана меня немало измучили. Я задумал сжечь диван… Это единственное средство избавиться от них. Но я чуть было не стал преступником: диван — это государственное имущество… Вот я и заколебался… Ведь надо было докладывать, что виновник неизвестен, а что если бы меня увидели за этим занятием солдаты и, последовав моему примеру, в знак протеста сожгли бы свою одежду?.. Чего доброго, дело могло дойти до того, что приверженцы правящей партии признали бы во всем виновной оппозицию, их газеты раструбили бы, что враги отечества хотят силой захватить власть! Потом началось бы следствие, приехал бы генеральный прокурор… А министр юстиции мог даже подать в отставку из-за меня, «неизвестного виновника»… К чему же нам эти тревоги, пусть уж лучше клопы забавляются как хотят…

Инспектор засмеялся, показывая на фотографию, висящую на стене, но в его смехе чувствовалось сожаление о молодости, которая прошла и никогда не вернется. Это он — миловидный офицер, который запечатлен в центре снимка, уже много лет забытого на этом месте… Тогда, пятнадцать лет назад, старосты ближайших деревень устроили в его честь вечер, расходы по которому оплатили сборщики налогов.

Инспектор вгляделся в фотографию и показал на человека, скромно стоявшего в последнем ряду — по своему положению он не мог претендовать на то, чтобы сидеть вместе с другими.

— Ты знаешь шейха Шакира? Вот он. Он, конечно, уже завел с тобой дружбу, хотел ты этого или нет.

Лейтенант ответил:

— Не говори «шейх Шакир»… Теперь он — Шакир бек. Самое большее через месяц он будет нашим депутатом. Все жители зовут его «беком», а правительству это только на руку — ведь оно выдвинуло Шакира депутатом.

Инспектор с сарказмом заметил: «бек в рубахе», и снова начал всматриваться в снимок. Голос офицера вернул его к действительности.

— Эту рубаху он носил пятнадцать лет назад, теперь ее нет, теперь он носит роскошные джуббы. Ко мне приходят многие жители деревни, и я отношусь к ним с уважением, но когда появляется Шакир бек, я с трудом сдерживаю желание выказать ему свое презрение.

Тучный инспектор, смеясь, ответил:

— И, наверно, от него все еще исходит запах тухлых яиц. Когда-то при виде его я крепился, чтобы меня не вырвало.

В мое время Шакир был бродячим торговцем и ездил по деревням верхом на осле, держа перед собой корзинку из пальмовых веток, покрытую мешковиной. Он выкрикивал: «Покупаю яйца!» Шакир собирал по деревням яйца, лучшие из них приносил домой и подкладывал под кур, а остальные продавал в городе оптовому торговцу.

В деревню Шакир привозил тухлые яйца, которые купец возвращал ему; Шакир подкладывал в корзину несколько свежих и подносил их солдатам в подарок.

Несчастные не разбирали, где свежие и где тухлые яйца. Они с благодарностью принимали подарки и этим способствовали преуспеванию Шакира.

Солдат в деревне — важная персона, он может сделать то, что не под силу даже окружному начальнику. Солдата, к примеру, посылают арестовать осужденного на три месяца, а он говорит, что и следа преступника не нашел, а все потому, что получил у Шакира яйца. Солдат взыскивает штрафы, но если он дружен с Шакиром, то немедленно вернется с пустыми руками. Солдат, если он в мире с Шакиром, носит пищу и сигареты заключенным в каземате… Он, если это нужно Шакиру, прославляя аллаха, подкладывает наркотики в карманы ни в чем не повинных людей.

Шейх Шакир оберегал секреты своей профессии. Он не рассказывал своим клиентам о тухлых яйцах и клялся, что выручка за проданный товар идет в карман офицера и его помощников.

Дела нашего героя шли успешно, и вскоре вместо того, чтобы собирать по деревням яйца, он начал покупать птицу и сбывал товар оптовым торговцам, а впоследствии и сам стал купцом…

Началась война[21], и он стал крупным поставщиком союзнических армий. Шакир выкачивал продукты из деревень, опустошая их, подобно чуме.

По мере того как Шакир поднимался вверх — его теперь уже называли «беком», — он преуспел и в искусстве покупать совесть людей. Не переставая поддерживать связи с солдатами, он подружился с офицером. Шакир бек торговался с цирюльником, но играл в нарды с участковым врачом и, побежденный, уходил провести вечер с менялой… Он всегда первым здоровался с местным финансовым агентом.

Тучный инспектор ушел, а офицер остался, глядя то на клопов, которые выползли из дивана, словно для утренней зарядки, то на фотографию, где в последнем ряду стоял человек в рубахе…

Кямаль не видел Шакира бека уже целую неделю. Теперь ему ясно, что Шакир уехал в Каир добиваться избрания депутатом. А было время, когда, приходя к Кямалю, Шакир почтительно стоял у двери и кланялся, а офицер отвечал ему вяло, не поднимая головы от бумаг. Шакир скромно садился на краешек дивана, время от времени постукивая кончиком зонтика по полу или сморкаясь в большой носовой платок, чтобы напомнить о себе и побудить офицера заказать для него кофе, как он обычно делал, принимая почтенных гостей. Но Кямаль эфенди всегда находил удовольствие в том, чтобы не давать Шакиру возможности насладиться казенным кофе.

Внезапно офицер увидел Шакира, входящего к нему собственной персоной. «Значит, он уже вернулся из Каира», — подумал Кямаль.

На этот раз Шакир, не дожидаясь разрешения сесть, плюхнулся на диван, хлопнул в ладоши и, когда в дверях появился сержант, приказал принести ему слегка подслащенный кофе.

Впервые в жизни Шакир бек получил здесь кофе.

— Окружной начальник сказал тебе вчера? — спросил он.

Офицер кивнул головой. В глазах Шакира появилось гордое выражение, хотя еще вчера они смотрели униженно. Шакир бек плюнул на пол, обойдясь на этот раз без большого носового платка, и добавил:

— Я был у начальника, когда он с тобой разговаривал.

Кямаль понял, что Шакир хотел сказать ему: «Я присутствовал при том, как тебя унижали», — и снова почувствовал боль в животе.

Шакир вынул из кармана понюшку табаку и… за этим последовало нечто возмутительное: зажав нос указательным и большим пальцами, бек громко высморкался на пол.

— Мой успех на выборах обеспечен. Но министру будет досадно, если враг правительства не потеряет залог, который он внес как кандидат в депутаты, — сказал он.

Кямаль непонимающе спросил:

— Какой враг правительства?

Шакир бек, удивляясь тупости офицера, ответил:

— Это кандидат, выставленный против меня. Он принадлежит к партии, находящейся накануне краха, а сам он был изгнан из министерства. Его зовут… доктор Заки.

Последние слова были заглушены шумом выстрелов, раздавшихся неподалеку. Офицер вздрогнул от неожиданности, однако Шакир, улыбаясь, успокоил его:

— Не волнуйся. Это мои ребята пришли, приветствовать меня. А стреляют они в воздух!

Выстрелы в воздух!

Кямаль понял, что предвыборная битва уже началась и патроны уже наготове.

Шакир бек снова ударил в ладоши и, когда в дверях показался сержант, сказал ему тоном приказа: «Скажи им, пусть войдут, и закажи кофе».

Однако сторонники Шакира бека не ждали приглашения. Их предводитель, потрясая в воздухе тяжелой дубинкой, крикнул:

— Да здравствует наш благородный депутат!.. Да здравствует наш отважный депутат!

И в лицо офицеру полетели брызги его патриотической слюны; дрожащей рукой Кямаль вынул из кармана носовой платок и вытер лицо.

Шакир сел на диван, поджав ноги, его охватило радостное опьянение, и он заговорил с «народом»:

— Радуйтесь! Наши враги терпят крах. Омда, который мешает вам в Куфр Аби Хутб, нами отстранен. Шейха аль-Мушааля мы сбросили, а офицера из Кухара перевели в другое место.

Он сделал ударение на последнем слове и посмотрел на Кямаля, в гостях у которого находился, таким взглядом, который понятен каждому умному человеку.

Затем бек встал, пошатываясь от радости, снял телефонную трубку и позвонил губернатору провинции.

— Кямаль эфенди молодец, он порядочный человек… умеет отстаивать правду. Кстати, господин губернатор, мы выполнили все, что нужно, индюшки посылаем в Каир экспрессом…

И уважаемый кандидат покинул канцелярию Кямаля. Вместе с ним вышла вся «свадебная процессия», и снова загремели выстрелы в воздух.

Офицер остался сидеть, пригвожденный к своему креслу, будто в него стреляли и убили наповал.

Он посмотрел на фотографию, где в последнем ряду скромно стоял Шакир. Ему показалось, что запах тухлых яиц заполнил всю комнату…

Неожиданный шум заставил его очнуться. В комнату вошло несколько феллахов во главе с молодым человеком, учтиво приветствовавшим его. Белый костюм вошедшего был запачкан грязью, галстук съехал на сторону.

Кямаль вздохнул: очевидно, ссора, придется начинать расследование… А у него и без этого много хлопот. Он с раздражением обратился к молодому человеку:

— Что вам угодно?

— Я доктор Заки, независимый кандидат, — сгорая от стыда, ответил тот. — По дороге к вам я встретил толпу… эти люди набросились на меня, как быки на красное, столкнули меня в канал, и если бы не милость аллаха и не помощь друзей, я погиб бы. Но поразительно, что все это происходило на глазах у моего конкурента… и он не помешал им.

Офицер с сожалением посмотрел на доктора. Шакир в его глазах только конкурент. Заки не знает, что в глазах Шакира он заклятый, ненавистный враг, будто у них не одна родина, будто они принадлежат к двум, враждующим между собой лагерям.

Офицер всмотрелся в лица людей, сопровождавших доктора Заки, и с сочувствием сказал ему:

— Какое у вас оружие в этой битве?

— Оружие только одно… я опираюсь на достоверно установленные факты. Семь лет я провел в Европе, получил степень доктора экономических наук и лучше, чем господин Шакир, знаю, что нужно Египту. Я журналист. Каждый день пишу статьи, указываю на ошибки и недостатки, требую реформ… Но когда я услышал, что мой конкурент не умеет даже как следует читать и писать, это меня опечалило, и я решил вступить в предвыборную борьбу.

Его слова ни в чем не убедили Кямаля, он склонился к уху собеседника и шепотом спросил:

— А что, кроме знаний? Сколько вы платите за голос?

Вопрос рассердил кандидата, и он с укором ответил:

— Я хочу быть депутатом, чтобы бороться с произволом и анархией. Неужели вы хотите, чтобы я начал свою борьбу со взяток?

А Шакир бек в это время стоял на ферме перед корзинами с индюшками, которые уже были подготовлены к отправке. Убедившись в том, что вся птица здоровая и крупная, он вышел прогуляться.

В одном из переулков он увидел, как Мабрука кидает на дорогу дохлых кроликов. Он вложил ей в ладонь несколько монет и с упреком сказал:

— Зачем ты это делаешь? Ведь я покупаю дохлых кроликов. Англичане едят их.

Когда через несколько дней доктор Заки пришел в переулок, где жила Мабрука, женщина подняла вой, и перед ним закрылись двери домов.

Однако несчастный кандидат не отчаивался и после некоторых усилий сумел добиться встречи кое с кем из жителей деревни. Он сказал избирателям:

— Я буду бороться с дороговизной. Нельзя, чтобы яйцо стоило шесть миллимов. Еще… вы должны пить чистую воду… И совсем несправедливо, что так чудовищно поднялись цены на хлеб.

Шакир бек даже заплакал, когда узнал, о чем говорил доктор. Он обратился к своим людям:

— Какое несчастье! Он хочет стать депутатом, чтобы заставить вас продавать яйцо за три миллима, а курицу за пять курушей[22]. Неужели вы будете есть хлеб, цену за который он хочет снизить? Значит, вам придется продавать пшеницу по дешевке. Этот доктор хочет разорить ваши дома, а в чьих интересах, я вас спрашиваю? В интересах англичан, которые хотят скупить все задаром. Это — интрига. Но знайте, что с сегодняшнего дня я плачу за яйцо десять миллимов, чтобы продать их англичанам по разумной цене. Несите мне тухлые яйца, дохлую птицу, павший скот. Я все беру, потому что англичане едят мертвечину.

И феллахи восклицали:

— Да здравствует верный патриот!

Один из молодцов крикнул:

— Доктор Заки хочет, чтобы мы пили чистую воду, которая разлагает тело и разрушает суставы. Он ненавидит вас…

А другой сказал:

— Доктор неопытен: что может быть вкуснее и полезнее воды со всем тем, что в ней находится? Все это только полезно для здоровья…

Наконец заговорил Шакир бек. Он сказал тихо:

— Вы хотите доказательства, что доктор Заки ненавидит вас? Приведите к нему ваших больных, и я даю руку на отсечение, если он согласится вылечить хотя бы одного из них.

И оказалось, что Шакир бек — человек правдивый, дальновидный. Доктор Заки пытался объяснить своим соотечественникам, что он доктор экономических наук… Но он не знал, что они убедились только в том, что «независимый кандидат» — проклятый обманщик.

Они вернулись к своему любимому кандидату и рассказали, как доктор отрекся от своей медицины и сказал им, что он — писатель. Тогда Шакир бек, обнося всех своим пузырьком с нюхательным табаком, сказал:

— А на что вам писатель? У нас есть шейх Шабита, который пишет заклинания на амулетах, у нас есть учитель Авад, которому нет равных в составлении заявлений и договоров о найме…


* * *

Еще до того, как стал известен результат выборов, Шакир бек заранее упаковал джуббы, которые он наденет в Каире.

Готовя вещи в дорогу, одна из жен спросила:

— А что такое парламент, о хадж?

И Шакир ответил жене:

— О невежда, неужели ты не видела, как на завалинке у дома омды собираются знатные люди? Парламент — это завалинка государства. Там собираются большие люди и правители страны. Там министр склонится к моему уху и скажет: «Шакир бек, ради тебя мы повернем русло канала западнее деревни, чтобы он проходил через твои земли, отсрочим взнос налогов, которые причитаются с тебя и твоих друзей в казну. Мы закроем любой журнал, где печатается доктор Заки… Мы дадим диплом Абд аль Хамиду, твоему племяннику — без экзаменов и без головной боли… — Затем он обвел взглядом всех трех жен и сказал с гордостью: — Слово вашего мужа заставит трепетать всю округу!


* * *

Когда Шакир бек проходил днем мимо канцелярии Кямаля эфенди, офицера уже не было.

Кямаль эфенди уехал в столицу просить влиятельных людей перевести его в Ассуан.

Он не хотел видеть несчастного доктора, которого избиратели швыряют в грязный канал…

Любовь побеждает смерть

Перевод В. Каменского и К. Швецова

Мухсину надоела столица. Жизнь в ней однообразна, скучна и только расшатывает нервы. Просыпается он поздно. В голове, раскалывающейся от боли, бродят туманные воспоминания о вчерашней попойке. Все так же, как раньше, как всегда… Ничего, кроме еды, вина, карт, женщин… Он так богат, что может себе позволить почти все. Молодой наследник легко разбрасывает деньги, словно стряхивает щелчком пальца пепел своей сигареты.

В этот день Мухсин проснулся около полудня. Лежа в кровати, он вяло и неохотно перелистывал газеты. Затем, отбросив их, стал тупо смотреть в потолок. Ему сегодня не хотелось вставать, идти, как обычно, в свое излюбленное кафе на улице Фуада I, сесть за столик у входа и разглядывать ноги проходящих женщин, изучать объявления о скачках, чтобы выбрать лошадь, на которую он будет ставить, затем выпить немного виски и подумать о том, как провести ночь.

Все это повторялось ежедневно, так будет и сегодня… Безделье — его злейший враг, от которого он никак не может избавиться. Когда два года назад умер отец, Мухсин перестал учиться в Техническом институте и решил сам управлять своим имением. Ему не хотелось учиться, подчиняться профессорам и переносить унижения на экзаменах. Ему и не нужно служить, чтобы заработать себе на жизнь, ведь он — единственный владелец богатого имения.

Но вскоре Мухсину надоело управлять имением; он возложил это на своего управляющего, а сам зажил в свое удовольствие. Так продолжалось до тех пор, пока он не пресытился. И с этого времени Мухсин каждый час ожидал наступления чего-то нового, еще неизведанного, что могло бы спасти его от скуки.

Когда Мухсин одевался, ему пришла в голову мысль поехать в свое поместье, побыть там некоторое время вдали от городского шума, от друзей, женщин, танцев… Может быть, тишина и спокойствие укрепят его расстроенные нервы.


* * *

Он приехал в деревню в конце осени, когда свежее дуновение ветерка как бы успокаивает усталую душу. Холодное небо было покрыто тучами, словно оделось в серебристую парчу при приближении зимы.

Мухсину понравилась тихая деревенская жизнь в маленьком домике, затерянном среди полей.

В деревне он увидел Фатыму, жену кучера Алювы. Кучер женился на ней несколько месяцев назад. Фатыма была молода и очень красива. На ее ладонях еще заметны красные следы хны[23] и с ресниц еще не сошла сурьма, бросающая таинственную тень цвета расплавленного золота на ее большие карие глаза.

Рано утром она приносила с далекого загона молоко и готовила для господина завтрак. Мухсин привык каждое утро любоваться ее стройным станом, когда она здоровалась и ее улыбающееся лицо от смущения заливалось румянцем.

Мухсин начал рано вставать, чтобы на заре не упустить ее улыбки, которая приводила его в хорошее настроение. Когда Фатыма уходила, Мухсин провожал ее долгим взглядом. Он понял, что между чудесной молодостью этой женщины и неясным волнением, которое он все время испытывает, имеется прямая связь. Ее робкие взгляды проникали до самой глубины сердца Мухсина.

Шли дни… Мухсин теперь каждое утро стремился на молочную ферму, чтобы увидеть Фатыму, доившую коров. Вся его аристократичность пропала. Он не считал для себя зазорным помогать ей и сам нес ведро, наполненное свежим молоком, смеялся и шутил с ней. Однако стыдился признаться себе в том, что влюблен в нее.

Мухсин часто встречал Фатыму одну. Молодой господин не отличался скромностью, однако его испытанные в городе любовные приемы не имели успеха у хорошенькой крестьянки: у нее оказался сильный и неподатливый характер.

Мухсин стал завидовать Алюве, который наслаждался этой неприступной для господина красотой.

Алюве было двадцать пять лет. Он, как и прежде его отец, работал кучером и получал в месяц целый фунт — больше, чем любой из его сверстников и товарищей. Он был доволен и счастлив своей судьбой. Алюва выделялся среди феллахов высоким ростом, сильными мускулами и красивым лицом, которое к тому же украшала татуировка на виске: маленькая зелененькая птичка. В чистой белой галябии он гордо возвышался на облучке. Он действительно был достоин Фатымы, из-за которой соперничали между собой деревенские парни, пока Алюва всех их не отстранил. Но Мухсину вдруг перестал нравиться Алюва; он относился к кучеру с презрением, разговаривал с ним с раздражением. А все потому, что Алюва не из таких людей, которые позволят себя обидеть, его не обманешь и не купишь никакими подарками.

С встревоженной душой Мухсин уехал из деревни: огонь желания горел в его груди. Он хотел утопить свою новую страсть в шампанском и в объятиях женщин. Однако образ Фатымы все время преследовал его; Мухсин понял, что оставил свое сердце в деревне, и снова вернулся туда.

Алюва ожидал с экипажем на станции, чтобы отвезти Мухсина в деревню. Увидев своего господина, он радостно устремился к нему и хотел, как обычно, поцеловать руку. Однако Мухсин резко отдернул свою руку. Присутствие Алювы было для него невыносимо: он ненавидел кучера. Прежде Мухсин всегда шутил с Алювой, угощал его сигаретами. На этот раз он сидел молча и не требовал, чтобы кучер своим приятным голосом пел ему маввали[24].

Мухсин снова часто встречал Фатыму, но она по-прежнему оставалась недоступной для него… И вот в нем заговорил таившийся в глубине души и безжалостно мучивший его дикий зверь. Молодой хозяин пришел к убеждению, что не добьется своего, пока на его пути стоит Алюва. Тогда он начал посылать Алюву в соседние города с трудными поручениями, требующими много времени, с тем, чтобы тот по ночам находился вдали от дома. Но Фатыма продолжала оставаться верной мужу и берегла его честь. Муж, хотя и был в отсутствии, одерживал верх над богатым, красивым поклонником.

Ярость Мухсина усиливалась.

А что, если Алюву сжить со свету? Пусть его презренную жизнь постигнет такая же участь, как тех крестьян, которые падают под пулями на полях и проселочных дорогах — о них скоро забывают. А когда Алюва будет устранен с его дороги, легко будет добиться взаимности Фатымы. Кроме матери, у нее нет родственников, он возьмет эту бедную красавицу прислугой к себе в город или даже сюда, в деревню. Не нанять ли ему убийцу? Нет… Безопаснее убить его самому из револьвера… Для этого всегда можно найти подходящий случай.

Мухсин боролся со своей совестью. Слепая страсть шептала ему: «Что стоит жизнь феллаха? Они мрут, как мухи, и рождаются во множестве, как комары. Мир не замечает их ухода и прихода. Господин возместит родственникам Алювы потерю. Деньги им пригодятся: сестра получит богатое приданое, а отец Алювы сможет арендовать больше земли. Сочувствие Мухсина к вдове-служанке будет выглядеть так естественно и не вызовет подозрений!..»

Мухсин знал, что Алюва возвращается с работы около десяти часов вечера и уходит на далекий канал заниматься своим любимым делом — ловить рыбу. Мухсин наметил план: как бы случайно натолкнуться на Алюву во время рыбной ловли, застрелить его, а затем столкнуть в воду и… никто ничего не узнает… Феллахи в это время уже разойдутся по домам, поля по ночам пустынны… Дело откроется не скоро: никому не придет в голову, что господин убил своего слугу.

Однажды вечером Мухсин, возвращаясь с прогулки, думал об этом плане. Неожиданно оглянувшись, он увидел, что находится у дома, в котором живут Алюва и Фатыма. Там горела лампа, слабый колеблющийся свет пробивался из узкого окна. «Неужели они еще не спят?» — подумал Мухсин и снова почувствовал лютую ненависть к этому ничтожному феллаху, счастливому в своем доме.


* * *

На другой день вечером Мухсин увидел Алюву, который шел по направлению к каналу, неся удочку, приманку для рыб и сумку. Он выждал до полуночи и, зарядив револьвер и положив его в карман, пошел вслед за Алювой.

Алюва напевал грустный мавваль, и ветерок разносил по полям его голос. Он очень обрадовался, увидев своего господина.

— Продолжай, — сказал ему Мухсин.

Ежеминутно дрожащей рукой Мухсин касался револьвера. Он не мог сдержать своего волнения. И подобно тому, как путник теряется в ночи, его совесть пыталась спрятаться в самых темных уголках души.

«И эхо потом не будет разносить по полям его песню…» Алюва не знал, что поет свою последнюю песню.

«Удивительно, как он спокоен… Если бы Алюва знал, что находится на волосок от смерти!»

В этот момент рыбак потянул удочку и вытащил на берег большую рыбу. Освещенная серебристым светом луны, она извивалась в предсмертных судорогах.

Мухсин подумал: «Этот несчастный подобен глупой рыбе, которую удочка внезапно лишила жизни… Сегодня у него будет тоже отнята жизнь».

Алюва снова забросил удочку и обратился к Мухсину:

— На твое счастье, господин.

Мухсин загадал: «Если сейчас Алюва поймает рыбу, Фатыма будет моей». Однако приманка размокла в воде и Алюва ничего не поймал. Мухсин опечалился, закурил сигарету. Ему захотелось предложить сигарету своему слуге, который должен проститься с жизнью (ведь раньше он часто угощал его). Мухсин дал Алюве сигарету и велел закурить. Алюва поцеловал руку своего господина. Этот поцелуй кольнул Мухсина в самое сердце. Ему была тягостна мысль, что Алюва ничего не подозревает и не догадывается, что рука, которую он поцеловал, через одну-две минуты убьет его.

Мухсин вновь нащупал в кармане револьвер. Холод стали как бы обжег ему пальцы. Мухсин вздрогнул… и решил немного выждать… «Ничего, пусть Алюва выкурит сигарету».

Любезность господина растрогала Алюву, и он запел нежным голосом один из маввалей, который, как он знал, нравился Мухсину.

Луна поднялась уже высоко, ее серебристый свет мягко озарял все вокруг. Мухсину показалось, что в льющихся потоках лунного света ему видится кровь, выступившая на лице Алювы.

… Кровь… Она будет сочиться из раны и окрасит траву, растущую на берегу канала.

Вместе с песней изо рта Алювы вырывались клубы табачного дыма. Казалось, эти маленькие голубые облачка — крылья нежных мелодий.

Мухсин встал за спиной молодого человека, занятого ловлей, и начал высматривать, куда выстрелить. В это мгновение Алюва вытащил из воды удочку: на крючке висела большая рыба. Он повернулся к своему господину, радость светилась в его глазах:

— Вот будет у нас завтра рыба, мой господин!

Завтра…

И все же выстрел прогремит!.. «У тебя не будет «завтра».

— Ты очень любишь рыбу? — спросил его Мухсин.

— Нет, мой господин… но Фатыма любит.

— И ради этого ты не спишь по ночам после трудового дня?

Лицо Алювы снова озарилось его обычной приветливой улыбкой.

— Фатыма радуется, когда видит мою сумку, наполненную рыбой.

— Ты любишь Фатыму… Алюва?

Рыбак доверчиво посмотрел на своего господина и, смущаясь, ответил:

— Фатыма — порядочная, хорошая женщина.

Мухсин снова настойчиво спросил:

— Ты очень ее любишь?

И голосом, в котором звучала нежность, Алюва покорно ответил:

— Я люблю ее больше жизни. И если бы мне дали золото, равное ее весу, или предложили в жены принцессу, лишь бы я отказался от Фатымы, я и тогда бы не согласился.

— Какой же ты глупый! Фатыма не лучше других. Все они бессердечные, — смеясь заметил Мухсин.

Алюва улыбнулся; это означало, что он не согласен со своим господином. Помолчав немного, он сказал;

— Ты не знаешь Фатымы, господин. Она достойна любви… Сколько бы я ни отсутствовал дома, я всегда спокоен и по ночам сплю сном праведника. Мне и в голову не приходили дурные мысли. Что же еще нужно мужчине?

Алюва говорил это улыбаясь: его взгляд скользил по водной глади канала, освещенной лунным светом. Мысли о Фатыме доставляли ему радость. Вдруг он поднял голову, посмотрел на хозяина и проникновенно сказал:

— Да, господин мой, я люблю ее, жизнь без нее была бы лишена смысла…

Мухсин почувствовал, что его рука, сжимавшая револьвер, ослабла. Пальцы его разжались и задрожали. Он никогда еще не встречал такой преданной любви.

И он почувствовал, что его жгучее желание овладеть Фатымой исчезает. В нем заговорила совесть. Она не позволяла ему надругаться над любовью, которую питал Алюва к своей жене. Мухсин понял, что смерть, которую он готовил, отступила перед лицом этой любви.

Сумка Алювы наполнилась рыбой, он стал собираться домой. Мухсин как бы очнулся. Он велел слуге уйти, оставив его одного. Алюва заколебался. Однако Мухсин прикрикнул, и он ушел.

Мухсин долгое время оставался наедине со своими переживаниями. Холод стал невыносимым. С тяжелым сердцем, с трудом передвигая ноги, он двинулся в обратный путь. Подходя к деревне, Мухсин увидел чью-то тень: за ним кто-то следил. Ему стало страшно. Может быть, этот человек в такой поздний час задумал недоброе…

— Кто там? — крикнул Мухсин, сжимая рукоятку револьвера и преодолевая свой страх. И вдруг он услышал голос Алювы:

— Это я, господин.

Мухсин приблизился к нему и недовольно сказал:

— Почему ты не пошел домой? Я ведь давно тебя отослал!

— Я ждал, вашего возвращения, господин, — смущенно ответил Алюва. — Как я мог уснуть, — продолжал он, — прежде чем вы вернетесь?.. Ночью в поле небезопасно.

Преданный феллах бодрствовал, охраняя своего господина! Мухсину стало стыдно.

— Спасибо, иди отдыхай, — улыбаясь, сказал он.

Отойдя на шаг от своего слуги, он повернулся, вынул из кармана револьвер и, протягивая его Алюве, сказал:

— Это подарок тебе за преданность.

Утром экипаж с хозяином направился на станцию: Мухсин решил вернуться в город. Подошел поезд. Мухсин положил в руку Алювы много серебряных монет и горячо пожал ее, словно они были друзьями.

Веселый и счастливый возвращался Алюва в деревню. Всю дорогу от станции он распевал звонким голосом нежный мавваль, мысли его были с Фатымой.

ЮСУФ ИДРИС

Четверть грядки

Перевод В. Шагаля и X. Селяна

Как странна и непостижима идея! Возникнув, она побуждает человека к труду. Но иногда человек недооценивает ее и гонит прочь. Он может даже задушить идею в самом зародыше, как только почувствует, что она требует от него затраты сил.

Но стоит возникнуть свежей, новой мысли, полной прелести и обещающей наслаждение, как покой такого человека нарушен.

Однажды снизошло откровение и на Исмаила Махи бека. Откуда и как пришло это к нему, он не знает. Еще бы, единственное, что он мог себе ясно представить, это то, что он в постели, а постель в голубой комнате, выходящей на север, а комната в богатой вилле…

Он никогда сразу не встает. Уж так повелось, что когда он просыпается, то начинает сам с собой препираться: подняться?… Гм… Гм… Опять заснуть?… Ну, а если подняться, потом что делать?.. Что меня ждет?..

В тот необычный день у него не было более серьезной и важной заботы, чем сон. Размышления его были непродолжительны. Скоро он снова впал в объятия Морфея…

Опять проснулся. По обыкновению начал думать, что делать дальше… Решил спать, но не смог… Весь организм, каждая клеточка его тела были насыщены сном. Как же быть? Может быть, сделать вид, что спишь и наслаждаешься сладким сном? Так он и поступил. Осталсяв постели с открытыми глазами и убеждал себя, что спит. Правда, так он обманул свое тело, но сознание, разум не обманешь, не проведешь!

Вдруг перед Махи беком возникла сложная проблема. Который час? Часы, которые были на ночном столике, Не шли, а без них в этом деревенском доме ничего не узнаешь. Яркие, ослепительные лучи солнца проникают через самые толстые ставни, и уже в шесть часов утра кажется, что полдень, что уже прошло два часа после полудня.

Бек ворочался. Бек зевал. Вот он потянулся, натянул на себя тонкую простыню, затем отбросил ее. Открылась нога. Нежный, прохладный ветерок обдал ее. Открыл другую, но тотчас же укрылся до подбородка, так и не насладившись легкой прохладой.

Зажужжали мухи. Он увидел одну, за ней — другую… В сознании медленно выплыла мысль: как они сюда попали?.. Как они проникли через намусийю?..[25] Может быть, в ней отверстие?.. Может быть, они всю ночь провели под сеткой и летали над его лицом?.. А вдруг их больше?.. Недовольство и гнев охватили бека.

Но желание узнать, который час, отвлекло бека от тревожных размышлений. Который час? Позвать слугу Абдо? Легко сказать, позвать… а может, никто не услышит? А то еще узнает госпожа и начнет стыдить его за лень. Того и гляди, придется подняться, а тут еще и мух надо прикончить… Нет, это трудно. Зачем думать о времени? Не будем думать о времени. И он удовлетворился тем, что начал рассматривать окружающие его вещи.

Через прорези в ставнях пробивались лучи солнца. Они создавали в комнате какую-то странную, удивительную картину. Голубые стены казались берегами спокойного величавого озера… Вот он погружается в его воды… Но что это? Что с ним случилось?

Он сел на постели, окончательно отбросил простыню и встал. Приподнял полог, прошел по ковру, вышел из комнаты и, продолжая делать гимнастические упражнения, неожиданно замер: его осенила идея.

Первой его увидела госпожа. Не успела она открыть рот, как Махи бек нетерпеливо спросил ее: который час?..

— Половина двенадцатого, господин.

— Ого!

И не ожидая, покуда она что-нибудь скажет, Махи бек стремительно направился в ванную комнату, но скоро оттуда вышел.

По коридору медленно, в ожидании распоряжений хозяина о завтраке, прохаживался Абдо.

— Шляпу! — послышался голос бека.

Абдо поспешил выполнить приказание. Вдруг вмешалась госпожа. Из соседней комнаты донесся ее голос:

— Ты куда? Без завтрака?..

Бек смутился, растерялся, но затем собрал все свое мужество и, как человек, готовящийся к прыжку в холодную воду, проговорил:

— Я иду вниз.

— Сейчас? Почему? Без завтрака? В пижаме?

— Нет аппетита…

— Тогда выпей чаю…

— Нет… я вернусь… потом позавтракаю… — Схватив шляпу, он бегом бросился вниз по лестнице. Вслед ему летели бранные слова. Он что-то отвечал.

Огородник дядя Абдаллах заметил бека, когда он уже спустился в сад. Дядя Абдаллах — невысокий, сгорбленный человек с вьющейся седой бородой. Он часто улыбался, обнажая при этом свои два последних зуба, которые, казалось, вот-вот покинут свое убежище и выпадут. Дядя Абдаллах поспешил к господину.

— Ваш приход осветил весь сад… Мы давным-давно…

— Слушай, — прервал его Исмаил бек. По голосу чувствовалось, что он только что встал. — Ты вскопал вчера грядку под жасмин?

Лицо Абдаллаха расплылось в улыбке. Два зуба показались и тотчас же скрылись.

— Конечно, о господин!..

— А ну, покажи…

Исмаил Махи бек пошел по дорожке, за ним семенил дядя Абдаллах. Ноги его то и дело сползали на мокрое дно канавки, проложенной вдоль дорожки.

— Туда, пожалуйста, господин, в этом направлении, извините!.. — говорил Абдаллах.

Вот и грядка. Бек осмотрел ее. Так глядит орел с высоты, высматривая добычу. Широкая шляпа сползла на лоб, прикрывая лицо от солнца.

Бек обошел грядку вокруг. За ним следовал дядя Абдаллах. На лице у него застыла улыбка, которая выражала радость и уверенность художника, испытывающего гордость за свое искусство. Но вот улыбка исчезла, словно солнце скрылось за тучей. Бек остановился у края грядки и зорко осматривал ее. Показывая рукой, он проговорил:

— Что это? Разве это работа?

Дядюшка Абдаллах подошел ближе и, вглядевшись много видевшими на своем веку глазами, ответил:

— А… это — край грядки, господин… его не копают…

— Кто тебе сказал? Кто тебя научил? Откуда ты знаешь?

Дядя Абдаллах молчал, не зная, как ответить на этот град вопросов. Он так и застыл с открытым ртом.

— Дай мотыгу!..

— Боже вас сохрани, господин…

— А ну-ка!

— Но… вам… тяжело… господин.

— Что?.. Разве это труд? Это гимнастика… Ну-ка иди, не мешай!

Слова его вылетали, точно пули из винтовки. Абдаллах ушел. 3ачем Исмаилу беку надо было нападать на человека? Чтобы провести в жизнь идею, которая пришла ему в голову, бек мог просто попросить мотыгу и вскопать землю, как ему было угодно. Но всю эту сцену он разыграл для удовольствия. У него было чудесное настроение. А если не развлечься с Абдаллахом, то с кем же?

Садовник скоро вернулся. Прежде чем передать мотыгу, он несколько замешкал и, слегка заикаясь, проговорил:

— Позвольте… господин…

И, не ожидая ответа, поспешил очистить рукоятку мотыги от прилипшей глины и обмыть ее. Бек взял мотыгу, точно биллиардный кий. Чудесное настроение не покидало его. Он чувствовал себя так легко, словно мог вознестись ввысь.

Хорошо утром в деревне, когда свеж и чист воздух. Как хорошо себя чувствует бек! Разве ему тридцать семь лет? Они канули в Лету. Ему снова семнадцать.

Вот он застегнул пижаму и поднял мотыгу. Она ничем не отличалась от своих сестер в эзбе[26] — такая же тупая, грубая, с широким острием. Мотыга резко опустилась и… не вошла в землю. Дядюшке Абдаллаху хотелось откашляться, но он не смог решиться и робко проговорил:

— Не так, извините, господин… немного косо…

Бек стоял нагнувшись, спиной к дяде Абдаллаху.

Откуда-то снизу прозвучал ответ:

— Молчи!.. Не твое дело!..

Мотыга поднялась и снова опустилась, но на этот раз вошла в землю. Бек обрадовался. Первый успех окрылил его. Мотыга замелькала в воздухе. Бек вошел в азарт. В стороне стоял дядя Абдаллах и с беспокойством и удивлением смотрел на бека. Он никогда не видел своего господина согбенным. Он никогда не видел своего господина в пижаме. Он никогда не видел такую белую, как молоко, кожу, которая обнажалась при очередном взмахе мотыгой. Дядюшка Абдаллах приоткрыл рот и покачал головой. У него на лице появилась улыбка. Он понял, что неудобно стоять за спиной хозяина, и поспешил выйти вперед.

Бек уже устал, хотя и сделал не более двадцати ударов. Мотыга еле поднималась и опускалась. Бек весь обливался потом. Шляпу он сбросил, тяжело дышал, с громким хрипом вдыхая воздух. Появилась одышка, лицо его налилось кровью.

Дядя Абдаллах сощурился. Еще резче обозначились морщины на лице. Подойдя к беку, он нагнулся и протянул руки, чтобы взять мотыгу.

— Дайте мотыгу, господин!.. Что за дело… — проговорил он и замер, услышав ответ господина. Слова бека поразили его, точно гром среди ясного неба.

— Уйди прочь!..

Дядя Абдаллах не мог отойти, не мог даже возразить. А бек поднял мотыгу и тяжело вздохнул. Но мотыга словно повисла в воздухе и не желала вонзаться в землю. Но вот она полетела в сторону. Руки бека бессильно повисли. Он сначала сел, а потом растянулся на земле, не обращая внимания на камни и глину. Пальцы его вытянутой руки нащупали кустик жасмина. Бек напрягся и, с трудом переводя дух, вырвал весь куст.

Садовник был в каком-то помешательстве. Это было свыше его понимания. Что можно сделать? Он не мог поверить, что двадцать взмахов мотыгой могли довести человека до такого состояния. Всего двадцать ударов… и вот у него на глазах погибает человек.

— Ой, больно!.. Сердце!.. — раздался голос.

В ответ дядя Абдаллах только забормотал:

— Не дай бог, о аллах… не дай бог… Да хранит тебя аллах. Что? Что случилось? — Он схватил руку бека и продолжал:

— О боже, боже мой… Что случилось?

Дядя Абдаллах ощутил нежность кожи своего господина. Он никогда не видел ничего подобного. Но что сделала с рукой мотыга? Он вздрогнул. Кожа бека покрылась пузырьками, некоторые уже успели лопнуть.

— Позови… позови госпожу!.. — тихо проговорил бек. Глаза его были закрыты, он тяжело дышал. — Скорей, скорей…

Ноги так и понесли дядю Абдаллаха, но сразу же стали цепляться одна за другую. Где уж тут бежать дряхлому старику! Шутка ли, за спиной семьдесят лет!

Но вот дядюшка Абдаллах возвратился. С ним госпожа, дочка бека, его секретарь, слуга Абдо, повариха Умм Хайят, слуги. Все прибежали.

Бек лежал на спине. Глаза его были закрыты. Рука на сердце. Холодный пот покрывал его лицо.

Все кричали, голоса слились в один сплошной шум, в котором можно было разобрать только два слова: «Что случилось?»

Бек услышал эти слова. Он открыл глаза и отвернулся. Рука его давила на сердце. Хватая открытым ртом воздух, он жалобно сказал:

— Грудная жаба… жаба… о… скоро конец!..

Госпожа остолбенела. Пудра на лице смешалась с потом. Губы ее дрожали.

— Что ты!.. Какая у тебя жаба?..

— Клянусь тебе! — отвечал бек голосом умирающего. — Жаба, о сердце… грудь… руки онемели…

Госпожа продолжала успокаивать мужа:

— Что ты! Это, наверно, ложная жаба…

— Не говори так, папа, — вмешалась в разговор девочка, — ты только устал, это, наверно, солнечный удар.

Бек с недовольством сердито отвечал:

— О люди!.. Нет… левый бок… помогите… врача скорей!.. Спасите!..

Дочка бека побежала к вилле. Госпожа сделала жест рукой. Слуги подняли бека и осторожно понесли домой. Процессия медленно двигалась, иногда на время останавливаясь. Слышался только голос бека:

— Сердце!.. Помогите!..

— Молчи, не волнуйся, — успокаивала его госпожа.

Абдо, секретарь, повариха делали все автоматически.

На лицах у них застыла скорбь.

Сзади семенил дядюшка Абдаллах, который так и не мог понять, что случилось. Мысли его спутались, он совершенно растерялся. Вот он присел. Достав из кармана жилета жестяную табакерку, свернул цигарку и выбил из огнива искру. Несколько затяжек рассеяли его беспокойство и сбросили давивший на него груз. Снова на лице появилась улыбка. Бросив окурок, он поднялся, пошел к дому бека и увидел, как оттуда выходил врач. Значит, все кончилось благополучно: у бека и не грудная жаба, и не солнечный удар.

Тогда дядюшка Абдаллах вернулся к злополучной грядке. Засучив рукава и заправив полы галябии в жилет, он сплюнул на руки и взял мотыгу.

— Эх, вы, господа! — проговорил он с укоризной. — Почему нас никакие жабы не берут?

Пять часов

Перевод В. Шагаля

Старая комната, старая, как и сам Аль Каср аль айни[27]. Передо мной покосившийся письменный стол, весь испещренный именами врачей, работавших здесь до меня. Все, что находится в приемном покое, я видел уже тысячу раз: и тампоны ваты, и обрывки марли, и запекшиеся брызги крови на полу, и разбитый сестрой термометр, спрятанный в углу. Все это уже успело в достаточной степени мне надоесть…

Меня даже не трогают стоны лежащего здесь кондуктора. Я только что сделал ему укол, и больной еще не успел побороть и унять того огромного страшного великана, который сжал тисками этого человека.

Вдруг послышалась сирена кареты скорой помощи, пронзительная, резкая… Она как всегда принесла с собой страх, раздирающий сердце, заставляющий трепетать нервы. Кто слышал этот звук, прекрасно понимал его значение: он как бы предупреждал о смерти человека… Для врачей же он имел особый смысл: он предупреждал о том, что предстоит работа, воскрешал в сознании знакомые привычные картины: нитку с иглой, продезинфицированную кожу, распространяющийся всюду запах наркотиков, смешанный с запахом йода, предсмертный хрип тяжело страдающего человека…

Снова раздалась сирена. Я застыл… и тут же пробудился от своей задумчивости. Санитар повернулся и бросил окурок сигареты, которую украдкой курил. Вместе с окурком исчезла и та стесненность, которую он чувствовал. Воцарилась тишина. Слышалось только легкое шуршание колес коляски по длинному коридору больницы. В приемную вошел санитар скорой помощи и, с трудом переводя дыхание, бросил несколько слов:

— Пулевое ранение, господин доктор… Офицер… В него стреляли в саду… Ранен… Покушение…

Эти слова вызвали в моем сознании мысли о темной ночи выстреле и убийстве. Я не мог собраться с духом и взять себя в руки. В приемный покой санитары вкатили коляску. В это мгновение тишину больницы разорвал сильный продолжительный крик, доносившийся с верхнего этажа.

С грустью покинул я кресло и подошел к раненому. Передо мной, закрыв глаза и скрестив на груди руки, лежал человек с плотно сжатыми губами. Чувствовалось, что он не утратил надежду, не потерял веру в благополучный исход…

Черты его лица привлекли мое внимание. В них было что-то родное, египетское, возбуждающее в тебе гордость, заставляющее еще крепче полюбить свою родину.

Он был брюнет. Если внимательно всмотреться, можно было на его лице увидеть отражение тех прекрасных солнечных лучей, которые создали культуру по берегам Нила… Густые черные усы, придававшие лицу мужественность и силу, еще больше оттеняли, подчеркивали его загар. Это огромное мускулистое тело казалось отлитым из стали… Сильная шея дышала молодостью и жизнью… И вот говорят, он смертельно ранен…

Наклонившись над раненым, внимательно его осматривая, я пытался разобрать его слова, как вдруг почувствовал, что тихо говорю сам, что губы мои шепчут, кого-то осуждая: — Убили тебя…

Преодолев оцепенение, я пришел в себя. Раненый отвечал приглушенным голосом:

— Убили меня… в темноте… стреляли… в спину…

Пораженный, я спросил:

— Кто?.. Кто они?..

— Преступники… и главарь их… все они… проклятые собаки…

В комнате был слышен только его голос, который удивил меня своей силой и убежденностью. Затем на мгновение раненый замолчал. Его большие черные глаза смотрели пристально и внимательно, казалось, что его взгляд проникал сквозь потолок, ввысь, до самых небес…

— Фарук[28] убил меня!..

Волнение, точно огонь, охватило меня. Мы жадно ловили его слова… Из стен комнаты вырвался ропот осуждения… он вышел наружу, на улицу, в город, в историю…

В то время мы жили под властью Фарука. В стране было объявлено чрезвычайное положение… Темнота и произвол опустились над Египтом и заставили страдать людские сердца.

Сколько я видел перед собой раненых, несчастных! Но все это были жертвы аварий автомобилей, трамваев, повозок, различных несчастных случаев. А сейчас передо мной впервые человек, раненный пулей. Я не мог овладеть собой, забыл, что я врач, забыл свои обязанности. Я мог только думать и поступать, как египтянин, который задыхается под произволом и видит, как тиран поражает его соотечественника…

Лицо раненого побледнело. Черты лица исказились. Оно все покрылось каплями пота, скопившимися на лбу и щеках, подобно росе на увядающем цветке.

Я ощупал его тело… оно было холодным. Но это не был холод снегов, нет… это был холод того длинного пути, в конце которого смерть.

— Шок!

Я как-то бессознательно произнес это слово и схватил руку раненого, проверяя пульс. Из его посиневших губ вырвался глубокий стон:

— Ох, рука!..

Моя рука так и застыла на месте. Раненый несколько раз тяжело вздохнул…

Я знал эту непереносимую боль. Она колет, режет, убивает. Но все-таки надо осмотреть рану. Придется взять его за руку и повернуть.

Все затаили дыхание. Стоны, муки несчастного сделали нас немыми.

Взгляд мой задержался на четырех черных отверстиях с обожженными краями… Они вели к трем раскаленным кусочкам свинца, застрявшим в груди… Четвертый прошел насквозь, пробив легкое… Из раны била кровь. Я принял решение:

— Операция! Немедленно оперировать!..

Волнение охватило сестру и санитара. Казалось, приходит спасение, оно близко…

В моем мозгу возникла картина: открытое, пустынное место, раненый человек, лежащий во мраке и взывающий о помощи… его страдания, боль… скорбь… но он слышит голос, несущий ему спасение, голос, который, как эхо, звучит повсюду:

— Я иду к тебе, друг!.. Иду к тебе!..


* * *

И вот на постели, где умер Абдель Али — маленький студент, которого ударили в голову на демонстрации, где умер Садык — сын возчика, по телу которого прошла повозка его отца и переломала ему ребра, и многие, многие другие, лежит теперь раненый Абдель Кадер.

Вокруг ослепительная белизна стен. Рядом с кроватью кислородные подушки, аппараты для переливания крови, сосуды с горячей водой, кипятильник, над которым вьется пар. В комнате группа врачей и сестер. Всюду тишина, которую нарушают только стоны Абдель Кадера.

Еще первый литр крови проходил свой путь к его сердцу, как стала исчезать бледность, покрывающая лицо раненого, прояснились глаза… Вот они остановились на мне… Раненый внимательно посмотрел на меня, как человек, на что-то решившийся. Меня поразил этот внимательный взгляд. Вместе с удивлением росли тревога и страх. Вдруг его губы пришли в движение, черты лица изменились, на лице заиграла улыбка, прекраснее всего, что мне приходилось видеть. Не знаю, что в этот момент было написано на моем лице, но я почувствовал, как радость охватила меня, как вздрогнуло мое сердце. Мы улыбнулись друг другу. Я обратился к нему:

— Как вы себя чувствуете?

С трудом дыша, он еле слышно ответил:

— Лучше… много лучше…

Но вот постепенно, подобно солнцу за тучами, улыбка стала исчезать. Потемнело исказившееся гримасой лицо, только глаза продолжали сверкать.

— Что с тобой? — с волнением спросил я.

Хватая воздух, точно человек, которого душит кошмар, он проговорил!

— Да… негодяй… потащил в темноту… Я ведь его друг… Только бы мне выздороветь, я им покажу!.. Предатель!..

Лицо его было усталым. Погас огонь в глазах, они стали еще более темными. Только блестели маленькие капельки пота на лбу и щеках.

Он пытался улыбнуться, но это было лишь подобие улыбки: лицо не подчинялось ему.

— Воды! Пить… Пить!

Я провел марлей, смоченной водой, по его губам и языку.

Наконец он овладел собой, улыбнулся и сказал:

— Спасибо… спасибо, доктор… О, еще… еще… пить… о люди… пить…

Раньше чем кто-либо другой, я протянул руки, но на этот раз, чтобы запретить ему пить.

В дверь постучали. Я открыл. Длинный коридор был полон людей, объятых страхом. Все глаза обратились ко мне, в них можно было прочесть вопрос… почувствовать просьбу… увидеть надежду.

Вошел сотрудник приемной. Он был необычно молчалив, глаза его блуждали, словно он забыл, зачем пришел и что ищет. Он направился в угол, к вещам Абдель Кадера… Вот костюм с дыркой на спине, белая рубашка с красной рваной дыркой на правой стороне… коробка с тремя сигаретами… два платка… конфеты… кошелек, где, кроме денег, старое с изогнутыми краями фото ребенка…

Собрав вещи, он немного замешкался, обвел всех взглядом и остановился на Абдель Кадере. Затем он ушел, сопровождаемый приглушенным ропотом. Я запер дверь.


* * *

Поздно. Больные утихли. Мрак опустился на улицу, но яркий свет заливает все здание больницы. Булькает вода в кипятильнике. Зевает сестра. У края постели, подобно сфинксу, застыл санитар. Воздух густой и тяжелый…

Кажется, все вокруг меня задыхается. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного. Вот вся палата глубоко задышала, точно больной в лихорадке, какие-то тонкие, невидимые пальцы схватили мое сердце и сжали его… Я невольно встал, прошелся по палате, подошел к кипятильнику, поднял крышку, положил туда борной, хотя в этом не было никакой необходимости… Прежнее ощущение не покидало меня. Вдруг я внезапно понял — что-то случилось…

Раненый напрягался, чтобы вдохнуть в себя воздух. Лицо его исказила гримаса, он боролся и страдал… Казалось, огромные камни лежат у него на груди, и он не может их сбросить, не может от них избавиться… Теряюсь в догадках, что делать?.. Наклоняюсь, чтобы осмотреть правый бок, и вижу кровь: она бьет фонтаном. Кровь затопила простыни, пропитала матрац, стекала с кровати капля за каплей, поток за потоком… Началось кровоизлияние…

Все средства были испробованы. Вата пропиталась кровью. Положили новую повязку. Вата вновь окрасилась в красный цвет. Кровь проникала всюду, заливала пол. Шла борьба, борьба, полная упорства, граничащего с отчаянием. Наконец удалось заткнуть отверстие под правым соском. Наложили пластырь в несколько слоев. Я придерживал повязку рукой. Не первый раз я вижу кровь; с того дня, когда началась моя работа в приемном покое, я всегда ощущал запах крови… запах с неприятным привкусом, вслед за которым в сознании всплывают зияющие раны или погибающие от чахотки люди. Но сейчас, видя кровь, которая заливала мои руки, всматриваясь в раненого, я задумался. Это был настоящий человек; он вырос на иле нашей долины… ел наш хлеб… пил нашу воду…

Я пытался воскресить в своем сознании прошлое, увидеть дедов и отцов, павших героев, имена которых высечены в мраморе, и тех, имен которых вы там не найдете, я пытался увидеть себя и людей, именитых и простых, тех, кто вынужден был довольствоваться страданиями.

Мысли мои бродили далеко, но неизменно возвращались к беспомощным рукам, лежащим на груди раненого, к пальцам, которые безуспешно пытались отбросить, отодвинуть неумолимую смерть… Смерть… Это слово преследовало меня… Кровь сорвала пластырь и, горячая, мощная, била фонтаном…

Я стиснул руки. Взгляд упал на пятую банку с кровью, которая текла из аппарата в артерии раненого и через отверстие выходила наружу. Я не мог заткнуть его. Был бессилен остановить этот поток, который заливал пол.

Мы уже использовали всю кровь, которая была в больнице, а фонтан бил с прежней силой.

Я встретился взглядом с врачом, который пришел помочь мне, но быстро отвел глаза, чтобы не прочесть в них приговор, рождающийся в сознании.

Нужно достать еще крови…

Из поездки по больницам Каира мой ассистент вернулся с одним литром крови… единственным во всем городе… Это было последнее, от чего мы зависели… Надежда покинула нас…

Раненый начал хрипеть. Около складок рта образовались пузырьки. Лицо его стало какого-то пепельного цвета. Жизнь покидала тело.

Много раз видел я раненых, видел, как они умирали, ко сейчас не хотел верить, что конец Абдель Кадера неизбежен. Да, он был на пороге смерти еще в начале ночи, но тогда никто не мог себе представить, что у него в груди пули. Пять часов, пять долгих часов провел я около него; слышал его страшный рассказ, видел, как борется юность, как она уступает.

Когда Абдель Кадера привезли к нам, он казался совсем здоровым, сейчас же чувствовалось, что все его тело изранено.

Я не отходил от него ни на шаг, все это время я был с ним почти один… Он боялся смерти. А я боялся за него. Для него мы были надеждой. Я черпал свою веру в этих банках с кровью, в лекарствах, он черпал свою надежду у меня и боролся.

В начале ночи он говорил мне:

— Доктор…

Я отвечал ему:

— Капитан…

Потом он звал меня по имени. И я называл его по имени.

Время шло… нет, оно текло со страшной медлительностью, хотя события следовали одно за другим… Казалось, что проходит целая вечность. За это время я как бы сам пережил покушение, ранение в спину, чувствовал, что вместе с ним несправедливо обижены и мы. То, что ощущал и переживал я, охватило всех, находившихся в приемном покое.

Казалось, что ранен не только Абдель Кадер, но и я, и мой ассистент, и санитар, и сестра. У нас у всех была одна общая рана.

Отчаяние владело нами. Невозможно было вынести это… Мой ассистент привез литр крови — это было самое важное событие этой страшной ночи. Я вновь и вновь осматривал раненого, искал вену, чтобы вонзить в нее иглу, но странно: вены скрылись, исчезли. Поединок со смертью продолжался. Нет, не только врачи и сестра боролись за жизнь человека, который стал нам дорог, стал частью нас самих. За него боролись все люди…

Проблеск надежды сменялся безысходностью отчаяния.

Снова потекла кровь. Тесно обступив постель, мы следили за пульсом, скрывая друг от друга беспокойство и страх. Раненый стонал, не открывая рта. Нога его то судорожно сгибалась, то распрямлялась. Руки то сжимались, то безжизненно повисали.

Тело боролось с внутренним кровоизлиянием. Но вот он успокоился, затих; послышался только стон, глухой, долгий, вызывающий скорбь и воскресающий печаль, пережитую за всю жизнь, печаль, которой хватило бы, чтобы оплакать всех умерших.

Кризис как будто миновал, казалось, что, наконец, свежая кровь победила. Раненый успокоился. Но нас, как и прежде, не покидало волнение.

Хрип в его груди усиливался и стал походить на визг вгрызающейся в дерево пилы.

Часы уже давно пробили три…

И вдруг… дыхание замерло… шея вытянулась. Раскрылся рот, и раненый выплюнул кровь, ту, которую доставил в банке мой ассистент…

Снова забила кровь… снова ею пропиталась вата. Раненый открыл глаза. В них потух свет, исчез блеск. Они смотрели, а в них — пустота, они смотрели, а в них — беспомощность, бессилие, они как будто ничего не видели…

Вот открылся рот, раздался едва слышный шепот:

— Воды… пить…

Я дал ему воды… Он пил ее глотками, пил холодную воду, которую я для него приготовил.

И снова изо рта потекла кровь. Кровь текла и из раны. Он впал в забытье…. Мы молчали… Я осмотрелся по сторонам. Казалось, что стены, от которых отражался предсмертный хрип человека, пришли в движение. Медленно тянулось время; между минутами точно проходили году… Мой ассистент едва стоял на ногах. Крепко сжимая руками спинку кровати, он так и впился глазами в банку из-под крови. Взгляд сестры переходил со рта, который стал, как рана, на рану, которая стала подобна рту. Санитар замер, застыл. Руки его крепко держали зажим кислородной подушки.

Все мы готовились встретить неизбежное. Чувствовалось, что страшное витает вокруг нас. Наши сердца, наши руки, наш разум — все соединилось, чтобы защитить человека, отогнать нависшую над ним ужасную угрозу.

Шли секунды, минуты. В комнате стало тесно. Дышать было тяжело…

Все бросились к Абдель Кадеру, как бросаются в бурлящее море спасать утопающего…

Мы вдували в его легкие воздух… прокалывали его грудь длинной иглой, которая доходила до сердца, лекарство поддерживало его… Открывали кислородные подушки, чтобы встрепенулась, ожила грудь…

Поединок с сильным невидимым врагом продолжался. Мы прилагали все силы, отдавали всю свою энергию; казалось, что мы можем сдвинуть горы, заставить трепетать небо, перевернуть землю… Но действительность, неумолимая действительность преследовала нас. Мы боялись поверить в нее. Старались обмануть неизбежное, соревнуясь друг с другом в притворстве. Отдав себя целиком, исчерпав все свои силы, мы старались вообразить, что провели, обманули действительность…

Из угла донесся сдержанный плач сестры. Мы содрогались от затаенных рыданий, по телу пробегала дрожь. Плач сестры перешел в рыдание. Санитар, отбросив кислородные подушки, упал на колени перед Абдель Кадером и горько заплакал. Сквозь слезы слышны были его слова:

— Брат, мой дорогой брат…

Послышался голос моего ассистента. Он обращался ко мне:

— Да продлит аллах твою жизнь.

Глаза его были полны слез. И в моей душе возникло ощущение человека, который понял всю свою беспомощность и ничтожество. И я уже не владел собой, только слезы, которые красноречивее слов, говорили обо всем. Я хотел обнять своего друга, скрыть свое бессилие перед смертью, но не мог.

Так продолжалось долго. Ожидая чего-то, мы всматривались в человека, который лежал перед нами… Эта утрата оставила след в наших сердцах.

Глаза наши не отрываясь смотрели на его простое лицо, на котором блестели капли пота… Последние капли… Он отдыхал теперь в вечном покое. И даже когда мы накрыли его покрывалом, сомнение в его смерти не покидало нас…


МАХМУД БАДАВИ

Настоящий мужчина

Перевод Н. Прошина

Кто у вас преподает латинский язык?

— Мистер Хинтер.

— А греческий?

— Райт.

— В обязательном порядке?

— Нет, по желанию каждого.

— Я ведь тысячу раз говорил, что тебе нужно изучать право. Это то, из чего можно извлечь выгоду. А что тебе дает литература, что могут дать в этой стране занятия на литературном факультете?

Хикмат была возмущена мужем. Он осуждал своего брата за то, что тот увлекся литературой, и при каждом удобном случае упрекал его.

Она знала, что Хусни — брат мужа — очень чувствителен, его раздражала любая мелочь. Хикмат осуждающе посмотрела на мужа, и он замолчал, а она искусно перевела разговор на другую тему.

— Устаз, принес ли ты мне билет? — Она имела в виду билет на концерт в музыкальной школе, организованный специально для женщин.

Хусни оторвал взор от книги, в чтение которой он углубился после неприятного разговора с братом. Весь как бы съежившийся, он попытался изобразить подобие улыбки.

— Я принесу его вечером, — ответил он.

— А ты сумеешь совместить университет с занятиями музыкой? — спросил его брат.

— А почему бы и нет?

— Тебе это не удастся. Университет — не средняя школа… Лучше бы ты отложил музыку в сторону и занимался в университете. Ты и так зря потратил немало времени.

Хикмат негодовала. Что произошло сегодня с ее мужем? За что он так напал на брата? Правда, муж старший и заменяет брату отца, но Хусни уже пошел двадцатый год, у него сложились свои взгляды на жизнь. Занятия для него — это прежде всего желание найти свое призвание, а не источник будущих материальных благ. Хикмат сочувственно смотрела на Хусни. Он сидел молча, хотя весь кипел от злости.

Когда муж удалился отдыхать после обеда, Хикмат осталась с Хусни наедине. Ей хотелось успокоить его. Она мягко спросила:

— Что ты будешь завтра играть?

— Произведения наших композиторов.

— Один?

— О нет!.. Конечно, в оркестре.

Хикмат продолжала беседовать, пока Хусни не успокоился. Ему пора было идти в музыкальную школу. Он простился.


* * *

— До диез… ми, соль… ми, соль… До диез, — сердито поправлял Хикмат молодой человек.

Хикмат сняла руку с клавишей пианино и, с улыбкой взглянув на Хусни, спросила:

— А был ли твой учитель таким жестоким с тобой?

— О, гораздо больше! — улыбнувшись помимо воли, ответил Хусни. — Повтори еще раз эту часть.

Хикмат сыграла и повторила ту же ошибку. Сдерживая себя, Хусни стал рядом с ней и попросил прочитать ноты вслух.

Прерывающимся голосом она начала читать и ошиблась дважды.

— Теперь сыграй еще раз.

Ее мягкие пальцы забегали по клавишам. Играя в его присутствии, Хикмат всегда нервничала, хотя для этого не было никаких причин.

Хусни склонился к своей ученице так, что почти касался ее щеки. Глаза его были устремлены на ноты. Когда Хикмат ошибалась, он заставлял ее повторять снова, и она не без раздражения делала это, изредка отбрасывая пряди волос, падавшие ей на лоб.

Сначала Хусни следил по нотам, затем перевел взгляд на ее руки… Их головы сблизились… Хикмат была одета в декольтированное розовое платье, которое плотно облегало ее талию и отчетливо обрисовывало фигуру. Взгляд Хусни скользнул по шее, опустился к груди. Через вырез на платье он видел ослепительно белую кожу, пронизанную тоненькими жилками, по которым пульсировала кровь.

Хусни не сумел подавить в себе странного волнения и не мог отвести от ее тела страстного взора. Он никогда раньше так не смотрел на эту женщину. Он часто беседовал с Хикмат, но никогда у него не появлялись такие мысли. Однако теперь к нему пришли новые ощущения, новые чувства, как будто он соприкоснулся с невиданным доселе миром. Биение его сердца усилилось, дыхание участилось, глаза блуждали.

Хикмат инстинктивно почувствовала его состояние, и ее руки начали машинально перебирать клавиши. Она вся дрожала. Только скользящие по клавишам руки и движение ноги, нажимающей на педаль, с трудом помогали ей справляться с волнением.

Когда Хусни склонился над нотами, она почувствовала его дыхание; ее сердце забилось так сильно, что готово было разорваться. В какой-то миг он больше не видел нот, перед его глазами все смешалось; он застыл на месте и стал похож на каменное изваяние. Руки Хикмат перестали ее слушаться; она прекратила игру. Прозвучал последний, замирающий аккорд…

Хусни ударил кулаком по пианино так, что оно все зазвенело. Этот звук привел Хикмат в сознание. Она склонила голову на клавиши и зарыдала. А Хусни, как сумасшедший, выбежал из комнаты.


* * *

Во время антракта Хикмат вышла из зала, чтобы разыскать Хусни. Ей хотелось от всего сердца поздравить его. Он выступал в оркестре, но Хикмат казалось, что лишь одна его скрипка пела и издавала чудесные звуки.

Она нашла Хусни в коридоре, беседующего с какими-то женщинами. Лицо его было озарено радостью. Хикмат остановилась и стала издали наблюдать за ним. Он, как всегда, говорил тихо и спокойно. Сердце Хикмат забилось: ей неприятно было видеть Хусни в окружении женщин. Неужели это ревность? Она ревнует Хусни?..

Хусни часто рассказывал ей о прелестных соблазнительницах, но это не возбуждало в Хикмат неприятного чувства; наоборот, такие разговоры нравились ей, разжигали ее любопытство. Что же произошло сейчас?

Хикмат нервничала, злилась. И все потому, что Хусни не обращает на нее внимания! Он привел ее сюда на концерт, чтобы бросить среди говорливой бурлящей толпы!.. У нее нет больше сил слушать эту болтовню.

Рассерженная Хикмат, отвернувшись от Хусни, все же исподтишка бросала на него взгляды, пока он, наконец, заметил ее. Извинившись перед дамами, он подошел к Хикмат. Ей сразу стало спокойно и радостно; она горячо пожала ему руку.

— Больше я сегодня не играю. Может быть, пойдем домой?

— Как тебе угодно.

Они покинули концерт. С трамвая сошли на улице, ведущей к их дому на окраине города, за которой начиналась пустыня. Стояла ясная лунная ночь. Вокруг тишина. Они наслаждались звездным небом, молчанием пустыни, покоем ночи…

Идя рядом с Хусни, Хикмат испытывала странное, необычное чувство. Она часто ходила вместе с ним в кино, в театр, в магазины. И всегда чувствовала себя свободно, словно сестра в присутствии младшего брата, хотя они были почти ровесники.

Хикмат предпочитала ходить с Хусни, а не с мужем, который стеснял ее и часто раздражал. Когда она замедляла шаг, пересекая площадь, или не спеша входила в трамвай, муж бросал на нее уничтожающий взгляд, который пугал ее. Она вздрагивала, и сердце ее замирало от страха. После таких прогулок она возвращалась домой в негодовании, говоря себе: «Неужели он думает, что все такие великаны, как он сам, и могут единым махом пересечь улицу?».

Хусни же, сопровождая ее, был вежлив и терпелив, даже помогал ей выбирать шляпы, когда она не могла решить, какая из них красивее.

— Хусни, эта хороша?

— Очень. Голубой цвет прекрасен, он идет тебе.

Она мечтательно смотрела на него и, примеряя шляпу, заливалась румянцем. Затем бросала шляпу на прилавок, минуту раздумывала и надевала другую.

— Эта как будто лучше.

— Ты права.

И она примеряла следующую шляпку.

— Но эта больше подходит к моему серому костюму.

— Значит, бери ее.

И Хикмат, тщательно осмотрев шляпу, наконец, покупала ее. Хусни все время с улыбкой наблюдал за ней.

Дома Хикмат снова примеряла шляпу.

— Хусни, а шляпа все-таки неважная, — говорила она, несколько смущаясь.

Хусни знал, что она всю дорогу думала об этой шляпе.

— Правда? Тогда я схожу и обменяю ее.

— Нет, я пойду с тобой после обеда. Хорошо? — Он с трудом сдерживал свою радость.

Хусни всегда и во всем слушался ее, и поэтому Хикмат любила, когда, он всюду сопровождал ее.

Она относилась к нему, как к брату, но сегодня, когда они возвращались с концерта домой, все было по-другому. Она пугалась его взглядов и впервые почувствовала его силу, его власть над собой…

Они шли во мраке ночи, на краю пустыни. Впервые в жизни она смотрела на него, как на мужчину, и почти угадывала его чувства. Она сегодня поняла, что рядом с ней не брат мужа, а настоящий мужчина. При этой мысли Хикмат вздрогнула и ускорила шаг…

Они подошли к дому, так и не сказав друг другу ни слова.


* * *

После этого вечера Хикмат не могла оставаться с Хусни наедине, читать и беседовать с ним с прежней непринужденностью. Теперь, когда муж заставал их вдвоем, она краснела от смущения, волновалась. Что это означало? Хикмат казалось, что она ведет себя недостойно, совершает грех, преступление, которому нет прощения. Когда она слышала, как муж открывает дверь, у нее возникало желание украдкой уйти на кухню, чтобы муж не видел ее сидящей рядом с Хусни. Хотя муж ничего не замечал, она читала в его взоре упрек и негодование. Ей казалось, что она разрушает семейный очаг.

Хикмат просыпалась рано, и первым, кого она встречала, был Хусни, расхаживающий по залу с книгой в руках. Он всегда встречал ее радушно, как брат сестру, и, отрываясь от книги, тепло приветствовал ее. Лицо его озарялось улыбкой и взор вспыхивал. Но до сих пор все это было выражением нежности брата и сестры. Сейчас же она сознавала, что и улыбка и страстные взгляды означают совершенно иное. Блестящие глаза, дрожащие губы, конвульсивно подергивающееся лицо — все это имело новый смысл, который она хорошо понимала. Но все же она старалась уверить себя, что это ей только кажется, и делала вид, будто ничего не замечает.

Хикмат сознавала, что юноша здесь только пришелец, который должен удалиться от их семейного очага, мирно покинуть их дом. Ему следует оставить ее с мужем — блестящим адвокатом, за которым она замужем вот уже пять лет. Она самая счастливая женщина — ведь ее муж интересный, мужественный, богатый человек. Чего ей еще желать?

А этот молодой пришелец только мучает ее. Он имеет над ней власть, большую, чем власть мужа. Она не может противиться его взору, который проникает в самое сердце. Его блуждающие взгляды, которые словно ищут что-то в глубине ее души, пронзают ее. Только он знает, что с ней происходит, только он проникает в ее душу и читает ее мысли, знает ее тайну — тайну женщины. Она уверена, что этот юноша, который так внезапно стал мужчиной, понимает, что приходит ей на ум, о чем говорит ее сердце, в то время как сам все скрывает и молчит. Нет… Она непременно должна отдалить его от себя, заставить уехать отсюда, дать понять, что его ждет далекий, трудный, сложный путь…

Этот прекрасный юноша теперь стоит над ней в ожидании. Однако она не та женщина, которую можно мучить… Нет, нет… Его пытливые взгляды что-то ищут в ее душе. Его голос перекликается с ее голосом. Его дрожащие губы жаждут ее губ. Он весь пылает. При этой мысли ее хрупкое тело вздрагивает. Нет, она непременно должна отдалить его от себя… Пусть он молча думает о ней, бледнеет, мечтая о ней, читает ей, играет для нее на скрипке, но она не откликнется ни на что.


* * *

Хусни вернулся из университета в семь часов вечера и вышел на балкон почитать книгу. Хикмат сидела в своей комнате и вязала. Увидев на балконе Хусни, она решила не окликать его и с этого дня не быть с ним наедине. Если она и будет куда-нибудь выходить с Хусни, то в сопровождении мужа!

Но уже через несколько минут Хикмат стало грустно. Она положила вязание и взглянула на Хусни. Он был погружен в чтение. Она молча принялась за работу, чувствуя, как учащенно бьется ее сердце и пульсирует кровь. Хикмат снова бросила взгляд в сторону Хусни, но он не шевельнулся, не поднял головы, не посмотрел на нее, не ответил на взгляд. Она начала злиться.

Хикмат неоднократно переставала вязать… Почему вот уже месяц, как Хусни разговаривает с ней грубо, резко, он, такой ласковый и нежный? Почему Хусни избегает встреч с ней и охладел к беседам, он, такой интересный рассказчик? Почему Хусни приходит так поздно, пропадая где-то целый день, а ведь он любил бывать дома? Почему теперь при встречах с ней не прерывается его дыхание, не блестят глаза? Почему? Что с ним происходит? Что случилось?..

Хусни время от времени отрывался от книги и поглядывал на расстилающуюся вдали пустыню и снова углублялся в чтение. Хикмат склонила голову и задумалась. Ей стало невмоготу оставаться в комнате. Скрытая, неумолимая сила толкала ее к Хусни. Хикмат поднялась и направилась к нему.

— Опять «Поль и Виргиния»?[29]

Он поднял голову от книги, как будто этот голос разбудил его.

— А ты что любишь читать? Эдгара Уоллеса?

— Конечно, нет.

Она уже привыкла к его сарказму по отношению к детективной литературе.

— Разве тебе не надоела эта книга?

— Нет, она мне очень нравится.

У Хикмат неожиданно защемило сердце, она побледнела и перевела разговор на другую тему.

Они провели в оживленной беседе целый час. Наступило время ужина. Хикмат решила поужинать вместе с ним на балконе; к ним присоединились и служанки, которые затем отправились спать. Они снова остались одни…

Небо было покрыто облаками, они постепенно сгущались и темнели… Хусни, глядя на горизонт, сказал:

— Будет дождь.

— Не думаю, — возразила Хикмат, хотя чувствовала, что Хусни прав.

Он встал и подошел к двери, позвонил и вернулся на свое место.

— Что тебе?

— Стакан воды.

— Служанки уже спят!

— Тогда я пойду напьюсь.

Он встал, но Хикмат положила ему руку на плечо.

— Я принесу тебе воды.

— Что ты?..

Она пристально посмотрела на Хусни, и он подчинился ее воле.

На руку Хикмат упали первые капли дождя. Это ее почему-то обрадовало. Она принесла воду, и Хусни одним глотком выпил весь стакан. Глаза его сияли и были полны благодарности.

Хикмат поставила стакан на столик в комнате. Затем подошла к стеклянной двери балкона и закрыла ее. А Хусни в это время устремил взор в сторону пустыни. Когда он обернулся, дверь была уже закрыта. Он улыбнулся и продолжал оставаться на месте.

Пошел дождь. Хусни подошел к закрытой двери балкона. Хикмат с другой стороны двери, посмеиваясь, наблюдала за ним.

Хусни стоял с мокрыми волосами, струйки дождя стекали по его щекам… Он попросил открыть дверь. Хикмат покачала головой. Волосы ее рассыпались по плечам. Глаза сверкали. Розовое лицо было нежно…

А дождь все усиливался. Хусни снова попросил Хикмат открыть дверь. Но она опять ответила отказом.

Хикмат прижалась лицом к стеклу и рассеянно смотрела на Хусни. А он прильнул щекой к стеклу, чтобы слышать ее дыхание. Хикмат невольно потянулась к нему… Он прижал губы к стеклу и через стекло медленно приближал их к ее губам.

Хикмат забылась и опустила веки. Ее губы дрожали на потеплевшем от дыхания стекле… От их жаркого дыхания стекло запотело, и вскоре они уже не могли видеть друг друга.

Наконец Хусни пришел в себя и толкнул дверь. Она оказалась открытой. Но он не знал, кто ее открыл: Хикмат за дверью не было.


* * *

Хикмат встала с постели еще до зари, вся охваченная страхом. Она видела во сне Хусни, который сжимал ее в своих объятиях; она же сопротивлялась и кричала. Напуганная этим сном, Хикмат до рассвета сидела в зале, и слезы медленно катились по ее щекам.

Наконец вошла одна из служанок, и они вместе занялись приготовлением завтрака.

В седьмом часу поднялся и муж. Хикмат насильно заставила себя улыбнуться ему и подала утреннюю газету. Пока сервировали стол, она сидела рядом с мужем. Асим — так его звали — привык завтракать вместе с братом. Однако Хусни еще не проснулся. Они решили подождать его до восьми часов, однако Хусни все не появлялся. Тогда Асим попросил жену:

— Поди, разбуди его.

Хикмат посмотрела на мужа загадочным взглядом и сказала про себя: «Какой глупец!»

Она шла в комнату Хусни, и сердце ее учащенно билось, ноги отказывались служить. Она тихо открыла дверь и вошла в комнату. Ей очень хотелось закрыть за собой дверь, но она не решилась этого сделать: ей казалось, что глаза мужа следят за ней.

Хусни спал. Лицо его было бледно-желтым. Длинные волосы рассыпались по подушке. Он тяжело дышал. Веки были воспалены. Одеяло съехало с него, обнажая грудь… Хикмат, бледная от волнения, медленно приблизилась к нему и остановилась у изголовья. Она попыталась произнести его имя, но оно не слетало с ее губ. Вспомнив о муже, сидящем за столом, Хикмат, собравшись с силами, с дрожью в голосе позвала:

— … Хусни.

Он спал.

— Хусни!

Он медленно открыл глаза и увидел перед собой Хикмат. По лицу его разлилась радость, он весь сиял. Но он не мог понять: во сне это или на яву.

— Вставай, пора завтракать.

Хусни блаженно улыбнулся, и она ответила ему улыбкой… Они пришли к столу вместе и, как обычно, сели рядом друг с другом. Им казалось, что Асим наблюдает за ними. Эта мысль ужасала их. За столом наступило молчание.


* * *

Однажды Хусни вернулся домой во втором часу ночи.

Прошла уже целая неделя, но он по-прежнему был плохо настроен. Его мучила мысль, что он падает в пропасть, а вместе с собой тянет и семью брата. Он разрушит благополучие, счастье брата, разорит мирное семейное гнездо! Этого он допустить не может… Но ведь такие отношения между ним и Хикмат неизбежно должны были возникнуть после трехлетней дружбы!

Он ощущал прилив неведомых ранее чувств. Это пришла его зрелость. Он стал по-другому относиться не только к Хикмат. но и вообще к женщинам. Его взгляд теперь нередко останавливался на проходящих женщинах.

Эти новые чувства угнетали его. Он непрерывно чего-то ждал. К Хикмат он относился нарочито грубо, пытаясь скрыть за этим свое беспокойство. Во время уроков музыки он бранил Хикмат за малейшие ошибки. Сначала она ничего не понимала, но его поведение постепенно объяснило ей все.

Хусни делал все, чтобы заглушить в себе любовь, однако его старания были напрасны. Тогда он перестал посещать университет и до полуночи проводил время с друзьями в клубах, а, возвращаясь домой, стремился избегать встреч с Хикмат. Но желания, подавленные в течение ночи, прорывались утром. Увидев Хикмат, он еле сдерживался, чтобы не обнять ее.

Все это пугало Хикмат. Она настолько беспокоилась за Хусни, что и сама почувствовала себя больной. Он же опасался за нее.

Теперь Хусни уходил из дому рано, даже не позавтракав. Но Хикмат не рассказывала об этом мужу, хотя обычно раньше это делала. Она была благоразумна…

Единственным утешением Хусни была музыка. Он ушел в нее с головой… Регулярно посещал репетиции, концерты, возобновил ранее прерванные уроки… Его ученики жили в разных концах города, и Хусни с трудом обегал их за день. Все это он делал, чтобы отогнать от себя, хотя бы по крайней мере во время уроков, мысли о Хикмат.

Вот уже неделю Хусни возвращался с неприятным чувством. Этой ночью он особенно волновался — ему не хотелось ночевать дома… Когда он поднимался по лестнице, его волнение достигло предела: нервы были напряжены, в горле пересохло. Хусни осторожно открыл дверь своим ключом и на цыпочках пробрался в свою комнату, чтобы не потревожить спящих.

Когда Хусни проходил мимо спальни, он услышал звуки поцелуев, раздававшиеся в тишине. Он остановился как вкопанный… Когда он представил себе Хикмат в объятиях мужа, его охватила дикая ревность, мозг его запылал, глаза впились в дверь спальни, сердце учащенно застучало. Ему безумно хотелось ворваться в комнату и вырвать Хикмат из объятий мужа… Он задыхался, удары сердца становились все сильнее, ноги подкашивались, он весь дрожал… Все закружилось перед его глазами. Он прислонился к стене, держась за нее, с трудом дотащился до своей комнаты и свалился в кресло…

Через некоторое время Хусни очнулся у своего письменного стола. Он осмотрелся по сторонам, взгляд его остановился на фотографии, висящей напротив стола. На ней сняты его брат Асим с женой в свадебном наряде. Хусни долго смотрел на фотографию, вспоминая о счастливой женитьбе, о благополучии семьи, о любви брата, вспоминая о том, как брат заботится о нем, об его удобствах, отдыхе, о его будущем…

И в нем проснулись новые чувства. Он понял, что теперь стал чужим в этом доме, где он может посеять раздор, чужим в этой семье, которую может разбить, так отплатив за все благодеяния… Эта мысль мучила его.

Хусни взял чемодан и сложил в него свои вещи, книги. Покончив с этим, он вышел на балкон.

Уже появились проблески зари, разгоняющие темноту ночи. Зарделся горизонт… Хусни печально встречал рождение нового дня. Вдохнув свежий утренний воздух, он вернулся в комнату, взял чемодан и бросил прощальный взгляд на фотографию. Хусни показалось, что на губах брата появилась одобряющая улыбка. Он осторожно направился к наружной двери. Улица встретила его тихим и прохладным рассветом. Хусни глубоко вздохнул и расправил плечи, сознавая, что поступил, как настоящий мужчина.


Страшный час

Перевод Н. Прошина

Я с большим трудом открыл глаза. Пошевелил ступней правой ноги, а затем и всей ногой. Дотронулся рукой до раны… О боже! Я не нащупал ни ступни, ни голени. Всего этого я лишился безвозвратно… Я почувствовал сильную дрожь во всем теле, испуг охватил меня.

Действительность была ощутима, как и солнечный свет, но я уже не существовал. Я живой, но я и мертв… в сущности, мертв.

Я снова протянул руку и попытался пошевелить левой ногой, но не смог… Неужели я и ее лишился? Неужели и ее отрезали? Какой ужас!

Руки мои скользили по бедру, голени, ступне, или, вернее, по тому, что от них осталось. Но почему нога не двигается? Почему я не могу пошевелить ею? Этого я не понимал… Может быть, она онемела? Может быть, это еще действие наркоза?

Я потер ногу рукой, чтобы разогнать кровь и вернуть осязание. Затем я решил приподняться с постели, как это делал всегда, будучи здоровым и крепким. Но это оказалось невозможным… Я закрыл глаза и стиснул зубы.

На ноге не было ни повязки, ни гипса. Но почему она не двигается?.. Я бессильно уткнулся в подушку и заохал, как больной лихорадкой. Из моей груди вырывались глухие, душераздирающие стоны. Я ударял кулаками по подушке, бился головой о край кровати и кричал. Меня охватила вспышка бешенства.

Послышались шаги… В дверях появились три сестры. Я злобно взглянул на них. Несомненно, когда врач отрезал мне ногу, они стояли в этих же спокойных, застывших позах. Я замотал головой, делая им знак уйти.

Вскоре пришел врач. Некоторое время он пристально смотрел на меня, потом что-то сказал дежурной сестре. Она подошла ко мне и втиснула кусочек пробки, который не давал бы мне скрежетать зубами.

Я был в состоянии нервного возбуждения, почти помешательства. Гнев и зависть охватили меня. Я взглянул на врача… Отдав распоряжения санитаркам, он энергичным шагом, на живых ногах выходил из комнаты.

О боже! Теперь я не буду больше бродить по дорогам, совершать прогулки, не навещу ни одного из тех людей, которых любил… Эти мысли угнетали меня. Я снова закрыл глаза и попытался забыться…

До меня доносились шаги санитарок по коридору больницы. Они не прекращались ни на минуту… Звук шагов пугал меня. Мне хотелось, чтобы, когда я открыл глаза, ни один человек не стоял на ногах. Мне хотелось, чтобы все были слабыми, немощными, безногими, как я.

Закажет ли мне врач протез? О насмешка судьбы! Жестокость времени, несчастье злополучного часа! Я никогда раньше не представлял себе этого момента, не мог подумать, что наступит такой час!

Сестра поднесла мне стакан воды. Нервные спазмы сжали мне горло. Девушка смущенно посмотрела на меня, и черты лица ее смягчились. Мне же показалось, что она ехидно улыбается и смотрит на меня с жалостью.

Чудовищная насмешка! Я был полон жизни, энергии и силы, и вдруг стал предметом сочувствия дежурной сестры! Она смотрела на меня, как на несчастного! Я почувствовал, что мое сердце разрывается… От испуга, ужаса, и гнева у меня закружилась голова… Я погрузился в сон.


* * *

Я вглядывался в темноту… В больнице стояла тишина… Который сейчас час? Сколько еще до рассвета? О боже, неужели я так долго спал? О, если бы я не просыпался, если бы спал вечным сном! Что даст мне теперь жизнь?

Я провел рукой по лицу, и как будто пелена спала с моих глаз. Отчетливо стали вырисовываться предметы. Я увидел стены и обстановку комнаты. Но это была не моя комната. Меня перенесли в другую палату, а может быть, и в другую больницу. Кто знает? Может быть, они сочли меня сумасшедшим…

Я протер глаза и беспокойно заворочался на постели… Сон успокоил нервы, и я почувствовал некоторое облегчение… Мне захотелось припомнить, как все произошло…

В ту ночь я спал на своей кровати и проснулся от звуков сирены. Несмотря на то, что за годы войны я привык не вставать с постели, что бы там ни случилось, на этот раз я почему-то поднялся и решил закрыть окна ставнями. В этот момент меня оглушили залпы зенитной артиллерии. Несколько секунд я молча стоял посреди комнаты. Затем подошел к окну и посмотрел на небо…

О ужас! Небо пылало адским огнем. Прожекторы своими лучами отыскивали самолет, который еще не был виден… Я стоял у окна, и мне казалось, что я командир, который следит за ходом боя с холма, возвышающегося над местностью.

Внезапно все прекратилось. Смолкли зенитные орудия, исчезли лучи прожекторов. В этой непроглядной темноте наступила страшная тишина. Я оперся локтями на подоконник, и ко мне вернулось спокойствие.

Вдруг я услышал прерывающийся гул самолета. Я поднял лицо к небу… Слух мой обострился…

В одно мгновение небо озарилось огнями. Раздался оглушительный грохот. Это были бомбы. Они разворачивали землю, поднимали волны на море, образовывали вулканы. Все произошло в один миг. Грохот и шум исходили отовсюду: от закрытых окон, от содрогающихся зданий. Я отошел от окна и направился в другую комнату. Закрыв уши руками, я пытался успокоиться, но мне это не удавалось.

Разрывы бомб становились все слышнее, все ближе. Мне казалось, что соседние дома начинают рушиться, погребая тех, кто в них находится, подобно лавине, падающей вниз с высокой горы… Было безумием оставаться далее в помещении, но я все шагал взад и вперед по комнате.

Взрывы бомб продолжались. Мне представилось, что ад открыл свои врата. На небе и на земле все колебалось и горело… Неужели я останусь здесь, чтобы быть погребенным под обломками? Никто не узнает, где моя могила… Я слышал шум шагов соседей, спускающихся по лестнице, и решил тоже пойти в укрытие.

Там люди теснились, толкая друг друга. Говор перемешивался с криками. Больше всего меня раздражали вопли женщин, усиливавшиеся по мере того, как раздавались новые взрывы, от которых все вокруг содрогалось. В небе показались самолеты. Они направлялись к своим целям. Тогда все замолчали.

При свете пожаров видно было, как падают бомбы. Глаза людей блестели, душа замирала от страха. Каждый смотрел в лицо другому, словно хотел узнать, о чем думает сосед. А в голове у всех была только одна мысль, ужасная мысль… О ужас! Языки у всех прилипли к гортани. Шепот прекратился, даже дети замолкли.

Все кругом было окутано черными, густыми клубами дыма… Наступила зловещая тишина. Не было слышно ни шепота, ни шороха. Казалось, даже сердца перестали биться. Время тянулось удивительно медленно. Взгляды людей были напряжены. Дыхание затаено. Даже те, которые ранее перекидывались шутками, рассказывали анекдоты, успокаивали женщин и забавляли детей, теперь молчали. Их лица были бледны… Все чувствовали неминуемую опасность.

Это страшное молчание было нарушено ожесточенными разрывами бомб. Все закричали, толкая и хватая за полы друг друга… Наступила полная растерянность. Сознательность была парализована. Люди ни о чем не думали, они смотрели, но ничего не видели, как будто их поразило прикосновение или объятие шайтанов.

И снова в этой могильной тишине повторились завывания самолета, послышались артиллерийские залпы и звуки разрывающихся где-то близко бомб. Пыль, проникая в укрытие, вызывала кашель, застилала глаза… Вдруг раздался взрыв страшной силы. Мне показалось, что бомба упала на мою голову. В исступленном состоянии, расталкивая людей, я выскочил наружу.

Не знаю, что случилось с теми несчастными, которые остались в укрытии, но я слышал, что бомба попала прямо в цель и, очевидно, разорвала прятавшихся там людей на куски… Не знаю, что произошло и со мной, когда я выбежал на улицу. Я пришел в себя только в госпитале, расположенном на живописном холме. Я не раз видел его, проходя по дороге в ар-Рамель. Бросая на него мимолетный взгляд, я и не предполагал, что моя судьба будет связана с этим зданием.

Хвала тебе, о аллах! Разве я сейчас не в лучшем положении, чем те, которые остались в укрытии? Они погребены под обломками. Разве можно забыть их бледные лица? Никогда… О аллах! Ты отнял у меня ногу, лишил средств к жизни. Завтра я уже не пойду в суд… Не буду защищать страждущих людей… Не зазвучит мой голос, как раньше. Разрывы бомб заставили его умолкнуть.

О аллах! Я не герой сражений, не солдат, раненный на поле боя, который по праву гордо идет по улицам, опираясь на костыли… Нет… У меня нет этой чести. Разве я смогу идти, как солдат или герой?

Но я хочу видеть свет… Свет прекрасного утра. Видеть лучи солнца, играющие с волнами моря…


* * *

Я проснулся рано и попробовал облокотиться на кровать… Прошло уже больше недели, а я все еще лежал без движения, как труп приготовленный для бальзамирования… До меня донесся звон первого трамвая… Послышались голоса санитарок… Мои ноздри улавливали запах лекарств… Бесшумно проехала злополучная повозка, каждый день отвозящая кого-нибудь на тот свет…

Какое они сделали благодеяние, изолировав меня в этой комнате! Присутствие других больных раздражало бы меня. Я никогда не чувствовал сострадания к больным и беспомощным. Мое сердце вырезано из камня, и я всегда восхищался силой, в чем бы она ни проявлялась.

Они хорошо сделали, что запретили посещать меня. Я не хотел видеть людей, смотреть на тех глупцов, которые произносят избитые, заученные фразы сострадания, вызывающие только боль. Я не хотел видеть женщин, проливающих слезы.


* * *

Меня не прельщает жизнь в городе. Через некоторое время я уеду в деревню, на ферму… Я проведу остаток моих дней среди простых честных людей. Они будут уважать меня, несмотря на мои физические недостатки. Я же не буду смотреть на них, как на бедняков. Ведь они, как никто, верят в судьбу.

МАХМУД TAXИР ЛАШИН

Дом покорности[30]

Перевод А. Рашковской

Зал духовного суда, как обычно, битком набит посетителями — благородными и неблагородными, мужчинами и женщинами, истцами и ответчиками.

Здесь можно встретить мужчину, которому наскучила жена, и женщину, которой надоел муж; разведенную жену, требующую алиментов, и разведенного мужа, желающего вернуть себе сына. Здесь можно услышать и многое другое из области супружеских недоразумений и семейных осложнений. Большинство посетителей суда относится к низшему слою населения города, к среде, где сила страстей сильнее власти разума, но где люди не умеют изощряться в притворстве и лжи, то есть делать то, что является привилегией высших классов общества.

Да, все эти люди принадлежат к низам, мы видим здесь и фески, и покрывала женщин, и мулайи, и галябии…

Все громко разговаривают, так что ухо с трудом улавливает голос служителя, громко выкликающего фамилии. Во всех жалобах много общего, и каждый в этом зале легко может найти тему для беседы с соседом или случай излить ему душу.

В этой толпе неподалеку от двери в зал заседаний стоит Мамдух эфенди, турок по происхождению, высокий, крепкий, но несколько худой для своего роста. Пятьдесят прожитых лет не наложили на него заметного отпечатка. Под темно-русыми волосами — высокий гладкий лоб, за которым чувствуется изобретательный ум. Под ярко очерченными и сильно изогнутыми бровями проницательные глаза, в которых отражается решимость и упорство. Тщательно подкрученные усики и тонкие губы, обличающие вспыльчивый характер, завершают его портрет.

Мамдух эфенди — состоятельный человек. Это сразу видно по его хорошему костюму, стоячему воротничку и дорогой трости. Но в своем кругу он не считается образованным человеком. Он едва-едва читает по-турецки, и то этому его научила в детстве мать. В своем кругу он не слывет и деятельным человеком. Его юность прошла под крылышком родителей, и хотя он всегда что-то выдумывал, это были только ребяческие затеи, а если и проявлял стремление к деятельности, то лишь Для своих удовольствий.

Родители его умерли, оставив Мамдуху небольшое наследство. Мамдух эфенди не только сохранил эти деньги, но со временем его богатство увеличилось. Это было любимой темой для разговоров многих жителей квартала. Они пережевывали ее каждый раз, как Мамдух эфенди проходил мимо или когда о нем упоминали.

Его первая жена умерла, говорили из-за того, что он с ней жестоко обращался. Кое-что Мамдух эфенди унаследовал и после нее. Вторая сумела вырваться из его когтей, но только после того, как муж получил от нее все, что ему было нужно, и обобрал ее. И вот теперь он в суде из-за третьей жены.

Это молодая женщина по имени Наима. Она очень красива, но красота эта такова, что доступна только немногим. Источник ее обаяния не щеки, подобные яблоку, не белое, как сметана, лицо, не брови, изогнутые полумесяцем, не прямой нос, напоминающий сирийские финики, не гладкая, как мрамор, грудь. Это та духовная красота, которая вдохновляет художников, волнует поэтов и вносит счастье в дом культурного человека. Но как может существо подобного воспитания и характера, как тот, о ком только что говорилось, понять секрет этой красоты?

Мамдух женился на ней, вернее захватил ее, только потому, что она была дочерью турчанки, приятельницы его матери, и потому, что ей в одном месте принадлежал дом, в другом — несколько федданов земли.

Наима хотя и не получила законченного образования, но обладала внутренней культурой, умела тонко чувствовать и была преисполнена радостного восприятия жизни. Она вызывала восхищение и любовь подруг, которые всегда приходили в ее дом проводить время в ее обществе. И она любила их всей душой и старалась сделать им приятное.

Так и жила Наима, как щебечущая птичка, в окружении матери и сверстниц.

Но после замужества она натолкнулась на сердечную черствость ее придирчивого мужа. Он относился с подозрением ко всем юношам и мужчинам. Зная слабость тех женщин, которые попадали к нему в лапы, он не верил женщинам. Поэтому в его душе возникла ревность.

— Не открывай окон!

— Со слугой не разговаривай!

— Одевайся, как приказываю!

— Не переступай порога иначе, как с моего разрешения и под моим присмотром!

Для Наимы это была скорее тюрьма, чем дом. Мамдух был тюремщиком, а она преступницей, каждый шаг которой был на подозрении, словно она являлась не честной женой, соблюдающей свой долг. Найму, меньше чем кого-либо, мог удовлетворить такой образ жизни, или, точнее говоря, такой способ смерти. Она страдала, затем протестовала, даже восстала и, наконец, покинула дом, проклиная тех, кто его построил.

Вот поэтому-то и стоит Мамдух эфенди там, где мы его оставили, в толпе у зала заседаний. А в помещении суда, как мы уже говорили, легко найти и тему для беседы и случай излить свою душу или выразить сочувствие и соболезнование. Скоро между Мамдухом эфенди и несколькими женщинами завязался оживленный разговор, во время которого были высказаны различные мнения по поводу его дела.

Старуха, подперев большими пальцами ввалившиеся щеки, изрекла:

— Дом покорности. Если суд вынесет такое решение — это будет ужасно. Как мне жалко такую молодую. Зачем все это, сынок? Вспомни поговорку: кто любит меня, тот не выбрасывает. Лучше отпусти ее, и аллах смилостивится над тобой и пошлет тебе другую жену. И над ней сжалится и пошлет другого мужа.

Стоявшая рядом с ней девушка расхохоталась:

— Говорят, что, идя от столба к столбу, где-нибудь найдешь свое счастье.

Старуха засмеялась, обнажив гнилые зубы, и ответила:

— Клянусь пророком, сестра моя, ты говоришь правду. Конечно, если все мужчины таковы, что же нам остается делать?

Третья с негодованием отвернулась и отошла, бормоча проклятия по адресу всех мужчин, вместе взятых.

Мамдух эфенди стоял, прислонившись спиной к стене и постукивая концом трости по носкам своих начищенных ботинок, желая этим показать, что не обращает внимания на слова женщины. Через несколько минут вышел служитель суда и выкрикнул: «Мамдух эфенди! Госпожа Наима!» Мамдух эфенди вошел в зал, за ним проследовали два адвоката: один — его, другой — его жены.

Дело было передано для вынесения решения, но судья недолго раздумывал и вскоре объявил его.


* * *

И вот Наима вошла в «дом покорности». Это был жалкий домишко в одном из переулков. В нем небольшая комната с двумя окнами. Жалюзи на них наглухо заколочены, и высунуть голову на улицу уже не представляется возможным. Простим это им — жалюзи ведь здесь ни при чем, они выполняют свой долг и пропускают свет и воздух. В комнате узкая кровать и старый шкаф. На кровати жесткий матрац, в шкафу самые скромные платья. На стене зеркало, в котором дотошный исследователь может с трудом различить черты своего лица. На полу старый ковер, на нем все еще можно найти место, куда поставить ногу. Такова комната несчастной женщины.

Если мы пересечем небольшую залу, где стоят диван и стол, составляющие всю ее меблировку, мы окажемся в комнате Умм Бхатырхи. Там каменный пол, на нем циновка, на циновке матрац, а на матраце Умм Бхатырха. И больше ничего.

В одной из стен дыра. Если мы назовем ее окном, то погрешим против истины, если оконцем — будем ближе к ней, а если просто никак не назовем, то полностью достигнем истины.

На этом можно закончить описание жилища, куда привели бедняжку. К этому ее приговорил судья, пристав привел приговор в исполнение, а ее муж радовался и торжествовал.

— Я ей покажу! Кто не хочет есть сливы, пусть довольствуйся косточками.

Так сказал муж, запер дверь дома и, убедившись, что жена там, а ключ у него в кармане, удалился.

Но судьба при этом хитро улыбнулась.

Какое одиночества испытала бедняжка, какая горечь и тоска наполняли ее сердце! Наима плакала так, что чуть не захлебнулась слезами. Она была не в состоянии поверить в то, что произошло. Ее охватило оцепенение, и она лежала неподвижно на полу, как мертвая. Взгляд ее был устремлен в пространство.

Так проходили часы. Наима оставалась в том же положении, изредка предавалась воспоминаниям, и тогда слезы горячим потоком текли из ее глаз.

А когда наступила ночь, бедная женщина, обессиленная, бросилась на свое жесткое ложе, испуская тяжкие стоны, пока ее не одолел сон. Но разве можно назвать сном это полузабытье, во время которого напряжено все тело? Человек продолжает метаться на постели, его усталость и муки только увеличиваются. Разве можно назвать сном это полузабытье, полное ужасных видений? Это не сон, а мука! И бедняжка Наима была обречена на эти страдания. Cтоило сомкнуть веки, как ей снились великаны, преследующие ее, и она в ужасе просыпалась. Как только снова засыпала, ей представлялось, что она в подземелье или в пещере, где царит густой мрак и полно всякой нечисти.

Она просыпалась, торопливо ощупывала свои руки, ноги, грудь, боясь, не случилось ли с ней чего-нибудь. Потом опять засыпала, но вскоре ей являлись призраки и скалили зубы, черепа и скелеты танцевали танец смерти. Ночной мрак только усугублял ее страхи, и она уже собиралась звать на помощь. Но те самые ночи, которые приносят горе, со временем облегчат его, потому что сами они порождают утешение.

Заслуга врачевания при помощи самой большой дозы бальзама утешения принадлежала сердцу, бившемуся в груди старой женщины по имени Умм Бхатырха. Мы оставили ее на матраце, постеленном на циновке, которая лежала на земле. Можно спокойно оставить ее там: она все равно не покинет своего места. Умм Бхатырха старая, низенькая и очень толстая. Голова ее покоится на плечах без какого-либо посредничества шеи, так что, как только старуха открывает рот, подбородок упирается ей в грудь. У нее выпуклые глаза, тяжелые веки, на лице много морщин. Остатки седых волос она прикрывает черным покрывалом. Сверху Умм Бхатырха носит фиолетовый платок, с которого у правого уха свешивается серебряный треугольный амулет. Она покидает свое место только в случае крайней необходимости, потому что, говорит она, «в ее ногах живут злые духи».

Такова была женщина, которая прислуживала Наиме или, вернее, стерегла ее. Но Наима избавляла ее от трудностей этой миссии: она не помышляла ни о бегстве, ни о самоубийстве, потому что не в ее характере были дурные помыслы. И вскоре между ними завязалась дружба. Так добрые сердца всегда узнают друг друга.

Старуха развлекала Наиму, рассказывая ей о своей молодости и лишениях, о женщинах и девушках, к которым сначала судьба была сурова, а затем после невзгод улыбалась и приносила счастье. Часто такие беседы заканчивались сказкой из «Тысячи и одной ночи». Наима прислушивалась к словам старухи, успокаивалась и обретала душевный мир. Иногда она парила в мечтах и с детской наивностью прерывала старуху.

Как ты думаешь, что меня ожидает, тетушка Бхатырха? Может быть, то же, что девушек в кинематографе, которых крадут разбойники, бросают в разрушенном доме или в пещере и мучают почти до смерти, пока аллах не пошлет им храбреца, который одолевает разбойников и спасает несчастную девушку. Может так быть?

И старуха почувствовала жалость к своей невиновной пленнице. Уступи она этому чувству, слезы хлынули бы из ее глаз, но она овладевала собой и шутливо спрашивала:

— А что такое кимограф, Наима ханум?

— Ки-не-ма-то-граф.

И обе смеялись.

— Это там, где делается темно, а потом на стене шевелятся тени?

— Вот-вот, это и есть.

— Мой племянник Сейид однажды взял меня с собой туда, я очень устала, и глазам было больно.

Наима спросила:

— Как ты думаешь, кто этот храбрец, которого мне пошлет аллах?

Старуха пристально посмотрела на нее, согнала муху с носа, но ничего не ответила.

А Наима продолжала:

— Может быть, сам аллах? Ведь у меня никого нет, я даже мать не видала больше месяца.

Она готова была разрыдаться, но старуха снова стала ее развлекать беседой.

Так прошло больше месяца. Мамдух эфенди отпирал дверь, чтобы передать старухе продукты, затем снова закрывал ее.

Но после просьб матери Наимы, вмешательства некоторых ее знакомых, после различных предупреждений, глупых разговоров и долгих споров Мамдух эфенди согласился оставить старухе ключ. Таким образом, легкое дуновение свободы проникло в дом, и Наима с радостью вдохнула его. Теперь старуха могла с разрешения Наимы иногда покидать дом. Изредка она ночевала у своей дочери, а Наима оставалась одна в доме. Но она уже была значительно спокойнее, чем прежде.

Единственным местом прогулок Наимы была крыша дома. Она поднималась туда, когда спадала жара и веял мягкий и нежный вечерний ветерок. Она глядела на крыши соседних домов и дальние минареты или устремляла взор в прозрачное лазурное небо, где летали стайки голубей.

Затем медленно наползал вечер. Самые противоречивые ощущения охватывали ее; она им отдавалась, пока не исчезали бледные, слабые лучи заходящего солнца, сгущалась тьма и возникали сумрачные, призрачные тени. Тогда бедняжка возвращалась в комнату, как собака в конуру.

И вот однажды…

Наима, сидя на крыше, погрузилась в мечты и воспоминания. Очнувшись, она увидела совсем близко, на крыше соседнего дома, незнакомого юношу. Он пристально смотрел на нее, прижимая к груди раскрытую книгу. Их взгляды встретились, и оба они поспешили скрыться.

Едва переступив порог своей комнаты, Наима застыла на месте. Ее терзали стыд и страх. Она услышала, как старуха закашляла у себя, и чуть не бросилась к ней, чтобы рассказать о происшествии. Но тут же раздумала и спросила себя: кто этот юноша?

На этот вопрос оказалось очень легко ответить: это Хамди, сын шейха Ибрагима, купца из Танты. Он закончил в прошлом году среднюю школу и приехал в Каир изучать право. Он ничем не примечателен: ни внешностью, ни одеждой, ни характером, ни умом. Вот кто этот юноша.

Никого не удивит, если мы скажем, что Наима и Хамди полюбили друг друга. Они поднимались на крышу в такое время, когда могли не бояться соглядатаев, и тайком разговаривали, признаваясь друг другу в любви. Их чувство было возвышенным и чистым. Наима не считала себя ни в чем виноватой, черпала в этой любви счастье и одаряла юношу своим очарованием. Она видела в этой любви и насмешку над своим тупым, придирчивым мужем.

Так продолжалось некоторое время. Женщина вновь засияла душевной красотой, к ней вернулось прежнее радостное ощущение жизни.

Старуха обрадовалась этой перемене и, не зная, что за этим таится, успокоилась. Она нашла подходящий момент, чтобы помирить супругов. Наима не упорствовала: муж не был для нее всем, как прежде. Мамдух считал это своей победой и стал похваляться ею среди знакомых. Все поздравляли его с проявленной им твердостью и решимостью.

— Когда Наима вернется, она, конечно, будет лизать мне руки, как собака! Ха-ха-ха!

— Клянусь аллахом, ты поступил мудро; с женщинами только так и надо обращаться.

Супруги несколько сблизились. Возлюбленные стали совсем близки.

Любовь, которая сначала казалась возвышенной и чистой, оставалась такой недолго. Она стала порочной, низменной, самой нечистой связью, какая только может быть между юношей и девушкой или между холостым молодым мужчиной и женщиной, которой пренебрег муж. Чем больше грешила Наима, тем больше она спешила выказать свою любовь Мамдуху эфенди. А он радовался своей победе, был ею опьянен и ничего больше не замечал. Через несколько месяцев он вернулся с женой в свой дом, славя аллаха и вознося ему хвалы: во чреве ее созревал плод, а у него никогда раньше не было детей.

Вскоре Мамдух эфенди разослал приглашения, на которых золотыми буквами было написано:

«Время нам принесло радость —

Сегодня мы достигли желанного.

Птица запела громко:

Радость, радость!

Имеем честь пригласить вас в пятницу в семь часов вечера в наш дом на улице… на торжество по случаю семи дней со дня рождения нашего сына Энвера — да ниспошлет аллах и вам того же».

А судьба хитро подмигивала и улыбалась.

Книга большой правды

Закрыв страницы книги «Египетские новеллы», вы надолго останетесь под впечатлением больших и хороших слов, сказанных сердечно и просто. Пройдут часы, дни, может быть, годы, а вы все еще будете помнить египетских писателей, познакомивших вас с жизнью простых людей своей страны.

Сборник «Египетские новеллы» составлен из произведений разных писателей — разных и по своему общественному положению, и по возрасту, и по художественной манере. В нем напечатано несколько рассказов старейшего египетского писателя, известного драматурга и новеллиста, действительного члена Египетской Академии Наук — Махмуда Теймура. Его рассказы не только широко известны египетскому или арабскому читателю, они переведены и на европейские языки. И здесь же, рядом с произведениями Махмуда Теймура, опубликованы рассказы молодого писателя Юсуфа Идрис, которому нет и тридцати лет.

В «Египетских новеллах» мы найдем не много рассказов с борьбе с колонизаторами. Но они горячи и страстны; они — предвестники тех огромных книг, тех эпопей о борьбе за счастье своей родины, которые, несомненно, скоро появятся; они лишь окно в будущее, окно, наполненное светом и воздухом.

Однако из этого не следует, что другие рассказы резко отделены от тех, в которых повествуется о борьбе с колонизаторами. Они точно так же посвящены теме возрождения родины, хотя тема эта, на первый взгляд, как будто и не подчеркивается.

Вот, например, на меня произвел глубокое впечатление рассказ М. Теймура «Шейх Сейид». Рассказ этот написан скупо, чуть даже суховато, но с необычайной выразительностью. Это история крестьянина, который из-за болезни превращается в полуидиота. Невежественная деревня принимает помешательство за проявление святости. Некогда в Казахстане, у меня на родине, таких нищих-полупомешанных звали «дувана». Тип, как видите, нередкий. Проследим его судьбу дальше по рассказу. Юродивый превращается в шейха, то есть в лицо почтенное. Но это почтенное лицо начинает вести себя так безрассудно, что односельчане, разъярившись, объявляют его уже не святым, а воплощением дьявола и убивают шейха. Невежество создало святого и оно же некоторое время спустя объявило этого святого дьяволом.

И сразу же перед читателем встает вопрос — кто же виновен во всех этих чудовищных преступлениях невежества? Неужели египетские крестьяне, нищие, разоренные, забитые? Конечно, нет.

Виновен тот, кто разорил крестьянина, кто сделал его нищим и невежественным.

Почти половина рассказов книги — «Наджия», «Шейх Афаллах», «Сабиха», «Трамвай № 2», «Ихсан ханум», «Деревенская трагедия», «Настоящий мужчина», «Любовь побеждает смерть», «Бродячие кошки» и другие — в той или иной степени повествуют о жизни женщины, стремящейся раскрепоститься. Эти рассказы написаны с большой силой. По-видимому, тема эта чрезвычайно близка египетскому читателю, а значит, и писателю.

Положение женщины Востока, судя по этим рассказам, за последнее столетие изменилось сравнительно мало. Конечно, женщина реже испытывает «счастье» гарема, она может работать и даже может помочь своим трудом мужчине (рассказ «Они хотели воспитать мужчину…»), но как страшны результаты этой помощи! Вчитайтесь, как бездушно относится к помощи сестер их родной брат и как грустно оканчивается этот рассказ словами одной из них: «Мы сумели сделать из него врача, но мы, женщины, оказались бессильными сделать из него мужчину». Брат, которого сестры сделали врачом, отнесся к ним подло, и все же в устах сестер слово «мужчина» звучит по-прежнему возвышенно. Грустно читать это. Если бы так же звучало для мужчины слово «женщина» — вот мысль, которая тревожит вас, когда вы прочтете этот рассказ, написанный очень хорошо.

Рассказ «Они хотели воспитать мужчину…» принадлежит перу женщины — египетской писательницы Бинт аш-Шати. Бинт аш-Шати окончила Каирский университет; она часто и смело выступает по наболевшим вопросам социальной жизни Египта. По-видимому, Бинт аш-Шати чрезвычайно хорошо знает жизнь. Только большим знанием жизни можно объяснить, что тему большого романа она сумела уложить в маленький рассказ «Они хотели воспитать мужчину…» Она превосходно умеет создавать характеры, точна в описаниях, и мне кажется, что Бинт аш-Шати — писательница с большим будущим.

Здесь, кстати, — раз мы коснулись художественной манеры писателя — мне хочется остановиться на одном свойстве египетских писателей, которое очень привлекает и радует меня. Когда вы читаете новеллы сборника, вы неизбежно вспоминаете тех европейских писателей, которые создали немало книг о странах Востока и о Египте, в частности. Вы вспоминаете пышные описания пламенного египетского солнца, прозрачного воздуха, пестрых одежд, верблюдов — словом, всего того, что называется восточным орнаментализмом, то есть слащавым и неправдоподобным изображением восточного быта и пейзажа. В работах египетских писателей целиком отсутствует этот восточный орнаментализм. Но мы привыкли к нему, мы воспитывались на нем и нам может показаться странным, что его нет. Но вот вы прочли два-три рассказа, вы взволнованы чувствами этих простых, честных людей и вы, зачарованные, забываете об орнаментализме, а когда вспоминаете, то вам кажется неправдоподобным, что вы могли желать его. Когда вы прочтете всю книгу, вы уже приходите к заключению, что не только не нужно никакого орнаментализма, но что он и вреден. Восточная поговорка гласит: «Холодная вода освежает, когда припадаешь к источнику. Но перенесенная через базар даже лучшим водоносом, она лишь наполовину утоляет жажду».

Большим знанием жизни, человечностью, энергией и лаконичностью отличаются рассказы молодого египетского писателя Юсуфа Идриса. Меня особенно взволновал его рассказ «Пять часов». В рассказе кое-что не договорено, о многом приходится догадываться, но это дает пищу воображению читателя, заставляет его думать над рассказом, заставляет вживаться в этот рассказ.

Напомню вам содержание. В городе напряженная обстановка. Пулею реакционера смертельно ранен какой-то египетский офицер. Врач больницы, куда привезли раненого, в течение пяти часов борется за его жизнь. И хотя рассказ оканчивается смертью раненого, — вы как бы еще продолжаете борьбу за жизнь, как бы сопровождаете врача в его дальнейших действиях!

Образ врача написан превосходно. И вовсе не потому, что писатель Идрис — сам врач по профессии. Одно дело — знания, в данном случае врачебные; другое дело — любовь к человеку и к родине. Знания, необходимые для написания рассказа или романа, могут быть приобретены довольно быстро. Любовь к человеку воспитывается в художнике многими годами. Рассказ «Пять часов», несомненно, результат длительного воспитания любви к людям, многих часов раздумий писателя и о своей судьбе и о судьбе своего народа.

Мне хочется также поговорить с вами о творчестве Махмуда Теймура, старейшего и превосходнейшего египетского писателя, новеллы которого хорошо представлены в этом сборнике. Когда читаешь его рассказы, невольно восхищаешься этим представителем старшего поколения египетских писателей, который с нескрываемой тревогой передает нам горести и страдания египетского народа, описывает его тяжелую, порою невыносимую жизнь в недалеком прошлом.

Махмуд Теймур — писатель с широким охватом жизни и большим гуманистическим мировоззрением. Я уже говорил вам о его замечательной новелле «Шейх Сейид», превосходно описывающей быт египетской деревни. Но так же превосходно описывает он и город, например в рассказах «Трамвай № 2», «Нейтралитет» или в рассказе «Бумажная корона». А особенно привлекателен своей человечностью рассказ «Наджия». Рассказ короткий, напечатан он лет двадцать назад, но ему, безусловно, предстоит большая жизнь.

Старому шейху сообщают, что к нему вернулась его дочь Наджия. Шейх считает Наджию преступницей, обвиняя ее в прелюбодеянии. Писатель не говорит в подробностях, что совершила дочь шейха. Может быть, это действительно было преступление с общечеловеческой точки зрения, а может быть, только нарушение местных обычаев. Как бы то ни было, шейх после раздумья нашел в себе достаточно человечности, чтобы не только простить свою дочь, но и прийти в негодование от ханжества религии. Какой огромный перелом в сознании!

Мне этот рассказ кажется очень многозначительным. Жизнь меняется. То, что для отсталого человека еще некоторое время назад было тяжким преступлением, теперь, после мучительного раздумья, кажется незначительным и пустым эпизодом. И еще вот почему это важно. Кончается время высокомерного и презрительного отношения к женщине и, таким образом, кончается еще один период культурной отсталости.

Ценно не только то, что рассказы Махмуда Теймура оригинальны и своеобразны. Чрезвычайно ценно также и то, что каждое из произведений сборника «Египетские новеллы» имеет свое лицо и свое особое направление. Очень интересен рассказ «Мансур эфенди и его дочери», принадлежащий перу выходца из феллахов, в прошлом батрака, а ныне писателя Абдуррахмана аш-Шаркави. Рассказ «Мансур эфенди и его дочери», написанный с большой иронией, принадлежит к числу тех произведений, острие которых направлено против американских колонизаторов. Тема, на первый взгляд, взята как будто и не крупная: разлагающее влияние американских кинокартин на египетскую молодежь. Но чем дальше она развертывается, тем все большее приобретает значение, и вы понимаете, откуда и почему в голосе писателя звучит такое негодование, такое презрение к американским фильмам.

Советский народ, стремясь к дружбе со всеми странами, рад закрепить свою дружбу с египетским народом. Книга «Египетские новеллы», несомненно, сыграет положительную роль в развитии нашей дружбы. Советский читатель с глубоким интересом прочтет книгу, полную любви к своим братьям и гнева против тех тяжелых условий, в которые поставили колонизаторы египетский народ. После этого сборника советский читатель пожелает, конечно, познакомиться более глубоко с авторами, представленными на его страницах, а также и с другими египетскими авторами. Это поможет развитию дружбы и симпатии между нашими народами, все мысли которых направлены на благо и счастье людей, на последовательную борьбу за мир, за счастье, к которому идет человечество!

Всев. Иванов.

Примечания

1

Устаз — принятое в арабских странах обращение, соответствующее слову «господин». (Здесь и далее примечания переводчиков.)

(обратно)

2

Галябия — длинная мужская рубашка.

(обратно)

3

Омда — деревенский староста.

(обратно)

4

Джубба — арабская мужская верхняя одежда.

(обратно)

5

Феллах — египетский крестьянин.

(обратно)

6

Суфиты — последователи мусульманской мистико-аскетической секты.

(обратно)

7

Феддан — мера площади, равна 1/3 гектара.

(обратно)

8

Мулайя — арабская женская верхняя одежда.

(обратно)

9

Милим — мелкая египетская монета, равная 1/10 пиастра.

(обратно)

10

Эфенди — господин.

(обратно)

11

В Египте в трамвайных вагонах имеются первый и второй классы.

(обратно)

12

Сакийя — колеса, с помощью которого на орошаемые поля подается вода.

(обратно)

13

Карат — 1/24 феддана.

(обратно)

14

Ардоб — мера сыпучих тел, равняется 197,7 литра.

(обратно)

15

Форма соболезнования по поводу смерти, принятая в арабских странах.

(обратно)

16

Хадж — человек, совершивший паломничество в Мекку.

(обратно)

17

Аль-Азхар — мусульманский университет в Египте.

(обратно)

18

Ханум — госпожа.

(обратно)

19

Крыши домов на Востоке плоские и представляют собой большую площадку в виде веранды.

(обратно)

20

В Египте урожай убирают дважды в год: в марте — апреле и в сентябре — октябре.

(обратно)

21

Имеется в виду вторая мировая война.

(обратно)

22

Куруш — египетская монета достоинством в 10 миллимов.

(обратно)

23

Имеется в виду бытующий в странах Ближнего Востока обычай: к свадьбе невеста красит хной ладони.

(обратно)

24

Народные песни арабских стран, отличающиеся протяжным мелодичным напевом.

(обратно)

25

Намусийя — защитный полог над кроватью от москитов.

(обратно)

26

Эзба — помещичье хозяйство.

(обратно)

27

Старейшая больница в Каире.

(обратно)

28

Фарук — последний король Египта. Низложен в 1952 году.

(обратно)

29

Роман французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1745–1814 гг.).

(обратно)

30

Дом покорности — место временного заключения провинившейся жены, по решению мусульманского духовного суда.

(обратно)

Оглавление

  • МАХМУД ТЕЙМУР
  •   Бумажная корона
  •   Наджия
  •   Сабиха
  •   Шейх Афаллax
  •   Трамвай № 2
  •   Нейтралитет
  •   Шeйx Сейид
  • ИСА УБЕЙД
  •   Деревенская трагедия
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   Ихсан ханум
  • БИНТ АШ-ШАТИ
  •   Они хотели воспитать мужчину
  • АБДУРРАХМАН АШ-ШАРКАВИ
  •   Мансур эфенди и его дочери
  • ЮСУФ ДЖАВХАР
  •   Бродячие кошки
  •   Эта грязь…
  •   Любовь побеждает смерть
  • ЮСУФ ИДРИС
  •   Четверть грядки
  •   Пять часов
  • МАХМУД БАДАВИ
  •   Настоящий мужчина
  •   Страшный час
  • МАХМУД TAXИР ЛАШИН
  •   Дом покорности[30]
  • Книга большой правды


  • Загрузка...

    Вход в систему

    Навигация

    Поиск книг

    Последние комментарии