Галерные рабы [Юрий Пульвер] (fb2) читать онлайн

- Галерные рабы 1.76 Мб, 457с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Юрий Пульвер

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Пульвер ГАЛЕРНЫЕ РАБЫ

От автора

Главный герой романа, воронежец Сафонка Иванов, жил на самом деле. К сожалению, мы знаем о нем очень мало. Лишь несколько точек на карте Азии и Европы начала семнадцатого столетия обозначают его одиссею.

В 1604 году он был пленен ногайскими татарами, в Азове продан в рабство. В Стамбуле отказался принять мусульманство и был отправлен на галеры. Через несколько лет его отбил испанский флот, Сафонка попал в Испанию, откуда отправился домой. Прошел через всю Европу, охваченную Тридцатилетней войной, и 22 августа 1624 года был допрошен в Москве патриархом Филаретом. Об этом сохранилось письменное свидетельство, из него мы и знаем о первом воронежце, совершившем длительное заграничное путешествие.

Прообразом другого героя-китайца послужили мастер боевых искусств Ху Вэйчуан, живший в XVI веке, и безымянные, но в реальности существовавшие жители Поднебесной — не то послы, не то разведчики, прошедшие обучение в иезуитском колледже в Макао и отправленные в Ватикан к римскому папе.

Остальные персонажи вымышлены, но читатель легко угадает за двумя из них — Искандаром и Мбенгу — черты и особенности характера известных государственных деятелей, волею автора перенесенных (в порядке, так сказать, эксперимента) в другие исторические эпохи.

Изучая то далекое время, пришлось одолеть не одну книгу. И чем больше я читал, тем яснее понимал: хотя о жизни людей XVII века написано немало художественной литературы, практически все мы, за исключением узких специалистов, совершенно не представляем себе, как же все-таки жили на самом деле наши предки.

Большинство из нас находится в плену примитивной концепции, вульгарно трактующей исторический процесс. С развитием феодализма, мол, русский трудовой народ жил все хуже и хуже, а появление крепостного права еще усугубило его и без того тягостное положение… Проецируя эту мысль на тысячелетия назад, приходишь к выводу о «золотом веке» первобытного стада человеко-обезьян, что, конечно же, не соответствует действительности.

В первоисточниках и трудах подлинно объективных, не тенденциозно настроенных исследователей содержатся такие факты, которые ломают стереотипы, сложившиеся со школьной парты, переворачивают кверху ногами представление о былом собственной страны. На рубеже XVI–XVII веков, до Смуты, как указывали иностранцы, мясо на Руси было настолько дешевым и обильным, что продавали его «не на вес, а по глазомеру». Русский рубль служил предметом спекуляции в банках и меняльных конторах Европы! Воронежский крестьянин, поднимавший целину, имел четыре-шесть лошадей, а казак — вдвое больше!

Да, случались неурожаи, голодные годы, моры и войны, но в целом-то русский народ (да и прочие тоже) размножался и если не очень уж и богател, то вовсе не оскудевал, не столь уж нищенствовал, как описывают иные «исторические» романы.

Откуда же тогда Хлопко, Болотников, Разин, Булавин, Пугачев и их менее знаменитые предшественники и последователи?

У Ленина есть гениальная мысль, что одной из главнейших причин социальных переворотов и недовольства масс является не абсолютная степень обнищания народа (пролетарий при капитализме жил все-таки лучше раба, но бунтовал ничуть не меньше), а «ножницы», разрыв между уровнем жизни «верхов» и «низов». Вот он-то веками не менялся, а то и расширялся, поддерживая классовый антагонизм…

Если мы находимся в неведении относительно материального бытия русского общества на рубеже шестнадцатого — семнадцатого веков, то что же говорить о духовном аспекте?! Способны ли мы понять до конца, как усложняли существование, как деформировали разум средневекового человека религия, суеверия, различные поверья, обычаи и традиции, о которых его потомок лишь краем уха слыхивал… Мы осовремениваем — бессознательно или намеренно — наше прошлое, пытаемся приблизить его к себе за счет нахождения сходства, а на разительные отличия закрываем глаза.

Вот почему многие из поступков персонажей, обычаев, традиций, обрядов, которые читатель встретит в романе, наверняка покажутся ему невероятными, противоестественными и отвратительными. Но ни один из них не выдуман, все существовали в действительности у разных народов примерно в то время, когда жил Сафонка Иванов, а многие продержались до конца прошлого и даже до нынешнего века. Фантазия автора лишь сложила из сонмища разрозненных отдельных фактов, как из кусочков мозаики, целостную картину «гишпанского вояжа».

Похож ли он на тот, взаправдашний? Сказать трудно. Но… Палеонтологи по одной косточке восстанавливают подлинный облик давно исчезнувших с лица планеты животных. Почему же невозможно это в историческом повествовании? И я верю: так могло быть, а может, так и было… Хочу, чтобы ты, читатель, поверил тоже.

Дикое поле, 26 июня 1604 года

Аркан петлей свернулся на шее, сдавил горло. Земля вздыбилась бешеным конем, встала верстовой стеной, затмевающей свод небесный. Трава, кусты закувыркались перед глазами, колючки впились в одежду, рванули кожу. Тело, как колесо тележное, промяло упругий степной ковыль.

Длилось это мгновения. Кровавая пелена затянула очи, удушье вцепились в глотку, и Сафонка ушел в царство тьмы — по ту сторону боли и других чувств.

Очнулся он от сильных шлепков по щекам. С натугой размежил веки и в сизом тумане узрел над собой чужой лик: круглый, коричневатого цвета, с приплюснутым носом, ощерившимся в торжествующей ухмылке редкозубым ртом, с черными прорезями-зенками. В ноздри хлынул дух никогда не мытого тела, смешанный с запахами конского пота, бараньих шкур, овечьего сала и какими-то другими, незнакомыми.

Поганый, татарин…

Ногаец еще несколько раз плюхнул по щекам, приводя пленника в чувство. Ошеломленный, плохо соображающий Сафонка попытался схватить врага и дать чику[1] в ответ, но застонал от неожиданной резкой боли: руки были стянуты спереди сыромятным ремешком.

Пинками и угрожающими окриками татарин заставил его встать, привязал висевший на шее русского аркан к луке седла и пустил коня рысью. Чтобы не задохнуться, Сафонке пришлось бежать за ним.

Голова раскалывалась, соленый пот разъедал царапины и воспаленные глаза, пересохшая глотка с хрипом всасывала обжигающий воздух, ступни немели от ударов о землю, сердце пробивало ребра и пыталось вырваться наружу. А земля все стелилась под ногами, дробь конских копыт звучала все резче, и страшному пути не видно было конца. Сафонка начал спотыкаться, уже готов был упасть, как вдруг впереди почуялись людские голоса, лошадиное ржание, лязг металла, стоны, плач. Пахнуло дымом костра, жареным мясом, кровью, потом, навозом. Лагерь…

Его подогнали к толпе полоняников, сняли с шеи аркан, привязали к общей цепи. Сафонка в изнеможении пал на траву.

Когда тело немного отдохнуло, мозг обрел способность чувствовать и думать, парень поднял глаза на товарищей по несчастью. Те смотрели на новичка с сочувствием и болью. Сафонка застонал от бессильной ярости и стыда.

Стоял день 26 июня 7112 года от сотворения мира.[2]

* * *
Сафонка был ровесником Воронежа — вернее, той первой крепостцы, которая дала начало городу и быстро сгинула. Рождения ее он не видел. Но, несмотря на малый возраст, хорошо запомнил страшный конец.

Построенная на скорую руку стрельцами и другими служивыми людьми для защиты от татарских набегов, первая крепь была скорее сторожевым постом, нежели твердыней, способной выдержать сильный штурм или правильную осаду. Внешне она отвечала требованиям, кои в те времена предъявляли к украинным — пограничным городам: располагалась на хорошо защищенном мысе у реки, в центре естественной дуги, образуемой широкими берегами, лежала выше окружающей местности. Но стены ее были невысоки и тонки. Не имелось в них особой нужды. Татары редко пытались брать крепости, а старались запереть в них гарнизон, дабы спокойно грабить и брать полон в уездах.

Верно потому воинская служба Воронежа началась с неудачи — как говорится, первый блин комом. Набежал на него в 1590 году от Рождества Христова отряд лихих людей — литовцев да казаков запорожских — под водительством атаманов Дениса Селенского, Борана и Гусака. Разбойная эта ватага немало дел пакостных сотворила на Брянщине годом раньше. Разорила и пожгла многие дворовые села, убила десятки да полонила поболе двухсот крестьян, награбила чужого добра на пять тыщ рублев. Однако воронежцы про то не ведали, поверили в мирные намерения литовцев. А те обманом вошли в город и свирепствовать почали, аки волки в овчарне. Перебили гарнизон, спалили укрепления. В сорок тыщ рублев вышел казне государевой их набег! Опричь людей сгинувших…

Сафонке ж он обошелся куда дороже: осиротел малец. Отец, казачий сотник Семен Иванов, сильно посечен был шаблюкой запорожской, чудом великим жив остался. А матушка пропала. Может, сгибла, а может, увезли с собой ватажники для продажи.

Не видать бы впредь мальцу красного солнышка, да спасла мать-сыра-земля. Скатились он и старший брат Михалка в яму, что копали под новый погреб, вжались, зарылись в осыпавшуюся землицу — и она уберегла от пистольных пуль и стрел, от пылающих головней и бревен, от копыт конских и смертоносных лезвий. Благо еще ночь помогла, литовцы ввечеру напали. А на рассвете, как ушли вороги лютые, прискакал побратим отцов, сотник казачий Качалов Михаил, и вытащил ребятишек из развалин.

Недолго обитали на пепелищах, отстроили хаты помаленьку. Исполнилось Сафонке семь годков — и почала пробиваться из земли к небесам вторая крепость на Воронеже-реке. На пажити же, пажах — разоренном, покинутом месте — вырастали, как грибы после дождя, могильные холмики с крестами.

Новая крепь оказалась счастливее первой — ей суждено было просуществовать века. Государь Федор Иоаннович повелел строить ее знатному городовому мастеру Илье Катеринину.

Как выпадала свободная от дел домашних минутка, Сафонка сбегал на стройку, любовался, как взметываются над холмом двухсаженные мощные бревенчатые стены, тын, надолбы. Над ними грозно взирали с высоты десятисаженной, коли мерить от верхней части стен, Большая и Тайницкая башни с шатрами.

Несмотря на запрет, Сафонка с дружками частенько залазил на самый верх, чтобы окинуть взором раскинувшееся на левом берегу приволье лесное, поглазеть на хитрые снасти, на умельство плотников.

— Комяги-то зачем? — любопытствовал Сафонка у мастеров, кивая на большие деревянные сосуды в форме ладьи, стоящие на башне.

— Скоро уж отрок, инда ума не нажил. Пораскинь-ка сам… Осада, пожар ли приключитца — запас водный нужон. А вообще-то ходи отсель, не можно тутай людям сторонним быти…

Окнами в окружающий мир открывались в крепостных стенах ворота — Проезжие, Ильинские, Пятницкие и Затинные. Служивые, охраняя рубежи царские, садились в слободах, обрабатывали наделы, даденные им за службу, торговали, ремесленничали.

Надвое делился Воронеж: детинец — воеводский город — и посады. Каждая часть имела свои церкви. В крепости, скажем, стояли Троицкая, Соборная в честь Благовещенья пречистой богородицы с пределом Николы-чудотворца, да Никольская. Святого Николу в те поры почитали Христа пуще, посему в посвященной ему церкви колокольню развели на четырех столбах шатром, на ней же восемь колоколов — два поповых и шесть мирских.

Раскинулись в крепости воеводский двор, съезжая изба, осадные дворы для служивых людей, две житницы с хлебом, два зелейных — пороховых — погреба, оружейный сарай.

Посад мог похвастаться Пятницкой и Космодемьяновской (Воскресенской) церквями, обнесенными стеной, торговой площадью, многочисленными лавками да ларями.

Семен Иванов за заслуги воинские приписан был к детям боярским,[3] земельный надел имел. Обитал в Казачьей слободе, предпочитая жить со своими — и людишки знакомые, и при сполохе, коль беда нагрянет, легче до крепостных стен пробиться.

Вокруг нарождались слободы поменьше и победнее: Пушкарская, объединявшая десятки хозяйств пушкарей, Затинная, населенная стрелками из затинных пищалей, Напрасная. Тут же держали дворы иные воронежские помещики. Жили они в уезде, однако при набеге вражьем скрывались в городе.

Странным показался бы воронежский посад далеким потомкам Сафонки — нам, например, живущим четыреста лет спустя. Малый числом жителей, сравнительно большой площадью: ведь при каждом хозяйстве своя угода — сад, огород, выгоны, а то и луг, и пахотный надел. Дома прятались в глубине дворов, улиц в современном понятии не существовало. Они появились лишь после того, как по государеву указу здания стали ставить «у лица» двора, по ниточке — один обок другого. А тогда это были узкие коридоры в лабиринте плетней, палисадов и заборов, змеями петляющие промеж дворов, от храмов к городским воротам и раз от разу упирающиеся в тупики.

Город рос вместе с Сафонкой. Оба испытали в детстве и радости, и муки. Враждовали люто воевода Иван Кобяков с казачьими головами Иваном Арсеньевым и Борисом Хрущевым. Запретил воевода пушкарям, затинщикам да воротникам — ворот стражам — в стройке участвовать. Плотникам жалованье не платил — те и сбежали. И пошел в стольный град Москву царю Федору Иоанновичу донос: «…без плотников, государь, козаки и стрельцы города рубить не умеют, а городовой мастер Илья Котеринин на Вороножи живет без дело».

Паны дрались, а трещали чубы у холопов. Положил царь гнев на ослушников воли своей и указал воеводам воронежскому, михайловскому, пронскому да тульскому «беглых плотников, всех сыскав и бив батоги, за поруками выслать с сотником казачьим с Михаилом Качаловым». Побратиму помогал и Семен Иванов.

Плотников учили батожьем за самовольство, а потом выплатили им жалованье и дали припасы съестные.

Сафонке день расправы над беглыми запал в душу навсегда. Да и можно ли забыть свист кнутов, вопли истязуемых, тупые чавкающие удары кожаных ремней о человеческие тела, острый запах крови и смертного пота, от которого шарахались лошади… Отец на что ратник крепкий, ко всему привычный. И воевать приходилось, и людишек воровских ловить, государеву волю исполняя. Крови и смерти не страшился, жизнь свою готов был положить в час любой, а потому и чужого живота не жалел. Но поставлять жертв палачам не нравилось ему. И запил в ту ночь Семен люто, по горло набрался хмельной браги — чтобы только не слышать стоны и проклятья тех, кого словил он и отдал на катованье.

Глядя, как жестко, по-взрослому сжав губы и нахмуря чело, смотрел Сафонка на бичевание, решил про себя Семен: пора мальцу к делу воинскому приучаться, нечего порты на полатях протирать.

Тяжко далась наука бранная, но десять лет, проведенных в поте лица, не прошли даром. Скакал Сафонка на лихом коне не хуже бывалых казаков, саблей и пикой владел играючи, метко стрелял из завесной пищали. Даже к пушкам его подпускали пушкари: и к ним на выучку отдавал сына сотник.

В пятнадцать лет принял Сафонка первый бой с татарами, стал мужчиной, впервые убив врага. К осьмнадцати годам силу недюжинную накопил: немного было казаков, матерых даже, кто бы в борьбе на кушаках или в схватке кулачной мог его одолеть. Читать умел следы звериные, птичьи и человечьи, мог сметить татарскую сакму — выбитый конницей след в степи, в набеги ходил и без добычи-дувана не возвращался, государеву службу в отцовой сотне справлял исправно. Грамоте был горазд, не обделили его книгочиевой мудростью: Семен гонял его к дьячку, чтобы поделился тот с отроком толикой знаний своих.

И собой был Сафонка виден: росту — сажень, плечи — сажень же косая, красен обликом, русоволос. Не одна девка, проплывая мимо, алела маковым цветом и украдкой поглядывала на добра молодца, не одна женка, отданная старому да богатому, плакала о Сафонке поздней бессонной ночью.

И друзья-товарищи любили его: не давал он их в обиду, не бросал в беде. Куском хлеба последним делился, на коня своего раненых да уставших сажал, а сам бежал рядом, за стремя держась.

Ан все равно выпала ему тягчайшая на свете доля…

Воронеж, 30 мая 1604 года

В украинную степь службу сторожевую справлять выезжали спозаранку.

Во дворе воеводском стояла еще полутемь, разрезаемая светом чадящих смоляных факелов. Переступали с ноги на ногу кони, потихоньку перетаптывались казаки, стараясь, чтобы не звякнула сабля или шпора, не скрипнул ремень. А станичный голова Григорий Коробьин чел указ государев шести людишкам, коим черед выпал идти в составе дальней станицы, подвижной сторожевой заставы, в Дикое поле — смечать сакмы кочевников, набегавших на Русь. Воронеж тогда находился посередине между Ногайским и Кальмиусским шляхами — любимыми дорогами потомков Чингиза.

Станичные головы ответ держали перед воеводой за большие участки границы, под рукой имели отряды до полутораста сабель. Зато и бремя ответственности на них лежало непомерное.

Коробьин чел Устав не торопясь: поспешишь — людей насмешишь, а тут дело важное. Из града столичного весть пришла, будто крымский царь Казы-Гирей на своей правде, на чем шерть дал два года назад, не устоял, разорвал с государем русским. Вперед миру быть не хочет, а намерен идти на государевы украины. Из иных польных городов гонцы бают, что-де на поля ходят крымские татарове и станичников и сторожей громят, а татарове конны и цветны, и ходят резвым делом, одвуконь, и чают их от больших людей.

Ногаи тоже воруют. Государь Борис Федорович поддерживает распрю внутри Большой Ногайской орды, доставил туда из Москвы Янарослана-мурзу, наиглавнейшего соперника князя Иштерека, и велел им жить в мире и кочевать вместе. Оттого Иштерек на Русь злобствует и саблю точит. Войско не шлет, ан ватаги разбойные подбивает за дуваном на земли государевы бегать. Не зря Разрядный приказ вызвал из градов и собрал на границе две с половиной тыщи казаков. Так что без станичников теперь — как без ушей и глаз. Вдруг охулка выйдет, да узнают, что плохо объяснил проведчикам, как службу нести — не миновать опалы! Береженого и бог бережет.

«По государеву, цареву и великого князя Ивана Васильевича всея Руси приказу, боярин князь Михайло Иванович Воротынской приговорил… о всех украинных о дальних и о ближних, и о месячных сторожех, и о сторожех из которого города к которому урочищу станичникам поваднее и прибыльнее ездити, и на которых сторожах и из которых городов и по скольку человек сторожей на которой стороже ставити, которые сторожи были б усторожливы от крымские и от ногайские стороны… чтоб воинские люди на государевы украины войною безвестно не приходили…»[4]

Казаки помоложе, коим внове было выбираться на простор степной, внимали с радением: пригодится. Опытные же позевывали в кулак, но так, чтобы голова не заметил. Семен Иванов брюзжал про себя: ехать уж больно не хотелось. Шутейное ли дело за две седмицы одолеть полтыщи верст по глухой степи в поисках ворога лютого. Тяжко. Да и сердцем болеть стал он, жаба грудная все чаще дышать не дает.

«Стояти сторожам на сторожах с конь не сседая. А станов им не делати, а огни класть не в одном месте. Коли кашу сварити, и тогды огня в одном месте не класти дважды. А в коем месте кто полдневал, и в том месте не ночевать, а где кто ночевал, и в том месте не полдневати… Сзади крымских людей на сакмы ездити и по сакмам и по станам людей исмечати, да с теми вестми и в другой раз отослати ж своих товарищев в те городы, в которые ближе, чтоб перед воинскими людми в государевы украинные города весть была ранее…»

…Ох, не надо б сейчас в станицу ехать. Гибельно. Худые дела на Руси долгонько уж творятся. Недород, людишки три лета подряд гинули от глада и мора, треть царства Московского вымерла. Отряды разбоев, у коих головил какой-то Хлопко, объявились да побиты в прошлом годе были. У ляхов, глаголют, убиенный царевич Дмитрий Иоаннович воскрес, возжаждал войной идти на незаконного царя Бориса, отцовский престол возвертать. И служба охранная пограничная справляется ныне с небрежением. Ратников мало, припасу боевого и того меньше, жалованья служивым не платят. Не шлют из Москвы ни пополнений, ни хлебов, ни денег. Не до того.

Не люба Семену поездка эта, да поджиться хочется: оскудел он. Казак — и не крестьянин, и не дворянин. Сеет мало, времени нет из-за службы. Слуг на служнем наделе али деловых (для дел), людишек кабальных не имеет. Живет государевым пожалованием. Промыслы рыбьи ли, охотничьи, добыча с боя — единое подспорье хозяйству. А жалованье какой год казна зажимает. Службу же исправлять воевода заставляет и на десятинной пашне барщину нести. Триста десятин отрезали из земельных дач местным казакам и стрельцам, так и пришлось их пахать всем миром. Когда же свои десятины обрабатывать?

Сторожам же воевода хошь не хошь сразу платит из царева кошта. А если дары ему поднести, то совсем не худо платит. Устав приговаривает: «…станичным головам, которые ездят на поле в станицы, давати проезжего по четыре рубли, а детем боярским, которые ездят с ними в станицы, …по два рубля человеку».

Сам-четыре я с сыновьями восемь червонцев-лобанчиков[5] обрету, да за коников ишшо… Семен спрятал довольную улыбку под окладистой бородой, вспомнив о выгодном дельце, которое сумел провернуть. Станичники нуждались в отличных конях, поэтому воеводам украинных городов предписывалось «смотрити накрепко, чтоб у сторожей лошади были добры и ездили б на сторожи о двуконь, на которых бы лошадех мочно, видев крымских людей, уехати, а на худых лошадех однолично на сторожи не отпущати». Служивых, не имевших своих хороших скакунов, обеспечивали станичные головы.

Григорию Коробьину, приятелю давнему и испытанному, поднес Семен мзду, дабы тот повелел выдать добрых коней, яко безлошадным, сотнику Иванову и трем сыновьям его, кои в станицу вызвались ехать. Сделал Коробьин вид, будто не ведает, что своих-то двух жеребцов, мерина да трех кобыл Семен загодя продал с выгодой.

Ан еще задумку обсудил с головой Семен. Третьего дня перед отправкой на границу весьма дорого оценил ему Коробьин имущество, которое Ивановы с собой брали.

Имелась в Уставе зацепка хитрая: «А на которую станицу или на сторожей разгон будет и лошади их и рухлядь поемлют, и за те лошади и за рухлядь по воеводским отпискам и по ценовным опискам платити деньги». Так что Семен кое-какое оружие и одежду-лопотину, что держал для продажи, включил в списки, но с собой брать не стал, а тут же сбыл. Коробьин обещал оплатить потом из государева кошта все добро, якобы утраченное при вражьем разгоне.

Не к лицу бы сотнику казацкому, верному слуге цареву, испытанному ратоборцу, казнокрадствовать. Дак ведь попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй. Все берут на лапу, тем и живут. Всяк подьячий любит калач горячий, земля любит навоз, лошадь овес, а воевода принос. И в столице государевой в приказ любой не ходи с одним носом, ходи с приносом. Тот добр дворянин, что ездит не один, а с дарами. Ибо золотой молоток и железные запоры отворяет, серебро и булат переедает.

Вона сколько пословиц народ придумал, потому как жизнь правдиво описывают…

А я-то, скажи на милость, не за безделку лобанчики получаю, не чужой кровушкой живу, свою собственную пролить готовлюсь. В Дикое поле иду в самое опасное время — в разгар лета.

Навершные (верховые) дозоры обычно разъезжали по украйне с апреля по ноябрь. Однако, бывало, срок продлевали «доколе и снеги укинут», потому что лишь глубокий и устойчивый снежный покров уменьшал опасность набегов.

Сторожи стояли с весны шесть недель, с осени по месяцу. Станицы бороздили Дикое поле с апреля по декабрь по две недели каждая, а то и дольше.

Коробьин закончил честь Устав, кивнул Иванову — мол, прощевай, сотник, все будет, как уговорились, и ушел в избу. Поджидавший поп благословил станицу, дал каждому приложиться к иконе и распрощался. Исповедывать, отчитывать молитвы не стал. Все уже накануне вечером побывали в церкви, за ночь вряд ли грехами обрасти успели, разве что плотским, да за этот господь простит…

Можно было бы отправляться, и все же Семен не торопился. Оглядел свою ватагу. Трое сыновей — Глебка, Сафонка, Михалка — и двое чужих, Матфейка Афанасьев да Ширяйка Ржевский, чада старых товарищей-казаков.

Еще раз тщательно обследовал снаряд воинский, корма. Каждый ехал одвуконь, имел во вьючных мешках толченое просо, свинины соленой изрядный кус, узелок с драгоценной солью. У Ивановых, кои в Воронеже считались не из бедных, соль была смешана с перцем. Войлок для защиты от дождя и ветра, топор, огниво, ремни, медный горшок, запас лука, чеснока, сухари и мука. Ее можно намешать с водою, и получится тесто-толокно, которое едят сырым. Немного овса — для лошадей, а при нужде можно и себе сварить. Лучины еще наскепали-накололи. Пригодится.

Особо проверил оружие. Саадак-лук с налучником и колчан со стрелами. Стрелы разные — с ромбическим железным жалом, двушипные (шипы мешают выдернуть наконечник из тела) или двурогие: рога расширяют рану.

Колчан висел справа. На левом боку, рядом с налучником — сабля. У самого Семена — похожая на турецкую, с елманем — расширением в нижней части клинка. У остальных обычные, с крестовиной лопастями или с шариками. Пики с железными наконечниками. Длинные продолговатые кинжалы в ножнах.

Кольчуг и щитов не брали, ехали налегке. Серьезной схватки с татарами все равно не выдержать, а если утекать от погони придется, железный доспех только утяжелит бег. Для защиты от стрел на излете захватили тегиляи — стеганые кафтаны с высокими воротниками и рукавами по локоть, сшитые из кожи и крепкого холста, с набитою внутри ватою. У Ивановых там были еще и металлические прокладки. Ехать в тегиляях потно, сейчас они лежали свернутые, но в Диком поле — жара не жара — придется париться в них.

Огненный бой у казаков тоже есть. Сотник взял два редких по тем временам немецких пистоля, его сыновья — по долгому самопалу, ручной пищали с кольцевым замком, сработанной тульскими оружейниками. Запас пороха и пуль содержался в отдельных мешках.

Семен остался доволен осмотром: все как полагается вою. Спохватившись, осмотрел еще и кожаные сапоги: не прохудились ли? Сбрую: не сопрела ли, не перетерлась?

Михалка и Сафонка, уже бывавшие в походах, нетерпения не выказывали. Понимали: в украинных степях не то что ремешка, сучка подходящего порой не сыщешь.

Матфейка, Глебка и Ширяйка нетерпеливо мялись с ноги на ногу. Скорее бы уж…

По древнему обычаю присели на завалинку перед дальней дорогой. Помолчали, подумали, отвлеклись от дел мирских.

Встали, вскочили на коней и тронулись. По домам заезжать не стали — с бабами уже простились «конечным целованием», зачем лишний раз слезы женские видеть.

Миновали ворота, надолбы, ров, выслушали добрые напутствия дежурных воротников. За чертой города у росстани — перекрестка дорог — слезли с седел, сняли шапки с голов, сотворили еще раз молитву, в пояс поклонились стороне родимой. Снова по коням — и на юг.

Каждый просил бога, чтобы явил милость, позволил вернуться домой целым да невредимым.

Италия, окрестности Неаполя, лето 1591 года

Порывистый северный ветер-борей сорвался со снежных вершин Апеннин, с ревом пролетел над зеленой долиной Кампании, разбил спокойные зеркала трех озер-сестриц Ликолы, Литерны и Ахерузии и вырвался на Флегрейские поля — страшное с древности место. Вулканические кратеры, горячие серные источники, булькающие гейзеры охраняли здесь мрачные пещеры, откуда, как утверждали местные жители, темные ходы вели прямиком в подземное царство.

Колючие кусты у подножия холма, особенно густые со стороны, обращенной к морю, почти закрывали тропинку, которая вела наверх, к развалинам античного храма, некогда известного на весь считавшийся тогда цивилизованным мир — к обители оракула кумской Сивиллы. Тирренское море, как и тысячелетия назад, покорно лизало подножие холма, увенчанного короной былой святыни — увы, разрушенной. Игра бликов на морской воде в свете солнца, стоящего в зените, напомнила Александру сверкание мечей в битве, увиденной с далекой горы. Небо начинало хмуриться и темнеть от гнева.

— Буря идет, — не то утвердительно, не то вопросительно молвил его учитель Андроникос, плотнее заворачиваясь в плащ. — Плохое предзнаменование. Может, уйдем?

— Для того ли мы проделали долгий путь из родных Афин сюда, в Королевство обеих Сицилий,[6] чтобы повернуть назад в страхе перед простой грозой? Я не узнаю тебя, учитель, ты никогда не боялся капризов погоды.

— «Не судите опрометчиво», — рекомендует Святое писание. Я не дождя опасаюсь, а твоего визита к гадалке.

— Она не простая прорицательница, а пифия, Андроникос. Этот оракул предсказывал судьбу Периклу и Александру Великому, Цезарю и Траяну. Таинственное искусство Сивиллы открывать смертным их будущее родилось раньше Христа и Магомета! И не исключено, что переживет эти религии, как пережило олимпийских богов! Подумай сам: в астрологию, хиромантию, некромантию и прочие тайные науки верят все без исключения — католики и протестанты, англикане и православные, мусульмане и евреи, язычники и огнепоклонники, даже те, кто и в богов-то никаких не верит! Да ты и сам не отрицаешь ведь могущества секретных знаний древних?

— Потому-то и не хочу, чтобы мой Александр узнал свое будущее! Вспомни Экклезиаста: «В большой мудрости много горечи, и кто умножает познания, умножает свои печали». Вполне возможно, ты отравишь себе всю оставшуюся жизнь, проведав, что тебя ждет.

— Я ничего не боюсь. Пусть даже мне, как Ахиллу, суждено умереть молодым! Неизбежно мне было прийти сюда! Ты ведь сам еще при моем рождении заказал мне гороскоп, где сказано, что я родился под знаком Марса! Ты привел ко мне уличную гадалку-цыганку, и она предсказала: умрешь, не побежденный никем! Ты отвел меня к персу-хироманту, возвестившему, что я — третий Александр. Ты положил много усилий, чтобы найти путь к кумской Сивилле, величайшему из оракулов с тех пор, как навеки замолк оракул Аполлона в Дельфах! Почему Андроникос вдруг перестал верить в мою звезду?

— Твоя звезда — кровавый Марс, мой мальчик. Мне страшно за тебя. Тем, кому покровительствует эта планета, не суждено личного счастья. Ты еще не достиг возраста эфеба, новобранца-воина, а уже живёшь только войной. Не растрачиваем ли мы зря твой талант? Никогда я не встречал людей столь способных. Я знаю тебя с пеленок, но с каждым днем удивляюсь тебе все больше и больше. Решения принимаешь молниеносно и никогда не ошибаешься. Любую книгу запоминаешь строчка в строчку с первого прочтения. На равных ведешь диспуты со зрелыми мужами-софистами, прославленными ученостью и мудростью. А ведь тебе еще не остригли кудри в честь совершеннолетия! Ты станешь любимцем муз, коли возьмешь в руки научные инструменты, лиру или перо-стилос. А ты выбрал оружие. Почему?

— Я много раз отвечал тебе, почему. Когда бряцают мечи, кифара смолкает!

— Честолюбив ты не в меру… Вдобавок природа наделила тебя телом атлета, которое твой отец и я развили гимнастическими и воинскими упражнениями. Впору ли тут думать о мирных ремеслах…

— Учитель, я чувствую, как во мне бурлят страсти! Душа моя разрывается от переизбытка желаний и стремлений, от обилия сил! Помнишь Рустама из «Шах-намэ» великого Фирдоуси? Рустам попросил небо забрать у него излишек силы и сохранить, пока не понадобится в суровый час. Вот бы и мне так! Македонец Александр Первый в шестнадцать лет был наместником своего отца Филиппа. Албанец Георгий Кастриот в шестнадцать лет успехами при дворе султана укрепил положение своего отца Гьона, из заложника стал любимцем падишаха и вскоре получил почетное прозвище Искандар-бег, Александр Второй, которое его соотечественники переделали в Скандербега. А я, которого гадатель назвал третьим Александром, в шестнадцать лет… помогаю отцу в торговых делах! Я недостоин своих великих тезок! Прозябаю в безвестности!

— Ты прочитал и изучил столько, что старцу не под силу…

— Да, я знаю на память тысячи книг, я помню воинские хитрости-стратегемы всех полководцев, планы всех знаменитых битв в истории. Внутренним глазом своего разума я вижу грядущие войны, не похожие на прежние да и на нынешние; я ведаю наверняка, что в новых войнах буду победоносным…

И все же меня страшит расставание с мирной жизнью, прыжок от домашнего очага в седло коня или в полевой шатер. Я стою на распутье, не знаю, куда идти, перед ногами моими стелются мириады дорог, как перед кораблем в море, но нигде не видно путеводного маяка. Пусть моим маяком станет предсказание Сивиллы!

— Ты так ей доверяешь?

— Да. Уже то, что она до сих пор пророчествует тут — само по себе чудо. Кумы древнее Рима, в шестом веке после Рождества Христова были разрушены в войнах между остготами и византийским императором Юстинианом. Сивилла же пережила свой город, Римскую империю, Византию. Сменились религии — она осталась. В этих испанских владениях правит суд страшная инквизиция — а осколок язычества, оракул, смеется и над ревнителями католицизма, которые любят сжигать еретиков на кострах, и над солдатней испанского императора. Уцелеть в таких условиях может лишь тот, кто очень нужен людям, кто приносит им несомненную пользу. А раз так, то пифия предсказывает правду! Логично?

— Как ты умен, мой мальчик, как логичен, но как еще книжен, как далек от жизни. Больше всего на свете люди обожают идолов, которые им лгут, ради них они не щадят своей плоти и крови. Таких истуканов они даже сами для себя создают! Думаешь, зря пророк Моисей призывал: «Не сотвори себе кумира!» И наоборот, толпа ненавидит тех, кто открывает ей горькую правду. Но тебя бесполезно уговаривать, ты всегда поступал, как хотел. Иди! Не забудь, Сивилле можно задать всего один вопрос…

— Я никогда ничего не забываю. Меня беспокоит, достаточно ли точно я продумал свой вопрос, чтобы ответ не оказался слишком туманным.

— Тут я тебе не советчик. Собственную судьбу каждый должен испытывать сам.

Александр примерился взглядом к еле заметной тропке меж колючих кустов, бегущей в грот Сивиллы. Две тысячи лет назад здесь толпились бы сотни жаждущих попасть к прорицательнице греков, этрусков, сабинян, римлян, персов, египтян, карфагенян, представителей многих других ныне забытых народов. Нового пришельца встретили бы жрецы Аполлона и, взяв плату, определили бы ему место в длинной, как мифический змей Тифон, очереди. Тут звенела бы многоязыкая речь, сновали бы, обслуживая паломников, торговцы из близлежащих Кум — оплота эллинизма на италийской земле.

Кумы сровнены с землёй тысячу лет назад, об Аполлоне, боге Серебряного Лука, из всех жителей планеты помнит лишь горстка избранных. Но вот жрецы-то наверняка остались. За пифией кто-то ухаживает, охраняет ее и богатые приношения. Должна быть целая сеть осведомителей, стражей, берегущих оракул от шпионов инквизиции и грабителей. Наконец, нужны запасные убежища, где Сивилла могла бы переждать опасные дни. И самое главное, необходимы наводчики, проводники и посредники, которые обеспечивают постоянный приток желающих попасть к оракулу — причем делают это тайно. Интересно, какие изломы судьбы привели в их ряды греческого астролога, который за непомерно высокую цену — сто турецких золотых — указал мне путь сюда?

Размышляя, Александр взбирался на вершину, пока в скале перед ним не отверзся зев тоннеля — старого, изъеденного ветрами и временем. Высотой в десяток локтей, длиной в сотню, он имел необычную форму. Нижняя треть была квадратной, в верхней части стены наклонялись внутрь, так что крыша оставалась узенькой полоской. Свет проходил из боковых галерей трапециевидного сечения, которые прорезали холм с правой стороны. Большинство из них были забиты осыпавшейся землей и скальной трухой, но через равные промежутки некоторые галереи были очищены от завалов, так что идти можно было без факелов.

Каменный коридор вел в зал для приемов — большую прямоугольную комнату. Рубила и молоты рабов-каменотесов помогли преобразить в нее естественный грот. Зал освещался лишь огнем, полыхавшим в большом открытом очаге. Раньше, учили древние книги, свет солнца спускался сюда через колодец в потолке, выходивший на самую макушку холма. Теперь колодец был засыпан.

Во всем остальном, коли манускрипты не лгали, святилище не изменилось за двадцать веков. Налево виднелся вход в личные покои прорицательницы. В центре зала на причудливо сделанном дубовом троне сидела пожилая женщина, почти старуха — большая, крепко сложенная, завернутая в черную шерстяную накидку. Ее седые космы торчали во все стороны, как змеи на голове Медузы Горгоны.

У входа Александр заметил-таки одно новшество — медную чашу для даров. В античные времена приношения отдавались жрецам еще у подножия холма.

Юноша бережно положил в чашу припасённый кошель с сотней золотых. Как только драгоценный металл звякнул о медь, тьма за очагом сгустилась, заколебалась, извергнула из себя огромного роста мужчину в темной хламиде.

— О Сивилла, — прогудел по-гречески жрец-толкователь, — Александр, сын купца Хрисанфа из Афин, пришел просить прорицания о будущем.

Александр затрепетал: откуда он знает мое имя? Потом сообразил: астролог-наводчик наверняка предупредил сообщников. И на душе у него стало скучно и слегка гадостно от слишком легко развеянной тайны.

Жрец зажег от очага восковую свечу и поднес ее к висевшей на груди женщины маленькой ладанке, почти невидимой на фоне плаща. Содержимое ладанки ярко вспыхнуло, белесый дымок потянулся вверх — прямо к ноздрям пифии. Воздух в зале сразу сделался дурманящим, огонь в очаге заплясал сильнее, сумрачные тени запрыгали по углам. Острые пронзительные глаза Сивиллы вдруг покрылись пеленой.

— Спрашивай скорее, юноша, и учти, что вопрос может быть только один и должен быть краток и ясен! — проревел жрец страшным басом.

Александр глубоко вздохнул, собрал волю в кулак и звенящим от напряжения голосом выпалил:

— Суждено ли мне стать никем не побежденным властелином мира?

Веки прорицательницы упали, дыхание почти остановилось, затем убыстрилось. Она оскалила зубы, с хрипом втянула в себя воздух, забилась, задышала часто-часто. Из нее потоком полились слова. Говорила она высоким резким тоном на древнегреческом. Как многие образованные европейцы, да и азиаты, Александр знал этот язык, тем более что на нем изъяснялись его предки, но уловил только обрывки фраз.

Отчаяние охватило его. Неужели все напрасно? Неужели я так и не пойму смысла прорицания?

И тут же он успокоился, вспомнив о толкователе. Как бы в унисон его мыслям жрец торжественно изрек:

— Вот прорицание Сивиллы!

Лишь Смерть — властелин мира истинный.
Лишь ее никто победить не может.
Лишь она одолеть тебя сумеет,
Повторившего судьбу великих халифов:
Твой меч остановят четыре стороны света —
Южный Слон, Северный Медведь,
Западный Волк, Восточный Дракон,
Хотя в схватке с тобой им не избегнуть урона.
— Не понимаю! — потряс головой Александр. — Не может ли прорицательница объяснить?

— Сивилла никогда ничего не объясняет, — рассудительно ответил жрец. — Не она говорит, через нее прорицает тот, кто все видит. Наши предки, эллины, называли его среброблещущим Аполлоном, иные — Гермесом, египтяне, строители пирамид — богом мудрости, ибисоголовым Тотом. Ныне европейские и азиатские алхимики дали ему имя Гермеса Трисмегиста, покровителя тайных, то есть герметических знаний. Именно он позволяет нам глазами пифии заглянуть через туманную полосу времени. Но мы сами должны определять, что именно увидели в подсмотренном будущем. А теперь прощай навеки. Никому не открывай путь сюда, ты в этом клялся. Если захочешь помочь надежному человеку встретиться с Сивиллой, направь его к тому астрологу, кто прислал тебя.

…Снаружи шел ливень. Спускаясь, Александр промок до нитки, но не обращал внимания — настолько пал духом.

Гора породила мышь, бормотал он удрученно. Как грозная туча была чревата не могучей бурей, а заурядным дождем, так и поездка в Италию, на которую я столь уповал, принесла не радость, а горькое разочарование. Что-то скажет учитель?

Андроникос отнесся к загадке Сивиллы гораздо спокойней и серьезней, нежели ученик:

— Александр, тебе как юноше свойственны бурные приливы надежды и отчаяния. Не давай унынию овладеть твоим сердцем. В самом худшем случае ты все равно не внакладе. Поездка в Королевство обеих Сицилий была связана с торговыми делами твоего отца, мы успешно их сделали, получили большую прибыль. Лишними можно считать только затраты на проезд от Неаполя до Кум, но ведь по пути ты увидел многие исторические места! Разве об этом стоит жалеть! Впрочем, я забыл про двести золотых, уплаченных за предсказание…

— Учитель, деньги — пустяк, я же не узнал главного!

— Не согласен! В ответе пифии заключен глубочайший смысл. Возьми себя в руки, призови на помощь свой гений, который ты не всегда используешь в полную силу, примени свои обширнейшие познания в истории и логике — и тайна Сивиллы откроется перед тобой, как двери Сезама перед Али-Бабой!

— Ну, первые строчки ясны. Нельзя назвать истинно непобедимым того, кто в конце концов поддастся смерти. «Повторившего судьбу великих халифов»… Арабы сумели создать державу обширней, чем владения Кира, Александра Македонского, Аттилы, Тимурленга, не говоря уже о римлянах, Карле Великом и османах, которые захватили сравнительно немного земель. Разве что империя Чингиз-хана и его потомков была побольше халифата. Неужели мне суждено завоевать бывшие владения арабов?! Это же полпланеты — от Испании до Индии! Конечно, эта фраза может еще означать, что я умру, как и халифы…

Теперь подумаем насчет четырех сторон света, которые остановили арабов и остановят меня… В 732 году от Рождества Христова мусульманам преградил дорогу на Запад франкский полководец Карл Мартелл-Молот, разбивший их в битве при Пуатье. На Востоке, примерно в то же время, наступательный порыв наследников Магомета истощили неисчислимые полчища таинственной страны Хань. На Севере плотиной для арабского потока стали Византия, хазарский каганат и неведомые лесные народы, на Юге — пустыня и свирепые африканские племена, о которых никто до сих пор ничего не знает.

Учитель, я разгадал прорицание! Властелином всего мира мне не стать, слишком велика земля, жизни не хватит. Ведь есть еще и Америка, и страна Хань, и Русия, и островаСипанго, и Терра инкогнита Аустралис, Южный материк, еще не открытый, но географы верят, что он существует! Зато уж остальные-то полмира мои! Я решился, учитель! Жребий брошен! Пойдешь ли ты со мной до конца?

— При одном условии: когда третий Александр разобьет проклятых османов и создаст собственную державу, он должен освободить и осчастливить своих соотечественников-греков, достичь той цели, за которую я боролся всю жизнь! Клянешься?

— Клянусь!

Китай, провинция Хэнань, весна 1583 года

На фоне облаков храм парит в небе, как гигантский воздушный змей. Его величественный вид порядком приелся полутысячной толпе мальчиков и подростков. Они ждали у его стен долгое время, их терпение иссякает. Здесь собралась из многих местностей разная молодежь — от еще малышей до тех, кому вскоре предстоит разменять третий десяток лет и надеть шапку совершеннолетия. Для вступления в обитель твердых возрастных границ не существует. Держатся все кучками — с земляками или одногодками. Юноши оживленно беседуют, иногда повышая голос. Ребятня борется в пыли, крича и дергая друг друга за волосы. Монолитная, одержимая единой целью толпа, собравшаяся тут уже давно, постепенно разваливается на отдельных личностей. Былой покой и благочиние сменяются беспорядком, переходящим в хаос.

Хуа То (впрочем, и немало других ребят тоже) сохраняет спокойствие, стоит прямо на открытом солнце и смотрит на огромный, полный тайны и обещания храм. Этим ранним утром колоссальное здание окутано пелериной тумана и оттого кажется заоблачным дворцом высшего божества Юй-ди, Нефритового Владыки.

Хуа То очень долго ждал и будет ждать еще дольше, сколько нужно. Он едва осознает, что вокруг него есть другие люди. То, что привело его сюда, настолько глубоко и лично, что он не чувствует себя хоть чем-либо причастным к окружающим. Ему нет до них дела, пусть сами решают, как себя вести. Пусть безобразничают, теряют лицо перед высоченными, в три чжана,[7] стенами — безмолвными, с виду слепыми и глухими, но на самом деле имеющими сотни глаз и ушей. Хуа То заранее предупредили: во время ожидания нельзя снимать шапку и распускать пояс.[8] И он заранее вооружился терпением и стойкостью. Вот почему он стоял здесь, как столб, и ждал, ждал, ждал, когда выйдет наставник, ведь писания утверждают, что набор в обитель начинается в день моления у текучих вод — третий день третьей луны, когда приносятся жертвы всем рекам и источникам, чтобы отвести несчастья в предстоящем году. Хуа То был, как валун. Он будет, как скала. Он с места не сдвинется.

Отворяется дверь, и с верхних уровней храма на открытый, без перил и ограды, балкончик над воротами выходит человек и глядит на толпу, жестами предлагая приблизиться. То замечает, что он молод, носит не церемониальную одежду наставника, а робу послушника. Мальчик остается на месте. Толпа, вернее, часть ее, не умеющая замечать подробности и делать выводы, кидается, как стадо баранов, ближе к балкончику.

Послушник достает из-за стены длинную метлу и начинает сметать накопившийся (а скорее, думает Хуа То, нарочно принесенный) мусор, сваливая его прямо на собравшихся внизу. С земли слышатся негодующие вопли:

— О презренный, едящий навоз дурень, у которого нет матери! Пусть отсохнут твои члены, а кишки наполнятся червями!

Послушник, как бы озадаченный случившимся, спохватывается, роняет метлу и кланяется:

— Ах, извините, уважаемые, вы вели себя так тихо, я вас не заметил. Покорнейше, на коленях молю простить меня, сирого и убогого! Но зачем столько замечательных молодых людей собралось сюда? В храме готовятся к торжественной церемонии, которая состоится через два месяца, до тех пор публика здесь нежелательна. Лучше идите к своим почтенным родителям, спрячьтесь за бамбуковыми изгородями, коими огорожены ваши деревни, и мирно почивайте в теплых фанзах.

— Мы не уйдем, не уговаривай! С места не сдвинемся! — орут снизу.

— Сейчас проверю, сдержите ли вы свое обещание не двигаться с места, — довольно склабится послушник, непристойно задирает робу и мочится прямо на толпу, стараясь оросить как можно больше людей. Снизу вверх взметывается вихревой столб проклятий и угроз. Не сумевшие увернуться от струи хватаются за камни.

Внезапно наглый юнец исчезает, дверь снова отворяется — и перед толпой стоит уже другой человек. Небольшого роста, бритоголовый, как и послушник, но в желтой одежде жреца. Занесенные для броска руки с каменьями стыдливо опускаются.

— Те, кто не умеет совладать с гневом и нетерпением, пусть идут домой, — говорит жрец.

Отвергнутыми овладевают паника и злость. Кажется, сейчас три сотни буйных юнцов кинутся на стены, взберутся на них, захватят храм приступом. Но затем что-то похожее на вздох проходит по толпе, и нерешительность ломается. Сорви-головы поворачиваются, медленно, затем быстрее и быстрее, группами и поодиночке, расходятся, спускаясь по холму, на котором стоит храм. Священник исчезает.

Хуа То улыбается про себя. Началось! Ждать экзамена осталось уже совсем недолго.

Ночью, зная, что даже всемогущие монахи — обители Шаолиня не смогут увидеть в темноте, чем он занимается, маленький То подкрадывается к демонам — стражам храмовых ворот. У подножия статуй паломники, каждый по своему достатку, оставили приношения: рисовый колобок, сушеную рыбку, мелкие деньги, вареную лягушку, кусочки нефрита. Мальчик шарит худенькими ручонками по каменным плитам, на которых стоят идолы, пока не находит съестное. Ничего другого не берет. Вырывает несколько ниток из своего дырявого халата и кладет к пьедесталу: надо что-то подарить демонам взамен.

— Простите сироту, могущественные, — шепчет он, стоя на коленях и прижимаясь лбом к земле, — но я даю вам больше, чем забираю, ибо у меня ничего нет, кроме этой рваной и грязной одежды. Дни холодной пищи[9] у меня длятся уже месяцы. Лепешка, рыбка и лягушка помогут мне продлить жизнь еще на сутки и попасть в храм. Клянусь, я отплачу добром за вашу снисходительность. Когда вырасту, никто не сумеет сравниться со мной в щедрости даров!

Спрятавшись тут же, неподалеку, чтобы кто-нибудь из ребят не увидел и не отобрал еду, То долго, крохотными кусочками, ест добычу. Затем незаметно, тихохонько подкрадывается к костру, который зажгли несколько юношей. Невежи, они и не подозревают, что выказали неуважение к храму, и теперь их не допустят в его пределы!

Ночная прохлада отнимает много сил, надо погреться у огня, если не прогонят. А может удастся немного поспать. Перед рассветом, когда костер затухнет, Хуа То сам пробудится от холода — и это очень хорошо, надо будет быстрей уйти от кострища, пока монахи не заметили, как он нежится. Вот так лютого врага — холод — можно превратить в сообщника.

То, робко, как мышка, стараясь не привлечь внимания, прячась за спины юношей, готовый отскочить, увернуться от удара или плевка, прокрадывается поближе к теплу. Это единственное время, когда он испытывает нечто вроде довольства. В желудке приятная, хоть и маленькая, тяжесть. Телу тепло. Интересно послушать разговоры старших ребят. Да еще впереди ждет несколько часов сна. Он сжимается в клубочек и затихает. Один из юношей рассказывает про «зеленый терем» — обиталище гетер и веселую историю о похождениях с хакками — лодочными проститутками. Другие сопровождают ее сочными комментариями. Воздух содрогается от взрывов смеха.

Ах, неосторожные глупые юнцы, никогда не пройти вам ворот Шаолиня, качает головой маленький То, хитренький, как старый лис-оборотень. В последний раз навостряет ушки — не слышно ли чего подозрительного. И быстро засыпает, с тоской вспомнив свой фарфоровый изголовник.[10] Ему снится, что он, выучившись в обители и став непобедимым, убивает злого Черного Дракона и вытаскивает из-под нижней челюсти чудовища волшебную жемчужину, исполняющую желания…

Когда заря окрасила небо в императорский фиолетовый цвет, который дозволено носить только Сынам Неба, мальчик уже сидел лицом к храму и предавался медитации.[11] До рассвета он успел сбегать и напиться из ручейка, что течет вниз по холму.

Заканчивается последняя стража,[12] когда маленький жрец снова появляется на балконе и жестом подзывает мальчиков и подростков. Как покупатель фруктов на рынке, наставник оценивает ребят взглядом и указывает на них пальцем. Хуа То он пропускает, у того замирает дыхание, по палец возвращается, нацеливается на него, на миг останавливается — и движется дальше. Мальчик стоит, едва дыша. Рука священника делает еще несколько десятков движений, потом наставник выпрямляется. Хуа То вдруг в наступившей тишине слышит свист: он и не заметил, как усилился ветер.

— Идите сюда те, кого я указал! — приказывает монах.

Хуа То продирается через толпу к подножию белых, сверкающих на солнце стен. Вместе с ним пробираются вперед еще с полсотни мальчишек.

— Болтуны, распутники и сони здесь не нужны!

Хуа То не оборачивается, чтобы посмотреть на неудачников. Он впивается взглядом в жреца, который торжественно кланяется оставшимся:

— Вы прождали целое время года.[13] Потерпите еще…

Монах поворачивается и удаляется в глубь храма.

Несколько ребят что-то бормочут, Хуа То хранит молчание. Ему интересно узнать, что ожидание длилось половину лунного месяца. С таким же успехом это могли быть и века. Ну ладно. Он будет ждать еще. Ему просто некуда больше идти.

Начинается дождь. Хуа То встает, как бы приветствуя его, и кланяется храму в знак уважения. Дождь — не просто вода с неба, это испытание на стойкость. Может, его послали монахи?

Крупные капли барабанят по телу. Другие ребята ищут укрытия под кронами деревьев вдали от стен, жалостно сжимаются клубочком под своими накидками. Они не понимают, что должны не замечать непогоду.

Водяные колодцы Лун-вана, дракона-бога грома и дождя, иссякают, солнце снова начинает поджаривать огромную сковородку-землю. Только что дрожавший от холода То согревается, тело начинает иссушаться жарой. Голова кружится от перегрева, боль выковыривает в коже маленькие комочки. Хуа То садится в позу медитации. Если сидеть в ней достаточно долго и ни о чем не думать, легче переносить ожидание и телесные муки.

Под вечер становится прохладнее. Десятка два мальчишек играют: кто в камешки, кто в пальцы. Юноши азартно играют в саньшилюцзи.[14] Хуа То не обращает на них внимания. Остальные, как и он сам, сидят у стен, погруженные в себя, изолированные от мира.

Внезапно ворота распахиваются, появляется жрец. Мальчишки поспешно встают и кланяются. Игроки на мгновение не замечают, что происходит, затем тоже вскакивают и склоняют головы. Монах мягко, добрым тоном, но твердо произносит:

— Азартные и непочтительные, идите домой.

Поворачиваясь к остальным, он продолжает:

— А вы следуйте за мной.

Понурые игроки уходят. Хуа То смотрит на них, испытывая слабое чувство жалости. Но один взгляд на удаляющегося наставника — и мальчик обо всем забывает. Маленький священник знает, что делает. Для него вынужденная суровость так же тяжела, как для тех, кто долго прождал впустую. Огромную ответственность взял он на свои плечи — бремя выбора достойнейших.

Ребята идут во двор. То, догнав остальных, сбоку искоса рассматривает монаха. Вблизи тот кажется одновременно и старше, и моложе, чем выглядел издали. Лицо без морщин, серьезное. В глазах — глубина знаний, человек может утонуть, погрузившись в их колодцы.

Когда за Хуа То захлопываются створки вожделенных ворот, мальчик к своему разочарованию обнаруживает, что двор еще не храм. Приказ монаха оставаться здесь, ждать послушников и повиноваться им подтверждает его догадку: главные испытания грядут. Эйии-я![15]

Еще день и ночь — но теперь, перед самым экзаменом, время влачится медленно, как улитка. На рассвете мимо сбившихся в кучку ребят (их осталось всего десятка три) не спеша шествует маленький жрец. Наиболее нетерпеливые кидаются к нему — их тут же выпроваживают.

В начале часа Змеи[16] выходит послушник и вручает каждому сухарь и небольшую чашку без донышка. При виде еды у То текут слюнки, он уже собирается наброситься на сухарь, как это делают десятка два мальчишек. Однако дырка в чашке вызывает у него смутные подозрения, он решает подождать.

Через полстражи появляется тот же послушник с чаном жидкой рисовой каши, которую он большим половником разливает по чашкам. Хуа То осеняет, он первым закрывает дырку хлебом и ловит на себе одобрительный взгляд послушника. Те, кто не съел свои сухари, следуют его примеру. Недогадливых и не умеющих терпеть голод прогоняют.

Подождав, пока дюжина оставшихся мальчишек закончит есть, послушник забирает посуду и спрашивает:

— В дар храму принесли несколько белых кроликов. Их надо зарезать, освежевать и поджарить. Кто из вас пойдет со мной на кухню и поможет? Ты? — обращается он к Хуа То.

Мальчик отрицательно качает головой.

— Наставник велел, чтобы вы беспрекословно подчинялись мне, иначе вас изгонят из обители! — сердится послушник.

— Простите, уважаемый, я сделаю для вас все, что угодно, но только не это, — низко кланяется ему Хуа То.

Напуганные угрозами, пятеро ребят отправляются за послушником, шестеро остаются с Хуа То. Он спокоен внутри: человек, способный убить белого кролика, никогда не станет монахом Шаолиня. И действительно, вместо кухни пятерку ребят отводят за ворота. Затем послушник возвращается.

— Вы прошли основные испытания. Ваша стойкость и благоразумие заслуживают награды. Каждому из вас положено по три лана[17] серебра — они немного утешат вас, если провалите дальнейшие экзамены.

В руках у То оказываются деньги — давненько он не держал их. Мальчик прячет монетки в рукав халата.[18]

Снова ночь. В конце часа Тигра[19] холод будит Хуа То — как оказывается, вовремя, потому что вслед за зарей приходит маленький жрец.

— Вчера послушник напутал, выдал вам деньги раньше срока, — мягко говорит монах. — Я хотел бы пока взять их у вас обратно.

Без колебаний все протягивают ему серебро. Наставник берет, считает, качает головой:

— Послушник вручил каждому из вас по два лана, а вы возвращаете по три. Я не могу брать с вас лишние деньги, оставьте их себе.

— Сяньшэн,[20] — возражает один из мальчиков, — нам дали ровно столько, сколько мы возвращаем.

— Этот послушник — сын богатых родителей. У него много серебра, дома остались маленькие братья. Он очень жалеет мальчишек, которые проходят испытания для вступления в храм, а потому сам добавил каждому из вас по лану. Это ваши деньги, пользуйтесь ими.

Монах протягивает часть серебра обратно. Двое ребят неуверенно подставляют ладони, пятеро демонстративно закладывают руки за спину.

— Высокочтимый, мы жаждем попасть в святую обитель, а там не нужны мирские блага. Пусть серебро, даже если оно наше, пойдет на нужды храма, — выражает общее мнение Хуа То, низко кланяясь.

Лицо монаха светлеет.

— Ты верно говоришь, малыш. Вы прошли испытание на честность, — обращается он к двум ребятам, взявшим деньги, — вернули мне ровно столько, сколько вам дали. Но забыли истину, которую только что изложил ваш товарищ. Ступайте домой.

Глотая слезы, неудачники отправляются к воротам. Остальных кормят лепешкой и супом.

В час Овцы,[21] когда жара невыносима, к ним снова выходит маленький жрец.

— Начнем первый урок, он послужит испытанием вашей выносливости. Смотрите, вот поза мабу — «лошадиный шаг».

Монах ставит ступни параллельно на расстоянии в два раза шире плеч, приседает так, что его бедра идут параллельно земле, выпрямляет спину и шею, подтягивает сжатые кулаки к поясу. Мальчики повторяют его движения. Послушник тем временем укрепляет на каменной плите свечку из ладана высотой в чи[22] и поджигает.

— Будем стоять, пока не сгорит эта курительная палочка.[23]

Хуа То внутренне содрогается: такая палочка будет гореть четверть стражи. Хорошо, что он знал про это испытание и заранее к нему готовился, упражнялся. Но все равно выстоять в позе мабу полчаса в самое жаркое время дня на солнцепеке — истинная пытка.

Под бдительным взглядом жреца нельзя ни на секунду выпрямить ноги, шевельнуться. Ступни, голени, бедра дрожат, раскаленный воздух железным обручем давит на череп, пот со лба разъедает глаза. И тогда мальчик вызывает из глубин памяти то, чего не позволял себе вспоминать, — свое недавнее прошлое, свое счастливое детство и его страшный конец. Душевная боль помогает преодолеть боль физическую.

Когда свеча почти догорает, двое ребят падают. Трое, выдержав испытание до конца, валятся на землю с криками ужаса и удивления — они не могут разогнуть колени. На помощь приходит монах: пальцами давит какие-то точки на пояснице, массирует ноги. Судороги прекращаются, боль ослабевает, хотя и не проходит совсем. Ноги делаются ватными.

Затем жрец подходит к тем, кто не выдержал испытания. Они уже оправились и растирают себе мышцы.

— Вы слишком слабы, — сурово говорит он. — Это полбеды. Но вы не до конца честны, не полностью искренни в своем желании учиться у братьев нашего храма. Ваши души и сердца не вложены целиком в стремление стать монахом Шаолиня. Вы подобны девушкам, которые уже закололи волосы шпильками, но не умеют шить.[24] Отправляйтесь домой! А для вас троих двери храма открыты.

Хуа То долго ждал этого момента, но приступ непонятного замешательства вдруг опутывает его, как брошенная сверху сеть. Шаолинь внушает трепет. В него нельзя просто так взять и войти — это предел стремлений тысяч людей. Это миллионы несбывшихся мечтаний, легендарная Страна Утраченных Иллюзий из народных сказок.

Ощущение страха и неуверенности быстро проходит, когда вслед за жрецом То оказывается в прохладе каменного строения. Он идет по слабо освещенному коридору с отполированным гладким полом. Разверзается дверь — и перед ним просторный зал. Маленький столик в центре. Свеча на нем — единственный источник света. Рядом видна фигура сидящего монаха. Мальчики выстраиваются в линию.

— Вы перед настоятелем нашего храма достопочтенным Као Минем.

Тайпан — верховный вождь Шаолиня еще крепок, но уже наверняка познал волю Неба, перейдя полувековой рубеж. Минь изучает ребят, сидя на высоком стуле, скрестив ноги, каждая ступня покоится на противоположном бедре.

На взгляд мальчика, в позе «лотос», самой лучшей для медитации, сидеть очень трудно. Однако Као Минь явно не испытывает неудобства. Его спокойствие помогает То держаться увереннее, ведь в зале все пронизано напряжением. На мгновение у мальчика подкашиваются ноги под грузом вдруг навалившейся усталости: сколько сил ушло у него за последний месяц. Он не может оторвать глаз от чайного подноса и чашек на столике.

По жесту настоятеля юные гости садятся на пол. Маленький жрец наливает душистый зеленый чай в чашки и ставит их перед Минем и каждым из ребят. Главный монах протягивает руку, показывая мальчикам, что можно пить. Хуа То сидит спокойно и не берет чашку, как остальные.

— Пожалуйста, идите домой, — вежливо говорит маленький жрец.

Ребята, уже поднесшие чай ко рту, в ужасе обмениваются взглядами. Один из них в панике спешно ставит чашку на место, обжигает ладонь горячей жидкостью, вскрикивает. В слезах оба удаляются. Настоятель пристально смотрит на Хуа То.

— Почему ты не стал пить?

— После вас, высокочтимый, — кланяется мальчик, вскакивая. — Простите, что я без шапки, не сочтите это за неуважение, просто у меня ее нет.[25]

Усадив его мановением ладони, Минь берет чашку и отхлебывает чай. Тогда и мальчик пьет, наслаждаясь каждым глотком душистой жидкости, впитывая каждую каплю в иссохшее тело — он не прикасался к воде почти целый день.

— Кто научил тебя хорошим манерам?

— Дедушка.

— Он отличный учитель!

— Благодарю вас! — снова кланяется Хуа То, чувствуя, что в этот миг решается его судьба. Полтысячи мальчиков потерпели неудачу, быть может, он разделит их участь. И все же он будет бороться до последнего.

— Почему ты отказался резать кролика?

— Белый кролик — священное животное, его нельзя убивать, тем более есть.

— Расскажи об этом подробнее.

— Достойнейший государь древности Вэнь-ван, отец основателя династии Чжоу[26] У-вана, был удельным князем западных земель при последнем императоре предшествующей Шанской династии Чжоу Сине. Недовольный возросшим авторитетом Вэнь-вана среди удельных князей, Чжоу Синь заключил его в тюрьму, а сына его Бо Икао велел живьем сварить и поднести на обед отцу под видом кроличьего мяса. Так записано в исторических книгах. Легенда же гласит: когда Вэнь-ван узнал, что потребил плоть своего ребенка, он отрыгнул съеденное, которое превратилось в белого кролика и убежало в лес.

— Ты много знаешь для своего возраста. Но ведаешь ли ты, что ждет тебя у нас?

— Кун-цзы[27] сказал: «Если знать заранее весь свой жизненный путь, стоит ли его проходить!»

— Раз ты такой великий знаток Кун-цзы, перечисли мне основы человеческих отношений согласно его учению.

— Их пять: между государем и подданным, отцом и сыном, старшим братом и младшим, супругами, друзьями. Вместе они называются у лунь.

— Учти: став одним из нас, ты разорвешь навеки три из этих отношений и лишишься четвертого. Как гражданин и как член семьи каждый ханец обязан беспрекословно подчиняться законам страны и рода. Обрив голову и став монахом, ты превратишься из частицы семьи и империи в ш'иу-шиа, слугу богов, который не принадлежит этому миру. Он признает властелином Сына Неба, однако не входит в семью, не подчиняется ее традициям. Многие считают бесчестьем, что человек оставил родных ради монастыря. Его могут вычеркнуть из фамильных списков, где прослежена история его рода, а это самое страшное наказание для мирянина. Его могут изгнать из семьи. Его потомки, потомки его потомков будут отсечены, как сухая ветка, от родового древа, лишены той семейной взаимопомощи, которая была основой нашей цивилизации пять тысяч лет. Вот что может произойти с тобой! И ты не сумеешь основать свой род, монахи Шаолиня не имеют права жениться. Слыхал про пять буддийских запретов: не убивать живых существ без причин, не грабить, не блудить, не лгать, не пьянствовать?!

— Мне это не грозит, сяньшэн. Вся моя семья пьет из Желтого источника, текущего в подземном царстве, фамильные списки уничтожены. Я не знаю даже, где похоронены мои почтенные родители, не могу совершить обряд обметания могил, посадить на месте их последнего пристанища, как того требует обычай, грибы линчжи, дарующие благополучие и долголетие. Моя душа сожжена, и мне не пристало думать о продолжении рода. Я уже сейчас если не ш'иу-шиа, то отверженный.

— Выходит, ты не можешь внести денежный вклад в казну обители?

— Увы, нет, тайпан!

— Ты должен понимать, что содержание храма требует больших средств…

— Я понимаю, все понимаю… Даже то, что я отвергнут, ведь в храм никого не принимают бесплатно, каждый отдает все, что имеет… А я могу отдать лишь себя…

— Оставь знания, себе, похвалу другим. Хоть ты и рассуждаешь, как взрослый, но всего не понимаешь, на это способен лишь Верховный Владыка. Пониманию надо учиться многие годы. Вот тебе первый урок: в любом деле должен быть начальный шаг, в любом правиле — место для исключений…

Облегчение, которое испытал Хуа То, охваченный отчаянием, явственно отразилось на его лице. Минь улыбнулся:

— Когда ты родился?

— В первый год Вань-ли.[28]

— Какие небесные и земные знаки сопровождали твое рождение?

— Родители рассказывали, что в тот день облака были окрашены во все пять основных цветов, — с гордостью сказал То.

Настоятель и наставник По обменялись многозначительными взглядами. Гадание по облакам — один из самых верных способов предсказания будущего. По тому, в какой из пяти основных цветов (синий, желтый, красный, белый или черный) окрашены тучки, можно судить о благоприятности или неудаче какого-либо предприятия, предвидеть засуху или наводнение, определить судьбу человека. Одновременное появление облаков всех пяти цветов, на которых, как известно, путешествовали небожители, — знак необычности происходящего.

— Каково твое детское имя?[29]

— Дедушка уже дал мне школьное — Хуа То.

Тайпан удивленно поднял брови:

— Ты знаешь, в честь кого назван?

— Да, досточтимый. Тринадцать веков назад[30] так звали одного из предков нашего рода, богоравного мудреца и врача-целителя, основоположника многих стилей цюань-шу.[31]

— Даже это тебе ведомо! Поистине, твой дедушка вырастил жеребенка, способного стать тысячеверстным скакуном! А может, ты лис, оборотившийся мальчиком? Дай-ка я посмотрю тебе в глаза, а ты мне расскажи, зачем я это делаю…

— Мэн-цзы[32] завещал: «Из всех частей человеческого тела нет ничего более прекрасного, чем зрачок. Зрачок не может скрыть зла в человеке. Если в груди человека все прямо, зрачок блестящ. Если нет прямоты в его груди, зрачок человека тускл. Вслушивайтесь в слова человека, всматривайтесь в его зрачки. Разве он сможет тогда скрыть свой характер?»

— Верно! Глаза есть зеркало человеческой души… Твои зрачки ясны, но в них проглядывает стремление совершить жестокость…

— Всегда правы люди, находящие в чем-либо несовершенство, ибо ничто не совершенно, — неожиданно вмешался в разговор маленький жрец.

— Ага, наставник По уже на твоей стороне, — усмехается Минь. — Ничего, жестокость — не помеха тому, кто вступает в храм, ее можно перевоспитать. Приблизься и посмотри на это, — продолжает главный жрец, закатив рукава халата и обнажая руки по локоть. На внутренней стороне запястий багровые шрамы, выжженные, по всей видимости, раскаленным железом, сливаются в рисунки — тигр и дракон.

— Каждый вступающий в храм обязан знать заранее: или он выйдет из этих стен с такими вот знаками, или не выйдет вовсе. Твое слово?

Благоговейный страх овладевает Хуа То. Он падает на колени и упирает лоб в пол.

— Я покорнейше прошу принять меня в обитель Шаолинь.

Это случилось в десятый год Вань-ли.

Южная Африка, 1603 год

Мбенгу, подумать страшно, не позволил забить себе колышки в зад! Для народа зулу этот вопиющий поступок навеки остался примером бесстыдства и неблагодарности.

Разве горбатая Тетиве, которая из-за своего безобразия осталась нетронутой мужчиной и потому сделалась более желанной для духов, не была самой могучей ворожеей в окрестностях? Разве не ее скрюченные руки, смахивающие на птичьи лапки, поддерживали в клане равновесие между добром и злом, жизнью и смертью?

И разве не Те-Кто-Пришел-В-Этот-И-Ушел-В-Потусторонний-Мир-Раньше-Нас поведали ей: Могучий Слон и его слонята пытаются разрушить древние обычаи, значит они — отъявленные колдуны. Ведь нельзя осквернять лес, дарующий нам тень.

И разве не должен разоблаченный чародей с радостью отдаться в руки палачей, чтобы устранить зло, которое он причиняет роду?!

…Стада зулу начали редеть от неведомой болезни, как группа антилоп, попавшая в засаду, под ударами охотников. Тетиве потеряла сон. Словно корешки перед изготовлением священного снадобья, она перебирала и взвешивала каждый прожитый год, отыскивая в накопленных знаниях ответ: кто причинил мор? Что колдун, это ясно, но кто он? Приглядывалась ко всем, даже к детям. Если ты презираешь маленьких, наступи на скорпиона и сразу поймешь свою ошибку.

Вечерней порою спала жара, и зулу занялись привычными домашними делами. Решила знахарка сотворить обычный обход по окрестным кустам, посмотреть, как наслаждается молодежь «прелестями дороги». В юности, смертельно разочарованная равнодушием, которое оказывали ей парни, ревнующая ко всем девушкам-одногодкам. Тетиве возненавидела этот обычай. Старость притупила остроту чувств, и сейчас она относилась к традиции благосклонно.

Законы племени запрещают рожать детей вне брака. Но пока молодой зулу пройдёт инициацию — обряд посвящения в воины, станет защитником рода и накопит скота на лоболу, выкуп за невесту, пройдет немало лет. Если не допускать похотливых бычков к телкам, и те и другие взбесятся. «Прелести дороги» приходят на выручку: и обычай соблюсти позволяют, и напряжение в паху снять. Каждый юнец, не добившийся еще права жениться, может по согласию выбрать себе подружку, удалиться с ней на всю ночь в кусты и заниматься чем угодно — при условии, чтобы девушка не затяжелела. Иначе смерть нарушителю закона!

В таких ночных встречах складывались будущие супружеские пары, да и присмотреть за горячими юнцами и юницами не мешает. А ну как не сдержат себя — и племя лишится хорошего воина?! С плохим-то, кого не жалко, ни одна красотка не пойдет в кусты! И потом не зря зулу говорят: когда два слона занимаются любовью, они вытаптывают всю траву. Ни один отец не допустит, чтобы сын сам выбрал себе невесту.

Поэтому старая Тетиве по просьбе вождя и старейшин проверяла, как ведут себя любовники, не слишком ли резво сходятся. Быстро полюбить женщину значит быстро разлюбить ее.

К ворожее привыкли, ее не стеснялись…

В тот вечер пар оказалось мало. В деревне знахарка заметила десятка два одиноких девушек. Толстенькие — аж глазу приятно, ведь дородность — первый признак красоты зулусок. Чистые, искупанные в реке и умащенные животным жиром. Волосы украшены сияющими коронами из жучков-светлячков. Широкие бедра завернуты в ткани излюбленных ярко-алого и голубого цветов. Но почему на всех такие странные бусы? Нет ни белых стекляшек, означающих любовь, ни зеленых, символизирующих возбуждение, ни желтых, приносящих удачу… Только розовые — бедность, черные — тоска, красные — печаль, полосатые — сомнение, бурые — разочарование… Влюбленные обмениваются ожерельями, в которых сочетания цветов переводятся на язык сердец. Каждое украшение зулуски таит в себе пословицу, пророчество, намек. Что же они хотят сказать своими бусами? Почему у некоторых заплаканные глаза?

Заклинательницу охватил гнев. Это Мбенгу виноват! В набегах на соседей, которые он постоянно устраивает, его воины захватили немало пленниц. На них законы племени не распространяются, владельцы делают с рабынями, что хотят, пренебрегая будущими невестами-соплеменницами. Конечно, наложниц не надо часами ублажать, как зулусок, чтобы завоевать их благосклонность, с ними проще — удовлетворил похоть и отдыхай!

Впрочем, даже отдыхать не дает своим приспешникам презренный Мбенгу, подумала ворожея, увидев, как на окраине крааля Могучий Слон обучает своих избранных сподвижников новому, изобретенному им способу боя копьем и щитом. Тетиве осуждающе покачала головой: неизвестный предкам прием, сколько горя и бед он принес и зулу, и их соседям. Сколько крови пролилось! Не только в битвах! Вон, ноги у всех боевых бычков окровавлены. Проклятый духами чужеземец заставил воинов ходить босиком, без сандалий! Обувь, видите ли, мешает быстро бегать и прыгать. И неразумные телята слепо идут за ним, как за буйволицей — предводительницей стада.

Человек не бежит через колючий кустарник без причины: либо он гонится за змеей, либо змея за ним. Зачем они бросили невест, проливают пот, разбивают ступни, учатся, как их вожак, сеять смерть? Чтобы отбивать у других племен весь скот и не отдавать за выкуп, как приличествует, а оставлять себе! Чтобы добывать наложниц! Чтобы жить не по обычаям, завещанным предками!

Вот чем он их приворожил…

Приворожил?

Приворожил!

Как же я раньше не видела! Поистине заяц становится мудрым только в котелке.

…Следующим утром, после того, как Небесный Рыбак вытащил Солнце из-под горизонта невидимой удой, на площадке перед хижиной вождя забили тамтамы, играя сигнал сбора. Личный клан вождя, крупнейший в племени, поставляющий лучших бойцов в полк-импи, мгновенно слетелся, как рой черных гудящих пчел в улей.

Воины встали отдельно от стариков, женщин, детей, юношей и женатых мужчин, которые по возрасту или по здоровью не состояли в войске. Все были в боевом облачении. Бедра каждого облегал передник из высушенной кожи. К широкому, в ладонь, поясу из шкуры леопарда или сервала прикреплялась юбочка, доходившая почти до коленей. На шее и запястьях — браслеты из хвостов антилоп, на ногах сандалии, в левой руке большой щит, в правой — три ассегая — метательных дротика.

Даже среди этого стада отборных буйволов Мбенгу резко выделялся размерами. Он и его дружки имели иное вооружение: щиты настолько громадные, что за ними можно спрятаться целиком. Вместо ассегаев одно большое, в три локтя длиной, толстое копье с крупным листовидным наконечником. Сандалий они не носили.

— В нашем здоровом мясе завелась гниль, — коротко и мрачно объявил вождь племени Ндела. — Ее надо вырезать и выбросить! Найти ее помогут Те-Кто-Все-Видит.

На середину площадки проковыляла Тетиве. Соплеменники испуганно ахнули: ворожея оделась для вынюхивания колдунов.

Старуха натерлась смесью прогорклых животных жиров, бычьей крови и спермы, выкрасила лицо и руки белой глиной, засыпала волосы красным порошком. На шее подпрыгивало и стучало при каждом шаге ожерелье из костей, на поясе висели желчные и мочевые пузыри животных, надутые воздухом, какие-то кожаные мешочки. Тело она обернула черным покрывалом. В руке горбунья держала магическое оружие — метелку из хвостов водяных козлов, внутри которой запрятан змеиный скелет. Страшнее его нет в саванне, против него бессилен даже самый искусный чародей.

— Я принесу вам слово из мира теней, о зулу! — завыла заклинательница. — Много ночей зрачки мои не закрывались веками, пока я просила предков указать мне нечисть, которая портит наши стада. И Те-Кто-Ушел-От-Нас откликнулись на мои мольбы.

Ворожея затанцевала, подпрыгивая и кружась. Соплеменники начали подпевать ей, задавая ритм, чтобы защитницу рода скорее услышали духи предков и передали через нее своим потомкам накопленную тысячелетиями мудрость народа зулу, чтобы поскорее разверзлись ее уста и из них полились указания Тех-Кто-Живет-На-Небе-И-Кого-Надлежит-Слушаться-Беспрекословно.

Танцуя, Тетиве достала из кисета на поясе чихательный порошок, глубоко им затянулась — и так зачихала, содрогаясь всем телом, что, казалось, сейчас ее горб отвалится и упадет. Зулу приветствовали ее ликующими возгласами: духи мертвых обитают не только в потустороннем мире, но также в телах живых, громкое чихание освобождает и усиливает мощь предков.

Порошок помог быстро. Горбунья истерически захихикала, забилась, медленно опустилась на траву. Полежав и обретя чувства, она присела на корточки, сняла покрывало с плеч и положила перед собой. Открыв кожаный мешочек. Тетиве выдохнула в него наркотический, дурманящий запах трав, которые не переставая жевала с полуночи, вытащила оттуда священные амулеты — посредством их духи должны подтвердить свои указания. В таком деле, как поиски колдуна, ошибаться нельзя, не лишне удостовериться, правильно ли поняты Те-Кто-Все-Видит-Сверху.

Каждому амулету заклинательница воздала хвалу:

О лапа Свирепого Льва,
Погубителя тварей земных…
А вот в руке моей коготь
Орла, покорителя неба…
Кора Баобаба. Необъятного Древа,
Коего не сломят ни ветер, ни время…
Зуб Мамбы, Зеленой Ползучей Смерти.
От укуса ее никто не спасется…
Покажись, кусочек Слоновьего Бивня,
Принадлежал ты сильнейшему в мире…
Резким движением кисти Тетиве бросила священные предметы на покрывало. Зрители затаили дыхание: расположение реликвий должно окончательно подтвердить, что заклинательница верно поняла духов.

Горбунья долго смотрела на амулеты. Да, без сомнения, признак Толстошкурого-С-Длинными-Клыками лег как-то по-особенному. Колебания оставили ее. Она поднялась с земли и повернулась к вождю.

— Предки уплывают в воду, уходят в джунгли, уносятся в синие небеса, прячутся в камни, горы, холмы, деревья, животных. Но они помнят о нас, смотрят на нас, думают о нас и помогают нам. О предводитель! О совет индун-старейшин! Духи назвали мне главного колдуна, но у него оказались сообщники. Я должна их вынюхать первыми, чтобы они не вступились за своего главаря.

— Нюхай скорее, о Мать-Со-Всевидящими-Глазами-Всеслышащими-Ушами-Всечувствующим-Носом!

Тетиве побрела по рядам, принюхиваясь и присматриваясь к соплеменникам, испытывая злобную радость и несказанную гордость от того, что при ее приближении потели лбы и подмышки, подкашивались ноги, дрожали руки, даже непроизвольно опорожнялись мочевые пузыри. Такие мгновения полнейшей, ничем не ограниченной власти стоили всех благ и наслаждений, которыми обделила ее природа: «прелестей дороги», радости сжимать в объятиях законного мужа и зачать от него, счастья кормить младенца собственной грудью…


Но даже беспристрастный свидетель не имел бы права объявить, что заклинательницей двигали эгоистические чувства. Ни допрос «третьей степени», ни «детектор лжи», ни «сыворотка правды» не заставили бы Тетиве признаться, что она сводит личные счеты, объявляет колдунами людей, которые не нравятся ей, имеет от этого какую-то выгоду.

Зулусская ворожея действительно наслаждалась своим могуществом, но она была лишь рупором общественного мнения, выразителем коллективной воли. Управляло ею все племя и делало это очень простым и эффективным способом. Вынюхивание колдуна сопровождалось тихим низким стоном всех присутствующих. Когда искательница зла приближалась к человеку, который, по мнению большинства, был опасен для рода, стон усиливался до рева. Это был сигнал заклинательнице: смерть стоящего перед тобой встретит всеобщее одобрение.

С помощью таких вот нехитрых психологических приемов первобытное общество очищало себя от скверны, от плохого — а попутно зачастую и от нового, передового, непохожего на привычное. Не здесь ли секрет столь долгого развития прачеловека в кроманьонца, возникновения тупиковой ветви — неандертальцев? Цивилизации, государства, народы, племена, кланы, сообщества, которые чересчур увлекались самоочищением, уничтожали оппозицию, застывали в развитии, становились архаичными и в конце концов вымирали или делались добычей менее консервативных соседей.

Льву Толстому принадлежит образное высказывание, что 1825 год сыграл роль магнита, который вытащил все железо из русского народа. Речь шла о нескольких сотнях декабристов, казненных и сосланных за попытку заменить царя. Что же тогда можно сказать о сталинском терроре, эпохе застоя, уничтожавших и пресекавших всякое проявление инакомыслия?

Вот истории намек, добрым молодцам урок!

К несчастью, как верно подметил кто-то из великих, единственный урок истории заключается в том, что из нее не извлекают уроков.

* * *
Грязная, запятнанная противоестественным грехом старческой девственности Тетиве, страшила, возомнившая себя спасительницей зулу, подпрыгнула, завыла и коснулась метелкой Дингисвайо, преданного друга Мбенгу. Могучий Слон сразу понял, что предстоит. Сначала непокрытая самка гиены занюхает до смерти всех моих последователей, потом объявит меня главным колдуном.

О горе: понимание бессильно отвратить неизбежное. Воины импи, которое Мбенгу водил в набеги, набирались из всех кланов и сейчас разбросаны по десяткам селений-краалей. И кто знает (у Могучего Слона вдруг с тоской забилось сердце), не вынюхивают ли их сейчас в родных их селениях точно так же, как здесь… Теперь поздно что-либо предпринимать. Сам виноват: поставивши жабу вождем над собой, нечего пенять на то, как она прыгает.

Радостный крик толпы огласил окрестности, и люди, стоявшие рядом с Дингисвайо, отпрянули от него. Четверо стражей с нобкерри, дубинками с утолщением на конце, которые использовались для казней, схватили обнаруженного колдуна, обезоружили и подвели к вождю.

— Почему ты навлек заразу на наш скот?

— О Ндела! Если я и сделал это, то по неведению, волею злых сил!

— Змею боятся даже тогда, когда у нее нет дурных намерений. Признаешь ли ты, что в твоей душе затаилось уМниама, красное зло?

— Если так свидетельствуют добрые духи устами Тетиве, смею ли я утверждать обратное?!

Мбенгу заскрежетал зубами от досады и бессилия: конечно, Дингисвайо, глупый буйволенок, не может отрицать или даже сомневаться в своей виновности, коль его обвиняют предки. Раз ворожея объявила, что он — колдун, значит, так оно и есть. И не важно, сознательно он творил зло или против своей воли.

— Пусть свершится праведный суд! — возвысил голос Ндела. — Те-Кто-Пришел-В-Этот-Мир-И-Ушел-В-Другой-Раньше-Нас — указали на тебя, Дингисвайо, как на вредоноса. Заслуживаешь ли ты смерти?

— Да, о вождь…

— Что скажете, зулу?

— Погибель колдуну! — взревела толпа.

— Пусть губы, которые шептали заклинания, больше их не шепчут. Пусть язык, который толкал воздух, извергая злобу, ненависть и зло, больше его не толкает. Пусть уши, которые наслаждались предсмертным мычанием наших коров, больше не слышат. Пусть глаза, которые видели оскудение клана, больше не видят. Мсусени! Возьмите его, — подал вождь ритуальный сигнал начала казни.

Палачи схватили осужденного, подняли на руки и понесли к загону для скота. Перед забором из тяжелых крепких столбов торчали вбитые в землю тонкие колья с заостренными концами. Раздвинув жертве ноги, исполнители приговора с силой насадили не сопротивляющегося Дингисвайо на один из них.

Ту же участь разделили остальные сподвижники Мбенгу, командиры десятков и сотен в его импи. Никто из них не отбивался. Их родители, жены, дети, близкие, друзья не проронили ни слезинки, не то чтобы пытались протестовать при виде распятых, похожих на чучела фигур, нелепо торчащих на жердях.

А чего им, собственно, протестовать и плакать? Чародеев уничтожили для всеобщего блага. Скот не будет больше дохнуть, а колдун, очищенный пытошными муками, придет в потусторонний мир как обычный мертвец, и никто из предков не станет пенять ему на грехи. Жаловаться нанесправедливость ему нечего, смерть на тонком колу — самая легкая, какая только может быть уготована зловреду. Час мучений — детская игра по сравнению с истязаниями, которым подвергают себя юноши при обряде инициации, так что терпеть боль зулу умеют. Всего-то надо сцепить зубы на часок-другой — и благопристойно затихнуть. Тогда трупы, колья и землю у их основания, куда стекала нечистая кровь, сожгут, пепел бросят в быстротекущую реку Умфолози, чтобы ничто не осталось во владениях племени.

И когда пройдет положенный срок траура, можно будет даже пожалеть о том, какими примерными членами клана были Мпеле, Матубене, Нксумало, Дингисвайо и прочие, покуда не сделались колдунами…

Взгляд из XX века
Зададим себе вопрос: почему в средневековье и новое время (да и в древности) рабовладельцы так любили покупать негров? И в особенности почему испанцы, португальцы, потом англичане и американцы именно африканцев привозили для заселения Нового Света?

Ведь можно было заставить работать на шахтах, рудниках, плантациях местное население Южной и Северной Америки, это обошлось бы куда дешевле, чем привозить работников из-за океана.

И пытались заставить! Не получалось!

В некоторых ученых исследованиях походя объясняется этот феномен: аборигены островов Карибского моря, южноамериканской сельвы и пампы, североамериканских прерий и лесов были частично уничтожены конкистадорами и пионерами «освоения» Дикого Запада, частично оттеснены в джунгли, болота, скалистые горы и бесплодные резервации. Те, кого обратили в рабство, быстро вымерли, так что пришлось на их место привозить негров.

А почему, интересно, африканцы не вымерли в тех же скотских условиях да еще в чужом для себя климате?

Еще один стандартный, никем не подвергаемый сомнению ответ: храбрые индейцы предпочитали гибель рабству. Действительно, попробуй приведи к покорности хозяину смельчака из североамериканского племени сиу, который бросался в бой один против ста с кличем: «Сегодня славно сразиться, сегодня славно умереть!»

Да неужто африканцы были трусами?! Масай, выходивший против льва в одиночку с копьем? Пигмей, подкрадывавшийся к слону и вспарывавший ему брюхо или подрезавший поджилки? Зулусы, громившие отборных английских «томми», хотя у них были лишь метательные дротики-ассегаи, у белых же — пулеметы и винтовки?

Нет, дело не в нехватке мужества…

Вся жизнь африканских племен, как тело на позвоночном столбе, держалась на сложнейшей системе обычаев, традиций, запретов, главным законом которой было — беспрекословно повиноваться воле предков и тех, кто говорит от их имени, — вождей и ведунов. У индейцев, несмотря на столь же сложный конгломерат верований и табу, касики и шаманы не имели такой власти. У них вообще не было вождей в прямом смысле слова, только совет старейшин, в который можно было выбрать любого храбреца.

Судьба бросала чернокожих рабов под ярмо белого человека по-разному. Редко их захватывали в плен с боя, куда чаще корольки и жрецы продавали подданных, давая наказ слушаться новых владельцев во всем. И привыкшие к повиновению бедняги подчинялись — как и тогда, когда их казнили по обвинению в чародействе…

Не было случая, чтобы касик или шаман индейского племени продал сотни своих соотечественников в рабство, предателя сразу прикончили бы соотечественники. В Африке же эта трагедия повторялась тысячи, если не десятки тысяч раз.

Нечто схожее наблюдалось (хоть и не в таких масштабах и не с такими крайностями) в средневековой Европе, в помещичьей России. Вилланов, сервов, холопов, крепостных обменивали на собак, проигрывали в карты целыми деревнями, продавали за тридевять земель, отрывая от родины. Бунтовали лишь единицы. И непротивление злу вызывалось не столько страхом перед вооруженным феодалом, сколько христианской догмой покорности господину, убеждением, что любая власть от бога.

Когда сила обычая ослабевала в новых условиях, черные рабы бунтовали не хуже прочих. Достаточно вспомнить восстание зинджей (чернокожих), потрясшее Арабский Халифат в 869–883 годах, или борьбу американских негров за освобождение, начатую мятежом Ната Тернера.

Ограничения, старые традиции, консерватизм, слепая привычка верить власть имущим без рассуждений тяжеленными каменьями тянули и сейчас тянут человечество в пучину рабства, в омут собачьей послушливости, лошадиной готовности скакать хоть рысью, хоть галопом по указке того, кто сидит на твоей спине, вонзает тебе в бока шпоры и рвет губы удилами.

* * *
Так что родичи казненных не испытывали ненависти ни к вождю, ни к ворожее, ни к палачам: все они просто соблюдали закон племени. Ни один зулу не усомнился в справедливости наказания: так потребовали духи. Ни один, кроме Мбенгу.

Но Могучий Слон и был главной причиной гибели скота. Это он совратил своих несчастных друзей, заставил идти за собой черным путем!

Когда Тетиве шлепнула его метелкой, выразив общее мнение, ненависть народа зулу тропическим ливнем пролилась на вожака импи.

Мбенгу и глазом не моргнул.

Не четверо — восемь стражей с опаской приблизились к нему.

Он не пошевелился.

Один из палачей протянул руку, чтобы отобрать у него копье.

Лишь тогда Могучий Слон с силой отшвырнул наглеца щитом, выступил вперед и сам подошел к вождю, сохраняя бесстрастное лицо.

Однако и у Мбенгу сперло дыхание при виде подарка, который приготовил ему облагодетельствованный им народ: четыре бамбуковых колышка длиной в пол-локтя и палец толщиной с закаленными на огне, острыми, как костяная игла, концами.

…Десять лун назад бесноватый Мсангу, никчемный воин и муж, нажевавшись наркотических трав, которые украл из жилища Тетиве, в омрачении ума совершил страшнейшее на свете преступление: потоптал захоронение предков. После короткого суда двое силачей схватили святотатца за колени, еще двое согнули вперед. Ндела самолично не спеша деревянным молотком заколотил в зад осквернителю могил четыре колышка. Извивающейся, как раздавленная рогатая гадюка, захлебывающейся от крови, которая текла из прокушенного языка, жертве пропустили под мышками кожаный ремень и подвесили на ветке дерева. Вопли Мсангу не стихали день и еще ночь…

— Могучий Слон, — уважительно обратился вождь, — ты пришел к нам из неведомых краев от неслыханных народов. Тебя приняли в племя, доверили место в воинском строю среди лучших щитоносцев, потом — главенство в импи. Я отдал тебе в жены свою самую красивую дочь. Правду ли я сказал?

— Истина в твоих словах, о отец моей первой жены.

— Почему же ты навлек несчастье на приютивших тебя?

— С тех пор как я прополз между ног моей второй матери Нонсизи и взял в рот сосок ее правой груди, приложившись ухом к ее сердцу, как того требует обычай усыновления, я стал настоящим зулу. С тех пор как я стал настоящим зулу, импи не потерпело ни одного поражения, захватило для племени не счесть сколько скота и много молодых девственниц. О каком же несчастье говоришь ты, вождь? Мор, из-за которого ты, совет индун и Тетиве затеяли вынюхивание, наверняка накликали колдуны соседних народов сиколобо, хауса, мабуване, нгване, которых мы унизили нашими великими победами. Вы зря убили лучших воинов, они пригнали бы вам больше скота, чем унесли бы десять падежей!

— Но предки указали на тебя и на них, как на причину мора!

— Предки не ошибаются! Не будь нас, не было бы и побед зулу. Не было бы побед зулу, не стали бы чародеи из посрамленных племен наводить на нас порчу. Тетиве услышала слова духов, да не поняла их смысл!

— Казненные сами признали вину!

— Как могли они не поверить твоей мудрости и тайным знаниям Тетиве, ведь они не умеют разговаривать с духами!

Ндела не стал спрашивать, беседует ли сам Могучий Слон с Теми-Кто-Счастливее-Нас. Как иначе бы он всего за три года выучил язык зулу и сделался великим щитоносцем, грозой армий?! Да вот добрые ли духи шепчут ему на ухо? Но вдруг и вправду ворожея ошиблась, и тогда на него, Нделу, падут невинно пролитая кровь соплеменников и месть родственников?

Вождь почувствовал, что зять снова загнал его в ловушку для вилорогов, из которой нет выхода. О мои прапрапрадеды и их потомки, вплоть до первого от меня колена, ну почему этот сын греха всегда заставляет меня сомневаться в собственной мудрости и менять решения?!

Дикое поле, июнь 1604 года

В который раз за не столь долгую жизнь необозримые просторы Дикого поля наполнили душу и взор Сафонки трепетом и восхищением. С чем сравнить бескрайнюю степь, ковыли да емшан, траву равнинную? Раскинулась она привольно на все четыре стороны света, докуда глаз видит. Лишь изредка перемежают ее балки и овраги, прочесывают гребешки невысоких холмов и курганов.

С морем? Но его Сафонка доселе не знал, не ведал.

С лесом? Но гигантские чащобы не охватишь взором, разве что с высоты птичьего полета.

А что еще есть огромнее, чем окиян-море, степь да лес?

Небо…

Степь — опрокинутое зеленое небо. И его попирали копыта казацких коней. Где-то вдали зелень переходила в зыбкую серость, потом в голубизну: горизонт, искусный портной, мелкими-мелкими стежочками сшивал землю со сводом небесным, так что между ними не оставалось и щелинки единой.

Как маленькое темное облачко, плыли по зеленому небу верховые — вершники, одновременно и желая, и боясь наткнуться на огромную грозовую тучу, готовую испепелить грады и селения русские — на воинских людей хана крымского. Желая — чтобы отчизну от удара внезапного спасти. Боясь — потому что смертью та встреча грозила.

Ехали с бережливостью великой, с коней не сседали, станов не делали. Каждый миг ожидали наскока вражьего, потому что очутились у самой пасти диаволовой — пересекали Ногайский шлях.

За все в ответе атаман. Никто ему не указ, в станице он сам и царь, и господин. Волен «ехати, которыми местами пригоже», действовать «посмотря по делу и по ходу», решать, что для станицы «поваднее и прибыльнее».

Многогрешен Семен: и до баб охоч, и до хмельного, и в казну царскую запускать лапу навык. Но воевода и голова станичный твердо знали: в бою ли, в разведке Иванов не подведет, голову за Русь сложит, не быв на сакме и не сметив крымцев али ногайцев, «не доведовав допрямо, на которые места воинские люди пойдут», с ложными вестьми домой не поедет, хотя за это и не полагается никакой кары.

И сейчас сотник выбрал что ни на есть опасные места. Появись тут поганые — враз их сакма замечена будет. Однако и самим уйти без потерь — близко к невозможному.

И место худое, и время худое. Осенью еще можно отбиться от орды, если лишить конницу вражью подножного корма, «жечь поле в осенинах, в октябре или ноябре, по заморозом, как гораздо на поле трава посохнет, и снегов не дожидаяся, а дождався ветреные и сухие поры, чтоб ветр был от государевых украинных городов в польскую сторону», дабы не пострадали крепости и леса.

Зимой поганые опасны более всего вблизи речного льда. По снегу глубокому от них на снегоступах или лыжах уйти можно. Степные легкие мохноноги проваливаются в сугробах, пешком же татарин ходит разве что нужду справлять…

А вот летом беда. Бахматы татарские неказисты, некрасивы, да выносливы необыкновенно.

Уйти от погони трудно, помощи ждать неоткуда. Позади, в нескольких днях пути на север, караулят на постоянных ухожеях-стоянках по десятку казаков. Четверо ждут в местечке укромном, остальные по двое рыщут в поисках следов конницы татарской, кою станичники — проведчики дальние — пропустить могли.

Дальше цепочками, в виду друг друга, до самого леса столбятся курганы высокие. Через них идет связь световая между крепостями и сторожами. Огни на курганах известят ночью воевод пограничных о набеге, днем же при сполохе над вершинами поднимутся клубы дыма.

В лесах кроются засеки-завалы. Не на опушке, а в глубине, в самой чащобе, чтобы вражий глаз до сроку не заметил. Деревья рубятся выше роста людского — «как человеку топором достать мочно». Стволы пилят так, чтобы падали они по направлению к «полю», к неприятелю и чтобы комель оставался на пне. Получается линия надолбов, между которыми рушат малые деревья, насыпают валы, роют рвы, волчьи ямы. И — пожалуй, гость дорогой, незваный, угостим на славу!

Однако и в лесах силы ратной нет, лишь горстка засечных сторожей, кои должны предупреждать лесные пожары, устранять неполадки на засеках, дежурить на постах дозорных на деревьях высоких, к которым приставлены лестницы. Каждый караульщик имеет кузов с берестою и смолою и зажигает их в случае нужды, чтобы «в подлесных селах и в деревнях про приход воинских людей было ведомо».

Трудно туменам пройти через засеки да реки топкие, болота гибельные, если только не ведают ихние мурзы и беи про броды-перелазы. Вот почему поганые в первую очередь ловят пленных, знающих участок границы и пути сторожевых разъездов. Станичники для них самые ценные язычники-языки.

…Едва в дорогу тронулись, как прыгнула на сердце атаману жаба грудная. Невидимая глазу — ан ощутимая. Невесомая — а грузнее ее нет. Впору сравнить с тягой земной, кою таскал в своей сумочке Микула Селянинович и кою не сподобились поднять ни Святогор-богатырь, ни Вольгина дружина. Навалилась она на отца — и камнем придавила души трех его сыновей.

Ночами спать не мог Семен, дышать себя заставлял, уставая от усилий и не имея возможности отдохнуть. Только смаривал его сон, тише становились вздохи, голова валилась набок, тело вздрагивало в расслабляющей судороге — предвестье забытья, как будто вдруг чья-то безжалостная рука зажимала рот и нос. Сердце с уханьем — как в яму, как при езде на санках с кочковатой ледовой горки — проваливалось куда-то вниз. И приходили жуткие братец с сестрицей — страх да отчаяние. И снова нужно было трудиться, трудиться до изнеможения — дышать.

Стонал в полудреме Семен жалобно, звал сыновей, и те прибегали сразу, так как сами не спали, в тревоге за него не знали покоя. Могутные парнюги, переплывавшие Дон и не боявшиеся с рогатиной выйти на медведя, стояли, опустив бессильные руки (Михалка с Сафонкой подковы ими ломали), и проклинали себя за беспомощность…

Знали они, как болести гнать. Не убоялись бы лихоманки, от нее немало верных средств есть. Можно стереть в порошок головную кость щуки, коя наподобие креста, и выпить со святой водой и четверговой солью. Или выйти в полночь на перекресток дорог с хлебом-солью и попросить: «Матушка-лихорадушка, на тебе хлеб-соль, а с меня больше не спрашивай».

Да лихорадки-то у отца никакой нет…

Зубы, скажем, тоже легко исцелять. Укуси мертвеца за палец больным зубом или прополощи рот водой, которой его обмывали.

Сафонка-книгочей, тот заговаривал и блох, и тараканов, и мышей, и даже пожары.

Поболе же всех ведал про врачеванье сам батюшка. Пил настойку травяную, коей загодя в Воронеже у бабки-ворожеи запасся. Молитвы лечебные да заговоры верные против жабы читал. Сначала малый: «Жаба, жаба, синючая, больнючая, выйди из раба божьего. Жаба наедена, жаба напита, я тебя изгоню, я тебя истреблю. Иди ты в черта, в болота, где солнце не всходит, собаки не брешут, кочета не поют. Живой кости не ломай, мово сердца не замай, червоной крови не пей». И при том крестил себе сердце.

Пущей же верности для и большой заговор повторял девять раз, как подобает: «На горе стоит престол, на нем святая богородица булатный держит меч жабу сечь, коль не уйдет. Сечь будет жабу грудяную, колючую, ломучую, гниенную, жгучую, пухловую, нутряную, водяную, глазовую, мозольную, вихревую. Матерь божия, иссуши жабу раба божьего. Аминь!»

Раньше облегчение немалое слова заветные да снадобья приносили. Теперь — нет. Все больше и больше росла жаба.

И уже не мог Семен ни на коне скакать, ни сиднем сидеть, ни лежмя лежать даже. И так ему было худо, и эдак нехорошо. А ведь ватага еще и трети пути не одолела!

Понял Семен: поймала его костлявая старуха. Сколько раз ускользал от нее во всяких переделках. А тут вот загнала, шишимора, в угол — это во широкой-то степи! И никуда от нее не деться.

Чем возвращаться назад, лучше живьем в гроб лечь. В Уставе особо говорится: «А которые сторожи, не дождавшиеся себе отмены, с сторожи съедут, а в те поры государевым украинам от воинских людей учинитца война, и тем сторожем от государя, царя и великого князя быть кажненными смертью!». И обмануть воеводу нельзя. Надо добраться до назначенного им места и положить в тайник «память» — наказную записку. А старую, оставленную прежней сторожей, забрать из ухоронки и привезти в Воронеж как подтверждение.

Оставаться на месте, покуда не выздоровлю али не умру? Татары могут пройти незамеченными, и тогда на Русь падет беда неминучая, словно Змей Горыныч пролетит. Ватага же все равно погибнет.

Коли даже поганые не пойдут в набег нонешним летом, все едино охулка может выйти. Украинные воеводы и станичные головы часто проверяют станицы и сторожи, сами объезжают свои участки. Коли выяснится, что проведчики дальние «стоят небрежно и не усторожливо и до урочищ не доезжают, а хотя приходу воинских людей и не будет, тех станичников и сторожей за то бити кнутом». Лучше сгибнуть, нежели перенести на старости лет, после службы беспорочной, такой позор, да и сыновей подвергнуть опале. И за пса смердящего никто почитать не станет!

Выход единый — ехать вперед. Ан мочи нет…

Хотел Семен предложить, чтобы бросили его. Не решился, ведал: и помыслить о подобном не способны сыновья.

Имелось еще решение: кому-то оставаться с ним до конца, остальным продолжать разведку. Конечно, сидельца, скорее всего, тоже ожидает погибель. Только скорость, только передвижение постоянное могут спасти от поганых. А если на месте сидеть, и не заметишь, как очутишься в татарских путах.

Да кого ж выбрать? Матфейку с Ширяйкой нельзя. Чужие чада, страшный грех на душу ляжет, коли что с ними приключится. И сыны не допустят, чтобы посторонний отца в путь последний провожал. Но ведь кого-то из своих оставлять — все равно что за собой в могилу тянуть! Бремя такого выбора потяжельше колодок!

Так и не одолел Семен головоломку эту — дети сами решили. Подошли, поклонились в пояс, попросили разрешения речь держать. Старший, Михалка, сказал:

— Надумали мы дак что[33] батюшка, ежли на то согласие твое будет, разделиться. Я поведу Матфейку и Ширяйку дальше — сакмы смечать. Глебка поскачет за подмогой до оседлой сторожи — может, там, у леса, повозку какую спроворят, он ее сюда приведет, для того ему третьего коня дадим. Сафонка останется тебя беречь, покуда Глебка али мы трое не вернемся. Ежли будет телега, до Воронежа наверняка доберетесь, а там тебя лекари да ворожеи враз излечат, коль господь милость явит…

Согласился Семен: премудро дети рассудили. Михалка теперь головить в семье будет, его жена в тягости ходит, ему надо дать живым до дома добраться. И опыта у него поболе, чем у остальных, в деле станичном. Глядишь, и убережет ватагу новый атаман. Глебка молодшенький, сын единый у Марфы, второй жены. Последыша тоже спасти надобно попытаться. Конечно, одному ехать опасней, но ведь назад, по проторенному уже и вдвое более короткому пути. Вдобавок к своим.

А Сафонке, знать, выпала доля такая — умереть за братья свои… Лечь в мать-сыру-землю с отцом рядом…

Заплакал тут Семен. И зарыдали сыновья его в голос. Невдалеке же залились горючими слезами Матфейка с Ширяйкой.

Взгляд из XX века
Неправдоподобным покажется такое поведение нашему современнику. Как же так, героические казаки — и плачут, ровно дети малые.

Что поделаешь, так уж вели себя европейцы и русские, жившие в конце средневековья, в подобных случаях. Чувства принято было скрывать перед лицом врага, но никак не перед своими. В лирике немецких вагантов (создававшейся, кстати, на рубеже XVI–XVII столетий) есть песня про студента, который уезжает на учебу в другую страну и призывает товарищей: «Плачьте ж, милые Друзья, горькими слезами…» Этот призыв следует понимать в буквальном смысле. И средневековые европейские рыцари, в том числе знаменитый английский король Ричард Львиное Сердце, образец высочайшей воинской доблести и бессмысленной звериной жестокости, и русские витязи, короче, и высшие, и низшие мира феодального весьма бурно выражали свои эмоции. Рыдали на людях, не стеснялись публично выказывать печали и радости. От нервных потрясений падали в обморок даже силачи (эту черту сохранили благородные девицы до начала двадцатого века). И умирали от неразделенной любви, от позора, от внезапного горя, что в наши дни случается крайне редко.

Свидетельств тому тьма в былинах, легендах, песнях, лирике, эпосе — и в исторических документах тоже.

Но те же самые «плаксы», не моргнув глазом, шли на смерть, если надо. Без стона терпели жесточайшие пытки. Предпочитали гибель бесчестью.

Они были не хуже нас, люди шестнадцатого столетия, но другие. И уж, конечно, не такие, как их порой описывают в иных «исторических романах», в которых на нашего современника одевают шелом и броню и автор недрогнувшим пером посылает его на Куликово поле умереть «за Родину, за Сталина!», или, говоря без иронии, дает его действиям мотивацию, совершенно абсурдную в тех исторических условиях, какие описывает.

Наши предки далеко не во всем соответствовали современным идеалам и представлениям. И нас наверняка бы назвали (не без оснований) лежаками-лентяями да лакомогузками-сластенами, которые больше болтают, чем работают.

Так что не будем мерить их на свой аршин. И судить сурово тоже не надо. Они ведь нас осудить не могут…

* * *
Поплакали, погоревали казаки и начали искать место для стоянки. Нашли скрытую лощину, поросшую терном и боярышником, в полуверсте от родничка малого. Рядом с водой стан делать не годится. К источнику человек чужой в первую очередь явится. Далеко от воды тоже нельзя. Ее придется тащить к ухоронке с бережливостью великой, каждый раз путями нехоженными, дабы тропку не натропить…

Остающимся выделили запасов поболе (бог ведает, сколько времени подмоги ждать?), а коней, не говоря о том лишних слов, — по одному на человека. Семен все равно скачки не вынесет, даже если татары нападут не врасплох и будет время оседлать лошадей.

Расцеловались, посидели на прощанье, потом четверо отъезжающих отдали Семену и Сафонке поклон земной. И в две противоположные стороны разъехались вершники, исчезли за горизонтом быстро-быстро, как пущенные из лука стрелы. Сгинули — и нет их. А душу новая глыба тысячепудовая придавила. Мало что себе спасенья не видишь, так еще о них беспокойся.

Стали отец с сыном жить-поживать в дикой степи да ожидать, кто придет к ним раньше: подмога, вороги или Семенова смерть.

Сплел Сафонка из кустарника шалаш, на крышу войлок пристроил. Укрыл двух кобыл в овражке поблизости, стреножил. Нарезал им утрами травы по полпуда. Много времени это отнимало, потому что косить приходилось понемногу в разных местах, дабы следы слишком явные не оставлять. Благо еще ячменя с собой взяли, им лошадей понемногу докармливали. Да воды бурдючка по четыре в день принести каждой нужно. Костров не разводили, ели всухомятку — ни каши, ни юшки — супа.

Через две седмицы жара спала, и вроде полегчало атаману. Принялся он вставать понемногу, дышал свободнее. Не бил уж его колотун, не трясло от холода внезапного — до судорог, до лязганья зубов, которое страшно пугало Сафонку: не в упыря ли отец превращается? Не порчу ли на него навели каменные бабы-истуканы, торчащие на степных холмах, вперившие слепые и тем не менее всевидящие глаза в мир иной — тайный, волховской? Вдруг не зря шептуны болтали, что писания святого Семен Иванов не навык, не сведущ в нем, зато в чернокнижии горазд.

Положим, лжа то. Так ведь и вправду батюшка не больно охоч церкви одаривать, лучше в кабаке деньгу спустит. Всех сынов заставил обучаться грамоте и языку варварскому — татарскому. Самому Сафонке то любо. Однако попы Леонтий да Никита из Ряжска не раз сотнику пеняли, угрожали карой вечной в геенне огненной…

Как полегчало отцу, страхи Сафонку отпустили. Взбодрился чуть-чуть сын, и Семен духом воспрянул: коли на поправку здоровье пойдет, можно потихоньку-полегоньку домой ворочаться. Припас-то съестной иссякает.

В Иванов день, 24 июня, рано утром пошел Сафонка к источнику — и обмер: земля выбита копытами. Может, тарпаны, одичавшие кони, попробовал успокоить себя. Ведь не подкованы. Но бахматы тоже железной обувки не носят.

На четвереньках начал Сафонка обшаривать траву, пригляделся к родничку. На поверхности воды плавали, на травинках вокруг корчажка висели дюжины три волосков. Бараньи — с шубеек, вывернутых мехом наружу. Так поганые носят их летом, а зимой выворачивают наоборот.

Видать, пил татарин прямо из родничка. Войско вражье близко. Малая ватага соглядатаев побоялась бы оставлять следы у источника. Убрали бы волосинки, прикрыли бы поврежденный дерн. А так, знать, не страшатся никого…

Набрав воды в бурдючок, Сафонка медленно, сторожко (ничто так не привлекает взгляд хищника и охотника за ясырем, как резкое движение), прячась за кустами и в извилинах лощины, пробрался к шалашику — совет держать с отцом. Татары обнаружить могут ухоронку. И Устав требует: если станичники и сторожа, даже точно не установив угрозы, «подозрят людей на дальних урочищах», то нужно «послать с вестьми своих товарищев в те городы, из которого города кто на заставу ездит», а остальным продолжать наблюдение. То есть по всем правилам нужно немедленно скакать в Воронеж. Может, отец сумеет одолеть этот путь, ведь ему вроде полегчало?

На корточках Сафонка забрался под переплетение веток, замер, чтобы не разбудить внезапно. Семен в это время обычно спал. Страдалец, только на рассвете забывался на часок-другой.

Чуткое ухо уловило непривычную тишину. Батюшка во сне всегда тяжело дышал, постанывал, а тут вдруг дышит так легко, будто здоровый… Или вовсе не дышит — ожгла жуткая мысль. Дотронулся до отца — теплый. Да нет, наверное, крепко задремал. Окликнул потихоньку, потом погромче. Дернул слегка за рубаху, потормошил — никакого ответа.

В отчаяньи вскочил Сафонка, свалил войлочную крышу. Лучи утреннего солнца осветили родное лицо. Был Семен такой тихий, спокойный, умиротворенный, как будто отпустили его боль и муки, как будто избавился навсегда от грудной жабы. Как будто живой. Как будто…

У Сафонки длани холодом облило, язык к горлу присох, часто-часто забилось сердце. Он протянул дрожащие руки к отцу и, как учили когда-то казаки, попробовал нащупать признаки жизни в шейной вене. Но как ни прислушивался, как ни хотелось ему этого, не почувствовал слабого биения пульса.

Аминь…

Сотни раз за тягостные и тянучие недели, проведенные в степи, Сафонка представлял себе этот момент, цепенел, мысленно рисуя одну и ту же картину: безжизненное тело батюшки у своих ног. А подготовить себя ни к чему не сумел. Да и в силах ли такое человеку?

Явь оказалась куда хуже предчувствий. Голова будто наполнилась песком, отяжелела, мысли пробивались в ней с трудом. Ноги заколдобели, руки как чужие сделались. Горе ли то было, ужас — он не знал. Но чувствовал: еще немного — и сердце разорвется. Так, наверное, бык, оглушенный обухом топора, падает, подставляя беззащитное горло под тесак мясника.

Опустился Сафонка на колени рядом с телом, сжался в комок. Не боялся он смерти собственной — не раз она проходила на волосок от него. Не страшился чужой кончины — не одного ворога самолично отправил в преисподнюю. А вот смерть отца ни умом ни сердцем постичь не мог. Семен был для него всем — батькой, другом, атаманом, наставником, судьей. Без батюшки ничего не было и быть не могло. И уже не будет.

Всяк человек закрыт от могилы теми, кто его породил, словно двумя стенами. Легли в домовину дед и бабка — упала внешняя загородь, считай, ты сделал первый шаг к погосту. Умер отец или мать — все, никто тебя от смерти не закрывает, ты возглавляешь очередь, загораживая собой собственных детей и внуков.

Трясущимися дланями Сафонка начал страшный обряд, который каждый человек проделывает не раз над другими и который однажды будет проделан над ним самим, если ему посчастливится умереть среди людей. Выпрямил и связал отцу плотно ноги, скрестил руки на груди и скрепил ремешком, подвязал нижнюю челюсть. Глаза закрывать не пришлось — Семен отошел легко, во сне.

Мучился при жизни, так хоть тут повезло, подумал Сафонка, да не утешился этим соображением.

Вытащил тяжелое тело на ровное место, распрямил. Обмыл принесенной водой, одежил в запасную чистую рубаху и порты. Накрыл с головой тегиляем. Закончил скорбный труд, попробовал было по обычаю поплакать, попричитать. Плакальщиц-то нет… Но слезы не шли, крик рвался из души, а из горла не хотел.

Сел Сафонка, стал думу думать.

Самое разумное — тотчас уехать. Одвуконь, на отдохнувших лошадях и без груза можно уйти от татар, даже если наткнешься на них. Только не надо медлить, неровен час нагрянут…

Бросить батюшку непогребенным? На такое лишь Каин способен.

Инда ладно, похоронить недолго. Земля мягкая, теплая, саблей и кинжалом, ссыпая землицу в вещевой мешок, можно за полдня вырыть могилу достаточно глубокую, чтобы до покойника не добрались стервятники и степные волки. Опасно, то так. Ан разве жалко потратить время и рискнуть ради святого дела?!

И будет труп лежать в яме без домовины, и будут расти у него волосы, удлиняться ногти и зубы, краснеть и толстеть губы, пока наконец в черную полночь, когда бесовские чары особо сильны, не выскребется из чернозема вурдалак. И пойдет блукать живой мертвец по ночной степи, покуда не наткнется на человека или селение. А то и до Воронежа добредет, упырей тянет в родные места, помнят они, где им при жизни хорошо было… И понесется горе-злосчастье по земле русской, будто мало она и без того лиха хлебнула.

Станут множиться упыри, вовлекая в круг заклятый все новых и новых живых. И с каждой жертвой станут множиться смертные грехи Сафонки, который выпустил вурдалака на свет божий. Не ждать тогда ни отцу, ни сыну прощения от бога.

Плохо, дурно, грешно думать так о батюшке дорогом. Так ведь умер-то атаман без покаяния и отпущения грехов, хоронить его придется без освященного гроба, не на погосте, в земле неосвященной, без ладанки, кадила, без обряда должного, без отчитывания попом грехов покойного. И много душ, убиенных им и за вину, и безвинно, занесены в его книгу судеб, что пишет ангел-хранитель в чертогах небесных. И много проклятий неотмоленных лежит на нем — от тех, кого он осиротил, обездолил, живота или членов телесных лишил. Пусть и не по хотению своему, а по воле государевой, однако проклятья-то и на него пали. Ан и последний грех — казнокрадство — не отпущен ему. И болестью он странною свален — недаром в ознобе так жутко зубами лязгал. И почил с Аграфены купальницы на Иванов день[34] — самую колдовскую ночь. Все признаки налицо.

Начал тут Сафонка припоминать, что же про ведунов-то люди сведущие учили.

Колдуны могут наговорить на человека, и тот станет дурачком, припадочным. Коль захотят, посадят на любого ячмени, прыщи, сыпь. Превращаются в кошек, собак, поросят, колесо, пук соломы, светящийся шарик и в таком виде вредят людям. Мачеха сказывала, будто одна колдунья в Воронеже обернулась кошкой и доила молоко у коровы. Хозяева заметили ее, стали лупить, да никак не попадали. Потому что сглупили, забыли: ведьму надо бить только осиновым колом или бутылками, налитыми кипятком.

Еще колдуны закручивают шерсть у поросят, и те дохнут. Волхвы также часто берут мертвую воду (которой обмывали покойника) и поят ею людей. Тогда опоенные начинают мучиться, потому что за ними приходит смерть. Они занавешивают окна, закрываются, никого не хотят видеть и кончают с собой. Сафонка сам такому свидетелем стал. Истомка Бахметьев ногу и руку в бою потерял, женка от него сбежала. Он запил люто, от народа прятался, а потом сам себя спалил вместе с избой. Только тогда соседи и прозрели: несчастья-то Истомкины — от сглаза!

А как же избавиться от ведьмака? Ах да, держать фиги на пальцах и читать «Отче наш»…

Сафонка быстро сложил пальцы в кукиши, пробормотал молитву и продолжал вспоминать…

Колдовство передается из рода в род. Ведун не может уйти на тот свет, пока не передаст кому-нибудь чары свои, потому перед смертью мечется, стонет, ужасно мучается, все время криком кричит: «Нате, возьмите!». Если несведущий или дурак руку протянет да брякнет: «Давай», тоже станет колдуном.

Если никто не берет, надо прорубить потолок над тем местом, где лежит волхв, чтобы его колдовство могло улететь.

Да не говорил так никогда батюшка, не предлагал ничего. И не кричал, стонал только…

Ведуна с полуночи начинают мучить черти, хоть он с ними и дружит, потому как вместе изводят род людской.

Так батюшка день-деньской задыхался, не только после полуночи… Не все приметы сходятся. Вот и определи тут…

И то сказать, был он славный казак и отец, немало врагов земли родной положил, много услуг царству оказал. И неизвестно еще, какие его дела — хорошие или скверные — перевесят на весах судьбы. Но жизнью загробной вечной рисковать нельзя, как бытием земным временным…

Эх, положить бы тело в колоду с медом и довезти до первой попавшейся церкви. Да где ж взять ту колоду.

Или пробить бы труп осиновым колом, прострелить серебряной пулей, отрезать голову и набить рот диким чесноком и трилистником, чтобы обезвредить будущего упыря. Да нет с собой ничего такого. А коли и было б, разве поднялась бы рука?!

Три дня и три ночи поститься буду, пить лишь чистую воду и молиться без сна и отдыха над телом дорогим, решил Сафонка. Крестами обложу могилу со всех сторон, чтобы никуда он выйти не мог. Попаду в полон к поганым — моя жертва зачтется батюшке на небесах. Удастся спастись — костьми лягу, последние порты продам, но привезу попа на могилу и службу исправлю погребальную.

Сказано — сделано. Без устали копал Сафонка, делал сотни крестов из веточек, связывая их нитками. Нательный крестик отцов положил ему на уста, чтобы не мог он разомкнуть их. Проработал весь день, не заметил, как и ночь подошла.

Храбрился парень при свете солнечном, а как тьма подкралась, страх великий обуял. Мара[35] ведь совсем близко притаилась, ждет. И отец…

Вон, лежит… Неподвижный, уже холодный. Ну как встанет и медленными тяжкими шагами подойдет? И ведь все был отдал на свете, чтобы действительно ожил, чтобы встал снова, подошел, обнял, милый, родной батюшка, чтобы сбросил с души эту ношу невыносимую.

Но ведь если на самом деле встанет, тут же умрешь от ужаса. Или того хуже — станешь оборотнем-кровососом. А вдруг наоборот, как в сказке, восстанет мертвый отец-колдун и одарит волшебным конем, сивкой-буркой, вещей кауркой?!

С тоской и дрожью глянул Сафонка на ясное звездное небо. Впервые набрал сухих веток, развел в степи костер (коли татар привлечет, что уж поделаешь), положил по бокам рядом с собой две сабли. Мертвые боятся холодного железа, можно будет отпугивать до зари, ведь петухов тут, ни первых, ни третьих, за сотни верст в округе не сыщешь. И стал читать молитвы — все, каким научил дьячок. И заговор особый…

Раньше степные ночи были тихими и быстрыми, как прыжок кошки. Эта же ночь никак не кончалась. Месик-месяц светил дурным светом. В каждом шорохе слышались стоны древних царей, погребенных под высокими курганами, посвист шемел,[36] на которых ведьмы летают к Лысой горе шабашить, визг младенцев, заживо зарытых над тайными кладами, которые припрятали в этих местах волхвы. Сафонка сжимал в руках рукоятки клинков, поминутно оглядывался назад и в стороны, хотя и окружил себя кострами (нечисть не терпит любого огня, кроме адского).

Эх, нет недуга пуще испуга, вылить бы мне его, с тоской думал Сафонка, вспоминая, как лечила его ворожея после чудесного спасения от литовцев.

Взяла бабка закопченную кружку, достала из-за иконы свечи церковные, налила в миску святой воды, расстелила плат. Посадив Сафонку на порог, накрыла ему голову платком, подожгла лучинку, растопила в кружке воск и поставила миску с водой мальчонке на макушку. Придерживая все левой рукой, правой сотворила знамение крестное, молитву прочитала и перекрестила миску. Троекратно сплюнула через левое плечо, подула, стала лить в миску расплавленный воск, приговаривая заговор.

Его-то и повторил Сафонка:

— Испуг, испуг, страсть, ужас, вылетай из рук, из ног, из головы, из сердца, из живота, из белого тела, из красной крови, из желтой кости раба божьего. Там тебе не жить, червоной крови не пить, белого тела не сушить, жильной кости не ломить. Идите, криксы, в поля, в темные леса, там хоть личите, хоть кричите. Заря-заряница, красная девица, возьми крик, отдай некрик раба божьего.

Не прошел страх совсем, но облегчение ощутил парень. И продолжал хриплым голосом читать молитвы и заговор, с трудом заставляя себя изредка взглянуть на освещенное пламенем тело отца — и с трудом же открывая от него зачарованный взгляд. Как он там?

Но он лежал тихо.

Под утро Сафонка сообразил, какого дурня свалял. До погребения мертвец не оживет, он ждет, что, может быть, его похоронят по обряду должному. Лишь в могиле через девять дней, когда приготовится отлетать душа, так и не услышавшая заупокойной молитвы, не омытая святой водой, ангелы печально отойдут, и ненаши[37] возьмут себе грешника.

Кинул Сафонка сабли в ножны, а затушить кострец страх не позволил: мертвый-то рядом. Так и просидел до зари, шепча молитвы про себя — голоса лишился.

На рассвете тряхнул гудевшей от бессонной одури головой, глянул на покойника. Солнышко высветило бледное лицо отца — и выжгло его в памяти навечно. Тело как бы оторвалось от земли и куда-то улетало — в бесконечность, к невидимым далям.

Сглотнул Сафонка ком в горле, засунул в сумку кресты и побрел к яме. Положил пищаль поперек могилы и спрыгнул туда. Леденящие мурашки побежали по коже, когда подошвами коснулся земли: здесь отец навеки ляжет. Расковыривая ножом стенки, с трудом втискивал в суховатый чернозем самодельные крестики, остальные осторожно, чтобы не сломать ногами, уложил на дно. Хоть и не освященные, а все же святые знаки, неужто решится мертвец их миновать?

Вылез наверх, подтянувшись на пищали, и стал думать, как же тело в могилу положить. Одному-то важко,[38] да и новины — крестьянского льняного холста, на коем спускают гроб, — нет. Бросать непристойно, к тому же крестики могут поломаться, сдвинуться с места.

Додумался: сделал из двух пищалей и шнуров-плетяниц подобие коромысла. Набросил петли на отцовы грудь и ноги, подтащил к краю могилы. Поцеловал батюшку в лоб. Губы холодом загробным пронизало. Стал сбоку ямы и начал с превеликим трудом спускать покойника в последнее пристанище. Допреж силен был Сафонка, шестипудовыми мешками ворочал слеганца, а тут ослабел враз, чуть в яму сам не сверзился. Однако сдюжил.

Снял петли, набросал на грудь еще крестов, кинул рукой горстку земли.

Хотел по обычаю поголосить — на сумел. В груди что-то рвалось, одолевала тошнота. В глазах — тартарары, тьма кромешная. Переждал сердцебиение, пересилил себя и начал руками сгребать и бросать чернозем. Долго, медленно — без лопаты ведь — лепил надгробный холмик, воткнул у изголовья крест из длинных веток.

Солнце уже склонялось к закату. Уезжать? Страх и здравый смысл подсказывал: да! Но что-то в Сафронке, чему он не ведал названия, сопротивлялось. Справил в одиночку тризну, затратив на поминки часть запасов своих скудных. И просидел вторую ночь при свете костра, читая молитвы.

Наутро, обессилевший, но немного умиротворенный, собрался в дорогу. Взял с надгробья землицы, насыпал в мешочек, повесил на грудь. Отдал могиле поклон земной:

— Ты прости-прощай, батюшка! Баю тебе слово верное: ворочусь я сюда хоть через полста лет, справлю обряд погребальный. Ты уж потерпи, не вставай, я господа и всех святых угодников за тебя денно и нощно молить буду. В Воронеже, коль доведется добраться туда, заупокойную закажу в церкви, на свечи не поскуплюсь…

Сел на кобылу, другую, тоже помуздав[39] и оседлав, повел в поводу. Объехал окрестности несколько раз, дабы место запомнить хорошо, на всю жизнь. И поворотил в сторону северную.

Одолел с десяток верст — и в глазах потемнело: степь до черна бита копытами. Проскакало целое войско — не менее тысячи. Что прикажешь делать?

Обычно, если крымцев много, на помощь отряду проведчиков, обнаруживших врага, собирались соседние сторожи и станицы и вместе вели наблюдение. В первую очередь следовало выяснить, куда пойдут татары, и «лишь про то разведав гораздо, самим с вестями спешити к тем городам, на которые места воинские люди пойдут».

Как и все казаки, Сафонка по следам копыт определял не только число, но и направление движения конницы: татары предпочитали знакомые дороги. И теперь ему стало страшно. Змей поганый полз на Воронеж…

Эх, поскакать бы сейчас во всю прыть, поднять сполох, чтобы задымили верхушки курганов. Воевода через биричей-вестовщиков созовет в крепь окрестных жителей со всем их скарбом, даже с конными и животинными стадами. Понесутся в новопостроенные соседние грады — Ливенск, Козлов, Оскол — гонцы с черной вестью. А при приближении неприятеля к стенам забьют набаты, полыхнут пушки, злым ежом ощетинится Воронеж, и уйдут волки степные не солоно хлебавши.

Ан не тут-то было. Ведал Сафонка: не дойти до родины. Татары лишь недавно прошли здесь: следы свежие. Несмотря на жару, конский навоз не успел высохнуть, как следует, а выбитый чернозем скомковаться.

Сафонка очутился в тылу вражеского войска и не мог идти прямо на север, вдогонку неприятелю. На юг тоже нельзя: орда будет возвращаться, разбившись на мелкие отряды, все разоряя на пути, и от татей бусурманских тогда не утечь.

Одинокий всадник повернул навстречь солнцу, чтобы сбоку обойти ворога и выбраться к засечным чертам верст на пятьдесят левее главных татарских сил.

По холмам ехать нельзя, привычно сообразил он, будешь виден всем, как чирей на лбу. Спустился в лощинку, миновал ее, попал на ровное место. Горе, усталость от поста и бессонных ночей, полуденная жара притупили его бдительность, и он слишком поздно заметил отряд навершных, вырвавшийся на полном скаку сбоку из-за холма.

Сафонка успел осадить кобылу поводьями и наклоном корпуса назад, оставил повод в левой руке, а правой выдернул отцовский пистоль из приседельной кобуры. Выстрелом в упор снял первого татарина, который, видно, имел самого лучшего скакуна, так как обогнал своих спутников. Второй выстрелиз пистоля с левой руки — другой ногаец уткнулся в землю. Сафонка еще сумел выхватить саблю и вонзить шпоры в лошадиное брюхо, посылая кобылу в галоп.

В этот самый момент на шею ему упал аркан.

Греция, декабрь 1592 года

— Гельвет вер — прочь с дороги! Не путайся под ногами моего коня, ослиный помет! Раздавлю!

Проезжавший мимо айабаш — конный стражник в посеребренном шлеме с золототканым плюмажем — занес плетку над Андроникосом.

— И вообще, что ты делаешь в лагере правоверных? Может, ты презренный лазутчик грязных венецианцев? Сейчас устроим тебе табандрю, пройдемся палками по пяткам и спине, и ты все расскажешь…

— Аман, аман! Пощады моему старому рабу, доблестный айабаш! — заслонил собой учителя Искандер. — Он принес мне важные вести…

— Инч Алла, молодой булюк-ага! Зря ты доверяешься неверному псу! Видно, оттого, что сам лишь недавно отделался от христианской скверны, понял, что Аллах един и не вмещает в себе сразу троих, как учат гяуры…

И стражник будто невзначай погладил рукоятку сабли. Он явно бросал вызов Искандару, надеясь затеять с ним схватку. Андроникос испугался, что пылкий юноша поддастся на провокацию и погубит себя: вокруг собралось десятка два айабашей, смотревших на Искандара весьма недружелюбно.

— Я донес бы твое мнение до чехая[40] Ибрагима, если бы не знал, что ты доблестный воин и верный последователь пророка, — невозмутимо ответил Искандар и повернулся к задире спиной, показывая, что не намерен продолжать бессмысленный спор. — Впрочем, если ты хочешь, чтобы я это сделал, догони меня и повтори свои запальчивые и ненужные слова, — бросил он через плечо, уходя.

Османы невольно хлопнули себя по ляжкам от восхищения: умная башка! Как ловко Искандар-ага отвел от себя угрозу, остался победителем в перепалке и при этом ухитрился ни собственного достоинства не унизить, ни зачинщика ссоры оскорбить.

— Чехай Ибрагим тоже бывший христианин и не любит, когда этим попрекают других, — пояснил Искандар, когда они очутились в его клетушке.

Взгляд из XX века
Османы не знали национализма в его современном смысле. Да и как могли люди, рожденные от женщин сотен национальностей, которых набирали в гаремы, обращать внимание на чистоту рода? Пример показывал сам султан: он не имел права жениться на турчанке, чтобы ее родственники не стали фаворитами, мог связать себя брачными узами лишь с иностранными принцессами или пленницами. Поэтому османской крови в венах повелителей Блистательной Порты текло ничтожное количество.

Грек, славянин, венгр, принявший мусульманство и перешедший в подданство падишаха, становился турком. Правда, правоверные не выказывали новообращенным особого доверия или расположения, пока те делом не доказывали верность знамени пророка.

* * *
— Не очень-то они тебя тут любят, — покачал головой Андроникос.

— Завидуют… Всего за десять месяцев я из простого сарахора, всадника-добровольца, который имеет лишь коня, саблю, щит и копье, стал командиром булюка — сотни мустафизов, стражей крепостного гарнизона. Мне выделена личная клетушка в казарме, я подчиняюсь только диздару и чехаю, получаю золотой на восемь дней — лишь вдвое меньше чехая!

— Как же ты достиг таких «высот»?

— Не насмешничай, учитель! В стычке с джеляли[41] я спас чехая Ибрагима. Когда принял мусульманство, он сделал меня сотником-торбаджи. На этом посту я и застрял вот уже полгода. Мне срочно нужна война!

— Зачем?

— Как же ты не понимаешь, учитель! В мирное время повышения по службе не жди! Ты же знаешь воинские обычаи османов! Кто первый взойдет на стену вражеского города, получает в награду воеводство, второй — субашство, третий — черибашство. Но мне обязательно нужен мюльк!

— Чем мюльк так уж отличается от простых зиаметов или тимаров, которые дают отличившемуся воину-осману вместе со званиями субашей и черибашей? Те же земельные владения с закрепленными на них христианами-хлебопашцами. Только размерами рознятся: в зиамете несколько сел, в тимаре одно-два.

— Учитель, ты теряешь быстроту разума и спрашиваешь о вещах, которые ясны любому ребенку в Блистательной Порте! Вспомни: земля у турок принадлежит государству и не может передаваться по наследству…

— Плевать они хотели на законы! Очень даже передают по наследству и хассы, владения членов султанской семьи и везирей, и вакфы, принадлежащие мусульманскому духовенству, и сипахии — земельные наделы военной знати!

— Верно! Но султан по своей прихоти может отобрать и сипахию, и зиамет, и тимар. При дворе у него сидит на короткой привязи свора мазул — две сотни знатных турок, не имеющих собственных владений и вынужденных кормиться крохами с падишахского стола. Стоит какому-либо землевладельцу провиниться, его надел переходит к кому-нибудь из мазул.

— Гнусный обычай, из-за которого никто в империи не чувствует твердой почвы под ногами…

— Вот-вот! А я хочу стать неуязвимым от прихотей коронованных безумцев. Мюльк дается за особые заслуги, его никто отобрать не вправе, даже султан. Ладно, довольно об этом. Как поживает матушка?

— Когда ты ушел добровольцем в турецкую армию, принял мусульманство и сменил имя, она все глаза проплакала, слушать не хотела про тебя, называла Иудой. Пришлось ей кое-что объяснить.

— Хорошо. А теперь скажи, с чем пришел?

— С приветом от епископа Дионисия. Он просит тебя возглавить его паству в бою с бусурманами.

— Так жители Ларисы восстали? Отличная новость!

— Да, лучше быть и не может! Сам епископ благословил их на подвиг во имя веры Христовой и родины! Турецкий гарнизон вырезан до последнего мустафиза!

— Дионисий — человек замечательный. Добрый, умный и образованный, не зря его окрестили Философом. Только зачем он рвется в стратеги, берется за дело, в котором не смыслит? Нельзя начинать восстание в одной местности, не подготовив почву для выступления в большинстве областей Греции, не устроив мятежи в турецких войсках…

— Дионисий надеется, что искорка ларисского восстания вызовет пожар во всей Элладе…

— Так рассуждали и Михаил Пселл с Петром Буасом, когда подняли восстание в Спарте и Аркадии в 1463 году от Рождества Христова. Если Дионисий будет действовать так же неумело, то погибнет зря, как они. Я понимаю, Философ надеется на помощь Испании, но она далеко, а Истамбул близко…

— Почему же это они погибли зря?!

— А разве наша родина уже не входит в турецкий эйялет[42] Румелия? И разве сможет Философ когда-либо освободить ее?!

— Все равно Дионисий не сдастся! Не такой он человек, чтобы бояться смерти во имя свободы!

— Во имя свободы надо жить! А потому я пошлю гонца к епископу, чтобы он немедленно уезжал в Страны Золотого Яблока,[43] потому что Лариса вскоре падет!

— Не спешишь ли ты с выводами? Лариса — сильная крепость, у мусульман нет поблизости больших воинских отрядов. Здешний гарнизон в одиночку, без подкреплений не осилит повстанцев!

— Осилит, потому что во главе карательного отряда встану я!

— Опомнись, Александр! Что ты говоришь! Ведь речь идет о жизни сотен твоих соотечественников. Разве ты забыл, что творят турки с захваченными повстанцами?!

Радостное возбуждение на лице Искандара потухло. Он огорченно вздохнул, пожал плечами:

— Ничего не поделаешь! Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц. Ларисцы готовы умереть за правое дело, иначе не стали бы восставать, не так ли? Они в любом случае погибнут — но без пользы, потому что османы все равно захватят крепость, пусть и положив под ее стенами тысячу голов. А так ларисцы своей героической гибелью дадут мне возможность сразу получить мюльк, доходы с которого позволят мне расположить в свою пользу многих влиятельных придворных, набрать небольшой личный отряд. Как удачно ты приехал с этой вестью! На днях в наш лагерь прибывает великий визирь Синан-паша. Он почти уговорил Мурада III объявить войну Австрии. Если в Румелийском эйялете, в самом сердце империи, разразится восстание, планам садразама придет крах, поэтому он пойдет на все, чтобы подавить бунт в зародыше. А я возьму без всяких потерь самый главный оплот мятежников! Да великий визирь меня за это озолотит!

— В твоих словах есть смысл, Александр, но это логика предателя.

— Ты несправедлив. Мой план в конечном итоге ведет к главному — к освобождению Греции от иноземного ига. Разве не за это готовы пожертвовать собой ларисцы? Представь, что мы на поле боя и я сознательно жертвую одним полком, чтобы обеспечить победу всей армии. Помнишь, как триста спартанцев выдерживали в Фермопилах натиск персидских полчищ, давая эллинам собраться с силами? Разве кто-нибудь считает, что их предали, хотя ими и пожертвовали во имя общей победы? Разве бывают битвы без потерь? Почему же ты утверждаешь, будто я предаю ларисцев? Неужто к победе над османами надо идти лишь тем путем, который указывает Дионисий Философ, великий ученый, но никудышный воин?!

— Ты совсем запутал меня, Александр! Я сам тебя вырастил, а потому не подвергаю сомнению твой патриотизм, не допускаю мысли, что ты думаешь лишь о своем возвеличении, а не о благе родного народа. Но твои замыслы для меня — как черный омут, куда страшно заглянуть. Ты с детства мечтал стать подобным великим полководцам древности. И вдруг вместо того, чтобы возглавить восстание своих соотечественников против поработителей, ты намерен его подавить. И клянешься, что такой шаг, подобный Иудиному поцелую, пойдет на пользу грекам. В устах любого другого я счел бы такое утверждение насмешкой, издевательством.

— Смысл в том, что я не собираюсь становиться вторым Эпаминондом[44] или Скандербегом. Эти гении потратили свои жизни на то, чтобы отражать натиск многократно сильнейших иноземных завоевателей. Пока они держали мечи в руках, им это удавалось. Едва отзвучали погребальные плачи над их могилами, их страны все равно были покорены. Я не стану бессмысленно жертвовать собой, заранее обрекать великое дело на поражение. Вместо того, чтобы вступить в неравную борьбу против самой могучей армии мира, я поставлю ее себе на службу.

— Намерен стать великим, а выбираешь легкий путь!

— Это не легкий путь! У меня нет преимуществ Александра Македонского, коему в наследство от славного отца Филиппа достались царский титул, фаланга, покоренная Эллада и горы золота. Или Ганнибала, получившего власть над Испанией и прекрасное войско от своего отца, замечательного полководца Гамилькара Барки. Или Карла Великого, которому дед Карл Мартелл и отец Пипин Короткий оставили мощное королевство франков и рыцарскую конницу. Им было с чего начинать! Мне же куда труднее. Надо повторить путь Кира Великого или Чингиз-хана — подняться от рядового воина до сераскера — главнокомандующего, потом свергнуть султана и лишь затем перестраивать и расширять империю. К счастью, турецкая армия потому и лучшая в мире, что воинские заслуги могут и раба возвысить до Сераля.

— Не слишком ли ты самонадеян, Александр? Хвастаешь, что возьмешь неприступную крепость без потерь!

— Ты хочешь вызнать, как я намерен это сделать, а потом сообщить ларисцам? Не выйдет, учитель! Впрочем, тебе я расскажу свой план. Вспомни: в начале войны с готами византийский полководец Велизарий взял Неаполь, проведя отряд тяжеловооруженных пехотинцев-гоплитов через старый акведук, который никто не охранял. Ты же знаешь, я изучил все турецкие, греческие и венецианские крепости на земле Эллады, о каких только можно было собрать сведения. В Ларисе тоже есть разрушенный акведук, по которому давно не идет вода. Я попрошу у Синан-паши лишь булюк моих мустафизов и четыре сотни акандие. Это отличные быстроходные всадники. Их не зря называют «текущие», турецкие поэты сравнивают их с лавиной червей, падающих с яблонь после дождя!

Акандие (как обычествует у османов) осадят Ларису. В сумерках они начнут кричать, поставят зажженные сальные свечи и будут ждать, пока ярко засветят звезды. Все знают, что у турок это — верный признак утреннего штурма. Повстанцы тоже так подумают — и правильно поступят, ибо штурм действительно начнется на рассвете. Однако до восхода солнца в темноте я со своим булюком прокрадусь через акведук. Крики акандие отвлекут горожан и заглушат мое продвижение. Кроме того, мустафизы пойдут босиком, оружие будет подвязано, чтобы не звякало.

Очутившись в городе, я выстрелом из пистоля дам осадному войску сигнал к атаке, а сам пробьюсь к воротам и открою их. Правда, красивая стратегема?!

— Я не могу найти изъянов в твоих планах и, зная тебя, уверен, что ты сумеешь их осуществить. Ум мой согласен с тобой, сердце — нет. Я сейчас уеду в Ларису и все расскажу. Осмелишься ли ты сделать меня пленником? Или закрыть мне рот навеки?

Александр побледнел.

— Что ж, езжай… Но учти: первым убитым в битве будет твой… духовный сын и ученик Александр… И простись с мечтой о свободе Греции…

Андроникос побелел, упал на тахту и сжал ладонями виски. Искандар мягко примостился рядом, обнял его за плечи.

— Утешься, учитель. Я сегодня пошлю гонца с зашифрованным письмом, в котором от твоего имени посоветую Дионисию ехать в Испанию за воинской помощью, а в Ларисе оставить одних мужчин для обороны, женщин же и детей укрыть в горах у повстанцев-клефтов. Это всё, что я могу сделать для храбрых ларисцев, разве что еще дать тебе денег — поставить свечи за упокой их славных душ.

…Через две недели во всех греческих православных церквах тайно пели отходные молитвы по двумстам мужам из Ларисы, павшим в неравном бою с угнетателями.

Дионисий Философ убежал в Испанию. В 1611 году, вернувшись из эмиграции, он возглавил новое восстание в Эпире, был разбит, пленен и казнен.

Искандар стал владельцем мюлька и любимцем великого везиря Синан-паши.

Китая, провинция Хэнань, осень 1584 года

Хуа То в своей келье борется с гнетущей мыслью: неужели я обманут? За месяцы, проведенные здесь, у него не раз появлялось сомнение. Но сейчас он впервые позволяет беспокойству, как яблочному червю, проточиться себе в сердце.

Келья темна и пуста… Мрак разрезает лишь свеча, и ту надо беречь, ибо ему выдают четыре на месяц. Если постоянно жечь их по вечерам, последние две пятидневки придется проводить в темноте. То научился ценить и беречь свет. Из мебели в его клетушке только тонкий матрас из рисовой соломы, который служит постелью и местом для медитации. Келья всегда холодна, даже в середине лета. Стены сырые, пахнущие древностью.

И все же это угрюмое место — единственное его убежище. Только здесь он проводит часы, которые с натяжкой можно назвать лучшими за весь срок пребывания в храме.

Четыре стражи ему отводятся на сон, еду и туалет, остальное время уходит на выматывающие душу и изнуряющие тело упражнения.

То бегает до упаду по ступенькам каменной лестницы вверх-вниз с грузом. Первоначальный вес — десять кын[45] — каждый день увеличивается. Его привязывают головой вниз к перекладине между двумя столбами. На ней закреплен пустой чан. Внизу стоит такой же чан с водой. Подтягиваясь мышцами живота к своим ногам, потом опрокидываясь назад, Хуа То должен двумя маленькими чашками перелить воду из нижней бадьи в верхнюю, затем обратно. Каждый лунный месяц объем переливаемого возрастает на двадцатую часть доу.[46]

Его ставят на голову у стены и заставляют отжиматься на руках, через день количество повторов возрастает.

Хуа То часами стоит в позе всадника, держа в вытянутых вперед прямых руках немалого веса камни, при этом на макушку ему ставят чашку с кипятком — чтобы обжегся, если шевельнется.

Утром и вечером послушники растягивают ему суставы, ломают его, закладывают голени за голову, приставляют к стене и задирают ноги так, чтобы они шли вертикально вверх. Его губы искусаны в кровь, глаза затуманены от боли.

Его водружают на стоящие рядом три большие бочки без крышек. С трудом балансируя на мокрых острых краях, то и дело проваливаясь, корчась от ломоты в пояснице, мальчик часами переливает ведром воду из одной бочки в другую, из нее в третью, из той — опять в первую…

Его отводят на площадку, где в землю вбито 108 деревянных столбиков. Это священное число, символизирующее годовой цикл: 12 лун, 24 полулуны — сезона и 72 пятидневки — периода года. Расположены столбики на расстоянии, равном длине человеческой голени, высотой примерно до пояса, площадь торца — с большой апельсин. Хуа То должен ходить и прыгать по этим искусственным пенькам, между которыми острием вверх натыканы заточенные колышки. Оступиться — значит получить увечье…

Когда То привыкает к одним упражнениям, их сменяют другие, более сложные, и муки начинаются сначала.

Он знает: все это нужно для закалки тела, но ему страшно. У молодого послушника, поступившего в обитель за год до Хуа То, разорвалось сердце от натуги. Не случится ли подобное и с ним самим?

Все оставшееся время он занимается мелкими постыдными и скучными хозяйственными делами, предназначенными специально для того, чтобы одновременно проверить и сломать его волю. Монахи и послушники не трудятся на полях, живут приношениями, тем не менее кухонных работ в храме хватает. Когда их нет, ему находят, чем заняться.

Сначала Хуа То полагал, что это просто испытание, и когда он покажет наставникам, что может преодолеть монотонность и будничность службы, сяньшэны одобрительно закивают головами и станут обучать его по-настоящему всем тем тайным воинским искусствам, которыми Шаолинь славится со времен Бодхидхармы.[47] Теперь он потерял уверенность. Кажется, его задачи бесконечны, и он навсегда останется прислугой, мальчиком-на-все.

Хуа То не хочет так думать, не желает, чтобы его надежда раздробилась на кусочки, как стекло под ударом молота. Но вопреки его желанию она размывается, подобно песку под водяной струей.

Летом он ухаживает за деревьями в монастырском саду. Зимой очищает от снега ступеньки храмовой лестницы. Сезоны он распознает лишь по той работе, которую его заставляют делать.

Сегодня Хуа То весь день сгребал листья в кучи, потом делал из них одну большую горку. В тот самый момент, когда он облегченно вздохнул (наконец закончил!), подул ветер и свел весь труд на нет. Бесконечная, бессмысленная работа, которую вообще не стоит делать, но которую делать он обязан. Неужели это мой жребий? — вдруг всхлипывает он. Никто ему не отвечает…

Он смотрит через единственное малюсенькое оконце своей кельи и видит силуэты наставников и учеников, которые направляются в учебный двор для занятий. При виде их То решается. Послушничеству не видно конца, но для него должен быть какой-то конец. Он должен быстрее стать чиен-чиа, мечником, благородным рыцарем, чтобы выполнить свой священный долг. Он сделал все, что требовали от него наставники, — и ничего не получил взамен кроме ежедневной нестерпимой боли и унижения от ощущения собственного ничтожества и бессилия что-либо изменить.

Пыль — летом, снег — зимой, грязь — весной, палые листья — осенью. Вот его удел, не меняющийся, как и сам храм. Шаолинь вечен: он переживет все. Пройдут века, и сотни агоний разочарования, таких, как у него сейчас, завершатся смертью душ в этих стенах.

То выходит в коридор. Тьма поглощает его, стены храма давят на сознание. На них, как пласты копоти, налепились безмолвные муки сотен поколений, воздух пропитан людскими страданиями и божественными знаниями, которые сделали Шаолинь таким, каков он есть. Ой не зря буддийские храмы называют Вратами пустоты. Хуа То тоже попал в ловушку, и стены сейчас впитывают страсти, которые источает его тело. Кто он такой, чтобы верить, что сумеет усвоить науку Шаолиня? Разве он достоин вообще хоть каких-то знаний?

Я глупец, думает То, потратил годы ни на что. Лучше бы я пошел в провинцию Сычуань на священную Хаомин, Гору Поющих Аистов, излюбленное место даосских отшельников.[48] Лиса, барсук и другие звери живут в норах и близки к земле, а потому обладают большим запасом чудесной силы «дэ», идущей от земли. Ее посредством они живут тысячу лет, владеют искусством волшебных превращений. Даосы подобны им, только сильнее, потому что к «дэ» добавляют силу знаний и праведность.

То зажмурил глаза и представил себя в одежде даоса — открытом у ворота халате с чрезвычайно широкими рукавами и множеством складок, перехваченном под грудью длинным тонким поясом с кистями. Вокруг фениксы и журавли — спутники бессмертных. В волшебном котле, украшенном магическими фигурами Зеленого Дракона и Белого Тигра, варятся пилюли вечности. Эти пилюли, а также молитвы, заклинания, специальный режим, подчиненные особым правилам связи с женщинами, сделали его жизнь неограниченной, дали власть над духами и демонами, позволили превзойти в искусстве превращений самого злокозненного девятихвостого лиса-оборотня, научили предсказывать будущее по книге «Ицзин» и тысячелистнику[49] и вызывать гром из собственного кулака.

Тогда бы он, подобный Дунбиню, одному из восьми даосских святых, покровителю магии и различных ремесел, сделал бы то, что завещал дедушка, умирая…

Вот беда: дедушка презирал даосов, считал невежами и бездельниками, слишком любящими солнце и луну,[50] хотя несколько лет пробыл у них в обучении, а скорее, именно поэтому.

С другой стороны, те, кто были дедушкиными наставниками, не являлись истинными даосами-магами. Чтобы уподобиться бессмертным, необходимо прикипеть сердцем к принципу «у вэй» — полного воздержания от какой-либо деятельности, отречения от всего земного. От «красной пыли» — суетного грешного мира, как говорят буддисты.

Так ведь «у вэй» никак не сочетается с тем священным долгом, ради выполнения которого живет То…

Дедушка был прав: у даосов делать нечего. Философы, алхимики и ученые мне не помогут добиться своего, а магом я могу стать, лишь отказавшись от всего, чем живу. Кроме Шаолиня мне некуда деваться…

И внезапно Хуа То пронзает мысль: храм стал частью его жизни. Какими бы горькими, дурацкими и бессмысленными ни были его труды, они вросли в него, переплелись с ним. Надо терпеть…

То берет метлу, отправляется в сад. Ветер небрежно набросил узоры из желтых, красных, коричневых, золотых листьев на покрывало из побуревшей, но еще крепкой травы.

В саду стоит старик в желтом халате жреца, обратив лицо прямо к солнцу — несмотря на осень, еще очень яркому. Хуа потрясен: как можно так долго смотреть на светило? А если монах закрыл глаза, то зачем подставлять под лучи лицо?

Жрец оборачивается, и у Хуа вырывается крик ужаса: у старика пустые глазницы. Опомнившись, он почтительно кланяется.

— Я слушаю тебя, новый послушник, — говорит старый монах.

— Как вы можете узнать меня, досточтимый, если встречаете впервые и вообще слепы? — почтительно, но твердо возражает Хуа То.

— Я сразу узнаю любого обитателя храма. И никогда не думай, что, раз у человека нет глаз, он не может видеть. Зажмурься и обрати лицо к солнцу.

Хуа То повинуется. Сквозь веки он видит свет — отражение солнца. Опускает голову к земле — свет исчезает. Ну да! Через внутреннее можно постичь внешнее, они взаимосвязаны. Как же я не понимал этого раньше?

— Ну, — спросил наставник, — что ты слышишь?

Хуа То прислушивается. Звуки налетают на него из тишины, как мухи на мед, и он успевает ловить лишь первых и самых громких.

— Я слышу журчание ручья, текущего из храмового родника вниз под гору. Я слышу птиц. Я слышу ветер и шелест листьев.

— Это все очевидно, это можно услышать и с открытыми глазами. Чтобы по-настоящему слышать, нужно сосредоточиться. Пробуй еще.

Хуа заставляет себя оторвать все слишком явные звуки от своего сознания, пробиваясь через них, как ныряльщик через теплые и холодные струи воды, чтобы достичь глубины.

— Ты слышишь стук своего сердца?

— Да. — говорит Хуа спустя некоторое время, убедившись, что это действительно так.

— Научись всегда выделять его из других. Используя стук сердца как меру отсчета, йоги из Индии делают свои упражнения на дыхание и сосредоточение. Наша секта — чань заимствовала это у них, ты должен научиться им подражать. Слышишь ящерку рядом с собой?

Хуа навостряет уши:

— Нет!

— Открой глаза!

Хуа повинуется — и видит у своих ног остаток ушедшего лета — маленькую зеленую ящерицу.

— Сяньшен, — восторженно вопрошает он старика, — как можете вы слышать все это?!

Слепой монах улыбается:

— Отрок, а как ты не можешь? Даже тьма имеет свой звук.

— А человек тем более, — вдруг раздается прямо над ухом То негромкий голос Миня.

Хуа испуганно вздрагивает: он не заметил, как подошел настоятель. Поистине верно говорят про монахов Шаолиня: «Пытаешься их увидеть — они невидимы, намереваешься их услышать — они неслышимы, хочешь их схватить — они неуловимы».

— Ты пока не умеешь ни видеть, ни слышать как следует, а тем более чувствовать кожей, — продолжает Минь.

— Как это? — недоумевает То.

— Я сейчас закрою глаза и вытяну руку ладонью вверх. Возьми листик и тихо, не предупреждая меня, разожми пальцы, чтобы он упал мне на ладонь.

То делает это — и не верит своим глазам: Минь успевает отдернуть руку, прежде чем лист касается ее.

— Это волшебство! — ахает Хуа То.

— Это тренировка! Листик толкает перед собой воздух, который я чувствую кожей.

То разочарован:

— Как просто!

— Подобной простоты ты будешь добиваться лет десять! Тебе будут бросать лист на ладонь и бить по ней палкой в тот миг, когда он коснется руки.

— Зачем все это?

— Нужно уметь находить врага в полной темноте по слуху. Нужно уметь чувствовать спиной и шеей движение воздуха, образованное открывающейся без скрипа дверью или броском тигра сзади. Не овладев данными премудростями, нельзя стать мастером цюань-шу!

— О тайпан, когда же я начну учиться по-настоящему?

— Разве ты уже не начал? — удивленно поднимает брови Минь.

Южная Африка, декабрь 1600 года

Четыреста лет назад нынешние Зулуленд и Наталь были населены народами нгуни, главными племенами которых являлись зулусы, хауса, свази, ндебеле, ндвандве, мтетва и квабе. Все говорили на схожих языках, вели одинаковый образ жизни. Всеми правили наследственные вожди, каждый из которых обладал неограниченной властью, будучи одновременно отцом, главным жрецом, верховным судьей и военным предводителем своего клана.

Зулусы считались одним из самых маленьких и наименее значимых племен. Как и все нгуни, они были землепашцами, сеятелями зерна, скотоводами, охотниками, собирателями съедобных корней, ягод и трав. Их фамильные поселения — краали — представляли собой кольцо улееподобных хижин, окружающих площадку для скота. Они располагались в местах, где имелись обильные пастбища, богатая земля и много воды.

Каждый крааль зарождался как дом одной семьи, в которую обычно входили патриарх, его жены, а также сыновья со своими собственными семьями. Постепенно такие династии разрастались в большие деревни.

Патриархи снабжали каждую из своих жен отдельной хижиной, несколькими дойными коровами и землей для обработки. В то время как мужчины наслаждались относительным покоем, женщины подметали и убирали хижины, мыли глиняную и деревянную посуду, собирали хворост, носили воду, готовили еду. Большую часть времени они, однако, проводили на полях, особенно весной и летом, когда нужно было очищать от сорняков плантации бобов, бататов, тыквы.

Занятия в краале строго распределялись. Женщины отвечали за дом и поля, мужчины выращивали скот, воевали, охотились, ремесленничали. Девочки помогали матерям. Мальчики пасли бычков и телок, доили коров и отпугивали птиц от созревающих растений. Работали в одиночку редко, так как нгуни предпочитали держаться группами. Родственники и друзья с раннего утра до наступления жары вместе мотыжили, сеяли, пололи, жали, при этом пели, шутили. Обедали всегда тоже вместе. Трудовая неделя длилась три дня. Четвертый посвящали общению с предками и божествами.

Самым почетным делом считалось скотоводство. Им можно было заниматься круглый год. Скот служил основой жизни кланов. Коровы снабжали краали свежим и кислым молоком, главной пищей нгуни. Бычьи шкуры покрывали их щиты, становились канатами, матрасами, мешками, тамтамами и одеждой, включая исидвабу, плетеную юбку, смазанную жиром, которую носили только замужние женщины. Рога превращались в различные емкости и музыкальные инструменты. Навоз, смешанный с глиной, использовался для полов в хижинах, им обмазывали стены, закрывали отверстия в зерновых ямах на скотных дворах.

Скот был и незаменимой частью лоболы. Выкуп за невесту не являлся обычной сделкой или материальным возмещением родителям, которые отдавали дочь-работницу в другой крааль. Этот древний обычай позволял соединить пару легально, без лоболы брак не представлялся возможным. Мужчина мог требовать возврата выкупа, если жена изменила ему и ушла без важной причины. И наоборот, если муж плохо обращался с супругой и она из-за этого убегала, он не имел права получить свой скот назад.

Во всех племенах нгуни богатство и престиж человека измерялись числом коров и жен (именно в такой последовательности). Поэтому скот на мясо забивали редко — разве что истощенное или больное животное. В основном быков и коров убивали в ритуальных целях — и тем самым добывали мясо.

Ход судьбы, по верованиям зулусов, определялся небесным существом Нкулункулу (Великий Величайший) и Духами предков. В их честь творились благодарственные молитвы, совершались ритуальные заклания животных, им делали приношения пива и продуктов.

Самая главная религиозная церемония называлась Умхози…

В месяц, когда созрел урожай, глаза зулу стали все чаще устремляться к небесам: скоро ли полнолуние. И вот, наконец, чрево луны округлилось до предела. Пришел Умхози, праздник первых плодов.

Три дня и три ночи во всех краалях вожди и их подданные танцевали, пели гимны, восхваляли духи предков и молили Великого Величайшего защитить поля от дождя, засухи, насекомых и болезней. Устав, они отдыхали в своей излюбленной позе: стоя на одной ноге и опираясь второй о колено.

Человек по имени Слон, прятавшийся в кустарнике на краю крааля, знал важность праздника первых плодов и специально дожидался его наступления. На второй день Умхози он появился в племени Нделы. Пришел Человек по имени Слон ясным днем: на ночного гостя смотрят косо. Оружие спрятал, припасы съел и предстал перед зулусами только в набедренной повязке — и с белым орехом кола в руке.

Священный орех имеет множество значений и свойств. Он символизирует плодородие и мужскую силу. Путники жуют его, чтобы превозмочь усталость, голодные — чтобы заглушить желудочные колики, больные сердцем — чтобы снять одышку. Им пользуются круглый год — но только не по вечерам, иначе одолеет бессонница. Честь разломить орех на количество долек по числу присутствующих всегда предоставляется старейшему. Женщинам к кола притрагиваться запрещено. Любовник не осмелится разделить орех с мужем — умрет. Подарить бардовый орех равнозначно объявлению войны. А вот белый плод — вдвойне священный, он скрепляет союз сердец. Предложите его любому африканцу, и тот не сделает вам дурного, потому что такой жест означает объявление бескорыстной дружбы.

В деревнях зулу привечали любого пришедшего с миром. А гигант, на голову превышавший самых рослых соплеменников Нделы, еще и появился в разгар Умхози, когда всех охватило праздничное настроение (на что и рассчитывал Человек по имени Слон). Пришельца сразу же отвели в хижину и накормили: пищу вне дома не принимают, еда — дело интимное.

Один Ндела, как вождю написано от роду, терзался сомнениями по поводу незванного гостя. Что делать с этим великаном, от которого, несмотря на мирное поведение, исходило ощущение страшной и свирепой силы?

Убить его невежливо, невыгодно и опасно. Сопротивляясь, иностранец унесет с собой несколько жизней. Да и не в обычаях зулу ни за что ни про что уничтожать чужих. К тому же пришелец принес белый кола.

Принять его в племя — приобрести лишних воинов, ведь этот слон стоит трех-четырех копьеносцев. Да как бы не причинил он роду неведомую опасность. И не стал бы соперником вождю и его наследникам.

Ничего не придумав, Ндела отложил решение до конца праздника, тем более что на последний, третий день Умхози приходилась самая важная часть церемонии — борьба группы невооруженных воинов со свирепым черным быком. Животное нужно убить или лишить чувств голыми руками, чтобы колдуны могли перерезать ему горло.

В тот раз бой с быком на скотном дворе проходил чрезвычайно неудачно. Зверь попался особенно большой, злой и хитрый. Настоящее воплощение уМниамы.

Воины кружили вокруг него, не решаясь подойти, и вдруг один поскользнулся на свежем помете. Бык пропорол ему грудь, а потом выпустил кишки еще двум смельчакам, попытавшимся спасти товарища. Теперь воинов оставалось слишком мало, чтобы окружить зверя, обездвижить, схватив за морду, хвост, ноги, повиснув на шее, а затем убить ударами кулаков и босых ног.

Отчаяние охватило клан. Лишь после смерти быка может начаться большой пир, знаменующий завершение Умхози. Не будет жертвоприношения — нельзя есть первые фрукты и овощи нового урожая. Нельзя собирать то, что уродили поля, и прятать в склады на зиму. Нельзя отводить мальчиков и девочек, созревших для обряда инициации, в специальные хижины, где их начнут готовить к зрелости.

Все будет запрещено, все рухнет, если должным образом, без нарушения тысячелетних традиций, не завершить Умхози.

В скорбном молчании племя смотрело, как рогатое воплощение уМниамы гоняло по ристалищу доблестных, но оробевших защитников добра. И тут вдруг огромная черная тень стремительно, как пантера, перенеслась через ограждение. Перед быком встал пришлый гигант. Зверь взрыл копытами землю и ринулся на нового врага. Тот отпрыгнул в сторону, а когда бык пронесся мимо, помчался вслед за ним. Животное замедлило ход, остановилось и начало оборачиваться. Подоспевший Человек по имени Слон со всего размаха опустил могучий кулак на шею зверя, туда, где позвонки соединяются с черепом. Опытный охотник на буйволов знал уязвимые места рогатых.

У быка подогнулись передние ноги, он рухнул на колени. Воспользовавшись этим, пришелец вскочил к нему на круп и, подпрыгнув вверх с этой ненадежной площадки, подтянул сжатые вместе ноги к животу. И обрушил удар сдвоенных пяток, усиленный весом тела, в ту же самую точку на шее животного. Послышался хруст, бычьи глаза помутнели, язык вывалился. Воплощение уМниамы было уже безвредным, хотя еще продолжало дышать.

Человек по имени Слон соскочил на землю и тут же упал от боли в пятках. Он перевернулся на бок и скорчился, как зародыш в утробе, поджав к груди коленки и онемевший правый кулак.

Нделе предстояло принять решение — и очень быстро. Можно считать, что Умхози закончилось неплохо — если бы зулу сами убили жертвенное животное. Подохни сейчас бык, и обряд будет непоправимо испорчен, ведь он умрет от чужой для племени руки. Пока этого не случилось, надо срочно что-то придумать…

На все есть хитрость, кроме смерти. Следует принять чужака в племя — и немедленно! Обряд усыновления очистит его, в народ зулу он войдет новорожденным младенцем, не способным причинить зла. А чтобы чужак никогда не занял высокого положения в племени, Ндела не отдаст его в крепкую многочисленную семью, чей глава заседает в совете индун, а сделает его матерью одинокую пожилую Нонсизи.

Хитрость вождя оказалась бесплоднее чрева старухи.

Стало понятно: как боец новый зулу, получивший имя Мбенгу, равен десятку щитоносцев, в качестве вожака импи он заменяет тысячу воинов.

Выяснилось: пришлый великан сам без поддержки многочисленной семьи способен добраться до циновки, на которой греют свои седалища индуны.

Получилось: можно представлять угрозу для вождя и рода, даже не стремясь открыто к главенству в племени.

Эту горькую мысль Ндела проглатывал не сразу, а маленькими кусочками.

В первой же общей охоте Мбенгу убил носорога, обменял мясо на десяток голов скота, рог — на воинское облачение у странствующего торговца, который раз в два-три года объявлялся во владениях зулу.

Купец все твердил, будто далеко на восходе плещется огромное озеро без второго берега, зато с соленой водой, непригодной для питья. Чтобы попасть к нему, нужно миновать гигантские развалины каменного крааля, где стены высотой с баобаб.[51] К берегу озера приплывают на просторных лодьях с крыльями из ткани люди. Лица и руки у них будто выкованы из меди, белые просторные одежды прикрывают тело и голову. Куда большие лодки, бывает, приносят совсем странных существ, смахивающих на крупных обезьян. Лица у них покрыты густыми волосами, не курчавыми, как у зулу, а прямыми, как шерсть, только нос и глаза видны. Себя они прячут от холода и жары под теплой одеждой из кожи и темных плотных тканей. А кисти рук и те части лица, что не заросли, вымазаны белой глиной, которая бронзовеет, если ее даже недолго погреет солнце.

Все они плывут по озеру так долго, что разучиваются ходить и, попав на твердую почву, шатаются при движении.

Те пришельцы, которые меднолицы, охотно покупают носорожьи рога и везут в далекую страну за бескрайней водой. Обитающие там желтокожие народы восстанавливают утраченную мужскую силу с помощью снадобий, изготовленных из рогов.

Молодые зулу, слышавшие эти россказни впервые, хохотали до колик в животе. Надо же такую глупость придумать! Иные остроумцы просили купца помочь им добраться до желтокожих женщин, которых тамошние мужчины не могут удовлетворить. Они-то, зулу, без всяких снадобий справятся! Торговец, криво ухмыляясь и заблестев глазами странно, пригласил нахалов прийти на берег озера, а оттуда он отправит их в очень далекие и интересные места, может быть, и к желтым народам.

Опытный Ндела встречался с купцами не раз и даже видел чудные, непонятного назначения вещи, якобы изготовленные белыми человекообезьянами. Однако словам торговца он придавал столько же значения, сколько клекоту грифов, нашедших падаль: стервятники будут есть свою добычу, а человек ведь к ней не прикоснется. Положим, действительно раскинулось где-то озеро с несладкой водой, бороздят его туда-сюда непонятные племена. Да ему-то, Нделе, с того какая польза?! Пусть они бронзовеют на солнце и восстанавливают мужскую силу сами по себе, лишь бы зулу не тревожили, покоя не мутили. Далекие края хороши лишь для хвастовства, учит мудрость предков.

Один Мбенгу слушал купца, раскрыв рот, долго расспрашивал про меднолицых и волосатых белых человеков, уточнял, каким путем можно добраться до гигантских развалин, до соленого озера. Даже выпытал, как найти самого торговца или его родственников в том большом прибрежном селении, куда прибывают на постой крылатые лодьи.

Ндала перепугался: не задумал ли Мбенгу уйти к соленому озеру? И загоревал: не ошибся ли, не лучше ли было самому усыновить великана и на этом разбогатеть?

После первого набега, в который приемный сын племени подбил сходить десятка три своих одногодков и из которого привел скота на четыре сотни рогов, вождь окончательно убедился, что переосторожничал, подарил никчемной Нонсизи бесценное сокровище. От Мбенгу пахло скотным двором. А это самый лучший запах — богатства.

Новой хитростью Ндела вернул утраченное: предложил новоявленному богачу в жены свою дочь — красавицу Нанди, а лоболу запросил небывалую, в два раза больше обычной — пятьсот коров. Жених не стал постепенно собирать скот, как принято у зулу, ведь на это ушло бы немало лун. Он занял по двадцать пять голов у двадцати своих дружков, уже готовых идти за ним даже в львиную пасть, потом быстро, всего за полгода, расплатился с ними.

И Ндела похвалил себя за мудрость.

Однако боевые дела Мбенгу снова ввергли вождя в сомнение: стоило ли связывать свою судьбу с пришлым гигантом.

…Гонцы принесли весть: четыре сотни бутелезе нарушили границу и вызывают зулу помериться силами. Ндела приказал боеспособным мужчинам из всех селений немедленно прибыть в его крааль.

Импи в четыреста щитов собиралось целую неделю. Набралось бы и побольше, но армия возмездия числом не должна превышать напавших. Еще неделю доблестные защитники племени не спеша шагали к нарушенной границе, останавливаясь в каждом попутном селении и громогласно извещая, что идут свести счеты с наглыми бутелезе. За войском тянулось полтысячи стариков, женщин, детей, пожелавших засвидетельствовать грядущую победу. Они гнали с собой скот для прокорма, несли пищу и воду. Процессия поднимала пыль, которую было видно за десятки тысяч шагов.

Мбенгу от ярости ревел раненым слоном.

— Война — все равно что охота на леопарда, которую надлежит вести быстро, тайно, бесшумно! — осыпал он упреками Нделу. — А мы в бой идем, еле ноги передвигаем, как будто провели веселую ночь с двумя молодками сразу и никак не очухаемся! Разве можно сейчас плестись, подобно отягощенной неснесенными яйцами черепахе? Бутелезе не будут ждать, пока мы дотащимся. Они либо покажут спины, либо устроят засаду!

— Война — дело серьезное, не для неопытных юнцов вроде тебя, — рассудительно отмахивался вождь от ретивого зятя. — Спешка вредна даже в будничных занятиях, а тут тем более. Ты, Мбенгу, телом с буйвола, да разумом с теленка. С чего вдруг бутелезе убегут или нападут внезапно? Они, конечно, слабаки и трусы, это всем известно, но воинские обычаи знают и драться, как попало, не станут.

Мбенгу отворачивался, не желая спорить, а сам все рыскал впереди и по бокам растянувшейся колонны, безуспешно выискивая неприятельских лазутчиков.

И немудрено. Бутелезе, ожидая врагов, разведывали не пути их подхода или численность (это они знали заранее), а подходящее для сражения место. И нашли его — небольшую долину, где могли без помех покидать ассегаи восемьсот мужчин, между двумя холмами, на склонах которых предстояло разместиться зрителям — бутелезе тоже привели их с собой.

Зулу прибыли, но битва не началась, пока последний мальчишка не расположился удобно на пологом, поросшем травой скате. Лишь тогда армии выстроились в одни ряд друг против друга — стенка на стенку.

Ндала торжествующе посмотрел на зятя: видишь, переросший бычок, кто прав? Все происходит, как заведено обычаем.

Бойначали ритуальным танцем. Потом дружно потопали правыми ногами по земле,[52] пугая противника. Затем вперед строя вышли златоусты и высказали врагам все, что думали об их неважнецких мужских достоинствах, развратном поведении их женщин в то время, когда мужья и дети занимаются скотокрадством, плохом состоянии стад, отвратительной безвкусной еде и, главное, всему свету ведомой трусости.

Говорили оба племени на одном языке, так как принадлежали к народу нгуни, потому все понимали. Чтобы внести полную ясность, слова сопровождались выразительными жестами.

С каждой непристойной фразой и телодвижением чаша терпения заполнялась все больше, пока, наконец, обе стороны не пришли к выводу, что такого оскорбительного, позорного вранья просто невозможно дальше выносить. Разъяренные воины кинули друг в друга ассегаи с солидного расстояния. Бойцам не составило труда отразить метательные снаряды щитами, так что пострадал лишь один неуклюжий бутелезе: низко летящий дротик, с силой брошенный Мбенгу, вонзился ему в икру.

Первым пролить кровь врага — благоприятная примета. И зулу дико взревели от радости и затопали ногами. Ндела с одобрением глянул на Мбенгу (на всякий случай он держал гиганта рядом с собой) и опешил: вместо обычно добродушного лица на могучей шее зятя торчала морда разъяренного леопарда — с горящими глазами, сморщенным носом, прижатыми ушами, нахмуренным лбом и оскаленными белыми клыками, с пеной на губах.

Обменявшись начальными ударами, две грозовые тучи — воинские шеренги — сблизились еще на дюжину шагов и снова пролили друг на друга дождь из ассегаев. Никто не получил даже царапину.

Третья волна дротиков хлынула с тридцати шагов — и затихла в щитах, не нанеся вреда.

И тогда, наконец, две линии уже безоружных воинов сшиблись в рукопашной схватке. Более крепкие зулу отбросили неприятеля и захватили восемь пленных. Зрители-бутелезе увидели, что их бойцы проигрывают, и тут же засверкали пятками. Это послужило сигналом к отступлению для побежденной армии, которая мгновенно исчезла, подобрав на ходу сколько успела валявшихся на земле ассегаев.

— Нгатхи! Нгатхи! Мы победили! — завопили от восторга зрители-зулу.

В награду достойным досталось три сотни коров (их бутелезе предназначали для праздничного пира в честь победы) да десяток стариков и старух, не сумевших быстро убежать и хорошо спрятаться. Пленники не очень горевали, так как были уверены: обижать их не будут, а через поллуны родные выкупят.

На протяжении тысяч лет в таких схватках очень немногие получали увечья, и только в исключительных случаях чересчур уж неуклюжий боец натыкался грудью на острие. Считалось завидной удачей, если восторжествовавшему войску удалось убить хоть одного врага (раненых и пленных никогда не трогали).

Эту битву зулу восприняли как величайшее свое торжество, в ней пали целых три бутелезе!

Их отправил к праотцам Мбенгу. Он не метнул последний оставшийся ассегай, как другие, оставил в руке. Зацепляя щитом левый край вражеского щита, гигант рывком разворачивал противника и бил в незащищенный бок — прямо в сердце. На третьем ударе тонкое древко сломалось. Гневно рыча, Мбенгу щитом и корпусом расшвырял еще четырех неприятелей, которым выпало несчастье очутиться на его пути.

Соплеменники дружно восславили героя и на праздничном пиру дали ему почетнейшее прозвище Могучий Слон, оказав великую честь.

В ответ на одобрение вождя зять возразил:

— Это не война для мужчин, о отец моей первой жены, это «прелести дороги» для сопляков. От такой войны не родится ни слава, ни добыча. Позволь, я научу тех, кто пожелает, сражаться по-моему.

В тот счастливый день Ндела ни в чем не мог ему отказать.

На несколько дней Мбенгу заперли одного в хижине, где Тетиве укрепляла его дух против уМниамы, красного зла, посылаемого павшими в бою врагами, чтобы мучить умы своих убийц. Наверное, ворожея не смогла или не захотела помочь Могучему Слону, потому что, выйдя из заключения, он начал творить странное. Снял наконечники с четырех отличных ассегаев, отдал кузнецам и велел выковать из них одно большое острие, которое нацепил на длинное толстое древко. Выбросил старый щит и заказал мастерам новый, вдвое больший размерами, чтобы полностью закрывал тело. Снял сандалии и зашвырнул в угол хижины.

Вооружил таким же образом кучу юнцов, которые ходили за ним, словно приплод поросят за кабанихой. Стал обучать их воинскому ремеслу, как львица своих детенышей — охоте. Заставил часами бегать босиком по холмам, заросшим колючками, упражняться в бою на копьях.

Остальная молодежь посмеивалась над одержимыми, старики ворчали: занялись бы лучше делом. Однако всерьез никто не возражал. Племени нужны закаленные сильные охотники и защитники, пусть упражняются. Не потеют только мертвые, спокойная деревня — погибшая деревня.

Через полгода наглые сиколобо угнали у зулу стадо. Импи отправилось в поход. Вторая битва проходила в точности, как первая, — пока не были брошены последние дротики. Отряд Мбенгу не участвовал в доблестных играх, прячась за щитами, сжимая в потных ладонях копья.

Но вот враги остались безоружными — и Могучий Слон со «слонятами» ринулись на сиколобо, сея смерть. Ошеломленный неприятель, не ожидавший неслыханного доселе вероломства, обратился в бегство. Обезумевшие от легкой крови зулу не остановились, как требовал обычай. Поражали в спину беззащитных спасающихся людей, не разбирая между мужчинами и женщинами.

Натренированные в беге воины Мбенгу догнали и пленили всех мирных сиколобо, захватили весь их скот. Так как основное войско зулу не приняло участия в бойне и погоне. Могучий Слон разделил добычу только между членами своего отряда, мудро выделив доли вождю и индунам.

Униженные сиколобо, потерявшие полсотни убитыми и вдвое больше ранеными, пригнали выкуп за пленников. Мбенгу опять сломал традицию: отдал не всех, оставил молодок своим воинам. Выкуп он тоже разделил только между ними, опять не забыв Нделу и старейшин.

После этого еще сотня юношей присоединилась к «слонятам».

Вождя возмутило нарушение древних обычаев. Его сердце взволновали плачь детей, отлучаемых от матерей, и слезы женщин сиколобо, ставших подстилками для копьеносцев Мбенгу. Однако жадность сковала ему уста. Никогда еще не получал он в набегах столько скота. К тому же почтительный зять подарил ему красивую девушку. Подумать только, восьмая жена! Какой почет Ндела отныне будет иметь у народа! Ведь чем выше сидит зулу на совете племени, тем большую лоболу он должен вносить за каждую новую жену. А эта досталась Нделе ни за что!

Вождь понимал, что так нельзя сражаться, что война по-новому грозит разрушить устоявшуюся веками, размеренную жизнь этой земли, налаженное существование десятков родственных племен нгуни, научившихся сравнительно мирно, лишь с небольшими потерями, разрешать споры.

Все же, видя ликование соплеменников, Ндела никак не мог заставить себя поднять голос против нарушителя старых заветов.

Радовался он и за дочь: Нанди была донельзя довольна двумя новыми женами, которых Мбенгу захватил для себя в этой битве.

Взгляд из XX века
Не только потому, что социальный статус мужчины-зулу измерялся количеством жен в его хижине, а первой супруги — числом остальных, находившихся у ней в подчинении. Она получала помощниц по домашним делам и могла теперь уделять больше внимания и времени сыну.

У зулу муж не касался жены, пока та была беременна или давала грудь младенцу. Выкармливали же детей до четырехлетнего возраста. В зулусском фольклоре весьма смешной считается шутка о старейшине, семь жен которого затяжелели в один год. «Он все равно что неженатый», — злословили над ним соплеменники, у которых не хватало скота на покупку такого почетного количества спутниц жизни.

Склонностью к воздержанию зулу не отличались, и поскольку «прелести дороги» для женатого — запретный плод, многоженство оставалось естественным выходом. Вот почему каждая хорошая супруга, любящая детей и главу семьи, чтящая законы рода, очень хотела, чтобы ее повелитель имел как можно больше жен. Существовала ли для них ревность в том смысле, в каком мы ее понимаем сейчас, остается только гадать.

* * *
Так мог ли добрый отец причинить горе дочери, убыток себе и раздор — племени?! Ндела безмолствовал…

Тем временем в сражениях проливалось все больше крови, войны все учащались. В погоне за добычей, для устрашения зулу захватывали и жгли чужие краали. Разбитые в первых столкновениях соседи, чтобы выжить, быстро перенимали новшества, придуманные Мбенгу, хоть они и противоречили обычаям. Племя Нделы сохраняло непобедимость, потому что Мбенгу заставил всех мужчин упражняться в воинском ремесле и применял боевые хитрости и ловушки, ставившие в тупик вражеских вождей. Тем не менее число похоронных обрядов росло, а большинству соплеменников надоело бегать по колючкам и колотить друг друга тупыми копьями до изнеможения, как требовал Могучий Слон. Новый скот и жены — благословенные и желанные приобретения, но ведь и самому можно получить острием под ребра. Война, раньше бывшая острым развлечением, благодаря Мбенгу стала опасней, чем облава на льва-людоеда…

Так думали те молодые люди, которые с самого начала не разделяли замыслов полководца. А многие друзья Мбенгу, к горькому его разочарованию, оказались подобны питону. Злобные и смертоносные, покуда голодны, они, проглотив крупную добычу, впадали в спячку, желая только отдыхать и переваривать съеденное.

Никого из них Могучий Слон не мог ни переубедить, ни заставить слушаться, так как в мирное время кончалась его власть. За ним не стояла многочисленная семья, вне воинского строя он был силен лишь своей боевой славой да поддержкой вождя, которой в последнее время не ощущал.

Вот почему те немногие, кто остался верен Могучему Слону, открыто роптали: надо сменить не только воинские обычаи, но и законы племени. Подстегнутый их намеками, Мбенгу предложил Нделе упрочить власть вождя. Для этого надо всех боеспособных мужчин навсегда определить в импи, сделав его постоянным, а не набираемым в случае нужды, как теперь. Кормить зулу, лишившихся рабочих рук, можно будет, захватывая земли и скот соседей. Чтобы восполнять убыль армии, воинов покоренных племен нужно включать в импи, делая их зулу, остальных заставлять работать.

И Ндела задумался. Замысел прельщал его. Вот только надолго ли он останется вождем, если у Мбенгу будет постоянная власть над всеми боеспособными мужчинами племени?

С индунами посоветовался вождь, и мудрые выступили против Могучего Слона. Устои опрокинутся, советники и сильные семьи не нужны станут военному вождю, помехой его власти сделаются, сказали они.

Тетиве завыла в голос, едва услышав о предложении Мбенгу: традиции и законы предков под угрозой! Разве допустят духи, чтобы в зулу принимали любого, кто умеет держать в ладонях щит и копье и согласен служить победившему врагу?!

Вождь думал. Тут начался мор. Общая беда как бы скрепила, стянула вместе расколовшееся на кусочки племя.

Дикое поле, июнь — август 1604 года

Полонянник… Когда Сафонка выговаривал или хота бы вспоминал это слово, у него рот словно наполнялся полынью. Только смерть страшнее рабской доли, и то не всегда. Как же стряслось, что сам-то он выбрал для себя ярмо, предпочел его могиле?!

…Едва успел Сафонка отдышаться, как его отвязали от общей цепи и подвели к большому кострищу, у которого сидел на кошме, скрестив ноги, ногаец.

Сафонка изрядно знал татарский: в отцовом доме служивший в холуях пленный крымчак — старик Ахметка по воле хозяйской обучал трех братьев Ивановых своей мове. «Ведать язык вражий — что нож лишний в запасе иметь, сгодится в лихой час», — не раз и не два говаривал Семен.

Сафонке чужая речь давалась необычайно легко, как-то сама собой.

Взгляд из XX века
Да собственно, и учить было не так много. Сложных понятий, каких-то особых идиом не содержал в то время татарский язык. Круг интересов простого кочевника не выходил за пределы юрты, войны, охоты, конских скачек, добычи, базара, мечети. У более знатных сюда добавлялись гарем и ханский дворец.

Не очень отличались от них жители других стран, земледельческих в том числе. Научные термины, литературные языковые пласты, описывающие тончайшие переживания человеческой души, которые представляют особую сложность в изучении, были достоянием малой кучки образованных людей. Да и те, в основном, общались между собой на международных языках: латинском в Европе, арабском, турецком и фарси на Ближнем и Среднем Востоке, ханьском — в Юго-Восточной Азии.

Минимальный словарный запас, с помощью которого можно было объясниться с любым татарином, составлял сотни четыре слов и выражений, обозначавших весьма ординарные предметы и понятия, большинство из которых были общими для всех народов, живущих в пределах или на окраинах Дикого поля.

Братья, не особо жаловавшие учебу, ограничились этим минимумом. Любознательный от природы Сафонка знал раз в десять больше — почти столько, сколько сам Ахметка.

Конечно, неправильное произношение и интонация, не всегда верное употребление отдельных слов и фраз в конкретных случаях, да и внешность никогда не позволили бы ему выдать себя за ногайца, крымчака или казанца. Но общаться с ними он мог. И это неоднократно ему пригождалось.

* * *
Да, мудр был батюшка, далеко вперед смотрел. Вот и теперь Сафонка понял, что приказал татарин (по всему видно, знатный) своим воинам-нукерам:

— Приведите этого уруса в покорность и явите мне толмача.

Понять-то понял, да не использовал знание во благо, не смог заставить себя вовремя броситься на землю. На него обрушились удары плетей-камчей. Он все равно не пал бы ниц, хоть забей до смерти, но кто-то из услужливых нукеров подсек непокорному пленнику ноги. Сафонка полетел лицом вниз, пытаясь смягчить падение связанными спереди руками, и тут же был придавлен мягким сапогом к траве.

— Бешеная урусская собака! — с каким-то даже удовольствием зацокал языком мурза. — Поднимите ему башку, пусть узрит меня.

Сафонка опять не подал вида, что понимает вражью речь, и не поднял головы до тех пор, пока острие обнаженной сабли не уперлось, царапаясь, ему в подбородок. Татарин убрал ногу, и пленник поднял тело, оставшись на коленях.

Мурза был молодой, крепкий, коренастый, с жестоким лицом. Одет богаче, чем слуги и воины. Его широкие покатые плечи покрывал стеганый кафтан из бумажной ткани. Сверху — суконный халат, подбитый лисьим мехом. На голове — лисья шапка, на ногах сапоги из красного сафьяна без шпор. Нукеры носили одяг попроще: короткие рубахи из бумажной ткани, шаровары из полосатого сукна, исстеганные сверху, кожаные сапожки.

«И по рылу видать, что не из простых свиней», — вдруг пришла Сафонке на ум пословица.

Привели русского полонянника — высокого белобородого старика в рваной казацкой одежде, почему-то не связанного. Его лоб был изуродован выжженным тавром.

Передвигался толмач странно: на носочках, болезненно морщась. Он сразу же кинулся на колени перед мурзой.

— Объясни гяуру, где он, а потом перетолмачь, что я скажу! — приказал знатный ногаец.

Переводчик разогнул спину, тяжело вздохнул и обратился к Сафонке:

— Внемли, чадо. Не делай жисть свою горшею, нежели она есть. Не противься хозяину открыто…

— Рабом татарским быть мне немочно! — отрезал парень.

— Неужто жити не хочешь?

— Не больно мила доля в ярме!

— В таком разе сотвори плюновение в костер. Огнь у татаровей со времен Чингиза-хана и Батыги-хана священным почитается, так что осквернителю пламени немедля секир-башка совершат. Не любо такое? И верно, зачем себя зря живота лишать… Ты уже не отрок, но и не муж еще, убежишь, даст бог. Я вот, дед Митяй, трижды сбегал.

Таперя слухай, а то хозяин разгневается, что долго гутарим. Тебя пленил ертаул, то бишь передовой отряд Дивей-мурзы, что остался в тылу отряда ногайского кош с ахуруком[53] охранять. Сюда весь ясырь свозят. Дивей-мурза, шишморник, лихо одноглазое его забери, охоту-полеванье затеял, да вместо зайчишки волчище, тебя то есть, на злосчастье свое поймал. Это ты его порешил первой же пулей. Таперя в коше главинит его молодший брат Будзюкей-мурза, коий перед нами красуется.

— Что ж ты речешь мне непокорство смирить? Почто? Все равно за братца он из меня живьем жилы вытянет…

— Не лезь сам в могилу, не минуешь оной в своечасье. Будзюкейка старшого брата не вельми любил, а через его смерть и вовсе возвысился. Конечно, будь ты на свободе, он в лепешку бы разбился, а твою кровь за кровь родича взял бы. Но рабу мстить, может, и почтет ниже достоинства своего, ты таперя ведь для него не человек, скотина. И еще смекай. Слух прошел, будто санчаки[54] турские полонянников в янычары отбирают. Ты молодой, могутный, за тебя красную цену дадут. Тебя убить — добрую приполонь[55] в землю закопать…

— Кончай брехать, старый пес! — пронзительно завопил мурза. — Переведи новому рабу. За то, что ты, гяур, перерезал нить жизни высокородного брата моего, мурзы Дивея, достоин ты участи Иблиса проклятого. Я не жаурынши — предсказатель судьбы по лопатке барана, однако твою судьбу знаю наперед. Да будет тебе ведомо, что ангелы неба и добрые джинны по велению Аллаха великого — нет бога кроме него! — заточили шайтана в подземный султанат. В царстве том семь тысяч ханств, и в каждом ханстве семь тысяч эмиратов, и в каждом эмирате семь тысяч городов, и в каждом из них семь тысяч зинданов-тюрем, и в каждом зиндане семь тысяч камер, и в каждой из них семь тысяч столов, и на каждом столе семь тысяч орудий для пыток. И ни одно из них не подобно другому. Так вот, сей ад покажется тебе имраном, райским садом, по сравнению с тем, что я тебе уготовлю! И вопли распутников, коим раскаленным железом ласкают места срамные, прозвучат голубиным воркованием по сравнению со стонами, которые будешь издавать ты, гяур, когда тобой займется мой палач. Единственное спасение — сказать правду. Откуда ты взялся один посреди Ничьей земли?

Сафонка молчал.

— Ты храбрый багатур, гяур, — не боишься мук, сражался, как лев. Но и глуп, как баран: не заметил вражьего отряда за две сотни локтей!

Сафонку душил стыд вперемежку с лютой ненавистью. За небрежение свое в полон попал! Сердце бешено колотилось, голова, казалось, сейчас взорвется, как начиненное порохом пушечное ядро.

— А может ты, презренный червь, заговоришь, когда узнаешь, что нукеры обнаружили твою стоянку?! Эй, Аманак-десятский, пошли Арака-багатура и трех торгутов[56] к гяурской могиле, труп вырой и отдай псам, если только они будут есть урусскую падаль.

Гнев и отчаяние вдруг подбросили Сафонку вверх, он вскочил с колен. Двое рядом стоявших оруженосцев-хурши кинулись на раба, но у того силы будто удесятирились чудесным образом. К нему пришла та молодецкая удаль, то бесшабашное презрение к смерти, которое делает русских особо страшными в рукопашном бою. Ан все равно пропадать! — мелькнуло в мыслях, и он встретил поганых, как подобает казаку.

Связанными спереди в запястьях руками ударил, сцепив пальцы в единый кулак, одного из своих малорослых противников в челюсть с разворота. Второго сшиб борцовской ухваткой: подбил опорную ногу носком сапога. «Матушка-Москва бьет с носка», — любил поговаривать столичный рожак, стрелец Никита Голый, посланный на государеву службу в новопостроенный Воронеж и от доброго сердца учивший Сафонку бойцовским уловкам, которые придумали хитромудрые северяне.

Мурза вскочил, обнажив саблю, но не стал нападать на уруса. Тот был ужасен: налитые кровью глаза навыкат, пена у рта, весь трясется. Еще больше испугал и поразил его Сафонка, когда вдруг прохрипел по-татарски:

— Пошли, мурза, нукеров, оскверни могилу — и уничтожь тем самым род свой!

Ногаи, схватившиеся за клинки и тяжелые дубинки-шокпары и уже собравшиеся иссечь дерзкого раба на куски, остановились в изумлении. Опомнившийся Будзюкей сделал им знак подождать.

— Отец мой там покоится, не погребенный по чину. На нем крови безвинной ручьи. И не от меча, не от пули он умер — от болести тайной, непонятной. Может упырем стать, следом за осквернителями могилы пойдет — и весь улус ногайский опустошит. А на нас с тобой, мурза, тот грех ляжет…

Тут в черепе у него словно что-то разорвалось, в очи ударила тьма, он завыл, забился в судорогах, и упал без сознания.

Очнулся Сафонка на охапке ковыля рядом с телегой, к которой был прикован цепью за пояс. Рядом сидел дед Митяй.

— Оклемался, чадо! Ты нечто падучей страдаешь?

— Да нет вроде, — нехотя ответил Сафонка, удивляясь: что же со мной такое сотворилось? С ним лишь раз случалось похожее — после того как посидел с братом в недовырытом погребе, спасаясь от литовцев.

— Инде твое счастье, что так вышло. Татары юродивых и трясунов почитают более, чем наши…

Взгляд из XX века
Эпилепсия с седых времен, с древности более глубокой, чем цивилизации Египта, Шумера, Китая и Индии, почиталась священной болезнью. Это поверие унаследовали и древние эллины с римлянами, и парфяне с персами, и арийцы. В самом деле, разве потрясатели вселенной Александр Македонский-Зулькарнайн (Двурогий), Ганнибал, Юлий Цезарь, не говоря о многих других великих, не были отмечены этой печатью богов?!

Народы средневековья тоже думали, что падучую посылают потусторонние силы. На Востоке безоговорочно признавали эти силы добрыми: сам Хромой Тимур страдал трясучей болестью. На Руси на трясуна посматривали с опаской: то ли блаженный, то ли одержимый бесом. В Западной Европе эпилептики чаще всего попадали в застенки инквизиции за связь с дьяволом или — в лучшем случае — в руки экзорсистов — священников, изгонявших злого духа.

Вопрос об оживших мертвецах никаких сомнений или разногласий нигде не вызывал. Вурдалак и для Сафонки, и для мурзы был чем-то само собой разумеющимся, существующим в реальности, хотя и никогда не виданным.

Стоит ли удивляться, что вера в сверхъестественное, послужившая причиной гибели миллионов человеческих существ на храмовых алтарях, кострах аутодафе, в религиозных войнах, порой же и спасала людей, как спасла сейчас Сафонку?

* * *
— А ты на них пуще страхов напустил, по-татарски взглаголив, — продолжал Митяй. — Они подумали, ихний пророк Махмутка твоими устами предсказывает, дабы от беды неминучей поклонников своих порятувать.[57] У поганых ведь тоже поверие про живых мертвяков-кровососов есть. Так что тебя таперя не сказнят, кормить будут, пока не выздоровеешь. На окуп[58] правда, не отпустят, погонят в Азов вместе с остальными…

— Лучше б уж сразу зарезали…

— В писании изречено: «Не глаголите много, яко язычники, кои думают, что в многоглаголании своем будут услышаны». К смерти немало дорог — разбей главу о тележное колесо, кинься на татарина, откажись от яств и пития. К жизни путь единственный — выжить. Запомни, чадо: раб — то человек, который предпочел жизнь в неволе свободной смерти. Я некогда на корабле-каторге гребцом был. Со мной рядом за одним веслом немец[59] из земли Италийской сидел. Книгочий был изрядный, многие языки познал, в числе том татарский, на коем мы с ним изъяснялись. Сказывал он мне речение древнее Лукана-мудреца: «Мечи даны для того, чтобы никто не был рабом». Поразмысли, сколь истинно сие…

Ан и другая правда есть. Иные смиряются наружно, и державца-властелина своего с виду почитают, однако в сердцах свободу затаили, и чуть способ найдется — вязы[60] повелителю свернут и на родимую сторонку утекут. Другие же рабы — подлинные холопы и есть, навечно, безысходно. Они и в полон не попали, а уж души у них рабьи. Но ты, сдается мне, из иных, а не из других.

— А ты-то сам, дедко Митяй?

— Седатый я уже, чадо. Сорок осьмой годок идет.[61] Батюшка мой попом был, от него по-книжному и размовляю. Сам в священницкий чин вышел, паству свою пас в деревеньке недалече от Путивля. Была у меня жена, детки, да сгибли все в лихую годину.

Пришла к великому князю весть про крымского царя, что хочет быть на его украину. Приговорил государь в края наши войску иттить, чтоб встретить гостей незваных, да не поспело оно. Сам хан не пошел, послал Едигер-царевича с ордой в двадцать тыщ. А к ним в помощь прискакали Тейляк-мурза, Араслан-мурза, Отай-мурза да нойон Камбирдей, головы ногайских людей. И побежали татарове на поле на рознь. Мало нас было, не могли делать бой с ворогом лютым. И прошли татарове через путивльский край, как молния стрела, и посекли, аки сады, соотечественников, и многие грады наши и селения запустели от поганых. И всем тогда была беда и тоска великая на украине живущим от сих варваров. Покидая род и племя отечества своего, бежали во глубину Руси. И продавали русский плен в дальние страны, где вера наша неизвестна и выйти откуда невозможно…

— Красно, баешь, дедко Митяй, слова, словно нити, сплетаешь.

— Не мои словеса, не моя мудрость, сыне. То писано в «Казанской истории» летописцем некиим. Но горе то мной пережито. Когда татары, по обычаю своему, зайдя в глубь края, повернули назад, разбились на мелкие шайки и почали грабить, севрюки — казаки путивльские нападать стали на них. Вспомнив изречение Спасителя: «Не мир я принес на землю, но меч», оставил я паству, вооружился словом божьим, саблюкой опоясался и к ватаге казацкой примкнул. Полона мы у ворога немало отполонили, да всех порятувать не сумели, мои женушка с детишками пропали навек. Не ведал я покоя с той поры, мира не знал — меч лишь единый. Воевал я улусы ногайские, набегал на Крым вместях с донцами да запорожцами. Троекратно в полон попадал, дважды сбегал с удачей, в раз же третий — несчастливо. Искалечили бегунца навек поганые. Мало, что тавром чело испакостили. Видишь, ходить не могу, прыгаю, аки воробушек. Подволосили меня… Не попасть мне теперь на сторонушку родную вовек…

Лик Сафонки искривился в болезненно-сочувственной гримасе. Жуткий обычай у татар: пойманным беглым полонянникам иссекались ножом ступни, и в ранки засыпался мелко нарезанный конский волос. Даже когда страшные язвы подживали, ходить можно было только на носочках, причем через сотню-другую шагов икры раздирало судорогой.

— Что ж делать-то будем, дедко Митяй? Неужли остаток лет в неволе прозябать? Ты мне в душу надежу вдохнул, что утеку, а то б я живота себя лишил с тоски.

— И-и-и, сыне, смертный грех себя жизни, дара божьего, самому лишать. Понапрасну ж погибать, хоша и от чужой длани — лишь вполовину меньший грех. А тебе и подавно белый свет покидать нельзя: отца неотмоленного в геенне оставишь…

Будто молния сверкнула в голове Сафонки — мысль осенила. Пал он на колени перед Митяем, почал поклоны земные бить:

— Не откажи, отче, в мольбе моей, век за тебя перед святой троицей, богоматерью и Николой-чудотворцем в ходатаях ходить буду. Отслужи заупокойную на могиле отцовой, отчитай ему грехи, сними мне с души тягость. Ведь ты же не расстрига, святого дара не лишился. И единый в лагере не на привязи, и мурзище часто до себя вызывает.

— Успокойся, чадо. Не отказываюсь я. Однако ж не уверен, выйдет ли прок. Нет у меня ни облачения должного, ни водицы святой, ни ладанки, ни хора, ни отпевальщиц. И обряду приличествует сотвориться в стенах храма божьего. Да и дозволит ли Будзюкейка… Рыпеть, небось, будет.

— Упроси его, отче! Втолкуй ему, что сам себе услугу окажет. А насчет обряда должного что ж… Верую, дойдут и так молитвы наши до неба. В хор же и в плакальщицы полонянниц возьмем, никто в деле благочестивом участвовать не откажется.

— Ин ладно. Приду к Будзюкейке, возвещу, будто тебе сон вещий дарован был: мертвый отец пришел и погребения приличествующего потребовал. Иначе восстать грозился…

— Грех великий берешь на себя, отче, дабы мне помочь. Не должно в сан освященному лжу изрекать.

— Лжа бывает во вред, а и во спасение. Не тужи, сыне. За благую задумку нашу, коль свершится оная, мне и не таковские грехи снимутся.

Вечером трое хэвтулов — воинов ночной стражи связали Сафонке руки, на сей раз за спиной, ремешком скрепили обе голени — так, чтобы можно было шагать, но никак не бегать и не драться ногами. И повели к Будзюкею в шатер. У входа уже ожидал Митяй. Откинув полог, все вошли, стараясь не зацепиться за порог: по древним татарским обычаям это грозило немедленной казнью.

Развалившись на подушках, мурза пил кумыс из позолоченной чаши. Рядом билась в беззвучных рыданиях молоденькая полонянница, почти девочка. Полуголая, она закрывалась одной разорванной понькой,[62] по щекам текли слезы размером с бурмитское зерно.[63] Сафонку обожгло догадкой: испоганил, измызгал, паскудник. Настроение его, чуть поднявшееся было при мысли об устройстве похорон, снова упало. Будзюкей, хоть и хмельной изрядно, заметил, как внезапно омрачилось лицо Сафонки при виде обесчещенной соотечественницы.

— Гяур, ты знаешь, что такое счастье? Мой величайший предок, Потрясатель Вселенной Чингиз-хан в священной Ясе завещал своим потомкам: «Счастливее всех на земле тот, кто гонит разбитых врагов, грабит их добро, любуется слезами людей, целует жен и дочерей противника, делает себе постель из их мягких животов». Я познал свою новую урусскую наложницу и нашел ее жемчужиной еще несверленной. Завидуешь, кусок сушеного навоза — аргала? Не по нраву тебе, что получил я удовольствие? Или боишься, что, может, в чреве своем она уже понесла татарского багатура, верного слугу Аллаха — нет бога кроме него! — нового завоевателя мира, который истребит всех неверных?! А мне бессильный гнев твой смешон и во сладость!

Будзюкей выдул еще чашу кумыса и запустил руку в стоящее перед ним на небольшом столике блюдо с длинными тонкими лентами, смахивающими на земляных червей. Сафонка вспомнил, что Ахметка описывал некогда это яство — болхойрюк. Мясо, нарезанное таким образом, сначала сушат на ветру, потом отваривают без доступа воздуха вместе с бозо — перебродившим хмельным молоком. Другими блюдами, которыми лакомился Будзюкей, Ахметка некогда угощал своего молодого хозяина: нуртом, сырым кислым творогом; казы, чужук, жая — по разному приготовленным конским мясом; айраном — кислым молоком; бульоном-сорпой, бешбармаком из молодой кобылицы.

Мурза не спеша закусил, снова выпил, удовлетворенно рыгнул, что издавне считалось на Востоке, от Турции до империи Хань (и до сих пор считается) правилом хорошего тона после сытного застолья. Его осоловелый взгляд опять остановился на Сафонке.

— Аллах — нет бога кроме него! — благоволит к тебе, хоть ты и неверный. Или, может, не пришло еще время ангелу смерти Азраилу вычеркнуть твое имя из Книги Судеб и спуститься за тобой на землю с седьмого неба. Толмач, этот вот старикашка с пятками, волосатыми, как хвост шайтана, да будут оба прокляты навеки! — мурза весело захихикал от удачной, как ему казалось, шутки, — рассказал нам о твоем сне. Ох и хитрые же вы, урусы, словно голодные шакалы! И притворяетесь не хуже жеманников![64] Сочинили, небось, про сон?

— Откажи в моей просьбе — и узнаешь, придумали или нет! — ответил Сафонка хриплым от волнения голосом. Врать он не мог (грех это, а ему в безгрешии теперь надо себя блюсти). Правда нанесла бы непоправимый вред. Потому он избежал прямого ответа. — Только потом не взывай к своему богу, не зови мулл, когда твои нукеры и табуны со скотом начнут подыхать один за другим от болезни невиданной — неслыханной, и у каждого яремная вена будет помечена следами клыков — не то звериных, не то людских.[65]

Будзюкей непроизвольно содрогнулся от отвращения и слегка протрезвел.

— Я не утверждал, будто опасности не существует, гяур. Но багатур идет навстречу опасности, даже смерти, ради достойной добычи. В предлагаемой тобой сделке весь барыш достается тебе, урус. Сейчас ты стреножен этой могилой лучше, чем конь путами. А отведешь от отца беду — попытаешься убежать или убить кого-либо из нукеров, чтобы принять честную смерть в бою. Я таких, как ты, угадываю с первого взгляда. Разве я не прочитал твои мысли?

— Ты проницательный, мурза, — отдал врагу должное Сафонка, понимая, что отрицание будет выглядеть как неискренность, а признание правды в таком тоне почтется за лесть и, возможно, умаслит Будзюкея.

— Так что же я получу от похорон, кроме убытков? Что ты можешь предложить в обмен на мое согласие?

— Твои ратники все у меня забрали, Будзюкей-мурза. Я не волен тебе предлагать, только слушать твои пожелания.

— Указы, холоп!

— Пожелания, мурза. Я пленник, но не холоп твой, и никогда им не стану.

— Кроме перелома костей все болезни заразны. Непокорный раб невыгоден, как и мертвый. Однако первый опаснее второго, ибо своим поведением распространяет заразу неповиновения на остальной ясырь, подстрекая к бунту. Ты умрешь лютой смертью, убийца моего брата — на деревянном колу. Причем на толстом, а не на тонком, чтобы жизнь твоя вместе с кровью и кишками выходила помедленнее. И я не буду виноват, коли отец твой из могилы встанет. Схватите раба! — кивнул он караульным.

— Слово смертника! — успел крикнуть Сафонка, когда нукеры потащили его из шатра.

— Право приговоренного к казни на последнее желание — древний обычай. Его чтил сам величайший Чингиз. Слушаю тебя в последний раз!

— Клянусь господом богом и всеми святыми! Ели ты, мурза, сказнишь меня, я отдам душу свою дьяволу взамен души отцовой и буду преследовать тебя и семя твое до скончания веков, до Страшного Суда, пить кровушку вашу поганую, аминь! — с ненавистью выстреливал слова Сафонка, содрогаясь всем телом. У него снова начинался приступ падучей.

Митяй и нукеры с неописуемым ужасом смотрели на него. Это было неслыханно: человек обещал отдать себя нечистой силе, да еще божился, клялся в том господом и святыми угодниками. Только колдун способен на такое — и то тайно, в одиночку или перед своими собратьями. А этот признается прилюдно. И все — ради мести!

И для спасения души отцовой — отметил про себя Митяй.

Даже полонянница подняла распухшие от слез глаза, глянула на Сафонку и закусила кулачок, чтобы не закричать от испуга, хотя не поняла из разговора, шедшего по-татарски, ни словечка.

Сафонке и самому невдомек было, что на него нашло. Бессильство свое тяготить начало, отчаянье. Да еще, может, упрямство и ненависть к врагу, отлично выраженные в русской пословице: «Себя изведу, а тебя дойму. Сам наг пойду, а тебя по миру пущу». Оттого и духу хватило клятву страшную произнести.

Будзюкей переводил взгляд с Сафонки на толмача, с Митяя на нукеров, с них на полонянку, окончательно трезвея. Неглупый и храбрый, он все же оставался сыном своего века и сбрасывать со счетов загробную месть не решался. Чингиз-хан не велел трогать длиннополых урусских попов и вообще всех жрецов, священников любых религий. Непобедимый воитель изрек: «Кто более велик — Аллах или христианский бог, я не знаю. Но если они действительно велики, то пусть оба помогут мне».

Ни Золотая Орда, даже став мусульманской, ни Крымское ханство не уничтожали православные церкви, хотя татары и грабили их. Пророков Моисея и Ису, которых зиммии, люди писания,[66] почитают, последователи истинной веры признают святыми и считают официальными предтечами хатяма набийина — «печати пророков», последнего и величайшего из 124 тысяч наби и 300 расулей[67] — Мухаммеда. Что шайтан, что дьявол — суть одна, опасно навлекать на себя его особое внимание.

Да, недаром незадолго до встречи с этим гяуром звезда Кейван[68] появилась на горизонте — верный признак того, что путника постигнет неудача, а воин в походе попадет в беду. Путник — это сам урус, воин — Будзюкей.

Однако сан мурзы, происхождение от великих ханов да и просто воинская, чисто мужская гордость не позволяли Будзюкею терять лицо перед своими нукерами, а тем более перед презренным ясырем.

— Вах, вах, — процедил мурза. — Тебе бы, гяур, гнилой хурмой на бахчисарайском базаре торговать. Речистый ты, большим бы купцом мог стать. Однако угрозы твои — не дирхемы, на них мое согласие не купишь. Я не собираюсь лишаться барышей, причитающихся за твою продажу, а потому с самого начала не намеревался убивать тебя. Волей Аллаха мудрейшего и всеведущего, глава войска ногайского Аллегат — нойон возьмет ясырь немалый. Правда, по дороге в Азов полон дохнет, как мухи на отраве. И все же рабов будут продавать дешевою ценою: простые урусы по десять — пятнадцать золотых, молодые и сильные по двадцать. За тебя — мало, надо набить цену.

— За меня навряд ли выкуп заплатят, мурза, — предупредил Сафонка, немного успокаиваясь: раз татарин заговорил о деньгах, дела к ладу ближе пошли. — Отец только по чину был сын боярский, не по достатку, добрым, богатым то есть, никогда не считался. В поход, как подобает ратнику, в сапогах ходил, однако дома осметками-лаптями изношенными довольствовался…

Сафонка кривил душой, прибеднялся. Ему претила мысль, что братья отдадут последнее добро, лишь бы вернуть его из неволи. Да и живы ли они? И не обманут ли поганые? Слишком много сомнений…

— Ты сам можешь поднять свою стоимость, гяур. Примешь веру истинную ради отца своего?

— Не могу, мурза. Тогда отпевание силу потеряет, мой грех на батюшку покойного перейдет, и его все равно рогатый возьмет…

«Сын за отца, отец за сына не ответчик», — хотел было поспорить мурза. Да вспомнил о шелковых шнурках для самоудавления, кои султан посылал своим пашам, беглербегам и крымским ханам в отместку не только за их собственные провинности, но и за грехи родственников, в том числе дальних, и даже подданных. Вдруг Аллах — нет бога кроме него! — тоже думает, как стамбульские повелители, иначе зачем он подчинил Блистательную Порту[69] падишаху?

— Слушай, гяур, мое последнее слово. Ты поклянешься пророком Исой, что не убежишь, — не станешь бунтовать ясырь и не лишишь себя жизни, покуда я тобой владею. В Азове при продаже тебя вербовщикам санчака, если Аллах всемилостивейший позволит, ты дашь им согласие стать мусульманином и вступить в янычарские орты. Тогда я получу за тебя не меньше ста золотых. Обманешь ты вербовщиков или нет, меня не касается. Клянись на том…

— Не хитришь, Будзюкей-мурза? Дам я слово быть верным холопом твоим, а ты меня оставишь у себя навеки…

— Воистину нагл ты, гяур, коль осмеливаешься сомневаться в истинности слов моих! Сам себе поражаюсь, сколь долготерпелив я. Не нужен ты мне: нукером не станешь, против соотечественников воевать не пойдешь. А для домашнего слуги слишком велик, неуклюж да прожорлив, будто буйвол. Еще одно слово извергнут твои поганые уста, и велю отрезать тебе язык и затолкнуть его в глотку вместо кляпа. Вот тебе мой окончательный ответ! Клянись на верность…

Сафонка тоскливо глянул на Митяя. Тот незаметно кивнул головой: соглашайся, мол. И бывший казак добровольно приговорил себе к холопству, целовал на том нательный крестик.

— Хорошо, раб. Приговариваю тебя к двум десяткам плетей, дабы запомнил ты навек, как мне противоречить и угрожать, в моем обещании сомневаться. Кто нагл, тот раскаивается…

Без звука выдержал Сафон порку, отлежался полдня, а потом начал к похоронам готовиться. Немало полонянниц захотели проводить соотечественника в последний путь. Поучаствовать в обряде — в качестве охраны — вызвались и многие татары, отчаянно скучавшие в коше от безделья. Среди награбленного в русских селах имущества нашли кое-какую церковную утварь и на время вручили Митяю. В числе пленниц отыскались плакальщицы.

Но Будзюкей отпустил на могилу лишь десять русских и столько же своих. Выкапывать тело не стали, спели обходную над холмиком, уже успевшим просесть в землю, поплакали вдосталь, справили поминки из скудных запасов, накопленных из тех объедков, что татары выдавали каждому на день. И вернулись в кош.

На душе у Сафонки одна тяжесть спала: отца вроде от участи страшной спас. Но ее сменила другая: по небрежению в полон попал, по согласию в нем остался…

— Не кручинься, чадо, — попытался развеять грусть-тоску Митяй. — И навоз даже можно в пользу пустить, коль им пашню удобрить. Присмотрись к татаровям поближе, поучись у них — добрые вои! У ворога перенять ладное — не зазорно. А и сам готовься к испытаниям лютым. Коль ты оянычариться сперва согласье дашь, ан потом-то на попятный пойдешь, тебя крепко казнить будут. Могут и до смерти, конечно, однако вряд ли: за тебя изрядный куш к тому времени будет уплачен. Чтобы возвернуть хоть часть утраты денежной, тебя, скорей всего, на каторгу продадут. А оттуда, бог даст, вырваться важко, ан можно. Ладьи царь-салтанские с кораблями немцев ишпанских, генуэзских, венецианских и прочих каждодневно воюют. Твою каторгу и отгромить могут. А не то на стоянке в порту христианском сбежишь, если вдруг перемирие случится али на торговую галеру попадешь. Так что не принимай полон к сердцу. Двум смертям не бывать, одной не миновать.

Сафонка прислушался к совету: стал за татарами приглядывать. А те скучали до одури. Привыкшим к постоянному движению кочевникам надоедало подолгу сидеть на одном месте, да еще в то время, когда более удачливые их товарищи, пошедшие с главным войском, резвились на урусских просторах.

Какой-нибудь Исуп-багатур скрежетал зубами при мысли, что его приятель Акинчей, сопровождающий Аллегат-нойона, может, как раз сейчас пробует тупым концом копья землю на подворье урусского землепашца. Ищет мягкое местечко — признак, что хозяин именно здесь устроил свою ухоронку. Тычет, тычет — и вот он, желанный тайник, а в нем — глиняный горшок, на треть наполненный серебром!

Анда — побратим Ахтотыр, наверное, отобрал у купца, заезжего с севера, шубу кунью, кою на полдесятка отменных жеребцов обменять можно.

А брат третьей жены Тутай полонил белокосую гурию с щечками нежными и румяными, как персик, и сейчас пересиливает похоть, чтобы не тронуть ее, девственной продать в гарем какому-либо паше.

А недоброжелателю Исламу вислогузому досталась не девка, а баба нестарая, и он о том не жалеет. Располовинил саблей ее сына-щенка, дабы не мешал, саму завалил на траву и вкушает из райского источника Зем-Зем под ее плач и стоны…

Горе мне, Исупу-багатуру, коему жребий несчастливый выпал кошохранять!

Завистливым глазом Исуп смотрел, как сотники и десятские уводили пленниц урусских в свои шатры, как простые нукеры, кому достались в ясырь женщины, отвязывали свою добычу от общей цепи и тут же, на глазах у всех, опрокидывали, удовлетворяя похоть.

Видели это русские и плакали навзрыд, — женщины, подростки, немногие молодые мужчины. Стариков да детей малых татары не брали — мороки много, прибыли нет. Резали им горло на месте.

Видел это и Сафонка — и каменело его сердце, закладывало уши от надсадного душераздирающего крика насилуемых и довольного уханья насильников. Сначала женщины сопротивлялись, бились об землю, рыдали в голос. Затем смирялись, покорялись тупо и безразлично. Иные даже и удовольствие получать начали. А рядить их он права не имел, не судья, сам в хомуте покорствует.

Только и оставалось, что закрыть на эти страсти глаза, о будущем со страхом мыслить да татар изучать. Впрочем, ничего нового, чего не знал раньше, он в коше не выведал.

Каждый нукер вооружен саблей, луком с саадаком о двадцати стрелах, за поясом нож. У любого всегда кремень для добывания огня, шило и сажен пять ременных веревок, чтоб ясырь связывать. Лишь самые богатые на походе носят кольчужные рубахи.

Ловки и смелы поганые в езде верховой: во время самой крупной рыси скачут с уставшей лошади на запасную, которую до того вели за повод. Скакун, не чувствуя на себе всадника, тотчас переходит на правую сторону от хозяина и бежит рядом наготове, чтобы тот мог, если нужно, вмиг поменять коня.

Бахматы Сафонке очень нравились. Неказисты с виду, сложены некрасиво — высота два с половиной локтя, тулово широкое, похожее на ствол древесный. Большая широколобая и горбоносая голова с маленькими глазками. Толстая, короткая, низко поставленная шея, низкая же холка. Волосаты изрядно — грива и хвост до земли, густые, как собачья шерсть. Однако выносливы они необыкновенно. До ста верст пробегают без отдыха. И корма им везти с собой не надо, сами найдут, даже зимой из-под снега мерзлую траву копытами выбьют.

Поразило Сафонку, что масти у них почти все темные: соловые, серые, пегие, каурые, рыжие, саврасые, гнедые, буланые. Отец покойный, мастак по части конской, учил бывалоча: чем темнее масть, тем лошадь крепче и выносливей.

Сафонка сравнивал бахматов с русскими лошадьми вятской породы, к которым привык. Это лесная, не степная порода. Во многом похожи на бахматов: тоже массивное тулово (правда, растянутое), короткие ноги, длинные хвост и грива. Тут сходство кончалось. Голова широколобая, но с вогнутым профилем. Густая шерсть и толстая кожа защищали вяток от зимних морозов и летних комаров. Масть саврасая с черным ремнем на спине. Большие копыта помогают двигаться зимой по глубокому снегу, а осенью-весной по раскисшим дорогам. Вятки хороши для ямской службы: тройка может свезти кибитку без отдыха по заснеженным путям верст до шестидесяти, а за сутки — с передыхом — и вдвое больше.

В степи вятки проигрывали бахматам, в лесу были сподручнее.

Сафонка знал, что иные казаки пытались скрещивать обе породы.[70] А в Гавриловском посаде под Москвой еще при царе Грозном Иване Васильевиче завели завод лошадей, где выращивали особых тяжеловозов владимирской породы.

В табунах, что бродили вокруг коша, паслись жеребцы, кобылицы да мерины почти поровну татарские и русские, добытые в набегах. Сафонке они были неинтересны…

Татары не обременяли Сафонку работой по лагерю — он был личным пленником мурзы, а тот, казалось, забыл о нем. Парень проводил все время с дедко Митяем, которого беспокоило будущее молодого друга.

— Чадо, вот попадешь ты на каторгу, вот убежишь, коль господь смилостивится, а дальше что?

— Домой пробираться почну.

— Так ведь брести придется через тридевять земель, где народы говорят на двунадесяти языцех. Како объясняться станешь?

— А ты что присоветуешь?

— Покуда мы вместях, давай изучать язык латынский. В любой стране немецкой немало людишек — монахов ли, купцов, мудрецов, менял — его ведают. Походит он на многие языци европские — ишпанский, италийский, инные, легче их потом понимать станешь. А без мовы — как без рук, лишь она тебя из стороны закатной сначала до Киева доведет, а уж потом и до Москвы, и до Воронежа.

— Нешто ты латынскому горазд?

— Узнал немного в странствиях своих, потом друг на каторге, книгочий, о коем я тебе сказывал, доучил меня. Не мешкая давай упражняться. Через седмицу-другую войско татарское вернется, еще месяц будем до Азова брести, а там и расставание грядет. За полтора-то месяца лишь азы да буки мовы чужеземной освоить мочно…

Никогда еще и ничему не учился Сафонка так истово, как латинскому. Когда изумленный его рвением наставник буквально изнемогал от усталости, ученик продолжал зубрить странно звучащие слова и прерывался лишь для сна и еды.

Не через две, а через три недели вернулся Аллегат-нойон. Будзюкей выехал ему навстречу и по какой-то прихоти захватил Сафонку с собой, на всякий случай дав ему захудалого мерина, который еле тащил на себе тяжелого всадника.

Мурза и его спутники выехали на пригорок и остановились. Подавая приветственный сигнал, загудели большие «певучие» раковины, которые употреблялись как боевые рожки. Будзюкей протянул руку на север.

— Посмотри, гяур, на великое войско и трепещи! — сказал он торжественным тоном.

На горизонте поднималась черная птица-туча, которая росла все больше и больше по мере приближения, наводя ужас. Деревья не настолько густы в лесу, как всадники в поле. Сафонка ведал: видимость обманчива, поганых не так много, как кажется. В походе орда обычно шла фронтом по сто вершников в ряд, что составляло триста лошадей, так как каждый татарин вел рядом с собой двух запасных скакунов. Таким образом, в ширину колонна занимала до тысячи шагов, а в длину простиралась на несколько верст.

И это в случае, если нукеры держались тесно, сбивались в кулак для удара. А когда орда растягивала свои линии, то занимала уже десятки верст. Семен Иванов видел раз стотысячное крымское полчище с тридцатью тьмами[71] коней и говорил сыновьям, что это было самое грозное и изумляющее зрелище в его жизни.

Даже теперь, при приближении в сто раз меньшей орды, у Сафонки дух захватило. Накатила какая-то подавленность, гнетущее ощущение собственной ничтожности, неуверенность в будущем своей страны: силища-то какая прет, одюжит ли ее русский народ?

Впереди колонны ехал нукер и бил в дауылпаз — большой кожаный походный барабан.

Пропустив передовые сотни, Будзюкей поскакал к центру колонны, где находился лашкаркаши — предводитель похода Аллегат-нойон со своими телохранителями-кэшиктенами и свитой. Увидев командующего, почтительно соскочил с лошади, низко поклонился. Аллегат тоже спустился с седла. Они поздоровались по-монгольски: прижались грудью друг к другу. Сопровождавшие нукеры спешились и пали ниц. Сафонка приветствовать ногайского главинника не стал, спрятался за конские крупы, притворяясь, будто держит лошадей. Впрочем, на него никто не обращал внимания.

После приветствия мурза присоединился к Аллегату. Толстый старик с оплывшим багровым лицом был одет по-хански. На плечи наброшен легкий зеленый чапан, расшитый серебряными узорами. На бедрах широкий, отделанный золотом пояс, на ногах сапоги, на голове малахай с перьями орла — символом власти. Будзюкей пустил своего драгоценного аргамака позади коня нойона. Его нукеры смешались с телохранителями. Многие из них были знакомы друг с другом, начался обмен последними новостями.

Сафонка улавливал лишь обрывки разговоров, но, зная татарские обычаи и тактику набегов, легко мог из отдельных кусочков составить целостную картину завершившегося похода.

Зимой переход на Русь по степям представлял трудности для неподкованных бахматов, потому в холодные снежные поры татары чаще ходили на Польшу. Русские украины они предпочитали тревожить в теплый сезон.

В роковой для Сафонки набег лета 7112 года от сотворения мира, 1604 от Рождества Христова, орда Аллегат-нойона, собранная из охочих людей, которые принадлежали к различным кочевьям Ногайского улуса, преодолела полосу незаселенных степей с предельной скоростью. Войско двигалось, избирая путь по тянущимся друг за другом долинам. Татары выискивали их специально, чтобы, быть прикрытыми в поле и идти незамеченными. Вечерами, останавливаясь лагерем, они по той же причине не раскладывали огней, посылали вперед разведчиков для добычи «языка». Все было подчинено одной цели: напасть на урусов внезапно, застать их врасплох.

Верстах в тридцати от границы ногайцы перестроили походные порядки, разделились на сотни и растянули их по фронту в два десятка верст. Вперед рванулось сторожевое охранение. Дабы быть в безопасности, отряды перемещались по дуге, держась тесно друг к дружке, чтобы иметь возможность сойтись в назначенный день в заранее определенном месте сбора — уже по соседству с границей, в четверти часа хорошей скачки. Этой уловкой кочевники обманывали казацкие сторожи и передвижные заставы: станичники могли извещать украинных воевод лишь о том вражьем отряде, который они непосредственно увидели. Выяснить, большая идет орда или набег совершает шайка какого-либо захудалого улусного мурзы, было очень трудно. Сафонка вышел на сакму уже после объединения войска, иначе он так точно не смог бы определить количество врагов.

Перейдя границу, неприятель двинулся по водоразделу крупных рек — по самым высоким местам, между истоками ручейков, речушек и речек, впадающих в крупные водные пути. Этим способом татары испокон веков обходили естественные преграды, и лишь такие великаны, как Волга, Дон и Днепр, задерживали их надолго, заставляли искать броды или переправляться вплавь на надутых бурдюках. А хитроумный Джучи-хан, сын Чингиза и отец Бату, однажды преодолел бурную Сейхун-дарью по мосту из надутых и связанных между собою бычьих шкур.

Обычно при набегах крымчаки и ногайцы пустошили пограничные зоны, но не вторгались в глубь края, не оставались там дольше, чем на два-три дня, предпочитая быстро вернуться обратно, разделить дуван и разъехаться по кочевьям. Наскоки на русские украйны совершались настолько стремительно и внезапно, что рати московского царя не успевали встречать кочевников и старались настигнуть их при отступлении, чтобы отбить добычу и полон.

Ан и это было нелегко сделать! Выйдя в степи, татарские полки разделялись на сотни, которые расходились лучеобразно на все четыре стороны света. Затем каждый отряд делился на три части, потом снова натрое… Чуть ли не в мгновение ока огромное войско могло рассеяться по степи, и лишь дуван и ясырь затрудняли татарам бегство.

Зная степь, как лоцманы — прибрежные воды, в назначенный срок все шайки точно выходили к условному местечку — обычно укромной лощине, где есть вода и хорошая трава, в часе езды от границы — и делали привал. Продолжали путь уже целым корпусом, по дороге назад иногда брали приступом какой-либо пограничный городок, застигнутый врасплох, а уж потом начинали свое отступление.

Встретить крымцев или ногайцев на походе было трудно, разве что случайно — за едой, питьем или ночью во время сна. Но и тогда они все время держались настороже и тотчас разлетались, как вспуганные воробьи, в разные стороны, отстреливаясь на ходу из луков. Руки их были тверды, рысьи глазки необыкновенно остры — с сотни шагов по скачущему всаднику промашки не давали.

Поход Аллегат-нойона, однако, проходил не совсем так, как обычный набег. Вот уже третий год подряд татары не встречали должного отпора в Московском царстве, проникали на его земли глубже, чем всегда, и бесчинствовали там не два-три дня, а целыми неделями. И обратно ногайцы шли без бережения, не разбивались на части: русские рати в погоню не пойдут, а от небольших казацких ватаг легче отбиваться объединенными крупными силами. Кош с собой взяли для вящего сохранения добычи, что делали весьма редко.

Дуван и ясырь Аллегатова орда добыла немалый. Правда, мужчин взяли немного, не давались они без боя в полон, прекращали сопротивляться лишь убитыми или тяжко ранеными, а с увечных какой прок? Их тут же приканчивали.

Баб и девок нахватали порядком, вымели дочиста десяток селищ. А вот крепости ни одной не взяли. Не решились идти приступом. Города, как сообщали летописцы, «всеми людми и женским полом крепили и колье, и каменье, и воду носили». Слишком велики были бы потери даже при удаче. В уездах же можно погулять безнаказанно. Зачем на стены под пули, ядра, стрелы и клинки лезть? В набеги за добычей и славой ходят, не за гибелью или увечьем.

…На другой день, отдохнув, орда двинулась в родной улус. Обоз шел в середине колонны. Огромный кош с сотнями палаток, тысячами телег и табунами не в одну тьму голов развернулся в змею походного строя необыкновенно быстро. Кочевники вообще скоры на подъем, а тут еще и повод был хороший — возвращение домой, у одних после удачного набега, у других после скучного сидения в обозе.

Повозку, к которой были прикованы Митяй и Сафонка, загрузили рухлядью мурзы, оставив на ней место для толмача. К телеге прикрепили цепь, к ней привязали кожаными ремнями, словно пескарей нанизали на снизку из прутика, самых отборных полонянников — личный ясырь Будзюкея. Мужчин, бывших в цене из-за их малочисленности, вели отдельно от женщин.

Сафонка доселе не общался почти ни с кем из соотечественников кроме Митяя. Его не подпускали к остальным, а перекликиваться татары запрещали — боялись, видно, заговора. Стражники и теперь следили, чтобы ясырь не болтал, охаживали не в меру разговорчивых ногайками.

Но все же, когда идешь рядом, чаще удается перекинуться словечком, чем на расстоянии в полсотню шагов. Правда, два попутчика Сафонки и Митяя — больше мужиков в полон Будзюкею не досталось — поначалу были неразговорчивые, мрачные. Переживали позор плена, боялись будущего, страдали от сабельных ран — не тяжелых, но обильных. Сафонке и Митяю особо не доверяли — какие-то у них непонятные отношения с мурзой, бог их ведает, что за людишки, лучше держать язык за зубами.

Сафонка и сам стеснялся первым затевать с ними разговор. Неловко ему было: мужики посеченные в плен попали, а он-то сам целехонек. Митяй тоже не лез им в душу, по опыту знал: охолонут от первого потрясения, чуть обвыкнутся, обмякнут, сами пойдут на знакомство.

Так и случилось. Вскоре Сафонка уже знал имена своих новых попутчиков.

Один из них казался спокойным, уверенным в себе, и этому впечатлению не мешали даже его путы и грязная оборванная одежда. Невысокий, коренастый, весь обросший густым волосом, он был налит мышцами, в грудь стукни — загудит, как бочка. Ходил вразвалочку, руки от мускулов топорщились в стороны, бугрились по бокам, силен, видать. Смахивал мужик на медведя чуток, только вот росточком не вышел да ликом благообразнее. Не зря же и прозвище ему было дадено — Ивашка Медведко. Молвил Ивашка немного, да весомо, с каким-то особым говором, непохожим на московский. Более расспрашивал, нежели рассказывал сам. Вопросы задавал Митяю как старшему и знающему.

Сафонке сначала не по нраву пришлось, что Ивашка отнимает у наставника время, которое можно с пользой потратить на латинский язык. Однако спрашивал Медведко о делах важных, интересных, да и самому Митяю доставляло удовольствие делиться своей мудростью, он отвечал охотно и пространно. Ему ногайцы позволяли говорить сколько влезет — видно, не боялись предательства.

Второго товарища по несчастью звали Нечипор Перебийнос. Был он украинский казак, утек на Русь от польских панов годов двадцать назад, еще парубком, да так и прижился. Странным посчитал Сафонка этого маленького худого мужичка с кривыми ногами прирожденного вершника. Уж седатым скоро станет, а ведет себя, аки отрок несмышленый. Балаболка какой-то, бает не переставая, да все без толку, слова языком перемалывает. Одни байки — сказки сказывает, будто не в полоне, а девок на попрядухах[72] развлекает. И молвит так, что понимаешь с пятого на десятое, язык вроде не чужой да и не свой.

Стражники несколько раз давали Нечипору чику камчами, но на удары плетей, оставлявшие кровавые рубцы на коже, украинец обращал не больше внимания, чем на укусы слепней, — поморщится, скрипнет зубами и продолжает свое. Один раз обозленные ногайцы чуть не забили его до смерти. Да вмешался Митяй:

— За что, багатуры, наказываете одержимого? Он ведет речи, приучающие ясырь к покорству. Беседа сокращает путь — так, кажется, учил ваш великий пророк?

Аманак-десятский, возглавлявший охрану ясыря мурзы, сморщил лоб от умственной натуги. Он не помнил, чтобы мулла когда-либо читал в святом Коране такие слова, но опровергать толмача не решился, опасаясь прослыть невеждой в глазах подчиненных торгутов. Поэтому десятский просто сплюнул в сторону Нечипора и тронул коня вперед. Остальные татары, с сожалением взглянув на ногайки — такого развлечения лишились! — последовали за ним.

— Так-то вот. Свои собаки гложись, ан чужие не вяжись! — тоже плюнул им вслед Перебийнос. — А тебе спасиби, тату, — поклонился старику, — шо спас. За то байку сказить?

— Ан пустобрехству-то пора аминь положить! — встрял в разговор Ивашка. — Поведай лучше, дедко, почему Русь татарву никак одюжить не может?

— Гум! — немало не смутился украинец. — Вот тоби ответ! Пита Грицко Степана:

— Що тебе так давно не було видно? Де се ти був?

— Ге, де? У татарви!

— Чого?

— Воювати ходил!

— А чи зрубав хошь единаго татарюгу?

— А то ж и ни!

— А як же ти його зрубав?

— Да такечки: иду соби полем и брязкочу шаблюкою, а пид вербою лежить здоровенный татарюга и руки розкидав. Ото и пидкрався да из-за вербы йому едну руку и оттяпав шаблюкою, а вин лежить; я йому и другу усек, да вин усе лежить!

— Е, дурний же ти, Степане, — каже Грицко. — Ти б ему голову сек.

— Ге, я и сам так думав, да головы не було.

Хоть сказка была смешная, никто не засмеялся. Пусть первый стыд и боль слегка притупились, истинного веселья полонянники испытывать не могли. Однако на душе у всех стало легче. На Сафонку повеяло чем-то далеким, домашним, словно батюшкин конь-савраска прибежал из ушедшого навеки детства, ткнулся в плечо теплой мордою с бархатными ноздрями. Ивашке понравился безголовый татарюга: всех бы их так, богом проклятых!

Митяй пристально посмотрел на сказителя:

— Ой, не прост ты, чадо. Мастер великий загадки загадывать. К чему бы только? Поганые в конце концов все равно тебя прикляскают[73] до смерти за язык длинный.

— Гум, тату. Мини мати кильки раз кажувала, шоб на ричку не ходив: «Ну, курвин сын, дивись, як утопнешь, так и до хаты наилепше не вертайсь!».

— Опять ему про Фому, а он про Ерему! — не отступал от своего Ивашка. — Что ты все пустельгу болтаешь, Нечипор, старого человека от умной беседы отвлекаешь. Ответствуй, дедко, на мой вопрос, добром заклинаю!

— И-и-и, сыне. Как же не может Русь татар одюжить! Орде Золотой, помнишь, каюк пришел? А позжей при царе Грозном юртам Казанскому, Астраханскому да Сибирскому? А как не раз крымцы да ногаи бежали от нас с великим срамом и телеги, и всякие рухляди бросали…

— Руки мы татарве усекли, — сказал Нечипор раздумчиво, — а голову видтяпать нияк судьбина не иде. Крым — тая голова!

— Не так молвишь, Нечипор. Поганые — яко Змеище о шести головах. Богатыри русские четыре башки ему отшибли, две остались! Ногайскому улусу, правда, вязы свернуть легко, ан царь татарский не дает. А Крымом завладеть важко: и далек локоток, и не укусишь!

Мотри сам: до Казани, Астрахани легко доплыть по Волге. До Крыма же сотни верст пехать по степям безлюдным, а ежли еще тащить обозы, гуляй-город с нарядом огневым[74] — гибельное дело! Инде ладно, дотопали, а там — перешеек укрепленный. Перекоп называется. В лоб его одолевать — себе дороже.

Стороной же обойти никак — Гнилое море обочь.

Дале: Сам Горыныч в логове неприступном укрылся, не выкуришь его оттуда, так ведь мало того, ему помогает еще Кащей Бессмертный — салтан турецкий. Единачество всех татарских юртов — Крымского, Казанского, Астраханского и Ногайского — турок издавна сколачивал, да не вышло. Таперя хана поддерживает, янычаров ему присылает, пушки-арматы, порох, харч.

И еще союзников Крым нашел: ляхи на нашу отчизну давно зарятся, аки вороны алчные на кровь! Очи завидущи, руки загребущи, берут завидки на чужие пожитки, сосед спать не дает — хорошо живет!

— Как же так, отче, — возмутился Сафонка, — ить поганые-то и крулевские, и литовские земли зорят?

— Неисповедимы пути господни, сыне. Ведаешь притчу о человеце некоем, коему Никола-угодник обещал дать все, чего душа восхочет, при условии: соседу сделает вдвое против того. Грешник сей великий пожелал, дабы святой изъял у него одно око! Отсюда и пословица пошла: завистливый своих глаз не пожалеет.

Вот до чего жадность доводит, до боя между братьями даже! А Крыму вражда наша с Речью Посполитой наруку: обоих грабит. Правду в народе бают: кто чужого желает, свое потеряет.

Ну, верно, и сама орда не слаба, до пяти туменов в поле выставляет, а ежли еще иных орд и земель прибыльные люди под бунчуки царя крымского встанут — вдвое большее полчище на Русь грянет. И состоит войско то из добрых ратников. Сами ведаете, для поганого что кочевье, что поход — один быт, привычный. Жизнь степная с младости, с материнской титьки приучает к лишениям да трудностям! И порядок воинский у них отменный, царевичей и мурз, кои роды возглавляют, родовичи вельми высоко ставят, во всем слушаются, в атаку по единому мановению руки кидаются. От того и конница у них славная, много веков непобедимой бывшая.

— Тебя, дедко, не понять: то они непобедимы, то мы. — досадливо поморщился Медведко.

— Они были, мы — есть. А почему — про то не скажу, не воевода я, хотя показаковал немало.

— Батюшка мой покойный горазд был в науке ратной, — рек, сам удивляясь своей смелости, Сафонка. — Он, бывалоча, пояснял братьям и мне про поганых. Да Ахметка, холоп наш из ногайцев, многое сказывал. Татары четыре века назад всемогущими слыли, потому что у них и оружие, и порядок, и строй ратный, и уклад походный, и орудья стенобитные, и хитрости на поле сражения лучшие в мире были. И на белой кошме они подняли как владыку над собой воителя великого Чингиза, коего мудрее в деле бранном человека не родилось. Того державца нукеры боялись пуще ворогов. За единого бежавшего из боя он всему десятку хребты ломал, посему отступать из них никто помыслить не смел.

Батыга-хан, что Русь захватил, послабже деда своего уродился, да в наставники ему достался воевода преизрядный Субудай-багатур, выученик Чингизов. Потому из царей-королей ни единый их одолеть не сумел.

Ан ныне-то татары про Ясу свою священную более глаголют, нежели ей повинуются. Заветы своего великого повелителя не блюдут. Коли супротивник их побеждать начинает, бегут, аки зайцы. Да и хитрости их все, строй, повадки, уловки за четыре столетия не изменились. Как при Золотой Орде в набеги ходили, так и сейчас. Знают наши воеводы заране, чего от них ждать. В лоб они не бьют, норовят внезапно с боков обойти, в спину незащищенную ударить.

И то важно, что боя огнестрельного у них мало, особливо пушек, тело слабо прикрыто — разве что щитом, брони нет. А у наших теперь и кольчуги, и панцири, и пищали, и арматы. Ни крепостей наших им не взять, ни в сражении правильном, полевом одюжить!

— Ну, ты и брехать горазд! — поддел Медведко. — Сам в клетке татарской сидишь, ан баешь: слабы поганые!

— Не они слабы, мы сильнее! Что ж касаемо всех нас, полонянников, не меня единого, то так скажу: и на старуху бывает проруха! Еще, может, судьбина переломится, тогда кровушку вражью не струйкой цедить, ручьями, реками лить буду! И чего ты все своих хаешь, мол, у людей и шило бреет, а у нас и ножи неймут! Чужи дураки — загляденье каки, а наши дураки — невесть каки!

— Ладно, не держи зла за слово глупое, упрек неуместный, сдуру сболтнул, — повинился Ивашка. — А ты вот на какой вопрос ответ реки: чего ж они на нас прут, коли слабее?

— Про то, верно, дедко Митяй ведает, — кивнул Сафонка на старика.

— Потому, сыне, они в чужих краях кормятся, что родная-то их сторона не сильна хлебами. Скотоводством кочевым на их полях сухих особо не проживешь, зависит оно изрядно от того, дадут ли корма урожай. Так ведь год на год не приходится. Землю делать[75] татарове не любят и не умеют, воды с неба падает с гулькин нос. Потому в недород мор и разруха у них пуще, нежели у нас: голод, дороговизна товаров, людишки и скот тьмами мрут! Вот у них на чужое добро глаза и разгораются!

— Прости, отче, что перебиваю старшего, — поклонился Сафонка, — да батюшка, почивший в бозе, сказывал, будто в Крыму для земледелия природа благоприятствует, хотя дожди, верно, и не так часто льют…

— Прав был твой батюшка, царствие ему небесное! Но ведь чтобы пашню распахивать, сады и огороды насаживать, трудиться много надо на земле. Вдобавок еще неизбежно каналы рыть, пруды устраивать, чтобы влагу накоплять. А мурзам труд крестьянский — что серпом по глотке! Самым позорным занятием они его считают! Ведаешь проклятие кочевника блудному сыну: «Да посадит тебя Аллах на землю и заставит копаться в грязи!». Им любо родовичей в набеги вести, у соседей вымогать дары да поминки. Никоих перемен в уделах наследных своих они не хотят! И то сказать, весь дуван только лучшим, самым родовитым из них достается. Даже улусные мурзы повседневно об оскудении, бедности плачут. Они свиту ханскую будоражат, та царя татарского толкает на набеги. А тот и сам не прочь: его державец, салтан, того же требует. И с добычи хан львиную долю берет, тамгу с продажи полона получает…

Гордыня у татар непомерная, не по чину и достатку. Русь по сю пору выставляют своими данниками, хотя мы им только поминки посылаем время от времени, чтобы от набегов откупиться. Государя нашего самодержцем не признают, с послами русскими, аки с псами паршивыми, обращаются.

— Словом, дедко, мира у нас с ними вовек не будет? — полувопросительно-полуутвердительно молвил Ивашка.

— Никоим образом, чадо. У нас лады, как у собаки с кошкой. Между Полем и Русью спор давний, тысячелетний. Правда, в былые времена мы вместе с крымцами не раз Большую Орду вместях воевать ходили, но как сгибла она,[76] дорожки наши в разные сторонушки побежали. И с тех пор вражда лютая царит. Противоречья в такой клубок сплелись, что только булат его окончательно разрубит, — подвел черту разговору Митяй.

Поскорее бы уж, подумал Сафонка. Не вечно ж драться, когти притупятся.

Турция, Стамбул, 1595 год

Искандар-ага знал: поражение одного — всегда победа другого. Неудачу армии, в рядах которой сражался, он для собственной выгоды использовал впервые.

После захвата Ларисы молодого чорбаджи, доказавшего преданность истинной вере, приблизил к себе великий визирь Синан-паша и взял на войну в Трансильванию, Богдан и Афлак.[77] Однако в 1595 году в сражении у Кэлугэрэни, между Джорджу и Бухарестом, румынский владыка Михай Витеазул (Храбрый) разгромил турок.

Искандеру удалось собрать остатки разрозненных отрядов и благополучно увести их от преследования. Спас он и часть войсковой казны. Султан Мурад III[78] наградил его золотым челенком — медалью за храбрость и спросил о причинах поражения.

— О ослепительный, затмевающий блеск солнца даже в полдень! Садразам Синан-паша, да простит мне повелитель откровенность, не годен в предводители великой турецкой армии. Если бы падишах из-за временного недомогания не остался в Серале и сам возглавил поход, обнаглевший Михай сейчас сидел бы в Еди-Куле[79] — покривил душой Искандар. На самом деле он считал румынского владыку выдающимся полководцем, достойным соперником даже себе. Где уж его одолеть ничтожному Мураду!

Наместник Аллаха на земле привычно, как борзая подачку, проглотил незаслуженную похвалу. Он болел, не доверял приближенным, горел желанием отомстить румынам, и каждое слово льстеца словно лило бальзам на его израненную душу.

— Ты отважен, честен и верен мне. Какую награду хочешь?

— Защищать моего великого повелителя до последней капли крови!

И сделался Искандар султанским телохранителем. Не простым воякой, а капуджи-ага, начальником дневной смены.

В ночь, когда Мурад III сильно занедужил, озабоченный лекарь-грек шепнул своему земляку и приятелю Искандару, что повелитель совсем плох и вряд ли дотянет до утра.

Искандар задумался. У падишаха двадцать сыновей, и каждый может занять престол. Как всегда у турок, владыкой станет тот, кто первым успеет вырезать братьев-соперников. Мехмет II в 1478 году даже записал в канун-намэ, кодексе законов: «Тот из моих сыновей, который вступит на престол, вправе убить своих братьев, чтобы был порядок на земле». С тех пор десятки турецких принцев были казнены своими братьями. Поистине рок поставил черное клеймо на роде Османа!

В его потомках почти не осталось не то что фамильной, вообще турецкой крови: ведь ни одна турчанка не рожала султана, матерями падишахов становились только иноземки! И каждый очередной властитель Блистательной Порты, начиная с Мурада I[80] ознаменовывал свое восшествие на престол братоубийством. Если даже родичи были безопасными, их оставляли в живых, но в гарем давали невольниц, сделанных бесплодными посредством операции. Долго ли небеса еще будут терпеть подобное святотатство? Нет, конец династии близок…

Тем не менее еще не время самому стать хозяином Сераля. Пока Искандар слишком мало известен в армии и народе, нет у него ни богатств, кроме небольшого мюлька, ни войска. Сесть на трон легче всего тому, кто носит белую одежду и чалму — великому визирю. Ну, нечего предаваться мечтам. Надо решать, кого делать султаном.

Самый подходящий — Мехмет. Недалек умом, не очень свиреп, честолюбив. Смел в бою и на охоте. Во всем послушен матери — гречанке по происхождению, сделавшей блестящую карьеру. Красавица Мелина из простой одалиски сумела возвыситься до положения гиезды-рабыни, удостоенной высокого внимания падишаха, потом ирбалы — постоянной наложницы, затем законной третьей жены. Сыном она сможет управлять не хуже, чем полвека назад украинка Роксана-Роксолана своим супругом — великим султаном Сулейманом II Кануни (Великолепным).[81] В угоду любимой первой жене — кадуне повелитель убил всех своих сыновей за исключением ее отпрыска, пьяницы и бездельника Селима II. Именно при Роксолане в назначении визирей и наместников пашалыков стали играть огромную роль гарем и денежные подарки, раньше людей назначали в основном по опыту и способностям.

Отдав необходимые распоряжения, начальник стражи направился к Фатиме, бывшей Мелине из Эфеса.

— Что привело ко мне отважного Искандар-ага? — вежливо осведомилась старуха, скрывая дикий ужас. Она знала о недомогании мужа и дрожала за сына и за себя. Мехмет не пользуется любовью отца, а потому не станет владыкой. Смерть падишаха — приговор и матери, и сыну. Может, этот красавец-воин и есть их палач?!

— Я не могу говорить с тобой при посторонних ушах, высокочтимая, — Искандар презрительно кивнул головой в сторону евнуха, низкорослого морщинистого толстяка в бархатной одежде, расшитых серебром чувяках и белой чалме.

— О ты, невоспитанный стражник, ввалившийся в султанский гарем неподобающим образом! Не ведаешь разве, что никто из женщин не вправе разговаривать с мужчинами в мое отсутствие! — заносчиво пропищал кастрат тоненьким голоском. — Так что я никуда отсюда не уйду!

— Что ж, оставайся, — равнодушно пожал плечами Искандар, молниеносно выхватил ятаган и вонзил в грудь евнуху.

— Прости великодушно, валидэ-султан, — поклонился он обомлевшей женщине. — Твой кизляр-ага доносил о тебе кадуне…

Фатима была настолько потрясена убийством, что не сразу расслышала, как именно титуловал ее начальник стражи. Когда поняла, на нее словно обрушился ледяной водопад. Валидэ-султан, мать падишаха… Вот как ее назвали! Неужели…

— Капуджи-ага пришел подарить моему сыну власть над империей? — тихо спросила она.

Искандар снова поклонился.

Старуха все еще не верила.

Как много лет она лгала сама и старалась не попасться на чужой обман! Ластилась к мужу, которого ненавидела и боялась, играла в страстную любовь к повелителю. Подкупала кизляр-ага — «девичьих начальников», евнухов-надсмотрщиков, потрафляла малейшим их прихотям, чтобы те почаще и получше расхваливали супругу ее прелести, заманивали пресыщенного султана к ней на ложе. Уступала низменным желаниям казнадар-уста, старшей хранительницы гарема, любившей женские ласки, отдавала последние мелкие монеты — акче и куруши — служанкам, чтобы те приносили дворцовые сплетни, особенно касающиеся ее самой и сына.

Целых семь лет, пока царевича-шахзадэ не отлучили от матери, не спускала она глаз с Мехмета, пробовала пищу и воду, которые ему подносили, закрывала своим телом при малейшем намеке на опасность. А беда таилась повсюду. В шербете. Бастурме. Подушке-миндере на тахте. Булавке. Спелом персике. Везде могла оказаться отрава, посланная ревнивыми женами и наложницами, готовыми на все, чтобы избавиться от соперницы и ее выродка. Вдруг он когда-нибудь вознамерится занять трон и попытается убить их собственных сыновей?! И она сама воспитывала малютку в лютой ненависти к братьям, учила любить только мамочку, всех бояться и никому не доверять, кроме нее.

А разве легче стало, когда ее кровиночку-дитя забрали из гарема и перевели в мобейн — мужскую половину дома, отдав на воспитание йени-чери и улемам-богословам? Сколько слез она выплакала, бессильная прикрыть собой сыночка от предательского удара! Сколько динаров заплатила наставникам, чтобы получше берегли бесценного ее ребенка!

И совсем уж плохо пришлось, когда она потеряла красоту, и даже соперницы сбросили ее со счетов. Муж перестал приглашать на ложе. Бессонные ночи, плотское томление, которое некому утолить, беспричинные истерические взрывы бешенства, приступы мигрени, понимающие насмешливые взгляды прислужниц и кизляр-ага, язвительные глаза счастливых ирбалей, которые так хотелось выколоть кинжалом…

Что же могла ждать от будущего забытая Фатима, кроме известий о смерти — сначала мужа, потом сына, а возможно, и визита палача к ней самой? Находила забытье в книгах — спасибо отцу, что в детстве научил читать по-гречески. А скука заставила овладеть и турецкой, и персидской грамотой.

И вдруг чудо, явившееся к ней в образе молодого начальника стражи. Поистине трижды три раза прав величайший из поэтов Фирдоуси:

«Дни жизни превратностей много таят,
То мед в них и сладость, то горечь и яд»
Но следует что-то сказать воину, застывшему в немом поклоне.

— Ты не обманываешь, о капуджи-ага, не измываешься над несчастной женщиной, прежде чем убить ее по приказу кого-либо из шахзадэ?

— Разве я похож на лжеца и предателя? О валидэ-султан, я выбрал себе в повелители твоего сына из-за его доблести, о которой говорит вся Блистательная Порта, а также из-за твоей мудрости, равной мудрости владычицы Бархебы. И я помню, что прекрасная Мелина, не уступавшая легендарной царице Савской также и в красоте, — моя соотечественница.

По насурьмленным дряблым щекам Фатимы потекли слезы. Даже это узнал! Видно, долго рядил, на чью сторону встать, и выбрал достойнейшего господина. Такая предусмотрительность и верность заслуживают поощрения! Посмотрим же, так ли он умен и ловок в деле.

— Как намерен ты захватить престол для моего сына?

— Я расставил капуджей по всему Сералю с приказом никого к султану не впускать, даже великого визиря. Да никто из членов дивана и не осмелится явиться во дворец до утра без вызова. Я вызвал к падишаху чауш-пашу,[82] завел в караульную, убил и забрал себе буздыган — символ его власти. Созвал чаушей, представился их новым начальником. Объявил, что волей султана наследником назначен шахзадэ Мехмет. Именем падишаха приказал девятнадцати чаушам взять по отряду йени-чери, найти всех остальных царевичей и заключить под стражу в Еди-Куле. Особо доверенных телохранителей поставил у дверей султанской опочивальни и у покоев будущего нового повелителя правоверных Мехмета Третьего.

— Да ведь муж мой еще жив и может отменить твои приказы! Обман раскроется, и нам не позавидуют даже прокаженные! Сыну отрубят голову, хоть он и не причастен к заговору. С тебя живьем сдерут кожу. А меня сунут в мешок вместе с кошкой и змеей и сбросят с высокой башни в залив Золотой Рог!

— Не изволь опасаться, валидэ-султан. Лекарь-грек, находящийся всецело в моем подчинении, дал старому падишаху сильнодействующее снотворное. Мурад не вымолвит ни слова до самого вечера — а может, и вовсе никогда! Мой преданнейший слуга стоит рядом с ним и ждет лишь твоего высокого слова, чтобы прервать его затихающее дыхание. Так что в Серале отныне приказываешь только ты, о мудрейшая из женщин! А я покорный передатчик твоих повелений…

В глазах Фатимы отразился адский пламень, пальцы скрючилась, как когти ястреба, впивающиеся в фазанью тушку.

— Поистине твой ум и решительность не знают границ! Бесконечной будет и благодарность султана Мехмета Третьего. Какую награду ждешь ты? Сан великого визиря?

— О повелительница, ты прозорливо угадала предел моих мечтаний. Но я понимаю: нельзя сразу даровать мне этот важнейший в государстве пост. Будут завидовать придворные, заропщет народ, могут вспыхнут мятежи — и это повредит власти нового султана. Умм-аль-китаб, Мать книг, предостерегает: «Повеленное Аллахом наступит: не просите, чтобы оно ускорилось». Пусть великий падишах Мехмет Третий утвердит меня пока в должности чауш-паши, которую мне якобы дал его отец. И я буду молить хондкара[83] дать согласие сопровождать его в первом же походе, чтобы служить ему в шатре совета и на поле боя, охранять его покой. Если я проявлю себя, утвержусь в войске и народе, надеюсь, когда-нибудь он сочтет меня достойным титула садразама.

— Клянуть: будет, как ты просишь! А теперь повелеваю: пойди и отруби головы всем девятнадцати шахзадэ. Позаботься также, чтобы агония моего бедного мужа не была мучительной. Я имею в виду, она не должна быть долгой. Ты меня понял?

— Слушаю и повинуюсь, валидэ-султан!

— Так что же ты замер на месте, как жена праведника Лота, превратившаяся в соляной столб?! Беги выполняй мой приказ!

— Бесценная госпожа! Не изволь гневаться на смиренного слугу, заранее предугадавшего твои желания. Тень пророка на земле Мурад Третий во главе девятнадцати царевичей уже шествует по узкому, как верблюжий волос, сырат кепрюсю — мосту, ведущему в чистилище. Вознесем мольбы к Всевышнему, как учит Коран. Каждая из молитв да станет поручнем для безвременно усопших в самых опасных и неустойчивых местах на мосту испытаний!

Фатима остолбенела от изумления: что же творится в империи, если удачливый и решительный пройдоха может отправить на тот свет самодержца, потерявшего возможность самолично изъявлять свою волю? Поистине неустойчиво государство, привыкшее только слушаться приказов, которые поступают сверху по цепочке власти. Всегда найдется ловкач, который при заминке или неудаче пристроится возле занемогшего владыки, заговорит его голосом и будет от имени безмолвного и бессильного царя управлять страной. Противоядие тут одно: разделить самодержавную власть. Не нанесет ли тогда лекарство вреда больше, нежели болезнь? А что кстати, думает по сему поводу умник Искандар?

— О будущий садразам, что хуже: единоначалие самозванца или многовластие невежд?

Всем существом своим Искандар почуял ловушку, однако лгать или увиливать от ответа не решился.

— Госпожа, древние предпочитали льва во главе войска баранов барану, который ведет армию львов…

«Кем же будет мой сын? — подумала Фатима. — А, время покажет…»

«Кем бы ни стал Мехмет III, в конце концов он постарается от меня избавиться, — предостерег себя Искандер. — И не из-за того, что я приказал убить его отца. Это для турок не в диковинку. Мехмет II был отравлен лечившим его врачом по поручению сына — Баязета II. Того сверг с престола и отравил тоже собственный сын — Селим I. Таких случаев можно вспомнить немало. Нет, сыновняя любовь ни при чем. Льву не нужен соперник. Баран слишком глуп, чтобы по достоинству ценить умного советника. А благодарность животным не свойственна… Да нет, неправда, это скорее можно сказать о людях, особенно власть предержащих…»

Эти мысли проносились в его голове, когда он лежал ниц перед новым владыкой и слышал над собой пронзительный голос Фатимы:

— Сын мой, доблестный капуджи-ага принес нам жизнь и власть. Никогда этого не забывай…

— Бисмилляхи ррахмани ррахим! Во имя Аллаха милостивого и милосердного! Я запомню твою услугу. Встань, чауш-паша! Клянусь, что никогда не отниму у тебя самое драгоценное — жизнь и здоровье, как бы ты меня не разгневал…

…В стамбульских мечетях и на могилах Мурада III и девятнадцати его сыновей, пораженных мечом ангела смерти Азраила, жгли свечи из жира — не из воска, как в христианских храмах. Богу нужно приносить в жертву домашний скот, а не мух, учит Коран. Отбив положенное число поклонов перед усыпальницами в знак почитания умерших, тень Аллаха на земле, повелитель Османской империи Мехмет III отправился совершать свой первый в жизни Еэр халифа — торжественный султанский намаз — в мечети Сулеймание и Айя София.

Под звуки тулумбасов, флейт и труб процессия шествовала по площадям-мейданам и улицам столицы. Сновали туда-сюда пайеки-скороходы, до пояса голые, с ятаганами и округлыми шлемами. Впереди ехавшего на коне султана шел по обычаю пешком великий визирь. Вид у садразама был ошарашенный и испуганный. Он не понимал, как сумел тупой и нелюбимый отцом Мехмет стать падишахом. Зато осознавал: на днях он сам испьет воду из реки Кевсерь, текущей в раю, а родственники будут отбивать поклоны на его собственной могиле.

Готовились к знакомству с шелковым шнурком почти все члены дивана, многие придворные, кроме чауш-паши. Искандар знал: его черед наступит не так скоро. Мехмету сначала предстоит расправиться с явными противниками и укрепить свой престол удачной войной.

Народ, как всегда, ничего толком не ведал про смену власти. Обсуждал разные слухи. Свиду ликовал вовсю. Приветствовал нового правителя криками: «Уй я уй! Земной бог!»

Андроникос (впервые за свои пятьдесят лет) плакал от радости и был готов танцевать джурджуну, танец турецких шутов.

«Александр, сынок, как мне отблагодарить тебя за дарованное несказанное счастье?! Ты дал мне возможность собственноручно удавить подушкой кровопийцу Мурада! О боже, поскорей бы греки проделали это со всеми османами!»

Китай, провинция Хэнань, весна 1585 года

Хуа То продолжает свои труды и делает их без сожалений и сомнений. Он научился выдерживать любые нагрузки, стал гнуться во все стороны, как змея. Теперь его подвергают еще более изощренным испытаниям: выворачивают суставы и снова вправляют, заставляют освобождаться от кандалов и пут. В перерывах между упражнениями наставники посвящают его в основы буддизма. Скуки и будничности не существует. По вечерам перед сном, сидя в келье, он слушает стук собственного сердца и повторяет молитвы-гатхи, потом ложится и по мысленной команде погружает себя в сон.

У него теперь новое понятие о времени. Он осознает: ожидание — не бессмысленная трата сил, а подготовка к будущему. Мужчина, воин всегда должен упражняться и терпеть, готовясь к предстоящим испытаниям, конца которым не будет даже после смерти. Ведь все живущие проходят через кальпу или сансару — бесконечную цепь существований. В зависимости от того, насколько достойно ты вел себя в прежнем существовании, станешь в следующей жизни тигром или навозным жуком, императором или кули.

Сансара — источник страданий, от них можно избавиться, лишь познав истинное учение Будды, отрешившись от всего земного и достигнув нирваны — состояния, позволяющего прервать цепь существований и утратить собственное «я».

Но пока Хуа То не собирается вырываться из плена кальпы. Чиен-чиа, благородный мечник, не вправе рассчитывать на нирвану. Окровавленной пуповиной привязан он к земле, потребуется еще одна жизнь, чтобы искупить все убийства, которые он совершит, и перейти в высшее состояние. Ведь и бодхитсатвы — святые, равные по рангу буддам, сохраняют облик человека, чтобы иметь возможность помогать другим людям вступить на путь истины.

Что ж, Хуа То подождет: смерти нет, впереди вечность. Но в нынешнем своем существовании он обязан выполнить завещанное…

Сейчас он моет пол. Спиной чувствует движение воздуха сзади и чей-то внимательный взгляд. Хуа не спеша распрямляется и оборачивается. Перед ним послушник Лан.

— Дай мне тряпку! — приказывает он.

Старшим надлежит повиноваться. Хуа отдает ему грязный комок ткани, и послушник ни с того ни с сего вдруг резко бьет его по лицу тряпкой.

Первый порыв — ударить обидчика в ответ. Но он сдерживает себя. Пребывание в Шаолине научило его: терпение, смирение — главное.

Хуа То низко кланяется:

— Пусть мой старший брат Лан объяснит, чем я вызвал его неудовольствие. Если поступок этот не имеет серьезной причины, я запомню его и позднее, когда овладею цюань-шу, вызову моего старшего брата на поединок и переломаю ему кости либо сам погибну, — смиренным тоном произносит он.

— Вот так покорность! — с иронией говорит настоятель Као Минь, выступая из-за угла. — Послушник Лан испытал тебя по моему приказу, не злись на него. Если бы ты кинулся драться, то еще год просидел бы на кухне. Лишь когда мятежный дух смирится, его можно допускать к опасному занятию. Ты непохож на других, делаешь все не так, как обычные люди, хотя чаще добиваешься лучших результатов. Откуда в тебе столько боли и ненависти, отрок? Неужели ты все еще хочешь мстить своим обидчикам?

— Дедушка завещал мне мудрость ханьского народа: «Отомстить и спустя десять тысяч лет, — не поздно!»

— Мда, тигриная свирепость в тебе сохранилась, но ты научился прятать ее под внешней кротостью цилиня.[84] Ты созрел для учебы. Ступай за мной.

Хуа То проходит за ним во двор, где стоят наставники и ученики. Все в черных тапочках, одеты в серые штаны и куртки. Головы гладко выбриты. Двор белый, испещренный пятнами теней, которые отбрасывают высокие стены и башни. Яма с песком, несколько непонятных сооружений на миг привлекают внимание подростка, но тут к нему обращается настоятель:

— Храм населяют три категории людей: испытуемые, послушники, наставники. Развитие ума можно начинать лишь тогда, когда развито тело.

Хуа То вспоминает уроки о сущности откровений «Ицзин» — «Книги перемен». Ум — создание души, они переплетены, как мировые противоположные силы света — Ян и тьмы — Инь, которые, борясь и взаимодействуя друг с другом, обуславливают весь мировой процесс. Ни Ян с Инь, ни душа с разумом не могут существовать независимо друг от друга. Ум — лишь продолжение того, что мы познаем физически, через органы чувств.

— Чтобы закалить тела, древние научились подражать созданиям Небес.

Хуа То с восторгом смотрит, как наставники и ученики показывают ему системы небесных созданий, делая это с пугающей быстротой и легкостью; отдыхая, они застывают, как каменные.

— Похоже на танец, — объясняет Минь, — но «дао», «путь» — гораздо больше, чем танец. Через него боевые приемы каждой школы передаются из поколения в поколение. Вот стиль Белого Журавля…

Наставник Линь становится в стойку «журавль», нет, сам превращается в большую белую птицу. От ударов длинного клюва и могучих крыльев падают несколько атакующих учеников.

— Журавль учит нас грациозности и самоконтролю. Его форма соответствует силе сухожилий. А вот стиль Змеи олицетворяет жизненную энергию ци. У нее надо перенять гибкость, отравленный удар, выносливость. Это одна из самых опасных школ. Слишком сильный удар убивает противника.

— Так это же хорошо!

— У тебя неверное мнение на сей счет. Цель цюань-шу — не уничтожать, не калечить, не наносить вред никому, кроме тех, кто на нас нападает и кто угрожает храму. Теперь смотри на Богомола. Он — пример скорости и терпения.

В дальнем углу двора наставник По присаживается на согнутую правую ногу, левая рука вытянута и поднята вверх над головой. Он — богомол, который своими усиками чувствует шевеление травы. Ученик кидается на него. Рука опускается со страшной скоростью и силой, в последний момент жрец смягчает удар — и все равно нападающий сбит с ног.

— Полная настороженность, — объясняет Минь. — Богомол — самая надежная система защиты. Суть Тигра — нападение, его форма соответствует мощи костной основы. Это самый агрессивный стиль. Мне кажется, ты в нем преуспеешь больше всего. А у Дракона мы учимся ездить верхом на ветре. Его форма — духовность.

С небольшого разбега один из наставников прыгает высоко вверх и молниеносно бьет ногой вбок. На миг кажется, что он застывает в воздухе.

— Есть еще школы Обезьяны, Медведя, Леопарда и другие. Это только начало. Когда научишься сражаться голыми руками и ногами, придет черед оружия. Основы те же — стойки, правильное дыхание, удары, только руки удлинятся, обрастут железными когтями. Ты овладеешь восемнадцатью традиционными видами оружия и кое-чем еще. Посмотри. Вот длинный шест. Две коротких палки. Боевые бичи-цепы из двух и трех секций. Простое копье, копье-полумесяц. Обоюдоострый меч. Меч с одним заточенным лезвием. Нож-бабочка. Боевой хлыст. Боевой молот…

Следующее оружие заставило Хуа То поднять брови от удивления. Из рукояти в разные стороны выходили два лезвия, одно длинное, второе, идущее от мизинца, короткое. На длинном лезвии торчал острый крюк. Рукоять закрыта, как эфесом, еще одним изогнутым лезвием.

— К нему в пару дается еще вот этот меч, — Минь показывает вроде бы обычный клинок, но с сильно загнутым, как крюк, концом. — А вот метательные снаряды: кинжал, дротики, железные шарики, монеты и звезды с заостренными краями, иглы, лук и стрелы.

Теперь начинай запоминать. Цюань-шу включает в себя много дисциплин, которые разбиваются на два главных направления: приемы с оружием и без оружия. Первое называется Мо-хай. Его основные разделы: бой на палках, копьях, фехтование на мечах и особые виды оружия. Второе направление — Шунь-фа — делится на внутренние (Нэй-шьа) и внешние (Вай-шьа) стили. Есть еще дополнительные, особо секретные виды: Ной Кунь — использование внутренней энергии, Дье Ша Шан — железная кисть, Дим Мак — отравленная рука.

Чтобы овладеть хотя бы одной системой и одним оружием как следует, понадобится полжизни. Но даже и после этого следует считать себя всего лишь новичком. В утешение добавлю: стилей великое множество, но все они приходят к одному.

— Что мне надо делать? — с готовностью спрашивает Хуа То.

— Не торопиться, смотреть, как занимаются другие, причем не только наставники, но и послушники…

— Что можно перенять от новичков?

— Ты забыл пословицу «Каждый прохожий может стать учителем».

Взгляд из XX века
Китайская система обучения, в том числе в области боевых искусств, базировалась не на передаче знаний, имеющих конкретное содержание, а на разнообразных приемах и способах, побуждающих ученика осознавать и преодолевать границы своего понимания. Образованность человека определялась не количеством накопленных им знаний, а силой духа, качеством энергии, которая запечатлена в его стиле. Гармония, единение духовного величия, мудрости и физического совершенства — вот идеал мастера цюань-шу и вообще китайского воина… В Европе (да и мусульманских странах, не испытавших культурного влияния Поднебесной) таких требований к бойцам не предъявлялось. Из всех вымышленных и реальных воителей разве что Георгий-победоносец соответствовал этому идеалу…

Наставники цюань-шу в обучении пользовались особым языком, столь же далеким от общепринятого, как терминология алхимиков или специфические понятия какой-либо секты. Поэтому попытка хоть как-то отобразить процесс обучения Хуа То будет весьма приблизительный…

* * *
Запомни главный наш принцип: «Моя судьба во мне самом». Властелином мира станет не тот, кто одолеет других, а тот, кто покорит себя. Слушайся во всем шифу, отцов-наставников, именно они передадут тебе традиции школы — вечно вьющиеся нити. Не отделяй себя от мира, пребывай в нем, как зародыш в материнской утробе. Превращай весь мир в питающую материнскую грудь — и ты достигнешь ян шэн, питания жизни. Ты должен воспринимать свои усилия по самоусовершенствованию не как тяжкий труд, а как лэ — радость, доставляемую тем, что дух твой вкушает от небесной полноты природы.

Владение цюань-шу — это в первую очередь усвоение жизненной силы ци, умение концентрировать ее в одной точке тела. Избегай статичных поз, скажем, равномерного распределения веса тела на обе ноги, ибо каждое движение должно таить в себе противотечение, иначе создаются препятствия для свободной циркуляции ци, и ты становишься уязвимым для противника. Еще один принцип: всепоглощающая мягкость одолеет любой натиск. Ты должен быть уступчив, уметь не противоборствовать воздействию извне, а принимать его и следовать ему, подчиняя его себе…

— Не понимаю, сяньшэн…

— Представь, что ты падаешь в реку. Вода покорно расступается перед тобой, поддается каждому твоему движению. Бей ее, колоти, кусай — ты не причинишь ей вреда. Но если ты будешь следовать своим собственным желаниям, а не подчиняться законам воды, ты утонешь…

— Благодарю вас, наставник, и простите, что перебил…

— Ничего, не стесняйся спрашивать про непонятное. Слова кончаются, а смысл бесконечен…

— Скажите, в чем суть цюань-шу?

— Древние излагали ее так: умей ходить, умей наступать, умей быть мягким и твердым, будь недвижим, как гора, неисчерпаем, как Небо и Земля, непостижим, как действие стихий, преисполнен всего, как кладезь мироздания, безбрежен, как четыре моря, просветлен, как сияние всех светил. Главная же заповедь гласит: перенять метод легко, превзойти метод трудно. Но превзойти метод — это прежде всего.

Южная Африка, 1603 год

Ндела отвлекся от воспоминаний и поднял тяжелый взор на спокойно стоящего перед ним зятя.

— Так ты отказываешься добровольно дать себя умертвить?

— Отказываюсь! Хрупкие птичьи яйца в камни не заворачивают! Я сын могучего короля, который подвергся испытанию ядом и доказал, что я не колдун и никогда им не буду! Я не подвластен ничьим чарам и не могу делать плохо!

— Что мне до твоего бывшего отца! Сейчас ты — зулу и обязан повиноваться нашим законам. Мы тебя принудим силой!

Мбенгу, как в битве, раздул широкие ноздри и оскалил огромные белые клыки.

— Вы занюхали, как колдунов, лучших щитоносцев, только и способных со мной сражаться — и то лишь впятером против одного. Недоноски, оставшиеся в живых, которых ты считаешь защитниками племени, еще не выросли в настоящих мужчин и без меня никогда не вырастут. Кто помешает мне, о Ндела, сейчас прикончить тебя одним ударом копья, вспороть живот Тетиве и убежать? Я пробегу целый день без отдыха. Посплю ночь и снова буду бежать дотемна. Зулу меня никогда не догнать! Угрожать мне, Могучему Слону, съевшему на войне[85] сорок шесть неприятельских силачей, убившему на охоте трех львов и двух носорогов! Хватает у вас смелости, дети гиены и шакалихи! Забыли мудрость собственных предков: если ударить льва, самому будет больно! И решили уподобиться легкомысленной овце, погладившей по шее леопарда.

От страха у Нделы свело челюсти: безумный великан вполне способен сотворить обещанное. Мда, если ты растишь змею, то кусаться она научится на тебе.

— Чего же ты желаешь, о Могучий Слон?

— Открыть зулу глаза на причины гибели моих друзей!

— Почему до казни не сделал ты этого?

— Чтобы между сильными в племени и родичами казненных легла кровь!

— И не жалко тебе твоих любимых щитоносцев?

— Баобаб свидетель, что я, как рыба костей, полон сожаления за их бессмысленную гибель. Но они — воины и умерли во имя славного будущего своего племени!

— И ради того, чтобы ты повел зулу к этому будущему? Что ж, открой глаза народу, — невозмутимо обронил вождь.

— О, приютившие и усыновившие меня! Не о вашем благе думал Ндела, посадив на колья Мпеле, Дингисвайо, Нксумало, Матубене и других наших братьев. За свою власть дрожал он. Не хотел, чтобы с каждой луной прибавлялось скота в ваших загонах, чтобы каждой ночью в ваших объятиях трещали кости новых молодых девственниц из побежденных племен. Ведал Ндела: не удержится он на почетном месте у циновки совета, отдадите вы власть тому, кто принес вам богатство. Мне! Он убил ваших родичей, моих друзей, дабы они не помешали ему и Тетиве расправиться со мной!

Зулу молчали.

— О племя мое! — сказал Ндела. — Куда тащит вас чужой человек? Воюя день и ночь, мы вызовем против себя гнев окрестных народов. Они войдут в союз против зулу и убьют нас всех до единого. Этого ты хочешь. Мбенгу?

— Мы разобьем врагов по одиночке до того, как они объединятся!

— Как же ты сотворишь чудо: чтобы сотни одолели тысячи?

— Превратим племя в войско! Примем к себе сильных мужчин и юношей из покоренных народов, обучим боевому искусству и пошлем сражаться за нас! Избавимся от тех, кто не способен носить щит и даром ест! Мы станем непобедимыми!

— Хотите ли вы, о зулу, пожертвовать скукой мира ради того, чтобы превратиться в большое импи, жить в постоянном страхе перед местью побежденных, в великой опасности завтра пасть в сражении? Хотите ли убивать стариков и больных, которые не могут держать копье? Хотите ли все время видеть лишь красный цвет крови, по обычаям нашим считающийся несчастливым? Хотите ли стать такими, как этот злой слон, надутый жадностью и властолюбием? Зачем тебе еще скот, о Мбенгу, ты же не выпьешь до конца жизни молока даже тех коров, которые у тебя уже есть? Зачем тебе новые наложницы, ты же не сможешь один удовлетворить сотню женщин?

— Не о себе пекусь я! У меня есть и стада, и жены, и слава! Для народа, приютившего меня, ищу я счастье и богатство.

— Нужно ли нам изобилие такой ценой, о зулу?

— Нет! — прогремел голос толпы, подобный реву шквала.

Лицо Мбенгу омрачилось.

— О глупые ленивые зулу! Пьяный петух забывает о ястребе. Неужели не видите вы, что слишком слабы, чтобы встретить достойно грядущие напасти? Я не ведаю, когда. Я не знаю, откуда. То ли с берегов соленого озера нагрянут белые и меднотелые пришельцы. То ли у сиколобо, нгване, хауса появится свой Мбенгу, который станет не уговаривать, а ломать хребты, захватит власть и объединит народы этой земли в единое королевство, где будет законом лишь его воля. Истинно говорю вам: придет мфекане, всеобщее ужасное разрушение, распад привычного, уничтожение того, что есть! Я стремлюсь сделать вам день, почему же вы, неблагодарные, хотите сделать мне ночь? Почему не даете мне подготовить вас к грядущим бедам? Почему не слушаетесь моего совета самим возглавить мфекане, пока оно не пришло в ваши жилища извне?!

Зулу безмолствовали.

— Придет или нет мфекане, никто не знает заранее, — пожал плечами Ндела. — Лишь люди обманутые, крепкие задним умом, твердят: вот бы обо всем ведать наперед. Зачем же гадать про то, что может не сбыться. Не в обычаях зулу заботиться о далеком будущем. Верно ли я говорю, племя?

— Байете! — вскричали зулу, приветствуя вождя королевским салютом, и трижды топнули ногами.

Оружие дрогнуло в каменных ручищах Мбенгу.

— Не станем мы тебя казнить. Могучий Слон, раз не хочешь избрать себе легкий путь. Недостоин ты жить вместе с нашими предками. Вдруг вознамеришься и на небе готовиться к мфекане, начнешь там собирать импи. Сними с себя обряд усыновления и ступай прочь через любой из девяти выходов.[86] Давай вместе очистимся. Тебе разрешается взять лишь оружие и запас пищи, скот и жены останутся, — торопливо добавил вождь.

До него вдруг дошло: если сын надолго уезжает, отец становится мужем его жен. Но у Мбенгу нет отца, его женщин заберет себе вождь. А Нанди можно будет вторично выдать замуж. Десятки мужчин станут оспаривать честь взять на циновку дочь вождя, к тому же беременную от Могучего Слона. Не все ли равно, чей бык покрыл твою корову, раз приплод останется в твоем стаде, учит мудрость предков. При мысли о том, какую лоболу он возьмет, у Нделы пересохло во рту.

…Для ритуального заклания тельца оба разделись догола. Животное выбирали очень тщательно: от его совершенства зависели духовная безопасность рода, вождя и действенность обряда.

Жертвоприношения совершает лишь старший в семье, общине, племени. Много значит возраст, еще больше сан. Старость и высшее положение в народе делают индун и вождя, особенно последнего, наиболее близкими к духам. К тому же и рядовой старейшина, и король ведут свое происхождение от вождей предков.

Раз вождь стоит ближе других к потустороннему миру, раз в силу происхождения он связан с божественными обитателями небес, значит, он посредник между людьми, природой и сверхъестественными силами. Такое посредничество означает, что каждое движение вождя, жест и поступок, слово и мысль имеют непредсказуемый отзвук и в мире божеств, и среди людей. Во время войны вождь может одним непродуманным движением обречь свое импи на поражение, уничтожить будущий урожай во время сева. Его нездоровье способно отозваться вспышкой эпидемии.

Столь непредсказуемы последствия его могущества, что подданные должны создавать ритуальные способы защиты от случайных последствий его неосторожности или от колдовских действий, направленных против него. Одним из них является приношение жертвы…

Лужа крови растеклась по земле, в воздух поднялась пыль, взбитая копытами агонизирующего телка, засверкали ножи свежевателей — и участникам церемонии торжественно поднесли бычий желудок. Ндела и Мбенгу с ног до головы обмазались теплым химусом — пищевой кашицей. Зеленоватая густая смесь, содержимое желудка в конце пищеварительного процесса, почиталась дарительницей жизни. Очиститься ею означало приобщиться к бессмертию.

Мбенгу надо было не просто избавиться от грехов, но и сбросить незримые священные путы, которыми оплел его свершенный три года назад обряд усыновления. Тут требовалось еще более могущественное волшебное средство — желчный пузырь жертвенного животного. В маленьком мешочке размером с детский кулачок, прикрепленном к печени, содержалась драгоценная жидкость, символизирующая саму жизнь, горькая и кислая, как вкус смерти.

Сосуд, где она хранилась, имел форму женской матки, первого жилища, откуда вышел весь род людской. Напоминал желчный пузырь и улееподобные хижины, где обитали люди свой недолгий век, и могилу, где обретали они последнее пристанище. Словом, все бытие человека, от зародыша до трупа, скрывалось в зачатке внутри маленького отростка плоти.

Желчь выдавили на Мбенгу, он освятился магической слизью, размазав ее по телу. Пузырь отдали Тетиве: ведунья высушит его, надует и будет носить на поясе или привяжет к спутанным волосам, как приличествует охотнице за колдунами.

Зулу со страхом, некоторые — с тайным сожалением следили, как Мбенгу отдаляется от рода, превращается из своего в чужого, гораздо более далекого, чем даже мертвец. Нонсизи горько рыдала, шепча дорожное напутствие: «Пусть не ужалят тебя ни змея, ни скорпион, могучий владелец кустарников. Убереги, судьба, твои ноги от порезов. Пусть дети будут укладывать в землю своих отцов, а не отцы детей. Да сопутствует тебе удача…»

Она обожала приемного сына. Мбенгу относился к ней, как не всякие родные дети относятся к матерям, возвысил ее среди женщин племени. Теперь ее ждали падение и прежняя жалкая участь одинокой бессемейной старухи, которой лишь из жалости кидают обглоданную кость с недоеденным кусочком мяса. Ведь все богатства Мбенгу наверняка заберет себе вождь!

Но не о хижине, не о коровах, не об утерянных невестках-помощницах, не о том, что лишилась кормильца, плакала Нонсизи. Ее страшила судьба сыночка, так неожиданно приобретенного и так быстро и жестоко утраченного. Почему, ну почему он не дал забить себе колышки в зад?! Тогда Нонсизи вскоре присоединилась бы к нему в небесных краалях. А что ждет его теперь? Зулу способен жить только в общине, наедине с собой он теряется. Быть изгнанным из рода для него — хуже смерти. Человек в одиночестве — что катышек птичьего помета перед бескрайней саванной, безграничными джунглями. Его растопчет даже стадо слабых антилоп, спящему перегрызет горло шакал или гиена. Что уж говорить о владыках леса, степи и воды — леопарде и льве, носороге и слоне, буйволе и кабане, крокодиле и бегемоте, питоне и мамбе! Кто спасет его от злых духов, неприкаянно бродящих ночью за пределами селений? Как сможет изгой жить без общения с людьми, без повседневного мудрого руководства со стороны предков, без указаний вождей, без защиты ворожей? Человек на родине — все равно что лев в саванне или крокодил в реке, человек на чужбине подобен земле без семени. Даже змея не забывает своей норы.

А самое главное, куда он денет себя после смерти?

Мбенгу же не боялся одиночества, держал голову высоко, как всегда. Он взял с собой щит, два больших копья, четыре ассегая, ножи и топоры, кожаные мешки для еды и воды.

Даже он, отверженный, не имел права уйти, пока Ндела не подвергся иХламбо — древней очистительной церемонии. Изгой обязан быть на виду, чтобы не чародействовал против вождя, еще не защищенного обрядом.

Была устроена охота, в которой воины убили стадо антилоп и омыли оружие в их крови, призывая духов избавить страну от уМниамы. Все это время Тетиве и ее помощницы готовили волшебное снадобье. Старшая ворожея вышла на скотный двор и зажгла костер, огонь которого означал начало новой эры в жизни племени.

Потом ведуньи и колдуны сделали инкатху — магическое травяное кольцо, символ единства и силы зулу.

На толстую травяную веревку — кольцо диаметром полтора локтя навешали множество талисманов: телесную грязь вождя и его ближайших родственников; кусочки, отрезанные от дверного порога; соломинки из его хижины; образцы земли или вообще всех поверхностей, на которые ступал, до которых дотрагивался и особенно те, на которые испражнялся Ндела; кусочки его рвоты и кала; катышки идиби-мусора, собранного вдоль дорог и в краалях соседних вождей; какие-то еще амулеты, чье значение было известно лишь посвященным.

Готовую инкатху завернули в траву умтаники, далее в большую кожу питона. Тетиве освятила ее, моля духов даровать кольцу величайшую силу отвести любую опасность и защитить вождя и племя.

Ндела вступил в центр круга, его тело обмазали желчью. Окружающие в этот миг воздавали ему хвалу. Вождь опустил кончики пальцев еще в одно зелье, состоящее из двух десятков различных трав, коры деревьев и кустов, жира антилоп, хищников, змей и людей. Слизав черную кашицу с пальцев, Ндела обрел сверхчеловеческую мощь: никакие чары ему стали не страшны.

Он вышел из кольца питоньей кожи, и народ приветствовал его возгласами:

— Байете! Нкози! Да здравствует! Вождь!

Настала пора для Мбенгу прощаться с племенем.

Великан подошел к своей бывшей семье. На младших жен не взглянул, взял руку Нанди и прикоснулся кулаком к ее ладони[87] отчего та вздрогнула, как от ожога. Она и не подозревала, что муж любит ее!

— Пусть сын мой, которого я никогда не увижу, войдет в семью хорошего воина, плохому свое тело не отдавай! И пусть он узнает, кем был зачат, когда возьмет в руки копье. Если родится дочь, требуй за нее лоболу не меньшую, чем я заплатил за тебя.

Обернулся к Нонсизи:

— Не плачь, о бывшая мне матерью. Не бойся за меня, моими костями ещё не скоро заиграют шакальи щенки. Ндела оставит тебе четвертую часть моего стада, хижину и одну из младших жен, чтобы та ухаживала за тобой. Все это тоже достанется ему — но лишь после того, как ты уйдешь к Тем-Кто-Счастливее-Нас. Вождь дает в том слово?

Ндела торжественно кивнул, и у Нонсизи чуть полегчало на душе: вождь никогда не нарушит обещания, сделанного при всем племени.

С бывшим тестем Могучий Слон прощаться не стал, обратился к народу:

— Живите долго, я не таю на вас красного зла, о глупые зулу, которые отказались от величия! Не отсидеться вам в хижинах, не забыться истомой на лонах жен, не спастись от мфекане. Как ураган, оно падет, разрушит и ваши владения, и вас самих.

С этими словами он покинул племя и память зулу.

Взгляд из XX века
К несчастью, подтвердилась мудрость далекого от зулу народа: «Нет пророка в своем отечестве». Прав в конечном итоге оказался милитарист Мбенгу, а не его миролюбивые противники.

Мфекане (так называют этот исторический процесс или эпоху сами африканцы) грянуло ровно двести лет спустя описываемых нами событий, в начале девятнадцатого века. Юг континента потрясли завоевания «африканского Наполеона», основателя зулусской нации Чаки. Этот чернокожий гигант унаследовал от своих далеких предков внешность, размеры, буйность, доблесть, телесную мощь и полководческий гений Мбенгу, хитрость, жадность и государственную мудрость Нделы. В соединении с непомерным честолюбием и фантастической кровожадностью эти качества образовали человеческий динамит, который взорвал старые устои на кусочки.

Чака (имя означало уничижительное «жучок, обитающий в женском чреве») был изгоем из собственного племени. Ему удалось захватить власть над зулу. Он провел военную реформу, подобную той, которую пытался осуществить Мбенгу, но пошел гораздо дальше своего пра-пра-прадеда. Противников Чака не уговаривал: приказывал сворачивать им головы так, чтобы лицо смотрело назад.

Начав завоевательные походы с небольшим отрядом в триста воинов, он за десять лет покорил солидную часть материка. По площади королевство зулу увеличилось в тысячу, по населению — в две тысячи, а по исторической значимости. — возможно, в сто тысяч раз!

Эстафету мфекане перехватил из рук Чаки, ставшего жесточайшим тираном и убитого собственными братьями, еще более кровожадный Мзиликази, повелитель племени матабеле. Его полчища шествовали по саванне, подобно колонне кочующих муравьев, все уничтожая на пути, не оставляя за собой ни единого живого существа, ни одной целой хижины.

Затем явились белые завоеватели — буры, англичане и навели колонизаторский «порядок» в ослабленной мфекане стране — аборигены не сумели оказать им должного сопротивления.

Впрочем, это уже тема для другого рассказа.

Дикое поле, сентябрь 1604 года

Побег сотворить — вот какая мысль одолевала всех казаков, хотя возможность его, считал Сафонка, с каждым днем становилась все меньше и меньше по мере того, как удалялись полонянники от дома.

Шли по колючим травам босиком — татары сапоги у всех отобрали, счастливцами оказались лишь обутые в лапти. И тех-то было не столь много. Девки да бабы крестьянские летом без обуви бегают. Но казак без сапог да портов, кожей обшитых по внутренним сторонам штанин, на коня не сядет — жара не жара. Пот лошадиный так кожу разъест, годы потом чирьями маяться будешь.

Топтали Дикое поле русские ноги под скрип несмазанных тележных колес, ржанье, веселое татарское повизгивание да женские стоны. Передние ряды лишь приминали ковыль, средние выкорчевывали пятками его из земли, а последним приходилось уже глотать пыль выбитой сакмы.

К вечеру ногайцы развертывали лагерь, зажигали костры из припасенного кизяка, собранных веток и сухой травы, резали скот на ужин, вешали прокопченные казанки над огнем. Поступали вопреки всем своим воинским обычаям — ведали твердо, что погони опасаться не надо.

— Как у себя на подворье хозяйничают, — мучились мыслями нелегкими бывшие ратники.

Ясырю на прокорм давали небольшие куски свежины — полупрожаренной говядины или конины, кою русские дома не потребляли, чашку айрана. Воды — лишь несколько глотков. Кочевники везли ее в бурдюках, им самим едва хватало, а источники попадались редко. Кумыс же готовили на ходу, кобылиц в табуне имелось множество. Только и успевали наполнять сабы — кожаные мешки — свежим пенящимся напитком. Изредка пленникам подкидывали сухарей и соленой свинины из запасов, отбитых у жителей украины. Мусульмане сами брезговали мясом нечистых, запрещенных Кораном животных, но не выбрасывали его, скармливали полону. Есть-пить давали дважды — утром и вечером. Привалов, кроме ночных, не делали. Оправлялись татары на ходу, ни от кого не скрываясь — как и в лагере, кстати. Пленники вынуждены были делать то же самое.

С наступлением темноты поганые привязывали ясырь, выставляли караульных, пили кумыс и укладывались почивать, взяв русских женщин к себе на кошму. В лагере наступала тишина — неспокойная, тревожная. Ее часто нарушали бабий плач и визгливый вопль татарина, перемежаемые ударами ногайки, конское ржание, топот внезапно подскакавшего отряда, который вернулся из разведки.

Пленные, уставшие от многоверстовых переходов, спали беспокойным сном, стонали, с криком пробуждались от кошмаров и мышечных судорог, от воспаленных мозольных волдырей и царапин на ногах.

К Сафонке каждую ночь приходил покойный отец, беседовал, как живой. И сыну мнилось во сне, что произошла ошибка, что батюшка остался на свете белом, и сердце парня радостно билось. Вдруг уши резал рассветный призыв муэдзина, поднимавшего правоверных на утренний намаз. Сафонка вскакивал, как ошпаренный кипятком, и суровая жизненная правда била его промеж глаз так, что виски пульсировали: батюшка твой мертв, мертв, мертв, а ты сам раб, раб, раб…

Дни становились короче и мрачнее — не только потому что близилась осень. Зима лютая выхолаживала души пленных, делала даже светлый полдень чернее полуночи, когда они думали о том, что каждый час, каждый шаг, каждое утро и вечер уводят их все дальше и дальше от сторонушки родимой.

Угрюмо молчал Ивашка, Сафонка старался забыться от дум, усиленно зубря латынь. Нечипор, казалось, истощил запас баек. Сдал даже допреж не падавший духом Митяй, ан все равно пытался подбодрить свою ватажку.

— Нет худа без добра. Возрадуйтесь, чадушки, что медленно идем. Когда я впервой в полон попал, нас так гнали, что половина людишек от истощенья перемерла в дороге. А мы-то шагаем неспешно, степенно…

— Прости ты меня, дед, что старость твою позорю, да только терпежу нет! — взорвался Ивашка. — Типун тебе на язык! Что ж эт ты такое несешь?! Чему ж радоваться?! Тому, что татарюги не боятся погони, оттого и не торопятся, дабы ясырь в целости сохранить и повыгодней продать?! Тому, что у нас надежа последняя отнята: прискачут братья-казаки али конные дворяне государевы да отполонят?! Или ты по-прежнему веришь, будто мы из рабства спасемся? Так ты сказки ребячьи Сафонке рассказывай, он зеленый еще, хоть и вымахал на сажень росту. А я стреляный чижик, меня на мякине не проведешь. Много ты их, утеклецев из Крыма альба Туретчины, видал?

— Аз есмь…

— Так ты ж единый! Да и неведомо никому, как ты уйти сумел. Небось обусурманился, вот тебе и послабление сделали. Ты и задал стрекача, как случай выпал!

Митяй потупил седую голову:

— Был грех, да мне его отчитали, епископ самолично отпущение дал, ведь от веры Христовой я лишь для вида отрекся.

— Ан все равно судьбина-то у тебя особливая, — не сдавался Медведко. — Тьмы тем полонянников русских на чужбине сгинули, а вот один такой выискался. Всюду вхож, как медный грош. Только и ты живот свой в неволе кончишь! Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сложить!

— Что эт ты раскаркался, аки ворон черный? «Ищите и обрящете, толците и отверзется вам!» — в святом писании говорено. Коль захощешь сильно дом родной увидеть — с края земли на карачках доползешь. Котище вон, куда его ни завези, через сотни верст дорогу к печке знакомой отыщет! А человек куда разумней животины. Если ж ты не веришь, что от татаровей сбежишь, зачем идешь в ярмо, аки бык с кольцом в ноздрях?

— Пока жива хоть слабая надежа, что свои отполонят, и я живу. Как надежда кончится — и я со света белого сгину!

Ивашка говорил спокойно, размеренно, но в его словах ощущался внутренний жар и решимость. Дед недоверчиво покачал головой, однако спор прекратил и сменил тему:

— А кажись, чадушки, седни Семенов день. Новый год,[88] ежели я в счете не ошибся. Лето на осень повернуло, а мы уж две седмицы идем. Знать, полпути одолели…

Степь становилась ровнее, засушливее, сочная яркая зелень сохла и желтела. Потом зачастили дожди — мелкие, моросящие, противные. Ноги разъезжались в скользкой грязи, телеги вязли. Ход обоза замедлился, и ногайцы стали сильнее понукать пленных, сокращать ночные стоянки. Им хотелось скорее продать дуван в Азове и вернуться в улус. Аллегат с основным войском отъехал к летовке — летнему степному кочевью князя Иштерека, поручив Будзюкею, оставшемуся снова в голове коша, продать свою долю. Нойон любил бывать в больших городах лишь при взятии их штурмом и разграблении, а так и духу их не переносил, как, впрочем, и многие татары.

Долго ли, коротко, а добрели, наконец, до какой-то речки и стали лагерем. Когда на следующий день обнаружилось, что татары не собираются трогаться с места, Митяй вздохнул:

— Прибыли, значитца. Татарский град Азек-тапа, Азов по-нашенски, в едином переходе отсюдова. Таперя нам в порядок привести себя дадут, чтобы товарный вид имели. Не спеша за денек до гнезда разбойного добредем — и на рынок рабий.

Ивашка с Нечипором переглянулись.

— Пора побег творить! — неожиданно выпалил Медведко.

— Поздно надумали! Надо было утекать, когда отчизна неподалеку оставалась, — ответил ошеломленный неожиданной вестью Сафонка.

— Худо мыслишь! Куда б мы делись? Полчище ногайское по всему украинному краю разбрелось, нас бы немедля поймали. В коше караул свежий был и за нами недреманным оком следил. И табун там имелся большой. А главное, мы-то сами ранены были.

— Что ж таперя изменилось?

— Что-что! Все! Орда в улус вернулась, дорога домой свободна. Кошевая охрана устала, ее кони тоже притомились. Нет боле табуна, откуда можно сменных лошадей взять, — Аллегатовы людишки с собой на кочевья забрали. Раны наши затянулись. Хэвтулы караулят нас с небрежением великим, никто в голове не держит, что ясырь решится бежать из-под Азова. Вон Исупка и иные стражи по ночам «дурь» курят, потом дрыхнут…

Сафонка во время ночевок и сам не раз видывал, что некоторые нукеры тайком от мурзы баловались зельем дурманным. Он знал, как добывается «дурь». По полю цветущей конопли гоняют лошадь до устали, покуда пыльца не налипнет на конский пот. Пену с боков соскребают, сушат, а потом мешают с табачищем и курят дым из трубок. Шибает в голову почище зелена вина!

— Как темь грянет, — продолжал Ивашка, — мы ремни свои перервем. К лошадям караульным подкрадемся — они оседланные денно и нощно стоят, на желях[89] нанизанные. Снимем стража, бахматов из табунца запасного коих распугаем, коих покалечим, коих с собой погоним для смены.

— А про коней русских, что для торгов предназначены, забыл? Погоня ведь на них может поскакать, а всех ты не разгонишь, множество их и в разных местах пасутся.

— Вятки супротив бахматов в поле чистом под верхами слабы, не угонятся. И пока оседлают их, время уйдет.

— А коль в охлюпку поскачут?

— Что без седла, что с ним татарин едино хорошо ездит. Но, верно, воевать, стрелы пускать с хода в таком разе едва ли сможет. К тому же ногайцы навряд ли последуют далеко за двумя-тремя беглыми: и устали, и торги скоро, а кто ж упустит возможность самому дуван свой продать? Если б многие утекли, тогда другое дело…

— Оружье где возьмете?

— Эвон на возах сколько навалено: бабы-ясырки чистят его, готовят для продажи. Пищали, конечно, нам не взять, а сабли с луками добудем.

— Как насчет кормов?

— Лошади лишние, как от погони ускачем, на мясо пойдут. И охотиться станем.

— До отчизны доберетесь ли?

— Нечипор в станицах не единожды казаковал, следы читать да по звездам ходить навык. И до Руси добраться наука невелика: днем солнце обочь держать, так на сторону северную и выйдем. В леса попадем коли, я мастак, выведу из любой чащобы. И сторожа засечные, если встретим, помогут.

— Хитро! А вдруг все ж поймают?

Ивашка пожал плечами. За него ответил Нечипор — как всегда байкой:

— Един раз зимой йихал по ричке Грицко на санях. Ан лошадь заартачилась та и кинулась с дорожци у сторону. Грицко за нею и тильки примерився батогом стебануть, як вона в майну[90] провалилась и пийшла пид лед. «Ну, моли бога, шо сгибла, — загаркал Грицко, — не то б я тоби бока нахлестал-то!».

Сафонка слушал его вполуха, облизывая вдруг сразу пересохшие губы: судьбина нежданно-негаданно подарок поднесла — от ярма возможное избавленье.

— Пойдешь с нами? — спросил Ивашка. — Двум смертям не бывать, одной не миновать. Не верю я, что ты из Туретчины утечь сможешь, отсюдова легче.

— Крест я целовал Будзюкейке. — простонал Сафонка.

— Дак тебя любой поп от крестоцелованья освободит, — настаивал Медведко. — Не добром ведь соглашался, принудил угрозой тебя самого казнить и отца непогребенным оставить.

— Только епископ такой грех отчитать способен, — уточнил Митяй.

— Да хоть сам патриарх! — гнул свое Ивашка.

— Спаси вас бог, братцы, родные, не могу я, — заплакал Сафонка. — Мне куда ни кинь, везде клин. При удачном побеге даже, пока в степи ехать буду, пока до епископа доберусь, батюшка мой из могилы восстать может. Отходная-то молитва силу потеряет до тех пор, покуда с меня клятву не снимут. А коли убьют при попытке бежать, грех и на мне, и на батюшке останется.

Все вытирали слезы со щек.

— На горе свое злосчастье правду он глаголит, — печально сказал бывший поп. — И Сафонка, и отец его покойный спасенье обретут, лишь когда Будзюкейка перестанет быть его хозяином. И коли Сафонка не даст себя сломить, не обусурманится. Нельзя ему бежать с вами, и помогать вам нельзя. А мне можно! Я, слава Богу, клятвой не связан. Тем боле, не впервой мне, в четвертый раз побегу из полона. В замысел твой хитрость привнесем. — повернулся он к Ивашке. — Я нож с воза стащу, да подпрыгаю с ним к стражу, да пощекочу его лезвием маленечко, аки перышком гусиным. Глядишь — и уснет поганый сном вечным. Сей же миг вы, соколики мои, тихохонько к комоням[91] оседланным подбирайтесь. Медведко возьмет четырех из них в повод и ко мне подведет, вот мы каждый одвуконь и поскачем. Ты, Нечипоре, аркань всех остальных седлованных лошадей. На сниску привяжешь и с собой погонишь. Оружье должно на каждом бахмате, на коего сядем, быть приторочено, такой запас горба не тяготит. Тут самое опасное — чтоб другие караульные сполох не подняли. К переступам конским татарове привычные, комони у них свободно по кошу бродят.

Все вместях ринемся разом с криком и гамом великим к табунцу запасному и погоним его перед собой. Скакуны те далеко утекут. Кои татарове и поймают, не страшно. В охлюпке, ты верно размыслил, поганые не столь страшны, а пока лошадей заседлают, мы уже далече будем.

Только дело это надо спроворивать не в начале ночи, а часа за четыре до рассвета, когда разоспятся нехристи особенно сладко и тьма еще черным черна — она от погони укроет.

— Так ведь по следам пойдут! — вздохнул Сафонка.

— По каким? Тропок-то конских натроплено много будет, коли табунец запасной в разные стороны разбежится! Поди узнай, на каких именно бахматов беглецы сели! И мы поперва порознь утекать будем, чтоб сакмы не выбить. За двумя только зайчишками погонишься — и то ни единого не поймаешь, а тут вона сколько зайчиков… Только нас поганые и видели!

Сафонка не был так уж уверен в успехе. А что если кто-то из татар будет бодрствовать? Или Митяй не сумеет без звука зарезать стража?! Или мурза хитрость придумал, ожидая возможных побегов, устроил конные засады по пути на север? Слишком много «но», «если», «а вдруг»… Вот только какой иной выход можно предложить?

— Не переживай за нас, — подтолкнул его легонько плечом Медведко (не были б руки связаны, хлопнул бы по спине). — Авось пронесет…

Лишь пала тьма, Сафонка расцеловался с товарищами троекратно (обняться или пожать длани друг другу не могли), но так, чтобы никто не заметил, особливо охрана. Лег к телеге лицом, долго ворочался, желая заснуть, да дрема никак не смаривала. Повернулся к костру, у которого сидел хэвтул (в ту ночь это был Исуп-багатур), стал наблюдать за ним.

Стражник, словно голодный кот при виде крынки молока у собачьей конуры, возбужденно облизывался, метался туда-сюда, боязливо оглядываясь по сторонам. Наконец, окончательно убедившись, что все спят, нукер нетерпеливо полез запазуху, вытащил кисет с трубкой, набил ее смесью табака и «дури», раскурил и жадно затянулся.

Взгляд из XX века
Исуп шел на очень серьезный риск. Традиционный для нас образ восточного жизнелюба, кейфующего с трубкой или кальяном в руках, не был характерен для тех времен, которые мы описываем. В начале XVII века табак, завезенный матросами Колумба из Нового Света, считался дьявольским зельем во всех без исключения странах, которые он успел «завоевать». В 1624 году его святейшество папа римский, христолюбивый Урбан VI издал специальную буллу о табаке, грозя отлучением всем, кто хотя бы понюхает в церкви этот поганый порошок. Уже на пороге нового времени, в 1692 году, пять монахов были заживо замурованы в стену за то, что курили в храме божьем. Во Франции и Швейцарии грешников облагали огромнейшим штрафом, так сказать, били ниже пояса — по карману.

«Кроткие» московские владыки Михаил Федорович и Алексей Михайлович Тишайший учили курцов батожьем, рвали им ноздри и отправляли лет на двадцать в Сибирь — на свежем воздухе избавляться от дурных привычек.

На Востоке, где нравы были проще, темпераменты горячее, а законы не писаны, запретное удовольствие обходилось куда дороже. В Персии в 1638 году шах Аббас, по недоразумению прозванный Великим, в минуту гнева как-то сжег живьем табачного торговца вместе с товаром. Когда же шахиншах бывал в хорошем настроении, то ограничивался тем, что резал курильщикам губы и носы. В Турции любителям табака продырявливали носы, вставляли туда трубки и в таком виде возили по городам и весям. А после великого пожара, сравнявшего с землей Стамбул в 1633 году (в нем обвинили курильщиков), султан Мурад IV запретил табак под страхом смертной казни.

Моральные ценности и нравы Крымского ханства и Ногайского улуса являлись зеркальным отражением тех, какими руководствовались жители Блистательной Порты.

* * *
Вот почему Исуп осторожничал, как если бы он залез в гарем Аллегат-нойона и забавлялся там с любимой наложницей князя в двух шагах от спящих евнухов. Вот почему он оцепенел, когда из темноты нечто непонятное стало прыгать к нему все ближе и ближе…

Дать тревогу курильщик не смел: сразу обнаружится его грех. Поэтому он поступил так, как, к сожалению, всегда действует большинство людей в решающую минуту. Принцип простой: незнакомое может быть опасно, надо его уничтожить, а уж потом разбираться. Недолго думая, Исуп выхватил саблю и приготовился секануть ею нежданного пришельца, но замешкался, узнав толмача, которого считал наушником Будзюкея.

Стражник растерялся. Что делать? Урусский переводчик может донести начальнику, а убивать его нельзя: собственность мурзы. Впрочем, прикончить можно всякого ясырника, предлог бы найти. Обвинить в попытке к бегству? Никто не поверит, с конским волосом в пятках не бегают. Соврать, будто напал? Засмеют хэвтулы: Исуп-багатур не смог справиться с безоружным увечным стариком и посек его до смерти. Или, может, все-таки снести ему сейчас башку, а объяснение потом придумать?

Митяй не стал дожидаться, покуда караульщик придет к решению. Он угодливо склонился в поклоне, зорко следя за десницей татарюги, в которой тот держал саблю: а ну как по склоненной шее секанет, шишморник!

— Пусть храбрейший из храбрых не опасается ничтожного раба. Мои глаза ничего не видели, мои уши ничего не слышали, мои уста не вымолвят ни словечка. Я, великий грешник, осмелился побеспокоить славного Исупа-багатура только из-за того, что сам питаю страсть к тому замечательному кейфу, коему отважный воитель, что стоит сейчас предо мной, изволит предаваться.

— Ты приполз просить у меня табака, гнусный червяк?! Я тебе ничего не дам, кроме ударов камчи, убирайся отсюда!

— Да не изволит гневаться на покорного слугу своего верный последователь пророка! Я бы в жизни не осмелился вымаливать даже понюшку у столь великого и грозного багатура! Просто, дабы на будущее заручиться расположением добрейшего из добрых, я хочу угостить его собственным табаком — самым душистым и крепким из всех, какие приходилось пробовать.

— Откуда у тебя драгоценное зелье, плешивый шакал? Украл?

— Редчайшая проницательность и быстрый ум у моего господина. Чтобы услужить замечательному Исупу-багатуру, я, презренный, запустил свою нечистую руку в тайные запасы повелителя нашего Будзюкея-мурзы и изъял оттуда малую толику…

Исуп чуть не задохнулся от внезапного приступа смеха, который сразу же, однако, сменился приливом злобы и негодования. Ах вот как, мурза, беспорочный ревнитель шариата[92] и устоев истинной веры! Выходит, и ты не без греха, а нас, простых нукеров, казнишь за то, что себе дозволяешь! Добро же…

Страх покинул его: теперь и Будзюкей, и толмач у него в руках, если они предадут его, он потащит их в могилу за собой. И неизвестно, чья смерть будет легче: ногайцев, чтобы не проливать кровь соотечественников (так завещал Чингиз), удушат шнурком или им сломают хребты, уруса запытают.

— Давай твой табак, падаль! — милостиво согласился он.

— Пусть снисходительнейший из снисходительных сначала понюхает, не слишком ли крепко для него мое зелье, — еще раз почтительно согнул спину Митяй.

— Татарская башка крепче урусской, запомни это, ишачий навоз, если хочешь пожить еще немного! — оскорбился Исуп, но все же протянул ладонь старику. Тот почтительно насыпал ему в горсть молотого перца, который действительно был украден у Будзюкея.

Стражник поднес руку к носу и втянул порошок в ноздри. Глаза его выпучились, дыхание перехватило, язык онемел. Ему показалось, что он отныне вообще не сможет издать ни звука.

Казалось ему правильно, потому что в этот миг толмач ловким точным движением перерезал ему горло небольшим ножом. Митяй утром, якобы готовя кинжальчик для продажи, сам вычистил и остро отточил лезвие, а потом ухитрился незаметно спрятать за пазухой. Ночью он заткнул клинок сзади за пояс.

Старик мягко толкнул вперед, лицом вниз, оседающее тело, придерживая, чтоб не стукнулось с шумом о землю, потом навалился на него сверху, дабы заглушить конвульсии умирающего. Поднялся, с удовольствием вытер лезвие о рубаху стражника, забрал его оружие и махнул рукой в сторону телеги. Нечипор и Ивашка, которым он загодя разрезал путы, поползли к оседланным лошадям, привязанным к одной из повозок. Митяй разметал костер, чтоб не светил, тоже лег на живот и пополз к табуну караульщиков, сокращая расстояние, по которому Медведко предстояло провести к нему коней. Прыгать было бы слишком шумно.

Сафонка, дрожавший от волнения мелкой-мелкой дрожью, ровно щенок под ливнем, отвел от них зачарованный взгляд и обшарил глазами окрестности: не видел ли кто, что стряслось. Но ничто не нарушало ночной покой.

Когда парень закончил осмотр и повернулся в сторону друзей, те уже садились в седла.

И тут вавилонское столпотворение, смешение языков обрушилось на сонный лагерь. Мертвый бы услышал дикие крики, испуганное ржание и топот сотен разбегающихся в разные стороны коней. Сафонка хохотал до слез, покуда из темноты, аки из пасти адовой, не выскочил дьявольски обозленный Аманак-десятский, огрел камчой и потащил раба на расправу к Будзюкею.

Венгрия, Керестешское поле, 25 октября 1596 года

В полевом шатре совета Искандар-паша опрашивал лазутчиков — вопреки воинским обычаям османов, один, а не вместе с другими советниками султана. Вожди турецкого войска гнушались черной работы.

Искандар презирал их: этим бегам, пашам, беям, аги бунчуки[93] вполне заменяют мозги. Все великие полководцы всегда сами узнавали подробности о неприятеле из первых уст. Турецкие владыки, давшие за многие века лишь трех выдающихся военачальников (основателя династии Османа, Баязета I Молниеносного и Мехмета II Фатиха-Завоевателя), доверили важную, но утомительную обязанность членам дивана. Приближенные же Мехмета III вообще перевалили обузу на плечи недавнего гяура.

Вопиющая опрометчивость! Что если он, Искандар, извратит полученные от шпионов сведения, неверно укажет расположение неприятельских полков? Ведь тогда с плеч тени Аллаха на земле вполне может слететь спесивая голова, пустотой подобная тыкве. А ярко зеленое знамя пророка с вышитыми канителью, тонкими витыми нитками из золота и серебра, полумесяцем и изречениями из Корана очутится в жадных лапах герцога Маттиаса, командующего объединенной австро-венгерской армией! И разве только это доверили ему турки?!

В каждой битве среди османского войска можно заметить богато одетых всадников с буздыганами-булавами в руках. Это чауши — посланцы султана. Они не принимают участия в схватке, только наблюдают и оценивают, как дерутся те или иные отряды, докладывают свое мнение командиру. Ему, Искандар-паше. А уж он доводит все нужное до священного уха падишаха. Кто помешает ему возвеличить труса и оклеветать храбреца?!

В мирное время чауши тоже весьма уважаемые придворные. Их приход и желанен, и страшен любому вельможе: именно они приносят шелковые шнурки или же, напротив, знаки высокой милости повелителя правоверных. Убийцу и оскорбителя султанского посланца немедленно казнят, область, где произошло неслыханное преступление, выплатит две тысячи золотых динаров в казну.

Страшная сила заключена в буздыгане чауш-паши, хотя в придворной иерархии он занимает не самое важное место. Он — карающая длань и язык Сераля.

Искандар, возглавив лазутчиков, стал вдобавок глазами и ушами Блистательной Порты.

Что ж, он выгодно использовал свой пост. Приобрел влиятельных друзей, очернил недругов, обогатился — и научился владеть чувствами султана, потрафлять всем его желаниям, даже предугадывать их.

На жалованье Искандар, как и все турецкие вельможи, жить не мог — его почти не платили. Основной доход чауш-паша получал в виде бакшишей. Подарков ему, всевидящему и всеслышащему, наушнику султана и выразителю официальной точки зрения, приносили как никому другому много. Разве что кади их давали больше. Так ведь судьи сильнее и рисковали. Неправедность их решений была у всех на виду, вызывала глубочайшее возмущение жителей империи. А политика любой власти — устранять не те злоупотребления чиновников, которые наносят наисильнейший урон, а те, которые становятся известными народу. Вот почему борьба со взяточничеством, регулярно возгоравшая и быстро затухавшая в Турции, обычно начиналась с блюстителей закона. Баязет I повесил в один день восемьдесят судей-мздоимцев. Ну и чего достиг? Чиновников и вельмож, которые берут бакшиши, расплодилось, как мышей и крыс на зерновом складе. При Мехмете III взятка вообще не считается чем-то зазорным.

Попал к барсам — рычи вместе с ними. Искандар не стеснялся брать подношения, хотя специально и не вымогал их, как большинство знатных людей империи. Он вкладывал средства в торговые предприятия своих доверенных купцов, через ростовщиков-христиан (Коран запрещает мусульманам заниматься этим грязным делом) давал деньги в рост. Андроникос предоставил в его распоряжение казну, собранную тайным обществом греческих патриотов для освобождения страны от иноземного ига. Отец выделял часть прибылей своего торгового дома.

Примерно треть этих немалых богатств оставалась в сундуках, хранящихся в доме Искандар-паши неподалеку от Сераля. Остальное уходило на подарки падишаху, кадуне, валидэ-султан, великому визирю, а главное — на прикормку йени-чери — «нового войска», которых европейцы ошибочно называют янычарами.

Эта грозная сила, созданная преемником основателя Турецкой империи Османа Урханом,[94] была не просто лучшей пехотой мира. В Блистательной Порте янычарский корпус играл ту же роль, что преторианская гвардия в императорском Риме и мамлюки в Египте: служил ключом к тронному залу.

При захвате, а еще более — сохранении власти важны любые вооруженные отряды. Но янычары находились непосредственно в Серале, охраняли падишаха. И главное, у них не имелось ни родины, ни семьи, а отсюда — почти никаких привязанностей. Эти люди без роду и племени были наемниками до мозга костей, признававшими лишь три святыни на земле: мусульманство, золото и боевое братство своих орт. Лишь потом шел черед султана.

…Иранский царь Хосрой I из династии Сасанидов верно предупреждал: «Не будь слишком щедр к своему войску — оно перестанет нуждаться в тебе». Но эта мудрость не относится к чужой армии, которую хочешь сделать преданной себе. Тут невозможно быть слишком щедрым.

Искандар ежедневно упражнялся в бранном деле вместе с различными ортами. Устанавливал приятельство с начальниками и наиболее прославленными йени-чери, которым льстило внимание столь влиятельного вельможи. Ссужал деньгами обедневших и прожившихся, не настаивал на возвращении долгов. Держал двери своего дома открытыми для всех новых друзей из янычарских казарм, устраивал для них пиры. Чтобы не вызвать подозрений султана, часто организовывал приемы и для членов дивана, придворных.

По сравнению с другими знатными турками жил Искандар скромно. В гареме держал лишь несколько невольниц (женщины его интересовали мало), довольствовался минимумом слуг, питался просто.

Свободное время посвящал изучению военного искусства. Отовсюду ему приводили иноземных невольников, которые хоть что-либо понимали в бранной науке, и он выдаивал из них ценные сведения буквально по каплям. Беседовал с иностранными послами, путешественниками, купцами, рыбаками. Заставил подчиненных ему лазутчиков глубже вникать в воинские дела других стран, сообщать ему все новое и интересное. Брал у торговцев книги по истории и военной науке, изучал — и возвращал, не покупая, чтобы не тратить зря деньги. Ведь все хотя бы раз прочитанное он запоминал дословно.

Вот и в поход Искандар взял несколько книг, в том числе трактат Маккиавелли «О военном искусстве», который только что прочитал и остался им недоволен. Итальянец слишком много заимствовал у древнеримского военного теоретика и историка Вегеция. Построение армии рекомендует делать по образцу легионов. Да разве можно сейчас подражать античности, не знавшей пороха?!

Впрочем, пушки Маккиавелли презирает. Их гром, видите ли, больше наводит страх, чем причиняет потери. Глупость! Артиллерия становится все более грозной силой, лишь слепые этого не замечают. Появились чугунные ядра, разрывные бомбы. Швейцарцы изобрели двухколесные лафеты, французы — балансирующие цапфы, немцы — лафетные передки для всех орудий. Итальянец Тарталья написал целое сочинение о траектории полета снаряда. И самое главное, в Странах Золотого Яблока ввели картузы из холщовых мешков, куда насыпается порох в установленных нормах, отказались от заряжения рассыпным порохом. Однообразие зарядов сократило время выстрела, обеспечило большую точность огня. Нет, глупо недооценивать артиллерию. Это крупная ошибка Маккиавелли.

Стратегические его соображения тоже непоследовательны. То считает самым важным средством для достижения победы генеральное сражение, то советует полководцу лучше сокрушать неприятеля голодом, чем железом. Неужели не ясно: главное — уничтожить вражескую армию, тогда страна останется беззащитной.

Конечно, есть в трактате и ценные мысли. Маккиавелли справедливо ругает кондотьеров. «Наемники — это подонки страны». Верно. «Лучшая армия — та, которая составляется из самих же граждан…» Тоже правильно. Умно говорит итальянец и о тактике.

И все же слишком много в книге расплывчатых мест. Где взять, к примеру, тех самых граждан для идеальной армии? Наемников найти куда легче…

Немудрено, что в настоящей, не бумажной войне Маккиавелли как полководец потерпел фиаско: созданное и возглавленное им флорентийское ополчение разбежалось под ударами испанских наемников. Это удел всех болтунов и писак, сражающихся с помощью пера и чернил…

Если мое рассуждение правильное, то мы проиграем предстоящую битву. Большинство советников султана — лизоблюды и глупцы, которые участвуют в войнах, не выходя из шатров. Их повелитель, возомнивший себя вторым Баязетом Молниеносным, им под стать. Недаром он возглавил поход сам, не назначив сераскера. Не исключено, что мне в ближайшие дни предстоит лишиться головы: ведь наверняка придется спорить с падишахом и диваном насчет плана сражения. А может, обойдется? Пока ведь удавалось всеми правдами и неправдами добиваться своего, уговаривать упрямого и невежественного в бранном деле султана.

Из-за нехватки средств и неважного состояния армии ей нельзя было ставить слишком грандиозные задачи. Мехмет желал двинуться сразу на Вену. Я отговорил его, используя самый убедительный довод: нет денег. Османских сил и средств достает лишь на то, чтобы сорвать планы союзников, Австрии и Венгрии, которые намеревались отбить Буду и изгнать турок с венгерских земель.

Я не допустил врагов до Буды, захватил две важные в стратегическом отношении крепости — Дёр и считавшийся неприступным Егер. С каждым успехом турецкой рати, добытым моим гением, растет самоуверенность Мехмета, который приписывает победы себе. Его становится все труднее убеждать, риск поражения возрастает… Поистине правы древние римляне: кого боги хотят наказать, того лишают разума! А из всех безумных голов самые опасные — носящие корону.

Армия знает, кому обязана победами. Это прекрасно соответствует моим тайным замыслам. Однако добра без худа не бывает. «Доброжелатели» донесли султану, и тот возревновал к моей славе и популярности в войске. Вот это уже очень плохо. Зависть помешает Мехмету увидеть здравый смысл в моих предложениях, что приведет к поражению.

А его сейчас никак нельзя допустить. Предстоящее генеральное сражение с австрийцами и венграми — первое за семьдесят лет после Мохачской бойни в 1526 году, в результате которой турки завоевали Венгрию. Если союзники возьмут реванш за давнишний разгром, Османская империя зашатается. Они отберут обратно Егер, выгонят мусульман с венгерской земли. Султан потом свалит вину за неудачу на меня, если я теперь стану ему поддакивать. А если на совете возвышу голос против него, еще до сражения милостиво одарит шелковым шнурком. Да, оказался я между Сциллой и Харибдой…

Размышляя, Искандар снял с пояса саблю. Верхняя часть ножен из красного сафьяна и рукоять с золотой насечкой были украшены изумрудами. Такого же цвета и с такими же украшениями седло красовалось на спине его арабского скакуна.

Отложил в сторону пистоли. С боевым оружием нельзя являться пред светлый лик Повелителя Вселенной.

Искандар оставил у пояса небольшой иранский кинжал с богато орнаментированым клинком в изящной прорезной золоченой оправе. Он высоко ценил его за соразмерность форм клинка и рукояти, исключительную чистоту отделки.

Взял в руки буздыган — символ власти чауш-паши. По булаве как будто несколько раз пробежала курица, несущая драгоценные камни вместо яиц. Через каждый шажок волшебная птица разрешалась жемчужиной и вколачивала ее клювиком в золоченую оправу. Таким буздыганом по шлемам лупить грех, им можно только восхищаться.

Булава, как и кинжал, — декоративное почетное оружие, которое разрешено носить в присутствии султана.

Искандар удивлялся себе. Раньше он не обращал внимания на роскошь, а теперь получал удовольствие от богатых и красивых вещей. Как меняет человека принадлежность к избранному кругу! Даже если бы Искандар любил одеваться просто, то не мог бы себе это позволить: при дворе скромность в одежде и убранстве посчитали бы оскорблением султану. Постепенно роскошь из осознанной необходимости превращалась в привычку, потом в страсть, требующую все больших затрат… Начинали расти аппетиты к деньгам и земным благам, а с ними алчность, завистливость.

Да, власть до неузнаваемости искажает духовный облик обладающего ею! Искандар понимал теперь, почему высокообразованные, славившиеся в юности добротой и благородством Александр, Юлий Цезарь, Октавиан Август, христианнейшие Юстиниан, Карл Великий стали кровожадными тиранами.

Какой бы порядочный и гуманный человек ни попадал к кормилу власти в общине, деревне, провинции, стране, он меняется в худшую сторону, начинает отстаивать не свои прежние взгляды, а свое завоеванное высокое положение.

Не увлекайся обобщениями. Вспомни Перикла, Эпаминонда, англосакского короля Альфреда, прозванного Великим, Скандербега. А вот совсем недавний пример — Томас Мор, оставшийся порядочным даже на высоком посту канцлера Англии и поплатившийся за это головой.

Но эта горстка достойных — лишь редкие исключения из общего правила: «Власть портит. Абсолютная власть портит абсолютно».

…Степень испорченности турецких владык Искандар познал на собственной шкуре во время военного совета.

Прихварывавший в последнее время Мехмет сидел насупившись, советники с серьезными лицами делали вид, что внимательно слушают доклад чауш-паши.

— О светоч божественной мудрости! О высокочтимые члены дивана! По приказу нашего всемилостивейшего повелителя я опросил соглядатаев, побывавших во вражеском лагере, прочитал донесения наших шпионов при австрийском и венгерском дворах, осмотрел вблизи расположение неприятельских войск…

Искандар в своих думах о войне привык к точной терминологии, заимствованной из латыни и западноевропейских языков. Ему было тяжело излагать свои мысли, требующие чеканных формулировок, цветистыми турецкими фразами. Он часто сбивался на привычный тон, говорил, как думал, и это коробило утонченный слух знатных османов, чья речь состояла из незыблемых формул дворцового этикета и пустых славословий.

— Доношу до священного уха султана! Узнав, что твоя доблестная армия не стала вторгаться в независимую Трансильванию, а вместо того пошла с юга прямо на Егер и захватила его, австрийцы и венгры выступили нам навстречу. По совету знатного венгерского вельможи Балинта Препоштвари они устремились к Мезекерестешу — полю Керестешскому, на коем мы сейчас стоим. Здесь, прикрыв свой тыл и фланги болотами, спереди загородившись рекой Тисой, они построили земляные укрепления…

— Зачем? — перебил султан.

— Лазутчики не знают. По моему разумению, неприятель стремится вызвать нас на атаку. Если мы не примем боя, союзники попытаются отбить Егер. Если мы нападем, трудная переправа через реку в это осеннее время года и болотистая местность будут способствовать их обороне.

— Сколько неверных противостоит нам?

— Около шестидесяти тысяч, конных и пеших примерно поровну. Австрийские отряды состоят из девяти тысяч наемных немецких ландскнехтов и четырнадцати тысяч конницы. У венгерского короля Жигмонда Батори по девять тысяч всадников и пехотинцев. Остальные — вермедийские войска…

— Какие-какие? — переспросил Мехмет.

Искандар едва сдержал презрительную гримасу. Хорош полководец, который ничего не знает о противнике!

— Да услышит хондкар! Вермеде — это венгерские пашалыки, которые выставляют собственные ополчения. Ныне двумя ополченческими отрядами командуют Палфи и Тауффенбах. У союзников около ста пушек разных видов и калибров и… — Искандар намеренно сделал паузу, потом возвысил голос, — двадцать тысяч конных повозок с различными припасами, снаряжением и казной.

Ага, знатные турецкие ублюдки тотчас проснулись, как я упомянул о добыче! — усмехнулся про себя чауш-паша, заметив алчное выражение на лицах советников.

— Как ты оцениваешь боеспособность неверных? — глубокомысленно вопросил султан.

— Половина их — легковооруженные воины, плохо приспособленные для серьезной битвы. Самый грозный противник — немецкие ландскнехты.

— Расскажи о наших силах.

— О средоточие мудрости! Дабы вселить в христиан страх, я приказал распускать слухи, будто правоверных триста двадцать тысяч. На самом деле у нас пятьдесят тысяч регулярных войск — конные сипахи, пешие йени-чери, артиллеристы — и столько же иррегулярных: татары, а также воины Румелийского и Анатолийского эйялетов.

— Почему так мало?

— Да вспомнит падишах всего мира, что мы понесли определенные потери под Егером и оставили там немалый гарнизон. Но все равно у нас двухкратное превосходство в людях и артиллерии: сто семьдесят пушек против их сотни.

— Мы раздавим необрезанных гяуров, даже если бы их насчитывалось в десять раз больше! — выкрикнул румелийский беглербег. — Ничто не устоит перед знаменем пророка!

— Истину глаголят твои уста, храбрый Осман-бег, — довольно погладил усы Мехмет. — Пусть чауш-паша расскажет, как расположились полки неверных.

— Перед самой рекой земляные укрепления с пушками. Сразу за артиллерией встали войска Жигмонда Батори. За ними — резерв, немецкая пехота под командой Шварценберга. На левом фланге трансильванские венгры, на правом — вермедийские отряды.

— Что означает такое построение?

— Из-за особенностей местности христиане могут опасаться только нашего фронтального удара. Вот почему они поставили в центре, где самое удобное для переправы место, лучшие войска и пушки. Вероятно, их план — осыпать ядрами наши переправляющиеся через реку отряды, расстроить наши ряды, потом контратаковать основными силами, прижать к воде. Венгры довершат окружение с обоих боков. Резерв вступит в бой в случае нужды.

— Чауш-паша изложил нам о неверных. Какой план битвы предлагают советники?

— Нас почти в два раза больше. Атакуем по всей линии сразу. Пушки — чепуха, они успеют выстрелить лишь раз, пока мы доскачем до них. А потом мы растопчем герцога и короля копытами коней, даже сабель не придется вынимать, — предложил румелийский наместник.

— Одобряю. — присоединился к разговору анатолийский Селим-бег, обычно молчавший на советах. — Только надо нападать без проволочек. Если станем долго возиться, они угонят обоз, и нам ничего не достанется.

— Нельзя этого делать! — возразил Искандар. — Да узнает светоч всего мира, что писал по сему поводу румский знаток войн Маккиавелли: «Самая большая ошибка начальника, строящего войска в боевой порядок, — это вытянуть его в одну линию и поставить судьбу сражения в зависимость от удачи единого натиска».

— Мудрость неверных не стоит ослиного помета! — отмахнулся от чауш-паши, как от надоедливой мухи, румелийский беглербег.

— Военачальники халифов тоже выстраивали правоверных не в одну, в четыре линии: Утро псового лая. День помощи. Вечер потрясения и Знамя пророка.

Крымский царевич Саадет-Гирей, приведший татарские тумены под султанское знамя войны, нервно прищурил и без того узкие глаза и опасливо посмотрел на Искандара. Мудрый чауш-паша, которого в войске не зря прозвали непобедимым, ведает, что говорит. Нападать в лоб единой лавой по всему фронту опасно. Еще опаснее атаковать центр. Против этого предостерегал величайший из великих Чингиз-хан. Однако самое опасное — претикословить наместникам эйялетов, которых явно поддерживает султан. Как бы не попасть между молотом и наковальней…

— О повелитель Вселенной! — царевич устремил влюбленный взор на Мехмета. — Татарские кони не привыкли к грохоту пушек. Позволь, мои тумены будут сражаться на правом фланге против трансильванских венгров.

— Дозволяю, — милостиво кивнул головой Мехмет. — Что скажет великий визирь?

— Главные очертания плана уже набросаны, солнцеподобный! — склонил голову садразам. — Прав Осман-бег, мудро сказал Селим-бег, но учтем и совет Искандар-паши. Построим войска в несколько линий, у нас хватит для этого воинов. В первой линии пойдут: справа — татары, в центре — румелийцы, слева — анатолийцы. Вторая линия — расположенные полумесяцем конные сипахи. Несокрушимыми лавинами одна за другой они навалятся на неверных псов и отправят их души к шайтану. Я не знаю лишь, как предотвратить одну опасность: вдруг в стене турецкой непобедимой армии случайно образуется брешь, через которую проникнут отдельные отряды христиан. Они могут потревожить покой падишаха.

Старый льстец, — вскипел от негодования Искандар. — Всем нищим подал милостыню, всех похвалил, даже меня. А султану предоставил прекрасную возможность показать несуществующие таланты стратега. Сейчас Мехмет найдет, как «предотвратить опасность», которая является мнимой. Если наша атака будет успешной, «отдельные отряды христиан» просто не сумеют переправиться через Тису…

— Есть лекарство от этой болезни! — горделиво распрямил спину падишах. — В третьей линии поставим пушки для охраны переправы. А за артиллерией раскинется мой шепир с янычарами вокруг. Мы прикроем собой обоз!

Шатер наполнился восторженным гулом. Султан пошатывался под градом льстивых похвал его полководческому гению. Один Искандар молчал.

— Какие преимущества и недостатки ты находишь в предложенном нами плане, чауш-паша? — спросил заметивший это султан.

— Благодаря твоей мудрости и предусмотрительности садразама план имеет два достоинства. Предусмотрено построение войска в глубину и наличие резерва. Еще важнее быстрота и решительность нападения, которые издавна были главным оружием турецкой армии. Твои славные предки, о повелитель, всегда стремились передвигаться молниеносно. С этой целью они даже пушки часто не брали с собой, а отливали на месте при необходимости. Затмевающий блеск солнца в полдень Мехмет Третий замечательно усвоил уроки своих предшественников на троне Блистательной Порты… Но осмелюсь напомнить, что скорость — не единственное требование к полководцу…

— Баязет Первый учил, что быстрая атака — самое главное! И стал величайшим завоевателем, грозой крестоносцев! И удостоился прозвища Йолдырым-Молниеносный! — блеснул познаниями султан.

— Горько возражать падишаху, но преданность моя не позволяет мне замкнуть уста. Да вспомнит владыка всего мира, что в 1402 году великий Баязет был разгромлен Хромым Тимуром в решающей битве под Анкирой и умер пленником в железной клетке. Как раз потому, что слишком увлекся атакой…

Советники возмущенно загудели: какая наглая бестактность! Мехмет побагровел. Искандар в запальчивости не обратил на это внимания.

— Печальный пример Баязета Йолдырыма учит нас, что нельзя нападать, если для этого нет условий. А войны прошлого свидетельствуют: армия, атакующая через реку или имеющая в тылу водную преграду, очень часто терпит поражение. Скажем, в первой битве Ганнибала с румами при Тицине во время Второй пунической войны Сципион оказался зажат между рекой и карфагенянами — и проиграл…

— Что ты все время приводишь в пример каких-то древних язычников, имена которых никто не знает! Эти битвы были давно, в те сказочные времена, когда джинны в старой бане дротики метали! — грубо перебил анатолийский Осман-бег.

— Хорошо, скажу о других, не столь давних сражениях. В 1378 году татары атаковали русских через реку Вожу, были отброшены к воде и утоплены.

— Ты хвастаешь познаниями в истории, Искандар-паша, тогда назови случаи, которые опровергали бы твои примеры. — вмешался Саадет-Гирей.

«Твой предок Чингиз как-то написал хорезмшаху Мухаммеду: „Ты хотел войны — ты ее получишь“. Получай, царевич!»

— Храбрый потомок крымских ханов прав. В 1380 году русский князь Дмитрий перешел Дон, оставив эту большую реку за спиной, сжег мосты, чтобы отрезать своим полкам путь к отступлению, и наголову разбил ордынского владыку Мамая. Ты об этом хотел напомнить султану, высокочтимый?

— Нет, он имел в виду битву при Гранике, когда Искандар Зулькарнайн атаковал царя персов Дара через реку и победил, — ехидно вставил начальник артиллерии — отуреченный македонец. Он единственный в диване мог поспорить с чауш-пашой в образованности.

Мехмет, хоть и был раздражен, решил проявить объективность и снисходительность:

— Как видишь, Искандар-паша, примеры истории противоречивы. Не буду сравнивать себя с пророком Зулькарнайном,[95] я еще не достиг его могущества. Но почему то, что удалось неверному князю, вдруг не удастся повелителю правоверных? Есть ли у тебя более серьезные доводы против нашего плана?

Султан второй раз применил слово «наш» и, значит, уже считал план своим. В обычных условиях это должно было бы остановить Искандера. Но сейчас ставка была слишком велика, и он, что называется, закусил удила:

— О величайший из обитателей Сераля! Я не утверждаю, что замысел совсем плох! Твоя мудрость и воинские дарования придали ему много достоинств. Но советы членов твоего дивана, за исключением великого визиря, ухудшили качества плана. Осман-бег предложил нападать первыми. Да гяуры молят своих святых, чтобы мы так поступили! Именно на это рассчитано построение их войск. Об этом же свидетельствует весь ход военных действий. Изволь вспомнить, о хондкар!

Авангарды двух армий столкнулись у Керестешской переправы три дня назад. Союзники подошли к Тисе раньше, чем наши передовые отряды, и могли бы без помех форсировать ее и двигаться дальше. Но герцог Маттиас приказал стать на отдых. Два дня они ждали, не нападали на нас, хотя знали, что нам на подмогу идут подкрепления. Эти пополнения прибыли лишь сегодня. Подумать только, неверные не стали затевать серьезного боя, ограничились перестрелкой через реку, дали нам возможность собрать в кулак все силы — ради того только, чтобы не покинуть свои позиции. В чем причина? В том, что гяуры за три дня укрепили свой лагерь, сделали его неприступным!

— Ты что, предлагаешь не вступать в битву, отойти?

— Мы не можем отойти! Это означает отказаться от взятой немалой кровью Егерской крепости, от возможности ударить по врагу всей с трудом собранной силой. О славнейший из турецких владык, ради этой войны ты и себя, и свой народ лишил всех денег. Ты не можешь повторить поход, если уйдешь или если проиграешь битву у Мезекерестеша.

— Каков же твой совет?

— Мой гениальный повелитель расставил войска так, что ничего не надо менять, разве что продвинуть пушки и йени-чери к воде. Следует только отказаться от атаки и ждать, когда христиане перейдут реку сами. Артиллерия и «новое войско» обескровят и остановят их, румелийцы и анатолийцы охватят с флангов. Сипахи будут резервом. Татары ночью пусть отойдут подальше, переправятся через Тису и нападут в удобный момент с тыла. Мой повелитель захватит австрийцев и венгров в кольцо окружения, как Ганнибал румов в битве при Каннах! И тогда сбудется предсказанное Кораном: «Не раз пожалеют неверные, что они не сделались мусульманами!».

— А если гяуры останутся на месте?

— Пусть сидят! Крымская конница отрежет им подвоз продовольствия. У них наемное войско, оно долго не продержится без жалованья и на скудном пайке. Маттиасу придется или атаковать, или отступать без боя…

— Что ж, мы дадим неверным собакам уйти небитыми? — раздраженно спросил великий визирь.

— Выиграть войну без пролития крови — величайшая победа! А отход союзных войск будет означать для них стратегическое поражение. У Маттиаса и Батори, как и у нас, нет денег на продолжение кампании.

— Да ведь эдак они все обозы с собой утащат, а нас оставят без добычи! — завопил румелийский беглербег.

Аргумент оказался решающим. Советники загалдели. Искандар попытался объяснить, что обоз можно попробовать отбить при вражеском отступлении. Но его никто не слушал. Султан и придворные уподобились муэдзину, который вещает, затыкая себе уши.

Когда все, наконец, опомнились и притихли, заговорил командир сипахов:

— Доводы, что привел Искандар-паша, так же применимы к войску правоверных, как к христианам. Моим воинам уже давно не платили жалованья, они не станут сидеть в лагере и ждать ухода неверных с обозом. Многие сипахи даже сейчас не встали в боевые порядки, остались в своих палатках. Их выманит оттуда только обещание легкой добычи…

— Забудь о легкой добыче! И вообще не она главное на войне!

С помощью здравого смысла Искандар старался переубедить военный совет. Но это было равносильно попытке руками остановить горный камнепад.

— О светоч божественной мудрости! Да кто такой этот Искандар, почему ты прощаешь ему все его наглые выходки и слова? Как смеет он утверждать, будто наша доблестная армия не справится с христианским стадом! — возмутился румелийский наместник. Его дружно поддержали почти все советники.

— Ваши головы затуманены мыслями о наживе! — огрызнулся в ответ Искандар. — Из-за алчности вы предлагаете султану самоубийственный план! В конном строю атаковать полевые укрепления! Спрятать артиллерию в тыл, где она ничего не сможет сделать! Убрать подальше от передовой йени-чери, самую лучшую пехоту, которая только и способна штурмовать вражеский лагерь! Все это заранее обрекает нас на разгром!

Опытный интриган, искушенный в словесных дворцовых поединках, Селим-бег глаза зажмурил от удовольствия, нанося чауш-паше смертельный удар.

— Ты осмеливаешься хаять именно те ценнейшие предложения, которые привнес в план битвы сам падишах?! Уж не возомнил ли ты себя лучшим полководцем, чем наш величайший повелитель?

Побледневший Искандар упал ниц перед султаном:

— Прости, о всемилостивейший и великодушнейший! В меру своих скромных способностей я стараюсь уберечь тебя и твое войско от поражения. Возможно, в пылу спора я сказал не так! Казни меня, если на то будет твоя высокая воля, но не думай обо мне плохо!

Мехмет мысленно представил, красиво ли будет смотреться голова чауш-паши на колу посреди лагеря. Потом вспомнил про услуги, оказанные этим упрямцем при восшествии на престол, бесценные советы во время нынешнего похода. Своенравен, невежлив, непочтителен, заигрывает с йени-чери. Может стать опасным, потому что слишком умен. Но верен, это неоднократно доказано. И служит хорошим противовесом остальным членам дивана, доносит о них много интересного. Пусть пока поживет…

— Я прощаю тебя, мой легкомысленный и самонадеянный слуга. Меньше читай книг, они ударяют тебе в голову. Вспомни сказанное халифом Омаром при сжигании книг неверных: «Если в них есть то, что содержится в Коране, они бесполезны. Если в них есть то, чего нет в Коране, они вредны». Совет окончен. Завтра утром начинайте атаку.

Пятясь назад до полога шатра (нельзя поворачиваться к повелителю спиной), мокрый от пережитого волнения и страха Искандар ощущал себя под прицелом ненавидящих глаз и злорадных ухмылок. Получил, выскочка?!

За пределами шепира лица крымского царевича, командира сипахов и гениш-ачераса, предводителя корпуса янычар, сделались задумчивыми и серьезными. Одно дело травить стаей неугодного дивану строптивца, совсем другое — идти в битву, следуя плану, который считает скверным военачальник, прозванный в войске непобедимым. В отличие от других советников, они все были опытными вояками и понимали, что Искандар-паша прав, однако боялись перечить повелителю.

Гениш-ачерас, один из немногих друзей чауш-паши среди членов дивана, подошел к нему и высказал общее мнение военных:

— Будем надеяться, Искандар-паша, что твои опасения не оправдаются.

…И если случится именно так, то моей шее предстоит ощутить объятия шелкового шнурка. Мехмет не простит хулы его планов. А если восторжествуют союзники, меня ждет не менее «светлое» будущее. Погибнуть в схватке — это верх мечтаний. Куда хуже попасть в плен и кончить жизнь на костре как вероотступник. Если даже спасусь с поля битвы, султан (или его преемник, коли Мехмет погибнет) не оставит в живых. Пророков, правильно предсказывавших беды, повелители не любят, свидетельство тому — судьбы Кассандры, слепого Терезия…

Пусть даже падишах испьет из райской реки Кевсерь, а я останусь жив и дезертирую из турецкого войска, чтобы не попасть в Стамбул. Прощай тогда мое высокое, с трудом завоеванное положение и мечты повторить судьбу Македонца…

Да, вот теперь я понимаю жалобу гениального, но неудачливого Ганнибала: «Нигде меньше, чем на войне, исход не соответствует надежде. Счастье одного часа может низвергнуть славу, уж приобретенную, и ту, на которую можно было надеяться».

Китай, провинция Хэнань, лето 1597 года

— Я вижу: на челе твоем начертано имя духа Тайи, божества Полярной звезды и Северного полюса. Зачем?

Хуа То поднял глаза на По, который после смерти Миня стал тайпаном храма.

— Как подобает перед началом боя, я принес Тайи жертву с молением о ниспослании победы.

— И новоявленному богу войны Гуань Ди[96] ты воскурил ладан?

— Да, сяньшэн!

— Все равно тебе не пройти Коридор Смерти!

— Почему, высокочтимый? Я успешно сдал экзамен по теории и истории цюань-шу, стратегии, по канонам учений Кун-цзы и Авалокитешвары — Гуаньинь.[97]

— С твоей памятью и способностями грех было бы их не сдать. Здесь тебя смог бы превзойти разве Фэн Цзин. Кстати, напомни мне, кто он.

— Сановник и государственный деятель, живший пятьсот лет назад. Прославился тем, что всего в одиннадцать лет выдержал все три государственных экзамена и получил высшую ученую степень цзиньши.

— Все-то ты знаешь! Уста у тебя узорчаты, ум цветист! Но ученость не спасает в Коридоре Смерти!

— Я усердно тренировался каждый день целых двенадцать лет, сяньшэн! И я справился со вторым испытанием — боевой схваткой!

— Твоими противниками были всего лишь послушники, прожившие в храме менее пяти лет!

— Да, но их было пятнадцать, высокочтимый. Они сменяли друг друга, а я сражался с ними три дня и три ночи без сна и отдыха голыми руками и восемнадцатью видами оружия!

— Я горжусь тобой, То, как одним из лучших учеников! Но для завершающего испытания ты еще слишком молод. У тебя пока хрупкие кости, они плохо выдерживают удары, могут сломаться…

— В схватках я чаще всего обхожусь без блоков, ухожу от атак всем телом…

— В Коридоре Смерти нет пространства для маневра. Ты рискуешь своим здоровьем непонятно зачем. Куда ты торопишься? В поспешности скрыты ошибки. Побудь в монастыре еще два-три года, окрепни телесно, улучши технику боя… Или ты вообразил себя идеальным воином, подобным Ян Юцзи?[98] Считаешь, будто тебе больше нечему учиться у нас?

— Высокочтимый наставник, я далек от чванства! Просто мне нужно как можно скорее выполнить священный долг. Духи моей матери, покончившей самоубийством, отца и дедушки, умерших не своей смертью, да вдобавок еще и не погребенных, не находят себе покоя и не дают его мне, требуя отмщения. Бродячий брат-монах, недавно посетивший нашу обитель, рассказывал, что мой обидчик уже стареет. Я опасаюсь, как бы он не выпил из Желтого источника без моей помощи.

— Что ж, в деле мести, хоть оно и далеко от заветовБудды, препятствовать не имею права. Да будет милостлив к тебе твой джосс![99] Знай, что я прошел Коридор лишь с третьей попытки — кости мои тонки. И два раза несчастливой для меня оказывалась тридцать вторая статуя! Так что молись и погромче, как требует буддийский канон, скрежещи зубами, дабы молитва оказалась действенной.

…С голым торсом, в черных штанах и тапочках, с желтым ритуальным поясом Хуа То стоит у входа в длинный и широкий подземный зал, посередине которого бежит деревянный настил. Вдоль него то кучками, то поодиночке высятся сто восемь деревянных статуй, вооруженных подобиями сжатых кулаков, дубинками, затупленными мечами и копьями.

Древний гениальный механик-создатель идолов сделал их так, что никто не знает, как они будут наносить удары. Испытуемый должен идти по настилу. Его вес давит на доски пола, те, в свою очередь, на спрятанные внизу сложные механизмы, которые заставляют статуи поворачиваться вокруг своей оси, наклоняться или падать, нанося удары. Характер атаки зависит от веса испытуемого и от числа досок, на которые он одновременно наступает в тот или иной момент. Иногда приходится отбиваться сразу от нескольких идолов.

Хуа То садится в позу медитации, концентрируется, начинает набирать в себя сверхсилу ци, накапливая ее в таньтьене — центре тяжести тела, который находится в животе немного ниже пупка и из которого исходит вся жизненная энергия.

Он цитирует про себя восемь основ цюань-шу.

Зафиксируешь сознание — придет безмятежность духа. Придет безмятежность духа — успокоится сознание. Успокоится сознание — будешь целомудренно чист — для тебя не станет вещей. Не станет вещей — не будет преград для токов ци. Не будет преград для токов ци — исчезнут образы. Исчезнут образы — пробудишься к свету.

Чувствуя, что он полон ци, как сосуд водой, Хуа мысленно направляет жизненную энергию в нужное русло.

Удар исходит из сознания, кулак направляется волей.

Сознание и ци действуют заодно, четыре конечности движутся сообща, ноги не теряют опоры, при поворотах и вращениях сохраняется устойчивость. Верх, середина и низ — везде единое ци успокоено и сосредоточено. Туловище, руки и ноги перемещаются словно по линиям, отмеренным угломером и отвесом, в пустоту не бьют, руки не поднимаются и не опускаются впустую. Дух сполна присутствует в переживании.

Концентрируя ци, разминая мышцы и сухожилия, Хуа То делает короткое «дао» — серию движений, имитирующую бой с несколькими воображаемыми противниками, и решительно шагает к первой статуе: демону-охранителю с занесенным над головой тупым мечом. Другого оружия нет, значит, угроза может исходить только сверху.

То оценивает взглядом расстояние и прыгает вперед, решив проскочить мимо первого идола ко второму — безоружному, мирно сидящему старцу с улыбчивым лицом. Едва его ноги касаются пола, как из внезапно открывшегося отверстия на груди старика с силой вылетает длинная толстая палка. Хуа молниеносно отскакивает назад — и приводит в действие механизм первой статуи. Демон-охранитель сечет его мечом по голове.

Кожей и слухом То успевает ощутить угрозу сзади и пригибается, наклоняя голову вперед, так что тупое лезвие попадает ему в плечо и сшибает с ног. Кувыркнувшись вперед к ногам старца, Хуа То осторожно поднимается, потом массирует онемевшее плечо.

«Мда, попади меч в голову, меня пришлось бы отсюда выносить. Здесь нельзя прыгать, надо идти, блокируя удары или уворачиваясь от оружия без больших перемещений».

Сказать легче, чем сделать. Тридцать вторая статуя бьет его тяжеленной дубиной так, что уйти невозможно. Хуа То делает блок правым предплечьем, слышит странный треск и чувствует, что рука немеет. Когда юноша приходит в себя от шока, его охватывает такая боль, что он непроизвольно делает шаг в сторону — и соседний идол вышибает из него дух, попадая копьем в солнечное сплетение.

Отключив механизмы, настоятель По выносит своего любимца из страшного коридора, сожалеючи покачивая головой…

— Когда мне можно будет снова попытаться? — шепчет Хуа То, едва придя в себя.

— Не раньше, чем через год.

— Так долго?!

— Радуйся, что легко отделался. У тебя всего лишь перелом предплечья. Через два месяца сможешь снова драться правой рукой. Сегодня отдохни, а с завтрашнего дня приступишь к упражнениям — для левой руки и ног. Тебе это даже на пользу пойдет — второй дланью лучше владеть научишься. А про завершение испытаний со мной теперь не заговаривай. В Коридор Смерти ты пойдешь, когда я сочту твои кости пригодными.

— Умоляю о милости: когда рука заживет, отпустите меня на три месяца из обители. Я за этот срок доберусь до Пекина, отдам долг чести и вернусь обратно.

— Не волен я выполнить такую просьбу. Ты ведаешь обычай: из Шаолиня либо выходят со знаками тигра и дракона, либо не выходят вовсе!

— Сяньшэн, для меня в Поднебесной нет человека ближе вас. Вы мой второй отец, я готов накормить вас своим мясом.[100] Но я буду вынужден проявить непослушание: убегу. Примите ли вы меня обратно, когда возвращусь, что говорит традиция?

— За тысячелетнюю историю великого храма не было случая, чтобы кто-либо сумел бежать. Потому я оставляю твой вопрос без ответа как бессмысленный…

Настоятель ошибался: несколько десятилетий назад послушник Ху Вэйчуан из Кантона сумел убежать из знаменитой обители до окончания срока учебы. Его тоже привела сюда жажда мести. Он провел в Шаолине пятнадцать лет, трижды пытался пройти Коридор Смерти, но безуспешно: не мог одолеть зловредной тридцать второй статуи. Бежав, он расправился со своими обидчиками, однако в храм уже не вернулся, став учителем боевых искусств.

Умирая, Ху Вэйчуан доверил свою тайну нескольким друзьям, одним из которых был дедушка Хуа То. Старик передал секрет внуку.

Хуа То воспользовался тайными сведениями, доставшимися в наследство, чтобы попасть в храм. Правда, часть испытаний с годами менялась, но основные оставались в неприкосновенности. Второй раз он применил знания Ху Вэйчуана, когда его тело вошло в полную силу после излечения.

Однажды ночью, как только все легли, он пробрался в келью, где хранились приношения. Никто ее не сторожил: воровство в обители — дело неслыханное. То взял мешочек серебра на дорогу. Разделся догола, запихал одежду, деньги и несколько загодя припасенных рисовых колобков в небольшой кожаный бурдючок для вина, который очень туго затянул ремешком. Обвил и крепко закрепил вокруг пояса боевой бич сан-чьен-нен, цеп из трех коротких железных прутов, соединенных стальными цепочками. На конце первого прута имелась ременная петля для рук, третий завершался тяжелым шаром. Это было любимое оружие Хуа То, пригодное и для нападения, и для защиты и не занимающее много места. Кроме того, он положил в мешок несколько метательных шариков и звезд, отравленные иглы, кинжал чишоу, вздыхая, что не может взять побольше воинской снасти.

Из храма То выбрался, превозмогая отвращение, через канализационные трубы, которые несли свое содержимое в речушку, протекавшую у подножия холма. Ху Вэйчуан в свое время чинил их и обнаружил, что они достаточно широки для человеческого тела, никогда не заполняются грязной водой и нечистотами, не имеют решеток.

Отмывшись и оттерев тело песком, Хуа То натянул одежду и помчался ровным волчьим шагом, каким мог бежать много часов, по дороге, ведущей на северо-восток. Повернулся Ковш и склонилась к закату звезда Цэнь[101] — наступил рассвет. А Хуа То был уже в сотне ли от Шаолиня. В первом же городке купил съестных припасов на дорогу. Халат послушника избавлял его от необходимости иметь подорожную грамоту и другие документы, дающие право беспрепятственного проезда. Разбойников он не боялся, даже жаждал встречи с ними, чтобы испытать себя перед настоящим делом.

Днем и ночью, отдыхая только во время сна и коротких трапез, неутомимо и неуклонно, то бегом, то шагом, ориентируясь по Большому ковшу,[102] он двигался к Северной столице — Бэйцзину, как назывался Пекин в те времена.

Южная Африка, 1603 год

Побитый на чужбине вернется домой, побитому дома некуда идти. Опровергая эту мудрость зулу, Мбенгу пробирался на солнечный восход с мечтой увидеть бескрайнее соленое озеро, белоокрыленные лодьи, меднолицых пришельцев и волосатых белых человекообезьян, каменные хижины высотой с баобаб.

Стала ли эта мечта главной целью его жизни? Ни в коем случае. Не так он был взращен, а ведь от воспитателей слишком многое зависит: когда корова жует даже сорную траву, теленок смотрит ей в рот.

У кого дети, у того счастье. Продолжение рода — наиглавнейший долг мужчины и женщины. Холостяк в деревне прозябает, он — раб общины, не может стать вождем, не считается мудрецом. Бездетный ему подобен.

Мбенгу уже имеет много детей в различных племенах. Когда-нибудь он заведет себе собственный крааль, станет патриархом клана. Но это потом. Женщины рожают мужчин. Тем предназначено выйти из чрева, чтобы не только бросать семя, но и творить великое. Герой умирает героем. Ему, Мбенгу, не удалось поднять кабанов — зулу из пыли, в которой те любят нежиться. Не судьба. Что ж, к судьбе надо относится с уважением, не роптать на нее. Удача — лучший талисман. Однако если человеку не везет, ему ничто не поможет. Приходится уходить. Хижина, где капает, лучше самой благоустроенной могилы.

А куда направить шаги? Когда дома больше нет маниока, следует искать его у соседей. Каждая неудача прибавляет ума. Он найдет другое племя и приготовит его к мфекане — а еще лучше сам начнет мфекане, чтобы другие не опередили его и не застали врасплох.

Мбенгу отличался от подавляющего большинства африканцев, для которых будущее вообще отсутствовало. Но и он особо не думал о грядущем, не торопил жизнь, наслаждался настоящим. И верил в себя. Ящерица, свалившись с высокого дерева ироко и ухитрившись не сломать себе кости, сказала: если даже никто другой не восхищается моим подвигом, я восхищена им сама.

Отчаянного путешествия — сотни километров через саванны, джунгли, и горы в одиночку — не перенес бы менее здоровый и неприхотливый человек. А Могучий Слон процветал, питаясь мясом убитых животных, травами, кореньями и плодами. Не брезговал и саранчой, жуками, слизняками, если вдруг долго не везло на охоте. Селений избегал. Реки, удостоверившись, что поблизости не подстерегает крокодил или водяная змея, переходил вброд, переплывал, привязав скарб к надутому кожаному мешку.

Когда ему наскучило одиночество и истомило воздержание, он похитил первую попавшуюся молодую женщину из попутного крааля. Вскинул на плечо и утащил, как леопард козу. Отбежав на безопасное расстояние, насытил плоть, взяв пленницу силой. Заставил идти с собой. Первое время связывал на ночь, чтобы не убежала или не ударила спящего копьем. Потом спутница поняла, что не сумеет сама ни вернуться в родные места, ни выжить одна в дикой местности. Смирилась. Если тебя преследует слон, ты взберешься и на колючее дерево.

Мбенгу не обижал ее, досыта кормил, работой, сверх обычных женских трудов, не обременял, и пленница привыкла к нему, стала считать себя любимой и нужной. Но когда она забеременела и не могла продолжать путь. Могучий Слон оставил ее у встречного селения, а себе позже выкрал другую молодку. И поступил с ней точно так же.

Впрочем, женщины нужны были ему ненадолго — для утех. Он не скучал и наедине с собой.

Взгляд из XX века
Мбенгу делал немыслимое для любого нгуни — жил в одиночестве, вне общины, в отрыве от родины. И не только для нгуни — для любого члена племенного сообщества. Даже в просвещенной античной Греции остракизм, изгнание из полиса, приравнивался к смертной казни. Сократ, представший перед таким выбором, предпочел смерть.

До сих пор родные места для африканца — не просто какая-то территория, а мать, младшая по сравнению со всей землей. Она даже имеет свою физиологию и анатомию. Каждая гора, река, селение, поле — определенные части тела матери-родины, назначения и названия которых известны лишь вождям и жрецам. Тайну бережно хранят от врагов и вообще посторонних. С родной землей неразрывно связан и культ предков, пронизывающий быт, мораль и нравственность обитателей Африки. Незримой пуповиной прикреплен чернокожий к своей малой родине, и его самое страстное желание (как, кстати, у китайцев и других южноазиатских народов) — быть похороненным именно там, где родился.

Мбенгу не ведал родины, но в остальном оставался сыном своего времени и народа. Жизнь его, как и всех других африканцев, протекала на границе конфликта стихий. Не злых и добрых (это рационалистический европейский подход), а противоречивых, беспощадных, но нужных человеку. Мы не можем полностью понять его — не так воспитаны, не в то верим. Постараемся хоть чуть-чуть взглянуть на мир его глазами, ощутив при этом сердечный трепет: примерно так видели окружающее наши предки в ту эпоху, когда начали завоевывать себе звание гомо сапиенса.

* * *
Глупые зулу боятся изгнания из рода пуще смерти. Конечно, их доводы в пользу жизни в общине весьма весомы. Но и у одиночества есть свои преимущества, мало очевидные на первый взгляд. Не все на свете таково на самом деле, каким выглядит. Пантера прекрасна с виду, а мясо шимпанзе вкуснее ее отвратительного облика.

Когда ты один, можешь не опасаться, что кто-то наступит на твою тень.

Человек состоит из тела, тени и сердца. Тень только во сне покидает тело, а в миг смерти прощается с ним навсегда, переселяясь в другую рождающуюся плоть. Колдуны ловят тень жертвы, придавливая ее пятой к земле, запихивают в калебас и прячут сосуд в муравейник. Испорченная тень не меняется внешне, но хиреет — а с ней и тело.

Неизвестно, что лучше — жить вне племени, где тебе грозят лишь видимые опасности, или постоянно пребывать под угрозой такой напасти, как уязвленная тень.

Ноги Мбенгу привычно ступали по траве, колючкам, камням, по сухой поверхности саванны, по мягкой и сырой пружинящей почве тропического леса. Руки сжимали копья и ассегаи (щит он выбросил за ненадобностью). Спина гнулась под мешками с копченым мясом, водой и орехами кола. Уши и нюх искали советов у живых существ, с которыми у него было острое чувство общности. Их следы, помет, звуки подсказывали ему, где можно найти пищу и питье, как избежать гибели. Глаза обшаривали окрестности в поисках опасности, хороших и дурных примет, улавливали малейшую перемену в настроении природы и стихий. Вспорхнула птица в кустах — тайных знак. Нечаянно задетое растение — предвестье беды. Вырванный корень, если прочесть заклинание, превратится в чудодейственное лекарство. Стоит ему сейчас, не двигаясь с места, произнести имя Нделы, как он сойдется с вождем зулу в незримом поединке, уколет его прямо в мозг и сам получит магический удар от охраняющей Нделу инкатхи.

Впрочем, Могучий Слон не строил планов мести: был слишком занят мысленными беседами с духами. Мбенгу рассказывал им о своих победах, неудачах, замыслах, вожделениях. Иногда, чтобы услышать звук человеческого голоса, пел предкам песни о себе вслух.

Пращуры шептали слова одобрения или порицания, рисовали на белой поверхности его мозгов внутри черепа, как на стене в пещере, яркие картинки прошлого, до того взаправдашные, осязаемые, что Мбенгу и не понимал подчас, случилось ли это все давно или происходит ныне. Особенно зримо прошлое представало перед ним вечером, перед сном, когда исчезала очерченная светом граница между миром людей и царством кошмаров, когда таинственные силы подкрадывались к человеку вплотную и лишь огонь костра мешал тьме поглотить одинокого путника.

Духи плясали в пламени, прыгали искорками, перекликались друг с другом и с Мбенгу короткими фразами, которые непосвященный принял бы за простой треск сгорающих сучьев.

— Будущего нет, время идет назад, ибо только прошлое действительно существует и растет в тебе с каждым проходящим днем, — шептали они. — Вспоминай, Мбенгу, вспоминай…

* * *
Кровосмешение — табу для простых уветов, святая обязанность для их владык. Верховный вождь должен иметь наследника лишь от своей сестры, дабы священную кровь не разбавили посторонние примеси.

Тысячелетний опыт выращивания скота да и история самой королевской семьи предупреждали: браки между родными грозят вырождением. Поэтому старейшины советовали вождям брать побольше жен из других племен. Наследником становился только сын королевской сестры, но та могла быть и от другой матери. Царственная кровь обновлялась, не теряя первозданной чистоты и святости.

Мудрость веков научила также уветов случать самых больших быков и коров, чтобы от поколения к поколению приплод становился крупнее. Так поступали и с владыками: они по виду должны отличаться от своих подданных. Повелители вырастали гигантами даже среди своего народа, быть может, самого рослого в Африке.

Вот почему взликовали уветы, когда у верховного вождя Нджвалуи и его сестры — жены Хленгуи родился небывало большой сын. Радость их, правда, смешалась с горем пополам.

Эллины верили, что Геракл, сын громовержца Зевса и земной женщины, родился таким рослым и сильным, что еще в колыбели задушил двух змей, которых подослала ревнивая царица неба Гера.

Сын вождя своими размерами, появляясь на свет, убил собственную мать — та умерла родами.

И многие ворожеи и советники сказали: младенец — колдун.

А другие старейшины, знахарки и сам король возразили: новорожденный — будущий великий повелитель, коего еще не видела земля.

Ребенка купали в отваре коры баобаба, чтобы он вырос сильным и живучим, как дерево, перед которым бессильны ураганы, засухи и пожары. Лишь слоны опасны баобабу — они поедают его кору, и дерево гибнет. Поэтому младенца назвали Слоненком. Толстошкурые не станут вредить своему, так что теперь наследник мог не опасаться ничего под солнцем и луной.

Кроме людей, так как споры о его колдовской сущности не прекращались.

Чтобы пресечь раздоры в племени, раз и навсегда определить судьбу первенца, Нджвалуи объявил испытание ядом.

Пока знахарь готовил отраву, испытуемых заперли на сутки в тесные хижины для поста и молитв.

Наутро каждый, кто говорил за наследника или против него, выпил по чаше настойки из коры красного дерева. Содержащийся в ней яд сильно действовал на сердце. Жрец-судья легонько ударял испытуемых по голове, приговаривая:

— Ложь улетучивается, как роса при восходе солнца. Красное дерево, останься в нем и разорви желудок, если он виноват в клевете или защищает колдуна. Если же этот человек чист, пусть его вырвет.

Толпа вокруг кричала:

— Клеветник — как поле арахиса, которое не может укрыться и тем более укрыть другого! Ложь расцветает, но никогда не плодоносит!

Все противники Слоненка умерли и были похоронены тихо и скромно.

Сторонники наследника погибли тоже — но не все. И главное, выжил Нджвалуи. Он подорвал здоровье, зато укрепил духовную власть над племенем и сохранил первенца, доказав навеки: Слоненок не колдун и никогда им не станет.

Снова возликовал народ и уверовал, что возвеличен будет новорожденным, когда тот войдет в возраст.

Слоненок рос, оправдывая свое имя, и в восемь лет телом походил на двенадцатилетнего. Это и спасло его при нападении диких йагов.

После особенно сурового испытания ядом, в котором участвовало почти все племя, умерло более половины уветов. Оставшиеся были ослаблены и не оказали врагам достойного сопротивления. Захватчики забили и съели всех взрослых мужчин и женщин, а также маленьких детей.

Безвкусных костлявых стариков и старух просто прикончили. В живых оставили только мальчиков и девочек от двенадцати до пятнадцати лет, чтобы принять их в племя.

Йаги не знали языка уветов и не могли определить точного возраста Слоненка, да их это и не интересовало.

Размерами он не уступал подросткам, потому ему не прервали дыхание.

Обряд усыновления завершился торжественным пиром, на котором приемышей принудили есть убитых соплеменников. Слоненок рыдал над телом отца, которого завоеватели отложили в сторону от общей кучи. Нджвалуи сражался геройски, и такого замечательного воина, к тому же короля, нельзя было кушать как попало, мешать его священную плоть с мясом простых подданных. Поглотить, впитать в себя часть поверженного врага — значит перенять его силу, храбрость, ум. И одновременно — сохранить его самого, ведь съеденный как бы продолжает жить в тебе. Тем самым смывается осквернение убийством.

Из уважения к детскому горю йаги старались накормить новых членов племени мясом именно их родителей. Во многих случаях это оказывалось невозможным: отыскать нужные тела мешали и незнание языка, и оцепенение, охватившее подростков. А вот со Слоненком все было ясно. Утешая его, вождь йагов на пиру оказал ему честь: самолично поднес к губам сердце Нджвалуи.

Слоненок чести не оценил, ведь уветы не знали ритуального людоедства. Он выхватил кровавый кусок и метнулся в джунгли. Следопыты во главе с вождем быстро отыскали мальчишку, однако тот успел уже похоронить родное мясо. Йаги, оскорбленные в лучших чувствах, откопали зарытое и втолкнули в рот юному глупцу, отказывающемуся от своего счастья и не желающему продлить жизнь собственного отца. Мальчик сцепил зубы. Его отвели в лагерь, побили древками копий, чтобы поумнел, и в третий раз поднесли кусок. Красная ярость охватила Слоненка, он выхватил ветку из костра и сунул горящим концом прямо в лицо одному из мучителей.

Дерзкого измолотили до полусмерти: за неблагодарность, глупость и непокорство. Потом приложили к рубцам и ранам целебные травы, поили магическим отваром, заботливо выхаживали. Такого смельчака нельзя терять. Больше всего на свете йаги почитали в людях стойкость, презрение к боли, упорство и храбрость. А завтрашний бык находится среди сегодняшних телят.

Взгляд из XX века
Странный это был народ даже в те странные времена в том странном мире. Не племя, не род, а бродячее войско, которое уничтожало слабые народы, убегало от сильных и никогда не удерживалось долго на одном месте.

Похожий народ — матабеле — появился в начале 19-го века, но обычаи йагов были еще свирепее.

Воин не боится ни убивать, ни умирать, ни мучить, ни страдать, учили их «идеологи». Женщина — тоже воин, однако слабее телом и духом, чем мужчина, ей мешают сеять смерть беременность, младенец и глупая жалость.

Беременность — неизбежное зло, ее прерывать опасно, женщина может погибнуть или ослабеть. От младенцев же и от жалости избавиться нетрудно.

Лишь от извечной игры между полами не отказались йаги, а вот ее последствий научились избегать… Даже собственных детей они уничтожали всех без исключения, чтобы не обременять себя в походах лишней обузой. Свои ряды пополняли, принимая пленных подростков обоего пола, родителей которых убивали и съедали. Мальчишек и девчонок приучали к своим обычаям.

Таким образом, не имелось среди йагов никого, кто был бы связан кровными родственными узами, разве что сестры и братья, вместе взятые в плен, да и те с течением времени переставали испытывать друг к другу хоть какие-то теплые чувства.

И наследников после себя они оставляли только духовных…

Самые сильные связи рождались при обряде усыновления: на приемышей изливались те капельки доброты и нежности, что еще оставались в желчных мешках, служивших йагам вместо сердец.

Где, в каких колодцах времени почерпнуло это племя свои страшные нравы и взгляды? Какие враги, какие бури и невзгоды заставили их так ужесточить собственные души? Кто ведает…

* * *
И пришел черед новым йагам стать мужчинами.

Колья, вбитые в землю, обозначали площадку для священного действа. В середине ее росло гигантское дерево. Все его нижние ветви были обрублены, кроме одной, особенно громадной, которая резко выдавалась вперед. Через нее перебросили два ремня из гиппопотамовой кожи.

Слоненок проходил испытание первым.

Его приемный отец, сильнейший воин, вождь йагов Псенкало схватил сына за кожу на груди и каменными пальцами оттянул ее, нащупывая грудную мышцу. Отделив мускул от костей, он взял очень острый деревянный колышек, торжественно показал его солнцу, воткнул под мышцу и надавил, пока не остались на виду только два конца колышка.

Приемный дядя сделал то же самое со второй мышцей.

Вождь в этот момент смотрел в глаза юнцу, который выдержал ужасную боль, не моргнув.

Ремни привязали к колышкам, и Слоненка вздернули на них на высоту человеческого роста. Вес тела выдерживали лишь деревянные палочки.

Слоненок не издал ни звука, только подумал: «Сейчас я разорвусь на куски». Однако мускулы выдержали.

Как раз в этот миг солнце достигло вершины горизонта.

Пока светило медленно спускалось вниз. Слоненок шагал вверх по ступенькам боли. Терял сознание. В его замутненном мозгу ворочалась лишь одна мысль: крикнуть, чтобы прекратили обряд, и будь что будет.

Солнце прошло половину закатного пути — и он вдруг испытал неземное ощущение. Духи выпили из него боль в награду за терпение. Слоненок летел куда-то в могучем дурманящем трансе, чувствуя в себе неведомые силы, способность одолеть любого врага, необычайный подъем духа.

Слоненок дождался освобождения от пытки, которое не замедлило прийти, как только солнце село за горизонт. Оно словно ускорило свой ход, чтобы испытуемый меньше мучился!

Юношу, ставшего мужчиной, опустили на землю, вытащили колышки и втерли соль с пеплом в отверстия ран, чтобы очистить их и создать татуированные знаки, которые навеки прославят их владельца.

Несколько дней он пролежал в лихорадке. Знахари умерили его муки травяными настоями.

Когда Человек по имени Слон — уже не Слоненок — выздоровел, его впервые допустили на священный танец, доступный лишь тем мужам, кто имел подобные знаки.

На церемониальной площадке воины собрались в полдень, развели под большим деревом костер и затанцевали под удары тамтамов и звучание голосов, всегда оставаясь лицом к солнцу. Одобряемые соплеменниками, они не останавливались десять часов кряду, пока у них не начали разрываться икры. Их стали одолевать видения священных леопардов и ужасные воспоминания. Одни шептали что-то в полубреду, другие падали, а наблюдатели ободряли их криками, заставляли двигаться, покуда светило не закатилось за горизонт.

Так Человек по имени Слон сделался настоящим йагом. Он освоил их боевое искусство, привык убивать без раздумий. Однако кое-какие обычаи перенимать отказался: не ел поверженных врагов, несмотря на уговоры и заверения, что только это поможет ему стать сильным воином и заслужить благорасположение духов.

Самым лучшим бойцом и охотником он стал и без человеческого мяса.

Пытался он нарушить и второй закон: не позволил уничтожить своего первенца, рожденного от молодой уветки. Он взял в жены именно ее, так как в их венах текла кровь общего отца Нджвалуи. Человек по имени Слон тайно стремился блюсти заветы родного племени: король обязан иметь наследника только от сестры.

Вождь йагов пытался его переубедить, потом внезапно уступил. Младенца не тронули.

Через два дня Человек по имени Слон ушел на охоту. В отсутствие отца ребенка бросили крокодилам.

И Человек по имени Слон покинул йагов, взяв с собой жену-уветку. Он не желал оставаться в племени, которое отказывало мужчинам в их главном предназначении — продолжать род. Нельзя просто так, не выращивая потомства, бросать семя в женское лоно, это страшнейший грех, за него накажут духи. Он ушел открыто, предупредив йагов, что небо готовит им скорое мфекане в отместку за их черные дела.

Йаги не тронули дерзкого, ибо ведали его правоту. Их целью было спастись от мфекане, и пророчество Человека по имени Слон вселило смятение в их умы. Они не решились убить провидца и усугубить гнев духов, грозивший обрушиться на племя.

Почти год пробирался изгой с запада, края смерти, на восток, страну жизни. Жена его перешла в мир иной от укуса мамбы, сам же он целым и невредимым вышел к краалям зулусов…

А может, не вышел? Может, все происшедшее в селении Нделы было только сном, навеянным духами?! Разве четыре года назад он не сидел вот так же ночью у костра, не прислушивался к разговорам предков?

Его охватило странное томление, ему показалось: все, что происходит сейчас с ним, уже происходило. В глазах потемнело, окружающий мир сузился до точки размером с муравья. Потом тьма отхлынула из сознания, как вода из опрокинутого кувшина. Взгляд упал на острие огромного копья, изобретенного им самим. Мбенгу убедился: это не сон, он действительно водил в битву зулусское импи.

И понял Могучий Слон, что духи послали ему предупреждение: вскоре произойдет нечто очень важное.

Мбенгу ожидал, что это случится на следующее утро. Но «скоро» для мертвых совсем другое, чем для живых. Не через день — через поллуны показались развалины каменного крааля высотой с баобаб.

Он достиг и собственными глазами обозрел невиданное! От гордости и счастья Мбенгу впал в магический транс, похожий на тот, испытанный на священном дереве. Наверное, так себя чувствует зомби, оживший мертвец, если ему удается вернуться из привычного потустороннего мира в давно забытый земной.

Мбенгу дошел до безбрежного озера и выпил, не поморщившись, целую горсть воды, горькой и соленой, как вкус смерти.

Он нашел старого знакомца-торговца, хотя и не знал языка, на котором изъяснялись местные жители: просто называл его имя каждому встречному и направлялся в сторону, куда ему указывали.

Мбенгу был рад поговорить с купцом на языке нгуни, обменяться новостями. Торговец повеселел, узнав, что Мбенгу теперь сам себе хозяин, очистился от магических уз, которыми его связал обряд усыновления, и не имеет ничего общего с племенем зулу. Он с готовностью обещал гостю показать внутренности большой лодки и оружие меднолицых пришельцев.

— Никто так мало не знает, как тот, кто ни о чем не спрашивает и ничем не интересуется, — одобрительно кивал головой купец в ответ на вопросы Могучего Слона.

Любезность хозяина простиралась так далеко, что он угостил Мбенгу «горячей водой» — волшебным пивом белых человекообезьян.

— Чем больше ты его выпьешь, тем скорее очутишься на лодке арабов — так называют себя меднолицые, — смеялся торговец, подливая резко пахнущую жидкость в глиняную чашу, которую Мбенгу держал в руке.

— А белые существа, их я увижу?

— Сейчас их здесь нет, но я попрошу вождя меднолицых, и он отвезет тебя на пастбища белых людей. Учти, туда долго плыть!

— Ничего, я потерплю! Я сильно хочу туда попасть!

— Это всецело совпадает и с моими желаниями! — хохотал хозяин, снова наполняя чашу. — Ты обязательно попадешь в далекие земли за великим озером, если, конечно, не умрешь в дороге. Правда, не думаю, что тебе там понравится… Но ты должен выпить еще, а то магическое снадобье плохо сработает…

Могучий Слон вливал в себя обжигающую влагу кувшин за кувшином. Она валила с ног, странно веселила, как настойка из дурманящих трав, какими Тетиве приводила себя в транс, как пиво, какое варили зулу, только «горячая вода» действовала куда быстрее. Однако Мбенгу был крепок, и на лице купца нетерпение уже сменялось беспокойством: сколько еще надо влить в этого гиганта, чтобы он запьянел?

Мбенгу хотелось обнять хозяина, отблагодарить за доброту. Затем ему вдруг возжелалось сразиться, он попытался выйти из хижины, дабы найти соперника под стать. Купец сунул ему еще кувшин и строгим тоном приказал выпить его содержимое разом.

Мбенгу послушался — и магическое снадобье одолело его тело, выпустило душу наружу.

Дикое поле, сентябрь 1604 года

Отблески костра высвечивали лик мурзы, придавая ему сатанинский облик. Знатный ногаец шипел и плевался пуще дикого кота, коему ущемили хвост. На Сафонку он воззрился с удивлением непомерным, будто перед ним возник Хизыр-Гали-Ассалям, по арабски — волшебник Хызр, единственный из мусульманских святых, которому всемилостивейший Аллах позволяет появляться перед людьми.

— Почему не ушел с остальными?

— Я крест целовал тебе, мурза. Не мог я слово свое верное порушить!

— Я ошибался в тебе, урус, как и в волосоногом толмаче — пособнике шайтана, будь трижды три раза прокляты их имена! Твоя верность клятве заслуживает награды, а его и остальных ясырников глупая дерзость — страшной кары. Ты видел, как они убегали?

— Да, — признался Сафонка.

— Что ж тревогу не поднял?

— Я клялся не утекать самому, других не бунтовать и живота себя не лишать, покуда в твоем владении. Чтобы своих продавать, уговору не было!

— Ты мужчина, гяур, и достоин уважения, хоть и стал рабом. Не буду тебя наказывать за вызов, прозвучавший в твоих словах. Боль, кою палач принесет твоему телу, слабее той, что испытает твоя душа, когда на виду у всех мои слуги начнут пытать пойманных беглецов.

— Их еще схватить надо, мурза! У нас есть пословица хорошая: «Ищи ветра в поле!».

— Приказал бы дать тебе сотню плетей за дерзость. Да торги на днях состоятся, товарный вид потеряешь. Так что закрой пасть свою песью и подожди рассвета. Нукеры словят непокорный ясырь, будь уверен.

Будзюкей отвратил взор от раба и пытливо вгляделся в небо в поисках примет. Ясная чернь сверху ничего не предвещала. Железный Кол, вбитый в небосвод, успокоительно подмигивал, тревожно светил красный Бабрам.[103]

Утро для Сафонки прошло в каком-то тумане. Ни о чем не мог думать, кроме как о друзьях: удалось ли им уйти. К полудню вернулась погоня, привезла тело Митяя и Ивашку — израненного, но живого. Сафонка кинулся к нему. Татары схватились за оружие, Будзюкей сделал им знак: не мешайте.

— Прости ты меня, брате Иване, что не разделяю доли твоей.

— Господь простит, брат, а я на тебя не в обиде.

— Как вас взяли?

— Будзюкейка, хитрый лисовин, два десятка нукеров с лошадьми оставил в засаде. Мы, правда, успели ускакать за версту, пока они спохватились и в погоню кинулись. Я хоть невысок, да кряжист, тяжел, лошадь быстро утомляю. Догнали меня трое на самых резвых бахматах. Стрелять из луков не стали, хотели, видно, живьем взять, почали арканы метать. Я изловчился, к холке конской припал, петли-то и соскользнули, не захватив. Митяй увидал, вернулся обратно на подмогу, татарюгу саблей в кишки пырнул, да тот ему главу раскроить тоже успел. Я второго приземлил, с третьим сцепился, ан тут остатные налетели коршунами, посекли меня не до смерти, дабы я от потери крови ослаб, а потом дали чику лезвием плашмя по затылку. Беспамятного спутали по ногам и рукам и сюда вот привезли на убой.

— А Нечипор?

— Утек, спаси его господь! Он в седле родился: маленький, худой, ловкий, скачет не хуже татар. Бахматов запасных у него много, поганые, что по следам за ним помчались, одвуконь его не догонят!

— Дай ему бог удачи! И тебе тоже…

— Мне едина удача осталась — умереть легкой смертью, да навряд ли выпадет она…

В этот миг Сафонку позвал мурза:

— Будешь толмачить. Созвать весь ясырь! — приказал он нукерам.

Когда навершные стражи сбили русских в кучу, мурза велел всем сесть на землю и обернулся к новому переводчику:

— Доведи до них мою волю. Сейчас на их глазах с беглого уруса сдерут кожу. Резать будут долго — тонкими длинными ремешками, а потому казнь может продлиться до вечера, если, конечно, он раньше не сдохнет. Всем смотреть, как мучается непокорный пес. Кто закроет или отвернет глаза, получит полсотни плетей. Того, кто пойдет и плюнет беглому в лицо, прикажу сегодня досыта накормить. Кто согласится вместе с палачами свежевать бунтовщика, заработает свободу. Его обменяют на наших пленных, захваченных неверными собаками — казаками. Это случится не сразу, через полгода — год, но случится, порукой в том мое высокое слово. И пусть ясырники не боятся, что на Руси узнают о их послушании — никто об этом не расскажет.

Сафонка переводил, ужасаясь дьявольской жестокости и хитрости замысла. «Разделяй и властвуй!» — было одной из первых фраз по латыни, которой его научил Митяй, пусть будет земля ему пухом. А Будзюкейка пытается превзойти древних римлян: разделяет, властвует да еще и устрашает. Неужто кто из полонянников попадет на уду?

Русские молчали и не двигались. Встала лишь одна — девушка, которую Сафонка видел в шатре у мурзы. Маленькая, белокурая, баская,[104] но не по тогдашним русским канонам красоты, согласно которым девка должна быть крепкой, румяной, дебелой, кровь с молоком. Эта же была лепотой схожа с водяной лилией: нежная, тоненькая, с мелкими, но четкими чертами личика, синеокая, вся светящаяся. Бесчестье, нанесенное Будзюкеем, пригнуло ее к земле, под глазами набухли мешки от плача. Она вызывала щемящую жалость и нежность. Но слова, которые Сафонка услышал от нее, повергли его в отвращение. Ведьме бы безобразной их выплевывать с ужасным хрипом, веретейке[105] бы шипеть, а не девице красной звонким, как колокольчик, голоском баять:

— Раб, перетолмачь державцу все, что я скажу, да лжи не допускай, ты ему в верности клялся. Согласная я вместо катов холопа его беглого умучивать, коли отпустит он потом меня к отцу-матушке. Пусть даст мне нож острый…

Толпа охнула. Будзюкей, услышав перевод, посмотрел на нее с удивлением, потом кивнул:

— Быть по сему.

И рявкнул нукерам:

— Готовьте пыточное место!

Прикатили повозку, к ней привязали веревками-опутинками Ивашку, вытянув ему руки в стороны по верхнему краю борта, полусогнутые ноги стянули ремешками у лодыжек. Девке вручили булатный нож.

— Приступай! — коротко приказал Будзюкей.

Сафонка перевел, не глядя на предательницу: боялся, что не выдержит, кинется к ней и придушит.

Девка побледнела, перекрестилась, дрожащей рукой взяла кинжал и, бормоча что-то про себя, медленно засеменила к телеге. За ней последовал Аманак-десятский.

К Ивашке она подошла уже твердой уверенной походкой. Перехватила булат сподручнее — так, чтобы лезвие шло от большого пальца, решительно сунула его в отверстую рану. Ивашка дернулся от боли и плюнул ей в лицо. Толпа второй раз охнула. Не утираясь, девка обернулась вполкорпуса и оттянула оружную руку назад, показывая всем окровавленный клинок. Будзюкей, а вслед за ним остальные ногаи одобрительно хмыкнули.

— Прости меня, господи, за то, что сейчас сотворю! — крикнула она надсадно и с разворота изо всех сил ударила Ивашку острием в грудь — прямо в сердце. Тот успел лишь понимающе и благодарно улыбнуться, задергался в судорогах — и затих навеки.

Толпа ахнула в третий раз. Девка выдернула кинжал, и опомнившийся Аманак, боясь, что она обратит его против себя, ударом камчи вышиб лезвие, а потом схватил ее за горло.

— Не убивай! — крикнул Будзюкей.

Десятский ослабил хватку. Девушка, хватая ртом воздух и растирая горло, посмотрела твердо и решительно в глаза мурзы.

У Сафонки защемило сердце. Господи, ясонька моя, прости! Как же я был слеп! Ты же самый верный, смелый и честный человек на свете белом, раз решилась на такое! Хоть годами и зеленушка еще, да зрелка бы из тебя сладкая получилась, как сыта — взвар медовый. С тобой хоть на край земли, хоть в царство подземное к злому старичку — с ноготок, борода — с локоток. Взять бы тебя на руки в беремечко[106] да унести отсюда.

Убрус подвенечный нарядный на головку надеть, весь Воронеж загукать — закликать на свадьбу… И ни на миг не отпускать от себя, чтоб другому не досталась. И плевать, что девства тебя насильник богом проклятый лишил, ты ж неповинна в том. Такая краса душевная пропадает…

Мурза наливался багровым цветом, зенки чуть не вылазили из орбит. Со злости он даже начал заикаться, потом справился с речью:

— Д-д-добро, м-моя у-у-урусская я-я-ягодка! Т-ты думаешь, что лишила меня сладости мести? Ошибаешься! Место того холопа займешь ты, и ясырь будет наблюдать не его, а твои муки! Впрочем, я не единожды наслаждался твоим телом, а потому сделаю твою казнь приятной. Сорвать с нее одежду!

Через мгновение полонянница стояла обнаженной, с нее стянули рубаху и поньку. Вообще-то на Руси, где испокон веков были общие для мужиков и баб бани, не стеснялись наготы. Но здесь это было бесчестье. Краска стыда залила девушке лицо, слезы потекли по щекам.

— Не всем нукерам в походе достались молодки для плотских ласк. Радуйся: ты умрешь сладкой смертью, услаждая верных слуг Аллаха, нет бога кроме него! В шайтановом султанате это тебе зачтется!

Девушка обратила лицо к Сафонке:

— Переведи ему. Не пройдет и часа, как он горько пожалеет о своей жестокости, зубами будет землю грызть, чтоб все назад вернуть, да не поможет! И ты когда-нибудь слезами обольешься, переветчик татарский! Ты мне, дуре, поначалу приглянулся, да, видать, ошиблась. Понравился тебе сатана пуще ясного сокола! Не христианская в тебе душа и не русская — холопья!

— Не спеши судить, прикажи рядить, ясонька. Не ведаешь ты обстоятельств моих. Я бы жизнь за тебя с готовностью отдал, да не мне она принадлежит, крест я целовал мурзе для спасения души батюшкиной!

— Не подобает ратнику себя ворогу в залог закладывать, отчизной требовать ради единого человека, отца даже. Ну, хватит тары-бары разводить, перетолмачь ему мой сказ!

Будзюкей выслушал Сафонку с презрительной усмешкой:

— Угрозы порождаются бессилием. — Потом в его голосе проскользнуло беспокойство. — Или она тоже, как и ты, готова призвать на помощь шайтана? Спроси ее!

В ответ девушка перекрестилась:

— В руци божьи ввергаю душу свою. И да будьте вы все, кровопивцы лютые, прокляты до седьмого колена!

Мурза успокоился.

— Нет бога, кроме Аллаха, и значит, последователям истинной веры бояться нечего. Взять ее! А вы, урусские собаки, смотрите во все глаза и трепещите: то же будет с вами, коль ослушаетесь. Кстати, мое слово остается твердым: кто плюнет ей в лицо, будет накормлен. Мужчина, присоединившийся к нукерам, будет обменен. Не хочешь, толмач? Давно ведь женского тела не пробовал…

Сафонка даже не повернулся в его сторону. Утирая слезы, лившиеся ручьями, он смотрел, как девушку насиловали, сменяя друг друга, два десятка довольных гогочущих татар. Она молчала, сцепив зубы. Потом потеряла сознание. На нее вылили полбурдюка воды, привели в чувство — и все началось снова. Внезапно она забилась, изогнулась дугой, закричала страшно. Навалившийся на нее нукер брезгливо вскочил. Трава под нею окрасилась кровью.

— Что такое? Продолжать! — нетерпеливо крикнул Будзюкей.

Из толпыполонянников раздался женский голос:

— Эй, толмач, скажи этому людоеду, что Софьюшка была чревата от него и скинула дите. Он сам убил свое чадо!

Со злорадством, которое ошеломило его самого, Сафонка перевел. Мурза окаменел и лишь через несколько минут попытался взять себя в руки:

— Может, то была дочь. Девку не жалко. Кто сможет определить пол выкидыша?

Встала татарка из числа сахи — женщин, приставленных следить за гаремом:

— Я была повитухой, попробую. — И через некоторое время объявила: — Мальчик!

Мурза завыл дико. Сын — величайший дар Аллаха, чем больше детей мужского пола у правоверного, тем милостивее к нему небеса. Стать убийцей, пусть невольным, собственного сына — страшное горе. Лишь хан или султан волен в интересах государства казнить свое потомство, не вызывая гнева Всевышнего. Адскую месть придумала полонянка! Ведь скажи она, что в тягости, он бы не казнил наложницу — во всяком случае, покуда та не разрешилась от бремени. А с собой бы она не покончила, для христиан самоубийство — смертный грех.

Сафонке пришла в голову схожая мысль, но он догадался о большем, нежели мурза. Софьюшка (вот и узнал ее имя) отдала жизнь своего нерожденного младенца, зачатого насильником и злейшим врагом Руси, за жизнь соотечественника, Ивашки, которую она вынуждена была забрать. Не хотела рожать народу русскому еще одного супротивника. Придумала, разумница, как поразить Будзюкейку гнусного в самое сердце, отомстить за всех его жертв. И кары небесной избегла: не она сама татарчука-дитя убила, слуги евоного отца злодейство сотворили! И господу душу свою заповедывала, светлая головушка, в слове своем последнем! Боже, какая девка! Какая бы женушка из нее вышла! И собой баска, и разумом Василисе Премудрой подобна, а что по силе духа, так сущая богатырша Марья Моревна! Зачем же нас судьбина лихая разлучила…

Будзюкей вроде стал меньше ростом, скукожился, почернел. Но присутствия духа не потерял.

— Да сбудется воля Аллаха величайшего! Ты сдержала обещание, женщина-тигрица. Вот и я сдержу свое. Продолжайте услаждать себя, нукеры!

Ногайцы переминались с ноги на ногу, глядя на неподвижное окровавленное тело перед собой. Забава теряла приятность, превращаясь в наказание.

— Должен ли я дважды повторять приказы? — кротко осведомился Будзюкей.

Подданные знали, что означает этот тон. Жеребчиным табуном они вновь накинулись на бесчувственную Софьюшку и оставили ее, лишь обнаружив, что их жертва не дышит. Некоторых из них рвало.

Будзюкей без всякого интереса и оживления смотрел на казнь, а когда все кончилось, отправился в свой шатер. Нукеры тоже разошлись. Сафонка подбежал к мертвой девушке, кинулся перед ней на колени. Глаза с закатившимися зрачками тускло блестели, как яичный белок, пронзили Сафонку немым укором: не уберег… Все повторялось: он будто стоял перед телом отца…

«Это меня бог наказывает за то, что душу рогатому посулил. Софьюшка верно сказала: нельзя себя супротивнику в залог отдавать, смерти избегать ценой непомерною».

Он ткнулся губами ей в руку, еще не успевшую остыть. И дал себе клятву: больше никогда, ижно спасения души ради, ни в чем не уступать любому врагу, не идти с ним ни на какой, даже временный сговор.

Потому что и адские муки будут вряд ли хуже тех, что испытал он в этот проклятый день. Потерял Митяя и Ивашку, ставших ему отца и брата вместо. Лишился девы, кою полюбил крепко — уже мертвой. А хуже всего, что, связанный клятвой, не порятувал, ринул их. Подобно Понтию Пилату, умыл руки и смотрел, как любимых умучали до смерти.

Хоронить Софьюшку Сафонка не позволил никому, разрешил только бабам обмыть и одеть ее. Впрочем, и одевать-то было не во что, одна из полонянниц уступила свою рубаху, которая пошла на саван, а сама починила и взяла себе разорванную лопотину погибшей. Нашел Сафонка на одной из телег лопату, вырыл на краю лагеря могилу — не такую тесную, в какую отца уложил, а, как требовал обычай, большую, просторную. Досок — домовище сколотить — татары не дали, Аманак рявкнул: «Так зароешь!». А к Будзюкею парень не пошел.

Спустили тело в яму — и во второй после отцовых похорон раз Сафонка содрогнулся, увидев, как черные и бурые комья засыпают дорогое лицо. Потом упрятали Ивашку и Митяя — тут же, рядом. Последние пристанища для них помогли выкопать бабы. И снова лики друзей поглощаются землицей, уходя куда-то вглубь. А вместо живых людей — три холмика с крестами.

Прочитали полонянники молитву над убиенными братьями и сестрой своими, сухарик последней съели, водой запили — помянули, дабы покойные в царствие небесное сытыми убыли. В том, что душеньки их прямиком в рай пойдут, Сафонка не сомневался. Тут случай ясный, не как с отцом. Сгублены вражьей дланью, за святое дело животы положили, на девятый день в руцех ангельских очутятся.

С лица спал парень, глаза у него посуровели, в волосах серебряные паутиночки обозначились. Полонянницы охали: еще и мужиком-то настоящим не назовешь, а уж седеть начал! Сердечко у Сафонки пошаливать стало — давить, щемить. Перепугался он сначала — неужто грудная жаба с батюшки на него перескочила? Потом плюнул: сдохну — и ладно, все равно такая жизнь, что впереди ждет, пуще гибели.

Венгрия, Керестешское поле, 26 октября 1596 года

Прежде чем запятнать руки чужой кровью, бойцы противостоящих армий очищали собственные души обращением к Всевышнему.

Крестились и бормотали молитвы, причащались, целовали кресты и образа христиане.

Турки коленопреклоненно творили намаз под причитания муллы. Пророк не зря разрешил в путешествии и походе объединять пять обязательных дневных молитв в одну. Именно намаз, совершенный перед кровопролитием, имеющий пятикратную по сравнению с обычной молитвой силу, поможет убитому правоверному стать шагидом.[107]

Обеспечив себе благословение небес, османы вскочили. Издали громоподобный клич «Аллах Акбар! Аллах велик!». Кинулись сломя голову на европейцев. И запрудили своими телами Тису, попав под огонь австро-венгерских пушек. Увязали в грязи, тонули в холодных октябрьских водах, падали под ядрами и пулями и все равно упорно рвались вперед.

Со скрытым злорадством, хотя внешне невозмутимо, Искандар передавал султану сообщения, которые приносили чауши.

Переправа через Тису стоила правоверным больших потерь.

Конница вязнет в топях, не может преодолеть земляные укрепления гяуров.

Атака татарских туменов отбита трансильванцами.

Неверные вывели из лагеря основные силы, ударили в барабаны, выпалили из пушек и мушкетов и перешли в контрнаступление.

Правоверные отступают, переправляются обратно через реку.

Христианские полки остановились перед Тисой, обстреливая отходящие османские войска.

— Чауш-паша, что, по твоему разумению, предпримут гяуры?

— Хондкар! Сейчас перед Маттиасом стоит трудный выбор. Он может не тронуться с места и остаться победителем в первой схватке. Но тогда он рискует тем, что даст нам собраться с силами, восстановить ряды и повторить атаку. Герцог может также переправиться через Тису, чтобы добить отступающих. Это грозит ему потерей первоначального успеха.

— Какой из двух путей предпочтет герцог?

— Думаю, второй. И начнет с румелийцев. В центре, где они стоят, более удобное для переправы место. При поражении анатолийцев разбитым окажется только наш левый фланг. С разгромом румелийцев мы лишимся и центра, и правого фланга, потому что татары сразу же убегут с поля боя.

Султан недовольно поджал губы. Искандар замолчал. Через некоторое время прискакал чауш:

— Неверные преодолели реку и болота, преследуя отряды Осман-бега! Сам наместник убит! Румелийцы разбегаются! Царевич Саадет-Гирей уводит свои тумены!

Мехмет побледнел:

— Ты как будто смотришь в волшебное зеркало, показывающее будущее, Искандар-паша! Что нового предскажешь?

— Увы, ничего хорошего, великий падишах. Хотя у нас по-прежнему больше войск, чем у неприятеля, твои полководцы уже считают битву проигранной и теперь запрутся в своих лагерях и будут отбиваться каждый по отдельности, заботясь о сохранении собственных обозов, а не о благе армии!

— Как смеешь ты, недавний гяур, клеветать на знатнейших из моих подданных! Забыл, как утром валялся у моих ног, умоляя о пощаде за дерзость! Хочешь языка лишиться?

— О славный повелитель! Я буду рад ошибиться, ибо моя ошибка будет означать твою безопасность! Но, к несчастью, я прав, ибо я единственный из твоих слуг предан тебе до гроба и не брошу своего господина на произвол Судьбы, как остальные. Свитки[108] учат: «Аллах украсил землю всем сущим, создал разные ценности, дабы испытать людей и узнать, кто из них будет поступать лучше других». Вон скачет чауш, и сейчас ты убедишься, верно ли я говорю про тех, кто заседает в твоем диване…

— Анатолийское ополчение укрылось в обозе, построило возовое укрепление и отбивается от гяуров. Татары сбежали. Сипахи засели в своем лагере и отказываются сражаться, пока им не выплатят жалованье…

Искандар украдкой глянул на владыку: что предпримет султан? Любой другой на его месте приказал бы садиться на коней и спасаться бегством. Однако среди недостатков Мехмета III трусость не значилась.

— Теперь я и без тебя, о мудрейший и верный Искандар-паша, ведаю, что произойдет! Скоро неверные окажутся здесь! Да, вон они идут!

…В неярком солнечном свете заблистали кирасы немецких ландскнехтов и австрийских конников. Вой труб, громыханье барабанов, регулярные мушкетные залпы звучали все ближе и ближе. На выстрелы турецкой артиллерии этот железный зверь обращал не больше внимания, чем кабан на собачьи укусы: содрогнется, ощетинится, рыкнет, еще сильнее озлобится и еще решительнее устремляется вперед.

Перед султаном вдруг предстала окровавленная тень тезки, Мехмета I, погибшего в битве на Косовом поле в 1389 году от руки сербского витязя. Может, в ряды бронированных германов шайтан поместил второго Милоша Обилича, который одним ударом осиротит Блистательную Порту… О Аллах, Айнан. Меджид-Истинный, Всемогущий, как отвратить беду?

— Чауш-паша, верно ли шепчут в народе и войске, будто гадалки предсказали тебе непобедимость в битвах?

Искандар смутился. Через доверенных людей он распускал эти лестные для себя слухи, немало способствовавшие росту его популярности в армии. Стоит или нет подтверждать их султану?

— Солнцеподобный, мне действительно говорили об этом кое-какие прорицатели и звездочеты. Да мало ли что они болтают!

— Что ж, проверим, правильно ли составлен твой гороскоп. До сих пор, я припоминаю, ты не терпел неудач на войне. Назначаю тебя сераскером и передаю командование войском. Если астрологи не лгут, ты свершишь невозможное: вернешь утраченную победу!

…А если нет, то султан останется ни при чем. Кто узнает, когда новому сераскеру доверили командование? И козлом отпущения станет именно он, Искандар, позорно проигравший битву на Керестешском поле!

Черные мысли, однако, осветлялись чувством искренней радости. Искандар кинулся к ногам повелителя:

— Благодарю великодушнейшего из великодушных! Пусть руки твои достигнут желаемого тобой! Только прошу обещать, что хондкар не станет отменять мои приказы, какими бы странными они не казались…

— Обещаю! Встань, сераскер, и распоряжайся!

Искандар вскочил, будто окрыленный. Сбылась его мечта: он во главе самой могучей в мире армии! И ничего, что сражение почти проиграно. Он чувствовал в себе титанические силы, способность повернуть ход битвы вспять.

Как всегда в те минуты, когда он руководил боевыми действиями, его ум словно озарялся. Замыслы, идеи, планы, как детальки в часовом механизме, цеплялись одна за другую с необыкновенной точностью, гладко, без сбоев и приносили нужный результат.

Искандар смотрел на поле боя и видел его не так, как остальные. Нестройные толпы людей, убивающие друг друга, представлялись ему некими абстрактными силами, евклидовыми геометрическими фигурами, имеющими определенное числовое значение, направление движения, ударную мощь. Пролитая кровь, горы трупов не будоражили его воображение, не вызывали ни ужаса, ни жалости. Если он и учитывал их, то чисто арифметически, уменьшая в уме цифры, обозначавшие численность тех или иных фигур — отрядов. Эти обобщенные образы отдельных полков и родов войск, каббалистические знаки войны Искандар мысленно сравнивал друг с другом, переставлял с места на место, как фигурки в игре «сто забот» или шахи-маты.

Не меньшим наслаждением было проникать в умы вражеских и своих воевод, оценивать их возможности, предугадывать дальнейшие действия с учетом их знаний, темперамента, боевого опыта, особенностей народов, которыми они предводительствовали.

И особое упоение владычеству боем придавал дамоклов меч риска, фатальность неудачного решения…

Даже от женщин он не получал такого удовольствия, как от этой острейшей и опаснейшей игры ума!

— Позвать гениш-ачераса! — отдал он свой первый приказ.

Когда командир янычарского корпуса явился, Искандар без лишних слов объявил:

— Повелитель только что назначил меня сераскером, сам устранился от командования.

Сулейман-паша склонил голову:

— Рад оказаться под твоим началом, непобедимый. Слушаю твои распоряжения.

— Немедленно продвинь четыре орты йени-чери вперед, чтобы они заняли оборону у пушек. Возглавь их сам. Две оставшиеся орты построй в боевой порядок у шепира. Они будут резервом. Прикажи пушкарям вести непрерывный огонь по передним рядам вражеских полков.

Затем сераскер подозвал двух чаушей.

— Ты собери всех мазул из свиты. Пусть станут вместе с телохранителями, держа оседланных коней в поводу. Ты же ступай в обоз, выведи оттуда всех охранников, слуг, брадобреев, конюхов, повозничьих, купцов, маркитантов. Только лекарей не трогай. Чтобы ни единого дармоеда там не осталось! Вооружи их, чем найдется, хоть вертелами и оглоблями, и присоедини к тем двум ортам, что расположатся у шепира. Мурад-ага!

— Я здесь, Искандар-бег! — подскочил высокий молодой командир одной из орт. Он был рад первым назвать сераскера новым причитающимся ему титулом, ставившим Искандара в ряд со знатнейшими вельможами. На командующего Мурад смотрел с преклонением и восторгом. Искандар знал, что это искреннее чувство. Он и сам любил его за честность и воинские таланты. Теперь появилась возможность возвысить верного человека.

— Назначаю тебя командиром резерва… Мурад-паша. Лагерный сброд, который сейчас явится, погонишь перед собой, когда я пошлю две твои орты в атаку. Они создадут видимость большого отряда, смутят христиан, прикроют вас своими телами от первого мушкетного залпа. А когда сойдетесь вплотную, преимущество неприятеля в огнестрельном оружии испарится, как роса от солнечного тепла.

— Прости, что оспариваю твои указания, но разве можно оголять обоз, а тем более оставлять падишаха без охраны? — заволновался гениш-ачерас.

— Если мы победим, обоз останется нашим. Если проиграем, он неминуемо, с охраной или без, попадет в лапы неверных. А султана будут беречь телохранители — капуджи, мазулы и чауши. Или ты полагаешь, что твои орты пропустят христиан к шепиру?

— Гяуры пройдут лишь по нашим трупам! — гордо произнес командир янычар. — Но нас слишком мало, чтобы остановить целое вражеское войско.

— Ты прав, Сулейман-паша. Однако вспомни, полки гяуров наемные. Я уверен, они увлекутся дележом взятой добычи. Даже немецкая пехота не будет особо упорствовать, коли наткнется на достойный отпор. Германы предпочтут отступить к основным силам и пограбить румелийский лагерь вместе с остальными, нежели сгинуть в схватке с твоими неукротимыми йени-чери…

Искандар был прав: в это время доблестные союзники перетряхивали захваченную турецкую рухлядь. Наемники ставили свои флажки на привезенные румелийской знатью коробки с деньгами и драгоценностями, утварью, одеждой. Некоторые даже сели на сундуки и стали разыгрывать свои доли в кости.

Так они поступали всегда, и Искандар знал, что Керестешская битва исключением не станет…

— Во имя Аллаха, если вам ясен мой план, выполняйте приказ! Да сопутствует вам удача!

Мурад отправился к резерву. Сулейман возглавил отражение атаки ландскнехтов, чья стальная когорта неотвратимо накатывалась на позиции янычар, за которыми виднелась вожделенная цель — султанский обоз.

И тут впервые немецкая коса нашла на османский камень. Орты огрызнулись припертым к стене хищником. До сих пор никакому врагу не удавалось сломить янычар, когда те защищали султана. От их выстрелов в гигантском теле немецкой панцирной черепахи образовались зияющие раны-бреши. Каре ландскнехтов заколебалось, раздробилось на отдельные отряды и перемешалось с турецким строем. Этого и добивался Искандар, знавший, что в индивидуальных рукопашных схватках йени-чери сильнее любого соперника и что вне боевого порядка ландскнехтам труднее пользоваться своим главным козырем — мушкетами и длинными пиками.

Остановленные и разобщенные, европейцы оставались грозной силой. Их было вдвое больше, чем янычар, и у них еще сохранялась наступательная инерция. Сотни две немцев прорвались сквозь орты и побежали к султанскому шатру. Мановением руки Искандар кинул против них телохранителей и мазул. Пусть придворные лизоблюды кровью оплатят падишаху стол и кров!

Султанская свита пестрым ковром своих тел, облаченных в красочные разноцветные одежды, устлала грязную истоптанную площадку перед шепиром. Посеченные их саблями бронированные фигуры павших ландскнехтов напоминали пустые доспехи, брошенные на палас.

Искандар окинул взглядом сражающихся. Дух мусульман еще не сломлен, но христиане явно одолевают, хотя напрягаются уже из последних сил. Наступил критический момент схватки, когда появление даже маленькой подмоги одной из сторон становится той самой лишней в грузе соломинкой, которая ломает хребет верблюду.

Кивком головы сераскер подозвал чауша.

— Передай Мурад-бею: пусть выступает. Все остальные чауши, на коней! Вместе с остатками телохранителей и мазул сбейтесь в конный отряд и обходите гяуров с левого фланга! Не заходите им в тыл, только создайте видимость попытки окружения, чтобы им было куда отступать. Если лишить христиан путей отхода, они начнут драться не на жизнь, а на смерть, и тогда мы все здесь ляжем. И музыку, музыку погромче!

Какофонию битвы вдруг заглушила громкая боевая музыка янычар. В их оркестрах ударные (барабаны, по которым стучали колотушками, шесты с перекладинами и полумесяцами, увенчанные бубенцами, медные тарелки и треугольники) преобладали над духовыми инструментами — трубами, зурнами, флейтами, свистелками.

Янычарская музыка сопровождалась криками, боевыми кличами и, что еще важнее, выстрелами. Христиан она ударила не столько по ушам, сколько по нервам. Они не ожидали появления нового отряда мохаммедан. И откуда им было знать, что половину этого пополнения составляли конюхи, слуги да брадобреи? Сам Искандар удивился, что в лагере нашлось столько бездельников, способных стать щитом для йени-чери.

Уцелевшие капуджи, мазулы и чауши тоже ушли в бой. Султан и сераскер остались вдвоем перед шепиром. Для Мехмета это было равносильно тому, что оказаться голым на торжественном приеме послов. Его всегда окружали десятки приближенных, телохранителей, евнухов. Даже в опочивальне он обычно спал вместе с одной из жен или невольниц, причем в комнате находился еще и кизыл-ага, а у дверей торчал стражник.

Падишах с неприязнью взглянул на нового командующего: как он посмел так рисковать благополучием повелителя? Да и своей собственной жизнью, видно, не дорожит. Если к шепиру снова прорвется хотя бы с десяток гяуров, им обоим конец…

Искандар угадал невысказанный упрек:

— Прости, светоч земли, я поставил на кон все! Но мы выиграем, не сомневайся.

Генерал Шварценберг, как и предвидел новоявленный сераскер, здраво оценил перемены в обстановке. Невесть откуда взявшийся османский резерв отдалил перспективы близкой и легкой победы. Кто знает, сколько еще войск скрывается в султанском обозе. Увязнуть в затяжном бою, жертвовать своими отборными ландскнехтами ради того, чтобы австрийцы и венгры без помех поживились в румелийском лагере? Благодарю покорно.

Окончательно утвердила генерала в его намерении отступать внезапная попытка флангового охвата, которую предпринял небольшой вражеский конный отряд, словно вылезший из болота (ведь раньше его не было!). Энергично отбиваясь, немцы попятились назад. Искандар приказал не преследовать их, только бить вдогонку из пушек, чтобы поскорее ушли.

— Победа; о господь Каабы!

— Пока нет, повелитель, мы лишь уберегли твою жизнь, сохранили твой обоз и артиллерию. Сражение еще предстоит выиграть!

Искандар погрузился в раздумья. Керестешский бой напоминал ему какую-то знаменитую битву. Ах да! Грюнвальд-Танненберг, 1410 год. Атака правого фланга союзного польско-литовско-русского войска отбита хоругвями Тевтонского ордена. Неудачники — конные татары и литовцы — бежали. Попытка крестоносцев зайти в тыл польским дружинам сорвана самоотверженностью стоявших в центре русских полков. Они пали, но не пропустили врага. Польские конные латники и пешее ополчение под водительством Зындрама из Машковиц контратаковали рыцарей великого магистра Конрада фон Валленштейна и продержались до тех пор, пока литовскому князю Витовту не удалось остановить бегство своих войск и вернуть их в битву. Крестоносцы подверглись разгрому. А польско-литовский король Ягелло спокойненько отсиживался в сторонке, потом увенчал себя лаврами победоносного полководца. Совсем как мой солнцеподобный.

Конечно, эти две битвы далеко не близнецы. Но главное в них схоже. Правый фланг бежал, центр отбил атаку, левый фланг обороняется. Урок Грюнвальда: победа зависит от того, удастся ли вернуть убежавшие войска. Там это были татары и литовцы, здесь — татары (вот совпадение!), румелийцы и сипахи.

Поразмыслим о крымцах. Саадет-Гирей с самого начала не был настроен на серьезную схватку, оттого и попросился на правый фланг, чтобы иметь дело не с регулярными полками Батори и Маттиаса или, того хуже, ландскнехтами Шварценберга, а с трансильванцами. Он наверняка, встретив отпор, решил прибегнуть к излюбленному тактическому приему татар — ложному бегству. Когда вместе с его конницей побежали и румелийцы, Саадет-Гирей просто не стал возвращать тумены, поскакал прямехонько к своему обозу. Ведь царевич заблаговременно расположил его подальше от других турецких лагерей, объяснив, что татарской коннице там сподручнее кормиться!

А куда делись румелийцы? Охваченные паникой, они почти не защищали свой обоз. Союзники, увлекшись мародерством, за ними не гнались. Следовательно, больших потерь румелийцы не понесли. Скорее всего, они просто побежали вслед за татарами. Сейчас Саадет-Гирей, видимо, собрал их у себя — на тот случай, если придется отражать преследователей-христиан.

Сколько «видимо», «возможно», «вероятно»… Но все же придется полагаться на догадки. Конечно, если ошибаюсь, я пропал. Однако без риска на войне не обойтись.

— Чауш Баязет-ага, возьми десять конных телохранителей, скачи к татарскому лагерю. Передай приказ царевичу Саадет-Гирею немедленно вернуть тумены и остатки румелийцев на поле боя. Пусть нападет на христиан, которые грабят румелийский обоз, отгонит их и на их плечах переправится через Тису. Скажи, что ослушание будет караться смертью. Если же он послушается и добьется успеха, то я, сераскер Искандар-бег, после победы вместе с ним смиренно паду к ногам нашего повелителя и буду ходатайствовать, чтобы царевичу даровали крымский престол через головы старших братьев…

Надеюсь, Саадет-Гирей убоится блеска шелкового шнурка и прельстятся сиянием бахчисарайского трона. Но пока Баязет доскачет, пока татары вернутся, пройдет не меньше часа. Все это время нужно поддерживать давление на неприятеля, иначе союзники перегруппируются и вновь отберут у меня инициативу. Надо заставить сипахов сражаться. Их приход воодушевит и анатолийцев, заставит перейти от глухой обороны к контратаке.

Поклонившись султану. Искандар приказал оставшимся янычарам медленно продвигаться вперед, перемещая пушки ближе к реке, а сам вскочил на коня и поскакал в лагерь сипахов. Остановился перед входом, закрытым повозкой, из-за которой торчали тюрбаны дезертиров. Во весь голос закричал:

— Сипахи! Я, сераскер Искандар-бег, волею великого султана принял командование войском правоверных! Атака гяуров отбита! Йени-чери перешли в наступление. Царевич Саадет-Гирей возвращает тумены, чтобы возобновить схватку. Призываю вас вспомнить воинский долг и заветы Корана. Во второй суре Умм аль-Китаб, Матери книг, а сура эта называется «аль Бакара», «Корова», сказано: «Предписано вам сражение, а оно ненавистно для вас. И может быть, вы ненавидите что-нибудь, а оно для вас благо, и может быть, вы любите что-нибудь, а оно для вас зло, — поистине, Аллах знает, а вы не знаете!».

Вы требуете уплаты жалованья. Обещаю: сегодня же вы получите все, что вам задолжала казна, и по пять золотых каждому сверх того. Подумайте также о богатой добыче, двадцати тысячах христианских повозок, которые вы упускаете. Выходите из укрытия, садитесь на коней! Чего вы добьетесь, оставаясь в своем обозе? Если враг выиграет битву, вы все погибнете или попадете в плен. Если победят мусульмане под моим руководством, но без вашей помощи, клянусь, я казню вас всех до единого как трусов и вероотступников. Если же вы пойдете в бой и падете, вас встретят райские гурии! Вспомните, что записано в Свитках: «И никак не считай тех, которые убиты на пути Аллаха, мертвыми. Нет, живые! Они у своего господина получают удел, радуясь тому, что даровал им Аллах, и ликуют они о тех, которые еще не присоединились к ним, следуя за ними, что над ними нет страха и не будут они опечалены!».

Сюда подходят йени-чери. Если вы не присоединитесь к ортам, когда они поравняются с вами, шейте себе саваны! Если решили избрать правый путь, приторачивайте к седлам тюки и переметные сумы для богатой добычи, положите за пазуху кошельки для жалованья.

Так что выбирайте: либо позорная смерть и муки ада, либо победа, прощение султана, благословение Аллаха, слава и богатство!

…Когда янычарская когорта под музыку прошла мимо сипахского лагеря, там уже были убраны повозки из всех проходов. Из каждого вытекал тонкий ручеек конницы. Слившись в одну колонну, сипахи пристроились к «новому войску».

С этого момента для Искандара продолжавшийся бой стал сбывшейся сказкой. Как будто в его безраздельной власти оказался могучий джинн — раб волшебного кольца или лампы, исполняющий любое желание. Каждое решение оказывалось верным, каждый приказ приносил скорую и бесспорную удачу. Бог войны Марс явно благоволил к нему…

Удар конным кулаком по венгерским войскам, лениво осаждавшим возовое укрепление анатолийцев, вызвал у них панику. Отряды Селим-бега бросили повозки и присоединились к сипахам.

Янычары в центре пушечным и ружейным огнем оттеснили и прижали поредевшие немецкие полки к реке.

Вскоре послышались панические крики и вопли с правого фланга: грабившие обоз австрийцы и трансильванцы никак не ожидали возвращения, казалось бы, разбитых татар и румелийцев.

Охваченная паникой союзная армия стала переправляться обратно на правый берег Тисы, с которого всего два часа назад начала победоносную атаку. Искандар приказал преследовать неприятеля по пятам. Нестройные толпы бегущих смяли и расстроили последние резервы, которые герцог лично вывел к переправе, чтобы помочь основным силам отразить турок. Венгры и трансильванцы даже не хотели строиться в боевые порядки. Христиане кричали друг другу «Стой!», но никто не останавливался.

Попытки Маттиаса хоть как-то организовать оборону оказались безуспешными, и он вместе с королем обратился в бегство.

Палфи и Тауффенбах спешно уводили ополченческие отряды.

Ночь накинула на поле битвы черное траурное покрывало, однако сераскер, не давая покоя ни врагу, ни своим войскам, погнал татар и сипахов преследовать гяуров. Тьма не позволила окончательно разгромить побежденных, поэтому войско союзников не распалось полностью.

Весь обоз и артиллерия австрийцев в венгров, однако, достались османам.

— Благодарю за великую победу, Искандар-бег! Ты останешься сераскером до конца похода, — султан сиял от счастья. — После войны займешь место погибшего гениш-ачераса Сулейман-паши.

Искандар повалился ниц, изображая неописуемую радость и благодарность. На самом деле он кипел от злости и разочарования.

«…Неблагодарный ишак! Так-то ты оценил спасение своей жизни, чудесным образом выигранную мной битву, для проигрыша которой ты, недоумок, сделал все, что мог! „Великая победа“, тоже мне! Азраил коснулся мечом только двенадцати тысяч христиан. В то же время двадцать тысяч наших воинов сделались шагидами. Да черт с ними, османами, пусть дохнут. Но если б ты, турецкий ублюдок, недостойный даже той половины греческой крови, что течет в твоих венах, сразу назначил меня командующим, я бы уничтожил всю вражескую армию с малыми потерями. А теперь она хоть и побеждена, но сохранилась в своей основе. Императора Рудольфа не удастся принудить к переговорам. И активную войну ни австрийцы с венграми, ни турки вести еще долго не смогут — нет денег, обе империи и венгерское королевство истощены. Вот цена твоей самонадеянности!

По глупости своей ты и меня обделил наградой: вполне мог бы сделать садразамом! Или хотя бы постоянным сераскером! Впрочем, ждать благодарности от сильных мира сего — все равно что искать шерсть в яйце. Ладно, с паршивой овцы хоть шкуры клок. Жаль Сулеймана, он был верным другом, но его пост мне очень кстати. Став командиром янычарского корпуса, я буду держать ятаган у яремной вены Османской империи».

Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, февраль 1582 года

Конец всегда является началом. И наоборот, начало несет в себе зародыш конца. Они слиты и нераздельны, хотя и противоположны, как силы Ян и Инь. Конец двенадцатой луны — пора завершения зимы. И в то же время — начало весны, нового года, обновления природы и сева.

Новый год в Поднебесной отмечали все. Правда, по-разному. Сто Фамилий[109] — один день. Живущие, как семья Хуа, в домах с красными дверями,[110] — две недели.

К празднику готовились заранее. На восьмой день двенадцатой луны, едва забрезжил свет, служанки начали варить кашу из бобов, орехов, фруктов, сахара и риса. Первую, еще дымящуюся чашку этого вкусного блюда глава семьи, дедушка, отнес в храм предков, небольшое здание с двумя дверями на южной стороне. У северной стены стоял стол с табличками душ. На них красивыми иероглифами были записаны имена — настоящее и посмертное, годы, месяцы, дни рождения, должности покойных предков, а также имена сыновей, поставивших таблички.

Душа человека бессмертна, она переселяется в таблицу и сохраняет все потребности земного тела. Поэтому в храме предков всегда должны быть вино и кушанья — самые лучшие, ибо голодные или недовольные угощением духи могут наслать беды. Предки ведут себя беспокойно, постоянно вмешиваются в дела живущих, влияют на их судьбы. Каждый, обладающий разумом, прежде чем что-либо предпринять, должен подумать, спросить у гадальщиков: а угодно ли это предкам? Вот почему заботу о душах берет на себя старший мужчина в доме или первый сын — продолжатель рода.

После умерших подносилось угощение гостям. У семьи Хуа не имелось родственников в Чжэнчжоу, главном городе провинции Хэнань. Дедушка родился в Северной столице — Бэйцзине, долго скитался по стране, пока, наконец, не осел в Сяньтяне — центре соседней провинции Хунань, житнице Чжунго — Срединного государства. Там появились на свет и отец Хуа То, и он сам. Торговые дела дедушки потребовали переезда в Чжэнчжоу. Так и получилось, что все родичи — и папины, и мамины — остались вдалеке. Ничего, зато на восьмой день двенадцатой луны дом Хуа удостоился чести принять множество друзей и знакомых.

Начиная с девятнадцатого дня на целый месяц закрылись все государственные учреждения-ямэни. В лавках, в том числе дедушкиных, развернулась бойкая торговля одеждой, съестными припасами, хлопушками, курительными палочками и свечами, лубками.

За два дня до праздника дедушка разрешил Хуа То наклеить на створки ворот новые картинки с изображением духов Мэн-шэнь, охраняющих жилище от бед и зол. С рисунка грозно смотрели два брата-исполина с гневными лицами, в угрожающих позах.

Другие цуцзы — картинки или образчики поэзии, каллиграфически выписанные на полосках шелка и бумаги, мальчик повесил вертикально на стенах в чжан-тане, парадной комнате для гостей, которая помещалась в центре первого двора. Всего в их усадьбе дворов насчитывалось четыре. Они, а также небольшой садик, были обнесены стеной.

Развешивая с внуком картинки, дедушка заставлял То разгадывать их смысл. Почти каждый лубок представлял собой ребус из благожелательных символов, хотя с виду они казались просто картинками на исторические темы, иллюстрациями к литературным произведениям, мифам, легендам, просто бытовыми сценками.

Взгляд из XX века
Собственно, разгадка лубков была одной из форм обучения. Наличие многих диалектов разговорного ханьского языка привело к тому, что универсальным средством общения стал язык письменный. Даже японцы и корейцы, не знавшие китайского, понимали многие иероглифы. Многозначность, сложность и многочисленность иероглифов требовали долгих лет учебы, которую начинали сызмальства.

Едва мальчик достигал шести-, семилетнего возраста, отец, если был достаточно богат, приглашал для него учителя или отдавал в школу. Вместо букваря первой книжкой, которую брал в руки китайский первоклассник, было «Сань-цзы-цзин», «Троесловие», написанное очень сжатым литературным слогом, который сильно отличался от обычного разговорного языка.

Автор книги, ученый Ван Инлинь, живший в XIII веке, объединил в своем произведении более тысячи основных иероглифов в 178 двустишиях, по три иероглифа в строке. Поучение о необходимости образования, сведения о небе, земле, временах года, странах света, растительности и животном мире, династиях, правивших страной, поучительные примеры из жизни ученых и государственных мужей — вот содержание этой «малой детской энциклопедии». Отдельные двустишия из нее стали поговорками.

Книгу зазубривали наизусть. Ученики повторяли то, что учитель зачитывал вслух. Удостоверившись, что они запомнили все, педагог объяснял значение каждого выученного иероглифа и смысл зазубренной фразы, потом давал новое предложение.

Уроки продолжались целый день в течение всего года за исключением месяца новогодних каникул.

После «Троесловия» выучивался наизусть «Список фамилий» («Бай-цзя-син»), содержащий 408 односложных и 30 двусложных наиболее употребительных китайских фамилий. Затем следовала «Цянь-цзы-вэнь», «Книга из тысячи знаков». В ней насчитывалась ровно тысяча иероглифов, и ни один из них не повторялся дважды.

На второй ступени обучения (тем же способом зазубривания) постигались основы конфуцианства — «Сы-шу» («Четверокнижие») и «У-цзин» («Пять канонических книг»), а также стилистика и правила стихосложения.

И на этом нельзя было считать образование законченным. За пятитысячелетнюю историю Поднебесная накопила несметное множество культурных ценностей. Они вошли в жизнь ее народов, в быт не только знатных и образованных, но и простых людей, стали неотъемлемой частью языка, обычаев, нравов. Этические учения Кун-Цзы и Лао-цзы, религиозные воззрения буддистов, даосистов, культ предков, мифы и легенды, сказки и предания, исторические хроники и стихи великих поэтов, просто удачные фразы наряду с пословицами, поговорками органично вплетались в живую ткань человеческого общения, формировали иной, чем у представителей других цивилизаций, строй мышления. Обычный разговор, простой рисунок, жест несли в себе много намеков и загадок, которых иностранцу (и ребенку) было не понять без объяснений. Взрослый же китаец схватывал все с полуслова — либо из контекста, либо на основе предварительно полученных знаний.

* * *
Семья Хуа обладала кое-каким достатком, но приглашать педагога или отправлять единственного внука в школу дедушка запретил. Человек широко образованный, хотя и без ученой степени, не сдававший государственных экзаменов, он в детстве сам учился в школе и воспылал к ней ненавистью. Выучивая книги наизусть, ученики во весь голос кричали заданные фразы, в классе непрерывно стоял сплошной шум и гам, отчего болела голова. Как можно обрекать ребенка на подобную муку, если последний лан не истрачен?

Не хотел дедушка и отдавать То под власть учителя. Чужой человек лучше своего не научит, что бы там не талдычили приверженцы старины о слепоте родительской любви и объективности посторонних.

Дедушка уже давно собирался по возрасту отдалиться от торговых дел, поручив лавки доверенным приказчикам, а тут ускорил это решение. Он стал учить внука. Сам. Когда старик бывал занят, уроки сыну давала мать, тоже получившая образование, что для женщин среднего сословия в те времена было не столь уж редким явлением.

Мальчик отличался недюжинной сообразительностью и памятью, поэтому познакомился с «Троесловием» в четыре года, а к семи уже выучил каноны. Для укрепления знаний дедушка постоянно играл с ним в отгадки исторических, логических и языковых ребусов, даже позволял присутствовать при разговорах взрослых. То приходилось расшифровывать услышанное, отыскивая в своей памяти нужные примеры и ассоциации, постоянно решая логически-образные шарады. С каждой услышанной и понятой фразой он просверливал себе новую щелочку в волнующий мир старейшей из сохранившихся на земле цивилизаций, чувствуя, как щели сливаются в большое окно…

— Картинка носит название «Лянь шэн гуй цзы». О чем она повествует?

Мальчик, как его учили, попытался, оттолкнувшись от конкретных деталей, проникнуть в тайный смысл рисунка. Очевидность мешает видеть внутреннее течение.

— «Лянь» — «лотос» и «соединять», «цзы» — «семена» и «сыновья», «гуй» — не только «драгоценный», но и «знатный». «Шэн» имеет единичное значение «рождаться». Поверхностный смысл: «Лотос рождает драгоценные семена». Настоящий — пожелание: «Пусть у вас рождаются знатные сыновья».

— Как содержание рисунка отражает название?

То всматривается в лубок. Во дворике слева стоят два мальчика. Один разрезает кожуру на гранате, второй держит в правой руке шэн, в левой — лотосовый цветок. Понятно: гранат и музыкальный инструмент — символы многочисленного мужского потомства, к тому же слово «шэн» созвучно с иероглифом «рождаться». Лотос в руке, большой персик и плод «рука Будды» на блюде — пожелания долголетия. А вот несколько молодых женщин — каждая с младенцем на руках. Очень тонкий намек! Богато расшитые костюмы, длинные ногти в серебряных ножнах,[111] украшенных жемчугом, маленькие «лотосовые» ножки говорят об их знатности. В волосах у них золотые шпильки — ведь это же прозвище наложниц!

Внезапно горькая мысль портит сладость момента:

— Вы намерены повесить этот рисунок в спальне моего почтенного батюшки?

Дедушка поражен:

— Как ты догадался?

— По содержанию картинки, Она означает пожелание долголетия и многочисленного мужского потомства от многих жен и «золотых шпилек» — наложниц. Вы хотите упрекнуть батюшку за то, что у него только одна супруга…

— Не упрекнуть, а напомнить о необходимости соблюдать обычаи…

— Матушке такое не понравится!

— Это уж точно! Однако ей придется смириться! Что гласят каноны Кун-цзы о трех обязанностях женщины?

— До замужества подчиняться отцу, выйдя замуж, подчиняться мужу, став вдовой, подчиняться сыну… Зачем папе еще наложницы?

— Каковы семь пороков женщины — поводов для развода?

— Непочтительность к родителям и мужу, прелюбодеяние, болтливость, злоязычие, ревность, болезнь, бесплодие.

— Тремя последними из них обладает твоя матушка…

— О каком бесплодии ведете вы речь, высокочтимый дедушка? У нее есть сын!

— Опять ты перебиваешь старших! Учись вести себя, как подобает будущему цзюньцзы, благородному мужу, во всем следующему конфуцианской этике. Всегда выслушивай до конца любого собеседника, тем более старшего по возрасту. Иначе уподобишься лягушке в колодце. И никогда не поднимешься на лазурное облако.

То соображает: лягушка — олицетворение невежды. Со дна колодца огромное небо кажется ей маленьким и квадратным. А подняться на лазурное облако означает сделать блистательную карьеру.

— Вернемся к твоей матери. Подарив тебе жизнь, она заболела, и вот уже девять лет в доме не слышно плача младенца, радующего сердце. Малодетность — страшное проклятие Небес! Бесплодие — порок, но ревность куда хуже. Глупая ревность затмевает ум твоей матери, и она не дает моему сыну взять других жен или наложниц, чтобы таким образом увеличить потомство. Если что-то случится с ним и с тобой, наш род исчезнет. Все мои дети, кроме твоего отца, пьют из Желтых ключей. В моих чреслах нет больше силы. А твой отец и смотреть не желает на других женщин! Служанки-амы очень недовольны…

Дедушка не уточняет, чем, но То и так знает. Человек, продавший себя в рабство или поступивший в услужение, обычно получает от господина новое имя и принимает его фамилию. Все рабы и слуги в Чжунго зовут хозяйку «мама», хозяина — «папа», те величают их «дочерями» и «сыновьями». Обычай требует, чтобы хозяин хоть раз провел ночь с каждой служанкой. Однако То никогда не видел, чтобы батюшка по ночам покидал Перечный дом — мамины покои. Некоторые амы радовались этому. Большинство же, не стесняясь мальчика, ругали «папу» за невежливость и пренебрежение.

Хуа То плачет. Дедушка трясет рукавами халата, очень длинными и широкими, так что ему приходится поднять руки, чтобы обнажить кисти и пальцы. Этот резкий жест выражает досаду, огорчение. Мальчик мгновенно замолкает.

— Чем вызваны твои слезы?

— Вы не любите мою матушку…

— Ты видишь тень лука в чаше, — фыркает старик.

То вспоминает притчу: герой увидел в чаше для вина тень висящего на стене лука и принял ее за готовую ужалить его змею…

— …Я очень хорошо отношусь к первой жене моего сына. Она умна. Она настолько почтительна, что продала часть своих драгоценностей, чтобывместе с моим сыном купить мне гроб, и я никогда этого не забуду…

То знает: вступившая в брак жительница Поднебесной приносит в свою новую семью только личные вещи и драгоценности. Расстаться с ними — признак редкого бескорыстия. А подарить родителю гроб — знак особо почтительного отношения.

— С тех пор как она стала прислуживать твоему отцу с полотенцем и гребнем, то есть сделалась его женой, в нашем доме всегда царит чистота и порядок, он превратился в башню Циньлоу… У твоих родителей согласие, как между цинь и сэ, их можно уподобить селезню и утке…

Что же это означает, лихорадочно соображает мальчик. Ах, да, Циньлоу — башня, на которой играли на флейте супруги Сяо Ши и Лунъюй, ее название стало символом супружеского счастья. Согласие между мужем и женой обозначают и сравнения с уткой и селезнем, с гармонией звуков двух музыкальных инструментов цинь и сэ.

— …И добродетелью она не уступает Жэньен. Мужу подносит пищу на уровне бровей, как Мэн Гуан…

— Кто это, высокочтимый дедушка?

— Разве ты не знаешь? Жэньен — добродетельная жена, жившая в правление Шэнь-нуна.[112] Мэн Гуан — супруга сановника Лян Хуна.[113] Они относились друг к другу с особой преданностью и любовью. Принося мужу тарелку с едой, Мэн Гуан держала ее на уровне бровей, выражая тем самым свое безграничное почтение. Так что твоя матушка весьма достойная женщина. Потому твой отец и подкрашивает ей брови…

То понимает эту фразу. При династии Хань жил некий Чжан Чан, столь пылко любивший супругу, что подкрашивал ей брови.

— Я ценю и уважаю твою матушку, как собственную дочь. И с прискорбием сознаю, что она все же не идеальная жена моему сыну…

— Почему?

— О трех ее пороках я уже упоминал. Скажу тебе еще кое-что, чего не хотел бы говорить. Астрологи предупреждали, что ее судьбой управляет Небесная собака.[114]

То каменеет: его жизнь под угрозой. Женщина или семья под знаком зловещей звезды либо не будет совсем иметь сыновей, либо ребенок проживет недолго.

— Матушка каждый раз приносит жертву Чжан Сяну! Бог-чадодатель спасет нас от злого светила! Недаром на иконах он всегда целится из лука в Небесную собаку! И потом ведь над нашим домом свили гнездо белые ласточки, а такую семью ждут почет, знатность, богатство…

— Приметы противоречат предсказаниям геомантов и звездочетов. Все же я склонен больше верить в худшее, ибо у твоей матери есть один ужасный недостаток, который может нас всех погубить. Красотой она не уступает прославленной Ли — жене императора У-ди. Брат этой императрицы Ли Яньнянь сказал в стихах, посвященных сестре и поднесенных повелителю Поднебесной: «Раз взглянет — и сокрушит город, взглянет второй раз — и покорит страну».

— Чем же это плохо?

— Красота женщины — источник несчастий. Книга «Весны и осени царств У и Юэ» учит: «Мудрый муж — залог процветания государства, прекрасная женщина — причина его бедствий». В истории немало тому примеров.

— Расскажите, пожалуйста, высокочтимый дедушка!

— Чжоу Синь,[115] последний ван[116] династии Инь, отличался жестокостью и порочными наклонностями. Владетель местности Су поднял против него мятеж. Когда Чжоу Синь послал против бунтовщика несметное войско, тот одумался и в знак покорности подарил государю свою красавицу дочь Да-цзы. Она стала фавориткой императора, каждое ее слово обретало силу закона. В порочности и жестокости она превосходила даже своего господина, и они оба восстановили против себя народ и армию. Вот почему У-ван, основатель новой династии Чжоу, легко разгромил Чжоу Синя, убил Да-цзы и приказал надеть ее голову на древко белого знамени[117] в знак того, что она способствовала гибели государства.

Ю-ван,[118] император династии Чжоу, погиб из-за любимой наложницы Бао Сы. Красавица никогда не смеялась, и чтобы развеять ее печаль, владыка приказал зажечь на всех башнях столицы сигнальные костры. Увидев предупреждение о вражеском нападении, удельные князья поспешили на помощь государю. Не обнаружив неприятеля, они пришли в замешательство и смех впервые сорвался с прелестных губок Бао Сы. Но когда недруги в самом деле осадили столицу и на всех башнях вновь засверкали сигнальные огни, князья решили, что это новая шутка, и остались дома. Город был захвачен, Ю-ван погиб.

Правитель княжества Юэ задумал завоевать царство У. Зная, что повелитель этой страны, которого звали Фу Ча, падок до прекрасного пола, он послал ему в подарок двух красавиц, среди них знаменитую Си Ши. Дочь дровосека пленила Фу Ча. Он забросил государственные дела из-за любовных утех и не смог отразить нападение полчищ Юэ. После падения У женщина вернулась на родину. По приказу советника правителя Юэ, желавшего избавить страну от роковой красоты, приносящей несчастья, Си Ши была утоплена в Янцзы.[119]

Этими именами список не исчерпывается! Пань Шуфэй была наложницей и фавориткой Дун Хуня,[120] вана династии Ци. Он безумствовал, чтобы доказать любимой силу своей страсти, велел изготовить из чистого золота цветки лотоса и устлать ими аллеи сада, по которым прогуливалась его возлюбленная. Император Лянской династии У-ди захватил земли Ци, красавица попала в плен. Пораженный ее внешностью победитель хотел взять ее к себе в гарем, но ему отсоветовал министр, который считал женщину причиной падения династии Ци. Узнав о решении императора подарить ее одному из придворных, Пань Шуфэй покончила с собой.

Расскажу еще про Ян Гуйфэй, из-за которой император Сюань-цзун забыл о государственных делах. Родственники фаворитки, назначенные на высокие государственные должности, безнаказанно грабили народ, сама она преследовала великого поэта Ли Бо. Начальник пограничных войск Ань Лушань поднял мятеж. Император бежал, немногие оставшиеся ему верными солдаты потребовали смерти фаворитки. По приказу Сюань-цзуна она удавилась. Государь же отрекся от престола.[121]

— Да простит меня высокочтимый отец моего отца. По моему скромному разумению, в падении могучих государств виновата не красота прославленных женщин древности, а их слабости и недостатки, пуще же всего — пороки их хозяев — ванов.

— Ты осмеливаешься оспаривать выводы, к которым пришли авторы книг, где описаны все эти случаи в назидание потомству?

— И Кун-цзы послушался Сян-го…

Дедушка прикусил губу, чтобы не рассмеяться и тем самым не уронить серьезности и торжественности урока. Он сам рассказал внуку про восьмилетнего Сян-го, который поспорил с величайшим из великих философов. И мудрец признал свою ошибку и назвал мальчишку учителем.

— Ты не столь уж неправ. У твоего отца, конечно, множество достоинств и нет таких дурных качеств, как у вышеназванных ванов древности. Однако порой таланты приносят человеку больше бед, чем пороки. Вспомни Сун Хуна…[122]

…Это сановник при дворе императора Гуанъу-ди. Государь предложил, ему брак со своей сестрой. Сун Хун отказался, не желая понижать положение в доме своей прежней жены, перенесшей с ним голод и холод. Какая связь между этим достойным вельможей и моим отцом? Видимо, дедушка намекает, что ради мамы папа готов на все. Пора бы заканчивать урок, ведь в новогодний месяц даже школьники вообще не учатся…

Дедушка, к счастью, угадал его мысли.

— На сегодня достаточно. Кай Сан! — возвысил он голос.

Вошла служанка, ухаживающая за первым сыном в семье — наследником имущества. На ней были черный халат и штаны, волосы завязаны в узелок.

— Накорми первого сына первой матери, одень его для прогулки.

Через полстражи носильщики понесли паланкин с дедушкой и внуком в театр теней. По дороге они посмотрели еще и выступление уличных циркачей. Жонглеры перекидывались тяжелыми фарфоровыми вазами, то удерживали их на голове, то перекатывали через плечо по руке. И сосуды оставались целыми! Другой актер вертел тарелочки на тонких длинных шестах из бамбука. Фокусник с чудодейственным халатом вытаскивал из-под него бутыли, полные водой, выпускал из небольшого и, казалось бы, пустого ящика живых птиц… Чудес не перечесть!

Лицо дедушки заметно оживилось, когда на площадку вышел бритоголовый монах с кувшином вина в руке. Он кувыркался, совершал немыслимые пируэты и уклоны, прыгал, необыкновенно быстро бил в разные стороны ногами и свободной рукой — и ухитрился не пролить ни капли!

— Удивительно! — шепчет дедушка. — Это цзюйбах-сень, школа пьяного бога, один из секретных стилей цюань-шу. Ему учат только в обители Шаолинь, которая расположена в нашей провинции. Цель этих, на первый взгляд, бессмысленных движений — сбить противника с толку. Смотри, монах топчется на месте, колеблется, падает, делает перевороты через себя, обманные жесты, меняет темп. Великий мастер! Непонятно, почему он опустился до того, что демонстрирует свое кунфу[123] цзюйбах-сень в уличном представлении. Должно быть, он таким образом прославляет храм, чтобы туда стекались ученики…

— Чем славится эта обитель?

— В нее заходит обиженный и слабый — и выходит почти всемогущим.

— И туда надо заманивать послушников?

— В Шаолинь попадает один из тысячи желающих. Я в свое время не попал. Запомни на всякий случай: набор в храм начинается в день моления у текучих вод.

Паланкин последовал дальше по преобразившимся улицам города, обгоняя ряженых. Они шли на высоких ходулях с букетами рисовых колосьев на груди: Новый год — одновременно и праздник начала полевых работ.

В ночь на двадцать третье число двенадцатой луны родичи Хуа проводили своего Цзао-вана, бога домашнего очага, к Владыке Неба Юйди, чтобы он доложил о хороших и дурных делах, совершенных семьей за прошедший год. По сторонам изображения Цзао-вана прикрепили изречения: «Попадешь на небо — докладывай только о благих поступках», «Вернешься — даруй счастье». Губы ему смазали медом — пусть уста шепчут на ухо Яшмовому Владыке лишь сладкие слова. Для священной лошади, на которой хранитель домашнего очага отправлялся наверх, поставили блюдце с водой, положили маленькое седло, клочок сена и уздечку, сплеченную из красного шнурка.

Затем бумажное изображение вынесли во двор и сожгли под треск хлопушек.

Утро следующего дня мальчик провел в Перечном доме. Дедушка уехал по делам, и урок ему давала мать.

То глядел на нее с обожанием. До чего же мамочка красива! Овальное лицо поражает своей белизной. Предел мечтаний любой китаянки — такой цвет лица, как у Ян Гуйфэй, кожа которой не уступала по нежности нефриту и не нуждалась в белилах. Мамочка тоже ими не пользуется. Глаза у нее — формы миндаля и чисты, как осенняя волна.[124] Брови — тонкие полумесяцы. Черные волосы убраны ущербными лунами на вершине головы и украшены нефритовыми шпильками. До четырнадцати лет, поры совершеннолетия, когда она стала прислуживать папе с метелкой и совком,[125] мамочка носила детскую прическу. Достигнув возраста шпилек, заколола волосы в узелок на затылке, сделав сложную прическу. Нефритовые шпильки ей подарил папа. Этот камень, как и жемчуг, приносит бессмертие. Нефритовые изделия преподносят в знак пожелания счастья и долголетия.

Одета она, как знатные дамы на лубках. Вся в шелках: длинный бледно-голубой халат, голубые брюки, легкая зеленая накидка с коричневыми пятнами. Мягкие тапочки на крохотных ножках. Личико ее обычно омрачено печалью, когда папы нет дома. Ей тоскливо. Домашние дела, конечно, отнимают много времени, но они однообразны. Со мной в основном занимается дедушка. Мамочка нигде не бывает. Обряды предписывают женщинам замкнутое строгое существование, а дамы благородных сословий даже не имеют права открыто появляться на людях. Она не раз говорила, что каждый час общения со мной для нее праздник.

— Что тебе рассказывал дедушка на последнем уроке, свет очей моих?

— Истории о знаменитых красавицах, которые погубили древние царства. Правда, что ты красотой им не уступаешь?

— Я всего лишь простая безобразная женщина. Впрочем и у этих прославленных дам имелись серьезные изъяны во внешности.

— Даже у Ян Гуйфэй?

— Даже у нее. Отец моего мужа упоминал, что она изгнала из столицы Ли Бо?

— Да.

— Знаешь, почему? Заносчивый и всесильный евнух Гао Лиши завидовал великому поэту и наклеветал на него фаворитке. Дескать, в своих знаменитых «Чистых ровных мелодиях» Ли Бо посмеялся над ней, сравнив с изящной красавицей глубокой древности по прозвищу «Летящая ласточка», которая славилась тонкостью стана.

— Что же тут плохого?

— Да ведь Ян Гуйфэй была весьма полной! Она посчитала такое сравнение скрытой насмешкой!

— А Пань Шуфэй имела изъяны?

— Волшебник-даос превратил фазанью самку в девушку — это и была Пань Шуфэй. Красотой она превосходила всех женщин, но у нее остались маленькие птичьи лапки. Влюбленный Дун Хунь уверял ее, что ему нравятся такие крохотные ножки, заставлял ее ходить по золотым лотосовым лепесткам, восклицая: «Каждый твой шажок рождает золотой лотос!». Именно она придумала обычай бинтования ног. И теперь главный признак девичьей красоты — «золотые лотосы» или, как их еще называют, «нежные побеги бамбука» и особая покачивающаяся «утиная» походка. Только такая девушка достойна быть женой или наложницей, ведь ее ноги не годятся для обычной черновой работы. Удел женщин с простыми ногами — оставаться крестьянками, амами, проститутками низшего класса, рабочими.

То слушал во все уши: о жизни противоположного пола он знал очень мало.

— Мамочка, а бинтовать ноги не больно?

Женщина непроизвольно содрогнулась, вспомнив, как в шестилетнем возрасте ее ступни были впервые сжаты бинтами, подобными злым питонам. Узкие, шириной в цунь с четвертью, и длинные, протяженностью в три с четвертью чжана.[126] Мокрые, противные, они туго обхватили ее ноги — вокруг пяток под подъемом и под стопой. Подогнули под стопу четыре маленьких пальца, оставив свободным только большой. Высыхая, повязка стянула ногу, вызвав нестерпимую боль. Шли годы, пятка подтягивалась к носку, подъем выгибался. Но родные сочли, что недостаточно быстро. Пригласили знахаря с ножом и мазями, он сделал разрез по середине стопы, и пятка стала сближаться с носком куда быстрее. Раз в неделю повязку снимали, ноги вычищались. Маленькие пальцы отсохли, их убрали.

— На каждую пару лотосовых ножек приходилось озеро слез, сынок. Слезы и боль — пустяк. Мне не стыдно позволить измерить мои ступни, они не превышают трех цуней.[127] Иметь «золотые лотосы» — дело чести. Гордость позволяет вынести любые мучения. А «нежные побеги бамбука» болят все время. И если теперь снять повязки, они заболят еще больнее. Но давай поговорим о твоем папе…

— А где он сейчас?

— Пытается достать цветок корицы…

То соображает: «чже туй», сломить ветку корицы, звучит так же, как «стать знатным». Это выражение — образное обозначение сдачи государственных экзаменов.

Взгляд из XX века
Со 121 по 1905 год гражданскими чиновниками в Китае назначались только те, кто выдерживал государственные экзамены и получал ученую степень.

Испытаний было три. Первое проходило раз в полтора года в уездном центре и продолжалось один день. Выдержавший получал низшую ученую степень сюцай («совершенствующий способности») и допускался к экзамену в провинциальном центре, который состоялся раз в три года и длился девять дней. Прошедшие второй этап удостаивались звания цзюйчжень («представляемый»). Оно служило пропуском к третьему — пятидневному — экзамену, проходившему в столице весной раз в три года.

Собирались на него обычно восемь-девять тысяч претендентов. Делился он на три стадии. Первая длилась три дня и являлась повторением провинциальных испытаний. После нее оставалось три-четыре сотни лучших, которых допускали к дальнейшим экзаменам. Их число уменьшалось раз в десять после второй стадии — и тогда они получали звание цзиньши («поступивший на службу»).

В последний день новоявленные цзиньши сдавали дворцовый экзамен, введенный в 973 году. Десять наиболее достойных заслуживали особую почесть — их представляли императору, который считался главным экзаменатором. С 1375 года трое лучших из этой десятки с почетом выходили из дворца через центральные ворота. Самый способный получал звание «образцовое око» и сразу назначался на должность в Ханьлиньюане — учреждении, которое европейцы называли первой в мире академией наук. Ученые-ханьлини занимались толкованием и составлением императорских указов, подготовкой бумаг для Сына Неба и т. п.

Темами для двух сочинений — в прозе и стихах — обычно выступали цитаты из классических книг или изречения мудрецов по проблемам философии, истории, этике. При сложении стихов требовалось точное соблюдение установленного размера, рифмы, определенного числа иероглифов и использование традиционных образов старой китайской поэтики.

Для поступления на государственную службу, таким образом, следовало знать наизусть классические книги, обладать изящным слогом и каллиграфическим почерком, быть настойчивым и усидчивым. Словом, в отличие от других стран (не только в древности или средневековье, но и сейчас), в управленческий аппарат набирались по меньшей мере грамотные и трудолюбивые, а часто — способные и даже талантливые люди.

Тем не менее бюрократическая машина Китая была заражена коррупцией, мешала прогрессу ничуть не меньше, чем в других цивилизациях, где доступ в «коридоры власти» зависел не от личных способностей, не от результатов экзаменов (которые в Поднебесной было куда труднее подделать, чем сейчас у нас), а от богатства и знатности, родственных связей — хотя, конечно, эти факторы немало значили для судьбы «абитуриентов» и в Срединном государстве.

В этом плане никаких изменений к лучшему не произошло с тех пор, как вождь первобытного племени впервые передал власть своему наследнику, а не лучшему охотнику. В Китае, как и во всем мире во все времена, за исключением революционных эпох, господствующее положение в обществе занимали дети и внуки тех, кто уже стоял у власти поколением раньше. Сыновья китайских крестьян и ремесленников, теоретически обладавшие правом на допуск к экзаменам, практически имели мало шансов их сдать, так как вынуждены были сызмальства зарабатывать на жизнь, а не учиться. Одиночки-парвеню, волей случая или силой своего гения ухитрившиеся все же «сломать ветку корицы», быстро инкорпорировались в правящую клику, становились там своими и защищали уже не прежних, а новых товарищей по классу.

* * *
— Ты должен во всем подражать отцу, сынок. Он был простым шэном, ученым без степени, но десять лет просидел перед лампой у окна и стал Сведущим в Канонах, сменил светское платье на официальный костюм чиновника. А теперь решил достичь Драконовых ворот…

То постигает смысл метафор. Сидеть перед лампой у окна десять лет — значит напряженно учиться в молодые годы. Сведущий в Канонах — одно из названий гуншэна, заслуженного сюцая, рекомендованного в государственное училище или на должность. Подняться к Драконовым воротам — сделать карьеру. Если рыбе удается пробраться вверх по течению через ужасные пороги в верховьях великой реки Хуанхэ до Драконовых ворот, она превращается в дракона.

— Есть ли известия от папочки?

— Отец твоего отца ежедневно посылает гонца к кунму-архивариусу списывать помещенные в «Ди-бао», «Столичных ведомостях», известия из Северной столицы. Но там пока ничего не опубликовано. И вестник, который первым является к родичам экзаменуемых, сообщает результат и получает вознаграждение, к нам тоже не приходил…

То огорчается, но скоро забывает печали. Предстоит новогодняя ночь, когда Цзао-ван возвращается с небес.

Богу домашнего очага устроили торжественную встречу. В середине часа Крысы, в полночь, над городом взорвались вонючие фосфорные бомбы, взлетели ракеты, рассыпав разноцветные огни фейерверков, затрещали хлопушки, завыли бесчисленные трубы. Горожане заколотили в котлы и кастрюли. Обитатели дома Хуа развели в самом большом дворе огромный костер из веток сосны и бамбука. Дедушка позволил внуку запустить несколько трещавших петард «бао чжу». Название ракет-хлопушек дословно означает «жечь бамбук». Треск горящей сосны и бамбука, как всем известно, отгоняет нечистую силу.

В доме повесили новое изображение Цзао-вана. Наутро То поздравил старших с Новым годом и получил подарки.

В первый день весны бучженсы — начальник провинции в сопровождении процессии из высокопоставленных чиновников и знатных шияо — богатых и влиятельных лиц, не занимающих государственных должностей (к ним относился и дедушка) — направился к восточным воротам города, чтобы принести жертву Божественному землепашцу — существу с бычьей головой на человеческом теле. Для этой церемонии у ворот рядом с сельскохозяйственными орудиями поставили большую статую буйвола.

Пятидневку назад дедушка привозил сюда внука посмотреть, как делали статую. Слепец по указаниям некроманта — вызывателя душ наклеивал разноцветные листы бумаги на деревянный каркас. Цветовая гамма листиков предсказывала погоду наступающего года. Преобладали красный и белый, значит, надо ожидать пожаров вкупе с широким разливом рек и изобилием дождей.

Знатные люди во главе с губернатором медленно обошли деревянного буйвола, при каждом шаге что есть силы колотя его разноцветными прутьями. Удары пробили дыры в каркасе, загодя заполненном разными видами зерна. Злаки посыпались на землю. Толпы присутствующих, давя друг друга, старались схватить отлетавшие клочья бумаги: те, кому это удается, будут благоденствовать в течение всего года. То не повезло, но он не огорчался, увлеченный зрелищем…

Потом закололи настоящего буйвола, тушу распределили между участниками процессии.

В первые четыре дня Нового года действовал «запрет Дверей»: чужие, переступивше в этот период порог жилища, могли принести несчастье его обитателям. На третий день явился вестник, желавший поскорее получить награду. Дедушка не знал, радоваться или печалиться. Запрет нарушен, однако новости пришли такие, что их впору доставлять благовестному существу — зеленой или синей птице с красным хвостом, которую держит на посылках благостная богиня Сиванму, владычица Запада — страны бессмертия, обладательница элексира вечности.

Отец Хуа То благополучно добрался до столицы. Все предъявленные им документы признаны достоверными — и биография, и свидетельство о хорошей репутации, заверенное соседями, и удостоверения о получении званий сюцая и цзюньчженя. Его благополучно опознали по описанию наружности. Оно прилагалось для того, чтобы подставные лица не могли проходить испытания вместо экзаменуемых. Хотя это каралось смертной казнью, находились люди, за деньги готовые на все. Его письменное прошение удовлетворено, комиссия допустила его к весенним экзаменам.

То собственноручно написал молитвенное обращение, в котором назвал свои фамилию и имя, место жительства, изложил суть своей просьбы к духам (пусть папочка станет ханьлинем), и громко прочитал его перед семейным алтарем. Затем бумажку сожгли. Оставалось ждать, прислушаются ли предки к такому ничтожному существу, как То.

Миновал праздник Фонарей, которым заканчивалось отмечание Нового года. В пятнадцатый день первой луны на домах было вывешено столько фонарей различных форм и окрасок, что каждое жилище превратилось в светящуюся гору.

Прошел Цынмин, праздник Чистых и Светлых Дней, Поминовения усопших, который приходится на пятый день четвертой луны. И вот тогда-то духи явили милость: в «Ди бао» появилось извещение, что отец Хуа То с честью сдал государственные экзамены в столице и стал ханьлинь-бянсю, чиновником пятого ранга в ведомстве по составлению исторических трудов. Перед его семьей открылся путь в десять тысяч ли.

Индийский океан, Аравийское море, 1604 год

Купец не обманул. «Горячая вода» сотворила свое волшебство. Очнулся Мбенгу в трюме завы, арабского торгового судна. Правда, сам он это понял не сразу, сначала подумал, что похоронен заживо.

Густую, душную тьму над ним лишь кое-где пронизывали световые иглы, проткнутые через щели наверху. В голове два разъяренных носорога били изнутри по дискам. Во рту ощущался вкус жижи, зачерпнутой из зловонного болота. Мбенгу со всех сторон стискивали какие-то теплые, мокрые и скользкие существа. Духота и вонь превышали всяческое воображение, жажда раздирала горло, на веках будто налипли комки грязи.

С трудом, расталкивая потные тела вокруг себя, Мбенгу поднялся на ноги. На него зашипели, заворчали, кто-то больно ударил его в ребра. В приступе внезапной ярости Мбенгу с силой опустил кулак на голову обидчика. Послышались странный хруст, хриплый стон, звуки судорог. Несколько истеричных женских вскриков быстро затихли, наступила зловещая тишина. Вокруг Мбенгу вдруг образовалось пустое пространство, что казалось немыслимым в тесном трюме.

— Есть здесь кто-нибудь, понимающий меня? — спросил Мбенгу сначала на уветском, потом на языках йагов и нгуни.

Из угла отозвалась девушка-зулуска.

— Подойди и оставайся все время рядом со мной, — приказал Могучий Слон. — Ты знаешь еще какие-нибудь наречия?

— Да, хауса. Они меня похитили несколько лет назад…

— Спроси, есть ли тут хауса, которые говорят на других языках?

Нашлись трое, знавшие готтентотский и банту.

— Все приблизьтесь ко мне и держитесь рядом, будете моими переводчиками. А ты расскажи, где мы находимся.

— Мы в брюхе лодьи меднолицых. Они повезут нас за соленое озеро, где мы будем прислуживать тамошним вождям.

Мбенгу издал яростный рык. Ах гиена-купец! Обманул, продал в рабство, как военнопленного! Впрочем, в чем обманул? Он обещал Мбенгу отправить его на лодью — отправил. Сказал: «Если выпьешь „горячую воду“ — очутишься у чужеземцев». Это оказалось правдой. Мбенгу захотелось на охотничьи угодья белых племен — его туда отвезут. Купец даже честно предупредил, что Могучему Слону скорее всего там не понравится… Так кого же Мбенгу обвинять, кроме себя? Увлекся буйвол молодой травкой — и в пропасть свалился.

К тому же, раз он попал сюда, значит, так захотели духи. Может, они желают его глазами взглянуть на мир, лежащий за бескрайним озером…

Могучий Слон сдержал обуревавшие его гнев и отчаяние. Что проку злиться и горевать? Мужчине надлежит действовать.

Для начала он сосчитал всех находившихся в трюме. Их оказалось много, целый крааль, втиснутый в одну большую хижину: сорок шесть мужчин, девяносто восемь женщин, двадцать детей. Еще восемь трупов, включая убитого им самим.

— Где вы хороните мертвых?

— Мы не хороним. Раз в день нам спускают большой чан с едой на всех, — объяснила зулуска. — Туда мы кладем один труп, и его вытаскивают наверх. Нам еще дважды в сутки спускают бочонок с водой, однако туда тело не влезает.

— Где справляете нужду?

— Под себя, — ответила девушка без тени смущения. Она не стыдилась этого, как и своей наготы, наоборот, даже гордилась ею.[128]

— Когда я осматривал лодью снаружи, мне показалось, что она сужается книзу. В этой деревянной хижине внутри лодьи, насколько я могу судить, стены прямые, пол ровный. Шум воды я слышу с боков, но не снизу. Наверное, хижина стоит не на самом дне. Есть ли у кого-нибудь ножи, иглы, ожерелья из камней и ракушек, вообще острые предметы? Толмачи, переведите мой вопрос.

У рабов нашлись два металлических ножа, наконечник ассегая и четыре гвоздя, припрятанные от меднолицых, а также с десяток ожерелий из камней или клыков. Мбенгу забрал все острые орудия и сложил в кучку у стены.

— Пусть переводчики держатся рядом со мной. Всем остальным встать и разделиться. Мужчинам по одному подойти ко мне.

Мбенгу осмотрел, а точнее, ощупал всех мужчин, отправим в дальний угол несколько больных и раненых. Шестерых самых крепких молодцов он оставил возле себя.

— Вы составите мое импи.

Такой же процедуре подверглись женщины. Старые и квелые отправились в дальний угол. Трех самых здоровых и дебелых Мбенгу задержал:

— Вы теперь мои жены. Ты назначаешься старшей супругой, — обернулся он к зулуске. — Каждый из вас пусть возьмет себе по две женщины, какие понравятся, — разрешил он бойцам импи. — Переводчики-мужчины тоже удостаиваются чести иметь двух супружениц. Остальные мужчины после них могут подобрать себе пару. Каждый глава семьи отныне заботится о своих домочадцах и отвечает за них. Чтобы всем хватало места на полу, спать будете чередуясь: сначала мужья и старшие жены, потом младшие и дети.

Мбенгу принялся устраивать жизнь рабов, как в свое время порядки в зулусском импи. Несколько мужчин по его приказу за полдня вырезали примитивным инструментом дырку на стыке двух самых больших досок у стены. Женщины сгребли туда накопившиеся нечистоты.

— Вот отхожее место. Посещать его по очереди, не толпиться, чтобы подпиленный пол не провалился, — объявил Могучий Слон.

С помощью переводчиков отыскав старуху, немного смыслившую во врачевании, Мбенгу вместе с ней обследовал немощных. Шестерых, показавшихся ему безнадежными, приказал прикончить. Телохранители ловко и умело задушили несчастных.

— Жаль их, но они все равно умрут. А так нам достанется больше места, пищи и воздуха, — объяснил новоявленный вождь притихшей толпе.

Сверху открылся люк, на тросах спустили пищевой чан. Рабы заволновались и кинулись к нему, давя и оттесняя слабых и детей в стороны.

— Всем назад, иначе смерть! — проревел Мбенгу.

Крепыш-телохранитель ослушался, и Мбенгу раздавил непокорному кадык. Толпа отхлынула.

— Сначала, пока дверь наверху открыта, выкинем наружу трупы. Отверстие достаточно широкое и на высоте всего четырех локтей. Пусть мне помогут мои щитоносцы. Затем каждый муж съест по две горсти еды, по одной даст своим женам и детям. Все делать по очереди, быстро, но без суеты. Подошел, раздал доли домочадцам, взял свои две горсти, отошел, съел. Первой берет семья вождя, потом семьи телохранителей, затем переводчиков, далее все остальные. Если еда останется, можно взять еще. А пока выбросим умерших. Взялись…

К почтенному муалиму[129] Салему ибн-Джафару прибежал испуганный панджари — впередсмотрящий с расширенными от ужаса глазами. Заплетающимся языком он пролепетал, что в трюме бушуют джинны. Муалим сразу поспешил к люку, нахмурил брови при виде тел, вылетающих из-под палубы, и тут же рассмеялся.

— Зинджи додумались избавиться от мертвецов, — объяснил он обеспокоенному нахуде,[130] готовому поднять сигнал тревоги.

— Уверен ли высокочтимый муалим, что зава в безопасности? — взволнованно спросил судовладелец. — Не следует ли дать приказ пушкарям-топ-андазам подкатить пушку к люку, а матросам-харвахам приготовить оружие?

— Благословение Аллаха да не покинет нас, о достойный Саад ибн-Маруф! Мы плывем в зеленой воде, что означает: море под нами глубокое. Нигде не видно белых проплешин — признаков мелководья или бурунов от рифов. Берег достаточно далеко. Нет и примет, предвещающих изменение погоды, приближение урагана. Чужие корабли нас не преследуют. Что же терзает сердце храбрейшего из храбрых?

— Мне не до шуток, и я не понимаю причин твоей веселости, о Салем ибн-Джафар! Меня тревожат не природные стихии, а поведение зинджей! И я поражаюсь твоему спокойствию. Вспомни закон: если я потеряю судно, ты лишишься головы.

Муалим не успел ответить, как прибежал гунмати, откачиватель воды.

— Ручные насосы забиты дерьмом и грязью, о достопочтеннейшие! — завопил он, дрожа от страха.

— Поистине среди зинджей появился необыкновенный мудрец и вожак! — покачал головой муалим. — Он сообразил, как избавиться не только от тел, но и от нечистот. Рабы наверняка пробили дырку в полу трюма, и теперь грязь падает на дно завы, откуда вместе с забортной водой, просачивающейся через щели, попадает в насосы. Оставь все тревоги, мужественный Саад ибн-Маруф! Зинджи больше не причинят нам беспокойства! Этот их новый предводитель слишком умен, чтобы устроить бунт, он понимает: все чернокожие погибнут при попытке к мятежу. Наоборот, мы привезем рабов в лучшем состоянии и большем количестве, чем когда-либо раньше.

— Мир тебе, многомудрый, — поклонились Салему бхандари, хранитель запасов пищи, и каррани-писец, он же заведующий водоснабжением. — Мы теперь знаем точное число умерших рабов. Не стоит ли уменьшить количество выдаваемых им порций?

— Ни в коем случае! Пусть едят и пьют столько же, сколько раньше… Я хочу сохранить товар. Они и так живут впроголодь. Если это не сулит больших затрат, избранникам Аллаха наивеличайшего надлежит проявлять милосердие даже к презренным червям-неверным.

Взгляд из XX века
Торговля арабов с африканскими племенами началась с появлением у халифата собственного флота в конце VI — начале VII века и продолжалась более тысячи лет. Сокровища черного материка вывозились через пятнадцать гаваней восточного побережья Африки.

Торговлей это перекачивание ценностей с юга на север можно назвать только в очень приблизительном смысле, более правильные слова — грабеж, мошенничество. Золотые слитки, слоновые бивни, пряности, ценные породы дерева оплачивались горсткой начищенных медных монет или куском грубой материи для набедренной повязки, в самом лучшем случае — стальным клинком или штукой шелковой ткани.

Неравенство торговых отношений быстро переродилось в неравенство рас. Этому способствовала и мусульманская догма об избранном Аллахом народе, которая затмила ум арабам. Развернулась работорговля. Десятки веков акулы Индийского океана и Красного моря кормились миллионами черных тел, и лишь немногим зинджам — «счастливцам» удавалось добраться до северных стран, где они становились рабами.

* * *
«Повезло» и Мбенгу с его новым трюмным племенем. Еще не раз пищевой чан возвращался на палубу с грузом из мертвецов, но введенные Могучим Слоном строгие порядки сократили смертность. Когда рабов, наконец, вывели на палубу после многомесячного путешествия, Салем не удержался от довольной улыбки: зинджей осталось в живых даже больше, чем он рассчитывал. И самое главное, почти все женщины были беременны!

«Разумным» рабам в честь окончания плавания дали вдосталь еды. Чернокожие пели и плясали всю ночь, очутившись на твердой земле… Потрясенный муалим через переводчика спросил у Мбенгу, в котором сразу определил вождя:

— Почему вы так неистово веселитесь?

— Мы не радуемся. Мы вытанцовываем наше горе! — ответил чернокожий великан, вновь через много лет получивший от хозяев свое самое первое имя — Слон. На языке суахили, откуда его взяли арабы, оно звучало как Джумбо.

Азов — Черное море — Стамбул, осень 1604 года

В последний переход — в Азов — ясырь погнали на рассвете следующего дня. Сафонка брел, опустив голову и тупо глядя под ноги, вот города толком и не увидел. И моря тоже. Мелькнула мутно-синюшная полоса, смахивающая на Дон в весеннее половодье, и исчезла за крепостными стенами. Несколько сот шагов по кривым улочкам в окружении галдящей толпы горожан — гогочущих, потешающихся, тыкающих перстами, кидающих комки грязи — и рабы очутились на невольничьем рынке-суке.

В голову первым делом ударил страшный запах грязных тел, нестираной одежды, а главное, дерьма и мочи. Жители татарских городов справляли нужду прямо на улицах и площадях. Кое-где имелись уборщики, сметавшие грязь, но в большинстве городских кварталов, а уж на невольничьем рынке и подавно, никто ничего не убирал.

Взгляд из XX века
Чем более цивилизовывался человек, тем менее он зависел от своего третьего по важности чувства — обоняния. Первобытные люди, идя по следу кабана или прячась от пещерного льва ночью, полагались порой на свой нос больше, чем на глаза и уши. В лесу, скалах во тьме ничего не увидишь, стоит ветру завыть — и не услышишь. Вдобавок умеют звери прятаться и ходить бесшумно. А вот запах собственный устранить не могут, только и способны, что с подветренной стороны к добыче подкрадываться.

С дней, когда добили последнего мамонта, до наших дней, когда добивают последних слонов, люди, столетие за столетием, теряли замечательное свойство ориентироваться в мире с помощью носа. Однако Сафонка, намного уступая, скажем, кроманьонцу, дал бы сто очков вперед любому современному охотнику с его нюхом, «забитым» тысячами резких, да вдобавок искусственных, не существующих в природе запахов, отравленным промышленной гарью и копотью. Сафонка мог по запаху найти волчье логово или лисью нору, если проходил от них в десятке шагов, отличал, закрыв глаза и не дотрагиваясь, свежевыструганную дубовую доску от ольховой, а тем более от липовой, за несколько верст в чащобе выходил на костер, коли ветер нес дым в его сторону.

* * *
Русские привыкли держать тело в опрятности, и дух у них был чистый и свежий. Даже рабочий пот, впитываясь в свежевыстиранную рубаху, пахнул не так, как от рождения не мытый татарин. В плену, не имея возможности искупаться, а тем более отпариться в баньке, русские долго не могли привыкнуть к собственному запаху, вдруг ставшему непривычно едким и чужим. Потели в жаркий полдень, мерзли прохладной ночью. Пыль вбивалась в поры, на кожу налипали комки. Катышки грязи, как гниды вшей, вцеплялись в волосы, и по вечерам, в короткие минуты отдыха, было трудно очиститься. Удалось немного помыться и обстираться лишь на последней стоянке. Но в степи, на открытом ветру, жарком солнце и свежем воздухе даже та невероятная вонь, которой несло от коша, не так ощущалась.

В азовской же киссарии, рынке привозных товаров, на замкнутом стенами, не продуваемом воздушными потоками маленьком пятачке, где скопилось множество людей, ноздри у русских рабов как огнем жгло.

Еще сильнее жгли отчаянье и стыд. Здесь не было каких-то особых зверств. Татары натешились во время набега, в Азов пришли не наслаждаться чужими муками — торговать. Жестокость их была холодной, деловой. Разлучали, глазом не моргнув, сынишку и мать, жену и мужа, брата и сестру. Разве человек обращает внимание на визг суки, у которой забрали щенка, или ржание кобылицы, когда у той отлучают жеребенка? А чем невольники лучше скотины?

И обращались с ними ровно с быдлом. Раздевали догола, щупали, заглядывали в рот, шатали зубы, мяли места срамные — не больны ли. Того хуже приходилось девицам невинным. Их укладывали наземь при всех, и старухи-повитухи или евнухи-хадомляры из гаремов бесстыдно проверяли: подлинно ли девственницы, не обманывает ли ушлый нукер? Не хочет ли двух птиц одним камнем убить сразу — сначала нетронутой гурией насладиться, затем продать ее с выгодой как непорочную?

К счастью, Сафонке недолго довелось наблюдать сей ад кромешный. Будзюкей сразу повел его на край сука, предупреждая на ходу:

— У тебя сейчас только две дороги — или к вербовщику, или к моему палачу.

Пробились через толпу — и перед ними предстал навес о четырех столбах. Под полотняной крышей на ковре и подушках восседал меднолицый горбоносый турок лет сорока в широких штанах и невиданном плаще. Сафонка догадался, что это одеяние паломников — изар. Он никогда его не видел, но узнал по рассказам Митяя.

— Уважаемый Будзюкей-мурза утверждает, что ты ведаешь хорошо его язык, — сказал перекупщик по-татарски. — И что ты согласен вступить в орты йени-чери. Да простит меня твой хозяин, не из недоверия к нему задаю я эти вопросы, а чтобы мы с тобой быстрее столковались.

— Будзюкей-мурза сказал правду, — ответствовал Сафонка — тоже на вражьей мове.

— А почему вдруг ты решил вступить в армию султана?

— Я еще не решил.

Будзюкей тревожно посмотрел на раба: неужто сумасшедший урус именно теперь, в последний миг, пойдет на попятный или взбесится? А тот нагловато ухмыльнулся, подмигнул мурзе и уточнил:

— Я сначала выслушаю тебя, о купец, узнаю, какие мне прибыли посулишь, а уж потом решу. Может, я со своим благодетелем, — он отдал поклон Будзюкею, — останусь.

Вербовщик понимающе кивнул. Приятно встретить разумного невольника, который, даже в дерьме сидя, старается не упустить свою выгоду. Из таких неплохие наемники получаются. Их йени-чери в свои ряды охотно принимают: блоха блоху не съест.

— Это хорошо, что ты стремишься возвыситься из низкого положения, в каком находишься. Человек без стремления — глина, учит мудрость предков. И еще говорят: идешь в чужой дом, сначала найди выход. Посему я тебе расскажу о том, что тебя ждет, если ты вступишь в «новое войско». Но — коротко, чтобы не задерживать твоего славного хозяина.

Знай, о любознательный невольник: йени-чери набирают в основном из девширме, «дани кровью» — детей мужского пола, коих берут у христиан, подвластных империи, или полонят при взятии новых стран. Их называют свободными — чилик. Однако мальчиков нужно долго воспитывать, потому нанимают и взрослых пленных-добровольцев. Таким дают наименование пенджик — несвободные.

— Это что ж, выходит, я опять в рабах останусь?

— Мне нравится твое беспокойство о будущем. Сказано: кто не думает об исходе дел, тому судьба не друг. Но утешься. Различие лишь в том, что чилик имеют право на наследование имущества, а пенджик — нет, во всем остальном они равны. Попасть в «новое войско» — большая честь. Йени-чери, а их при дворе около четырех тысяч, охраняют священную особу султана и в Серале — султанском дворце, и в шепире — полевом шатре, закрывают его своими телами в бою.

— А сколько им дают на корма?

— Простой воин получает один золотой на десять дней. Кроме того, каждому в год выделяют один золотой на лук, хазуку — верхнюю одежду, восемь локтей полотна на рубашки и три локтя — на большие штаны.

— И так всю жизнь?

— Если отличишься в бою, тебя назначают юз-баши, а то и торбаджи. Значит, станешь предводителем десятка или сотни, будешь получать золотой на два дня. А можешь дослужиться и до помощника янычар-аги, который командует большим отрядом йени-чери. Ему выдают золотой в день!

— А коли я стану этим… янычар-агой?

— Как обширны твои аппетиты, человек из северной страны! Трижды три раза прав мудрейший из мудрых Али Сафи, изрекший: «Обжора тот, кто один кусок жует,второй в руке держит, в третий взглядом впивается». Однако, по здравому рассуждению, ты не столь уж неправ. Многие бывшие рабы добились высоких званий алай-бея, полковника, или янычар-аги, жалованья десять золотых в день и права ездить на коне!

— Разве янычары совсем не имеют конницы?

— Нет, лишь их аги и помощники ездят на лошадях, остальные — пехота: стрельцы из мушкетов, луков, самострелов, пушкари.

— А как жить-то придется?

— Поначалу поучишься воинскому ремеслу в школе Аджами Огхлан. Если умеешь хорошо сражаться, тебя в ней долго не продержат, быстро определят в орту. Там будешь есть из общего священного котла, ночевать в казармах. Коли повезет в походах, быстро защеголяешь в добротных одеждах, цветных шелковых поясах, сможешь похвастать дорогим оружием, красивым долбандом — это такой высокий головной убор с пучками перьев наверху. Житье привольное, не пожалеешь! Правда, жениться нельзя, семьи и дома заводить — тоже! И еще учти: упражняться в боевом искусстве придется чуть ли не каждый день!

— Такое мне любо! Согласный я!

— Что ж, теперь слово за твоим хозяином. Сколько хочешь за раба, эфенди?[131]

— Триста золотых, досточтимый Нури-бей!

Сафонка аж рот разинул от непомерной цены, однако вербовщик лишь радостно улыбнулся, предчувствуя любимое развлечение — долгий, хороший, упорный торг.

— Побойся Аллаха, доблестный Будзюкей-мурза! С одной христианской головы в султанате берут джизье, подушный налог, всего в сорок серебряных аспров — то есть один золотой!

— Только с тех, кто сам не зарабатывает…

— Даже тех, кто работает, облагают лишь вдвое большим налогом! Мальчик, пригодный для йени-чери, стоит всего-навсего пять золотых. А я предлагаю тебе… в шесть раз больше!

— Покуда мальчика будут обучать десять лет, он съест на полтыщи золотых да на столько же сносит одежды. Он может легко заболеть и умереть в новом месте, и тогда все расходы на него пропадут. Да и выйдет ли из него прок в конце концов, только святой Хызр заранее определить способен. А я продаю тебе испытанного бойца. Знаешь, скольких нукеров он мне стоил? Пятерых! И ушел бы от нас, когда бы я сам его не полонил! Тигр лютый, а не урус! А я сумел его поймать и приручить!

«Вот брешет — не подавится, цену набивая», — поморщился Сафонка.

— Так что, сам понимаешь, — заключил Будзюкей, — дешевле, чем за двести пятьдесят золотых, такого силача уступить просто глупо.

— Какой он воин — слишком молод еще, опыта набраться не успел! Его не то что испытанный йени-чери, а любой слабосильный азеп-пехотинец одной левой побьет. Ну-ну, не гневайся, благородный мурза, — торопливо добавил купец, видя, как побагровело лицо Будзюкея, — я не думал обвинять тебя во лжи, просто турецкие бойцы самые сильные в мире…

— Настолько сильные, что слабейший из них одной левой рукой свалит багатура, с которым не справились пять моих отборных торгутов? Ты смеешься надо мной. Нури-бей!

— Вовсе нет, славный мурза! И чтобы доказать тебе свое уважение и подтвердить полное доверие к твоему рассказу, я куплю невольника — заметь, себе в убыток! — за целых сорок золотых…

— Э нет, купец! Ты усомнился в моих словах, теперь я должен доказать свою правдивость. Сразись с урусом тупым оружием. Если победишь, я сам заплачу тебе шестьдесят золотых, а его продам в каменоломни!

— Аллах акбар! Ты, видно, хочешь, чтобы я очутился в маристане?[132] И не от руки этого юноши — ты знаешь, мне приходилось сражаться, хоть я и не воин, а купец, некогда мечтавший стать ученым и поэтом, — а от непосильной для моих лет перегрузки. Но предложением твоим я воспользуюсь. Пусть бьется с моим телохранителем. Он обучался у наставников Аджами Огхлан и был у них на неплохом счету. Темир! — возвысил голос торговец.

Из стоявшей неподалеку кучки слуг Нури-бея отделился крепыш с иссеченным шрамами лицом. Одет он был по-монгольски: чекмень из верблюжьей шерсти, перетянутый поясом, нагрудник из шкуры жеребенка, мягкие сапоги, на голове заимствованная у кипчаков шапка-боряк, отороченная лисьим мехом.

— Испытаешь боем этого юнца — годится ли он для йени-чери.

Темир поклонился, ощерив в радостной ухмылке рот.

Будзюкей понял, что попал в ловушку, расставленную хитрым купцом. Урус-шайтан давно не упражнялся с саблей, жил впроголодь, прошел пешком не меньше двухсот фарсахов.[133] Для поединка он негож, а ему придется мериться силами с отменным рубакой, которого Нури-бей, по всему видать, держит как раз для таких случаев. Выгоду купец получает двойную: сразу определяет, стоит ли покупать раба, и сбивает цену — ведь вряд ли кто побеждает Темира.

Будзюкей еще раз убедился в том, что все подстроено заранее, когда Темир, зайдя в палатку, стоящую у навеса, почти сразу же вышел оттуда облаченный в кожаные нагрудник и шапку, кои одевают под кольчугу и шлем. Он нес две учебные сабли — тяжелее обычных, с закругленным острием и затупленным лезвием. Сафонке никакой защитной одежи не предложили.

Челядь Нури-бея и кэшиктены мурзы расступились, образовав большой круг. В мгновение ока выросла толпа базарных зевак.

Сафонке стало страшно. Не смерти он боялся — такой саблей не убьют. Не боли, не увечья, коль удар пропустит. Позора, что на глазах у всех уступит вражескому бойцу, наверняка грозному, что честь русскую уронит. Был бы в полной мощи, да не усталый, да поупражняться бы седмицу — хоть с самым сильномогучим поединщиком померился бы удалью молодецкой. А так… Стыд единый, а не брань…

Сафонка и Темир вышли на круг. Уже по тому, как быстро передвинулся татарин, оставляя солнце за своей спиной, чтобы оно било в глаза противнику, Сафонка понял: перед ним бывалый воин. Правда, уловка Темиру пользы не принесла, светило было скрыто завесой туч.

Пошла игра боевая. Выпад — отбив, атака — уход, обман — отскок… С первых столкновений клинков зрителям, многие из которых поднаторели в ратном деле, стало ясно, что казак превосходит выученика янычар силой рук, равен в ловкости и быстроте, но уступает в мастерстве и выносливости. Ужом ускользнув от нескольких, будто хлыстом нанесенных (до того резкие!), боковых ударов, парировав с полдюжины прямых тычков в грудь, Сафонка почувствовал, что скоро выдохнется и долго не протянет. Соперник тоже понял это и сбавил темп, настраиваясь на затяжной бой, чтобы сначала вымотать гяура, а уж потом добить.

Отчаянье опять нахлынуло на казака, но он постарался перебороть себя. Поддайся одной боли да сляг — и другую наберешь. Надо бы закончить схватку сколь можно быстрее, да как? Раздумывая, он для сбережения сил отступал, отмахиваясь от Темира, пользуясь тем, что руки у него длиннее, чем у татарина.

Телохранитель Нури-бея не спешил, дыхание со свистом, ровно, размеренно вырывалось из полусомкнутых губ, в то время как невольник втягивал и выпускал воздух, ровно гончая после заячьей травли.

— Поджал хвост, урусский шакал? — вызывающе прошипел Темир, чтобы вывести гяура из равновесия, заставить сделать опрометчивое движение. — Сейчас я проломлю тебе башку.

«А, раньше смерти не умрешь!» — вдруг решился Сафонка. Он вспомнил одну не весьма честную уловку, коей лет восемь назад научил его батюшка. Отскочив от Темира подальше, парень огляделся, увидел кучку мокрой грязи, перемешанной с дерьмом, и перепрыгнул через нее, оставив горку между собой и врагом. Будзюкей осуждающе покачал головой, бусурманы неодобрительно загудели: трусит гяур, бегает от правоверного, как пугливый олень от барса!

Ободренный отступлением противника, который доселе защищался храбро и умело, татарин кинулся вперед. Сафонка подцепил носком босой ноги комок грязи, швырнул его в сторону врага, метя в лицо, и прыгнул вслед сам, занеся саблю над головой.

Хотя грязь не попала татарину в лик, пролетела мимо, тот непроизвольно зажмурил глаза. И в этот самый миг Сафонка что было сил трахнул ворога лезвием по голове.

Поединщик повалился, словно серпом скошенный пшеничный колос.

Нури-бей раздраженно вскочил с подушек:

— Ты грязно сражаешься, гяур!

— Зато побеждаю!

Купец не нашелся, что сказать. Сафонка, решив, что не стоит ссориться с будущим хозяином, смягчил резкость ответа, продолжив:

— А разве честно против меня могучего бойца выпускать, уважаемый Нури-бей? Я ведь саблю в руках долгонько не держал, да и вымотан весь, для поединка не гожусь! Вот и пришлось хитрость применить.

— Знаешь, гяур, ты и впрямь способен стать не только янычар-агой, а кем угодно. Кидаешь во время учебной схватки сопернику грязь в лицо, разбиваешь череп, потом оправдываешься, что поступил правильно. Далеко пойдешь!

— Разве ты сам по-иному обращаешься с врагами? — вырвалось у Сафонки.

Нури-бей смолчал, поджав губы. С проломленной головой, бесчувственного Темира унесли на руках в палатку.

Будзюкей, не скрывая торжества (честно там или нечестно, а бой-то выигран его рабом, и Нури-бей публично унижен!), повернулся к купцу:

— Ну, и ты продолжаешь считать, что такой лев не стоит жалких двухсот тридцати золотых?

— Он действительно неплох, хотя еще сыроват. Любой знаток оценил бы его высоко — но не выше семидесяти!

— Аллах свидетель, как неуступчив ты, Нури-бей, даже убедившись в моей правоте. И хитер. Хочешь нажиться на моем невежестве. Думаешь, не ведаем мы в далеком Ногайском улусе, что над Сералем развевается «кохан-туй», лошадиный хвост, и это означает объявление войны. На кого бросит хондкар свои непобедимые армии? На вероотступников-персов или нечестивых венгров?

— «Храни свою тайну, ее не вверяй, доверивший тайну тем губит ее», — заповедывал ибн-ас-Сумам. Падишах всего мира никому не говорит о своих помыслах, их знает лишь Аллах великий и милосердный. Да и какое отношение имеет грядущая война к нашему торгу?

— Для боев и осад нужны новые йени-чери. А в нынешний поход Аллегат-нойон привез очень мало мужчин…

— Да еще, говорят, иные из них убежали из-под самого Азек-тапа, перерезав кучу нукеров. Не знаешь, случаем, чьих? — невежливо перебил Нури-бей, показывая свою осведомленность и одновременно уязвляя партнера по сделке.

Будзюкей снова налился багровым цветом. От позора — он потерял лицо перед турецким торгашом. Но оправдываться или опровергать не стал, продолжил речь, как ни в чем не бывало.

— Так вот, я повторяю, из-за малочисленности мужчин цены на них поднялись втрое. И ты сам знаешь, лишь один из тысячи урусов соглашается принять истинную веру и стать под священное знамя пророка. Я привез тебе именно такого. А ты мне хочешь заплатить за него, как за презренного лавочника-чивута![134]

— Да не сломаются твои зубы, Будзюкей-мурза! Разве восемьдесят золотых кто-нибудь кому-нибудь заплатит за чивута?!

— И в пять раз больше выложит, если тот ювелир, алхимик или лекарь. Но мой ясырник — воин, и я прошу за него всего-навсего двести золотых! Для такого богача, как достославный Нури-бей, это сущий пустяк!

— Да я разорюсь, если отдам за раба хотя бы на один астр больше, чем восемьдесят пять золотых!

— Нури-бей, ты получишь огромную выгоду, продав моего уруса в йени-чери, даже если добавишь к этой цене сто золотых!

Торг продолжался еще битый час, пока Сафонку в конце концов не купили за сотню.

— Инч Алла! Так угодно Аллаху! — с сожалением вздохнул купец. — Можно было бы еще поторговаться, да время не ждет. Ты такой же великий спорщик, как и багатур, Будзюкей-мурза! — польстил он ногайцу. — Совсем меня ограбил! Но я не таю обиды на старинных друзей, а потому хотел бы предложить кое-какие редкие товары для тебя, твоего гарема и на подарки Аллегат-нойону и князю Иштереку, кои ты обязан сделать после удачного похода. Их можно посмотреть в моей мауне.[135] Там и купчую на уруса напишем.

Опять перед глазами Сафонки замелькали кривые узкие улочки, непривычного вида дома из камня и глины, окруженные глиняными же оградами — дувалами. Повороты, повороты — и за углом раскинулась широченная синеватая неразглаженная скатерть-самобранка, только вместо яств на ней множество различных кораблей.

День стоял пасмурный, таким же было море. Оно недовольно морщилось, шмякало туда-сюда буро-зеленые водоросли, труху и грязь между остовами судов, прильнувших к причалам. Сказки верно говорили: другого конца-краю у морюшка нету, концы-края сливались с серыми небесами вдалеке в сизом мареве. Охватить всю его широту одним взглядом невозможно, приходилось вертеть головой, и тогда чудилось, что поверхность воды неровная, в ней какая-то кривизна.

От устали, пережитого во время боя волнения на Сафонку нашло оцепенение, и он стал воспринимать происходящее, как во сне наяву. Скрип бревенчатого настила, который соединял причал с палубой мауны — огромной, по Сафонкиным меркам, лодьи саженей семь в длину и две в ширину. Первые шаги по влажной, слегка пружинящей под ногами палубе. Окрик нового хозяина: «Эй, будущий гениш-ачерас, можешь занять вон тот коврик под мачтой». Нури-бей и Будзюкей, спускающиеся внутрь корабля через люк. Запах сосны и дуба от мауны, мокрой холстины от парусов. Твердость и прохладность палубных досок, ощущаемые спиной через тонкую подстилку. Серость небесная наверху. Мачта, уходящая ввысь, как ствол дерева, когда лежишь под ним, только почему-то качающийся, навевающий легкую тошноту. И нарастающий, острый, словно зубная боль, приступ дикого ужаса от плеска волн…

Парень с детства не мог слышать этот звук, напоминавший о страшной ночи, в какую литовцы взяли на меч захваченный Воронеж.

…Сафонка с Михалкой сидели в недовырытом погребе, прикрытые разваленными бревнами и досками, кои были заготовлены для стройки, полузасыпанные обвалившейся землей. А два пьяных запорожца, только что пограбивших дом, искали во дворе ухоронку.

Прятать ценности в землю издавна было (и не только на Руси) очень распространенным обычаем — по многим причинам. Складывали злато-серебро, каменья самоцветные в тайнички не только про черный день или на случай разбоя. Главное в другом. Коли владелец умрет, клад облегчит ему пребывание в мире ином. Попы, правда, бают денно и нощно: «Не спасет в царствии небесном горшок со златом». Ан предки-то были не дурни безмозглые, что брали с собой в последний путь деньги, еду, питие, оружие и снасти всяческие с лопотиной. Грех? Так ведь причащение предсмертное любой грех снимет. А если правду священники глаголят, будто клад мертвому не в помощь, он наследникам достанется.

Вот почему с древнейших времен при взятии города или селища штурмом любые захватчики, пограбив ту рухлядь, коя в избах находилась, начинали искать тайнички.

Запорожцы применили испытанный способ: лили воду. В том месте, где земля ранее разрыхлялась, влага впитывалась быстрее. Конечно, при свете факелов трудно уследить, насколько быстро уходит в почву вода. Но другой способ — концом копья или палкой в землю тыкать, отыскивая рыхлое местечко, — не так надежен…

С полуночи почти до рассвета слышали детишки скрип колодезного журавля и топот тяжелых сапожиц, лязг шпор и шаблюк, пьяные богохульства… И плеск воды, который постоянно приближался. Запорожцы сначала обследовали землю вдоль длинного плетня, который окружал обширное подворье Ивановых, потом у столбов, под стенами дома, конюшни, сарая — у приметных мест. Ничего не найдя, разбили двор на участки и начали заливать их водой по очереди. К счастью для ребят, недостроенный погреб грабители решили оставить напоследок — навряд кто будет туда до окончания работ ценности прятать.

Осталась в памяти у Сафонки глубокая зарубка: плеск воды — это мары тяжкая поступь, коей она неотвратимо идет к тебе. Плеск — шаг, плеск — шаг…

Он потом в детстве, бывалоча, долго плакал, когда мачеха брала его на речку помогать белье стирать. В отрочестве с превеликим трудом заставлял себя садиться в лодку: не мог слышать, как весло погружалось в воду, как волны бились о борт.

И теперь море языком своих пучин снова напоминало: мара близко, тянется к тебе из-под низу, стучит, дышит, душу выворачивает…

Из полузабытья Сафонку вывели голоса — веселый Нури-бея, сразу видно, что пьяненького, и мрачный — Будзюкея:

— Зря, зря, эфенди, ты отказался от угощения…

— В святом Коране записано: «Они спрашивают тебя о вине и мейсире, скажи: в них и прегрешение великое, и полезность, но греха в них больше, чем пользы».

— Ну, Аллах грехам терпит и, надеюсь, не накажет меня за столь малую слабость, в которой не отказывают себе сильные мира сего! Да и какая разница, чем хмелить себя — виноградным соком или кумысом, торосуном-бузой, как вы, татары? Что ж, пришел час расставания, досточтимый Будзюкей-мурза. Приглянувшиеся тебе товары сейчас собирает мой слуга, он понесет их за тобой. Эй, будущий защитник веры! — окликнул купец Сафонку. — Хватит валяться, поклонись напоследок своему бывшему господину!

— Прощевай, благодетель! — процедил сквозь зубы Сафонка, не вставая. — Очень хочу с тобой еще разок встретиться… и отблагодарить за все, что ты для меня сделал, как подобает.

— Я буду ждать этого часа, урус, и уж тогда никому тебя не продам, оставлю для услаждения своей души, — тоже иносказательно и тоже с неприкрытой угрозой ответил мурза.

В глубине души он был несказанно рад избавиться от урус-шайтана. В одном котле тесно двум баранам. Подумать только, этот пособник Иблиса проклятого обещал сделаться упырем и преследовать его, Будзюкея, род до Страшного суда! Теперь отец гяура похоронен, как сам завещал в вещем сне. Урус уже чужой невольник. Значит, страшная клятва отныне потеряла силу, и загробная месть не грозит ему, Будзюкею. Так, может, располовинить дамасским булатом эту бешеную собаку?! Коран учит: «А когда вы встретите тех, которые не уверовали, то — мечом по шее». Нет, жалко сотни золотых, придется их возвращать пьянице-торгашу. Да и какой ныне от уруса вред, он через два-три месяца очутится на галерах, а через два-три года — у шайтана в гостях. Так что вряд ли стоит, согласно древнему обычаю, давать своему будущему сыну его имя, чтобы младенец прибавил к своим летам годы, прожитые врагом. Нет, скорее отсюда в родные кочевья, понюхать лоб[136] женам и детям…

Не тратя своего красноречия на препирательства с рабом, Будзюкей отвернулся и пошел по сходням на причал.

Сафонке страсть как захотелось прыгнуть на спину татарюги-шишморника и свернуть вязы — крестоцелование больше не сдерживало его. Да удастся ли голыми руками задушить идолище поганое до того, как подоспеют кэшиктены и охрана Нури-бея? Тогда сделка сорвется по его, Сафонкиной, вине, он окажется вновь в руках мурзы — и будет клятвопреступником.

И парень не двинулся с места, только просверлил затылок удаляющегося ногайца злобным взглядом-буравом.

Нури-бей, хоть и во хмелю, сумел уловить за внешне невинным обменом фраз какой-то потаенный смысл, который очень ему не понравился. Учел он и враждебный тон, и гневные взоры, коими обменялись русский и татарин. У купца стало нехорошо на душе, появилось предчувствие, что придется еще пожалеть о покупке.

Предчувствие его не обмануло.

Сафонка же подумал, что теперь он ничем не связан, впереди свобода или смерть, и какие бы испытания ни ждали его в грядущие годы, хуже того, — что с ним произошло, ничего случиться не может.

В отличие от Нури-бея он здорово ошибался. И понял это на другой же день, когда тяжелогруженая мауна, стремясь до зимних штормов достичь Истамбула, отправилась под всеми парусами в путь по неспокойному морю, пока дул крепкий попутный ветер.

Плеск воды преследовал Сафонку повсюду, доводя до бешенства, вдобавок на него навалились тошнота и головокружение. День и ночь он лежал влежку, мечтая об одном — чтобы проклятое корыто скорее пошло на дно. Это было хуже, чем порка, чем боль, голод и холод, чем все, что он испытал доселе.

Сафонка ничего не ел и не пил — впрочем, ему никто и не предлагал. Наутро на него обратил внимание новый хозяин:

— Морской болезнью маешься, будущий беглер-бег? Свесься за борт да сунь два пальца в рот, только сам не выпади. Не стыдись, в дозволенном нет срама, а когда необходимо, и запретное допустимо. Кстати, тебе не холодно на палубе? Или вам, русским, любые морозы нипочем?

— Хлад нипочем, когда шубы да шапки греют! А ночью мне до жути зябко, в коврик заворачиваюсь да зубами стучу. Ты бы меня вниз, что ли, ночевать пустил…

— Ни с матросами, ни с рабами тебе вместе быть нельзя — ты пока для всех чужой. Я тебе теплую джуббу[137] дам, сапоги, одеяло и миндер — подушку для сидения, чтобы не простыл на свежем воздухе. А уж если дождь пойдет, ляжешь перед моей каютой вместе со слугами. И подойди к повару, возьми поесть, а то с лица спал… Как я тебя, худого да измученного, в йени-чери продавать буду?

На другой день море стало намного спокойнее — и Сафонкин желудок тоже. Оклемался он, поел, поспал — и пошел к новому хозяину.

— Досточтимый Нури-бей, я благодарен тебе за заботу и хотел бы предложить кое-что, дабы возместить ущерб, причиненный моей покупкой…

— «Беседа с пустословом подобна белой горячке», — рек мудрый Али-Сафи. Разве ты понимаешь в торговле, что вознамерился учить меня?! Неужто не ведаешь: кто нагл, тот теряет, кто невежа, тот раскаивается!

— Ты прав, хозяин. У моего народа тоже есть пословица: «Умный любит учиться, дурак — учить». Но я-то не дурак, не тебя учить пришел, а просить, чтобы ты меня поучил языку турецкому. Мне так легче службу справлять будет, и ты меня выгоднее продашь. Может, я ошибся, что осмелился тебя побеспокоить…

— М-да… Самая большая ошибка — не видеть своих ошибок, утверждают арабы. Ошибся я, а не ты. Я сам буду учить тебя, когда время позволит, и те из моих слуг, кто знает татарский. Надеюсь, к какому-либо маулиду, дню рождения пророка или одного из святых, я отдам тебя в руки муллам и проповедникам-хатибам, и ты по-турецки выразишь согласие стать мусульманином. За это Аллах милосердный простит мне мои прегрешения. Светлая у тебя голова, русский! Когда станешь янычар-агой, не забудь, что именно я вывел тебя на дорогу к богатству, почету и славе!

Сафонка лишь поклонился, улыбнувшись про себя, и мысленно повторил отцовское присловье: «Ведать чужую мову — что оружье потайное иметь». Вложи еще один меч в мои ножны, хозяин. Как сбегу с галеры, турецкий, латинский да татарский языки мне ой как сгодятся. И пока учиться буду, время в неволе быстрее пролетит.

Действительно, три недели, в какие мауна добиралась до Истамбула, миновали незаметно. Шел корабль вдоль берега, заходя в порты, торгуя. Нури-бей хоть и желал попасть в столицу до штормового сезона, выгоду упускать не хотел. Сафонке то было наруку: он стремился получше научиться вражьей мове, отдохнуть да отъесться на хозяйских харчах. Для того упросил купца сразу не продавать, подождать с месяц. Тот согласился. Ему нравился молодой невольник, и он сам охотно занимался с ним.

Имелась и еще одна причина. Завершался шаабан, восьмой месяц хиджры,[138] за ним должен был последовать рамазан, в течение которого все правоверные соблюдают уразу-пост, не смея коснуться еды при свете солнца и лишь с наступлением темноты насыщаясь. Пройдет рамазан — и грядет светлый праздник Брунк-Байрам, разговение после поста. Его окончание — самое лучшее время для заключения сделок. Все сытые, добрые, никто не хочет торговаться, спорить. За оставшееся время и русского можно будет к святому Корану немного приобщить.

Учился Сафонка с упорством, до самозабвения. Как некогда Митяя, купца поражала и умиляла его тяга к знаниям. Часто общаясь с новым хозяином, который относился к нему доброжелательно (будущий мусульманин и йени-чери, как-никак), Сафонка изменил свое мнение о турке. Нури-бей оказался не злым и ученым человеком. Выходец из старинного купеческого рода, он в юности намеревался стать улемом — ученым и богословом, любил поэзию. Ранняя смерть отца вынудила оставить юношеские бредни и продолжать торговое дело, завещанное предками. От былых увлечений остались редкая начитанность и жажда собирать и записывать мудрые мысли и изречения всех народов, даже немусульманских. Сафонка быстро понял это и стремился в разговорах порадовать хозяина новым метким русским словцом, поговоркой, байкой, хотя, конечно, переводить их на татарский, а тем более на турецкий было неимоверно трудно.

Нури-бей же медленно, ненавязчиво, как дорогого кровного жеребца тренируют к скачкам, готовил нового невольника к будущему величию защитника истинной веры, знакомил с турецкими обычаями, рассказывал о мусульманстве.

Ежедневно Сафонка, насколько это позволяли тесное пространство палубы и погода, упражнялся в борьбе, бое на саблях, стрельбе из лука и непривычном для себя янычарском искусстве метать кинжал. Именно эти испытания ему предстояло пройти в Аджами Огхлан. Партнерами его были охранники купца. Учебные схватки они проводили очень осторожно: помнили случай с Темиром.

Нури-бей решил миновать султанскую таможню в порту, чтобы избежать поборов пограничной стражи и не платить налоги два раза: когда купец появляется на стамбульском рынке Капалы Чарши, мухтасиб — базарный инспектор все равно сдирает с него пошлину за допуск в торговые ряды. Вот почему мауна, дойдя до столицы, в стамбульскую гавань не зашла. Рабы с помощью охранников и Сафонки ночью потаенно выгрузили все товары в укрытой бухточке, навьючили тюки и саквы — холщовые переметные сумы для овса и продуктов — на лошадей и мулов.

Дневной переход по скалистым тропинкам — и небольшой караван очутился в пригородном фондуке — постоялом дворе Нури-бея. Товары остались там, Сафонка последовал за хозяином в загородный дом. Построено здание было, как обычествует у османов. Правая часть — мобейн (еще ее называют селямлик), мужская половина. Посередине зал для приема гостей, в который ведет парадная дверь. В левой части — гарем. Все имение, куда входили еще хозяйственные пристройки и сад, окружено глинобитным дувалом.

Жизнь Сафонки, в общем-то, осталась такой же, как на мауне, только под ногами больше не качалась палуба, а непоколебимо стояла твердь земная. Опять упражнения, к которым прибавился еще и бег вокруг двора (каждый день приходилось одолевать по два фарсаха), опять уроки. Нури-бей торжествовал: за подготовленного йени-чери, искусного бойца, знающего турецкий язык и обычаи, принявшего истинную веру, в канун войны можно получить не менее ста семидесяти золотых.

А для парня подлинной радостью было то, что купец разрешил ему ходить в баню. Их имелось две: одна роскошная — для хозяев, вторая, поплоше — для наемных слуг. Рабы мылись из хоуза — бассейна во дворе.

Турецкая банька пришлась по душе, хоть мало напоминала родную русскую. Сама каменная, вместо деревянных полок — ложа. Нагревают не воздух каменьями раскаленными, а мрамор изнутри дровяной печью — кое ложе поменьше, кое посильнее. Заворачиваешься в холстину и ложишься на теплый камень, нежишься. Запарился — отойди, водицей сбрызнись, на лавочке посиди, с соседями посудачь о том о сем — и снова пожалуй кейфовать.

Сафонка как впервой добрался до баньки, выбрал самое жаркое место, улегся на спину, закрыл глаза, расслабился — и уснул. Его разбудил часа через полтора испуганный далляк-банщик и потащил к Нури-бею. Тот рассердился:

— Ты что, ума лишился? Разве можно столько париться?

— Хозяин, ты это называешь париться? Да я в вашей баньке хоть весь день пролежу! Приятственная она, спору нет, но тепла настоящего не дает. Вот наша парилка — та щедра на жар!

Сафонка запнулся, не находя нужных слов, чтобы описать всю прелесть русского пара. Заберешься на верхний полок, поддашь водицы с кваском на раскаленные каменья, прохватит тебя до косточек-жилочек жаром нестерпимым, ажник дух захватит. И шевельнуться невозможно — ошпаривает горячий воздух. Ан все равно веничком березовым аль дубовым себя охаживаешь, пока усталость, и сухмянку, и мокроту, и лихоманку из себя не выбьешь. Нажаришься румяно, выскочишь, красный, как вареный рак, из парной, расхлябишь дверь предбанника — и голышом в снег зимой, летом — в бадью с водой, загодя в погребе охлажденной. Взвизгнешь от мгновенного перехода из адской жары в ледовое чистилище, ругнешься от избытка счастья — и опять в сладостное пекло кинешься, на распаренное, пахнущее дерево. И сызнова прутьем младым себя лупишь…

— У вас, хозяин, тоже любо-дорого придумано: можно прогреть любое место на теле, какое пожелаешь. Даже человеку со слабым сердцем путь сюда не заказан, а в нашу парную ему лучше не соваться! Одно еще не как у нас: мужчины и женщины раздельно моются…

— Неужто в Московии вместе? — ужаснулся Нури-бей.

— Ну, чаще всего в разное время выходит. Баньки у нас в каждом почти дворе есть, дак они размеров малых, вся семья сразу не влезет. Потому по обычаю сперва мужики моются, потом бабы. А вот на хуторах, в крупных хозяйствах али при постоялых дворах есть большие бани. Так там все вместе, невзирая на пол…

— Какое бесстыдство, противное человеческому естеству! — вознегодовал Нури-бей.

— Почему противное? — сделал вид, что не понял, Сафонка. — Оченно приятное! Мы с казаками молодыми нарочно ходили в общинные бани девок красных смотреть, дак они тоже туда набегали, — подзадорил хозяина парень.

— Женской красотой нельзя наслаждаться публично, как бегом арабской кобылицы. Прелести одалиски-наложницы должны быть ведомы, помимо господина, лишь кальфе,[139] кизляр-аге да прислужницам гарема, то есть никому за пределами «дверей счастья», женской половины дома. У афганских племен муж вообще видит жену голой лишь два раза в ее жизни: в день свадьбы и когда мертвую обмывают. Даже наслаждаться ею обязан только сидя, в одежде — и при том никак нельзя обнажать места срамные!

— У нас иные нравы. Пригожая баба — услада для глаза… Конечно, никто никого не принуждает. Стесняешься — не ходи в общую баню, мойся отдельно…

— Плохие у вас нравы. Однако — инч Алла! — тебе-то я их исправлю!

«Ученого учить — только портить, а черного кобеля не отмоешь добела», — сказал в ответ Сафонка, но — мысленно. На сем разговор и закончился.

Текли дни — сытные, нескучные. Свободным, однако, себя Сафонка не чувствовал. За пределы двора его не выпускали. Ночевал он в каморке для слуг. Кормили обильно, да однообразно: бобовая похлебка, кусок жареной баранины, сухой чурек. О том, чтобы испробовать знаменитых турецких яств, о коих так много говорили рабы и слуги, не могло быть и речи. Мечта вкусить их осуществилась лишь после Брунк-Байрама — и лучше бы она не осуществлялась.

Праздник Нури-бей провел в столице. Вернувшись утром на следующий день, хозяин, лукаво улыбаясь, направил Сафонку в баню. Тот мылся накануне, ан не возражал: чего ж не погреть косточки лишний разок. В парной его ждал здоровущий турок — личный банщик и костоправ Нури-бея. Уложив парня на подстилку, он вскочил ему на спину, начал топтать ногами, заламывать руки, мять шею, давить на позвоночник. Сафонка понял: Нури-бей сделал ему редкий подарок. Для османов костоправство было тем же, что для русских веник. Несмотря на боль, пугающий хруст позвонков и суставов, ему добровольная мука очень понравилась, он давно уже не получал такого удовольствия, не чувствовал столь расслабляющей истомы.

После бани, одетого в новую турецкую одежду — скромную, без украшений, однако вполне приличную, — Сафонку привели в столовую комнату Нури-бея. Хозяин, облаченный в синий доломан,[140] в белой чалме, удостоверявшей, что ее владелец совершил благое дело — хадж, паломничество в Мекку и Медину, торжественно восседал на миндерах, скрестив ноги, обутые в роскошные, небесного цвета чувяки с загнутыми носами. Низенький широкий столик перед ним был уставлен блюдами с едой. Сафонка не знал ни одного из кушаний, кроме пахлавы (как-то раз она подгорела у повара, и испорченное слоеное печенье скормили слугам, чтоб зря не пропало).

В диковинку для него были многие фрукты и ягоды — виноград, дыни, персики, хурма. Вообще-то на Руси и в те времена знали об этих изысканных плодах, пробовали их и даже лимоны с апельсинами. Однако то могли себе позволить лишь знатные да богатые. А казаку — уроженцу захолустного окраинного Воронежа откуда ж взять такие яства?

Сафонка потянулся к угощению поначалу с опаской, а распробовав, накинулся, как ворон на кровь. Нури-бей, развалившись на подушках, отеческим взором, с теплой хитринкой в глазах следил, как парень расправляется с лакомствами, запивая персиковым шербетом.

— Массаж понравился?

— Очень! — промямлил Сафонка с набитым ртом.

— А еда?

— Того пуще!

— Будешь есть и эти, и многие другие, еще более изысканные лакомства каждый день, когда проникнешься светом ислама. Смотри, про нее изрек Аллах: «Вот книга, которая не возбуждает никаких сомнений», — купец положил на стол огромный Коран в переплете из телячьей кожи, украшенном золотом и серебром. — Оригинал ее начертан на арабском языке на листах-сухур, и свитки эти хранятся на седьмом небе…

Сафонка понял: конец привольному житью, пожалте на галеры, пришла пора расплачиваться за обман. Вида, однако, не подал, спокойно умял все до единой крошки, потом приготовился к уроку, как всегда.

— Итак, способнейший из учеников, мы закончили с тобой изучение османских обычаев. Сегодня я начну преподавать тебе основы истинной веры…

— Я же еще плохо знаю турецкий, эфенди!

— Достаточно для того, чтобы понять суть, да, если надо, и по-татарски я тебе расскажу. А молитвы все равно наизусть заучивать придется, они на арабском языке. И Коран тоже, кстати. Я тебе буду переводить содержание его сур и аятов.[141]

— Это обязательно нужно?

— Неверного не примут в йени-чери. Став мусульманином, ты получишь вот такую маленькую святую книжечку, как у меня, для ношения на груди. На ней нарисован Зульфикар, волшебный меч пророка Али. Его изображение сделает тебя непобедимым.

— Так что ж, все бусурманы, выходит, непобедимые?

— Не употребляй это слово, говори — мусульмане. А на твой вопрос я отвечу: да!

— Как же тогда я, неверный, смог одолеть Темира, правоверного? У него ведь была такая книжечка?

— Наверное, пророк — да благословит его Аллах и да приветствует! — помог тебе потому, что ты решил вступить в истинную веру.

— А как же тогда мои соотечественники у вас и татар войну выиграли?[142]

Нури-бей пожевал губами. Разговор начинал ему не нравиться, и он спросил напрямик:

— Что с тобой стряслось? Ты не хочешь стать мусульманином?

— Не хочу.

— Но почему?

На Сафонку вдруг напало бесшабашное веселье. Эх, была не была, пропадать, так с бубнами, напоследок хоть покуражусь всласть.

— Да вот узнал я: тем, кто обусурманится, мужскую красу урезают…

— Ты имеешь в виду обрезание? Да, его заповедовал нам великий пророк Мухаммед. Во время войн за утверждение ислама в Аравии отряд правоверных сорок дней не мог вырваться из окружения. От жары, пыли, отсутствия воды у воинов воспалилась крайняя плоть. Тогда полководец пророка приказал отсечь ее. С тех пор и распространился обычай Хатна, ставший посвящением в мусульманство. Но в нем нет ничего страшного, кусочек кожи удалят — и все…

— А я боюсь, вдруг лишку отхватите, чем я тогда свою кадуну ублажать буду?

Нури-бей понял: русский над ним просто смеется да вдобавок еще святотатствует. Он ведь прекрасно знает, что кадуной величают лишь первую жену самого султана. Торговца охватил гнев:

— Беседа, приносящая тебе вред, стоит меньше ослиного крика, считают персы, и они правы. Ведь человек более властен вернуть несказанное, чем то, что уже произнес. А ты сказал слишком много. За такую насмешку другой правоверный на моем месте отдал бы приказ оскопить тебя на самом деле!

— Это жеребца можно охолостить, а настоящего мужчину никогда. Его можно только убить!

— Хочешь побиться об заклад, что из тебя получится евнух?

— А что ж. Только чтобы ты не проиграл снова, как в случае с Темиром, дозволь сначала задать два вопроса. Ты ведь меня, коли выхолостишь, в гарем продашь?

— Конечно.

— Что владелец гарема сделает с тобой, коли новый кизляр-ага передушит его жен и наложниц, как лиса куропаток, и подожжет дом?

— Да, евнуха на тебя не сделать. Но ведь можно просто предать мучительной смерти.

— Э, у нас, казаков, говорят: пока я есть, смерти нет, смерть придет — меня не будет. Ты же убытки большие понесешь, коль меня казнишь.

Нури-бей подумал немножко, остыл и сменил тон:

— Гласит святая книга: «Все хорошее, что случится с тобой, исходит от Аллаха. Все же злое — от самого тебя». Мне кажется, ты не понимаешь последствий своего поступка. Легкомыслие — мать предательства.

— Я никого не предаю! Наоборот, это ты, эфенди, уговариваешь меня забыть свою веру, родимую сторонку ради шербета с пахлавой! Неужто считаешь, будто на Руси яства хуже, чем в Турции? Да наш царь на пирах по триста блюд меняет! А я, может, такое каждый день ем, что никто у вас, кроме падишаха, и не пробовал. Да ты не усмехайся, — разгорячился Сафонка, заметив презрительную усмешку на губах собеседника, — я вон ложками присоленную осетровую икру ел, а ты ее на язык клал? А рыбу красную? А уху царскую? А пироги наши, кулебяки, сбитни нешто хуже ваших яств и напитков? Да и не в еде дело, на родине и пустой хлеб с водой милее лакомств на чужбине. Разве ты сам по-другому думаешь? Разве ты сам стал бы веру менять и родину?

— Никогда: наша вера лучше.

— Это чем же?

— Она единственно истинная!

— Наши попы тоже так утверждают!

— Но она больше удовольствия приносит человеку. Мусульманину разрешены четыре жены и сколько угодно наложниц…

— Э-э, хорошая жена мужа так загоняет, что о другой бабе даже думать у него сил не хватит. А если уж мужик падок до женского пола, то у нас вдовиц и гулящих девок полно, такой себе «дом счастья» можно устроить, что и султан позавидует. Зато наша вера вино пить позволяет, а ты вон вынужден запрет пророка нарушать…

Купец почувствовал, что проигрывает в споре с молодым и вроде бы неискушенным гяуром, и перевел разговор в другое русло:

— Что же. Свитки гласят: «В религии нет принуждения». Но вот что терзает меня: твоя неблагодарность. Я относился к тебе, как к сыну. И ты ко мне настроен по-доброму, душой чую. Не удивляюсь, что сын шакала Будзюкей мог обмануть меня. Но ты…

Сафонке стало жалко купца. И стыдно: хорошего человека обдурил, воспользовался доверием. Чтобы оправдаться, он рассказал Нури-бею о своих злоключениях. Тот внимательно выслушал и задумчиво покачал головой:

— Такова воля Аллаха великого! И больше я не сержусь на тебя, гяур, хотя считаю, что ты поступаешь глупо.

— Быть может. Но у нас пословица есть: «Бог за глупость не карает, бог дураков любит».

— Жаль мне тебя. Полюбился ты мне. Думал, станешь йени-чери, будем с тобой дружбу водить, подкармливать тебя собирался поначалу. Как в походы ты начал бы ходить, я бы у тебя добычу покупал. С твоей головой и силой ты бы смог сотником стать — тогда бы я за тебя дочь отдал, часть наследства бы выделил. Своих-то сыновей у меня нет, одни дочери.

— Так ведь янычарам нельзя семьи заводить, сам сказывал.

— Э, сейчас старинные обычаи нарушаются «новым войском». Йени-чери поступают, как заблагорассудится: и женятся, и ремеслами подкармливаются, дело воинское забросив, гнев султана презрев. Слушай, ну раз не хочешь ты принимать веру истинную, может, пойдешь в моргалосы? Это вспомогательное войско из христиан, которые согласны воевать за султана, веру же менять не желают. Они несут пограничную службу, трудятся лодочниками на пограничных реках, ходят в разведку. Получают на каждого коня один золотой в восемь дней, платят им по месяцам. Лошадью и оружием я тебя снабжу. Служат моргалосы, сколько сами хотят. Ты послужишь, пока не вернешь мне деньги, уплаченные за тебя и твое снаряжение, и проценты с них…

— Так ведь придется с христианами воевать?

— Придется… Ладно, иди тогда в войнуки. Им тоже веру не обязательно менять. Они не воюют, служат коневодами или в обозе. Зато их, как и моргалосов, освобождают от налогов и дают право свободно наследовать имущество. Выплатишь мне долг — уйдешь из султанской армии. Как в Коране написано: «Дай неверным отсрочку, оставь их в покое на несколько мгновений».

Задумался Сафонка: не согласиться ли, вроде условия не больно суровые. Да вспомнил клятву, данную у тела Софьюшки: не вступать с ворогом в договоры. Нури-бей хоть и не злой человек, ан все же бусурман, чужой, и прежде всего блюдет собственную выгоду.

Встал парень, поклонился в пояс:

— Ты прости меня, эфенди! Есть у нас в народе присловье: «Не любя жить — горе, а полюбишь — вдвое». Полюбился ты мне за доброту и ученость, оттого горько отвечать отказом на все твои предложения. Однако и ты пойми: не могу я служить султану, народа русского не предавая.

Нури-бей вздохнул:

— Что ж, если верблюд не испытывает жажды, глупо заставлять его пить. Изречено пророком: «Как могла бы уверовать хоть одна душа, если бы на это не было соизволения Аллаха?». И еще: «Если бы было угодно нам, мы каждой душе дали бы направление пути ее…». Нет на тебя обиды в сердце моем, хоть и обманул ты меня.

— Не узнавай друга в три дня, узнавай в три года. Я лгал работорговцу Нури-бею, не наставнику. А вот как Будзюкей вдруг осмелился подстроить тебе каверзу? Вы же с ним старинные товарищи.

«Немало друзей считал для себя щитом я.
И были они, но только врагам, щитами».
Я отплачу сторицей немытому татарину. Он падок до гурий, и я продам ему в следующий приезд одалиску, зараженную «западной болезнью».[143] А вот с тобой что делать, гяур?

— Не отпустишь меня?

— Воистину нахальству твоему не имеется пределов! Может, ты еще и денег на дорогу домой попросишь? Если даже я, потеряв ум, отпущу тебя, ты до своих ледовых берлог в одиночку не доберешься — первый же работорговец схватит и продаст. Освободить тебя — значит выбросить на ветер сто золотых, заплаченных Будзюкею, да еще все затраты на твой прокорм и обучение. Я не настолько глуп. Кто тратит, не считая, оскудеет, не зная.

— А ведь душа-то у тебя ноет, просит: отпусти!

— «О душа, терпи, я не соглашусь на то, что ты желаешь!».

— Чьи слова?

— Их впервые произнес Малик ибн-Динар.

— Не устал ли жить чужой мудростью, эфенди?

— Неудавшийся поэт и несостоявшийся улем Нури-бей утешается чужой мудростью, купец Нури-бейвынужден полагаться на свой разум. А разум говорит: оставь глупую жалость, гяур не дойдет до Русии, а если и дойдет, станет опасным врагом Турции, ибо знает ее язык и обычаи.

Сафонку охватило страшное разочарование: призрачной оказалась его надежда. Не хватает купцу милосердия, своя мошна дороже, хоть и впрямь жалеет он меня. Не сдержавшись, Сафонка излил на собеседника досаду:

— Уважаемый хозяин, запомни одну мудрую мысль, кою вычитал я в старинном азбуковнике: «Коркодил — зверь водный, егда имать человека ясти, тогда плачет и рыдает, а ясти не перестает».

Нури-бей понял намек, густо покраснел и негодующе тряхнул головой, так что тайласан, конец чалмы, выпущенный за плечо и закрывающий часть затылка, хлопнул его по уху.

— Ты злоупотребляешь моей добротой, гяур. Почему я должен оказывать тебе милость? Я не ханаку — странноприимный дом содержу, а купеческую лавку!

— Да, ты сперва торговец, а уж потом человек. Что ж, продай меня на галеры — выручишь часть денег.

— На бесконечные муки добровольно идешь?

— Ты же сам мне читал стих Хафиза: «Тот, кто боится страдать, не обретет наслажденья».

— Не пойму я тебя, гяур. То ты умен, то безрассуден. Наверное, просто молод, не ведаешь, что творишь. Впрочем, при таком норове до старости не доживают.

Я исполню твое желание, продам тебя на каторгу, тем более что для меня это единственная возможность хоть чуть-чуть возместить убытки. Не хочу больше тебя видеть, сердце рвать.

Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, лето 1582 года

Отец Хуа То вернулся уже два сезона назад, но никак не освоится в домашней обстановке. Как кот, принесенный в новое жилище, мечется из угла в угол, не зная, куда себя пристроить. Мама и То беспокоятся за него, теребят вопросами дедушку. Тот невозмутим:

— Дайте моему сыну привыкнуть к покою и миру. Вот уже пятнадцать лет он ничего не видел, кроме книг и похожих на пыточные застенки клетушек для экзаменующихся…

То хорошо представляет себе по рассказам папы обнесенные стеной узкие корпуса, разбитые на длинные коридоры, с множеством крохотных комнат. В каждой каморке маленькое окно и две доски, закрепленные на подставках. Одна служит столом, вторая сиденьем, вместе они ночью заменяют постель. По обоим концам коридора торчат будки для надзирателей. В отдельном корпусе живут экзаменаторы. Все — и проверяющие, и проверяемые — сидят здесь под замком до конца испытаний. О жизни внешнего мира они узнают по чередованию света и тьмы да стуку колотушек или ударам в барабан, отмечающим смены стражи.

На экзаменах нельзя пользоваться пособиями, потому будущим цзиньши лишь после тщательного обыска выдают пропуска, где указаны номера коридора и комнаты, а также листы бумаги с оттиском казенной печати, на коих обозначены темы сочинений в прозе и стихах. За предоставленное время надо создать литературные произведения установленного размера и ни в коем случае не испортить листы, иначе тебя сразу же вычеркнут из списка и отправят домой.

Дни упорного труда с перерывами на сон и еду… Но вот работа завершена, заполненные листы сдаются надзирателям, те передают их младшим чиновникам экзаменационной комиссии, которые все перенумеровывают, подписи заклеивают бумагой. На экзаменах на вторую и высшую ученые степени сочинение переписывается специальными писцами. На копии фамилию заклеивают и отдают экзаменаторам, оригинал остается в канцелярии. Мудрые предосторожности: теперь проверяющие не смогут узнать автора даже по почерку, а потому не сумеют завысить оценку из корысти или личной симпатии.

С ума можно сойти! За каждый экзамен папа худел так, будто месяц голодал. Тяготы, испытанные им в погоне за «цветком корицы», до сих пор возвращаются к нему ночными кошмарами.

То тоже предстоит пройти через бурные пороги к Драконовым воротам. Пока что экзамены кажутся ему довольно скучным и бессмысленным делом. «Пятнадцать лет упорного труда — тысяча лет счастья», — завещали предки. Да какое же это счастье — перечитать горы книг только для того, чтобы снова закопаться в бумажках? Неужели папе так интересно толковать и составлять исторические труды в Ханьлиньюане?

Нет, счастье — что-то более светлое и радостное. В представлении То их семья куда ближе к счастью сейчас, когда мужчины собрались в комнате для гостей и предаются самому изысканному и утонченному удовольствию в Поднебесной — любуются цветами за чашкой вина и скандируют стихи.

Его удивляет, что отец, который, казалось бы, должен светиться от радости, читает печальные строки:

«Мы не можем теперь увидеть, друзья,
Луну древнейших времен.
Но предкам нашим светила она,
Выплыв на небосклон.
Умирали в мире люди всегда —
Бессмертных нет среди нас.
Но все они любовались луной,
Как я любуюсь сейчас».[144]
— Прекрасный поэт Ли Бо, — мечтательно говорит дедушка, смакуя подогретое (холодное вредно для здоровья) вино из красивой раковины «попугай»[145] — И все же его произведения слишком печальны для сегодняшнего радостного вечера.

Что гнетет тебя? Я понимаю, ты никак не отвлечешься, не сбросишь с себя напряжение, не развеешь усталость, накопившуюся за пятнадцать лет учебы и бега за лазурным облаком. Но пора бы тебе начать приходить в себя. Родной дом для души — все равно что теплая ванна для тела. Ты весь напряженный, как стянутая судорогой мышца. А сегодня особенно. Наверняка это неспроста. Взревет тигр — поднимется ветер, дохнет дракон — сгущаются тучи.

То схватывает метафору: всему своя причина и свой черед.

Отец вздыхает:

— Боюсь, мою судьбу закрыла недобрая звезда. Вы слышали о приезде нового ляньши?

Мальчик навостряет ушки. Зачем в Чжэнчжоу явился ревизор, в обязанности которого входит выявлять недостатки и отмечать достоинства чиновников, следить за нравственностью населения, за ведением гражданских дел, состоянием образования?

Дедушка согласно кивает головой:

— Мне сообщили о гонце с вестовой дщицей. На ней записаны никому не известное имя и незначительная должность!

Хуа То много раз видел продолговатые деревянные вестовые дощечки. Их прикрепляют к древку и носят на плече люди, которых посылают заблаговременно предупредить местные власти о предстоящем приезде начальства. На дощечке пишутся имя и должность приезжего.

— Это маскировка. На самом деле прибыл юйши,[146] родственник императорского дома Хун Хсиучуан. В Бэйцзине о нем ходило много слухов. Он носил звание тайвэя, начальника войск округа, потом сюньфуши — военного губернатора, инспектора армии. В пограничных схватках с маньчжурами сей полководец не очень-то отличился, зато своими притеснениями довел народ до мятежа, вызвал тысячи жалоб. У него нашлись влиятельные враги, которые донесли жалобы до уха императора. По приказу Сына Неба Хун Хсиучуан последние три года провел у озер и рек (То догадывается: находился не у дел, на лоне природы)… Но вымолил у повелителя прощение и выкупил у дворцовых евнухов новое назначение.

— Чем вызваны столь обширные знания биографии цзянцзюня?[147]

— Я присоединился к его каравану, чтобы в безопасности добраться из столицы до Чжэнчжоу. Скучая, он несколько раз соблаговолил пригласить меня в свою повозку для беседы.

— Каковы же твои впечатления?

Отец подождал, пока вышла Кай Сан, принесшая блюда в специальных котелках с тлеющими под ними угольками, чтобы еда не остывала. Потом заговорил — не прямо, используя намеки.

— Что могу я поведать об уме цзянцзюня? Достаточно упомянуть, что он играет на струнном сэ с приклеенными подставками.

То подавил приступ хохота. Папочка обозвал важного генерала дураком! Сэ — музыкальный инструмент типа цитры, настройка которого производится передвижением деревянных подставок под струнами. Если закрепить подставки, настроить инструмент невозможно.

Дедушка улыбнулся, оценив шутку:

— Всем военным Небо даровало головы лишь для того, чтобы есть ими и носить на них шлемы. Какие еще достоинства у высокочтимого Хун Хсиучуана?

— Он сжигает цитры и варит журавлей. Обожает желтое и белое. Он выпил из ключа Таньцюань, но с ним не случилось того же, что с У Иньчжи. Говорят, — отец перешел на шепот, — что он — второй Дао Чжи. И Дэн Туцзы впридачу!

Мальчик от напряжения трет кулаком лоб. Сжигать цитры и варить журавлей, спутников небожителей — значит не иметь ничего святого. Желтое и белое — это золото и серебро. Ключ Таньцюань, Источник Корысти, находится в провинции Гуандун. Каждый, кто выпьет из него, становится алчным и корыстным. Лишь честный У Иньчжи, испробовавший воду источника, не переменился. Дао Чжи — разбойник, предводитель страшной банды,[148] чье имя (буквально: бандит Чжи) стало нарицательным. Дэн Туцзы, персонаж одного из произведений поэта Сун Юя,[149] — синоним любителя женщин: для него было все равно, красивы они или уродливы. Достойный, должно быть, человек этот Хун Хсиучуан!

Дедушка помрачнел:

— Я же тебя давно предупреждал: зайца губит шерсть его, черепаху — панцырь! Остается уповать на законы Неба, всевышнюю справедливость и на то, что цзянцзюнь не побоится нарушить запрет на общение с «ивами». Или на то, что он забыл о тебе.

То понял внешний смысл сказанного. Заячья шерсть используется для изготовления писчих кистей, панцыри черепах — для гаданий, поделок, украшений. Спрос на эти изделия — причина охоты на этих животных. Разгадать вторую часть намека тоже не составило труда: чиновник в данной провинции является должностным лицом, и ему возбраняется посещать местных гетер. Однако какая связь между двумя половинами загадки, а главное, какое отношение имеет она к семье Хуа?

Отец встряхнул рукавами халата:

— К несчастью, не забыл! В нашей визитной шкатулке[150] сегодня очутилось приглашение на ужин от юйши. На завтра…

Дедушка обеспокоился:

— Высокая честь, учитывая личность цзянцзюня, может обернуться страшной угрозой. Как жаль, что нельзя отказаться! Что понесешь в подарок?

— Посох из особо редкого и ценного «квадратного бамбука». Вознесем мольбы предкам, дабы визит мой завершился благополучно…

Вечером следующего дня отец вернулся из гостей чернее тучи. Дедушка встретил его в чжан-тане, где изучал с То три иероглифических почерка — сяочжуань, бафэнь и головастиковое письмо.

— Иди к себе в комнату, сынок, мне нужно поговорить с отцом твоего отца.

— Пусть останется и услышит все! — отменил приказ дедушка.

— Зачем? Он еще мал!

— Мужчин проверяют богатством, властью, любовью и несчастьем. Мой внук уже мужчина, пусть проходит испытание бедой. Ведь, судя по твоему нахмуренному лицу, ты принес плохие вести. Рассказывай…

Жители Чжэнчжоу прекрасно знали, кто такой новый ляньши. Лиса-оборотня распознают по девяти хвостам. Однако следует соблюдать приличия. Раз не хочет юйши быть официально узнанным — никто его и не узнает.

Хун Хсиучуана и его многочисленную для простого ревизора свиту разместили в государственном доме, предназначенном для почетных гостей, — не самом роскошном, но удобном. Отец Хуа То так разнервничался, что потом не мог сказать ничего путного о пристанище юйши. Все расплывалось перед его глазами, как будто бы он смотрел сквозь плотную кисею, — сад, вход в дом, небольшая лестница, комната. Тут он немного пришел в себя, и к нему вернулась способность наблюдать и запоминать.

Панельные стены богато изукрашены, увешаны циновками. На единственном окне, выходящем в сад, и у входа — занавеси из сверкающих нитей с нанизанными на них бусинками. Скромность обстановки нарушали кое-какие чрезмерно роскошные предметы обихода, видимо, привезенные сановником с собой. Мебель — исключительно тунбоская.[151] На столике стояла дорогая бошаньская курильница. Верхней ее части, куда насыпают ароматичное вещество, была придана форма холма, нижней, куда наливают горячую воду, — озера. Прибор напоминает гору Бошань в море, отсюда и название… В блюде лежали апельсины, насколько мог определить гость, самые лучшие в Поднебесной — из провинции Наньчун.

Хозяин всем своим видом и поведением заявлял: я не тот, за кого себя выдаю. Поверх дорогого халата его талию обвивал белой змеей бесценный пояс из цельного куска нефрита, который добывается только в Ланьняне и славится на всю страну. Ноги — в черных шелковых туфлях с белой подошвой, на голове — многоцветная шляпа. У пояса висела дощечка из слоновой кости. На такие таблички во время аудиенций записываются приказы Сына Неба, и они стали предметом официального туалета сановников.

На почетном месте в комнате выставлен позолоченный деревянный топорик. Его вручают вместо верительной грамоты военачальникам, действующим от имени императора. Рядом с ним верительная дщица, вернее, ее половинка, отдаваемая чиновнику при назначении на место службы или при посылке в качестве ревизора. Другая половина хранится в дворцовой канцелярии. Подлинность проверяется сложением двух частей пластинки — подделать разлом невозможно.

Гость отвесил низкие поклоны, хозяин ответил небрежно, тем не менее в рамках этикета, усадил за стол. У отца Хуа немного отлегло от сердца: может, пронесет грозу?

Хун Хсиучуан поднял руку. По сигналу слуга внес палочки, чашки чая, маленькие «лунные пирожные» из рисовой муки, приготовленные по обычаю южан с миндалем, а также слегка прожаренные креветки, нежирную свинину, грибы, вымоченные в соусе из сои, мускатных орехов, горчицы и меда. За ними последовали цыплята, овощи, рыба — приготовленные на пару или глубоко прожаренные.

Цзянцзюнь палочками взял креветку и подал отцу Хуа — намеренно неуклюже. Если гость неграциозно примет угощение или, того хуже, уронит хоть кусочек, то потеряет лицо. Отец Хуа ухитрился все же подхватить еду и донести до рта. От второго куска, согласно этикету, отказался. Хорошие манеры требуют притворяться, будто еда так хороша, что не можешь больше есть, хотя бы на самом деле ты умирал от голода.

Еще жест рукой — и слуга внес новое блюдо, особый деликатес, пильчатые креветки, поджаренные и тушенные в сиропе из сои и трав.

— Вы давно не виделись с супругой, ханьлинь, так что это лакомство вам очень пригодится. Налегайте на верхушки, — захихикал юйши. — Если пожелаете, прикажу подать любовные семена.

Отец Хуа внутренне содрогнулся: до чего же нескромен, бесцеремонен и пошл этот вельможа! Пильчатые креветки, особенно верхушки, повышают мужскую силу, как и любовные семена — сорт чечевицы, обладающей магическими свойствами.

— Благодарю, цзянцзюнь! Именно долгая разлука с женой — залог того, что мне не нужно укрепляющих снадобий. Я не пользовался ими с тех пор, как «соловьиная кровь»[152] исчезла с руки моей невесты.

— Я полагал, что вдали от надзора ревнивой супруги вы вдоволь нагулялись по «зеленым теремам» столицы. Откуда же силы для сладких сражений на долго пустовавшем брачном ложе?!

Взгляд из XX века
На рубеже XVI–XVII веков об интимных сторонах жизни люди говорили гораздо свободнее и спокойнее, чем наши соотечественники до недавних пор. В Китае, Японии, Корее еще в древности создавались специальные пособия по технике половой любви — так называемые «книги подушки». В древней Индии родилась «Кама сутра» — целая энциклопедия, более того, философия секса.

О сексуальной литературе античной Греции и Рима можно судить хотя бы по апулеевскому «Золотому ослу». Поражаюсь, как это наши издатели оставили там сцены скотоложества!

Зато на знаменитых «Греческих мифах» Куна они взяли реванш — в последних изданиях не найти ни одной «скабрезной», на их взгляд, детали, которыми изобилует оригинал!

Мусульманский средневековый мир был наводнен списками «Благоуханного сада», «Алфийе и Шалфийе», «Руководства по сожительству», «Эликсира жизни», стихов поэта Каани, по сравнению с которыми эротические сказки «Тысячи и одной ночи» покажутся чтением для детей дошкольного возраста. Недаром советские высокопоставленные пуристы, блюстители народной чистоты и нравственности, приняли решение внести восточные учебники секса в «черные списки» порнографических книг.

Даже лицемерное христианство не сумело переплюнуть наших чинуш в стыдливом рвении закрыть всех и вся фиговыми листками! Правда, и отцы церкви робко ревизовали кое-какие «нескромные» места в Ветхом завете — вроде «Песни песней». Из песни, тем более сочиненной Соломоном, слова не выкинешь, а вот общий смысл извратить можно. Больше тысячи лет паству уверяли, будто в этом разделе Библии описана любовь не мужчины к женщине, а Иисуса и церкви.

Тем не менее только в тех христианских странах, где господствовала инквизиция (Испания. Португалия. Италия), постоянно предпринимались попытки изгнать секс из литературы — конечно, не из разговоров, а тем более быта, это еще ни у кого не получалось, хотя в энтузиастах нехватки не наблюдалось. Все они оканчивались безуспешно, свидетельство тому — «Декамерон», «Гептамерон» и прочие сборники новелл Возрождения.

В чопорной Англии XVII века школьные учебники не таили от юного поколения никаких «взрослых» секретов, свободно оперировали такими понятиями, как «шлюха», «рогоносец» и несколько непривычным для современного уха «рогоделец». В программу Кембриджского университета был допущен фривольный Марциал, и тьюторы стыдливо рекомендовали студиозусам опускать при чтении некоторые места. И ведь это в самый разгул пуританства! А до того вообще не существовало «запретных» тем, если судить по «Кентерберийским рассказам» Чосера.

На Руси былые поколения тоже не воспитывались ханжами. Конечно, в церковных книгах, воинских повестях, поучениях, которые составляли основу первозданной русской литературы, секс если и появлялся, то в дьявольском обличии, с рогами и копытами. А вот народное творчество… Сравним былину про Илью Муромца, вынужденного под угрозой смерти «сотворить блуд» с женой Святогора, с началом «Тысячи и одной ночи», где царь Шахрияр делает то же самое с любвеобильной пленницей ифрита. Не станем гадать, перенял ли кто у кого сюжет, или, может, он возник отдельно в разных странах из-за типичности исходных ситуаций. Факт остается фактом: наши предки могли себе позволить говорить и писать такое, чего мы, «просвещенные», до недавних пор не смели.

* * *
— Простите, высокочтимый! В Бэйцзине из всех «цветов» я прикоснулся только к «цветку корицы»! Так что моя супруга — не веер, выброшенный осенью![153]

То потрясен остроумием и изяществом фраз. Как тонко папочка обыграл обозначение гетеры — «цветок» и аллегорию «достать цветок корицы» — сдать экзамен!

— О, конечно, конечно! Мне рассказывали, да признаться, я не верил, что вы — образец супружеской верности, что в вашей спальне пылает пламя двухглавое,[154] что вы с женой — как луань и феникс.[155] Вам ли бояться, что за время долгого отсутствия супруга понацепляет вам «зеленых колпаков»![156]

— Ваш намек оскорбителен!

— Ну что вы, я не имел в виду ничего дурного, напротив, похвалил вашу жену. Я много о ней слышал. Говорят, красотой она напоминает нефритовых дев — служанок небожителей. Хотелось бы удостовериться в этом самому…

— Моя супруга — простая, скромная женщина, она не покидает пределов нашего жилища…

— Я с удовольствием посещу ваш дом…

— Это высочайшая честь, цзянцзюнь! Но я падаю на колени и тысячу тысяч раз прошу извинить меня! Чтобы принять такого важного гостя, наша семья должна подготовиться! А я, к сожалению, на днях возвращаюсь в Северную столицу, мой отпуск на устройство домашних дел заканчивается. Я приглашаю вас в свой дом в Бэйцзине, когда обоснуюсь там. Ведь здесь у меня жилище временное, недостойное вашей светлости…

Хун Хсиучуан побагровел: он не привык к возражениям и отказам. Хлопок в ладоши — вошел слуга, углем разжег огонь в печке и добавил несколько поленьев пахучего дерева. Аромат наполнил комнату. Хозяин что-то тихо сказал прислужнику, тот поклонился, удалился и принес какое-то блюдо. Отец Хуа не поверил своим глазам: на столе стояла тарелка дим сум — маленьких кондитерских изделий из риса. Их подают только утром. Если дим сум предлагаются в другое время, значит, хозяин серьезно недоволен гостем.

— Чем я вызвал гнев сиятельного господина?

— Вы ведете себя, как дикарь, не понимающий прозрачных намеков! Хорошо, я отброшу обычаи цивилизованного общества и буду говорить с вами прямо, как с каким-нибудь маньчжуром. Мне весьма подробно описали прелести вашей жены, и я заочно воспылал к ней страстью. Приведете ее ко мне всего на одну ночь. В накладе не останетесь. Называйте вашу цену, естественно, разумную…

Отец Хуа понял: надо уходить. Однако гостевой долг вежливости исполнил до конца. Вытер руки салфетками. Почистил зубы острой зубочисткой, деликатно прикрывая рот рукой. Рыгнул, показывая, что наелся досыта. Юйши терпеливо ждал ответа.

— Цзянцзюнь, наверное, что-то перепутал. Моя жена получила свою нынешнюю фамилию в браке со мной, а не от хозяйки «зеленого терема».

— Не хотите ли вы сказать, что она особенная? Все женщины одинаковы, все в глубине души мечтают из кос сделать узел, все любят армию соперников в цветочных битвах, а не одного воина…

Хуа То покачал головой. Он понял намеки, так как знал: поступив в публичный дом, девушки получали фамилию хозяйки, а после обслуживания первого клиента вместо кос делали прическу, закладывая волосы узлом.

— Кун-цзы учил: «Все люди рождаются одинаково, но в практической и духовной жизни они сильно разнятся друг от друга». Вы, очевидно, судите по тем дамам, с какими вам приходилось общаться…

Мальчик снова мысленно кланяется отцу, сумевшему нанести ответное оскорбление гнусному генералу. Его на первый взгляд невинное замечание подразумевает не только то, что Хун Хсиучуан слишком много якшается с проститутками, но и то, что его родные по женской линии распутны. Юйши не понял намека, а скорее, предпочел пропустить его мимо ушей.

— Удивляюсь, почему вы колеблетесь. Крестьяне, торговцы, да между нами говоря, и сановники не стесняются торговать своими женами, сестрами, дочерьми, наложницами. Не убудет с вашей супруги, если она усладит меня несколько раз, развеет провинциальную скуку…

— Я не купец, не крестьянин, не сановник, господин мой. Я ученый на императорской службе, готовый оказать вам любую услугу, но только не такую, которая несовместима с моей честью. Я не зря дарил своей невесте чай.[157] Потрясен и огорчен, что ваш высокий сан не мешает вам делать низкие предложения, и что охранять ваше достоинство приходится мне, а не вам самому. На сем разрешите удалиться.

— Ах, какой вы изысканный, благородный и умудренный в науках! Позвольте в ответ на вашу заботу о моем достоинстве преподнести вам подарок.

Хун Хсиучуан подходит к столику, чертит кисточкой несколько иероглифов на бумажной полоске и вручает гостю.

Хуа читает надпись — отец принес «подарок» с собой. «Бьет волна по пузырям — круглым им не быть!». Внешний смысл предложения безобиден: набегающие волны разбивают мелкие пузыри, образующиеся у берега. Внутренний же, основанный на многозначности иероглифа «юань» («круглый» и «жить одной семьей»), заставляет мальчика оцепенеть от ужаса: супругам не суждено быть вместе…

— Фан квэй, дьявольский дикарь! — ругается дедушка. — Тебе нужно немедленно забирать жену и ехать в Бэйцзин. Или ты уступишь его желаниям?

— Никогда! Но спасемся ли мы от его похоти в столице?

— Ты ведаешь мудрость предков: «Лучше быть головой у муравья, нежели членом у слона». В провинции Хун Хсиучуан — тигр, в обители императора, где полно более важных особ, он лишь мелкий шакал, один из стаи. У него там немало врагов, пристально следящих за каждым его шагом. Еще несколько жалоб — и он снова окажется в опале. В столице Хун не рискнет прибегать к насилию, которым угрожает здесь. Выезжайте сегодня же ночью и спешите вовсю. Мальчик трудно переносит быстрые поездки, пусть остается со мной, пока я не продам дом и лавки. Мы поедем не спеша месяца через три и присоединимся к вам, когда вы устроитесь в Бэйцзине. Заберешь с собой все наши сбережения. Возьмите крытую повозку, благородной женщине неприлично путешествовать пешком, верхом или в открытом экипаже.

Мы доедем на ней до ближайшей каретной станции, а затем отошлем обратно. У меня есть подорожная грамота, позволяющая бесплатно пользоваться казенным транспортом.

…Все домочадцы вдруг забегали быстро-быстро, как при игре в догонялки. Глотая слезы, мальчик распрощался с родителями, и они уехали еще до рассвета.

Турция, Стамбул, декабрь 1604 года

Путь на галерную банку, скамейку для гребцов, у Сафонки завершился так. По приказу Нури-бея содрали с парня одежонку приличную, обрядили в лохмотья. На следующий же день погнали его в порт — как и на невольничьем рынке, там тоже продавали галерных рабов. В сопровождении четырех стражей Сафонку подвели к помосту, где набирали людей на большую каторгу. Рядом стояли Нури-бей и высокий турок.

— Вот, о Искандар-бег, тот самый невольник, — сумрачно сказал купец. И, повернувшись к Сафонке, бросил: — В последний раз делаю тебе добро. Я продал тебя великому воителю, который, как и ты, сейчас находится на дне пропасти. Оба вы либо снова возвеличитесь, либо сгинете. Как заповедывали древние римляне: «Или Цезарь, или ничто». Прощай, мой господин Искандар-бег, да пошлет тебе Аллах, который доселе был милостив к тебе, новой удачи, да позволит он сбыться твоим помыслам! И ты прощай, чужой человек, который мог бы стать мне вместо сына. Посей в своей голове мудрость священной книги: «…Дурной человек будет кусать тыл руки своей и скажет: „О если бы Аллаху было угодно, чтобы я последовал по пути вместе с пророком!“».

Нури-бей повернулся и ушел — навсегда из жизни Сафонки. Тот растерянно моргал: он мало что понял из прощальной речи купца.

Новый хозяин, улыбаясь, повернулся к только что купленному рабу. Был Искандар-бег уже зрел — лет под тридцать, высок, строен, черноволос, очень красив, похож не на османа, а на беломраморные статуи греческих богов, что стояли в саду Нури-бея. От его гибкой фигуры исходило впечатление мощи и в то же время легкости. Причем мощь эта не была чисто физической. Искандар-бега окружал ореол величия, он излучал властность и могущество, как солнце — свет. В его присутствии Сафонка, по-юношески гордившийся высотой своего роста и шириной плеч, казался себе мальчиком-с-пальчик, хотя размерами турок ничуть не превышал его. Царских статей муж, ему бы на троне восседать с державой и скиптром в руцех…

Турок, изучив Сафонку, обернулся к пожилому, лет за пятьдесят, человеку, стоявшему сзади:

— Андроникос, тебе было приказано выбрать 293 гребца — самых крепких. Я хочу их посмотреть. Но в первую очередь выберу трех наших с тобой товарищей по веслу. Приведите невольников! — крикнул он работорговцам у навеса.

Те засуетились, начали подводить гребцов и усаживать полукругом на землю.

— Мы же пока побеседуем, русский воин, — вернул свое внимание Сафонке новый владелец. — Я заплатил за тебя пятьдесят золотых — столько никто никогда не отдавал за гребца. Стоишь ли ты этой цены?

— Если тебе нужен преданный раб, ты зря потратил деньги…

— Мне нужен верный друг!

— Товарищей на невольничьем рынке не берут, как баранов. Да и вообще дружбу нельзя купить!

— Ты слишком категоричен и склонен к обобщениям, юноша. Всякий и каждый покупает себе друзей. Обычный человек — ответной дружбой, ласковым словом, помощью в беде. Властитель — жалованьем, подарками, добычей, повышением в чинах. Может, это и не дружба, скорее, верноподданность, да ведь не в названии суть…

— А ты кто — князь или обычный человек?

— Будущий повелитель мира…

— Не понимаю тебя…

— Ты думаешь, не сошел ли новый хозяин с ума? Нет! Как любит говорить твой бывший владелец Нури-бей, глубокий смысл познается не сразу. Нури-бей рассказывал мне о твоей необычайной верности клятве. Такие качества в людях редки. Вот я и захотел иметь тебя при себе. На море, как и в жизни вообще, верные друзья — самый надежный щит. Пока я мог только купить тебя, чтобы ты сел со мной за одно весло. Дружбу свою ты отдашь мне позднее. Как тебя зовут?

— Сафонка.

— Русские не присоединяют к своему имени имя отца, как арабы, и не имеют родовых фамилий, как османы? Вот, например, еврейского и христианского Соломона, сына Давидова, мусульмане называют Сулейман ибн-Даул.

— Холопей да простых крестьян у нас до смерти кличут малыми именами — Михалка, Никитка, Ивашка. Казаков, детей боярских, купцов — тоже, но пока молоды, а как в возраст войдут, начинают полным именем мать — Семен, Денис. Фамилии у нас тоже есть. Моя, скажем, Иванов, да только у нас их привыкли как-то к знатным людям лепить, к князьям да боярам. Тех принято и по отчеству величать: Михайла Семенович князь Воротынской, государь Иоанн Васильевич всея Руси… Впрочем, разумного человека даже из простых тоже полным именем да отчеством чествуют — дабы уважение проявить.

— Любопытно. Ага, рабы уже собрались. Оставайся на месте!

Искандар-бег шагнул к толпе невольников и крикнул по-гречески:

— Кто из вас знает этот язык, поднимитесь!

Никто не шевельнулся. Тогда он повторил приказ по латыни. Встал какой-то замухрышка. Росточком не удался, размерами тоже. Волос на щеках и подбородке нет, хотя и молодым не назовешь. Кожа желтая. Лихоманку, знать, перенес, посочувствовал Сафонка, да тут же передумал, заметив щелевидные, раскосые глаза, широкое лицо с выступающими скулами. Инородец, на татарюгу смахивает, да не совсем. Неведомого роду-племени. Непростой, наверное, человечек — от него исходит та же внутренняя сила, что от Искандар-бега.

— Желтолицый, — сказал Искандар, — больно мал ты для весла…

— Тебя все называть великий, а ты говорить глюпость, — бойко затараторил маленький невольник по-латински, выговаривая слова с мягким певучим акцентом. — Или ты не знать, что на галере тот гребец, кто сидеть у борта, маленький должен быть? Или ты не знать, что размер — не сила, внешность обманывать? Я уложить-повалить любой, кого ты указать, единым перстом.

Вот этим, — желтолицый выставил указательный палец.

Искандар-бег сдержал гнев:

— Во многом ты прав, человек из неведомой страны! Слабый телом Давид победил великана Голиафа. Разумом могучий Одиссей ослепил циклопа Полифема! Но в бою одного ума мало, сила не меньше нужна. Потому похваляешься ты зря, пальцем свалить можно только умирающего…

— Как много ты сказал слов, когда надо один раз проверять!

Искандар-бег весело рассмеялся, хлопнув себя по ляжкам.

— Ты жгуч, как искра от костра! Знаешь, я возьму тебя, даже если ты проиграешь! Но не откажусь потешиться схваткой! Эй, Махмуд, — перейдя на турецкий язык, жестом руки он подозвал большого и толстого стражника. — Пять золотых, если ты собьешь спесь с этой забавной козявки и отучишь ее хвастаться. Только не раздави его, как муху, он мне нравится. Снимите с желтолицего кандалы! — обратился он к страже.

Едва слетела последняя цепь, маленький невольник, не колеблясь ни секунды, прыгнул вперед.

— Погоди!.. — крикнул ему вслед Искандар-бег. Опоздал. Подскочив к здоровяку Махмуду, который не успел приготовиться к защите, желтолицый ткнул его пальцем — так молниеносно, что никто не успел заметить, куда именно. Турок захрипел кабаном, которому перерезали горло, и рухнул, будто его ударили не перстом, а молотом.

Все рты раскрыли от изумления. «Мал, да удал!» — восхитился Сафонка. Желтолицый церемонно поклонился поверженному противнику, присел возле него, помял ему шею, виски — и Махмуд пришел в себя. Он лупал глазами, силился чего-то спросить — и не мог.

— Ты ему сказать, голос мал-мала не будет два дня, потом хорошо, — попросил маленький невольник, подошел к стражникам и протянул руки, чтобы ему опять надели цепи.

Ошеломленный Искандар-бег покачал головой:

— Почему ты не договорился заранее о правилах схватки? Нельзя ведь так…

— Зачем нельзя?! Когда драться, разговаривать не надо, бить надо сразу со всей силой в самое слабое место…

— Принцип всех великих воинов, — кивнул головой Искандер. — Прости, мой новый спутник, что усомнился в тебе. Откуда же ты такой взялся?

— Ты меня испытать — я тебя испытать. Коли ты велик, сам догадаться суметь.

— Желтокожий, маленький, мудрый, искусный воин, умеющий излечивать нанесенные им же раны. Ты из страны синов, ее называют еще Хань, там родина шелка.

Настала очередь китайцу взглянуть с уважением на собеседника:

— Ты правда мудр и знающ. Угадывал верно. Звать моя Хуа То. Моя учился в колледже святых братьев-иезуитов, хотел ехать в Рим, пираты варварийские напали. Капитана ни мал-мала драться не хотел, велел сдаваться. Моя продан был сюда…

Искандар-бег кивнул владельцу китайца:

— Я беру его!

Повернулся к Андроникосу:

— Нужен еще один, пусть хоть немой, но сильный, как бык!

— Сильнее этого никого в мире не найдешь! — Андроникос показал пальцем на темную голову в последних рядах, которая возвышалась над всеми остальными невольниками. Через минуту обладатель головы стоял у помоста. Стражники и почти все работорговцы зацокали языками. Искандар-бег прищурился, словно проверяя: не подводит ли зрение. Сафонка, как в русском народе говорят, варежку разинул: это какая же мама такого молодца выносить да уродить смогла?!

Два черных ствола вместо ног. Ручищи толщиной чуть ли не в ляжку средней величины мужчины. Сорокаведерная бочка вместо груди, на ней плитами лежат грудные мышцы. Темный, блестящий торс, как у каменной бабы-истукана, только живой, оплетенный мускулами-канатами. Огромен немыслимо: рослый Искандар-бег макушкой достал бы ему лишь до подбородка. По бокам висели кулачищи с кочанок капусты.

Человек-гора не походил на заплывших салом ярмарочных великанов, коих приходилось видеть Сафонке. Ни единой жиринки нельзя было бы найти в исполинском теле. Такой медведя в беремечко возьмет и кости раздавит ему.

Странно человеческая натура устроена. Не брали парня завидки на власть да богатство чужое, а вот силе позавидовал. Зачем господь даровал могучесть бесподобную негру какому-то, а не мне? И тут же устыдил себя: может, богатырь сей иноземный вовсе и человек недурной. Лик эвон-то какой открытый, добрый!

Луноподобное, с широким, приплюснутым носом и оттопыренными ноздрями, толстыми губами и темными глазами навыкат лицо гиганта и в самом деле казалось не злым. Держался он с достоинством, передвигался осторожно, словно боясь кого-нибудь задеть и ушибить ненароком.

— Зовут его Джумбо, что на ихнем языке означает «Слон». Он знает лишь несколько слов на турецком и гребные команды, — угодливо объяснил Искандар-бегу работорговец, которому принадлежал великан.

— Ничего, научим говорить. Сколько просишь за него?

— Как за твоего русского — пятьдесят золотых. Он один четверых гребцов стоит! А за желтокожего прошу сорок…

— Согласен. Получишь деньги у купца Нури-бея. Андроникос, дай ему расписку и приступай к отбору гребцов. А мы, — перешел он на латынь и повернулся к товарищам по веслу, — пойдем обживать наш новый дом.

Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, лето 1582 года

Длинная полоса самых черных дней в жизни Хуа То началась с коротенькой радости. Дедушку утром зачем-то вызвали в чжэнфусы, государственное учреждение, ведающее судебными делами и наказаниями, и он отменил урок каллиграфии. То не любил первое из искусств, хотя знал, что оно ценится куда больше, нежели живопись, поэзия или музыка. Каллиграфия — тягостное занятие, требующее не только терпения и крепкой руки, а и особого таланта, глазомера, чувства соразмерности. Легче прочитать сто книг, чем переписать одну.

Мамочка вот уже три дня как уехала с папой, и заниматься с То было некому, поэтому он предался редкому удовольствию — играл у себя в комнате.

Пришла Кай Сан и передала приглашение старого хозяина присоединиться к нему в чжан-тане. Служанка была взволнована, на что мальчик не обратил внимания.

Дедушка сидел в кресле, положив руки на подлокотники и тупо глядя в никуда. По его сморщенным щекам катились слезы, исчезая в реденькой белой бородке. То был потрясен и испуган: он никогда не видел дедушку плачущим. Потом мальчик обратил внимание на знак траура — цветок гортензии, приколотый к шляпе старика.

— Что стряслось, отец моего отца?

— Укрепи дух свой, внук. Тугуань, чиновник, ведающий судебными делами в области, только что сообщил мне, что позавчера по дороге в столицу на самой границе нашей провинции повозка, на которой ехали твои родители, подверглась нападению. Возничий остался в живых и рассказал подробности. Твой отец стал обитателем долины Желтой реки. Твоя мать похищена и увезена неизвестно куда. Больше я пока ничего не знаю. Мой друг Ло Гуан, начальник сюньбу-полиции, отправился на место преступления, чтобы произвести расследование. Он вернется завтра…

У мальчика онемели губы.

— Что же мы будем делать? — еле сумел вымолвить он.

— Готовиться к похоронам и одновременно искать твою мать. Устанавливать убийц и похитителей. Потом придет время мстить…

— Когда же оно придет?

— Это неважно. Запомни навек мудрость ханьского народа: «Отомстить и спустя десять тысяч лет — не поздно». Пойдем. В молельне устроим бинсо.[158] Гроб я отдам свой — тот, который мне подарили твои родители. Он очень красивый, из тисовых «досок долголетия», с богатым декором из черного и красного лака. Твои родители с любовью и тщанием выбирали его для меня, — дедушка замолчал, борясь с рыданиями. — Давай отберем нефритовые и золотые статуэтки для погребальных даров. Положим их вместе с усопшим. Тело умершего не поддается тлению, если все семь естественных его отверстий закупорены золотом или нефритом…

Остаток дня прошел в приготовлении к похоронам, и необходимость тягостных, но нужных дел заставляла То держать себя в руках. Ночью же ничто не мешало ему осознать до конца свою потерю, и он выплакал все глаза. Кай Сан пришла к нему, легла рядом, обняла, гладила по голове, утешала, и он наконец заснул под ее тихий, успокаивающий шепот, согретый жаром ее тела.

Утром, выпив чая (есть он не мог), То, одетый в белое, цвет траура, пришел в чжан-тан и стал ждать Ло Гуана.

Начальника полиции, высокого здоровяка лет сорока пяти, мальчик уважал, ибо слышал немало от родных и слуг о хитрости, уме, ловкости и неподкупности этого знаменитого в округе сыщика. То прыгал от восторга, когда тайпан сюньбу приходил в гости к дедушке, радуясь не столько подаркам, сколько историям о ловле преступников, которые мастак был рассказывать Ло Гуан. Сегодня он ждал появлений сыщика со страхом: тот должен был привезти тело отца…

Однако главный сюньбу явился с пустыми руками.

— Нападавшие забрали труп с собой, — объяснил он.

— Как же так… Не дать похоронить человека — гнуснейшее преступление, хуже убийства! А вдруг, — в голосе дедушки вспыхнула искорка надежды, — произошла ошибка, мой сын жив, его тоже похитили?

— Увы, нет, как ни тяжело мне говорить это, — покачал головой гость. — В живых остались и возница, и охранник, который сопровождает государственные экипажи. Они рассказали, что их окружили десять вооруженных конников, с виду — разбойники. Прямо как в стихах:

«Волосы стянуты белой холщовой повязкой.
Сапоги на ногах.
Лица в черных и красных разводах.
Пальцы сжимают ножи и секиры».
Пассажиров заставили выйти. Вашу невестку связали и бросили поперек седла. Ваш сын крикнул предводителю шайки: «Я узнал тебя, мерзавец, и сообщу обо всем государю». Вожак разбойников спешился, подошел и прошипел: «Из всех государей истину будет ведать только Янь-ван, владыка преисподней!». Выхватил меч и разрубил пленника до пояса…

— Это невозможно!

— Как утверждают оба свидетеля, главарь банды держал в руках «меч тысячи буйволов».

Дедушка опешил:

— Их же не больше сотни во всей Поднебесной! Мечи, способные, по выражению философа Чжуанцзы[159] разрубить тысячу буйволов и не затупиться, носят лишь двенадцать высших офицеров личной охраны Сына Неба, ваны-члены императорского дома и некоторые видные военачальники! Откуда простому грабителю с большой дороги взять такое сокровище?!

— Я тоже пришел к подобному выводу. Скажите, ваша семья ничем не разгневала «Байляньцзяо»?

Взгляд из XX века
Сейчас всему миру печально известны китайские «тонги» или «триады» — страшная преступная организация, которая переплюнула и сицилийскую мафию, и американский синдикат «Коза ностра», и неаполитанскую каморру, и корсиканский «Союз». Но в конце XVI века термин «Саньхэхой» — «Триада» еще только нарождался. Лишь в XVIII — начале XX века он распространился как обобщающее название тайных обществ, которые боролись против маньчжурской династии Цин, стали базой таких широко известных выступлений народных масс Китая, как движение тайпинов и «боксерское восстание».

Фактически же «Триада» появилась гораздо раньше. В 402 году Хой Юань основал небольшую буддистскую секту «Ляньше» — «Общество лотоса». В начале правления династии Сун (1127–1279 годы) она разрослась в северных и центральных районах Китая и стала называться «Байляньцзяо» — «Секта белого лотоса». Во второй половине XIV века слилась с другими тайными буддистскими общинами и превратилась в массовую организацию. Для прикрытия своих антиправительственных действий и для боевой тренировки своих членов общество широко практиковало цюань-шу. Его три программных требования — бережливости, поддержки и сплочения — были близки крестьянам и ремесленникам. Поэтому «Байляньцзяо» пользовалась широкой поддержкой в народе. «Белый лотос» возглавил ряд антифеодальных движений против иноземных поработителей, в том числе восстание «красных войск» против монголов в 1340-х годах. Двадцатилетняя борьба завершилась свержением дома Юань и приходом к власти одного из руководителей восстания Чжу Юаньчжана, основавшего династию Мин (1368–1644 годы). «Байляньцзяо» повела борьбу и сновой властью, обманувшей чаянья народа, поднимала мятежи, активно участвовала в Великой крестьянской войне 1628–1645 годов, в результате которой пала династия Мин, а страну захватили маньчжуры.

В конце XVI столетия «Секта белого лотоса» занималась не только организацией вооруженного сопротивления правительству, но и облагала налогами богатых купцов и чиновников, не гнушалась грабежами, похищениями людей с целью выкупа. Ей платили деньги «за охрану» проститутки, крестьяне, торговцы, кули, землевладельцы. Разбойничьи действия предпринимались в основном в благородных целях (сбор средств для восстания), хотя нельзя отрицать и корыстные побуждения.

Никто тогда и не подозревал, как легко тайные общества борцов за свободу превращаются в преступные синдикаты. Эту метаморфозу претерпели «Триада», сицилийская мафия, итальянские «красные бригады», европейские масоны, анархисты, мусульманские, сикхские и прочие сепаратистские и террористические организации. Донские казаки, оплот былых восстаний, стали главными карателями русского народа. Российские народовольцы и эсеры, когда их возглавили агенты — двойники Дегаев и Азеф, вступившие в сговор с охранкой для достижения своих личных целей, превратились просто в бандитские формирования. Национал-социалистическая партия в Германии, фашистские партии в Испании, Италии и Португалии, большинство членов которых были отнюдь не капиталистами, да что там говорить, даже коммунистические партии в СССР, Китае, Монголии, Камбодже-Кампучии и других странах, перерождались в супермафии, как только власть в них захватывали кучки политических экстремистов и преступников. Прикрываясь лозунгами партийности, социализма или наоборот, чистоты расы, защиты от коммунизма, они осуществляли геноцид в отношении и собственного, и других народов.

Является ли мафией партия, страна, если ее боссы творят зло, а подчиненная невежественная многомиллионная масса делится на тех, кто сам марает руки в крови, кто аплодирует вождям в убеждении, что «так и надо», кто трусливо закрывает глаза на происходящее и, наконец, кто покорно подставляет горло под нож, даже не пытаясь сопротивляться? Или тут нужно какое-то другое, более точное, «научное» определение?

* * *
Дедушка не стал признаваться давнему товарищу, что давно платит секте дань. Все же Ло Гуан служит в сюньбу. Не откровенничай и с другом, ибо дружба тоже не вечна, учит народная мудрость.

— Нет, уважаемый, ни я, ни мой сын ничем не могли вызвать гнев «Байляньцзяо». Да члены секты и не стали бы убивать, им нужен выкуп. И обычные разбойники так не поступили бы. Могли бы ограбить, избить мужчин, осквернить женщину. Но зарубить ни за что ученого мужа… И труп увезти с собой вместо того, чтобы выдать за вознаграждение родственникам… Видно, не хотели, чтобы тело освидетельствовали.[160] И откуда мой сын знал главаря бандитов? Как странно…

— Эта история сплошь соткана из загадок. В ночь, когда уехали ваши родные, незадолго до рассвета какие-то негодяи разрушили мост через реку. Всем повозкам пришлось поворачивать обратно и делать крюк до другой переправы. Туда ведет очень плохая дорога, петляющая по лесу вдоль оврагов и балок. В одной из лощин и ждала засада. Удивительно: там прошло немало экипажей, однако напали только на ваш. Будто нарочно выбрали именно эту повозку. Ваш сын вез с собой ценности?

— Три тысячи лан.

— Кто знал об этом?

— Только он сам, невестка, я и То. Причем решение забрать с собой деньги было принято перед самым отъездом.

Гость и хозяин многозначительно посмотрели друг другу в глаза, потом дедушка перевел взгляд на внука и повел бровями, а правой рукой сделал знак «копье» — поджал пальцы, вытянув вперед один указательный. Не спятил ли старик, подумал То, до забав ли теперь? Однако дедушка смотрел очень настойчиво, и внук не стал прекословить. Несколько лет назад его научили этой игре и с тех пор не раз проверяли, сможет ли он исполнить все точно так, как положено.

Мальчик встал и громко попросил разрешения отойти на двор.

Получив добро, он было направился к двери, однако не вошел в нее, а остановился, прижался к стене. Из дверной панели вытащил припрятанную длинную и острую иглу. На цыпочках бесшумно подкрался, держась вдоль стены, к дальнему углу, где была пробита маленькая дырка для подглядывания. Из другой комнаты она закрывалась отодвигающейся панелью. Старинный трюк, рассказывал дедушка, — заманить врага, чтобы он посмотрел в дырочку. А на другой стороне — человек с иглой…

Роль этого человека и должен был играть То.

Находящиеся в комнате отвлекали внимание шпиона. Мальчик научился по знаку «копье» быстро и незаметно подкрадываться и втыкать иглу в отверстие. Никто из членов семьи никогда не говорил об этом секрете слугам. То никак не удавалось поразить соглядатая, хотя проделывал сотни раз всю процедуру, и теперь он воспринимал ее просто как тренировку наблюдательности и концентрации внимания.

Добравшись до места. То молниеносно ткнул иглой — и отпрянул в испуге, услышав за стеной дикий вскрик. Ло Гуан выбежал из комнаты и тут же вернулся, волоча за собой рыдающую и вопящую Кай Сан. Она закрывала правый глаз ладонью, из-под которой по щеке лилась кровь. Мальчик кинулся к ней:

— Нянечка, тебе больно? Извини, я не знал, что это ты!

— Опомнись! — загремел голос дедушки. — У кого ты просишь прощения? У рабыни-изменницы, из-за которой погиб твой отец и похищена твоя мать?! Кай Сан, черепаший навоз, перестань реветь, как недоенная корова! Сколько ты получила от разбойников за свое предательство?

— Я ни в чем не виновата, я просто хотела узнать, как идут поиски хозяйки, потому и подслушивала, — захныкала Кай Сан.

— Женщина, ты не понимаешь всей тяжести положения, в какое попала по собственной глупости, — вмешался в разговор Ло Гуан. — Сейчас на шею тебе наденут деревянную колодку — кангу и отведут в тюрьму. Тебя начнут пытать, и ты во всем признаешься. После ста ударов бамбуковыми палками по пяткам ты не сможешь ходить. Потом тебя вернут господину для наказания. Ты знаешь, по закону он волен поступать с провинившейся рабыней, как заблагорассудится. Скорее всего, он предаст тебя смерти. Спастись ты можешь лишь в одном случае — если расскажешь правду до мельчайших подробностей и станешь нам полезной. Тогда я не отдам тебя палачам, а твой господин смягчится и не станет тебя казнить.

— О добрая Гуаньинь, поспешествуй мне! Я не замысливала дурного! Два сезона назад на базаре ко мне подошел видный мужчина, представился Хунг Муном, управляющим имениями господина Хун Хсиучуана. По прибытии в наш город юйши пригласил всех окрестных своден и расспросил о местных красавицах. Те сообщили ему о красоте моей хозяйки, и цзяньцзюнь послал управляющего найти кого-либо из слуг семьи Хуа. Хунг Мун выбрал меня. Он попросил подробно описать внешность «мамы». Я отказалась. Хунг Мун дал мне десять лан серебра. Какой может быть вред хозяйке, если я расскажу про ее прелести, подумала я и согласилась. Хунг Мун предложил передать «маме» записку от юйши. Я объяснила, что хозяйка очень любит «папу», что она добродетельная женщина, и к тому же ее муж только что вернулся после длительной разлуки. Тогда управляющий велел мне сообщать обо всех новых событиях в семье. За каждую важную новость он обещал отдельное вознаграждение.

Когда хозяина пригласили к цзяньцзюню, я побежала к Хунг Муну, но он обозвал меня дурой, сказав, что это для него не новость, и приказал подслушать, о чем будут говорить «папа» и старый хозяин после визита к его милости Хун Хсиучуану…

— И ты, подлая тварь, все выболтала, хотя понимала, что юйши охотится за твоей госпожой?! — не выдержал дедушка, занеся руку для удара.

Кай Сан испуганно отпрянула, сжавшись в комок, ее всхлипывания усилились.

— Я не предполагала, что столь благородный господин будет разбойничать! Я хотела денег! Проводив хозяина, я побежала к Хунг Муну. Он дал мне еще десять лан… Я же не знала, что они убьют «папу» и похитят «маму», а то бы не стала им помогать…

— Зачем же ты, безмозглая дрянь, сейчас подслушивала нас? Ты ведь наверняка поняла, что преступник — Хун Хсиучуан! Так-то ты отплатила нам за все благодеяния!

Кай Сан выпрямилась, ее здоровый глаз гневно сверкнул, она больше не выглядела испуганной.

— Какие такие благодеяния? Мой отец продал меня вам, когда я была еще девочкой! Я простая рабыня! За что мне испытывать к вам благодарность?!

— Кун-цзы учит: долг младших — повиноваться старшим!

— Это все мудрость для господ и свободных. Если бы я родилась в богатой семье, я бы тоже так говорила.

— Тебя сытно кормили, никто в нашем доме не тронул тебя пальцем. А ты знаешь, как обращаются со служанками в других семьях!

— Да, вы не злые хозяева. Но и я никогда ничего не портила из вещей, не вредила вам, не воровала, не отлынивала от работы, как рабы в жестоких семьях. И вы все презирали меня, считали вещью. «Папа» гнушался мной, не взял ни разу к себе на ложе! Так что я ничем вам не обязана! Что касается вашей распри с юйши, то мне до нее дела нет! Когда тигр и леопард дерутся, маленькой козочке лучше спрятаться в кустах!

— Уберите эту гадюку, пока я не раздавил ее! — в бешенстве выкрикнул дедушка.

— М-да, бамбуковых палок тебе не избежать! — осуждающе нахмурился Ло Гуан. — Ничего, в темнице ты другое запоешь. Палачи научат тебя уважать законы Чжунго и естественный порядок вещей, установленный Небом!

Приступ отчаянной смелости у Кай Сан закончился быстро, она забилась в истерике. Начальник сюньбу вызвал полицейского, который его сопровождал, и тот отвел служанку в тюрьму.

— Пусть посидит в кутузке, наберется ума и почтения к старшим, пока нам не потребуется ее свидетельство. Я велю писцу снять несколько копий с ее показаний. Куда вы собрались, мой достойный друг?

— Я пойду к аньчаши.[161] Согласно обычаю, ударю в барабан, стоящий перед воротами ямэня, потребую справедливости. Когда выйдет начальник, принародно обвиню Хун Хсиучуана в убийстве сына и похищении невестки… Кроме того, расклею на домах и заборах жалобы на обидчика с указанием его имени и описанием преступления…

— У вас нет доказательств. Юйши может объяснить, что его управляющий сам заинтересовался женой вашего сына, но прикрывался именем хозяина, и Хунг Мун, конечно, подтвердит это. Даже если Хун Хсиучуан и признает, что приказал собрать сведения о вашей невестке, это еще не доказывает, что именно он ее похитил.

— Следует обыскать его дом: не там ли похищенная? Проверить: нет ли у него «меча тысячи буйволов»? Спросить соседей: не выезжал ли юйши куда-нибудь в ночь, когда свершилось преступление? Допросить под пыткой телохранителей: не они ли выступали в роли разбойников?

— Все это я сделаю — но тайно, через соглядатаев. Сейчас нельзя возбуждать подозрения юйши. В его руках ваша невестка, он убьет женщину, если поймет, что мы обо всем догадались. Кроме того, я получил от столичных друзей предварительные сведения, что ваш обидчик в скором времени будет назначен сюньфу.[162] Об этом знает и нынешний бучженсы. Губернатор настроен против юйши, но боится его и не даст мне вести расследование открыто…

— Я безмерно благодарен вам. Ради меня вы рискуете своим постом, а может, и головой!

— Что поделаешь! Не проникнув в логово тигра, нельзя поймать тигренка. И я иду на риск не только из-за нашей дружбы, но, главное, во имя справедливости, закона и порядка. Не волнуйтесь за меня. Опасность, конечно, существует. Все же она не столь велика. Бучженсы будет счастлив, если я докажу, что новый сюньфу — преступник, ведь тогда начальник провинции останется на своем посту. Позвольте дать вам неофициальный совет. Свяжитесь с Ваном нищих,[163] со слепым Вак Чу, который просит подаяние у Большой пагоды. Он знает обо всех грязных делах, творящихся в округе. Заплатите ему, чтобы он дал приказ своим оборванцам проследить за загородним поместьем Хун Хсиучуана. Юйши его недавно купил — видно, когда узнал наверняка, что будет сюньфу. Теперь он живет большую часть времени там.

— Скажите, друг мой, почему самые гнусные беззакония творят именно те, кто носит высокое звание «отец и мать народа»?

— Потому что они безнаказанны, на них нет управы. Одной рукой они издают законы, другой их нарушают. Говорят высокие слова о благе людей — и тут же предают их интересы. Чем подлее и гаже чиновник, тем быстрее он растет в должности. А немногих честных вся эта шакалья свора ест поедом…

— Как же допускают такое обитатели Запретного дворца?

— Да у дверей императорской опочивальни самая гниль и скапливается! Те, кто правят округами и провинциями, направляют целые обозы в столицу, дабы кормить и одаривать своих покровителей. В Поднебесной продвижение наверх представляется мне так. Служебная лестница снизу доверху забита высокопоставленными задницами. Чтобы шагнуть на ступеньку выше, нужно те несколько задниц, которые нависают непосредственно над тобой, поцеловать и позолотить. Тогда они раздвинутся и пропустят тебя в свои ряды. Если же ты попробуешь хоть одну из них обойти или, того пуще, скинуть, все задницы снизу доверху своей огромной массой обрушатся на наглеца, и ты окажешься погребенным под ними. Именно самые вылизанные и вызолоченные задницы — наисквернейшие и наиподлейшие чиновники — окружают трон. Порядочный человек там просто не выживет, его скомпрометируют либо тайно умертвят.

— На что надеяться простому смертному, если власть так прогнила?

— Чиновные задницы (и те, которые на самом верху — не исключение) всегда не ладят между собой. Как свиньи у лохани, отпихивают друг друга от кормов. Их разногласия выгодно использовать, помогая одному уничтожать другого. Они охотно грызут соперникам глотки и затаптывают их в грязь — якобы в защиту интересов государства и народа, на самом же деле — чтобы устранить конкурента. Никто и никогда еще, поднявшись на лазурное облако, не заявлял: «Моя главная цель — набить себе сундуки семью сокровищами,[164] обеспечить себе и своей семье роскошь, коей позавидуют и небожители. Мне глубоко наплевать на всех жителей Поднебесной, лишь бы они безропотно кормили меня, повиновались моим прихотям и регулярно подносили „девять белых“».[165] Нет, все имущие власть, от малых до великих, клянутся каждую минуту, что живут и начальствуют только в интересах государства и народа. Даже те немногие, кто, придя к власти, искренне хочет помочь людям, с течением времени, вкусив земных благ, становятся эгоистами.

— Позвольте возразить вам, уважаемый Ло Гуан. Если бы каждый правитель заботился только о себе, Поднебесная не стала бы великой. Чжунго выигрывает войны, строит дворцы и каналы, ее население растет, территория расширяется. И к государственному кормилу встают даже выходцы из простонародья…

— Ох, оставьте эти опасные иллюзии, подобные сну удальца Фэнь Чуньюя.[166] Все кормчие стремятся исключительно к личной выгоде. Умные сознают зависимость своего благополучия от положения дел в стране и укрепляют государство, тем самым упрочая свой трон или кресло в ямэне. Глупые разрушают страну своими безумствами, нарушают вековые законы — и сами роют себе могилу. Правда, очень часто умным и глупым потомство воздает не по заслугам. Прославленный император Цинь Шихуанди[167] был таким кровопийцей, что даже легендарный бандит Дао Чжи по сравнению с ним — безгрешный младенец. Он жег священные книги, живьем закапывал в землю учителей мудрости — конфуцианцев, безвинно казнил тысячи людей…

— Многие прощают ему злодеяния, ибо именно он впервые объединил страну, отразил нашествие кочевников сюнну, построил Великую стену!

— Когда приходит победа, любой шакал становится львом! Это сделал не он сам, а его талантливые полководцы, министры, зодчие, которых тиран потом умертвил ни за что. А Великая стена построена на костях сотен тысяч ханьцев — таких, как воспетая в песнях Мэн Цзянюй, которая покончила с собой из-за погибшего на стройке любимого мужа… Еще неизвестно, не были бы успехи Чжунго во много раз грандиознее, если бы вместо этого кровожадного тигра на троне сидел более просвещенный и кроткий государь. Ведь своими жестокостями Цинь Шихуанди сам разрушил свою империю, и сразу после его смерти народное восстание смело основанную им династию…

— И тогда в Запретных чертогах поселился выходец из народа Лю Ван, деревенский староста. Став императором Гао-цзу, он основал династию Хань, сделал ряд уступок земледельцам, снизил налоги и отменил суровые законы прежней династии!

— Я не отрицаю, что смена правителей почти всегда приносит народу некоторое облегчение. Но… Вспомним притчу. Провинившегося крестьянина привязали к дереву на краю болота. Его облепили комары и слепни. Проходивший мимо милосердный монах согнал их. Неожиданно крестьянин обругал его.

«За что? — изумился добряк. — Я же облегчил твои страдания!».

«Дурак! Эти кровососы были сытые, ты уйдешь, и прилетят новые, голодные…».

Так происходило всегда и так будет впредь. Надев фиолетовый халат, вождь народного восстания Лю Бан забыл о тех, кому был обязан восшествием на престол. Уничтожил давнего друга и сподвижника Сян Юя, обеспечившего ему победы во многих сражениях. И в конце концов сделался таким же тираном, как Цинь Шихуанди! Вот вам ваши «выходцы из народа»!

— Это досадное исключение!

— Ну, нет, история повторяется многократно. Не буду приводить других случаев, остановимся на, — Ло Гуан понизил голос до шепота, — …Минском Тайцзу, основателе нынешней династии, «народном избраннике» Чжу Юаньчжане. Он родился неподалеку от Нанкина, был прислужником в буддийской кумирне, конюхом. В Запретный дворец его внесла волна антимонгольского восстания, удержаться на ее гребне помогли два искусных военачальника — Сюй-да и Чан Юйчунь. Получив императорский титул «ди», он тут же предал тех, кто своей кровью окрасил его одежды в фиолетовый цвет! Устранил Чэнь Юляна![168] Не потомки ли Тайцзу сейчас расшатывают устои Поднебесной своими безумствами и преступлениями?! Тот же Хун Хсиучуан вырос из семени, разбросанном этим неграмотным выскочкой десять поколений тому назад. Разве это не точное повторение истории Лю Бана и прочих узурпаторов престола?

Завершаю свою мысль: абсолютно все Сыны Неба и их подручные — и плохие, и хорошие, и глупые, и умные, и родившиеся в знатных семьях, и зачатые в фанзах, — все пекутся лишь о себе, а до подданных им дела нет!

…Сказанное Ло Гуаном звучало настолько непривычно и святотатственно, что То не верил своим ушам, даже на миг забыл о несчастьях.

— И все же владыкой становится лишь избранный, получивший Небесное Соизволение, — вздохнул дедушка. — Иначе не возвыситься…

— Так уж устроен мир, — кивнул головой Ло Гуан и поднялся с кресла. — К несчастью, Небо отмечает своей благосклонностью, на наш непросвещенный взгляд, не всегда самых достойных. Но оно перестает покровительствовать тем, кто слишком злоупотребил его снисходительностью. Вот почему осквернившую себя династию сменяет другая. Сдается мне, и конец Минов близок. Ну, ладно, мне пора…

— Простите, что задержу вас на минуту, уважаемый Ло Гуан, — поклонился То. — Позволю задать вам вопрос, и не сочтите за дерзость, если он покажется вам слишком смелым. Почему вы, достойный и честный господин, служите власти, которую презираете?

Гость опустился в кресло.

— Одним словом не ответишь. В твоем возрасте я мечтал быть чиен-чиа, благородным мечником.[169] Воспитание и уважение к закону не позволили мне переступить границу между вольнодумством и мятежом. Как ни плохи наши порядки, лучше их человечество ничего не придумало. Посмотри, сколько раз в Поднебесной сменялись династии, сколько раз ее завоевывали чужеземные варвары — сюнны, чжурчжени, тангуты, монголы. А строй оставался прежним, захватчики ничего не могли изменить, наоборот, растворялись в народе хань, приобщались к нашей великой цивилизации. Если мы развалим основу Чжунго, что придет взамен? Разруха и варварство, дикость и еще худшее тиранство, не носящее даже видимости закона, не сдерживаемое хоть какими-то традициями и обычаями.

Вот почему я стал полицейским и уже тридцать лет служу принципу Небесной справедливости. Невеликую карьеру я сделал за долгое, время, немного белого и желтого, яшмы и нефрита накопил. В моих сундуках больше тон, чем лан.[170] Нет моего имени в Железной книге с переплетом из металла, куда записываются наиболее выдающиеся заслуги подданных. Ну и что? Свой великий срок[171] я жду без страха. Если правы даосисты, меня не в чем будет упрекнуть Янь-вану. Если, как утверждают последователи Будды, моя душа переродится, я не воплощусь в навозного червя. Чего же мне бояться в этой юдоли?

И тебе, мальчик, желаю встретить второе величайшее событие в судьбе[172] с тем же духом спокойствия. Помни только, что в жизни отчетный срок[173] не продлевают, как в ямэне, потому делай то, что тебе предначертано, без колебаний и откладываний. Думаю, кстати, тебя излишне предупреждать, чтобы ты держал язык за зубами обо всем услышанном сегодня. Болтливость — одна из самых смертоносных болезней. А теперь разрешите откланяться. Я навещу вас сразу же по получении новых известий…

Три дня То почти не видел дедушку. Тот продавал лавки (нужны были деньги для похорон), вел переговоры с Ваном нищих. Мальчик потихоньку приходил в себя. Отца он любил, но как-то умозрительно, привык к его долгому отсутствию. И сейчас ему казалось, что папа снова уехал сдавать экзамен. По маме же скучал и с нетерпением ждал вестей.

Дождался. Вечером четвертого дня дедушка пришел в его комнату.

— Для всего есть хитрость, кроме смерти, все можно исправить, кроме испорченной сущности, все можно отразить, кроме ударов судьбы. Мужайся, Хуа То! Твоя мать красотой не уступала Люйчжу, а ныне, повторив ее поступок, доказала, что ровня ей в стойкости и верности.

Слезы заструились по щекам мальчика. Прекрасная Люйчжу была любимой наложницей известного богача, чиновника и поэта Ши Чуна. Всесильный фаворит Суй Сю[174] увидел ее и потребовал женщину себе. Красавица бросилась вниз с башни…

— Более того, в отличие от преданной, но смиренной Люйчжу твоя мать сумела отомстить насильнику и похитителю. Воздадим хвалу ее мужеству! Она повесилась на воротах дома Хун Хсиучуана в его загороднем поместье…

К жалости и отчаянию, наполнявшим душу То, прибавилась гордость. Повеситься на воротах чужого дома — страшная месть хозяину жилья. Окружающие узнают, что покойного незаслуженно оскорбили. Душа самоубийцы не поднимается на небо, она остается в жилище своего обидчика и всячески вредит ему. В таком месте никто не решится обитать. Для юйши поместье все равно что пропало, его придется продавать за бесценок…

— А где тело мамочки?

Дедушка тягостно вздохнул:

— За триста лан Ван нищих поручил своим подданным шпионить за домом юйши. Его лазутчики и сообщили о случившемся. Слуги вельможи куда-то увезли покойницу. Боюсь, мы не увидим больше ее, как и твоего отца.

— Умершие должны быть обязательно погребены с соблюдением церемоний, иначе души становятся бесприютными и требуют отмщения. Как могу я допустить, чтобы мои родители сделались бродячими духами! Ваши слова лишают меня последней надежды!

— Тот, кто живет только надеждой, умирает от разочарования!

— Клянусь, как только возмужаю, я уничтожу проклятого Хун Хсиучуана!

— Завещаю тебе месть в случае, если моя собственная попытка не удастся. Теперь постарайся отдохнуть. Завтра мы начнем панихиду по твоим родителям, чтобы хоть чуть-чуть успокоить их бедные души. От степени забот о покойных зависит благосклонное внимание предков к судьбам потомков…

По обычаю, в зависимости от достатка семьи, панихида длилась от трех до сорока девяти дней, число которых должно быть нечетным. Дедушка денег не пожалел, хотя все сбережения попали в лапы «разбойников». Сорок девять дней два пустых гроба стояли в молельне, на жертвенных столиках перед ними возвышались поминальные таблички, семья принимала и угощала бесчисленных гостей.

Похороны прошли блестяще: полсотни профессиональных плакальщиков, погремушки, барабаны, знамена. Процессия шествовала по улицам, рыдала, кричала, жаловалась Небу на невосполнимую утрату, била в бубны. Богам показывали еду, приготовленную для тризны, — жареных поросят, печенья, соленья, сладкие мяса, жареные мяса, крабов, креветок, рыбу, омаров, горы риса, хлеба, овощей и фруктов. И когда боги обозрели все это великолепие, еду отдали людям.

Чуть не полгорода с большой охотой участвовало в церемонии. Тысячи зевак наслаждались драмой чужой смерти, благословляли свой джосс, что вот они-то пока живы, это не их несут в гробах на вечное упокоение. Плакальщики профессионально лили слезы, призывая души умерших, рвали на себе халаты, купленные на средства заказчиков. Участники погребения, чтобы отпугнуть злых духов, шумели и галдели вовсю, потрясали связками чеснока. Дедушка и То вели себя с большим достоинством и приобретали лицо перед всем Чжэнчжоу: они не поскупились на погребальный обряд!

На всем торжественном маскараде только у них двоих (ну разве что в меньшей степени у Ло Гуана и трех верных слуг) сердце действительно разрывалось от искренней печали.

После символических похорон — закапывания пустых гробов — То собственноручно завершил поминальные таблички и вступил в большой траур, какой подобает соблюдать, лишившись родителей. В отличие от малого, тринадцатимесячного, этот длится три года. Мальчик надел одежду из рогожи, ел только постную пищу, ухаживал за могилами, охраняя их от осквернения. Дедушка даже нанял специального сторожа, дабы тот следил, чтобы рядом не похоронили чужого человека.

Денег оставалось мало, лавок, приносивших доход, больше не было, и дедушка решил продать дом. Сделать это удалось на удивление быстро. Продали или освободили за выкуп всех рабов и слуг, за исключением повара и одной горничной.

Оставался день до вступления купчей в силу и переезда в новое скромное жилище. Дедушка и То составляли список мебели и домашней утвари, предназначенной для отправки к мебельщику.

— Пиши, внук! Шкафчик красного лака, декорированный рельефными драконами. Ковер — выполнен узелковым швом, в колорите преобладают желтые и голубые тона, иероглифический орнамент. Статуэтка Гуаньинь из белоснежного фарфора, произведенного на императорских мануфактурах в Цзиньдэчжене. Стеклянная ваза с ручкой, украшенная выпуклым витым узором. Чайный сервиз из чеканного золота с нефритовой инкрустацией. Золотой ритуальный сосуд с рельефным растительным орнаментом. Так, теперь мебель. Палисандровая кровать типа «беседка», с балдахином, декорированная ажурной свастикой. Жаль ее, на ней началась твоя жизнь, мальчик, это ложе твоих родителей.[175] Моя тиковая кровать типа «кан», имитирующая в дереве кирпичные нары. Сколько счастливых часов я провел на ней! Лари с двумя дверцами — две штуки. Двойной ларь с четырьмя дверцами. Разборная этажерка из сандала. Шкаф для одежды с круглыми металлическими накладками. Два сундука. Вешалка для одежды… постой, не пиши, мы возьмем ее с собой. Три табурета, один из них в виде бочонка. Два стула. Что осталось?

— Кресла…

— Ах, да! Три кресла из сычуаньского кедра. Одно из них — «гуань мяо» с горизонтальными ножками. Второе — «лохань» с дугообразными спинкой и подлокотниками, для почетных гостей. Третье — складная «лохань» с крестообразным креплением ножек. Да, еще столик для ритуальных сосудов. Упомяни, что кресла, кровати и столики помечены золотым знаком императорских мастерских. Алтарные столики мы возьмем в новый дом — будет, где ставить портреты предков и поминальные таблички. Ритуальные статуэтки из слоновой кости тоже забираем. Не плачь, внук, твоих родителей не вернуть! Вазу для цветов «мэйбин» не станем продавать, это наше фамильное достояние. Оставим и сосуды с крышкой «гуань», одинарные и двойные вазы в форме тыквы, бутылки для вина, чаши. И вот эти молочно-белые чайники из фарфора. Они сделаны в Фуцзяне. Видишь, на них императорские драконы?

— Как их отличить от обычных драконов?

— По пяти когтям на лапах… Кто там стучится столь поздно? Пойди открой. Впрочем, нет, я отворю дверь сам, а ты на всякий случай спрячься в тайничке между панелями.

…Сначала в дырку для подглядывания То увидел бумажный фонарик, в котором на днище из сандалового дерева была установлена свеча необычного цвета и формы. От задувания пламя предохранялось абажуром из рисовой бумаги, открытым сверху. Фонарь висел на серебряной цепочке, к которой крепилась ручка из слоновой кости. Богато, но безвкусно…

Светильник нес мужчина противного вида, за ним важно следовал какой-то господин с яшмовой дощечкой на поясе.[176] Его сопровождали трое с мечами, смахивающие на головорезов. Во внутреннем дворе слышались еще несколько голосов.

— Как посмели вы, злой демон нашей семьи, переступить порог моего дома! — закричал дедушка.

— Не надо так орать! Соседям вовсе не обязательно знать, что вам оказал честь своим визитом сам Хун Хсиучуан…

— Немедленно покиньте мое жилище!

— Оно уже не ваше, а мое! Перекупщик брал его для меня! Из-за безумного поступка вашей невестки я лишился жилья, был вынужден за гроши продать поместье, так как кто-то (наверное, вы) распространил в городе слух о самоубийстве. Со дня на день придет приказ о назначении меня сюньфу, поэтому мне не к лицу прозябать на постоялом дворе или в государственной гостинице. Ваш дом один из лучших в Чжэнчжоу. Оцените мое благородство — я купил его не торгуясь, за вашу цену, чтобы возместить вам причиненный мною ущерб.

— Ваша наглость и бесстыдство не знают пределов! Вы собственноручно отправили к Янь-вану моего сына! Изнасиловали мою невестку! И называете это «ущербом»! Ваша жертва удавилась, и этот акт мести и отчаяния вы называете безумным! Вы совершили неслыханное в Чжунго святотатство: не дали похоронить погубленных вами людей! Как простой бандит, забрали даже наши скромные сбережения, ограбив мертвеца! И ведете себя так, будто совершили простую застольную бестактность — забыли рыгнуть за столиком в знак благодарности хозяину за вкусное угощение!

— Я признаю, что погорячился с вашим сыном. Искренне каюсь. Сожалею, что не могу вернуть его тело — оно брошено в реку. Готов за свой счет поставить ему небольшую пагоду. Что касается его жены, то я в ее смерти не повинен. Миллионы женщин в стране среди четырех морей[177] и в этих четырех морях подвергались насилию, и если бы каждая кончала с собой, жизнь на земле давно бы прекратилась. Однако я пришел не просить прощения — этим вы не удовлетворитесь. Я желаю уладить дело миром…

— Взамен, конечно, вы хотите, чтобы я отказался от своей жалобы, посланной в Бэйцзин?

— Верно! Тогда я смогу заставить этого ничтожного Ло Гуана забрать назад его доклад танцзяню.[178]

— Точно говорят в народе: «Что бы ни произошло на земле, а козий помет всегда круглый». Вот и вы остались таким, каким всегда были, несмотря ни на что! Змея и в бамбуковой палке пытается извиваться! Даже сейчас вы лжете, изворачиваетесь, пытаетесь надуть собеседника, как мошенник купца. Вы, родственник правящей династии, могли бы получить титулы гуна, хоу или бо, самые высшие в государстве, если бы не ваши пороки и торгашеская сущность. Вы, знатный вельможа, предлагаете мне, простому торговцу, выкуп за кровь моих родных…

— Обычай это поощряет. Я поступаю, как подобает благородному мужу!

— При чем тут благородство! Вы просто попали в расставленную мною и Ло Гуаном ловушку! Мы знали, что тайцзянь покровительствует вам и постарается не дать ход докладу начальника сюньбу из Чжэнчжоу. Поэтому я послал не одну жалобу, а множество в самые различные инстанции. Во все три судебных органа — Палату наказаний, Цензорат и Верховный суд. В Нэйгуаньцзянь — Палату инспекции. В Ванфу — управление княжескими делами. В Нэйгэ.[179] У вас там немало врагов. Да и все ханьлини теперь против вас, так как вы убили их нового молодого коллегу и тем самым бросили вызов авторитету академии. Я изложил в жалобах все известные мне сведения и доказательства, предупредив, что доклад начальника полиции тайцзяню наверняка будет либо потерян, либо искажен. И точно — в нем оказались исправлены и подчищены иероглифы, называвшие имя и должность конкретного виновника. Убийцей в докладе объявлен некий Хон Хсеутуан, владелец загороднего поместья недалеко от Чжэнчжоу, коего и поручено арестовать Ло Гуану. Ваш замысел провалился, как вражеские происки против Чжугэ Ляна![180] В «Ди бао» уже появилось сообщение о снятии тайцзяня с поста. И к вам сразу после приказа о назначении сюньфу придет второй приказ — об отмене первого и вызове вас в столицу для расследования…

— И вы теперь будете с нетерпением ждать осени, чтобы услышать весть о моей казни?[181] А может, надеетесь на приговор «казнить немедленно, не дожидаясь осени», который выносится в особо исключительных случаях! Разве луну беспокоит то, что на нее лает собака? Подумаешь, какое страшное преступление я совершил! Овладел женщиной против ее воли и в приступе гнева зарубил ревнивого мужа!

— Зря насмехаетесь. Я не столь прост и понимаю: знатное происхождение, связи и богатство снова спасут вашу жизнь! Вы бы вообще отделались легким испугом, если бы речь шла о простолюдине. Но вы имели глупость поднять меч на государственного служащего, более того — на ханьлиня! И вдобавок попали в нашу ловушку! Вашей карьере и кошельку будет нанесен сильный удар! Вы и так понесли большие убытки от продажи поместья. Но это сущая безделица по сравнению с тем, что вам придется выплатить судьям и цензорам, евнухам и сановникам за доступ к императору! А при мысли о том, какими подарками вы должны будете отблагодарить Сына Неба за снисходительность к вашему преступлению, даже я содрогаюсь! Всю оставшуюся жизнь вам придется жить не по чину, гораздо скромнее. И у вас уже не будет денег, чтобы откупиться в следующий раз, так что впредь придется вести себя в рамках закона! И высоких чинов вам теперь долго не видать! Но самое главное то, что вы потеряли лицо! Я наслаждаюсь вашим унижением!

Изо рта Хун Хсиучуана полился поток ругательств. Такое Хуа слышал лишь на рынке. Чуть облегчив душу, юйши прошипел:

— Я потерял лицо — ты лишишься головы.

— Жив или мертв — нет третьего пути. Я встретил уже достаточно весен и зим, мое имя созрело для поминальной таблички.

— Умереть для тебя слишком легко! Ударить человека — значит причинить ему боль. Лишить человека жизни — значит избавить его от боли. Я сделаю твои муки бесконечными. Ты будешь завидовать тем, кто испил из Желтого источника, как завидовала им Ци, чью участь ты разделишь.

То затошнило от ужаса. Ци была фавориткой императора Гао-цзу в последние годы его жизни. По приказу официальной супруги Ци отрубили кисти рук и ступни ног, выкололи глаза, сожгли уши, заставили выпить яд, лишивший ее речи, и поселили в отхожем месте, дав ей кличку свиньи… Неужели дедушке уготована страшная судьба несчастной красавицы, чья агония длилась необычайно долго?!

Старик презрительно вскинул голову:

— Ты волен сделать что угодно с моим телом, душа же не в твоей власти. С этого мига я не приму ни капли пищи, так что мне недолго придется быть живым трупом. Знай, жестокосердный: я буду отмщен. Все оставшиеся тебе дни дрожи и помни: единственное, что ты никогда не встретишь случайно, — это смерть. Не надейся умереть с закрытыми глазами.[182] И никогда впредь не говори: время проходит. Это проходишь ты!

— И кто же станет мстить за тебя? Ло Гуан? Он отстранен от должности тайцзянем за несвоевременное раскрытие убийства ханьлиня. Теперь, возможно, его восстановят. Ну ничего, я позабочусь, чтобы этот смутьян больше никогда не держал в руке деревянный брусок.[183] Друзья свергнутого им тайцзяня мне помогут. Кто еще остался? Твой внук? Он должен быть где-то в доме. Найди его, Хунг Мун, — приказал юйши человеку, который нес фонарь.

— Мальчишки нигде нет, господни, — доложил управляющий.

— Эта глупая девка, как ее там…

— Кай Сан, мой повелитель…

— …говорила о какой-то дырке для подглядывания. Во дворцах и богатых домах такие места обычно закрыты дополнительными раздвижными панелями. Между ложной и настоящими стенами образуются тайники. Поищи в комнатах, прилегающих к чжан-тану.

Через минуту управитель выволок упирающегося, плачущего, кусающегося То в зал для гостей.

— Да он совсем маленький… Впрочем, яйцо безвредно, но из него может вылупиться змея. Свернуть ему шею? Жалко, мальчонка-то хорошенький, — облизнул губы юйши. — И наверняка нетронутый. Я возьму его к себе на ложе сегодня же и, возможно, оставлю в гареме. Если он мне не понравится, его оскопят и продадут в евнухи.

Голова дедушки поникла.

— Свяжите старого пса, заткните рот кляпом, чтобы не сопротивлялся и не звал на помощь. Немедленно отвезите его в мой дом в Бэйцзине — пусть соседи думают, что он уже переселился. Там выколите глаза, проткните иглой барабанные перепонки, отрежьте язык и детородный член, отрубите кисти рук и ноги по щиколотку. Пусть лекарь вылечит старикашку, а потом бросьте его в свинарник. Хунг Мун! Сопровождать его пошли трех стражников, остальные пусть несут охрану во дворе.

Когда дедушке начали вязать руки за спину. То дико закричал и забился в истерике. Хунг Мун обрушил на его голову тяжелый удар. Тьма залила мозг.

Очнувшись, То обнаружил, что лежит совершенно голый лицом вниз на родительской кровати. Руки и раздвинутые ноги привязаны ремешком к спинкам, под тазом пристроена большая подушка. Он слышал, как Хун Хсиучуан раздраженно выговаривал управляющему:

— Ты большой дурак, Мун, и слишком распускаешь руки. Надо же соразмерять удары! Ты мог бы убить сопляка, и я не получил бы удовольствия. Ага, он пришел в себя. Дай ему воды. Пожалуй, я приступлю к делу сразу, а то уже глубокая ночь, не высплюсь…

Страшная тяжесть навалилась на Хуа, резкая боль пронзила внутренности, ремни впились в запястья и щиколотки. Он захлебнулся собственным криком — и вновь потерял сознание. Когда очнулся, его стошнило прямо на постель — и он получил новый удар.

— Никакого удовольствия от этой семейки, что от мамаши, что от сына, — брезгливо ворчал юйши. — Не даются добром. Впрочем, в преодолении сопротивления есть своя прелесть. Но они теряют сознание, а попробуйте получить наслаждение от бесчувственного куска мяса! Этот еще и блюет… Ты, безмозглый Мун, виноват, слишком сильно его стукнул! Забери мальчишку, одень и ночуй с ним в его комнате. Будет буянить — свяжи. Но только больше пальцем не трогай! Все-таки он красивый. Может, я оставлю его в гареме, если смогу приручить.

Хунг Мун отнес То в его комнату, бросил на постель и вытащил шнурок, намереваясь наложить путы на руки и ноги.

— Добрый господин, не связывайте меня, молю вас! — захныкал То. — Тошно мне, болит живот и не держится моча, кишки вываливаются, мне нужно будет часто пользоваться горшком. Я испачкаю комнату, и вы не сможете спать из-за вони. Чего вы опасаетесь? Я же не смогу убежать отсюда, во дворе стража. Пощадите! А я в благодарность покажу вам в кладовке самые вкусные вина. Вы их попьете здесь один, пока ваш господин спит…

— Ты, пожалуй, прав. Да и зачем тебе бежать? Юйши гневен, но отходчив. Мальчиков он любит не меньше, чем «золотых шпилек». Если сумеешь его ублажить, он простит тебя, а может, даже и твоего деда. Пойдем в кладовку…

Насосавшись, как пиявка крови, красного вина, Хунг Мун повеселел и подобрел. То воспользовался благоприятным моментом.

— Уважаемый, вы спите на моей кровати, а мне разрешите принести из чжан-тана ковер, я прилягу на нем.

— Принеси, — милостиво согласился управляющий, наливая себе из чайника очередную чашку хмельного. — Захвати также угольков из печи и подсыпь на поднос под чайником, чтобы вино еще подогрелось. Да не пытайся ускользнуть, у двери поставлен караул. Меня накажут, что за тобой не уследил, но тебе тогда не сносить головы!

— Не извольте беспокоиться, ваша милость!

То принес угольков, затем сходил за ковром. В один из его углов он тайком воткнул иглу, вытащенную из укромного места в дверном проеме. После этого мальчик лег и притворился спящим. Скоро Хунг Мун затих.

Хуа встал и для проверки подошел к кровати, нарочно не заглушая шаги. Взял горшок, уронил крышку. Управляющий храпел, как сказочный удалец, проспавший сто лет. Стояла уже середина ночи.

Мальчик сел рядом с чайником и стал думать, глядя на тлеющие угли.

Дедушку уже не спасти. Отомстить Хун Хсиучуану сейчас не удастся — до него не доберешься, у дверей спальни торчит телохранитель. Оставаться здесь нельзя, милости юйши известны — натешится, а потом охолостит, как жеребенка, и продаст в евнухи. Как убежать из дома? Нужно сначала выйти из комнаты — это легко. Хунг Мун дрыхнет сном праведника. В чжан-тане никого нет, но в прихожей стражник. Даже если удастся обмануть его и выскочить во внутренний дворик — по пути к воротам еще несколько головорезов. А пусть и удастся вырваться из ловушки, куда бежать? Ладно, об этом надо думать потом. Сейчас одно лишь ясно: Хунг Муна надо уничтожить! Отомстить, если не господину, то хоть слуге!

Дедушка много раз рассказывал ему, как убивают людей длинной иглой шпионы и преступники, монахи Шаолиня и проститутки, польстившиеся на богатства клиента. Пришло время применить услышанное и усвоенное на деле.

Мальчик вытащил иглу из ковра, сжал в кулачке за спиной и подкрался к спящему. Тот лежал на боку лицом к стене. Руки покоились под одеялом. Фаянсовый изголовник То валялся где-то рядом — он не вмещал голову взрослого.

То поднял руку, целя иглой в ушное отверстие — и отвел ее; отступил на шаг, не в силах унять дрожь. Страшно-то как! Неужто он, не обретший еще силу мужа, не надевший шапку совершеннолетия, способен умертвить живое? Может, лучше покончить с собой, как мама? Нет, это не путь для мужчины! За поругание, заполное уничтожение рода надо мстить. И возраст тут не оправдание. Раз больше некому отплатить обидчику злом за зло, это должен сделать единственный уцелевший в семье, хотя бы и отрок.

Хуа решительно шагнул к постели, таща за собой коврик. Левой рукой вставил иглу в ушное отверстие, правой взял свой изголовник… Сделал глубокий вдох…

Унял дрожь в руках…

Задержал дыхание…

И резко ударил изголовником по игле, как молотком по гвоздю!

Тело спящего изогнулось дугой, издало хриплый стон. Хуа снова ударил по игле, наполовину вошедшей в череп, потом начал беспорядочно колотить изголовником по голове, плечам Хунг Муна. Опомнившись, уронил свое оружие и набросил на бьющегося в конвульсиях управителя коврик, сверху навалился сам. Руки и ноги Хунг Муна путались в одеяле.

Агония длилась недолго, как и предсказывал дедушка…

Не снимая коврика и не глядя на труп, Хуа побрел к чайнику и попытался раздуть угли, чтобы подогреть себе вина. Он не мог контролировать дыхание, несколько угольков упали на пол и ковер. Хуа хотел подобрать их. Трепещущие пальцы не повиновались. От ковра потянуло струйкой дыма, посередине его завозился маленький красный червячок пламени.

Хуа тупо смотрел, как червяк рос, превратился в ящерку. Что делать? Позвать на помощь? Чтобы его тут же убили в отместку за Хунг Муна? Самому тушить? Стоит ли? Пусть все исчезнет в очищающем огне!

Ящерка превратилась в змейку.

Душа и совесть его сопротивлялись, уговаривали: загаси! В деревянном городе нет ничего страшнее пожара, из-за одного запылавшего дома может погибнуть Чжэнчжоу. Поджигательство — тягчайшее из преступлений.

Змейка увеличилась до размеров питона.

Хуа нерешительно протянул руку к пламени — и отдернул, ощутив ожог. Боль вывела его из шока, он снова стал здраво рассуждать. Пожар поможет выбраться отсюда. Дом стоит несколько на отшибе, огонь не сразу перекинется на соседние жилища. Если собрать народ, пожару не дадут распространиться. Но сам он успеет исчезнуть в возникшей суматохе. Юйши-то как взбесится! Снова его новую собственность уничтожат, снова убытки. А вдруг и сам Хун Хсиучуан не выберется из пламени!

То даже стало чуть-чуть легче от этой мысли. Он рассыпал угли по всей комнате. Потом пробрался на кухню, набрал на поднос из печки еще углей, разбросал в кладовке, коридоре и гостином зале. Удостоверившись, что огонь уже достаточно силен и его не потушить малыми силами, мальчик кинулся в прихожую, где дремал стражник.

— Пожар! — не своим голосом завопил То.

Охранник недоверчиво повел глазами и вдруг сморщил нос — ему в ноздри ударил запах дыма.

— Господин велел мне поднять тревогу в городе! Выпустите меня, а сами займитесь тушением. Сейчас придет подмога.

То выскочил во двор и помчался к воротам, вопя изо всей мочи:

— Пожар, пожар!

Стражники быстро сбежались к нему.

— Господин послал меня поднять тревогу в городе. Откройте ворота, а сами спешите в дом, спасайте имущество юйши.

Очутившись на улице, То пробежал несколько кварталов с криком: «Дом семьи Хуа горит!», затем смолк и свернул в темный переулок. Там он стал у забора, чтобы отдышаться.

«Куда теперь? У дедушки немало друзей, не только Ло Гуан. Они приютили бы. Но Хун Хсиучуан наверняка обвинит меня в убийстве управляющего и поджоге. Все знакомые отвратят лик от юного преступника. В Чжэнчжоу оставаться нельзя. Не стоит также пробираться к маминым родственникам в провинцию Хунань — там мстительный юйши будет искать в первую очередь. Путь один — в храм Шаолинь. Если не удастся туда поступить, пойду на гору Хаомин — к даосам».

То осмотрел себя. Носи он прежнюю богатую одежду, стража у городских ворот наверняка обратила бы на него внимание. Но сейчас на нем халат и штаны из простой рогожи, надетые в знак траура. Денег — ни единого лана. Припасов — ни крошки. Жаль, не додумался что-нибудь захватить из дома. Впрочем, до того ли было! И головорезы Хун Хсиучуана заподозрили бы неладное, если бы мальчишка что-либо нес с собой.

«Я нищий, бездомный сирота. От обычного уличного побирушки отличаюсь только тем, что одежда пока чистая и не оборванная. Но это различие скоро устранится…»

На рассвете он с утренней толпой без помех покинул город. Просил подаяние, крал еду, где мог. Его дважды били профессиональные нищие, в чьи угодья он вторгался без разрешения, трижды насиловали пьяные бродяги-соночлежники. В одной из деревень его пытался прибрать к рукам местный Ван нищих, в другой чуть не посадили в тюрьму за воровство. Все же каким-то чудом Хуа То добрался до великого храма, успев почти к сроку — дню моления у текучих вод.

Средиземное море, 1605–1606 годы

Каторга. Привычное, казалось бы, русскому уху слово. Ан родилось-то оно не в муромских лесах, не в воронежских степях!

Сестрица каторги — Афродита, она же Венера, богиня красоты древних эллинов и римлян — встала из пены морской, куда пролились кровь и семя Урана, оскопленного сыном Кроном. И каторга тоже выросла из пены морской, взбитой веслами, зачата кровью, потом и слезами рабьими.

Люди придумали корабль, весло и парус, но вещи восстали против них, подчинили своих создателей себе. На галере весло и парус определяли и строение судна, и жизнь экипажа, и судьбы гребцов.

Три гребные палубы и верхняя — орудийная, банки для невольников. Валек весла резко уходил вверх, потому у самого борта сажали маленьких, у прохода — длинных, да еще сиденья делали для них повыше. Отверстия в бортах, куда просовывали весла, и комли обшивались кожей, чтоб меньше стирались от трения и не так скрипели, но скрип все едино стоял несусветный. Когда шли под парусом с попутным ветром, ставили весла в распор лопастями вниз, чтоб парусило сильнее. Если галера находилась у причала, весла вытаскивались и складывались внутри, чтоб ненароком не сломать.

С нижней палубы короче расстояние до воды, потому там размещались самые малые и легкие весла. Их обслуживали по три человека. На средней каждую банку занимали уже пятеро. На верхней палубе огромными веслами могли орудовать только шесть-семь рабов, сидящих попарно лицом друг к другу. В комли заливался свинец, чтобы уравновесить длинные лопасти. По десять скамей с каждой стороны каждой из палуб (больше не разместишь, ведь в носу и на корме находились погреба, кубрики для матросов, каюты командиров) — итого триста гребцов. Турок две трети от того числа: анкладжи-марсовые для такелажных работ, галионджи, обслуживающие пороховые погреба в трюмах и пушки на орудийной палубе, левенды — морская пехота для абордажей.

Рабов приковывали. Руки и ноги металлом не отягчали: будут мешать грести. На талию надевали железный обруч с кольцом, туго затягивали, запирали на замок. От вделанных в пол колец шли цепи, прикреплявшиеся к кольцам обручей. Связки ключей болтались, позвякивая, на шее надсмотрщика. Вооруженный бичом из бычьих сухожилий, он расхаживал вдоль прохода и подгонял нерадивых.

Полутемная, освещаемая лишь через отверстия в бортах да люки в орудийной палубе (если открыты) длинная деревянная келья — верхняя гребная палуба — сделалась домом Сафонки на долгие годы. В невеселых своих думках он ее величал большой общей домовиной сразу на 140 покойников.

Обычно палубы гребли поочередно, чтобы галера двигалась без перерыва день и ночь. Все триста гребцов вступали в дело лишь при мощном встречном ветре или в бою, когда была необходима наивысшая скорость. Смена длилась десять часов без перерыва. Многие уже в середине ее падали от изнеможения в обморок. Чтобы избежать этого, рабам клали в рот хлеб, смоченный в вине. Трижды в сутки кормили сухарями, через день — бобовой похлебкой.

Через каждые двенадцать часов под присмотром дежурных левендов отпирались замки, и свободных от гребли галерников выводили на палубу. Не всех сразу, а по две банки, по 28 человек, чтоб бунтовать не вздумали, оказавшись во множестве. Заводили на дощатые подмостки, подвешенные к борту снаружи, — гальюны тогда еще не строили. С них справляли нужду прямо в море. Подмостки вешали на носу, коли шли под парусами в бакштаг или фордевинд,[184] а когда дул противный ветер — на корме, чтобы нечистоты не заносило потоком воздуха на судно.

Иные рабы не могли совладать с собой, не выдерживали положенного срока. Их били надсмотрщики (им приходилось убирать), а порой и соседи по веслу — кому приятно дерьмо нюхать. Впрочем, и без того запах на гребных палубах стоял хуже, чем в хлеву.

Первый месяц Сафонка думал, что вот-вот сгинет. Нагрузка казалась непосильной, одолевали потертости, ссадины. В разгоряченные натруженные мышцы впивались сквозняки из плохо законопаченных щелей, отверстий для весел — и начинали мучить прострелы, судороги.

Постепенно сиденья и палубные доски под ногами становились гладкими, отполированными, движения — слаженными и рассчитанными, сберегающими силы.

Телу пришло некоторое облегчение, да вот душе становилось все тяжелее: бежать отсюда казалось невозможным, выжить здесь — того труднее.

Руки и зады гребцов терлись о жесткое дерево, покрывались мокрыми волдырями, затем мозолями, постепенно сливавшимися в черную, как кора, коросту. Сверху сыпалась деревянная труха, в ушах постоянно слышался деревянный скрип, ноздри забиты запахом гнилого грязного дерева. И сами люди превращались в деревянные части деревянного корабля: прирастали руками к веслам, пускали корни в скамьи, головы уподоблялись полым бревнам, кои османы использовали вместо сигнальных барабанов-тулумбасов.

О том, чтобы рабы побыстрее делались дубоголовыми, турки заботились особо. За одно весло сажали обязательно людей разных языков — дабы не могли сговориться насчет бунта. На шею каждому вешали, как образок, кусок пробки. По команде «Кляп!» все разговоры прекращались, иначе приходилось грести целую смену с деревяшкой во рту, затруднявшей дыхание.

Тяжелейший труд, который ныне называют каторжным, слабая кормежка, невозможность общаться с себе подобными, превращали галерника в придаток весла.

Стать бы и Сафонке, и его спутникам живыми механизмами, подобными слепой лошади, что вечно ходит по кругу, вращая колеса или жернова в шахтах и на мельницах. Да спас их от участи страшной Искандар-бег. Народец подобрал он себе в напарники на редкость могутный. Джумбо один мог большим веслом ворочать. Сам Искандар, Селим, его телохранитель, добровольно пошедший с господином в галерники, и Сафонка были силачами. Хуа То, даром что маленький, им не уступал, оказался поистине двужильным, устали не ведал. Самым слабым был Андроникос. Да и тот, несмотря на возраст, себя не щадил, выкладывался полностью.

Устроил Искандар, чтобы каждый месяц они гребли с другого борта, дабы тело не корежилось, мускулы не нарастали неравномерно, позвоночник не искривлялся.

Лишь горе сулило проклятое каторжное весло. Одну пользу, однако, оно все же приносило: позволяло сразу определять крепость человеческого духа. Смельчаки-неунываки, пусть слабые телом, постепенно втягивались в рабочий ритм, привыкали, закалялись. Конечно, больше пяти-шести лет каторги никто из смертных не выдерживал, но за такой срок у галерника все же возникала возможность избавиться от неволи. Нытики, слабохарактерные, себялюбцы, будь они силой с вола, быстро теряли надежду — с нею и жизнь.

Сафонка проникся глубочайшим уважением к тем, с кем сидел за одним веслом, Искандара боготворил. Тот мог бы вообще не утруждать себя греблей — и матросы, и надсмотрщики, и оба капитана, которые подчас инспектировали палубы, почтительно кланялись ему как важной персоне. Но он греб наравне со всеми. Капитаны ежедневно передавали ему еду со своего стола для подкрепления сил. Искандар-бег мог бы есть ее один, однако всегда поровну делился с товарищами. Никогда не теряющий присутствия духа, остроумный, неизменно доброжелательный, больше всего он поражал своими познаниями. Казалось, нет ничего на свете белом, чего бы Искандар не ведал, особенно в бранном деле.

Очень интересовал Сафонку Хуа То — мудрый, все понимающий, скрытный. Вел китаец себя очень своеобразно — когда надо, прекрасно объяснялся, а вот едва доходило до рассказа о себе, вдруг отнекивался: «Моя не понимать», «Моя не найтить слова». Спустя полгода, правда, и он оттаял, перестал скрытничать.

Гребцам этой банки, единственной на каторге, турки не запрещали разговаривать между собой, считая, что Искандар-бег не даст им бунтовать. И они пользовались своим преимуществом. Сначала все немного чурались друг друга, обсуждали общие темы. Потом тоска по свободе, естественное для человека желание выговориться кому-то, в трудную минуту облегчить душу в исповеди заставили их раскрыться, выйти из раковины молчания, куда они залезли подобно моллюскам. Люди вообще склонны много говорить о себе, во всяком случае, больше, чем им полезно. А на галере, когда видишь каждый день перед собой в полутьме одни и те же сгибающиеся и разгибающиеся спины или лежишь на голых досках в проходе между скамьями, вперившись взором в осклизлые бревна орудийной палубы, ешь одну и ту же пищу (и так из года в год!), поневоле захочешь хоть крупицы новых впечатлений, сведений.

Как медведь, исхудавший после зимней спячки, томится по первой весенней травке — свеженькой, с кислинкой! — так рабы с трепетом душевным ждали часов отдыха, когда можно расслабить изнемогшие члены, перекинуться с товарищами словом. Говорили иногда и во время гребли, но больше на стоянках в порту. И, как ни противоестественно это было, радовались плохой погоде. Есть, конечно, риск погибнуть в пучине от урагана, зато, если удастся уйти от бури в укромную бухточку, можно побездельничать несколько дней и наговориться всласть.

«Не узнавай друга в три дня, узнавай в три года». Эту поговорку привел Сафонка Нури-бею в последнем разговоре. Вполовину меньший срок ушел у него самого на то, чтобы как следует изучить своих товарищей по несчастью. Истории их жизней складывались у него по крупинкам, по ярким мозаичным кусочкам, постепенно сливаясь в рисунки. Порой в них зияли громадные бреши, белые пятна, и тогда приходилось додумывать, дофантазировать.

Селиму рассказывать о себе было особенно нечего, его прежнее существование протекало столь же нудно и однообразно, как и нынешнее, разве что более привольно и сытно. Судьба Андроникоса настолько перевилась с судьбой Искандара, что старый грек воспринимался лишь как тень своего блистательного господина. Они даже внешне были подозрительно схожи.

А вот истории остальных оказались интереснее всех сказок и баек, которые только слыхивал русский парень. Он внимал им, затаив дыхание, словно проповеди священника, и очень многое у них заимствовал.

С Джумбо общение устанавливалось очень трудно. Негр с удовольствием рассказывал обо всем без утайки, но не знал ни одного из языков, на которых изъяснялись его друзья. Те пытались общими усилиями выучить его и кой в чем преуспели. Тем не менее их собственный ранее накопленный опыт, весь уклад жизни настолько отличались от тех условий, в каких вырос черный великан, что полного понимания с ним они так и не смогли достичь. Если не стена, то уж крепкий забор недопонимания продолжал отделять эбенового исполина от его бледнокожих спутников.

С Хуа То было лишь ненамного легче. Китайские обычаи, сложные церемонии, правила повседневной жизни, восточная психология оказались весьма сложны для восприятия европейцев. Каждый его рассказ приходилось буквально расшифровывать. Беседы у них проходили образно. Кто-то говорил, остальные переводили друг другу, часто вместе искали нужное слово, переспрашивали рассказчика, уточняли, правильно ли его поняли, перепроверяли значение отдельных фраз. В результате все вместе выработали свой личный тайный язык, составленный из латинских, турецких, греческих и татарских слов. Услышь его непосвященный, он бы ничего не понял.

Время, проведенное Сафонкой на галере, четко делилось на черные и светлые полосы: каторжный труд, короткие минуты на еду, недолгий выход на свежий воздух, сладостное погружение в разговор, сон, снова десять часов гребли.

Не давали покоя мысли о свободе. Искандар обещал, что поможет русскому другу уехать на родину, как только его, Искандара, освободят. Пока же надо потерпеть. Сафонка верил, однако в глубине души все ждал, когда же клятая каторга вступит в бой с христианским кораблем. Как назло, на Средиземном море царило временное перемирие. Галера сновала туда-сюда между турецкими гаванями (какими, он не знал). Оставалось ждать везения или освобождения Искандар-бега, а самому тем временем изучать чужие земли и похождения по рассказам своих спутников, знакомить их с Русской страной.

Сафонка хорошо узнал своих друзей по их рассказам о себе. Или думал, что узнал…

Турция, Стамбул, декабрь 1603 года

Командир янычарского корпуса Искандар-бег извлекал пользу из каждой прожитой минуты. Даже в походы брал с собой непрочитанные книги, новых рабов из далеких стран. Он ехал на коне, рядом шла повозка с двумя грамотеями. Сменяя друг друга (глаза быстро уставали от тряски), они читали ему вслух трактаты по военному делу, хроники, летописи разных народов. Пленники рассказывали о боевых обычаях, армиях, воеводах своих государств.

Немало времени уделял гениш-ачерас беседам с командирами и рядовыми своего отряда, чтобы изучить их настроение, поддержать в них преданность себе. Не стоит и говорить о проверке караулов, выслушивании лазутчиков, заботах о маршруте, провианте, сохранении обоза. Лишь после всех этих важнейших дел командующий допускал к себе просителей. Андроникосу, однако, всегда делалось исключение: его принимали в любое время.

Искандар красовался на прекрасном пегом иноходце. Одеждой, хотя и приличествующей его сану, он не слишком выделялся на фоне своей богатой свиты. Но вот оружием и конским убранством…

Турецкая сабля, оправленная в золото, с накладками в виде цветка граната, многолепестковых розеток, бутонов, узких листьев, осыпанных крупными алмазами. Наручи, украшенные рубинами и россыпью мелкой бирюзы, выкованные из булата и орнаментированные золотой насечкой. Червленный ятаганный нож — слегка изогнутый не назад, как сабля, а вперед; конец рукояти тоже искривляется вперед и раздваивается, как два хищных клыка.

Небольшое седло-арчак с пристегивающейся подушкой. Луки покрыты нарядной чеканкой, тонкой сканью, яркой эмалью, бархатистой чернью. Обивка из зеленого бархата расшита переплетающимися травами, по ней там и сям разбросаны аппликации, металлические кружева. Искусные вышивальщицы использовали разные тона серебряных и золоченых нитей, рельефный жгут. Их сочетание с мягко мерцающей чернью оправ необычайно радовало глаз.

У седла приторочено ружье — с тяжелым пятигранным прикладом, инкрустированным пластинами слоновой кости, перламутра и красного дерева, с массивным замком и длинным, из дамасской стали, стволом с золотой насечкой.

С другой стороны висел саадак — колчан со стрелами и налучник для лука из зеленого хва — выделанной козлиной кожи. Его сделали редчайшие ремесленники — строчники, мастера шитья металлическими нитями по хорошо выделанной кожаной поверхности. Это изнурительнейшая работа, недаром ее способны выполнять только мужчины. Лицевая сторона саадака расцвечена нарядными растительными узорами, в которые органично вписаны изображения птиц, геральдических орлов, тигров, сцены борьбы льва и змеи.

Арабский жеребец Искандера увешан украшениями под стать седлу. Поводная цепь из серебряных звеньев — восьмерок, с каймой по краям, с вычеканенным переплетением листьев посередине. Роскошью она соперничала с наузом — подшейной кистью, висячим украшением для уздечки, представлявшим собой золотой шарик, из которого на двух нитях свисали восемь кистей. Богато смотрелась паперсть — нагрудная бляха, шедевр стамбульских ювелиров, сплошь набранная прямоугольными золотистыми запонами с алмазами и рубинами, между которыми проступали ясные и чистые тона зеленой и синей прозрачной эмали. Довершали набор стремена. Каждое походило на два топорика, сложенные вместе обухами друг к другу, и было декорировано зелеными травами.

Искандар заметил восторженный взгляд Андроникоса.

— Нравится, учитель? Часть новой добычи. Остальное в сундуках. Изделия турецких ювелиров, ткачей, оружейников. Знаешь, они любят ставить на одежду, конское убранство, оружие большое количество драгоценных накладок и запон, а также полудрагоценные и поделочные камни — нефрит, горный хрусталь, бирюзу.

— Ты стал разбираться в ремеслах?

— Приходится, иначе обманут при дележе добычи или покупке изделий. Воинам неудобно носить с собой рухлядь, они предпочитают монеты и камешки. После боя они продают награбленное дешевою ценою моим маркитантам. Нужно следить в оба глаза за моими купцами, чтобы не обворовали, не обсчитали. Слуг, кому я мог бы доверить ведение денежных расчетов, у меня нет. Теперь вот ты вернулся, и я переложу торговые заботы на тебя.

— Что везешь для продажи?

— Турецкие седла. Они сейчас в цене. Удобны для всадника: широкие в основании, с высокой узкой передней лукой и низкой отлогой задней. Очень красивые. Турецкие стремена, такие, как у меня, но не так роскошно отделанные.

— Почему только местные товары?

— Все захвачено при разгроме логова джеляли. Они грабили по преимуществу турецкую знать и купцов. Впрочем, встречаются и привозные изделия. Русские стремена, например. Похожи формой на ковши или лопаты, червленые. Даже китайские стремена попались, представь себе! Странные! Как крышки от котлов; кругляши с приделанными сверху ручками. Еще индийские кинжалы — причудливо изогнутые, с рукоятями из слоновой кости, украшены блестящим перламутром. Много другого: посуда, утварь, одежда…

Андроникос с удовольствием и одобрением слушал любимца: молодец! Настоящий полководец обязан разбираться в добыче не хуже купца.

— Заберешь товары и передашь отцу, пусть продаст. Я не хочу брать их в Истамбул — придется делиться с султаном. И так подарков ему, гарему и дивану целый воз везу.

— Отправь в Афины также часть оружия и конского убранства, в коем красуетесь ты и твой иноходец. Незачем возбуждать алчность и завистливость придворных. Ведь такие украшения достойны только царя!

— Ты прав. Но давай отвлечемся от мелочей и поговорим о главном, ради чего ты сюда приехал, поступив, кстати, весьма опрометчиво. Я же тебя предупреждал: не приходи в середине дня. Тебя увидело все войско — и султанские шпионы тоже.

— К вечеру ты очутишься уже у Айвасари-капу,[185] и будет поздно сообщать тебе важную новость. Мехмет умирает… О его болезни в открытую заговорили сразу после твоего отъезда…

— Так вот почему меня отправили в этот поход!

— Извини, я не поспеваю за стремительным ходом твоей мысли. Какая связь между внезапной смертельной болезнью падишаха и твоим походом против джеляли, решение о котором было принято давно? Как мог султан заранее знать, что здоровье его так резко ухудшится?! А если и знал, то при чем здесь ты?

— Пойми, дело не в Мехмете, а в Фатиме! Это она отдает приказы, а ее тупоумный сын только кивает тюрбаном в знак согласия! Поистине турки забыли завет халифа Омара ибн аль-Хаттаба: «Когда не знаешь, как поступить, спроси совета у женщины и поступи наоборот». Стоит ли удивляться, что бабы творят неразбериху в Османской империи. Одна Роксолана чего стоила! А Фатима еще хуже. За восемь лет сменила двенадцать великих визирей. Приказала обрезать монеты и повысить подати, что вызвало многочисленные восстания. Вся Анатолия полыхала, пока я кровью не потушил пожар бунта!

Фатима отлучила меня от командования в войне с Австрией, которую мы никак не можем выиграть. Вместо того чтобы укрепить регулярное войско, она возложила надежды на знать и духовенство-улемов. И чего добилась? Численность и боеспособность армии упали, сипахи не соблюдают дисциплину, йени-чери вынуждены подрабатывать ремеслами. А землевладельцы уклоняются от воинской службы. Ополчения эйялетов не годятся для джихада против христиан — слишком плохо вооружены и обучены. Нельзя их посылать и против джеляли — не желают сражаться с соотечественниками.

Думаешь, от хорошей жизни она направила именно меня во главе йени-чери в Анатолию? Хотя вообще-то это мудрый ход. Ей надо было поскорее подавить восстание. Сделать это легче всего «новому войску»: оно чужое для народа, турецкой крови не жалеет. Как, впрочем, и я. К тому же отбитая добыча подкормит йени-чери, заставит на время позабыть о неуплаченном жаловании.

Теперь раскрылась еще и третья причина — удалить меня и преданную лично мне гвардию подальше от Сераля, чтобы спокойно поменять сидящих на троне. Вот хитрая змея!

— Ты несправедлив к Мелине, то есть Фатиме. Не эабудь, она наша соотечественница. До сих пор ты от неё вреда не видел. Значит, она помнит, что ты спас жизнь ей и Мехмету, подарил им власть.

— Так-то оно так, но она держит меня поодаль от трона. После Керестешского триумфа оторвала от войска, послала в Грецию. «Мой верный Искандар-бег, не допусти, чтобы сердце империи, наша с тобой родина, была разорвана бунтом». Когда джеляли потрясли основы державы, приказала расправиться с ними. Она из полководца превращает меня в карателя!

— У тебя это тоже неплохо получается, — съязвил Андроникос.

— Никак не можешь простить мне ларисцев, учитель? Ничего, их души, окутанные блаженством, сейчас купаются в реках турецкой крови, которые пустили мои йени-чери, громя повстанцев.

— Отрадно слышать. Впрочем, меня не меньше, чем истребление угнетателей, заботит процветание угнетенных.

— Опять ты за свое! Тебе не угодишь! Если хочешь знать, греки живут лучше других покоренных османами христианских народов или тех наших соотечественников, которые оказались под властью венецианцев и прочих европейцев. Они платят гораздо меньше налоги и подати, не терпят столько унижений. Забыл девиз, под которым греки восстали против венецианцев: «Лучше туркам достаться, чем франкам!». А разве не сильнее, чем эллинов, угнетают протестантов в католических странах или шиитов — в той же Турции?!

Андроникос не спорил против очевидного:

— Ты, как всегда, прав, мой мальчик. Отдадим должное Мелине. Она не отобрала у породившего ее народа старых привилегий и даже даровала кое-какие новые блага.

— Только не воображай, что Фатима прислушивается к голосу крови. Пророк Мухаммед правильно предупреждал: «Деяния судятся по намерениям». Ей важно, чтобы в разгар войны на три фронта — с христианами, персами и анатолийскими повстанцами — не вспыхнул мятеж еще и в Румелийском эйялете.

— Все же признай, что она руководствуется благими намерениями…

— Но действует так неуклюже и неумно, что добивается противоположных результатов! Скажем, она была обеспокоена слабым здоровьем Мехмета и стала загодя готовить ему замену. Выбрала Ахмета — он казался ей наиболее послушным из всех шахзадэ. Понимая, что, если он станет султаном, главную роль займет мать нового властелина, а не бабушка, избавилась от будущей соперницы — велела ее отравить. Потом начала задабривать внука, завалила его дарами. Зря старалась… Я неплохо знаю Ахмета, вместе с ним упражнялся в Аджами Огхлан, не раз сопровождал на охоте. Куда умнее своего папаши, однако с еще большим самомнением. Мать — единственная, кого Ахмет любил на этом свете, ее гибель он Фатиме ни за что не простит.

— Надеюсь, что мудрый султан Искандар I не допустит воцарения османского ублюдка.

Искандар по-молодому звонко рассмеялся:

— Ты угадал мои мысли, учитель! Время пришло! Когда Мехмет умрет, я отдам приказ от имени Ахмета убить всех его сыновей, а сам… ну хотя бы по повелению его брата Джема прикончу наследника. Трон останется пустым, претендентов на него не будет. Кроме меня, йени-чери меня любят и, конечно, поддержат. Других войск в столице нет.

— А духовенство? Ты ведь помнишь, еще Мехмет II доверил духовное управление шейх-уль-исламу. Его постановления — фетвы закон для мусульман.

— Ты еще мне поведай, что великие муфтии[186] часто решали исход государственных переворотов. Я хорошо готовлюсь к серьезным испытаниям, выучиваю все уроки. Открою тебе кое-какие новости. Перед отправлением в этот поход у меня появилась первая законная жена, по случайному стечению обстоятельств — единственная сестра шейх-уль-ислама. Как полагаешь, будет великий муфтий возражать, если она станет кадуной? Кстати, он боится и ненавидит Фатиму, она не раз пыталась сжить его со свету…

— Ты многомудр и всезнающ, как Соломон, мой мальчик! И будешь победоносен, как твои великие тезки!

— Сплюнь три раза, учитель, чтоб не сглазить! Дворцовые интриги — не войны. Сивилла, к сожалению, не предсказывала мне непобедимость в них.

Хотя Искандар и остудил восторженность Андроникоса, сам он въехал в Стамбул с ликующим настроением, как будто на его голове уже красовался падишахский тюрбан. По пути хозяйским взором осматривал свои будущие владения. Голубую мечеть — Ахмедие с шестью минаретами. Роскошную Айя-Софию, прихрамовую площадь Ат-мейдан с обелиском Феодосия Великого — тридцатиметровым монолитом розовато-серого гранита, Змеиной колонной, колонной Константина Порфирородного. Летние султанские дворцы.

«Этот дворец сделаю резиденцией, — подумал он при виде своего любимца Топ-Капу, построенного в предыдущем веке здания, роскошно отделанного майоликовыми плитами, резным и живописным орнаментом, мозаикой из керамики, камней, цветных стекол. — Красив, удобен, его легко оборонять. А вот Сераль взять внезапным приступом не так уж трудно. И не исключено, что сейчас придется в самом деле сделать это. Подозрительно много стражников натыкано на стенах султанской обители. Вдруг хитрая Фатима устроила засаду? Все ли я предусмотрел?»

Как всегда в опасных ситуациях, голову Искандара будто посетила богиня разума Фетида, замуровала чувства за прочной стеной, чтобы не мешали размышлениям.

Деньги и ценности из стамбульского дома, как и новая добыча, отправлены к отцу в Афины. В случае моей неудачи пусть Фатима на поживу не рассчитывает.

Все известные мне шпионы в моем отряде и среди домашних слуг схвачены. Раньше я не трогал их, пусть доносят то, что мне нужно. Теперь самое время оставить Сераль без глаз и ушей в моем окружении.

Йени-чери отправлены якобы на отдых в казармы, на самом же деле ждут там в боевой готовности. По условленному сигналу они ринутся в Сераль.

Под одеждой ощущается приятная тяжесть кольчуги — меньше риска пасть от предательского удара.

За спиной скачет сотня отборнейших телохранителей — достаточно много, чтобы защитить, и достаточно мало, чтобы не вызвать лишних подозрений. Лучше бы, конечно, явиться во дворец во главе всех орт. Но если Мехмет еще жив, он воспримет это как попытку к бунту, и йени-чери тоже так расценят мои действия. Против законного повелителя они не пойдут. Шейх-уль-исламу послано письмо о возможной перемене власти. Пусть готовит фетву, имена потом впишет. И самое главное, царевичи Иса и Джем уже скачут в тайные убежища, переодетые, в окружении моих верных слуг.

Что ж, жребий брошен. Вот мой Рубикон — ворота Сераля!

Искандар решительно перешагнул порог султанского дворца, пересек крытую галерею. Приемный зал выглядел необычно пустым. Навстречу ему выступили два чауша. Вплотную за ними следовал третий. Очевидно, новички — Искандар не знал их в лицо.

— Вот это тебе велел передать падишах Вселенной. Смирись с неизбежным и покорствуй!

Передние чауши расступились, встав по бокам Искандера. Задний протянул ему серебряное блюдо, которое ранее скрывал за спинами товарищей. На середине хищно поблескивал шелковый шнурок — тонкий и длинный, с зелеными кистями на концах. Свернувшийся в клубок, как среднеазиатская эфа. Более смертоносный, чем египетская кобра или африканский аспид.

Не ожидая, что опальный вельможа, как подобает по этикету, поклонится, возьмет шнурок, приложит его к губам и удалится, чтобы благопристойно повеситься на нем, стоявшие рядом чауши схватили Искандара за руки, а третий набросил удавку ему на шею. Действовали они на изумление ловко и быстро, жертва едва успела скомандовать: «Бей их!»

Как было заранее условлено, сопровождавшие командира янычар Мурад-паша, телохранитель Селим и Андроникос прыгнули вперед и вонзили спрятанные в широких рукавах обнаженные кинжалы в подосланных палачей, переодетых в одежды султанских посланцев.

Искандар с отвращением сорвал с горла шнурок и хотел было выбросить. Передумал, отдал Андроникосу.

— Сохрани для того, кто его прислал.

Едва он отдал команду проследовать в соседний зал, как послышался топот, и крытую галерею-айван заполнили капуджи, отрезая янычар от выхода. Из боковых проходов выскочило около сотни мазул с саблями наголо. Не раздумывая, Искандар выстрелил вверх из пистоля, подавая сигнал оставленным за дворцовой стеной гонцам скакать в казармы и поднимать орты.

Тем временем отряд Искандара обнажил ятаганы и сплотился вокруг своего предводителя.

— Не начинать боя, пока на вас не нападут! — приказал им гениш-ачерас.

— Правильная команда! Иначе вы все погибнете! — выступила вперед женщина в чадре, в которой Искандар опознал Фатиму. — Прикажи своим людям сложить оружие, Искандар-бег!

— Они не послушаются, так как боятся за мою жизнь. Только что три негодяя, самозванно обрядившиеся чаушами, хотели предательски убить меня…

— Это не самозванцы, а султанские палачи! Как осмелился ты отвергнуть шелковый шнурок, презреть высочайшую волю!

— Величайший из великих Мехмет Третий в твоем присутствии, валидэ-султан, поклялся никогда не лишать меня жизни. Я не сомневаюсь в слове падишаха. Шнурок — уловка, придуманная моими недругами.

— Мой царственный сын скончался три часа тому назад. Шнурок послала я!

— Чем же верный слуга прогневал свою госпожу, что она решила обречь его на погибель? И главное, имеет ли она право своим именем казнить и миловать знатных людей государства?

— Не вообразил ли ты, глупец, что находишься при гяурском дворе? В Серале опал и понижений по службе не бывает, наказание одно — смерть! И разве должен падишах отчитываться перед подданными, за что он их карает и милует?! Поистине твоя наглость не знает пределов! Я приказала тебя удавить именем султана Ахмета!

— Осмелюсь возразить, что я не слышал ни указа о смерти падишаха Мехмета Третьего, ни фетвы о воцарении Ахмета. В глазах войска и народа он пока еще не султан, а претендент на престол. Уверена ли ты, что все его братья присоединились к праотцу Ибрахиму?

Искандар ударил в самое уязвимое место. Фатима помрачнела. Палачи не сумели найти Ису, сына испанки, и Джема, рожденного от персиянки. Оба еще юноши, оба дружат с Искандером. Если их не отправить к шайтану, повторится история с другим царевичем Джемом, из-за которого так намучился, так поистратился Баязет II. Или неприятность с братьями Мурада II, которых тоже не успели вовремя прикончить. Как и тогда, начнется междоусобица. А вдруг именно гениш-ачерас спрятал Ису и Джема? Надо выпытать, а уж потом его казнить.

— Ладно. Искандар-бег, объясню, почему велела поднести тебе шнурок. Вспомнила твоего тезку, которому ты тщишься подражать…

— Зулькарнайна?

— Нет, второго. Расскажи-ка мне о нем…

— Албанский князь Георгий Кастриот еще ребенком стал заложником у султана Мурада Второго, сделался его любимцем и непобедимым военачальником, за что удостоился прозвища Искандар-бег или, как его называли европейцы, Скандербег…

— А потом презренный предатель украл у великого визиря государственную печать, с ее помощью обманом захватил несколько важнейших крепостей, создал собственное войско, выгнал нас из Албании и в течение тридцати лет громил отборнейшие османские армии, не давал грозному Мехмету Фатиху двигаться дальше, на Страны Золотого Яблока! Кстати, тебя приветил тоже султан Мурад, только Третий. Зловещее совпадение, а? Я же хочу, чтобы мой внук унаследовал от Мехмета Завоевателя все, кроме его многочисленных позорных поражений от Скандербега.

Искандара распирало горькое отчаяние, хотелось даже завыть. Злая ирония фортуны! Бессмысленность! Его подозревают в том, от чего он отказался ценою христианской веры, родины и чести!

— «…Клянусь душой и тем, кто образовал ее, и тем, кто вдохнул в нее злобу, и благочестие…». Я не собирался и не собираюсь идти по стопам Скандербега! Я бы мог давно сделать это, подняв восстание в Греции или присоединившись к анатолийским джеляли. Я хочу стать для нового султана тем, кем был для Мехмета Завоевателя его великий визир Махмуд-паша, сын серба и гречанки, для Селима Второго — садразам Мухаммед Соколли. Правой рукой повелителя — не больше!

— Твои слова лживы. Ты велел распространять слухи, будто станешь вторым Зулькарнайном. Меня это тоже не устраивает. Пусть Ахмет сам завоюет мир. До древнего царя тебе далеко. Против Ахмета ты вообще ничто. Однако арабы не зря говорят: «Нельзя пренебрегать врагом, если даже он ничтожен». Ты опасен, а потому умрешь!

…Арабы еще и другое весьма точно подметили: «Я сидел развалившись, и болтливость мне повредила». Надо спасаться…

— Инч Алла! Как ошибается госпожа! И все равно я с готовностью исполню ее волю — когда Ахмет станет султаном и подтвердит ее приказ. А пока что не могу позволить лишить меня жизни. Я служу Османской династии, кто бы ее ни представлял: Ахмет или его братья. Знай же, госпожа, что йени-чери перевернули котлы! Кроме меня никто не остановит их марша на Сераль!

Настал черед Фатиме побледнеть.

Янычарские котлы являлись для орт тем же, чем серебряные орлы для римских легионов или знамена для современных армий — символами боевого братства и доблести. Если «новое войско» переворачивало котлы, стены Сераля дрожали.

Йени-чери участвовали в заговоре против Мурада I, во главе которого стоял один из царевичей.

Мехмету I они помогли убить брату Ису, а сыновьям этого падишаха, братьям Мурада II, наоборот, спастись бегством.

Гвардия принесла победу Баязету II сначала в схватке с братом Джемом, потом с восставшими сыновьями. Она же лишила его трона, взбунтовавшись против него под предводительством сына Селима I, не зря заслужившего прозвище Явуз (Суровый).

Янычарские ятаганы расправились с сыновьями Сулеймана II Великолепного, обеспечив престол Селиму II.

Историю дворцовых переворотов Фатима знала прекрасно. Так что худшей новости Искандар вряд ли мог сообщить!

Сам он тоже чувствовал себя неуверенно. Телохранители и мазулы сражаются хуже, чем его испытанные в походах йени-чери, но врагов куда больше. А главное, на него самого направлены десятки стволов. Уцелеет ли он в схватке, прежде чем орты придут на подмогу? И даже если потом йени-чери презрят посулы Фатимы, не прельстятся на обещания наград и почестей, растопчут ее и Ахмета, Искандару с того какая корысть? Он уже будет мертв…

Фатима словно угадала его мысли:

— Мне кажется, у нас найдется, что сказать друг другу без лишних ушей. Пусть наши слуги остаются тут, а мы вдвоем пройдем в тронный зал и побеседуем.

Искандар колебался недолго: терять нечего. Вряд ли Фатима заранее предвидела такое сопротивление и приготовила ловушку еще и в тронном зале. Зато у него появится больше шансов расправиться со старухой.

— Не тщи себя надеждой прирезать меня, самому оставшись в живых, — предупредила Фатима, доставая из-под одежды пистоль. — Я помню, ты умелый воин, метко кидаешь кинжал. Но пуля быстрее клинка.

— И ты учти, госпожа, никакая пуля не убивает сразу, даже попадая в сердце.

— Намекаешь, что успеешь расправиться со мной и после выстрела? Возможно. Я не нажму курок, если ты не нападешь. Нам обоим нужна жизнь. Но нам обоим нужна и власть. Я первой захватила ее, ты пытаешься вырвать трон из рук моего внука. Или когда-нибудь попытаешься. Я должна обезопасить династию, обезвредив тебя…

— Если я поклянусь, что не стану покушаться на престол и буду верным слугой Ахмету, ты мне поверишь?

— Нет. Клятвы и обещания держат только простолюдины, для владык обязательств и договоров не существует. Ты ведь не станешь полагаться на мое обещание сохранить тебе жизнь, если ты утихомиришь йени-чери?

— Персы говорят: «Верь слову, но бери в залог ценности». Я поверю тебе, госпожа, ибо у меня есть залог — Иса и Джем.

— Так это ты их спрятал?!

— Так далеко, что тебе их быстро не найти. В случае моей гибели Иса очутится в венецианских владениях, ведь его мать — христианка. Джем окажется в Иране — в нем половина персидской крови. В руках своих полусоотечественников они станут прекрасным оружием против Османской империи, запалят ее с двух концов. Середину зажгут греки, которым мой посмертный хрип прозвучит призывом к восстанию. Славно начнет свое царствование великий падишах Ахмет Первый!

— Я недооценила тебя. В игре «сто забот» такое положение называется безысходным. В моей власти твоя жизнь и свобода. Моя жизнь и будущее моего внука в твоих руках. Надо искать выход из тупика. В какую страну ты хочешь уехать?

Искандар лихорадочно размышлял — как на Керестешском поле.

«Персы меня знают плохо, христиане слишком хорошо. В Иране мне окажут холодный прием, в Странах Золотого Яблока — чересчур горячий: на костре».

— Я хотел бы оставить все как есть, госпожа. Когда твой гнев спадет, ты перестанешь опасаться меня, вернешь мне свое расположение и сумеешь воспользоваться моими способностями.

— Может быть, но пока что ты слишком опасен, чтобы оставлять тебя на свободе. Посиди в Еди-Куле…

«А ты будешь по всей ойкумене разыскивать уцелевших царевичей. И как только нападешь на след, пошлешь приказ удавить меня…

Нет, уходить из Турции равносильно самоубийству. Быть в пределах досягаемости длинных рук Фатимы, покуда внучек от нее не избавится, — тоже смерти подобно. Ахмет обязательно прикончит бабушку, не простит смерти матери. А уж с ним я как-нибудь договорюсь, он ко мне неплохо относится. Все свалю на Фатиму. Человек склонен верить любой небылице, порочащей того, кого он ненавидит. Пока же надо покинуть Истамбул, отсидеться в безопасном месте. Оставлять в столице кого-то из телохранителей, слышавших разговор с валидэ-султан, тоже нельзя. Даже среди сотни избранных обязательно найдутся трус и сребролюбец. Один испугается угроз, второй польстится на приманку.

Как же изолировать от мира сотню людей? Потребовать себе небольшой замок и затвориться в нем в добровольное заключение?Бесполезно. Филипп Македонский предупреждал: нет такой крепостной стены, через которую не пройдет осел, нагруженный золотом. Шпионы змеями подползут к моему убежищу, кузнечиками перескочат, червями пророются под стены.

В воздух, что ли, эту крепость поднять? Или окружить водой? Но и к острову легко переправу наладить, раз он стоит на одном месте. А если заставить его двигаться…»

— Я прекращу мятеж йени-чери. Дай мне галеру. Воинами на ней станут мои телохранители. Мы будем служить Ахмету на море верой и правдой два года, после чего пусть он вернет мне прежний титул, а я выдам ему братьев. К тому времени он укрепится на престоле, я перестану представлять для него опасность.

— Согласна! Только я не отдам тебе в подчинение боевой корабль. Ты будешь на каторге не нахудой, а простым гребцом! Бедняки, бывает, нанимаются на галеры за плату. Наймись и ты — на два года.

— Да это хуже самой лютой казни! Я умру от перенапряжения, от ударов надсмотрщика, от плохой пищи…

— Пусть капитаном станет твой доверенный человек, он не даст тебе сгинуть. Будет подкармливать, не позволит тебя отравить или зарезать — ты ведь этого опасаешься… Надсмотрщики тебя не тронут — ты свободный, а не раб…

— Хорошо, экипаж возглавит Мурад-паша, мой помощник…

— Быть по сему! Но он и его воины поклянутся на Коране, что освободят тебя лишь по истечении двух лет, если только не получат приказа султана.

— А ты, повелительница, обещай, что не пришлешь указания лишить меня жизни… И пусть Ахмет, как его отец, даст клятву, что не станет мне вредить…

— Даю слово. Муалима и харвахов я назначу лично. Если экипаж будет состоять целиком из преданных тебе людей, ты сумеешь, убедить их нарушить присягу. Воинам плати сам, гребцов тоже покупай за свой счет. А вот матросы будут кормиться от казны…

«Слава богу… В таком случае они скоро станут моими до мозга костей. „Щедрость“ султанского казначея-казнодара вошла в поговорку, если бы не военная добыча да поборы с христиан, армия и флот давно бы восстали или померли с голоду…».

— Судя по шуму у стен дворца, прибыло «новое войско». Я пойду их успокаивать. Потом объявлю народу, что в знак траура по своему благодетелю, покойному повелителю Мехмету Третьему наложил на себя обет два года прослужить простым гребцом на галере и что новый султан милостиво меня отпустил, разрешив нанять добровольцев из числа йени-чери в качестве левендов, морской пехоты. Никто, конечно, не поверит, но так мне легче соблюсти приличия, я не потеряю лицо и смогу потом вернуться на свой пост.

— Одобряю! К йени-чери выйдешь вместе с Ахметом. Тебе в спину будут нацелены несколько пистолей. Если попытаешься предать или откажешься прилюдно признать Ахмета властелином, умрешь. Когда «новое войско» поставит котлы на место, я уплачу задержанное жалованье. И учти: галера отправится в море в тот день, когда ты выдашь Ису и Джема.

— Повинуюсь! Но ты дай мне время устроить все свои дела, продать имущество, купить и оснастить корабль, набрать гребцов… На это уйдет несколько месяцев…

— Ладно. Однако на этот срок падишах переведет тебя в мазулы, чтобы ты не имел власти над йени-чери…

К янычарам Искандар выходил, как на казнь, как император Генрих IV шел в Каноссу на покаяние к победившему его папе римскому.

«…Прощай, мечта моей жизни! Неужто я совершил роковую ошибку? Не решился рискнуть, поставить на кон все. Может, надо было в приемном зале начать бой, постараться убить Фатиму? Вдруг бы я уцелел, и орты успели бы на подмогу и провозгласили меня султаном.

Я некогда не мог понять роковой ошибки Ганнибала, который не пошел на Рим после величайшей победы при Каннах. Возьми карфагенянин Вечный город, история мира, ну, по крайней мере, Средиземноморья пошла бы по иному пути. Культура, политика, воинское искусство, язык множества современных народов имели бы теперь не латинскую, а пуническую основу.

Неужто и я, убоявшись гибели, сам разрушил свою будущую державу, подобную халифату и империи Александра?

Да нет. Не в нехватке храбрости беда. Я просто опоздал вовремя явиться к дележу наследства мертвого Мехмета. Из-за кротовьего бугорка телеги опрокидываются. Не повезло… Мусульмане в таких случаях находят утешение в мудрости Корана. Дескать, записано в Свитках: Аллах „то полными руками дает пропитание, то отпускает его в известной мере“.

Мне можно утешиться тем, что я нашел единственный выход из ловушки, сумел сохранить себе жизнь и шансы на будущее величие. Обстоятельства сложились против меня. Фатима удалила от центра событий, чтобы я не успел к решающему часу, устроила засаду. Я бы не уцелел в этой бойне, многие мазулы держали пистоли в руках. Один выстрел — и конец всем мечтам…

К тому же неизвестно, как бы повели себя йени-чери и великий муфтий, сумей я все же на глазах у стольких людей убить последнего царевича. Джема и Ису тоже ведь пришлось бы тайно прикончить, чтоб не стали соперниками. Одно дело заполнить образовавшуюся на престоле пустоту (Инч Алла, страшное горе, все шахзадэ перебили друг друга, кто же будет править осиротевшей империей). Другое — свергать законного престолонаследника, не будучи сам Османова рода. Ведь пока что ни один переворот не приводил к власти постороннего династии человека.

Каторга даст мне относительную безопасность. Кормиться буду вместе с рабами: не тем, конечно, что они едят, а капитанским пайком. Товарищи по веслам займут место султанских поваров-опробывателей, проверяющих, не отравлена ли пища. Они же станут моими телохранителями, не дадут убить меня во сне. Мурад-паша проверит всех матросов и свободных турок, нанявшихся в гребцы, подозрительных выбросит за борт. Он не допустит на корабль посторонних. Да и вряд ли султан будет пытаться убить меня в нарушение клятвы на Коране — я ведь буду для него не опасен.

Буду ли? Йени-чери весьма скоро надоест морская служба, у них возникнет недовольство против Ахмета. При малейшем намеке на опасность подниму мятеж, захвачу каторгу и стану пиратом. Освобожу рабов, обучу, вооружу. Матросов перекуплю. И у меня в подчинении окажется мощный боевой корабль, славный наследник халифских „гурабов“ — „воронов“, которые целое тысячелетие устрашали христианские флоты. И пятьсот грозных бойцов.

С такими силами испанские конкистадоры Кортес и Писарро, русский авантюрист Ермак захватывали целые царства. Может, и я отправлюсь в Новый Свет завоевать себе новое счастье.

Впрочем, мне и на Средиземном море будет неплохо. Не в первый раз восставший матрос или галерный раб сравняется могуществом с царями.

В конце XIV века предводителем могущественного сообщества морских разбойников-витальеров на Балтике и Северном море стал Клаус Штертебекер. Он навел ужас на Ганзейский торговый союз нескольких сотен городов, на Англию и Данию. Как равный с равными, боролся против норвежско-датской королевы Маргариты, помогая шведам. Впрочем. Штертебекер — не лучший пример. Продержавшись полтора десятка лет, он все же попал в ловушку и был в 1401 году публично казнен в Гамбурге.

Куда заманчивей судьба соотечественника — грека Аруджа с острова Митилена. Еще юношей он примкнул к турецким корсарам, попал в неволю к христианам, бежал, снова поступил на службу к султану. Однако потом поднял бунт на турецком корабле и занялся пиратством на свой собственный страх и риск. Собрал огромный флот, завоевал Алжир и провозгласил себя султаном Барбаросой I.

Когда Арудж пал в битве с испанцами, пиратское государство возглавил его брат Хайраддин, ставший султаном Барбароссой II. Он формально признал верховенство турецкого падишаха, удостоился титула великого адмирала и беглербега Африки, на деле же оставался самостоятельным владыкой. Вступив в союз с маврами, захватил Тунис. Несколько раз наголову разгромил объединенные флоты почти всех христианских государств Средиземноморья, несмотря на то, что противостоял ему выдающийся флотоводец Андреа Дориа.

Последние годы своей более чем 80-летней жизни[187] Хайраддин провел в Стамбуле, где над Боспором до сих пор стоит его дворец. Память о нем в столице — великолепная мечеть и монументальный мавзолей, где он похоронен. До сих пор каждый турецкий корабль, выходящий из залива Золотой рог, отдает перед местом последнего пристанища султана варварийских пиратов почетный салют, а команда молится за величайшего мусульманского флотоводца. О нем слагают легенды…

Вот образец, достойный подражания!

А как не вспомнить Ульджа Али, самого выдающегося преемника Барбароссы! Он правил пиратским варварийским государством почти двенадцать лет, одержал много морских побед и умер совсем недавно — в 1587 году. А ведь начинал свою блистательную карьеру галерным рабом!

Так что не надо терять надежду. Ахмет наверняка потерпит поражение в войнах с австро-венгерскими союзниками или Ираном. И будет вынужден призвать меня, чтобы я вырвал победу из вражеских рук. Главное, я жив, здоров и в относительной безопасности. Простак засмеется, услышав такое, но закоулки Сераля страшнее, чем каторга посреди моря. Недаром я, непобедимый на поле брани, проиграл в дворцовой интриге…

Покоримся неизбежному. Стерпим унижение. Преодолеем стыд и гордость. Превратим камень преткновения в твердую опору для прыжка вперед. Временно отступим. Чтобы потом, как это делал Чингиз-хан и другие великие монгольские завоеватели, нанести неожиданный победный удар торжествующему расслабившемуся противнику. Время Ахмета еще не пришло, сейчас поразим в самое сердце Фатиму…»

— Прости, госпожа Мелина, за горькую правду, которую я тебе открою в благодарность за дарованную жизнь. Я провел немало времени с Ахметом и хорошо изучил его нрав. Он не ведает жалости. Как только он наденет падишахский тюрбан с алмазным пером, ты упокоишься вечным сном. Он отомстит тебе за смерть матери. Сажая его на трон, ты даешь топор в руки своему палачу.

Плечи старухи поникли под чадрой, спина сгорбилась, голова опустилась.

— Что поделаешь. Если бы к власти пришел не мой внук, я, возможно, осталась бы живой, но пребывала бы в постоянном унижении. Меня сделали бы простой прислужницей новой валидэ-султан. Я слишком долго была госпожой, чтобы снова учиться быть слугой. Тебе этого не понять, Искандар, ты готов стать даже галерником, лишь бы остаться в живых!

«…Кто бы говорил! Турецкая подстилка, продавшая свое тело, свободу, верность Элладе сластолюбивому и тупому потомку Османа! Я не верю в мудрость Экклезиаста, что живой пес лучше мертвого льва. Но молодой лев может некоторое время пожить и в клетке, если у него есть надежда вырваться на волю и стать царем зверей».

Ничего этого вслух Искандар не сказал: зачем метать бисер перед свиньями.

Китай, Пекин, осень 1597 года

Перед схваткой с врагом, соитием с женщиной, любым важным начинанием медитация столь же необходима для души, как сон и отдых для тела. Завидев вдали первые строения Бэйцзина, Хуа То чуть свернул с дороги и уселся в позу лотоса на траву под сенью кучки деревьев. Отрешившись от окружающего, он мысленным усилием выровнял свое дыхание и пульс, замедлил биение сердца. Вытеснил из сознания все посторонние мысли и заботы, отгородился от ощущений, которые передавали ему органы чувств.

Ничего не вижу, не слышу, не обоняю, не ощущаю кожей. Ни о чем не думаю. Не двигаюсь, не шевелюсь… Погружаюсь в себя…

Заполненная людьми, повозками, вьючными животными и стадами дорога, какофония звуков, жара, пыль, накопившаяся за многодневное путешествие усталость, боль в натертых ногах мешали сосредоточиться. Хуа, как учили в монастыре, противопоставил земным отвлечениям «Цзиньганцзин» — «Алмазную сутру», одну из самых любимых поклонниками Шакьямуни.[188] Она кратко излагает основы учения о прозрении, которое только и освобождает человека от всех треволнений и бедствий суетного мира. Всю сутру Хуа воспроизводить не стал, это отняло бы слишком много времени. Он прочитал про себя несколько раз завершающий ее четырехстрочный псалм-татху, средоточие всей возможной мудрости.

Пришло желанное забытье. Хуа начал с возрастающей быстротой падать внутрь себя, в темный колодец своего сознания, и замедлил полет, лишь увидев слабое мерцание. С каждым мигом оно усиливалось, пока внутреннему взору во всей красе и великолепии не открылся урнакеша — белый волос на лбу Будды, распространяющий сияние над бесчисленным множеством миров.

Нельзя слишком сильно и долго соприкасаться с чудесным, не то уподобишься Хэ-бо, который проглотил волшебное лекарство, попал в воду и стал бессмертным — богом реки. Хуа принялся шаг за шагом выбираться из неведомых пространств. Первоначально перенесся на небо тридцати трех — один из небесных миров, управляемых тридцатью тремя богами во главе с Индрой. Отсюда уже было нетрудно добраться и до своего собственного мира — земли. Хуа соскочил на гору Ваньу — «Княжеские палаты». Находится она в провинции Шаньси. Три ее вершины напоминают дом, отсюда и название. Там стоит дворец, где обитают бессмертные. На Тяньтане — Небесном Алтаре, главной вершине горы — принес жертву богам. Лишь затем вернулся к Бэйцзину и снова ощутил свое тело — уже очищенное медитацией.

В минуты после возвращения из заоблачных путешествий особенно глубоко постигалась мудрость древней притчи о великом даосе Чжуанцзы. Он достиг бессмертия, живя в полном уединении и питаясь только семенами сосны. Однажды философу приснилось, будто он превратился в бабочку и летает над спящим Чжуанцзы. Очнувшись, святой не мог понять, где сон и где явь… Чжуанцзы ли во сне стал бабочкой, а может, это бабочка превратилась в Чжуанцзы? Чжуанцзы ли приснилось, что он стал бабочкой, бабочке ли снилось, будто она стала Чжуанцзы?

Сильнее привязывая себя к вновь обретенной реальности, утверждаясь в ней, Хуа взял четки из 108 бусин, какие буддийский монах обязательно перебирает при молитве. Душа отмыта от скверны прикосновением к божественному, однако это очищение вызвано внешними силами, оно позволяет лишь остаться прежним, но никак не улучшиться. Лишь когда сам человек трудолюбив, поле его не ленится. Для усовершенствования надо самому напрячь душевные силы, привлечь голос разума, чтобы полностью избавиться от нечистых страстей, которые мучают человека, лишают его покоя. Это рага — любовь; пратигха — ненависть, враждебность; мана — гордыня, самомнение; авидья — невежество, незнание; кудрсти — ложные взгляды; висикитса — сомнение.

Четыре страсти ему уже не грозят. Пратигха и висикитса еще владычествуют над ним. От первой из них — ненависти к обидчикам — он избавится сразу после того, как отомстит. С сомнениями сложнее. Должен ли он вообще отвечать злом на зло и ставить под угрозу свое будущее перевоплощение, отдалять нирвану?

«Но ведь безгрешных нет. Вспомни Ананду, племянника и любимца Будды, одного из первых учеников святейшего из святых. Он стремился к наслаждениям, встречался с женщинами, за что Шакьямуни его не осудил. Моя же вина тем более простительна…»

Из транса его вывели звуки ударов по медной пластинке. Хуа встрепенулся: так геомант-слепец объявляет о своем появлении. Какая удача! Перед любым серьезным предприятием важно знать, благоприятен ли для него выбранный день. Тут без геоманта не обойтись. У него есть астрологический календарь, он владеет системой «фэн шуй» — «ветра и воды», трактующей об атмосферных и астральных влияниях сил Инь и Ян, пяти первичных элементов, пяти планет, конфигурации земной поверхности. В зависимости от времени года, дней недели, часов, очертаний рек, деревьев, холмов и других примет «фэн шуй» определит, можно ли строить дом или копать могилу в этом месте. Коли выберешь плохую местность, скажем, на загривке спящего в земле дракона, то накличешь плохой джосс и болезни. Дракон ведь не будет спокойно терпеть могилу или дом на своей шее! Геомант предскажет судьбу семейству, отдельному лицу, посоветует, стоит ли начинать дело или оно обречено на неудачу в самом зародыше. Он способен заклять десять душ (три человеческих и семь животных) не покидать тело, попугав их опасностями, ожидающими на юге, западе, севере, востоке, небе и под землей.

Но что я скажу провидцу, как открою свои замыслы? И если даже меня ждет неудача, разве смею я остановиться, разве затухнет в сердце пожар подожженного мною же отчего дома?! Другой возможности отомстить мне не представится. И вдруг прав Чжун Ли, который в эпоху Тан написал «Книгу Предрешений»? В ней не счесть историй людей, судьбы которых были предрешены заранее. Есть ли смысл заглядывать в будущее, коли предначертанному все равно суждено свершиться? Поздно рыть колодец, когда захотелось пить. Эйни-я, будь что будет!

…Из детства, столь же далекого от нынешних дней, как носившийся тогда традиционный набрюшник от сегодняшнего халата и соломенных туфель монаха, в память Хуа То пришла фраза, услышанная от отца: «В свои приезды в Бэйцзин я останавливался на постоялом дворе за Воротами Долголетия…».

Привет тебе постоялый двор, некогда приютивший моего отца! Сменилось поколение, и новый представитель рода Хуа посетил тебя. Тоже мужчина. В том же возрасте. С теми же лицом и фигурой — То помнил облик отца и часто сравнивал его со своим отражением в воде (зеркал в обители не держали). Мир повторяет все…

Мир повторяет все, лишь нас не повторит… Отец был одним из многих звеньев нескончаемой родовой цепи. Я — последнее звено в ней. Отец был подающий надежды сюцай. Я — оставивший надежды ш'иу шиа, отверженный монах, покинувший суетную «красную пыль», к тому же бежавший из собственной обители. Он был полон радостных мыслей, как сосуд — благовоний. Я налит горькой ненавистью, как флакон — ядом. Он алкал знаний и карьеры. Я жажду только мщения.

Время летит, словно трехлапый ворон, бежит, точно быстроногий заяц…[189]

Где вы, папа, мама, дедушка? Кому сейчас служите — даосскому Янь-вану или буддийскому загробному владыке Вэй-то, хранителю канонов? Или переселились в другие тела? А скорее всего, бродите неотмщенными безутешными душами по мирам Вселенной. Я не могу обмести ваши могилы и посадить на них линчжи — грибы долголетия. Но я могу принести вам в жертву кровь обидчика. Я пришел!

Постоялый двор тоже изменился. Судя по рассказам отца, раньше это было солидное заведение для приезжих, содержавшееся почтенным владельцем. Теперь же здесь обильно разрослись Абрикосовые кущи.[190] В обеденном зале то и дело слышался крик: «Пей штрафной!» — признак игорного дома. Штрафной пьет проигравший или нарушивший правила застольных игр. Видимо, наследники старого хозяина решили, что на азарте постояльцев можно дополнительно наживаться. Еще бы! Владельцу помещения, где идет карточная игра, полагается процент с выигрыша, даже если это частный дом. Да, противостоять алчности так же невозможно, как вцепиться в космы бритоголовому буддистскому монаху.

Заплатив за ночлег, Хуа То провел довольно беспокойную ночь (за стенами орали пьяные голоса) и с первым рассветным лучом был уже на ногах. Надо поскорее найти логово Хун Хсиучуана и покончить с ним к вечеру. В темноте легче уйти от погони, скрыться от полиции.

Где сподручнее узнать о знатном человеке? Во дворцах. В самых роскошных домах, что расположены на цветочных улицах и в ивовых переулках, то бишь в веселых кварталах. Туда нищему жрецу хода нет. В ямэнях. Туда вправе обратиться каждый, только придется указать причину такого интереса, назвать себя, показать документы, удостоверяющие личность… Не годится…

Остается базар. Там все равны. Там не спрашивают бумаг. Там задают любые вопросы. Там слишком много народа, чтобы запомнить, кто кем интересовался. Там, конечно, легко получить нож под ребро или удавку на шею. Но кто не рискует, тот не выигрывает…

Рынков в столице сотни. Посетить следует те, которые гнездятся в богатых кварталах. Хун Хсиучуан наверняка живет поблизости от Запретного города.

Хуа То остановил приглянувшегося ему молодого парня, тащившего на коромысле два больших короба. Судя по крышкам, они предназначались для переноски пищи.

— Да защитит тебя Небо от мстительных злых духов, брат! Какой рынок ближе всего расположен к Небесным воротам[191] и как туда добраться?

— И тебе пусть сопутствует благоприятный джосс, монах! Помолись за меня своим богам. Ступай на запад по этой улице,[192] после перекрестка — на юг. Дойдешь до моста через Небесную реку — направь свои стопы на север. Там на склоне увидишь большие ворота. От них рукой подать до дворца Цзыцзи, храма в честь Августейшего первосущего императора. Доберись до него и спроси любого, как пройти к рынку на Большом базарном переулке. Это место в том квартале всякий укажет…

— Так я разве к ночи туда добреду…

— Коли дашь лан, провожу…

— Идет!

— Только сначала я доставлю вот эти короба…

— Э, брат, боюсь, мои останки придется искать в лавке, торгующей сушеной рыбой…

Оба засмеялись. Пословица родилась из книги великого Чжуанцзы. Однажды обедневший философ попросил у Смотрителя реки зерна в долг. Тот в ответ пообещал дать денег, когда соберет их с общины. Даос ответил ему притчей. По дороге сюда пескарь, погибающий в колее, попросил Чжуанцзы принести воды и тем спасти ему жизнь. Человек обещал подвести ему воды Западной реки. Пескарь с горечью ответил: «Достань я воды хоть мерку или несколько пригоршней, остался бы в живых. Чем говорить то, что сказали, благородный муж, лучше уж заранее искать меня в лавке с сушеной рыбой!».

— Не беспокойся, это не займет много времени, нам почти по пути. От дома моего заказчика до твоего базара доплюнуть нетрудно…

Хуа поддался уговорам ловкого малого.

— Ладно, сделаю с тобой небольшой крюк. Покажешь мне Запретный город?

— Не спрашивай у гостя, зарезать ли для него курицу! Мы же будем проходить через Цзиншань — искусственный холм к северу от жилища Сына Неба, оттуда оно видно, как на ладони…

И вот они на вершине холма. Внизу драконовой чешуей сияют золотом глазурованные черепицы дворцов, возведенных два с половиной столетия назад, когда город получил свое нынешнее название — Бэйцзин, Северная столица. Разносчик тыкал пальцем, объясняя:

— Вон Тайхэдянь. Палата Высшей Гармонии, место проведения наиболее важных церемониалов. Палата Полной Гармонии, Палата Сохранения Гармонии…

Сотни сооружений, и у каждого — свое предназначение. Здесь Сын Неба принимает иноземных послов, тут — монгольских князей, там — читает книги… Десятки построек принадлежат императрице, наложницам, челяди. Запретный город не только отгорожен стенами снаружи, но и разделен ими внутри на множество частей. Государь отделяет себя от подданных, как и приличествует владыке… У него во дворце даже пороги высотой в две трети локтя. Засмотришься, заспешишь — упадешь. Так тебе и надо. Счастливец, идущий на поклон к Сыну Неба, должен вести себя степенно.

Прошли мимо императорских ворот, на которых, как в стихах, «шевелились драконы расшитых знамен». Миновали бесчисленное количество пагод со шпилями, построенных в честь известных святых, и без шпилей — возведенных в память о простых смертных. То и дело попадались «зеленые терема».

— Не столица, а сплошное царство веселья,[193] — осуждающе покачал головой монах.

— Чем больше выросло в городе цветочных переулков, тем он богаче и веселее! — осклабился разносчик. — Бедные на «шпилек» не тратятся! Возрадуйся, жрец! Сдается мне, в твоем кошельке звенит серебро, давай заглянем в гости к ивам, на кой ляд тебе целомудрие?! Ну-ну, не хмурься, я шучу! Вот и твой рынок! Ты не зря пришел сюда! Он не самый большой в городе, зато самый богатый. Здесь есть все, что производится в Чжунго. Рис, посеянный на юго-востоке и в центре Поднебесной. Пшеница, выращенная к северу от реки Янцзы. Просо, бобы, чай, овощи, фрукты, хлопок. Шелковичные черви с востока. Тутовое дерево с юга. Топливо и бамбук, зелень и индиго с монгольской границы. Изделия прядильщиков и ткачей с запада. Корни лотоса из Дицзяна. Камыш из Худэдуаньгоу…

— Мне не требуются товары. Хочу найти одного человека, который живет где-то поблизости…

— Увеличь вознаграждение еще на лан, и я отыщу тебе даже преступника, десять лет успешно скрывающегося от закона!

Почему бы и нет? Конечно, завтра Бэйцзин наполнится слухами о нападении на сановника, и разносчик побежит в сюньбу, чтобы описать подозрительного монаха, который искал пострадавшего. А может, и не побежит. Сто Фамилий не больно жалуют богатых и знатных, не столь уж охотно помогают властям. Слуги Хун Хсиучуана все равно меня увидят. Что даст полиции еще одно описание моих примет?

— Вот тебе два лана. Я ищу жилище важного господина Хун Хсиучуана.

— Слышал — слышал это имя, да вот владельца не видел. Не беда, неподалеку живет мой приятель — «сборщик золота».[194] Он ко всем в округе вхож, ха-ха-ха, даже к самым высокопоставленным особам, а потому всех знает. Если сам не сумеет помочь, спросит друзей — «золотоносцев». Пошли к нему…

Лишившись еще двух лан, Хуа То узнал адрес своего врага, число слуг и охранников в его доме и даже имя управителя. Полдня пробродил по окрестным улицам, изучая тупики и переулки, прошел кратчайшим путем до ближайшего выхода из города. Поел в конце часа Обезьяны,[195] чтобы через смену, когда придется сражаться и бежать, пища успела хорошо перевариться. Отдохнул, укрепил душу медитацией. Лишний раз обдумал свой план.

Бывший юйши уже давно в опале, охранников и слуг у него не так много. И все равно было бы безумием пробиваться к нему силой. Он, Хуа То, конечно, расправится и с десятком телохранителей, если те будут нападать по очереди. А вдруг все скопом навалятся? Хун же тем временем спрячется в каком-нибудь тайнике, услышав шум свалки. Нет, нельзя рисковать, надо применять хитрость. Тогда, возможно, удастся не только войти в дом и прихлопнуть обидчика, как муху, но и выбраться оттуда живым. Впрочем, это уже не самое главное. Хотя весьма желательно…

Пора. Закинув на плечи котомку, Хуа То отправился к особняку под аркой на улице Драконовой доблести. На миг отрешился от реальности, сконцентрировал волю и внимание, прочитал про себя пять заповедей цюань-шу.

Почтение: да будет сознание покойно. Оберегай свой покой, контролируй действия других.

Решимость: да будет решимость прочна. Смело поступай в школу, прилежно учись искусству кулака.

Путь: да будут движения верны. Схватывай исток и силу движения, входи со стороны и наноси удар твердо.

Чуткость: да будет чуткость проникновенна. Возьми за основу мягкость и уравновешивай жесткое и мягкое.

Внимание: да будет внимание безупречно. Будь точен в каждом касании, не маши руками попусту.

Решительно подошел к воротам. Привратник лениво протянул:

— Слу-у-у-шаю вас.

— Дома ли его сиятельство Хун Хсиучуан?

— Он дома, но не принимает…

«…Брешешь, собака. „Золотоносец“ рассказывал, что Хун целыми сезонами не вылазит из своей берлоги. К нему, опальному, никто почти не приходит, и он рад-радешенек любому гостю. Этим пользуются всякие гадатели, сказители, фокусники, монахи. А ты тут болтаешь: не принимает…»

— Тогда бы мне повидаться с управляющим Чжан Анем, дело есть…

— Он просил его не беспокоить без важных причин…

«…Ждешь от меня подарка. Жри, цепной пес!»

Хуа То вытянул лан серебра и протянул привратнику. Тот воровато оглянулся по сторонам, спрятал деньги, пропустил монаха во двор и отправился за управляющим.

Появился Чжан Ань, степенный толстяк с большими щеками и хитрыми глазами, похожий на оборотня-барсука.

— Ваш покорный слуга, еще пребывая в миру, имел счастье состоять в дальнем родстве с господином Хуном, — вкрадчиво зашептал Хуа, поднося десять лан. — Однако сейчас я пришел не по родственным делам. У меня важные, не терпящие отлагательства сведения для его сиятельства.

Управляющий повел его через мощеный темным камнем двор в глубь особняка. Всюду пестрели ярко-красные надписи, проходы между постройками украшали покрытые зеленым лаком перила. Миновали большую залу, еще одни парадные ворота и очутились у пристройки, выходившей на юг.

На золотой таблице рукой самого императора было начертано: «Приемная Хун Хсиучуана». Высочайшая честь была оказана хозяину усадьбы, когда тот считался фаворитом при дворе.

Хуа остался ждать у дверей, а Чжан Ань пошел доложить, потом велел ему войти. В комнате, что находилась перед кабинетом, восседал одетый по-домашнему секретарь Цай Ю — маленький и худой, с надутыми от важности щеками.

«…Этому совать деньги бесполезно, попытку подкупа он сочтет за слабость. Таких надо брать на испуг…»

— Откуда явился и зачем? — строго спросил Цай Ю.

— Ваш покорный слуга принес важные новости. Прошу, ваша милость, немедля допустить меня к господину Хуну.

— Его сиятельство отдыхает, утомившись после государственных дел, и не изволит никого принимать. Приходи завтра.

— Новости не терпят отлагательств.

— Хорошо, изложи суть дела мне, я доложу его сиятельству, а он уж сам рассудит, принимать тебя или нет.

Хуа То ожидал такого поворота дел и был готов к нему заранее. Монах распрямил спину и заговорил дерзким голосом, всем своим видом показывая, что он более важный человек, чем тот, за кого вынужден себя выдавать.

— Смею просить от имени тех, кто меня послал, не требовать разглашения секрета, который предназначен лишь для уха его сиятельства. Даже зная высокие достоинства вашей милости и вашу безграничную преданность господину Хуну, не могу позволить себе приоткрыть и кончик драконова хвоста. Ведь дракон ведает все на свете благодаря волшебной паутине и накажет того, кто много болтает. Как гласит пословица, я хочу, чтобы вы меня поняли — вы должны хотеть понять меня…

Цай Ю понял намек и содрогнулся, почувствовав отдаленное и все равно грозное шевеление Божественной Паутины.[196] А упоминание дракона — это же титул Сына Неба! Страшно-то как! Слишком много узнаешь — слишком рано умрешь.

Цай Ю, как абсолютно все секретари, евнухи, телохранители и другие доверенные лица в Поднебесной, был осведомителем, тоненькой паутиночкой в колоссальной шпионской сети, раскинутой по всей стране и далеко за ее пределами. Он отлично представлял, к чему приводит излишнее любопытство к делам сиятельных пауков, которые охотятся на просторных угодьях Божественной Паутины. Они высосут всю кровь из неосторожного или глупого, осмелившегося обратить на себя их внимание, подобравшегося к их тайникам чересчур близко.

Монаха послали не те, кто завербовал меня самого, иначе он назвал бы пароль или подал условный знак. Это вовсе не значит, что он самозванец. Каждый крупный паук имеет на побегушках сотни маленьких ядовитых паучат, которые, получая жалованье из государственной казны, на самом деле служат только тому, благодаря кому они это жалованье получают, — своему непосредственному начальству, тайным покровителям. Если не допустить пришельца до Хун Хсиучуана, вызовешь гнев пославших его и не заслужишь благосклонности своих нанимателей: ведь они наверняка захотят узнать содержание послания, предназначенного для чужого уха. Хун по-стариковски болтлив и ничего не сумеет сохранить в тайне. Однако он же и по-стариковски гневлив. Коли проведает, что я перехватил гонца, не сносить мне головы.

Тем не менее нельзя рисковать безопасностью хозяина. Вдруг это наемный убийца? Вряд ли кому нужен бывший цзяньцзюнь, а ныне злобный ворчливый старикашка, уже много лет прозябающий в забвении. И все же излишняя осторожность вреда не принесет. Как и небольшая добавочная вежливость в обращении с этим монахом.

Цай Ю заговорил более любезно:

— Не сочтите за труд, положите сюда свою котомку и снимите оружие, если оно у вас есть. Простите, но телохранитель проверит, от всего ли вы избавились…

С неохотой Хуа расстегнул обвитый вокруг талии боевой бич и отложил в сторону, дал охраннику, явившемуся на зов Цай Ю, себя обыскать. Секретарь вошел в прилегающий кабинет и почти сразу же вернулся.

— Мой достойный господин согласен оказать вам великую честь — даровать краткую аудиенцию.

В приемном зале висел красный занавес. Перед ним на кресле «лохань» восседал человек. Даже не успев его разглядеть, Хуа опустился на колени и коснулся лбом пола, как подобало по этикету.

— Встань и приблизься, — услышал он слабый надтреснутый голосок.

Хуа поднялся, взглянул — и застыл от изумления. Перед ним сидел старик — древний, хрупкий, крошечный, иссохший. Совсем не похожий на того мощного, полного здоровья и жизненной силы господина с искаженным похотью и гневом лицом, коего он некогда встретил в дедушкином доме в Чжэнчжоу. Кожа — прозрачная и сморщенная, как пергамент. Космы редкой седой бородки свисали на расшитый, богато украшенный шелковый халат. Яшмовый обруч на поясе, драгоценности, мерцающие на шляпе. Туфли с вышивкой, на толстой подошве. Ногти в ножнах — длиной почти в четыре цуня.[197]

Хуа быстро повел глазами туда-сюда, оценивая обстановку, в которой предстоит сражаться. Вдоль стен кабинета и на столиках расставлены редкостные вещи. Диск «би» — символ неба с отверстием в середине, означающем солнце. Прямоугольный блок «цун» с цилиндрическим отверстием — олицетворение земли. Очень хорошая коллекция седел. Об их ханьском происхождении свидетельствуют невысокие бронзовые и золоченые луки, длинные сиденья, стремена с круглым основанием и узкими дужками, украшенные прорезными и чеканными изображениями драконов, змей, мелких цветов, инкрустированные цветным перламутром, расцвеченные перегородчатой эмалью. С седлами соседствует оружие.

Хуа повернул взгляд к креслу — и замер: рядом на особой подставке лежал прямой меч невиданной красоты. Рукоять с золоченой литой оправой, с прорезными узорами, четырехугольная, со сглаженными гранями. На месте перекрестья — обычная для ханьского холодного оружия овальная гарда — щиток, защищающий руку. Ножны украшены нефритом. Вот он, «меч тысячи буйволов», поразивший моего отца! Над клинком стоял флажок, выдававшийся, подобно топорику, вместо верительных грамот послам и полководцам.

— Долго еще будешь пялиться по сторонам? — прервал его размышления недовольный голос. — Говори, с чем пришел!

— Простите, ваше сиятельство, мое провинциальное замешательство. Я ослеплен увиденным в вашем доме богатством и великолепием. Покорнейше прошу разрешения приблизиться поближе…

— Это еще зачем?

— Пославшие меня велели предупредить, что ваш секретарь и некоторые телохранители подкуплены, они станут подслушивать. Поэтому я должен прочитать сообщение перед вашим ухом…

Хун Хсиучуан горестно вздохнул. Такова уж печальная судьба сильных домов — везде бдят глаза и торчат уши паучков-хищников, ловящих добычу для Божественной Паутины. Вот и приходится пренебрегать предосторожностями, испытывать неудобства, чтобы сохранить хоть какие-то личные секреты. Сейчас, скажем, надо подпускать близко к себе грязного монаха, ощущать на ухе брызги его слюны, нюхать смрад из его рта… А что поделаешь, иначе тайна раскроется.

В то же время гонца надлежит держать на безопасном расстоянии. На костяшках его кулаков набиты подозрительные мозоли, видать, не новичок в цюань-шу. Что ж, попытаемся убить двух птиц одним камнем.

— Цай Ю! — позвал сановник.

Тут же появился секретарь, явно подслушивавший за дверью.

— Ты и телохранитель Шэн покиньте приемную. Находитесь в переднем зале. Если услышите подозрительный шум, немедленно бросайтесь сюда. Повинуйся!

Цай Ю попятился назад и исчез. Хун взял меч, обнажил его и вытянул вперед.

— Приблизься и упрись горлом в острие. При малейшем подозрении я проткну тебе глотку. Рот прикрой ладонями, дабы не осквернять меня своим гнилостным дыханием. Не вздумай напасть, я отлично фехтую. И все мои охранники — носители флага.[198] Излагай послание.

Почувствовав, как острие оцарапало ему кадык, Хуа То сглотнул комок в горле, восстановил душевное равновесие, поднял руки ко рту, так что предплечья оказались по обе стороны лезвия. Вельможа держал меч умело — согнутой рукой, уперев локоть себе в живот. Жаль. Если бы рука была вытянута, она бы вскоре устала и не могла бы сделать быстрый выпад. Тогда оружие представляло бы меньшую опасность.

В Шаолине, развивая скорость, послушников учили ловить голыми руками ядовитых змей и опускающийся на голову разящий клинок. То решил применить великое искусство «Хватать молнию даосскими ладонями». Однако сначала надо отвлечь внимание врага. В схватке это лучше всего делать душераздирующим воплем. Тут же повышать голос нельзя, примчатся стражники.

Самообладание врага разрушается громким криком, власть разума над телом — непонятным словом. Ум отвлекается на разгадывание затемненного смысла и перестает управлять телесными членами.

— О сиятельный, послание начинается так: «Человеческий укус столь же опасен, как укус бешеной собаки».

— Что-что? — спросил донельзя удивленный сановник, и в этот миг Хуа шлепком сдвинул ладони, зажал между ними плоское лезвие, отвел корпус вправо и руками изо всех сил дернул назад и за себя. Старик от неожиданности привстал из кресла и выпустил меч. Мягко роняя оружие на пол, То острым носком сандалии ударил врага в горло — снизу вверх по дуге. Хун Хсиучуан обмяк, как проткнутый костью рыбий плавательный пузырь.

Безопаснее всего было бы прикончить обидчика и уйти. Хуа То не мог так поступить. Слишком долго он готовился к этой встрече, чтобы позволить себе отомстить столь неизобретательно и безвкусно. Сильными ударами по мышцам монах обездвижил врагу руки и ноги. Быстро снял с себя веревку, служившую поясом, обернул вокруг горла старика, скрутил в жгут. Теперь он мог легким движением перекрыть дыхание вельможе и лишить его голоса.

Хун очнулся, попытался крикнуть. Монах крутанул веревку — из горла сановника раздался только слабый болезненный хрип.

Продышавшись, Хун сипло зашептал:

— Кто послал тебя?

— Духи загубленных тобой отца, матери и дедушки, — зловеще прошипел ему в лицо То. — Помнишь семью ханьлиня из Чжэнчжоу?

Черты вельможи исказились от страха.

— Есть закон Чжунго: за одно преступление дважды не наказывают. Даже удары, полученные во время допроса, засчитываются после исполнения приговора. Сын Неба уже покарал меня за мои прегрешения, я лишился поместий, долго пребывал у полей и рек, прозябаю в опале…

— «Прозябаешь» в своем дворце среди неги и роскоши! Каждый день пьешь вино, скандируешь стихи, любуешься цветами. От такой «кары» и я бы не отказался! Нет, я сделаю с тобой то же, что ты приказал сотворить с моим дедушкой. Жаль, что я не порадуюсь твоим крикам — на них сбегутся твои сторожевые псы. Посмотри внимательно на меня, слушай мой голос — это последнее, что ты видишь и слышишь, живой труп! Ты долго будешь гнить заживо, вряд ли у тебя хватит мужества уморить себя голодом, как это обещал сделать мой дедушка! Говори, он сделал это?

— Да… Пощади или просто убей меня, — взмолился Хун. — Пожалей мою старость, она тысячелетиями уважалась в Чжунго…

— А ты пожалел моих родных? Нет, убить человека — значит избавить его от боли. Так ты сказал моему дедушке, кажется?!

Торжествуя, монах сдавил веревкой горло вельможи, и тот опять потерял сознание. Хуа То выбрал из коллекции оружия небольшой кинжал…

То, что он проделал над беспомощно распростертым телом старика, не вызвало бы тошноту разве у палача. У монаха же пела душа, когда он думал, как долго будет мучиться его обидчик. В храме очень подробно изучали анатомию человека, чженьцзю — иглоукалывание, прижигания, массажи, применение лекарственных трав, хирургию. Мститель привлек все свое мастерство, чтобы изувечить врага, не лишив его жизни. Закончив, он отрезал полоску мяса с бедра Хуна и с удовольствием и радостью съел.[199]

Уложив окровавленный обрубок человека в кресло, Хуа То подошел к двери и позвал:

— Господин Цай Ю, его сиятельство требует вас к себе!

Едва секретарь зашел в комнату, монах ударом ребра ладони в основание черепа сломал ему шейные позвонки.

Теперь нужно уходить. Стоило бы забрать с собой богатства врага. Да вот жалость: ноша будет выглядеть подозрительно. Впрочем, оружия, которым был убит отец, То оставить не мог. Клинок имеет душу, как и человек. Мечи «тысячи буйволов» обладают волшебной силой. Однажды некий полководец при переправе утопил в реке два меча. Пролежав на дне несколько лет, они обратились в драконов и улетели на небо. Мыслимо ли дарить наследникам Хуна такое сокровище?!

Хуа завернул клинок в кусок ткани, отрезанный от халата Цай Ю. Зашел в приемную, закинул за спину свою котомку, надел на талию под одежду боевой бич. Завернутый меч понес в руке.

В переднем зале его встретил охранник Шэн. Монах не дал ему и рта раскрыть:

— Его сиятельство велел тебе быстро проводить меня до ворот. Затем ступай к нему в кабинет, он даст тебе поручение.

«…У меня останется мало времени на бегство, однако нельзя рисковать: Хун может истечь кровью, ему срочно нужен лекарь с грибом-дождевиком, останавливающим кровотечение, с бинтами и мазями».

— Что это ты тащишь с собой? — буркнул телохранитель.

— Не твое дело! Это подарок его сиятельства пославшему меня.

Не задерживаясь — и не особо спеша, чтобы не вызвать подозрений, Хуа То выбрался из дома, завернул за угол. Скинул монашеский халат, под которым пряталась мирская одежда. Достал из котомки небольшую коническую шляпу, прикрыл ею бритую голову — за время путешествия волосы успели отрасти, в Бэйцзине пришлось их состричь, чтобы не искажать монашеского облика. И припустил бегом по заранее намеченному пути до ближайших городских ворот. К ним он успел, как и рассчитывал, к самому закрытию. У ворот его не ждали посланцы сюньбу. Как он и предполагал, слуги Хун. Хсиучуана, растерявшись, не успели вовремя поднять на ноги полицию.

Хуа То взглянул на небо, на светящуюся там Реку.[200] Вдохнул живительный бодрящий вечерний воздух, подобный эликсиру Сиванму. Предстояло бежать всю ночь на север, где-то отлеживаться несколько дней, а потом возвращаться на юг — в обитель. Что сделают с ним братья-монахи за немыслимый проступок — побег из храма и тягчайшее преступление — нападение на члена императорской фамилии? Страшнодаже подумать. Тем не менее отказаться от возвращения немыслимо. Это будет вопиющей неблагодарностью. Хань Синь отплатил старухе, говорит пословица.[201] Как же можно пренебречь храмом?! До сих пор Хуа только брал у Шаолиня. Если тратить, не пополняя, даже море исчерпается. Настало время платить за взятое щедрой мерой.

Средиземное море, конец декабря 1606 года — начало января 1607 года

Стерпится-слюбится… Поговорка касается не только отношений между людьми. Уж как Сафонка ненавидел море: пугает плеском волн, выворачивает желудок наизнанку бортовой и килевой качкой, грозит штормовой погибелью. Стоило несколько раз окунуться в голубую ласковую прохладность, понежиться на теплом даже в эту зимнюю пору песке — и он простил морю все. Разве оно виновато, что такое? Вина на тех, кто запихнул русского парня сюда, за тридевять земель от родных лесов.

Сафонка полюбовался на желтые паутинки, которые солнечный свет, преломляясь через воду, нарисовал на неровностях дна — совсем как на Дону летом, — и потормошил друзей, размеренно гревшихся рядом с ним.

— Купаться!

Уже десять дней галера стояла у небольшого островка близ побережья Алжира, в укромной, защищенной от волн и ветров бухточке. Рабы вытащили судно на мель, очистили днище от ракушек и водорослей, законопатили щели, подсушили, подмазали смолой подгнившие доски. Работали с тщанием — недоделки боком выйдут в ненастную пору, галера и потонуть может, а с нею у царя морского в гостях очутятся не одни турки, чтоб им пусто было…

После того столкнули корабль на воду, загрузили каменьями, дабы глубже осел: высохшему на солнце, покорежившемуся дереву надо разбухнуть, впитать в себя влаги, чтобы корпус вновь стал водонепроницаемым.

Трое суток гребцы отдыхали, пока подштопанная каторга терпеливо мокла. Впереди ждала адова работа: вытащить балласт, отчерпать просочившуюся жидкость, зашпаклевать и засмолить вновь открывшиеся щели, погрузить припасы и снаряжение. Тогда уже — в путь…

Турки держали рабов под присмотром, но не более того. Бежать с островка некуда. В кандалах не побунтуешь, да и настроение у гребцов далекое от мятежного — отдыхают, отсыпаются, даже подкрепиться кое-кому удалось: наловили и нажарили себе ракушек, крабов, застрявших в тине рыбешек.

Сафонка удивлялся рабам-европейцам, боявшимся купаться. «От воды приключаются разные болезни», — пытались объяснить свое странное поведение те, кто называл себя испанцами и португальцами и чью мову русский понимал — она походила на латынь.

Гулявшие без оков Искандар, Андроникос, Селим, вольнонаемные гребцы, османский экипаж охотно плавали в чистом море, не удаляясь, впрочем, от берега. Скованные одной цепью Джумбо, Хуа То и Сафонка подолгу отмокали в воде, плавать не решались — с грузом трудно. Славяне, мусульмане, негр и китаец не считали мовенье опасным для здоровья. Сафонка вообще в такой воде сидел бы часами: по его меркам, она была чуть холоднее, чем в реке Воронеж на Аграфену-купальницу, когда можно начинать купаться. Однако его теплолюбивые друзья быстро мерзли.

Пополоскавшись, они выбрались на песок. Узкие глаза Хуа То вкрадчиво обшарили окрестности в поисках надсмотрщиков. Стражники находились достаточно далеко.

— Попробовать снять? — предложил он товарищам.

Иногда ночами, когда караульный засыпал, Сафонка и Джумбо, напрягая мышцы, растягивали до предела цепь, обвивавшую талию китайца, и тот, немыслимым образом выворотив суставы, освобождался и свободно разгуливал по палубе.

— Нет, — отрицательно покачал головой осторожный Сафонка. — Турки увидят. Зачем выдавать нашу тайну?

— Тогда двигаться!

Хуа помешан на упражнениях. Даже когда после изнурительной гребли все валились от изнеможения, он махал ногами, поворачивал торс во все стороны, хрустел шеей, заставлял друзей массировать себе мышцы. И сам разминал им мускулы железными пальцами, не давал сидеть и лежать несмотря на страшную усталость. Джумбо, Искандар и Андроникос подчинялись без слов. Селим и Сафонка поначалу ворчали, повиновались нехотя. Остальные рабы таращили на них глаза, как на бесноватых, сожалеючи хлопали себя ладонями по лбу.

— Гребцы есть глюпые, не понимать, что в теле надо перегонять все соки, нагружать каждый жилка, поддерживать гармонию элементов — земли, воды, огня и неба, иначе смерть, — уговаривал Хуа То. — У нас книга есть «Люй ши чунь цю», написана за триста лет до Христа рожденья. Говорит она: «Проточная вода не портится, дверной стержень не истачивается червем древоточца, ибо они постоянно в движении. Подобное и с телом человека». Ты есть умный, я есть умный, два умника друг друга всегда понимать. Если будет сражение, ты будет двигаться кошкоподобно быстро, а глюпые будут ползти крабоподобно.

Каждый день китаец и негр прыгали и бегали на месте по часу, Сафонка был вынужден скакать козлом вместе с ними, так как цепь не позволяла ему лентяйничать. Надсмотрщик поперва рычал волком, ощеривался, замахивался бичом. Со временем привык.

— Я вас продолжать учить бить ногами и руками, — сказал Хуа. И через час предложил запыхавшимся, вспотевшим спутникам: — Еще купаться, потом искать дров для костра.

Собранные сучья, выброшенные на берег палки и доски китаец разрубал ребром ладони, удостоверившись, что они высохли на солнце.

— Мокрые гнуться, не ломаться, — объяснил он и с видимым удовольствием перешиб доску толщиной в человеческую руку. Все вокруг смотрели, разинув рты.

— Все-таки каждая легенда порождена явью! — задумчиво сказал Искандар. — Года четыре назад я купил раба из племени киргизов. Он пел мне песни о великом воителе Манасе. В одной из них говорилось о странных людях, живших на границах страны Хань, у которых на месте рук торчали сабли. Саблерукие воевали с Манасом, потом подружились с киргизами и в союзе с ними сражались против ханьских войск. Я думал, это сказка. Оказывается, саблерукие существуют на самом деле…

— Это может быть братья-монахи из Тибета, высоких гор на севере Поднебесной, — наморщил лоб Хуа То. — Там есть много буддийских монастырей, где изучать цюань-шу. Императорские армии часто нападать на них.

Глаза Искандара загорелись, словно у голодного тигра при виде лани.

— Ты мне никогда об этом не говорил! Расскажи-ка подробнее.

Сафонка вздохнул про себя: всем хорош Искандар, да вот на войне помешался. Только о ней и глаголет. Выдоил воинские познания из меня и всех остальных рабов, которые хоть чуть-чуть могли с ним объясняться. Даже у Джумбо выпытывал, как сражаются его соплеменники, хотя, казалось бы, чему такой ученый муж способен научиться у дикаря? К Хуа То вовсе присосался, как клещ. И ведь умеет разговорить молчаливого китайца, ловко горячит его, втягивает в спор и заставляет рассказывать.

— Я не знать об этих войнах ничего… И я тебе уже все говорил, что знал и читал…

— Давай побеседуем о Безногом Суне…[202]

— Авторе военного трактата «У-цзы»?

— Ты меня не путай! Эту книгу написал теоретик У Ци.[203] Перу Сунь У принадлежит трактат «Законы войны». В нем две части. Первая — «шесть тактик» — излагает общие правила ведения боевых действий. Там много мудрых мыслей, годных полководцу во все времена. «Знай противника, знай себя — на сто сражений будет сто побед». Прекрасно сказано! А вот вторая часть трактата — «Восемь расположений», по-моему, глупость. Позиции дракона, змеи, тигра, птицы… Слишком все устарело, слишком негибко. Расположение армии должно зависеть от особенностей местности, сил противника, состава собственного войска. Нельзя сводить его к ограниченному числу построений, годных на все времена и во всех условиях…

— Ты уже лучше меня рассказал о Безногом Суне! Что же нового хотеть узнать?

— Вспомни свою собственную историю о некоем Чжао Гуа, досконально изучившем все военные трактаты и хваставшем, что ему нет равных в науке бранной. В первой же битве этот неопытный и самонадеянный военачальник был разбит и погиб… И еще. Шэ Цзыгао так любил драконов, что увешал их изображениями весь дом. Когда же увидел настоящего, перепугался насмерть…

Китаец чуть не взлетел на воздух от расперших его, словно плавательный пузырь рыбу, гордости и самодовольства. Как быстро Искандар усваивает его уроки! Хороший ученик — заслуга учителя. Нецивилизованный варвар, впитавший мудрость ханьского народа быстрее, чем губка воду, — двойная заслуга. Искандар в одном из своих прежних воплощений явно был ханьцем, да за какие-то грехи его душа переселилась в тело европейца-хусци…

— И что?

— Не стоит ли в этом списке на третьем месте имя Сунь У?

Невозмутимый Хуа вспыхнул, как порох:

— Как сметь ты принижать великое имя! Сунь уродился в княжестве Ци, обучался военной стратегии вместе с злокозненным Пан Цзюанем. Став полководцем княжества Вэй, Пань начал завидовать талантам Суня. Он хитростью вызвал соперника в землю Вэй, оклеветал его, отрубил обе ноги и сделал клеймо на лице. Эта позорная казнь называться «бинь», потому прозвище Сунь Бинь — Безногий. В то время в княжестве Вэй находился посланник княжества Ци, который забрал калеку с собой. Князь Ци сделал увечного своим военачальником. Когда началась война между этими государствами. Сунь У окружил армию противника. Обреченный Пан Цзюань покончил с собой, а Сунь прославился на всю Поднебесную. Ты хороший полководец, но перед Бинем ты есть волк передо львом!

— У меня все впереди, Хуа То, мои войны, войны будущего, только начинаются…

— А какие они будут? — воспользовался моментом Сафонка, не упускавший случая подучиться у Искандара.

— Воинское снаряжение становится все сложнее, солдатам все труднее обучаться им владеть. Значит, пришел срок небольших постоянных армий, уходит время огромных войск, собранных на определенный период из разномастных дружин, ополчений, племенных отрядов. Наемники Запада в конце концов пересилят армады Востока. Исход битв решит европейский огненный бой, а не азиатские сабля с пикой. Ядра и пули сделают бесполезными щиты и брони. Наемные армии придется постоянно кормить, значит, нужно изменить способы их снабжения продовольствием. Кто не примет новых веяний — погибнет.

— А на море что изменится?

— До сих пор все морские баталии были зеркальным отражением сухопутных. Саламинское сражение греков с персами, единоборство Рима и Карфагена в Средиземноморье, разгром Помпеем и Цезарем средиземноморских пиратов, битва при Акциуме, где флотоводцы Октавиана повергли в прах эскадры Антония и Клеопатры, — это схватки пехотинцев на палубах. Тараны, катапульты, горящие стрелы были только вспомогательными средствами. За тысячелетия единственным серьезным новшеством стал «ворон» — перекидной мостик, изобретенный римлянами. Он врезался в палубу неприятельского судна, мешая ему маневрировать. По «ворону» атаковали легионеры. Он принес латинянам победу в первой Пунической войне. Но и «ворон» лишь способствовал абордажам.

Шагом вперед стало изобретение «греческого огня», избавившего Византию от славянских лодий и арабских «гурабов» — боевых галер. В Столетней войне между французами и англичанами впервые заговорили во весь свой громкий голос пушки. И тем не менее великие морские сражения недавнего прошлого мало чем отличались от корабельных битв далекой древности. Поражения, нанесенные христианским флотам берберийским пиратским султаном Аруджем у острова Пеньон, его братом и преемником — знаменитым Хайраддином Барбароссой в заливе Превизо в 1538 году и в самой грандиозной морской баталии всех времен и народов под Алжиром три года спустя, реванш испанцев над турками у Лепанто в 1571 году, бесчисленные схватки османов с европейцами у берегов Индии — везде ставка делалась на весла и абордажи, а не на паруса и артиллерийский обстрел.

Но вот в 1588 году от Рождества Христова в единоборстве английского флота с испанской Великой Армадой парусные корабли, оснащенные пушками, наконец-то проявили себя. Отныне главенство на море захватит артиллерия.

Я задумал невиданные доселе суда — пловучие крепости. Могучие, сделанные из самого прочного дерева — мореного дуба, да еще закрытые броней в уязвимых местах. И на палубах размещу множество огромных кароннад, стреляющих раскаленными ядрами! Большие корабли есть и сейчас, но артиллерия на них мелкокалиберная, годная лишь для уничтожения людей и повреждения такелажа. Мои пловучие крепости будут топить суда противника, разрушая корпуса, поджигать, а не захватывать их! И они будут маневрировать на ветре, а не сцепляться в абордажных схватках с опущенными парусами! Я буду первым, кто их создаст!

— Первым ты не быть! Такие водные крепости уже есть. И такая морская тактика тоже есть, — с некоторым злорадством сказал Хуа.

— Какой же гений ухитрился обогнать меня? — недоверчиво взволновался Искандар.

— Его звать Ли Сунсин.[204] Он из королевства Чаосянь, что на юге от Хань. Мнимый царь страны Япония, которую вы называть Сипанго, Лин Сюцзы[205] поднялся из невольников, похитил престол и завоевал 36 областей, впервые за столетия объединил Островное царство. Проведав, что Чаосянь приготовлена слабо, он порознь отправил военачальников, которые с флотом от острова Думайдао пришли к городу Фушани, разбили чаосяньскую армию и вступили в столицу. Почти все восемь областей завоеваны были. Король Ли Гун в беспамятстве бежал, переправясь через реку Ялу, просил принять его в ханьское подданство.

— Чаосянь стала владением Сипанго?

— Нет, не допустил Ли Сунсин. За год до войны[206] он назначен был командующим флотом левой полупровинции Чалладо. Ли знал, что война с Японией неизбежна есть. Он придумал «кобуксоны» — «черепахи», пловучие бронированные крепости, о которых ты говорил. Когда Чаосянь захвачена была. Ли Сунсин в четырех сражениях разгромил японский флот. Захватчики хотели наступать одновременно с моря и суши, но не мочь, потому что кораблей больше нет! Японцы ушли!

— Как же наградил героя король Чаосянь за спасение державы?

— Придворными оклеветан он был, королем отстранен от должности и мал-мала не казнен…

— Как и следовало ожидать… Владыки-неудачники терпеть не могут гениальных полководцев, отстоявших страну от захватчиков. Что же случилось потом?

— Через несколько лет[207] японцы новое наступление начали, уничтожили почти все корабли Чаосянь. Кроме двенадцати. Тогда Ли Сунсин помилован был и вновь назначен командующим…

— …несуществующим флотом! Сколько кораблей было у японцев?

— Больше двухсот…

— А у Ли Сунсина двенадцать! Молю, рассказывай скорей, что дальше-то…

— Он разгромил врагов…

Искандар захлопал в ладоши:

— Я с радостью бы перенес тяготы путешествия в Чаосянь, чтобы встретить этого великого человека, прижать его к груди и стать его другом! Гении должны быть братьями! Как ты думаешь, когда я стану султаном, пошлю посольство в Чаосянь и попрошу короля, чтобы ответное посольство возглавил Ли Сунсин, король пришлет его?

— Нет… Восемь лет назад он погиб в последнем бою в бухте Норян, наголову разбив захватчиков…

Глаза Искандара наполнились слезами.

— Мир праху героя! Поистине на Востоке множество великих людей, о коих мы ничего не ведаем, но у коих надобно учиться. И не только там. Вон, — кивком головы он указал на мирно почивавшего Джумбо, — лежит еще один гениальный полководец. Казалось бы, голый дикарь, ничему не обученный, ничего не знающий. Но встреться мы на поле брани — еще неизвестно, за кем останется победа. Я поражаюсь, как из безграмотных простолюдинов вдруг вырастают блистательные стратеги. Пастух Вириат,[208] поднявший Испанию против Рима. Хваленые легионы десяток лет не могли с ним справиться и избавились от него только с помощью наемных убийц. Гладиатор Спартак, три года колебавший устои Вечного города. Лишь постоянные раздоры в войске рабов позволили Крассу одолеть непобедимого фракийца. Погонщик верблюдов Бабек, под водительством которого хуррамиты[209] двадцать один год, с 816 по 837 от Рождества Христова, успешно противостояли Арабскому Халифату, разбили пять армий халифа. Его погубило предательство местной знати. Еще пастух — Ивайло,[210] победивший татар, захвативший болгарский трон, ставший первым и единственным в Европе крестьянским царем, отбросивший византийцев. Его гибель на совести изменников-феодалов и крестьян, бросивших своего вождя…

Наш Джумбо стоит в одном ряду с ними. Он в варварской Африке сам открыл и успешно применил ряд законов войны, которые известны в Европе и Азии благодаря величайшим из великих — Эпаминонду, Александру Македонскому, Ганнибалу. Фаланга, сосредоточение сил на самом важном участке, выделение резерва, фланговый обхват, окружение…

И вообще я начинаю полагать, что гениев куда больше, чем я представлял себе раньше. Взять хоть нашу каторгу. Два великих полководца и по крайней мере с дюжину талантов, способных подняться до больших высот, назову лишь Мурад-пашу, Сафонку и Хуа То. Не слишком ли много для одной галеры, пусть даже ее экипаж специально мною подобран?!

— Болит мое сердце, — сказал Андроникос, — при мысли о том, что все гении и таланты, к несчастью, посвятили себя войне, а не науке, искусству, мирным делам. Какая потеря!

— А мне вот что жаль, — встрял в беседу Сафонка. — Самых хороших людей в своей жизни встретил я среди рабов. Больно много их гинет в неволе… Сколько доброго могли бы они сотворить, оставшись в живых и на свободе.

— Ты прав, юноша, — печально вздохнул старый грек. — Жестокий век наступил. Добрые, хорошие, способные люди валяются в грязи у подножия тронов, на престолах же восседают тупоумные чудища, пьющие человеческую кровь! Турецкие султаны, уничтожающие христиан, немецкие князья, избивающие крестьян, испанские и французские короли, сжигающие и режущие протестантов и еретиков… Итальянский князь Цезарь Борджиа, шведский король Эрик XIV, английский властелин Генрих VIII, русский царь Иван Ужасный… Сущие драконы! А на Востоке — персидские шахи, индийские магараджи, китайские императоры… Одни лютее другого!

— Дело не в жестокости, — возразил Искандар. — Цезарь и Чингиз-хан, Карл Великий и Тамерлан человеколюбием тоже не отличались. Главное в том, что измельчали владыки! Нет среди них гениев!

— От природы народы в мире разные, а власть, выходит, у всех одинаково мерзостная, — выпалил Сафонка.

Окружающие рассмеялись — и тут же замолкли при виде оруженосца нахуды.

— Мурад-паша приглашает Искандар-бега к себе на беседу, — поклонился тот.

Лицо Искандара окаменело. Раньше Мурад приходил сам, теперь вдруг «приглашает». Видать, и железные характеры подвержены ржавчине. Скоро ли паша начнет приказывать бывшему командиру и благодетелю явиться пред его светлые очи?! Что ж, такое не исключено. Когда былой кумир оказывается повержен тебе под ноги, трудно удержаться от искушения вытереть о него грязные подошвы…

Искандар кивнул, и пятерка его товарищей по веслу поднялась с песка. Они ходили за своим вожаком, как привязанные. Обладавшие свободой передвижения Селим и Андроникос охраняли его с боков, скованные одной цепью и двигавшиеся вместе русский, китаец и негр — сзади. Их неразлучная тройка, подумал Сафонка, смахивает на трехглавого Змея Горыныча. Только головы разномастные: большая черная — курчавая, маленькая желтая — редковолосая, средняя по размерам — русая, длинноволосая, бородатая.

Мурад-паша стоял на прибрежном холмике, возвышавшемся над бухтой, и смотрел на открытое море. При виде Искандара вежливо поклонился, и у того отлегло от сердца — не зазнался, значит. Кивнул головой в ответ.

На синей воде неподалеку от кромки зеленоватой полосы мелководья белело множество парусов. Судя по конструкции кораблей, это алжирская эскадра, решил Искандар. Состоит она из судов арабского типа, какие османы и берберы унаследовали от халифата.

Флотилию возглавлял многопалубный кабк — 136 пушек, тысяча воинов. Еще век назад он считался предельным средством устрашения на море. В основную ударную силу входили две шаланди — трехмачтовые исполины с длиной корпуса в 120 и шириной в 20 локтей, несущие по 600 человек и 42 пушки. Раньше такие суда строили только из знаменитого ливанского кедра. Теперь великое дерево почти перевелось, приходится использовать доставленные с Индийского океана кокосовую пальму и тик. Тиковые доски верно служат до двух веков, пока остаются в воде, от воздуха же быстро разрушаются, в отличие от кедра. Эх, в старину все было куда лучше и надежнее! Впрочем, если это так, почему же ты считаешь великолепные некогда корабли безнадежно устаревшими плавучими гробами, которым трудно соперничать с современными испанскими каравеллами и галеонами?!

По треугольным латинским парусам, очень длинным реям, идущим в половину прямого угла к мачтам и почти касающимся палубы, Искандар опознал шебеки. На корме — руль, пушки вдоль бортов, на самой большой из трех мачт — дозорная бочка. Эти суда имеют преимущественно военное назначение, хотя используются и как торговые. Шебек насчитывалось четыре.

Провиант и морскую пехоту везли шесть дхау. Широким и коротким корпусом купеческие парусники напомнили Хуа То восточноазиатские джонки, под влиянием которых арабы и создали этот тип судна. Ближе к берегу стоял на якоре небольшой быстроходный кляк. Придумавший его турецкий изобретатель соединил в нем черты европейских и азиатских кораблей, дал развитое парусное вооружение. Кляк годен для торговли и рыболовства, в военном флоте служит посыльным судном.

— Чует мое сердце, безделье левендов закончилось,[211] — ухмыльнулся грек.

— Ты, как всегда, верно догадался, Искандар-бег, — поклонился нахуда. — Эскадра под флагом нового алжирского беглербега, капудан-паши Хусейна идет к Гибралтару…

Полководца кольнули в сердце две шпильки — тревога и зависть. Недоброжелатель Хусейн, бывший начальник артиллерии в Керестешской битве, возвысился. Что ж, он умен, образован, опытен в воинском ремесле. Но самостоятельное командование ему доверять нельзя: не хватает решительности, смелости, быстроты мыслей и действий. В скоротечном морском бою его медлительность погубит флотилию! О чем думали султан и члены дивана, назначая его адмиралом? Поистине, в Коране точно подмечено: «На сердце их и умы Аллах наложил печаль, а на глаза надел повязку».

— Мурад-паша, содержание переданного тебе приказа наверняка не положено слышать ушам простого гребца. Но ведь мне разрешается делать догадки вслух? Тебе велели срочно закончить починку галеры и догонять эскадру?

Мурад поклонился.

— Нарушение перемирия в морской войне означает конец войны на суше. Заключен мир с австрийцами и венграми?

Мурад кивнул.

— Об этом знает уже вся Порта из султанского фирмана, ты должен оповестить экипаж каторги. Так что не возбраняется и мне узнать подробности…

— Я и так собирался все тебе рассказать, невзирая ни на какие запреты, непобедимый. Если помнишь, примерно в то время, как ты принял обет стать гребцом. Бочкаи объявил себя королем Венгрии, отдался под покровительство падишаха и помог нам захватить некоторые австрийские города…

«Потому Ахмет, долго не решавшийся отправить меня на галеры и державший в числе мазул, в конце концов сделал это», — подумал с горечью Искандар.

— …Но потом Бочкаи перебежал на сторону врага, и мы опять стали проигрывать гяурам. Чтобы иметь свободу действий в Иране и на Средиземном море, диван умолил султана покончить хоть с одной войной. Как ты догадался, полтора месяца назад[212] заключено перемирие с императором Рудольфом II сроком на двадцать лет. Новой дани на Австрию наложить не удалось. Более того, она освобождена и от прежней ежегодной дани за Венгрию размером в 30 тысяч дукатов. Взамен султану подарили 200 тысяч флоринов. Император и падишах отныне равны во всем…

— Самый невыгодный договор, когда-либо доселе заключавшийся турками! Это начало конца великой Османской империи![213]

— Наверное, ты прав, Искандар-бег. Мы не смогли одолеть ни Страны Золотого Яблока, ни персов, уступили им Грузию, Тавриз и многие другие местности… Кроме того, в некоторых эйялетах опять подняли голову мятежные джеляли. Недавно запорожские казаки под предводительством хитрого атамана Сагайдака[214] захватили крепость Варну.

— Откуда ты все это знаешь? Сведения о поражениях обычно содержатся в тайне, а базарных слухов ты не мог слышать посреди моря!

— Новости велел передать тебе Хусейн-паша. Члены дивана вняли уговорам твоего тестя, великого муфтия, и склонились к мысли о твоем возвращении в армию. Всем надоели бесконечные поражения и отсутствие добычи…

— Не ловушка ли это? Хусейн — не открытый мой враг, но в тайном недоброжелательстве и зависти я его давно подозреваю!

— Он предвидел, что ты так подумаешь, поэтому при мне поклялся на Свитках в искренности своих слов. В бою ты должен проявить особое усердие — и тогда он своей властью беглербега поставит тебя во главе алжирского флота, доложит падишаху о твоих заслугах, а диван попросит хондкара вернуть тебе былое величие!

— Почему раньше он не напомнил обо мне султану?

— Говорит, не представилось случая…

— Врет. Есть такая арабская пословица, которой научил меня знакомый купец Нури-бей: «Кто хочет что-нибудь сделать, находит средство, кто не хочет — причину». Хусейн намерен с моей помощью выиграть битву, а в уплату замолвит за меня словечко в сиятельное ухо. Что ж, мне не впервые добывать золотой венок победы и украшать им чужое чело. Тем более что ничего другого мне не остается…

Смотри, они снимаются с якоря! Срочно пошли к Хусейну шлюпку и попроси подождать два дня, пока мы приведем каторгу в порядок! Наша галера — самое новое и боеспособное судно в эскадре, остальные корабли — дряхлые, разрушенные древоточцем сундуки из лавки старьевщика!

— Алжирский беглербег получил письменный указ султана незамедлительно, не задерживаясь нигде ни на день, атаковать Гибралтар. Поэтому он велел передать тебе, что не может ждать даже часа. Галера должна попытаться догнать его в море, она идет быстрее, чем эскадра!

— Исполнять от буквы до буквы приказы, сочиненные в Истамбуле, за тысячи фарсахов отсюда, без учета местных условий! Какое безумие! Мы можем не успеть оказать ему помощь, ведь в декабре в Гибралтаре всегда зимует испанский флот! Но ты прав, гонца слать бесполезно, тугодум Хусейн умрет от разрыва сердца при одной мысли о том, что требуется нарушить или хотя бы переиначить султанский фирман… Шайтан с ним. Принимаю командование галерой на себя, ты остаешься вторым по рангу. Поднимай рабов, пусть вычерпывают воду…

— Корпус еще не разбух…

— Не беда, до Гибралтара дотянем. Если погибнем, то все равно, с каким корпусом, пропускающим воду или нет. Если победим, зашпаклюем каторгу позднее. Пусть матросы помогут гребцам. Левенды тоже, однако не все сразу: половина работает, остальные несут охрану, потом меняются…

— Рабы еще не отдохнули, как следует, их нелегко будет заставить трудиться в полную силу…

— Обещай усердным двойной паек, вели надсмотрщикам не жалеть бичей на лентяев. Парочку самых строптивых рабов разрешаю прирезать в назидание другим…

Стоявший рядом Андроникос с недоуменным ужасом вскинул на него глаза.

— Да, да, ты не ослышался! Сейчас не место жалости и милосердию! Решается моя судьба! Необходимо догнать алжирскую эскадру, без меня ее разгромят испанцы…

Через два дня экипаж каторги валился с ног от усталости: за этот срок была проделана недельная работа. Сафонку, Джумбо и Хуа То освободили от цепей, но заставили трудиться наравне с другими рабами. За весло они сели втроем: Искандар, Андроникос и Селим заняли подобающие им места среди турок.

Скрюченные пальцы изнеможденных гребцов уже не держали вальки весел, надсмотрщики, намахавшись бичами, еле поднимали руки. На счастье задул попутный ветер, весла были поставлены в распор лопастями вниз для большей парусности, и рабы в бессилии повалились на скользкие от пролитого пота и сырости, гниловатые доски палубы.

Троица друзей была мрачнее тучи: переживали неожиданную разительную перемену в Искандаре.

— Оставил нас троих на большом весле, подмены не дал, слова доброго на прощание не сказал, — с горечью вымолвил Сафонка.

— Хорошо цепи снял, — не то с одобрением, не то с осуждением добавил Хуа То.

— Вождь не объяснять решения свои, — заступился Джумбо. — Кормить нас лучше, нежели остальных гребцов, разрешить ходить нужду справлять без стражи, а разговаривать ему с нами некогда…

— И все равно мы остались рабами, только вместо железа нас удерживает вера в благородство Искандара, — заспорил было Сафонка. Друзья не откликнулись: спали…

Ближе к полудню панджари — впередсмотрящий обнаружил на стыке темно-синей и светло-голубой полос — моря и неба — белую точку. Она выросла в пятнышко. Разделилась натрое. Панджари поднял тревогу. Вскоре уже можно было различить встречных: два испанских галеона преследовали турецкий кляк.

Искандар никогда не видел галеоны, но опознал их сразу, так как хорошо представлял по чертежам и рассказам мореходов. Это большие корабли, потомки более старых каравелл. Длина — сто, ширина — двадцать и более локтей. Четыре обычные и одна мощная наклонная мачты, впечатляющий такелаж, три палубы, надстройки. Сорок палубных пушек, художественные украшения на носу и многоярусной кормовой башне, утяжелявшей корпус сзади. Обводы, изгиб киля, усовершенствованные паруса обеспечивали галеонам большую скорость и лучшую управляемость, чем у каравелл. Непривычно смотрелась плоская корма, составлявшая почти прямой угол с бортами и поверхностью воды.

Все три судна шли галсами против ветра, петляли, как подраненный заяц и почуявшие кровь гончие. Легкий шлюп был способен идти под более острым углом к ветру, зато многопарусные галеоны превосходили его в скорости. Чтобы догнать кляк, они часто меняли галсы, порой возвращались назад с целью забраться выше по ветру. Расстояние между ними неуклонно сокращалось.

Турецкие воины и моряки столпились у бортов галеры, кричали, размахивали оружием, бессильные что-либо предпринять, как-то помочь обреченным соотечественникам.

Искандар, стоя на возвышении, пристально смотрел на погоню, закрыв ладонью глаза от солнца. Загорелое, гладко выбритое лицо его своей неподвижной окаменелостью напоминало лик статуи Аполлона.

— Мы опоздали, Мурад-паша, как я и боялся. Эскадры больше нет…

— Что делать, Искандар-бег? Давай посадим на весла все три смены гребцов, ускорим ход каторги! Может, успеем спасти кляк? На нем небольшой экипаж, и все же нас будет два корабля против двух. Пока один из галеонов станет брать шлюп на абордаж, мы расправимся со вторым…

— К сожалению, не получится. Как только мы приблизимся к христианам, они потопят кляк ядрами и вдвоем займутся нашей галерой…

— Попытаемся уйти?

— Невозможно. У каторги латинское парусное вооружение, мы не можем идти ни против ветра, ни хотя бы в бейдевинд. На веслах же далеко от галеонов не убежишь, тем более что гребцы выдохлись…

— Но драться не имеет смысла, у христиан в два раза больше пушек, солдат и матросов!

— На суше меня такое неравенство сил не испугало бы: там есть пространство для маневра, можно бить вражеские отряды поодиночке. Здесь испанцы превосходят нас ровно вдвое и числом воинов, и огневой мощью, и скоростью. Вдобавок у нас под палубой порох — рабы. Они способны взбунтоваться в самое неподходящее время. А сейчас давай помолчим, я должен подумать…

Искандар привычно отрешился от действительности, подавил волнение, собрался с мыслями и попытался найти что-либо схожее в истории морских войн. Безуспешно. Придется изобретать нечто новое самому.

Противника нельзя обойти с фланга, ударить по нему с тыла. Напасть на него неожиданно тоже не получится: мы у него на виду. Затевать с ним артиллерийский поединок смерти подобно. Галеоны приспособлены лучше для огневого боя, галеры — для абордажа. Нет никаких естественных преград, которыми можно было бы разделить христианские корабли, чтобы захватывать их поодиночке, — ни скалы, ни отмели, ни острова… Нет естественных преград? Так создадим искусственную! А как?

Османские суда куда выше иностранных. Возможно, потому что матросы носят на головах большие, высотой в локоть, колпаки, не снимая их ни в работе, ни в схватке. Потому межпалубные расстояния на турецких судах больше, корпуса выше. Мореходные качества от этого страдают: сильнее сносит ветром, меньше остойчивость, чаще переворачиваются при штормах. Зато в абордажных стычках удобнее туркам: стреляют и нападают сверху вниз. Для моего плана высота корпуса очень важна…

Как и предвидел бывший гениш-ачерас, испанцы при виде нового противника решили прекратить гонки с кляком, пожертвовали малой добычей ради крупной. Тремя бортовыми залпами они превратили кораблик в груду горящих досок. Османы горестно завыли, потрясая ятаганами и аркебузами. Лишь у Искандара лицо при этом горестном зрелище осветилось радостью. Покуда враги перезарядят пушки, каторга успеет подойти поближе, и ей предстоит выдержать меньше залпов, а то и вовсе избежать их.

— Мурад-паша, все смены рабов — за весла! Пусть гребут как можно быстрее, помогая парусу. Рулевому держать курс на правый от нас галеон. Мы должны атаковать его с левого борта и сцепиться с ним накрепко. Второй христианский корабль будет отделен от нас корпусом своего собрата. Ему понадобится сменить галс, сделав поворот оверштаг, обойти нас, снова изменить положение к ветру, на сей раз поворотом фордевинд, и уж потом взять каторгу на абордаж. На это уйдет не менее четверти часа. К тому времени все левенды и большая часть галионджей и анкладжей должны быть на палубе первого галеона…

— Что это даст? — мрачно возразил Мурад. — Прости, но мне впервые в жизни не нравится твой план. Пусть и через четверть часа, однако христиане все равно переберутся через каторгу и ударят нам в спину. К тому же мы сами отдадим им преимущество высоты. Лучше позволим гяурам атаковать нас с двух сторон, а сами организуем круговую оборону. Им придется лезть наверх, чтобы попасть на нашу орудийную палубу, и это уравновесит численное их превосходство. Для штурма крепости нужно вдвое больше воинов, чем у обороняющихся.

— Ты был бы прав, если бы не три обстоятельства. Во-первых, разница в высоте корпусов меньше человеческого роста, она не послужит серьезным препятствием атакующим. Во-вторых, кормовые надстройки галеонов высятся над нами, и оттуда гяуры будут обстреливать правоверных. В-третьих, и это самое главное, ты забыл о рабах. Испанцы проломят борта прямо со своих палуб, освободят гребцов — и врагов у нас станет не вдвое, вчетверо больше…

Мурад поник головой:

— Ты опять побил меня в споре, великий. Однако и твой план не предотвращает беду…

— Ты еще не знаешь моего замысла во всей полноте. Какая стихия — самый грозный враг моряка?

— Вода?

— Огонь! Когда второй галеон сцепится с нами, мы предадим его огню!

— О таком и думать немыслимо! Пламя очень быстро перекинется на каторгу.

— Это и требуется! Мы даже сами ее подожжем. Экипаж второго галеона не сумеет перебраться через пылающую галеру на помощь своим собратьям. Мы же захватим первый галеон, обрежем абордажные канаты, оттолкнемся от своего корабля и уплывем. Рабы сгорят живьем и не вмешаются в бой на стороне противника…

— А если пожар охватит и первый галеон?

— Маловероятно. Я выбрал для сожжения именно правый корабль из-за направления ветра: он будет сдувать пламя вправо. В самом худшем случае сгорят все три судна. Мы погибнем, отправив в ад всех врагов!

В порыве восторга Мурад опустился на колени и поцеловал край одежды Искандара.

— Повелевай мной!

— Пушки с правого борта набей порохом до предела, ядра не клади, натолкай побольше пыжей в дула и подтащи к самому краю палубы. Пушки левого борта заряди картечью. Пусть команда приготовит абордажные крюки; объясни им мой замысел, расскажи, что им предстоит сделать. Пришли сюда также десять левендов, вооруженных самопалами. Выполняй! Андроникос! Приведи Джумбо, Сафонку и Хуа! Селим! Пришли сюда кузнеца, и пусть он принесет цепи, в которые были закованы мои телохранители.

…Трое друзей стояли перед Искандаром, которого окружали Селим, Андроникос, вооруженные янычары и кузнец.

— У меня очень мало времени, — нетерпеливо произнес Искандар. — Пришла пора испытать вашу верность и преданность мне. Сейчас начнется бой с испанцами, в котором каторга погибнет. Я хочу, чтобы вы, испытанные воины, сражались за меня. Если победим, возвеличу вас. Коли захотите, останетесь в моей свите, будете богатыми и знатными. Если пожелаете вернуться в родные края, дам денег на дорогу, путевые грамоты, посажу на купеческие суда, идущие в ваши земли. При отказе помочь мне на вас снова наденут цепи, вы вернетесь на банки — и ни за что не уцелеете. Неизбежная смерть в рабстве или свобода, богатство, возвращение на родину. Выбирайте!

— Вот, значит, как… — процедил слова сквозь зубы русский. — Два года мы ели с тобой вместе рабский хлеб, пили из одного черпака, прикрывали своими телами от тайных врагов. А ты теперь требуешь от нас измены и угрожаешь казнить, коли не согласимся…

— О каком предательстве речь? Разве против своих я вам предлагаю драться? Разве вы испанцы? Я просто хочу нанять вас к себе на службу. Что зазорного в том, чтобы стать наемником? Что касается казни, ты меня не понял. Я очень вас полюбил и не трону даже волос с ваших голов… Но буду вынужден заковать вас, если откажетесь за меня воевать, чтобы вы не взбунтовали рабов и не пришли на помощь гяурам. Если даже вы не будете сражаться и останетесь живы, я в благодарность за прежние услуги выполню свое обещание — помогу вам вернуться домой. Но я твердо знаю: никто из гребцов не переживет этого боя, предупреждаю вас в последний раз! Так что решайте скорей! Первым ты, Сафонка…

В кой уж раз на плечи парня пала невыносимая тяжесть выбора. Стоял он, как витязь на распутье у зловещего придорожного черного камня. Прямо пойдешь — смерть примешь, криво пойдешь — либо позорную гибель в бою против единоверцев обретешь, либо честь на богатство и волю обменяешь…

— Не любо мне брань вести против христианского народа на стороне бусурман, — вскинул он голову.

— Закуйте его! — приказал Искандар. — Ты, Хуа То, что скажешь?

— Я как он. Простить меня, великий! — китаец склонился в низком поклоне.

— Ты же ученый человек, неужели веришь в россказни о Христе? — презрительно удивился Искандар.

— Каждый боец иметь свои причины уходить от битвы, — загадочно ответил китаец и спокойно позволил кузнецу надеть на себя цепи.

— Надеюсь, ты, Джумбо, не станешь рассуждать, как эти глупцы?

— Я верить лишь в своих богов. Моя все едино, с которым драться — турок, испанец. Только вот плохой воин, что оставлять товарищей по импи в беде…

Вновь почуяв на себе привычную тяжесть кандалов, Сафонка вдруг ощутил непривычную свободу. От слепой веры в сладкое будущее, которой убаюкивал его хитрый обусурманившийся грек. От страха перед грядущим: а что стрясется со мной дальше? От раздирающих душу сомнений: не упустил ли приполони?

Отныне живи просто: ты раб! Не надейся ни на чью доброту и помощь, особенно своих начальников и владельцев. Они заковывают твое тело в железо, спеленывают волю угрозами и посулами, чтобы добиться от тебя одного — покорства. Не верь никому! Избавляйся от цепей! Ломай хребет хозяину!

При виде тройки бывших друзей, низвергающихся сквозь палубный люк в чрево каторги, полководцу сделалось грустно и тревожно. Вот они исчезают, словно пророк Иона в брюхе Левиафана. Будто ножом отсеклись незримые нити, связывающие Искандара с душами полюбившихся ему людей. «Некогда вы составляли единство, но вас стало двое», — пришло на ум изречение из апокрифического «Евангелия от Фомы».[215] Как горько…

«Выбрось их из головы. Они недостойны тебя: только дурни отказываются от величия, от возможности стать у истоков небывалой мировой империи. Оставлять же таких бойцов на свободе никак нельзя. Сосредоточься на предстоящем сражении. Это самое лучшее и самое худшее, самое прекрасное и самое страшное, что только может случиться в твоей жизни. Дружба, приязнь, милосердие, любовь, верность, честь — молоху по имени Победа, идолу по прозванию Власть ничего не жалко принести в жертву».

— Мы вот-вот столкнемся с галеоном. Отдай команду втащить весла внутрь, — предложил печальный, с осунувшимся лицом Андроникос.

— Мурад, прикажи убрать весла с правого борта, чтобы они не создавали помехи для второго галеона. Нам надо сцепиться с вражеским кораблем как можно плотнее…

— А как же с левого? — настаивал Андроникос.

— С левого не надо. Весла сломаются и немного помешают сближению корпусов, тем легче потом будет оттолкнуться от каторги…

— Ты меня не хочешь понять, Александр! Ведь при столкновении вальки раздавят многих гребцов!

— Полагаешь, им легче будет, если они поджарятся целехонькими? — злобно огрызнулся Искандар. И отвернулся: спиной — к старому учителю и прежним друзьям, лицом — к испанским галеонам, открытой грудью — навстречу угрозам рока.

Китай, провинция Хэнань, осень 1597 года

Отзвучала большая «певучая» раковина, вместо колокола сзывавшая монахов на молитву и объявлявшая об окончании церемонии. Хуа То направился в келью настоятеля. Прежде чем войти, он поднял рукава и полюбовался шелушащимися на запястьях следами ожога. На розоватой новой кожице гордо багровели знаки Тигра и Дракона.

Когда беглец вернулся, тайпан Шаолиня сразу же послал его в Коридор смерти, предупредив, что он либо сдаст экзамен, либо навеки останется лежать у подножия статуй. Если испытуемый опять потеряет сознание, вытаскивать его не станут. Обычаи надо блюсти!

Забыв о грации и достоинстве, с которыми его приучили сражаться, То превратился в хитрого сторожкого лиса. Тихонько прокрадывался мимо идолов, не стеснялся падать, чтобы избежать ударов, ставил блоки только двумя руками. Мимо зловредной тридцать второй статуи простопрополз на брюхе. Ему, окровавленному, с десятком царапин, синяков и шишек, понадобилось почти полстражи, чтобы добраться до конца коридора. Дверной проем был закрыт медным котлом весом в полтораста кын,[216] раскаленным докрасна. Чтобы пройти, надо было убрать его, обхватив обнаженными руками — при этом на запястьях выжигались священные символы.

Хуа То очистил отмершую кожу с подживающих шрамов и перевел взгляд на свой пояс. У бойцов цюань-шу он служит знаком отличия. Мужчины завязывают его справа, женщины — слева, наставники — посередине.

У То узел лежал на пупке. Великая честь — и огромная опасность при появлении в толпе и вообще любой компании. Пояс, завязанный посередине, означает, что ты претендуешь на самое почетное — среднее — место за любым столом, а потому любой человек может вызвать тебя на поединок, если сомневается в твоем праве и способностях.

Знаки Тигра и Дракона, пояс — атрибуты монаха Шаолиня. Но тело не облекает желтое одеяние жреца, голова не выбрита, как полагается служителю буддийской секты чань.

Вот и получается, что Хуа То из людей вышел да в небожители не попал.

Беглец явился в храм на седьмой день восьмой луны, когда Пастух и Ткачиха, звезды в созвездиях Водолея и Лиры, разделенные Млечным путем, приходят на свидание друг к другу. Это благоприятное время для возвращения. Лишь раз в году сороки составляют из своих хвостов мост через Светящуюся реку, чтобы влюбленные, которым не суждено было соединиться на земле, встретились хотя бы на небе.

Сегодня уже праздник Двойной девятки.[217] Прошедшее время он жил подобно остальным наставникам, упражнялся вместе с ними, обучал послушников. Все по-прежнему дружелюбны с ним, уважают и любят его, как брата. Тайпан разговаривает с ним, как с сыном.

Почему же он чувствует себя изгоем, почему тонет в этом море всеобщей приязни и благожелательства?!

Настоятель По оторвал взор от трактата легендарного императора Шэньнуна, первого в мире учебника по лекарственным травам, и улыбнулся своему любимцу.

— Я ждал, что ты потребуешь решающей беседы, Маленький Дракон, — назвал он гостя почетным именем, присвоенным после сдачи выпускного экзамена. — У другого выжидание и нерешительность продолжались бы годы. Ты же не рожден быть обработчиком нефрита.

Хуа То не обиделся на прозрачный намек. Особая твердость нефрита требует от мастеров огромного терпения и прилежания: одна маленькая подвеска делается два-три года. Что ж, нетерпеливость, неумение ждать — главные недостатки его характера, он это признает…

— Что гнетет тебя, сын мой?

— Сяньшэн, я уподобился чиновнику, которого допустили до стола в ямэне, не выдав шапки и пояса…[218]

— Только и всего? Не пристало обитателю храма валяться в красной пыли, то бишь предаваться суете лишь из-за того, что ему не стригут волосы и не одевают в желтое. Да и в конце концов, хорош Лянский сад, а долго в нем не проживешь.[219] Лунный старец не привязал тебя к обители красными нитями.[220] Сумев совершить побег отсюда, а потом пройдя Коридор смерти, ты обрел свободу входа и выхода. И потом, монаха, который изуродовал и унизил родственника императорского дома, ищут сюньбу и Божественная Паутина. Пока я скрываю тебя, но долго оставаться здесь тебе опасно…

— Тайпан, я окружен заботами храма, как шашки игрока, проигравшего партию в вэйцы,[221] фигурками противника. Я не могу уйти просто так, даже если обитель не нуждается более в моих услугах. Я ответил врагу злом на зло. Ныне я обязан воздать добром за добро — и Шаолиню, и вам лично, и всем братьям. Приказывайте, я готов отдать свою жизнь. Мне самому она больше не нужна, я выполнил свое предназначение. Расправа с обидчиком для меня была лишь свадьбой в период траура.[222] Мне теперь все равно — жить или умереть, молиться или сражаться! Располагайте мною!

— Похвально, что ты достиг гармонии, при которой жизнь и смерть едино желанны и нежелательны. Прискорбно, что ты не обрел высшей цели, утолив жажду мести. Бодхитсатвы отдаляют от себя нирвану, дабы направить человеческий род на путь истинный. Не храму, не мне должен ты услужить, а тому, что является корнем всего…

— Смысл сказанного вами не достиг моего разума…

— Что общего у хань-жэнь, хань-цзы, хань-хуа?[223]

— Хань — старинное название и символ Срединной империи!

— Вот и послужи Хань!

— Каким образом?

— Иероглиф шоу, обозначающий долголетие, как известно, в живописи изображается сотней различных способов. Путей служения Хань во много раз больше, только слепой их не увидит!

— Сяньшэн, простите, цитировать при вас Кун-цзы все равно, что хвастать своим топором перед домом Лу Баня.[224] И все же напомню, что, согласно его учению о дао,[225] предписывающему создание определенных порядков в обществе, есть три главных устоя: почитание подданными своего государя, детьми отца, женою мужа. Мудрец ничего не говорил о необходимости служить стране.

— Времена меняются. Что было хорошо для Кун-цзы тысячелетия назад, плохо для нас…

— Вы святотатствуете, подрываете каноны… — вяло пробормотал потрясенный То.

— Хоть бы и так! Вся жизнь — это ниспровержение авторитетов и избитых истин! Когда тебя принимали в храм, настоятель Као Минь предупредил: из трех главных устоев тебе надлежит выполнять лишь первый. Ты повиновался без слов, не плакал, как голодный котенок. Теперь, накануне твоего ухода из Шаолиня, я объявляю: отрекись и от первого устоя. Конец династии Мин близок, и тебе суждено стать одним из ее могильщиков ради спасения Хань.

— Разве я не могу остаться в храме и посвятить себя Будде?

— Увы, нет. Твои способности позволили бы тебе сделаться настоящим сифу — великим учителем, объединяющим качества непревзойденного бойца цюань-шу, искусного целителя, мудрого ученого и умелого наставника. Совершив побег ради мести, ты избрал себе другую дорогу — путь крови, насилия и жестокости. Вдобавок еще и украл серебро из храма…

— Вы несправедливы, сяньшэн! Взамен него я принес драгоценный меч, который стоит в тысячу раз больше, чем я позаимствовал из казны обители…

— Ладно, будем считать, что ты совершил для Шаолиня выгодную торговую сделку. Но чем ты недоволен? Ты в детстве мечтал стать чиен-чиа — ты стал им! Радуйся, благородный мечник! Спасай свою страну!

— От кого?

— Разве тебе выбили глаза, что ты не видишь врагов?

Обрати свой взор на юг — японские самураи пытаются проглотить союзную нам страну Чаосянь. Переведи взгляд на северные границы — там усиливаются дикие маньчжуры, опустошающие наши окраины. Их великий вождь Нурхаци[226] грозит превратиться во второго Чингиз-хана, а наше близорукое правительство не распознает грядущей опасности, не готовится к войне. Государственные войска слабы, в полках насчитывается едва половина состава, потому что военачальники получают жалованье и довольствие на всех, кто числится в списках, и забирают себе все предназначенное для мертвых душ! От ревизоров откупаются, гнев императора отвращают дорогими подарками. Отражение набегов мелких варварских шаек выдают за великие победы, против больших вражеских отрядов не выступают, отдавая им на разграбление села и города!

Войска «зеленого знамени», что существуют в провинциях, еще хуже. В каждой местности ополчения вооружаются и обучаются по-своему. Вот что пишет некий честный историк: «Большие провинциальные армии, за одним или двумя исключениями, существовали только на бумаге, и солдаты выглядели немногим лучше нищих». И все это с ведома и попустительства великих кормчих Чжунго. Поистине, наши власти — самые худшие враги народа!

Уже с середины царствования императора Шицзуна[227] непомерно возросли расходы на снабжение границ, строительство дворцов, моления и жертвоприношения. Не было от них свободного дня. Танцзан — казначейство оскудело. Сы-нун, земельные чиновники, перебирали сотни способов, изыскивая средства повысить доходы. Продавали монастырские земли, брали откупы с преступников, увеличивали фу — подати… И все равно не могли покрыть нехватку. В общей погоне за наживой юесы — местные власти задерживали взносы в казну.

Сейчас стало еще хуже. Запретный город придумал множество не записанных ни в каких законах податей: новый налог синьсян, равные поборы цюньшу, налог на постройки цзянь цзя. Евнухи во главе с Лю Цзинем нередко издают подложные указы без ведома императора, сам юнши[228] правит страной подобно Цао Цао.[229] Те, кто выступает против этой клики, объявляются предателями и гибнут в тюрьмах и на эшафотах. Так сгинули многие члены Дунлиня.[230] А тем временем отцы народа жируют на всеобщем бедствии, соперничают друг с другом в роскоши, какая и не снилась Ши Чуну и Ван Каю!

Хуа вспоминает: в эпоху Тан эти сановники хвастались своим богатством друг перед другом. Первый сделал полог из фиолетового шелка длиной в 40 ли. Второй, дабы переплюнуть соперника в расточительстве, построил навес из парчи длиной 50 ли.

— А сколько вреда принес «морской запрет» на торговлю с заграницей! — горячился настоятель. — Мало того, что разоряются наши собственные купцы, а чужеземцы наживаются! Запрет усилил переселение ханьцев на острова Южных морей, во Вьетнам, Сиам.

— Я согласен с вами, сяньшэн: дела в Чжунго действительно хуже некуда. Но что же могу сделать я?

— «И что он умел? Только стрелять фазанов», — сыронизировал По. — Работающий дурень важнее спящего мудреца.

Хуа понял намек, восходивший к эпизоду из книги «Цзочжуань». Некий вельможа Цзя, будучи уродлив, взял в жены красавицу. Три года он не мог добиться от нее ни слова, ни улыбки. Как-то, подстрелив на охоте фазана, Цзя преподнес его супруге, и тут она в первый раз приветливо его встретила. Увидев это, вельможа сказал: «Поистине не следует пренебрегать никакой своей способностью. Ведь не умей я стрелять, ты бы так никогда не улыбнулась мне и не заговорила со мной».

— В самом деле, тайпан, каков ваш план, куда я должен приложить свои силы?

— Смена династий происходит обычно в годину военных потрясений и нападений захватчиков. Сюнны, чжур-чжени, тангуты, монголы завоевывали Китай, когда он ослаблялся внутренними распрями. Восстания народа вызывались злоупотреблениями сидящих на троне и возле престола. Я не хочу, чтобы мы таскали каштаны из огня для маньчжуров, японцев или других варварских морей, тщащихся затопить Срединную империю. «Белый лотос» много раз помогал становлению династий. Пришло время одному из его лепестков снова окраситься в фиолетовый цвет власти!

Хуа был потрясен: его подозрения подтвердились!

— Так вы и вправду имеете отношение к «Байляньцзяо»?!

— А фужун[231] и вправду имеет отношение к лотосу? — насмешливо ответил вопросом на вопрос настоятель.

Взгляд из XX века
В 520 году нашей эры индийский монах, известный на родине и в Китае как Бодхидхарма, а в Японии как Дарума, пришел из-за Гималаев, чтобы распространять буддизм в самой многолюдной стране мира. С согласия императора своей штаб-квартирой он сделал монастырь Шаолинь, расположенный на склонах гор Сонша в восточной провинции Хэнань. Практиковавшиеся им методы медитации и самоограничений подрывали здоровье многих послушников, физически не готовых к серьезным испытаниям, которые входили в ритуалы буддийской секты дхьяны (по китайски — чань, по японски — дзен).

Бодхидхарма вернул своим последователям силу и энергию с помощью специальных упражнений — так называемых «18 движений Ло-Хан», разработанных им на базе древнеиндийской борьбы «ната» и принципов хатха-йоги. Они слились с местным стилем рукопашного боя, основанным на движениях животных и мифических чудищ, которые в III веке были приведены в систему великим врачом Хуа То. Все это вместе взятое и послужило фундаментом китайского боевого искусства цюань-шу или ушу. Монастырь Шаолинь прославился как лучшая в стране воинская школа и важный центр распространения буддизма. Он не мог не привлечь внимания оппозиционных правящему строю сил, а особенно — родственного по религии общества «Байляньцзяо». На протяжении многих столетий Шаолинь раздирали две противоборствующие фракции — религиозная и бунтовщицкая. Традиционно храм предоставлял убежище преследуемым властями и за его оградой скапливалось немало скрывающихся от закона. Они направляли усилия обители не на служение Будде, а на воинскую подготовку противников режима. Настоятель По, в отличие от своих предшественников, оказывавших династии важные услуги, был настроен против неё.

* * *
— Ханьцы, — продолжал По, — беспокоятся не о завтрашнем доходе — о прибылях через много лет. Предел мечтаний истинно гениального стратега — моулюэ, воинская хитрость, рассчитанная на века. Тебе суждено помочь «Белому лотосу» одолеть императорского дракона и маньчжурского дикого коня. Возможны несколько вариантов грядущей войны. Ты ведаешь: восстание «желтых повязок»[232] готовилось в тайне десять лет и лишь из-за одного предателя началось преждевременно. И сейчас может случиться, что народ не выдержит издевательств и стихийно выступит против Запретного города. Тогда на ослабленную гражданской войной империю кинутся маньчжуры. Возможно и наоборот, войска под знаменем дракона сцепятся с северными варварами, а восставшим придется иметь дело с победителем этой схватки. Когда два тигра рвут друг друга, разумно сидеть на вершине холма и наслаждаться чужой дракой. Но если существует опасность, что победивший хищник тебя съест, готовься к битве, ищи союзников. «Байляньцзяо» нашла их. Это хусци — люди Страны металла.[233]

Взгляд из XX века
К грабежу Нового Света и Востока, который в Европе деликатно называют «эпохой великих географических открытий», одними из первых приступили португальцы. В «освоении» же Индии и Китая они оказались и вовсе пионерами.

Португальцы не стремились основывать в Азии новые политические и торговые центры, а силой оружия и подкупом занимали наиболее важные стратегические пункты в Индийском океане и Южных морях, промышляя разбоем и комиссионной торговлей. Центром их экспансии стал город Гоа в Индии, захваченный в 1510 году. Здесь была ставка вице-короля.

В 1515 году Жорж Альварес впервые высадился на китайской земле — в Тамао в провинции Гуандун недалеко от Гуанчжоу — и водрузил каменный столб с португальским гербом.

Захватнические устремления европейцев вызвали отпор со стороны китайских властей. Симао д'Андраде, брат первого посла в Китае Фернао д'Андраде, вел себя, как грабитель, обстреливал из орудий побережье, возвел форт. Тогда императорский флот получил приказ изгнать чужеземцев из Тамао. Эскадра Симао д'Андраде была блокирована, и только буря помогла пятерым его кораблям уйти. Это произошло в 1521 году.

Год спустя к берегам Чжунго подошло посольство Де Мелло, отправленное из Лиссабона. Суда китайской береговой обороны атаковали хусци до выхода на берег, те ушли, потеряв два корабля.

В 1523 году пять парусников Педро Гомеса начали грабить побережье, два из них были потоплены.

Пиратствуя, португальцы одновременно торговали с Фуцзянью и Чжэцзяном — закупали черный перец, древесину, слоновую кость, специи, другие товары, а главное — провиант по очень высоким ценам. Местные власти шли на это вопреки запрещению Бэйцзина.

В 1557 году португальцы с помощью подкупа овладели районом Макао, построили здесь город по европейскому образцу, склады и крепость, сделали его центром морской торговли, привлекали сюда корабли из Японии и Южных морей, облагая их налогом в свою пользу.

Потихоньку прибирая к рукам побережье, европейцы старались пролезть в Центральный Китай, выйти на прямой контакт с Запретным дворцом. Доминиканский монах Гаспар де Круиз был одним из первых португальских миссионеров, пытавшихся проникнуть в середине XVI века ко двору повелителе Чжунго. Однако он не попал дальше Гуанчжоу.

Главной силой колонизаторов были не купцы и даже не военные, а духовенство — доминиканцы и соперничавшие с ними иезуиты, осуществлявшие духовный и финансовый контроль над европейской общиной в Китае. Почти все переводчики были членами ордена Иисуса, именно они держали в руках контакты между азиатами и европейцами. Под предлогом распространения христианства они просачивались во все слои китайского общества.

* * *
Эти сведения По изложил своему любимцу. Хуа был ошеломлен:

— Как много вы знаете о пришельцах с Запада, сяньшэн!

— Общество внимательно следит за их действиями, стремясь использовать хусци в своих целях.

— Они же слабы! Посмотрите, сколько раз наш флот разбивал их в открытых боях! Чем они смогут помочь «Белому лотосу»?

— В бедных селениях и пустое бревно служит звонким колоколом. Да так ли уж слабы люди Страны металла? Не забудь, все рассказанное тебе я почерпнул из отечественных летописей, а как врут официальные историки, не мне тебе говорить. Они не упомянули ни о подавляющем превосходстве ханьских морских сил, ни об огромных потерях императорского флота — цене побед. А порою летописцы проговариваются. На двадцать пятый год своего правления император Шицзун направил против хусци ханьский флот[234] и уже на следующий год варвары были вынуждены бросить факторию близ Нинбо. Бой на море шел несколько дней, и выходцы из западного края не уходили, пока не сбыли местным прибрежным властям все имевшиеся у них и хранившиеся в фактории товары. О чем это свидетельствует? О том, что воинское искусство их неизмеримо выше, чем у моряков драконова флага! Малым количеством они сдерживали куда более многочисленного противника столь долго, сколько им было нужно!

— Неужели они более искусны, чем воспитанники Шаолиня? — встревожился Хуа.

— Не так уж велико их умение обращаться с оружием — очень хорошо само их оружие. Пушки и мушкеты, купленные у пришельцев, во многом обеспечили победу мнимого японского царя Лин Сюцзы.

— Как же презренные западные варвары сумели обогнать Чжунго в производстве оружия?!

— Теряюсь в догадках, испытываю беспокойство духа от стыда и зависти. Пять тысяч лет мы называли себя Срединным царством, которое боги поместили между небом сверху и землей снизу. Житель Хань — существо уникальное, высшего порядка, любой другой человек — дикарь и не играет никакой роли. Только нам Небо дало право владеть миром. Все остальные монархи и народы — подданные нашего государя. Хань имела все задолго до «четырех морей» — книги, книгопечатание, искусство, поэзию, правительство, шелк, порох, ракеты, плавку металлов. А теперь мы плетемся в хвосте у каких-то диких выходцев из Западного края… Впрочем, что толку плакать о пролитом чае. Надо получить образцы португальского оружия и научиться по ним делать такое же. Тогда мы сотрем в пыль маньчжуров, разгоним войска «драконова знамени», а затем сбросим в море самих хусци! И надо поспешать, потому что двор уже протягивает лапы к оружию Страны металла! Дворцовые евнухи дозволяют даже знатным вельможам принимать новую веру, чтобы получить доступ к секретам христиан. Монахи, поклоняющиеся распятому богу, создали религиозные школы, куда принимают всех желающих. Там учат, помимо богословия, двум языкам — португальскому и церковному, на котором разговаривают лишь их священники и образованные люди. Это мертвый язык, на нем общались в древности жители Рума.

Недавно четырех выпускников этого училища направили к верховному жрецу христиан — его называют Отцом из города Рум. Общество подозревает, что эти мнимые ученики — на самом деле лазутчики и послы Запретного города, которые стремятся подобраться к огненному бою хусци.

— Значит, — догадался Хуа, — вы желаете, чтобы я окончил эту школу и тоже направился в Рум послом — только от «Байляньцзяо». Но ведь христианский Отец не станет иметь дело с мятежниками, раз у него находятся настоящие послы от самого Сына Неба…

— Ну, во-первых, император отправляет посольства лишь к своим вассальным государям, признавшим его главенство. Согласится ли румский владыка объявить себя подданным Сына Неба, сомнительно. Потому, чтобы император не потерял лицо, двор никогда не пошлет в Край металла официальных послов… Во-вторых, ты можешь поехать не к Отцу, а к его противникам.

— К тамошним мятежникам? Вряд ли они смогут выделить нам оружие, им самим нужно. И потом, с ними опасно связываться. К тому времени, как я окончу христианское училище и доберусь до Запада, бунт может быть подавлен.

— Противники румского Отца — не восставший народ, а другие законные христианские государи…

— Не понимаю…

По горестно вздохнул:

— Понять порядки в Стране металла труднее, чем попасть в гости к фее Хэнъе, живущей на Луне в Просторном Холодном Дворце. Во Вселенной существует образцовый порядок. В пяти категориях животного царства — перистых, поросших шерстью, покрытых раковиной и панцирем, чешуйчатых, безволосых — высшими существами являются феникс, единорог, черепаха, дракон и человек. Людьми управляют государи различных стран, которые, в свою очередь, подчинены Сыну Неба. Он правит непосредственно Чжунго, а через Срединную империю — всем остальным миром.

В нашей Хань, как полагается у культурного народа, все устроено логично и просто. Император одновременно и правитель, и верховный жрец. В полуцивилизованных варварских странах, тщащихся подражать Поднебесной — Чаосяни и Японии, Вьетнаме и Сиаме, — цари тоже имеют и духовную, и государственную высшую власть. У непросвещенных маньчжуров и татар, мусульманских, индуистских и буддийских владык Индии и Индонезии их шаманы, верховные жрецы и муллы существуют отдельно от светских владык. Неразумно — зачем разделять власть религии и власть государства? Да что взять с диких племен? Но и у них духовные пастыри склоняются перед троном. Так и должно быть, потому что Небесное Соизволение осеняют лишь того, кто сидит на престоле, и никого больше. Остальные властвующие светят лишь отраженным светом могущества верховного владыки…

А вот у хусци все не как у людей. Где начинается Запад, там кончается порядок. Есть много больших и мелких стран, которыми правят цари и ваны. Главой верующих во всех них является Отец из Рума. Именно ему подчиняются первосвященники этих государств, он и есть второй после Владыки Пяти Сфер[235] распорядитель человеческих судеб, перед которым все должны падать ниц! Не тут-то было! Эти ваны и царьки, хотя и исповедывают религию Христа, признают Отца из Рума своим духовным пастырем, в государственных делах ему не подчиняются.

Так можно понять по рассказам португальцев. А на днях пришли еще более поразительные сведения! Японские корсары вступили в связи с нашими пиратами и некоторыми из ханьких да син — сильных домов. К ним примкнули и португальцы, отколовшиеся от своего племени. Недавно они вместе напали на город Чжанчжоу. В их числе был морской разбойник Чжан Лянь. Настоящее его имя — Жуан де ля Консепсьон. Он — бывший португальский монах!

Среди пиратов немало членов «Байляньцзяо». Трое из них по заданию секты подружились с Чжан Лянем. Он поведал им, что многие ваны в Краю металла не признают Румского Отца, даже воюют с ним и теми царями, кто его поддерживает. И побеждают, так как у них лучшее оружие!

Выходит, тебе не обязательно стремиться именно в Рум. Ты должен просто попасть в Страну Запада, найти там повелителей, независимых от Отца, договориться с ними о закупке оружия.

Завтра ты отправишься к пиратам, будешь плавать на одном корабле с Чжан Лянем. Заведи с ним приязнь, обучись у него португальскому языку и способам боя. Заодно получше освой морское дело, тебе предстоит провести на водах немало лет. Через год добровольно пойдешь в христианскую школу, примешь их религию, окропившись водой, изъявишь желание отдать земной поклон самому великому Отцу. Они тебя непременно отправят в Рум. Мало кто из ханьцев, даже обращенных в новую веру, соглашается ехать в Страну металла с риском умереть и быть похороненным в чужой земле — ты знаешь, нет ничего страшнее для нас. Некоторые из истинно уверовавших в распятого бога решились на этот шаг. Но они были слишком знатны, ведали много секретов, и их не пустил юйши. У тебя есть все шансы!

Я завидую тебе, сын мой. Твой джосс сулит тебе стать самым великим из чиен-чиа. Если вернешься из чужих краев с успехом — сразу станешь цяньху, начальником отряда в тысячу человек под знаменами «Белого лотоса». А главное, шошуди — сказители будут слагать о тебе песни и легенды, как о героях великих романов «Троецарствие» и «Лесные заводи» или Хуа Мулань.[236] Все это, конечно, суета, — спохватился По. — Самое важное вот что. Погибнешь ты или выживешь — все равно тебе обеспечено лучшее перерождение. Не исключено, что в следующем воплощении ты станешь Сыном Неба или бодхитсатвой. Твой подвиг будет заслуживать даже такой награды!

Средиземное море, 10 января 1607 года

О происходящем снаружи Сафонка судил только по звукам, доносившимся с левого борта. Треснули, как щепки, весла. От носа к корме пробежала волна диких вскриков, заглушая хруст ломающихся позвоночников, ребер и конечностей: вальки придавливали к бортам несчастливцев, не сумевших вовремя поднырнуть под комли. Раздался сильный удар, остов каторги тряхнуло: корабли столкнулись. И начали расходиться по касательной, но с обеих сторон небо прочертили сотни веревок с абордажными крючьями на концах. Со звоном и треском железо впивалось в дерево. До окаменелости напряглись людские мускулы и пеньковые волокна, скрипом выдали натугу свою канаты и ремни, молниеносно обмотанные вокруг мачт, лееров, столбиков. Несколько турецких анкладжей и испанских такелажников, не успевших закрепить абордажные шнуры, сорвались вниз с вантов и разбились о палубы, став первыми жертвами начавшегося морского боя.

Корабли остановились на расстоянии двух локтей, как два огромных продолговатых паука, которые выплюнули друг на друга паутинные сети и сами в них застряли.

И вот тут-то по команде Искандара нацеленные вниз османские пушки захлестнули вражеский экипаж мелко рубленными железными и свинцовыми горошинами. Христиане не применили артиллерию в ответ, пожалели портить будущий трофей. Стволы их пушек смотрели чуть выше уровня первой гребной палубы галеры, и ядра повредили бы корпус каторги. Испанцы ограничились выстрелами из аркебуз и пистолей.

Оба залпа почти совпали. Результат оказался куда страшнее для христиан: картечь просекла ощутимые бреши в их рядах. Сидевшие на вантах анклоджи, разрядив в ошеломленных гяуров ручное огнестрельное оружие, держась руками за канаты, с клинками в зубах перелетели на испанский корабль. С грот-мачты каторги на палубу галеона шлепнулся «ворон». По абордажному мостику затопали йени-чери. Галионджи, размахивая пиками и саблями, попрыгали с высокого борта вниз, на головы христиан. Пушкари под командой Мурад-паши спрятались за набитыми порохом орудиями правого борта, держа в руках зажженные факелы.

Какофонию боя с левой стороны заглушил гром нового удара справа: к каторге жадной пиявкой присосался второй галеон. Ребра шпангоута выгнулись, по боковым доскам побежали трещины. Рабы в ужасе отпрянули к центру, насколько позволяли цепи.

На приготовившихся к абордажу испанцев повалились нашпигованные взрывчаткой орудия вместе с лафетами, открытые бочки с порохом и смолой, а вслед за ними — факелы. Взрывы сотрясли палубы. Высохшее на солнце, просмоленное дерево вспыхнуло не хуже лучины. Столбом выросшее пламя облизало жадными языками галеон и борта каторги. Испанцы никак не ожидали, что мусульмане пойдут на верное самоубийство, решатся поджечь оба корабля, и не были готовы к такому обороту дела. Их растерянные крики прозвучали унисоном ликующему визгу османских пушкарей, перепрыгивающих с галеры на палубу первого галеона, и отчаянному истошному воплю гребцов, увидевших клубы дыма и проблески огня сквозь отверстия для весел. Рабы поняли с ужасающей ясностью: сейчас родившийся среди моря огневой дракон сожрет их, беспомощных, прикованных к проклятой каторге…

Вот что имел в виду Искандар, предрекая неизбежную гибель всех гребцов, мелькнуло в голове Сафонки. И тут же его охватила паника: как выбраться из печи, где вместо дров пылают корабли?!

— Растянуть мои цепи! — требовательно приказал Хуа То.

Сафонка и Джумбо напрягли мышцы в неимоверном усилии, и маленький китаец вывернулся из кандалов.

— Ждать, я принесть ключи!

Бывший жрец Шаолиня птицей полетел к ведущей наверх лестнице, у которой дежурил дрожащий от страха надзиратель. Только строгий приказ Мурад-паши оставаться внизу и следить за рабами, пока ему не дадут команду уходить, удерживал надсмотрщика на гребной палубе. От злости и отчаяния он стегал кнутом по тянущимся к нему рукам, по молящим о снисхождении ртам. Дикие крики до смерти испуганных гребцов, шум боя заглушили бег Хуа, и осман увидел его уже в пяти локтях от себя. Турок прислонился спиной к столбу, служившему опорой лестнице, схватил рукоять торчащего из-за пояса пистоля. Собравшись в комок и оттолкнувшись, мастер цюань-шу взлетел в прыжке, нацелив ребро правой ноги прямо в горло надсмотрщику. Голова врага откинулась назад и стукнулась затылком о столб. Боли он не почувствовал, так как умер секундой раньше. Приземлившись на носочки в позу «пустой шаг», Хуа То стащил с шеи убитого связки ключей, забрал оружие и побежал к своим товарищам, не обращая внимания на мольбы невольников дать им спасительные ключи, увертываясь от мятущихся дланей.

Едва скинув кандалы, Джумбо шагнул на середину прохода между банками, пригнув голову и сгорбившись. Могучий рост не позволял ему выпрямиться даже в самом высоком месте.

— Слушать сюда! — проревел он голосом, перекрывающим испуганно-негодующие вопли гребцов и звуки сражения. — Мы вам отдать ключи. Как освободиться, нельзя наверх — там огонь.

— Мы все сгорим здесь! — панически крикнул по-турецки болгарин Славко с соседней банки.

— Вниз вода, ветер дуть вверх, дым плыть вверх, — проревел в ответ негр. — Время есть еще. Снять цепи, потом ломать борт. Левый. Прыгать на корабль, помогать христианам, турок убивать. Искандара, Селима и Андроникоса трогать нет! Вот ключи!

Гвалт усилился, рабы стремились поскорее освободиться от оков.

— Как ломать борт? — поглядел на гиганта снизу вверх китаец.

— Весла. Бить в доску рядом с дыркой, как копьем.

Верно, сообразил Сафонка, обшивка прибита к ребрам остова (термина шпангоуты он не знал) гвоздями снаружи, концы их не выступают из дерева, а потому не загнуты.

Развернув обломанное весло комлем вперед, Джумбо, Хуа То, Сафонка, Славко и еще трое наиболее сильных и сообразительных невольников начали таранить им борт. Отчаяние удесятерило силы, доска обшивки, ослабленная вырезанным в ней отверстием, раскололась, по кускам ее выбили наружу. Остальные гребцы при виде товарищей по несчастью, занятых спасительным делом, чуть успокоились и последовали их примеру.

Огонь охватил правый борт, всегда темное чрево каторги осветилось красно-желтым. Привычный кислый запах спертого воздуха, вони сотен потных мужских тел был забит едкостью дыма и непривычным терпким ароматом горячей смолы.

Мановением руки Джумбо остановил готовых рвануться наружу рабов и выглянул из отверстия…

Битва на палубе кипела вовсю, хотя исход ее был уже предрешен. Как и рассчитывал Искандар, из экипажа второго галеона, занятого борьбой с пожаром, мало кто сумел перебраться через две стены огня, выросшие вдоль бортов обоих кораблей. На первом испанском судне воинов и матросов насчитывалось не меньше, чем на каторге, только число их сильно убавилось после картечного залпа. Да и бывшие телохранители Искандар-бега, лучшие из лучших среди янычар, некогда специально отобранные им для своей охраны, дрались куда искуснее, чем испанские морские пехотинцы и матросы.

Десятка четыре оставшихся в живых христиан были оттеснены на высокую корму галеона, с которой они отбивались, как с крепостной башни. Их осаждала почти сотня турок. Стальные кирасы и шлемы давали испанцам небольшое преимущество перед османами. Тех, не отягощенных железом, в свою очередь, выручала быстрота перемещений.

Джумбо оценил обстановку. Если дикий буйвол одолевает твоего быка, глупо соваться между рогами разъяренных животных. Умно — подрезать чудищу из джунглей поджилки на задних ногах…

— Савонка, — произнес черный гигант тоном, не терпящим возражений, — ты вести импи гребцов на корму и нежданно напасть на хозяев с тылу. Мы с Хуа освободить братьев с нижних палуб, потом вместе вам помогать.

И без дальнейших разговоров исполин отбежал и прыгнул в люк, ведущий на среднюю гребную палубу.

— Не дать себе погибнуть, пока мы не приходить на подмогу! — крикнул Хуа То, сунул другу ятаган и кинжал, взятые у убитого надсмотрщика, и последовал за негром.

Сафонка растерянно поглядел вслед. До него дошло, что он стал вожаком ватаги в сотню сабель. Разве что сабель у его ватажников не было. Не было и времени примерять на себя атаманскую шапку.

— Берите весла, доски, — крикнул он по-турецки, отдавая кинжал Славко, — бегите за мной, перескакивайте на борт другого корабля, бейте турок и забирайте их оружие!

Не очень надеясь, что его поймут, русский решил повести гребцов за собой личным примером. Первым полез в дыру, перепрыгнул на окровавленную палубу галеона. Замешкался, ослепленный непривычно ярким солнечным светом, торопливо и жадно вдохнул свежего воздуха.

— Дай дорогу! — послышался сзади голос Славко.

Сафонка машинально посторонился. Вовремя — предназначенная ему пуля впилась в сердце болгарина. Тот схватился за грудь и упал лицом вперед. По опыту Сафонка знал, что живые обычно валятся навзничь. Он молниеносно нагнулся, подобрал оброненный Славко кинжал и метнул в левенда, который отбросил разряженный пистоль и обнажил ятаган. Пригодились уроки охранников Нури-бея, готовивших Сафонку к поступлению в янычарскую школу Аджами-огхлан. Турок тоже свалился лицом вниз, как и загубленный им раб.

Ваша первая кровь в обмен на нашу! Это была последняя осознанная мысль Сафонки: больше думать ему уже не удавалось. Он прыгал, рубился, уворачивался от клинков, пуль и стрел, кричал до хрипоты, пытаясь сбить крепкий кулак из своей разрозненной и неумелой ватажки — и даже не осознавал, не успевал огорчаться тщете своих усилий.

Появление нового противника не застало Искандара совсем уж врасплох. Он был готов к тому, что испанцы со второго галеона не станут отстаивать свой корабль от огня, пересядут на шлюпки и окажут помощь своим единоверцам. Или что горстка чудом спасшихся гребцов все же пробьется с каторги. Но он никак не ожидал увидеть на палубе первого галеона рабов в таком количестве, да еще организованных в подобие отряда. Пришлось бросить против них последний, заготовленный на самый крайний случай резерв — два десятка лучших йени-чери, возглавляемых Селимом.

Античные эллины и латиняне не зря называли невольников именами инструментов, которыми те работали. Взбунтовавшиеся весла задумали вырвать у него, будущего повелителя мира, близкую победу! Тут впору вспомнить еще одно римское выражение: огнем и мечом! Ожившие движители корабля, заменители паруса предпочли умереть от железа, а не от пламени. Пусть их!

Нападавших было в пять раз больше, чем воинов Селима, однако численный перевес мало что значил. Каждый из рабов напоминал колосса на глиняных ногах — могучие руки и плечи в сочетании со слабыми растренированными икрами. Истощенные скудным пайком, измученные греблей, в большинстве своем не имевшие ратных навыков, ошеломленные недавним чудесным спасением из огня, ослепленные не виденным несколько дней солнцем, они едва передвигались по качающейся, скользкой от крови палубе. А главное, вооружение их состояло только из кусков дерева…

Ненависть к угнетателям, отчаяние, надежда на свободу гнали галерников на верную смерть, невзирая ни на что. Они хватались ладонями за клинки, и наконечники копий, шатаясь, шли под пули, с криком боли вырывали из себя стрелы и метали в турок, как дротики. Капля камень долбит не силой — частым падением и множеством своим. Сотня павших гребцов стала погребальным холмом для двенадцати йени-чери.

Лишь Сафонка оказался достаточно подготовлен, чтобы дать отпор янычарской выучке, — сказались былой опыт да тренировки Хуа. Он остался атаманом без ватаги, один против восьмерых. Османы медленно окружали его, оттесняя к носу корабля. Они бы давно прикончили смельчака, да пистоли и аркебузы были уже разряжены, а подобраться поближе мешали завалы из трупов.

Продолжать драться глупо. Хуа и Джумбо еще не вернулись. Прыгнуть в воду? И что потом? Взбираться на горящую галеру? Проще вернуться туда тем путем, каким пришел. Османы вряд ли станут преследовать, лезть вслед за ним на пылающий корабль…

Хуа То прыжком преодолел провал между кормой каторги и носом галеона, заняв место рядом с Сафонкой. Короткая, локтя в два, цепь была обернута вокруг его ладоней. Трое янычар, сбросив в воду несколько трупов и расчистив путь для атаки, ринулись вперед. Высокий чорбаджи в долбанде, шапке с павлиньими перьями, замахнулся на китайца саблей. Хуа То быстро выбросил вверх руки, рывком развел их в стороны, так что падающее лезвие наткнулось на туго натянутую железную кольчатую веревку. В тот же миг китаец будто выстрелил в бок правой ногой. Янычарского офицера словно унесло порывом ветра к борту, он перекувыркнулся через леера и с плеском упал в воду. Не теряя ни секунды, мастер цюань-шу бросил цепь в лицо второму янычару, каким-то непостижимым приемом отобрал ятаган у третьего, ухитрившись сломать ему руку, располосовал стальным полумесяцем живот турку, который отдирал железного удава с поцарапанного и ушибленного лица. И вот уже маленький желтолицый воин стоит рядом с русским другом, угрожающе подняв ятаган.

Оценив нового врага, османы попятились, перегруппировались. Четверо самых рослых сосредоточились против Хуа. Двое, включая турка с поврежденной дланью, который вытащил нож, медленно двинулись на Сафонку.

Прозвучавший на втором галеоне сильный взрыв заставил всех вздрогнуть — огонь добрался до пороховой камеры. Видимо, запас боеприпасов был почти израсходован или испанцы сумели вовремя избавиться от значительной его части: корабль не взлетел в воздух. Но было ясно, что он обречен. Переброшенные ударной волной горящие обломки завалили палубу каторги, запутались в такелаже. Пожар на галере усилился. Пылающие и тлеющие куски дерева посыпались и на палубу первого галеона. Сафонка и Хуа То отскочили и спрятались за пушкой, османы отпрянули к передней мачте.

От зоркого взгляда Искандара не укрылась молниеносная стычка на носу. За ней он увидел куда больше, чем его подчиненные. Китаец где-то пропадал четверть часа, не участвовал в атаке вместе с первой лавиной рабов. Не прятался же этот храбрец? Чем он был занят? Наверняка освобождал гребцов с нижних палуб!

Сбылся кошмарный сон полководца — сражение на два, нет, даже на три фронта. Мало двух галеонов, там еще и рабы… Все же сдаваться Искандар не собирался.

— Мурад-паша, десять галионджей пусть пробегут по верхней палубе, скинут все горящие обломки в воду. Остальные начинают общую атаку на кормовую башню. Отзови шестерых телохранителей, что готовятся напасть на русского и китайца, они мне здесь пригодятся.

Мурад отдал распоряжения и вернулся к командующему.

— Великий, прямой штурм сулит большие потери. Ты же сначала хотел послать на ванты лучших стрелков, чтобы те перебили испанцев сверху…

Искандар впервые неприязненно взглянул на Мурада. Неужели янычар-паша забыл, что в бою нельзя обсуждать приказы командира? Впрочем, он сам учил своего любимца подвергать все сомнению. Тем более, что Мурад вообще-то прав…

— План битвы приходится менять по необходимости. Сейчас нам в спину ударит новое рабское стадо, мы окажемся между молотом и наковальней. Надо занять укрепление испанцев поскорее, и тогда сверху мы поохотимся на бунтовщиков, как на кабанов с вышки… Выполняй приказ!

Оставив два десятка самопальщиков охранять тыл, Искандар бросил все наличные силы на штурм кормовых надстроек. Под прикрытием аркебузьеров и арбалетчиков, спускавших курки при даже мимолетном появлении из-за укрытий лица или фигуры врага, турки полезли вверх по доскам. Ударная группа пробивалась по главной лестнице. Еще один отряд спустился под палубу, намереваясь проникнуть в башню снизу через корабельные ходы.

Христиане отбивались с мужеством обреченных на смерть гладиаторов. Это помогло им убить немало врагов, победы же не принесло. Когда с палубы каторги и из протараненных в бортах отверстий на галеон хлынули потоки заросших, бородатых, визжащих от страха и ненависти к хозяевам невольников, большинство османов уже хозяйничали на корме. Оставшиеся внизу неудачники были буквально затоплены рекой рабских тел.

— Надо выручить правоверных, Искандар-бег! Давай спустимся и ударим по райе! — возбужденно предложил Мурад.

— Бесполезно. Сражающиеся переплелись теснее, чем клубок змей в зимней норе. Незачем лезть в рукопашную, терять людей попусту. Эй, пушкари! Подтащите к краю башни пушку. Разверните ее. Зарядите картечью. Забейте пыж поплотнее, чтоб пульки не высыпались. Наклоните вниз дулом. Подложите доски под лафет. Вот так… И нацельте в самую гущу толпы…

— Так мы же заодно правоверных перебьем!

— Они все равно считай, что мертвые, нам их не спасти… Удачным выстрелом мы уложим половину гребцов. Учти, я не вижу Джумбо. Он наверняка приведет рабов еще и с нижней гребной палубы. Стреляйте же скорее, а то они рассеются!

Могучий Слон появился как раз в тот момент, когда оглушительный залп пригвоздил к доскам палубы полусотню рабов, добивавших турок у самой башни. Остальные отбежали и залегли. Молили о помощи, стонали раненые, на них никто не обращал внимания.

Русский и китаец присоединились к чернокожему исполину.

— Искандар в осаде, — спокойно сказал Хуа То. —Он не мочь двинуться с места.

— Мы хуже иметь положение, чем его, — так же невозмутимо ответил негр. — Если мы напасть, турки стрелять из аркебуз. Если стоять на месте долго, они еще заряжать и еще стрелять из пушки. Мы иметь пушки, но кто стрелять…

— Давай попробую, — вызвался Сафонка, добром помянув батюшку, некогда пославшего его в обучение в пушкарям.

Впервые в жизни Искандар разочаровался в себе, подверг сомнению свой божественный дар предугадывать действия противника. Он был уверен, что толпа гребцов с ходу кинется штурмовать кормовую башню, отхлынет, подобно приливу, оставив после себя трупы, как волна — водоросли и камни. И лишь потом обескураженные вожаки рабов, возомнившие себя новоявленными Спартаками, начнут думать, как действовать дальше. В миг растерянности турки обстреляют восставших картечью, вызовут панику и уж тогда пойдут в завершающую атаку, нанесут, как говорили западноевропейские рыцари, «удар милосердия»…

Вместо этого невольники трусливо — и надо признать, весьма разумно — прятались за мачтами, грудами тел, обломками такелажа, остовами спасательных шлюпок, крышками люков, артиллерийскими лафетами, не выражая намерения приближаться к корме. Некоторые из них (судя по внешности, европейцы, а по повадкам — бывшие солдаты) завладели мушкетами и аркебузами. Истинное же потрясение Искандар испытал, увидев, что дюжина рабов развернула одну из бортовых пушек, стоявших на верхней палубе, и нацелила ее прямо на корму. Распоряжались ими Джумбо и Сафонка.

Грек дал волю гневу и досаде, вызванным грубой недооценкой противника.

— Проклятый черномазый! Почему ж ты не сгорел!

Чувство справедливости заставило сразу же пожалеть о сказанном. Он искренне восхищался негром, ибо ничего не ценил на свете больше, чем полководческий талант.

«Только Джумбо мог удержать рабов от бессмысленной немедленной атаки, догадаться использовать артиллерию… А Сафонка умеет обращаться, с пушками. Почему же судьба так немилостива — в самый решающий час моей жизни выбрала достойного противника. Ведь из тысяч сражений, известных истории, можно пересчитать по пальцам такие, когда мерялись силами истинно великие полководцы. Ганнибал и Спицион Африканский, Сулла и Марий, Цезарь и Помпей, Аттила и Аэций, Тамерлан и Баязет Молниеносный… Остальным гениям противостояли в основном бездарности и посредственности. А, может, хорошо, что соперник под стать? Император Акбар утверждал: „Враги — это тень человека. Величиною этой тени можно мерить значимость деяний человека“. Ладно, не будем отвлекаться…»

— Всем укрыться! — крикнул Искандар.

Вовремя. Ядро со свистом пролетело в трех локтях над башней. Сафонка не ведал тонкостей наводки испанской корабельной кульверины, отличавшейся от воронежских пушек, и промазал. Тратить время на перезарядку не стали: не было уксуса для охлаждения, ствол остывал бы слишком долго. По приказанию Джумбо новоявленные артиллеристы бросились подкатывать второе орудие.

Не дожидаясь нового выстрела, Искандар собрал самопальщиков и велел убивать любого из рабов, кто высунет нос из-за укрытий и полезет к пушкам.

Из-под дождя арбалетных болтов и аркебузных пуль Сафонку едва успела выдернуть могучая рука Джумбо.

— Нет высовываться! Мы и так заставить турок напасть на нас быстро как можно! Смерть иначе нам! Усталость свалить с ног!

Сафонка и Хуа То согласно кивнули. Они знали, что такое внезапная усталость после боя. Схлынет горячка. Ноги, руки, голова наливаются свинцом. Щемит сердце. И никакая сила не заставит подняться с места и вновь идти в атаку. А ведь рабы измотаны еще и предыдущей греблей!

Конечно, турки тоже не из железа сработаны, но они — опытные воины, привыкшие сражаться подолгу, умеющие использовать короткие передышки между схватками для отдыха и расслабления.

Теми же соображениями руководствовался Мурад, поздравляя командира с неизбежной скорой победой.

Искандар огорченно закусил губу. До него с потрясающей ясностью дошло, что победа все еще очень далека. Морской бой словно разбился на множество отдельных поединков. Исфандияру из «Шах-намэ» пришлось совершить семь подвигов, один труднее другого. Подобно железнотелому герою книги Фирдоуси он, Искандар, с честью выходил из каждой переделки, но перед ним возникали все новые, более опасные враги, преграды, ловушки. Не постигнет ли его печальная участь Исфандияра? Может, Джумбо уподобится древнеиранскому богатырю Рустаму, чьи стрелы принесли гибель доселе неуязвимому и непобедимому воителю?!

Негр наверняка поступит так, как сделал бы я сам. Принудит врагов к немедленной схватке, покуда его собственное войско не размякло, не потеряло боевого пыла. У рабов слишком мало стрелков, способных, взобравшись на мачты, перебить бывших хозяев, как куропаток. Турки успеют посшибать их раньше. Значит, у Джумбо остается один выход — предать галеон огню. Нам нужно будет немедленно тушить пожар, а это невозможно сделать, предварительно не уничтожив восставших…

Скверно, что рабский вожак перехватил инициативу. Теперь он навязывает мне темп и манеру боя. Я был вынужден вести штурм кормовой башни вместо правильной осады… Обстреливал своих… Вот они, лишние потери… И теперь придется атаковать в лоб вопреки всем своим принципам…

— Самопальщики, приготовьтесь! Сейчас райя выскочат из укрытий, подбегут к левому борту и станут притягивать корабль к пылающей каторге! Уничтожайте их!

Османы недоверчиво посмотрели на командующего: откуда он взял, что рабы решатся на самоубийство? И тут же вынуждены были поднять ружья, арбалеты и луки. Гребцы действительно кинулись к борту, прикрываясь импровизированными щитами из связанных кое-как досок. Некоторые пятились, держа перед собой трупы для защиты от пуль и стрел. Десяток бывших воинов во главе с Сафонкой, завладев аркебузами, повели ответный огонь по османам. Заскрипели веревки. Сначала инерция удерживала корабли на месте, потом как будто невидимые магниты начали притягивать их друг к другу.

— Все вниз! Общая атака! В первую очередь убивайте вожаков и стрелков! — крикнул Искандар и ринулся в свою последнюю битву.

Соотношение сил складывалось не в пользу мятежников; трое или четверо против одного турка. У отряда Сафонки имелось пятикратное преимущество, и то все погибли. Однако теперь повстанцы были вооружены не деревяшками, а ятаганами, шпагами, палашами, пиками, пистолями, арбалетами и аркебузами, подобранными с палубы. Это несколько уравновешивало шансы. Главным же их козырем оказались Джумбо и Хуа То.

Черный гигант оставил Сафонку во главе стрелков, приказав охотиться за турками из-за укрытий и вступать в рукопашную лишь в самом крайнем случае. Поэтому русский видел сражение как бы со стороны. Он никогда не встречал таких бойцов, как негр и китаец!

Джумбо, вооруженный обломком огромного весла, который обычному человеку было бы нелегко просто тащить, превратился в оживший таран. Там, где он пролетал, ряды противника выкашивались.

Хуа То сражался совсем иначе, хотя не менее смертоносно. Держа в руках по сабле, он необыкновенно быстро рубился, прыгал, кувыркался, переворачивался в воздухе, как скоморох, делал неожиданные телодвижения, обманывающие противника, бил ногами из немыслимых положений.

Забивая пулю и пыж в дуло пистоля, Сафонка слишком поздно заметил пятерых янычар, под прикрытием спущенных парусов пробравшихся в тыл его стрелкам. Парня спасло то, что он находился впереди своей ватажки и успел обернуться, услышав за спиной крики и выстрелы. Девять рабов и три янычара лежали мертвые, двое врагов бежали на него. Сафонка разрядил только что заряженный пистоль в живот ближнему осману, обнажил испанский палаш — длинный, прямой, похожий на русский, поэтому он и предпочел его саблям и шпагам. Приготовился к отпору. И застыл, опознав в своем противнике Селима…

— Погоди, друже, я не хочу убивать тебя! — крикнул русский. Фраза застряла в горле, когда он увидел тупые, неподвижные, как у гадюки, глаза фанатика.

Ятаган со свистом рассек воздух, Сафонка отпрянул. Не совсем удачно — лезвие задело левое плечо, соскоблив кожу. Оскалив зубы, Селим еще раз ударил сверху. Сафонка подставил палаш и, как учил Хуа То, выбросил вперед ногу, попав турку в низ живота. Тот согнулся. Казак отскочил в сторону и секанул по склоненной шее. Секунду ошалело смотрел, как катится, сверкая выпученными глазами, отрубленная башка недавнего товарища по веслу, как бьется обезглавленное тело, извергая фонтан кровищи из отверстой выи.

…Невидимый колдун вдруг превратил умирающего Селима в первого, еще в младости зарезанного Сафонкой куренка… Цыплячья тушка, лишившись гребенчатой головки, тоже долго не смирялась, судорогами выражала протест против несправедливой смерти…

Стряхнув наваждение, ощутив поочередно острый укол жалости и приступ злого гнева на дурня, пренебрегшего годами дружбы, Сафонка выскочил из-за укрытия. Зацепив пораненную руку за ворот истлевшей от ветхости рубахи, сознавая, что истекает кровью, он в каком-то тумане наблюдал страшные дела, творившиеся перед ним.

Высокий красавец Мурад в богатой одежде, со сверкающими павлиньими перьями долбандом сечет-сечет маленького китайца в изношенных безрукавке и портах, похожего на нищего мальчишку-попрошайку, больного желтухой. И никак не может попасть. Хуа уворачивается, ускользает вертким угрем. У него тоже только один клинок, второй сломался. Внезапно у китайца заплетаются ступни, он неуклюже топчется на месте, теряет равновесие, чуть не падает. Торжествуя, паша делает глубокий выпад. Сафонка отчаянно кидается вперед, кляня себя, что уже не успеет спасти друга… И действительно опаздывает, да не к тому исходу, какой ожидал. Хуа мгновенно проворачивается на перекрещенных ногах, пропуская летящую параллельно палубе саблю Мурада мимо себя. И с резким выдохом обрубает турку вытянутую вперед руку.

Паша тупо вперяет взор в торчащий из его плеча обрубок, поливающий все вокруг темно-алой жидкостью. Удивленное выражение на его лице сменяется судорогой боли, потом гримасой смерти — клинок китайца пронзает ему грудь.

Облегченно вздохнув, Сафонка переводит взгляд. Джумбо прижал Искандара к мачте бревноподобным вальком весла, держа его на уровне груди. Грек отталкивает обломок, но по сравнению с лапищами негра его могучие руки кажутся цыплячьими косточками. Достаточно Джумбо поднапрячься — голова его противника будет раздавлена в деревянных тисках.

Джумбо глядит в лицо недавнему другу — и не делает последнего усилия, наоборот, убирает свое необычное оружие и отступает на шаг. То ли он щадит Искандара, то ли вознамерился взять разбег, чтобы раздавить неприятеля с ходу одним рывком. Вожаки вражеских отрядов скрещивают взгляды, как клинки. Десница грека падает и выхватывает из-за пояса небольшой пистоль. Запасливый Искандар верен себе — приготовил резерв на самый крайний случай. Джумбо не препятствует ему поднять дуло…

Недрогнувшей рукой турецкий полководец всаживает пулю прямо в исполинский черный лоб. Гигант издает протяжный вопль, который кажется Сафонке, неплохо изучившему Джумбо, странным: так негр кричит только в экстазе торжества. И смертельно раненый великан мог бы уничтожить своего погубителя, достаточно лишь сделать шаг вперед. Джумбо снова щадит супостата. Развернувшись, эбеновый колосс раздробляет веслом голову янычара, ринувшегося на помощь командиру, и валится подрубленным дубом.

Горестный стон Хуа пронзает уши Сафонки. Не успевает он и глазом моргнуть, как бывший монах Шаолиня уже стоит перед Искандером, обнажившим саблю…

Противники замирают, словно два спущенных с цепи волкодава, которые неожиданно заметили друг друга. Искандару куда легче — он на небольшой свободной от трупов площадке, где сподручнее маневрировать. Хуа То опасно балансирует на возвышении из мертвых тел, наваленном рабами для укрытия от пуль. Стенка эта грозит вот-вот развалиться.

С гортанным выкриком османский полководец кидается в атаку. Он не повторяет ошибки Мурада, не допускает резких выпадов, рисует восьмерки острием сабли, делая ставку на превосходящую длину своих рук и неудобное положение противника.

Хуа приседает на корточки, понижая центр тяжести, приобретая большую устойчивость. Легким поворотом кисти отводит блистающую полоску стали. Резко оттолкнувшись, взмывает высоко вверх, совершает пируэт в воздухе, приземляется за спиной Искандара. Разворачивая корпус, хлещет назад клинком, как плетью. Острие просекает греку позвоночник.

Оставшиеся янычары (их трое против русского и китайца) полны решимости сражаться до конца, несмотря на гибель командира. Сафонке достается один противник — раненый, как и он сам. Ятаган короче палаша, и это обстоятельство укорачивает жизнь турка…

Сафонка переводит дух, оглядывается, тяжело дыша. Хуа То выпускает кишки последнему врагу. С кормы спускается белый, как мел, Андроникос и бежит к распростертой фигуре Искандара. Он не принимал участия в сражении, догадывается казак.

Хуа То скачет через барьеры из трупов вдоль левого борта, перерубает канаты, отталкивается от горящей каторги. К счастью, заклинившиеся обломки весел не дают кораблям сойтись вплотную, а ветер пока еще сбивает пламя в сторону.

Китаец перевязывает другу плечо, укладывает на палубу. Отходит, возвращается с фляжкой, дает выпить огненной жидкости, от которой перехватывает дыхание. Давит какие-то точки на шее и висках, так что Сафонка напрягается от боли. Становится легче, голова проясняется.

— Рана не страшная. Потерял мал-мала крови. Пока ты лежать, я ходить по палубам, искать живых.

Сафонка забывается в полудреме. Хуа То оглядывается.

«Горе… Сколько людей погибли неизвестно за что! Неправда, известно за что: за не свое богатство, за право распоряжаться чужими судьбами.

Кровь многих — на моей совести. Надлежит очиститься…»

Хуа То делает низкие поклоны на все четыре стороны света и шепчет:

— Мне искренне жаль, что я убил вас. Тысячу тысяч раз прошу прощения за то, что сократил ваши жизненные пути. Я объявляю всем богам моря, кто видел нашу схватку, что я один виноват в вашей смерти, и я беру на себя все, что сулит мне карма за мои деяния. Пусть ваши души не гневаются на меня. Да найдете вы счастье в своих будущих жизнях, и пусть в грядущих воплощениях мы встретимся снова — друзьями…

Бывший монах отвязывает от мачты капитана испанского судна. Тот легко ранен и оглушен ударом по каске.

Турки пощадили его единственного из экипажа — надеялись на выкуп. Офицер невысок, плечист, плотен, лицо несколько одутловатое, бритое до синевы, бледное из-за пережитого. Большой горбатый нос, тонкие губы, острый подбородок придают ему ястребиное выражение. Одет в кирасу, короткие штаны, высокие кожаные сапоги.

— Дон Рамон Орьехос, — церемонно кланяется капитан и продолжает по-латыни. — Не знаю, сеньор, поймете ли вы меня, но я бесконечно благодарен вам за спасение моей жизни и моего корабля. Отныне моя шпага и рука всегда к вашим услугам. Хотя вряд ли они могут вам пригодиться, учитывая ваше несравненное искусство фехтовальщика!

— Не стоит благодарности, великодушный муж, я лишь выполнял христианский долг, — витиевато отвечает китаец заученной еще в иезуитском колледже фразой, тоже склоняясь в поклоне.

Вдвоем с капитаном они поднимают небольшой парус на четвертой — наклонной — матче, расположенной почти в конце кормы. Хуа То не видел бонавентур, как называют эту мачту, на кораблях хусци в Макао и по пути в Рим, ее стали устанавливать на каравеллах и галеонах совсем недавно. Затем они ставят блинд — передний прямой четырехугольный парус под бушпритом. Только эти паруса целы. С облегчением вздыхают, видя, как горящая каторга медленно отдаляется. Просто чудо, что галеон не загорелся в такой опасной близости от нее.

Капитан обыскивает тела турок, снимая с них дорогие украшения, одежду, вытаскивает кошели и драгоценности из-за пазух, свинчивает перстни и браслеты с пальцев и рук. Поколебавшись, проделывает то же с погибшими испанцами.

— Им все равно ничего не понадобится, — извиняюще улыбается он.

Тем временем Хуа То и немного оклемавшийся Сафонка сбрасывают в воду мертвых — всех, кроме Джумбо, оттаскивают раненых рабов в тень спущенного с грот-мачты паруса, образовавшего как бы навес. Бывший монах Шаолиня уверен, что ни один из них не дотянет до утренней зари: слишком кровообильны раны, чересчур истощены тела. Испанцев в живых не осталось ни одного — османы постарались. Сафонка читает по убиенным заупокойную молитву, другую — во здравие пострадавших. Китаец отворачивается, пряча скептическую ухмылку.

Дон Рамон, бормоча искупительную молитву, возводя очи долу, погружает свой «мисерикордиа»[237] в сердца еще живых турок, обшаривает их трупы и выбрасывает за борт. Добив последнего, решительно и деловито направляется к пришедшему в себя Искандару. Полководец недвижим, голова его покоится на коленях Андроникоса.

— Пожалуйста, не трогать его! — преграждает путь китаец. Дон Рамон недоуменно пожимает плечами, прячет кинжал и присаживается неподалеку. Пошатываясь, подходит и присоединяется к компании Сафонка.

Хуа То переворачивает раненого, скрипящего зубами от боли, на живот. У грека разрублен позвоночник на уровне поясницы, парализованы ноги.

— Сколько мне осталось жить? — спокойно, с натугой в голосе вопрошает Искандар.

— Десять дней. Чуть больше.

— Ты можешь исцелить меня?

— Нет.

— Можешь уменьшить боль?

— Попытаться. Но тогда ты умереть через день-два…

— Великий Бабек утверждал, что лучше день прожить свободным, чем сорок лет жалким рабом. Я хочу встретить смерть пристойно, беседуя с верными друзьями… или хотя бы достойными врагами, а не извиваться, подобно червю, лишнюю неделю, искусывая губы в кровь. Делай свое дело, воин-целитель.

По просьбе китайца Орьехос отыскивает в кубрике портновский набор для шитья парусов и починки одежды.

— Большие, толстые иглы, — огорчается Хуа То. — Хорошее чженьцзю не сделать ими…

Он отбирает самые маленькие иголки, долго острит и точит их на точильном камне. Обнажает спину Искандара, ищет какие-то точки и утыкивает иголками поясницу, лопатки, позвоночник, шею. Грек начинает дышать ровнее.

Падает ночь, ветер стихает. Море ласково лижет бока галеона, мурлычет колыбельную песню. Далекими огнями позади догорают корабли. Дон Рамон и Хуа То приносят железный лист и жаровню, разводят небольшой костер, поджаривают соленую свинину. Заедают ее бисквитами, запивают разбавленным ромом. Искандар отказывается от трапезы. Из кают офицеров достают тюфяки и одеяла, устраиваются на ночлег. Никто не хочет ночевать внутри галеона, в темных его недрах словно бродят души умерших…

— Давайте спать, — предлагает капитан. — Если ветер останется благоприятным, он потихоньку снесет нас за два-три дня на север, ближе к земле. Только бы волнение не поднялось. Блинд создает неплохую тягу, но расположен близко к воде, волны его заливают. Может быть, утром удастся поднять другие паруса, хотя нас слишком мало, чтобы управлять галеоном. Да и такелаж поврежден очень сильно, лини и шкоты перебиты, реи сломаны…

Все смертельно устали, тем не менее заснуть после пережитых треволнений никто не способен. Мешает и боязнь пожара: вдруг искра от костра упадет на палубу.

— Подремлите, я послежу за огнем — вызывается Искандар.

— Ты ранен, Александр, тебе нужно поспать — возражает Андроникос.

— Стоит ли тратить на сон оставшиеся мне часы, если впереди ожидает вечный сон? Разве я не прав, отец?

— Догадался, сынок?

— Чего ж тут догадываться! Достаточно глянуть в зеркало, чтобы увидеть, на кого я похож, — на купца Хрисанфа или педагога Андроникоса.

— Зачем же ты притворялся все эти годы?

— Просто поддерживал дурацкую игру, в которую играли вы трое. Пытался наказать тебя и мать. Не хотел обижать рогоносца Хрисанфа, он был так добр ко мне… Никак не пойму одного. Хрисанф достойный, гордый и умный человек, ничем не уступающий тебе. Он не мог не знать, что жена ему изменяет. Как ты заставил его смириться с тем, что не только живешь в его доме, но и наставляешь ему рога? Или вы спали втроем?

— Не пачкай грязью свою семью! Хрисанф никогда не делил ложе с твоей матерью, и она не знала другого мужчины, кроме меня! Ее родители отказались отдать единственную дочь-красавицу за бедного повстанца, хоть и ведущего свой род от спартанских царей. Зато они охотно польстились на богатства его друга, преуспевающего афинского купца! Хрисанфу не нужны женщины, он решился на этот брак только ради меня. Я любил твою мать, как Орфей Эвридику! Легендарный певец спустился за женой в подземное царство Аида. Я согласился, чтобы в глазах света моя милая оставалась чужой супругой, а мой сын называл отцом моего друга…

— И любовника!

— Ты и это знаешь! Что ж, мы с Хрисанфом тоже любим друг друга по обычаю истинных эллинов!

— Христиане называют мужеложство страшным противоестественным грехом!

— Мало ли что выдумали эти лицемеры! Наши пращуры, коих мы должны почитать за образец во всем, не считали единственно верной лишь любовь мужчины к женщине. Эрос всеобъемлющ! Стрелы Амура поражают все живое! Зевс похитил Ганимеда не только для того, чтобы прекрасный отрок стал его виночерпием! Геракл делил ложе не только с Эолой, Деянирой, Омфалой, но и с мальчиками! Подобно олимпийским богам, владыки и простолюдины Эллады и Рима, Персии и Карфагена были падки на ласки и девушек, и юношей. Сафо воспевала духовный и плотский союз между женщинами. Все великие герои древности, Александр и Ганнибал, Кир и Цезарь, сотни других не делали различия между полами. Вспомни дружбу и любовь великих патриотов — полководцев Эпаминонда и Пелопида. Божественный Юлий жил с вифинским царем Никомедом, за что удостоился клички «вифинская царица». А на триумфах, когда легионерам разрешалось говорить про императора все, что им вздумается, даже самое гадкое, чтобы боги не позавидовали счастью триумфатора, воины Цезаря кричали: «Римляне, берегитесь! Вот едет лысый распутник, муж всех жен и жена всех мужей!».

А спартанцы, самый мужественный народ в истории?

Когда спартанский мальчик достигал двенадцати лет, один из взрослых воинов выбирал его себе в напарники, брал на несколько недель с собой в горы, обучал охоте и любви. Лакедемоняне касались своих женщин только в тридцать лет, отслужив в войске и получив право на женитьбу. До этого же смиряли буйство плоти исключительно с мальчиками.

А знаменитый фиванский Священный отряд, никогда не терпевший поражений? 300 входивших в него воинов набирались только из пар любовников, давших особую клятву. Старший из двух, эраст, занимал почетное место справа, со стороны копья; младший, эрамен, слева, со стороны щита.

Скажешь, то было давно. Но в мире мало что изменилось с тех пор! В мусульманских гаремах наряду с наложницами содержатся мальчики. Судя по рассказам Хуа, в Китае — тоже! Христиане лишь на словах против, а на деле многие из них с наслаждением погрязают в содомском грехе! Сколько римских пап и кардиналов, французских и прочих христианских королей и владык имели и имеют любовников-фаворитов! А монахи в монастырях! А люди искусства и науки! Величайшие из великих Микельанджело Буонарроти и Леонардо да Винчи не избежали подозрений в противоестественной любви к мужчинам. Твой любимец, ювелир и скульптор Бенвенуто Челлини был приговорен к четырем годам тюрьмы за содомию.[238]

Но ханжество процветает! Люди привыкли делать втайне то, что вьяве сами осуждают. Почему же ты не способен подняться выше христианского лицемерия?

— Я не спорю против очевидного, отец. Наши с тобой жизни прожиты, и мы не в силах что-либо изменить. У меня осталось мало времени, и я хочу отгадать загадку: почему мои друзья изменили мне и убили меня? Почему даже мой родной отец, как Понтий Пилат, умыл руки и стоял в стороне от сражения, в котором решалась судьба его сына?

Андроникос только собрался ответить, как вмешался возмущенный дон Рамон:

— Ты еще удивляешься, нечестивец! Я про тебя слышал, вероотступник! Кто же будет защищать Иуду, предавшего веру Христову за тридцать турецких сребреников?!

— Сотни владык меняли веру, как сапоги или перчатки! И тысячи людей смеялись над религиозными баснями! Я не отрицаю Высшего Разума. Но почему это должен быть именно библейский бог? В Саваофа верят меньше людей, чем в Аллаха. А у китайских идолов почитателей куда больше; чем христиан и мусульман, вместе взятых. Так чья же религия верна?

— Жаль, презренный безбожник, что твоя рана не позволяет мне расправиться с тобой! Ничего, вскоре ты понесешь кару куда горшую, нежели могу уготовить тебе я! Разверзнутся котлы ада — инферно и поглотят тебя навеки!

— Вряд ли! Если все предопределено Верховным Существом, как могу я противиться своей участи? Мне на роду написано стать вероотступником и богохульником! Так хочет бог, я лишь безропотно исполняю его волю. За что же меня — в ад?!

— Не все католики, о собака, разделяют догмат о предопределении человеческого бытия. Большинство теологов склоняются к тому, что существует свобода воли, выбор между тьмой и светом… Я знаю, я учился в Саламанкском университете и не раз присутствовал на богословских диспутах…

— Ах ты лицемер! «Свободу воли» в христианском мире насаждают кострами аутодафе, к ней идут в «испанских сапожках» прямо из объятий «железной девы».[239] Мусульмане куда больше соответствуют заповедям кроткого Иисуса из Назарета, нежели его собственные поклонники! Когда испанец попадает в Турцию, его делают рабом, если он не принимает мохаммеданства. Омусульманившись, он получает свободу и может стать даже визирем. А в твоей Испании даже бывшие мавры-мориски, окрещенные столетия назад, находятся под постоянным контролем инквизиции. Турок же, отказавшийся изменить вере отцов в христианском плену, сгорит на костре! Хороши «любовь к ближнему», «добровольный выбор между тьмой и светом»! Христиане и между собой не ладят! Католики, православные, лютеране, англикане, кальвинисты, гугеноты — все рвут друг другу глотки, как бешеные псы…

— Турки-сунниты тоже не жалуют собственных еретиков: персов-шиитов, исмалитов, карматов и прочих сектантов, — уточнил Андроникос.

— Правильно, и тем не менее они куда веротерпимей, чем христиане. Впрочем, мы уклонились от главного. Сафонка, скажи, что побудило тебя отказаться от моего предложения? Вы двое, — кивнул он китайцу и испанцу, — будьте любезны отойти, дабы он мог говорить без помех. Его тайну, если это тайна, я унесу в могилу…

Сафонка никак не мог подобрать подходящие слова.

— Я думал, ты царь истинный… Верил, ты освободишь всех гребцов, разобьешь турок, создашь царство божье на земле, вернешь нас по домам. Мы, рабы, стали твоим народом, твоими подданными, надеялись на тебя, как на государя своего законного… А ты о нас и не думал…

Взгляд из XX века
Иностранные исследователи одной из причин сталинизма называют давние монархические традиции русского народа. Мало еще у каких наций владыки пользовались таким благоговейным почтением, вызывали такие упования (конечно, речь о более поздних временах, чем первобытнообщинный строй и рабовладельческая эпоха, когда люди обожествляли начальство в прямом смысле слова).

Английский король Генрих VIII был почти копией русского самодержца Ивана IV. Оба объективно способствовали историческому прогрессу своих держав, стремились к полному объединению страны. Вели удачные и неудачные войны. В молодости пытались проводить серьезные реформы, бросали начатое на середине, казнив прогрессивных советников (для примера назовем только двух — великого Томаса Мора и менее известного, но тоже незаурядного Сильвестра Адашева). Срубили немало голов высшей знати. Попускали всласть излишне буйной кровушки в демократически настроенных городах, осмелившихся воспротивиться царственным амбициям. Каждый укокошил по нескольку своих жен — даже в этом сходство! Правда, отечественный батюшка переплюнул-таки заморского коллегу — сына собственноручно посохом порешить изволил…

А вот поди ж ты, благодарный английский народ не поет песен о Генрихе VIII, об Иване же Грозном их сложено множество…

И где еще, в какой стране нищий монах-расстрига или неграмотный казак вздымал половину населения на бунт, объявив себя законным государем?! Подобное лишь дважды случалось в истории: в Персии маг Гаутама короткое время выдавал себя за умершего царя Бардию. В древнем Риме «калифом на час» стал Лженерон. На святой же Руси Гришка Отрепьев, до сих пор безымянный «тушинский вор» Лжедмитрий II, Лжедмитрий III и Емельян Пугачев — лишь самые именитые в длинном списке, за ними идут «царевичи» Илейка, Петр, княжна Тараканова и прочие менее удачливые самозванцы.

И еще интересное наблюдение: чем лютее и тяжелее на руку царь-батюшка, тем большая память оставалась о нем у осчастливленного народа. Об Иване Грозном уже говорилось, прогрессивный деспот Петр Великий не только в песни — в сказки попал!

Впрочем, будем объективны. Иван III (он первым получил прозвище Грозный и позднее в народном сознании слился с образом своего более известного, хоть и менее богатого заслугами перед Россией внука и тезки), Иван IV, Петр I — выдающиеся государственные деятели, оставившие заметный след в летописи нашей страны. Своими деяниями они окончательно утвердили царскую легенду.

Зародыш ее возник еще при Святославе и Владимире Красное Солнышко, укрепился при Ярославе Мудром, Владимире Мономахе. Развитие мифа стимулировали Александр Невский, Даниил Галицкий, Михаил Тверской, Иван Калита, Дмитрий Донской. Одновременно победители и неудачники, борцы за национальную независимость и ордынские прислужники, угнетатели и жертвы, стяжатели и мученики (трое из них канонизированы церковью) и, самое главное, патриоты и радетели земли Русской — все они слились в привлекательный, как рублевская икона, образ великого князя-спасителя от татарских да боярских притеснений, а потом царя-надежи, доброго до простых людей.

Возвеличению государя способствовало еще и то, что политическое влияние официальной церкви на Руси было слабее, чем у католицизма и протестантства в Европе (вот почему там основной формой народных движений были ереси). В России все как бы сдвинулось на ступеньку: церковь подменяла верховную власть, а царь был живым богом…

И неудачник Борис Годунов не подорвал веру в самодержца-милостивца, чьи благие намерения сводятся на нет предателями-боярами (правда, похоже на современную сказочку о великом вожде, от чьего имени творили зло негодяи-наркомы?!). Ведь именно Борис был впервые избран Земским собором, он же впервые объявил главной целью своего царствования повышение благосостояния народа. Конечно, Борис не сдержал своего обещания. Так уж повелось, что почти всегда благосостояние растет не благодаря, а вопреки усилиям властей многострадальной страны нашей. Как и позднейшие отечественные владыки и лидеры, Годунов одной рукой даровал, другой отбирал: именно при нем окончательно отменили свободный выход крестьян в Юрьев день. Все же даже в Годунова русские люди верили. Множились его неудачи — вера уменьшалась, тем не менее большинство народа переметнулось к самозванцу лишь после смерти Бориса…

И потом ни Лжедмитрий, ни Василий Шуйский не разрушили ореола «избранника божия», чем Романовы с выгодой для себя пользовались триста лет.

В определенной мере «необходимость самовластья и прелести кнута» любы нам и поныне. Иначе не тосковали бы многие по «твердой руке», не уповали бы миллионные массы на мудрость властей, не ждали бы с замиранием сердца «указуев» из столицы.

Не может быть свободен народ, угнетающий другие народы. Равно не может быть свободен народ, который армейский принцип «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак» воспринимает как аксиому повседневной жизни и никак не впитает в себя простую мысль, что в руководители далеко не всегда попадают достойные и умные, зато слишком часто — самые честолюбивые, подлые, нечистоплотные, лицемерные, не гнушающиеся ничем ради своей карьеры.

«Никто не повинен в том, если он родился рабом; но раб… который оправдывает и прикрашивает свое рабство… холуй и хам». Понимаем ли мы до конца эту ленинскую мудрость?

* * *
— А что вере христианской ты изменил, конечно, плохо… Да ведь у нас на Руси стародавние князья, бывалоча, обусурманивались. Так жители уделов ихних все равно за господ их признавали… Нет власти аще от бога. Раз господь терпит вероотступника, так нам терпеть и подавно. Был у меня знакомец, дед Митяй, о коем я сказывал. Он не однажды от крещения понарошку отказывался, чтоб живот сохранить, потом грех сей отмаливал. И я его вторым отцом почитаю! А тебя я любил больше живота своего! Кабы повел ты рабов против турок, я бы пошел за тобой, невзирая на веру твою! И безбожие, кое ты выказал только что, мне бы препоной не стало! Вон Джумбо идолопоклонник, ан я его вожаком признал. Но не пойду я за таких царей, кои народ свой умучивают войсками чужеземными! И грех на душу брать, воевать против людей веры христианской, мне не любо! На том весь мой сказ!

— Погоди-погоди. В Московии властители испокон веков с помощью чужеземных дружин покоряли свой собственный народ. Владимира и Ярослава помогли посадить на великокняжеский престол наемники-варяги. После них бесчисленные князья удерживали или завоевывали свои уделы саблями половецких орд. Московские, рязанские и тверские владыки разоряли соперников и подавляли мятежи в собственном стане, вызывая на подмогу татарские тумены. Почему Ивану Калите можно было громить Тверь вместе с золотоордынцами, а мне нельзя защищаться от взбунтовавшихся рабов руками турок? Почему твой царь Борис изводил боярскую крамолу, опираясь на пики немецких наемников, а мне это заказано? Где же твоя справедливость?

Казак не нашелся, что ответить, огорченно махнул рукой, поднялся и отошел.

— Парень просто не может выразить правильно свои мысли, — поднял брошенную Сафонкой эстафету старый грек. — Верноподданность зачастую оказывается сильнее религиозности. Вспомни, англичане сменили веру, отвергли римский католицизм по желанию короля. Славянские народы после крещения своих владык отказывались от язычества. Многих, конечно, силой заставляли, но истинно верующих насильем ни к чему не принудишь. Так что не из-за твоего обращения в мусульманство восстал Сафонка против тебя. И, конечно, не потому, что ты якобы бросил свой народ…

— Интересно. Почему же?

— Он понял то же, что и я, — твою внутреннюю лживость и противоречивость. Ты алчешь власти вовсе не для того, чтобы возвеличить греческий народ, создать небывалую империю и превратить ее в божье царство на Земле. Ты хочешь завоевать державу для своего возвышения, а божье царство, освобождение от османского гнета — просто ловушки для легковерных. Ты идешь по трупам, не гнушаешься ничем, обманываешь всех, кого используешь… Говоря языком купца, продаешь кредиторов, как только они перестают давать тебе в долг. Безжалостный, ты обрек галерников на сожжение так же легко, как в свое время отдал ларисцев на заклание туркам…

— Разве осталась бы у меня надежда на победу, если бы гребцы сразу присоединились к испанцам? Мне не удалось бы тогда бить врага по частям.

— Много лет назад, когда ты излагал план взятия Ларисы, я сказал тебе фразу, которую хотел бы повторить сейчас: «Ты прав, Александр, но это логика изменника».

— Кому же я изменил? Султанам?

— Турок не грех обмануть, и ты делал это мастерски. Одна Фатима тебя раскусила. Но я говорю о другом. Ты изменил всем, кто верил в тебя, кто доверился тебе. Ларисцы, царевичи Иса и Джем, твои друзья-телохранители Хуа То, Сафонка, Джумбо, гребцы каторги… Наконец, греки, напрасно ждавшие, что ты возглавишь их борьбу с поработителями. И всегда у тебя находились объяснения — очень убедительные, верные. И всегда ты оказывался прав, ибо побеждал или по крайней мере оставался в живых, тем самым доказывая свою правоту и неправоту тех, кто проигрывал или погибал. Ты платил за победу любую цену и добивался ее.

И в конце концов ты перестал быть человеком, превратился в истукана, которому поклоняются варвары. Языческий бог требует все новых и новых жертв, ничего не давая взамен, кроме пустых обещаний, а сам все усиливает господство над душами легковерных и наивных. Идол, который лжет, — вот твое имя! В глубине души я всегда это понимал. Но там же, в глубине души, по соседству, жила надежда — а вдруг я ошибаюсь, вдруг, достигнув высшей власти, ты выполнишь свои обещания?

После того, как ты вынес смертельный приговор людям, с которыми просидел за веслом два года, я окончательно понял, что мои надежды напрасны. Если мой мальчик даже и создаст мировую империю, сказал я себе, это не принесет счастья грекам и человечеству. Он будет страшнее султанов, потому что… Кто лучше — Чингиз-хан или Александр?

— Затрудняюсь сказать… Оба — величайшие в мире завоеватели, основатели самых больших держав, гениальные полководцы. С одной стороны, Македонец умер непобежденным, а монгол в начале своей военной карьеры один раз в жизни потерпел поражение от соперничающего хана Джамуги. С другой стороны, Александр унаследовал могучее царство, Темучин же несколько лет провел в рабстве, так что ему труднее было пробиваться наверх…

— Да не о том я! Александр куда хуже Чингиз-хана, потому что он был просвещенный, потому что учился у Аристотеля. Однако пролил крови не меньше, чем дикий кочевник-монгол! Если бы ты добился своего, на троне всемирной империи воссел бы второй Александр, блистательный и страшный владыка. Ты всю жизнь обличал власть имущих в том, что они испорчены, а сам уподобился им, даже превзошел их в испорченности. Лгущий идол, ты повержен! Как греческий патриот и свободолюбец, я радуюсь этому! Сынок, твоя мечта не осуществилась и твоя жизнь обречена! Мое сердце разбито! И не допрашивай Хуа То, он скажет тебе то же самое, — устало добавил старик.

— Ээ, нет… Человеку свойственно ошибаться. Тебе тоже, отец. Так что я все же расспрошу китайца…

Бывший жрец оценил расстояние до Сафонки и Орьехоса (не услышат ли) и доверительно склонился к уху Искандара:

— Плохо, коль их знать то, что я сказать. Я нуждаться будет в поддержка в Испании. Вдруг они подумать, будто я не христианин…

— Ты на самом деле веришь в Иисуса?

— Да! Я верить во всех богов, они у каждой страны свои есть. Как говорят ханьцы: «Можно молиться и голове селедки, была бы вера». И чем древнее боги, тем сильнее они есть. Нашим богам уже пять тысяч лет, Христу исполнилось шестнадцать веков, Аллах отмечать тысячелетие. Я их всех почитать, никого обижать не хотеть! Но Будде поклоняться больше всех! Потому я и решил убить тебя!

Его собеседники опешили. Искандар возразил:

— Ты же сам рассказывал про буддистские секты, члены которых не едят мяса, разметают перед собой дорожки, чтобы нечаянно не раздавить муравья или жука. Как это совместить с твоими словами?

— У каждого своя карма. Секта чань, к которой принадлежать мой монастырь Шаолинь, не считать убийство запретным. Стране Хань предстоять смена династии, народу — битва с двумя врагами сразу: императорскими войсками и маньчжурами. Нам нужны европейские пушки, аркебузы и пистоли…

— Стань я султаном, подарил бы тебе сколько хочешь…

— У турок такого оружия нет!

— Купили бы у христиан!

— Оружие не есть самое главное. Нужен вождь. Достойный. И только один. Когда много кормчих, корабль разбиваться… Я думал взять Джумбо с собой, он возглавить бы восставших. Мы, ханьцы, привыкли подавлять варваров руками варваров. Ты убил его…

— И ты решил отомстить?

— Нет, взять тебя вместо него.

— Но ты же никогда не предлагал ехать с тобой в Китай!

— Ты бы не согласиться! И потом, ты представлять опасность для Хань. Вдруг бы ты, как Искандар или арабы, или Чингиз-хан и Тимур, дойти до Индии и создать угрозу, стать соперником повелителю Хань? Ты знать, что завещали нам предки? «Нет страны, которая не принадлежала бы императору; все живущие на земле — его подданные и данники…» Ты вполне способный завоеватель Хань…

— Значит, в силу этих соображений ты решил устранить меня?

— Нет упрощать! Я хотел устранить тебя как возможного завоевателя Хань и сделать тебя возможным спасителем Хань. А для этого нужно убить тебя… Мне тяжело сделать это, я тебя любить. Однако ездить на лодке — будь готов промокнуть до нитки…

— Или я поглупел, или он сошел с ума, — Искандар повернул голову к отцу. — Я не понимаю смысла его слов!

— Я тебе рассказывал о переселении душ. Твой путь на земле сложен и извилист, как путь змеи. Ты совершил великие подвиги и сотворил много злодейств. Плохое и доброе уравновешены в тебе есть. Я уверен, ты опять возродиться человеком, чтобы еще раз сделать попытку перейти в высшее состояние. Ты впитал культуру Хань — и способен в будущем возрождении стать ханьцем. Достичь этого я тебе помочь! Если человек выпадать джосс убить другой человек, он нести не только вину за это, также и ответственность за будущее перевоплощение своей жертвы. Ты и я связаны отныне есть судьбой. А может, уже были связаны кармой прежними рождениями — наша встреча может это означать. Я молиться крепко-крепко, много-много, и ты родиться ханьцем через девять дней после смерти. Я вернуться, найти тебя и снова воспитать полководцем. Кто ведать, вдруг ты стать вторым Ли Сунсином, спасителем Отечества. А может, Лю Баном или Чжу Юаньчжаном, основателем новой династии. Конечно, риск есть, что задуманное мной не сбыться. Но ведь и к дуракам порой приходит удача!

— Если быть до конца логичным, ты сам подверг опасности собственное перевоплощение. Вдруг за мое убийство после смерти станешь мухой?

— Я должен дожить до восстания и поставить тебя — ханьца во главе его. За такую заслугу Будда простить мои грехи.

— А тебя не смущает, что мой сын обрек рабов на гибель, изменил своим прежним товарищам ради того, чтобы вернуть себе доверие турок? — вмешался Андроникос.

— У простых людей — предательство, у великих — государственная мудрость. Как в пословице: «Хорошему коню — один кнут, кляче — тысячу». По вашему летоисчислению в 618 году военачальник Ли Юань напустил в Хань тюрков, с их помощью стал императором, основал династию Тан, славнее и пышнее которой не было в Поднебесной. Лю Бан сговорился с помещиками, предал восставшихкрестьян — и стал родоначальником династии Хань. Их и поныне почитают как богоравных. Значит, Небо благоволит и к тем, кто в глазах толпы считаться предателем. Для победы приходится идти на всякое. Сказано: если не приглашать к себе, не будут приглашать и тебя.

— Это противоречит твоим предсказаниям, да и мыслям Сафонки, — ехидно сказал Искандар отцу. — Интересно, а на чем основывался негр, давая мне отказ? Ты не знаешь, Хуа То?

— Джумбо говорил, что хочет убить много турок и потом обязательно пасть от твоей руки. Почему, не ведать…

Искандар посмотрел на мертвого исполина. «Хотел бы я знать, какие мысли копошились в твоей голове, когда я продырявил ее…»

Действия Мбенгу определялись такими мотивами, которые были вне сферы понимания представителей иных культур.

Испытание ядом короля уветов — убедительное доказательство того, что его наследник не колдун. Однако даже обычный человек может быть передатчиком мфекане, как безобидная внешне муха цеце — переносчиком сонной болезни. Все, против кого сражался Мбенгу, кто ему вредил, а также все, кто с ним дружил, погибли. Так было с уветами, с первой женой — сестрой, с вожаками зулусского импи, с племенами нгуни, осмелившимися поднять ассегаи на Могучего Слона. Так будет с Нделой, Тетиве и купцом-работорговцем. Так должно произойти с арабами и турками — хозяевами. Потому Мбенгу и выступил против них, чтобы перенести мфекане в страну белых, направить разрушение против угнетателей, против Искандара.

В битве Мбенгу разорвал сердца и выпустил мозги многим хозяевам, и теперь их красное зло уМниама будет преследовать его. Это страшно, но Могучий Слон выдержит происки враждебных духов. У недругов были хилые тела, никчемные умы — значит, слабые души. А вот Искандара убивать никак нельзя — у него такое же сильное уМниама, как у самого Мбенгу, без помощи колдунов, которые могли бы правильно совершить церемонию очищения, с ним не справиться. Пусть Искандар живет и мучается, отбиваясь от красного зла, которое выпустит на него съеденный им на поле боя Мбенгу. Ведь у Искандера нет колдунов, чтобы подвергнуть его обряду очищения, да он в ведунов и не верит.

Жалко уходить в потусторонний мир, не подергав реденьких волос в своей бороде, которая только и есть подлинный признак старости. Но вообще-то Мбенгу уже испытал почти все, что суждено мужчине. Родился. Получил имя. Прошел инициацию. Убивал львов и носорогов на охоте. Познал женщину. Стал владельцем стад. Держал в руках своих новорожденных детей. Губил врагов. Одерживал великие победы, возглавлял импи. Заседал в совете индун. Увидел невиданное. Даже успел побывать в заморских каменных краалях. Стал вождем рабского племени.

Только смерть Мбенгу еще не испробовал…

Что нового сулит дальнейшее существование кроме новых мучений? Их принесут и новые хозяева, к которым он может попасть, и еще больше — уМниама загубленных им врагов.

Пришла пора уйти к предкам. Снова встретить отца. Обнять никогда не виданную мать. Научить владеть копьем брошенного крокодилам сына-первенца, он уже подрос до возраста инициации. Прижать кулак к ладоням покойных жен и любовниц. Посмеяться над съеденными на поле брани неприятелями.

Не стоит тянуть с отправкой на небо, пока Мбенгу не увезли еще дальше от родных мест. Ведь небесные краали предков расположены над самыми селищами потомков. Неизвестно еще, сколько времени придется добираться по потусторонним саваннам и джунглям до мест, где стали станом Родные-Покинувшие-Мир-До-Тебя.

Спешить, естественно, тоже нельзя, пока не выдастся подходящий случай. Уходя, воин должен забрать с собой в могилу как можно больше недругов…

Мбенгу ничего не объяснял ни товарищам, ни Искандеру. Зачем? Уветы, йаги, зулу, вообще африканцы никогда ничего не обещают заранее, не берут на себя стесняющих обязательств. Лучше один раз сделать, чем десять раз пообещать.

Даже, если бы он и рассказал турецкому полководцу, что его торжествующий предсмертный крик выражал радость исполнившегося желания, тот вряд ли поверил бы…

— Отец, хочу спросить тебя. Помнишь предсказание сивиллы, все остальные пророчества о моей непобедимости? Я велел распространять их, но верил в них и сам. Ты подкупил прорицателей, устроил оракул в Кумах, чтобы укрепить мою веру в собственную исключительность? Вспоминаю твои слова, что воля и уверенность в себе более необходимы полководцу, чем стратегический талант и воинские познания. Все было подстроено?

— Тебе так важно знать наверняка?

— Пожалуй, нет. Я все равно не избрал бы другого пути. Сивилла-то оказалась права! Я разделил судьбу халифата, только не в завоеваниях, а в том, что меня остановили «четыре стороны света». Север — московит, юг — негр, восток — китаец, запад — испанцы… И еще десятки народностей, представленных гребцами… А вот победить меня удалось не только смерти, но и Джумбо. Я так хотел умереть, не изведав горечи поражений…

— Ты не прав, сынок. Никто не выиграл и не проиграл. Вы истребили войска друг друга и сами пали.

— Спасибо, отец, что ободряешь меня в последние минуты…

— Почему последние?! Не думай о смерти, сын!

— Отец, у меня немеют руки, холод ползет к груди… Приблизьтесь, друзья мои и враги, я хочу с вами попрощаться. Настает для меня час, описанный в Коране: «Когда солнце обовьется мраком, когда звезды померкнут, когда горы с мест своих сдвинутся… Когда звезды столпятся, когда моря закипят… Когда небо, как покров, снимется, когда ад разгорится и когда рай приблизится…»

— Не мечтай о рае. Богом проклятый!

— А, подал голос, лицемер христианский! Злорадствуешь! Думаешь, сейчас мою душу черти в преисподнюю утащат? Тебе не приходило в голову, что правы мусульмане, и мне уже раскрывают объятия, раздвигают ноги среброгрудые гурии? А вдруг истинна религия наших с тобой предков, отец, и через мгновения за моим бестелесным духом прилетит Гермес в крылатых сандалиях и отведет в Аид? У кого найдутся две монеты, чтобы закрыть мне ими глаза и заплатить Харону за перевоз? Неужто вскоре я пересеку на его лодке Стикс, выпью воды из Леты-реки забвения и навеки останусь в царстве теней…

— Что ты такое говоришь, сынок…

— Он бредит, — мрачно изрек капитан, тщетно подавляя дрожь.

— Нет, просто пытаюсь пустой болтовней скрыть охвативший меня ужас. Некогда я убеждал себя и других, будто встречу смерть равнодушно. Оказалось, логика и мудрость ничего не значат, когда небытие смотрит тебе в лицо. На поле сражения — другое дело, там ты вынужден сражаться, и некогда думать о гибели. Прав был Цезарь, утверждая, что самая лучшая смерть — мгновенная, о которой не ведаешь заранее. А вот так — больному, беспомощному лежать и ждать своего неизбежного конца — нет горшей муки. Сейчас, сейчас меня не станет… Что будет со мной? О господи, страшно-то как… Похороните меня вместе с Джумбо, скуйте нас одной цепью. Я не сумел стать ему братом при жизни… Хуа То, как я хотел бы, чтобы сбылось сказанное тобой… Сафонка, желаю тебе добиться своего, добраться до дома… Отец, прости, что разочаровал тебя… Все меня простите… Смерть приближается! Вот она ледяной дланью сжимает мое сердце… Не хватает дыхания… О господи…

В эту трагическую минуту лишь испанец ощущал страх, охватывающий людей при виде того, как один из них отходит в вечный дом свой.

Только что перед тобой лежал живой человек, разговаривал, надеялся, боролся… Произошло нечто неуловимое. Какая-то пелена набежала. Легкий вздох-стон послышался. Опустилось лезвие тоньше волоса…

Звон ли то и прикосновение косы исполинской старухи-скелета, меча ли прекрасноликого ангела Азраила, ножниц ли последней из парок-богинь судьбы Атропо, обрезающей нить…

И нет больше человека, надежд его и мечтаний, упований и сетований, горестей и радостей. Сколь бы велик он ни был при жизни. Перед тобой лишь мясо, кукла, истукан, одеревеневшая плоть…

Едва успеваешь ты ощутить нелепость и ужас этого трагического скачка (совершенного без всякого внешнего движения!), прыжка из бытия в ничто, как тебя кувалдой в темя бьет осознание: а с тобой ведь будет то же самое! И как ты ни крутись, ни изворачивайся — никуда не денешься, никакие уловки, изощрения, подкупы, просьбы, мольбы, увещевания, обещания, угрозы тебе не помогут.

Страх смерти заставил дона Рамона проглотить злорадный возглас, копошившийся на языке, и облечь голое трепещущее сознание, замерзающее под ледяным дыханием вечности, в теплое успокоительное защитное покрывало религии.

Исступленно крестясь, Орьехос вполголоса молил пресвятую деву Марию избавить его от трепета сердечного.

Хуа То, сидя в позе лотоса и скрежеща зубами, мысленно, чтобы другие не услышали, уговаривал Будду прислушаться к его просьбе, перевоплотить Искандара в ханьца и снова свести их жизненные пути.

Обливаясь слезами, Сафонка громко упрашивал Христа и всех угодников явить милосердие к грешным душам великих воителей, безбожников Джумбо и Искандара…

Андроникос не молился, молча сидел, держа в руках ладонь мертвого сына и ощущая, как она холодеет…

— Где мы найтить цепи, чтобы сковать Искандара и Джумбо? — обеспокоился Хуа То. — Он так завещал… Хоронить надо скоро, негр уже пахнуть…

— Этого добра у нас хоть завались! — с деланной веселостью откликнулся капитан. — Наготовили для пленников.

Он притащил большие цепи, рассчитанные на десяток невольников. Погибшие полководцы очутились в железе в последний раз.

— Прикуйте меня к ним! — подошел Андроникос.

— Вы с ума сошли! — отпрянул от него испанец.

— Мне незачем больше жить. Мой сын и моя надежда — обе исчезли. Как истинный эллин, я хочу свести счет с жизнью сам…

Сафонка долго отговаривал старого грека, тот стоял на своем.

— Пусть исполнится воля твоя, достойный муж, — поклонился ему китаец и приковал Андроникоса.

— Вы поторопились, дон Хуа. Мы не сможем скинуть их вниз, планшир слишком высокий, трупы очень тяжелые. Да и недостойно выглядеть будет погребение. Нельзя сбрасывать таких людей в воду, как простых гребцов. Раскуем их, отнесем на нижнюю палубу, через орудийный порт спустим по доске в море одного за другим.

Так и сделали.

Дон Рамон и Хуа То осеняли себя крестными знамениями. Коленопреклоненный Сафонка прочитал заупокойную молитву и содрогнулся, увидев, как вереница трупов, вернее, два мертвых тела и одно живое, исчезли в разверстой пасти, открывшейся в борту корабля, и упокоились в самой большой могиле — бескрайнем море. Джумбо повлек Искандара, тот — отца… Мертвые тащат за собой живых… Андроникос ушел в воду без звука…

Сел Сафонка и горько зарыдал. Вспомнились ему батюшка родной и милая Софьюшка, дед Митяй, Ивашка… Вот еще трех дорогих людей проводил в путь последний. Никого больше не осталось, кроме Хуа То. Братья, правда, живут в далеком Воронеже, да ведь туда добраться еще надо.

Справили поминки по всем христианам — жертвам морского боя. Испанец, накушавшись рому, стал расспрашивать спутников. Узнав, что китаец учился в языческом храме, помрачнел. Вновь обрел веселье, услышав про иезуитский колледж и несостоявшийся визит к папе римскому.

— Значит вы, дон Хуа, так сказать, рыцарь духовного ордена, подобно иоанииту или меченосцу. Похвально. Вы намерены попытаться припасть к туфле понтифика в Ватикане?

— У меня нет теперь рекомендательных писем и подарков, которые предназначались его святейшеству. Христианская община в Хань поручила мне закупить у западных единоверцев огненный бой. Этим я и хотеть заняться…

— Понимаю. А вы, дон Сафонка, происходите, насколько я понял, из семьи потомственных офицеров конницы, служащих на границе?

— Да, мой род прописан к детям боярским.

— По нашим обычаям наследство переходит к старшему сыну владельца поместья, это называется майорат. Все дворянские дети, которым не досталось доли, зовутся идальго. Так что по нашему вы — идальго. Не смущайтесь, немало доблестных солдат удачи носили это славное звание. Самые громкие имена — Кортес и Писарро, завоеватели империй ацтеков и инков. Остается только один деликатный вопрос — не еретик ли вы?

— Истинно верую я во Христа-Спасителя и Святую троицу! Я и на галеру попал потому, что отверг посулы бусурманские, не поменял веру истинную на ложную!

— Весьма благородно, однако для нашей святой инквизиции этого недостаточно. Вы должны будете развеять сомнения святой церкви насчет своей приверженности к лютеранской ереси. Вы готовы преклонить колено перед пресвятой девой Марией?

— Только нехристь откажется поклониться Богородице-деве!

— Вы согласны, что для общения с Господом нашим простым людям требуются посредники — святые и блаженные, что Священную книгу должны толковать те, кто имеет на это право, — священнослужители, а не миряне?

— Не понимаю, о чем тут спрашивать. Я всегда молил святых заступников, Николу-угодника, Георгия-змееборца и прочих, чтоб ходатайствовали за меня перед Богом! И кому же, как не попам да монахам молитвы отчитывать да Евангелие почитывать!

— Вижу, что в лютеранской ереси вы неповинны. Надеюсь, вы успешно пройдете собеседование с отцами-доминиканцами, и они не заподозрят вас в отступлении от канонов веры. Насколько я понимаю, вы хотите вернуться в Московию, а вы, дон Хуа, в Китай. Столь длительные путешествия требуют много денег. Вот, — он подал русскому и китайцу два больших кошеля, — ваши доли из добычи, которую я взял у мертвых… — Орьехос сделал многозначительную паузу, — турок. Я поделил все поровну. Не сомневайтесь. Кое-что мы выручим от продажи взятого в бою оружия и тоже разделим. Но средств наших хватит только на то, чтобы прожить пару лет где-либо в Андалузии или Кастилии, ведь у нас нет постоянных доходов. Мне нужны десятки тысяч песо, чтобы возместить урон, нанесенный турками, починить галеон, набрать новую команду. Я вынужден буду делать это за свой счет. Кроме того, меня ждут кредиторы. Я наделал много долгов, чтобы оснастить корабль в плавание. Вам тоже придется добыть целое состояние, чтобы достичь желаемого вами.

— Деньги мы достать, — многозначительно сказал Хуа То.

— Да? — глаза испанца загорелись. — Судя по вашим боевым делам, вы не привыкли бросать слова на ветер. Что ж, предлагаю сформировать тройственный союз. Я помогу вам устроиться в Испании, вы мне — расплатиться с долгами и стать богатым. Согласны? Мы все христиане, все — воины, поклянемся на кресте и шпаге, что будем верны друг другу. Ибо сказано в Библии: «И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».

Так у Сафонки и Хуа То появился новый друг и союзник.

Через четыре дня ветер пригнал галеон к земле. Они спустили паруса, бросили малый якорь и стали ждать прибытия лодок из видневшейся на берегу рыбацкой деревни.

Близость земли, ощущение свободы рождали надежды скорого возвращения на родину. Обманчивые мечты…

Орьехос увидел город своего детства Кадис через месяц.

Хуа То ступил на китайский берег спустя три года.

Сафонка удостоился беседы с патриархом Филаретом в Москве через семнадцать лет.

Особой радости исполнение желаний никому из них не принесло. Но сейчас, сбрасывая трап приставшей к галеону рыбацкой фелюге, они считали себя безмерно счастливыми.

Взгляд из XX века
Да не посетует на меня читатель за необычный конец моего повествования. Дескать, двух главных героев автор прикончил, двух других бросил на произвол судьбы. К жизни Сафонки и Хуа То, возможно, я еще вернусь. Их биографии — лишь фон, точнее, жизненные срезы, по которым я пытался изучать извечные проблемы — власть и ее влияние на человеческую душу, взаимоотношения между рабом и господином, путь от слепой покорности к разумному бунту.

Люди-фигурки в театре марионеток, управляемые невидимыми нитями, названия которых — страх, любовь, патриотизм, преданность, честолюбие, материальные выгоды, различного рода разрешения и запреты. Именно за них дергают сверху немногие избранные, пробившиеся на более высокие ступеньки в общественной иерархии, хотя и сами висят на тех же самых нитях. Казалось бы, где уж марионеткам проявить свободу воли?!

И тем не менее… Как утверждают англичане, все мы гребем в одной лодке. Следовательно, все мы галерники. Не каждому выпадает удача встать к кормилу или пристроиться на капитанском мостике. Однако только от тебя зависит, будешь ли ты до конца дней своих носить колодки галерного раба, добьешься свободы или падешь в борьбе за нее.

Как избавиться от рабства — тела, духа? Рецептов, пригодных на все случаи, нет. Впрочем, заглянем в книгу «По ту сторону добра и зла», написанную надолго у нас затабуированным философом Ницше, и прочтем его предложение: «Восстание — это доблесть раба. Вашей доблестью пусть будет послушание». Знакомый призыв… Запомним совет — но поступим наоборот.


1983–1989 гг.

Примечания

1

Дать чику (рус.) — ударить.

(обратно)

2

1604 года. Все даты далее даются по старому стилю христианского летосчисления.

(обратно)

3

Дети боярские — в центральных уездах России мелкопоместные феодалы, служивые люди; в Воронежском крае в конце XVI — начале XVII веков — однодворцы, жившие в основном в поместьях, в селах и деревнях, но обрабатывавшие землю своим трудом. Они были обязаны нести военную службу.

(обратно)

4

Здесь и далее цитируется Устав сторожевой службы от 16 февраля 1571 года, который определял порядок охраны Руси от татарских набегов.

(обратно)

5

Лобанчик (рус.) — червонец, рубль.

(обратно)

6

Королевством обеих Сицилий с 1504 по 1860 год называлось государство, объединявшее остров Сицилию и Южную Италию, в конце XVI века оно входило в Испанскую империю.

(обратно)

7

Чжан (кит.) — мера длины. 3,2 метра.

(обратно)

8

Образное выражение, означающее: расположиться без всяких церемоний, вести себя так, как будто ты один в комнате.

(обратно)

9

Дни холодной пищи — три дня в конце зимы, когда нельзя разводить огня и люди питаются только холодной пищей.

(обратно)

10

Китайцы пользовались твердыми подушками-изголовниками разнообразной формы из бамбука, дерева, кожи, циновок, а также керамики и фарфора.

(обратно)

11

Медитация — одновременно молитва, раздумие, созерцание, отречение от всего земного, самовнушение.

(обратно)

12

Время с 19.00 до 5.00 делилось на ночные стражи по два часа каждая.

(обратно)

13

По китайскому сельскому календарю каждый лунный месяц делился на два отрезка по 15 дней (до и после полнолуния), которые назывались временами года.

(обратно)

14

Игра в пальцы — играющие одновременно выкрикивают число и одновременно показывают при этом сколько-то пальцев. Если сумма всех выставленных пальцев равна числу, названному одним из играющих, тот победил. Саньшилюцзи — азартная игра на деньги, где выигравший получает в 36 раз больше, чем поставил.

(обратно)

15

Типичное китайское выражение покорности судьбе и в то же время независимости своего духа, нечто среднее между русским «Что поделать!» и «Авось пронесёт!».

(обратно)

16

Час Змеи — с 7.00 до 9.00.

(обратно)

17

Лан — 37 грамм серебра, основная денежная единица.

(обратно)

18

Конец широкого рукава китайского халата или немного сшивался снизу вверх по направлению к кисти, или просто ссужался к кисти: таким образом в нижнем углу рукава получался карман, где хранили мелкие вещи.

(обратно)

19

Час Тигра — с 3.00 до 5.00.

(обратно)

20

Сяньшэн — «раньше меня родившийся», обращение к учителям, ученым.

(обратно)

21

Час Овцы — с 13.00 до 15.00.

(обратно)

22

Чи (кит.) — мера длины, 32 см.

(обратно)

23

Курительные свечи — палочки различной длины и толщины из прессованной рубленой соломы, бумаги или опилок с добавлением ароматов (сандала и др.). Употреблялись для курения перед изображениями божества.

(обратно)

24

Девушки закалывали волосы шпильками в 14 лет, это считалось совершеннолетием. Неумение шить — один из самых серьёзных упрёков женщине, ибо шитьё и вышивка в Китае были неотъемлемой частью женского воспитания.

(обратно)

25

В китайских правилах вежливости головной убор играл особую роль. При церемонии приема китайцы надевали шапку даже в доме в знак особого почтения к гостю или хозяину.

(обратно)

26

Династия Чжоу — XII–III века до н. э.

(обратно)

27

Кун-цзы Конфуций (551–475 гг. до н. э.) — основатель конфуцианства, этико-политического учения, главной теории государства и общества в Китае.

(обратно)

28

Соответствует 1573 — первому году правления императора Минской династии Шэнцзуна, который царствовал по 1620 год. Со II в. до н. э. по 1911 год царствование каждого императора проходило под определённым девизом, символизирующем счастье, процветание, благополучие и т. д. Имя самого владыки воспрещалось произносить и писать. У Шэньцзуна был девиз Вань-ли.

(обратно)

29

У жителей средневекового Китая постоянной была только фамилия — син, а личное имя, часто двусложное — мин — трансформировалось с течением лет. Первое — маленькое, детское или «молочное» имя (сяо мин, жу мин, най мин) ребёнок получал при рождении как ласкательное, для него подбирались поэтические слова. При поступлении в школу отец или учитель давал большое, «книжное» или школьное имя (гуань мин, шу мин, да мин, сюэ мин), которое сохранялось за человеком всю жизнь и употреблялось во всех официальных случаях. Его указывали после фамилии, Кроме того, друзья, учителя, ещё чаще родители присваивали юноше второе имя — имя совершеннолетия — цзы (типа прозвища). Образованный человек имел литературный псевдоним — хао, у знати было излюбленным почетное имя — ши.

(обратно)

30

Хуа То жил в 190–265 гг.

(обратно)

31

Цюань-шу (кит.) — дословно «искусство кулака», комплекс воинских искусств Китая, ныне известный как у-шу (на Западе — кунфу).

(обратно)

32

Мин-цзы (ок. 372–289 гг. до н. э.) — древнекитайский философ, последователь Кун-цзы.

(обратно)

33

Дак что (рус.) — только что.

(обратно)

34

Ночь с 23 на 24 июня.

(обратно)

35

Мара (рус.) — призрак, злое существо, отождествляемое со смертью.

(обратно)

36

Шемела (рус.) — метла, помело.

(обратно)

37

Ненаши (рус.) — черти.

(обратно)

38

Важко (рус.) — тяжело, тяжко.

(обратно)

39

Помуздать (рус.) — надеть узду.

(обратно)

40

Чехай (тур.) — помощник диздара, коменданта крепостного гарнизона.

(обратно)

41

Джеляли (тур.) — участники восстаний против султана, в основном турецкие крестьяне, а также мелкие феодалы и воины феодальных ополчений. Названы так по имени руководителя восстания 1519 года в Токате — Джеляли. Самое крупное восстание разразилось в 1595–1603 годах.

(обратно)

42

Эйялет (тур.) — провинция, наместничество, которое выставляло войска, сражавшиеся под предводительством наместников — беглербегов. В Румелийский эйялет входили европейские владения падишаха, в Анатолийский — азиатские, средиземноморские острова составляли особое наместничество.

(обратно)

43

Странами Золотого Яблока турки называли Европу.

(обратно)

44

Эпаминонд (ок. 418–362 гг. до н. э.) — великий древнегреческий полководец и политический деятель.

(обратно)

45

Кын (кит.) — мера веса. 0,6 кг.

(обратно)

46

Доу (кит.) — мера объема, 10,4 литра.

(обратно)

47

Бодхихарма (умер в 598 г.) — буддийский проповедник, прибыл в Китай в 520 году из Индии, стал патриархом китайского буддизма, основателем школы самосозерцания чань (дхьяна, дзен) в монастыре Шаолинь. Один из основоположников цюань-шу.

(обратно)

48

Даос (кит.) — последователь даосизма, китайского философского и религиозного учения, основанного Лао-цзы (VI в. до и э.) В основе даосизма лежит понятие о «дао» — естественном пути. В начале I тысячелетия нашей эры даосы обратились к магии, алхимии, отшельничеству.

(обратно)

49

Древнейшее в Китае гадание на тысячелистнике лежит в основе «Ицзин» («Книги перемен»), своду религиозных текстов и гаданий.

(обратно)

50

Образное выражение, означающее «стремиться к земным удовольствиям».

(обратно)

51

Имеются ввиду развалины знаменитого Зимбабве.

(обратно)

52

Топот обозначал воинский салют вождю, а также заменял аплодисменты.

(обратно)

53

Кош (татар.) — обозы и табуны запасных коней; ахурук (монг.) специальный семейный караван, следующий за войском — жены, дети в обозе.

(обратно)

54

Санчак (татар.) — турецкий наместник (правильно санджак).

(обратно)

55

Приполонь (рус.) — прибыль.

(обратно)

56

Торгуты (монг.) — подразделение из 60 отборных воинов, несших дневной караул.

(обратно)

57

Порятувать (рус.) — спасти.

(обратно)

58

Отпустить на окуп (рус.) — бесплатно.

(обратно)

59

Немцами на Руси в те времена называли всех иностранцев.

(обратно)

60

Вязы (рус.) — шея.

(обратно)

61

В XVII веке средний возраст человека не превышал 30 лет. И хотя имелись даже столетние патриархи, старцами считали всех, кому перевалило за полвека.

(обратно)

62

Понька (рус.) — лоскут ткани, в который крестьянки обертывались вместо юбки.

(обратно)

63

Бурмитское зерно (рус.) — крупные окатистые жемчужины.

(обратно)

64

Жеманниками в мусульманском мире называли актёров.

(обратно)

65

Причиной массового падежа скота (скажем, вызванного эпидемией ящура) в те времена считали страшного демона или вампира.

(обратно)

66

То есть иудеи и христиане, чтящие Библию, которая признаётся и мусульманами.

(обратно)

67

Аллах посылает людям пророков двух типов — наби и расулей, числом соответственно 124 000 и 300. Главными из расулей были последние шесть: Адам, Ибрагим (библейский Авраам), Нуха (Ной), Муса (Моисей), Иса ибн-Мариам (Исус сын Марии) и Мохаммед.

(обратно)

68

Сатурн.

(обратно)

69

Блистательная Порта (порог) — официальное название правительства турецкой империи, которое перешло на государство.

(обратно)

70

Есть предположение, что от них пошли битюги — порода упряжных лошадей, выведенная в Воронежском крае.

(обратно)

71

Тьма (рус.) — тысяча.

(обратно)

72

Попрядухи — обычай, когда в каком-либо русском доме собирали женщин, чтобы те пряли пряжу, которую сами хозяева не могли по каким-то причинам спрясти; гостей за это угощали и развлекали.

(обратно)

73

Прикляскать (рус.) — прихлопнуть.

(обратно)

74

Гуляй-город с огневым нарядом — подвижное возовое укрепление с артиллерией, которое успешно применялось против кочевников.

(обратно)

75

Делать землю — обрабатывать, юридический термин XVII века.

(обратно)

76

Распад Большой орды (бывшей Золотой) произошел в 1502 г.

(обратно)

77

Богдан — турецкое название Молдавии, Афлак-Валахии, феодального княжества между Молдавией и Дунаем.

(обратно)

78

Правил в 1574–1595 гг.

(обратно)

79

Еди-Куле, Семибашенный замок — страшнейшая из стамбульских тюрем, куда бросали знать и иностранцев.

(обратно)

80

Мурад I (1358–1389 гг.) — завоеватель Египта, убит в знаменитой битве на Косовом поле.

(обратно)

81

Правил в 1520–1566 годах.

(обратно)

82

Чауш-паша (тур.) — начальник чаушей, султанских гонцов и придворных для особых поручений.

(обратно)

83

Хондкар (тур.) — дословно «человекоубийца», почетный титул султана.

(обратно)

84

Цилинь (кит.) — сказочный единорог, в отличие от своего европейского собрата считался образцом кротости.

(обратно)

85

Есть в воинском строю — убивать.

(обратно)

86

Зулусская деревня имела девять выходов — по числу естественных отверстий человека.

(обратно)

87

Во многих странах Африки поцелуй до сих пор считается негигиеничным жестом. Выражение любви — коснуться кулаком ладони девушки.

(обратно)

88

До 1700 года на Руси Новый год отмечали 1 сентября — в Семенов день.

(обратно)

89

Жели (татар.) — волосяные арканы, натянутые между юрт, к ним привязывались кони.

(обратно)

90

Майна (укр.) — полынья.

(обратно)

91

Комонь (рус.) — конь.

(обратно)

92

Шариат (араб.) — свод мусульманских законов, основанных на Коране.

(обратно)

93

Бунчук — знак власти высокопоставленного татарина, турка, а так же украинского гетмана — длинное древко, оканчивающееся острием или шаром, с конскими хвостами.

(обратно)

94

Правили соответственно в 1288–1326 и 1326–1359 гг.

(обратно)

95

Коран называет Александра Македонского одним из пророков-предтеч Магомета.

(обратно)

96

Гуань Ди (кит.) — канонизированный в 1594 году и объявленный богом войны Гуань Юй (III в.). прославленный полководец эпохи Троецарствия, один из героев романа Ло Гуаньчжуна «Троецарствие».

(обратно)

97

Авалокитешвара-бодхитсатва, помогающий людям в бедствиях. В Китае известен под именем Гуаньинь — женское божество, печальница за мир, чадодательница. На иконах — прелестная женщина. Обитает в Южных морях. Ей посвящено несколько храмов.

(обратно)

98

Ян Юцзи (VI в до н. э.) — сановник царства Чу, легендарный стрелок из лука, который за сто бу — 160 метров — попадал стрелой в лист ивы и на сто выстрелов не давал ни единого промаха.

(обратно)

99

Джосс (кит.) — судьба, удача, фортуна, божья милость или немилость, случай.

(обратно)

100

Накормить своим мясом близкого человека — образное выражение, означающее «сделать все». Исходит из конфуцианских канонов, где упоминается о преданных сыновьях, отрезавших от себя мясо (в качестве лекарства), чтобы накормить родителей.

(обратно)

101

Цэнь — созвездие Ориона.

(обратно)

102

Большой ковш — созвездие Большой Медведицы.

(обратно)

103

Так татары называли Полярную звезду и Марс.

(обратно)

104

Баская (рус.) — красивая, приглядная.

(обратно)

105

Веретейка (рус.) — ядовитая змея.

(обратно)

106

Беремечко (рус.) — охапка.

(обратно)

107

Шагид (араб.) — мусульманский воин, погибший во имя Аллаха и попавший в рай.

(обратно)

108

Почетное наименование Корана.

(обратно)

109

Сто Фамилий — образное название простолюдинов.

(обратно)

110

В домах богатых и высокопоставленных лиц ворота и двери покрывались красным лаком.

(обратно)

111

В знак того, что их руки не ведают труда, знатные и богатые китайцы отращивали ногти до 10–12 см длиной и держали в роскошных ножнах, чтобы не сломать.

(обратно)

112

Шестое тысячелетие до н. э. согласно традиционной китайской хронологии.

(обратно)

113

Они жили в I веке н. э.

(обратно)

114

Звезда созвездия Стрельца.

(обратно)

115

Правил с 1191 по 1157 гг до н. э.

(обратно)

116

Ван (кит.) — в древности царь, потом титул членов императорского рода.

(обратно)

117

Белый цвет в Китае траурный.

(обратно)

118

Правил с 781 по 771 гг. до н. э.

(обратно)

119

Это произошло в V веке до н. э.

(обратно)

120

Правил с 489 по 500 гг.

(обратно)

121

Эта история случилась в 755 г.

(обратно)

122

Жил в I веке.

(обратно)

123

Это слово на кантонском диалекте обозначает высшую ступень совершенства, его употребляют перед названием какого-либо дела, искусства. Сейчас этим не совсем точным термином обозначают на Западе китайскую гимнастику и систему рукопашного боя ушу.

(обратно)

124

Поэтический образ женских глаз, чистых и прозрачных, как речная вода осенью.

(обратно)

125

То есть стала женой.

(обратно)

126

Шириной 4 см и длиной 10 метров.

(обратно)

127

10 сантиметров.

(обратно)

128

На африканском юге одетых девушек до сих пор упрекают в распущенности.

(обратно)

129

Муалим (араб.) — наставник, шкипер, исполняющий и обязанности лоцмана, первый капитан арабского судна.

(обратно)

130

Нахуда (араб.) — судовладелец, он же обычно второй капитан арабского судна, командующий воинами.

(обратно)

131

Эфенди (тур.) — господин.

(обратно)

132

Маристан (араб.) — мусульманская больница.

(обратно)

133

Фарсах (араб.) — шесть километров.

(обратно)

134

Чивут (тур.) — дословно падаль, так турки называли евреев.

(обратно)

135

Мауна (тур.) — судно с веслами и парусом, внутри которого часто устраивали лавки.

(обратно)

136

Татарская ласка, заменяющая поцелуй.

(обратно)

137

Джубба (тур.) — стёганая верхняя тёплая одежда.

(обратно)

138

Хиджра (араб.) — мусульманское летоисчисление и календарь. Более известна лунная хиджра, но в Турции применялась солнечная, в которой новый год начинался 20 или 21 марта, обязательно в новолуние.

(обратно)

139

Кальфа (тур.) — хозяйка, старшая рабыня в гареме, которой подчиняются невольницы.

(обратно)

140

Доломан (тур.) — верхняя длинная одежда, иногда с меховой опушкой.

(обратно)

141

Сура — по арабски шеренга или ряд, в Коране глава или отдельное поучение; аят — дословно знамение, чудо, в Коране — стих.

(обратно)

142

В 1569 году султан Селим II поручил паше Касиму вместе с татарами организовать поход на Астрахань, окончившийся неудачей.

(обратно)

143

«Западной болезнью» на Востоке называли венерические заболевания, которые в Европе были известны как «восточная зараза».

(обратно)

144

Пер. А. Гитовича.

(обратно)

145

Перламутровая раковина — наутилус, из них делались чаши для вина.

(обратно)

146

Юйши — высший сановник, приближенный к императору. Часто с целью инспекции предпринимал путешествия по стране инкогнито, пользуясь очень большими полномочиями.

(обратно)

147

Цзянцзюнь — генерал, полководец, форма обращения к высшему военачальнику.

(обратно)

148

Жил в VI–V веках до н. э.

(обратно)

149

Ок. 290–223 гг. до н. э.

(обратно)

150

Визитная шкатулка — небольшой продолговатый ящик для визитных карточек, документов и подарков.

(обратно)

151

Тунбо — местность в провинции Хэнань, славившаяся изделиями из мебели.

(обратно)

152

«Соловьиная кровь» — красное пятнышко на руке девушки, свидетельство невинности, исчезавшее при вступлении в брак.

(обратно)

153

Поэтический образ покинутой женщины.

(обратно)

154

Пламя двухглавое — любящие супруги.

(обратно)

155

Луань — однаиз китайских разновидностей фениксов. Изображение феникса и луаня — символ счастливого брака.

(обратно)

156

Равнозначно европейскому выражению «наставить рога».

(обратно)

157

Чай в знак верности данному слову при сватовстве дарят друг другу жених и невеста. Обычаи связан со свойством чайного куста, который не выносит пересадки.

(обратно)

158

Бинсо (кит.) — помещение, где гроб с телом стоит до похорон.

(обратно)

159

Жил в 369–286 гг. до н. э., автор знаменитой книги притчей «Вещи вне нас».

(обратно)

160

Освидетельствование трупа было введено в Китае с древнейших времен, в 1274 году был написан первый трактат по судебной медицине.

(обратно)

161

Аньчаши (кит.) — при Минах чиновник юстиции в провинциях.

(обратно)

162

Сюньфу (кит.) — высший чиновник, посылаемый из центра на время управлять провинцией. Соединял в своих руках гражданскую и военную власть.

(обратно)

163

В каждом китайском городе был свой Ван (повелитель) нищих, глава организованной преступности.

(обратно)

164

Семь сокровищ — согласно буддизму, семь драгоценностей, украшающих миры, где живут бессмертные, также символы богатства и процветания: золото, серебро, ляпись-лазурь, агат, коралл, жемчуг, перламутр.

(обратно)

165

Подносить «девять белых» — старый обычай подношения даров младшим старшему, низшим — высшему, символизировавший преданность и покорность; в дань включались девять белых: верблюдов, баранов, лошадей, ямб (специально приготовленных слитков) серебра, ямб золота, девять видов драгоценных камней и т. п.

(обратно)

166

Удалец Фэнь Чуньюй, заснув, попал в волшебное царство муравьев, где достиг почета и славы, а очнувшись, понял, что это был только сон. История приводится в тех случаях, когда автор хочет сказать о несбыточности мечтания, искренних заблуждениях.

(обратно)

167

Жил в 247–195 гг. до н. э.

(обратно)

168

Чэнь Юлян — сын рыбака, мелкий чиновник, предводитель восстания против монголов в XIV веке, впоследствии один из соперников Чжу Юаньчжана.

(обратно)

169

Благородные мечники (рыцари) — китайские Робин Гуды, грабившие богатых и защищавшие бедных. Владели ушу, умели быстро бегать, взбираться на скалы, очень высоко прыгать, даже летать по воздуху. Стали героями многих легенд и литературных произведений.

(обратно)

170

Тон (кит.) — мелкая монета, десятая часть лана.

(обратно)

171

Великий срок — конец жизни.

(обратно)

172

Их два — рождение и смерть.

(обратно)

173

На выполнение поручений служащему ямэня давался так называемый «отчетный срок» Если он не успевал, его наказывали и продлевали срок.

(обратно)

174

Казнен в 301 г. н. э.

(обратно)

175

Китайцы считают срок жизни не от рождения, а от зачатия.

(обратно)

176

На яшмовых дощечках указывались должность и звание, их носили на поясе высокопоставленные чиновники на пурпурных шнурах на манер подвесок.

(обратно)

177

Страна среди четырех морей — образное название Китая в окружении «морей» варварских племен со всех четырех сторон света.

(обратно)

178

Тайцзянь (кит.) — начальник придворного ведомства, наблюдавшего за правильностью исполнения указов, соблюдения законов и т. д.

(обратно)

179

Нэйгэ (кит.) — высший правительственный орган при императоре, куда входили высшие сановники и члены академии Ханьлинь.

(обратно)

180

Чжугэ Лян (181–234 гг.) — прославленный полководец времен Троецарствия, один из главных героев классического романа Ло Гуаньчжуна «Троецарствие». Его имя стало синонимом хитроумного стратега.

(обратно)

181

В Китае приговоренных к казни казнили только осенью.

(обратно)

182

Умереть с закрытыми глазами — спокойной смертью: открытые глаза свидетельствуют о том, что душа испытывает беспокойство.

(обратно)

183

Деревянными брусками начальник ямэня ударяет по столу, когда хочет водворить спокойствие в зале присутствия или припугнуть допрашиваемого.

(обратно)

184

Бакштаг и фордевинд — курсы судна относительно ветра, когда тот дует соответственно в борт или в корму.

(обратно)

185

Ворота в городской стене Стамбула на берегу Золотого рога.

(обратно)

186

Великий муфтий (тур.) — другое наименование шейх-уль-ислама, главы мусульманской церкви и суда.

(обратно)

187

Барбаросса II жил в 1465–1547 гг.

(обратно)

188

Сутры — произведения буддийского канона о жизни, деяниях и проповедях основателя этой религии. Шакьямуни (дословно мудрец из рода Шакья) — монашеское имя Будды.

(обратно)

189

На Солнце живет трёхлапый ворон, на Луне — заяц, который толчет в ступе снадобье бессмертия. Золотой ворон и яшмовый заяц — символы солнца и луны, их бег и полет обозначает ход времени.

(обратно)

190

Абрикосовые куши или Деревня абрикосовых цветов — образное название места, где находились питейные заведения.

(обратно)

191

К воротам императорского дворца.

(обратно)

192

Пекинские улицы испокон веков прокладывались строго по сторонам света, поэтому на улицах до сих пор не говорят прямо, направо, а — на север, на восток.

(обратно)

193

Царство веселья — образное название публичного дома.

(обратно)

194

В китайских городах не было уборных, и люди оправлялись в бочонки. Рано утром их выносили на улицы, и «сборщики золота» опорожняли их.

(обратно)

195

Час Обезьяны — с 15.00 до 17.00.

(обратно)

196

Божественная Паутина — образное название императорской секретной службы, старейшей в мире, насчитывавшей десятки тысяч агентов и подчинявшейся в то время дворцовым евнухам.

(обратно)

197

Около 12 см.

(обратно)

198

Особо заслуженным солдатам в Китае прикрепляли флажок сзади.

(обратно)

199

Еще раз напоминаю читателям, что все обряды, обычаи и поступки персонажей имели прецеденты в действительности. Когда в первой четверти XVII века в Китае в результате дворцовых интриг четвертовали евнуха — временщика Лю Цзиня и на третий день выставили на обозрение его голову, все пострадавшие от фаворита наперебой покупали его мясо и ели. Были такие, которые отдавали за маленький кусочек один цянь, немалые по тем временам деньги.

(обратно)

200

Река — Млечный путь.

(обратно)

201

Полководец Хань Синь в юности был беден и просил подаяние Старая прачка сжалилась над ним и накормила, за что тот впоследствии щедро ее наградил.

(обратно)

202

Прозвище Сунь У (конец VI — начало V в до н. э.) известного полководца и стратега древности, военного теоретика.

(обратно)

203

Жил в 440–381 гг. до н. э.

(обратно)

204

Гениальнейший из всех флотоводцев в истории человечества Ли Сунсин жил в 1545–1598 гг.

(обратно)

205

Так китайцы называли Тоетоми Хидэеси (1536–1598 гг.). выдающегося полководца и государственного деятеля, объединившего Японию.

(обратно)

206

В 1591 г.

(обратно)

207

В 1597 г.

(обратно)

208

Убит в 139 г. до н. э.

(обратно)

209

Хуррамиты — приверженцы ряда антиисламских, антихалифатских сект в Иране, Азербайджане, Средней Азии, участвовавшие во многих восстаниях.

(обратно)

210

Убит в 1280 г.

(обратно)

211

Турецкие воины в плавании занимались лишь тем, что чистили оружие и пересчитывали добычу.

(обратно)

212

11 ноября 1606 года в городе Житватороке.

(обратно)

213

После Житваторокского мира территория Турции больше никогда не расширялась.

(обратно)

214

Петро Сагайдачный, впоследствии украинский гетман.

(обратно)

215

Найдено в Каире в 1946 г.

(обратно)

216

Кын (кит.) — мера веса. 0,6 кг.

(обратно)

217

Праздник Двойной девятки (или Середина осени) отмечается 9-го числа 9-й луны, отсюда и название. Связан с концом сельхозработ.

(обратно)

218

Шапка и пояс — атрибуты чиновничьей одежды. По разным их формам и украшениям на них, а также по чиновничьей печати, висящей у пояса, судили о чине и должности чиновника.

(обратно)

219

Лянский сад — знаменитый парк, который разбил в своем именье в Кайфыне ханьский князь Лян Сяо-ван. Князь устраивал там пиры и приглашал много гостей. Проходили дни и гостям приедались красоты сада. Фраза стала известной пословицей.

(обратно)

220

Лунный старец — божество, покровитель вступающих в брак. Жил на Луне. Связывал новобрачных красными нитями, которые стали неотъемлемой частью китайского свадебного обряда.

(обратно)

221

Вэйцы — облавные шашки. В игре участвуют два игрока, каждый имеет по 180 шашек. Выигрывает тот, кто возьмет в окружение как можно больше фигур противника.

(обратно)

222

В период траура свадьбы игрались только в исключительных обстоятельствах, но потом молодые снова облачались в траур.

(обратно)

223

Хань-жэнь — китаец, хань-цзы — парень, хань-хуа — китайский язык.

(обратно)

224

Лу Бань — легендарный мастер-строитель, выражение значит: хвастать перед куда более искусным человеком.

(обратно)

225

Дао (кит.) — путь, истина, порядок.

(обратно)

226

Нурхаци (1559–1626 гг.) — вождь, объединивший маньчжурские племена, выигравший войну с Китаем в 1618–1626 гг. Его сын захватил Китай и основал династию Цин.

(обратно)

227

Правил в 1522–1566 гг.

(обратно)

228

Юйши — временщик, прозвище фаворита-евнуха Лю Цзиня, фактического правителя Китая при императоре Шэнцзуне.

(обратно)

229

Цао Цао (155–220 гг.) — выдающийся полководец, государственный деятель и поэт. Будучи министром последнего императора династии Хань Сянь-ди (правил 189–220 гг.), сосредоточил в своих руках всю власть, стал диктатором. Участвовал в подавлении восстания «желтых повязок». Основал царство Вэй (220–265 гг.), провозгласил своего сына Цао Пи императором. Китайская литературная и фольклорная традиция рисует Цао Цао коварным и жестоким правителем.

(обратно)

230

Дунлинь — союз честных чиновников, попытавшихся провести реформы и боровшихся с коррупцией на рубеже XVI–XVII веков. Большинство были разжалованы и казнены по приговору императора.

(обратно)

231

Фужун — разновидность лотоса.

(обратно)

232

Крестьянское восстание в 184–204 гг., в котором принимало участие около двух миллионов человек. Во главе повстанцев стоял проповедник одной из даосских сект Чжан Цзяо. Оно охватило почти половину территории Китая и, несмотря на поражение, способствовало падению династии Хань и временному ослаблению эксплуатации крестьян.

(обратно)

233

По представлениям средневекового Китая, пять первоэлементов — земля, дерево, металл, огонь, вода — соответствовали пяти сторонам света (югу, востоку, западу, северу и центру земли). Металл соответствовал западу, отсюда Западный край — Страна металла.

(обратно)

234

В 1547 г.

(обратно)

235

Владыка Пяти Сфер — по даосским поверьям, властитель судеб людей, зверей, демонов, обитателей неба и ада.

(обратно)

236

Хуа Мулань (VI в.) — китайская Жанна д'Арк, пошла на войну вместо своего престарелого отца и двенадцать лет провела в боях и походах.

(обратно)

237

Тонкий длинный «кинжал милосердия» для добивания поверженного врага через отверстия в доспехах.

(обратно)

238

В феврале 1577 г.

(обратно)

239

Виды пыток, применявшиеся инквизицией.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Дикое поле, 26 июня 1604 года
  • Воронеж, 30 мая 1604 года
  • Италия, окрестности Неаполя, лето 1591 года
  • Китай, провинция Хэнань, весна 1583 года
  • Южная Африка, 1603 год
  • Дикое поле, июнь 1604 года
  • Греция, декабрь 1592 года
  • Китая, провинция Хэнань, осень 1584 года
  • Южная Африка, декабрь 1600 года
  • Дикое поле, июнь — август 1604 года
  • Турция, Стамбул, 1595 год
  • Китай, провинция Хэнань, весна 1585 года
  • Южная Африка, 1603 год
  • Дикое поле, сентябрь 1604 года
  • Венгрия, Керестешское поле, 25 октября 1596 года
  • Китай, провинция Хэнань, лето 1597 года
  • Южная Африка, 1603 год
  • Дикое поле, сентябрь 1604 года
  • Венгрия, Керестешское поле, 26 октября 1596 года
  • Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, февраль 1582 года
  • Индийский океан, Аравийское море, 1604 год
  • Азов — Черное море — Стамбул, осень 1604 года
  • Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, лето 1582 года
  • Турция, Стамбул, декабрь 1604 года
  • Китай, провинция Хэнань, город Чжэнчжоу, лето 1582 года
  • Средиземное море, 1605–1606 годы
  • Турция, Стамбул, декабрь 1603 года
  • Китай, Пекин, осень 1597 года
  • Средиземное море, конец декабря 1606 года — начало января 1607 года
  • Китай, провинция Хэнань, осень 1597 года
  • Средиземное море, 10 января 1607 года
  • *** Примечания ***