Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков [Уилл Селф] (fb2) читать онлайн

- Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков (пер. Николай Головин, ...) 758 Кб, 236с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Уилл Селф

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Уилл Селф — Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков (Will Self —  Tough, Tough Toys for Tough, Tough Boys) 

Информация об издании


УДК 821.111—34

ББК 84(4Вел)—44

С29


Защиту интеллектуальной собственности и прав «Издательского дома “Флюид”» осуществляет юридическая компания «Ведение специальных проектов»

Перевод с английского Н. Головина, А. Логиновой, О. Пулена, О. Сергеевой, А. Финогеновой


Художественное оформление серии В. Коротаевой


Селф У.

С29 Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков/

Пер. с англ. — М.: ИД «Флюид», 2010. — 304 с. — Английская линия.


Уилл Селф (р. 1961) — один из самых ярких современных английских прозаиков, «мастер эпатажа и язвительный насмешник с необычайным полетом фантазии».

Критики находят в его творчестве влияние таких не похожих друг на друга авторов, как Франц Кафка, Уильям С. Берроуз, Мартин Эмис, Виктор Пелевин.

С каждым прикосновением к прозе У. Селфа убеждаешься, что он еще более не прост, чем кажется с первого взгляда. Его фантастические конструкции, символические параллели и метафизические заключения произрастают из почвы повседневности, как цветы лотоса из болотной тины, с особенной отчетливостью выделяясь на ее фоне. Автор заставляет нас поверить в полную реальность происходящего, которая то и дело подтверждается десятками и сотнями конкретных деталей, заставляя удивляться и сопереживать, восхищаться и утирать слезы от смеха.


ISBN 978-5-98358-277-4


© Will Self, 1998

© Головин Н., Логинова А., Пулен О., Сергеева О., Финогенова А., перевод, 2010

© ООО «ИД «Флюид», 2010

Посвящение / Эпиграф


Прекрасному человеку Фарре Анвар и — как всегда, с благодарностью — Д.И.О.


Жизнь — это сон, который не дает мне заснуть.

Оскар Уайльд

Ком крэка размером с «Ритц»


Здание — массивное, грандиозное. У основания — огромные арки, составляющие колоннаду, вгрызающуюся в его жесткую шкуру. В центре — высокие прозрачные двери со столбами по обе стороны. В середине фасада — фронтон, и на нем через каждые двадцать футов — бесстрастные лица древних богов и богинь. Над ними — ряды окон, каждое — как сияющий глаз. Все строение — плотное, угловатое, прочное и белое — молочного цвета, полупрозрачно-белесое.

Над главным входом — вывеска, буквы которой составлены из белых лампочек. Она гласит: «РИТЦ». Тембе глядит на шикарный отель. Глядит, затем перебегает Пикадилли, лавируя между машин — визжащих такси, гудящих грузовиков, сигналящих автобусов. Поднимается ко входу. Швейцар неподвижен, стоит на посту у медленно вращающейся двери. Он тоже белый — молочного, полупрозрачно-белесого цвета. Белое лицо, белые руки; тяжелое пальто, почти касающееся земли окаменевшими складками — молочными, полупрозрачно-белесыми.

Тембе вытягивает черную руку. Прикладывает ладонь к колонне у двери. Наслаждается контрастом: черные с желтой окаемкой пальцы на молочном, полупрозрачно-белесом. Ковыряет колонну — так, как школьник ковыряет штукатурку. Отколупывает кусочек стены. Швейцар смотрит мимо него незрячими, молочного, полупрозрачно-белесого цвета глазами.

Тембе достает из кармана ветровки стеклянную трубку для крэка и крошит в пирексовую чашку кусочек стены. Кладет трубку на землю, у основания белой стены, а из другого кармана достает горелку. Зажигает ее опасной спичкой, чиркнув о джинсы. Горелка полыхает желтым; Тембе прикручивает пламя до шипящего синего язычка. Берет в руки трубку и, зажав чубук сухими губами, начинает поглаживать чашку синим язычком огня.

Крошки крэка в трубке тают, превращаясь в миниатюрный Анхель дыма, падающего в округлую чашку, кипя и бурля, Тембе затягивается, затягивается и затягивается, чувствуя, как изнутри поднимается волна кайфа, как она поднимается снаружи, стирая различия между вне и внутри. Он затягивается, затягивается, пока от него не остается больше ничего, кроме самого процесса, самой затяжки: ветровой конус с летящим сквозь него вихрем дыма.

Я его курю, думает, а возможно, только чувствует, он. Я курю ком крэка размером с «Ритц».


Когда Дэнни демобилизовался после «Бури в пустыне», он вернулся в Харлесден на северо-западе Лондона. Не то чтобы ему так нравился район — кому вообще он может нравиться? — но все его друзья были здесь, все те, с кем вместе он рос. И здесь же был его дядя, Даркус, — после смерти Хетти заботиться о нем было некому.

Денни не хотелось думать, что он несет ответственность за Даркуса. Он даже не знал, приходится ли старик ему просто дядей, а не двоюродным или даже троюродным. Хетти никогда не придавала особого значения формальным семейным связям и не заморачивалась на тему родственных отношений детей и взрослых. Ее больше волновали практические вопросы: кто кого кормит, кто с кем спит, кто кому не дает прогуливать школу. Может быть, Даркус приходился Дэнни родным отцом — а может, и вовсе чужим человеком.

Мать Дэнни — Корал, о которой он, по сути, ничего не знал, нарекла его другим именем — Банту. Дэнни был Банту, а его младший брат звался Тембе. Корал сказала тете Хетти, что их отец родом из Африки, отсюда и имена, однако сам он никогда в это не верил.

— Толку-то от имен, а? — сказал свеженареченный Дэнни брату, когда они сидели на скамейке у харлесденской станции метро, попивая молочный коктейль и наблюдая за бомжами, клянчащими мелочь на бухло. — Кретинские имена нам дали, если уж на то пошло. Банту! Тембе! Мать думала, что они все такие клевые и африканские, да только хрена лысого она знала. Банту — это, твою мать, племя, а Тембе — ваще жанр музыки.

— Мне по фигу, — ответил Тембе. — Мне мое имя нравится. Я теперь поднялся... — он выпятил грудь, пытаясь заполнить ветровку, — и всем скажу, чтобы звали меня Тембе — так хоть кликуху тупую не навесят или еще чего.

Тембе было девятнадцать — высокий, тощий пацан с желтовато-черной кожей и плоскими чертами лица.

Денни презрительно цыкнул:

— Ты сраный торчок, Тембе, хорош втирать. Тебе повезло, что я вернулся, займусь тобой теперь.

Два брата сидели на скамейке, передавая друг другу молочный коктейль. Дэнни было двадцать пять, и Тембе вынужден был признать — выглядел он отлично. Крутой — без вопросов, с этим никто бы не стал спорить. Он всегда был крутым — и к тому же, кто бы на него ни наехал, всегда давал отпор.

Когда Тембе учился в школе, он воспринимал старшего брата чуть ли не как героя. Тот был крутым, но при этом и учился хорошо. Проблема состояла в том, что он не хотел на этом зацикливаться — или, как говорили учителя, «не хотел найти приложения для своих способностей». «Чё толку-то? — говорил он. — Ну, закончил ты эту сраную школу, и чё дальше? Как хренов послушный ниггер, переться в Центр трудоустройства? Знаешь этот прикол: «Чё сказать черному, у которого есть работа? — Дайте биг-мак и картошку...» Короче, я этой дурью маяться не собираюсь. Не забывай, как сказал Мутабарука: если останешься в стране белых надолго, ничё хорошего не выйдет. Сто пудов правда».

И Банту (так его звали тогда) как-то ухитрился собраться и улетел на Ямайку. Он утверждал, что это и была «родина», хотя и сам наверняка не знал почему, — к корням тетя Хетти относилась столь же безразлично, как и к узам родства. Однако он уговорил Стэна, державшего ямайскую забегаловку в Мэнор-Парк-роуд, чтобы его двоюродный брат пристроил его на работу в Кингстоне. В плане исторических корней все это было сомнительно, но в плане карьеры для Банту это был значительный шаг вперед.

В Кингстоне оказалось, что брат Стэна умер, или пропал без вести, или вообще никогда не существовал. Банту успел услышать все возможные версии, прежде чем перестал искать. В следующие полгода он перестал быть «Банту» и стал «Лондоном», поскольку — во всяком случае, для ямайцев — именно оттуда он был родом. И примерно в это же время он нашел постоянную работу — на человека по прозвищу Сканк, который покупал порошок с лодок и готовил из него крэк для продажи на улицах Тренчтауна.

Сканк регулярно читал Лондону лекции: «Возьми человека с улицы — он весь жесткий. Нет у него гиб-ко-сти, а значит, и расти ему не-ку-да. А возьми молодежь — они могут учиться, могут ценить, что им говоришь... Слышишь меня, пацан?» Лондон же считал, что большая часть речей Сканка была брехней. Но брехней не были М16 в масле, спрятанные под половицами его дома, и уж точно не был брехней маленький злобный «глок», который дрэдоголовый носил в плечевой кобуре.

Лондон был хорошим работником. Кое-где срезал углы, но в общем и целом следовал указаниям босса дословно. А в одном вопросе он действительно проявил себя как серьезный молодой человек: никогда не прикасался к продукту. Косячок-другой для расслабона — не вопрос. Но никаких камней, никакой дури, никакого крэка — и даже никакого порошка.

Лондон насмотрелся и на покупателей, и на своих собратьев — дилеров и гонцов. Насмотрелся на то, как у них коротило мозги. Коротило так, что они видели то, чего не было: проволочные пружины, торчащие из плоти, — доказательство, что инопланетяне засунули передатчик им в мозг. И слышали то, чего не было, типа стрекота лопастей несуществующих вертолетов Госнаркоконтроля, кружащих над их домами. Так что Лондон не трогал «дурь» — и даже не хотел трогать.

Год толкать крэк в Тренчтауне — более полной подготовки и быть не может. Это бизнес того рода, где после обучения на рабочем месте сразу выходишь на пенсию, без особого карьерного роста в промежутке. Лондон начал приобретать авторитет, так что Сканк отправил его в Филадельфию, где существовало множество возможностей для бизнеса, да и столь успешное десятилетие подходило уже к концу.

Лондон просто не мог поверить тому, что увидел в Филадельфии. Он просто не мог поверить, что ему и его браткам чуть ли не все сходило с рук. Стоило выбраться из делового центра и белых кварталов, и можно было практически безболезненно палить изо всех стволов. Иногда Лондон велел своим ребятам опустить окна рабочего фургона, и они просто стреляли, никуда особо не целясь, поливая старые коричневые здания дождем девятимиллиметрового калибра.

Но в основном стволы служили только для устрашения. Ямайцы пользовались в Филадельфии славой настолько дурной, что мочить кого-то им практически не приходилось. Так что бизнес там ничем не отличался от обычной торговой сети — контроль поставок, отчисления от продаж, улаживание проблем с персоналом. Лондону стало скучно, и он стал заниматься тем, чем не следовало. К продукту он по-прежнему не прикасался — не такой он был дурак, — но занялся кое-чем похуже. Он пошел против Сканка.

Когда третий килограмм пропал без вести, Сканк почуял неладное и послал быка поговорить со своим заморским представителем. Лондон к тому времени уже скрылся и замел следы — сначала рейс BIWI до Тринидада, а оттуда в Лондон самолетом British Airways.

Оказавшись в Лондоне, Лондон избавился от прозвища, не имевшего теперь никакого значения. Какое- то время он был никто и звался никак. Шатался по Харлесдену, играл в бильярд с Тембе и другими безработными. Жил на украденные у Сканка деньги и не высовывался. Возможностей для шустрого парня, знающего, как обращаться со стволом, открывалось множество, но он видел, что происходило в Тренчтауне и в Филадельфии, и знал, что надолго его не хватит. К тому же у местных ментов был свой подход к черным ребятам с огнестрелом — огонь на поражение. С ямайцами он тоже никаких дел вести не мог. Рано или поздно об этом донесли бы Сканку, чьи методы ничем не отличались от полицейских.

Сам толком не поняв, как все произошло, он оказался в вербовочном пункте на Тоттенхэм-Корт-роуд. Среднее образование? Есть. Опыт? Кадетский корпус, все дела. Он думал, что это поможет объяснить, откуда он разбирается в оружии, но в учебке полковой старшина сразу просек, что кадет из него никакой. Полк? Что-нибудь серьезное, настоящие бойцы. Пехота, все дела. «Королевские зеленые мундиры»? Почему бы и нет?

Имя «Банту» на форме смотрелось откровенно по- идиотски. Он ухмыльнулся сержанту:

— Хотели назвать Зулу, да не вышло.

— Сынок, нам плевать, как ты себя зовешь. У тебя теперь новая семья, и, если охота, возьми себе новое имя.

Так он стал Дэнни. На дворе стоял 1991 год, и Дэнни подписался на два года службы.


Теперь у него хотя бы был дом, куда он мог вернуться после армии. Он был достаточно предусмотрителен и вложил большую часть денег Сканка в хату на Лeoпольд-роуд. Эдвардианского стиля дом для Хетти, и Даркуса, и Тембе, и всей прочей родни. Дэнни ощущал себя невольным отцом семейства и переложил все обязанности на тетю Хетти. Но, когда он вернулся, все изменилось: Хетти умерла, а Даркус почти впал в маразм — клевал носом над сводками бегов, нуждался в помощи сиделки, и даже еду ему приходилось доставлять на дом. Дэнни был оскорблен тем, насколько заброшенным оказался его дядя.

Дом и сам разваливался. Стоило топнуть ногой в гостиной или пробежаться по лестнице, и потолок выдыхал маленькие облачка штукатурки. Канализацию постоянно забивало, и под окнами второго этажа постоянно образовывались сырые пятна. На кухне, у плиты, отошедший линолеум обнажал другие, древние слои линолеума - словно мертвая кожа, пропитанная жиром и грязью.

Армия изменила Дэнни. Когда он записывался в нее, то был злобным, склонным к насилию цветным подростком; вернулся же разочарованным, умелым, злобным черным мужчиной. Да и выглядел он теперь по-другому. Никаких украшений, никаких увесистых золотых колец (на пальцах и в ухе), никаких браслетов. Вместо замысловатой прически — аккуратная короткая стрижка и одежда, без слов говорящая: военная подготовка. Дэнни всегда был худым, но в армии он оброс мышцами. Он был темнее Тембе, и черты лица у него были острее. Теперь он стал плотным и компактным, словно кто-то сточил с него все лишнее.

— Ну, и чё терь делать будешь? — спросил Тембе, когда они сидели перед телевизором и смотрели вечерние субботние скачки, потягивая пиво и смоля косячки. Даркус дремал в углу. На экране мужчина с бакенбардами блеял прогноз следующего забега.

— А хэ зэ. Без уголовщины, этточно. Хорош, насмотрелся на всю оставшуюся.

— Ага. Убийства. — Тембе оживленно подтянулся, вцепившись в подлокотники. — Банту, расскажи, а? Про убийства там, все такое. Каково в бою по натуре?

— Дэнни. Меня зовут Дэнни. Не забывай, придурок. Банту умер. И еще — хорош спрашивать о войне. Тебе лучше не знать. Расскажи я тебе хоть половину, ты бы тут в штаны наложил. Так что забудь.

— Но... но... если не товар толкать, чё тогда делать- то будешь?

— Займусь ручным, мать твою, трудом. Вот что я буду делать, братишка. Ты посмотри, дом в каком состоянии. Если хочешь здесь и дальше жить с этой своей жирной шалавой, лучше и сам чего сделай. Поможешь мне навести тут порядок.

«Жирной шалавой» была Бренда, подружка Тембе, въехавшая к нему через неделю после того, как брат уехал служить. Они спали вместе в беспорядочной куче наверху — пропитывая простыни потом и отходя от пьянок, или крэка, или того и другого.


Дэнни начал с подвала.

— Гидроизоляция, да? — спросил Даркус, выныривая из забытья и вспоминая, как четыре десятка лет тому назад работал на стройке. — Тащи сюда этот мешок, ниггер. — Ирландский хохот, густой, как овсянка, цемент, боль в запястьях.

— Ага. Так и есть, дядя. Вычищу всю гниль из той стены и укреплю заново.

— Подпорная стенка, да?

— Не-не-не, это другая.

Он нанял конголезцев. Купил перчатки, очки, комбинезон и маску. Послал Тембе в строительный магазин — заказать две тысячи кирпичей, 50 килограммов гравия, песка и цемента. А пока тот ходил, Дэнни спустился по шаткой лестнице, вкрутил желтую лампочку и принялся за дело.

Сверло впилось в мертель. Дэнни сверлил сверху и с боков, чтобы потом отжать кусок стены. Пыль летела во все стороны, звук не отставал. Дэнни продолжал сверлить, представляя на месте стены кого-то, с кем бы ему хотелось расправиться — какой-нибудь чурка в пустыне или Сканк, его преследователь. Держа перфоратор у бедра, как герой комикса держит ружье, он нажал на кнопку и почувствовал, как мертель дрожит и крошится.

Выпал кусок стены. Даже в мутном свете подвальной лампочки Дэнни увидел, что за ней не земля, как он ожидал. Вместо этого там оказалось какое-то молочно-белое вещество. Немного его было и на сверле, и на неровном полу тоже лежали завитки, похожие на кокосовую стружку.

Дэнни поднял на лоб очки и стянул маску. Присел и поднес к лицу пригоршню вещества. Оно было желтовато-белым, по плотности нечто среднее между воском и мелом. Он стянул перчатку и растер кусочек между пальцами. Вещество крошилось и слоилось. Он бросил крошку на нижнюю губу, пробуя на вкус. Вещество отдавало химией. Он удивленно взглянул на четырехфутовую дыру в стене. Раскачивающаяся лампочка бросала причудливые ленты света на неровную поверхность. Это был крэк. Дэнни нашел крэковую жилу.


Тембе расстроился, когда вернулся и узнал, что Дэнни больше не нужны кирпичи. Не нужны ни гравий, ни цемент, ни песок. Однако от Тембе ему кое-что было нужно.

— Ты ж ведь с этого дерьма тащишься, да? — спросил Дэнни, сидя на кухонном столе. В руках он держал ком крэка размером с голубиное яйцо.

— Тв-вою м-мать! — Тембе не столько присел, сколько рухнул. — Это ж хренова туча дури. Ты где ее взял?

— Не твое дело. Не твое. Оставь это мне. Я нашел нам поставщика. Теперь мы займемся бизнесом. — Он указал на стол с лежащим на нем огрызком карандаша и листком бумаги, покрытым вычислениями: — Я возьмусь за поставки, ты займешься продажей. Вот, — он кинул яйцо из крэка Тембе, — здесь почти восьмушка. Разбей на двадцатки — чтобы вышел фунт. Все продашь, выйдет сороковник, может, и тебе покурить хватит.

Тембе обалдело смотрел на яйцо, разместившееся у него на ладони:

— А «дурь»-то хорошая? Хорошая, не?

— Самый ништяк! Свежесваренная, только с кухни и на стол. Иди, дай шалаве дунуть, посмотри, как ей понравится. А потом иди и толкни немного.

Тембе ушел. Он даже не заметил новенький замок на двери в подвал. Все его мысли крутились вокруг трубки. Дэнни же вернулся к столбцам цифр.


Дэнни возобновил карьеру в торговле крэком с огромной осторожностью. Для начала он оценил размер своих запасов. Одолжил пару сантехнических щупов и засунул их в крэковую жилу. Но сколько бы щупов и в каком бы направлении он ни запихивал, конца крэку не предвиделось. Он вырезал еще часть стены и даже раскопал пол. Где бы он ни копнул, везде был крэк. Дэнни пришел к заключению, что, должно быть, весь дом стоит на огромном куске крэка.

«Дом стоит на скале, — размышлял он вслух. — Но только камень тут совсем другой, сто пудов».

Даже если запасы крэка были лишь ненамного больше, чем показали щупы, его хватило бы, чтобы завалить весь рынок Лондона, возможно, даже всей Европы. Дэнни был не дурак. Выбрось сразу слишком много дури на улицу — и жди визита от Сканка или его корешей. А у этих ямайцев никакого уважения нет. Они, мать твою, что сраные мартышки, только что с пальмы — так Дэнни предостерегал Тембе — клали они и на законы, и на понятия, и плевать им, белый ты или черный.

Нет. Даже если бы Дэнни попытался договориться с ними, как-то указать, что у него есть свои запасы... Нет. Тоже бы ничего не получилось. Они бы его выследили и пришли бы за ним. Дэнни помнил, как выглядели те, за кем приходили на рассвете. Как их будили от наркотического сна, будили ударами маленьких злых «глоков» по переломанным ушам. Будили так, что темные пятна расползались по их коричневым штанам. Нет. Не будет такого.

Дэнни добавил еще один замок на дверь и поставил сигнализацию, срабатывавшую от инфракрасного луча. Через торчковатого интенданта в Алдершоте, который был ему должен, раздобыл противопехотную мину — в обмен на унцию подвальной стены. Ее он закопал в притоптанной земле подвала.

Ночью Дэнни сидел на кровати, купаясь в желтом свете уличного фонаря. Медитативно посасывал косячок и высчитывал следующий ход. Работать надо не спеша. Использовать Тембе как гонца и собирать клиентуру, медленно и аккуратно. Перейти от черной молодежи в Харлесдене, завести себе хороших богатых клиентов, лучшего сорта.

Что в крэке хорошо — Дэнни это знал, к своему сожалению, слишком хорошо — скоро предложение начало превышать спрос. Найди себе белых гурманов, которые только-только нашли в себе вкус к химическим трюфелям, и скоро их жадность сама превратит их в чревоугодников, в ненасытных белых свиней. Разумеется, пока у них есть на это деньги.

Так и случилось. Тембе толкал крэк от Дэнни по всему Харлесдену. Скоро за день он сбывал четвертак, а то и полфунта. Дэнни следил за доходами Тембе с религиозным рвением. Еще не хватало, чтобы младший братишка слишком заторчал с бешеных прибылей. Еще он купил Тембе пейджер и мобильный. Пейджер — для входящих сообщений, мобильный — для исходящих. Так безопаснее.

Пока Тембе носился и катался по своим угодьям, от Кенсал-Грин на юге до Виллисден-Грин на севере, Дэнни отправился в город - заводить новую клиентуру. Он начал использовать часть тех денег, что приносил Тембе, для аренды записывающих студий. Нанимал сессионных музыкантов для записи каверов на ска-песни, которые ему нравились в детстве. Но каверы эти были ударными, а не мелодичными, полными жестких, агрессивных ритмов рагги.

Через звукоинженеров и музыкантов Дэнни познакомился с белыми любителями крэка. Об этих контактах он заботился, подкидывал «дурь» по дешевке, пока они не знакомили его с любителями дури побогаче, а те — с еще более богатыми любителями покурить камней. Продвигаясь по этим липким ниточкам наркотических страстей, словно крэковый паук, Дэнни в скором времени оказался в самых темных и безнадежных углах разложения.

Но, будучи настоящим профессионалом, Дэнни никогда не делал глупостей — не доставлял товар сам и никогда его сам не курил. Это он оставил Тембе. Дэнни бы попивал май-тай или виски с лимоном, обмениваясь шуточками с бесполыми недоаристократами или бывшими моделями, а его младший брат в это время занимался бы доставками — движимый крэком и желанием крэка.

Не прошло и двух месяцев — ибо культура дури и взлетает, и рушится стремительно, — как Дэнни нашел настоящую золотую жилу: истинное высшее низшее общество. В центре его стоял иранец Масуд, чьи финансы казались безграничными и вокруг которого кучковались богатые детишки, компенсирующие нехватку мозгов просто умопомрачительным избытком бабла. Они осыпали Дэнни деньгами. Сотня, две, пять сотен фунтов в день. Дэнни смог позволить себе полностью перестать вести дела в Харлесдене. Помимо крэка, начал приторговывать и хмурым; его клиентов это спасало от ломки.

Тембе было разрешено иногда брать такси. Даркус открыл кредит на ипподроме.


Когда прибыл Тембе, иранец поигрывал своим членом. Во всяком случае, так казалось со стороны. Он сидел на кровати, скрестив ноги, и одна его рука пряталась где-то в складках халата. В комнате пахло сексом — или чем-то даже более сексуальным, чем сам секс. Иранец взглянул на Тембе — миндалевидные глаза, узкие интеллигентские брови, неестественно низко заросшие плотным, вьющимся волосом.

Тембе даже предположить не мог, как это у иранца еще встает — с учетом того, сколько крэка он курит. За день пейджер на бедре Тембе верещал по пять, шесть, семь раз. И когда Тембе набирал номер на мобильном, на другом конце оказывался иранец — с голосом, хриплым от желания, но при этом все равно с таким жутким неместно-благородным акцентом.

Предположение о сексе подтверждало то, что в комнате была еще и девушка. Тембе не знал ее имени, но всегда видел ее, слоняющуюся по номеру, когда приезжал с товаром. Ее появление, где-то с месяц назад, совпало с резким скачком потребления в номере. До этого иранец в среднем брал пару сороковников и пол-грамма хмурого в день, но теперь покупал по восьмушке и того и другого — причем так скоро, как только товар появлялся у самого Тембе.

После же иранец продолжал скидывать сообщения на пейджер, снова и снова, требуя еще и еще. Теперь, уже как минимум трижды в неделю, он звонил Тембе в час ночи — хотя это было совсем против правил, — и Тембе приходилось ехать, доставлять этой парочке чуток дури, просто чтобы они от него отстали.

Тембе ненавидел визиты в отель. Предварительно он заглядывал в какой-нибудь паб, приводил себя в порядок, а затем брал такси до Пикадилли. Ему и в голову не приходило, что приглаженные волосы и тот факт, что он приезжал на такси — маскировка, сквозь которую сотрудники отеля видят его насквозь. В конце концов, среди постояльцев не так уж много молодых черных ребят, одетых в джинсы, ботинки Timberland и грязные ветровки. Тем не менее с ними не было никаких проблем, вне зависимости от того, как поздно или как часто он пересекал пустошь красных ковров, чтобы сообщить консьержу, что его ждут в номере иранца.

«Мой дорогой Тембе, — сказал ему как-то Масуд, — проживание в таком отеле означает, что я приобрел не только уединение, но и понимание моих потребностей со стороны владельцев. Вздумай они запретить своим постояльцам тратить деньги на то, на что им угодно их тратить, и в скором времени столкнулись бы с нехваткой клиентов, а не с их переизбытком». Тембе просек, что иранец имеет в виду. Да он и не возражал против трепа и наездов — в каком-то смысле Масуд ведь за все это заплатил.

В этот раз Тембе впустила девушка. Она была в махровом халате - таком же, как у иранца. Зачесанные назад мышино-блондинистые волосы указывали на недавний душ, указывали на секс.

Как у иранца еще вставал? Тембе не сомневался, что иранцу иногда хотелось. Тембе и самому хотелось время от времени. Хотелось до жути. Но стояка практически не было — как мороженое, тающее задолго до того, как его оближут. И не то чтобы Тембе не пытался, несмотря на то, как плотно он сидел. Если он курил на Леопольд-роуд, то подкатывал к Бренде — а она отталкивала его с ленивым презрением. А если сбрасывал товар шалавам из борделя на Шестой авеню (которых по-прежнему обслуживал втайне от Дэнни) или даже шмарам рангом повыше, работавшим в «Лирмонте», то или они сами спрашивали, или он предлагал перепихнуться в качестве оплаты.

Причем ноги они были готовы раздвинуть практически за просто так. Одна шалава из «Лирмонта» — которая, как достоверно знал Тембе, регулярно имела по три сотни с клиента — давала всего за один камешек. Она сбрасывала юбку так же невозмутимо, как любая другая женщина сняла бы, к примеру, пальто, а презерватив из ящика кухонного стола достала так, словно это была вилка или ложка.

Обычно к тому моменту, когда они вместе раскуривались, позыв у Тембе уже почти проходил. Почти доходил до такого предела, когда оставалась только похоть, сама служившая уже мрачным удовлетворением. Он пытался протиснуть свой член в резиновое колечко, но тот уже съеживался. Тогда он просто велел ей скинуть трусики. Встать одной ногой в туфле на шпильке на табуретку. И дрючил ее, а она царапала его вялый член красными ногтями.

Тембе старался не думать об этом, пока девушка иранца бродила по спальне, подбирая кружевной лифчик с батареи, а джинсы с оставшимися внутри трусиками с пола. Иранец курил хмурый с изрядно уже запачканного куска фольги. Тембе смотрел на бурлящую, черную, как смола, «дурь», капающую с фильтра. Девушка проскользнула между Тембе и дверным косяком. «Месяц назад не смогла бы, сто пудов», подумал Тембе. Настолько плотно сидит. Обеспеченные белые девушки и так ничего не едят, а когда они на камнях и гере, то едят еще меньше. Несмотря на всю ее костлявость и на пластмассовые черты лица, как у марионеток Джерри Андерсена, Тембе все равно хотел ее поиметь.

Иранец закончил догоняться, замахал зажигалкой и сказал: «Давайте пройдем в другую комнату». А Тембе ответил: «Ништяк», — радуясь, что можно наконец убраться из этой комнаты с ее бесполезным запахом чужого секса. Иранец сдвинулся на кровати, подтянул колени, и на секунду Тембе увидел его коричневый член, касавшийся простыни — и то ли лужицу тени, то ли пятно.

В главной комнате номера стояла пара одинаковых секретеров в стиле ампир, на которых редко кто писал, несколько кресел (тоже ампир) и диван, на которых редко кто сидел. Перед диваном красовался большой стеклянный кофейный столик на золотых когтистых ножках. На столе лежала трубка для крэка, горелка, зеркало с крошками крэка, сигареты, зажигалка, ключи, пульт, пара бокалов со следами вина и совершенно неуместная здесь обрамленная серебром фотография привлекательной женщины средних лет. Женщина улыбнулась Тембе, глядя на весь этот набор для курения крэка.

Еще в комнате стояли тяжелые книжные шкафы с рядами переплетов — непопулярные книги, закупленные менеджером отеля у издательства ярдами. Ковер розовато-лилового цвета, а на стенах — пурпурные обои с тиснеными птицами и кустами. За столиком, напротив дивана, располагался массивный шкаф — дверцы его были открыты, обнажая полки с телевизором, видеоплеером и музыкальным центром. У шкафа — россыпь видеокассет, в коробках и без, и компакт-дисков, в таком же состоянии.

Откуда-то из глубин доносилось тихое пение Сила: «И нам ни за что не вы-ыжить/Если мы не сойдем немного с ума-а...»

— Сто пудов, — сказал Тембе.

— Прошу прощения? — переспросил иранец, но не так чтобы он действительно имел это в виду.

— «И нам ни за что не вы-ыжить/Если мы не сойдем немного с ума-а...», — пропел Тембе — выше, чем Сил, но в общем с соблюдением ритма и темпа. В конце второй строчки он слегка запрыгал, как боксер перед поединком, а ладони поднес к лицу и пошевелил пальцами, кивая при этом головой: — Понимаешь? Типа, сойдем с ума-а.

— А, понимаю. Да. Разумеется, разумеется...

Голос иранца куда-то уплыл. Он развалился посередине дивана и спичечным коробком соскребал с зеркальца остатки крэка— в аккуратную кучку в форме буквы V, размазывая крэк по стеклу, скреб одно и то же место снова и снова.

Тембе посмотрел на трубку и на жирный, медового цвета слой смолы внутри. Достаточно вторичного продукта, на пять-шесть тяг. Тембе задумался, чего это иранец так скоро ему позвонил. Ясно ведь, что на одном только последе парочка продержалась бы еще пару часов. Иранец же теперь встал на четвереньки и методично прочесывал пальцами кусок ковра между столиком и диваном. Его горящие глаза в шести дюймах над полом были прикованы к ковру — как радар для поисков крэка.

«Оппаньки, приехали», — подумал Тембе. Чувачок- то уже сторчался настолько, что ковер полоть начал. Тембе на такое уже насмотрелся — да и сам занимался тем же. Это начинается где-то после десятой трубки, когда твой мозг вроде как спаивается с крэком. Когда твой мозг становится крэком. Тогда ты начинаешь видеть «дурь» повсюду. Каждая крошка хлеба на ковре или кристаллик сахара на кухонном линолеуме начинают выглядеть как кусочек кайфа. И ты подбираешь их и проверяешь прикосновением пламени, никогда до конца не веря, что это не крэк — пока по ноздрям не ударит запах подгоревшего тоста.

Иранец повернулся в своем маленьком окопе отчаяния и теперь полз по нему в обратном направлении — голова у пола, позвонки, возвышающиеся над серебристым ребром столика. Он был словно какой-то мутант-охранник, патрулирующий свой пост. Его мир сжался до крохотного наличия и огромного, разверстого отсутствия. Как и все крэковые нарики, Масуд двигался медленно и беззвучно, с дрожащей точностью, на которую даже смотреть было больно, — словно Гулливер, которого вызвали провести операцию над лилипутом.

Девушка забрела обратно в комнату, заправляя кардиган в джинсы. Застегнула пуговицы на ширинке, а затем обняла себя, вцепившись ладонями в локти, выпятив крохотные груди.

— Твою мать, Масуд, — сказала она, словно продолжая начатый когда-то разговор, — зачем ты вызвал Тембе, если собираешься просто корчиться на полу?

— Ах да, точно... — Он скользнул костлявой задницей обратно на диван. В одной руке он держал зажигалку, в другой — немного пыли с ковра. Он сел и посмотрел на комок пыли — так, будто затруднялся определить, крэк это или нет, и собирался использовать зажигалку, чтобы убедиться наверняка.

Тембе взглянул на синие мешки под миндалевидными глазами иранца. Посмотрел на белки глаз, явно не оправдывающие свое название. Масуд взглянул на Тембе и увидел точно те же цвета. Несколько секунд и тот и другой видели желтое.

— Что?.. Что у тебя?.. — Пальцы Масуда впились в колено, сминая махровую ткань. Было ясно, что он не способен вспомнить ничего.

Тембе подсказал:

— У меня тут восьмушка, и хмурого еще.

Он вытащил руку из кармана, ловко сплюнул на нее два маленьких катышка из пищевой пленки, которые прятал за щекой, и бросил их на столик. Один докатился до серебристой рамки фотографии привлекательной женщины, второй приземлился у пульта.

Масуда это маленькое представление просто преобразило. Если Тембе был серьезным черным дилером, то Масуд был серьезным коричневым покупателем. Он оживился, полез в карман своего халата и извлек оттуда неровную пачку пурпурных двадцаток. Безмятежно кинул деньги на столик, по поверхности которого они и заскользили.

Масуду хватило сил и на то, чтобы снова превратиться в самого себя - как если бы его попросил сымпровизировать перед камерой какой-нибудь авангардный творец.

— Прошу меня извинить, — сказал он, вставая и слегка покачиваясь, но при этом сохраняя целеустремленность. Благосклонно улыбнулся сидевшей на полу девушке и махнул Тембе, приглашая того присесть на диван. — Сейчас я что-нибудь накину, а затем мы все основательно покурим? — Он вскинул бровь, глядя на девушку, подтянул полы халата и вышел.

Тембе остался где был, слегка покачиваясь с носка на пятку. Взглянул на подругу иранца: та встала — так, как встают маленькие девочки, сначала поджимая колени и затем распрямляясь. Тембе прикинул, что она еще моложе, чем он думал. Она села на диван и начала готовить трубку. Взяла один из катышков — тот, что покрупнее, — и начала старательно его разворачивать, слой за слоем, слой за слоем липнущей к пальцам пустоты, пока наконец не добралась до молочно-белесого самородка и не кинула его на зеркало.

Прикоснулась к горлу, убрала за ухо локон, взглянула на Тембе и сказала:

— Может, присядешь? Покуришь?

Он пробормотал что-то невразумительное и протиснулся к ней, неловко двигаясь в пространстве между диваном и кофейным столиком.

Вернулся Масуд. Теперь он был одет в рубашку в вертикальную полоску — переливчато-зеленый и горчично-желтый; небесно-голубые брюки из шелка-сырца прикрывали тощие ноги, черные туфли поскрипывали на босых ступнях, а у горла пенился шейный платок. Пижон.

— Итак! — Масуд хлопнул в ладоши — еще один дурацкий жест. С иголочки одетый, энергичный, он мог бы быть каким-нибудь переговорщиком или аниматором, благодаря которому и крутится машина коммерции — ну, или так ему самому хотелось бы думать.

Девушка взяла щепотку крэка и покрошила ее в чашку трубки.

— Я уверен, — сказал иранец раздраженно, но четко и разборчиво, — что было бы гораздо разумнее делать это над зеркалом, чтобы не утратить ни...

— Знаю, — сказала она, не обращая на него никакого внимания.

Тембе сейчас был весь в чашке, балансировал на стальной сетке. Комья крэка летели на него, как булыжники на Индиану Джонса. Тембе задумался, что будет дальше. За эту дозу Масуд заплатил, но, возможно, теперь он начнет брать в кредит? Это было единственное объяснение для приглашения, для улыбок девушки, для предложения покурить. Он решил, что даст Масуду двести фунтов кредита - если тот попросит. Но если он не заплатит в срок или попросит еще, Тембе придется сказать Дэнни, за которым останется последнее слово. Последнее слово всегда оставалось за Дэнни.

Девушка поднесла зажигалку к горелке. Пламя загудело и выплеснулось желтым. Она прикрутила его до шипящего синего язычка. Передала Тембе трубку. Он взял стеклянную чашку в левую руку. Она передала ему горелку.

- Осторожно... - совершенно бессмысленно заметил Масуд.

Тембе взял горелку и посмотрел на своих хозяина и хозяйку. Их взгляды были прикованы к нему - так, будто бы они не прочь нырнуть ему в глотку и свернуться там, чтобы курить вместе с ним, втягивая дым изнутри его губ.

Масуд сгорбился на диване, подался вперед. Его губы и челюсти двигались, причмокивая. Тембе выдохнул в сторону и сжал губами мундштук. Начал затягиваться, поглаживая чашку синим язычком пламени. Почти тут же крошки крэка в трубке начали таять, превращаясь в миниатюрный Анхель дыма, падающего в округлую чашку, кипя и бурля.

Тембе продолжил поглаживать трубку пламенем, периодически проводя соплом горелки над крэком, обжигая металлическую сетку на дне чашки. Но делал он это бессознательно, полагаясь на инстинкт, а не на отработанную технику. Крэк уже был внутри него, сносил барьеры мозга волной чистого желания. «Это и есть приход», понял Тембе - точно, несомненно, впервые в жизни. Весь приход от крэка — это желание еще крэка. Кайф от камней сам по себе — желание еще и еще камней.

Иранец и его подружка глядели на него, пожирали глазами, будто бы он сам был крэком, их взоры — пламенем горелки, а вся комната — трубкой. Приход был огромный, камень был чистым и сладким — в дури, которую Дэнни давал Тембе, никогда не было ни капли примесей — она была просто сладкой, сладкой, сладкой. Как у молоденькой девчонки между ног пахнет сладко, сладко, сладко, и когда ты ныряешь туда, она шепчет: «Сладко, сладко, сладко...»

Это был самый мощный приход, какой Тембе мог припомнить. Он чувствовал, как крэк поднимает его все выше и выше. Казалось, наркотик замкнул какую- то цепь в его мозгу, превращая его в гудящую, пульсирующую сеть нейронов. И понимание этого, понимание мощности прихода само стало частью кайфа — точно так же, как частью его стало понимание того, что крэк — это желание еще крэка.

Все выше и выше. Снаружи и внутри. Тембе чувствовал, как бурлят и расслабляются кишки, как выступает пот на лбу, как он струится по груди и капает в подмышках. И по-прежнему кайф возвышался над ним. Теперь он чувствовал красно-черное, гулкое, ускоряющееся биение сердца в груди. Боковое зрение почернело от смертоносного, бархатного наслаждения.

Тембе аккуратно положил трубку на столик. Он был всемогущ. Богаче, чем когда-либо суждено быть иранцу, и привлекательнее, круче. Он выдохнул огромное клубящееся облако дыма. Девушка смотрела на него с обожанием.

Несколько секунд спустя Масуд спросил:

— Хорошо вставило?

И Тембе ответил:

— Охренеть как. Охренеть, мать твою. Никогда так не торкало. Все равно что курить камень размером... размером... — Он бродил глазами по комнате, силясь закончить метафору. — Размером с весь этот отель!

Иранец хихикнул и откинулся на диван, хлопая себя по костлявым коленям:

— О, мне это нравится! Прекрасно! Ничего смешнее я уже несколько дней не слышал! Даже недель! — Девушка продолжала непонимающе смотреть. — Да, мой дорогой Тембе, в этом что-то есть: ком крэка размером с «Ритц»! Ты на такой идее мог бы заработать! — Он потянулся за трубкой, все еще похохатывая, и Тембе изо всех сил сдерживался, чтобы не заехать ему по его сраной роже.


Дома, в Харлесдене, в подвале дома на Леопольд-роуд, Дэнни продолжил копать, копать, копать крэк. И он никогда даже не прикасался к продукту.


(обратно)

Инсектопия

На закате ее жизни, когда она уже угасала и, как и я теперь, была окружена животными и алкоголем, одним из последних ее друзей стала муха, которую я никогда не видел, но о которой она много говорила, и также говорила с нею. Создание с большими, исполненными меланхолии желтыми глазами и длинными ресницами, своим обиталищем оно избрало ванную комнату; она относилась к этому с юмором, однако ей доставало серьезности, чтобы каждое утро оставлять хлебные крошки, рассыпая их по краю деревянной ванны, — это крайне раздражало тетю Банни, которой приходилось убирать за нею.

Экерли Д. Р. «Мой отец и я»


В Инвардли — маленьком суффолкском городке, забытом географией, практически не замеченном демографией, полузадушенном разваливающейся экономикой и обдуваемом вечно меняющимися общественными поветриями, владельцы трех пабов, расположенных на главной улице («Огненный путь», «Доброволец» и «Бомбардир») наливали себе по пинте, оглядывая свои прохладные, коричневые, вечерние угодья. Распластавшись по стойке, каждый из них нажимал ладонью на рукоятку пивного крана и подносил стакан к губам, не дав еще осесть желтой пене, не дав голове быть отделенной от сердца.

В «Добровольце» одинокий парень, отлынивающий от сбора урожая, играл сам с собой на бильярде. Он делал рискованные удары, бил от бортов, заставлял шары пролетать под опасными углами. Он был уверен в своей победе.

Джонатан Пристли, зарабатывающий на жизнь составлением указателей, пружинящей походкой вынырнул из пасти Хогг-Лейн в небольшой район муниципальной застройки, находившийся на окраине городка. Он наслаждался анонимностью этого квартала: невыразительными цементными фасадами, побитыми щебнем фонарями, нагретыми иссиня-черными комками асфальта в пыльных, плесневелых канавах. Наслаждался, думая о том, что некоторые места, будучи оторванными от мира, обретают индивидуальность, а Инвардли обрел только анонимность.

За витриной «Унисекса Беллы» Джонатан заметил молодую женщину. На ней был синий нейлоновый комбинезон, замысловато, но беспорядочно покрытый волосами, принадлежавшими части местного населения. Она сидела в одном из видавших лучшие дни кресел, отбросив голову на красный виниловый подголовник, и, проходя мимо, Джонатан заметил, как она подняла руку, ухватила собственный локон и, щелкнув ножницами, ловко его отсекла. Он вздохнул, перекинул рюкзак с одного плеча на другое, попытался просвистеть пару нот опухшими губами, плюнул на эту затею и направился дальше.

На главной улице Джонатан споткнулся. Его носки уже превратились в мягкие, потные внутренности ботинок. Он прошел мимо каменных домов, пригнувшихся за низкими заборами, с отстающей краской на притолоках, оконных рамах и дверях. Жалюзи на витринах магазинов были в большинстве своем опущены. Была среда, и магазины в Инвардли закрывались раньше. «Придется все покупать у Хана», — подумал Джонатан.

Он миновал агентство недвижимости. Фотографии продающихся или сдающихся в аренду домов уже начали загибаться по краям, словно крыша пагоды. Джонатан вздохнул.Цены за некоторые дома были фантастически низкими и могли сравниться со стоимостью шоколадки. Но, с другой стороны, никому не хотелось жить в Инвардли и окрестностях, где народ активно спивался, а ветеринар кололся лошадиным транквилизатором из своих запасов.

К северо-востоку от Инвардли, на грани между дюной и побережьем Северного моря, расположилась ядерная электростанция. Она гудела на инфра- и ультра-звуке. Парадоксально, но огромные размеры делали ее невидимой, как если бы ее присутствие было слишком монументальным для восприятия.

Почти каждый день Джонатан приезжал сюда и прогуливался по пляжу, под стенами электростанции. Она была огромной настолько, что казалось — человеку такое создать не под силу, да и незачем. Здание реактора — огромный купол, покрытый каким-то керамическим материалом, — было разбито на множество ячеек-панелей и казалось составным оком Молоха. Оно покоилось на мутно-радужном постаменте. Большую часть времени все здание было окутано паром, морским туманом, даже низкими облаками. Ночью его заливали оранжевые огни, и в любое время можно было услышать хриплое эхо передаваемых через громкоговорители объявлений. Кому они предназначались? Кто наговаривал их? Он никогда не видел на станции работников. Возможно, их там и не было, и станция разговаривала сама с собой, произносила монологи в пустоту, бурые волны бились о берег, сиреневые бабочки порхали над дюнами, а в небе протяжно гундели гуси.

С двух сторон Инвардли окружали две огромные башни электропередач, от которых разбегались исходившие из станции провода — через низкую поросль и вокруг городка, как будто стараясь удрать подальше от вечерней викторины в «Огненном пути» или благотворительной распродажи выпечки в методистской церкви.

Своим пением эти гигантские лиры со смертоносными струнами заполняли город, заставляя его выглядеть выжженным, облученным радиацией, пустынным и иссушенным. И поэтому странники и туристы избегали Инвардли, предпочитая ему крохотные деревушки дальше на побережье.

Однако для Джонатана в этих линиях электропередач заключалась часть очарования округа. Они играли роль какого-никакого рельефа в этом краю низких, плоских фермерских угодий, испещренных мелкими рощицами и вырытыми в песке гравийными карьерами. Это был ландшафт ухабов и кочек: усталое тело, лежащее на старом матрасе из конского волоса.

В магазине «У Хана» Джонатан брел между полками, закидывая в проволочную корзину всякую всячину. Джой уже два дня как уехала, и еще два оставалось до ее возвращения. Стоит ли напрячься и что-то приготовить или опять вечером пойти в паб, перехватить там жареной картошки с рыбой? Он замер перед холодильником, с рукой, застывшей над евгеническими овощами и окаменевшей замороженной говядиной, а мыслями был на кухне в коттедже.

Займись он стряпней, потом придется убираться, иначе жди нашествия насекомых. А значит, стоит ли вообще напрягаться? Однако не готовить — значит признать поражение, признать, что жить в коттедже нельзя. Или хотя бы там нельзя жить без Джой.

Коттедж был маленьким. Летний жар окутывал его целиком, просачиваясь сквозь щели между пыльными вельветиновыми занавесками. И даже если весь день они оставались задернуты, в кабинете все равно стояла такая жаркая духота, что капающий с пальцев пот заляпывал клавиатуру «макинтоша». И еще там роились мухи. Джонатан не считал себя слишком брезгливым и не боялся насекомых, но этим долгим знойным летом шестиногое войско мобилизовало все свои резервы. В каждой комнате они жужжали и безостановочно, неприятно вяло летали, обычно под лампой. Кроме них были и другие. Сенокосцы, стрекотавшие и бегавшие по ванной, спрыгивая со стен и спускаясь вниз подобно хрупким тонким альпинистам. В коттедж также часто заглядывали осы. Сидя за компьютером, Джонатан замечал их гудение, вплетавшееся в мушиный писк. Звук был настойчивым и каким-то хищным. Тогда он забрасывал работу над индексом, хватал лежавший под рукой журнал или газету и отправлялся на охоту за охотниками. Он не останавливался, пока на обоях не появлялось еще одно похожее на гной пятно, еще одно месиво из сломанных ножек и крыльев, раздавленных торакса, головы и брюшка.

Когда Джой была здесь, насекомые практически не беспокоили Джонатана. Эту функцию она брала на себя. Но с тех пор как она уехала, они начали раздражать его все больше и больше. Он откинулся назад в кресле и, нахмурив брови, задумался. Как убить? Зачем убивать? Что означает убийство? Насекомые, и в особенности мухи, стали предметом изучения, поводом для мысленных упражнений.

Джонатан составлял указатель научных работ по церковной архитектуре — точнее сказать, должен был этим заниматься. Обычно стрекот и пощелкивание «макинтоша» успокаивали его, пока он перемещался от приложения к приложению, работая в симбиозе с механизмом. Но теперь он все время прислушивался — к другому стрекоту и другим щелчкам, исходившим от его сожителей. Ему подумалось, что, возможно, они научились подражать звукам компьютера; что благодаря какому-то резкому эволюционному скачку насекомые сами стали подобием компьютера. Невероятный акт бейтсовской мимикрии, вроде того как ничем не выдающийся клит прикидывается гораздо более опасной осой.

Жара. Чертова проклятая жара. Он варился в собственном раздражении.

У локтя Джонатана возник мистер Хан. Мышиного цвета пирамида плоти, чьи подбородки множились, когда он соглашался с покупателем, и исчезали, когда он был против.

— Что-нибудь еще? — спросил он. Джонатан дернулся — он пребывал в трансе, незрячим взором глядя на замороженные овощи. — Горошек, французские бобы?

— Нет-нет, извините... Мне не нужно... Единственное, что мне необходимо, — еще немного морилок для мух. По-моему те, что у меня стоят сейчас, уже не работают.

— Их срок действия — как минимум месяц, — полувопросительно произнес мистер Хан, бросив на Джонатана косой взгляд.

— Может, и так, но в доме все равно полно мух.

— Ну-у, лето у нас такое выдалось, не так ли? А сейчас ведь еще и урожай убирают, радуйтесь, если к вам еще и мыши с крысами не набегут. Так сколько будете брать?

— Еще пять морилок, мистер Хан, и коробку липучек, будьте добры.

Когда Джонатан снова вышел на главную улицу, Инвардли зевал и потягивался. Группка подростков собралась у общественных туалетов, напротив закрытого Центра трудоустройства. Они курили — пряча сигареты в ладонях и укрывая ладони всем телом. Рядом стояла пара машин с открытыми дверцами, оглашая окрестности оглушительным техно из стереосистем. Джонатан подумал, что это не совсем музыка; скорее звуковой эффект, придуманный электронным композитором для фильма про гигантских механических тараканов.

Подростки не обратили на него внимания. Он прошел мимо, чувствуя вес своего рюкзака — паразита, присосавшегося к его спине, к влажным пальцам и мокрым ладоням. Дойдя до конца квартала, Джонатан свернул обратно на Хогг-Лейн. Две тонкие линии парили в трех футах над дорогой, каждая повторяя изгибы колеи под собой. Они состояли из тысяч мелких мошек, без остановки круживших туда-сюда и обратно. «Зачем мошкам собираться в таком виде?» — подумал Джонатан, шагая по обсаженной кустами дороге, по зеленому туннелю, с живой волной, пританцовывающей в воздухе на уровне талии. Может быть, дело во влажности колеи? Или в навозе? Или же это совершенно новая форма поведения? Очевидно одно - эта жара влияла на насекомых, подстегивала их, быстрее прогоняя горячий воздух через их дыхальца, чтобы они летали быстрее, ели быстрее и размножались еще активнее.

Бедро, покрытое инфекционным материалом. Выпирая изнутри, разложение охватывает его и изменяет, превращая из организма в среду. Аккуратно, методично, Mustica Domestica занимается внедрением кладки.

Почти каждую неделю на кухню совершали набеги муравьи или чешуйницы. Обычно Джой вставала раньше, и ее крик будил Джонатана — звук подбрасывал его с пропитанных потом простыней, подгонял к ней, одной рукой подтягивавшей ночную рубашку к животу, а другой размахивавшей в воздухе. Она думала, что они хотят забраться внутрь ее? «Чего там еще?» — кричал он, злясь на нее и ненавидя эту маленькую кухню, презирая линолеумный пол и мятую муслиновую псевдозанавеску маленького окошка над раковиной. Она указывала на деревянную, меламиновую или стальную поверхность, на которую из щели или трещины изливались захватчики.

Чешуйницы вообще насекомые? Джонатан нагибался пониже, чтобы приглядеться. Они то ли ползли, то ли перетекали, каждая — шевелящаяся капелька, подергивающаяся подобно плывущей рыбе. Они только недавно вылупились или это уже взрослые особи? Когда такое происходило, он посылал Джой обратно в спальню, а сам ставил чайник, находил источник вторжения и поливал кипятком, обрушивая на мир чешуйниц обжигающий водопад.

Муравьи же его не напрягали. Это было своего рода расизмом. Муравьи таскали на себе всякое. Их группки переносили хлебные крошки, слаженно двигаясь боком, или один из них закатывал песчинку сахара на спину другому. Они напоминали японцев: маленькие, эффективные, выражение непостижимого коллективного разума.

В спальне Джонатан успокаивал Джой. Переворачивал ее на панцирь и изучал влажные фрагменты торакса и брюшка. Затем два человека занимали позицию для спаривания, с конечностями, резко выделяющимися на фоне розовых обоев с цветочным рисунком. Джонатан проникал в нее, стараясь не думать о насекомых, окружающих их, о клещах, елозивших под подушками, унося мертвые кожные кусочки Джонатана и Джой, в то время как они елозили над ними.

В первобытных, физических судорогах секса Джонатан старался не думать об уховертках. Из всех насекомых они беспокоили его больше всего. Эти доисторические твари, с телами одновременно блестящими и нечистыми, поставили своей задачей, даже métier[1], поиск самых влажных и самых интимных мест коттеджа. Они что, издевались над попытками Джонатана и Джой держать коттедж в чистоте, сохранять его как подходящее для человеческой жизни обиталище? Стоило ему поднять кухонное полотенце, кружку или даже кусок мыла, как под ними оказывалась уховертка, покачивающая клещами и антеннами — показывалась, чтобы, колышась, убежать по якобы чистой поверхности. Вот эта беззаботность бесила его больше всего. Джонатан зажимал наглеца между большим и указательным пальцами и давил.

Она приподнимает мои яйца. Не думай об уховертках. Ее розовый язык скользит по коричневым складкам моей промежности. Не думай о них. Я касаюсь влаги между ее ног; за волосками влага невесомая, как буровая мука. Не думай о них. Не думай об уховертках, выползающих из-за половых губ или крайней плоти. Не думай о них, не думай о ней. Нет.

Насекомые вертелись перед серыми глазами Джонатана и позади него; и он шел не глядя. За плотными кустами по обе стороны дороги от него не отставали линии электропередач, гудящие проводами в вечернем пекле.

Коттедж расположился на дне того, что в здешних краях сходило за лощину. Вдоль садовой изгороди бежал ручей, он же канализация. Когда шел дождь, он вырывался из своего русла, затапливая лужайку и тропинку к дому. Вокруг коттеджа под небольшим углом на пару сотен ярдов раскинулись поля: с двух сторон они утыкались в линии электропередач, с еще одной - в лесок, с другой — в загончик с полуразвалившимися препятствиями и высохшими канавами, в котором писклявые дочери владельца катались на своих пони.

Коттедж Джонатана пришпиливал к земле этот кусок пейзажа, придавливал его в центре. Джонатан сошел с тропинки и сотню ярдов прошел по дорожке к воротам. Арбутнота — владельца — не было дома. Это было понятно по куче черных мусорных пакетов, сваленных в конце дорожки. Когда он проходил мимо, то почувствовал ощутимый жар, исходивший от спекшихся пакетов, а затем увидел облако сине-золотых мух, поднявшееся в воздух и танцующее в горячих волнах.

Джонатан вошел внутрь дома, направился на кухню и бросил рюкзак на стол у холодильника. Висевшая у окна липучка была облеплена мухами. Облеплена настолько, что клейкие трупы ее жертв полностью покрывали ее, подобно запущенному шанкру, покрывающему язык. Он увидел, как муха начала кружиться вокруг липучки, поднырнула под нее и наконец присела на спинку одного из трупов. Джонатан с легким отвращением смотрел, как муха протянула хоботок в зазор между головой и тораксом трупа и начала есть.

Тогда его наконец накрыло омерзение, и он начал двигаться из комнаты в комнату, пододвигая стулья, поднимаясь к потолку и снимая эти липкие мавзолеи. Он так торопился закончить этот отвратительный труд, что дважды липучка падала на него, коронуя гадостным венцом. Он выбегал из дома, сгорбленный, с согнутыми руками, словно житель Помпеи, на которого вот-вот прольется огненный дождь, а затем забегал снова, хныча; помощи ждать было неоткуда. Прежде чем снова засесть за составление указателя, ему пришлось вымыть голову.

В кабинете золотой луч, пробиваясь сквозь щель в занавесках, высвечивал вытертое пятно на ковре. На экране «макинтоша» маленькие точки летали и отскакивали друг от друга, как насекомые в банке. Джонатан сел в кресло и включил лампу. Он передвинул мышку, и заставка экрана растворилась, уступив место тексту. До своего похода в магазин Джонатан дошел до термина «неф». Слово, обозначающее продольную часть храма. Он вбил три буквы в окно поисковика и нажал клавишу. Компьютер принялся за работу, обрабатывая текст, ища совпадения. Он почувствовал, как расслабляется, сливаясь с машиной. Эта чистая, эргономичная вещь щелкала и гудела по-дружески. Джонатан сконцентрировался на чувстве признательности, стараясь не обращать внимания на более низкое жужжание... Более низкое, более органическое, выдающее агонию.

На мышином коврике умирала муха. Джонатан увидел, как она вращаясь выскочила из тонко очерченных теней в яркий свет лампы. Муха лежала на спине. «Должно быть, она на крыльях ползет», — подумал Джонатан, когда она замерла, подобно остановившейся миниатюрной карусели - крылья, волоски, фасетчатые глаза.

От чего умерла муха, не от морилки ли? Джонатан разместил по одной коробке в каждой комнате, но сделал это скорее, как если бы проводил магический обряд, не веря до конца, что они помогут. Как яд может подействовать на мух, но не на меня? Или, если уж на то пошло, не на уховерток? Муха снова начала вертеться, снова начала жужжать. Задрав лапки, она, как юла, перемещалась по столу, пока наконец не отскочила от листа бумаги и не утихла среди хлебных крошек. Джонатан задумался, сколько времени пройдет, прежде чем она сдохнет?

Этот вопрос заставил его воспаленный разум сорваться в бездну извращенных, насекомых предположений. Почему? Почему мушиные тела наполнены чем-то похожим на гной? Со своего места Джонатан мог видеть следы, оставленные двумя его предыдущими казнями. Возможно, это своего рода реакция на паразитов-людей? Гарантия, что убийство будет неприятным, хотя и нечастым, явлением? И почему убийство мух вообще должно быть неприятным? Почему оно не может быть способом проведения досуга или даже видом спорта? Вот оно! Решение, удовлетворяющее и потребность в охоте, и потребность в убийстве мух. Возможно, реально разработать миниатюрные иглометы, с точностью достаточной, чтобы попасть в муху?

Джонатан откинулся на спинку кресла, представляя детали своей новой идеи. Полностью оборудованные охотничьи угодья, умещающиеся в пределах одного аксминстерского ковра. Загонщики — жуки - бегущие по ворсу, спугивающие мух. Охотники, недвижимо сидящие на своих местах с иглометами наготове. Дичь, срывающаяся из своего укрытия из пыли и пуха. Она уже в воздухе! И дула ружей, ведущие мух, резко следующие за каждым движением — вверх, вниз, наискосок. Легкое нажатие на спусковой крючок, и игла летит точно в цель, пронзая гудящую трупную муху, пробивая крыло и распухшее брюшко. Хрясь! Она падает, подскакивает и застывает, умирая — как замедленный фильм про антилопу, падающую замертво в вельдте. Охотники открывают маленькие проволочные клетки, и оттуда вылетают специально натасканные осы. Они виляют, ложатся на курс, ныряют к ковру и подхватывают дичь.

За окном тянулся летний вечер. Солнце долбило по твердой, растрескавшейся земле. Цикады, сверчки и кузнечики стрекотали, обтираясь ногой о ногу, крылом о крыло, или щелкали жестким хитином, треща, как детская игрушка. Земля пульсировала, подобно влагалищу после оргазма: вдыхала горячий воздух и выпускала его, вдыхала горячий воздух и выпускала. Голова Джонатана качнулась назад, дернулась вперед, слегка повернулась, вернулась в нормальное положение, качнулась назад. Его веки задрожали и опустились. Он заснул. В его сне Джой вернулась в коттедж. Такси из Саксмундхема высадило ее на подъездной дорожке. Она выглядела потрясающе, с высокими, острыми плечами, прикрытыми прозрачными крылышками. У нее было — как с интересом и возбуждением заметил он — три, три очаровательных маленьких пары рук. Мысль о ее крошечных, почти детских ладонях на его набухающем члене была неимоверно эротичной — даже когда он ворочался во сне, а заставка на экране компьютера поглотила заумный текст.

«Смотри, — сказала Джой, указывая тремя парами рук на нижнюю часть брюшка и отводя в сторону крылья, — что я купила в «Харви Никс». Брюшной мешочек последнего фасона».

«Дорогая! — воскликнул он. — Выглядит просто потрясающе». Так и было. Перемежающиеся узкие ленты из шелка и атласа, двух оттенков синего, гладко и чувственно сбегали от торакса вниз, где простой бантик намекал на сокрытое внутри наслаждение.

В спальне Джонатан разделся — нервно, как подросток: снимая брюки и трусы, он согнулся, как будто это могло скрыть его чудовищную эрекцию. Она встала у окна и начала раздеваться, и, пока она слой за слоем снимала эпидермис, солнечный свет струился сквозь ее крылья, рисуя на потолке тонкий узор. Шесть ее рук двигались стремительно, подстегиваемые ее собственным страстным желанием. А затем они слились, став единым дышащим целым. Она выгнулась над ним, и ее составные глаза играли всеми цветами радуги. Он застонал — от восторга и наслаждения. Где-то вне поля его зрения ее яйцеклад выскользнул из брюшка, и с каждого его шипа капал «кашарель». Она выгнулась еще сильнее, проталкивая себя под него. Яйцеклад коснулся его ануса; а затем она вонзила в него свое жало, убивая его на пике оргазма.

Джонатан проснулся, и рот его был полон клейкой, липкой дряни. Было пол-одиннадцатого вечера, и теперь он жил в Инсектопии.

Это он понял, когда зашел на кухню. Бурлящий поток чешуйниц изливался из трещины за раковиной и выплескивался на сушку. Мириады их телец формировали какой-то узор. Джонатан нагнулся посмотреть, какой. Это был текст; чешуйницы сформировали из себя фразу «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ИНСЕКТОПИЮ...» — многоточие сложилось из пяти десятков запоздавших насекомых, которым не нашлось места в «Ю». Джонатан протер глаза и воскликнул:

— Ну, это неожиданный поворот. Скажите — я полагаю, что если вы способны на такое, то понимаете мою речь — что конкретно означает пребывание в Инсектопии?

Рой чешуйниц слился в единую пульсирующую кучу, а затем снова расползся на буквы, в этот раз потоньше, которые бежали вдоль линий сушилки, как если бы это была разлинованная тетрадь:

В ИНСЕКТОПИИ ЛЮДИ И НАСЕКОМЫЕ СОСУЩЕСТВУЮТ. МЫ ПОНЯЛИ ТВАЕ ОТВРАЩЕНИЕ И ОТЧАЯНИЕ, НО ЖЕЛАЕМ ТЕПЕРЬ ЖИТЬ С ТОБОЙ В МИРЕ. ТЫ ПОМОЖЕШЬ НАМ - МЫ ПОМОЖЕМ ТЕБЕ.

— Правильно «твое», а не «твае», — сказал Джонатан. Чешуйницы перегруппировались, исправляя живую опечатку. Доставая пиво из холодильника, Джонатан продолжил рассуждать вслух: — Хмм, я подозреваю, что вы хотите чего-то взамен, так?

С ТВОЕЙ СТОРОНЫ БЫЛО БЫ ОЧЕНЬ ЛЮБЕЗНО ИЗБАВИТЬСЯ ОТ МОРИЛОК И ЛИПУЧЕК - ПОСКОЛЬКУ ТЫ ИНТЕРЕСОВАЛСЯ, МЫ МОЖЕМ ТЕБЕ СООБЩИТЬ, ЧТО МОРИЛКИ СОДЕРЖАТ НЕЙРОТОКСИН, ПАРАЛИЗУЮЩИЙ НАС. НЕ ЛУЧШАЯ СМЕРТЬ.

— Ну разумеется, разумеется... Но вы должны понять, что я не ослаблю свою борьбу против вас до тех пор, пока вы не предоставите мне больше доказательств своей доброй воли.

МЫ ПОНИМАЕМ. ЕСЛИ ТЫ ПРОДОЛЖИШЬ СВОЮ ЖИЗНЬ БЕЗ ИЗМЕНЕНИЙ, МЫ ПРИЛОЖИМ ВСЕ УСИЛИЯ, ЧТОБЫ УДОВЛЕТВОРИТЬ ТВОИ ПОТРЕБНОСТИ. ДУМАЮ, ТЫ БУДЕШЬ ПРИЯТНО УДИВЛЕН ТЕМ, НАСКОЛЬКО МЫ МОЖЕМ БЫТЬ ПОЛЕЗНЫМИ. СЕЙЧАС ТЫ УСТАЛ, ПОЧЕМУ БЫ ТЕБЕ НЕ ПОЙТИ И НЕ ПОСМОТРЕТЬ, ЧТО МЫ СДЕЛАЛИ СО СПАЛЬНЕЙ?

Джонатан поднялся наверх и щелкнул выключателем в спальне. Кровать, обычно выглядевшая как куча влажных и беспорядочных простыней, была не только аккуратно заправлена, но и смотрелась на удивление чисто - так, как если бы ее почистили изнутри. Поток сапрофитов в четыре дюйма шириной стекал с подбитой подушки на пол, а оттуда, пересекая ковер, поднимался на подоконник и убегал в окно.

— Что тут творится? - спросил Джонатан, делая глоток пива. Задняя часть потока насекомых задрожала, отделилась от основной массы и начала составлять предложение на подушке. Через несколько секунд возникла фраза:

МЫ САПРОФИТЫ, ЖИВШИЕ В ТВОЕЙ СПАЛЬНЕ. В МАТРАСАХ, ПОДУШКАХ И КОВРЕ. В ЗНАК ДОБРОЙ ВОЛИ НАШЕГО ОТРЯДА МЫ ТЩАТЕЛЬНО ВЫЧИСТИЛИ ТВОЮ ПОСТЕЛЬ И ТЕПЕРЬ ПОКИДАЕМ ТЕБЯ. ПРИЯТНЫХ СНОФ.

- «Снов» через «вэ», а не через «фэ», — педантично заметил Джонатан, однако сапрофиты, не обращая на него никакого внимания, уже сформировали колонну и заканчивали свое организованное отступление.

Это была первая за несколько недель ночь спокойного сна без сновидений. Но, когда утром Джонатан проснулся, спальня гудела от обилия насекомых. Открыв глаза, он увидел, что потолок над ним был весь покрыт мухами. НЕ БЕСПОКОЙСЯ! Мухи быстро составили подрагивающую фразу: МЫ ЖЕЛАЕМ ПОМОЧЬ ТЕБЕ С УТРЕННИМ ТУАЛЕТОМ.

— Вполне справедливо, — сказал Джонатан, тяжело приподнимаясь на локтях.

Затем, словно сонм ангелов, в комнату впорхнула стайка белых бабочек-капустниц. Джонатан не успел ничего сделать, как они облепили его лицо мягкими, чуть влажными крылышками. Он почувствовал, как их жвальца хватают и пережевывают засохшее вещество на его губах и веках. Он откинулся на подушку и позволил насекомым закончить процедуру. Когда бабочки взлетели, перегруппировались и вылетели в открытое окно, он поднялся — свежий и готовый к работе.

Все утро насекомые демонстрировали, что на деле они так же хороши, как и на словах. Если Джонатану было что-то нужно, к примеру карандаш или диск, ему достаточно было указать пальцем, и насекомые подлетали, подхватывали необходимый предмет и переносили его туда, где он сидел, работая за «макинтошем». Закончив, мухи вылетали из комнаты, оставляя его в благословенной тишине. Никакого шума миниатюрных литавр, когда маленькие головы колотились об огромное стекло. Вид роя мясных мух, перетаскивающего с места на место какой-нибудь повседневный человеческий артефакт, сам по себе представлялся своего рода смещенной активностью[2]. Джонатан понял, что такие маленькие перерывы в работе, развлекавшие его, сделали составление указателя гораздо легче. Еще не успело закончиться утро, как он уже дошел до «Распятия».

За обедом у него состоялся долгий разговор с сушилкой.

— Ладно, — сказал он. — Я согласен, что до этого момента вы добросовестно держали свое слово. Я выкину морилки!

УРА! — написали чешуйницы.

— Я также уберу паутину, которой позволил скопиться у карнизов и потолка.

СПАСИБО! СПАСИБО! МЫ ПРОДОЛЖИМ СЛУЖИТЬ ТЕБЕ.


Джонатан собирал шваброй последние клочки паутины в свободной спальне, когда позвонила Джой.

— Все нормально? — спросила она.

— Да, все в порядке. - По какой-то причине сам звук ее голоса, вибрирующий в трубке, безумно его раздражал, словно она каким-то образом оказалась заперта внутри, постукивая ногтями по бакелиту.

— Насекомые не беспокоят, значит? — Она засмеялась — еще один звонкий, раздражающий звук.

— Нет, с чего бы?

— Ну, они тебе все лето докучали. И, честно говоря, ты даже не представляешь, насколько хорошо в Лондоне, вдали от всей этой поганой природы... — Она замолчала, и Джонатан прикусил губу, удерживаясь, чтобы не ляпнуть, что «поганой природе» без нее тоже неплохо. — ...Хотя я все равно уверена, что к пятнице успею по всему этому соскучиться. Я приеду на поезде в три сорок, можешь вызвать такси, чтобы забрать меня из Сакса?

Джонатан сразу же согласился, но стоило ему повесить трубку, как Джой испарилась из его мыслей. Он был в восторге от жизни в Инсектопии. В кабинете они оставляли его в покое, но по всей остальной квартире роились упорядоченные группы насекомых, занимающихся своим делом — помощью ему. Аккуратные фаланги жуков прочесывали ковры, жвалами выискивая мусор. Точно так же команды уховерток работали в ванной, а на кухне все следы завтрака, даже колечко растворимого кофе, оставленное им у банки, были уничтожены трудолюбивыми муравьями.

За обедом он снял оставшиеся липучки и имел еще более долгий разговор с чешуйницами на сушилке. КАК ВЫ, БЕЗ СОМНЕНИЯ, ПОНИМАЕТЕ... - начали они, на что Джонатан немедленно ответил:

— Я буду признателен, если вы не будете разговаривать со мной в таком тоне!

Насекомые немедленно превратились в ответ:

ИЗВИНИ! МЫ ХОТЕЛИ СКАЗАТЬ, ЧТО ЖИВЕМ В ТВОЕМ КОТТЕДЖЕ НЕ ПО СОБСТВЕННОМУ ВЫБОРУ. МЫ ЗАХОДИМ ВНУТРЬ ПОТОМУ, ЧТО ОБЫЧНО ЗДЕСЬ ЕСТЬ КАКАЯ-НИБУДЬ ГНИЛЬ, В КОТОРУЮ МЫ МОЖЕМ ОТЛОЖИТЬ СВОИ ЯЙЦА, ЧТОБЫ НАШИ ЛИЧИНКИ МОГЛИ РАСТИ И СТАТЬ ПОЛНОЦЕННЫМИ И АДЕКВАТНЫМИ ЧЛЕНАМИ ИНСЕКТОПИИ.

— Ясно.

ОДНАКО ПОСКОЛЬКУ МЫ УБИРАЕМ ВСЕ ДЛЯ ТЕБЯ, ЭТИМ МЫ, ПО СУТИ, ЛИШАЕМ СЕБЯ КЛЮЧЕВОГО КОМПОНЕНТА НАШЕЙ ЭКОСИСТЕМЫ.

— Разумеется, я понимаю.

МЫ ХОТЕЛИ БЫ ЗНАТЬ, НЕ СОГЛАСИШЬСЯ ЛИ ТЫ ПЕРЕДАТЬ СВОБОДНУЮ СПАЛЬНЮ В НАШЕ ВЛАДЕНИЕ. В ЭТОМ СЛУЧАЕ МЫ БУДЕМ БОЛЕЕ ЧЕМ РАДЫ ОТДАТЬ ВЕСЬ ОСТАЛЬНОЙ ДОМ В ТВОЕ ПОЛЬЗОВАНИЕ...

— Но меня вполне устраивает, как вы помогаете мне...

...ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ТЕХ ИЗ НАС, КТО БУДЕТ ПОМОГАТЬ ТЕБЕ.

— Понимаю. Ладно, я подумаю над этим.

И он подумал, хотя на самом-то деле Джонатан уже давно знал, какое решение примет. Насекомые оказались такими способными маленькими друзьями. Он больше не находил их отвратительными и, когда видел их за работой на ковре, то наклонялся поближе, чтобы посмотреть на выражения их нечеловеческих лиц. Он также обнаружил, что их помощь с его утренним туалетом оказалась не просто полезной, но и необычайно чувственной.

По ночам мотыльки стучались в окна ванной, пока он не впускал их, и тогда они укутывали его своими мягко подрагивающими крыльями. Они нежно слизывали скопившиеся за день пот и грязь, а затем осушали кожу легким трепетом крылышек. От него не последовало никаких возражений, когда чешуйницы на сушилке предложили, чтобы жучки и уховертки обработали и более интимные части его тела, тщательно их вычистив.

Джонатан подумал, что никогда раньше он не находился в такой гармонии с окружающим миром. Он также понял, что наиболее плотские из человеческих взаимоотношений стали казаться гораздо более чужими, чем эти нежнейшие из ласк. Утром он отправился в Инвардли и купил «У Хана» десять фунтов свиных сосисок.

- На шашлыки? - спросил мистер Хан, щеголявший сегодня четырьмя подбородками.

— Не совсем, — ответил Джонатан.

Он разложил их в свободной спальне, на белых пластиковых поддонах, которые вытащил из холодильника. Большую часть дня он держал дверь в эту комнату открытой, но, когда настал вечер, чешуйницы сказали ему, что нужды в этом нет. Тогда он захлопнул дверь и заснул в своем, добровольно свободном от насекомых коттедже.

На следующее утро, когда Джонатан заглянул в свободную спальню, он почувствовал прилив отцовской гордости, увидев набухшую синеву гниющих сосисок, каждая из которых была покрыта белыми наростами — признаком личинок. Личинок жующих, личинок растущих, личинок, жизнь которым дал он. Группа мух, обрабатывавшая последние пять фунтов сосисок, внедряя свои яйца в разлагающееся мясо, взмыла в воздух, когда он зашел в комнату — и исполнила то, что, на взгляд Джонатана, выглядело как реверанс, признание его позиции как помощника и сюзерена.

Он проработал все утро. Одна особенно добросовестная муха оказалась крайне способной к поиску слов — разыскивая необходимое, она ползала по раскрытому Оксфордскому словарю, чтобы затем усесться на нужной строчке и подрагивать крыльями, подобно живому курсору.

ЕЩЕ МЯСО? — поинтересовались чешуйницы на сушилке, когда он пошел сделать себе сандвич.

— Я об этом подумаю, — ответил Джонатан, кидая им кусок ветчины. Затем он вернулся в кабинет — позвонить насчет такси, чтобы забрать Джой на станции.

Джонатан был так поглощен указателем, что не услышал визга тормозов, когда такси Джой остановилось у коттеджа.

— Я дома! — проверещала она от двери, и Джонатан почувствовал то же отвращение, что и при разговоре по телефону. Ну почему ей необходимо говорить таким высоким, таким безмозгло настойчивым голосом?

Она зашла в кабинет, и они обнялись.

— Милый, у тебя найдется пятерка для таксиста?

— Э... э... погоди-ка. — Он похлопал по карманам. — Извини, при себе нету. Посмотри, кажется, в свободной спальне была кучка мелочи...

Джонатан вслушался, как она поднялась по лестнице. Как открылась дверь. Услышал гнетущий, гигантский, пульсирующий гул, поглотивший ее. А затем поднялся и пошел заплатить таксисту.


(обратно)

Европейская история


Wir-wir, — пропищал Хампи, запустив маленькие пальчики в спагетти с сыром, приготовленные Мириам. Вслед за этим он поднял ручки к лицу и задумчиво уставился на липкую червеобразную массу. И торжественно воскликнул: — Wir müssen expandieren!

— Да, солнышко, точь-в-точь червячки, — ответила малышу мать.

Хампи поджал губки и поднял на нее ярко-синие глазенки. Мириам постаралась выдержать его взгляд и изобразить на лице искреннюю любовь и нежность. С пальчиков малыша падали ошметки сыра, но его это нисколько не беспокоило. Немного помолчав, он воскликнул:

Masse!

— Да, милый, гадкая масса, — отвечала Мириам, с досадой отмечая нотки раздражения в своем голосе. Она стала собирать нашлепки сыра с подносика, что стоял на высоком детском стульчике, обратно в тарелку, чтобы придать блюду более-менее аппетитный вид.

Теперь Хампи разглядывал другую забавную штуку — поильник с чаем. И снова крикнул:

Masse!

— Опусти ручки, Хампи. Опусти ручки в тарелку!

Мириам чувствовала, еще чуть-чуть, и она не выдержит.

Глазки малыша расширились, что обычно предшествовало бурным рыданиям. Однако он не заплакал: он швырнул спагетти на только что вымытый пол, после чего воскликнул:

Massenfertigung!

Снова он нес невразумительную чепуху.

Мириам разрыдалась. А Хампи стал облизывать свои пальчики с совершенно довольным видом.

Через час, когда Дэниэл пришел с работы, молчаливая борьба между матерью и сыном шла полным ходом. Хампи старался превратить процесс укладывания в пытку, изо всех сил отбиваясь и изворачиваясь. Одежду с него приходилось не снимать, а стаскивать насильно — одну вещь за другой; пока Мириам несла его наверх, в ванную, он без устали сопротивлялся. А оказавшись-таки в ванне, начал так плескаться в воде, что Мириам мигом стала мокрой насквозь, до самого лифчика. В результате оба покинули ванную распаренные и полуголые.

Но Дэниэл ничего этого не замечал. Он видел лишь своего прекрасного синеглазого сыночка с ангельскими темными локонами, обрамляющими прелестное круглое личико. Опустив сумку на пол рядом с диваном в гостиной, он тут же подхватил Хампи на руки.

— Ну, как мы себя вели, пока папочка был в офисе...

— У тебя нет никакого офиса! — взорвалась Мириам, как и Хампи, завернутая в махровое полотенце — от безвыходности, а отнюдь не из стремления к комфорту.

— Дорогая, дорогая... Ну что с тобой? — Держа в объятьях смеющегося сынишку, запустившего пальчики в его шевелюру, Дэниэл направился к жене.

Darlehen, hartes Darlehen, — забормотал мальчик, явно пытаясь копировать отца.

— Видел бы ты, какую свистопляску он мне сегодня устроил, не стал бы так сюсюкать с этим чертенком. — Мириам увернулась от поцелуя мужа. Она боялась, что, стоит ей размякнуть, она окончательно потеряет контроль над собой и снова разревется.

Дэниэл вздохнул.

— Просто у него такой возраст. Все дети проходят через трудную стадию в два - два с половиной года, и Хампи не исключение...

— Я не спорю. Но ведь не все дети такие агрессивные! Клянусь, Дэниэл, ты представления не имеешь, каково мне с ним. Я пытаюсь дарить ему всю любовь, на которую способна, — а он словно швыряет мне ее в лицо, да еще с этим дурацким курлыканьем! — И тут худенькие плечики Мириам затряслись от тщетно сдерживаемых рыданий.

Дэниэл привлек жену к себе, погладил по волосам. Казалось, даже Хампи разволновался, видя эту сцену.

Mutter! — воскликнул он с тревогой. — Mutter! — и завозился на руках у отца, словно желая присоединиться к семейному объятью.

— Вот видишь, — сказал Дэниэл, — Хампи очень любит свою мамочку. Знаешь что, открой-ка бутылочку того славного «Шабли», а я пойду уложу нашего непоседу.

Мириам взяла себя в руки.

— Да, пожалуй, ты прав. Иди уложи его.

Она послала сынишке воздушный поцелуй. Дэниэл с Хампи пошли наверх. Последнее, что донеслось до Мириам, когда они миновали лестничную площадку, это очередная порция бессмысленного набора звуков: «MutterMutterMuttergesellschaft!» Или что-то в этом роде. Мириам так хотелось поверить, что таким образом малыш выражает к ней свою любовь. Очень хотелось, но не верилось.

Тем временем Дэниэл положил Хампи в кроватку, приговаривая:

— Ну-ка, кто тут очень-очень хочет спать?

Хампи быстро взглянул на него, глазки ясные-ясные, ни следа усталости. И с энтузиазмом воскликнул:

Wende! — И снова: — Wende! Wende! Wende! — после чего, прижав коленки к груди, с силой вскинул ноги в воздух.

— Да, так и есть, — отвечал Дэниэл, укрывая одеялом неугомонного малыша. — Завтра утром к нам придет Венди, она будет присматривать за тобой, потому что мамочке завтра надо на работу, правильно?

Он наклонился, чтобы поцеловать сына, словно в первый раз умиляясь тому, какие сильные чувства пробуждает в нем это существо, плоть от плоти его.

— Спокойной ночи, сынок.

Дэниэл включил ночник, потом карусельку с прыгающими кроликами и погасил верхний свет. Спускаясь по лестнице, он слышал, как Хампи продолжает весело приговаривать: «Wende-Wende!»

Однако тем вечером в выскобленной до блеска овальной столовой соснового дерева супругов Грин настроение царило довольно мрачное. Мириам Грин успокоилась, но глаза у нее были на мокром месте.

— Наверное, я слишком стара для этого, — вздохнула она, неловко бухнув дымящуюся кастрюлю на стол, так что немного соуса с луком и фасолью выплеснулось на стол. — Только подумать, Дэниэл, я сегодня чуть его не ударила!

— Ты не должна казнить себя, Мириам. Конечно, с малышами непросто - и матери, как правило, приходится тяжелее всех. Знаешь, как только этот проект закончится, у меня станет посвободнее со временем...

— Дэниэл, господи, дело совсем не в этом.

И действительно, Мириам не в чем было упрекнуть мужа. Он уделял ребенку намного больше внимания, чем многие другие отцы, особенно для предпринимателя, который пытается заниматься ландшафтно-дизайнерским бизнесом сейчас, в период экономического спада. Да и самой Мириам не пришлось бросать работу, в отличие от большинства молодых мамаш, которые после рождения ребенка из-за изменения социального статуса сначала ощущают себя в изоляции, а вскоре вообще впадают в депрессию. Она же после рождения Хамфри настояла на продолжении своей журналистской карьеры, хотя и с изменением графика работы — теперь она два с половиной дня проводила дома. Венди, их няня, занимавшаяся малышом в остальные дни, была просто находкой: образованная и сноровистая, она прямо-таки обожала Хампи — и он отвечал ей взаимностью.

Нет, когда Мириам сетовала на то, что «слишком стара», Дэниэл прекрасно понимал, что за этим стоит. Тревога сопровождала ее на протяжении всей беременности. Первый триместр прошел под знаком токсикоза, второй сопровождался повышенной сексуальностью, в третьем же на нее словно снизошла благодать. Но в целом на протяжении всей беременности Мириам не оставляло беспокойство. Она с возмущением отвергла амниоцентез[3], предложенный ее врачом, хотя понимала, что женщина в 41 год вряд ли может считать генетику своей союзницей. «Я не намерена испытывать судьбу», — объяснила она Дэниэлу; он же считал побудительной причиной, впрочем, держа эту мысль при себе, такого решения убеждение Мириам, что она и так уже слишком долго искушала судьбу и что ее согласие, в метафизическом смысле, стало бы последней каплей. Дэниэл с пониманием относился к переживаниям жены, и хотя вскользь они касались этой темы, но никто из них не решился высказать вслух ужасное предположение, что с ребенком, которого носит Мириам, возможно, не все в порядке.

Однако сами роды стали для супругов огромной радостью — и откровением. Первые пять часов схваток они оставались дома, помня рассказы знакомых о том, что сразу же мчаться в роддом не имеет никакого смысла. В итоге по приезде в больницу шейка матки у Мириам была раскрыта на восемь сантиметров. Слишком поздно для эпидуральной анестезии и даже для обезболивающего. Хамфри родился ровно через пятьдесят одну минуту, в течение которых бедная Мириам тужилась и ревела белугой, сидя на корточках на подстилке, напоминающей, по мнению Дэниэла, мат из школьного спортзала.

Он смотрел на взмокшее бесформенное тело жены, на ее измученное, перекошенное от боли лицо... А в следующий миг ему всучили вопящее лилово-красное существо. Хамфри был идеальным младенцем. Он набрал десять из десяти баллов по шкале апгар. В чертах его лица не было ничего азиатского — типичное личико младенца белой расы. Дэниэл крепко держал сына и бормотал путаные молитвы в честь некоего божества, которое так чудно все устроило.

Уютный дом викторианской эпохи, где обитали Грины, был заранее и под завязку набит приспособлениями, которых хватило бы для воспитания по меньшей мере шести младенцев. На стене в комнате будущего наследника знакомый художник нарисовал целые джунгли, населенные самыми разнообразными живыми организмами. Кроватку они купили в «Хилз», коляску — в «Силвер Кросс»[4]. У них было как минимум три стерилизатора для бутылочек от «Милтон»[5].

Дэниэлу казалось, что в последние недели беременности Мириам стала особенно нервной, и, когда они с Хампи вернулись домой, он старался разглядеть в ее поведении признаки послеродовой депрессии — но таковых не было. Малыш рос не по дням, а по часам, прибавляя в весе словно боксер-невеличка, готовящийся к поединку не на жизнь, а на смерть. Порой родители, как им казалось, уж слишком над ним тряслись, но в целом оба были довольны, что так долго откладывали рождение ребенка, полагая, что их опыт и зрелый возраст - гарантия спокойного нрава малыша. Он почти не плакал, разве что во время колик. И первые два зуба у него прорезались без осложнений. В общем, как восклицал Дэниэл, подкидывая гогочущего Хампи в воздух, это был «настоящий мужичок».

Родители с восторгом наблюдали каждую стадию развития сына. Дэниэл отщелкивал пленку за пленкой немного размытых снимков синеглазого ангелочка, которые Мириам наклеивала в красивый альбом, обводя каждый узорчатой рамкой. Вот Хампи впервые пополз назад, вот — вперед, вот первые неуверенные шаги, первое самостоятельное «по-большому» — все было зафиксировано. Но вдруг, когда Хампи исполнилось два, что-то в его идеальном развитии пошло не так.

Хампи с самого начала очень выразительно агукал и смеялся. Младенцем всегда всем улыбался и еще охотнее «подавал голос». Но в том возрасте, когда, согласно кипам тематической литературы, проштудированной родителями, он вот-вот должен был начать формировать слова и, главное, правильно их выговаривать, малыш переменился. Он по-прежнему любил болтать, но ожидаемые «папа» и «мама» никак ему не давались; с каждым днем он все увереннее произносил бессмысленные гортанные звуки.

Друзья пары говорили, мол, ничего страшного. Они считали, что это обычная милая детская болтовня, но Мириам и Дэниэл не на шутку встревожились. Мириам поехала с сыном к семейному врачу, а по ее направлению — к специалисту. Может, у Хампи в нёбе какое- то скрытое несращение? Нет, речевой аппарат и гортань ребенка функционируют нормально, вынесла вердикт врач, подвергнув мальчика осторожному, но тщательному осмотру. По ее мнению, миссис Грин напрасно так волнуется. Дети развиваются очень по-раз- ному; если она и может что-то предположить — а это не ее сфера, она ведь не детский психолог, — то скорее, что такое своеобразное восприятие Хампи родного языка свидетельствует о его необычайно высоком интеллектуальном развитии.

Однако отношения между матерью и сыном неуклонно ухудшались. Мириам жаловалась мужу, что чувствует, как сын отдаляется от нее. Ей становилось все труднее справляться со вспышками детского гнева. Она часто спрашивала Дэниэла: «Может, дело во мне? Может, я неправильно с ним обращаюсь?» И тому приходилось снова и снова убеждать ее, что это просто «такой возраст».

Порой, толкая коляску с Хампи по Квадранту[6] по пути к магазинам на Фортис-Грин-роуд, Мириам ненадолго задерживалась и окидывала взглядом широко раскинувшиеся жилые кварталы северного Лондона. Сейчас, когда она переживала охлаждение к собственному ребенку, родной город тоже стал казаться ей чужим и незнакомым. И вновь полузабытые страхи, связанные с ее возрастом и, возможно, вызванными этим странностями в развитии Хампи, закопошились в дальних уголках подсознания Мириам.


Профессор Мартин Цвайерих, заместитель директора Департамента по изучению венчурных капиталов в «Дойче банке», стоял у окна в своем кабинете на двадцатом этаже головного здания банка, глядя на изрезанную силуэтами высотных зданий Франкфурта линию горизонта. Со всех сторон высились, стремясь достать до неба, другие бетонные махины «Майнхэттена» — делового и финансового центра города. Кабинет профессора Цвайериха был угловым, что благодаря перспективе, открывавшейся с огромной высоты, давало ему возможность любоваться видом города в «вертикальной нарезке» из-за окружающих банк офисных зданий.

Слева профессор видел продолговатое здание университета, позади него — широко раскинувшийся пригород Бокенхайм; справа трапециевидная стальная махина «Сити-банка» рассекала на две части здание центральноговокзала, за которым начинался старинный квартал Заксенхаузен. Профессор знал, что где-то там протекал Майн, хотя он и не был виден с этой точки. А прямо перед глазами Цвайериха возносилось самое высокое офисное здание Европы — башня Выставочного центра, - почти полностью заслоняя центральную часть города, в том числе, к радости профессора, суперсовременный торговый центр Цайль, похожий на жертву бомбардировки. Как-то раз забавы ради профессор рассчитал, что, если прочертить воображаемую прямую от уровня пятнадцатого этажа здания банка, пустив ее вдоль правого крыла башни, то она достигнет земли через две тысячи пятьдесят семь метров точно в центре дома Гёте на Хиршграбштрассе, таким образом соединив невидимой нитью настоящее с прошлым, а возможно, и с будущим.

«Нам необходима экспансия!» — лозунг всепобеждающего коммерческого духа крутился в мозгу профессора, не давая покоя внутреннему уху. И с чего вдруг Кляйсту пришло в голову с таким пафосом заявлять подобную банальность! Да еще с утра пораньше. Профессор не таил зла на Кляйста из-за того, что тот обошел его по служебной лестнице. Все правильно, ведь ему было только пятьдесят пять, на шесть лет меньше, чему самому Мартину. И, хотя они служили в банке «Тройханд» равное количество лет, именно Кляйст стал локомотивом в деле расширения их деятельности, борьбы с чудовищной бюрократией, пронизавшей компанию, и поиска новых деловых интересов на Востоке.

Но переносить собрание совета директоров на 7.30 утра, чтобы в результате выступать с такими высокопарными трюизмами! Да что там — сегодня утром Кляйст имел дерзость назвать массовый маркетинг логической целью развития их департамента. «Привлечение первоначального капитала, даже в виде высокопроцентных займов, для, на первый взгляд, громоздких, избыточных проектов может сработать на массовом уровне. Нам необходимо донести информацию об услугах, предоставляемых нашим банком, до наиболее широкого сектора бизнес-сообщества. И если это означает массовый маркетинг, значит, так и будет».

Профессор Цвайерих глубоко вздохнул. Этот энергичный, среднего роста мужчина с серьезным выразительным лицом был одет, как и всегда, в безукоризненный классический костюм-тройку. Костюм был куплен его женой в английском магазине «Баррис», что на Гётештрассе. Профессору импонировал деловой стиль англичан, как и их консерватизм. Не будучи коренным франкфуртцем, иммигрант из Судетской области, возможно, он именно поэтому особенно остро ощущал бешеный ритм жизни своего теперь уже родного города. Профессор снова вздохнул, сдвинул очки на лоб, так что металлические дужки совсем потерялись в седой шевелюре; большим и указательным пальцами он помассировал веки.

Сегодня он ощущал какую-то особенную легкость, почти невесомость. Как правило, каждодневная работа профессора требовала крайней сосредоточенности, что обеспечивало ему более чем прочную связь с реальностью, не давая «оторваться от земли». Но в последние дни его железная воля дала слабину, словно подверглась коррозии. Он просто не мог надолго задержаться ни на одной мысли.

Может быть, он заболел? Их дочь, Астрид, звонила вчера из Штутгарта и сказала, что подхватила вирусную инфекцию. А ведь она провела у них выходные. Может, в этом все дело? Профессор не мог припомнить, чтобы когда-либо ощущал подобную апатию, да еще рано утром. А может быть, так сказывалось раздражение от идиотского выступления Кляйста. С каким бы удовольствием Цвайерих оказался сейчас на рынке Кляйнмарктхалле, выбирая сардельки или свиные ушки у Шрайбера; а то просто провел бы время дома, рядом с женой, подрезая розы на нижней террасе. Он мысленно представил свой дом, прекрасно вписавшийся в лесную местность, благодаря бревенчатым стенам и огромным окнам. Дом Цвайерихов находился всего в двадцати километрах от Франкфурта, а казалось — словно в другом мире.

Профессор нащупал в кармане брюк тяжеленькую связку ключей от автомобиля. Он слегка нажал кнопочку центральной блокировки «мерседеса», представляя, что вот сейчас машина очнется от спячки, мигнув задними фарами. Вот бы она сама завелась, на автопилоте сдала назад, заправилась, а потом выехала с подземной стоянки и припарковалась у выхода из банка, в ожидании, пока хозяин покинет здание, чтобы отвезти его домой...

— Ребячество, — пробормотал он вслух, — чистое ребячество.

— Простите, герр профессор, — раздался голос фрау Шеллинг, секретаря, профессор даже не заметил, как она вошла в кабинет, — Вы что-то сказали?

— Нет-нет, ничего, фрау Шеллинг. — Профессор Цвайерих взял себя в руки и отвернулся от окна. — Вы принесли документы по «Унтервайгу»?

— Да, герр профессор. Желаете просмотреть их сейчас? — Из-за обволакивающей мягкости швабского акцента профессору показалось, что он уловил в ее голосе нотки преувеличенной озабоченности.

— Нет-нет, не беспокойтесь. Надеюсь, там есть все данные о компании-учредителе...

— Простите, что перебиваю, герр профессор, но, как вы помните, у «Унтервайга» нет компании-учреди- теля. Они были окончательно инкорпорированы только в мае прошлого года.

— ...прошлого года? Ах да, конечно, как я мог за- быть. Фрау Шеллинг, мне немного нездоровится, вас не затруднит принести мне стакан воды? Прошу вас.

— Ну что вы, конечно, герр профессор.

Секретарь положила папки с документами на стол и

почти выбежала из кабинета. «Надо собраться, в конце концов, какая недопустимая слабость в присутствии фрау Шеллинг!» Профессор опустился в тяжелое кожаное кресло, служившее ему вот уже пятнадцать лет, кресло, которое он перевез сюда, на новое место работы, из Мюнхена. Он устроился поудобнее, позволив себе утонуть в его мягких объятьях. Затем взял со стола все папки, сбил их в аккуратную стопку, снова положил на стол, открыл верхнюю и начал читать:

«Унтервайг» — группа металлообрабатывающих заводов, специализирующихся в производстве базовых конструкций для оборудования детских площадок. Головной завод расположен в пригороде Потсдама, в северно-центральном районе которого находится офисное здание компании. Как и в большинстве подобных случаев, рассчитать сумму капитализации, а также капиталооборота представляется затруднительным. В мае 1992 года завод был успешно инкорпорирован, несмотря на снижение спроса на 78 процентов.


Слова расплывались перед глазами. Какого черта, подумал профессор Цвайерих. Сколько я читал подобных отчетов, сколько произвел расчетов инвестиционных возможностей, так что же необыкновенного может сулить именно этот проект? И вообще, почему мы ведем такую политику по отношению к восточным соседям? Профессор горько улыбнулся, вспомнив, что и сам находился в положении восточных немцев — да нет, еще хуже. И речи быть не могло о «торговле» с русскими по поводу пожиток, что они разрешили ему взять с собой.

Он, тринадцатилетний мальчик, уносил с собой лишь холщовую сумку, в которой лежало немного хлеба, пара носков и две книги. Одна — поэзия Гёльдерлина, другая — учебник по высшей математике, с рассыпающимся переплетом, из которого выпала добрая половина страниц. Сейчас он довольно смутно помнил свой путь в ссылку. Это было слишком страшное и тяжкое, слишком мрачное и печальное воспоминание для человека его статуса. Мухи на языке мертвой женщины...

На самом ли деле поля Богемии были столь прекрасны? Во всяком случае, так ему запомнилось. Не такие бескрайние, как на Западе, манящие, окруженные со всех сторон вишнями в цвету. Конечно, так не могло быть, ведь вишни цветут всего недели две по весне, — и тем не менее этот образ навсегда остался в памяти: пышные белые соцветия, которые срывает ветер и превращает в пушистый ароматный снегопад. Нет, Цвайерих не в силах встречаться с Боклином и Шиле на Центральном вокзале; лучше перехватит где-нибудь стаканчик-другой, наконец расслабит осточертевший галстук... Рука профессора бессознательно потянулась к шее, трясущиеся пальцы затеребили узел галстука.

Возвращаясь со стаканом воды, фрау Шеллинг заметила отражение шефа в одной из стеклянных панелей перегородки. Да, он выглядит старше, намного старше своих лет. И вообще, в последние дни он как будто не может собраться. Профессор Цвайерих, образец благопристойности и работоспособности! Вдруг у него случился микроинсульт? Она слышала о таком — когда сам больной ничего не замечает, да и не может заметить: часть мозга, отвечающая за восприятие, переполняется кровью. Фрау Шеллинг не хотелось звонить жене профессора и понапрасну ее тревожить, но сидеть сложа руки еще хуже. Она молча вошла в кабинет шефа, поставила стакан у его локтя и бесшумно удалилась.


Мириам поставила поильничек у кроватки и на секунду задержалась, любуясь сыном. Конечно, банально сравнивать спящих детей с ангелочками, а в случае с Хампи это означало сильно погрешить против истины. Малыш казался ангелочком, когда бодрствовал. Во сне же он был словно дивное дитя из райского сада, словно божественное откровение. Мириам тяжко вздохнула, убрала выбившуюся прядь со лба в копну своих темных вьющихся волос. Она принесла Хампи полную чашку яблочного сока, чтобы он, проснувшись, не сразу стал ее звать. Он мог сам спокойно вылезти из кроватки, но она знала, что перво-наперво он захочет напиться соку.

Мириам тихонько вышла из детской. Ей бы еще буквально пять минут побыть наедине с собой. Надо взять себя в руки. За прошедшую ночь она совершенно измучилась. И все из-за Хампи. Нет, он не будил их с Дэниэлом — в этом смысле на Хампи нельзя было пожаловаться; но они с мужем всю ночь прикидывали, спорили и наконец решили, что все же пойдут завтра на консультацию к детскому психологу, которую организовала для них доктор Пеппард.

Дэниэл отправился на работу ни свет ни заря. На прощание, ткнувшись носом в затылок сонной Мириам, он сказал:

— Увидимся в клинике.

— Очень надеюсь, — пробурчала она в ответ.

Доктор Пеппард разделяла тревогу родителей по поводу консультации с психологом и их опасения, вдруг, несмотря на свой нежный возраст, Хампи почувствует, что оказался в каком-то страшном месте и зажмется, а может, даже впадет в панику, вдруг осознав, что он не такой, как другие дети. Но втайне куда больше доктор боялась, что супружеская пара начинает терять связь с реальностью. Доктору редко встречались такие жизнерадостные, славные детишки, как Хампи. Она очень рассчитывала на помощь Филиппа Уэстона - он виртуозно распознавал отклонения не только у маленьких детей, но и у взрослых. Если кто и мог помочь Гринам преодолеть их болезненную привязанность к сыну — а лично она, доктор Пеппард, считала ее началом крайней, маниакальной стадии, — то только Филипп Уэстон, и никто иной.


Мириам лежит ничком, лицом в подушку, одним ухом слушая радиопрограмму «Сегодня» — ведущий Джон Хамфриз как раз честил какого-то брюссельского функционера, — а другим улавливая все этапы пробуждения Хампи: сейчас он допьет сок и выдаст свой нечленораздельный призыв к мамочке.

Ждать пришлось недолго.

Bemess-bemess-bemess! — заверещал малыш, раскачивая кроватку так, что она отчаянно заскрипела. — Bemessungsgrundlage! — наконец «выговорил» он.

— Сейчас, сейчас! — крикнула ему Мириам. — Иду, Хампи, заинька! — С этими словами Мириам еще глубже зарылась лицом в подушку. Но его лопотание все равно достигало ее ушей: «Bemess-bemess-bemessungsgrundlage!» Лучше уж быстрее подойти и угомонить его.

Примерно час спустя Мириам сидела перед туалетным столиком, устроенном в оконной нише их с Дэниэлом спальни; Хампи примостился у нее на коленях. Стояла поздняя весна, и этим чудесным утром их сад, где Дэниэл неустанно изощрялся в ландшафтном искусстве, представлял собой райские кущи в художественном беспорядке. Мириам вздохнула и притянула извивающегося сына к груди. Их жизнь могла быть такой радостной и безмятежной! А может, доктор права и они совершенно напрасно так волнуются по поводу Хампи?

— Хампи, как же я тебя люблю, любимый мой мальчик! — воскликнула Мириам и поцеловала прелестный локон у него на макушке.

Мальчик завозился в ее объятьях и потянулся к какой-то баночке на туалетном столике. Мириам взяла баночку и вложила в пухлую ладошку сына.

— Это тени «Коль», Хампи. «Коль». Ну-ка, повтори!

Хампи пристально посмотрел на удивительный сосуд. Мириам почувствовала, как сын вдруг напрягся всем телом.

— Коль, — произнес он, и тут же повторил уже с энтузиазмом: — Коль!

Мириам счастливо рассмеялась.

— Вот умница, мой Хампи!

Она поднялась со стула с Хампи на руках, ощущая его приятную тяжесть, и завальсировала с ним по комнате.

— Коль! — радостно кричал Хампи. Мать и сын кружились по комнате и хохотали. И кто знает, сколько бы это продолжалось, но неожиданно раздался звонок в дверь.

— Надо же! — Мириам остановилась. — Наверное, это почтальон. Давай-ка спустимся и посмотрим, что он принес.

Перемена в поведении Хампи была стремительной, даже пугающе стремительной.

— Поль! — взвизгнул он. — Поль-поль-поль! — Он резко выбросил ножки-ручки в стороны, угодив матери пяткой прямо в низ живота.

Бедная Мириам чуть не выронила шалуна. Редкий момент ничем не замутненного взаимопонимания остался позади, уступив место привычному раздражению.

— Хампи, ну хватит! — Мириам с трудом сдерживала разбушевавшегося мальчика. - Ну все, успокойся, — приговаривала она, но на самом деле думала, ох, меня бы кто-нибудь успокоил.


Филипп Уэстон бесшумно, на пятках, вошел в комнату ожидания Грутонской детской психологической клиники. Это был крупный, очень полный мужчина, носивший обыкновенно мешковатые вельветовые штаны, скрадывавшие чрезмерно жирные ляжки и обвисший зад. Как многие люди больших габаритов, он словно излучал спокойствие и безмятежность. Его круглое лицо украшали симпатичные ямочки, а ярко-рыжие волосы топорщились копной, дополняя образ мультяшного доктора. Профессор Уэстон был исключительно опытным специалистом и умел найти подход даже к детям с серьезными нарушениями в развитии.

Опытный глаз профессора сразу отметил совершенно мирную атмосферу в комнате. Семейство Грин спокойно ожидало его в залитой ярким солнечным светом помещении. Мириам листала журнал, рядом с ней Дэниэл занимался чисткой ногтей с помощью одного из лезвий своего складного ножа. У их ног устроился Хампи. За четверть часа, что семья провела в комнате, Хампи и Дэниэл успели соорудить из конструктора «Врио» разветвленную железнодорожную сеть, включая разводной мост и переезд. Уже самостоятельно мальчик составил поезд, вагонов из пятнадцати, и теперь весьма ловко катил его по рельсам, издавая соответствующие звуки вроде «ту-ту».

— Добрый день, я Филипп Уэстон, — поздоровался психолог. — Вы, должно быть, Мириам и Дэниэл, а это...

— Это Хампи, то есть Хамфри, — сказала Мириам, неловко вскочив и вмиг словно ощетинившись.

— Ну что вы. — Психолог жестом усадил ее обратно и сам опустился на колени рядом с мальчиком. — Привет, Хампи, как твои дела?

Малыш оторвался от своей транспортно-логистической забавы и вопросительно взглянул на дядю в странной рыжей шапке, его ярко-синие глаза бесстрашно выдержали водянистый взгляд Филиппа.

Besser, — с расстановкой произнес малыш.

— Бессе? — озадаченно переспросил профессор.

Besser, — повторил Хампи с торжественной солидностью. — Besserwessi! — и с таким видом, будто дал вполне ясное объяснение, вернулся к своему конструктору.

Филипп Уэстон медленно поднялся, разогнув свои мощные колени.

— Что ж, пройдемте ко мне, — обратился он к родителям мальчика и указал на дверь в кабинет. Ни Мириам, ни Дэниэл понятия не имели, чего ждать от этой консультации, но вскоре оба были очарованы доктором Филиппом Уэстоном. Его кабинет походил на яркую уютную детскую и служил как бы логическим продолжением комнаты ожидания. Пока Хампи изучал ее, доставая игрушки из пластиковых коробок и стаскивая книжки с полок, профессор беседовал с родителями.

Его стиль общения казался столь непосредственным, неформальным, что никто и заподозрить не мог, что за разговором профессор изучает их поведение — однако именно это и происходило.

Мало-помалу Филипп вывел их на откровенность. Свободная, далекая от каких-либо оценок манера собеседника заставила родителей высказать вслух самые потаенные страхи. Может быть, Хампи аутист? Или у него мозговые нарушения? Возможно ли, что в его неспособности к постижению языка сыграл роль возраст Мириам? На все эти вопросы Филипп Уэстон отвечал искренним и безоговорочным «нет».

— Что касается аутизма, тут вы точно можете успокоиться, — говорил профессор. — Ваш Хампи вступает в позитивно-эмоциональный контакт с окружающим миром. Видите, он обращается с мягкой игрушкой как с живым персонажем. Дети-аутисты не способны на участие в ролевых играх.

Более того, профессор отверг и предположения о каком-либо отставании в развитии:

— Когда он рисует, то использует два и более карандашей и уже создает узнаваемые образы. Пожалуй, я могу утверждать с высоты своего скромного опыта, что это скорее говорит об опережении, нежели об отставании в развитии. Право, мистер и миссис Грин, если мы и можем говорить об отклонении, то скорее об одаренности, чем о неполноценности.

Уделив минут двадцать беседе с родителями и одновременно незаметно наблюдая за Хампи, который неутомимо исследовал игрушечные богатства кабинета, детский психолог теперь обратился непосредственно к малышу. Он взял со своего стола поднос с большими шариками и сказал:

— Хампи, посмотри-ка, что у меня есть.

Хампи, быстро переваливаясь, направился к нему с широкой улыбкой на личике. В модном фирменном комбинезончике круглощекий кудрявый симпатяга являл собой ходячую иллюстрацию счастья и здоровья.

Филипп Уэстон взял один шарик, дал мальчику и сказал:

— Вот что, Хампи: если я дам тебе еще два шарика, - он слегка потряс подносом, - ты отдашь мне свой?

Казалось, ни секунды не размышляя над этим предложением, Хампи сунул шарик прямо в лицо психологу. Тот взял его, выбрал на подносе два других блестящих шарика и отдал их Хампи. Мальчик просиял от счастья. Филипп повернулся к родителям и заметил:

— Право, исключительная сообразительность для ребенка его возраста. — И он снова обратился к малышу: — Хампи, а если я дам тебе вот эти два шарика, ты отдашь мне взамен свои?

Хампи немного подумал, потом его синие как небо глазки засверкали от гнева. Лоб мальчика нахмурился, а пальчики крепко сжали два полученных шарика.

Besserwessi! — запальчиво крикнул он. — Grundgesetz!

Надо отдать должное выдержке и профессионализму Филиппа Уэстона — он нисколько не был возмущен этой неразборчивой чепухой. Психолог спокойно повторил свой вопрос:

— Итак, Хампи, два твоих шарика на два моих. Что скажешь?

Хампи разжал кулачок и внимательно посмотрел на два честно заработанных синих шарика. Филипп выбрал два точно таких же блестящих шарика и протянул мальчику. Некоторое время оба участника сделки молчали, оценивая товар. Наконец Хампи принял решение. Он не спеша положил один шарик в боковой карманчик комбинезона, а второй - в нагрудный. И после этого с серьезным видом заявил психологу:

Finanzausgleichgesetz, — затем аккуратно повернулся на пяточках и пошел дописывать каракули, от которых его оторвал психолог со своими вопросами.

Дэниэл Грин тяжело вздохнул и провел рукой по волосам.

— Ну вот, Филипп, теперь вы понимаете — таково обычное поведение Хампи. Он все время говорит... как бы сказать... Ведь это полная галиматья, не так ли?

— Хммм... — Филипп выдержал длинную паузу, прежде чем ответить. — Я согласен, на первый взгляд его речь совершенно не поддается расшифровке, но я уверен, не все так просто. Хампи явно хочет до нас что- то донести, что-то такое, что мы должны, по его мнению, понять. Он говорит, явно имея что-то в виду... Не знаю, не знаю... - покачал головой психолог.

— В чем дело? — Мириам вся подалась вперед. Она старалась казаться спокойной, но страшная тревога была написана у нее на лице. — Что вы хотите сказать? Пожалуйста, ничего от нас не скрывайте.

— Возможно, это преждевременное заключение. Я впервые сталкиваюсь с подобным случаем. Пожалуй, будь я специалистом, рискнул бы предположить, что Хампи создал некий идиолект, то есть свой собственный язык общения. Как я уже говорил, его познавательные способности чрезвычайно высоки для ребенка такого возраста. Если вы не возражаете, я бы хотел выслушать мнение коллеги.

— Что это означает? — спросила Мириам. Она была явно напугана развитием событий, тогда как Дэниэл, напротив, был заинтересован и подался вперед, весь внимание.

— Видите ли, сейчас, по чистому совпадению, в нашей клинике находится с визитом профессор Грауэрхольц. Вам сказочно повезло. Он бывший директор клиники, которая теперь базируется при институте Беттельхайма в Чикаго, кроме того, он, по общему признанию, является лучшим специалистом по лингвистическо-когнитивным проблемам, как в Европе, так и в Штатах. Если он сейчас не занят, я попрошу его заглянуть к нам и перекинуться с Хампи парой слов. Надеюсь, вместе мы докопаемся до причин происхождения загадочного языка нашего героя. Вы согласны?


— Какова оценочная база объекта?

— Такая же, как обычно.

— А именно?

— А именно — у них был пакет незакрытых контрактов, а также основной фонд — номинально. Курс конвертации был один к одному, и эти средства находятся на условном депозите. Именно так, герр профессор.

— Да-да, конечно. Я в курсе. Я в курсе.

Дело шло к полудню, но Цвайерих чувствовал себя не намного лучше — скорее, наоборот. Он с трудом продрался через папку документов по «Ундервайгу» и теперь без особого энтузиазма обсуждал их со своим экспертом по капитализации, Хасселем. Слава богу, он вовремя попросил фрау Шеллинг отменить встречу с Боклином и Шиле.

— Неизвестное должно быть высказано.

— Что? — Хассель с любопытством смотрел на шефа. Цвайерих рассеянно отметил, что лоб у его собеседника имеет ярко-розовый цвет, у корней волос переходящий в белый. Прямо как ломтик ветчины, подумал профессор.

— Хм, я... Я говорил вслух? — Профессор судорожно пытался ухватить мысль за хвост. «Может, у меня и впрямь шарики за ролики?..» — Я хочу сказать, Хассель, что курс конвертации остается такой же глупостью, как в то время, когда Коль только предложил его. Это лишило нас шансов построить такую экономику, как нам хотелось бы. Это противоречило тогдашней Конституции, а также закону о перераспределении налогового бремени между немецкими землями.

Пока Цвайерих говорил, Хассель следил за ним не отрываясь. Пожалуй, впервые за четыре года совместной работы он слышал, чтобы шеф позволил себе так откровенно затронуть политику. Как правило, он ужом ускользал от подобных тем, стараясь вообще их не касаться. Хассель сложил свои пухлые пальцы домиком на краю стола, выпятил пухлую нижнюю губу и решился задать главный вопрос:

— Значит ли это, герр профессор, что вы бы предпочли принять предложение Поля? Думаете, в таком случае все прошло бы более гладко?

— Коль-Поль, Поль-Коль... По мне, один черт, какой клоун будет маячить на крыше Рейхстага. Мы — нация дисциплинированных людей, герр Хассель. Нас лишили прошлого, нас лишили родных мест, в конце концов, нас лишили друг друга. Вот вам ваш пан-евро- пеизм — нам порой ближе по духу жители Марселя или Манчестера, чем того же Магдебурга. Ох, это скорее идеал общества массовых коммуникаций, чем старой доброй родины!

Хассель заметил, что шеф тяжело дышит, почти задыхается, что галстук у него ослаблен, а верхняя пуговица рубашки расстегнута. Подчиненный вовсе не хотел показаться назойливым, но он не мог не спросить:

— Вы хорошо себя чувствуете, герр профессор?

— Да, герр Хассель, все в порядке. Я чувствую, что превратился в эдакого надутого западного бюргера, что, похож?

— Герр профессор, не мое дело...

— Нет-нет, конечно, нет. Это не ваше дело. Прошу прощения. Я сегодня сам не свой, прямо как Иов в навозной куче — вы меня понимаете? В «Штеделе» висит, советую вам взглянуть. «Иов на гноище». Только в нашем случае гноище сотворено из стекла и стали, да?

— Навозная куча, герр профессор? — спросил Хассель, незаметно оглядываясь, чтобы посмотреть, на месте ли фрау Шеллинг.

— Да, мы копаемся в дерьме, в дерьме, герр Хассель. Вы слышали такое выражение, «деньги есть дерьмо»?

— Герр профессор...

— Но деньги и правда дерьмо. Впрочем, нет, это не гак. А знаете, герр Хассель, Франкфурт наполнен призраками, вы только присмотритесь, и сами их увидите. Увидите, как они ходят толпами, призраки прошлого. Говорят, этот город стоит на деньгах. А может, заодно и на дерьме, а?

И с этими парадоксальными — или просто безумными словами профессор Мартин Цвайерих провел потной ладонью по лбу и направился к выходу, бросив через плечо:

— Пойду выпью стаканчик-другой, герр Хассель. Будьте так добры, передайте фрау Шеллинг, что я вернусь часа через два. — И вышел из кабинета.

Хассель тяжело вздохнул. Старикан явно болен, и серьезно. Более того, он явно не в себе; может быть, стоило помешать ему покидать здание банка? Какие-то секунды в отлаженном как часы мозгу Хасселя мораль боролась с субординацией — и победила, хотя и с незначительным перевесом.

Он встал и почти бегом покинул кабинет шефа, так что жировые отложения у него на бедрах затряслись, словно бурдюки на боках груженого осла. Но когда он добежал до лифтов, профессора там уже не было. Он вернулся обратно и сказал фрау Шеллинг:

— Вам не кажется, фрау Шеллинг, что замдиректора...

— Я думаю, он заболел, герр Хассель, он ведет себя очень странно. Я только что звонила фрау Цвайерих. Мне неприятно действовать за его спиной, но...

— Вы правильно поступили, фрау Шеллинг. Что вам сказала фрау Цвайерих?

— Она тоже это заметила. Она срочно выезжает в город. Рассчитывает быть здесь в течение часа. Но куда направился профессор?

— Он сказал, что хочет где-нибудь выпить. Может быть, он пошел в Заксенхаузен?

— Нет, он не выносит тамошней армейской публики. У вокзала есть одна таверна, его любимое место. Уверена, он направился именно туда. — И фрау Шеллинг удрученно покачала головой. — Вот несчастье. Надеюсь, все обойдется.


— Итак, мистер и миссис Грин, это профессор Грауэрхольц... А это Хампи. — Стоя посреди своего кабинета, Филипп Уэстон представил всех присутствующих.

Профессор Грауэрхольц был человек крохотного росточка, абсолютно лысый, в толстенных очках, одетый в костюм цвета электрик. Внешность двух психологов была до смешного противоположна, так что, несмотря на серьезность ситуации, Мириам и Дэниэл незаметно обменялись улыбками и одновременно вздернули брови.

— Здравствуйте, — мягко произнес профессор Грауэрхольц. У него был заметный, но довольно приятный немецкий акцент. — Филипп сказал мне, что сегодня к нам пожаловал уникальный в своем роде молодой человек — должно быть, вы очень гордитесь сыном.

— Гордимся? — На лице Мириам тут же появилась озабоченность.

Психологи обменялись понимающими взглядами. Профессор Грауэрхольц жестом пригласил всех присесть. Сам же вдруг с ловкостью циркача снял свой сверкающий пиджак, перекинул его через спинку стула, перевернул стул и уселся на него верхом, положив локти на спинку и глядя на остальных.

— Надеюсь, мистер и миссис Грин, я не огорчу вас, если сообщу, что мой коллега уже провел с мистером Хампи стандартный тест Стенфорда-Бине...

— Стенфорда-Бине? — Бедная Мириам чуть не плакала.

— Простите. Это тест на интеллектуальное развитие. Разумеется, к таким маленьким детям подобные методики стоит применять с осторожностью, но мы уверены, что уровень интеллекта Хампи может быть выше ста шестидесяти. Мы считаем, что он исключительно развитый ребенок. А теперь, если позволите...

Тут профессор Грауэрхольц шлепнулся со стула на пол, встал на четвереньки и пополз к Хампи по бескрайнему ковру. Мальчик, не обративший никакого внимания на появление профессора Грауэрхольца, возился в углу комнаты с конструктором. Ему удалось построить нечто вроде пирамиды или зиккурата высотой вровень с нижней полкой книжного стеллажа, и теперь он вкатывал машинки по стенке сооружения наверх, аккуратно паркуя их у корешков книг.

— Какой у тебя замечательный замок, Хампи, — сказал профессор Грауэрхольц. — Ты любишь замки?

Хампи прервал свое занятие и взглянул на мировое светило в области лингвистическо-когнитивных проблем, стоящее на четвереньках, с выражением, которое у более взрослых людей называется презрением.

Grundausbildung! — пропищал он, двигая очередную машинку по книжной полке.

Профессор был откровенно озадачен; он уселся на корточки. Дэниэл с Мириам обменялись тревожными взглядами.

Grundausbildung? — профессор Грауэрхольц повторил непонятное слово с вопросительной интонацией. Хампи замер, явно заинтересованный, и повернулся к профессору, весь внимание.

Ja, — сказал он, подумав. — Grungausbildung.

Grundausbildung für?.. — с каким-то бульканьем спросил профессор.

Für bankkreise, — ответил Хампи и широко улыбнулся.

Профессор поскреб последние волосинки на голове и спросил:

— Хампи, verstehen sie Deutsch?

Ja, — ответил Хампи, возвращаясь к конструктору. — Geschäft Deutsch. — И он снова занялся машинками, как будто весь этот диалог не имел ровно никакого значения.

Профессор Грауэрхольц поднялся на ноги и подошел к «взрослой» зоне кабинета. Все трое смотрели на него с нескрываемым изумлением, но что касается Мириам, на ее лице было такое выражение, словно она повстречала пророка или мессию.

— П-профессор Грау-грауэрхольц, — сказала она, запинаясь, — вы понимаете, что говорит Хампи?

— О да, — отвечал он, улыбаясь теперь так же широко, как и мальчик. — Прекрасно понимаю. Дело в том, что ваш сын... Как бы это сказать? Он говорит на правильном деловом немецком.

— На деловом немецком? — переспросил Филипп Уэстон. — Не правда ли, несколько необычно для английского мальчика двух с половиной лет?

Профессор Грауэрхольц снял очки и стал протирать их небольшой мягкой салфеткой, которую достал из кармана брюк. Потом взглянул на ошарашенных собеседников своими близорукими, водянистыми глазами и сказал:

— Да, полагаю, весьма необычно, но это никак не назовешь недостатком. — Он иронично улыбнулся. — Думаю, найдутся люди, которые увидят в этом большое преимущество, особенно в современной-то европейской ситуации, а?

Именно в этот момент Хампи решил обрушить свою пирамиду. Конструктор рассыпался с великолепным дробным грохотом. Хампи расхохотался. То был смех счастливого, обожаемого ребенка — пусть и с некоторыми странностями в языковой сфере.


Когда нашли профессора Мартина Цвайериха, он сидел на краю тротуара, его пиджак был порван и испачкан, а лицо перекошено, все в поту. Мимо него стремительно несся людской поток: турецкие рабочие, наркоманы, бездомные, туристы. В этом неприглядном уголке финансовой столицы Европы с трудом можно было встретить этнического немца. Цвайерих был в сознании, но не вполне. Инсульт лишил его всяких сил - сейчас он был беспомощен словно двухлетний малыш; и ничего удивительного, что он нес полную чепуху.


(обратно)

Тоже Дейв


— Возможно... — доктор Клагфартен позволяет слову повиснуть в воздухе — есть у него такая склонность. — Возможно, именно дрозд является истинным объектом вашего сочувствия. В конце концов, он ведь не может покинуть комнату — в отличие от вас.

— Возможно. — Я не даю слову повиснуть в воздухе. Я даю ему рухнуть, врезаться в пол между нами, подобно быку на корриде — содрогающееся месиво мышц и пыли на жесткой и смертоносной земле.

Доктор Клагфартен пробует зайти с другого боку:

— Я бы хотел снова встретиться с вами сегодня вечером, по другому вопросу — если припоминаете, я вчера об этом говорил? - Как типично для него это «припоминаете».

— Да-да, конечно. — Я поднимаюсь на ноги. Во время наших сеансов я сижу напротив доктора Клагфартена в низком кресле родом откуда-то из пятидесятых — деревянные подлокотники, подушка, пристегнутая к раме резиновыми ремнями.

Доктор Клагфартен устроился чуть в стороне, за белым деревянным столиком, выполняющим функцию рабочего стола. Он худой, почти лысый человек с выразительным, чувствительным лицом. Для психиатра средних лет у него неуютно чувственные губы. Он постоянно кривит их в гримасе напряженной, эмоциональной задумчивости. Вот и сейчас он делает то же самое. Кривит губы и бросает, поднимаясь из-за стола:

— Ну, тогда увидимся сегодня в три.

Я немного сутулюсь и уже на пути к двери полуоборачиваюсь и утвердительно бормочу:

— Угу.

Чего надо доктору Клагфартену в этом его устланном коврами анклаве? Его кабинет — самый что ни на есть анклав, весь в коврах. Современная комната, стены цвета сливок, толща ковров. Толща, которая после его унылых монологов угрожает поползти вверх по стенам, изолируя, оглушая. Чего ему от меня надо? Чтобы я скользнул рукой за плотный лацкан его строгого покроя пиджака? Нежно коснулся его рубашки, расстегнул ее, согнулся, скользнул губами и языком, ища его вдавленный, потный сосок? Этого хочет доктор Клагфартен?

Сегодня утром я проснулся от бубнившего в ухо радио. Когда я один — а сейчас такое случается все чаще, — я всегда ложусь со включенным приемником, чтобы «Зарубежное вещание ВВС» вплеталось в мои сны. Тогда мне снится бунт одетых в тюрбаны клагфартенов, кидающихся камнями в израильских солдат в секторе Газа. Когда я пришел в себя, по радио давал интервью какой-то политик. «Нам необходимо определить сроки в долгосрочной перспективе», — говорил он. И еще: «Я думаю, что мне надо будет сесть и подумать об этом». Эти радиопередачи делают что-то с людьми, заставляют их повторяться. Как будто посреди фразы они забывают, кто они такие, и пытаются вспомнить, и спрашивают сами себя: «Кто я? Да кто же я такой?» И единственный ответ, который они находят — что они те, кто только что произнес: «на самом деле», или «срок», или «курс», или «без разницы», и поэтому им нужно повторить это снова. Необходимо повторить снова.

Кабинет доктора Клагфартена находится в старом административном здании — угловатой постройке из влажного бетона с квадратными зелеными окнами, выдающимися наружу — как если бы оно распухало изнутри, медленно раздувалось. Проходя по парковке, я оглядываюсь. Доктор Клагфартен смотрит на меня из окна кабинета. Он поднимает руку и осторожно вращает ею у запястья — легкий намек на прощание. И в этот же момент сгусток химической вони, вроде освежителя воздуха, возникает у меня в глотке. Я давлюсь, отворачиваюсь, иду дальше.

Дейв ждет меня в кафе — как и обещал. Он очень высокий, очень жизнерадостный человек, и я считаю его своим лучшим другом. «Привет!»— кричит он, когда я захожу внутрь. Кафе — одна длинная комната, почти туннель. В дальнем ее конце, справа, стоит кассовый аппарат, а на самом краю пыхтит и булькает кофеварка «Gaggia», выбрасывая маленькие облачка пара. Под одним из них и сидит Дейв. «Привет!» — кричит он снова. Может, думает, что я его не заметил, а может, просто напоминает себе, что он Дейв.

Я его не виню, ведь Дейв — такое распространенное имя. В кафе по утрам обычно бывают еще два Дейва. Дейв и я называем их Толстый Дейв и Старый Дейв — чтобы отличать друг от друга и от него самого. Толстый Дейв — туповатый брат владельца кафе, оперирует кофеваркой. Тело у него как бочка, а голова как ведро. Он оборачивает передник вокруг живота, обвязывает его шнурком так плотно, словно накладывает жгут, а свои огромные белые руки оставляет обнаженными. Они пребывают в постоянном движении, зачерпывают, поворачивают и дергают кофеварку. Выглядит это так, будто он умело, хотя и без особой страсти, занимается с ней любовью.

Старый Дейв — фигура гораздо более мрачная. Он сидит, уткнувшись в сводки бегов, с тощей самокруткой, прилипшей к нижней губе. Он никогда ничего не говорит. Мы знаем, как его зовут, только потому, что время от времени Толстый Дейв его упоминает: «А вот Дейв раньше...» или «А знаете, Дейв-то мог бы вам порассказать насчет...» Кажется, в этом и заключается судьба этих двух Дейвов. Существовать дуэтом, подпирая своими личностями кафе с двух сторон.

Мой Дейв поглощает полный английский завтрак. Яйца обжарили с двух сторон, так что над желтком образовалась тонкая белая пленка. Чем-то похоже на гипс, наложенный на глаз. Дейв смотрит, как я сажусь напротив, улыбается, а затем смотрит на тарелку, тычет вилкой в желток, потом в кусочек бекона, и запихивает весь комок целиком себе в рот. Он неразборчиво бормочет что-то с набитым ртом, а затем спрашивает:

— Видел ее?

Я вздыхаю.

— Нет... — Снова неразборчивое мычание. — Признавайся — видел?

Я пожимаю плечами без особого выражения:

— Ну да. Да, видел.

— И? — Теперь он жует тост.

— Она понимает... ну, более-менее. Она... понимает, что, наверное, мне нужно... - Я не могу заставить себя произнести это вслух, уж очень банально звучит. — Нужно... понять, кто я такой на самом деле. Я себя чувствую так... ну, ты понимаешь, я же рассказывал. Я себя чувствую таким аморфным, таким бесформенным, таким рыхлым. Мне кажется, что я уже не знаю, кто я. Особенно после такого утра, как сегодня, когда надо рано вставать и говорить с доктором Клагфартеном — еще не проснувшись, еще не успев, ну, вроде как загрузить свою личность, стать тем, кто я есть на самом деле...

— А, ну да, прекрасно тебя понимаю. — Дейв отложил нож и вилку, сцепил ладони — он полностью поглощен вопросом, поглощен беседой, — наверное, именно поэтому он мне так нравится. — Я и сам иногда так себя чувствую — незначительным, нестабильным, обреченным находиться где-то не периферии, человечком...

— Знающим кучу заумных слов, ха! — Мы оба смеемся — дуэтом, мой хрип как духовой аккомпанемент его ударным «хо-хо-хо». И в этот момент я чувствую единство с Дейвом, настоящее родство. Чувствую, что он и я очень похожи и что, какие бы между нами ни возникали различия, суть наша останется общей. Только с Дейвом я могу спокойно обсуждать доктора Клагфартена — или скорее обсуждать то, что Клагфартен и я обсуждаем в его кабинете.

Это странно, потому что я не люблю распространяться о лечении и о своих отношениях с доктором Клагфартеном, чье присутствие в моей жизни совсем не назовешь отдаленным или безличным — он довольно хорошо известен в тех кругах, где я вращаюсь. Но, как и следовало ожидать, в неофициальной обстановке с ним столкнулся именно Дейв. Его пригласили в Дэвихалм, на вечеринку, устроенную какими- то зоологами. По словам Дейва, доктор Клагфартен вел себя крайне жизнерадостно, пил как конь и исполнял революционные песни приятным теплым баритоном, к вящей радости всех присутствующих. Мне сложно совместить образ поющего доктора Клагфартена с той доброжелательной жесткостью, которую он всегда демонстрирует по отношению ко мне. Мне сложно даже представить доктора Клагфартена не в роли психиатра. Как кто-то может шептать слова любви ему в ухо? Какое у него может быть ласковое прозвище? Клагги? Фарти? Страшно представить.

Слова любви. Ее слова. Я чувствую, что не заслуживаю их. Или даже хуже — я не верю, что они адресованы мне. Когда Вельма смотрит на меня глазами, которые вроде как должны быть влюбленными, я вижу слишком много расчета, слишком много размышления. Как если бы она смотрела на меня, думая, что бы с ним сделать, как бы заставить его работать.

Я жестом показываю Толстому Дейву, что буду двойной эспрессо, и поворачиваюсь обратно к Дейву.

— Я с ней встречаюсь — сегодня вечером.

— Я так и думал. — Дейв возвращается к своему завтраку, и я вижу его макушку: островок блондинисто-седых волос на самом верху, словно тонзура наоборот. — Я никак не мог поверить, что ты все пустишь на самотек, позволишь ей просто уйти из твоей жизни.

— Нет, ты прав, но знаешь, Дейв, то же самое...

— То же самое?

— Можно сказать и о ней, о Вельме. Даже когда я с ней и когда мы занимаемся любовью... Особенно когда мы занимаемся любовью, и особенно в тот момент, когда я откидываюсь на подушку и вижу ее лицо — побледневшее, опустошенное оргазмом, — я не знаю, кто она такая...

— Ты не знаешь, кто ты такой...

— Ну, это-то само собой, но я не знаю, и кто она. Она... Да она с таким же успехом может быть тобой.

— Двойной эспрессо? — говорит Толстый Дейв, ставя передо мной чашку. Краем глаза я вижу, как Старый Дейв закуривает самокрутку — зажигалкой, настолько глубоко запрятанной в его мозолистых, морщинистых и желтых пальцах, что кажется, будто пламя поднимается прямо из плоти. - Двойной эспрессо?

— А, чего?

— Двойной эспрессо? — Толстый Дейв все еще возвышается надо мной. Он что, уже забыл, что это я делал заказ, сидя на этом самом стуле, меньше трех минут назад? Я тщательно изучаю его лицо в поисках намека на шутку. Я знаю, что ко мне Толстый Дейв испытывает меньше нежности, чем к своему тезке. Но для иронии Толстому Дейву не хватает выразительности — он просто смотрит на меня.

— Да, это я заказывал.

Дейв наблюдает за всем этим с кривой ухмылкой, отчего его длинное лошадиное лицо морщится. Вся его внешность на самом деле — набор изогнутых полумесяцев: длинные мочки ушей; мешки под большими глазами; обвислые щеки; и прямые линии — тонкие морщины, которые опыт вырезал параллельно полумесяцам. Лицо Дейва, впервые понимаю я с легким ужасом, целиком состоит из букв D — означающих «Дейв». По сути, Дейв весь покрыт инициалами. Как странник несет котомку, так Дейв несет на себе собственное имя. Несет в себе — ибо я уверен, что, стоит мне вскрыть одну из этих D, я увижу, что они же у него в крови.

Мне нравится думать, что мой Дейв - своего рода Альфа-Дейв, исходный Дейв. Его Дейвость не подлежит никакому сомнению. В мире, где так много Дейвов — Дейвов бегущих, Дейвов идущих и Дейвов стоящих, в одиночестве, со смятыми ипподромными билетами у ног, бесконечно приятно осознавать, что у меня поблизости есть часть основного Дейва.

Но сейчас этот основной Дейв говорит, пробиваясь в мои мысли. Я настраиваюсь на эту, крайне Дейвовую, волну:

— ...поехали к ней. Она пошла в спальню. Честно говоря, я был уже поддатый. Она меня позвала минут через пять. Я налил себе полную рюмку. Она держит бутылку кальвадоса в столе...

Он всегда говорит короткими фразами. Как синтезатор речи Moog, с вечно нажатой кнопкой «Хемингуэй».

— ...на кровати. На ней было красное платье из латекса. Работал телевизор. Какой-то калифорнийский политик давал пресс-конференцию. Она вся аж извивалась. Он говорил что-то пламенное...

— Дейв...

— Она сказала: «Иди сюда». Но я смотрел на политика — он достал пистолет.Было ясно, что это все по- настоящему. Все снято в прямом эфире, новостной съемочной группой. Он засунул ствол пистолета себе в рот. Здоровенный, мать твою, — длинноствольный «кольт»...

— Дейв, ты...

— Я перевожу взгляд на кровать. Она одну руку засунула под платье. Ласкает себя. На экране политик только что нажал на крючок. Вышиб...

— Дейв, ты мне вчера это рассказывал!..

— ...мозги себе.

В кафе тишина. Я понимаю, что последнюю фразу выкрикнул во весь голос. Кофеварка шипит, надо мной проплывает маленькое облачко пара, заставляет тени заплясать на плоском лице Дейва. Я поднимаю глаза к меню, закрепленному на обшитой деревом стене. На борная вывеска с пластиковыми буквами, указывающая, что и за какие деньги подается в этом кафе. Я сканирую меню, выцепляя Е, Й, В и, разумеется, Д.

Зачем он это сделал? Зачем повторился? Тот факт, что он смог настолько точно повторить свой рассказ, слово в слово, подрывает все мое восприятие Дейва. Должно быть, он не понял, кому рассказывает эту историю. Не знал, что говорит со мной. В конце концов, у Дейва много друзей. И многие часто отмечают, сколько в нем понимания, сколько сочувствия и теплоты. Но так же верно и то, что это качество необходимо распределять, как маргарин чувств.

— Мне пора.

— Но...

— Нет, правда. Вельма. Я с ней встречаюсь. Я говорил.

— А ты уверен... Ну, что это вообще хорошая идея?

Он привстает. Слегка покачивается в неудобном,

жестком зазоре между стулом и прикрученным к полу столом. Лошадиная голова, волосы, которые как будто кто-то нарисовал прямо на черепе, руки как у обезьяны — он выглядит как марионетка. Этот Дейв не имеет ничего общего с настоящим Дейвом. Как я мог так заблуждаться? Сама его поза указывает на существование толстых, хотя и невидимых, нитей, убегающих сквозь потолок к огромным пальцам гигантского Дейва, который сидит на корточках над кафе и пытается придать видимость человечности Дейву кукольному.

— У тебя сегодня еще одна встреча с доктором Клагфартеном? — Его брови морщатся от эрзац-тоски.

— А тебе-то что? — Я бросаю на стол пригоршню мелочи, встаю.

— Эй, ну хорош... Я о тебе же ведь беспокоюсь...

Беспокоится он. Черт, я беспокоюсь. Мы все, блин, беспокоимся. Мы едины в беспокойстве, разве не так? Едины, как множество кирпичиков лего, и сжаты вместе, чтобы построить образцовое общество. Выйдя из кафе, я оборачиваюсь. Все три Дейва замерли там же, где и были. Толстый Дейв, с рукой на панели кофеварки; Старый Дейв, зависший над номером «Спортинг лайф»; марионеточный Дейв все еще болтается на своих нитках, еще не ожил. Я поднимаю руку и вращаю ладонью, подражая доктору Клагфартену.

Я иду быстро, слушая внутренний спор: аргументы за Дейва и против него. Я знаю, что последние несколько дней выдались тяжелыми. Доктор Клагфартен говорит, что мне не нужно задумываться о разных методах лечения, которые он использует на наших сеансах. Вместо этого мне стоит попытаться воспринять их как единую многогранную сущность, которая меня оберегает и ограничивает. Но даже если и так, есть что-то объективно неприятное, какая-то неправильность относительно сегодняшнего поведения Дейва. Сегодня утром его Дейвовость, вместо того чтобы успокоить меня, чудовищно меня встревожила. Я не выношу повторов. Они — самое что ни на есть копирование.

Я иду обратно, мимо старого административного здания. Это не самый прямой путь к дому Вельмы, но у меня есть вроде как потребность снова связаться с доктором Клагфартеном, хотя бы на пару слов. Я поднимаю голову и вижу, что окно его кабинета затянуто шторами. Вспоминается яичница Дейва. Если бы гигантская вилка, вроде тех, что можно увидеть на картине Магритта, воткнулась в окно офиса доктора Клагфартена, я уверен — наружу желтым потоком хлынул бы невроз.

Путь к дому Вельмы проходит через парк. Когда я прохожу через чугунные ворота, сквозь облака наконец начинает сочиться солнечный свет. Я иду не сбавляя темпа, концентрируюсь на внутреннем расположении мышц, плоти и костей; ощущаю свои ботинки как гибкие, охватывающие всю ступню мозоли, прикрепленные к пятке и носку.

У мутного, масленистого пруда для карпов, в самом центре парка, на притоптанной земле стоит маленький деревянный мостик. По нему серым ручейком снуют белки. Подрезанная и ухоженная растительность отфильтровывает скудное солнце, из-за чего земля вся в пятнах. У деревянной, по пояс высотой, ограды стоят два молодых парня, подкармливают голубей и ворон.

Если они не иностранцы, то должны ими быть. Оба одеты в дорогие пальто, из овечьей шерсти или кашемира. Волосы у них слишком блестящие, слишком темные, слишком вьющиеся. Даже с расстояния в пятьдесят где-то ярдов я вижу бакенбарды, змеящиеся от висков до челюстей. Оба они в перчатках. Я и так не люблю птиц, а голубей и ворон в этом городе уже закармливают. Нам не нужны такие вот типы, заявляющиеся в наш парк и кормящие их дорогостоящими орешками.

Голуби и вороны беснуются. Они такие здоровые. Сегодня их двуногость делает их в моем восприятии гуманоидами. В своих сальных, покрытых перьями серочерных плащах они вполне могут быть птицеподражателями, оказывающими сексуальные услуги, то есть порхание и размахивание крыльями, в обмен на орешки.

Когда я оказываюсь рядом с двумя мужчинами, один из них отворачивается от ограды — из его затянутых в перчатки рук россыпью летят орешки и голуби. «Увидимся, Дейв», — говорит его спутник, но без особых эмоций. Дейв смотрит на меня - всего один раз, но неожиданно пристально, будто читает меня. Уходит вперед, разбрасывая ногами маленькие кучки старых листьев, гнили и веточек. Очевидно, что он чувствует себя неуютно и хочет увеличить расстояние между нами. Я ускоряю шаг.


Я поймал его у восьмиугольной деревянной беседки, в которой персонал парка хранил инструменты и попивал чай. Он оказался неожиданно массивным, его тело было как водопад под мягким пальто. Драка была злобной и неуклюжей, и последствия оказались неприятными для нас обоих. В наших животных рыках и судорожных ударах не было никакой симметрии, никакой хореографии. Он рухнул на колени, быстро и тяжело — полный энтузиазма неофит церкви потери сознания.

Прислоненная к стене мотыга была чем-то испачкана. Я взвесил ее в руке. Она оказалось такой легкой, почти невесомой. Я удержался от искушения метнуть ее прямо в голубоватое небо, чтобы увидеть, как она поднимется к небесам, медленно вращаясь, — как в «Космической Одиссее 2001».

Его бумажник был сделан из кожи, чуть пушистой на ощупь. Вероятно, свиная. Кредитки, визитки, водительские права, карточка донора почки, все на имя Джонатана Д. Шзма. Я задумался об этой «Д.». Означала ли эта буква Дэвида или Дейв — не более чем прозвище Шзма ? И имело ли это теперь значение ?


Вельма открывает дверь. Она выглядит очень устало, очень серо. Дверь она открывает самую малость, только для того, чтобы я смог заметить, как устало, как серо она выглядит.

— Ты плохо выглядишь, — говорит она, — и вся куртка порвана.

— А это что такое? — спрашиваю я, указывая на дверь, на щелочку и Вельму за ней. — Вельма, я же ведь не продать тебе что-то пытаюсь — можешь снять цепочку с двери.

— Я... я не уверена, что стоит это делать. Не думаю, что хочу, чтобы ты зашел. Дейв позвонил мне из кафе — он сказал, ты немного не в себе.

— Да твою же ж мать! — Я прислоняюсь к кирпичной кладке и неловко бью кулаком воздух. Я изо всех сил стараюсь выглядеть естественно - но у меня есть подозрение, что получается так себе.

— Дейв сказал, что у тебя сегодня на три назначен прием у доктора Клагфартена.

— Ага.

— После того как Дейв мне позвонил, я позвонила доктору Клагфартену — он сказал, что ты можешь зайти к нему прямо сейчас, переговорить с ним. Он сказал...

— Что? Что он сказал?

— Что ты можешь быть немного расстроен — из-за меня...

— Из-за тебя, Вельма? — Теперь я гляжу на нее и вижу в ее глазах слезы. — Из-за тебя, Вельма?

Она трясет головой:

— Не Вельма, нет, больше не Вельма, больше... — Она рыдает, и всхлипы превращаются в цикл, истерический цикл, который она разрывает выкриком: — Д-Дейвина! Дейвина! Так меня зовут! Дейвина!

Я несколько ошеломлен собственной невозмутимостью. Я выпрямляюсь, принимая мирный, но внушающий уважение вид. Дейвина все еще всхлипывает, но уже тише.

— Если ты теперь Дейвина, значит, ты решила официально поменять свое имя?

— Да, я подала документы. — Она успокаивается.

— И сколько времени это займет?

— Где-то шесть недель.

— И до тех пор?

— Ну, ты просишь своих знакомых называть тебя так, как ты предпочитаешь... — Она уже полностью успокоилась. — В каком-то смысле в этом заключена сама идея имени. Ведь, в конце концов, имя — просто определенное условное название.

— И в твоем случае это...

— Дейв.

— Дейв?

— Именно так.


Доктор Клагфартен стоит у окна, спиной ко мне, и глядит куда-то над крышами. Желтоватое стекло придает его голосу легкую желчность:

— Вы находите подобную вездесущность имени Дейв неприятной, хмм?

— Нет, не совсем. — Я спокоен — впервые за два часа после выхода из кабинета доктора Клагфартена. Он отворачивается от окна и усаживается за стол. Улыбается мне и располагающе кривит губы.

— Какие чувства вы бы испытали, скажи я, что дрозда, залетевшего к вам через каминную трубу на прошлой неделе, зовут Дейв?

— Скепсис — и любопытство.

— То есть вся эта ситуация с Дейвами не вызывает у вас исключительно негативные ощущения...

— Я просто не понимаю, почему это обязательно должен быть Дейв.

— Ну, Колин Клагфартен — сочетание откровенно смешное, как Рональд Макдональд. А Дейв Клагфартен — имя звучное и весомое.

Несколько минут я перевариваю это предложение. Дейв продолжает добродушно улыбаться. Ему нравится тишина — он считает, что мы существуем в контексте тишины, и вне зависимости от того, наблюдается ли ее отсутствие или присутствие, его можно использовать как лакмусовую бумагу для собственной личности.

— Вы же ведь не хотите сказать, — выдавливаю я наконец, — что все это начинается с вас?

— Нет, нет, конечно же нет. Я абсолютно уверен — это отдельно взятый случай, не имеющий связи с остальными, хотя он и ложится в схему вашего расстройства, а именно - деперсонализации.

— И все же тот факт, что библейский Давид был личностью, наиболее полно воплотившей теократические идеалы древних иудеев, и что ожидание его возвращения стало источником почти мессианского пыла...

Он пожимает плечами, снова кривит губы:

— ...Вполне допустимо предположить, что возникновение новых Дейвов отражает что-то сходное — возможно, мирское ультрамонтанство?

— Но здесь речь идет о Дейвах, а не о Давиде. — Я понимаю, что цепляюсь к мелочам, но не могу удержаться.

— Да ладно, какая подсознанию разница? Знаете, я думаю, что вы начнете чувствовать себя значительно лучше, если мы снизим дозу парстелина, — думаю, что мы даже можем достичь прорыва. Знаете, мы могли бы вместе подготовить исследование...

— Если бы я был...

— Если бы вы были... — Он кивает, улыбается. Каждой клеткой своего тела он убеждает меня произнести это вслух. И я говорю:

— Тоже Дейв.


(обратно)

Любовь и забота


Когда Тревис выходил из боковой двери отеля «Грамерси-парк» — стараясь не смотреть на парня, торговавшего с лотка товарами со скидкой, который незадолго до того не смог быстро и правильно выдать ему сдачу, — он чувствовал себя странно опустошенным. Брайон шел позади него, и хотя Тревис осознавал, что в этом в общем-то нет нужды, не смог удержаться: пошарив рукой у себя за спиной, он сжал восьмидесятисантиметровой толщины ляжку своего «эмота» - человекообразного спутника жизни.

Брайон немедленно на это отреагировал — поднял Тревиса, ухватив сзади за воротник твидового костюма, обнял и запечатлел на его лице несколько влажных поцелуев, одновременно утешительно похлопывая по спине и бормоча ласковую чепуху.

Тревис ощутил, как расслабляются напряженные, сжатые в тугие узлы мышцы шеи и плеч. Эффект был осязаемым — точно эмот втирал ему в кожу массажное масло. Тревис вздохнул и глубже зарылся в душистый и теплый уголок пустоты между воротничком фланелевой рубашки Брайона и колючим твидовым воротом своего пиджака. Тревис всегда одевал эмота так же, как одевался сам. Вообще-то некоторым казалось, что они выглядят на удивление неловко, точно близнецы, наряженные в одинаковые матросские костюмчики, — он об этом знал, но слишком любил Брайона, который был не просто двойником-эмотом, а неотъемлемой частью самого Тревиса.

К тому же от Брайона хорошо пахло. Дорогим мылом и лосьоном для бритья от Ральфа Лорена. Мужским потом и моллюсками, подаваемыми к коктейлю. Фланелью и сигаретным дымом. Словом, почти так же, как от самого Тревиса. Даже поцелуи Брайона приятно пахли. Тревис ощутил густую каплю слюны эмота на своей верхней губе — будь то слюна кого-нибудь еще, он бы немедленно ее вытер, но не сейчас. Вместо этого он вдыхал сладко пахнущие ферменты, лениво размышляя о том, состоит ли тело эмота из тех же веществ, что и человеческое. Вряд ли из тех же — ведь эмоты не могут пить спиртное или, там, курить сигареты, - а значит, нечто другое разливалось по невидимым глазу пульсирующим трубкам в их огромных телах.

Думать о том, из чего состояло тело Брайона, Тревису совсем не понравилось — более того, подобные мысли определенно вызвали у него тошноту. Так что он оставил их и еще глубже зарылся в уютное убежище обнимавших его гигантских рук. Огромные ладони эмота поглаживали спину Тревиса, плечи, волосы — нежно, но твердо. Спиной он почувствовал гул голоса Брайона прежде, чем до его ушей донеслись приглушенные слоями ткани слова:

— Переживаешь из-за сегодняшнего вечера, Тревис?

Тревис напрягся. Сегодня вечером ему предстояло «свидание» — как же он ненавидел это слово. Было в нем что-то детское. Будто он и девушка, которую он пригласил, — влюбленные подростки, а не взрослые люди, находившие общество друг друга приятным. «Тебе ведь даже слово не нравится, правда?» Ласковая ладонь почти накрыла макушку Тревиса — словно на него надели защитный шлем из плоти, костей и сухожилий. Звучный голос эмота обладал весьма приятными модуляциями. Сочувственные слова попадали прямиком в сердце Тревиса.

- Есть в нем что-то детское, - пробормотал он.

Брайон издал усмешку-урчание и еще крепче прижал его к себе. Обнял Тревиса и поднял высоко в воздух зарождавшегося вечера, крутя при этом тело своего «взрослого», позволяя Тревису обозревать «Грамерси- парк» вверх тормашками. Тревис заметил надменную особу, которая, позвякивая драгоценностями, выгуливала мини-шнауцера на крыше мира. Потом Брайон ловко опустил его и, в последний раз влажно чмокнув в лоб, осторожно поставил на ноги.

— Да не волнуйся ты так, — увещевал Тревиса Брайон. — Уверен, Карин нервничает не меньше твоего. И ей тоже не нравится слово «свидание». А теперь пошли — нам надо поторапливаться, чтобы успеть вовремя.


Километрах в шести оттуда, на северной стороне Двадцатых улиц, Карин, той самой, с кем Тревису предстояло вечером «свидание», действительно было не по себе. Она чуть не решилась все отменить. Карин познакомилась с Тревисом пару недель назад, на дегустации вин, устроенной ее подругой Ариадной. Это было чистой воды снобистское мероприятие — Ариадне не терпелось похвастаться своей коллекцией вин, а также новой квартирой-лофтом, в которой помещалась и студия, в Сохо; Карин еще подумала, что в такой большой студии запросто смогли бы разместиться Огюст Роден, Генри Мур и Дэмиен Херст, вместе взятые, при этом не мешая друг другу и не путая инструменты и материалы. Словом, пустая трата полезной площади — особенно если учесть, что сама Ариадна была художником-миниатюристом.

Друзья Ариадны по большей части косили под богему — такой тип людей весьма распространен в «артистических» районах вроде Сохо, Гринич-Виллидж, Трайбеки и их окрестностях; эти ребята строили из себя подобие бедных студентов из «интеллектуальных» парижских кварталов на левобережье Сены, а сами жили на доходы от траншей ценных бумаг компании «Америкэн телефон энд телеграф». Они вечно планировали устраивать какие-то выставки, издавать какие-то книги и журналы, что-то снимать или строить — но никогда ничего не выставляли, не издавали, не снимали и не строили. На одной из Ариадниных вечеринок такой вот полубезумный юноша с собранными в косичку волосами даже сообщил Карин, что собирается «презентовать презентацию».

— В смысле? — вежливо переспросила Карин.

— Ну, вроде как, чтобы понять, что мне надо.

— А когда ты поймешь, что тебе надо, — что тогда?

— А? Ч-черт, я даже... словом, посмотрим, надо ли оно мне будет или нет.

Услыхав такие примитивные суждения, Карин поспешно ретировалась. Позднее она не без удовольствия заметила, что юношу с косичкой, мертвецки пьяного и что-то нечленораздельно бормотавшего слюнявым ртом, уносил его собственный эмот.

Но в вечер винной дегустации никто особенно не напился — а Карин познакомилась с Тревисом. Сперва Тревис, одетый в безупречный английский твидовый костюм в стиле ретро, показался ей довольно странным. Тревис курил и потому стоял поодаль, у пожар ной лестницы, игриво болтая с Карин через окно. Она не особо одобряла курильщиков, но и не порицала их. Словом, в первую встречу она нашла Тревиса довольно привлекательным и необычным — во всяком случае, он уж точно выгодно отличался от позёров-рантье, которые с важным видом расхаживали по студии, вертя в пальцах винные бокалы, будто были аристократами бог знает в каком колене.

Вскоре обнаружилось, что Тревис знает толк в винах — «хороших винах», как он всякий раз уточнял. Он мог по одному лишь букету отличить мюскаде «Шато- Карре» от белого бордосского. Знал, как называются все виды виноградной тли-филлоксеры, каков ее жизненный цикл и какой вред она наносит виноградникам. Однажды он даже сплавлялся на плоту по Роне и пробовал вино из каждого виноградника, который встречался ему на пути. Но, говоря о приобретенном опыте и познаниях, он вовсе не был заносчивым или надменным. Скорее в его манере присутствовала малая толика самоуничижения — хотя и с оттенком иронии, он вполне трезво оценивал свои таланты и способности.

— Вообще-то я просто состоятельный любитель. — Его тонкая верхняя губа дрогнула, и в голосе послышались нотки самоуничижения. - И к тому же невеликий знаток.

— Почему вы так решили? — Карин показалось, что она разговаривает как визгливая старшеклассница, - настолько рафинированным было его произношение.

— Потому, что не могу посвятить себя какому-то одному делу — как вы, например. Порхаю от одного хобби к другому. Но мне нравятся мои увлечения - конечно, тут скрыто явное противоречие, но это так.

Карин уже рассказала Тревису о небольшом ателье, которым владела. Как превратила двухкомнатную квартиру в районе Двадцатых улиц в крошечную швейную мастерскую и наняла на работу шестерых проворных портних-филиппинок. Как сделала себе имя, продавая авторские модели одежды состоятельным обитателям Манхэттена. И о своем недавнем достижении — одна модная империя предложила ей создать собственную линию одежды «прет-а-порте».

Тревис слушал ее внимательно, кивая и одобрительно хмыкая в нужных местах, а когда Карин в первый раз запнулась, задал именно тот вопрос, который было нужно:

— А одежду для эмотов вы тоже шьете?

— О, конечно; вообще-то мое ателье и славится авторскими моделями для эмотов. Знаете ли, некоторые... существует точка зрения, что легче всего взять кусок ткани шире обычного и раскроить по косой...

— Наверное, это как-то связано с тяжестью ткани и ее эластичностью, — сказал Тревис, как всегда, немного натянуто и серьезно. Карин ушам своим не верила — респектабельный, еще молодой, обитатель Манхэттена, знает, что такое — «раскроить по косой»!

— А твой... твоя эмот здесь? — спросил он спустя некоторое время.

— Да, Джейн — вон она, с длинными светлыми волосами. — Карин указала на часть лофта, выделенную специально для эмотов. Разумеется, там были самые высокие потолки — трапециевидный «световой люк» образовывал участок со стенами высотой метров шесть. А еще там стоял подходящий стол двух метров в высоту, уставленный пятилитровыми кувшинами с лимонадом, мускатной шипучкой и шерри-колой — эмоты очень любили приторно-сладкие напитки. Потягивая угощение, они по-детски о чем-то лепетали между собой, что у них сходило за «беседу».

Эмотов было около десяти, самых разных - белых и чернокожих, молодых и не очень. Но спутников Тревиса и Карин узнал бы любой — разумеется, потому, что оба были одеты так же, как их «взрослые». Тревис рассмеялся. Он посмотрел сначала на Карин, потом на Джейн и невольно сравнил подтянутую блондинку лет тридцати, стоявшую перед ним, и гибкую женщину- эмота ростом метра три с половиной. На обеих были хорошо скроенные, расширяющиеся к бедрам жакеты; одинаковые вельветовые брючки-леггинсы, заправленные в башмачки из змеиной кожи. Одинаковые длинные светлые волосы с аккуратно подстриженными челками. Но более всего Тревиса позабавило, что Карин надела на свою Джейн такое же витое серебряное колье, какое было на ней самой. Вероятно, оно стоило уйму денег.

- А это... - Карин указала на коренастого четырехметрового эмота в безупречном твидовом английском костюме в стиле ретро.

- Брайон — да, мой эмот. Мы вместе уже целую вечность. На самом деле он появился у меня вскорости после того, как я покинул «групповой дом».

- Да ну! - выпалила Карин. - И мы с Джейн тоже с тех пор, когда мне было шестнадцать.

В этот момент эмоты решили, что «взрослым» срочно нужно, чтобы их обняли. Джейн появилась позади Карин, нагнулась, обхватила ее за плечи лилейными руками и притянула к себе, прижав всем телом к своему животу и паху. Почти то же самое проделал Брайон с Тревисом, так что оба «взрослых» продолжили разговор уже в защитной «нише».

То ли дело было в том, что в объятьях Джейн она чувствовала себя уверенней, то ли сам Тревис практически очаровал ее эксцентричностью, во всяком случае идея встретиться вновь — сходить куда-нибудь пообедать, или в кино, или в галерею — показалась ей заманчивой. Джейн достала из своей сумочки, в которой из соображений удобства содержалась и сумочка Карин, органайзер, — и Карин обменялась телефонами с Тревисом. Брайон извлек здоровенную, в кожаном переплете записную книжку фирмы «Смайс Бонд-стрит», в которую записал номер Карин огромным позолоченным механическим карандашом.

— Ничего себе! — воскликнула Карин. — Твой эмот умеет писать?

Брайон рассмеялся:

— Нет-нет, Карин, — писать я не умею. За меня это делает Тревис. Но мне нравится рисовать циферки.

Оба «взрослых» посмеялись над наивностью эмота, и этот смех еще больше скрепил их знакомство.

Вскоре они ушли с дегустации; последнее, что запомнилось Карин в ее новом приятеле — это его лицо, розовое и цветущее, точно бутон орхидеи в петлице безупречного твидового костюма Брайона, когда эмот уносил своего «взрослого» в направлении Риверсайд-драйв.

Это было полмесяца назад. Спустя неделю после дегустации Тревис позвонил ей и с похвальной тактичностью осведомился, не желает ли она поужинать с ним.

— Что? Ты хочешь сказать, что вроде как приглашаешь меня на свидание? — Ей так и не удалось скрыть в своем голосе недоверие.

— Ну... э-э... в общем... — Услышав, что он пришел в замешательство, она странным образом приободрилась. — Наверное, что-то в этом роде.

— Тревис, я четыре года не была на свидании!

— И я! — Он едва не кричал в трубку, и от этого они снова рассмеялись. — У меня тоже четыре года не было свиданий, скажу больше — я само слово терпеть не могу, детское оно какое-то.

— Детское?

— Ну да.

Последнее признание не особо впечатлило Карин, тем не менее она согласилась встретиться с ним вечером двадцать девятого апреля в отеле «Ройялтон».

— Ты живешь в районе Двадцатых, я — Семидесятых, так что разделим расстояние поровну. А если все будет нормально, съездим в центр и там пообедаем. — Его голос по телефону звучал куда увереннее, чем сам Тревис себя чувствовал. У него и правда четыре года не было свиданий, а на ночь он не оставался уже лет десять.


Карин же ночевала у приятеля относительно недавно. Года два назад, во время пляжной вечеринки на Лонг-Айленде, она познакомилась с мужчиной по имени Эмиль.

Эмиль был невысоким темноволосым австрийцем лет сорока. Вот уже восемь лет он жил в Нью-Йорке, из них последние пять — со своим эмотом, Дейвом. Эмиль честно признался, что до принятия решения об эмиграции, когда жил в Зальцбурге и владел модным рестораном, он был «производителем», то есть имел обычную семью и растил ребенка. Катрин отнеслась к этому совершенно спокойно. Эмиль был таким славным, таким искренним, и его отношения с эмотом были безукоризненны — огромный чернокожий эмот обнимал своего маленького «взрослого» с очевидной любовью. Многие «взрослые» начинали как производители, а потом решали, что сложные сексуально-эмоциональные связи не для них — ничего постыдного или зазорного в этом нет. С возрастом, приобретя кое-какой опыт, «взрослые» наконец осознавали: все, что им нужно, — поддержка и утешение, словом, то, что как раз и дают эмоты. Если таким «производителям» повезет, «освобождение» совпадет с тем временем, когда дети вырастут и покинут дом, и они смогут безболезненно прекратить отношения со своим партнером-«производителем» и начать зрелые, «взрослые» отношения с эмотом.

Эмиль дал Карин понять, что в его случае именно так и было: «Видишь ли, мы с моей бывшей женой познакомились и поженились еще совсем молодыми. Мы оба из бедных семей, в той среде почти не было «взрослых», практически ни у кого не было эмотов. Думаю, тогда мы полагали, что счастливы, — другого-то не знали. Но постепенно, по прошествии времени... постоянно жить с тем, к кому ты прикасаешься, — он понизил голос, — в том числе занимаешься с ним сексом... Сама знаешь, какие бывают жуткие вещи. — Он вздрогнул и глубже зарылся в объятия толстых, как пожарные шланги, рук своего эмота. — И вот, когда наша дочь решила уйти, — заметь, по собственной инициативе, — в «групповой дом», мы с женой наконец смогли стать взрослыми. Тем не менее нам удалось сохранить дружеские отношения, и я вижусь с ней всякий раз, когда мы с Дейвом приезжаем в Зальцбург, что делаем частенько. Дейв и я даже ночуем у моей бывшей жены Митци и у ее эмота, Гудрун».

Почти весь тот день они провели, болтая друг с другом, по большей части пребывая в объятиях эмотов; похожие на детей гиганты стояли по пояс в океанской воде, держа на руках своих «взрослых»; был час прилива. «Нет ничего более приятного, — беспечно призналась Эмилю Карин, — чем запах влажной кожи эмота, его мокрых волос и океана — такого большого, такого мокрого». Эмиль искоса посмотрел на нее. Но Джейн понравился Дейв, и она упросила Карин встретиться с Эмилем снова. Дважды они вместе ужинали. А один раз даже ходили в «Метрополитен-оперу» на «Дон Жуана». Во время всех трех встреч Эмиль был воплощением мужского шарма, таким галантным и спокойным; Карин подумалось: эх, вот бы законодателями стиля до сих пор считались Габсбурги, а не компания «Тексако». Если впоследствии Карин горько сожалела, что не обратила внимания на, скажем так, подтекст Эмилевых ухаживаний, — это было оттого, что она винила себя. Винила себя за то, что положилась на интуицию своего эмота, Джейн. В конце концов, ведь эмоты не призваны защищать тебя от других — только от самих себя.

В их четвертую встречу Эмиль предложил Карин и Джейн переночевать у него дома. Дейв одобрительно затряс своей большой стриженой головой. «Будет здорово! — сказал он Джейн и всем остальным. — А утром мы вместе поиграем!» «Взрослые» рассмеялись, но окончательную точку в решении Карин поставила Джейн, которая выпалила: «Подушками покидаемся!»

«Как это похоже на эмота! - воскликнул Эмиль, когда они с Карин наконец остались одни. — Они совсем как дети, правда?»

«Но не дети».

«Прости?» — немедленно переспросил Эмиль, пораженный ее реакцией.

«Они не дети. Им не надо расти — они уже большие. Они ничего от тебя не требуют — наоборот, это ты предъявляешь к ним требования. Их не надо одевать, кормить, подтирать за ними, — словом, ухаживать. У них отличная интуиция, их можно научить одеваться со вкусом...» — Поняв, что слишком разволновалась, Карин умолкла. К тому же ей уже начинало не хватать Джейн, хотя эмоты оставили «взрослых» всего пару минут назад.

Квартира Эмиля находилась в Верхнем Ист-Сайде, и последнее, что увидела Карин, перед тем как лечь спать, — шумную автостраду Ван-Эйк, бегущую вдоль подернутых рябью свинцово-серых вод реки, такой спокойной, надежной и сильной, точно объятья эмота.

Карин спала в большой спальне, Эмиль - в гостевой. Эмоты поднялись наверх, под крышу, в приспособленное специально для этого, сделанное из резервуара для воды помещение, - Эмиль, как многие состоятельные манхэттенские «взрослые», позаботился и о них. Но ночью, несмотря на «дружественные» дверные запоры («дружественные», потому что представляли собой задвижки), Эмиль каким-то образом пробрался в комнату. Должно быть, в спальню вела потайная дверь или существовал еще какой-нибудь странный способ проникновения.


Мысли об этом с ужасающей непоследовательностью пульсировали в голове Карин, когда она пялилась на аккуратного невысокого мужчину, который преспокойно сидел на краешке кровати, рядом с ней, аккуратно сложив ладони с коротенькими толстыми пальцами с ухоженными ногтями. По крайней мере, он еще не прикоснулся к ней — уже хорошо. Но и самого этого вторжения было достаточно. То, что он очутился рядом с ней ночью, один, и ему было так легко ее коснуться — ужасно! Карин даже не успела подумать о том, что Джейн ей нужна как никогда, — она попросту закричала. Дала знать о происходящем криком. Карин кричала, кричала и кричала, одновременно шаря вокруг себя руками в поисках пейджера для вызова эмотов, который парой часов раньше пристроила на уголке кровати. Первый же крик заглушил голос Эмиля — он пытался сказать ей: «Я просто хотел тебя немного об...». Впоследствии Карин долго пыталась понять, что значило это загадочное «об», хотя с самим Эмилем было все ясно: никакой он не «взрослый», а потенциальный насильник.

У нее осталось смутное, странное воспоминание об этих приставаниях — и еще одно, которое Карин пыталась засунуть в самый дальний уголок своей памяти, дабы оно окончательно не раскачало и без того утлую лодчонку ее здравого рассудка. Карин знала, что в это время Джейн и Дейв должны были спать — эмоты, как и люди, тоже спали по ночам. Более того — спальня для эмотов располагалась тремя этажами выше, под самой крышей здания, так что их явно разбудило что-то другое, нежели крики Карин; и по прошествии времени, даже через пелену страха, она ощутила до странности отчетливое чувство благодарности — ведь Джейн понадобилась бы не одна минута, чтобы добраться до спальни. Она же появилась спустя считанные секунды. Миг — и вот она уже прижимает Карин к своей широкой груди. Миг — и вот она отталкивает от нее Эмиля. Миг — и вот она уже бранит Эмиля с той особой, трогательной интонацией, какой обладают лишь эмоты, — существа, абсолютно лишенные сексуальности и, таким образом, не способные к агрессии. «Ты так напугана, Карин, — зачем ты это сделала? О, Эмиль, — ты все испортил. О, Эмиль, — если ты прикоснулся к ней, нам придется вызвать полицию...» В углу съежился Дейв, гадая, пристойно ли будет ему пойти и начать утешать своего эмота. По лицу Эмиля совершенно ничего нельзя было понять — нужно ему это или нет. Дейв был голым - что тоже не укладывалось ни в какие рамки; но и этого Карин постаралась не заметить. «Все в порядке! - Карин едва не кричала, она чувствовала такое облегчение, что может отвечать, реагировать, а не просто быть объектом, вещью, на которую устремлен взгляд ласковых карих глаз. — Он меня не тронул».

Джейн, окинув Карин пристальным взглядом, рассудила, что так и есть, сгребла в охапку свою «взрослую» и ее сумочку и, прежде чем Карин успела что-либо возразить, понесла ее на север, к углу парковой ограды. «Там всегда стоят грузовые такси», — пояснила стройная красавица эмот. О происшествии она больше не упоминала — и Карин тоже.


Так было до сегодняшнего вечера. Карин снова вздохнула. Отменять свидание поздно — Тревис уже в пути, и потом, он не похож на человека, который станет таскать с собой телефон, скорее поверишь, что корреспонденцию ему приносит на серебряном подносе для писем лакей в ливрее. При воспоминании о том, как очаровательно старомоден Тревис, Карин улыбнулась. Неужели человек с врожденной галантностью способен что-то сделать не так? От него веяло надежностью — и от объятий Джейн тоже. Как обычно, безошибочно угадав ее настроение, спутница-эмот грациозно скользнула к ней через всю комнату и крепко обняла свою «взрослую» подругу. Карин снова подивилась грации и физической привлекательности великанши. Многие эмоты были неуклюже-громоздкими — увеличение нормального человеческого тела в несколько раз возымело странный генетический эффект. На теле некоторых эмотов росли толстые, как проволока, волосы, а если какой-нибудь эмот страдал угревой сыпью, зрелище представлялось не для слабонервных — точно Гранд-каньон на закате.

Но Джейн была само совершенство. Кожа нежного медового оттенка, покрывающий ее пушок — почти белый, и такой мягкий. Карин откинулась в него, в теплый мед, и расслабилась. Она ощутила между лопатками низ живота и лобковый холмик подруги. Странно — в прикосновениях эмота, какими бы интимными они ни были, начисто отсутствовал сексуальный подтекст, и уж тем более — эротизм. Представить то, что обширная вагина Джейн станет использоваться для бессмысленных, животных подергиваний совокупления, было практически невозможно — как невозможно представить Боттичеллиеву Венеру, которая давит прыщик на носу, или шимпанзе, который обращается с речью к обеим палатам Конгресса.

Карин расслабилась. Джейн продолжала обнимать ее — именно так, как нужно, легонько покачивая при этом. Карин как будто заново увидела новые зеленые листочки, украсившие деревья по соседству. Стоял чудесный весенний вечер, она была молода, она была в надежных руках — может, даже была готова к экспериментам и уж точно собиралась хорошо провести время. Карин высвободилась из объятий и обернулась к Джейн, раскинув руки:

— Понесешь?


Вечер был просто чудесный — Карин и Тревис о таком даже и не мечтали. А эмоты? Ну, эмоты прекрасно поладили — они вообще легко ладят друг с другом.

Тревис выбрал «Ройялтон» не только из соображений обоюдного удобства — там он чувствовал себя уверенней. Внутреннее убранство давным-давно вышедшего из моды отеля сохранило дивный упадочный дух, который, как Тревис знал точно, идеально подходил для его немного старомодной манеры одеваться и вести себя. Если бы он пригласил ее в какое-нибудь модное или просто фешенебельное место, его несовременное очарование непременно потускнело бы. Но просторный бар в стиле модерн, располагавшийся в вестибюле «Ройялтона», с причудливыми завитками декора и освещением, устроенным в соответствии с законами аэродинамики, станет для него идеальным обрамлением — тем легче будет развлекать Карин саркастическими замечаниями о стремлении к лоску и статусу, о деньгах, о красоте, словом, о жизни.

Брайон и Тревис явились на двадцать минут раньше условленного срока. Чтобы войти, эмоту пришлось нагнуться, зато потом, пройдя в более просторное место, он благодарно потянулся.

— Пойдешь со мной, Брайон? — спросил Тревис, когда эмот осторожно поставил его на ноги — тяжелые ботинки почти нежно коснулись высокого стапеля.

Брайон словно бы на минуту задумался, и в какой- то миг Тревису показалось, что широкие брови спутника сдвинулись к веснушчатой переносице, точно тот и вправду размышлял.

— Нет, спасибо, Тревис. Я лучше тут посижу. — Он указал на зал для эмотов. — А ты закажи себе сухой мартини — заслужил, за четыре-то года без свиданий.

Неужели в реплике Брайона была ирония? Тревис раздумывал над этим, когда брел в другой угол бара и ждал, пока его усадят за столик. Нет, невозможно: эмоты часто обладают очень высоким эмоциональным интеллектом, оттого-то они всегда понимают, чего ты от них ждешь, но умение замечать иронию и комизм ситуации — это далеко за пределами их возрастного умственного развития, который навсегда зависает на уровне семилетнего ребенка. У некоторых «взрослых» — у Тревиса была парочка таких знакомых — умственный возраст их эмотов оказался несколько выше, но большинство все равно косо смотрело на такие вещи — словно на ка- кой-нибудь особый вид растления малолетних.

Подобные мысли здорово угнетали Тревиса, когда он ждал, пока его усадят за столик. Думать об эмотах, да еще в таком контексте, в тот момент ему совсем не хотелось — он должен был вспомнить подзабытый за четыре года опыт поведения на свиданиях. Однако когда любезный официант пригласил его устроиться в элегантном кресле и поставил перед ним бокал мартини с водкой размером с вазу, Тревис постепенно начал успокаиваться. И даже принялся с любопытством наблюдать за новой разновидностью раболепия и преклонения перед посетителями, культивируемой в «Ройялтоне». Сиденья для «взрослых» всегда различались по цвету согласно статусу тех, кто будет на них сидеть. Для щедрых состоятельных клиентов стояли высокие троноподобные стулья со спинкой, с пурпурной обивкой, для не столь состоятельных и засим менее важных - с красной, и так далее; вплоть до провинциалов, которые нет-нет, да и забредут сюда поглазеть на шик и блеск мегаполиса, - для них в отдаленном углу имелась резервация из небольших стульев с белой обивкой. Теперь то же самое попытались устроить и для эмотов. Но поскольку последние отличались гигантскими размерами и их было явно меньше, рассаживать эмотов по отдельности в соответствии со статусом их «взрослых» оказалось делом весьма проблематичным. Так что официантам, обслуживающим зал для эмотов, приходилось дожидаться, когда их коллеги усадят «взрослого», и уж потом заниматься своими «клиентами».

Тревиса порадовало, что Брайону предложили пурпур, и он как раз начал придумывать, как лучше преподнести Карин этот последний случай манхэттенского потребительского безумия в виде анекдота, когда перед ним появилась она сама. Тревис вскочил, усадил ее, и, без лишних слов, тут же принялся расписывать нелепости «Ройялтона». Карин, ни капли не смутившись, громко хохотала, когда Тревис разоблачал уловки пятизвездочного отеля. Тревис уже было собрался опрометчиво выложить ей пикантную историю про некую кинозвезду и целую армию ее эмотов, размером с футбольную команду, но сдержался.

— Что-то я разошелся, — спохватился он. — Не даю тебе слова вставить — а главное, до сих пор не сказал, как вы обе сегодня фантастически хороши.

Последнее, как и ожидалось, немедленно возымело действие. Карин покраснела и кокетливо встряхнула головкой с обезоруживающей, совсем девичьей, улыбкой и подалась вполоборота к Джейн. Хотя ее подруга- эмот в тот момент находилась метрах в пятнадцати от них и, казалось, была поглощена разговором с Брайоном, она подняла голову и тоже улыбнулась. Значит, подумал Тревис, у них отличная телепатическая связь — и это хороший знак. Конечно же Тревис сказал не просто комплимент, но Чистую Правду. Ибо не был бесстыжим льстецом, и потом — Карин в самом деле выглядела потрясающе. На ней было черное шелковое платье-футляр с интересным, асимметрично скроенным лифом, густые белокурые волосы она убрала наверх, а единственное ее украшение — тяжелое серебряное ожерелье — Тревис запомнил еще с винной дегустации в Сохо. Обернувшись к Джейн, он не преминул заметить, насколько замечательно сидело на ее куда более крупном теле платье такого же покроя.

— Скажи, так для кого изначально был придуман этот фасон — для Джейн или для тебя? — Это замечание тоже было встречено радостным заливистым смехом.

Если в «Ройялтоне» все прошло хорошо, то, когда компания выбралась на улицу и разместилась в грузовом такси, чтобы ехать в центр, дальнейшее и вовсе, как сказал бы сам Тревис превзошло самые лучшие ожидания. В самом деле, ситуация была из тех, которые запоминались на почти инстинктивном уровне, и все — «взрослые» и эмоты — интуитивно чувствовали это: «взрослые», интеллектуально развитые, рационально мыслящие, благоразумные, и эмоты — физически крупные, чуткие и любящие, но оставь их одних на безжалостных улицах мегаполиса — и они не продержатся и пяти минут.

Все четверо чувствовали себя в компании остальных настолько непринужденно, что очень скоро стали зарождаться синтаксис и грамматика неповторимого жаргона компании. Брайон, по своему обыкновению, глазел в окно на пролетавшие мимо темнеющие улицы и дома, в которых зажигались огни, и вдруг заметил человека, катавшегося на роликах.

— Ого! — воскликнул Брайон. — Смотрите, какой он шустрый на высоких каблуках!

Карин и Джейн засмеялись, и эмоты обменялись крепким рукопожатием — кажется, этим их физический контакт друг с другом и исчерпывался. С тех пор фразочка «какой шустрый!» стала их излюбленным выражением, которое они долго смаковали, прокатывая на языке, прежде чем произнести, — точно дегустировали какой-нибудь особо редкий сорт Тревисовых «хороших вин».

Ресторан, выбранный Тревисом для продолжения вечера, «Ше-Ше», с его тяжелой лионской кухней, не совсем подходил для свидания; так что он еще раз все тщательно продумал, вспомнил то немногое, что знал о Карин, даже потрудился позвонить Ариадне и осторожно задать несколько наводящих вопросов, и в итоге из двух столпов идиотии — «Ройялтона» и ресторана «Бауэри» - решил выбрать оба. Правда, в «Бауэри» он не сможет курить, а значит, будет нервничать; зато там есть о чем пошутить, а шум и яркость красок придадут ему уверенности в себе.

Они выбрались из такси. Вечер выдался ясным; по ночному небу, изрезанному крышами домов, колоннами, антеннами и емкостями для воды, переделанными под комнаты для эмотов, плыли сонные звезды. В «Бауэри», как и во многих фешенебельных манхэттенских заведениях, был устроен «ресторан в ресторане», где подавали блюда специально для эмотов. Назывался он просто «Уголок эмота». Брайон широко ухмыльнулся, когда понял наконец, куда они пришли, — как и все эмоты, он практически не ориентировался в пространстве, — и, обернувшись к своей стройной подруге, с радостным смехом объявил:

— Тебе здесь понравится,Джейн, — у них даже разливная мускатная шипучка есть!

И снова «взрослые» присоединились к искрометному, заговорщицкому веселью, которое всегда присутствует в смешанной компании, где есть зрелые люди и подростки.

Устроив своих эмотов в их ресторанчике, они вошли в «Бауэри» и сели за столик. Тревис заказал бутылку «Монтраше», после чего спросил Карин:

— Ты не против, если мы побудем без эмотов? Потому что я, вообще-то, предпочитаю всегда быть в обществе Брайона.

Когда она ответила: «Я тоже», — он был в восторге, а когда призналась ему, почему, пришел в изумление. Карин решилась-таки рассказать Тревису о том, что случилось дома у Эмиля, — еще перед тем, как не стала отменять встречу в «Ройялтоне». Какой смысл, рассуждала она, ходить на свидания, если ей не придется обдумывать — даже теоретически - перспективу остаться на ночь. А если у Тревиса будут с этим проблемы? Ну что ж, — как резонно заметила Джейн, — значит, это не твой вариант.


Тревис очень внимательно слушал ее жуткую историю, лишь изредка, в нужных местах бормоча «О, Господи». Когда она закончила, он просто заметил: «Карин, черт возьми, ты смелая женщина», — и тут же поразил ее куда больше, чем она его, сказав, что с ним случилось то же самое. И даже намного, намного хуже — женщина, пригласившая Тревиса переночевать у нее дома, прикоснулась к нему по-настоящему, и достаточно интимно, прежде чем подоспел на помощь Брайон. Тревис изо всех сил старался не сгущать краски, но Карин почувствовала, какая тяжесть свалилась с его души, — ведь очевидно, что она первая, кому он об этом рассказывал.

Теперь становились понятными и его робость, и столь близкие отношения с эмотом. Также это помогло ей понять, отчего ее новый друг звал себя «дилетантом» — Тревис вскользь упомянул, что в то время, когда подвергся насилию, он был преуспевающим антикваром, а обидчица — одной из постоянных покупательниц. Карин прекрасно осознавала, что после случившегося ему пришлось оставить дело.

И хотя оба изрядно рисковали, решившись на подобные признания, тем самым между ними разверзлась бездна откровенности, которую никак нельзя было перейти по шаткому мостику одной лишь застольной беседы, — но ведь Тревис и Карин, в конце концов, были взрослыми людьми и быстро сменили тему. К тому времени, как они управились с первым блюдом, стало ясно, что свидание определенно удалось.

Никто так и не понял, кому первому пришла в голову мысль отправиться домой к Тревису на кофе и бренди; однако, когда Карин согласилась, у обоих не было сомнений, чем это закончится. Тревис сказал:

— На самом деле, я просто до смерти хочу курить, а дома у меня гаванские сигары, и раз уж мы так... В любом случае, — продолжал он, магическим образом набравшись смелости, — если Джейн или Брайон нам понадобятся, мы всегда можем отправить им сообщение. — Изящным жестом Тревис продемонстрировал спутнице крошечный пейджер для связи с эмотом, скрытый в выпуклой части его перстня с печаткой. В ответ Карин молча показала ему, где прятала свой, — по ее заказу его вмонтировали в то самое витое ожерелье. Оба понимали, насколько значимой была эта сцена.

Стояла дивная, почти по-летнему теплая ночь, и все четверо отправились из «Бауэри» пешком. «Взрослые» шли впереди, за ними, характерной неуклюжей, шаркающей походкой, брели эмоты. Оглянувшись на них, Карин заметила:

— Ты не находишь странным, Тревис: когда надо обнять «взрослого», приласкать его, или понести на руках, или поцеловать, — эмоты такие грациозные и ловкие, а когда они делают свои дела, — становятся совсем неуклюжими.

— На то они и эмоты, — решительно заявил Тревис.

У Карин имелось достаточно состоятельных знакомых, но среди них не было никого, кто владел бы целым особняком из бурого песчаника, да к тому же в районе Грамерси-парка. Снаружи дом был очень красив; изящные балконные перила кованого железа увивала глициния — сейчас она только-только зацветала, а с приходом лета ее пышный цвет и вовсе скроет их из виду. Внутреннее убранство дома сочетало в себе роскошь и аскетизм. Тревис не стал захламлять комнаты антикварными диковинами — в каждой стояло лишь несколько со вкусом подобранных вещей. Он повел Карин по всему дому.

— Надо же, не думала, какой огромный... Ого! Ничего себе! Это то, что я думаю?

— Хепплуайт[7], да, а это кресло работы мастерской Фрэнка Ллойда Уайта — сделано в Чикаго в тысяча девятьсот седьмом.

Он показал гостье большую спальню и смежную с ней спальню для эмота.

— Неплохо устроено. — Карин уже настолько расслабилась, что не боялась говорить банальности.

Тревис мягко улыбнулся:

— Это еще не все.

Они поднялись по крутой и высокой как «американские горки» лестнице на один этаж, где располагались еще две смежные комнаты - одна для «взрослого», вторая — для его спутника, а этажом выше — еще две.

— Это то, чего я хотел после... ну... в общем, я решил, что лучше, если ночами Брайон будет всегда рядом — чтобы приободрить меня, когда понадобится, обнять, да мало ли что. Знаю, большинство отправляет своих эмотов ночевать в спальню под крышей, но... понимаешь....

— Понимаю, — сказала Карин, и это было правдой.

Они выпили марочного бренди, сделанного в год обвала на Уолл-стрит. Тревис закурил вожделенную «Параграс перфекто». На антикварном патефоне «Виктрола» поскрипывала антикварная же пластинка - Шаляпин, «Песня бурлака». Они сидели лицом друг к другу в подходящих по стилю креслах эпохи арт-деко с полукруглыми спинками, инкрустированными черепаховым панцирем. В глубине комнаты, скрытые полутьмой, на огромной тахте развалились их эмоты, прихлебывая сладкий лимонад и робко, как подростки, поглядывая друг на друга.

Карин захотелось, чтобы этот вечер длился вечно. Она уже выпила три порции бренди, и это после двух бутылок вина на двоих и порции мартини с водкой в баре «Ройялтона». Однако пьяной она себя не чувствовала - скорее наоборот. Точно, переборов единым махом страх перед свиданиями, она стала свободной, открытой для иной близости. Карин решила: раз можно в любой момент позвать Джейн, ничего не случится, если она позволит себе такое интимное, по сути, дело, как ночевка в доме приятеля.

— Ты, вижу, устала, — заметил Тревис, когда Шаляпин на скрипучей пластинке несколько раз подряд пропел о волжских просторах, и Ма Рейни по меньшей мере трижды провыла «Титаник мэн блюз». — Если хочешь, Брайон отведет вас с Джейн наверх и покажет, где вы будете спать.

Карин вся подобралась. К ней тут же подошла хмурая Джейн — попросту не могла иначе. На ее стройном — для такого роста и комплекции — запястье висели их сумочки.

— Думаю, не стоит. Как-нибудь сами найдем. — Карин встала и спокойно посмотрела на Тревиса сверху вниз, впервые заметив, что глаза у него голубого, точь-в-точь как небо, цвета. — Тревис... — Она говорила искренне, и голос ее словно стал глубже. — Я хочу поблагодарить тебя за все — за угощение, за напитки, за то, что пригласил в свой прекрасный дом... Это так... клево.

Когда она умолкла, все засмеялись — словечко тоже было из подросткового жаргона, как и «свидание».

С тех пор, как Карин и Джейн покинули комнату, прошло уже много времени, а Тревис все еще сидел, прихлебывая бренди и покуривая сигару.

Наконец, прочистив горло, он позвал Брайона и, когда огромный, с внушительной внешностью кельта эмот появился сзади, протянул к нему руки и сказал слово, которым непременно заканчивал свой день: «Неси!»

Брайон бережно поднял Тревиса — обняв одной огромной ручищей под спину, а другой нежно обхватив ноги, точно нес гигантского младенца, - аккуратно вышел из комнаты и, поднявшись по угловой лестнице, направился в большую спальню. Поставив Тревиса на ноги возле кровати эпохи Наполеона Третьего, Брайон принялся ловко и заботливо раздевать его, — под старомодным костюмом обнаружилось сначала нижнее белье от Кельвина Кляйна, а потом уже и крепкое, сильное тело здорового мужчины тридцати пяти лет.

— Пижаму? — спросил эмот, и его «взрослый» согласно кивнул.

Брайон уложил Тревиса в кровать. «Взрослый» лежал на спине, руки — поверх одеяла, пижамная рубаха аккуратно застегнута на все пуговицы, — словом, гравюра из старой книги, да и только; в довершение композиции, на краю кровати сидел карманный Гаргантюа и гладил своей мягкой ладонью песочного цвета волосы Тревиса.

— Спок нок, Брайон, — пробормотал тот.

— Спок нок, Тревис, — выдохнул эмот.

Вскоре «взрослый» уснул.

Уснула и Карин в спальне наверху. Джейн заглянула в ее почти прикрытые ресницами глаза с выражением абсолютного участия, которое сменилось явным облегчением, как только она поняла, что «взрослая» подруга уже отключилась. Она встала с постели и встряхнулась, как крупный мастифф, — так встряхивается после хорошего сна красивое, здоровое и спокойное животное.

Джейн подошла к окну, с божественной грацией ступая стройными двухметровыми ногами, — боковой разрез у бедра на ее тускло поблескивавшем шелковом платье то расходился, то сходился вновь, — и взяла свою сумочку, откуда извлекла засунутую в сумку-хо- лодильник пятилитровую бутылку «Столичной» водки — из тех, что разливают для банкетов. Поднеся ее к падавшему от окна свету, она с удовлетворением убедилась, что бутылка все еще покрыта инеем. Женщина- эмот снова полезла в сумочку и достала оттуда пачку классических «Мальборо» и одноразовую пластиковую зажигалку. Будь эти вещи обычного размера, в ее гигантских ручищах они смотрелись бы странно, но все было сделано специально для эмота - пачка сигарет размером с книжку в бумажном переплете и зажигалка длиной с карандаш. Держа зажигалку перед собой, точно дешевенький маяк, осторожно и легко, она прокралась к двери, открыла ее, пригнулась и осторожно высунула наружу сначала большое туловище, а затем длинные руки и ноги.

На промежуточной лестничной площадке Джейн встретила Брайона — тот выбирался из большой спальни точно таким же манером, как это только что проделала она сама: постепенно вытягивая себя по частям, протискиваясь сквозь крошечную для его размеров щель дверного проема. Он выпрямился во весь свой внушительный рост. Даже в тусклом свете двух причудливых барочных люстр, которые Тревис откопал в Венеции, Джейн смогла разглядеть тень радостного изумления и понимания, отразившихся на его красивом лице. Джейн поднесла к своему лицу огонек от зажигалки и заиндевевшую бутылку водки. «Покутим?» — одними губами проговорила она. Брайон широко улыбнулся и энергично затряс головой, приглашая ее спускаться вниз вслед за ним.

В большой гостиной все еще стоял на полу причудливо изогнутый старинный патефон, отбрасывая тень, похожую на завиток ушной раковины. На богатом узоре густого персидского ковра плясали тусклые отблески оранжевого уличного фонаря, светившего в окно, — отчего создавалась прекрасная и причудливая игра красок. Джейн подошла к окну; в это время Брайон осторожно запер двойные двери, ведущие на лестницу. Она отвинтила крышечку бутылки и как следует к ней приложилась. Горло огромной женщины запульсировало — и в четыре больших глотка она управилась с десятой частью содержимого. Поставив бутыль на подоконник, она вытащила из гигантской пачки сигарету и, чиркнув исполинской зажигалкой, прикурила ее. После чего выдохнула дым чередой коротких колечек и длинных струй — «азбука Морзе» человека, который сообщает, что ему хорошо.

Брайон наконец убедился, что дверь надежно заперта. Он включил свет, и комната вновь вспыхнула своим немного старомодным блеском.

— Ну что, — спросил Брайон, — впервые за много лет, несмотря на жуткий опыт и истерзанные нервы, она таки смогла заснуть в чужом доме? — Ирония не просто звучала в его голосе — она солировала.

— Ах-ха, кажется... еще бы не заснула — после таблетки тайленола, таблетки нитола и таблетки валиума. — Это уже был не веселый девичий гомон, а ровный, уверенный тон светской дамы.

— Бедный старина Тревис... — Брайон покачал своей благородной, как у римского сенатора с картины, головой. — Он добавляет к вышеперечисленному коктейлю еще и «Прозак», олух несчастный. Поди, и сам не знает, сможет ли сейчас уснуть без таблеток, — уже сто лет без них не ложился.

— Значит, он точно не проснется?

— Точно. А Карин?

— He-а. Единственное, что, пожалуй, сможет разбудить спящую красавицу, — гм, что? Поцелуй? Да она ж помрет со страху!

— Значит, остаемся мы.

— Правильно. Мы одни. Выпьешь?

Брайон взял предложенную бутылку водки и выдул еще десятую часть. Достав аномально большую сигарету из протянутой пачки, он зажег ее, прижав кончик к кончику сигареты Джейн. Несколько секунд оба ждали, пока Брайон затянется, после чего он вдруг заговорил.

— О Господи, — гоготнул он. — Вот же зануда, в самом деле: «Не против, если мы... Ничего особенного. Будет неплохо...» Никогда не скажет того, что хочет сказать, и всегда говорит не то, что хочет, — как же он этим затрахал. — Голос эмота стал даже ниже, чем бас — в нем появились сверхзвуковые обертоны, отчего задрожали оконные стекла. Но теперь в его голосе не было ни тени иронии, ни капли сарказма — лишь подлинное, жутковато-снисходительное беспокойство.

Перед тем как ответить, Джейн еще раз основательно приложилась к пятилитровой бутыли — общими стараниями эмоты уже управились с четвертой частью ее содержимого.

— «Трахать», конечно, было метафорой, да?

Он презрительно фыркнул:

— Конечно. Разве им понять, что это такое, мышам бледным...

— Значит, это остается тебе... и мне.

— Вот-вот.

Джейн снова принялась рассматривать Брайона — он и вправду был весьма красивым мужчиной, тем более что полностью оставил сопливо-слащавый тон, присущий ему, когда он управлялся со своим вечно хнычущим и чем-то обеспокоенным «взрослым другом», и стал самим собой, величественным и спокойным, но с дивным чувством юмора. Джейн сама не поняла, как у нее вырвалось:

— Брайон, а покажи мне свое тело, пожалуйста.

Он развязал и снял шейный платок, затем повел

плечами, и его пиджак тяжело, точно театральный занавес, упал на ковер, за ним полетела на пол рубашка, надувшись, как воздушный шар, на лету; он вылез из брюк, стянул трусы и, наконец, зашвырнул носки и подтяжки в угол, как детишки швыряют яркие эластичные ленты. Оба смеялись, но в ее смехе звучало восхищение - она восторгалась его огромным ростом и стройностью, гладкой алебастровой кожей, испещренной трогательными коричневыми родинками, рыжеватыми волосками в его паху и полуметровым членом превосходной формы. Слегка изогнувшись, он торчал вверх — символ мужской плодородной силы во плоти.

Джейн наклонилась, так что ее длинные светлые волосы подмели ковер. Ухватив скрещенными руками подол платья, она сняла его — движением, похожим на то, какое делает маленький ребенок в детском саду, показывая, как растет деревце. Наконец она предстала перед Брайоном в свете ночного фонаря во всем своем великолепии, и наступил черед Брайона восхищаться. Но очень скоро они слились в страстном, жарком, неистовом и неразъединимом объятье, эмоты были такими большими, что могли одновременно упираться в противоположные стены комнаты, чтобы двигаться, как им хочется. Это стало бы устрашающим зрелищем — сладострастное соитие двух титанов, - если бы они не были так совершенны и так откровенно не наслаждались бы моментом — и друг другом.

Насытившись, они тихо лежали, обнявшись, на персидском ковре, который был сорван с пола после их любовных усилий. Брайон зажег гигантскую сигарету от зажигалки размером с карандаш и, обернувшись к Джейн, ухватил ее за подбородок своей исполинской ладонью.

— Только «взрослым» не рассказывай, — подмигнул он ей. — Договорились?


(обратно)

Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков


Билл заметил его миль через пять после поворота на Дорнох. Автостопщик шел, одной ногой ступая по свежепроложенной дороге, другой - по новорожденной обочине. На нем было что-то вроде дешевого пластикового пончо, которое почти не прикрывало помятый рюкзак у него за спиной. На этой недавно построенной дороге еще не успели поставить указатели. За двести метров до того как увидеть автостопщика, Билл проехал мимо дорожного рабочего, державшего в руках знак с надписью «ПРОЕЗД» — заглавными, белыми на зеленом фоне, буквами. Движение было плотным — сплошные ряды автомобилей ползли в обоих направлениях со скоростью двадцать миль в час. От машин летели брызги; с ярко-синего неба падали крупные редкие капли дождя.

Автостопщик одновременно пытался оборачиваться и призывно улыбаться водителям, стараясь не споткнуться на неровной поверхности и попутно спрятаться от дождя под своим пластиковым пончо. Билл подумал, что это на редкость жалкое зрелище. А еще в походке автостопщика было что-то не поддающееся определению — позже Билл подумает, и подумает, что так он подумал и в тот момент, когда его нога скользнула с газа на тормоз, — нечто, выдававшее в нем не туриста, а человека, направляющегося, подобно и самому Биллу, к какой-то цели.

Ночь Билл провел в пансионе миссис Макрей, в Бигхаусе, на северном побережье Кейтнесса. Ветреным вечером, после плохо разогретого в микроволновке пирога — в самой середке оказался прохладный комочек — он добрел до таксофона, чувствуя, как при ходьбе бьет по бедру лежащая в кармане полупустая бутылка «Грауса», и позвонил Бетти. После того как движения его пальцев превратились в цифровой код и обеспечили соединение, в ухо Биллу ударил мертвый звук гудка. Он узнал гудок телефона Бетти — настолько хорошо он был ему знаком; но сам телефон звучал будто бы со дна оцинкованного бака. И сама Бетти была там же, и он позвал ее:

— Бетти? Это я, Билл.

— Билл, ты где сейчас? — Голос у нее был заинтересованный.

— В Бигхаусе, у миссис Макрей...

— Билл... Почему ты там? Зачем повернул назад?

— Я мог попасть только на четырехчасовой паром из Стромнесса, хотел переночевать между Уиком и Тонгом... — Шутка была старой, и Бетти не рассмеялась. Да и в любом случае он врал — и она это знала.

— Ну и как там? — Зная историю этой шутки, она должна была поддержать ее ответом — самую малость.

— Ну, довольно шерстисто, местами пыльно, местами потно, кое-где обмылки попадаются, возможно, позже появится немного спермы... — Он прервался — снаружи кто-то стучал по дверце будки.

Из ветра и тьмы выплыло бледное лицо:

— Вы всю ночь тут сидеть собрались? Ветрила же жуткий.

— Я только прозвонился. — Он поднес трубку к замотанному в шарф лицу старушки. Она взглянула на нее. Билл подумал о Бетти на другом конце провода, как она слышит рев ветра, участвуя в этом неселекторном несовещании.

— Ветрила жуткий, — повторила старуха — больше ей сказать было нечего.

Билл втиснулся обратно в будку, но не дал тяжелой двери закрыться полностью. Зажатый, сказал в оцинкованный бак:

— Бетти, тут пожилая леди, которой срочно нужен телефон. Я тебе попозже перезвоню. — Он услышал тихие прощальные слова и повесил трубку. Попозже он не перезвонил.

К утру гроза, висевшая последнюю неделю над Кейтнессом и Оркни, закончилась. Солнце метало на землю лучи с такой силой, что, сталкиваясь со стеклом и сталью, они взрывались. Сидя на кухне за пластиковым столом и ковыряя беконной корочкой желток, Билл увидел, как сияет алюминиевая кайма вокруг окон его машины. Он расплатился с миссис Макрей стопкой из одиннадцати фунтовых бумажек Банка Шотландии. Она спросила:

— Скоро вернетесь, доктор Байуотер?

— Знаете, миссис Макрей, — ответил он, - когда доберусь до Оркни.

— Как думаете, когда это случится?

Он пожал плечами и поднял руки ладонями вверх, изображая смесь сомнений и обязательств в наивысшей концентрации.

Билл закинул сумку в багажник машины и вытащил си-ди-ченджер. Засунул пачку дисков в прямоугольную алюминиевую пасть аппарата и с удовлетворением вслушался в гудение сервомоторов, поглотивших ее. Установил ченджер обратно и захлопнул багажник. Обошел вокруг машины и открыл капот. Проверил масло, воду и брызговики. Проверил трубу турбоохлаждения, которая лопнула, когда он был в Оркни, и которую он заварил самостоятельно. Все это он проделал быстро и точно - его короткие пальцы касались машины с бесстыдной чувственностью. Билл гордился своими руками и своим мастерством владения ими.

Внутри машины он вытер руки тряпкой. Запустил двигатель и вслушался в звук мотора. Убрал тряпку и вставил магнитолу в разъем на торпеде. Подстроил сервомоторы, автоматически меняющие положение водительского кресла. Дал дворникам пройтись пару раз по лобовому стеклу мыльной водой. Запрограммировал ченджер на проигрывание треков в случайном порядке. Наконец, закурил один из косяков, которые скрутил, когда сидел в сортире после завтрака. Первый выдох дыма превратил внутреннюю обшивку машины в подобие фантастического генератора Ван-де-Граафа, с огоньками приборной панели, мерцающими в тумане.

Билл протянул руку назад и вытащил из-под груды медицинских журналов, валявшихся на полу, бутылку двенадцатилетнего «кэмпбеллтауна». Взглянул на дорогу, но там было пусто — только крытая шифером крыша пансиона миссис Макрей да покачивающаяся на ветру трава. Билл сделал щедрый глоток виски, закрутил «автомобильную бутылку» — так он, сам для себя, игриво называл ее — и снова запрятал под журналы. Проверил зеркало заднего вида, затем поставил ногу на педаль газа. Машина один раз вздрогнула и затем выползла на дорогу. Инерция вдавила Билла в протертую кожу сиденья, выжимая крохотные молекулы приятного запаха. Он услышал, как с легким визгом включился турбокомпрессор. Из четырех семидесятиваттных динамиков вырвался саксофон Джона Колтрейна — длинные, плоские листы звука, разматывающиеся подобно алгоритмам эмоций.

Билл ухитрился приблизиться к Турсо на двадцать миль где-то за полчаса — неимоверно хороший результат для этого извивающегося отрезка дороги, постоянно удивлявшего его своей недружелюбностью. Но дождь прошел, и видимость была хорошая. Билл давил на педаль, чувствуя, как большой седан прорезает свежий воздух. Машина была такой длинной, что когда он ехал, обнимая одной рукой подголовник пассажирского кресла — а он часто так делал, — то боковым зрением видел на поворотах зад машины, что давало ему странное ощущение, будто он был человеческой осью.

В дороге Билл смотрел на небо и землю. Он не любил Кейтнесс так, как любил Оркни. Оркни был как Авалон — загадочное место, где за крутыми обрывами острова Хой в лазурном море плескались зеленые, похожие на китов островки. Но это северное побережье Британии состояло из не подходящих друг другу элементов: немного утесов тут, зеленое поле там, чуть подальше — песчаная коса и дюны; а вон там гигантским мячиком для гольфа расположился реактор Дунрейской электростанции, только и ждущий, когда какой- нибудь злобный божок вышибет его своей клюшкой в Пентландский залив. Кейтнесс был пропитан духом неизобретательности. Это было местечко, посещать которое мало кому могло прийти в голову, и печать незаконченности лежала на этих землях.

Как раз за это он больше всего и любил север. У его друзей с юга — профессионалов, представителей среднего класса — здесь бы напрочь отключился внутренний географ. Узнав, что у него есть коттедж в Оркни, они постоянно путали эти острова с Гебридами. Это позволяло Биллу чувствовать (важное для него ощущение), что, когда паром «Св. Ола» выходил из Скрабстерской гавани, он пропадал с лица земли.

Турсо. Серое, унылое место. Многоэтажки — согбенные, сдавленные, похожие на бараки, тянущие к свету свои морды, словно понимая, что этот солнечный свет — последний и скоро вернутся долгие-долгие ветреные ночи. Билл остановился у гаража, на подъеме с того места, откуда открывался лучший вид на Оркни, в шестнадцати милях к северу. День выдался ясным настолько, что он мог увидеть скрюченный столб Хой- ского Старика, гордо охраняющего отвесные скалы. На вершине острова сиял в солнечных лучах маленький снежный гребешок. Скрепя сердце Билл вырулил с переднего двора и повернул направо.

Покинув Турсо и газуя по долгому уклону, ведущему из города, Билл задумался о своей поездке. Он осознал: пока что она его не расслабляет. Путь от Биг-хауза до Турсо требовал совсем иной концентрации внимания; Биллу следовало глубже проникнуться дорогой. Ему нравилось постепенно впадать за рулем в своеобразный транс, пока наконец его проприоцепция не сливалась с машиной, пока он сам не становился машиной. В такие моменты Билл воспринимал машину как нечто одушевленное: с сердцем-двигателем, с маслосборником-печенью, с автоматической тормозной системой — примитивным, но обаятельным разумом.

Машина поддерживала тело Билла в своих обшитых кожей объятиях, пока он смотрел кино дороги.

Размышляя о поездке, Билл принялся строить прогнозы — крайне оптимистичные — о том, как много времени займет у него путь: два часа до Инвернесса, полтора от Хайлендса до Перта, еще час до Глазго. Возможно, он даже успеет пообедать. Затем, поздним вечером — по шоссе М72 до Карлайла. Потом шоссе М6 — река, струящаяся до самого Бирмингема. Может, удастся остановиться в Мозли, что-нибудь перехватить. Предпоследний этап — шоссе М40, поздней ночью, с окружающими дорогу призрачными щупальцами тумана, с седаном, гудящим по Мидлендсу на пути в Лондон. И наконец сам крошащийся город; бормотание выхлопной трубы, отражающееся от стеклянных витрин автосалонов и магазинов офисного оборудования на Вестерн-авеню.

Представляя себя в Лондоне, в час ночи, после семисот миль напряженной езды, Билл заранее ощущал разбитость во всем теле, замыленность перенапряженного разума. Он подумал, что мог бы проникнуть в квартиру Бетти, затем в ее постель, затем в нее. Или нет. Вместо этого пойти в пивняк. Нарезаться как следует. Бросить машину. Доползти домой.

Машина застряла за насупленным семитонным мусоровозом. Грязь налипла на его покатых боках, периодически вниз срывался ком-другой. Они находились на длинном прямом участке, ведущем к Роудсайду, где дорога А882 отслаивается и бежит к Вику. Здесь дождь прошел недавно и дорогу прочертили длинные лужи; в солнечном свете они казались осколками зеркала, выбитыми из сияющих небес. Не раздумывая, Билл проверил зеркало заднего вида, боковое зеркало, щелкнул переключателем и вдавил педаль в пол. Машина дернулась вперед, в звук мотора вплелось отчетливое «гнннгнн» турбокомпрессора. Билл почувствовал, как колеса скользят и проворачиваются, борясь с водой, грязью и щебнем. Он был на двести метров впереди и шел под девяносто, прежде чем сбросил скорость и снова занял левый ряд.

Первый отрезок — самый тяжелый, подумал Билл. Он воплощал в себе экзистенциальный прыжок в неизвестность. Если машина и человек его пережили, значит, они заключили пакт на это путешествие. Для такого гигантского пробега существует только два способа: медленный и философичный, он же езда. Билл выбрал второе. Он отпраздновал, закурив второй из скрученных на толчке косяков. Магнитола выдала «The Upsetter», потрясающий басовый шум превратил двери в пульсирующие и вибрирующие доски, а всю машину — в огромную колонку. Билл ухмыльнулся сам себе и еще глубже согнулся на сиденье.

Машина громыхала по неровной земле. Ландшафт все еще не мог определиться, как ему выглядеть. От дороги в сердце Кейтнесса сочился торфяник — липкая каша из трав и черной земли. Вдалеке поднимала свою увенчанную белым голову одинокая скала. Билл решил, что здесь совершенно уместно смотрелись бы пара трицератопсов и птеродактилей. У него некогда был один пациент, страдавший от динозаврофобии — его пугал не столько их размер или возможная прожорливость — с этим страхом он мог справиться и сам, — сколько мысль об огромной шкуре, усеянной бородавками. Билл излечил эту фобию — более или менее. Вспомнив, он ухмыльнулся собственному отражению в зеркале заднего вида, надеясь, что ухмылка вышла печальной. Герпетофоб становился все более неконтролируемым практически во всех остальных сферах жизни. В конце концов он загремел в психушку — после того, как в приступе психоза устроил резню в игрушечных магазинах Южного Лондона, поотрывав головы сотням игрушечных динозавров.

Билл больше не занимался психоанализом. Не видел в этом никакой пользы — во всяком случае, убеждал себя, что это так. На самом деле ему было проще заключать контракты с агентствами и выступать в роли временного психиатра. Он мог сам выбирать время и объем работы. Особенно Биллу нравилось успокаивать настоящих психов; тех, кто мог превратиться в вооруженных вилками дервишей. Сейчас ему частенько звонили копы — когда в участке оказывался берсерк, а они не желали пачкать форму телесными выделениями. Билл не сказал бы, что полностью погружался в безумный, безумный мир психов — такие лэйнговские штучки отправились туда же, куда и теория о ненаследственном характере шизофрении, но он умел полностью проникнуться рвущимися наружу психозами и выписывающими пируэты взглядами на мир: в один миг они несутся ввысь, в следующий — корчатся на земле.

Еще Билл любил вести немного опасный образ жизни. Любил рисковать. Раньше он соблазнял женщин, но потом устал от этого — или думал, что устал. На самом деле он и правда устал. Он по-прежнему гонял на машине. Вдоль и поперек Оркни, пять-шесть раз в год. На небольшой ферме на Папа-Вестрей чинил стены и ограды, даже соорудил новые пристройки к дому. Держал пятерых лонгхорнов — скорее как питомцев. Плюс, разумеется, выпивка. Плюс Бетти — вроде как. Взаимоотношения, с его стороны построенные на сексе, с ее — на сексе и предвкушении. Билл не думал о бывшей жене. Не то чтобы он не мог вынести связанной с ней правды — ведь проницательность была его профессией, — просто не чувствовал потребности и дальше думать обо всем этом. Это осталось в прошлом.

У Билла была плотная кожаная куртка. У Билла был седан с трехлитровым движком и турбокомпрессором. Он любил односолодовое виски и траву. Он любил лодки; на Папа держал длинный пассажирский ялик. У него были прямые черты лица, светлые волосы он носил коротко остриженными. Раньше женщины с обожанием гладили его веснушчатую кожу. Он любил лазать по горам — очень быстро. За день часто поднимался на три трехтысячефутовика. Не отличался болтливостью — разве только когда изрядно напьется. Любил отовсюду извлекать информацию. В этом году ему исполнилось сорок.

В Латертоне, где бесновалось Северное море и низкие утесы обрушивались в его серебристо-синюю красоту, Билл взглянул на часы — классический хронометр. Было почти одиннадцать. Часы на торпеде указывали на пять минут двенадцатого, панель магнитолы показывала ровно 11.00; он оторвал взгляд от дороги и взглянул снова — она мигнула и показала 11.01. «Портленд Армс» в Либстере должен как раз открыться; после такой тяжелой, как сегодня утром, езды можно позволить себе пинту — и стопку. Билл лениво провернул руль налево и направился на север по дороге А9.

В отделанном деревом баре Билл оказался единственным посетителем. Скрип его кожаной куртки о винил кресла вызвал крайне вежливого мужчину в одеянии горского джентльмена - или его подобия - твидовый пиджак, жилет с роговыми пуговицами, фланелевые брюки, броуги. Рубашка «Вайелл» абсорбировала тартановый галстук, растворяя его в собственном узоре. Вдобавок к этому он носил экстравагантные рыжие усы с закрученными концами, которые аннулировали прочие, невыразительные черты его лица так же, как красная полоса аннулирует курение. Билл не узнал мужчину и подумал, что это, должно быть, зимний менеджер; он недавно в Кейтнессе и, возможно, еще не подозревает, какими унылыми будут предстоящие четыре месяца за стойкой.

— Доброе утро, сэр, — сказал человек-абсурд. — Оно ведь и вправду замечательное, не так ли?

— Действительно, — вежливо ответил Билл. И, чтобы не переборщить, добавил: — От самого Бигхауза дорога была чистая, почти никакого дождя.

— Ну, говорят, сегодня ночью опять будет гроза... — Бармен взял с сушильной полки полупинтовый стакан и начал лениво, но проворно его протирать. Билл подошел к стойке, и человек-абсурд понял, что это сигнал:

— Чего желаете?

Вблизи Билл заметил бурый налет на его зубах, пурпурные вороньи лапки лопнувших сосудов вокруг глаз.

Билл вздохнул — за этот выбор отчитываться нет нужды.

— Это не «Кэмпбеллтаун» там стоит? — Он ткнул пальцем в ряд бутылок виски на полке.

Абсурд незамедлительно достал бутылку.

— Пятнадцатилетней выдержки? — В его тоне ясно слышалась просьба.

— Двойной, — ответил Билл.

Из машины он захватил с собой вчерашнюю газету, но открыть ее не удосужился. Опрокинул стакан виски, а затем добил бутылкой темного «Оркни Айленд». Виски разлилось теплом в желудке, а эль наполнил голову запахами торфа и вереска. Эти две вещи, подумал Билл, заключают в себе весь дальний север. Он сидел на банкетке, ноги его покоились на низком стульчике. Спину и плечи укрывала толстая кожа куртки. Это была старая кожаная куртка, фасона сороковых годов. У Билла она была уже многие годы. Она напоминала ему куртку, которую он видел на одной из фотографий Керуака. Ему нравилась красная стеганая подкладка, но особенно нравился ярлык на внутренней стороне воротника, гласивший: «Настоящая Кожа. Сделано из Крупа Лошади». Раньше Билл показывал этот ярлык девушкам, которые находили его интригующим... даже соблазнительным. Раньше Билл втирал в куртку седельное мыло, но в последнее время ленился, хотя видел, что кожа вокруг локтей начала трескаться.

Пока Билл выпивал, Абсурд слонялся где-то рядом, но, когда стакан опустел и с глухим стуком был водворен на картонную подставку, его и след простыл. Билл представил, как тот идет по прохладным коридорам старого, сложенного из гранита отеля, словно карманная, бюджетная версия помещика. Он нетерпеливо позвонил в маленький звонок — и рыжие усы немедленно появились, точно напротив него, поднявшись из подвала, словно волосистый флаг сопротивления.

— Сэр? — раздалось из-за усов.

— Сколько? — парировал Билл.

— С вас... — Он повернулся к кассовому аппарату и взял аккорд. — Четыре фунта и семьдесят восемь пенсов.

Пока Билл боролся с джинсами, выуживая деньги, Абсурд достал — непонятно откуда — отпечатанную карточку. Ее он вручил Биллу в обмен на деньги и сказал:

— Вы ведь не против заполнить эту анкету? Это своего рода исследование, которое мы тут проводим — понимаете, маркетинг и все такое, пытаемся понять, кто такие наши посетители... — Голос его постепенно затих.

Билл взглянул на карточку: «Где вы впервые услышали о нас? 1. В СМИ; 2. От знакомых; 3. Посещение входило в комплексную туристическую путевку...»

— Разумеется, — сказал он безумному отельеру. — Но, если не возражаете, я ее заполню и отправлю потом — сейчас я немного спешу.

— Ничего страшного — вот конверт с обратным адресом, так будет проще.

Идя по парковке к машине, Билл смял карточку и конверт и бросил их в удачно подвернувшуюся корзину. Он также позволил себе едко рассмеяться — мысль, что это изолированное заведение хоть когда-нибудь привлечет кого-то, кроме проезжающих мимо автомобилистов да редких группок любителей охоты, рыбалки и алкоголя, казалась такой же дурацкой, как и ярко-рыжие усы.

Бьющие ему в спину порывы ветра усилили ощущение того, насколько далеко располагался Либстер от чего бы то ни было - за исключением Северного моря. Билл снял куртку и бросил на заднее сиденье. Затем сел за руль. Воткнул ключ в зажигание, повернул, и машина ожила, пульсируя и мурлыкая. Пискнула магнитола, и заиграл Джон Кейдж. Расслабленно поведя рукой, Билл развернул седан на сто восемьдесят градусов и снова выехал на дорогу А9, в этот раз направляясь на юг.

Весь следующий час, до того момента, когда он заметил автостопщика, Билл гнал на полной скорости. От либстерского бармена, да и ото всей обстановки паба, остался какой-то неприятный осадок. Плюс ощущение, что летящая на юг машина, взбираясь на горки и ухая вниз, несла Билла из недопродуманного мира в мир слишком тщательно продуманный, зацементированный в банальности общих мест.

Не то чтобы это сделалось заметно: дорога по-прежнему вихляла и подпрыгивала каждые несколько ярдов, поднимаясь на пять, а то и больше градусов. В туман или в дождь — а тут обычно так и бывало — шоссе А9 было просто явно опасным, но, лишенное серого покрова, выглядело почти игривым. Так думал Билл, вписываясь в один поворот за другим.

В дождь почти нет возможности обогнать даже легковую машину, не говоря уже о громыхающих грузовиках, следующих по своему маршруту на самый север; а их здесь было много. Застрянь за одним из них, и на дорогу уйдет гораздо больше времени. Чуть ли не вдвое больше. Даже в ясную погоду единственный способ обогнать их караван — они обычно перемещаются естественно сформировавшимися стаями, на равном расстоянии друг от друга — разогнаться где-то до девяноста на прямом участке, а затем танцевать, виляя между встречными машинами и грузовиками.

Этот нырок в разверстый череп Британии будоражил кровь. Миль через двадцать перед Биллом предстал потрясающий вид на залив Мори и Грампианские горы за ним. Горы раздвигали землю, море и небо с беззаботным величием; их пики — ослепительно белые, их склоны — укутанные белым, синим и голубым. Не то чтобы он смотрел на них — он смотрел на дорогу, выхватывая бегающими глазами осколки пейзажа: от спидометра к шоссе, к зеркалу заднего вида, от него - к боковым зеркалам, и обратно, снова и снова, и каждый взгляд сопровождался резким поворотом головы, словно он стал каким-то механическим хасидом, молящимся на ходу.

В каком-то смысле Билл и вправду молился. Концентрируясь на торможении и ускорении, балансируя на разных скоростях между жизнью и смертью — и своей, и чужой — он наконец достиг дхармического состояния, к которому стремился все утро: он абсорбировался в сам факт вождения точно так же, как его тело абсорбировалось в ткань автомобиля; биомеханическое единство, превратившее глаза в лобовое стекло, ноги — в колеса, турбокомпрессор — в выбрасывающие адреналин надпочечники. Или наоборот?

Воспоминания переплетались с пейзажем, а затем всю массу впечатлений обтесывала и лепила музыка, лившаяся из всех четырех углов салона, чтобы затем быть расплющенной мантрой импульсивности. Прошлая ночь в пабе — местный доктор, Бом, пьяный в стельку — брешущий о чудесных лекарствах от алкоголизма — западноафриканские ритуалы с психоделическими наркотиками, мистическая лабуда - дорога домой, с порывистым ветром и дождем, полосовавшим его лоб и щеки. Сейчас, впереди, на дороге, возможность для обгона, медленно едущий «форд-сьерра», перед ним — два грузовика и еще две машины чуть дальше, идут где-то под шестьдесят — минимум семьсот метров до следующего поворота. За предыдущим поворотом скрывался вид на отрезок открытой дороги, но что впереди? Подсчитаем. Одна, две, три секунды. Рискнем. Посмотреть в зеркало заднего вида. Погнали! Газ в пол, руки сжимают руль, спина вжата в сиденье. Запах кожи. Смутное осознание доносящихся океанических аккордов - возможно, Рихард Штраус. Тиканье индикатора. Мимо «форда». Мимо первого грузовика. Скорость до восьмидесяти. Погнали! Рычаг на третью передачу. Уже восемьдесят, приближаемся к покачивающемуся заду второго грузовика. Тввою ммать! Машина. Теперь она в сотне метров. Движемся быстро. Смертельно быстро. Проверить боковое зеркало. Напрячь амортизаторы. Скользнуть между двумя грузовиками. Попасть под расстрел гудков и мигание фар. Затем — бах! Выскользнуть обратно. Две сотни до поворота — что дальше, не видно, только зеленые кочки, серо-зеленая стена, ярко выделяющаяся черно-белая корова — держать третью передачу, добавить газу... восемьдесят... девяносто... сотня. Осталось пятьдесят метров, и второй грузовик обойден, брошен, оставлен позади — как дерьмо в сортире придорожной заправки. Оставлен позади как прошлое, как поражение, как сожаление. Билл испытал восхитительное чувство свободы, чувство освобождения, обманув смерть и выскользнув из мрачной гравитации тупых грузовиков. Он чувствовал это десять раз между Боргом и Хелмсдейлом, пятнадцать — между Хелмсдейлом и Брора, а затем все чаще и чаще, поскольку дорога развернулась, а холмы отползли от нее, дав ей струиться и извиваться, а не вилять и круто поворачивать.

Лэнгвелл-хауз, готический дом на холме, видневшийся, пока он пробирался сквозь Берридейл, как на картинке — замок Данробин, мимо ворот которого он проехал, оказавшись на пустынной главной улице Гол- спи. И солнце все еще садилось, и дорога все еще сияла в его лучах, и Билл все еще думал — или думал, что думал — ни о чем. Мимо «Горского центра вязаной одежды». Сколько свитеров купил Билл за свою жизнь, поддавшись на уговоры? Наверное, слишком много. Один из них — фиолетовый, с узором, связанный в этом самом магазине, — для девушки по имени Аллегра. Крошечная блондинка — слишком молодая для Билла. Тогда ей было двадцать два — против его тридцати пяти. Пухленькая, с очаровательным животиком, под кайфом она впадала в психоз и фанатично, словно одержимая, мыла руки воздухом. Каждый раз, когда такое случалось, Биллу приходилось успокаивать ее — а он не любил тащить работу в постель.

Сосала она как куртизанка — как богиня фелляции. Отодвигала крайнюю плоть губами, в то время как язык ее ласкал уздечку. Ее рука, почти детская, нырнула за складку ткани, нависавшую над его промежностью, ища его корень, поигрывая яичками. И все это — пока машина ехала вдоль берега залива Кромарти, мимо стрел и кранов Инвергордона. Даже тогда Билл заметил нездоровую схожесть автомобильного минета с маниакальным потиранием рук Аллегры. Таким способом она возвращала его под свой контроль; может, у него в руках и руль — но она управляла им, обсасывая его член.

Для Аллегры эта поездка в Оркни с Биллом была первой и последней. Несколько недель спустя их отношения не столько дали трещину, сколько разлетелись вдребезги, когда на вечеринке, устроенной средневозрастными друзьями Билла, Аллегра, напившись, заорала: «Почему бы ему не рассказать, что он обожает лизать у женщин между ног, а сам терпеть не может, когда они у него сосут!» - и плеснула водкой с тоником Биллу в лицо, а затем попыталась отправить следом и бокал. Этот бросок Билл отразил, и хрусталь разлетелся в стороны, столкнувшись с каминной полкой. После ухода Аллегры и Билла друзьям было о чем поговорить.

Пока машина, тикая, катилась по хмурой улице, Билл представлял себе, что в серых домах по обе стороны живут его бывшие куртизанки, мириад его любовниц. Это бы выглядело как сон, снятый Феллини. Нет, еслиподумать, лучше поселить своих бывших — их наберется минимум сотня — в самом замке Данробин. Он велик настолько, что для каждой из более зрелых найдется отдельная комната, а для молоденьких есть подходящие общие спальни. Билл улыбнулся, представив себе этот дворец разврата. Но разве Феллини не прав? Разве это не единственное возможное решение для борьбы с отвратительным чувством заброшенности, которое обязательно сопутствует серийной моногамии? Собрать их всех в одном месте. Не то чтобы Билл мечтал, чтобы все они были ему доступны в плане секса — скорее наоборот. Но он хотел, чтобы они находились в контексте, делавшем то, что существовало между ними, если не важным, то хотя бы жизнеспособным. Он хотел чувствовать, что это все имеет смысл, что это не просто животная случка, механические фрикции, теперь забытые, теперь — просто пыль.

Охваченный фантазией, Билл позволил ей овладеть им, пока он протискивал машину сквозь долгую аллею деревьев, ведущую от Голспи до Лox-Флит. Замок Дан-робин, населенный его любовницами, всеми женщинами, с которыми он имел сексуальные отношения. Те, что помоложе, занимались бы домом. Джейн, профессиональная повариха, заправляла бы кухней — при помощи Гвен, Поли и Сьюзи. Двадцатилетних было бы достаточно, чтобы справиться с обслуживанием замка, а более зрелые могли бы заполнить время праздными беседами и хобби. Если подумать, в половом портфолио Билла была даже дизайнерша по ландшафту; не исключено, что можно будет не просто поддерживать земли у замка в порядке, но и осуществить перепланировку.

Билл еще размышлял об утешениях, которые сулил замок, а по его фасаду уже поползли трещины. Все его бывшие любовницы... А значит, не только Аллегра, раз за разом нападающая на него со стеклянными кинжалами в сумрачный час коктейлей, но и другие, еще более неуравновешенные, воющие и призраками скользящие по лестницам и залам. И что еще хуже — его бывшая жена; где она поселится? Без сомнения, в домике во дворе, откуда темными ночами будут раздаваться громогласные проклятия, принесенные ветром и эхом отражающиеся от стен гостиной, где остальные сидят за вышиванием, а сам Билл — за очередным стаканом виски.

А если будет место для бывшей жены, значит, найдется и для других малоприятных персонажей. Наперекор самому себе, Билл постарался довести фантазию до мрачного заключения. Шлюхи — в Данробине будет место для шлюх, для шалав, для блудниц. Билл представил себе, как пытается не пустить их внутрь — их, то есть делегацию шлюх. Встречу с ними у ворот замка, увещевания, просьбу уйти. «Но ты же трахал нас! — обвинительным тоном скажет их представительница. — Мы требуем места в замке!» У него не будет другого выбора, кроме как распахнуть перед ними ворота — и хрупкое согласие сераля разлетится в клочья. Другие, может, и приняли бы сожительство как замену моногамии, но шлюхи? Никогда. Шлюхи бы матерились и бухали. Курили крэк в бильярдной и вмазывались герой в комнате дворецкого. Они соблазнили бы тех, кто помоложе, а тех, кто постарше, вывели бы из себя. Холодными ночами Билл тщетно прятал бы голову под одеяла, под подушки, пытаясь заглушить их пьяные крики, сливающиеся со стонами и скрежетом ветра.

На длинном отрезке, обегавшем озеро с другой стороны, Билл заметил плакат, призывающий помочь в борьбе с контрабандой наркотиков: «Если Вы Заметите Что-Нибудь Подозрительное...» Образ аристократической полигамии угас, сменившись другим — Билл, прочесывающий пляж, тыкающий в ракушки куском подобранной на берегу деревяшки, с поднятым воротником куртки, чьи острые края царапают его замерзшие уши. Промасленный кончик самодельной лопаты натыкается на край синего пластикового пакета. Он продолжает копать. Находит шесть прямоугольных брусков, каждый запечатан в синий пластик и тщательно обмотан изолентой. Билл улыбается и достает перочинный нож...

На вершине холма - еще один плакат: «В Районе Присутствуют Немаркированные Полицейские Машины...»

Кайфоломы. Никакого сераля, а теперь и никаких залежей кокоса; никаких белых дорог, чтобы мчаться по ним на седане; никакой турбокомпрессии, которая приблизила бы сердце Билла к гармонии с тахометром... Он вжался в сиденье, еще плотнее обхватил руль, сконцентрировался на металлическом скрежете гитары Джона Ли Хукера, разрывавшем салон на части. А потом появились дорожные рабочие. А затем — авто- стопщик.

Билл затормозил и посмотрел, где бы съехать на обочину. Где-то в пятидесяти метрах дорога размывалась — там, где на нее выплескивался голубовато-се- рый гравий. Билл направил машину туда, мигнул фарами и нажал на тормоз. В зеркале заднего вида он увидел бегущего к машине автостопщика, с подпрыгивающим за спиной рюкзаком, с хлопающим пончо, с выражением щербатого отчаяния на лице, словно он был абсолютно уверен — предложение подвезти обернется издевательским обманом, и стоит ему поравняться с машиной, как Билл гогоча нажмет на газ.

Автостопщик открыл дверь, и внутрь ворвался свежий воздух, и влажность, и солнечный свет.

— Спасибо, брат... — Он явно настроился поговорить.

— Залезай! — отрезал Билл. — Мне здесь долго стоять нельзя. — Он указал на дорогу, где машинам приходилось перестраиваться в центральный ряд, чтобы проехать. Не снимая рюкзака, автостопщик рухнул на переднее сиденье. Билл глянул в заднее зеркало, мигнул фарами, лениво повернул руль направо и влился в движение.

Несколько секунд они молчали. Билл делал вид, что поглощен вождением, и боковым зрением изучал свой улов. Автостопщик сидел, почти уткнувшись носом в лобовое стекло, его рюкзак — теперь Билл заметил, что к нему крепилась сложенная палатка и спальный мешок, — выглядел как лубок для торса, словно специально был предназначен для того, чтобы заставить носителя пригнуться поближе к земле. Футуристический корсет.

— Остановлюсь, как только смогу, — сказал Билл. — И мы закинем его назад.

— Большое спасибо, — сказал автостопщик.

Ему было — Билл прикинул — около тридцати. Кейтнесский акцент, острые фрагменты шотландского говора изъедены и сглажены ледниковым покровом скандинавских слогов. Черные, до плеч, волосы грубо подстрижены. Под желтым пончо — никогда не бывшая модной джинсовая куртка с подкладкой из искусственной овчины. Из-под слежавшейся нешерсти торчит воротник тартановой рубашки. Дыхание автостоп- щика пованивало несвежим виски. Глаза его покоились над синими мешками, в окружении сизых вен. Он был небрит. Зубы покрыты налетом. Могучая челюсть украшена впечатляющей ямочкой — он был достаточно привлекателен.

— Далеко едешь? — спросил он.

— До самого конца, — улыбнулся Билл. — То есть до Лондона.

Автостопщик ухмыльнулся, и попытался — насколько позволял рюкзак — устроиться поудобнее в кресле. Это был последний вопрос, который он задал Биллу за всю поездку.

Они уже проехали залив Кромарти и Черный Остров, прежде чем Билл нашел подходящее место, чтобы остановиться. Они оба вылезли из машины, и Билл переложил хлам на заднем сиденье, чтобы автостопщик мог бросить свой рюкзак. Через пару минут они уже снова были в пути. Билл разогнал машину до семидесяти и держал скорость на этом уровне, зажимая руль указательным и большим пальцами, словно тонкий хирургический инструмент. Дождь прекратился, и дорога снова засияла. Приглушенная магнитола проигрывала свежий сингл модной гитарной группы. Автостопщик постукивал растрескавшимися, грязными ногтями по истертой, грязной джинсе.

— Ну, — сказал через какое-то время Билл, — а ты куда направляешься?

— Тоже до самого конца. — Он согнулся и повернулся к Биллу, словно они были двумя посетителями, завязавшими разговор у стойки бара — торпеды. — У меня остановка в Пуле, но сегодня вечером я хотел с друганом в Глазго пересечься.

— Ну, я могу высадить тебя у Глазго. Сам я еду через него и на юг.

— Вот и отлично. — Автостопщик улыбнулся, демонстрируя побитые налетом пики зубов. Так улыбаться надо в конце пути — не в начале. — Хорошая машина, — сказал он, все еще улыбаясь.

— Ага, — протянул Билл, — что надо. Так откуда ты родом?

— Турсо.

— А цель поездки в чем?

— Я учусь в Пуле, типа компьютерные курсы. Выпала свободная неделя, я и подумал — съезжу детей проведаю.

— Они в Турсо?

— Ага, там.

А хватка-то еще есть, подумал Билл. Пара миль, несколько вопросов, вброшенных в нужное время, и психика автостопщика откроется подобно китайской шкатулке с потайными отделениями. Они покинули Остров и неслись вниз по двухполосному шоссе. Вынырнули из нестройного елового леса, и перед ними засиял Инвернесс, расползшийся вокруг кафедрального шпиля.

— Инвернесс, — сказал автостопщик.

Он даже констатирует очевидное! — ехидно заметил про себя Билл.

— Так ты этим утром из Турсо вышел?

— Ага. После бурных посиделок, ну, сам понимаешь.

— Так тебя друзья проводили, да?

— Ну, конкретно проводить не смогли - нажрались в слюни все. Пятеро жлобов, и все в дрова. Так что я потихоньку слинял. Сначала стопнулся до Латертона, потом до Дорноха. А потом четыре мили под дождем отмахал, пока ты меня не подобрал.

— Сложно было остановиться. Дорожные работы...

— Ага, понимаю.

— У тебя там палатка и все такое?

— На случай, если до города не доберусь и придется в пути ночевать. По пути сюда так пришлось. Спал у дороги под Авимором.

— И не погано?

Автостопщик фыркнул:

— Еще как! В пять утра дождь как из ведра, а потом хренова корова приходит и начинает дрючить мою палатку. Я еще до рассвета собрался и пошел, палец замерз что хренова сосулька... — Он затих и снова ощерился пятнистыми зубами. Его щетина была синего цвета.

Билл набрался храбрости спросить:

— Значит, выпить любитель?

Автостопщик вжал большой палец в одну глазницу, а средний сустав указательного — в другую. Он тер и гладил глаза, отвечая из глубин болезненного массажа:

— Ну, наверное... Может, больше, чем стоило бы. Не знаю.

Билл скорчил рожу. Он искал левый поворот — шоссе по-прежнему было двухполосным, — когда заметил тропинку. Он надавил на тормоза, мигнул фарами, лениво повернул руль и остановился у обочины. Он сказал: «Надо отлить».

Они оба выбрались из машины. Билл оставил мотор на ходу. Они оба мочились на край леса. Сквозь пар и солнце Билл изучал мочу своего попутчика. Очень темная. Возможно, даже с кровью. В телосложении авто- стопщика было что-то желтушное. Вероятно, почечная инфекция, подумал Билл, или что похуже. Хотя это совсем не обязательно какая-нибудь патология. Народ в Турсо был склонен так пить — точно так же, как и в Оркни.

На одном только Папа Билл знал десяток мужчин, которым не было еще тридцати пяти и которые уже имели язву желудка. В приемной доктора Бома валялись сорока с лишним-летней давности буклеты, предостерегающие родителей и описывающие симптомы наркомании у детей. Абсурд, если учесть, что единственные наркотики на острове были предназначены для выведения последа у коров. А рядом с операционной у Бома был наклеен маленький и затертый стикер со слоганом «Пей в меру, Шотландия» и номером горячей линии. Его попутчик, подумал Билл, вполне вероятно, был зависимым от алкоголя, при этом не обязательно являясь алкоголиком.

Когда они вернулись в машину, Билл протянул руку за сиденье парня и вытащил автомобильную бутылку. Она была наполовину полной. «Глотнешь?» Он взболтнул содержимое; оно было легким и прозрачным — таким, каким должен быть поток мочи. Билл оценил борьбу между метаболической потребностью и социальными ограничениями, отразившуюся на лице парня. Он положил ей конец, сделав большой глоток. Затем передал бутылку парню, пробормотавшему:

— Конечно... Ага... точно.

Виски вычистило его личность — словно мина, взорвавшаяся в замусоренном пространстве переднего мозга Билла. Он переключился на заднюю передачу и потянулся. Забрал у парня бутылку и снова ее запрятал. Обнял подголовник и оглядел дорогу. Ничего. Вдавил газ, и машина извернулась назад, поворачиваясь у бедер, на секунду присела на резиновых ляжках, пока Билл переключал передачу, затем встряхнулась и рванула вверх по холму. Двадцать, тридцать, сорок... снова послышалось «гнннгн» турбокомпрессора... пятьдесят пять, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят... по обе стороны дороги мелькали пожилые ели; сияющая дорога впереди звучала подобно резиновой струне; небо кричало: «Гони!»; ритм регги пульсировал как кровь: «Нет-нет-нет-нет! Ты не любишь меня, я теперь это знаю...» Билл не чувствовал боли. Парень что-то кричал, Билл нажал ВЫКЛ.

— ...аркированные машины...

— Что ты сказал? — Голос Билла был четким и полностью совпадал с внезапно тихим пространством машины. Он звучал как угроза.

— Ну это... копы, мужик... мусора... У них немаркированные машины на этой дороге.

— Я знаю. — Билл глянул на спидометр. — Я все равно иду на восьмидесяти пяти, они не остановят, пока в упор к девяноста не приблизишься... Ты куришь? — Даже не пытаясь как-то закончить разговор, Билл выудил из внутреннего кармана еще один косяк.

От виски и травы парень открылся. Он еще сильнее вдвинулся в свое сиденье, расположился поудобнее, и Билл начал скармливать ему вопросы. Его звали Марк. Его отец был судовым инженером. Значительно старше матери. Отец был венским евреем. Беженцем. Проектировал ранние сонарные системы. Мать умерла от рака, когда Марку исполнилось восемь, отец — четыре года спустя. У отца были деньги, но наследство растратили опекуны. Марк с братом оказались в детдомах. Их разлучили. Марк бросил школу, нашел работу водителем. Женился, завел двух детей и...

— Обделался, похоже.

— В смысле?

— С детьми, типа. Обделался. Понимаешь, был я молодой — не знал, чего хочу. До сих пор не знаю, наверное. — Он снова улыбнулся Биллу — улыбкой, которая, несомненно, некогда была неотразимой.

Билл ждал этого; этого спуска в подвалы сознания Марка. Дети — его взаимоотношения с детьми — должно быть, именно это его лестница вниз. Билл почти сразу же записал Марка в беглецы. Было в нем какое- то уязвленное уныние, показывавшее, что он из тех, кто готов ранить, но боится бить. Из тех, кто скажет что-то запретное, а затем попытается взять свои слова назад. Из тех, чья способность любить себя может проявляться только через нахальство и нарциссизм.

Билл подумал, что уже достаточно ненавидит Марка. Ненавидит его готовность излить душу. Его поглощенность собой. Его унылую неинтересность - пока они курили косяк, он четырежды сказал Биллу, какая хорошая «дурь» в Пуле и как ловко он и его кореша ее достают. Билл решил выкачать Марка досуха. Выпотрошить прошлое, четвертовать настоящее и взять на мушку будущее. Билл и раньше часто играл в эту игру — пытался узнать как можно больше о ком-то, с кем встретился случайно. Узнать как можно больше, но при этом — вот что самое трудное — не говорить ничего о себе. Как только жертва начинает задавать вопросы сама, игра окончена.

— Непросто растить детей...

— Особенно когда в кармане ни черта. Особенно когда пространства нет, понимаешь. Чтобы подумать. Я всегда считал, что во мне есть что-то большее, чем просто крутить баранку. Мой отец был гением. А я не смог себя найти. В Турсо — здесь ничего нет. И жена... Она, ну вроде как не въезжает...

— Не понимает?

— Точно.

— А в Пуле лучше? Ты сюда специально приехал?

— Да нет. Поболтался по стране немного. Я имею в виду, я в тот год собирался до Гластонбери добраться, а потом вроде как просто продолжил двигаться дальше. Я, ну, оказался в Пуле, потому что пособие...

— Легче получить?

— Ага.

Они уже достаточно углубились в горы, и появились облака. Справа — Монадлиатские горы, слева — Грампианские. Ущелье было где-то в милю шириной. За грубым летним пастбищем горы занимались тем, что удавалось им лучше всего — возвышались. Или накипь лесов, или абразивная архитектура щебня. Все выше и выше, пока неясные пики не касались массива облаков, спустившихся сверху. Билл заметил, что бензина почти не осталось. Придется заехать в Авимор.

— Мне придется заехать в Авимор, — сказал он Марку, мурлыкавшему себе под нос, подпевая музыке. — Но останавливаться не будем. Возьмем по паре сандвичей и поедем дальше. Ты ел?

Парень ехал автостопом. Было очевидно, что все свои деньги он спустил на попойку вчерашней ночью. Для Билла это была возможность закрепить свое влияние. Накормить его.

— Не, не надо... Я в порядке. — Лицо его от этого предложения вытянулось.

Билл ничего не сказал — он искал указатели. Через какое-то время на дороге перед ними появился один — миля до поворота. Дорожный знак, как и большинство в этой части Хайлендса, показывал отходящую в сторону ветку, которая пронзала свой пункт назначения, а затем снова вливалась в дорогу. Билл подумал, что это очень похоже на жизнь; пытаешься на время вырваться, но все всегда возвращается к безжалостно линейной последовательности, со смертью в конце. Билл хотел было поделиться этой мыслью с Марком, но потом передумал. А потом все равно поделился.

Марк какое-то время раздумывал, затем экстраполировал на себя:

— Да, чувствую, что вот до сегодняшнего момента я так и жил. Я не делал, что должен был, а просто отмерял время.

— Точно.

— Что?

— Точно.

— Что?

— Ничего.

Они сидели в тишине, пока Билл вел машину по окраине Авимора. Город выглядел грязно, даже несмотря на недавние вливания денег. Большинство зданий в стиле шале, с крутыми скатными крышами почти до самой земли. Но сделанные из синтетических материалов: цемент и алюминий, асбест и плексиглас. Каждая поверхность пучилась; каждая грань была в складках и морщинах. «Жопа мира», — сказал Билл. Заметив довольно-таки большую заправку «Тексако», пристроившуюся у обочины, Билл лениво повернул руль налево, и машина вползла во внутренний дворик перед станцией. Он подъехал к бензопомпам и выскочил из машины, с ключом от бензобака в одной руке и с десяткой в другой, прежде чем Марк смог сориентироваться. Воздух резко заключил его в свои объятия. Билл все еще пульсировал в ритме дороги. Окружающий мир представал искаженным. Ощущение, как после киносеанса, когда выходишь в неуместно яркий вечер.

— Я пока бак заправлю — можешь пойти взять нам три-четыре этих убогих сандвича — с тунцом, или цыпленком, или с чем там есть... И попить чего-нибудь, колы, «айрн брю» — хорошо? И сигарет еще. «Регал» легкие, о’кей?

Марк побрел к магазину. Билл подумал, что, если даст ему достаточно, тот спросит его о себе. Он должен проявить хоть какой-то интерес к своему благодетелю. Биллу этого хотелось. Ему не нравилась собственная антипатия к парню, не нравилось, как она комом свернулась у него в кишках — желчным, водянистым комом. Если бы только Марк попросил его рассказать о себе, расследование можно было бы прекратить. Они могли бы нормально поболтать — вместо этого беспрестанного допроса. Через какое-то время наступила бы тишина — не интимная, но и не отчужденная. Потом он бы высадил парня на перекрестке, милях в десяти от Глазго. Они бы расстались и забыли друг о друге.

Билл судорожно сжимал рукоять заправочного пистолета, пока заправщик не нажал мигающую кнопку на своем пульте и бензин не начал булькать. Возможно, Марк уже сделал ноги — в магазине его видно не было. Для парня это было бы вполне разумным решением: его угостили виски и травой, подвезли, дали десятку — почему бы и не свалить, пока все хорошо? Затем Марк появился из-за здания - оттуда, где располагались туалеты, и Билл позволил себе роскошь легкого стыда, поняв, что недооценил человека.

В машине, пока они выезжали обратно на дорогу, Марк боролся с ремнем безопасности.

— Тунца не было, но я взял с беконом, цыпленком и кукурузой... и... с копченой ветчиной. — Он продемонстрировал Биллу упакованные в пластик кирпичики сандвичей, словно собирался провести с ними какой- то визуально-пространственный тест.

— Колу взял?

— Ага. — Марк передал бутылку Биллу, предусмотрительно открыв ее.

Билл пил колу, постукивая пальцами по рулю. Они проползли мимо мутировавших блоков туристических коттеджей, затем мимо ряда магазинов, затем снова выбрались за черту города. Билл не сказал ни слова, пока они не выехали на А9, направляясь на юг. Тогда он вздохнул, разогнал машину до восьмидесяти пяти, обогнал караван финских трейлеров, взбирающихся по уклону, и сказал:

— И как, в этот раз много времени с детьми провел?

— Знаешь... — Марк боролся с упорным куском ветчины; перетягивание хряща между губами из хлеба и губами из плоти. — Знаешь... — Билл решил проигнорировать этот процесс. — Сложно это все. Мне их некуда сводить, а у нее дома тусоваться тоже радости никакой — как и ей. Я с ними пару раз в парк ходил... и чаю попить.

То ли облака опускались ниже, то ли дорога все еще поднималась — из темных ущелий вниз падали бурлящие комки пара, скользя в паре сотен футов над дорогой. Билл включил фары на полную мощность.

— И давно ты там не был до этого?

— Ни разу. — Марк позволил словам выскочить из жующего рта, а затем скривился: — Черт, чего это я?

— Что такое?

— Я обычно не такой трепливый.

— Правда?

— Ну да, вроде как... Знаешь, я всегда был чуток хулиганистый...

— Я догадался.

— Но так, ничего серьезного. Мелочевка — ну, соврал при получении пособия, помухлевал пару раз с чеками и кредитками. Так что я всегда был способен... ну, знаешь...

Знаешь, знаешь, знаешь? Что этот парень думал о Билле? Что он всезнающ? Это слово превратилось в унылую коронную фразу Марка, умоляющую задать вопрос, ответ на который подразумевала. Чем больше «знаешь» заполняло салон машины, тем больше Билл чувствовал, что он и вправду знает — и удерживается от правды:

— Врать?

— Ну да, вроде бы. Есть способ... — Он ухмыльнулся. — Почти целый метод. Как собеседование на работе...

— Собеседование?

— Ага. Если работа тебе не нужна, собеседование обычно проходит хорошо. С враньем то же самое. Люди всегда пытаются сделать так, чтобы им поверили, — а этого делать нельзя. Нужно не напрягаться, убедить себя, что тебе плевать, поверят тебе или нет, — и тогда поверят. Я в этом деле спец, уж можешь мне поверить. Не то чтобы я сейчас врал. — Он говорил быстро и сбивчиво. — Больше мне это не надо — незачем...

Но Билла он потерял — тот уже не слушал, что Марк говорит — только то, как он это делает. Билл вслушивался в эмоциональный рисунок речи Марка. Подъем и падение тона, сжатие и растяжение ритма — через них он смог определить архитектуру прошлого Марка: сараи бесчувственности и уклончивости; вестибюли нужды и обвинений; гаражи обид и насилия. И все это спланировано вместе, формируя единый комплекс несвободы и заброшенности. Билл навострил уши, концентрируясь на оттенках этого печального чертежа. Тот факт, что парень гордился своей лживостью — частично хвастовство, частично ложь и частично правда. Поганый коктейльчик. Поганая дилеммка для них двоих, запертых в машине, несущейся через горный перевал. Билл сильнее прижался к удобному, обитому тканью выступу на дверце, перенеся вес на внутреннюю ручку. Периферийным зрением он изучал Марка; серия быстрых, проницательных взглядов, переплетающихся с осколками пейзажа, с кусками дороги. Он действительно был крутым. Оцарапанные и обожженные пальцы: гноящиеся тут — коричневатые там, с щедро покрытыми коростой костяшками. Возможно, этот автостопщик, врученный Биллу путешествием, словно идиотский приз, не совсем compos mentis — что потенциально делало его еще более опасным.

— Потенциал для людей, типа меня, делать разное... — Марк свернул разговор к Интернету. Похоже, большая часть его рассуждений касалась этого. — Как ты думаешь?

— Безусловно, — ответил Билл, всплывая на поверхность. Он использовал возникшую паузу, чтобы попросить сандвич с цыпленком, прежде чем вернуться к езде, вернуться к задаванию вопросов.

После поворота на Кингасси, после А86, ответвляющейся к западному побережью и Форту Уильям, седан переваливался по темнеющей дороге — осенний вечер сворачивался у гор. Билл поддерживал скорость на том же уровне, заставляя колеса вращаться, — потому что у него самого колес не было. Последние запасы декседрина он потратил во время поездки на север. Больше закидываться в ближайшее время было бы глупо. Не просто глупо — охренительно рискованно. Так что на этом гигантском отрезке Биллу пришлось держаться на кофеине и таблетках эфедрина. Жуткое дерьмо, которое он не глотал со времен подготовки к экзаменам. Чувствуя, как слабеет и как сонливость накатывает на него, поднимаясь с дороги, Билл полез в карман куртки, нащупал пару маленьких горьких таблеток, запил глотком выдохшейся колы. Марк рассказывал о том, что у него было вместо личной жизни.

— Если в прошлом что-то плохое было, оно на тебя влияет. Не знаю, может, у меня проблемы с доверием...

Билл понял, что он имеет в виду нелепость — не свою надежность, а собственную неспособность доверять людям.

— Так что я держу дистанцию. Дженнифер (это была его новая подружка) въехала ко мне ненадолго, но мне было слишком тесно. Мы с ней не могли найти общий язык. Квартирка была слишком маленькая. И она не давала мне нужного пространства — как моя жена. Постоянно мешалась, капала на мозги по поводу и без повода. Мы по-прежнему встречаемся... только теперь не так серьезно...

Билл подумал, что теперь он, наверное, мог полностью расшифровать все это. Марк был склонен к насилию — как и многие из тех, кто сам был жертвой насилия. В Турсо осталась жена, дрожавшая от страха, когда он поднимал один из своих изъязвленных кулаков; и в Пуле все обстояло так же. Билл внутренним ухом слышал истерические трели двуполого спора: Марк и безымянная женщина, мольбы и ругань, словно жуткий дуэт. Автостопщик продолжал плескать желчью на гарпий.

Теперь они спускались с гор. Земля зеленела и рыжела с каждой милей. Одинокие запертые домишки сменялись разбросанными кучками жилищ, ферм, вырезанных из поросших вереском склонов. Но, словно бы издеваясь над пассажирами, возвращающимися с холода, снова зарядил дождь. Билл щелкнул рычажком, дворники сначала принялись за работу рывками, затем ровно, затем быстро. И к тому времени, когда они проезжали поворот на Питлохри, земля, дорога и небо уже слились в единое парообразное целое. Тернер, доживи он до задницы двадцатого века, мог бы написать эту сероватую муть, подумал Билл.

Марк снова завел речь об Интернете. О том, как его друг — на самом деле скорее просто знакомый, завел маленький провайдерский бизнес и компанию по техподдержке. Друг позволял Марку работать на своем оборудовании, учиться, как все устроено. Дружба, которая на самом деле виртуальна точно так же, как и окошко Windows, подумал Билл. Марка там терпели — если он вообще не наврал насчет работы. Но Билл в общем-то думал не об этом — он вспоминал женщину, с которой переспал в Питлохри. Начинающая актриса, приехавшая на летний театральный фестиваль. Билл проезжал мимо и увидел ее в отвратительной постановке «Веера леди Уиндермир». Забавно — плохая постановка Уайльда. Забавно, насколько плохая режиссура, плохие актеры, плохие декорации и костюмы представились ему театральным эквивалентом откручивания настроек на телевизоре, делающих картинку слишком темной или чересчур контрастной. В этом случае результатом стала деревянная вульгарность, а не легкий и тонкий фарс.

После хлипких аплодисментов он зажал ее в углу крохотной гримерной. Запах шелка, атласа, кринолинов и пудры был резким, забивающим все остальные. Она хихикала, когда он задирал ее юбки...

— Мы и не знали, что у него там заначка. Просто пришли забрать пленки, а нашли кучу всего в его комнате и взяли себе. Оказалось, это вся его заначка была. Он нам больше двух сотен отвалил, чтобы мы вернули, — хороший навар. - Билл понял, что Марк рассказывает об очередной комбинации. Он скользнул из рассуждений о банальном мире электронных кодов в слегка будоражащий мир дна Пула.

— И что, — Билл прикурил «Регал» от зажигалки, которую теперь постоянно держал в руке, зажимая между ладонью и рулем, — ты себе-то героина взял?

— Господи, нет конечно! Я этим не балуюсь! Травы курнуть можно, спидами закинуться, если есть, — пожалуйста, но я не хочу крышей поехать. Видел я, что эта срань с людьми делает.

Билл ухмыльнулся про себя. Чем еще героиновая зависимость могла навредить парню? Заставить бросить еще одну семью? Заставить врать больше, чем сейчас? Сделать его еще более самодовольным и менее склонным к размышлениям мелким воришкой? Билл сомневался в этом.

Они уже проехали Перт и по длинной долине направлялись к Глениглзу и Стирлингу. Здесь было еще зелено, и щетина собранных посевов ловила каждый луч солнца, выглядывавшего иногда из-за облаков. Холмы все дальше отодвигались от дороги, и фермы были все чище, все ухоженнее, все показушнее. Изменившийся ландшафт смягчил атмосферу в машине; картинки домашнего уюта, пролетавшие за окном, напомнили и Биллу, и Марку о тех странных пактах, которые они заключили с жизнью. Биллу хотелось выпить.

Он мог представить себе — вполне отчетливо — уровень виски в автомобильной бутылке. Хотел остановиться, отлить и затем глотнуть хорошенько. Забить воспоминания, которые выползли наружу в ходе изучения Марка. Но теперь Билл вообще не доверял Марку. Он не чувствовал бы себя в безопасности, оставив машину с включенным мотором, пока сам мочился на краю дороги. Он во всех деталях мог представить звук захлопывающейся за спиной двери, звук вращающихся и выбрасывающих гравий колес. Его собственные мученические крики, когда он повернется и побежит за машиной, с еще изливающимся членом, хотя сам он уже полностью охвачен чувством потери — машины и всего остального. И он даже не застрахован на случай угона. Билл действительно сейчас ненавидел Марка. Ненавидел его за то, каким тот был жалким — и в то же время представляющим угрозу.

У дороги возник пятачок-парковка. Билл нажал на тормоз, лениво повернул руль. Машина застыла. Билл достал бутылку «кэмпбеллтауна» из футляра медицинских журналов. Отвернул пробку, сделал глубокий глоток и передал Марку, который с опасением взглянул на него, отпил и отдал бутылку обратно.

— А мусора тебя не беспокоят? — спросил он.

— Беспокоят, конечно, — ответил Билл раздраженно. — Как и всех. Но это последняя перед Глазго — не хочу рисковать и идти с ними на конфликт.

Он проверил зеркало заднего вида и боковые, лениво повернул руль направо, затем вдавил педаль газа в пол, словно поршень огромного 300-кубового шприца. Машина дернулась и выехала на середину дороги. Билл почувствовал, как переполненный недоверием мочевой пузырь проталкивает свое ядовитое содержимое к его тазу. Он поддался этому чувству. Лучше отвлечь пассажира чем-нибудь еще.

— Так что планируешь с этим своим друганом делать в Глазго?

— Не знаю, ничего особенного. И уж точно жрать вискарь не будем. — Он ухмыльнулся Биллу печальной, как он думал, улыбкой. — Скорее уж по пиву вдарим. Друган мой сейчас на больничном. Но у меня есть пара фунтов, я обещал ему развлечь его немного. Все как обычно. Пара банок дома. Потом в паб. Потом с собой возьмем; затем гонки...

— Гонки?

— Ну-у, не совсем гонки. Это просто такое у нас развлечение — мы всегда это делаем, когда я в Глазго оказываюсь. Мой друган... у него есть старые машинки фирмы «Тонка», знаешь?

— Ага.

— Не маленькие — джипы и все такое, а здоровые, на которых дети могут сидеть и отталкиваться ногами. Ну, знаешь, экскаваторы и все такое?

— Ага.

— Ну так вот, когда мы доходим до кондиции, мы их достаем. Две — экскаватор и мусоровоз, но всегда спорим, кому какая достанется. Мусоровоз быстрее, но у него колесо ущербное — на скорости отваливается. Короче, мы их достаем и устраиваем гонки по Сочихолл-стрит. Знаешь Сочихолл-стрит?

— Ага.

— Ну тогда знаешь, что там хороший, длинный уклон есть — в самый раз. Ну, знаешь, вроде трамплина. Короче, ржачное дело. Народ из паба выходит, болеют за нас; а если один из нас въедет в кого, всегда разборка бывает. Весело, в общем — полный улет.

Марку это явно придало сил — ожидание пьяной гонки сидя на машинках, из которых он давно уже вырос. Он широко открыл глаза, так что Билл мог разглядеть их желтую окаемку. Он раззявил свою ухмылку; его кислое дыхание окутывало машину. Билл закурил последний из запасенных косяков и сделал глубокую затяжку отдающим цветами дымом. Марк все еще был полон энтузиазма, но молчание Билла относительно гонок на машинках «Тонка» явно его нервировало.

Наконец Билл заговорил:

— Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков, — сказал он.

— Чего?

— Ну помнишь такое? Или ты слишком молодой для этого? Рекламный слоган для игрушек «Тонка». Реклама по телику - песочница, и барабанный бой за кадром — тамтамы, наверное — и разные машинки «Тонка» въезжают в кадр, сами по себе. Никаких водителей, ни больших, ни маленьких. Потом дробь доходит вроде как до пика, когда один из джипов перекатывается по песку, и голос за кадром говорит: «Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков!», таким жутко зычным тоном — помнишь?

— Не, не припоминаю что-то, — сказал Марк подавленно.

Наверное, подумал Билл, не стоило мне рассказывать эту историю, а может, он просто стыдится того, что не знает, что такое «зычный». Они ехали в тишине, передавая друг другу косяк.

Они покидали Данблейн с его зелеными холмами, когда дождь, до этого ограничивавшийся периодическими вспышками активности, полил вовсю. Пока Билл гнал большой седан по шоссе М9, вокруг них упал почти непроницаемый занавес осадков. Мир исчез, растворившись в водном мареве. Билл придвинулся поближе к стеклу и изо всех сил сконцентрировался на езде. Воды на дороге было столько, что любой внезапный удар по тормозам мог превратить машину в акваплан. И трава, которая в ясную погоду никогда ему не мешала — казалось, покрыла его мозг слоем смазки, так что неудачная мысль могла обернуться психологическим аквапланом. Он еще несколько раз попытался завязать разговор с Марком, задать еще несколько вкрадчивых вопросов, но автостопщик замолк. Историей про игрушки «Тонка» он выложился полностью. Или это, или — мысль об этом оказалась для Билла особенно неприятной — Марк начал понимать, насколько его выпотрошили, сколько Билл ухитрился вытянуть из него, не дав ничего взамен.

Каково это — чувствовать, что ты столько отдал и столь мало получил взамен? — задумался Билл. По сути, это было психологическое изнасилование. Нечистоплотное использование собственных аналитических способностей, которыми он пренебрегал. Насилие над кем-то, кто никогда не согласится стать пациентом. Это было все равно что пытаться заставить шлюху кончить. Это было омерзительно — как осквернение. Билл молчал, ведя машину через эту новую, бурную среду.

Мимо Стирлинга с его крепостью, еле видной сквозь дождь. Каждый раз, когда Билл проезжал мимо, он клялся, что однажды остановится и взберется на башню — желательно с женщиной. Вершина башни выглядела как хорошее место, чтобы заняться любовью. Или хотя бы потрахаться. Дождь теперь лил почти сплошным потоком. И движение было плотнее — во всех смыслах. Огромные тягачи с прицепами давили проезжую часть. Билл начал покусывать внутреннюю сторону щек. К моменту, когда они проехали Фалкирк и ненадолго выбрались на А80, дорога стала откровенно опасной, и седан полз, делая где-то тридцать пять миль в час.

— Если погода не изменится, то сегодня особенно не погоняешь, - сказал Билл, стараясь разрядить атмосферу. Но в ответ Марк только буркнул что-то невразумительное.

У Билла не шли из головы эти гонки на «Тонках». Он слишком явно мог это себе представить: пьяные мужики на вершине холма, сжимающие маленькие машинки своими ногами, закованными в драную джинсу. Кучки мужчин и женщин, выплескивающиеся на тротуар из пабов и клубов. А затем — рев, сигнализирующий начало заезда. Акриловые колесики, со скрипом несущиеся по дороге. Чувство взявшегося ниоткуда ускорения, стоит только поднять ноги-стабилизаторы. Удар здесь, толчок там, и постоянно растущая скорость. Дерганая перспектива гонщиков, фиксирующая только дорогу впереди... Чем все это может кончиться, если не слезами? Крутые, крутые игрушки — для крутых, крутых мальчиков.

— Прямо в Глазго я тебя высадить не смогу...

— Чего? - Марку пришлось орать, перекрикивая ливень и басы. Билл вырубил магнитолу.

— Я не могу высадить тебя прямо в Глазго. Собирался высадить тебя, когда мы подъедем к Эм семьдесят три, но... — Билл вспомнил смятый рюкзак, дешевое пластиковое пончо — ...В такой дождь не буду — ты вымокнешь до нитки.

Марк взглянул на него — так, словно намекал, что люди типа Билла только это и делают для людей типа него.

— Что скажешь, если я высажу тебя в Мазервелле, а там ты сможешь сесть на поезд - всего за несколько фунтов...

Марк посмотрел на Билла, и выражение его лица явно демонстрировало нехватку еще нескольких фунтов; и вечную надежду на то, что он может оказаться способен покрыть этот дефицит. Билл подумал о планах Марка на вечер: дешевое бухло, выпитое до последней капли; крошка гашиша на булавочной головке в молочной бутылке; возможно — растворитель или драки до рассвета. Билл с наслаждением смаковал возможность сказать: «Слушай, пара фунтов — от меня не убудет. Я тебе их дам... И, кто знает, может, в будущем ты сможешь мне когда-нибудь отплатить». Билл продемонстрировал Марку ухмылку анти-Чеширского кота — она исчезла гораздо быстрее, чем он сам.

— Я не хочу навязываться... — сказал Марк с легкой неуверенностью человека, который годами именно этим и занимался.

— Мне не сложно, не беспокойся. — Билл хотел продолжить эту маленькую литанию утешения, сказать, что не будет никакой боли, никакой нищеты, никаких желаний чего бы то ни было. Что после бури они с Марком снова встретятся. Что они окажутся в поле, полном возможностей, где купюры колосятся на ветру, и что они вдвоем будут курить траву и пить виски. Собирать денежные стога, пока светит солнце.

Но вместо этого Билл промолчал — он просто вел машину; и пока капот рассекал льющиеся с небес волны, он увидел Сочихолл-стрит, крутые-крутые игрушки и их крутых-крутых наездников. Безусловно, после такого предложения Марк должен был спросить у него хоть что-нибудь — хотя бы его имя. Но нет.

Они проплыли мимо ответвления, ведущего к М8 и центру Глазго. Когда они добрались до съезда с М74 на Мазервелл, дождь не просто ослаб - он полностью прекратился. Дорога впереди снова сияла как зеркало; обочины ее были болезненно зелеными. Даже видневшиеся неподалеку дома казались отмытыми. «Оцените Разницу До и После Потопа». Если бы только все так и оставалось, подумал Билл, зная, что этому не суждено случиться. Он снова начал делать те же самые, невероятные прикидки времени и расстояния, как и сегодня утром, на дороге из Турсо. Сейчас четыре тридцать. Высадить автостопщика в пять. В Манчестере он может оказаться уже в восемь, в Бирмингеме — в десять, а к полуночи — дома, где бы он ни находился.

Въехав по уклону в Мазервелл, они влились в систему одностороннего движения, поднимавшуюся и опускавшуюся подобно американским горкам. Жители старого сталелитейного города восприняли прекращение дождя как сигнал к действию. Улицы были наводнены магазинными тележками и толстыми пальто. Наконец Билл нашел въезд к станции. Пока он боком выбирался со своего сиденья, Марк, возбужденный приездом, распахнул дверь, выскочил наружу, открыл заднюю дверь и начал нахлобучивать свой смятый рюкзак. Билл ухитрился выудить из тесного кармана десятку, настолько вытертую и мягкую, что она казалась подкладкой кармана.

— Этого должно хватить, — сказал он Марку. Автостопщик посмотрел на деньги так, словно это была не более чем плата ему — разумная профилактика стыда, молчаливо согласился Билл, вызванного получением милостыни.

— Может, не надо?

— Да нет, все в порядке, мне нетрудно.

— Ну, спасибо тогда. Правда, спасибо... - Марк иссяк, возможно, понимая, что в его благодарности есть дырка; дырка, которую должно было заполнить имя — но теперь для этого было уже поздно. — Я не знаю... может, когда-нибудь...

— Да серьезно, все нормально.

— И спасибо за то, что подвез, и за «дурь»... и за вискарь...

— Да без проблем, в компании все одно веселее. Удачи тебе во всех твоих начинаниях. Ты умный парень — прорвешься. — Теперь он мог позволить себе напыщенность речей. Лучше уж толкнуть эту муть в духе Капры, чем позволить Марку погрязнуть в осознании того, что он безмозглый и бесчувственный трутень. Что он может попросить человека его подвезти, курить его «дурь», есть его еду, пить его виски, а затем еще и взять его деньги, и все это — даже не спросив, как того зовут.

Автостопщик стоял одной ногой на недавно положенном тротуаре, другой - на мокром асфальте дороги. Его рюкзак снова был за спиной, его пончо вздымал ветер: спинакер одинокой яхты в гонке вокруг жизни.

Билл наклонился и сказал сквозь опущенное пассажирское окно:

— А насчет бабок не беспокойся. Надеюсь, пара фунтов останется — тебе понадобится масло для сегодняшней гонки...

Билл услышал, как Марк попытался ответить что- то на этот последний укол, но большой седан уже ехал, и короткопалая рука уже поворачивала руль, и покрасневшие глаза уже проверяли зеркала и спидометр, и уставшие уши уже прислушивались к биению басов.

В зеркале заднего вида Билл увидел, как Марк поправил рюкзак и направился к станции. Только когда он уже был на М74 и быстро ехал на юг, Билл задумался, что бы мог пытаться сказать ему автостопщик.

Еда? Да кому она нужна. От нее только срешь больше во время этих сидячих миграций. Лучше даже не заморачиваться. И о сне лучше тоже не думать. Плакаты, проскакивающие на уже размытой периферии зрения:

О...Т...Д...О...Х...Н...И...

У..С...Т...А...Л...О...С...Т...Ь У..Б...И...В...А...Е...Т.

Да и каким был бы этот отдых? Билл уже это пробовал — лежа на руле, подобно человеческому мешку безопасности, на стоянке какой-то одинокой заправки. Или в «Велкомд Инн» — семь часов ворочанья на тонких одеялах, затем заварка чая на морозном рассвете, перестановка индивидуальных стаканчиков пастеризованного молока на узкой полке, чтобы затем надеть брюки и куртку и снова сесть за руль.

Нет, никаких остановок — и так уже была незапланированная остановка у миссис Макрей. Но этого и следовало ожидать... к моменту, когда паром «Ола» добрался до Скрабстера, было уже одиннадцать... и не было никакого смысла гнать дальше с этой дикой головной болью... или этой дикой дрожью в руках. Возможно, у него уже возникла дикая дрожь в руках? Билл оторвал одну руку от руля и посмотрел на нее, следя за ее уровнем по сравнению с горизонтом лобового стекла, который за время этих манипуляций успел проглотить сотню метров дороги и кусок склона. Нет, никакой особеннойдрожи. Билл пошарил в кармане куртки в поисках еще пары таблеток «про-плюс». Прикурил еще одну сигарету. Нажал на газ, обгоняя грузовик, подрезая фургон в скоростном ряду, разгоняя большую машину до девяноста пяти, почти вплотную прижимаясь к разделительному барьеру. Танцуя, виляя.

Биллу нравился этот отрезок. Скользнуть прочь от Глазго и громыхая нестись к Клайдсдейлу, с закатным солнцем, заглядывающим через плечо, и с открывающимися на юго-западе холмами Эттрикского леса. Так же это был путь в еще одну глушь — Шотландские границы, и было вполне уместно, что ночь здесь должна была встретиться со днем.

Но господи, как же Билл устал! С того момента, как он высадил автостопщика в Мазервелле, вернул его в пучину анонимности, он чувствовал себя не в своей тарелке. Не стоило подбирать автостопщика. Уж он-то точно не оценил этого жеста. Нет, не жеста — настоящего акта альтруизма. Или же автостопщик слишком хорошо его просчитал? Он не был настолько глуп. Он действительно был глубоко оскорблен расспросами и решил не сообщать ни капли правды — навешал Биллу лапши на уши. «Глубоко оскорблен»! Что за кретинское выражение. Билл посмеялся над этой глупостью, а затем постарался проехать еще немного на собственном чувстве юмора. Попытался представить, что он весел и под кайфом. Не получилось.

Тьма поднималась с дороги; на западе она сочилась из долин. Билл включил фары на полную мощность. Мне будет уютно в моем маленьком туннельчике, пошутил он. Он остановился у миссис Макрей, потому что спивается. По большому счету, он отправился в Оркни на этот раз, потому что спивается. Ему не нравится временно замещать других — но ни на какую другую работу он не способен. Уже не способен. Он знал, что глубоко оскорбило его — сам Билл. Его глубоко оскорбляла активная живучесть его ногтей. Они продолжали расти несмотря ни на что. Даже сейчас, на каждом бледном пальце, обнимающем руль, располагался крохотный полумесяц новой жизни... и новой грязи. Только что-то крайне тупое, вроде ногтей, может продолжать жить в таких адских условиях. Взять, к примеру, кожу. Взять кожу на лодыжках Билла — как он и делал. Билл чесал, дергал и даже гладил изъязвленную кожу лодыжек, и в награду она щедро гноилась. Вот вам кожа — очень умная вещь. Не растет после смерти, не то что волосы или ногти.

У автостопщика эта информация была закодирована в самом его болезненном, измученном алкоголем теле. В этом они были схожи - и, возможно, во многом другом тоже. Билл подумал, каким удобным, каким надежным было его отрицание собственных проблем с алкоголем — словно удобный передвижной бастион, который он мог поставить перед любым из темных коридоров, ведущих прочь из самосознания. Этот автостопщик... Не стоило Биллу его подбирать. Он нарушил ритм путешествия; из-за него Билл опоздал. Он напортачил с бастионами. Ха! Опоздал на собственные похороны. Нет — на собственную кремацию. На Хуплейн, напротив магазина «Экспресс дэри». В детстве Билл думал, что все умирают там, что всех сжигают там — в крематории «Голдерс Грин» — и их души растворяются в сером небе угольным дымом из кирпично-красной трубы. Теперь Билл знал, что все так и есть.

И теперь, в копящемся мраке, он чувствовал себя выбитым из колеи. Его способ оставаться в мире с собой зависел от тщательно проработанных переходов от одиночества к пребыванию среди других. Именно поэтому — миссис Макрей, которая, разумеется, не в счет. И именно поэтому — Энтони Бом, не представляющий никакой угрозы ни для кого; в последнюю очередь — со своей опухшей печенью, практически подпирающей барную стойку, — для Билла или любого другого врача, не чуждого психологии.

Встреча с автостопщиком заставила Билла поменять свою точку зрения. Мысленно он критиковал автостопщика за его склонность к насилию — но из чего состояло это насилие? Он знал, из чего — из полос ночной дороги, вздымающихся, падающих и поднимающихся снова; из заунывной песни эмоциональной травмы. Он знал об этом все, точно так же, как знал все о стиле жизни серийной, параллельной полигамии. Нет, не надо прикидываться, нужно называть вещи своими именами. Он трахал все, что движется. Хватал член и засаживал куда придется. В феллиниевском преображении замка Данробин дело было не просто в вое проституток — вся эта эмоциональная Утопия, вся эта фантазия была именно фантазией — и не более.

Жизнь Билла была теперь — и он понял это, шаря в темноте в поисках бутылки, пока седан летел через развязку и на А74 — основана, установлена на исключении. Каждое истерическое уклонение, все эти ночные посиделки с бутылкой виски, пока не появлялся опухший мистер Блабби, пьяный джинн из бутылки — все это всплывало в его памяти. Он сделал глоток и, торопясь поднять и опустить бутылку, не бросая при этом руля, пролил несколько щедрых капель себе на грудь. Он устал — и да, пожалуй, стоило себе в этом признаться — немного пьян.

Нет времени обращать на это внимание. Вжать голову, очистить мозги, ехать и не думать ни о чем. Настроиться на музыку — не обращать внимания на вопли Фурий, преследующих, верещащих: «Билл! Билл! Почему ты это сделал/сказал/пошел туда/соврал/вернулся/так со мной обращался?» Он прибавил громкости магнитолы. Разжевал еще одну кофеиновую таблетку, надеясь, что одна только горечь сделает его внимательным. Не получалось. Дорога двоилась. Он потер одной изъязвленной голенью о другую. Пожевал щеку. Ущипнул жировую складку на внутренней стороне бедра наглыми ногтями. Через какое-то время начал хлестать себя по щекам. Сильные оплеухи раскрытой ладонью. Сначала удар левой, потом правой. Левой слева и правой справа. Каждая пощечина даровала ему несколько секунд ясности, еще сотню метров дороги.

И пока большая машина прорезала ночь, пролетая мимо Локерби, игнорируя синие плакаты, гласящие «Родина Карлайла», а затем разгонялась по М6 — которое первые несколько миль было освещено и выглядело как асфальтовый желоб, — Билл потрошил тушу собственной жизни. Вытянул кишки пренебрежения и желчный пузырь презрения; удалил раздутую печень потакания себе и извлек почки цинизма. Он шарил внутри собственного тела, пытаясь найти сердце, — но не мог его отыскать.

Седан несся дальше. Больше не химера, не гибрид человека и машины, а просто автомобиль с потерявшимся где-то внутри призраком. Отчаянно ворошил Билл свои яркие воспоминания — о том, как занимался любовью на природе, о прекрасных холмах, о... своем сыне. Ему сейчас сколько, где-то пять? Не самое умное решение. Откровенно глупое — не видеться с сыном два года. Три года. Три года прошло.

Это было самое хлипкое из обвинений, выдвинутых им против автостопщика, — обвинение в пренебрежении. Билл знал об этом все. Знал о неотвеченных звонках, смятых письмах, порванных открытках. Люди говорят, что не хотят иметь детей, поскольку не хотят груза ответственности. Но если ты не несешь ответственности за них — как ты можешь нести ее за себя?

Где-то сорок минут спустя, у села Шеп в Озерном краю, там где действительно начинало казаться, что М6 неуклонно идет под уклон, к югу, к Лондону, призрак за рулем автомобиля в последний раз бросил долгий взгляд в зеркало заднего вида, чтобы лениво повернуть руль налево и свернуть на несуществующую парковку.


(обратно)

Неисправности в «вольво»-760-турбо: инструкция

...ввиду того, что в вопросах секса никто не говорит правду...

Зигмунд Фрейд, «Мои взгляды на роль сексуальности в этиологии неврозов».


1. Приборы и регулировки

Добро пожаловать в безжалостно маленький мир городского прелюбодея! Билл Байуотер целовался взасос с женщиной по имени Серена. Они неистовствовали языками как раз в том месте, где кончается Суссекс-Гарденс и потоки машин стремглав объезжают треугольный грязный островок из деревьев и травы, прежде чем разлететься в разных направлениях: к Гайд-парку, или Паддингтону, или к автостраде М40[8].

Билл оттягивался - это словечко подростков здесь весьма кстати — так, как бывало с ним в молодости. Не то чтобы прикосновения его губ, языка к губам и языка к языку были чуть менее опытными или не столь уж эротически взрывными, как обычно ожидают от мужчины, нет. Просто Серене на днях удалили доброкачественную опухоль на щеке. Чуть-чуть ледокаина. Разрез и отсос — и всего лишь два шва. Ерунда! «Возможно, было бы благоразумно, — говорил хирург, любуясь бархатной кожей в ложбинке ее необычайно крупной груди, — если бы в течение следующей недели или около того вы не использовали свой рот в иных целях кроме еды?»

Он был прав, когда произносил это заключение в вопросительной форме — риторически, так как она вообще почти не использует свой рот для еды, довольствуясь диетическими добавками и кокаином. Серена привыкла быть «этакой» девчонкой, но теперь она — «та еще» женщина. Как подобает светскому человеку, она устроилась в пансион благородных девиц в Швейцарии, где ее обучили оральному сексу. Спустя несколько месяцев она соблазнила Билла. Нельзя сказать, что он к этому не был готов.

«Мне на щеке сделали небольшую операцию», — предупредила Серена. Взмах ее ресниц взволновал од- ноокисный загрязненный воздух. «Будь нежнее с этой стороны...» — Она погладила заклеенную эластичным пластырем щеку. Их тела сплелись. Ее бедра слегка раздвинулись в поисках опоры на его бедре. Ее губы жадно впились в его рот — даже такого знатока, как Билл, изумила цепкость этих губ. Он позволил рукам поласкать ее в области копчика. Большим пальцем стал лениво вычерчивать ручейки и узоры на изгибе от ягодиц до талии. Серена застонала ему в рот. А в ухо гудел мчащийся неподалеку транспорт. Тогда он сосредоточился на ласках той части ее тела, которая не успела еще онеметь.

Занимаясь сексом, Билл четко сознавал время: 6 часов 30 минут вечера; место: Суссекс-Гарденс, шоссе W2; и предполагаемый путь передвижения: каждый день приблизительно в это время его жена Ванесса возвращается домой на велосипеде через Суссекс-Гарденс. Велика вероятность того, что Ванесса увидит Билла, занимающегося сексом с Сереной, потому что Билл — он с ужасом это признает — по меньшей мере шестидесяти футов ростом. Он возвышается, будто расставив ноги по обе стороны двухрядной ухабистой бетонной площадки, принимая форму синего холщового тоннеля для грохочущего транспорта. Ванесса непременно увидит его — эдакого Колосса Родосского, — вот-вот она промчится по ухабам перекрестка на Эдгар-роуд и потом будет выжимать педали по Суссекс-Гарденс.

Билл вовсю трахается с этой проституткой, целуется взасос... Его единственное оправдание в том, что она рядом с ним — крошечная кукла. Одной рукой он держит ее сверху, прижимая извивающееся тело к своей огромной, колючей щеке. Надо быть чертовски нежным для того, чтобы сорокадюймовым языком отведать сладость ее двухдюймового бутона. Белое атласное платье-«рубашка» Серены задралось на бедрах. Она без колготок — на ней только белые трусики с кружевной вставкой на лобке.

— Билл! — кричит Ваннеса снизу. Она изо всех сил колотит передним колесом по его ноге, прямо по косточке, выступающей сбоку через мокасины. - Билл, ты что делаешь?!

— Что я делаю? — Он искоса глядит на нее, будто она застала его во время легкой задумчивости — привычного подсчета рентабельности двойных окон или полного страхования. — Что я делаю? — Он смотрит на извивающуюся в его руке полуобнаженную женщину, а потом осторожно опускает ее на противоположную от жены сторону дороги. «Ах, она, или точнее... Это всего лишь кукла, дорогая, ну, не станешь же ты ревновать меня к кукле».

Да, к кукле бы она не стала ревновать, а к Серене точно приревнует, так как та — не просто кукла, но еще, как и ожидалось, модель. Чувствуя на себе лазерные лучи пристального взгляда жены, испепеляющего сквозь здания, заграждения, сейфы, людей, Билл вырвался из объятий, о которых прежде не мог и мечтать. Вернее, такое случалось, но только мимолетно. Как еще он мог поступить с Сереной, ну разве только снять номер в отеле «Ланкастер» на полчаса? Нет, нельзя, это выплывет в отчете о расходах по кредитной карточке. Для кустарников Гайд-парка они были слишком старыми, а о «вольво»-760-турбо не могло быть и речи из- за всевозможных неисправностей автомобиля.

Серена пришла на прием к своему психотерапевту, чьи врачебные покои располагались на Суссекс-Гарденс. Они договорились о встрече в ее машине. Металлическое рандеву. У Серены был Вестминстерский пропуск, у Билла — нет. Билл никак не мог отыскать счетчик времени — он представлял Серену стареющей, с покрывающимся морщинами лицом, как дряблое яблоко на подставке для сушки. Когда наконец-то нашлось свободное место — возле пункта обмена шприцов на Саус-Варф-роуд, — в кармане уже не осталось монет: ни фунта, ни двадцати центов. Хочется выпустить сперму и умереть — одновременно. Он остановил одного, двоих, троих прохожих — раздобыл достаточно монет, чтобы заплатить за двадцать минут секса. Паркуешь «вольво» — и хватаешься за вульву. Платишь за место — и можешь жить.

Минуты тикают в ее израненном рту. Пока — уверенный, что в любой момент получит билет — Билл остается с Сереной. «Звони!» Они звонят друг другу до тех пор, пока шатающийся Билл не перейдет дорогу и не исчезнет в направлении Паддингтонского вокзала.

Нельзя сказать, что опасность миновала. Он заводит «вольво», наслаждаясь тем, как после щелчка машина начинает гудеть и постепенно оживает. Но, сорвавшись с места, понимает — у него нет ни малейшего оправдания тому, чтобы в этот день и в это время находиться в этой части Лондона, - что машина до абсурда длинная. Он поворачивает направо, выезжая с Лондон-стрит, и уже едет по Суссекс-Гарденс, а задняя часть автомобиля все еще ползет по Прайд-стрит. В тот миг, когда он подъезжает к светофору на углу Вестборн-стрит, хвост машины еще тащится через предыдущий перекресток, заставляя всех водителей сдать назад и вызывая в свой адрес здоровую тираду проклятий, которые сопровождаются длинными гудками автомобилей: «Ты-ы-ы гре-е-ебаный при-и-и-идурок!»

Внезапно Билл понимает, что единственная возможность избежать разоблачения — притом, что он едет в автомобиле восьмидесяти футов длиной, — это отправиться на Вествэйскую эстакаду, и тогда он резко сворачивает направо. Когда он огибает треугольный островок, где они трахались с Сереной, его поражает вид задней части машины, едущей по другой стороне. Он смотрит в окно собственного автомобиля и видит на заднем сиденье разбросанные обертки от конфет и медицинские журналы. Боже! Какая гибкая ходовая часть у этого «вольво» — уж они-то знают на заводе в Кальмаре, что способны на многое! Точно знают, так как им приходится строить экструдомобиль восьмидесяти футов длиной, вот такой, как этот, который видно за версту...

Почувствовав возвращение «вольво» к нормальной длине и получая анонимность автострадной эстакады, Билл Байуотер начинает рыться в нагрудном кармане рубашки в поисках сигареты. Прикуривает сигарету от одноразовой газовой зажигалки. Та зажигалка, что на приборной панели, давно уже не работает. Год назад или около того Билл беспечно прикурил сигарету, осторожно помахал зажигалкой в воздухе, а после выбросил ее в окно автомобиля. Одной из неисправностей — хотя вряд ли это означало предел для «вольво»-760-турбо — было отсутствие крепежного шнура у зажигалки.

Другая неисправность автомобиля связана с пепельницей. Пепельницу аккуратно разместили на приборной панели в центре, но при выключенной коробке передач пепельница не открывается, причем полностью вынуть ее можно только на первой передаче. Об этих особенностях пораженный Билл узнал в тот миг, когда изо всех сил пытался засунуть окурок сигареты в узкую щель. Возможно, автомобильные мастера в Кальмаре таким образом боролись с табакокурением? Но в этом вряд ли есть смысл. Мало того, что при заблокированной коробке передач пепельница вообще не открывается — когда собственно разрешено курить, — но даже вытрясти мусор из нее можно только во время движения.

«Вольво» проезжает мимо станции метро «Лэдброук-гроув» на скорости около семидесяти. Можно разглядеть топчущихся на платформе пассажиров. И в любом случае — даже если процесс был технически сложный — Билл, по крайней мере, знал, как почистить пепельницу. В инструкции по этому поводу сказано кратко: «Чистка пепельницы: выдвиньте пепельницу до упора и нажмите на язычок».

В этом Билл был особенно упрям — умудрялся обойти даже кисту Серены.


2. Корпус и интерьер

Билл договорился с Сереной о встрече в пабе в Мэйда Вэйл. Это — захудалое здание дешевого театра на Каннингхэм-Плейс, только такое прозаическое место могли назвать Каннингхэм. В тот вечер предстоял важнейший для Англии квалификационный отборочный матч чемпионата мира, и городской туман сгущался из-за нескончаемого потока автомобилей, поскольку зрители упорно пробирались к стадиону. Ехать пришлось в режиме «стоп-старт», как при парковке. Наконец подворачивается небольшое свободное место на Гамильтон-террас. Сначала Билл достаточно успешно вписывается между машинами, но места так мало, что приходится выворачивать руль до упора, потом обратно, затем снова задняя передача, и так каждый раз ради того только, чтобы завоевать несколько дюймов драгоценного временного владения.

При каждом резком повороте руля раздается «Йеееееуууушшш» — плавный, в некотором роде даже приятный стон машины; при каждом резком ударе по тормозам или выжатом полностью акселераторе в приборах прыгает резиновый лимб, оказываясь под давлением или освобождаясь от него. «Ин-гланд! Ин-гланд! Ин-гланд!» — монотонно, как пульс в висках, звучит скандирование. В этом действе по захвату места Билл чувствует себя беззащитным, его беспокоит то, что за ним могли наблюдать, причем порицая. Когда он наконец берет себя в руки и должным образом ставит автомобиль: не больше шести дюймов впереди и сбоку, вот тогда он рывком распахивает дверцу и нахлынувший горячий поток бурлящего, пропахшего дымом вечернего воздуха вызывает у него головокружение. Хотя снаружи нет ничего особенного, только старуха с садовыми ножницами на лужайке перед домом да летящий с Эдвар-роуд рев транспорта; мужичок на Башне, что похож на гнома с серой бородой в форме лопаты, величественно шагает по куполообразному изгибу дороги, чуть ли не касаясь коленями груди, и пронзительно кричит: «Папп-папп-папп!»

Билл успокоился. В Лондоне, достаточно беззаботном для того, чтобы не обращать внимания на такую крикливость — мужичок на Башне стоит в позе, как будто при разбеге, готовясь взять барьер своей нервной системы, — грешки Билла, до сих пор не осуществленные, едва ли смогут вызвать какой-либо интерес. И все-таки ему понадобились те пять минут, когда надо пройти по дороге туда-обратно, хлопая по карманам и возвращаясь по своим следам, дабы посмотреть, не забыл ли чего или не выронил и правильно ли припарковал автомобиль — в городе, где правила смежных зон радикально отличаются, очень легко нарушить закон, — прежде чем смог полностью переключиться на предстоящее свидание. Он отправляется на встречу с Сереной — уж в этот раз трахнет ее.

Серена сидит за одним из четырех столов с табуретами и скамьей, которые выставлены на грязной мостовой между зданием Каннингхэма и низкой кирпичной стеной, служащей его обрамлением. Типичная терраса - для Лондона. Металлические пепельницы с пролитым в них пивом, втиснутые в трещины на столе пакетики от чипсов, торчащие на двух столах зонтики. На одном зонтике — реклама мартини, другой разорван в клочья. В пивной, похожей на пещеру, компрессия пьяных тел уже довольно высока; вой постоянных посетителей паба и вой толпы с «Уэмбли», летящий с гигантского экрана телевизора, что подвешен на потолке, вторят друг другу. Наружу через двойные двери паба вырывается поток пивного испарения. Сзади на дверях предусмотрены подпорки, чтобы обеспечить эту многоголосую толпу в футболках очередным глотком воздуха. Билл надеется, что свидание состоится в расселине на Эдвар-роуд/Мэйда Вэйл и, что еще более важно, — ненадолго.

«Не переношу этого националистического спортивного триумфаторства, — пламенно говорил он Ванессе пять дней назад, с тех пор как ему приходилось изощряться, дабы не задеть кисту Серены, - которое доходит до отвратительного оргазма... А потом, когда они проигрывают, тогда на несколько дней наступает национальная депрессия. Как это мерзко. Я в этом не желаю участвовать».

Разумеется, Билл старался исключить какое бы то ни было проявление дружелюбия и возникновение возбуждения, которое могло бы их охватить и — зажать тиски преданности. На протяжении нескольких недель он вырабатывал в себе чувство неудовлетворенности Ванессой, создавал всестороннее досье ее чудовищности. Без такого вот предварительного манифеста прелюбодея, это уж он точно знает, не удастся быть безмятежным в отношениях с Сереной. Достаточно одного только объятия Ванессы, проявления понимания, и он тут же откажется от своих планов. Но почему бы не воспользоваться такой возможностью и предоставленным временем.

«Дерьмо! Все это — дерьмо! — кричал он час назад или около того. — Это становится невыносимо — я ухожу. Мне необходимо найти где-нибудь — где угодно — такое место, где никому нет дела до этого гребаного футбольного матча!»

Билл схватил со стола в гостиной ключи от машины и, прежде чем хлопнуть дверью и побежать по садовой дорожке, исполнил скучный арабеск, когда забирал компакт-диск и мобильный телефон. Проверяя тесты по орфографии, Ванесса недоумевала, чего это ее муж, черт возьми, так разошелся, — сама она весьма отдаленно интересовалась международным футболом, а их двухлетний сын был уже у бабушки.

— Привет! — улыбается Серена. Так как ей плевать на затруднительное положение Билла, ее это даже забавляет. — Я думала, ты не решишься.

— Ну, знаешь, дорога, парковка... — Он старается отвлечь ее главным козырем. - Ты заказала что-нибудь выпить?

Она залпом пьет свой «морской бриз» и ставит на стол стакан.

— Нет.

Следующие полчаса Биллу приходится постоянно курсировать в бар, туда и обратно, Серена выпила еще четыре «морских бриза» - парадоксальный напиток для Сарагосы, не имеющей выхода к морю. Билл изо всех сил боролся с желанием напиться; сегодня вечером увидел передачу о формировании в столице полицейского отряда специального назначения для борьбы с пьяными водителями, замеченными в супружеской измене. И всякий раз, когда, как ему кажется, Серена на него не смотрит, он переводит взгляд на часы. Тикающие стрелки часов показывают приближение перерыва между таймами. Тем временем они с Сереной все ближе и ближе придвигаются друг к другу.

На Серене черная мини-юбка из замши. Юбка застегивается спереди на шесть медных кнопок — три нижние расстегнуты. Шелковая блуза кремового цвета надета на голое тело без бюстгальтера. Еще Серена никогда не носит летом колготки — у нее великолепные ноги. Всякий раз, когда она наклоняется вперед, Билл впивается в ее соски; а когда она откидывается назад, он согнутым указательным пальцем спешно пытается приподнять спереди ее трусики. Нет, не то.

Билл ныряет в общественный бар Каннингхэма и продирается сквозь толпу пассивных игроков. «У-у-у-у-у-у!» — кричат они, выражая испуг после неудачных трюков игроков. Биллу потребуется выдержать несколько таких «У-у-у» и еще тычки в ребра, прежде чем он проберется в удаленную часть общественного бара и спустится вниз по ступенькам к туалетам. В туалете он расстегивает ширинку, и оттуда выпрыгивает взмыленная серая гончая его пениса. Болезненное мочеиспускание вместе с эрекцией заставляет Билла корчиться в настораживающих позах, чтобы попасть струей мочи в гигантское керамическое ухо. В это время он вдруг вспоминает о парадоксальном чувстве контроля, которое возникает при безрассудном вождении.

Вот то, что ему нужно, — завладеть Сереной подальше от паба, заполучить ее в «вольво», взять ее на крутом вираже. Над пассажирским сиденьем установлено зеркальце тщеславия - ей это понравится. И у тех, кто знает их двоих или его жену, не будет ни малейшего шанса наблюдать за ними. Даже если жена Билла внезапно появится в «вольво», Серена спрячется в «бардачке», как те неверные супруги, что прячутся в шкафу. Она и впрямь похожа на куклу.


3. Старт и движение

Для изъятия «вольво» (полная длина четыре метра и семьдесят девять сантиметров) со стоянки требуется тот же тормоз, колодка. Биллу, пока он выкручивает руль, больше хочется въезжать, а не выезжать — иначе у Серены появится трещина, если провести аналогию между узким проходом для стоянки и ее промежностью.

Они выскочили на Гамильтон-террас, и Бил повернул огромный автомобиль на север. Он чувствует Серену на сиденье рядом, ее бедра, слегка расставленные ноги, наклоненное в его сторону туловище, кончик розового языка между алыми губами.

— Как киста? — Он вторгается в другую область, ведь им предстоит заниматься сексом.

— Уже лучше! — хохочет она. Ее хохот похож на пугающий, дорогостоящий «звонок адвоката по вопросу вашего развода».

Она — ужасная, продажная, беспринципная и невероятно соблазнительная женщина, размышляет Билл.

Билл поворачивает вправо на Холл-стрит, а потом — влево на Эбби-роуд. Он едет быстро — они ушли из паба по обоюдному согласию.

— Здесь становится невыносимо — похоже, все будет решать серия пенальти. Может, уйдем отсюда, поедем куда-нибудь, где не видно и не слышно футбола? — предложил он.

— Как хочешь, — ответила она.

Улицы опустели — весь город собрался в центре, наблюдая за матчем. Билл делает вираж вправо, влево, чувствуя меняющийся вес автомобиля под собой, словно собственное тело. Он сосредоточен на завывании коробки передач и бренчании двигателя. Вставляет компакт-диск, и низкие ноты зазвучавшей мелодии еще сильнее подчеркивают напряженную атмосферу в машине. «Трогайтесь с места спокойно, избегайте быстрого запуска двигателя, крутого поворота и резкого торможения...» О чем, черт возьми, они думали, когда писали такое? Кто захочет «вольво»-760-турбо, если в инструкции речь идет о нецелесообразности быстрой езды на автомобиле?

В Кальмаре - Билл узнал об этом после того, как внимательно прочитал инструкцию — «вольво»-760- турбо собирают преданные делу команды рабочих, а не бессознательный отчужденный сборочный конвейер — возможно, им совершенно ни к чему добиваться максимальных возможностей автомобиля. В толерантной к сексу Швеции «вольво» создавали как исключительно безопасное транспортное средство для перевозки всего, чего угодно. Если вы, например, собираетесь заняться амурными делами с сотрудницей, достаточно сказать своей жене следующее: «Биби, я решил, что мне необходимо заняться любовью с Лив. Я возьму сегодня наш автомобиль и чистое пуховое одеяло!» В ответ жена говорит: «Ну конечно же, Ингмар, только не забывай инструкцию: «Защитные чехлы позволят избежать загрязнения обивки»...»

— Тебя что-то беспокоит? — Биллу трудно поверить, чтобы женщина могла сказать такое в тот миг, когда мужчина забавляется с ее шелковистой грудью, но Серена могла.

— М-да... так кое-что, работа, понимаешь...

— Да, понимаю. Твоя работа. — На смену томности Серены приходит нарастающий вихрь. — Наверное, непросто быть психиатром? А тебе попадались сверхъестественные, возбужденные пациенты? Ты думаешь, я — сумасшедшая?

Билл выезжает на Фитзджонс-авеню, прежде чем ответить.

— На какой вопрос ты хочешь, чтобы я ответил в первую очередь?

— О, полагаю, на последний.

Боже! Женщина знает, как вести игру, да она — игрок мирового класса.

— С какой стати ты причисляешь себя к сумасшедшим?

Серена не спешит с ответом. Она сдвигает бедра так медленно, что воображение Билла тут же рисует ее плоть, волосы и плеву, которые находятся под застегнутой на три кнопки занавеской на коленях. Когда они оказались на уровне кондитерского магазина Линды на Хис-стрит, Серена опять оживилась:

— Может, это глупо, но я считаю, что каждый день необходимо испытывать поистине хороший оргазм. — Она подарила ему удивительную улыбку, обнажив зубы, невероятно белые и коварные, и розовые десны.

Билл почувствовал, как из подмышек хлынул пот, словно бьющие из душа струи. На пересечении с главной улицей Хэмпстед-стрит его «вольво» взбрыкнул, и он изо всех сил вцепился в руль; он готов был скрутить этот кусок металла, пены и пластмассы в форме буквы «О» и сделать его похожим на крендель с солью. Боже! Он думает о прелюбодеянии на Хэмпстед-стрит — все зашло так далеко, он жаждал этого всем своим нутром; моя жизнь сводится к прозаической, даже нудной, постоянно исчезающей цели.

Возле озера Уайтстоун-Понд им приходится остановиться, чтобы пропустить шагающего по «зебре» мужчину, а на нем брюки в черно-белую полоску. Серена, кажется, не замечает комичности этой ситуации, но Билл такое не пропускает. Он все подмечает: золотистые микроскопичные завитки сзади на шее у Серены; яхта на водоеме, которая аккуратно огибает плавающую на поверхности банку из-под кока-колы; все, что справа от Хис-роуд и за ее пределами — волны, бьющиеся о бетон и стекло, кирпич и сталь судоходного Лондона.

— Когда ты называешь оргазм «хорошим»... — Билл тщательно выбирает слова из ее фразы, — ты что имеешь в виду — «хороший» в моральном смысле?

Серена расхохоталась: посыпались не то что трели, но даже брызги смеха, если такое возможно.

— Хи-хи-хи, о нет - нисколько! Я говорю о разрывающем на части, сногсшибательном, со скрежетом зубов, полностью очищающим оргазме, который заставляет чувствовать кульминацию каждым кончиком нервов. Вот что такое хороший оргазм.

— О да! — Билл уверен, что повредил турбоблок.

Обычно он делает с двигателем «вольво» все то, что

согласно инструкции делать нельзя. Разгоняет машину сразу с места, прежде чем холодное масло получит шанс достичь всех точек, требующих смазки. Хуже всего, что двигатель был выключен, когда турбокомпрессор работал на высокой скорости, — его могло заклинить или он мог получить повреждение от перегрева, — хотя, следует признать, не Билл это сделал.

Это сделала Ванесса. Она сумела наклониться через Билла, выдернуть ключи из зажигания и выбросить их в окно автомобиля, прямо на парапет Вествэй-роуд, хотя «вольво» ехал в этот момент со скоростью семьдесят. Как только они сделали остановку на побережье, Ванесса выскочила из машины. Никому не понравится, когда тебя выставляют дурой.

Билл припарковал автомобиль на маленькой стоянке возле переулка Хэмпстед по диагонали от Комптон- авеню. Они вышли на Хис-роуд. Налетел легкий бриз и в считанные секунды высушил их потные брови, охладил их потные тела. Они обнимаются, и Билл чувствует, как развевающиеся волосы Серены хлещут по его щекам. Никогда больше он не будет так близок, осознает вдруг Билл, к рекламируемому шампуню.

Они идут, останавливаясь через каждые несколько ярдов, чтобы заняться сексом. Билл уверен, что никогда в жизни у него не было столь обильной эрекции. Если ему случится падать вперед на утрамбованную дорожку, эластичный член не позволит этого — просто откинет его назад. А вздумай он побежать по траве без штанов, то с таким членом, большим и изогнутым, как при поклоне, Билла невозможно будет отличить от известной скульптуры Приапуса. Хороший оргазм, ха! Да это - великий оргазм!

На вершине Парламентского холма они падают на скамейку, откуда открывается панорама города, и сидят неподвижно, чтобы послушать царящую там особенную тишину. Со стороны Госпел-Оук[9] на вершину холма поднимается мужчина. Даже на расстоянии в триста ярдов Биллу видна футболка сборной Англии. Мужчина явно обеспокоен; по мере его приближения, Билл узнает это учащенное дыхание и размахивание рук. Он похож на гонца, который принес новость о поражении персов в морском сражении. Но вместо того, чтобы сокрушаться, мужчина оперся о скамью и произнес:

— Когда дело дошло до серии пенальти, мои нервы сдали.

Мужчина был небольшого роста, полный, с лысиной на макушке, обрамленной седыми волосами в виде опрятной подковы. Ясно, что футбол — его жизнь.

— Я взял эту гребаную большую «Гавану», чтобы праздновать победу. — Он показывает им дешевую сигару, зажатую в потной лапе. — Но теперь никак не могу успокоиться.

— Мы пришли сюда, чтобы спрятаться от футбола, — говорит Серена.

— И я тоже, да, чтобы спрятаться. — Мужчина выпустил клуб дыма.

— Вот и спрятались... — Билл радуется этому дикому предательству. — Держу пари, мы услышим, какой будет результат.

И тут из города доносится чудовищный рев.

— Ну вот, забили гол.

Они втроем ждут две минуты, затем из столицы доносится второе извержение ревущей толпы. Они ждут еще две минуты и... ничего. Даже хуже, чем ничего — отрицательный рев, звуковой вакуум, в котором должен был быть рев.

— Они пропустили гол... балбесы... они пропустили гол... — Мужчина уничтожен, разорван на куски. Он давит свою «Гавану» в траве спортивным ботинком и идет обратно вниз.

Пять минут спустя Билл и Серена спариваются в роще.


4. Колеса и покрышки

Прошло четыре дня. В этот день Билл Байуотер сидел за столом, который занимает большую часть его дома в Патни. Ванессе нравилось бывать у реки; Биллу скорее жаль, что ее нет в доме. То, что его исследование должно занять промежуточное место, ни выше, ни ниже, Билл считает как раз кстати, ибо у него промежуточное состояние души, особенно в настоящее время. Теперь это — беспощадно крошечный дом городского прелюбодея, и Билл переезжает сюда с невероятной ловкостью, точно зная, что каждое движение с этого времени и всю оставшуюся жизнь будет представлять собой потенциальное, не прекращающееся ни на миг насилие.

Билл сидит за столом и рассматривает инструкцию для владельцев «вольво»-760 за 1988 год — достаточно развратный год его супружеской жизни. Вот он добрался до раздела под заголовком «Колеса и покрышки». Билл маниакально расплылся в улыбке — тут он вспылил — и перешел к «Рекомендациям». На одной из страниц сделан аккуратный рисунок чернилами: «вольво»-амазон 1957 года, озаглавленный соответственно. После серьезного размышления Билл прикладывает небольшую щеточку с комком ликвидной бумаги на конце к слову «вольво» и улыбается, удовлетворенный его удалением. Это уже приблизительно сотый раз, когда он «трудится над словом», и скоро инструкция станет просто тупым текстом, эликсиром исчезнувшей религии.

Листая страницы в обратном порядке, Билл получает удовлетворение от маленьких белых ромбов в разделе «Рекомендации», который знает поверхностно. Эти ромбы похожи на результат очень маленьких аккуратных эякуляций. Билл, как и Фрейд, никогда не исключал или не преуменьшал значение сексуальности и инфантилизма, и столь необычным действием он пытается переориентировать свою сексуальность с помощью инфантильной работы вручную. Билл упорно трудится, чтобы убедиться в том, что, вырывая из текста инструкции слово «вольво», он тем самым уничтожит свою навязчивую идею о вульве Серены, которая появилась у него спонтанно.

В роще Серена заставила Билла раздеться донага и снять с нее одежду. Наконец, его руки добрались до главной «сцены» и готовы были распахнуть занавес ее юбки. Вдруг, несмотря на жаркое лето и пыльный сухой кустарник, который закрывал от посторонних глаз, его охватила дрожь.

— Ну, в чем дело? — смеялась она над ним, накрывая руками свои груди и стимулируя соски. — К чему бояться полицейских — здесь мы в безопасности.


Из одежды получилась неадекватная сцена для дальнейшего представления. Билл, возможно, никогда не предполагал, что такой сексуальный Сократ решит попробовать столь удовлетворенную свинью; она фыркала и хрюкала в этом заплесневелом компосте. С тех пор они трахались пять раз, доводя друг друга до изнеможения среди бела дня.

Вновь и вновь Билл просматривает преамбулу к разделу, в котором от него требуют: «Внимательно прочесть следующие страницы», — но его взгляд соскальзывает к подзаголовку «Специальные обода», что это может означать? На странице 67 есть инструкция относительно того, как менять колеса, и фотография молодой женщины, которая это делает. Следует рекомендация: «Встаньте возле корпуса». Билл считает, что это сбивает с толку, но не настолько, как та фраза, что написана жирными буквами далее, внизу страницы: «Убедитесь в том, что рукоятка хорошо закреплена в соединении».

Билл вздыхает и отказывается от чистки «Рекомендаций». Все это бессмысленно, все это не работает. Удаление слова «вольво», вместо того чтобы уравновесить мысли о вульве Серены, только еще больше усиливает их. Крепкое, теплое, похотливое объятие живой кожи; запах слюны и дыма сигареты; щебет и писк компакт-диска — музыка, способствующая оргазму. Возможно, думает Билл, если я доберусь до самой сути этого явления, то добьюсь большего успеха. А что, если я удалю слово «вольво» прямо на автомобиле? Тогда точно достигну цели.

Серена уловила хитрость. Достаточно нажать на рычаг индикатора поворота, чтобы включить переключатель скоростей в машине Билла. Серена несомненно читала инструкцию. Билла вовсе не удивит, узнай он о том, что Серене точно известно, как смазать ниппель на втяжной буксирующей скобе. Бывают такие женщины: если семейным автомобилем выбран «вольво»-760, то у нее обязательно будет спортивная модель.

Билл приседает возле решетки радиатора. Этим летним вечером бетонное покрытие так разогрелось, что ноги продавливают его. В правой руке у Билла — банка с краской для металла, в левой — кисть. Он тщательно закрашивает слово «вольво» на значке производителя автомобиля. И тут слышится шуршание резиновых колес и писк малыша. Билл поворачивается и видит, как Ванесса идет к нему, толкая впереди себя детскую коляску с их сыном.

— Билл! - О, сколько в ее голосе неподдельной иронии (или «женоронии», неожиданно для себя Билл составил это дурацкое слово). — Что ты собираешься делать?

— Как ты думаешь? — отрывисто говорит он.

— Не знаю, потому и спрашиваю. — Глаза малыша с беспокойством смотрят вокруг; его жизнь уже окрашена этими тональными конфликтами между гигантами, Гог и Магог стучат по его колокольчику «Фишер- прайс».

— Хочу избавиться от всякого упоминания слова «вольво» на этом гребаном автомобиле, вот что я делаю.

— Папа сказал слово на букву «Г». — Малыш не шепелявит, он говорит высоким голосом, членораздельно.

— Папа хочет избавиться от слова на букву «Г», — напыщенно поясняет Ванесса.

— Надо же как точно, очень точно, — бормочет Билл.

Когда детская коляска с грузом исчезает внутри дома, Билл выпрямляется; он договорился встретиться с Сереной в пабе в Сент-Джон-Вуд, и — что еще более важно — на нем будет шляпа. Каждую среду в это время он проводит семинар в клинике «Мидлсекса», так что Ванесса не станет выяснять причину его отсутствия. Билл прячет краску и щетку в картонную коробку для автомобильных принадлежностей, которые держит в башмаке экс-«вольво». Он идет по дорожке, открывает своим ключом скрипящую входную дверь и кричит: «Я ухожу!» — и тут же хватает компакт-диск, мобильный телефон и пачку листов с лекцией, которую должен занести Санилу Рахману — тот будет проводить семинар. Ванессе, которая кормит малыша в кухне, это нашествие звуков кажется странным, как те, что влетают в открытое окно поезда, мчащегося на большой скорости через туннель.

Остановив экс-«вольво» у светофора на мосту Пат- ни, Биллу приходится спорить с сервоприводами, меняющими угол и наклон сиденья водителя. Один из сервоприводов явно барахлит, и когда Билл с силой нажимает на кнопку, сиденье резко кренится вперед и влево, угрожая опрокинуть его лицом на руль, — такое положение очень похоже на самоубийство, каким Билл себе его представляет, после того как раскрутят рукав брандспойта и зальют водой интерьер экс-«вольво» с выхлопными газами.

— Боже! — восклицает он вслух, когда изменился свет на светофоре. — Надо с этим кончать!

Продолжая ехать по Фулхэм-Пэлас-роуд, Билл бестолково нажимает на кнопки, пока не находит номер Серены. Он прикладывает мурлыкающий аппарат к уху и слышит записанный на автоответчик обиженный голос. Когда наступает время его ответа, он оставляет свои стенания: никак не получается, лекция, неисправности автомобиля... давай в следующий раз. Конечно же Билл не впервые выкручивается из такого рода ситуации, но это, как он подозревает, в последний раз.

Оставив записи с лекцией в приемной больницы, Билл направляет громадный автомобиль на Вествэй и выезжает из города. Для него теперь есть только одно место, Тейм, и только один человек, с которым он может говорить, Дейв Адлер, владелец «Тейм-Мотор-центр» — «Наша специализация — ремонтные работы и кузовостроение». Дейв многие годы занимался «вольво» Билла, с тех пор как бросил заниматься психиатрией. Дейв не видит никаких существенных неисправностей в «вольво»-760-турбо, скорее он склонен искать их у водителя.

Обычно между ними идет такой разговор:

Доктор Билл Байуотер: Дейв? Это Билл.

Доктор Дейв Адлер: Да.

Доктор ББ: Кажется, барахлит передача...

Доктор ДА: Да.

Доктор ББ: Включение высокой передачи затруднено, машина включает реверс, а потом только приходит в норму.

Доктор ДА: Ты проверял автоматическую подачу жидкости?

Билл ничего не проверял регулярно: ни резервуар ветрового стекла, ни масло, ни тормозную жидкость или кипящие, пузырящиеся потоки жидкости, которые проходят через блочный корпус автомобиля. Это дает повод Дейву Адлеру для насмешек: какой же Билл нелепый кавалер в отношении к своей машине, а если бы ухаживал за ней, то не столкнулся бы с неприятностью.

Билл улыбается при мысли о внеочередной лекции, которую ему прочтут этим вечером, когда он появится в Тейме, а экс-«вольво» с грохотом съедет с эстакады и отправится на запад в доброе сердце Великобритании. Спустя сорок минут автомобиль останавливается в пыльном извилистом переулке, который идет от торговой площади маленького городка Оксфордшир. Высокие деревянные двери гаража Дейва Адлера закрыты на засов. На замке болтается необычная вывеска, которой Дейв воспользовался вместо обычной. На ней написано: «ВВИДУ ТОГО, ЧТО В ВОПРОСАХ СЕКСА НИКТО НЕ ГОВОРИТ ПРАВДУ - МЫ ЗАКРЫТЫ». Билл ржет про себя, хотя несколько устало.

А тем временем в Патни Дейв Адлер осторожно опускается в смотровую яму супружеского ложа. Он поглощен предоставлением действительно полного обслуживания ходовой части Ванессы Байуотер — у него дляэтого есть все необходимое оборудование. Дейв Адлер считает, что автомобиль — всего лишь средство передвижения, ни больше и ни меньше.


(обратно)

Премия для извращенца


1.

Дэнни и Тембе были на кухне в доме на Леопольд-роуд в Харлесдене, что на северо-западе Лондона. Стояло холодное утро начала ноября, и ветер хлестал старой бельевой веревкой в окно. Братья занимались приготовлением небольшой партии крэка; Дэнни возился у плиты, в то время как Тембе раскладывал по частям питьевую соду и порошок. На кухонном столе стоял стереоцентр — проигрыватель компакт-дисков и колонки с оголенными ручками настроек, соединенными скрученными в узел проводами, — откуда доносился резкий металлический барабанный бой.

Три часа назад, когда ходил к Ирландцу в Шепарде - Буш за порошком, Тембе услышал сплетню и теперь горел нетерпением поделиться.

— Уф-фу-фу, — выдохнул он, — дерьмо! Те говнюки просто сидели в доме, поджидая, когда туда придут клиенты.

— Их накрыли? — вклинился Дэнни, хотя было не похоже, что его это на самом деле беспокоило.

— Я скажу так: мусора — не дураки, понимаешь, вломились в дом около одиннадцати утра, будто другого времени в сутках нет. Бруно и Мэг как раз вымывали в кухне унцию, а в передней какая-то девка разбивала мешки. Слышь, старик, они схватили у девки молоток, раздолбали вдребезги гребаную дверь, потом вломились в бронежилетах и до зубов вооруженные, будто специально разрабатывали для этого всякую там, блин, тактическую установку.

— Тактическую операцию с применением огнестрельного оружия, — отрывисто выпалил Дэнни, — так они это называют, но, впрочем, не важно, Бруно-то хоть был вооружен?

— Да не совсем. В ту хреновую субботу какой-то негодяй спер гребаный стартовый пистолет двадцать второго калибра. Помнишь, я тебе говорил, что Бруно выстрелил в черномазого Ганса и пуля отскочила от его ребра — тот еще стрелок. В любом случае у него совсем не было ни времени, ни возможности что-то сделать, так как мусора ворвались в считанные секунды, задали ему хорошую трепку, забрали в каталажку его долбаный притон, взяли штуку баксов, которая у него была, и велели идти впереди, пока забирали всех сраных клиентов.

— И он подчинился?

— Да, старик. Беспрекословно. У него не было выбора. Он сидел там возле чертовой двери и всех приветствовал. Только представь себе, старик, ты доносчик, ты собираешься получить деньги, ты весь в этом дерьме, все отработал, выкачал, и оказываешься у чертовой двери, в правильном-то государстве, чтобы попасть в сволочную каталажку! Тупые негодяи! Полицейские заполучили двадцать из них — а значит, Бруно вылетел из гребаного крэк-бизнеса... — И Тембе при мысли о разбитом крэковом доме, напоминавшем ему корабль дураков, который сел на мель на Дороге Всех Святых, разразился непринужденным смехом — странно резким и назойливым для чуткого уха Дэнни.

Желая унять его радость, Дэнни махнул перед лицом Тембе бутылкой, в которой готовил крэк.

— Слушай, — прогнусавил Дэнни, — теперь ты мне расскажешь, как сделать, чтобы это мое галимое дерьмо поднялось, да?

— Хорошо, давай без суеты. Держи его разрыхленным, как... — Тембе возился с небольшим холмиком крэка, сушившегося на клочке кухонного полотенца, пальцем подцепил один чек и передал Дэнни. — Вот получай, здесь не меньше, чем на три затяжки, заправляйся и отвязывайся.

Дэнни с отрешенным видом уже вытащил стержень из того места, где обычно его держал, постучал о голенище, и стал крошить щепотку крэка в побитый конец. Как только стержень был заправлен, он зажег кокаиновую горелку и закурил.

Тембе относился к этому с шутливым презрением.

— Ты знаешь, что я имею в виду, — произнес он тоном наставника, который обычно использовал для своего недисциплинированного работника. — Старик, ты должен сделать товар для Сити, сейчас. Те мальчики хотят получить «дурь» с утра. А твои потребности подождут, если пропустишь один раз, ничего не случится, сможешь «заторчать» позже, где-нибудь в Лермонте. Не то я тебя самого упакую в коричневый мешок...

— Сколько?— отрывисто произнес Дэнни, все еще не выпуская затяжку крэка.

— В мешок...

— Ладно, — резко выдохнул Дэнни, — но только, если ты сделаешь гребаную расфасовку. — Он схватил рулон пластиковой пищевой пленки со стола. — На, делай упаковку.

Спустя два часа Дэнни спускался, прихрамывая, по Олдергейт. Лил дождь, и он насквозь промок. Все, что ему удалось сохранить сухим, горько размышлял про себя Дэнни, были порции крэка, спрятанные за щеками, каждая аккуратно упакована в пластик и на каждой упаковке — печать.

«Сделай Сити», — нетерпеливо наставлял Тембе, и Дэнни отправился в путь: по линии Бейкерлу до Оксфорд-сёкас, а потом - по Центральной линии, пока не добрался до Банка в ненавистном метро, даже не на такси, где можно было бы оприходовать свою партию. Добравшись до банка, он очень сильно ударился ногой. А еще на подходе к Сити-банку раздулась от ветра и дождя дурацкая полиэтиленовая куртка, которую он должен надевать, и неработавшее радио, висевшее на лацкане отворота, стало хлестать его по шее. Потом в вестибюле вывалился дорожный несессер. Пара упаковок в нем треснула. Надо запечатать. Приволочь в гребаную приемную: «Для Мистера Гребаного Чокнутого Банкира».

— Прекрасно, оставьте здесь, я распишусь в получении.

— Извините, но это — специальная доставка, не мог бы он сам расписаться?

— Да, конечно. Я сейчас позвоню ему на добавочный номер. — Она смотрит мимо Дэнни на репродукцию Моне, пока тот ждет и от скуки барабанит пальцем. А затем появляется он — Мистер Гребаный Цирковой Канатоходец, — легко преодолевая четверть акра черепичного покрытия, ничего в мире не боясь, на собственном небольшом транспортере, который унесет его прямо в Нирвану за семьдесят фунтов.

— Это для меня? Спасибо. Где мне расписаться — там?

Можешь расписаться, где хочешь, жопа недотраханная, потому что эта шариковая ручка не пишет и этот кусок бумаги — только бумага.

— Еще раз огромное спасибо, и передавайте привет господину Тембе. — Он снова покатил назад.

Идиотский костюм в полоску, галимый старый школьный галстук. Через пять минут он уже не будет выглядеть таким величавым. Дэнни внутренне насмехался над тем, как этот щеголь прошлепает обратно к лифту, потом уединится в вонючей туалетной кабинке, чтобы якобы выдавить из себя дерьмо, а сам в это время будет всасывать дерьмо с помощью трубки, сделанной из раздавленной банки от кока-колы. Тупой козел.

В Олдергейте Дэнни задержался, позавидовав какому-то бродяге. На пороге туристического агентства сидел молодой белокожий парень, уплывая в никуда на куске картона, оторванного от старой коробки. Спальный мешок синего цвета доходил ему до подмышек, свободными были только руки, протянутые за подаянием. Он похож, подумал Дэнни, на большущую личинку, которая вползала в эту нишу, чтобы превратиться когда-нибудь, возможно, в чокнутого банкира.

Дэнни дал бродяге пятьдесят пенсов и наслаждался произведенным эффектом: парень был в шоке — это отразилось на его лице, — когда понял, что выпросил милостыню у чернокожего, который явно не намного богаче, чем он.

Хорошая карма, думал Дэнни, пока шлепал вниз по дороге. Подайте тем, кому хуже, и Судьба будет к вам благосклонна. В последнее время Дэнни все чаще размышлял над отношением Судьбы к тому, что он делал. У Судьбы нужно обо всем спрашивать, даже о том, на какую ногу надеть носок в первую очередь, когда встаешь с постели; в какой ботинок засунуть стержень, когда уходишь из дома; и по какой стороне Леопольд- роуд надо идти, чтобы попасть в метро.

Дэнни понял - с глубокой, почти неземной ясностью, - что Судьба являлась после приблизительно десяти доз крэка, которые он выкуривал каждый день. С одной стороны Судьба часто представала перед ним в виде высоких, тонких фигур с неопределенными очертаниями, их формы были сотканы из тончайших колец первоклассного дыма. Однако, если Дэнни оттачивал их, миазматическое покрытие спадало, и вот тогда появлялись действительно страшные, похожие на джиннов из ада фигуры с замотанными полотенцем головами. Бородатый с тюрбаном на голове мутант в длинной серо-черной одежде, с автоматом Калашникова, девяти футов длиной, наперевес.

Судьба составляла ему компанию — в виде огромных медведей, что поступали с ним беспощадно, если он сердился на крэк. Но если он поддерживал высокий стимулирующий уровень, тогда Судьба советовалась с ним, предупреждала о всякой дряни, поджидающей за углом, или некой растаманской клоаке, которую Дэнни обокрал, за другим углом. На самом деле он конечно же ни во что такое не верил, это просто была волшебная музыка к кинофильму его жизни; но тогда Судьба относилась очень лояльно к привычке Дэнни ловить кайф — они оба были парадоксально склонны к чему-то пугающему и неприятному. Он переместил пластиковые пакетики за щекой, подобно тому, как полоскают рот; потом аккуратно потрогал каждый кончиком языка.

Дэнни проводил эту внутреннюю инвентаризацию, по крайней мере, тысячу раз на дню. За левой щекой он хранил свою собственную «дурь», а за правой — товар для продажи. Обычно, когда Дэнни отправлялся из дома утром, за правой щекой у него было приблизительно двадцать пять доз, а за левой — пять. Пять пакетиков крэка — для пятичасовой езды в метро и беготни по Сити в качестве курьера, эдакого ковбоя без лошади. Ныряя в переулок или гребаную дыру в стене каждые пятнадцать минут на пятнадцать минут каждый раз, чтобы покурить молотой отравы. Со стержнем, с зажигалкой; неизменно привередливо растирая, пока Судьбы собираются на периферии, втискиваются грязными бородами и бормочут, декламируют тайные фундаменталистские тексты, осуждая существование Дэнни; грязные серые ногти разрывают его на части, а потом все это выдувается, сгорает, охваченное первым сильным потоком дыма, который Дэнни выпускает сжатым в трубочку ртом.

Пять упаковок равнялись двадцати трубкам — по одной каждые пятнадцать минут. Достаточно времени для того, чтобы его механизм работал, пока он прошлепает к другому финансовому учреждению, зайдет туда и поплетется дальше. Достаточно времени - если Дэнни заправился качественно, — чтобы избежать лязгающего упадка на Центральной линии, когда он сидит, потея, в слабо освещенном вагоне для перевозки скота вместе с остальными самцами и гетерами. Впрочем, слишком часто вздутое с одной стороны лицо Дэнни, почти как у бурундука, понемногу выравнивалось в течение дня. Если же правая щека выглядела чуть больше, чем обычно, Тимб изымал пакетик коричневого зелья в конце смены; или даже — когда чувствовал в себе особый настрой руководителя — брызгал ему в рот освежителем, чтобы уничтожить любой намек на вкус. И Дэнни должен был терпеть — принимать то дерьмо, в которое превратилась его жизнь.

Как же он дошел до этого? Дэнни клюнул на цианистую капсулу прошлого, став неким подобием Лондонской стены у Лондонского моста и офисов BZW-банка. Как же так случилось, что он оказался на побегушках у своего недалекого младшего брата Тембе или «мистера Тембе», каковым тот был в глазах обитателей отдела долгосрочных контрактов в Сити-банке? Промокший до нитки, он таскался по этим ужасающим коммерческим пещерам, чувствуя, как иссякает его кровь, его мужественность, и только Судьбы составляли ему компанию. Конечно, Дэнни знал ответ: он прикоснулся к товару.

Когда это произошло, до или после истощения пласта крэка, который Дэнни обнаружил в подвале на Лeопольд-роуд, ему невдомек. Материнская залежь крэка, конечно, была слишком хороша, чтобы походить на правду, и уже сейчас это абсолютно ясно. То ли замеры Дэнни с помощью прутов водопроводчика изначально были неточными, то ли большая часть крэка была просто смыта, испорчена дренажной системой и фильтрацией. Так или иначе, но через пару лет жизни на очень широкую ногу пласт исчез, и в пределах того же самого времени Дэнни, чувствуя себя спрессованным жизнью, выкурил свою первую трубку крэка и обнаружил то, что всегда подозревал: в этом самом неестественном из всех существующих занятий он, как оказалось, чувствовал себя естественно.

Два брата словно вновь сидели сейчас на качелях, как в том мистическом эпизоде из детства: Тембе опускается вниз на землю, в то время как его старший брат взлетает в психотическое небо. Так как Дэнни вовсю раскрутил популярный леденец, делая сначала по три, потом по пять, потом по шестьдесят трубок в день, Тембе решил для себя, что этого вполне достаточно, и наступил в дерьмо раз и навсегда.

К чести Тембе, несмотря на компетентность тысячи консультантов, психиатров, политических деятелей, служителей церкви и родителей тех подростков, которые умерли от передозировки экстази, он смог удивительно легко шагнуть назад в дверь невосприятия. «Как бы то ни было, но мне никогда не нравилось это дерьмо, — объяснял он членам вооруженного отряда, околачиваясь на островке нелегальной торговли наркотиками в Харлесденском метро, потягивая «Даннс Ривер» и дразня бродяг. — Я просто создал отдельную компанию, как будто это где-то там. Дай мне пиво с марихуаной в любой день; я могу поставить тонну «дури» ежедневно, но все это должно делать меня более справедливым, более выдающимся».

Быть более справедливым и более выдающимся для Тимба в основном заключалось в том, чтобы перейти от необузданного потребления крэка к сверхэффективному производству и распределению. И если Дэнни бессвязно проложил свой путь через пики и спады возбуждения от крэка, больше уже не являясь кукловодом, а превратившись просто в марионетку на трубке, то Тембе поднял нити, выпавшие из его онемевших пальцев. Младший брат захватил клиентуру и заставлял старшего брата — когда-то такого высокомерного, такого большого и сильного — работать.

Никогда не пользовавшись услугами щедрых манекенщиц, Дэнни испытывал к ним в худшем случае безразличие, а в лучшем — дружеское расположение, тогда как Тембе — недавний пользователь — чувствовал к ним лишь презрение, особенно к белокожим. «Им нужно только одно — при первой возможности, в любую, блин, свободную минуту накуриться этим дерьмом. Они сами себя не уважают, говорю тебе, они заслуживают того, чтобы им дурили голову, а значит, должны отдавать мне свои деньги, вот почему они действительно дарят их мне, дарят на правое дело».

Правым делом для Тембе был черный «сааб»-9000 с полной комплектацией, личным номером и т.д., и т.п.; а ощущать себя великолепным было сродни прикосновению к телу шелковых рубашек и эквивалентно забитому вещами платяному шкафу американца, где непременно есть гангстерские костюмы в стиле рэп. К достижению такого материализма, который был для него почти мессианским, Тембе усердно стремился; будто рассвирепев от выросшей перед ним тысячефунтовой стены, он решил вырвать из нее кирпичи и обстреливать эту ненавистную преграду из миномета до тех пор, пока не получит все то, что находится за ней.

— Ты еще гребаная муха, пацан, - предупредил его Дэнни, когда они сидели вместе перед субботними гонками: Тембе потягивал пиво и курил марихуану, а Дэнни набивал трубку крэком. С давно потерянным блеском — от которого осталось лишь пятно масла для волос на старинной салфеточке, что лежала на спинке его кресла — Дэнни нелепо изобразил из себя заботливого папашу. — Ты ходишь с важным видом по отстойнику города, словно самый убойный пижон. Старик, таким способом ты сбиваешь градус; весь этот хренов градус — не только мусора, растафарии, турки, эссекские мальчики, китайцы... но даже сраные жители Мальты. Тебе надо обслужить их низкий гребаный слой, а представительный вид...

— Ну да, давай, давай! — Тембе пренебрежительно втянул щеку. — Ты уже недавно обустроился в своем гребаном слое. Это не просто низкий слой, мой «Большой брат», это — гребаная сточная канава.

Да, Дэнни должен был признать, что его потертая куртка, заляпанные грязью холщовые штаны и растоптанные сандалии вряд ли назовешь верхом респектабельности. Он замолчал и занялся непосредственно делом, увеличивая пламя в лампе, которую держал в руке. И теперь, проигрывая снова ту беседу в отзывающемся эхом внутреннем ухе, пока шлепал через душную, разрытую канаву Лотбери ЕС2, Дэнни вдруг осознал, что Судьбы несомненно ответственны за его причудливое преобразование и что даже намеки на гибель и разрушение, которые были не чем иным, как рутиной, в этот особенный день приобрели ужасающе релевантные предзнаменования.

Бедный Дэнни — согнувшийся в поклоне на служебном входе в Банк Англии, чтобы обеспечить свой собственный вход, — не мог даже предположить, в каких именно словах заключались предзнаменования (это могли быть, как порой случается, «мальтиец» и «низкий слой»). И хотя Судьбы временно отправились в направлении Олдгейта — пряча свои АК, складывая в карман свои ложные «Кораны», собирая свои призрачные одежды, ведь они уходили, - именно в тот миг, приблизительно через пять минут после того, как он вошел в лобби банка BZW, освободив голову Дэнни от волшебных чудес, его Немезида приземлилась в Хитроу.


О воздушном перелете у Сканка, который ради этой командировки взял рабочий псевдоним Джозеф Эндрюс, было свое твердое мнение: это против закона Божьего и вселяет ужас. «Вы словно садитесь в птицу, — рассказывал бы он на лекции для скованной страхом аудитории, — у птицы перья и легкие кости. Возьмите птицу в руку, почувствуйте ее вес. Почувствуйте, насколько она под-хо-дит для полета, потому что Бог все продумал. Но вы же пользуетесь самолетом. Самолет сделан из металла в форме пули. Он может взлететь высоко в небо, но обязательно упадет обратно на землю».

Сканк справился со своим страхом, напичкав себя рогипнолом, который сделал его бесчувственным на протяжении всего полета; но, как только колеса металлической птицы коснулись бетонированной полосы, он стал таким активным, что схватил за руки двух маленьких детей, сидевших по обе стороны от него, да так сильно, что они закричали.

Детей одного из служащих Сканка взяли с собой в связи с положенными правилами этикета, так же, как и их мать — жену реального Джозефа Эндрюса, священ- ника-пятидесятника, который представления не имел о ее увлечении крэком, не говоря уже о чем-то большем; ей обещали заплатить за то, чтобы она ненадолго отправилась в гости к сестре в Лондон. Когда Дорелия уехала, Джозеф даже не догадывался о том, что вместе с ней исчез его паспорт.

Джозеф Эндрюс, известный под именем Сканк, проследовал в зал прилета вместе со своими двумя псевдодетьми, которых все еще крепко держал за руки. Его «жена» скромно семенила позади на расстоянии нескольких шагов, неся ручной багаж. Когда он подошел к стойке, то вложил два зеленых ямайских паспорта прямо в руку офицера. Офицер взглянул на фотографию — тот же самый пастырский воротничок, тот же самый пуловер с вырезом на груди, тот же самый черный пиджак, — потом посмотрел на лицо стоявшего перед ним мужчины, выражавшее холодное ханжество, подобающее человеку, который полностью верит в Провидение Бога.

— Во время вашего пребывания вы будете проживать по этому адресу, преподобный Эндрюс? — уточнил офицер.

— Да, здесь, у моей невестки в Стокуэлле.

— И какова цель вашего визита, преподобный?

— Знаете ли, собрать вместе семью, друзей...

— Но вы не предполагаете заниматься какой-либо деятельностью?

Сканк в упор посмотрел на офицера инквизиторским взглядом.

— Не думаю, что Божий Промысел можно причислить к запрещенной деятельности, если даже я прочту проповедь в храме Стокуэлла.

— Ну конечно же, совершенно верно, преподобный.

И, бегло взглянув на детей и их мать, а затем на фотографии в паспортах, он взмахом руки пригласил пройти следующего. Следующий пассажир из очереди подошел к стойке и протянул свой паспорт.

Молодой человек кружил какое-то время в «мерседесе» в зоне прибытия пассажиров, когда Сканк и семейство Эндрюс вышли из терминала. Он подъехал к обочине, и они сели в машину. Как только автомобиль отъехал от аэропорта, Сканк сорвал с себя жесткий пастырский воротничок и одним резким движением достал из бардачка «глок». Проверив магазин, он положил пушку в карман пиджака, затем, повернувшись, обратился к водителю:

— Ну, что скажешь, Блати?

— Все хорошо, Сканк, — ответил молодой человек, усмехаясь, блеснув золотой фиксой.

— Ну, тогда вези, бездельник.

Сканк оставил семейство Эндрюс в Стокуэлле, а сам поехал дальше в Ист-Энд. В высокой плотности низких домов южного Лондона он чувствовал себя инопланетянином, сходство с которым ему придавал лысый череп — безумный страх безжалостно удалил то, что оставалось от его волос под париком и купальной шапочкой телесного цвета.

— Знаешь, — заговорил Сканк, повернувшись к Блата, — из-за этого ублюдка я совсем облысел. Ему недостаточно украсть, из-за него мужчина должен лишиться волос. И ради чего? Чтобы заплатить какому-то недоноску, просто заплатить ему!

— Это здесь, Сканк. Китаец сказал, что он будет рад заключить контракт для вас, но вы должны прибыть лично, чтобы передать бабки и выказать честные намерения.

— Тьфу! Я считаю это глу-по-стью, парень. Если бы китаец знал, что мы оплачивали счет на сто тысяч долларов, он захотел бы больше для себя.

— Несомненно, — подтвердил Блати — ему нравился звук этого слова.

— Какова цена вопроса?

— Двести фунтов.

— Двести фунтов! Дерьмо! Жизнь дешевле, чем гребаный Тренчтаун в этом месте.

— Все так, Сканк, но послушайте. — Блати откинулся на своем сиденье, обняв руками руль. — Вы должны оценить то, что Китаец ничего не просит за посредничество. Тот мордоворот, с которым мы идем на встречу, сам хочет этот контракт. Он думает, что сможет хорошенько выпотрошить Дэнни — как называют ублюдка в Лондоне, — прежде чем сделает то, что нужно.

— Но он гарантирует, что убьет его, да? Он гарантирует, что застрелит маленького засранца, да?

— Он надежный, как говорит Китаец.

Жаль, что Сканк не знал о Китайце столь же много, сколько он знал о мести. Месть Сканка Дэнни — не то блюдо, которое едят холодным, а до сих пор это блюдо было почти полностью заморожено. Прошло пять лет с того долбаного дня, когда три килограмма наркотиков пропали без вести в Филли, и все это время Сканк терпел, ждал. Он собирал частички информации то здесь, то там и обрабатывал их; он помещал железные прутья в огонь и наблюдал за ними. В конечном счете ядовитое дерево принесло плоды: Китаец, давний партнер Сканка, сказал ему, что один чокнутый негр из Харлесдена, регулярно куривший в его доме, болтал как-то под кайфом о парнях, которые получали на выходе продукт намного выше среднего.

Китайцу такая информация показалась весьма интересной, было бы глупо отставать от конкурентов. Но еще больше его заинтересовал ноготь на большом пальце руки того чокнутого, что снабжал двух братьев, занимавшихся производством. Очевидно, старший брат, которого звали Дэнни, служил в армии. Более того, он пошел в армию после поездки на Ямайку. Поездки на Ямайку в конце восьмидесятых.

Время близилось к полуночи, когда Блати, везя внушающего ужас большого человека, остановился перед старым домом на Миллиган-стрит позади Лаймхаусской дамбы.

— Что это, блин, такое? — спросил Сканк, впервые в жизни увидев башню Кэнэри-Уорф[10], когда вышел из машины.

— Офисы, — ответил Блати. — Я глушу мотор.

Сканка ввел в разлагающийся бордель ребенок,

возможно, внучка Китайца или даже его правнучка. Они пробирались через набитое людьми жилище со смежными комнатами и нашли старика там, где, скорее всего, была кухня, несмотря на присутствие большого стального стола и двух картотечных шкафов в дополнение к раковине, холодильнику и узорчатому линолеуму.

— Очень рад! Заходите, прошу! — воскликнул он, вставая из-за стола. — Добро пожаловать в мой офис, господин Сканк!

— Достаточно просто Сканк, — заметил гость. — Так что, здесь теперь повсюду офисы?

— О да, да, множество изменений, новое большое расширение. Множество офисов. Множество офисных рабочих. Множество офисных рабочих, которые нуждаются в помощи.

— Стало быть, бизнес налажен?

— Бизнес превосходный! Это — зона предприятий.

— Ну конечно! — Сканк не мог сдержать чувство отвращения к его одежде, грязному махровому халату, что ставило под сомнение эффективность и рвение Китайца, но он прибыл сюда не затем, чтобы говорить об этом. — Я дам двести — вы разберетесь с моим человеком?

— Никаких проблем, никаких проблем. — Китаец прервал разговор и позвонил в соседнюю комнату. — Господин Джералд, не могли бы вы зайти сюда, прибыл ямайский джентльмен.

Конечно, Китайцу хотелось думать, что Джералд был заурядным мордоворотом. Но мысли Китайца мало чем отличались от его «рабочего кабинета» — запутанное скопление различных закутков, наполненных несовместимым содержанием. И подобно тому, как в каждой из комнат причудливого логова Китайца одна часть отведена для курения опиума, вторая - для крэка и третья — для исступленной болтовни, так и в его мозгу, в каждом отдельном месте была иная вера, несовместимая истина, другая история.

Когда Джералд вошел в комнату, Сканк ощутил холод на шее с тыльной стороны. Невысокий мужчина с не бог весть какими плечами, но его лицо... нельзя сказать, что лицо его было изуродовано — оно было полностью перекошено на одну сторону, будто ветер в ка- кой-то миг изменил направление и хлестнул Джералда твердым крестом справа. На нем была синяя нейлоновая куртка с капюшоном, наподобие тех, что носили дети в шестидесятых; на голове — очевидная накладка из искусственных волос. Из-под нее, несмотря на ужасную гримасу, проглядывало все же нечто похожее на лицо, абсолютно бессодержательное и безжизненное; лицо, напоминавшее брюхо жабы. Но это не был человек с обычными чувствами или вообще с какими- либо чувствами. Джералда сопровождал мальчик лет пятнадцати, одного с ним роста, — для ясности, как и Джералд когда-то — худой трубочист, рыжеволосый, веснушчатый и в такой же синей куртке с капюшоном. Оба были в резиновых перчатках телесного цвета.

Сканк прочистил горло:

— Гм-м... Джералд.

— Да. — Голос был тоже никакой.

— Скажи, дружище, ты действительно можешь решить мою проблему?

— Вы знаете, где живет ваш парень?

— В этом нет необходимости, — вмешался Китаец. — Человек, который рассказал мне о нем, приведет его сюда сегодня вечером. У него небольшие неприятности с полицией, так что уговорить его было нетрудно.

— Хорошо. Где прячешь? — Сканк, скрестив руки на груди, критически рассматривал Джералда.

Мужчина расстегнул молнию на куртке, не говоря ни слова, и распахнул ее. Дробовик, сложенный так, что оставалось только три дюйма ствола и половина рукоятки, висел на крючке внутри. Сканк молча кивнул. Джералд застегнул куртку. В комнату вошел Блати и протянул Сканку конверт, который внушающий ужас человек вручил Китайцу. Китаец передал его Джералду. Сканк обменялся рукопожатием с Китайцем, снова кивнул Джералду и вместе с Блати вышел из комнаты. Он не мог глубоко вдохнуть, пока они не вышли на улицу.


2.

Бруно и Дэнни сидели на лестнице старого дома на Миллиган-стрит, собирая последние крохи крэка Бруно. Было около полуночи. Бруно поклялся, что щедро поделится с Дэнни «дурью», хотя именно он ее покупал. Но неожиданно, когда оставалась еще одна затяжка, они начали ссориться.

— Дерьмо! — воскликнул Бруно. - У тебя получилось больше, чем в моей последней порции, — отсыпь немного, старик!

— Ничего не выйдет! — ответил Дэнни. — Ты говорил, что я могу себе сделать большую дозу напоследок, значит, тебе остается это. — Он указал на крошки белого порошка на куске пластмассы, лежавшей на пыльной ступеньке. — И никакого подспорья, у нас есть только эта галимая бутылка. — Дэнни жестикулировал трубкой, которую они на скорую руку сделали из миниатюрной бутылки из-под минеральной воды «Волвик».

— Ты же должен был принести свой гребаный стержень, старик, — парировал Бруно.

— Ну да, ты тоже должен был принести свой гребаный стержень, вот так-то. — И чтобы положить конец этой патетической ссоре, Дэнни щелкнул зажигалкой, поднес ее к жестяной миске со смесью сигаретного табака и крэка и начал втягивать через стержень от шариковой ручки.

В это время большая группа людей, возможно, человек шесть, вошла в коридор дома. Китаец лично встретил их, провожая внутрь лидера группы — высокого, крупного мужчину в дорогом кромби, постоянно кланяясь и расшаркиваясь. Четверо других мужчин, которые шли сзади, были одеты в модные костюмы, процессию замыкала красивая молодая женщина в очень короткой юбке. Дэнни не обращал на вновь прибывших никакого внимания, но Бруно узнал в них типов из Уэст-Энд-медиа, жаждущих побывать в ночных наркотических трущобах.

Группа людей во главе с Китайцем поднималась по лестнице мимо курильщиков. Все они нарочито отводили взгляд от Дэнни, который приканчивал последнюю трубку в этот день, кроме жирного типа в овальных очках — смакуя сигару, он посмотрел искоса вниз на трубку в руке Дэнни и презрительно фыркнул:

— Я предпочитаю «Эвиан».

Дэнни прекратил тянуть трубку и вместе со струйкой дыма от крэка плюнул на мужчину:

— Какого черта, ты - дерьмо!

Но Бруно, положив руку ему на плечо, пробормотал:

— Осторожно, Дэнни.

И тот остался лежать.

Впрочем, ненадолго. Через десять минут закончилось действие крэка, и Дэнни начал понимать ужас своего положения. Он сильно перебрал. Выкурил в два раза больше, чем обычно, пока бродил промокший вокруг финансовых учреждений. Он сумел поставить двадцать упаковок долбаным сукам в Лермонте и тем, что на Шестой авеню, но этого оказалось недостаточно, чтобы успокоить «мистера Тембе», который свел его вечернюю дозу коричневого цвета к полной ерунде. Так что теперь Дэнни негодовал из-за изъятого героина, ощущая, как с омерзительной быстротой улетучивается действие крэка. Он испытывал крайне неприятное чувство, сидя на этой грязной лестнице и ожидая, когда вернутся силы, чтобы спуститься вниз, дотащиться до метро, лязгающее всю дорогу обратно в Харлесден, услышать насмешки пискляво-чистого младшего брата: «Твою мать, когда ты куришь дерьмо, старик, делай хоть изредка перерыв...» И все это время Судьбы идут рядом с ним, шепча и хохоча, приказывая ему шагать там, дышать здесь, плюнуть туда, если он не хочет быть выпотрошенным Судьбой. Но что возмущало Дэнни больше всего, прямо здесь и теперь, — это та оплеуха, которую отвесил ему жирный белый козел в очках.

Дэнни вскочил на ноги, помчался вверх по лестнице, ворвался в комнату, куда вошли те люди. Не глядя на курильщиков опиума, скрученных в разных спазматических позах под наклонным потолком мансарды, он сразу увидел жирного сутенера и, подбежав к нему, с чувством влепил мерзавцу пощечину. Потом рванул обратно вниз и по коридору к входной двери, где его уже поджидал Винс, мальтийский помощник Китайца.

Ловким ударом каратэ сзади по шее Винс мгновенно вырубил Дэнни. Крэк размягчил накачанные в армии мускулы — громадный мальтиец мог поднять его за шиворот даже одной рукой. Винс вынес Дэнни, как котенка, на лестничную площадку. Внизу он прижал его к стене, и когда Дэнни попробовал оглянуться, наткнувшись блуждающим взглядом на отвратительный нос Винса, разрезанный пополам во время ножевой драки, а потом грубо сшитый, Винс стал давить, почти нежно, на его сонную артерию.

В то время, как Уэст-Эндские посетители трущоб выходили из дома, у обочины остановились два мини-кэба. Удовлетворившие свое любопытство представители масс-медиа сели в машины и умчались. Вскоре после этого выполз наружу, весь в грязи, «остин»-макси, и вышел Джералд в сопровождении все того же пацана. Джералд как раз собирался подняться по короткому лестничному пролету к входной двери, когда увидел в подвале Винса и его пребывавшего без сознания «котенка». Джералд многозначительно кивнул в направлении Дэнни, и Винс, наслаждаясь заговорщической тишиной, знаками выставил свое предложение цены. Пока он выносил Дэнни на улицу, задняя дверца «остина» уже была открыта. Винс положил тело на сиденье и, даже не оглянувшись на Джералда, вернулся в дом.

Джералд с пацаном сели в машину. Пацан завел двигатель. Они умчались на север, в Клэптон.


Шестнадцать часов спустя, приблизительно в три часа пополудни, Дэнни пришел в сознание. Он лежал на грязном линолеуме. Первое, что он почувствовал, приходя в себя, были неприятный запах и непомерно тяжелая гудящая голова, вдавившая холодную щеку в пол. Дэнни застонал, откашлялся, сплюнул и сел. Комната, в которой он очутился, возможно, когда-то была офисом: возле одной стены стояли несколько дешевых деревянных столов, возле другой — обветшалый шкаф для хранения документов. Офис, должно быть, еще служил магазином, потому что некогда там красовалось огромное фасадное окно. Однако теперь помещение изнутри было полностью забито досками, свет поступал только сквозь щели между досками.

Когда один из волнистых лучей света попал на заднюю стену, Дэнни увидел, что она увешана какими-то плакатами. Он искоса взглянул на них сквозь всепоглощающий мрак. Фотографии детей. Очевидно, это были семейные черно-белые снимки, увеличенные и отпечатанные типографским способом — крупный растр хорошо просматривался. Дэнни прочитал надписи и с ужасом понял, кто запечатлен на фотографиях. Это были плакаты, умоляющие о помощи в розыске пропавших детей.

Дэнни встал на четвереньки, пытаясь подняться на ноги. Он почувствовал сильное головокружение в затхлой атмосфере комнаты. Потом уловил запах чего-то болезненного, даже фекального. Его затошнило. И тут Дэнни увидел наброшенный на что-то клетчатый плед в темном углу, всего лишь в трех шагах от него. Он понял, что там лежит, еще до того, как снял плед, — а после уже знал наверняка.


Это был изуродованный труп шестилетнего белокожего мальчика. Дэнни отметил белокурые волосы, вздутое лицо, перерезанное горло. Кровь. Очень много крови. Отрезанные руки и ноги ребенка лежали возле туловища, которое было обнажено ниже талии. Последнее, что Дэнни увидел на мальчике, прежде чем у него началась сопровождавшаяся истерикой рвота, была яркая трикотажная рубашка с изображением Базза Лайтера, знаменитого персонажа из мультфильма «История игрушек».

Да, Джералд, державший теперь путь на запад, в Бристоль, вовсе не был обычным мордоворотом, и Китаец знал об этом. Впрочем, и спутник Джералда - мальчик по имени Шон Витерс — на самом деле был далеко уже не мальчиком, а двадцатилетним умственно отсталым мужчиной. Джералд и Шон встретились в Гренвилле на лечебном курсе для сексуальных насильников. День за днем они сидели вместе во время занятий по групповой терапии, где психиатры искренне убеждали их рассказывать вслух о наиболее остро желаемых ими фантазиях в области насилия, жестокого обращения, пыток и убийств в надежде получить хоть небольшую зацепку для объективного определения их состояния.

Джералд и Шон сумели достичь значительной объективности в своей излюбленной общей фантазии — похищение, занятие содомией, пытки, уродование и убийство мальчиков, чем моложе, тем лучше. Они решили объединить силы и воплотить задуманное на деле сразу же, как только их освободят. Джералд вышел первым - отсидев два года за непристойные нападения — и возвратился в свой родной город Борнмут. Но местная газета за день до приезда Джералда уже опубликовала его фотографию и сообщила адрес его дома. Он решил, что постоянные оскорбительные крики отрядов линчевателей снаружи и пылающие, пропитанные бензином тряпки, которые впихивали в его почтовый ящик, помешают ему развернуться.

Джералд оставил Борнмут и перебрался в Лондон, где затерялся в древнем городском преступном мире. Он спорадически работал на семейство Спаркс в районе Финсбери-Парк, собирая долги и при необходимости устраивая побои. Но в общем он сохранял спокойствие, каждый месяц менял место жительства и ждал своего часа. Прошло полгода, прежде чем выпустили Шона, отсидевшего три года за изнасилование. В Лондоне он присоединился к Джералду, который уже разработал план действий.

В последний год своего заключения Шон, по наущению Джералда, охотно предоставлял экс-полицейскому, который был боссом «особого» крыла, сексуальные услуги. Экс-полицейский опустился до коррупции и вдобавок отчаянно скрывал свою нетрадиционную ориентацию. Шон обещал не выдавать его тайну взамен на небольшую помощь, чтобы встать на ноги, когда выйдет на свободу. Помощь потребовалась для получения просторных помещений, где он и его приятель Джералд могли возобновить свою деятельность. Экс- полицейский вынужден был согласиться. Как выяснилось, у него имелся договор аренды офиса более не существующей фирмы мини-кэбов на Лоуэр-Клэптон- роуд. В забитом досками доме отсутствовали электричество и вода, но зато там было несколько комнат и, что наиболее важно, скрытый от посторонних глаз черный ход. Джералд и Шон взяли у бывшего полицейского ключи, выразив слова искренней благодарности.

Они нашли мальчика на детской площадке в миле от Сток-Ньюингтона; его звали Гари. Этим двоим потребовалось всего лишь несколько минут, чтобы уговорить шестилетнего ребенка пойти с ними, посулив ему несколько конфет и видео. Он весело уселся в «остин» и болтал не переставая, пока они не добрались до своего пристанища, где прежде располагался офис по заказу такси. Гари был не просто заброшенным и ненужным ребенком — над ним еще и издевались. Шон и Джералд узнали об этом, когда завели мальчика внутрь и раздели, — маленькая детская попка была вся в следах от ожогов сигаретой. Садист, который это сделал, был другом его матери. Тот же самый «друг» купил ему «Историю игрушек».

Несмотря ни на что, Гари выглядел хрупким белокурым ангелочком, и даже хорошеньким. Джералд и Шон достаточно забавлялись с ним следующие десять дней или около того, но потом он стал для них обузой. У него началось недержание, он не мог есть, потерял свою свежесть, все чаще возникали споры о том, кто должен мыть его между развлечениями. Гари больше даже не сопротивлялся, только хныкал. А тут еще по всему району развесили плакаты об исчезновении ребенка, и Джералд прочитал в местной газете, что полиция проводит массовый опрос на улицах. Это лишь вопрос времени, прежде чем раздастся стук в дверь.

Джералд решил, что им необходим тот, на кого можно будет повесить их делишки. Через людей Спаркса он узнал о Китайце в Лаймхаусе и о контракте, для выполнения которого требовался профессионал. «Это наш лотерейный билет», — сказал Джералд Шону. Джералд никогда не отличался излишней болтливостью, но, если ему приходилось говорить, он неизменно использовал такие вот банальные фразы. Когда эти двое прибыли, чтобы отвезти тело потерявшего сознание «козла отпущения» в офис и затолкать ему в глотку депрессантов, а потом длинным подкожным шприцом изъять у него сперму, Джералд упорно называл Дэнни «как бишь его».

Вот так этот «как бишь его» оказался холодным ноябрьским днем в забитом досками офисе на Лоуэр- Клэптон-роуд, где, очнувшись, кричал и блевал. Впрочем, ему не пришлось долго в одиночестве терпеть страх и отвращение. Сделав дело, Джералд и Шон вскоре позвонили в местный полицейский участок.


Три месяца спустя, в «особом» крыле Уондсуортской тюрьмы, у Дэнни появилось много свободного времени для того, чтобы размышлять над гнетущей апатией, которая охватила его в течение тех нескольких минут, когда он ждал рядом с мертвым Гари, пока полиция выбьет дверь заброшенного офиса. Он был обессилен, депрессантов в его организме хватило бы, чтобы свалить белого медведя; подавленный и парализованный роковым ступором, он ощущал исчезающий вкус крэка, но даже в этом случае Дэнни получил подлинное одобрение судьбы — или, вернее, Судеб.

Они заполонили углы темной комнаты, их мрачные одежды смахивали пыль с плакатов о пропавших детях, их грязные тюрбаны царапали потолок, выложенный плитками из пенопласта. Судьбы бормотали и хихикали над трупом ребенка, и впервые за все то время, когда они возникали из крэка, где бы он ни был, чтобы составить ему компанию, Дэнни мог ясно понять, о чем они говорили. Звучали такие слова, как «низший слой» и «мальтиец», «ловушка» и «Сканк», а также «дурак» и «чокнутый». И, лежа в темной комнате, заполненной духом психопатии, Дэнни был согласен с тем, что Немезида вернулась, чтобы мучить его.

Все произошло слишком быстро и совершенно непонятно. Сначала Бруно, предлагающий провести вечер в Ист-Энде. Потом огромный, уродливый мальтиец, который дал ему вдвое больше, когда они добрались до Миллиган-стрит, и наконец тот говнюк, что плюнул ему в душу, а он влепил грязному мерзавцу пощечину. Теперь же он оказался здесь, очевидно, прошло много времени, и на его руках была кровь. Просто фантасмагория какая-то! Однако он, Дэнни, был реален.

Кровь — и его, и Гари — была не только на руках, но и под ногтями, а также в волосах. Когда все аккуратно запротоколировали, улик для обвинения, черт побери, набралось достаточно; отпечатки пальцев Дэнни были найдены на различных орудиях насилия: ножах, лезвии ножовки, отвертке и т.д. Но хуже всего, намного хуже, то, что в заднем проходе и во рту маленького мальчика обнаружили сперму Дэнни. Эти факты, к счастью, не опубликовали в газетах, хотя они были приобщены к материалам дела, в результате чего подозреваемого спешно препроводили по промерзшему коридору в «особое» крыло. При аресте Дэнни полицейских поразило его спокойствие. И так как он не оказывал никакого сопротивления, они довольствовались минимальным избиением. В течение девяти недель его допрашивали вновь и вновь, но все было тщетно. Вне зависимости от того, кричали они на Дэнни или били его, он никак на это не реагировал. В конце концов полицейские сдались: колотить бессловесный мешок — не самое интересное занятие.

Адвокат Дэнни — молодая белая женщина — искренне хотела обеспечить надлежащую защиту своему клиенту. Возможно, ей недоставало опыта и мало знаком был мир Дэнни, как темная сторона Луны, но она сумела увидеть, что кое-что здесь не сходится. Дэнни не был похож на сексуального насильника или того, кто может внезапно превратиться в этот «цветок зла». Да, он не имел алиби и хотя бы малейшего желания помогать адвокату, но против него также не было ни одного обстоятельного свидетельства. Очевидно, что это тщательно спланированное убийство, однако полиция не нашла никаких других доказательств, помимо данных судебной экспертизы, что именно Дэнни лишил мальчика жизни. Почему же при такойвсесторонней подготовке к убийству он вовремя не покинул место преступления?

Впрочем, ни одно из этих рассуждений не могло противостоять сперме Дэнни, которую Джералд так искусно изъял у него, а потом впрыснул Гари. И ни одно из них нельзя было использовать для отвода обвинения, если Дэнни оставался вялым, молчаливым, угрюмым, не подающим ни единого признака того, что он хочет доказать — пусть даже формально - свою невиновность.

Для Дэнни суд представлял собой целый ряд несвязных, почти абсурдных впечатлений. В Королевском суде в Кингстоне полицейские, которые арестовали его, все коротко подстриженные и в форме, стояли в коридоре и вовсю «дымили». Дэнни подумал: надо же, они всегда выглядят так, будто на них форма, даже когда одеты в штатское. Окрашенные золотом лепные украшения в виде фруктов, обрамлявшие потолок большого зала, сочетались с массивными пепельницами в форме канистр, которые располагались в крыльях этажа. Судебный пристав был чернокожий и чем-то напоминал Дэнни покойную тетю Хетти. Прокурор, белый, все время теребил крупное кольцо с печаткой, цепочку на часах и «бабочку» на шее. Он был похож на одного из профессиональных игроков, которых Дэнни обслуживал в Сити. Каждое утро, поджидая вместе с охранниками начало дорогостоящей шарады, Дэнни пытался отыскать любой, даже самый незначительный, намек на сострадание в глазах королевы Каролины[11] на огромном портрете — и не находил.

Изо дня в день сидя на скамье подсудимых, он вдруг понял, что ни на кого не стоит смотреть. Присяжные были обычными людьми, которые изо всех сил старались казаться умудренными опытом, а на самом деле выглядели по-детски глупо. Особенно это проявлялось, когда они испепеляли Дэнни ненавистью, если адвокату удавалось найти хоть какой-то аргумент в его защиту. О публике в зале конечно же и вовсе не могло быть речи. А потому Дэнни сконцентрировался на необычных двойных трещотках — их использовали, чтобы открывать высокие окна в зале суда, — и долгими часами блуждал взглядом по вертикальным жалюзи на окнах.

Дэнни пришел в себя, когда судья оглашал итоги слушания дела для присяжных, которым предстояло решать его судьбу; это делалось для того, чтобы они могли оценить, говорили ли свидетели правду; важно, чтобы в вопросах закона они были на стороне судьи, а в вопросах фактов опирались на свое мнение. Судья осторожно заметил, что им самим предстоит решать, виновен подсудимый или нет; но в целом, как полагал судья, более вероятно, что они предпочтут поверить фактам. Итак, он разрезал пирог правосудия и дал кусочек каждому, спасая Дэнни.

Присяжные отсутствовали недолго, трудно представить, что за столь короткий промежуток времени они успели дойти до комнаты жюри, потом хором произнесли: «Виновен!» — и вернулись в зал. Даже судью удивило их проворство, а прокурор буквально сиял от счастья. Было три часа дня, старшина присяжных вручил вердикт клерку, и тот передал сложенный пополам лист бумаги судье. Все утро над зданием суда пролетали самолеты с Хитроу, и каждое проклятое слово судьи сопровождалось ревом очередного «Боинга-747», на борту которого находилось шестьсот человек, сбежавших от земного заключения со скоростью шестисот миль в час. Когда судья взял в руки вердикт, Дэнни услышал жуткий гул и, глядя в окно позади судьи, увидел белую иглу «Конкорда», взлетавшего в серое небо.

Дэнни получил пожизненное заключение с возможностью выйти на волю через двадцать лет.

Его адвокат сумела выпросить несколько минут, чтобы поговорить с ним в камере.

— Вы должны настаивать на том, что вам необходима охрана, — сказала она ему. — При таком обвинении у вас нет выбора — иначе придется несладко. Сделайте все возможное, чтобы выйти из-под сорок третьей статьи. Если придете в себя и захотите побороться, потребуйте апелляцию, и лучше всего, чтобы вы все время протестовали против вынесения такого приговора, ни в коем случае не признавайте, что вы относитесь к «особой категории». Тем более что это не так, правда, Дэнни?

Впервые с тех пор, как он встретил ее, Дэнни в упор посмотрел на эту молодую женщину и без всякой интонации в голосе ответил:

— Не так.

В камеру вошли два охранника, надели на Дэнни наручники и увели его.

Следующие две недели были для Дэнни столь же запутанными, как те, что предшествовали его свиданию с Джералдом. Смешение дня и ночи, времени и расстояния, суета бессмысленного отъезда — тюремщики приложили все усилия, чтобы воспроизвести образ жизни наркомана. После суда Дэнни запихнули в затемненный «секьюрикор» класса «А». Внутренняя часть фургона была разделена на шестнадцать крошечных отдельных камер, по восемь с каждой стороны. Теперь, когда его заперли в камере, ему полагалось находиться там в течение двух недель ежедневно по восемнадцать часов в сутки. Окошко камеры было затемнено, словно внешний мир навсегда погрузился в ночь; дверь плотно подходила к потолку. На расстоянии нескольких дюймов перед лицом Дэнни была металлическая решетка, которая начиналась на уровне пояса и тянулась вверх до крыши фургона. При желании Дэнни мог общаться через эту решетку с тем, кто сидел впереди. А если повернуться, то и с тем, кто сзади.

Дэнни не хотел делать ни того, ни другого. Он сидел неподвижно, не обращая внимания на звуки из соседних камер и проклятия охранников. Когда фургон остановился, он услышал хлюпанье дерьма и мочи в закрытом ведре между ног. Вот уж, действительно, предел унижения! Ну, что ж, в конце концов, для заключенного «особой категории», каковым был Дэнни, может, это как раз самое оно. Блевотина, дерьмо и моча. Ниже падать некуда. Дэнни знал, что случалось с сексуальными извращенцами в тюрьме. Знал о «горшочках», «снятии стружки», избиениях бильярдными шарами. О том, что «нормальные» рецидивисты плели заговоры, чтобы достать заключенных «особой категории»; даже самая последняя «шестерка» среди преступников — чокнутый или мелкий воришка — мог существенно повысить свой статус, «опустив» кого-нибудь из «особых». За высокими, окрашенными специальной краской стенами, по которым нельзя вскарабкаться, был только один сезон — сезон охоты на зэков «особой категории».

Поэтому Дэнни молчал, чтобы не выдать себя, и слушал непрерывающиеся вопли сокамерников. Фургон периодически останавливался, происходила смена охранников, и снова начинался допрос: «Ты кто?», «За что посадили?», «Есть с собой что-нибудь спиртное?», «Знаешь Джонни Марко?» и так далее.

В конце каждого дня фургон делал остановку на ночь, и закованных в наручники заключенных вели в блок, где были душевые, приказывали раздеться, встать под струю воды, а затем запирали на несколько часов в камеры. Задолго до рассвета в этой промозглой стране без чудес открывалась дверь камеры, на них снова надевали наручники, вели к фургону, загружали и увозили.

Через несколько дней Дэнни пришел к выводу, что почти каждый заключенный в фургоне в какой-то момент вдруг понимал, что знает кого-то из своих соседей. Более того, все заключенные в фургоне, казалось, считали это само собой разумеющимся. «Имярек такой- то?» — передавали они от камеры к камере, и, когда тот откликался, выясняли, действительно ли это он и что случилось с таким-то. Он сделал проститутку? Он был на блоке? Его схватили за наркотики? Постепенно Дэнни уяснил, что эта прогрессия в темпе улитки в трясущейся миниатюрной камере — фактически определенная форма тюремного заключения, а сам тюремный фургон — специальный вид учреждения. Заключенные, которых непрерывно перевозили, были нарушителями спокойствия, беглецами, экс-баронами и, возможно, такими, как Дэнни, которым требовалась строгая изоляция.

Дэнни стало любопытно, выдержит ли он двадцать лет, разъезжая по всей стране подобным образом, не имея возможности ни читать, ни разговаривать. Вместе с этой вползающей в голову мыслью появилось еще кое-что — удивительно противоречивое ощущение. Ушли Судьбы. Или, может, они никогда и не существовали? Больше Дэнни не мог потворствовать своим невероятным завихрениям в голове, чтобы защитить себя от злорадного джинна, в этом уже не было никакого смысла — его судьба теперь хуже, чем смерть. Мало того, что Судьбы ушли, но и в животе у него перестало булькать, из-под подмышек прекратил капать холодный пот, а аппетит — совсем некстати — снова набрал силу. Дэнни был чист.

Вместе с очищением появилось негодование, которое жгло Дэнни изнутри, как при гонорее. Допустим, он ограбил Сканка и, допустим, заслуживал взбучки, но это? Это?! Подставить его под «особую категорию»! Нет, не может быть, он сделает что-нибудь, прибегнет к какой-нибудь хитрости, чтобы очистить свое имя. Дэнни не забыл, что ему говорила адвокат после суда; главное — не попасть в «особое» крыло, это первоочередная задача. Он скажет начальнику тюрьмы — Дэнни знал, что начальник беседовал с каждым новичком, — что ему не нужна защита, он не хочет, чтобы его держали отдельно.

Все это Дэнни твердо решил на тринадцатый день заключения в фургоне. Но на следующее утро, когда фургон в очередной раз остановился и, к своему удивлению, Дэнни очутился за высокой кирпичной стеной Уондсуортской тюрьмы, его решимость начала таять.

Когда Дэнни препроводили в тюрьму, от решимости не осталось и следа. Надзиратели, которые мыли его, снимали отпечатки пальцев, вручали ему тюремный комплект, а затем вели через странно пустой приемный блок, не проявляли никакой агрессии, они даже казались заботливыми. Дэнни конечно же ничего им не говорил, кроме «Да, сэр» и «Нет, сэр», но когда он уже готов был смиренно идти в «особое» крыло, один из них пробормотал: «Бедный кобель». Тут уж Дэнни не удержался и спросил: «Что вы имеете в виду?»

Тюремщик пенсионного возраста с седыми усами покачал головой и посмотрел на Дэнни в упор, перед тем как ответить: «Увидишь».

Поначалу все было довольно буднично. Дэнни провели через двор, потом во внутренние ворота, за ними оказался другой двор, миновав его, они вошли в дверь крыла «А», первого из пяти «блоков», составляющих Уондсуортский паноптикум. Возможно — хотя вряд ли, - идеи Джереми Бентема, создателя проекта паноптикума тюрьмы, замеченные Дэнни в Уондсуортсе, были эффективно воплощены, и он это потом еще прочувствует.

Бентем задумал паноптикум с пятью блоками в виде крыльев, выступающих из середины центрального зала, как воскрешение всевидящего Божьего ока. Он надеялся, что обитатели этих пяти крыльев, не забывая о том, что за ними наблюдают из центрального зала, смогут постичь в пределах архитектурного и их собственного заключения истинную природу отношений между Богом и человеком. Да, разумеется, Дэнни ощущал присутствие всевидящего ока, пока спускался из крыла «А» в сопровождении тюремных надзирателей — сзади и впереди, когда шел через центральный зал и вниз по крылу «Е» к месту своего заключения. Но это всевидящее око состояло из многих сотен других глаз, да к тому же обладало руками — руками, которые исступленно колотили по железным решеткам камер. А еще у всевидящего ока был голос, доносившийся из разрывающихся от крика ртов, ряд за рядом, когда Дэнни проходил через строй ненависти. «Особая категория! Особая категория! Береги задницу!» — кричали все, и через каждые десять шагов трясущийся Дэнни слышал более личное, насмешливое: «Мы тебя достанем, сучара гребаный!»

Пока Дэнни добирался к своей камере в крыле «Ф», он стал похож на фантома и был мокрым от ужаса. «Мы решили поместить вас вместе, — гоготнул тюремщик, указывая жестом на дверной проем камеры, которую только что открыл. — Два черных мудака — чем не «сладкая парочка»?!»

В камере на койке сидел толстый чернокожий мужчина. Он оторвал взгляд от блокнота, где что-то записывал, широко усмехнулся и сказал: «Значит, ты и есть знаменитый Клэптонский убийца».

Вот так Дэнни повстречал Жирдяя, наставника из ада.


3.

— Учти, братан! — произнес Жирдяй. — Я здесь в авторитете, черт возьми, и если тебе не терпится стать куском мяса для тушения в горшочке прямо здесь, в гребаном «особом» крыле, так это можно устроить хоть завтра.

- Н-н-но как же... я имею в виду, что все мы здесь одной статьей мазаны, как может кто-то думать, что у него на это есть право.

- Право! Ха-ха-ха! О правах заговорил! Это действительно классно: сраный Клэптонский убийца рассуждает о правах! Да ты, гребаный монстр, истязал и насиловал шестилетнего ребенка в течение многих дней, прежде чем убил его и отрезал ему руки и ноги! Дерьмо! — Жирдяй провел пальцем вокруг выбритого на затылке знака омеги, после чего продолжил: — Чувак, ты мне действуешь на нервы. Уясни, что ты — самый говнистый из всех говнюков во всей этой гребаной тюрьме. И в «особой категории» есть своя иерархия, которую во всей стране определяют только здесь — в крыле «Ф», и ты в этой иерархии — самая мерзкая задница. — Жирдяй снова стал водить пальцем вокруг знака омеги.

Дэнни попытался сдержать нервный тик, от которого через несколько часов он уже был на грани безумия, тряхнул головой и прошаркал по линолеуму подошвами своих сношенных полотняных башмаков.

— Ну, так что, - спросил он спустя некоторое время, — кто собирается делать из меня жаркое?

— Уоллер собирается. Он бывший полицейский, понятно, а теперь здесь «пахан» хренов. Он и еще один ссученный стукач по имени Хансен, они уже «поимели» все гребаное крыло — пятьсот сорок заключенных по сорок третьей статье. И всех обложили налогом. У них есть наркотики, деньги, они говорят, что тем, кто приходит и кто уходит отсюда, не избежать встречи с ними. — Жирдяй поудобнее устроился на койке и сложил толстые ноги в позе лотоса, прежде чем продолжить делиться своей мудростью, словно какой-нибудь реальный буддист. — Видишь ли, заключенные «особой категории» в основном законопослушные и трусливые. Поэтому для них вполне естественно делать то, что говорит стукач, понимаешь? А вот эти стукачи — настоящие подонки, старик, правда.

— Но я пока еще в своем уме, — сплюнул Дэнни. — И знаю, что «особая категория» — не мой случай. Сегодня пойду на встречу с гребаным начальником, правильно? Они должны позволить мне, верно? И я ему скажу, что не хочу никакой защиты, ничего...

— Да-да-да-да, - вздохнул Жирдяй, как будто в очередной раз прослушал заезженную пластинку, — «особая категория — не мой случай» — по крайней мере не пьянь или распутник, — но позволь мне разъяснить тебе, чувак, по-дружески: у тебя есть только один способ отсидеть свой срок — здесь. Забудь дорогу туда, разговор продлится не больше семи секунд. Так или иначе, он не выпустит тебя, пока ты не заслужишь доверия, а тогда он сможет позволить тебе выйти, но только если составит о тебе надлежащее гребаное мнение. Нет, чувак, твой приговор — сорок третья статья, и у тебя есть лишь одна галимая надежда избежать издевательств, и эта надежда сидит прямо перед тобой во всей своей красе — Мистер Жирдяй, посредник, лицо, ведущее переговоры. Для тебя я — все равно что генеральный секретарь Организации Объединенных Наций.

Жирдяй рывком встал на ноги, прошлепал к двери, выглянул из камеры, потом поковылял назад к раковине в дальнем углу и снял кафельную плитку на забрызганной стене; там оказался тайник, где среди всякого хлама лежали шоколадки. Жирдяй вынул одну и поставил плитку на место, укрепив ее полосками «Блю-Тек». Подойдя к Дэнни, он протянул ему шоколад.

— «Сникерс»?— предложил он.

Дэнни покачал головой.

— Так что же это значит, ты - не из «особой категории»?

— Нет. — Жирдяй впился зубами в свой «Сникерс».

— Ну, тогда выходит, что ты - полицейский?

— Нет! Конечно нет! Я получил пять лет за... м-м-м... детское порно, усёк? Мне самому это не в кайф, понимаешь, но спрос диктует предложение... м-м-м... Я мог сидеть не в «особом» крыле — слава богу, есть друзья и прочее, но меня здесь все устраивает — из-за деловых возможностей, понимаешь? Здесь мой товар нарасхват, и я надеюсь неплохо заработать... м-м-м... ну и могу защитить тебя от издевательств, которым подвергаются все по твоей статье.

— И на фига тебе это надо? — спросил Дэнни, почуяв подвох.

Решив, что Дэнни готов к серьезному разговору, Жирдяй снова уселся на свою койку, стряхивая кусочки арахиса, шоколада и ирисок с нелепых, крикливых гавайских шорт.

— Ты знаешь, что за конверт у тебя с собой, да? — спросил он с кокетливо-похотливой интонацией.

— Ч-что? Ты это имеешь в виду? — Дэнни инстинктивно вытащил коричневый конверт, который, как ему говорили, он должен держать при себе.

— Что там внутри?

— Ну, не знаю, мои показания, приговор суда, материалы...

— Приговор суда, надо же, приговор суда! — Жирдяй выхватил конверт и, прежде чем Дэнни смог что-то возразить, вскрыл его, вытряхнул содержимое на койку и, внимательно проглядывая, стал сортировать бумаги. — Смотри, вот твои первые показания, вот — отчет полицейских, отчет психиатра и всякая ерунда, а вот — бинго! — Он держал в испачканной шоколадом руке небольшой конверт желтого цвета, из которого вытащил пачку фотографий. Изучив их и разложив на одеяле, Жирдяй снова заговорил: - Вот одно твое фото, и еще одно... ах, какая прелесть - место преступления, это стоит несколько шиллингов, а в интерьере — на пару шиллингов дороже; ну, а здесь уже реальные деньги: жертва на месте преступления — одна, две, три, четыре фотографии. Уф! Как же его изуродовали! Удачные ракурсы, к тому же фотки глянцевые, и старый снимок жертвы, ах-ах-ах! Неужели всеми любимая «История игрушек»?!

— Дай сюда! — Дэнни выхватил фотографию у Жирдяя, потом забрал и остальные. Он начал заталкивать их обратно в конверт, истерически крича: — У тебя совсем крыша поехала! Мудак долбанный! Вот так ты зарабатываешь, да?

Жирдяй отскочил - его новый сокамерник, возможно, выглядел хилым и подавленным, но лучше не нарываться. Дэнни говорил со злостью:

— Значит, ты продаешь это дерьмо, я прав? Твою мать, вот это? Ты продаешь это дерьмо заключенным «особой категории»? Ну и мразь! Не могу поверить. Мать твою!

— Адрес сучонка. — Жирдяй был невозмутим.

— Что?!

— Адрес. Один любитель мальчиков хорошо заплатит за адрес твоего ангелочка с «Историей игрушек» на груди. Контингент «особого» крыла хлебом не корми — дай только поглумиться над кем-нибудь. Они записывают все на пленку и отсылают семейству жертвы. Увесистый удар под дых. Ты можешь сделать иначе, братан, — пустить в ход весь комплект: адрес, снимки и прочее. Учитывая твою репутацию, половина уйдет на то, чтобы тебе самому избавиться от издевательств, потом получишь немного прибыли и неплохую рекламу. А взамен — пару затяжек или коричневый порошок, я даже могу достать тебе крэк, если ты любитель этого, так говорят? Короче, захочешь договориться с Уоллером — я твой человек. Я в этом — некоронованный король.

Дэнни закончил возиться с конвертом и стоял, держа его в руке, а потом сделал два шага в конец камеры. Там, в стене, на самом верху находилось маленькое квадратное окошко, закрытое тяжелой решеткой. Дэнни, подпрыгнув, уцепился за прутья решетки и висел так некоторое время, ощущая сильный приступ тошноты, которая, поднимаясь из желудка, переполняла его мозг, скручивая его тело. Он склонился над сливом в углу и не столько блевал туда, сколько исходил слюной. Боже! Дэнни знал, что столкнется в тюрьме с теми, к кому испытывает отвращение, с мужчинами, которые творят чудовищные мерзости, но паразитизм Жирдяя на извращенных желаниях педофилов был еще хуже. Кто мог подумать, что его запрут в камеру на многие часы, дни, месяцы и годы с конченым человеком, который снова, пока Дэнни висел на решетке, толстым пальцем поглаживал свою «омегу» на затылке. Они будут рядом спать и гадить на расстоянии в дюйм друг от друга, их дыхание, выходящие из них газы и даже мысли будут все время смешиваться. Тошнота подступила к горлу и выплеснулась наружу. С внешней стороны камеры послышались кашель и скрежет ботинок. Там стоял тюремщик, который сопровождал Дэнни к крылу. Он щелкнул пятками, вытер усы тыльной стороной ладони и произнес нараспев:

— Заключенный семь-девять-восемь-девять-четы- ре-три-восемь, О’Тул — к начальнику тюрьмы.

— О’Тул! Ха-ха-ха! О’Тул — дерьмо, как и его стул. — Это было неизбежно. Жирдяй не мог упустить столь удобный случай для демонстрации своего остроумия. — О’Тул! Одного анализа кала недостаточно, нужно быть скунсом, чтобы оправдывать статус заключенного «особой категории», хотя, если судить по деловой хватке, ты просто обычный сосунок...

— Заткнись, Денвер, — рявкнул тюремщик на Жир- дяя; потом кивком указал Дэнни на дверь.

Дэнни спрыгнул на пол, вытер рот и поплелся из камеры. Перед тем как пойти вслед за охранником, он заглянул обратно в камеру и пропел весьма мелодичным фальцетом: «Ты наполнил меня мраком ночи, как чащу лесную, / Погрузил в океан — в нем навеки усну я», — и затем ушел, лишив человека-омегу последнего слова.


Тюремщик вел Дэнни по узкому железному мостику к лестнице; одна пара ног стучала ботинками власти, другая была еле слышна в звенящей тишине «особого» крыла. Слева, двадцатью футами ниже, располагался первый этаж крыла «Ф», который был почти пуст, в силу чего требовал к себе меньше всего внимания. Летучие мыши облепили стол для пинг-понга, на бильярдном столе лежали истерзанные шары. Справа на двери каждой камеры красовалась виньетка с изображением заключенного «особой категории» в разных ситуациях: вот он стоит, вот сидит, вот пишет, а вот одержимо чистит зубы. Шаги Дэнни и охранника звучали гулким зловещим саунд-треком к какому-нибудь представлению черной магии или рождественскому шабашу Антихриста.

На лестнице, окрашенной в серый цвет, Дэнни прочистил горло и хрипло сказал:

— Сэр?

— Да, О’Тул.

— Мы будем идти через другие два крыла, сэр, так же, как шли сюда, — я имею в виду, чтобы добраться к начальнику тюрьмы?

Охранник припечатал Дэнни к стене и навалился на него всем телом — излюбленный прием надзирателей.

— Нет, сынок, мы не пойдем там. Просто всех заключенных, которые идут под защитой, проводят через те два крыла. Тогда удовлетворены заключенные, у которых нет защиты.

Он все еще продолжал прижимать Дэнни к стене, а тот гадал, не шутка ли это — уж больно доброжелателен был охранник и говорил с ним как с человеком.

— Вы... не одобряете это... сэр?

— Нет, не одобряю. Но здесь это в порядке вещей, с тех пор как всем заправляет офицер по личному составу заключенных. Уясни себе, парень, говнюки все еще имеют здесь сильное влияние. Никому не доверяй. — И они стали спускаться вниз.


Начальник Уондсуортской тюрьмы, Маркус Пеппиатта, считался человеком крайних взглядов в вопросах иерархии, что положительно отразилось на его продвижении. Подтвердив на практике свою профпригодность, он быстро поднялся наверх, минуя несколько промежуточных ступеней. Будучи помощником начальника тюрьмы в Даунвью, он сумел разоблачить махинации в тюремной больнице. В тюрьме Бландстоун в Норфолке, где ему светила должность управляющего, он приструнил заключенных, имевших слишком много свободы, и навел образцовый порядок. За этим последовало назначение в Уондсуортс, что считалось серьезным повышением.

Но Пеппиатт прекрасно знал, что старый викторианский паноптикум типа Уондсуортса был скорее пиратским судном, чем линкором в тюремном флоте. Парадокс заключался в том, что эти пятикрылые карусели, призванные воплотить идеал, на деле являлись настоящим центром извержений в вулканической системе.

Назначение Паппиатта было вызвано чрезвычайным событием: пятнадцать заключенных захватили экскаватор, который въехал во внутренний двор для проведения строительных работ. Они избили девятерых офицеров охраны тюрьмы и напали на троих гражданских рабочих. Единственное, что помешало им протаранить ворота и проскочить через тюремный двор, атаковав при побеге надзирателей, располагавшихся с другой стороны ворот, так это их неспособность включить в экскаваторе задний ход. Зато Министерство внутренних дел сумело дать задний ход, уволив тогдашнего начальника тюрьмы.

Маркус Пеппиатт был либералом — в полном смысле этого слова. Он полагал, что в тюремной системе воплощены рациональные, прагматические принципы, и это перекликалось с воззрениями Джереми Бентема. Пеппиатт настолько увлекся идеями либерализма, что собирался пополнить своими соображениями книгу под названием «Рациональное тюремное заключение», несколько копий которой стояли на полке, расположенной позади стола начальника тюрьмы. На синих корешках ядовито-желтой краской были выведены слова «Рациональное тюремное заключение». Когда начальник тюрьмы сидел за столом, вот как сейчас, его голова была вровень с полкой, при этом наблюдателю с места, где находился заключенный 7989438, О’Тул, казалось, что тот пойман в ловушку своих собственных принципов.

— Заключенный семь-девять-восемь-девять-четы- ре-три-восемь, О’Тул, сэр, - доложил старый тюремщик с седыми усами.

— Благодарю, офицер Хигсон. — Начальник тюрьмы согнулся над столом, просматривая записи. — Вы не могли бы подождать снаружи, чтобы отвести заключенного назад, пожалуйста, наша беседа не затянется надолго. Сопроводительные документы? — Последние слова были адресованы Дэнни, который положил на стол конверт.

Начальник тюрьмы извлек содержимое конверта и начал изучать. Итак, Клэптонский убийца. Он внимательно поглядел на фотографию Дэнни, где тот был запечатлен вялым и растерянным. Именно такой его вид во время суда заставил прокурора прибегнуть к банальным фразам, осуждающим зло как таковое, а не конкретного подсудимого. Начальник тюрьмы был поражен контрастом, видя тревожное, напряженное, сердитое выражение лица у чернокожего мужчины, стоявшего перед его столом.

Маркус Пеппиатт прижал обеими ладонями сопроводительные документы Дэнни, как будто мог воскресить жертву, остановив таким образом кровь.

— Ладно. — Он уделил достаточно внимания отчету психиатра. — Вы находитесь теперь в крыле «Ф», О’Тул, и, если не будете вести себя хорошо, застрянете там надолго.

— Сэр?

— Да.

— Я не хочу никакой защиты, сэр, я хочу отбывать свой срок в крыле «общего режима».

— Сомневаюсь, О’Тул. — Начальник тюрьмы встал из-за стола — большого, стандартного, сделанного из темного дерева стола начальника — и принялся мерить шагами кабинет, словно директор школы, на которого так был похож. Дэнни не сводил с него глаз: вот он смотрит в окно (решетки снаружи, сетка с внутренней стороны, — и как люди не понимают, что в таких условиях они мало отличаются от заключенных в тюрьме?). — Я полагаю, вы получили весьма красноречивый прием на пути к крылу «Ф», О’Тул... — Вот он отошел от окна, пригладил жесткие волосы. — Вы осуждены как сексуальный убийца, О’Тул, и ваша жертва — ребенок; в этой тюрьме по меньшей мере тысяча человек, которые, дай им шанс, остались бы наедине с вами, в моем кабинете, например... - Теперь он направляется к двери, декорированной дымчатым стеклом, закрывает ее, не обращая внимания на щелчок автоматического замка. — Они готовы разорвать вас на части голыми руками. — Возвращается и усаживается обратно за стол. Сложив пальцы домиком, сооружает некое подобие алтаря над сопроводительными бумагами Дэнни. — И я не уверен, что не окажусь в их числе.

Дэнни речь начальника тюрьмы не впечатлила. Армия научила его правильно воспринимать власть, непосредственно, но без какого бы то ни было отношения к ней. Там это не поощрялось.

— Но, сэр, если я нахожусь в крыле «Ф» ради моей собственной защиты, то как вы можете объяснить, что человек, с которым я сижу в одной камере, вынуждал меня продать ему это. — Он ткнул пальцем в конверт с документами. — Иначе, мол, мне непоздоровится.

Начальник тюрьмы выпрямился и вновь оказался вровень с синими корешками книг.

— Материалы дела? И как зовут вашего сокамерника, О’Тул?

— Офицер Хигсон назвал его Денвером, сэр, но мне он известен под кличкой Жирдяй.

— Мы знаем о Денвере, О’Тул.

— Он ненормальный, сэр, больной на всю голову, продает из-под полы фотографии жертв, причем не кому-нибудь, а заключенным «особого крыла». Более того, достает им адреса родственников жертв, и они посылают им снимки и прочее дерьмо. Это мерзко, сэр, это — н-неправильно. — Дэнни от волнения стал заикаться и сделал шаг назад, зная, что переступил линию дозволенного, но понятия не имел, как это исправить.

Начальник тюрьмы был озадачен.

— Ну да, больной.

Он слышал о приступах угрызения совести у педофилов, не раз видел такое своими глазами, но этот заключенный не вписывался ни в какие рамки.

— Вы полагаете... бизнес Денвера еще хуже, чем то, за что вас осудили?

Он открыл лазейку. И Дэнни ринулся туда без колебаний.

— Я ничего не делал, господин начальник. Ничего. Я не имею отношения к «особой категории», я никогда не связывался с детьми, ни в коем случае, никогда. Вы должны мне поверить, сэр, меня подставили. Я был дилером крэка, понимаете? Много лет я работал на одного человека в Тренчтауне. Он посылал мне порошок, у меня была команда в Филли, США. Мы готовили «дурь» и «загоняли» ее, понимаете? Но я стащил пару килограмм у типа по имени Сканк. Это он организовал подставу. Вы должны мне поверить, я не могу находиться вместе с другими заключенными «особого крыла», не хочу потерять остатки уважения к самому себе...

— Подайте апелляцию, О’Тул.

— Что это такое?

— Просьба о помиловании.

— Да, сэр, конечно, но сначала я должен выйти из «особого» крыла.

Начальник тюрьмы посмотрел на отличительные знаки его предшественника, висевшие на дальней стене. Рядом с ними красовались его собственные, вставленные в рамочку «Официальные рекомендации». Он мог только приблизительно разобрать, что указано в пункте четыре: «Заключенных следует расценивать как потенциально жизнеспособных, экономичных граждан даже в условиях карательного учреждения». Чуть в стороне висела фотография празднования окончания первого года службы начальника тюрьмы в Лохборохе; высокий, бледный, он там что-то вещает о гуманности; снимок нечеткий, потому что наложились один на другой два кадра. Взгляд начальника тюрьмы вернулся к Дэнни.

— Все возможно, О’Тул.

— Сэр?

— Если вы действительно хотите покинуть крыло «Ф», то такое тоже возможно.

— Да, но Жирдяй говорит, что это всего лишь пустые слова, и я верю ему... сэр.

— «Пустые слова» — звучит как приговор, О’Тул, но в любом случае нельзя опускать руки. Пока что вы находитесь здесь; даже если вам удастся избежать издевательств из-за вашей статьи, здесь у вас будет больше шансов выжить, ведь этот Сканк все еще хочет с вами поквитаться, верно?

— И все равно, сэр, я не имею никакого отношения к «особой категории», мне нужно уважение, нужно сохранить чувство собственного достоинства.

— Вам нужен друг, О’Тул, с очень большими связями в этом деле.

— Я должен выйти из «особого» крыла, господин начальник.

— Вы должны слушать — вы готовы слушать?

— Конечно.

— Хорошо. Хорошо, пока этого достаточно. Только это, и мы посмотрим, что можно сделать, О’Тул.

— Сэр?

— Займитесь чем-нибудь полезным, пока вы здесь. В крыле «Ф» спокойно, есть доступная работа, всевозможные курсы. Покажите мне, на что вы способны; покажите мне, чего вы стоите. Понятно?

Дэнни кивнул. Начальник тюрьмы сделал знак, что беседа закончилась, и собирался вызвать офицера, когда Дэнни снова обратился к нему:

— Сэр?

— Да, О’Тул.

— А как же издевательства, о которых рассказывал Жирдяй, сэр, он говорит, что их обычно устраивает бывший полицейский Уоллер, сейчас он нацелился на меня.

— Понимаю. — Начальник тюрьмы пододвинул сопроводительные документы Дэнни вместе с блокнотом, на котором они лежали, и с перекошенной улыбкой вручил ему конверт. — Ну, что поделаешь, каждый должен спасать свою шкуру, не так ли, О’Тул?

— Сэр? — Дэнни не очень понял, а потому предположил, что начальник тюрьмы паршивый расист, отчего и не хочет ему помочь.

— Я оставляю это на вашей совести.

Вернувшись в крыло «Ф», Дэнни заключил компромиссную сделку с Жирдяем. Все снимки, включая фотографию трупа, но только не адрес. Мальчик уже мертв, и Дэнни даже не знал его; но родственники мальчика знали все.


Английской зимой в тюрьме слово «сумеречный» приобретает новое звучание, новую силу. Вы думали, что знаете, на что похож постоянный сумрак, но вы — ничего не знали. Здесь и сейчас это — вечные лампочки на сорок ватт, пустой квадрат линолеума и потерянный мир беспорядочных стен. Это — сеть коридоров и проходов, тех мест, которые жестоко насмехаются над стремлением куда-то добраться; например, в комнату с телевизором, полную складных пластмассовых стульев и одноразовых пластиковых стаканчиков с окурками. В этом ярко-коричневом интерьере заключенные «особого» крыла перемещаются сдержанно, не желая беспокоить мрак. Временами они даже проявляют некоторую скромность, прежде всего во дворе для прогулок, где их усилия избегать друг друга и создавать зоны внутренней защиты в условиях небратства становятся почти изысканными.


Эта мульча гуманности поглотила Дэнни, оставив на поверхности всего лишь небольшую рябь. Все соответствовало тому, о чем говорил Жирдяй: заключенные «особой категории» оказались на редкость законопослушными. В их постоянстве была главная сила. В то время как идиоты в паноптикуме совсем теряли голову, бились о решетки и бурно разглагольствовали, презирая привилегии, приветствуя Растафарианизм, устраивая грязные протесты и вообще борясь с течением времени, контингент «особого» крыла, пребывая в тюремной изоляции, блуждал по пустыне собственных извращений.

Сексуальные отморозки торговали фотографиями своих жертв, будто звездами футбола. В основном это были семейные мужчины, добросовестные налогоплательщики. Многим из них — коммерсантам и прочим — приходилось часто ездить по стране. Они считали себя покровителями детей и представлялись им как «дядя»; они были щедрыми и, когда чувствовали, что их вот- вот схватит полиция, искали ребенка, чтобы отдать ему приготовленные игрушки. Больное общество, породившее их, взирало на них с отвращением, а они изучали его с интересом. Они были большими поклонниками модных дефиле и поэтому по воскресеньям тихо сидели в комнате с телевизором, ворча под нос о непристойной худобе моделей-подростков и о том, как такое можно позволять. Они также с удовольствием смотрели «Нуждающихся детей».


Заключенные «особой категории» грезили о революции, благодаря которой их идеи получат признание. Они обвиняли общественное лицемерие, но надеялись, что к тому времени, как отсидят свой срок, все изменится, общество станет более зрелым. «Освобождение» некоторых юных граждан они видели следующим образом: свободный полет чутких душ в теплые и полные дружелюбия отношения с кем-то постарше. Намного старше.

Были и недовольные. На первом этаже возле кабинета офицера по личному составу заключенных собрался небольшой отряд, возможно, человек двадцать, под предводительством Уоллера и Хайгсона. Жестокие, самоуверенные экс-полицейские расхаживали взад- вперед, обучая своих прислужников из заключенных «особого» крыла самому эффективному способу нанесения удара. Это работало — все были запуганы.

Но Дэнни решил, что сумеет с ними справиться. Когда закрывали камеру, он сразу же укладывался спать. Он мог выдержать около часа скучной бестолковой болтовни Жирдяя, а потом, накрыв подушкой голову, резко прекращал общение и делал вид, что спит. Конечно же, Жирдяй продолжал цепляться к нему. Бесконечные приставания по поводу адреса и непрерывные увещевания, чтобы Дэнни попросил разрешение о посещении.

— Когда ты уже получишь это гребаное свидание, О’Тул?

— Никогда, Денвер.

— Ну, давай, О’Тул, всего одна хорошая партия — и много месяцев кайфа. Шевелись. Они говорят, что нельзя протащить «дурь» в Уондсуортс, но это — ерунда, я проворачивал такое время от времени. Нужно лишь быть наглым — запихнуть «дурь» под одежду прямо под носом у тюремщика, будто ничего не происходит.

— Мне свидания ни к чему, Денвер, — не хочу никаких долбаных посетителей.

— Знаю, знаю, но у меня есть друзья, которые захотят посетить тебя, чтобы познакомиться. Давай, О’Тул, ты же говорил, что в прежние времена баловался «дурью»...

«Прежние времена» — теперь уже ничего не значащие слова. Что было, то прошло. Обитателей крыла «Ф» подвергали неожиданной проверке на наркотики так же часто, как и обычных заключенных. Тест на содержание наркотиков в крови даже по прошествии двух недель давал положительный результат, хотя героин или крэк выходили из организма за считанные часы. Казалось, власти делали все, что было в их силах, чтобы насадить порочную культуру тяжелых наркотиков в тюремной системе.

Дэнни долго думал и отказался от затяжки. Он не хотел потерять свой шанс на освобождение, даже если этому суждено случиться лишь в 2014 году. И хотя он очистился от героина и крэка, а Судьбы были сосланы в ссылку, ничто так сильно не искушало его, как наркотическое благовоние, витающее в коридорах. Однако Дэнни полностью исключил «дурь», даже самую лучшую, из своего рациона. Он начал снова тренироваться, качался и отжимался, чтобы вернуть телу упругость. Он добивался работы, и ему подобрали «тепленькое местечко» — восемь часов в неделю мастерить скворечники. Работа требовала осторожности и тщательности, была скучной и экономически бесполезной; скворечники получались дрянные — только зря переводили материалы, из которых их делали. Это напомнило Дэнни начало его увлечения крэком, когда первоочередным занятием было беспрерывное прочесывание ковров на Леопольд-роуд в поисках потерянных пакетиков с крэком.

Работа и тренировки отдалили его от Жирдяя и камеры. Но после обхода, когда он погружался в сон, Дэнни поджидали Ужасы. Судьбы обладали хладнокровием, спокойно и с презрением преследуя его, но Ужасы были переигрывающими актерами, наивными и простодушными. Они кричали на Дэнни, окружали его кольцом, открыв рот, и наползали друг на друга, как лестничные площадки в «особом» крыле, хотя каждый Ужас в отдельности не смог бы даже напугать. Куда им против тюремного заключения, жизни по инерции или тысячелетних спадов. Дэнни обычно просыпался задолго до рассвета, истерзанный и истощенный. Он пробовал заняться онанизмом — два десятка рывков и лужа на простыне, — потом ожидал, когда в темноту камеры вольется мрак следующего дня.

Дэнни ждал встречи с начальником тюрьмы, чтобы подать ему знак. Он был сдержанным с надзирателями, бормоча им «сэр», если те разговаривали с ним, и всякий раз старался увернуться от неприятности, когда видел ее приближение по грохочущему проходу или из-за отсека душевнобольных.

Однажды, спустя приблизительно два месяца после того, как он прибыл в «особое» крыло, получая на раздаче поднос с завтраком, состоящим из картофельного пюре и еще чего-то, Дэнни очутился рядом со списком добровольных курсов, прикрепленным возле кабинета офицера по личному составу заключенных, и принялся его тщательно изучать. Это была жалкая кодификация жалких возможностей. Например - класс плотницких работ, если вы хотели мастерить скворечники; музыкальный курс, если вы чувствовали, что Альбинони[12] мог успокоить вашу душу. Всего было одиннадцать различных курсов. Дэнни втянул щеки и стал прикидывать, что бы ему подошло. По-видимому, это как раз то самое, о чем говорил начальник тюрьмы, объясняя, что Дэнни должен показать, на что он способен; возможно, если он запишется на какие-нибудь из этих курсов, начальник тюрьмы станет к нему более снисходительным. Лучше всего подойдет профессионально- технический курс - это уж точно будет одобрено. В самом низу списка он нашел курс под названием «Творческие коммуникации», который преподавал господин Махони. Звучало интригующе — это наверняка, подумал Дэнни, связано с электричеством. Если удастся добавить еще несколько навыков к тем, что он получил из «Сделай сам», можно будет заняться чем-то полезным на воле. Курс начинается на следующей неделе в четверг во второй половине дня, за час до того, как закроют камеру. Дэнни решил, что непременно попадет туда.


4. Премия для извращенца

Дэнни получил разрешение от офицера Хигсона на посещение учебного класса. Он шел по первому этажу блока, опустив глаза, избегая любого контакта с другими заключенными. Нельзя сказать, что его вовсе не беспокоили обитатели «особого» крыла и он не чувствовал в них потециальной угрозы для себя. Первые несколько дней пребывания в тюрьме Дэнни был уверен, что каждую секунду, когда он находится в их окружении, когда тренируется во дворе или стоит в очереди за едой, извращенцы смотрят в упор на него сзади, подбирая ему «достойную» роль в некой ненормативной пьесе. Дэнни мог поклясться, что чувствовал их пристальные взгляды на затылке, словно электрический разряд. Но Жирдяй уверял его, что он заблуждается, как и многие другие. «Не, не, не, ты ошибаешься. Ты должен это воспринимать иначе, О’Тул; даже насильник не способен на нормальный секс, а уж наш контингент — тем более. Чтобы заключенный «особой категории» хотел тебя трахнуть — ну, ты даешь! Твоя задница им на хрен не нужна, еще скажи, что эти придурки краснеют как кисейные барышни!»

Дойдя до конца блока, Дэнни поднялся к учебному классу по лестнице. Крыло «Ф» было построено позже, чем сам паноптикум, но в том же суровом стиле. Даже хаотичное нагромождение комнат не нарушало общей картины. Здесь, несмотря на фальшивую лепку и угнетающие украшения викторианской архитектуры, во всем царила практичность. Так мог бы выглядеть замок Гарменгаст, превращенный в дом престарелых.

Поднимаясь по винтовой лестнице, Дэнни заглядывал в комнаты. Тут шла групповая психотерапия, там готовили к адаптации на воле досрочно освобожденных. Заключенные «особой категории» уверяли друг друга, что все будет в порядке — для них. На самом верху Дэнни нашел учебный класс. Он остановился, заглянув в окошко на двери. Внутри стояли четыре перекошенные парты, на трех из них — старые механические пишущие машинки, а на четвертой — примитивный компьютер. Две парты были заняты, за одной сидел Сидни Крэкнелл, за другой — Филипп Гринслейд.

Оба постоянно подвергались оскорблениям со стороны других обитателей крыла «Ф» — почти так же, как Дэнни. Оба получили пожизненный срок: Крэкнелл — за весьма специфическое управление детским домом, где он применял на практике свой извращенный метод воспитания детей, считая его самым лучшим; Гринслейд — за похищение в стиле клэптонского дела, пытки, изнасилование и убийство одиннадцатилетней девочки. Внешнеони были очень разными. Крэкнелл — настолько дерганый, мрачный и усохший, что непонятно, как ему вообще можно было доверить детей; а Гринслейд казался приветливым — открытое лицо, светлые волосы и ярко-синие глаза какого-нибудь общительного трактирщика с запада страны. Впрочем, он и был трактирщиком. Дэнни задумался, почему эти два антипода проявили, как и он, интерес к курсу, связанному с электричеством.

Вместе с ними в комнате находился третий мужчина, скорее всего преподаватель. Крупный, под метр девяносто, он стоял спиной к двери. На нем были кожаная куртка до бедер и черные джинсы. Когда он обернулся, Дэнни увидел лицо типичного сына Ирландии: два больших розовых уха, полные, чувственные алые губы, римский нос и покрытый бугорками лоб. Суровый внешний вид мужчины контрастировал с головой в форме картофелины, пролежавшей в земле несколько месяцев, причем, судя по его широким плечам и сильным рукам, он сам выкопал эту картофелину и водрузил на свой мощный торс. На вид ему было около сорока лет. Из-под свисающей густой каштановой челки выглядывали глубоко посаженные, любопытные серые глаза, излучавшие в равной мере интеллект и свирепость. Пока Дэнни наблюдал за ним, мужчина заметил его и жестом позвал в комнату. Дэнни вошел.

— Вы — кто? — У мужчины был довольно высокий голос, но твердый и уверенный, с чуть заметным ирландским акцентом.

— О’Тул, сэр.

— Здесь неуместно обращение «сэр», О’Тул. Я предпочитаю «мистер», обращайтесь ко мне мистер Махони. Думаю, вы знаете мистера Гринслейда и мистера Крэкнелла?

— Вряд ли, ну, в общем, да, в некотором роде... — Дэнни хотел сказать «в связи с их репутацией», но опасался, что это не будет одобрено. Крэкнелл уже хихикал над ним.

— Пожалуйста, мистер О’Тул, соизвольте занять свое место. Группа у нас небольшая, но, надеюсь, эффективная. — Пока Дэнни протискивался за парту, ирландец продолжал: — Я придерживаюсь принципа анонимных алкоголиков, так что, если хотя бы двое проявили инициативу к творческому письму, уже можно проводить занятие.

В ответ на это замечание Крэкнелл хихикнул, Гринслейд любезно промычал, а Дэнни обратился к преподавателю:

— Мистер Махони?

— Да, мистер О’Тул, чем могу помочь?

— Вы сказали «творческое письмо»?

— Правильно.

— Это что-то вроде рассказов?

— Да, рассказы, короткие или длинные, которые являются частью циклов либо самостоятельными произведениями; новеллы всех видов и жанров; даже романы, хотя новичку я бы не рекомендовал браться за длинные повествовательные формы; одним словом, рассказ и вы, мистер О’Тул, рассказчик. Угу?

Дэнни задумался, перед тем как ответить. Электричество и пишущая машинка — довольно странное сочетание для учебного курса; он может надолго стать посмешищем, трудно будет избежать острот со стороны заключенных «особого» крыла. Однако творческое письмо — неплохой выбор, писатели — как полагал Дэнни — довольно хорошо зарабатывают, особенно если занимаются рекламой или чем-то близким к этому. Начальник тюрьмы непременно одобрит усердие Дэнни в области творческого письма, переведет его из «особого» крыла и защитит от подручных Сканка, которые наверняка попробуют подобраться к нему в общем отделении тюрьмы.

— Мистер Махони, этот курс, мне кажется, будет соответствовать... — Дэнни изо всех сил пытался подобрать слова, Махони терпеливо слушал. — Я имею в виду, будет одобрен... Ну, то есть получит одобрение начальника тюрьмы.

Теперь Крэкнелл уже открыто хохотал, но Махони резким взглядом заставил его замолчать.

— Мистер О’Тул, я не могу отвечать за начальника тюрьмы или Министерство внутренних дел. Сомневаюсь, что они видят в творческом письме перспективу для реабилитации. Но могу заверить вас... — он хлопнул ладонью по парте Дэнни, чтобы подчеркнуть значение своих слов, — все заключенные, посещавшие мой курс творческого письма, получили выгоду от этого. Я не утверждаю, что создал Анри Шарьера[13], который после двадцати лет пребывания на Острове Дьявола добился необычайного успеха, опубликовав два популярных романа, — один из них был экранизирован и автора в фильме сыграл Дастин Хоффман, — но и у меня есть скромные успехи. Один из моих студентов, который обучался в прошлом году, теперь регулярно издается, а еще годом ранее участник нашей команды получил Вульфенденскую премию за «Лучшее тюремное литературное произведение». Для Уондсуортса это была хорошая реклама, и тогдашний начальник тюрьмы конечно же проявил благосклонность к заключенному, выполнив его пожелание, — перевел в крыло «Б» тюрьмы общего режима, гмм?

Дэнни его речь убедила.

— Уилл Смит, — выпалил он.

— Не понял, о чем вы говорите, мистер О’Тул?

— Уилл Смит. Я имею в виду, что он должен играть меня в фильме о моей жизни в тюрьме - по крайней мере, я никогда не видел, чтобы Хоффман играл черных, в юбке его представляю, но никак не чернокожим мудилой. Несколько лет назад меня мог бы сыграть Уэсли Снайпс, но теперь это должен быть Смит. У него больше юмора и более сексуальная внешность.

Курс творческого письма Джерри Махони посещали только три студента, и все трое были сексуальными насильниками. Однако они являли собой три самых распространенных типа писателей. Гринслейд был неустанным тружеником пера. Махони уже прочел его историю, пока они ждали О’Тула. Она вполне годилась для четырехразрядного женского журнала с его надуманными персонажами, слащавой сентиментальностью и анахроническими выражениями: «И так как это был...», «Бледные пальцы рассвета...» и «Глубоко в его сердце...», которыми пестрел рассказ Гринслейда. Единственным положительным моментом было то, что история, написанная мужчиной, чье подсознание напоминало своим мраком черную дыру, не производила угнетающего впечатления. Автор, возможно, абстрагировался от того, что писал, манипулируя героями, словно деревянными марионетками, принося их в жертву фантазии.

Крэкнелл олицетворял собой другой стереотип — навязчивого графомана. Стоило ему начать действие, и он уже не мог остановиться. Он первым добрался до учебного класса, притащив с собой вверх по лестнице — несмотря на хромоту, ставшую предметом непрекращающихся попыток апеллировать в Европейский суд по правам человека, — две тяжеленные сумки, полные омерзительных рукописей.

— Мои романы, — пропыхтел он, когда вошел в дверь. — Вернее, эти, как их... я говорю романы, но на самом деле это все — только часть такой большой... подобно... как ее...

— Caгa? — простонал Махони, видевший прежде нечто подобное, причем много раз.

Крэкнелл сиял.

— Да, именно это слово, сага, хотя не очень они на нее похожи, в моих романах вы найдете много викингов и троллей; здесь саги о далеком будущем. О! Мне это нравится, хорошо звучит: «Саги о далеком будущем», — такой общий заголовок на корешках всех книг, а на обложках — отдельные названия или как-то по- другому...

— И что прикажете делать с этими сагами, мистер Крэкнелл? — Махони наблюдал за тем, как Крэкнелл распаковывал свой литературный груз с таким мрачным выражением лица, что его нахмуренные брови едва ли в полной мере могли выразить всю безысходность ситуации.

— Я был бы вам очень обязан, мистер Махони, если бы вы, как признанный автор, сказали мне свое мнение.

Махони щелчком открыл обложку первой из восьмидесяти пяти тонких самодельных книжек, которые Крэкнелл сложил в стопку. Внутри была неистовая плотность письма: тридцать слов в строке, сорок строк на странице. Почерк злобно правильный, с обратным наклоном и совершенно непонятный. На прикидку там должно было быть в общей сложности пять миллионов слов, не меньше.

— Понимаете, — продолжил Крэкнелл, - в этих книгах, с первой по двадцать седьмую, события происходят в начале третьего тысячелетия в Арконикской империи; в следующих, начиная с двадцать седьмой и по сороковую, охвачен тысячелетний период прихода к власти ее лукавого конкурента — Триммианской империи. Мне бы очень хотелось получить от вас некоторые рекоменда...

— Вы любите писать, мистер Крэкнелл?

— Простите?

— Вы получаете удовольствие от самого творческого процесса, мистер Крэкнелл, или это просто подходящий способ заполнить время?

— Ну, конечно, это заполняет время. Мой сосед меня слегка раздражает, ну так я, когда камеры закрывают на ночь, достаю тетрадь и могу писать хоть до утра! При свете электрического фонарика! Меня это успокаивает, понимаете.

— Вполне возможно, что это так, мистер Крэкнелл, и я уверен, что ваши фантастические саги достойны внимания, однако, поскольку у нас еще слишком много сегодняшних нерешенных проблем, я их и читать не стану.

Крэкнелл онемел. Потрясенный, рванулся было покинуть класс, забрав свой литературный труд, но потом одумался и попытался возразить. Он бормотал о правах заключенных, грозился пожаловаться начальнику тюрьмы, наконец упрекнул самоуверенного ирландца, не способного писать так же быстро, как он сам, в зависти. Махони и бровью не повел. Пришел Дэнни, и он заговорил, обращаясь ко всему классу, торопясь изложить план дальнейших занятий:

— Джентльмены! Я благодарю мистера Гринслейда и мистера Крэкнелла за представленные мне произведения, но мы с вами начнем с более простых вещей и будем двигаться поэтапно. В рамках этого курса вам, джентльмены, предстоит написать один небольшой рассказ объемом от четырех до шести тысяч слов. Не больше. Вот на этом мы и сосредоточимся. Рассказ — форма одновременно и легкая и трудная. Прежде чем пускаться в бег, человеку необходимо научиться ходить шагом. Потому я против бурных фантазий на тему далекого будущего, и меня не интересуют мысли и эмоции тупых насекомоподобных существ. — Он сделал паузу и многозначительно посмотрел на Крэкнелла. — Никаких супергероев, действующих в невероятных обстоятельствах. — Его взгляд перешел на Гринслейда. — Ваши рассказы должны быть о том, что вы хорошо знаете. Язык их должен быть понятным, и они должны иметь начало, середину и конец.

На последних словах Махони повысил голос. Потом повернулся к ободранной доске и цветными маркерами написал: «Начало. Середина. Конец». Он еще раз громко произнес все три слова, указывая на каждое пальцем, будто ждал, что буквы на доске запоют.

— С первой строчки важно осознать, кто ведет рассказ, и помнить об этом на протяжении всего повествования. У рассказа, как у любого цельного произведения, есть своя логика. Я даю вам двадцать минут. За это время вам надо придумать сюжет рассказа и изложить его в одном абзаце, — сказал Махони и вручил каждому из троицы лист бумаги и шариковую ручку. — Один- единственный абзац, — повторил он, бросив на Крэкнелла пристальный взгляд. — В нем вы укажете: кто, где, что, почему и когда. И никаких фантазий. Понятно? — Ирландец грузно плюхнулся на стул, положил ноги на другой, вытащил из кармана левацкую газету и погрузился в чтение.

Двадцать минут спустя Махони убедился, что в его литературном классе обнаружился любопытный тип писателя — сочинитель, почти не владеющий грамотой. Задание Дэнни выполнил, но то, что он написал, выглядело сумбуром и пестрело грубыми грамматическими ошибками. Впрочем, к своему удивлению, Махони обнаружил, что с поставленной задачей Дэнни в общем-то справился. В истории, сюжет которой он набросал, были начало, середина и конец, в ней действовали персонажи с достоверными характерами и описывалась обстановка, которую Дэнни, несомненно, хорошо знал. Махони одобрительно посмотрел на новичка:

— Недурно, мистер О’Тул, очень даже недурно. Идея мне нравится, хотя я не совсем представляю себе, как вы будете рассказывать эту историю с кокаином, следуя нашей трехступенчатой схеме. Впрочем, там будет видно. Вы серьезно намерены разрабатывать именно этот сюжет?

— Ну, в общем да... — пробормотал Дэнни. Почему- то насчет двух остальных своих учеников Махони не волновался.

— В таком случае, буду признателен, если вы задержитесь на несколько минут.

Мерзкая парочка потопала к лестнице. Оба с трудом скрывали друг от друга самодовольство, уверенные — каждый про себя, — что именно он — самый талантливый автор в Уондсуортсе. Махони повернулся к Дэнни. Его широкое краснощекое лицо сделалось серьезным.

— Вам срочно надо подтянуть орфографию и грамматику, — сказал он. — Одних идей мало. Какой из них толк, если вы не сможете их выразить? Мне не хочется, чтобы вы с самого начала пошли не тем путем. У меня есть пара учебников, предназначенных взрослым, желающим повысить грамотность. Там много полезных упражнений. Поработайте с ними. Если мы собираемся делать из вас писателя, мистер О’Тул, надо серьезно заняться грамматикой, вы согласны?

Дэнни прислушался к совету. Он принял важное решение. Ему нравился Махони, и он хотел его порадовать. Но и Джерри Махони сделал важное открытие — по прошествии двух недель он окончательно убедился: у Дэнни О’Тула незаурядный писательский талант.

Дэнни быстро проглотил учебник грамматики для взрослых. К следующему занятию он принес Махони все выполненные упражнения. Махони дал ему другой учебник, посложнее. Дэнни взялся за новую книгу и скоро одолел ее до конца. Весь его доход от скворечников уходил теперь на батарейки к электрическому фонарику. Каждый вечер после того, как в камере тушили свет, он продолжал работать над собой, читая те немногие книги, которыми смог разжиться в скудной библиотеке «особого» крыла.

В армии Дэнни прочитал Свена Хассела, да и на гражданке иногда брал в руки триллер, но никогда раньше он не глотал книги с таким упоением, как теперь. Он читал исторические романы и детективы, просматривал старые номера «Ридерз дайджест», наслаждался вестернами плодовитого Д. Эдсона под хлесткими названиями — «Удар в спину» или «Пять полночных выстрелов». Постепенно Дэнни перешел к более серьезным произведениям — его больше не пугали старые пыльные тома в тканых переплетах, набранные мелким шрифтом, которыми были заставлены нижние библиотечные полки. Так он добрался до Дюма и Диккенса, Твена и Теккерея, Голсуорси и особенно полюбившейся ему Элизабет Гаскелл.

Книги поразительным образом заставили Дэнни работать головой. Нельзя сказать, что он от природы был глуп, напротив, всегда отличался сообразительностью. Но сейчас чтение запоем словно смело прочь те барьеры в мозгу, которые образовались под влиянием крэка, превратившись в психические шоры, мешавшие ему не только рационально мыслить, но и испытывать нормальные чувства. Выдуманные миры романов девятнадцатого века помогли Дэнни по-новому взглянуть на мир, в котором он жил сам, дав себе честную оценку. Мир, как выяснилось, был намного огромней, чем Дэнни подозревал. У него оказалось литературное чутье. Он мог безошибочно определить качество каждой написанной на английском языке строки, ее психологическую достоверность, то есть проанализировав ее не хуже любого критика. Его литературный дар был таким же естественным, как пристрастие к крэку.

Через месяц Джерри Махони начал носить своему любимому ученику книги из дома, дополняя скудные запасы ветхих томов тюремной библиотеки. Чернокожий Дэнни, решил Махони, наверняка захочет узнать, что пишут чернокожие авторы. Он притащил ему Джеймса Болдуина («У, начудил мужик!»); Ральфа Эллисона («Э, братишка, чего так злиться-то?»); Тони Моррисона («Да, да, да! Но концовка хромает...»), и Честера Хаймса («Мура! Забавно, изобретательно. Парень хорошо знает дерьмо, про которое пишет, но все равно — тягомотина!»). Эти писатели обращались и к Дэнни тоже. Он восхищался прохладой прозы Кэрила Филипса и сдержанным гневом Фреда Д’Гиара. Но больше всего Махони удивляло, что он находил интересными самые разные и не похожие друг на друга романы.

Дэнни понравились декаденты. Точнее, рассказы о неестественных удовольствиях и искусственных мирах. Он проглотил Мальдорора, быстро прочел «Наоборот»[14] и пришел к выводу, что «Дориан Грей» — скукотища. В течение четырех месяцев Дэнни серьезно помогал Махони с переводом «Искусственного Рая», наслаждаясь этим произведением. Нельзя сказать, что оно как-то повлияло на рассказ, который писал Дэнни, — все-таки он всего лишь был у Махони на подхвате. Описываемые им события разворачивались в Харлесдене, а главный герой мало чем отличался от самого Дэнни. В рассказе присутствовали начало, середина, которую Дэнни старался выстроить с определенным изяществом, и — в этом оба были убеждены — неожиданная концовка.

Призрак награды еще только маячил вдали, а между участниками творческой студии уже разгорелась жестокая конкуренция. Когда речь заходила о настоящем писательском бизнесе, Гринслейд, которому когда-то повезло в рекламе Рэйнхэма опубликовать стишок про кота («Мой чудесный милый кот, / Тот, что радость мне несет, / Ну-ка, покажи характер!»), считал себя несомненным лидером гонки. Слово «профессионализм» не сходило у него с языка, он мог перебить Махони, рассказывающего о построении диалога, описании персонажа или развитии сюжета, чтобы поделиться свежей информацией о грантах, размерах гонорара или авторских правах. Справедливости ради, следует признать, что Гринслейд на самом деле являл собой типичный пример немолодого (пятьдесят с хвостиком) британского писателя, с той разницей, что ему так и не удалось пробиться через многочисленные препоны и напечатать хоть одну книгу, чтобы затем видеть, как она, никому не нужная, тихо умирает, как гаснущая звезда.

Зато Крэкнелла заботили исключительно непогасшие звезды. Махони настойчиво призывал его написать небольшой рассказ, что и было предметом изучения, однако выбранный Крэкнеллом сюжет — история Принтупианской империи, насчитывавшая пять тысяч лет, — с трудом укладывалась в рамки короткой формы. Вместо того чтобы сосредоточить усилия на чем-то близком ему лично — на это он был не способен, как и на проявление симпатии, — Крэкнелл зациклился на своем излюбленном жанре. Научная фантастика, по его мнению, воплощала собой движение вперед, в будущее. Тот, кто сочиняет рассказы на обычные, земные темы, считал он, занимается лакировкой надоевшей действительности. И пусть сам Крэкнелл делать этого не умел — сей факт не мешал ему постоянно перебивать Махони замечанием, что тот или иной автор научной фантастики давно показал, как надо писать о том, про что говорит преподаватель, и не могли бы они уже пойти дальше?

Для Дэнни главным оставалось вырваться отсюда. Погруженность в литературу нисколько не отдалила его от поставленной цели. Он горел желанием совершить невозможное, во что бы то ни стало добиться перевода из «особого» крыла, потом подать апелляцию, очистить свое имя и выйти на свободу. Стопки исписанных листов, разбросанные по всей камере, забавляли Жирдяя, которого место его нынешнего пребывания нисколько не угнетало.

— Хочешь, чтобы тебя отсюда перевели? — приставал он к Дэнни.

— Слушай, Жирдяй, тебе же прекрасно известно, что я хочу, черт тебя дери.

— И ты надеешься, что чтение и писанина в этом помогут?

— Может, и помогут, откуда я знаю.

— Один хороший дилер, чувак, всего один дилер, мать твою, вот кто тебе нужен. Пол-унции «дури», даже четверть унции — и дело в шляпе. Старик Хигсон тебе поможет, понял?

— Старший офицер Хигсон?

— Ага, старший офицер Хигсон, именно он. Он тут разводящий, это если по-старому, или почтальон, — короче, он знает все порядки, усек? Пару лет назад за это брали всего штуку баксов, но сейчас у нас инфляция и прочая хрень, ты, между прочим, только начал мотать срок, а это усложняет ситуацию, но он говорит, что сделает все, что надо, за две штуки.

— Что сделает?

— Устроит тебе перевод, вот что! Устроит тебе, говнюку, перевод!

— За две штуки?

— Проснись, О’Тул! Ты хочешь уйти или нет? Я же тебе объясняю: раздобудешь две штуки для старины Хигсона, он напишет тебе рекомендацию и передаст начальнику тюрьмы. Ты и ахнуть не успеешь, как тебя переведут в крыло «Ц». Всего лишь одна несчастная рекомендация вместо всей твоей дребедени.

Но Дэнни прикипел к своей «дребедени», тем более что Махони объявил о проведении конкурса. Состоялся он в следующий четверг в учебном классе. Трое взрослых мужчин, подперев щеки руками и сдвинув локти, словно подростки, склонились над своими партами.

— Джентльмены! — произнес Махони с чуть высоко- мерно-насмешливой интонацией. — Еще в начале наших занятий я, помнится, рассказывал вам о конкурсе на лучшее тюремное литературное произведение. Разыгрывается Вульфенеденская премия. Победитель конкурса будет удостоен публикации в антологии, получит пятьсот фунтов стерлингов и всеобщее уважение. — Махони вытащил из портфеля бланки заявок на участие в конкурсе, раздал каждому из них и продолжил: — Премия присуждается за лучший рассказ объемом от четырех до шести тысяч слов. Итак, джентльмены! Теперь вы понимаете, что в моем безумии была своя логика: я не зря так настаивал на том, чтобы каждый рассказ имел начало, середину и конец. Полагаю, все вы имеете потенциальную возможность стать победителем.

Махони по очереди пристально осмотрел всю троицу. Каждому казалось, что он обращается к нему одному:

— Участие в конкурсе станет естественным и достойным завершением нашего курса. Теперь позвольте сообщить вам нечто очень важное. — Махони повернулся к доске. — Вот крайний срок, к которому вы должны сдать свои работы!

Гринслейд и прежде обвинял Дэнни в том, что он ворует у него идеи, несмотря на всю нелепость такого предположения. Крэкнелл тоже ворчал, что Дэнни копирует его стиль. Отношения между конкурсантами накалились. На подготовку отводилось две недели, и все это время трое мужчин старались избегать друг друга. Это было нелегко, поскольку набирать текст рукописей им приходилось в одной и той же комнате. Дэнни понимал, что до сих пор ему удавалось избежать неприятностей в «особом» крыле, но он не обольщался: если Гринслейд получит возможность подстроить ему какую-нибудь пакость, он не будет колебаться ни секунды, лишь бы литературные лавры достались ему.

Махони пытался разрядить обстановку:

— Я знаю, что каждый из вас верит в себя. Не забывайте, однако, что только здесь еще по меньшей мере десять человек подадут заявку на конкурс, не говоря уже о десятках участников из других тюрем. В любом случае, работая над рассказом, думайте о преодолении собственных недостатков, помните о вечности. И пусть вас не смущают мысли о соперниках.

Махони искренне верил в то, о чем говорил. В то же время он не мог не понимать, насколько талантлив Дэнни, и считал, что тот действительно заслуживает награды. Он прочитал его рассказ и убедился, что тот лучше многих современных произведений, даже изданных. Никогда не обсуждая с Дэнни ни совершенное им преступление, ни срок его заключения — это было строго запрещено, — Джерри Махони ни секунды не сомневался: Дэнни не принадлежал к числу заключенных «особой категории».


Кол Девениш дал согласие выступить судьей в конкурсе на лучший рассказ среди заключенных, чтобы, как он часто это делал, сразу же забыть о своем обещании. Он не отказался, потому что его грела мысль о подобном судействе, к тому же в том факте, что заключенные занимаются творчеством, ему чудилось нечто сексуальное. Может, Кол откроет нового Джека Генри Эббота или окажется причастен к скандальной писанине наподобие Нормана Мейлера? Но все это были одни предположения, а пока из-за своей фантастической лени Кол не прочел ни одного присланного рассказа.

Работы конкурсантов прибыли приблизительно три недели назад. Кол расписался в получении бандероли и положил ее на батарею в передней. Он так там и валялся — увесистый пакет, набитый черт знает какой дрянью. Кол застонал. Стояло пронизывающе холодное утро начала апреля; на завтра было назначено награждение. В девять утра его разбудил звонок телефона: это был офицер по личному составу заключенных Уондсуортской тюрьмы, в которой проходила церемония вручения премии.

— Мистер Девениш?

— Да, я слушаю! — Кол зевнул.

— Извините, я вас случайно не разбудил?

— Нет, что вы!

Колу снился чудесный сон. Ему снилось, что он проснулся, тихонько спустился вниз и обнаружил, что едва начатый роман, работу над которым он откладывал уже два года, был написан за одну ночь и на столе лежит уже выверенная рукопись. Он взял ее и начал читать, с восторгом убеждаясь, что текст именно такой, о каком ему мечталось в долгие часы творческого бессилия, и даже намного лучше.

— Вас беспокоит Джон Эстес, офицер по личному составу заключенных Уондсуортса.

— Да, да, очень рад.

— Мы с нетерпением ждем встречи с вами завтра.

— Я тоже.

— Мне бы хотелось попросить вас, мистер Девениш... Не могли бы вы сообщить предварительное решение относительно победителя конкурса?

— Решение? — Кол почувствовал, как его затягивает в болото собственной безответственности.

— Да, кому вы думаете присудить награду.

— А что за спешка, мистер Эстес?

— Дело в том, мистер Девениш, что заключенных иногда переводят из отделения в отделение, поэтому мы желали бы убедиться, что к вашему приезду победитель будет на месте.

— Да-да, конечно, понимаю... Видите ли, я как раз сижу перечитываю отобранные работы, а тут ваш звонок... Думаю, к вечеру я точно смогу изложить вам свои соображения. Не возражаете, если я сам вам позвоню?

Кол записал номер телефона и повесил трубку. Господи! Только этого ему не хватало! Сколько возни! Он вылез из постели и голый пошлепал вниз по лестнице в большую комнату, где обычно работал. На его письменном столе громоздились груды бумаг — неоплаченные счета, оставшиеся без ответа письма, заметки для ненаписанных статей и книг. Чуть ли не каждый листок, не говоря уже о компьютере и факсе, украшали, перебивая серую скуку обстановки, разноцветные записки с номерами телефонов, по которым он никогда не звонил. Кол застонал и отправился за пакетом с рассказами. По крайней мере, на сегодня у него есть оправдание перед остальными невыполненными обязательствами — он занят оценкой конкурсных работ. Он снова поднялся в спальню и нырнул в постель, прихватив с собой рукописи.

Примерно пять лет назад Кол Девениш получил престижную литературную премию. Награды удостоился его третий роман, и оба предыдущих сразу же начали хорошо продаваться. Но вдохновение, на протяжении последнего времени постепенно угасавшее, теперь, когда он получил аванс за новый роман, окончательно его покинуло. Кол убеждал себя, что просто дает себе творческую передышку. Впрочем, столкнувшись лицом к лицу с произведениями потенциальных соперников, он испытал даже нечто вроде воодушевления.

И пусть десять из пятнадцати рассказов были написаны полуграмотными людьми — главное, что их авторы сумели перенести слова на бумагу. Чтение этой дребедени походило на игру против слабого противника и производило деморализующий эффект. Каждое «ватное» предложение убеждало Кола в том, что он и сам не написал бы изящнее; убогая и предсказуемая фабула пугала тем, что он тоже не придумал бы ничего интереснее; корявые диалоги, которые вели деревянные герои, внушали страх перед собственной неспособностью делать то же лучше.

В этих рассказах была представлена вся гамма расхожих ужасов. Там описывались красивые, но скучные любовные отношения и насквозь фальшивые драмы со смертельным исходом, а также кошмары в стиле Стивена Кинга. Естественно, хватало и историй о честных преступниках, которые громили банки и передавали награбленное на благотворительность, между делом спасая детишек от гнусных извращенцев. Рассказы были настолько беспомощны, что Кол решил оценивать их по принципу от обратного — выбрать наименее плохой, ибо хороших среди них не было.

Так шло, пока он не добрался до трех последних работ — в них определенно что-то было, хотя он не мог сказать, что именно. Первый напоминал мыльную оперу о межгалактической империи под названием Принтупия. Автор попытался втиснуть пятитысячелетнюю историю огромного государства в разрешенные по условиям конкурса шесть тысяч слов, в результате чего получилась удивительно лаконичная и далеко не бессмысленная проза. Может, это сатира на поверхностную современную культуру, задумался Кол. Нечто вроде новейших упаковочных материалов, не поддающихся разложению и засоряющих космос?

Второй рассказ был вполне реалистичной историей о двух молодых черных парнях, промышлявших подпольной торговлей крэком в северо-западной части Лондона. Автор успешно справился со всеми обязательными требованиями, предъявляемыми к короткому рассказу, но потом увлекся и добавил пару-тройку чересчур натуралистичных деталей, что было перебором. В манере письма прослеживалась неуверенность - автор никак не мог решить, стоит ли опускаться до точной передачи нецензурной лексики или нет. По мере чтения разочарование Кола все росло и росло.

Но самым странным и самым оригинальным оказался третий рассказ. В «Котике» речь шла о якобы безумной любви мужчины к коту покойной жены, подробно описывалась его одинокая жизнь, что немного напомнило Колу стиль Патрисии Хайсмит. Были и другие особенности, характерные для Хайсмит: ощущение, что автор и физически и психологически стоит в стороне от событий, словно выходящих за пределы основной повествовательной канвы. Рассказ велся от первого лица, но рассказчик был не просто ненадежным типом, он не заслуживал доверия даже как свидетель собственной жизни. Вроде бы ничего особенно драматического — мужчина приспосабливает рутину своего существования к жизни кота, пытаясь заглушить тоску по умершей жене, но когда Кол уже бросил машинописный текст в общую стопку, до него вдруг дошло, что он только что прочел одно из самых умных и тонких описаний бесчувственной души.

В пять вечера Кол позвонил Джону Эстесу.

— Мистер Эстес? Это Кол Девениш.

— Мистер Девениш? У вас уже есть предварительное решение?

— Думаю, да. Шорт-лист я составил. В него вошли рассказы Крэкнелла, О’Тула и Гринслейда. Но победителя среди них я пока не выбрал.

— В этом нет необходимости. Мне просто надо знать, сможет ли победитель присутствовать на церемонии.

— Ну и как, сможет?

— О да, с этим никаких проблем.

На следующий день в два часа пополудни в приемной Уондсуортской тюрьмы офицер по личному составу заключенных встречал Кола Девениша, одетого в непривычный костюм, с потертым портфелем в руках. Эстес нес большую связку ключей; это был невысокий, элегантно одетый мужчина, излучавший нескрываемый интерес.

— Рад с вами познакомиться, — произнес Эстес, протянув наманикюренную руку. — Я с огромным удовольствием прочел «Скудный урожай».

— Спасибо, спасибо. — Кол был взбешен, он ненавидел всякое упоминание его прошлого успеха. — Вы очень добры.

— Заключенные также с нетерпением ждут встречи с вами.

— Сколько их здесь будет?

— Ну, в общем, пока еще неизвестно. — Эстес сделал паузу, чтобы отпереть дверь, и они прошли во двор, окруженный высокий стеной. — По удивительному совпадению эти трое заключенных из вашего списка номинантов — единственные, кто находится здесь в Уондсуортсе, остальные переведены в другое место.

— Надо же, как удачно.

— Да, действительно. — Эстес снова умолк, отпирая ворота, и они прошли в следующий двор, также окруженный высокими стенами.

Когда под взглядами заключенных, наблюдавших за ними через узкие окна камер в крыле «Е», они пересекли покрытый гравием двор, Эстес остановился и обратился к Колу.

— Мистер Девениш, — начал он нерешительно, — ни в коем случае не хочу показаться навязчивым, но мне действительно любопытно, не было ли чего-то особенного в тех трех рассказах, которые вы включили в список номинантов?

Кол пришел в замешательство.

— Простите, не понял?

— Есть ли что-то общее у этих авторов?

— Ну... — Кол задумался на несколько секунд, пытаясь вспомнить истории, которые он поспешно просмотрел накануне, лежа в кровати. — Была общая ошибка... как бы это сказать... некий вид дистанции, почти отчужденность, во всех рассказах...

— Я доволен, что вы это заметили, — вклинился Эстес. — Видите ли, по удивительному совпадению, эти трое — заключенные, которые находятся под охраной.

— Под охраной?

— Ну... да, заключенные... гм... осужденные за извращенные сексуальные преступления...

— Понимаю. — Кол начал мысленно переписывать свою речь, пока они шли через двор по шуршащему гравию.

— Я подумал, что будет правильно... сказать вам об этом, потому что награду предстоит вручать в крыле «Ф». Этот блок находится за пределами главного здания тюрьмы, нам предстоит пройти через всю территорию... — Эстес отпирал следующие ворота одним из своих ключей размером с леденец на палочке. — Крыло «Ф» предназначено для всех охраняемых заключенных в Великобритании.

— Иисусе! — невольно вырвалось у Кола. — Неужели у нас в стране такая высокая концентрация сексуальных преступников-извращенцев?

— Пятьсот сорок человек, если точно, — сказал Эстес с мягкой улыбкой, после чего отпер дверь в «особое» крыло.

Джерри Махони зашел в камеру Дэнни, чтобы сопроводить его на объявление результатов конкурса и вручение награды. Он уже вел за собой Крэкнелла и Гринслейда. Все трое заключенных принарядились по такому случаю, а Гринслейд даже отутюжил свои джинсы тюремного производства. Сегодня крыло «Ф» было как никогда оживленным, группы заключенных выглядывали с верхних площадок, а возле старшего офицера собралось большое количество людей в форме.

— Что такое? - спросил Дэнни у Махони.

— Готовимся к встрече «высоких» гостей, которые должны прибыть на вручение премии. Среди них — судья Томай, Главный инспектор тюрем, он будет вручать чек. Весь персонал тюрьмы в предвкушении его речи - она конечно же не сведется только к литературе.

Трое номинантов и их преподаватель дошли до конца крыла, потом поднялись по спиральной лестнице в учебный класс.

Парты и оборудование из класса вынесли, а на их место поставили около сорока стульев. В назначенный час вся четверка с курса «Творческих коммуникаций» уселась сзади, возле стены, так как остальные места были заняты. Помимо двадцати помощников начальника Уондсуортса в положенной по уставу форме для среднего звена руководства тюрем, в комнате находились еще приблизительно пятнадцать старших офицеров и сам начальник тюрьмы, которого сопровождал светловолосый пожилой мужчиной с яркой бабочкой на шее и в кашемировом пальто.

— Томай, — прошептал Махони Дэнни. — Не судите о нем по его внешнему виду, он - один из самых откровенных критиков Министерства внутренних дел. Уверен, что судья еще даст прикурить этой компании.

Будто услышав Махони, Томай встал и взял ведение церемонии награждения в свои руки. Он поприветствовал присутствующих, а затем произнес пятнадцатиминутную речь, упомянув в ней все недочеты тюремной администрации, начиная с полной несостоятельности обеспечить заключенным нормальное питание и кончая вывозом мусора. Начальник тюрьмы, помощники начальника и тюремные офицеры напряженно слушали, натянуто улыбаясь. Ничего не поделаешь, приходилось терпеть — Томай был Главным инспектором тюрем, он просто выполнял свою работу.

Кол Девениш, сидевший рядом с судьей, был поражен боевым духом и энергией Томая. Этот пожилой инспектор точно никому не даст спуску. Но Кола намного больше волновала его собственная роль в происходящем действе. Найти трех авторов, которых он номинировал на получение Вульфенденской премии, не составило труда — только эти трое мужчин были заключенными среди заполнивших комнату тюремщиков. Молодой чернокожий парень, разумеется, — автор рассказа о дилерах крэка. У него было умное лицо, но в глазах сквозила агрессия.

Кол чувствовал исходящую от него угрозу всякий раз, когда встречался с ним взглядом.

Рядом с чернокожим парнем сидел любезный с виду седовласый мужчина лет шестидесяти. Кол знал, что зачастую сексуальные преступники производят приятное впечатление, и действительно, очень трудно было представить, что этот человек — опасный маньяк. Возможно, он был в некотором роде эксгибиционистом, предположил Кол, но только не мерзким извращенцем. Зато третий мужчина — полная его противоположность; вот уж точно настоящий Маккой, особенно если учесть, что все остальные в комнате похожи на Питера Пена. Омерзительное хладнокровие этого индивида было сродни стене в общественном туалете, залитой мочой вперемешку с дерьмом. Он вселял ужас. Кол определил его как автора фантастического рассказа.

Дэнни не сводил глаз с Кола Девениша. Неужели этот человек будет решать его судьбу? Долговязый, бородатый тип в черном костюме, так напоминающий белый эквивалент... Немезиды. Судьбы вернулись. Они расселись по углам комнаты. Они шипели и кудахтали, снова пророча ему гибель. Дэнни был парализован. Он смотрел на начальника тюрьмы, желая, чтобы тот взглянул на него и увидел образцового заключенного, номинированного на премию автора, столь достойного перевода в другое крыло. Но начальник тюрьмы безразлично взирал на сломанный абажур, болтавшийся над его головой.

Кол Девениш встал, чтобы произнести речь. Он начал с довольно банального — но, несмотря на это, весьма прочувствованного — замечания относительно той невероятной возможности высказаться, которую предоставляет творческое письмо, особенно тем, кто отбывает тюремный срок. Кол собирался дать подробный анализ трех номинированных на премию рассказов, но, так как их авторы были заключенными «особой категории», удержался от этого шага. Он ограничился упоминанием сильных мест во всех трех произведениях, после чего особо выделил «Котика», где, на его взгляд, есть все признаки неотразимой иронии. И, ни секунды не сомневаясь, объявил, что Вульфенденская премия за творческое письмо в условиях тюрьмы присуждается... Филипу Гринслейду.

Кола Девениша чуть было не вырвало, когда Филип Гринслейд оказался в нескольких шагах от него — гнилая душа этого человека смердила. Кол почувствовал себя еще хуже, когда должен был пожать Гринслейду руку, похожую на зажим лабораторного стенда, только тонко покрытый плотью.

— Спасибо огромное, — произнес Гринслейд льстивым тоном, хотя для лести не было причин. — У меня нет слов, чтобы сказать, как я ценю ваше мнение... — Он сильно сжал руку Кола, отчего тот готов был закричать. — С нетерпением жду возможности поговорить с вами о литературе, когда все это закончится.

Кол понял, что дал премию не тому человеку — в «Котике» не было ни капли иронии: автор — форменный психопат.

Начальник тюрьмы обратился к своему заместителю, сидевшему рядом с ним.

— Это Гринслейд все время подает прошение о переводе в крыло «С»? Тошнотворный педофил, зверски убивший маленькую девочку?

— Да, он.

— Ладно, раз уж он победил в конкурсе, придется удовлетворить просьбу этого чокнутого маньяка. Подготовьте бумаги для его перевода, когда вернемся в офис.

Дэнни чуть не разрыдался — он был просто не в состоянии поверить в случившееся. Как мог этот сукин сын Девениш выбрать рассказ Гринслейда, в котором вообще не было никакого смысла. Дэнни изо всех сил вцепился в спинку стоящего перед ним стула, чтобы не закричать.

Джерри Махони пытался успокоить своего подопечного.

— Не представляю, что случилось с Девенишем, - сказал он. — Я немного знаю Кола и всегда уважал его мнение. Послушайте, если вам от этого станет легче, ходят слухи, что у него проблемы с наркотиками. Возможно, он был под кайфом, когда читал рассказы, что и помешало ему оценить вашу историю...

Но Дэнни не имел ни малейшего желания анализировать причины произошедшего. Он встал и начал пробираться к выходу. Лучше сидеть в камере, чем в этой гребаной клоаке, набитой тюремщиками. В двери, торопясь выбраться из комнаты, он натолкнулся на высокого человека в форме, который оказался начальником тюрьмы.

— Извините, сэр, — пробормотал Дэнни.

— Все в порядке. О, да вы же О’Тул, не так ли?

— Да, сэр.

— Ну, молодец, О’Тул, кажется, вы воспользовались моим советом и записались на полезный курс обучения. Мистер Махони говорил мне, что у вас настоящий талант, думаю, вам нужно его совершенствовать.

— Да, сэр, я буду стараться.

Начальник тюрьмы уже двинулся было дальше, но, пройдя несколько шагов, обернулся к Дэнни:

— И еще, О’Тул.

— Да, сэр?

— Желаю удачи в следующем году.


(обратно)

Содержание


Ком крэка размером с «Ритц» (Перевод Николая Головина) ............................................. 9

Инсектопия (Перевод Николая Головина) ................................................................... 35

Европейская история (Перевод Александры Финогеновой) .............................................. 59

Тоже Дейв (Перевод Николая Головина) .................................................................... 91

Любовь и забота (Перевод Анны Логиновой) .............................................................. 109

Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков (Перевод Николая Головина) ............. 141

Неисправности в «вольво»-760-турбо: инструкция (Перевод Ольги Сергеевой) ..................... 191

Премия для извращенца (Перевод Олега Пулена) ......................................................... 217



(обратно)

Информация об издании (2)


Уилл Селф


Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков


Выпускающий редактор Е. Пучкова

Редактор Е. Головина

Корректор О. Наренкова

Компьютерная верстка И. Буслаева


Подписано в печать 07.11.2009

Формат 76 х 108/32

Усл.-печ. л. 14,44

Бумага писчая. Печать офсетная.

Тираж 2000 экз. Заказ № 0925890.


Холдинг «Городец»

ООО «ИД «Флюид»

109382, Москва, ул. Краснодонская, д. 20, корп. 2

тел./факс: (495) 351-5590, 351-5580

e-mail: fluid@gorodets.ru


Отпечатано в полном соответствии с качеством предоставленного электронного оригинал-макета

в ОАО «Ярославский полиграфкомбинат»

150049, Ярославль, ул. Свободы, 97



(обратно)

Читайте в серии «Английская линия»:


Эдгар Лоренс Доктороу МАРШ


Эдгар Лоренс Доктороу (р. 1931) - живой классик американской литературы, дважды лауреат Национальной книжной премии США (1976 и 1986). В свое время его шедевр «Регтайм» (1975) (экранизирован Милошем Форманом), переведенный на русский язык В.Аксеновым, произвелформенный фурор. В романе «Марш» (2005) Доктороу изменяет своей любимой эпохе — рубежу веков, на фоне которого разворачивается действие «Регтайма» и «Всемирной выставки» (1985), и берется за другой исторический пласт — время Гражданской войны, эпохальный период американской истории. Роман о печально знаменитом своей жестокостью генерале северян Уильяме Шермане, решительными действиями определившем исход войны в пользу «янки», как и другие произведения Доктороу, является сплавом литературы вымысла и литературы факта. «Текучий мир шермановской армии, разрушая жизнь так же, как ее разрушает поток, затягивает в себя и несет фрагменты этой жизни, но уже измененные, превратившиеся во что-то новое», — пишет о романе Доктороу Джон Апдайк. «Марш» Доктороу, — вторит ему Уолтер Керн, — наглядно демонстрирует то, о чем умалчивает большинство других исторических романов о войнах: «Да, война — ад. Но ад — это еще не конец света. И научившись жить в аду — и проходить через ад, — люди изменяют и обновляют мир. У них нет другого выхода».


(обратно)

Наши серии:


«Французская линия» — серия книг современной французской литературы, открытой разнообразнейшим веяниям и увлечениям нового века. Книги этой серии позволяют «по-французски» взглянуть на окружающий мир — узнать секреты успеха, способы выживания в бурном океане реальности XXI века и познакомиться с образом жизни «героев нашего времени». Книги «Французской линии» — это увлекательное путешествие по параллельным мирам окружающей нас действительности, помноженное на безупречный французский вкус.


«Английская линия», объединяющая авторов Великобритании, США, Канады, Австралии и др., — это лучшие произведения современной англоязычной литературы. Всегда оригинальные по замыслу, глубокие по мысли, зачастую удивляющие небанальностью и непривычностью художественного решения, книги «Английской линии» отличаются тонким психологизмом, знанием человека, осмыслением прошлого и настоящего и конечно же захватывающим сюжетом.


«Немецкая линия» («Западно-восточный диван») — новый проект издательства, представляющий авторов Австрии, Германии и Швейцарии. Литературный немецкий язык объединяет словесность трех этих государств. У каждой страны — свои традиции, свои заботы, что проявляется в литературе и ее проблематике. Серия названа в честь «Западно-восточного дивана» Гёте. Наши отечественные литературоведы трактуют этот цикл как поэтическую картину видения мира зрелым Гёте. Вдохновленные этой идеей, мы пытаемся выразить через отбор литературных произведений сегодняшнее видение мира, отраженное в творчестве и молодых, и зрелых немецкоязычных авторов - наших современников.


«Скандинавская линия» — это лучшие образцы шведской, норвежской, датской, финской и исландской художественной литературы. Книги серии адресованы в первую очередь молодому читателю, поэтому в них нередко затрагивается провокационная проблематика: реклама, секс, сумасшествие, самоубийство и т.п., которая благополучно уживается с оптимистическим взглядом на жизнь и наивными, трогательными героями, одновременно нежными и жестокими.


«Испанская линия» — это современная проза Испании и Латинской Америки. Здесь мы постарались собрать все лучшее, что есть в испаноязычной литературе. Книги этой серии зачастую рушат привычные схемы, удивляют абсолютной свободой и парадоксальной фантазией. Произведения, разные по жанру и тематике, позволяют составить представление о том, чем сегодня живут страны, говорящие на испанском языке, и раскрыть российскому читателю новые грани богатой на традиции и популярной в нашей стране литературы Испании и Латинской Америки.


«Славянская линия» — это коллекция произведений близких по духу и культуре авторов славянских стран (России, Беларуси, Украины, Польши и т.д.), без которой читателю не составить полной, объемной картины мировой литературы. Каждый из авторов серии — по-настоящему самобытен, а каждое из произведений претендует на то, чтобы стать событием в современной словесности.


«Роман с жизнью» — серия, название которой говорит само за себя: это книги, знакомящие русскоязычных читателей с жизнью всемирно известных людей. В серии представлены как автобиографии, так и воспоминания современников, живо и увлекательно повествующие о ярких, неординарных личностях, подробности жизни которых неизменно вызывают всеобщий интерес.


«Пространство отражений» — это лучшие произведения мировой литературы, «отраженные» на русском языке лучшими мастерами российской школы перевода. Книги этой серии — поис- тине «жемчужины» всемирной словесности, а авторы — признанные мастера, часто названные классиками еще при жизни, увенчанные интернациональной славой, престижнейшими международными премиями и званиями.


Серия «Bibliotheca Indianica» задумана как коллекция книг, чья тематика стремится охватить все аборигенное население Северной, Центральной и Южной Америки, его историю, культуру, религию, повседневную жизнь в прошлом и настоящем, а жанровый спектр максимально разнообразен и включает все — от научной и мемуарной литературы до популярных изданий, адресованных широкой аудитории.


Коллекция книг «Codex Medievalis» адресована широкой читательской аудитории, включающей как специалистов в области медиевистики и студентов-гуманитариев, так и многочисленных любителей древней литературы и литературы о древней Европе. Издательство планирует опубликовать в данной подборке не только памятники средневековой словесности (из которых кое-что увидит свет впервые, а кое-что выйдет в новом, более точном, современном и ярком переводе), но и книги в жанре нон-фикшн, а также современные исторические романы на средневековую тематику, включая такое актуальное направление, как «средневековый триллер».


Серия «Театральная линия» — это как классические произведения — драмы, созданные по всем законам жанра, яркие и сценические, так и современные пьесы, которые отличают актуальность темы, изящество и интимность, легкость и лиризм сюжета, образность, виртуозная изысканность языка.


(обратно)

Книги Издательского дома «Флюид», выпущенные под торговой маркой FreeFly™, можно приобрести


В Москве:

Торговый дом «Библио-Глобус»

ул. Мясницкая, д. 6/3, тел. (495) 781-1900, www.biblio-globus.ru

Дом книги «Москва»

ул. Тверская, д. 8, тел. (495) 797-8717, www.moscowbooks.ru

Московский дом книги

ул. Новый Арбат, д. 8, тел. (495) 789-3591, www.mdk-arbat.ru

Дом книги «Молодая гвардия»

ул. Большая Полянка, д. 28, тел. (495) 780-3370

Дом книги «Молодая гвардия» (филиал)

Ул. Братиславская, д.26, тел. (495) 346-9900, www.bookmg.ru

В сетях магазинов «Новый Книжный», «Московский Дом Книги», «Буква», «Республика», Гипермаркет «АШАН», Компания «СОЮЗ»


В Санкт-Петербурге:

Санкт-Петербургский дом книги

Невский просп., д. 28, тел. (812) 318-6402

Сеть магазинов «Буквоед»

тел. (812) 601-0-601, www.bookvoed.ru

Книжная ярмарка ДК им. Крупской

пр. Обуховской Обороны, д. 105, тел. (812) 567-3478 www.krupaspb.ru


В Ростове-на-Дону:

Сеть магазинов «Магистр»

ул. Чехова, 31, кв. 2-а., тел. (863) 279-3911, www.booka.ru


Оптовые поставки


В Москве:

ООО Торговый дом «Амадеос»

ул. Большая Андроньевская, д. 23, тел. (495) 513-5977, 513-5985 www.ripol.ru/dealers

ООО «Лабиринт-Трейд»:

2-й Рощинский пр., д. 8, стр. 4, п/я 58, тел. (495) 231-4679 www.Iabirint-shop.ru

с/к «Олимпийский»

Олимпийский просп., д. 16 (м. «Проспект Мира»):

«Б.С.Г.- ПРЕСС», павильоны №12А, 13А, 63, 112, 295, 324, 128, 173А


В Санкт-Петербурге:

ООО «А. Симпозиум»

ул. Малая Морская, д. 18, тел. (812) 595-4442


В регионах:

ООО «Топ-книга»,

тел. (3832) 36-1026, www.top-kniga.ru 


(обратно)

Примечания

1

Métier (фр.) — Ремесло

(обратно)

2

Смещенная активность (психология) — неосознанное стремление человека, колеблющегося между двумя видами деятельности, выбрать третью. Так, в затруднении перед выбором из двух альтернатив человек непроизвольно начинает чесать голову.

(обратно)

3

Амниоцентез — процедура, которую проводят беременным женщинам, которые входят в группу риска рождения ребенка с пороками развития.

(обратно)

4

«Хилз», «Силвер Кросс» — магазины дорогих дизайнерских товаров для детей и для дома в Великобритании.

(обратно)

5

«Милтон» — фирма, производящая высококачественные товары для новорожденных.

(обратно)

6

Квадрант — центральная часть Лондона между Пикадилли-серкус и Риджент-стрит.

(обратно)

7

Хепплуайт — возникший в XVIII веке стиль мебели, красного дерева; славится своим изяществом и тонкостью отделки (назван по имени столяра-краснодеревщика Дж. Хепплуайта (George Hepplewhite)).

(обратно)

8

Автострада М40 — Лондон—Бирмингем.

(обратно)

9

Госпел-Оук — лондонское наземное метро.

(обратно)

10

Кэнэри-Уорф (Канарская верфь) — 237-метровая башня на Собачьем острове, самое высокое здание Великобритании, отведенное под офисы банков и газет.

(обратно)

11

Вильгельмина Шарлотта Каролина Бранденбург-Ансбахская (1683 — 1737) — супруга Георга II и с 1727 г. королева Великобритании и Ирландии.

(обратно)

12

Альбинони Томазо Джованни (1671 — 1715) — итальянский композитор эпохи барокко.

(обратно)

13

Анри Шарьер — автор автобиографических романов «Папийон» (1969) и «Ва-банк» (1972), ставших на Западе бестселлерами. Осужденный по подложному обвинению в убийстве, он был приговорен к пожизненному заключению. О том, как он выстоял и перенес все удары судьбы, и рассказывает его дилогия.

(обратно)

14

«Наоборот» (1884) — роман первого президента Гонкуровской академии Шарля Жоржа Мари Гюисманса (1848 — 1907); считается манифестом европейского декаданса конца XIX века.

(обратно)

Оглавление

  • Информация об издании
  • Посвящение / Эпиграф
  • Ком крэка размером с «Ритц»
  • Инсектопия
  • Европейская история
  • Тоже Дейв
  • Любовь и забота
  • Крутые-крутые игрушки для крутых-крутых мальчиков
  • Неисправности в «вольво»-760-турбо: инструкция
  • Премия для извращенца
  • Содержание
  • Информация об издании (2)
  • Читайте в серии «Английская линия»:
  • Наши серии:
  • Книги Издательского дома «Флюид», выпущенные под торговой маркой FreeFly™, можно приобрести
  • *** Примечания ***