Полустанок [Георгий Рудольфович Граубин] (fb2) читать онлайн

- Полустанок 1.01 Мб, 148с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Георгий Рудольфович Граубин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРОКЛЯТОЕ МЕСТО


Дед Кузнецов переехал из Жипков на соседний полустанок два года тому назад. С моим отцом он поссорился и при встречах с ним угрюмо смотрел в сторону. Мой отец тогда был заместителем председателя колхоза, а дед Кузнецов — единственным единоличником на всю округу. И поскольку мы жили с ним по соседству, больше всех попадало от приезжавшего начальства моему отцу.

— Во всех деревнях хозяйства коллективизированы на сто процентов, одни вы под боком пригрели единоличника, - возмущались инспекторы. - Ваш единоличник тянет назад весь район. Неужели вы с ним не можете сладить?

С какого только боку ни подходили к Кузнецову: и упрашивали, и убеждали. Но он стоял на своем: что хотите, то и делайте, а в колхоз не пойду.

Когда-то он сеял хлеб в березовой пади, которую так и окрестили Кузнецовской падушкой. Потом там стал сеять колхоз. Земли в падушке было мало — кот наплакал, но надо было оттуда согнать единоличника. Думали, что после этого он обязательно вступит в колхоз.

Кузнецов посуровел, молча перевез из падушки свой инвентарь и стал с ожесточением распахивать пустырь за огородом. Много распахивать ему не дали: закон есть закон. И, перекопав двор, Кузнецов посадил на нем овощи, а в огороде посеял овес и пшеницу.

Странно выглядело кузнецовское поле. На всех деревенских огородах цвела картошка, росли брюква и репа, а в кузнецовском поднимались тощие зеленые злаки.

Проходя мимо кузнецовского дома, мы вполголоса напевали самодельную песенку:

Единличник, единличник,
Выглянь, выглянь за наличник.
Жить в колхозе единлично
Даже очень неприлично!
Один раз отец получил на трудодни целых два ведра меду. А для единоличников вскоре прибавили налоги. Колхозники стали жить зажиточно, а Кузнецов едва сводил концы с концами.

— Петр Михайлович, ведь ты же старый партизан, неловко, что на тебя все показывают пальцами. Вступай в колхоз, ну чего ты упрямишься? — уговаривал его отец.

Петр Михайлович только сердито вздыхал.

— Не замай, Михайлыч, сердце противится. Ишоба мне не хватало быть в вашей компании. А почему — не пытай, все равно не скажу.

— Ну и переезжал бы тогда куда-нибудь, в Клюку, что ли,— не сдержался однажды отец.— Там, по крайней мере, твое хозяйство будет считаться индивидуальным, а тут — единоличное. Вся деревня смеется!

Из Клюки к Кузнецову приезжал свояк Лапин. Он настойчиво уговаривал Кузнецова перебраться на станцию.

— Ну, не упрямься, хрусталик, поедем, будь ласка. И дочь твоя там живет, и унучка, и старухам нашим будет веселее век доживать. Я тебе уже дом сторговал — там запросто целик распахать можно.

Петр Михайлович долго сопротивлялся, но однажды, махнув на все рукой, согласился.

— Поедем. Индо в печенках эта жисть отдается.

Лапин приехал со станции за вещами свояка на старинном, допотопном автобусе с шофером Петькой Хвостовым. Сам Лапин тоже когда-то работал шофером, но после того, как ушел на пенсию, даже не заглядывал в гараж. То ли боялся расстроиться, то ли из стариковской гордости. Но в советах шоферам никогда не отказывал. Хотя советы его касались только отживших свой век машин.

Петька Хвостов прокатил нас на деревянном автобусе по деревне. А когда мы пообещали ему притащить со своих парников огурцов, вывез и за деревню. Но на первом же пригорке мотор заглох, и машина покатилась назад.

— Не вытянет, лайба!— чертыхнулся Петька и повернул обратно.— Как старая кляча, на могильник пора.— И, остановившись возле кузнецовского дома, заторопил:

— А теперь живее за огурцами!

Петр Михайлович погрузил на телегу плуг, борону, грабли, а все остальное затолкали в автобус, благо, дверь открывалась сзади. В него без особого труда втолкнули даже кровати. Автобус тронулся, по-гусиному переваливаясь на своих допотопных колесах с дубовыми спицами. Петр Михайлович хмуро посмотрел на сбежавшихся по случаю отъезда соседей и, не попрощавшись, сердито понукнул лошадь.

И вот теперь на эту же станцию переезжали и мы: отцу не хотелось больше оставаться в деревне. После отъезда соседа-единоличника отца вдруг арестовали и увезли в тюрьму.

А арестовали его прямо в лесу, в Кузнецовской падушке, куда он ездил за дровами. В чем только не обвиняли следователи его: и во вредительстве, и в шпионаже. Обвинение в шпионаже было смехотворным. А вредителем отец себя признал: да, в то время, когда он был заместителем председателя по животноводству, в колхозе был крупный падеж скота. И потребовал над собой открытого суда, чтобы на нем могли присутствовать и колхозники.

Судили отца в новом колхозном клубе, который был набит до отказа. Отец попросил зачитать сводки падежа по декадам. Сводки по его просьбе были зачитаны. Почти весь скот пал в феврале и марте. После этого отец сказал:

— А теперь проверьте, где я был в это время: я учился на курсах по повышению квалификации.

Председатель колхоза Сущин беспокойно ерзал на своем стуле и растерянно озирался по сторонам. Всем было ясно, что это он написал на отца донос, чтобы переложить вину на его плечи.

Отца оправдали. А через несколько дней уполномоченный НКВД, который его арестовывал, примирительно сказал:

— Ну вот что: засучивай рукава по локоть и принимайся за работу. А кто старое вспомянет — тому глаз вон.

— Нет, уезжать я отсюда собрался,— отрезал отец.— Раньше с охотой работал, а теперь — не могу.

— Саботируешь? — угрожающе возвысил голос уполномоченный.— Что-то быстро ты про недавнее забывать стал.

— А ты и не пугай, я уже пуганый. И кто чего стоит, тоже теперь знаю. Так что не теряй времени на разговоры.

И вот сегодня утром кузнец Бутаков и охотник Цыренов помогли отцу уложить на телегу немудрящий семейный скарб. Цырен Цыренович притащил огромную медвежью шкуру, затолкал ее под веревку.

— Магазинская прямо. Сороковой медведь был, долго, однако, его боялся. Говорят, сороковой самый опасный, злой. Кто его победит, долго жить будет. Возьми медведну на счастье.

И наша телега медленно покатила на станцию Клюка, что была всего в шести километрах, за лесом...

Кто бы мог думать, что нам снова придется жить с Кузнецовым в соседях! Но наши дома оказались рядом — на отшибе, за линией железной дороги. Еще издалека мы увидели около кузнецовского дома пеструю толпу и услышали плач. А когда подъехали ближе, увидели похоронную процессию, которая выходила из кузнецовского двора.

Три дня назад, на речке, молнией убило дедову внучку, Галку. Это первая майская гроза — быстрая и скоротечная, Галка с подружкой бегала за огородами, и вдруг в мутновато белесом небе словно бы кто то тряхнул огромный жестяной лист. Тяжелый гул прокатился над замлевшим от весеннего тепла поселком, и, словно из гигантской лейки, хлынул крупный проливной дождь.

Никто не видел, как узкая полоска молнии, пропоров тучу, впилась в берег реки.

Галкина подружка ойкнула, схватилась за волосы и вместо гребенки нащупала пепел. А Галка, неуклюже взмахнув руками, упала на зеленый травяной коврик и остекленело уставилась в небо. Никаких следов ожогов на ней не было, только на пятке чернело круглое пятнышко, словно к ней прикоснулись раскаленным железом.

На похороны собралось много народу: Галкина смерть была неестественной и трагичной.

Дед Кузнецов, сутулясь, подставлял под гробик внучки словно бы надломленное плечо, и по его изжеванным, усам и всклокоченной бороде стекали мутные струйки. Рядом с ним, в развевающейся красной рубахе, семенил его свояк дедушка Лапин. Галкина мать, повариха детского санатория, пошатываясь, брела сзади.

— Солнышко ты мое незакатное, говорила же я тебе, чтобы ты не ходила в это проклятое место, а ты меня не послу-ушалась,— хрипло причитала она, поднимая над головой крупные, опаленные у плиты руки Ее с обеих сторон придерживали молчаливые заплаканные старухи,

А весна была в самом разгаре. На обогретых солнцем увалах пронзительно голубели ургуйки, бледно-розовым пламенем загорались кусты сибирского абрикоса. Дурманно пахло черемухой и багулом, лиственницы выпустили нежные зеленые кисточки, набухшие березовые почки походили на сжатые кулачки.

Разрешили временно перекрыть входные семафоры, и медлительная процессия двинулась прямо через песчаную насыпь, через пахнущие мазутом железнодорожные пути.

Я сидел на телеге и судорожно глотал горячие слезы. Братишка недоуменно крутил головой, лошадь тяжело вздыхала и шумно хрумкала овсом.

Мать положила руку на мою голову, ласково и печально сказала:

— Ты тоже, сынок, сходи, проводи ее в последнюю дорожку. Вон сколько ребятишек идет.

Я неуклюже сполз с телеги и на негнущихся ватных ногах побрел следом за похоронной процессией. На горе, в жиденьком соснячке процессия остановилась.

Галкина мать опустилась на колени перед гробом и запричитала еще громче. Рядом беззвучно плакали дед Кузнецов и дедушка Лапин. В ногах у Галки подбитым воробышком сидела раскосая девчонка и размазывала по лицу слезы. Это была Надя Филатова, которая бегала с Галкой около речки в тот роковой день.

На кладбище терпко пахло багульником, листвянкой, ургуем. Краснозобый дрозд бесстрашно сел на сосновую ветку и с любопытством заглянул в яму. Бурундук, свистнув, проскочил по краю могилки и полосатой змейкой взметнулся на вершину сосны. В яму тоненькой струйкой потек песок. Печальная траурница, взмахнув тусклыми крылышками, села на крышку гроба и задремала.

Когда гробик опустили в могилу, все стали бросать на него землю горстями. Бросил сыроватый комок и я.

После похорон все снова вернулись в дом Кузнецова, чтобы помянуть Галку. Дед Кузнецов, кряхтя, перелез в наш двор и, не глядя на отца, глухо сказал:

Вот так оно бывает, Михалыч: то ты меня на вожжах тянул в свой колхоз, а теперь сам оттуля пятки смазал... На проклятое место поселились, Михалыч, факт. Приходи помянуть внучку.

Отец с матерью пошли к Кузнецовым, а я сел на телегу и зло хлестнул кнутом лошадь: ее надо было сегодня же угнать обратно в деревню.


ПОИСКИ


Всю дорогу я вспоминал своих деревенских друзей, с радостью узнавал знакомые с детства места.

Вот реденький березняк, в котором мы собирали влажные, пахнущие прелой листвой грузди. И когда из этого березняка охотник Цыренов принес домой в мешке волчий выводок, даже старики удивленно разводили руками.

Из перелеска дорога спускается вниз, ныряет под железнодорожный мост и сразу за ним открывается деревня, Небольшой речушкой она разделяется на две части. Та сторона, где жили мы, была безымянной, а противоположную называли Казачкой. Речушка во время дождей выходила из берегов и затопляла подступавшие к ней огороды. Тогда к дому моего друга Борьки Цыренова можно было пройти только закатив брюки выше колен. Его крохотный, в одно окно, домик стоял на самом берегу. Отец не раз предлагал Цыреновым перетащить трактором дом на другое место. Но Цырен Цыренович, Борькин отец, отмахивался:

— Хо, Борька рыбачит прямо с крыльца. Пусть лучше речка приходит к нему, чем ему идти к речке. Магазинское место, никуда отсюда не съеду!

Борькин отец был охотником и почти весь год пропадал в тайге. Борька оставался вдвоем с матерью. Говорили, что она заплетает ровно сорок косичек. Сколько их было на самом деле, никто не считал. Но свешивались они с ее головы, как шпага тины или черные макароны. А на конце каждой косички позвякивал крошечный колокольчик.

Больше всего мы любили есть лепешки, которые пекла Борькина мать. Кирпичной печи в Борькином доме не было, стояла в нем лишь приземистая жестяная печка. Густо раскатав тесто, Борькина мать на ладонях нашлепывала лепешки и бросала их прямо на раскаленное докрасна железо. Лепешки шипели, на них вздувались и лопались черные пузыри. Мы, обжигаясь, ели эту преснятину, и она казалась нам вкуснее каменистых сельповских пряников.

Цырен Цыренович делил все вещи на магазинские и сельповские. Винтовка и бинокль для него были магазинскими, слабая махорка или пересохшие пряники - сельповскими. Сначала мы удивлялись и не понимали такого разделения. Но потом привыкли и сами стали делить все вещи на сельповские и магазинские. Действительно, хорошие вещи можно было достать только в городских магазинах, а в нашел сельпо хороших товаров почти не бывало.

Когда вода в речушке была тихой и светлой, мы с Борькой привязывали к палкам вилки и шли колоть пескарей. Зимой тоже целыми днями пропадали на речке. Коньков у нас не было и мы катались на штыках от винтовок. К левой ноге привязывали подкову, чтобы отталкиваться, правой вставали на штык — и пошел!

А у кого не было «магазинского» штыка, тот становился на откованный кузнецом Бутаковым «сельповский» полозок. Ребятишек в деревне было много, и они вечно толпились в кузнице. Бутаков всем им ковал полозки и подковки, только за это надо было качать кузнечный мех. Это было нелегко, но интересно. Качаешь быстрее — пламя в горне становится светлее и ярче. Перестанешь качать — оно съеживается и синеет.

Бутаков, казалось, не работал в кузнице, а играл. Накалится в горне железо, он положит его щипцами на наковальню и постукивает по нему маленьким молоточком. По тому месту, куда он опустит молоточек, молотобоец должен ударить молотом. Поэтому в кузнице с утра до ночи стоял металлический перезвон: динь-тук, динь-тук, бах!

Молоточек бил отрывисто, звонко. Молот бухал тяжело, протяжно.

Кузнец Бутаков жил недалеко от нас и после бани часто приходил к нам пить чай с медом. Руки и лицо его были в маленьких черных точках от железной окалины.

Бутаков пил чай с блюдца, держа его перед собой на вытянутых пальцах, и поминутно отдувался. На шее у него висело вышитое полотенце и он утирая им вспотевшее лицо. Когда его начинал бить кашель, жилки на его шее пульсировали и синели.

Разговор за столом шел то о колхозных делах, то о былых партизанских походах. Когда в Забайкалье ворвались семеновцы и японцы, больше половины жипкинских мужчин ушли в партизанские ограды. За это семеновский карательный отряд расстрелял в селе несколько стариков и спалил полдеревни. На месте пепелищ выросли новые дома и уже успели почернеть от времени.

Когда Борькин отец приходил из тайги, в нашем доме вкусно пахло то изюбриным мясом, то медвежьим. Цырен Цыренович рассказывал о том, как он нашел берлогу или выследил волчью стаю, и тогда мы сидели, боясь шевельнуться.

Трудно было определить, когда он говорит правду, а когда сочиняет байки. Однажды он рассказал, как раненый лось бросился за ним вдогонку и поднял его на рога.

— И как же вы потом с ним сладили?— испуганно всплеснула руками мать.

— Хо, так на рогах и приехал в зимовье. Закрою ему шапкой правый глаз, он поворачивает налево. Закрою левый -- шагает направо. Доехал как на быке!

А как-то Цырен Цыренович подстрелил козла. Здоровенный гуран свалился в снег и судорожно забил ногами. Цырен Цыренович пожалел второй патрон и накинул ему на шею ремень от винтовки. Козел бешено повел глазами, вскочил и пулей улетел в ерники вместе с винтовкой.

В сельсовете не поверили Цырену Цыреновичу и пригрозили за потерянную винтовку судом. Несколько дней ходил он по тайге в поисках пропавшей винтовки. И когда уже совсем отчаялся, наткнулся в одном из распадков на мертвого гурана. Винтовка не дала ему проскочить между деревьями, так он и задушился, повиснув на крепком ремне...

— Хо, вот он и сам. А я хотел идти по его следам,— раздался вдруг надо мной голос Цырена Цыреновича. Лошадь, оказывается, уже подошла к Борькиному дому и остановилась около приземистого крылечка.

— Ну, как доехали, на ладном ли месте устроились?— пыхнул охотник угарным табачным дымом.

— Проклятое, говорят, место,— выдавил я, передавая ему вожжи.— Девчонку сегодня хоронили, громом убило.

— Неладно, однако, жизнь началась, плохо. Сельповское место, да? Ничего, паря, оботрется. Ты в свои годы еще только на пригорок поднялся, потом придется в хребет шагать. Не все смогут на него подняться, дорога шибко худая. Я-то уже с хребта шагаю,— усмехнулся Цырен Цыренович.— Ну, ничего, пойдем чай пить с лепешками. Жалко, Бориса нет, на зимовье его послал. Не дал бы он тебе скиснуть.

Спасибо, Цырен Цыренович,— торопливо замахал я руками,— я лучше пойду, а то вечер скоро.

— И то верно,— одобрил Цырен Цыренович.— Дорогу, поди, найдешь?

— Дорога одна,— ушел я от прямого ответа, уже твердо решив отправиться не в Клюку, а к Борьке в зимовье. Перед моими глазами до сих пор стоял свежий песчаный холмик, а на нем гробик, обитый красным сатином.

Зимовье, в которое ушел Борька, было километрах в десяти, у подножия Яблонового хребта. Там с Борькой мы бывали не один раз.

Дойдя до Кузнецовской падушки, я по едва заметной тропинке свернул направо. Из-под ног, как заведенные, выскакивали испуганные кузнечики, а высоко в небе неподвижно висел жаворонок. Он лениво трепыхал крыльями и заливался легкомысленной трелью. Небо над ним было голубое-голубое, словно его протерли мокрой тряпкой и надраили зубным порошком.

На закрайке березняка столбиками стояли у своих нор суслики, подставив спины горячему солнцу. А в лесу было еще прохладно и кое-где из-под кустов проглядывали белые наметы снега.

Влажный мох под ногами мягко пружинил. Когда под каблук попадал сучок, он разламывался с протяжным треском.

Впереди меня через тропинку с тревожным писком перебежал рябчик, а за ним, смешно переваливаясь, просеменили маленькие, почти голые рябчата. Потом раздался осторожный шорох, и на лесную полянку, пошатываясь, вышел горбоносый лосенок. Увидев меня, он по-жеребячьи подпрыгнул и скрылся в густых зарослях зацветающего багула.

«Нет, уж если помирать, так зимой, когда вокруг холодно и неуютно»,— почему-то подумал я. Вспомнив о Галке, я чуть снова не разревелся и тугой жесткий комок подкатил к моему горлу.

Когда я подошел к Борькиному зимовью, было уже почти темно. Борька одиноко сидел на корточках около неяркого костра и набивал мохом чучело белки.

— Гости идут, ли чо ли? — не поднимая головы, спросил он, вслушиваясь в вечернюю тишину.— Чо ты такой несмелый, крадется, как рысь к инджигану.

Увидев меня, Борька вопросительно приподнял брови.

— Хо,— подражая отцу, удивленно воскликнул он,— ты же совсем уехал?

— Уехал,— опустился я рядом на смолистый лиственный кряж.— Уехал с гулянки, а попал ка поминки.

— Тогда будем ночевать здесь,— твердо заявил Борька, выслушав мой несвязный рассказ.— Мать с отцом тебя не хватятся?

— Догадаются, что ночую в деревне. Расскажи, Борь, как вы с отцом на охоту ходили. Тошно чегой-то.

Мы легли на покрытый козлиной шкурой топчан. Борька закинул руки под голову и начал рассказывать одну из бесчисленных охотничьих историй. За стенами зимовья угрожающе ухал филин, постанывала какая-то птица, что то похрустывало и шумело. Но рядом лежал сын охотника, который не раз выходил с отцом в тайгу, и мне было совсем не страшно. Под Борькин рассказ я заснул, как под шум затяжного дождя. Всю ночь мне снились какие-то кошмары: то наводнение, то пожар. Все вокруг рушилось и гремело, слышались то людские вопли, то выстрелы.

Я хотел повернуться на другой бок, чтобы прогнать этот нелепый сон, но, приоткрыв глаза, увидел, что Борька настороженно сидит на нарах и напряженно вслушивается в ночную мглу. Его приплюснутый нос и высокие скулы тенью выступали на фоне чуть посеревшего от рассвета оконца.

— Чуешь, кричат? — встревоженно повернулся ко мне Борис. - Что-то стряслось, понял?

В ту же минуту где-то недалеко грохнул выстрел и по молчаливому сумеречному лесу неуверенно прокатилось:

— Э-э-эй!

Я прижался к Борькиному плечу.

— Правда, кричат. Борь, что это?

— Не знаю,— так же шепотом ответил Борис.— Беда какая-то, точно.

Я еще теснее прижался к Борьке.

Крики приближались, снова бабахнул выстрел, и дверь избушки с треском распахнулась. Мы вжались в стенку.

Кто-то заслонил собой проем двери, вспыхнул желтый огонек спички, и высокий человек голосом Борькиного отца сказал:

— Хо, я же говорил, тут его искать надо!

Зимовье вмиг наполнилось людьми, поднялся возбужденный гвалт:

— А мы то думали, заблудился!

— Всю ночь его, варнака, ищем, а он вон где прохлаждается!

Кто-то в снова наступивших потемках сел рядом со мной, и я почувствовал, как теплые ладони сжали мою голову и на макушку упала горячая капля.

— Ну как же ты так мог, сынок?— с нежностью и укором тихо спросила мать.— Мы уже все передумали. Потерялся, да еще в такой день! Отец говорит в деревне заночевал, а у меня селезенка екает, ведь в проклятое место приехали. Пришли в деревню, а Цырен Цыренович удивляется, домой, мол, ушел. Ну и подняли полдеревни, пошли шастать по лесу. Иду, а сама думаю: не волка ли на него напали...

— Драть его надо,— пыхнув самокруткой, миролюбиво сказал кузнец Бутаков.

— Ладно, что хоть воопче нашелся,— поправил его колхозный сторож Парфенов.

Мужики снова загалдели, вспоминая детали своего ночного похода. Ни угроз, ни упреков не слышалось в их голосах, а, напротив, какое-то радостное возбуждение. Только отец помалкивал, сидя на порожке, и мать все крепче сжимала в ладонях мою непутевую голову.


ШАПОЧНОЕ ЗНАКОМСТВО

В Клюке мать приняла магазин. В Жипках она работала в сельпо. Здание сельпо там было большим, светлым, а этот магазин походил скорее на ларек или на лавку. Отца назначили завхозом костнотуберкулезного санатория, что раскинулся на горе в лесу. Среди густого сосняка стояло огромное больничное здание с большой открытой верандой. Рассказывали, что все больные там лежат в гипсе, некоторые даже по нескольку лет. Ноги-руки у них подтянуты к потолку специальными тросами, а иногда их растягивают гирями и пружинами. Но никого, кроме обслуживающего персонала, туда не допускают.

Жить же нам выпало в «проклятом» месте возле речки, за линией железной дороги. Здесь была старая заброшенная баня, магазин и всего три дома.

Наш дом казался мне заколдованным. Бывшие хозяева оставили на чердаке засохшие шкуры, бутылки, всякую рухлядь. Поэтому но ночам там вечно что-то скрипело, шуршало и бухало. Дом корежила вечная мерзлота. Летом дощатые перегородки не доставали до потолка. А зимой упирались в него и изгибались в дугу. Подполье заполняла вода — хоть плавай.

Перед окнами дома проходила Транссибирская магистраль, сразу за огородом протекала злосчастная речонка со странным названием Зон-Клюка. Когда мимо проходили поезда, дом содрогался и в окнах звенели стекла. А когда снова наступала тишина, слышно было, как за огородом шумела речка.

Речка была небольшая, но побольше, чем в Жипках. Во время дождей она тоже разливалась, затопляя огороды. Тогда они превращались в сплошное месиво. Земля здесь была болотистой, зыбкой. Только в засушливые годы, когда в поселке все выгорало, здесь можно было что-нибудь вырастить. А в остальное время картофель и овощи вымокали. Вот почему на эту сторону никто не хотел селиться.

Но люди со всего поселка ходили сюда каждый день — в магазин. И по праздникам — Первого мая и Седьмого ноября — шли тоже сюда. Недалеко от нашего дома стояла пирамидка с надписью: «Здесь в августе 1918 года белочехами был расстрелян А. А. Чернов». К этой пирамидке, построившись в колонну, приходили демонстранты и устраивали митинг.

И веселее всего по вечерам было тоже здесь. Напротив заброшенной бани, за насыпью, стояла водокачка, а чуть левее — станционное здание. Когда в Жипках говорили: «Еду на станцию», под этим подразумевали поселок Клюка. Но когда в поселке говорили: «Иду на станцию», подразумевали вокзал. Однако вокзалом, станционное здание нельзя было назвать. В одной его половине жили, а в другой находились комната дежурного по станции, закуток кассира и крохотный зал ожидания. Самого кассира на полустанке не было, и билеты продавал дежурный.

Вечером из города при ходил пригородный поезд. Он стоял минуту-две и по удару станционного колокола отправлялся дальше. Перед его приходом вся молодежь собиралась на перроне. Он был вроде бульвара: здесь гуляли, пели, играли на гармошке. А когда приходил поезд, узнавали от ездивших в город последние новости, шутили, разговаривали с пассажирами. И расходились только через час-два после того как уходил поезд.

Как я уже сказал, на нашей стороне стояло всего три жилых дома. В одном жил дед Кузнецов, в другом поселились мы, а третий — белая мазанка, что притулилась к самому магазину,— принадлежал магазинскому сторожу и вознице Григорию Савельевичу Савченко, которого все коротко называли Савеличем. Отец почему-то сразу его невзлюбил.

— Хитрый, себе на уме,— хмуро сказал он.— В глаза льстит, а за глаза рычит. От этого всего можно ожидать.

Савеличу было за пятьдесят, но он был кряжистым, крепким. Его седые, отвислые усы походили на истертые кисточки для братья, а нос — на огрызок огурца. Ходил он прямо, чуть задрав голову. При разговоре он смотрел мимо собеседника и почти в каждую фразу вставлял слово «законно».

Говорили, что он приехал сюда с Западной Украины сода полтора назад. Сначала работал на электростанции кочегаром, потом сторожем в санатории и, наконец, в магазине.

В этой мазанке, что притулилась к магазину, жила одинокая женщина Фекла Михайловна Прянова — полная, белая и близорукая. И как-то так случилось, что Савелия вскоре перебрался к ней. В загс они не поехали, потому что Савелич сказал:

— Ни к чему такое то в наши годы. Если притремся друг к другу — исключительно дружная семья будет. А нет ― и свидетельство не поможет.

В этот же год он припахал к огороду еще шесть соток.

— Каждой семье полагается столько, а у нас две семьи: Прянова сама по себе, а я сам по себе. Ведь мы же не регистрированные. Законно!

Со вторым соседом, дедом Кузнецовым, у отца отношения были совсем неважные. После похорон Галки дед Кузнецов окончательно ушел в себя и словно бы не замечал окружающих. С отцом он не здоровался, считая его чуть ли не виновником всего происшедшего. Единственная его дочь Поля жила в поселке и после Галкиной смерти боялась приходить на наше проклятое место. Дед Кузнецов почти целыми днями пропадал на горе у свояка Лапина, спускаясь домой только для того, чтобы стреножить и отпустить на луг свою мохноногую лошаденку.

Робинзону Крузо, наверное, веселее жилось на необитаемом острове, чем мне первые дни в незнакомом, чужом поселке. Никто не приходил к нам в гости, встречные смотрели подозрительно. Даже собаки норовили вцепиться в ногу, когда я проходил мимо чьего-нибудь дома.

Податься было некуда, и два дня мы с братишкой просидели на чердаке, копаясь во всяком хламе. За огородом, где призывно шумела речка, был островок настоящей тайги с мохнатыми лиственницами, мхом, корягами. Дальше шла падь Зон-Клюка, которая принадлежала жипкинскому колхозу. За падью начинались березняки. А за березняками открывалась новая падь — Барон-Клюка. Местами она была болотистой, местами каменистой, жители поселка косили там для своих коров сено. Но после Галкиной смерти речка стала для нас запретным и страшным местом.

Еще два дня мы просидели в магазине. Это была обыкновенная деревенская изба, только с пробоями на двери и окнах. Слева от двери стояла плита, на которой можно было удобно устроиться. Рядом с ней темнела бочка с растительным маслом. Напротив был прилавок, за ним — полки с товарами. Ящики с продуктами и мешки хранились в дощатых сенях, которые примыкали к задним дверям.

В магазин шли не только за покупками, но и за новостями. Молодежь по вечерам собиралась на полустанке, а взрослые обсуждали последние события здесь. О Галкиной смерти толковали чуть ли не две недели. Магазин был как бы местом для посиделок, только сидеть здесь было не на чем, приходилось стоять. Поэтому беленые стены были отполированы плечами и спинами до блеска.

Удобно устроившись на плите, я с любопытством наблюдал за пестрой толпой. Шурке это было неинтересно и он перебирал ярлыки от товаров.

- Да не торопись, не торопись, Яковлевна,— урезонивали мать бабы,— чего суетишься, как в городе. Нам ведь спешить некуда,— и украдкой поглядывали на весы.

Бывшая продавщица была жуликоватой, ее давно хотели заменить, да все не находилось грамотного человека. Она и мать ухитрилась обжулить. Вскоре после того, как мать приняла магазин, оказалось, что не хватает мешка сахару. «А ведь он был, был, я хорошо помню,—сокрушалась мать.— Сама взвешивала, а потом как сквозь землю провалился!»

Женщины с любопытством приглядывались к новому продавцу.

— Это твои, Яковлевна? — показывали они на нас.— Ничего, ладные, только тихие, как мышата. Этот, старшой, бегунцом-то был, что ли?

Их удивляло, что мать приходила всегда в чистом, аккуратно отглаженном халате, а волосы ее были гладко зачесаны. Была она статной, красивой, но на слова скуповатой. Бабы любили шумно поговорить в очереди, но теперь немного стеснялись матери.

Иногда на полустанке останавливались воинские эшелоны: если поезд был тяжелый, паровоз набирал воду. Тогда веселые красноармейцы толпой врывались в магазин и очередь молча расступалась. Загорелые и ладные, они с прибаутками покупали папиросы и дешевые конфеты, шутили с бабами.

— Куда ж это вас, соколики, возят?— любопытствовала какая-нибудь молодуха, кокетливо поправляя косынку.— То на восток возили, а нонче все на запад да на запад.

— А там вишни теперь поспели, вот и едем трясти сады,— отшучивались красноармейцы.— Поедешь с нами — угостим на славу!

Молодуха пунцовела и принималась лузгать семечки.

Два дня подряд в магазин приходил молчаливый белобрысый мальчишка в больших роговых очках. Я его тоже, кажется, видел на кладбище. Он был босиком, но в тюбетейке. Подождав, пока очередь разойдется, очкарик протягивал большую кастрюлю и просил:

— Омуля.

— Как ты его только ешь? — удивлялась мать и уходила в сени. Там она открывала бочку, одной рукой зажимала нос, а другой вытаскивала скользкие вонючие рыбины.

— Я люблю с душком,— краснея, отвечал очкарик. И расплатившись, торопливо выскакивал за дверь. Омуль был малосоленый, изрядно попорченный, его уценили в три раза, но совсем списать не решались.

Однажды в магазин пришел чернявый мальчишка в красивом железнодорожном кителе и таких же синих суконных брюках. Было жарко, мальчишка обливался лотом, но кителя не расстегивал.

— Миша, сколько времени?— подступили к нему сразу несколько женщин. Мальчишка с готовностью приподнял рукав кителя и отчеканил:

— Тринадцать часов двадцать три минуты.— На его руке красовались блестящие наручные часы, каких я не видывал даже у взрослых.

— Повезло шалопуту,— вздохнула одна из женщин, когда мальчишка ушел.— Живее в трех километрах отсюда в путевой будке. Зимой шел в школу и увидел лопнувшую рельсу. Ну, остановил поезд, и нарком ему в награду костюм и часы прислал. Мой десять лет обходчиком работает, хоть бы раз подфартило!

К вечеру в магазин забежал взъерошенный кривоногий пацан. Оглянувшись по сторонам, он торопливо разжал потную ладонь и затараторил:

— Две пачки папирос «Яхта», дядя поздно с работы приходит, меня послал!

— Нет, мальчик, папирос я тебе не продам,— мягко, но твердо отвела его руку мать.— Курит твой дядя, а табаком почему-то несет от тебя.

Пацан сердито зыркнул глазами и ощетинился:

— Ну и не надо, подумаешь! Машка всегда продавала, а эта...

Мать осуждающе покачала головой.


РАЗБОЙ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ

В конце недели отец недовольно сказал:

— И чего ты все киснешь дома? Завел бы товарищей, что ли. Если хочешь, пойдем со мной, хоть санаторий посмотришь. Есть у нас там кое-что интересное.

— И я с Васькой пойду,— заныл братишка.— Я тоже хочу в санаторий!

— Тебе нельзя, там мухи летают,— припугнул его я.

Шурка испуганно заморгал и, засопев, занялся своими ярлыками.

Еще в первый день нашего приезда мы заметили, что около угла нашего дома вьются большие желтые мухи. В торце одного бревна оказалось осиное гнездо.

— Давай, Шурка, прогоним их отсюда, а то еще покусают,— предложил я братишке.— Землей закидаем.

Едва мы начали атаку, как в дупле что-то противно зажужжало, оттуда выкатился желтый клубок, медленно развернулся и полетел прямо на нас. Мы задали стрекача, но Шурка запнулся и растянулся на огороде. И тут же его облепили осы. Шурка заорал, как резаный, тело его покрылось красными пятнами и вздулось. На рев прибежала из магазина мать и унесла Шурку домой. А мне здорово досталось от родителей. Теперь Шурка панически боялся больших желтых мух...

...Сначала мы с отцом зашли на электростанцию. Осмотрев работающий локомобиль, отец приказал высокому, наголо обритому машинисту:

— Вот что, Кадочников, останавливай локомобиль. Золотники свистят по-бурундучиному, сальники заменять надо.

— Да где же я их возьму? — равнодушно ответил Кадочников.— У меня не база снабжения.

— Такая вещь всегда должна быть в запасе,— наставительно сказал отец.

— Была, да вся вышла,— так же равнодушно ответил машинист.— Чай, из-за этого локомобиль не развалится.

— Я сейчас позвоню в город, чтобы прислали сальники. А работать так больше все равно нельзя!

Машинист недовольно остановил локомобиль, а отец молча направился в контору. На крыльце его встретила симпатичная медсестра в хрустящей белоснежном халате. Брови у нее были темные, а щеки словно кто сметаной вымазал. Она хотела казаться строгой, но когда говорила, на щеках ее появлялись ямочки, н от этого казалось, что она улыбается.

— У нас снова титан испортился,— с вызовом подступила она к отцу.— Чинят, чинят, а никакого толку. Я требую, чтобы у нас дестиллят был всегда.

— Успокойся, Глафира,— спокойно сказал отец.— Эту рухлядь давно надо списать. Вот сейчас буду разговаривать с базой, потолкую и о титане.

В конторе было два человека — бухгалтер и счетовод. Они сидели, сосредоточенно уткнувшись в бумаги. Отец прошел к себе за перегородку. Подошел к телефону и удивленно развел руками: на стене висел телефон, а над ним чернело пустое место. Отец выглянул за дверь, спросил:

— Вы не видели, где селектор?

— Там, где и должен быть,— равнодушно щелкнула бухгалтер костяшками счетов.

— В том и дело, что нет. А ведь до обеда висел на месте.

— Ой, батюшки,— всплеснула руками бухгалтер, протискиваясь в дверь.— Я же только на десять минут отлучалась!

— А что, разве контору не запирали?

— Так за ключом я и бегала. Собралась идти обедать, а ключа нет. Я быстренько сбегала, замкнула — и на обед. Да какая же сволочь его могла утащить?

— Ну вот, только этого еще не хватало. Там одного нет, тут другого, а теперь еще и без связи остались. Да ведь селектор ни за какие деньги не купишь!

Отец закурил и хмуро уставился в пол.

— Ты вот что, сейчас иди домой,— бросил он мне,— а я займусь этим делом. В санаторий, видно, придется идти в другой раз.

* * *
Чтобы попасть домой, надо было пройти по улице поселка, а затем повернуть вниз, на станцию, там пройти через сквер, засаженный тополями и акациями, перейти через мостик, нырнуть под арку, выйти на перрон и перейти через пути.

Но только к вошел в сквер, как кто-то кошкой прыгнул мне на плечи и я, вскрикнув, упал.

— Поднять его!— властно приказал грубоватый голос.

Чьи-то руки подхватили меня, я поднялся, отряхивая рубашку. Оторванная кисточка от шапочки-испанки осталась лежать в пыли. Из кустов вышел рослый мальчишка, властно приказал:

— Обыскать!

Он был в трусах, застиранной матросской тельняшке, и с портупеей через плечо. В правой его руке торчал деревянный наган.

Меня держали двое: один маленький, прыткий и кривоногий, со свалявшимися волосами, а второй с жуликоватыми глазами и отвислой нижней губой. Они вывернули мои карманы. Пересчитав мелочь, губастый быстро сунул ее себе в карман.

Рослый с наганом удовлетворение хмыкнул.

— Кто такой, откуда?— сведя к переносице брови, ломающимся баском спросил он.

— Я тут живу, отец у меня в санатории работает,— залепетал было я, но рослый бесцеремонно перебил:

— Не ври, я всех знаю, кто работает в санатории. Как фамилия?

— Булдыгеров моя фамилия. Отец тут недавно, мы...

Мальчишку будто подменили, он сунул наган в матерчатую кобуру и резко протянул мне руку.

— Тогда будем знакомы: Костыль, то есть Вовка Рогузин. Моя мать тоже в санатории работает, кастеляншей.

И не дав мне опомниться, приказал губастому:

— Кунюша, верни Булдыгерову деньги!

Губастый удивленно захлопал глазами, но послушно полез в карман и подал мне сорок копеек. Вытащил он у меня восемьдесят, но я обиженно промолчал.

— Зачем ему отдавать, это теперь все наши, конфет или папирос купим,— затараторил кривоногий.

Теперь я узнал его: это он приходил за папиросами «Яхта».

Он зло пнул ногой пустую консервную банку и безо всякого перехода добавил:

— Это его мать в магазине работает, подумаешь, фифа, папирос не захотела продать, но мы можем и сами на перроне настрелять окурков.

— Заткнись, Захлебыш, завелся,— сурово остановил его Вовка.— Топайте по домам, когда надо, я вас свистну. А ты пойдешь со мной,— он сплюнул и вразвалку, широко разбрасывая ноги, пошел в сторону поселка. Я молча плелся за ним, удивляясь всему происшедшему. В деревне мы тоже иногда играли в военные игры, но никаких командиров у нас не бывало.

Мы прошли мимо конторы, свернули налево, вниз.

Вовка подвел меня к какому-то домишке, почти вросшему в землю, вошел в ограду и выкатил из сарая деревянный станковый пулемет. Он был сделан, как настоящий: с колесами и с фанерным щитком. Прорезь прицела на деревянном стволе заменяла прорезь шурупа, а вместо мушки торчала патефонная иголка. По щитку наискосок шла трещина, но ее можно было замазать варом.

— Будешь у меня пулеметчиком, теперь это твой пулемет,— важно сказал Вовка.— Наш отряд воюет с отрядом Генки Монахова, но у него одна мелюзга, сверчки.

Вовка закатил пулемет обратно в сарай и подпер дверь поленом.

— Завтра поставим трещотку и заберешь его домой. А пока пусть постоит здесь.

— Значит ты здесь живешь?— огляделся я, проникаясь к Вовке невольным уважением.

—- Нет, тут бабка моя живет, а наша квартира недалеко. Ну пойдем, пойдем, чего рот разинул!

И Вовка снова зашагал вперед, то и дело поправляя матерчатую кобуру.

— Эй ты, Костыль, завтра мы тебе рога обломаем,— выкрикнул кто-то из-за сараев срывающимся голосом.

— Костылю накостыляем, Костылю накостыляем,— торопливо пропел другой голос. Третий невидимка заговорил стихами:

— Моряк с печки бряк, растянулся, как червяк!

Вовка остановился и презрительно свистнул.

— Ломала бы у вас вошь в голове! На кулачки, небось, трусите? А то выходите.

Из-за сараев не откликались, слышно было только, как зашумел под ногами песок.

Костыль молча погрозил кулаком и, широко разбрасывая ноги, двинулся дальше. Я — за ним.

Мы подошли к брусчатому, разделенному на две половины дому, Вовка поднял щепку, просунул в щель дощатых сеней, откинул крючок и рывком распахнул дверь.

— Заходи! Вот тут мы и живем с мамкой. Еще есть сеструха, шлендает где-то.

За стеной Вовкиной квартиры что-то возилось, перекатывалось и сопело.

— Филатовы там живут, семья печниковская. Ребятишек как собак у Лямбарского. Днем и ночью шебуршат, как крысы,— поморщился Вовка.

Посреди рогузинской квартиры стояла облезлая плита с почерневшим обогревателем, около нее — кровать и сундук. Кухня отгораживалась от «передней» ситцевой занавеской. Кроме сундука, лавки, стола и нескольких табуреток больше никакой мебели не было.

— Отца у тебя нет, что ли?— почему-то спросил я.

Костыль сразу как-то сник.

— Нету,— сурово сказал он,— утонул мой батька давно.

— Как утонул?— не поверил я, вспомнив, что речка в Клюке воробью по колено.

— В Байкале, как! Матросом он был. Когда корабль перевернуло волной, отец прыгнул в воду, а свой спасательный круг отдал женщинам и детям. Почти уже переплыл весь Байкал, но тут ветер переменился, и его понесло на другую сторону. Так вот и утонул...

Весь этот день я провел у Вовки-Костыля, выкраивая из подобранных им на свалке старых сапог новую кобуру. Домой пришел, когда уже стало темнеть.

Не успел сесть за стол, как кто-то тихонько постучал в окно.

— Заходите смелее, собак у нас нет!— крикнул отец.

Стук повторился. Отец распахнул дверь и, вернувшись, сказал:

― Это к тебе, иди.

Я выскочил за порог, но никого не увидел. Потом от стены отделился пацан, тихонько подошел ко мне.

— Это я, Колька Голощапов. Ну, Кунюша, помнишь!— вкрадчиво сказал он.

Только теперь я признал в нем того губастого мальчишку, что зажилил у меня сорок копеек.

— Ну и что, что ты?—недовольно спросил я.

— Я тебе пулемет приволок. Ведь ты будешь играть в войну? Гони три рубля и забирай.

Кунюша говорил таким тоном, словно собирался подарить мне слона.

— У меня есть уже пулемет. Вовка мне свой подарил,— похвастался я.— Для чего мне второй?

— Да разве у Костыля пулемет?— загорячился Кунюша.— Таскали-таскали его по кустам, весь ободрали, да и трещотку сломали!

— И ничего он не ободранный, а совсем еще новый,— вступился я за Вовкин подарок.

— Так уж и новый. А этот прямо новехонький!— не отставал Кунюша.— Хочешь, за два с полтиной отдам?

— Ладно, кажи.

Кунюша нырнул в темноту и оттуда позвал меня.

Я подошел. Кунюша неторопливо развязал мешок, вытащил станок, ствол, щиток, соединил все вместе и торжествующе произнес:

— Во, смотри!

— А трещотки, что ли, совсем у него нет?

— Забыл взять,— почесал Кунюша в затылке.— Но я завтра же, прямо с утра и принесу.

Я посмотрел на пулемет и опешил. По его щитку наискосок шла глубокая трещина.

— Где взял? — подступил я к нему.

— Мой, сам сделал. Гад буду!

— Врешь, ты его утащил из сарая. Вой и трещина, и шуруп тот самый, и иголка заместо мушки.

— Иголка, иголка!— вдруг рассердился Кунюша.— Все они с шурупами и с иголками. Да теперь и просить будешь, не продам. Делал-делал, а он...— Кунюша обиженно шмыгнул носом и, затолкав пулемет в мешок, зашагал в темноту.


ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ

Наутро я рассказал Вовке о вчерашнем событии. Насупясь, Костыльсобрал свое разношерстное войско и построил его в кустах, напротив конторы санатория.

Мне он велел встать рядом с собой.

В ломаном строю перед нами стояло восемь пацанов. Всех их я видел в первый раз, кроме Захлебыша. Кунюши среди них не было, он бежал от справедливого гнева. Хотя пулемет утром и оказался на месте, щиток у него был сломан пополам. Уже одно это свидетельствовало о преступных замыслах Кунюши, которые мне удалось сорвать.

Костыль мрачно посопел, а потом велел всем разойтись, разыскать предателя и сказать ему, чтобы он больше не попадался на глаза. А Генке Монахову передать, что сражение состоится завтра, как и условились.

К обеду Костыль сделал новый щиток, сунулся в сарай, но от пулемета и след простыл. Костыль поморгал глазами и свирепо сказал:

— Ну, подожди, Кун Иваныч, я тебе устрою трам-тарарам. Кому-то все-таки запродал мой пулемет. Может, даже Генке Монахову. Ворюга, короед проклятый!

Без пулемета нечего было и думать о предстоящем сражении. С одними деревянными винтовками и наганами не устоять перед хорошо вооруженным противником.

Костыль еще долго чертыхался и на чем свет стоит костерил Кунюшу, а потом мрачно сплюнул и заявил:

— Новый пулемет мы сделать не успеем, а завтра бой. Надо перенести игру, вот что. А сейчас пойдем к Славке Лапину, он хоть и ненормальный, но может такое придумать, что закачаешься.

— Как ненормальный?— удивился я.— Сумасшедший, что ли?

— Да не то, чтобы совсем ненормальный, но как приехал сюда, так и уткнулся в свой огород. Книжонки почитывает да цветочки выращивает.— И Вовка сплюнул.

— Разве читают книжки и выращивают цветы только ненормальные?— попробовал я возразить.—- И ты можешь выращивать цветы, сколько тебе вздумается.

— Не мальчишечье это дело,— презрительно отрезал Костыль.— Георгинчики, лютики... В отряд ему надо идти, а он цветочки выращивает. Видел картину «Если завтра война»? Нет? То-то же!

По дороге мы встретили мальчишку в железнодорожном кителе. В поселке его все называли Мишкой-Который час. На его лбу блестели капельки пота. Отогнув рукав кителя, Мишка-Который час посмотрел на часы и задумчиво сообщил:

— Пятнадцать часов сорок минут. Вчера в это время я ходил на охоту, большущего волка подстрелил!

— Ну уж,— недоверчиво сплюнул Вовка-Костыль.— У тебя и ружья-то нет.

— Я петарды на траве ставил,— не моргнув глазом, отозвался Мишка-Который час.— Ка-ак бухнут — и волк в клочья. Только шерсть полетела.

— Ботало,— беззлобно пробурчал Вовка.— Все Артамоновы такие. Приходи лучше завтра в войну играть, то ли дело.

— Не, я теперь на линии дежурю. Мне нарком серебряный рожок из Москвы выслал, а потом еще серебряный ключ пришлет,— мечтательно сказал Артамонов.

— А то, Мишка, может, пришел бы завтра?— с надеждой в голосе крикнул вслед Вовка,— принес бы штуки четыре петарды, а?

Но, не дождавшись ответа, вздохнул:

— И совсем не идет ему форма, плеч л как у цыпленка. То ли дело у меня плечи — во! — и выпятил грудь, прикрытую полосатой тельняшкой.

Славкин дом стоял на горе, возле самого леса. Был он низенький, подслеповатый, с прохудившейся крышей.

— Он с матерью из Киева на каникулы нарисовался,— шепнул у калитки Вовка-Костыль.— Отец его командир, в армии служит. Вот-вот тоже в отпуск приедет. Только о том, что Славка ненормальный, ты — ни гу-гу. Это я просто так брякнул.

В это время из калитки вышла невысокая румяная женщина в белом платье с красивыми бусами на шее. В ее ушах переливались сережки, а на пальце поблескивало золотое кольцо. Она широко улыбнулась и спросила:

— К Славе?

Вовка одернул тельняшку и неуклюже переступил грязными босыми ногами.

— Ну заходите, чего вы такие несмелые.

Вовка торопливо пошарил по калитке и, не обнаружив знакомого кольца, чертыхнулся. И только тут заметил какой-то странный рычажок и табличку «Поверни направо».

Костыль повернул рычажок, за калиткой что-то щелкнуло, и она распахнулась сама собой. При этом на крыльце послышался какой-то звон.

— Изобретатель,— понизил свой голос Вовка.— Я же тебе не врал!

Во дворе на завалинке сидели дед Лапин и наш сосед Кузнецов. Лапин был в красной, в горошек, рубашке и старых, подшитых валенках. Кузнецов сидел босиком. Они оба неистово дымили самокрутками. Когда мы вошли, старики как по команде повернули головы и уставились на нас. По двору сонно бродили куры, в конуре мирно спала собака, лениво отгоняя хвостом надоевших мух.

— Шлава, Шлава,— прошепелявил дед Лапин,— к тебе, хрусталик, пришли!

— Штоба им не ходить: без твоего Славы никто теперь обойтись не могет,— задумчиво подхватил дед Кузнецов.— К моей унучке тоже, бывало, ходили.

Дед Лапин невозмутимо показал прокуренным пальцем на воротца:

— Он там, за штайкой.

Мы прошли мимо воткнутого в землю шеста с расходящимися от его основания лучами.

— Солнечные часы,— шепотом пояснил Вовка и осторожно толкнул воротца.

Славка сидел на корточках к нам спиной и ковырялся в земле.

Услышав скрип, он обернулся, смущенно захлопал белесыми ресницами и что-то торопливо сунул под лист фанеры. От него сильно пахло омулем. Зто был тот самый мальчишка, которого я окрестил очкариком.

Очкарик вопросительно посмотрел на нас и проворно спрятал за спину руки.

— Все выращиваешь, да?— неуклюже переступил с ноги на ногу Вовка-Костыль.— Это у тебя что — гладиолусы, да?

— Нет, это флоксы,— не очень приветливо ответил Славка.— А это золотой шар, его еще называют рудбекией.

— А это примулы? — неуверенно показал я на соседнюю грядку. В деревне мать всегда сажала цветы и заботливо ухаживала за ними.

— Да, это действительно примулы. Они уже отцвели, но осенью зацветут снова.

Цветы в огороде занимали четыре грядки, некоторые кусты были закрыты фанерными ящиками.

— А это для чего?— потрогал я странный ящик.— Ведь до заморозков еще далеко.

— Да так, чтобы крупнее выросли,— неопределенно процедил Славка. Он, видимо, все еще боялся подвоха, но было видно, что его недоверие медленно тает.

— Ну, уж так и крупнее. Для крупности их надо поливать компостом.

— Удобрять фосфором. Кстати, ты не знаешь, почему в тропиках цветы большие и пышные?

Я этого не знал и удивленно пожал плечами. Костыль скучающе сплюнул и с безразличным видом сел на листы фанеры.

— А потому,— покосившись на него, объяснил Славка,— что там день равен ночи. Днем растение отдает кислород, а ночью поглощает углекислый газ. В тропиках оно сколько поглощает, столько и отдает. А здесь ночь короткая, с гулькин нос. Углекислого газа растение потребляет мало, а кислорода отдаст много. Вот и тощает поэтому.

— Это вы в школе, наверное, проходили?— позавидовал я ему.

— Да нет, в книжках вычитал. Вот и решил укоротить им день. Может, что-нибудь получится, а?

— А не задохнутся они под сундуками? ― засомневался я.

— Для этого в ящиках просверлены дырки. А чтобы в них не попадал свет, вставлены изогнутые трубки. Теперь ящики побелить надо, а то сильно нагреваются.— И Славка впервые по-доброму улыбнулся.

— Так значит это ты покупал омуля,— напомнил я.— Такой рыбы в Киеве не бывает?

— Да ну,— снова засмущался Славка,— это я не для себя, для удобрения. В Японии огороды удобряют рыбой. Вот я и решил попробовать, вдруг что получится.

Он сунул облепленную чешуей руку под фанеру и вытащил скользкую, вонючую рыбину.

— Только лучше всего ее закапывать весной, под лунки. А теперь приходится подкапываться сбоку, чтобы не повредить корни.

Костылю наш разговор окончательно надоел, он нетерпеливо поднялся и просительно дернул Славку за рукав:

— Славка, слышь, изобрети гранату, а? Такую, чтобы зашибить ей было нельзя, но чтобы было видно, что это граната.

— Да какой же я изобретатель? — как девчонка зарделся Славка.— Я больше цветы люблю.

— Ну, вот защелку-то и ящики придумал, и гранату сможешь.

Славка задумался, потер переносицу, а потом оживился.

— А что, если сделать ее вот так?— и он принялся быстро чертить на земле щепкой.

Мы с Костылем придвинулись к нему. Славка объяснял:

— Вот смотри: делаем из бумаги пакет, насыпаем в него золу, привязываем шпагат и — готово. Граната летит, шпагат натягивается, бумага в воздухе разрывается — вот и весь фокус. Знаешь, сколько полетит пыли!

Костыль крякнул от удовольствия, но тут же нахмурился.

— Не пойдет, где же я наскребу столько шпагату? Ведь на каждую гранату его надо метров по десять, а мне, может, надо сто гранат?

— Чудак,— рассмеялся Славка.— На пакете можно сделать петельку, а на конце шпагата крючок. Только успевай прицепляй, можно с одной шпагатины тысячу штук забросить!

— Верно! — стукнул себя по лбу Вовка Костыль. — Молодец, Славка, я бы никогда до этого не додумался! Приходи в наш отряд, а?

Славка отрицательно замотал головой, а когда мы уходили, проводил нас до калитки и, стесняясь, шепнул мне:

— Приходи, когда время будет. Может, и вправду у меня что с цветами получится. Интересно ведь, верно?

Весь следующий день мы просидели возле речки в кустах, тайно изготавливая новое оружие. Перед этим Костыль собрал ребят и велел каждому принести бумагу, золу, шпагат — кто сколько сможет.

— Если проболтаешься — вот,— совал он под нос каждому свой тугой, густо покрытый цыпками, кулак.

Мальчишки помалкивали. Только одни из них, кривоногий и ерепенистый Захлебыш, зло сверкнул глазами, затараторил:

— Что ты все кулак да кулак, вон Генка Монахов никогда кулака своим не показывает, а они все равно нас побеждают!

В ту же секунду Вовка подскочил к Захлебышу, ловко дал ему подножку и положил его на лопатки.

— Ну, кто у нас в отряде самый сильный, а? Если еще будешь хлюздить, попробуешь кулака, понял?..

Помятый Захлебыш резво вскочил, отряхнул брюки и, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Раздымился, Костыль, как бумажный фитиль. Отчего ты Костыль: потому что мать кастелянша, да? Или всех костылять любишь?

Вовка снова шагнул к Захлебышу, но тот невозмутимо достал из кармана зоску, расправил ее на ладони и высоко подкинул ногой перед самым Вовкиным носом, напевая:

— Ты еще соску сосал, а я уже в зоску играл.

Вовка на лету поймал зоску и забросил ее в кусты. Захлебыш сунул руку в другой карман, вытащил новую и стал подкидывать ее, демонстративно повернувшись к Вовке спиной.

— Зануда,— сплюнул под ноги Вовка и с безразличным видом направился к кучке ребят.

Все молча принялись за дело. Мы раскроили газету, склеили пакет и насыпали в него золу. Конец пакета завязали суровой ниткой и привязали к нему шпагат.

От немудреной конструкции мальчишки были в восторге.

— Здорово получается,— удивлялись они.— Так и целую бомбу сварганить можно. Ловко же ты ее выдумал!

— Ловко-ловко,— грубовато передразнивал Костыль, косясь в мою сторону.— Может, еще ничего и не получится.

Так оно и случилось. Вовка-Костыль намотал один конец шпагата на руку и размахнулся. Граната полетела, шпагат натянулся, но бумага порвалась в том месте, где была стянута ниткой. Пакет невредимо шлепнулся на землю и лопнул.

— Черт очкастый!— вполголоса выругался Костыль.— Чтоб ему пусто было. Тоже мне, изобрел!

— Подожди,— осадил я его,— ведь тут все правильно. Пакет будет лопаться в середине, надо только иголкой вокруг дырки напротыкать, как на марках. По ним он и будет рваться.

— Дырки, дырки! Без тебя знаю, что дырки, да, сам видишь, иголки нет.

— На,— подначил Захлебыш, вытаскивая иголку из кепки.— Тут и гвоздем можно, не только иголкой. Соображать надо.

Второй пакет лопнул точно посередине, и зола густым облачком посыпалась из него.

Костыль ликовал.

— Ну, теперь мы из Монахова косточки вытрясем,— радостно пообещал он.— Только смотрите, ой, смотрите, не проболтайтесь!

В это время затрещали кусты и послышалось громкое сопение. Мы замерли, а Вовка-Костыль моментально содрал с себя тельняшку и накрыл готовые гранаты.

— Эй, кто там?

— Это я, Кунюша,— раздался жалобный голос, и на полянку с мешком за плечами вывалился потный Кунюша.

— Вот, командир, трофеи принес,— заискивающе сказал он. — Ты, поди, думал, что я запродал твой пулемет? А я синих обжулил: пришел к Генке Монахову и сказал, что драпанул к ним. Генка обрадовался и сделал меня своим пулеметчиком. А когда они отвернулись — я хап ихний пулемет и ходу. Здорово, да?

Мы ждали, что Костыль сейчас задаст ему трепку, но к общему удивлению командир великодушно похлопал Кунюшу по плечу, похвалил:

— Молодец, теперь у нас два пулемета. Завтра Генка Монахов сам приползет к нам на коленях. Ты вот лучше скажи, зачем ты наш пулемет продавал Ваське?

Кунюша озорно сверкнул глазами и искренне удивился.

— Да что ты, командир, это он сам ко мне приставал, продай да продай. Да я лучше свою рогатку задарма отдам, чем чужое взять. Гад буду, ты меня знаешь!

— Вот врун!— чуть не задохнулся я, поднимаясь с земли. Но Вовка-Костыль встал между нами и перехватил мою руку.

— Ладно, бросьте. Сегодня дрыхнуть вполглаза, завтра соберемся пораньше. Запросто выдернем Генке ноги и спички вставим. Видали, сколько у нас оружия?


ПОРАЖЕНИЕ

Утро выдалось жаркое, знойное. Воздух был сухой, а в небе ни тучки, ни облачка.

Небо за последние дни заметно изменилось: из голубого оно превратилось в пепельно-серое, словно вылиняло от июньского солнца. В воздухе пахло гарью; где-то в Сибири горели леса. Днем солнце было огненно-рыжим, но утром и вечером казалось малиновым шаром.

Старики предсказывали засуху и поговаривали, что пол;ары дойдут к до нашей тайги. Мы с тревогой и любопытством ожидали этого часа.

Однако ночью подул теплый восточный ветер и разогнал наплывшую с запада дымку. С утра заголубело небо, обещая погожий день.

Костыль лесом, за огородами, повел нас на место предстоящего сражения. Через полчаса мы вышли на полянку под высоким обрывом. Впереди было шоссе, за ним железнодорожное полотно. Налево — пригорок, за который ныряло шоссе. По нему давно никто не ездил, и оно густо поросло полынью. В трех километрах отсюда несколько лет назад сгорел мост через Зон-Клюку, и теперь в город можно было проехать только через Жипки.

Отряды Вовки Рогузина и Генки Монахова наступали и оборонялись по очереди. Об этом договорились заранее, на кануне "сражения".

Место сражения выбирал тот, кто оборонялся. Эту площадку Костыль выбрал вчера, о чем через Захлебыша сообщил Генке.

— Сзади обрывистая гора, им не спрыгнуть,— рассуждал Костыль, устанавливая пулемет. Себе он взял обещанный мне новый, а мне отдал тот, который приволок Кунюша.— Спереди им не подлезть — вон какое место открытое. Два пулемета, девяносто гранат — да Генка сразу полетит отсюда вверх тормашками! Только пятками засверкает!

И вот начался «бой». Из-за пригорка на шоссе с диким криком вдруг выбежало пять пацанов, растягиваясь в цепь. Мы с Вовкой стали неистово крутить трещотки пулеметов. «Враг» залег и стал осторожно подползать, прячась в полыни.

— Эй ты, мамсик, ты убит наповал! — возмущенно закричал кому-то Костыль.— А ты ранен.

— И ничего я не ранен,— возразил откуда-то из полыни мальчишка. — ты меня даже не видел, ты и сейчас не знаешь где я.

И снова вся цепь, включая убитых и раненых, упрямо поползла вперед. Когда они подползли совсем близко, Костыль скомандовал бросать гранаты, которыми мы запаслись вдоволь.

— Что, съели!— ликуя заорал он, когда мальчишки, засевшие в полыни и засыпанные золой, стали чихать и плеваться.— Еще скажите спасибо, что мы к золе перцу не подмешали! Ну, теперь вы убиты? А может быть еще добавить по гранате на каждого?

«Вражеские солдаты» согласились с этим, вышли из игры и молча сели в сторонке, с завистью поглядывая на оставшихся в строю.

Теперь у Генки оставалось всего четыре воина, и песенка его была спета. Но не успел Костыль высказать эту мысль, как из за пригорка вынырнуло какое-то чудовище и покатилось прямо на нас. Из-под огромного фанерного ящика виднелись тележечные колеса и загорелые босые ноги.

— Броневик! — изумился Вовка и заорал благим матом: — Ну, чего же ты, стреляй!

Я бешено закрутил ручку трещотки.

— А броня из пулеметов не пробивается!— крикнули насмешливо из башни.— Сдавайтесь, а то засандалим из пушки.

— Сдавайтесь! — повторил кто-то сзади.— Ну, живо!

Мы растерянно оглянулись. Позади нас, довольно ухмыляясь, стояли два чумазых пацана с деревянными винтовками и передергивали сделанные из оконных шпингалетов затворы. За их спинами раскачивались ременные вожжи, привязанные к стоящей наверху сосне.

Костыль сморщился, сплюнул и сердито поднялся.

— Ладно, ваша взяла, сдаемся.— И, обернувшись, шепнул Кунюше: — Затырь гранаты, пока не увидели, живо!

Башня в «броневике» медленно открылась и из нее вылез веснушчатый кудрявый мальчишка. Его открытое лицо приветливо улыбалось, словно он собрался нас попотчевать чаем. Конопатый нос был смешно вздернут вверх, большие уши торчали наподобие лопухов. Удивительнее всего были его глаза: пронзительно-голубые, словно их несколько дней вымачивали в подсиненной воде.

— Это Генка,— подтолкнул меня локтем Захлебыш.— Я же говорил,— проглатывая слова, затараторил он,—что Генка никогда кулака никому не показывает, а они все равно нас всегда побеждают!

Генка Монахов ловко спрыгнул на землю и радостно закричал :

— А гранатами вы нас здорово, молодцы! Из чего вы их сделали, а?

— Так мы вам и рассказали, держи карман шире,— осклабился Вовка. И, чтобы замять разговор, завистливо сказал:

— Нам бы такой броневик, мы бы вам показали!

— А что, возьмите да сделайте,— простодушно предложил Генка.— Он простой совсем, на тележке. И фанеры немного надо, у Славки еще осталась. Броневик на броневик — вот интересно будет! Если хотите — заберите этот, мы себе новый сколотим. Спасибо Кунюше — если бы он не стянул пулемет, мы бы до броневика не додумались. Хотел он нам продать ваш, а мы турнули его за это. Тогда он и наш уволок.

Опасаясь возмездия, Кунюша незаметно отполз назад и тенью юркнул в кусты. Вовка сердито погрозил ему кулаком.

— Ну что, ребя? — обратился Генка к своим ребятам.— Побежали купаться, а? Куда лучше — на Трояновскую или Терехову купалку?

— На Игнатовку!— раздалось сразу несколько голосов.— Там сейчас с ручками и ножками.

— Ну давайте на Игнатовку, только наперегонки, кто кого, ладно?

Генкино войско, разом сорвавшись с места, весело гогоча, вприпрыжку понеслось к речке. Мы сидели жалкие и растерянные, с завистью глядя им вслед.

— Ну чего рты поразевали!— прикрикнул подавленный вконец Вовка-Костыль.— Речки, что ли, не видели? Пусть бегут, может, пристукнет молнией. Тоже мне — победители!..— И он смачно плюнул в ту сторону, куда убежали ребята.


ПРЫЖОК В БЕСПАМЯТСТВО

Вечером отец сказал:

— Бросили бы вы эти пустые игры да занялись настоящим делом. Хочешь, я поговорю с военруком пионерлагеря, чтобы он вас всех брал на стрельбище? А там, глядишь, и на «Ворошиловского стрелка» сдадите.

Я даже подпрыгнул от радости:

— Хотим, да еще как!

Пионерлагерь и санаторий были для поселковых ребят запретным местом, а значки ПВХО и «Ворошиловский стрелок» — пределом мечтаний.

— Тогда я сейчас же побегу к ребятам, ладно? Я быстро — одна нога тут, другая — там.

— Ну беги,— улыбнулся отец,— только недолго.

На перроне я наткнулся на Артамонова. Китель его был застегнут наглухо.

— Хочешь в стрелковом кружке заниматься, на значок сдать?— с ходу выпалил я.

— Не до этого мне сейчас,— задумчиво посмотрел на часы Артамонов.

— Не хочешь оттого, что живешь далеко, да?— попытался я растормошить его.—Так ведь все равно же каникулы!

— Мне капкан сейчас нужен,— ни к селу ни к городу брякнул Мишка-Который час.— Возле нашего дома здоровая рысь отирается. С теленка! Хочу ее шкуру наркому послать.

«Правда, ботало»,— подумал я и побежал к Вовке. Через пять минут я рассказывал ему о предложении отца.

— Здорово! — восхитился Вовка-Костыль.— Потому-то я тебя и взял помощником командира, что тогда еще об этом подумал. Только ты об этом никому, понял? Будем ходить с тобой вдвоем.

— Отец сказал, чтобы все,— заартачился я и от себя добавил: — Патронов, говорит, у нас на всех хватит, так что пусть не беспокоятся.

— Эх ты, да разве в патронах дело. Когда значок будет даже у Захлебыша, это неинтересно. А вот если только у нас с тобой — это да. У Генки был «ПВХО», да ладно, что потерял.

— Все равно я завтра всем передам, а Артамонову уже сказал,— упрямо повторил я.

Костыль поднял было сжатый кулак, но тут же его опустил.

— Как хочешь, я ведь это по дружбе.— И он недовольно сплюнул.

* * *
Проснулся я, когда в окнах забрезжил сонный июньский рассвет. Где-то пробовали голоса ранние жаворонки, за огородом глухо шумела речка. Спать не хотелось. Вспомнилось вчерашнее сражение, Вовкина растерянность, радостное лицо Генки Монахова.

«Все-таки здорово они придумали спуститься сверху! Я бы так не сумел».

Наскоро сполоснув лицо, я на цыпочках вышел из дому. «Надо проверить перемет, вдруг кто зацепился».

Вчера, переборов страх, я все же сходил на речку и закинул сплетенную из конского волоса леску с крючком из загнутой английской булавки. Вода в речке была ключевой, жгучей, не то что в Жипках, и бродить по ней с вилкой было невмоготу.

До речки от нашего непаханого огорода было метров сорок, не больше. Тропинка влажная, от проступавшей сквозь дерн воды ноги сразу закоченели.

Желтые цветы одуванчиков еще не раскрылись после холодной ночи. По берегу речки неприкаянно бродил одинокий кулик, словно дожидаясь свидания со своей куличихой.

Я подошел к кусту, к которому была привязана леска, и дернул за плетеный волос. Леска не поддавалась. Заглянув в воду, я увидел, что она запуталась в коряге.

— Черт с ней,— решил я и вдруг заметил, что из-за коряги выглядывает черная голова, медленно поводя глазами. Я чуть не задал стрекача, но тут же сообразил, что голова — рыбья.

Не помня себя, я плюхнулся в воду, и схватил рыбу за жабры. Сразу же все тело покрылось синими пупырышками, мне показалось, что в меня вонзились тысячи игл. Но я не замечал холода и дрожащей рукой начал распутывать леску. Потом перекусил ее зубами и торжествующе вылез на берег. В руках у меня трепыхался огромный черный налим, каких я до сих пор еще не видывал. Приплясывая от радости, я прилетел домой, вытащил в сени таз, налил в него воды и дугой уложил туда рыбину.

«Вот встанут наши, обалдеют от удивления»,— самодовольно подумал я, лязгая зубами от холода.

Потом снял с себя одежду, выжал и, чтобы разогреться, полез по углу дома на чердак.

На чердаке, около самого края, я обнаружил волосяную веревку. Она давно уже валялась тут, мы с Шуркой поднимали на ней сюда всякую всячину.

«А вот я сейчас докажу, что я тоже не лыком шит,— подогретый удачей, подумал я.— Привяжу ее к концу крыши, ж-жик! — и съеду вниз, как с катушки».

Взяв веревку, я перебрался на крышу и привязал один конец к выступающему с торца коньку. Потом бросил другой конец вниз и невольно зажмурился: до земли было метров пять. Но тут словно кто-то подтолкнул меня в бок: «Генкины дружки не боялись. Спущусь как раз вон на то бревно, а потом пойду будить наших». Я закрыл глаза, обеими руками ухватился за веревку и стал торопливо сползать с конька крыши. В это время в доме скрипнула дверь, потом хлопнула калитка, и я услышал сердитый голос отца:

— Спрыгни, бот только попробуй, спрыгни!

Я было хотел подтянуться, но почувствовал, что веревка под моими руками стала расползаться, неуклюже дернулся и вместе с лопнувшей около самого узла веревкой полетел вниз, на распластавшееся внизу бревно.

Потом я почему-то очутился на кровати, и около меня истошно завопил Шурка: «Васька по-ме-ер!». Потом меня куда-то понесли, дробью застучали колеса, и кто-то повторял бесконечную фразу: «Проклятое, проклятое, проклятое место». «Считай, считай, считай...» — приказывал другой голос. Я досчитал до пятнадцати и словно куда-то провалился.


ЗАВТРАК ЧЕРЕЗ ИГОЛКУ

Пришел я в себя в какой-то странной голубовато-зеленой комнате. На единственном окне маятником раскачивалась плотная штора. Через круглую дырку в ней пробивался яркий пучок света и по стене безалаберно прыгал солнечный зайчик. В ушах шумело, голова была словно набита мякиной. Ужасно хотелось пить, нестерпимо зудился живот.

Это был как раз тот случай, когда хочется всего одновременно: пить, есть, спать, ходить, лежать, петь, молчать.

Я протянул руку — она была негнущейся, одеревеневшей. Дотронулся до живота и испугался: на нем лежало что-то длинное и тяжелое. С большим трудом стащил с живота странный мешочек и с отвращением вытолкнул его из-под одеяла. Послышался мягкий, приглушенный шлепок — мне показалось, что на пол свалилась огромная скользкая жаба. В ту же минуту надо мной склонилось румяное девичье лицо.

— Лежи спокойно, тебе нельзя шевелиться,— строго повела бровями незнакомая девушка.

— Пить,— попросил я, но сам не услышал своего голоса.

Девушка прижала палец к губам и шепотом приказала:

— Открывай рот!

Я открыл рот, но вместо стакана с водой девушка взяла пинцет и влажной ваткой смазала нёбо. Я ощутил солоноватый вкус и настойчиво повторил:

— Пить!

— Нельзя тебе пить, тебе надо спать,— все так лее строго прошептала девушка, поправляя одеяло и укладывая набитый песком мешочек на живот.— Спи!

«Фу, какой гадкий сон»,- вяло подумал я, снова проваливаясь в какую-то бездну. Солнечный зайчик раздвоился и поплыл перед глазами оранжевыми кругами.

Когда я проснулся снова, зайчика уже не было, а под потолком чуть тлела желтая электрическая лампочка.

Невозможно зудился живот, его давила все та же тяжесть. Хотел протянуть руку и не мог. Чуть повернув голову, я увидел глаза незнакомого человека. Голова его была забинтована, одеяло натянуто до подбородка. От этого он походил на мумию. Я стал вяло соображать,— снится мне это или я на самом деле проснулся.

Человек спросил:

— Ну что, вояка, очухался?— голос у него был густой, хрипловатый.

— Угу,— промычал я, делая отчаянную попытку освободить руку.

— Тише ты, леший!— предостерегающе пробасил сосед.— Для того твои руки и привязали, чтобы ты их не совал, куда не надо. Вон в обед чуть шов себе не располосовал.

— Зудится же, щикотно вон как,— стесняясь, заерзал я.

— Зудится! Скажи спасибо, что не болит.

Мужчина говорил чуть повернув голову. Живыми казались только его глаза. Лицо было мертвенно-бледным, осунувшимся. Далее брови казались белыми. Теперь я окончательно понял, что нахожусь в больнице. В нашей палате стояли четыре кровати, две из них пустовали. Моя стояла около окна, его — около двери. Лежали мы друг к другу ногами, «валетом», и хорошо видели друг друга.

Губы у меня пересохли, я провел по ним сухим языком и хотел попросить пить. Но мужчина закрыл глаза и яростно заскрипел зубами.

«Только бы не помер»,— со страхом подумал я. Но тут же успокоил себя: «Если бы помирал, то кричал бы, как дед Елгин». Мужчина снова застонал, заскрипел зубами и стал бормотать что-то быстрое и несвязное. «Вот теперь, наверное, помирает,— с ужасом подумал я.— И никого нет, и той девушки нет».

Лампочка под потолком тлела едва-едва, в комнате стояла густая синева, видимо, начинался рассвет.

Я лихорадочно начал дергать руками, но они были крепко привязаны к кровати.

С большим трудом, обливаясь потом, я вытащил правую руку и стал торопливо колотить в стену. Но рука была совсем слабая, и звука никакого не получилось. На тумбочке лежал только пинцет с ваткой. Правой рукой я не мог достать его, да если бы и достал, вряд ли бы км можно было постучать сильнее.

Я поднял руку к вдруг над головой, на спинке кровати, нащупал наушники. Рванув их на себя, я изо всех сил начал колотить ими в стену.

Одна чашечка раскололась, и мембрана с тоненьким звоном упала на пол. Зеленовато голубоватая краска чешуйками отскакивала от стены и тоненькой струйкой сыпалась на кровать.

В коридоре послышались шлепающие шаги, распахнулась дверь, и в палату заглянул заспанный мужчина в синем больничном халате.

— Чего?— недовольно пробурчал он. Но увидев посиневшее лицо больного, моментально исчез. Через минуту в комнату суматошно вбежали две пожилые женщины в белых мятых халатах. Одна из них повторяла:

— Ах, боже, грех-то какой! Как же я забыла, что Валька смоталась в военкомат. Ефросинья, ну чего же ты хлопаешь глазами, где спирт? Ах, Иван Андреевич, подожди, голубчик, минутку. Ефросинья, ну давай вату, чего ты такая неразворотливая!

В ее руках холодно блеснул шприц, и я испуганно зажмурил глаза.

— Ну вот, теперь ему будет легче,— облегченно сказала женщина.— А ты, Ефросинья, не спускай глаз с этой палаты, она же у нас самая тяжелая.

Иван Андреевич застонал и открыл глаза. Потом слабо улыбнулся и затих. Видимо, задремал.

Нестерпимо хотелось пить, но стучать второй раз я не решился. После нескольких минут отчаянной возни мне наконец удалось освободить и левую руку. Кое-как я дотянулся до пинцета и, сняв с него влажную ватку, с жадностью сунул в рот. Но пропитана она была чем-то таким соленым и горьким, что я ее тут же выплюнул.

Стараясь не думать о воде, стал молча ощупывать живот. На нем лежал длинный мешочек с чем-то тяжелым, видимо, с песком. Живот был заклеен марлей. «Неужели пропорол? — мелькнула тревожная мысль.— Из бревна, кажется, торчал сук».

Похолодев, я вытянул руки и замер, боясь шевельнуться.

Вскоре в комнате стало совсем светло, и лампочка погасла.

Иван Андреевич открыл глаза, долго, не мигая, смотрел в потолок, словно изучая его, потом медленно повернул лицо в мою сторону. Оно было измученным и усталым.

— Ну что, вояка, живой? Не слышал, я тут ничего плохого не наговорил? — хрипло пробасил он.

— Говорили, но что-то непонятное... Я так испугался...

— Думал, помру, так что ли?—досказал Иван Андреевич. И вдруг нахмурился, потемнел:—Как там воюют, не слышал?

— Наверное, сейчас никак не воюют, второй броневик делают,— убежденно предположил я.

— Какой броневик?— изумился Иван Андреевич,—-что ты за чепуху мелешь?

— Ну, на тележке, из фанеры, похожий на броневик, для военной игры. Его Генка Монахов придумал.

Иван Андреевич широко открыл глаза:

— Да ты или рехнулся, или не знаешь, что на самом деле война идет!

И, спохватившись, добавил:

— Ну да откуда тебе знать: ты же трое суток без сознания был. Когда ты лежал на операционном столе, фашисты без объявления войны напали на нашу Родину. Они бомбили Киев, Одессу, Минск. Сейчас по всей границе идут бои, льется кровь наших красноармейцев, горят наши села и города...

Неслышно открылась дверь, и заспанная санитарка, которую сестра называла Ефросиньей, осторожно внесла в палату плетенный из прутьев стул. Она молча поставила его около кровати Ивана Андреевича. Потом укоризненно посмотрела на меня, подобрала с пола мембрану и, зевая, вышла. Вслед за этим дверь снова распахнулась, на этот раз резко, стремительно, в палату не вошел, а вкатился толстенький коротконогий человек с одутловатым лицом и моржиными усиками.

— Ну-с, как дела, молодые люди?— потирая руки, спросил он, обращаясь к Ивану Андреевичу.— Докладывай, докладывай! Слышал, будто ты помирать собрался? Нет? То-то же! А то тут женщины такую панику развели — укол, дескать, делать пришлось, пятое-десятое. А ты вон каким молодцом выглядишь... Ну-ка, давай я тебя послушаю. Дыши! Не дыши! Та-ак. Сердце у тебя, братец, что поршень. Только предупреждаю, дорогой, расстраиваться тебе нельзя — раз, думать - два, много разговаривать — три. Ну, а теперь обследуем нашего бледного юношу.

Он резко вскочил со стула, одним движением перебросил его к моей кровати и сел.

— Итак, дорогой, меня зовут Яковом Андреевичем. Отцы наши с Иваном Андреевичем, как ты уже, видимо, догадываешься, были тезками. Пить хочешь, живот зудится?

— Хочу, зудится!— залпом выпалил я, думая, что теперь все страдания кончатся.

— Вот и прекрасно: пить не будешь еще три дня. И нечего смотреть на меня волком, я в твой живот не из праздного любопытства лазил.

Увидев мою кислую мину, Яков Андреевич подобрел и добавил ласковей, мягче:

— Пойми, братец, рад бы, да нельзя, вот тебе честное слово! Если тебе дать сейчас полстакана воды, то... В общем, это медицина, и мне лучше знать, что к чему. Четыре часа я с тобой, чертенок, возился, теперь ты четыреста лет должен жить. Но три дня потерпи. Язык, нёбо будем смазывать, поить-кормить будем через бедро.

— Как... через бедро?— не поверил я.

— А так, обыкновенно: возьмем шприц, нальем в него — да нет, ты не смейся, не борщ, не кашу — физиологический растворчик, ну р-раз — и готово. Евдокия Петровна! — крикнул он через открытую дверь.— Принеси-ка завтрак молодому человеку!

За дверями сразу же зашаркали туфли, видимо, там были все время начеку.

Я заметил, что когда Яков Андреевич говорит, его усики смешно подпрыгивают и топорщатся. Стараясь казаться грозным, он иногда начинал бешено вращать глазами, но сам не выдерживал и начинал улыбаться.

— А что у меня было?— наконец задал я мучавший меня вопрос.-- Наверное, живот пропорол?

— Нет, уважаемый, просто ты здорово стукнулся боком о бревнышко, ну и зашибся.

Яков Андреевич посерьезнел, зачем-то снял свои массивные роговые очки, протер старательно стекла и посмотрел их на свет.

— Привезли бы тебя попозже, и... В общем, всяко могло случиться. А тут положил я тебя на стол, располосовал,, как щуку, и вытащил изнутри три куска затвердевшей крови. Ты уж на меня, старика, не сердись.

— А потом заклеили живот, да?— веря и не веря, спросил я.

— Нет, зачем же — просто зашили. Это сверху только заклеили, чтобы ты туда ногти не запускал.

— Так нитками и зашили?— опять не поверил я.

Мне представилось, как я лежу с распоротым животом, а надо мной стоит потный Яков Андреевич и никак не может вдернуть нитку в иголку.

— Ах ты, братец ты мой,— закатился Яков Андреевич. Да ведь у нас для этого есть специальные нитки, кетгутом называются. Есть и шелковые, но те похуже, а эти на жил животных изготовляются. Кетгут...

В это время неслышно отворилась дверь и в палату как-то бочком вошла Евдокия Павловна. Она осторожно подсела на краешек моей кровати, держа наготове огромный шприц.

— Нет уж, голубушка, давайте ка первый раз я сам молодого человека попотчую,— отстранил ее руку Яков Андреевич.— А ты, братец, не бойся, не наше это, не мужицкое дело бояться. Вот смотри: смазываем бедро спиртом, а теперь прокалываем кожу. Да смотри, смотри, не отворачивайся.

Яков Андреевич нажал на поршень и в том месте, где была воткнута игла, начал вздуваться большой синяк. Я от боли закусил губу.

— Ну, вот и все, милейший, как укус комара, не больше. Так вот, братец, кетгут...

Но Евдокия Павловна боязливо тронула Якова Андреевича за рукав и нерешительно прошептала:

— Там консилиум собирается, вас ждут. Да и с сиделкой в эту палату решать надо. А то Валентина прямо с вечера в военкомат убежала, наверное, больше в больницу не придет.

— Не придет, не придет! ― вдруг рассердился Яков Андреевич, и его усики поднялись вверх.— И правильно сделает, что не придет! Такой здоровой девке надо раненых с поля боя выносить, а не на табуретке дремать! А на консилиум, скажите, я сейчас подойду.

Евдокия Павловна быстро поднялась и боком-боком вышла из палаты.

— Ну, а что дальше, я тебе потом расскажу, не серчай.

Яков Андреевич заботливо поправил одеяло, взбил подушку и подоткнул простыню.

— А три дня пить не проси, живот не царапай, по дому не скучай. Через три дня дадим пить, через неделю разрешим приходить гостям, через десяток дней снимем швы, через месяц — выпишем!

Яков Андреевич порывисто вскочил со стула и выкатился из палаты.

За стулом пришла сонная Ефросинья.


ГОСТИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ

Вечером Яков Андреевич зашел снова. Теперь он уже не бодрился, под его воспаленными глазами синели мешковатые полукружья...

— Немцы продолжают наступать, мы обороняемся,— устало сказал он.—Двести дивизий на нас, сволочи, двинули! Ну, да мы выдюжим, верно, дорогие товарищи? Обязательно выдюжим. Русский мужик все выдержит. Вон я тебе, Иван Андреевич, череп раскроил, в голове ковырялся, а ты теперь лежишь да улыбаешься. Встанешь, еще чего доброго, на фронт проситься начнешь. Ведь начнешь же, голубчик? Молчи, молчи, вижу по глазам, что начнешь. И правильно сделаешь. А волноваться тебе пока еще вредно.

Яков Андреевич собрался уходить, но я осторожно спросил:

— А ножик у вас острый? Этот, ну, как его — скарпель?

— Не скарпель, а скальпель,— рассмеялся Яков Андреевич.— Хотя «скарпель» звучит, пожалуй, лучше — вон как «р» перекатывается. Нет, мой молодой любознательный друг, я не точу свой «скарпель», как точат финку, собираясь на большую дорогу. Он должен быть чуть-чуть туповатым: рваные края лучше срастаются, как бы цепляясь друг за друга.

— А крови много вытекает, когда режешь? — не унимался я.

— Конечно, вытекает немного. Но ведь на это у нас тампоны есть, промокать. Читал я, брат, что есть уже электрические «скарпели». Вот те да — крови почти не дают, с ними легче работать. Ну, конечно, и еще кое-что для хирургов изобретают.

— У нас на станции тоже изобретатель есть,— почему-то вдруг вспомнил я о Славке Лапине.— Только он еще в пятом классе учится. Вырастет, тоже, поди, конструктором станет.

— Интересно, что же он изобрел?— подмигнув Ивану Андреевичу, с любопытством спросил хирург.

— Да так, всякую всячину: запор на калитку, бомбу. А теперь тропические растения выращивает.— И я не очень связно рассказал о Славкиных увлечениях.

— Нет, «скарпеля» не сделать ему,— убежденно заявил Яков Андреевич,— там всякая механика—электрика нужна. Может, когда вырастет, что-нибудь и схимичит. А вообще-то наука через жизнь познается.

Вот у меня было трудное детство. Мать меня прокляла еще до того, как я появился на белый свет, и не очень хотела, чтобы я его увидел: семья и так большая была, а есть нечего. Но я все таки появился. На меня смотрели, как на чуму. Радовался один поп. Отец мой был единственным в округе краснодеревщиком, а в нашем селе только что выстроили церковь. Поп заявил отцу, что пока тот не сделает царские врата к алтарю, он новорожденного крестить не будет.

Яков Андреевич задумчиво провел ладонью по волосам, вздохнул.

— Чтобы прокормить нашу большую и вечно голодную семью, отец месяцами скитался по округе. Лишь урывками, когда приходил домой, брался за проклятую и, разумеется, бесплатную поповскую работу. Кончил он царские врата только через два года. Вот почему по паспорту мне сейчас шестьдесят лет, а на самом деле шестьдесят два.

Но дело не в этом. С самых малых лет нас заставляли работать на людей. Мужики пахали, косили, жали, молотили. Ребятишкам приходилось делать все остальное: пасти скот, управлять быками, подгребать сено, плотничать, столярничать и даже иногда гнуть дуги и полозья.

А учили нас так,— Яков Андреевич снял очки и начал их протирать.— Послали меня однажды хозяева на заимку привезти плуг и бороны. И совсем не подумали о том, хватит ли у меня силенки погрузить этакую тяжесть. Приехал я туда и загоревал: поблизости ни одной души, помочь некому. Вернуться домой порожняком — не простит этого хозяин. Сел и стал думать, как мне эту беду перехитрить. Огляделся вокруг — вижу: обрезки бревен валяются, чурки, чурбаки разные.

Подъехал я на телеге к бороне да и начал городьбу городить: подниму чуть-чуть борону за один угол, подложу под него чурбачок, подниму другой — снова подложу. Так все выше и выше, пока не сравнялось мое сооружение с площадкой телеги. Тогда распряг я лошадь, один конец вожжей привязал за бороны, другой к хомуту, да и понукнул мерина. Моя борона так сама и заехала на телегу. Точно так же погрузил и вторую борону, и плуг. Еду домой герой героем. Ну, думаю, сейчас расспрашивать начнут, как же это я один ухитрился такую тяжесть погрузить, хвалить станут.

Приехал, верно, спрашивает меня хозяин. «Так и так,— отвечаю,— как есть один справился». Пошел хозяин в конюшню, молча принес чембур, да и давай меня хлестать.

— Не ври, не учись врать с этаких лет, не мог ты этого придумать!..

Яков Андреевич посмотрел на часы, приложил их к уху.

— Так вот, я, кажется, отвлекся. Короче говоря, нужда нас заставляла и дуги гнуть, и полозья, учила пилить, рубить и строгать. А это прикладная наука ко всякой науке. Когда я уже проработал двенадцать лет фельдшером и поехал в институт, профессор сделал меня своим ассистентом. Запиливать кости на ногах во время операций он поручал только мне. «Как ты умеешь здорово пазы делать?— удивлялся он.— Ведь у тебя же, чертушка, талант прирожденный!» А какой тут к черту талант, если я с детства умею дуги гнуть, пазы выдалбливать, шипы делать!

Так вот, все это я говорю к тому, что прежде, чем стать конструктором, надо научиться гнуть дуги. Если твой Славка научится гнуть дуги, то когда-нибудь он сделает не только электрический «скарпель», а и схимичит что-нибудь похитрее.

И, устало поднявшись, Яков Андреевич сутуло вышел из комнаты. Позднее мы поняли, что этот разговор ему нужен был для разрядки. Один из хирургов ушел на фронт, и Якову Андреевичу предстояло делать новую операцию.

Утром я проснулся оттого, что кто-то шепотом поучал:

— Пока они спят, сидеть будешь вот на этом стуле. Только не своевольничай, а то так можно быстро превратить больницу даже и не знаю во что.

По голосу я узнал вечно заспанную Ефросинью. Представил, как она при этом поджимает губы и, невольно улыбнувшись, открыл глаза.

Передо мной, в белом халате до пят, стоял Генка Монахов! Белые его волосы празднично кучерявились, вздернутый нос смешно раздувался, в синих-синих глазах прыгали озорные чертики. Вот кого я меньше всего ожидал увидеть в больнице! Вовкиному бы визиту я не удивился, но Генка...

— Генка, ты?—не веря своим глазам, спросил я.

— Тс-с!— Генка поднес к губам указательный палец и скосил глаза на Ивана Андреевича.

Иван Андреевич улыбнулся бескровными губами и пробасил :

— Говорите громче, и мне веселее будет.

— Пришел я к вашему врачу,— полушепотом объяснил Генка,— а он говорит, что к тебе нельзя после операции. Потом подумал-подумал и пробурчал: «А ты кто такой?» — «Товарищ»,— говорю. Тогда он подобрел: «Если товарищ, да еще такой настырный, тогда проходи». Ты знаешь, я так рад, так рад! Вот это тебе от ФедькиМирошникова, а это от Нади Филатовой,— протянул он свертки с пупыристыми огурцами.

— Спасибо, но огурцы есть мне нельзя. К тому же я не знаю никакой Нади.

— Да это печниковская дочка, она через стенку с Костылем живет, ты ее, наверное, на кладбище видел. У нее еще коса белая,— напомнил Генка.— У нас недавно прибеглая собака родила щенят, так она устроила ее к себе в сарай и теперь с девчонками щенят выкармливает. По очереди приносят им молоко, похлебку. Сначала собака рычала, а теперь смех прямо. Накормят одного щенка, собака другого в зубы берет и сама им подносит. Дед Лямбарский говорит, что если никто не разберет щенков, он их себе заберет. У него собак — целая псарня!

— Ну, а как там Кунюша, Вовка-Костыль? — спросил я, немного обижаясь на Вовку Рогузина.

— Костыль к лагерному стрельбищу пристроился, а Кунюша в кинобудку залез. Хотел какую-то лампу стянуть, а киномеханик его за шиворот цап и — к отцу. Досталось же ему от отца на орехи! А Мишка-Который час чуть часы свои не посеял. Купался и забыл их на речке. Три дня по кустам шарился, если бы не нашел, утопился!

Генка без конца тараторил, веснушки на его лице так смеялись, что повеселел и Иван Андреевич.

— Нет, вы посмотрите только на них, только посмотрите!— загудел вдруг за дверью Яков Андреевич.— Мало одного шалопая, так и второй прикатил.— И он втолкнул в палату смущенного Славку, который прижимал к груди огромный букет цветов.

Ефросинья, сонно хлопая ресницами, принесла стул, Яков Андреевич сел и, обращаясь к Ивану Андреевичу, лукаво пожаловался:

— Нет, ты только представь себе! Сначала вваливается один шалопай и доказывает, что если его сейчас же, немедленно не допустят до Васьки Булдыгерова, то Васька непременно помрет. Не успеваю его спровадить, как заявляется другой и начинает молоть такой же вздор. Ну, как вам это нравится, Иван Андреевич? Правильно ли делают эти шалопаи, что беспардонно рвутся к товарищу?

Иван Андреевич молча улыбался.

Яков Андреевич искоса посмотрел на Славку, поднялся, катышком подкатился к тумбочке и взял Славкин букет.

— Эти, что ли, тропические?— строго спросил он.

— Угу,— промычал Славка краснея.

— А что, вполне подходящие,— одобрил Яков Андреевич.— Химичил? Ну-ну, ясно, что химичил. И много их у тебя растет?

— Уже нисколько, все срезал,— потер переносицу Славка.

— На продажу, что ли?— вяло поинтересовался Яков Андреевич.

— Да нет, просто так срезал, не нужны теперь они никому.

— Кто же тебе эту дурь в голову вбил?— вдруг вспыхнул Яков Андреевич.— Это же не просто цветы, а красота жизни, земли!

Хирург снял очки и стал торопливо протирать стекла.

— Так ведь война,— попробовал оправдаться Славка.— Хочу лекарственные травы посеять, может, успеют вырасти.

Яков Андреевич как-то странно посмотрел на Славку, водрузил на нос очки и устало понизил голос:

— Ах да, война... Трудно к этому привыкнуть... Но, как знать, может, и на ней иногда цветы полезнее капель. Собаками ты случайно не увлекаешься?

Славка растерянно заморгал ресницами и обиженно засопел.

— Да нет, я не шучу. В мировую и гражданскую нам здорово помогали санитарные собаки. Наверняка понадобятся они и сейчас. Жаль, что не интересуешься, а то я мог бы подкинуть тебе книг по собаководству. А травы — что же — можно попробовать их посеять, семян я тебе достану. Только цветы тоже еще никому не вредили.

После обеда в нашу палату пришли отец с матерью. Только теперь я узнал, что в тот день, когда мне делали операцию, мать полдня просидела в приемном покое и не сводила глаз с хирургического отделения. Увидев, что оттуда понесли в морг носилки, накрытые белой простыней, она без стона свалилась на топчан. Когда ее привели в сознание и стали уверять, что я жив, она не хотела этому верить. Поверила только тогда, когда ей показали меня через приоткрытую дверь па-

латы. Но я целые сутки спал после операции и ничего об этом не знал. Отец с матерью приезжали в больницу несколько раз, но свидания не разрешали. Они писали короткие записки и передавали яйца всмятку — ничего другого мне есть было нельзя. Теперь им разрешили меня навестить. Они вошли в палату робко и осторожно присели на край кровати. Отец положил на тумбочку множество кульков с подарками и сунул мне в руки несколько номеров «Крокодила». Я машинально открыл один из журналов и расхохотался. На рисунке был изображен Гитлер: взяв в зубы фуражку, он по-собачьи полз к нашей границе. Физиономия его была такой смешной и оскаленной, что я, снова взглянув на него, залился еще больше. Мое тело содрогалось от смеха, на глазах выступили слезы.

— Да ты что, тебе же нельзя смеяться,— строго пробасил Иван Андреевич.— Шов разойтись может!

Но перед моими глазами снова возникла крысиная физиономия Гитлера и на меня неудержимой волной накатился новый приступ смеха.

Мать и отец недоуменно переглянулись. Отец нагнулся ко мне, положил руку на лоб и дрогнувшим голосом проговорил :

— Успокойся, сынок, я ведь проститься пришел, в армию уезжаю.

Я растерялся, журнал упал. Отец погладил своей большой ладонью мои волосы и ласково добавил:

— Будь мужчиной, сынок, теперь ты в семье старший. Береги мать. Заботься о братишке. С фронта я тебе напишу особо.

Он встал, нагнулся, поцеловал меня в лоб, еще раз сказал : «Поправляйся и будь мужчиной» и вышел, прямой и сильный. Следом за ним вышла молчаливая мать. Под ее глазами темнели желтые полукружья. 



ГЛАВА ВТОРАЯ ПЕРЕМЕНЫ

За тот месяц, что я пролежал в больнице, в Клюке про изошли немалые перемены. Внешне поселок, правда, остался прежним. Так же, подбоченясь, стояли на горе дома, так же весело брехали во дворах собаки. За поселком светло и покойно золотились сосны, внизу шумно ворочалась в своих берегах речушка. И все же, во всем этом — в светлости и покое — чувствовалось дыхание приближающейся беды и тревоги. Люди стали строгими и печальными. По вечерам на перроне уже не слышались песни и шутки — все молодые парни были призваны в армию. Многие мужчины тоже ушли на фронт. Остались только те, кто работал на станции и на ремонте железнодорожных путей, дежурные, стрелочники, путевые рабочие. В магазине рассуждали о том, как там воюют на фронте, жаловались, что некому стало косить сено и готовить дрова. Проклинали сухое, знойное лето: почти во всех огородах засохла картошка и повяла капуста.

В тайге весь месяц полыхали пожары: косматый дым огромными белыми грибами поднимался в небо, закрывая солнце. В воздухе плавали черные хлопья сажи, пахло смолой и паленой шерстью. В поселок стали забегать дикие козы, по крышам прыгали взъерошенные рыжие белки.

Славкина мать ходила молчаливая, неприкаянная. Невысокая ростом, она сейчас казалась совсем маленькой, хрупкой. Начиная о чем-нибудь говорить, она вдруг растерянно замолкала, теряя нить разговора. Ее настроение передавалось Славке. Только дед Лапин, которого все называли Хрусталиком, старался казаться бодрым.

— Не такой наш Левонид, чтобы сгибнуть запросто так. На Халхин-Голе не сгиб, не сгибнет и тут. Вон какая битва идет, где же ему, хрусталику, писать. Остановят немцев, тогда и напишет. Вот вам истинный крест.

Дедушка в бога не верил, но за каждым словом добавлял эту фразу.

— Нам с вами о другом печалиться надо. Теперь, не ровен час, япошки выступить могут. Неспроста они суетились на Хасане да Халхин-Голе. Нам, Шлава, надо помаленьку готовиться в партизаны. Если приспичит — и я еще в них постреляю.

Дед Кузнецов заскорузлыми пальцами набивал самодельную трубку и возражал:

— Ну, до нас они нонче не доберутся. Вон, чай, какая сила стоит на нашей границе.

После Галкиной смерти Кузнецов стал понемногу оттаивать, отходить, но возле его глаз так и остались скорбные лучики.

— Сила она, конешно, может, и велика, а десант? Ведь теперь запросто так можно перелететь через голову армии и сбросить парашютистов. Да и на западе у нас, поди, тоже была немалая армия. А немчура вона как прет.

— Ну, там Гитлер нас подкузьмил на пакте,— не сдавался Петр Михайлович.— Кто же думал, что он такой скорпиен.

— Так-то оно так, да ты бы, хрусталик, получше кормил своего конягу. Чует мое сердце, что нам с тобой снова в леса подаваться надо, истинный крест. Эх, сбросить бы мне сейчас годков двадцать, сел бы я на свою драндулетину и показал бы вам, чего стоит Никифор Лапин!

— Ишоба, молодой-то был рисковый. Вон как ловко угнал тогда семеновский броневик. Прямо как в кино!

— Это еще что,— оживился Хрусталик,— вон в первые-то годы я такие кардибалеты выделывал, прямо страх! Разгонишься, бывало, дашь резко руля и едешь на двух колесах, как на велосипеде. По обрыву над Ингодой такие фокусы демонстрировал, истинный крест!

А то однажды такую штуку придумал,— дедушка захихикал и лукаво подмигнул Славке.— Пришли в наш гараж «Уайты», это еще тоже до революции было. Ну, а шоферами на них сели купеческие сынки — тогда эта профессия был вроде нынешней летчицкой. Знают наши купчишки мало, а форсу в них много — не подступись. Вот и задумали мы им свинью подложить. Помараковали с дружком, склепали на каждую машину по воронке-сирене и прикрутили их снизу, под раму.

Тогда колоннами редко ездили, на всю область чуть больше десятка машин набиралось. Выскребется купчишка на хороший проселок, прибавит газу, а сирена снизу у-у! Остановит он, сермяга, машину, прислушается — ничего, тихо. А разгонится — снова выть начинает. До того доходило, что некоторые, бывало, бросали машину в степи — и тягу!

Дедушка довольно засмеялся и с гордостью посмотрел на Славку.

— Вот и внук, видно, весь в меня пошел — тоже изобретает. Такую вам мину сможет сварганить — япошки только ногами задрыгают.


КУНЮША ТОРГУЕТ ШРАМОМ

Выписывая меня из больницы, Яков Андреевич наказывал :

— Ну, теперь ни бегать, ни прыгать тебе нельзя. Летать с крыши тем более, а то шов может разойтись. Если почувствуешь что неладное — немедленно приезжай. Вдруг я у тебя в животе какой-нибудь инструмент забыл?

Поэтому носить воду и колоть дрова мать мне категорически запрещала. Забравшись на чердак, я или читал книжки, или придумывал братишке сказки.

В первый день после возвращения из больницы меня навестил Кунюша.

— А Вовка-Костыль на значок сдал,— выпячивая губу и воровато поводя глазами, похвастался он.— Правду трекают, что тебя резали?

— Правда...

— Покажи шов, а?—взмолился Кунюша.— От тебя же ведь не убудет?

Пожав плечами, я задрал рубашку. Кунюша со знанием дела осмотрел розоватый шрам, посчитал, сколько было наложено скобок и швов, деловито осведомился:

— Финкой?

— Что финкой?— не понял я.

— Ну, резали финкой?

— Да нет, скальпелем.

— Орал?

— Не, меня усыпляли. Не успел до двадцати досчитать, как вроде с обрыва свалился.

Утром нарисовался Костыль — Вовка Рогузин. Был он торжественный, гордый. На его рубашке красовался -«Ворошиловский стрелок» — не маленький, что выдавался школьникам, а большой, величиной с орден.

— Ну что, будем еще играть в войну?— напрямик спросил он.— Я еще два пулемета сделал. Могу оба тебе отдать,— и одернул рубашку, чтобы значок был на виду.

— Какая уж тут игра — теперь вон война идет с настоящими пулеметами и броневиками,— тоном Ивана Андреевича ответил я. И неприязненно спросил:

— Значит, все-таки утаил от ребят стрелковый кружок? Эх ты!

— Да нет, что ты, я говорил Генке со Славкой, так они ведь в городе чуть не месяц болтались.

— А разве других ребят не было? Одному со значком пофорсить захотелось, да? Эх ты, хрясь расфасонистый!

Вовка плюнул и сердито показал кулак:

— А это видел? Скажи спасибо, что ты с операции. Ну, ладно, покажи шов, а то мне бежать надо.

Не успел он закрыть калитку, как заявился в своей неизменной форме Мишка Артамонов. Посмотрев на часы, он категорически потребовал:

— Дай глянуть, тебя, правда, располосовали?

— Да я тебе фотокарточка, что ли?— возмутился я.— Ну располосовали, а тебе-то что?

— А то, что если тебя не полосовали, я Кунюше деньги должен отдать. Он со всеми на твой живот спорит.

— И за сколько же он сторговал шрам?— оторопел я.

— С кем как: с Вовкой на рублевку поспорил, а со мной на полтину.

Посмотрев на шов, Мишка-Который час разочарованно протянул:

— Я думал, весь живот посекли, а тут только в одном месте. Вот когда мне аппендицит вырезали, чуть ли не все кишки отмотали. Аппендицит у меня был метров пятнадцать.

И безо всякого перехода добавил:

— Мне нарком ящик петард выслал. Как узнал, что я останавливал поезд спичками, так и велел послать.

— Интересно, как же можно спичками остановить поезд?

— Известное дело как,— солидно пояснил Артамонов.— Увидел я лопнувший рельс, а петард с собой не было. По правилам их надо обязательно положить на рельсы. Когда они бабахнут под колесами, машинист услышит и остановит поезд. Ну, я взял три коробки спичек и положил заместо петард. Так и предотвратил крушение. Пятьсот человек спас!

— А говорят, что поезд был грузовой,— засомневался я.— Какие же в нем люди?

— Грузовой был в другой раз,— отвел глаза Артамонов.— Я вот этой зимой еще два лопнувших рельса найду, меня в Москву повезут.

После Артамонова приходил Федька Мирошников, Захлебыш. В окно было видно, как на перроне за линией выжидательно маячил Кунюша. Наконец мне надоела эта торговля, и я с братишкой подался на речку. Мы взяли подаренную Цыреном Цыреновичем медвежью шкуру и постелили ее в кустах.

— Ой, мухи, мухи!— закричал вдруг Шурка и бросился бежать домой.

Я ухватил его за рубашку и успокоил:

— Да перестань ты бояться мух, это не осы, а пауты. Вот, смотри.

Я поймал одного, оборвал ему крылья и бросил в речку.

— И не кусается, ничего. Наоборот, его сейчас рыбы слопают.

Шурка успокоился и стал перебирать свои разноцветные ярлыки.

— Ты посиди тут, а я искупаюсь,— наказал я ему.

И, раздевшись, нырнул в воду. Когда вынырнул, Шурки уже не было.

— Вот ненормальный, наверно, опять мух испугался.

Развалившись на шкуре, я подставил спину под горячее солнце и закрыл глаза.

— Ну вот, а ты, дурачок, боялся, что Васька твой утонул,— раздался вдруг распевный голос Савелича.— Вот он, живой и исключительно невредимый.

Бежит твой брательник в магазин, орет, ну я его и перехватил дорогой, незаконной чтобы паники не подымал,— присел Савелич рядом, с интересом разглядывая черно-коричневый, с проседью, мех.— Сначала, говорит, у него руки оторвались, а потом голова, а потом ноги. Голова всплыла, а все остальное нет.

Савелич погладил лапы, пощупал когти и спросил:

— Знатной величины медведна, дорого заплатили?

— Да нет, это отцу подарили. Цыренов, может быть, знаете его?

— Как же, слыхал, исключительно законный охотник.— И, подумав, вкрадчиво попросил:

— Ты поговори с матерью, может быть, продадите? Она теперь вам вроде бы ни к чему, а деньги были бы не лишними — времена-то вон какие трудные наступают.

— Не знаю, вряд ли продаст, дареная,— как можно равнодушнее сказал я.

— Так в этом то и вся соль; вам она даром досталась, а тут вдруг законные деньги... Ну, ладно, я пойду, делов исключительно много. Этот казенный мерин все жилы из меня повытянул — то сбрую надо ему чинить, то телегу. Одного сена надо вагон,— заморыш, а жрет, как бегемот. А тут еще здоровье неважное — ревматизм, то-се.

Савелич кряхтя поднялся и, уходя, напомнил:

— Так ты все-таки поговори с матерью. А ежели кто приценяться начнет, скажи, что уже есть покупатель. Законно?


ПОЛИВНАЯ ПЛАНТАЦИЯ

Здесь, возле речки, и разыскал меня Славка Лапин.

— У вас тут вон какая мокрень, а у нас на горе все позасохло,— грустно сообщил он, поправляя очки.— Картошку будто кипятком обварило, никакие удобрения не помогли.

Слушай, у вас огород все равно пустой, давай посеем лекарственные травы. У нас дед не разрешает, говорит - вдруг картошка еще оклемается.

Лекарственные травы! Это о них тогда в больнице говорил врач. Я охотно согласился.

— Давай, только уже, наверное, сеять поздно: скоро заморозки начнутся.

— А может, им заморозки и нипочем. Посеем немного для пробы, а остальное оставим на будущий год.

Пригревшись на солнышке и поглаживая длинный шелковистый мех, я уже представлял себе наш огород, заросший лекарственными растениями, как вдруг вспомнил, что живот у меня зашит, тяжести поднимать нельзя, а ведь огород-то поливать надо. Но когда я сказал об этом Славке, он меня успокоил:

— Я уже все продумал: проведем в огород водопровод! Видел, сколько около водокачки труб валяется? По просим у Кунюшиного отца, он не откажет. А после разберем и унесем их на место.

— Как же ты его через линию поведешь, ведь под рельсы трубы не разрешат просунуть.

— Причем тут рельсы, не от водокачки проведем, а от речки. Тут всего метров сто, не больше.

Я снова засомневался.

— Тут насос нужен, кто тебе его даст?

Славка терпеливо объяснял'

— Чудак, мы без всякого насоса обойдемся. Возле речки поставим козлы, а на них бочку. Внизу бочки продолбим дыру и вставим трубу. Будем черпать воду ведрами в бочку. И она сама побежит в огород.

Я не унимался:

— А ты свинчивать трубы умеешь? Там же всякие инструменты нужны, гайки.

Но у Славки на все был готов ответ:

— Не обязательно их свинчивать. Можно стыки забинтовать, а потом промазать варом или глиной. Засохнет глина, зубами потом не отдерешь!

Степан Васильевич Голощапов, заведующий водокачкой, разрешил нам взять старые трубы с возвратом. Славка и Генка перетащили их в наш огород, а потом вытянули в одну линию от огорода до речки.

Дед Кузнецов, увидев наши приготовления, неодобрительно хмыкнул в бороду. «Ну, кино. Ишобы вы водокачку во дворе взгромоздили!» Зато Савелич наблюдал за строительством с большим интересом.

— И что же, думаете, самотеком пойдет? — прошелся он вдоль разложенных труб.— Если бы тут исключительно ровное место было, а то вон какой кумпол — зигзага получается.

— Так ведь принцип сообщающихся сосудов,— пояснил Славка.

— То сосуды, а то бочка,— пожал плечами Савелич.— Взяли бы лучше у меня коня и навозили воды, я ведь дорого не беру.— И вспомнив, что конь казенный, а мать заведующая магазином, поправился:—За бочку беру, не за коня. Сделали новую, исключительно дорого взяли, холеры, незаконные расходы оправдать надо.

Генка Монахов принес кучу бинтов. Он их выпросил у Глафиры. Мы забинтовали стыки, а сверху обмазали их разогретым варом. Со стыками мы справились быстро, а вот с козлами и бочкой провозились три дня. Когда все было готово, Генка и Славка стали наливать в бочку воду, а я на другом конце встал с резиновым шлангом.

Скоро в трубе что-то заурчало, забулькало, и вода полилась из шланга слабой, но довольно толстой струей.

— Исключительно ловко придумано,— похвалил Савелич.

Славка радостно потер переносицу. А Савелич продолжал:

— Думаю, не заказать ли вам такую штуковину, а то ведь ее, язву, не навозишься. Глядишь, и старуха моя когда бы взялась за поливку. Недосуг теперь самому: мужики на фронт поуехали, то одна просит накосить сена, то другая. Помогать фронтовичкам надо. Законно!

Как им помогает Савелич, мы уже слышали.

— По пятьдесят рублей дерет, окаянный, за день! — возмущалась в магазине одна из женщин.— Говорю, давай срядимся сразу за пай. Не могу, грит, ищи дураков.

Когда испытания водопровода были закончены, Славка сказал, что завтра надо копать землю.

— Ты, Гена, может соберешь свое войско?— поправляя очки, осторожно осведомился он.— Плантация есть, надо набрать плантаторов.

— А чего же не собрать, соберу,— с готовностью подхватил Генка.— Я уже со всеми переговорил, завтра с утра и заявимся. Только плантаторы — это не рабочие, а что-то другое.

Шедшие в магазин женщины с любопытством наблюдали, как раздетые по пояс пацаны ковыряются в нашем огороде.

— Уж не озимую ли картошку думаешь выращивать, Яколевна?— шутили они.— А может, какую зимнюю травку надыбала?

— Почти что,— так же шутливо отмахивалась мать.— Лекарства ребята задумали выращивать. Пускай, все равно земля пустует. Да и к хулиганству будут тянуться меньше.

— Ну, у твоего Васятки дружки сурьезные. Лапин Славка ровно маленький старичок. Вот только Кунюшу близко к дому допущать нельзя. Отвернулась лонись, а он, вислогубый, в погреб, схватил кринку с молоком и драпать. Хоть бы подавился им, окаянный!

Когда земля была перекопана и аккуратно переборонена граблями, Славка задумался.

— Кто ее знает, как лучше сеять: сплошь или рядками?

— А как хоть травы-то называются?— поинтересовался Генка, словно это имело какое-то значение.

— Наперстянка, спатолия гималайская,— прочитал на пакетике Славка.— Немного валерьянки и белладонны.

На всякий случай решили сеять рядками: так удобнее поливать, да и полоть сподручней.

Сделали несколько грядок, провели палкой бороздки. Славка посыпал в них семена, потом: землю опять разровняли граблями.

Полили несколько раз, и Генка огорченно вздохнул:

— Ну вот, и опять нечего делать, пока не вырастет.

Потом вдруг хлопнул ладонью по лбу и резко повернулся к Славке:

— Слушай, ведь тебе Яков Андреевич подарил собачий учебник?

— Не собачий учебник, а «Служебное собаководство»,— поправил Славка.— Ну, подарил, а что?

— И ты его прочитал?

— Прочитал,— опасаясь подвоха, осторожно подтвердил Славка.

— Там о санитарных собаках написано, да?

— Не только о санитарных. Можно выучить собаку бросаться с минами под танки, сбрасывать мины под поезда, разыскивать мины под землей и в домах. А к чему это ты? — подозрительно покосился на Генку Славка.

— Так ведь у Нади Филатовой щенков целый выводок. Может, начнем их учить, они уже начинают лаять?

— Нет,— охладил его Славка,— они еще несмышленыши. Сырых собак начинают обучать с году.

— Каких это еще сырых?— не понял я.— Будто сушеные бывают.

— Сырые — это значит не обученные,— назидательно сказал Славка.— До году даже овчарки ни бум-бум, не то что всякие лайки.

— Может, попросим собак у Лямбарского?— с надеждой в голосе спросил Генка.— У него их целая псарня.

Славка решительно отверг и эту мысль:

— Не, не успеем их теперь обучить, скоро мне в интернат,— и добавил: — Вот с будущего лета можно будет приняться за Надиных щенков — им как раз будет по году.

Генка совсем было упал духом, но тут его осенило:

— Тогда, может быть, начнем что-нибудь конструировать?

— Вот это другое дело,— оживился и просветлел Славка.— Давай помаракуем: дед тут мне подкинул одну мыслишку.


БУТЫЛКИ, ОГОНЬ И МИНА

Эту «мыслишку» дедушка Лапин высказал несколько дней назад.

— Шлава, а Шлава,— озабоченно позвал он внука,— ты помнишь, хрусталик, как твой отец рассказывал о Халхин-Голе? Там япошки подожгли его танк какой-то бутылкой. Привязали ее к шесту, высунули из окопа, хлопнули по танку, и он вспыхнул, ровно как свечка. Ты не знаешь, что это за зараза такая была? Смаракуй, хрусталик, будь ласка, такую штуку. Запросто пригодиться может, когда полезут япошки. Ихним же оружием и бить их начнем.

Славка отмахнулся:

— Нет, дедушка, там, наверное, какая-нибудь особая смесь, жидкий термит или еще что.

— А ты попытай, хрусталик, не бойся. Когда-то мы на спирту вместо бензина ездили и на скипидаре. А опять же обратно: сыпанешь в бензин сахару или соли, мотор глохнет.

— Ладно, попытаю, дедушка,— нетвердо пообещал Славка.

Вот такое испытание они решили теперь провести.

У Леньки Хвостова мы с большим трудом выпросили бидончик бензина. Пришлось сказать, что он нужен дедушке для приготовления особого лекарства. За скипидаром Генке опять пришлось идти к Глафире.

Набрав на чердаке пустых бутылок, мы вкопали за огородом обрезок рельса.

— Это будет вместо танка,— пояснил Славка.— Главное не промахнуться.

В одну бутылку он налил бензину, в другую скипидару, а в третьей смешал то и другое. К горлышку бутылки Славка привязал клочок ваты, пропитанной бензином.

— Вот, допустим, идет на нас танк. Мы вытаскиваем спички, поджигаем и — у-р-ра!

Славка поджег вату и бросил бутылку в обрезок рельса. Бутылка тоненько звякнула, бензин разлился, и обрезок рельса вспыхнул, как большая свеча.

— Здорово!— восхитился Генка.— Так хоть машину, хоть грузовик спалить можно.

Но Славка не разделил наших восторгов:

— Здорово, да не совсем,— сказал он.— А если спичка сломается или не загорится? Интересно, как это делается в бутылках с горючей смесью?

— Может, запал какой вставляется?— предположил я.

— Или по радио взрывают,— сфантазировал Генка.

В это время Шурка схватил стоящую рядом бутылку и побежал к горящему рельсу с воинственным воплем:

— Вперед на немцев, ура!

— Вот ненормальный! — бросился я за ним и схватил за рубашку. Братишка растянулся, бутылка шлепнулась о камень и разбилась.

— А-а-а!— заревел Шурка, размазывая кулачком по лицу слезы. На его щеках остались черные полосы.— С чем теперь воевать будем?

— Тоже мне, вояка из-под печки. Шел бы лучше домой, а то сейчас дупло распечатаю и мух выпущу, ― пристращал я.

Братишка обиженно сел в сторонке.

На сегодня хватит, надо мороковать, как поджигать бутылки, ― веско заключил Славка.— Горит хорошо, а поджигается плохо. Запал никуда не годный.

Бензин на земле около рельса догорал, и мы собрались расходиться. Но откуда ни возьмись появился Вовка Костыль. Он поздоровался как пи в чем не бывало, сплюнул и вытащил из кармана замусоленный мешочек.

― Ребя, а у меня пироксилин есть, Кунюша из петард наковырял. Давайте запузырим его в огонь?

Если Кунюша, значит ворованный,— убежденно заявил Славка.— Своего у него ничего не водится.

— Ясное дело ворованный,— подтвердил Вовка и снова сплюнул.— Откуда его взять, неворованный-то?

— Жечь не годится,— потер переносицу Славка,— лучше давайте попробуем мину сделать. Предположим, что по этой дороге должны пройти немцы, а мы их должны взорвать.

Славка выкопал палкой яму и положил в нее мешочек, с пироксилином.

— Сюда мы ставим мину, а от нее выводим бикфордов шнур.— При этом он процарапал от ямки бороздку в сторону и притрусил ее черным порошком из мешочка.— Но пироксилин вспыхнет быстро, мина сразу взорвется, и нам несдобровать. Значит, к концу вместо бикфордового шнура надо пристроить фитиль.

Славка взял вату и скрутил ее вроде шнура. Мы почтительно следили за ним.

— Вот теперь поджигаем конец, вата будет тлеть, а как дотлеет до порока, наша мина сработает.

Славка зажег конец ватного фитиля и скомандовал:

— А теперь скорее в укрытие, немцы рядом!

Подхватив Шурку, мы опрометью бросились в кусты.

— Раз, два, три, четыре,— с расстановкой стал считать Славка.

И тут из-за нашего дома показалась телега. На ней восседал Савелич, лениво помахивая прутиком.

— Ой, надо ему крикнуть,— всполошился Генка,— сейчас как бабахнет!

— Ничего, фитиль длинный, еще не скоро догорит до пороха,— успокоил Славка и невозмутимо продолжал: — Восемнадцать, девятнадцать, двадцать...

Лошадь уже переступила через закопанный в землю мешочек и тут мы увидели, как к тому месту побежала белая змейка: от фитиля вспыхнул насыпанный в бороздку пироксилин.

Тр-рах! — бабахнуло вдруг под телегой и комья земли ударили в днище платформы. Лошадь, заржав, рванулась вперед, Савелич плашмя упал ка телегу, закрыл голову руками и завопил:

— Убили, окаянные, ой, убили!

Задрав голову, лошадь влетела в кусты и остановилась. Увидев нас, Савелич схватил прут и заорал:

— У, варнаки каторжные! Вот безотцовщина, вот фулиганы! Подождите, я покажу вам, хамюги, как устраивать на честного человека покушение!

— Да мы не нарочно, мы не хотели,— начал было я, но Савелич злобно хлестнул лошадь и сердито крикнул:

— Найду я на вас управу, найду! По закону отвечать будете, этого я вам так не оставлю!

Славка приуныл. Удрученно потер переносицу.

— Ну, теперь будет шуму. И надо было тебе подвернуться с этим пироксилином!

Вовка беззаботно взмахнул прутиком и сердито пообещал :

— Подумаешь, напугал. Будет зубатиться, так я ему кишки вытащу и на барабан намотаю.


ПЕРЕМИРИЕ

Вечером Савелич пришел к нам. Я думал, он будет жаловаться матери, но он только укоризненно посмотрел на меня и певуче сказал:

— Вот что я надумал, Яколевна: надо заместо дощатых сеней приделать к магазину бревенчатые. Мало ли какого незаконного люду может появиться — времена-то вон какие пошли.

— Это бы хорошо, — воодушевилась мать, — ревизионная комиссия давно говорит об этом. Со многими пыталась договориться, да не получается; рабочих рук везде не хватает. Только управитесь ли вы? Надо и продукты возить, и дрова, и воду для магазина. А вы на здоровье все жалуетесь.

— Здоровьишко у меня неважное: ревматизм, то-се. Но раз народное добро беречь надо, тут уж о здоровье не думаешь. Лесу я наготовлю, только ты билет у лесника возьми. А там, даст бог, понемногу и срубишко поставлю. Постепенно, по бревнышку.

— Большое спасибо, Савелич,— совсем растрогалась мать,-— мы тебе за это заплатим. Только, чур, и магазин охранять надо. А то по вечерам я сколько раз подходила к магазину, а вас там нет. Магазин-то не охраняется.

— Ну, это, Яколевна, напраслина. Мне из окна исключительно все видно. Я потушу свет да и наблюдаю себе. А болтаться около магазина — только воров пугать. Пока буду лес готовить, старуха меня законно подменит, она исключительно храбрая. К тому же собаку я приглядел — злющая, что твой Гитлер. Так что в этом не сумлевайся, зарплату мне задарма не надо.

— Это я так, на всякий случай, чтобы неприятностей с магазином не было. А то я однажды не нашла своей метки.

— Какой еще метки?— насторожился Савелич.— Я самолично утром и вечером проверяю бломбу. Завсегда целая.

— Я кроме пломбы еще нитку привязываю. Ее и не оказалось.

— Ну, это насупротив инструкции,— насупился сторож.— Я головой отвечаю исключительно за целостность бломбы. А об нитках в инструкции ничего не сказано.

— Ладно, Савелич,— смягчаясь, сказала мать,— пристройка дело хорошее. Готовьте лес, а билет я возьму, только чтобы магазин без присмотра не оставался. Мало ли какая беда может случиться.

— Так и порешили,— обрадовался Савелич.— Перевезу сено — и сразу в лес. А насчет медведны вы тут не толковали?

— Нет, ни о какой продаже речи не может быть. Пусть останется память о хорошем человеке,— посуровела мать.— Память дороже денег.

Лицо у Савелича вытянулось. Он сразу засобирался:

— Надо на пост заступать. У меня ружье, что твоя орудия: со ствола заряжается, сыпь хоть стакан дроби. Как бабахнет, любой от разрыва сердца умрет. Законная пушка!

Когда он ушел, мать захлопотала у стола.

— Вот что, Васятка, я надумала,— как бы советуясь, обратилась она ко мне,— надо нам коровенку приучать в ярме ходить. Когда мы еще жили на хуторе, все на коровах возили. Пусть люди посмотрят да пример с нас возьмут. А то паниковать начинают женщины, как, мол, сено возить, дровишки.

— Ты бы взяла у Савелича лошадь, ведь она не его, а казенная,— запротестовал я.— Вот и привезли бы все, что надо.

Мать строго сказала:

— Мы-то привезем, а как другие? Нет уж, если бедовать, так всем одинаково, чтобы перед людьми не было стыдно. Закажу ярмо, вот и свой транспорт появится, никаких лошадей не надо.


КОЕ-ЧТО О ХРУСТАЛИКЕ

Дедушка Лапин Славкиных сомнений не разделил:

— Это хорошо, что бутылка сразу разбивается и начинка вспыхивает. Таким макаром любую машину запросто так сожгем. А спичку и зажигать незачем: разложи костерок, да и подживляй его сучьями. Как приспичит — поджигай от него бутылки и кидай на здоровье. Оно, конечно, с ваты бензин испаряться будет пока суд да дело. Так ведь ее макнуть в ведерко можно в последний момент. Молодец, хрусталик, уважил старика своей выдумкой!

Дед Лапин был худенький, щуплый. Голова у него белая-белая, волосы на подбородке такие редкие, что брился он раз в неделю.

Одевался дедушка всегда одинаково: зимой и летом носил холщовые брюки и дома ходил даже в жару в старых, подшитых валенках. Для рубашек он никакого другого цвета не признавал, кроме красного. Причем носил их навыпуск, подпоясываясь шнурком.

Однажды чуть ли не год в магазине не было красного материала.

— Давай, Никифор, я тебе синюю рубаху сошью,—уговаривала его бабка.— А то все в красной да в красной, хоть на демонстрацию тебя неси заместо флага.

— Что ты, старая,— отмахнулся дедушка.— Никакого другого цвету мне не надо. Когда помирать буду, попрошу заместо креста красный флаг на шесте повесить. Голым буду, а другой цвет на себя не надену.

— Совсем рехнулся,— беззлобно ворчала бабка.— Вот куплю тебе красный ситец в горошек и сошью из него рубаху, а то совсем как оборванец ходишь. Смотреть стыдно.

— А что — и купи, хрусталик, купи,— миролюбиво соглашался дед.— Оно еще веселее будет.

Пришлось бабке в конце концов и на самом деле покупать красный ситец в белый горошек. Из него шили девчонкам платья, но это дедушку не смутило. Он подпоясался своим плетеным шнурочком и пошел к деду Кузнецову хвастать обновкой.

Между прочим, за эту любовь к красному деда очень не любил общественный бык. Куплен был бык вскладчину всем поселковым «обществом», и держали его во дворах по очереди.

Когда очередь дошла до Хрусталика, он загнал быка во двор и пошел задать ему сена. Дело было зимой, и Хрусталик ходил в старенькой шубе. Пуговиц на его одежде никогда не водилось, и потому, когда он стал размахивать вилами, шуба его распахнулась, обнажив красную рубаху.

Бык подозрительно глядел на мельтешащее перед ним красное пятно и стал не на шутку сердиться. Когда дед поднес ему последний навильник, бык нагнул голову, угрожающе замычал и бросился на Хрусталика. Несмотря на возраст, дедушка шустро кинулся на забор и перелетел через него, как пушинка.

— Вот ведь, скотина рогатая,— укорил он быка.— Да ведь ты, хрусталик, запросто так меня распороть мог!

С тех пор, как бы дед ни маскировался, надевая поверх рубахи свою шубейку или дождевик, бык все равно сердито мычал и, нагнув голову, кидался на него. В конце концов ухаживать за ним взялась бабка, а дед сидел дома и честил его самыми нехорошими словами.

Хозяином дедушка был никудышным. Избенка его всегда протекала, прясла забора стояли вкривь и вкось. Если он пахал огород, то борозды получались зигзагами, с бесчисленными огрехами. Дед Кузнецов не выдерживал и, ворча: «Ну, кино, штобы тебе целину доверить!», — сам брался за чипиги плуга. Если Хрусталик ехал за сеном, то его воз обязательно разваливался дорогой. А если привозил дрова, то они почему-то всегда оказывались или гнилыми, или такими корявыми и сучкастыми, что потом чурки невозможно было расколоть.

А вообще-то он был ласковым, добрым. Пока не приехал Славка, его нередко можно было видеть среди поселковой детворы. Летом он им советовал, как из доски сделать трамплин на речке, а зимой учил, как к санкам приделать руль, чтобы походило на аэросани. И сам непрочь был на них прокатиться.

Теперь дедушка всерьез готовился к войне с японцами: с ними у него были особые счеты. В гражданскую войну японцы заподозрили Лапина в связи с партизанами. Улик у-них никаких не было, но на всякий случай они выпороли его шомполами.

Пороли на лужайке, где теперь стояли наши дома. С тех пор к ней и прилипло название проклятого места. Японцы согнали сюда всех жителей поселка: стариков, детей и женщин. Лапина раздели донага, привязали к козлам. За то, что он укусил одного из солдат, когда его привязывали вожжами, Лапину добавили тридцать шомполов.

Полуживого, всего окровавленного, Лапина принесли домой на одеяле. Через полмесяца, оправившись, он ушел в партизаны. Но тот позор и унижение переживал до сих пор.

— Я, Шлава, никогда не забуду их шомполов, — жаловался дедушка Славке. — Я в гражданскую войну на них насмотрелся. На энтой станции они не только свиней переели, а и всех курей постреляли. Готовили мы тогда на них сильное наступление, хорошо бы по шее дали. Да, вишь ты, приказ вскорости вышел — не трогать япошек. Мол, тогда с Японией война может начаться. Так и ушли они от нас непобитыми. А сколько людям беды причинили! Не теперь с ними война будет сурьезная, истинный крест. Надо уговорить Петру Михайловича съездить в тайгу, посмотреть старые партизанские землянки. Поди совсем развалились, ремонтировать надо.

Дедушка снимал со стены старую берданку, принимаясь в который раз чистить изъеденный раковинами ствол.

— Патронов маловато, Шлава,— вздыхал он.— Взялись бы с Васькой, отлили бы мне пули. Был у меня хороший клып, да Кунюша летось стащил. Придумай, Хрусталик, что-нибудь, а уж пули мне отлей, будь ласка.

И дед шепеляво запевал под нос непонятную для нас песню:

В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик,
И ходит он взад и вперед,
И бьет он проворно тревогу.

«ТИХО, НЕ ШЕВЕЛИТЬСЯ!»

Клып — форму для отливки пуль — мы сделали из гипса. Но ни свинца, ни баббита найти не смогли. Славку осенила новая мысль — сделать паровую пушку. Где-то за баней он нашел трубу от паровозного штока, и они вдвоем с Генкой приволокли ее к нам во двор. Это была обыкновенная труба с отверстием в кулак и длиной метра в два. Второе отверстие было наглухо заварено.

— Вы знаете, как работает паровая машина?— с ходу ошарашил нас Славка.— С одной стороны в цилиндр напускают пару и он давит на поршень.

Славка взял палку и стал чертить по земле.

— Только пар этот не тот, что из самовара, а высокого давления. Вы же видели, какая в топке температура! Наливаем в трубу ковшик воды, а отверстие забиваем хорошим чурбаном. Разводим костер и кладем трубу в огонь. Вода закипит, а пару-то выйти некуда. Давление будет повышаться, повышаться и как бахнет! Давайте попробуем, а?

Мы налили в трубу воды, отпилили березовый чурбачок, плотно загнали в «ствол» и отправились в кусты.

— И я с вами,— заныл братишка.— Я тоже хочу стрелять чурбаном!

— Ну иди, только не путайся под ногами,— милостиво разрешил я.

Шурка напялил свою шапочку-испанку и гордо засеменил вслед за нами.

Мы подошли к тому месту, где я в начале лета поймал налима. С тех пор крючок так и болтался в воде нетронутым, хотя я наживлял его каждый день. Как видно, тот налим был единственным на всю речную округу.

— Представь себе, что это не речка, а река,— как всегда стал фантазировать Славка.— Дело происходит весной, по реке идет лед, а на ту сторону надо обязательно переправить донесение. Тут и пригодится паровая пушка. К чурбаку можно привязать письмо — и готово дело.

Мы развели костер, глухим концом сунули трубу в костер, а другой конец приподняли на рогатине.

— Теперь надо ждать, пока закипит,— Славка подбросил в огонь березовую кору.— Вы тут смотрите, а я пойду смородину поищу.

Едва он ушел, из кустов раздался озабоченный голос Мишки Артамонова.

— Ребя, где вы? Я все обыскал, думал, вы у Костыля, а вы вон где.— Помолчав и мечтательно поглядев вдаль, Мишка продолжил: — Я в ваш огород заглядывал, по нему воронье расхаживает, почти все посевы пощипало. Караулить бы надо.

— Да мы уж гоняли-гоняли их, надоело. Чуть отвернешься, они уж тут как тут. Будем в огороде путало ставить,— отмахнулся Генка.— Вот закончим испытания и начнем.

— У вас пироксилину не осталось?— посмотрев на часы, меланхолически спросил Мишка.— Петарды мне выслали, да видно на почте подзатерялись. Нечем поезд остановить, если что. Спичек и тех в магазине нет.

— Чего же ты раньше-то не сказал, тебе бы Славка наделал этих петард хоть сто, хоть четыреста,— не то в шутку, не то всерьез заявил Генка.— Хочешь, забирай эту пушку. Только примус с собой носить надо. И лопнувший рельс находить за час до прихода поезда.

— Да ну тебя, я по правде, а он баланду разводит,— обиделся Мишка-Который час.

Вода в трубе вроде бы закипела, труба стала мелко-мелко подрагивать.

Из кустов стремительно вылетел Славка. Вид у него был необычно взволнованный. На лбу выступили мелкие капельки пота, глаза из-под очков тревожно блестели.

— Ребята, там в кустах какой-то тип прячется,— шепотом сказал он.— Вдруг это диверсант, а?

Генка вопросительно повернулся в его сторону, а Мишка торопливо поднес часы к глазам и засуетился:

— Ой, мне бежать надо, я очередь в магазине занял! Вот будет от мамки трепка!— и он рысцой затрусил в сторону магазина.

— Никак его не пойму: или он придуривается, или трусит,— растерянно сказал Славка.— Что же делать-то: а вдруг и вправду диверсант сидит?

Мы молча уставились в костер, не зная, что делать...

— Отодвинуться бы на всякий случай, ― забеспокоился я.— Вдруг трубу разорвет. Давайте отойдем.

— Что это на конце трубы?— спохватился Генка.— Парашют прицепили, что ли?

— Ну, поросенок!— набросился я на братишку.— Не успеешь отвернуться, как он что-нибудь да нашкодит. Зачем ты повесил туда испанку?

— Мокрая,— спокойно ответил Шурка,— пусть сохнет.

— Ладно вам, тише,— осадил Славка,— я ее сейчас палкой сниму.

Он стал выламывать сухую тальничину, но в это время труба вздрогнула, раздался грохот и над костром взметнулось облачко пара. Труба упала с рогатины, чурбачка в ее отверстии не было, испанки на конце — тоже.

— Так тебе и надо, будешь ходить голоуший,— припугнул я братишку.— Живо шлепай домой, а то я маме скажу.

Братишка всхлипнул, обошел вокруг куста и снова встал рядом.

— Что же делать, а вдруг это и правда шпион?— вслух подумал я.— Может, на станцию сообщить?

— Так он и будет ждать. Услышал выстрел и убежал в лес,— возразил Генка.

— Надо его самим увести на станцию. Скажем, что это мы стреляли, у нас ребята в кустах сидят,— поправил Славка очки.— Руки за спину спрячем, будто у нас самопалы. А если он нападет — будем кричать, с троими-то он не враз совладает.

Мы осторожно пошли за Славкой и увидели в кустах небритого незнакомого человека. Он сидел на валежнике, ел хлеб и запивал его водой из бутылки.

— Кто это тут стреляет?— спросил он, обернувшись к нам.— Так ненароком и в человека попасть можно.

— У нас тут стрельбище, стрелковый кружок пришел,— соврал Генка.— Мы бы вас попросили пройти на станцию, а то тут пули летают.

Незнакомец отставил бутылку и сунул руку в карман.

— Тихо, не шевелиться!— срывающимся голосом выкрикнул Славка.— Чуть что — сразу пальбу откроем!

— Эх вы, вояки,— улыбнулся незнакомец, вытаскивая носовой платок и вытирая губы.— Я-то знаю, что ничего у вас за спиной нет, а меня вы приняли за шпиона. Ну, верно я говорю?

Незнакомец не спеша закурил, поднялся и отряхнул брюки.

— А вообще-то вы молодцы, так и надо. Пойдемте, мне уже на поезд пора.

Мы шли следом, пристыженные и удрученные. В комнате дежурного незнакомец пожаловался начальнику станции:

— Меня, Зуйков, чуть было не арестовали. Грозились даже подстрелить. Вот и приезжай к вам ремонтировать аппаратуру.

— Ты уж на них не сердись, время теперь такое,— примирительно улыбнулся Зуйков.— Сам знаешь, какое время. А вы, ребята, правильно действовали. Только одному из вас надо было бежать на станцию, а двум следить, чтобы диверсант не сбежал. Учтите это на будущее.


ЧУЧЕЛО - АВТОМАТ

Дни шли за днями — быстрые, тревожные, хлопотливые. Время разворачивалось, как туго свернутая пружина, события мелькали, будто в калейдоскопе.

За все лето не выпало ни одного дождя и раннее солнце пряталось в сизом дыму: до сих пор где-то горели леса. В поселок стали одна за другой приходить похоронные. Почтальона ждали с нетерпением и тревогой: что он принесет — солдатский треугольник или серую бумажку с казенной печатью? В магазин стали реже привозить товары и продукты, и там теперь выстраивались длинные очереди.

Травы, что мы посеяли,— взошли и зазеленели. На горе, да и возле реки, трава была бурая, сгоревшая на солнце, а у нас в огороде стояла изумрудная зелень.

— Аппетитная, прямо хоть в рот клади,— перегибаясь через забор, причмокивал губами дед Кузнецов. После ухода отца в армию он стал заговаривать с нами и даже интересоваться, как служит отец.

— А какую хворь можно этой травой вылечить?

— Из нее на фабрике сначала лекарства варят,— со знанием дела объяснял Славка.— А потом этими лекарствами лечат. Кровохлебка останавливает кровь, белладонной лечат желудок, а валерьянка успокаивает, когда человек нервничает.

— Ну, кино,— удивлялся Петр Михайлович, набивая трубку и гладя кудлатую бороду.— Лекарства — и растут на грядке, как брюква. Раз так, ишобы подсеять надо.

Савелича занимало другое.

— Исключительно дружно взошло, теперь бы морозами не пришибло. Поди, хорошую деньгу за травку отвалят.

— Триста рублей за килограмм,— не моргнув глазом соврал Славка.— А вот за эту пятьсот.

— Ну, не могет быть,— насторожился Савелич.— За сушеную или сырую?

— За сушеную, конечно. Но если рано посеять, можно большую деньгу огрести, лекарств теперь надо много.— И он неприязненно отвернулся.

* * *
Чучело, чтобы отгонять ворон, Славка решил сделать не простое, а механическое.

Обыкновенные пугала стояли во всех огородах. Для того, чтобы сделать такое пугало, надо было вбить в землю кол и прибить к нему перекладину. Потом натянуть на получившийся крест рваную одежду, а сверху нахлобучить какую-нибудь старую шапку. Таких пугал птицы боялись, но только первое время. Потом они привыкали к ним и преспокойно разгуливали по огороду.

— Надо, чтобы перекладина свободно поворачивалась на колу. К ней надо прибить еще две палки, чтобы походили на руки,— вслух размышлял Славка, по привычке потирая переносицу.— К одной из них вместо паруса прикрепим лист фанеры, а к другой — камень. Наверх, вместо шапки, наденем ведро. Чуть дунет ветер, палка с фанерой отклонится, а палка с камнем поднимется и стукнет по ведру: бу-мм! Вот и весь фокус.

Тут же мы принялись за работу. Я, правда, при этом только присутствовал: мне еще ничего не разрешали делать. Но шов уже не болел, и я рад был поднести молоток или гвозди, или выломить из городьбы палку.

К вечеру работа была закончена. Чучело получилось на славу: тут не только ворона, но и человек мог испугаться. Правда, «руками» оно не размахивало и не било по голове себя: не было ветра.

— Подождем немного. Может, еще подует,— с надеждой посмотрел Славка на небо.— В сумерках всегда начинается ветер.

Мы зашли в избу и стали кипятить чай.

Бум-м, бум-м! — раздалось вдруг со двора. И еще громче: бум-м-м, бумм!

— Ну вот, я же говорил,— обрадовался Славка.— Работает, как часы!

Мы выскочили во двор и смущенно остановились. Около пугала стоял братишка и кидал в чучело камни. При каждом попадании ведро тоненько пело, и Шурка подпрыгивал от радости.

— Ну молодец, ветродуй лопоухий,— похвалил его я.— Теперь будешь заменять ветер. Пойдем спать, а то тебе надо рано вставать и кидать в чучело камни.

Проснулся я от какого-то разговора. Мать в этот вечер принимала продукты и должна была прийти поздно. Их привозили с «вертушкой» — вагоном сборного поезда. Сначала их надо было принять, потом погрузить на телегу и привезти в магазин.

— Что вы тут делаете, что вам здесь надо?— услышал я взволнованный голос.— Это чужой двор и нечего вам тут делать. Уходите, а то позову сторожа.

— Не бойся, мама, это же чучело!— соскочил я с кровати, распахивая дверь.— Мы его только сегодня сделали.

— Вот, варнаки, напугали,— облегченно вздохнула мать.— А я-то подумала, что в огород залезли. И воровать-то нечего, а испугалась.

В это время наконец-то дунул ветер, чучело подняло «руку» и ударило себя по «голове»: бум-м!

— Вовремя ты вышел, сынок, а то бы мне и на самом деле пришлось идти за Савеличем.


ГОВОРЯЩАЯ ПАМЯТЬ

Уходя на работу, мать подала мне табель и наказала сходить записаться в школу.

— Давно надо было, да я как-то выпустила из виду.

От нашего дома до школы было рукой подать: стояла она за линией, левее станционного здания. Весной в поселке начали строить новую школу, но теперь вокруг бетонированного фундамента сиротливо возвышались горы брусьев и досок. Из рабочих почти никого не осталось, и строительство прекратили.

Школа была маленькой, неприглядной, всего с одной классной комнатой. Полы в классе были покрашены, парты — тоже. Терпко пахло олифой, стружками, клеем. В огромной комнате было тихо и пусто, слышно было, как о стекло билась одинокая муха. Только из каморки, примыкающей к классу, доносились приглушенные голоса. Я прислушался.

— Вообще, Глафира, я тебя понимаю,— возбужденно гудел мужской голос.— Но ведь и меня ты должна понять. Если ты не согласна, я больше не могу оставаться в этом поселке. Для меня это мучительно — ходить с тобой по одной земле и знать, что ты любишь другого. Насильно мил не будешь, но ведь я не могу без тебя, Глафира!

— Не надо об этом, Алеша, я тебя очень прошу, не надо,—мягко, но настойчиво возразил женский голос.— Я сама думала, что с Петром у нас просто дружба. Но когда проводила его, поняла, что без него мне не жить. Пусть придет хоть без рук, хоть без ног, все равно он будет желанным.

Мне стало неловко от того, что я невольно подслушал чужой разговор. Я уже было повернулся, чтобы уйти, но зацепился за крышку парты, и она захлопнулась с оглушительным треском.

— А, новенький, кажется!— натянуто засмеялся заведующий, открывая дверь.— Проходи, проходи, потолкуем. Знакомься, это вот Глафира, ваша будущая пионервожатая.

— Мы уже, кажется, знакомы,— не поднимая головы, выговорила Глафира.— Его отец работал у нас в санатории.

Она поднялась, поправила прическу и просительно заключила :

— Не сердитесь, Алексей Никитич, так надо. Всего хорошего, первого сентября увидимся.— И, даже не посмотрев на него, вышла, решительная и строгая.

— Так-то вот, брат,— печально сказал Алексей Никитич. — Давай-ка будем пить чай. Значит, получил, говоришь, крещение, отлежал в больнице. Хорошее это дело... То есть неважно все это. Ну, давай, пей,— и он пододвинул дымящийся стакан и мелко наколотый сахар.

— Извини, брат, за такую обстановку, клеенки даже нет. Ну, да теперь она мне уже и ни к чему. Уезжаю.

Алексей Никитич рассеянно смотрел в окно. На нем была синяя ситцевая косоворотка, мятый пиджак висел на спинке стула. Лет ему было за тридцать, лицо слегка припухшее, щеки выбриты до синевы.

Он смел с газеты хлебные крошки, кинул их в форточку.

— Вы теперь должны быть серьезнее. В школе остается одна Мария Петровна. Не давайте ее в обиду. И, вообще, вам пора уже стать мужчинами.

Потом оглядел стены своей каморки и спросил:

— Мать не будет возражать, если я оставлю у вас кое-какие вещички? Вы от вокзала живете всех ближе, если что, в любую минуту заскочить можно.—И, не дожидаясь ответа, стал лихорадочно собирать вещи. Потом сел к столу и что-то быстро стал писать на листке из школьной тетрадки. Положил листок в конверт, тщательно заклеил, написал: «Ст. пионервожатой».

— Это вот передашь Глафире. А это вам от меня на память, чтобы всякой ерундой не занимались,-— протянул он черную лакированную коробку с каким-то стеклянным цилиндриком наверху.— Выдумываете разные мины да пушки, еще чего доброго себе руки-ноги пообрываете.

Я недоуменно повертел в руках непонятный лакированный коробок.

— Детекторный приемник сконструировал,— пояснил Алексей Никитич.— Ничего тут мудреного нет: самая примитивная схема. Поставьте повыше антенну, провод подключите сюда,— он показал на металлический штырек сбоку,— а заземление — вот сюда. Главное, найти в кристалле чувствительную точку. Иногда чуть ли не час приходится в него тыкать иголкой... Ну что, пошли? В магазин заходить не будем, матери потом скажешь.— И, перехватив мой недоуменный взгляд, пояснил:—Пригородный идет утром, но я уеду на товарняке. За чемоданом забегу, если буду ехать мимо. А если нет, то...

И еще раз оглядев свою опустевшую каморку, он торопливо пошел вперед, чуть сгибаясь под тяжестью фанерного чемодана.

* * *
Когда мы натянули между высоченными жердями антенну, дом наш как будто преобразился. Стал он каким-то значительным и солидным: приемник на весь поселок был только один, в конторе санатория, и на возвышающуюся над ним антенну все поглядывали с почтением.

— Никак, Яколевна, у вас и радио появилось?— допытывались в магазине женщины.— Что новенького? Может, наши перешли уже в наступление?

— Пока еще радио не работает,— солидно отвечала мать,— но со дня на день заговорит. Налаживают.

Увидев над нашим домом антенну, Вовка-Костыль чуть не задохнулся от зависти.

— Ребя, а может, приемник к нам перетащим, а? Мамка весь день на работе, никто не будет мешать.

— Вступай к нам в пай,— поддразнил его Генка,— тогда подумаем.

— По сколько берете — по рублю, по полтине? — сплюнул под ноги Костыль.

— Берем инструментами. Если есть плоскогубцы, паяльник — неси.

Костыль побежал домой и принес все, что у него было: какие-то шурупы, болтики, гвоздодер.

За ним, выпячивая губу, протиснулся в дверь Кунюша.

— Вот я вам штуку принес так штуку,— самодовольно объявил он.— Из нее хоть граммофон, хоть приемник можно сварганить.

— Интересно, с чем эту штуку едят,— повертел в руках Славка коробку с пружинами, катушками и контактами, прикрытую стеклянной крышкой. Выглядела коробка таинственно и солидно.

— Селектор,— гордо оттопырил губу Кунюша.— Достал в одном месте.

— Селектор?— вспомнил я, рассматривая коробку.— Да ведь ты же его срезал в конторе санатория! Тогда еще мой отец там работал.

— Работал, работал,— заюлил Кунюша, вырывая прибор из моих рук.— Как будто один такой селектор на белом свете. Не хотите, как хотите, я к вам не напрашиваюсь.— И, зажав коробку под мышкой, вихляющей походкой зашагал прочь.

* * *
Когда все было готово, Славка начал иголкой нащупывать чувствительную точку. Но в наушниках слышался только далекий треск.

— Дай-ка я попробую,— стал оттирать его от стола Вовка-Костыль.— Я же говорил, что надо перенести приемник к нам, а то тут поезда мешают.

— Конечно,— подзадорил Генка.— Перережет радиоволну поездом и лежит она, бедняга, корчится.

— Тише вы!— цыкнул Славка.— Слышите?

Мы пригнулись к наушникам — в них раздавалась далекая, тревожная музыка. Она то замирала, то, приближаясь, нарастала. Потом музыка смолкла, и диктор стал Передавать сообщение Информбюро. Немцы наступали по всем направлениям. Бойцы Красной Армии героически оборонялись. Было тридцатое августа тысяча девятьсот сорок первого года.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


СНОВА В ДЕРЕВНЕ

Первого сентября все пришли в школу с сумками и портфелями.

Мишка Артамонов отводил каждого в сторону, показывал на часы и возбужденно рассказывал:

— Сегодня в восемь пятнадцать меня чуть медведь не задрал. Хорошо, что я успел проскочить линию перед самым поездом. Медведь за мной и — под паровоз. Чуть-чуть крушения не было.

— Ну и балабон, вечно какую-нибудь ерунду придумываешь,— ни с того ни с сего обозлился на него Захлебыш. — Пока награды не получал — человек-человеком был, а теперь фикстулой заделался, хочешь, чтобы все любовались тобой да похваливали. Давно тебя надо было на палочках покатать!

Вовка-Костыль выпячивал грудь, чтобы все видели его значок. Девчонки шушукались. Одна Надя Филатова о чем-то думала, печально подперев щеку ладонью. Кунюша сидел на парте и с отрешенным видом пересчитывал мелочь. Захлебыш успокоился и стал делать из проволоки и тонкой резинки крохотную рогатку.

В класс, по-старушечьи шаркая туфлями, вошла Мария Петровна, а за ней стремительно влетела Глафира.

Мария Петровна каким-то усталым движением расправила на плечах шаль и объявила, что четвертый класс пока будет работать в колхозе. Занятия откладываются.

Кунюша деловито осведомился:

— Платить нам за это будут?

Мишка Артамонов захлопал глазами и озаботился:

— Как же я буду работать в форменке, ведь она казенная, поизносится?

— Там ты приобретешь форму получше — спортивную,— усмехнулась Мария Петровна.— Хорошая будет закалка!

Все оживленно заерзали, а Глафира нетерпеливо подняла руку.

— Ребята, нам надо выбрать председателя совета отряда и заместителя.

Была она взвинченной, нервной, смотрела куда-то мимо нас, и ямочки на ее щеках казались скорбными складками.

— У кого какие будут предложения?

— Кунюшу, то есть Николая Степановича Голощапова,— ухмыляясь, съязвил Федька Мирошников.— Честняга и работяга. Будет и активягой.

— Лучше Рогузина,— отозвался, не поняв шутки, довольный Кунюша.— У него значок оборонный.

— А еще у него какие заслуги?— спросила Мария Петровна.

— Он сильный,— дополнил Захлебыш.— Хоть кого на лопатки положит. Костыль, одним словом.

Все засмеялись, а Глафира постучала карандашом по столу и сурово заметила :

— В данном случае шутки совсем неуместны. Вот в колхозе и покажите, кто самый сильный и ловкий. А сейчас я предлагаю избрать председателем Монахова, а заместителем Булдыгерова.

Все дружно подняли руки.

Через час мы уходили в колхоз.

* * *
Разместили нас в нашей бывшей избе. Колхоз купил ее под амбулаторию. Но ни врача, ни фельдшера в колхозе еще не было. Раз в неделю фельдшер приезжал из соседней деревни, а остальное время наш просторный дом пустовал.

Был он высокий, с пятью светлыми окнами, глубоким подпольем и необъятным чердаком, по которому можно было ходить, не сгибаясь. К сеням примыкала рубленная из плах кладовка, из которой можно было подняться на чердак. Чердак в деревне все называли вышкой.

Я тыкался по углам нашего бывшего дома и вспоминал. Вон у этого окна я сидел целыми днями и с тоской смотрел, как на улице ребятишки играли в лапту. Набегавшись с ними, я подхватил воспаление легких, и мне долго не разрешали выходить во двор. А на дворе шлепал по лужам апрель, купались в пыли воробьи и начинала зеленеть первая травка. Осторожно, из-за занавески я выглядывал на залитую солнцем улицу, а чуть начинали скрипеть на крыльце ступеньки, нырял под одеяло, словно и не поднимался с кровати.

Вот на этой стене висело отцовское ружье, а под ним деревянный шомпол.

С этой печки я прыгал, изображая парашютиста. Однажды, взяв в каждую руку по пустой бутылке и разведя их в стороны, я воинственно крикнул:

— Внимание, полетели!—И залетел с печки прямо в набитое картошкой подполье, которое было почему-то открыто. Бутылки о крал подполья разбились вдребезги, но руки, как ни странно, остались целы: ни царапины, ни пореза.

Я прошел в кладовку, залез пыльный чердак, и здесь на меня нахлынули новые воспоминания. Гостившая у нас тетка не терпела никаких шалостей и трепала меня за уши за каждый пустяк. Однажды она отправила меня пасти свиней. Я угнал их к речке, а сам лег на траву и стал читать книгу. Книга была про воздушные шары, парашюты и самолеты. Но больше всего мне понравился рассказ про Икара: о том, как он, не послушавшись своих родителей, поднялся высоко-высоко к солнцу, его восковые крылья растаяли, и он камнем упал на землю. Я. глотал слезы, представив мертвого Икара и его безутешных родителей, и в это время тетка схватила меня за ухо. Ее не интересовала трагедия Икара, ее интересовало, куда ушли свиньи. Она изорвала книгу в клочья, и судьба Икара вместе с историей воздушного флота поплыла по грязной речонке.

Прибежав домой, я залез на чердак и в безутешном горе просидел там до ночи.

Вспомнил, как в Жипках готовились к пуску электростанции. Уже утром к работе локомобиля все было готово, но пустить его решили в сумерках, чтобы было больше эффекта.

В тот день отец оделся по-праздничному, а мать сшила мне новые брюки. Были они не на лямках, а с ремешком и с настоящими боковыми карманами. Когда мы шли с отцом по деревне, мне казалось, что односельчане только и смотрят на мои брюки, и не вытаскивал рук из карманов.

...На электростанции уже собрались гости, члены правления. Когда смерклось, открылся небольшой митинг. Толпа весело гудела, вот-вот должны были пустить локомобиль. Чтобы протолкаться вперед, я зашел с другой стороны и стал пробираться между какими-то ведрами и бидонами. И вдруг, споткнувшись, полетел на пол, даже не успев вытащить рук из карманов. И тут же ощутил, что подо мной растеклось что-то скользкое. Ко мне подскочил отец и ахнул:

— Масло, масло пролил! Как мы теперь запустим локомобиль?

Он легонько поднял меня за воротник и сердито подтолкнул к дверям:

— Иди, и больше сюда ни шагу!— И когда я возвращался домой, слышал, как ребятишки прыгали около клуба и с издевкой кричали:

— Не горит, не горит!

Но мне было обидно не потому, что из-за проклятого масла на два часа задержали пуск электростанции, а потому что брюки оказались вконец испорченными.

Вообще, мне не везло в этом доме. Однажды я свалился с калитки, в другой раз меня разнесла отцовская лошадь. Чтобы отомстить ей, я по наущению Борьки Цыренова намазал оглобли медвежьим салом. Никто так и не понял, почему, в общем-то, смирная лошадь стала храпеть и биться в оглоблях.

Тогда мы решили намазать этим салом ворота на конном дворе. Колхозные лошади вставали на дыбы и никак не хотели идти в ворота. Продолжалось это до тех пор, пока нас не выследил конюх.


ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ, СУМБУРНЫЙ ВЕЧЕР

Мои воспоминания прервал стремглав влетевший в избу Борька Цыренов.

— Хо,— радостно закричал он,— кого вижу! Вот хорошо, мы тоже будем работать в колхозе. Хочешь, я попрошусь в вашу бригаду?

Не давая опомниться, он вылил на меня целый ушат новостей: Цырен Цыренович на охоте, мать пошла работать в колхоз, кузнец Бутаков умер, председателю отказали в доверии, замещает его Ленка-Мужик.

Глафира прервала его болтовню и стала отдавать распоряжения.

Меня она определила на все время дежурным по «общежитию».

— Нет уж, пускай девчонки по очереди дежурят, а я буду работать,— заупрямился я.— Врач велел мне тренировать шов, чтобы он не разошелся. К тому же я здесь все поля назубок знаю.

Глафира с сомнением покачала головой, но спорить не стала.

Выпив пустого чаю с хлебом, мы всей гурьбой направились в правление колхоза.

В прокуренной председательской комнате за обшарпанным письменным столом сидела Ленка-Мужик и неистово дымила самокруткой.

— Вовремя вы явились,— сказала она.— Работы невпроворот, а робить некому. Кто хочет идти на ток — пусть идет, кто хочет возить солому — пусть возит. А вообще-то вас прислали на колоски.

Лицо у нее осунулось и почернело, огрубевшие руки были в трещинах и мозолях.

Когда-то Ленка была самой отчаянной девкой в деревне: открыто курила в клубе, ввязывалась в драки, вместе с ребятами устраивала набеги на огороды.

Однажды она напрочь остригла косы, сделала мальчишескую прическу и надела черные ситцевые шаровары. А вскоре села на трактор и стала работать лучше парней-трактористов.

— Вот это мужик!— восхищались деревенские бабы, когда она вечером, мазутная и с папироской во рту, упругой походкой возвращалась домой с работы.— Любого парня заткнет за пояс.

С тех пор в деревне навсегда забыли ее настоящее имя и стали прозывать Мужиком.

Дружила Мужик только с одним парнем — Борькой Морковкиным. Макушка его едва едва доставала до Ленкиного плеча, Ленке ничего не стоило взять его на руки и перенести через кювет или лужу. Но, вообще-то, возвращались они из клуба по разным сторонам улицы. Где они встречались наедине — никто не знал, но асе с уваженном относились к их странной дружбе.

Сейчас коротышка Борька Морковкин служил в танковых войсках, а Мужик временно исполняла обязанности председателя.

— Я думаю, надо поступить так, — развернула список Глафира. — Девочки займутся сбором колосков, мальчики, которые посильнее, поедут на поля, остальные на ток.

— Толково,—похвалила Мужик.— Ток на Казачке, быки на скотном дворе, шуруйте. — И стала отчаянно крутить ручку телефонного аппарата.

* * *
С Генкой Монаховым и Борькой Цыреновым мы реши ли ехать за соломой.

— Ребя, я тоже хочу с вами,— увязался Вовка-Костыль.— Я такой воз наложу, быки закачаются!

— Я тоже поеду с вами,— безапелляционно заявил Мишка-Который час.— Вот только не знаю, снимать мне форменку или нет?

— Ладно, бери Захлебыша, запрягайте вторую пару, поедем. А форменку и часы можешь оставить, Кунюша давно к ним присматривается.

Артамонов вздохнул и пошел следом за нами.

Конюх подвел к нему быков, сунул в руку привязанную к рогам веревку. Один из быков тряхнул головой, Мишка кошкой отпрыгнул в сторону и спрятался за арбу.

— Мешком пуганный, а еще про медведей выдумывает,— затарахтел Захлебыш, перехватывая веревку.— Тебе на печке сидеть, а ты в Москву собираешься. Езжай, там в зоопарке давно одна клетка пустует, медведь из нее убежал, который за тобой гнался.

Захлебыш бесстрашно нагнул воловью голову, надел ярмо, сунул в него деревянную спицу и со злостью крикнул:

— Ну, поехали, цоб-цобэ!

Вместе с нами поехали девчонки собирать колоски. За селом мы увидели, что по дороге из Клюки торопливо шлепает Славка. Миновав Кузнецовскую падушку, он увидел нас и чуть не подпрыгнул от радости. Куда только девались его степенность и выдержка.

— Ребята, и я с вами!— благим матом заорал он. — Нас в другой колхоз отправляют, а я к вам выпросился.

— Очкастый, ровно профессор,— удивилась простодушная Оля, школьница из Жипков.— Умный, поди!

— Умный,— ревниво подтвердил Костыль,— только слабоват в коленках.

— Конечно,— не то в шутку не то всерьез поддакнула Надя.— Лучше пустота в голове, чем слабость в коленках. Каждому свое.

— Н-но!— поняв намек, сердито замахнулся Вовка кнутом. Быки дернулись, и Вовка-Костыль полетел с арбы.

— Ну вот, я же говорила, что у него голова легче коленок,— невозмутимо подытожила Надя.— Не на голову упал, на ноги.

— Будет вам, раскудахтались,— приструнил Генка, а глаза его шельмовато сузились.— Человеку надо возы накладывать, чтобы быки качались, а вы его угробить решили.

Скоро девчонки сошли, мы поехали дальше.

— Здесь,— остановил Борька Цыренов.— Солому надо сначала подобрать из маленьких кучек, их скорее дождем пробьет.

Мы принялись накладывать воз. Захлебыш отвел Цыре-нова в сторону и начал что-то заговорщицки шептать ему в ухо. Борька отнекивался, но потом согласно кивнул головой, подошел к нам и огорченно стукнул себя по макушке.

— Балда, вот балда, веревки-то взять забыл! Чем воза будем увязывать, а?

— Фокус,— близоруко прищурился Славка.— Жилья поблизости нет?

— Не, только за тем леском. Там чабаны стоят.

— Мишка, сходи,— затараторит Захлебыш. - У тебя ноги быстрые — р-раз, и в дамках, у тебя и часы, что компас.

— Пусть Васька сходит. Он все тут знает. Еще заблужусь, чего доброго,-- зябко повел Артамонов плечами.

— Не,— разуверил Борька,— блудить здесь негде. Пойдешь волчьей тропой, приведет прямо в отару. Волки туда часто ходят, хорошо дорогу набили.

— Я лучше в деревню смотаюсь, - опасливо покосился Мишка-Который час.— Быстрее будет.

— Ладно, если потребуется, сплетем веревку из прутьев, вон тальника сколько,— сжалился над ним Борька. — Это твой товарищ тебя испытать хотел.

Захлебыш мстительно захихикал, а Мишка надулся и стал отчаянно орудовать вилами.

* * *
Вечером все вернулись с работы усталые, молчаливые. Захлебыш начал было о чем-то рассказывать, по Костыль тут же зажал ему рот широкой ладонью. Молча поужинали и, не сговариваясь, разлеглись на пахнущей полынью и солнцем соломе.Только Артамонов сиротливо сидел в углу, привалясь к промазанным глиной бревнам, и о чем-то скорбно вздыхал. В одной рубашке, без кителя, он походил сейчас на уволенного железнодорожника.

Я уже было совсем задремал, когда осторожно открылась дверь и бывшая соседка Вера Омельченко осторожно поманила меня пальцем.

— Вась, а Вась,— заискивающе спросила она,— у вас в ружьях кто-нибудь понимает? Одна я сейчас осталась, а нашу свинью со двора кто-то хочет свести. Каку ночь под крыльцом визжит. Пальнуть бы, да не знаю, как с ружьем сладить.

Мне стало жаль бывшую нашу соседку: она всегда была неприкаянной, безответной. Ей в детстве доставалось больше других: то бык забодает, то крапивницу подхватит, то с крыльца упадет. В прошлом году, когда ей не было еще и семнадцати, она неожиданно вышла замуж. Не помогли ни материна скалка, ни отцовский чересседельник. Несмотря на то, что у нее уже появился ребенок, выглядела она все той же девочкой — беспомощной и несмышленой.

— Вовка, а Вовка, пойдем,— позвал я Костыля.— Ты же в таком деле мастак.

Вовка с радостью натянул курмушку, и мы вышли в осенний сумрак.

Над речушкой плыл клочковатый туман, дымы над избами изгибало ветром. На небе уже проглянули неяркие хрусткие звезды, но их тут нее закрыло взлохмаченными облаками.

— А что, у вас и вправду дома никого нет? — не очень-то поверил я Вере.— У вас же такая большая семья была!

— Какое там,— охотно отозвалась Вера.— Мать этим летом преставилась, сеструхи разлетелись, батю в больницу отправили, моего Николая в армию замели, одна я с ползунком осталась.

В большой омельченковской избе было чисто, но пугающе тихо. На кухне, в курятнике, свесив головы набок, подремывали петухи и куры, а в горнице, свернувшись калачиком на кровати, спал совсем крохотный пацанишка.

Конечно, в таком пустом доме, в пугающей ночной тишине может примерещиться все, что угодно. Если бы кто и решился утащить Вериного поросенка, он бы давно это сделал, а не шарился бы по двору ночами. Просто Вера от рождения была пугливой.

— Ну, показывайте, что у вас за ружье, — неторопливо попросил Вовка. — А что, ничегошное — бердана. Хуже винтовки, но целкая.

Вовка со знанием дела приложил приклад к щеке, прицелился сначала в лампочку, потом в угол.

— Ой, что ты делаешь, не стреляй! — испуганно отшатнулась Вера. — Ребятенка до смерти напугаешь.

— А я не стреляю, я смотрю, прикладистое или нет. Теперь гляди, как надо с ним обращаться. Открываешь затвор, из ствола выбрасываешь патрон. Потом вытаскиваешь патроны из магазина. Бердана разряжена. Чтобы проверить это, на всякий случаи надо нажать на спусковой крючок.

Вера внимательно наблюдала. Вовка дослал затвор вперед, нажал на спусковой крючок, и тут грохнул такой выстрел, что, казалось, дом содрогнулся от крыши до основания.

Вовка выронил бердану, Вера испуганно закричала и бросилась к заревевшему малышу.

- Кыш, кыш, окаянный, чтоб тебе ни дна ни покрышки! Ребенка удумал убить, что ли?

Вовка стоял, ничего не понимая, бледный, растерянный.

Подняв дрожащими руками бердану, он несвязно забормотал:

— Патроны то из магазина выскочили, а один в стволе остался: выбрасыватель не сработал. Пружинка видно сломалась.

— Выбрасыватель, выбрасыватель,— всхлипывая и прижимая к груди ребенка, жалобно повторяла Вера.— Вон какую дыру в полу наделал, как буравом просверлил. Повесь бердану на место и выметайся отсюдова. Тебе рогатку нельзя доверить, а ты за ружье хватаешься. Тоже мне, выбрасыватель нашелся!


ССОРА В ДОРОГЕ

Утром начался нудный осенний дождь. Он монотонно стучал по крыше, стекла в избе заслезились. Над деревней, задевая за крыши, полз клочковатый, грязный туман. Все вокруг покрылось серой тягучей моросью.

В избе стало холодно и противно. Ребята сидели за столом, как нахохленные куры, когда дверь распахнулась и на пороге появился Борька.

— Мужик всем велела идти на ток. Зерно и так мокрое, а там крыша как решето,— объявил он. С дождевика его струйками стекала вода, ботинки были заляпаны грязью.

— У меня живот болит, вчера кость проглотил. Большую, с кулак, — спохватился вдруг Артамонов.— Знобит даже.

— В паху отдается, в пояснице покалывает?— подскочил к нему резвый Захлебыш.

— Покалывает,— подтвердил Мишка.— И пах болит.

— Тогда я тебе сейчас операцию сделаю,— решительно заявил Захлебыш.— Снимай рубаху, а ты, Вовка, готовь иголку и нитки.

Артамонов испуганно выскочил из избы и, держась за живот, угрюмо побрел на ток.

Крыша на току протекала. На длинные бурты хлеба в трех местах струйками стекала вода. Между ними ходил с деревянной лопатой сторож Парфенов и на чем свет стоит костерил бригадира.

— Ему чево, он в конторе бабки считает, над ним не каплет. От мыша бумажная, от редька с хреном! Лонись чехвостил его, латать, говорю, надо, а он: «Пусть председатель решение напишет!» Да сколько твоих решениев надо, чтоб ими крышу покрыть! От ить крапива, струя барсучья!

— Да тише вы, дедушка, ребята слышат,— попробовала урезонить его Глафира.— Чего это вы так расходились.

Сторож воткнул лопату в зерно и с удивлением посмотрел на Глафиру.

-- А вы ухи не распущайте, можа я нерву успокоить желаю. Пашеница горит, в нутрях, как в поду. Шевелить надо.

Сторож принес лопаты, кинул ребятам.

— Все перекидывать надо. Кто половчее, пойдет со мной, будем крышу клепать.— И он наугад ткнул пальцем в меня, Славку и Артамонова.

— У него мосол в животе,— злорадно хихикнул вдогонку Захлебыш.— Пригодится забивать животом гвозди.

Сторож поставил лестницу, кряхтя забрался на крышу. Мы — за ним.

— Дыр, как в бригадировой голове. Полдня чухаться будем. А вон и сам он, как яга на метле.

Сторож посмотрел на конец улицы, мы тоже повернулись туда. По грязной дороге скакал на мохнатой лошаденке парень, ростом чуть больше нашего Костыля, босиком и без кепки. Из-под копыт лошаденки жирными ошметками летела грязь, лошадь уросила и храпела.

— От, язви тебя,— приветствовал бригадира сторож, когда тот осадил лошаденку и спрыгнул в лужу.— Ты чего ж это, Сенька, дурья башка, думаешь: пашеницу решил сгноить? Так ить тебя за это по головке не погладят. А погладят, так только снямши.

— Да что я, дядя Игнат, горбыль, что ли? Собой ток не перекроешь. Все склады перешарил, ни куска толя нет,— угрюмо оправдывался бригадир, подтягивая штаны.

Было ему лет шестнадцать, не больше. На его плечах, заменяя дождевик, лежал кусок мешковины, схваченный впереди шпагатом. Только сейчас я узнал в нем Сеньку Парфенова.

— То ж я и говорю: дурья твоя башка. А еще сродственник мне, племяш. Толь по складам ищет. Да в ентих складах одни крысы бегают. Давно бы ободрал их да ейными шкурами ток перекрыл. Запрягай кобылу да ехай к нам. Летось я драни надрал, хотел избу латать, да так и быть, спасу твою дурью башку. Вот этого бегуна возьми с собой, Булдыгерова. Весной заместо дома в зимовье утек, даже не почесался. Характерный на ноги!

Я от неожиданности покраснел, а бригадир покорно запряг лошаденку в телегу и коротко кивнул: «Поехали». За всю дорогу он не проронил ни слова, только нахлестывал прутиком по мокрой штанине. Когда накидали на телегу дранья и связали веревкой, он передал мне вожжи.

— Вези на ток, я пойду гвозди искать. Нынче у нас не то, что гвоздя, сучка не найдешь.— И зашлепал в кузницу.

Вернулся он еще более мокрый и удрученный.

— Проволока есть, а нарубить некому, кузнеца нет,— бросил он прямо в грязь моток проволоки.— Была бы помягче — на ней бы повесился.

— Я бы тебя еще за ноги подержал, для надежности,— поддержал сторож.— Дурной, а не лечишься. Тебе такой хронт доверили, а ты нюни пускаешь. Срамота прямо!

— Давайте, я нарублю,— взяв топор, как ни в чем не бывало, предложил Славка.— Я мигом.

— Это тебе не прутья рубить,— попридержал его бригадир,— тут тисы надо, зубило.

Славка сел на бревно, положил топор обухом вниз, зажал острие между коленями. Потом разогнул проволоку, положил на острие, стукнул по ней молотком. Кусок проволоки упал к ногам.

— Подари бригадиру полголовы,— встрепенувшись, попросил сторож.— Али отковырни ему малость мозгов. Такого пустяка сообразить не мог!

До вечера мы стучали молотками по крыше. Славка рубил гвозди, мы заменили прогнившие доски. Под конец сторож довольно хмыкнул и шутливо толкнул Артамонова в бок:

— Ну вот, без решениев обошлись. А то бумагу ему, подлецу, пиши.

* * *
Почти целый месяц, изредка затихая, шел нудный, въедливый дождь. То, что природа недодала летом, теперь решила отдать с процентами. Улицы деревни превратились в сплошное месиво, речка вздулась и почернела. Вечерами ребята возвращались с работы грязные и усталые.

Продуктишки, которые мы взяли с собой, давно кончились, а в колхозных кладовых было хоть шаром покати. Выдавали нам немного творога, простокваши и горьковатый, плохо отвеянный хлеб. Мы на большой сковородке жарили ячмень и пшеницу, варили из свеклы кисель.

Кунюша приволок откуда-то полмешка кормового турнепса, но оказалось, что это редька.

На другой день он притащил морковь.

— Где взял?— строго спросила Глафира.— По огородам лазил?

— Не,— отводя глаза, ответил Кунюша.— Достал тут в одном местечке.

— Унеси в то местечко и больше не доставай,— прокурорским тоном сказала Глафира.— Еще не хватало, чтобы о нас пошла дурная молва.

Кунюша отнес морковь, но вечерами чем-то похрустывал в постели.

Работать приходилось много и тяжело. Мы на несколько раз перелопатили бурты с хлебом, очистили его от мякины. А то, что надо было везти на приемный пункт, пропустили через сушилку.

Зерно было сырое, дрова тоже. В топке они едва шипели, не давая нужной температуры. Славка придумал заталкивать поленья в бурты, в которых прела пшеница. Дрова отнимали тепло, сохли сами и пшеница портилась меньше.

Потом притащил из кузницы старый мех, приладил его к поддувалу. Сушилка стала работать, как еще не работала никогда, но качать воздух на голодуху было муторно и противно.

— Хитер бобер, сахару тебе на язык,— улыбался сторож дядя Игнат.— Чево тебе тут отираться, шпарил бы прямо в академию ихних профессоров учить. Сколь они головы ломали, а до такого не докумекали.

Славка тер переносицу и стеснительно улыбался.

* * *
В последние дни сентября дождь сменился колючим снегом. Сначала, падая на землю, он тут же таял, потом белых островков стало появляться все больше и больше. Вечером замело, с севера налетел холодный ветер, а утром ударил крепкий мороз. Под ногами упруго зазвенел ледок, земля стала гудучей, твердой.

Прощаясь с нами, бригадир Сенька Парфенов по очереди тыкал каждому узкую замасленную ладонь и, стесняясь, повторял:

— Спасибочки за помощь, выручили.

— Чего там, не стоит,— солидно ответил за всех Вовка-Костыль. А Надя Филатова запрятала за спину руки, тряхнула головой, раскосо повела глазами и невпопад сказала:

- Да, да — спасибо.

Когда мы по лесной дороге возвращались домой на станцию, Захлебыш злорадно шепнул:

— Артамонов мосол проглотил, а Кунюша не меньше барана. Вон его как раздуло!

— Да иди ты, иди, чего пристал, — попытался увернуться Кунюша.— У меня живот распух, много воды выпил.

Но кривоногий Захлебыш клещом вцепился в его рукав, зло дернул за полу телогрейки. Из-под рубашки посыпалась отборная семенная пшеница.

— Вот... вот... живоглот, вот ты кто!— задохнулся от гнева Генка, не замечая, что говорит в рифму.

Кунюша попытался вырваться из цепких рук Захлебыша и невзначай ударил головой в живот Вовку Рогузина. Костыль взвыл, петухом наскочил на Кунюшу, а Федька стал выворачивать ему руки.

Кунюша скривился, из глаз брызнули слезы. Ноги его подломились, он упал на колени, а сверху вдруг на него навалился Мишка-Который час.

— Отпустите его сейчас нее, как вам не стыдно, что вы делаете,— запричитала вдруг невесть откуда взявшаяся Надя.— Сейчас же отпустите, а то я кричать начну!

Не обращая на нее внимания, Федька пригнул Кунюшу до самой земли и яростно зашептал:

— Жри, жри, не стесняйся: колхозное же, не свое!

— Ну чего вы, я же для всех старался,— хныкал Кунюша. Но Костыль стукнул его по шее и заорал:

— Жри, кому говорят!

Но тут подскочила Надя, рывком подняла Кунюшу, залепила пощечину Федьке и больно завернула руку Вовке Рогузину. Ее раскосые глаза горели синим огнем, развязавшаяся коса разметалась по воротнику пальто. На Надиных щеках яблоками пылали красные пятна.

— Урки вы, а не мальчишки,- гневно задыхаясь, выпалила она. Федька остолбенело смотрел на нее, а Вовка-Костыль растерянно хлопал ресницами.— Коля,— успокаиваясь, сказала Надя,— собери это зерно и отнеси в колхоз. А вы не смейте изгиляться над человеком!

Кунюша заелозил по земле, собирая пшеницу, а Надя повернулась и быстро зашагала вперед.

— Мальчики, ну чего вы там мешкаете?— окликнула издалека Глафира.— Догоняйте живее.

— Они переобувались,— как ни в чем не бывало, крикнула за всех Надя.— А Николай Голощапов вещи в колхозе забыл, обратно пошел в деревню. Да вы не беспокойтесь, он догонит — это же рядом!


ИСЧЕЗНУВШИЕ ЛЕКАРСТВА

Всю обратную дорогу мы рассуждали о том, что нам делать с нашей плантацией. Травы, наверняка, замерзли или засохли, но мы все же решили их убрать и отправить для пробы в город. Но когда я заглянул в огород, увидел, что грядки голые: на них не было ни одной травинки. Только открыл дверь в избу, как навстречу бросилась мать. Она суетливо помогла мне раздеться, потом так же быстро ушла в комнату, и я услышал, что она всхлипывает. В прихожей на табурете сидел насупленным Шурка и ковырял пальцем в стене.

— Чего натворил, говори сейчас же,— подступил я к нему.— Чем маму обидел?

— Я не обидел, я греться ходил,— собираясь заплакать, зашмыгал братишка носом.— А оно взяло и сгорело.

— Что сгорело, где сгорело?— не понял я.

— Да сено я тут купила, оно и сгорело,— заступаясь за Шурку, через стенку сказала мать.— Глупый он еще, ничего-то не понимает. Зажег костер в огороде около стога, а сено и вспыхни. Но теперь оно нам больше и ни к чему...— Голос матери дрогнул и она заплакала.

Еще никогда я не видел ее такой растерянной, жалкой. Даже когда отец сидел в тюрьме, она никогда не падала духом. Возвращаясь после тюремного свидания домой, она как ни в чем не бывало радостно хлопотала около печки:

— Потерпите, сынки, сейчас подою корову, напою вас парным молочком. А это что — снова чашку разбили? Ну, ничего, силенки в вас прибывает — вон на какие мелкие куски расхлестали. Будем пить из консервных банок: опять же посуды мыть меньше.

Горестное предчувствие сдавило мне сердце.

— Корову украли? — чуть не закричал я.— Или под поезд попала?

— Беги, сынок, к кому-нибудь, зови на помощь людей,— быстро запричитала мать.— Надо ее дорезать, пока она еще теплая. Подохла наша корова, за стайкой лежит Буре-енка!

Не помня себя, я стремглав бросился к Кузнецову. Дверь оказалась на замке. Тогда я перемахнул через забор к Савченко.

— Савелич, у нас корова подохла, дорезать надо, помогите скорей!

— Чего же ее дохлую резать,— флегматично заметил Савелич, отесывая бревно.— Собаки ее и так съедят.

— Да нет, она еще теплая, надо кровь выпустить. Пойдемте скорей!

— Мясниковская работа законных денежек требует,— назидательно протянул Савелич, втыкая топор в бревно.— Потом за неделю в бане не отмоешься.

— Да мама заплатит, вы не бойтесь. И вашей собаке потроха будут.

Савелич засунул за голенище нож, взял оселок, фартук, ведро.

— Ну, показывай, где дохлятина.

Я повел его за стайку прямо по огороду. На наших грядках были отчетливо видны следы коровьих копыт. Возле лежала наша Буренка. Савелич стал точить нож.

— Когда сгорело сено, корова открыла рогами воротца и сама зашла в огород,— вышла на крыльцо мать,— Надо было ее выгнать, а я подумала, пусть пощиплет напоследок вашей травы, пока она не совсем засохла. Прихожу на обед, а она уже мертвая!

У меня комок подкатился к горлу. Я сел рядом с Буренкой, обнял ее за шею и горько заплакал. Прижимаясь к ней, я вдруг почувствовал, что под рукой что-то стукнуло: тук-тук. Я наклонился и услышал, что Буренка храпит.

— Савелич, да она живая,— что было мочи, закричал я. — Сердце у нее бьется!

— Сейчас перестанет,— вытер Савелич нож о пиджак. — За работу отдадите заднюю ногу.

— Не дам, не дам! — как клещ вцепился я в шею Буренки.— Корову резать не дам!

Буренка сонно открыла глаза, жалобно замычала и опять захрапела, жалобно, еле слышно.

— Воды, скорее ей дайте воды! — закричал Кузнецов, с трудом перелезая через, забор. — Да она что, белены объелась?

— Не белены, а травы, ну, той, которую мы сеяли. Резать не дам, она спит, валерьянки наелась!

— Ах, оголье, вот тебе и лекарство! «От желудка лечат, успокаивают». Вот тебе и успокоили! Ишобы вы тут стрихнину насеяли.

Савелич недовольно забрал ведро, фартук и, что-то бурча под нос, поплелся задами домой. Петр Михайлович принес теплой воды, стал растирать Буренкеспину и шею.

К вечеру корова окончательно очухалась и, как ни в чем не бывало, замычала, требуя, чтобы ее подоили...


ЗАБАВНАЯ ШКОЛА

К нашему возвращению заведующей школой назначили Славкину мать. Она долго отнекивалась, но потом ее все-таки уговорили. В Киеве она преподавала английский язык, а здесь пришлось учить первоклассников и третьеклассников. Во время уроков она часто задумывалась, и ребятишки вовсю списывали друг у друга диктанты и задачки. Злой Захлебыш сразу же прилепил ей кличку Печальная Лиза.

Славка уехал учиться на соседнюю станцию, и теперь видеться с ним мы могли только по воскресеньям. Там была семилетка, а при ней интернат.

Школа у нас была забавной: в одном классе учились сразу два класса. Два ряда парт назывались вторым классом, два — четвертым. После обеда наши места занимали первый и третий классы. Так мне учиться еще не приходилось.

Пока меланхоличная Мария Петровна объясняла нам материал, второклассники решали задачки. Когда классную работу выполняли мы, она занималась с ними.

Мы с Генкой сели на последнюю парту во втором ряду, Артамонов с Костылем пристроились поближе к печке, Кунюша и Захлебыш — возле окна. Первые парты облюбовали девчонки. Место рядом с Надей Филатовой пустовало: на нем в прошлом году сидела Кузнецова Галка.

На первой же перемене Кунюша чуть не подрался с Вовкой Рогузиным. Это было невероятно: Кунюша всегда заискивал перед Костылем, стараясь ему во всем угодить. Костылю это нравилось, и он простил ему летом даже историю с украденным пулеметом.

Сегодня во время уроков, когда Мария Петровна что-то объясняла второклассникам, Кунюша настраивал музыкальный инструмент. Засунув лезвие безопасной бритвы в щель парты, он оттягивал ее пальцем и блаженно закрывал глаза. Лезвие пело, как надоедливый комар, ребятишки оглядывались. Кунюша довольно ухмылялся. Захлебыш открыл беглый огонь по второклашкам из малокалиберной рогатки, сворачивая пульки из газетной бумаги. Перед, звонком раскачался и Вовка Костыль. Он незаметно подкрался к Наде Филатовой и привязал ее косу к спинке парты.

После звонка Надя резко вскочила и, вскрикнув, опустилась на парту. Из ее раскосых глаз брызнули крупные слезы, Костыль довольно загоготал. Кунюшу словно стукнули поленом по голове: сначала он побледнел, потом покраснел, схватил Вовку за воротник и тихо, но твердо шепнул:

— Выйдем, хмырь, потолковать треба.

Вовка иронически смерил его с головы до ног и снисходительно разрешил:

— Пойдем, потолкуем.

Когда мы выскочили во двор, Костыль уже держал Кунюшу за грудки и старался угодить кулаком в подбородок. Кунюша изворачивался и пытался оторвать ему ухо.

Мы бросились к драчунам, силой растащили их в стороны. У Кунюши вздулась отвислая губа, Вовкино ухо пылало июньским маком.

— Погоди, я тебе кишков отмотаю,— пригрозил Костыль, отплевываясь и ощупывая покрасневшее ухо.— Совсем ошалел, что ли?

—- Не будешь на девчонок рыпаться,— огрызнулся Кунюша, вытирая губу.— Нашел кого задевать.

— А ты что — девичий пастух, да?— успокаиваясь съязвил Вовка.— В щенятника превратился?..

Занятия проходили шумно, с гомоном и шепотками. Мария Петровна разрывалась между двумя классами.

Когда второклассники, отдуваясь, писали диктовку, краснощекий мальчишка с соседнего ряда бесцеремонно подтолкнул меня локтем.

— Слышь, ты хорошо пишешь диктовки? Проверь, десятушку дам. Только чтобы ошибок не было.

— Это кто же установил у вас такие расценки?

— Кунюша, кто. Да ты читай, читай, а то другому отдам.

— Читай сам,— рассердился я.— А еще октябренок!

Мальчишка надулся, попытался передать тетрадь Захлебышу, но получил от него щелчок.

После уроков мы остались всем классом. Я рассказал о случившемся, Кунюша уставился в парту, а Костыль с готовностью поддержал меня:

— Во-во, у него руки медовые, все к ним прилипает, а еще туда же — драться полез.

— Ладно, чтобы этого больше не было,— примирительно сказал Генка.— А теперь давайте займемся делом: будем всем классом изучать противогаз. Кто сдаст зачет — получит значок. Идет?

Генка был единственным, кто отдыхал в пионерском лагере. Там он в прошлом году занимался в кружке «ПВХО», и теперь Глафира поручила ему вести такой кружок в школе.

— Идет,— под нос буркнул Костыль, хотел сплюнуть, по раздумал и вытащил носовой платок. Потом пересел к Захлебышу и стал с ним о чем-то переговариваться.

— Рогузин,— одернул его Генка.— Повтори, как называется эта часть.

— А ты что учитель, что ли?— угрюмо огрызнулся Костыль. — У нас тут кружок, а не классные занятия.

— Ну вот, а мы еще хотели поручить ему вести стрелковый кружок,— развел руками Генка и нарочито вздохнул.

— Какая, какая часть?— сразу встрепенулся Костыль.— Она... она называется...— и беспомощно посмотрел на ребят.

— Вот эта,— показал Генка на гофрированную трубку.— Ты ведь внимательно слушал.

— Дыхательная кишка,— подсказала вдруг Надя, делая серьезные глаза.

— Дыхательная кишка,— как эхо, повторил Вовка, не поняв подвоха.

Ребята захохотали, а Костыль незаметно лягнул Захлебыша.

— А эта? — еле сдерживая смех, опросил Генка.— В ней еще находятся клапаны.

Захлебыш пожал плечами, а Надя сузила раскосые глаза и услужливо подсказала:

— Закупорка.

— Закупорка,— машинально повторил Вовка и погрозил кулаком Наде.

Ребята хохотали, упав на парты.

— Значок сейчас получать будешь или принести на дом?— закатилась Надя, вытирая глаза.

Костыль сердито засопел и снова лягнул под партой ни в чем не повинного Захлебыша.


НА ЗАРАБОТКИ


В воскресенье, чуть свет, к нам постучал Савелич.

— Я вот к Василью, помощи просить. Сам только с дежурства, всю ночь законно звезды считал. Приходится до утра дежурить, время теперь такое.

— Да ведь вы и во двор не выходите, собаку к магазину привязываете,— удивленно подняла брови мать.— Сколько раз проверяла, никак вас на месте не обнаружу.

— Собака у меня злющая, что твой Гитлер,— ушел от ответа Савелич.— Я ее теперь так и зову. Как тявкнет...

— А если ее отравят?— усмехнулась мать.— Если она и тявкнуть не сможет?

— Ну, это вы, Яколевна, зря. Она из чужих рук ничего не берет, хоть мармелад ей давай. Исключительная зверюга! Так вот, за помощью я,— продолжал Савелич, обращаясь ко мне.— Картошки немного невыкопанной осталось, промотался в лесу с этими бревнами, законно. Хоть и малость осталось, да жалко ее бросать. Помог бы со своими дружками, а? Везде она нынче выгорела, а у нас внизу как брюква вымахала, исключительной крупноты! Жалко, вы не успели посадить, а то бы все подполье заполнили.

— Как же ее теперь копать, земля уже сверху замерзла,— недовольно сказала мать.—Ломами ковырять, что ли?

Савелич засмеялся:

— А я природу перехитрил. Я на то место ботвы натаскал, соломки натрусил сверху. Как в печке лежит!

Мать хлопотала возле плиты и не отвечала. Видно было, что ей не хочется отправлять меня к этому не особенно приятному человеку.

— Значит, договорились,— по-своему истолковал ее молчание Савелич.— Оно ведь не только нам жить надо, людям тоже картошка нужна. Кому надо — с законным удовольствием завсегда помогу. Ну, так я жду,— напомнил Савелич, суетливо надевая треух.— Спасибочки, Яколевна.

Мать растерянно поставила чайник на стол.

— Помочь-то ему, может, и впрямь надо,— вслух рассуждала она,— да человек он какой-то скользкий, есть в нем второе дно. А с другой стороны, тоже ведь человек. Так уж и быть, помогите ему, если делать вам нечего, только не очень-то там надсаживайтесь.

Ребята приняли мое предложение в штыки.

— Такой лоб, сам бы мог выкопать. Уж если помочь, так кому-нибудь попутевее. Бабке Терещихе, например: одна живет, да и старая вон какая.

— А давайте мы этим ей и поможем,— нашелся Генка.— Заработаем на копке картошку и отнесем ее Терещихе. У нее картошка не уродилась, вот и будет ей от нас вроде подарка.

Такой поворот ребятам понравился. Бабку Терещиху любили: еще год назад она была самой бойкой старухой в поселке, и никто не знал столько ягодных мест, как она. Согнувшись в три погибели, постукивая кривой палкой, она ходко шла впереди, и когда приходила на место, все ее спутники оказывались далеко позади. Возвращаясь с полным горбовиком, она собирала их по лесу и сердито отчитывала за лень и медлительность.

В прошлом году у Терещихи умерла двадцатилетняя дочь Оля. Бабка сразу сдала, ноги у нее отнялись, и теперь она еле-еле передвигалась по комнате.

Идти на «заработки» вызвались Генка, Мишка Артамонов и Вовка Костыль. Уже у ворот нас догнали Славка — он приехал на выходной — и Кунюша.

Кунюша на всякий случай держал руку в кармане. То ли у него бил там камень, то ли свинчатка. Костыль исподлобья посмотрел на него и пригрозил:

— Если еще будешь задираться, ноги выдерну и спички вставлю.

Кунюша ничего не ответил. Он покрутил носом, втянул в него воздух и мечтательно протянул:

— Свининкой попахивает, сало едят. Может, отвалят нам по граммульке?

Савелич и Фекла Михайловна встретили нас приветливо.

— Проходите, проходите,— поднялся хозяин из-за стола, заворачивая скатерть и набрасывая ее на стол.— Мы тут законным чайком пробавляемся, исключительно полезный напиток.

Фекла Михайловна что-то торопливо убрала со стола и разлила по кружкам чай.

— Ох ты, господи, и угостить-то нечем, в магазине один хлебушко да селедка. Ну, да ничего, накопаем картошечки, свеженины изжарим.

После чая все отправились в огород.

На том месте, где была выкопана картошка, огромными штабелями лежали неошкуренные бревна. Славка присвистнул :

— Крепость можно соорудить! Новый магазин будут строить?— спросил он.

— На пристройку к магазину привез, да обмишурился малость,— отмахнулся Савелич.— Перестарался, лишку привез. Ну ничего, не пропадет, смотришь, из остатков себе какую-нибудь сараюшку слеплю. Пойдемте, картошка вон в том углу.

Оценив, сколько нам предстоит копать, Генка без обиняков заявил:

— Куля полтора будет с вас причитаться, не меньше.

— Расчет не в счет, была бы работа,— отшутился Савелич.— Что накопаем, то и съедим, а что не съедим — людям продадим.

Земля под соломой оказалась холодной и мокрой.

— Ничего, ничего,— утешал Савелич,— холод не голод — живот не сосет,— так к сыпал он прибаутками.

Мы ковырялись в мокрой земле, дыханием отогревая стынущие руки, а Савелич приговаривал:

— Не дай бог, морозом прибьет. Соломкой прикрывайте ведра, соломкой.

А выковыривая большие, краснобокие клубни, вслух радовался:

— И как сподобило припахать целик! Будто кто в бок толкнул. Припахал так, на всякий случай, а вишь ты, что получилось. У Кузнецова овес и табак с теленка вымахали, а у меня, поди ты, картошка.

Петр Михайлович, заглянув через изгородь, подтвердил:

— Табачок у меня, сусед, и вправду отменный. Только ты зря припахал лишку, супротив нормы это. На одну семью — и два огорода.

— Почему же у нас одна семья?— вспыхнул Савелич.— Она Прянова, а я Савченко, временно проживаю в ее квартире. Теперь вот сараюшку буду себе лепить. Овощ законно пойдет пополам.

— Н-нда-а,— неопределенно протянул бывший единоличник.— И ты хошь, штобы тебе поверили? Хитри, хитри, да хвост береги: как бы не пришшимило.

Савелич будто не слышал:

— Давайте, давайте, ребята, ишь как морозит. Зимой каждая балаболка в дело пойдет. «Картошка — хлебу присошка»,— исключительно сильно сказано!

Когда мы, замерзшие, грязные, высыпали в подполье последнее ведро картошки, Савелич довольно потер руки:

— Ну вот, и мне пособили, и мышцы свои размяли. А теперь ешьте законно, не стесняйтесь — заробили ведь.

Фекла Михайловна поставила на стол большой чугун, притрусив вареную картошку сушеным укропом. С голодухи нам показалось, что мы никогда ничего вкуснее не едали.

Но когда дело дошло до оплаты, хозяин сухо сказал:

— По нонешним временам могу отсыпать вам от силы ведра полтора-два. Есть у вас какая-нибудь хламида?

Генка при этих словах поперхнулся, а Костыль растерянно почесал в затылке.

— Вот это гребанули! Давайте, закопаем ее обратно?

Савелич насыпал два ведерка в драный рюкзак и, показывая на Артамонова, предложил:

-— Вот часы бы я у тебя купил, куля бы картохи не пожалел. Как приспичит продавать — приходи, завсегда выручу.

И не дав нам опомниться, крикнул вдогонку:

— Рюкзак потом не забудьте. Или лучше с Васькой переправьте.

Мы на чем свет костерили Савелича, один Кунюша хитро ухмылялся под нос. Когда перешли через насыпь, он распахнул пальто и вытащил большой кус сала.

— Куркулево, не колхозное. Зырила, зырила на меня свекла-Фекла, а я все разно закрючил. Отдадим Терещихе или сами съедим?

Мы стали в тупик, не зная, что делать. Ворованное — факт, но и Савелич нас крепко обжулил. Решили отдать сало Терещихе вместе с картошкой, только не говорить, где его взяли.


ТЫЛ — ФРОНТ

В следующее воскресенье нам снова пришлось брать в руки лопаты. Теперь уже для того, чтобы рыть траншеи и щели на случай бомбежки. Фронт был от нас за тысячи километров, но граница была рядом, в Маньчжурии стояло многотысячное японское войско. Выступления Японии можно было ожидать с минуты на минуту.

В городе на крышах каменных зданий устанавливали зенитные пулеметы, на прилегающих сопках — зенитные пушки. В подвалах домов оборудовались бомбоубежища. В нашем же поселке около школы, клуба и в санатории рыли траншеи и щели.

Мы ожесточенно долбили ломами мерзлую землю, ковыряли ее лопатами, в кровь растирали руки корявыми черенками. Кое-кто из жителей стал делать такие же щели и около своих домов. Однако на нашем пятачке отрывать траншеи было бесполезно — их все равно бы залило водой.

Среди глухих сопок, в непролазной тайге, затерялся наш неприметный полустанок. На карте Транссибирской магистрали его отмстили крохотной точкой, и пассажирские поезда проскакивали ее с ходу, только товарняки останавливались набрать воду. Но если бы хоть на сутки вывели ее из строя, то на всем великом Сибирском пути замерло бы движение и фронт был бы отрезан от глубокого тыла. Этого нам даже не нужно было объяснять.

Дедушка Лапин каждый день чистил свою берданку и, приходя в гости к Петру Михайловичу, кричал мне через забор:

— Ну, что там, хрусталик, слышно по радио? Япошки еще не выступили? Уж если будет какое сообщение, не затруднись, будь ласка, прибеги к нам на гору, а то ведь запросто так можно все прозевать.

Петра Михайловича он чуть не каждый день донимал просьбой свезти его в лес, на места бывших партизанских стоянок.

— Отчепись ты, Никифор, брось это кино,— отнекивался Петр Михайлович.— Ишо бы тебя не хватало в вояках видеть. За двадцать лет все твои стоянки в труху превратились или сгорели.

— Вот и тем более надо съездить, посмотреть да подладить,— упрямо твердил Хрусталик.— Не упрямься, будь ласка. Надо же все разузнать заранее. Тут вот щелей понарыли: фронт, получается, есть, а тыла-то у него нема.

— Ладно,— сдавался Петр Михайлович.— Вот перевезу сено, навожу дров — и айда. Как раз реки к тому времени перехватит, пупы мочить не придется.

На восток поезда теперь шли реже, чем раньше. Зато на запад шли бесконечным потоком. И большинство из них — воинские. На платформах стояли машины, двуколки, пушки. На тендере и площадках — зенитные пулеметы. А в вагонах ехали красноармейцы, в некоторых — кавалерийские лошади.

Иногда во время стоянки поезда к нам забегали красноармейцы попить воды.

— Моего, случайно, не встречали? — как бы между прочим спрашивала мать.— Тоже на Маньчжурке был, писал, что вот-вот поедет на фронт.

— Нет, не встречали. Но если поедет — забежит, тут рядом,— говорили красноармейцы и торопливо убегали к эшелону.

Как-то вечером к нам заявился Цырен Цыренович. Я его не видел с тех пор, как мы уехали из деревни. Весь сентябрь, несмотря на дожди, он пропадал в тайге.

— Хо, однако, не ждали, — зашумел он, торопливо снимая с плеча тяжелый мешок. — Подфартило, однако, большого лося догнал! Вот принес вам, кушайте на здоровье. От отца какие новости слышно, сколько немцев убил?

Мать рассказала, что отец где-то на Маньчжурке, пишет редко.

— Да, однако, письма теперь писать времени нет. Я вот тоже хотел на войну. Летом не пустили. Мяса, говорят, больше давай, это теперь твой фронт. Тайга шибко горела, далеко ушел зверь. Бегаю, как изюбрь, большое обязательство взял.

Цырен Цыренович набил трубку, закурил и весь окутался едким вонючим дымом.

— Козы маленько есть, белки, однако, нынче совсем нету,— через минуту снова подал он голос.

— Отчего же это,— поддерживая разговор и мелко нарезая мясо, спросила мать.— Орехов было мало, что ли?

— Орехи есть, куниц стало много. Поедом белку едят. Сельповское дело, однако, а?

Увидев свой подарок, Цырен Цыренович обрадовался.

— Помните, значит. Хорошо. Я так думаю: наша страна — это тоже медведна, только шибко большая. Кто в нее залезет — обратно живой не выйдет.

— Как это понять, Цырен Цыренович? — не поняла мать.— Лесов, что ли у нас столько, что страна похожа на большую медвежью шкуру?

— Н-не,— выпуская дым, возразил охотник. Знаешь, почему медведь зимой спит?

— Ну, так заведено природой, так ему легче пережить холода.

— Хо!— торжествующе засмеялся бурят.— Крепко зимой медведь спит, на заломе, однако, жердями медведя будить надо! А если бы ему два вошка в шкуру пустить, что было бы, а?

Мать рассмеялась, я тоже прыснул в кулак, представив себе завшивленного медведя.

— В этом случае в берлоге развелись бы насекомые,— просмеявшись, рассудила мать.— Чесаться бы начал Михайло Иванович.

— Ишшо как! — подтвердил охотник.— Однако не спал бы медведь, шибко кусать его стали, стал бы по лесу бегать, а? Спит медведь крепко, потому, однако, что ни вошь, ни блоха, ни клещ его не кусают. Боятся, однако, кусать медведя, а? Заползать в шкуру будут и пропадать будут! Такую хитрую шкуру медведю природа дала, что ни одна тварь в нее не залезет, а если залезет — сразу помрет. Потому и спит медведь долго, что никто его не кусает. Помрет медведь — шкура его, медведна, все равно живой будет. Брось ее весной в лесу и спи спокойно — ни один клещ не заползет, от всякой твари много лет охранять будет. Вот и страна наша, как большая медведна. Какой враг ни приползал в нее, погибал, однако! И фашисты тоже пропадут скоро.

— Хорошо сказано,— восхищенно улыбнулась мать.


НАДЯ БОЛЕЕТ

Надя Филатова два дня не являлась в школу.

— Рогузин, ты не знаешь, почему ее нет?— спросила Мария Петровна.— Материал трудный, потом догонять придется.

— Не знаю,— буркнул Костыль,— я ее не пасу.

— Но ты же в одном доме живешь, мог бы поинтересоваться.

— У меня глаза сквозь стенку не видят. Могла бы сама зайти и сказать.

Простудилась Филатова, заболела,— подал голос Кунюша. — Я вчера уносил ей мякину ноги парить.

Костыль чуть слышно присвистнул.

— Где достал?— съехидничал он, но на него недовольно зашикали.

— Надо обязательно ее навестить,— наставительно сказала Мария Петровна.— И объяснить то, что мы проходили.

Нам стало неловко, и вечером мы отправились к Филатовым.

Надя лежала на единственной кровати за жарко натопленной печью. Щеки ее пылали, губы обметало, раскосые глаза ввалились и потускнели.

Младшие Надины братишки и сестренки — а их было у нее еще семеро,— возились и громко визжали в комнате на кошме, которая служила им и постелью.

— Извините, у нас народу много, а квартира маленькая,— вдруг застыдилась Надя. —- Вы отвернитесь, я сейчас оденусь, приберусь малость.

— Да лежи ты, мы разве не понимаем,— остановил ее Генка. — Лекарства-то какие нибудь пьешь?

— Николай Голощапов пошел к Глафире, чего-нибудь принесет. Вчера ноги парила, а сегодня картошкой дышала.

— А я тебе жарехи принес таежной,— достал я из кармана сверток. — Охотник у нас есть один знакомый. Да ты ведь Борьку Цыренова знаешь, это его отец.

Генка вытащил луковицу, свеклу и большую репу, положил рядом со свертком.

— Да что вы, ребята, спасибо,— совсем застеснялась Надя.— Я ведь от простуды лежу, не от голоду.

В сенях скрипнула дверь, и в избу бочком втиснулся Вовка Рогузин. Он неловко потоптался около, кровати и сел на пол, подогнув под себя длинные ноги.

— Ты что, не могла мне в стенку постучать? — грубовато поприветствовал он соседку. Посмотрел на ее пышущее жаром лицо и просительно выдавил: — Только ты меня больше не заводи, ладно?

Он посидел еще несколько минут, а потом спохватился:

— Может, вам дров наколоть? Так я побежал, это у меня быстро, раз, и готово.

Вовка без шапки опрометью выскочил за дверь, и вскоре со двора раздалось монотонное «тук-тук».

Пришел Кунюша. Он принес сверточек с таблетками и порошками. Достал листок бумаги и протянул Наде.

— Читай, тут Глафира все обозначила, что когда надо глотать. Завтра сама заскочит. А это я тебе хлеба достал. — И, довольно оттопырив губу, вытащил из-за пазухи целую краюху хлеба.

Потеплевшие было Надины глаза вдруг снова сузились и погасли.

— Спасибо, Коля, но есть я совсем не хочу,— и она решительно отодвинула ароматную краюху и закрыла глаза.

Скулы у Кунюши дернулись, видно было, как у него нервно заходил кадык.

— Думаешь, это не мой, да? Ты так подумала?

Надя ничего не ответила.

— Ну, так я пойду,— загробным голосом сказал Кунюша, сутулясь и нахлобучивая рваную шапку.— Уроки надо сделать да дров напилить... — Сглотнув слюну, он незаметно положил краюху на край расстеленной на полу кошмы и вышел. Ребятишки голодными галчатами набросились на хлеб и радостно защебетали. 


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ БУРЕНКА КЛЯНЕТ ГИТЛЕРА

Зима подкралась неожиданно, по-воровски. После затяжных дождей в воздухе лениво кружились клейкие, невесомые паутинки, багряно рдели листья черемухи и осин. Березовая листва медленно желтела, сворачиваясь в тонкие трубки. Беззаботно бегали по берегу речушки голенастые кулики, невесть откуда появившиеся гоголи ныряли в светлые, ключами бившие омуты.

И вдруг ударил мороз. Листва с берез и осин посыпалась, как шишки с перестоявшего кедра, еще вчера зеленые лиственницы пожухли и побурели.

Кулики и гоголи панически ринулись на юг, суслики торопливо нырнули в свои подземные спальни.

Потом затрусил въедливый, мелкий снежок. Он старательно присыпал дома, поля, огороды. Паровозы буксовали на засыпанных снегом рельсах. Машинисты подсыпали под колеса песок, и он тут же превращался в каменную труху.

Потом занудливо зашумел в голых ветвях ветер, по дорогам поползли белые змеи. Северян выдувал из домов тепло, гремел на чердаках засохшими кожами и противно выл в обметанных куржаком трубах.

А когда ветер угомонился, стало так тихо, что легкие шаги слышались за версту. Снова ослепительно брызнуло солнце, но природа уже уснула, зябко поеживаясь в утренних морозных туманах.

Болотистые, зыбкие дороги стали словно вылитыми из камня, и теперь можно было ехать за дровами и сеном.

В один из таких дней мы и притащили от дедушки Ляма ярмо для коровы.

Лямбарский был бондарем, но умел делать любые вещи. Жил он один, ни близких, ни родных у него не было. И домишко его тоже стоял одиноко, на самом краю поселка. Хотя Лямбарский и был мастером на все руки, мебели у него в доме почти никакой не было. Зато было полно со бак и кошек — всех мастей и пород. Как они уживались под одной крышей, невозможно было понять. Но усаживались и ели с хозяином чуть ли не из одной миски. Все, что зарабатывал бондарь, шло на их содержание. Теперь, когда с продуктами стало трудно, бондарь очень переживал за своих подопечных и работал не покладая рук. Собаки и кошки вертелись у его ног, преданно заглядывая ему в глаза. И не визжали, не мяукали, если нечего было есть. Словно понимали, что их хозяин тут ни при чем.

Мне жалко было запрягать корову в тележку, и я попытался уговорить мать привезти дрова на казенной лошади или попросить лошадь у Кузнецова.

— Нет, сынок, будем к ярму приучать Буренку,— непреклонно заявила мать.— С Кузнецовым у отца были неважные отношения, а на казенной Савелич возит мох для пристройки.

— И вовсе не для магазина, а для своего дома,— обозлился я на Савелича.— Пристройку он придумал для отвода глаз, а сам собирается рубить себе пятистенку. Бревнами весь двор завалил, из них крепость поставить можно!

— Не наговаривай напраслину на людей,— построжела мать.— Почему ты становишься таким ершистым и злым? Добрее надо смотреть на людей, стараться замечать в них хорошее, а не плохое. Конечно, у Савелича есть недостатки, но ему не придет в голову строить сейчас себе дом. Рабочих нет, а сам он ревматизмом болеет. Хоть бы уж пристройку к магазину слепил.

— А если у него ревматизм, чего же он все лето на покосе калымил? По болотам косить ревматизма нет, а так чуть-что — «ах-ох»!

Мать осуждающе покачала головой и неодобрительно поджала губы.

Наша поездка за дровами напоминала спектакль. Перед тем, как запрячь Буренку, мать закрыла магазин и пригласила всю очередь к нам домой. Потом выгнала корову из стайки, привязала к рогам веревку, надела ярмо. Буренка покорно подставила шею, продолжая жевать жвачку.

— Молоко у нее от работы не усохнет? — интересовались бабы.

— А ежели шею перетрет ярмом?

— Раньше на хуторе мы всегда для работы запрягали коров,— терпеливо отвечала мать.— Молока, конечно, убавится, зато все вы сможете себе вывезти дрова и сено. Каждой ярмо заказывать не надо, на десяток дворов хватит одного. По нынешним временам и корова мерин, — попыталась пошутить мать. — А нам-то с вами к мужицкой работе не привыкать.

Поехать со мной в лес вызвался Генка Монахов. А потом к нам неожиданно примкнул Захлебыш. Сердито сверкая глазами, он брызгал слюной и зло тараторил:

— Если думаешь, что у меня ноги кривые, так я уже значит не человек? Всегда я у вас на отшибе, думаете, что разболтаю, да? Да я еще никого не закладывал, ни Кунюшу, ни Костыля, я...

— Ладно, Котька, притормози,— осадил его Генка. — Если хочешь, поехали, нечего на себя наговаривать.

Мы понукнули Буренку, но она уросливо взбрыкнула ногами и замотала головой, пытаясь сбросить ярмо. Захлебыш хлестнул ее кнутом. Корова покорно вздохнула и уныло поплелась по припорошенной снегом дороге.

— Ты не думай про нас худого,— погладив коровий бок, вдруг примирительно просипел Захлебыш. Он был в валенках, в мешковатой телогрейке и походил сейчас на малорослого мужичка.— Это немцы на тебя ярмо нацепили. Если бы не война, мы бы сейчас на печке лежали да в потолок поплевывали, а ты бы в стайке спала.

У Захлебыша — Котьки Аристова — не было ни матери, ни отца, жил он у двоюродной тетки. Сейчас он, наверное, жалел не только Буренку, но и себя.

Холодный хиуз пробирал насквозь, прошивая холодными иглами телогрейки и рукавицы.

В лесу ветра не было, но было холодно и неуютно. Бурундуки уже крепко спали в своих деревянных гнездах, только то с одной, то с другой стороны раздавался монотонный перестук дятлов.

— А страшновато тут все-таки одному, правда?— зябко поежился я, доставая пилу.— Ни одной живой души не видать.

— Тут хоть ни одной души, а в партизанских лесах фашисты рыскают,— задумчиво почесал подбородок Генка.— Людно, а пострашней. Недаром Хрусталик говорит, что надо заранее в лесу сделать завалы. А то вдруг высадятся японцы и моргнуть не успеешь, как попадешь в окружение.

— Хрусталик, Хрусталик,— вдруг опять обозлился Захлебыш.— Чудит этот ваш Хрусталик. То красную рубаху напялит, то летом в валенках ходит. Увидят его японцы — кто куда разбегутся! Помешался на этих японцах.

— И вовсе он не чудной, а немного со странностями,— решительно заступился за Славкиного дедушку Генка. — Доживешь до таких лет, еще не такой странный будешь. Чем над Хрусталиком изгиляться, лучше бы чаю сварил, а мы сухостою навалим.

— С величайшим удовольствием,— с издевкой согласился Захлебыш.— В чем прикажете вскипятить — в шапке, в кармане? А может, у вас тут самовар закопан?

— Вот видишь, а еще об Хрусталике говоришь. Да он такие хитрости знает, что ни в одной книге не вычитаешь! Вот как бы ты увез зимой картошку в тайгу, чтобы она не замерзла, как?

— Спрятал бы под рубашку, подумаешь, невидаль! А еще лучше — в живот.

— Да нет, я без шуток,— не отступал Генка.— Надо увезти в тайгу картошку, но ни сена, ни войлока нет. Картошка в мешках, а мороз сорок градусов.

— Повез бы ее летом,— растерялся Захлебыш.— Или в каждый мешок положил бы по печке-буржуйке.

— Вот и не знаешь, а Хрусталик придумал. Надо картошку варить в мундирах, а потом замораживать. Бросишь мерзлую в кипяток, потом возьмешь в кулак — кожура сама и облезет. Хоть жарь ее, хоть вари — не сластит, не горчит, нормальная картошка и все.

— Ну, а как бы Хрусталик чай вскипятил? — уже серьезно спросил Захлебыш.

— Надо из березовой коры сделать корытце, а в него насыпать снегу. Так даже и в бумажном пакете вскипятить можно.

— Тогда иду кипятить чай,— окончательно сдался Котька.— Да здравствует твой Хрусталик!

Пока Захлебыш кипятил чай, мы распилили сваленную ветром сухостойную сосну и положили сутунки на тележку.

— Теперь часто придется ездить, — рассуждал Генка. — Больше, чем на неделю, не хватит.

Посидев у костра и выпив теплой воды — на чай способностей Захлебыша не хватило, — мы тронулись обратно. Буренка обреченно тянула воз, в глазах ее светилась печаль. На заледеневшей лужице ноги ее разъехались и она жалобно замычала.

— Гитлера клянет, — перевел Котька. — Говорит, все равно ему будет капут. Тогда на нем будут возить дрова.

Когда наша медлительная процессия въехала во двор, около стайки, на месте сгоревшего сена, мы увидели только что сложенный стог. Дед Кузнецов старательно расчесывал его граблями и тряс всклокоченной бородой.

— Кино показали, на вымя ярмо надели! Да разве эту скотину для потехи разводят? Вы ишобы собаку к ней пристегнули, а еще лучше — курей. Глядишь — и яиц бы дорогой насобирали. Сено свое изожгли, пришлось своим поделиться. А они голодную скотину за дровами погнали. Что ли язык отсох попросить у меня лошадь?

— Так ведь время такое,— было заикнулся я, но Петр Михайлович гневно потряс граблями:

— То-то и оно, что время! Люди нонче как никогда должны держаться друг за дружку, чтобы беду побороть. А так, в одиночку, она всех сковырнет. Я так даже предполагаю этот забор спилить, теперь он ни к селу ни к городу. А вы все хотите отгородиться от людей заплотом.


ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ

После ноябрьских праздников мать принесла домой хлебные карточки. Каждый квадратик в них обозначал число. А цифра в квадратике — количество хлеба на день. Матери полагалось в день четыреста пятьдесят граммов, нам с Шуркой — по триста. Такие же карточки были на сахар и кондитерские изделия.

Мясо, которое принес Цырен Цыренович, давно кончилось, корова не доилась, ни картошки, ни овощей у нас не было.

— Теперь придется жить только на это,— как можно бодрее сказала мать.— Ничего, сынки, скоро корова отелится, а пока будем чаек покруче заваривать, сахарку из березовых веток наварим.

— У Савелича сахару много, целый мешок,— вдруг встрял в разговор Шурка.— И колбасы полмешка!

— Не болтай, чего не следует, ты что, по сусекам у него лазил?— обозлился я на братишку.— Тоже мне, ревизор нашелся!

— Он у них часто бывает,— заступилась за Шурку мать.— Фекла Михайловна все шьет что-то, а нитку в иголку вдернуть не может — глаза плохие. Вот и зовет Шуру на помощь. Между прочим,— посуровела мать, строго взглянув на Шурку,— тетя Фекла мне сказала, что ты вчера ходил через линию в поселок. Разве я тебе разрешала?

— И ничего я не ходил,— буркнул Шурка, пряча глаза.— Никто не видел.

— Фекла Михайловна видела.

— Ну да,— не поверил Шурка.— Нитку в иголку вдеть не может, я меня увидела!

Вечером мать пришла из магазина насупленная. Как ни пыталась она шутить, было видно, что она чем-то встревожена. Еще днем Савелич сердито укорил ее:

— Ты что же, Яколевна, не намекнула, что карточки вводят? Мунтулишь, мунтулишь на вас, а тут такое дело сокрыла. Незаконно сокрыла, факт!

Я не обязана была докладывать вам об этом,— сурово сказала мать.— Не на меня вы мунтулите, а на государство работаете. А о карточках я и сама не знала. Да если бы и знала, ничего бы от этого не изменилось.

— Исключительно неверно рассуждаешь, Яколевна,— уже мягче заметил Савелич.— Времена вон какие пошли трудные, теперь каждый должон трехкратно для себя стараться. Ведь случись что — никому до тебя дела не будет. Вчера вона сколько можно было накупить хлеба и сухарей насушить. А теперь поди укуси его.

— Вы ведь знаете, Савелич, что с хлебом давно плохо, сколько месяцев за ним в очередях стоят. Против довоенного в пять раз меньше привозить стали.

— Так-то очередь, а мы ведь работники магазина. Я вон и бревна для склада отесал уже. Работа, сама знаешь, исключительно тяжелая. К тому же ревматизм у меня, радикулит.

— Вы больше о своем строительстве печетесь, чем о складе, — обозлилась мать.— Обвели меня вокруг пальца — вон какую домину себе заложили. А для склада отесали один вершинник. Теперь-то я сама вижу, что о пристройке вы хлопотали для отвода глаз. Интересно, как вы будете строить дом со своим радикулитом?

— Государство завсегда идет навстречу трудящему человеку,— не отвечая на вопрос, жестко отрезал Савелич,— потому как исключительно на его плечах оно держится. И такого закону нет, чтобы из-за войны строительство прекращать. Лесу я себе попутно привез. Может, в этот дом я потом фронтовиков пущу.

— Что-то я сомневаюсь,— ожесточилась мать.— Использовать казенную лошадь в личных целях я вам категорически запрещаю, не для этого она прикреплена к магазину. А за бревна, которые вы привезли себе — заплатите государству вдвойне.

Вечером после работы, когда мать опечатывала магазин, Савелич ехидно намекнул:

— Вот она карточная система: кому краюшку, а кому булку с подушку. Поделиться бы надо, Яколевна, все-таки в одном магазине работаем.

— Как вам не стыдно?— задохнулась от гнева мать.— Вы что думаете, я хлеб в сумке несу? Вот, смотрите! — и она стала торопливо выбрасывать из сумки халат, платок, перчатки. Потом достала кирпич хлеба и зло сунула Савеличу в руки:

— Взвешивайте!

Развернула хлебные карточки:

— Если хоть на один талон отрезано здесь меньше, я готова пойти под суд! А теперь давайте соберем ревизионную комиссию и проверим.

— Да что ты, Яколевна, ведь я пошутил,— растерялся Савелии.— Ты уж извини, исключительно глупая шутка. Я что, я просто так, на всякий случай, вдруг, дескать, окажется когда законный излишек. Ведь весы не аптечные.

Попив чаю и успокоившись, мать категорически заявила :

— Теперь, Вася, будешь приходить за хлебом сам. Халат я буду надевать под пальто, сумку с собой больше брать не буду. В очереди можешь не стоять, отпущу так, но чтобы все видели, что у нас честно.

С той поры каждый вечер мы с матерью наклеивали талончики от хлебных карточек на листы бумаги. Были они маленькими, в половину почтовой марки. Мать больше всего на свете боялась их растерять. Один раз у нас не хватило несколько талонов.

— Теперь неделю сидеть без хлеба,— загоревала мать. — Ну-ка, давайте искать как следует, ведь не могла же я просчитаться.

Мы облазили весь пол, заглянули в каждую щелочку. Я даже слазил в подполье — не провалились ли они туда. Шурка тоже ползал рядом, старательно заглядывая под кровать и под стол. Наконец, он спросил:

— Вы чего потеряли?

— Чего-чего, талончики от карточек,— буркнул я.— Посидишь без хлеба — узнаешь!

— Я их приклеил,— горделиво засиял Шурка.— Я тоже хочу помогать карточки клеить.— И он вытащил из кармана клочок газеты с приляпанными вкривь и вкось хлебными талонами.

— Слава богу, нашлись! — обрадовалась мать. — Ну и глупый же ты, ничего-то еще не понимаешь. Теперь такая бумажка ценится на вес золота!

— Золото тяжельше,— безапелляционно заявил Шурка.— Тетя Фекла давала мне подержать золотой пятак — тяже-олый!

— Молодец, все знаешь,— пошутила мать,— только ты лучше к тете Фекле не ходи больше, ладно? Нечего тебе там делать.

— Почему не ходить? Мне тетя Фекла сахар дает,— не сдавался Шурка.

— А хотя бы потому не ходи, что у Савелича собака злая. Недаром ее Гитлером называют,— поддержал я мать.

— Гитлер! Гитлер злой, а эта собака людей боится.

— Вот и поговори с ним,— засмеялась мать.— А Савелич говорит, что из-за его собаки ни один вор к магазину не подойдет.

Когда наклеенных талонов накопилось много, к нам пришли члены ревизионной комиссии. Они тщательно пере считали талоны, сверили цифры по фактурам.

— Ну что, Василий, растапливай печку, сжигать будем,— складывая их стопкой, вздохнул Голощапов — Кунюшин отец, — заведующий водокачкой. — Они свое дело сделали.

— А зачем их сжигать, на них хлеба можно купить, — запротестовал Шурка. — Сдать в магазин, а потом снова наклеить.

— Смотри ты, какой лукавый,— удивился молчаливый печник Филатов.— Смухлевать, конечно, не трудно, да зачем же нам обманывать самих себя. Вот мы написали в акте, что сожгли их, а на самом бы деле не стали жечь — разве это было бы честно? Никогда нельзя мухлевать!

— Наш Васька всегда мухлюет, он все лето на меня мух напускал, — обиженно поджал губы Шурка.

Огонь в плите разгорелся, все сели напротив открытой дверцы и стали бросать в нее листы с наклеенными на них талончиками.

— Странно даже,— нахмурился Кунюшин отец,— вроде бы не бумага это горит, а хлеб наш насущный на огне корчится.

У меня ребятишки, как только принесет мать хлеба, словно бы в волчат превращаются,— задумчиво сказал печник.— Глазенками так и зыркают. Хоть бы картошечка была, все бы живот набили. А то водица да хлеб, хлеб да водица.

— Зато Савченко начинает себе хоромы строить,— неприязненно заметил Голощапов.— Картошкой мужикам платит. Вот оглоед!

Печник Филатов угрюмо подтвердил:

— Я ему за ведро картошки печь сложил. Хоть работа в десять раз стоит дороже, вынужден был пойти... Чем-то надо кормить ораву.

Хлебные талоны догорели, печник помешал золу.

— Боюсь, долго придется нам заниматься этим делом, война-то затягивается. Ну-ка, Васька, включи свою говорильню, послушаем, что там на фронте... А этого мироеда уволить бы со сторожей надо и лошадь у него отобрать. Как думаете на этот счет?


ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ

Через неделю мать снова созвала ревизионную комиссию.

— Казните меня, но я и сама не знаю, как это получилось. По количеству булок все было правильно, а по весу оказалось несоответствие.

— А много не хватает?— нахмурился Степан Васильевич, Кунюшин отец.

— В том-то и дело, что пять килограммов лишних. То ли на пекарне ошиблись, то ли еще что.

— Тогда это легче поправить,— облегченно вздохнул печник.— Придется составить акт и оприходовать хлеб. А в пекарню написать, чтобы мух не ловили, взвешивали как следует. Тебе, Яколевна, тоже впредь надо смотреть как следует, теперь каждую крошку надо на учете иметь.

Один акт составили на оприходование излишков, второй — на уничтожение накопившихся за неделю талонов.

— А Савелич нашу золу с огорода утяпал, — опять влез Шурка.— На сите сеял.

— Тьфу ты! — сердито сплюнул Кунюшин отец.— Неужели несгоревшие талоны искал? Давайте напишем бумагу в орс, пусть его увольняют к чертям собачьим. И как он прилепился к нашему магазину?

Мужики выпили пустого чаю, заваренного брусничным листом, и разошлись.

— Мама, у нас сегодня сбор теплых вещей для фронта,— напомнил я.— Будем ходить по домам. Что мне отнести, а?

— Отнести-то ничего доброго нет. Разве вот отцовские валенки. Да и телогрейку, пожалуй, можно отдать, сами как-нибудь перебьемся.

— А шерстяной пряжи или шерсти у нас нет? Нам говорили, что необязательно готовые вещи — можно и шерсть, и овчины. Их отправят на фабрики, а там сделают перчатки, шубы и теплые жилеты.

— Погоди, погоди,— засуетилась вдруг мать. — А если унести нашу медведну? Из нее такой теплый жилет может получиться! Правда, подарок,— спохватилась она, но тут же махнула рукой и решительно заявила: — Цырен Цыренович не обидится, на общее дело даем. Он и сам сейчас по тайге рыскает, для победы старается. Неси!

Принесенные школьниками вещи были аккуратно сложены в каморке, в которой когда-то жил Алексей Никитич. Печальная Лиза — Славкина мать, аккуратно записывала каждую вещь в ведомость.

— Молодцы, молодцы,— хвалила она каждого.— Помните, как у Пушкина:

Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье!
Елизавета Петровна была сегодня какая-то не такая. На ней было праздничное белое платье, на ногах — в такой-то мороз! — туфли, на шее нарядные бусы. Сейчас она казалась полнее и выше, глаза ее солнечно улыбались. Такой возбужденно-веселой я ее еще никогда не видел.

— Славка в это воскресенье приедет?— спросил я ее, удивляясь странной перемене.— В прошлое воскресенье он почему-то не приезжал.

— Приедет, приедет! — нараспев сказала Елизавета Петровна и вдруг закружила меня по каморке.

— Не только Славка, но и наш папка скоро вернется! Из госпиталя написал, вот как! Ну, чего вы стоите, как истуканы, идите по домам, разговаривайте с людьми, объясняйте, что теплые вещи нужны для нашей победы! Ну, живо, живо, одна нога тут, другая там!

Мы снова разошлись по домам. В каждом из них нам отдавали какую-нибудь вещь: шерстяные носки, варежки, рукавицы. Бабка Терещиха отдала даже свою шаль:

— Ничего, ничего, если ее распустить, для целой дивизии можно носков навязать.

Дивизию бабка наверняка перепутала с отделением.

Когда мы в прошлый раз принесли ей картошку и сало, она никак не могла взять в толк, чего нам от нее надо.

— Какие же вы тимуровцы, если ты Генка, ты Вовка, а ты Славка. Чегой-то вы темните, шалавы. Может, вы на что-то выменять хотите? Так неча крутить, говорите прямо.

С большим трудом мы растолковали бабке, что такое тимуровцы, и пообещали в следующее воскресенье напилить ей дров. С тех пор, когда к ней приходили ребята, она не знала, в какой угол их посадить.

Многодетный печник Филатов долго растерянно чесал в затылке, когда мы ему объяснили, зачем пришли.

— Трудную задачу вы мне задали, ребята. Из теплых вещей у насодин армяк да одни валенки на всю семью, и то Надька истаскала их в школу. Вот кошма есть, да какой с нее прок?

А когда мы собрались уходить, вдруг хлопнул себя по бедру и глаза его загорелись надеждой:

— Валенки вам, случаем, не сдавали?

— Сдавали, пар двадцать, наверное, принесли.

— Истоптанные там есть? Ну, которые починить надо?

— Есть, даже с дырками есть несколько пар.

Вот и прекрасно!— обрадовался Надин отец.— Несите их сюда, ведь я же сапожничаю. Этой кошмой так подошью, что век износу не будет!

К Савеличу мы пошли втроем: я, Генка и настырный Захлебыш.

— Вот у него-то мы наберем вещей, говорят, у него от них сундуки ломятся,— сверкая глазами, тараторил Захлебыш. — Больше всех от него принесем!

Около мазанки Феклы Михайловны вовсю шло строительство. Несколько угрюмых мужиков ошкуривали бревна и вырубали в них пазы. Четыре венца уже лежали на фундаменте, вокруг валялись щепки и мох. Будущий дом был в несколько раз больше мазанки Феклы Михайловны. В сторонке из сучковатого вершинника вырастал небольшой сруб — будущая пристройка для магазина.

— Проходите, проходите, чего глаза пялите, — недружелюбно покосился черный, словно закопченный, плотник. — Хозяин подаст.

В избушке Феклы Михайловны было жарко натоплено. Хозяйка хлопотала около большого чугуна, из которого вкусно пахло картошкой и мясом. Савелич в одной нижней рубашке сидел на табуретке и точил пилу.

Мы сглотнули слюну и сказали, что нам нужны теплые вещи.

— Эк загнули!— откладывая пилу, буркнул в усы Савелич.— Да я сам в одном исподнем хожу. Фекла, есть у нас что из теплого али нет?

Фекла Михайловна потупилась и певуче сказала:

— Так тебе же известны наши достатки. Бьемся, бьемся, строючись заново, не доедаем, не допиваем работников кормючи. Может, старую шубейку им дать, нехай ею облапотятся?

— Нам ничего не надо, это для фронта надо,— едва сдержал себя Генка.— Если жалеете, так и скажите. А милостыни нам не надо.

— Ишь, как они, шаромыги, заговорили! — картинно повернулся Савелич. — Мне для фронта, может, выходного костюма не жалко, да ходоки-то вы не очень законные. Кто осенью под меня мину подкладывал, а? А теперь ко мне же за вещами идете? Исключительно некрасиво! — Мы повернулись, но Савелич вдруг подобрел:

— Ну-ну, уж и обиделись сразу. Исключительно нервными стали. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Раз все вам давали, и я дам. — Он вынес из комнаты видавшую виды шубейку и решительно сунул Захлебышу.

— Нет, обносков мы не берем! — густо вспыхнув, злобно затараторил Захлебыш.— Греетесь тут у печи, а там в окопах красноармейцы мерзнут. — И, опрометью выскочил во двор.

Мы выбежали следом, проскочили мимо поджавшего хвост Гитлера и с треском захлопнули за со бой калитку.

— Вот куркуль проклятый! Кулак!— затрясся от злости Генка. — Правильно мы сделали, что не взяли эту хламиду.


КУНЮША ГОВОРИЛ ПРАВДУ

Настроение у нас было подавленное.

В школе мы нос к носу столкнулись с Кунюшей, и Генка в сердцах цыкнул:

— Ты-то тут чего шаришься, тебя в сборщики не назначали!

— Я теплые вещи сдавал,— обиженно отвесил губу Кунюша.— Такую шапку принес — закачаешься.

— Интересно, где ты ее взял, — заерепенился и Захлебыш.— Стырил, стибрил, сбондил, слимонил?

— Где, где — достал! — затравленно огрызнулся Кунюша. — Тебя не спросил — где!

— Так бы и сказал, что спер для общего дела, — встрял в разговор вывалившийся из каморки Костыль.— Знаем, как ты все достаешь.

На шум вышла веселая Печальная Лиза.

— В чем дело, мальчики, перессорились, что ли?— она остановилась и недоуменно перевела взгляд с Рогузина на Кунюшу.

— Нет, — возразил Генка, — ничего мы не ссорились. Вот Голощапов говорит, что теплую шапку принес. Правда это?

— Правда, мальчики, хорошая шапка.

— Елизавета Петровна, — заволновался Генка, — эту шапку надо вернуть. И вообще никаких вещей от него принимать нельзя, потому что они чужие. Разве приятно фронтовику носить на голове чужую шапку?

— Постойте, постойте, мальчики, что-то я вас не пойму. Все вещи, которые вы сегодня принесли,— чужие. Но они в то же время и наши, коллективные. А теперь этот коллективный подарок мы отправим на фронт. При чем же здесь чужое и наше?

— Это не общее, — замялся Генка, с трудом подыскивая нужную фразу. — Как бы это... Вы Голощапова плохо знаете. Он все... Ну, как бы это сказать... присваивает. И брать от него ничего нельзя. Даже на оборону.

— Да я... я... — несвязно залепетал Кунюша, еще больше выпячивая губу. По его лицу расплылись красные пятна, правая бровь подергивалась.— Я — честное слово, гад буду...

— Какое у тебя честное слово,— затараторил Захлебыш. — Пшеницу таскал, деньги за решение задачки собирал, все у ребят из-под рук тащишь. Не стыдно?

Лицо у Кунюши стало совсем пунцовым. Он что-то хотел сказать, но безнадежно махнул рукой и опрометью выскочил за дверь.

Елизавета Петровна растерянно развела руками.

— Ничего не понимаю в вашем конфликте. Может быть, вы правы, а может быть, Голощапов на самом деле сделал подарок от чистого сердца. Никто не знает, какие чувства обнажила у людей эта война. Хороший человек вдруг оказывается подлецом, а у того, кто считался плохим, неожиданно выступают прекрасные качества. Догоните Голощапова и поговорите с ним по-хорошему. Может, его и вправду надо воспитывать, но не таким вот методом.

Надя резко тряхнула косичкой и решительно заявила:

— Я тоже с ними пойду, а то они вечно дров наломают. Сами гуси хорошие, а других готовы заклевать до смерти. Эгоисты какие-то, а не ребята.

Кунюши нигде не было видно, мы удрученно поплелись к нему домой.

— Вот еще не было печали, так черти накачали,— чертыхался Генка.— И надо было Кунюше подвернуться под горячую руку.

Надя насупленно молчала.

Дома у Голощаповых нас встретила Кунюшина мать — низенькая, уставшая женщина, с синими разводами под глазами. Кунюша набычась сидел около зыбки и качал сестренку.

Ни слова не говоря, Кунюшина мать открыла сундук и стала выкидывать на пол всякое барахло: плоскогубцы, компас, пенал, самодельную кобуру.

— Выбирайте, что здесь ваше, каждый день ко мне с этим приходят. У всех дети как дети, да и у нас их кроме него семеро, ни об одном худого слова не скажут. А этот... У, ирод,— замахнулась она на Кунюшу полотенцем, — глаза бы мои на тебя не смотрели!

Кунюша еще ниже опустил голову и просительно протянул:

— Ну не надо, мам, перестань.

— Не надо, не надо,— еще пуще завелась мать, — и в кого ты только такой выродился! Вы думаете, он только у людей тащит? Из дому все волокет, никакие замки не спасают. Ложки прятать стала, так его разве это удержит. Варишь суп, а он голой рукой в кипяток шасть, картофину норовит вытащить. Ну, чего глаза лупишь, иди принеси дров!

Кунюша, не поднимая головы, вышел. Генка смущенно кашлянул, Надя поправила на голове платок.

— Нет, он у нас теперь ничего не тащит,— деревянным голосом соврал я, хотя узнал свои плоскогубцы и кобуру Вовки Рогузина. — Мы к вам насчет меховой шапки.

— Так ее уже нет, ее Колька должен был в школу унести. Неужели на что променял ирод?

— Что вы, — пояснил Генка,— мы только хотели узнать, где он ее достал. А так шапка очень даже хорошая, новая.

— Из сундука я ее достала, откуда ж еще, — с достоинством сказала женщина. — Вот из этого, большого. Перед войной самому купила, думала, хоть одну хорошую вещь сносит. Так Колька пристал: отдай да отдай, надо ее в фонд обороны сдать...

— Да уж не подумали ли вы, что и шапка краденая? — накинулась она вдруг на нас. — Неужели бы мы стали дарить чужое бойцам Красной Армии! Как у вас только язык поворачивается! Вот и про Николая говорите «вор, вор», а я уже с осени на него жалоб не слышу, это добро с лета валяется. Говори человеку без конца, что он свинья, и он хрюкать начнет. Тоже мне, товарищи распрекрасные: нет, чтобы его в хорошую компанию взять, так вы только и знаете, шпынять его. Такого работящего, как Николай, еще поискать надо: он и за дровами, он и за водой, а вы «вор, вор»!

Колькина мать прижала полотенце к глазам, а Надя вдруг просветлела и с нескрываемым торжеством посмотрела на нас.


ВСТРЕЧА С ОТЦОМ

Выйдя от Кольки, мы, не глядя друг на друга, распрощались и разбрелись кто куда. Я отправился домой. Чтобы попасть на свою сторону, пришлось обогнуть воинский эшелон: паровоз набирал воду. Было уже темно, и в приоткрытые двери теплушек виднелись раскаленные докрасна печки. На противоположной стене вагонов тускло посвечивали фонари. На тормозных площадках стояли закутанные в тулупы часовые, на тендере матово поблескивали пулеметные стволы. Мимо меня с котелком в руках пробегал красноармеец.

— Какая станция, мальчик?— спросил он. Услышав название, громко засмеялся:

— Клюка, это еще куда ни шло, а я вот бывал на станции Костыль!

Мне тоже стало смешно. «Надо сказать Рогузину»,— подумал я про себя.

Было очень морозно, и от паровоза поднимались белые клубы пара. За дверями теплушек о чем-то негромко переговаривались бойцы.

«И отец вот так когда-то проедет,— подумал я, плотнее запахиваясь в пальто.— Вот бы увидеть!»

Перешагнув порог дома, я так и остолбенел. Около кухонного стола, распахнув полушубок, сидел на табурете отец и маленькими глотками прихлебывал чай! Около него, заглядывая в глаза, стоял Шурка и примерял шапку-ушанку с большой красной звездой. Мать, радостная, возбужденная, хлопотала около стола.

— Хорошо, сынок, что ты появился. А я уж думал, что не дождусь, — поднялся отец навстречу. Он поздоровался со мной за руку, как с большим, и пристально посмотрел в глаза.

— На фронт еду, к счастью, поезд остановился...

В это время настойчиво загудел паровоз.

Мать встрепенулась, прильнула к отцу.

— Ничего, ничего, за нас не беспокойся, у нас все хорошо. Всякие трудности бывали, и эти переживем. Воюйте, как следует, а с хозяйством мы управимся.

Отец торопливо застегнул полушубок и надел шапку.

— Папа, а если я с тобой до Черемуховой доеду, там толкача прицепляют. Переночую в интернате у Славки, а утром пригородным приеду? — залпом выпалил я. — Мне и собираться не надо, я уже одетый.

— Право, не знаю, — растерялся отец. Но мать под толкнула меня в спину и торопливо сказала:

— Езжай, езжай, чего тут раздумывать. Хоть за меня с отцом наговоришься!

Отец трижды поцеловал мать, Шурку и крикнул с порога:

— Как только приеду, сразу же отпишу! До свидания, до встречи!

Поезд уже стал набирать ход, когда мы подбежали к большому коричневому пульману.

— Товарищ лейтенант, можно мне взять до соседней станции сынишку? — крикнул отец в темноту вагона.

— Давай, давай, — раздался оттуда басовитый голос. — А мы тут, грешным делом, было подумали, что и ты отстал.

Чьи-то руки подхватили меня и втащили в вагон. Следом запрыгнул отец.

— А что, Коломеец разве еще не нашелся? Может, он по ошибке сел в чужой вагон?— спросил отец, отдышавшись.

— Вряд ли,— ответил все тот же с хрипотцей бас. Голос мне показался знакомым, но я не мог вспомнить, где я его слышал. — По всему эшелону сделали перекличку, нет его — как ветром сдуло.

— Может, просто отстал, еще нагонит в пути.

— Как бы не так. Перерыли весь вагон, ни рюкзака, ни оружия не нашли. Дезертировал Коломеец, факт. Комендант говорит, что такие случаи уже бывали.

Говоривший открыл дверцу буржуйки, подкинул щепы, и вагон осветился красным, колеблющимся светом.

— Иван Андреевич? — недоверчиво тронул я его за рукав полушубка. — Это вы, да?

— Васька? — не меньше моего удивился Иван Андреевич. — Ну и ну, бывают же такие встречи. Скажи — не поверят. А я вот на фронт еду, будем с твоим отцом колошматить немцев. Шов еще не разодрал, с крыши больше не прыгал? Мою голову Яков Андреевич так починил, что теперь ни одна пуля не прошибет.

Бойцы с интересом прислушивались к нашему разговору. Колеса мирно постукивали, вагон подергивало и качало.

— Как там житуха теперь, сынок? — придвинувшись, осторожно спросил пожилой, рябоватый боец с прокуренными усами. — Говорят, на голодном пайке сидите?

— Не, чего там, паек дают, — как можно солидней ответил я. — С махоркой вот туговато, а так ничего.

Все вокруг засмеялись, а молоденький боец уточнил:

— Значит, с махоркой в школе туговато, а с выпивкой как?

— Да я не про себя, — краснея, отодвинулся я от печки.— Это в магазине всегда спрашивают, когда будет махорка. Про другое не говорят... А ты, папа, опять в разведке будешь служить, да? — попытался я переменить разговор.

Отец когда-то часто рассказывал, как он воевал в партизанской разведке.

— Твой отец теперь переквалифицировался, — ответил за него Иван Андреевич. — Он у нас командир пулеметного расчета. Видел? И Иван Андреевич выкатил из-под нар станковый пулемет.

— Помнишь, ты рассказывал про игрушечную войну? В народе говорят: «Если дети начинают играть в войну, жди настоящей». Так оно и случилось... Ну, а настроение как у людей, что говорят о войне, о победе?

Мне было неловко оттого, что я оказался в центре внимания. Но отец слегка подтолкнул локтем:

— Ты рассказывай, рассказывай, не стесняйся. Мы полгода в степях стояли, с людьми не виделись.

— Настроение боевое, — начал было я, как ка политинформации. Но, увидев укоризненный взгляд отца, поправился:

— Всяко люди живут, кто как. Картошка вот нынче не уродилась, а так бы все ничего. Сегодня мы теплые вещи собирали для фронта. Так почти все последнее отдавали...

— Молодцы, правильно действуете,— похвалил высокий сутуловатый боец. — Теперь вы вообще должны заменить нас в тылу. Читал в газете письмо пионеров из Татарии? — Он расстегнул планшетку и протянул сложенную в несколько раз газету. — Возьми вот, прочитай в школе.

— И пусть ответное письмо напишут в Татарию, товарищ политрук, — предложил кто-то.

— Это они сообразят, не маленькие. Ну, а войны с Японией не боитесь?

— У нас дед Лапин к ней готовится. Каждый день чистит свою берданку.

— Вот это дед, всем дедам дед,— весело зашумели бойцы, когда я рассказал им про Хрусталика.— Уж если вы хлопочете для победы да Хрусталики оружие чистят, тогда япошкам несдобровать!

Поезд замедлил ход, паровоз требовательно загудел.

— Приехали, — погрустнел отец, когда поезд дернулся и затих. — Управляйтесь тут без отцов. Вы теперь быстро должны взрослеть. — И, развязав рюкзак, вытащил две банки консервов.

— А это тебе от меня, — сказал рябой, вытаскивая кусковой сахар, — подставляй карманы.

— И от меня, и от меня! — загалдели бойцы. На моих коленях выросла делая груда подарков.

— Да что вы, куда нам столько! — растерялся я. — Вам самим надо!

— Ничего, ничего, бери, — ободрил Иван Андреевич, подавая вещевой мешок. — Это когда мы в степях сидели, с питанием было туго. А теперь фронтовая норма идет. И обмундирование — видел? Каюк фрицам — сибиряки едут!

В Черемуховой поезд простоял минуты две, не больше. Сзади подошел толкач, звякнули буфера, паровозы погудели друг другу, и поезд медленно пошел на подъем. Высунувшись из вагона, отец долго махал рукой; его самого не было видно, лишь смутно белел его полушубок. Я не вытирал слез, они выкатывались из-под ресниц и мерзлыми горошинами падали на застывшую землю, — было не меньше пятидесяти. Я словно предчувствовал, что эта встреча — последняя, и стоял на перроне до тех пор, пока подслеповатые фонари толкача не скрылись за поворотом.


В ГОСТЯХ И ДОМА

Славка не ожидал моего появления в интернате.

— Ты что, с неба свалился? — захлопал он белесыми ресницами, близоруко щуря глаза.

А ты знаешь, что твой отец скоро вернется? — вопросом на вопрос ответил я ему. — Я отца проводил — на фронт он поехал... А вы ничего живете, с электричеством. Не то, что мы — при коптилке сидим.

— Тут поселок большой, депо,— пояснил Славка. — И школа тоже хорошая. Про моего отца ты правду сказал?

На кухне около плиты толпились девчонки и мальчишки. Вся плита была заставлена кастрюлями.

— Кашеварят, — на ухо шепнул Славка. — В столовке одной соей кормят, в рот уже не лезет.

— Вот это цветок так цветок! — присвистнул я от удивления, увидев в углу поставленную на табуреты огромную бочку. Со всех сторон бочки свешивались толстые зеленые плети с желтыми, чуть вытянутыми цветами.

— Это я огурцы посадил по новому методу, — как всегда засмущался Славка и потер переносицу. — В этой бочке земли, как в грядке, чуть не сорок ведер. Просверлил вокруг дыры, затолкал в них рассаду. Тепло, светло. Может, что получится, а? Вот только не знаю, как опыление провести.

Мы вышли в коридор. Там висела красочно разрисованная стенная газета «Интернатовец». Я остановился, начал рассматривать рисунки, и вдруг увидел: «В. Лапин. Убийца».

Он проплывал над нашею землей
Зловещею коричневою тенью,
Над беженской испуганной
толпой,
Которая была ему мишенью.
— Ты еще и стихи пишешь? — удивился я. — Мне небось об этом не говорил.

— Да это просто так, — покраснел Славка. — Сочинение в школе задавали, вот и получилось стихами. А потом его в газету переписали.

— Еще чего-нибудь нахимичил? — вспомнил я выражение Якова Андреевича. — Покажи.

— Некогда химичить, — вздохнул Славка, — времени не хватает. То металлолом собираем, то в депо помогаем. Вот эту штукенцию еще сделал, а больше ничего. — И Славка показал на стенные часы, над которыми висел электрический звонок.

— Как семь утра, так сам и звенит. Вот только, когда света нет, не работает.

Славка озабоченно потер переносицу и, извинившись, сказал:

— Надо воспитательнице про тебя сказать, а то у нас насчет этого строго. Пойдем к Софье Андреевне, она рядом живет.

Из соседнего дома слышалась музыка. Славка постучался, и мы вошли.

Симпатичная белокурая женщина, не отрываясь от ящика, похожего на пианино, сказала:

— Посидите, я сейчас доиграю.

Софья Андреевна играла, низко опустив голову. Ногами она попеременно нажимала на педали, а пальцами задумчиво перебирала белые клавиши. Музыка была грустная.

— Фисгармония, — шепнул Славка. — А это все старинные книги.

Три стены комнаты были заставлены стеклянными шкафами, сквозь стекло виднелись кожаные переплеты с золотым тиснением.

— Она в библиотеке, что ли, живет? — шепотом спросил я.

— Нет, это ей от деда осталось, — так же шепотом ответил Славка. — Он у нее был смотрителем народных училищ.

«Дворянка», — подумал я, украдкой заглядывая в соседнюю комнату. Там громко тикали огромные часы, а на стенах висели картины в золоченых рамах.

Софья Андреевна резко захлопнула крышку инструмента и поднялась.

— Что случилось, мальчики, я вас слушаю. Ты, кажется, Лапин, а это кто?

Славка объяснил, в чем дело.

— Порядок есть порядок, — тряхнула волосами Софья Андреевна. — Это же интернат, а не общежитие. — Она поправила прическу, пристально посмотрела на меня и строго закончила:

— Никаких исключений из правил делать не буду. Когда появляются исключения, падает дисциплина. Если согласны ночевать здесь, я пойду к соседям. Располагайтесь! — и, накинув платок, порывисто вышла за дверь.

— Видишь, какая она у нас, — улыбнулся Славка. — И строгая и добрая. Володька Степанов из нашего класса потерял хлебную карточку, так она с ним своим хлебом делится. Похоронная ей пришла, не находит себе места...

В четыре утра Славка проводил меня на поезд. Увидев, что я оставляю на столе консервы и сахар, он испуганно замахал руками:

— Что ты, что ты, убери сейчас же, а то мне нагорит! У нас ребята кто молоко привозит, кто картошку, но она ничего не берет. Однажды даже нажаловалась директору.

Мать тоже не очень обрадовалась подаркам.

— Мы-то перебьемся с хлеба на квас, а они на фронт едут. К тому же в магазин сегодня привезли сало-шпиг, карточки на жиры отоваривать будем. И картошки немного есть: Петр Михайлович ведерко принес. Отнекивалась, отнекивалась — все же заставил взять. — Мать замолчала, задумчиво посмотрела в окно. — Теперь-то я знаю, почему он в колхоз не шел — из-за председателя, из-за Сущина, который на отца донос написал. Оказывается, этот Сущин в тридцатые годы и кузнецовского брата в тюрьму упрятал, оттого и сыр-бор загорелся. Вот и пойди, разберись в людях.

* * *
В школе на пионерском сборе мы зачитали обращение пионеров Татарии. «На защиту Родины и нас, детей, — говорилось в нем, — пошли наши отцы и братья. Самоотверженно, не щадя жизни, защищают они советскую землю от ненавистного врага. Мы также не можем сидеть сложа руки в такой ответственный момент. Докажем подлым фашистам, что у нас, в Советском государстве, все от мала до велика на защите Родины. Если нас не берут на фронт, будем полезными в тылу. Пусть не забывают фашистские палачи, что мы, советские дети, не только умеем хорошо учиться, но и упорно работать на благо нашей социалистической Родины».

— Я уже вам говорила, — оглядела посерьезневших ребят Глафира,— что объявляется подписка на строительство танковой колонны. Некоторые спрашивали, по скольку нужно вносить, а Рогузин интересовался, будет ли за это какой-нибудь значок.

При этом Захлебыш мстительно хихикнул, а Вовка-Костыль уставился в пол.

— Михаил Артамонов внес в фонд обороны часы, которыми его наградил нарком, — повысила голос Глафира. — Артамонов поступил как настоящий патриот своей Родины.

Все ахнули и повернулись к Мишке-Который час. Тот вызывающе улыбнулся и до локтя задрал рукав кителя: на запястье левой руки виднелся только отпечаток браслета.

— Вот это да! — выразил всеобщее удивление Вовка.

— Но других ценностей и денег мы от вас принимать не будем, — продолжала Глафира. — Их заработали ваши родители, и они сами дадут на оборону, сколько посчитают нужным. А вот если мы заработаем деньги сами — это будет настоящий вклад в оборону.

— Значит, учиться не будем? — обрадовался Вовка. В третьем классе он просидел два года, не клеилось у него с учебой и в четвертом.

— От учебы вас никто не освобождает, — постучала карандашом по столу Глафира. — Давайте подумаем, где заработать.

— Пойдем к Савченко, он дом строит, — предложил Кунюша. — Ему сейчас вот как люди нужны, — и он провел по горлу ладонью.

— Держи карман шире, заработаешь! — сверкнул глазами Захлебыш. — Лучше метлы заготавливать.

— А если заготовить для школы дрова? — вспомнил я нашу осеннюю поездку в лес. — Школа за них, наверно, дорого платит.

— Вот это правильно,— одобрила Глафира.— Мы с Елизаветой Петровной так и договорились, только хотели, чтобы до этого вы сами додумались. Летом своими силами отремонтируем школу. И будем как можно больше собирать металлолома.

После собрания стали репетировать новогодний концерт. Политическая пьеска всем ребятам понравилась, только никто не хотел играть в ней Гитлера.

— Заставить Рогузина, — не то в шутку, не то всерьез выкрикнул Кунюша. — У него прическа похожая.

— А у тебя руки загребущие, как у него — буркнул Вовка, украдкой сплевывая под парту.

Глафира стукнула ладонью по парте:

— Кто больше получит за неделю плохих оценок, тот и будет исполнять эту роль. А теперь давайте послушаем Надю.

Надя вышла вперед, строго оглядела всех и начала декламировать:

В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
Стихи были необыкновенными, возвышенными и тревожными одновременно. Казалось, что стены раздвинулись, и мы сами видели, как по черному сумраку ленинградских улиц шагает с высоко поднятой головой Киров и мостовая гулко звенит под его ногами.

А когда Надя закончила:

Пусть наши супы водяные,
Пусть хлеб на вес золота стал,
Мы будем стоять, как стальные,
Потом мы успеем устать,—
все еще долго сидели не шелохнувшись.

В темноте улицы нас осторожно окликнул Артамонов:

— А меня сегодня чуть дезертир не убил. Шел в школу, а он выходит из лесу около третьего отделения и спрашивает, есть ли у меня петарды. Охочусь, говорит, от воинской части, а пороху маловато. Страшный, обросший, щека обморожена. Еле удрал от него! Может, это шпион, а?

— Ну и помело ты: с медведя начинал, а закончил шпионом, — набросился на него Захлебыш. — Дугу бы на тебя надеть, а на нее колокольчик повесить, чтобы передохнул твой длинный язык.

— Да ну тебя, я правду говорю, — обиделся Мишка. — Иду, а он из кустов — страшный, обросший...

— Ладно, — пожалел его Генка, — так бы и сказал, что неохота потемну домой топать. Пойдем, переночуешь у нас, а завтра это дело обмозгуем. Только ведь сочиняешь ты все.

На всякий случай мы рассказали об этом начальнику станции. Зуйков задумчиво пожевал губами.

— Вообще-то, была ориентировка, что один дезертир ушел возле Дарасуна с эшелона. Он с приисков, его теперь там ищут. С другой стороны, мало ли что может быть — не один ирод на свете. Опять же Артамонову верить нельзя. После того, как он на самом деле предотвратил крушение, уже дважды ставил нас в неловкое положение. Заявит, что обнаружил лопнувший рельс, пошлем бригаду, а там оказывается или заусеница, или неровный стык. Но на всякий случай ухо надо держать востро.


ГОЛОД, ХОЛОД И САЛО-ШПИГ

— Есть хочу, — жалобно ныл братишка, — картошечки хочу, молочка!

Ничего съестного у нас несколько дней уже не было. Красноармейскими подарками мать поделилась с Кузнецовым и Лапиными, корова еще не доилась. Хлеб мы делили на маленькие кусочки, но его не хватало и до обеда.

— Подожди, Буренка отелится, тогда молоком хоть залейся, — попробовал я успокоить братишку. — Сейчас ей молоко нужно для теленка.

— А ты отбери от теленка, я тоже хочу.

— А может, от коровы ногу отрезать?

— Отрежь, мяска хочу-у!

— Ну, ладно, не гунди. Как придет фактура, сало по карточкам давать будут.

— Врешь ты, врешь, — засучил Шурка ногами. — Давно обещаете, не даете.

— Да понимаешь ты человеческий язык или нет? Сало пришло, а фактуру потеряли. Надо, чтоб пришла новая. Тебе нельзя в магазин идти голяком? Вот и сало нельзя продавать без фактуры. А знаешь ты, какое это сало? Язык проглотишь: его из Америки привезли, буржуйское. Если будешь ныть, то тебе не шпик будет, а пшик, понял?

Шурка было успокоился, а потом снова завел:

— Картошечки хочу, молочка!

У меня самого который день сосало под ложечкой. Вспомнив, что в книгах потерпевшие кораблекрушение ели кожу, я на всякий случай спросил:

— А сушеного мяса не хочешь?

— Хочу, хочу,— запрыгал братишка. — Давай сухого мясочка!

Я полез на чердак и снял с жерди телячью шкуру, которую повесили туда еще бывшие хозяева. Шкура не гнулась и звенела, как жесть.

— Ты случайно не знаешь, как варят шкуру?—колом поставил я ее на пол. На ней шерсти, как на верблюде.

— Побрить надо, на полном серьезе подсказал Шурка. — Возьми у Савелича бритву, побреем.

Я с трудом разрубил топором шкуру на куски и затопил печку.

— Будем палить, как мама палила ноги на холодец. Одного кусочка хватит тебе на месяц, у тебя зубов мало. Будешь сосать вместо соски.

Запахло паленым. Я вертел куски шкуры над огнем, пока они не обуглились. Потом соскоблил с них сажу и положил на стол. Что с ними делать дальше, я не знал.

— Ой, горячий, горячий! — завопил Шурка, роняя кусок шкуры под ноги. Он схватил его и хотел сунуть в рот. Бурый кусок упал и рассыпался на кусочки.

— Спасибо за подсказку, знатным поваром будешь. Давай разбивай остальные куски.

Молотком мы раздолбили куски, засыпали в чугун, залили водой и посолили.

Шурка изнылся от нетерпения.

— Да подожди ты, — одергивал я его. — Помнишь, сколько времени мама варила холодец!

Часа через два варево было готово. Я попробовал его и поперхнулся. Оно пахло паленой шерстью, столярным клеем и еще чем-то.

* * *
В воскресенье решили ехать за дровами для школы. Елизавета Петровна сказала, что на этом мы можем заработать за зиму пять тысяч рублей.

— На коровах много не навозишь. Одну лошадь возьмем у Кузнецова, а вторую у Савченко, — говорил Генка. — Пусть только попробует отказать, теперь ему это так не пройдет. В лес поедут самые сильные: Вовка Рогузин, Котька Аристов — он хоть и маленький, а настырный — и Мишка Артамонов. — Кличка Мишка-Который час теперь отпала от Артамонова сама собой, хотя он по привычке то и дело задирал рукав, чтобы посмотреть время.

— А куда же меня? — обиделся было я, но Генка успокоил:

— Ты будешь править лошадьми, я тоже поеду с тобой. Остальные во главе с Кунюшей пусть пилят дрова в школе.

Кунюша подтянулся и радостно заулыбался.

Захлебыш тоже заважничал: впервые на серьезное дело его пригласили персонально.

Чуть свет все четверо собрались у нас, и мы перелезли в соседский двор. К нашему удивлению, кузнецовская лошадь стояла уже запряженной. На ее спину была наброшена попона, на колесных спицах тускло поблескивал лед.

— Смотри ты, какой догадливый! — удивился Генка. — Или ты Кузнецову про воскресник сказал?

В кухне горел свет. Возле печки на табурете сидел одетый в шубейку Петр Михайлович, а напротив, на стуле, — Савелич. Поглаживая истертые кисточки сивых усов и мельком взглянув на нас, Савелич вкрадчиво продолжал начатый разговор:

— Старуха ругается: в недоброе время курить, грит, начал. А что я с собой поделаю — раз начал, исключительно трудно бросить. Законно! Теперь пологорода засажу табаком. Ты уж не обессудь, выручи по-соседски.

— А какой тебе больше табачок нравится, сусед — турецкий или болгарский?— пытливо скосил на него глаза Кузнецов, доставая с печки корытце. — С корешками или одна зеленуха?

— Дак все это едино, лишь бы дым шел да в горле першило, — захихикал Савелич. — Исключительно все равно.

— Ну, тогда закури вон энтого, — мелко накрошив топориком стебли и размяв пересохшие листья, предложил Кузнецов. — За такой на базаре по пятьдесят рублев за рюмку дают.

Петр Михайлович проворно оторвал от газеты угол и протянул Савеличу:

— Хошь козью ножку крути, хошь самокрутку.

Савелич взял клочок газеты и стал растерянно вертеть его в пальцах.

— Не, я больше из трубки смолю, из нее вроде бы приятней. Да и бумагой теперь не вдруг разживешься.

— Это ты правильно, сусед, трубка, она сподручней. У меня всяких калибров есть, выбирай! — и дед достал с печки несколько самодельных трубок.

Савелич взял первую попавшуюся, насыпал в нее табаку.

— А теперь примни его как следовает, — предложил Кузнецов, доставая кресало. — Вот так, так, — и поднес к трубке зачадивший фитиль.

Савелич втянул в себя дым, выхватил изо рта трубку и натужно закашлялся. Из выпученных глаз выступили слезы.

— Как, ничего табачок? — осведомился старик и морщинки возле его глаз разошлись тонкими лучиками. — Пробирает до селезенки?

— Спасибо, — прокашлявшись, благодарно заулыбался Савелич, — в самую точку. Исключительный табачок. Значит, договорились?

Лучики-морщинки сошлись у деда на переносице. Он убрал корытце на печку и отчужденно сказал:

— Не взыщи, сусед, табаку я тебе не дам. Ты ни самокрутку вертеть, ни трубку держать не могешь. Табачок-то тебе нужон с работниками расплачиваться, на одной картошке не можешь домину вытянуть. Наблюдаю я тебя и диву даюсь: хоть мальца, хоть убогого ободрать рад. Захребетник мирской, вот ты кто есть! Но за все твои шахеры с тебя еще спросится. Так-то, суседушко, не обессудь уж.

— Да как же, Михалыч, да что же это, — было начал Савелич, но Петр Михайлович взял кнутовище и наставил его на дверь:

— По сю сторону штобы я тебя больше не видел. Кыш! — и широко распахнул дверь.

Потом, шатаясь, подошел к столу, сел и, обхватив всклокоченную голову заскорузлыми пальцами, закачался из стороны в сторону. Мы стояли не шелохнувшись. В кухню белыми, лохматыми клубами вваливался морозный пар.

— Дверь-то закройте, ребята, — не разжимая рук, сказал старик. — Холодно ведь.

Потом тряхнул головой, будто сгоняя тяжелый сон, и удивленно спросил:

— Ну, Савелич — понятно: работники курева требуют. А вы-то пошто ни свет ни заря?

Мы сбивчиво рассказали о пионерах Татарии, о танковой колонне, о воскреснике по заготовке дров.

— Ну кино, все одно к одному, — отнял дед от лица руки. — Никифора простудил, лошадь загнал, да тут еще супостат энтот... Эх, жизня! Коня я вам, конечно, дам, только пусть постоит малость, одыбает. Всю ночь его гнал. И надо было хрычу поддаться на уговоры. Заладил Никифор: поедем да поедем в тайгу, обсмотрим былые стоянки. Ладно, думаю, потешу стариковскую душу, все равно надо копылья для полозьев искать. Взял его сдуру, поехали. А там речонку подперло, наледь повылезала. Ну и влипли в нее. Никифор нет, чтобы ноги поджать, соскочил с телеги, бегает, суетится. Провалился по пояс. Костер развели, сушить я его стал. А морозяка вон какой крепкий: с одной стороны пар от одежи идет, с другой она колом берется. Привез Никифора, а он посинел, как кура, лежит в постели, зуб на зуб не попадает. Беда да и только!

Петр Михайлович нахлобучил шапку, поднялся и строго-настрого наказал:

— Пусть с часок постоит, оклемается. Дадите теплой воды, сенца бросите. Да и с собой не лишнее взять. А я побегу к Никифору — может, фершала вызвать надо?

* * *
Выехали в лес мы только к обеду. У Савелича вторую лошадь просить не стали: хмурые плотники надели на нее хомут, привязали один конец вожжей к гужам, а второй к бревнам и стали затаскивать их по накотям на сруб.

— Не связывайтесь вы с ним, совсем человек обесстыжел. Узнал, что мы в орс письмо написали, вот и залютовал, всех готов загнать в гроб, — предупредила нас мать. — На днях Савелича уволят, тогда берите лошадь хоть на три дня. Бревна для склада скоро сгниют, а он только над своим домом хлопочет.

Стояла середина декабря, но снегу почти нигде не было. Тот, что выпал,— или испарился, или его сдуло ветром. Солнце плавало в оранжевой короне низко над сопками. Было холодно и чуть-чуть туманно. Дымы над избами стояли неподвижно, как гигантские белые столбы. В лесу было неуютно, тихо. Даже перестука дятлов не было слышно.

Лошадь неторопливо шагала между соснами, сама выбирая дорогу. Изредка она вздергивала морду и настороженно поводила ушами. Мы шли пешком, чтобы согреться.

— Чует, что ли кого? — озираясь, прошептал Мишка Артамонов,— ружье-то хоть прихватили?

— А как же, — откликнулся Генка. — Хрусталик Вовке бердану велел пристрелять, Костыль у нас по этому делу спец. Держи-ка, Вовка, — достал он с телеги запеленутую в рогожу бердану. — Четыре патрона хватит?

— Иди-ка ты со своей берданой! — отшатнулся Костыль. — Это не ружье, а самопал какой-то: само стреляет.

— Пуганая ворона куста боится. Такое, что ли, испытывал в деревне? — не очень зло напомнил Захлебыш. — Знаменитый был выстрел, как же. Второй значок тебе полагался.

— Сам ты пуганая ворона. А берданку лучше убрать, ни к чему она здесь, — насупился Вовка. — Теперь ее хоть медом обмажь, не возьму в руки. Лучше из рогатки стрелять.

— Смех смехом, а я того мужика видел на самом деле, — упрямо повторил Артамонов. — Сегодня приснился даже: лицо обросшее, щека обморожена.

— Ты бы ее снегом натер, вот она бы и отошла, — снова стал заводиться Захлебыш. — Бритву бы ему предложил, помазок. Знаешь, как называется колокольчик, который привязывают к лошади? Вот ты этот колокольчик и есть.

— Вот честное, честное пионерское, — остановился Мишка. — Чтоб мне с треском провалиться на этом месте!

В ту же секунду раздался громкий треск. Мы остолбенели: неужели Мишка на самом деле проваливается? Только придя в себя, увидели: колесо телеги зацепилось за сухостоину и высоченная жердь с грохотом упала на землю.

Мишка втянул голову в плечи и пугливо озирался вокруг. Костыль удивленно хлопал глазами.

— Тьфу, да-ну, что было дальше? — как ни в чем не бывало продолжал издеваться Захлебыш. — Пушка-то хоть у него была?

— Не, винтовка за плечами висела. Здоро-о-вая!

— Ладно, пусть он нам только попадется, — дурачась, пригрозил Захлебыш. — Мы ему с Костылем ноги выдернем и спички вставим. Верно ведь, Вовка?

— Типун тебе на язык, — чертыхнулся Вовка. — Дрова рубить надо, а он зубы точит. Давайте, ребя, остановимся, чего дальше ехать. Тут сухостоины сами под топор лезут, — и сплюнул.

— Остановимся так остановимся, — согласился Генка.

И мы стали в две пилы раскряжевывать смолистые, поваленные бурей сосны.

Когда телега была нагружена, Генка сказал:

— Двоим надо ехать, а троим тут остаться. Пока шель да шевель, можно еще воз напилить. Поздно вернемся, да, поди, дед ругаться не будет.

— У меня, ребята, живот болит, — пожаловался вдруг Захлебыш. — Я, пожалуй, поеду. Молока прокисшего выпил.

— Когда я в деревне мосол проглотил, мне не поверил, на работу погнал, — обидчиво протянул Мишка. — Теперь тоже тут оставайся.

— Будет тебе считаться, пусть едет, — заступился за него Генка. — Зато в следующий раз поверит.

— Я тоже поеду, — взял повод Вовка. — Может, и правда у него живот, вдруг станет плохо. Или телега перевернется, так я ее живо поставлю на ноги.

— Ладно, ладно, езжайте, только возвращайтесь быстрей, а то солнце постель стелет. А встретите дезертира — кладите его на телегу. Высушим и печку истопим, — хлопнул по Мишкиному плечу Генка.

Мы давно наготовили дров, слазили на соседнюю сопку, погрелись около костра, а Вовки все не было.

— Может они не в Клюку, а в Аргентину поехали? — меланхолически спросил Мишка. — За это время можно было обратно на животе приползти.

Стемнело, на небе высыпали зябкие звезды, деревья отступили во тьму.

Когда кто-нибудь шевелился, шевелились и тени. А когда костер угасал — укорачивались и исчезали.

— Пожалуй, надо идти, не случилось ли там чего, — не на шутку встревожился Генка. — Давайте, разбросаем костер.

— Эге-ге-ей! — вдруг чуть слышно донеслось откуда-то справа. — Где-е вы?

— Кто это? — насторожился Мишка. — Какой-то чужой голос.

Он подбросил сучьев в костер и на всякий случай негромко откликнулся:

— Эгей-гей-гей, мы зде-е-есь!

— Это же Славка, — чуть не в один голос вскрикнули мы с Генкой. — Как он тут очутился?

Минут через десять на кузнецовской лошади подъехал Славка, растерянно потирая переносицу.

— Я вас ищу, ищу, чуть в деревню не завернул. Очки уронил, а они под колеса и — дринь. Хоть на ощупь езжай.

— А куда наши стахановцы подевались, может, дезертира ищут? — покосился я на Артамонова.

— Какое там: Котька за живот держится, а Вовка в школе дрова пилит. Поспорили с Кунюшей, кто больше сделает. Вкалывает, только щепки летят.

— Вот это номер. А чего же ты утром не пришел? — упрекнул я Славку. — Мы так и рассчитывали, что ты с нами поедешь.

— Я только в обед приехал, на товарняке. Утром проспал на пригородный, пришлось на подъеме прыгать. Хорошо, что поезд был тяжелый. Да, — заулыбался вдруг Славка. — Вот умора с ними была. Решили они спрямить путь и сунулись по старой дороге. Едут, едут, вдруг Котька говорит: на какое-то кладбище приехали, человеческие кости белеют. Вовка смотрит — верно, за кустами белеют руки и ноги. Стали препираться, кому первому идти в разведку. Вовка Котьку посылает: «Ты первым увидел, ты и иди», а тот на живот ссылается. Наконец пошли вместе. Смотрят — а там и правда лежат осколки от рук и ног, только не костяных, а гипсовых. Оказывается, из костно-туберкулезного санатория снятый с больных гипс на свалку вывезли.

Мы посмеялись, но каждый подумал, что и он бы сдрейфил, наткнись в сумерках на такое.

Дров оказалось больше, чем в первый раз.

— Может, малость оставим, тяжело будет,— сказал я.— В другой раз увезем.

— Доедем, чего там, — сбрасывая с плеча сутунок, возразил Генка. — Тут все с горы да под гору, только успевай тормозить.

Не проехали мы и километра, как воз затрещал, телега накренилась и поползла осью по корневищам.

— Чтоб тебе! — замахнулся Мишка на лошадь, будто она была виновата. — Пурхайся теперь до полночи!

Мы отыскали колесо, но чеки так и не нашли.

— Хорошо хоть, что не ось сломалась, — глубокомысленно заметил Славка. — Но воз надо разгружать.

На разгрузку и погрузку ушел чуть ли не час. Колесо поставили, но без чеки ехать было нельзя.

— Думай, Славка, ведь ты же конструктор, — сказал Генка. — А то так до морковкиной заговени будем сидеть.

— Надо сучок воткнуть, — предложил Мишка. — Сосновый или лиственный.

— На повороте все равно сломается, — поправляя несуществующие очки, убежденно отрезал Славка. — Надо железо. На худой конец выдержанную березку.

— Ну и выдерживай. Подождем год или два, — съязвил Мишка.

— Год, два, три, четыре, пять,— передразнил его Славка. — Давай пилу, отрубим от нее ручку. Соображать надо!

* * *
К школе мы подъехали уже за полночь. Все привезенные Вовкой дрова были распилены и аккуратно сложены в поленницу. Даже кора и опилки были сметены в кучу.

— Здорово работнули, ничего не скажешь, — признал Генка. — Интересно, кто кого переплюнул: Костыль Кунюшу или Кунюша Костыля?

— Давайте, не будем сегодня сгружать, а то на телеге придется тащиться через переезд, — предложил я, — распряжем лошадь и я переведу ее через линию.

— Мысль, — поддержал Генка. — Только напоить ее надо сперва. И вообще мы пойдем вместе, а то дед чехвостить тебя начнет. Артамонов переночует у нас.

Генка взял вожжи, Мишка веревку, Славка пилу и топор. Мимо станционного здания мы двинулись к водокачке.

— Не торопитесь, ведь я без очков ничего не вижу, — взмолился Славка.

— Давай инструменты, а сам держись за шлею, — услужливо предложил Мишка. — Кабы знатье, я бы путейский фонарь прихватил.

На водокачке натужно пыхтел локомобиль, тяжело ворочая железными локтями. Чавкая, ходил сверху вниз шток водяного насоса. Мы попросили у Голощапова ведро, напоили лошадь, добавив в холодную воду кипятка из котла.

— Поздно, поздно,— покачал головой Степан Васильевич, вытирая паклей мазутные руки. — Вы бы поосторожнее, говорят, в округе дезертир объявился.

Мишка встрепенулся, Генка ничего не сказал.

Мы перевели лошадь через линию и спустились с насыпи напротив заброшенной избы.

— Вот где он должен прятаться, дезертир, — зловещим голосом сказал я, чтобы подзавести Мишку. — Может, посмотрим, а?

— Тише ты, — насторожился вдруг Генка. — Слышали?

Все вытянули шеи, но вокруг стояла зыбкая тишина.

— Я слышал, — попытался я разрядить обстановку. —Дышит.

— Кто дышит?

— Лошадь за спиной дышит.

В это время откуда-то справа донесся чуть слышный скрип, словно кто-то вытаскивал гвоздь. Потом еще и еще. Звук шел из магазина. Вернее, не из магазина, а из дощатых сеней, в которых находился склад.

— Воры... — прошептал Мишка. — А собака даже не тявкает.

Мы привязали лошадь к дверям бани и на цыпочках пошли вперед.

Поселок спал, ни одно окно на горе не светилось. Только в станционном здании тускло горел свет и локомобиль на водокачке трудолюбиво пыхтел: пых-пых.

Из-за поворота стал нарастать грохот и по линии побежали светлые змейки.

— Ложись, — скомандовал Генка, — а то при свете увидят!

Мы плюхнулись на землю.

Славка сослепу споткнулся о камень, в кровь разбил губу.

Мы затаились, словно ожидая удара. Но когда поезд, не снижая хода, пролетел мимо, из сеней снова донеслось «скрип-скрип», а потом «тук-тук».

— Славка, ты беги к Голощапову, а ты, Генка, задами к Савеличу, — взял я инициативу в свои руки. — Мы с Мишкой покараулим здесь.

— Я же сослепу не найду, а лучше с тобой, — заупрямился Славка. — У меня и силы побольше Мишкиной.

— Тогда, Мишка, беги ты.

— Не, — замотал головой тот, — я буду с тобой.

— Ладно, черт с вами, я побегу, — согласился Генка. — Только вы без меня ни шагу.

Когда он исчез в темноте, Мишка шепнул:

— А если они выскочат? Надо подпереть дверь.

Мы поднялись и, затаив дыхание, на цыпочках пошли вперед. Сердце учащенно билось, на лбу выступил холодный пот. Казалось, что звук шагов разносится далеко по округе.

— Только бы на васаре никого не было, — дотронулся до моего рукава Мишка. — Вы с этой стороны постойте, а я зайду с той. Только тихо.

Мы со Славной вплотную подкрались к стене склада и тут я заметил пробивающийся сквозь щель тоненький лучик света. Я прильнул к щелке и обомлел. Посреди склада на чурбаке деловито сидел Савелич. На бочонке стояла свечка, а в ногах — ведро с солью. Савелич вытаскивал из распечатанных ящиков сало, выбирал куски побольше, остальное снова складывал и густо посыпал солью.

— Вес подгоняет, гад, — шепнул я, забыв, где мы находимся.

Славка неожиданно повернулся и шоркнул плечом по стене.

— Кто там, стрелять буду! — истошно завопил Савелич, соскакивая с чурбака. Свечка опрокинулась и погасла. С той стороны, за дверью, послышались сопение и возня.

В несколько прыжков мы обогнули магазин, и Славка снова упал. Перед нами, сцепившись, барахтались на земле Савелич и Мишка. Савелич заскорузлыми пальцами пытался вцепиться в Мишкино горло. Я схватил его за руку и вонзил в нее зубы.

— У, щенок! — зарычал сторож. — Убью!

Подбежавший Голощапов перехватил его руку.

— Все, Савелич, допрыгался. Теперь будешь отдыхать в доме с решетками. Пошли, да не вздумай брыкаться!


СМЕРТЬ ХРУСТАЛИКА

Хрусталику было совсем плохо. Он метался в жару, то приходя в себя, то снова теряя сознание, Славка остался дома и ни на шаг не отходил от деда.

— А что, Шлава, япошки еще не выступили? — в полузабытье опрашивал дедушка, сухонькими пальцами шаря по одеялу. — Ты бы зарядил берданку, да положил рядом. Снилось мне, что япошки выступили.

Славка делал вид, что заряжает берданку, а дедушка снова:

— Сбегай, Шлава, на станцию, будь ласка. Узнай, не выступили ли япошки. — И, закрыв глаза, шепеляво напевал:

В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы,
И скачет он взад и вперед,
И громко трубит он тревогу.
Бабка начинала быстро креститься и, плача, уходила за занавеску.

А дедушка продолжал:

И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи-кирасиры.
Глафира каждый день приносила Хрусталику порошки и таблетки, делала уколы. Дед Кузнецов дымил у порога трубку за трубкой и тоскливо повторял:

— Я виноватый, я! И што я наделал, а-а-а!

Он совсем ссутулился и почернел. Борода его стала еще всклокоченней и помятей.

Все ходили на цыпочках, говорили шепотом. На душе было смутно.

В один из таких тревожных дней на полустанке остановился пассажирский поезд с большими красными крестами в белых кругах. Это был первый санитарный поезд с запада. Нас только что отпустили на большую перемену, и мы наперегонки побежали на станцию. Окна вагонов были плотно зашторены. Из тамбуров выглядывали санитарки.

На перроне стояли двое: высокий смуглый майор и низенький усатый толстяк. Левый рукав шинели майора был заправлен в карман, а правой он держал чемодан. Усатый, жестикулируя, что-то говорил майору, и усики его смешно подпрыгивали.

— Итак, дорогой, поправляйся, набирайся сил, а через недельку покажешься. Да не говори, что я для тебя поезд останавливал, а то всыпят по первое число. Хоть транспорт и называют артерией, эта артерия пока не подчиняется хирургии.

— Яков Андреевич, здравствуйте,— несмело подошел я к нему. — Не узнаете?

— О, молодой любознательный друг! — ничуть не удивился хирург. — Ну, в животе не бренчит, не дзенькает? А то я скарпеля найти не могу, вдруг, думаю, в животе у тебя забыл?

— А я Ивана Андреевича видел, на фронт проезжал, — похвастался я.

— Как же, наслышан, наслышан, встречал я его в дороге, — охотно отозвался хирург. — Сейчас сибиряки под Москвой дают прикурить фрицам. Крепко ведь дают, Леонид Никифорович? А я, брат, тоже военным стал. И на том спасибо. — И Яков Андреевич широко улыбнулся.

Из школы без пальто, в одном платке прибежала бледная Елизавета Петровна.

— Лешенька! — бросилась она на грудь майору. — Приехал наконец-то! А я все глаза проглядела! — и она осыпала его поцелуями.

— Ну вот, начинается семейная сцена. Не люблю, когда плачут. Дежурный, отправляй поезд! — обратился Яков Андреевич к Зуйкову. Потом снял очки, наспех протер стекла и подозрительно зашмыгал носом.

* * *
За Славкиным отцом увязалась вся школа. Он был первый, кто вернулся оттуда, с фронта. На крыльце домика Лапиных стоял Кузнецов.

— Ты, Василий, проходи, а вы, остальные, кыш! — сурово прикрикнул он на ребят. — Поправится свояк, тогда приходите, а сейчас штоба я вас тут не видел.

Но ребятишки, особенно малышня, поминутно открывали двери, пялились в окна. Наконец во двор вышла Елизавета Петровна и попросила:

— Дети, я вас очень прошу, разойдитесь. У нас тяжело болен дедушка. Леонид Никифорович завтра придет в школу и все вам про войну расскажет.

Только после этого ребятишки разошлись. Но от соседей отбою все равно не было.

— Левонид, Левонид, — без конца повторял дедушка, пристально вглядываясь в лицо сына и гладя его единственную руку. — Неужели это ты, хрусталик ты мой? Я же говорил, что запросто так сын мой не сгибнет. Скажи, Левонид, правду: япошки еще не выступили?

— Что ты, папа, — успокаивал его Славкин отец, — теперь япошки уже не выступят. Немцев от Москвы погнали, до Берлина без остановки катиться будут.

— Вот и хорошо, Левонид, — успокоился дедушка.

Глаза его просветлели, и сам он стал каким-то возвышенным, одухотворенным.

— А я было думал, не доживу до тебя. Теперь спокойно умереть могу. Спасибо, хрусталик. — Дедушкино лицо озарилось счастливой улыбкой, и он задремал.

* * *
Сегодня Вовка Рогузин заявился в класс самым первым, чего с ним никогда не случалось. Он, нахохлившись, сидел возле печки, бездумно уставившись в одну точку.

— Уж не ночевал ли ты тут, — поприветствовал я его, но Вовка ничего не ответил.

— А может, заболел, а? — приложил я к его голове ладонь. — Что-то у тебя глаза не такие.

— Да иди ты, — ожесточился Костыль, сердито сбрасывая мою руку. — Тоже мне, доктор нашелся!

«Переживает, — подумал я. — Зря Надя выкинула с ним дурацкую шутку. Сказала бы ему наедине, а то раззвонила на всю школу».

Почти у каждого из нас был в то время альбом, в который ребята по очереди писали все, что они знали и что только могло прийти в голову: стихи, песни, всякую чепуху, наподобие этой:

Если вы меня не любишь,
На реку Кура пойдем,
Вы нас больше не увидишь,
Мы как рыбка поплывем!
Или:

Живу на горке,
Пишу на корке,
Кто напишет ниже меня,
Тот больше любит тебя.
Это четверостишие писалось обычно в самом конце.

Кто-то сочинил новую «арифметику».

Один одиннадцать двадцать один — вы мне нравитесь.

Два двенадцать двадцать два — можно с вами познакомиться?

Три тринадцать тридцать три — давай дружить.

Четыре четырнадцать двадцать четыре — давайте встретимся после уроков.

Пять пятнадцать двадцать пять — я вас люблю. И дальше в таком же духе.

Все ребята переписали эту «арифметику» в свои альбомы.

После очередного «оч. пл.», полученного Костылем по арифметике, Надя лукаво сузила глаза и на весь класс объявила:

— Зато другую арифметику он знает на «оч. хор.». Видите, какую шпаргалку подсунул. — И показала листок, на котором куриным Вовкиным почерком было крупно написано: «пять пятнадцать двадцать пять».

Вовка покраснел, молча взял сумку и, не дожидаясь звонка, дерзко вышел из класса. В тот день на уроках он больше не появлялся.

Леонид Никифорович пришел в школу перед самым концом занятий. Разделся он в каморке и вышел к нам в гимнастерке с заправленным под ремень рукавом.

— Вот, ребята, я и пришел к вам, — белозубо улыбнувшись, просто сказал он. — А что рассказать вам, право, не знаю. Спрашивайте.

Все молчали, не отводя глаз от пустого рукава, заправленного под ремень, и с ордена Красной Звезды на гимнастерке.

— Дядя Леня, а на войне очень страшно бывает? — спросила Надя, сузив и без того узкие глаза.

Кто-то засмеялся, но на него тут же зашикали.

— Кому как, все зависит от человека. Есть люди, которые темноты боятся, мышиного писку. А храбрый и на медведя пойдет с рогатиной. Все зависит от выдержки и хладнокровия. Волевому, закаленному человеку не страшна никакая неожиданность.

Когда немцы начали бомбить Киев, на нашей казарме загорелась крыша. Некоторые бойцы растерялись, бегают по двору, суетятся. А один младший сержант кошкой вскарабкался на крышу, схватил пилоткой зажигательную бомбу и швырнул вниз: «Ну чего психуете, зажигалок не видели?» И тут все успокоились, стали разбирать из пирамиды оружие.

А вот другой пример. Попали мы в окружение, выбираемся к своим через буковый лес. Вдруг один из головного дозора закричал: «Немцы!» — начал беспорядочную стрельбу. Рядом было шоссе, и в это время по нему проходила колонна автомобилей. Услышав стрельбу, немецкие солдаты бросились прочесывать лес. Так из-за трусости одного мы потеряли чуть не целую роту.

Все слушали затаив дыхание. Кунюша глядел на Леонида Никифоровича, оттопырив губу и задумчиво подперев щеку ладонью. Захлебыш обхватил голову руками. Вовка-Костыль сидел неподвижно и о чем-то сосредоточенно думал. Лицо его осунулось, нос неестественно заострился.

— Фашисты — это настоящие изверги,— продолжал Леонид Никифорович. — Я собственными глазами видел повешенных ими женщин и детей. Когда мы выходили из окружения, не раз натыкались на сожженные дотла села. Страшно это: как призраки белеют в ночи печные трубы да жалобно скулят бездомные псы.

Леониду Никифоровичу не дали договорить. В класс вбежала взволнованная Глафира и, ни на кого не взглянув, что-то зашептала ему на ухо.

— Извините, ребята, у меня дома не все в порядке, — расстроенно сказал он. — С вами мы еще встретимся, и я постараюсь ответить на все ваши вопросы.

Накинув шинель, он торопливо ушел за Глафирой.

* * *
Вечером я зашел к Славке. Петр Михайлович Кузнецов горемычно сидел на порожке и курил в приоткрытую дверь. Пахло камфорой и еще какими-то лекарствами. Дедушка бредил. Около его постели сидела вся семья: Славка, его мать, отец, бабушка.

Я присел рядом с Кузнецовым. Все удрученно молчали.

— Шлава, Шлава, — чуть слышно позвал дедушка, — от Леонида какие известия есть? Япошки еще не выступили?

— Да что ты, папа, я здесь,— наклонился к нему Леонид Никифорович. — Успокойся, папа, все будет хорошо.

Глафира сделала укол, и через несколько минут дедушка пришел в себя. Слабо улыбнувшись, он погладил руку сына и дрожащим голосом сказал:

— Ни креста, ни пирамидки мне, хрусталик, не надо. Флаг над могилкой повесь, будь ласка. — И по его щеке покатилась медленная дрожащая слезинка.

В полночь дедушка умер. И в то же время, как прощальный салют, где-то во мраке ночи глухо прогремел одинокий винтовочный выстрел, и эхо долго перекатывалось по промозглым логам и распадкам.


ВЫСТРЕЛ В НОЧИ

А произошло вот что.

Накануне ночью Вовка-Костыль проснулся от возбужденного шепота. Мать испуганно разговаривала с кем-то за дощатой перегородкой. Шепот то нарастал, то становился почти неслышным. Вовка приподнял голову и прислушался.

— Донеси только, изо всех души вытрясу, — грозил кто-то. — Уж на тебя-то, Марея, я надеялся, как на каменную гору. Все-таки в детях кровь не чужая, моя.

— Что же ты про эту кровь поздно вспомнил? — со злобой сказала мать. — Хоть бы денег когда прислал, ведь неплохо, поди, на приисках зарабатывал. Мне детям сказать нечего, говорю, что утонул их отец. Детей я переписала на девичью фамилию, Рогузины они теперь, не Коломейцы. И как ты после всего, что было, смеешь являться в наш дом, да еще в таком виде?

— Успокойся, Марея, — примирительно прозвучал тот же осипший голос. — Вот окончится война, всех заберу на свои прииска. Ух, и житуха там!

— Что ты мне голову крутишь, ведь у тебя там семья! — опять повысила срывающийся голос мать. — Всю жизнь врал и опять врешь. Чует сердце, что неспроста ты явился.

— Т-с-с! — прошипел неизвестный, — дети услышат, разболтать могут. Мне бы до весны дотянуть, там все изменится. Уедем отсюда, куда хочешь. У меня золото припрятано, много золота. Заживем с тобой, у-ух!

Что говорили дальше, Вовка не слышал. В висках противно застучало, на лбу выступил пот. Страх я обида душили Вовку: страх перед отцом, которого он совсем не знал я который возник как в сказке, неизвестно откуда, ужас перед ребятами, которые будут тыкать в него пальцами, обида за себя, не видевшего отцовской ласки.

Вовка хотел вскочить и позвать на помощь соседей, но его тело словно прилипло к кровати. В голове мелькали обрывки каких-то несвязных мыслей, его колотило, словно в лихорадке, временами ему казалось, что он куда-то проваливается.

Пришел он в себя утром, когда в доме уже никого не было. Заглянув в соседнюю комнату, Вовка увидел под столом вещмешок, а на печке — сохнущие портянки.

— В подполье уполз, — сообразил Вовка. — До ночи будет отсиживаться.

В школе Вовка никому не сказал ни слова, побоявшись, что над ним начнут издеваться. А когда в класс пришел Леонид Никифорович, решил: «Вот закончит, отведу его в сторону и все расскажу. Будь что будет».

Вдруг Леонид Никифорович неожиданно ушел. Вовка растерянно побродил по поселку, потом машинально повернул домой. Чуть не до полуночи он ходил вокруг дома, прислушиваясь к биению своего сердца. Ему казалось, что в груди ухает молот.

Когда в поселке погасли огни, он осторожно поднял щепкой крючок и вошел в сени. В кладовке под кучей старья он нащупал винтовку, проверил патроны и взвел курок. Осторожно на цыпочках, Костыль вошел в кухню, осторожно снял с печки валенки и спрятал их под матрац.

Хотел спрятать туда же и лежащие на табурете брюки, но передумал, срезал с них пуговицы и положил брюки на место. Вовкины колени тряслись, в горле першило.

Костыль побольше ввернул фитиль лампы, открыл в сени дверь и негромко позвал:

— Батя, а батя!

За перегородкой натужно заскрипела кровать.

— Наконец-то, сынок, я тебя заждался.

Раздвинулась ситцевая занавеска и из комнаты вышел обросший детина с побуревшей правой щекой.

— Здорово, батя, — не своим голосом сказал Вовка, поднимая винтовку. — Одевайся, пойдем на станцию, тебя уже заждались.

— Да ты что, спятил? Ну-ка, убери, живо! — вытаращил глаза отец. — Закрывай двери, соседи услышат.

— Пусть все слышат, — возвышая голос, повторил приказание Костыль. — Все знают, что у меня нет отца, а ты мне не отец. Мой отец утонул в Байкале. Погиб геройски, понял?

Дрожащими руками детина стал надевать брюки, исподлобья наблюдая за Вовкой. Бледная, как стенка, мать остановилась в дверях и судорожно вцепилась в ручку. Казалось, она вот-вот упадет.

— А если я тебя зашибу? — испытующе покосился бывший отец. — Кулаком, а?

— Я «Ворошиловский стрелок», батя. Прошью как иглой.

Детина неожиданно прыгнул к двери. Вовка, не целясь, выстрелил. Жалобно звякнула вьюшка, с печки посыпалась известка. Детина шарахнулся назад.

— Вот, гадина, выдал, — запричитал он, — родного отца выдал!

На выстрел прибежал сосед, печник Филатов.

— Чего балуешь, — сердито прикрикнул он, сонно протирая глаза. — Пьяный, что ли? Всех детей встормошил!

— Несите ружье, дезертира поймал, — чуть не плача, попросил Вовка. — Убежать может.

Филатов принес ружье, и Вовка неуклюже скомандовал:

— Ну, пошли, не задерживай! Брюки-то держи, упадут.

— Хоть бы валенки отдал, на улице холодно.

— В носках пойдешь, ничего не случится. Ноги обморозишь, зато в лес не сбежишь, — все еще дрожа, ответил Костыль.

На станции стоял воинский эшелон, в тендер паровоза шумно лилась вода. Двери вагонов заиндевели и смутно белели во тьме.

— Заберите вот, дезертира поймали, — выдавил Вовка, обращаясь к спрыгнувшему с площадки часовому. — Фронта испугался, в лес убежал. — Он сплюнул под колесо и отвернулся.

На востоке занималась зябкая утренняя, заря. Шел первый день нового тысяча девятьсот сорок второго года.


ОТ АВТОРА

Иногда мне приходится проезжать мимо полустанка, на котором прошло мое детство. Подъезжая к нему, я всегда начинаю волноваться. Вот мимо окон вагона проплывают развалины старой бани, потом дом дедушки Кузнецова. Кто в нем живет, я не знаю: Петр Михайлович умер в самом конце войны. На месте магазина и усадьбы Савелича густо растет крапива. Новый магазин построили в центре поселка, а недостроенный дом Савелича конфисковали для детского сада и перенесли в центр.

Нашего дома нет тоже. Судя по тому, что там крапива пониже и на том месте, где было подполье, чернеет яма, разобрали его позже.

Я перехожу ка противоположную сторону и вижу все то же станционное здание, скверик, опустевшее здание водокачки. Паровозы ушли в отставку, а тепловозам вода не нужна.

Левее, на горе, виднеется новая, с большими окнами школа. Правее, ка сопке, угадывается поселковое кладбище. Над ним полощется красный флаг. Кто заменяет полотнище над могилой Хрусталика, когда оно выгорает, я не знаю: бабушка умерла, а Славкины родители уехали в Киев.

Японцы в поселке все-таки были. Они приехали не как завоеватели, а в качестве пленных. Два года в окрестных лесах они пилили дрова и заготавливали бревна. После окончания семилетки, я работал у них десятником. Когда, потирая руки, они говорили «самы», что означает «мороз, холодно», мне каждый раз вспоминалось начало войны, суровая зима тревожного сорок первого года.

Позже тоже было не сладко: холод, голод, недосыпание. Но на душе было легче: пусть победа была еще не близко, но в ходе войны наступил перелом. И уже в трудном сорок втором нам добавили по карточкам хлеба, мяса и сахара.

Прав был Цырен Цыренович, когда сравнивал просторы России с «шибко большой» медведной. Сколько ни приходило к нам завоевателей, редко кто из них уходил живым. Не ушли и новые гунны.

Все военные и послевоенные годы мы жили в тревожном ожидании: вдруг каким-то чудом отыщется отец и вернется домой. В июле сорок третьего года мы получили извещение: пропал без вести. Последнее письмо было датировано третьим июлем. Письмо было из-под Курска. Отец писал, что наши окопы находятся в полутораста метрах от немецких и он явственно слышит немецкую речь. Пятого июля немцы перешли в наступление. Представляю, что там творилось...

От Славки я изредка получаю поздравительные открытки. Он работает в конструкторском бюро, проектирует новые самолеты. Генка Монахов служит в Морфлоте, Мишка Артамонов работает на железной дороге, Захлебыш стал журналистом, часто печатает хлесткие, ядовитые фельетоны.

Вовка Рогузин живет в Клюке. Он — линейный электромонтер. Жену его зовут Надей. Это та самая Надя Филатова, которая училась в нашем классе и жила с ним в одном доме.

О Кунюше ничего не слыхать: говорят, он уехал работать на шахту и как в воду канул.

Об остальных мне ничего неизвестно...


Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРОКЛЯТОЕ МЕСТО
  • ПОИСКИ
  • ШАПОЧНОЕ ЗНАКОМСТВО
  • РАЗБОЙ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ
  • ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ
  • ПОРАЖЕНИЕ
  • ПРЫЖОК В БЕСПАМЯТСТВО
  • ЗАВТРАК ЧЕРЕЗ ИГОЛКУ
  • ГОСТИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ ПЕРЕМЕНЫ
  • КУНЮША ТОРГУЕТ ШРАМОМ
  • ПОЛИВНАЯ ПЛАНТАЦИЯ
  • БУТЫЛКИ, ОГОНЬ И МИНА
  • ПЕРЕМИРИЕ
  • КОЕ-ЧТО О ХРУСТАЛИКЕ
  • «ТИХО, НЕ ШЕВЕЛИТЬСЯ!»
  • ЧУЧЕЛО - АВТОМАТ
  • ГОВОРЯЩАЯ ПАМЯТЬ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • СНОВА В ДЕРЕВНЕ
  • ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ, СУМБУРНЫЙ ВЕЧЕР
  • ССОРА В ДОРОГЕ
  • ИСЧЕЗНУВШИЕ ЛЕКАРСТВА
  • ЗАБАВНАЯ ШКОЛА
  • НА ЗАРАБОТКИ
  • ТЫЛ — ФРОНТ
  • НАДЯ БОЛЕЕТ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ БУРЕНКА КЛЯНЕТ ГИТЛЕРА
  • ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
  • ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ
  • КУНЮША ГОВОРИЛ ПРАВДУ
  • ВСТРЕЧА С ОТЦОМ
  • В ГОСТЯХ И ДОМА
  • ГОЛОД, ХОЛОД И САЛО-ШПИГ
  • СМЕРТЬ ХРУСТАЛИКА
  • ВЫСТРЕЛ В НОЧИ
  • ОТ АВТОРА