Рассказы. Авторский сборник изд-ва «Республика» [Уильям Сомерсет Моэм] (fb2) читать онлайн

- Рассказы. Авторский сборник изд-ва «Республика» (пер. Михаил Александрович Загот, ...) (а.с. Уильям Сомерсет Моэм. Сборник) 1.16 Мб, 202с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Уильям Сомерсет Моэм

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сомерсет Моэм Рассказы



Сон (Пер. А. Кудрявицкий)

Случилось так, что в августе 1917 года мне пришлось отправиться по служебным делам из Нью-Йорка в Петроград. Мне посоветовали в целях безопасности ехать через Владивосток. Высадился на берег я там утром и провел свободный день наилучшим образом, каким только мог. Транссибирский экспресс должен был отправиться, насколько я помню, около девяти вечера.

Пообедал я в вокзальном ресторане. Там было полно народа, и я сел за маленький столик, за которым расположился лишь один человек, чье лицо меня заинтересовало. Он был русский, этот высокий мужчина; меня поразила его полнота — он отрастил такое пузо, что вынужден был сидеть далеко от стола. Кисти рук его были сравнительно невелики, но над ними нависали не предплечья, а прямо-таки окорока. Длинные тонкие волосы этого человека были аккуратно зачесаны поперек макушки, чтобы скрыть лысину; его широкое, желтоватое, чисто выбритое лицо с массивным двойным подбородком казалось непристойно голым. Нос был мал и походил на крошечную смешную кнопочку, затерявшуюся среди изобилия плоти; черные блестящие глаза также не отличались величиной, однако рот был большой, чувственный, с красными губами. Одет этот мужчина был более или менее сносно: на нем был черный костюм, не поношенный, но какой-то неопрятный — казалось, с момента покупки его не касались ни щеткой, ни утюгом.

Обслуживали в ресторане плохо — привлечь внимание официанта было почти невозможно. Вскоре мы с соседом по столу разговорились. Он неплохо и довольно бегло говорил по-английски. Акцент был ощутим, но не утомлял слух. Собеседник мой засыпал меня вопросами о том, кто я такой, каковы мои планы на будущее и так далее и тому подобное. Мой род занятий в те времена заставлял меня держаться настороже, так что ответы мои только казались откровенными, на самом же деле искренности им не хватало. Я сказал соседу по столу, что я журналист. Он спросил, приходилось ли мне писать что-нибудь беллетристическое. В ответ я сознался, что порою балуюсь этим на досуге. Тогда он заговорил о современных русских романистах. Говорил он как интеллигентный человек. Не было сомнений, что он получил хорошее образование.

В это время мы упросили официанта принести нам по тарелке щей. Мой новый знакомый извлек из кармана небольшую бутылку водки и предложил мне ее с ним распить. Не знаю, водка или природная разговорчивость этого человека была тому причиной, но он вскоре начал откровенничать и рассказал многое о себе, хотя я ни о чем его не спрашивал. Происходил он, кажется, из дворян, по профессии был юрист, а по убеждениям — радикал. Какие-то неприятности с властями заставила его долгое время жить за границей, однако сейчас он возвращался домой. Дела задержали его во Владивостоке, но через неделю он намеревался отбыть в Москву; мне он сказал, что, если я соберусь приехать в этот город, он рад будет со мною повидаться.

— Вы женаты? — спросил он меня.

Я не совсем понял, какое ему до этого дело, но ответил, что женат. Он тихонько вздохнул:

— А я вдовец. Когда-то я женился на уроженке Швейцарии; ее родной город — Женева. Очень развитая была женщина. Прекрасно говорила по-английски, так же хорошо знала немецкий и итальянский, ну а французский, само собой, был ее родным языком. По-русски она говорила гораздо лучше, чем большинство иностранцев, — акцент был едва ощутим.

Он окликнул официанта, шествовавшего мимо нашего столика с полным подносом всякой снеди, и, насколько я понял — ведь русских слов я почти не знаю, — спросил его, долго ли еще нам придется ждать. Официант издал короткое, но, очевидно, ободряющее восклицание и ускорил шаги. Мой собеседник вздохнул:

— После Февральской революции обслуживание в ресторане стало кошмарное.

Он закурил очередную, едва ли не двадцатую по счету сигарету, а я, взглянув на часы, задумался, где бы мне все-таки поплотнее поесть, перед тем как сесть в поезд.

— Необычная женщина была моя жена, — продолжал русский. — Она преподавала музыку в лучших петроградских пансионах для благородных девиц. Долгие годы мы жили с ней в добром согласии. Однако она была ревнива по натуре и, к несчастью, до безумия меня любила.

Мне с трудом удалось сохранить на лице серьезную мину. Мой собеседник был одним из самых уродливых людей, каких я только встречал. Иногда румяные и веселые толстяки бывают обаятельны, но тучность этого мрачного человека казалась отталкивающей.

— Конечно, я не утверждаю, что всегда хранил ей верность. Она была уже немолода, когда мы поженились, да и брак наш длился целых десять лет. Она была маленькая, худенькая и к тому же плохо сложена. Зато язычок у нее был острый. Меня она считала своей собственностью и приходила в ярость, когда я нравился кому-то другому. Она ревновала меня не только к женщинам, с которыми я был знаком, но и к моим друзьям, книгам, даже к моему коту. Как-то раз в мое отсутствие она отдала кому-то мое любимое пальто только потому, что оно нравилось мне больше других. Но я человек довольно уравновешенный. Не могу отрицать, что она меня раздражала, но я привык к ее язвительности — это свойство ведь было заложено в нее от природы — и не собирался восставать против жены, как не восстают люди против плохой погоды или насморка. Я отвергал ее обвинения, пока можно было отпираться, а когда это уже становилось невозможным, пожимал плечами и закуривал сигарету.

Постоянные сцены, которые она мне закатывала, почти на меня не действовали. Я жил своей жизнью. Иногда, правда, я задумывался, питает ли жена ко мне страстную любовь или страстную ненависть. Впрочем, эти две вещи ведь неразрывно связаны.

Мы могли бы продолжать так жить до конца наших дней, если бы однажды ночью не произошел один весьма странный случай. Меня разбудил пронзительный вопль жены. Вздрогнув, я спросил ее, в чем дело. Она сказала, что видела страшный сон: ей приснилось, что я пытался ее убить. Жили мы на верхнем этаже большого дома; лестничная клетка там была с широкими пролетами, в центре же зиял глубокий колодец. Жене приснилось, что, как только мы поднялись с нею на верхний этаж, я обхватил ее руками и попытался перебросить через перила. Внизу был каменный пол, и такое падение означало верную смерть.

Она явно была потрясена, и я сделал все возможное, чтобы ее успокоить. Однако и на следующее утро, и через день, и через два она то и дело заговаривала об этом, и, как я ни высмеивал ее фантазии, очевидно было, что они крепко засели в ее голове. Я тоже не мог об этом не думать — ее сон открыл мне нечто, о чем я и не подозревал. Жене казалось, что я ее ненавижу, что я был бы рад от нее избавиться. Она, очевидно, понимала, что часто бывала невыносимой, и порою, должно быть, ей приходило в голову, что я способен ее убить. Пути мысли человеческой неисповедимы; иной раз у нас возникают соображения, признаться в которых кому-нибудь было бы стыдно. Иногда мне хотелось, чтобы моя жена завела любовника и сбежала с ним, иногда — чтобы внезапная и легкая смерть этой женщины дала мне свободу, но никогда, ни единого раза не посещала меня мысль о том, что я мог бы сам, своими руками избавить себя от тяжкого бремени.

Сон этот произвел большое впечатление на нас обоих. Мою жену он напугал; она стала сдерживать свой язычок и проявлять уступчивость. Но когда я поднимался по лестнице в свою квартиру, то не мог не перегибаться через перила и не думать о том, как легко было бы совершить то, что видела во сне жена. Перила были опасно низки. Одно быстрое движение — и дело сделано. Трудно было избавиться от этой навязчивой мысли.

Прошло несколько месяцев, и жена как-то разбудила меня среди ночи. Я очень устал и был раздражен. Она побледнела как мел и вся дрожала. Ей снова привиделся тот же сон. Разразившись рыданиями, она спросила, действительно ли я ее ненавижу. Я поклялся всеми святыми, какие только упомянуты в святцах, что люблю ее. Наконец она заснула опять. Я сделал все, что мог. Потом я лежал без сна. Мне казалось, я вижу, как она падает в колодец лестницы, слышу ее вопль и звук удара ее тела о каменный пол. Невольно я содрогнулся.

Мой собеседник умолк, на лбу его выступили капельки пота. Свою историю он рассказывал хорошо, связно, и я слушал с интересом. В бутылке все еще оставалось немного водки; русский вылил остатки в бокал и выпил залпом.

— Так как же все-таки умерла ваша жена? — спросил я, выдержав паузу.

Мой собеседник достал грязный носовой платок и вытер лоб.

— По странному стечению обстоятельств, она была найдена однажды ночью у подножья лестницы. Сломала себе шею.

— Кто ее нашел?

— Один из жильцов, вошедший в дом вскоре после этого ужасного события.

— А где были вы?

Не могу описать зловещего и хитрого выражения, появившегося на лице русского. В его маленьких глазках блеснул огонек.

— Я провел вечер с приятелем. Пришел домой лишь через час после того, как это случилось.

В этот момент официант принес наконец заказанные нами порции мяса, и мой собеседник принялся за еду, обнаружив превосходный аппетит. Пищу в рот он отправлял гигантскими порциями.

Я был ошеломлен. Неужели он действительно сделал плохо завуалированное признание, что убил свою жену? Этот тучный и медлительный человек непохож был на убийцу; мне трудно было поверить, что он отважился на такое. Кто знает, может, он решил сыграть со мной злую шутку?

Через несколько минут мне пришлось уйти, чтобы не опоздать на поезд. Я распрощался с моим собеседником и с того дня больше его не встречал. До сих пор не могу понять, шутил он или говорил всерьез.

Удачливый художник (Пер. А. Кудрявицкий)

Порою Чарли Бартл с легким сердцем относился к отнюдь не легким условиям своей жизни. В такие дни, когда небо над Парижем было ярко-голубым, а воздух — пьянящим как вино, мастерская Чарли в мансарде на Рю Бреда казалась не столь уж убогой и нищенской.

Тогда молодой человек выходил на улицу и бродил по своему кварталу, заглядываясь на бойких девиц, производивших утренние покупки. Небрежность их одежды резко контрастировала с шикарным видом нарядов, в которых Чарли лицезрел их по вечерам, когда они фланировали по улицам. В утренние же часы девицы эти толпились у зеленных лавок, отбирая для себя разные овощи и сбивая на них цену, как полагается образцовым хозяйкам, которыми девицам очень хотелось казаться. Некоторые из них иногда позировали Чарли, рассказывая во время сеанса ходившие по их кварталу сплетни. Все еще взбудораженный впечатлениями от утренней парижской суеты, молодой человек возвращался в свою мастерскую и пытался передать на холсте колорит и динамику залитых солнечным светом и полных жизни улиц. В такие мгновения он чувствовал, что ему по силам создавать настоящие шедевры.

Когда же небо обкладывали свинцовые тучи и уныло накрапывали бесконечные дожди, краски на палитре Чарли тускнели, а настроение его становилось совершенно иным. В такие дни он с трудом мирился с жалким видом своей студии, с отвращением глядел на какую-нибудь картину, над которой работал весь последний месяц, и осознавал, что она никуда не годится. Тогда он начинал тяготиться своей беспросветной нуждой.

Как раз в один из подобных дней Чарли сидел, зажав в зубах трубку, и в полнейшем смятении духа созерцал последнее творение, вышедшее из-под его кисти. Он мрачно пускал густые клубы табачного дыма, потом наконец взял в руки мастихин, решив соскоблить с холста все, что на нем было. Тут вдруг раздался стук в дверь.

— Войдите! — обернувшись, воскликнул художник.

Дверь медленно отворилась, и показался маленький лысенький старичок с седой бородой и большим крючковатым носом. Одет он был в немало повидавший на своем веку костюм, однако кольца на руке, бриллиант в булавке для галстука и свисавшая из жилетного кармана массивная золотая цепочка от часов давали понять, что человек этот вовсе не беден.

— О, мсье Леир, — радушно улыбнулся художник. — Входите, пожалуйста. Очень рад вас видеть.

— Насколько я знаю, в такую погоду вас с кистью в руке не застанешь, поэтому я решил, что не очень вам помешаю, — сказал гость.

Он внимательно оглядел стоявший на мольберте эскиз. Художник с волнением всматривался в его лицо, но оно было непроницаемо.

— Ну, что скажете? Не нравится? — не выдержал наконец Чарли.

— Дорогой мой, ваше поколение слишком нетерпеливо. По-вашему, купив холст, краски и кисти, вы тотчас же создадите шедевр. Ни терпения у вас нет, у теперешней молодежи, ни прилежания. А вот старые мастера никуда не спешили. Откройте-ка Вазари, почитайте, как они работали.

Чарли Бартл раздраженно отбросил мастихин.

— Лучше уж быть дворником, чем художником! — с горечью воскликнул он. — Я ведь не живу, а прозябаю! Ни одной картины не могу продать! Что толку их разглядывать, когда у меня явно ничего не получается!

Старичок присел, извлек из жилетного кармана недокуренную сигару, размял ее вонючий обуглившийся кончик и закурил. Заметно было, с каким удовольствием он неторопливо затягивался и пускал клубы дыма. Этот человек на своем веку водил знакомство со многими художниками. Мало кому из них удалось достичь успеха, почти все как были, так и остались неудачниками. Мсье Леир знал также, что человека, избравшего поприще художника, пусть он даже удачлив, поджидают в жизни весьма тяжкие испытания. Даже гениям случалось голодать, а признание ко многим из них приходило лишь тогда, когда оно уже не могло радовать людей, чьи души были полностью разъедены горечью. Однако художники старику нравились, и беседы с ними доставляли ему немалое удовольствие. В конце концов это было вполне естественно — ведь именно с их помощью составил он свое состояние, откровенно говоря, довольно крупное. Мсье Леир был дельцом — он торговал картинами.

Раньше прочих он учуял, что картины импрессионистов могут принести доход, при первой же возможности скупал их и тем самым спас многие из них от гибели. Когда же человечеству стало вдруг ясно, что и Мане, и Моне, и Сислей — великие художники, мсье Леир продал их полотна и стал богачом.

Единственная его дочь была замужем за нью-йоркским торговцем картинами. Сам же мсье Леир, овдовев, решил, что может позволить себе провести остаток жизни в праздности и покое. Он тешился мыслью, что художники, чьи полотна он когда-то покупал за гроши, были скорее его друзьями, чем клиентами. В последнее время ему доставляло удовольствие проводить время в мастерских тех из них, кто еще жил на белом свете. Когда на верхнем этаже дома, где он жил, поселился Чарли Бартл, старик, разумеется, не упустил случая с ним познакомиться.

Молодой художник восторженно внимал рассказам старика о былых сумасбродствах монмартрской богемы. Его подкупали душевность и участливость бывшего коммерсанта от искусства. Обхождение мсье Леира было проникнуто столь неподдельным дружелюбием, что Чарли вскоре стал жаловаться ему на свои неудачи и делиться с ним честолюбивыми замыслами. Старик был одинок и потому вскоре по-настоящему привязался к молодому художнику. Отойдя от дел, он мог позволить себе в выборе друзей руководствоваться личными симпатиями, однако его огорчало то, что картины его юного друга были явно посредственны.

— М-да, похоже, денек у вас сегодня выдался нелегкий, — сказал старик.

— Хотел бы я заниматься всю жизнь тем же, чем вы. Тогда мне хотя бы не пришлось мучительно ломать голову, откуда взять денег, чтобы заплатить за квартиру. А то как раз срок настал, — сардонически усмехнувшись, отозвался художник.

— В наше время торговля картинами — занятие не для честного человека, — с самым серьезным видом заявил мсье Леир. — То ли дело было в наши времена! Мы были скуповаты, но играли в открытую, не передергивая. А сейчас все делается втихаря, во всем надо искать подвох.

— Жить совершенно не на что, — тянул свое художник. — Завтра я должен уплатить триста франков за квартиру, а у меня нет ни сантима. Даже хлеба не на что купить. Никому не нужны мои картины.

Мсье Леир ничего не ответил и лишь сочувственно взглянул на молодого человека. Чарли же, посмотрев на красиво обрамленный портрет миловидной девушки, стоявший на каминной полке, продолжал:

— Утром пришло письмо от Рози. Ее родители настаивают на том, чтобы она меня бросила. Говорят, бессмысленно надеяться, что я когда-нибудь смогу зарабатывать себе на жизнь.

— А как ваша невеста, послушается родителей?

— Конечно, нет, — без тени сомнения в голосе ответил Чарли. — Она мне верна. Но все это означает, что нам придется ждать, бесконечно ждать. Так и пройдет вся наша молодость. Прямо не знаю, что делать.

Художник глубоко вздохнул и погрузился в невеселые раздумья. Старик сочувственно смотрел на него, потом решился спросить:

— На каких же условиях отец Рози позволит вам на ней жениться?

— Понимаете, у нее на банковском счету пять тысяч фунтов. Ну так вот, отец ее заявил, что не даст согласия на наш брак, пока на моем счету не будет столько же или я не буду иметь двести пятьдесят фунтов годового дохода. И хуже всего то, что я не сомневаюсь: он прав. Мне вовсе не хочется обрекать Рози на бедность и лишения.

— Вы, наверное, знаете, — после некоторой паузы начал мсье Леир, — мой зять торгует антиквариатом в Нью-Йорке. Сам я, уйдя на покой, зарекся больше заниматься картинами, но вы, дорогой мой юный друг, нравитесь мне, так что я хочу вам помочь. Покажите мне ваши работы, я пошлю их моему зятю, Рудольфу; кто знает, может, он и продаст их в Америке.

— О, вы так добры! — вскричал Чарли.

Старик устроился в кресле поудобнее, и молодой художник стал по одной приносить и ставить на мольберт свои работы. Их было не меньше дюжины. Мсье Леир с невозмутимым видом разглядывал каждую. На какое-то время он вновь стал коммерсантом, торговцем произведениями искусства, умеющим не выдавать своих эмоций. По непроницаемому выражению его лица ни один человек не смог бы догадаться о том, каково его мнение о той или иной картине.

— Пожалуй, достаточно, — сказал Чарли, продемонстрировав последнее из своих творений. — Как, по-вашему, заинтересуют мои картины американцев? И даст ли мне это возможность жениться?

— А там что такое? — спросил старик, указывая на стоявшую в углу и повернутую к стене картину, которую Чарли ему не показал.

Художник поднял картину и водрузил на мольберт. Чуть только завидев ее, мсье Леир вздрогнул, и лицо его сразу же перестало выражать равнодушие.

— Ого, Ватто! — вскричал он. — Откуда у вас это полотно? Ну знаете, дорогой мой, рассуждаете тут о своей бедности, а сами прячете картину Ватто! Берусь продать ее за сумму, вдвое превышающую нужную вам, чтобы жениться.

— Взгляните-ка на нее внимательно, — улыбнулся Чарли.

Старик встал, подошел к мольберту и стал буквально буравить взглядом картину. В глазах его засветилось восхищение. На полотне изображена была живописная группа людей на берегу озера. Элегантные, манерные дамы жеманно беседовали с галантными кавалерами в ярких камзолах — быть может, о стихах Расина или о письмах мадам де Севинье. В безмятежной озерной глади отражались плывущие по небу белые облака; красновато-бурые кроны деревьев свидетельствовали о том, что близилась осень. На опушке зеленого еще леса виднелись купы величавых дубов и вязов. Желтые, красные и зеленые тона на картине были выразительными, яркими и сочными.

— Не часто приходилось мне видеть подписные картины Ватто, такие, как эта, — сказал старик.

— Ваши слова для меня очень лестны, — с улыбкой проговорил Чарли. — Ведь это всего лишь копия. Оригинал был собственностью одной старой дамы, с которой я познакомился в Англии. Прошлым летом, которое, кстати, выдалось очень дождливым, я был у нее в гостях и сделал копию с этой картины Ватто. Получилось как будто бы неплохо.

— Ах, это копия? — вскричал старик. — Копия? А где оригинал? Может быть, его согласятся продать?

— Не избавились вы еще от старых привычек, — засмеялся художник. — К сожалению, через месяц после того, как я скопировал эту картину, в доме случился пожар и все внутри сгорело.

Мсье Леир вздохнул и на какое-то время погрузился в раздумье; потом быстро окинул Чарли испытующим взглядом.

— Вы, кажется, сказали, что нуждаетесь в трехстах франках, чтобы заплатить за квартиру, — произнес он. — Так вот, я покупаю эту копию.

— Вот еще! Делать вам нечего! Возьмите ее так. Вы ведь всегда были так добры ко мне и внимательны…

— Неразумный вы мальчик, милейший друг. Пишите-ка расписку, что получили с меня деньги, — сказал старик. С этими словами он вынул из кармана три сотенных купюры и положил их на стол.

Несколько секунд Чарли пребывал в нерешительности, потом вспомнил, что деньги ему нужны позарез. Передернув плечами, он сел за стол и начал было писать расписку. Потом вдруг у него мелькнула тревожная мысль:

— Послушайте, а не задумали ли вы провернуть с этой копией какую-нибудь аферу? Я не стану ее продавать, пока вы не обещаете мне, что не будете пытаться выдать ее за оригинал.

Мсье Леир снисходительно улыбнулся:

— Ну, чтобы вас это не беспокоило, закрасьте подпись Ватто и напишите сверху вашу фамилию.

Так Чарли и сделал.

— Не то что я вам не доверяю, — пояснил он, вручая старику расписку, — но не следует вводить в искушение слабых духом торговцев.

Мсье Леир расхохотался, положил в карман расписку и снял с мольберта копию с картины Ватто.

— Ее я заберу прямо сейчас, а за оставшимися картинами пришлю служанку, — сказал он; затем, остановившись в дверях, добавил: — Ваши работы мне понравились. Я дам знать об этом моему зятю, Рудольфу. Смею надеяться, мое мнение для него — не пустой звук. Так что не удивляйтесь, если, положим, через месяц я загляну к вам и объявлю, что у вас появилась возможность жениться.

Спустившись к себе, старик собственноручно упаковал копию и в тот же день отправил ее в Нью-Йорк, зятю. В кратком сопроводительном письме он известил адресата, что посылает ему картину, и заодно сообщил ему, на какую часть прибыли от ее продажи претендует. День уже близился к вечеру, так что старик по давно укоренившейся у него привычке зашел в кафе, чтобы выпить перед ужином рюмочку абсента. Затем, похихикивая, он написал еще одно письмо, которое в тот же день отправил срочной почтой:


«Начальнику таможни города Нью-Йорка.

Уважаемый сэр!

Хочу предупредить вас, что на днях будет сделана попытка провезти через вашу таможню подлинную картину Ватто, которая отправлена под видом копии, сделанной Чарльзом Бартлом. Если вы соскоблите его подпись, то обнаружите под ней подпись знаменитого французского художника. Предоставляю вам принять любые меры, какие сочтете нужным.


Готовый к услугам

Честный человек».


Подобное письмо, естественно, не могло не насторожить адресата. Когда Рудольф Кюн явился в таможню за картиной, на него смотрели крайне подозрительно. Напрасно уверял он таможенников, что посланная ему картина не оригинал, а только лишь копия, и предъявлял в доказательство расписку Чарли Бартла, которую мсье Леир предусмотрительно вложил в конверт вместе со своим письмом. Таможенники не желали и слушать коммерсанта, а прямо-таки смеялись ему в лицо. Они не в первый раз сталкивались с различного рода жульническими проделками, на которые пускались ушлые торговцы антиквариатом, дабы не платить пошлину.

— Вы, разумеется, будете крайне удивлены, если я скажу вам: мы располагаем сведениями, что на этой картине раньше имелась подпись самого Антуана Ватто, — иронически улыбнувшись, заявил таможенник.

— Мало того, я просто-таки онемею от изумления, — в тон ему ответил Рудольф Кюн.

Не сказав ни слова, таможенник принялся соскабливать подпись «Чарльз Бартл», под которой вскоре довольно четко проступила фамилия знаменитого французского живописца.

— Ну, что скажете теперь? — торжествующе спросил таможенник.

В глазах Рудольфа Кюна вдруг блеснул странный огонек. Однако торговец картинами не подал виду, что разгадал хитрость тестя; наоборот, он развел руками, изображая недоумение и замешательство.

Послушно заплатив огромную пошлину и вдобавок немалый штраф за попытку ввести в заблуждение таможенные власти, он забрал картину с собой. Явившись с ней домой, Рудольф Кюн с необычной для себя горячностью расцеловал жену.

— Отец твой, Рэйчел, как был, так и остался самым ловким дельцом в Европе! — восторженно воскликнул он.

Жена стала расспрашивать его, в чем дело, но торговец лишь упоенно качал головой и улыбался.

Как и следовало ожидать, новость скоро стала известна нью-йоркским газетчикам. Не удивительно, что уже на следующее утро пресса пестрела крупными заголовками, под которыми сообщалось, что известный торговец антиквариатом Рудольф Кюн потерпел постыдный провал при попытке провезти замаскированным один из шедевров Ватто. Подано все это было как триумф таможенной службы, разоблачившей мошенничество плутоватого торгаша.

В результате поднятой газетами шумихи не замедлил объявиться и покупатель — один из миллионеров, скупающих полотна старых мастеров. Прочитав в газете об этой истории, он поспешил в магазин Рудольфа Кюна. Когда ему показали картину, миллионер разразился громовым хохотом.

— Я в восторге от вашей дерзости! — задыхаясь от смеха, выговорил он. — Пытаться провезти под видом копии такую картину!

— Я предъявил таможенникам расписку, человека, которым была выполнена эта копия, — пожав плечами, с улыбкой возразил Рудольф Кюн. — Так что я продаю ее как копию. В этом качестве она и была куплена в Париже.

Миллионер, посмеиваясь, искоса глянул на торговца картинами.

— Знаете, для меня таможня дядюшки Сэма — вполне надежная гарантия. Даю за картину пятьдесят тысяч долларов.

— Шестьдесят, — с бесстрастным видом уточнил торговец.

— Недурная цена за так называемую копию, — ухмыльнулся миллионер. — Но все равно я ее беру.

Картина была продана вместе с квитанцией об уплате штрафа за попытку провезти ее через таможню под видом копии и свидетельством о взыскании пошлины. Так что при наличии столь веских доказательств, разумеется, лишь самый неисправимый скептик мог бы усомниться в подлинности бессмертного шедевра Ватто.


Через пару недель мсье Леир заглянул к молодому художнику. Подойдя к столу, он молча выложил на него пятьдесят сотенных купюр.

— Какого еще дьявола вы тут все это раскладываете? — воскликнул Чарли, у которого даже в глазах потемнело от волнения.

— Здесь пять тысяч фунтов, — объявил старик. — Я нарочно разменял крупные купюры — надеялся, что вам приятно будет лицезреть такое обилие банкнот.

— Как это надо понимать?

— Все очень просто. Деньги эти получены за ваши картины. Теперь можете жениться, если хотите.

Чарли в замешательстве уставился на старика. Уж не смеется ли тот над ним? Но мсье Леир по обыкновению взирал на него благосклонно и с довольным видом потирал руки, наслаждаясь изумлением молодого художника. Но вот наконец он взял на себя труд рассказать ему все подробно. И Чарли, словно во сне, услышал, что некий толстосум из Калифорнии пришел в такой восторг от его картин, что купил их все до единой. Первым побуждением Чарли было сразу же написать этому чудному и необыкновенному меценату. Однако выяснилось, что это, к сожалению, невозможно: американец, увезший его картины, не оставил адреса. Как пояснил мсье Леир, американские миллионеры славятся своими причудами.

— Немедленно отнесите эти деньги в банк, дорогой мой мальчик, — таким наставлением закончил свою речь старик. — Не забудьте также послать телеграмму некой девице.

С этими словами мсье Леир сгреб со стола деньги и сунул их в карман художника, после чего они с ним вместе вышли из дома.

Чарли брел по улице как лунатик. Провожавший его глазами старик удостоверился, что художник все же вошел в банк, и только тогда снова поднялся к себе.

Отперев шкаф, он извлек оттуда картины Чарли Бартла. Одну за другой он выдирал их из подрамников и швырял в пылавший камин. Похохатывая, он наблюдал, как они морщились и потрескивали в огне. Потом старик взял топор и аккуратно разрубил на части все подрамники.

— Пригодятся камин топить, — хихикнул он напоследок, вызывая служанку.

При мысли, что на этом он сэкономил несколько сантимов, старик довольно потер руки. Он уже забыл, что совсем недавно добровольно расстался с пятью тысячами фунтов.

Зимний круиз (Пер. М. Загот)

До того, как «Фридрих Вебер» достиг берегов Гаити, капитан Эрдман почти не знал мисс Рейд. На корабль она села в Плимуте, а на борту в то время находилось много пассажиров — французов, бельгийцев и гаитян, — некоторые из них плавали с капитаном и раньше, поэтому в салоне он предложил мисс Рейд место не за своим столом, а за столом старшего механика. Грузовое судно «Фридрих Вебер» регулярно курсировало между Гамбургом и колумбийским портом Картагеной, останавливаясь по пути у берегов некоторых островов Вест-Индии. Из Германии оно везло фосфаты и цемент, а обратно — кофе и лесоматериалы. Однако владельцы судна, братья Веберы, никогда не возражали против изменения маршрута, если, конечно, это было выгодно. Судно было приспособлено для транспортировки крупного рогатого скота, мулов, картофеля — любого груза, дающего возможность честно заработать. Возило оно и пассажиров — на верхней и нижней палубах имелось по шесть кают. Особых удобств, конечно, не было, но кормили достаточно хорошо и сытно, а билет стоил недорого. Путешествие в оба конца занимало чуть больше двух месяцев, и мисс Рейд оно обошлось всего лишь в сорок пять фунтов. Мисс Рейд ждала его с нетерпением — ей предстояло увидеть так много интересных, может быть, даже исторических мест и, кроме того, обогатить свой мозг самыми разнообразными сведениями.

Агент, продавший мисс Рейд билет, предупредил ее, что до Порт-о-Пренса на Гаити ей придется плыть в одной каюте с другой женщиной. Мисс Рейд не имела ничего против, так как была человеком общительным, а когда стюард сказал ей, что попутчицей ее будет мадам Болэн, она сразу решила, что ей предоставляется отличная возможность освежить свой французский. Она была, правда, слегка обескуражена тем, что мадам Болэн оказалась черной как уголь. Но мисс Рейд тут же сказала себе, что нужно стойко переносить превратности судьбы и что весь мир состоит из множества разных людей. Морской болезнью мисс Рейд не страдала, да иначе и быть не могло — дедушка ее был морской офицер. Впрочем, море бушевало всего лишь два-три дня, а потом установилась отличная погода, и вскоре мисс Рейд перезнакомилась со всеми пассажирами. С людьми она всегда сходилась быстро. Это была одна из причин, способствовавших процветанию ее дела — она имела кафе в одном из признанных райских уголков на западе Англии. Для каждого посетителя у нее всегда была припасена улыбка и шутливая фраза. На зиму мисс Рейд свое кафе закрывала, и вот уже четыре года подряд отправлялась в это время года в круиз. В круизе всегда встречаешь много интересных людей, говорила она, всегда узнаешь что-то новое. Что правда, то правда, пассажиры на «Фридрихе Вебере» были рангом ниже тех, с которыми она год назад совершила круиз по Средиземному морю, но снобом мисс Рейд не была, и, хотя ее слегка шокировало поведение попутчиков за столом, она, будучи полна решимости не реагировать на теневые стороны жизни, сказала себе, что сможет найти общий язык с этими людьми. Она очень любила читать, и была рада обнаружить в судовой библиотеке книги Филлипса Оппенгейма, Эдгара Уоллеса и Агаты Кристи. Впрочем, вокруг было так много людей, что на чтение просто не оставалось времени, и она решила не трогать книги до Гаити, где большинство пассажиров должны были сойти.

«В конце концов, — сказала она себе, — никакая книга не дает столько, сколько живое общение».

Мисс Рейд всегда слыла отличной собеседницей, и ее самолюбию льстило, что за много дней, проведенных в океане, она ни разу не дала беседе за столом заглохнуть. Она умела расшевелить людей, и когда тема, казалось, была уже совершенно исчерпана, мисс Рейд умело пробуждала к ней интерес какой-нибудь фразой либо просто подбрасывала новую тему, и беседа продолжалась. Ее подруга мисс Пренс, дочь покойного викария из Кэмдена (она провожала мисс Рейд в Плимуте, так как жила там), часто ей говорила:

— Вы знаете, Венеция, у вас совершенно мужской ум. Вы всегда найдете, о чем поговорить.

— Я считаю, что, если вы с интересом относитесь к окружающим, они обязательно ответят вам тем же, — скромно отвечала мисс Рейд. — В конце концов, навык мастера ставит, главное — проявить максимум усердия, а уж это я умею делать отлично. Это качество восхвалял еще Диккенс.

В действительности мисс Рейд звали вовсе не Венеция, а попросту Элис, но это имя ей никогда не нравилось, и еще ребенком она взяла себе другое, более поэтическое имя, которое, как ей казалось, гораздо точнее соответствовало ее натуре.

Мисс Рейд беспрестанно беседовала с попутчиками, узнала много интересного, и ей было по-настоящему грустно, когда корабль наконец достиг Порт-о-Пренса и пассажиры все до одного сошли на берег. «Фридрих Вебер» стоял в городе два дня, и за это время мисс Рейд познакомилась со всеми местными достопримечательностями. Теперь она была на борту единственной пассажиркой. Корабль огибал побережье острова, останавливаясь в разных портах, чтобы разгрузить или, наоборот, погрузить какие-либо товары.

— Надеюсь, вы не будете чувствовать себя неловко в обществе стольких мужчин, — сердечно обратился к мисс Рейд капитан во время обеда.

Мисс Рейд теперь сидела справа от него, и за этим же столом обедали первый помощник, старший механик и доктор.

— Я хорошо знаю жизнь, капитан. И не сомневаюсь, что, если дама ведет себя, как подобает даме, джентльмен всегда останется джентльменом.

— Вы не должны ждать от нас многого, мадам, мы всего лишь грубые моряки.

— Ценнее титулов открытые сердца, а простота ценнее крови королевской, — продекламировала мисс Рейд.

Капитан был коренастый, невысокого роста мужчина, с бритой головой и красным чисто выбритым лицом. Он носил белую куртку, которая была застегнута доверху только во время еды, в остальное же время сквозь распахнутый ворот проглядывала волосатая грудь. Это был веселый, шумный человек. Он всегда говорил на повышенных тонах. Мисс Рейд решила, что он порядочный чудак, но, поскольку она обладала тонким чувством юмора, это ее ничуть не смутило. Нить беседы она взяла в свои руки. Она много узнала о Гаити за время путешествия, а особенно за те два дня, что провела на самом острове, но так как ей было известно, что мужчины больше любят говорить, чем слушать, она стала задавать им вопросы, на которые сама же могла, ответить. Как ни странно, ответов на эти вопросы они не знали. В конце концов она почувствовала, что просто обязана прочитать им небольшую лекцию, и тут же, пока они продолжали обедать (Mittag Essen,[1] как они говорили на своем забавном языке), сообщала им массу интересных сведений об истории и экономике страны, о проблемах, стоящих перед ней, и о перспективах на будущее. Она говорила медленно, хорошо поставленным голосом, демонстрируя богатый запас слов.

Перед наступлением темноты они вошли в небольшой порт, где должны были погрузить триста ящиков кофе. Агент, с которым заключалась сделка, поднялся на борт, и капитан, предложив ему остаться на ужин, заказал коктейли. Следом за стюардом, принесшим коктейли, в салон вплыла мисс Рейд. Она двигалась неторопливо, грациозно, с чувством собственного достоинства. Она всегда говорила, что настоящую леди можно сразу узнать по походке. Капитан представил ей агента, и она села в кресло.

— Что это вы пьете, господа? — поинтересовалась она.

— Коктейли. Вы не выпьете с нами, мисс Рейд?

— Не откажусь.

Она выпила, и капитан с некоторым сомнением предложил ей повторить.

— Повторить? Ну разве что для поддержания компании.

Агент, который был темнее большинства своих соотечественников, но все же светлее некоторых, оказался сыном бывшего гаитянского посланника при германском дворе и, прожив много лет в Берлине, хорошо говорил по-немецки. Благодаря этому обстоятельству он и получил работу в немецкой фирме по перевозке грузов. В связи с этим мисс Рейд рассказала за ужином о поездке по Рейну, которую она однажды предприняла. Потом она вместе с агентом, капитаном, доктором и первым помощником еще долго сидела за столом — все пили пиво. Мисс Рейд сочла своим долгом занять агента беседой. Поскольку агент руководил погрузкой на корабль кофе, она решила, что ему будет интересно узнать, как выращивают чай на Цейлоне. Да, она была на Цейлоне во время круиза, а так как отец его был дипломатом, ему, без сомнения, было интересно послушать о королевской семье Англии. Она прекрасно провела вечер. Удаляясь наконец отдохнуть — она никогда бы не позволила себе сказать просто: «Я иду спать», — она подумала про себя:

— Путешествие, безусловно, учит нас многому.

В самом деле, это было весьма занятно — остаться одной среди такого множества мужчин! И посмеются же ее знакомые, когда, вернувшись домой, она им обо всем расскажет! Они, конечно, скажут, что такое могло случиться только с Венецией. Она улыбнулась, услышав, что капитан распевал что-то на палубе своим раскатистым голосом. Немцы такие музыкальные! Было очень смешно видеть, как он с важным видом расхаживает по палубе на своих коротких ножках и напевает мелодию Вагнера, подставляя слова собственного сочинения. Это была милая песенка о вечерней звезде, но, не зная немецкого, мисс Рейд могла лишь гадать, что гам за нелепые слова придумал капитан. Слова действительно были нелепыми.

— О-о, до чего ж занудна эта женщина! Если так пойдет и дальше, я убью ее! — Он перешел на бравурный мотив арии Зигфрида: — Как занудна, как занудна, как занудна! Нужно выбросить в море ее!

И конечно, это была чистая правда. Потому что мисс Рейд действительно была невероятной, потрясающе невыносимой занудой. Она всегда говорила ровным монотонным голосом, и было совершенно бесполезно перебивать ее, ибо тогда она начинала свою историю сначала. У нее была неутолимая жажда информации, и никакая оброненная мимоходом фраза не оставалась без внимания — мисс Рейд тут же забрасывала присутствующих бесчисленным множеством вопросов. Она была величайшей фантазеркой и мучительно долго рассказывала о своих грезах. На любую тему у нее всегда была про запас избитая фраза. По любому поводу она изрекала банальности. Она вбивала в собеседников прописные истины, словно молоток, загоняющий гвоздь в стену. Она сообщала общеизвестное и очевидное с той же готовностью, с какой цирковой клоун прыгает через обруч. Тишина ее ничуть не смущала. Ведь неудивительно, что эти бедные мужчины, находящиеся так далеко от дома, от топота детских ножек, да еще накануне Нового года, чувствуют себя слегка подавленно. Она лишь удваивала усилия, чтобы расшевелить и развлечь их. Она жаждала внести в их унылую жизнь хоть каплю радости. И это было ужасней всего: мисс Рейд, безусловно, хотела сделать как лучше. На корабле она чувствовала себя прекрасно и искренне желала, чтобы ее настроение передалось остальным. Она была уверена, что они относятся к ней с такой же симпатией, с какой она к ним. Она считала, что делает все возможное для того, чтобы вечер удался, и была наивно счастлива, думая, что достигла цели. Она рассказала им о своей подруге мисс Прайс и о том, как та ей часто говорила: «Венеция, в вашем обществе скучающих людей не бывает». Капитану полагалось быть вежливым с пассажирами, и как ему ни хотелось приказать ей попридержать свой глупый язык, сделать этого он не мог, да будь даже он и волен в выражении своих чувств, он знал, что все равно не смог бы сказать ей ничего резкого и обидного. Ничто не могло прервать поток ее красноречия. Он был неудержим, как стихийное бедствие. В какой-то момент мужчины, отчаявшись, начали говорить по-немецки, но мисс Рейд немедленно это прекратила.

— Э-э, нет, я не позволю вам говорить на языке, который я не понимаю. Вы должны максимально использовать мое присутствие — это для вас прекрасная возможность поупражняться в английском.

— Мы говорили о работе, мисс Рейд, и решили, что вам это будет неинтересно, — нашелся капитан.

— А мне все интересно. Вот поэтому — только не считайте меня чересчур самодовольной — людям всегда интересно со мной. Дело в том, что я постоянно стремлюсь узнать что-то новое. Для меня важно все — ведь любая информация в той или иной обстановке может оказаться полезной.

Доктор холодно улыбнулся.

— Капитан сказал так, потому что был смущен. Говоря откровенно, он рассказывал историю, которую не совсем удобно слушать незамужней даме.

— Я, может быть, и не замужем, но это не мешает мне хорошо знать жизнь. Всем известно, что моряки — далеко не святоши, поэтому, капитан, вы не должны особенно меня стесняться, шокирована я не буду. Я с удовольствием послушаю вашу историю.

Доктор был человек лет шестидесяти, с редкими седыми волосами, седыми усами и маленькими голубыми умными глазами. Он был молчалив и угрюм, и как мисс Рейд ни старалась вовлечь его в беседу, вытянуть из него хотя бы слово было почти невозможно. Но она была не из тех женщин, которые уступают без борьбы, и, увидев его на следующее утро на палубе с книгой, принесла кресло и уселась рядом.

— Вы любите читать, доктор? — смело начала она.

— Люблю.

— Я тоже. И полагаю, как все немцы, вы человек музыкальный?

— Музыку я люблю.

— Я тоже. Как только я вас увидела, сразу поняла, что вы умны.

Он быстро взглянул на нее и, поджав губы, продолжал читать. Но мисс Рейд обескуражить было трудно.

— Чтение, конечно, дело полезное. Но лично я интересной книге предпочитаю интересную беседу. А вы?

— Я нет.

— Это очень любопытно. А почему, хотелось бы знать?

— Этого я вам сказать не могу.

— Как странно, не правда ли? Впрочем, я всегда знала, что человеческой природе свойственны странности. Вы знаете, люди вообще меня ужасно интересуют. К докторам я испытываю особую симпатию, они ведь так хорошо знают человеческую природу. Но и я могу рассказать о таких вещах, что даже вы удивитесь. Работая в кафе, как я, можно очень много узнать о людях, если, как говорится, смотреть в оба.

Доктор поднялся.

— Прошу извинить меня, мисс Рейд. Я должен осмотреть больного.

Во всяком случае, лед сломан, подумала мисс Рейд, глядя вслед уходящему доктору.Скорее всего, он просто слегка застенчив.

Через день или два доктор почувствовал легкое недомогание. Какая-то старая болезнь время от времени тревожила его, но он к ней привык и не любил говорить о ней с окружающими. Когда она давала о себе знать, доктор хотел лишь одного — чтобы его оставили в покое. Каюта у него была маленькая и душная, поэтому он расположился на палубе. Закрыв глаза, он полулежал в шезлонге. Мисс Рейд прогуливалась на свежем воздухе — она всегда совершала получасовой моцион утром и вечером. Доктор решил, что, если он притворится спящим, она не станет его тревожить. Но, пройдя мимо доктора по меньшей мере десять раз, она остановилась перед ним и замерла на месте. Глаза доктора были закрыты, но он чувствовал, что мисс Рейд смотрит на него.

— Могу я вам чем-нибудь помочь, доктор? — спросила она.

Он вздохнул.

— Нет, какая тут помощь?

Он взглянул на нее и увидел в ее глазах обеспокоенность.

— У вас совершенно больной вид, — сказала она.

— Я очень плохо себя чувствую.

— Знаю. Это сразу видно. Что я могу для вас сделать?

— Ничего. Скоро все пройдет само.

Поколебавшись мгновение, она ушла, однако вскоре вернулась.

— Я вижу, вам очень неудобно сидеть, даже под спину подложить нечего. Я принесла вам подушку, которую все время вожу с собой. Позвольте, я подсуну вам ее под голову.

Доктору в этот момент было не до возражений. Мисс Рейд осторожно подняла его голову и положила под нее мягкую подушку. Он сразу почувствовал, что так действительно удобнее. Она положила руку ему на лоб, и рука эта была прохладная и нежная.

— Бедняжка, — произнесла она. — Все вы, доктора, одинаковы, не имеете ни малейшего понятия о том, как помочь себе.

Она оставила его, но через пару минут вернулась, неся кресло и маленькую сумку. Доктора, когда он это увидел, всего передернуло.

— Я вовсе не собираюсь с вами болтать, просто посижу рядом и повяжу. Я знаю, если чувствуешь себя не очень хорошо, всегда приятно, когда кто-то сидит рядом.

Она села в кресло и, вытащив из сумки незаконченный шарфик, энергично принялась за вязание. Она не произносила ни слова. И, как ни странно, ее присутствие сразу сказалось — доктор почувствовал себя лучше. Ведь никто на корабле даже не заметил, что он болен, ему было одиноко, и теперь он был благодарен этой невыносимой зануде за оказанное внимание. Она спокойно сидела рядом и вязала, и тишина эта убаюкивала доктора — вскоре он заснул. Когда проснулся, она продолжала вязать. Она чуть улыбнулась ему, но не сказала ни слова. Боль утихла, и доктор чувствовал себя гораздо лучше.

В салоне он появился только перед вечером. Там, потягивая пиво, сидели капитан и его помощник Ганс Краузе.

— Присаживайтесь, доктор, — пригласил капитан. — Мы держим военный совет. Вам, конечно, известно, что послезавтра — Сильвестр?

— Известно.

— Сильвестр, канун Нового года — это праздник, дорогой сердцу каждого немца, и все мы ждем его с нетерпением. Специально для этого праздника мы везем с собой из Германии елку. Сегодня за обедом мисс Рейд совершенно измучила нас своими разговорами. Мы с Гансом пришли к выводу, что нужно принимать какие-то меры.

— Утром она два часа просидела рядом со мной в полном молчании. Видимо, в обед она решила наверстать упущенное.

— Быть в такой день вдали от дома и семьи — это само по себе достаточно плохо, но тут ничего не поделаешь, и придется довольствоваться тем, что есть. Но мы хотим отпраздновать Сильвестр, как положено, а если мы не уймем мисс Рейд, это исключено.

— При ней мы даже не сможем толком поразвлечься, — добавил первый механик. — Она все испортит как пить дать.

— Как же вы собираетесь от нее избавиться? — улыбнулся доктор. — Уж не за борт ли выбросить? Право, она неплохая тетка. Просто ей нужен мужчина.

— В ее-то возрасте? — воскликнул Ганс Краузе.

— Именно в ее возрасте. Чрезмерная болтливость, жажда информации, эти ее бесчисленные вопросы, въедливость, да и ее манеры — все это явные признаки бунтующей девственности. Дайте ей любовника, и она сразу утихомирится. Ее напряженные нервы расслабятся. По меньшей мере час она поживет нормальной жизнью. Волна глубочайшего удовлетворения, столь необходимого для всего ее существа, пройдет через ее перегруженные речевые центры — и на корабле воцарится покой.

Всегда было трудно определить, говорит доктор серьезно или просто отпускает шутку в твой адрес. На сей раз, однако, голубые глаза капитана хитро сощурились.

— Ну что же, доктор, я не смею усомниться в точности вашего диагноза. Средство, которое вы предлагаете, по-видимому, стоит испробовать, и так как вы холостяк, совершенно ясно, что вести лечение должны вы сами.

— Прошу меня извинить, капитан, мой профессиональный долг — прописывать лекарства больным, находящимся на корабле под моим наблюдением, но я вовсе не обязан давать их лично. Кроме того, мне шестьдесят лет.

— А у меня жена и взрослые дети, — сообщил капитан. — Я стар, толст, страдаю астмой и вряд ли справлюсь с задачей подобного рода. Природа наделила меня качествами, подходящими для отца и мужа, но никак не для любовника.

— В этих вопросах не последнюю роль играют возраст и внешность, молодые и красивые имеют неоспоримое преимущество, — суровым тоном произнес доктор.

Капитан крепко шлепнул кулаком по столу.

— Вы имеете в виду Ганса и вы совершенно правы. Это сделает Ганс.

Первый помощник вскочил на ноги.

— Я? Ни за что на свете.

— Ганс, вы стройны, красивы, сильны как лев, смелы и молоды. Прежде чем мы доплывем до Гамбурга, пройдет еще двадцать три дня. Неужели вы не придете на помощь своему старому капитану, оказавшемуся в трудном положении? Неужели бросите в беде вашего доброго друга доктора?

— Ну нет, капитан, вы требуете от меня слишком многого. Со дня моей свадьбы не прошло еще и года, и я люблю свою жену. Я не могу дождаться возвращения в Гамбург. Мы ужасно тоскуем друг без друга. Изменять жене я не намерен, в особенности с мисс Рейд.

— Мисс Рейд не так уж плоха, — заметил доктор.

— Некоторым она даже может показаться привлекательной, — добавил капитан.

И действительно, стоило повнимательнее приглядеться к мисс Рейд, как становилось ясно, что некрасивой ее никак не назовешь. Лицо, правда, у нее было длинное и слегка глуповатое, зато его украшали карие глаза с пушистыми ресницами. Она носила короткую прическу, и темные волосы нежно вились на шее. У нее была хорошая кожа и вполне сносная фигура. До критического возраста ей было еще далеко, и скажи она вам, что ей сорок лет, вы бы охотно этому поверили. Единственным ее недостатком была поразительная способность наводить скуку и уныние.

— Неужели еще двадцать три дня мне предстоит терпеть разговоры этой многословной, занудной женщины? Неужели еще двадцать три нескончаемых дня мне предстоит отвечать на ее бессмысленные вопросы и выслушивать ее невообразимые высказывания? Неужели мне, немолодому уже человеку, не придется провести столь ожидаемый мной Сильвестр в свое удовольствие из-за присутствия на корабле этой невыносимой старой девы? И все потому, что никто не желает проявить хоть капельку галантности, хоть чуточку человеческой доброты, хоть крупицу великодушия по отношению к одинокой женщине. Единственное, что мне остается — затопить корабль.

— Мы забыли о радисте, — сказал Ганс.

Капитан издал громкий вопль.

— Ганс! Да восстанут все замученные девственницы Кельна и благословят имя твое! Эй, стюард, — прорычал он, — немедленно позовите сюда радиста!

Радист вошел в салон и лихо щелкнул каблуками. Трое мужчин молча смотрели на него. Вид у него был встревоженный — он не мог вспомнить, есть ли за ним грех, за который он заслужил взбучку. Он был выше среднего роста, с квадратными плечами и узкими бедрами, спортивный и стройный, его гладкое загорелое лицо, казалось, никогда не знало бритвы. У него были поразительной голубизны глаза и грива светлых вьющихся волос. Он олицетворял образ молодого тевтонца. Он в такой степени излучал здоровье, силу, жизнь, что, даже стоя немного в стороне, вы чувствовали, что энергия так и рвется из него.

— Настоящий ариец, ничего не скажешь, — одобрил капитан. — Сколько вам лет, друг мой?

— Двадцать один, мой капитан.

— Вы женаты?

— Нет.

— Обручены?

Радист усмехнулся. В усмешке этой было что-то по-мальчишески очаровательное.

— Нет, мой капитан.

— Вам известно, что у нас на борту имеется пассажирка?

— Известно.

— Вы знакомы?

— Когда я вижу ее по утрам, я говорю ей «доброе утро».

Капитан принял официальный вид. Глаза его, которые обычно лукаво щурились, стали строгими, а в низком музыкальном голосе зазвучали резкие нотки.

— Наш корабль является грузовым судном и занимается перевозкой товаров, но мы всегда охотно берем на борт пассажиров, и руководство компании это всячески поощряет. Таким образом, пассажирские перевозки занимают в нашей работе немалое место. В мои инструкции входит делать все возможное, чтобы создавать пассажирам корабля максимальный комфорт. В настоящее время мисс Рейд нужен любовник. Мы с доктором пришли к заключению, что вы лучше, чем кто-либо, подходите для этой роли.

— Я?! — радист заалел как мак и одновременно захихикал, но тут же замолчал, увидев перед собой суровые мужские лица. — Но она мне в матери годится.

— В вашем возрасте это не имеет никакого значения. Мисс Рейд принадлежит к знатному роду, и английское высшее общество — это сплошь ее друзья и знакомые. Будь она немкой, она была бы по меньшей мере графиней. Мы оказываем вам большую честь, доверяя такую ответственную миссию, и вы должны быть благодарны за это. Кроме того, ваш английский хромает на обе ноги, и вы получаете отличную возможность поработать над ним.

— Тут есть над чем подумать, — сказал радист. — Я и сам знаю, что английский у меня запущен.

— В жизни не так часто предоставляется случай совместить приятное с полезным, и вы можете поздравить себя с такой редкой удачей.

— Если позволите задать один вопрос, мой капитан, я хотел бы знать, почему мисс Рейд необходим любовник?

— Насколько мне известно, это старая английская традиция — в это время года незамужние дамы благородного происхождения всегда заводят любовную интригу. Интересы компании требуют от нас предоставить мисс Рейд все, что она имела бы на английском корабле, и мы считаем, что если она останется довольна, то, безусловно, посоветует многим своим друзьям предпринять путешествие на одном из кораблей компании. Учитывая ее многочисленные дружеские связи, это крайне желательно.

— Мой капитан, прошу вас поручить эту задачу кому-нибудь другому.

— Я обращаюсь к вам не с просьбой, а с приказом. В одиннадцать часов вечера вы должны явиться в каюту мисс Рейд.

— И что я там буду делать?

— Что делать? — загремел капитан. — Как что делать? Вести себя естественно.

Махнув рукой, он отпустил радиста. Тот щелкнул каблуками, отдал честь и вышел.

— Что ж, давайте выпьем еще по стакану пива, — предложил капитан.

За ужином мисс Рейд была в ударе. Она была сама многоречивость, игривость, утонченность. Она сыпала прописными истинами. Она жонглировала банальными шутками. Она забрасывала мужчин дурацкими вопросами. Лицо капитана наливалось все более и более яркой краской, потому что он едва сдерживал гнев. Он чувствовал, что просто не сможет оставаться с ней вежливым и, если средство доктора не поможет, он в один прекрасный момент сорвется и выложит ей все, что о ней думает — безо всяких сантиментов.

«Не стоит отказывать себе в таком удовольствии, — думал капитан, — пусть даже меня потом выгонят с работы».

На следующее утро, когда мужчины уже собрались на завтрак, в салон вошла мисс Рейд.

— Завтра Сильвестр, — весело объявила она. Это было как раз в ее духе — сообщить то, что всем давно известно. — Ну, чем вы занимались с утра? — продолжала она.

Поскольку с утра они всегда занимались одним и тем же, и она об этом прекрасно знала, вопрос этот мог вывести из себя кого угодно. Сердце капитана упало. Он вкратце сказал доктору, что о нем думает.

— Нет-нет, только не по-немецки, — шаловливо проворковала мисс Рейд. — Вы же знаете, капитан, я вам это запрещаю. И почему, скажите на милость, вы так сурово взглянули на бедного доктора? Вы ведь знаете, что сейчас Рождество, а значит, должны воцариться всеобщий мир и благополучие. Я с таким нетерпением жду завтрашнего вечера; интересно, будут ли на елке гореть свечи?

— Разумеется.

— Восхитительно. Я считаю, что елка без свечей — это не елка. Знаете, со мной вчера вечером произошла очень смешная история. Я совершенно ничего не поняла.

Наступила пауза. Мужчины напряженно смотрели на мисс Рейд. Первый раз за все время она целиком завладела их вниманием.

— Так вот, — как всегда монотонно, с некоторой манерностью начала она, — вчера вечером, когда я уже собиралась лечь спать, раздается стук в дверь. «Кто там?» — спрашиваю. «Радист», — отвечает мужской голос. «Что случилось?» — спрашиваю, а он: «Мне нужно поговорить с вами».

Мужчины слушали затаив дыхание.

— «Сейчас, — говорю я, — накину халат и открою». Я накинула халат и открыла дверь. Этот радист и говорит: «Не желаете ли вы, мисс, послать телеграмму?» Я, конечно, нашла все это очень забавным, и мое чувство юмора среагировало, если хотите, на ситуацию — прийти в такое время и спросить, не хочу ли я послать телеграмму, — поэтому я просто рассмеялась, но поскольку обижать его не хотелось, я сказала: «Большое вам спасибо, но посылать телеграмму я как будто не собираюсь». Он продолжал стоять, а вид у него был такой забавный, словно он был ужасно смущен, и я сказала: «Все равно большое вам спасибо», а потом добавила: «Спокойной ночи, приятного сна» и закрыла дверь.

— Безмозглый идиот! — воскликнул капитан.

— Он еще молод, мисс Рейд, — вступился доктор. — Просто проявил чрезмерное рвение. Он, видимо, решил, что вам захочется поздравить ваших друзей с Новым годом, и предложил вам воспользоваться пониженными расценками.

— Да вы не беспокойтесь, ничего страшного не произошло. Наоборот, я очень люблю разные мелкие недоразумения, которые случаются во время путешествия. Для меня это лишь повод хорошо посмеяться.

Как только завтрак окончился и мисс Рейд вышла из салона, капитан послал за радистом.

— Слушайте вы, идиот, с чего вам взбрело в голову спрашивать у мисс Рейд, не хочет ли она послать телеграмму?

— Мой капитан, вы сами ведь приказали мне вести себя естественно. Я — радист, поэтому я решил, что будет вполне естественно спросить, не хочет ли она послать телеграмму. Ничего другого я придумать не мог.

— Боже правый! — вскричал капитан. — Вспомните, как вел себя Зигфрид, когда увидел на скале спящую Брунгильду (капитан пропел строчку из известной арии, и собственный голос ему так понравился, что он повторил ее два или три раза). Разве Зигфрид, когда она проснулась, стал спрашивать ее, хочет ли она послать телеграмму, например своему папочке, и сообщить ему, что она только что пробудилась и теперь внимательно озирает окрестности?

— Позволю заметить, что Брунгильда приходилась Зигфриду тетей. Мисс Рейд же совершенно чужой мне человек.

— Менее всего он рассуждал в этот момент о родственных связях. Он знал только, что перед ним очаровательная, беззащитная женщина, в жилах которой течет благородная кровь, и он поступил так, как на его месте поступил бы любой воспитанный мужчина. Вы молоды, красивы, вы ариец до мозга костей, не подведите же Германию — ее честь в ваших руках.

— Слушаюсь, мой капитан. Сделаю все, что смогу.

Вечером в дверь каюты мисс Рейд снова постучали.

— Кто там?

— Радист. Вам телеграмма, мисс Рейд.

— Мне? — она было удивилась, но ей тут же пришло в голову, что кто-то из попутчиков, сошедших на Гаити, решил поздравить ее с Новым годом. Как порой добры бывают люди, подумала она. — Я уже легла. Оставьте телеграмму перед дверью.

— Требуется ответ. Это телеграмма с оплаченным ответом.

Значит, это не новогоднее поздравление. Сердце ее учащенно забилось. Такая телеграмма могла означать только одно: ее кафе сгорело дотла. Она выпрыгнула из постели.

— Подсуньте ее под дверь, а я напишу ответ и верну листок тем же путем.

Телеграмма выскользнула из-под двери и уткнулась в ковер. Она и вправду выглядела зловеще. Мисс Рейд подхватила ее с пола и распечатала. Слова поплыли у нее перед глазами, и она поспешно надела очки. Вот что она прочитала:

«С Новым годом. Точка. Всеобщий мир и благополучие. Точка. Вы прекрасны. Точка. Я вас люблю. Точка. Я должен поговорить с вами. Точка. Подпись: Радист».

Мисс Рейд прочитала текст дважды. Затем она медленно сняла очки и положила их под шаль. Она подошла к двери и открыла ее.

— Войдите, — сказала она.

На следующий день был канун Нового года. Мужчины, когда они собрались на завтрак, были веселы и немного сентиментальны. Стюарды украсили салон тропическими вьюнками, заменив ими рождественские цветы, а прямо на столе стояла елка со свечами, которые должны были зажечь во время ужина. Мисс Рейд вошла, когда мужчины уже сидели за столом, но в ответ на их «доброе утро» она лишь сухо кивнула. Они с любопытством наблюдали за ней. Позавтракала она хорошо, но за все время не произнесла ни слова. От ее молчания становилось жутко. В конце концов капитан не выдержал и сказал:

— Вы так молчаливы сегодня, мисс Рейд.

— Я думаю, — бросила она.

— Может быть, мисс Рейд, вы поделитесь своими мыслями с нами? — решил подзадорить ее доктор.

Она окинула его холодным, если не сказать презрительным взглядом.

— Я предпочитаю держать их при себе, доктор. Я, пожалуй, съем еще немного мяса, у меня сегодня хороший аппетит.

Завтрак закончился в блаженной тишине. Капитан вздохнул с облегчением — за столом надо есть, а не болтать. Когда они закончили трапезу, он сжал руку доктора.

— Что-то явно произошло, доктор.

— Безусловно. Перед нами другая женщина.

— И долго это протянется?

— Будем надеяться на лучшее.

Вечером в честь праздника мисс Рейд надела вечернее платье, довольно строгое черное платье с искусственными розами на груди. Шею украшала узкая зеленая лента. Верхний свет был выключен, и на елке горели свечи — можно было подумать, что ты в церкви. По такому случаю младших офицеров пригласили ужинать в салон; и в своих белых костюмах они выглядели очень нарядно. Шампанское подавалось за счет компании, и после ужина мужчины начали петь под граммофон «Deutschland, Deutschland über Alles!»,[2] «Alt Heidelberg»[3] и «Auld lang Syne».[4] Они с жаром выкрикивали слова песен, и голос капитана звучал громче всех, а мисс Рейд иногда подпевала приятным контральто. Доктор, заметил, что глаза ее время от времени останавливались на радисте, и тогда в них появлялось замешательство.

— Довольно симпатичный паренек, как вы считаете? — обратился доктор к мисс Рейд.

Мисс Рейд повернулась и невозмутимо посмотрела на доктора.

— Вы о ком?

— О нашем радисте. Мне показалось, вы смотрите на него.

— Это который?

«До чего двуличны женщины», — подумал доктор про себя, а вслух произнес с улыбкой:

— Тот, что сидит рядом со старшим механиком.

— Ах, да, конечно, теперь я его узнаю. Вы знаете, я твердо убеждена, что для мужчины внешность не имеет значения. Для меня гораздо важнее, есть ли у мужчины голова на плечах.

— Понятно, — кивнул доктор.

К концу вечера все были немножко навеселе, включая мисс Рейд, но тем не менее она не уронила своего достоинства и, прощаясь со всеми перед сном, соблюла все свойственные ей условности.

— Я прекрасно провела вечер и никогда не забуду канун Нового года на немецком судне. Мне было чрезвычайно интересно, и я узнала много нового.

Она твердой походкой отправилась к двери, и это было своего рода триумфом, потому что весь вечер она пила почти наравне с остальными.

На следующее утро все были несколько выбиты из колеи. Когда капитан, помощник, доктор и старший механик пришли завтракать, мисс Рейд уже сидела за столом. Рядом с каждым прибором лежал маленький сверток, перевязанный розовой ленточкой. На каждом было написано: «С Новым годом». Мужчины вопросительно уставились на мисс Рейд.

— Вы все так добры ко мне, что я решила сделать вам по маленькому подарку. К сожалению, большого выбора в Порт-о-Пренсе не было, так что многого не ждите.

В свертке у капитана лежали две вересковые трубки для курения, у доктора, — полдюжины шелковых платков, у помощника — портсигар, у старшего механика — два галстука. После завтрака мисс Рейд удалилась к себе в каюту отдохнуть. Мужчины почувствовали себя неловко. Старший механик повертел в руках подаренный портсигар.

— Мне, признаться, немного стыдно, — произнес он наконец.

Капитан сидел с задумчивым видом, и было ясно, что и ему слегка не по себе.

— Не знаю, правильно ли мы поступили, сыграв с мисс Рейд такую шутку, — сказал он. — Она неплохая тетка и, кстати, вовсе не богатая, себе на хлеб зарабатывает сама. На эти подарки она, должно быть, ухлопала добрую сотню марок. Я уже почти жалею, что мы не оставили ее в покое.

Доктор пожал плечами.

— Вы же хотели, чтобы она замолчала — вот она и замолчала.

— Чего там говорить, ничего бы с нами не сделалось, слушай мы ее болтовню еще три недели, — вставил старший помощник.

— Да, от того, что происходит, я не в восторге, — добавил капитан. — В ее молчании есть что-то зловещее.

За весь завтрак мисс Рейд не произнесла почти ни слова и была абсолютно безразлична к тому, что говорили они.

— Как вы считаете, доктор, может, стоит спросить, хорошо ли она себя чувствует? — предложил капитан.

— Она прекрасно себя чувствует. Вы же видите, она ест за троих. А если вы так хотите выяснить, в чем дело, обратитесь к радисту.

— Да будет вам известно, доктор, что я человек очень деликатный.

— Так ведь и я не без сердца, — улыбнулся доктор.

Весь остаток путешествия мужчины вовсю старались загладить свою вину перед мисс Рейд. Они окружили ее такой заботой и вниманием, какими окружают человека, выздоравливающего после долгой и опасной болезни. Аппетит у нее был отличный, но они все время пытались соблазнить ее новыми блюдами. Доктор заказывал вино и настаивал, чтобы мисс Рейд распила бутылку вместе с ним. Они играли с ней в домино. Играли с ней в шахматы. Играли с ней в бридж. Втягивали ее в общий разговор. Однако хотя она и вежливо принимала их ухаживания, но все равно оставалась замкнутой и была поглощена собственными мыслями. Она как будто смотрела на них с каким-то пренебрежением. Могло даже показаться, что она воспринимает этих мужчин и их неуклюжие попытки наладить общение как нечто смехотворное и нелепое. Она открывала рот, только если к ней обращались. Она читала детективные романы, а по вечерам выходила на палубу; садилась в кресло и смотрела на звезды. Она жила в своем, скрытом от остальных мире.

Наконец путешествие подошло к концу. В тихий туманный день корабль вошел в Ла-Манш, и впереди по курсу корабля показалась земля. Мисс Рейд собрала свои чемоданы. В два часа дня судно пришвартовалось в Плимуте. Капитан, старший помощник и доктор вместе подошли попрощаться с ней.

— Ну что же, мисс Рейд, — веселым, как всегда, тоном начал капитан, — жаль, что покидаете нас. Впрочем, вы, конечно, рады снова оказаться дома.

— Вы были так добры ко мне, вы все были так добры ко мне, я даже не знаю, чем я заслужила такое отношение. Мне было очень хорошо с вами. Я никогда вас не забуду.

Голос ее слегка дрожал, она пыталась улыбнуться, но губы ее затряслись, и по щекам потекли слезы. Капитан покраснел как рак. Он неуверенно улыбнулся.

— Позвольте мне поцеловать вас, мисс Рейд.

Она была на полголовы выше его, так что ей пришлось наклониться, и капитан своими толстыми губами поцеловал сначала одну, потом другую ее мокрую щеку. Затем мисс Рейд повернулась к помощнику и доктору. Те также поцеловали ее.

— Какая же я глупая, — всхлипнула она. — Вы все такие хорошие.

Она вытерла слезы и с подчеркнутой грациозностью спустилась по трапу. Капитан тоже прослезился. Когда мисс Рейд сошла на причал, она обернулась и помахала кому-то на нижней палубе.

— Кому это она машет? — удивленно спросил капитан.

— Радисту.

На причале ее встречала мисс Прайс. Пройдя таможню, они освободились от тяжелых чемоданов мисс Рейд и отправились домой к мисс Прайс выпить по чашке чаю. Поезд мисс Рейд уходил только в пять, и мисс Прайс хотела рассказать ей о многом.

— Что же я надоедаю вам своими историями, когда вы только что вернулись из такого путешествия! Я с нетерпением жду вашего рассказа.

— Боюсь, рассказывать особенно нечего.

— Как? Ведь круиз прошел успешно?

— Вполне успешно. Было очень мило.

— И вас не утомило общество немцев?

— Конечно, они совсем не похожи на англичан. К ним нужно привыкнуть. Иногда они позволяют себе такое… ну, что англичане никогда бы себе не позволили. Но я твердо уверена: жизнь нужно принимать такой, какая она есть.

— Что они себе позволяют?

Мисс Рейд спокойно взглянула на подругу. Ее длинное глуповатое лицо хранило безмятежное выражение, и мисс Прайс не заметила, что в глазах мисс Рейд блеснул озорной огонек.

— Да ничего особенного. Просто ведут себя забавно, неожиданно и мило. Путешествие, безусловно, учит нас очень многому.

Мастерсон (Пер. М. Загот)

Когда я распрощался с Коломбо, в мои намерения не входило ехать в Ченгтун, но на корабле я познакомился с человеком, проведшим там пять лет. Он рассказал мне, что это местечко славится своим крупным, открытым пять дней в неделю рынком, куда стекаются жители пяти-шести близлежащих стран, а также представители доброй полсотни племен. Там были восхитительные выкрашенные в темные цвета, пагоды, и была уединенность, которая умиротворяла и освобождала от смутной тревоги самые пылкие натуры. Он сказал мне, что предпочел бы это местечко любому месту на земле. Когда я спросил, чем же все-таки его так покорил этот городок, он сказал, что обрел там покой. Это был высокий темноволосый человек; держался он немного отчужденно. Такую отчужденность можно часто заметить у людей, которые долго жили в одиночестве, вдали от больших городов. В компании они чувствуют себя как-то тревожно, и, хотя где-нибудь в курительной комнате на корабле или в баре клуба они могут показаться разговорчивыми и общительными, не хуже других рассказать какую-то историю, пошутить и даже с радостью поведать о своих необычайных приключениях, всегда кажется, будто они что-то недоговаривают. Они живут в каком-то своем мире, куда не допускают никого, а взгляд их порой как бы обращен внутрь, в себя, и вы чувствуете, что именно этот скрытый от остальных мир имеет в их жизни главное значение. И зачастую в их взгляде сквозит усталость от общества, в которое их привел либо случай, либо боязнь прослыть дикарем. Видно, что их безудержно влечет назад, к монотонному одиночеству облюбованного ими местечка, где они снова будут предоставлены самим себе, где будут вести жизнь, к которой привыкли.

Эта случайная встреча, разговор с этим, человеком заставили меня предпринять путешествие по княжествам государства Шанского, в которое я сразу же и отправился. Чтобы попасть в Бангкок, надо было сесть в поезд в Сиаме, но между конечными станциями в Верхней Бирме и Сиаме было шесть, а то и семь сотен миль. Добрые люди сделали все возможное для того, чтобы путешествие мое было как можно более легким. Наш резидент в Таунджи послал мне телеграмму, сообщив, что добудет к моему приезду пони и мулов. Перед началом путешествия я закупил в Рангуне все, что счел необходимым: складные стулья, стол, лампы, фильтр для воды и еще всякой всячины. Поездом я доехал из Мандалая до Тази, с тем чтобы оттуда добраться до Таунджи на какой-нибудь машине, но человек, с которым я познакомился в Мандалае и который жил в Тази, пригласил меня на бранч (нечто среднее между завтраком и обедом), и я согласился. Звали его Мастерсон. Это был мужчина чуть старше тридцати, с приятным открытым лицом, слегка тронутыми сединой черными волосами и красивыми темными глазами. Голос у него был удивительно мелодичный, говорил он нараспев, и из-за этого я, сам не знаю почему, сразу проникся к нему доверием. Чувствовалось, что человек, высказывающий свои мысли так неторопливо и в то же время не боящийся остаться невыслушанным, должен обладать такими качествами, как внимание к окружающим и отзывчивость. Без сомнения, он был уверен в дружелюбности всего человечества, и на то, я думаю, была всего лишь одна причина — сам он был очень дружелюбен. Он обладал некоторым чувством юмора — быстрый обмен колкостями был ему, конечно, не под силу, а легкая ирония — вполне. Человек, умеющий иронизировать подобным образом, относится к происходящему со здравым смыслом, поэтому любые превратности судьбы видятся ему в чуть насмешливом свете. По роду своей деятельности ему приходилось большую часть года ездить по Бирме из конца в конец, и эти постоянные поездки привили ему страсть к коллекционированию. Он рассказал мне, что все свои свободные деньги тратит на покупку разных бирманских диковинок, и меня он пригласил в значительной мере для того, чтобы похвастаться ими.

Поезд прибыл в Тази рано утром. Мастерсон предупредил, что встретить меня не сможет — будет занят в конторе. Тем не менее он предложил мне ехать к нему домой сразу, как я закончу свои дела в городе. Бранч он назначил на десять часов.

— Чувствуйте себя как дома, — сказал он мне. — Если захотите чего-нибудь выпить, слуга все принесет. А я вернусь, как только освобожусь.

В городе я нашел гараж и договорился с владельцем полуразвалившегося «форда» о том, что он отвезет меня вместе с багажом в Таунджи. Я велел своему слуге-мадрасцу погрузить в машину максимально возможное количество багажа, а что не поместится, привязать снаружи. Сам я направился к дому Мастерсона. Это был небольшой чистенький домик с верандой, дорога, ведущая к нему, была затенена высокими деревьями, и в утреннем свете солнечного дня он выглядел очень привлекательно и уютно. Я поднялся по ступенькам, и меня тут же окликнул Мастерсон:

— Я разделался с делами быстрее, чем ожидал. Пока приготовят бранч, я покажу вам свои сокровища. Что-нибудь выпьете? Впрочем, боюсь, кроме виски с содовой я ничего не могу вам предложить.

— А не слишком ли рано?

— Рановато, конечно. Но правила моего дома таковы, что любой человек, пересекающий этот порог, обязан хоть что-нибудь да выпить.

— Тогда мне остается только подчиниться.

Он кликнул слугу, и через секунду стройный молодой бирманец внес бутылку виски, сифон и стаканы. Я сел в кресло и огляделся. Несмотря на ранний час, солнце припекало довольно сильно, и жалюзи были опущены. После слепящей дороги свет в комнате казался мягким и приятным. В комнате стояли удобные плетеные кресла, а на стенах висели написанные акварелью английские пейзажи. Картины были выполнены в строгой, официальной манере, и я предположил, что рисовала их в годы своей молодости какая-нибудь престарелая тетушка хозяина дома. На двух из них изображался неизвестный мне собор, на двух или трех других — сад с розами, еще на одной — какой-то особняк в стиле конца XVIII столетия. Заметив, что мои глаза на мгновение задержались на последней картине, Мастерсон сказал:

— Это был наш дом в Челтенхэме.

— Так вы из Челтенхэма?

Затем он показал мне свою коллекцию. Вся комната была уставлена бронзовыми и деревянными фигурками, изображавшими либо Будду, либо его последователей. Повсюду стояли шкатулки самых невероятных форм, разнообразная посуда, множество всяких безделушек, но, хотя всего было уж слишком много, вещи были размещены со вкусом, и общее впечатление создавалось приятное. В его коллекции имелось немало красивых вещей. Он показывал их с гордостью, рассказывая попутно, как ему удалось достать то и как другое, как он прослышал о третьем и охотился за ним и на какие хитрости ему приходилось пускаться, чтобы уговорить непреклонного владельца диковинки расстаться с ней. Его добрые глаза светились, когда он сообщал мне историю удачной покупки, но в них появлялся гневный огонек, когда он яростно бранил несговорчивого собственника, отказавшегося продать свое бронзовое блюдо за достаточно высокую плату. Комната была украшена цветами и, в отличие от жилищ многих холостяков на Востоке, не выглядела запущенной.

— У вас дома очень уютно, — сказал я.

Он окинул комнату быстрым взглядом.

— Было уютно. А сейчас не очень.

Я не совсем понял, что он хотел этим сказать. Тут он показал мне продолговатую деревянную шкатулку, позолоченную и отделанную стеклянной мозаикой. Такой мозаикой я восхищался во дворце в Мандалае, но здесь работа была гораздо тоньше, стеклышки, словно драгоценные камни, излучали роскошь, и своей утонченной изысканностью шкатулка напоминала итальянский Ренессанс.

— Говорят, этой шкатулке не меньше двух сотен лет, — сообщил Мастерсон. — Такие вещи давным-давно разучились делать.

Шкатулка явно предназначалась для королевского дворца, и я задумался над тем, в каких руках она побывала и каким целям послужила. Это был настоящий шедевр.

— А как она выглядит изнутри? — поинтересовался я.

— Изнутри? Ничего особенного, обычная лакировка.

Он открыл шкатулку, и я увидел там три или четыре фотографии в рамках.

— Я совсем забыл, что положил их сюда, — произнес он.

В его мягком, музыкальном голосе появилась странная нотка, и я искоса взглянул на него. Сквозь сильный загар явственно проступила густая краска. Он собрался было закрыть коробку, но потом передумал. Вынув одну из фотографий, он протянул ее мне.

— В молодости многие бирманки очень красивы, правда? — спросил он.

На фотографии была запечатлена молодая девушка. Немного смущенная, она стояла на фоне традиционного пейзажа фотостудии — пагоды и нескольких пальм. Она была в нарядной одежде, а волосы ее украшал цветок. Присутствие фотографа ее явно сковывало, но на губах все же играла робкая улыбка, а в больших строгих глазах мерцали лукавые искорки. Она была очень маленького роста, но очень стройна.

— Какое очаровательное дитя, — сказал я.

Тогда Мастерсон вытащил из шкатулки еще одну фотографию. Девушка сидела с грудным младенцем на руках, а рядом, робко положив ей руку на колено, стоял мальчик. С застывшим от ужаса лицом он смотрел прямо перед собой, потому что не мог понять, что это за аппарат и зачем человек позади него прячет голову под черную тряпку.

— Это ее дети? — спросил я.

— Наши с ней дети, — ответил Мастерсон.

Тут вошел слуга и объявил, что бранч готов. Мы прошли в гостиную и сели в кресла.

— Даже не знаю, что нам подадут. После ее ухода все в этом доме пошло кувырком.

Открытое, румяное лицо его помрачнело. Я не знал, что ему ответить.

— Я так голоден, что с радостью съем все, что угодно, — рискнул я.

Он не сказал на это ни слова, и тут же перед нами поставили по тарелке жидкой каши. Я добавил себе немного молока и сахару. Съев пару ложек каши, Мастерсон отодвинул тарелку в сторону.

— Ах, черт, и зачем эти фотографии попались мне на глаза! — воскликнул он. — Я ведь нарочно убрал их подальше.

Я не хотел проявлять любопытство и вытягивать из него какую-то тайну, которую он не хотел раскрывать, но еще менее желал я проявить полную незаинтересованность, тем самым лишив его возможности излить мне душу. Люди, с которыми мне доводилось беседовать где-нибудь в заброшенном поселке в джунглях или даже в величественном, прочном доме — своеобразной одиночке посреди кишащего китайцами города, — часто рассказывали о себе такие истории, которые, я уверен, они не рассказывали ни одной живой душе. Я был для них всего лишь случайный встречный, которого они видели в первый и, видимо, в последний раз, странник, ворвавшийся на мгновение в их монотонную жизнь, и жгучая жажда общения заставляла их раскрывать мне свои сердца. За один такой вечер (на столе — бутылка виски и сифон, светит карбидная лампа, а вокруг — враждебный, необъяснимый мир) я узнавал об этих людях больше, чем если бы знал их десять лет. В этом одна из основных прелестей путешествия, если, конечно, вас интересует человеческая натура. И когда вы наконец уходите — утром рано вставать, — иногда эти люди вам говорят:

— Боюсь, я вам до смерти наскучил со всей этой чепухой. Я не говорил так много почти полгода. Но теперь я выговорился, и на душе стало легче.

Слуга забрал пустые тарелки из-под каши и принес взамен по куску жареной рыбы серого цвета. Рыба была холодная.

— До чего дрянная рыба, — заметил Мастерсон. — Из речной рыбы я признаю только форель. Единственное, что мы можем сделать с этой — залить ее вустерским соусом.

Он обильно полил соусом свою порцию и протянул бутылку мне.

— Она была чертовски отличная хозяйка, моя малышка. Когда она жила здесь, я питался, как боевой петух. Да если бы повар только посмел такую мерзость приготовить, она бы его тут же из дому выгнала.

Он улыбнулся, и я заметил, что улыбка была очень нежной. Лицо его стало кротким и озарилось добротой.

— Знаете, мне очень больно было с ней расставаться.

Теперь было совершенно ясно, что он хочет рассказать свою историю, и я без колебаний предоставил ему эту возможность.

— Вы поссорились?

— Нет. Вряд ли это можно назвать ссорой. За пять лет, что она прожила со мной, у нас даже маленьких размолвок не было. Существа с более мягким, уживчивым характером я в жизни не встречал. Казалось, ничто не может вывести ее из себя. Она всегда была весела и жизнерадостна. Улыбка не сходила с ее губ. Она всегда была счастлива. Впрочем, тут нет ничего удивительного — для счастья у нее было все. Я к ней очень хорошо относился.

— Не сомневаюсь в этом, — вставил я.

— В этом доме она была полной хозяйкой. Я ни в чем ей не отказывал. Кто знает, будь я с ней более жесток, может, она бы и не ушла.

— Вы заставляете меня произнести банальную фразу о том, что поведение женщин объяснить невозможно.

Он с укоризной взглянул на меня, и в улыбке, блеснувшей в его глазах, промелькнуло опасение.

— Вам не будет скучно, если я расскажу о том, что произошло?

— Конечно, нет.

— Так вот, однажды я встретил ее на улице, и она как-то сразу мне понравилась. В жизни она гораздо лучше, чем на фотографии. Может, глупо говорить так о бирманке, но она была словно бутон розы, не английской розы, нет, с английской розой она имела так же мало общего, как стеклянные цветы на понравившейся вам шкатулке — с цветами настоящими. Она была похожа на розу, взращенную в восточном саду, розу необычную, экзотическую. Никак не могу ясно выразить свою мысль.

— Ничего, — улыбнулся я, — мне кажется, я вас понимаю.

— Она встретилась мне еще два или три раза, и я узнал, где она живет. Я послал своего слугу на разведку, и он выяснил, что родители охотно отпустят ее ко мне, если мы договоримся об условиях. Торговаться я не собирался, и вопрос решился в мгновение ока. В честь такого события ее родители дали ужин, и она перешла жить ко мне. Разумеется, я принял ее как жену и доверил ей полностью вести хозяйство. Я велел слугам беспрекословно выполнять ее приказы и сказал, что, если она на кого-нибудь из них пожалуется, тот с треском вылетит вон. Знаете, некоторые из наших держат своих девушек в комнатах для слуг, и, когда они уезжают по делам, этим бедняжкам здорово достается. По-моему, это просто отвратительно. Если уж вы завели себе девушку, то, как минимум, должны следить за тем, чтобы ей у вас хорошо жилось.

Хозяйство она вела — лучше некуда, и я был страшно доволен. Она держала дом в абсолютной чистоте — нигде ни соринки. Она мне экономила деньги и не позволяла слугам грабить меня. Я дал ей несколько уроков игры в бридж, и, поверите ли, она научилась играть черт знает как здорово!

— И она любила играть в бридж?

— Обожала! А как она умела принимать гостей! Любая герцогиня могла бы позавидовать! Вы знаете, у этих бирманок прекрасные манеры. Иногда я просто не мог удержаться от смеха, глядя, с какой уверенностью она принимает моих гостей, правительственных чиновников или, скажем, военных, которые были в Бирме проездом. Если какой-нибудь молодой офицер чувствовал себя неловко, она тут же приходила ему на помощь. Она не была навязчивой или назойливой, просто все время появлялась там, где была нужна, и следила, чтобы все шло хорошо, так что каждый чувствовал себя непринужденно. И еще скажу вам, во всей Бирме никто не умел так здорово готовить коктейли, как она. Люди называли меня счастливчиком.

— Видно, так оно и было, — согласился я.

Принесли кэрри, и, положив себе на тарелку цыпленка и немного рису, я добавил по вкусу разных приправ, разложенных на блюде в маленьких тарелочках. Кэрри был неплох.

— Потом появились дети, за три года она родила троих, но один ребенок умер, когда ему было полтора месяца. На фотографии вы видели оставшихся двоих. До чего забавные создания! Вы любите детей?

— Да. А к новорожденным испытываю странную, просто необъяснимую нежность.

— Знаете, я бы не сказал того же о себе. Не могу похвастаться особым чувством даже к своим собственным детям. Я часто задумывался: а не значит ли это, что я просто негодяй?

— Не думаю. Мне кажется, что любовь, которую многие взрослые якобы питают к детям — не что иное; как общепринятая поза. По-моему, чем меньше дети обременены родительской любовью, тем для них лучше.

— Так вот, как-то раз моя малышка попросила меня жениться на ней, в смысле жениться официально, по всем английским законам. Я воспринял это как шутку. Я удивлялся, с чего вдруг ей пришла в голову такая мысль. Приняв это за обычный каприз, я, чтобы ее успокоить, подарил ей золотой браслет. Однако это не был каприз — она была настроена совершенно серьезно. Я сказал ей, что из этого, ничего не выйдет. Но вы же знаете женщин — если они решили чего-то добиться, значит, вам не будет ни минуты покоя. Она то подлизывалась ко мне, то дулась на меня, то плакала, то взывала к моим чувствам. Она пыталась вытянуть обещание, когда я был слегка навеселе; подкарауливала меня в те минуты, когда я особенно к ней благоволил, и даже чуть не добилась своего, когда болела. Она, я бы сказал, следила за мной бдительнее, чем биржевой маклер за конъюнктурой рынка, и я чувствовал, что, какой бы естественной или занятой другими делами она ни казалась, она все время была начеку и выжидала момент, чтобы, воспользовавшись моей оплошностью, добиться своего.

По лицу Мастерсона сновамедленно расплылась его особенная улыбка.

— Пожалуй, все женщины в мире одинаковы, — вздохнул он.

— Это верно, — отозвался я.

— Одно я никогда не мог понять — почему женщинам всегда нужно, чтобы ты поступил именно так, даже если это тебе не по нутру. Не понимаю, какую радость им это приносит.

— Радость победы. Фактически мужчина, сделавший что-то вопреки своей воле, часто остается при своем мнении, но женщина не обращает на это внимания. Она одержала верх — вот что для нее главное. Ее власть доказана.

Мастерсон пожал плечами. Отхлебнул чая из чашки.

— Видите ли, она утверждала, что рано или поздно я обязательно женюсь на англичанке, а ее прогоню. Я ее уверил, что вовсе не собираюсь жениться. Она знает, что произойдет, говорила она мне. Даже если я и не собираюсь пока жениться, все равно в один прекрасный день я выйду в отставку и вернусь в Англию. И что тогда будет с ней? Так продолжалось целый год. Я не поддавался. Потом она вдруг объявила, что, если я на ней не женюсь, она уйдет и заберет с собой детей. «Ты маленькая глупышка», — сказал я. Она твердила, что если уйдет от меня сейчас, то сможет выйти замуж за бирманца, а через несколько лет ее уже никто не возьмет. Начала собирать свои вещи. Решив, что она просто блефует, я поддразнил ее. Сказал: «Что же, уходи, если хочешь, но если уйдешь, назад не возвращайся». Я и подумать не мог, что она вот так возьмет и уйдет к родителям, отказавшись от такого дома, от подарков, которые я ей делал, да от всего, что она здесь имела. Ведь родители ее бедны, как церковные мыши. И все равно она продолжала собирать вещи. Она не стала ко мне хуже относиться — нет, она была все так же весела, постоянно улыбалась. Если кто-то приходил в гости на вечерок, она, как всегда, была очень гостеприимна и играла с нами в бридж до двух часов ночи. Я не мог поверить, что она уйдет, и все же немного испугался. Все-таки я любил ее, и мне с ней было черт знает как хорошо.

— Почему же вы на ней не женились? Разве такой брак не принес бы вам счастья?

— Я вам объясню. Женись я на ней, мне пришлось бы остаться в Бирме до конца жизни. А я, после того как выйду в отставку, хочу вернуться домой и жить там. Хочу, чтобы меня похоронили не здесь, а дома, на английском кладбище. Конечно, я живу здесь счастливо, но оставаться в этой стране до конца дней своих я не хочу. Не могу. Мне нужна Англия. Иногда меня просто воротит от этого жаркого солнца и слепящих красок. Мне хочется увидеть серое небо, попасть под моросящий дождь, почувствовать запах родной земли. Когда я вернусь, я буду толстым пожилым чудаком, слишком старым для того, чтобы охотиться, но рыбной ловлей заняться смогу. Буду играть в гольф на настоящей площадке. Игрок из меня выйдет, конечно, никудышный — никто из англичан, проживших здесь всю жизнь, не умеет как следует играть в гольф, зато я буду вертеться в местном клубе и болтать с такими же, как я, отставными англоиндусами. Я хочу шагать по серым мостовым маленького английского городка, хочу ругаться с мясником, потому что вчера он прислал мне жесткое мясо, хочу рыться в книгах на полках букинистических магазинов. Я хочу, чтобы на улице со мной здоровались люди, которые помнят меня маленьким мальчиком. И еще я хочу иметь садик на заднем дворе моего дома и выращивать там розы. Я понимаю, вам такая жизнь может показаться скучной, унылой и затхлой, но именно так всегда жили мои родные, так хотел, бы жить и я. Это наивная мечта, если угодно, но она — все, что у меня есть, для меня она важнее всего на свете, и отказаться от нее я не могу.

Он на секунду умолк, потом взглянул мне прямо в глаза.

— Вы, наверное, считаете меня полным идиотом?

— Нет.

— Как-то утром она подошла ко мне и сказала, что уходит. Вещи ее уже лежали на повозке, но даже тогда я все не мог поверить, что она действительно уйдет. Она посадила наших детей в тележку к рикше и подошла ко мне попрощаться. Расплакалась. Клянусь вам, сердце мое буквально разрывалось на части. Я спросил: неужели она действительно уйдет? Да, ответила она, если я на ней не женюсь. Но я только покачал головой, хотя был почти готов согласиться. Боюсь, и я не сдержал слез. Она громко всхлипнула и выбежала из дома. Мне пришлось выпить полстакана виски, чтобы унять расходившиеся нервы.

— Давно это случилось?

— Четыре месяца назад. Сначала я ожидал, что она вернется, потом, решив, что она стыдится сделать первый шаг, послал за ней моего слугу сказать: если она хочет вернуться, я готов ее взять. Но она отказалась. Дом без нее словно осиротел. Сначала я думал, что как-нибудь привыкну, но пока в доме все так же сиротливо. Я и не подозревал, как много она значила в моей жизни. Она пустила корни в моем сердце.

— Наверное, она вернется, если вы согласитесь на ней жениться.

— Да, слуге она так и сказала. Иногда я задаю себе вопрос: а стоит ли приносить счастье в жертву мечте? Ведь это всего лишь мечта, не более. Забавно, но знаете, какая картина часто встает у меня перед глазами? Узенькая грязновато-бурая тропка, по обе стороны ее — вязкий глинозем, а сверху нависают кроны буковых деревьев. Тропка пахнет землей и прохладой, и запах этот преследует меня постоянно. Вот такие видения и влекут меня назад. А ее я вовсе не виню. Скорее, восхищаюсь ею. Никогда не думал, что у нее такой сильный характер. И иногда мне очень хочется уступить. — Он поколебался. — Я бы, наверное, и уступил, будь я уверен, что она меня любит. Но конечно же она меня не любит. Они не способны любить, эти девушки, которые приходят жить к европейцам. Пожалуй, ей со мной было хорошо, но не больше. А вы как бы поступили на моем месте?

— Откуда же я могу знать, дорогой вы мой! Вы когда-нибудь сможете забыть о своей мечте?

— Никогда.

В эту минуту вошел его молодой слуга и сказал, что за мной на «форде» приехал мой мадрасец. Мастерсон взглянул на часы.

— Вам, я вижу, пора ехать? Мне тоже пора в контору. Боюсь, я вам до смерти наскучил своими семейными неприятностями.

— Ну что вы, — возразил я.

Мы обменялись рукопожатием, я надел тропический шлем. Машина тронулась. На прощание Мастерсон помахал мне рукой.

Неудавшееся бегство (Пер. А. Кудрявицкий)

Я пожал руку шкиперу, и он пожелал мне удачи. Затем я спустился на нижнюю палубу, где толпились пассажиры: малайцы, китайцы, даяки, и пробрался к трапу. Перегнувшись через борт, я увидел, что мой багаж уже погружен в лодку. Это было довольно большое, топорное на вид суденышко с большим квадратным парусом из плетеной бамбуковой циновки, битком набитое бурно жестикулировавшими туземцами. Я спустился в него по трапу, и мне освободили место. Мы находились в трех милях от берега; дул довольно крепкий бриз. Когда лодка подплыла ближе к берегу, я заметил там купы кокосовых пальм, росших чуть ли не у самой кромки воды; среди них виднелись коричневые крыши домов — это была деревушка, куда я направлялся. Китаец знавший английский язык, указал мне на белую хижину и сказал, что это резиденция управляющего округом. Он не знал, что именно там я и намеревался остановиться — в моем кармане лежало рекомендательное письмо к хозяину дома.

Я почувствовал себя крайне одиноким, когда вышел на берег и рядом со мной поставили на сверкающий песок мои чемоданы. Деревушка на северной оконечности острова Борнео, где я оказался, была поистине забытым Богом местом. Я ощутил какую-то неуверенность при мысли о том, что придется представляться совершенно незнакомому мне человеку и заявить ему, что я собираюсь спать под его крышей, делить с ним еду и пить его виски, пока не придет другое суденышко, чтобы отвезти меня в порт, в который я направлялся.

Однако опасения мои оказались напрасными: когда я добрался до хижины и попросил передать хозяину письмо, из дома вышел веселый румяный крепыш лет тридцати пяти и сердечно меня приветствовал. Пожав мне руку, он крикнул одному мальчику-слуге, чтобы тот принес нам выпить, а другому — чтобы позаботился о моем багаже. Извинения мои он сразу же пресек.

— Господи Боже, вы даже не представляете, дорогой мой, как я рад вас видеть! Не думайте, что я оказываю вам гостеприимство, чтобы выставить себя в благоприятном свете. Дело совсем не в этом. Оставайтесь у меня на сколько хотите. Черт возьми, оставайтесь на год!

Я рассмеялся. Он не стал в этот день заниматься делами и заверил меня, что у него нет таких дел, которые нельзя было бы отложить до завтра. После этого он бросился в глубокое кресло. Мы с ним болтали, пили и снова болтали. Когда дневная жара спала, мы отправились бродить по джунглям и вернулись довольно нескоро, промокшие до нитки. Принять ванну и переодеться после этого было очень приятно. Потом мы пообедали. Я до смерти устал, и мне показалось, что у хозяина дома явно было намерение болтать всю ночь, поэтому мне пришлось обратиться к нему с просьбой отпустить меня спать.

— Отлично, — откликнулся он. — Зайду-ка я сейчас в вашу комнату и погляжу, все ли там в порядке.

Комната оказалась большая; окна с обеих сторон выходили на террасы. Мебели здесь было немного. Больше всего места занимала огромная кровать, над которой висела москитная сетка.

— Ничего, что кровать довольно жесткая?

— Не страшно. Этой ночью я ворочаться не буду.

Хозяин дома в задумчивости глядел на кровать.

— Последним на этой кровати спал один голландец. Хотите послушать забавную историю?

Больше всего мне хотелось спать, но я ведь был в гостях у этого человека и к тому же, выступая порою в качестве писателя-юмориста, знал, как нелегко бывает держать за пазухой какую-нибудь смешную историю и не иметь ни единого слушателя, на которого можно было бы ее обрушить.

— Так вот, голландец этот прибыл на том же судне, что и вы, когда оно последний раз совершало рейс вокруг острова. Войдя в мою контору, он спросил, где помещается гостиница. Я ответил, что таковой здесь не имеется, но если ему негде остановиться, я мог бы предоставить ему кров. Услышав это приглашение, он моментально согласился. Я сказал ему, что он может послать за своим саквояжем.

«Вот все, что у меня есть», — ответил он, указывая на маленький лоснящийся черный вещевой мешок. Вид этот мешок имел очень уж убогий, но не мое это было дело, так что я сказал посетителю, что он может отправляться в мой дом, а я приду позднее, когда закончу работу.

Пока я говорил, дверь открылась и вошел клерк. Голландец сидел спиной к двери, а клерк почему-то открыл ее рывком. Короче, голландец вскрикнул, подпрыгнул чуть ли не на два фута и выхватил револьвер.

«Какого дьявола? — вскричал я. — Что вы делаете?»

Когда мой гость увидел, что вошел всего лишь клерк, он весь обмяк. Прислонившись к конторке, он тяжело дышал и, право слово, дрожал как в лихорадке.

«Простите меня, — проговорил он. — Это все мои нервы. Совсем разгулялись».

«Чертовски похоже на это», — отозвался я.

Я был с ним довольно-таки резок. По правде говоря, я пожалел, что пригласил его к себе. Непохоже было, что он много выпил, так что у меня мелькнуло подозрение, не из тех ли он лихих ребят, что прячутся от полиции. Но если он действительно из таких, сказал я себе, вряд ли он настолько глуп, что по своей воле сунул голову в львиную пасть.

«Шли бы вы лучше ко мне домой и ложились», — посоветовал я ему.

Голландец вышел. Вернувшись в свою хижину, я обнаружил, что он сидит на веранде совершенно спокойно, но в какой-то напряженной, прямой позе. Он успел принять ванну, побриться и надеть чистое белье, так что выглядел теперь весьма презентабельно.

«Что ж вы сидите посреди комнаты? — спросил я его. — Вам было бы намного удобнее в одном из тех больших кресел».

«Предпочитаю сидеть, а не лежать», — заявил он.

«Забавно», — подумалось мне. Однако если человек в такую жару сидит вот так, вместо того чтобы прилечь, значит, ему надо быть настороже. Выглядел он не очень представительно, хотя был довольно высок и крепко сложен; голова его была почти квадратной формы, волосы — жесткие и коротко остриженные. Я бы дал ему лет сорок. Больше всего поразило меня выражение его лица. В глазах голландца — голубых и относительно маленьких — читалось нечто такое, что меня озадачило; само же лицо выглядело каким-то осевшим, как покосившийся дом; со стороны казалось, что этот человек вот-вот заплачет. У него было обыкновение быстро оглядываться через левое плечо, как будто его то и дело окликали. Черт возьми, ну и нервный же был человек! Но вот мы выпили — и он заговорил. Он хорошо знал английский; если бы не легкий акцент, ни за что нельзя было догадаться, что он иностранец. Должен признать, хороший он был рассказчик. Везде-то он побывал, все-то книги перечитал. Слушать его было истинным наслаждением.

Днем мы с ним выпили по три или по четыре стакана виски, а потом принялись за джин; так что когда пришла пора обедать, мы были уже в довольно-таки развеселом настроении, и я пришел к выводу, что он чертовски хороший парень. За обедом мы тоже хлестали виски, а у меня к тому же нашлась бутылочка бенедиктина, так что на десерт у нас, как полагается, был ликер. Помнится, мы вдрызг напились.

И вот наконец голландец рассказал мне, зачем сюда приехал. Странная это была история.

Хозяин дома неожиданно умолк и посмотрел на меня, чуть приоткрыв рот, как будто, вспомнив эту историю, снова был поражен тем, насколько она странная.

— Он прибыл с Суматры, этот голландец. Он чем-то насолил одному китаёзе, и тот поклялся с ним разделаться. Сперва голландец не воспринимал все это всерьез, но его враг два или три раза пытался его убить, и эго начало всерьез его беспокоить, так что он решил на какое-то время уехать. Направился он в Батавию[5] настроившись спокойно там отдохнуть. Но прошла лишь неделя — и он заметил своего врага, кравшегося вдоль стены. Ей-Богу, тот его преследовал! Он явно что-то замышлял! Голландцу начало казаться, что шутка зашла слишком далеко, так что — он счел нужным сесть на корабль, направлявшийся в Сурабайю. Так вот, в один прекрасный день гулял он по этому городку — вы, наверное, знаете, что на улицах там всегда полным-полно народу — и его угораздило обернуться. По пятам за ним спокойненько так шел тот самый китаёза. Голландец был потрясен. На его месте каждый был бы потрясен.

Вернулся он в гостиницу, уложил вещички и на первом же судне укатил в Сингапур. Ну, разумеется, остановился он у ван Вика — все голландцы останавливаются в его отеле. В один прекрасный день сидел он за столиком в гостиничном дворе, потягивал коктейль — и тут вдруг вошел китаёза, нагло уставился на него, потом сразу же вышел. Голландец сказал мне, что был тогда просто-таки парализован. Этот тип мог бы вонзить в него свой крис — он не в состоянии был даже поднять руку, чтобы защититься. Голландец понимал, что в его силах лишь оттягивать время расплаты, что проклятый китаец поклялся его прикончить — он читал это в его раскосых глазах. У него просто опустились руки.

— Но почему он не пошел в полицию? — спросил я.

— Не знаю. Думаю, это дело было не из тех, в которые впутывают полицию.

— А чем он насолил этому китайцу?

— Тоже не знаю. Он не пожелал мне об этом рассказывать. Но когда я спросил его об этом, на лице его появилось такое выражение, что я подумал: он, должно быть, совершил какой-то отвратительный поступок. Теперь мне кажется, что он знал: что бы этот китаёза с ним ни сделал, он это заслужил.

Хозяин дома закурил сигарету.

— Продолжайте, — сказал я.

— Шкипер с судна, что курсирует между Сингапуром и Кучингом, живет между рейсами в отеле ван Вика. В очередной рейс он должен был отправиться на рассвете. Голландцу показалось, что это отличный случай улизнуть от врага. Он оставил багаж в отеле и вместе со шкипером направился к судну, как будто провожая своего знакомого; когда же корабль отвалил от берега, голландец остался на борту. Нервы его к тому времени уже ни к черту не годились. Единственной его заботой было теперь избавиться от китаёзы. В Кучинге он ощутил себя в безопасности. Он снял комнату в гостинице и купил себе в китайских лавках пару костюмов и несколько рубашек. Но, по его словам, спать он не мог. Ему все время мерещился тот человек, и он по десять раз за ночь просыпался — ему чудилось, что к горлу его приставлен крис. Ей-Богу, мне стало его жалко. Он трясся, когда рассказывал мне об этом, и голос его был хриплым от ужаса. Вот чем было вызвано странное выражение его лица, замеченное мною раньше. Вы, должно быть, помните, я говорил вам, что на его лице было необычное выражение и я не мог понять, что оно означает. Так вот, это был страх.

Как-то в Кучинге, сидя в клубе, он выглянул в окно и увидел: на скамеечке под окном сидит китаёза. Взгляды их встретились. Голландец весь обмяк, охваченный слабостью. Когда он пришел в себя, первой же мыслью его было бежать. Вы, верно, знаете, что между Кучингом и другими городами почти нет сообщения. Посудина, на которой прибыли вы, была единственной, на которой он мог быстро уехать. Он поднялся на борт. У него не было сомнений, что того человека на судне нет.

— Но что заставило его приехать сюда?

— Да понимаете, эта старая галоша заходит в дюжину портов на побережье, и китаёзе, кажется, невозможно было угадать, что голландец сошел именно здесь, потому что надумал он это в самый последний момент, увидев, что в нашем порту всего лишь одна шлюпка, чтобы доставлять пассажиров на берег, да и в ту село не более дюжины человек.

«Здесь я в безопасности, по крайней мере на время, — сказал мне голландец. — Мне бы только получить небольшую передышку — и нервы мои снова придут в порядок».

«Оставайтесь здесь на сколько хотите, — ответил я ему. — В нашей деревушке с вами ничего не случится, по крайней мере до того, как сюда снова придет судно, а это будет лишь в следующем месяце. Если пожелаете, мы с вами можем проследить, что за люди сойдут на берег».

Он не знал, как бы получше выразить мне свою благодарность. Заметно было, какое он испытал облегчение.

Час был уже довольно поздний, и я сказал голландцу, что пора спать. Я проводил его в отведенную ему комнату, чтобы убедиться, что там все в порядке. Он запер дверь, ведущую в пристроенную к дому купальню, и закрыл на задвижку ставни, хотя я сказал ему, что опасности нет никакой. Уходя, я услышал, как он тотчас запер за мной дверь на ключ.

На следующее утро, когда мальчик-слуга принес мне чаю, я спросил его, разбудил ли он голландца. Мальчик ответил, что как раз шел к нему. Я услышал, как он стучал в дверь его комнаты. Долго стучал. Забавно, подумал я, мальчик барабанит в дверь, но никто не откликается. Потом я занервничал. Встав с постели, я тоже начал стучать в ту дверь. Вдвоем мы подняли шум, способный разбудить даже мертвеца, но голландец так и не проснулся. Тогда я взломал дверь. Кровать была аккуратно накрыта москитной сеткой. Я поднял ее. Голландец лежал на спине с широко открытыми глазами. Он был мертвехонек. На его шее поперек горла лежал крис. Если хотите, можете считать меня лгуном, но клянусь Богом, что говорю правду: на теле этого человека не было ни единой царапины. Комната была пуста. Смешно, не правда ли?

— Ну, это зависит от того, как понимать смешное, — ответил я.

Хозяин дома бросил на меня быстрый взгляд.

— Вы бы согласились провести ночь на этой кровати, а?

— Н-нет. Но я бы охотно сделал это, расскажи вы мне эту историю завтра утром.

Француз Джо (Пер. А. Кудрявицкий)

Рассказал мне об этом человеке капитан Бартлет. Думаю, не так уж много людей побывало на острове Четверга.[6] Находится он в Торресовом проливе и название свое получил потому, что капитан Кук открыл его именно в четверг. Меня побудило отправиться туда то, что в Сиднее мне сказали: это поистине забытое Богом место, путешественнику там совершенно не на что смотреть, зато ему вполне могут перерезать горло.

Я отплыл из Сиднея на японском грузовом судне; на берег меня доставили в шлюпке. Стояла глухая ночь, на пирсе не было ни души. Матрос, вынесший на пристань мой чемодан, сказал, что если я пойду налево, то вскоре выйду к двухэтажному зданию гостиницы. Лодка отчалила, и я остался в одиночестве. Я вовсе не хотел расставаться хотя бы ненадолго со своим чемоданом, но еще меньше мне улыбалась перспектива провести остаток ночи на пирсе и спать на голых камнях, так что я взвалил на плечи походный мешок и двинулся в путь. Вокруг была кромешная тьма. Прошел я, кажется, гораздо больше, чем пару сотен ярдов, о которой говорил мне матрос, и начал уже опасаться, что сбился с пути, но наконец увидел смутные очертания какого-то здания, достаточно внушительного, чтобы можно было заподозрить в нем гостиницу. Света в окнах не было, но глаза мои уже достаточно хорошо привыкли к темноте, и я отыскал дверь. Чиркнув спичкой, я увидел, что никакого звонка нет. Тогда я постучался; ответа не было, и я постучал в дверь еще раз, теперь уже палкой, изо всех сил. Окно над моей головой открылось, и женский голос спросил, что мне нужно.

— Я только что сошел с корабля «Шика-Мару», — сказал я. — У вас есть свободная комната?

— Сейчас спущусь.

Мне пришлось подождать еще немного, пока дверь не открыла женщина в красном бумазейном халате. Волосы ее свисали на плечи длинными черными космами. В руке она держала керосиновую лампу. Приветливо со мною поздоровавшись, эта невысокая, несколько полноватая женщина с проницательными глазами и подозрительно красным носом пригласила меня войти. Затем она проводила меня на второй этаж и показала комнату.

— Вы пока присядьте, — сказала она, — а я сейчас скоренько вам постелю. Глазом моргнуть не успеете, как все будет готово. Что вам принести? Пожалуй, виски вам бы не повредило. Умываться сейчас, посреди ночи, вы, наверное, не будете, а утром я принесу вам полотенце.

Она стлала постель и одновременно выспрашивала меня, кто я такой и зачем прибыл на остров. Ей было ясно, что я не моряк — чуть ли не все они за двадцать лет успели перебывать в этой гостинице, так что она недоумевала, что же меня сюда привело. Не из тех ли я типов, что приезжают сюда инспектировать местную таможню, а? Она слышала, что из Сиднея недавно послали сюда кого-то с этой целью. Я спросил, не жил ли в гостинице сейчас кто-нибудь из шкиперов. Да, один живет, ответила она, капитан Бартлет, может, знаете? Чудной тип, волос на голове лишился, но как пьет! Это, очевидно, было предостережение.

Наконец кровать была постелена, и женщина выразила надежду, что я буду спать как убитый, добавив лишь, что простыни чистые. Затем она зажгла свечу и пожелала мне доброй ночи.

Как оказалось, капитан Бартлет и в самом деле был тот еще тип, но он меня сейчас нисколько не интересовал; познакомился я с ним на следующий день за обедом. За время, проведенное на острове Четверга, я ел черепаховый суп так часто, что перестал считать его деликатесом. Во время застольной беседы я обмолвился, что говорю по-французски, и капитан попросил меня сходить с ним навестить Француза Джо.

— Для старика поговорить на родном языке — просто бальзам на душу. Понимаете, ему девяносто три года.

Последние два года этот человек жил в больнице — не потому, что болел, а из-за своей дряхлости и нищеты. Там мы с ним и познакомились. Он лежал на кровати в фланелевой пижаме, которая была ему слишком велика. Это был маленький сухонький старичок с живыми глазами, короткой седой бородой и кустистыми бровями. Он с удовольствием разговаривал со мной по-французски, произнося слова с заметным акцентом, характерным для жителей его родного острова — он был корсиканец, но провел так много лет в англоязычных странах, что на родном языке говорил не так уж правильно. Английские слова он выговаривал с французским прононсом, превращая их в глаголы с французскими окончаниями. Говорил он очень быстро, при этом размашисто жестикулируя; голос его обычно звучал громко и четко, но временами внезапно угасал и бывал еле слышен, как будто доносился из могилы. Эти тихие, глухие звуки произвели на меня жуткое впечатление. Я и в самом деле не мог воспринимать этого человека как полноценного обитателя этого света.

Настоящее имя его было Жозеф де Паоли. Он был дворянин и джентльмен, происходил из той же семьи, что и его однофамилец-генерал, о котором все, наверное, читали в знаменитой биографии Сэмюэла Джонсона, написанной Босуэллом. Старик, однако, не выказал никакого интереса к своему знаменитому предку.

— В нашей семье было много генералов, — заявил он. — Вы знаете, конечно, что Наполеон Бонапарт был моим родственником. — Последнее слово опять было английским, но с французским окончанием. — Нет, читать Босуэлла мне не доводилось. Я не читал книг, я жил.

Во французскую армию он вступил в 1851 году, семьдесят пять лет назад. Эта цифра ужасает. В чине лейтенанта артиллерии («Как мой кузен Бонапарт», — сказал он) Жозеф воевал с русскими во время Крымской войны, затем — в чине капитана — с пруссаками в 1870 году. Он показал мне на лысой своей макушке шрам от уланской пики, а затем, театрально жестикулируя, рассказал, как всадил в тело улана шпагу, причем с такой силой, что так и не смог ее оттуда извлечь; Улан упал мертвый, и шпага осталась в его теле. Однако империя приказала долго жить, так что Жозеф присоединился к коммунарам. Шесть недель сражался он с правительственными войсками мосье Тьера. Для меня Тьер — едва различимый в тумане истории силуэт, и меня очень удивило, даже позабавило, что Француз Джо говорил об этом скончавшемся полвека назад человеке с такой страстной ненавистью. Он возвысил голос и визгливо повторял по-восточному цветистые проклятия, которые когда-то обрушивал на голову этого бездарного политика в Совете Коммуны. Потом Жозефа судили и приговорили к пяти годам каторжных работ в Новой Каледонии.

— Им следовало меня расстрелять, — воскликнул он, — но эти подлые трусы не осмелились.

Затем последовало долгое путешествие на океанском пароходе в другое полушарие. Гнев француза вспыхнул снова, когда он рассказывал об унижении, которому подвергли его, узника совести, поместив рядом с обычными уголовниками. Корабль пришел в Мельбурн, и один из матросов, корсиканец и приятель Жозефа, дал ему возможность перелезть через борт и кинуться в воду. Он доплыл до берега и, по совету приятеля, отправился прямо в полицейский участок. Там никто не понял ни слова из того, что он говорил; однако полисмены послали за переводчиком, изучили промокшие бумаги беглеца и заявили, что, если ему не вздумается вдруг сунуться на какое-нибудь французское судно, он может считать себя в безопасности.

— Свобода! — кричал он мне. — Свобода!

После этого началась длинная цепочка приключений. Жозеф служил поваром, преподавал французский, подметал улицы, работал на золотых приисках, бродяжничал, голодал и в конце концов оказался в Новой Гвинее. Здесь он пережил самые умопомрачительные из своих похождений. Попав в дикие, неисследованные районы в глубине острова, жители которых до сих пор не отучились от людоедства, француз после многих отчаянных авантюр, сотни раз оказываясь на волосок от смерти, сделался наконец царьком одного из туземных племен.

— Взгляните на меня, друг мой, — сказал он. — Я, который лежу здесь, на больничной койке, и питаюсь за счет благотворителей, был властелином всех земель в округе. Это примерно то же, как если бы я был королем.

Однако потом он не поладил с англичанами, и власть уплыла из его рук. Он бежал из страны и начал жизнь сначала. Находчивости ему явно было не занимать, и вот он уже стал владельцем флотилии небольших парусных лодчонок, с которых на острове Четверга велся промысел жемчуга. Казалось, он в конце концов достигнет мирной гавани — этот теперь уже пожилой человек уверенно шагал к обеспеченной и даже зажиточной старости. Но неожиданно налетевший ураган разбил его суденышки и нанес ему удар, от которого он уже никогда не оправился. Слишком стар он был, чтобы начинать все сначала. С тех пор он перебивался случайными заработками, пока наконец, устав от такой жизни, не воспользовался любезно предложенным ему убежищем — больничной койкой.

— Но почему вы не вернулись во Францию или на Корсику? Ведь амнистию коммунарам объявили уже четверть века назад.

— Что мне Франция и Корсика после этих пятидесяти лет?! Мой двоюродный брат захватил мои земли. Мы, корсиканцы, ничего не забываем и ничего не прощаем. Если бы я вернулся, мне пришлось бы его убить. А у него дети.

— Смешной он старик, наш Француз Джо! — ухмыльнулась стоявшая у изножья кровати медсестра.

— Во всяком случае, вы прожили интересную жизнь, — сказал я ему.

— Нет! Нет! Что вы! Жизнь моя была ужасна. Несчастья преследовали меня всюду, куда бы я ни попадал. Взгляните на меня — я насквозь прогнил и ни на что больше не годен. Благодарение Богу, у меня нет детей и они не унаследуют тяготеющее надо мною проклятие.

— Как, Джо, а я думала, ты не веришь в Бога, — сказала медсестра.

— Я и не верю. Я скептик. Ни разу не замечал ни единого признака того, что миром управляет чья-то разумная воля. Если Вселенная — выдумка какого-то живого существа, им может быть лишь какой-нибудь дебил с преступными наклонностями. — Старик пожал плечами. — В любом случае я не задержусь надолго в этом омерзительном мире, а потом пойду и посмотрю сам, что же за всем этим кроется.

Сестра сказала мне, что пора уходить, и я на прощание пожал старику руку и спросил, не могу ли я что-нибудь для него сделать.

— Я ничего не хочу, — ответил он. — Хочу лишь умереть. — Его черные блестящие глаза моргнули. — Но тем не менее буду вам весьма благодарен, если оставите мне пачку сигарет.

Немец Гарри (Пер. А. Кудрявицкий)

С острова Четверга мне понадобилось перебраться в Новую Гвинею. Попасть туда можно было только на парусном люггере кого-нибудь из местных ловцов жемчуга. Только такое судно могло перевезти меня через Арафурское море. Промысел жемчуга в то время совсем захирел, и множество ладных маленьких суденышек стояло на якоре у причала. Я разыскал шкипера, которому нечего было делать (плавание в Мерауке и обратно вряд ли могло отвлечь его от работы больше чем на месяц), и мы с ним обо всем договорились. Он подрядил в качестве матросов четверых туземцев с островов Торресова пролива (судно было водоизмещением лишь в девятнадцать тонн), и мы опустошили местную лавку, закупив все имевшиеся там консервы. За день-два до отплытия ко мне подошел владелец нескольких люггеров и спросил, не соглашусь ли я остановиться по дороге у острова Требукет[7] и передать пару мешков с мукой и рисом, а также несколько журналов живущему там отшельнику.

Я навострил уши. Выяснилось, что отшельник живет на этом уединенном островке вот уже тридцать лет и некоторые сердобольные люди при случае посылают ему туда провизию. Человек этот говорит, что он датчанин, но на островах Торресова пролива он известен как Немец Гарри. Затворничество его началось давно. Тридцать лет назад он служил матросом первого класса на парусном судне. Корабль его потерпел крушение в этих обманчиво тихих водах. Экипажу удалось спастись на двух шлюпках; пережив множество опасностей, потерпевшие кораблекрушение пристали к необитаемому острову Требукет. Расположен он в стороне от основных морских путей, так что лишь через три года в виду острова показалось судно. В свое время на Требукет высадилось шестнадцать человек, однако когда жестокий шторм загнал к его берегам шхуну, в живых из этих людей осталось лишь пятеро. Когда буря утихла, капитан принял на борт шхуны четверых из обитателей острова и доставил их в Сидней. А вот Немец Гарри отказался ехать с ними. Он заявил, что за последние три года насмотрелся таких ужасов, что теперь испытывает лишь страх перед человеческим родом и не хочет жить среди себе подобных. Решение его было твердым: он без колебаний остался в одиночестве в этом забытом Богом месте. И хотя впоследствии ему не раз представлялась возможность покинуть остров, он этого так и не сделал.

Странный, видно, он был человек, да и история его тоже казалась странной. Пока мы бороздили воды пустынного Арафурского моря, мне стали известны еще кое-какие подробности жизни отшельника. Торресов пролив усеян островами, и на ночь мы каждый раз становились на якорь с подветренной стороны какого-нибудь из них. В последние годы недалеко от острова Требукет были обнаружены новые жемчужные отмели; искатели жемчуга, каждый год во время осеннего промыслового сезона посещающие эти края, доставляют Немцу Гарри все необходимое, так что он смог устроиться на своем острове почти с удобствами. Ему привозят газеты, мешки с рисом и мукой, мясные консервы. У него есть вельбот, и он долгие годы ловил с него рыбу, но в последнее время ему уже недостает сил, чтобы управлять этой тяжелой, неуклюжей посудиной. На рифе, опоясывающем остров Требукет, полно раковин-жемчужниц; Немец Гарри собирает их и выменивает у сборщиков жемчуга на табак. Порою ему попадаются крупные жемчужины, за которые он выручает немалые деньги. Болтают, что где-то на острове он зарыл клад — множество красивейших жемчужин.

За годы войны Немец Гарри не видел ни единой живой души — ловцы жемчуга перестали посещать эти края. Ему чудилось, что человечество истреблено эпидемией какой-то страшной болезни и лишь он один остался в живых. Потом его спрашивали, о чем он думал в те времена.

— Мне казалось, что с нашим миром что-то произошло, — отвечал он.

Он остался тогда без спичек и в страхе, что погаснет огонь, спал урывками, днем и ночью подбрасывая в костер дрова. Продукты у него тоже кончились, так что ему приходилось питаться рыбой, кокосовыми орехами и курами, которых он разводил. Изредка ему удавалось поймать черепаху.

Потом в течение последних четырех месяцев каждого года поблизости от острова стали появляться по два-три люггера ловцов жемчуга. Нередко после рабочего дня эти люди высаживаются на остров и коротают вечера с Немцем Гарри. Иногда они пытаются подпоить его и выведать, что же такое произошло на острове после того, как сюда высадились потерпевшие крушение. Как так вышло, что сначала их было шестнадцать, а через три года осталось всего лишь пятеро? Но Немец Гарри никогда ничего им не рассказывает. Пьян он или трезв, на эту тему он не распространяется, а если собеседники к нему пристают, приходит в ярость и убегает.

Через четыре-пять дней мы увидели наконец скромные владения отшельника. Шторм заставил нас искать убежище, и мы провели на острове три дня. Требукет — пологий островок окружностью в милю, заросший кокосовыми пальмами я ненамного выступающий над уровнем моря; он окружен коралловым рифом, так что подойти к нему можно лишь с одной стороны. Да и этот проход не позволяет судну приблизиться к самому острову. Поэтому нам пришлось бросить якорь примерно в миле от берега… Погрузив провизию в шлюпку, мы направились к берегу, преодолевая сильное сопротивление отлива. Даже внутри кольца рифов море было неспокойно. Еще издали я увидел небольшую хибару, полускрытую деревьями. Это и была обитель Немца Гарри. Когда мы пристали, хозяин дома вышел на берег и медленно побрел нам навстречу к самой кромке воды. Мы громко поприветствовали его, но он не отозвался.

Этому человеку было уже за семьдесят. Он почти облысел, лицо у него было вытянутое, с острыми чертами; в бороде заметна была проседь. Ходил он вразвалочку, и трудно было не признать в нем старого морского волка. На потемневшем от загара лице голубые глаза казались совсем блеклыми; их окружала сеть морщин, наводившая на мысль о том, что этот человек долгие годы вглядывался в пустынное море. Одет он был в грубые полотняные штаны и такую же фуфайку, чистую и опрятную, хотя и заплатанную. Хибара, куда он вскоре нас пригласил, была крыта рифленым железом. В единственной комнате стояли кровать, топорные самодельные стулья, стол и кое-какая кухонная утварь. Под деревом, росшим у входа, стоял еще один стол, а рядом с ним — скамейка. За домом был небольшой загон для кур.

Не могу сказать, что этот человек был рад нас видеть. Подарки он принял как должное, не поблагодарив за них, и даже немного разворчался, не найдя среди них чего-то такого, в чем он нуждался. Вообще же он был молчалив и угрюм. Новостями он не интересовался — кроме его островка, остального мира для него не существовало. К владениям своим он относился ревностно, чувствуя себя собственником; островок называл «мой курорт» и опасался, что здешние заросли кокосовых пальм привлекут внимание какого-нибудь предприимчивого торговца копрой.

Меня он тоже встретил подозрительно и спросил угрюмо, чем это я занимаюсь в этих краях. Он с трудом подбирал слова; казалось, старик обращался скорее к самому себе, чем к нам. Жутковато было слышать, как он что-то бормотал себе под нос, славно нас в комнате вовсе не было. Но все-таки и его проняло, когда шкипер поведал ему о кончине одного его старого знакомца и сверстника.

— Старик Чарли умер… Как это ужасно! Старик Чарли умер…

Он повторял эти слова снова и снова. Я спросил, читает ли он что-нибудь.

— Почти нет, — ответил он безразлично.

Похоже было, что, кроме еды, собак и кур, его не интересовало больше ничего. Если верить тому, что пишут в книгах, многолетнее общение с природой и с морем должно было открыть ему многие сокровенные тайны. Но этого не случилось. Он как был, так и остался дикарем, тупым, бранчливым, невежественным морским бродягой. Глядя на его мало приятное сморщенное лицо, я гадал, что же такое случилось за те три ужасных года и заставило этого человека обречь себя на долголетнее одиночество. В его блеклых голубых глазах мне хотелось прочесть разгадку тайны, которую он унесет с собой в могилу. Я попытался представить себе, каким мог бы быть его конец.

Однажды на остров высадится какой-нибудь ловец жемчуга, но на берегу у кромки воды его не встретит молчаливый и подозрительный Немец Гарри. Тогда он войдет в хибару и там обнаружит на кровати неузнаваемые человеческие останки. Кто знает, может, он обыщет тогда весь остров в поисках спрятанных жемчужин, будораживших воображение стольких искателей приключений. Но, думается мне, не сможет он ничего найти: перед смертью Немец Гарри позаботится, чтобы никому не удалось разыскать сокровища. И превратятся они в прах в том самом тайнике, где покоятся. Вернется тогда ловец жемчуга на свое суденышко и остров вновь станет необитаемым.

Брак по расчету (Пер. М. Загот)

Я отплыл из Бангкока на маленьком видавшем виды суденышке грузоподъемностью четыреста-пятьсот тонн. В тусклом салоне, служившем также столовой, вдоль стен тянулись два узких стола, по обе стороны которых стояли вращающиеся кресла. Каюты находились во внутренней части корабля, и в них было очень грязно. По полу разгуливали тараканы, и, даже если вы человек совершенно невозмутимый, вам будет не по себе, когда, подходя к раковине помыть руки, вы увидите, как из нее лениво выползает жирный таракан.

Мы спустились вниз по широкой, неторопливой, спокойной реке, зеленые берега которой были усыпаны домишками на сваях, стоявшими прямо у воды. Мы прошли заставу, и взору моему открылось море, голубое и спокойное. Увидев его, вдохнув его запах, я почувствовал прилив восторженной радости.

На корабль я сел рано утром и вскоре обнаружил, что судьбе было угодно поместить меня в чрезвычайно разношерстное общество. На борту находились два французских коммерсанта, бельгийский полковник, итальянский тенор, владелец цирка (американец) с женой и какой-то французский чиновник в отставке, тоже с женой. Владелец цирка был, что называется, компанейским парнем, людей такого типа вы всегда можете, в зависимости от настроения, приблизить к себе или держать на расстоянии, но я в то время был вполне доволен жизнью, так что не прошло и часа, как мы уже успели сыграть в кости на стаканчик спиртного, после чего американец показал мне своих животных. Это был очень низкорослый, полный человек, его белая, не отличавшаяся особой чистотой куртка плотно облегала благородные контуры его живота, в то же время воротник ее был настолько узок, что оставалось только удивляться, как это он не задыхается. На красном чисто выбритом лице его светились веселые голубые глаза, а короткие рыжеватые волосы торчали во все стороны. Потрепанный тропический шлем лихо сидел на затылке. Родом американец был из Орегона, из города Портленда; звали его Уилкинс. Оказывается, жители стран Востока неравнодушны к цирку, и вот уже двадцать лет мистер Уилкинс колесил по всему Востоку от Порт-Саида до Иокогамы (Аден, Бомбей, Мадрас, Калькутта, Рангун, Сингапур, Бангкок, Сайгон, Ханой, Гонконг, Шанхай — имена городов со смаком слетают с языка, наполняя воображение солнечным светом, громкими звуками и бьющей в глаза пестротой) со своим зверинцем и каруселями. Он жил удивительной, странной жизнью, и можно было предположить, что в жизни этой происходит много интересного и любопытного, но как ни парадоксально, этот маленький толстяк был совершенно заурядной личностью, и вы нисколько не удивились бы, окажись он владельцем гаража или хозяином третьеразрядного отеля в каком-нибудь заштатном калифорнийском городишке. Истина, подтверждение которой я встречал в жизни столь часто и которая тем не менее всегда меня озадачивает, заключается в том, что человек, живущий в необычных условиях, сам от этого более интересным не становится, но с другой стороны, человек незаурядный сделает свою жизнь необычной, даже если он всего-навсего рядовой сельский священник.

Жаль, что здесь будет не вполне уместно привести историю отшельника, которого я навестил в Торресовом проливе (этот моряк с потерпевшего кораблекрушение судна прожил на острове в полном одиночестве целых тридцать лет), но когда пишешь книгу, ты заточен в четырех стенах своего сюжета, и хотя, дабы ублажить мой отвлекающийся мозг, я сейчас об этой истории вспоминаю, в конце концов мне придется, прикинув, чему положено оставаться между двумя обложками, а чему нет, этот кусочек выкинуть. Короче говоря, суть в том, что, несмотря на длительное и тесное общение с природой и собственными мыслями, человек этот по прошествии уникальных тридцати лет остался таким же нудным, бесчувственным и вульгарным чурбаном, каким был до этого.

Мимо нас прошел певец-итальянец, и мистер Уилкинс, сказал мне, что этот тенор родом из Неаполя и плывет в Гонконг, чтобы присоединиться к своей труппе, от которой он отстал из-за приступа малярии, случившегося с ним в Бангкоке. Итальянец был крупного телосложения, довольно толст, и когда он плюхнулся в кресло, оно испуганно под ним скрипнуло.

Он снял шлем, и миру предстала крупная голова с длинными курчавыми изасаленными волосами, по которым он провел толстыми окольцованными пальцами.

— Не очень общительный малый, — заметил мистер Уилкинс. — Я угостил его сигарой, но выпить со мной он отказался. Не удивлюсь, если мне скажут, что он немного не того. Согласитесь, тип не из приятных.

На палубе появилась невысокая полная женщина в белом платье. За руку она вела небольшую обезьяну, которая важно шествовала рядом.

— Позвольте вам представить миссис Уилкинс, — объявил владелец цирка, — и нашего младшего сыночка. Берите кресло, миссис Уилкинс, и знакомьтесь с этим джентльменом. Я не знаю его имени, но он уже дважды заплатил вместо меня за виски, и, если бросать кости лучше он не умеет, ему придется угостить чем-нибудь и тебя.

С глубокомысленным, отсутствующим выражением на лице миссис Уилкинс опустилась в кресло и, не отрывая взгляда от голубых волн, дала понять, что не имеет ничего против бутылочки лимонада.

— Боже, какая жара, — пробормотала она, обмахиваясь шлемом.

— Миссис Уилкинс плохо переносит жару, — сообщил ее муж. — Она борется с ней вот уже двадцать лет.

— Двадцать два с половиной года, — поправила миссис Уилкинс, все так же глядя на волны.

— И так к ней и не привыкла.

— Никогда не привыкну, и тебе об этом прекрасно известно, — отрезала миссис Уилкинс.

Ростом она была под стать мужу и почти такая же полная; как и у него, лицо было красное и круглое, а волосы — такие же рыжеватые и чуть растрепанные. Интересно, подумал я, они потому и поженились, что так похожи друг на друга, или их черты приобрели такое поразительное сходство с течением лет? Не поворачивая головы, она продолжала с рассеянным видом смотреть на море.

— Ты уже показал ему животных? — спросила она.

— Даю голову на отсечение, что да.

— Как ему понравился Перси?

— Он был им совершенно очарован.

Я не мог не почувствовать, что меня самым несправедливым образом вытесняют из беседы, предметом которой я частично являлся, поэтому решил вмешаться:

— Кто такой Перси?

— Наш старший сынок… Смотри, Элмер, летающая рыба… Он орангутанг. Кстати, он сегодня хорошо позавтракал?

— Прекрасно. Это самый большой орангутанг, живущий в неволе. Я не отдал бы его и за тысячу долларов.

— А кем вам приходится слон? — спросил я.

Миссис Уилкинс не удостоила меня взглядом, ее голубые глаза продолжали безразлично созерцать море.

— Никем не приходится, — ответила она. — Просто другом.

Мальчик-слуга принес лимонад миссис Уилкинс, виски с содовой — ее мужу, а мне — джин с тоником. Мы бросили кости, и я подписал счет.

— Он может обанкротиться, если всегда проигрывает в кости, — негромко произнесла миссис Уилкинс, обращаясь к береговой линии.

— Мне кажется, дорогая, Эгберт хочет попробовать твоего лимонада, — сказал мистер Уилкинс.

Миссис Уилкинс чуть повернула голову и взглянула на обезьянку, сидевшую у нее на коленях.

— Хочешь, Эгберт, мамочка даст тебе глотнуть лимонада?

Обезьянка взвизгнула. Обхватив ее покрепче, миссис Уилкинс протянула ей соломинку. Обезьянка пососала немножко лимонада и, утолив жажду, удобно устроилась на обширной груди миссис Уилкинс.

— Миссис Уилкинс без ума от Эгберта, — пояснил ее муж.

— Ничего удивительного, он ведь ее младшенький.

Взяв новую соломинку, миссис Уилкинс задумчиво допила лимонад.

— Об Эгберте не беспокойтесь, — заметила она. — С ним все в порядке.

В этот момент французский чиновник, все время мирно сидевший в сторонке, поднялся и принялся прогуливаться по палубе. В порту его провожали французский посланник в Бангкоке, несколько секретарей и один из королевских наследников. Они долго раскланивались с отъезжающим, жали ему руки, а когда корабль наконец отчалил от пирса, махали платками и шляпами. Видимо, он был важной персоной. Я слышал, как капитан обращался к нему Monsieur le Gouverneur.[8]

— На нашем корабле это самая важная птица, — оживился мистер Уилкинс. — Он был губернатором в одной из французских колоний, а сейчас просто путешествует. В Бангкоке он присутствовал на моем представлении. Пожалуй, спрошу, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Как мне к нему обратиться, дорогая?

Миссис Уилкинс медленно повернула голову и взглянула на француза, прохаживавшегося взад-вперед по палубе. В петлице у него была закреплена розетка ордена Почетного легиона.

— Никак не обращайся, — отозвалась она. — Покажи ему обруч, и он сам в него прыгнет.

Я едва удержался от смеха. Monsieur le Gouverneur был невысокий человечек, много ниже среднего роста, хлипкого телосложения, с маленьким некрасивым лицом, черты которого были крупными, почти негроидными. Кроме того, у этого человека были густые седые волосы, густые седые брови и густые седые усы. Он действительно чем-то смахивал на пуделя, и глаза у него, как у пуделя, были добрые, умные и блестящие. Когда он в очередной раз проходил мимо, мистер Уилкинс окликнул его.

— Monsieur! Quest-çe que vouz prenez?[9] — Я не могу воспроизвести всю эксцентричность его акцента. — Un petit verre de porto?[10] — Он повернулся ко мне: — Иностранцы всегда пьют порто, тут уж впросак не попадешь.

— Только не голландцы, — откликнулась миссис Уилкинс, глядя за борт. — Они ни к чему, кроме шнапса, и не притронутся.

Высокопоставленный француз остановился и взглянул на мистера Уилкинса в некотором смущении, мистер же Уилкинс, легонько стукнув себя в грудь, объявил:

— Moi, propriétaire cirque. Vous avez visité…[11]

Тут мистер Уилкинс по необъяснимой причине изобразил руками обруч, как бы приглашая пуделя прыгнуть сквозь него. Затем он указал на обезьянку, которая продолжала сидеть на коленях миссис Уилкинс.

— Le petit fils de ma femme,[12] — представил он.

Губернатор весь просиял и захохотал; смех у него был особый — музыкальный и очень заразительный. Мистер Уилкинс тоже начал смеяться.

— Oui, oui, — закричал он. — Moi, владелец цирка. Un petit verre de porto. Oui, oui. N’est-çe pas?[13]

— Мистер Уилкинс говорит по-французски, как настоящий француз, — сообщила миссис Уилкинс бегущим волнам.

— Mais très volontiers,[14] — согласился губернатор, все еще улыбаясь.

Я пододвинул ему кресло, и, поклонившись миссис Уилкинс, он уселся рядом с нами.

— Скажи пуделю, что нашего сыночка зовут Эгберт, — сказала она, глядя на море.

Я подозвал боя, и мы заказали на всех выпивку.

— Подпиши счет, Элмер, — сказала миссис Уилкинс. — Нечего мистеру, не знаю, как там его, играть в кости, если он не может выбросить больше двух троек.

Vous comprenez le français, madame?[15] — вежливо обратился губернатор к миссис Уилкинс.

— Он спрашивает, дорогая, говоришь ли ты по-французски.

— Вот еще! Он что, считает, что я родом из Неаполя?

Тогда губернатор, бурно жестикулируя, разразился страстной тирадой по-английски, настолько гротескной, что мне потребовалось все мое знание французского, чтобы ее понять.

Мистер Уилкинс тут же потащил его вниз показать своих животных, а через некоторое время мы снова собрались в душном салоне на обед. Появилась жена губернатора, которую посадили справа от капитана. Губернатор представил ей всех присутствующих, после чего она грациозно нам поклонилась. Это была крупная женщина, высокая, крепкого сложения, лет пятидесяти — пятидесяти пяти, одетая в довольно строгое платье из черного шелка. На голове она носила огромный круглый шлем. Черты ее были настолько правильными и крупными, а формы настолько внушительными, что вам сразу приходили на ум те могучие женщины, без которых не обходится ни одна процессия. Она была бы прекрасным олицетворением Америки или Британии во время какой-нибудь патриотической демонстрации. Она возвышалась над своим миниатюрным мужем, как небоскреб над хижиной. Он беспрерывно болтал, с живостью и остроумием, и, когда говорил что-нибудь особенно забавное, ее лицо расплывалось в широкой нежной улыбке.

— Que tu es bête, mon ami,[16] — сказала она и, повернувшись к капитану, добавила: — Пожалуйста, не обращайте на него внимания. Он всегда такой.

Мы действительно хорошо позабавились за обедом и, когда все было съедено, разошлись по своим каютам, чтобы переждать послеобеденную жару. На таком маленьком корабле, однажды познакомившись со всеми попутчиками, было просто невозможно, даже если бы я этого и хотел, избежать их компании, разве что если сидеть запершись в каюте. Единственным человеком, державшимся особняком, был тенор-итальянец. Он ни с кем не заговаривал, а сидел в сторонке и тихонько тренькал на гитаре; чтобы уловить мелодию, приходилось напрягать слух. Беседуя то об одном, то о другом, мы наблюдали, как догорает день, ужинали, а потом снова сидели на палубе и глядели на звезды. Два коммерсанта, несмотря на духоту, играли в салоне в пикет, бельгийский же полковник присоединился к нашей маленькой группке. Он был толст и робок, а рот открывал лишь для того, чтобы произнести какую-нибудь вежливую фразу. Приход ночи и наступление темноты, видимо, вдохновили сидевшего на корме тенора, вызвав у него ощущение, что он один на один с морем, ибо, подыгрывая себе на гитаре, он начал петь, сначала совсем тихо, потом громче; вот наконец музыка захватила его целиком, и он запел во весь голос. У него был настоящий итальянский голос, порождение спагетти, оливкового масла и солнечного света; пел итальянец неаполитанские песни, которые я слышал в годы моей юности, а также арии из «Богемы», «Риголетто» и «Травиаты». Пел с чувством, но довольно наигранно, и тремоло его напоминали манеру исполнения любого третьеразрядного итальянского тенора, однако в эту прекрасную ночь под открытым небом манерность его пения лишь вызывала у вас улыбку, и вы чувствовали, как вас переполняет ленивое наслаждение. Он пел примерно час, и все мы тихо сидели и слушали. Потом он смолк, но остался на своем месте, и его могучий силуэт смутно вырисовывался на фоне закатного неба.

Я обратил внимание, что маленький французский губернатор держит в руке руку своей большой жены — зрелище это было нелепым и в то же время трогательным.

— Знаете ли вы, что сегодня годовщина того дня, когда я впервые встретил мою жену? — разорвал он внезапно тишину, которая, безусловно, угнетала его, потому что он был на редкость словоохотлив. — Сегодня также годовщина дня, когда она обещала стать моей женой. Вам это может показаться странным, но оба эти события произошли в один день.

— Voyons, mon ami,[17] — с укоризной сказала его жена, — неужели ты собираешься уморить всех этой старой историей? Ты совершенно невыносим.

Но на крупном, строгом лице ее играла улыбка, а по тону можно было предположить, что она не прочь послушать эту историю снова.

— Но им это будет интересно, mon petit chou.[18]— Именно так он всегда обращался к жене, что при ее импозантности и статности и при его малом росте было весьма забавно слышать.

— Разве нет, monsieur? — обратился он ко мне. — Это романтическая история, а разве все мы не романтичны в душе, особенно в такую прекрасную ночь?!

Я уверил губернатора, что мы будем очень рады его послушать, а бельгийский полковник не упустил случая в очередной раз продемонстрировать хорошее воспитание.

— Видите ли, брак наш был браком по расчету в самом чистейшем виде, — начал губернатор.

— C’est vrai,[19] — подтвердила супруга. — Было бы глупо это отрицать. Но иногда любовь приходит не до свадьбы, а после нее, и такая любовь вернее. Она длится дольше.

Я заметил, как губернатор нежно пожал ей руку.

— Видите ли, я долго служил во флоте; когда я вышел в отставку, мне было сорок девять лет. Я чувствовал, что полон сил и энергии, и жаждал найти себе какое-нибудь занятие. Я начал искать, использовал все имевшиеся у меня связи. К счастью, у меня был двоюродный брат, который имел кое-какое влияние в некоторых кругах. В этом заключается одно из преимуществ демократического, правления: если ты обладаешь определенным влиянием и имеешь определенные заслуги, это не пройдет незамеченным и тебе воздадут должное.

— Ты сама скромность, mon pauvre ami,[20] — сказала она.

— И вот однажды меня вызвал к себе министр по делам колоний и предложил пост губернатора в одной из колоний. Место, куда он собирался меня послать, находилось довольно далеко и к тому же на отшибе, но так как всю свою жизнь я таскался из порта в порт, это обстоятельство меня ничуть не смутило. Я принял предложение с радостью. Министр велел мне быть готовым к выезду через месяц. Я ответил, что старому холостяку, у которого за душой нет ничего, кроме необходимой одежды да книг, много времени на сборы не потребуется.

— Comment, mon lieutenant![21] — воскликнул он. — Вы холостяк?

— Да, — отвечал я. — И намереваюсь таковым остаться.

— В таком случае, боюсь, мне придется свое предложение снять. Для того чтобы получить этот пост, вам необходимо иметь супругу.

Это длинная история, но суть ее в том, что мой предшественник, холостяк, оскандалился из-за того, что у него прямо в резиденции жили местные девушки, и это вызывало постоянные жалобы наших соотечественников — колонистов и жен служащих. После этого было решено, что губернатор должен быть образцом добродетели. Я пытался возражать. Спорил. Перечислял свои заслуги перед страной, говорил о том, насколько полезным может оказаться мой двоюродный брат на предстоящих выборах. Но все мои доводы не произвели на министра никакого впечатления. Он был непреклонен.

— Но что же мне делать? — воскликнул я в отчаянии.

— Вы можете жениться, — посоветовал министр.

— Mais voyons, monsieur le Ministre,[22] y меня нет ни одной знакомой женщины. Я никогда не пользовался у них успехом, и мне сорок девять лет. Каким же образом я могу найти себе жену?

— Нет ничего проще. Поместите объявление в газете.

Я был настолько ошарашен, что у меня даже язык отнялся.

— Обдумайте все как следует, — сказал на прощание министр. — Найдете за месяц жену — можете ехать, не найдете — места не получите. Это мое последнее слово. — Он чуть улыбнулся: ситуация рисовалась ему довольно комичной. — Если надумаете давать объявление в газету, могу порекомендовать «Фигаро».

В сердце моем была великая скорбь, когда я вышел из министерства. Я был знаком с местом моего возможного назначения и знал, что оно устроило бы меня во всех отношениях: климат был вполне сносным, а здание резиденции — большим и удобным. Перспектива стать губернатором вовсе не была мне неприятна, а жалованье, учитывая, что, кроме пенсии морского офицера, я не имел ни гроша, тоже не оказалось бы лишним. И тогда я решился. Я пошел в редакцию «Фигаро», написал объявление и отдал его для публикации. Но могу сказать вам, когда я шел по Елисейским полям, сердце мое колотилось с таким неистовством, с каким не колотилось даже когда мой корабль собирался вступать в бой.

Губернатор подался чуть вперед и сжал мне рукой колено.

— Mon cher monsieur,[23] в это трудно поверить, но я получил четыре тысячи триста семьдесят два ответа. Это была настоящая лавина. Я ожидал получить максимум полдюжины писем, но мне пришлось нанять кеб, чтобы перевезти всю почту к себе в отель. Комната была буквально завалена письмами. Четыре тысячи триста семьдесят две женщины выражали желание разделить мое одиночество и стать губернаторшей. Я был потрясен. Они были всех возрастов, от семнадцати до семидесяти. Здесь были девицы с безупречной родословной и прекрасным образованием, здесь были незамужние женщины, которые в определенный период своей жизни совершили маленькую ошибку и теперь хотели стабилизировать свое положение; были здесь и вдовы, мужья которых погибли при самых трагических обстоятельствах; были и вдовы, чьи дети могли бы стать мне утешением на старости лет. Они были блондинки и брюнетки, высокие и невысокие, полные и худощавые; одни свободно говорили на пяти языках, другие умели отлично играть на фортепьяно. Одни предлагали мне любовь, другие жаждали ее получить; третьи могли мне обещать только верную дружбу, основанную на глубоком уважении; четвертые владели состоянием и прочими несметными богатствами. Я был подавлен. Я был сбит с толку. В конце концов, будучи человеком вспыльчивым, я совершенно вышел из себя, стал топтать ногами все эти письма вместе с фотографиями и кричать, что не женюсь ни на одной из них. Ведь не было никакой надежды на то, что в течение оставшегося месяца я смогу встретиться со всеми четырьмя тысячами женщин, претендующих на мою руку. Я чувствовал, что, если не встречусь с каждой из них, меня до конца жизни будет мучить мысль, что я прошел мимо женщины, которая предназначалась мне судьбой. Поэтому я решил отказаться от этой авантюры.

Мне стало жутко в своей комнате, засыпанной смятыми письмами и фотографиями, и, чтобы немного развеяться, я отправился на бульвар посидеть в кафе де ля Пе. Через некоторое время появился один мой знакомый; заметив меня, он кивнул мне и улыбнулся. Я попытался ответить ему улыбкой, но на душе у меня скребли кошки. Я представил, что до конца жизни мне придется прозябать на скромную пенсию. Мой знакомый остановился, подошел ко мне и сел рядом.

— Почему у тебя такой мрачный вид, mon cher?[24] — осведомился он.

Я был рад, что нашелся кто-то, кому я могу поведать о своих бедах, и рассказал ему свою историю. Он хохотал до упаду. Позже мне неоднократно приходило в голову, что со стороны этот случай должен был выглядеть достаточно комичным, но уверяю вас, в тот момент я не видел в нем ничего смешного. Я так и сказал моему знакомому, причем в довольно резкой форме, и тогда, стараясь по возможности сдержать свое веселье, он спросил меня:

— Но, дорогой мой, ты в самом деле собрался жениться?

Тут уж я окончательно потерял над собой контроль.

— Ты безмозглый идиот! — заявил я ему. — Если бы я не собирался жениться, причем жениться немедленно, в течение двух недель, разве стал бы я три дня подряд сидеть над любовными письмами от женщин, которых я никогда и в глаза не видел?

— Успокойся и слушай, что я тебе скажу, — сказал он мне тогда. — У меня в Женеве есть двоюродная сестра. Она швейцарка. У нее совершенно безупречная репутация, она достаточно молода, старой девой осталась потому, что последние пятнадцать лет ухаживала за своей больной матушкой, которая недавно умерла, она очень образованна и вовсе не безобразна.

— Прямо пример для подражания, — сказал я.

— Этого я не утверждаю, но она получила хорошее воспитание и вполне справится с ролью, которую ты можешь ей предложить.

— Ты забываешь одну маленькую деталь. Где те доводы, которые заставят ее бросить друзей, отказаться от привычного образа жизни ради того, чтобы сопровождать в ссылке сорокадевятилетнего мужчину, которого к тому же никак не назовешь красавцем?

Monsieur le Gouverneur прервал свой монолог и, пожав плечами столь выразительно, что голова его почти скрылась между ними, повернулся к нам:

— Я уродлив, и мне об этом прекрасно известно. Бывает уродство, которое внушает уважение или страх, мой же тип уродства способен вызвать лишь смех, и этот тип — самый худший. Когда люди видят меня впервые, они не содрогаются от ужаса, что в какой-то степени было бы лестно, а просто начинают смеяться. Вы знаете, когда сегодня утром наш чудесный мистер Уилкинс показывал мне своих животных, орангутанг Перси, увидев меня, протянул навстречу лапы и, если бы не решетка клетки, прижал бы к груди, как давно пропавшего без вести родного брата. Однажды, когда я гулял по парижскому зоопарку и вдруг услышал, что сбежала человекообразная обезьяна, я как можно скорее направился к выходу, боясь, что, ошибочно приняв меня за беглеца, меня схватят и, не слушая никаких объяснений, упрячут в обезьяний вольер.

— Voyous, mon ami,[25] — сказала его супруга своим напевным бархатистым голосом, — ты совсем зарапортовался. Я не говорю, что ты Аполлон, в твоем положении это и не требуется, но ты полон достоинства, умеешь прекрасно держаться в обществе, любая женщина даст тебе самую лучшую аттестацию.

— Я продолжу свой рассказ. Итак, когда я с сомнением отнесся к предложению моего знакомого, он мне сказал:

— Поступки женщин не поддаются логике. В женитьбе есть нечто такое, что привлекает их самым удивительным образом. Чем ты, собственно говоря, рискуешь? В конце концов, когда женщине предлагают руку и сердце, для нее это комплимент. В худшем случае она откажется.

— Но я ведь твою двоюродную сестру даже не знаю и не имею понятия, как с ней познакомиться. Не могу же я просто прийти к ней в дом, спросить ее и, когда меня проведут в гостиную, объявить: «Voila,[26] я приехал просить вас выйти за меня замуж». Она примет меня за сумасшедшего и станет звать на помощь. Кроме того, я человек крайне застенчивый и на такой шаг в жизни не решусь.

— Я научу тебя, как поступить, — сказал мой знакомый. — Поезжай в Женеву и передай ей от меня коробку шоколада. Она будет рада новостям обо мне и примет тебя с удовольствием. Ты можешь с ней немного поболтать, и, если она тебе не понравится, ты просто распрощаешься и уйдешь, и все останется как было. Если же, напротив, она тебе понравится, мы займемся этим вопросом серьезно, и ты сделаешь ей официальное предложение.

Я был в отчаянии. Казалось, другого выхода у меня не было. Не теряя времени, мы пошли в магазин и купили огромную коробку шоколада, и вечером того же дня я поездом выехал в Женеву. Прибыв туда, я тотчас послал ей с посыльным записку, извещая, что у меня находится подарок от ее двоюродного брата и я с большим удовольствием передал бы этот подарок лично. Через час пришел ответ, в котором она сообщала, что будет рада принять меня в четыре часа дня. Все оставшееся время я провел перед зеркалом — я семнадцать раз завязывал и снова развязывал галстук. Ровно в четыре часа я появился на пороге ее дома, и меня сразу провели в гостиную. Она меня ждала. Ее двоюродный брат сказал, что она не безобразна. Представьте, как я изумился, увидев молодую, enfin[27] еще молодую женщину, с благородной осанкой, величавую, как Юнона, красивую, как Венера, во взгляде которой светился ум Минервы.

— Ты совсем утратил чувство меры, — поморщилась его супруга. — Но всем уже и так ясно, что тебя здорово заносит.

— Клянусь вам, я не преувеличиваю. Я был так поражен, что чуть не выронил коробку с шоколадом. Но я тут же сказал себе: «La garde meurt, mais ne se rend pas».[28] Я передал ей коробку конфет и рассказал о ее двоюродном брате. Я нашел, что она очень общительна. Так мы проговорили четверть часа, после чего я скомандовал себе: «Вперед». И тогда я сказал ей:

— Mademoiselle, я должен признаться, что прибыл сюда не только ради того, чтобы передать вам коробку шоколада.

Улыбнувшись, она ответила, что у меня, вполне естественно, были более серьезные причины для приезда в Женеву.

— Я приехал сюда, чтобы просить вашей руки.

Она вздрогнула.

— Но, monsieur, вы сошли с ума, — сказала она.

— Умоляю вас не отвечать, пока вы не выслушаете факты, — прервал ее я и, не дав ей произнести ни слова, выложил все как было, от начала до конца.

Я рассказал ей об объявлении в «Фигаро», и она смеялась так, что по щекам текли слезы. Потом я повторил свое предложение.

— Вы это серьезно? — спросила она.

— Как никогда в жизни серьезно.

— Глупо отрицать, что ваше предложение является для меня неожиданностью. О замужестве я и не помышляла, возраст мой уже не тот, но тем не менее ваше предложение не из тех, которые женщины отвергают не задумываясь. Оно мне льстит. Мне нужно на размышление несколько дней.

— Mademoiselle, я в полном отчаянии, — воскликнул я, — но у меня абсолютно нет времени! Если вы не согласитесь выйти за меня замуж, мне придется вернуться в Париж и снова усесться за чтение, ибо тысячи полторы писем еще могут привлечь мое внимание.

— Но помилуйте, совершенно ясно, что я не могу вам дать ответ немедленно! Четверть часа тому назад я даже не подозревала о вашем существовании. Я должна посоветоваться с друзьями и родственниками.

— Да какое они к этому имеют отношение? Вы взрослый, самостоятельный человек. Дело очень срочное. Ждать я не могу. Я вам обо всем рассказал. Вы умная женщина. Разве может длительное раздумье повлиять на решение, принятое под влиянием минутного побуждения?

— Я надеюсь, вы не требуете от меня ответа сию же минуту? Это уж слишком.

— Именно об этом я и прошу. Мой поезд отправляется в Париж через пару часов.

Она задумчиво посмотрела на меня.

— Вы сумасшедший, это совершенно ясно. Вас нужно посадить под замок для вашей собственной безопасности и для безопасности окружающих.

— Так какой же будет ответ? — не отступал я. — Да или нет?

Она пожала плечами.

— Mon Dieu![29] —Минуту она молчала, а я сгорал от нетерпения, мучительно ожидая ответа. — Да!

Губернатор простер руку в сторону жены:

— И вот вам моя жена. Через неделю мы вступили в брак, и я стал губернатором колонии. Я взял в жены настоящее сокровище, уважаемые господа, женщину с прекрасным характером, какой встречается лишь у одной из тысячи, существо с мужским умом и женским сердцем, восхитительно женственное.

— Но, mon ami, попридержи хоть чуточку свой язык, — урезонивающе произнесла его супруга. — Теперь ты не только себя, но и меня выставляешь на посмешище.

Он повернулся к бельгийскому полковнику:

— Вы кажется, холостяк, полковник? Если это так, я самым решительным образом рекомендую вам отправиться в Женеву. Там настоящий цветник (он так и сказал: «une pepinière») очаровательных молодых девушек. Такую жену, как там, вы не найдете нигде. Кроме того, Женева — чудесный город. Не теряйте времени, полковник, езжайте туда, я вам дам адрес племянницы моей супруги.

Черту под рассказом подвела она:

— Дело в том, что в браке по расчету вы не рассчитываете на многое, поэтому вряд ли вы будете сильно разочарованы. И поскольку вы не предъявляете друг к другу повышенных требований, причин для злости и раздражения нет. Вы и не ищете в другом совершенства, поэтому к недостаткам друг друга относитесь терпимо. Страсть, конечно, прекрасная вещь, но она не является надежной основой для брака. Видите ли, двое могут быть счастливы в браке лишь тогда, когда они в состоянии уважать друг друга, когда они занимают одинаковое положение в обществе, когда у них есть общие интересы. В этом случае, если они порядочные люди, если готовы не только брать, но и давать, если готовы жить не только для себя, но и для другого, их союз может оказаться таким же счастливым, как наш. — Она сделала паузу. — Но, кроме всего прочего, мой муж — в высшей степени достойный человек.

Нил Макадам (Пер. Н. Васильева)

У капитана Бредона было доброе сердце. Узнав, что Ангус Манро, хранитель музея в Куало-Солор, посоветовал своему новому помощнику Нилу Макадаму остановиться в Сингапуре в гостинице «Ван Дейк», капитан охотно согласился взять парня под свою опеку. Бредон плавал на «Султане Ахмеде» и, когда судно становилось на рейд в сингапурском порту, неизменно поселялся вместе со своей женой-японкой в гостинице «Ван Дейк», всегда в одном и том же номере. Здесь был его дом. Когда через две недели капитан вернулся из плавания у берегов Борнео, голландец-управляющий сказал ему, что Нил уже два дня как приехал. В пыльном саду гостиницы сидел юноша и читал старые номера «Стрейтс таймс». Прежде чем подойти, капитан некоторое время изучал его со стороны.

— Полагаю, вы Макадам?

Нил встал и, покраснев до корней волос, смущенно ответил:

— Да.

— Меня зовут Бредон. Я капитан на «Султане Ахмеде». Вы отплываете со мной во вторник. Манро просил приглядеть за вами. Не выпить ли нам по стаканчику? Надо думать, вы уже попробовали местный джин.

— Благодарю вас, я не пью.

Юноша говорил с сильным шотландским акцентом.

— И правильно делаете. В здешних краях выпивка сгубила немало хороших людей.

Капитан подозвал боя-китайца и заказал себе двойное виски с содовой.

— Чем вы тут занимались после приезда?

— Бродил по городу.

— В Сингапуре нет особых достопримечательностей.

— Я видел много интересного.

Разумеется, первым делом Нил отправился в музей. Там он не обнаружил для себя почти ничего нового, но сердце его взволнованно забилось при одной мысли, что все эти звери и птицы, пресмыкающиеся, мотыльки, бабочки и прочие насекомые обитают здесь, на этой самой земле. С особым вниманием Нил изучал раздел, посвященный той провинции Борнео, столицей которой был Куала-Солор, поскольку ближайшие три года ему предстояло заниматься местной фауной. Между тем жизнь, кипевшая за стенами музея, буквально ошеломила его, и, не будь Макадам степенным и рассудительным молодым человеком, он громко рассмеялся бы от восторга. Ему открылся новый, совершенно неведомый мир. Нил бродил по городу, пока не стер ноги. Стоя на шумной перекрестке, он изумленно смотрел на бесконечные вереницы рикш, проворно бегущих человечков, впряженных в тележки. С моста через канал разглядывал он сампаны, тесно прижатые друг к другу, точно сардины в банке. Заходил в китайские магазинчики на Виктория-роуд, где продавались всевозможные диковины. Бомбейские купцы, импозантные и шумные, зазывали его в свои лавчонки, предлагая шелк и украшения с фальшивыми драгоценностями. Нил засматривался на грустных тамилов, шествовавших отрешенно и с суровой грацией, на бородатых, исполненных надменного, достоинства арабов в белых фесках. Всю эту разноплеменную толпу заливало потоками ослепительных жарких лучей солнце. Нил растерялся. Ему подумалось, что пройдут годы, прежде чем он сумеет познать этот красочный, пестрый и многоликий мир.

Вечером после обеда капитан Бредон предложил Нилу проехаться по городу.

— Пора познакомиться со здешней жизнью, — сказал он.

Они взяли рикш и отправились в китайский квартал. В плавании капитан не брал в рот спиртного, зато на берегу давал себе волю. Чувствовал он себя превосходно. Рикши остановились у дома в переулке. Капитан постучался, их впустили. Миновав узкий коридор, они оказались в большой комнате. Вдоль стен тянулись покрытые красным плюшем скамьи, на которых сидели женщины — француженки, итальянки, американки. Надрывно дребезжала пианола, несколько пар танцевали. Капитан заказал выпивку. Женщины, ожидая приглашения, призывно поглядывали на вошедших.

— Ну, молодой человек, которая из девиц вам приглянулась? — спросил капитан игриво.

— Чтобы переспать с ней, хотите вы сказать? Ни одна.

— Между прочим, в тех краях, куда вы направляетесь, нет белых женщин.

— Это не имеет значения.

— Хотите посмотреть на туземок?

— Мне все равно.

Капитан расплатился, и они отправились в другой дом. Здесь были только китаянки, изящные и грациозные, с миниатюрными ножками и ручками, точно чашечки цветов, и одеты они были в шелковые платья с цветочным рисунком. Но накрашенные лица напоминали маски, а черные глаза насмешливо смотрели на незнакомцев. Во всем облике девушек было нечто странное, они казались заводными куклами.

— По-моему, с этим заведением стоит познакомиться, поэтому я и привел вас сюда, — сказал капитан с видом человека, исполняющего священную обязанность. — Но на них можно только любоваться. Они почему-то не жалуют нас. Кое-где в такие китайские дома даже не пускают белых. Говорят, от нас воняет. Чудно, правда? Оказывается, мы смердим, как покойники.

— В самом деле?

— По мне, так лучше всех — японки, — продолжал капитан. — Вот уж они настоящие красотки. Я сам женат на японке. Пошли, я отвезу вас к таким девицам, что провалиться мне на этом месте, если ни одна не придется вам по вкусу.

Рикши поджидали их. Капитан Бредон сказал, куда ехать, и они помчались. Открывшая дверь пожилая дородная японка встретила их низкими поклонами. Она провела гостей в светлую чистую комнату, где не было никакой мебели, только циновки на полу. Они сели. Немного погодя вышла девочка с подносом, на котором стояли две пиалы с бледным чаем. Застенчиво кланяясь, она подала каждому гостю пиалу. Капитан что-то сказал хозяйке, и та, взглянув на Нила, захихикала. Потом по ее знаку девочка вышла, и вскоре в комнату грациозно вплыли четыре девушки. Они и вправду были прелестны — в кимоно, с черными блестящими волосами, уложенными в затейливые прически; невысокого роста, пухленькие, круглолицые; глаза их весело блестели. Девушки низко поклонились и, как благонравные барышни, произнесли вежливые приветствия. Речь их была похожа на птичий щебет. Опустившись на колени с двух сторон около каждого гостя, они принялись мило кокетничать. Вскоре капитан обнимал двух девушек за тонкие талии, а те — весело трещали без умолку. Нилу показалось, что девушки капитана посмеиваются над ним, они то и дело поглядывали на него с лукавым озорством, и он залился румянцем. Но две другие прижимались к нему и, не переставая улыбаться, как ни в чем не бывало щебетали на своем языке, словно он прекрасно их понимал. Они излучали такую жизнерадостность и простодушие, что Нил рассмеялся. Девушки предупреждали каждое его движение. Подали ему пиалу, а когда он выпил чай, заботливо взяли ее у него из рук. Поднесли спичку к сигарете, когда ему захотелось закурить, а одна девушка подставила маленькую нежную ладошку, чтобы пепел не упал ему на одежду. Они гладили нежное лицо юноши и с любопытством разглядывали его большие сильные руки. Всей своей повадкой они напоминали игривых котят.

— Ну что, — спросил капитан, — еще не выбрали?

— О чем вы?

— Я посмотрю, на ком вы остановитесь, а потом выберу себе.

— Мне что-то не хочется. Я, пожалуй, вернусь в гостиницу.

— Почему? Вы что, боитесь?

— Нет, просто мне это не по душе. Но я не собираюсь вам мешать. Вполне и один доберусь.

— Тогда и мне тут делать нечего. Я просто хотел поддержать компанию.

Капитан что-то сказал хозяйке, и девушки с удивлением обернулись на Нила. Пожилая японка, похоже, о чем-то спросила, и капитан в ответ пожал плечами. Одна из девушек произнесла какую-то фразу, и все дружно рассмеялись.

— Что она сказала? — спросил Нил.

— Ничего особенного, просто пошутила, — улыбнулся капитан.

Но и он с любопытством взглянул на Нила. Девушка, которая всех рассмешила, сказала еще что-то, обращаясь прямо к юноше. Хотя он и не понимал по-японски, но под ее насмешливым взглядом покраснел и нахмурился от досады, что из него делают посмешище. Девушка рассмеялась и, обняв Нила за шею, поцеловала.

— Ну что ж, идем, — сказал капитан.

Когда они, отпустив рикш, вошли в гостиницу, Нил снова спросил:

— Чем девушка так всех насмешила?

— Она сказала, что вы девственник.

— Не понимаю, что в этом смешного, — проговорил Нил, растягивая слова на шотландский манер.

— В самом деле?

— Конечно.

— Сколько вам лет?

— Двадцать два.

— И долго вы собираетесь ждать?

— Пока не женюсь.

Капитан промолчал. Прощаясь с Нилом на лестнице, он протянул ему руку. В глазах его засветился лукавый огонек, когда он пожелал молодому человеку спокойной ночи, но Нил ответил ясным, простодушным и безмятежным взглядом.

Через три дня «Султан Ахмед» снялся с якоря. Среди пассажиров Нил был единственным белым. Пока капитан занимался делами, Нил перечитывал «Малайский архипелаг» Уоллеса.[30] Эта книга, которую он знал с детства, вновь вызывала у него живой интерес. Когда капитан отдыхал, они играли в крибедж или сидели в шезлонгах на палубе, курили и разговаривали. Нил был сыном провинциального врача и, сколько себя помнил, всегда тянулся к природе. После школы он поступил в Эдинбургский университет и, окончив его с отличием, получил степень бакалавра. Нил искал себе место в биологической лаборатории и однажды, просматривая журнал «Нейчер», наткнулся на объявление: хранителю музея в Куала-Солор требовался помощник. Дядя Нила, коммерсант из Глазго, был когда-то знаком с хранителем музея, Ангусом Манро, и теперь написал ему письмо с просьбой взять племянника на испытательный срок. Хотя Нил занимался энтомологией, он умел неплохо делать чучела, а это условие особо оговаривалось в объявлении. Дядя приложил к письму отзывы педагогов и в заключение упомянул, что Нил выступал за футбольную команду университета. В ответ пришла телеграмма с приглашением приехать, и через две недели Нил отправился в путь.

— Что за человек мистер Манро? — спросил Нил.

— Славный малый. К нему все прекрасно относятся.

— Я поискал его работы в научных журналах. Нашел одну в последнем номере «Ибиса» о голоспинном листоносе.

— Ну, я в этом не разбираюсь. Знаю только, что у него жена русская, и ее недолюбливают.

— В Сингапуре я получил от мистера Манро письмо, он предлагает мне пожить у него, пока я не осмотрюсь и не найду что-нибудь подходящее.

Между тем они уже плыли вверх по реке. В ее устье раскинулась рыбацкая деревушка, тут и там над водой поднимались дома на сваях. По берегам в изобилии росли пальмы нипы и причудливые мангры. За ними зеленели заросли девственного леса. Вдали на фоне голубого неба темнел изломанный силуэт горы. Сердце Нила забилось от волнения, он с жадностью вглядывался в открывавшуюся картину и не верил собственным глазам. Нил вез с собой томик Конрада и, зная его почти наизусть, ожидал увидеть угрюмую, таинственную страну. Он с изумлением смотрел на мягкие, нежные тона неба. Легкие белые облачка, застывшие на горизонте, словно захваченные штилем суденышки, сияли в лучах солнца. Залитая ослепительным солнечным блеском, листва в лесу переливалась всеми оттенками зелени. Тут и там среди фруктовых деревьев виднелись тростниковые крыши малайских хижин. Туземцы, стоя в челноках, гребли вверх по течению. Все, что открывалось глазу, не таило в себе угрозы, и уж тем более в это лучезарное утро нельзя было заметить и намека на угрюмую мрачность, напротив, все окрест создавало впечатление простора и свободы. Страна встречала Нила благосклонно и приветливо, и в этом радушии ему чудилось обещание счастья. Капитан, стоя на мостике, ласково посматривал на юношу. За четыре дня пути Бредон искренне привязался к нему. Нил и вправду не брал в рот спиртного и подчас не понимал шуток, но в этой его серьезности было нечто подкупающее. Все представлялось ему интересным и важным, и, даже если шутки не казались смешными, он все равно смеялся, чтобы не обидеть вас. Нил радовался всему, потому что жизнь была прекрасна, и с благодарностью выслушивал любую ерунду. Держался он с безукоризненной вежливостью. Когда о чем-нибудь просил, то обязательно добавлял «пожалуйста» и непременно благодарил. Ко всему прочему, он был необычайно хорош собой. С непокрытой головой Нил стоял у поручней, глядя на проплывавший мимо берег. Высокий, больше шести футов, широкоплечий, с узкими бедрами, с длинными руками и ногами, он еще сохранял едва уловимую мальчишескую нескладность. Казалось, в нем было что-то от жеребенка, готового вот-вот пуститься вскачь. На солнце его вьющиеся каштановые волосы отливали золотом. Большие темно-синие глаза светились добротой и говорили о том, что у их обладателя был счастливый нрав. Небольшой прямой нос, крупный рот и упрямый подбородок; скулы довольно широкие. Но больше всего в его внешности поражала кожа, белая и гладкая: лишь на щеках был нежный румянец. Такой коже позавидовала бы любая женщина. Каждое утро капитан Бредон встречал Нила одной и той же шуткой:

— Ну, дружище, вы сегодня брились?

Нил проводил рукой по подбородку.

— Нет, а по-вашему, уже пора?

Капитан неизменно заливался смехом.

— Пора? Да у вас щеки, как попка у младенца.

Нил краснел до корней волос.

— Я бреюсь раз в неделю, — парировал он.

Однако Нил привлекал к себе не только своей красотой. Он шел навстречу миру с таким чистосердечием, простотой и непосредственностью, что это не могло не вызвать симпатии. Но при всей его серьезности и глубокомыслии, готовности вступать в спор по любому поводу в нем чувствовалась какая-то наивность, оставлявшая немного странное впечатление. Капитан никак не мог найти этому объяснение.

— Может, все дело в том, что он еще не знал женщин? — гадал он про себя. — Забавно. А ведь я был уверен, что у него от девушек отбою нет. С таким-то цветом лица.

Тем временем «Султан Ахмед» приближался к излучине, за которой открывалась панорама Куала-Солор, и капитану пришлось прервать свои размышления. Он дал команду в машинное отделение. Судно сбавило ход. Куала-Солор, белый нарядный городок, беспорядочно раскинулся на левом берегу реки, а справа на холме возвышались форт и дворец султана. Дул свежий ветерок, и на высокой мачте гордо реял султанский флаг. Якорь бросили посередине реки. К судну подошел служебный катер, на нем прибыли доктор, офицер полиции и с ними высокий худощавый человек в белых парусиновых брюках. Капитан, встречая посетителей наверху у сходней, пожимал им руки. Здороваясь с последним из прибывших, он сказал:

— Я доставил ваше юное дарование целым и невредимым, — и, взглянув на Нила, добавил: — А это Манро.

Высокий худощавый человек протянул Нилу руку, окинув его оценивающим взглядом. Нил слегка покраснел и улыбнулся. Зубы у него были превосходные.

— Здравствуйте, сэр.

Манро не улыбнулся в ответ, только его серые глаза чуть заметно потеплели. У него были впалые щеки, тонкий орлиный нос и бледные губы. Кожа совсем потемнела от загара. Лицо казалось усталым, но очень добрым, и Нил сразу же почувствовал к этому человеку доверие. Представив, юношу доктору и полицейскому, капитан пригласил всех к себе выпить. Когда бой принес пиво, Манро снял тропический шлем, и Нил увидел, что его коротко остриженные каштановые волосы уже тронуты сединой. На вид Манро было лет сорок, держался он со спокойным достоинством умного человека, что сразу же отличало его от весельчака-доктора и довольно развязного полицейского.

— Макадам не пьет, — объяснил капитан, когда бой налил пиво только в четыре стакана.

— Тем лучше, — откликнулся Манро. — Надеюсь, вы не пытались его совратить?

— Попробовал было в Сингапуре, — ответил капитан, и в его глазах заплясали веселые искорки, — да только понапрасну потерял время.

Выпив пиво, Манро сказал Нилу:

— Нам, пожалуй, пора.

Бой, приехавший с Манро, занялся багажом Нила, а они сели в сампан и вскоре причалили к берегу.

— Отправимся прямо ко мне или хотитесначала осмотреть город? У нас есть часа два до завтрака.

— А можно пойти в музей?

Глаза Манро затеплились улыбкой. Просьба юноши явно доставила ему удовольствие. Нил был застенчив, а Манро от природы не отличался разговорчивостью, поэтому шли они молча. Вдоль реки тянулись хижины туземцев, здесь жили малайцы, ни в чем не изменившие древним обычаям своих далеких предков. Поглощенные будничными заботами, они деловито, но без суеты сновали туда-сюда, и было видно, что это радостная здоровая деятельность. Она совершалась в согласии с естественным циклом, вехами в котором были рождение и смерть, любовь и обычные человеческие хлопоты. Манро провел Нила по базарам, узким улочкам с торговыми рядами, где великое множество китайцев в неутомимом споре с вечностью трудились не покладая рук, поглощали пищу и по своему обыкновению страшно галдели.

— После Сингапура это вряд ли поразит ваше воображение, — заметил Манро, — но и наш городок по-своему живописен.

Он говорил с менее выраженным шотландским акцентом, чем Нил, но заметно картавил, и скованность Нила сразу же прошла. Ему всегда казалось, что произношению англичан не хватает естественности.

Музей размещался в красивом каменном здании, и, когда они подошли к воротам, Манро невольно приосанился. Служитель отдал им честь. Манро заговорил с ним по-малайски, явно объясняя, кто такой Нил, так как служитель улыбнулся ему и снова отдал честь. После палящего зноя и ослепительного света улиц музей встретил их прохладой и мягким сумраком.

— Боюсь, вас ждет разочарование, — сказал Манро. — Наша коллекция далеко не полная. Мы весьма стеснены в средствах, но постарались сделать максимум возможного. Так что не судите строго.

Нил шагнул внутрь с нетерпением пловца, уверенно ныряющего в теплое море. Экспозиция была продумана до мелочей. Манро стремился не только развлечь, но и просветить, поэтому птицы, звери и рептилии были представлены, насколько возможно, в их естественной среде обитания. От застенчивости Нила не осталось и следа, он принялся с мальчишеским пылом обсуждать увиденное. Он так и сыпал вопросами. Восторгу его не было предела. Оба забыли о времени, и когда Манро глянул на часы, то с удивлением обнаружил, что они давно опоздали к завтраку. Взяв рикш, они поспешили домой.

Манро провел молодого человека в гостиную. На диване лежала женщина и читала. Увидев их, она медленно поднялась навстречу.

— Это моя жена. Мы заставили тебя долго ждать, Дарья.

— Какое это имеет значение? — улыбнулась она. — Разве есть на свете что-то более несущественное, чем время?

Она протянула Нилу довольно крупную руку и посмотрела на него долгим, внимательным, но приветливым взглядом.

— Вы конечно же осматривали музей.

Это была женщина лет тридцати пяти, среднего роста, со светлым ровным загаром на лице и светло-голубыми глазами. Волосы, разделенные посередине пробором и небрежно собранные в низкий пучок, казались тусклыми и имели необычный светло-каштановый оттенок. Лицо было округлое, с высокими скулами и довольно широким носом. Миссис Манро никак нельзя было назвать красавицей, но ее медлительные движения отличались какой-то чувственной грацией, а непосредственная манера держаться оставила бы равнодушным только статуи. На ней было легкое зеленое платье. По-английски она говорила превосходно, но с едва уловимым акцентом.

Сели завтракать. Нила вновь одолела застенчивость, но Дарья словно ничего не замечала. Она непринужденно разговаривала с ним, расспрашивала о путешествии, о Сингапуре, рассказывала о местном обществе. После завтрака Манро должен был представить нового служащего резиденту, — поскольку султан был в отъезде, а потом они собирались пойти в клуб. Там Нил и должен был увидеть всех.

— Вы будете здесь популярной личностью, — сказала Дарья, пристально глядя на Нила своими светло-голубыми глазами. Будь на его месте более искушенный человек, он понял бы, что она оценила и рост юноши, и его набирающую силу мужественность, блестящие волнистые волосы, замечательную кожу. — О нас здесь не слишком высокого мнения.

— Глупости, Дарья. Ты чересчур мнительна. Просто они англичане, только и всего.

— Ангуса считают чудаком, поскольку он занимается наукой. Что же касается меня, то, по мнению здешнего общества, с моей стороны довольно вульгарно быть русской. Но мне нет до них дела. Все они глупы. В жизни своей не встречала более ничтожных, ограниченных, лицемерных людей.

— Макадам только сегодня приехал, не морочь ему голову. Все эти люди, о которых ты так нелестно отзываешься, покажутся ему добрыми и приветливыми.

— Как ваше имя? — спросила Дарья.

— Нил.

— Я так и буду вас называть. А вы зовите меня Дарья. Терпеть не могу, когда меня величают миссис Манро. Чувствую себя в таких случаях женой министра.

Нил покраснел. Его смутило, что она так быстро отбросила с ним всякие церемонии. Дарья продолжала:

— Правда, среди мужчин есть и вполне приличные люди.

— Все они справляются со своими обязанностями, от них большего не требуется, — заметил Манро.

— Ну да, охотятся, играют в футбол, теннис и крикет. С ними я еще могу как-то ладить и даже неплохо. Но женщины — это нечто чудовищное. Они ревнивы, злобны и праздны. С ними не о чем говорить. Стоит затронуть какую-нибудь философскую тему, как они тут же принимают вид оскорбленной невинности, словно ты позволила себе нарушить приличия. Да и вообще, что от них ждать? Они совершенно ничем не интересуются. По их мнению, говорить о телесном непристойно, а о духовном позволительно только самодовольным резонерам.

— Не придавайте значения всему, что услышите от моей жены, — улыбнулся Манро своей доброй мягкой улыбкой. — Местное общество ничуть не хуже любого другого в колониях. Люди здесь не блещут умом, но и не такие уж безнадежные глупцы. Главное, они дружелюбны и добры, а это уже немало.

— Мне не надо, чтобы они были дружелюбными и добрыми. Люди должны быть живыми и страстными. Их должна волновать судьба человечества, проблемы духа, а не джин и приправы к завтраку. Они должны жить искусством и литературой. — Дарья резко повернулась к Нилу: — У вас есть душа?

— Не знаю. Это зависит от того, что вы имеете в виду.

— Почему вы покраснели? Разве можно стыдиться своей души? Без нее мы ничто. Расскажите, какая у вас душа. Вы мне интересны, и я хочу знать.

Нил совершенно растерялся от такого напора со стороны малознакомого человека. Он впервые оказался в подобной ситуации, но поскольку был серьезным юношей, то на прямой вопрос всегда старался по мере своих сил давать исчерпывающий ответ. Его немного смущало присутствие Манро.

— Не знаю, что вы называете душой. Если определенную нематериальную или духовную сущность, созданную Творцом и на некий земной срок заключенную в бренное тело, тогда на ваш вопрос я отвечу отрицательно. По-моему, тот, кто способен к трезвому осмыслению очевидного, не может разделять столь дуалистического воззрения на природу человека. Если же под душой вы подразумеваете некую совокупность физических элементов, образующих то, что мы называем личностью человека, тогда конечно же душа у меня есть.

— Вы очень милый юноша и на редкость хороши собой, — улыбаясь, проговорила Дарья. — Нет, под душой я понимаю и томление духа, и вожделения тела, и то высшее и вечное, что есть в нас. Скажите, что вы читали в дороге? Или только играли в теннис на палубе?

Нил оторопел от столь нелогичного вопроса и, если бы не добродушная непосредственность хозяйки, был бы даже шокирован. Заметив его растерянность, Манро спокойно улыбнулся, и морщины, идущие от крыльев носа к уголкам рта, превратились в глубокие складки.

— Я много читал Конрада.

— Для души или для ума?

— И для души, и для ума. Я восхищаюсь им.

Дарья театрально всплеснула руками.

— Этим поляком! — воскликнула она. — Как вы, англичане, могли позволить болтливому шарлатану обвести вас вокруг пальца? Он же воплощение легковесности, типичной для его соотечественников. Этот поток слов, длинные вереницы предложений, напыщенность, аффектация, претендующая на глубину. Когда продерешься сквозь все эти нагромождения словес и наконец выуживаешь мысль, то что же обнаруживаешь? Пустую банальность! Конрад напоминает мне посредственного актера, который напялил романтический костюм и с пафосом декламирует драму Виктора Гюго. Минут пять кажется: да, вот образец героики, но вскоре все ваше существо восстает и вы уже готовы кричать. Фальшь! Одна лишь фальшь!

Нилу еще никогда не приходилось слышать, чтобы об искусстве и литературе говорили с такой страстью. Бледные щеки Дарьи пылали, а светлые глаза сверкали.

— Конрад, как никто, умел передать настроение, — возразил Нил. — Когда я читаю его книги, то могу осязать, обонять, видеть и чувствовать Восток.

— Вздор! Что вы знаете о Востоке? Кто угодно скажет вам, что Конрад допускал чудовищные неточности. Спросите Ангуса.

— Конечно, Конрад не во всем сохранял достоверность, — согласился Манро со свойственной ему рассудительностью. — Борнео, каким он описал его, не имеет ничего общего с реальностью. Конрад смотрел на остров с палубы торговой шхуны, но даже то немногое, что он увидел, не смог воспроизвести правдиво. Но так ли это важно? Не думаю, что литература должна быть рабой фактов. По-моему, это совсем немало, если писателю удается нарисовать целый мир, мрачный, зловещий, романтический и героический — мир человеческой души.

— Ты сентиментален, мой бедный Ангус, — вздохнула Дарья и вновь обратилась к Нилу: — Читайте Тургенева, читайте Толстого, читайте Достоевского.

Нил совершенно терялся, не зная, как вести себя с Дарьей Манро. Пренебрегая традиционными ритуалами знакомства, подразумевающими определенную последовательность в сближении, она держалась так, будто знала его всю жизнь. Подобная торопливость ставила Нила в тупик. Знакомясь с новым человеком, он старался соблюдать осторожность. Бывал приветлив, но не спешил заводить дружбу. И никогда не пускался в откровенности без веских на то причин. Но раскованность и прямота Дарьи обезоруживали его. Она обрушивала на собеседника самые сокровенные мысли и чувства с безрассудством мота, швыряющего золотые монеты толпе. Из всех знакомых Нила никто так себя не вел. Изъяснялась Дарья с поразительной свободой и никогда не выбирала слова. О естественных функциях человеческого организма говорила так, что краска заливала щеки Нила. Дарья только смеялась над ним.

— Какой же вы ханжа! Что тут неприличного? Если мне надо принять слабительное, почему нельзя назвать вещи своими именами, а если мне кажется, что и вам оно не помешает, почему бы не сказать об этом прямо?

— Теоретически вы, вероятно, правы, — соглашался Нил, неизменно рассудительный и во всем следовавший логике.

Дарья расспрашивала его об отце и матери, о братьях, школе и университете. Рассказывала ему и о себе. Ее отец, генерал, погиб на войне, мать была урожденной княжной Лужковой. Когда власть захватили большевики, им с матерью удалось бежать с Дальнего Востока в Иокогаму. Здесь они едва сводили концы с концами, продавали драгоценности и все ценное, что сумели увезти с собой. В Иокогаме Дарья вышла замуж за русского эмигранта. Брак оказался несчастливым, и через два года она с мужем развелась. Когда мать умерла, оставив Дарью без средств к существованию, пришлось самой позаботиться о себе. Ее выручила американская организация помощи безработным. Дарья преподавала в миссионерской школе. Служила в больнице. Нил приходил в бешенство и в то же время мучительно краснел, когда Дарья рассказывала, как мужчины пытались воспользоваться ее беззащитностью и нуждой. Она не скрывала от него подробности.

— Скоты, — негодовал он.

— Все мужчины таковы, — пожимала она плечами.

Однажды, чтобы защитить свою честь, ей пришлось воспользоваться оружием.

— Я поклялась, что убью его, если он сделает хотя бы один шаг, и, честное слово, я пристрелила бы его, как собаку.

— Боже! — ужаснулся Нил.

В Иокогаме она встретила Ангуса. Он приехал в Японию в отпуск. Ангус буквально покорил ее своим прямодушием и благородством, добротой и серьезностью. Он не был дельцом, он был ученым, а наука — это молочная сестра искусства. С ним Дарья могла забыть о невзгодах и обрести покой. К тому же она устала от Японии, а Борнео манил ее, как неведомая загадочная страна. Они были женаты пять лет.

Дарья дала Нилу романы русских писателей — «Отцы и дети», «Братья Карамазовы», «Анна Каренина».

— Вот три вершины нашей литературы. Читайте. Это величайшие произведения, непревзойденные в мировой литературе.

Подобно многим своим соотечественникам, Дарья не признавала никакой другой литературы, как будто десяток романов и повестей, довольно средняя поэзия и несколько неплохих пьес перечеркивали литературу всех времен и народов. Нил был очарован и смущен.

— Вы похожи на Алешу, Нил, — сказала Дарья, глядя на него добрыми и ласковыми глазами. — Только шотландская суровость, подозрительность и осторожность не позволяют раскрыться вашей душе во всей ее красоте.

— Ничего подобного, вовсе я не похож на Алешу, — смутился Нил.

— Вы не знаете себя. Не пытались себя понять. Почему вы стали натуралистом? Из-за денег? Да их было бы у вас гораздо больше, если бы вы сидели в конторе вашего дядюшки в Глазго. Мне чудится в вас что-то особенное, нездешнее. Я бы вам в ноги поклонилась, как отец Зосима Дмитрию.

— Ради Бога, не делайте этого, — улыбнулся он, слегка покраснев.

Но когда Нил прочитал романы, которые дала ему Дарья, он уже меньше удивлялся ее странностям. Они многое объяснили. Нил увидел в ней черты, свойственные многим героям русской литературы, но совершенно чуждые женщинам, которых он знал в Шотландии, — его матери или двоюродным сестрам из Глазго. Его больше не удивляло, что Дарья допоздна засиживается за чаем, целыми днями лежит на софе и читает, выкуривая одну сигарету за другой. Она могла бездельничать с утра до вечера, но при этом совершенно не страдала от скуки. В ней причудливым образом сочетались вялость и страстность. Дарья нередко повторяла, пожимая плечами, что, в сущности, она восточная женщина и только по прихоти судьбы родилась в Европе. Действительно, в ее движениях, по-кошачьи грациозных, проскальзывало что-то восточное. Неаккуратна она была донельзя и словно бы не замечала, что повсюду валялись окурки, старые газеты, пустые коробки. Но Нил уверял себя, что в Дарье есть что-то от Анны Карениной, и как бы переносил на нее жалость, которой проникся к этому пылкому несчастному созданию. Вскоре Нилу стала понятна и заносчивость Дарьи. В ее презрении к женщинам из местного общества не было ничего удивительного. Чем ближе он знакомился с ними, тем больше убеждался, что они действительно заурядны. Дарья отличалась от них живым умом, образованностью, а главное — необычайно тонкой натурой, рядом с ней все местные дамы казались совершенно бесцветными. Разумеется, Дарья не искала их дружбы. По дому она расхаживала в саронге и рубашке, однако, отправляясь с Ангусом на званый обед, одевалась с такой роскошью, что это было почти неуместным. Ей доставляло явное удовольствие демонстрировать пышную грудь и красивую спину. Она румянила щеки и подводила глаза, точно актриса на сцене. Хотя Нил с досадой замечал, как ее провожают насмешливыми или возмущенными взглядами, но в глубине души признавал, что она ведет себя нелепо. Конечно, на таких вечерах Дарья выглядела великолепно, но если не знать, кто она, можно было бы подумать, что ей недостает респектабельности. Однако с некоторыми ее привычками Нил никак не мог смириться. Взять хотя бы ее волчий аппетит. Его коробило, что за столом она съедала больше, чем они с Ангусом, вместе взятые. Откровенность ее суждений об отношениях между мужчиной и женщиной нередко шокировала его. Дарья не сомневалась, что в Шотландии он напропалую крутил романы, и добивалась от Нила подробных рассказов о всех его похождениях. С врожденной шотландской хитростью и осторожностью он парировал ее наскоки и уклонялся от ответов. Дарья поднимала его на смех.

Некоторые поступки Дарьи приводили его в полное замешательство. Нил привык к ее восторгам по поводу его внешности, и когда она повторяла, что он прекрасен, как юный скандинавский бог, пропускал это мимо ушей. Лесть оставляла Нила равнодушным. Но его передергивало, когда Дарья большой мягкой ладонью ласково ерошила его кудри или с улыбкой гладила по лицу. Он терпеть не мог, когда прикасались к его волосам. Как-то раз Дарье захотелось тоника, и она налила себе из стакана, стоящего на столе.

— Это мой стакан, — поспешно предупредил ее Нил. — Я только что из него пил.

— Ну и что? Вы же не больны сифилисом.

— Лично я никогда не пью из чужих стаканов.

Странные номера проделывала Дарья и с сигаретами. Однажды — это случилось вскоре после его приезда — он закурил, а проходившая мимо Дарья сказала:

— Дайте мне.

И вынула сигарету у него изо рта.

Затянувшись несколько раз, она как ни в чем не бывало вернула ему сигарету. На ней остались красные пятна от ее губной помады, и Нилу расхотелось курить. Но он побоялся, что Дарья сочтет его невежей, если он выбросит сигарету. Его едва не стошнило. Потом она не раз обращалась к нему с подобной просьбой:

— Пожалуйста, раскурите для меня сигарету.

Нил послушно делал то, что его просили, и Дарья, наклонившись к нему, приоткрывала рот. Как он ни старался, все-таки конец сигареты оказывался немного влажным, и непонятно, как она не брезговала. Все это отдавало ужасной фамильярностью. Нил был уверен, что Манро от подобной сцены не пришел бы в восторг. Дарья даже раз или два проделала этот номер в клубе. Нил чуть не сгорел от стыда. Конечно, в чудачествах Дарьи было мало приятного, но ничего не поделаешь, русские вообще странный народ. А вот собеседницей она была необыкновенной. Разговоры с ней доставляли Нилу какое-то неизъяснимое наслаждение. Образно говоря, они возбуждали, как шампанское (Нил однажды попробовал его и нашел отвратительным). Говорить с Дарьей можно было о чем угодно. Ее суждения были неординарны, высказывания неожиданны. Нила поражала ее интуиция. Эта женщина не давала лениться уму и будила воображение. Никогда еще Нил не чувствовал, что живет столь полной жизнью. Он словно поднимался на горные вершины, откуда открывались безграничные горизонты духа. Нил не без самодовольства думал о том, какой возвышенный характер носит их общение. В беседах с ним Дарья ни в грош не ставила хваленый здравый смысл. Нил не мог не признать, что во многих отношениях она была умнейшей женщиной из всех, кого он знал (со свойственной ему осмотрительностью он даже наедине с собой воздерживался от утверждений, которые не мог подкрепить доказательствами). Ко всему прочему она была женой Ангуса Манро.

В то время как в Дарье многое претило ему, Манро он принимал безоговорочно и всем сердцем. Даже достоинства Дарьи отчасти померкли бы, если бы не восхищение, какое вызывал у него Ангус. Перед Манро он преклонялся. Как никогда и ни перед кем на свете. В его глазах хранитель музея был образцом здравомыслия, уравновешенности, терпимости, и Нил мечтал со временем стать похожим на него. Манро не любил лишних слов, но все его замечания были исполнены глубокого смысла. Он обо всем судил как истинный мудрец. Нилу нравился его суховатый юмор, по сравнению с которым крепкие мужские шутки в клубе казались плоскими. Доброта и терпимость никогда не изменяли Манро, он всегда держался с достоинством, исключавшим всякую фамильярность, и в то же время без намека на надменность или спесь. В каждом своем слове он был честен и правдив. Нил восхищался Манро и как ученым. Он работал с творческой фантазией, скрупулезно и не щадя сил. Хотя, разумеется, его больше привлекали научные исследования, он добросовестно занимался музейной рутиной. В то время Манро вдохновенно изучал способности кровососок к размножению без оплодотворения и собирался писать на эту тему статью. И тут произошел случай, который надолго запомнился Нилу. Маленький гиббон умудрился освободиться от привязи и съел всех личинок, уничтожив собранный с таким трудом научный материал. Нил чуть не плакал. Ангус Манро, взяв обезьянку на руки, только улыбался и гладил ее.

— «Даймонд, Даймонд, — повторил он слова сэра Исаака Ньютона, — ты даже не подозреваешь, что натворил!»

Манро занимался исследованиями мимикрии и заразил Нила своей увлеченностью этой запутанной проблемой. Они часами спорили, обсуждая ее со всех сторон. Нил не уставал удивляться энциклопедическим познаниям Манро и стыдился собственного невежества. Однако особым воодушевлением загорался Манро, когда речь заходила об экспедиции в глубь страны для пополнения коллекции музея. По его словам, только там, в джунглях, понимаешь, что такое настоящая жизнь, полная испытаний, лишений, даже опасностей, но за все трудности натуралист вознаграждается радостью открытия редкого или даже совершенно неизвестного вида. Его окружает великолепная природа, и он может вблизи наблюдать за всеми ее чадами и тварями. А главное, сбросивший все путы человек обретает в этом первозданном крае полную свободу. Именно для таких экспедиций Манро и требовался помощник. Он не мог надолго отлучаться, бросив научную работу в музее, а Дарья наотрез отказывалась сопровождать его. Джунгли внушали ей панический ужас. Она до смерти боялась диких зверей, змей и ядовитых насекомых. И как Манро ни твердил ей, что зверь никогда не нападет первым, если только не преследовать его или случайно не напугать, слепой страх был сильнее нее. Манро не хотелось оставлять Дарью одну на долгий срок. Она почти не поддерживала отношений с местным обществом и ужасно скучала без мужа. Однако султан проявлял живейший интерес к естествознанию и желал, чтобы животный мир его владений был представлен в музее во всей полноте. Нил должен был отправиться в следующую экспедицию вместе с Манро, и ему приходилось многому учиться, а пока они строили планы и продумывали каждую мелочь. Нил с нетерпением предвкушал тот день, когда они двинутся в путь.

Тем временем Нил выучил малайский и уже немного понимал диалекты, без знания которых невозможно было бы обойтись в будущих путешествиях. Он играл в теннис и футбол и вскоре вполне освоился в Куала-Солор. На футбольном поле Нил, с восторгом отдаваясь игре, забывал о своих научных занятиях и о русской литературе. Он был сильным, быстрым и ловким. А как приятно бывало потом освежиться и выпить тоник с лимоном, обсуждая с друзьями все перипетии матча! Само собой разумелось, что Нил не поселился у Манро насовсем. В Куала-Солор была хорошая гостиница, но по заведенному правилу в ней можно было жить не более двух недель, и холостяки, которым не полагалась служебная квартира, договаривались и сообща снимали дом. Когда приехал Нил, свободных мест в таких домах не было. Прошло почти четыре месяца, и как-то вечером после партии в теннис двое знакомых Нила, Уэринг и Джонсон, предложили Нилу переехать к ним, поскольку один из жильцов возвращался в Англию. Оба молодых человека тоже играли в футбольной команде, и оба нравились Нилу. Уэринг служил в таможне, Джонсон в полиции. Нил так и подпрыгнул от радости. Они условились, сколько он будет платить за жилье, и назначили день переезда через две недели.

За обедом Нил поделился новостью с Манро.

— Вы были невероятно добры и долго терпели меня. Мне очень неловко, что я бессовестно злоупотребляю вашим гостеприимством, но теперь у меня нет оправданий.

— Нам приятно, что вы живете у нас, — удивилась Дарья. — Вам не нужны оправдания.

— Но так не может продолжаться бесконечно.

— Почему бы и нет? У вас скромное жалованье, какой смысл тратить его на стол и кров? С Джонсоном и Уэрингом вы взвоете от скуки. Ужасные болваны. Только и знают, что крутить патефон да гонять мяч.

По правде говоря, не тратиться на жилье было очень удобно, тем самым Нил экономил немалую часть жалованья. По натуре он был бережлив и к тому же приучен не сорить деньгами без надобности, однако гордость не позволяла ему и дальше жить за чужой счет. Дарья смотрела на него спокойными, внимательными глазами.

— Мы с Ангусом привыкли к вам, и нам будет недоставать вашего общества. Если хотите, можете вносить плату за стол. Это сущие пустяки, не стоит и говорить, но если вам так проще, я посмотрю по книге, увеличились ли расходы на питание, и вы будете платить разницу.

— Но чужой в доме — это довольно, обременительно, — сомневался Нил.

— Вам будет очень плохо с этими людьми. Господи, что за гадость они едят!

Что правда, то правда, нигде в Куала-Солор не было такого стола, как у Манро. Нила иногда приглашали на обеды в другие дома, но даже у резидента кухня оставляла желать лучшего. Дарья любила поесть и держала первоклассного повара. Он готовил русские блюда, а это было совсем неплохо. Капустные щи, которые подавались к столу у Дарьи, стоили того, чтобы прошагать ради них пять миль. Но Манро хранил молчание.

— Если вы останетесь у нас, я буду рад, — произнес он наконец. — Когда вы рядом, это удобно. Мы всегда при необходимости можем сразу обо всем переговорить. Уэринг и Джонсон неплохие ребята, но, думаю, скоро они покажутся вам ограниченными.

— Ну, в таком случае я, разумеется, с радостью останусь. Честное слово, я не мог бы и желать ничего лучшего. Я просто боялся стеснить вас.

На следующий день дождь лил как из ведра, о теннисе или футболе нечего было и думать, но когда стрелки часов приблизились к шести, Нил надел макинтош и отправился в клуб. Там было безлюдно, один резидент сидел в кресле и читал «Фортнайтли». Звали его Тревельян, и он уверял, что он потомок друга Байрона. Это был высокий полный человек, с коротко остриженными седыми волосами и с одутловатым красным лицом комического актера. Он и правда обожал участвовать в любительских спектаклях, отдавая предпочтение амплуа циника герцога или разбитного дворецкого. Жил он холостяком, но при случае не прочь был приволокнуться за девицами и перед обедом непременно пил джин. Свой пост он получил благодаря дружеским отношениям с султаном. Резидент не отличался усердием, был преисполнен самодовольства и больше любил поговорить, чем заниматься делами, но бдительно следил, чтобы все шло гладко и без скандалов. Хотя у него была репутация не слишком дельного человека, в Куала-Солор его любили за легкий нрав и хлебосольство, а главным образом, за то, что он никому не усложнял жизнь, поскольку сам не страдал избытком рвения. Резидент кивнул Нилу.

— Ну, молодой человек, как поживают сегодня жуки?

— Чувствуют погоду, сэр, — серьезно ответил Нил.

— Подумать только!

Немного погодя появились Уэринг, Джонсон и с ними некто по имени Бишоп. Он занимался общественными учреждениями. Нил не играл в бридж, поэтому Бишоп обратился к резиденту:

— Не составите ли вы нам партию, сэр? — спросил он. — Сегодня в клубе почти никого нет.

Резидент бросил взгляд на остальных игроков.

— Согласен. Вот только дочитаю статью. Снимите за меня и сдавайте. Я присоединюсь к вам через пять минут.

Нил подошел к карточному столику.

— Знаете, Уэринг, я ужасно благодарен вам за предложение, но, к сожалению, не могу его принять. Манро попросили меня насовсем у них поселиться.

Уэринг расплылся в широкой улыбке.

— Вот как?

— Это ужасно любезно с их стороны, правда? Они так настаивали, что я не мог отказаться.

— Ну, что я вам говорил? — фыркнул Бишоп.

— Мальчик не виноват, — откликнулся Уэринг.

Что-то в их тоне насторожило Нила. Они как будто смеялись над ним. Нил покраснел.

— О чем это вы, черт побери? — воскликнул он.

— Послушайте, не связывайтесь с ними, — сказал Бишоп. — Мы знаем Дарью. Вы не первый и не последний красавчик, с которым у нее шашни.

Бишоп не успел договорить, как кулак Нила обрушился на него с быстротой молнии. Удар пришелся в лицо, и Бишоп рухнул на пол. Джонсон бросился к Нилу, пытаясь сдержать его. Нил был вне себя.

— Пустите меня, — кричал он. — Я убью его, если он не возьмет свои слова назад.

Резидент, потревоженный шумом, поднял глаза от газеты и встал. Тяжело ступай, он направился к дерущимся.

— Что тут происходит? Черт побери, какую игру вы тут затеяли, мальчики?

Все опешили. О его существовании они совсем забыли, а он был их босс. Джонсон отпустил Нила, Бишоп поднялся. Резидент, сурово нахмурившись, спросил Нила:

— Что это значит? Вы ударили Бишопа?

— Да, сэр.

— За что?

— Своими грязными намеками он порочит честь женщины, — высокопарно ответил Нил, бледный от ярости.

В глазах резидента мелькнула усмешка, но лицо по-прежнему оставалось суровым.

— Какой женщины?

— Я отказываюсь отвечать, — произнес Нил, откинув голову и выпрямившись во весь свой внушительный рост.

Это могло бы произвести впечатление, не будь резидент на целых два дюйма выше и гораздо более массивным.

— Не валяйте дурака, черт побери.

— Речь шла о Дарье Манро, — признался Джонсон.

— Что же вы сказали, Бишоп?

— Не помню в точности своих слов. Но смысл их был тот, что она здесь залезала в постель ко многим, и я предположил, что она и Макадама не пропустила.

— Это действительно непозволительное оскорбление. А теперь, сделайте одолжение, принесите друг другу извинения и пожмите руки. Оба.

— На меня набросились с кулаками, сэр. И чертовски здорово разукрасили мне глаз. Я и не подумаю извиняться за свои слова, я сказал правду.

— Вы уже не мальчик и должны понимать, что правдивость ваших слов делает их еще более оскорбительными, а что касается вашего глаза, то насколько мне известно, в подобных ситуациях весьма полезен бифштекс с кровью. Хотя мое пожелание выражалось в форме просьбы, это всего лишь дань вежливости. Так что отнеситесь к нему как к приказу.

На мгновение воцарилось молчание. Резидент ждал с добродушным видом.

— Беру свои слова назад, сэр, — кисло процедил Бишоп.

— Теперь вы, Макадам.

— Сожалею, что ударил его, сэр. Прошу извинить меня.

— Пожмите друг другу руки.

Молодые люди обменялись торжественным рукопожатием.

— Надеюсь, происшествие не получит огласки. Это было бы непорядочно по отношению к Манро, которого все мы любим. Могу я рассчитывать на вашу сдержанность?

Они кивнули.

— Не смею вас дольше задерживать. А вы останьтесь, Макадам. Мне нужно вам кое-что сказать.

Когда остальные ушли, резидент сел и закурил сигару. Он предложил сигару и Нилу, но тот предпочитал сигареты.

— Вы очень вспыльчивы, молодой человек, — улыбаясь, проговорил резидент. — Мне не нравится, что мои подчиненные устраивают скандалы в общественных местах.

— Миссис Манро — мой большой друг. Я видел от нее только добро и не потерплю ни одного худого слова о ней.

— В таком случае боюсь, вам скоро придется распрощаться со своим местом.

Нил помолчал. Высокий и худой, он стоял перед резидентом навытяжку, и, глядя на его серьезное молодое лицо, невозможно было усомниться в его искренности. Он с вызовом откинул назад голову и от волнения заговорил с еще более сильным шотландским акцентом.

— Я живу в доме Манро четыре месяца и даю слово чести, что в словах этой скотины нет и крупицы правды. Миссис Манро никогда не позволяла в отношениях со мной неподобающей фамильярности. Ни разу не дала ни малейшего повода подозревать ее в непристойных намерениях. Она относилась ко мне как мать или старшая сестра.

Резидент не сводил с него ироничного взгляда.

— Весьма рад, если это так. Давно не приходилось слышать о ней столь лестных слов.

— Вы верите мне, сэр, не так ли?

— Разумеется. Возможно, вы перевоспитали ее. — Он повысил голос: — Бой, джина! — Затем обратился к Нилу: — Можете быть свободны. Но смотрите, никаких драк, если не хотите, чтобы вас уволили.

Когда Нил вышел из клуба, дождь уже перестал и на темном бархатном небе сверкали звезды. В саду мелькали огоньки светлячков. От земли поднимались пряные испарения, и чудилось, будто можно подслушать, как растет эта буйная зелень. Белый ночной цветок источал сладостный аромат. На веранде Манро печатал на машинке, а рядом Дарья, растянувшись в шезлонге, читала. Свет от лампы из-за спины падал на ее пепельные волосы, и от этого казалось, будто они окружены ореолом. Дарья опустила книгу и приветливо улыбнулась Нилу.

— Где вы были, Нил?

— В клубе.

— Кого там видели?

От всей этой сцены веяло таким домашним теплом и уютом, Дарья держалась так спокойно и непринужденно, что нельзя было не прийти в умиление. Муж и жена, заняты каждый своим делом, близкие, дорогие друг другу люди. Одним словом, идеальная семейная пара. Нил не поверил ни Бишопу, ни резиденту. Их грязные намеки возмутили его. В конце концов, если их подозрения относительно него не имели ничего общего с действительностью, то какие основания верить им во всем остальном? У них просто-напросто грязное воображение. Стадо свиней, думают, что все такие же подонки, как они. Рука немного болела. Нил не жалел, что ударил Бишопа. Хорошо бы узнать, кто первый распустил эти грязные слухи. Он бы свернул ему шею.

Наконец Манро назначил дату долгожданной экспедиции и с присущей ему основательностью начал готовиться к отъезду, чтобы в последний момент не было спешки. Было решено подняться вверх по течению реки, а затем углубиться в джунгли, стать лагерем у горы Хитам и исследовать почти нетронутый животный мир этих мест. Они планировали пробыть в экспедиции два месяца. По мере того как приближался день отъезда, росло и радостное возбуждение Манро. Хотя он был по-прежнему немногословен, спокоен и сдержан, глаза его светились, а в походке появилась решительность и энергичная сила. Однажды утром Манро пришел в музей в прекрасном настроении.

— У меня хорошие новости, — неожиданно сообщил он после того, как они закончили с экспериментами. — Дарья едет с нами.

— Правда? Вот замечательно!

Нил был в восторге. Все складывалось как нельзя лучше.

— Впервые удалось ее убедить. Я говорил, что она не пожалеет, но она и слушать не хотела. Странные существа эти женщины. Я уже отчаялся и даже не стал уговаривать ее на этот раз, как вдруг вчера вечером она сама заявила, что едет с нами.

— Я ужасно рад, — сказал Нил.

— Если бы пришлось оставить ее одну, у меня душа была бы не на месте. Теперь мы сможем пробыть в экспедиции сколько потребуется.

И вот настало утро, когда они двинулись в путь. За веслами на четырех прау сидели малайцы, вместе с ними ехали слуги и четверо охотников-даяков. На одной лодке плыли Манро, Дарья и Нил, расположившись на подушках под тентом, на трех других — слуги-китайцы и даяки. Они везли мешки с рисом, провизию, одежду, книги и все необходимое для работы. В этом бегстве от цивилизации было нечто сказочное и волнующее, и радостное возбуждение овладело путниками. Они болтали, курили, читали. Река несла их плавно и бережно. Позавтракали на заросшем травой берегу. Когда спустились сумерки, остановились на ночлег в селении даяков. Хозяева встретили их араком,[31] витиеватыми приветствиями и исполнили в их честь экзотические танцы. Через день пути река стала заметно сужаться, как бы подводя путешественников к преддверию таинственной страны. Берега утопали в зелени, причудливые деревья теснились к самой воде — казалось, это возбужденная толпа вышла им навстречу и едва сдерживает напиравшую сзади мощную лавину. У Нила дух захватило от восторга. О чудо, о радость! На третий день река обмелела и стала совсем иной. Путники пересели на более легкие лодки, но вскоре течение стало таким стремительным, что против него невозможно было выгребать, и малайцы пользовались веслами как шестами, отталкиваясь мощными и широкими взмахами. Время от времени путь преграждали речные пороги, и тогда приходилось высаживаться, разгружаться и волоком тащить лодки по камням. На пятый день они достигли границы, дальше которой по реке плыть было уже нельзя. Здесь они провели два дня, ночуя в бунгало местного управляющего, а Манро в эти дни готовился к экспедиции в глубь острова. Теперь требовались носильщики и несколько работников для постройки хижин на горе Хитам. Нужно было вступить в переговоры со старейшиной ближайшей деревни. Манро не стал его ждать и, чтобы не терять времени, на рассвете с проводником и двумя даяками сам отправился в деревню. Вернуться он рассчитывал через несколько часов. Проводив его, Нил решил искупаться. Поблизости была речная заводь с такой прозрачной водой, что просматривалась каждая песчинка на дне. Река здесь была очень узкой, и кроны — деревьев сплетались над ней шатром, создавая необычайно живописную картину. Это место напоминало Нилу родную Шотландию, ее речные заводи, где он купался в детстве, но в то же время все вокруг было совершенно иным. Романтическая красота девственной природы пробудила в его душе чувства, которым он тщетно искал название, но не зря же умудренные жизнью мыслители считали бессмысленным препарировать счастье. Над рекой на низкой ветке сидел зимородок, синим пятном отражаясь в зеркальной глади. Когда Нил, сняв саронг и рубашку, осторожно спустился к реке, зимородок улетел, сверкнув ослепительным оперением. Нил погрузился в воду, и приятная прохлада объяла его. Он плескался и нырял, с наслаждением работая руками и ногами. Потом лег на спину и смотрел на сквозящее в листве голубое небо и солнечные лучи, от которых на воде играли золотые блики. Вдруг послышался голос:

— Какое у вас белое тело, Нил.

От неожиданности он чуть не захлебнулся и, вынырнув, увидел, что на берегу стоит Дарья.

— Послушайте, я совсем раздет.

— Это заметно. Так, наверное, гораздо приятнее. Подождите, я тоже попробую. Уж очень заманчиво.

Увидев, что Дарья раздевается, Нил быстро отвернулся. Потом услышал, как она с шумом вошла в реку. Нил отплыл немного в сторону, чтобы не смущать ее. Но Дарья направилась прямо к нему.

— Что за наслаждение чувствовать воду всем телом! — воскликнула она.

Дарья, смеясь, плеснула ему в лицо. Нил, сгорая от стыда, не знал, куда деть глаза. Прозрачная вода не скрывала ее обнаженного тела. Это еще можно пережить, подумал Нил, но что будет, когда придется вылезать на берег? Дарья как ни в чем не бывало с удовольствием плавала.

— А, все равно, пусть мокнут волосы.

Она перевернулась на спину и, делая сильные взмахи, поплыла по заводи, описав широкую дугу. Когда она будет выходить, решил Нил, ему лучше всего отвернуться и дать ей время одеться и уйти, а потом вылезти самому. Судя по ее поведению, она совершенно не отдавала себе отчета в неловкости ситуации. Нил почувствовал досаду. Это же бестактно вести себя подобным образом! Дарья то и дело заговаривала с ним, нисколько не стесняясь, словно они, прилично одетые, беседовали на лужайке. Похоже, она даже старалась привлечь к себе его внимание.

— Наверное, у меня на голове Бог знает что. Мои мокрые волосы всегда похожи на крысиные хвосты. Поддержите меня за плечо, я попробую их отжать.

— Ничего страшного, все в порядке, — успокоил ее Нил.

— Я ужасно проголодалась, — наконец заявила Дарья. — Как насчет завтрака?

— Выходите первая, а я через минуту за вами.

— Хорошо.

Дарья двумя взмахами подплыла к берегу, и Нил скромно отвел глаза.

— Я не могу выбраться, — позвала его Дарья. — Тут без вашей помощи не обойтись.

Подняться на отвесный, подмытый водой берег можно было, только уцепившись за ветку.

— Но я не могу вам помочь, я же совершенно раздет.

— Да знаю я. Не будьте до такой степени шотландцем. Вылезайте первый и подайте мне скорее руку.

Делать было нечего. Подтянувшись, Нил выбрался сам, а потом помог сделать то же ей. Дарья оставила свою одежду рядом с его вещами. Нимало не смущаясь, она взяла саронг и принялась им вытираться. Нилу не оставалось ничего другого, как последовать ее примеру, но приличия ради он повернулся спиной.

— У вас удивительно красивая кожа, — сказала Дарья. — Гладкая и белая, как у женщины. При вашей атлетической фигуре это даже забавно. И на груди не растут волосы.

Нил завернулся в саронг и натянул рубашку.

— Вы готовы?

На завтрак Дарья с аппетитом съела кашу, яичницу с беконом, холодное мясо и мармелад. Нил все еще сердился. В ее поведении было уж слишком много русской непосредственности. И вообще все это глупое ребячество. Разумеется, ничего дурного они не сделали, но такие вот выходки и давали повод для сплетен. Самое неприятное, что он не мог даже заикнуться об этом. Дарья просто подняла бы его на смех. Но если кто-то из знакомых в Куала-Солор увидел, как они вместе купались в таком виде, совершенно нагие, то их никакими силами нельзя было бы убедить, что ничего непристойного не случилось. Нил, как всегда рассудительный, не мог не признать, что у них был повод так думать. Действительно, возмутительная выходка. Дарья не имела права ставить его в такое дурацкое положение. Нил чувствовал себя круглым идиотом. В конце концов, есть же элементарные приличия!

На следующее утро отряд длинной вереницей тронулся в путь. Впереди шли носильщики с плетеными корзинами за спиной, потом слуги, проводники и охотники. Тропа бежала по предгорью, через кустарники и высокую траву. Временами попадались речушки, через которые были переброшены шаткие бамбуковые мостки. Солнце палило нещадно. После полудня путники добрались до тенистой бамбуковой рощи и с облегчением перевели дух, укрывшись от слепящего солнца. Тонкие и стройные стволы бамбука уходили, казалось, в самое поднебесье, а разлитый здесь зеленоватый сумрак делал рощу похожей на освещенное солнцем морское дно. Вскоре начался тропический лес. Буйно разросшиеся лианы обвивали исполинские деревья, образуя непроходимую стену, и перед этой первозданной мощью человеческую душу охватывал благоговейный ужас. Отряд шел вперед, прорубая дорогу в густом подлеске. Кругом царил полумрак, и только изредка сквозь плотную листву пробивался солнечный свет. Навстречу не попадался ни человек, ни зверь — обитатели джунглей пугливы и прячутся, едва заслышав шаги. Высоко в кронах деревьев щебетали птицы, но на глаза попадались только нектарницы, порхавшие в подлеске вокруг цветов. Пора было устраиваться на ночлег. Носильщики соорудили настил из веток и на нем раскинули водонепроницаемую ткань. Повар-китаец приготовил обед, и, поев, они легли спать.

В ту первую ночь в джунглях Нил не сомкнул глаз. Кромешная тьма обступала лагерь со всех сторон. В ушах звенело от непрерывного жужжания незримых насекомых, но подобно тому, как в большом городе не замечаешь шум транспорта, так и этот оглушающий звонвскоре уже казался Нилу мертвой тишиной. И когда внезапно раздавался визг обезьяны или крик ночной птицы, Нил едва не вскакивал от неожиданности. Его не покидало мистическое чувство, что объявший их мрак полон живых существ, которые не сводят с него глаз. Там во тьме, за кострами лагеря, шла жестокая война, и трое людей на ложе из веток были беззащитны и одиноки перед первозданным хаосом природы. Рядом спокойно дышал во сне Манро.

— Вы не спите, Нил? — прошептала Дарья.

— Нет. А что?

— Мне страшно.

— Не бойтесь. Все в порядке.

— От этой тишины можно с ума сойти. Уж лучше бы я осталась дома.

Дарья закурила.

Под утро Нил задремал. Разбудил его стук дятла. Перелетая с дерева на дерево, он самодовольно хохотал, словно насмехаясь над лежебоками. Наспех позавтракав, путешественники отправились дальше. Высоко в ветвях прыгали гиббоны, раскачивались на лианах, пили утреннюю росу с листьев, и их странные крики напоминали птичьи голоса. Дневной свет разогнал ночные страхи Дарьи; несмотря на бессонную ночь, она была бодра и весела. Тропа уходила все выше в гору. К середине дня они дошли до места, где, как уверяли проводники, удобнее всего разбить лагерь. Здесь Манро и решил ставить дом. Закипела работа. Мужчины, орудуя длинными ножами, рубили пальмовые листья и ветки и вскоре построили хижину из двух комнат на сваях. В ней было светло, чисто и приятно пахло свежей зеленью.

Супруги Манро везде чувствовали себя как дома — Ангус не раз бывал в таких экспедициях, а Дарью долгие странствия научили с кошачьей легкостью приноравливаться к обстоятельствам. За день они все наладили и устроились. Жизнь потекла по неизменному распорядку. Утром Нил и Манро, каждый своим маршрутом, уходили в джунгли для сбора коллекции. Днем они накалывали насекомых на булавки и помещали их в коробочки, раскладывали бабочек между листьями бумаги, потрошили птиц. Дарья занималась домом, распоряжалась по хозяйству, шила, читала и без конца курила. Дни текли один за другим, монотонные, но полные событий. Нил упивался такой жизнью. Он исследовал окрестности вдоль и поперек. Однажды он нашел неизвестную разновидность кровососки и был этим несказанно горд. Манро назвал ее Cuniculina Macadami. Это была слава. В свои двадцать два года Нил понял, что не напрасно прожил жизнь. Но на следующий день его едва не укусила гадюка. Она пряталась в зеленой траве, и, если бы не охотник-даяк, неизвестно, чем бы это кончилось. Змею они убили и принесли в лагерь. Увидев ее, Дарья содрогнулась. Она так боялась всяких диких тварей, обитавших в джунглях, что почти что впала в истерику. От лагеря она не отходила дальше чем на несколько ярдов, опасалась потеряться.

— Ангус не рассказывал вам, как он однажды заблудился? — спросила она Нила как-то вечером, когда они сидели втроем, отдыхая после обеда.

— Да, приятного было мало, — улыбнулся Манро.

— Расскажи, пусть Нил послушает.

Ангус замялся, ему явно не хотелось вспоминать.

— Случилось это несколько лет назад. Я ловил в джунглях бабочек, и везло мне невероятно. Попалось несколько редких экземпляров, за которыми я давно охотился. Вскоре я почувствовал голод и понял, что пора возвращаться. Повернул назад и через некоторое время увидел, что места вокруг незнакомые, я еще ни разу не забредал так далеко. И вдруг на глаза мне попался спичечный коробок, тот самый, который я бросил, когда повернул к лагерю. Значит, я сделал круг и оказался на том самом месте, где был час назад. Мне стало не по себе. Но я осмотрелся и снова пошел. Приблизительно представляя, в каком направлении находился лагерь, я искал свои следы, чтобы убедиться, что иду правильно. Мне даже показалось раз или два, что я вышел на старую тропу. Страшно хотелось пить. Я продирался через коряги и стелющиеся по земле лианы, и вдруг меня пронзила страшная мысль: я понял, что заблудился. Если бы я шел правильно, то давно был бы уже в лагере. Признаюсь, меня это потрясло. Но я знал, что нельзя впадать в панику, сел и постарался обдумать свое положение. Жажда терзала меня. Полдень давно миновал, и часа через три-четыре должно было стемнеть. Перспектива провести ночь в джунглях меня совсем не радовала, и я решил, что надо попытаться найти какой-нибудь ручей. Если идти по его течению, он в конце концов выведет меня к другой речушке, а та в свою очередь к большой реке. Разумеется, на это потребуется не меньше двух дней. Я проклинал себя за глупость, но не оставалось ничего иного, как отправиться на поиски ручья. По крайней мере, хотя бы напьюсь. Но нигде не видно было даже слабенькой струйки. Я уже не на шутку встревожился, представив, как буду блуждать до тех пор, пока не свалюсь от усталости. В окрестностях много охотились, и, если мне попадется разъяренный носорог, моя песенка спета. Мысль, что я петляю в каких-нибудь десяти милях от лагеря, сводила меня с ума. Усилием воли я заставлял себя сохранять присутствие духа. День угасал, и в чаще уже сгущались сумерки. Будь при мне ружье, я бы выстрелами дал о себе знать. В лагере конечно же поняли, что я заблудился, и ищут меня. Подлесок был очень густым, ничего нельзя было разглядеть дальше чем на шесть футов, и вдруг — не знаю почему, то ли у меня разгулялись нервы, то ли еще по какой-то причине — я совершенно отчетливо почувствовал, что кто-то крадется за мной. Стоило мне остановиться, и зверь тоже замирал. Я двигался дальше, и он за мной. Как я ни старался, не мог заметить никакого движения в кустарнике. Ни одна ветка не хрустнула, не слышно было, чтобы кто-то пробирался через подлесок, но я знал, какими бесшумными умеют быть обитатели джунглей, и не сомневался, что по моим следам идет, какой-то зверь. Сердце бешено стучало, казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди. Я был в панике и, только собрав все свое самообладание, не позволил себе обратиться в бегство, ведь тогда я погиб. Через какие-нибудь двадцать ярдов споткнусь о корягу, упаду, и тут уж точно зверь набросится на меня. К тому же если я побегу, то, Бог знает, в какие дебри меня занесет, а нужно беречь силы. Я чуть не плакал. И еще эти муки жажды. В жизни своей не испытывал я такого ужаса. Поверьте, будь у меня револьвер, я бы застрелился. Хотелось только одного — чтобы этот кошмар кончился. Я устал до изнеможения и едва переставлял ноги. Даже самому ненавистному врагу не пожелаю подобной муки. Вдруг я услышал два выстрела. Сердце мое оборвалось. Меня искали. И тут я действительно потерял голову. Кинулся бежать в направлении выстрела, крича как сумасшедший, спотыкался, падал, снова бежал и все время вопил так, что легкие, казалось, разорвутся. Где-то близко раздался еще один выстрел, я закричал и услышал, как кто-то кричит в ответ. Через заросли пробирались люди. Минуту спустя меня окружили охотники-даяки. Они пожимали мне руки, целовали их, смеялись и плакали. Я сам чуть не плакал. Я не мог стоять на ногах от усталости, весь был в ссадинах и царапинах. Мне дали напиться. До лагеря было всего лишь три мили. Когда мы вернулись, уже совершенно стемнело. Я спасся чудом.

Дарья вздрогнула.

— Не дай Бог еще раз заблудиться в джунглях.

— А что бы случилось, если бы вас не нашли?

— Это легко представить. Я мог бы лишиться рассудка. Даже если бы меня не укусила змея и не напал носорог, шел бы вслепую, не разбирая дороги, пока не выбился бы из сил. Мог умереть от голода или от жажды. Дикие звери обглодали бы мой труп, а муравьи очистили бы кости добела.

Наступило молчание.

Так они прожили почти месяц на горе Хитам, когда Нила, несмотря на хинин, который Манро заставлял его регулярно принимать, свалила лихорадка. Приступ был не из самых сильных, но Нил очень огорчался, что приходится лежать в постели. Дарья ухаживала за ним. Ему было совестно доставлять ей столько хлопот, но она ничего не хотела слушать. Сиделкой она была превосходной, и Нилу пришлось уступить, хотя вполне можно было обойтись услугами боя-китайца. Нила трогало внимание Дарьи, ее участливая забота о нем. Когда начинались приступы, она протирала влажной губкой все его тело, и, хотя это приносило невыразимое облегчение, Нил ужасно стеснялся. Но Дарья стояла на своем и повторяла эту процедуру утром и вечером.

— Не зря же я работала в британском госпитале в Иокогаме, по крайней мере научилась ходить за больными, — говорила она, улыбаясь.

Закончив процедуру, она каждый раз целовала его в губы. С ее стороны это был жест дружеского участия, не более того. Нилу это даже нравилось, но он не придавал этим поцелуям особого значения. И однажды осмелел настолько, что даже пошутил, а это случалось с ним крайне редко:

— Больных в госпитале вы тоже целовали? — спросил он.

— Вам не нравится, что я вас целую? — улыбнулась Дарья.

— Мне это не вредит.

— А может быть, поможет исцелиться, — сказала она насмешливо.

Однажды ночью ему приснилась Дарья. Нил очнулся в поту, его била дрожь. Во всем теле ощущалась блаженная легкость, температура явно упала, кризис миновал. Но не это взволновало Нила. Его жег стыд. Если ему может такое присниться, значит, он просто грязное чудовище. Светало, и Нил услышал, как в соседней комнате встает Манро. Дарья поднималась поздно, и Ангус старался не потревожить ее. Когда он проходил через комнату Нила, тот тихонько окликнул его.

— Вы не спите?

— Да, кризис миновал, и теперь я здоров.

— Вот и прекрасно. Сегодня вам лучше полежать, а завтра и думать забудете о болезни.

— Пришлите мне Ах Тана после завтрака, хорошо?

— Непременно.

Нил слышал, как Манро уходил в джунгли. Как и обещал, он прислал ему боя-китайца. Через час проснулась Дарья и пришла сказать ему доброе утро. Нил не мог смотреть ей в глаза.

— Я позавтракаю, а потом вымою вас.

— Не стоит беспокоиться. Ах Тан уже все сделал.

— Почему?

— Не хотелось затруднять вас.

— Но мне это совсем не трудно. Напротив, доставляет удовольствие.

Дарья подошла к постели и наклонилась, чтобы поцеловать его, но Нил отвернулся.

— Не надо.

— Почему?

— Глупо как-то.

Дарья взглянула на него с удивлением и, пожав плечами, вышла. Немного погодя она заглянула снова, чтобы узнать, не нужно ли ему чего-нибудь. Нил притворился, что спит. Дарья нежно погладила его по щеке.

— Ради Бога, не делайте этого, — воскликнул он.

— Я думала, вы спите. Что с вами сегодня?

— Ничего.

— Почему же вы так грубы со мной? Я чем-то обидела вас?

— Нет.

— Тогда объясните, что случилось.

Дарья присела на край кровати и взяла его за руку. Нил отвернулся лицом к стене. Стыд жег его и почти лишал дара речи.

— Вы как будто забываете, что я мужчина. Обращаетесь со мной как с мальчишкой.

— Неужели?

Нил залился краской. Он ругал себя и досадовал на Дарью, — ей следовало вести себя с большим тактом. Нил нервно комкал простыню.

— Я знаю, для вас это не имеет никакого значения, и не должно волновать меня. Так оно и есть, когда я здоров и обхожусь без посторонней помощи. Но мы не властны над своими снами, а они говорят о том, что кроется у нас в подсознании.

— Я вам приснилась? По-моему, в этом нет ничего дурного.

Нил посмотрел на Дарью угрюмым, виноватым взглядом. Ее глаза оживленно блестели.

— Вы не знаете мужчин, — произнес Нил.

Дарья рассмеялась. Она наклонилась и обняла его за шею. На ней ничего не было, кроме саронга и рубашки.

— Дорогой мой, — воскликнула она. — Расскажи мне твой сон.

Нил страшно испугался и оттолкнул ее.

— Что вы делаете? Вы не в своем уме.

Нил чуть не упал с кровати.

— Разве ты не видишь, что я люблю тебя? — сказала Дарья.

— О чем вы?

Нил сел. Он просто обомлел от неожиданности. Дарья хихикнула.

— Как ты думаешь, почему я оказалась в этом кошмарном месте? Чтобы быть рядом с тобой, чудо мое. Ведь ты же знаешь, я до смерти боюсь джунглей. И здесь просто умираю от страха, когда думаю обо всех этих змеях, скорпионах и прочих мерзостях. Но я обожаю тебя.

— Вы не смеете говорить мне подобные вещи, — оборвал он ее сурово.

— Не будь таким ханжой, — улыбнулась Дарья.

— Пойдемте отсюда.

Нил вышел на веранду, Дарья последовала за ним. Он рухнул на стул, она опустилась рядом на колени и попыталась взять его ладони в свои. Нил отдернул руки.

— По-моему, вы сошли с ума. Вы не понимаете, что говорите.

— Ничего подобного, я могу повторить каждое свое слово, — улыбнулась Дарья.

Нила бесило, что она, казалось, не отдавала себе отчета, сколь чудовищны ее признания.

— Вы забыли о своем муже.

— При чем тут он?

— Дарья!

— Мне сейчас нет никакого дела до Ангуса.

— Значит, вы низкая женщина, — медленно проговорил Нил, нахмурив гладкий лоб.

Она захихикала.

— Это потому что я в тебя влюблена. Радость моя, тебе не следовало быть таким возмутительно красивым.

— Ради Бога, не смейтесь.

— Я ничего не могу с собой поделать, ты действительно смешон, но все равно прекрасен. Я люблю твою кожу и эти блестящие вьющиеся волосы. Люблю за то, что ты такой ханжа, такой шотландец до мозга костей, за то, что у тебя совсем нет чувства юмора. Я люблю твою силу. Люблю твою молодость.

Ее глаза сверкали, она часто дышала. Внезапно наклонившись, Дарья поцеловала его обнаженные ноги. Протестующе вскрикнув, Нил резко отдернул их, и шаткий стул едва не опрокинулся.

— Женщина, ты сошла с ума. Где твой стыд?

— У меня его нет.

— Что вам нужно от меня?

— Любви.

— За кого вы меня принимаете?

— За мужчину, — спокойно ответила она.

— И вы думаете, после всего, что Ангус Манро сделал для меня, я, как последняя скотина, заведу шашни с его женой? Да я преклоняюсь перед ним! Он замечательный человек и стоит дюжины таких, как мы с вами. Я скорее убью себя, чем его предам. Как вам могло прийти в голову, что я способен на такую низость?

— Радость моя, перестань болтать чушь. Какой ему от этого вред? Не надо так трагически смотреть на вещи. В конце концов, жизнь коротка, и глупо отказываться от удовольствий, если она их нам дарит.

— Говорите что угодно, но зло останется злом.

— Не берусь судить, но полагаю, данное утверждение весьма спорно.

Нил взглянул на нее с удивлением. Дарья, невозмутимая и спокойная, сидела у его ног, и, похоже, происходившее доставляло ей удовольствие. Она словно бы не понимала всей серьезности ситуации.

— Я ударил в клубе человека, который говорил о вас гадости.

— Кого же?

— Бишопа.

— Мерзкая тварь. Что он сказал?

— Сказал, что у вас было много любовников.

— Не понимаю, какой интерес совать нос в чужие дела. Но в конце концов, пусть болтают, что хотят. Я люблю тебя. Я еще никого так не любила. Я просто больна этой любовью.

— Успокойтесь, прошу вас.

— Послушай, когда Ангус заснет, я приду к тебе. Он спит очень крепко. Мы ничем не рискуем.

— Вы не посмеете.

— Почему?

— Нет, нет, нет.

Нил похолодел от страха. Внезапно Дарья поднялась и ушла в дом.

Манро вернулся к ленчу, и день прошел, как обычно. Дарья помогала им разбираться с образцами и была в прекрасном настроении. Ее веселость бросалась в глаза, и Манро сказал, что, судя по всему, она почувствовала вкус к походной жизни.

— Действительно, в ней что-то есть, — согласилась Дарья. — Ну а сегодня я просто счастлива.

Она то и дело поддразнивала Нила, будто не замечая, что, он отмалчивался и избегал смотреть на нее.

— Нил очень тихий сегодня, — заметил Манро. — По-моему, вы еще слабы после болезни.

— Нет, просто хочется помолчать.

Нила снедала тревога. Он знал, что Дарья способна на все. Ему вспомнились истерики Настасьи Филипповны в «Идиоте», — так и Дарья при ее взбалмошности не остановится ни перед чем. Она могла совершенно потерять, контроль над собой. Нил несколько раз был свидетелем, как она вне себя кричала на слугу-китайца. Сопротивление лишь распаляло ее. Если Дарья сразу же не получала желаемого, то приходила в исступление. К счастью, она быстро забывала о своих капризах, и, если ее удавалось отвлечь, она уже не настаивала на своем. Выдержка Манро в таких ситуациях особенно восхищала Нила. Он нередко смеялся про себя, наблюдая, с какой иронией и в то же время с каким нежным лукавством Манро укрощал жену, когда с ней случились истерики. Подумав о Манро, Нил снова вскипел от негодования. Ведь этот человек чуть ли не святой, вызволил ее из нищеты и бесправия, избавил от унижения, сделал своей женой! Она всем обязана ему. Он защищает ее своим именем, обеспечивает ей положение в обществе. Элементарная благодарность должна была бы удержать ее от признаний, подобных тем, которые она обрушила на него сегодня утром. Ухаживать и добиваться любви — это привилегия мужчин, когда же подобным образом ведут себя женщины — это отвратительно. Скромность Нила была оскорблена. Его шокировала откровенная страсть, которой пылало лицо Дарьи, неделикатность ее поведения.

Неужели Дарья действительно придет к нему ночью? Нил не верил, что у нее достанет на это дерзости. Но когда они легли спать, его охватил страх, он не мог сомкнуть глаз, весь обратившись в слух. Тишину нарушали только монотонные крики совы. За тонкой перегородкой, сплетенной из пальмовых листьев, раздавалось ровное дыхание Манро. Вдруг Нил услышал, что кто-то тихо крадется к нему в комнату. Он заранее придумал, как поступить.

— Это вы, мистер Манро? — громко спросил он.

Дарья остановилась как вкопанная. Манро проснулся.

— Здесь кто-то ходит по комнате. Я подумал, что вы.

— Нет, это всего лишь я, — сказала Дарья. — Мне не спится, захотелось покурить.

— И все? — спросил Манро. — Смотри не простудись.

Дарья прошла на веранду через комнату Нила. Он видел, как вспыхнула спичка, когда она закуривала. Вскоре Дарья вернулась. Он слышал, как она ложилась.

На следующее утро они не встретились. Нил отправился в джунгли, когда Дарья еще спала, и постарался пробыть там как можно дольше, чтобы не вернуться раньше Манро. Он всячески избегал оставаться с ней наедине, но когда стемнело, Манро пошел ставить ловушки для мотыльков.

— Зачем ты ночью разбудил Ангуса? — сердито прошептала Дарья.

Нил пожал плечами и, ничего не ответив, продолжал заниматься своим делом.

— Испугался?

— У меня есть свои понятия о порядочности.

— Какой же ты ханжа!

— Лучше быть ханжой, чем грязной свиньей.

— Ненавижу тебя.

— Вот и оставьте меня в покое.

Ни слова не говоря, Дарья дала ему пощечину. Нил вспыхнул, но промолчал. Вернулся Манро, и оба сделали вид, что поглощены своими занятиями.

После этого случая Дарья несколько дней разговаривала с Нилом только когда они встречались за столом или втроем коротали вечера. Оба не сговариваясь старались скрыть от Манро, что между ними пробежала кошка. Однако наигранность, с какой Дарья заставляла себя прерывать натянутое молчание, бросилась бы в глаза любому человеку, но только не Ангусу, наивному и доверчивому. К тому же Дарья нередко не могла сдержаться, чтобы не сказать Нилу какую-нибудь колкость, она вроде бы подшучивала над ним, но ее шутки больно его ранили. Она умела задеть за живое, но юноша старался не подавать виду, что ей удалось достичь цели. Он смутно подозревал, что его невозмутимость выводила ее из себя.

Однажды Нил вернулся из джунглей совсем поздно, оттянув возвращение до самого завтрака, и с удивлением обнаружил, что Манро еще нет. Дарья лежала на циновке на веранде, потягивала джин и курила. Она не заговорила с ним, когда Нил прошел к себе в комнату. Немного погодя бой-китаец позвал его к завтраку. Нил вышел на веранду.

— А где же мистер Манро? — спросил он.

— Ангус не придет, — ответила Дарья. — Он прислал сказать, что напал на замечательное место и не вернется до вечера.

В то утро Манро отправился к вершине горы. Внизу не удалось обнаружить никаких интересных млекопитающих, и Манро задумал перенести лагерь повыше, если удастся найти подходящее место рядом с питьевой водой. Завтрак прошел в молчании. Затем Нил отправился к себе и вскоре появился в тропическом шлеме и с принадлежностями для ловли насекомых. Обычно он никогда не уходил днем.

— Куда это вы направляетесь? — резко спросила Дарья.

— В джунгли.

— Зачем?

— Я не устал. А здесь у меня особых дел нет.

И вдруг Дарья разрыдалась.

— Как можно быть таким бессердечным? — причитала она. — Это жестоко, так мучить меня!

Нил смотрел на нее с высоты своего роста, и на его красивом лице застыло недоумение.

— Что я вам сделал?

— Это бесчеловечно! Пусть я гадкая, но я не заслужила такого отношения. Я же была готова для тебя на все! Любое твое желание исполняла с радостью. Как я несчастна!

Нил в растерянности замялся. Слова Дарьи больно его задели. Он боялся и проклинал ее, но в нем еще сохранилось прежнее уважение к ней не только как к женщине, но главным образом, как к жене Ангуса Манро. Дарья громко рыдала. К счастью, охотники-даяки ушли вместе с Манро. В лагере осталось только трое слуг-китайцев, но после завтрака они спали в своей хижине. Нил и Дарья были одни.

— Я не хочу причинять вам огорчения. Но это же глупо и смешно, когда такая женщина, как вы, влюбляется в кого-нибудь вроде меня. Вы ставите меня в дурацкое положение. Неужели вы не в состоянии владеть собой?

— О Господи, владеть собой!

— Будь я и вправду небезразличен вам, вы бы не стали принуждать меня вести себя подло. Неужели вас не останавливает то, что муж вам так слепо доверяет? Уже одно это взывает к нашему чувству долга. Мистер Манро никогда и мухи не обидит. Я презирал бы себя, если бы отплатил ему за доверие предательством.

Дарья подняла глаза.

— Мухи не обидит? Да все эти баночки и коробочки забиты невинными созданиями, которых он умертвил.

— В интересах науки. Это совсем другое дело.

— Ты просто глуп. Глуп!

— Уж какой есть. И оставьте меня в покое.

— Разве я виновата, что влюбилась в тебя?

— Вам должно быть стыдно.

— Стыдно? Какая чушь! Боже мой, почему я должна страдать из-за этого надутого осла?

— Вы говорите, что все делали для меня. А вы подумали, скольким я обязан Манро?

— Мне до смерти надоел твой Манро. Я устала от него. До смерти устала.

— Значит, я не первый?

После ошеломляющих признаний Дарьи, его мучила мысль, что все сплетни, ходившие о ней в Куала-Солор, были правдой. Тогда он не верил ни единому слову, да и сейчас не мог до конца поверить, что она распутна. Страшно подумать, неужели Ангус Манро, этот доверчивый и добрый человек, живет в блаженном неведении? Нет, не может быть, она не настолько порочна. Но Дарья по-своему поняла его вопрос и улыбнулась сквозь слезы.

— Разумеется, нет. Какой же ты глупый! Радость моя, не будь таким невыносимо серьезным. Я люблю тебя.

Значит, это правда. Он-то старался убедить себя, что ее страсть к нему всего лишь наваждение, временное помрачение рассудка, и они вместе поборют его. Но оказывается, она просто-напросто развратна.

— Вы не боитесь, что Манро обо всем узнает?

Дарья больше не плакала. Она обожала говорить о себе, и ей показалось, что сопротивление Нила наконец сломлено.

— Мне иногда приходит в голову, что он догадывается, если не умом, то сердцем. У него поистине женская интуиция и очень тонкая натура. Бывают моменты, когда я почти не сомневаюсь, что он все знает, и чувствую в его страдании какую-то утонченную духовную экзальтацию. Не доставляет ли ему эта боль странное наслаждение? Знаешь, есть души, для которых нет ничего слаще мучений.

— Какой ужас! — Нил больше не мог слышать этих самодовольных разглагольствований. — Вас может оправдать только одно — вы безумны.

Но к Дарье уже вернулась ее прежняя уверенность. Она смело посмотрела на Нила.

— Разве ты не находишь меня привлекательной? Я нравилась многим мужчинам. Пусть в Шотландии у тебя была куча любовниц, но уверена, ни одна не была так же хорошо сложена, как я.

Она горделиво оглядела свою статную, соблазнительную фигуру.

— У меня никогда не было женщины, — мрачно проговорил Нил.

— Правда?

Дарья даже подскочила от удивления. Он пожал плечами. Мог ли он сказав ей, как отвратительна для него сама мысль о близости с женщиной, как презирал он своих эдинбургских приятелей-студентов за их грязные случайные связи? В своей чистоте он находил своего рода мистическую радость. Любовь — это святое таинство, а половой акт представлялся ему омерзительным. Оправдать его могло только продолжение рода и законный брак. Между тем Дарья словно в оцепенении не сводила с него глаз. Грудь ее вздымалась, и вдруг с каким-то рыдающим стоном, в котором слились восторг и необузданное желание, она рухнула на колени и, схватив его руку, стала покрывать ее страстными поцелуями.

— Алеша, — задыхалась она. — Алеша.

Плача и смеясь, она скорчилась у его ног. Странные, почти нечеловеческие звуки вырывались из ее горла, судорожная дрожь сотрясала тело, словно по нему пробегали электрические разряды.

Нил не знал, что с ней — истерика или приступ эпилепсии.

— Перестаньте, — взмолился он. — Перестаньте.

Он поднял ее и усадил на стул. Но чуть только он попытался отойти, как она обвила его шею руками и повисла на нем, целуя его лицо. Нил отбивался, увертывался, загораживался рукой. Внезапно она укусила его. Боль была такой пронзительной, что он непроизвольно наотмашь ударил ее.

— Сатана, — закричал он.

Сильный удар заставил Дарью разжать объятия. Нил взглянул, на руку. Дарья прокусила ему сбоку ладонь, и на ней выступила кровь. Глаза Дарьи сверкали. Она вся была как натянутая струна.

— С меня хватит. Я ухожу, — сказал Нил.

Дарья вскочила.

— Я с тобой.

Нил надел шлем и, подхватив снаряжение, бросился прочь. Перемахнув через три ступеньки, он спрыгнул на землю. Дарья последовала за ним.

— Я иду в джунгли, — сказал он.

— Мне все равно.

Охваченная безумием, она забыла свой панический страх перед джунглями. Забыла о змеях и диких зверях, не замечала, как ветки хлещут ее по лицу, а лианы цепляют за ноги. Нил знал каждый ярд в окрестном лесу. Он усмехнулся про себя, — пусть побегает, поделом ей. Нил стремительно шел напролом сквозь заросли. Дарья бежала за ним спотыкаясь, но не собираясь сдаваться. Ослепленный яростью, он ломился сквозь кусты, и она неслась следом. И говорила не переставая. Он не слушал ее. Дарья то умоляла пожалеть ее, то кляла свою судьбу, то впадала в кротость и рыдала, заламывая руки, то пыталась улестить его. Слова лились из нее непрерывным потоком. Это был бред сумасшедшей. Наконец на небольшой поляне Нил внезапно остановился и резко повернулся к женщине.

— Это выше моих сил! — закричал он. — Я сыт по горло! Когда вернется Ангус, я скажу ему, что завтра возвращаюсь в Куала-Солор и оттуда в Англию.

— Он не отпустит тебя, ты ему нужен. Он считает тебя незаменимым.

— Мне наплевать. Что-нибудь придумаю.

— Что же именно?

Нил неверно истолковал ее слова.

— Вам не стоит беспокоиться, я не скажу Ангусу правду. Если хотите, можете сами разбить его сердце. А я не собираюсь.

— Ты боготворишь его, да? Этого скучного флегматика?!

— Да вы ногтя его не стоите.

— Вот будет забавно, если я скажу ему, что ты уезжаешь, потому что я отвергла твои ухаживания.

Нил вздрогнул и заглянул ей в лицо, пытаясь понять, не шутит ли она.

— Глупости! Вы прекрасно знаете, что Ангус этому не поверит. Он знает, что мне такое и в голову не придет.

— Ошибаешься.

Дарья сказала это случайно, распаленная ссорой, но от нее не укрылся испуг Нила, и с инстинктивной жестокостью она постаралась воспользоваться его замешательством.

— Ты ждешь от меня пощады? Ты унижал меня выше человеческих сил. Втаптывал в грязь. Клянусь, если ты заикнешься об отъезде, я скажу Ангусу, что ты воспользовался его отсутствием и пытался взять меня силой.

— Я могу это опровергнуть. В конце концов, это лишь ваши слова.

— Да, но им поверят. И я могу привести доказательства.

— Какие?

— У меня легко появляются синяки. Я покажу Ангусу синяк от твоего удара. А посмотри-ка на свою руку. — Нил быстро опустил глаза. — Откуда этот след от зубов?

Нил тупо уставился на нее. Кровь отхлынула у него от лица. Как он объяснит, откуда этот синяк и шрам? Чтобы оправдаться, ему придется сказать правду, но можно ли надеяться, что Ангус поверит ему? Дарью он обожает и скорее послушает ее. Какая черная неблагодарность в отплату за добро, какое предательство в ответ на доверие! Манро сочтет его гнусным подлецом и будет прав. Мысль, что тот, за кого он готов с радостью отдать жизнь, дурно подумает о нем, потрясла Нила. Он почувствовал себя таким несчастным, что недостойные мужчины слезы подступили к глазам. Дарья увидела, что он сломлен, и ликовала. Она отплатила ему за все мучения, которые ей пришлось вынести. Теперь он у нее в руках, в полной ее власти. Она упивалась победой, но, несмотря на все свои терзания, в глубине души смеялась над этим болваном. В тот момент она даже не знала, любит его или презирает.

— Теперь ты будешь пай-мальчиком? — сказала она.

Нил издал рыдающий вопль и, повинуясь внезапному порыву, кинулся прочь от этой безумной. Он мчался сквозь джунгли, словно раненый зверь, не разбирая дороги. Наконец, тяжело дыша, он остановился в изнеможении. Вынул платок и вытер пот, слепивший глаза. Юноша дрожал от усталости и потому присел, чтобы перевести дух.

«Осторожно, так и заблудиться недолго», — сказал он себе.

Хотя это казалось Нилу не самым большим несчастьем, он все же порадовался, что при нем был компас и он знал, в каком направлении идти. Тяжело вздохнув, Нил устало поднялся и двинулся в путь. Он педантично выверял дорогу по компасу, но в то же время где-то в глубине сознания сверлил мучительный вопрос, как же ему теперь поступить. Он не сомневался, что Дарья исполнит свою угрозу. Им предстояло пробыть в этом проклятом месте еще три недели. Нилу не хватит духа уехать, но и остаться выше его сил. Мысль его лихорадочно работала. Лучше всего вернуться в лагерь и спокойно все обдумать. Через четверть часа Нил вышел на знакомое место, а через час был в лагере. Войдя к себе в комнату, он в отчаянии упал на стул. Он думал об Ангусе, и сердце его разрывалось от сострадания к нему. Все, что раньше таилось во мраке, теперь предстало во всей своей беспощадной очевидности. Нил в горьком прозрении понял все. Понял, почему женщины в Куала-Солор терпеть не могли Дарью и почему так странно смотрели на Ангуса. Они вроде бы сочувствовали ему и в то же время посмеивались над ним. Раньше Нил объяснял это тем, что Ангус ученый и, значит, в их глазах смешной чудак. Теперь стало ясно, что вызывало у них жалость и смех. Дарья сделала мужа всеобщим посмешищем, а он не заслуживал такого позора. Вдруг Нил похолодел. Он с ужасом понял, что Дарья не знает дороги, ведь он бежал куда глаза глядят и сам не представлял, куда завел ее. Что, если она заблудится? Она с ума сойдет от страха. Нил вспомнил кошмарный случай с Ангусом в джунглях. Надо вернуться и найти ее, и в первом порыве он вскочил на ноги. Но тут же слепая злоба захлестнула его. Нет, пусть выбирается как знает. Никто не тянул ее в джунгли. Пусть сама ищет дорогу назад. Эта бесноватая заслужила свою участь, что бы с ней ни случилось. Нил с вызовом откинул голову и, гневно нахмурив гладкий юный лоб, сжал кулаки. Мужайся. Будь твердым. Если она никогда не вернется, так будет лучше для Ангуса. Нил сел и принялся выделывать кожу горного трогона. Но шкура расползалась, как мокрая папиросная бумага, под его дрожавшими пальцами. Как ни пытался он сосредоточиться, неподвластные ему мысли отчаянно метались, будто мотыльки в ловушке. Что происходит там, в джунглях? Что она стала делать, когда он сорвался и убежал? Нил то и дело невольно поднимал глаза. В любой момент Дарья могла возникнуть в просвете между деревьями и спокойно направиться к дому. Тут нет его вины. Это перст судьбы. Нил вздрогнул. Небо затягивали тучи, быстро спускалась ночь.

Едва стемнело, вернулся Манро.

— Еле-еле успели, — сказал он. — Надвигается страшная буря.

Манро стал с воодушевлением рассказывать, что нашел замечательное плато, там много питьевой воды и великолепный вид на море. Он поймал там несколько редких бабочек и белку-летягу. Лагерь надо непременно перенести на новое место. В окрестностях он видел множество звериных следов. Затем Манро пошел в дом, чтобы снять тяжелые походные ботинки. Но тут же вернулся.

— Где Дарья?

Нил сжался, но как можно естественней разыграл удивление.

— Разве она не у себя в комнате?

— Нет. Наверное, пошла к слугам.

Манро спустился по ступенькам и отошел на несколько ярдов.

— Дарья! Дарья! — позвал он. Ответа не было. — Бой!

Подбежал слуга-китаец, но и он не знал, где хозяйка. После завтрака он ее не видел.

— Куда же она запропастилась? — недоумевал Манро.

Он зашел за дом и позвал ее.

— Уйти она не могла. Да и некуда. Когда вы в последний раз видели ее, Нил?

— Я отправился в джунгли сразу же после завтрака. Утром мне не везло, и я решил еще раз испытать удачу.

— Странно.

Они обыскали весь лагерь. Манро предположил, что Дарья где-нибудь уютно устроилась и заснула.

— Нехорошо с ее стороны нас пугать.

В поисках участвовали все. Манро все больше охватывала тревога.

— Не могла же она пойти в джунгли! За все время, что мы здесь, Дарья не отходила от дома дальше чем на сотню ярдов.

Нил увидел страх в глазах Манро и отвел взгляд.

— Пожалуй, надо ее искать. Одно утешает, далеко уйти она не могла. Дарья знает: если заблудишься, главное — оставаться на месте и ждать, пока тебя найдут. Бедняжка, она, наверное, до смерти перепугалась.

Манро позвал охотников-даяков, велел слугам принести фонари и дал сигнал, выстрелив из ружья. Они разделились на две группы, одну повел Манро, другую Нил, и двинулись по двум извилистым тропам, которые проложили за этот месяц. Было условлено, что тот, кто найдет Дарью, сделает подряд три выстрела. Нил шел с окаменевшим лицом, стиснув зубы. Совесть его была чиста. Он словно нес в руках приговор высшего суда. Нил знал, что Дарью не найдут. Обе группы встретились. На Манро невозможно было смотреть. Он был убит. Нил чувствовал себя хирургом, которому приходится в одиночку делать опасную операцию, чтобы спасти жизнь любимого человека. Нужно быть твердым. Слабость в таких ситуациях губительна.

— Она не могла уйти далеко, — повторял Манро. — Нужно вернуться и прочесать джунгли в радиусе мили от лагеря шаг за шагом. Ее что-то напугало, она могла потерять сознание или ее укусила змея.

Нил молчал. Они снова начали поиски. Растянувшись цепочкой, громко крича, прочесывали кустарник. То и дело стреляли из ружья и прислушивались, нет ли ответа. Потревоженные светом фонарей, птицы шарахались от них, громко хлопая крыльями. Порой в темноте мелькали какие-то звери или это был только обман зрения — олень, носорог, кабан убегали при приближении людей. Гроза разразилась внезапно. Налетел сильный ветер, а затем молния, пронзительная, будто женский крик, расколола мрак и изломанные ослепительные вспышки одна за другой в каком-то сумасшедшем дьявольском танце обрушились на землю. В их неземном свете раскрылся весь первозданный ужас леса. Небо сотрясали раскаты грома, точно неистовые первобытные валы бились о берега вечности. Леденящий душу рев заполнил пространство вокруг и, казалось, всей своей тяжестью навалился на землю. Дождь низвергался бешеными потоками. Увлекаемые водой, камни и исполинские деревья с грохотом неслись вниз по склону горы. Это бушевал хаос. Охотники дрожали от страха, в стенаниях бури им слышался голос злых духов, но Манро уговорил их продолжать поиски. Дождь лил всю ночь, сверкали молнии, грохотал гром. Гроза утихла только к рассвету. Озябшие и промокшие до костей, они вернулись в лагерь. Сил у них почти не осталось. После завтрака Манро собирался возобновить отчаянные попытки найти Дарью. Но он знал, надежды нет. Живой он ее больше никогда не увидят. Манро в изнеможении опустился на землю. На его бледном осунувшемся лице застыла гримаса боли.

— Бедное дитя! Бедное дитя!

«Р&О»[32] (Пер. Т. Казавчинская)

Из своего шезлонга миссис Хэмлин безучастно разглядывала взбиравшихся по трапу пассажиров. В Сингапур судно пришло ночью, и с самого рассвета началась погрузка: лебедки надрывались целый день, но став привычным, неумолчный скрип их более не резал слух. Позавтракала она в «Европе» и, чтобы скоротать время, села в колясочку рикши и покатила по нарядным, кишащим разноликим людом улицам города. Сингапур — место великого столпотворения народов. Малайцев, истинных сынов этой земли, здесь попадается немного, но видимо-невидимо угодливых, проворных и старательных китайцев; темнокожие тамилы неслышно перебирают босыми ступнями, как будто ощущают здесь себя людьми чужими и случайными, зато холеные богатые бенгальцы прекрасно чувствуют себя в своих кварталах и преисполнены самодовольства; подобострастные и хитрые японцы поглощены какими-то своими спешными и, видно, темными делишками, и только англичане, белеющие шлемами и парусиновыми панталонами, летящие в своих автомобилях и вольно восседающие на рикшах, беспечны и непринужденны с виду. С улыбчивой безучастностью несут правители этой роящейся толпы бремя своей власти. Устав от города и зноя, миссис Хэмлин ждала, чтоб пароход продолжил свой неблизкий путь через Индийский океан.

Завидев поднимавшихся на палубу доктора и миссис Линселл, она им помахала — ладонь у нее была крупная, да и сама она была большая, высокая. От Иокогамы где началось ее нынешнее плавание, она с недобрым любопытством наблюдала, как быстро нарастала близость этой пары. Линселл был морским офицером, прикомандированным к британскому посольству в Токио, и безразличие, с которым он взирал на то, как доктор увивается за его женой, заставляло недоумевать миссис Хэмлин. По трапу поднималось двое новеньких, и, чтоб развлечься, она стала гадать, женаты они или холосты. Вблизи нее, сдвинув плетеные кресла, расположилась мужская компания — плантаторы, подумала она, глядя на их костюмы цвета хаки и широкополые фетровые шляпы; стюард сбился с ног, выполняя их заказы. Они переговаривались и смеялись слишком громко, ибо влили в себя достаточно спиртного, чтоб впасть в какое-то дурашливое оживление; то явно были проводы, но чьи, миссис Хэмлин не могла понять. До отплытия оставались считанные минуты. Пассажиры всё прибывали и прибывали и наконец по сходням величественно прошествовал мистер Джефсон, консул; он ехал в отпуск. На корабль он сел в Шанхае и сразу стал ухаживать за миссис Хэмлин, но у нее не было ни малейшего расположения к флирту. Вспомнив о том, что сейчас гнало ее в Европу, она нахмурилась. Рождество она хотела встретить в море, вдали от всех, кому есть до нее хоть сколько-нибудь дела. От этой мысли у нее мгновенно сжалось сердце, но она тут же рассердилась на себя за то, что воспоминание, которое она решительно изгнала, вновь бередит ее сопротивляющийся ум.

Громко, упреждающе пробил судовой колокол, ее соседи разом встрепенулись.

— Ну ладно, пора топать, а то нас увезут, — сказал один из них.

Они поднялись и кучкой двинулись к трапу. Теперь, когда пришла пора прощаться, она увидела, с кем они обмениваются рукопожатиями. В этом человеке, на котором она сейчас задержалась взглядом, не было ничего примечательного, но, за неимением более интересного занятия, пристально посмотрела на него. То был высокий детина — более шести футов росту, грузный, с широкой спиной, в заношенном полотняном костюме цвета хаки и в мятой, потрепанной шляпе. Его приятели уже спустились на пристань, но и оттуда продолжали перебрасываться с ним шутками, и миссис Хэмлин отметила про себя его ярко выраженный ирландский выговор и глубокий, сильный, уверенный голос.

Миссис Линселл прошла вниз, а доктор опустился на стул рядом с миссис Хэмлин, и они стали рассказывать друг другу, что повидали за день. Но тут вновь зазвонил колокол, и пароход в ту же минуту отделился от пристани. Ирландец напоследок помахал приятелям еще раз и не спеша прошел к креслу, где лежали его газеты и журналы. Поравнявшись с доктором, он кивнул.

— Вы знакомы? — удивилась миссис Хэмлин.

— Да, нас представили друг другу в клубе, куда я заглянул позавтракать. Его фамилия Галлахер, он плантатор.

После грохота порта и шумной неразберихи посадки судно поражало благодатной тишиной. Оно долго скользило мимо одетых зеленью крутых скалистых берегов (суда «Р&О» всегда бросали якорь в прелестной, маленькой, уединенной бухте), прежде чем перешло в воды главной гавани. Корабли всех стран и всех мастей — великое их множество — собрались на внешнем рейде: пассажирские суда, буксиры, трампы, а у волнореза щетинился целый лес тонких, струганых, прямых стволов — то были мачты местных джонок. В нежном свете сгущавшихся сумерек все это исполненное живого, деятельного смысла зрелище обретало какую-то странную таинственность, нельзя было не ощутить, что, позабыв свою неугомонность, все корабли сейчас как будто замерли и ждут чего-то небывалого, особенного.

Миссис Хэмлин по ночам забывалась недолгим, беспокойным сном, и у нее вошло в привычку с первыми лучами солнца выходить на палубу. Когда она смотрела, как угасают в свете занимающегося дня последние бледнеющие звезды, спокойствие нисходило на ее встревоженную душу. В эти ранние утренние часы стеклистые морские воды часто застывают в неподвижности, и рядом с этой неподвижностью земные горести ничтожны. Небо чуть серело, воздух струил сладостную свежесть. Но, дойдя на следующее утро после стоянки в Сингапуре до конца верхней палубы, она обнаружила, что кто-то ее опередил. То был Галлахер, который наблюдал, как восходящее солнце, словно волшебник, выманивает из тьмы отлогие берега Суматры. Она смешалась, слегка вознегодовала про себя, но, прежде чем успела ретироваться, он ее заметил и приветствовал кивком.

— Ранняя пташка, — бросил он. — Закурить не желаете?

На нем были пижама и шлепанцы. Из кармана куртки он достал портсигар и протянул ей. Миссис Хэмлин заколебалась — она была в капотике и кружевном чепце, натянутом на спутанные волосы, — небось, сейчас она страшна, как пугало, ну и пусть… у нее были собственные тайные причины для самобичевания.

— На мой взгляд, сорокалетней женщине не стоит беспокоиться о внешности, — сказала она с улыбкой, словно он не мог не знать, какие суетные мысли пронеслись сейчас у нее в голове, и взяла сигарету: — Но вы тоже встали рано.

— Так ведь я плантатор. Я столько лет поднимался в пять утра, что не знаю, как отделаться теперь от этой привычки.

— Да, дома это вряд ли кому-нибудь понравится.

Лицо его, не затененное шляпой, было хорошо видно сейчас. Оно было приятно, хоть и некрасиво. Он был слишкоммассивен, и черты его, должно быть, не лишенные привлекательности в молодости, сейчас обрюзгли, кожа побурела, задубилась, но темные глаза глядели весело, а волосы, хотя ему исполнилось лет сорок пять, были густы и черны как смоль.

— Едете домой в отпуск?

— Да нет, насовсем.

Черные глаза его блеснули. Он явно любил поговорить, и, прежде чем миссис Хэмлин спустилась в каюту, чтобы принять утреннюю ванну, она успела узнать о нем немало. Двадцать пять лет прожил он в Малайской Федерации, последние десять служил управляющим плантаций на Селатане, в ста милях от тех мест, где есть еще какие-то признаки цивилизации. Там было очень одиноко, но капитал он сколотил — во время каучукового бума дела шли хорошо — и очень дальновидно (что как-то не вязалось с обликом такого легкомысленного человека) вложил его в правительственные облигации, так что сейчас, когда спрос вдруг упал, смог уйти со службы.

— А из каких вы мест в Ирландии? — спросила миссис Хэмлин.

— Из Голуэя.

Когда-то миссис Хэмлин объездила всю Ирландию, и в памяти мелькнуло что-то грустное: унылый городок, глядящий на задумчивое море, с большими каменными складами, безлюдный и с облупленными домами. Осталось ощущение сочной зелени, тихого дождика, безмолвия, покорности. И там он хочет провести остаток дней? Он отвечал ей с юношеским пылом. Бившая из него энергия так плохо сочеталась с тем смутным сереньким мирком, что миссис Хэмлин почувствовала себя заинтригованной:

— У вас там родственники?

— Нет, никого. Отец с матерью уже умерли. Насколько мне известно, у меня нет родственников на всем белом свете.

Он все давно обдумал, целых двадцать пять лет он представлял себе, что будет делать дома, и рад был случаю поведать хоть одной душе то, о чем так долго мог только мечтать. Он непременно купит дом. И машину. Займется разведением лошадей. Охота его не волнует. Поначалу, когда он только поселился в Малайской Федерации, он настрелял немало крупной дичи, но сейчас потерял к этому вкус. Кто это решил, что в джунглях можно убивать? Сам он долго жил в джунглях. Что-что, а охотиться он умеет.

— Как вы считаете, я очень толстый?

Улыбнувшись, миссис Хэмлин окинула его оценивающим взглядом с головы до пят.

— По-моему, вы весите не меньше тонны.

В ответ он захохотал. Ирландские лошади самые лучшие в мире, а он всегда умел держать форму. На каучуковых плантациях черт знает сколько ходишь пешком, так что физической нагрузки предостаточно. К тому же он довольно часто играл в теннис. В Ирландии он быстро похудеет. И тогда женится. Миссис Хэмлин молча глядела на море, чуть тронутое, лучами восходящего солнца, потом вздохнула:

— Не тяжело было вырвать все с корнем и уехать? Разве там не осталось никого, с кем было жалко расставаться? Как вы ни ждали отъезда, наверное, после стольких лет, когда пришла пора прощаться, сердце защемило?

— Ничуть. Я только радовался, что уезжаю. Я сыт по горло этой страной, видеть ее больше не желаю, и никого и ничего мне тут не надо.

На палубе стали появляться первые пассажиры — из тех, кто любит вставать рано, и миссис Хэмлин, вспомнив, что она полуодета, заторопилась вниз.

Два дня она лишь мельком видела Галлахера, почти не покидавшего курительный салон. В Коломбо пароход не заходил из-за забастовки, и пассажиры полностью освоились со всеми прелестями плавания через Индийский океан. Они на палубе играли в спортивные игры, сплетничали, флиртовали. Благодаря приближающемуся Рождеству в их жизни появилась цель: кто-то предложил устроить по этому поводу костюмированный бал, и дамы тотчас принялись за шитье туалетов. Чтобы решить, приглашать ли на бал пассажиров второго класса, пассажиры первого класса созвали собрание, и дело не обошлось без жарких споров. Дамы придерживались мнения, что пассажиры второго класса будут чувствовать себя не в своей тарелке. По случаю праздника они, скорее всего, выпьют лишнего, и это может обернуться всяческими неприятностями. Все выступавшие самым энергичным образом подчеркивали, что далеки от мысли о сословном превосходстве, ибо нельзя же по-снобистски полагать, что пассажиры первого и второго класса разнятся, так сказать, по существу, но из соображений простой гуманности не нужно ставить их в двусмысленное положение. Они будут чувствовать себя веселее и свободнее, если устроят собственный праздник у себя во втором классе. С другой стороны, никто, конечно, не желает оскорблять их чувства — в наше время нужно быть демократичнее (это было сказано в ответ на замечание жены миссионера из Китая о том, что она тридцать пять лет плавает на судах «Р&O» и слыхом не слыхала, чтоб пассажиров второго класса приглашали на танцы в салон первого класса), — и хотя им это, надо думать, не доставит радости, но все-таки, наверное, приятно будет получить такое приглашение. Заставили высказаться и мистера Галлахера, насильно оторвав его от карточной игры, ибо существовало опасение, что ни одно из мнений не получит большинства при голосовании. Галлахер вез с собой в Ирландию служащего, работавшего у него на плантациях, тот ехал вторым классом. С усилием оторвал Галлахер свое грузное тело от кушетки и произнес:

— Что касается меня, я могу сказать только одно: я взял с собой человека, который отвечал у нас там за машины. Это отличный малый, и он не меньше моего годится для вашего праздника. Только прийти он к вам не сможет, потому что я его так напою на Рождество, что уже к шести часам вечера его можно будет лишь уложить спать.

Мистер Джефсон, консул, выдавил из себя кривую улыбку. Из уважения к занимаемому им посту его выбрали председательствующим, и в этом качестве он хотел, чтобы к делу отнеслись серьезно. Он был из тех, кто любит повторять: если берешься за что-то, делай это как следует.

— Из ваших слов следует, — сказал он не без язвительности, — что стоящий перед нашим собранием вопрос не представляется вам достаточно важным.

— По-моему, он не стоит выеденного яйца, — поддакнул Галлахер, и в глазах его мелькнул огонек.

Миссис Хэмлин засмеялась. Под конец было решено, что пассажиров второго класса пригласить нужно, но необходимо вместе с тем поговорить с капитаном конфиденциально и намекнуть, что было бы разумно, если бы он запретил им приходить на праздник. Вечером того же дня, когда происходило это собрание, одевшаяся к обеду миссис Хэмлин поднялась на палубу одновременно с Галлахером.

— Успеете как раз к коктейлю, — весело проговорил он.

— Я бы не отказалась. По правде говоря, мне нужно капельку взбодриться.

— А что случилось? — улыбнулся он.

Миссис Хэмлин подумала, что улыбка его красит, но от прямого ответа предпочла уклониться.

— Я же вам говорила давеча, — бодро подхватила она, — мне исполнилось сорок.

— В жизни не встречал женщины, которая бы так это афишировала.

Они прошли в бар, где ирландец заказал ей драй-мартини, а себе разбавленный джин. Он так давно жил на Востоке, что разучился пить все остальное.

— А у вас икота, — заметила миссис Хэмлин.

— Да, с полудня, — ответил он небрежно. — Занятно, что началась она, как только берег скрылся из виду.

— Ну ничего, пройдет после обеда.

Они выпили и после второго удара колокола перешли из бара в столовую.

— Вы в бридж играете? — спросил он на прощание.

— Да нет.

Она и не заметила, что в следующие два-три дня не встретила его ни разу: была слишком погружена в свои мысли. Стоило ей взяться за шитье, как они одолевали её; вставали между ней и книгой, за которую она хваталась, чтобы обмануть их неотступность. Чем дальше увезет ее корабль от места, где произошло несчастье, надеялась она, тем меньше будет мука, раздирающая душу. Но нет, с каждым днем, приближавшим ее к Англии, тоска ее лишь делалась острее. Со страхом думала она о будущем, о серенькой, тоскливой жизни, которая ее там ожидала, но, изгоняя из своего усталого ума образ пугавшего ее грядущего, она уже в тысячный раз мысленно прокручивала историю, которая и обратила ее в бегство.

Двадцать лет была она замужем. Это немалый срок, и, разумеется, смешно было бы требовать, чтоб муж любил ее безумно, как когда-то. Она сама давно уже не была влюблена, как прежде, но они оставались добрыми друзьями и отлично ладили. Их брак, пожалуй, можно было назвать счастливым — в той мере, в какой браки бывают счастливыми. И вдруг она узнала, что ее муж влюбился. Будь это флирт, она бы не испугалась — такое случалось и прежде, она всегда поддразнивала мужа, против чего он никогда не возражал, ему это немножко льстило, и они вместе смеялись над его увлечениями, в которых не было ничего серьезного и угрожающего. Но тут все было иначе — он влюбился без памяти, как восемнадцатилетний мальчишка. А ему ведь пятьдесят два! Это просто смешно. И к тому же нечестно. Он совершенно потерял голову. Когда ей удружили, преподнеся эту новость, все иностранцы в Иокогаме уже были наслышаны об этом. Оправившись от первого удара и подождав, чтоб стихли гнев и удивление (он был последний человек, от которого можно было ожидать чего-либо подобного), она пыталась говорить себе, что поняла бы и простила, если бы он увлекся молоденькой. Мужчины средних лет часто ведут себя, как идиоты, гоняясь за девчонками, а прожив на Дальнем Востоке двадцать лет, она не раз имела случай убедиться, какой опасный возраст для мужчины — пятьдесят и около того. И все равно нет ему оправдания. Подумать только, влюбиться в женщину восемью годами старше ее! Просто дикость какая-то! Это ставило ее в дурацкое положение. Еще чуть-чуть — и Дороти Лейком стукнет пятьдесят. И знаком он с ней был ни много ни мало восемнадцать лет, потому что Лейком, как и ее собственный муж, был коммерсантом — торговал шелком. Из года в год они встречались три-четыре раза в неделю, а как-то даже оказались вместе в Англии и, больше того, жили в одном доме на морском берегу. И ничего из этого не воспоследовало! До прошлого года между ними ничего не было, кроме шутливого дружеского заигрывания. Нет, это просто уму непостижимо! Дороти в самом деле привлекательная женщина, ничего не скажешь, у нее прекрасная фигура, пожалуй, формы пышноваты, но она все еще хороша: яркий рот, прелестные волосы, открытый, дерзкий взгляд темных глаз. Но все это было при ней и много лет назад, а сейчас ей уже сорок восемь лет. Сорок восемь!

Миссис Хэмлин не стала таиться и сразу пошла на мужа в атаку. Поначалу он отпирался — клялся и божился, что в ее обвинениях нет ни слова правды, но у нее были неопровержимые доказательства. Он помрачнел и наконец признался в том, что невозможно было отрицать. Потом он задал ей немыслимый вопрос:

— Почему это тебя волнует?

Чем привел ее в бешенство. Говорила она долго, с гневным презрением, и душевная горечь подсказала ей немало обидных слов. Он выслушал ее спокойно.

— Все двадцать лет, что мы женаты, я был не самым худшим мужем. Мы с тобой давным-давно друзья, и только. Я к тебе очень привязан, и привязанность моя сейчас ничуть не стала меньше. И то, что я даю Дороти, я не отнимаю у тебя.

— Что тебя во мне не устраивает?

— Все устраивает. Нельзя и желать лучшей жены.

— И ты смеешь это говорить после того, как обошелся со мной так жестоко?

— Прости, я не хотел быть жестоким, но ничего не могу с собой поделать.

— Но ради Бога, объясни, за что ты ее любишь?

— Откуда мне знать? Ты же не думаешь, что я хотел того?

— Разве ты не мог подавить свое чувство?

— Я старался. Мы оба старались.

— Ты так это говоришь, как будто тебе двадцать. Ты не забыл, что вы уже немолоды? Она на восемь лет старше меня, и ты ставишь меня в глупое положение.

Он ничего ей не ответил. Она сама не понимала обуревавших ее чувств: была ли это ревность, или злость, или просто уязвленная гордость?

— Я не допущу, чтоб все так шло и дальше. Будь это только ваше с ней дело, я разошлась бы с тобой, но у нее есть муж и дети. Бог мой, подумал ли ты о том, что, если б у нее были не сыновья, а дочери, она б уже, наверное, была бабушкой?

— Очень может быть.

— Какое счастье, что у нас нет детей!

Он нежно протянул к ней руку, видно, хотел погладить, но она отпрянула в ужасе.

— Ты сделал меня посмешищем в глазах моих друзей. Ради всех нас я бы хотела замолчать эту историю, но при условии, что вы покончите с вашим романом раз и навсегда.

Он опустил глаза и стал рассеянно вертеть в руках какую-то японскую фигурку, стоявшую на столе.

— Хорошо, я скажу Дороти.

Она едва кивнула и, не проронив ни слова, направилась к двери. Она была так зла, что не почувствовала, как театрально держалась.

Она ждала, что он скажет об их с Дороти решении, — но он вел себя так, как будто того разговора не было: был вежлив, спокоен, немногословен, и в конце концов ей вновь пришлось заговорить с ним первой:

— Ты не забыл, о чем я тебя просила? — осведомилась она холодно.

— Я все сказал Дороти. Она просила передать тебе, что ей очень жаль, она не хотела причинить тебе такую боль. Ей бы хотелось прийти к тебе поговорить, но она боится, что тебе это будет неприятно.

— Вы приняли какое-нибудь решение?

Он заколебался. Ему не изменила сдержанность, но, когда он заговорил, голосу него слегка дрожал:

— Боюсь, нет никакого смысла давать слово, раз уже мы не в силах будем его сдержать.

— Что ж, это решает дело.

— Наверное, мне следует предупредить тебя, что, если ты захочешь получить развод, мы будем оспаривать выдвинутое обвинение. Ты не сумеешь добыть необходимые улики и проиграешь процесс.

— И не подумаю делать ничего подобного. Я поеду в Англию и пойду к адвокату.

— В наше время такие вещи улаживаются довольно просто, и я доверюсь твоему великодушию. Ты ведь вернешь мне свободу, не вмешивая в дело Дороти Лейком? — Он вздохнул: — Все так запутано, ты не находишь? Я не хочу разводиться с тобой, но, конечно, сделаю все так, как ты захочешь.

От гнева у нее помутилось в глазах.

— А что, по-твоему, должна делать я? — крикнула она. — Сидеть и смотреть, как ты окончательно превращаешь меня в дуру?

— Мне очень горько, что я ставлю тебя в унизительное положение, — он бросил на нее затравленный взгляд. — Поверь, мы не хотели любви. Как ты верно заметила, Дороти уже могла бы быть бабушкой, а я лысеющий, полный мужчина пятидесяти двух лет от роду. Когда влюбляешься в двадцатилетием возрасте, то думаешь, что чувство твое никогда не кончится, но в пятьдесят так много всего знаешь о любви, о жизни, знаешь, что продолжаться это будет лишь короткое мгновение. — Он говорил так тихо и грустно, как будто лицезрел сейчас всю горестную неприглядность осени и осыпавшиеся листья. Взгляд его стал очень серьезен: — В таком возрасте понимаешь, что ты не вправе упустить счастливый случай, который посылает тебе своенравная судьба. Пройдет лет пять, и, разумеется, все будет позади, а может, это кончится через полгода. Жизнь так бесцветна и однообразна, а счастье — столь большая редкость! А небытие длится бесконечно долго.

Ей было больно его слушать; больнее всего было то, что ее муж, практичный, трезвый, заговорил, как незнакомый. В нем точно проглянул какой-то новый человек, которого она совсем не знала, тоскующий, ранимый. Двадцать лет совместной жизни не имели над ним власти, и она оказалась бессильна перед его решимостью. Оставалось только одно — уехать, и сейчас, озлившись и преисполнившись решимости добиться развода, которым она ему угрожала, она была на пути в Англию.

Под беспощадными лучами солнца морская гладь сверкала, точно зеркало, своей враждебностью и пустотой напоминая жизнь, в которой для нее, миссис Хэмлин, не оставалось места. За три дня ни одно судно не развеяло одиночество этих неоглядных просторов. Лишь изредка поверхность моря на миг дробилась от прыжка летучей рыбы. Солнце палило так нещадно, что даже самые неугомонные из пассажиров забросили игры на палубе, а те, что не спускались после завтрака в каюту, во весь рост растягивались в шезлонгах. Заметив в одном из них миссис Хэмлин, Линселл подошел и сел рядом.

— А где же ваша жена? — поинтересовалась миссис Хэмлин.

— Наверное, где-нибудь поблизости.

Какое возмутительное равнодушие! Как будто он не видел, что у его жены роман с корабельным доктором! А ведь еще совсем недавно он к этому отнесся бы по-другому. Они поженились при романтических обстоятельствах. Миссис Линселл даже школу не успела кончить, да и сам он был почти мальчиком. Они были красивой, милой парой, чья юность и любовь, наверное, трогала сердце. И вот прошло совсем немного времени — и они уже наскучили друг другу. На это невозможно было смотреть. Как это спросил ее муж перед отъездом:

— Ты, наверное, будешь жить в Лондоне?

— Наверное, — ответила она.

Нет, невозможно было примириться с тем, что ее никто нигде не ждет и что нет никакой разницы, где ей доведется жить. Тут ей вспомнился мистер Галлахер. Она позавидовала наивной радости, с которой он спешил в родные края, растроганно и чуть насмешливо припомнила, как он расписывал дом, где будет жить, жену, которую туда введет, — воображение его при этом разыгралось не на шутку. Ее друзья в Иокогаме, которым она доверила свою тайну — намерение получить развод, утешали ее, говорили, что она вскоре снова выйдет замуж. Но ее не очень прельщала возможность еще раз оказаться в положении, в котором она однажды испытала такое горе, да и потом любой мужчина трижды подумает, прежде чем предложит руку и сердце сорокалетней женщине. Вот и Галлахер мечтал жениться на статной молодой девице.

— А что это нигде не видно мистера Галлахера? — спросила она у безучастного Линселла.

— Как, вы не знаете? Он болен.

— Бедняга, что же с ним случилось?

— У него икота.

Миссис Хэмлин засмеялась:

— Ну, это не такая страшная болезнь.

— Доктор очень встревожен. Чего он только ни пробовал, ничего не помогает!

— Как странно!

Она тут же забыла об этом разговоре. Но, встретив на следующее утро доктора, осведомилась, как поправляется здоровье мистера Галлахера. И с удивлением увидела, как омрачилась его веселая мальчишеская физиономия, как явно проступило на ней выражение растерянности:

— Боюсь, ему довольно плохо, бедолаге.

— Из-за икоты? — воскликнула она, не веря собственным ушам: ну как было принять всерьез такое легкое недомогание?

— Понимаете, он ничего не может проглотить, не может спать, и это страшно истощает. Я перепробовал все, что сумел придумать, — он замялся. — Если я с этим не справлюсь, не знаю, что и будет.

Миссис Хэмлин стало страшно.

— Но он ведь такой крепкий, энергичный!

— Вы бы сейчас на него посмотрели.

— А можно? Он не будет возражать, если я его проведаю?

— Пойдемте вместе.

Галлахера перевели из каюты в лазарет, подходя к которому, они услышали громкую икоту. Звуки эти, обычно сопровождающие опьянение, вызывали невольную усмешку, но, когда миссис Хэмлин взглянула на Галлахера, она ужаснулась. Он страшно исхудал, кожа на шее висела крупными складками, загар не скрывал бледности, глаза ввалились, и взгляд, прежде блиставший смехом и весельем, был усталым, измученным. Его большое тело непрестанно сотрясалось от икоты, в которой уже не было ничего забавного, скорее что-то ужасное, зловещее — миссис Хэмлин сама не знала почему. Галлахер улыбнулся посетителям.

— Как обидно, что я застаю вас в таком положении! — сказала она.

— Ничего, от этого я не помру, — торопливо выдохнул он. — В лучшем виде доберусь до зеленых берегов Ирландии.

У его койки сидел какой-то человек, который встал при виде посетителей.

— Это мистер Прайс, — представил его доктор. — Он служил механизатором на плантациях у мистера Галлахера.

Миссис Хэмлин кивнула в знак приветствия. Надо думать, это и был тот самый пассажир второго класса, которого упоминал Галлахер на собрании, где обсуждался рождественский бал. То был очень крепкий коротышка с лицом приятным и нагловатым; держался он весьма самоуверенно.

— Рады, что едете домой? — обратилась к нему миссис Хэмлин.

— Да уж не без того, леди, — последовал ответ.

Этих нескольких сказанных им слов оказалось достаточно, чтобы признать в нем кокни, и, вспомнив этот хорошо знакомый ей тип людей — разумных, жизнерадостных, неунывающих, она сразу потеплела к Прайсу.

— Вы ведь не ирландец?

— Только не я, мисс. Мы лондонские, и я, скажу вам, рад буду очутиться дома.

Миссис Хэмлин никогда не обижалась на обращение «мисс».

— Ну, я пошел, сэр, — обратился Прайс к Галлахеру и сделал рукой такое движение, словно хотел снять воображаемый картуз.

Миссис Хэмлин справилась у больного, не может ли чем-нибудь быть ему полезна, и минуты через две вышла, оставив его с доктором. Коротышка-кокни поджидал ее у дверей:

— Можно вас на пару слов, мисс?

— Ради Бога.

Лазарет был расположен в кормовой части судна; опершись на поручни, они смотрели на нижнюю палубу, где ласкары и стюарды отдыхали после дежурства, растянувшись на задраенных люках.

— Не знаю, как начать, — проговорил неуверенно Прайс, чье оживленное, легко морщившееся личико странно переменилось, посерьезнев. — Я у мистера Галлахера прослужил четыре года как один день, и лучшего джентльмена еще не было под солнцем. — Он снова заколебался, потом сказал: — Не по нутру мне это все, говоря по совести.

— Что не по нутру?

— Так вот, скажу вам, ему крышка, а доктор не хочет брать в толк. Я говорил ему, а он только отмахивается.

— Ну, не унывайте, мистер Прайс. Доктор наш, конечно, человек молодой, но, по-моему, толковый, а икота — это не смертельно, сами знаете. Вот увидите, через денек-другой мистер Галлахер придет в себя.

— Вы знаете, когда все это началось? Как только берег скрылся из виду. Она же сказала, не видать ему родной земли.

Миссис Хэмлин обернулась к нему и посмотрела в лицо. Он был ниже ее дюйма на три, не меньше.

— Что вы имеете в виду?

— По мне, как есть на него напустили порчу, если вы понимаете, что я хочу сказать. От медицины ему не будет проку. Вы этих малайских женщин не знаете, как я.

На мгновение миссис Хэмлин стало страшно, и потому она передернула в ответ плечами и засмеялась:

— Полноте, мистер Прайс, это же дикость.

— Вот-вот, и вы туда же. Как доктор. Попомните мои слова, он помрет, прежде чем мы завидим берег.

Он был так серьезен, что миссис Хэмлин, томимая каким-то смутным беспокойством, поневоле ощутила силу его слов.

— Но кому понадобилось напускать чары на мистера Галлахера? — стала она расспрашивать Прайса.

— Ну, леди это затруднительно растолковать.

— Нет уж, пожалуйста, скажите.

На лице его изобразилось такое смущение, что в другое время миссис Хэмлин не удержалась бы от смеха.

— Мистер Галлахер долго жил в глуши, если вы понимаете, что я хочу сказать, а это одинокое житье. Ну, вы же знаете, что за народ мужчины, мисс.

— Я двадцать лет была замужем, — отозвалась она с улыбкой.

— Виноват, мэм. И дело тут такое, что он жил с одной малайской девушкой. Не знаю сколько — может, десять, может, двенадцать лет. Когда он надумал ехать домой насовсем, она ему и слова не сказала. Просто села и сидела. Он ждал, что она поднимет шум, а она ни слова. Само собой, он о ней подумал, купил ей домик небольшой, устроил, чтобы каждый месяц она что-то получала. Не поскупился, нет, это уж можете поверить, да и знала она всегда, что он когда-нибудь уедет. Она ни плакала, ни что-нибудь еще такое. Когда он уложился и отправлял багаж, она просто сидела и смотрела, как увозят вещи. И когда он продал мебель одному чинку[33] она и рта не раскрыла. Он бы ей ни в чем не отказал, что бы она ни попросила. Ну, а когда пора было уже уходить из дому, чтобы вовремя добраться до парохода, она все так же сидела на ступеньках бунгало, просто, знаете ли, сидела и смотрела, ни звука не проронила. Он хотел с ней попрощаться, как водится, но, поверите ли, она даже не шелохнулась. «Ты разве со мной не попрощаешься?»— спросил он. И тут что-то эдакое чудное, диковинное мелькнуло у нее в глазах. И знаете ли, что она сказала? «Ты иди», — у них, у этих местных, несуразная такая манера выражаться, не как у нас у всех. Так вот, она сказала: «Ты иди, но говорю тебе, никогда тебе не бывать в твоей стране. Когда земля скроется в море, смерть придет за тобой, и, прежде чем те, что едут с тобой, снова увидят землю, смерть заберет тебя». Меня аж передернуло.

— А мистер Галлахер что на это?

— Да что там, вы же его знаете. Засмеялся только: «Всегда бодра и весела», — вскочил в машину, и мы покатили.

Миссис Хэмлин представилась залитая солнцем белая дорога, которая бежит между каучуковыми плантациями, между ровными рядами аккуратно подстриженных зеленых деревьев, окутанных безмолвием, потом взмывает в гору и стремится вниз в густые заросли джунглей. Машина с белыми людьми и отчаянным водителем-малайцем несется все дальше и дальше, мимо малайских хижин, уединенных, молчаливых, отступивших от дороги в тень кокосовых деревьев, мимо оживленных деревень, мимо рыночных площадей, заполненных малорослым, смуглым, изящным народом в пестрых саронгах. К вечеру они добираются до чистенького современного городка, где есть клубы, площадки для гольфа, сверкающие чистотой, ухоженные придорожные гостиницы, белое население, вокзал, откуда двое путешественников могут уехать в Сингапур. А на ступеньках бунгало — пустующего, пока не явился новый хозяин, сидит женщина и не сводя глаз смотрит на дорогу, на которой рокочет, а потом скрывается из виду машина, смотрит, пока дорогу не поглощает ночная тьма.

— А какая она из себя? — спросила миссис Хэмлин.

— Ну, не знаю, — отозвался Прайс. — По мне, так все эти малайки на одно лицо. Да и не такая уж она молодая, и потом, вы знаете, этих местных быстро разносит.

— Разносит?

Как ни нелепо, но образ огромной, расплывшейся женщины наполнил ее душу страхом.

— Мистер Галлахер из тех, что не любят себе ни в чем отказывать.

Мысль об обжорстве сразу отрезвила миссис Хэмлин. Она рассердилась на себя за то, что на какое-то мгновение поддалась фантазиям коротышки-кокни.

— Ну, это уж совсем нелепо, мистер Прайс. Толстухи не в силах напускать на людей чары, да еще за тысячу миль. Им и без того тяжело живется.

— Можете смеяться надо мной, мисс, но, если мы что-нибудь не предпримем, вы еще вспомните мои слова, моему хозяину крышка. От медицины ему помощи не будет, на медицину белых ему нечего надеяться.

— Возьмите себя в руки, мистер Прайс. У этой толстой дамы нет причины обижаться на мистера Галлахера. Если вспомнить, как это заведено на Востоке, он поступил с ней очень по-доброму. За что ей желать ему зла?

— Ну, нам не увидать это их глазами. Да что там, человек может двадцать лет прожить с какой-нибудь из этих местных, и что, вы думаете, он будет знать, что делается в ее черном сердце? Да ни в жизни!

Ее даже не рассмешил его патетический тон, так много подлинного чувства было в его словах. Уж кто-кто, а она знала, что сердце человека, независимо от цвета кожи — желтой, белой или черной, разгадать нельзя.

— Но если она даже и обозлилась на него, если так его возненавидела, что готова была его уничтожить, ну что особенного она могла сделать? — Удивительнее всего было то, что своими доводами она, того не сознавая, пыталась убедить самое себя. — Такого яда, который действует дней через шесть-семь, не существует.

— А разве я говорил про яд?

— Вы меня извините, мистер Прайс, — улыбнулась она, — но я не стану верить в чары, знаете ли.

— Вы жили на Востоке?

— Да, двадцать лет наездами.

— Так вот, коли вы можете сказать, на что они способны, а на что нет, вы знаете больше моего. — Стиснув кулак, он яростно хватил по поручням. — С меня довольно этой клятой страны, она мне истрепала нервы. Нам за ними не угнаться — нам, белым, точно. Уж вы меня простите, мисс, мне лучше пойти промочить горло. А то меня трясет.

Он коротко кивнул и пошел прочь. Она проводила его взглядом. Небольшой, крепко сбитый, верткий, одетый в потрепанный защитного цвета костюм, он скользнул по трапу на шкафут, быстро пересек его, не подымая головы, и скрылся в салоне второго класса. Она не могла понять, отчего у нее на душе остался какой-то осадок. И не могла отогнать стоявшую перед мысленным взором картину: тучная, уже не очень молодая женщина в саронге и цветастой жакетке с золотыми украшениями в волосах сидит на ступеньках бунгало и пристально глядит на дорогу. Ее оплывшее лицо накрашено, но взгляд больших, сухих — без единой слезинки — глаз непроницаем. А двое мужчин, что катят в машине, веселы, как школьники, спешащие на каникулы. У Галлахера вырывается вздох облегчения. От свежести раннего утра, от ярко-синего неба радость в нем бьет ключом. И будущее кажется ему залитой солнцем дорогой, которая уходит в привольную, лесистую равнину.

Через какое-то время миссис Хэмлин снова справилась у доктора, полегчало ли его пациенту. Доктор отрицательно помотал головой.

— Я выдохся. Просто не знаю, что еще предпринять, — он горестно нахмурился. — Какое чертово невезение! Напороться на такой случай! С этим и дома было бы нелегко справиться, а уж в открытом море…

Он был родом из Эдинбурга, только что получил докторский диплом и ожидал от плавания отдохновения перед началом серьезной врачебной практики. Его как будто обманули. Он-то надеялся приятно провести время, а вместо этого ему приходится лечить какую-то загадочную хворь, до крайности его тревожившую. Ясное дело, он был неопытен, но делал все, что только было в силах человеческих, и мысль, что пациент, наверное, считает его невежественным тупицей, выводила его из себя.

— Прайс говорил вам о своих подозрениях?

— В жизни не слышал подобной чуши. Я рассказал об этом капитану, он страшно возмутился. Он не желает, чтоб по судну поползли слухи. Опасается, что это испугает пассажиров.

— Я буду нема как могила.

Доктор бросил на нее пронзительный взгляд:

— Но сами-то вы не верите, что в этих бреднях есть крупица правды?

— Конечно нет, — она не отрывала взгляд от моря, чья синяя маслянистая ровная гладь, сияя, обступила их со всех сторон. — Я очень долго жила на Востоке, — прибавила она. — Порою там случается необъяснимое.

— Вот это меня и бесит.

Неподалеку от них два маленьких японца бросали кольца в цель. Подтянутые, аккуратные, в теннисных рубашках, белых брюках и прорезиненных спортивных туфлях, они выглядели совершенно по-европейски, даже счет выкрикивали по-английски, и все-таки, взглянув на них, миссис Хэмлин снова ощутила смутное беспокойство. Они так убедительно маскировались под ее соплеменников, что в этом было что-то жуткое. Нет, у нее тоже сдают нервы.

Трудно сказать, как это получилось, но слухи, что Галлахер страдает от дурного глаза, все же поползли. Дамы, сидевшие в шезлонгах с шитьем в руках и мастерившие себе костюмы для рождественского бала, шушукались об этом на палубе, то же обсуждали мужчины в курительном салоне, потягивая коктейли. Многие пассажиры подолгу жили на Востоке и сейчас извлекали из глубин памяти разные странные и необъяснимые истории. Само собою, глупо было верить, что Галлахер заболел от сглаза, такого, ясное дело, не бывает, но случилось же в свое время то-то и то-то, и объяснения этому так и не нашлось. Доктору ничего не оставалось, кроме как признать, что он не может указать причину заболевания, вернее, физиологическое объяснение он мог, конечно, дать, но почему вдруг на Галлахера напали такие чудовищные спазмы, он не знал. Чувствуя за собой какую-то неясную вину, он пытался оправдаться.

— Это болезнь, которая может ни разу не встретиться за всю практику, — твердил он. — Экое чертово невезение.

Он связывался по радио с проходящими судами, и советы сыпались со всех сторон.

— Я перепробовал все, что мне предлагали, — с сердцем сказал он. — С японского судна посоветовали применить адреналин. Откуда, черт побери, я возьму адреналин среди Индийского океана?

В мысли о судне, которое совершает свой бег через пустынное море и на борт которого поступают отовсюду невидимые сообщения, было что-то волнующее. Оно казалось странно одиноким и в то же время центром мира. А в пароходном лазарете истомленный человек, судорожно хватавший ртом воздух между спазмами, боролся со смертью. Вскоре пассажиры почувствовали, что корабль лег на другой курс; до них дошла весть, что капитан решил бросить якорь в Адене, чтобы высадить Галлахера на берег и отправить в больницу, где ему могли бы оказать более существенную помощь, чем на борту парохода. Старший механик получил приказ идти полным ходом. Судно было старое, корпус дрожал от напряжения. Пассажирам, давно свыкшимся с его ходом и шумом машинного отделения, стало не по себе от непривычной вибрации. Нельзя сказать, что страх проник в их подсознание, но сотрясения судна били по нервам, вселяя беспокойство в каждого. Морская ширь по-прежнему была пустынна — казалось, они плывут в безлюдном мире. И вот уже окутавшая пароход подспудная тревога стала явной, как проявившийся недуг. Пассажиры начали раздражаться, ссоры вспыхивали по пустякам, которых раньше никто бы и не заметил. Мистер Джексон все так же изрекал дежурные остроты, но больше никто не отвечал на них улыбкой. Между супругами Линселл произошла размолвка. Многие слышали, как поздно ночью миссис Линселл расхаживала с мужем взад-вперед по палубе и тихим, напряженным шепотом осыпала его страстными упреками. В один из вечеров партия бриджа в курительном салоне завершилась дракой, после чего последовало примирение, которое сопровождалось общей пьянкой. Имя Галлахера почти не упоминалось, но в мыслях пассажиров он присутствовал неотлучно. Они сверяли курс корабля по карте — доктор сказал, что Галлахеру не продержаться дольше трех-четырех дней, — и ядовито спорили, как побыстрее достичь Адена. А что с ним будет дальше, после высадки, их не касалось: лишь бы не умер на борту.

Миссис Хэмлин навещала Галлахера ежедневно. И словно трава, бурно растущая прямо на глазах после весеннего тропического ливня, шло разрушение его плоти. От него остались лишь кожа, висевшая мешком, да кости, вместо двойного подбородка болтался морщинистый индюшачий зоб, щеки запали; стало особенно заметно, какого он большого роста: из-под простыни выступало огромное костлявое тело, похожее на остов доисторического животного. Почти все время он лежал, не размыкая век, оцепенев от морфия и содрогаясь, как и прежде, от ужасных спазмов; когда порой он открывал глаза, заметно становилось, как неестественно они огромны, каким невидящим, недоуменным и тревожным взором глядят из резко обозначившихся, провалившихся орбит. Но если он выныривал из забытья и узнавал миссис Хэмлин, то заставлял себя галантно улыбнуться.

— Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Галлахер? — справлялась она.

— Вот кончится этот чертов зной, и я сразу оживу. Господи боже мой, жду не дождусь, когда смогу нырнуть в Атлантику. Кажется, все на свете бы отдал, лишь бы как следует поплавать в море и чтоб холодные, серые волны Голуэя били в грудь.

Тут все его тело, от макушки до кончиков пальцев, передернулось. При нем неотлучно находились мистер Прайс или горничная. С мордочки кокни исчезло выражение вызова и дерзкого веселья, уступив место угрюмости.

— Вчера меня затребовал к себе капитан, — сообщил он ей, когда они остались вдвоем. — Устроил мне приличную головомойку.

— Из-за чего?

— Сказал, что не потерпит эти разговорчики про сглаз и все такое. Сказал, что это лишь пугает пассажиров и чтобы я попридержал язык, иначе буду иметь дело с ним. А я тут при чем? Я никому о том ни звука, кроме вас и доктора.

— Но пассажиры лишь об этом и толкуют.

— И что? Вы думаете, без меня это никто не видит? Да это понимают все — ласкары и китайцы, они смекают, что с ним происходит. Не думаете же вы, что их удалось переучить? Они смекают, что это не обычная болезнь.

Миссис Хэмлин в ответ не проронила ни слова. От цветной прислуги знакомых пассажиров она знала, что на пароходе никто, за исключением белых, не сомневается, что женщина, которую бросил Галлахер в далеком Селантоне, изводит его колдовским заклятием. Они не сомневаются, что, как только каменистые берега Аравии станут видны с корабля, душа его расстанется с телом.

— Капитан сказал, что если он услышит, будто я затеваю всякие там штучки-дрючки, то запрет меня в каюте и не выпустит до конца пути, — вдруг выпалил Прайс, и его морщинистое личико явно приняло озабоченное выражение.

— Какие еще штучки-дрючки?

Прайс бросил на нее свирепый взгляд, как будто ярость на капитана распространялась и на нее:

— Доктор перепробовал все дурацкие средства, какие были ему известны, и по радио запрашивал советы по всему свету — ну и чего он добился? Скажите на милость, он что, не видит, — человек умирает? Теперь остался только один способ его вылечить.

— Какой же?

— От колдовства он погибает, и только колдовство его спасет. И не говорите мне, что такого не бывает, — он почти кричал, пронзительно и раздраженно. — Я сам видел, как человека буквально из могилы вытащили, когда привели к нему паванга — по-нашему говоря, знахаря-чудодея, и он стал проделывать эти свои фокусы. Я сам видел, говорю вам.

Миссис Хэмлин по-прежнему не отзывалась. Он посмотрел на нее испытующе:

— У нас тут на борту имеется такой вот чудодей, вроде того, что был у нас в Малайзии. Только ему нужно какое-нибудь животное, хоть живой петух.

— Живой петух? Но для чего? — она слегка нахмурилась.

— Послушайте моего совета, вам же лучше ничего об этом не знать. Но хочу сказать вот что: я ничего не побоюсь, лишь бы спасти моего хозяина. А если капитан дознается и запрет меня в каюте, пусть его запирает.

Тут к ним подошла миссис Линселл, и, попрощавшись с ними тем же странным жестом, что и с Галлахером, он скрылся. Миссис Линселл просила миссис Хэмлин примерить ее костюм, который она сшила себе для бала-маскарада, и по пути к каюте стала озабоченно обсуждать, что будет, если Галлахер умрет на Рождество. Тогда, наверное, отменят танцы. Она сказала доктору, что рассорится с ним навсегда, если такое случится, и доктор ей торжественно поклялся, что не допустит этого и что-нибудь придумает, лишь бы больной не умер в праздник.

— И для него так будет лучше, — заключила свою речь миссис Линселл.

— Для кого? — не поняла собеседница.

— Для бедного мистера Галлахера. Кому приятно умереть на Рождество, ведь верно?

— Не знаю, право, — бросила миссис Хэмлин.

Забывшись ненадолго сном, она той ночью пробудилась от рыданий. Ее встревожило открытие, что она плачет во сне. Ведь это значило, что телесная слабость взяла верх над волей, а если воля сломлена, ей больше нечем защититься от всезатопляющей печали. Снова и снова перебирала она мысленно — как делала уже не раз — подробности сразившего ее несчастья, вспоминала свои разговоры с мужем, понимала задним числом, что надо было сказать одно, и корила себя за то, что сказала другое. От всей души жалела она, что не осталась тогда в блаженном неведении, и спрашивала себя, не было ли бы умнее спрятать гордость и закрыть глаза на огорчительную правду. Женщина светская, она прекрасно знала, что, расставаясь с мужем, теряла много больше, чем одну только любовь, она теряла и налаженную жизнь, и твердое положение, и достаток, и поддержку влиятельной среды. Ей было знакомо много жен, живших отдельно от мужей, и положение их было шатко, а доходы куцы. Знала она и то, как быстро ими начинали тяготиться друзья. Она тоже была одинока. Одинока, как корабль, который, содрогаясь, поспешал сейчас через пустыню моря, одинока, как никому не нужный человек, который умирал сейчас неподалеку в лазарете. В каюте было очень душно. Ока мельком взглянула на часы, стрелки показывали четыре с минутами, и значит, до наступления несущего отраду дня оставалось еще два томительных часа.

Она накинула кимоно и поднялась на палубу. Тьма была непроглядная — на чистом небе, не закрытом тучами, не высветилось ни одной звезды. Дрожа и пыхтя, старое судно на всех парах тяжело влеклось сквозь мрак. Стояла жуткая тишина. Миссис Хэмлин, нащупывая босыми ногами дорогу, медленно брела по палубе.

Не видно было ни зги. Дойдя до конца верхней палубы, она оперлась о поручни. Вдруг она вздрогнула и насторожилась — на нижней палубе мерцал неверный огонек. Она осторожно пригнулась вперед. Внизу горел маленький костерок, но ей был виден только отсвет — пламя загораживали голые спины сгрудившихся вокруг мужчин. Чуть в стороне она не столько разглядела, сколько угадала крепкую мужскую фигуру в пижаме. В отличие от прочих — туземцев, это был европеец. Должно быть, Прайс. И она тотчас догадалась, что там происходит таинственный обряд изгнания нечистой силы. Напрягши слух, она расслышала, как тихий голос бормотал, нанизывая загадочные слова заклинания. Ее пронзила дрожь. Хотя она и понимала, что те внизу сейчас слишком заняты, чтоб заподозрить, будто кто-то их выслеживает, но все-таки боялась шевельнуться. И вдруг, разорвав душную темноту ночи — казалось, будто треснул пополам туго натянутый шелк, — пропел петух. Она едва сдержала крик. Прайс боролся за жизнь своего друга и господина, принося жертвоприношение темным богам Востока. Упорный, тихий голос бормотал и бормотал. Затем в неясно различимом кругу произошло какое-то движение, там что-то совершалось, но что — она не видела. Потом послышалось испуганное и сердитое кудахтанье, а после звук — жуткий, непередаваемый: колдун полоснул петуха ножом по горлу, и воцарилось молчание; затем последовало вновь какое-то неясное движение, которое нельзя было понять, и вскоре — мягкое притопывание, должно быть, гасили костер. Смутно серевшие фигуры растворились в ночи, и стало еще тише, чем прежде. Слышна была только мерная вибрация моторов.

Исполненная непонятного волнения, она еще немного постояла, медленно пошла по палубе, нащупала шезлонг и легла. Ее по-прежнему била дрожь. Можно было лишь догадываться о том, что совершилось там, внизу. Она сама не знала, долго ли лежала так, когда заметила, что зарю осталось ждать недолго. Еще не рассвело, но тьма редела, ночь сменялась днем. На фоне черного неба уже можно было разглядеть поручни. И вдруг она увидела, что к ней идет человек в пижаме.

— Кто там? — испуганно вскрикнула она.

— Всего лишь доктор, — отозвался дружелюбный голос.

— Ох! Как вы тут оказались в эту пору?

— Я от Галлахера. — Он сел рядом и закурил. — Сделал ему только что отличное вспрыскивание, и он успокоился.

— Было очень плохо?

— Я думал, это агония. Я наблюдал за ним: он вдруг приподнялся на постели и заговорил по-малайски. Понять его я, разумеется, не мог, но он твердил одно и то же слово.

— Наверное, имя,женское имя.

— Рвался из постели, хотел куда-то бежать. Он до сих пор чертовски силен; ей-Богу, пришлось с ним повозиться. Я боялся, как бы он не шагнул за борт. Ему, видимо, казалось, что его зовут.

— А когда это было? — не сразу выговорила миссис Хэмлин.

— Примерно между четырьмя и половиной пятого. А почему вы спрашиваете?

— Да так.

Она внутренне содрогнулась.

Через несколько часов, когда жизнь на корабле шла уже привычным ходом, по палубе мимо миссис Хэмлин прошел Прайс, но не остановился, а только поприветствовал ее коротким кивком и отвел взгляд. Вид у него был усталый, измученный. И вновь миссис Хэмлин вспомнилась тучная женщина с золотыми украшениями в густых, иссиня-черных волосах, сидевшая на ступеньках брошенного бунгало и устремившая неподвижный взгляд на дорогу, прорезающую ровные ряды каучуковых посадок.

Стоял нещадный зной. Теперь она поняла, отчего ночь была так черна. Небесная синева выцвела до ровной, мертвенной белесости, столь идеально равномерной, что невозможно было обмануться и принять ее за облачность; где-то наверху зной, казалось, собрался в непроницаемую пелену. Не чувствовалось ни малейшего дуновения, и море, такое же бесцветное, как небо, переливалось, словно жидкость в чане красильщика. Пассажирами овладела вялость, они тяжело дышали, гуляя по палубе, и бисер пота орошал их лбы. И говорили они тихо, полушепотом. Над кораблем нависло что-то жуткое, тревожное, смех замирал, не доходя до уст, в сердцах закипало раздражение. Они все были живы и здоровы, а то, что рядом умирает человек, в конце концов, их не касалось — ведь умирали не они, а он, и это лишь сердило их и странно бередило душу. У одного из плантаторов вырвалось за стаканом слинга то, что думали многие, но не решались выговорить вслух:

— Если он собирается сыграть в ящик, пусть не тянет, и пусть все это поскорее кончится. А то у меня мурашки по спине бегают.

День тянулся бесконечно. Миссис Хэмлин была рада, когда наконец пришла пора обедать. Хотя бы часть дня миновала. Она подсела за стол к доктору:

— Когда мы прибываем в Аден?

— Завтра. Капитан сказал, что мы будем в виду земли между пятью и шестью утра.

Она посмотрела ему прямо в глаза пронизывающим взглядом, который он какое-то время выдерживал, потом потупился и покраснел. Ему припомнилось, что женщина, грузная женщина, сидевшая на крыльце бунгало, сказала, что Галлахеру не увидать земли. У миссис Хэмлин мелькнуло подозрение, что трезвый и скептичный юный доктор тоже дрогнул наконец. Он слегка нахмурился и, взяв себя в руки, заставил себя посмотреть ей в лицо:

— Признаюсь, я без сожаления передам своего пациента санитарам в Адене.

На следующий день был сочельник. Когда миссис Хэмлин стряхнула с себя остатки беспокойного сна, заря уже занималась. Она выглянула в иллюминатор — небо было чистое, серебристое, за ночь дымка рассеялась, стояло сияющее утро. Она поднялась на палубу — на душе у нее было легче, чем вчера, — и прошла до самого конца. Над горизонтом слабо поблескивала поздняя звезда. Море вспыхивало искорками солнечного света, словно баловень бриз пробегал, резвясь, кончиками пальцев по его шири. Свет был волшебно нежен, словно молодой весенний лес, и так прозрачен, что вспоминалась хрустальная, клокочущая влага горного ручья. Она обернулась посмотреть, как выплывает на востоке розовое солнце, и увидела, что к ней приближается одетый по всей форме доктор. Он явно провел на ногах всю ночь. Растрепанный, с поникшими плечами, он шел походкой смертельно утомленного человека. Она сразу догадалась, что Галлахер умер. Когда доктор подошел ближе, она увидела, что по щекам его струятся слезы. Он был так юн, что у нее сжалось сердце, она взяла его за руку.

— Ах вы, мой милый, бедненький, как же вы устали! — вырвалось у нее.

— Я сделал все, что мог, — ответил он, — я так хотел его спасти.

Голос его задрожал, она поняла, что он на грани истерики.

— Когда это случилось? — спросила она.

Он прикрыл глаза, стараясь сдержаться, но губы у него тряслись:

— Несколько минут назад.

Миссис Хэмлин не нашлась что сказать. Взгляд ее блуждал по спокойным, бесстрастным, вечно юным морским просторам. Судно окружала водная гладь, безбрежная, как людское горе. Вдруг глаза ее задержались на какой-то точке — впереди на линии горизонта появилось что-то похожее на громадное облако с обрывистыми краями, но контуры его очерчивались слишком резко. Она тронула доктора за руку:

— Что это там?

Он всматривался несколько секунд, и под загаром проступила бледность:

— Земля.

Вновь миссис Хэмлин подумала о толстой безмолвной малайке, сидевшей на ступеньках галлахеровского бунгало, — знает ли она?

Хоронили Галлахера, когда солнце поднялось уже высоко. Люди стояли на нижней палубе, на крышках люков: пассажиры первого и второго класса, белые стюарды и горничные, офицеры-европейцы.

«Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями; как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается»,[34] — читал миссионер слова заупокойной службы.

Прайс стоял, не отрывая глаз от палубы, лицо его было нахмурено, челюсти сжаты. Он не ощущал горя — сердце его пылало гневом. Доктор и консул стояли плечом к плечу. На лице консула застыло выражение официальной скорби, продуманное до тонкостей и в точности отвечавшее случаю, но доктор, чисто выбритый, в наглаженном новом кителе с золотым позументом, был бледен и подавлен. Взгляд миссис Хэмлин упал на миссис Линселл. Плача, прижалась она к мужу, нежно державшему ее за руку. Вид этой пары почему-то особенно растрогал миссис Хэмлин: в минуту горя и смятения чувств маленькая женщина инстинктивно искала защиты у мужа. Но тут слабая дрожь прошла по телу миссис Хэмлин, и она принялась старательно разглядывать бороздки палубной обшивки, чтобы не видеть того, что произойдет дальше. Было слышно, как люди задвигались, один из офицеров отдал команду, и голос миссионера продолжал:

«Ибо Всемогущему Богу по неизреченной милости Его угодно, было призвать к себе душу нашего дорогого преставившегося брата, и мы предаем бренное его тело морской пучине в ожидании часа, когда по воскресении мертвых море отдаст бывших в нем».

Миссис Хэмлин почувствовала, как по щекам ее побежали горячие слезы. Раздался глухой всплеск, и голос миссионера стал возглашать вечную память.

По окончании службы все разбрелись кто куда, пассажиры второго класса спустились к себе, и колокол вскоре стал созывать их на завтрак. Но пассажиры первого класса еще долго бесцельно расхаживали по верхней палубе. Многие мужчины подались в курительный салон, чтобы заправиться виски с содовой или слингом с джином. На доске возле дверей в столовую консул вывесил объявление, приглашающее пассажиров на собрание. Все догадывались, о чем будет это собрание, и аккуратно пришли в назначенное время. Сегодня они были более оживлены, чем в прошлый раз, и весело болтали, сдерживаясь только из приличия. Поднялся консул с моноклем в глазу и объявил, что пригласил их, чтоб решить, как быть с завтрашним балом. Он знает, что все они глубоко скорбят о мистере Галлахере, и он было хотел предложить, чтоб все сложились и отправили телеграфом соответствующее соболезнование родственникам покойного. Однако казначей, тщательнейшим образом обследовавший его бумаги, не обнаружил никаких упоминаний хотя бы об одном-единственном родственнике или друге, которому можно было бы адресовать подобное послание. Похоже, покойный был совсем один на свете. Поэтому он, консул, берет на себя смелость выразить самое искреннее сочувствие доктору, который — он нимало в том не сомневается — сделал все возможное в сложившихся обстоятельствах.

— Тише, тише, — подталкивали друг друга пассажиры.

Все они прошли через очень трудное испытание, продолжал консул, и кое-кому из пассажиров может показаться, что из уважения к памяти покойного было бы лучше перенести бал с завтрашнего дня на тридцать первое декабря. Но он должен откровенно признаться, что думает иначе и совершенно убежден, что и мистер Галлахер не захотел бы этого. Впрочем, пускай решает большинство. Затем встал доктор и поблагодарил консула и пассажиров за добрые слова, это и впрямь было мучительное время, и он уполномочен капитаном заявить, что было бы весьма желательно, чтобы все праздничные мероприятия были проведены в рождественский вечер, как если бы ничего не случилось. Он, доктор, хочет от себя добавить конфиденциально: капитан чувствует, что пассажиры впали в довольно болезненное состояние духа, и полагает, что им всем будет полезно хорошенько повеселиться на рождественском балу. Затем поднялась жена миссионера и напомнила, что они должны думать не только о себе, организационный комитет постановил устроить детям елку после того, как пассажиры первого класса отобедают, к тому же дети ждут не дождутся, чтобы посмотреть на всех в костюмах, нечестно разочаровывать малышей; она ничуть не меньше прочих чтит память умерших и от души сочувствует всем, у кого на сердце так тяжело, что они и думать не могут о танцах, у нее и самой душа болит, но она считает, что было бы эгоистично поддаваться чувству, от которого никому не станет лучше. Не нужно забывать о малышах. Эта мысль весьма воодушевила пассажиров. Им хотелось поскорее сбросить томительный страх, в течение стольких дней висевший над судном, — они ведь были живы и хотели жить и радоваться, но им мешало чувство, что из благопристойности нужно выказать хоть сколько-нибудь горя. Но если можно сделать то, что в самом деле хочется, к тому же из соображений альтруизма, это меняет дело. И когда консул попросил проголосовать, кто согласен не переносить бал, все, кроме миссис Хэмлин и еще одной старушки, страдавшей ревматизмом, с энтузиазмом подняли руки.

— Большинство высказалось за это предложение, — подвел итог консул, — и я позволю себе поздравить собравшихся с очень разумным решением.

Все уже собирались было расходиться, когда с места поднялся один из плантаторов и сказал, что хочет высказаться. Не кажется ли собранию, что в сложившихся обстоятельствах было бы неплохо пригласить и пассажиров второго класса? На похоронах сегодня все они были вместе. Следом вскочил миссионер и бурно поддержал плантатора: всех их сплотили события последних дней, ибо перед лицом смерти все равны. Тогда к собранию снова обратился консул. Вопрос обсуждался на предыдущем собрании, участники которого высказали мнение, что пассажирам второго класса будет приятнее праздновать Рождество в своем кругу, но жизнь вносит коррективы, и он решительно выступает за то, что прежнее решение необходимо изменить.

— Тише, тише, — раздалось среди пассажиров.

Всех захлестнула волна демократических восторгов, и предложение было встречено горячим одобрением. Расстались они на подъеме, ощущая себя добрыми и милосердными. Потом в курительном салоне все угощали друг друга выпивкой.

Итак, на следующий вечер миссис Хэмлин надела свой маскарадный костюм. У нее не лежала душа к предстоящему веселью, и какое-то время она даже колебалась, не сказаться ли больной. Но ей, конечно, не поверят и сочтут слабонервной, а этого ей не хотелось. Она сшила себе костюм Кармен и, одевшись, не могла побороть тщеславное желание выглядеть как можно ослепительней. Она подкрасила ресницы, положила румяна на щеки. Костюм ей очень шел. Когда пропел рожок и она вошла в зал, все восхищенно замолчали, и это ей польстило. Консул, не упуская случая потешить публику, оделся балериной, и его встретили раскатами утробного смеха. Миссионер и его жена, чувствовавшие себя несколько скованно — впрочем, они были вполне довольны собой, — изображали императора и императрицу из династии Цин. Миссис Линселл нарядилась Коломбиной, постаравшись открыть как можно выше свои стройные ножки. Ее муж изображал арабского шейха, доктор — малайского султана.

К обеду подали шампанское (деньги заранее собирали по подписке), и за трапезой царило оживление. Пароходная компания предоставила хлопушки, выстреливавшие разнообразными бумажными шапками, которые пассажиры немедля водружали себе на головы. Хлопушки выстреливали также серпантином и конфетти, и гости запускали ими друг в друга, многие перебрасывались маленькими воздушными шариками, летавшими по залу. Было шумно, все смеялись, возбужденно разговаривали. Всем было очень весело. Праздник удался на славу, ничего не скажешь. Как только закончился обед, пассажиры перешли в салон, где уже стояла наряженная рождественская елка с горящими свечками, тотчас же открыли двери и впустили детей, завизжавших от восторга, и стали вручать им подарки. Потом начались танцы. Пассажиры второго класса робко стояли на палубе по краям отведенного под танцы круга и изредка приглашали друг друга.

— Я рад, что они с нами, — сказал консул во время танца миссис Хэмлин. — Я убежденный демократ и нахожу, что они ведут себя весьма благоразумно, держась друг друга.

Миссис Хэмлин нигде не видела Прайса и поинтересовалась у одного из пассажиров второго класса, где он.

— Потерян для мира, — последовал ответ. — Мы еще днем уложили его в постель и заперли в каюте.

Консул пригласил ее вновь и, танцуя, острил не переставая. И вдруг она почувствовала, что больше не в силах переносить все это: громыхание любительского оркестра, шуточки консула, оживление танцующих. Она сама не знала, почему веселье этих людей, плывущих на корабле в ночи через пустыню моря, вдруг наполнило ее ужасом. Когда консул наконец отпустил ее, она выскользнула из салона, бросила по сторонам осторожный взгляд, проверяя, не заметил ли кто-нибудь ее бегство, и вышла на палубу. Там она стала тихо пробираться в один укромный уголок, где ее никто не мог бы потревожить. Все тонуло во мраке, но из ближайшего закоулка вдруг донеслись звуки сдавленного смеха, и она приметила Коломбину и малайского султана: миссис Линселл и доктор спешили продолжить флирт, прерванный смертью Галлахера.

Все эти люди с каким-то ожесточением спешили вычеркнуть из памяти всякую мысль о бедном одиноком человеке, так странно угасшем у них на глазах. Он не внушал им ни капли сострадания, скорее вызвал раздражение, нарушив их покой. С жадностью набросились они вновь на жизнь: шутили, флиртовали, сплетничали. Миссис Хэмлин вспомнилось, как консул сказал, что в бумагах умершего не нашлось ни единого письма, ни даже упоминания ни об одном друге, которого бы можно было известить о его смерти, и это показалось ей самым ужасным — горем, от которого болело ее сердце. В человеке, прошедшем по жизни в таком всечасном одиночестве, было что-то таинственное. А ведь подумать только, всего несколько дней назад пышущий здоровьем, как задиристый самец, полный сил и дерзких планов он поднялся на борт судна в Сингапуре. При мысли об этом ее охватила тоска. Священным трепетом отозвались в ее душе слова заупокойной службы: «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цвет, он выходит и опадает…» Год за годом он мечтал, строил планы, страстно любил жизнь, столько хотел сделать, и когда наконец протянул руку, желая… нет, это было слишком горько, рядом с этим все остальные невзгоды казались безделицами. Важна только смерть, тайна смерти. Миссис Хэмлин облокотилась на поручни и стала рассматривать усыпанное звездами небо. Зачем люди сами себя мучают? Пусть плачут о тех, кого любили, смерть всегда ужасна, а остальным, живым, стоит ли растравлять в себе обиду, злость, заноситься, проявлять жестокость? Она вновь подумала о себе, о своем муже, о женщине, которую он так неожиданно полюбил. Он тоже сказал, что за всю жизнь мы бываем счастливы лишь краткие мгновения, а небытие продолжается вечно. Она размышляла долго, сосредоточенно, и вдруг, как молния, пронзающая тьму летней ночи, ум ее озарила мысль, заставившая ее затрепетать от удивления, ибо она поняла о себе что-то важное — она поняла, что у нее в сердце больше нет обиды на мужа и ревности к сопернице. Мысль эта сначала смутно забрезжила на краю сознания, а потом, как утреннее солнце, согрела ей душу отрадным, мягким теплом. Благодаря трагической смерти этого незнакомого ирландца она возвысилась духом и обрела мужество, чтобы принять отчаянное решение. Сердце ее стучало часто, ей не терпелось поскорее привести свою мысль в исполнение. Ее снедала страсть к самопожертвованию.

Музыка смолкла, бал окончился, почти все улеглись, немногие бодрствовавшие нашли себе приют в курительном салоне. Она прошла в каюту, не встретив по дороге ни души. Там она достала бювар и написала мужу письмо:


«Дорогой мой, сегодня Рождество, и я хочу сказать тебе, что мое сердце исполнено самых теплых чувств к вам обоим. Я вела себя глупо и нелепо. Я думаю, мы не должны мешать нашим любимым обретать счастье на их лад, напротив, мы должны любить их так сильно, чтобы не чувствовать себя от этого несчастными. Я хочу, чтобы ты знал: я не ревную тебя ни к одной из радостей, так странно пришедших в твою жизнь. Я больше не испытываю зависти, обиды или мстительного чувства. Не бойся, что я буду несчастна и одинока. Если когда-нибудь ты поймешь, что я нужна тебе, я приму тебя с радостью, не попрекая и не тая недобрых чувств. Я бесконечно благодарна тебе за все те годы счастья и нежности, которые ты подарил мне, и предлагаю тебе в ответ чувство, не связывающее тебя никакими обязательствами и, хочу надеяться, совершенно бескорыстное. Думай обо мне по-доброму и будь счастлив, счастлив, счастлив».


Она поставила подпись и вложила письмо в конверт. Хотя оно не могло уйти раньше, чем из Порт-Саида, ей хотелось поскорее опустить его в почтовый ящик. Так она и сделала. Раздеваясь перед сном, она глянула на себя в зеркало: глаза ее сияли, щеки под румянами горели. Будущее больше не казалось ей пустыней, а дарило надежду. Она скользнула в постель и заснула крепким сном без сновидений.

Принцесса Сентябрина (Пер. Т. Казавчинская)

Сперва у сиамского короля было всего две дочери, и он назвал их Ночка и Денек. Но вскоре королева подарила ему еще двух девочек, и он решил всех четырех назвать в честь времен года: Веснянка, Лето, Осень, Зимка. Когда в положенное время произошло очередное прибавление семейства и королевских дочек стало уже семь, он захотел, чтобы они носили имена семи дней недели. После рождения восьмой он призадумался — не знал, как поступить, пока не вспомнил, что есть еще названия месяцев. Но их всего двенадцать, возражала королева, да и она будет все время путаться — легко ли выучить такое множество имен? Но король оставался тверд — король был человеком очень твердым и, что-нибудь решив, не мог уже решить иначе, как ни тщился. Поэтому он повелел, чтоб его дочки прозывались Январина, Февралина, Марта — все это по-сиамски,[35] разумеется, и так дошел до самой младшей — Августины. Ну а когда на свет явилась следующая, ее, само собой, назвали Сентябриной.

— Теперь у нас осталось про запас всего только три имени: Октябрина, Ноябрина и Декабрина, — сетовала королева, — потом придется начинать сначала.

— Не придется, — возразил король. — По-моему, двенадцати дочерей вполне достаточно для мужчины. Когда у нас родится прелестная малютка Декабрина, я буду вынужден, как это ни прискорбно, отрубить вам голову.

И он горько заплакал — ведь он так любил королеву! И королева тоже опечалилась, она-то знала, как тяжко будет королю, если ему придется отрубить ей голову. И для нее это была бы такая неприятность! Но, к счастью, тревожиться им об этом не пришлось, потом в семье рождались только мальчики, и каждого именовали следующей буквой алфавита, а так как добрались пока всего только до буквы «И», для беспокойства не было причины.

Но так случилось, что у королевских дочек, которым то и дело меняли имена, все время портился характер. Особенно у старших, чьи имена меняли чаще. И лишь у Сентябрины, которая не ведала, что и ее могли бы звать иначе (если, конечно, не считать тех прозвищ, какими ее часто награждали сестры из-за того, что у них портился характер), был кроткий, славный нрав.

У короля Сиама был один обычай, который бы неплохо перенять и нам с вами: в день своего рождения он никогда не принимал, а только раздавал подарки и, видно, делал это с удовольствием, так как нередко сокрушался, что день рождения празднуешь лишь раз в году — ведь и рождаешься всего однажды. А так он потихоньку сплавил все подарки, которые ему когда-то поднесли на свадьбу, и все торжественные адреса, которые ему вручали мэры городов в знак верности сиамского народа, и даже старомодные короны. Как-то раз, когда под рукой у него не нашлось ничего лучшего, он подарил всем дочерям по чудному зелененькому попугайчику в чудесной золотой клетке. Клеток было ровно девять, и на каждой было выгравировано название одного из девяти месяцев. Ах, как гордились принцессы своими попугайчиками! Каждое утро они целый час проводили перед клетками своих любимцев — учили их говорить. И так каждый день, ибо принцессы были характером в отца и, что-нибудь решив, уже не отступали. Вскоре все до одного попугайчики научились говорить «Боже, храни короля» и «Эта Полли — просто прелесть» на семи разных языках — разумеется, восточных. Однажды утром Сентябрина пришла проведать своего попугайчика и увидела, что он лежит бездыханный, задрав кверху лапки. Как же горько она плакала! Никто-никто из фрейлин не мог ее утешить. Чего они только не делали! Она все плакала и плакала, так что в конце концов они побежали к королеве испрашивать совета.

— Все это глупости! — сказала королева. — Оставьте-ка ее без ужина и поскорее уложите спать.

А фрейлинам только того и надо было. Им так хотелось поскорей попасть на вечеринку, что они мигом сунули принцессу в постель и упорхнули. Теперь бедняжка осталась совсем одна и плакала еще горше — уж очень ей хотелось есть! Но тут к ней в комнату влетела маленькая птичка. Принцесса живо вынула изо рта палец и села на кроватке. И тут пичужка запела чудесную песенку об озере в королевском саду, об ивах, которые смотрятся в зеркало вод, и о маленьких рыбках, скользящих меж ветвей в отраженных кронах. Пела она долго, и, когда смолкла, слезы на щечках принцессы совсем высохли, а об ужине она и думать забыла.

— Какая славная песенка! — сказала она.

В ответ пичужка учтиво шаркнула лапкой, ибо натуры артистические учтивы от природы, они испытывают благодарность, когда их ценят по достоинству.

— А хочешь, я буду твоей птичкой вместо попугайчика? — спросила она у принцессы. — Конечно, я не так красива, но голос у меня приятней.

От радости принцесса Сентябрина захлопала в ладоши. Птичка слетела к ней на одеяло и убаюкивала ее пением, пока принцесса не заснула.

Всю ночь певунья оставалась в спальне Сентябрины, а утром не успела та открыть глаза, как птичка подлетела поздороваться. Тут фрейлины как раз внесли подносы с завтраком, и пташка поклевала рисовые зернышки с пальчика принцессы, потом купалась в чайном блюдечке и там же утолила жажду. «Фи! — сказали фрейлины. — Какая невоспитанность, пить воду из своей же ванны!»— «Ах, вы не понимаете художественного темперамента!»— обиделась принцесса. Едва окончив завтракать, пичуга вновь запела, да так чудесно, что фрейлины не находили слов от восхищения, ни разу в жизни им не доводилось слышать ничего подобного, а Сентябрина вся сияла от гордости и счастья.

— Ну, а теперь пойдем-ка познакомимся с моими восемью сестрицами, — сказала она и протянула палец, чтоб птичка села на него, как на шесток. С целой свитой фрейлин принцесса стала обходить дворец, заглядывая к каждой из сестер по очереди. Конечно, начала она со старшей — Январины и постепенно продвигалась к младшей — Августине, ибо не нарушала никогда дворцовый этикет. Пичужка спела каждой из сестер, и это были восемь разных песенок. Зато все попугайчики в ответ твердили как один «Боже, храни короля» и «Эта Полли — просто прелесть». Наконец Сентябрина представила птичку отцу и матери. Они и удивились, и обрадовались.

— Как хорошо, что я отправила тебя в постель без ужина, — сказала королева, — это всегда идет детям на пользу.

— Да эта птичка даже лучше попугайчиков, — похвалил король.

— Небось, вам очень надоели ваши подданные, которые бубнят с утра до вечера «Боже, храни короля» да «Боже, храни короля», а тут еще и дочки тому же научили попугайчиков, — заметила королева.

— Эти слова не могут надоесть, — поправил ее король, — и чувства моих подданных весьма похвальны. А вот «Эта Полли — просто прелесть» мне и в самом деле опостылела.

— Но наши попугайчики, — напомнили принцессы, — рассказывают «Полли» на семи восточных языках!

— Что верно, то верно, — согласился король, — но очень уж они похожи на моих советников, которые твердят одно и то же на семь ладов, а все без толку.

Восемь принцесс, характеры которых пострадали, как я говорил, по уважительной причине, немедленно надулись, и попугайчики нахохлились вслед за хозяйками, и лишь принцесса Сентябрина, заливаясь жаворонком, помчалась по всем комнатам дворца, а маленькая птичка летала у нее над головой кругами и заливалась соловьем, что и понятно, ведь птичку так и звали — соловей.

Прошло дней пять, а может, шесть, и все бы шло по-прежнему, но тут восемь принцесс, посовещавшись, пришли к младшей сестрице в спальню, сели в кружок — конечно, по-восточному, как и положено высочествам Сиама, — и заговорили:

— Бедная наша Сентябрина, нам так тебя жалко, ведь у тебя издох твой чудный попугайчик! Как это, должно быть, грустно — жить без птички! Вот мы и надумали сложиться и купить тебе хорошенького желтенького попочку с зеленой грудкой (принцессам тоже выдают немножко серебра на мелкие расходы).

— Благодарю покорно, зря старались, — ответила она (не слишком вежливо, конечно, но у принцесс Сиама так заведено — они между собою грубоваты). — У меня есть своя комнатная птичка, которая поет мне восхитительные песенки. К чему мне желтый попугайчик?

Тут Январина засопела, и Февралина тоже засопела, за ней и Марта — словом, все восемь засопели, но, разумеется, в порядке старшинства, так что Сентябрина даже спросила:

— У вас что, насморк, вы простужены?

— Послушай, милочка, можно ли говорить, что у тебя есть птичка, если она и прилетает, и улетает, когда вздумается. — Говоря это, они обвели взглядом комнату и так высоко подняли брови, что лбы их превратились в узкие полосочки.

— Сейчас же перестаньте, а то у вас останутся морщины, — заволновалась Сентябрина.

— Позволь полюбопытствовать, а где сейчас твоя домашняя певунья?

— Она в гостях у свекра, — ответила принцесса.

— А почему ты думаешь, что она явится назад?

— Да потому, что она возвращается всегда.

— Послушай доброго совета, милочка, — сказали ей сестрицы. — Нельзя так рисковать. Если тебе еще раз повезет и она все-таки вернется, запрячь-ка ее в клетку и держи. Только тогда ты можешь быть спокойна.

— Но я люблю, когда она летает в комнате.

— Важней всего спокойствие, — поправили ее сестрицы и, укоризненно покачивая головами, поднялись и вышли, оставив Сентябрину в состоянии смятения. Ей стало чудиться, что птички очень долго нет, и непонятно, где она и почему задерживается. А вдруг с ней что-нибудь случилось? Везде так много ястребов, силков и птицеловов и так легко попасть в беду. А может быть, она ее забыла и полюбила петь кому-нибудь другому? Ах, это было бы всего ужасней! Пусть бы она скорее возвратилась, чтоб можно было тотчас посадить ее в пустую клетку, которая как раз стояла наготове, — ее забыли фрейлины в покоях Сентябрины после смерти попугайчика.

И вдруг над самым ухом маленькой принцессы послышалось «туить-туить», и маленькая птичка опустилась на плечо, да так легко, что Сентябрина не заметила ее вначале.

— Я уж не знала, что и думать, — упрекнула певунью принцесса.

— То-то и оно! — ответила та. — Если б я не боялась тебя испугать, то осталась бы ночевать у свекра. Сегодня у него большое общество и, когда я улетала, праздник был в разгаре.

Ах, зря она это сказала! Лучше б ей этого не говорить! У Сентябрины прямо сердце оборвалось от страха. Нет, больше она не станет рисковать. Она протянула руку и крепко обхватила птичку. А та ничуть не испугалась — принцесса часто так ее брала. «Тук-тук», стучало в чашечке ладони птичкино сердечко, и Сентябрине это очень нравилось, да и пичуга радовалась, чувствуя тепло мягкой маленькой ручки. Певунья так привыкла к этому, что ничего не заподозрила, а только очень удивилась, когда принцесса поднесла ее к забытой фрейлинами клетке, сунула туда и быстро затворила дверцу. Вначале она даже клювик не могла открыть от изумления, потом подпрыгнула разок-другой, села на жердочку и спросила:

— Это что, шутка? Что тут смешного?

— Никакая не шутка, — ответила принцесса, — просто мне страшно за тебя. Боюсь, как бы тебя не утащила одна из матушкиных кошек, сегодня ночью они рыскают повсюду. Вот я и решила, что здесь ты будешь в безопасности.

— И зачем королеве столько кошек? — сердито проворчала птичка.

— Но это кошки не простые, а особые, голубоглазые, с изогнутым хвостом! К тому же при дворе положено держать сиамских кошек, это один из атрибутов королевской власти в нашем государстве, если ты понимаешь, что я имею в виду.

— Вот оно что! Но почему ты ничего не объяснила, а сразу засадила меня в клетку? Мне тут совсем не нравится.

— Я бы глаз не могла сомкнуть, если б тебе грозила опасность.

— Ну хорошо, разок я потерплю, но утром выпусти меня, пожалуйста.

Ей подали отличный ужин; поев, она запела, но в середине песни замолчала.

— Сама не знаю, что со мной сегодня, но что-то не поется.

— Ну ничего, иди-ка лучше спать, — утешила ее принцесса.

Маленькая птичка спрятала головку под крыло и тотчас задремала. Принцесса тоже удалилась почивать; на заре она проснулась оттого, что птичка громко запищала:

— Вставай скорее, выпусти меня отсюда! Мне нужно полетать как следует, пока не высохла роса.

— Оставайся-ка лучше там, где есть. У тебя чудесная золотая клетка, ее сделал лучший мастер в королевстве, моему отцу даже пришлось отрубить ему голову — уж очень ему понравилась работа, не мог же он допустить, чтоб у кого-нибудь еще была такая же!

— Ах, выпусти же, выпусти меня! — молила птичка.

— Кормить тебя будут трижды в день, готовить будут мои фрейлины собственноручно, к тому же тебе никто не помешает, ты сможешь петь, сколько душе угодно.

— Выпусти, выпусти меня скорее, — не слушала ее птичка и даже попыталась проскользнуть меж прутьями решетки, но ничего из этого не вышло, сами понимаете. Тогда она стала биться грудью о дверцу, но дверца, разумеется, не поддалась. В эту минуту восемь принцесс пришли проведать Сентябрину и стали наблюдать за птичкой. Они хвалили младшую сестру за то, что та вняла их мудрому совету. Пускай не огорчается — дня через три птичка привыкнет к клетке и даже позабудет, что жила на воле. При них птаха не издала ни звука, но как только они удалились, стала плакать:

— Выпусти, выпусти меня отсюда.

— Не будь глупышкой, — урезонивала ее Сентябрина. — Я посадила тебя в клетку из любви к тебе. Я лучше знаю, что тебе на пользу. Спой-ка мне что-нибудь — получишь сахарных крупинок.

Но птичка лишь прижалась к углу клетки, чтобы глядеть на голубое небо, и за весь день не спела ни единой нотки.

— Что ты все куксишься? — выговаривала Сентябрина. — Спой что-нибудь, все твои печали и развеются.

— Не могу, — ответила птичка. — Чтобы петь, мне нужно видеть небо, рисовое поле, деревья.

— Только-то? Тогда пойдем скорее на прогулку. — И с этими словами Сентябрина подхватила клетку и поспешила к озеру, вокруг которого росли раскидистые ивы. У канавки на краю рисового поля, такого большого, что не виден был другой его конец, она остановилась.

— Мы будем так гулять с тобою каждый день, — сказала принцесса. — Ведь я люблю тебя всем сердцем, я что угодно сделаю, лишь бы ты была счастлива.

— О нет, — грустно ответила птичка. — Деревья, озеро и поле становятся совсем другими, когда глядишь на них через решетку.

Что ж, ничего не поделаешь! Сентябрина отнесла птаху домой и хотела ее накормить, но та ни к чему не притронулась. Это немного испугало Сентябрину, и она стала спрашивать сестер, как быть.

— Не поддавайся, будь тверда, — убеждали ее восемь принцесс.

— Но если она перестанет есть, то умрет!

— И это будет черная неблагодарность! — воскликнули сестрицы и поджали губы. — Ведь ты заботишься не о себе — о ней, и, если она этого не понимает и упрямится, пусть умирает. Это послужит ей уроком. Ты от нее избавишься, и это будет хорошо.

Хотя Сентябрина и не поняла, что в этом хорошего, но ничего им не ответила — их было восемь, а она одна.

— Ну ничего, я думаю, к завтрашнему дню она привыкнет, — только и сказала она.

На следующее утро она, не вставая еще с постели, закричала веселым голосом:

— С добрым утром!

Никто не отозвался. Тогда она кубарем скатилась с кровати, подбежала к клетке и вскрикнула от испуга: ее маленькая птичка лежала на боку, распластав крылышки и закатив глазки; казалось, она мертва. Принцесса отворила дверцу и быстренько достала птаху. Какое счастье — сердечко еще трепетало! У Сентябрины вырвался вздох облегчения.

— Проснись, проснись скорее, птичка, — плакала она, и, когда слезы оросили грудку птички, та открыла глаза и увидала, что решетки больше нет.

— Петь в клетке я не могу, а если я не буду петь, то умру.

— Ну что ж, лети, — ответила принцесса, подавив рыдание. — Я посадила тебя в клетку из любви к тебе. Но я не знала, что могу убить тебя своей любовью. Лети, куда глаза глядят. Летай между деревьями, которые растут у озера, и над коврами рисовых полей. Будь счастлива на свой лад, — я так тебя люблю, что вытерплю и это.

И, распахнув окно, принцесса очень нежно опустила птичку на подоконник. Певунья расправила крылышки.

— Лети и возвращайся, когда вздумаешь, маленькая птичка! Ни за что на свете теперь не посажу я тебя в клетку.

— Не беспокойся, я вернусь к тебе, принцесса, — ответила птичка. — Я люблю тебя и спою тебе все самые лучшие свои песенки. Как бы ни был далек мой путь, я буду возвращаться всякий раз и думать о тебе все время. — Птаха снова отряхнулась: — Ох, я прямо одеревенела!

Взмахнув крылышками, она взмыла в голубое небо, а Сентябрина залилась слезами. Ведь очень трудно любить любимых больше, чем себя, ставить их счастье выше своего! К тому же пташка уже скрылась из виду, и Сентябрине стало очень одиноко. Узнав, что младшая сестрица отпустила свою птичку, восемь принцесс страшно разгневались, стали дразнить ее и уверять, что птичка больше не вернется. Но она все-таки вернулась, уселась на плечо своей принцессы и спела ей чудесные новые песенки, которым выучилась, летая над прекрасными чужими странами. С тех пор Сентябрина всегда держала свое окно открытым, и птичка залетала в комнату, когда хотела. Это возымело самые чудесные последствия: она так выросла и так похорошела, что стала истинной красавицей. И когда она еще подросла, ее взял в жены король Камбоджи — в его столицу она въехала на белом слоне, который вез ее от самого дворца родителей. А ее сестры выросли противными уродинами, и потому, когда пришло время выдавать их замуж, их просватали за советников отца и в приданое дали по кулечку чая и по сиамской кошке.

Тайпан (Пер. А. Кудрявицкий)

Никто лучше него самого не знал, какая он важная персона. Первый человек в крупнейшем во всем Китае филиале могущественной английской фирмы — вот кто он такой. Пробился же наверх он лишь благодаря собственным способностям и сейчас с едва заметной улыбкой вспоминал, каким желторотым юнцом-клерком прибыл в Китай три десятка лет назад. В памяти его вставал маленький скромный родной дом из красного кирпича, один из длинного ряда точно таких же домов в городском предместье под названием Барнс, отчаянно пытавшемся соперничать с великосветскими кварталами, но наводившем на всех лишь уныние и тоску. Он сравнивал тот дом с нынешним своим роскошным каменным особняком с просторными верандами и огромными комнатами — в некоторых из них помещалась контора его фирмы, а в других его собственная резиденция. Подобное сравнение вызывало у него довольную усмешку.

Да, с тех пор много воды утекло. Он вспоминал, как, возвращаясь из колледжа (помнится, то был колледж святого Павла), сидел за чаем после плотного ужина рядом с отцом, матерью и двумя сестрами. К чаю полагался кусок ростбифа, а кроме этого — лишь хлеб с маслом, хотя и в изобилии; в чай же щедро наливалось молоко. Теперь-то он обедал по-другому. К обеду он всегда переодевался. Трапезовал ли он в одиночку или с гостями, за столом ему прислуживало трое лакеев. «Номер первый» из них досконально изучил его вкусы, так что ему никогда не приходилось вникать ни в какие мелочи по хозяйству. Он любил поесть поплотнее, и на обед ему всегда подавали острую закуску, суп, рыбу, овощи, жаркое, сладкий десерт, так что при желании он мог в любой день пригласить кого-нибудь на обед, даже в самый последний момент. Ему нравилось вкушать пищу, и он не видел причин, почему должен питаться хуже, если обедает один, а не с гостями.

Да, он действительно сделал хорошую карьеру. Потому он и не очень хотел возвращаться на родину. В Англии он не был десять лет, отпуска проводил обычно в Японии или в Ванкувере, где можно было не сомневаться, что встретишься со старыми друзьями, служившими на китайском побережье. Чем занимались его родственники, он не знал. Сестры его вышли замуж за людей своего круга, мужья и сыновья их были клерками. У него не было ничего общего с этими людьми, общаться с ними ему было бы скучно. Он поддерживал с ними родственные отношения, посылая им на Рождество отрез красивого шелка, какую-нибудь ажурную вышивку ручной работы или ящик чая. Скупцом назвать его было нельзя — пока жива была его мать, он постоянно ей помогал. По когда подошла пора подумать, не отправиться ли ему на заслуженный отдых, у него не возникло даже мысли вернуться в Англию. Слишком многие делали это — и их ждал печальный конец. Он же намеревался купить себе домик в Шанхае, поблизости от ипподрома. Бридж, гольф и его любимые пони помогут ему прожить остаток жизни не без удовольствия.

Однако уйти на покой он сможет еще не скоро. Лет через пять-шесть Хиггинс уедет на родину, и тогда он станет главой представительства фирмы в Шанхае. Пока же он был доволен своим положением — можно было копить деньги, что невозможно делать в Шанхае, и к тому же наслаждаться жизнью. У теперешнего его места жительства было и еще одно преимущество: здесь он был самым главным человеком в округе, тайпаном, чье слово — закон. Даже консулу приходилось заботиться о том, чтобы не портить с ним отношения. Как-то раз он не сошелся во мнениях с консулом, и именно тому пришлось пойти на попятный. Вспомнив об этом, он грозно выпятил нижнюю челюсть.

Но почти сразу же тайпан улыбнулся — у него ведь было отличнейшее настроение. Он возвращался домой после прекрасного ленча в Гонконгско-Шанхайском банке. Приняли его там превосходно. Еда была высшего класса, да и выпивки хватало. Начал он с пары бокалов коктейля, затем пил отменный сотерн, а напоследок — два стакана портера и хорошо выдержанный бренди; У него было отличное самочувствие. Выйдя на улицу, он решил сделать то, что делал крайне редко: вернуться домой пешком. Носильщики с его портшезом следовали за ним по пятам на случай, если ему заблагорассудится воспользоваться их услугами, однако тайпан наслаждался прогулкой. Вообще слишком редко задает он себе физическую нагрузку. Сейчас он уже слишком отяжелел, чтобы ездить верхом, но почему бы ему все-таки не держать пони? Принюхиваясь к густым ароматам конюшни, он вспоминал о весенних скачках. У него была пара молоденьких жеребцов, на которых он очень надеялся, а один клерк в его конторе оказался прекрасным жокеем (надо проследить, чтобы его не переманили в Шанхай — старик Хиггинс отвалил бы за него кучу денег!). Хорошо бы дать ему два-три раза выступить в состязаниях. Тайпан гордился тем, что его конюшня была лучшей в городе. Он выпятил грудь, как породистый голубь. Какой чудный день! И как здорово жить на белом свете!

У английского кладбища он остановился. Оно содержалось в чистоте и порядке, являя собой верный знак того, что здешнее общество благоденствует. На кладбище тайпана всегда охватывала гордость. Хорошо быть англичанином! Участок, где находилось кладбище, когда-то был приобретен за гроши; теперь же, когда благосостояние города увеличилось, он сильно возрос в цене. Кто-то предложил перенести захоронения в другое место, а участок продать под застройку, но общественное мнение высказалось против этого. Тайпану приятно было думать, что мертвецы английского происхождения покоятся на самом дорогом участке острова. Это служило доказательством того, что есть на свете вещи, которые важнее денег. Сегодня деньги есть, завтра их нет. Когда доходишь до сути вещей (то было любимое выражение тайпана), начинаешь понимать, что деньги — это еще не все.

Он решил идти к своему дому напрямик, через кладбище. По дороге он разглядывал могилы. Они содержались в образцовом порядке, дорожки между ними были прополоты. Все было очень благопристойно. Проходя мимо надгробий, тайпан читал надписи на них. Вот три могилы рядом — капитан барка «Мэри Бакстер» и два его помощника; все трое погибли во время тайфуна 1908 года. Эта трагедия помнилась ему хорошо. Далее — три миссионера с женами и детьми, убитые во время боксерского восстания. Постыдное это было дело! Не то чтобы ему очень уж жаль было миссионеров, но, черт побери, нельзя же было допустить, чтобы эти проклятые китайцы с ними расправились!

Затем тайпан подошел к кресту, выбитое на котором имя он хорошо знал. Славный был парень этот Эдуард Маллок, но спился, бедолага, и умер в двадцать пять лет. Тайпан знал, что подобная судьба постигла многих. Здесь же рядом он заметил еще несколько крестов; на них стояли фамилии людей и даты их жизни. То были мужчины в возрасте двадцати пяти — двадцати семи лет. С ними произошла та же самая история: они приезжали в Китай и здесь огребали такие деньги, каких раньше и в глаза не видели; ребята они были компанейские и никогда не отказывались выпить с каждым, кто им это предлагал. Им не хватало характера, чтобы отказаться. И вот все они здесь, на погосте. Чтобы безнаказанно пить на китайском побережье, надо иметь крепкое здоровье и голову на плечах. Все это было очень грустно, однако тайпан усмехнулся при мыслио том, скольких из этих молодых людей он перепил и отправил в царствие небесное. Кончина одного из них оказалась ему на руку — то был юноша, работавший в одной с ним фирме, на несколько лет старше его и не менее умный, чем он. Если бы он не умер, то неизвестно, кто был бы сейчас тайпаном. Воистину, неисповедимы пути Господни!

Ага, здесь же и маленькая миссис Тёрнер, Вайолет Тёрнер. Хорошенькая была малышка, он крутил с ней роман. Помнится, его просто подкосила ее кончина. Он прочел на могильном камне год ее рождения. Да, сейчас она была бы уже не первой молодости.

Когда он думал обо всех этих переселившихся в мир иной людях, его охватывало чувство удовлетворения. Он превзошел их всех. Они мертвы, а он — жив! Ей-Богу, он их просто обставил! Тайпан охватил взглядом все эти могилы, и на устах его появилась озорная улыбка. Он чуть ли не потер руки.

— Никто никогда не считал меня дураком, — чуть слышно пробормотал он.

Ко всем этим мертвецам он чувствовал снисходительное презрение.

Тайпан шел по дорожке все дальше и вдруг набрел на двух кули, рывших могилу. Он был поражен — никто из англичан вроде бы не умирал.

— Какому еще черту вы могилу роете? — громко спросил он.

Кули даже не взглянули на него; они продолжали копать, стоя в глубокой яме и выбрасывая наверх тяжелые комья. Тайпан уже много лет прожил в Китае, но языка так и не знал. В свое время необязательно было учить этот проклятый язык. Тайпан снова спросил кули по-английски, кому они рыли могилу. Они ничего не поняли и что-то ответили ему на своем языке, после чего он обозвал их невеждами и дураками. Тайпан знал, что у миссис Брум был тяжело болен ребенок. Может, это он умер? Но тайпан обязательно узнал бы об этом; кроме того, могила явно была предназначена не ребенку, а взрослому, причем, очевидно, крупному мужчине. Тайпану стало жутко. Он пожалел, что пошел через кладбище. Поспешив выйти на улицу, он подозвал носильщиков со своим портшезом. Его хорошее настроение вмиг улетучилось, лицо омрачилось. Вернувшись в свою контору, он кликнул лакея «номер два»:

— Послушай-ка, Питерс, кто это у нас в городе помер?

Но Питерс ничего не знал. Тайпан был озадачен. Он вызвал одного из клерков-китайцев и послал его на кладбище узнать у кули, в чем дело, затем начал подписывать накопившиеся бумаги. Клерк вернулся и сказал, что кули ушли и вопросы задавать было некому. Тайпан ощутил смутное раздражение: он не выносил, когда что-то делалось в тайне от него. Ну уж лакей-то его, по крайней мере, должен все знать — он всегда все знает. Тайпан послал за лакеем «номер один», однако выяснилось: тот и слыхом не слыхивал, что в городе кто-то умер.

— Знаю, что никто не умер, — прорычал тайпан. — Но могила-то для кого?

Он велел лакею сходить к китайцу, смотрителю кладбища, и узнать, какого дьявола тот велел рыть могилу, если никто не умер.

— Подай мне только виски с содовой, потом иди, — добавил он, когда лакей был уже в дверях.

Тайпан не мог понять, почему вид той могилы вызвал у него такое беспокойство. Он постарался выбросить из головы мысли об этом. Когда он выпил виски, ему полегчало, и как раз к этому моменту он закончил разбираться с бумагами. Отправившись в спальню, он стал листать «Панч».

Через несколько минут он пойдет в клуб и до обеда сыграет партейку-другую в бридж. Но ему хотелось знать, что расскажет по возвращении лакей. Это бы его успокоило. Так что он стал ждать, пока тот вернется. Вскоре лакей действительно появился и привел с собой смотрителя кладбища.

— Зачем у вас там вырыли могилу? — сразу взял быка за рога тайпан. — Никто ведь не умер.

— Я не рыть могила, — ответил смотритель.

— Черт возьми, как это понимать? Сегодня в полдень два кули рыли там могилу.

Китайцы переглянулись. Потом лакей заявил, что они обошли кладбище, но никакой свежей могилы там нет.

Тайпан с трудом удержал готовые сорваться с языка слова: «Дьявольщина, я же видел ее собственными глазами!»

Но он этого не сказал. Побагровев, он проглотил эти слова. Китайцы глядели на него своими бесстрастными глазами. На мгновение у него захватило дух.

— Ну ладно, проваливайте, — просипел он.

Но только они вышли, как он снова кликнул лакея и, когда тот вошел, до обидного невозмутимый, велел ему подать еще виски. Потом тайпан вытер носовым платком вспотевшее лицо. Стакан к губам он поднес дрожащей рукой. Они могут говорить все, что им угодно, но могилу ту он видел. Да ведь ему до сих пор слышится стук тяжелых комьев земли, которые кули выбрасывали из могилы! Что же все это значит? Он почувствовал, как гулко билось в его груди сердце. Ему было очень не по себе; однако он постарался взять себя в руки. Все это ерунда. Если там нет могилы, значит, она ему привиделась. Самое разумное сейчас — пойти в клуб, если же он встретит там доктора, то попросит его себя осмотреть.

В клубе были все те же люди, и выглядели они все так же. Тайпан не мог понять, почему он ожидал, что на этот раз они будут иными. Такое постоянство успокаивало. Все эти люди привыкли к обществу друг друга, жизнь их катилась по накатанной колее; у каждого постепенно выявлялись какие-нибудь маленькие странности — один, играя в бридж, все время что-то мычал себе под нос, другой поглощал пиво через соломинку для коктейля. Все эти чудачества, до сих пор так раздражавшие тайпана, теперь вызывали у него спасительное ощущение, что ничто не изменилось. Он нуждался в этом ощущении, потому что перед глазами его все еще стояло неотвязное видение разверстой могилы. В бридж на сей раз он играл ужасно, партнер укорял его за промахи, и тайпан вышел из себя. Ему казалось, что окружающие смотрят на него подозрительно. Интересно, что это они увидели в нем такого необычного?

Вдруг он почувствовал, что не в силах оставаться в клубе. По дороге к выходу он заметил доктора, читавшего «Таймс» в библиотеке клуба, но не смог себя заставить к нему подойти.

Ему захотелось самому проверить, существует ли та могила. Сев в свой портшез, он велел нести себя на кладбище. Галлюцинации ведь дважды не повторяются, так ведь? Кроме того, он возьмет с собой смотрителя. Если могилы нет, они ее просто не увидят; если же она существует, он задаст смотрителю такую трепку, что тот запомнит ее на всю жизнь.

Смотрителя на месте, однако, не оказалось. Он ушел и к тому же унес с собой ключи. Убедившись, что не сможет попасть на кладбище, тайпан ощутил внезапную слабость. Он снова сел в портшез и велел носильщикам доставить его домой. Надо бы перед обедом полчасика полежать, отдохнуть. Он до смерти устал — вот в чем дело. Говорят, у людей от переутомления бывают галлюцинации. Когда лакей вошел в его спальню, чтобы помочь ему переодеться к обеду, тайпан с большим трудом заставил себя встать. У него возникло сильное желание в этот вечер не переодеваться вообще, но он сумел перебороть себя: переодеваться к обеду было незыблемым правилом, он делал это каждый день на протяжении вот уже двадцати лет. Не годится нарушать заведенный порядок.

К обеду он велел подать бутылочку шампанского, и вино его немного взбодрило. Потом он приказал лакею принести самого выдержанного бренди. Выпив две рюмки, он почувствовал, что снова стал самим собой. Будь прокляты все эти галлюцинации! Тайпан прошел в бильярдную и отрепетировал пару трудных ударов. Глазомер ему не изменил; значит, все в порядке. Затем тайпан лег в постель и сразу же крепко уснул.

Но вдруг он проснулся. Ему привиделась все та же разверстая могила, которую лениво рыли кули. Он был уверен, что видел их. Нелепо утверждать, что то была галлюцинация, — он же видел все собственными глазами. Тайпан услышал треск колотушки ночного сторожа, совершавшего полуночный обход. Звук этот так резко нарушил ночную тишину, что по коже тайпана пробежали мурашки. Его охватил ужас.

Страх внушал ему бесконечный лабиринт улиц китайского города. Что-то жуткое, кошмарное было в покатых крышах здешних храмов, внутри которых полно изображений гримасничающих и извивающихся чертей. Да и запах там отвратительный, вызывающий у него тошноту. И потом — сами люди. Миллионы этих синеблузых кули, нищих в вонючем тряпье, торговцев и чиновников в длинных черных халатах, сладко улыбающихся, угодливых, невозмутимых. Казалось, они угрожают ему, воздействуют на его психику. Он ненавидит эту страну, Китай. Зачем вообще он сюда приехал? Теперь его охватила паника. Надо отсюда бежать. Он не останется здесь больше не то что на год, даже на месяц. Не нужен ему этот Шанхай!

— Боже мой! — вскричал он. — Если бы только благополучно вернуться в Англию!

Теперь наконец его потянуло на родину. Ежели ему суждено умереть, пусть уж смерть настигнет его в Англии. Как смириться с мыслью, что его похоронят среди могил всех этих желтокожих, косоглазых, ухмыляющихся китайцев?! Он хочет покоиться в родной земле, а не в той могиле, которую он видел сегодня. Не найдет он в ней покоя даже после смерти. Это невозможно! Какая разница, что будут думать о нем окружающие? Пусть думают все, что хотят! Важно лишь одно — убраться отсюда, пока не поздно.

Тайпан встал с постели и написал директору фирмы, что ему стало известно: он серьезно болен. Ему надо дать отставку. Он не может работать ни дня сверх того, что действительно необходимо для фирмы. Ему нужно срочно вернуться на родину.

Наутро письмо это было обнаружено зажатым в руке тайпана, который лежал на полу между письменным столом и креслом. Он был мертв. Труп уже окоченел.

Мэйбл (Пер. А. Кудрявицкий)

Путешествуя по странам Востока, я оказался в Бирме. Там я сел на корабль, направлявшийся в Мандалай, но за пару дней до прибытия, когда судно ночью стало на якорь у какой-то прибрежной деревушки, надумал там сойти. Капитан сказал мне, что в деревушке этой есть прекрасный клуб, где я буду чувствовать себя как дома — там привыкли уже оказывать гостеприимство пассажирам, которых блажь, подобная моей, заставляла покидать свои корабли; секретарь клуба — весьма приятный молодой человек, и мне, может быть, удастся даже сыграть партейку-другую в бридж.

Свободный от всех мирских забот, я сел в одну из запряженных волами повозок, ожидавших у причала, и меня подвезли к зданию клуба. На веранде сидел мужчина. Когда я подошел ближе, он кивнул мне и спросил, буду ли я пить виски с содовой или джин с тоником. Мысль о том, что я, быть может, не захочу пить ничего, очевидно, не пришла ему даже в голову. Все же избрав в итоге более «долгоиграющий» вариант, я присел. Человек, рядом с которым я находился, был высок, худощав, с бронзового оттенка загаром и пышными усами; шорты и рубашка на нем были цвета хаки. Он так и не представился, однако, когда мы с ним некоторое время поболтали, вошел другой мужчина, отрекомендовавшийся секретарем клуба, и поприветствовал моего нового приятеля, назвав его Джорджем.

— Ну как, получил-таки вести от жены? — поинтересовался секретарь.

Глаза Джорджа заблестели.

— Да, с последней почтой пришли письма. Она прекрасно проводит время.

— И просит тебя не беспокоиться?

Джордж негромко хмыкнул, но, если я не ошибся, мне показалось, что изданный им звук очень напоминал всхлип.

— В общем да. Но это легче сказать, чем сделать. Конечно, я знаю: ей нужно развеяться, и я рад, что это ей удается, но для меня пережить все это нелегко. — Он повернулся ко мне: — Видите ли, я первый раз за все время расстался со своей половиной, и без нее чувствую себя, как заблудившийся щенок.

— А долго длится ваш брак?

— Пять минут.

Секретарь клуба рассмеялся:

— Не говори ерунду, Джордж, ты женат уже целых восемь лет.

Мы еще немного поболтали, затем Джордж взглянул на часы, сказал, что ему пора переодеваться к обеду, и вышел. Секретарь наблюдал, как его поглощает ночь, с беззлобной иронической усмешкой.

— Теперь, когда он остался один, мы все время приглашаем его к нам, — сказал мне секретарь. — Он так ужасно подавлен с того самого дня, как его жена уехала в Англию!

— Ей, должно быть, приятно сознавать, что муж до такой степени ей предан.

— О! Мэйбл — удивительная женщина.

Секретарь кликнул боя и велел принести еще выпивки. В этих гостеприимных краях вас не спрашивают, хотите ли вы чего-нибудь, — принято считать, что вы этого хотите. Секретарь расположился в удобном кресле с высокой спинкой и закурил манильскую сигару. После этого он поведал мне историю Джорджа и Мэйбл.

Обручились они, когда Джордж однажды на время отпуска приехал на родину. Когда же пришла пора возвращаться в Бирму, они условились, что она приедет к нему через полгода. Но тут стали возникать всяческие препятствия: сначала умер отец Мэйбл, затем началась война и Джорджа направили в район, где белой женщине жить невозможно, так что прошло целых семь лет, пока Мэйбл получила наконец возможность выехать к жениху. Джордж все приготовил к свадьбе, которая должна была состояться в день приезда его невесты, и отправился в Рангун ее встречать. В то утро, когда судно должно было прибыть в порт, он одолжил моторку и направился к докам. Там он долго мерил шагами пристань.

И тогда вдруг он пал духом. С Мэйбл он не виделся семь лет и забыл даже, как она выглядит. Она казалась ему загадочной незнакомкой. У него засосало под ложечкой, колени начали дрожать. Он этого всего не выдержит! Надо предупредить Мэйбл, что он очень сожалеет, но не может, просто не способен на ней жениться. Однако как мужчине сказать такую вещь девушке, хранившей ему верность семь лет и приехавшей к нему за шесть тысяч миль, чтобы выйти за него замуж? На это у него тоже не хватило бы духа. Джорджа охватило отчаяние. У причала стояло судно, готовившееся к отплытию в Сингапур. Джордж торопливо написал записку Мэйбл и без всякого багажа, с пустыми руками ступил на борт судна. Письмо, которое получила Мэйбл, было примерно таким:


«Дорогая Мэйбл!

Мне неожиданно пришлось уехать по делам. Когда освобожусь — не знаю. Думаю, что тебе лучше всего вернуться в Англию. Мои планы на будущее крайне неопределенны.

Любящий тебя Джордж».


Однако когда он прибыл в Сингапур, там его уже ждала телеграмма:


«Все поняла. Не волнуйся. Люблю. Мэйбл».


Страх сделал Джорджа сообразительным.

— Ей-Богу, она собралась последовать за мной!

Он телеграфировал в контору рангунского пароходства и убедился, что фамилия его невесты числится в списке пассажиров судна, направлявшегося в Сингапур. Времени было в обрез. Джордж вскочил в поезд, отправлявшийся в Бангкок. Однако его не оставляло беспокойство — ей не так уж трудно было бы выяснить, в какой город он уехал, и сесть в следующий поезд. К счастью, из Бангкока на следующий день отплывало в Сайгон французское грузовое судно. Джордж взошел на борт. В Сайгоне он будет в безопасности — ей не придет даже в голову, что он там; если же она все-таки догадается, то ей, надо думать, станет наконец ясно, почему он от нее уехал. Плавание из Бангкока в Сайгон длилось пять дней. Корабль был мал, грязен и совершенно не приспособлен для перевозки пассажиров. Джордж очень обрадовался, когда они наконец причалили. Рикша доставил его к отелю. Как только Джордж расписался в книге посетителей, ему сразу же вручили телеграмму. В ней было лишь два слова:


«Люблю. Мэйбл».


Однако этого оказалось достаточно, чтобы у него выступил холодный пот.

— Когда отходит корабль в Гонконг? — спросил он.

Бегство начинало принимать серьезный оборот. Он высадился в Гонконге, но не рискнул остаться здесь, а направился в Манилу. Но и Манила показалась ему ненадежным местом, и он отбыл в Шанхай. В этом городе тоже было как-то неспокойно; каждый раз, выходя из отеля, он боялся попасть прямо в объятия Мэйбл. Нет, Шанхай не годился. Оставалось лишь отправиться в Иокогаму, что он и сделал. Там в Гранд Отеле его уже ожидала телеграмма:


«Как жаль, что упустила тебя в Маниле. Люблю. Мэйбл».


Джордж, нахмурив брови, изучал судовое расписание. Где же она сейчас? Он вернулся в Шанхай. На этот раз он отправился прямо в клуб и спросил, нет ли ему телеграммы. Ему ее тут же и вручили. Текст гласил:


«Скоро буду. Люблю. Мэйбл».


Ну нет, он не из тех, кого так просто можно сцапать! Джордж уже принял решение. Янцзы — река длинная, на ней попадаются пороги. Он мог еще успеть на последний пароход, отплывавший в сторону Чунцина, а после этого в те края можно было бы попасть только на джонке, что, конечно, немыслимо для женщины, которую к тому же никто не сопровождает. Джордж отправился в Ханькоу, оттуда в Ичан; там он пересел на другой пароход, который, миновав пороги, доставил Джорджа в Чунцин. Но теперь уже он отчаялся и не желал рисковать. В четырех сотнях миль от Чунцина был городок, называвшийся Чен-ту, столица округа Чехуань. Туда можно было попасть лишь по шоссе, вокруг которого окопались разбойники. Да, там наконец он будет в безопасности.

Джордж нанял кули и отправился в путь. Завидев через несколько дней зубчатые стены отдаленного китайского города, он наконец вздохнул с облегчением. С этих стен на закате можно любоваться заснеженными вершинами Тибета. Да, ему в конце концов удастся все же отдохнуть: здесь уж Мэйбл до него не доберется.

Консул оказался его старинным приятелем, и Джордж остановился у него. Он наслаждался привольным житьем в роскошном доме, а самое главное, покоем после отчаянного бегства через всю Азию. Больше всего его радовало чудесное избавление. Недели лениво сменяли одна другую.

Как-то утром консул и Джордж стояли во дворе, разглядывая разные диковины, которые принесли им показать китайцы. Вдруг со стороны главных ворот консульства донесся громкий стук. Швейцар широко распахнул створки — и четверо кули внесли во двор портшез, после чего поставили его на землю. Оттуда вышла Мэйбл. Она была опрятно одета, спокойна и ослепительно хороша. Ничто в ее облике не указывало на то, что она только что перенесла двухнедельное путешествие.

Джордж окаменел. Он был бледен как смерть. Мэйбл шагнула к нему:

— Привет, Джордж. Я так боялась снова не застать тебя на месте!

— Привет, Мэйбл, — еле выговорил он.

Он не знал, что сказать, и стал озираться. Она стояла между ним и дверью и разглядывала его. В ее голубых глазах мелькнула усмешка.

— А ты совсем не изменился, — сказала она. — Мужчина за семь лет может очень опуститься, и я боялась, что ты растолстел и облысел. Я так нервничала! Были бы ужасно, если бы после стольких лет я так и не смогла бы выйти за тебя замуж.

Мэйбл повернулась к хозяину дома.

— Вы консул? — спросила она.

— Да.

— Тогда все в порядке. Я готова выйти за этого человека, как только приму ванну.

Так она и сделала.

В чужом краю (Пер. А. Кудрявицкий)

По натуре я бродяга, однако путешествую не для того, чтобы любоваться внушительными монументами, вызывающими у меня, без всякого преувеличения, самую настоящую скуку, или красивыми пейзажами, от которых быстро устают глаза; нет, я разъезжаю по миру, чтобы знакомиться с людьми. Высокопоставленных я избегаю. Я не потрудился бы перейти улицу, чтобы познакомиться с каким-нибудь президентом или королем; чтобы получить представление о писателе, достаточно внимательно прочесть то, что он пишет, душа же художника глядит на нас с его картин. Но могу признаться, что я как-то проделал конец в целую сотню миль, чтобы побеседовать с одним миссионером, о котором мне рассказывали странные вещи, а в другой раз провел пару недель в ужаснейшем отеле, дабы поближе познакомиться с одним маркером из бильярдной.

Должен сказать, я не удивляюсь, встречая людей любого типа, хотя есть одна разновидность человеческой породы, которая все время попадается на моем пути, но не перестает забавлять и изумлять меня, каждый раз вызывая нечто вроде легкого шока. Разновидность эта — пожилые англичанки, довольно состоятельные, живущие уединенно в самых неожиданных местах, чуть ли не по всему свету. Не удивляйтесь, если услышите, что одна из таких женщин обитает на вилле, расположенной на склоне холма в предместьях маленького итальянского городка, и является единственной англичанкой во всей округе, или если вам скажут, что где-то на отдаленной латиноамериканской фазенде уже много лет проживает некая английская дама. Большим сюрпризом для вас может явиться рассказ о том, что единственным белым обитателем китайского городка является Бог весть почему избравшая его своим местом жительства англичанка, не имеющая никакого отношения к миссионерам, или о том, что другая англичанка живет на одном из островов в южных морях, а третьей принадлежит бунгало на окраине большой деревни в самом сердце острова Ява. Одиноко живется этим женщинам, нет у них друзей, не любят они проявлять гостеприимство. Даже если они месяцами не видели ни единого белого лица, мимо вас они пройдут так, как будто вас и не заметили. Если же вы обратитесь к ним и напомните, что вы их соотечественник, весьма вероятно, что они откажутся даже говорить с вами; если же этого не произойдет, вам предложат стакан чая в серебряном подстаканнике и шотландские ячменные лепешки на тарелке старинного уорчестерского фарфора. Англичанки эти будут вежливо беседовать с вами, как будто принимают гостей в резиденции кентского викария, но после вашего ухода не выкажут ни малейшего желания поддерживать с вами знакомство. Остается лишь удивляться, какой странный инстинкт заставляет этих женщин покидать родных и знакомых, изменять своим привычкам и интересам, избирать местом пребывания чужую страну. Что их там привлекает — романтика или свобода?

Из всех этих англичанок, которых я встречал или только о них слышал (ведь, как я уже говорил, доступ к ним затруднен), наиболее живо встает в моей памяти образ одной почтенной дамы, жившей в Малой Азии.

После утомительного путешествия я прибыл в маленький городок, который намеревался сделать чем-то вроде базового лагеря при восхождении на одну знаменитую горную вершину. Меня проводили к отелю, располагавшемуся у подножия той самой горы. Прибыл я туда посреди ночи, расписался в книге посетителей и поднялся по лестнице к себе в номер. Там было очень холодно; когда я раздевался, меня била дрожь. Вдруг раздался стук в дверь и вошел драгоман.[36]

— Синьора Николини велела вам кланяться, — сказал он.

К моему величайшему удивлению, он протянул мне наполненную горячей водой грелку. Я с превеликой радостью ее взял.

— А кто такая синьора Николини? — поинтересовался я.

— Владелица этой гостиницы, — ответил драгоман.

Я попросил его передать ей мою благодарность, и он удалился. Владелицей этого захудалого отеля в самом сердце Малой Азии была, по-видимому, какая-то пожилая итальянка, и я ожидал чего угодно, но не того, что мне принесут вдруг отличную грелку с горячей водой. Ничто не могло бы мне более потрафить (если бы всем нам не надоела до смерти военная тема, я рассказал бы историю о том, как пятеро мужчин с риском для жизни добывали грелку из подвергавшегося непрерывной бомбежке замка во Фландрии). Поэтому наутро я спросил слугу, нельзя ли мне повидаться с синьорой Николини — мне хотелось лично выразить ей благодарность. В ожидании ее прихода я ломал голову, для каких же целей может служить грелка итальянцам.

Тут вошла сама владелица отеля. Это оказалась невысокая женщина плотного сложения, державшаяся с немалым достоинством; на ней был черный фартук, украшенный кружевами, и маленький черный кружевной чепец. Войдя в комнату, она остановилась и скрестила руки на груди. Вид этой женщины меня удивил — выглядела она точь-в-точь как экономка из богатого английского дома.

— Вы желаете поговорить со мной, сэр?

Она оказалась англичанкой, и по первым же произнесенным ею словам я уловил, что выговор у нее был, как у кокни.[37]

— Мне хочется поблагодарить вас за грелку, — отозвался я, немного смущенный.

— По записи в книге посетителей я смекнула, что вы англичанин, сэр. Я всегда посылаю в номер грелку, если приезжает английский джентльмен.

— Должен сказать, это очень любезно с вашей стороны.

— Я много лет была в услужении у покойного лорда Ормскирка, сэр. Уж он-то никогда не пускался в путешествие без своей любимой грелки. Может, вам нужно что-нибудь еще, сэр?

— Ни в коем случае. Благодарю вас.

Она сделала чинный реверанс и удалилась. Я удивлялся, каким же, черт возьми, образом вышло так, что такая вот смешная старая англичанка стала хозяйкой отеля в Малой Азии. Познакомиться с нею поближе оказалось делом нелегким — она знала свое место (как сама представляла себе его) и потому держала меня на расстоянии. Не зря же она раньше была служанкой в благородной английской семье. Однако я проявил настойчивость и в конце концов склонил ее пригласить меня на чашку чая в ее собственных маленьких апартаментах. Мне удалось выяснить, что когда-то она была горничной некой леди Ормскирк, а синьор Николини (она никогда не называла своего покойного супруга по-другому) служил в том же доме поваром. Синьор Николини был видным мужчиной, и несколько лет у нее с ним царило «полное взаимопонимание». Когда каждый из них накопил достаточную сумму денег, они поженились, уволились со службы и стали подыскивать отель, который можно было бы приобрести. Наконец они купили отель — вот этот самый, его очень расхваливали в рекламном объявлении, — синьор Николини считал, что им приятно будет все время любоваться красотами этого отдаленного уголка земного шара. Все это произошло почти тридцать лет назад, а синьора Николини не было на свете уже пятнадцать лет. Вдова его так и не вернулась в Англию. Я спросил, тоскует ли она по родине.

— Не могу сказать, что мне не хочется побывать дома, хотя бы недолго, — многое там, видать, изменилось. Однако родичам моим не по нутру было, что я вышла за иностранца, и после свадьбы я так с ними и не виделась. Конечно, здесь многое не так, как в Англии, но просто удивительно, как же быстро ко всему привыкаешь! Я в жизни повидала много чего, хотя не знаю, долго ли я смогла бы терпеть лондонскую свистопляску.

Я улыбнулся. То, что она сказала, странным образом не соответствовало ее характеру. Она привыкла соблюдать внешние приличия. Удивительно, что ей удалось прожить три десятка лет в этой дикой, чуть ли не варварской стране, не позволив окружающей обстановке хоть сколько-нибудь на себя повлиять. Хотя я никогда не изучал тюркских языков, а она владела местным диалектом свободно, у меня не было сомнений, что она говорит на нем так же неправильно и с тем же акцентом, как и по-английски. Думаю также, что она осталась, в сущности, исполнительной и чопорной английской горничной, знающей свое место; осталась, несмотря на все превратности судьбы, по той причине, что попросту не умела ничему удивляться. С чем бы ей ни приходилось сталкиваться, она считала, что это в порядке вещей. В каждом человеке, который не был англичанином, она видела чужака, чуть ли не дебила, на умственные способности которого надо всякий раз делать скидку. Челядью она правила деспотично — разве не было ей известно, как старшие слуги в большом доме должны утверждать свою власть над младшими? Поэтому в отеле царили чистота и порядок.

— Делаю все, что могу, — сказала она, когда я поздравил ее с этим. Беседуя со мной, она по обыкновению стояла со сложенными на груди руками. — Конечно, от этих иностранцев не ждешь, что они думают так же, как мы, но, как говорил мне обычно милорд, то, что нам следует делать, Паркер, то, что всем нам следует делать в жизни, — это готовить шедевры кулинарного искусства из обычнейших продуктов.

Однако самый большой сюрприз эта женщина преподнесла мне накануне моего отъезда.

— Очень надеюсь, сэр, что вы не уедете, не взглянув на моих мальчиков.

— Первый раз слышу, что у вас есть дети.

— Они уезжали по делам и только что вернулись. Вы будете удивлены, когда с ними познакомитесь. Я научила их многому из того, что умею сама, так что, когда я отдам Богу душу, они будут управляться с отелем вдвоем.

В этот момент в коридоре появились два высоких смуглых мускулистых парня. Глаза хозяйки засияли от радости. Сыновья подошли к ней, обняли и звучно расцеловали.

— Они не знают английского, сэр, хотя и понимают чуток этот язык. Зато по-турецки говорят, как сами турки, а еще знают греческий и итальянский.

Я пожал руки этим бравым парням; синьора Николини что-то им сказала, и они удалились.

— Что ж, крепкие у вас ребята, синьора, — сказал я. — Должно быть, вы очень ими гордитесь.

— Да, сэр, они оба хорошие мальчики, с самого их рождения у меня не было с ними хлопот. К тому же оба — живые портреты синьора Николини.

— Должен заметить, никому и в голову не придет, что их мать англичанка.

— Если уж на то пошло, я им не мать, сэр. Они только что вернулись от настоящей матери — я послала их к ней справиться, как она поживает.

Могу признаться, что у меня был весьма сконфуженный вид.

— Они — дети синьора Николини от одной гречанки, которая служила раньше в отеле, — пояснила хозяйка. — Раз уж у меня самой не было детей, я усыновила этих.

Я пытался сообразить, что бы мне такое сказать.

— Надеюсь, вам не пришло в голову, сэр, что я в претензии на синьора Николини, — сказала она, выпрямляясь. — Не хочу, чтобы вы так думали. — Она снова сложила на груди руки и с гордостью, достоинством и даже каким-то удовлетворением произнесла заключительную реплику: — Синьор Николини был очень темпераментный мужчина!

Примечания

1

Обедать (нем.).

(обратно)

2

«Германия, Германия превыше всего!» (нем.)

(обратно)

3

«Старый Гейдельберг» (нем.).

(обратно)

4

«Старая дружба» (нем.).

(обратно)

5

Нынешнее название города — Джакарта. (Примеч. перев.)

(обратно)

6

На картах, изданных в нашей стране, остров этот называется Терсди. (Примеч. перев.)

(обратно)

7

Ныне — остров Избавления. (Примеч. перев.)

(обратно)

8

Господин губернатор (франц.).

(обратно)

9

Мсье, что вы будете пить? (франц.)

(обратно)

10

Маленький стаканчик порто? (франц.)

(обратно)

11

Я владелец цирка. Вы посещали… (ломаный франц.)

(обратно)

12

Младший сын моей супруги (франц.).

(обратно)

13

Да, да. Маленький стаканчик порто. Да, да. Не так ли? (франц.)

(обратно)

14

С удовольствием (франц.).

(обратно)

15

Вы понимаете по-французски, мадам? (франц.)

(обратно)

16

Ну что ты за шут, друг мой (франц.).

(обратно)

17

Право же, друг мой (франц.).

(обратно)

18

Моя капусточка (франц.).

(обратно)

19

Это правда (франц.).

(обратно)

20

Мой бедный друг (франц.).

(обратно)

21

Как, мой лейтенант! (франц.)

(обратно)

22

Но послушайте, господин министр (франц.).

(обратно)

23

Мой дорогой мсье (франц.).

(обратно)

24

Мой дорогой (франц.).

(обратно)

25

Послушай, друг мой (франц.).

(обратно)

26

Ну вот (франц.).

(обратно)

27

Ну, скажем (франц.).

(обратно)

28

Гвардия умирает, но не сдается (франц.).

(обратно)

29

Господи! (франц.)

(обратно)

30

Уоллес Алфред Рассел (1823–1913) — английский естествоиспытатель, один из основоположников зоогеографии.

(обратно)

31

Водка из риса или сока пальмы.

(обратно)

32

Название пароходной компании «Peninsular & Occidental Steamship Company».

Тут: название судна.

(обратно)

33

Чинк — презрительная кличка китайца.

(обратно)

34

Кн. Иова, 14 1–2.

(обратно)

35

В научном обиходе этот язык называется тайским. (Примеч. перев.)

(обратно)

36

На Востоке так называют переводчиков и людей, владеющих иностранными языками.

(обратно)

37

Обитатели беднейших лондонских кварталов, простонародье.

(обратно)

Оглавление

  • Сон (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Удачливый художник (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Зимний круиз (Пер. М. Загот)
  • Мастерсон (Пер. М. Загот)
  • Неудавшееся бегство (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Француз Джо (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Немец Гарри (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Брак по расчету (Пер. М. Загот)
  • Нил Макадам (Пер. Н. Васильева)
  • «Р&О»[32] (Пер. Т. Казавчинская)
  • Принцесса Сентябрина (Пер. Т. Казавчинская)
  • Тайпан (Пер. А. Кудрявицкий)
  • Мэйбл (Пер. А. Кудрявицкий)
  • В чужом краю (Пер. А. Кудрявицкий)
  • *** Примечания ***