Сальто ангела [Мод Марен] (fb2) читать онлайн

- Сальто ангела (пер. Н. А. Егорова) (и.с. Мировой бестселлер [Новости]) 875 Кб, 307с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Мод Марен

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мод Марен Сальто ангела

Ах, раз упавши, нет больше спасения,

Если сам Бог ей дарует прощение,

То люди вечно ей не простят…

Травиата

ГЛАВА I

Это маленький самец с низким лбом. Он выше и сильнее меня. Густые брови сходятся на переносице, на верхней губе — темный пушок. Крепкая шея на широких плечах. Он мог бы свалить меня одной пощечиной.

Я должен раздеваться. Он приказал мне это спокойно и уверенно. Много позже я видел опытных клиентов, точно так же уверенных в своей силе, когда они приказывали проституткам раздеться догола. Я оцепенел от ужаса и отрицательно покачал головой. Как мне хотелось в тот момент испариться, исчезнуть, стать невидимкой, лишь бы спастись от этого монстра. Но чуда не произошло. И когда я обрел дар речи, мой голос показался мне чужим и бесцветным:

— Я не хочу этого делать… Это…

— Ты, б… Кончай кривляться, говнюк, ты что, не понимаешь, чем мы будем заниматься с тобой? Давай, подваливай сюда!

Я не «подваливаю». Тогда он подходит и стаскивает с меня одежду. Сначала рубашку, потом брюки и, наконец, трусы. У него сильные руки, и он ничуть не боится сопротивления с моей стороны. Я никогда не дрался ни с одним мальчишкой. В такой ситуации девчонка начала бы, наверное, отбиваться, подняла бы крик, нашла бы способ защитить себя. Но я?

Сам же он не раздевается. Господин и повелитель в том не нуждается. Это не любовь, не нежность, даже не чувственность. Сей порочный субъект знает, чего он хочет.

Никогда еще я не видел столь огромного члена. Непомерно большой для такого возраста. Член взрослого мужчины, сильный, в волосах.

Все запечатлелось с необычайной точностью: его образ остался в моей памяти, и я мог бы его описать до мельчайших деталей. Эту манеру придерживать брюки на слегка согнутых ногах, отсутствие на рубашке нижней пуговицы, которая давным-давно оторвалась, и на ее месте остался пучок ниток, спутанных после многочисленных стирок и глажек.

Следующий приказ мне не совсем понятен. Я должен сосать его член. Стараясь принудить меня к этому, он берет меня за голову, и я наконец неловко выполняю его требование, крепко зажмурив глаза. Я вижу мириады разноцветных звезд, как будто в моей голове взорвался фейерверк. Однако я не теряю способности чувствовать, я вдыхаю отвратительный запах пота плохо вымытого тела, этот запах… этот горьковатый вкус — и тошнота подступает к горлу…

Он толкает меня на кровать. Он хочет, чтобы я продолжал, но это выше моих сил. Со слезами на глазах я отказываюсь. И — верх потрясения! Я чувствую себя виноватым за свой отказ, за свое неумение, за испытанное отвращение. У него такой уверенный вид, что мне кажется странным, что я боюсь. Тогда он меняет тактику. Он переворачивает меня, и я задыхаюсь, лежа на животе, но через несколько секунд прихожу в себя и начинаю выть и защищаться. Он уже нервничает. Он боится, что приход матери помешает его планам. Ведь он готовился к этому насилию. Он думал об этом давно, еще тогда, когда мы вместе занимались математикой. Он должен был думать: вот кто подчинится, ведь он же девчонка, он педик… Он наверняка шутил на эту тему с ребятами из класса, а я ни о чем не подозревал.

Раздраженный, он отступает, и я могу сесть на кровати. Однако он меня не отпускает. Одной рукой он держит меня, лишая возможности двигаться, а другой трясет свой член и объясняет с видом победителя:

— Видишь, как он у меня стоит? Понял? Потрогай его.

Я дотронулся до него первый раз в жизни. Этот член был похож на животное — теплое, вибрирующее, вздрагивающее все чаще и чаще. Вдруг он начал стонать, и я не знал, на что мне смотреть: на его исказившееся лицо или на свою руку, которая скорее подчинялась этому животному, нежели укрощала его. В растерянности я наблюдал этот миг наслаждения. Цвет, запах спермы, сила, с которой она вырвалась… Мое тело по-прежнему было ледяным от ужаса. Мое бедное тело, обнаженное и худое, мой ошеломленный мозг испытывали только ужас и отвращение.

Весь красный, прерывисто дыша, он вытерся привычным жестом и, быстро застегнув брюки, толкнул меня, говоря:

— Одевайся, дурак, и поживей!

Я подчиняюсь и натягиваю на себя одежду. Мне стыдно. Я чувствую себя разбитым. Внезапно меня охватывает страх, что нас могут застигнуть его мать, его отец-полицейский, мои собственные родители, любые взрослые, которые увидят мой позор и осудят меня. У меня трясутся ноги, дрожат плечи, и я никак не могу успокоиться.

Он молча выталкивает меня из своей комнаты. Несколько секунд спустя он кричит, обращаясь к матери:

— Это ты, мам? Мы в столовой.

Мама входит, улыбающаяся, нагруженная покупками. Она говорит о том о сем, о колледже, об играх и еще о чем-то, что я уже не слышу.

Каким образом все может оставаться столь обыденным, когда я только что испытал такое чудовищное потрясение?

В коридоре, уже на пороге, Марк хватает меня за горло и сквозь зубы шепчет угрожающе прямо мне в лицо:

— Никому не слова! Иначе я тебе набью морду. Улавливаешь?

Я шагаю в наступающей темноте, и дорога мне кажется бесконечной. Я ничего не скажу. Никогда, ничего, никому! Кто меня пожалеет? Ведь я опозорен и осквернен. Я убежден, что сильный всегда прав. Он сильнее, а взрослые скорее всего обвинят меня в сообщничестве, даже, может быть, в провокации. Почему бы нет? Порочный, ненормальный, это — я.

В колледже меня будут бить. Я реву заранее, реву, натыкаясь на стены, на деревья, спотыкаясь на тротуаре. Слезы жгут мне глаза, веки опухли. Образ насильника не покидает меня. Я вижу его красную тенниску, его маленькую бычью голову, его черные жесткие волосы, все его волосатое тело, словно сделанное из бетона и источающее электричество. Я его проклинаю. Я его проклинаю за то, что он заставил меня испытать этот ужас насилия, вселил в меня навсегда страх-перед мужчинами.

Мне скоро будет тринадцать лет. Кем же я стану?

Словно в трагическом романе, Луиза умрет в двадцать лет. Она прекрасна в эту последнюю минуту жизни. Тонкое изящное лицо лисички со светлыми глазами.

В комнате с прикрытыми ставнями мелькают какие-то тени, слышатся тихие голоса. Врач, муж, мать с отцом, родственники — целый семейный совет собрался, чтобы решить: жить или умереть этой женщине. Ибо только от них это зависит. Только от них. Врач высказался ясно:

— Если вы не согласитесь на аборт, она умрет. Аборт? В 1938 году? В семье, где есть военные, священники, нотариусы? Наконец раздается резкий непреклонный голос, послушный только воле Божьей:

— Об этом не может быть и речи! Если ребенку суждено жить — он будет жить, если мать должна умереть — она умрет.

Со стен в красивых обоях смотрят семейные портреты и, казалось, одобряют это решение. До блеска начищенная мебель, бархатные кресла, ковры, кружевные скатерки, ряды кастрюль в кухне, все вокруг одобряет принятое решение.

Пьер, муж молодой женщины, не понимает, что происходит с его истекающей кровью женой. Говорят о чахотке, но Луиза умирает не от нее…

Пьер в двадцать девять лет становится вдовцом с умственно неполноценным ребенком на руках, у которого нет будущего, и неизвестно, кому он вообще нужен. Однако ничего не поделаешь.

После погребения молодой матери все расходятся, шепотом обсуждая будущее. Луиза мертва, но ее старшая сестра, одетая в траур, жива. Жюльетта — высокая, красивая, с такими же светлыми, как и у младшей сестры, глазами — свободна.

И снова звучит голос: Жюльетта выйдет замуж за своего деверя. Она должна заменить умершую сестру и воспитывать ее несчастного малыша. Это единственно возможный выход.

Другой голос неуверенно возражает:

— Мне кажется, Жюльетта влюблена… Во всяком случае, за ней ухаживает этот молодой человек… Как же его зовут?..

— Неважно. Он художник, и Жюльетта никогда не попадется в его сети. К тому же у нее очень развито чувство долга…

Как и для Луизы, как и для несчастного младенца, они нашли решение и для Пьера с Жюльеттой. И для меня.

Этот роман, от которого словно веет духом прошлого века, продолжается в провинциальном городе накануне Второй мировой войны. Неважно, что мир должен взорваться, лишь бы в семье все шло по правилам.

Итак, Жюльетта, твое будущее определено. Оно окажется мучительным и трудным… 1939 год — хороший год для брака по расчету. И этот несчастный болезненный ребенок, появившийся из чрева твоей младшей сестры, будет взлелеян тобою. Он этого не знает. Совесть мира, несчастья народов не волнуют его.

Вот ты и замужем, Жюльетта, за человеком, который любил твою сестру и которого любила она. О чем ты думаешь? У тебя нет времени думать. Поезд с солдатами уже ушел, и от этого условного супруга осталось лишь кольцо на твоем пальце. То самое, что носила твоя сестра… Ну что ж, надо жить и ждать возвращения пленного.

Пьер вернулся другим человеком. Он познал колючую проволоку и унижения, он печален и зол, и он будет твоим мужем, отцом твоих детей. Ему необходим реванш в этой жизни. Реванш необходим всей семье. Надо забыть эту драму, надо любить, надо начинать сначала… Все и начинается сначала, но не так, как нужно было бы…

Жюльетта при смерти. Она беременна и думает, что скоро умрет. В этот необыкновенный день врача не могли найти, поскольку город был в полной эйфории б июня 1942 года. Свобода близка, американцы прибывают, и в то же время вокруг пустыня.

Однако Жюльетта не умрет в этой пустыне, словно новая вспышка жизни охватывает ее, и она рожает.

Пьер погружается в черную меланхолию. Он не хочет, не может понять, почему несчастья обрушиваются на него. Новорожденная девочка умирает сразу в этот долгий-долгий день.

Пьер плачет в одиночестве от страшной тоски. Какое проклятье висит над ним?

Жюльетта тяжело дышит, но постепенно успокаивается. Она только что почувствовала смерть совсем близко… Точно Луиза тянула ее за руку.

Семья утешает, обнадеживает, хоронит маленькое существо, и как всегда находится кто-нибудь, кто предсказывает:

— У тебя будут другие…

28 июня 1945 года Жюльетта снова при смерти. Теперь она это чувствует. Врач, склонившийся над ней, бессилен. Пьер слышал, как он произнес какие-то варварские слова: «Кризис эклампсии». Конвульсии, боли, судороги, но Жюльетта борется. Врач говорит:

— Надо попробовать кесарево и освободить ребенка.

Ребенка… Можно ли это назвать ребенком? Ему всего 26 недель, и мало надежды на то, что он выживет.

Тем не менее он освобожден от страданий матери, жертвой которых был и он сам. Он слаб, у него не хватает сил даже на первый крик, и он похож на крошечное неземное существо в своей железной колыбели, слишком большой для него. Жюльетта не умрет. Между двумя судорогами она слышит:

— Это мальчик… — И тут же погружается в благостное беспамятство.

Это мальчик… Он родился в клинике, война кончилась, все хорошо, мир постепенно становится лучше. Отец любуется сыном. Что его беспокоит? Спросит ли он врача? Осмелится ли? Нет. Ребенок просто недоношен, зачем задавать глупые вопросы? К тому же будет ли он еще жить? Окрестим его, настаивает семья. Дадим ему имена мужчин нашей фамилии… Жан, Паскаль, Анри… имена военных, нотариусов, священников… Надо торопиться; если он умрет, то умрет крещеным.

Видели они все? Дедушка, бабушка с материнской стороны, тети и дяди, друзья — заметили они? Спросили себя?

В таинственной глубине гостиной, защищенной плотными шторами, за толстыми стенами дома, что они говорили друг другу тихими голосами?

Может быть, ничего, может быть, они предпочли не обсуждать этот вопрос? Но какой вопрос? Жюльетта будет жить. Пьер, ее муж, заявил о рождении сына, и в актах гражданского состояния записали: Жан Паскаль Анри… Так что за вопрос?

Я — этот вопрос. Но они о том не знают, что бы они ни думали. Я должен выпутываться один. Прежде всего надо выжить, перейти из состояния плода в состояние младенца.

Можно ли меня показывать? Мама меня запеленала, бабушка стала качать, и все умолкли. Долго еще будут молчать по поводу меня. Прилично ли было для отца и матери, столько выстрадавших, для всей семьи, такой почтенной, прилично ли было, спрашиваю я вас, вернуться к чиновнику, ведающему регистрацией актов гражданского состояния, и заявить ему: «Извините, пожалуйста… Не могли бы вы помочь, мы не совсем уверены, что это сын…»

В 1945-м никто не ходил консультироваться с врачами по поводу пола ангелов. О специалистах тогда ничего не знали, не знали, и что такое эндокринология, гормоны и все те вещи, которые создают из пола целую проблему. Тогда все были невеждами и трусами. Наверное, в этом их вина… Наверное, они думали о воле Божьей, которая наказала отца и мать неизвестно за какой грех. А потом каждый сказал себе: «Все устроится». И за эту мысль все ухватились как за спасительную соломинку.

К тому же у ребенка есть член. Недоразвитый, возможно, но мужской. Бесспорно, мужской. Тут нельзя ошибиться.

Итак, Жан Паскаль Анри, ты будешь жить таким, какой ты есть. Смерть слишком свирепствовала до твоего появления на свет. Дьявол слишком преуспел. Ты — Моисей, спасенный из плохого многотомного романа, который предшествовал твоему рождению. Ты будешь жить и ты увидишь… даже если позже, намного позже, в отчаянии ты осмелишься написать своей семье: «Моя драма началась в 1938 году, в тот момент, когда умерла Луиза. Будьте вы прокляты…»

Однако посмотри, Жан Паскаль Анри, ты очень красив. Ты похож на маленького лиса изящной мордочкой, тонкими губами и зелеными глазами. У тебя золотистый взгляд, словно отблеск заходящего солнца, с дикими золотисто-желтыми бликами, странный взгляд. Откуда такой незнакомый взгляд в этой семье?

Непонятно. Я не тот, кого вы хотели, я выживу, но моя жизнь — это сплошная опасность, вечная борьба, которая превратится в войну, а вы мои враги, вы, кто хотел любить меня иного. Я — падший ангел, мечтающий о небесах в глубине ада. Но в один прекрасный день мне нужно будет совершить прыжок и родиться снова, вопреки вам всем и назло вам всем.

Пока что я сын, они так говорят. Они увековечили этот факт, запечатлев его в документах, в регистрационных книгах. Они подписались за меня. У меня есть пол, я выживу, я выйду из этой почтенной клиники почтенного города Руана, где была убита Жанна д'Арк. Сегодня убивают меня.

Сейчас я знаю ужасную историю. Я взрослый, мама показывала мне фотографию:

— Ты видишь, это твоя тетя, моя сестра Луиза. Я ее очень любила, и ты на нее похож…

Она прекрасна, эта Луиза, прекрасна, как те, кто умирает в двадцать лет, прекрасна, как моя мама, которая заняла ее место, воспитывает ее сына и, сажая меня иногда на колени, говорит:

— Кто бы сказал, что ты был такой маленький, такой хрупкий… Мы даже думали, что ты и не мальчик, а ангелочек, упавший с неба слишком рано.

Разве я ангел? У ангелов, конечно, глаза моей мамы, цвета светлой морской воды, глаза из другого мира, в которых мелькает грустная улыбка. У нее взгляд тех, кого коснулась смерть, она говорит: «Мой сын…» — и дает мне мишку. Это мишка бедняков. Он жесткий, он не из того мягкого плюша довоенных времен. Он смотрит на меня своими стеклянными глазами, и я слышу, как папа кричит: «Кто плачет в этом доме?» Что за войну, которой не видно конца, затеяли они оба?

Я люблю тишину. Эту игрушку никто не может у меня отнять. Они старались ее сломать, но у них не получилось. Мама уходит, ее отсутствие наполняет меня тоскою, она сообщает: «Я иду работать» или: «Я иду в банк». Папа объясняет: «Моя жена работает в Банке Франции» — и добавляет: «У моей жены железная рука в бархатной перчатке».

А другие? Что они говорят? Материнский клан пожимает плечами: «Жюльетта вышла замуж по расчету. Это благородная ответственность — выйти замуж за своего деверя с дебильным ребенком. Она много перенесла, у нее при родах умерла дочка, но Бог сжалился над ней и послал ей сына».

Все это становится похоже на проповедь, с ритуальными фразами, с какими-то недоговоренностями; на жертвенные песнопения. У меня есть медвежонок и белая деревянная утка. Есть еще кое-кто, это не игрушка, потому что он живой, но без мыслей и без радостей, он смотрит на меня и не замечает. Это мой сводный брат, его скоро отправят в «специализированный дом», и он заберет свой кошмар с собою. Мне выпала иная доля. Я должен жить вместо него, вместо моей маленькой умершей сестры, вместо моей юной тети, моей первой мамы.

На потолке я увидел мышей, в темноте ночи они бегают над моей головой. Мне страшно, они могут упасть на меня и загрызть… Я живу, как в ссылке, я больше не сплю в маминой комнате, рядом с ее постелью. Другой занял мое место, новый маленький брат. Мне сказали, что я уже большой и должен спать один, в этой крошечной комнате, без солнца. Один и в темноте.

— Мама?

Мне нравится, когда ее нежное лицо склоняется надо мной, мой детский страх проходит. Нет никаких мышей, это просто ночные тени. «Спи, Жан Паскаль Анри. Тебе шесть лет. На улице — сад, деревья, птицы, город, река, море и целый мир, который ждет тебя. Спи, мальчик».

— Мальчики делают пи-пи стоя!

Но я не маленький мальчик. Эта дама в магазине зонтиков сказала тогда моей маме: «Он такой прелестный, что похож на девочку». Я насладился этими словами, словно запрещенным и тонким удовольствием. Я считал себя красавицей, а красный зонтик в витрине казался мне дивным солнцем. Я желал его как сокровище, сокровище из красной крови. Дочь соседки красит ногти таким же красным лаком. Мама покрасила ногти на ее крошечных руках, протянутых к ней, точно лепестки звезд. Она округляет губы сердечком и дует на лак. Едкий запах распространяется вокруг, я тоже протягиваю руки, но мама смеется:

— Мальчикам не красят ногти. Это несправедливо. Она меня наказывает. Я не понимаю их.

— Ты просто крикун. Что за мысль пришла тебе в голову и почему ты так плачешь? Тебе не стыдно? Каролина — девочка, и она может накрасить ногти, чтобы играть во взрослую даму, а ты — нет.

На лице мамы — непреклонность. Она не смотрит на меня, как обычно. Ее тонкие губы делают презрительную гримасу, а взгляд цвета морской волны становится холодным и далеким. Она меня прогоняет? Куда же мне бежать? Жаркое солнце стучит у меня в висках, и я бегу под большое ореховое дерево. Это мое дерево, мое убежище тишины и тени. Мне хотелось бы плакать подобно воде в ручейке, но какой-то камень застрял у меня в горле, и я прерывисто рыдаю. Мне хочется быть другим, как Каролина. Я хочу быть девочкой. Мне хочется надеть платье, такое, как у мамы, это очень красиво. Я ведь хорошенький, я смотрюсь в воду, в зеркало, нахожу себя прелестным, разве они не видят, какой я хорошенький? Дедушка говорит, что я мокрая курица. Директор школы потащила меня во двор, где играют мальчики, но они не обратили на меня внимания. Некоторые меня защищают. Я считаю шары, как мама считает деньги в банке, а мальчики играют. У меня много шаров, красивых, точно жемчужины, но мальчики меня не любят.

— Ты писаешь, как девчонка… Посмотрите, он писает, как девчонка!

В грязных деревянных дверях уборной есть просветы, и в них всегда виднеется чей-нибудь глаз. Шпионят. Уборная — страшное место.

Как же делают другие? Я должен присесть, брюки мне мешают, и я ненавижу делать пи-пи. Я никак не могу понять, почему эта струйка заливает ботинки и не течет иначе. Чтобы остаться чистым, надо раздеться догола или носить платья и легкие трусики из голубого хлопка, легко скользящие по ногам. Если бы только я мог, я никогда бы не ходил в эту вонючую уборную, где так сильно пахнет мочой. Мальчишки следят за мной снаружи, они смеются, толкают меня. Я падаю. Возможно, мученики, о которых говорится в Катехизисе, падали так же, как я, лицом о землю?

Мама приходит в ужас. У меня выбито два зуба. Как раз передних, и еще шишка на голове.

— Кто это сделал?

— Никто. Я упал на тротуар.

Я ничего не скажу. Они ничего не узнают. Они не имеют права знать мою тайну. Я не их сын, я не тот мальчик во втором ряду, повторяющий таблицу умножения детским голоском. Я кто-то, кого никто не знает. Я Существо очень хрупкое, я не люблю бегать, не люблю оловянных солдатиков, не люблю мальчиков в школе, и я не люблю тот маленький кусочек кожи, который свисает у меня между ногами. Лучше бы его у меня не было. Мне хочется бегать и прыгать, не думая о том, что там это есть. Я всегда мечтал, чтобы он исчез. Несколько лет назад я упал с лошади и сильно поранил член. Мне даже не было больно, я, скорее, обрадовался. Он мне совсем не нужен.



Мне не нравится, когда меня заставляют играть в машинки, в оловянных солдатиков, я бы хотел иметь куклу, но об этом я никогда не скажу. Они не заслуживают моей откровенности, потому что они против меня. Они не могут понять, кто я. И что я не отсюда. Я ангел…

Я разложил своих оловянных солдатиков животами вниз, так они изображают разбитую армию. Я качаю своего медвежонка, будто он куколка. А кто может сказать, какой пол у медвежонка?

Дедушка не следит за потрепанной игрушкой с грустными глазами, но за мной он следит недоверчивым взглядом.

— Этот ребенок ничего не ест, он худой как щепка. Жюльетта, его надо откармливать.

Откармливать? Как откармливают гусей? Мой дедушка сошел с ума. Какая муха его укусила, этого кузнеца с волосатыми руками?

— Глотай.

Я отчаянно мотаю головой, передо мной огромная ложка пшеничных хлопьев.

— Глотай. Это тебе поможет окрепнуть. У мальчика должны быть мускулы.

У меня нет мускулов, нет сил, мой желудок сжимается при одной только мысли о еде. Дедушка торжественно заявляет: «Этот ребенок болен, его надо лечить». Он берет воронку для кормежки гусей и старается вставить ее мне в рот через сжатые зубы. Я ощущаю привкус железа, и отвратительная каша начинает меня душить. Зачем они выдумывают все эти пытки?

— Глотай.

Если я позову на помощь маму, она меня спасет. Она меня всегда защищает, но и осуждает за мою слабость.

— Глотай.

Рыбий жир заливается в горло, и меня начинает тошнить. Как же угодить им? Я все делаю не так. Я мокрая курица. На школьном дворе плачет какая-то девочка, прислонившись лбом к цементному столбу. Ее окружили трое ребят в коротких штанишках, они смеются над ней. Они выискивают обидные слова:

— Потаскуха, самая настоящая потаскуха, хуже… Они повторяют это как припев, прыгая вокруг нее. Маленькие агрессивные петухи. Насилие живет в них самих, я это чувствую, и я этого боюсь.

Все мальчишки — насильники, они толкают меня, как в тот день, когда я разбился, они играют в футбол, а я стараюсь, чтобы никто не заметил, что у меня выбиты зубы. Папа влепил мне пощечину за выбитые зубы.

— Кто это сделал?

— Никто, я упал.

Я должен был бы сказать. Для большей убедительности я должен был заплакать, позвать учителя, пусть он увидит, что они со мной сделали. Мой папа — учитель, он всегда проверяет мои тетради и заставляет пересказывать наизусть уроки. Придет день, и я окажусь в его классе, тогда я должен буду стать первым. Первым во всем, самым лучшим. Сын школьного учителя не может ошибаться в согласовании причастий прошедшего времени и не знать дробей или притоков Гаронны.

Я сижу в первом ряду слева. Никто не ищет у меня в голове вшей. Мальчики приняли мое привилегированное положение «сына учителя». Привилегированным оно представляется только в их птичьих мозгах. Отец не спускает с меня глаз, он следит за моей левой рукой. Моя левая рука — это запрещенный инструмент. Я должен писать правой рукой и стараюсь так делать, но у меня какое-то странное раздвоение в голове. Буквы выходят необычные и всегда с наклоном в левую сторону.

— Жан, к доске.

Я обдумываю фразу левой частью головы, а правой рукой нажимаю на мел, который скрипит, сыплется и сопротивляется, как и я сам. Если бы мне разрешили писать левой рукой, у меня был бы аккуратный округлый почерк и получались бы красивые, как на вывесках, буквы, а не эти болезненные каракули, и мой мозг не страдал бы.

В саду за домом, вдали от семейной инквизиции, я играю в серсо левой рукой, я кидаю мяч тоже левой рукой, она у меня ловкая, гибкая и развитая, но они не хотят этого, даже мама — и та не хочет.

Они так много отвергают во мне, что мое собственное «я» должно жить втайне. Когда я один, я делаю только запрещенные вещи, но это они заставили меня чувствовать себя виноватым за собственное существование.

Мама спорит с папой. Между собой они себя называют «мама» и «папа»… и никогда — Жюльетта и Пьер. Они ощущают себя родственниками, но как бы боятся признаться, что они муж и жена, что они любовники, независимые люди.

— Папа, мне нужно с тобой поговорить. Речь идет о моем маленьком брате. Он бегает повсюду, как собачонка, сорвавшаяся с поводка. Мама его ловит. Он голый и выскальзывает из рук, точно червяк. С неизъяснимым отвращением я наблюдаю издали, как они склоняются над животом Франсуа. Я вижу этот живот самца, и его член, намного больший, чем мой, а ему всего два года, тогда как мне девять. Инстинктивно я сжимаю ноги, и что-то вздрагивает у меня внутри. Ловким привычным жестом папа, а он был фельдшером во время войны, оттягивает крайнюю плоть члена своего маленького сына.

Но почему они занимаются этим на глазах у меня? Осмотр прошел удачно. Франсуа уже в штанишках и бежит к своим кубикам и конструкторам. Внезапно я чувствую нависшую надо мной опасность.

— Подойди, Жан.

Голос отца звучит повелительно. Он хочет сделать мне больно. Однако это не его вина, он хочет это сделать, потому что любит меня, но его нежность ужасна, болезненна.

Мама не хочет. Мама не любит девочек, она их терпеть не может, она их презирает. Возможно, она и меня не любит, но она меня защищает, не отдавая себе в этом отчета, вероятно, виноват мой крошечный член, о котором она никогда не говорит. Что касается папы, то он произносит:

— Я не сделаю ему больно, я только попробую… Попробовать? Он хочет до меня дотронуться? Он хочет проделать со мной это? Потянуть мой член, как только что потянул у моего маленького брата?

Крик, вырывающийся из моей души, сильнее меня, он наполняет меня всего и становится истерическим. Боже, я тебя умоляю, если ты существуешь, как сказано в Библии, я умоляю, сделай так, чтобы он ко мне не подходил, я не выдержу, я умру от собственного крика, мне не хватает воздуха, я задыхаюсь, я сейчас разорвусь, исчезну, меня больше не будет.

— Папа, прекрати, я тебе запрещаю делать это.

Мама победила. Чудовище, приближавшееся ко мне, остановилось, и воцарилась тишина. Кровь перестала стучать в висках. Мне было так плохо, так страшно.

Мама всегда побеждает. Во всем. Власть — это она, твердость, деньги, все главные права в нашей семье принадлежат ей. Пьер — из крестьянской семьи, он всего-навсего школьный учитель со скудным заработком.

Она же из добродетельных буржуа, ее окружает буржуазный ореол Банка Франции, где она получает весьма ощутимую зарплату. Она всегда будет подавлять отца, и тем больше, чем сильнее сознает размеры своей жертвы.

На улице прекрасное июньское воскресенье, теплое и ласковое. Здесь, в храме, все темно и исполнено угрозы, под ногами я ощущаю холод камней. В коротких штанишках, с лентой через плечо, гладко причесанный на пробор, я чувствую себя скованно, я прям, как свеча, которую держу в левой руке. Я продвигаюсь по центральному проходу и приближаюсь к алтарю, отсчитывая свои шаги по красному ковру. Цепочка коротких штанишек приближается к цепочке белых платьиц. Я уже вижу ту, что должна разделить со мной просфору, у нее густые черные вьющиеся волосы, гладкое лицо, нежные розовые губы. Внезапно она тихо произносит:

— Нет! Не рядом с ним.

Вся церковь Сен-Илер слышала это, я уверен. Колонны в стиле рококо отразили анафему, некрасивые витражи двадцатого века, неловкая имитация чудесных витражей прошлого, зазвенели от подобного оскорбления.

Я споткнулся о красный ковер, мои ноги запутались в муслиновом платье идущей впереди меня девочки. Я чуть не упал от стыда, ничего не видя перед собой.

Мой Бог, они догадались, они знают, и я чувствую себя больным, и не надо мне первого причастия, у меня нет ничего общего с этим милосердным Богом, который меня изолировал от всех. Эта глупая девчонка рядом со мной посмеивается и отталкивает меня, она не желает, чтобы я находился здесь. В своем белом платье, с одухотворенным лицом, она на самом деле худшая из негодяек. Она хочет рядом с собой мужчину. Настоящего, из тех, кто за школьной стеной хвастает длиной своего члена и соревнуется в знании ругательств. Она хочет проглотить белую просфору в паре с самцом, точно это свадьба, ей не нравятся моя нежная рука, мои слишком тонкие волосы, мой пробор посередине и мои женственные глаза… Я ее ненавижу и умоляю Бога сделать меня таким, как она. Я съедаю белую просфору со святотатством в душе, хотя в тот миг я даже не понимаю смысла этого слова.

Я никогда не вернусь в этот храм, поклялся я во время молитвы.

Отныне я отказываюсь от их театрального посвящения, в коем для меня нет места. Они окропили мою голову водой, когда я был умирающим младенцем, из страха, что иначе я попаду в ад. Год спустя я был окрещен, дабы на меня снизошло благословение небес. За столом они поссорились из-за торта, на котором была фигурка маленького человечка, изображающего меня.

— Детям нужна религиозная мораль, нужно католическое воспитание.

Так говорит мама и снимает маленького человечка, чтобы разрезать сладкое белое тесто. Папа ударяет кулаком по столу:

— Глупости! Мальчик не нуждается в этих пошлостях. Ему пора поступать в колледж. Вступительный экзамен в шестой класс важнее всех этих кривляний. Ему необходимо светское воспитание. Ты его сделала больным своими религиозными предрассудками.

Да, я болен, и любое испытание в моей жизни заканчивается болезнью. Я перенес корь после ссоры с мальчишками в подготовительном классе, подхватил туберкулезную палочку, когда меня впервые за руку притащили в мужскую школу. А потом, после моего первого причастия, я подцепил свинку, именно об этом они сейчас говорят и спорят. Им нет никакого дела до моей первой публичной драмы в общественной жизни, до моего замешательства на красном ковре, до моего первого афронта перед Богом, до того, что эта девчонка наплевала на меня.

— По твоей вине он не сдаст экзамен. Он даже не знает, как правильно написать «на штурм».

— «На штурм» — «на» пишется отдельно, маленький кретин…

— Несколько дней назад я вынужден был ударить его линейкой по рукам. «Месье» не знал ничего о Каролингах и еще меньше — о Робеспьере.

Пришел врач. Он осматривает мое горло, у меня очень болят уши, мне мешают обширные опухоли за ушами. Я слышу щелчок замка его большого чемоданчика, слышу, как он говорит родителям, что лучше болеть свинкой в моем возрасте… Намек мне непонятен. Я лежу в темной комнате, меня всего трясет, у меня лихорадка, мне кажется, что стены сближаются и потолок начинает меня душить. Будто в подвале, куда однажды меня запирал отец. Я не помню за что, да и он тоже не помнит. Сейчас я слышу его голос:

— Ну что, мой котик, не сдавайся. Малыш Рири, тебе лучше?

Меня зовут Жан Паскаль Анри, и родители дали мне нежное прозвище Рири.

Сегодня папа очень ласков наперекор маме. Это потому что я заболел из-за церкви, а он без устали следит за своим хилым ребенком, дабы тот перешел без проблем в шестой класс. В области социальной жизни для отца существует только успех в учебе. Я начал читать раньше других, ему хочется, чтобы я был самым лучшим учеником в школе. Он говорит, что Франции нужны инженеры. Таким образом, мне не дадут классического образования. Он настаивает, чтобы я учил немецкий, ибо новая война неизбежна. Я выучу только этот язык — пусть это будет подготовкой к реваншу. Чтобы выдержать вступительный экзамен в колледж, в сей новый мир почти взрослых, я должен подчиняться приказам отца и отречься от всего, что я люблю. Например, от пения. У меня нежный девчачий голос, удивляющий мою учительницу музыки. Она доставила мне огромное удовольствие, позволив петь солистом раз в неделю. Я стою отдельно от остальных, и наконец я стал существом не таким, как все, у меня кристально чистый голос, а другие могут только бормотать в хоре. Я на возвышении, а они внизу.

Однако вскоре я потеряю этот звонкий детский голос и заговорю баритоном, как все мужчины. Пока я болею, мой голос меняется и звуки грубеют. Я теряю свою музыку, а мама утверждает:

— Это тебе поможет возмужать. Ты уже вытянулся, ты скоро будешь «линять». Когда ты выздоровеешь, мы пойдем к парикмахеру, надо тебя постричь.

— Мама! Мне хотелось бы играть на рояле. Смогу я в колледже играть?

— В колледже ты будешь заниматься спортом, как все остальные. Рояль требует времени и денег. Это хорошо для девочек…

Просто наказание какое-то; это хорошо для девочек, то — для мальчиков, но все плохо для меня.

Я сдал экзамен. Мы пошли все вместе, нас подгонял отец. Постучали в двери колледжа Фонтенель. В огромном зале мы сидим на приличном расстоянии друг от друга, надо заполнить экзаменационный листок: вверху слева написать фамилию, имя, дату рождения — 28 июня 1945 года. Основные события моей жизни часто происходят в июне. Я чуть не провалил математику. Дьявольский экзамен, нужно рассчитать количество кресел, занятых в театральном зале, и количество рядов и кресел, не занятых и т. д.

Итак, я сдал экзамен. Меня приняли вторым, это даже записано в журнале. Второй. Номер два. Почему же я всегда иду под номером два? Мне кажется, что я никогда не догоню того, кто внутри меня, а он мог бы занять первое место.

Каникулы, свобода, одиночество на берегу Атлантического океана. Я смотрю на волны, но не иду купаться, я боюсь воды. Однажды меня бросили в воду, это было давно… Меня бросили, как щенка, думая, что я выплыву сам. С тех пор я боюсь воды. Я боюсь колдуньи Белоснежки, боюсь занятий в колледже, боюсь любых столкновений, я чувствую войну, настоящую, которая уже начинается…

У меня не будет больше родительской защиты, она кончилась вместе со школой. Я научился писать стоя. У меня теперь хорошо получается. Для мамы это был вопрос первостепенной важности, хотя она об этом никогда не говорила. Похоже, будущее принадлежит тем, кто писает стоя. И будущее, и определенная уверенность. Над теми, кто писает, высоко подняв голову, виднеющуюся поверх створок дверей уборных, никто не смеется. Но невозможно полностью укрыться от косых взглядов, «от громко высказанных удивлений или насмешливых сравнений. Каким окажется это будущее в сентябре?

Сегодня начинаются занятия в колледже. Я вхожу в шестой класс и сразу понимаю, кто здесь «хозяева». Выстроившись в линейку, ханжески послушные, стоят они, зажав портфели между ногами, выставив вперед ширинку, у одних грязную и вызывающую, у других элегантную и безупречную. Они источают одинаковый запах, они не замедлят проявить свою силу, свою хитрость, свою мужскую низость. Ведь именно для этого они здесь. Для того, чтобы изучать географию и победителей, математику и пол ангелов. Чтобы бессвязно бормотать поэмы, вопить на гимнастике, дрожать над непристойными картинками, драться, плеваться после первой сигареты и оценивать взглядом груди девочек. Они меня стесняют. Однако я должен разыгрывать ту же карту. Но моя карта — фальшива. Они об этом сразу догадываются, у них на это нюх. Я любуюсь своим отражением в зеркалах, в витринах магазинов, в лужах, оставленных осенним дождем. Зеркало… мое любимое зеркало… но о чем тебя спросить? Я нахожу себя красивым, но это женская красота. Наслаждаясь своим отражением, я осмеливаюсь посмотреть на себя как на женщину.

Все ушли… Беатрис, наша служанка, крупная нормандка с голубыми глазами и рыжими волосами, обладательница пышной груди и мощных бедер, пошла на рынок. Мама уехала за покупками… Тонкая, элегантная, с прозрачно-голубыми глазами, в платье цвета незабудок она ушла под руку с отцом. Папа в строгом сером костюме с галстуком. Братья уехали с ними. Я остался в доме один.

В маминой комнате мебель очень простая: большая деревенская кровать и традиционный зеркальный шкаф. В ободряющей тишине временного одиночества я замираю перед этим шкафом. Зеркало отражает образ нескладного мальчишки, какой я и есть на самом деле, на правом колене ранка, покрытая корочкой, которую я иногда расчесываю, не давая ране затянуться… Медленное заживление ранки меня зачаровывает. Я срываю корку. Ранка начинает кровоточить. Я морщусь и любуюсь чистотой царапины. Она заживет тогда, когда я захочу: ничтожная власть над непослушным мне телом. За зеркалом хранятся сокровища, которые меня притягивают. Страшно и прекрасно… Платья мамы. Ее белье, ее бюстгальтеры, чулки, весь этот аромат женщины, чудесный и недоступный.

Я дрожу от страха, что меня застанут. Прислушиваюсь, открываю дверь шкафа, которая издает легкий скрип — знак предупреждения… То, что я делаю, — страшный грех и очень опасно. От этого мое желание еще сильнее, еще непреодолимее. Дрожа, я выбираю лифчик, комбинацию, трусики, чулки, платье… В последний момент я добавляю пояс с подвязками, раньше я о нем не знал. Кучка моей одежды на коврике у кровати кажется чем-то неприличным, вульгарным, грубым рядом с нежным, полным неги шелком. Бархатистые чулки ласкают мои ноги…

Все на мне сидит не так, как надо, Я не обращаю внимания на нелепость пустого лифчика на моем худеньком теле. Я сажусь, чтобы пристегнуть к поясу чулки… платье струится, точно пена. Мама любит все оттенки синего цвета. Я весь в голубом, в аквамариновом. Туфли мне велики, и я, позируя, слегка покачиваюсь перед зеркалом.

Теперь я настоящий, первый раз в жизни. Мне делается страшно.

Неведомая сила, которая привела меня в эту комнату и управляла мною, подсказывает, что именно сейчас я превращаюсь в самого себя, что я похож на маму и что я — это немножечко она. Проходят долгие мгновения, столь существенные в моей жизни. Моя хрупкость становится понятной, тонкость черт моего лица — очевидной. Наконец-то я рассматриваю себя изнутри, и внутренний образ соответствует внешнему. Я это ощущаю очень сильно, я бледнею и хватаюсь за собственное отражение, чтобы от смятения чувств не упасть в обморок.

А если кто-нибудь войдет?

Волнуясь, я снимаю мамины вещи, складываю их, разглаживаю и возвращаю на место до следующего раза. Теперь, когда я открыл это редкое удовольствие, я буду часто в нем нуждаться. Отныне со страхом и нетерпением я начну ждать выходных, когда вся семья покидает дом, чтобы предаться своему тайному счастью. Наконец-то мне ясно, что я переступил фантастическую черту. Я нарушил закон, еще не зная какой, но очень важный. Меня охватывает дрожь. Женский образ четко обозначился и занял подобающее ему место. Я полюбил себя.


ГЛАВА II

«Кто хочет, тот может» — таков девиз на фронтоне колледжа. Надпись на немецком языке придает этому призыву еще более императивный тон: «Тот, кто хочет, — может». Я не боролся за получение первого места, я сел в последнем ряду около окна с чувством легкого унижения, оттого что попал в шестой «М»… Это современное отделение, наименее престижное. Те, кто учит латынь, французский, — они в «А», они интеллектуалы. У них другие книги, один только латинский словарь Гаффьо таких размеров, что не влезает в портфель, и уже это придает им особую значительность. Они изучают духовные материи и мертвые языки. Отец считает это бесполезным занятием. Он прагматик, неверующий, с легким коммунистическим уклоном. Он решил, что его «мокрая курица» будет осваивать математику и технические науки. Так он укрепляет свой преподавательский авторитет. Однако даже не поговорив со мной, без всякой просьбы с моей стороны, он освободил меня от гимнастики.

Преподаватель гимнастики не любит «освобожденных». Это всегда подозрительно, когда освобождают от физических упражнений. Он осматривает меня с головы до пят и спрашивает:

— Тебе не нравится спорт?

Я отвечаю, как учил отец, что у меня слабое здоровье. Я перечисляю по пальцам все свои болезни. Я их пересчитываю, чтобы подавить страх и не покраснеть. Этот маленький коренастый футболист со свистком на шее, в полосатых носках, меня презирает. Но только бы он меня не заставлял… Я боюсь раздевалок, где мальчишки скидывают с себя одежду, крича и толкаясь. Я боюсь карабкаться по веревке, потому что у меня слишком слабые руки, боюсь прыгать через «коня», боюсь баскетбольного мяча, чересчур жесткого. Я играю только каучуковыми мячиками, они мягкие и легко прыгают, когда их ударяешь о стену во дворе, будто курица клюет хлебные крошки.

— Иди сядь там.

Он отсылает меня пренебрежительным жестом, и я с облегчением вздыхаю. Книги — вот мое убежище. В моем распоряжении вся Зеленая Библиотека — и я получаю первые премии по истории, по математике, по всем предметам. Я занимаюсь без устали, чтобы продраться сквозь джунгли начального класса и быть везде первым. Я хочу быть усидчивым, одиноким, молчаливым, скрытным, недоступным. У меня нет выбора, шутки окружающих не вызывают у меня смеха. Я чувствую себя более взрослым, не таким, как остальные. Я размышляю о мире и о себе и живу в этой странной атмосфере, словно в ссылке. Мне кажется, что другие ребята не похожи на меня. То немногое, что я о себе знаю, и упорное молчание семьи по поводу моего детского члена, который так и не растет, вынуждают меня думать только о себе, разговаривать только с самим собою и порождают во мне страх перед себе подобными.

То, что я не могу жить среди девочек, представляется мне страшной несправедливостью. Но, видимо, все предопределено Богом и Он решил предать меня отчаянию. Я стараюсь найти хоть какой-то выход из этого положения. По субботам, скрываясь от всех в комнате матери, я получаю удовольствие от своих игр. Отец гордится мной, а он именно этого и хочет, но мама… я ее люблю и боюсь. Возможно, с ней я чувствую себя еще более одиноким. По всей вероятности, она еще ждет от меня чего-то другого. И зачем только меня вынули из окровавленного чрева этой прекрасной женщины? Она ведь еще не закончила свою работу, и я не был готов. Мы должны были или умереть вместе, или родить и родиться вместе, но позже.

Тогда бы я вышел той же дорогой, что и другие, нормальным путем, через нежное и влажное влагалище. Я бы издал первый крик при столкновении с миром и представил бы миру девичий орган, перламутрово-розовый. У меня была бы эта глубокая и таинственная раковина, которую скрывают, как сокровище. Я бы мог оказаться девочкой, Бриджит, — в нее я сейчас влюблен. Она полна желания, у нее крепкое тело, густые волосы, ее груди, словно острые иголки, приподнимаютлегкую кофточку, и у нее есть уверенность, что однажды она раздвинет ноги без всякого стыда.

Я бы хотел быть и собой, и ею. Я ее люблю и отчаянно люблю себя, наслаждаясь этим скрытым счастьем. Я существо двуполое, я ангел, я всегда протягиваю руки, чтобы обнять невидимого близнеца, которого мне недостает. Но пока я еще столького не знаю! Я страдаю, будто какой-нибудь автомат, без сознания и без мысли. Но сейчас я нахожусь в привилегированном положении детства, вдали от настоящих потрясений, и окружен любовью, хотя и требовательной, но все же близких мне людей, а главное, моей мамы.

Бриджит… Моя первая свободная и импульсивная любовь. Бриджит — первое существо, которое меня притягивает к себе за пределами учебы и семьи. Я выбрал ее абсолютно свободно, я ею любуюсь, потому что она гладкая, сильная, плотная, у нее есть все то, чего не хватает мне. Она несостоявшийся мальчик, но вполне нормальная девочка. Она — воплощение того, чем не могу быть я, и я никогда не осмелюсь до нее дотронуться. Это был месяц любви, пережитый внутри меня. Я хожу за ней, стараюсь привлечь ее внимание, но на большее я не способен.

Мне двенадцать лет, я маленький мальчик-девочка, влюбленный в девочку с мальчишескими повадками. У нее есть право играть в мальчишку. Я слежу за ней, когда она лазит по деревьям, катается на роликовых коньках. Один день в шортах, другой день в желтом платье, излучая нарождающуюся женственность. Ее ли это вина? Я начинаю ненавидеть свою маму. Странный яд тайно разъедает все мое существо. Я восстаю против ее мужского авторитета, против знаменитой «железной руки в бархатной перчатке», как говорит папа.

Бриджит смеется надо мной. Она не видит во мне мальчика, у нее уже есть опыт общения с мужским полом. Я же… я же не знаю, что я для нее. Ее смех разрывает мое сердце. Она забрасывает ноги на стену, запрокидывает голову, розовея от усилий, и продолжает смеяться, заметив мое восхищение. На ее месте я бы задохнулся. Она делает колесо прямо на тротуаре, опираясь руками о землю, не боясь ни камней, ни царапин. Она призывает меня сделать то же самое. Я отрицательно качаю головой. Мне кажется, всю жизнь я буду вот так же качать головой. Как на уроке гимнастики, я — всегда «освобожденный». Общее молчание. Всегда молчание, мир тишины — это мой мир.

Отец похлопывает меня по затылку:

— Хорошо, сынок.

Я перехожу в пятый класс в ореоле отличных отметок. Теперь я сижу во втором ряду, но больше ничего не меняется. Моя первая любовь остается воспоминанием. Последние каникулы в Лот у дедушки с отцовской стороны — забытый рай. Виноградники, где хорошо прятаться, растянувшись на теплой земле, кукурузные поля, заросший лес, где можно плутать в лабиринтах ветвей, река, бегущая по камням и наполняющая воздух звенящей прохладой. А собака с добрыми глазами, соучастница моих таинственных прогулок! Я люблю эти места, дикие, но спасительные. И только громоподобный, с неповторимым акцентом, голос дедушки терроризировал меня. Этот кузнец, хлопающий всех по спине, для которого я по-прежнему несчастная мокрая курица, вынуждал меня покинуть мои укрытия и приниматься заеду.

Но все это ничто в сравнении с испытаниями, которые меня ожидали. Ежедневными испытаниями. За лето мои сверстники подросли, возмужали, им по тринадцать или четырнадцать лет. Передо мною два крепких затылка, за мной — двое юных усачей. Они перебирают под столом ногами, как нетерпеливые жеребята. Я чувствую себя в окружении злобных диких зверей.

На сей раз мне не удастся избежать зачета по гимнастике. Меня освободят от тяжелых видов спорта, от стадиона, от соревнований, но не от этого: вытянуть руки, прогнуться, встать, вдохнуть, выдохнуть, три-четыре…

Мы в большой часовне колледжа, превращенной в зал культа физических упражнений. Я слишком хрупок. Пожилой преподаватель ограничивается тем, что считает, задавая ритм нашим движениям, и просит три секунды прыгать на месте.

— Что вы делаете, Марен? Вас не просили превращаться в каучук. Из вас получилась бы прекрасная балерина, но гимнастика требует не только гибкости, а еще и силы, Марен… Не гните свою стрекозиную талию, больше силы! Втяните живот, распрямите плечи… три-четыре!

Он ворчит, но он и восхищен в то же время. Он говорит во всеуслышание, что никогда не видел подобной гибкости у мальчика.

У меня, наверное, другие хрящи… Я могу гнуться, сворачивать свое тело, делать шпагат, словно настоящая танцовщица, тогда как другие мальчики на это неспособны, им мешают их развитые мускулы и слишком крепкие суставы. Они мне немного завидуют, и эта зависть мне кажется странной. Завидовать девичьему телу, которое может существовать лишь изредка, в тишине маминой комнаты и в тепле материнского гардероба, как в коконе.

Ужас! Темно, почти ничего не видно. Нас выстроили в коридоре, в одних трусах, класс за классом. Нам нужно пройти обязательный медицинский осмотр. Я дрожу, рубашка прилипает к телу, я стараюсь прикрыть свои слишком выпуклые груди. Они у меня иногда чешутся, будто скрытая женственность хочет вырваться наружу.

Ужас! Теснота, запах пота и общее стеснение всех мальчишек… Некоторые ухмыляются и делают вид, что кашляют. Другие смотрят по сторонам, скрестив руки на не очень свежих трусах. Хвастуны с выпяченной грудью, хлюпики, шутники, толстые мерзляки. Вызывают одного за другим…

Те, кто уже освободился, с облегчением вздыхают и, проходя мимо, шепчут: «Она хорошая баба, врач»; «Раздевайтесь догола перед мадам»; «Осторожней с яйцами, парни…». Я его знаю, того, кто сказал эту фразу, подкрепляя ее соответствующим жестом. Марк и еще один мальчик из нашего класса — моя первая попытка подружиться. Его отец — инспектор полиции. Этот сын полицейского очень силен в математике, и я даже начинаю уступать ему первенство. Я хожу к нему иногда с трудными заданиями. Он способный. Марк брюнет, как большинство итальянцев, в нем ощущается природная сила, его родители иммигранты. Марк нравится мне больше, чем другие, но задания по математике служат мне предлогом, чтобы выйти из дома, ибо там я чувствую себя несчастным. Я так говорю, и я так думаю. Я даже разыграл целый спектакль, перед классом, нарисовав картину очень строгой семьи, где никто не интересуется мною: ни добрая толстая Беатрис, занятая всегда моим дебильным братом, ни моя мать, которая меня ненавидит, ни отец, который только просматривает мои отметки, ни дедушка с материнской стороны, непримиримый школьный директор, произносящий высокопарные речи — дети ни за что не станут к нему обращаться. Мой дедушка… Это он решил, что Луизе, моей тете, на которую я так похож, следует умереть. Мелкий чиновник, радикал до мозга костей, такой педант, что каждое воскресенье приносит один и тот же яблочный торт и считает, что весна начинается 21 марта, независимо от того, идет ли дождь, дует ли ветер или падает снег. Именно он решил, что я мальчик.

Итак, я несчастлив дома. В классе меня немного жалеют, но сегодня никто мне не поможет. Ужас охватывает меня все больше и больше, по мере того как я приближаюсь к кабинету врача. «Следующий» вот-вот будет относиться ко мне… Я вхожу.

— Раздевайся.

В комнате холодно и темно. В одном углу за черной занавеской рентгеновский аппарат, в другом — весы и ростомер.

— Ну, что же ты, раздевайся!

Мои руки вцепились в резинку трусиков и слегка дрожат. Холодный пот выступил на лбу, горло перехватило. Этой женщины я боюсь больше, чем своего отца в тот день, когда он хотел силком осмотреть мой член. Она до меня не дотронется! От страха я почти не вижу ее лица, оно расплывается, как на плохой фотографии.

С трусиками в руке я бросаюсь по первому приказу за спасительное стекло рентгеновского аппарата, послушно прижимаю подбородок к груди и слышу вердикт:

— Следы туберкулеза.

Меня взвешивают, измеряют рост, находят, что для своего роста я слишком худ. Без предупреждения врач протягивает руку к моему животу, я отскакиваю со стоном, она смотрит на меня удивленно и строго. Это полная женщина с пухлыми руками.

Ее руки с аккуратными ногтями еще протянуты ко мне:

— Что с тобой? Подойди, глупый. Как тогда я не разрешил отцу, я и теперь не допущу, чтобы кто-то прикоснулся к моему атрофированному члену. Мне двенадцать лет, и — это все более и более очевидно — моя маленькая трубочка совсем не похожа на член, который положено иметь мальчикам моего возраста. Размером он с половину мизинца и кажется здесь лишним, вроде опухоли на девичьем безволосом лобке.

Я ору так громко, что в цепочке учеников за дверью поднимается шум. Моя истерика вызывает всеобщее веселье. Я слышу комментарии и взрывы смеха, однако страх и отвращение сильней стыда. Эта женщина не прикоснется ко мне.

Я победил, она больше никогда не осмелится.

Как я оделся, как вышел и добрался до угла около окна, плакал ли я и какая сила помогла мне выдержать взгляды окружающих, я не знаю. Сила слабых, конечно. Покорность раба после истерики. Отныне я хуже занимаюсь. Страх и тоска охватывают меня и побеждают стремление к школьным успехам.

Все меняется, а я остаюсь таким же, такой же. Я по-прежнему предаюсь одиноким удовольствиям по субботам, но быстро слетаю с вершины пирамиды лучших учеников в классе. В это время мы переехали в новый дом. Нет больше сада, нет соседей за забором, нет и забора.

Теперь у нас квартира из пяти комнат на последнем этаже большого здания на берегу Сены. Дивный вид на Руан, на набережную и корабли открывается из наших окон. Моряки, девушки, прогуливающиеся по набережной, запах порта и крики чаек… Мечты, другая вселенная, чарующая и опасная. У меня такое впечатление, что я нахожусь на пороге мира.

В доме есть лифт, на каждом этаже полно детей, с улицы доносится шум. Новый дом построен на руинах возле сгоревшего порта. Это серьезная перемена в жизни. Я стараюсь найти друзей. Люсьен, сын директора школы, и Марк — сын полицейского, этот итальянец, способный к математике. Он пришел к нам под предлогом помочь мне. Родителям это не понравилось, но они согласились в надежде, что я вновь займу первые места во время весеннего семестра.

Сегодня я иду к нему. Это уже не в первый раз. Мы сражаемся в шахматы, он стратег, я же играю скорее инстинктивно… Мы повторяем теоремы и решаем алгебраические задачи.

Он живет в обычном современном доме, их квартира на первом этаже налево. Благодаря его отцу там есть телефон. Служебный телефон. У них есть и телевизор, в те годы — редкость, особенно для провинции. На стенах — картины на библейские сюжеты, в каждой комнате над каждой кроватью — распятие.

Я вхожу в комнату, он закрывает дверь и дважды поворачивает ключ, у него какой-то странный вид, я ничего не понимаю. Его мать ушла за покупками. Итальянская мама, всегда занятая готовкой. Моя мама, проводив меня, ушла после классических рекомендаций быть серьезными и хорошо заниматься.

Он еще держится за ключ, поглядывая на меня с хитроватым видом, и вдруг я понимаю. Я пока не знаю точно, что я понял, но я почувствовал опасность. И все же я не сделал ни одного протестующего жеста, ни одного шага в направлении двери, я не искал никакого выхода. Это был час, когда солнце садилось за городом, когда булочники продавали свою последнюю выпечку, мелкие чиновники сходились у стойки за стаканчиком «Перно», а служащие шли в пивные. Час, когда нотариусы запирают свои несгораемые шкафы, а хозяйки чистят овощи для супа, время последних дневных обязанностей, кормежки младенцев, час, когда продавцы закрывают свои лавки, парикмахеры заканчивают последние укладки, а вечерние газеты распространяют запах свежей краски. Происшествия: Жан Паскаль Анри, этот маленький самец сейчас тебя изнасилует. Кто меня спросил однажды о моем первом мужчине? Все. Все меня спрашивали.

Так вот, моим первым мужчиной был подросток четырнадцати лет, выше и сильнее меня. Именно он заставил меня встать на колени. Помнит ли он об этом? Я хочу напомнить ему его собственный стыд и мой. Пусть он наконец узнает, что я никому ничего не сказал, ни единого слова. Отвращение, насилие и боль я проглотил как отравленное семя. Это воспоминание всегда со мной, и всегда мне от него становится тошно.

Изнасилование в тишине пустой квартиры, за закрытой дверью. Все было подготовлено — и предлог, и западня. Он понял, что может это сделать и что он будет, первый, кто раздавит меня, унизит на всю жизнь, демонстрируя мне смешное могущество отвратительной юношеской возмужалости, вынудит стать рабом и молча погибать от страха и полного падения. Все мое тело помнит об этом, мое двойственное тело мальчика и девочки. Одно воспоминание о его лице — для меня настоящая пытка. Даже спустя столько лет все мое существо проклинает его и ненавидит.

И только позже, много позже приходит забвение.

Наступает ночь. Я иду по набережной, мимо кораблей. Широко открытым ртом ловлю морской воздух, который ночной ветер доносит до города. Мне хочется вымыться изнутри и снаружи, хочется, чтобы ветер подхватил меня и погрузил в темную воду. Если бы я так не боялся, я бы поплыл, уцепился бы за один из этих сверкающих огнями кораблей и исчез бы навсегда. Какой-то матрос толкает меня, даже не замечая этого. Ведь я на их территории, там, где бары для матросов и проституток.

Я поднимаю глаза и вижу свой балкон на девятом этаже. Нужно подняться по лестнице, пересечь лужайку, окружающую дом, пройти мимо соседских ребят, играющих там, и добраться до лифта…

Убежать я не могу. И тогда я бросаюсь к дому, нарочно тяжело дыша и ни на кого не глядя, проношусь по холлу, отделанному искусственным мрамором, и оказываюсь в лифте. Стены там выкрашены в бледно-зеленый цвет — блеклый и гнетущий.

Если отец в гараже чинит свою машину, то он меня заметит. Беглый взгляд в сторону гаража меня успокаивает. Там пусто и темно. Только поблескивает буфер семейной «аренды». Значит, отец дома. Лифт ждет меня. Я боюсь, чтобы отец не увидел во мне что-то странное, я даже точно не знаю что, какой-то знак моей вины, поскольку это все-таки моя вина, и вина страшная. Я мог бы бить себя в грудь, упасть на колени, но где найти такого исповедника?

Зеркало в лифте отражает мое измученное лицо. Я приглаживаю волосы, привожу в порядок одежду, но я не в силах изменить свой взгляд, и он меня предаст. Вот я и на девятом. Коридор, дверь, ключ в замке, и мой крестный путь начинается. Беатрис в кухне. Ее широкая спина покачивается в такт миксеру. Она готовит суп. Бесконечный суп или вечное картофельное пюре. Пахнет жареной телячьей печенкой и приправами. Мне все это отвратительно. Беатрис напевает арию то ли из «Кармен», то ли из «Мадам Баттерфляй», то ли еще из какой-то оперы. У нее всегда в голове вертятся оперные рулады. Это ее страсть.

В столовой Франсуа играет на ковре с разноцветными кубиками. Он один. Обычно я играю с ним или немножко пристаю к нему. Ему только пять лет, и он похож на куклу. Я его люблю, и вместе с тем он меня раздражает. Но сегодня вечером он мне безразличен. Я нахожусь в другом мире, в мире загнанных и виноватых. На цыпочках прохожу по коридору, стараясь, чтобы меня не услышал отец из своего кабинета, где он занят чтением.

— А, вот и ты! Мама еще не вернулась. Вы хорошо позанимались у твоего товарища?

Он не прислушивается к ответу, да и не получает его. Мои глаза полны слез, они вот-вот потекут по моим бледным щекам, но отец уже вернулся к своей книге. По заголовку я вижу, что это опять военная история… Война — страсть отца.

В этом доме у всех свои пристрастия. У служанки — опера, у мамы — Банк Франции, а у папы — война.

Он ждет, что война вновь начнется. Он предсказал это, он изучает предыдущие войны в ожидании новой. Он упоен историей, рассказывает мне о разных народах, судит государственных политиков, точно сам наделен властью.

Он не замечает ни моих слез, ни моей помятой физиономии. Я могу исчезнуть в своей комнате, закрыться и погрузиться в чтение комиксов, чтобы хоть как-то успокоиться. Ничего другого я делать не в состоянии. Мне хочется пойти в ванную и освободиться от запаха, который прилип к моей коже, но «ванну не принимают в семь часов вечера». Меня заподозрят в чем-то неладном, зададут тысячу вопросов. Значит, я останусь грязным и вонючим до завтрашнего утра. С этим ощущением я должен буду ужинать, спать целую ночь. Семь часов. Мама только что пришла, она меня не ищет, она не целует своих детей ни вечером, возвращаясь с работы, ни утром, уходя в банк. Мы с Франсуа имеем право только на рассеянный традиционный поцелуй перед сном. Это обычай, это даже не привычка.

Четверть восьмого. Беатрис накрыла стол в большой кухне, где вся мебель желтого цвета: шкафы, столы, стулья. В лучах заходящего солнца желтый цвет на фоне белых стен становится особенно ярким, люди и вещи приобретают неестественные очертания.

Я сажусь на свое место, спиной к окну и к балкону, выходящему на город и на сверкающий огнями порт. За моей спиной как бы открытка Руана: храм, дома, корабли, Сена и на первом плане — набережная. Отец сидит слева от меня, напротив меня Беатрис наливает суп, рядом с ней — Франсуа, а напротив него — мама.

Тарелка дымится передо мною, синяя каемка отмечает уровень налитого супа, но я не в состоянии есть.

— Ешь!

Мама всегда говорит: «Ешь!» Она это делает машинально, потому что у меня плохой аппетит и еда для меня — настоящее испытание, а сегодня вечером — просто пытка. От этого противного ежедневного супа — смешанная традиция семей из Керси, Кореза и Нормандии — меня сегодня тошнит. Я проглатываю первую ложку себе в наказание, чтобы она сожгла мое оскверненное горло. Однако я не смогу проглотить кусок печенки, красновато-коричневый, политый соусом.

Но самое главное, что никто не обращает на меня внимания. У них завязался спор, обычный спор, начинающийся с переезда каких-нибудь знакомых в новую квартиру и кончающийся либо семейной ссорой, либо политическими дебатами. Эти двое не любят, они только терпят друг друга. Я никогда не видел, чтобы они целовались. Они говорят сейчас о Морисе, которого нам хотят возвратить из дома для слабоумных детей. Отец с горечью замечает:

— Твой папаша опять придет в воскресенье со своим яблочным тортом надоедать нам. Ему плевать на своего внука, а ведь это все-таки его внук. Старик не имеет права не интересоваться им.

— Он не забывает про него, он получил социальную помощь…

— Получил! Он орал, что не даст ни одного су на этого ребенка. У твоей семьи полно денег, но они, конечно, презирают таких людей, как я. Ничтожный учитель! Я живу на государственное жалованье, что может быть позорнее? Я сын кузнеца, ну и что? Не все могут стать нотариусами, как твой брат. Еще один такой же… Негодяй!

— Ну, довольно, не заходи далеко.

Ее тон сух и угрожающ. Отец умолкает.

Пока отец не переходит на ругательства, она позволяет ему говорить, не слушая его, но, как только он произносит оскорбительные слова, она ту же его прерывает, будто внезапно включается какая-то машина.

Итак, мой дебильный сводный брат Морис снова вернется к нам, со всеми своими проблемами и бессвязной болтовней. За десять лет он побывал в четырех или

пяти домах для слабоумных. Ему тоже нет места в этом мире. Грубый, непредсказуемый, он — одна из навязчивых идей моего отца, наверное, предвестница тех, которые придут ему в голову позже. Этот неудавшийся ребенок напоминает ему о несчастье с его первой женой и о долге его второй жены. Я плохо во всем этом разбираюсь, но я прекрасно сознаю, что мои мелкие сексуальные проблемы находятся где-то далеко на заднем плане.

Наступает час информационной передачи по радио, и разговор переходит на тему новой войны. Отец атакует по каждому поводу. Любитель поесть, он бросается на свою тарелку, как в атаку; бывший репатриированный пленный, он нападает на де Голля, генерала, который никогда не был на войне. Франция вновь зовет де Голля!.. Франции нужен де Голль! У них только одно на языке, точно он спаситель мира, этот двухметровый военный в своей неизменной фуражке. Пусть они нас оставят в покое. Главное — независимость, Алжир требует независимости, и это его право и наш долг. Боже мой, чего они хотят? Войны?

Мама молчит. Алжир ее не интересует. Назначения в Банке Франции ей кажутся гораздо более важным событием.

После Алжира и де Голля обсуждаются другие темы — депутат, папин товарищ, военный врач, помогавший ему, его культурные и политические симпатии и так далее.

Раньше у меня был отец. Он водил меня в школу, следил за моими успехами, защищал меня от внешнего мира, но теперь он отворачивается от меня. Я сам не знаю, когда это случилось, но у него что-то изменилось в голове.

Я начинаю его ненавидеть, этого типа весом в центнер, бывшего чемпиона по регби, который теперь сутулится в свои 45 лет. Он, ворча, листает страницы «Франс обсерватёр» и «Экспресс». Утром он уходит, надев берет, если погода ветреная, — средний француз в старом пиджаке и старых брюках, с портфелем учителя и с громогласными речами диссидента. У него были проблемы с академической инспекцией, за ним стали больше наблюдать, поскольку его философия — полукоммунистическая, полупужадистская — плохо влияет на учеников.

Заканчивая свое нытье, он жалуется, что у него болит шея, или голова, или живот, или еще что-нибудь.

С некоторых пор он без конца посещает врачей. Последний врач, к которому он обращался, живет в нашем доме. Меня посылают за ним очень часто, слишком часто, чтобы я мог поверить в реальность его физического страдания. Мама только пожимает плечами, глядя на россыпь пилюль, а врач, имеющий несчастье быть не только нашим соседом, но и сыном друга моего отца, в бессилии опускает руки, как только видит меня на пороге своей квартиры.

Комедия… — читаю я во взгляде мамы. Я убегаю в свою комнату, низко опустив голову. Там я один, этот день был только моим. Эта была моя жизнь, и она никого не интересовала. Сегодня я еще защищен стенами с голубыми обоями, но завтра надо будет прийти в класс как обычно, словно бы страх не переполняет все мое существо.

Он не посмотрел на меня. Я не знаю, избегает ли он этого или ему все равно. В невнятном шуме класса, решающего геометрическую задачу, мой сосед по парте начинает приставать ко мне:

— Ну, как? Ты видел Бриджит? Правда, что ты ее зажал в лифте, чтобы поцеловать?

Этот дурак мне говорит о нормальной любви, стараясь в то же время списать у меня задание под тем предлогом, что ему нужна резинка. Ему наплевать на меня. Я не свожу глаз с затылка своего агрессора, сидящего на три ряда впереди меня, и молча оскорбляю его: «Сын потаскухи». Сосед толкает меня локтем, он хочет услышать то, чего никогда не было.

— Ну что, ты ее уже? Да или нет?

Я отвечаю «да», но вижу, что он мне не верит, и он прав. Уже давно я покончил с этой идиллией, которая никогда и не существовала. Смешной разрыв. Она внизу, во дворе дома, я наверху, на балконе девятого этажа. Полная сил, в голубых джинсах, она изображает клоуна среди мальчишек, встряхивает гривой густых черных волос и прыгает. Я же один и, обращаясь к горизонту, заявляю: «Я покидаю тебя». По радио Далида поет: «В день, когда будет идти дождь, мы станем с тобою самыми богатыми в мире».

Луч солнца упал на мою тетрадь, где нарисован прямоугольный параллелепипед и рассчитаны его площадь и объем.

На потолке я вижу комочки жевательной резинки, преподаватель математики, проходя мимо нас и оставляя за собой легкий запах сигарет «Голуаз», начинает собирать тетради. У меня украли мою точилку в виде земного шара с Южным полюсом. Во рту у меня вкус ватермановских чернил. Жизнь продолжается среди мальчишек, этих ложных братьев моей расы. Я их ненавижу, я лишен любви. В это лето мы не поедем на каникулы к дедушке, он сжег все мосты. Я посещаю замки Луары с мальчиками из колледжа. Мы едем в душном автобусе. Я путаю замок Шамбор с… да, в общем, мне наплевать на эти французские сады. Я считаю свои первые карманные деньги. Мальчишки дразнят девчонок. Три дня спустя мы высаживаемся на площади церкви Сен-Север. Мы похожи на запыленный багаж. В глазах отца я замечаю какой-то странный отблеск.

Мама пожимает плечами:

— У твоего папы всегда что-нибудь болит. Сейчас он жалуется на позвонки. У месье головокружение.

Каждое воскресенье мы ездим на нашей «аронде» на пикники в лес Эссар или Бротон. От воскресенья к воскресенью уходит лето. Отец ведет машину, вцепившись в руль и напряженно вытянувшись:

— В один прекрасный день мы попадем в аварию, это точно, мы все погибнем, и ты будешь рада.

— Прекрати говорить глупости, ты же не сумасшедший.

На заднем сиденье Морис — он вернулся из интерната, Франсуа, жующий печенье, и посередине — я. Мы не очень хорошо понимаем этот новый спор между родителями: один говорит, что он на краю смерти, а другая смеется в ответ. Нам страшно. Чисто детский инстинкт подсказывает нам, в том числе даже Морису, который едва знает алфавит, что здесь таится какая-то опасность. Я слежу за рулем, и мне кажется, что, если я буду смотреть на него все время, ничего плохого не произойдет. Ничего и не происходит. Все как обычно: комары, яйца вкрутую и жареный цыпленок.

Мама расстилает скатерть в клетку и опускается на колени, чтобы подать нам завтрак. Франсуа валяется на листьях, а потом бежит показать нам муравья, который его укусил. Он единственный, кто чувствует себя хорошо. Единственный нормальный в этой семье. Я стою, прислонившись к дереву, и слышу, как они все еще спорят. Их ссора становится серьезной.

— Ты злишься на меня… я знаю, что ты злишься, мама, после той истории с вызовом… какая глупость!

— Это не глупость. Они считают, что ты опасен для детей. Сначала они тебя отстранят от работы, а кончится тем, что выгонят окончательно.

— Так просто учителя не выгнать… И потом, меня не отстранят в начале учебного года, я возьму отпуск по болезни.

— Ты хочешь опередить события, да? Ты предпочитаешь сказаться больным и сидеть дома, чем посмотреть правде в глаза. Ты боишься ответственности, вот в чем правда.

— Я? Боюсь ответственности? Это уж слишком. Может быть, это ты уехала в тридцать девятом на войну, может быть, это ты была в плену?

— Не вижу никакой связи. И не забудь, что, если бы не помощь того немецкого полковника, фон как его там, с тобой бы поступили, как со всеми остальными. Ты бы остался за решеткой до сорок пятого года, а вместо этого…

— Ну, давай, скажи же… Я знаю, что ты меня считаешь неудачником.

— Хватит, папа, здесь дети. Иди прогуляйся, это тебя успокоит.

— Слишком просто… слишком легко. Знаешь, что я скоро сделаю? Я взлечу на воздух и исчезну, и ты наконец будешь свободна.

— Ну, давай, продолжай меня шантажировать.

— Прекрасно! Я уйду с Франсуа. Ты этого хочешь? А ты останешься вдовой, хорошо? Без твоего обожаемого малыша, без этого твоего спасательного круга.

Я не осмеливаюсь повернуться и посмотреть на них, но я понимаю одно: жалеть надо маму. Это ей нужна помощь, я не люблю своего отца за то зло, которым он угрожает, — он хочет умереть с моим маленьким братом и тем отомстить маме. Оставить ее одну с Морисом и со мной. С детьми, у которых полно проблем: у одного нет разума, у другого — пола. Вот в чем заключается его месть. Это как если бы он ей говорил: «Оставь себе дебила, которого родила твоя сестра, и этого бесполого, которого ты сделала сама. Вы обе виноваты, я здесь ни при чем, я от них отказываюсь».

Не все мне ясно в это тяжелое воскресенье, я о чем-то догадываюсь, но как-то смутно. Мне понадобятся годы, чтобы понять. Однако простое понимание сути вещей не может залечить такие раны.

Напрасно я искал веселья, я нигде его не нахожу. Удовольствия либо слишком незначительны, либо их вовсе нет. Если бы я стал их считать, что бы у меня получилось? Партия в пинг-понг в подвале дома. Я хорошо играю, у меня быстрая реакция, и я легко выигрываю. Вот одна скрытая радость. Я играю в шахматы и тоже выигрываю, это еще одна мимолетная радость.

И гудки кораблей. Они для меня — настоящая каждодневная радость, они наполняют мою душу надеждой. Я часто брожу по набережной, мечтаю стать моряком, капитаном дальнего плавания, мечтаю бороздить моря — это будут путешествия в страну одиночества и свободы.

Я воображаю мир, в котором не существует разницы между девочками и мальчиками, в котором нет родителей, там у меня не было бы прошлого, не было бы страха, не было бы упреков. Здесь, на набережной, я играю в мелкого дельца, чтобы иметь возможность подняться на корабль, ступить на палубу, вдохнуть особый запах корабельных снастей, мазута и заглянуть в глубину трюма. В нашем доме на каждом этаже живут моряки, они используют ребят, чтобы вынести незаметно магнитофон или радиоприемник, это сделка простая. Какой-нибудь моряк зовет меня:

— Парень, видишь там корабль? Поднимись туда и тащи мне вон тот ящик.

Эти жулики нам ничего не платят. Но это неважно, поскольку ребята готовы драться за право подняться на корабль и побыть немножко настоящим морским волком. Мне очень хотелось бы стать моряком, но это занятие не для девочек. А я все больше и больше чувствую себя девочкой. И все больше отдаляюсь от ребят из колледжа.



Накануне нового учебного года мама потащила меня по магазинам. Услужливый продавец протягивает мне голубые брюки и блейзер. У парикмахера я борюсь изо всех сил за то, чтобы мне оставили волосы подлинней. Я становлюсь кокетливым и очень забочусь о своей внешности, пусть мужской на первый взгляд.

Но каждую субботу во второй половине дня в опустевшей квартире я как обычно упиваюсь своим перевоплощением. Это мое женское дыхание, кусочек моей нормальной жизни. Однако заниматься этим мне становится все трудней: в нашей новой квартире все на виду, не так, как в доме моего детства. Вечный страх, что меня застанут врасплох. Навязчивая идея отца превращается в кошмар: «Из тебя мы сделаем инженера, техника — будущее за этим, сынок!»

Он все еще в отпуске, и я не знаю почему. Сгорбленный, с землистым лицом, он блуждает по квартире, бесконечно жалуясь на воображаемые недуги, переделывая мир, негодуя на де Голля, на положение в Алжире. Каждый раз он хочет начать историю с нуля, ожидая при этом новой войны. Кажется, что ему нужен всеобщий хаос, всеобщее самоубийство, чтобы в них потопить свое отчаяние. Меланхолия, говорит врач, за которым я иду вновь, и вновь по поводу очередного отцовского недомогания. Теперь это называется отеком Квинке. Где-то он вычитал про подобную болезнь, временами он жалуется на головокружение и боли в шее. Ему кажется, что шея у него распухает и он задыхается. Мама ограничивается тем, что называет его бездельником, не способным зарабатывать деньги, и удаляется в обнадеживающий мир Банка Франции. Там все на своем месте, там царит серьезная атмосфера компетентности. Я воображаю себе, как она пересчитывает золотые слитки и монеты, пачки бумажных денег со всей страны.

— Привет!

Он натолкнулся на меня в первый же день. Вот он снова передо мной, еще более высокий, мужественный мускулистый месье со взглядом соблазнителя из фото-романов. Это Марк, мой мучитель. Насильник оказывается со мной и в четвертом классе, где атмосфера вообще повергает меня в панику. Тридцать крепких парней, к тому же сильных в математике, да еще он.

Я отвечаю «привет», глядя в сторону, и судорожно сжимаю кожаную ручку своего нового портфеля, но Марк уже прошел. Его фамилия стоит впереди моей, потому что она начинается на «Б». По тону, каким он ответил: «Здесь!» во время первой переклички, по твердому голосу и беззаботному виду я догадываюсь, что он решил выбиться в лидеры. Он рассказывает о своем отце-полицейском, чтобы поразить новеньких. Он рассуждает о науке, я же ненавижу колледж и, наверное, буду плохо учиться в этом году.

Я очень вырос за год, но моя талия остается слишком тонкой, а ноги — слишком худыми. Я не умею садиться как они, я не хочу быть инженером, мне наплевать, что Франции нужны мужчины, как говорит папа, умелые техники, как говорит наш преподаватель, «строители индустриального будущего», как заявляет с пафосом наш воспитатель. Мне наплевать на все это, кроме себя самого и своей внешности.

Дома Беатрис тянет меня за уши:

— Когда ты прекратишь вертеться перед зеркалом, маленький Нарцисс?!

Название цветка — имя эфеба, рожденного от нимфы и речного бога. Его сердце было таким же гордым, как и черты его прекрасного лица. Он отказался от любви тысячи юных девушек, чтобы предаться любви только к самому себе. В отчаянии он умолял богов послать ему смерть, но его смерть значила бы конец его любви, и из жалости боги превратили его в цветок. Теперь он растет возле водоемов, склоняясь над зеркальной поверхностью воды, чтобы любоваться своим отражением.

Я выучил наизусть эту статью из толкового словаря. Идеальная любовь, любовь к себе самому — единственное, что мне подходит, поскольку я двойствен.

Беатрис может насмехаться сколько угодно, но зеркало в ванной комнате меня утешает. Мне нравятся мои глаза, мерцающие, словно какой-то драгоценный камень… Я чувствую себя более уверенно, глядя на свое отражение в зеркале, чем на эту жуткую гадость, которую мы должны резать на уроках естествознания. На больших белых столах каждый ученик разрезает тело мыши и отделяет крошечные кусочки, которые затем надо осторожно положить пинцетом на лист бумаги. Орган самца, орган самки. Меня начинает тошнить. Остальные смеются. Они могли бы убить кошку ради собственного удовольствия, они отрывают крылья у мух, просто так, чтобы чем-нибудь заняться. И это они — будущее Франции.

Тем не менее у меня есть два друга, Мишель и Патрик. Мишель живет на седьмом этаже и, возвращаясь из лицея Корней, ездит на том же лифте, что и я. Патрик с пятого этажа учится в частном заведении. Они отличаются от других мальчишек, они любят спокойные игры. Мы играем в бридж и много разговариваем.

— Если бы тебе надо было начать жизнь сначала, кем бы ты предпочел родиться — девочкой или мальчиком?

— Девочкой.

Это их не шокирует. Они не задают вопросов. Это первые мальчики, которые предложили мне свободную дружбу, без всяких требований. Мы образуем симпатичное трио, без комплексов, без недоговоренностей. Между нами сложились простые отношения, лишенные всякого конформизма и всякой сексуальности, часто неизбежной в четырнадцать лет. Они вырастут людьми уравновешенными и тонко чувствующими разнообразие мира.

Я все больше погружаюсь в страх. Едва переступив порог дома, я начинаю ощущать себя загнанным зверем. Сегодняшнее воскресенье — день мрачного спектакля. Отец закрывается в ванной и спустя некоторое время выходит оттуда точно мученик, с окровавленным запястьем. Он только что вскрыл себе вены отверткой.

Зачем он это делает, словно провинциальный трагик, который восполняет недостаток таланта громким голосом и рыданиями?

Мать выскакивает из кухни в нарядном голубом платье. За нею стоит Морис. Я же в конце коридора наблюдаю эту картину как во сне.

— Папа!

Я обращаюсь к кому-то, кто не похож на моего отца. Он разглагольствует, размахивая отверткой:

— Я это сделал… потому что ни на что не гожусь. Я неудачник, мне нужно исчезнуть. В этом доме одни враги, у меня только мой маленький Франсуа, мой сын. Он единственная моя поддержка, я должен забрать его с собой, увести из этого прогнившего мира. Смотрите на меня! Вы смотрите на меня в последний раз, сейчас я умру…

Плачет ли он, собирается ли он и вправду умереть? Мама заталкивает Мориса в столовую. Его хрупкое сознание может не перенести подобной сцены. Он начинает волноваться. Мама же не очень напугана, но приказывает мне идти за врачом.

Кабинет врача закрыт, но доктор Ренуар живет в доме напротив, и я бегу туда, напуганный и униженный из-за необходимости беспокоить его лишний раз. Время обеда. Лифт и двор пусты. Все занимаются своими делами. Одни обедают, другие слушают радио. Из какого-то окна вырывается голос Пиаф, поющей, что на другой стороне улицы живет прекрасная девушка. Из другого окна слышится аккордеон. Я звоню в дверь врача, звоню снова и снова, хотя и понимаю, что его там нет. Мне нужно найти какое-то спасительное решение, ведь там, на девятом этаже, льется кровь… Он, может быть, на самом деле умирает. Зачем он это сделал? С некоторых пор он производит впечатление человека, сражающегося с целой невидимой армией. Я вынужден просить помощи у консьержа. Это еще более неудобно, потому что у него гости. Двенадцать человек смеются и шутят, сидя за столом. Семейное воскресенье, жаркое и торт с кремом, белая скатерть и звон бокалов. И посреди этого веселья появляюсь я, как запыхавшееся привидение, и говорю:

— Пожалуйста, можно позвонить? Доктора Ренуара нет, а папа…

Я не в силах продолжать.

— Что случилось, Жан? Твой папа болен? Это серьезно?

Я могу сказать, что это серьезно, ничего не уточняя, и я спасен…

— Иди к себе, мы вызовем «скорую помощь».

Странно, но из-за того, что я нарушил их семейное торжество своим драматическим сообщением, я начинаю страдать больше, чем из-за самой драмы. Нарушитель спокойствия — вот кто я. Это выражение моего отца — «нарушитель спокойствия».

Мне так не хочется подниматься к себе. Мне хотелось бы скрыться у Мишеля на седьмом этаже или у Патрика на пятом. У них мне хорошо, у них дома спокойно, нет никаких угроз, их родители, особенно отцы, не превращают их жизнь в сплошную трагедию. Но мне дали поручение, и я должен за него отчитаться. Я вхожу в лифт.

Мама произносит сухо:

— Успокойся, папа, ты смешон. От царапин никто не умирает.

Она ему не верит. Она не принимает всерьез ни эту кровь, ни эту нелепую рану. Отец успокаивается. Теперь спектакль продолжается без звука. Не говоря ни слова отец падает в свое коричневое кресло, мама быстро расстилает цветастое полотенце:

— Ты все запачкаешь.

Дети наблюдают за ним. Морис не сводит с него своих маленьких глаз хитрой обезьянки, его губы кривятся не то от презрения, не то от страха — не разберешь. Франсуа стоит с открытым ртом, ничего не понимая, он слишком мал. Мама ему сказала, что папа поранился. И я так сказал. У меня в голове мешанина, разрозненные эпизоды из жизни отца. В основном это слухи. Говорят, он был болен, когда я родился. Депрессия. Он болел, кажется, и во время войны, он весил когда-то около ста килограммов, а когда вернулся, то похудел на тридцать. Подробности он рассказывал мне сам. Как голодал, как однажды провел пять недель в лагере К 1001-Б, без воды и пищи, сгорая в лихорадке, на грани смерти. Потом я слышал, что его репатриировали в сорок третьем, а через несколько месяцев подземный немецкий завод, где он до этого работал, разбомбили, и все его товарищи-заключенные погибли. «Только я спасся!» Он часто вспоминает этот завод, где заключенные изготовляли алюминиевый порошок и синтетический бензин. Мне кажется, он не очень-то гордится тем, что спасся. Он пользовался двойным покровительством, французским и немецким. С тех пор его кумирами были доктор Ферье и какой-то барон фон Геминген, служивший в Компьене.

Приходит врач, маленький человечек в сером костюме, он не задает никаких вопросов. Пациент поранился отверткой, остальное его не касается. Он знает свое дело, дезинфицирует и перевязывает рану и делает укол в ягодицу.

— Благодаря лекарству, не надо накладывать швы, через несколько дней все пройдет. Подпишите здесь, пять тысяч франков. — И он уходит.

Обрывки других воспоминаний в моей голове еще более расплывчаты. Из того, что я слышу каждый день во время родительских ссор, мне не все понятно. «Я не из буржуазной семьи», «я не зарабатывал деньги за спиной у немцев», как дяди и кузины матери, которые «продавали лес во время оккупации», но зато он самый культурный из всех, потому что он — это само образование. Он пишет лучше, чем другие, он знает историю и искусство, а в области грамматики ему нет равных. Ему необходимо, чтобы его уважали. Это желание становится просто болезненным, каждое семейное собрание у «тех», родственников со стороны мамы, дает ему повод поразглагольствовать. Дядя-бухгалтер, дядя-ревизор, дядя-нотариус, зарабатывающие много денег и живущие в особняках, не перестают слышать от отца, что книги по истории значат неизмеримо больше, чем бухгалтерские книги, и что гораздо труднее преподавать, чем играть на бирже.

Дяди возражают: «Только дураки не зарабатывают денег».

Это вечная война, в которой мой отец кажется мне Дон-Кихотом, помешанным на своих ветряных мельницах. Единственный, кто обеспокоен его болезнью, это дедушка Александр, отец моей матери.

— Бедная Жюльетта, как ты будешь жить с таким мужем… и с детьми? Тебе нужен был бы кто-нибудь солидный, твердо стоящий на земле, чтобы поддержал тебя… с этим больным ребенком, да и Жан не очень-то силен.

Он беспокоится, потому что он стар. Другие же ругают моего отца, потому что у них не возникают подобные проблемы. Тем не менее в свое время и они решали судьбу двух существ, решив когда-то судьбу Луизы… Этот дебил Морис им обязан своим рождением. А моя пресловутая «хрупкость», не они ли за нее в ответе? Какая путаница у меня в голове! Что-то угадано, что-то услышано, что-то плохо понято. Отравленное воскресенье.

Одурманенный успокоительными средствами, отец засыпает на супружеской кровати, закутавшись в голубое шелковое покрывало. Я ухожу. Со мной — мои мечтания на набережной порта, корабли и большие грузы, пришедшие из Алжира, из Касабланки, с острова Святого Людовика, из Дакара или, например, вон те, из Абиджана, с солнечными фруктами.

Наступает вечер. Солнце садится. Корабли замирают, матросы расходятся по барам, офицеры в фуражках с золотыми пальмами, похожие на рыцарей, вернувшихся из крестовых походов, спешат к девочкам и в пивные бары. Я начинаю сочинять свой собственный роман. Я сижу на камнях набережной, свесив ноги над водой, а мысли мои витают в облаках. Это настоящий наркотик. Я буду возвращаться сюда всякий раз, когда мой отец начнет изображать умирающего или жаловаться на придуманные недуги. Каждый раз, когда они будут спорить там, на девятом этаже.

Однажды мама сказала мне: «Маленькие мальчики не плачут». Мои глаза наполняются слезами от любой мелочи, но слезы не льются, я не умею плакать по-настоящему. У меня в горле застревает комок, который распирает мне шею, и мне кажется, что она сейчас разорвется. Я выжидаю несколько секунд, и все проходит. Сегодня вечером корабли не приветствуют меня, они не уходят в Панаму или на Антильские острова, поэтому не гудят. Мне остается только вернуться домой, подняться на лифте и проскользнуть в затихшую квартиру. Будто бы бросили камень в лужу, а теперь ее поверхность вновь стала гладкой. Мы ужинаем молча. Много будет этих молчаливых ужинов, и я становлюсь все болеемолчаливым. Мне кажется, я должен жить и умереть молча.

Мориса опять увезли в интернат. Франсуа пошел в подготовительный класс. Что касается меня, то я скучаю. У меня нет никаких желаний, ничто меня не волнует, ничто не возбуждает. Я одинок и равнодушен. Несколько дней назад Беатрис застала меня в комнате матери в платье и в туфлях на каблуках. Она расхохоталась, решив, что это шутка. Я боялся ее насмешек, но она ничего не сказала. Ее мысли витают далеко, у нее где-то есть жених.

Год прошел очень быстро, я вырос еще на пять сантиметров, даже не заметив этого в череде отцовских жалоб и визитов врача. Несчастный доктор Ренуар, увидев меня как-то вечером, спросил с отчаянием в голосе:

— Ну, что еще случилось?

А случилось то, что отец больше не может прямо держать голову, что он плохо видит и что он не в состоянии идти на работу, что его непрерывно бьет дрожь.

А мне кажется, что я слышу всегда одно и то же: «Иди за доктором… беги в аптеку…»

Несмотря на это однообразное существование, я заканчиваю год и получаю диплом бакалавра. Я не пошел в колледж узнавать результаты. Мама принесла домой газету «Париж-Нормандия» и просмотрела список.

— У тебя только одна оценка «достаточно хорошо»…

Я молча проглотил это замечание, исполненное легкого презрения, — смял свою первую сигарету, которую выкурил на балконе, глядя на огни стоящих в порту кораблей. Мы не поедем на каникулы, потому что папа болен. Доктор Ренуар говорит о депрессии. Я купил бриллиантин, одеколон и зеркало и засунул все это в тумбочку около кровати. Я прячусь, чтобы получше разглядеть свое лицо, я боюсь, чтобы у меня не начали расти усы. Я не терплю волосы на лице и на теле, но у меня их нет. Пускай у других они растут на лице, на лобке и на груди, а я остаюсь гладким.

Кроме Беатрис, мною никто не интересуется. Цветущая, влюбленная, она напевает в кухне, готовя завтрак. Вдруг она разражается хохотом, прервав арию из «Травиаты»:

— Ты что, упал в бутылку с духами?

У какао, которое я пью, дешевый привкус лаванды. Но настанет день, когда я выберу себе настоящие дорогие духи, с тонким запахом, в хрустальном флаконе с притертой пробкой, похожей на бриллиант. Будет день, когда я обрету свободу.

Я в это верю. Я в это верю, потому что слишком многого не знаю о себе. И, уж конечно, не священник научит меня всему, я к нему больше не хожу.

Это не будет и моя мама, так как с ней мы беседуем только на самые обыденные темы. Все, что не связано со мной, для меня не имеет значения. Мама этого не понимает. Есть отец, есть Алжир. Папа, Алжир и папина депрессия слились в одно целое. Иногда отец ложится ничком на ковер в столовой… Его больная голова склоняется на иранский ковер. Он продолжает твердить о «призыве Генерала, обращенном к прекрасной старой стране», проклинает ханжество колониалистского мира с его баррикадами и борцами в беретах парашютистов. Я слышу его бессвязные комментарии по поводу независимости Конго, Сенегала и, конечно, Алжира, по поводу своевременности референдума. Странно смотреть на человека, который думает, рассуждает и страдает, лежа на полу. Мне тяжело сознавать, что я увидел свет благодаря ему. Я не могу допустить мысли, что они с мамой — муж и жена. Нет, я родился от Святого Духа.

Мое воспитание чувств начнется в августе 1960 года. Все старшие ребята из колледжа отправляются в Рим на Олимпийские игры. Мне оказана большая милость. Мне, как сыну больного учителя и внуку бывшего директора школы, разрешено поехать с ними. Мне всего пятнадцать лет, тогда как им всем уже от шестнадцати до восемнадцати. Итак, я на вокзале с коричневым чемоданом, в новых брюках и в кедах, слишком теплых для такой погоды… В вагоне полно мальчиков. Все шумят, высовываются из окон. На перроне родители делают разные знаки, дают последние наставления. Мама смотрит на меня так, словно теряет навсегда, словно я должен исчезнуть, раствориться в этом новом мире. Отец напутствует меня печально известным: «Путешествия формируют молодежь».

Итак, я на воле. Поезд Руан — Париж, а потом поезд Париж-Рим уносят меня от родного города, от близких — в неизвестность. Двадцать часов наслаждения и свободы, с официально полученным, подписанным родителями разрешением покинуть территорию Франции. Впервые в жизни я ощущаю, что живу, что я личность, что я путешественник, я пересекаю границу и прохожу через таможню. То есть я лицо достаточно значительное.

В Риме, в духовной семинарии, нас принимает полный священник. Здесь мы будем жить. Священнику жарко, у него по лицу катится пот, и его ряса пропахла базиликом и сыром. Он приветствует группу мальчиков и направляется ко мне. Почему ко мне? Он берет меня за плечи с какой-то непонятной нежностью. Почему меня? Потому что я младше всех или потому что у меня девичья внешность? А может быть, из-за того и другого, или мне это просто кажется…

Вот мы и на Олимпийских играх в Риме. Звучат национальные гимны. Вереницей проходят спортсмены, и мы вытягиваем шеи, чтобы посмотреть, где в этом фантастическом круговороте идут французы. Но здесь меня ожидает другое открытие. Другое воспоминание об этих днях я сохраню до конца жизни. Толстый священник решает для нашего общего образования показать нам Помпеи. Сначала Неаполь, где никто никогда не умирает, разве что только от жары и от буйства запахов, от которых перехватывает дыхание. В Неаполе я ловил обращенные на меня взгляды мальчиков и женщин. Особенно мне запомнилась одна женщина с высокой грудью. Она держала на руках ребенка. Мать, воплощение вечной женственности. На ней было ярко-красное платье, сандалии, ее волосы струились по плечам, а в глазах светилась чувственность, что-то дьявольское, точно она готова была и рассмеяться, и рассердиться. Она была грязная и прекрасная. Она показалась мне удивительной.

Что касается Помпеи, то тут воспоминания мои путаются, кроме одного, которое затмило и развалины, и красивые аллеи, и дома, и мумии. В разрушенном городе, посреди пепла истории, я нашел эту фреску. Наш гид с хитрым видом подвел к ней группу туристов и предупредил, что смотреть разрешается только мужчинам… Я был среди мужчин. Дамы остались позади, и кто-то из них воскликнул:

— К чему все эти предосторожности, мы знаем, о чем речь!

В ответ раздалось несколько смешков, немного странных. Тогда я начал понимать.

Гид отворил деревянные двери в стене. Маленькие ниши, запертые на ключ, скрывали от взоров таинственные сцены любви.

Стоя в толпе шепчущихся и посмеивающихся мужчин, я открыл для себя незнакомую мне сторону человеческих отношений. На камне были нарисованы всевозможные позы, которые мужчины и женщины могут принимать во время любовных игр. Изображения огромных членов подчеркивали эротичность сцен. Это была почти порнография.

Мне пятнадцать лет. Другие мальчики в пятнадцать лет давно уже познали разницу между полами и ознакомились с половыми органами девочек. Многие из них смотрели порнографические журналы, читали медицинский семейный словарь, другие испробовали это на практике во время каникул со своими кузинами или соседками по даче. Но то другие, а не я. Единственный опыт, которым я обладаю, — это насилие, учиненное надо мной три года назад моим одноклассником.

У меня пересохло во рту. Не все понимая, я тем не менее сразу увидел самое главное, я увидел женский орган и мужской орган, и я увидел, как они соединяются. Незнакомое волнение охватило меня. Первый раз в жизни я увидел, как занимаются любовью, первый раз в жизни перед моими глазами предстали картины полового акта.

В этот жаркий летний день в Помпеях я был единственным наивным существом в стаде возбужденных и хохочущих мужчин, окруживших гида. Мужчина в фуражке комментирует этот исключительный спектакль. Поскольку фрески под замком, следовательно, их скрывают от детей. Если дамам не разрешают приближаться, значит, вид этих сцен может потревожить их чувства.

За моей спиной тот же самый женский голос, нервный и пронзительный, восклицает вновь:

— Но мы тоже этим занимаемся!

Она в бешенстве, оттого что ее не допустили к этому маленькому порнографическому театру, чудом не тронутому потоками лавы и огнем. Я оборачиваюсь и вижу вульгарное потное лицо с ярко накрашенным ртом. Ей жарко, а я весь дрожу от волнения.

Гид закрывает на ключ дверцы маленькой ниши. Тайна исчезает, и мы отправляемся гуськом на пыльные улицы семьдесят девятого года. Мы идем и идем среди руин, оставленных извержением Везувия. Перед моими глазами вулкан, и потоки лавы сжигают мое сердце. Во рту я ощущаю вкус пепла. Я не отмечен тем знаком, который позволяет различать пол. Все, о чем я догадывался раньше, ничто в сравнении с этой грубой очевидностью, свидетелем которой я только что был. Есть лишь два знака пола: один в форме шпаги и другой, похожий на пещеру, на глубокую впадину.

У меня слегка кружится голова. В автобусе, который увозит нас в Рим, возбужденные мальчики открыли бутылки с вином, пачки сигарет. Они устраивают оргию, заставляют меня пить, и я пью — словно тону.

От едкого дыма меня тошнит. Я словно кружусь, танцую. Первый раз в жизни я пьян, а может быть, просто впервые осознаю свое несчастье. Ночью, растянувшись на железной кровати в теплом дортуаре, я прислушиваюсь к тому, что творится у меня в желудке. Надо, чтобы меня вырвало, чтобы я освободился. Мне необходимо вновь почувствовать, что желудок мой пуст, нужно отмыться от этих образов, не думать о том, какой я есть и каким никогда не буду. Моя жизнь проиграна изначально. Постараться заснуть. Горько забыться на этом матрасе, превратившемся в пьяный корабль, мечтать о свежести, надеяться.

Буря утихла, я провожу бессонную тошнотворную ночь. Какая-то муха на потолке без устали смотрит на меня. Вокруг скрипят пружины, мальчики просыпаются, потягиваются. Они проходят в трусах мимо моей кровати. Зевая и смеясь, бегут в туалет… Скоро мы снова погрузимся в поезд, как веселое стадо, погоняемое толстым дружелюбным священником.

Я видел Олимпийские игры в Риме в 1960 году. Я видел любовные игры в Помпеях в первом веке нашей эры. Я на заре своей жизни. В Руане уже осень.


ГЛАВА III

Я обнаружил, что ночь может принадлежать только мне. Достаточно не спать, чтобы жить по-другому. Один в темной комнате, я прислушиваюсь к гаснущим вокруг меня звукам. Звуки с улицы: далекие, глухие, таинственные. Привычные домашние звуки: отец прошел по коридору, младший брат кашлянул за стеной, прошумел лифт на площадке. Надо подождать, пока все успокоится. Я смотрю на потолок комнаты, будто на экран, и показываю себе свой собственный фильм. Вот танцует девочка. У нее темные волосы, голубые глаза, и она похожа на Мари-Элен. Накрахмаленные кружева выглядывают из-под клетчатой юбки. При каждом движении высоко приоткрываются стройные ножки в маленьких красных туфельках. Мой приятель Патрик влюблен в Мари-Элен, а меня она завораживает, как, впрочем, и сам Патрик. У него нормальный отец, владелец какого-то промышленного предприятия. Они живут в чудесном доме из кубов и веранд на холме города. Дом как в кино, где хозяйничает улыбчивая мама.

Время уже за полночь, все стихло. Я встаю.

Босиком тихонько пробираюсь по темному коридору в ванную. Придерживаю, чтобы не заскрипела, дверь. Зажигаю только маленькую лампочку над умывальником.

Открываю шкафчик и достаю пудру, пуховку, светло-голубую, аквамариновую, цвета глаз моей матери тушь для ресниц, губную помаду.

Ото всего исходит восхитительный легкий аромат… Бежевато-розовая губная помада не очень выделяет рот, я бы предпочел более яркую. Мама выбирает неброские тона, подходящие для Банка Франции. Скорее дань традиции, чем вкусу. Бесцветность культивируется как признак респектабельности.

Здесь же лежит белье, которое мама носила днем. Белое, из вискозы, незатейливые кружева. Мне больше нравится голубое или розовое.

Но ничего не поделаешь, сегодня ночью я буду в белом.

Надеваю трусики, лифчик, бретельки комбинации скользят по моим напряженным плечам. Ощущаю легкий запах моей матери, смешанный с запахом пудры и помады.

Чулок у меня сегодня не будет: мама постирала их вечером, и они свешиваются с веревки, словно две плоские ноги.

Я стою спиной к двери, лицо обращено к зеркалу, и вдруг слышу, как дверь тихонько открывается. За долю секунды я понимаю, что забыл про задвижку. Мое сердце бьется так сильно, что, кажется, вот-вот проскользнет между ребрами и вырвется из груди.

Слышу заспанный голос отца:

— Ты еще не лег?

Он спросил это прежде, чем увидел. Но теперь он видит. Со спины, ибо ужас сковал меня.

Он застал меня впервые. Впервые таким я предстаю перед отцовским взглядом. Открыв рот, с изменившимся лицом, он вцепился в косяк двери.

Наконец он пятится назад и кричит:

— Что ты здесь делаешь? Ты сошел с ума! Этот ребенок сошел с ума! Сумасшедший! Он сумасшедший!

Странно, но, как девушка, которую застигли врасплох, я инстинктивно прикрываю руками грудь. Затылок горит, все тело напряжено, я жду, что сейчас на меня посыпятся удары. Он должен меня избить, это было бы нормально, он должен броситься и сорвать с меня мой наряд. Я жду его гнева и оскорблений, жду его вопросов, жду, что он встряхнет меня, заставит выйти из оцепенения, яростно и шумно потащит по коридору.

Но он в страхе отступает.

Он исчез, и я слышу за спиной его шаги: вот он бежит по коридору, ногой распахивает дверь в спальню и будит маму бешеным криком:

— Этот ребенок сошел с ума! Ты меня слышишь?

Он закрыл за собой дверь, и теперь до меня доносятся только приглушенные обрывки фраз. Я не могу разобрать, но истерический голос отдается у меня в голове.

— Я тебе говорю, что он сумасшедший!

Быстро раздеваюсь и смываю краску. Я весь дрожу. Каждый нерв наэлектризован, и я не могу справиться со своим телом.

Я спешу натянуть пижаму, путаюсь в штанинах, чуть не падаю, криво застегиваю пуговицы куртки, скрываюсь у себя в комнате и жду того, что должно произойти. Поскольку на этот раз что-то должно произойти. Он понял, что его сын подражает женщинам и ночью, тайком, предается непристойным играм.

Я прислушиваюсь к тому, что творится за тонкой перегородкой, разделяющей наши комнаты. Мне кажется, ему не удается разбудить маму. Она старается его успокоить, не вполне понимая причину его волнения.

Слов почти не разобрать, но время от времени до моих бедных ушей долетает рев отца:

— Он сумасшедший! Сумасшедший! Сумасшедший!

Я сжался в ожидании на кровати. У меня болит живот, все болит, я застыл от страха. Они не только изобьют меня сейчас, но завтра… Завтра они расскажут об этом всему кварталу… Подтвердится то, о чем все уже давно догадываются. Сын Маренов — педераст, травести, он переодевается девочкой… Он сумасшедший… Завтра будут показывать на меня пальцем, смеяться за моей спиной… Начнут друг другу пересказывать, и слух дойдет до одноклассников… «Ты знаешь этого типа? Он тайком переодевается женщиной. Отец застал его в одежде матери… Он действительно сумасшедший…»

Сумасшедший… сумасшедшая… Такой приговор прокричал мне отец. Сумасшедший, как и он. Может быть, это и есть правда обо мне.

Я унаследовал отцовское безумие. Как и его, меня потащат в больницу, будут обследовать мой мозг, ощупывать член, объяснять, что этот жалкий кусочек плоти и есть мужской орган, а все остальное — просто безумие. Безумие… безумие… Они могут посадить меня в психушку.

От страха я так сильно сжал зубы, что рот одеревенел, я не могу его открыть.

Наступившая вдруг тишина поражает меня. Крики смолкли. Никто не открывает дверь. Почему? Говорят так тихо, что я не слышу? Думают, какое решение принять?

Прижавшись ухом к стене, я пытаюсь догадаться, как станут развиваться события. Кроме служанки, которая приняла все за шутку, никто меня не видел до сих пор в женских трусиках и лифчике, никто не заставал в этом смешном положении. Я должен освободиться от своего стыда, а для этого мне нужен шок, встряска. Пусть они придут и поговорят со мной, пусть отругают или изобьют. Но пусть что-нибудь произойдет, как-то все объяснится. Нужен скальпель, чтобы вскрыть нарыв, который зреет долго, на их глазах, а они отказываются его замечать.

Но они не придут. Они заснули в своей большой кровати, в нескольких метрах от меня, им нет дела до моего стыда. Они бросили меня одного, оставили на растерзание тишине и бессоннице.

Опять ничего. Как затравленное животное в ночи, меня осветили фарами. Вспышка. Потом снова темнота.

Утром я встал первым, первым вышел из дома и пришел первым задолго до начала занятий.

Урок математики, дежурство, урок немецкого.

Я ничего не понимаю. Мои глаза воспалены от бессонницы и невыплаканных слез. Я возвращаюсь домой обедать.

Мама подает на стол, я передаю хлеб. Папа, как обычно, отсчитывает свои пилюли. Целая аптечка лежит перед ним на тарелке. У него обычное серое лицо. Все как всегда, все как прежде. Молчание опять вступает в свои права.

Проходят дни, страдания притупляются. Я виновный без суда, без приговора, без наказания.

Стало ли им все ясно той ночью? Еще много лет я буду задавать себе этот вопрос.

В глубине души я хочу, чтобы они молчали, оставили меня с моим стыдом, не обнажая его. С другими родителями моя жизнь могла бы измениться с той ночи. Но не с ними. Я просто еще одно безумие в семье. Еще одна неприятность, которую надо положить вместе с прочими в семейную копилку. К тому же слишком сложная и опасная, чтобы извлекать ее на свет. Мой дедушка-крестьянин, пожиратель гусей и детей, говорит, что я — «часть Божьего наказания, обрушившегося на семью». Такое же, Как смерть Луизы, ее слабоумный сын, постоянные угрозы самоубийства отца. Часть этого странного проклятья, которое или убивает, или дает жизнь незавершенным существам. Смерть, уродство, безумие и я… последняя вспышка гнева Создателя, бесполезный осколок его творения.

Он выстроил всех по росту и стоит перед нами. Месье Ферри — наш преподаватель физкультуры в двух последних классах. По всему видно, что для него нет ничего важнее мускулов. Переходя от одного к другому, он осматривает наши бицепсы. У него голубые глаза, он хорошо выбрит, его спортивный костюм безупречен, кеды аккуратно зашнурованы. С волейбольным мячом под мышкой, он будто позирует незримому фотографу.

— Выйди из строя! Подойди! За сколько пробегаешь стометровку?

Он единственный из учителей говорит нам «ты». Для него спорт важнее любой философии. Главное — «здоровое тело», а не «здоровый дух». Обыкновенный мужчина небольшого роста, он смотрит на меня подозрительно.

— Твои показатели?

Я не знаю, что ответить. Бегаю я довольно легко, хотя и не ставлю школьных рекордов. Но для меня мучение бить по мячу, срывать кожу на ладонях, лазая по канату, прыгать в высоту. Его взгляд смущает меня, я чувствую себя худым и слабым. У моего соседа слева подбородок покрывается первым пушком, у того, который справа, — волосатые ноги.

— Ну что, Красавчик? Чем можешь похвастаться? Это прозвище останется за мной на целый год. Набравшись мужества, заявляю:

— Я не очень-то силен.

— Ну, хоть в чем-то?

— Ни в чем, месье учитель.

— Вижу. Следующий! Выйди из строя. На вид ты крепкий. Какие у тебя спортивные достижения?

Он как бы вычеркнул меня. Наплевать. Мне он противен. Я все равно предпочитаю оставаться вне игры. Меня от тебя тошнит. Тошнит. Тошнит. Я редко ругаюсь, даже про себя. Это что-то новенькое. Но его я презираю, и это меня успокаивает. Зато я видел Олимпийские игры в Риме, был рядом со спортсменами и могу на зависть всем рассказать кучу разных историй, которые можно услышать только по радио. Однако заработанный таким образом авторитет держится недолго.

После второго урока физкультуры месье Ферри входит в раздевалку. Я одеваюсь в углу, как всегда в стороне от других. Я не люблю скученности. Как ни в чем не бывало, он направляется ко мне и говорит вполголоса:

— Сделай так, Марен, чтобы ты переодевался один, а не вместе со всеми.

Я молча смотрю на него.

— Ты понял, Красавчик? Делай это, например, в душе.

И он быстро уходит.

Такое впечатление, что он боится меня, моего девичьего силуэта в его мальчишеской команде… Наверное, думает, что я заразный. И так всегда: как только надо раздеваться, меня удаляют, будто в моей тонкой талии, длинных ногах, немного округлой груди есть что-то неприличное. Но он не сможет меня унизить.

Я проглотил это оскорбление, как глотают слабительное.

Пока светло-зеленый лифт поднимает меня на девятый этаж, я смотрюсь в зеркало и вижу семнадцатилетнего юношу с девичьими глазами. Что же здесь такого? Нет, я не семейная драма. Семейная драма в другом, и она проявляется всегда внезапно. Как в тот вечер.

Папа колотит в дверь ванной, где я внимательно рассматриваю себя в зеркало. Меня очень занимает мой профиль, длина ресниц, гладкость кожи, малейший пушок над губой.

— Ты выйдешь наконец оттуда, черт побери?!

Я больше не забываю запирать дверь; ему это крайне не нравится, о чем он каждый раз мне напоминает. Но не сегодня. Сегодня он бросается к аптечке, яростно роется в куче разноцветных коробочек. У него очередной приступ. Занятый собой в ванной комнате, я пропустил начало ссоры и не понимаю, что случилось. Их было уже столько в последние месяцы! Я слышу прерывающийся, охрипший от крика голос отца. Он твердит, что не курит, не пьет, не ходит «по кабакам». Да, он не работает, но он болен…

— Во всяком случае, я тебя никогда не обманывал!

Простое утверждение или намек в адрес матери?

Она пожимает плечами и, как обычно, отсылает Франсуа играть в свою комнату, стараясь держать его подальше от семейных сцен. Меня никуда не отсылают.

Наоборот, я привилегированный зритель. В последнее время папа похудел, у него заострился нос, появились мешки под глазами. Всегда такой ухоженный, аккуратно причесанный, он очень изменился.

— Я знаю, что обо мне болтают в твоей семье… Мама стоит к нему спиной, но он обращается только к ней, и все его обвинения адресованы тоже ей.

— Не пожимай плечами, я знаю, о чем они говорят. Ты думаешь, я не догадываюсь, что они задумали? Для чего все эти встречи, шушуканье… Они созывают семейный совет, чтобы вынести мне приговор! Они считают, что я сумасшедший и меня надо запереть в больницу! Ведь так? Признайся, что это так!

Я сижу на кухне в углу и смотрю на огни порта. Недавно я видел, как снимался с якоря и уплывал в Южную Америку грузовой пароход. Суматоха на палубе, скрип тросов. Когда убрали трап, у меня защемило сердце. Еще один корабль уплыл без меня. Еще одна страна, которую я не увижу.

Руки отца с набухшими венами лежат на кухонном столе, как две больные птицы.

— Я не хочу в эту больницу! Ты меня слышишь, Жюльетта?

— Тогда возвращайся к врачу в парижскую клинику. Ты же знаешь, что без этого не обойтись. Тебе нужно лечиться, папа… Будь разумным.

— Мне плевать на твою клинику! Тебя устроило бы, если бы я исчез совсем, ведь так?

— Послушай, папа! Ты болен. Если мы говорили о больнице, то только потому, что нет другого выхода.

— Я не сумасшедший! У меня нейросимпатическое расстройство!

Бедный отец. Он бредит. Упивается медицинскими терминами.

Вдруг он резко отталкивает стол, встает, открывает балконную дверь. Вот он уже нагнулся над перилами на девятом этаже. На улице темно, лишь городские огни на западе создают вокруг его головы неясный ореол.

— Я могу прыгнуть, если захочу! Ты знаешь, исчезнуть очень легко. Раз! — и я внизу. И все, нет больше Пьера, от него останется мокрое место…

Он не сделает этого. Я не верю. Я крепко зажмуриваю глаза, сцепляю руки за спиной — тогда он не прыгнет. На прошлой неделе он угрожал нам тем же самым, свесившись через перила в лестничный пролет… Дедушка говорит, что он симулянт, дяди — что фигляр… Нельзя открывать глаза. Если я открою глаза, он прыгнет. Почему такая тишина? Его больше нет? Где мама?

— Мама!

Неужели мне придется увидеть его смерть? Он этого хочет? Меня пугает тишина.

— Мама!

Я напрасно зову, никто мне не отвечает. Она, наверное, закрылась в комнате с Франсуа, чтобы тому не было так страшно. А как же я? Почему она оставляет меня одного с этим канатоходцем, играющим со смертью? Я открыл глаза, чтобы понять, что несет эта ужасная тишина.

Он все еще на балконе. Раскачивается, вцепившись в перила, однако ноги его стоят на цементном полу. Я боюсь пошевелиться.

С балкона рядом выглядывает сосед и спрашивает, что происходит. Папа обрушивается на него:

— Что? Что вам надо? Вам интересно? Занимайтесь своими делами, я же не лезу в ваши!

Приступ прошел. Возвращается мама. Она немного бледна и протирает очки. Неужели она плакала?

— Если ты успокоился, мы можем теперь поужинать.

С нами уже нет нашей доброй толстой Беатрис, которая всегда готовила суп и пюре. Она теперь замужем и очень довольна, что ушла из этого сумасшедшего дома. Мама должна теперь все делать сама, вернувшись с работы. Она подает мне знак, и я начинаю накрывать на стол. Мы проходим с тарелками и стаканами перед папой, как будто его здесь нет.

— Жан, сними с плиты картошку!

Я обжигаюсь о ручку кастрюли, пар ударяет мне прямо в глаза.

Мама выкладывает на блюдо куски ветчины. Франсуа усаживается за стол, у него все пальцы в чернилах.

— Пойди вымой руки, Франсуа!

Вот так. Надо вымыть руки, развернуть салфетку, положить деревянное кольцо для салфетки с выгравированным именем обратно в корзинку и есть. Обыденность торжествует и на какое-то время затягивает свежую рану.

Семейный совет собирается на следующий день. Дядюшка Луи приехал, чтобы официально «заняться сестрой и ее детьми, которым грозит опасность». Тетушка Женевьева приехала «утешить старшую сестру, которая принесла себя в жертву, а это не оценили». С ней ее муж Гонтран. Он в нашей семье тот, «чьи дела идут успешно». Председательствует на этом чрезвычайном совете дедушка Александр. Как бывший директор школы он считает, что данное место принадлежит ему по праву. Весь материнский клан снова объединился, чтобы прекратить «глупые игры», в которые играет «этот молодчик Пьер». Над всеми витает тень Луизы, жертвы такого же собрания.

Меня посылают за доктором Ренуаром. Тот очень расстроен, но говорит:

— Конечно, лучше бы его госпитализировать. Это очевидно. Я боюсь, как бы он не стал опасным для себя самого и для детей.

Я сижу в своей комнате с Франсуа, и тот все время задает мне вопросы. Но я сам хотел бы знать, «что с папой».

— Что с папой?

— Он болен.

— А что у него болит?

— Не знаю, Франсуа…

— Почему ты не знаешь? Ты никогда ничего не знаешь!

— Сиди спокойно.

Я люблю своего маленького здорового братца. Он уже уверенно шагает по жизни, проявляет характер, требует… Кажется, он унаследовал от матери силу, которой нет у меня. И он прав, я никогда ничего не знаю. Я только догадываюсь. Собираю крохи отовсюду, многое чувствую, но мир взрослых мне пока недоступен.

Между тем в гостиной решение принято. Доктор Ренуар написал медицинское заключение. С виду это обыкновенный рецепт. Вечером мама не занимается ужином, а мы опять должны сидеть в моей комнате. Франсуа, этот маленький философ, садится на пол, вырывает листок из альбома и заявляет, что сейчас будет рисовать для меня дом.

Я прислушиваюсь. В доме очень странная атмосфера. У мамы слишком безразличный вид, отсутствующий взгляд. Она тоже ждет.

Вдруг папа что-то увидел из окна своего кабинета, где он всегда укрывается в тяжелые моменты. Это полицейская машина. И он не настолько сумасшедший, чтобы не понять.

— Вы все же это сделали! Вы просто подонки! Ты слышишь меня, Жюльетта? Подонки!

Он бросается бежать, проносится мимо, даже не замечая меня. Я с трудом удерживаю дверь комнаты, чтобы Франсуа ничего не видел.

На лестнице молодой полицейский, смущаясь, спрашивает у матери:

— Где он?

Я его знаю. Это бывший ученик моего отца. Ужасная бестактность! Отец еще больше будет уязвлен в своем самолюбии перед этим молодым человеком в полицейской фуражке, которого он когда-то наказывал за непослушание…

У мамы сильный характер. Приняв один раз решение, она уже не отступит. Она выдает отца, будто он какой-то преступник.

— Он наверху, на чердаке. Это прямо над нами.

Папа спрятался там, где сушат белье. Ничего лучше он придумать не успел. Трое полицейских поднимаются наверх. Один из них довольно громко говорит: «Лишь бы он не выбрался на крышу, не хватало еще, чтобы он прыгнул!»

Крики. Шум погони. Словно идет охота. Однажды в деревне я видел, как собаки преследовали кота. Взъерошенный кот забрался на крышу сарая и испуганно шипел в метре от ужасных оскаленных морд. Потом дедушка прогнал собак палкой.

Но никто не прогоняет собак, окруживших моего отца. Его бегство тоже против него. Дядюшка Луи говорит:

— Если бы он сохранил хоть каплю здравого смысла, он бы понял, что мы это делаем для его же блага.

Мама заставляет меня вернуться в квартиру и закрывает дверь. Изображения не будет, только звук. Отца уводят, он что-то кричит, но слов не разобрать. Все кончено. Его забрали в больницу с красивым названием «У четырех прудов». А в нашем доме воцарилась тишина. Вечером пришла Беатрис. Мама не хочет есть, но заставляет нас. Меня не покидает ужас, и в то же время я чувствую какую-то опустошенность. Я не могу поднести ложку ко рту. И это называется «добровольным лечением»!

Беатрис успокаивает меня:

— Ты знаешь, его же можно будет навещать. А потом он выздоровеет и вернется.

Франсуа упорно спрашивает, «что у папы болит».

— Головка, мой дорогой.

Мама спокойна. Ей даже как будто полегчало. Беатрис уходит. Потом и дядюшка Луи.

И вот мы идем навещать папу. «У четырех прудов» — психиатрическая больница в нескольких километрах от Руана. Нормандские домики из красного кирпича, черепичные крыши, просторные лужайки, высокие стены, решетки. Дома цепляются друг за друга и похожи на призрачные корабли в океане, которые плывут по воле волн…



Мама держит меня за руку. Мы заполняем карточку при входе, идем сначала по каштановой аллее, потом еще по какой-то, потом еще… Свидания проходят в большом доме с застекленной верандой, дверь за нами закрывают на ключ. Повсюду сидят люди, говорят тихими голосами. Вот девушка стоит перед пожилыми родителями. Она молчит. Скрестила ноги, сложила руки, словно в немой молитве. Но не произносит ни слова. Родители смотрят на нее, она смотрит на них. Медсестра уводит ее. Все свидание — это несколько минут молчания. Другие говорят много, громко, настоящая какофония голосов.

Отец уже там. Он как-то странно дрожит всем телом. Медсестра предупреждает: не больше пяти минут для первого раза.

Из-за этого не стоило и приходить.

Меня он просто не видит, его интересует только мама. Несвязные упреки, навязчивые идеи. Он слишком разволновался, и медсестра торопится его увести. Свидание не длится и пяти минут. Он послушно уходит, неуверенно ступая. На него тяжело смотреть. Очень. Мятый костюм, согнутые плечи. У мамы на глазах слезы. Мы возвращаемся по той же нескончаемой каштановой аллее, и она мне говорит:

— В следующий четверг пойдешь один, так будет лучше. Ему нужно внимание, он не должен чувствовать себя покинутым, надо обязательно навещать его, ты понимаешь?

— А ты?

— Пока я его только раздражаю. Может быть, позже.

И вот в следующий четверг я отправляюсь туда один. Я должен сесть на автобус № 12, тот, который проходит по улице, где живет Марк. Остановка рядом с его домом, и каждый раз я невольно вспоминаю ту сцену из моего детства, закрытую на ключ дверь, разбросанную по полу одежду… Я уже давно не встречал Марка, не ходил но этой дороге. Но болезнь отца и больница все изменили, и я возвращаюсь сюда каждые четверг и воскресенье…

Иногда мне хватает мужества бросить взгляд на дверь дома, и я как будто заклинаю злых духов. Но это мало помогает. И вот я уже перед больницей. Называю себя при входе, меня записывают в журнал, я прохожу по лужайкам, слышу странные крики, вижу странных женщин и мужчин. Некоторые ходят боком, точно заблудившиеся крабы, другие что-то говорят в пустоту или ужасающе неподвижно сидят на земле. Какие-то улыбающиеся люди наступают на меня, я сторонюсь, пропускаю их, они смеются у меня за спиной. Люди-привидения, они ничего не замечают вокруг, ничего не слышат, погружены в себя и двигаются, как автоматы. Мой отец живет в другом мире. Это мир живых мертвецов, куда меня посылают сказать, что «дома все в порядке».

Я не люблю шумную веранду. Я увожу его на улицу, в тенистый дворик, туда позволяют выходить больным, которые, как мой отец, «хорошо себя ведут». Он больше не дрожит, в его сосредоточенном взгляде нет безумия. Он медленно направляется к деревянной скамье с облупившейся краской, я сажусь рядом и говорю то, ради чего пришел:

— Дома все в порядке. Франсуа получил хорошие отметки по поведению и арифметике.

А он говорит то, что все время вертится у него в голове:

— Семья твоей матери заперла меня сюда. Пусть они не забывают, что я ветеран войны и требую к себе уважения. Если вдруг будет война, я тут же пойду за повесткой. Не то что твой дядюшка Луи, эта тыловая крыса. Он-то не покинул своего теплого местечка. Я буду жаловаться. Мне должны вернуть мою должность. Я хороший специалист. У меня есть знакомства… и в медицинских кругах… и среди высокопоставленных лиц… Я ими воспользуюсь, стоит мне только захотеть. Здесь все меня знают… И поверь, все понимают, с кем имеют дело. Меня оставили в покое. Да. Они знают…

Мне хочется поскорее уйти. Я с нетерпением жду момента, когда смогу побежать обратно по каштановой аллее и выплакать все слезы, чтобы он этого не видел. Я больше не выдержу.

И потянулись четверги и воскресенья — дни визитов. Автобус № 12, улица, где живет Марк, регистрация в больничном журнале, деревянная скамья с облупившейся краской… У меня почти не остается времени для себя, мне некогда побыть самим собой, надеть женское платье, спокойно вздохнуть, укрывшись от всех, хоть на несколько минут забыться и почувствовать полноту жизни.

Но я должен быть мальчиком в голубой куртке и брюках, в хорошо вычищенных ботинках, гладко причесанным. Этот мальчик идет навещать своего больного отца, а потом возвращается той же дорогой. Так заканчивается весна, и наступает лето, которое не приносит ничего нового. Иногда мне начинает казаться, что нервы у меня сдают так же, как и у моего отца.

Через некоторое время его переводят в другую клинику под Парижем. Я больше не навещаю его один. Мы отправляемся всей семьей, едем через весь город, и я вытягиваю шею, чтобы в окно поезда увидеть кусочек Елисейских полей или Эйфелевой башни.

В своей новой тюрьме отец чувствует себя лучше. Это связано с его статусом бывшего преподавателя. Он говорит, что здесь он «в более интеллигентной среде». Маме нравятся цветы в парке, Франсуа бегает по аллеям, а я обретаю надежду.

И напрасно. Собирается еще один семейный совет, и на этот раз я должен присутствовать.

Дядюшка Луи, дядюшка Гонтран, тетушки, мама, — все собрались в провинции, в Нормандии, родном материнском гнезде.

— Жан, тебе уже исполнилось семнадцать лет, ты теперь мужчина, ты должен будешь принимать решения, и мы считаем своим долгом не скрывать от тебя ничего. Прежде всего то, что касается твоего отца.

Что они от меня хотят? Я взрослый? Мужчина? Принимать решения?

— Ты старший сын, мать должна найти в тебе крепкую опору.

Это я-то крепкая опора… Я никто. Ничто. Почему я? Вот они крепкие. Но они не ходят в больницу по воскресеньям. Они обсуждают, решают, организовывают. Пусть они и берут на себя ответственность. Им мало смерти тетушки Луизы, мало жертвы, которую принесла моя мать, им нужен еще и я?

— Твой брат Морис должен вернуться домой, Франсуа еще слишком мал, мы рассчитываем на тебя, когда думаем о будущем семьи. Твой отец, к несчастью, не способен вести нормальную жизнь. Прогнозы в этом отношении самые пессимистичные… Врачи считают, что это типичный случай маниакально-депрессивного расстройства. Надо ожидать цикличного проявления болезни, бесконечные депрессии будут сменяться буйными периодами… Возникнет необходимость частого, даже постоянного, пребывания в больнице. Мы должны смотреть правде в лицо. У каждого в жизни свой крест.

Свой крест? И где же их крест? И где мой?

— Твоя первая обязанность — хорошо закончить учебу. Это необходимо для твоего будущего. Твоя мать нам сказала, что ты не слишком прилежно занимался в этом году… Ты нас огорчаешь, Жан. В шестом классе ты был среди первых, да и в прошлом году учился неплохо. Что же случилось? Нужно исправиться.

Мне нечего им ответить. Внутри у меня пустота, я совсем не думаю о выпускных экзаменах, мне наплевать на карьеру. Мне наплевать на протекцию моего дяди и его уроки морали. Я не хочу становиться мужчиной!

— Ты подумал уже, чем займешься потом?

— Да. Я хотел бы поступить в институт кинематографии.

— Ну, это ребячество!

Они все против меня. Они решили просто не замечать, каков я на самом деле. Игнорировать мои девичьи ноги, развивающуюся грудь, член новорожденного младенца. Им все равно, что у меня в голове. Я хотел бы ускакать на коне, а потом оказаться прекрасной принцессой при дворе русского императора. Вместо моего жалкого члена, который я давно уже перестал измерять, я хотел бы иметь волшебную палочку. Если бы он мог исчезнуть, отпасть сам собой, как незрелый фрукт, как падают первые летние вишни, слишком маленькие, чтобы удержаться, как весной со сломанной ветки опадают первые сморщенные, без кожицы, персики!

Почему я плохо учусь? Я нахожу себе тысячу оправданий. Мой отец, его приходы домой и возвращения в клинику, его депрессии; Морис, мой сводный дебильный братец. Он вырос, и ни одно специализированное заведение не хочет больше его держать. Он теперь все время дома и требует от матери любви и заботы, как животное, которое слишком часто покидали.

Они отправляют нас назад: маму, Мориса, Франсуа и меня, и мы вновь живем в нашей стандартной квартире среднего француза, со стандартной обстановкой, в кухне с пластиковой мебелью. Но сначала они нас как следует отчитали. Я не похож на них? Я не похож ни на кого? Тем лучше. Придет время, и я вырвусь из их окружения. Я не знаю как, но вырвусь. Я буду сочинять музыку, которая им не нравится, снимать фильмы, которые они презирают. Я буду жить. Мне надо сделать все, чтобы я жил по-настоящему, мне надо стать кем-то… мужчиной… или женщиной.

— Жюльетта, выпей еще чашечку чая перед дорогой. И как дела в Банке Франции»?

Я ненавижу Банк Франции.

Я возвращаюсь с Франсуа домой. Брат хочет есть. Мама еще на работе. В доме полная тишина. На кухне никого, в спальне никого. Я открываю дверь гостиной и вижу на полу две ноги. Он лежит на животе, сложив руки, как для молитвы. Он выбрал место перед письменным столом моей матери. Это очень красивый стол, в готическом стиле, единственная ценность в доме, которой она очень дорожит. Этот стол немножко она сама, и он сюда пришел умирать. Он лежит на ковре, и у него изо рта течет слюна. Мне противно и страшно. Я боюсь этого отца, который все время пытается уйти и все время возвращается.

— Жан, я умираю. Меня надо спасти. Спаси меня.

Десятилетний Франсуа уже привык, что его запирают в комнате, избавляя от семейных ужасов. Я выхожу на лестничную площадку. Я вынужден просить помощи у соседей, у них есть телефон, и они звонят доктору Ренуару. Они тоже привыкли, да и все привыкли к спектаклям, которые мой отец разыгрывает со смертью.

— Не беспокойся. Он не в коме. Он наглотался таблеток, но от этого не умрет. Впрочем, он это прекрасно знает. Он их проглотил много, но до кладбища дело не дойдет. Не вешай носа, парень.

— Хорошо, доктор.

Я должен звонить в психиатрическую больницу, его нужно срочно забрать.

И его забирают. Когда он опять к нам вернется?

Я люблю мамину комнату, особенно когда в ней нет моего отца. Сегодня вечером я выбрал зеленое платье и белые туфли. На дворе зима, но мне хочется одеться по-весеннему…

Большой нормандский шкаф, широкий, спокойный и серьезный, мне открывает, как всегда, свое двустворчатое зеркало с фасетом. Я сажусь на край кровати, чтобы не помять платье. Кладу ногу на ногу и начинаю беседовать о будущем со своим отражением. Но будущее

не вырисовывается, отражение расплывается. Может, мне лечь ничком и поплакать на кровати матери? Наверное да, ведь от этого никому не станет хуже.

Прошла зима, пришла весна, а с нею и папа, раньше ласточек. Мне трудно понять, что это за тюрьма, из которой регулярно выпускают, чтобы потом с каким-то извращенным удовольствием запереть снова.

Полдень. Я возвращаюсь домой и уже на площадке слышу, как отец извергает проклятья. Голос его звучит пронзительно, как будто роженица кричит, освобождаясь от бремени. Большими шагами он бегает по гостиной, стучит по столам, отбрасывает кресла.

Вся его ярость направлена на маму. Все оскорбления предназначены ей. Опять агрессивность, ярость, бешенство. Нет, это никогда не кончится… Странное ощущение, что на бесконечном сеансе смотришь один и тот же фильм.

Мужчина и женщина терзают друг друга, и я их сын. Я должен слушать эти оскорбления, не понимая истинного смысла. Впрочем, его и нет. Он упрекает ее, что она все время хочет «запереть его в психушку», а она пытается ему объяснить, что это просто больница, где его лечат, и что его там вовсе не запирают, ведь он оттуда выходит. Определенная логика присутствует у той и у другой стороны.

Испытывать жалость к своему отцу, когда тебе семнадцать лет, — непросто. К большому несчастью, на сей раз я не единственный зритель этого спектакля — Морис тоже здесь. Физически он уже совсем взрослый, и его детский умишко не может управлять восьмьюдесятью килограммами мускулов. Он реагирует, как испуганное животное. Как малыш, который защищает свою мать. Он думает, что ей грозит опасность, хотя это не совсем так. Отец никогда не поднял бы на нее руку, но он изрыгает оскорбления, и Морис начинает волноваться и бегать кругами, словно растревоженный зверь. Отец чувствует опасность, но остановиться уже не может. Морис хватает в кухне нож, подбегает к отцу, и перед моими глазами завязывается кровавая битва. Все падает, опрокидывается, летит. Треск мебели и дверей. Комната слишком мала для этих двух больших тел, лишенных разума. Они точно сцепившиеся собаки. Мама кричит, пытается вмешаться, успокоить их, я тоже делаю неловкие попытки их разнять, но Морис гораздо сильнее меня, а яростьудесятерила его силы. У папы кровь на шее, на руках — там, где его достал нож, и он тоже бьет куда придется, в перекошенное от ненависти лицо своего старшего сына.

Я бегу на седьмой этаж к моему приятелю Мишелю, я звоню и колочу в дверь, я зову на помощь:

— Они дерутся, они убьют друг друга…

Мне даже не надо объяснять кто такие «они». Отец Мишеля, высокий спокойный человек, немного колеблется под взглядом жены, потом решает подняться к нам. И как только появляется чужой человек, все успокаивается. Оскорбления и крики стихают. Обессиленные, они начинают зализывать свои раны.

Весь дом встревожился, и какой-то сосед вызвал полицию. Франсуа плачет в своей комнате, мама стоит в оцепенении и смотрит на порушенный дом. Я чувствую, что страх постепенно отпускает меня, откатывается как волна, оставляя на песке бесформенные обломки.

А для других — это просто случай из рубрики «мелкие происшествия». Как больно! Я бы хотел жить по-иному, не здесь. Если бы кто-нибудь поговорил со мной, прекратил дьявольский цирк, в котором я будто эквилибрист, потерявший и без того неустойчивую опору! Где этот добрый дух, который все знает и может объяснить, почему я должен жить в неведении. Почему в этой мальчишеской драме я плачу девичьими слезами.

Франсуа, мой маленький братик, тебе тоже не повезло. Ты тоже здесь живешь. Я обнимаю тебя, увожу, рассказываю всякие истории, чтобы ты не видел полицейскую форму, полицейские фуражки, не видел, что твоего отца уводят, как простого пьяного матроса.

В одной книжке я прочел, что в Африке есть племена, где детей отселяют от родителей на время учебы. Дети живут вместе, в большой хижине под солнцем, и учитель приходит давать им уроки. Они освобождены от огорчений, отчаяния и страстей других. Они свободно дышат и растут на природе. И никто их не заставляет решать задачи, слишком сложные для них.

Залитый кровью Алжир становится независимым, оасовцев машинами отправляют в тюрьму. Она как раз недалеко от нас. Мятежные генералы Салан и Жуо, бомбы, взрывчатка. В больнице отец повторяет одно и то же:

«Я же говорил, что это война…»

Божия Коровка выходит замуж. Божия Коровка изменила свой пол. История этой скандально известной стриптизерши преподносится как сенсация всеми «газетами для консьержек», по выражению моего отца. Я не могу отвести глаз от ее фотографий в газетных киосках.

Изменить свой пол. Все равно что поверить в чудо. Для меня, бедного идиота в брюках, это сказка. Я не знаю подробностей. Я читаю: «Смелая операция изменила ее жизнь». Это та волшебная палочка, в которую я верю, как ребенок. Я завороженно смотрю на едва прикрытое тело этой звезды стриптиза, я вытягиваю шею, чтобы прочесть подписи. Я не осмеливаюсь купить журнал, мне неловко от любопытного взгляда продавца. Мне кажется, что он может о чем-то догадаться.

Этой ночью мне снится, что я летаю. Я лечу над портом, над трубами пароходов, устремляюсь вверх над собором. Я парю в солнечных лучах, прохожу сквозь блестящие облака, и толпа внизу мне аплодирует. Сон мой закончился в воздухе, и я не знаю, куда я приземлился. Ощущение пустоты. Я падаю?

Ответ в маминой комнате. Лампа у изголовья опрокинута. Мама лежит на полу у кровати. Ее глаза широко открыты. Я вижу кровь.

Мама… Мама… Я подумал, что ты умерла, утонула в этой крови, женской крови, о которой ты никогда не говорила. Откуда это застывшее, словно парализованное лицо? С трудом произносимые, еле слышные слова?

— Останься… помоги мне… на кровать. Нет, не надо соседей… не уходи… Нет, не надо доктора… Ничего… Это сейчас пройдет…

Я верю тому, что она говорит. Хочу верить. Я обхватываю ее руками, втаскиваю на кровать, обкладываю подушками. Вытираю кровь. Автоматически делаю то, что она просит. Привожу все в порядок. Но мне так нужна помощь. Так нужна помощь. Мне слишком страшно, мама, я не понимаю… «Останься… не уходи».

Я остаюсь с ней до утра. Она ненадолго засыпает, и я смотрю на нее, спящую. Ловлю ее дыхание, вижу ее голубоватые веки, бледные щеки. Я умираю от страха сто раз, тысячу раз, и рано утром зову наконец на помощь.

Она не хотела сдаваться. Единственная опора этой уже распавшейся семьи, она надеялась, что сможет все-таки начать свой обычный день. Банк Франции, заботы о маленьком сыне, о сбившемся с пути муже. Но приговор суров: односторонний паралич, больница, осложнения, операция. Бесконечная вереница диагнозов и лечений. Частичное удаление надпочечников, операция на правой почке. Потом на левой…

Моя жизнь дает еще большую трещину. Беатрис берет Франсуа к себе на полный пансион. Он родился при ней, и она его любит и балует. Я остаюсь в Руане один, в пустой спальне, кухне, гостиной. И голова моя тоже пуста.

Нет, свобода — это еще не сейчас, придется подождать.


ГЛАВА IV

Не надо меня спрашивать, как я живу и что со мной происходит. Я не знаю. Я делаю все, что мне говорят, полностью подчиняюсь воле моих родственников. Мне свойственно послушание, как, впрочем, и равнодушие. Сдавай выпускные экзамены, поступай на юридический факультет, пойди навести отца, поцелуй маму и помолчи. С днем рождения, Жан Паскаль Анри! Тебе девятнадцать лет, ты в Париже, ты обычный студент, тебя никто здесь не знает, ты живешь в маленькой комнате для прислуги, носишь обычный серый костюм и галстук в горошек. Прощай, детство.

— Здравствуйте, месье Жан!

Это госпожа Бедю. Ей восемьдесят лет. Она сдает мне комнату, в которой я влачу жалкое существование между стопкой учебников и дорогим чемоданом. Это чемодан-искуситель. В нем лежат старое мамино платье, кружевные трусики, ночная рубашка. Госпожа Бедю вдова. Раньше муж обеспечивал ей комфорт, получая хорошую пенсию. Теперь она похожа на актрису Полин Картон в роли благородной консьержки.

Она любит затащить меня к себе и поболтать среди безделушек, салфеточек и хрупких столиков в стиле Людовика XV.

— Вы понимаете, у меня нет детей. Если бы у меня был такой большой сын, как вы, такой воспитанный… Как себя чувствует ваша матушка?

Она все знает, о многом догадывается, тут у нее редкий дар. Она любит со мной говорить, потому что одинока и думает, что я тоже одинок.

— Вы, конечно, скучаете без родителей. А как дела на факультете?

А на факультете эмансипированные девушки, волосатые юноши, и среди них я. Разговоры о политике, сексе, жизненных ценностях. Когда говорят о политике, я просто вежлив и уважаю чужое мнение. В сексе я осторожный наблюдатель. Что касается экзаменов, их надо сдавать. С письменными у меня все нормально, а на устных я паникую. Отвечать на вопросы, демонстрировать свои знания — для меня мучение. Экзаменатору приходится быть очень снисходительным. Это настоящая болезнь: горло у меня горит, в нем как будто огромный комок, ладони влажные, я на грани обморока. Я слышу вопрос, ответ складывается в голове, я его знаю, я мог бы ответить, но… не отвечаю. За каждым словом — долгое молчание. Ужасно.

— Вам бы надо попить какие-нибудь успокаивающие средства, молодой человек. С этим можно справиться.

Экзаменатор, симпатичный бородач, который это советует, кажется, мне сочувствует. Так бывает далеко не всегда.

Молчаливость поселилась во мне и стала второй натурой, той частью меня, которая должна пока безмолвствовать, потому что нет еще тех, с кем она могла бы говорить на одном языке.

— Зайдешь ко мне? Выпьем по стаканчику…

Девушки. Вот одна из них — Анна, с высокой грудью, каскадом черных волос. Она находит, что я похож на Жерара Филипа в фильме «Дьявол во плоти».

— Ты что, заснул? Положи книги.

Я не так себя веду. О моих подвигах в постели не болтают. Я веду себя не так, потому что в детстве я не играл в мальчишеские игры в туалете. В кино моя рука не ложится как бы случайно на девичью коленку. Мои руки никогда никого еще не раздевали. И я не понял. Конечно, это должно было со мной случиться. Анна слишком часто повторяла: «С тобой по крайней мере можно спокойно выходить».

Она говорила это, а я улыбался. Я еще не знал, что, если на девушку не обращаешь внимания, это обязательно разожжет ее любопытство.

— Я тебе не нравлюсь?

По правде говоря, она мне безразлична. А то, что я действительно хотел бы от нее получить, я не могу попросить. Нельзя сказать двадцатилетней девушке: «Пожалуйста, ляг и раздвинь ноги. Я хочу только посмотреть». Только посмотреть.

Я никогда еще не видел вблизи. Это меня завораживает. Конечно, я мог бы пойти к проституткам, на Монмартре их хватает, и каждый день я вижу их на бульварах. Они очаровывают меня, я им завидую. Но чтобы пойти с проституткой и заплатить ей за любовь, надо быть мужчиной. Для меня они еще больше женщины, чем остальные. Я не могу к ним подойти. Это выше моих сил.

Анна не проститутка, она двадцатилетняя свободная девушка, которая занимается любовью, если ей хочется. И сегодня как раз такой день.

— Что с тобой? Ты не хочешь?

И она сделала этот жест. Она положила руку туда, где ничего нет. Я отступаю в смущении. Я умею флиртовать. Если нужно, на вечеринках я обнимаюсь и целуюсь, как все, но дальше с подобными львицами я не захожу. Да и они никогда еще не протягивали свою когтистую лапку именно туда, где у меня ничего нет. Мне надо как-то выходить из положения:

— Я сейчас тебе объясню…

Она нарочно сидит на полу, в провокационной позе, посреди гостиной, прислонив голову к креслу и высоко подняв колени. Она чувствует себя хорошо и свободно. Она ждет. Мне трудно. Я стараюсь как-нибудь увильнуть от прямого ответа, бормочу что-то жалкое и непонятное. Но иногда желание поговорить об этом распирает меня.

— Знаешь… иногда… ты понимаешь… Ну, в общем, я иногда переодеваюсь девушкой…

— А! Ты гомосексуалист?

— Нет!

Но в моем ответе нет убежденности. Я хотел, чтобы это подразумевалось, но я не хотел, чтобы были названы все слова. Нет, я не гомик, не педераст.

— Кто же ты тогда?

— Просто иногда переодеваюсь девушкой, вот и все. Пусть как хочет, так и понимает. Того, в чем я признался, уже достаточно. Я собираюсь уходить.

— Да не уходи. Знаешь, я немножко догадывалась. Впрочем, мама меня предупреждала. Она даже запретила мне с тобой встречаться, так что видишь…

Я вижу. Но это ей не помешало потянуться прямо к моей ширинке. Вероятно, чтобы посмотреть, проверить. Чтобы потом рассказывать подружкам: «Ты знаешь, Марен — он вовсе не голубой…» — или наоборот: «Ты что, не знала? Марен — полный педераст…»

Она даже не догадывается, как больно ранит меня, эта маленькая дурочка. У нее безоговорочное право — она женщина. Раздвинуть ноги, прижаться всем телом к мужчине — ей это легко. У нее есть все, что надо, выемка там, где надо, и соответствующие желания. Я злюсь на себя за свою трусость, я не смог ни защитить себя, ни обвинить. Я сказал правду. Ни мужчина, ни женщина, ни гомосексуалист. Я среднего рода. Среднего… Понимает ли это кто-нибудь?

По сути дела, моя трусость не так уж важна сама по себе. Никто не в состоянии понять, что такое бесполость. Я живу, как бесполый утенок среди пестрых попугаев. Я даже не могу объяснить этого другим. Бессловесное и бесцветное существо не может ничего объяснить окружающим. Я заранее проиграл. Я ухожу. «Ладно, Анна, оставайся со своим прекрасным сексом. Я же вечером опять закутаю свою бесполость в ночную рубашку. Это для меня единственный выход».

Старенькая мадам Бедю разглаживает свой фартук в цветочек. Она довольно кокетлива, хотя ей и приходится из-за своего вдовства работать консьержкой… Она кашляет.

— Опять этот противный бронхит! Ну, где вы будете встречать Рождество?

— Я пойду к друзьям.

Банальный вопрос, банальный ответ.

— Конечно. В вашем возрасте обязательно нужны друзья.

В своей комнате я навожу на себя красоту. Свитер с высоким воротом делает шею изящной, единственная, впрочем, вольность, которую я себе позволяю. Но друзья у меня есть, это правда. Новые друзья.

Сара… Сара — еврейка, дочь иммигранта из Венгрии и румынки, красивой, как женщины на картинах Ренуара.

Рыжая Сара с голубоватыми глазами, близорукая и нежная, в слишком больших для ее носика очках. Сара с нежной кожей…

Что случилось, Жан Паскаль Анри? Она поговорила с тобой, улыбнулась, дотронулась до тебя и ушла. Ведь это не первая девушка, которая подходит к тебе. Почему же именно эта? Она даже не очень хорошенькая. Она сидела на краешке дивана в огромной квартире, где одна девушка праздновала свой день рождения. Одна из тех девушек, которые всегда выделяются, вокруг которых кипит жизнь и которые легко собирают компании за столом с шампанским и печеньем. Доминик и была такой. Царица праздника, все шли именно к ней, это место наших встреч, храм нашего маленького студенческого товарищества, там собирались независимо от того, есть деньги или нет. Когда Доминик организует вечер, там надо быть, туда шли, как на мессу. И я там был.

И там была Сара. Она сидела на краешке дивана, скромно сдвинув коленки. Очарование, исходившее от нее, казалось почти неуместным. Очарование бедности.

— Вы на втором курсе? А я на третьем.

Двадцать лет… и уже вся тяжесть мира на плечах. Дедушка и бабушка погибли в Освенциме. Отец держит лавку в квартале Сен-Поль. А Сара — маленькое чудо, выросшее в этом хаосе, блестящая ученица, трогательный ребенок, рассказывает о себе, в то время как другие флиртуют, пьют, танцуют, и каждый немножко рисуется.

— Вы живете в районе Монмартра? Это недалеко от меня, я живу около сада Сакре-Кер…

Я смотрю на ее руки, которые она благоразумно сложила на клетчатой шотландской юбке, на лакированные лодочки. Я замечаю складку на чулке и думаю: «Она криво их натянула». Но куда ты лезешь, Жан Паскаль Анри?

Я лезу в любовь.

Только вот что. Жан Паскаль Анри Марен не может влюбиться в девушку, потому что он сам девушка.

У Сары остренькие белые зубки, как у мышки. Когда она смеется, вместе с перламутровым рядом приоткрываются розовые десны.

— У вас смешная манера сидеть. Будто вы слишком высокий для стульев. А я маленькая. Правда ведь, вы тоже считаете, что я маленькая? Может быть, потанцуем?

Мы танцуем. Я — словно деревянный солдатик. Она — словно тряпичная кукла. Ее рыжие волосы разлетаются где-то на уровне моей груди.

Дьявольская жрица этих праздников, Доминик, все видит и обо всем догадывается. Она проплывает мимо нас, хмельная каравелла в платье от Диора.

— Ну что, голубки?

Сара вежливо улыбается, показывая зубки, а моя рука дрожит у нее на бедре. Как когда-то в детстве, я играю в «если бы я был…». Если бы я был мужчиной, моя рука скользнула бы сначала по талии, задержалась бы на плоском животике и тихонько поднялась бы до груди. А потом… я был бы как вон тот парень со своей партнершей. Он так ее крепко прижал, что она почти исчезла, растворилась, они превратились в одно существо, медленно покачиваясь под музыку… Этот мотив везде сейчас слышишь, сладко поют по-немецки: «Скажи, почему».

Warum… почему… Я начинаю странный роман.

— Больше не будем танцевать?



Я отпускаю Сару. Я струсил. Она, конечно, ждет, что я ее поцелую. Она поднимает ко мне свое личико и вопросительно смотрит. В этом вопросе есть что-то пугающее. Я ей нравлюсь. Ей нравится мое мужское тело. И я тоже хочу ее. Но это желание разума. Она возникает только в голове, а не внизу. Там ничего не происходит. Я все прекрасно знаю про себя. Я прочел все, что мог, о травести, гомосексуалистах и гермафродитах. Я читал и перечитывал описания всех ощущений, я понял механизм эрекции, разобрал кривую возникновения желания у женщины по Мастерсу и Джонсон. У меня нет никаких иллюзий по поводу своего будущего.

Один отрывок отпечатался в моей памяти и сидит там, как высказывания типа «хотеть — это мочь», вызубренные в школе. Все просто, определенно и жестко: «Признаки сексуальности отсутствуют у людей, лишенных функциональных детородных органов. Сексуальность может с запозданием проявляться, но она только результат психологического желания следовать определенному традиционному типу поведения».

Повтори это десять, сто раз, Жан Паскаль Анри Марен. Ты не испытываешь никаких чувств к девичьему телу. Бедный идиот, дело только в психологическом желании следовать определенному типу поведения.

И, однако, я будто слышу тихий голосок, упрямый и страстный, который говорит мне другое, из-за которого я не отпускаю руку Сары и снова привлекаю ее к себе. И мне становится хорошо. Разве я не имею права быть счастливым, хотя бы в мыслях? Я имею право воспользоваться моментом. Это надо отпраздновать. Выпить за мою влюбленность. У меня нельзя отнять Сару, даже если она моя только в мыслях. У нас с ней уже была любовь, я уже обладал ею на свой манер. А она о том даже не догадывалась. Она принадлежит мне и не знает этого…

— Да ты совершенно готов, мой бедный Жан…

Доминик, вездесущая хозяйка дома, наливает мне полный стакан вина из запасов своего отца. Я пью. Ощущение опасного счастья делает меня нечувствительным. Но я живу. И чувствую, что впервые живу по-настоящему. Я как бы вновь родился под взглядом этой девушки. Наконец-то.

Я провожаю ее домой, целую в щечку как послушного ребенка, который возвращается к маме и папе.

— До завтра?

— До завтра.

Мы пойдем в кино, будем есть бутерброды около фонтана Сен-Мишель. У меня свидание с тобой, Сара, и первое сердечное волнение в моей паршивой жизни. До завтра, Сара. Я придумаю, навоображаю все, что нужно, я постараюсь подольше оставаться несмелым влюбленным, кадром из фоторомана. Но я не отступлюсь. Для этого понадобится вырвать тебя из моих мыслей.

Мадам Бедю смотрела телевизор весь рождественский ужин. А теперь, 1 января 1968 года, она смотрит на меня.

— Вы странно выглядите. Слишком много выпили вчера? Что вы пили? Да еще, наверное, и смешивали. Молодежь не умеет пить. Вот когда был жив мой муж…

Я ее не слушаю. Я пил Сару. Смесь женщины и меня. Так я и выгляжу.

Дождь жемчужинами скатывается по витринам, плачет на тротуаре, замирает лужицами во впадинках, а я иду, засунув руки в карманы, с непокрытой головой, и в голове у меня только одна мысль. Она бежит от меня, а я ее догоняю. Я не успеваю на автобус, и, отъезжая, тот окатил грязью мои брюки, и так уже пострадавшие от наступившей зимы. Рядом со мной какая-то девушка, вне себя от бешенства, пытается почистить чулки, поплевав на тоненький платочек. Психическое расстройство. Да, то, что со мной происходит, — это психическое расстройство.

Сара ждет меня на углу улицы Ассас. У нее запотели очки, и она похожа на маленькую рыженькую подслеповатую сову. Ужас в том, что она меня любит. Она мне созналась. Я в панике. Она повторяет это вот уже несколько недель. В моих объятиях, в кино, положив голову мне на плечо, она полностью мне доверяет, говорит с несовременным целомудрием: «Еврейская девушка не может до свадьбы иметь близкие отношения. Обещай мне».

Я обещаю, но с горечью в сердце. Я должен был бы сказать правду сразу же, тут же в тот день, когда она представила меня своим родителям. Меня усадили на цветастый диванчик и с заговорщицким видом предложили чаю. Я мог бы признаться, так как мать Сары почти намекала мне на это. Матери о многом догадываются.

— Вы не похожи на других приятелей Сары.

Мы переглянулись, и я поменял позу. У меня вошло в привычку садиться боком, положив ногу на ногу. Это может меня выдать.

— Она тоже не похожа на моих приятелей.

Лицемер. Трус. Лгун. Я не хочу ее потерять, не могу ее лишиться. Если это и есть любовь, я никогда ее не знал, ни от кого ее не получал. Те, кто мне в детстве говорил, что любит меня, делали это по привычке и все про меня знали. Сара не знает. Она думает, что я просто с почтением отношусь к девственности, к почти святой целомудренности, которую несут как пылающий факел. Она думает, что однажды, когда мы уже закончим учиться, я приду и скажу ее родителям: «Я увожу ее, я женюсь на ней, у нас будут дети, и вы будете навещать нас по воскресеньям».

У меня есть немного времени. Я утаил правду и могу выиграть карточную партию, в которой я один знаю, где дама пик. Среди этого не отягощенного предрассудками поколения, для которого свободные отношения, противозачаточные пилюли и аборт — нормальные вещи, я напал на исключение: «Ты знаешь, я всегда боялась мальчиков. Меня так воспитали».

Ты просто негодяй, Жан Паскаль Анри. И влюбился ты в нее не случайно. Ты никогда бы не отважился ухаживать за девушками, которые могут оседлать мотоцикл как чистокровного скакуна и весело ложатся в постель с приятелями. Без комплексов, без опасений, без упреков. Ты выбрал Сару, с ее робостью, близоруким взглядом и несовременным очарованием, потому что она легкая добыча.

Тем хуже, если вечером, перед зеркалом, тебе неуютно. Ты отдаляешь тот день, когда надо будет раздеваться. Когда ты окажешься голым и бессильным. Ты хочешь увильнуть, не принимая боя, убежать от реальности.

Сара дергает меня за ухо.

— Я люблю твои уши, они такие изящные, маленькие. А посмотри на мои.

И она огорченно приподнимает волосы.

— Видишь? Когда нацисты разглагольствовали о внешности евреев, они особенно выделяли нос и уши.

— У тебя прекрасный носик. У него свой характер… Она смеется и целует меня в подбородок.

— Так приятно, что ты не колючий. Я не люблю волосатых мужчин. Я сама волосатая, посмотри…

Благоразумная и дразнящая девственница, она задирает свитер и показывает мне свою грудь.

— Гляди, вот два волоска, прямо на кончике. Мама говорит, чтобы я их не вырывала, а то вместо одного вырастут десять.

А я? Кто я такой? Я ласкаю эту грудь, которую так бы хотел иметь сам. Кто же я?

У Сары груди восточной женщины — широко расставленные, грушевидные, твердые.

Мне хочется сделать им больно.

— Перестань! Больно!

Да, я сделал больно. Я поступил плохо. Но ты не знаешь, Сара, что по ночам я ласкаю свою собственную грудь. Одинокое удовольствие, успокоение. Теперь я хорошо знаю свое тело. У меня тоже есть груди. Малюсенькие, но очень чувствительные. Они могут разговаривать, выражать желание.

— Сара?

Я пытаюсь объяснить.

— Мне кажется, у меня проблемы…

— Какие проблемы?

Небесно-голубой взгляд из-за толстых стекол излучает доверчивую нежность, которая иногда меня раздражает.

— Я боюсь, что буду как мой отец… Он уже до конца своих дней не выйдет из больницы… Он сумасшедший. Ты представляешь?

— Безумие не заразно. И оно необязательно передается по наследству.

— Да, но…

— Никаких но. Ты слишком много думаешь, вот и все.

— А если бы у меня были проблемы, Сара?

— У всех они есть в той или иной степени. Это лечится.

— Ты не понимаешь.

— Нет, я понимаю. Я понимаю, что нечего и понимать! Ты все придумываешь, потому что не похож на других. Они только и делают, что пристают!

Мне кажется, она и не хочет знать. Отказывается. Не хочет даже выслушать. Да, конечно. Именно так. Эта мысль долго вызревала где-то в глубине, прежде чем стать очевидной. Иначе зачем это скрытое соучастие? Ей двадцать лет, она же не может не знать, к чему ведут такие отношения, как наши. Она доводит флирт до последней черты и не удивляется, что никакой реакции ниже пояса у меня не происходит.

— Сара, тебе ничего не говорили обо мне?

— Кто?

Я имею в виду ее подруг, особенно одну девушку: вдруг после той неудачной попытки она наболтала, что я гомосексуалист…

— Девушки всегда сплетничают… Тебе могли рассказать… все, что угодно…

— Вот именно, все, что угодно. Они завидуют тому, что ты меня любишь. В таком случае любая девка может назвать тебя педиком.

— Тебе так сказали? Так про меня сказали?

— Это не имеет никакого значения, я же тебя знаю. Я знаю, какой ты на самом деле!

А если бы, Сара, ты увидела сегодня ночью, какой я на самом деле? Я топтал свои брюки. Я оставил их на полу, они валялись отвратительной грязной кучкой вместе с носками и трусами. А я лежал на кровати в комбинации, я закрыл глаза, я был женщиной, хотя бы ночью. Если бы ты меня видела, Сара?

Ты бы бросила меня, наверное. Даже точно. И я лишился бы наслаждения видеть каждый день обращенное ко мне любящее лицо. Ты моя отрава, Сара, наркотик, которого мне всегда не хватает. Я боюсь, что это единственная любовь в моей гнусной жизни. Единственно возможная. Разрушить ее — выше моих сил. Я не смогу. Разве только что-то произойдет независимо от меня, и правда откроется, выяснится непонятно каким образом.

А если умереть? Все было бы тогда чисто. Несчастный случай, в котором я не буду виноват. Только чтобы не был виноват. За это я себя тоже презираю. За страх перед ответственностью. Я не убью себя. Я слишком люблю свое тело, даже так неправильно устроенное. У меня слишком большая вера в чудо. Просто я хотел бы, чтобы что-то взорвалось. Сам не знаю что. И весна взрывается маем шестьдесят восьмого года, булыжниками, баррикадами, горячими волнами анархии. А также заточками, черенками лопат, лозунгами и полицейскими машинами.

И вот я — трус, недоделанный мужчина, не очень серьезный студент и безоружный влюбленный — я аплодирую вождям этой революции, фанатикам красно-черного флага. Я живу во всей этой неразберихе, в насилии и свободе других.

Потеряв свои булыжники, улицы оголились и стали похожи на уличных девок. Перевернутые автобусы показывают свои днища. Ночь наступает, глотает меня, я иду в ней, захожу в бар на Монмартре и рассказываю изумленным проституткам про то, что происходит в Латинском квартале у разгневанных студентов. Для них я как военный корреспондент, а Монмартр — как оторванная от всего мира деревня. Здесь сейчас нет полицейских, нет клиентов, сплошная забастовка, даже в сексе.

И вот в этом баре-говорильне, заполненном оставшимися без работы проститутками и травести, под очень подходящей к весенним событиям вывеской «Паве» («На мостовой»), я начинаю готовиться к своему прыжку. К сальто ангела.

Я не способен к борьбе. Мой юридический факультет оккупирован студентами, некоторые знакомые даже арестованы, другие на общем собрании принимают решение переделать мир, но по-настоящему мне все это неинтересно. Я просто наблюдатель. Поднимают руки и голосуют за или против, называют друг друга «товарищ». На демонстрацию 13 мая я пошел с Сарой. Мы вели себя благоразумно, держались поодаль, почти как туристы.

На демонстрации 24 и 25 мая я пошел уже один, но держался еще дальше. Вокруг насилие. Рядом со мной пожилой мужчина сказал: «Насилие бессмысленно», Глазами, полными слез, он смотрел на срубленные деревья на бульваре Сен-Жермен. Эти гиганты пали первыми, как безвестные солдаты, не получив никаких воинских наград.

А вечером 25 мая я очень испугался толпы. Укрывшись в каком-то помещении на улице Ассас, посреди раненых, я ждал, пока буря затихнет и утихнет шквал слезоточивых гранат. Из транзистора неслись новости. В три часа ночи я пошел своей обычной дорогой на Монмартр. Было жарко и хотелось пить. Бар на улице Трех Братьев был еще открыт. Этот бар — гавань на моем пути. Хозяина зовут совсем не подходящим для него именем Марсьяль. Он приветлив, ему за сорок, у него немного странный голос, он царствует над десятком столиков, за которыми располагаются проститутки с улицы Аббес и травести с Монмартра.

В Марсьяле-бармене ничего примечательного: короткие волосы, рубашка, брюки и сандалеты. Когда же он в платье, парике и на каблуках — совсем другое дело. Он то мужчина, то женщина, все зависит от времени и от того, какую роль он играет: хозяина бара или профессионала. Но он всегда держится просто.

В эту майскую ночь он — женщина. На нем платье цвета морской волны, туфли без каблуков, волосы гладко зачесаны.

А что я тут делаю? Я переживаю свою новую свободу. Этот бар для травести — мой собственный май шестьдесят восьмого года. Я уже часто бывал здесь ночью. Так ночные бабочки слетаются на яркий свет. Безумие других придало мне смелости, и я решил посмотреть поближе, каков он, этот мир тротуара. Марсьяль отнесся ко мне с большой симпатией:

— Ну что, студент? Перестали орать? В горле пересохло? Выпьешь что-нибудь?

У него вид доброй толстушки или доброго толстячка. Иногда он немного дурачится, просто так, на публику, чтобы привлечь клиентов. Я не чувствую никакого смущения. Он человек уравновешенный и говорит о своей «работе» как о совершенно нормальном деле.

— Я в этом квартале уже много лет, малыш. Сейчас-то кто угодно попадается. Мне платят чеками, банки закрыты, и гадай потом, есть у него на счету деньги или нет.

Мы сидим в баре. Ему хочется поговорить.

— Изучать право — это хорошо. Ты потом легко найдешь работу.

— Я уже работаю. Я прошел конкурс на должность в почтовом ведомстве.

— Неужели пойдешь служить на почту?

— Нет, я буду работать в дирекции. Сейчас мне платят стипендию, чтобы я мог учиться, а потом я должен ее отработать у них в течение восьми лет. Они там как сутенеры!

Он смеется. У него здоровые зубы, широкая грудь. Это мужчина. Забавный.

— А я, малыш, был парикмахером. Но однажды мне осточертело завивать всяких тетушек. Но я в этом деле разбираюсь. Вот у тебя, например, слишком тонкие волосы, чтобы носить такую короткую стрижку. Надо немножко длиннее… вот так.

И он сооружает на моей голове невидимую прическу.

— И ты был бы похож на Грету Гарбо. С такими же глазами…

Я его не боюсь. Он меня не шокирует. Мама! Если бы ты видела своего сына, как он сидит на Монмартре в баре с плохой репутацией, смотрится в зеркало и представляет, как бы он выглядел с прической Греты Гарбо!

— Тебе сколько лет, малыш?

— Через несколько дней будет двадцать три.

— Это надо отметить.

Нет, я не пьян. Нет, мама, он не напоил меня, чтобы втянуть в порок. Я здесь, потому что мне здесь хорошо. Потому что этот человек рассказывает о своей жизни очень просто, потому что он увидел во мне брата, понял, что так или иначе, но мы принадлежим к одному племени. В нем нет ничего вульгарного, он не накрашен сверх меры, как, например, та девушка за моей спиной, которая повествует мужским голосом, красивым и низким, о том, как ей переделали нос. Или вон та, или тот, неважно, грустный клоун, весь раскрашенный в красное и черное, в съехавшем набок белокуром парике. Или вон та, подальше, которая рассуждает о своих грудях и опасности силикона.

Это что, ад? Если ад таков, у демонов не столь уж страшный вид. Вот проститутка говорит о своем пуделе с той же нежностью, как и любая консьержка. Было очень жарко, она его постригла, и то, что сейчас у нее нет работы, для собаки даже лучше:

— Ты понимаешь, каждый раз, когда меня забирают, я не знаю, что делать с Артуром. Последний раз я просто умоляла полицейского разрешить мне позвонить подружке, чтобы та вывела его и покормила. Но все равно, я не жалею, что он у меня есть. Собака — верный друг, не то что мужчина…

Разве консьержка, продавщица или машинистка говорили бы иначе?

Я знаю, что в эту ночь свершится моя личная революция. Я должен себя понять. Я забыл Сару, я больше не почтительный влюбленный, не хорошо воспитанный молодой человек, не бедный студент. Усталый путник, я положу свою тяжелую ношу и отдохну на перевале.

Мы идем рядом, и ночь все такая же теплая. Марсьяль произносит классическую фразу: «Может быть, пойдем ко мне?» Я немного дрожу, все продолжаю идти. Я должен все понять. Я имею на это право. И я ему доверяю.



В двенадцать лет, когда произошел тот первый случай, меня вынудили, я был напуган, испытывал отвращение, маленький негодяй взял меня силой, я его не хотел. Сейчас же мы сообщники, это будет посвящение. Мне необходимо это тело, плотное, округлое, взрослое, уравновешенное и опытное, мне оно необходимо как трамплин для прыжка. Мне нужно знать.

В его квартире все чисто, аккуратно, в голубых тонах. Чувствуется, что он любит простоту и комфорт. Дверь закрылась, и я стою, не зная, как себя вести.

— Пойди прими душ, это расслабляет.

Теплая вода, огромное полотенце, хороший одеколон. Я впервые стою голым перед мужчиной. Это необычно, но я спокоен. Он понял, что для меня это в первый раз. Что волнение мешает мне говорить, что я не знаю, какие должны быть жесты и ласки. Я никогда еще не ложился так в кровать, я не знаю, что он будет делать.

Вокруг меня простые белые оштукатуренные стены. В голове какие-то странные мысли. Целый вихрь опасений. Я закутался в полотенце и жду, как испуганный гусенок. Он выходит из душа, появляется на пороге, встряхивается, обнаженный и совершенно спокойный. У меня нет страха перед этим мужским телом, крепким, с нормальным мужским членом. Он медленно ходит по комнате, поворачивается ко мне спиной, чтобы поставить музыку. Гасит свет, оставляя лишь неяркую лампочку, садится, протягивает мне стакан. Тонко позвякивает лед.

Он делал это всю свою жизнь.

— Ты действительно похож на ребенка. Тебе это в новинку, да? Я киваю.

— Сними все.

Надо расстаться со своим последним убежищем. Пришло время узнать правду. Я и впрямь чудовище? Что сейчас будет — он засмеется? Удивится?

Мне кажется, что все запоминают, как это было в первый раз. Жест или слово остаются в памяти навсегда. Я никогда не забуду веселого выражения его лица:

— Это что еще за малюсенький кончик?

Впервые со мной говорят об этом в открытую, лицом к лицу. Впервые мой эмбрион находится в центре внимания, он главное действующее лицо. До сих пор мне приходилось испытывать только страх, унижение и ощущать чужое любопытство во время медицинских осмотров. Многие годы мне удавалось его прятать, я привык уже относиться к нему, как к аномалии, к чему-то такому, что неприлично показывать другим. Но с этим мужчиной другое дело. С этим случайным любовником я как бы сдаю экзамен, я должен ответить на вопрос, и я отвечаю:

— Я с рождения такой.

— Это редкий случай. Я старше тебя и давно занимаюсь этим делом, но могу тебе сказать, что такого я еще никогда не встречал.

— Никогда?

— Ну да, никогда.

Впервые в жизни я чувствую смутное удовлетворение от того, что я какой-то особенный. Я получил признание моей исключительности. Теперь я испытываю гордость, а не унижение, как раньше. Это мнение профессионала, человека, знающего всякое о сексе. Хорошая рекомендация для новичка вроде меня.

Значит, я редкость. Может быть, таких больше и нет… Я читал где-то, что настоящие гермафродиты — редкость, по западной статистике их около сотни. Но описание этих исключительных существ было столь кратким, что я даже не смог понять, отношусь ли и я к существам, соединяющим, как гласит легенда, в одном теле женщину и мужчину.

Скорее всего, я существо без пола, ангел.

Сейчас мне даже нравится быть таким ангелом. И в объятиях любовника, совершенно нормально устроенного, я чувствую себя редкой вещью. Я как ангел. Мы занимаемся любовью, и мне нравится то, что со мной делает этот человек. Я боялся боли и отвращения. Вместо этого — нежность и наслаждение. Меня охватывает приятная дрожь, потом внезапно накрывает волна удовольствия. То, что я ощущаю, этот животный инстинкт, пряталось здесь, внутри меня. Вот он проснулся, потянулся, охватил меня всего и тихонько заснул опять. Но я теперь знаю, что сам могу его разбудить когда захочу.

Я снова иду по влажным улицам. Небо надо мной великолепно, на нем столько звезд, что у меня кружится голова, когда я на них смотрю. Итак, это случилось. Я перешагнул через барьер, и я счастлив.

Я счастлив, когда заря только еще занимается над Монмартром. Счастлив, когда возвращаюсь усталым в свою комнату. Я забываюсь на несколько часов тяжелым сном.

А утром приходят совсем другие мысли. Я счастлив? Нет. Я напуган тем, что испытал, тем, что посмел сделать. Безрассудство оставило меня, и я начал сомневаться, что могу обрести свободу.

Посмотри на себя, Жан Паскаль Анри. Посмотри на себя в зеркало, если хватит смелости. Что ты там видишь, в своем прекрасном зеркале? Гомосексуалиста. Нечего гордиться своим подвигом. Ты хотел знать? Теперь ты знаешь и ощущаешь это как нечто нечистое и постыдное. Посмотри на себя… Мужчина спал с тобой. И то недолгое удовольствие, которое ты испытал, не спасет тебя. Ты перешел черту дозволенного, попробовал запретного, хотя по нынешним временам невозможно что-либо запрещать.

Я не хочу, я не могу быть гомосексуалистом. Мой разум не перенесет этого. Я так боюсь мужчин! Как же я мог выбрать именно мужчину, чтобы выяснить, способен ли я получать удовольствие или нет? Я сам себе противен.

— Хочешь бутерброд?

Сара. Мы пьем плохой чай в полуразрушенном кафе, открывшемся вновь после столкновений с полицией. Вокруг нас такие же студенты. Весна кончилась. У французов есть горючее, чтобы поехать за город на субботу и воскресенье, они боятся потерять де Голля и свои загородные дома. Нам же нужно готовиться к экзаменам, которые перенесены на ноябрь.

Если бы я мог ей сказать… Я бы сказал: «Сара, я просто мерзкий тип. Я обманул тебя. Ты надеялась. Не надейся больше. Я неудавшаяся девушка, или неудавшийся педераст, неудавшийся мужчина, я вообще не удался. Серый костюм, студенческий билет, учеба в университете — это только фасад. Все, на что я гожусь как мужчина, — размашисто шагать, засунув руки в карманы. Да и то потому, что я высокий, у меня длинные ноги и я не знаю, что делать со своими большими руками.

— Почему ты не ешь?

Она бледна, грустна, она рассказывает мне о болезни отца.

— Я боюсь, Жан. Если он умрет, я этого не перенесу. Когда теряешь отца, теряешь корни. Я его очень люблю. Он надорвался, работая, устраивая нашу жизнь после войны. Он избежал лагерей, но все потерял, все пришлось начинать сначала, и ради чего? Чтобы заработать рак…

Она плачет, слезы текут у нее из-под очков, мне не видно ее голубых детских глаз. Она цепляется за мою руку, а я рассматриваю крошки на столике из фальшивого мрамора. Я тщательно собираю их в кучку. Нет, сейчас я не могу рассказать ей про то, что со мной произошло. Не сейчас. Она этого не вынесет.

Но мне надоели больные. Они все больны. Мой отец в психиатрической больнице, мать то в больнице, то в санатории, старший братец в каком-то заведении для умственно отсталых, а теперь еще этот старый меховщик с улицы Сантье, Вечный жид, работящий и честный, который только вчера говорил мне: «Сара — мое сокровище, моя надежда. Она обязательно кем-то станет, многого добьется…»

Как будто он мне сделал драгоценный подарок.

Они мне больше не нужны. Я их покидаю. Другой мир влечет меня: Монмартр и «Паве». Мир травести и ночных бабочек. Они веселятся, смеются над всеми и над собой, живут одним днем. Они отказались от морали и презирают закон.

Я должен быть там, с ними. Если бы только я не любил тебя, Сара! Ты единственное существо, ради которого я еще соблюдаю приличия. Но однажды мне придется тебя огорчить. Это неминуемо должно случиться. Я не могу выпутаться, не причинив тебе зла. И мне придется тебя потерять. Придется.

Мадам Бедю получает от меня двести франков за квартиру, кладет их на столик в стиле Людовика XV. У нее прерывистое дыхание, помятое лицо.

— Противный бронхит. Ну, ничего, это пройдет. Как ваш устный экзамен?

— Завтра сдаю. Столько занимались с Сарой, что голова идет кругом.

Она думает, что я придаю всему этому значение. Она уже видит меня преуспевающим чиновником, занимающим где-то там, на самом верху, хороший пост в почтовом ведомстве, сплошная нирвана и обеспеченное райское местечко в каком-нибудь министерстве.

Одна проститутка сказала мне в баре: «Не дури, крошка, даже если ты будешь жить, как мы, приобрети сначала профессию. Без профессии ты просто сдохнешь на панели от голода». И это мне сказала проститутка травести, звезда в кабаре, вся в блестках и стразах. Каждый вечер она срывает аплодисменты. Перед американскими туристами она делает стриптиз, демонстрирует свое женское тело, а потом наступает апофеоз: золотые трусики падают, открывая мужской член.

И я ей поверил. «Поучись сначала, а потом посмотришь. Кабаре для транссексуалов — не фунт изюма. У тебя пока еще есть время получить специальность, и в молодости надо уже подумать о старости, когда погаснут огни рампы…»

— Я пойду лягу, мадам Бедю. Но если вам что-нибудь понадобится, позовите меня.

— Ничего, ничего. Отдохните как следует. Ведь это очень важно для вас — хорошо сдать экзамен. Ваша матушка будет так вами гордиться.

Мадам Бедю закрывает дверь. В ту же ночь ее не станет. Во мне, наверное, есть что-то, что приносит несчастье, какой-то магнит, притягивающий беду. Я таким уродился, в этом мой несчастный талант. Из последних сил она стучала в мою дверь, ее серые волосы слиплись, а на лицо уже опустилась маска смерти. Я поднял ее, она ничего не весила. Она попыталась сказать мне как всегда: «Ничего, ничего…», но то были предсмертные хрипы. Сирена «скорой помощи» прозвучала в ночи.

— Вы родственник? Нет? Надо предупредить семью, она не протянет долго. Я сейчас сделаю укол, — сказал врач.

Где-то в Париже у нее есть племянница, надо покопаться в бумагах и найти адрес. Я ищу, но не нахожу. Я в панике. Она меня зовет, я понимаю, что она хочет исповедаться. Нужен священник. Но где найти его в этом квартале? Я не хочу видеть, как она умирает. Я не хочу знать, как это происходит. Я не могу. Эти хрипы, эти мольбы, старческие руки, цепляющиеся за меня. Господи, до чего же мне страшно! И внезапно она замерла, застыла. В какой момент она отпустила меня? Когда? Я не заметил. Я был тут, но будто слепой, оглушенный. Воздух вокруг меня вдруг стал тяжелым, ощутимым. Жизнь ушла, а смерть заняла все место, вытеснила все, перекрыла мне кислород. У смерти есть запах, плотность, она тут.

Я хотел бы убежать куда-нибудь далеко. Но надо сдавать экзамен.

Председатель комиссии — один из тех, кто меня не любит. И я не сдал. Племянница мадам Бедю, женщина без возраста, проводит над усопшей ночь. Скоро дверь опечатают. Мне надо искать другую квартиру. Племянница без возраста комнат не сдает.

Бедная старая дама, упакованная в слишком большой для нее гроб. Твоя смерть выгнала меня на улицу и заставляет пойти к тем, живым, которые ждут меня в баре на Монмартре. Я пойду к тем, кто похож на меня. Мужчина, меня приветствующий, — мой однодневный любовник.

— Здравствуй, малыш.

Моя приятельница стриптизерша встречает меня сурово:

— Провалился? Ну, хорош. Я получила диплом бакалавра, поучилась немножко в университете, потом все бросила, а теперь кусаю локти. Ты обязательно снова попробуй. У тебя нет квартиры? Поживи пока у меня, а потом подберем тебе что-нибудь в этом квартале.

У нее я и нашел пристанище. Ее мужское имя Робер, а женское — Анабель или что-то в этом роде.

И вместо того чтобыблагоразумно провести вечер с Сарой и ее мамой, с моей несбывшейся любовью и несостоявшейся тещей, я опять сижу в своем баре. Мне не хочется говорить об экзаменах, о том, что надо пересдавать устный экзамен, о служебном конкурсе в почтовом ведомстве, о каникулах, о том, удалось ли жаркое, о болезни отца. Я предпочитаю слушать те безумные фразы, которыми обмениваются клиенты бара.

Сара не поняла и рассердилась.

— Куда ты?

— Никуда. К приятелям. Я ищу комнату, они могут мне помочь.

Я должен был бы сказать: я иду к проституткам, к педерастам, к травести, пойдем со мной, если осмелишься. Я должен был бы говорить открыто, не боясь, вызывающе.

Но я никогда не делаю то, что нужно. И получилось, что это простая размолвка влюбленных. Мы часто видимся, ссоримся, миримся. Все как обычно, и нет вроде бы причины. А главная причина во мне. Некоторые в подобной ситуации крутятся вокруг да около вопроса, как кошки вокруг незнакомого блюда. Другие же давно попробовали блюдо, которого мне так хочется. Быть женщиной. Наконец женщиной. Я не хочу гомосексуализма, я больше не буду пробовать. Я хочу быть только женщиной.

Я мечтаю стать такой же женщиной, как эта, — ею любуются, ее уважают, хотят. Она называет себя Мишель. Чувствуется, что она умна, образованна, любит повелевать. Она хорошо и интересно говорит. «Эта жизнь так мистична…» — и встряхивает великолепной шевелюрой, львиной гривой на плечах львицы. Прекрасная грудь, как у американской звезды, выставлена на всеобщее обозрение.

В баре одна не очень видная девушка говорит мне, вероятно, из зависти:

— Она, конечно, здешняя звезда, но на грудь можно приклеить: «сделано в Калифорнии».

— Что это значит?

— Это значит, что надо заплатить кругленькую сумму, но зато и имеешь за свои денежки. Правда, немногие Каролины могут позволить себе такое вложение капитала.

— Каролины? Это кто?

— Транссексуалы. Она тоже транссексуалка. Собирается сделать себе операцию в Марокко. Зарабатывает бешеные деньги.

Я говорю, что нахожу ее очень красивой и хотел бы с ней познакомиться. Моя собеседница усмехается:

— Это тебе обойдется всего в сотню.


ГЛАВА V

Мое сальто ангела никак не завершится, я еще в воздухе, еще цепляюсь за непонятную надежду.

Это похоже на мечту, когда летишь в пространстве, тело пребывает в невесомости, руки раскинуты, как крылья птицы, и ты пролетаешь над городами, над домами, над людьми. Тебя не покидает чувство, что этот полет временный и что скоро надо будет коснуться земли. Упасть.

В этом сомнительном заведении я провожу свои последние мужские минуты, когда я еще одет как мужчина и имею внешность мужчины. Поскольку я результат генетической ошибки, поскольку мои гены не сумели определиться, надо им помочь и сделать самому окончательный выбор. Бесконечная борьба за право быть женщиной будет мной доведена до конца. Меня не волнует, что придется жить как клоун, другого выхода нет. Пусть я буду раскрашенным клоуном, но у меня останется моя взлетная полоса к звездам, и огни моей рампы, и аплодисменты публики:

— Смотрите, это женщина…

И если мне суждено пройти трудной дорогой проституции, я готов. Я не видел похожих на меня людей нигде, кроме мест, подобных этому бару, на ночных тротуарах Монмартра. Я их не видел ни в учебных заведениях, ни в богатых салонах, ни в кабинетах, ни на заводах. Их нет ни среди продавцов мясных лавок, ни среди контролеров в автобусах, ни среди генералов, ни среди дворников.

Они здесь, «на дне», — сказал бы мой отец. Они парикмахеры или танцовщики — сказала бы моя мама. Я же говорю, что они живут так, как могут, и там, где могут. Они — в маленьких концентрационных лагерях, колючая проволока которых не видна нормальным людям. Им запрещено быть в обществе. Они пленники своего тела. Как я. Но я, я смогу выбрать свое тело.

«Это тебе будет стоить всего сто франков», — сказала мне одна проститутка. Это цена свидания с Каролиной. Цена моей безымянной надежды.

Я заплатил за «служебную» квартиру на третьем этаже в доме на улице Мучеников. Здесь чувствуется временность приходов и уходов, запах ремесла. Но сегодня вечером я бы заплатил любые деньги, только ради того, чтобы увидеть, Я догадался, я почувствовал в этой девушке нечто знакомое. Я не клиент проститутки, и я не тот, кто ждет гомосексуальных наслаждений. Я избранный зритель в театре теней и пришел, чтобы увидеть свою тень. Это обнаженное тело передо мной было телом мужчины, оно еще остается таковым по документам.

Она говорит:

— Очень трудно стать женщиной. Если это то, чего ты хочешь, готовься к жертвам.

Ее грудь Юноны, безусловно, требовала жертв.

— Протезы и гормоны… И это еще не все. Нужна операция. Большая операция. Скоро ты не увидишь это…

«Это» было спрятано в кружевных трусиках. Я смотрю как завороженный, она моя сестра, мой брат по анатомической ошибке. Та же самая тайна. Тот же самый атрофированный, детский член.

Она смотрит на меня, и я смотрю на нее. Мы близнецы, и мы не будем заниматься любовью, мы не можем дотрагиваться и ласкать то, что у нас одинаковое.

— Так ты тоже? Ты первый, кого я встречаю…

— И ты первая…

Пусть же судьба запечатлеет нас в зеркале, перед которым мы стоим, пусть она сделает эту встречу незабываемой.

Она меня опередила, она уже «она», а я еще «он». Скоро она достигнет совершенства.

— Во Франции кастрация запрещена. Это считается преступлением. Ты должен знать, поскольку изучаешь право.

— Я не знаю.

— Но для нас с тобой кастрация — это просто эстетическая операция, как если бы убрали обычный прыщ. Однако тем, кто издает законы, на это наплевать.

— Ты не боишься?

— Боюсь уничтожить это? Я иногда о нем совсем забываю. Он существует лишь во взгляде клиентов. Не счесть мужчин, которые сюда приходили, чтобы испытать двойное удовольствие… Они платят одновременно за мужчину и женщину. По крайней мере, они так думают. Я не буду долго этим заниматься. После операции я начну другую жизнь.

— В кабаре?

— Мой бедный котик, кабаре — для нищих. Я занимаюсь ясновидением — у меня дар. Дело в умении наблюдать. Немножко знаний из области психологии, даже самых начальных, красивая физиономия, как у меня, и я сделаю состояние.

Мы говорим, говорим без конца. Я жадно слушаю рассказы о повседневной жизни, об обязанностях транссексуалов. Она рассказывает мне о выборе платьев, макияжа, о сеансах у косметички, об уходе за волосами, об инъекциях гормонов, называет известных хирургов, делающих подобные операции в Швейцарии, в Марокко, в Бельгии, в Соединенных Штатах. Мне видится выход.

— Это займет много времени, даже если ты решился. И это очень тяжело, не думай, что достаточно переделать тело, научиться жить по-женски. Все не так просто. Но после того как ты приобрел все это, остается самое важное: паспорт. Полицейские тебе всегда напомнят. Они начнут тебя выслеживать, точно ищейки. И чем это оборачивается? Я сейчас объясню. Ты стоишь, например, в красивом платье с безупречной прической и роешься в своей сумке. Наконец достаешь паспорт и протягиваешь полицейскому, а он тебе с усмешкой: «Так, значит, ты мужчина? Тебя зовут Жюль, или Марсель, или Бернар?» Быть женщиной — значит от многого отказаться, и отказываться можно до бесконечности, тебе ни за что не разрешат изменить имя в официальном порядке. Надо стереть только одно слово, но они отказываются. Они решили за тебя и никогда не признаются, что ошиблись. Ты понимаешь? Мы мечтаем выйти замуж, жить с мужчиной, заниматься с ним любовью… Прибить к дверям дощечку: месье и мадам Дюпон, быть мадам Дюпон… Но все это искусственно. Ищешь ли ты работу, переезжаешь ли границу, снимаешь ли квартиру или покупаешь машину, ты вечно сталкиваешься с этой проблемой: паспорт, возраст, профессия, пол… мужской.

— И все-таки я сделаю это. Я хочу быть как ты.

— Тогда надо начинать с гормонов. Я тебе назову одного врача.

Она рассматривает внимательно кожу моего лица, грудь. У меня хорошие соски, нет бороды, значит, не нужно электрической эпиляции. Эта процедура болезненная и не дает хороших результатов, но у меня девичья кожа, мне повезло. И мои соски так и норовят набухнуть. Моя подруга — настоящий эксперт в этом деле.

Я лечу на крыльях надежды. Я отметаю все проблемы, отгоняю все тучи. Что скажет моя семья? Отец, мать, братья, дяди, тети, преподаватели в университете? Отметаю, отметаю…

Что скажет Сара? Перед ней я умолкаю, наступает тишина, я больше не лечу. Я вновь на земле, душа болит.

Я заплатил сто франков за начало этой бури, этой войны со своей судьбой. Точно канатоходец на невидимой проволоке, я оглядываю окружающий меня мир.

Мне предстоит разрезать его на две части и навсегда выбрать свою половину. С одной стороны — Сара, моя первая любовь, она служит мне ширмой, за которую я прячусь; мама, окончание учебы, мрачные физиономии экзаменаторов, будущее молодого адвоката или чиновника. Но из этого мира я начинаю понемногу исчезать. Меня сотрет простая резинка. С другой стороны — улица Аббес, ночной Монмартр, тротуары, заполненные проститутками женского и мужского пола, травести, похожими на меня. В этом мире я еще не совсем свой, мой силуэт обозначен неясно, и требуется рука мастера, чтобы его закончить. Часть мира, своеобразное гетто, опасное, но единственное, где я смогу нормально существовать.

— Сядь здесь.

За сто франков я наконец увижу себя нарисованным, нарисованной. Итак, это будет первый женский образ в моем тайном личном альбоме.

В руках профессионалки мое лицо превращается в белую маску, на которой она, рисуя маленькими кисточками, показывает, каким я могу стать: зеленый карандаш для глаз, розовый крем на щеки, искусственные ресницы, розовая губная помада. Она добавляет немного пудры «Макс Фактор», болтая со мной о макияже, о карандашах для бровей и т. п. Все, что есть мужского во мне, исчезает.

Я заплатил сто франков, и я этого никогда не забуду.

— Не смотри, еще не кончено…

Я дрожу. За всеми этими коробочками с кремом, за всеми этими рабочими инструментами проституток для меня целое открытие. Я столько лет был некрасивым! Кто может себе вообразить то счастливое состояние, которое я испытал? Только урод способен меня понять. Урод, который по мановению волшебной палочки становится вдруг необыкновенно красив.

Все кончено, мужчина исчез, и только что родился мой новый образ. Я хочу посмотреть.

— Рано еще…

Эта комната проститутки превратилась в мастерскую художника. Она надевает на меня белье, выбирает платье, затем оглядывает свою работу и отступает назад, чтобы лучше меня разглядеть, зажигает огни рампы и представляет меня публике. Я сам — моя публика, и я плачу от этого зрелища. Наконец это я. Такая, какой я всегда себя воображал. Может быть, красивая, и уж во всяком случае, вполне ничего.

Секунды, минуты проходят в молчании. Я любуюсь своим лицом. Мой Пигмалион удовлетворен, комментирует свою работу, кружится вокруг меня и дает разные советы. Однако я ее почти не слышу. Я не отрываю взгляда от моих собственных глаз в зеркале, я как бы здороваюсь с самим собой.

Это целая церемония, моя свадьба с самим собою. Пусть никто не смеется и никто не осуждает. Вы не можете этого знать. Вы ничего не знаете, вы, кто легко родился и хорошо себя чувствует в своем теле. Вы, которые знаете свое лицо с самого детства, помолчите, я только что родилась, я заплатила сто франков за эти роды, и в них не было ни грязи, ни унижения, ни боли. Я ничего не должна ни своей матери, ни своему отцу. Я не явилась из раскрытого чрева, как это было двадцать лет тому назад, маленьким недоразвитым чудовищем. Эта проститутка родила меня прекрасной. Она берет мою руку и говорит:

— Сегодня вечером мы пойдем гулять, Золушка. Уличная фея напоследок напутствует меня:

— Ты будешь разговаривать негромко, следи за своим голосом, удерживай его в горле, не смейся и не кричи. Ты не должна махать руками при ходьбе и постарайся сделать шаг более мелким. Если ты не знаешь, куда деть руки, держись за сумку.

И я пошла на бал среди себе подобных в ночной клуб на улице Монахов. Моей каретой было такси, а кучером — шофер с Пигаль. «Добрый вечер, дамы», — обратился он к нам без всякой задней мысли.

— Представляю тебе новенькую, — сказала Пигмалион бармену.

Шампанское ударило мне в голову. Взгляды женщин заставляют меня вздрагивать от удовольствия. Ревность одних, недоверие других, я чувствую себя их соперницей. Я забываю о том кусочке плоти, который упрятан в кружевные трусики. Все ищут для меня имя. Передо мной проходит вереница Джиованн, Генриетт, Линд, Надь, Клавдий, Аманд. Кто-то говорит:

— Все эти имена на «а» напоминают транссексуалов, а она не транссексуал. Другой добавляет:

— Это правда, она не транссексуал, посмотри, у нее ни волоска на подбородке, ей не надо бриться. Ты видел, какая у нее кожа, нежная, словно у младенца.

Меня щупают, рассматривают, критикуют:

— Ноги, конечно, большие, ну, да ничего… А ты видела плечи? Я бы немножко подретушировала нос…

— Не согласна. Нос очень характерный. А ты видела глаза?

Это моя ночь. Самая длинная. Мое прекрасное опьянение. Кто это мне сказал: «Добрый вечер, мадемуазель»?

Они назвали меня Магали. Они, женщины ли, мужчины ли — неважно. Они обещали мне найти друга.

Я пьян от всех этих открытий. Ночь кончается. Первое предупреждение: я плачу за праздник по моей чековой книжке на имя Жана Паскаля Анри Марена. Это меня удручает. Я плачу как мужчина и я подписываюсь мужским именем. С зарею все исчезнет. Я снова исчезну, меня точно смоет водой.

Магали исчезает. Кто это спит рядом с проституткой с Монмартра? Такой нежный и добрый.

— В один прекрасный день ты заживешь как женщина. Наступит день, когда это станет возможным. Есть врачи, операции, не отчаивайся.

Нет, я не покину поле боя, из этой войны я выйду только победителем. Я не буду ни травести, ни опозоренным. Я не хочу скрывать свой позор до конца дней. Я прикончу тебя, Жан Паскаль Анри. Это преднамеренное убийство, я прибегну к тому, что называют настоящим средством, а именно: химическое оружие — гормоны. Они разрушат тебя навсегда, ты ведь просто узурпатор, выдающий себя за меня. Даже сейчас — умытый, с гладкими волосами и с плоским телом — ты все равно не настоящий. Я избавлюсь от этого эмбриона, который служит предлогом, чтобы все называли тебя мужским именем.

— Спи. Я завидую тебе…

Моя проститутка Пигмалион, мой создатель, храпит по-мужски рядом со мной. У нее есть член и на лице виднеется пробивающаяся борода. Ей не повезло, она должна сражаться каждый день против очевидных вещей, прибегать непрерывно к жалким уверткам, изобретать прикрытие для знака своей принадлежности к мужскому полу. Ей нужно переносить пытки электричеством, чтобы выдернуть каждый волос на подбородке и на ногах. Она должна соглашаться на клиентов по сто франков, чтобы оплатить будущую кастрацию в какой-нибудь далекой стране, и наступит день, когда она вернется оттуда изуродованной, с искусственными грудями из силикона, для того чтобы вести искусственную жизнь.

Кругом ложь, ложь, ложь. У меня же все это не будет искусственным, я переделаю себя по-настоящему, я выйду сам из себя и стану вдовой того, другого, которого я решил убить. Без сожалений. Этой ночью взгляды мужчин мне ясно говорили: сделай это.

Расставание. В плиссированной юбке, строгой кофточке и плоских туфельках Сара, которую я люблю, сидит передо мной. Необходимо ей сказать: ты мое первое расставание и моя первая любовь, я же не умею ни любить, ни расставаться.

На ее щеках еще остались золотистые тени летнего загара. Это были мои последние мужские каникулы. Мы спали с ней вместе в большом итальянском доме, окруженном балконами цвета охры. Мы были в одной кровати, лежали на простынях, расшитых незнакомыми инициалами, и делали вид. Это были детские нежные прижимания.

Наши завтраки состояли из смеха и варенья. Нас окружали толпы друзей, таких же студентов, как мы, таких же влюбленных, как мы. Я почти поверил в это временное существование. Монмартр был далек со своими каролинами, похожими на меня, с ночами в барах, с проститутками, травести, со всем этим цирком, который меня так притягивал… Под ярким солнцем каникул была всего лишь тень воспоминаний, но в сентябре я обязан положить конец этому временному существованию.

— Сара, я должен тебе сказать. Помнить тот вечер, когда я напился итальянского вина? Вечер, когда я переоделся девчонкой, чтобы всех вас рассмешить?

— Ну да, чтобы мы посмеялись… Ты был пьян.

— Нет, просто у меня хватило в тот вечер смелости показать вам, кто я на самом деле.

— Что ты хочешь сказать? Ты — Жан, и если ты рассчитываешь на свой талант артиста, чтобы зарабатывать на жизнь…

Она сделала смешную гримасу. Она не хочет понять намек и помочь мне. Она опустила голову, ее взгляд упрям, она решила идти до конца. Однако она же видела, она не может не знать.

— Сара, посмотри на меня. Умоляю, посмотри на меня. Я не такой, как остальные…

— Я знаю.

Она сердится и отводит глаза. Она смотрит на другие лица, на незнакомых людей в кафе, куда я ее пригласил, чтобы поговорить. Наконец сквозь зубы она отвечает:

— Я терпеть не могу, когда ты затрагиваешь эту тему. В жизни есть не только секс. Ты придаешь слишком большое значение этим вещам… Если у тебя проблемы, мы поговорим о них позже, когда наступит подходящий момент…

— Но какой момент? Когда «позже»? Ты меня не понимаешь?

— Здесь нечего понимать. Ты меня любишь?

— Конечно… Но, к сожалению, это не имеет ничего общего…

— Напротив, это главное. Все остальное для меня неважно.

— Сара, но ты знаешь, что такое любовь? Ты знаешь, как занимаются любовью?

— Да, я знаю. Конечно, я знаю. Ты что, считаешь, что я совсем… Но я могу подождать с замужеством.

— Сара, ты должна попробовать сначала с кем-нибудь, с мужчиной… настоящим. Тогда ты поймешь.

— И это говоришь мне ты? И ты утверждаешь, что любишь меня?

Боже, она вынуждает меня идти до конца. Я хотел расстаться с нею более возвышенно, оставить воспоминание о себе, которое не было бы ей неприятно, остаться навсегда в ее воображении любовником ее детства, тем, кто ее ласкал, но не обладал ею. Детская игра, объятия, о которых она потом вспоминала бы с нежностью. Мне хотелось, чтобы она сохранила неприкосновенным воспоминание об этой иллюзорной любви. Я хочу слишком многого. Я не смогу скрыть свою тайну. Однако я еще раз пробую.

— Сара, со мной ты никогда не сможешь заниматься любовью. Понимаешь ли ты это? Думала ли ты об этом?

— Да, я думала.

Наступает тишина. В пепельнице тлеет сигарета. Кофе остыл. Я ненавижу этот осенний вечер, напоминающий о начале учебного года. Я не хочу возвращаться в аудиторию и продолжать жизнь прилежного ученика.

— Если ты думала об этом, то тебе понятно, что мы должны расстаться.

— Нет, не должны. Ты будешь лечиться, и все будет хорошо.

— Лечиться? Но что же ты тогда поняла? Сара, это же не болезнь. Ты рассуждаешь так, точно я болен диабетом, туберкулезом или еще чем-нибудь… Словно мне достаточно пойти к дантисту, например. Хороший рецепт, несколько пилюль — и все о'кей. Ты так думаешь?

— Во всяком случае, я не понимаю, почему бы тебе не попробовать.

— Но, черт возьми, это бесполезно. Посмотри наконец правде в глаза. Я родился таким, понимаешь, я ненормальный, вот кто я такой.

— Но не для меня. Если это единственное, из-за чего ты хочешь порвать со мной… Скажи просто, что тебе все надоело, что я недостаточно хороша для тебя.

Она плачет. Она цепляется за общие слова, за детские доводы:

— Мы так хорошо ладим, ты мне даже говорил, что у нас общие взгляды. Мы учимся на одном факультете, мама тебя обожает, я не хочу расставаться с тобой, Жан, я этого не перенесу. Я уверяю тебя, что можно что-нибудь придумать. Есть же специалисты, мы пойдем вместе, если хочешь, я тебе помогу, я сделаю все, чтобы тебе помочь.

Я встаю, собираясь уйти, я вижу свое отражение в зеркале: длинные волосы до плеч, женский пуловер, весь мой женский облик, который она отказывается замечать, о котором она даже не догадывается.

— Не уходи.

Она догнала меня на улице. Я навечно запомню ее стоящей на этом тротуаре Сен-Жермен-де-Пре, маленькую среди толпы, повернувшуюся ко мне с упрямым видом. Люди расходились вокруг нас подобно волне, набегающей на скалу, и сходились снова.

Я отрываю ее руки от себя. Мельчайшие детали ее образа запечатлелись в моем сознании: я помню маленький шрам на лбу — это в десять лет, она упала с велосипеда, веснушки на круглых щеках, маленькую ямку на шее, в которой горела жемчужина.

— Сара, ты вынуждаешь меня сказать. Ее глаза умоляют молчать. Ее руки, сжимающие сумку, застыли в немой молитве.

— Я гомосексуалист. Сара, я встречаюсь с мужчинами.

— Нет, это неправда.

— Я занимался любовью с мужчиной, Сара, и я снова буду это делать, потому что я такой.

Пощечина, словно раскаленное железо, обожгла мое лицо.

— Ты мне отвратителен! Я тебя ненавижу. Я стараюсь усилить ее отвращение и рассказываю детали.

— Уже давно, до каникул, я встретил в баре на Монмартре одного травести. Он профессионал, ему сорок лет, и он посещал эти места всегда. Я ему понравился, и мы вместе провели ночь. Мы занимались любовью как мужчина с мужчиной.

Она отступает потрясенная, молча, в полном бессилии, еще раз бьет меня по щеке. Ее лицо стало некрасивым от отчаяния и негодования.

— Мне понравилось, как он занимался со мной любовью. Я несостоявшаяся женщина, Сара. Педераст, если угодно, но ты не можешь меня понять.

— Нет, я не могу понять. Ты негодяй, и тебе ничего не остается, кроме как покончить с собой. Исчезнуть! Умереть, если у тебя хватит духу, и я надеюсь, что так и будет, да, я надеюсь! Я хочу, чтоб ты исчез, чтоб ты сдох, слышишь, чтоб ты сдох!

Все кончено, она ушла. Тротуар пуст. Она оставила мне свое отвращение. Я покрыт им навеки.

Никто никогда не будет меня любить. Я ухожу в другой мир, единственный, который меня принимает. Но только принимает, ничего больше. В этом мире людей вроде Сары не любят. Там используют свой половой член как могут, как умеют. Там делают вид, что живут, там постоянно ищут себе пару, но никогда не находят. Слишком много похожих и в то же время разных. Полумужчины, полуженщины, существа неопределенные, транссексуалы. Мы встречаемся и расходимся, мы вечные странники. Каждый день мы где-то останавливаемся, каждую ночь с кем-то встречаемся. Я уношу свое отвращение в мир, где буду жить, переходя от маленьких надежд к паническому отчаянию. Я узнаю другие тротуары, другую боль и другие жалкие удовольствия. Я постараюсь смеяться или плакать над собой, я постараюсь просто жить, но я не умру. Это подлое тело не умрет, Сара, как ты этого хотела. Жан покончил с собою у тебя на глазах, но Магали, или Мод, или Каролина, или другое, безымянное существо, о котором ты никогда не будешь знать, появится после этой смерти. Так надо. Сара, я больше не произнесу твоего имени. В наших отношениях поставлена точка.

— Это что за маскарад?

Я вернулся в Руан, город моего детства, в квартиру страшных ссор, ложных самоубийств и бесконечного страха. Я снова увидел глаза своей матери, этот взгляд Банка Франции, взгляд, который судит, прощупывает, критикует.

— Это бездельники шестьдесят восьмого года вскружили тебе голову, мы тебя больше не видим, ты ничего не рассказываешь о своих друзьях, ты одеваешься, как мальчик из парикмахерской. Что за стиль? Что значат эти длинные волосы? Чем я прогневала Господа, что он наградил меня таким сыном? Мы здесь подыхаем, чтобы послать его в Париж, заплатить за его учебу, а он исчезает, не дает о себе знать и в один прекрасный день появляется в таком виде! Если бы отец тебя видел!

Она изменилась. Ее лицо посуровело, две глубокие морщины залегли в уголках рта, горькие морщины, результат слез. Они говорят о годах одиночества. Замужняя женщина и вдова, поскольку ее муж навсегда заперт в психиатрической лечебнице. Она не пожелала изменить свою жизнь. Долг и строгость. Банк Франции и Преданность. Порядочная женщина, которая сносит все несчастья и не боится сказать о них другим, в частности мне.

Это напоминание о выпавших на ее долю испытаниях отдается у меня в голове непрерывным жужжанием. Я знаю, она заменила свою умершую сестру. Я знаю, она воспитала ребенка, оставшегося от этой трагедии. Я знаю, что он в доме умалишенных и что в свои тридцать лет он рассуждает как десятилетний. Я знаю, что я не такой, каким она хотела бы меня видеть. Я знаю, что мой младший брат бездельник, который не желает учиться. Я знаю, что она больна. Я знаю, знаю, знаю…

— Посмотри на меня, посмотри мне в глаза. Честное слово, ты выщипываешь брови.

Она стыдит меня перед большим зеркалом в ее комнате, перед которым я одевался когда-то в ее платья, мечтая стать девушкой. Я отворачиваюсь.

— Жан.

Она напугана. Мои обтягивающие брюки, зеленая рубашка и длинные волосы, разметавшиеся по плечам, говорят ей о чем-то непостижимом. Она протягивает руку, чтобы дотронуться до меня, и отдергивает.

— У тебя вид гомосексуалиста.

— Мама, умоляю тебя.

— Нечего меня умолять. Мать имеет право знать.

— Мама, я не такой, как другие, тебе же это известно.

Мне так хотелось бы, чтобы она призналась, чтобы она разорвала это двадцатилетнее молчание, чтобы она поговорила со мной таким, какой я есть, а не делала вид, будто все в порядке. Никогда ни одного слова, никакого утешения, ни одного шага к правде.

— Ты моя мать, ты меня родила, ты видела, как я рос.

— Именно. Я тебя воспитала не для того, чтобы ты ходил мальчиком из парикмахерской и рядился в подобные брючки.

Мальчики из парикмахерской и узкие брюки — ее основные примеры. Молодой человек должен быть всегда в костюме и галстуке, остальные — это мальчики из парикмахерской в рейтузах. И никаких нюансов, никакой снисходительности.

— Мама…

Мне хочется плакать, но, если я заплачу, она скажет, что я девчонка, а она не любит девочек.

Мне надо попробовать вскрыть этот зримый нарыв, о котором она никогда не хотела даже слышать.

Я поворачиваюсь к ней спиной и, как прежде, смотрю на порт, на корабли, чтобы избежать ее взгляда.

— Я неправильно создан.

— Что ты этим хочешь сказать? Что за басни ты мне рассказываешь?

Но она же знает, мой Бог, в чем дело. Она не может не знать. Она отвергает очевидное, чтобы защитить себя, а я?

— Я не могу заниматься любовью, как другие парни.

— Ну, предположим. Есть же врачи, все может устроиться. Небольшое хирургическое вмешательство… Я поговорю с семейным врачом.

Она ходит взад-вперед, я иду за ней в кухню, где она гремит кастрюлями, хлопает дверцами шкафов.

— Мама, выслушай меня. Нет никакой возможности устроить это, как ты говоришь. Я существо женского пола.

— Ты что, совсем с ума сошел? Мой сын ненормальный? Он меня доконает.

— Но это правда, мама, и я не смогу жить иначе.

— Опять комедия. Мало их у меня было с твоим отцом? Ты родился мальчиком, и ты мальчик, природа не ошибается.

— Нет, ошибается. Она творит иногда невесть что, эта природа. Она сдает карты наугад.

— Она всегда поступала правильно, насколько я знаю. Люди родятся либо девочками, либо мальчиками — и все.

— Мама, большинство растений двуполые, а черепахи — гермафродиты.

— Не говори ты мне о черепахах, прошу тебя, мне все это известно, но речь идет о тебе. Чего ты хочешь, быть позором всей семьи, ты, мой сын?

Если бы я был грубым, хоть немного агрессивным, я бы стукнул по столу, хлопнул бы дверью, взорвался бы, не в силах больше терпеть эту вечную ложь, этот утомительный отказ попытаться понять.

Как убедить ее принять действительность, как объяснить? Я не могу ей рассказывать о своем жалком любовном опыте. От стыда она потеряет сознание. Один только образ ее сына, занимающегося любовью с мужчиной… К тому же я не способен признаться в том, что стало бы для нее просто кошмаром, точно так же когда-то я не смог донести на своего двенадцатилетнего насильника. Все время этот странный стыд, это чувство вины перед ней или отцом.

— Мама, ты меня родила таким, ничего не поделаешь.

— Так это по моей вине, ты хочешь сказать? Ты хочешь на меня возложить ответственность за свои проблемы? Маленькое нарушение в организме не дает тебе права оскорблять свою мать, но, поскольку это так, мы пойдем к врачам. Хочешь ты или нет, но я покончу с этим твоим состоянием. Доктор Феррье, друг твоего отца, он был военным врачом, он многое повидал. Он нам посоветует… Он, он знает, что такое мужчина.

— Мама, в Париже я ходил к врачу. Он мне все объяснил, он сказал мне, что мои половые проблемы очень серьезны. Это большой специалист, и он мне поможет.

— Поможет? Как это поможет?

— Требуется гормональное лечение, чтобы облегчить мое состояние, иначе я стану сумасшедшей.

— Что ты такое говоришь — «сумасшедшей»? Это у меня вырвалось непроизвольно. С некоторых пор я безотчетно путаю мужской и женский род.

— Твой врач просто шарлатан. Он хочет использовать тебя, вытянуть у тебя деньги и заставить поверить черт знает во что. Сумасшедшая, мой сын — сумасшедшая.

Продолжать бесполезно. Все объяснения излишни. Диалог прерывается. Я ухожу, я иду на пристань смотреть на корабли. Мне необходимо скрыть слезы, которые меня душат. Уходя, я слышу, как она продолжает ворчать и говорить о психиатре, о деньгах, о необходимости меня лечить, о том, что мне надо вернуться в семью, где царит более здоровая атмосфера.

Совсем иным был диалог с моим «шарлатаном», как выразилась мама. Если бы она знала, что одна проститутка с Монмартра назвала мне его имя и дала его адрес — будто доверила тайну новому члену секты. К доктору А. приходят всегда от имени такого-то или такой то. Ты входишь в кабинет, в котором окна закрыты ставнями, чтобы заглушать шум Пигаль. Клиентура состоит из проституток и транссексуалов. Доктор А. в некотором роде колдун-благодетель для людей вроде меня. Имя его передается из уст в уста и окутано тайной. Это доктор-чудесник, доктор по гормонам. Усатый философ, он хорошо знает отчаявшийся мир бесполых существ.

Он выслушал историю моей жизни и понял, что я больше не могу. Он осмотрел профессионально мое тело, беседуя со мною, как отец. Отец удивленный, но утешающий. Удивлен он был, потому что в своей практике он третий раз сталкивается с транссексуалом. Только третий за двадцать лет работы. В этом квартале, кишащем транссексуалами, он знал только троих. Третий — это я; второй — это тот, кто меня сюда послал, и с неизъяснимой нежностью я думаю о том незнакомце, который был первым и был похож на нас. У него был и такой же незрелый детский член, такая же неразвитая, но девичья грудь, такая же гладкая кожа.

Наконец нашелся кто-то, кто говорил со мною со знанием дела о моем исключительном случае. Его слова были просты:

— Опасность кроется в вашем семейном окружении. Если они откажутся вас понять, то, очевидно, попробуют придать вам максимум мужественности. Однажды я наблюдал результат такого воздействия. Это было страшно. Психотерапия оказалась неэффективной, а после гормонального лечения пациент тронулся умом. Необходимо учитывать не только особенности психики, нельзя забывать и про строение органов. В вашем случае феминизация, безусловно, возможна.



Однако осторожность не мешает: у нас нет отдаленных результатов такого рода лечения. Если я вам пропишу одну инъекцию в месяц, вы должны мне поклясться, что не увеличите дозу, как это делают многие. Здесь кроется большая опасность. Если же вы будете в точности выполнять все мои предписания, вам станет лучше, вы почувствуете себя более уравновешенным, ваши страхи пройдут, но процесс будет идти медленно. О члене не стоит говорить, он не изменится, а вот грудь, напротив, может развиться, и кожа приобретет другой вид. В вашем случае это лишь небольшая помощь природе, но я должен вас предупредить…

Я предупрежден. Возможно… учитывая уровень современной медицины… возможно…

— Не следует надеяться прожить больше пятидесяти лет.

Я смотрю на порт и на корабли. Опускается вечер. Мама ждет меня к ужину. Она ждет двух своих сыновей. Одного — урода и другого — юного хулигана, моего младшего брата, который регулярно остается по три года в каждом классе. Мы садимся за стол из желтого пластика, на нем стоят тарелки с голубыми цветочками и лежат деревянные кольца для салфеток с надписями: мама, Жан, Франсуа. Папино кольцо осталось в ящике буфета.

Пятьдесят лет… Мне было двадцать три года.

Семейный совет собрался на обсуждение. Приглашены были только взрослые. Настоящий совет из дядей и тетей, их серьезные лица исполнены сознания ответственности момента. Детей не допустили, потому что им не нужно слушать про такие веши. Они говорили о том, что у них есть деньги для моего лечения, что хороший психиатр сумеет побороть недуг. Они пригласили меня потом в ресторан, словно говорить об этом в обычной гостином в стиле ампир было святотатством. После беседы они разъехались в своих серебристых «ДС». Они сумели вырвать у меня обещание согласиться на «разумное» медицинское лечение.

— Эндокринология? — спросила тетя с непонимающим видом. — Это новый модный термин, с шестьдесят восьмого года кругом одни слова. Все говорят, говорят и ничего не создают. Если ты гомосексуалист, то это лечится.

Таково их решение. Для них нет никаких промежуточных вариантов. Я нехотя отступил под их натиском. Чтобы выиграть время.

— Мама тебя проводит, — сказал дядя. — Мы выбрали лучшего психиатра Парижа. Надеюсь, ты будешь достоин его высоких гонораров.

А если мне исчезнуть? Улететь на самолете на край света? Или уплыть на корабле на другую сторону планеты?.. Неосуществимая детская мечта. Таково мнение моего двойника, который похож на меня, у него такой же член, недоразвитый и бесполезный, и к нему, этому двойнику, я бросился в надежде на помощь и утешение.

«Ты не решишь свою проблему в Патагонии. Стать женщиной ты можешь только здесь, и здесь за это надо бороться. Нужны деньги на врачей, лекарства и, наконец, на операцию. Для этого надо иметь профессию, чтобы работать и зарабатывать. Защищай диплом, находи работу и борись».

Она занимается проституцией исключительно ради денег. Тем не менее она еще не заработала достаточно. «В нашей профессии очень трудно экономить. Приходится вести ночную жизнь, одеваться, пить, бороться с усталостью и всякой пьянью… Наших клиентов не слишком много, в основном они тронутые, да и нас не много. До сих пор я была вообще одна на Монмартре. Здесь есть травести, гомосексуалисты, с ними неинтересно».

Я ощущаю в ней какую-то сдержанность, нечто похожее на ревность, на страх, что в один прекрасный день я стану ее конкуренткой. Эта женщина — я сам через несколько лет. Я чувствую, что мне не избежать проституции. И от такой мысли меня бросает в дрожь.

Какое безумие! Я, мужчина, стою перед этой проституткой, которая тоже была мужчиной, и первый раз в жизни вижу, что меня ревнуют как женщину. А я-то ожидал ободрения, помощи, советов. Внезапно я задаю себе вопрос, на самом ли деле у меня женский характер и темперамент? И какова та женщина, которой я так стремлюсь стать, ревнива ли она, капризна, слаба? Ищет ли она защиты у мужчин или стремится к одиночеству, какую профессию ей хотелось бы иметь, будет ли она заниматься кухней, хозяйством, стиркой?

Я ничего об этом не знаю. Я не знаю себя. Я пока женщина в эмбриональном состоянии. Полученное мною воспитание определило мое поведение. Я хожу, держа руки в карманах, зажигаю сигарету только после того, как предложу огонь женщине. Эта оболочка, манеры, приобретенные в мире мужчин, важно ли все это?

Мне придется учиться заново. У меня только инстинктивное желание быть «другой», но я еще далек от этого.

Дальше, чем я мог думать.

Лучший психиатр Парижа живет в здании, которое в войну занимало гестапо. Медная табличка с обескураживающей надписью: «Центр психического здоровья». Меня тошнит, я выпил слишком много кофе, много курил, много думал и мало спал. Мама занимается формальностями в секретариате, проверяет час приема, платит аванс и наконец садится рядом со мной молча, как если бы я был серьезно болен и ожидал смертного приговора. Я плохо понимаю ее состояние: раз она надеется меня «вылечить», почему у нее в глазах такое отчаяние, почему она молитвенно прижимает руки к груди? Она была очень красива, моя мама. Я ищу следы былой красоты в ее усталых чертах, в этих тяжелых веках, в опущенных уголках тонких губ. Если я стану женщиной, буду ли я похож на нее, постарею ли я так же?

— Здравствуйте, профессор, вот мой сын. Вам говорили о его случае…

С этими словами мама входит в кабинет и обращается к его владельцу, спасителю, богу, который знает все и освободит меня от моего недуга. Внезапно она начинает держаться очень свободно, ведь с давних пор ей приходилось посещать психиатров из-за болезни моего отца. Мне недостает отца, спрятанного где-то за стенами. клиники. Мне нужно знать: он тоже плюнет мне в лицо, обозвав педерастом и сумасшедшим?..

Доктор Р. будто сошел с лубочной картинки. У него лысеющий лоб и снисходительный взгляд. Он мне не нравится. Он бросает на меня слегка раздраженный взгляд, он, конечно, не помнит о «моем случае». Он назначил прием, как любому другому, решив, что позднее разберется.

— Входите, мадам. Молодой человек, прошу вас подождать несколько минут.

Я вновь сажусь. Унижение стоит комком у меня в горле. Это ощущение знакомо мне с детства. Я проглатываю душивший меня комок и готовлюсь ждать. Иногда мне кажется, что я бы дорого дал за возможность почувствовать в себе агрессию и способность защитить себя, но никогда ничего подобного не происходит. Должно быть, я унижен с самого рождения. Сейчас мама рассказывает вместо меня про мой недуг, вместо меня она описывает этому старому светскому льву то, что она называет моим «состоянием». Я слышу за дверью неясные голоса. Я не понимаю слов, но я догадываюсь: «Он вбил себе в голову, что он женщина. Мы все принесли в жертву ради его учебы. Его отец, вы знаете, я сама… короче, вся наша семья в большом волнении, необходимо наставить его на путь истинный».

Голоса стихают. Теперь моя очередь войти. Меня приглашают.

— Садитесь.

Я едва успеваю присесть на низкий стул, как мама бросается в атаку. Она расположилась в кресле для пациентов. Словно она пришла для консультации, а не я.

— Мой сын посещает гомосексуалистов, мальчиков из парикмахерских.

Мне кажется, что я все это вижу во сне. Какой-то кошмар. Доктор Р. сидит за письменным столом. Похоже, он смущен. Профессиональным тоном он прерывает мать:

— Мадам, ваш сын совершеннолетний и свободен. Я врач и соглашусь ему помочь только в том случае, если он сам ко мне обратится.

Все-таки мне бросают кость, одну-единственную. Свободен? Я здесь, потому что они этого хотели. Я подобрал кость, другой не будет.

— Я знаю вашу семью, в особенности вашего отца, поэтому ваши проблемы мне не безразличны. Я готов вам помочь, но мы поговорим как мужчина с мужчиной.

Вот когда я должен был убежать. Надо было отвергнуть эту дьявольскую западню, этот семейный заговор, в котором он участвовал тоже.

Они меня обошли. Я не просто у какого-то психиатра, я у врача, друга моей семьи, который должен прибегнуть к испытанным методам воздействия. Этот Центр психического здоровья — государственное учреждение. Я смог туда попасть, потому что мой отец и моя мать чиновники, и вскоре я стану чиновником. Таким образом, мне предстоит нечто вроде чиновничьей психотерапии. Мне давно все ясно, и тем не менее я разговариваю с этим старым хрычом и стараюсь ему что-то объяснить. Я пользуюсь случаем поговорить о своих проблемах, а для меня это так важно!

Если бы мне только удалось ему все объяснить, сказать, что я был влюблен, что я не гомосексуалист, что я не хочу страдать, что мне хочется быть женщиной, потому что во мне живет женщина и она готова выйти на свет Божий. Я повторяю все время одни и те же слова, и мне не удается его убедить.

— Вы будете приходить ко мне каждую неделю, и мы будем беседовать об этом. Надеюсь вам помочь.

Помочь? Нет. Он собирается учить меня, это точно, чтобы сделать вид, что он восстанавливает природное равновесие.

Снова входит мать, она благодарит доктора, и в голосе ее смесь подобострастия и отчаяния.

— Спасибо, доктор. В нашей семье никогда не было гомосексуалистов, вы понимаете…

Значит, я боялся быть мужчиной? Вот что должен думать этот светский человек, который даже не попросил меня показа» ему мой член. Ах да, он не врач, он психиатр… Не надо путать. Он не измеряет величину пенисов, он занимается эдиповым комплексом и глубинным «Я» своих пациентов. Он пугает меня, ибо я почти уверен, что он разрушит то хрупкое равновесие, которого мне удалось достичь. Так и происходит.

Первый сеанс: речь не идет о психоанализе, это просто разговор. Мне нужно ответить на несколько вопросов.

Пример. «Когда вы были ребенком, кого вы предпочитали: отца или мать? — Это зависело от обстоятельств».

Проблема. Я никак не могу понять из слов доктора, считает ли он мой эдилов комплекс нормальным или перевернутым. Страдаю ли я оттого, что у меня есть член, или, наоборот, от страха перед кастрацией?

Я стараюсь отважно продолжить объяснение того, что я чувствую. Мне кажется, что анатомия — это уже судьба, и причина моего отчаяния в том, что у меня нет женских органов, о которых я мечтаю, потому что я хочу иметь матку, месячные и т. д. Я говорю, что я привял решение попытаться совершить все возможное в этой невозможной ситуации, а именно — сделать операцию.

— Зачем? Вы с ума сошли! Это же уродство.

— Ну, хотя бы для того, чтобы у меня было влагалище.

Я вижу, как в его глазах промелькнул ужас. Слово «влагалище» его поразило.

Но я здесь только жалкая мышь, а он кот. Он приходит в себя и начинает меня убеждать, что главное — вопрос моего социального будущего, именно этим он и хочет заниматься. Что касается остального, он может дать адрес своего коллеги, который лечит бесплодие. Я прихожу к выводу, что мы говорим на разных языках. Мой случай для него ужасен, поскольку он никогда не сталкивался с проблемой транссексуальности, а тем более не изучал ее. Все, что он об этом знает, укладывается в невероятно научную формулировку, согласно которой я рискую спровоцировать явление «клошардизации». Это выражение позволяет ему избежать слова «проституция».

Я психически больной. Ядолжен понять разницу между «казаться мужчиной» и «быть мужчиной», «казаться женщиной» и «быть женщиной». Я чувствую, что в его глазах становлюсь все более виноватым.

Два раза в неделю мне приходится выслушивать угрожающие речи. Он не будет потворствовать моему желанию превратиться в женщину.

Стать женщиной — это безумие. Желать иметь влагалище — еще большее безумие, а операция — просто преступление.

— К тому же даже после операции вы не испытаете оргазма. Оргазм невозможен.

Негодяй! Почему же он не хочет спросить, испытываю ли я оргазм в моем теперешнем положении? Известно ли ему, что единственная возможность испытать физическое наслаждение, как бы мало оно ни было, заключается для меня в гомосексуальных отношениях, от которых я отказываюсь. Да, я от них отказываюсь. И я знаю, во имя чего я отказываюсь. Я пробовал, я рисковал своим душевным спокойствием, чувством ответственности и вины, чтобы узнать… Теперь я знаю, а он, пробовал ли он когда-нибудь? Какой смелостью он обладает? Он не пытался, как тот шведский журналист Хемминг Паллесен, побыть месяц гомосексуалистом среди нормальных людей. Я читал все, что он написал, этот сексуальный авантюрист. Его слова запечатлелись навсегда в моей памяти: «Реакция была ужасной, — писал он, — я чувствовал себя жертвой самого безжалостного расизма».

Это правда. И у жертв нет аргументов против расизма. Есть только два выхода: насилие или покорность. И официальная психиатрия хочет меня подчинить. Она хочет меня «нормализовать», задушить мою личность, превратить мое желание быть женщиной в извращение, заставить меня признать, что это извращение, а значит, чувствовать себя виноватым, больным и стараться выздороветь.

Он требует моего выздоровления, а я от этого страдаю. Я не выдержу.

Но поразительно то, что он тоже не выдерживает. Он чувствует себя морально опустошенным после наших противостояний. Странная усталость овладевает им. Он, психиатр, профессиональный «нормализатор», обещавший вернуть меня в семью и сделать так, чтобы я не вступал в противоречие с законом, не находит больше аргументов. Несколько недель мы вели жесткую игру, а чего же мы достигли? Он не получки ответов на свои вопросы. Он остался уверен, что транссексуал — это всегда скандал, что работа — единственное средство вернуться к нормальной жизни, а для этого надо подавить вес остальное.

Я же выхожу от него после каждого сеанса с еще большим чувством вины, мне стыдно, что я такой, мне стыдно за свои мысли и желания. И я все время себе обещаю: я не выйду на панель, я не противопоставлю себя обществу, как они это называют. Да, я стану чиновником почтового ведомства, да, я получу диплом юриста, да, я буду послушным… Да, я вам лгу. Да, я страдаю… Я купил черное платье в красный горошек.

Мой дорогой сын…

Из глубины своей личной трагедии мой отец, вероятно почувствовав что-то, тоже делает попытку помочь мне. Почерк у него теперь совсем не тот, который я знал в детстве. Он изменен лекарствами, беспокойством, заключением. Что он знает теперь обо мне? Нас разделяют почти десять лет. Он не мог наблюдать, как я рос, как изменялся. Мы виделись, только когда я приходил к нему. Обо мне мы с ним говорили примерно так: «Ты будешь мужчиной, мой сын». И вот теперь у меня появилось то же чувство, что в детстве, когда он хотел осмотреть мой член. Он мне пишет: «Мой дорогой сын, через несколько месяцев ты пойдешь в армию, и она сделает из тебя настоящего мужчину».

Армия. Все славные страницы семейной истории связаны с ней. Мы еще в траншеях четырнадцатого года и в танках сорок пятого. Дяди — полковники и военные врачи. Лучшие из лучших. Особенно один из них, вызывающий восхищение отца и одобрение всех остальных.

«Он знает людей. Он поведет тебя по жизни». Кто сказал это? Отец? Мать? Дядя? Я не помню. Они по одну сторону, я — по другую. Их объединяет общая цель — избежать скандала из-за непонятно кого: не то женщины, не то мужчины. Армия — это мужской бастион. Самый неприступный, самый могучий. Тот, кто прошел армию, — спасен, обелен, отмечен гарантией общества.

Я же наблюдаю, как… вырастает грудь. Моя грудь. Каждая инъекция гормонов совершенствует ее округлость. Она расцветает. Это моя самая большая радость, мое единственное удовольствие. Моя грудь живет, она чувственна, я готов на нее молиться.

Наконец-то я живу на Монмартре. Мне достаточно только перейти улицу, и я оказываюсь в баре, среди себе подобных, в этом месте ночной погибели, в теплом кругу пестрой семьи травести. Единственное место, где я перевожу дух, набираюсь сил перед обязательными сеансами с психиатром, единственное место, где я забываю те горы, которые мне еще предстоит покорить.

Первая гора — медицинская комиссия, весной 70-го, в конце учебного года. Вторая гора — обязательная практика в почтовом ведомстве. Я должен отработать на них восемь лет. И самая высокая, неприступная гора, мои Гималаи — это… как избежать армии?

В баре я прохожу за «полудевочку»-«полумальчика» и узнаю ужасные вещи. Я их слушаю так, как в детстве слушал страшные сказки моей бабушки про разных колдунов, отравленные яблоки, проклятия, ослиную шкуру. Я всегда их боялся. И эта такая же страшная.

— Как только ты туда попадешь — все, крышка. Во-первых, они тебя тут же вычислят. Даже если ты придешь с медицинским свидетельством, им на это наплевать. Или ты «годен», или тебя запрут в психушку «исправляться». Ты бесполый? Им плевать. Главное, что написано на бумаге. Я знаю, что некоторых они довели до самоубийства, другие так и остались в психушке, напичканные лекарствами. Третьих все-таки отправили в армию, и там каждую ночь их насиловали в спальнях, таскали в отхожее место. Я знаю, что некоторых избивали, знаю тех, которых изувечили. Об этом не говорят, предпочитают молчать. И сами солдатики помалкивают о том, что творится в армии. И офицеры не хотят «чернить образ французской армии». Твое тело принадлежит им. Оно принадлежит правительству, Франции!

Рассказчик знает, что говорит. Всех этих ужасов он избежал лишь потому, что в течение нескольких месяцев симулировал психическое заболевание, глотал таблетки, стараясь тут же их выплюнуть. Он так вжился в эту роль, что чуть не остался в клинике навсегда. Это маленький травести, худой и слабый, у него взгляд человека, потерявшего надежду. Он выступает в кабаре, продает себя, сидит на игле — для этого ему нужны деньги, и он сам уже не знает, то ли он торгует собой для того, чтобы продолжать колоться, то ли колется, чтобы бездумно торговать собой.

Я не хочу быть таким, как он. Но я его не осуждаю. Мне его жаль, я понимаю его отчаяние. Ему сделали подтяжку, у него маленькое кукольное личико без единой морщинки. Он любит одежду со всякими финтифлюшками, девушки постоянно издеваются над ним, это для него пытка. Он воплощение того, чего я больше всего боюсь в глубине души. Он все пережил, все перенес, у него нет возраста, и его зовут Урсула. Если же заглянуть в документы, он — Марсель. Его забирают, вменяют ему нарушение норм поведения, составляют протокол, выписывают штраф, сажают в кутузку, там над ним издеваются, он остается без своих наркотиков, а потом все начинается по новой. У него никогда не было, да и не будет сбережений, достаточных, чтобы сделать операцию, поселиться в роскошной квартире, купить себе норковую шубу и розовый телефон, как у профессиональных проституток высшего класса. Он выходит на панель, чтобы купить наркотики, и покупает наркотики, чтобы выходить на панель. Он все время думает о своих страданиях, а страдания продолжаются.

— Если ты попадешь в армию, тебе конец.

Я наивен. Чем больше я феминизируюсь, тем наивней становлюсь. Я верю, что избежать армии мне поможет друг нашей семьи, военный врач, который «знает, что такое настоящий мужчина, и спас твоего отца». Ну что же, он знает, что такое мужчина, он узнает, что я не совсем то. Он сделает все, что нужно, чтобы армия меня забыла. Я пойду к нему и все ему покажу. Все. Мой член, мои груди, рецепты на гормоны. Я расскажу ему, что их хваленая психиатрия не может ничего сделать, она не может сказать ничего определенного, она отторгает таких, как я, мы остаемся смущающим всех меньшинством, мистическим вопросительным знаком, неразрешимой проблемой.

«Мой дорогой мальчик, я одобряю твое решение встретиться с доктором Феррье, а также твои визиты к психиатру, доктору Р. И тот и другой внушают полное доверие, и я уверен, что они помогут тебе разрешить твои затруднения со здоровьем».

Письмо отца лежит в кармане брюк. Брюки лежат на стуле. Медсестра наклоняется надо мной и делает инъекцию.

Волшебный шприц, волшебное вливание, помогите мне. Пусть, когда я засну, невидимое божество возьмет у меня ребро, и я проснусь Евой до кончиков ногтей. Сейчас я еще в самом начале, все еще зыбко, я подсчитываю свои маленькие победы, я еще не вышел на свет. Но шелк моего первого бюстгальтера греет мне душу, и я себе позволяю одинокие развлечения. Я покрываю ногти опаловым лаком, рука у меня дрожит, движения неловки, и такие же дрожащие сцены всплывают из моего детства: на берегу реки плачет маленький мальчик, он завидует ярко-красным ноготкам своей маленькой соседки. Голос моей матери: «Мальчики не красят ногти!»

Помню, что потом, забившись в кусты, я долго плакал от смертельной обиды. Так страдать я больше не хочу.

Гостиница «Люкс» похожа на все гостиницы с этим названием во всех городах Франции. Так же, как и все кафе «Терминюс». Имитация мрамора перед входом, вывеска сомнительной чистоты, дверь из маленьких застекленных квадратиков, стойка администратора, за которой перед вывешенными в ряд ключами сидит огромный алжирец с черными недоверчивыми глазами. Наверх ведет винтовая лестница — по ней и поднимаются проститутки, ступая по фальшивому дамасскому ковру, изъеденному молью.

Мой двойник, мой близнец по полу, живет в комнате на третьем этаже. На окне с грязными стеклами, между двумя растениями в горшках, стоит клетка, в которой распевает парочка веселых и беззаботных чижей. Здесь она работает. Проституция — единственная возможность, единственный финансовый источник, позволяющий ей закончить свое превращение, оплатить кастрацию. Кастрированные — так на официальном, юридическом языке будут говорить про меня и про нее. Так же, как про жеребцов или котов.

Гостиница эта — завод, где работают местные травести и транссексуалы. Несколько проституток с площади Пигаль заходят иногда днем ненадолго с разрешения Ахмеда, огромного стокилограммового управляющего. Он — подставное лицо, собирает дань для невидимого сутенера, обладающего миллионами.

Моя радость, моя сестренка Мюрей снимает здесь комнату. Здесь она спит. Клиентов принимает в другой комнате и платит за каждый час, проведенный с клиентом. Личная жизнь и работа на одном заводе. Я вошел в эту личную жизнь, и завод меня больше не пугает. Если у меня не будет другого выхода, я тоже начну так работать. Мне надо заплатить цену моей свободы, и я готов заплатить ее любому. Мне кажется, что у меня хватит сил, я способен перенести это рабство, другие ведь переносят.

На улице хмуро и холодно. Совсем рядом с гостиницей — школа. Ребятишки с Монмартра или с площади Пигаль учат географию и арифметику на том же тротуаре. Днем проституток почти не видно, но вечером улица меняет краски. На смену школьным ранцам, разноцветным шапочкам и шарфикам приходят черные чулки и платья с разрезом. Восемь часов вечера. В других местах, в глубинке Франции, это час, когда все смотрят новости по телевизору. В нашей гостинице доска с ключами уже опустела. Я здесь просто в гостях, и пока еще как мужчина. Как добрый друг, я пришел навестить Мюрей, заболевшую гриппом и не принимающую по этому случаю клиентов. Я принес ей аспирин и старался утешить. Я полил цветочки, улыбнулся птичкам, поцеловал горячий лобик моей подружки. У нее все же достало сил, чтобы высказать следующую сентенцию:

— Ты знаешь, люди вроде нас очень уязвимы и хрупки. У настоящих женщин железное здоровье. Я видела проституток, которые принимали клиентов полураздетыми прямо на снегу. В женщине вся сила природы. Мы же навсегда останемся суррогатом.

Моя дорогая Мюрей грустит. Это тоска людей одиноких, без семьи. Слабая и ненакрашенная, с обвислыми волосами, бледными губами, она похожа на маленького мальчика, которого наказали, пригрозив темной комнатой. Я ухожу и уношу с собой ее еще более острое, чем мое, чувство одиночества. И когда я спускаюсь по жалкой лестнице, впервые в моей жизни я вдруг слышу:

— Полиция! Ваши документы.

Полицейский — седеющий мужчина, этакий добродушный отец семейства. Но с этим обликом совсем не вяжется взгляд его маленьких и живых глаз и голос, полный презрения. Он удивленно рассматривает мой студенческий билет, выслушивает объяснение. Он изучает все мои документы и удивляется еще больше:

— Вы служите в почтовом ведомстве?

— Я прохожу там практику.

— Какого черта вы здесь делаете?

Хлопают двери, визжат девушки, администратор на что-то жалуется, клиенты протестуют… А полицейские сортируют: мужчина или женщина? Они путаются в именах, юбках, париках. Я отдаю себе отчет, что у транссексуалов особые отношения с полицией. Конечно, они вызывают презрение, насмешку, бывает, и неприкрытую ненависть. Проститутка может растрогать полицейского, травести — никогда.

Они уводят Мюрей, несмотря на грипп, уводят всех остальных и отпускают клиентов. Толстый полицейский возвращает мне документы:

— До скорой встречи…

Пока он еще ничего не может сделать — я мужчина с документами на мужское имя, — но я увидел свое будущее в его маленьких злых глазках. Я как бы прочел в них: «Однажды я и тебя прихвачу, и ты окажешься в участке вместе с другими».

Мюрей вышла на следующий день и рассказала, что толстый полицейский сфотографировался с ними во дворе префектуры, перед тем как всех отпустить. Фото по случаю окончания года: он посередине, транссексуалы — вокруг. На память о его подвиге. Наверное, повесит фотографию на стене в кабинете. Жалкий охотник за бабочками. Его взгляд говорил, что я теперь тоже одна из этих бабочек.


ГЛАВА VI

Мне плохо. Всю ночь меня мучила тоска. Она, точно спрут, схватила меня за горло, обвила щупальцами, у меня дрожат ноги и сводит челюсть. Она пришла извне, нашла меня там, где, как мне казалось, я в безопасности — в моей комнатке на Монмартре.

Она узнала меня в платье в горошек и в женских туфлях. Это то же злое животное, которое приходило ко мне в детстве. Она хочет высушить мой мозг, заставляет смотреть на себя в зеркало, разглядывать свое отражение в бледном свете ванной комнаты. Она говорит за меня моим мужским голосом, и в моей мужской голове звучат слова: «Ну что, Жан Паскаль Анри Марен, попробуешь поиграть во все это? Попробуешь не подчиниться правилу? Ускользнуть от военной службы и мужских трусов? Считаешь, что ты женщина и что природа ошиблась? Что виноват не ты, а кто-то другой? Ты только жертва? И оплакиваешь свою судьбу? А если ты просто отказываешься смотреть правде в глаза? Ты презираешь то, что называется обществом? Ты считаешь его прогнившим? А может быть, гниль этого общества — ты сам? А может быть, ты просто чудовище?»

Как бы я хотел его убить, этого кровопийцу, тянущего из меня силы. Но мне нечего ему ответить. Нечего сказать и всем тем, кто задает мне вопросы, — врачам, моей семье, различным надзирателям. У моего тела нет голоса, оно отзывается, как может. Молча и болезненно отбрасывает оно то, что его стесняет и душит. Мне кажется, что внутри меня началась невидимая химическая война. Долгая, двадцатипятилетняя. «Посмотри, Жан Паскаль Анри, — говорит Магали, — посмотри на поле битвы. Противник все еще сильнее тебя. У него много средств в запасе. Сильных средств».

Приближается весна, а с ней и военная медицинская комиссия. В семье все еще звучит патриотическое: «Ты будешь настоящим мужчиной, мой сын». И вот я иду на эту ужасную встречу с представителем военного ведомства. Старый ветеран, в чинах, тот, кто «спас твоего отца». Даже в мирное время он считает себя военно-полевым врачом, этот бывший легионер и охотник за дезертирами.

— А, вы сын Марена? Я хорошо знал вашего отца, мы служили вместе во время войны. Поблагодарите от меня вашу матушку — гусиная печенка из Керси просто великолепна.

Его дом находится где-то у Ножан. Круглый столик у входа, имитация восточного ковра, гостиная в стиле Людовика XV и кабинет. Все очень строго и повсюду военные реликвии. Медали под стеклом, благодарности, вставленные в рамочку, осколок снаряда четырнадцатого года вместо пресс-папье.

— Мой мальчик, я мог бы быть вашим отцом. Если ваша семья посылает вас ко мне, значит, она ценит мой опыт в этой области.

В какой области? Он говорит, чтобы просто говорить, так же как в пятидесятые годы, когда он был депутатом, жалким третьесортным политиком.

— В сорок третьем я отправлял вашего отца из Компьеня.

Чего он от меня ждет? Что я сейчас брошусь на ковер к его ногам в знак благодарности?

— Я всегда старался дать ему хороший совет, так же как и вашей матушке.

Мне надо обороняться. Вежливо и лицемерно, но я должен попытаться защитить себя и обойтись без медалей и форменной фуражки. Если я его разозлю, он может меня силой запихнуть в казарму, отдать на растерзание полковым самцам. С ним надо быть осторожным. Нельзя попасться в ловушку. У него есть связи в военном министерстве. Моя мать обратилась к нему за помощью, и он, конечно, на ее стороне, а не на моей. Надо ему польстить. Такие вояки любят, чтобы ими восхищались, чтобы им льстили.

— Я знаю, что вы очень много сделали для нашей семьи, доктор.

Он приосанился. Выпятил грудь и животик, выпрямил спинку, этот сержант с напомаженными усами, дослужившийся до капитана. От него пахнет бараньим рагу и лавандой. Он мне противен, но я бросаюсь, как в воду:

— Я гомосексуалист.

— Я вижу.

А ведь я оделся совершенно нейтрально: черные брюки, белый свитер, строгое пальто.

— Мне сказали, что вы наблюдаетесь у психиатра.

Ему все сказали. И, наверное, умоляли во имя старой дружбы использовать весь свой авторитет, чтобы повлиять на такого упрямца, как я.

— Молодой человек…

Он задрал подбородок, и взгляд его устремлен куда-то вдаль. В армии никогда не произносят слово «гомосексуализм». Пусть под одеялами и в туалетах этим занимаются, но ни в коем случае не надо об этом говорить.

— …Молодой человек, французская армия свободно делает свой выбор. В наше время медицинская комиссия уже не такая, как раньше. Мои коллеги практикуют теперь то, что они называют «медицинский отбор». Вам пришлют повестку, вы пройдете комиссию, и армия вынесет решение.

— Я не могу.

— Что вы не можете, молодой человек? Я надеюсь, что вы пришли сюда не за тем, чтобы я помог вам освободиться от армии? Это было бы уже слишком!

— Я так не говорю.

— Действительно, вы так не говорите. Но вы мне «только» сказали, если я могу так выразиться, что вы гомосексуалист.

— На самом деле я не знаю.

— Как не знаете?

— У меня нет определенной половой принадлежности. Но в армии я буду считаться гомосексуалистом, а я этого не перенесу. Я не могу находиться среди мужчин. Вы прекрасно знаете, что они со мной сделают!

— Нет, молодой человек, я не знаю. Все, что я знаю, и все, что я вижу, это то, что передо мной симулянт. Вы надеетесь увильнуть от выполнения гражданского долга под тем предлогом, что вы гомосексуалист. Это ваше дело. Но в таком случае я ничем не могу помочь вашей семье.

— Не семье, мне! Речь идет обо мне! Меня хотят отправить к мужчинам. А я не мужчина, я их боюсь. Я покончу с собой, если меня отправят силком!

Он аж подскочил от праведного гнева.

— Покончите с собой? Ах, нет, молодой человек! Не надо передо мной разыгрывать такие комедии! Я пятьдесят лет в медицине и тридцать в армии! Видел на своем веку педерастов, знаю, что это такое. Все время хнычут и говорят, что покончат с собой. Кстати, после ваших недавних волнений их все больше и больше. Просто мода какая-то. Вы не убьете себя, молодой человек! Вы будете как все, и армия вас исправит! Именно этого вы и боитесь! Никогда не думал, что сын моего друга Марена может оказаться трусом.

— Я вас прошу, вы же врач, вы должны понять… Я сделал все, что мог. Два раза в неделю я хожу к психиатру. Я не сумасшедший, да он и не прописал мне никакого лекарства. У меня и еще один врач есть. Он меня понимает. Он лечит меня от гормонального дисбаланса.

— Мой бедный мальчик, вы просто больны. И я согласен с вашей матерью: лучшее, что может быть для мужчины, — это армия. И если это несчастье, то я вам его желаю!

Болен. Я из-за него болен, меня от него тошнит.

Я возвращаюсь на Монмартр, в тот призрачный мир, который я себе на время избрал. В моей голове роятся истории, услышанные от всех этих Каролин и Магали с панели: транссексуалов помещают в казарменную больницу, накачивают лекарствами, чтобы «сделать из них мужчин». Один знакомый молодой врач рассказал мне, как он «лечил» двух таких в военном госпитале.

Нет, я не хочу, чтобы они убили меня своими препаратами. Скорее я сам себя убью. Смерти я не боюсь. Тоска и ее спрут отступили сегодня и спрятались где-то во мраке. Если у меня не будет другого выхода, моя смерть может послужить примером. Стать мучеником? А почему бы и нет? Мученик целой когорты солдатиков во всем мире.

В баре одна из проституток за стойкой возмущается:

— Вы должны организовать демонстрацию протеста! Демонстрации помогают. Все это делают, а почему бы и вам не попробовать?

Демонстрация двуполых. Если верить официальной статистике, которая не учитывает профессиональных травести, во Франции в 1970 году нас человек сто. Сто… Могут сто человек организовать демонстрацию?

Я видел Сару издалека. Нас разделяли фонтан Сен-Мишель, толпа и январский дождь. Она разговаривала с какими-то неизвестными мне людьми, она жила, улыбалась, да и я был жив. Живой мертвец все-таки живой. Я ее все еще люблю.

Один мой прежний приятель меня заметил и бросился ко мне, чтобы защитить ее от ужасной опасности, будто я какое-то привидение.

— Не подходи к ней. Она тебя не видела, тем лучше. Ты так изменился…

Он разглядывает мою одежду, свободного покроя рубашку навыпуск, сумку через плечо, длинные волосы.

— Если ты ее не оставишь в покое, я тебе этого никогда не прошу.

Переживания других всегда оказываются важнее моих.

— И на экзамены ты собираешься прийти в таком же виде?

Я говорю ему «пока» и иду опять туда, откуда пришел, — на Монмартр, в мой бар, к моим травести. Если бы я только мог, я бы выбрал себе в наказание первого попавшегося на улице профессионала и пошел бы с ним заниматься тем, что они называют любовью. И думал бы в это время о Саре, о ее коже, запахе, волосах. Так я стану сумасшедшим… или сумасшедшей. Что мне делать с этой невозможной любовью к женщине, если я сам становлюсь женщиной? Но она засела у меня в голове, как отравленная стрела, она заставляет меня сомневаться, разрушает меня и то, что я с таким трудом построил, возводя день за днем. Мне так трудно бороться с моими невидимыми врагами!

Отец пишет мне, что он доволен. Он, которого уже нельзя вылечить, посылает мне деньги на лечение. Ждет, когда приду его навестить в солдатской форме. А я оставляю эти деньги в косметическом кабинете. Чтобы иметь совершенно гладкие ноги. Чтобы надеть тонкие колготки, элегантное платье, еще разочек полюбоваться на себя в зеркале, опять раздвоиться и пойти к моим сестренкам-травести. Ночью я одна из них и меня зовут Магали. День я провожу как во сне, я — Жан Паскаль Анри Марен, студент четвертого курса юридического факультета, который должен через несколько месяцев пойти в армию. Я не сплю и чувствую себя потерянным. Мысль, что мне придется столкнуться с миром мужчин, приводит меня в ужас. В казарме, как и в школе, надо писать стоя.

В моей «артистической студии» на улице Андре-Антуан в ванной комнате все, как у женщины. Флаконы духов, всякая косметика, парик, который я надеваю ночью, кружевное белье. Я лучше умру, но никто никогда не заставит меня писать стоя. Но я очень наивна. Очень.

Заходила мама, чтобы сообщить мне с грустным видом, что я «ее любимый сын». Это я, ее неудавшаяся дочка, и есть ее любимый сын…

А после такого патетического вступления начались мольбы. Она меня умоляет «оставить мои сомнительные связи», это мешает успешному лечению. Она потрясает повесткой в армию, надеясь, что я «достойно выполню свой долг». Она даже готова пойти на высшую жертву: если надо, она вновь будет жить с отцом, у нас снова будет дом, и тепло домашнего очага поможет мне обрести утраченное равновесие.

Мое молчание ясно показывает, что жертва не принята. Ее мольбы меня не трогают. Она хлопнула дверью вагона и унесла в свою провинцию отвращение к Парижу, испортившему ее сына.

Но это был еще только предупредительный сигнал. Настоящая семейная атака началась позже. Тоненький голубенький листочек положен под дверь консьержке. На бланке Министерства внутренних дел вызов в полицию по «касающемуся Вас вопросу». И множество цифр, указывающих, куда я должен идти: номер дома, этаж, номер кабинета, телефон, и подпись в конце.

Консьержка мне сообщает:

— На днях приходили два господина и расспрашивали меня о вас. Похоже на какое-то расследование. У вас неприятности?

Я всегда могу дать правдоподобное объяснение, выдернув его из своей официальной жизни. Я придумываю, что речь идет об административном расследовании, связанном с будущей службой в почтовом ведомстве. Консьержке очень нравится моя версия, и в ответ я узнаю массу вещей, которых не знал раньше.

— Понимаете, вы же сейчас живете с травести… Я-то привыкла… Но эта бумага не из полиции нравов и не из ближайшего отделения — там бумаги другого цвета.

Может быть, вас застали во время облавы, а потом известно какая морока…

Итак, меня вычисляли. У меня некоторое время живет моя сестренка по сексу, просто так, по-дружески, а все это превратилось в ужасную фразу: «Вы живете с травести».

— Они меня расспрашивали о ваших привычках. Я сказала, что вы из спокойных девушек, право же, я другого ничего и сказать не могла.

Вот так-то. «Они» следят за мной. Они меня вызывают. Они нашли кого-то в семье, кого я не знаю, приятеля друга одного из дядюшек, рассказали ему о моем «падении». Они меня выдали, как выдают предателя, как расисты указывают пальцем на евреев и иммигрантов.

Апрельский вторник. Мне холодно под неярким весенним солнцем.

— Спасибо, — говорит мне шофер такси, не оборачиваясь.

— Проходите сюда, — говорит мне дежурный.

Дверь под номером 427 на пятом этаже в одном из корпусов Министерства внутренних дел. Комиссара зовут Леон Пино.

— Постучитесь и входите, — шепчет мне дежурный.

Комиссар сидит за металлическим столом. Лет пятьдесят, волосы с проседью, резко очерченное лицо, светлые глаза — сама суровость в голубом костюме. Разговор происходит в телеграфном стиле:

— Повестка. Я протягиваю.

— Удостоверение личности.

Он быстро что-то записывает на отдельном листе бумаги. На меня он не смотрит и сесть мне не предлагает. Я знаю, это делается, чтобы запугать. Потом он все же говорит:

— Садитесь. Значит, вас зовут Жан Паскаль Анри Марен… Ваша семья имеет все основания беспокоиться по поводу вашего поведения и ваших связей.

Он оставил телеграфный стиль и перешел на назидательный. Я переступаю через страх и, надеясь поскорее покончить с этим, сразу же заявляю:

— Я учусь на четвертом курсе юридического факультета. И я гомосексуалист.

— Я знаю. Нечем хвастаться.

— Гомосексуализм — это общий термин. Если быть более точным, я — транссексуал. Я нахожусь под наблюдением психиатра и регулярно посещаю эндокринолога.

— На какие средства вы живете?

— Моя семья частично оплачивает мои занятия, и я получаю стипендию от Министерства связи. Я стажер.

— Да, в этом ведомстве кого только не увидишь… Сколько вы получаете?

— Тысячу пятьсот франков в месяц.

— И какие же места вы посещаете? Он снова вернулся к телеграфному стилю. Он хочет, чтобы я сказал, что, раз я посещаю проституток, я живу проституцией.

— По моим сведениям, вы иногда странно себя ведете. Какой наркотик употребляете?

Он все свалил в кучу и обрушил на мою голову все десять египетских казней. Я одеваюсь в женское платье — значит, травести; я хожу на Монмартр — значит, наркоман; знаком с проститутками — значит, сам тоже такой; часто сижу в баре — значит, пью… И даже можно было бы посчитать меня сводником, потому что я живу вместе с подобным мне существом, известным полиции, — значит…

Он, конечно, не многое может. Он не может взять и посадить меня. Но шантаж совершенно очевиден.

— Еще один проступок, и мы вас не упустим. А потом он поступает совсем подло: от угроз переходит к притворному сочувствию.

— У вас кто-то вымогает деньги? Какой-то травести? Вас заставляют делать это? Если вас вынудили принимать наркотики, скажите мне, я смогу помочь…

Если бы только у меня не навернулись слезы на глаза и не перехватило горло, я бы закричал от возмущения. Но все, что я способен сказать, — это патетическое и глупое:

— Я — человеческое существо…

Он удивленно уставился на меня. Человеческое существо? Это ему ни к чему. Его попросили немножко попугать молодого человека из хорошей семьи, что он и сделал.

Сам того не желая, я, оказывается, дал показания, потому что все это он напечатал на трескучей машинке и теперь дает мне подписать. В этой бумаге я признаюсь, что я гомосексуалист, вожу знакомство с травести и проститутками. Что и сам я травести и живу с официально зарегистрированным травести.

На что я надеялся? Что он поймет? Что я испытываю нежность к этому травести, который бьется за право стать женщиной? Который похож на меня и вселил в меня надежду. Только она помогла мне и подарила прекрасное ощущение, что я не одинок на свете, как казалось мне раньше. Что я люблю засыпать, прижавшись к ней, словно к сестренке. Что меня больше не приводят в ужас «сто монет», которые она требует с клиентов. Я верю ей, когда она говорит, что придет день и она больше не будет «особой» монмартрской проституткой. У нее будет имя, профессия, муж… Что я люблю ее необычную красоту, что она для меня как образец. Что единственный наркотик, который нам нужен, — быть ночью женщинами. Что мне не надо никуда больше ходить, только с ней я чувствую себя спокойно.

Я подписываю бумагу и ухожу, унося с собой мой позор. Мы едим разный хлеб, и делиться со мной они не будут.

Недоверие. Настороженность. Именно эти чувства испытывают отщепенцы и паршивые собаки. Мы всегда ждем пинка от хозяина или просто от прохожего.

Этот апрельский вторник мне уготовил еще один пинок. Моя подружка, которой я предан душой и телом, мой двойник, та, которой я отдал всю свою нежность и все свое одиночество, покидает меня.

Я постепенно узнаю мир проституции. В нем своя низость, свои страхи и свои законы. Мой «общеизвестный» травести не может рисковать и жить под моим кровом, так как я взят на заметку полицией.

И в тот же вечер мне остается от нее только облачко духов и смятая постель, в которой я, женщина, даю волю слезам, вспоминая те унижения, которые я испытал как мужчина. Вот он, мама, твой любимый сын. Он прижался лбом к стеклу, и мне кажется, что крыши — это большие паруса, а голубое небо — это океан. Когда мне очень плохо, я всегда воображаю себя ангелом, бестелесным капитаном призрачного корабля.

Де Голль пишет свои Мемуары, а я так и не сдал последний устный экзамен. Я плачу, заслышав Марсельезу, и дрожу перед военной медицинской комиссией. Я решил явиться на нее в женской одежде, со всеми медицинскими заключениями под мышкой.

Я никого не предупредил. Ни отца, ни мать. Они выгнали меня из моего убежища. Мне запретили жить на Монмартре. Я без денег, без крыши над головой. Может быть, это непростительно, но мне нужно найти какое-то оправдание для того, что я собираюсь совершить: еще одно сальто ангела. Теперь мне понадобится все мое мужество. На этот раз я с особой силой чувствую, что значит подчиняться насилию. Я гомосексуалист. Тот отвратительный полицейский уверен в этом. Это меня опасались добропорядочные граждане Руана, это мне свистели мальчишки в школе, это со мной хотела покончить Сара.

Только я одна могу сказать почему. Очень долго я отказывалась это делать. Я избегала ответа. Долгое время я довольствовалась идеализированными воспоминаниями. Любовь с Марсьялем, моим приятелем из бара, была просто всплеском нежности без последствий. Мои особые отношения, за сто монет или бесплатно, были просто дружбой. Я не знала, что я еще девственна.

Сегодня я хочу, чтобы мне было плохо, сегодня я должна прыгнуть в пустоту.

Я пришла в институт красоты, предназначенный для таких, как я. Там есть Николя. Худой, некрасивый, бледный, вкрадчивый, уже старый. Он продает парфюмерию и косметику для травести, знает все большие и малые секреты того мира, в котором я сейчас живу. На его ловких руках грязь. Он притягивает, хочется завязать разговор, пойти в ресторан, потом в гостиницу… За бесплатный флакон духов — хороших, соблазнительных, флакон бледного золота, шикарный, бесценный…

Еще вчера, на экзамене по истории, я рассуждала об идеях мировой политики, устройстве Европы и административном праве. А сегодня я продаю свое тело за дорогие духи от Бальмена. Я проститутка, я сознательно это делаю, я унижена, но я покорна и сильна.

Это моя месть. Стать тем, в чем меня обвиняют. Пусть семья и полицейские окажутся правы. Мне надо вырвать из себя воспоминание о Саре. Пережить непоправимое. Поступок, после которого невозможно вернуться назад, который нельзя будет забыть. Забить первый колышек, сделать первые шаги по дороге, где переплелись деньги и секс. Ни красоты, ни мечты. Просто акт — определенный, болезненный. Оплаченный какой-нибудь дешевкой. Я пытаюсь в своем воображении сделать еще более некрасивым мужчину и комнату, где это происходит. Я заставляю себя все видеть, все чувствовать, вплоть до того странного ощущения, которое всегда ускользает от меня в последний момент: блаженства. Для меня блаженство существует только как понятие, как дрожь, пробегающая вдруг посреди похабного. Оно едва касается меня и уходит.

Но мне не удается сделать некрасивым все и всех. Например, этого сорокалетнего мужчину, приветливо раздающего советы и маленькие подарки. Он не мучает себя вопросами. Он любит транссексуалов и спокойно получает удовольствие.

Я же всегда мучаю себя вопросами. Вопрос только во мне. Я выдумываю себе роман, нюхая духи, полученные за совершенное преступление. Я убил в себе мужчину. Я его унизил тем, что его телом обладали, я навсегда сделал из него гомосексуалиста. И он останется им до того великого дня, когда я стану женщиной и у меня появится наконец-то великолепное лоно внизу живота. И в тот день мужчина будет обладать мной, он подойдет ко мне спереди, мы будем смотреть друг другу в глаза, и, буду я испытывать блаженство или нет, я буду королевой.

Я сочиняю свой роман. Все так прекрасно, нежно, сентиментально. Он говорит мне, что у меня красивые глаза и шелковистая кожа. Искрится шампанское, вечер — теплый, а море — ласковое.

Я словно парю над землей. Я слишком много выпил, слишком долго играл с моим двойником. Я считаю, что он мертв и что я его убил, но еще не было публичной казни. Еще нет никаких доказательств свершившегося, это событие должно материализоваться. И вот Жан Паскаль Анри Марен, студент, получивший отсрочку от призыва в армию, должен отправиться в Венсен, где он предстанет перед военной медицинской комиссией, и Франция с погонами на плечах решит, какого он пола.



Мой стратегический план приводит меня в последний раз к психиатру. Вот уже несколько месяцев он безуспешно пытается маскулинизировать мою психику, и теперь я хотел бы знать, что он думает о результатах своих усилий. Пусть он все это изложит по всем правилам в медицинском свидетельстве. Я хочу получить приговор, официальный диагноз усатого Фрейда. Я имею на это полное право. Я платил, я достаточно настрадался, сидя напротив него. Он взъерошился, как петух, охраняющий свою территорию.

— Зачем вам нужна такая справка?

— Потому что даже речи не может быть, чтобы я пошел служить в армию.

— А почему бы нет? Вы боитесь столкновения с жизнью? Что такое для вас армия?

— Это мужское дело. Мне там не место. И я боюсь.

— Боитесь кого? Себя самого?

— Я должен еще раз показать вам свой член?

— Дело не в этом. Я вас спрашиваю, чего вы боитесь?

— Мужчин. Быть женщиной среди мужчин — вот чего я боюсь. И боюсь ужасно.

Я только произнес это, а уже весь покрылся от волнения испариной. Действительно, я ненавижу само представление о мужчине, мужское понятие, а в своем максимальном проявлении оно связано с армией. Военная форма и идея защиты своей территории идеализируют самца. «Раздайся клич мести народной…» Такой мужчина-самец еще более ужасен в полку или в строю, чем на перемене в школе. Он опасен. Он все время будет смеяться над моим телом, кожей, лицом. Он будет топтать меня ногами, плевать в меня, насиловать меня на словах и на деле, уверенный в своей безнаказанности. Транссексуал в казарме может быть только порнографической игрушкой.

— Если они сочтут вас годным, я ничего не смогу сделать, и вы тоже.

— Я умру.

— Ну, это слова…

— Нет, я правда умру. Вы что, не понимаете? Вы же меня наблюдаете уже несколько месяцев, вы видите все мои реакции, разве вы не поняли, что, если меня не признают женщиной, мне останется только умереть?

— Допустим, вас освободят от военной службы, чем вы будете заниматься?

— Я сдал все экзамены за четвертый курс, кроме одного устного. Я буду работать по контракту с почтовым ведомством, а вечером буду жить как женщина, буду выступать в кабаре, буду петь, до тех пор, пока…

— До каких пор, Марен? Вам кажется, что лучший способ быть женщиной — это петь в кабаре?

— Но это единственный, доступный мне сейчас, в надежде на лучшее.

— В надежде на лучшее? Вы имеете в виду кастрацию? Изменение пола? Это безумие, Марен… У вас ничего не выйдет.

Я говорю каким-то странным металлическим голосом, он царапает мне горло, еле пробивается через сжатую челюсть. Сейчас со мной будет нервный приступ. Успокойся, дыши глубже… Слишком много поставлено на карту. Вздохни глубже, подними выше свою нарождающуюся грудь, обтянутую скромным пуловером, покажи этой ученой обезьяне свои гормональные таблетки. Пусть ему будет не по себе, пусть это выведет его из равновесия, заставит признать, что его наука не всесильна.

— Лично я продолжаю считать, что армия пошла бы вам на пользу, Марен. Но из симпатии к вашей семье я выдам вам медицинское свидетельство.

— При чем тут семья? Ведь речь идет обо мне! Только обо мне и о вашем диагнозе.

— Психиатр ставит свой диагноз не так, как деревенские врачи. Я лечу не ветрянку или грипп.

Кто наделил его этой страшной властью? Я ненавижу его! Я смотрю, как он берет бланк, медленно снимает колпачок с ручки. Он пишет свой приговор, складывает листок, засовывает его в конверт и протягивает мне. Занятый своим проклятым священнодействием, он даже не почувствовал, как страдаю я.

Я скатываюсь по лестнице, сжимая потными руками свой приговор. На шумной улице, как вор, я разворачиваю бумагу.

Я, нижеподписавшийся, и т. д. наблюдал и лечил такого-то… по поводу того-то… и пришел к выводу о его относительной несовместимости со службой в армии…

Относительная несовместимость… Негодяй! Относительно чего?

Доктор Гормон, спасите меня. Скажите им. Если они заберут меня в солдаты силой, я умру!

Как он спокоен!

— Вы не умрете, у вас нет склонности к самоубийству. Но надо посмотреть правде в лицо. Если вас возьмут в армию, вы не сможете потом изменить свой пол. Законный путь вам будет навсегда закрыт. Если армия признает вас мужчиной, ни один суд не возьмется это опровергнуть. Я вам выдам медицинскую справку, но не думаю, что она очень поможет.

— Я пойду к ним, одевшись женщиной. Я должен их убедить, они не посмеют возражать.

— Посмеют. Не путайте Венсенский форт и площадь Пигаль. Они могут поместить вас в свою больницу. Психиатрическую больницу. Я видел одного пациента после такого лечения, после военной психиатрии — жалкое, вконец опустившееся существо. Вы слабый и болезненно робкий и хотите таким образом их спровоцировать?

— Это мой единственный шанс. Если я проиграю, я действительно умру.

Я говорю «умру» так, как будто это просто выход, а не катастрофа. Он, конечно, прав, доктор Гормон, я не хочу умирать. Я хочу выйти из моего мрака, выйти из Монмартра, из бара для травести и темных улиц, где мне ничего не грозит, на яркий свет и предстать женщиной с головы до пят. Я ничего не забуду. Я продумаю все детали. Я, конечно, понимаю, что военные могут меня поднять на смех. А смех меня убьет.

Апрель 1970 года, четверг, восемь тридцать утра, моя комната на улице Ив. Матрас на полу, стол, старый платяной шкаф, стопки учебников. В углу умывальник, над ним старое, засиженное мухами зеркало. Я мою и накручиваю волосы, сооружаю прическу из слегка подвитых волос, подщипываю брови, накладываю легкий грим. Рука дрожит, дрожит и щеточка для ресниц. Я еще к ней не привыкла, и у меня такое чувство, что я актриса накануне премьеры. Я еще не вошла в спой женский образ и совсем не знаю слов, которые должна произнести.

Красить губы или нет? Яростно стираю слишком яркую косметику. Это доведет меня до слез. Я уже плачу. Меня охватывает паника. Отчаяние. Никуда не идти. Забиться под кровать, переждать этот проклятый день. Пусть он пройдет без меня, пусть никто не ответит, когда выкликнут мое имя. Но нет. Невозможно. Я стану дезертиром, меня будут искать, поймают и посадят в тюрьму.

Успокойся. Начни сначала. Смой черные потоки туши и слез, иначе ты похож на клоуна. Снова наложи всю косметику: тональный крем, зеленоватые тени на веки, тушь на ресницы, розовую помаду, светлый лак для ногтей.

Моя рука больше не дрожит. Вот мое настоящее лицо, вот мое тело. Ему нужен бюстгальтер, господа военные. Для вас я облачаю его в бежевое платье и в туфли на низком каблуке. Я похож на какую-нибудь учительницу, обычную женщину, на которую приятно посмотреть. Мне надо укоротить шаг при ходьбе и держать что-нибудь в руках, чтобы их занять. Они слишком привыкли прятаться в карманы брюк. Знакомая проститутка одолжила мне кольцо, браслет и сумочку. Сумочкаособенно драгоценна — в ней то, что я называю своим «досье»: два медицинских свидетельства — одно я читал, и в нем есть это «относительно», другое я не читал, но знаю, что там научно изложен мой случай с точки зрения эндокринологии и транссексуализма. Не очень-то весомо по сравнению с удостоверением личности, на котором хмурый глаз фотоаппарата запечатлел моего двойника с короткой стрижкой и мужского облика. И повестка — требовательная, проштемпелеванная и военная вплоть до запаха, исходящего от бумаги.

Поведение шофера такси меня успокаивает мало, хотя оно и показательно, особенно для площади Пигаль.

— В Венсенский замок.

— Хорошо, мадемуазель.

Он не улыбнулся. Он вежливо равнодушен. Если бы он узнал во мне травести, а, Боже мой, глаз у них наметан, я бы, наверное, отступил. Он молчит, не рассматривает меня в боковое зеркальце, ворчит на неловких шоферов. Я обычная пассажирка.

Приехали. Вот он — замок. Я расплачиваюсь, выхожу и начинаю ходить кругами. Я приехал на два часа раньше. Глотать кофе чашку за чашкой нельзя, я и так уже весь дрожу. Есть не могу. Курить тоже. Слежу, как проходит время на часах проститутки, которая, добрая душа, надела мне их на запястье со словами: «Смотри не потеряй, они позолоченные».

Меня собрали по частям, и я понимаю, что выгляжу странно. Только на площади Пигаль я нашел поддержку. Я теперь их уполномоченный представитель. Все эти Нины, Каролины и Александры снабдили меня своими вещами и советами. Если бы полицейские не вынудили меня оставить снятую квартиру, за которую я уже заплатил за три месяца вперед и в которой оставил даже мебель, купленную на семейные деньги, я бы, конечно, выглядел лучше. Но у меня уже почти совсем нет денег, и я стою на краю зияющей пропасти.

Час дня. Я направляюсь к входу в форт Венсен и, не доходя нескольких метров, останавливаюсь. Они здесь. Молодые люди, от восемнадцати до двадцати лет. Некоторые пришли с родителями или с подружками. Некоторые знают друг друга, из одного предместья. Смеются весело или вызывающе. Одиночки молчат. Я узнаю тех, кто учился в колледже в Руане. Их отсрочка тоже подошла к концу. Они скользят по мне взглядом. Я весь сжался, ожидая, что вот-вот кто-нибудь хлопнет меня по плечу: привет, Марен!

Но этого не происходит. И не может произойти. Я неузнаваем, я женщина, чья-то незнакомая сестренка или подружка. Пока я еще не привлекаю к себе внимания.

Появляется военный, тяжелая решетка отодвигается, воцаряется тишина, и он выкрикивает:

— Призывники, стройтесь в колонну по четыре и проходите в главное здание.

Я иду последним, а не в колонне по четыре. Как собака, плетущаяся за хозяевами на расстоянии, я прохожу пятнадцать метров, отделяющие меня от решетки. Я смотрю под ноги, не отрывая глаз от земли, камешков, окурков. Но голову придется поднять.

— А вы что здесь делаете?

Я замираю. Я весь заледенел, кровь больше не течет в моих жилах, ум растворился, у меня его больше нет, и я не знаю, откуда взялся голос, который за меня отвечает:

— Мне прислали повестку.

Первая реплика произнесена. Там, где находятся люди, — черное пятно под солнцем. Моя жизнь разыгрывается сейчас на этом казарменном дворе. Трагикомедия, непонятная другим.

Тот, с нашивками, начинает орать:

— Что это за маскарад? Опять травести?

Почему «опять»? Еще одно существо пыталось до меня ускользнуть от военной формы? Что они с ним сделали?

Выпрямившись, с негнущейся спиной, я принимаю на себя все шутки. Мальчишеская свора тотчас же набросилась на меня, довольная тем, что можно отвлечься от своих проблем. Но им-то просто поступиться собственной гордостью, они быстро привыкнут и к стойке «смирно», и к старшине. Но в данный момент появилась неожиданная возможность расслабиться и повеселиться.

— Посмотри на педика…

— Эй, ребята, вот так красотка!

— Берегите задницы, от него всего можно ожидать.

Я знал, что будет тяжко. Но я не знал, что от насмешек может быть физически больно. Меня не поймет тот, кто не чувствовал на себе презрение других. Вы не можете меня понять. Я биологически несостоявшийся человек, у меня нет шанса выжить. Я существо, неспособное к размножению, ни как мужчина, ни как женщина. Я — тупик всего человечества. Вы меня боитесь, не осознавая этого.

Они смеются, перекликаются, делают непристойные жесты. Тошнота подступает к горлу. А дежурный снова орет:

— Тихо в строю! Капрал, отведите этого типа в кабинет «D»! И побыстрей, черт возьми!

Капрал — недавно призванный солдатик — ведет меня в кабинет «D», гримасничая на потеху всей компании.

— Эй, а ты ничего… Я тебя принял за девку… правда, у тебя все, как у девчонки.

А потом он вдруг замолкает. Что-то неуловимое, маленькая частичка моего отчаяния коснулась вдруг его тупой стриженой головы.

Он сказал так, будто ему вдруг стало стыдно:

— Да ладно, не волнуйся, такую, как ты, они не должны взять…

Кабинет «D» — это кабинет врачей. При входе сидят секретари. В тишине опять раздается насмешливый голос:

— Надо же, баба… И другой голос:

— Пусть заполнит карточку.

Я никого вокруг не вижу. Автоматически выполняю все действия, стараясь не упасть. Беру ручку, начинаю заполнять формуляр.

Снова голос:

— Что это еще такое? Ответ:

— Травести. У него повестка.

— Веди его прямо к главному врачу. Вот он будет доволен!

Я иду за военным, который несет мои бумаги. Я их заполнил нетвердым, дрожащим почерком. Когда я очень волнуюсь, проявляется двойственность моей натуры: я не знаю, какой рукой я пишу, левой или правой.

Солдат стучит в дверь, на которой табличка с каким-то именем, но я не успеваю прочесть. Мой сопровождающий пропускает меня вперед и объявляет:

— Месье полковник, врач направил к вам этого… человека.

И вот мы смотрим друг на друга. Передо мной полковник медицинской службы в белом халате, небольшого роста, со строгим и суровым лицом. Ему лет пятьдесят, у него круглые обезьяньи глаза.

— Что это за карнавал? Вы кто?

— Жан Марен.

— А! Так это вы!

Кто его предупредил? Он вынимает из ящика какое-то письмо, перечитывает. На меня не смотрит.

— Так, понятно…

Он слегка раскачивается взад и вперед, с пятки на носок, поправляет воротничок и говорит сухо:

— Это мне не нравится. И в университете вы тоже одеваетесь женщиной?

Теперь пора это сказать. Надо же с чего-то начать.

— Я транссексуал…

Он молчит. Все время раскачивается, но зато уже смотрит прямо на меня. Судя по нетерпению, написанному у него на лице, мне не на что надеяться. Я достаю из сумочки две справки, призванные его убедить. Он их берет, читает, перечитывает и не возвращает. Моя жизнь исчезает в папке, к которой меня никогда не допустят.

— Раздевайтесь.

Он садится и ждет, как перед спектаклем. Я не смогу. Меня охватывает панический страх. В этом холодном кабинете с металлической мебелью, с открытыми окнами, выходящими на казарменный двор. Раздеться перед мужчиной в белом халате, в галстуке — в этом есть что-то неприличное.

— Раздевайтесь. Меня ждут еще и другие дела.

Платье, колготки, туфли. Мне холодно. Опять та же тоска. Смутные воспоминания о визитах к врачам, о прикосновениях чужих рук…

— Раздевайтесь догола, Марен!

Словно повинуясь глупому рефлексу, я свертываю трусы в комочек и не знаю, куда их положить, будто неприлично оставлять их на виду у моего палача. В конце концов я засовываю трусы и лифчик в сумку.

— Выпрямиться! Лицом ко мне!

Мне уже приходилось видеть удивление в чужих глазах. Любопытство, смущение. Приходилось видеть и нежность, и даже вожделение. Это та гамма чувств, которые может вызвать мое тело. Но я никогда еще не видел отвращения.

Врач — полковник, чью фамилию я не успел прочитать на двери, осматривает меня с отвращением. Всего, от сосков грудей до лобка. Он не видит положенной растительности, перед ним стоит нечто, похожее одновременно на девушку и на десятилетнего мальчика.

— Подойдите, станьте сюда, в этот угол.

Руки проверяют то, что видят глаза. Он ощупывает грудь, плечи, живот» вновь поднимается к груди, трогает подбородок, щеки. Он проверяет, бреюсь ли я. Он хочет найти и ухватиться, как за спасательный круг, хоть за намек на мужскую волосатость. Хоть один волосок на подбородке или над губой утвердил бы его в нужном диагнозе. Все было бы для него просто. Один волосок — и я годен к службе.

К его огорчению, мне нечего ему предъявить. И это ему явно не нравится. Но мой член остается главным аргументом.

— И все же вы мужского пола!

— Нет. Я транссексуал.

— Это вы так говорите. Встаньте спиной к стене, смотрите вперед, не двигайтесь.

Он нагибается и резко ударяет по моему члену. Он делает это двумя пальцами, быстро, профессиональным жестом. Мне больно, как будто учитель ударил меня линейкой. Я вскрикиваю. Он выпрямляется, очень недовольный.

— Мне это не нравится. Встаньте в пол-оборота. Нагнитесь вперед.

Сначала он проверял, действительно ли я импотент. А что он сейчас проверяет? Я не знаю. Холодный пот выступает у меня на лбу, от унижения меня корчит.

— Одевайтесь и не устраивайте цирка!

Не бойся, чудовище. Я не упаду в обморок. Я не выверну весь мой страх на натертый паркет. Мне даже удается что-то произнести в свою защиту:

— У меня нет полового возбуждения с детства. Это должно быть объяснено в письме. Психиатр…

— Психиатр меня не касается. Одевайтесь и пройдите в семнадцатый кабинет.

Ясно, что он хочет побыстрее освободиться от меня. Он не может решить сам. Он меня отсылает к армейскому психиатру в семнадцатый кабинет, и я опять иду за капралом, который несет папку с моими документами, как носят секретные государственные бумаги.

Второй этаж. Я встречаю какого-то студента с блуждающим взглядом. Похоже, он напичкан транквилизаторами. Наверное, один из тех, кто пытается играть в опасную игру — симулирует нервное расстройство, чтобы не идти в армию. В лучшем случае он проведет два-три месяца в военном госпитале, глотая всякую психотропную гадость. В худшем — выйдет из госпиталя по-настоящему больным.

Наглый парень, ожидающий своей очереди, бросает мне, когда я прохожу:

— Ты голубой?

Капрал стучит в дверь, произносит несколько слов, кладет мои документы и проводит без очереди в семнадцатый кабинет.

И там я вижу женщину. Психиатр — женщина! Я хватаюсь как за соломинку за возможность наконец-то все объяснить.

Я говорю, говорю. Рассказываю все — про детство, отрочество, свою любовь, свой стыд, свои надежды и повседневную жизнь.

Она слушает, иногда задает очень точные вопросы. Мои сексуальные отношения с мужчинами? Пассивные. Нервные расстройства? Я месяцами страдаю, плохо сплю, меня переполняют эмоции, я в постоянной борьбе с собой, это меня убивает. Наркотики? Не употребляю. Алкоголь? Тоже нет. Гормоны? Да. Ваша семья? Это будет полный разрыв. Будущее?..

Если я выберусь из этой ловушки для мужчин, мне останется сдать устный экзамен по праву. Получив диплом, мне надо будет отработать в Министерстве связи. Провести пять лет, как в тюрьме, в конторе, в мужском костюме. Выдержу ли я? Не знаю, доктор. Ничего, я попытаюсь. А если не выдержу? Я буду выступать в кабаре: для людей вроде меня это выход. Можно всегда научиться немного петь и танцевать, достаточно, чтобы как-нибудь извернуться в жизни. Что я хочу? Жить как женщина, быть женщиной, я ведь уже очень много страдал. Если меня заберут в армию? Тогда я умру.

Перед ней я могу даже плакать. К тому же мне больше нечего терять, и я умоляю:

— Спасите меня!

Она могла бы быть моей матерью. И в ней есть что-то материнское, в этой спокойной, полноватой блондинке.

— А почему бы вам не попробовать альтернативную службу?

Для меня это все равно приговор. Я бы никогда не смог потом изменить свой пол. Нельзя быть женщиной с военным билетом мужчины.

— Успокойтесь.

Неужели надежда? Неужели кто-то может меня защитить? Еще нет.

— Я оставлю у себя ваши бумаги, а вы пройдите к дежурному офицеру — это около лестницы в глубине коридора — и ждите.

Дежурный капитан — антилец. У него добродушное лицо и приятная улыбка. Улыбаясь, он придвигает мне стул. Мне все равно, что в этом жесте — жалость, сочувствие или ирония. Надо ждать. Они совещаются все вместе — суровый полковник, женщина-психиатр и другие. Они обсуждают мой случай, а я тихонько молюсь.

«Господи, если ты существуешь, прости мне, что я упрекал тебя. Сделай так, чтобы меня не забрали. Дай мне шанс, который ты не дал в начале моей жизни. Не бросай меня в ад к мужчинам!»

Коридор пуст. Капитан пошел за ответом. Шесть часов вечера.

— Марен!

Мне протягивают бумагу. Я не могу читать, я слушаю их приговор.

— Окончательное освобождение от армии, вторая категория. Можете идти. Армии вы не нужны.

Я победил. Впервые в моей жизни я выиграл настоящую битву. Свободен. Свободен для будущего. Я иду по казарме, по большому двору, дохожу до решетки. Для моей «безопасности» они дали мне провожатого. И тот мне очень просто объясняет, что, если бы меня забрали в армию, пришлось бы меня ночью охранять. Какой-то новоиспеченный солдатик спрашивает, что я делаю сегодня вечером. Еще один приветствует меня, когда я прохожу, я слышу последнюю любезность, сопровождаемую соответствующим жестом:

— Сколько берешь за отсос?

Двадцать тридцать. Решетка Венсенского форта закрылась за мной. Они проиграли. Я сейчас напьюсь с радости. Моя семья, все эти буржуа, полицейский, сочувствующий врач, наглые военные, — вы все проиграли! Армия не сделает из меня настоящего мужчину, потому что этот мужчина не существует! Я его убил, а вы только что его похоронили.

Мир праху его.

Но я напрасно не верю в привидения, они меня уже подстерегают.


ГЛАВА VII

Мать стоит на перроне вокзала, одна. Она пришла встретить своего блудного сына, приехавшего на каникулы навестить семью. Я задерживаюсь ненадолго в проходе вагона и смотрю на нее издали. У нее все такое же лицо служащей Банка Франции, слегла постаревшее, немного бледное. Я ее узнаю, но я, конечно, изменился и изменился настолько, что, приехав на каникулы в страну моего детства, я себя чувствую туристом на китайской земле.

Она слегка колеблется, затем машет мне рукой. Я не думал, что мой вид ее шокирует. В Париже все носят джинсы и ситцевые рубашки. У молодых людей длинные волосы и сумка через плечо. Но косые взгляды местных жителей производят на меня такое впечатление, что мне кажется, будто я надел просто маскарадный костюм.

О чем мы будем говорить в этом вокзальном буфете? Она знает все или почти все. Последний устный экзамен на четвертом курсе я не сдал. От армии освобожден. Полностью разочаровал своего психиатра и разрушил образ «любимого сына». Итак, о чем же говорить?

Об отце. Она решила снова жить с ним вместе. Его хроническая депрессия, кажется, стабилизировалась. Передо мной проходят в ускоренном темпе кадры из прошлого: бесконечные попытки самоубийства, настоящие и ложные, больницы, ссоры, которые терроризировали мое детство…

В конечном счете меня все это больше не касается. Каждый терзает себя по-своему. Почему же она не приглашает меня пообедать дома?

— Бабушка не перенесла бы твоего вида, этих узких брюк, этой девичьей прически. А зеленая рубашка! Ты считаешь, что одеваешься со вкусом? Боже, что с тобой сталось, мой бедный ребенок?

Наконец-то мы заговорили по существу. Я ее успокаиваю: я получу диплом и пройду стажировку в службах связи.

— Твой брат делает одни глупости. Бог карает нас.

Бог, конечно, не виноват в том, что мой младший брат не мог пережить родительские ссоры и не вынес одиночества. Не Бог заставил его провалиться на экзамене, но мать дала ему полную свободу в семнадцать лет. Почему? Может быть, она решила освободиться от ответственности? Мне страшно хочется уйти. Весь этот мир меня пугает, погружая меня в кошмар моего прошлого.

— Ты не уйдешь, не повидав свою бабушку!

Меня принимают в вокзальном буфете, чтобы не шокировать моих предков, но я должен пойти их приветствовать. Ну что ж, мама так хочет… В большом просторном доме под лучами июльского солнца меня встречают тишина и прохлада. Бабушка в кухне, как в крепости. Там она на своей территории и в данный момент не спешит принять гостя, это чудовище с длинными волосами, от которого отказалась даже армия.

Я слышу звон кастрюль и воинственные комментарии. Мать вынуждена требовать, чтобы я остался ужинать и чтобы мне была отведена комната. До меня доносятся обрывки возмущенного разговора: речь идет о дикой музыке, которую любит молодежь, о потерянном поколении, о плохом примере для младшего брата, который думает только о том, чтобы взрослые сдохли и он смог бы, продав мебель, сбежать с деньгами.

Вот кем они стали. Они чувствуют угрозу своей морали, своему авторитету. Свобода, восторжествовавшая среди молодежи, сделала их агрессивными. Они боятся этих непонятных хиппи.

— Я возвращаюсь в Париж.

Бабушка появляется на пороге кухни, морщинистое лицо неприветливо и сурово, она провозглашает скрипучим голосом:

— Мы ужинаем в семь часов, и ты будешь ужинать с нами.

Это мой враг. Враг тем более сильный, что между нами разница в два поколения. Она познала две войны, кормила военных, не допускает никаких новых мыслей. Суп, который она готовит, всегда безупречен, как и этот черный передник с серыми цветами.

Отец, слегка пришедший в себя, молча сидит в кресле. Его мать все сказала, моя же предпочла промолчать. Ужинать надо молча, ложиться спать молча, утром вставать и идти завтракать также молча. Эта тишина напоминает тишину перед бурей, когда ветер затихает и в природе все неподвижно, но скоро грянет гром и сверкнет молния.

Всю ночь мы с братом прошептались, как союзники в наших разных затеях. Он собирается сбежать из дома и заняться музыкой. То, что я хочу стать женщиной, его нисколько не волнует.

— Это твоя проблема… Но учти, они тебя уже сдали полицейским. Тип, который занимался твоим призывом в армию, это друг нашего дяди.

Я это знал, я об этом догадался, но тем не менее прихожу в ярость. На этот раз я решил: уеду. На цыпочках пробираюсь в кухню, нахожу кофе и кружку. Я уже оделся, и моя сумка на столе. Меня атакуют со спины:

— Я не желаю видеть тебя такого в моей кухне.

Я стараюсь уйти спокойно.

— Ты меня слышишь? Отвечай, когда я с тобой разговариваю.

— Я одеваюсь как хочу, мне двадцать пять лет.

— Это позор для всей семьи.

Она приближается ко мне, ее лицо перекошено от злобы. Морщинистой рукой хватает меня за одежду:

— Ты парень. Эти люди в Париже сделали тебя наркоманом, поэтому ты стал таким.

— Я не наркоман.

— Не кричи. Не кричи в моем доме. Я старая, но я разбираюсь в этих вещах.

Просторная кухня, наполненная приятным запахом кофе и варенья, превращается в какой-то нереальный театр, в котором происходит подобная сцена. Другие тени появляются в дверях. Отец, бледный, всегда покорный, которого жена и мать пробовали вернуть к нормальной жизни. Мать в ореоле своей жертвенности, брат, маленький страстный революционер, готовый поддержать меня в моей борьбе, чтобы выиграть свою битву. Они кажутся тенями рядом с этой старой фурией, у которой, во всяком случае, хватает смелости выразить свое презрение.

— Позор! Наркоман. Осмелься только возражать! Я бросаю кружку на стол и взрываюсь:

— Вы кончили наконец надо мной издеваться? Психиатр, полиция, военные, они чуть было не угробили меня, потому что вы этого хотели. Что вам нужно? Запереть меня в дом для умалишенных?

— Как ты разговариваешь с бабушкой? Есть вещи, которые ты должен услышать, и ты их услышишь. Ты мужчина и не можешь быть женщиной. Это все наркотики. Я, конечно, провинциалка, но я знаю, что говорю. Ты сейчас же снимешь свои брючки.

— Я не мужчина, и тебе это известно. Ты всегда знала, но не хочешь поверить.

— Ничтожество!

— Меня лечат врачи, они-то это понимают.

— Шарлатаны, жулики! Бандиты, которые воспользовались твоей глупостью.

— Довольно!

Она уже не может остановиться. В истерике она бьет меня в грудь, повторяя: «Ты мужчина, мужчина».

— Нет, и в этом ваша вина. Я таким родился, это вы меня таким родили. Вы все, отец, мать и бабушка. Вы все меня сделали таким, какой я есть.

— Ты мужчина.

— Хочешь посмотреть?

Она отпускает меня, в ужасе отступая, падает на стул. Она парализована этим кошмаром. Я опускаю брюки, снимаю девичьи трусики, которые я теперь ношу всегда, и кричу громче, чем она:

— Это ты называешь членом? У меня здесь ничего нет и никогда не было, и ты это прекрасно знаешь!

— Нет, если у тебя такой член, то в этом виноваты наркотики.

Мама отвернулась, отец тоже, а бабушка не перестает волноваться. Все кончено. Она рыдает, закрывая лицо передником. Я застегиваю брюки. К чему все это? Я тоже стал истеричен. Безумен. Все аргументы исчерпаны. На стуле сидит старая, оскорбленная до глубины души женщина, не перестающая повторять сквозь зубы: «Он это сделал, он осмелился, осмелился…» Я слышу голос отца:

— Уходи.

Затем раздается голос моего брата:

— Вы все здесь старые дураки. Перестаньте ему надоедать, иначе я вас всех побью.

Они дерутся, женщины визжат, невообразимый шум и жалкая борьба. Они унижены и разрываются от бессилия. Я не должен был им показывать свое уродство. Они ведь жили, упрямо веря, что подобные вещи не существуют, не могут существовать. Теперь все кончено, они видели. Этот образ останется у них в памяти навсегда. И вопреки своему желанию, они будут разделять то проклятие, которым был отмечен я. Я слышу, как мой брат со всей жестокостью своих семнадцати лет исступленно кричит:

— Вы видели, у него же нет мошонки! Вы понимаете, стадо говнюков?

Я увожу его, он весь в синяках и в крови.

— Убирайтесь оба, чтобы духу вашего здесь не было!

Какая сила ненависти в этой старой женщине! Ее рука, указывающая на дверь, не дрожит, во взгляде — бешенство. Эта колдунья, моя прародительница, меня проклинает и в то же время освобождает. Ты прогоняешь на улицу недостойного сына и его брата, ты изгоняешь их из своего рая.

Если бы я мог, я бы поджег дом, из которого ты меня выгоняешь. Пепел и покой. Я боюсь самого себя, покидая этот город. У меня больше нет корней.

14 июля 1970 года. Как быстро все происходит! И вот мы с младшим братом оказываемся на улице. Я подсчитываю последние деньги: надо платить за пустую двухкомнатную квартиру на бульваре Орнано. Квартира останется пустой, так как у меня едва хватит денег на два матраса. Хозяин бросает на меня странный взгляд.

Я его успокаиваю.

— Я инспектор-стажер на почте, студент факультета права.

— Поскольку вы платите за жилье… Последний чек. Мои стопки книг, мой дамский чемодан. Прощай, Монмартр.

— Господа, вы находитесь в дирекции служб связи. Во время летней практики вы сможете изучить работу центральной почты вверенного вам округа. Это поможет вам затем поступить на работу в административные органы наших служб.

Нас примерно пятнадцать человек: три чиновника стоят перед нами на возвышении и подозрительно осматривают нас, точно мы не заслуживаем чести занять столь важный пост. «Администрация почт — это большая семья. Традиция…»

Нет, я не выдержу этого, но мне нужны деньги, мне нужно что-нибудь придумать. Необходимо доставать деньги, чтобы прокормить себя и брата. Необходимо сделать вид, что я соглашаюсь с ними, чтобы избежать неприятностей. Ведь существует этот полицейский и этот жалкий документ, который он заставил меня подписать.

— Господа, я буду назначать вас в почтовые отделения, приглашая в алфавитном порядке.

Буква «М» моей фамилии Марен отправляет меня в пятый округ. Чиновник протягивает мне листок с неодобрительным видом. Мои дамские брюки, моя зеленая рубашка, сумка через плечо и слишком длинные волосы не внушают ему доверия, но он ничего не может сделать.

На улице невозможная жара, внутри — духота. Внутри — это в конторе службы сортировки корреспонденции. Я должен ознакомиться с работой этой службы и составить затем доклад. Я не очень хорошо понимаю, что там надо писать. Две дежурные ожидают возвращения почтальонов и лениво сортируют письма с неправильным адресом.

Маленькая толстушка улыбается мне.

— Здесь все такие модные, в отделе инспекции почт. Никакой враждебности. Она оживляется при виде почтальонов. Я улавливаю сдержанный шепот вокруг меня:

— Посмотри-ка, это такой будет нами руководить? Ты обратила внимание, как он одевается? Хотела бы я посмотреть, какую мину скорчит наш начальник.

А вот и начальник лет пятидесяти, полноватый, с жирными волосами — типичный «директор».

— Это вы инспектор-стажер? Что означает ваш наряд?

— Я одеваюсь как хочу.

Он белеет от гнева. Мой ответ — прямое оскорбление.

— Будучи инспектором-стажером, вы принадлежите к кадрам категории А, вы входите в номенклатуру, и ваша одежда совершенно не в моем вкусе!

— Зато в моем.

Я сыт по горло этими замечаниями по поводу моих тряпок. Шеф приходит в бешенство и призывает стены в свидетели своей правоты. Он здесь главный начальник, он несет полную ответственность за вверенные ему службы, он приказывает мне завтра же явиться корректно одетым, достойным исполняемых мною функций. Он требует, чтобы я это учел, ибо больше он повторять не будет.

У меня горят щеки. Я делаю усилие, чтобы подавить свою застенчивость и внешне казаться непреклонным. Я не уступлю. Время белых воротничков и галстуков в горошек для меня прошло. Я обожаю свою зеленую рубашку, потому что она хорошо сочетается с зеленым цветом моих глаз.

На следующий день начальник принимается вопить, что не потерпит в своем отделе хиппи. Он просит меня тут же покинуть контору. Его душит ярость, он угрожает мне выговором.

Я чувствую, что буду его провоцировать и дальше. Зажигая у него перед носом сигарету, я отдаю себе отчет в том, что я делаю. Теперь неприятности неизбежны, и, по всей вероятности, меня здесь не оставят. Я предпочитаю, чтобы меня выгнали официально. Это смелость слабых.

— Я ухожу. Нет желания спорить с идиотом.

Дома я нахожу вызов, а именно: Жан Паскаль Анри Марен должен прийти в дирекцию на бульвар Монпарнас в отдел стажеров на четвертый этаж и обратиться к служащему по административным кадрам и инспекторам-стажерам.

— Марен, вы учинили скандал в пятом округе Парижа, я получил рапорт. Он будет включен в ваше досье. Я жду объяснений.

— Это из-за моей одежды. Начальник против моего внешнего вида.

— Вы принадлежите к кадрам категории А, и вам необходимо соблюдать определенные правила приличия. Одно из них состоит в том, что не следует раздражать служащих вашего отдела. Вы не можете ходить, как протестующий хиппи. Вас ждет карьера в министерстве. Имея диплом по праву, вы должны готовить диссертацию, так сказано в ваших документах. С чего же вдруг такое поведение?

Худой, суховатый, спокойный, директор по кадрам небрежно листает досье Марена и лишь изредка взглядывает на самого Марена. Я только кадр категории А.

— У меня довольно крупные личные проблемы.

— То есть?

— Медицинского характера.

— Лечитесь.

— Это не так просто. Мои проблемы связаны в какой-то степени с индивидуальной свободой…

— Пожалуйста, без этих фраз, Марен. Объясните, что с вами, Марен.

— Видите ли, для вас я просто гомосексуалист, тогда как на самом деле я страдаю половой недоразвитостью, гормональным нарушением, что называется синдромом транссексуальности.

— Транс… что?

Не теряя хладнокровия, он закрывает мое досье в некотором замешательстве.

— Я полагаю, что вы могли бы все-таки лечиться. Подумайте о вашей карьере.

— Это необратимо, месье директор.

— Ну, хорошо, мне кажется, что бывают, как бы это сказать, ну, скажем, бывают гомосексуалисты женатые.

— Это не имеет ничего общего с моим случаем. Моя проблема гораздо сложнее. Она практически неразрешима в нашем обществе, поскольку связана с вопросами личности, полицейского наблюдения, проблемами юридического права и так далее.

— Ваш случай превосходит мою компетенцию, Марен. Тем не менее, я думаю, что вы могли бы все-таки одеваться более традиционно, не правда ли?

— Я хочу жить таким, какой я есть.

— Хорошо, будем терпимы… Совершенно очевидно, что вы не можете вернуться в пятый округ, давайте я вас переведу в шестнадцатый. Начальник почты в этом округе очень современный человек, посмотрим, что получится.

Крайне смущенный, он провожает меня до дверей, не пожимая руки. Мужчинам гораздо труднее, чем женщинам, войти в мое положение. Словно бы я заразный.

Мое досье передано «наверх», это совершенно очевидно. Тем временем начальник почтового отделения в XVI округе, идущий «в ногу со временем», считает необходимым провести со мной воспитательную беседу. В его ведении находится новое почтовое отделение. Он сожалеет, что не работает в «частном секторе», и выражает мне сочувствие, что с моим дипломом, моим умом, моим будущим мне приходится быть у него стажером. Однако, замечает он, я всегда могу остаться в большой семье работников почтовых служб.

И вот я уже в кабинете одного из самых современных парижских почтовых отделений в одном из самых престижных округов города. Моим главным занятием является наблюдение за износом шин служебных автомобилей, а также проверка рентабельности почтовых переводов.

Шикарные кварталы или скромные, современные или нет, но близость двуполого существа приводит в волнение всех чиновников. Циничные шуточки за моей спиной, а иногда более открытые размышления на эту тему создают некий круг, из которого мне не вырваться.

Новый вызов, на этот раз в медицинские службы Дирекции. Большая приемная. Среди ожидающих есть беременные женщины, им надо получить документы на отпуск. Несколько представителей администрации.

Меня должен осмотреть психиатр или кто-то в этом роде. Он не представляется, он говорит со мною, словно зачитывает какое-то постановление.

— Кажется, у вас трудности с назначением.

Он слушает мои истории о гормонах. Я стараюсь как можно более точно описать свое состояние, я все надеюсь, что какой-нибудь врач этим заинтересуется и постарается мне помочь. Мне так нужно, чтобы кто-нибудь занялся моими проблемами.

Но он вызвал меня только для чисто формального осмотра.

— Можете возвращаться к себе.

И больше ничего.

Конец августа. Извещение об исключении валяется на полу в моей по-прежнему пустой квартире. Причина: неспособность к выполнению необходимых обязанностей.

Транссексуальность — означает неспособность к работе; выходит, что я не могу следить за износом колес грузовичков, за рентабельностью почтовых переводов, не способен сидеть за письменным столом.

Я этого хотел, но тем не менее я взбешен. Я задыхаюсь от бешенства. Значит, в этой стране ум и компетентность зависят от пола. Мне хочется послать все к дьяволу. Итак, я отказываюсь от университета, семьи, так называемой карьеры, возможной зарплаты, от всего. Я выброшен на улицу и там останусь. Меня приговорили к небытию. Мой брат возмущен и орет со всей наивностью семнадцати лет и с позиций своих левых взглядов:

— А профсоюзы?

Я воображаю физиономию какого-нибудь профсоюзного деятеля, изучающего проблему моего увольнения. К тому же администрация обосновывает свой поступок с правовой точки зрения. Постановление от 13 июля 1951 года, опубликованное в «Официальных ведомостях» 9 декабря 1954 года на стр. 11515, «Об условиях физической пригодности чиновников», распространяемое также на заморские территории: статьи 95–99 и 100.

Признаки гермафродитизма, отсутствие или потеря пениса делают непригодными для службы на Заморских территориях.

Потеря, отсутствие или явная атрофия обоих тестикулов также являются причиной непригодности; потеря, отсутствие или атрофия одного тестикула при нормальном втором допускают к работе как активной, так и сидячей.

Наличие тестикулярной эктомии запрещает выполнение активной работы.

Этот вид аномалии не мешает заниматься сидячей работой, если последняя не связана с болевыми кризисами.

Министр Заморских территорий Франции

Франсуа Миттеран

Итак, это постановление, предназначенное для Заморских территорий, в действительности распространяется и на метрополию. Выходит, я не гожусь для того, чтобы сидеть за окошечком почтового отделения, проставлять штампы на формулярах, заклеивать письма и т. д. Заботясь о состоянии здоровья чиновников, они решили, что у меня должно быть в порядке хотя бы одно яичко, да еще при условии, что оно не причиняет болезненных ощущений, тогда меня можно допустить к работе.

Это дурной сон. Я получаю причитающуюся мне зарплату, документ об освобождении, два с половиной дня оплачиваемого отпуска, страховку на минимальную будущую пенсию и документ, подтверждающий, что я был стажером в период с 1968 по 1970 год. Затем объяснение причины.

Таким образом, у меня не остается права ни на обращение в Агентство по трудоустройству, ни на объявления, ни на безработицу. Я никому не протяну руку за помощью. Хватит унижений, хватит издеваться над моим членом, пусть все обо мне забудут.

Однако они меня не забывают. Они требуют возмещения сумм, потраченных за период моей учебы на факультете права. Они ведь платили стипендию тому, кто был «не пригоден». Пусть он платит!

Это диалог глухих. Он растянется на годы. Я буду вынужден бороться за то, чтобы не отдавать администрации какие-то жалкие тысячу пятьсот франков, которые мне выплачивали за время учебы при условии, что я их потом отработаю.

Легальное сутенерство!

И вот я на последнем трамплине, и мне нужно прыгнуть, поскольку другого выхода нет.



Красивый прыжок. В конечном счете я его предпочитаю всем другим. Любуйтесь этим сальто ангела, оно последнее. Я принимаю решение стать профессионалкой, проституткой-профессионалкой женского пола. К тому меня вынуждает многое: обстоятельства, необходимость питаться, платить за квартиру, но вместе с тем и некоторая привлекательность этого занятия. Уже несколько месяцев меня не покидает желание жить жизнью женщины единственно возможным для меня образом, а именно: заниматься любовью за деньги. Если бы завтра я могла заплатить за операцию и навсегда забыть про свой член, забыть о том, что я была «он», я бы ничего не боялась, это было бы легко. Своеобразная месть? Полная женственность — вот мое главное желание. Быть красивой, желанной, вызывать восхищение и получать за это деньги — как прекрасно! За одну ночь заработать столько, чтобы можно было жить целую неделю и даже дольше… Жить среди девушек, быть одной из них, выбирать среди клиентов того, кто тебя обеспечит, стать дорогой проституткой, ходить по мягким коврам, спать на тонких простынях, покупать себе духи и кремы, платья и меха, посещать шикарные рестораны, одним словом, не быть больше бедной, ни в чем не нуждаться, ни в теле, ни в уме, ни в чем. Вернуться на Монмартр и устроиться там — такова теперь моя цель.

Но с чего начать? Как становятся профессионалками? Не давать же объявление в газетах и не вывешивать таблички на дверях своей квартиры, особенно если при этом ты хочешь остаться свободной и не попасть в руки сутенера. Всему нужно учиться. Я выучила административное право, я освою и панель. Такому решению мой брат лишь слегка удивляется.

— Ты прав. Главное — не попасться полицейским.

При этих словах я чувствую, как у меня сжимается сердце, но все быстро проходит. Необходимость кормить своего брата и обеспечивать ему жилье оправдывает мои намерения. К тому же он нашел какую-то небольшую работу. Он вскоре, конечно, покинет меня и забудет. Отсутствие родственных отношений в семье сказалось на нас обоих, но переживем мы это по-разному.

— Иди к своим подружкам на Монмартр, они тебе подскажут…

Итак, я перешла рубикон в сторону тьмы без угрызений совести. Никто не думает, что в один прекрасный день может стать нищим или проституткой. Все думают иначе, считают себя более способными, более удачливыми, чем другие. Я себя считаю более хитрой, во всяком случае, как заниматься любовью, не получая удовольствия, я уже знаю, немного правда. В будущем я рассчитываю на другие удовольствия, и они меня вознаградят…

У меня хорошо на душе, спокойно, я полна надежд и мечтаний. Девчонки, вроде меня, становятся звездами в кабаре «Карусель». Я знаю одну, очаровательную. За ее карьерой наблюдает ее мама, веселая и энергичная женщина. Эта мать-сводница меня обнадеживает, она одобряет мое решение и со своим неповторимым провинциальным акцентом уверяет меня:

— Ты права, моя девочка, только первый миллион тяжело достается. Ты сумеешь его заработать, ты сделаешь операцию, и тогда розовый телефон будет твоим. Удачи тебе, моя девочка. Если бы твоя мама поступила, как я, ты бы уже была звездой, с такими глазами, как у тебя, с таким телом невозможно не добиться успеха. Если тебе что-то будет нужно, приходи к нам. Что касается прически, платья и всего остального, я тебе помогу. Как мы будем тебя звать?

Выбор имени — это действительно важная проблема. После долгих дискуссий я становлюсь Мод. «Вот имя, которое превращает тебя в высокую благородную англичанку. Это уже класс», — замечает моя новая знакомая.

Мод, я люблю тебя.

Первый опыт в баре «Паве». Мой первый любовник в тот вечер, когда я пошла искать приключения, представился мне в совершенно ином свете. У него была профессия, личная жизнь. Его положение в обществе было достаточно прочным. На меня произвели приятное впечатление комфорт и чистота его жилища. Я о нем вспоминаю, как о чем-то очень приятном, как о какой-то мелодии, которая время от времени к нам возвращается. Легкий звук льдинок в хрустальном стакане, горьковатый вкус дорогого вина, приятное белье, интимное освещение.

Мне хотелось бы достигнуть такого же комфорта у себя лично, где я была бы хозяйкой, где я могла бы расставить любимые предметы по своему вкусу. Здесь же не я командую, это квартира Марсьяля. Он осторожен и аккуратен.

— У меня есть друг, который тебе замечательно подойдет. Улица — это не для тебя, это слишком опасно. С Робертом ты будешь спокойна.

Роберт А. — итальянский аристократ, промышленник в области гостиничного строительства, красивый малый лет сорока, спортивного вида…

Марсьяль продолжает мило меня уговаривать. Он хочет мне добра. Я соглашаюсь на встречу во время ужина в одном из самых знаменитых в Париже заведений, облюбованных гомосексуалистами. Изысканность и остракизм, транссексуалам здесь не место. Мир желанных мужчин, одних лишь мужчин. Здесь каждого знают, каждым любуются, каждого ревнуют. Весь элитарный Париж бывает там, чтобы провести одну-другую ночь вне времени и пространства. Я околдована всем, что вижу.

До сих пор мне были знакомы только бары на Монмартре и на Пигаль, где я много видела шумных и сразу заметных травести, а также голубую мелочь.

Роберт А. принадлежит к высшему свету. Он чувствует себя свободно в этой роскошной обстановке, он знает хозяина, целуется с ним, представляет меня. Хозяин рассыпается в комплиментах:

— Она так женственна, ваша подружка, просто чудо!

— И она — дипломированный юрист.

Круглый стол, покрытый кружевной скатертью, свечи, запах дорогого табака и туалетной воды, а также изысканной кухни.

Роберт поведал мне свою историю. Он любил одного юношу, который только что его покинул. Теперь он одинок и безутешен. Марсьяль ему рассказал обо мне. Я чувствую, как он пожирает меня глазами, не в силах скрыть своего желания. Это приятно, но есть одно условие…

— Я хочу, чтобы ты оставался мальчиком.

— Я не настоящий мальчик. Я хочу быть девочкой.

— Ты не понимаешь, что говоришь. Ты не представляешь, что тебе придется вынести. Проститутка, такая, какие ходят в «Паве»?! Этим ты хочешь быть? Я тебе предлагаю благополучную жизнь, а ты говоришь о самоубийстве.

— Быть девушкой не самоубийство. К тому же я предпочитаю умереть женщиной, чем быть несчастным юношей.

— Мне приходилось это слышать сотни раз… И сотни раз это кончалось плохо.

Он использует все свое обаяние, это меня смущает. Я не привык к настоящей элегантности, к настоящему богатству. Этот человек старше меня, он образован и несколько жеманен по-флорентийски. Шелковистый костюм альпага, ухоженные руки, загорелое лицо. Он мне рассказывает о своей матери, о своем дяде-кардинале, об их долгих беседах на темы религии и гомосексуализма.

Слушая его, я наслаждаюсь лангустом, прекрасным вином и шарлоткой в шоколаде.

Но я не останусь мальчиком для этого итальянского денди. Он мне не позволит быть даже двуполым. Он увлекает меня к себе, в свой великолепный дом. Мне предстоит заниматься любовью в третий раз. Он нежен, чувствен, старается быть приятным, ему так хотелось бы, чтобы я оставался мальчиком, эфебом. Он бы меня одевал, любил, он бы меня приучил к своей жизни, он приходит в восторг при виде моего члена. Акт совершается приятно, ночь прекрасна, взаимные ласки чудесны. Все изумительно: окружающая обстановка, разговоры, утонченная чувственность.

Я сплю. Это моя первая ночь с мужчиной, мой первый завтрак с мужчиной. Я оценил прелесть подобного приключения.

— Останься…

Я ухожу. Моя жизнь не тут, потому что здесь невозможно стать женщиной. Моя роль здесь — гомосексуалист на содержании.

Второй опыт. Мой двойник тоже двуполый, звезда Монмартра, которая сияет в кварталах транссексуалов.

Отвести мне место на этой территории? Не может быть и речи. Места здесь дорогие, и конкуренция нежелательна. Я многого еще не знаю. Например, я не знаю, что существует определенная иерархия в этой профессии. Невозможно получить место на Монмартре или на Елисейских полях только потому, что тебе хочется. Надо пройти целую школу жизни на панели.

— Начни с Булонского леса. Без сутенера это довольно трудно, но ты попробуй.

Я смотрю на нее. Она много пьет, ходит к наркоманам, ей кажется, что она еще может привлекать чье-то внимание. Несчастное хрупкое существо, которое умрет в один прекрасный день от белой горячки, как это случалось уже со многими девушками с улицы Аббесс.

Третий опыт. Мишель. Она мечтает только о будущей операции в Марокко. Боится конкуренции.

— У меня нет никаких прав в этом квартале. Нужно, чтобы тебя здесь приняли другие. Ко мне тут очень ревнуют, и мне трудно бороться с теми, кто здесь уже давно. Ссоры и драки не для меня. Сложно метаться между мелкими уголовниками иполицией — и я не хочу рисковать.

— Ну, а кто тогда?

— Никто. У тебя возникнут проблемы. Девчонки дерутся между собой. Они уродуют друг друга, разбивают носы, расцарапывают лицо. Не ходи туда. Во всяком случае, не сейчас.

— Куда же?

— В Булонский лес. Если у тебя сложатся неплохие отношения с тамошними девчонками, они, возможно, тебя примут, установив определенные часы работы.

Булонский лес? Ночь, одиночество, настоящая авантюра для начинающей. Марсьялъ разочарован.

— Ты заслуживаешь Елисейских полей, но там так же трудно, как здесь. Нельзя сразу оказаться среди принцесс с Этуаль. Их боятся, уважают, некоторых знают во всем мире. Например, Анук, Фабьен, Алин, Шанталь. Это звезды. Ты не пройдешь и ста метров, как они тебя заметят…

Итак, начнем с Булонского леса. Меня зовут Мод, я становлюсь блондинкой, ношу платья-халатики, которые легко расстегнуть. На мне парик. Я приклеила искусственные ресницы. На дне моей сумочки все аксессуары будущей профессии. Отступать невозможно. Мой первый выход я намечаю на воскресенье.

Конечно, я по-другому представляла себе начало своей карьеры, но большие двери закрыты. У меня нет права даже на дверь отеля, несмотря на общество уже известной подруги.

Лес. Сегодня воскресенье. Дело в том, что в воскресные ночи здесь мало девочек. В уме я повторяю некоторые советы, полученные мною в «Паве»: надо избегать аллею Лонппан, соблюдать установившиеся тарифы: двадцать франков за минет, пятьдесят — за любовь в машине. Не уходить в глубину аллей, научиться узнавать полицейскую машину, быть готовой к неудачам, к клиентам, не желающим платить. В подоле платья надо сделать карманчик для купюр, никогда не брать металлические деньги, поскольку они очень неудобные. Иметь при себе сумку со всем необходимым для работы материалом: бумажные салфетки, тюбик со специальным кремом для особых клиентов за пятьдесят франков. Мне страшно, но этот страх вместе с тем приободряет меня. Мне необходимо знать, могу ли я заработать на свою собачью жизнь своим телом. Это вопрос смелости. Это моя военная служба.


ГЛАВА VIII

Брат смотрит на меня. Он находит, что я — прелестная девушка. Он идет провожать меня до такси. На улице темно. В тот момент, когда я собираюсь захлопнуть дверцу машины, он шепчет:

— Не нервничай и, если не получится, возвращайся.

Он целует меня и захлопывает дверцу такси.

— Вам куда?

— В Булонский лес.

Шофер бросает на меня вопросительный взгляд.

— Куда же в Булонский лес?

— Я не очень хорошо знаю…

Жуткий страх охватывает меня. Хочется выскочить из машины, убежать, догнать брата, расплакаться, в общем, сделать что-нибудь, чтобы уйти от всего этого. Но я обзываю себя трусом, внутренне раздваиваюсь и начинаю думать, что здесь нет меня прежнего, а есть только эта накрашенная женщина в черном платьице-халатике, вызывающем любопытство у шофера. Наконец он понял:

— На работу, что ли?

— Да. Но это в первый раз, и я не знаю Булонского леса.

Шофер почесал в затылке и стал вспоминать:

— Ну, мы поедем по аллее Лонгшан, проедем Каскад, Боулинг и доезжаем до заставы д'Отёй.

Он как будто бы все знает, я же — ничего. Наверное, у меня глупый вид.

— Может быть, мне неудобно вас спрашивать, вы женщина или травести?

Я судорожно сглатываю слюну:

— Травести.

— А вы хорошо сложены для травести.

Глядя в зеркало, он следит за моими глазами. Я покрасила веки в бледно-зеленый с золотистым оттенком цвет. У меня красивые глаза. Я это знаю. Но в темноте Булонского леса кто их сможет увидеть? Мне не нужны мои глаза, и потом, в такую ночь я вообще ничего не вижу. Какая длинная ночь! Шофер указывает мне заставу Майо и аллею Лонгшан, место, где собираются травести. Мне советовали, однако, избегать этих мест. Еще несколько минут мы едем по Мадридской дороге, и затем я решаюсь.

— Хорошо, давайте здесь.

Застава Мадрид. Часы в машине показывают одиннадцать. Я расплачиваюсь и выхожу. Черный «мерседес» исчезает в глубине аллеи. Вокруг тишина и огромные деревья. Все как-то странно красиво. Надо мною вершина мощного кедра, а справа другой могучий кедр, кажется, касается луны.

В детстве я часто думал, что, взобравшись на такие деревья, можно достать луну. От страха у меня пересохло в горле. И вот уже какая-то машина останавливается. Меня зовут: «Садись».

Я принимаюсь бормотать как заученный урок то, с чего надо начинать подобные свидания, но голос мой дрожит:

— Двадцать франков за минет и пятьдесят за любовь.

— Садись.

Я продолжаю повторять все те же слова. Это так трудно в первый раз, почти как отвечать на устном экзамене. Мешают застенчивость и страх.

— Я не совсем настоящая девушка.

— Неважно, ты красивая.

Я сажусь рядом с пожилым мужчиной. Ему лет пятьдесят. Лица не видно. В машине нельзя разглядеть лицо, смотришь в основном на руки, на одежду. За окном темная ночь. Лиц никогда не различаешь, и они мгновенно забываются. Он меня спрашивает, умею ли «это делать». Я отвечаю утвердительно. Он останавливает машину, тщательно паркует ее между двумя другими, а я принимаюсь за вторую часть своего «урока».

— Ты мне дашь мой маленький подарок?

Таков обычай, чтобы платили вперед. Он протягивает мне две бумажки по десять франков и тут же достает свой член. Неловкие руки хватают меня за грудь.

— Если ты немножко добавишь, мы останемся дольше.

— Ты слишком нежна и застенчива и не похожа на травести.

— Это в первый раз…

Он мне верит, и это ему нравится. Он дает мне еще одну купюру. Следует приказ. За тридцать франков я обязана это сделать. И я повторяю мысленно: надо это сделать, надо.

Он говорит, что я очень красива, когда занимаюсь этим делом. Мне же страшно из-за моей неловкости. Я стараюсь изо всех сил. Все это крайне неудобно, ласки грубые, жесты резкие, я чувствую, как дыхание мужчины становится более учащенным. Здесь нужна осторожность. Одна из «каролин» мне недавно говорила: «Метод очень прост — прижать язык к нёбу, чтобы защитить горло. Ты увидишь, все происходит инстинктивно». Это у меня получилось, точно выталкиваешь изо рта горькое лекарство, и оно вытекает, не проникая в горло.

Ну вот, все кончено. Бумажной салфеткой вытираю рот. Во рту остается привкус фосфора. Неприятное ощущение мужчины. Человек обращается ко мне, я его не вижу, он словно тень, и эта тень мне обещает вернуться снова, потому что я очень мила.

Я оправляю платье. Машина трогается и отвозит меня под гигантский кедр. Я снова одна, но не проходят ни чувство отвращения, ни запах, который мне хотелось бы смыть — опустить голову в воду или пить что-нибудь большими глотками, чтобы промыть все внутри. Не надо об этом думать.

Еще одна машина появляется. Для раздумий времени нет. Я снова начинаю повторять: «Двадцать франков… пятьдесят франков… я не совсем настоящая девушка».

— Садись.

На этот раз клиент оказывается очень разговорчивым. Он ездит по Булонскому лесу уже больше часа, но красивей меня не видел никого. Раньше он меня не встречал.

— Это мой первый вечер.

Он мне не верит. Сколько же ему лет? Лет сорок. И так же невозможно рассмотреть лицо. У них у всех лица одинаковые. Позднее, вспоминая это время, я старалась различить эти лица, но они все были похожи. Болтун оказывается еще и очень осторожным. Он ищет укромный уголок, потому что боится полицейских. Если его захватят прямо в лесу, то обвинят в покушении на нравственность. А ему хочется заниматься любовью. Наконец он находит место на заброшенных железнодорожных путях в районе Пюто. Он говорит:

— Это займет у нас пять минут, и ни один легавый здесь не показывается.

Я прошу пятьдесят франков и повторяю, что если он мне даст еще, то мы останемся подольше. Он соглашается и добавляет несколько купюр.

Снова все повторяется, только теперь около машины. Его ласки очень грубы, видно, все мужчины становятся такими здесь, в этом лесу: недоверчивыми, грубыми, торопливыми. Я не сопротивляюсь, но я боюсь за свои груди, созданные гормонами, они очень хрупки. Мне бы хотелось иных ласк для моих только что расцветших грудок. Он меня раздевает, спускает колготки, трусики и так же, как и тот, вытаскивает член и требует, чтобы я открыла рот, потом вдруг внезапно прижимает меня животом к машине. Мне очень больно. Металл кузова настолько гладкий, что мне не за что уцепиться. Это ужасно. О другом я мечтала, но здесь не мечтают. Это просто физические упражнения, сопровождаемые приказами: «сильней, слабей, здесь, там», стоны, крики, я точно пойманное животное. Однако у этого животного уже появился рефлекс требовать побольше денег за подобные проделки.

Крик наслаждения знаменует конец операции и освобождение. Он меня отвозит под мой кедр. Я очень хороша, и теперь он думает, что я действительно дебютантка, и это ему нравится. Он меня хвалит и добавляет: «У тебя это пойдет».

Итак, я продалась во второй раз. Проходит несколько минут, и появляется третья машина. Все повторяется. Те же рефлексы, те же жесты, боль, крик, требование добавить денег и так далее. На этот раз он у меня спрашивает имя. «Мод». Он тоже говорит, что я была очень мила и что он вернется. Несколько секунд я могу отдохнуть под кедром, ноги меня не держат, но вот появляется четвертая машина, и обычный припев повторяется.

— Я не настоящая девушка.

— Я не люблю травести.

И он уезжает. Но за ним появляется другой. Затем следующий. Их тени, их члены, их лица — все смешивается в едином кошмаре. Итак, я обслужила пять клиентов. Подъезжает такси, я сажусь и еду домой. Все прекрасно, час ночи, и у меня двести семьдесят франков. Не надо искушать дьявола. На сегодня хватит. Ведь эти двести семьдесят франков я заработала за два часа, тогда как эта сумма составляет пятидневную зарплату в учреждениях связи. Страх прошел, я отпраздную свою победу в «Паве». Я должна выпить, я это заслужила, я стала женщиной. Это моя первая ночь, мой бал дебютантки. Другие девушки это поняли, я теперь их конкурентка. Они догадались, что ночью я работала. Теперь они мои соперницы, и я вижу, как изменились улыбки, и слышу другие слова. Язык изменился, я принадлежу отныне к их миру, в котором нет солидарности. Проституция — это вечное соперничество между женщинами. Я возвращаюсь. Увидев меня, брат присвистнул:

— Двести семьдесят франков! С этим можно жить!

Я буквально падаю в ванну, чтобы смыть и уничтожить этот запах, который, мне кажется, прилип к моему телу. Мне необходимо снова стать чистой, светлой и утопить впечатления этой ночи в прозрачной воде. В своем воображении я представляла первую ночь иной, я видела себя в роскошной квартире, хозяйкой, которая распоряжалась и временем, и своим телом, и желаниями клиентов. На самом же деле я начала с нижней ступеньки этой лестницы, я начала как простая работница. Мечты не сбылись. Однако я выиграла эту ночь. Ванна — для бедняков роскошь, но необходимость для проституток. Мои нервы постепенно успокаиваются. Эта первая ночь поставила на мне каленое клеймо. Я спрячу ее в глубине своей памяти, где потом появятся другие тени, уходящие в небытие бесконечной вереницей.

Надо спать. Я засыпаю мертвым сном.

Вторая ночь. На этот раз все плохо. Шофер такси не сочувствует мне, он высаживает меня по дороге на авеню Королевы Маргариты. Этот вечер понедельника с самого начала не задался. За деревьями я угадала травести. Первым подъехал какой-то маньяк, который втащил меня в машину, сделал свои дела один, за несколько секунд, без моей помощи, ничего не заплатил и уехал. Я не знала, что есть и такие мужчины. Мне страшно. Мне показалось, что теперь все пойдет плохо. Вчера это был воскресный отдых, сегодня рутина рабочей недели, со всеми ее опасностями.

— Садись.

Мужчина лет сорока, возбужденный, нервный, болтливый. Он не умеет водить машину, обгоняет других слишком близко, болтает о своей жизни и ищет укромный уголок. Вот ему кажется, что он уже нашел, но потом считает, что ошибся, едет в другое место, и так без конца. Он меня пугает своими резкими виражами и неумением тормозить. Нас заметила полицейская машина и начала преследовать. Он не слушает, что я ему говорю, и увеличивает скорость. Он наверняка пьян.

— Я их пошлю, этих негодяев. Я тебя не знаю, так? Я тебя просто подсадил подвезти, поняла?

Черная машина приближается к вам вплотную и повисает у нас на хвосте.

— Выходите.

Сумасшедший лезет в драку. Но она ему обойдется дорого. Один из полицейских требует у меня документы. Он осматривает мое удостоверение личности, видит мои зеленые глаза, мое платье…

— Жан Марен, так? Стой тут. Мой безумный спутник продолжает неистово сопротивляться:

— Я возвращался к себе. Это травести, это он меня подцепил.

Он как раз хорош для анализа крови на алкоголь. Его тащат к машине, он спотыкается. Настоящий негодяй. У меня на спине выступил холодный пот. Как быть с такими клиентами? Он, наверное, меня побил бы. Боже, что я здесь делаю, в этом лесу, среди полицейских? Вчера все было слишком хорошо. Раздается сирена полицейской машины, и пьяница, уже в наручниках, исчезает. Меня толкают в другую черную машину.

— Твое удостоверение.

Он ведь уже его видел, но хочет посмотреть снова.

— Явный травести… Я возражаю:

— Рановато говорить «явный травести», это мой первый вечер.

Он смотрит на меня внимательно:

— Возможно, я ведь тебя не знаю… Однако ты должна пользоваться успехом. Ты выглядишь замечательно.

— Сегодня вечером мне еще ничего не удалось.

— Такая профессия. И помимо этого чем же мадам занимается в жизни?

— Я чиновник службы связи, в общем, я был им. Полицейский смеется.

— В этих службах связи навалом травести.

— Я был инспектором-стажером. У меня юридическое образование.

Я достаю студенческий билет, он изучает его и смотрит на меня с удивлением.

— Что ж ты здесь делаешь? Ты настоящий травести?

— Когда вы говорите «настоящий» травести, месье офицер, вы должны помнить, если вы учились, как я, в высшем учебном заведении: чтобы быть настоящим, необходимы три вещи — nomen, tractatus, fama. Старинный принцип римского права: имя, владение, известность.

Молчание. Я произвела впечатление.

— Однако это не помешает тебе провести ночь в комиссариате.

Небольшая комната, похожая на клетку, с двумя скамейками и полдюжиной девчонок. Железная дверь закрывается за мной. Это мой первый арест. Я часто видела, как сажали под замок моего отца. Замки для него существовали всю жизнь, но это было нечто другое.

Итак, первый привод. Я чувствую почти облегчение. Булонский лес в этот вечер мне казался опасным и страшным. Бессознательность первого дебюта спасла меня накануне. На сей раз я догадываюсь, какие опасности меня подстерегают. Эта клетка с девушками кажется мне прямо спасением. Они болтают, я болтаю тоже. Они рассказывают свои истории в Лесу, в разные сезоны года, говоря о том, как приходится мерзнуть часами. Я же говорю о своей студенческой жизни, о том, как я ее бросила.

— Зачем ты сделала это?

— Я хочу быть женщиной.

Небольшого роста рыжая девчонка, яркая и кудрявая, вяжет что-то в своем углу, чтобы убить время, она замечает философски:

— Такова жизнь.

Другая, явно более практичная, маленьким пинцетом удаляет волоски со своих ног. Она говорит:

— Ты знаешь, нам всем повезло благодаря твоему пьянчужке. Он так скандалит, что они будут им заниматься всю ночь.

Светает. В это утро не будет «Сен-Лазара». Они забыли вызвать автобус: слишком заняты скандальным пьянчугой.

— Я же говорила тебе, не будет «Сен-Лаго». Мы выиграли несколько часов, а главное, они не внесли тебя в картотеку. Тебе повезло.

Повезло? Шесть часов утра, и ни гроша. От усталости сводит все тело, табачный дым обжигает горло и глаза. В автобусе по дороге домой я с грустью смотрю на заспанные лица пассажиров, привязанных к своей ежедневной работе, к своим конторам, магазинам, этой ежедневной рутине. Я пережила авантюру, которая случается со всеми проститутками мира, к тому же происшедшее было незначительно. Как дебютантке мне повезло. Настоящий «привод» — это совсем другое. Настоящая профессия проститутки — тоже совсем другое. Мои первые наивные представления рассыпались, как сорванные цветы.

Очень трудно отличить волокиту от настоящего клиента. В «Дрюгсторе» на бульваре Сен-Жермен полно бездельников. Некоторые удовлетворяются тем, что предлагают выпить рюмку, уверенные в своей неотразимости, другие — это туристы, прогуливающиеся без особой цели. Среди всей этой публики я вижу гомосексуалистов и травести. Они ожидают клиентов. Я тоже.

Сегодня у меня большие планы. Пройти так быстро этап от Булонского леса до бульвара Сен-Жермен удается не всем профессионалкам. Я решилась прийти сюда, чтобы найти защитника. У меня естественный вид женщины, которая зашла сюда и ожидает кого-то. Я сменила платье: на черном фоне красные розы и оборки по испанской моде. Три или четыре человека стараются со мной заговорить, но без особого интереса. Вдруг на террасе какой-то мужчина быстро поднимается и направляется ко мне.

Вот мой первый настоящий клиент. Его я никогда не забуду. Ни его лицо, ни его голубые глаза. Тонкий, темноволосый, одетый в светлый элегантный костюм, он обращается ко мне и с легким итальянским акцентом говорит, что я прелестна. Мои мечты возвращаются ко мне, когда я оказываюсь на подушках красного «альфа-ромео». Он открывает дверцу. Еще никто никогда не открывал мне дверцу машины. Наконец-то роскошь и галантность. Дорогие сигареты, зажигалка от Картье и тонкий запах кожи.

Марио — миланец. Он находит, что у меня лицо северного типа, лицо, которое нужно рисовать или фотографировать. Летняя ночь, рядом — сквер «Жасмин». Клочок чистой природы. На третьем этаже особняка передо мной открывается дверь в роскошную квартиру. Настоящая итальянская драгоценность, каких я никогда не видела. Я испытываю смутное очарование от всего этого богатства. Ноги утопают в мягком ковре, я прикасаюсь к картинам, лампам, пепельницам из тяжелого хрусталя.

Заговорив об оплате, я не ожидала получить купюру в пятьсот франков. Один клиент дает мне вдвое больше, чем за целую ночь в Булонском лесу! Здесь я не боюсь ни темноты, ни деревьев, ни неожиданных машин, из которых появляются неясные тени возможных клиентов. Бархатный диван. Бокал шампанского, приятное освещение красивой лампы.

Здесь ласки становятся нежными, поцелуи — приятными. В ванной комнате голубой ковер на полу напоминает море. Вокруг расставлены зеленые растения. Ванна из мрамора, и вода смягчена каким-то душистым маслом. Я поняла, что чувственность существует, я поняла, что меня возбуждала в первую очередь окружающая обстановка. В роскоши и в богатстве проституция становится социальной игрой, обычаем привилегированной части общества. Ничто не насилует мою волю, ничто меня не унижает, это те же самые ласки, но они более нежные, более утонченные. Почти наслаждение. Почти.

Я никогда его больше не видела, но я его никогда не забуду.

Он просил у меня номер телефона, но у меня его не было. Я стыдилась своей бедности, своей двухкомнатной пустой квартиры, жесткого матраца на полу. Стыдно быть начинающей и не уметь воспользоваться предоставленным случаем. Он уезжал в Милан рано утром по делам. Он вызвал для меня такси и заранее расплатился. Я покидала этот рай, без конца оборачиваясь и не в силах отвести глаз от стройного тела этого мужчины, лежащего на кровати, покрытой мехом. Первый раз в жизни я оказалась дорогой проституткой. Настанет день, когда эти слова: «Чао, красавица!» будут повторяться часто, я буду проституткой в роскошном мире, но только, когда я стану женщиной.

Маленький уголок великолепного счастья навсегда остался со мной. Прелестный медальон напоминал мне о нем. Когда мне бывало совсем плохо, я старалась вспоминать, как я купалась в мраморной ванне, как голубоватая вода покрывала мое тело, а мужчина ожидал меня с золотистым шампанским в бокале. Очень редко с тобой расплачиваются элегантно, расплачиваются, как за дорогое украшение, а не как за позор.

Застава Мадрид. Булонский лес. Я готовлюсь. По другую сторону дороги я вижу девушку, которая следит за мной. Наконец она пересекает дорогу и обращается ко мне:

— Здесь мой уголок. Я тут всегда бываю по воскресеньям с подружками. Надо подчиниться.

— Я этого не знала, извини.

— Обычно мы работаем днем, до половины одиннадцатого.

— А я не знала, что девушки бывают здесь днем. В прошлое воскресенье я никого не видела.

— Ты травести?

Она старается меня разглядеть в темноте. Потом пожимает плечами и добавляет:

— Это не очень заметно. У тебя не вызывающий вид.

Я жду вердикта. Это очень важно: если девица меня отвергнет, другие сделают то же самое. А я не хочу идти на территорию травести. Они меня пугают, я хочу быть с девушками.

— Хорошо, согласна, ты можешь приходить сюда, но после одиннадцати часов. Мы работаем, пока здесь дневная бригада полицейских.

— Спасибо, я приду ночью. Ты очень симпатичная. Я приду ночью.

— Боже, солнце все-таки должно светить всем. Но только не приводи сюда травести, иначе мы тебя прогоним.

— Я к ним не хожу, я работаю одна.

Пользуясь этим первым благожелательным контактом, я стараюсь побольше узнать о полицейских.

По словам моей новой знакомой, надо быть очень осторожными в одиннадцать тридцать, в момент смены бригад. Потом уж как повезет. Они ловят в основном в районе улиц Фезандери или Экзельманс. Она мне рассказывает об одном из них — настоящей сволочи — отпетом развратнике.

— Ты правда одна?

— Да.

— Это очень опасно. И потом, ты знаешь, то, что ты новенькая, это бросается в глаза так же, как нос на лице.

— Неужели?

— Ты очень неуверенно держишься. Будь осторожна. Следи внимательно за теми, кто к тебе подходит. Старайся быть незаметной, скромной, не затягивай разговор. Я тебя, конечно, еще увижу. Когда я заработаю сколько положено, я останусь ненадолго после одиннадцати часов. Привет.

И она убегает на противоположную сторону. В тот вечер мне повезло с клиентом, поскольку он предпочел укрыться в гостинице. Это более гигиенично, я очень чистоплотна. Что касается пороков клиентов, то они одинаковы, будь то владелец маленькой машины в две лошадиные силы или «ягуара».

Следующая ночь — новый страх и новый опыт. Разница между Булонским лесом и Елисейскими полями только в комфорте.

Дом свиданий, куда ведет меня мой клиент, находится на авеню Фош. Комната стоит столько же, сколько и я. Атмосфера русская, можно подумать, что мы в Санкт-Петербурге.



Первый промах. Однажды вечером, когда я отправилась на Елисейские поля, рассчитывая не вернуться с пустыми карманами в мою бедную квартирку, я не заметила полицейской машины. Подобно черной акуле, выслеживающей добычу, она останавливается, и двое полицейских с насмешкой обращаются ко мне:

— Мадам, карета подана.

Вновь я пытаюсь найти обычный выход.

— Травести, Жан Марен, студент, трудно поверить. Новенькая, что ли?

— Нет, месье полицейский, я не из этого квартала, я просто возвращалась к себе.

— Пешком?

— Да, чтобы сэкономить на такси.

— Такси — это мы… Ладно, где ты обычно работаешь?

— Немного в Булонском лесу и немного на бульваре Сен-Жермен. Елисейские поля — это не для меня, я недостаточно хорошо одета. Здесь слишком роскошно.

— Ничего, привыкнешь.

Они перестают интересоваться мною и подсчитывают количество приводов. Сорок пять за один вечер. Неплохо для бригады. Охотники за премиями. На моих глазах попадается новая жертва. Юная девушка, несовершеннолетняя. Пожилой богатый мужчина в красивой машине. Он протестует, она тоже. Начальник полиции находит выход из ситуации, вызвав по радио полицейский автобус.

— У нас гомосексуалист и несовершеннолетняя. И конечно, она будет говорить, что знакома с министром и что ее отец всем покажет.

Подвалы Гран-Пале. Полицейские повсюду. Эта территория подчиняется самому строгому комиссариату Парижа, его все боятся.

Я вхожу в маленькую дверь, иду по узкому коридору, в конце — огромная клетка, освещенная, как аквариум. Внутри полно девчонок. Дежурные полицейские приносят дополнительные скамейки. Стеклянная тюрьма, заполненная телами, табачным дымом, и в воздухе ощущается нервозность.

Маленькой несовершеннолетней, утверждающей, что знает какого-то министра, там нет. У меня обыскивают сумку, рассматривают все мелкие вещи, расставляют их на столе и потом возвращают, говоря:

— Входи сюда.

Через стекло десятки пар глаз следят за мной. Меня вталкивают внутрь, и я начинаю задыхаться. Необходимо что-то сказать этим нетерпеливо ожидающим волчицам. Я говорю «здрасьте», но никто не отвечает. Я нахожу местечко на скамейке возле стеклянной стенки. Я просто задыхаюсь. Над головой четыре огромные лампы. Настоящие софиты. Они освещают этот странный курятник, нагревая его.

К двум часам ночи женщины устали и становятся агрессивными. Однако есть девушки, которым я завидую. Они из отеля «Георг V», с площади Этуалъ и с улицы Пресбур. Они ездят в машинах, в «мерседесах» или «БМВ» своих сутенеров… Я слышу, как они жалеют о потерянной ночи.

Они также говорят о начальнике, который их забрал. По их словам, это жестокий женоненавистник, он терпеть не может женщин, после того как одна обманула и бросила его. Я считаю своих товарок по несчастью. Сорок пять плюс я. Они чувствуют себя неплохо, поскольку уже привыкли. Это парижские сливки. Напрасно я стараюсь казаться маленькой. Я выше всех.

— Откуда ты? Ты где работаешь?

— На бульваре Сен-Жермен.

Инстинктивно я почувствовала, что нельзя говорить о Булонском лесе. В этом богатом квартале Булонский лес означает каторгу, позор.

— Ты, случайно, не травести? У тебя голос такой грубый. А так ничего не заметно.

Почувствовав доверие, я рассказываю о своей жизни, о своем желании стать женщиной, объясняю, что такое транссексуальность.

— Ты бы могла быть мальчишкой днем и девчонкой ночью. Представляешь, сколько бы ты заработала!

Затем я начинаю рассказывать о своих надеждах на операцию. Мой рассказ их захватывает. Я немного успокаиваюсь, я надеюсь, что они меня примут. Транссексуалы с Елисейских полей им не нравятся, и место там, если они меня примут, будет стоить дорого. Очень дорого.

Еще немного, и я почувствую себя как в гостиной во время непринужденной беседы, но, к сожалению, мне помешали. Две молодые алжирки появились у входа, желая во что бы то ни стало открыть клетку под предлогом того, что они принесли бутерброды и сигареты своей сестре, запертой с нами. Тон становился угрожающим. Полицейские решительно отказали им, и завязалась борьба с визгом и криками. Одну удалось усмирить, а другая сумела открыть дверь, стала искать свою сестру и споткнулась о дежурных. Ругательства смешались с воплями боли.

Прибежал начальник, красный от гнева. Он вытолкнул одну из них наружу и ударом ноги закрыл дверцу стеклянной клетки, заперев в ней вторую нападающую. Настоящая змея, она брызгала ядом и оскорбляла начальника так, как я бы никогда не осмелилась.

— Не трогай мою сестру, придурок!

— Твою сестру! Я буду ее арестовывать каждый день и тебя вместе с ней до тех пор, пока ты не сдохнешь с голоду, а для начала ты арестована за драку в участке.

— Идиот паршивый, ублюдок!

Жуткая ненависть этой вульгарной, неимоверно худой женщины к ничтожному полицейскому — новость для меня. Она плюет на стекло, он поворачивается и уходит.

Допрос, грозящий мне занесением в картотеку, кажется уже спасением, поскольку я совершенно задыхалась в этой стеклянной клетке, наполненной запахом духов, дымом сигарет, испарениями человеческих тел и очень ярким светом.

Допрос проводится быстро, в итоге меня классифицируют как транссексуала и составляют первый протокол о задержании на месте преступления: перед домом 52 на Елисейских полях в такой-то час и т. д. Для девиц картотека розовая, для транссексуалов — зеленая. Отныне я вливаюсь в огромное стадо зарегистрированных транссексуалов, которых можно арестовывать каждые три дня, или каждый день, или три раза в день… У меня теперь есть карточка официально зарегистрированного травести, другими словами — настоящей проститутки. Покончено с дипломом по праву и со стажировкой в службах связи.

Начальник отводит меня в стеклянную камеру и громко кричит:

— Новенькая! Я ей разрешаю работать неделю на Елисейских полях.

Зачем он это сказал так громко? Провокация? Возможно, он хочет, чтобы эти девицы меня избили, чтобы бросились на меня, как на паршивую овцу, как на прокаженную.

Сельма, так зовут одну из алжирок, плюет мне под ноги.

— Я тебе покажу неделю!

С невероятной силой она выбрасывает вперед ногу и ударяет меня прямо в лицо. Я падаю. С истерическим криком она кидается на меня и начинает топтать ногами. Наносит удары со всех сторон, то каблуками, то подошвой. Боль отдается во всем теле, больше всего в голове, но никто не вмешивается. Эта алжирка наводит ужас. Ее мускулистое тело, быстрота реакции и жестокость невольно внушают уважение.

— Никаких травести на Елисейских полях, слышишь? Ты все равно сломаешься. Я тебе выколю глаза ножницами, учти, я тебе выколю глаза, если я тебя увижу!

Я не в состоянии защищаться. По сравнению с такой силой, с такими мускулами и с таким бешенством я просто тряпка, червяк. Единственное, что я могу сделать, это закрыть голову руками и кататься по полу. У меня болит все тело, я в крови, но ни один полицейский не сдвинулся с места.

Буря стихает, восстанавливается тишина. Спустя некоторое время, достаточное, чтобы выразить уважение к подобной выволочке, одна из девиц направляется ко мне и помогает подняться.

Сельма, уперев руки в бедра, глядя на меня с ненавистью, выдает последнюю угрозу:

— И не смей жаловаться!

В этот момент появляется полицейский. «Тебе нужен врач? Нет? Ну, ладно». Потом подходит другой. «Будешь писать жалобу на эту девку?»

Задыхаясь, я с трудом отвечаю, что я не буду писать жалобы и что я ее вообще не знаю. Потом прошу стакан воды. Меня выводят из камеры, и возле служебного буфета я беру стакан, но у меня его сейчас же отнимают.

— Не тот, не тот.

Мне протягивают другой, специально для проституток.

— Нам не нужны ваши болезни.

Мы просто скот, и я тоже скот. Надо поднимать руку каждый раз, когда тебе хочется пить или выйти в туалет. В отвратительно грязном туалете нельзя закрывать дверцу. Вот он, курс по правам человека… Полицейский смотрит, как ты писаешь, согнувшись вдвое, и, не давая тебе натянуть штаны, уже уводит со скабрезными шуточками:

— Что у тебя там, в твоих трусиках?

И снова ты в клетке. Алжирка успокоилась. Девушки опять собрались в небольшие группки, и тут я увидела звезду здешнего мира. Они ее называют Анук. Анук разъезжает в «ягуаре» или в американских машинах. Весь цвет парижской проституции считает ее самой таинственной личностью среди проституток. Низкий голос, роскошные черные волосы, природная элегантность и умение себя подать… Одна из девушек шепчет мне на ухо:

— Ее знают во всем мире. Она царствует на Елисейских полях.

Я сморкаюсь кровью, голова кружится, но мысли не покидают меня, и я говорю себе, что вернусь. Вы сильней меня, вас больше, вы умеете драться и властвовать, но я вернусь. Сейчас я не значу ничего, у меня нет ни ваших платьев, ни ваших украшений, ни вашей заносчивости, я слишком застенчива, бедна, наивна, слаба, но я вернусь. Я сделаю все, чтобы победить.

Одна из девушек склоняется ко мне с явным сочувствием. Кажется, она не боится алжирки.

— А неплохо было бы ее ударить. Она не смогла бы вкалывать потом по меньшей мере дня три.

У меня разбита губа и все лицо в синяках. Синяки на теле, но в душе у меня разгорается бешеное желание победы. Я должна подняться по этой лестнице до Этуаль. Ночь проходит. Наступает утро, и приезжает автобус «Сен-Лаго». Камера пустеет. Нас остается четверо, мы дремлем, лица наши ужасны под расплывшимся макияжем. Среди нас Анук, звезда, алжирские сестры и я. Сельма подползает к моей скамейке, она изменилась в лице:

— Послушай, сегодня ночью я сорвалась, я хотела защитить свою сестру.

— За что ты меня так била?

— Я тебе говорю, от бешенства, мне нужно было кого-нибудь избить, все равно кого, ты и подвернулась. Вот и все. Однако очень мило с твоей стороны, что ты не написала жалобу.

Ее уводят вместе с сестрой. Анук занята восстановлением своей порушенной красоты. Наконец она обращается ко мне:

— На твоем месте я бы отбивалась. Сельма и ее сестра — отбросы на Этуаль. Вечно пьют, вечно скандалят. Полицейские смотрят на это сквозь пальцы, но если бы одна из нас позволила себе хотя бы десятую часть того, что они себе позволяют, нас бы убили.

— А что я могла сделать? Я не умею драться.

— Ты могла потребовать от нее деньги или пригрозить жалобой.

— А почему нас не увезли в «Сен-Лазар»?

— Несколько лет назад нас тоже увозили, то транссексуалы из Булонского леса и с улицы Аббес устроили там такой бордель, что вспомогательные полицейские службы больше не желают возиться с нами. Это, между прочим, не так уж плохо, мы проторчим здесь часов десять.

Как же так, великолепная Анук, звезда Елисейских полей, она такая же, она в нашем лагере? Что же такое мой лагерь? Я немею от восхищения перед подобным открытием. Научиться быть такой красивой, одеваться с таким вкусом, быть настоящей дорогой проституткой… Полицейский уныло подметает нашу клетку. Она указывает на него пальцем с безукоризненно розовым ногтем:

— Мы зарабатываем гораздо больше, чем эти несчастные. Проводить ночи, играя в карты, возиться с нами за жалкие гроши, а впереди — еще более жалкая пенсия…

Она подкрасилась, распустила волосы. Приближался час нашего освобождения. Я же в синяках, в крови, глаз у меня заплыл. Анук обращается ко мне:

— Ты вернешься сегодня вечером на Елисейские поля? Ты воспользуешься разрешением поработать там неделю?

Я чувствую, что нужно ответить отрицательно. Повелительный тон предполагает подчинение.

— Нет, я не вернусь.

Она уходит не попрощавшись. С новичками не церемонятся и с ними общаются лишь тогда, когда больше нечего делать в тесноте этой стеклянной клетки.

Полдень, улицы залиты солнцем. У меня болит голова, я грязная и никак не могу справиться с чувством страшного унижения. Я видела в эту ночь красавиц, дурнушек, богатых, имеющих покровителей, молодых, старых, стареющих, сильных и хрупких, жестоких и спокойных. Все они жрицы продажной любви, и все они похожи друг на друга, независимо от возраста. Этому диалогу никогда не кончиться: «Ты будешь такой, как я, я уже не буду такой, как ты».

Никто не хочет об этом думать, никто не хочет остановиться на полпути. У всех одни и те же мечты о деньгах, о поклонниках, стоящих на коленях, о том, что однажды весь мир будет у их ног.

Я чувствую себя усталой и покинутой. Я не из тех, кто умеет зарабатывать. Что же делать, чтобы выдержать, и сколько времени мне понадобится? Два, три, пять, десять лет?

Жить, питаться, покупать платья и, наконец, оплатить эту операцию, которая стоит целое состояние, стать настоящей женщиной, а не жалким травести, бегающим в поисках заработка по Булонскому лесу, с замирающим от страха сердцем, вечно униженным в машинах, куда его приглашают сесть и где он должен сносить отвратительные и унизительные требования клиентов.

Мне нужен этот половой орган, их половой орган, чтобы разговаривать с этими девицами смело, на равных, мне он необходим. Эта алжирка никогда бы меня так не побила, если бы я не была в ее глазах жалким травести. Этим вечно незаконным существом, которому достаются только объедки.

Мне нужен этот половой орган, нежный, как кошечка. Я заработаю на операцию, заплачу необходимую цену, чтобы потом полностью воспользоваться своим телом, своими грудями и своей головой. Однажды придет день, и я выйду на Елисейские поля во всем блеске новой красоты, как алмаз, а пока что я плачу, лежа в ванне своего бедного номера. Плачу от усталости и надежды.

Итак, я вернулась под мой кедр. Ничего не поделаешь. Мне страшно здесь, но это лишь детская боязнь темноты. В Булонском лесу никто меня не бил, и я поняла, что мое место пока здесь. Надо привыкнуть к клиентам, надо стать жестче. В районе Сен-Жермен-де-Пре или на Елисейских полях такой новичок, как я, не может надеяться каждый раз на встречу с богатым и деликатным итальянцем. Угрозы Сельмы и наглость Анук указали мне мой путь в проституцию за двадцать или пятьдесят франков. Проезжают вереницы машин, и их водители рассматривают нас, жалких созданий, стоящих вдоль дороги. В свете фар своих автомобилей они оценивают груди, животы, ноги, лица, а главное — рты.

В Булонском лесу — это именно так. В основном ищут одно и то же: рот. По местным неписаным правилам запрещается красить губы, то есть ты можешь накрасить, но каждый раз должен стирать помаду. Женатые клиенты не терпят, чтобы на них случайно остались следы помады. Булонский лес — это неудачники и те, кто был изгнан из района заставы Дофин или преследуется за мелкое хулиганство.

Ночь за ночью, мужчина за мужчиной, отвратительный запах и липкая грязь. Постепенно привыкаешь. Главное — заработок. Это превращается в навязчивую идею, которая позволяет закрыть глаза на все остальное. Сейчас я уже опытнее, чем раньше, раньше я не знала, что в машинах, которые подъезжают, часто оказывается несколько клиентов. Так случилось со мной одной осенней ночью. Молодой человек остановил машину и пригласил сесть. На заднем сиденье под одеялом находился еще один. Он сильно меня ударил и разбил лицо, в то время как первый вел машину на большой скорости, и деньги, заработанные таким трудом, остались в их карманах. Они выбросили меня возле больницы Амбуаз-Паре, всю в крови.

Подобные случаи повторялись. Это мелкие рэкетиры, терроризирующие проституток, либо слишком юных, либо слишком старых, не способных за себя постоять. Дикое состояние.

Они мне выбили зубы, очень часто мне приходилось возвращаться домой с распухшим от побоев лицом и с пустыми карманами. Больше я так не могу. Я с трудом зарабатываю всего лишь на жизнь, на оплату квартиры, на еду и жалкую одежду. Я терпела сколько могла, но больше нет сил, я возвращаюсь на бульвар Сен-Жермен.

Другие места, другие нравы.

На бульваре надо ходить и ходить, не останавливаясь. Нельзя останавливаться, чтобы не мешать другим. Права могут быть самые разнообразные: право первого, кто занял место, право, данное сутенером, право завсегдатая этих мест, право, полученное от полиции, и так далее. У меня нет ничего, поэтому я должна ходить и ходить. Я веду своих очень редких клиентов в дом на улице Гренель. В этом доме принимают всех.

Здесь не так страшно, как в Булонском лесу, но уровень крайне низкий. Это мир гомосексуалистов, наркоманов, вечно озабоченных и более злых, чем девчонки. Какой-то жиголо разбил мне кулаком нос. В другой раз некий Ахмед попытался отобрать у меня деньги, угрожая ножом.

Изнемогая от страха, бодрствуя ночью и засыпая днем, я начинаю сдавать. У меня появляется анемия, красные кровяные шарики уходят из моих вен, а с ними — и надежда. В конце концов я устраиваюсь у метро Мабийон вместе с другой транссексуалкой, начинающей. Мне меньше приходится ходить, но зарабатываю я столько же. Бесконечные приводы в комиссариат на площадь Сен-Сюльпис. К этому начинаешь привыкать. Остаешься без дела на десять часов, почти отдыхаешь, утром тебя выпускают, и все начинается сначала. Сцены, которые случается наблюдать, не смог бы вообразить даже постановщик порнофильмов. Однажды один клиент привел меня к себе, и тут же появились еще с полдюжины его товарищей, началось коллективное изнасилование. Кому жаловаться? Проститутка, такая, как я, разве имеет вообще право жаловаться?

Старый Гастон, который уже более двадцати лет наблюдает за нравами на площади Сен-Сюльпис, лишь опускает в бессилии голову. Пока я одна, я всегда рискую своей жизнью, и в то же время он советует мне не сдаваться. Лучше работать одной, чем попасть в лапы сутенеров. Не стоит стремиться к проституции, которую обычно называют проституцией роскоши. Он слишком часто видел плавающих в крови девушек, малолеток, задушенных или искалеченных на всю жизнь клиентами, обезумевшими от порочных влечений. А более всего надо опасаться наркотиков, не стоит пробовать их даже из интереса. Наркотиков я боюсь. Мой маленький брат погибает из-за них. Я делала все, что могла, пока он жил со мной. Однажды я подобрала какого-то его приятеля в канаве на бульваре Орнано. Он накачался ЛСД и видел в этой канаве разноцветные ручьи. Они воображают себя хиппи, анархистами, проклинают правых, их забирает полиция, там их бьют. Мой маленький брат с разбитым лицом и вывихнутой челюстью попал в больницу, куда меня привели полицейские. Потом он исчез где-то в Турции, в Германии, в Голландии, он искал гашиш…

А я, зачем же я бегу? Я чуть было не поехала в Африку, чтобы стать содержательницей какого-нибудь притона.

Кабаре мне тоже недоступно. Возможность показать какой-нибудь номер обходится в пять тысяч франков. Четыре из них надо отдать сразу. Система очень проста: один или два человека говорят, что могут поставить спектакль у мадам Артюр или в кабаре «Карусель». Берешь уроки пения и платишь, затем выступаешь с номером и тоже платишь. В конечном счете зарабатываешь сорок или пятьдесят франков за вечер. Можно также делать стриптиз, но мне это не подходит. И потом, у меня нет денег оплатить все расходы. Значит, кабаре тоже не для меня. Я писала песни за гроши, складывала их в папку, думала кому-нибудь предложить. Теперь я работаю на панели в районе Сен-Жермен, чтобы выжить и сэкономить хоть немного на операцию. Смехотворная экономия. Все те же полицейские, хулиганы, протоколы, бесконечные протоколы… Я умру в начале зимы семьдесят второго года, и я спокойно жду.

Один старый корсиканец, с которым я познакомилась в баре, похожий на судью в отставке, в прошлом продавец поддельной анисовой водки и настоящих сигарет, проникся ко мне нежными чувствами. У него белоснежные волосы и темные глаза. В нем чувствуется, природная сила, и его здесь уважают. Он живет в нищете, значительно более страшной, чем моя. У него рак. Он странно говорит.

— Во мне завелась гадость, которая пожирает мои внутренности. Скоро она сожрет меня всего. Старик Симон охотно разговаривает со мной.

— Чего же ты, в конце концов, хочешь?

— Места на Елисейских полях. Это высокий класс.

— Ну а дальше?

— Операция.

— А потом?

— Проститутка высокого полета: квартира, комфорт, избранные клиенты.

— А твой диплом по праву, а твоя семья?

— С этим все кончено.

— Ты поступаешь жестоко со своей семьей.

— А они со мной?

— Видишь ли, ты сама выбрала свою судьбу.

Дружба со старым Симоном спасает меня от отчаяния по вечерам. И дружба с Кристиной тоже. Она из Лиона. Высокого роста, симпатичная, ей повезло. Она ездит по площади Этуаль в машине. Она моложе меня, и в жизни испытала более страшные вещи, но у нее есть место на «Полях». «Поля» — это мое наваждение, моя цель, это конец моему жалкому и грязному существованию. Там каждое свидание приносит двести франков. Я легко могла бы сэкономить деньги на операцию.

В моем районе все болтают о том, что меня надо «выдать замуж». Покровитель Кристины только и мечтает об этом, да еще двое-трое других убеждают меня, что готовы меня охранять «по дружбе», с явной надеждой, что в один прекрасный день я упаду в их сети, точно созревший фрукт, падающий с дерева в корзину. Я делаю вид, что не понимаю, о чем речь. Я смеюсь над такими защитниками-сутенерами, может, зря смеюсь…

И вот я снова на Елисейских полях. И снова на десять часов попадаю в стеклянную клетку, словно это какой-то обычай. По истечении срока офицер полиции разрешает мне поработать две ночи в этом районе. Теперь я воспользуюсь этим разрешением. На этот раз нужно зацепиться…

На углу улицы Понтье великолепная Анук за рулем своего «ягуара».

— Чтобы новенькие не стояли на углу, поняла?

Конечно, я поняла, и я принимаюсь ходить взад-вперед. Так я буду ходить, пока не смогу получить право бесстрашно стоять перед агрессивными завсегдатаями этих мест. Анук боится конкуренции потому, что она может предложить тот же самый «товар», что и я. С девчонками у меня меньше проблем. Я продолжаю ходить. Настанет день, и я буду женщиной, думаю я, считая свои шаги. Будет этот день… Какой-то мужчина, выходя из дорогого бара, подзывает меня.

— Я не настоящая девушка.

— Какая разница! Ты красива, таинственна, ты святая…

Я его знаю. Это известный писатель. Однажды он меня уже приглашал за свой столик. Он обожает беседовать и любит, чтобы его слушали. Его речи похожи на лекции по литературе, он может говорить о кинематографе, об искусстве и даже иногда — о кулинарии. Он элегантен, приятен, похож на аристократа и страдает нарциссизмом.

Сегодня в первый раз он предлагает мне пойти с ним. «Мы пойдем в одно место, — говорит он, — где ты увидишь самых красивых женщин Парижа».

Я подумала о мадам Клод, о Крази и, уж совсем глупо, о «Лидо». Но мы оказались у мадам Билли, самой знаменитой содержательницы притонов. Ей семьдесят лет, у нее большой опыт и знание света и полусвета. Она знакома со всеми знаменитостями. Многие побывали у нее. Она знает моего писателя с незапамятных времен, и дверь ее заведения открыта для него в любое время. Застенчивость сковывает меня до такой степени, что я становлюсь похожей на восковой манекен: ведь я в первый раз вхожу в такое роскошное закрытое заведение, которое считается самым престижным.

Мадам Билли принимает нас. У нее вид крестьянки, одетой в праздничное платье. Глаза светлые, говорит с провинциальным акцентом, но свободно и любезно. Прическа безукоризненна. Они обсуждают светские сплетни о звездах артистического мира, о манекенщицах, о певицах. «А что стало с такой-то?» — «Дорогой мой, она вышла замуж за крупного промышленника, вы его знаете, за нашего друга Д.». Другая улетела в Соединенные Штаты с каким-то аристократом, третья снимается в кино.

Я мечтаю. Мне показывают «семейный альбом». Прелестные девушки, роскошные тела, изумительные фотографии, сплошное очарование. Нет, никогда мне этого не достичь! Я не стою того, чтобы попасть в галерею портретов мадам Билли. Я не так сложена, и у меня не столь совершенное лицо. В этом доме на одну ночь я буду партнершей кого-то третьего. Мой артист желает видеть некую Эльзу, фотография которой промелькнула передо мной в альбоме. Высокая, темноволосая, с роскошными волосами, с голубыми глазами и фарфоровым личиком. Служанка отводит нас в наши апартаменты.

Я, конечно, буду неловкой и застенчивой, но я сделаю свою работу от всего сердца. Это мой первый опыт втроем, и впервые меня просят заняться любовью с девушкой на глазах у третьего партнера. Я должна заниматься с ней любовью настолько, насколько позволяют мои возможности. Здесь нет подвохов, эта девушка и мой клиент в курсе всех подробностей, они знают про мой недоразвитый член.

Я чуть не совершаю одну бестактность. Это из-за моей привычки бедных проституток. Здесь не принято просить свой «маленький подарок». Проститутки высокого полета оплачиваются после и без всяких просьб. Это то, что называется высокий класс. В остальном я очень послушна. Выслушиваю лекции об андрогинии и мифологии, пью шампанское и удаляюсь, чтобы привести себя в порядок, в ванную комнату тридцатых годов, где меня ожидает роскошное белье. Потом выслушиваю еще одну речь о половой свободе в восемнадцатом веке и втайне восхищаюсь красотой этой девушки и той ловкостью, с которой она изображает любовь. Меня просят вежливо и элегантно проделать то же самое, что я делала в Булонском лесу, но сейчас я испытываю совершенно другое волнение, так как я приближаюсь к своей вечной мечте: к половым женским органам.

Мне приходилось их видеть. Издали. На фотографиях или, иногда, в тесноте среди девиц из Булонского леса. На этот раз все по-другому. Я могла ими любоваться, касаться руками, мне было страшно причинить им боль. Этот орган так прекрасен и так желанен!

И вновь я оказываюсь неловкой, не знающей, как с этим обращаться. Потом меня охватывает печаль при виде того, как тот, другой, им овладевает, а я остаюсь неподвижным наблюдателем. Быть на месте этой девушки — вот блаженство.

И я заговорила об этом, поскольку чувство оказалось сильнее меня. Тогда мне пришлось выслушать новую речь — историю кастратов со времен античности до наших дней, а юная красавица принялась меня отговаривать:

— У тебя никогда не будет настоящего женского органа. Я знаю немало неудачных операций, ты пожалеешь об этом…

Я снова слушала рассказы о Сатириконе, выполняя одновременно то, что от меня требовалось.

Он дал мне четыреста франков. Я не знаю, что получила красавица из альбома мадам Билли, но уверена, что гораздо больше.

Пять часов утра, пора возвращаться. Какой-то проблеск надежды появляется у меня в тот момент, когда мой клиент рекомендует меня мадам. Мне неловко давать телефон моего жалкого жилища. Я продала бы душу, чтобы стать этой девушкой, обладать ее изяществом и ее уверенностью. Она, должно быть, живет в богатой квартире с белым телефоном, по которому время от времени разговаривает, она ездит отдыхать в Довилль или в Биариц.

Я же вечно останусь уличной транссексуалкой, которую полиция каждые три дня арестовывает и, составив протокол, запирает в камеру вместе с проститутками и бродягами. Безнадежная уличная проституция.


ГЛАВА IX

Я богохульствовала. Я, которая боится собственной тени, осмелилась в баре заявить во весь голос: «Надо быть идиотом, чтобы отдавать свои деньги сутенерам».

Кто мог меня слышать? Там был один из Ниццы, кто-то из Марселя, парень из Тулона, какой-то тип из Лиона и корсиканец. Все эти мужчины считают «настоящими женщинами» только тех, кто «повязан». Остальных, вроде меня, они презирают, называя их «бессемейными», и берут с них мзду.

Мне казалось, что я уже выбралась из пропасти. Старик Симон помог найти квартиру в Нейи. Небольшая сделка с неким корсиканцем в корсиканском доме. Сделали вид, что купили квартиру на настоящее имя, а сдали ее под вымышленным, и, таким образом, можно было начинать спокойно работать.

Я чувствовала себя защищенной еще и благодаря дружбе и близости с Кристиной. Настоящая подруга рядом — большая удача. Нейи! Я рассчитывала сэкономить 800 тысяч старых франков. Я готовилась обставить свою квартиру, радуясь, как молодая жена. Бросить гнусную комнату, переселиться в приличное место — это сразу поднимало мой престиж. Но одной темной ночью я произнесла недопустимую фразу, а у всякого бара есть уши. И в баре Луи сутенеры тоже имеют уши. По-прежнему наивная, не сознавая опасности, я приходила в этот мир, не думая, что может произойти, я верила, что, раз я транссексуал, это позволит мне работать одной и спасет от разборок.

14 ноября 1972 года. Обычная ночь, обычный туман. И я иду по улице как всегда.

На авеию Матиньон пусто. Но неожиданно ко мне подходит какой-то мужчина, завязывается разговор. Я предлагаю комнату и прошу 150 франков. Мне в эту ночь очень нужен клиент. Я еще никого не сумела подцепить. Он мне говорит, что здесь проездом из Монпелье.

Мы направляемся вместе к улице Понтьё. Проходя мимо картинной галереи на углу, я вдруг слышу за спиной:

— Ни с места.

Он делает пару шагов назад и наводит на меня револьвер.

— Не двигайся и заглохни.

Я не в силах закричать. Страх сковал меня. Черное дуло револьвера кажется мне нереальным, невозможным. В такой ситуации не плачут, не кричат, а остаются стоять неподвижно, будто громом пораженные.

На другой стороне улицы я вижу американскую машину. Она трогается с места и направляется бесшумно в нашу сторону. Я вижу ее номерной знак, но не могу различить цифры. Код департамента Приморские Альпы — это все, что отпечатывается в моем воспаленном мозгу. Меня толкают на заднее сиденье между монпелийцем и еще каким-то мужчиной. Третий, видимо, главный, с грубым квадратным лицом и низким лбом, устраивается рядом с шофером.

— Поезжай.

— «Шевроле» вновь трогается, и мое сердце начинает так колотиться от невообразимого ужаса, словно хочет выскочить из груди и убежать. Монпелиец тычет револьвером мне в бок:

— Если ты закричишь или выкинешь какой-нибудь номер, я стреляю.

«Шевроле» проезжает по авеню Франклина Рузвельта, мимо проносятся деревья и несколько машин.

Кричать? Конечно, нет. Сделать движение? Я не способна шевельнуть даже пальцем, и потом, этот страх, он держит меня как в тисках. Я чувствую резь в глазах, я не могу отвести взгляда от светлого затылка шофера.

Гран-Пале, площадь Согласия. Париж остается безразличным к этой машине смерти, уносящей меня в неизвестность. Наконец главный заговаривает, у него неприятный вульгарный акцент:

— Ну, что? Работаешь на Елисейских полях? А монпелиец добавляет:

— К тому же он еще и травести!

Я стараюсь защищаться, но это детский лепет, в горле пересохло, язык распух, и я невнятно бормочу о том, что должна была выступать в кабаре, но у меня нет контракта, и я подыхаю с голоду. Патрон резко меня обрывает:

— Я спросил: работаешь на Елисейских полях? Он ждет, чтобы я созналась. Я пытаюсь найти хоть какую-нибудь лазейку:

— Я «повязана».

Единственный довод, который может меня спасти. В принципе, в этой среде уважают собственность сутенеров, а в том, что я попала в лапы сутенеров, у меня нет никаких сомнений. Я слышала, что в подобных случаях бывают только два конца: либо они тебя убивают, либо подвергают унизительному суду и заставляют платить штраф. Теперь я повторяю чуть громче:

— Я «повязана».

— Хорошо, посмотрим.

Он роется в моей сумке, вытряхивает содержимое и начинает нервничать.

— Деньги! Где деньги?

— Я не работала этой ночью.

— Ты что, вздумала смеяться надо мной? Уже час ночи, и ты еще никого не подцепила? Вы слышите, коллеги? Чем же ты, интересно, занималась?

— У меня было… свидание с подружкой в одном баре.

— Посмотрите на нее — «с подружкой»! Вместо того чтобы работать, они развлекаются. По-моему, транссексуалы подают плохой пример нашим девочкам.

Мы выезжаем на набережную около Аустерлицкого моста. Там дежурят двое полицейских на мотоциклах.

— Ни звука или убью на месте.

Дуло револьвера больно упирается мне в бок. Они разговаривают между собой, но я не понимаю, о чем. Они общаются на странном языке, смеси какого-то диалекта и блатного жаргона, — ни французский, ни корсиканский. Машина продолжает путь по набережной, покидает город, пересекает Шарантон. Я ужасно боюсь Венсенского леса. Если они не повезут меня туда, значит, не собираются меня убивать. Умереть сейчас? В это невозможно поверить, это невозможно вообразить. Только не я, почему я? Чего они хотят? Да, я осмелилась сказать, что не дам денег сутенерам. И умереть только из-за этого?

Машина пересекла Марну. Теперь мы едем по ее левому берегу. С одной стороны река, с другой — богатые загородные виллы. Я стараюсь запомнить дорогу. Они везут меня в какой-то дом, они хотят каких-то объяснений по поводу того, кем же я «повязана», но на самом деле у меня никого нет. Мне необходимо имя, имя, которое произвело бы впечатление, имя, которое могло бы защитить, хоть на время. А если, например, старик Симон? Я знаю только его, но мне известно, что в этой среде его уважают, он позволил мне переехать в Нейи. Может быть, они поверят. Это мой единственный шанс. Итак, старик Симон будет моим «дружком», моим «мужем». Переезжаем мост, по проселочной дороге въезжаем под арку. Машина останавливается. С дороги ее не видно, ее скрывают заросли на самом берегу реки. Нет, в Венсенском лесу больше не убивают, слишком рискованно, но здесь, в заброшенном месте… Меня выволакивают из машины. Главарь достает еще один револьвер, П-38, и сует его прямо мне в лицо.

— Тащи ее.

Сценарий известен, его людям не нужны никакие объяснения, они хорошо знают свое дело. Меня ставят на колени возле самой реки. Кровь приливает к лицу, и я с трудом, будто сквозь красный туман, разбираю голоса.

— Кто твой дружок?

— Один корсиканец. Страшный удар.

— Кто это?

— Один корсиканец. Большой авторитет. Он очень пожилой, его все знают.

Монпелиец приходит в бешенство:

— Я у тебя спрашиваю, кто он! Дрянь ты е…

Дулом пистолета они бьют меня по затылку, заставляют еще ниже склониться над черной водой. Меня охватывает дрожь, и я перестаю себя контролировать. Спазмы и головокружение… Я сейчас умру, я чувствую, как приближаются смерть и пустота. Внезапно меня грубо поднимают и ставят на ноги.

— Так кто же это?

— Старик Симон.

— Не знаем такого. Где он живет, твой старый хрен?

— Возле заставы Шампере.

— Ну ладно, сейчас поедем, найдем его… и поговорим.

Я перевожу дыхание, и у меня появляется слабая надежда. Однако это еще не конец.

— Где у тебя было свидание с твоей подружкой? Я называю бар — там я встречала Симона. Они должны знать это место. Они действительно знают.

— Ты совсем дура, что болтаешься с чековой книжкой?

Крупный промах с моей стороны. Проститутки никогда не носят с собой чековые книжки. Но как раз сегодня мне надо было заплатить за квартиру и сделать взнос в агентство недвижимости.

— Сколько у тебя на счете?

— Я точно не знаю.

Страшная пощечина сбивает меня с ног.

— А надо бы знать — это в твоих интересах. Ко мне подходят остальные. Патрон приказывает:

— Отвезите ее на хазу в Сен-Жерменский лес.

Хаза, лес — все это может означать только смерть. Мне не раз говорили, что из Сен-Жерменского леса живыми не возвращаются.

Снова меня заталкивают в машину. Если бы я не так боялась, возможно, я бы почувствовала, что здесь больше желания произвести впечатление, припугнуть. Если бы была опытной, то знала бы, как поступают с чересчур упрямыми проститутками. Запугать, избить, морально и физически унизить, превратить в жалкое насекомое.

Ни хазы, ни леса, мы переезжаем мост Шарантон и направляемся в Париж по другой дороге. Я узнаю бульвар Вольтера. Нас обгоняет полицейская машина, дуло револьвера сильнее упирается мне в бедро. Я — потерпевшая кораблекрушение в океане, меня не заметят спасательные корабля, и я их тоже не вижу. Невозможно хоть как-то привлечь внимание или закричать.

Я узнаю Монмартр. Монпелиец завязывает мне глаза. Я не должна видеть, где мы остановимся. Меня вытаскивают из машины, толкают вперед, по-прежнему угрожают револьвером.

— Не споткнись! Вперед! Стой! Вперед!

Лифт, открывается дверь. Мне развязывают глаза.

У комнаты вполне уютный вид. Так живут французы среднего достатка. Квартира определенно принадлежит женщине. Кресла, телевизор, на столике разложены модные журналы. Мужчины садятся, я же стою. И все начинается заново.

— Кто он, твой дружок?

— Старик Симон, корсиканец.

— Первый раз слышу. Его настоящее имя?

— Не знаю.

— Сколько ты ему отстегиваешь?

— Сколько могу, по-разному…

— Ты что, издеваешься надо мной? Ты говоришь, что «повязана», и отстегиваешь, сколько захочешь? Живешь где?

— В гостинице на улице Сосюр.

Я не хочу давать адрес в Нейи, да к тому же я там пока и не живу. Мне повезло, может, они еще потеряют мой след.

— В эту гостиницу ночью можно войти? У тебя есть драгоценности?

На оба вопроса я отвечаю отрицательно, но они мне не верят.

— Ты работаешь, у тебя есть дружок, но нет ни драгоценностей, ни денег. И ты хочешь, чтобы этому поверили? Ты смеешься над нами? А ну-ка раздевайся, побыстрей, догола.

Мой Бог, чего же они от меня хотят, зачем мне раздеваться?

— Быстрей!

Я скидываю пальто, платье, белье, теперь я стою голая перед этими подонками. Сейчас начнется дрессировка… Я все поняла. Вот что значит «спускаться в погреб». Я новенькая, к тому же работаю не по правилам, они меня сейчас «повяжут».

— Сколько у тебя на счете?

— Я, правда, не знаю… Семь или восемь тысяч, не больше.

— В твоих интересах вспомнить, потому что мы снимем твои деньги, и нам нужна точная цифра. Не вздумай выдать нам недействительный чек. Отсюда ты живой не выберешься, пока мы не получим денег. Соображаешь?

— О, не делайте этого, пожалуйста, сжальтесь, не делайте этого…

— Сколько?

— Ну, может быть, восемь тысяч двести… по-моему…

— Без всяких «может быть», ты сейчас это точно напишешь.

Меня голую тащат в кухню, я вся дрожу, они сажают меня на стул, дают ручку и мою чековую книжку.

— Никаких трюков с подписью, иначе тебе конец. Выписывай четыре чека по две тысячи франков, на предъявителя.

Я, словно в тумане, пишу правой рукой, но она дрожит, и мне все время хочется взять ручку в левую.

— Поаккуратней! Ты что, левша?

— Нет, месье.

Они отбирают у меня все, все мои надежды на будущее, все, что я сэкономила для операции. А ведь за этим были ночи и ночи, отвратительные встречи, усталость, приводы в полицию и недели работы… Все. Я закончила писать и расписалась. Я дрожу от холода, и вдруг у меня схватывает желудок со страху. Я умоляю, чтобы меня отпустили в туалет. Один из них вызвался меня сопровождать. Я подчиняюсь, иду, голая, не чувствуя ни унижения, ни даже страха, точно животное, которое от ужаса уже нечувствительно к боли.

Внезапно я вижу кудрявого блондина с пистолетом в руке. Дуло смотрит прямо мне в лоб.

— Мне приказано кончить тебя, грязная тварь.

У меня кружится голова и начинаются судороги. Руки ищут опоры на скользких кафельных плитках, но напрасно. Я вот-вот упаду, все мое тело раздирают новые страхи. Откуда он берется, этот страх, когда, казалось бы, ты уже и так на пределе?

Главарь обыскал мое пальто и в маленьком карманчике обнаружил карточку агентства недвижимости, на карточке были записаны суммы, необходимые для оплаты квартиры в Нейи.

Он тут же все понял и пришел в бешенство. С рычанием он набросился на меня, осыпая ударами.

— До сих пор мы тебя жалели. Говоришь, у тебя нет сбережений, а сама покупаешь квартиру в Нейи? Ты что, издеваешься надо мной, мразь? Ты смеешь издеваться надо мной?!

Надо во что бы то ни стало вырваться из этой ловушки, надо что-то придумать, как-то объясниться.

— Но я только собираюсь снимать квартиру, чтобы уйти из гостиницы. Это чистая хитрость, придуманная стариком Симоном. У меня ничего больше нет, я клянусь, ничего.

— Хорошо, сейчас поедем в твою гостиницу, и, если мы там найдем хоть сантим, тебе конец.

Он вынимает обойму из своего пистолета, вытирает его тряпкой и протягивает мне.

— Возьми-ка это, вот так, подержи, хорошенько осмотри со всех сторон.

Потом он забирает оружие, заворачивает в тряпку и протягивает обойму.

— Потрогай пули. Поняла? Теперь везде отпечатки твоих пальцев. Если ты нас обманешь, то знай, когда тебя найдут, подумают, что ты не убита, а покончила с собой. Эти отпечатки сохраняются в течение двух месяцев. Где, ты говорила, живет этот старый хрен Симон? Мы пойдем к нему, к твоему «муженьку».

— Он мой друг, он не совсем мой «муж».

— Он тебя е…?

— Нет, месье,

У патрона удивленный вид. Маленький кудрявый блондин, сам того не понимая, подсказывает мне:

— Корсиканцы не бывают педерастами.

— Возможно. Мы поедем, найдем его и проверим.

— Надо познакомиться с этим стариком. Вот развлечемся!

Такими разговорами они подзадоривают друг друга. Я проиграла. Симон рискует жизнью, и я, конечно, тоже. Я сгину где-нибудь в глубинах преступного мира. Откуда они, если не знают Симона? Мой старый друг никогда не занимался ни сутенерством, ни наркотиками.

Эти же, совершенно очевидно, имеют дело и с тем, и с другим. Разные кланы. Авторитет старого корсиканца, возможно, для них пустой звук. Они убьют нас обоих, и это я продала Симона. Бедный старик, бедный больной дедушка. Что же мне придумать, Боже мой, чтобы спасти положение? Я делаю последнюю отчаянную попытку и, опустившись на колени, умоляю патрона:

— Месье, я буду работать на вас, если хотите, я согласна.

Наступает тишина. Я нарочно обратилась именно к нему. Если он имеет такое влияние, на какое претендует его вид, то, может быть, у меня есть шанс на спасение. Он громко спрашивает:

— Вы слышали, коллеги?

— Что?

— И это она говорит нам! Она еще выбирает!

Его распирает от важности. Неужели я выиграла? Может быть, чуть-чуть. Он прохаживается передо мной с гордым видом, как петух.

— Кто теперь твой дружок?

— Это вы.

— Надо говорить «месье Антуан», повтори. Я повторяю много раз, столько, сколько он требует Он уходит куда-то и возвращается с бумагой и ручкой.

— Сейчас ты напишешь: «Мой дорогой муженек, я тебе никогда не изменю».

Ужас и комичность этой ситуации — все перемешалось.

— Вот видишь, ты сама написала.

— Да, месье Антуан.

— Будешь получать восемьсот франков в день и я тебя пошлю в Дакар. Ты не пожалеешь.



Сутенеры всегда говорят: «Ты не пожалеешь» Что у них есть, кроме мускулов и пистолетов? Что они без нас, тех, кто на них работает? Обыкновенные бродяги, воры, не способные заработать даже себе на жизнь. Они мне отвратительны, их надо давить, как тараканов.

Но я раб, Дакар — это каторга, это ужас, живой я оттуда никогда не выберусь. В ожидании утра, когда можно будет получить мои деньги, они развлекаются.

— А это забавно, транссексуал… Кто-нибудь видел, как он устроен?

— Тебе не очень-то повезло с членом, ты им пользуешься?

— Как ты это делаешь, покажи-ка нам! Ну-ка встань раком.

Я повинуюсь. Моему унижению нет предела. Они играют со мной. Один взял в руки деревянный кий и погоняет меня, заставляя на четвереньках продвигаться вперед.

— Повтори: «Я — говно!» Повтори-ка еще.

Они надо мной издеваются как могут. Меня бы, наверное, стошнило, если бы я не боялась рассердить своих палачей. Они делают вид, что играют в русскую рулетку. После этого они по очереди с презрением меня «использовали».

— Ты же ничего не умеешь, ничему не научился. Чего же удивительного, что ты не можешь снять клиента. Клиенты, небось, от тебя бегают. Сколько ты просишь на Елисейских полях? Двести франков? Лучше уж двадцать клиентов по пятьдесят франков. Ты больше полтинника не стоишь. Ты уже была в тюрьме? Нет? Транссексуалов там бреют наголо, это точно, мы сами прошли через тюрягу, знаем. Мы умеем убивать, это наша профессия.

И они болтают, болтают, хвастаясь друг перед другом.

Я только успеваю отвечать: «Да, месье Антуан, нет, месье Антуан»… Время идет, а они все разговаривают о своих ничтожных подвигах. Теперь я должна назвать им все бары, в которых бывала. При упоминании «Мандолины» наступает тишина. Это логово крупных акул преступного мира. Мои мучители сразу же тушуются. На самом деле я была там всего один раз, но я вижу, что главарь обеспокоен. Видимо, случайно я попала в цель, может быть, повезло?

Наступает утро. Они пьют кофе, мне не предлагают. Пригрозив напоследок, они уходят, оставив надзирателем кудрявого блондина. Если через час они не вернутся с деньгами, он должен меня прикончить.

Я молю в душе Бога, чтобы банк заплатил, чтобы моя подпись не вызвала сомнений. Я представляю себе служащего банка в окошечке. Боже, только бы он не слишком пристально разглядывал чеки!

Час иногда длится очень долго. Они не позволили мне одеться, мне холодно. Живот сводит от страха, дуло пистолета все время смотрит на меня.

Наконец они появляются, смеющиеся и довольные, пересчитывают купюры и заодно вычисляют количество клиентов, которых я обслуживала.

— Одевайся!

Месье Антуан объявляет.

— Если ты мне заплатишь еще штраф в пятьдесят тысяч франков, я тебя отпущу, если нет — отошлю в Дакар или уничтожу; я подумаю, что лучше.

— Но у меня нет больше денег!

— Устраивайся как хочешь, займи у подружек, у своей семьи, у своего Симона.

— Но у них нет таких денег, месье Антуан.

— Это твои проблемы. Я тебе назначаю свидание в пятницу в одиннадцать тридцать в баре на бульваре Сен-Жермен. Пятьдесят тысяч франков в бумажнике купюрами по сто и не новыми, понятно? Не новыми.

— Да, не новыми. Но у меня их нет.

— Найдешь. Когда хотят, всегда находят. А вот если ты приведешь полицейских, то помни, твои «пальчики» на моем пистолете.

— Да, месье Антуан.

— С сегодняшнего дня ты начнешь работать серьезно. Будешь отрабатывать положенные часы днем и ночью, и еще я тебе буду выдавать пятьдесят франков в день на такси.

Он возвращает мне сумку. Мне завязывают глаза и снова ведут по коридору, потом вниз, на улицу, и запихивают в машину. На бульваре Рошешуар меня отпускают, вытолкнув прямо на тротуар.

— Валяй, ты хорошая девчонка и не забудь, только горы друг с другом не встречаются. Пятница, одиннадцать тридцать.

Серое ноябрьское утро. Вторник. Слезы неудержимо текут по моему лицу. В стекле витрины я вижу свое отражение, бледное перепачканное лицо в синяках. Я вытираюсь как могу, подзываю такси и еду. Мне нужно кому-нибудь все рассказать.

Вот маленький ресторан, куда я часто захожу отдохнуть. Хозяин — мой приятель. Я падаю в его объятия, дрожа и рыдая. Сдерживаться больше нет сил. Он вынужден разжать мне зубы, чтобы влить в рот несколько капель кальвадоса, и только после этого я могу рассказать ему про эту ужасную ночь.

— Поезжай к Симону. И не тяни, только он может все уладить.

Я отправляюсь туда, надеясь, что действительно он все уладит. Симон обрушивается на меня с упреками:

— Отправляться на панель с чековой книжкой! Кричать в барах, что не будешь платить сутенерам! Но это ж просто напроситься на то, чтобы тебя обокрали и избили. Денег я тебе вернуть не смогу, но вот со штрафом я все устрою, а пока отправляйся в Нейи и не суй носа в гостиницу.

— А если они вернутся?

— Может, и вернутся, но не обязательно. В этом случае тебе надо будет сказать следующее: «Я вела себя хорошо, вы у меня все забрали, и больше мне вам нечего сказать». Понятно?

Не совсем. Но зато у меня теперь есть защита. Это я-то, которая от нее всегда отказывалась, теперь принимаю с благодарностью покровительство этого седовласого Симона. Уходя, он говорит:

— Им ничего не достанется, тем, кто так с тобой поступил.

Это уже приговор. Старый корсиканец сказал свое слово. Он урегулирует это дело. Я вляпалась. Все начинается с малого, дальше больше, и, в конце концов, попадаешь в мясорубку.

Моя подружка Кристина тоже пережила все это, но раньше меня. Она моет, купает меня, утешает, лечит мои раны. Ей было еще хуже. Пятнадцать дней ее мотали между Парижем и Марселем. Спас ее один бретонец. Теперь он ее, конечно, держит при себе. Она мечтает, что однажды освободится от него, а пока она одалживает мне сумму, необходимую, чтобы обставить мебелью мое убежище в Нейи.

Итак, я опять начинаю с нуля. Я не пойду на свидание, мне страшно. Хотя бы авторитет старика Симона спас меня от всего этого. Я буду на него работать. Я знаю, он многого не попросит. Так, из принципа, чтобы поддержать свою репутацию в глазах остальных. Он не обладает хваткой сутенера, и он меня любит. Кристина тоже меня любит.

Плачь, Мод. Плачь, дурочка, в своей пустой квартире, ты хотела быть в Нейи, ты здесь. Теперь побольше смелости, ты думала, что тебя не тронут, а с тобой разделались по крупному, ты прошла через это испытание, теперь нужно приучиться жить со страхом в душе, по правилам этой профессии. Работай и забудь про адскую ночь. Невозможно. Во сне меня мучают кошмары: то мне кажется, что я падаю в черную воду, то я вижу себя мертвой, по-настоящему мертвой.

Протекция старика Симона помогла мне удержаться на панели. Мои палачи вернулись, но я выдержала, сказав им точь-в-точь то, что велел Симон: «Я вела себя хорошо, и мне нечего вам больше сказать» Другими словами, это значило: «Обратитесь к моему защитнику».

Монпелиец попробовал выкрутиться. Если я назову ему «неповязанную» девицу, мы будем в расчете. Вот его работенка, работенка жалкого жулика. Пугать неопытных, обирать их — это рэкет подонков.

— Я никого не знаю, я новенькая.

Он обернулся и погрозил мне. Мне казалось, что ноги у меня стали ватными, но с тех пор я его больше не видела. Авторитет старика Симона сработал. Для меня это была исключительная удача. В этом мире «протекция» оплачивается, иногда всю жизнь. Однако Симон не сутенер, он просто больной старик, который, безусловно, не будет требовать еженедельного взноса. Он испытывает ко мне какие-то странные чувства, нечто вроде отцовской любви. Это исключительное положение усугубляется тем, что старость и рак, который его пожирает, давно отдалили его от дел. Немощный уголовник, регулярно посещающий клинику, страдающий физически, уже не занимает того положения в уголовном мире, как раньше. Обыкновенный старик, каких много, но без права на пенсию, на социальное обеспечение.

Именно ему мне всегда хотелось отдать часть своей выручки. Тем более что это не имело отношения ни к сексу, ни к сутенерству. Некая дань закону, который царил в этом мире. Благодаря Симону я получила доступ на «параллельный рынок».

Нужна мебель? И тотчас же с Блошиного рынка мне привозят несколько вещей в стиле Людовика XVI, по ценам галереи Барбес. Для этого достаточно быть подругой старика Симона. Иногда я задумывалась, кому же принадлежали раньше это канапе, эти кресла, которые теперь стояли в моей квартире в Нейи. Больше ничто меня не связывает с этим миром, я работаю с единственной целью, ради нее я и страдаю. Это операция. Я страдаю морально и физически. Каждая встреча для меня пытка.

Я не настоящая девушка, и, чтобы заработать денег на операцию, я должна играть в игры гомосексуалистов, которых я считаю отвратительными. Я чувствую, что долго не выдержу. Каждый новый клиент разрушает меня все больше. Мне только 27 лет, а мой доктор «по гормонам» уже беспокоится за мое здоровье и за состояние моего тела, которое насилуют бесконечные клиенты за каких-нибудь сто-двести франков.

Жан Паскаль Анри Марен, ставший ненадолго Магали, а затем превратившийся в Мод, очень изменился. Изменилось все: поведение, речь, манеры.

Я теперь говорю как Кристина, моя соседка, или как Наташа, моя подруга. Мы ужинаем в женской компании, чтобы избежать сутенеров, организуем небольшие выходы, болтаем о пустяках. Покупаем одежду, выгуливаем собачку, слушаем истории старой проститутки, которая когда-то занималась этим делом на площади Мадлен, а теперь служит у нас горничной. В то время девушки всегда носили шляпы. Она настоящий ветеран нашей панельной профессии, вдова уголовника, отца казнили на гильотине, а сын покончил с собою в тюрьме.

Жаннет топит в анисовой водке тридцать лет своей жизни на панели. Она убирает у нас в квартире и рассказывает о своей жизни, пока моет посуду у Кристины.

— Торопись стать женщиной, — говорит она мне. — Мужская проституция не для тебя. Постарайся найти любовь, она нам всем нужна.

Любовь. Целую неделю мне казалось, что я начинаю верить в нее. Это был один клиент из Лидо. Врач. Мы с ним много беседовали, и он делал мне подарки, водил в рестораны, как настоящую женщину. Мы не расставались. Он даже обещал подыскать адвоката, который бы в суде представлял меня в качестве «официального транссексуала», обещал он найти и врача для моей операции. Однако ничего не вышло. Адвокат оказался моим бывшим клиентом, который не хотел впутываться в дело, связанное с транссексуализмом, а мой возлюбленный вернулся к жене и дочери, к своим повседневным делам и исчез из моей жизни. Он обещал невозможное, предлагал мне открыть адвокатскую контору, жить со мной, вместе бороться за право изменить имя и пол в документах.

Он был так мил, но я, наверное, не разобралась, где кончается обаяние и начинается ложь. Однако я успела привыкнуть к хорошему отношению, но транссексуал, занимающийся проституцией, не может выбраться из этой пропасти по мановению волшебной палочки. Восемь дней счастья пролетели, и я вновь окунулась в «море горя», как говорят наши девушки, и вернулась на панель улицы Понтье. Снова холод, снова приводы и так без конца. Проститутке всегда холодно, даже много лет спустя я постоянно мерзну, и я узнаю тех, кто занимался нашим делом, по их вечному стремлению к теплу. Ноги в снегу, одетая и голая одновременно, я улыбаюсь мужчинам, как будто вокруг цветет лето.

Постановление от 27 января 1907 года префекта полиции Лепина, статья 4: За исключением воскресенья, понедельника, вторника масленицы и первого четверга поста, запрещается появляться в общественных местах в масках или переодетыми без особого на то разрешения.

Таким образом, я нарушаю закон ежедневно. Каждая проверка документов оборачивается для меня приводом в полицию. Я теперь официально зарегистрирована. Проститутка и официальный травести, которому всегда вменяется в вину «поведение, способствующее разврату» и «приставание к прохожим». Я уже сбилась со счета — столько было приводов. Меня арестовывают, когда я выхожу из магазина с сумками продуктов, арестовывают просто так, когда я иду в кино, арестовывают только потому, что я в картотеке и официально зарегистрирована. «Слишком накрашена и смотрит на мужчин с целью склонить их к разврату». Причина приводов полностью зависит от настроения полицейского или от распоряжения, полученного в данный момент. Они либо разрешают тебе заниматься своим делом, либо не разрешают.

Полицейский суд на острове Сите. Вызов на 13.30. Я купила справочник по гражданским правам и свободам. На мне костюмчик под Шанель, хороший тон, хороший вкус, я готовлюсь защищать свое дело, в папке под мышкой копия диплома. Я буду говорить вежливо, как юрист, о том, что мужчина, одетый в женское платье не только в дни праздников, не может быть осужден, что этот древний закон противоречит принципам французского публичного права. Это все равно что запрещать быть евреем не только в дни праздников Йом Кипур или Рош Хашана, а негром — в лунные ночи.

Господа судьи! Этот закон 1907 года по организации карнавалов не имеет ничего общего с проблемой транссексуалов. Вы могли бы также достать текст приговора, по которому сожгли Жанну д'Арк в моем родном Руане. Жанна д'Арк оказалась бы рецидивисткой, поскольку надела мужской костюм после того, как поклялась этого не делать. Костер, пламя, очищение и смерть колдуньи-еретички.

Господа судья! Французы из Виши выдали нацистам всех транссексуалов с Монмартра, на них не было даже розовой звезды гомосексуалистов, они, отмеченные черным треугольником, исчезли. Они стали первыми жертвами лагерей и первыми подвергались там всевозможным экспериментам.

Но передо мной, конечно, нет никаких судей. Это просто затхлый полицейский суд, где сидят за столом, заваленным бумагами, судья, судебный исполнитель и секретарь. Они занимаются делами об украденных автомобилях, или о нарушении правил парковки, или о превышении скорости.

Автомобильная проблема больше всего занимает Францию в 1973 году.

— Вы по поводу своего мужа, мадам?

У судебного исполнителя округляются глаза, когда он знакомится с моей повесткой. Председатель одним глазом пробегает мое дело, а другим рассматривает меня. Я не признаю себя виновной, но ему на это наплевать. Я успеваю лишь начать свою речь об общественных свободах. Судья меня обрывает:

— Еще один переодетый. Сто пятьдесят франков штрафа в ваших интересах не опротестовывать, поскольку это уже повторное задержание. Чтобы больше я вас не видел.

Если же он увидит меня снова, мне придется провести неделю в тюрьме. Люди, присутствовавшие в зале, ничего не поняли. И все подготовленные мною документы оказались бесполезными. Какая же я дура, со своими надеждами на суд и на справедливость!

Я становлюсь параноиком. Я прихожу в бешенство, что мне не дают возможности защищать свое право быть женщиной. Ведь у меня все-таки юридическое образование. Сто пятьдесят франков штрафа, конечно, смехотворны, но для меня это равнозначно пощечине, еще одному унижению. Невыносимо. Я женщина, и хочу одеваться как женщина. «Официальный травести», что за определение! Ложь, ложь! Как же выйти из этого положения и не тронуться умом?

Я женщина в толпе мужчин, и я одна это знаю.

Кристину подобрала полиция нравов в девять часов утра. Ее обвинили в сутенерстве. Проституткам запрещено жить вдвоем в одной квартире. Объяснение, что в этом случае они могут меньше платить за квартиру, не принимается во внимание. Шлюха — не студентка. К тому же у нее новая машина. Ах, ей ее одолжили? Вранье. Машины у шлюх не ломаются, и вообще они не одалживают друг другу свои машины. А эта старая горничная? Так называемая горничная? Она что, не берет комиссионные с каждого визита? Вранье. Бывшая проститутка может стать только сутенершей. А вон та высокая рыженькая? Ах, она соседка? Мод? Вранье. Он травести.

Этого самого травести вызывают в участок, и вновь заходит разговор о его члене.

— Он у тебя что, отрезан? Сколько визитов в день? Распишись здесь, можешь идти.

Кристина же не может уйти. Новый закон о сутенерстве теперь касается и женщин. К тому же запрещается жить по двое в квартире, одалживать друг другу пальто и собираться вместе, чтобы выпить рюмку вина. За сутенерство — в тюрьму. А в это же самое время настоящие сутенеры развлекаются в барах.

Кристина бросилась на судью. Слишком много обвинений. Она точно взбесилась, ее хватают и отправляют в тюрьму Флери-Мерожи. Отделение Д6, предназначенное для проституток.

Я в ярости. Что за идиотский закон? Мне хочется надеть мантию адвоката и восстать против этого ханжества. Кто займется в полиции нравов сутенером Кристины или Наташи? Они шантажируют девушек, чтобы склонить их к сотрудничеству с ними. Им не нужны названия гостиниц, где происходят свидания, они их знают наизусть и устраивают облавы, когда захотят. Теперь им понадобились «индивидуалы», те, которые работают у себя дома, вне системы. Протоколы, поборы с гостиниц, с сутенеров, налоги. Проблема сутенерства становится целом государственной важности. Конфискация имущества, и девушка возвращается на улицу Сен-Дени.

Они отняли у меня единственную подругу. Они отпустят ее временно под залог в пять тысяч франков. Она выйдет, конечно, из этой тюрьмы, забытой и заброшенной в самом конце тополиной аллеи. Это дом самоубийц, в нем царит холод, и женщины там сходят с ума от ужаса. Приговор: два месяца тюрьмы с отсрочкой при уплате пяти тысяч франков… Следующая!

Попасть в тюремную картотеку плохо для всех проституток, а обвинение в сутенерстве грозит именно заключением, никакой надежды на амнистию. Это вроде клейма, лилии на теле. Если мне когда-нибудь удастся покончить со своей собачьей жизнью, я буду бороться против этого. Проституцию не запрещают, сутенерам позволяют сновать повсюду, а девчонок — в тюрьму? В какую же игру вы играете, господа? Из всех европейских стран Франция — самая ханжеская.

Им остается считать Жана Паскаля Анри Марена своим собственным сутенером. И они правы. Мод занимается проституцией, чтобы освободить Жана от его мужского пола. Она занимается этим, чтобы дать ему возможность побыстрее сделать желанную операцию.

Мой доктор «по гормонам» очень обеспокоен. Четыре года лечения сильно меня изменили, я стала женственной, но профессия меня разрушает. Если я не перейду в самое ближайшее время к нормальным половым отношениям, то дело кончится плохо. Я больше так не могу. Мне рассказывали о Марокко, где какой-то хирург прославился своими поточными операциями по изменению пола. Настоящая мясная лавка, говорили мне. Соединенные Штаты? Передовая техника, но слишком далеко и слишком дорого для меня. Остается Бельгия.

Я подсчитываю свои деньги, сэкономленные ценой своей боли, наконец решаюсь.

Голос доктора Мишеля Т. звучит спокойно, серьезно, обнадеживающе. У него типичный бельгийский акцент, он обещает принять меня в июне, и если все окажется в порядке, то можно в октябре оперировать.

Надежда окрыляет меня. После исчезновения Жана необходимо будет заняться исчезновением и его личности. Мне всегда хотелось быть Мод. В один прекрасный день я смогу подписаться этим именем.

— Симон, послушай, в октябре я стану женщиной. Во Франции теперь новый президент, возможно, он поможет мне изменить запись в актах гражданского состояния. Симон? Милый ты мой Симон, ты меня слышишь?

Симон в палате один. Это его последняя схватка за жизнь. Я пришла навестить его и рассказать о себе. Симон погибает от тысячи болезней, вызванных раком. Мой защитник, мой друг, мой отец, он уже меня не видит. Взгляд его блуждает где-то далеко, жизнь покидает его. Он покорно переносит многочисленные дополнительные операции, которые, по словам врачей, облегчают его страдания. Я пришла в белом платье, чтобы слегка порадовать его. Мне удалось пронести бутылку бордо — он его обожает. Я глажу седые волосы, рассыпавшиеся по подушке. Я его теряю. Хриплым голосом, в котором уже почти не слышно корсиканского акцента, он еще раз советует мне: «Будь осторожна, моя маленькая, тебя видели, когда ты танцевала с сутенером, будь осторожна, потому что оченьлегко потерять независимость. Ты и твоя подружка, вы безмозглые птички, она хочет освободиться от своего сутенера, а ты вообще не хочешь его иметь. Вы мне доставляете много хлопот…»

— Симон, в этом году я стану женщиной, настоящей…

— Я знаю, у тебя будет квартира, телефон, и ты сможешь работать, ни в ком не нуждаясь… Но это в будущем, а пока что побереги себя! Когда меня не станет, не попадись в лапы к мужикам! Я тебя слишком хорошо изучил. Ты не захочешь платить, а когда не платят, сама знаешь, что бывает…

Симон, мой старый Симон, не может больше говорить — действие морфия кончается. Я чувствую, как он собирает свои последние силы, чтобы обратиться ко мне с мольбой:

— Собак усыпляют, почему же нельзя меня? Малышка, сходи за моей пушкой… Пушку… я больше не могу…

Это агония старого мошенника. Около него три его любимицы: Инесса, интеллектуалка, она пишет стихи и мечтает переделать мир; Кристина, шалунья с бульвара Пастера, и Мод, неудавшаяся женщина. Три проститутки, такие разные, стоят в полном молчании, объединенные смертью их старого друга.

— На моей могиле выпейте анисовки.

— Симон, ты справишься, ты вечен.

— Ты же видишь, я ускользаю…

Страшная ясность ума. Наконец наступает спасительная кома, и старый Симон умолкает в десять часов вечера. Нас просят покинуть палату.

Пять часов утра. Я еще в участке.

Кристина ждет меня. Все кончено, она сидела у телефона за нас троих и ждала звонка из больницы. Старика Симона больше нет. Он ускользнул, как он сам выразился. Инесса закрывает ему глаза, Кристина целует в лоб, я складываю его исхудавшие руки на груди. В первый раз много лет спустя я думаю о Боге. Из далекого детства ко мне возвращается желание перекреститься.

Старик Симон умер в нищете, окруженный тремя проститутками. Однако уважение к нему, связанное с его прошлым, привело к его гробу мафиози с Корсики, из Ниццы, Марселя, Тулона и других городов. Они приехали отдать дань этой бурной и необычной жизни, почтить память человека, с которым у каждого из них было связано так много, человека, умевшего хранить чужие тайны, способного оказывать неоценимые услуги и ставшего в конечном счете крестным отцом этого преступного мира.

Мы старались держаться незаметно. Они же, наоборот, все делали с шиком: цветы, пышные речи над скромным гробом, торжественные костюмы, перстни с печаткой.

«Симон был великий человек… Настоящий синьор… Кремень…»

Все эти корсиканские, тулонские и марсельские мафиози двигались важно, похлопывая себя по карманам с толстыми бумажниками:

— Десять «штук» для Симона… Думэ!

— Я тут.

— Двадцать «штук»…

— Я здесь… Мы здесь…

Действительно, они все были там. Закончив речи, они разошлись. Ни священника, ни панихиды…

В открытую могилу падает свежая роза, а самые близкие друзья орошают сухую землю струями анисовой водки.

Мрачный карнавал закончен. Я осталась сиротой.


ГЛАВА X

Меня все спрашивают, боюсь ли я. Бояться операции, которая мне представляется такой же простой, как удаление воспаленного аппендикса. Решение принято бесповоротно. Тех, кого природа наделила нормальными половыми органами, мысль о подобной операции приводит в ужас. Они ничего не понимают. С самого раннего детства мое сознание было сознанием женщины. Я не могла доказать это, потому что у меня не было возможности заниматься любовью по-женски. Крошечное препятствие, мешавшее мне, я даже не считаю за член. Для меня это прыщ, нарост, от которого я теперь с облегчением смогу освободиться.

Мне не терпится встретиться с моим первым клиентом, которому мне не надо будет говорить: «Я не настоящая девушка». Покончено с гомосексуализмом, с этой позорной любовью. Конец истязаниям и стыду. Я клянусь, что никогда больше не займусь такой любовью.

Еще несколько месяцев, и я стану девственной. Я готовлюсь к этому состоянию. Меня не волнуют предостережения типа: «Такой-то умер прямо на столе. Такая-то сошла с ума, поскольку операция не удалась…»

Хирург, которому я собираюсь заплатить за операцию, кажется мне Богом, единственно настоящим Богом, способным сотворить меня наконец по-настоящему.

Искала ли я его? Конечно, я его искала. Я так давно чувствую себя женщиной, что решаю предстать перед хирургом в женском облике. В поезде я даже позволяю поухаживать за мною нескольким пассажирам, но так продолжается лишь до границы. На таможне офицер вначале с улыбкой просит у меня документы, но улыбка его исчезает, когда он открывает мое удостоверение личности. Он смотрит на мое летнее желтое платье, на лодочки, которые стоили целое состояние в магазине на Елисейских полях, на мою дамскую сумочку. На его лице нет больше и тени улыбки. Он профессионал, чиновник, он презирает проституцию и привык к переездам таких, как я, через франко-бельгийскую границу.

— Где ты собираешься работать в Брюсселе?

— Нигде, месье.

— Но ты же не собираешься выступать в специальном кабаре?

Мне делается страшно при мысли о более тщательной проверке. Этот страх не напрасный.

— Цель поездки.

— Я еду к врачу.

Он с презрением возвращает мне удостоверение.

— Это меня не удивляет.

Ему, конечно, известно, как и всем на границе. Я фигурирую в списках: «Травести отправляется оперироваться к…». Я могла бы пересечь границу незаметно, в мужской одежде, но я уже давно не могу и не хочу играть в эту условную игру. Наоборот, с отчаянием и редким упрямством я пытаюсь добиться нового удостоверения, где на фотографии было бы мое женское лицо. Чиновники из комиссариата Нейи долго занимались моим делом, заставили меня немало поволноваться и наконец, стараясь не смотреть на меня, вернули удостоверение: «Вот, месье, ваши документы».

В купе мои спутники больше не верят в историю молодой женщины, отправляющейся на уик-энд в Бельгию.

В гостиницах Брюсселя те же проблемы, но меня они больше не волнуют. Хирург с белоснежными руками принимает меня. О, эти руки! Мне они кажутся прекрасными. Это не руки, это инструменты редкой точности. Мишелю Т. лет сорок, у него темные волосы и голубые глаза. Есть что-то очень благородное во всем его облике. В него легко можно влюбиться. Он листает мою медицинскую карту, а я продолжаю любоваться им, его кабинетом, картинами на стенах, скульптурами, библиотекой. Во всем этом чувствуется вкус человека богатого, образованного, умного.

Итак, он тот, кто даст мне свободу. Я рассказываю свою историю без всяких усилий, легко и просто, до определенного момента, о котором мне бы не хотелось говорить. Этот чудо-человек не любит проституток, и он может мне отказать.

— Разденьтесь, пожалуйста.

Обнаженная, с поднятыми слегка округленными руками, я даю себя осмотреть. Я полна надежды. Мой маленький позор у меня между ног. Доктор начинает писать, бормоча какие-то слова. Я стараюсь их запомнить. «Развитие грудной железы типично женское». Удача. «Телосложение женское». Удача. «Кожа нежная тонкая». Удача…

Серия измерений, фотографий, щелчки различных аппаратов вокруг меня, все в порядке. Удача. Теперь я лежу на столе, ноги раздвинуты. «Пограничный случай между транссексуалом и интерсексуалом». Удача. Этот крошечный член становится официальной причиной необходимости моего превращения в женщину. Здесь его не проверяют на эрекцию, чтобы окончательно установить пол. Его не ощупывают, не осматривают с презрением и недоверием. Ошибка природы очевидна, и она должна быть исправлена. Для хирурга это абсолютно ясно.

С кипой направлений я лечу в лабораторию. Всевозможные анализы крови, рентген, гормональный баланс и, наконец, консультация у сексолога.

Передо мной бородатый задумчивый мужчина. Мы говорим с ним о психологическом аспекте. В моем случае изменение документов необходимо. Моя женственность не просто образ. Сексологу это понятно. Таким образом, последнее препятствие исчезает.

Первая ночь в Брюсселе. Комната в плохом отеле, жесткая кровать, шум из ночного бара — ничто не мешает мне мечтать. Я приобщаюсь к религии женщин. Я выполняю свои последние обязательства и пишу маме: «Твой любимый сын скоро превратится в дочь». Я хочу, чтобы она поняла всю важность этого превращения, с которым она в душе никогда не была согласна. Мне хочется, чтобы она признала этого нового ребенка, который должен появиться на свет, и чтобы она согласилась быть его матерью. Пусть она узнает, что единственным путем, приведшим меня к утверждению моей женственности, был путь проституции. Я ни за что не отвергну этот путь, даже когда стану дорогой и изысканной жрицей любви, когда клиенты будут платить за мое тело его настоящую цену и никто больше не увидит во мне мужчину, появившегося на свет из-за ошибки природы двадцать восемь лет назад. Наконец я засыпаю. Я сжимаю подушку в руках, сворачиваюсь калачиком и сплю, как ребенок, который с нетерпением ожидает нового дня.

Сегодня мой хирург, мой Бог, рассказывает мне в деталях о предстоящей операции. Она будет длиться несколько часов, это сложная операция, и я должна дать письменное согласие, сознавая все возможные последствия. Здесь помнят про несчастный случай с «Пегги», приехавшей оперироваться в Льеж. Международная пресса долго комментировала ее историю, доведя дело до скандала, но у этой несчастной девушки была биологическая несовместимость с донорской кровью, и она умерла. Это исключительный случай. У меня же анализы нормальные, все пройдет хорошо. Я не пью, таким образом, послеоперационного бреда не будет. Я никогда не принимала наркотиков, значит, не будет депрессий после анестезии. Таковы результаты лабораторных исследований.

Белоснежные руки доктора Мишеля Т. аккуратно складывают листки бумаги, исписанные цифрами, отражающими анализы крови, гормонов и так далее. Я жду, я знаю, что он мне скажет «да». Я полностью в его власти. Так когда?

— Не раньше восьмого октября, я не оперирую летом.

Легкое разочарование. Мысленно считаю: сто двадцать дней, сто двадцать дней тюрьмы и — свобода. Восьмое октября 1974 года будет датой моего рождения.

— Вам двадцать восемь лет. Неплохой возраст для операции такого типа. После тридцати пяти лет уже приходится считаться с начинающимся процессом старения. И еще, вы не живете половой жизнью? У вас нет друзей? Нет мужчин?

— Нет.

— Это плохо. Я сделаю вам влагалище, полностью приспособленное для полового акта. Влагалище должно функционировать нормально, это основная задача… Я, конечно, не прошу вас заниматься проституцией, конечно, нет, но надо будет жить с мужчиной. Вы хороши собой, образованны, вам не составит труда найти себе друга.

О, ему нечего бояться, этому хирургу-Богу. Его произведение будет служить мне. Мой первый клиент, один безумец, уже с нетерпением ожидает меня, я это знаю. Он мечтает овладеть мною, как овладевают девственницей. Лишение девственности — его любимое занятие. Он завсегдатай Нейи, и я ему уже обещала эту привилегию. Он хорошо заплатит.

— Что касается самой операции, то я вам скажу следующее: половой член очень атрофирован, и не хватит кожи, чтобы сделать влагалище и губы. Значит, мне придется прибегнуть к трансплантации. Мы возьмем немного кожи на бедре. Шов будет практически незаметен. Никаких гормонов за месяц до операции, это приказ. Гормоны смягчают кожу и мешают трансплантации.

— А это очень сложно? Это опасно? Я думала… я не знала, что нужна трансплантация.

— А вы считаете, что достаточно отрезать, а остальное слепить как из глины, так, что ли? До сих пор мне приходилось оперировать пациентов с более крупным членом, и в этих случаях нам хватало кожи. Но вы не беспокойтесь, я делал такого рода пересадки у девочек, родившихся без влагалища, и результаты были превосходны.

Мне бы хотелось знать, вернее, вообразить форму этого женского органа, и я решаюсь: «Но это будет хорошо, вы думаете? В общем… это будет похоже на настоящий женский орган?» У него оскорбленный вид.

— Вы моя тридцать шестая пациентка. Я учился в Хьюстоне. Я ручаюсь, что даже медсестра не сможет отличить мою работу от работы природы. Здесь, в Европе, нет средств, которыми располагают врачи в Соединенных Штатах, но техника операции у нас безупречна. Во всяком случае, ни малейшего риска. Вы имеете дело не с шарлатаном. То, как будет выглядеть половой орган, — не единственный вопрос, который стоит перед нами. Я должен изменить всю мочеполовую систему, убрать простату. Я сейчас вам покажу…

Странно, конечно, но мне наплевать на простату и на мочеполовую систему. Мне кажется, что все это похоже на систему канализационных труб, меня мучает другой вопрос, который я не решаюсь задать, а именно: будет ли у меня возможность получать настоящее наслаждение от любовного акта? Можно ли спросить об этом у моего Бога, который мне уже столько обещал?

— Скажите, я смогу «кончать»?

Ответ положительный. У меня будет чувствительная точка, заменяющая клитор. Собственно, эта точка уже существует. Что касается проникновения члена внутрь, доктор мне объясняет:

— Видите ли, получение наслаждения — это вопрос скорее психологический, связанный с любовью. «Когда не любишь, не получаешь наслаждения», — не так ли вы говорите?

Я буду любить. Нет, не самих клиентов, а акт проникновения. А потом придет день, когда появится тот самый мужчина, избранный мною, любимый мною, — почему бы и нет? У меня кружится голова при мысли о необычайном превращении, которое меня ожидает Все изменится, все мои отношения с девушками, женщинами, мужчинами клиентами, даже мои отношения с самой собой. От меня наконец уйдет мой двойник, которого я с таким упорством стремилась уничтожить изо дня в день, в течение стольких лет, но тень которого преследует меня. Я больше не унижусь до неестественной любви, до невыносимого болезненного акта.

Конечно, именно эта «любовь» помогла мне собрать деньги, которые я должна вручить моему Богу: четыре тысячи бельгийских франков за сегодняшнюю консультацию, сорок тысяч франков как аванс за будущую операцию, и в конечном счете это обойдется мне в сто тридцать пять тысяч бельгийских франков, примерно в двадцать семь тысяч французских франков. Почти три миллиона старых франков. Платить надо либо наличными, либо переводить деньги на специальный счет во Франции. Искусство и налоги не всегда совместимы. Какая разница? Эти деньги заработаны проституцией, они ускользают от фискальной системы, точно так же, как я ускользну от моей прошлой жизни.

Остается проблема с удостоверением личности. Я получу документ, подписанный врачом, в котором будет сказано, что согласно своей профессиональной совести он считает подобную операцию необходимой. А дальше я должна сама разбираться со статьей 316 Гражданского кодекса. Бельгийцы не знают кодекса Наполеона, им повезло. Этому маленькому воинственному корсиканцу мы и обязаны статьей 316 приравнивающей кастрацию к преступлению. В те времена матери не хотели, чтобы их сыновья умирали на полях сражений, и они старались изменить пол своих младенцев. Узнав об этом, император пришел в бешенство и придумал статью 316.

Несчастные французские транссексуалы стали заложниками этого закона.

Когда-нибудь я сражусь с самим Наполеоном, но это будет потом. Это будет в моей новой жизни.

Итак, остается сто двадцать дней. Я начинаю обратный отсчет, отправляясь в Париж в переполненном вагоне. Приезжаю на Северный вокзал. Сто двадцать дней осторожности, подготовки к великому чуду, последние клиенты, последние оскорбления.

Мой маленький позор между ногами, ты просто кусочек ослиной кожи.

У меня набухли груди, мое тело принимает все более женственные очертания, словно в глубине его происходит подготовка к предстоящему превращению. Эта уверенность, которая жила во мне с самого раннего детства, растет с каждым днем. У меня кружится голова, когда я об этом думаю, таскаясь по улицам Колизея и Понтье, среди других шлюх. Они знают мою историю. У меня сейчас мало клиентов, но мне наплевать. Сегодня я провожу свою последнюю позорную ночь. Полицейский офицер на черной машине приближается ко мне.

— Ну что, Марен?

— Я болею, какая-то инфекция. Я уезжаю завтра в Бельгию подлечиться.

Он смотрит на меня с жалостью.

— Не очень-то тяня с отъездом.

Он явно боится, чтобы я не заразил весь VIII округ. Не бойся, старый блюститель порядка. Сегодня ты видишь останки моей мужской жизни. 6 октября 1974 года, 22 часа. Какой-то средний француз в «пежо» хочет развлечься с транссексуалом перед возвращением к себе домой, в постель своей жены. Ты последний, маленький человечек в носках, последний в конце долгого пути. Бери меня как хочешь. Это больше не имеет значения. Плати сколько хочешь и убирайся. Я уже тебя забыла.

7 октября. Трансъевропейский экспресс. Дождливая осень, залитые водой равнины. Воды столько, что во Франции пришлось обратиться за помощью к военным, чтобы собрать урожай картофеля на севере. Поезд переезжает через озера, военные возятся в грязи. На границе таможенники не появляются, слишком сильный дождь, чтобы они вышли из укрытия выполнять свои обязанности. Дождь так силен, что мне кажется, будто мы едем меж двух водяных стен. В моей сумочке лежат дорожные чеки. Я обожаю этот потоп, эту природную катастрофу я воспринимаю как символ. Я словно отмываюсь, очищаюсь, освежаюсь.

Доктор Т. предпочитает бельгийские деньги моим дорожным чекам. Я бегу в банк и возвращаюсь с целой горой банковских купюр, которые он аккуратно кладет в ящик. Затем протягивает мне листок:

Я, нижеподписавшийся Марен, Жан Паскаль Анри родившийся… прошу доктора Т. изменить мой пол на женский восьмого октября 1974 года и освобождаю его от ответственности за все возможные последствия.

Я снова иду на улицу под проливной дождь и направляюсь в клинику из красного кирпича, где завтра должна состояться операция. Я прихожу немного раньше, заполняю бумаги, где указываю, кого известить в случае летального исхода; вопрос жестокий, но меня он не трогает. Кого? Я не знаю. Никого. Я плачу аванс, и меня ведут в палату № 30. На мою кровать вешают табличку Марен Ж. Мое имя уже начинает исчезать. В этом сокращении — дань уважения к моему решению изменить пол. Сейчас я нахожусь в неопределенном состоянии. В палате я одна, со своим чемоданом, набитым ночными рубашками. Здесь я проведу десять дней. Вдали от всех, в этой белой келье, без всякой связи с внешним миром. В окно я вижу, как во дворе каштаны склонили свои кроны под напором воды. Дождь и ветер. Я забыла взять транзистор. Мой голубой костюм в стиле Шанель висит в шкафу, он ожидает того дня, когда по праву украсит женщину.

17 часов. Последние анализы. 17.30. Полная розоволицая медсестра входит, улыбаясь, с огромной бритвой в руках. Она сбривает мне редкие волосы, остатки моей принадлежности к мужскому полу. Теперь я более голая, чем когда-либо. Я принимаю несколько успокоительных таблеток, ем овощной суп, пью компот. Меня укладывают, словно ребенка. Появляется молодая женщина-врач, чтобы меня осмотреть, она проверяет сердце, давление, хлопает меня осторожно по щеке. Это анестезиолог.

— Вы хорошо поспите, и все будет в порядке. Доктор Т. — один из лучших специалистов, которых я знаю. И потом, я буду рядом, не бойтесь.

А я и не боюсь. Я смотрю, как вечереет, как дождь пеленой застилает мое окно. Наступает последняя ночь Жана Паскаля Анри Марена, и я не испытываю никакого сожаления, мне так хорошо. Это больше не вырастет. С ним все кончено, все кончено…

Руки у меня под одеялом вытянуты вдоль тела. Нет, я до него не дотронусь, я уважаю его последнюю ночь перед боем. Несчастная плоть, которая виновата в моей невыносимой двойственности. Я, должно быть, уснула, глядя на дождь, скользящий по стеклу.

6 часов 30 минут утра восьмого октября. В палате начинается подготовка к сражению. Быстрый туалет, на меня надевают белую хлопковую рубашку, делают несколько уколов, и наступают последние предоперационные минуты. Мое сознание уже затуманилось. Медсестра дает мне последние указания. В последний раз я мочусь по-мужски, бросаю последний взгляд на то, что называется членом, на этот маленький жалкий кусочек плоти.

Входят санитары, высокие и сильные. С легким презрением они спрашивают:

— Этого, что ли, везти?

Они катят носилки по коридорам, голова у меня слегка покачивается, и у меня нет сил ни думать, ни решать. Меня кладут на стол, привязывают, раздвигают мне ноги, и я вижу анестезиолога со шприцем в руках, доктор внезапным жестом останавливает его. В зеленом элегантном хирургическом одеянии доктор Т. склоняется надо мной.

— Вы забыли, что я всегда хочу увидеть своих пациентов до анестезии?

Я чувствую свежий запах, идущий от его бороды.

— Все пройдет хорошо. Через три часа все будет позади.

Его лицо исчезает. Яркий свет, льющийся с потолка, ослепляет меня. Я чувствую, что вокруг меня женщины, только женщины, повсюду женщины. Я засыпаю, что-то говорю, но что — не могу вспомнить, потом проваливаюсь в небытие.

Я слышу голоса. Говорят, что я все время дергалась. Внизу живота какое-то жжение. Я уже в кровати. Еще несколько секунд, и я ни о чем не могу вспомнить. Меня, кажется, оперировали, но я не чувствую своего тела, только жжение внизу живота и более слабое — на сгибе руки.

— Не двигайтесь. Это капельница. Теперь я замечаю полную медсестру, которую я видела накануне.

— Ну что, просыпаемся? Все хорошо… Мне хочется двинуться, скинуть одеяло, посмотреть, но она не позволяет.

— Вы теперь девушка, все в порядке.

Как это странно и забавно! Она сказала: «Вы девушка», словно я только что родилась. Я думала, что будет гораздо больнее. Кажется, я вела себя беспокойно, и меня пришлось усыплять второй раз. В горле пересохло, но пить нельзя. Над моей головой бутылка с красной жидкостью — это моя кровь. Операция длилась четыре часа, но все мне говорят, что она прошла удачно.

13.30. Доктор Т. мне улыбается. Я слышу, как он произносит:

— Великолепно!

Итак, я родилась 8 октября 1974 года в 13.30.

С этой мыслью я засыпаю.

Вечером я просыпаюсь с ясной головой. Мне так хотелось бы знать, как это выглядит. Свободной рукой приподнимаю одеяло, но я зашита, как фаршированный цыпленок, ничего не видно. Медсестра делает мне замечание:

— Вам вставили зонд, все в порядке. Не двигайтесь.

Мне так хотелось бы увидеть, и мне совсем не страшно! Я просто хочу посмотреть. Я знаю, что доктор Т. сказал: «Великолепно!» Я упиваюсь этим словом и вскоре засыпаю. Уже во второй раз я засыпаю как женщина. Я знаю, что я девушка, и мой сон становится другим, я чувствую себя защищенной, счастливой, беззаботной, меня не мучает совесть. Нет больше страха, полная свобода. Я не знаю, как другие пережили эти первые минуты после такой операции, когда понимаешь, что твое желание осуществилось. Я читала в дневнике одного англичанина, прооперированного в 1972 году, что у него было такое ощущение, какое, наверное, бывает у кота, успевшего выпить все молоко. Мне кажется, что я подобна зеркальной глади моря Безмятежности, где-то высоко-высоко. Спать, будучи девушкой, чувствовать это жжение и эту боль!

Следующие дни более тяжкие. Приходит кинезитерапевт, он будет заниматься со мной восстановительными упражнениями. Он заставляет меня встать, хотя я еле держусь на ногах. Гимнастика, боль, гимнастика. Ко мне никто не приходит, не приносит цветов, но я получаю письмо от матери. Она ничего не спрашивает о моем счастье, ругает меня за какой-то давно забытый пустяк, пишет нескончаемые строки о каких-то мелочах. Она пишет мне в эту клинику, не зная, что это за больница и что это за операция и что она стала матерью девушки. Я плачу. Этот половой орган — это моя жизнь. Страдала ли она настолько оттого, что не смогла мне его дать, чтобы иметь право на эту суровость?

На улице нескончаемый дождь, внутри у меня — постоянная боль. Прошла неделя. Сегодня мне снимут швы. Однако я по-прежнему ничего не могу увидеть, у меня больше нет ниток, нет зонда, я гораздо меньше страдаю от болей, но я все так же забинтована. Надо подождать.

Хирург любуется своей работой. Медсестры комментируют, стоя вокруг. Наконец-то я могу увидеть себя в зеркале. То, что я вижу, кажется мне столь нормальным, что мне даже нечего сказать. Есть некоторая припухлость, но это меня не беспокоит. Мне объясняют, что шов будет незаметен, как только волосы отрастут. Доктор Т. протягивает мне какой-то инструмент и объясняет, как им пользоваться в течение некоторого времени, чтобы придать большую гибкость и эластичность влагалищу. Он рекомендует мне быть осторожной, и вдруг я слышу невероятную фразу:

— Это, наверное, фантастически приятно, когда в тебя проникают… До свидания, Мод.

Меня зовут Мод, теперь уже окончательно и навсегда. В первый раз я плачу от радости.

Уезжаем, Мод, все кончено: Брюссель, дождь — все позади. Однако я переоценила свои силы, я иду, согнувшись, словно только родила. В поезде какой-то мужчина уступает мне место. Мне нравится эта женская слабость, пояс, больно сдавливающий живот и бедра. Никто у меня не просит документов, я проезжаю границу невидимкой.

Безупречное сальто ангела совершилось: прыжок из одного пола в другой, от Жана к Мод. Какая-то женщина возвращается на такси к себе домой в Нейи. Это — новая Ева, освеженная осенним дождем.



Я прикасаюсь к Надежде.

Кристина хочет посмотреть. Моя единственная настоящая подруга, моя семья в мире проституции, любуется розовым шедевром, привезенным из Бельгии. Мне страшно. Ее мнение более важно, чем мнение медсестер и даже врача, потому что Кристина знает, каким должен быть женский половой орган в нашей профессии. Я раздеваюсь, она испускает крик удивления:

— Вот это да! Он сделал даже губы. Потрясающе! А шов где? Покажи.

Она отходит немного в сторону и рассматривает издали, потом вблизи и затем на грубом уличном языке выражает свое восхищение.

— Б… Я не могу прийти в себя, этот тип сделал тебе настоящую кошечку. Я никогда бы не поверила, я думала, что он тебе сделает дырку — и привет. Но как же это красиво!

Мы отпраздновали с Кристиной это событие огромным бифштексом, о котором я и сейчас помню. Огромным бифштексом из вырезки и огромным стаканом бордо. Это рождение женщины вызвало у меня волчий голод. Теперь я счастлива и буду спать спокойно в ожидании решающего вечера.

Кристина смотрит на меня по-другому, не только взгляд, но даже ее манера говорить со мной изменилась. Теперь я принадлежу к их клану, я стала такой же, как они. Четыре недели понадобились мне для восстановления сил, но к первому декабря у меня кончились деньги. Кристина поругалась со своим «дружком», которому она теперь выплачивает только еженедельный минимум. Я чувствую что, несмотря на опасность, она стремится к свободе. Сегодня вечером я должна возвратиться к своей работе. Рановато для моего состояния, но мне нечем заплатить за квартиру. Если бы я могла подождать, я бы нашла чудесного принца с изящными манерами, который любит, но не платит, то была бы любовь одного вечера, одной свадебной ночи, когда я рассталась бы с девственностью, но эти мечты несбыточны.

Вместо этого я иду на панель надо заплатить за квартиру. Если бы у меня был настоящий друг, я бы ему предложила эту ночь, но я одинока. Никогда раньше я не чувствовала такого одиночества. Вокруг меня только сутенеры, только проходимцы, стремящиеся лишь использовать девушек. Уж конечно, не среди них я, женщина, выберу своего первого мужчину. Они были бы очень довольны, но я знаю, чем это кончится. Транссексуал, работающий один, может оставаться свободным, но девчонка всегда должна быть «повязана».

Я крашусь по-новому, одеваюсь по-новому, но в этот вечер мое беспокойство совсем иного рода. Я ничего не знаю о любви, у меня нет никакого опыта. Единственный опыт, которым я владею, это просто опыт полового контакта.

Итак, первым клиентом будет тот, кто ждет меня, у кого в голове полно фантазий, с тех пор как он узнал о моем решении сделать операцию. Он ждет этой встречи уже более двух месяцев. Вот он: волосы «ежиком», голубые глаза и лицо ребенка. Для всех он программист, любитель альпинизма, знаток искусств, влюбленный в свою дорогую Страну Басков. Во мне ему нравится двойственность. Он платил мне как мужчине, теперь он хочет платить как женщине и быть первым, кто заплатит мне как женщине. Такова моя первая брачная ночь. Обыкновенная комната в старом публичном доме: колонны, рассеянный свет, мебель с арабской резьбой, картины, на которых изображен гарем, и плохо охлажденное шампанское. Я его хорошо знаю, этого человека, и тем не менее я становлюсь неловкой, испытываю какой-то страх, боюсь насилия — как в детстве.

Я стараюсь сосредоточиться на своих первых ощущениях. Мужчина лежит на мне, смотрит мне в глаза… Он очень тяжелый, он делает мне больно, слишком сильно меня сжимает, и я кричу. Боль ослепляет меня. Боже, только бы «она» выдержала! Стиснув зубы, я думаю лишь об этом. Появляется кровь: та кровь, что вылилась из моего тела, была результатом неосторожного ранения, а не брачной ночи. Слишком хрупкие стенки влагалища не выдержали натиска. Что касается клиента, то он счастлив. Он с пафосом пьет в честь лишения меня невинности. Этот старый развратник, этот фальшивый Абд-эль-Кадер на своем пестром диване вызывает у меня отвращение. Я продала ему свое женское тело за тысячу франков.

Я должна была бы у него потребовать вдвое, втрое больше! Целое состояние! Меня охватывает бешенство при виде его блаженной физиономии. Что он думает? Что я счастлива в этой бордельной обстановке? Он вдвое старше меня и считает себя знатоком бисексуальной эротики в своих домашних трусах.

Я мечтаю о Карибах, о заходящем солнце, о влюбленном изящном принце, о дорогих коктейлях, но то лишь печальные мечты, а я живу в такой мерзкой стране. Тысяча франков, и я должна терпеть эти кошмарные ночи. Мне нужны деньги, чтобы есть, лечиться, платить за газ, за электричество. Кровотечение продолжалось две недели. Некоторых клиентов это приводило в бешенство. И они бросали незнакомый мне до сих пор упрек:

— Ты должна была бы предупредить. При месячных не работают.

Какое заблуждение! У меня все искусственное. Мое вхождение в царство женственности оказалось не таким, каким я его представляла. Мне надо было голодать, но подождать. Вместо этого я с жадностью бросилась в объятия мужчин, испытывая почти самоубийственное желание проверить, что же получилось.

Они ничего не заметили, ни о чем не догадались и принимали меня за женщину, ничуть не сомневаясь. Мои половые органы вполне подходят для мужских удовольствий. Отныне я никогда не скажу правды и буду заниматься проституцией как женщина. Меня ожидают, конечно, некоторые неприятности, потому что надо снова отвоевывать себе место здесь, а это стоит дорого. Я хочу делать деньги, хочу показывать всем и использовать на полную катушку то, чего я ждала двадцать девять лет. Мне придется сражаться за изменение моего гражданского статуса, и я должна идеально соответствовать своему полу. Только тогда придет конец моей долгой и таинственной болезни, от которой меня спасло чудесное исцеление. Но необходимо жить в согласии с обществом. Теперь у меня навязчивая идея — поменять документы.

Пока что я, как иммигрантка, нахожусь на нелегальном положении. Мое свидетельство о рождении стало фальшивкой, водительские права, студенческий билет, диплом, справка об увольнении — все фальшивка. Мне предстоит сражаться за Мод.

На своей работе я буду называться Мари-Лор из Нейи. Невозможно объявить войну Китайской стене. А общественное мнение и французское законодательство по транссексуалам — это настоящая Китайская стена. Все крайне просто: изменение пола и удостоверения личности запрещено.

Таким образом, чтобы как-то существовать, мне остается только панель. Сейчас и навсегда. У меня нет возможности жить как женщина и работать как женщина в других условиях. У меня только кусочек тротуара, и все. Я завидую влюбленным в метро, в очереди, в кино, мне это все недоступно. Когда-то я прочла, что любовь проституток — явление чисто психологическое. Раз ученые так считают, значит, это правда, но я существо более сложное, нежели обычная проститутка. Более сложное, чем Кристина, которая в свои двадцать три года не выносит своего «дружка» пятидесяти пяти лет. Ей надоело вечно платить дань, она оставила своего ребенка в благотворительном заведении и хочет убежать с испанским гитаристом, которого она, по ее словам, любит, но который отбирает у нее заработок, как и сутенеры.

Мне же хочется совсем другого. Я ищу нечто такое, что напоминало бы мне мою любовь к Саре. Я ищу любовь своего детства, но любовь наоборот. Мне кажется, что я могла бы начать жизнь сначала в своем новом качестве. Ничего не поделаешь, судьба дала мне две жизни.

Кристина уехала со своим гитаристом. Я долго скрывала их бегство, но все же ее старый «дружок» однажды явился ко мне. Он выл, как кастрированный бык:

— Где она, моя «жена»?

— Не знаю.

— Вы живете вместе, вечно вместе тусуетесь, и ты не знаешь? Это все из-за тебя. И ты мне заплатишь сорок тысяч. Ты должна будешь либо найти мою женщину, либо заплатить.

Платить… Все время платить, иначе тебя изобьют, но где же найти сорок тысяч франков, где мне спрятаться?

А ведь она моя лучшая и единственная подруга, она аплодировала, увидев мое превращение, а старый бессовестный сутенер, потеряв ее, обратил свой гнев на меня. Если я соглашусь платить и начну работать на него, то я стану его собственностью.

«Мандолина» — бар, куда ходят уголовники, иногда я там бываю, скорее бессознательно. Лучше, чтобы тебя знали. Я вспоминаю черные воды Марны. Посещать «Мандолину» — значит находиться в «ауре» криминального мира. Те, кто учинил надо мной расправу на берегу Марны, прекрасно это знали. Но у меня больше нет Симона, а этот сутенер расставил передо мной ловушку.

Обойти эту ловушку можно, только найдя другую. Это единственный выход. Надо обратиться к более сильному и влиятельному сутенеру, который спасет меня от штрафа.

Однако это будет означать конец моему стремлению к независимости. Хозяйка «Мандолины» — женщина легендарная в нашем мире. По словам мужчин, с нее надо брать пример. Ей пятьдесят лет, первого «мужа» посадили в Штатах на двадцать пять лет, второй был «крестным отцом» после войны. Она должна мне помочь.

— Я знаю, кто тебе нужен. Это Роже Дипломат. Тебе с ним будет хорошо. Это необычный сутенер. У него есть постоянная подружка, но я его знаю, он любит необычное, и, может, ты его заинтересуешь.

Роже Дипломат — настоящее чудо природы, сто килограммов мускулов и куча дел, в которые не стоит совать нос. У него внешность настоящего гангстера из американских боевиков. Его уважают, при его появлении в барах наступает тишина. Всем известно, что из гангстерских разборок он выходит победителем. У него низкий звучный голос, и каждая его фраза звучит как приговор. В этот вечер в «Мандолине» он обращается к хозяйке и говорит достаточно громко, чтобы все поняли:

— Покажи-ка мне эту длинную, Жермен.

Длинная — это я. Со мной все кончено, я спасена, я погибла.

Семь проституток из десяти всегда «повязаны» Другие либо вдовы, либо ждут своих «дружков», которые то ли в тюрьме, то ли в бегах. Иногда они по-настоящему замужем, иногда по-настоящему вдовы; бывают среди них и старые или очень страшные, которые могут только заниматься уборкой в борделях.

Итак, я Мари-Лор из Нейи, «повязана», нахожусь под защитой. Другого выхода нет. В таких случаях лучше выбирать защитника «наверху» Я все-таки еще надеюсь устроиться так, чтобы работать по вызову или на телефоне. Необходимо покончить с изнуряющей работой на панели. Надо попасть в категорию «люкс».

Может быть, Роже Дипломат и послужит мне трамплином. Став женщиной, я поняла, что совсем не разбираюсь в тонкостях отношений между полами. Отныне я вращаюсь в такой среде, где иногда простое пожатие руки или случайная встреча в баре могут навлечь смертельную опасность. До сих пор я рассматривала эту среду как какое-то захватывающее приключение. Я не знала ни ее правил, ни ее жестоких законов. Когда я почуяла опасность, было уже слишком поздно. Даже сегодня холодок пробегает у меня по спине, когда я вспоминаю голос Дипломата. «Покажи-ка мне эту длинную».

Я могла бы в него влюбиться, для меня он был героем, вроде Лино Вентуры. Великолепный самец, готовый драться за свою территорию и за своих самок.

Готовый трахнуть и меня. Но не заниматься со мной любовью.

Мой прежний ужас и моя старая ненависть к мужчинам вдруг ожили в моей душе. Мне казалось, что я уже покончила с этим, и вдруг, точно из пепла, возродилась та же неприязнь. Для чего быть женщиной, если мужчина, о котором я мечтала, не существует, а из-за того, что его нет, я ненавижу весь род мужской. Пока я размышляю, тяжелая рука Роже ложится внезапно мне на плечо. Он хочет обсудить со мной «дела».

Деньги, секс, одиночество — странный корабль, странный парус и странный океан, без конца и края, от одной ночи до другой.

Я начинаю узнавать своего господина. У него случаются жуткие вспышки гнева, о которых ходят легенды. Этот вулкан никогда не затухает, и в то же время Роже выполняет функции посредника во всех мафиозных разборках. Он решил использовать не только мое тело, но и мои знания.

— Ты необычный человек, а именно с необычными людьми можно делать исключительные дела.

«Необычность» заключается в моем юридическом дипломе, то есть в моей образованности, в моем положении почти женщины (кроме документов), в моей манере держаться, не свойственной уличным проституткам. Ему кажется, что я похожа на печальную Джоконду.

Он начинает заниматься моим воспитанием и ищет для меня подходящий рентабельный рынок. Большие дома в стиле мадам Билли или мадам Клод ему не подходят.

— Мошенничество, воровство… У тебя будут комиссионные… ты должна будешь посещать бутики и рестораны. Да еще полицейские всегда по пятам… мне мало остается.

Мой «импресарио» поведет меня в одно место, где деньги текут рекой, — на самом деле рекой, если, конечно, не делать глупостей. Я хочу денег, много денег. Они нужны мне, чтобы содержать саму себя, а также эту гориллу за его покровительство, и тогда в один прекрасный день я сумею себя выкупить и стать свободной.

Дипломат снижает тон и начинает говорить со мной более осторожно. Я молча слушаю.

— Работа строго по двенадцать часов в день. Покончим с дилетантством на панели. Надо, чтобы ты понравилась мадам Леа.

Нравиться сутенершам никогда не было моей сильной стороной.

— И никогда не заикайся обо мне при других девчонках.

Как же мне быть уверенной в его защите, если я не могу на него сослаться?

— Ты только скажешь: «Мой друг — Бэбэр, и он сейчас в тюрьме».

Хотела бы я, чтобы это было так.

— И запомни: чем меньше болтаешь, тем лучше. Теперь иди, сними несколько клиентов, ужин окончен, начинается работа.

Спать, увы, приходится, даже если ты и «вышла замуж».

Так вот что значит быть «замужем» — повязанной. Ты не ждала брачной ночи, Мод? Ну все, пойдем к мадам Леа. Тебя представят ей в два часа дня. Это заведение для садомазохистов. Меня охватывает страх. Если я выдержу первый экзамен, то, по словам Дипломата, впервые в истории Франции транссексуал войдет в «женский» дом и должен будет иметь там большой заработок. Сегодня — «премьера».

Небольшой скромный домик недалеко от парка Монсо. На последнем этаже кабинет мадам Леа. Приличная дама лет сорока, блондинка, проницательный взгляд, редкие украшения. Она считается знатоком в области интеллектуального секса. Библиотека, книги, в основном, на английском языке, издания на соответствующую тему, мебель и общая обстановка производят странное впечатление; кажется, что ты находишься в кабинете специалиста по эротике в духе маркиза де Сада. У меня слегка подкашиваются йоги, я сажусь в кресло в стиле Людовика XV. Мадам Леа оправляет манжеты шелковой кофточки, поправляет прическу, как у американской кинозвезды.

— Я требую железной дисциплины. Дипломат мне говорил о вас, и я надеюсь, что вы будете разумной. Я требую точно придерживаться расписания: от двенадцати дня до двенадцати ночи. Если вы опаздываете на пять минут, то работаете на час больше.

— Вам известно, что я оперированный транссексуал?

— Известно. Но пусть это останется между нами. Здешние девушки не должны этого знать. У меня вы будете зарабатывать как минимум три тысячи франков в день. По воскресеньям у нас закрыто. Я требую тысячу пятьсот франков в день на мои расходы, даже в случае вашего отсутствия. Если вы заболеете, по-настоящему заболеете, эти цифры мы можем пересмотреть. А вообще, вы интересуетесь сексом?

Странный вопрос для меня.

— Я могу этим интересоваться, — с осторожностью отвечаю я.

Но о каком сексе говорит она?

— В моем доме речь идет только о специфических отношениях. Вы знаете, что такое садомазохизм?

— Да, немного. Я читала об этом. Но у меня нет опыта в таких вещах.

Мадам объясняет: подавление, покорение — это просто.

— Если мужчина желает, чтобы им повелевали, вы немедленно его связываете. У нас для этого есть все необходимое. Здесь девушки доминируют над клиентом. Скажите, а вы сумеете подчиняться?

— Я попробую.

— У меня только одна такая девушка, но она полная идиотка. С вами будет по-другому — конечно, если вы справитесь. Это всегда делается в паре с другой девушкой, так называемой профессиональной «бабой».

Мой страх переходит в ужас. Я слышала разговоры о подобных трюках. «Доминировать» еще возможно, но когда тебя «подавляют», по рассказам девушек, это кошмар! Сумею ли я?

— Главное — выудить деньги, сможете?

К сожалению, я слишком застенчива и не решаюсь требовать много у клиентов. Например, за свою первую «женскую» ночь я могла бы попросить в три раза больше. Однако мадам Леа не огорчена моим ответом, очевидно, моя застенчивость вписывается в стиль «покоренной», и она надеется, что я быстро научусь вытягивать деньги, посмотрев, как это делают другие.

— Раздевайтесь.

Небольшой осмотр. Сперва осматривают все тело, потом половые органы.

— Раздвиньте ноги. Когда вас оперировали? В октябре? Других швов нет? Повернитесь, поднимите руки, более легкие жесты, более гибкие… Так, подойдет. Глубина влагалища?

Я начинаю бормотать:

— Указательный палец… может быть, немножко больше.

Она прикидывает, получается приблизительно семь с половиной сантиметров, и успокаивает меня. Для работы достаточно влагалища в четыре сантиметра. Я этого не знала, я думала, что оно у менязначительно меньше нормы. Меня измеряют, взвешивают, рассматривают, и я действительно чувствую себя каким-то предметом, товаром. Странное ощущение. Я сама признаюсь в своем недостатке:

— У меня немного полный живот.

— Неважно. Достаточно будет пояса с подвязками, чтобы это скрыть. Одевайтесь.

Осмотр закончен, я принята с испытательным сроком на месяц. У меня будет стиль «англичанки 30-х годов». Мне объяснят, к какому парикмахеру я должна пойти, в каком бутике меня оденут. Мадам Леа что-то говорит мне о Фрейде. Она любит рассказывать о своих личных исследованиях в области проституции. Она считает себя самой интеллектуальной содержательницей подобных домов в Париже. Некоторые с ней согласны. Для других она — просто ненормальная. Меня она завораживает, но это чувство быстро проходит. Когда в коридоре я сталкиваюсь с другими девушками, то их отсутствующий взгляд вызывает у меня неясный страх. Дипломат сказал мне: деньги там можно грести лопатой, если вести себя правильно. Я видела женщину с пустыми глазами, которая тащила за собой вуаль, словно какую-то тень. Я видела амазонку, затянутую в черную кожу, всю в заклепках, с кнутом в руке. Кругом были тени девушек — созданий этого странного мира, мира абсурда. У деревьев в парке Монсо в лучах зимнего солнца такой же отчаявшийся вид.

Быть проституткой совсем нелегко. Но в доме мадам Леа надо было еще играть какую-то роль, нечто совершенно неестественное. Все эти девушки были несчастны, я это почувствовала. Что я стремлюсь здесь найти, в этом сумасшедшем мире секса? Еще больше печали? Я сама, наверное, мазохистка, но я об этом ничего не знала. Это мне еще предстояло узнать. Я чувствовала себя комедианткой. Сначала я играла Мод и кое-чему научилась. Но все это не имело ничего общего с той ролью, которая меня ожидала. Дипломат доволен. Шесть рабочих дней в неделю, я произведу «переворот» в этом доме для умалишенных. Ни одна девица не стоила меня. «Исключительные вещи не делаются с простыми девчонками». Он обещает мне много денег, поездки, рестораны, может быть, даже документы, а также поездку в Англию, в страну, где зарабатывают очень много. Пока что у него одни расходы, и он требует компенсации. Я отдаю ему все, что сэкономила, со слезами на глазах. И вот я, как другие, — «повязанная» девка, печально смотрю на своего сутенера, который вечно куда-то спешит.

— Ты меня любишь хоть немного?

— Я надеюсь, ты не Дама с камелиями, потому что я — не Арман Дюваль. Я нигде не учился нежностям. Ты должна только зарабатывать деньги для своего «дружка».

И он ушел. У него были дела, он даже не подумал заняться со мной любовью. Печальная Джоконда тридцатых годов, Мод, ставшая женщиной в семьдесят четвертом, ты останешься жалким существом, не способным даже возненавидеть то, чем ты занимаешься.

Первая роль у мадам Леа: рабыня.

Богатый клиент. Мод стоит на четвереньках, а Сидони хлещет ее плеткой. Она бьет все сильней и сильней, чтобы богатый клиент получил максимальное удовольствие.

Мне больно. У меня нежное тело, и у меня мало сил. Иначе я бы вышвырнула этого типа в окно. Я красивая страдающая рабыня, целующая ноги своему господину.

Он боится инфекции, поэтому делает все сам. Рабыня имеет право только целовать ему ноги и сносить побои.

«Я принадлежу к низшей расе во веки веков», — говорил Артюр Рембо. Мне кажется, что эти слова относятся ко мне. Моя спина покраснела от ударов, колени болят, и я дрожу от нервного перенапряжения. Мой дебют оказался очень трудным. С первым клиентом я не справилась, и вот почему. Крупный симпатичный мужчина открыл дверь и плачущим голосом произнес: «У меня нет денег». Я должна была тотчас же влепить ему пощечину, но я не знала правил игры.

Итак, я «рабыня». Мне полагается теплая ванна с особым шампунем, который снимает боль. Проходят пятнадцать минут, и господин зовет меня вновь. «Рабыня» должна получить вознаграждение, мне протягивают бокал с шампанским. Но это не шампанское. Господин помочился в бокал рабыни, которая должна это выпить, икая и бросая полные ненависти взгляды на своего мучителя. Он меня укрощает.

Сейчас он уходит в своем костюме бизнесмена, утонченного буржуа, оставляя мне небрежно четыре тысячи франков. Сколько же он заплатил, интересно, Сидони? Десять тысяч? Эта дрянь Сидони с удовольствием изуродовала мне спину, и бокал шампанского — ее идея. Я — новенькая, и поэтому меня удалось провести. Теперь я буду осторожнее. Во всяком случае, попробую. Нельзя допустить, чтобы на мне отыгрывались. Те, кто сумел сопротивляться в доме мадам Леа, покинули его очень быстро.

В тот день с самого утра мне дали слабительное, надо было удовлетворить одного махозиста, любителя сюрреалистического искусства. Знаток этого дела устроился в ванной комнате, на синтетической подстилке, в ожидании момента, когда из моего тела на него потечет желанная жидкость. Этот рафинированный месье желает, чтобы от него пахло фекалиями. Он хорошо платит за такие игры и их последствия. Я беру деньги и отмываю свое отчаяние.

Ничего этого я не знала, не представляла себе всю глубину отвращения, бесстыдство и смехотворность подобных сцен.

Глядя на нормальных, простых людей, влюбленных или просто прохожих, которых я встречаю на улице, я думаю о том, что они скрывают какие-то постыдные сексуальные пороки. Я не верю больше никому, не верю в невинность людей с тех пор, как прохожу стажировку в доме мадам Леа. Уличная проституция, гостиницы, свидания, работа, будто на конвейере, — ерунда по сравнению с тем, что происходит в этом доме. Там с тобой случаются приступы отчаяния и дикого смеха — в зависимости от ситуации. Но смеемся мы редко, только в минуты отдыха.

Невозможно смеяться над Гастоном. Он влюблен в свой член, он шизофреник, но не знает этого. Он разговаривает со своим членом, словно с младшим братом:

— Он меня никогда не обманывал, мой малыш.

Гастон намотал на член банковские купюры и закрепил их резинкой. Мне нужно их снимать по одной, и они будут моими. Гастон заказал для своего члена специальное золотое обручальное кольцо. Он носит такое же, но поменьше, на безымянном пальце.

Нет ничего смешного в разговорах Гастона со своим членом в обручальном кольце. Ты говоришь себе, как и все остальные девушки в этом доме, что, может быть, пока эти кретины здесь, они не изнасилуют малолетних, не причинят зла еще кому-то, и, таким образом, наше присутствие здесь, возможно, не так уж и бесполезно.

А инженер? Он любит, чтобы большими щипцами его сжимали во всех наиболее чувствительных местах. Он требует, чтобы колючую проволоку использовали как банную рукавичку. Настоящее гестапо! Я боюсь, что меня может вырвать от стыда. Нужно мучить этого идиота для того, чтобы он кончил. Но бывает и похуже.

В одной из комнат висит веревка, она протянута через кольцо для люстры на потолке. Я уже достаточно помучила клиента, и теперь моя задача — повесить его, так как я — «палач». Это очень тонкая работа, поскольку, стягивая веревку, нельзя ошибиться даже на долю сантиметра. Такая ошибка может стоить жизни клиенту. При правильном натяжении веревки у клиента происходит оргазм.

Я не похожа на своих коллег. Я плохо сплю, просыпаюсь вся в поту, потому что слышу визг и рычание и вижу во сне все эти кошмары. Я вижу девиц, затянутых в шкуру леопарда, веревку с повешенным на ней клиентом. Начинаю сходить с ума за пять тысяч франков в день минус комиссионные для мадам Леа.

Но судьба меня спасает. Муж мадам Леа был арестован на месте преступления, которое не имело ничего общего с сутенерством. Тем не менее мадам Леа должна сократить свою деятельность, она оставляет только двух девушек для экстренных случаев, а меня, бедную стажерку, отсылает обратно на Елисейские поля. Там я вновь обретаю способность улыбаться, провожу иногда по десять часов в полицейском участке. Мои товарки и клиенты с Клеридж просты и благожелательны.

Я вновь могу вздохнуть и подсчитать свои сбережения. Конечно, состоянием это не назовешь. Сто пятьдесят или двести франков с клиента — немного, но зато деньги принадлежат мне. У меня больше нет «хозяина». Нет Дипломата. Мне удалось уйти из Булонского леса, вырваться из среды транссексуалов, у меня есть несколько подружек. Это, конечно, еще не самый высший уровень, но уже неплохо. Могло быть хуже, могло быть лучше. Я избежала самого худшего. Я живу вдали от кошмаров.

Однако счастье длится недолго. Происходят разборки между гангстерами. Дипломат меня находит, поскольку ему нужна ширма. Мафиозные группировки А и Б обнажили оружие, один из его корешей убит. Я не знаю, ни за что, ни кем убит, да и не должна этого знать. Я должна только подчиняться. Я становлюсь оруженосцем. Его П 38-й всегда в моей сумке для большей надежности. Мы ходим с ним из бара в бар, из ресторана в ресторан. Это очень опасно.

Я рискую, меня могут случайно убить. Я шлюха человека, за которым идет погоня. Надо опасаться лифтов, автомобильных стоянок, подвалов, входов в метро, машин, которые обгоняют… В моей сумке этот черный револьвер, который в любой момент может понадобиться моему сутенеру. Во что они играют, эти мафиози? Мне кажется, что они делят между собой Париж. Все девчонки объяты страхом. Дома свиданий пустеют, клиенты боятся, и доходы уменьшаются. Пока они не поделят всю территорию города, мы всегда будем в опасности.

Я снова живу в непрерывной тоске. Алкоголь меня успокаивает. После стакана виски мне легче идти по Елисейским полям. Однажды какая-то цыганка сказала мне: «Радости не бывает без страданий. Ты познаешь счастье, но тебе придется пересечь море». Она попросила у меня сто франков, и я ей поверила. Поверила потому, что между свиданиями с моим сутенером, теряющим рассудок от страха, и обычными клиентами у меня произошла редкая встреча. Это был просто клиент, но влюбленный клиент, которого мы всегда ждем. Он хотел вытащить меня из этого мира. Американец, по имени Анри, он родился в штате Джорджия. Ему было пятьдесят лет, у него были седеющие виски и голубые глаза. В то время он развопился с женой.

Я подобрала его на Елисейских полях. Он звал меня Мари-Лор, потому что на Елисейских полях я Мари-Лор и никогда — Мод. Итак, Мари-Лор влюбилась. Он писал мне из своей Джорджии: наша встреча была самым важным этапом в моей жизни. Первый раз в жизни я получала письма, и первый раз в жизни меня любили как женщину. Что было делать с этой любовью? Анри писал: «Приезжай ко мне, посмотри мой дом, оставь Париж».

В каждое письмо он вкладывал сто долларов для того, чтобы я не шла вечером на Елисейские поля. Он предлагал мне будущее. Он не относился ко мне просто как к половому органу на двух ногах. У меня сбылась мечта многих девушек. Однако в консульстве Соединенных Штатов бесполезно настаивать. Жан Паскаль Анри Марен никогда не получит разрешения, потому что страна свободы не принимает особей третьего пола.

Бесполезны уверения Анри из Джорджии, что его страна меня полюбит…

Он писал: «Мой океан любви». Никто никогда мне так не говорил. Я не знаю, люблю ли я его, но мне нравится, как он пишет о любви.

Он не понимает, почему я не соглашаюсь. Мне приходится находить ничтожные причины, чтобы объяснить свой отказ, но я не могу сказать правды: я поклялась, что больше никогда в жизни не произнесу: «Я не настоящая женщина». У меня нет паспорта на женское имя, нет удостоверения личности. Я не могу пересечь океан и попытать счастья в другой стране. Если цыганка и была права, то это касалось, скорее, Англии.

Мой «хозяин», Дипломат, разработал для меня целый план. Я упустила единственную возможность, единственную любовь, которую мне довелось узнать, но я ничего не могла сделать.

Анри умер там, в далекой Джорджии, от сердечного приступа. Его дочь нашла мой адрес, и в день, когда мне исполнилось тридцать лет, я получила письмо, написанное по-французски:


«Дорогая Мари-Лор!

Мой друг, папа умер. Это из-за сердца. Я нашла Ваши письма у него на столе. Я плакала, когда их читала. Мой папа был лучше всех на свете. Он был несчастлив из-за мамы. И ему нужна была любовь. Я могу понять, что он делал в Европе. Я рада, что у него был роман незадолго до смерти. Вы можете мне писать.

Нэнси»


Я не ответила Нэнси.


ГЛАВА XI

Я выхожу замуж. Это поразительно. Вот я в аэропорту Руасси у выхода № 6. У меня в руках дорожная сумка, на мне летнее платье, я взяла с собой учебники английского языка. 17 июля 1975 года в Лондоне я выхожу замуж за человека, которого не знаю. Романтическая история? Нет, работа.

Дипломат достал мне настоящие документы. У меня теперь есть удостоверение личности с фотографией, паспорт, мне сняли номер в гостинице.

Уже некоторое время я изучаю английский, особенно по ночам, когда попадаю в полицейский участок. С каждой облавой немножко продвигаюсь вперед в английском.

Океан любви плещется еще в моей голове, но я пересекаю Ла-Манш. Впервые ко мне обращаются без всяких задних мыслей, как к нормальной женщине.

Во всех номерах гостиницы лежит Библия. Завтра я выхожу замуж в белом костюме — вот он висит передо мной на стуле, а я рассматриваю обручальное кольцо, которое, для большего правдоподобия, купила себе сама. Я купила его у проституток, и оно обошлось мне в два-три раза дешевле, чем в магазине. Оно серебряное с голубым камушком, и перекупщик утверждал, что я могу носить его без опасений. Обручальное кольцо у меня в кармане. Мари-Лор, или Мод, называется теперь другим именем. Одна девушка, за деньги, конечно, уступила мне свое имя. Я родилась где-то около Тулона, по паспорту мне двадцать пять лет. Когда я смотрю на себя в зеркало, я вижу синие круги под глазами. Я очень быстро постарела. На парижских панелях, без любви, накачиваясь алкоголем, чтобы не было так холодно и страшно. Усталость отпечаталась на моем лице. Джоконде следовало бы сделать небольшую подтяжку лица, чтобы стереть с него следы разрушительного действия ее образа жизни.

Странные чувства вызывает у меня предстоящая «свадьба». Как он выглядит, мой «жених»?

Я знакомлюсь с Вильямом Беркли в кафе напротив мэрии. Он очень молод, моложе меня, эдакий симпатяга и любитель пива. Я бормочу какие-то фразы признательности, заученные из учебника английского по методу «Ассимиль», стараюсь даже придать себе влюбленный вид. Мне кажется, что я неплохо вошла в роль. Он же совсем не старается. Он, конечно, и не подумал об обручальном кольце, и я протягиваю ему то, что привезла с собой. Я надеваю белые перчатки. Он же одет так, будто собрался на партию в крикет.

Служащий, ведающий регистрацией актов гражданского состояния, произносит положенную речь. Я ничего не понимаю, но мысленно импровизирую в такт мелодике английских слов и патетических пауз. Я буду верной и послушной женой, мы будем вместе в счастье и в горе. Я согласна стать законной супругой этого мужчины.

Хотя все это и не по-настоящему, но, когда мой фиктивный муж надевает мне на палец кольцо, я чувствую, как глаза мои наполняются слезами. Еще одна иллюзия. Просто Мод и Мари-Лор, собранные вместе, хотят забыть, что они обыкновенные шлюхи и что вся эта церемония бракосочетания служит одному — получить больше выгоды от своей «работы». Надо еще раз себе сказать, что жизнь — дурацкая штука и что я слишком сентиментальна и слишком привыкла к несчастьям, чтобы надеяться на что-то лучшее, чем эта пародия на свадьбу. Поцелуи, поздравления, мне желают завести кучу красивых детишек. Опять эти предательские слезы на накрашенных глазах. У меня уже были и еще будут сотни мужчин, но мое чрево навсегда останется холодным, пустым и бесплодным. Ничего не останется после меня. На ступенях мэрии мой супруг поспешно и неловко пожимает мне руку. Он уже получил причитающуюся ему сумму и спешит уйти. Через некоторое время, в соответствии с английскими законами, он попросит развод и получит его. Ему надо только подождать.

— До свидания, Вильям.

— До свидания, мадам.

Каждый садится в отдельное такси, и я никогда больше не увижу своего первого и последнего мужа. Потом придет день, когда я получу все нужные мне английские бумаги, и я так и не узнаю, ни когда он развелся, ни что с ним потом стало. Как будто его никогда и не было.

Дело у Дипломата поставлено четко. Вот я уже снова в самолете. Утешаюсь осетриной и виски. А в десять часов вечера в день моей свадьбы я уже, как всегда, на своем рабочем месте на Елисейских полях.

— А ты знаешь, что проводишь сегодня первую ночь с новобрачной?

Мой клиент мне не верит. Это какой-то швейцарец, у него нет чувства юмора, и он не торопится. С последнего этажа гостиницы «Конкорд Лафайет» я смотрю на огни Парижа. Опять слезы на глазах. Но за них заплачена тысяча франков. Да, господин клиент из Швейцарии, все это чистая правда. А проститутки очень сентиментальны, и с этим ничего не поделаешь.

Я опять попалась, но на этот раз я вне себя от отчаяния и бешенства. Я злюсь на все на свете. И причин в этот вечер у меня больше чем достаточно. Было холодно, клиентов очень мало, и последний, гнусный полицейский, решил меня потрясти. Он согласился на двести франков, а когда мы поднялись в комнату, вытащил свое удостоверение и заявил:

— Пойдешь со мной в участок! Легавый один, он не на службе — известные методы вымогательства. Но на этот раз я завожусь.

— Не пойду!

— Нет, пойдешь! Или гони пятьсот монет.

Классический трюк, рассчитанный специально на таких проституток, как я, — невысокого пошиба. Всегда удающийся полицейским, собирающим таким образом денежки перед зарплатой. Платить не буду! Он хочет разбирательства в участке? Он его получит! Пусть сначала докажет, что у нас вообще с ним что-то было. Ведь этот идиот даже не дотронулся до меня, так спешил получить свой навар. А может, и желания не было. Чаще всего в таких случаях проститутки сдаются и платят. Но на этот раз я взрываюсь. Я даже еще и не заработала пятисот франков, которые он от меня требует, к тому же возмущение зреет во мне давно и в этот вечер прорывается наружу.

Да я и привыкла к участку, меня там знают, а его — нет. Но все полицейские друг друга поддерживают.

— Эта девка украла у меня пятьсот франков.

— Неправда, он мне ничего не платил, и ничего между нами не было!

Начальник участка рассматривает удостоверение коллеги и приглашает его пройти в свой кабинет. Они и там беседуют минут тридцать, а я пока здесь защищаюсь, как могу, от их нападок.

— Вы меня уже лет пять знаете! Никогда у меня с клиентами не было никаких историй. А этот даже за комнату не платил, вы можете это проверить. И любовью мы с ним не занимались. Это вы тоже можете проверить. Вы же это проверяете, когда кого-то насилуют. Я прекрасно знаю, конечно, что никто этим заниматься не будет, что хозяйка гостиницы не станет свидетельствовать в мою пользу. Что я только проститутка и мое дело молчать. Но я не могу молчать. У меня сдали нервы. От всего — от усталости, от отчаяния. Я все поставила на то, чтобы стать женщиной, и что же? Я не выношу больше клиентов, я боюсь сутенера, который крепко держит меня в лапах и все время прогуливается со своей пушкой. Мне так хочется уехать куда-нибудь, изменить жизнь, обстановку. Жить, наконец. Я ведь не знаю, что такое жизнь простой нормальной женщины, что такое просто и нормально жить под солнцем. Мое время — ночь, и в жизни моей — только алкоголь, гормоны, усталость, боль внизу живота, волнение из-за новых морщин и уходящего здоровья.

— Этот тип просто негодяй! Я ему ничего не сделала. Это вымогательство!

Я готова заплакать. Меня запихивают в какой-то угол, отбирают документы. Они, конечно, поверят ему. А меня засадят за решетку. Здесь столько легавых, и все они воображают себя героями из вестернов. Они вполне могут меня посадить на некоторое время и попользоваться мной разик-другой. Такие вещи проделываются, особенно с травести. Они знают, что те слабаки, не переносят тюрьму и стрижку волос. Или, может, они узнали, что мне покровительствует сам Дипломат, и собираются к нему подобраться через меня. Если так, я покончу с собой. Я совершила необдуманный поступок. И зачем я все это затеяла?

— Марен, ты?

Этот голос… Боже мой, я же знаю этот голос. Я боюсь обернуться. Невозможно! Нереально. Этот голос идет из глубины времен, из моего детства в Руане, из игр на набережной, из университета. С другой планеты…

— Обернись!

Лицом к лицу — как удар. Да, это он, Жан-Ив. Не помню откуда, но я знаю, что в то время как я проходила школу проституции, он окончил школу полицейских, а потом занимался на юридическом факультете.

Он не изменился Открытое широкое лицо, короткие волосы, крепкие плечи, ясные голубые глаза. И эти голубые глаза внимательно разглядывают мои осветленные волосы, слишком резкий макияж, платье с воланами, чулки, мои женские ноги…

— Так это ты. Я все же сомневался.

Если б можно было провалиться сквозь землю, испариться, исчезнуть, как будто бы меня и не было здесь! Что это со мной? Мне стыдно? Чего же мне стыдиться? Он знал меня мальчиком, а теперь я женщина. Он же сам сказал, что сомневался. Только вот он теперь полицейский, у него в руках мои документы, значит, у него в руках сила, а не у меня. В этом, наверное, и стыд. Впрочем, что он тут делает в такое время, в час, когда со всего квартала собирают проституток и бродяг? Он ведь столько учился, он должен быть теперь суперполицейским, а не заниматься простыми проститутками. И почему у него мое удостоверение личности? Все это быстро пронеслось в моей голове, но он сказал так, как будто меня услышал:

— Это случайность. Я здесь редко бываю, но сегодня мне понадобилось одно досье. Вдруг я услышал этого типа, который поднял шум, бросил взгляд на бумаги и увидел твое имя. Если бы не имя…

— Ты бы меня не узнал?

— Конечно нет. У тебя неприятности?

— У меня никогда не было неприятностей с клиентами. Но этот полицейский — вымогатель. Ты, наверное, знаешь, что полицейские тоже бывают сутенерами.

— Начальник не очень-то ему поверил, будет проверять. Его отстранят от работы на какое-то время, потом все уладится.

— Уладится? То есть его направят в другое место, и это опять повторится. А если я подам жалобу?

Жан-Ив, мой старый приятель, тебе жаль меня, я это вижу, я это чувствую всем своим существом. Тебе меня жаль. А впрочем, почему бы и нет? Пусть меня пожалеют…

— Я хочу выбраться из всего этого, Жан-Ив, но я не могу.

— Рассказывай.

И я рассказала ему многое. Я вспомнила руанский порт и мои девичьи мечты. Экзамены в университете, Монмартр, Булонский лес, подвал, Елисейские поля. Рассказала, что попала в лапы к одному типу, он меня крепко держит, но я не могу сказать, кто он и чем занимается. Особенно полицейскому, — это верная смерть.

— Я скоро собираюсь в Англию. Надеюсь заработать достаточно, чтобы выбраться из этой клоаки. Мне страшно, Жан-Ив, и мне все хуже и хуже. У меня нет друзей, мне некому довериться.

— А твой отец?

— Он до конца дней своих обречен на больницу.

— А мать?

— С большим трудом, но она принимает меня такой, какая я есть. Я редко ее вижу.

Он хотел бы мне помочь. Я вижу, что ему не по себе от того, что он оставляет меня вот так, на панели перед полицейским участком. Но это не его епархия. Он не занимается проститутками, сутенерами. Но он понял, что я боюсь, и обещает помочь.

— У меня есть один приятель в Министерстве внутренних дел. Он может дать тебе дельный совет. В полицейском управлении слишком много интриг.

— Но я не буду никого закладывать, Жан-Ив. Я не доносчица.

Он с удивлением смотрит на меня. Его удивляет не фраза, а то, что я говорю о себе в женском роде. Но он все же улыбается:

— Не в этом дело. Дело в дружбе. После факультета я часто думал о тебе. Думал, что с тобой стало. Помнишь, было время когда мы столько смеялись вместе? Не волнуйся. Я устрою тебе встречу с моим другом. Его зовут Филипп. Это блестящий человек, способный, энергичный, он лучше меня знает ваши проблемы. Он может что-нибудь сделать, особенно что касается смены документов, это же для тебя главное, не так ли?

— Теперь да. Но ты ведь знаешь закон.

— Если есть какая-нибудь лазейка, он ее найдет. Доверяй ему и не думай, что ты ему будешь обязан. Наоборот, если у тебя будут какие-то неприятности, обратись к нему без колебаний.

Наверное, для него все странно в этой встрече. Странно называть меня Мод, записывать мой телефон в Нейи, телефон проститутки. Странно слушать, как я рассказываю про операцию, про транссексуалов, про неодолимое желание стать женщиной, которое привело меня к проституции… Понял ли он? Во всяком случае, он не осуждает. Он никогда этого не делал.

Он не знает, как со мной попрощаться. Мешкает, не подает руки, потом целует меня в щеку. Такая нежность — это как редкий подарок судьбы, один из самых для меня дорогих.

Я засыпаю, думая о нем и о его жизни. Я представляю себе его жену, детей. Его кресло, домашние туфли. Он рассказывал мне о своей службе. Он слушал рассказ о моей жизни. В эту ночь я ощутила нежное дуновение детства.

— Ты что, смеешься надо мной?

Мой сутенер в ярости. Он бьет без предупреждения, звонкие пощечины так и летят, он заламывает мне руку, прижимает меня к стене.

— Отвечай! Почему ты бездельничаешь? Отвечай, я тебе говорю!

— Я тебя слушаю…

— Что ты этим хочешь сказать? Ты идешь зарабатывать деньги?! Да или нет, стерва!

— Я работаю, как могу. А Поля — не место для настоящей работы.

— Что? Ты издеваешься надо мной?

— Да, настоящая работа не на Полях.

— А другие как работают?

— Это их дело. Они выкручиваются как могут…

— Нет, они пашут! И зарабатывают больше тысячи монет в день!

— Они выходят и днем, и ночью. Я не могу работать днем!

— Выпутывайся как знаешь! Но нечего шляться без дела и каждый вечер накачиваться виски. Отработай положенное время, вот и все. И чтобы я больше тебе этого не повторял, слышишь, паскуда!

Вот такие дела. Эта скотина, этот так называемый поборник справедливости в своих кругах, — обычный сутенер. Он хочет только получать денежки за мой счет, используя меня, мое чрево. И для этого я стала женщиной! Мое чрево нужно, чтобы добывать деньги, моя сексапильность — чтобы добывать деньги, а лицо — чтобы получать пощечины. Я «повязана» с этим типом, который тоже панически боится получить пулю в лоб. И он никогда не занимался со мной любовью. У него есть настоящая жена, а меня он держит, как собаку на привязи. Проститутка-травести, которая не приносит деньги своему мужику, — так орет он, стуча кулаком то по стенам, то по мне.

В квартире, которую я оплачиваю и которую получила благодаря другому человеку, он ведет себя как у себя дома. А во что выливается его охрана, о которой он постоянно разглагольствует? Ему плевать на то, что клиенты меня обманывают, что хулиганы выбивают мне зубы и что три раза в неделю легавые забирают меня. Не выгорит дело с Англией — он отправит меня в Бельгию. Если только нас не укокошат вместе при очередной разборке враждующих банд. И если я попадусь с его пушкой в своей сумочке — это еще самая маленькая неприятность, которая может со мной произойти.

В общем, играем пьесу «Мод и парижские уголовники». Я делаю безнадежную попытку:

— Ты знаешь, если Англия и остальное не получается, можно было бы и расстаться, мы же не живем вместе. Вероятно, так будет лучше…

— Что ты еще выдумала? Посмотрим… Он меня не отпустит. Никогда. Это так просто. Я ничего не стою и могу приносить доход. У меня, в случае чего, можно и укрыться. В общем, я хлеба не прошу. А если я захочу вырваться из его лап, то сразу же попаду в лапы другого, еще покруче. К тому же такие переходы всегда опасны, не обходится без разборок, а я мало кого знаю в этой среде. Если на меня опять наложат штраф, посадят в подвал, я этого просто не перенесу.

— Кстати, та баба, которая продала тебе свои документы для свадьбы, сейчас в бегах и ее ищут. Значит, и тебя тоже. Поняла?

Поняла. Вот так-то, старушка Мод. А ты надеялась выкарабкаться с чужими документами. Ничего не получится. При первой же проверке документов ты залетишь вместо нее. И за дело. Моя подружка — артистка в своем деле: там и мошенничество, и хранение краденого, и кражи в дорогих магазинах, и фальшивые чеки и кредитные карточки.

Остается только Англия. Если мадам Беркли поклянется, что станет добропорядочной англичанкой, она сможет работать на дому и посылать денежки своему защитнику.

А пока, проститутка Мари-Лор, панель Елисейских полей ждет вас.

Я не люблю клиентов в кожаных куртках. Таких, как этот, — нервных и молчаливых. Он не хочет идти в гостиницу, предпочитает пойти ко мне. Даже не снимает брюк. Ему надо быстренько все сделать, как стакан воды выпить.

На поясе явно просматривается еле скрытый пистолет. Мне страшно. Из пачки банкнот в пятьсот франков он вытаскивает две для меня.

— Ты приятная девушка. Чао. Работай хорошо.

Повадки и тон простой шпаны. Он ушел. Я зря испугалась. Но наверняка он приходил ко мне после какого-то дела, может быть, даже крупного. В таких случаях у них всегда сдают нервы и им нужна женщина, чтобы снять напряжение. Это понятно. Лишь бы банкноты не были переписаны. Так однажды случилось у одной девушки, которой заплатили деньгами из выкупа.

Усталость. Огромная усталость бросает меня на подушку, я зарываюсь в нее лицом, я съеживаюсь, как дрожащий утробный плод. Рождество. Париж… Бросить навсегда проституцию. Спокойно засыпать, не боясь завтрашнего дня, рядом с мужчиной, который меня любит, желает, ждет…

Ты как грязная тряпка, Мод, и ты быстро стареешь на панели.


ГЛАВА XII

Моя прелестная тетушка Мария покинула однажды родные пенаты и устроилась гувернанткой где-то на Лазурном берегу. Это было в 1906 году, она была действительно хороша собой, и все в семье говорили, что я на нее похожа. Потом она вышла замуж за одного миллиардера из Трансвааля, в тридцатых годах вернулась, вся увешанная драгоценностями и звенящая долларами. Хотела увезти с собой семью, но семья боялась путешествовать, боялась приключений, боялась пересечь континент. Потом тетушка Мария стала богатой вдовой и умерла году в пятидесятом. А почему со мной не может такого случиться? Я, как и она, готова отправиться на край света с богатым любовником.

Я сижу напротив комиссара Филиппа Ж. за столиком ресторана «Фукет'с». После неловкого рукопожатия я положила свою сумочку на колени и украдкой рассматриваю его сквозь ресницы. Он внушителен, крепок, даже красив, с приветливым лицом. Он совсем не похож на тех полицейских, которых я каждый день встречаю. Ни за что не скажешь, что это один из самых перспективных молодых полицейских.

Я не чувствую себя спокойно. Конечно, он друг моего друга и он готов мне помочь. Но если это как-то дойдет до Дипломата: «А знаешь, твою подопечную видели с легавым…»

Этот не похожий на других полицейский пытается разобраться:

— Значит, у тебя есть сутенер? Расскажи.

— Нечего особенно рассказывать. Вначале я думала остаться независимой, а потом стала обычной уличной проституткой.

— И чего ты хочешь?

— Покончить с этим. Я не собираюсь всю жизнь быть проституткой. Я это сказала и Жан-Иву. Мы давно знакомы.

— Я знаю. Но это очень непросто. Существуют две сложные проблемы. Во-первых, твоя личность… Я прозондировал почву. Это невозможно.

Он говорит очень серьезно, красивый парень в куртке и свитере. А я-то думала, что он меня спасет. Я считала его чудом, пришедшим от Жан-Ива. Но нет. И от этого стало только хуже.

— Ты зарабатываешь проституцией довольно давно, и вряд ли для тебя это только вопрос денег.

— Не так уж много я зарабатываю.

— Допустим. Но ты можешь себя представить каким-нибудь чиновником в конторе или продавщицей в магазине?

— Не знаю.

— Все это уже известно. Ты уже привыкла к панели и жить без нее не сможешь.

У меня перехватывает горло. Он прав. Мне трудно представить себе, что я смогу обойтись без приключений и жить на скромную зарплату. Вставать рано, превратиться в одну из тех бледных и аморфных фигур, которых видишь по утрам в метро. Но, с другой стороны, существуют уголовный мир, Дипломат, деньги, которые он требует, оплеухи и угрозы.

— Откладывай деньги, храни их для лучших времен.

— Я не хочу больше работать.

— У тебя депрессия?

— Депрессия?

Я пытаюсь ему объяснить, но фразы выходят неловкими, неубедительными.

Может быть, это и депрессия. А может быть, виноваты алкоголь, пощечины, безденежье, одинокие ночи. Нет ни сил, ни желаний. Вот он, результат тех ночей, когда клиенты сменяли один другого. Мне больше не нужно доказывать, что я женщина. Нет ни любви, ни радости. Только усталость. И страх. Я похожа на затравленного зверя.

Комиссар поднимается из-за стола. Он полон сочувствия.

— Я подумаю, что можно сделать. Вот мой телефон. Если почувствуешь опасность, звони.

— Доносить я не умею. И вы знаете, чем я рискую.

— Только в случае опасности, чтобы ты знала, что я существую. Может быть, это тебе пригодится.

Что же, господин комиссар, мой очаровательный суперполицейский. Ты ничего не можешь сделать для меня. Мне, как всегда, придется выкарабкиваться самой. Я уеду в Англию, море защитит меня от моего сутенера.

— Не посылай деньги во Францию. Даже если тебе будут угрожать. Это единственный способ выбраться.

— Я знаю, но очень боюсь.

— Потому что ты слабая и легко поддаешься влиянию. Крепись, стисни зубы. Там тебя сутенеры не достанут. Если ты выстоишь или если найдешь кого-то, кто тебя увезет…

Если, если… Этими «если» проститутки мостят дорогу в свое будущее и питают свои мечты. Что со мной случилось? Почему я растеряла вдруг все надежды? А как же судьба красотки тетушки Марии? Ведь у меня будет другое имя. Наверное, именно поэтому: я хочу иметь свое имя, а не чужое. Я хочу быть Мод Марен и получить документы на это имя. Но именно в этом мне отказывают.

16 декабря 1975 года кассационный суд вынес свой приговор: «В соответствии с законом о гражданском состоянии, в соблюдении которого заинтересовано все общество, запрещается учитывать физические трансформации тела для изменения гражданского состояния личности», и т. д.

Суд приговаривает меня к пожизненной проституции.

Значит, да здравствует Англия! Там, по крайней мере, не устраивают облав. Проституция официально разрешена, с условием, что она не выходит на улицу. Работают в домах с вывеской, принимают клиентов, обслуживая их как на конвейере. Говоря словами одной моей приятельницы, «насколько выдержит твоя штучка». Вот такая-то жизнь, месье комиссар. Спасибо за «утешительную» беседу. Я бы с удовольствием в вас влюбилась, если бы это было возможно. Но вам это ни к чему. Обещаю, что позвоню, если уж будет очень страшно.

— И не пей много.

— Хорошо.

Он прав. Что я хочу утопить в виски, кроме себя, конечно? Ничего. А так как я сама ничто…

Аэропорт Хитроу. Второй терминал. Сьюзи ждет меня. Сьюзи — бывшая проститутка. За ее спиной годы работы во Франции, потом она перебралась в Лондон. Теперь снимает квартиры для проституток, с согласия «покровителей», конечно. Деловая женщина, вся в драгоценностях, уверенная в себе, застрахованная от многих неприятностей, но не от всех.

— Тебе достается одна из лучших квартир в Лондоне. Я ее сдавала англичанкам, но эти лентяйки ни на что не годятся. Но ты быстро вернешь клиентуру. Француженки здесь котируются.

Я вхожу в роскошную двухуровневую квартиру. Она расположена на третьем этаже дома на торговой улице Мейфер. Огромная, эффектная, в стиле безумных петербургских ночей. Очень чистая спальня, стены в зеркалах, в гостиной красивый низкий диван, приглушенный свет, есть и две удобные комнаты, похожие на залы ожидания. Лучше, чем в приемной у стоматолога. Внизу кнопка звонка со световым сигналом. Это моя вывеска, отличительный знак английских Happy Hookers.

Сьюзи говорит, что квартира стоит сто пятьдесят фунтов в неделю и двенадцать фунтов — горничная. Горничная должна быть обязательно. Она живет в этой же квартире и встречает клиентов. С каждого клиента — семь фунтов, работать надо с двенадцати часов дня до двух часов ночи. В стенном шкафу есть все необходимое для мазохистов.

Сьюзи уходит, и я знакомлюсь с Маргаритой. Ей лет семьдесят, она француженка, опытная горничная, знает свое дело.

— Мод — это слишком по-английски. Лучше назовитесь Мадлен.

К моему удивлению, есть еще одна горничная, на этот раз англичанка. И это тоже обязательно. Таков закон. Англия готова терпеть иностранных проституток, но рабочую силу для мытья окон в квартире надо нанимать из местных. Быстро дается объявление, оно появляется в отведенных для этого местах: «Бывшая французская топ-модель ищет работу… Телефон…»

В первый день — десять посетителей, около ста фунтов. Тяжело снова входить в ритм и ублажать клиентов.

На второй день их было двенадцать, потом пятнадцать… Зарабатываю от восьмидесяти до ста сорока фунтов в день. Ничего не посылаю Дипломату, ничего не говорю Сьюзи. Как канатоходец, впервые пытаюсь сохранять равновесие на одной ноге.

Телефон зазвонил. Маргарита сняла трубку и протянула мне ее так, как будто она сейчас взорвется в ее руке. Дипломат не кричит, но это еще хуже. Он серьезно угрожает.

— Я жду денег.

— Послушай, я сняла квартиру, которая ничего не приносит. Сьюзи может тебе это подтвердить. Дай мне время. Здесь нелегко работать.

— Ты хотела быть женщиной, и ты ею стала. Теперь — у тебя каникулы? Я жду денег.

— У меня их нет.

— Это ты говоришь. Я же тебе говорю, что нужны деньги. И срочно.

— Но почему?

— Увидишь.

И он повесил трубку. Это «увидишь» мне очень не нравится, оно звучит угрожающе.

Старая Маргарита за пятьдесят лет такой работы не в первый раз слышит подобные угрозы, но не может к ним привыкнуть. Она проводит тряпкой по телефону, как будто стирает с него грязь после разговора:

— Черт возьми! Несладкая жизнь у французских проституток, даже здесь.

Вечером я ей рассказываю о себе, и это ее трогает до слез.

— Черт возьми! Вы правы. Нельзя больше платить. Я уже старая, но хочу посмотреть, как это будет…

Успокоившись, Маргарита делает мне бесценный подарок, сказав:

— Мальтийцы. Здесь мальтийцы убивают женщин. Тех, которые хотят быть независимыми, не платят, пытаются сбежать. Им подкладывают бомбы под дверь. Однажды даже ошиблись квартирой и убили не ту женщину.

Умереть такой смертью! Быть разнесенной взрывом на куски! Меня преследуют кошмары. Я все время наблюдаю за подходами к дому. Я как параноик. Напрасно я стараюсь себя успокоить, что Дипломат не ведет дел с мальтийцами, что у него другие связи во Франции, что он далеко, что его мучат собственные страхи. Напрасно хлещу виски, чтобы забыться. Я все время думаю об этом, даже когда считаю клиентов. Шесть — это оплата квартиры и прислуги, остальное мое. Странно, но я очень скучаю по маме. Я отправила ей письмо, послала деньги, описала свою работу, свои страхи. Я хочу ее видеть. Мне хочется иметь какие-то связи с реальной жизнью, видеть не только клиентов и эту английскую тюрьму, где я теряю последнее здоровье, стегая английских джентльменов или ублажая спешащих прохожих. Любви так и нет. Я не найду ее здесь, в этом доме. Я не найду ее, работая на износ.

— Мама?

Она постарела. Пенсия, морщинки. Где же прежний гордый вид дамы из Банка Франции? Теперь это пожилая женщина, которая рада попутешествовать и с удовольствием пользуется представившимся случаем.

— Ты плохо выглядишь!

Наконец-то ее интересует мое здоровье, а не моя одежда. Я устраиваю ее в хорошей гостинице с безупречной репутацией, я выхожу вместе с ней, рассказывая про свою тяжелую жизнь. Она спрашивает, где я живу. Может быть, теперь она на моей стороне, она поняла, осознала, чем я занимаюсь и почему стремлюсь из этого выбраться. Или мне так кажется…

Двенадцать часов дня. Мы поднимаемся по шестидесяти девяти ступенькам, ведущим в мою роскошную квартиру. Впервые я поднимаюсь по ним с матерью. Я испытываю странное чувство. Мне странно знакомить ее с Маргаритой, показывать квартиру — вот гостиная, прихожие, кухня…

— А спальня?

Приходится показать. Без комментариев. Маргарита уводит маму в кухню. Они будут там болтать за чаем, а жизнь между тем продолжается, мужчины опии за другим поднимаются по шестидесяти девяти ступенькам, горничная-англичанка просит их подождать, а я открываю и закрываю шкаф со всякими штуками для мазохистов, снимаю и надеваю свою рабочую одежду. Мама обедает с Маргаритой на кухне. О чем они говорят? Я больше не могу. Я заканчиваю работать раньше, чем обычно. Заработала только на то, чтобы покрыть текущие расходы. Тем хуже.

— Я тебя провожу, мама? Я вызову такси.

Сама не знаю почему, но я надела простой серый плащ и покрыла голову косынкой. Стерла яркую помаду и сняла накладные ресницы. Днем она видела меня в моей обычной рабочей одежде, что может измениться, если вечером я переоденусь?

— Ты хорошо пообедала? Маргарита хорошо тебя приняла?

— Да, очень хорошо. Я попросила ее присмотреть за тобой. Она милая женщина.

Моя мать плачет перед дверью с номером 42 своей комнаты в приличной гостинице, за которую я заплатила цену нескольких клиентов.

— Мама!

— Иди спать.

Что тут можно сказать? Она плачет, и этим все сказано. А я сейчас вернусь к себе, держась за стенки руками.

Господи, будь снисходителен к французской шлюхе в ее английской тюрьме! Бедная мама, она поняла наконец. А то она все думала, что я развлекаюсь, «веду легкую жизнь», как говорили в Банке Франции.

— Мама!

— Иди…

Она не произнесла, но я будто услышала: «Иди… дочка».

Француженке в Лондоне всегда двадцать пять лет. Не больше. Клиенты в Лондоне всегда вежливы. Они фетишисты, любящие прорезиненные трусики, но вежливые.

— Шестьдесят девять… Я их всегда считаю.

Шестьдесят девять ступенек. Очередной клиент запыхался, но остался галантным. Он угощает меня шампанским, сам же нюхает какой-то наркотик. Он разбил ампулу, и от запаха можно задохнуться. Им это нравится, это модно. По их мнению, это так сильно возбуждает, что даже импотент способен заниматься любовью.

Я задыхаюсь. Летом семьдесят шестого жара стоит страшная, да еще эта гадость. Я пью то виски, то шампанское — что хочет клиент. Алкоголь становится моим постоянным профессиональным наркотиком, позволяет немного забыться.

А во Франции все уже занервничали. Сьюзи тоже обеспокоена. Они требуют денег, требуют отчета. Опять в ярости звонит Дипломат:

— Приготовь деньги к моему приезду.

— Дела идут плохо.

— Не зарывайся,малышка. Я тебя предупреждаю. Знаешь анекдот? Сидят две проститутки в каталажке. Одна другую спрашивает: «Сколько будет дважды два?» «Четыре», — отвечает та. «Ну все, с тобой пора кончать, ты слишком много знаешь». Поняла?

В этой среде любят черный юмор. И намеки. «Не зарывайся» — означает, что тебя постараются убрать.

За годы рабства я как-то не задумывалась над этим, но теперь четко поняла, что я жертва простой и наглой эксплуатации, У проституток большие расходы, но кроме этого мне ничего не оставляли, я ничего не заработала. Хотя проститутка я неплохая. Сутенеры просто обирают девушек, и мой — не исключение. Проститутка должна быть все время в долгу и зависима. В этом и есть сила сутенеров, этим они нас и держат. Отдыхать нельзя. Надо все время работать, даже если рискуешь здоровьем и оказываешься, как я, у гинеколога, скрючившись от боли в животе и с землистым лицом. Больна физически, больна от страха. С моим слабым здоровьем — прямой путь к катастрофе. К тому же вряд ли мои нервы долго выдержат. Я сделала еще одну ошибку. Чтобы передохнуть несколько дней, взяла девушку. Но она даже не покрывает расходы, и я должна тотчас вернуться и отработать то, что с ней потеряла. Сьюзи тоже наседает на меня. Она должна платить. Я должна платить. Я больше не могу слышать о деньгах и впервые даю волю своим нервам и возмущению Я посылаю Сьюзи и всех сутенеров к черту и заявляю, что, если они не оставят меня в покое, мне придется пустить в ход свои связи в Париже.

Старая Маргарита пытается в своей кухне приготовить нам что-то «на французский манер» и удрученно качает головой.

— Ты в Англии, Мод. А Англия — это Англия. Если будешь так дальше продолжать, живой отсюда не уедешь.

— Мальтийцы, да? Но Дипломат не имеет с ними дела.

Никогда не знаешь, что может произойти. Слухи, которые сначала бродят среди проституток, доходят потом и до сутенеров. Такая квартира, как моя, держится только на том, что я француженка, — в этом ее изюминка, на этом строится реклама. Поэтому они тебя не отпустят, а сама ты не можешь вырваться.

Субботнее утро. Я выхожу за покупками. За моей спиной маячит знакомый силуэт. Напрягаю память: где; то я его уже видела. Кто-то из окружения Сьюзи, но я не уверена. В чем я уверена, так это в том, что за мною следят.

Днем он все еще здесь, внизу, под окнами, наблюдает за квартирой. Маргарита бормочет:

— Основные дела обычно делаются в воскресенье, детка.

В перерыве между двумя клиентами я слежу за тем, что происходит на улице. Утренний человек исчез, но, по всей видимости, он сдал смену двум другим. Невысокие коренастые парни — смуглые лица, жесткие вьющиеся волосы, напомаженные бриллиантином. Мальтийцы! Значит, что-то затевается. Будут со мной разбираться, но как? Прежде всего, они не дадут мне выйти из квартиры, а потом? Подложат бомбу? Высадят дверь и прикончат?

Или схватят и отправят куда-нибудь, откуда я уже никогда не вернусь: есть такие «исправительные» дома, где девушек заставляют работать как на конвейере, пока хватит сил…

Наступает тревожный вечер. Я наблюдаю за улицей и пытаюсь что-нибудь придумать. Моя голова вот-вот лопнет от напряжения. Алкоголь совсем не успокаивает. Они там, внизу, прохаживаются, сменяют друг друга, я даже увидела их машину, в которой они по очереди отдыхают. Я звоню Сьюзи, и от страха, скрутившего мне кишки, говорю голосом столетней старухи:

— Я не хочу, чтобы меня заставляли заниматься проституцией. Я не хочу…

— Но тебя никто не заставляет, что с тобой?

— С сегодняшнего утра они стоят внизу. Я хочу уехать, Сьюзи, вернуться во Францию, изменить жизнь. Я могу стать адвокатом, а не третьесортной шлюхой, работающей на конвейере! Если я здесь останусь, меня убьют!

— Тогда сматывайся быстрее!

— Ты искренне говоришь?

— Мод, я не знаю, от кого это идет. Мне ничего не сказали и на меня тоже наложили штраф. У меня неприятности, как и у тебя, и я ничего не могу сделать. Так что, если еще не поздно, попытайся от них ускользнуть.

Она повесила трубку. Она разговаривает со мной так впервые. Мне становится еще страшнее. Она сказала: «Если еще не поздно…» Но как сбежать? Я не смогу, все пропало, мне пришел конец. Это самая тяжелая ночь в моей жизни. Остается только сдохнуть. Наложить на себя руки, прежде чем они поднимутся, прежде чем взорвется бомба. Завтрашнего дня мне уже не пережить.

Нет, надо сосредоточиться, подумать и как можно спокойнее разобраться в создавшейся ситуации. Сядь, Мод. Вот так, на пол, спиной к стене, голову на колени, как в то время, когда ты готовилась к экзаменам и заставляла свою память и ум работать четко. В то время, когда ты была студентом юридического факультета. Забудь, что сейчас ты усталая проститутка, загнанная в угол где-то в Лондоне. Проанализируй свое положение. Ты думала, что любишь эту профессию и будешь жить, торгуя своим телом? У тебя были друзья-женщины, и ты думала, что сможешь жить как женщина, с телом женщины? Но все вышло иначе: ты в полном дерьме.

В твоем положении нельзя отказываться платить Дипломату и его банде. Все козыри у них на руках. Они могут тебя уничтожить, ничем не рискуя, ведь официально ты не существуешь. В этом главная причина твоих страхов. До тебя только сейчас дошло, что официально ты и не существовала. Они позволили тебе приехать сюда и работать. Они предоставили тебе имя, документы и бордель. И взамен ждут от тебя денег. И что же ты сделала? Ты стала играть в независимую проститутку. Ты думала, что Англия достаточно далеко, поэтому ты можешь сопротивляться. Что они не доберутся до твоего острова.

Но вот мальтийцы стоят внизу у твоих дверей. Это щупальца спрута, протянувшиеся через Ла-Манш. Ты объявила войну? Твой вызов принят. Ну, и где же твое оружие?

Но есть все же что-то, чего они не знают. Что-то не совсем обычное для таких проституток, как ты. Ты знаешь двух полицейских. Один — друг детства, другой обещал защитить в случае опасности. Что тебе это дает? Подумай хорошенько. Если ты к ним обратишься и они вмешаются, Мод станет доносчицей. Никто не поверит, что травести может просто дружить с высокопоставленным полицейским. Если это дойдет до Дипломата, то, где бы ты ни была, ты никогда уже не сможешь чувствовать себя в безопасности. Ты будешь всегда и всего бояться: собственных шагов на улице, собственной тени, открытой двери. Бояться так же, как сегодня. Тогда почему бы не попытаться? Позвони своему суперполицейскому, Мод. Страх не позволяет тебе оценить риск? Но ты везде рискуешь. С одной стороны, мальтийцы и банда Дипломата. С другой — номер телефона. Твой единственный шанс. В конце концов, если ты никого не выдашь и ни с кем ничего не случится, эти мерзавцы потом тебя забудут… может быть.

А если нет? Тебе останется только вон тот пузырек с какой-то снотворной гадостью: проглотишь и никогда больше не проснешься. Но ты так не сделаешь. Это очень страшно. Так же страшно, как взлететь на воздух в этой квартире или быть забитой до смерти в машине. А ты уже позаботилась о своем трупе? Ты можешь представить, как ты будешь лежать на каком-нибудь пустыре или вот на этой кровати? Или на каталке в морге…

Спасай свою шкуру и звони полицейскому, он вытащит тебя отсюда. Нереально. Как он сможет это сделать, не посеяв панику среди мальтийцев? Да Дипломату все станет известно уже через несколько минут. И потом, что ты себе вообразила, Мод? Что этот полицейский, как Джеймс Бонд, тут же сядет в самолет и полетит тебе на выручку? Да ему наплевать на тебя! Ты ему неинтересна, ты ничего не можешь ему дать. Ты друг детства его приятеля. Ну, и что из того? Да он тебе даже не поверит! Полицейские никогда не верят проституткам, когда те утверждают, что их убьют. Они по-разному смотрят на вещи. Мужчины убивают друг друга, это да. Но проститутка! Она не стоит того, чтобы из-за нее рисковали. Так они думают.

Но я-то знаю, что проституток тоже убивают, другим в назидание. И Дипломат на все способен. Дела в Англии слишком важны для него, чтобы позволить мне их провалить. Это так просто. Своим стремлением к независимости я нарушила дисциплину. Меня знают, и я недооценила последствий моего поступка, слишком много поставлено на карту. Но обо всем этом я не могу рассказать полицейскому. Я не могу выложить все, что происходит на самом деле. Это значило бы, что я дам ему информацию, которой он может воспользоваться, а я… я долго не проживу. Даже если предположить, что мне удастся каким-то чудом выбраться из Англии без всякой помощи, дни мои сочтены.



Дальше мой ум отказывается рассуждать. Логика снова привела меня к страху, а страх снова мутит мой разум. Я должна с кем-нибудь поговорить, набрать этот чертов номер… Комиссар Филипп Ж. слушает, как я плачусь в трубку. Он удивлен. Прежде чем его позвали, мне пришлось уговаривать разных недоверчивых полицейских, пока один из них не согласился наконец связать меня с ним. По голосу чувствуется, что он очень занят и что я мешаю. Он не сразу узнает меня, потом просит перезвонить по другому номеру через пять минут. Пять минут… Для него так удобнее, а у меня опять истерика. Брать трубку и снова набирать этот номер — выше моих сил. Я больше не могу, но и отступать нельзя. Внизу стоит все та же машина, в ней опять сменились парни с кудрявыми волосами. Я вся взмокла от страха. В горле комок. Не могу глотать, от алкоголя меня тошнит. Пять минут. Я отсчитываю каждую секунду, не свожу глаз с часов на руке. Мне трудно дышать. Прибавляю еще тридцать секунд для смелости.

— Алло?

Он говорит очень спокойно. Плохо понимает, о чем я толкую и что хочу. Начинает на меня кричать, когда я твержу о самоубийстве. Потом снова успокаивается и разговаривает со мной, как с ребенком. Он, наверное, считает, что я немножко не в себе. Он уже не помнит, что я ему о себе рассказывала. У него в голове только официальная версия, предоставленная Жан-Ивом: я был «нормальным парнем из хорошей семьи», который потом свихнулся на сексуальной почве и стал отщепенцем. Хорошо… Что происходит? Что это за история с мальтийцами? Я говорю, что за свою жизнь не дам и гроша. Что я хотела бросить проституцию, уйти из этой квартиры, и тогда они их прислали.

— Кто такие «они»?

— Я не знаю. Но в последний раз, когда они устроили это одной девушке, они подложили ей бомбу.

— Послушай…

Он говорит мне «ты» — уже хорошо. Он считает, что это просто блеф. Меня просто хотят попугать. Но я должна как следует запереть дверь.

— Я заперла.

— Тогда поверни ключ так, чтобы заблокировать замочную скважину. А завтра утром уезжай. Сделай вид, что садишься на самолет, а сама удирай на поезде или на пароходе.

— А если они взломают ночью дверь?

— Успокойся. Никто не вламывается к проститутке только из-за того, что она чего-то там недоплачивает.

— Иначе они не прислали бы мальтийцев.

— Больше я сейчас ничего тебе не могу сказать. Других вопросов он не задает. Такой странный статус-кво и странное молчание. Наконец он решается:

— Послушай, я не знаю, насколько глубоко ты в этом увязла, но сейчас они слишком заняты, чтобы серьезно за тебя приниматься.

— Что происходит?

— Послушай меня внимательно и ответь на единственный вопрос. Ты связана с Дипломатом?

— Да.

Все, я пропала. Я попала в ловушку и стала доносчицей. Но от того, что он говорит дальше, у меня захватывает дух.

— На этот раз там много чего произошло. Узнаешь из газет, вернувшись во Францию! Сейчас там паника, все разлетаются, как воробьи. И поверь мне, им сейчас не до тебя. Ты можешь возвращаться во Францию. Очень подходящий момент, чтобы снова здесь появиться.

Я поняла. Они объявили им войну, и это как-то касается Дипломата. Я могу не бояться, что он приедет в Англию. Теперь я понимаю, почему он не пошел дальше угроз по телефону.

Но машина запущена против меня в Англии, и она так просто не остановится. Война или нет, мальтийцы получили задание, и они его выполнят.

— Я тебе повторяю, — говорит терпеливо Филипп, — что это чистый блеф. Классический прием.

— А если они взломают дверь сегодня ночью?

— Обратись в полицию. Сочини какую-нибудь историю, пусть они тебя заберут, а потом постарайся со мной связаться.

— Они стоят внизу и не выпустят меня. Я не смогу выйти завтра утром.

— Я же говорю тебе, что никакой опасности нет. Они не сумасшедшие, чтобы рисковать в такой ситуации.

— Во Франции, может быть, и нет, но здесь… Они караулят меня с самого утра. Они могут ничего не знать — им поручили со мной разобраться, и все.

— Они не убьют тебя!

— Это вы так говорите. Возможно, они и не убьют меня. Но будут бить, истязать, а я этого не вынесу. Я не выдержу… Я больше не могу… Если я завтра не уеду и они меня схватят, то я пропала. Вы это понимаете?! Занят Дипломат другими делами или нет, здесь со мной будут разбираться. Одна девушка сказала мне про них: «Они сейчас просто озверели». Вы понимаете, что это значит? Лучше покончить с собой, чем попасть к ним в лапы.

— Хорошо, я сам этим займусь.

— Но как? Что вы можете сделать? Если вы известите английскую полицию, мне тоже конец.

— Успокойся. В понедельник утром под окном не будет больше машины, не будет мальтийцев, ты сможешь выйти. Понятно?

Что ж, мне все равно, я не хочу знать, как он собирается действовать. И не хочу знать, почему он так поступает. Мне проще думать, что все это потому, что мы дружили в детстве с Жан-Ивом. Этой дружбы достаточно, чтобы мне сделали такой подарок, не требуя ничего взамен. Он повторяет:

— Делай только то, что я тебе сказал. Сообщи своим друзьям, что улетаешь, а сама садись на поезд или пароход. В Париже сейчас не появляйся, спрячься где-нибудь. У матери, например. Это возможно?

— Да.

— Можешь не говорить, где ты будешь. Позвони только, чтобы сказать, что выбралась оттуда. Но про Париж забудь надолго. Договорились?

— Завтра воскресенье. Я боюсь… Всем девушкам известно, что разборки происходят именно по воскресеньям.

— Не выходи. Не показывайся у окна. Врываться они не станут. А в понедельник утром уезжай, их там больше не будет. Я об этом позабочусь.

— Но…

— Да поверь же мне, черт возьми! Все пройдет нормально. У тебя не будет неприятностей.

Поверить полицейскому… Я словно попала в другой мир… в прежний. Он повесил трубку. Что произошло во Франции? Неужели мне повезет и я смогу убежать? Мне никогда не везло. Вся банда Дипломата должна исчезнуть, чтобы мне повезло. А для того чтобы исчезли мальтийцы, дружба Жан-Ива и ее сила должны дойти до Англии. Просто так, просто для меня, для того чтобы один друг детства стал снова нормальным человеком, выбрался с панели.

— Мама!

— Ты знаешь, который час? Пять утра!

— Мама, это очень важно: я могу вернуться домой?

— Когда?

— Я не знаю. Может быть, вечером в понедельник. — Что случилось? Ты больна?

— Я хочу все бросить. Это очень опасно. Я хочу вернуться домой.

Я слышу в трубке ее дыхание. Вряд ли она понимает. Она думала, что мне нравится «такая жизнь», как она говорила. Я тоже так думала.

— Я боюсь за свою жизнь. Я зашла слишком далеко, я не знала, что это так опасно…

— Приезжай.

Я кладу трубку. Я не хочу ей рассказывать никакие подробности. Она не знает, что такое разборки. Но чутьем поняла, что мне действительно грозит опасность. Я ее дитя. И она сказала мне: «Приезжай». У меня есть мать.

Какое длинное это «мальтийское» воскресенье! Я его никогда не забуду. Как узница сижу я наверху, над шестьюдесятью девятью ступеньками. Никаких клиентов в этот день. Я считаю минуты, прислушиваюсь к любому шороху, собираю вещи, стараюсь не подходить к окну. Сердце прыгает при малейшем шорохе на лестнице. Нервы мои на пределе. Маргарита выходная по воскресеньям, английская горничная — тоже. Ничего или почти ничего не происходит в Англии по воскресеньям.

Я одна на четвертом этаже, в этой красной спальне, где зеркала десятикратно возвращают мне мое отражение. Лицо как у покойника, круги под глазами, нервно дергается рот — я жалкое, съежившееся, согнутое в три погибели от страха существо. Я думаю о смерти. Может быть, мне хватит мужества самой прийти к ней каким-нибудь не очень страшным способом. Но умереть в муках, от чужой руки…

В который раз я задаю себе тот же вопрос: как ты дошла до такой жизни? Ты же неглупа, училась, могла бы стать адвокатом. Не у каждой проститутки такое прошлое. Ты хотела любви? Все, что ты получила, — убогая история, хрупкие воспоминания, несколько писем, фотография и неистраченная стодолларовая бумажка. Несколько вечеров, когда ты воображала себя кинозвездой, потому что твой любовник открывал тебе дверцы «мерседеса» или «альфа-ромео», и, проходя по залу роскошного ресторана, ты чувствовала себя красивой и желанной под взглядами мужчин.

Мишура, фальшивый блеск, дешевка, любовь на один вечер… Истина совсем в другом. В том, что твоя сексуальность очень уязвима. Чтобы принять десять клиентов в день, твое сокровище надо постоянно смазывать, увлажнять, лелеять. Ты заливаешь себе глаза алкоголем, приступы анемии мучат тебя по ночам, а сейчас ты испытываешь животный страх, сидя ночью в Лондоне перед собранным чемоданом. Истина в этой ночи, которая окончится смертью или бегством.

Как мне хочется хоть с кем-то поговорить! Но я боюсь дотрагиваться до телефона. Я не решаюсь разбудить кого-нибудь во Франции. И полицейский, и моя мать сказали уже то, что могли мне сказать. Наверное, они думают, что я сошла с ума? Им же не видно оттуда тех, кто бродит внизу. Моя мать даже не представляет, что может означать слово «мальтиец». А комиссар не верит, что они убивают таких, как я. Он считает, что меня шантажируют, запугивают и что надо бежать. Если бы это было так! Я молюсь, чтобы скорее наступил рассвет и я увидела бы внизу пустой тротуар. Чтобы в последний раз я могла спуститься по шестидесяти девяти ступенькам. И чтобы меня не схватили за горло, не затолкали в машину… И Мод не исчезла бы навсегда.

Я просыпаюсь внезапно от прихода Маргариты. Несмотря на страх, я все же заснула — одетая, с чемоданом у ног, как на вокзале в зале ожидания.

— Вы можете выходить, никого нет.

— Вы уверены?

— Да. Поторопитесь.

Она протягивает морщинистую руку за деньгами. Это плата за последнюю неделю. Она улыбается мне, благодарит, и я понимаю, что другие на моем месте могли бы слинять, не заплатив.

Теперь мой черед считать ступени. Их двадцать три на каждом этаже. Дом погружен в молчание, безлюден. Нигде ни души, только мое прерывистое дыхание и стук моих каблуков.

Вот я уже у выхода. Улица почти пуста. Проходит какая-то женщина с кошелкой, проезжает велосипедист.

В такси до станции Виктория напряжение не отпускает меня. В купе поезда я немножко расслабляюсь и вспоминаю, что двое суток я только пила, но ничего не ела.

Таможенник в Дувре похож на коккера. — Доброго пути, миссис Беркли!..

Солнце заливает море и скалы, и голова у меня немножко кружится. На пароходе я просмотрела последние французские газеты. Об этом уже не пишут на первых страницах, но я нашла то, о чем говорил комиссар.

Некий месье Пьеро убит в паркинге. Стреляли двое в масках. Одна из пуль попала ему в ухо. Он не успел достать свой пистолет. Он возвращался после отдыха со своей «женой». Она в коме. В багажнике их машины полицейские обнаружили взрывчатку — штук тридцать бомб и пятнадцать взрывателей.

Пьеро был главарем, который мог не опасаться наемных убийц. Но на него заключили сделку. И война еще не окончена. Война со взрывчаткой, что для них необычно…

Две группировки сталкиваются, и в результате появляется новый главарь. Делят Париж на зоны влияния, и моему Дипломату не до дипломатии. Вместе с другими он должен сейчас искать убежище, связи, союзников. Вот почему я какое-то время могу остаться незамеченной. Это удача. Наконец-то она хоть раз выпала и мне. Драгоценное время, когда они все слишком заняты собой и полицией, чтобы заниматься еще и жалкой сбежавшей проституткой.

Меня спасло только чудо. Вот почему комиссар мне помог. Вот почему он ни о чем меня не спросил. Потому что все это пронеслось у меня над головой.

Странно. Когда я дрожала от страха, мне казалось, что я много значу, что я веду авантюрную, полную опасностей жизнь. В действительности же я ничто.

Мне казалось, что я, взбунтовавшаяся проститутка, чудом избежала геройской смерти, а на самом деле все не так. Во всяком случае, Дипломату было не до меня. Наоборот. Как можно меньше шума. И я никогда не узнаю, сами ли мальтийцы оставили меня в покое по какой-то причине или вынуждены были это сделать из-за вмешательства других сил.

В Кале семь часов вечера.

На Аустерлицком вокзале — половина одиннадцатого. Еле успела на ночной поезд.

Зябким утром в шесть часов утра я на вокзале Брив в Руане. В голове у меня полная сумятица, я не спала, от тяжести чемодана болит плечо.

— Мама!

Как потерянный ребенок, я стучу в дверь и зову маму. Плачу и твержу только одно:

— Они чуть не убили меня, мама…

Она это видит. Понимает по моему лицу, безумно усталому и испуганному взгляду. Я принимаю таблетки и засыпаю — как проваливаюсь в бездну. Здесь от простыней веет спокойствием, чистотой, все как прежде, в детстве. Настоящие простыни, можно спать, без кошмаров. Хотя бы какое-то время.

Днем я позвонила комиссару.

— Ты очень необдуманно вела себя с ними. Ты им угрожала. Поэтому они и решили тебя проучить.

— Неужели я спаслась?

— Конечно. А сейчас затихни. Не показывайся в Париже, никому не пиши, ни с кем не встречайся. Исчезни месяца на два по крайней мере. Поняла?

Несколько недель слез, головокружения, кошмаров, успокоительных таблеток. Мод очень трудно прийти в себя. Я боюсь, что у меня не все в порядке с головой, во всяком случае, я стала другой. Раньше я жила какой-то параллельной жизнью, скользя по поверхности, бездумно, как робот. Здесь, рядом с матерью, в родных стенах, в своей кровати, я не могу себя найти.

Мама же совершенно успокоилась. Через несколько дней после моего возвращения она пытается прояснить. Как бывшая банковская служащая.

— Это все твои деньги? Я-то думала, что с такой профессией…

— В этой профессии, мама, всегда находятся люди, которые могут все у тебя отобрать.

— Была бы я на твоем месте, я знала бы, что делать.

В любой профессии моя мама действовала бы как Банк Франции… У меня же мало что осталось после пяти месяцев работы и экономии. Я растеряла свои перышки в Нейи, где я больше не могу показаться, меня ощипали в Лондоне, где пришлось многое бросить.

— Что ты теперь будешь делать?

— Я начну процесс против государства. Это нелегко, но это единственный способ начать другую жизнь. Я должна добиться, чтобы меня официально признали женщиной.

— Это все равно что сражаться с ветряными мельницами. Зачем упорствовать? Ты же знаешь, что никому еще не разрешили поменять официально свой пол.

— Вот именно! Надо отменить закон.

— На это уйдут годы! И на что ты собираешься жить?

— Я обращусь в организацию, которая занимается социальной реадаптацией проституток.

Молчание. Она отворачивается. Я догадываюсь, о чем она думает. Она думает, что тот или та, которую она произвела на свет одним грустным днем 1945 года, не обычная проститутка. И она права. Она думает также, что о реадаптации много говорят, но толку от нее мало. Тоже верно.

Но я должна надеяться. Иначе у меня не останется ничего — ни цели, ни смысла, ни желания дальше жить.

И в этот сентябрьский день 1976 года я должна поклясться себе самой: клянусь окончательно бросить проституцию. Клянусь возобновить учебу, сдать последний экзамен и получить диплом адвоката. Клянусь начать борьбу против государства за признание меня женщиной. Уже тридцать один год я имею на это право!

Клянусь, что не отступлю.

Моя мать одобряет меня:

— Теперь ты должна встряхнуться. Хватит дрожать и хандрить. Хочешь начать процесс, действуй! Не рассчитывай на Святой дух!

Но со Святым духом мне все же придется познакомиться. Кого только не встретишь на пути реадаптации…


ГЛАВА XIII

Чувствуется, что эту даму тронули мои проблемы. Ей семьдесят лет, она вдова высокопоставленного офицера, она сохранила гордую осанку и очень любезна.

Я в самом сердце отдела, который выступает против «торговли живым товаром». Вот, например, месье. Ему семьдесят пять лет, и он президент не знаю чего; посвятил свою жизнь борьбе с сутенерством с тех пор, как во время войны сидел в марокканской тюрьме вместе с одним сутенером.

— Детка моя, вы вновь почувствуете вкус свободы. Знайте, что вы не одиноки.

И меня начинают наставлять на праведный путь, мне предлагают взять какое-нибудь нейтральное имя, например, Доминик или Мари. Для руанского суда Мари было бы даже лучше. Это первый этап перед главным процессом, который должен установить, к какому полу я принадлежу.

Он ничего, этот старичок. Он обратился к самому прокурору, да еще предложил мне помощь целой армии священников. Руан — это цитадель, где обязательно нужен священник, если хочешь, чтобы тебя услышали.

Я не желаю, чтобы меня звали Мари. Я Мод и буду выступать под этим именем.

— Не надо нервничать.

— Я не нервничаю, но я не пойду ни на какие уступки.

— Вы же знаете, что имя Мари — святое имя и его можно давать и мальчику, и девочке. Это так облегчило бы вашу задачу, дитя мое…

— Мод.

— Вам понадобится также эксперт, признанный судом.

— Я не доверяю экспертам. Мне нужны врачи, разбирающиеся в этом вопросе.

— Но эксперта приводят к присяге!

— Принять присягу — одно, а разбираться в таком редком деле, как мое, — другое. Ваш эксперт никогда, наверное, не видел транссексуала!

— Успокойтесь. Поймите, что в таких делах суд сталкивается иногда и с психопатами, которые отнимают у него время. Вам нужен адвокат, но в нашей организации его нет. Я вам советую выбрать все же какого-нибудь адвоката из Руана, так будет лучше для суда. К тому же вы имеете право на финансовую помощь.

Финансовая помощь, начинающий адвокат, почему не стажер? Ведь речь идет не о мелкой распре между соседями, мое дело очень важное. Я защищаю свою жизнь, свою шкуру. И буду это делать там, где родилась, — в Руане.

Если я не подниму шум, не найду никого, кто бы выступил со мной публично, можно уже сейчас считать дело проигранным.

— Я выбрала Жизель Алими.

— Вы хотите размахивать своим процессом, как революционным флагом? Это самый надежный способ все провалить.

— Я не имею права проигрывать. Сзади меня подгоняет преступный мир. Если я проиграю, мне не останется ничего, кроме проституции. Вы можете мне предложить что-нибудь другое?

— Не надо нервничать. Но я считаю, что политизация процесса…

Я благодарю. Ухожу. Политизация, неполитизация… Мне наплевать. Мое терпение лопнуло. Я приехала в Париж в ноябре. Хожу, пугаясь собственной тени, считаю оставшиеся гроши. Мама обещала мне помочь. Больной отец будет просить судью по делам опекунства, ведающего его пенсией, направлять мне какую-то ее часть. Бедный отец! Болезнь держит его в плену уже столько лет! Он так напичкан лекарствами, что не знает, что значит просто выпить стакан воды, а не запить очередные розовенькие или голубенькие таблетки. Он уже очень давно не видел своих детей: ни того, которого держат, как и его, в специальном заведении, ни того, кто, убегая от наркотиков, скитается где-то по Европе. И теперь я — неудавшийся сын, бывшая проститутка, транссексуал, борющийся за свои права!

Я иду доставать всевозможные медицинские справки. Обкладываюсь юридической литературой по этому вопросу. По моему вопросу. Я рассказываю о себе то одному, то другому.

Профессор Б. из больницы Фернан-Видаль готов мне помочь, но он знает, во что это может вылиться. После скандала со знаменитой транссексуалкой по прозвищу Божия Коровка Совет Корпорации врачей обратился в Министерство юстиции со следующим предложением: суд может принять решение об изменении гражданского пола в единственном и четко определяемом случае — если трехсторонняя экспертиза докажет, что в самом начале была допущена ошибка.

Значит, сразу же исключаются такие люди, как я. Слабо выраженный, мой пол был все же мужским. Я его переделала, и за это меня могут привлечь к ответственности…

Профессор Б. входит в группу врачей, решивших бороться за отмену решения, принятого Академией медицинских наук, а не юристами. Но, по его мнению, на это понадобятся годы, поскольку большинство врачей с ним не согласны.

— Получается, выхода нет? Как же мне жить, если это будет длиться годами?

— Может быть, вы и станете той, кто изменит положение вещей. Я буду помогать и вам, и вашему адвокату.

Надежда, предательская надежда, не оставляй меня, пожалуйста. Рассказывай о своей жизни, Мод. Тебе удалось убедить и привлечь на свою сторону хорошего адвоката, энергичного, с боевым характером, но ты можешь сделать больше. Собери все документы, все, что есть по этому поводу в юриспруденции, пройди все возможные обследования и тесты.

Первое очень важное обследование: надо провести два дня в больнице, чтобы определить мой кариотип.

Что такое кариотип? И я, и вы, и все мы — не что иное, как ходячие кариотипы с определенной формулой. У всех нас, мужчин и женщин, двадцать три пары хромосом. И только в двадцать третьей есть разница — XY — у мужчин, XX — у женщин. Вроде бы все просто. Но как только начинаешь разбираться с особыми случаями…

Кто я? Псевдогермафродит? Настоящий интерсексуал или только психологический? Каков мой основной пол? С точки зрения хромосомного набора? Половых желез? Секреции? Какие у меня гаметы? Гоносомы? Гормоны? Соматический тип? Психический? Даже социальный…

Я — единое целое, и все это определяет мой пол. Но генетики, эндокринологи, психологи, гистологи, да еще и юристы не могут прийти к согласию. Только я одна всегда понимала, кто я.

Кариотип XY. Мужской. Ничего, говорит профессор. Одного кариотипа недостаточно. За вас все ваше развитие: атрофия полового члена, женский тип поведения с самого детства, грудь, отсутствие растительности на лице, наличие влагалища в зародышевом виде, маленький мочевой пузырь, как у женщин… Так что смелее!

Смелость потребуется, и надолго. Дело запущено в ход в июне семьдесят седьмого. Обо мне все известно: железы, нервная система, семья, проституция, аресты, страхи…

Наберись терпения. Жду медицинских заключений. Они очень важны. А пока читаю юридическую литературу. Чтение скорее деморализующее. Всем моим предшественникам было отказано в изменении записи в актах гражданского состояния. Самым удачливым позволили взять имя, подходящее и для женщины, и для мужчины. Они так и остались в двойственном состоянии. Им же присуждали платить судебные издержки. Правосудие боится затрагивать эту проблему, закрывает рот, не приняв ни ту, ни другую сторону. Пусть сами разбираются, а судьи умывают руки.

Чтение старинных текстов приводит меня в уныние:

«У кого раздавлены ятра или отрезан детородный член, тот не может войти в общество Господне». Второзаконие 23.1.

«Если кто ляжет с мужчиною как с женщиною, то оба они сделали мерзость; да будут преданы смерти, кровь их на них». Левит 20.13.

«Мужчина, носящий женское платье, вызывает отвращение…» Опять Моисей. И никакого выхода, ни малейшей надежды.

Это еще одна «дама в зеленой шляпке», хотя самой шляпки и нет. Я уже встречала десяток таких, во всех этих ассоциациях и обществах, группах по защите и пр., по которым меня достаточно потаскали. Существует даже «общество помощи гормональным больным»… Я прошла через все это, вышла из этого. Комментарии излишни.

Итак, еще одна дама без зеленой шляпки, с аристократической фамилией, посвящающая свою жизнь делу социальной реадаптации проституток. Помещения унылые, у ассоциации нет даже трехсот франков на аборт для молоденькой проститутки, забеременевшей от какого-то клиента. Ей не на что купить еды, а ей толкуют о радостях материнства.

Дама беседует со мной.

— Мод, когда на улице Сен-Дени я вижу полуголых девушек, мне хочется взять рупор и крикнуть: «Возвращайтесь домой, не занимайтесь этой грязью…»

Раньше мне приходилось слышать, как обрабатывают в мире сводников и проституток, а теперь узнаю, как промывают мозги в мире добропорядочных дам.

— Надо изменить свой образ мыслей… Образ мыслей? Где-то я это уже слышала.

— Надо покончить с проституцией. Деньги — не единственная цель в жизни, а эти деньги грязные.

— Грязные или нет, они существуют и ходят между сутенерами, жиголо, полицейскими. Нужно покупать платья, косметику, ходить в бары, рестораны, надо платить штрафы. У девушек ничего не остается.

— Мы должны бороться за общество без проституции.

Она мечтает, бедняжка. Такая наивная… как трогательно.

— «Образ мыслей», как вы выражаетесь, нельзя изменить за минуту. Мой образ мысли такой же, как у этих девушек. Мы прошли один и тот же путь: сначала разочарование в любви, потом просто затягивает… Это своего рода мазохизм. Живешь в постоянном страхе, но зато невероятно активно. Никакая «нормальная» жизнь в этом смысле с ней не сравнится. Проституция — как наркотик. Я через это прошла. Нужно противоядие. В этом и есть главная трудность, с которой вы будете сталкиваться.

— Нет, Мод. Проституция — это воровство!

Мне надо успокоиться. Она больше меня не умиляет, эта дама без зеленой шляпки и с аристократической фамилией. Проститутка не крадет денег, она их зарабатывает своим телом. Мужчины платят за то, что хотят иметь. Все просто.

Я напрасно стараюсь ей что-то объяснить. Моя личная история ее тронула. Но в остальном, как у настоящей бывшей скаутской вожатой, прилежно посещающей церковь по воскресеньям, принципы ее незыблемы, наивны и смешны.

«Вам надо прийти к Богу». Мод пойдет на службу в церковь в воскресенье. Реадаптация требует.

«Мод! Вы будете заниматься физкультурой в женском клубе». И Мод вдыхает и выдыхает два раза в неделю, а дамы подозрительно на нее косятся. Реадаптация требует.

«Мод! Этот цвет волос… Мы же не на площади Пигаль». И Мод заменяет яркий рыжий цвет на грустный каштановый. Реадаптация требует.

«Мод! Эти блузки… Вы привлекаете внимание. Мод! Что у вас за лифчики!» Шелковые блузки, шикарные лифчики с этикетками лучших французских магазинов — прощайте… Спрячьте свои кружева, вы оскорбляете нравы в раздевалках гимнастических залов.

Или она шепчет с ужасом в голосе:

— Мод, как вы не понимаете, это уже слишком… Нет, я действительно не понимаю. Совершенно искренне.

— Вы должны носить хлопчатобумажные трусики, как все.

Почему для реадаптации нужны хлопчатобумажные трусы? Великая тайна.

Впрочем, мы едем в Лурд. Социальной реадаптации без Лурда быть не может. Мое тело обретет здоровье благодаря хлопчатобумажным трусам, а моя душа — благодаря исповеди.

В Лурде мы проводим субботу и воскресенье.

Идет дождь. Там, наверное, всегда идет дождь.

Меня приглашают «примириться». Так они теперь называют исповедь.

— Сколько раз, дочь моя?

— Тысячи… семь или восемь тысяч, я уже не знаю… Это были богатые, бедные, черные, желтые и даже священники…

— О!

Я говорю все, что придет в голову, потому что не могу больше видеть, как они стараются затолкать добро и зло в сообщающиеся сосуды. Я ошеломила бедняжку священника. Он обалдело бормочет:

— Господь вас любит… очень любит… Последние станут первыми…

Мне даже не пришлось, как прочим смертным, читать «Отче наш». Моя дама, на сей раз в зеленой шляпке, просто счастлива. Она примирила меня с Господом…

Но не с людьми.

Мое медицинское досье становится все толще и толще. По мнению трех различных врачей, я — интерсексуал. Это очевидно, и феминизация была единственным выходом.

Мне хочется их расцеловать. Я так долго боролась и буду еще бороться! Я чувствую, что удача придет ко мне. Во время своих поисков я наткнулась на книжку из серии «Что я знаю». Книжечка называлась «Интерсексуальность», и написал ее один известный профессор. Я прочла ее залпом. Открытие! Просто чудо! Наконец во Франции кто-то занялся этим вопросом. А я и не знала, могла бы пройти мимо. Но автор — известный человек, важная особа, захочет ли он встретиться со мной? Согласится ли высказать свое мнение? Оно могло бы перевесить чашу весов в мою пользу. Он единственный способен это сделать. С его диагнозом, конечно, будут считаться. И вот я узнаю о нем, когда до суда осталось всего несколько месяцев.

У меня такое чувство, что я нашла своего оракула. Можно ли звонить оракулу?

Оказывается, можно.

— Не путайте транссексуальность, в которой нет никакой двойственности пола, и интерсексуальность, когда при нарушении функции определяющих пол генов, только врач имеет право решать, какой пол выбрать.

— Да, месье профессор…

— У вас, мне кажется, депрессия?

— Да, вы понимаете… этот суд…

— Я знаю. Судьи, действительно, ничего в этом не понимают, но решают они. Однако они обязаны принять во внимание медицинские свидетельства, и не исключено назначение эксперта.

— Да.

— Вы хотите меня видеть?

— Конечно, большое спасибо.

Никогда еще телефонная кабина не слышала такого облегченного вздоха. Весь кислород в мире наполнил мои легкие. Сердце прыгает в груди, ноги дрожат. Я спасена, спасена… Он — единственный, к кому могут прислушаться в этом семьдесят седьмом году, согласился рассмотреть мой случай, выслушать меня и, может быть, дать свое заключение… Я буду ноги ему целовать… Он известен, признан, влиятелен, его послушают…

Успокойся, Мод. Ты еще не выиграла. Руан очень жестокий город. Ты в нем родилась, в нем будет слушаться твое дело. Захотят ли руанцы уступить?

Он назначил мне встречу через неделю. Я уже почти без денег. Поездки в провинцию съели все отцовское пособие. Я живу на средства матери. Иногда ей это нравится, но не всегда.

В своем бойцовском порыве я даже написала мадам Вейль, министру здравоохранения. Двенадцать страниц, которые мне очень трудно дались. Я уже устала писать, рассказывать, повторять… Ожидание изнуряет меня.

Дама в зеленой шляпке поддержала мое прошение. Мне назначен прием. Давно пора: Агентство по трудоустройству мною не занимается, прав на социальную помощь у меня нет… Суд приближается… Если я проиграю… В министерстве мое письмо попало на стол к женщине, специально занимавшейся вопросами проституции. Ею можно только восхищаться: не моралистка, не ретроградка. Она обещает мне содействие, и я чувствую, что это не просто слова.

По остальным вопросам я должна встретиться еще с одним врачом из управления при Министерстве здравоохранения.

Еще один. Но на сей раз не такой, как другие. Это женщина, и можно было бы надеяться… Но чего ожидать от старой девы, прослужившей тридцать лет в министерстве. Она гордится этим и разглядывает меня словно какой-то неприличный предмет.

— Что меня удивляет в этой истории, так это анормальные рождения в вашей семье…

И начинает мне рассказывать о проблемах транссексуализма в Англии в пятидесятые годы и о французских теориях шестидесятых.

Я начинаю терять терпение.

— Доктор, вы видели когда-нибудь транссексуала?

— Нет.

Все понятно: в управлении Министерства здравоохранения никогда не видели транссексуалов. Тогда что я здесь делаю?

— Послушайте, доктор. Этот суд — мой последний шанс. Если я проиграю дело, то покончу с собой.

— Это шантаж! Никогда не сводят счеты с жизнью, раз так говорят!

— Бывает, что и сводят, если вас судят. Не разобравшись, вас судят и выносят приговор. Посмотрите на меня хорошенько, доктор. Меня зовут Мод. Я интерсексуал, я женщина. Мод — женщина. Теперь вы ее знаете. Помните о ней. Она умрет, если ей откажут в праве жить.

Я сказала, что покончу с собой. И я действительно… Я борюсь уже почти тридцать два года. С того дня, когда мне казалось совершенно естественным пойти в женскую школу. С тех пор я и борюсь со всеми вами. Надоело. Это мое последнее сражение.

Что вы еще хотите от меня, добропорядочные люди? Что же вам надо еще, кроме воскресной мессы и хлопчатобумажных трусов? Скажите же!

Я у вас прошу только имя. У вас было право на ошибку, но теперь все. Я больше в эти игры не играю. Называйте меня, пожалуйста, Мод! Запишите: «В такой-то день и в таком-то месте родился ребенок женского пола — Мод Марен». Я требую только то, что принадлежит мне по праву.

Медная дощечка, дом в XVI, престижном, округе. Профессор Д. меня ждет.

Месяцами я хожу из кабинета в кабинет: от адвоката в бюро социальной помощи, от врача в общество поддержки реадаптации проституток. Месяцами на меня устремлены взгляды: сочувствующие или недоверчивые, понимающие или равнодушные.

И вот в первый раз на меня смотрят по-настоящему профессионально. Этот старый месье знает, на кого он смотрит. Знает, кто эта немного неуклюжая дылда с грустными глазами, в смущении сидящая перед ним. Он все о ней знает, я это чувствую.

— Какого размера был ваш член?

Я показываю мизинец. Он слегка удивлен.

— Я осмотрю вас.

Мне немного страшно. В Англии один гинеколог сказал мне как-то, что результаты операции неплохие, но что он сделал бы лучше. Например, влагалище можно было сделать, не прибегая к пересадке кожи, а использовав отрезок кишки, тогда оно получилось бы более эластичным. Он даже предложил мне снова прооперироваться. Но у меня не было ни денег, ни желания вновь оказаться на операционном столе.

Но профессору Д. все очень нравится, он просто в восхищении.

— Это превосходно. Вы испытываете наслаждение?

— У меня вот здесь есть очень чувствительное место. Это у меня как клитор.

— Прекрасно, прекрасно. Полный успех. А груди?

— Они тоже чувствительны.

— Вы хорошо развиты как женщина. И вы знаете, когда женщина испытывает наслаждение, это явление чисто психологическое. Давайте посмотрим ваше досье.

Он берет увесистую папку: заключения гинеколога, эндокринолога, психиатра… Внимательно читает то, что написал его коллега профессор К., потом изучает результаты обследования в больнице. Опять я рассказываю о себе, опять говорю в конце:

— Я всегда была женщиной. Если руанский суд не признает этого, я пропала.

— Руан? Вы родились в Руане? Суд там не самый мягкий…

— Я знаю. Но для того чтобы исправить запись в метрике, нельзя провести процесс в другом месте. Только там, где родился.

— Вы мне симпатичны. Я вам помогу. Тем более что, по моему мнению, вы представляете собой случай псевдогермафродизма. Ясно, что между двенадцатью и двадцатью годами не произошло развитияпо мужскому типу. Это вопрос не транссексуальности, мы должны говорить об интерсексуальности.

Я слушаю его как Господа Бога. Я смотрю, как он пишет мою Библию.

Слабое развитие гениталий….. развитие молочных желез типично женское….. отсутствие вторичных половых признаков мужского типа…

… перенесенное хирургическое вмешательство можно считать совершенно законным…

Я вспоминаю тот отрывок из его книги, который поддерживает мою надежду:

«Когда неразвитость полового члена очевидна, как и его неспособность к совокуплению… можно без колебаний превратить этого человека в женщину. Ни один аргумент ни морального, ни юридического порядка не является обоснованным и не противоречит этой терапевтической акции, из которой закономерно следует обязательное исправление в актах гражданского состояния, в данном случае перемена мужского пола на женский».

Он ставит дату под шестью страницами, исписанными очень элегантным почерком: 17 октября 1977 года. Потом добавляет: «Передано в собственные руки с правом использовать в своих интересах». Подписывает. Я бы с удовольствием его расцеловала…

— Я уже стар, но суд не может не принять во внимание мои аргументы. Мы выиграем процесс. Если они назначат эксперта, сообщите мне. И послушайтесь меня, не устраивайте шумиху в прессе. Эти дела очень деликатные, ваш случай особенный, а во Франции так мало специалистов…

Мой отец тоже поддерживает меня в моем деле. После многих лет молчания и депрессии его обращение к суду поразило и взволновало меня. «В то время не было принято заниматься вопросами пола, и мы слишком долго подавляли проявление женских черт в этом ребенке в угоду общественной морали и предрассудкам… Это было нашей ошибкой и причиной его несчастий».

Надо ждать, ждать… Мои нервы напряжены, ожидание и жизнь в провинции, как в тюрьме, даются мне нелегко. Да к тому же моя мать иногда восклицает: «У меня ведь не гостиница и не ресторан! Когда же ты начнешь зарабатывать себе на жизнь?»

Все считают, что я держусь молодцом, но я-то знаю: я привязана к жизни ниточкой, за которую скоро потянут судьи в Руане. Когда?

Понедельник 24 апреля 1978 года. Даже в день операции я так не волновалась. Тогда это касалось только меня лично.

Сегодня — меня и их. Вас, всех остальных. Я знаю также, что я — надежда той горсточки людей, которые похожи на меня. Если я выстою, впервые после вековых отказов и скандала с Божией Коровкой, они тоже обретут надежду.

Но в это утро я эгоистка и думаю только о себе.

С трудом глотаю кофе. Я, конечно, тщательно продумала свою одежду и два дня назад уже все приготовила: платье из ткани «куриная лапка» и черный пиджак. Все очень строго и элегантно.

Я не ходила накануне в церковь и не надела хлопчатобумажные трусы. Я — это я, а не карикатура на меня. Мод Марен садится в поезд. В ее сумке заключение адвоката. Над Руаном солнце, мимо проплывает квартал моего детства. Выхожу, иду по улице Жанны д'Арк до Дворца правосудия, великолепного и внушительного.

Первая палата по гражданским делам в глубине коридора. Меня просят подождать. Со мной мой руанский адвокат Франсуа Агера. Мы ждем Жизель Алими. Ее все еще нет.

Дела разбираются одно за другим. Ответственность за причинение ущерба, неуплата долгов… Рядом со мной ссорятся два пожилых адвоката. «С годами у вас портится характер», — говорит один старик другому. В такой атмосфере трудно оставаться спокойной. Я чувствую, что руки и ноги у меня холодны как лед.

Я узнаю прокурора, который будет участвовать в процессе. Он что-то читает. Плотный, рыжеватый, похожий на нормандского крестьянина.

Секретарь суда погружена в свои бумаги. Время от времени она поднимает свою темноволосую головку и озабоченно смотрит по сторонам.

Я нетерпеливо слушаю мелкие дела и наблюдаю за председателем. Ему лет пятьдесят, худой, седеющие волосы, строгий голос… Конечно, именно он будет принимать решение, вряд ли с двумя заседателями, похожими на гротескные персонажи картин Домье, тут особенно считаются.

Моего адвоката, парижской знаменитости, все еще нет. Отправились даже встречать ее на вокзал. Я начинаю подумывать, что зря пригласила эту «звезду» правосудия, она может только вызвать раздражение в этом консервативном суде. Мне сказали, что там, «наверху», в министерстве, после моего письма госпоже Вейль на дело обратили внимание. Мне сказали, что им заинтересовались службы управления социальной защиты. Мне сказали, что очень прислушиваются к мнению аббата Марка Орезона, что трудно опровергнуть доводы профессора Д. Мне столько всего сказали и так успокаивали, что мне и бояться не надо было бы. Почему же я дрожу? Почему мне страшно?

Наконец все в сборе. Жизель Алими мне улыбается:

— Это как экзамен.

— Хуже. Они будут решать мою судьбу. Секретарь поднимает голову:

— Дело Марен против прокурора Республики… В зале никого. Меня судят при закрытых дверях. Я сижу в последнем ряду, точно плохая ученица. Председатель просматривает дело. Все ли в порядке, можно ли начинать заседание? Все в порядке. Слово предоставляется адвокату. Она встает.

Зловещая тишина воцаряется в зале. Будто слушается уголовное дело. Студенткой я ходила на такие процессы, и, когда подсудимому угрожала смертная казнь, в зале была такая же тишина.

В этой тишине ощущается и неловкость. Судьям не по себе. Поэтому они и поставили мое дело последним. У меня все сжалось внутри, в горле комок. И опять я слушаю рассказ о своем жалком существовании, и слова гулко разносятся под высокими потолками… Зачитывают показания отсутствующих свидетелей. Отец: «Физиологическое развитие не соответствовало развитию мальчика…» Мать: «Мой ребенок всегда вел себя как девочка…» Армия, почтовое ведомство, проституция, унижения — все проходит чередой в этом зале, облеченное в слова, в обрывки хлестких фраз.

Я не могу сдержать слез. Я рыдаю, уткнувшись в платок. А ведь мне надо будет говорить. Они наверняка начнут задавать мне вопросы после резкой и страстной речи моего защитника. Адвокат заканчивает речь цитатами из медицинских заключений, говорит об операции, утверждает, что мое дело не подпадает под статью 316 Уголовного кодекса о кастрации, разбивает аргументацию о «невозможности изменения гражданского статуса», обвиняет общество в нетерпимости. Я все еще рыдаю, когда она садится, бросив напоследок:

— Дело, с которым эта женщина обратилась в суд, касается прав человека, права на жизнь.

Опять тишина. Теперь очередь за прокурором. При первых же его словах страх немного отпускает меня.

— Сначала я был настроен отрицательно по отношению к исковому заявлению… Потом я увидел дело, прочел книгу профессора Д.

Он уступает. На этот раз очевидно, что он не настроен против меня… Он говорит очень четко, недвусмысленно, это не обвинительная речь, а изложение выводов, к которым он пришел.

— Традиционно принято феминизировать мужские имена, называть не Жаном, а Жанной, например. Но Мод — имя, под которым заинтересованная сторона известна…

Известна, да… Я долго была лишь «известна» под этим именем. Но теперь я хочу иметь его официально, и я благодарна прокурору.

— К тому же я обращаю внимание суда на телеграмму № X Министерства юстиции, содержащуюся в деле…

Значит, это правда. Судебные власти дали «рекомендации». В таком деле, как мое, они имеют на это право. Даже обязаны. Прокурор закончил. Я сижу в последнем ряду и потихоньку прихожу в себя. Меня, конечно, сейчас о чем-нибудь спросят. Я не знаю, о чем, но я должна отвечать, а не плакать. Ведь речь идет о моей жизни, о моем прошлом, настоящем и будущем.

Я глубоко дышу, ожидая, что меня вызовут.

Издалека до меня доносится голос председателя:

— Судебное постановление будет объявлено 22 мая сего года. Заседание окончено.

Они даже не посмотрели на меня. Никто ко мне не обратился. Я, как идиотка, взмокла от волнения, рассчитывала на что-то большее, чем просто рассмотрение дела. Мне казалось, я должна хоть что-то сказать. Пусть они хотя бы услышат мой голос. Я ждала, что они зададут мне хоть какой-нибудь вопрос. Сама не знаю какой. В моем воображении все это должно было выглядеть более торжественно: я поднимаю руку, чтобы поклясться, что я женщина, как клянутся говорить правду, только правду, ничего кроме правды… Но ведь я хотела быть адвокатом и знаю право и должна была понимать, что от меня уже ничего не зависит. Я даже не проходила свидетелем по своему собственному делу, значит…

Значит, все закончилось. Постановление будет объявлено 22 мая.

До свидания, мэтр… Огромное спасибо. Руанский адвокат известит меня. Конечно, он мне позвонит… Я остаюсь в провинции, возвращаюсь к матери. Мне надо прожить четыре недели в неизвестности, в молчании и ночных страхах, в четырех стенах с телефоном.

28 июня 1978 года мне исполнится тридцать три года. Это будет день рождения Мод или Жана Паскаля Анри? День рождения или день смерти? Слишком театральный вопрос? Да. Театральный и драматический, потому что жизнь — огромный театр. Особенно моя.

22 мая 1978 года. Одиннадцать часов утра. Я не могу больше ждать. Звоню сама. В ту минуту, когда руанский адвокат как раз собирался это сделать.

Победа! ПОБЕДА!

Я танцую. Как единственный болельщик на матче моей жизни, я танцую от радости. Я выиграла, выиграла… все выиграла. Я женщина. Меня зовут Мод. Теперь надо ждать, когда постановление войдет в силу.

Существует срок подачи апелляции. Опять повод для волнений. Если прокуратура обжалует решение, придется ждать еще год.

7 июня 1978 года. Обжалования не было. Постановление суда вступает в силу. Я читаю и перечитываю четыре странички текста, в котором собрано все мое прошлое и объявляется о рождении Мод.

28 июня 1978 года. Я поджидаю почтальона. Он не успевает позвонить, как я ему уже открываю. Мне сегодня исполняется тридцать три года, и он вручает мне подарок. В коричневом конверте письмо от руанского адвоката и моя новенькая метрика. Мама спрашивает:

— Это то, что нужно?

— Да!

Я стою, освещенная июньским солнцем, и читаю:

Республика Франция, город Руан. Акт гражданского состояния. Выписка из свидетельства о рождении № 8.ХХ.

Двадцать восьмого июня тысяча девятьсот сорок пятого года в 18 час. 14 мин. в нашей коммуне родился (родилась) МОД МАРЕН, пола женского, особые отметки: нет.

Заведующий отделом записи актов гражданского состояния и мэр города Руана заверяют этот документ.

Я выпила с соседкой шампанского. Она следила за моей историей, как за романом, часто со слезами на глазах. И, тоже со слезами на глазах, я сказала ей:

— Ну все, конец «переодеваниям в женское платье в периоды вне карнавалов».

Оказалось, что не совсем.

Со своим новым свидетельством о рождении я должна еще сменить в префектуре другие документы. Удостоверение личности, паспорт, водительские права. На меня посматривают косо, с улыбочкой. Я прошу помощи у одной из тех, кто обращал меня к Богу и к хлопчатобумажным трусам.

Я начинаю все с нуля. Агентство по найму на работу. Для меня ничего нет».

— Анкета?

— Нет ее у меня.

Остается факультет. Сдать экзамен на адвоката, почти после десяти лет перерыва вновь приняться за учебу.

Я записываюсь в университет, нахожу комнату в Тулузе у пенсионеров. Я получаю стипендию — такую же жалкую, как и обеды в студенческой столовой. Покупаю учебники, как в двадцать лет, стараюсь быть незаметной, хожу по стеночке, боюсь привлечь внимание. Великовозрастная студентка среди отпрысков из хороших семей. Я избегаю нескромных вопросов. Ты замужем? У тебя нет детей? Почему ты здесь? Ты болела? Чем ты раньше занималась?

Я не хочу больше рассказывать о себе. Я знаю, что у меня в лице есть что-то беспокоящее, одна студентка мне это сказана. Я знаю также, что они расспрашивают друг друга обо мне. Но они никогда не узнают. Никто не узнает. Это мое право.

Но память не изменишь. Можно лгать другим. Что я и пытаюсь делать. Как только я сдам экзамен, я сейчас же сбегу из этой душной провинции, от этой реадаптации. Я уже не в том возрасте, я хочу жить.

Письменный экзамен я сдала. Остался устный.

По наивности я считала, что всякие разборки бывают только в уголовном мире и среди сутенеров. Я еще не знала местных буржуа.

Октябрь 1979 года. Прямо перед устным экзаменом профессор Н. читает лекцию своим коллегам. Тема лекции: «Транссексуальность».

— Транссексуалы обречены вести жизнь маргиналов. Но они хотят жить как все. Мы знаем одну из них, она недавно сдала письменный экзамен на звание адвоката.

Далее следует реплика бывшего председателя коллегии адвокатов:

— Надо еще устный сдать…

Что со мной? У меня мания преследования или эти люди действительно негодяи?

Теперь по всему факультету и по всему городу шепчутся: «Есть мужчина, переодетый женщиной, который хочет стать адвокатом…» «Знаете, травести — они всегда проститутки». А проституция — это порок.

Мне хочется кого-нибудь убить. Но кого? В результате я заболеваю. Требуется медицинская справка и вмешательство моего «куратора по реадаптации», для того чтобы мне разрешили сдавать экзамен последней.

И вот я отвечаю перед комиссией. Председатель — почти глухой старик. Все смотрят на меня, как на какую-то зверюшку из цирка. Только что не хлопают.

Но я сдала. Я адвокат. Впервые транссексуалка и проститутка совершила такой чудесный прыжок: из Булонского леса в коллегию адвокатов. Я могу вернуться в Париж, найти место стажера, посвятить себя этой работе, защищать проституток, моих сестер, от которых я не отрекаюсь, зарабатывать себе на жизнь, жить… но быть настороже.

Так говорила я себе, когда в первый раз надела адвокатскую мантию и, взволнованная, как во время первого причастия, позировала с Уголовным кодексом под мышкой перед фотографом.

Так говорила я себе, смущенно улыбаясь в объектив. Но я уже потеряла бдительность и расслабилась.

ГЛАВА XIV

Моей новой надеждой, захватившей меня целиком, меня, так долго жившую от надежды к надежде, от борьбы до борьбы, от войны до сепаратного мира, стала любовь. О любви пишут книги. О ней снимают фильмы. Любовь все любят, но о ней мечтают втайне, а занимаются ею многие, хотя об этом не принято говорить. И всегда это касалось других, но не меня, потому что с самого рождения я отличалась от остальных. Мой опыт проститутки также сыграл свою роль. Пытаясь всеми средствами стать женщиной среди женщин, я тем не менее всегда стремилась быть личностью, но больше всего на свете я хотела, чтобы меня любили.

Я готова полюбить каждого, кто ответит мне тем же. Мне не важно, будут ли у него мускулы, красивые глаза или какое-нибудь особенное лицо. Не надо меня спрашивать, как это делают в брачных агентствах, какой тип мужчины я предпочитаю. Я хочу любить и быть любимой. Дружбы, нежности, привязанности мне было бы достаточно.

Тогда я, может быть, могла бы изменить свою память или, во всяком случае, похоронить те воспоминания, которые мне так ненавистны, превратить их в пыль забвения и явиться из этого пепла совсем другой, воскресшей. Да, я становлюсь мистиком. Не всем приходится в течение многих лет вести двойную жизнь, и это не проходит бесследно, но сегодня я обладаю самым

ценным даром — свободой. Эта свобода пришла ко мне в виде проштампованных документов, признающих мое право на женское происхождение. Я словно вышла из концентрационного лагеря, окруженного невидимой колючей проволокой. Пленница своего уродства, обреченная на самый жалкий вид проституции, страдавшая от побоев и унижений, я наконец вырвалась из всего этого, и теперь я Мод Марен, получившая право жить под солнцем.

Я ищу работу, у меня есть диплом адвоката.

В перезвоне пасхальных колоколов 1980 года я уже слышу свое счастье и свою радость, как вдруг раздается угрожающий голос:

— Вы обязаны уплатить налоги за 1973,1974 и 1975 год.

Это обычный налог на доходы.

— Какие доходы?

— Но вы занимались определенной деятельностью…

Налоговый инспектор закрыл свой письменный стол на ключ. Для своей безопасности он держит огромного пса с белыми зубами, чистопородного. Он следит за каждым моим жестом.

Боже, где я? В гестапо? Этот тип, похожий на злого хорька, он что, инквизитор?

— Мадам, вы изменили пол в июне 1978 года; у меня есть ваше полное досье.

— Вы не имеете права! Это прямо сказано в судебном постановлении.

— Моя администрация обладает всеми правами.

И вот ты снова отброшена в прошлое, Мод. И главная задача администрации потребовать с тебя налог и с тех денег, что ты заработала проституцией. Они все рассчитали вплоть до оплаты квартиры в Нейи, рассматривая это как признак определенного благополучия. Им наплевать, что я платила штрафы, проводила ночи в полицейском участке и содержала сутенеров. Если бы я была в состоянии заплатить то, что они с меня требуют, я бы все бросила в миску этому злому псу. Налоговый инспектор воображает себя дрессировщиком диких зверей и воспитателем заблудших.

— Вы можете подать прошение Президенту Республики. Если вы больше не занимаетесь проституцией и если общественные и санитарные службы подтвердят ваше вступление в нормальную общественную жизнь…

Значит, надо просить прощения. Всегда одно и то же. Прощения за то, что была проституткой, за то, что мерзла в Булонском лесу, за побои, за то, что все время рисковала жизнью.

Никогда! Пусть сначала докажут, что проституция — это профессия, особый вид деятельности, образ жизни, социальный бич. И пусть обратятся к сутенерам, а не к девушкам, которые им платят.

Во всяком случае, нельзя остричь уже остриженную овцу. У меня ничего нет, у меня нет работы, нет денег. Чего вы хотите, месье сборщик налогов? Я должна снова вернуться на панель и заняться проституцией, чтобы уплатить все налоги?

Собака, скалясь, позволила мне выйти. Я попытаюсь обратиться с жалобой к вышестоящему начальству, но никто не находит странным, что, принимая посетителя, налоговый инспектор закрывает на ключ ящик стола, а его самого охраняет огромная сторожевая собака. Меня могут долго преследовать угрозами судебного разбирательства.

Мне действительно придется доказывать «реальность включения в общественную жизнь». Возможно, я попрошу помощи у дам в зеленых шляпках. Моего диплома недостаточно и для того, чтобы записаться в адвокатуру в качестве стажера. Для этого мне нужны два поручителя.

Чиновник вежливо и равнодушно слушает, как я рассказываю о своей болезни, пытаясь объяснить, почему в тридцать четыре года у меня нет профессионального стажа и в моей анкете непонятный пробел. Он не видит причин, чтобы не принять меня, но считает, что мне самой следует позаботиться о добрых душах, которые окажут мне протекцию.

— В данный момент стажировка невозможна, нам никто не требуется. Возвращайтесь в сентябре, позвоните через полгода. У меня нет средств, чтобы платить ни за что тридцатичетырехлетней женщине.

— А вы действительно хотите остаться в адвокатуре? Может быть, вам обратиться в страховые компании?

А потом самое забавное:

— Позвоните от моего имени в профсоюзную конфедерацию адвокатов и, если там не помогут, сообщите мне.

…Пусть воскресший Господь, победивший все силы зла, поможет вам вернуться в мир вашей профессии, где вы могли бы блистать. Аллилуйя.

Действительно, Аллилуйя. Я сражалась, умоляла, писала, звонила, часами ожидала в бесконечных кабинетах, чтобы получить двух необходимых поручителей, не имеющих отношения к адвокатуре. Наконец я произнесла клятву, что никогда не нарушу принципов честности, законов и общественной морали…

Я позвонила своей бывшей подруге по панели, чтобы вместе с ней порадоваться победе и чтобы доказать ей, что можно вырваться из порочного круга. Но, оказывается, нет. У меня даже такое ощущение, что я вернулась на двадцать лет назад. Убогое жилье, матрас на полу, книжки по юридическому праву и невозможность добиться стажировки. А где же они, эти адвокаты, проповедующие реинтеграцию проституток?

А что, если мне попробовать управлять ночным баром?

Один мой прежний коллега принимает меня у себя дома, лежа абсолютно голым в постели. Я слишком высокого роста, у меня грубоватый голос, я не сумею вести дела в его кабинете, но вот в его кровати — да.

Год проходит в скитаниях по различным инстанциям. Иногда на меня нападает желание вернуться на панель, чтобы вести более достойную жизнь. Не правда ли, парадоксально? Все зависит от того, как понимать человеческое достоинство. Жить на пособие, тянуть деньги из матери, отметить тридцатипятилетие, созерцая свою фотографию в мантии, участвовать в выпуске газеты и в работе ассоциации по защите проституток, бороться за их права — все это хорошо, но что дальше?

После пятнадцати месяцев поисков и ожиданий я наконец нахожу место стажера взамен ушедшей беременной женщины. Маленький кабинет, неполный рабочий день и две тысячи франков в месяц и только позже — при полном рабочем дне три тысячи пятьсот франков в месяц. Я теперь из армии низкооплачиваемых. Мне выделили кусочек стола, потеснив двух секретарш.

Мое первое задание: снять печати с квартиры проститутки, убитой клиентом. Это был ее постоянный клиент, он нанес ей четырнадцать ударов ножом и скрылся. В маленькой квартирке с убитой жила ее подруга, и теперь она оказалась на улице. Мне поручено помочь ей хотя бы забрать ее вещи. Мне она кажется знакомой, ее лицо напоминает мне об улице Понтье и о Елисейских полях. Это мое бывшее «я».

Кровать запачкана кровью. Плачущая девушка, подруга убитой, собирает свои вещи под присмотром полицейского. Я слушаю такую привычную для меня и вместе с тем страшную историю.

— Она его хорошо знала, того типа. Это был постоянный клиент. Я видела, как он поднялся к ней. Она даже закрыла свою собаку в кухне, немецкую овчарку, потому что не боялась его.

Проститутки обычно запирают своих собак, когда принимают клиентов.

Мелкие дела, небольшие досье, работа над которыми не приносит мне ни славы, ни радости, ни денег. Моя единственная удача — доклад на восьми страницах, эмоциональный, но точный. Это важное добавление к закону о сутенерстве. Я настаивала на освобождении проституток от наказания за нарушения, предусмотренные статьями 334 и 335 Уголовного кодекса. Другими словами, я требовала, чтобы их не обвиняли в сутенерстве, когда они живут вместе в одной квартире, пользуются одной и той же машиной или одной и той же комнатой в гостинице.

Юристы считают это гостиничным и квартирным сутенерством и выгоняют проституток на улицу, лишая их машины и комнаты, то есть лишая минимальных условий безопасности и гигиены. Заканчивая свой опус, предназначенный для министра, я плакала, поскольку знала, что ни один депутат не захочет в этом разбираться. Я плачу, потому что я вспоминаю, потому что я знаю жизнь тружениц секса. Я прошла ее, а не эти господа, которые выступают в парламенте, и не адвокаты, которые слишком небрежно ведут подобные дела. Проституция, как и гомосексуализм, — это социальный порок, говорят они. Они хотят его уничтожить. Всем известно, что сутенеры используют проституток, чтобы содержать отели и дома, а виноватыми всегда оказываются эти несчастные. Охота на проституток ведется каждый день, они легкая добыча, но вот преследование крупных сутенеров — это проблема, за которую никто еще не пробовал взяться. Хватают первую попавшуюся девушку, сажают ее на шесть месяцев в Флери-Мерожи, отбирают у нее мебель, ребенка, если он есть, и накладывают штрафы, а что потом? А потом надо, чтобы она заплатила, и тогда она берется за старое. И сутенер, и сборщик налогов ждут от нее денег, каждый со своей стороны баррикады, с уже протянутой рукой.

Итак, я выиграла. Моя поправка частично принята. Мои предложения по амнистии появляются в «Официальных ведомостях». Это моя победа. Может быть, единственная. Очень скоро я замечаю, что благонамеренные ассоциации, занимающиеся обращением проституток к нормальной жизни и защищающие их права, начинают грызню между собой. Некоторые из них связаны с полицией. Спустя некоторое время поползли слухи, что «Мод получила на лапу». Во имя защиты прав женщин феминистки пишут многочисленные статьи и требуют разоблачения тех, кто причастен к тексту поправки. Они атакуют Министерство по делам женщин, и там им отвечают, что «Мод — это просто бывший травести». Бывший травести не должен заниматься правами женщин. Отвращение начинает отдалять меня от этого мира бешеных сук. Теперь я женщина, но я не люблю феминисток. Они хотели бы очистить землю от мужчин, уничтожить весь мужской род, они большие мазохистки, чем сами мазохисты.

— А ты что тут ошиваешься?

В комнате для следователей этот голос прозвучал очень властно. Я вздрогнула, как раньше. Боже, этот голос… Это же голос полицейского, с которым я когда-то была знакома. И он меня узнал. Я замерла перед ним со своей адвокатской мантией, перекинутой через руку, с портфелем под мышкой. Я краснею и бормочу нечто невнятное, словно он застал меня на месте преступления.

— Я прохожу стажировку в адвокатуре Парижа.

— Что?! Ты адвокат?! Ты хочешь, чтобы я поверил, что ты с панели перешла в адвокатуру?

Только бы он не устроил здесь скандала. Что же мне теперь делать? Я не могу себе представить, как появлюсь перед Советом коллегии адвокатов с жалобой: этот легавый пристает ко мне, потому что он знает меня уже десять лет, поскольку не раз приводил меня в комиссариат VIII округа. Я показываю ему свое удостоверение.

— Это не подделка. Я занимаюсь правом и возобновила учебу.

— Черт возьми, и тебя теперь зовут Мод. Тебе поменяли документы?

Он разглядывает мой костюм, портфель, набитый бумагами, оценивает мою манеру держаться, весь мой облик молодой женщины без темного прошлого.

— Не могу поверить! Хотя ты вроде не была скандальной, когда работала на Елисейских полях.

— Это правда. Но я провела у вас пять лет.

— Таковы инструкции.

Перед моим мысленным взором встает душная стеклянная клетка, битком набитая женщинами, резкий свет слепит глаза.

— И здесь знают, что ты раньше была проституткой?

Опять контроль, везде под контролем, поскольку прошлое сохраняется в памяти многих, и они приобретают власть надо мной. Но я Мод семидесятых годов. И прошлого больше не существует. Знают они это или нет, но здесь, в Министерстве юстиции, тоже особая среда. И в один прекрасный день меня вновь отправят на Елисейские поля… Он почувствовал отчаяние и безнадежность, которые с каждым днем охватывают меня все больше.

— Конечно, тебе, наверное, трудно было порвать с прошлым…

Он направляется к кабинету своего следователя, а я иду к себе.

Эта встреча произвела на меня слишком сильное впечатление. Я иду, прижимаясь к стенам. Скоро все станет известно. У адвокатов достаточно возможностей, чтобы получить копию моего дела. Некоторые уже получили, поскольку поползли слухи. Один из стажеров меня предупредил. Я вновь замечаю знакомое выражение на лицах, и шепоток, и недоговоренность.

«Вы знаете, эта высокая рыжеволосая, стажер, мадам М. — бывший травести, да-да… Она получила разрешение изменить свой гражданский статус и теперь защищает проституток. Видите, что творится!»

Они поджидают меня на углах, осматривают меня, словно радаром. Точно так же, как полицейские, налогосборщики и дамы, ответственные за реадаптацию проституток. Если вдруг мне удается заработать немного денег и я позволяю себе жить чуть-чуть получше, на это немедленно обращают внимание. Меня тут же обвиняют в том, что я наживаюсь на проститутках, получаю взятки и что я вообще фальшивый адвокат, который пользуется положением, чтобы передавать заключенным записки и даже «пушки». Напрасно я засыпала письмами генерального секретаря ассоциации по защите проституток, напрасно писала статьи в специализированные издания, выступала по телевидению и радио от их имени. Хотя я и не отрицаю, что была проституткой, я не выношу ярлыка транссексуала. Мне всегда было стыдно, и я хочу вычеркнуть это из памяти. Но в таком окружении это невозможно.

И дело не только в нем. На меня положила глаз полиция нравов, мафия от проституции. Мои телефонные разговоры прослушивают — в рабочем кабинете, в телефонной будке возле моего дома…

Я слишком сильно «высунулась». Правда, я выиграла несколько дел, но я слишком много говорила, слишком много писала, я явно переусердствовала в борьбе, которую считала праведной. И теперь они меня подозревают в нечистых помыслах, каждый, конечно, в меру своей испорченности. Мне нужно уйти в тень, прекратить борьбу, ибо предупреждение достаточно серьезно. Я никогда, видимо, не стану просто женщиной, которую никто не знает. Мод все еще боится полиции нравов, боится той стеклянной клетки, боится этих господ из адвокатуры.

К тому же Мод надоело работать на уголке стола, согнувшись в три погибели над папками, набитыми делами из комитетов «исчезнувших», «побитых» женщин и прочих ассоциаций.

Итак, нищенская зарплата, одиночество. Лишенная любви и радости, настоящей привязанности «адвокатша». Жалкая война во имя заведомо проигранных сражений… Я снова оказываюсь в кабинете врача, потом другого… Депрессия, переутомление: я полнею, дурнею, волосы и кожа становятся такими же невзрачными, как белье из хлопка; супермаркеты взамен изысканных магазинов, сандвич с колбасой вместо икры, одиночество вместо разделенного с мужчиной ложа.

Автомобильные гудки, сирены, конфетти, хлопки пробок шампанского в честь нового, 1983 года совсем не вселяют в меня радужных надежд, не возвещают весну в моей долгой зиме, не обещают оазис в пустыне этой жизни.

Я это ощущаю, я это предугадываю. Я безнадежная горемыка.


— И тебе это удалось? Ну, фантастика!

Немногие старые приятели, с которыми я попробовала возобновить отношения, считали мою жизнь фантастической, настоящим приключением, а мое перевоплощение — тоже фантастикой. У них только это слово и было на языке; и во время ужинов, и во время кратких встреч слово «фантастика» повторялось бесконечно. Потом они исчезали.

Но один из них остался, и я уцепилась за него, как утопающий за соломинку. Мы познакомились в то время, когда я уже выдавала себя за женщину, и поэтому я могла рассказать ему не все. Я могла признаться, что была проституткой, но не во всем остальном. К тому же он не имел понятия о той проституции, которой я занималась. Он принимал меня за раскаявшуюся куртизанку, за образованную женщину, возвращающуюся в свою среду. Я чувствовала себя почти хорошо, я привязывалась и привыкала к нему все больше.

— Ты должна бросить этот крошечный кабинет и эту дурацкую работенку. Ты можешь найти хорошее место в деловом мире. Защита проституток — занятие бесперспективное…

Его звали Жильбер Т. Ему было около пятидесяти лет; приятная внешность и неплохое положение. У него, конечно, со временем будет хорошая пенсия, но любит ли он меня? Он говорил:

— Нам многое предстоит сделать вместе.

Он часто уезжал по делам своей фирмы, и мы виделись два или три раза в месяц, но в эти дни, рядом с ним, будь то в ресторане, в машине или в моей маленькой квартирке, я наслаждалась жизнью. Постепенно он стал мне необходим. Когда он уезжал, образовывалась страшная пустота. Самолеты, поезда и вечное «до свидания».

Я стала плохо себя чувствовать, пополнела, меня все время тошнило. Я обратилась к моим врачам по гормонам, они делали что могли, но однажды один из них заявил мне прямо:

— Вам необходима нормальная эмоциональная жизнь, иначе ваша нервная система не выдержит и вы плохо кончите.

Нормальная эмоциональная жизнь… Я люблю мужчину, разве этого мало? Я веду себя как наивная девчонка, я следую за ним повсюду, разве этого недостаточно?

Странная нищенская любовь. Я бережно подбираю крохи этого чувства в ожидании того дня, когда он мне наконец скажет: «Мод, собирай вещи, мы переезжаем ко мне. Ты будешь ждать меня в моем доме, и там ты будешь хозяйкой…» Я мечтаю, я воображаю себя его женой в прекрасной квартире в Западном округе, где я не бывала. Я терпеливо мечтаю… Я познаю радость и счастье, мы строим все больше и больше разных планов. Каждая наша встреча для меня словно луч солнца. И вдруг однажды:

— Ты знаешь, Мод, я был в Индокитае.

— Я знаю.

— Там я встречался с такими необыкновенными девушками… Я был военным, понимаешь?

Я понимаю, я улыбаюсь, мне хорошо с этим человеком, который не избегает таких женщин, как я, и знает мне цену.

— Там были и транссексуалки, просто прелестные девушки…

Что это? Рука помощи? Ловушка? Он о чем-то догадался?

Я продолжаю улыбаться и стараюсь сохранить спокойное выражение лица. Несколько секунд длится молчание. Не признавайся, Мод, не признавайся ни за что. Все будет хорошо, если сейчас ты ничего не скажешь. Люби его, как если бы ничего не случилось. Позволяй ему ухаживать за собой, принимай подарки, пользуйся вечерами, которые он отдает тебе, несмотря на всю свою занятость.

Наступает конец зимы. Холодно, идут дожди. Франция превратилась в политическую трибуну в преддверии выборов. Мне наплевать на политику, а ему — нет.

— В такое время дела идут плохо. Мне предстоит важная поездка. Недели на две, может, больше. И потом надо съездить в Европу. Мы не можем видеться какое-то время…

— Куда ты едешь?

— В аэропорт. Я уезжаю через час.

— Я сейчас к тебе приеду.

— Нет-нет, ты не успеешь. Я дам знать о себе…

Все кончено, это как удар кинжала в спину. Его молчание длится до сих пор.

В этом жалком состоянии меня застала приятельница, бывшая проститутка из Марселя с ужасающе трезвым рассудком.

— Ты что, буржую поверила? Ты, бедняжка, хотела с ним счастье свое найти? Ну да, буржуи, они, конечно, привлекают. Они поиграют с нами, а потом все равно бросают. Нечего и думать попасть в их мир. Велика честь…

Я это знаю, я всегда это знала, но все же я мечтала, и я так верила в эту мечту, что проводила целые вечера у телефона, ожидая звонка. Ведь я даже не удостоилась права на нормальное расставание, на сцену прощания. Значит, моя история любви не была единственной для него. Только я могла это вообразить.

Я была для него лишь легким развлечением, а потому не заслуживала никаких объяснений; целый год надежды выброшен на помойку. Это помойка для меня, и в ней еще есть место.

Давай, Мод, берись за свои досье, проглоти слезы и думай только о работе. В Марселе немало девушек, нуждающихся в защите, они зовут тебя на помощь, их преследуют.

У моего патрона сегодня странный вид:

— Эти девушки, которые сюда приходят без предварительной записи… Вы распыляетесь, я хотел бы, чтобы вы работали более собранно.

Краткая беседа в Совете коллегии адвокатов. Мой собеседник старается избежать слишком прямого разговора:

— Вы играете в какой-то мере роль камикадзе, моя дорогая коллега. Не кажется ли вам, что вы чересчур усердствуете, защищая проституток? Есть же предел. Вас всегда могут вызвать в Совет коллегии, может быть, даже предъявить обвинение…

— Меня что, опять обвиняют в сутенерстве?

— Ну, не будем употреблять такие выражения, но вы рискуете.

— Можно защищать убийц детей или террористов, почему же нельзя защищать проституток?

Они меня достанут, и даже, наверное, очень скоро, но пока еще я могу работать. Кажется, я могу сделать кое-что для некоего месье Франки, мужа подруги моей приятельницы. Его переведут в Париж, ему предъявлено серьезное обвинение, но он не виновен. Это ловко подтасованное дело, и он оказался крайним. Девять лет из двадцати, к которым его приговорили, он провел в марсельской тюрьме. Меня просят добиться для него условного освобождения или хотя бы разрешения на кратковременные отпуска. Меня уверяют, что этот человек очень изменился за годы заключения, что он учился, и весьма успешно, и сейчас, в свои сорок пять, он хотел бы начать новую жизнь.

У меня есть разрешение на посещение. Решетки, проверки, тюремщики, звон ключей, один замок, другой замок — все это на меня действует угнетающе. В этом старинном аббатстве, превращенном в тюрьму, есть комната для свиданий, очень похожая на исповедальню. Я жду. Входит подтянутый мужчина с симпатичным лицом авантюриста; широкие плечи, уверенная походка, он похож на Бельмондо, но немного старше. Даже за решеткой я чувствую его сокрушительное обаяние.

— Здравствуйте.

— Как дела, мэтр?

— Подруга вашей жены попросила меня вести ваше дело.

— А-а. Мне известен порядок условного освобождения. Я отсюда не выйду, пока не отсижу две трети срока. А я оттрубил только половину.

У него улыбка фаталиста. Странный человек. Он хорошо себя чувствует в тюрьме, и это при такой перспективе! А поскольку он фаталист, он не верит в успех моей защиты.

— Адвокаты, я их много перевидал, все одинаковы.

Говоря, он растягивает слова, что свойственно южанам, в голубых глазах — ирония: Но что со мной? Любовь с первого взгляда? Я решаюсь:

— Я не просто адвокат, и не случайно у нас общая подруга… Я была проституткой, я хочу, чтобы вы это знали…

Он не удивился.

— Меня это устраивает. Если бы вы пришли сюда читать нравоучения, я бы не согласился на вашу кандидатуру. Все эти теории и болтовня… За девять лет я сыт ими по горло.

— Так начнем биться за условное освобождение и разрешение иногда покидать тюрьму? Будем мотивировать это вашими успешными занятиями и семейным положением.

Он действительно женат. Там, на воле, его уже девять лет ожидает женщина, бывшая проститутка вроде меня. Она должна бы навещать его и поддерживать, но после того, как его перевели в Париж, он остался один. Она не может приехать. Мне вручили судьбу этого человека, и я сразу увлеклась его делом. Я буду драться за него точно так же, как сражалась за себя. Я говорю ему:

— Чтобы стать адвокатом, я сделала невозможное.

— Надо думать! Но вы не все знаете. Меня втянули в эту историю. Темное дело…

— Вот именно. Надо действовать, нельзя допускать ошибок, нужно преодолеть все барьеры, которые могут поставить перед вами, и возобновить борьбу.

— Лично я согласен. Я по натуре боец, но, чтобы драться, необходимо поле битвы, я бы не сдался так просто, если хотя бы приоткрыли дверь, чтобы я вышел на поле сражения.

— Мы постараемся открыть эту дверь. Я вернусь еще вас повидать…

— Если вы заняты, не беспокойтесь из-за меня, я могу обойтись без посещений.

— Дело в принципе, я обещала, и потом… я сама этого хочу.

Он смотрит на меня очень внимательно, и взгляд его голубых глаз — точно удар. Наступает тишина. Только звук шагов охранников за дверями. Я сглатываю слюну, прежде чем сказать самым пошлым образом:

— Вы мне нравитесь.

Мне нравится его улыбка, она неожиданно молодит этого авантюриста, отделенного от меня решеткой.

— Согласен. Если вы сумеете что-нибудь сделать — прекрасно.

— Так до свидания?

— До свидания, мэтр.

Запоры, тюремщики, решетки и, наконец, выход. Я вдыхаю полной грудью пасхальный воздух на этой мрачной окраине Парижа, но я дышу на воле, а он — нет. Я похожа на Дон-Кихота в юбке, когда клянусь, что вызволю его оттуда. Но прежде всего надо досконально изучить дело, подготовить кассацию так, чтобы у судьи не нашлось возражений. Надо будет поехать туда, в Марсель, чтобы на месте разобраться в этом деле. Три дня под ярким солнцем пойдут мне на пользу. Я ощущаю приятное легкое волнение. Я поеду в его город, увижу квартал, где он жил, солнце, которое ему светило, и нашу общую подругу.

Фанни тридцать лет провела на панелях Марселя, чтобы воспитать своих детей. Теперь она работает в комитете по защите проституток. Ей уже больше пятидесяти. Фанни находит меня слишком возбужденной.

— Ты видела Франки?

— Да. Мне кажется, что мы симпатизируем друг другу. Он чем-то похож на меня. Он тоже взялся за учебу, и он выберется из пропасти, как выбралась я. Я буду помогать ему изо всех сил. И я думаю… мне кажется, я испытываю к нему какое-то чувство, что-то такое, давно забытое.

Я думаю о Саре, о моей первой большой и мучительной любви, тогда тоже была любовь с первого взгляда. Но вдруг невольный страх меня останавливает. Нет, это совсем другое, сейчас я женщина и случай свел меня с мужчиной, то, что он в тюрьме, меня не смущает, мы говорим на одном языке, языке отверженных. В нем мое спасение. Я предпочитаю влюбиться в этого типа, сидящего за решеткой, чем в свободного буржуа.

Фанни знает мою историю, она верный и испытанный друг.

— Если бы я знала, когда звонила тебе и просила ему помочь, что ты попадешь в его объятия…

— Я не была в его объятиях, это невозможно, между нами была решетка.

— Мод, будь осторожна.

— Он такой обаятельный!

— Я знаю, что он обаятельный, но он преступник, вор. Вор навсегда останется вором, а ты теперь по другую сторону барьера.

— Ты говоришь, по другую сторону, но я всего-навсего проститутка, ставшая адвокатом, и у меня свой печальный опыт.

— Берегись, Мод.

— Спасибо, но я его не боюсь.

Как приятно устроиться на солнечной террасе и написать открытку, глупую и чудесную одновременно. «Я вам пишу на берегу моря, я думаю о вас и вас не забываю».

Июнь в Париже. Лионский вокзал. Легкий дождь меня бодрит. Дождь теплый, веселый и приятный. Я бегу на службу. Мне надо поработать с делом моего любимого заключенного.

— Вы что, издеваетесь надо мной?

Мой патрон не любит, чтобы кто-нибудь готовил дела без его ведома. Я всего-навсего стажер и не должна забывать об этом. Даже речи не может быть о том, чтобы вести самостоятельно дела. Иначе за дверь. Свой первый клиент? Еще чего! Нет, для меня это больше, чем просто клиент. Мой подопечный сказал мне: «Если я отсюда выйду, я тоже вам помогу, у вас будет или настоящая адвокатская контора, или вы займетесь коммерцией. Мы найдем подходящее дело…» «Мы»… Это «мы» меня околдовывает. К черту мизерную зарплату и кусочек стола в офисе. Он сказал «мы».

— Здравствуйте…

— Как дела?

Он обращается ко мне на «вы». Это прекрасно. Я его люблю, а он об этом не знает. Между нами решетка, мы не касаемся друг друга, разговариваем, нас разделяют лишь несколько сантиметров.

— Все пропало, Франки, судья отказал в условном освобождении и в разрешении на краткосрочные отпуска, но я подам еще одно прошение, на это уйдет целый год.

— Я знаю.

Мне хотелось бы видеть его на свободе, вернуть ему солнце и сияние дня, но в глубине души я понимаю, что этот год борьбы, который мне предстоит, эти свидания в тюрьме тоже будут мне дороги. Он беспокоится за меня:

— У вас неприятности?

— На работе не все в порядке. Я могу пользоваться телефоном, только когда он свободен. Мне далитри месяца, чтобы найти работу. И никаких средств, чтобы открыть свою собственную контору.

— Через два года я выйду.

— Но я вас не брошу.

— И я тоже не брошу вас. Даже отсюда я могу вам помочь. Я знаю адвокатов…

Теперь он поднимает мне настроение, он здесь, в тюрьме, старается устроить мою жизнь там, на свободе.

— Ну, Мод, смелей, я готов сделать невозможное. Как говорится, «лучше двое раненых, чем один убитый»…

Октябрь. Мы видимся два раза в месяц. Он сдал последний экзамен на факультете, и очень успешно. Он должен изменить свою жизнь. Я хочу, я хочу, чтобы у него была нормальная жизнь. И я хочу, чтобы он жил ради меня. Я снова погружаюсь в мечты, я пищу: «Франки, уже многие годы я не говорила «люблю» ни одному мужчине. Мы встретились, когда я была очень одинока, но теперь все иначе, и мне так хочется начать новую жизнь».

Замки, решетки, тюремщики, комната для свиданий. Наших свиданий, но я ни разу не осмелилась сказать то, что написала.

— Как дела, Мод?

Я протягиваю ему конверт с письмом, сажусь и впиваюсь глазами в его лицо, в то время как он, склонившись, читает мое послание с удивленным видом. Про себя я повторяю слово в слово то, что он читает: «Я так много думала о вас…»

Теперь и он ловит мой взгляд. В его голубых глазах мелькает какой-то отблеск, а в улыбке что-то хищное…

— Я знал, я даже вычислил тот день, когда я услышу это признание.

Краснеют ли в моем возрасте и в моем положении?.. Итак, теперь он знает. Что же дальше?

— Все будет так, как вы хотите, когда я получу первое разрешение на отпуск.

— Знаете, с такими хорошими результатами экзаменов, мне кажется, можно рассчитывать на успех.

Мы разговариваем о его деле. Мое письмо у него в кармане, он улыбается, но больше в этот раз он мне ничего не сказал.

— До свидания.

Любовь за прутьями решетки учит меня целомудрию.

— В конце ноября, если все будет хорошо, комиссия по применению наказаний выдаст вам разрешение на отпуск. Я в это время буду в другом месте.

— И где же?

— В Марселе. Там начнется важный судебный процесс в защиту местных проституток… Я в нем участвую. Удачи вам!

— Спасибо, подруга.

Мне хотелось сказать ему: «Удачи, я тебя люблю…» Но я не осмелилась, может быть, потом, когда он будет уже на свободе… У меня есть только он, в остальном все плохо: гонорары запаздывают, Совет коллегии адвокатов интересуется мной, и это судебное сражение в Марселе, где я буду опять надрываться. Без гроша в кармане, без будущего и влюбленная…

Накануне моего отъезда приходит телеграмма: «Разрешение получено, желаю и вам удачи. Франки».

Ответ: «Безумно счастлива. Теперь есть надежда. Через несколько месяцев вы воскреснете».

Мы переписываемся. Сначала была любовь через тюремную решетку, теперь — любовь по переписке. Мы считаем недели, месяцы, до того как серия временных разрешений приведет к условному освобождению. Мы обещаем друг другу взаимную помощь, мы говорим, что нечего попусту терять время и надо жить полнокровно. Для него все начнется с нуля, но я буду рядом.

Он ни разу не сказал мне: «Я люблю тебя». Это не в его духе. Но с каждым новым письмом я вижу, что он привязывается ко мне все больше. В них больше нежности, в них планы на будущее. А эта короткая фраза среди других: «Жизнь причинила нам слишком много зла, чтобы мы не попробовали использовать полностью те дни, что нам осталось жить» — запомнилась мне особенно.

Два года ожидания и наконец твердая уверенность в том, что мы вдвоем займемся каким-нибудь делом, уедем из Парижа в какой-нибудь солнечный край. Я снова похорошею. Итак, он скоро выйдет — первый раз за десять лет. Я выиграла это маленькое сражение, которое ускорит его освобождение. Завтра…

Сегодня мы еще в тюремной комнате для свиданий:

— Как ты?

Он сказал мне «ты». Он улыбается, видя мое счастливое лицо.

— Я задумал сказать тебе «ты», когда буду выходить, но я немного ускорил график.

Тридцать месяцев я этого ждала. Тридцать месяцев я приходила сюда и видела за решеткой человека, которого люблю. Он появлялся и исчезал.

Я немного опасаюсь этой свободы.

— Послушай меня, Мод. Когда я выйду, я буду тебе звонить каждые две недели, ты всегда будешь в курсе моих дел, но мне нужно время, чтобы прийти в себя. Во Франции или где-нибудь в другом месте, неважно, где я устроюсь, но я позову тебя. Ты мне будешь нужна. Если я опять займусь экспортно-импортными делами, ты будешь вести документацию, а может быть, мы займемся торговлей. В крайнем случае, откроем ночное кабаре, но я тебя позову.

— Я приеду.

Это невероятное будущее, которое он мне предлагает, вынуждает меня рассказать ему кое-что о себе: слегка подправленную правду. Я слишком дорожу этим открывающимся передо мной счастьем. Я дорожу этим человеком.

— Франки, у меня никогда не было детей и я никогда не смогу их иметь…

За решеткой голубые глаза продолжают улыбаться:

— Но чтобы собрать вещи, тебе это не нужно.

— Нет, конечно. Я только хотела сказать… Видишь ли, у меня в молодости были проблемы со здоровьем… Проблемы эндокринного характера, ну, в общем, гинекологические. И у меня отсутствуют некоторые органы.


Странное признание, половинчатое и противоречивое, но мне хотелось освободиться от правды, о которой, может быть, он уже и догадался.

Он смотрит на меня удивленно. Наступает тишина.

— Но это же все в прошлом, да? Нельзя упускать жизнь, моя милая… Надо вгрызаться в нее зубами и держаться, согласна? Послушай, когда я получу первое разрешение на выход, мы не сможем увидеться, мне придется заняться многими делами, ты понимаешь? Да это и лучше, но, когда я буду выходить окончательно, ты придешь за мной.

Еще шесть месяцев, Мод. В общей сложности три года. Теперь уже скоро, как раз к Рождеству.

Совет коллегии адвокатов потребовал моей отставки, ну и пусть. Это крах адвоката, но не женщины.

После того как я считала месяцы, недели, дни, теперь я считаю часы. Остался последний, самый главный час: 16.30, Орли.

Я увидела его издали: спортивная сумка на плече, уверенная походка. Я впервые вижу его свободным, я целую его в первый раз. В одну щеку, в другую. Мое сердце готово разорваться.

— Мне надо вернуться к семи. Что будем делать? У нас всего два часа.

У нас всего два часа до его возвращения в тюрьму.

— Ко мне?

— Если хочешь.

Вдвоем в такси, прижавшись плечом к плечу, вдвоем в лифте, какое чудо! Я ищу ключи и извиняюсь.

— У меня здесь так себе и немного шумно. Вдвоем на одном диване.

— Я могу позвонить?

Он забавляется с автоответчиком, включает и выключает телевизор, куда-то несколько раз звонит.

— Не сердись на меня, мне здесь все любопытно. После стольких лет тюрьмы мне многие предметы сегодня не известны. Забавно, что можно управлять телевизором на расстоянии.

Вдвоем на диване. Он развлекается, а я дрожу. Он наклоняется, старается наклонить меня, у него солнечная улыбка и солнечный акцент.

— Ну, так что будем делать теперь? У нас как раз хватит времени, чтобы обняться, правда?

Его поцелуй, словно электрический ток, пронзает меня. Я ждала его три года. Такой же шок у меня от его прикосновения. Если бы он только знал, что я впервые переживаю подобные эмоции, что это мой первый настоящий флирт…

— Пора, Мод.

Я провожаю человека, которого люблю, в тюрьму. Мы держимся за руки, он проведет эту ночь в тюрьме, а я — на своем диване, где мы не занимались любовью. Пока еще нет.

Я оставляю его на углу улицы, поворачиваюсь и ухожу со слезами на глазах. Всю ночь я не спала. Это я, на самом деле? Я его трогала, целовала, он мне принадлежал, моя бессонница сохраняет его запах. Наконец приходит некоторое успокоение.

Сегодня прекрасный день, я в одиночестве отмечаю два праздника: одиннадцать лет со дня моей операции и его освобождение. Это самый прекрасный и самый длинный день в моей жизни. Я знаю, что сегодня утром он совсем выходит из тюрьмы. Ожидание — это беспокойное удовольствие первой встречи. Меня беспокоит все: лицо, тело, словно он никогда меня не видел. Три года очищения, любви издалека, целомудрия вынужденного и добровольного превратили нас в жениха и невесту из прошлых времен. Трель звонка отдается в моем сердце.

Он рассказывает о суматохе последних часов. Он отдал свои вещи тем, кто остался, — таков обычай. Он дождался, пока откроется камера, забрал часы, бумажник, костюм и ремень, которые ему больше не годятся. Он говорит:

— До сих пор мне не надо было принимать никаких решений. Надо мной не висела никакая ответственность, десять лет пустоты, когда я только выполнял чужие приказания, а вот сегодня начинается моя настоящая неволя.

Нет, это моя жизнь начинается сегодня. Целый час вместе, первый час настоящей свободы. Он вскоре уйдет, улетит, он уедет в свой солнечный край устраивать наше будущее.

Я закрываю глаза и мысленно стараюсь себе представить это безумное счастье: я занимаюсь с ним любовью, именно с ним я занимаюсь любовью…

Все мировые теории о сексе и об удовольствиях, связанных с ним, ничто по сравнению с любовью, с настоящей любовью, той, которая рождается в мозгу и потом разливается по всему телу, а не наоборот.

Наслаждение у меня в сознании. Сегодня я по-настоящему переживаю то, на что надеялась одиннадцать лет назад, когда стала женщиной на операционном столе. Оказывается, все это было для него.

Он говорит смущенно:

— Ты знаешь, я немного отвык…

Но быстрота, с какой он это сделал, для меня еще один подарок. Он провел годы без женщин, и вот со мной вновь смог удовлетворить свое нетерпеливое желание.

Небольшая тревога, от которой я хочу скорей избавиться. Он что-то заметил, какую-то деталь, наверное, сухость — я ничего не могу с ней поделать. Мой половой орган не может реагировать как настоящее влагалище женщины. Я вновь повторяю свою полуправду-полуложь, надеясь, что он поймет и что мое объяснение останется как бы нашим паролем.

Но он об этом даже не думает, его самолет улетает через час.

— Мы все организуем, дай мне немного времени. Мне нужно три-четыре месяца, чтобы снова быть в седле. Ты будешь каждую неделю получать от меня известия — или открытку, или звонок, даю слово.

Быстрые сборы. Прижавшись к нему, я шепчу:

— Я поеду за тобой на край света… Последний поцелуй.

Моя радуга начинает блекнуть. Проходит первая неделя — ничего. Наверное, у него не было времени, а может быть, денег, в общем, его можно понять и простить.

Проходит вторая неделя, опять ничего.

Только бы его неприятности не осложнились! Я знаю, что он должен заплатить большие налоги, таково было условие его освобождения, но вот и третья неделя прошла, и опять ничего.

На этот раз я начинаю звонить друзьям, пытаясь его разыскать. Я обзваниваю весь Марсель — никаких новостей.

В моей радуге почти не осталось цветов… Но он не может так со мной поступить, это просто невозможно. После трех лет ожидания, после всех обещаний… Я его люблю, и он это знает. Без него мне одиноко. У меня больше нет профессии, поскольку адвокатура отказалась от меня. Денег нет, но и любви нет.

Я не хочу в это верить, что-то произошло, он вернется, он позвонит и скажет мне со своим смешным акцентом: «У меня были трудности, Мод». Он странно произносит мое имя.

Подруги меня утешают. Фанни из Марселя с присущим ей здравым смыслом заявляет: «Не порти себе кровь, моя дорогая. Человеку, вышедшему из тюрьмы, нужен простор».

Надо есть, но у меня пропал аппетит, надо спать, но у меня бессонница. Я похудела от тоски. Я ждала так долго, так долго, что прошла уже осень, прошла зима, наступил новый год.

14 января. Моя радуга стала черной.

Я хватаю трубку и слышу, как дрожит мой голос:

— Это ты? Я кричу:

— Ты меня бросил?

Он, похоже, удивлен. По-настоящему удивлен моим исступленным отчаянием.

— Послушай, Мод. В тюрьме все видится иначе… Сейчас я оказался на свободе, для меня это был шок, я размышлял всю неделю…

— О чем же?

— Понимаешь, мне нужно задать тебе один вопрос… я должен знать…

— Что? Что ты хочешь знать? Давай, спрашивай.

— Ты транссексуал?

Я чуть не падаю. Трубка выскальзывает у меня из рук. Я ее подхватываю, чтобы не упала. Только бы аппарат не разбился, только бы не прервался разговор.

— Алло?

— Я слушаю…

— Я… Я же тебе объяснила, что у меня был врожденный порок и у меня не хватает половины…

Я больше не могу, сказать ему правду я не в состоянии, я его очень люблю, но он имеет право на правду, а не на ложь.

— Это называется гермафродитизм, Франки… Я тяжело дышу в трубку, мой голос прерывается.

— Я интерсексуальна, это довольно сложно, я…

— Ладно.

В этом «ладно» никакого раздражения, у меня же больше нет слов. Его вопрос застал меня врасплох. Как еще ответить ему? Рассказать по телефону, за несколько минут, про все сорок лет своей жизни?

— Ладно… Сейчас я не занимаюсь тем, чем бы хотел. Ситуация сложная. Конечно, я тебе многим обязан, я позвоню, когда дела пойдут лучше.

— Я могу тебе написать?

— Если хочешь, но как подруга. И потом, знаешь, я не умею писать письма.

— Но это еще не конец? Может быть, мы еще увидимся? Когда-нибудь…

— Послушай, я тебя очень люблю, ты много для меня сделала, но я не в силах связать свою жизнь с транссексуалом.

Все та же дурацкая ситуация. Щелчок, и тишина.

Я уезжаю в Италию. Я устроила себе каникулы. Там я встречу транссексуалов из Рима, Милана, Флоренции… Там их не донимают попытками включить в общественно-полезную жизнь. Они живут у себя дома, не платят налогов, на них не устраивает облавы полиция. Они добились права жить без опеки сутенеров. Однажды они сковались цепями, собравшись перед зданием палаты депутатов с благословения мадам Пертини, супруги президента Италии, для того чтобы добиться законности. Но и сегодня с ними их одиночество, неустроенная жизнь…

…Я часто повторяла ему слова Кокто: «Любви не существует, есть только доказательства любви». Вся Венеция покрыта водой…


Париж, 15 декабря 1986 года.


Оглавление

  • Мод Марен Сальто ангела
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV