Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм [Танит Ли] (fb2) читать онлайн

- Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм (пер. Валерия Двинина, ...) (а.с. Антология фантастики -2007) (и.с. Лучшее за год-2007) 2.57 Мб, 709с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Танит Ли - Дуглас Клегг - Джойс Кэрол Оутс - Джеффри Форд - Келли Линк

Настройки текста:



Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм

Грегори Магуайр Дубовик

Грегори Магуайр — автор пяти шумно встреченных читателями романов для взрослых, в том числе и еще не вышедшего в свет «Сына ведьмы» («Son of a Witch»). Бродвейский хит, мюзикл «Злая» («Wicked»), поставлен по одноименному произведению Магуайра. Он написал также много детских книг, среди них — популярные «Хроники Гамлета» («Hamlet Chronicles»), «Семь паутин» («Seven Spiders Spinning»), «Четыре глупых купидона» («Four Stupid Cupids») и очаровательный и сумасбродно-веселый сборник «Прыгающая красавица и другие волшебные звериные истории» («Leaping Beauty: Other Animal Fairy Tales»). Грегори Магуайр живет в пригороде Бостона.

Рассказ «Дубовик» («The Oakthing») впервые был опубликован в антологии «Пляска фей» («The Faery Reel»). В авторском предисловии Магуайр сказал: «На написание „Дубовика“ меня вдохновили рисунки Артура Рэкхэма, особенно его иллюстрации к „Питеру Пэну в Кенсингтонском саду(„Peter Pan in Kensington Garden“). Они были весьма эдвардианскими созданиями, эти плоды воображения Рэкхэма и Дж. М. Барри.

В моем рассказе я перенес одного из их персонажей на Континент, поближе к Эдвардианской эпохе — в те времена, когда первые страшные войны века накладывали на наши лица проклятую печать современности».

Хотя небеса сияли несравненной голубизной, с самого рассвета погромыхивало. То был басовитый гром, рокочущий гром, гром, оставляющий едкий запах в лоскутьях сероватого тумана, которые нес по полям ветер. У горизонта дрожали в мареве жаркого дня вертикальные полоски, словно небрежно начертанные кем-то карандашные штрихи. Это шагала пехота, шагала цепью, а за ней и по флангам от нее двигалась артиллерия. Она-то и рождала этот столь убедительный гром.

Ферма стояла в стороне от главного направления марша войска. Чуть-чуть в стороне.

Много поколений одной семьи жило на ферме. Место это обитатели фермы называли, слегка насмехаясь над привычками дворян давать своим поместьям имена, «Sous Vieux Chene», «Под старым дубом». Однако крестьянам Реминьи, деревеньки, расположенной милях в трех к востоку от фермы, она была известна просто как участок Готье.

Впрочем, сейчас в Реминьи почти не осталось тех, кто мог хоть как-то называть ферму. Большинство селян благоразумно сбежали. Готье же, умелые фермеры с их упрямым крестьянским рассудком, оказались менее приспособлены к наступлению армий захватчиков. Хотя и они обсуждали сложившуюся ситуацию.

— Мы не можем уйти. Урожай поспевает. — Отец был непреклонен.

Жена более или менее согласилась с ним, хотя и заметила:

— Наш главный урожай не пшеница. — Она посмотрела на их возлюбленное дитя, их нежную, тихую, слегка глуповатую Доминик. Достаточно взрослую, чтобы привлечь взгляды обезумевших от войны солдат. — Не глупо ли рисковать ее безопасностью ради пшеницы?

Эта тема проигрывалась в их спорах все лето, пока соседи-фермеры и жители Реминьи один за другим откочевывали на юг. Наверняка линия фронта сместится. Гансы не посмеют вести свои боевые машины по полям Готье!

Семейство явно охватило некое общее помешательство, если они так упорно и долго придерживались подобных взглядов. Соседи пытались уговорить Готье, но Готье во все века были не из тех, кого так легко переубедить. Они смеялись, пили свой кофе с парным молоком и говорили:

— Что Готье до этого их германского Schrecklichkeit?[1]

И они повторяли это снова и снова, до тех пор, пока уже не осталось никого, кто мог бы услышать эти слова.

А повсюду голодали и умирали животные, разорялись поля сахарной свеклы, сорокадвухсантиметровые гаубицы обстреливали центр торгового городка, расположенного восемью милями восточнее… Трудно было сосредоточиться на пшенице.

Наконец Великая Паника добралась и до дома Готье. Их молитвы Всевышнему прервал шквал канонады, близкий как никогда. Наконец-то они опомнились, или испугались, или и то и другое сразу.

Они собирались на скорую руку, загружая телегу для перевозки сена и маленькую повозку, которую мог тянуть осел. Все утро они заготовляли провизию на дорогу. Прихватили и кое-что из мебели и посуды, то, что получше, на случай встречи с артиллеристами: вещи, которые можно обменять на свою безопасность, гардероб, например, или красивую супницу с ручками в виде лебяжьих голов.

Гром гремел уже над самыми головами, артиллерия приближалась, и отъезд прошел без всякого достоинства, совершенно неорганизованно. Мадам Мари-Луиза Готье и послушная, сентиментальная Доминик запрягли лошадей и отправились в путь на перегруженной телеге. Сидя на куче вещей, они пытались перекричать грохот вторжения, уточняя дальнейшие планы и назначая rendezvous.

Гектор Готье выехал несколькими минутами позже на повозке, прихватив остатки сыров. Корова пала неделю назад, вероятно от ужаса, так что молоко, которое можно было бы разбрызгать на пороге, чтобы оно скисло и не пустило в дом «маленький народец», отсутствовало.

Пришло время прощаться с «Sous Vieux Chene»: прощай, прощай. Au revoir, будем надеяться! Если повезет, a demain.[2] До свидания. Германские войска, прокатившиеся по Бельгии и, весьма вероятно, в скором времени способные промаршировать по бульварам Парижа, в конце концов согнали с места даже упрямых и легкомысленных Готье. Incroyable.[3]


Всех, кроме бабушки, мадам Мими Готье.

Она покинула свое место в телеге из-за острой необходимости посетить уборную. Ее невестка проорала во всю глотку из-за мешков с постельным бельем, что пускай Гектор сам берет свою немощную мамашу, а она не может больше ждать, ведь Доминик в опасности! Но гром канонады заглушил ее голос. Гектор Готье ничего не услышал и ничего не увидел за горой припасов Готье. Когда мадам Мари-Луиза Готье уехала, ее муж, ругающийся и молящийся одновременно, даже не предположил, что его матушка не взошла «на борт».

Так что когда освеженная Мими Готье появилась во дворе, телеги там уже не было. Исчезла и повозка. Поскольку корова по-прежнему оставалась вот уже неделю как дохлой, Мими Готье была рада, что практически утратила обоняние. Да и слух ее был уже не тот, что прежде, так что и грохот канонады не вызывал у нее особой неприязни.

Старушке давно перевалило за восьмой десяток, и внешность ее слегка пугала. Она родилась в тысяча восемьсот тридцатом, когда эти земли назывались всего-навсего участком Готье, а не «Sous Vieux Chene». Старый дуб был уже старым еще во времена ее детства — просто дерево, дуб, а не название, не имя проблемы или владения. И хотя она приподнимала бровь при новостях о бунтах в Париже, о переворотах в Европе, об изобретении парового двигателя локомотива (однажды она видела и его!), жизнь свою Мими прожила исключительно на этой ферме.

То, что сын и его семья забыли ее, не слишком расстроило старушку. Она и сама, вероятнее всего, забыла бы себя, коли ей пришлось бы заниматься переездом — Большим Исходом.

Мими Готье взяла свою палку — отличный посох из боярышника с гладким набалдашником — и заковыляла по двору перед сараями, направляясь к передней двери дома. Дверь ее сын запер, но ключ он наверняка оставил в обычном месте: в дупле дуба, давшего ферме имя. Придется поломать голову, как туда дотянуться. Высоковато.

Наконец она отправилась в стойло, отыскала там скамеечку, сидя на которой они доили корову, и вытащила ее из сарая, где эта скамейка все равно уже никому не могла принести никакой пользы. Добравшись до дуба, Мими обнаружила, что часть его сучьев валяется на земле, точно спицы вывернутого ветром зонтика. То, что осталось, представляло собой подобие утыканного шипами столба из старого мертвого дерева с корявыми наростами-бородавками вековой давности.

Но потайное местечко осталось нетронутым, и высоты скамеечки как раз хватило, чтобы дотянуться до дупла. Там бабушка действительно нащупала ключ — огромную железяку, выкованную еще при жизни ее собственного отца.

Так что она открыла дом, не так давно запертый для защиты от наступающей армии. Но пока в него вторглась всего лишь Мими. А почему бы и нет, все-таки это ее дом. Старушка уселась в камышовое кресло, чтобы подумать о том, что делать дальше.


Наверное, она задремала. Мими клевала носом дюжину раз на дню. Иногда ей казалось, что она засыпает даже на ходу, поскольку не всегда могла припомнить, где была или куда направлялась.

Когда она открыла глаза, трапеции солнечного света лежали уже на других терракотовых плитках. Их углы заострились, яркие пятна сплющились.

Старушка скосила глаза, потом протерла их. Неужто там, на солнечном пятне, сидит кошка? Нет, наверняка нет. Все кошки давно сбежали и утопились со страху. Даже мыши отправились en vacances.[4]

Существо сделало нечто вроде реверанса. Или, возможно, это был непристойный жест. В любом случае, ни коты, ни мыши не стоят на задних лапах. Разве что где-нибудь в Лувене[5] разбомбили зоопарк и разбежавшиеся мартышки пересекли границу la belle France, чем она и обязана визиту этого маленького создания.

А где очки? Рукоделие — свое шитье — она оставила сразу после семидесяти, и чем больше созревала ее молодая внучка, тем реже Мими Готье хотелось пристально смотреть на нее.

— Ты подожди тут, — сказала она и отправилась заглянуть в шифоньер.

Но шифоньер отсутствовал. Ну и кретин же ее сынок! Убегать от захватчиков с шифоньером! В любом случае очки исчезли вместе со шкафом.

Когда старушка вернулась, существо по-прежнему было там. Мими Готье, кряхтя, опустилась на тут же занывшие колени, чтобы лучше видеть. Заодно можно и помолиться о мире, а когда она помолится, то сумеет снова подняться. Но сперва надо поглядеть, что это за штучка кривляется тут и какие от нее могут быть беды.

Существо являлось, решила она, чем-то вроде древесного эльфа. Жалкого вида. Создание явно нуждалось в немедленной помощи, или во внимании, или, возможно, в убежище. Оно напоминало неуклюжий узел из угловатых ветвей, торчащих только с одной стороны, с колючками, с плотным клубком корней, кудрявых и перепутанных, точно волосы на лобке или под мышками. Гибкое, поджарое, с резким растительным запахом — достаточно сильным, чтобы даже Мими Готье могла его почуять и оценить. Оно было заляпано мало-помалу подсыхающей и падающей серыми комками на пол грязью.

И еще создание это — мужского ли рода, женского, или того и другого сразу, или среднего, или какого-то еще — выглядело, если пользоваться терминологией тех, кто поднаторел в воинском искусстве, контуженным. Его трясло мелкой дрожью. Если бы у него были руки, то оно потирало бы локти; если бы у него были колени или бабки, они стукались бы друг о друга. У существа имелись в наличии подобие подбородка и дупло-рот, но глаза-щелки как будто еще не прорезались, точно у новорожденного, а уши болтались низко-низко, словно погибли по отдельности друг от дружки.

— Вот и компания для мадам Мими Готье, — любезно произнесла старушка. — Как чутко с твоей стороны прийти, когда моя родня сочла удобным бросить меня.

Плечи существа, или высоко подвешенные бедра, или ветвистые ребра дрогнули, но, возможно, не от нахлынувших чувств, а от звука голоса, несомненно обращенного к нему.

— Тебе нужен уют, только вот какой? — поинтересовалась Мими. — И что соблазнило тебя явиться сюда?

Дом оставался пустым не больше часа. Но поскольку корова издохла, никто, следуя обычаю, не расплескал на пороге кислое молоко, оберег от незваных гостей.

— Что ж, добро пожаловать, — сказала мадам Готье. — Только мне недосуг рассиживаться и играть с тобой в картишки. Моим никчемным родичам может понадобиться день или два, чтобы сообразить, что они меня забыли. И лишь Господь знает, сумеет ли хоть один из них вернуться за мной, несмотря на наступающую армию. Я теперь сама по себе — исключая присутствующих — и должна кое-как перебиваться.

Прошло довольно много времени с тех пор, как она в последний раз могла сказать такое, и перспектива доставила Мими некоторое удовольствие. Так-так, что же нужно в первую очередь? Запереть двери, спрятать ценности, позаботиться о животных, полить овощи, умыть ребенка, запасти уголь?

Запирать двери нет нужды, поскольку в доме уже не осталось ничего ценного, нет животных, нет детей, нет угля, да и овощей негусто, если уж на то пошло. В огороде у них росла морковь, капусту только что посеяли, картофель прячется в своих грядках. Есть еще различные травки-приправки. Хотя их несколько затруднительно жевать без того, что положено приправлять.

Мими Готье наскребла что смогла. Электричество на ферму никогда не проводилось, а переносная масляная лампа исчезла. К полудню у старушки заломило колени, так что она не рискнула взгромоздиться на стул и зажечь модную подвесную лампу в гостиной. Она лишь развела небольшой огонь в очаге, чтобы создать какое-то подобие уюта и прогнать озноб из пальцев, после чего закуталась в одеяло, спрятавшись под ним точно в норке, и так дождалась серой зари.

Глаза существа так и не открылись, но, кажется, оно чувствовало движения старушки. Когда она отправилась в садик, оно побрело за ней в ту же часть усадьбы; когда вернулась к насосу, вернулось и оно. Но если Мими ковыляла дальше — к воротам, например, чтобы посмотреть, не торопится ли ее скудоумный Гектор или его Мари-Луиза спасти ее, дубовику становилось явно не по себе: он беспокойно ерзал, как собака или встревоженный ребенок. Обосновавшись в доме, он не желал покидать его, и не хотел, чтобы уходила хозяйка.

Да, вот он кто, решила старуха, — дубовик. Эвакуировался из разбитого дерева, давшего ферме имя.

— И тебя прогнали из собственного дома, — сказала она, — совсем как Гектора и Мари-Луизу выставили из их! Все пакуют вещички и улепетывают что твои черепахи. А я вот осталась, и плевать мне на гансов. Я слишком стара, чтобы заинтересовать — в определенном смысле — мальчишку-солдата, и слишком скучна и незначительна, чтобы помешать войску выполнять их приказ. У меня нет ни еды, чтобы ее похитить, ни имущества, которое стоило бы защищать, так что терять мне нечего. Ну а ты что?

Дубовик шлепнулся на пол — вроде как уселся — и положил то, что было у него вместо лица, на то, что было у него вместо рук.

— Если ты оплакиваешь дерево, — заметила Мими, — этот старый черный зонтик, в честь которого назвали ферму, то ты зря тратишь время. Дубок наш в его лучшие дни произвел на свет с десяток сотен тысяч потомков. А то и больше. Каждую весну ветер подхватывает его семена и уносит их. У этого дуба десять тысяч кузенов только в Нормандии и Фландрии. Если твоя личная квартирка разрушилась — ерунда. Наш дуб пустил корни в будущее.

Она взглянула на дубовика сверху вниз:

— Да, его корни в будущем. Как и мои, слышишь, ты. Чресла Доминик такие же спелые, как любой старый дуб по весне, она наводнит будущее своими отпрысками, которые будут и моими тоже, если взглянуть на это дело под определенным углом.

Но, возможно, у дубовика не было потомства.

Что же можно для него сделать? Учитывая то, что она и для себя может сделать немногое, обязана ли она тратить силы на ходячую корягу растительного происхождения? Если бы это был ребенок или кошка, она дала бы ему молока.

— Кошек больше нет, — пробормотала Мими.

И это, очевидно, составляло часть его неприятностей. Может, дубовик и жил на дереве, но он жил рядом с фермой, а на всех фермах есть мыши, а значит, и кошки. А кошки пьют молоко.

Этим безлюдным разоренным летом пропали даже мыши, и умерли кошки, и коровы иссохли или погибли, и оскудевшее фермерское хозяйство не могло больше позволить себе выставлять у двери блюдечко с молоком. И хотя кислое молоко и удержало бы дубовика и его сородичей за порогом, парное молочко, предназначенное кошке, наверняка служило основной пищей древесному эльфу.

Она подумает об этом во сне и в нем же, возможно, отыщет решение.

Но Мими Готье не довелось поспать этой ночью, поскольку искусственный германский гром приблизился, а редкий пулеметный град слабосильного французского сопротивления сводил на нет все ее попытки задремать. Когда на улице стало достаточно светло, чтобы подняться без опаски, она встала, сполоснула водой из насоса ночной горшок, причесалась и почистила зубы.

Дубовик, казалось, исчез, и старушка даже ощутила некоторую жалость. Высох ли он за ночь, или вернулся к останкам дерева? Неужели она ему не понравилась? Неужели он ее бросил? И неужели в то время, как вторжение неприятеля поглощает поле за полем, у нее нет дел поважнее, чем волноваться о ветвистом вымысле, плоде деревенских суеверий?

Возможно, и нет, а значит, и ее жизнь ссохлась, съежилась в никчемную безделку.

Так что Мими несказанно обрадовалась, обнаружив дубовика, свернувшегося калачиком под перевернутым ведром. Ведром для молока. Казалось, он постепенно рассыпался кусочками коры и горками светлой пыли.

— Ты хочешь, чтобы я нашла молока для кошки, — догадалась мадам Готье. — Как будто мне делать больше нечего.

Но, честно говоря, делать ей действительно было нечего. Так что Мими надела галоши, взяла зонтик, точно тонкие спицы и натянутая тряпица могли защитить ее от шрапнели, прихватила посошок и заковыляла к дороге.

Так, в этой стороне расположены четыре фермы, в той — две, а по ту сторону канавы, через два поля, стоит однокомнатная школа, во дворе которой когда-то паслась коза. Фермы подальше, но канава… Мими не настолько уверена в себе, чтобы перебираться через нее, балансируя на жердочке. И все же она припомнила, что коза нынче окотилась поздно, и хотя козлят могли прирезать, украсть, или они сами давно околели от страха, если коза все еще там, у нее должно быть молоко. А Мими Готье прожила на ферме всю свою жизнь не для того, чтобы не знать, как добыть молока у козы, если молоко у козы есть.

— Ты идешь? — спросила она дубовика.

Он не ответил, но фыркнул на нее, как капризный ребенок: он желал плодов экспедиции старушки и все равно обижался на то, что она уходит.

— Неблагодарный, — бросила она с некоторым удовлетворением.

Выйдя со двора, Мими Готье снова взглянула на расколотый ствол дуба. Бог ли послал один из давешних громов в компании с мстительной молнией? Или осколок бомбы пошел вкось и искромсал старое дерево в щепки с такой легкостью, как будто оно слеплено из масла? Листья все еще покачивались на ветру — еще не оторвавшиеся от своих веток, еще держащиеся за сучья, отделенные от толстого ствола. Листья не знали, что они уже мертвы.

Бабушка закрыла зонтик, наслаждаясь каплями моросящего дождя на своем лбу, и приспособила его в качестве второй палки. Скрюченные артритом кисти жутко разболелись, не успела она преодолеть и половины перекинутого через канаву бревна. Она продвигалась боком, дюйм за дюймом, но план сработал она не потеряла равновесия. На лугу буйно колосилась пшеница, дожидающаяся хлеборобов. Но никто не придет и не уберет ее. Зерно тоже погибнет.

Рои навозных жуков, безразличных к ходу военных действий, недовольно гудели где-то на уровне плеча. Мими отмахивалась, не отрывая взгляда от крыши школы, виднеющейся сквозь заросли тополей.

Эти деревья тоже оказались расколоты, а восточная стена здания, когда-то нежно-розовая, была обожжена взрывами и кренилась во двор. Ставни сорваны с петель, провалы разбитых окон зияют чернотой. У того, что было некогда дверью, лежали чудом оставшиеся невредимыми несколько пар невостребованных деревянных башмаков. Ни один ребенок не появлялся тут по крайней мере неделю, а то и больше. Но коза, обезумевшая от горя и одиночества, по-прежнему была здесь. Она брыкалась на привязи. Лоб несчастного животного превратился в кровавые лохмотья, так билось оно в попытках бежать.

Итак, у Мими есть потребность. Есть коза. У козы есть молоко. Есть пальцы, которые грызет артрит. Но нет ведра. Мими совсем забыла о нем.

— Эй ты, прекрати выдрючиваться, — велела старушка козе. — У меня дома малыш, которому нужно то, что ты даешь. А ты так шумишь, что я даже думать не могу.

Она поискала в развалинах, тыкая в груды кирпича палкой и зонтиком. Ничего. Даже ни одной спасительной консервной банки.

Так что в конце концов Мими Готье подоила — стонущими от боли руками — козу в самую большую пару деревянных башмаков. Затем расстегнула пуговицы своего крестьянского платья и, как сумела, пристроила башмаки носками вниз между тем, что осталось от ее грудей, и кое-как привязала их. Молоко расплескивалось при движении, но она пойдет медленно, и, будем надеяться, все не прольется. Это лучшее, что она может сделать. Ей все-таки восемьдесят шесть, или восемьдесят четыре, или где-то около того: так чего же ожидал дубовик?

Сделав несколько шагов в сторону дома, она повернула назад: а почему бы не взять козу с собой? Только сумеет ли она протащить скотину по бревну? Если коза опрокинет ее в канаву, Мими умрет там, в этой сырости.

Впрочем, шанса попробовать ей не выпало. При первой же возможности коза шарахнулась в сторону и вырвала веревку из слабой хватки старухи. После чего скрылась в высокой траве заросшего сорняками поля, истерически мекая от радости, которая наверняка окажется недолгой с учетом всеобщей паники текущих времен.

Ветер вонял, будто его подпалили. Солнце тем временем взобралось уже высоко и то и дело нагловато подмигивало, замутненное дымом орудийного огня. Когда старушка еле-еле доплелась до своих земель, луг оказался разорен. Мими Готье представила себе марширующих великанов-людоедов с дыханием, подобным обжигающему пороху, с дыханием, пахнущим горячим железом. Ответственность за убытки несли на себе ноги побольше человеческих сапог. Если не собрать траву немедленно, она заплесневеет, сгниет, сено пропадет, и скотина останется голодной.

Только вот скотины-то нету, вспомнила она, так что пускай великаны топчут посевы.

Обратный путь занял куда больше времени, чем она могла себе представить. Да, Мими очень устала. Солнце сползло на западную половину неба, вклинившись между пухлых серых туч. Кажется, одна из ферм, на которых она подумывала пошарить, горела. Туда вела грязная, изрезанная колеями, развороченная колесами с железными ободьями дорога. Тут прошли пушки. И лошади, оставившие свежий навоз.

Но ведь на «Sous Vieux Chene» нет ничего для этих стервятников, там и жечь-то нечего, так?

А дубовик — все ли с ним в порядке? Там ли он еще?

Она не могла идти быстрее, чем шла. Если в следующие четыре минуты дубовик собирается помереть от отсутствия свежего молочка, значит, так тому и быть. Все свои десятки лет, сколько их ни есть, она перемещалась по жизни собственным, пусть и неспешным, шагом и прекрасно знала, что всему на ферме суждено умереть в свое время. В том числе и ей — в свое время, когда бы оно ни настало.

Однако дыхание старушки участилось: несмотря на свою крестьянскую философию, она действительно торопилась.

Дверь косо висела, сорванная с петель, комья грязи нахально расползлись на некогда вымытом дочиста полу фермерского дома. Но в остальном дом казался нетронутым. Наступающая армия не нашла ничего — ни чтобы украсть, ни чтобы съесть, никого, чтобы изнасиловать, и возможно, потребность дубовика в молоке спасла жизнь Мими Готье, в нужный момент уведя ее со сцены.

Не то чтобы она особенно радовалась, что спасена. Для чего спасена? Чтобы умереть от голода за недельку-другую, следя, как взмывает и падает солнце, слыша стрекот поздних летних сверчков, терзающий ее последние минуты, как неумолимый стук маятника, — и так до тех пор, пока маятник этот не замрет наконец навсегда?

Но она беспокоилась о дубовике. Аккуратно пристроив башмаки в сухой раковине, подоткнув их полотенцами, чтобы они не опрокинулись и молоко не пролилось. Мими Готье отправилась на поиски своего гостя.

Он нашелся в изголовье низенькой постели Доминик — дубовик прицепился к передней спинке кровати. Теперь он еще сильнее походил на корягу, а его беспокойные движения стали еще судорожнее. Дубовик карабкался вверх и вниз по грубой резной стойке, изучая лицо человека, чья голова покоилась на тощенькой подушке Доминик, покрытой растрескавшейся коркой запекшейся крови и рвоты.

— Я должна была справиться с козой, — пробормотала Мими Готье. — Но она справилась со мной лучше, чем я с ней.

Человек был германским солдатом. На шее его зияла глубокая рана — точно краснокочанную капусту разрубили ножом. За всю свою долгую жизнь фермерской жены Мими Готье никогда еще не видела человеческой анатомии, столь беспардонно открытой для обзора. Она была весьма заинтригована. Дубовик содрогнулся — от отвращения? Он соскользнул вниз, осмотрел рану, жуткое месиво из блевотины и крови, опаленные брови, лоснящийся обожженный висок, длинный точеный нос и отличные зубы, совершенно целые, перламутровые, как очищенные луковки, — ни одного пожелтевшего среди них не наблюдалось.

— Это враг, — сказала Мими Готье. — Это Германская Армия.

Германская Армия тяжело втягивала в себя воздух, точно кузнечный мех с прорехой, а когда Германская Армия выдыхала, хлопья засохшей крови плясали, блестя медью, в гаснущем вечернем свете.

Дубовик выгнул пальцы и ткнул куда-то вбок. Там, на полу, лежали винтовка и кожаный ранец.

— Я знакома с винтовками, — буркнула старушка дубовику. — В свое время я не раз пристреливала собак, отслуживших свое, и как-то даже убила охромевшую лошадь. А еще палила поверх голов разбойников и попов, слишком интересующихся делами дома.

Но она не прикоснулась к винтовке. Вместо этого Мими покопалась в ранце, надеясь отыскать сухари, продуктовый паек или документы. Бумаги нашлись, но на немецком — она не могла прочесть их. Однако, кто бы ни оставил здесь этого солдата, он «позаботился» о его еде. Мадам Готье не обнаружила ничего полезного, кроме длинной иголки и катушки ниток.

Она разожгла кухонную плиту какими-то щепочками и подбросила пару деревянных ложек, чтобы поддержать огонь, поскольку не могла тратить время на поиски чего-нибудь еще. Старушка раскалила иглу — во избежание заражения, — а когда та остыла настолько, что ее можно было держать, присела на краешек постели Доминик. Она зашила рану — как получилось. Без очков Мими все равно не могла тщательно рассмотреть свою работу. Края сошлись кривовато, и кровь потекла снова, но хотя бы не хлынула потоком. В душе мадам Готье поселилось чувство, возможно и ложное, что она сделала нечто хорошее.

Она была довольна. Она хотела, чтобы он чувствовал себя более или менее сносно хотя бы для того, чтобы сесть в кровати и взглянуть ей в лицо, прежде чем она влепит пулю ему между глаз.

Дубовик спустился и устроился на солдатском плече — точно попугай на плече пирата.

— Ты принадлежишь дубу, дуб принадлежит ферме, а германец — захватчик! — с омерзением заявила Мими Готье. — Убирайся от него, ты. Ты предатель.

Но дубовик не обращал внимания на оскорбления. Брань не трогала его. Он пристроил свои корявые сучковатые пальчики возле раны парня, словно в отсутствие молока его могла заменить кровь. Или, возможно, ему нравились вторгшиеся в страну войска, разрушившие его дом, выгнавшие фермеров, за счет которых он жил, паразит, превратившие зелень мира в бурую грязь, а летние небеса — в кипящий черный ад.

Кстати, вопрос еды по-прежнему оставался нерешенным, а Мими Готье не ела уже больше суток. Хоть она и приготовилась умереть от отсутствия пищи, при ее довольно-таки округлой фигуре для этого потребовалось бы порядком поголодать, а она отчего-то не жаждала приобретать подобный опыт. Кроме того, ей не хотелось заштопать мародера, выходить его до относительно здорового состояния и отойти в мир иной, не успев пристрелить врага.

Возможно, следовало бы просто спустить курок и покончить со всем? Зачем, спросите вы, в сущности, мстить ему? Он желторотый птенец, мелкая блоха на боку свирепых сил кайзера Вильгельма. У него в своем роде привлекательное и страдающее лицо. Но это лицо — лицо войны, он олицетворяет собой присутствие врага: вот что принесла ей война. А война наверняка станет, в ее-то зрелом возрасте, ее погибелью, так что мальчишка все равно что Ангел Смерти. А мысль о том, чтобы прикончить Ангела Смерти до того, как он в свое время прикончит ее, доставляла старушке жестокое удовольствие и вселяла в душу ощущение того, что так она выполнит свой последний долг. В конце концов, она ведь не приглашала его. Да и кто бы стал приглашать?

Пока же Мими решила поспать, поскольку была уверена, что теперь уснет.

— Отойди от него, ты, — велела она дубовику, который приподнял свою мордочку и — кажется — показал ей шелушащийся язык. Но повиновался, сполз вниз.

Мими Готье кое-как прикрыла солдата потертой попоной, которую нашла в стойле. Потом устроилась в своем кресле. Она боялась лечь, опасаясь, что не сможет потом подняться.

Закрывать ставни она не стала. Мими Готье всегда любила дневной свет, а его в ее жизни осталось так чертовски мало. Дубовик уселся на подоконнике. Когда глаза старушки привыкли к темноте, она различила, что дубовик дрожит. Она не знала, спит ли он, или стоит на страже, или просто ждет, когда она встанет и начнет что-то делать. Ночью, в полумраке, он как никогда походил на карлика, маленького человечка или какого-нибудь духа. Мими закрыла глаза, думая: «Он наверняка не способен увидеть свою смерть так же отчетливо, как я вижу свою. Чтобы разглядеть это, очки никому не нужны».

Она спала лучше, чем обычно. Что ж, вчера она потратила немало сил, добывая молоко. Молоко! Это была первая мысль Мими Готье по пробуждении. Она забыла дать дубовику молока. Сейчас он уже, конечно, нашел его и выпил?

Теплый дождь то барабанил по стеклу, то затихал, то барабанил, то затихал. Дубовик вернулся на спинку кровати, продолжив следить за заложником. Солдату на первый взгляд не стало ни лучше, ни хуже, хотя спал он спокойнее, а вонял гаже, чем вчера. Молоко по-прежнему было в башмаках. Мими сунула в один палец и попробовала. Уже начало чуть-чуть скисать.

— Если хочешь слегка перекусить, так иди и позавтракай, — проворчала она, налила немного молока в неглубокое блюдце и поставила его на пол. — Вот.

Однако не успела она разогнуться (ведь это довольно сложно — дотянуться до пола и при этом не шлепнуться), в простроченном струями дождя дворе раздался знакомый звук. Довольно обычный для фермы, совершенно неотличимый от тех, что она слышала каждый день всю свою долгую жизнь, проведенную в этом доме. Просто кто-то толкнул садовую калитку и зашагал по посыпанной щебенкой тропинке. Мадам Готье, задохнувшись, прижала руки к груди. Вот что делает с нами война: самое привычное она превращает в чужое.

— Кто там? — прошипела старушка в сторону шума.

Наверняка товарищи солдата вернулись за ним. Что ж, она убьет и их, если успеет дошаркать до комнаты и подобрать ружье. Проклятие, почему она оставила винтовку на полу?

— Принеси мне ружье, — бросила она дубовику, хотя и сомневалась, что он понимает ее слова, а тем более сумеет поднять и дотащить сюда такую тяжелую штуку.

Утренний незваный гость задержался у порога. Словно зная фермерские обычаи, он остановился и стер грязь с сапог, проведя подошвами по гранитной приступке, поставленной специально для этой цели. Затем дверь распахнулась, и Мими Готье выпрямилась, расправила плечи и повернулась лицом к очередному последствию своей судьбы и глупости.

— Ты! — охнула она, чуть не плюнув от ярости и — наверняка — облегчения. — Ты!

Это была ее внучка.

— Я же им говорила, что ты здесь, — как всегда, безмятежно заметила Доминик. Она размотала шарф и стряхнула с волос капли дождя. — Ты улизнула от них, как старая дворняжка.

— А они — они послали тебя за мной!

Бабушку трясло от злости на своего сына и свою невестку.

— Они меня не посылали, — ответила Доминик спокойно и даже с некоторой гордостью. — Я ушла потихоньку. Если ты могла ускользнуть от них, то и я тоже могу.

— Девочка, ты спятила, ты еще безумнее их. Если они обнаружат, что ты вернулась домой, то кинутся назад, через все эти опасные дали, спасать тебя! Допустим, когда речь шла обо мне одной, они могли бы пожать плечами и сказать: «Alors,[6] вот вам ее вечное слабоумие, Господь с этой старой стервой». Но ты толкаешь своих родителей на страшный риск!

— Я оставила записку, что отправляюсь в Париж, — невозмутимо сообщила Доминик.

— Ох… — Возможно, внучка не такая уж туповатая тихоня, какой ее всегда считала бабушка. — Что ж, это толково.

— И пробраться сюда было совсем не сложно, — продолжила девушка. — Полночи дороги оставались сухими, а я держалась в тени. Когда слышала стук сапог или копыт, сворачивала в поля. Потом стало хуже, пошел дождь, но, думаю, он же и притушил всякую утреннюю деятельность. Так что никаких проблем.

— Тебя могли изнасиловать, избить, убить, — покачала головой Мими Готье. — Твои родители из кожи вон лезли, лишь бы увезти тебя от опасности, а ты провела их, разрушила все их планы. Ты посмеялась над ними. Зачем ты вернулась, ma cherie? И кстати, ты принесла чего-нибудь пожевать?

— Думаешь, у меня было время заглянуть на рынок? — фыркнула Доминик. — Или, полагаешь, в городе еды побольше, чем тут? Я вернулась, потому что вряд ли ты сумеешь управиться здесь одна, бабушка. Я не могла позволить, чтобы ты бродила по другим фермам в поисках черствых объедков, забытых по углам, к тому же надвигается зима.

— Сейчас самый что ни на есть разгар лета! — Мими Готье не намеревалась дотянуть хотя бы до листопада; сама мысль об этом смешила ее.

— Я не могла прийти ни на секунду раньше, — не обратила на нее внимания Доминик. — А ты, кажется, ухитрилась за это время растерять последние остатки разума. Вижу, достала где-то молоко и хранишь его в своих башмаках?

— До кувшина мне не дотянуться, он на верхней полке. Не дерзи. — Она была счастлива, что раздобыла молоко. — Можешь попить немного на завтрак.

— Попью, когда буду готова. Сперва мне надо прилечь на часок. Прогулка была тяжелой, ночь долгой, я вымоталась до предела.

— Нет, не ходи в свою комнату, останься здесь, приляг на полу, составь мне компанию…

— Если тебя нужна компания, приходи посидеть в моей комнате; мне просто необходимо прилечь, — ответила девушка уже из коридора. Удаляясь от гостиной, она все повышала и повышала голос.

И крик ее разбудил мужчину.

— Ну вот, теперь ты все испортила, — сварливо пробурчала Мими. — Он еще не совсем готов, чтобы его убить. Он даже еще не готов встать.

Дубовик сидел на полу, обвив ручками-веточками курок винтовки. Мими не поняла, заметила его Доминик или нет. Возможно, для нее он выглядел всего лишь горкой ломаных прутьев; в сущности, при дневном свете он и старухе больше всего напоминал охапку хвороста.

— Ты захватила в плен германца? — удивилась Доминик. — Какая ты у меня способная, бабуля. Только вот зря ты отдала ему мою постель. Положила бы его в свою.

— Он сам выбрал твой матрас, без всякого приглашения, а мое белье все отправилось в город, или в ад, или еще куда-нибудь. Уйди отсюда, девочка.

— Он очень слаб, — заметила Доминик, частенько возившаяся с больными овцами и отказывающимися сосать вымя ягнятами. — А рану ему явно зашивал какой-то полуслепой криворукий недоумок.

— Попробовала бы ты справиться без света и со скрюченными артритом пальчиками!

— Ох, бабуля, это сделала ты? Я горжусь тобой.

Доминик двинулась вперед, едва не наступив на дубовика, она перешагнула винтовку. Солдат не выглядел ни испуганным, ни заинтересованным, но он по крайней мере очнулся и следил взглядом за девушкой, пересекшей комнату и присевшей на кровать.

— Думаю, в первую очередь его нужно хорошенько помыть, а потом дать ему то молоко.

— Я еще не собралась с силами, чтобы заняться насосом, — проворчала Мими Готье. — Я сама только что проснулась, — Тон ее стал тверже. — Доминик, этот человек — солдат вражеской армии, выгнавшей твоих родителей из нашего дома. Ты не можешь промыть его раны и посадить выздоравливать на солнышко, точно в пансионе для инвалидов. Мы должны пристрелить его и избавиться от тела. Подозреваю, его приятели через день-два вернутся за ним.

— У него красивые глаза, — ответила Доминик. — Доброе утро. Ты меня слышишь? Ты понимаешь меня?

— Imbécile![7] — Мими Готье не находила достаточно сильных слов, чтобы выразить степень своего изумления. — Доминик, убирайся от него! Я тебе запрещаю! Не болтай с ним! Это помощь врагу, преступление против твоей семьи, преступление против Франции!

— Он человек, истекающий кровью в моей постели, — сказала девушка. — И я не собираюсь представлять его папскому прелату. Бабушка, пожалуйста. Guten Tag?

Услышав приветствие на немецком, солдат моргнул. Голова его слегка дернулась, словно от приступа боли — боли, напоминающей человеку, что он все еще жив.

— Guten Tag? — прохрипел он в ответ.

— Давай молоко, — бросила внучка, — Принеси его сюда, бабуля.

— Я хранила его для древесного эльфа, — без всякой надежды воспротивилась Мими Готье.

— Какого еще древесного эльфа?

Мими Готье больше не могла говорить, да ей и нечего было сказать. Она просто показала на пол. Но ее внучка не смотрела. Дубовик лежал возле винтовки, вытянувшись, прижимаясь шипастыми конечностями к длинному стальному дулу, к поцарапанной полировке деревянного приклада.

— Ему молоко нужнее, чем нам, — пробормотала старушка, но она и сама знала, что голос ее слишком слаб и Доминик не услышит.

Ферма мертва, — мысленно обратилась она к дубовику.

Как и ты, — безмолвно ответил он, — Или почти как ты. Но у тебя есть здесь дитя, которое найдет способ выжить и продолжить жизнь, и ради этого стоит задержаться на белом свете, а у меня ничего нет.

Я сама принесу тебе молока, — предложила она.

Оно не для меня. Молоко мне не нужно и никогда не было нужно, — объяснил он. — Молоко предназначалось жизни вокруг меня, а я жил на кромке этой жизни.

— Здесь холодно. Из-за дождя все отсырело, — решительно заявила Доминик. — Мы разожжем огонь, бабуля, и перетащим его в кухню, в тепло. Не волнуйся, — добавила она в ответ на горестное выражение лица бабушки. — Я не потеряла голову. И свое сердце я ему тоже не отдала. Вовсе нет. Я возьму винтовку и не выпущу ее из рук. — Одной рукой она подняла с пола ружье. А другой собрала разбросанные по половицам сучки и листья — на растопку.

Мими Готье уронила голову на руки и пожелала умереть. Но сбита она была крепко, по-деревенски, и жизнь не захотела покинуть ее. Так что в скором времени она выпрямилась, расправила плечи и пошла поддерживать огонь, переливать молоко, бранить внучку, проклинать врага, протирать шваброй просочившуюся под дверь дождевую воду и оплакивать — с сухими глазами — живых и мертвых.

Р. Т. Смит Лавка Хортона

Р. Т. Смит — издатель журнала «Шенандоа: вестник Университета Вашингтона и Ли». В числе его книг — «Гонец» («Messenger», 2001), удостоенный Премии Виргинской Библиотеки, и «Зал дуплистого ствола» («Hollow Log Lounge», 2003), получивший поэтическую премию Мориса в 2004 году. Первый сборник рассказов Смита — «Вера» («Faith», 1995); второй, «Преподаватель» («Docent»), практически закончен. Рассказы Смита печатались в «Best American Short Stories», «New Stories from the South», «Southern Review», «Virginia Quarterly Review» и «Missouri Review». Смит и его жена, поэтесса Сара Кеннеди, живут в Рокбридж-Конти в штате Виргиния.

Стихотворение «Лавка Хортона» было впервые опубликовано в «The Georgia Review».

На гнилых стропилах в заросшем поле
Жестяная кровля шуршит под ветром —
Может, починить? А под этой крышей —
Дровяная печь, крашеный прилавок,
А в углу над кружкой сидит рассказчик:
«Вот он и пошел»… «И ему та ведьма»…
Пусть себе бычки нынче дешевеют:
Здесь любому фермеру по карману
Табачок, конфетки, покой, беседа.
Я едва познал этот зуд — и слушал,
Как Ньют Купер, важно дымя, клянется,
Что-де упокойник однажды ночью
У него сожрал битюга в конюшне.
Вот Эд Такстон хвалится старым банджо —
За него он дьяволу продал душу,
а звучит-то как! Даже зубы сводит.
А Сид Сигер шепчет: одна девица
Поутру купалась в меду душистом
И средь бела дня улетала в небо.
Я тогда не знал, что за каждой сказкой,
Для меня сиявшей небесным светом,
Прячутся свои горести и раны —
Целый мир мучений и страшных шрамов.
Я был городской, и в волшебной лавке
Я мечтал о том, что считал запретным:
Как заставить всех, позабыв о правде,
Мой ловить мотив — сладостный, но лживый?
Чем они берут? Где им варят зелье?
Как бы я хотел чаровать, морочить,
Увлекать, манить — но уже не помню
Эти вечера в желтом свете лампы,
Эти вечера — ледяное пиво,
Лимонад, тянучки и запах пота —
Я их не украл? Или это Фолкнер?
У него ведь тоже — над стойкой ястреб
И ножами дощатый пол изрезан.
Сам не без греха — я уже не знаю.
Лакрица? Полынь? Да. А вот ветчинный
Окорок — свисал с балки? Нет, не помню.
Кто же мне сказал — без хорошей байки
Ты, мол, не мужик? Джонатан Уайтфилд?
Или его брат Эйби — тот, который
Осенью попал под комбайн?
А Ховис Говорил: «Ты знаешь, на мне однажды
Загорелись брюки — от чистой злости».
Все это теперь — черепки, обрывки
И немой вопрос: может, мне удастся
Раскопать под листьями и полынью
И порог, и стены, крыльцо и крышу.
Чтобы от шагов заскрипели доски,
Чтобы по ступеням спустился Хортон —
Голос его — сорго, глаза — орехи, —
Нужен тот юнец, городской парнишка,
Не мужик еще — но готовый к байкам.
Пусть берет себе дьявольское банджо
И душистый мед… Улетаю в небо.

Саймон Бествик Смутная тень зимы

Саймон Бествик родился в 1974 году. Живет он в Свинтоне, бывшем шахтерском городке Ланкашира, пишет короткие рассказы, новеллы и пьесы. Время от времени играет на сцене. Любит рок и фолк-музыку, хорошие фильмы, вкусную еду, настоящий эль и односолодовый виски. Не любит: нетерпимость, официально-государственную религию и глупость.

Его работы появлялись в различных журналах, включая «Nasty Piece of Work», «Sackcloth and Ashes», «Terror Tales», «Scared to Death», «Enigmatic Tales», «Darkness Rising», «Fusing Horizons», «All Hallows» и антологию «Под землей» («Beneath The Ground»).

Рассказ «Смутная тень зимы» («А Hary Shade of Winter») впервые был опубликован в одноименном авторском сборнике Саймона Бествика.

Снег кружил на рождественском ветру, собираясь на лету в спирали и круги. Мягкая белизна покрыла тротуары и дороги, точно сахарная глазурь, иней припорошил живые изгороди и забор вокруг церкви; изморозь легла даже на надгробные плиты кладбища, на которое мы вошли через ворота покойницкой. Склонивший голову викторианский ангел словно нахлобучил снежную шапочку.

В морозных сумерках ярко горели огни церкви. Свет рвался из грязноватых оконных стекол, огни рассыпались по земле, по камням, по могилам — и по этому странному маленькому уголку погоста, втиснутому между двух стен, уголку, заросшему сорняками и отчего-то страшно запущенному в отличие от прочих участков ухоженного церковного кладбища. Земля тут была комковатая, неровная, утыканная деревянными покосившимися крестами.

Я забыл перчатки, но Карен тоже отличилась, так что все оказалось не так уж плохо: наши пальцы согревали друг друга. Ее родители следовали за нами.

Впервые за много лет — даже не припомню, за сколько именно, — я увидел церковь изнутри. Я отказался от любой веры в Бога примерно в то же время, когда понял, что Санта-Клаус и Зубная Фея всего лишь сказки для детишек. Но родители Карен оба были христианами, и она, кажется, унаследовала их веру. И все же до сих пор у нас не возникало крупных споров, так что я надеялся, что наши принципы в конце концов не придут в противоречие. Мы были вместе всего три месяца, но для меня наши отношения стали уже достаточно серьезными, чтобы провести эти праздничные дни с ней и ее семейством. Впрочем, мне все равно некуда было податься…


В церкви шла самая обычная служба. Прихожане поднимались один за другим и рассказывали свой кусочек истории Рождества; все, как всегда, упирали на рождение Христа, на то, как он пришел объединить человечество любовью, он, Спаситель, Мессия… ну, вы знаете всю эту чушь. Да нет, ничего такого, разве что зубастый воинствующий атеист во мне саркастически рычал: «Мессии, спасители… Люди всегда слишком трусливы, чтобы самим позаботиться о себе, вечно им нужен кто-то, кто придет и уберет за них весь мешающий им хлам…»

Атеист там или нет, но рождественские гимны — моя слабость. «Ночь тиха», «Вести ангельской внемли»… Когда я их слышу, мне и вправду хочется верить в Бога. А еще в Санта-Клауса. И в больших лопоухих кроликов по имени Харви, если уж на то пошло.

Что ж, сегодня вечером они играли «Так будь же весел, человек». Рокочущие органные мелодии распирали здание церкви, и голоса хора и паствы взмывали к потолку в более или менее музыкальной гармонии:

Так будь же весел, человек, пусть Бог тебя хранит.
Тебя в день Рождества Христа ничто не огорчит.
Заблудших Он пришел спасти, хоть дьявол и манит…
Карен все время стискивала мою руку, но я не мог не окинуть желчным взглядом паству. Интересно, какими христианами они бывают остальные дни в году, как любят своих ближних и прочих?

Но рождественская атмосфера все же постепенно овладела мной. Так просто отдаться течению, принять в свои объятия тепло, и товарищество, и любовь, не задаваясь слишком глубокими вопросами. Я и сам не заметил, что пою вместе с остальными:

К соседу повернись сейчас, его ты обними,
И обнимитесь все вокруг вы в братстве и любви.
И я не стыжусь (не слишком стыжусь) признаться, что именно так мы с Карен и поступили.

О эта весть, благая весть, и радостная весть!
О эта весть, благая весть.
Единственная странноватая нота прозвучала на коде проповеди викария.

Большая часть его речи протекла в согласии со всем предыдущим: банальности и сюсюканье о любви, мире, сострадании и тому подобное. Священник, седовласый старец с голубыми глазами, сверкающими за толстыми выпуклыми стеклами очков, одаривал ласковыми отеческими (хотя он больше походил на всеобщего дедушку) улыбками своих «детей». Но в конце…

— Мы не должны забывать, — произнес он, и лицо его внезапно окаменело, став суровым, — что наш Господь Иисус пришел к нам с прекрасной целью: Он пришел спасти нас от весьма реальной опасности. Эта опасность исходит от сатаны, от дьявола. Мы не смеем забывать это. Мы обязаны помнить, что Он сказал нам, помнить смысл Его слов и сохранить Его послание в наших сердцах.

Но мы должны также следить за дьяволом и его слугами. За теми, кто приходит искушать нас и отвращать от добра. Не так уж трудно увидеть, что есть добро, какая дорога верна. Но дьявол попытается заставить нас думать, что это тяжело, что это сложнее, чем есть на самом деле. Он попытается смутить нас и, воспользовавшись нашим смущением, завести на порочный путь.

Не будем забывать, что даже Иисус не был кроток, смиренен и мягок все время. Он изгнал из храма торговцев, — викарий ткнул пальцем в кого-то из паствы, — что, я уверен, ты вспомнишь, ибо это тебе говорили еще на занятиях в воскресной школе. — По морю собравшихся пробежала зыбь смеха. Немного нервного, или мне просто показалось? — Когда мы видим зло, когда становимся свидетелями его приближения, мы должны быть сильны, чтобы справиться с ним. Иначе оно прокрадется в нас, скопится в нас и испортит то, что мы любим и бережем.

Он помолчал секунду, давая своим словам время и возможность проникнуть в сознание каждого, а затем вновь улыбнулся:

— Но сегодня Рождество. Это не просто время подарков и елок, это время дано нам для того, чтобы вспомнить об Иисусе, рожденном нам во спасение две тысячи лет назад. Я хочу поблагодарить всех пришедших сюда. За то, что вы помните.

Мгновением позже органист грянул «О верные Богу!».


— Что это было? — спросил я Карен, когда мы возвращались по той же тропе, с ее родителями, все так же тащащимися за нами. Проходя мимо викария, я пожал ему руку. Ощущение — словно стиснул в ладони дохлую макрель. Полузамороженную.

Карен наклонила головку и нахмурилась. Ее длинные черные, лоснящиеся как масло волосы ниспадали на воротник. В них, как в силках, запутывались снежинки.

— О чем ты?

За исключением двух розовых пятен румянца на щеках, ее лицо было почти таким же белым, как снег. Под кожей проступали тонкие, словно фарфоровые, скулы. Я провел по рдеющей щечке кончиками пальцев.

— Ну, вся эта трепотня о дьяволе.

Она пожала плечами:

— Знаешь ли, нельзя глотать только то, что тебе нравится, и выплевывать остальное.

Кому-либо другому я наверняка заявил бы, что именно этим и занимается Церковь последние две тысячи лет, но тут я прикусил язык и припомнил, что и за эту команду играет парочка славных парней.

— Просто мне казалось, в Рождество так говорить не принято. Сегодня, знаешь ли, положено возлюбить это «остальное», так?

Карен в замешательстве снова пожала плечиками. Я взял ее за подбородок, приподнял бледное личико и нагнулся, чтобы поцеловать свою девушку. Но за миг до того, как наши губы встретились, ее матушка резко кашлянула за моей спиной, и Карен отпрянула, вспыхнув и потупив синие очи.


Я никогда не был слишком уверен в ее родителях по одной простой причине — они никогда не были слишком уверены во мне. Домом управляла Дженис, мать Карен. Мартин, ее отец, с его водянистыми глазами и редкими волосами, походил скорее на привидение; даже его усы больше напоминали щетину, этакое жнивье, хотя он изо всех сил старался взращивать на нем всходы. В отставку он ушел по причине пошатнувшегося после какого-то несчастного случая здоровья. В нем всегда ощущалось что-то неуловимое, невещественное: словно его естество могло рассеяться при малейшем ветерке или растаять под первыми лучами солнца.

Дженис… Что ж, есть такая старая пословица: если подумываешь о женитьбе на девушке, взгляни на ее мать, потому что именно такой она станет. Гадать мне не приходилось. Дженис была сорока-с-чем-то-летней копией Карен, разве что с волосами чуть покороче да с фигурой чуть погрузнее. Она носила очки, за которыми прятались не голубые, а темные глаза, и все же мать и дочь были очень похожи. Но если Мартин представлял собой личность зыбкую, Дженис обладала всем, кроме расплывчатости. В ней жила такая энергия, такая яркость, что казалось, это она ограбила своего мужа, похитила у него и внешний облик, и внутреннюю жизнестойкость, наполнив ими себя. Нет, она не выглядела грубой или холодной; она была сама вежливость и гостеприимство, что проявилось в приглашении меня к ним на Рождество. Правила дома, хотя они и существовали, совершенно не напрягали. И все же в ней чувствовалась некая сдержанность. Думаю, она еще не составила обо мне определенного мнения и, пока его не составит, не желала выпускать из-под маски воспитанности и протокольной доброжелательности ни малейшей частицы себя настоящей. От этого мне было слегка неуютно, поскольку я чувствовал себя под постоянным надзором. Каждое мое движение, каждый жест, каждое слово фиксировались, расчленялись и тщательно исследовались.

И, естественно, никакой личной жизни. Все делается только сообща. Удаление в свою комнату на сколь-нибудь ощутимо продолжительный период времени, за исключением времени сна, встречается нахмуриванием бровей, а что до возможности нам с Карен хоть ненадолго удалиться куда-нибудь вдвоем… даже забудьте об этом.

Впрочем, мы выторговали себе пару минут, вызвавшись добровольцами мыть посуду, пока ее предки смотрели телевизор. Что именно — понятия не имею. Я более или менее отказался от просмотра «ящика» — с тех пор как решил, что почти все, кто крутится в нем, просто-напросто лепечущие чушь сапожники. Собственно, это грозило создать очередную проблему после того, как будет покончено с тарелками, — кажется, я был обречен на вечерние игровые шоу и кривляние звезд экрана.

— Как тебе идея выклянчить разрешение прогуляться? — с надеждой спросил я у Карен, вытирая фужер.

Она грустно улыбнулась и покачала головой, не прекращая намыливать блюдце.

— Лучше не стоит.

— Почему нет? — запротестовал я. — Мы тепло закутаемся. Поиграем в снежки, устроим настоящую битву, если захочешь.

«И избавимся от ощущения существования под двадцатичетырехчасовым наблюдением, — ухитрился все-таки не добавить я, — и обязанности несколько следующих часов пялиться на телевизионное дерьмо».

Карен нащупала мою ладонь и сжала ее, после чего мы не могли не расхохотаться, поскольку она еще не сняла резиновые перчатки. Она брызнула на меня мылом, я щелчком переправил хлопья пены в ее сторону. Но не мог же я все оставить как есть, правильно?

— Почему нет? — снова спросил я.

— Мама, — неохотно ответила наконец Карен. — Пусть это смешно, но она так любит рождественские традиции. Ей нравится, когда мы все сидим дома, вместе, одной семьей.

— Тебе больше не пять лет. — Я страшно разозлился и пытался не показать это. — Ты уже выросла. У тебя есть своя жизнь.

— Знаю. Но сегодня Рождество. Понимаю, для тебя это непросто. Я, правда, ценю твои усилия. Это важно для меня, Родж. То, что ты стараешься вести себя с ними так же, как они с тобой. Так что усмехнись и снеси все, ладно? Пожалуйста.

И ее голос дрогнул. Я не знал, что раздражает Карен — я, или ее родители, или сочетание того и другого. Я просто протянул руку и обнял свою девушку за талию.

— Ладно. Извини. Все равно в следующем месяце у меня будет свой угол.

— О да. — Она игриво подтолкнула меня бедром. По крайней мере, в этом она была не настолько уж христианкой. — Вот будет здорово, правда?

Я воспользовался шансом наклониться и поцеловать ее как следует. За последние пару дней мне выпадало чертовски мало драгоценных возможностей. Это как большой глоток воды после засухи; ее руки крепко обвили мою шею, а наши тела плотно прижались друг к другу.

Дверь гостиной открылась, повернулась кухонная ручка — на матовом стекле вырисовывался размытый силуэт Дженис. Мы едва успели отпрянуть друг от друга, как она вошла: с непроницаемым лицом, с глазами, подобными двум маленьким черным видеокамерам, перебегающим туда-сюда, туда-сюда, с меня на Карен и обратно.

— Карен, у тебя есть минутка? — поинтересовалась она.

Карен шагнула к матери, и они обе вышли в коридор. Дверь захлопнулась, и я уловил лишь обрывки странных фраз:

— …кошки с собаками… под моей крышей… помни… сидите дома… не хочешь, чтобы он увидел что-то, если что-то произойдет…

Карен вернулась — подавленная, с поникшей головой. Я ласково прикоснулся к ее руке, но она не ответила, она продолжала молчать даже после того, как ее мать опять прошла в гостиную. Я стиснул зубы, тихо кипя, но сделать ничего не мог. Не мог рявкнуть, не мог заорать от ярости, не мог ничего расколошматить; я обязан осторожно вытирать посуду, обязан осторожно класть тарелки на место; один срыв — и все станет только хуже. Ничто не должно нарушить безмятежную гладь поверхности, сломать показное спокойствие. Все должно быть тихо-мирно, ладно-складно. Или, по крайней мере, должно выглядеть и звучать так. Только так. И не важно, что там гноится под маской.

И все же я продолжал думать о том, что услышал ненароком. Большая часть слов Дженис была мне кристально ясна — таких фраз вполне можно ожидать от чрезмерно оберегающей свое чадо мамаши — или просто от назойливой клуши, в зависимости от того, насколько снисходительным (или наоборот) ты себя чувствуешь, а я уже начинал терять свою терпимость. Но последняя часть ее речи оставалась загадкой.

«…не хочешь, чтобы он увидел что-то, если что-то произойдет».

Какого черта это должно означать?


Остаток рождественского дня тянулся мучительно. Дженис состряпала из остатков индейки сэндвичи и пустила их по кругу. Я вытерпел ряд разномастных шоу, включая выступления каких-то вкрадчивых, набивающих оскомину поп-групп из тех, что так любят четырнадцатилетние, — да-да, из тех, что иногда отчего-то пользуются успехом у людей, которые, казалось бы, должны иметь чуть больше здравого смысла. Похоже, Карен они нравились — и, что удивительно, и Дженис тоже. Насчет Мартина — понятия не имею. Он просто сидел в своем кресле, прихлебывал чай и тупо пялился в экран, иногда вяло хихикая.

Мы с Карен то и дело ухитрялись обменяться улыбками или перемигнуться и все время скромно держались за руки. Но, будь я проклят, та моя рука, на которой я носил часы, оставалась свободной. Тайком, когда я был уверен, что никто на меня не смотрит, я поглядывал на стрелки, пытаясь определить, скоро ли можно будет вежливо извиниться и пойти спать. Все что угодно — только не это. Что там дыбы, и раскаленные докрасна клещи, и горящая сера — ад покажется тихой воскресной ночью, когда твоя девушка в доме своих родителей смотрит телевизор. Тебе не остается ничего, кроме как отправиться в постель.

Было около половины десятого. Я решил, что наверняка смогу удалиться, когда пробьет десять, и пытался больше не кидать взглядов на наручные часы без крайней необходимости. Нежно сжав ладошку Карен, я улыбнулся, неистово желая поцеловать ее.

И тут снаружи раздался шум. Я расслышал крики, суматоху и топот, даже несмотря на гудение телевизора. Кто-то громко забарабанил в переднюю дверь. Дженис вскочила и быстро вышла в коридор.

Это была первая фальшивая нота — ладно, вторая, если хотите вплести в узор окончание вечерней проповеди. Дженис двигалась слишком порывисто и, кажется, нервничала. На лице ее проступил страх. Не досада. Если бы я услышал такой гомон и стук в дверь в рождественскую ночь, я в первую очередь предположил бы, что ко мне ломятся подвыпившие гуляки, и, наверное, даже не позаботился бы отпирать.

Передняя дверь открылась, у входа забормотали неясно слышные возбужденные голоса. Через минуту Дженис вернулась в гостиную, накинула пальто и бросила Карен ее дубленку:

— Идем.

Карен перевела взгляд с меня на нее.

— Но, мама…

— Идем. У нас есть Обязанности.

Что-то в том, как она произнесла это слово, наводило на мысль о заглавном «О». Карен отпустила мою руку и натянула дубленку. Я приподнялся:

— Я…

— Нет, — отрезала Дженис. — Нет, — повторила она чуть спокойней. — Нам просто надо кое-что сделать. Это займет минуту-две. Оставайся тут с Мартином, составь ему компанию.

Я открыл рот, чтобы возразить: а как же семейный рождественский вечер? — но Карен шагнула ко мне, крепко обняла и поцеловала в щеку.

— Все в порядке, — сказала она. — Все в порядке, Родж. Мама права. Мы скоро вернемся.

Она сжала мои руки, и я почувствовал, как в них сочится речь тела на языке невидимых другим жестов: «Не раскачивай лодку. Просто делай то, что тебе сказано».

Они вышли в коридор и исчезли за закрывшейся дверью.

Со мной одни неприятности — всегда. Трудный я ребенок, спросите хотя бы моих родителей.

Я никогда не был послушным и не делал того, что мне сказано.

Я повернулся к Мартину:

— Эй, что происходит-то?

— Ох… — Он неопределенно пожал плечами и поерзал в своем кресле. — Всего лишь церковные дела. — Мартин не отрывался от экрана еще пару секунд, а потом, видимо, смутно уловил, что я еще не уселся смиренно на место. Он уставился на меня и принялся неуклюже подниматься. — Хочешь чашечку чаю?

— М-м… нет, спасибо, — заявил я, проворно обогнул его и шагнул в коридор.

На стене у лестницы тянулся рядок крючков. На одном из них висела моя куртка. Я снял ее и сунул руки в рукава.

— Куда ты? — проблеял Мартин (простите, простите, я знаю, это звучит жестоко, но именно данный глагол лучше всего описывает голос Мартина в тот миг).

— Пойду посмотрю, не нужна ли им подмога.

— О нет! Не делай этого… — Мартин плелся за мной по коридору, вытянув вялые ручонки, — сейчас он как никогда походил на привидение. — Не надо…

Он все повторял и повторял свое «нет», но и только; думаю, он оставался пассивным так долго, что просто не представлял, ни в малейшей степени не догадывался, как на самом деле не дать кому-то сделать что-то. К тому же после того несчастного случая он пребывал не в лучшей форме, а случай этот, как я иногда подозревал, могла подстроить Дженис, спихнув его с лестницы или что-то вроде того.

— Ох! — проскулил он растерянно, когда я распахнул переднюю дверь и шагнул наружу. Затем створка захлопнулась, и я больше его не слышал.


Снег валил еще гуще, чем прежде. Я ступил на тротуар. Белые хлопья кружили в столбах и конусах света, падающего от уличных фонарей, окон домов и…

Факелов?

Чуть выше по дороге сгрудились в кучу люди. Они кричали. Иглы лучей пылающих факелов пронзали ночь. Из-за поворота неслось еще больше вопящих голосов, еще больше огней скрывалось там. Внезапно группка людей ринулась вперед, за угол, навстречу остальным. Мне показалось, что я заметил в толпе белую дубленку Карен. Однако я увидел кое-что еще. И немало чего. Я увидел взмывшую над головами сжатую чьей-то рукой бейсбольную биту, и сечку, и даже висящий у земли тяжелый кузнечный молот.

Какого дьявола тут творится? Я побежал к повороту и оказался там как раз вовремя, чтобы стать свидетелем встречи двух групп. На секунду мне показалось, что сейчас я увижу уличную драку, но — ничего подобного.

Вместо побоища компании заговорили друг с другом, указывая куда-то пальцами. Затем над людьми взвился одинокий крик. И удвоившаяся толпа вдруг хлынула в узкий проход, втиснувшийся между стоящих почти вплотную друг к другу стандартных домишек.

Я кинулся за ними, пытаясь держаться параллельным курсом. Раздался еще один громкий свирепый вопль, а потом заорал кто-то еще. Снова поднялся гомон, перешедший в визг и проклятия. Затем что-то затрещало, залязгало, и я заметил неясное движение, смутное мелькание — нечто перемахнуло через забор и неуклюже пересекло чей-то задний двор, направляясь прямиком ко мне.

Сперва я видел его нечетко — просто какая-то тень. Наполовину человеческая, наполовину звериная. Фигурой это существо более или менее напоминало мужчину или женщину, но передвигалось вприпрыжку на всех четырех — так бегают собаки. На ходу оно вильнуло, обернулось, споткнулось, кувыркнулось и стало слабо корчиться на бетонированной площадке.

Я подбежал к нему. Из прохода неслись крики, ругань и топот преследователей. Гам усилился, когда охотники достигли изгороди, попытались преодолеть ее, потерпели поражение и передрались между собой, давясь и пихаясь из-за места.

Добравшись до существа, я перевернул его. Оно отдаленно напоминало человека — только вот человеком оно не было.

Кожа его цветом и текстурой походила на кору дерева. Голые руки и ноги наводили на мысль о лапах своими когтистыми пальцами — как у птицы или ящерицы. На существе болтались изодранные лохмотья, больше всего похожие на погребальные одежды, и хотя лицо его оставалось человеческим — лицом юноши, почти мальчишки, — зубы были остры, уши — треугольные, а глаза отсвечивали желтизной.

А еще существу было больно. Оно свирепо рычало и мучительно скулило одновременно. Темная кровь сочилась из глубокой раны на ноге — сочилась сквозь белесые, похожие на шерсть волосы. Одна рука висела — вялая, никчемная, наверняка сломанная. Черные пятна на коже-коре могли быть как синяками, так и частью натуральной окраски существа.

Когда я взял его за здоровую руку и помог подняться, крики загремели еще пуще. Первый из преследователей перевалился через забор и теперь энергично спускался по подъездной аллее. Я видел его раньше, в церкви. Нас представили друг другу, но имени его я не помнил. Рыжий верзила с громовым хохотом и довольной красной рожей. Только теперь он несся в атаку с киркой наперевес, завывая как псих, и выглядел способным на все.

Я потянул существо за собой и кинулся бежать. Не спрашивайте, отчего я не бросил его ко всем чертям. Оно было уродливым, сверхъестественным, странным на вид — просто тварь, а не человек, хотя не это существо, а именно человек с киркой напугал меня до колик в желудке, а я отнюдь не герой. Честно говоря, я стопроцентный дипломированный трус. Той ночью я впервые в жизни встрял в чужую драку. Почему? Потому что знал наверняка, что они забьют и зарубят это создание до смерти, если я не помогу ему, и потому что состояние, в котором оно находилось… Нет, я скажу, и плевать, как это прозвучит. Оно было похоже на раненую собаку. Рычание полностью сменилось поскуливанием и хныканьем. Нет, я не мог бросить его. Никто не смог бы. По крайней мере, так я думаю всякий раз, вспоминая ту ночь. Почти забывая о стае людей на ночных улицах, людей, которые могли бы оставить его. Которые фактически могли совершить с ним нечто худшее.

Что в конце концов и случилось.

Но не сразу. Пока что я бежал, поддерживая раненое существо, волоча его за собой по улице сквозь слепящую завесу несомого ветром снега. Я не знал, куда тащу его; я даже не знал, где нахожусь, не знал территории — в отличие от моих преследователей, а ветер усиливался, и я, даже если бы захотел, не мог разглядеть окровавленную тварь. Я лишь надеялся, что вьюга поможет мне, мешая охотникам. Потому что если они нагонят нас, то, принимая во внимание их настроение, я сомневался, что они озаботятся проведением различий между мной и существом, которому я помогал.

Ослепленный пургой, я передвигался практически ощупью. Вдруг ноги существа подогнулись, и его ладонь едва не выскользнула из моей руки. Толпа улюлюкала позади нас, мой спутник жалобно хныкал. Я снова поставил его на ноги, и мы, пошатываясь, побрели дальше.

Слева замаячил проем: узкий кирпичный вход в проулок. Я нырнул туда, волоча за собой безобразное существо.

Стены оказались высокими, по обе стороны за ними торчали деревья, кое-как защищая от снега. Кирпичная кладка искрилась изморозью. Существо цеплялось за меня, когти его болезненно впивались в кожу, оно поскуливало и то и дело спотыкалось и оскальзывалось на льду и утоптанной снежной каше.

В проулке было темно, сюда проникал лишь слабый случайный отблеск уличных фонарей. И вдруг все вокруг вспыхнуло: дюжины факелов догоняли нас, освещая…

Тупик.

Я резко остановился. Странное создание тяжело и часто дышало, испуская звуки, похожие на всхлипывание и тихие стоны.

Я повернулся. Существо попыталось укрыться за моей спиной. Преследователи шагали по аллее. За крохотными солнцами факелов прорисовывались лишь силуэты, и все же я разглядел кое-какие лица. Некоторые узнал. Все они были тверды как кремень и столь же безжалостны.

— Прочь с дороги! — хрипло рявкнул кто-то.

— Что вы собираетесь сделать? — спросил я. Мой голос дрогнул лишь слегка, и только один раз. Я гордился этим. И горжусь до сих пор.

— А как ты думаешь, что можно сделать с этим? — вступил женский голос. Он вполне мог принадлежать Дженис. — Мы собираемся отправить эту тварь туда, откуда она появилась.

— И куда же?

Они придвинулись ближе. Свет факелов играл на алюминиевых бейсбольных битах.

— В ад, чертов тупица! — гаркнул кто-то.

— Роджер, отойди от него! — крикнул голосок, который я знал слишком хорошо.

— Что он сделал, Карен?

— В последний раз предупреждаем! — пролаяли мне. — Убирайся с нашей треклятой дороги!

— Только не…

Но они все-таки отвлекли меня, заставив забыть, насколько они близко. И я сделал ошибку, предположив, что сумею договориться с кровожадной толпой.

Краем глаза я уловил взмах кирки и почувствовал, как мое плечо взорвалось болью. Следующего замаха я не увидел, но голова моя словно раскололась, где-то за глазными яблоками, точно снежинки, заплясали белые звезды, я повалился на землю, и новый удар обрушился мне на живот, а еще один — на спину. Я попытался свернуться клубком, но слишком уж все замедлилось, от удара по голове время как будто сгустилось, и, прежде чем мне удалось подтянуть колени к подбородку, меня успели пнуть еще пару раз.

Множество рук вцепилось в раненое существо и поволокло его, визжащее, съежившееся, на улицу. Чужие руки схватили и меня, схватили и швырнули на мостовую — гляди, мол. Меня толкали и пинали снова, и снова, и снова.

Впрочем, большая часть стаи образовала неровный круг вокруг существа. Люди вскинули свое оружие. Тихонько всхлипывающее создание скорчилось и заслонилось руками. Тогда я был оглушен, но и сегодня не стал бы утверждать, издавало ли оно бессвязные животные звуки или же пыталось говорить. Если последнее — не думаю, что мне знаком этот язык. Впрочем, по-настоящему я знаю только английский — да и тот после девятой пинты пива не слишком твердо, и кое-как — по полузабытому школьному курсу — французский.

Кто-то наконец отважился, качнулся вперед и нанес первый удар бейсбольной битой. Еще кто-то пнул существо, и этот пинок послужил сигналом остальным. Били сапоги, били дубинки, взлетали и падали топоры, взлетали и падали. А существо все продолжало жалобно кричать, кричать, кричать…

Те, кто не принял участия в основном виде кровавого спорта, занялся второстепенным. Толчки перекатывали меня с боку на бок. Каждый раз, когда я пытался свернуться в клубок, меня: пинали в спину и тянули за волосы, пока я не разворачивался, снова становясь крупной, более уязвимой целью.

Хрупкая фигурка металась в эпицентре свалки, колотя, колотя, колотя распростертое на земле существо. Толпой уже овладело бешенство рвущегося к кормушке скота, каждый сражайся за место в схватке, стремясь дать выход своей мелкой ненависти, разрядить ее в беспомощное существо. Хрупкую фигурку оттерли, и на нее упал свет фонаря.

— Карен… — выкрикнул я.

И тут на мое лицо обрушился грязный сапог. Взрыв; белые звезды, кровь, медный привкус во рту. Багрянец. Чернота. Затем — ничего.


На второй день Рождества снег валил по-прежнему. Церковный двор потерялся в белизне, лишь кое-где из-под заносов высовывались камни. Добропорядочный викторианский ангел превратился в бесформенный ком со слабым намеком на лицо и горбы раскинутых крыльев.

Поблизости под легкими шагами заскрипел снег. Я не повернул головы. Спустя секунду она заговорила:

— Родж, я пыталась предупредить тебя. Ты не должен был вмешиваться.

Я оглянулся. Она стояла футах в десяти от меня. Моя левая рука болталась на перевязи, а лицо, несмотря на цепенящий холод, саднило.

— Я сам во всем виноват, так?

— Не надо ввязываться в то, чего не понимаешь. Так что, если хочешь по правде, то да, ты сам виноват.

Я снова отвернулся.

— Оно не пыталось причинить мне вред, Карен. Господи, ему было больно. Если бы ты слышала…

— Ему не было больно, Роджер. Оно не способно чувствовать боли. Оно не человек. Оно демон.

— Оно не сделало ничего демонического.

— Оно попыталось заморочить тебя, чтобы ты помог ему сбежать. Именно так они и поступают. Ты не знаешь их, Родж. Ты не знал, что они шастают тут, а времени объяснить не было. Бог ведает, что оно натворило бы.

— Но ведь оно ничего не натворило, так? А? Оно что, напало на кого-то? Обидело? Нанесло ущерб?

— Роджер…

— Ну?

— Оно бы…

— Что? — крикнул я, и она не ответила. В конце концов я повернулся и вновь посмотрел на нее. — Кто-нибудь из них совершил какое-нибудь зло?

Она молчала. Падал снег. Ее лицо пестрело красными кляксами, видимо, она плакала. Но все равно оно оставалось каменным.

— Стоило ли ждать, когда дойдет до этого?

— Об этом и говорил вчера ваш викарий, да?

— Это был дьявол, — отрезала она. — Достаточно просто взглянуть на него, чтобы убедиться.

— Значит, если кто-то выглядит не так, как ты, это от дьявола, и его надо убить. — Я сплюнул. — Что же вы делаете здесь с левшами? Или с теми, у кого есть родимые пятна, или с хромоногими? Господи, ты…

— Я спасла тебе жизнь! — взвизгнула она.

— Да. Я знаю. — После того, как я вырубился, именно Карен подбежала и остановила других, не дав им забить меня насмерть. Но это ничего не меняло. — Как все просто, — горько бросил я. — Убей чужака. Убей непохожего. — Я с отвращением тряхнул головой, не в силах посмотреть на нее. — Ладно. Возможно, еще увидимся. Но скорее всего — нет.

Карен снова заплакала.

— Это не обязательно. Мама говорит, ты можешь оставаться у нас. Ты не знал, что делаешь. Она прощает тебя…

— Прощает меня. — Я сплюнул. В последнее время я слишком много плевался. — Как мило.

Я с усилием оторвал взгляд от маленького участка земли в углу церковного двора, от пятачка, утыканного крестами, и от последнего креста среди них, под которым уже затвердели комья свежевывернутой земли, затвердели, но еще не покрылись снегом.

— Пойду соберу вещи. Счастливого Нового года.

Она сердито вытерла глаза.

— Мы просто делаем то, что должны. Думаешь, мне это нравится? Но я же говорила тебе, нельзя глотать только то, что тебе по вкусу, и выбрасывать остальное.

— О да. Чуть не забыл. Обязанности. Как здорово, когда рядом есть кто-то, кто говорит тебе, кого именно нужно убивать. Значит, можно расслабиться и получать удовольствие, поскольку Бог или кто там еще так тебе велел. И, кстати, тебе это нравится, Карен. Только не возражай. Я видел твое лицо.

Я прошел мимо нее, не сказав больше ни слова. И вдруг она рассмеялась. В последний раз я обернулся и посмотрел на нее. На губах ее дрожала горькая улыбка.

— Ты и вправду думаешь, что так уж не похож на нас? Полагаешь, ты не стал бы наслаждаться, уничтожая то, что считаешь злом? Не стал бы ликовать? Мы все такие. Вот почему в мире столько войн и жестокости. И дело не в получении удовольствия, Роджер. Это все смущение умов. Люди больше не видят этого, потому что дьявол затуманил им мозги, совсем как сказал викарий. Но однажды ты поймешь. И ты вернешься. И я прощу тебя. Я люблю тебя, Родж. — Мужественно продолжая улыбаться, она вздохнула — глубоко, с болью, с трепетом. — И я буду молиться за тебя.

Я не мог ей ответить. У меня не осталось больше слов. Я просто повернулся к ней спиной, окончательно, навсегда, и пошел прочь, но тропе, за кладбищенские ворота. Пригнув голову, я шел все быстрее и быстрее, а снег все продолжал кружить на ветру.

Дуглас Клегг Оболочка мира

Дуглас Клегг — лауреат различных литературных премий и автор многих книг, среди которых «Козий танец» («Goat Dance»), «Заводчик» («Breeder»), «После жизни» («Afterlife»), «За час до темноты» («The Hour before Dark»), «Жрец крови» («The Priest of Blood»). Его рассказы публиковались в журнале «Cemetery Dance» («Кладбищенский танец») и в антологиях «Любовь в жилах» («Love in Vein»), «Маленькие смерти» («Little Deaths»), «Изгибы хвоста» («Twists of the Tale») и «Смертельные поцелуи» («Lethal Kisses»), переиздавались в сборниках «Лучшие современные ужасы» («Best New Horror») и нескольких выпусках «Лучшее за год» («The Year’s Best Fantasy and Horror»).

Клегг родился в Виргинии, а нынче живет в Коннектикуте со своим партнером, Раулем Сильва, и небольшим зверинцем, собранным из бездомных животных.

Рассказ «Оболочка мира» впервые вышел в сборнике «Машинерия ночи» («Machinery of the Night»).

1
— Пойду-ка я, вот что, — сказал мой брат Рэй.

Только сейчас я понимаю выражение его лица: он выглядел как человек, намеренный добиться своего во что бы то ни стало. Он был похож на енота: глаза, обведенные темными кругами, в каждом движении — готовность к драке. Однако я вспоминаю его лицо с теплотой — и дело не в улыбке или диковатом взгляде, но в том, что случилось дальше.

Это было в тысяча девятьсот шестьдесят девятом; как раз накануне человек впервые высадился на Луну, и поэтому мы гостили у дяди. У него был цветной телевизор, в который отец не верил до того самого дня, когда человек прогулялся по Луне. Семейный выход не задался, мой брат то и дело дерзил отцу. Когда мы проезжали мимо знака, на котором было написано «Узловая Вайдал», отец обернулся к Рэю и велел заткнуться, а не то ему придется идти пешком до самого Прюитта, где мы жили. Как бы желая показать, что говорит серьезно, отец сбросил скорость до десяти миль в час и двинул брата в плечо. Мама молчала. Она, как обычно, смотрела вперед, а я делал вид, что меня тут вообще нет. Узловой Вайдал назывались развалины автозаправки и древней забегаловки чуть поодаль от железнодорожных путей, саму станцию закрыли еще в тридцатые годы. Когда я был ребенком, мы с матерью останавливались там, чтобы пособирать хлам, который она отвозила своим торговцам, — например, изоляторы со старых телефонных столбов или детали бензонасосов. С тех пор как мне было четыре года, здесь ничего не изменилось — та же узловая, призрачное место, и табличка была цела, «УЗЛОВАЯ ВАЙДАЛ», — будто все это безжизненное пространство останется здесь навечно.

— Жарко, блин, — сказал отец, останавливая машину так, чтобы мы все могли полюбоваться развалинами и чтобы мой брат Рэй покрепче разозлился из-за отцовской угрозы заставить его идти пешком. — Глянь-ка на эту кучу за насосами.

Мама пыталась смолчать, я видел это. Но она хотела что-то сказать — и скрипнула зубами, удерживая это что-то внутри.

— Как вы думаете, парни, что это?

— Не знаю, — сказал я.

Выглядело это как остов машины, но я плохо разбирался в автомобилях, поэтому с тем же успехом мог бы принять это и за кусок ракеты. Через потрескавшееся стекло до меня долетел какой-то запах — сладкий, словно запах конфет или духов из раннего детства.

— Может быть, стоить продать это в одну из твоих лавок с барахлом?

— Антикварные магазины, — поправила мама.

— Странное место, — сказал отец. — По идее, кто-то должен был бы это все перепахать и построить магазины или, скажем, засеять чем-нибудь. Может, эта штука из космоса? Или из России… Или что-то вроде космического мусора. В наши дни все какое-то космическое. Да, Рэй? Правда же, Рэй? Ты тоже думаешь, что это что-то с Марса?

Я услышал щелчок: это Рэй открыл дверцу со своей стороны.

— Я, пожалуй, пойду пешком, — сказал он. — Может быть, и с Марса.

— Может быть только моя жопа, — сказал отец. — Это-то уж наверняка.

Рэй выбрался из машины и оставил дверцу открытой.

— Кэп, — сказала мама. Она протянула руку и мягко тронула отца за плечо. Он передернул плечами. — Кэп, — повторила она, — до дома двадцать миль.

— По моим прикидкам, только пятнадцать, — сказал отец. — Он уже взрослый. Или парень в шестнадцать лет — все еще ребенок?

Мама промолчала.

Рэй шел по дымящемуся асфальту шоссе в сторону узловой Вайдал, и я беспокоился, не обгорит ли он до костей. Как будто услышав меня, он снял рубашку, свернул ее и засунул под мышку. Он был таким тощим, что дети в школе звали его пугалом. Клянусь, по костям на его спине можно было читать, строчку за строчкой, и в каждой из них было написано «а пошел ты…».

Отец тронулся с места и поехал вдоль платформы.

— Кэп, — сказала мама.

Разумеется, отца звали иначе, но Рэй называл его «Кэп» еще до моего рождения, потому что отец был капралом и хотел, чтобы его звали Капралом, а Рэй мог выговорить только «Кэп». С тех пор мама тоже звала отца «Кэп». Для него это должно было звучать ласково и напомнить ему, что он прежде всего отец и давно уже не капрал. Наверное, мама посчитала, что это его смягчит, и это почти сработало. Но только почти.

— Хочет идти — так пусть идет, — сказал отец. — Я его заставлял? Нет. Это его выбор.

Это были последние слова. Отец вновь завел машину, и, пока мы отъезжали в направлении Прюитта, я видел сквозь заднее стекло Рэя, который сидел на одном из старых насосов и закуривал, зная, что это сойдет ему с рук.

Мы пересекли железнодорожные пути, и дорога опять стала ухабистой, потому что никого в округе не заботило поддержание этого отрезка шоссе в порядке, и ямы не кончились, пока мы не выбрались из этой части долины.


— Пятнадцать миль, — сказала мама.

Мы сидели на передней веранде, обливались потом и ждали, когда Рэй вернется.

— Папа говорит, что раньше каждую субботу пробегал по пятнадцать миль.

Мама посмотрела на меня, затем вновь на дорогу.

— Раньше, — сказала она вполголоса.

— В марте Рэй прошел десять миль под дождем.

Мама встала и сказала: «Ох». Сначала мне показалось, что она увидела, как Рэй подходит к дому, но там никого не было. Тогда, до начала плотной застройки, у нас было четверо соседей, и ближайший дом находился в полумиле от нашего. Через дорогу были пруд и рощица, а за ними — горы и Аппалачская тропа. Летними вечерами, когда воздух становился прохладнее, было так здорово сидеть на веранде и смотреть, как свет медленно гаснет, пока все солнце не скроется к девяти тридцати, а там мне уже было пора в кровать.

Отец посмотрел через дверь с натянутой на нее проволочной сеткой и сказал:

— Ну, давай решим простой пример. Арифметике вас там еще учат? Медленным шагом, с учетом солнца и всего прочего, можно пройти три мили в час, и это только если он будет шагать достаточно бодро. Так что раньше одиннадцати он не появится. Может быть, к полуночи. К тому же Рэй упрямый. Это надо учесть. Он может переночевать у Гурона или возле реки.

— Тогда комары съедят его заживо, — сказал я.

— Он так уже делал, — сказала мама, больше самой себе, чем кому-либо.

Отец сказал:

— Гурон говорил, что может перевезти часть твоего хлама.

— Ох, — снова сказала она. Вышла во двор и окликнула колли, чтобы забрать ее на ночь в дом.

Я гадал, о чем бы сейчас мог думать Рэй, пил ли он тайком пиво у Гурона или был недалеко от нас, только еще не виден.


Неделей позже я был почти уверен, что мы больше никогда не увидим Рэя. Спустя полтора года, когда мне исполнилось двенадцать, мы переехали в Ричмонд. Отец нашел там денежную работу, но я был уверен, что мы обосновались в Ричмонде главным образом потому, что это место было совершенно не похоже на Прюитт. Я часто думал о Рэе и о том, какой была бы наша семья, если бы он вернулся с прогулки в тот день, когда мне было десять с половиной лет.

Должен признать, что после этой утраты нам стало легче жить. Вспыльчивость отца, знакомая мне с раннего детства, превратилась в добродушную капризность. Его гнев вспыхивал реже и обращался уже не на семью, а на работодателя, ежемесячные счета или телевизор. Отец не швырялся стульями в стену, когда спорил с матерью, и никогда больше не повышал на меня голос. Сперва я немного скучал по брату, хотя он и не был добр ко мне и никогда ни от кого не защищал. Рэй всегда был главным, а однажды дело дошло до того, что он помочился мне на ногу (мне было пять лет, а ему почти одиннадцать), чтобы доказать, что он — могущественный старший брат.

Несмотря на то что мама очень страдала несколько лет после пропажи Рэя, я думаю, даже она в конце концов смирилась. Рэй был трудным ребенком, который, по ее словам, с самого рождения только требовал, злился и кричал. Со временем мама утешила себя мыслью о том, что Рэй, наверное, живет в каком-то провинциальном городке штата Виргиния и ему гораздо лучше без гнета семьи. Возможно даже, что он счастлив. От этой мысли она словно расцвела.

Никому ни на минуту не приходило в голову, что Рэй погиб. Он был негодяем, а негодяи на юге не умирают. Они становятся солью земли, и в маленьких городках их почитают так же, как необычайно красивых женщин или трехлапых собак.

2
Потом я вырос, немного поездил по стране, женился и развелся. Когда моему сыну исполнилось пять лет, мы, как давно уже собирались, поехали в гости к бабушке. Мне доверили Томми на целых шесть дней — неслыханная щедрость бывшей жены. Мы ехали по городскому асфальту; я подумал, что славно было бы заглянуть в Прюитт и показать Томми разрушенную коневодческую ферму. Но воспоминания об этой местности меня подвели, а гордость не позволяла спрашивать дорогу на заправках, так что мы слегка заблудились. Томми захотел пообедать, поэтому мы выгрузились из машины возле кофейни, сделанной как будто из листовой жести, в форме старинного кофейника. Официантка была симпатичной; она сказала Томми, что он — «рыжеволосейший мальчик» из всех, кого она когда-либо видела. Пахло в кофейне подгнившими овощами, но галеты с ветчиной были вкусными, и я научил сына старинному искусству игры в «смотри, еда!», забрасывая ему в рот галеты и арахис. Мама будет ругаться, когда Томми вернется в Балтимор и тоже начнет открывать набитый рот во время еды.

— Не знаете, как доехать до Прюитта? — спросил я у официантки.

Девушка принесла мне карту, я подвинулся, чтобы она могла присесть рядом на краешек стула и показать мне дорогу мимо Гранд-Айленда к югу от Нэйчерал Бридж.

— Так много новых шоссе, — сказал я, — совсем сбили с толку.

— Отлично понимаю, — сказала она. — Искромсали уже все холмы. Скоро тут будет, как в Нью-Йорке.

Я хотел еще пофлиртовать с ней и поэтому заговорил об исчезновении своего брата — эта история никогда не надоедала Томми, сколько бы я ее ни рассказывал. Я говорил и украдкой изучал лицо девушки, но оно не выражало ничего, кроме любопытства. Она была порядком младше меня — наверное, всего-то лет двадцати. Мне было приятно думать, что она рада моим знакам внимания, по меньшей мере, так же, как я рад ее компании.

— …И по сей день мы не знаем, куда он ушел, — закончил я.

Девушка протянула руку к волосам Томми, потрепала их и откинула челку с его глаз:

— Слышала я об этом месте.

Томми захотел еще молока, и девушка сходила за добавкой. Когда она вернулась, я спросил, что она имела в виду.

— Ну, — сказала она, слегка прищурясь, как будто пытаясь извлечь что-то смутное из закоулков памяти, — оно уже иначе называется, не узловая Вайдал, и железнодорожные пути все либо разобрали, либо закатали в асфальт. Но оно до сих пор на месте, и люди там уже не раз пропадали.

— Ты так говоришь, будто это сюжет из новостей, — сказал я.

Девушка засмеялась:

— Это была такая страшилка, что ли. Когда я была маленькой.

«Ты все еще маленькая», — подумал я. Меня осенило, что чем-то она похожа на Энни, мою бывшую. Не внешностью, но девчонкой, сидевшей внутри.

— Что такое страшилка? — спросил Томми.

— Для тех, кто сует нос, куда не надо, — ответил я.

Официантка посерьезнела и заговорила шепотом:

— Одна девочка из Ковингтона убежала из дома. Знакомая моей двоюродной сестры. Она добралась до этого места, а больше никуда не пришла. Тетя говорила, что ее забрал отчим, но моя сестра сказала: это только чтобы не перепугать нас всех.

— Одна из страшилок, — сказал я, но почувствовав себя неловко, будто мальчишка во мне пригрозил вырваться наружу. — Знаешь, так знакомый знакомого рассказывает про дохлую собаку в хозяйственной сумке, которую украли панки, или про крюк в багажнике.

— Что такое крюк в багажнике? — спросил Томми.

— Рыболовный крючок, — сказал я, чтобы его успокоить. Энни говорила мне, что ему иногда снятся кошмары, и я не хотел давать им новую пищу.

Но девушка все-таки напугала Томми, сказав: «Там, где я росла, поговаривали, что это место — что-то вроде задницы вселенной».


Я оплатил счет и поспешно вывел Томми к «мустангу», потому что в конце концов от ее рассказов у меня мурашки побежали по спине. У Томми наверняка будут новые кошмары — за что меня вознаградят, еще сократив количество выходных, которые мне разрешено с ним проводить.

Но Томми вдруг сказал:

— Я хочу туда поехать.

— Куда?

— К заднице.

— Никогда в жизни больше не говори это слово.

— Хорошо.

— Странноватая такая девчонка, ух.

— Ага, — сказал Томми. — Хотела тебя напугать.

— Я думал — тебя.

Он пожал плечами, до странного взрослый:

— Я не напугался.


Я не хотел непременно попасть на узловую Вайдал, но мы все-таки наткнулись на нее благодаря моим выдающимся успехам за рулем — в таком темпе мы доберемся до дома моей матери в Ричмонде не раньше полуночи. Сейчас было только полшестого. Я не сразу узнал узловую. Здесь все изменилось. Знак убрали, а старые бензонасосы остались на месте, но почти утонули в море брошенных диванов, холодильников и рам старых проржавевших драндулетов, растущих вдоль дороги, словно кусты. Само шоссе сузилось до колеи, усыпанной гравием, и я бы легко проехал мимо узловой, не заметив ее, если бы Томми не сказал, что хочет писать. Он не мог подождать; за пять лет отцовства я усвоил, что если мой сын говорит: нужно выйти, — ему это действительно нужно. Я остановился у обочины, вылез из машины вместе с Томми и отправил его пописать за один из диванов. Я стоял рядом, не потому что боялся апокрифического пророчества официантки, нет, — меня беспокоили мокасиновые змеи и извращенцы. Я оглядел узловую и заметил, что девушка в кофейне соврала: железнодорожных путей в поле зрения было предостаточно.

— Посмотри, — сказал Томми, застегнув молнию. Он схватил мою руку и указал ею на днище старого драного дивана.

— Это асфальт, — сказал я. «Или нефть», — подумал я.

«Или что-то еще…»

— Не трогай ничего! — крикнул я, но было поздно. Томми нагнулся и запустил пальцы прямо в эту штуку.

— Надеюсь, это не собакины «а-а».

Я подхватил его и оттащил прочь. Томми вдруг вскрикнул, и тогда я увидел почему.

Кожа на его пальцах, там, где были подушечки, казалась шероховатой и кровоточила. Верхний слой кожи был сорван.

— Ой! — сказал Томми и немедленно засунул пальцы в рот.

«Задница вселенной, как есть», — подумал я.

— Очень больно? — спросил я.

Он помотал головой, извлекая пальцы из-за щеки.

— Вкус хороший.

— Бога ради, Том, не ешь это!

Томми расплакался, будто я ударил его (ничего подобного я никогда не делал), отпрыгнул и припустил по сохнущему полю мусора. Я звал его, рысил за ним, но что-то тормозило мой бег, словно земля подо мной превращалась в мокрую грязь.

— Ох, Томми, вернись сейчас же!

Но все, что я слышал, был лишь шум грузовика на каком-то другом шоссе, а затем — стук захлопнувшейся где-то двери. Я пошел на звук, за здание старой бензозаправки, и увидел там мужчину лет сорока, с длинными хипповскими волосами, одетого в белую хлопчатобумажную футболку и джинсы. С головы до ног он был выпачкан грязью.

— Я пытался его остановить, — сказал мужчина. — Он пошел туда, и я попытался его остановить.

— Томми! — позвал я и услышал что-то похожее на его голос внутри здания бензозаправки.

Мужчина загородил мне путь к двери, которая в прошлой своей жизни была дверью в туалет. Странно, что на ней была натянута проволочная сетка, и еще более странно — то, что этот мужчина не пошевелился, когда я подошел угрожающе близко.

У него было озадаченное выражение лица, и он кивнул мне, как если бы мы были знакомы.

— Они унюхивают что-то вроде приманки. Сейчас я уже не слышу этого запаха, а поначалу — было. Чем ты моложе, тем острее чувствуется запах.

Я услышал, как сын вскрикнул внутри, но, кажется, не от боли.

— Не надо тебе туда ходить, — сказал человек. Он все еще стоял передо мной, и я почувствовал, как адреналин хлынул в мою кровь, потому что я был готов к драке. — Я пытался остановить мальчика, но эта штука так пахнет, а малыши, похоже, реагируют быстрее других. Я три года изучал это все, посмотри, — сказал он, указывая себе на ноги.

И тогда я понял, почему он стоял так спокойно.

У этого человека не было ступней. Там, где заканчивались его ноги, голени были расщеплены деревянными брусками. Он присел, для равновесия опираясь о стену строения, и поднял с земли небольшой кухонный ножик и фонарик, затем снова поднялся, скользя спиной по стене.

— Будь готов ко всему, — сказал он и передал мне нож. — Мне хватило ума, приятель. Когда оно добралось до меня, я их просто отрезал. Потом прижег. Боль была адская, но это малая жертва.

Затем он посторонился, я открыл сетчатую дверь в туалет и уже был готов шагнуть внутрь, когда он из-за моего плеча посветил фонариком во тьму. Я увидел очертания чего-то непонятного, и луч света поймал русую голову моего сына, но только это уже был не мой сын, а что-то, чему я не могу подобрать имени — разве что шкура, оболочка, похожая на шелк и грязь, медленно двигающаяся под рыже-соломенными волосами. Оттуда доносился голос моего мальчика. Звуки были неразборчивы, словно Томми удалялся куда-то, не страдая и не плача, но как бы выходя за пределы воображения. Оболочка, похожая на волнообразную реку из блестящих угрей, заворачивалась вовнутрь, вовнутрь…

Я стоял на пороге с ножом в руке, а человек за моей спиной сказал:

— Они все время туда заходят, и я не могу остановить их.

— Господи, что же это такое?

— Это трещина в оболочке мира, — сказал он. — Черт, я не знаю. Что-то живое. Все, что угодно.

Я почувствовал прикосновение и инстинктивно отдернул ногу, но не успел: кончик ботинка «Найк» срезало этой самой оболочкой. На пальцах левой ноги выступила кровь.

— Живой организм, — сказал мужчина. — Не знаю, сколько он тут живет, я нашел его три года назад. Он тут, может, лет десять, не меньше.

— Наверное, дольше, — сказал я, вспомнив брата Рэя, и его сигарету, закуренную на заправке, и его слова: «Пойду-ка я, вот что». Он, должно быть, обошел здание, чтобы отлить, учуял что-то, что тут можно учуять, и просто открыл дверь.

«Оболочка мира…»

— Им больно? — спросил я.

Мужчина испуганно посмотрел на меня, и на мгновение я задумался: что я такого мог сказать, чтобы испугать человека, отрезавшего собственные ноги. И до меня тоже дошло, о чем я только что спросил. «Им больно?..» Мужчине не надо было ничего говорить, он сразу понял, из чего я сделан.

Задать такой вопрос может только человек, который отчаялся.

«Им больно?..»

Потому что если им не больно, то, может быть, ничего страшного и нет в том, что мой сын ушел туда, что его затянуло в шов мира, в задницу вселенной. Вот что человек вроде меня имеет в виду, если задает такой вопрос.

Откуда мне знать? — сказал незнакомец и поковылял прочь по траве, влажной от пота, упавшего с оболочки мира.

3
Я стоял в дверях и не мог заставить себя окликнуть сына. Я светил фонариком в эту нутряную темноту и видел, как медленно вздымаются и опадают какие-то волны, словно дети играют под одеялом после отбоя. Вскоре наступил вечер, а я все еще стоял там. Мужчина убрел куда-то в мусорные поля. Я думал об Энни, матери Томми, о том, как она будет волноваться, и о том желании, что теперь, может быть, появится у нее. Я смог бы его утолить. Я начал чувствовать аромат, о котором говорил тот человек: сладковатый и немного терпкий, как запах нарцисса, и вспомнил день после того, как брат Рэй не вернулся домой, и как мои отец и мать обнимали друг друга — крепко-крепко, крепче, чем я когда-либо видел.

Я вспомнил, что думал тогда. То же, что и сейчас: «Малая жертва ради счастья».

Энди Дункан Зора и зомби

Энди Дункан дважды получил Всемирную премию фэнтези и один раз — премию памяти Теодора Старджона. Среди прочих его книг — «Белутахэчи и другие рассказы» («Beluthahatchie and Other Stories») и совместная с Ф. Бреттом Соксом антология «Перекрестки: фантастические рассказы Юга» («Crossroads: Tales of the Southern Literary Fantastic»). Произведения Дункана издавались в журналах «Asimov’s», «Conjunctions», «Realms of Fantasy» и многих других, в том числе в сборниках «Приворотный амулет: колдовские рассказы» («Mojo: Conjure Stories»), «Полифония» («Polyphony») и «Звездный свет» («Starlight»).

Дункан живет в Алабаме со своей женой, поэтессой Сидни Дункан, и преподает в Алабамском университете.

Рассказ «Зора и зомби» впервые был опубликован на сайте «Sci Fiction». Дункан говорит: «Работа Зоры Нил Херстон вдохновляла меня долгие годы, о чем говорится в моем рассказе, „Белутахэчии других, но я единственный раз попытался написать о ней. Херстон действительно встретила „зомби“ Фелицию Феликс-Ментор. Она пишет об этом в своей книге о путешествиях в Карибском бассейне „Расскажи это моей лошади“ и публикует там фотографию пациентки. Я был зачарован этой фотографией, и это вдохновило меня на написание рассказа. Работая над ним, я понял, что частично пытаюсь воссоздать тех зомби, какими они были до того, как Джордж Ромеро посыпал их солью. Я просто поражен, что многие читатели, если судить по их письмам, никогда не слышали о Херстон. Если бы я заранее сообразил, что этот рассказ окажется для многих читателей первый знакомством с Херстон, я бы не осмелился его написать. Пытаясь передать характер одной из величайших индивидуальностей и стилистов-прозаиков двадцатого века, я уже ощущал себя авантюристом, но иногда необходимо поступать безрассудно. И если этот рассказ подвигнет других на поиск и чтение ее работ, я буду счастлив».

— Что есть истина? — прокричал унган.[8]

Его пронзительный голос на миг заглушил грохот барабанов. В ответ мамбо[9] распахнула белое одеяние, обнажив смуглое, влажное тело. Барабаны застучали быстрее, и мамбо неистово заплясала между колоннами. Свободный наряд не поспевал за взмахами ее ног, внезапными прыжками и поворотами. Платье, шаль, шарф и пояс — все развевалось само по себе. Мамбо, извиваясь, распласталась на земле. Первый мужчина в очереди пополз на коленях, чтобы поцеловать истину, блеснувшую между бедер мамбо.


Карандаш Зоры сломался. Ах ты, черт! Мокрая от пота, стиснутая в толпе, она не могла нашарить в сумочке перочинный нож. Зора только утром узнала, что бродвейская танцовщица Кэтрин Дунхэм, антрополог-самозванка, год назад летала на Гаити по стипендии Розенвальда — той, что по праву должна принадлежать Зоре. Телка паршивая! Она не просто видела эту «церемонию истины», но вдобавок прошла трехдневный обряд посвящения, чтобы называться «Мама Кэтрин, невеста змеиного бога Дамбалла».


Три ночи спустя другой унган опустился на колени перед другим алтарем, держа тарелку с куриным мясом. Люди у него за спиной истошно закричали. Сквозь толпу продирался человек с безумным лицом. Он налетал на людей, сбивал их с ног, сеял беспорядок и сумятицу. Глаза его закатились, с вываленного наружу языка капала кровь.

— Оседлан! — кричали люди. — Лоа[10] сделал его своим конем!

Унган не успел обернуться, и конь врезался в него. Они упали наземь, их руки и ноги переплелись. Курятина полетела под ноги толпы. Люди стонали и рыдали. Зора вздохнула. Она читала об этом у Герковица и у Джонсона. Наверное, так бы себя вел несчастный Бисквит,[11] бешеный, покусанный псами. Среди этого столпотворения Зора молча перелистала страницы записной книжки и нашла раздел «романы». «Чегой-то добирается до меня во сне, Джейни, — написала она когда-то. — И хотит задушить меня до смерти».


Еще одна ночь. Другое селение, новый карандаш в руке Зоры… Мертвец сел, голова его свесилась на грудь, челюсть отвисла, глаза выпучились. Женщины и мужчины вопили. Мертвец лег на спину и затих. Мамбо накрыла тело одеялом и подоткнула его со всех сторон. «Может быть, завтра я поеду в Понт-Боде или в Вилль-Бонер, — подумала Зора. — Может быть, там я увижу что-нибудь новое».

— Мисс Херстон, — прошептала над ухом какая-то женщина. Ее тяжелое ожерелье гремело, ударяясь о плечо Зоры. Мисс Херстон. Они рассказали вам о том, что было месяц назад? Как оно шло по Эннери-роуд среди бела дня?


Доктор Легрос, главный врач больницы в Гонаиве, был смазливым мулатом средних лет, с напомаженными волосами и тонкими, похожими на нарисованные усиками. Его костюм-тройка сидел на худой фигуре острыми углами и складками, точно бумажное одеяние куклы. После рукопожатия Зора почувствовала на ладони следы талька. Доктор плеснул ей убойную порцию неочищенного белого clairin[12] без мускатного ореха и перца, которые пришлись бы по вкусу Гуэде — скачущему в траурных одеждах глумливому лоа. Но даже без этих добавок напиток обжигал горло. Зора с доктором глотали его осторожно, словно лекарство, и Легрос вел светскую беседу — все о важном, все о политике. Сдержит ли мистер Рузвельт обещание, что морская пехота никогда не вернется обратно; стремится ли добрый друг Гаити, сенатор Кинг от штата Юта, к более высокому посту; признает ли Америка президента Винцента, если благодарные гаитяне решат избрать его на второй срок, несмотря на ограничения, установленные Конституцией… Но Зора была старше, чем выглядела, и гораздо старше, чем сама говорила. Она видела в глазах доктора совсем другие мысли. Похоже, он считал Зору своего рода уполномоченным представителем Вашингтона и крайне неохотно позволял ей повернуть беседу к деликатному вопросу о своей необычной пациентке.

— Для ваших соотечественников и спонсоров очень важно понять, мисс Херстон, что верования, о которых вы говорите, это не верования цивилизованных людей — как на Гаити, так и в любом другом месте. Это верования негров. Они ставят нас в неловкое положение, они ограничены canaille[13] — если можно так выразиться. Толпой, проживающей в захолустье, на болотах, как у вас на юге Америки. Эти обычаи — прошлое Гаити, а не ее будущее.

Зора мысленно погрузила доктора по жилетку в болото Итонвилля во Флориде и натравила на него аллигаторов…

— Я понимаю, доктор Легрос, — сказала она, — но заверяю, что приехала сюда за полной картиной жизни вашей страны, а не только за ее бродвейской версией — тамтамами и криками. В любой общине, на любой веранде, в каждом салоне, которые я посещаю, да что там — в офисе генерального директора службы здравоохранения! — все образованные жители Гаити только и говорят о вашей пациентке, этой несчастной Фелиции Феликс-Ментор. Вы что, хотите заговорить мне зубы, скрыть от меня самую актуальную тему?

Доктор рассмеялся, блеснув ровными искусственными зубами. Зора, стесняясь собственных зубов, улыбнулась, сжав губы, и опустила подбородок. Иногда это принимали за кокетство. «Интересно, пришло вдруг в голову Зоре, — а что ясноглазый доктор Легрос думает об обольстительной людоедке Эрзули[14] самой „нецивилизованной“ из всех лоа?» Она медленно положила ногу на ногу и подумала: «Ха! Что Эрзули до меня — до Зоры?»

Что ж, вы правы, заинтересовавшись несчастным созданием, — произнес доктор. Он вставил новую сигарету в мундштук, не глядя при этом ни на сигарету, ни в глаза Зоре. — Я и сам хотел бы написать о ней монографию, если немного ослабнет давление должностных обязанностей. Может, и мне стоит похлопотать о стипендии Гугенхейма,[15] а? Клемент! — Он хлопнул в ладоши. — Еще clairin для нашей гостьи, будь любезен, и манго, когда мы вернемся со двора.

Доктор вел ее по центральному коридору вычурной викторианской больницы. Он ловко огибал пациентов, едва ползущих в плетеных инвалидных колясках, стрелял залпами французского в запуганных чернокожих женщин в белом и рассказывал известную Зоре историю, повышая голос всякий раз, когда они проходили мимо дверей, откуда доносились особенно громкие стоны.

— В тысяча девятьсот седьмом году в городке Эннери после недолгой болезни умерла молодая жена и мать. Ее похоронили по христианскому обряду. Овдовевший муж и осиротевший сын какое-то время погоревали и стали жить дальше, как людям и полагается. Немедленно выплесни все из этого тазика! Ты меня слышишь, женщина? Здесь больница, а не курятник! Прошу прощения. Мы подходим к тому, что случилось месяц назад. В гаитянскую службу охраны стали поступать сообщения о сумасшедшей женщине: она приставала к путешественникам неподалеку от Эннери. Она добралась до фермы и отказалась уходить оттуда. При попытках ее выставить приходила в дикое возбуждение. Вызвали владельца этой семейной фермы. Он только взглянул на несчастное создание и воскликнул: «Господи, это же моя сестра! Она умерла и была похоронена почти тридцать лет назад!» Пожалуйста, не споткнитесь.

Доктор придержал створку застекленной двери и вывел Зору на выложенную плитами веранду. Из жаркой, душной больницы, пропахшей кровью, — в жаркий, душный двор, пропахший гибискусом, козами, древесным углем и цветущим табаком.

— И все остальные члены семейства, включая мужа и сына, тоже ее опознали. Таким образом, одна тайна разрешилась, но в это время другая заняла ее место.

В дальнем углу пыльного двора, в желтоватой тени нескольких деревьев саблье[16] стояла, притулившись к ограде, бесполая фигура в белом больничном халате — спиной к ним, ссутулив плечи, словно ребенок, водящий во время игры в прятки и считающий до десяти.

— Это она, — произнес доктор.

Они подошли ближе; тут с дерева на каменистую землю упал плод и лопнул с треском, похожим на пистолетный выстрел, не далее чем в трех футах от съежившейся фигуры. Та даже не шелохнулась.

— Лучше не заставать ее врасплох, — прошептал доктор, жарко дыша кларином в ухо Зоре, и положил ей руку чуть ниже талии. — Ее движения… непредсказуемы.

«Зато твои предсказуемы», — подумала Зора и отстранилась.

Доктор начал мурлыкать мелодию, похожую на:

Мама не хочет ни горошка, ни риса,
Не хочет она и кокосового масла.
Все, что ей нужно, — это бренди,
Чтобы было всегда под рукой, —
но все же не ее. При первых звуках женщина — ибо это была женщина, хотя Зора и не спешила делать выводы, прыгнула вперед и ударилась о стену со смачным звуком, словно пытаясь пробить камень лицом. Потом она отскочила назад и обернулась к гостям; при этом руки ее безвольно раскачивались, как маятники. Глаза женщины напоминали бусины из мутного стекла. Широкое лицо могло бы стать привлекательным, если бы приобрело хоть сколько-нибудь осмысленное выражение. Если бы мышцы этого лица хоть немного напряглись.

Много лет назад Зора познакомилась с театром. Она провела долгие месяцы, отскребая турнюры и пришивая эполеты во время турне с тем проклятым «Микадо», чтоб и Гилберту, и Салливану пусто было. Именно тогда она узнала, что загримированные щеки и накладные носы к последнему акту превращаются в гротеск. Лицо этой женщины тоже выглядело так, будто долго потело под гримом.

Все это Зора заметила за считаные секунды — так успевают разглядеть лицо из окна бегущей электрички. Женщина мгновенно отвернулась, отломила ветку дерева саблье и принялась хлестать ею по земле из стороны в сторону — так прорубается мачете сквозь тростник. Три плода на ветке взорвались, — банг! банг! банг! — во все стороны полетели семена, а женщина все молотила веткой по земле.

— Что она делает? — спросила Зора.

— Подметает, — ответил доктор. — Она боится, что заметят, как она бездельничает. Ленивых слуг бьют. Кое-где. — Он потянулся, чтобы забрать у неожиданно ставшей проворной женщины ветку.

— Ннннн, — промычала та, увернулась и продолжала хлестать по земле.

— Веди себя как следует, Фелиция. С тобой хочет поговорить наша гостья.

— Оставьте ее, пожалуйста, — попросила Зора, внезапно устыдившись: имя Фелиция по отношению к этой несчастной звучало издевкой. — Я не хотела ее тревожить.

Не обращая на ее слова внимания, доктор схватил женщину за тонкое запястье и поднял ее руку вверх. Пациентка застыла; колени ее были полусогнуты, голова чуть отвернута в сторону, будто в ожидании удара. Доктор продолжал разглядывать ее лицо и напевать себе под нос. Свободной рукой он по одному разогнул пальцы женщины и отбросил ветку в сторону, едва не задев Зору. Пациентка продолжала с равномерными интервалами мычать:

— Ннннн, ннннн, ннннн.

В мычании не слышалось ни паники, ни протеста, вообще никакой интонации — просто звук, похожий на гул походной печки.

— Фелиция? — окликнула женщину Зора.

— Ннннн, ннннн, ннннн.

— Меня зовут Зора, я приехала из Флориды, это в Соединенных Штатах.

— Ннннн, ннннн, ннннн.

— Я слышал, как она издает еще только один звук, — произнес доктор, все еще держа женщину за поднятую вверх руку, словно Фелиция была Джо Луисом.[17] — Когда ее купают или она еще как-то соприкасается с водой. Похоже на мышь, если на нее наступить. Сейчас покажу. Где шланг?

— Не надо! — воскликнула Зора. — Отпустите ее, пожалуйста!

Доктор послушался. Фелиция метнулась в сторону, вцепилась в подол халата и задрала его вверх, закрыв лицо, но обнажив при этом ягодицы. Зора вспомнила поминки по матери — тогда ее тетки и кузины при каждом новом приступе слез натягивали на голову фартуки и мчались на кухню, чтобы поплакать там вместе, как птенцы в гнезде. «Благодарение Господу за фартуки», — подумала Зора. На ногах Фелиции, к Зориному большому удивлению, канатами выделялись мускулы.

— Такая силища, — пробормотал доктор, — и настолько… неприрученная. Вы понимаете, мисс Херстон, когда ее обнаружили сидевшей на корточках посреди дороги, она была в чем мать родила.

Жужжа, мимо пролетел овод.

Доктор откашлялся, сцепил руки за спиной и начал ораторствовать, словно обращался к медицинскому обществу Колумбийского университета:

— Крайне интересно было бы разобраться, какие вещества применялись, чтобы отнять у разумного существа рассудок и волю, сохранив ему способность ощущать. Их состав и даже способы введения — это наиболее ревностно охраняемые секреты.

Он направился в сторону больницы, не глядя на Зору и не повышая голоса. Он разглагольствовал о травах и порошках, о мазях и огурцах, словно был уверен, что Зора и без приглашения идет рядом. Однако Зора наклонилась и подняла ветку, которой размахивала Фелиция. Она оказалась гораздо тяжелее, чем Зора предположила, когда Фелиция с такой легкостью отломила ее. Зора подергала один из сучков и обнаружила, что плотное, словно резиновое, дерево весьма прочно. Доктору повезло, что ярость, похоже, оказалась в числе отнятых эмоций. А какие остались? Несомненно, страх. А что еще?

Зора бросила сук рядом с узором, начертанным Фелицией на земле. Внезапно Зора поняла, что рисунок похож на букву М.

— Мисс Херстон? — окликнул ее доктор с середины двора. — Прошу прощения. Вы уже насмотрелись, нет?

Зора опустилась на колени и протянула к узору руки, словно пытаясь вобрать, заключить в себя каракули Фелиции Феликс-Ментор. Да: это, несомненно, М, а вот эта вертикальная черта походит на I, а следующая…

MI HAUT MI BAS

Наполовину высокий, наполовину низкий?

Доктор Боас в колледже Барнард говорил, что народ можно понять, лишь когда ты начнешь думаешь на его языке. И теперь на устах Зоры, стоявшей на коленях в больничном дворе и глядевшей на слова, нацарапанные на земле, родилась фраза, которую Зора часто слышала на Гаити, но до сих пор ни разу не прочувствовала. Креольская фраза, означавшая «Да будет так», или «Аминь», или «Вот Оно», или все, что угодно, по твоему выбору, но всегда — более или менее безропотное смирение с миром и его чудесами.

— А бо бо, — произнесла Зора.

— Мисс Херстон? — Перед ее глазами возникли запыленные носки штиблет доктора. Они встали на хрупкий узор, который Зора разглядела на земле. Узор начал стираться со стороны башмаков, словно они поднимали ветер или приливную волну. — У вас, может быть, несварение желудка, мисс Херстон? Крестьянские специи часто нарушают работу утонченных систем. Велеть Клементу принести вам соды? Или… — Тут в его голосе снова послышалось возбуждение. — Это не могут быть женские проблемы?

— Нет, благодарю вас, доктор, — сказала Зора и встала, не обратив внимания на его протянутую руку. — Как вы думаете, нельзя ли мне завтра вернуться с фотоаппаратом?

Она хотела, чтобы эта просьба прозвучала небрежно, но ничего не получилось. Ни в «Зове Дамбаллы», ни в «Белом короле Гонаивы», ни в «Магическом острове» — ни в одном бестселлере, предложенном когда-либо американским читателям, обожавшим Гаити, не было напечатано ни единой фотографии зомби.

Зора затаила дыхание: доктор прищурился, переводя взгляд с нее на пациентку и обратно, словно подозревал обеих женщин в сговоре. Потом громко цыкнул зубом.

— Это невозможно, — произнес он. — Завтра я должен уехать в Порт-де-Пэкс. Уеду на рассвете и не вернусь до…

— Непременно завтра! — выпалила Зора и поспешно добавила: — Потому что послезавтра у меня назначена встреча в… Петонвилле. — Чтобы скрыть эту короткую заминку, она пылко заговорила дальше: — О, доктор Легрос! — и коснулась указательным пальцем обтянутого коричневым пиджаком плеча. — Пока я не буду иметь удовольствия снова встретиться с вами, наверняка вы не откажете мне в небольшом знаке расположения?

Еще тринадцатилетней «шпротиной», околачиваясь у въезда в Итонвилль и заставляя подмигиванием и помахиванием притормаживать янки, направлявшихся в Винтер-Парк, или Санкен Гардене, или Уики Уотчи,[18] Зора научилась относиться к сексуальности, как и к любому другому таланту, словно к тайному пульту управления. Переключатели можно было перекидывать по отдельности или все вместе, чтобы достигать эффектов — сияния прожектора, грома, медленно проступающего рассвета. Для каждодневного использования достаточно нескольких переключателей; для доктора Легроса, зауряднейшего из мужчин, хватит и одного.

— Ну разумеется, — ответил доктор, изготовившись телом и замерев. — Вас будет ожидать доктор Белфонг, и, заверяю вас, он окажет вам всяческую любезность. А потом, мисс Херстон, мы с вами сверим свои заметки путешественника, n’est-ce pas?[19]

Зора поднялась на веранду и оглянулась: Фелиция Феликс-Ментор стояла посреди двора. Она обхватила себя руками, словно озябнув, и раскачивалась на загрубевших ступнях с пятки на носок. Она смотрела на Зору — если вообще куда-то смотрела. Позади нее, высоко поднимая ноги, шел через двор пыльный фламинго.


Зора обнаружила, что гаитянские вывески на французском языке понимать сравнительно легко, а вот на английском — совсем другое дело. Она втиснулась на сиденье в маршрутном автобусике, что дважды в день громыхал между Гонаивом и Порт-о-Пренсом. Полностью уйдя в мысли о Фелиции Феликс-Ментор, Зора поймала себя на том, что смотрит прямо в строжайшее указание над грязным, треснувшим стеклом: «Пассажирам запрещается стоять впереди, когда автобус не двигается или едет».

Как только автобус дернулся вперед, отчаянно скрипя колесами и скрежеща коробкой передач, водитель с пафосом продекламировал:

— Уважаемые пассажиры, давайте помолимся Господу нашему и всем милосердным мученикам на небесах, чтобы мы смогли целыми и невредимыми добраться туда, куда хотим. Аминь.

«Аминь», — невольно согласилась Зора, уже строча в своем блокноте. Красивая женщина, сидевшая у окна, немного отодвинулась, чтобы освободить место для Зориного локтя, и Зора рассеянно улыбнулась ей. В самом верху странички она написала: «Фелиция Феликс-Ментор». Дефис на рытвине зигзагом уехал вверх. Зора добавила знак вопроса и прикусила карандаш зубами.

Кем была Фелиция и что за жизнь она вела? Где ее семья? Доктор Легрос не пожелал говорить об этом. Может быть, семья бросила свою больную родственницу или случилось что-нибудь похуже. Бедняжку могли жестокостью довести до нынешнего состояния. Зора знала, подобные вещи случались в семьях.

Тут она заметила, что рисует неуклюжую фигуру с вытянутыми вперед руками. Ничего похожего на Фелицию, отметила Зора. Скорее, монстр мистера Карлоффа. Несколько лет назад в Нью-Йорке, в бесплодных попытках собрать воедино бродвейскую постановку, расстроенная Зора по странной прихоти забрела в кинотеатр на Таймс-сквер. Там шел дурацкий фильм ужасов под названием «Белая зомби». Колышащийся сахарный тростник на афише («Она не мертва… Она не жива… Что она такое?») призрачно намекал на Гаити, куда Зора хотела попасть уже в те времена. Бела Лугоши с мефистофельскими бакенбардами оказался таким же гаитянином, как Фанни Херст, а его зомби, бродившие на негнущихся ногах, с выпученными глазами вокруг безвкусных декораций, все до единого показались Зоре белыми. До нее так и не дошел ни смысл названия, ни замысел Лугоши относительно героини. Более того, воскрешение зомби для того, чтобы набрать персонал на сахарную фабрику, показалось ей бесполезной тратой сил, поскольку многие гаитяне (или жители Флориды) работали бы во время Депрессии полный день за меньшую плату, чем любой зомби, и куда охотнее, чем те. И все же Зора восхитилась тем, как киношные зомби бездумно шагали навстречу судьбе с парапета замка Лугоши, в точности как должны были шагнуть фанатичные солдаты безумного гаитянского короля Анри Кристофа с высоты цитадели Ла Феррье.

Но если предположить, что Фелиция — в самом деле зомби, во всяком случае по гаитянским меркам? Не сверхъестественным образом оживленный труп, а что-то вроде похищенной и отравленной жертвы, которую похититель — ее бокор[20] — через три десятилетия отпустил или покинул.

Предположим, бокор, оседлав коня задом наперед, лицом к хвосту, приехал к дому жертвы ночью и украл ее душу. Встал на колени на пороге, прижался лицом к щели под дверью, оскалился и — ссссссссссссссст! — всосал душу спящей женщины, вдохнул ее в свои легкие. А следующей ночью — ее первой ночью в качестве зомби — заставил Фелицию, как говорится в легендах, пройти мимо собственного дома, чтобы она больше никогда не смогла узнать его или пуститься на поиски.

Однако Фелиция нашла семейную ферму, пусть и поздно. Может, что-то в заклинании не сработало. Может, кто-то накормил ее солью — надежным средством от застарелого похмелья зомби, вроде собачьей шерстинки от обычного похмелья. Кроме того, а где бокор Фелиции? Почему он так долго удерживал свою пленницу, а потом отпустил? Может, он умер и его подопечная ушла? Были ли у него другие подопечные — другие зомби? Каким образом Фелиция оказалась сразу и жертвой, и беглецом?

— И как вам понравилась зомби, мисс Херстон?

Зора вздрогнула. Это заговорила ее красивая соседка.

— Прошу прощения! — Зора инстинктивно захлопнула блокнот. — Не думаю, что мы встречались, мисс…

Незнакомка рассмеялась. Большеглазая, большеротая, у ее высоких скул мерцали переливчатые серьги. Из-под платка на лоб выбилось колечко каштановых волос. На платке и плотно облегающем закрытом платье буйствовало море красок. Тяжелое золотое ожерелье почти терялось в них. Кожа ее была цветом кофе со сливками — две трети сливок на треть кофе. Довоенный Нью-Орлеан пал бы к ногам этой женщины, едва захлопнув на ночь ставни.

— А, понятно, вы меня не узнали, мисс Херстон. — Ее акцент превратил первый слог в слове «Херстон» в долгое мурлыканье. — Мы встречались в Аркахейе, в хунфоре[21] Дье Донне Св. Легера, во время обряда «крючок для мертвеца».

Женщина вытаращила глаза и выпрямилась, безвольно опустила челюсть, а потом откинулась назад и захлопала в ладоши, сверкая кольцом с рубином. Она, как ребенок, радовалась, что вполне сносно изобразила мертвого человека.

— Вы можете называть меня Фрейда. Мисс Херстон, это я первая сообщила вам про зомби Феликс-Ментор.

Та встреча в духоте и толчее была мимолетной, но Зора могла бы поклясться, что ее осведомительница — женщина более пожилая и простоватая. Хотя сама Зора тоже едва ли выглядела в святилище на все сто. Многие верующие выглядят гораздо лучше не в церкви, а вне ее, сколько бы священники и настоятельницы там, дома, ни отрицали этого.

Зора извинилась за свою рассеянность, поблагодарила ее — как ее? Фрейду? — за подсказку и поведала кое-что о посещении больницы. Она умолчала о послании на земле, если это вообще было посланием, но зато поделилась мыслями:

— Сегодня мы запираем несчастную женщину на замок, но — кто знает? — однажды она может оказаться на самом почетном месте — как посланница, отмеченная божественным прикосновением.

— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет! — пылким речитативом произнесла Фрейда. — Нет! Не боги отняли ее силу. — Она наклонилась вперед и приняла заговорщицкий вид. — Мужчина! Это сделал только мужчина. Вы видели. Вы знаете.

Зора, поддразнивая, сказала:

— А, так у вас большой опыт в отношении мужчин.

— Теперь — нет, — отрезала Фрейда. И улыбнулась. — А бо бо. Это ночной разговор. Давайте лучше поговорим о дневном.

И в течение следующего получаса, подпрыгивая на сиденьях, женщины весело болтали. Фрейда спрашивала, а Зора отвечала; они говорили о ее гаитянской книге, о «скипидарных лагерях»[22] и достопримечательностях Нью-Йорка. Было приятно для разнообразия самой отвечать на вопросы, а не расспрашивать других. Маршрутка тряслась, продвигаясь вперед, и равнодушно засыпала пылью всех, кто встречался на дороге: верховых гвардейцев Гаити, прачек, несущих белье на бедре, как на полке, полудохлых ослов, нагруженных гвинейским просом. Тени удлинялись.

— Моя остановка, — сказала наконец Фрейда, хотя автобусик не проявлял никаких признаков торможения, а из окна виднелись только густые пальмовые рощицы по обеим сторонам дороги.

Менее грациозное создание просто встало бы, а Фрейда поднялась, повернулась и стала протискиваться к проходу — спиной, как это ни странно, вперед. Зора съежилась на сиденье, чтобы дать ей больше места, но Фрейда все равно прижалась к ней, притиснув бедра к груди более старшей женщины. Сквозь тонкий материал платья Зора ощутила жар тела Фрейды. С высоты своего роста Фрейда сверкнула улыбкой, быстро прикусила нижнюю губу и едва слышно хмыкнула.

— Жду нашей следующей встречи, мисс Херстон.

— А где я могу вас навестить? — спросила Зора, желая соблюсти приличия.

Фрейда протиснулась мимо нее и поплыла вдоль прохода, не держась за поручни.

— Ты меня найдешь, — бросила она через плечо.

Зора открыла рот, собираясь что-то сказать, но забыла, что именно. Она увидела сквозь лобовое стекло, над плечом Фрейды, как на дорогу наперерез с ревом вылетел грузовик-углевоз. Зора сжалась, ожидая столкновения. Водитель маршрутного автобуса закричал вместе со всеми, ударил по тормозам и вывернул рулевое колесо. С жутким скрежетом автобус развернулся, подняв тучу пыли и грязи. Она затмила солнце, осела на языке Зоры и скрыла из виду грузовик. Несколько долгих, безумных и странно возбуждающих мгновений автобус кренился набок. Потом выровнялся с леденящим душу грохотом, лобовое стекло разлетелось на тысячи мелких кусков. В наступившей тишине Зора слышала чьи-то всхлипывания, слышала последний затихающий кашель мотора, слышала, как с обычным лязганьем открылась передняя дверь. Зора поправила сбившуюся шляпку, чтобы видеть окружающее. Маршрутка и грузовик остановились на расстоянии двух футов друг от друга, бок о бок, только смотрели в разные стороны. Фрейда, улыбающаяся, ничуть не напуганная, в по-прежнему аккуратно повязанном платке, неторопливо шла между ними, ведя пальцем по грузовику, как дитя, и оставляя дорожку в пыли. Она прошла под окном Зоры, не взглянув наверх, и исчезла из виду.


«Она выбрала горизонт, как огромную рыбацкую сеть. Стянула его с талии мира и накинула себе на плечи. Как много жизни в его ячейках! Она призвала свою душу прийти и посмотреть».

Во рту пересохло, голова болела от жары и от усилий прочесть собственный — как курица лапой нацарапала! — почерк. Зора перевернула последнюю страницу рукописи, подровняла стопку бумаги и взглянула на свою аудиторию. Фелиция, сидя на корнях дерева саблье, держала в каждой руке по запеченному батату и откусывала то от одного, то от другого.

— Это конец, — произнесла Зора все тем же мягким, без нажима, голосом, которым читала роман. — Я пока не уверена насчет середины, — продолжала она, убирая рукопись и вытаскивая фотоаппарат, — но зато знаю, что есть конец. А это уже кое-что.

Батат за бататом исчезали вместе с кожурой во рту Фелиции, а глаза ее ничего не выражали. Не важно. Зора всегда любила читать вслух то, что пишет, а Фелиция — слушатель лучше многих. Собственно, она вообще первый слушатель этой книги.

Но хотя Зора и не опасалась Фелиции, читая ей роман, она тревожно ощущала над головой узкие викторианские окна больницы и чувствовала на себе внимательные взгляды умирающих и сумасшедших. На веранде что-то бормотал себе под нос согбенный старик в инвалидной коляске, за которым вполглаза присматривала медсестра с журналом в руках.

Экспериментируя, Зора посолила батат, но без видимых результатов. Эта зомби поглощала соль так же, как редакторы поглощают виски.

— Я в вашей стране не для того, чтобы писать роман, — сообщила Зора жующей компаньонке. — Во всяком случае, официально. Мне платят, чтобы я собирала фольклор. Ну что ж, этот роман еще не закончен здесь, на Гаити, ха! Поэтому я пока даже не могу объявить о том, что пишу его. Это наша тайна, правда, Фелиция?

Экономка больницы отказалась дать Зоре хороший фарфор, неохотно положив батат для подкупа зомби на исцарапанную тарелку из тыквы. Тарелка стояла на земле так, чтобы Фелиция могла до нее дотянуться. Главу за главой, батат за бататом Зора протягивала руку и подвигала тарелку чуть ближе к себе, чуть дальше от Фелиции. До сих пор Фелиция, похоже, не возражала.

Зора снова подвинула тарелку, пока Фелиция облизывала пальцы после съеденного батата. Фелиция потянулась к тарелке и замерла, поняв, что не может дотянуться. Она так и сидела, вытянув руку.

— Ннннн, ннннн, ннннн, — произнесла Фелиция.

Зора не шевелилась, придерживая фотоаппарат на коленях.

Фелиция скользнула к ней, все так же сидя на ягодицах, схватила два батата и решила съесть их там, где оказалась теперь, не возвращаясь обратно в тень, — на что и надеялась Зора. Она сделала несколько снимков на солнце, но, как увидела позже, ни один из них не смог проникнуть в тени под морщинистым лбом Фелиции, где прятались глаза пациентки.

— Зомби! — раздался дикий вопль. У старика на веранде начался припадок. Он брыкался и молотил во все стороны руками. Медсестра быстро толкала инвалидное кресло к двери. — Я их всех превратил в зомби! Зомби!


— Смотри на мое могущество, — сказал сумасшедший творец зомби, король Анри Кристоф.

Он подкручивал свои театральные усы и злобно-похотливо пялился на красивую юную — или моложавую — женщину-антрополога, бившуюся в путах из змеиной кожи. Широкое белое лицо короля и его слащавый акцент наводили на мысль о Будапеште. По его неспешному жесту легионы зомби, черных и белокожих, зашаркали вокруг утеса из папье-маше, гуськом стали подниматься по ступенькам к парапету из бальзы и перешагивать через него. Они падали вниз без единого звука. Листая блокнот своей пленницы, король неистово хохотал, а потом заявил:

— А я и не знал, что ты такое написала! Да, это хорошо!

Позади него зомби падали вниз, как кегли, их тени в стиле немецкого экспрессионизма скользили по лицу безумного короля, напыщенно читавшего вслух отрывок из «Имитации жизни».

Зора проснулась в холодном поту.

Дождь все еще лил сплошным потоком, грохотал по шиферу крыши, как ритуальная барабанная дробь. Рукопись, казавшаяся в темноте белым пятном, медленно скользила по столу. Зора смотрела, как рукопись доползла до края стола и разлетелась по полу со звуком, подобным порыву ветра. Значит, игуана опять до нее добралась. Она просто обожала возиться с Зориной рукописью. Нужно забрать ее с собой в Нью-Йорк и устроить на работу в цирк мистера Липпинкотта. Зора различила в грохочущей тьме очертания сжавшейся криволапой игуаны и замерла, не зная точно, бросаются ли игуаны, как далеко и зачем.

Постепенно Зора расслышала еще один звук помимо дождя: кто-то плакал.

Она включила прикроватный светильник, нашарила ногами тапочки и потянулась за халатом. Потряхивая головой, чтобы разогнать ночные наваждения, затягивая поясок от халата и позевывая, Зора вышла в коридор и едва не наступила на проклятую игуану, удиравшую от нее, клац-клац-клацая когтями по половицам. Зора стянула с левой ноги тапочку, взяла ее за носок, как оружие, хотя и ненадежное, и вошла вслед за игуаной в большую комнату. Экономка Люсиль лежала на диване и плакала, обеими руками прижимая к лицу носовой платок. Над ее головой было распахнуто окно, ветер раздувал занавески. Игуана вскарабкалась вверх по спинке дивана и выскочила в окно, под шипящий дождь. Люсиль не заметила ее, но вздрогнула и села прямо, когда Зора подошла к ней близко.

— Ах, мисс! Как вы меня напугали! Я думала, это Красная Секта!

А, да, Красная Секта. Таинственные невидимые каннибалы, обитающие в горах; их далекие ночные барабаны слышны только обреченным, а жажда крови делает их клан похожим на совет инспекторов в колледже Бетьюн;[23] самый любимый ночной кошмар Люсиль. У Зоры никогда раньше не было экономок, она в них и не нуждалась, но Люсиль «прилагалась к дому», как выразился агент. Все шло в одной упаковке: вид на горы, паранойя по поводу Красной Секты, жара и холодные, проворные игуаны.

— Люсиль, дорогая, что случилось? Почему ты плачешь?

Новый взрыв рыданий.

— Это все мой неверный муж, мадам! Мой Этьен. Он бросил меня… ради Эрзули! — Люсиль буквально выплюнула это имя — так оскорбленная женщина в Итонвилле выплюнула бы бесславное имя мисс Дельфини.

Зора только однажды обратила внимание на Этьена, когда он, раскрасневшийся, без шляпы, явился к задней двери, чтобы похвалиться роскошной добычей. Этьен ухмылялся так же широко, как и мертвый кайман, которого он держал за хвост. Чтобы порадовать хихикающую жену, он повязал на шею этому созданию розовую ленточку, и Зора тогда решила, что Люсиль счастлива не больше и не меньше остальных.

— Ну будет, будет. Иди к Зоре. Ну-ка, высморкайся. Вот, уже лучше. Если не хочешь, можешь больше ничего не рассказывать. Кто такая Эрзули?

На Гаити Зора много слышала об Эрзули, всегда от женщин, и говорили они тоном, полным негодования и восхищения. Зоре очень хотелось узнать больше.

— О, мадам, это ужасная женщина! Она получает любого мужчину, какого захочет, всех мужчин и… и даже некоторых женщин! — Это последнее было произнесено с благоговением. — На Гаити ни один дом не защищен от нее. Сначала она приходила к моему Этьену в снах, дразнила его, он кричал и изливался на простыни. Потом она стала мучить его и когда он не спал, раздражала, подстраивала неудачи, и он все время злился на себя и на меня. И тогда я отправила его к унгану, и унган сказал: «Зачем ты спрашиваешь меня, в чем дело? Любой ребенок скажет тебе правду: ты выбран в супруги Эрзули». И он обнял моего Этьена и сказал: «Сын мой, твоя постель из всех других постелей теперь будет предметом зависти всех мужчин». Ах, мадам, религия такая трудная вещь для женщин!

Пытаясь утешить всхлипывающую женщину, Зора испытывала угрызения писательской совести. С одной стороны, она искренне хотела помочь, но с другой — все это было таким материалом!

— Когда Эрзули захочет, она принимает такое обличье, о каком мужчина мечтает больше всего на свете, чтобы заездить его и высушить, как бобовую шелуху, чтобы украсть у женщины ее утешение. О, мадам! Мой Этьен не приходил ко мне на ложе уже… уже двенадцать ночей! — Люсиль рухнула на диван, охваченная новым приступом горя, засунула голову под подушку и начала икать.

«Целых двенадцать ночей… Ну и ну», — думала Зора, занимаясь невеселыми подсчетами, но вслух ничего не сказала. Она лишь похлопывала Люсиль по плечу и ласково ворковала.

Позже, поджаривая яйцо для удрученной, с покрасневшими глазами экономки, Зора попыталась сменить тему.

— Люсиль! Мне кажется, позавчера, когда почтальон раздавил петуха, ты сказала что-то вроде: «А, зомби сегодня хорошенько поужинают!»

— Да, мадам, думаю, я это сказала.

— А на той неделе, когда ты заметила большую паутину сразу после того, как убрала на место стремянку, ты сказала: «А бо бо, сегодня зомби задали мне лишнюю работу». Люсиль, когда ты это говоришь, что ты имеешь в виду? О каких зомби идет речь?

— Ой, мадам, так просто говорится, когда всякие мелочи не идут на лад. «Ох, молоко прокисло, потому что зомби сунул в него ногу», — и все такое. Моя мать всегда так говорит, и ее мать тоже говорила.

Вскоре Люсиль уже весело щебетала, рассказывая про маленьких девочек кофейного цвета и ритуальные купания в Со д’О. Зора делала записи в блокноте, пила кофе, и все шло прекрасно. А бо бо!

До восхода солнца оставалась еще пара часов, как вдруг Люсиль оборвала свое щебетание на полуслове. Зора подняла взгляд и увидела, что Люсиль застыла в ужасе, широко раскрыв глаза и посерев лицом.

— Мадам… Слушайте!

— Люсиль, я ничего не слышу, кроме стука дождя по крыше.

— Но, мадам, — прошептала Люсиль, — дождь уже закончился!..

Зора положила карандаш и подошла к окну. С карнизов и деревьев срывались лишь отдельные капли. Где-то далеко в горах кто-то бил в барабаны — десять барабанов, сто, кто знает? Звук походил на монотонный гром — он не приближался, но и не затухал.

Зора захлопнула ставни и заперла их на защелки, а потом с улыбкой повернулась к Люсиль.

— Голубушка, да это просто мужчины шумят в ночи, так же как у нас они шумно хвастаются на крыльце лавки Джо Кларка. Ты хочешь сказать, я никогда не рассказывала тебе, как ведут себя мужчины там, у меня дома? Разбей-ка для нас еще одно яйцо, Силь, милая, и я тебе тоже кое о чем порассказываю.

П/я 128-В

Порт-о-Пренс, Гаити

20 ноября 1936 г.

Д-ру Генри Аллену Мо, секретарю.

Мемориальный фонд Джона Саймона Гугенхейма

551, 5-я авеню

Нью-Йорк


Дорогой доктор Мо,

С сожалением сообщаю: невзирая на то что я бесконечно стучала и звонила в самые разные двери и вздымала пыль многих дорог, я так и не нашла родственников этой несчастной женщины, Феликс-Ментор. Она столь же знаменита, сколь и никому неизвестна. Все о ней слышали; все знают или думают, что знают, краткое, в несколько предложений, описание ее «истории». Очень многие выдумывают о ней разные сказки, однако дальше дело не идет. Она своего рода гаитянская Гарбо. Я бы решила, что это выдуманная личность, если бы не видела ее своими глазами и не сфотографировала ее в доказательство — чего? Фотография Эмпайр-стейт-билдинга тоже доказательство, только чего именно? Это решать зрителю.

Меня, разумеется, повеселило, как и вас, когда я услышала от некоторых наших друзей и коллег на Гаити, что их тревожит бедняжка Зора. Она как будто «отуземилась», выбросила свой диплом с отличием, отказалась от трейлера для путешествий, Джесса Оуэна и прочих достижений своей родины, чтобы разрывать на куски цыплят и стать посвященной в тайны Красной Секты. Бог свидетель, доктор Мо, я провела двадцать с лишним лет на юге Соединенных Штатов, под пристальным взором Первой Абиссинской Македонской Африканской Методистской Епископальной Пресвитерианской Пятидесятницкой Свободной Воли Баптистской Ассамблеи Господа Иисуса Христа, вместе со Следующими за Знаками его преподобием, матерью и священником. Все они были так исполнены духа, что выглядели, как смерть, питающаяся одними галетами, но за все это время я и близко не подошла к принятию христианства. Разумеется, я не подхвачу местную болезнь за какие-то шесть месяцев, проведенных на Гаити…

Обязательства, путешествия и болезнь: «Может, у вас несварение?» — «Благодарю, доктор Легрос», — в течение нескольких недель не давали Зоре возможности попасть в больницу в Гонаиве. Когда она наконец-то вернулась, то вышла на веранду и увидела во дворе Фелицию. Та стояла, как и прежде, в полном одиночестве, лицом к высокой стене. Сегодня Фелиция решила встать на единственном клочке зеленой травы — кусочке мягкого дерна диаметром с пасхальную шляпу. Зора неожиданно для себя обрадовалась ей, словно доброй подруге.

Чтобы спуститься по ступенькам, Зоре пришлось пройти мимо сумасшедшего старика в инвалидном кресле. Сиделки рядом с ним сегодня не было. Несмотря на его впалые щеки, поблекшие глаза и редкие пучки седых волос на голове, Зора поняла, что в молодости он был очень хорош собой. Приблизившись, она улыбнулась ему.

Он заморгал и сказал задумчивым голосом:

— Скоро я стану зомби.

Зора остановилась.

— Прошу прощения?

— Смерть пришла за мной много лет назад, — заговорил старик, и глаза его заблестели, — но я сказал: нет-нет, возьми вместо меня жену. И отдал ее, чтобы она стала зомби. И знаете, я выиграл так пять лет. Отличная сделка. Через пять лет я отдал старшего сына. Потом дочь. Потом самого младшего. И теперь еще много любимых людей превратились в зомби, все до единого. Никого не осталось. Никого, кроме меня. — Пальцы старика теребили покрывало, укрывавшее его ноги. Он оглядел двор. — Скоро я стану зомби, — повторил старик и заплакал.


Зора встряхнула головой и сошла по ступенькам. Подходить к Фелиции сзади, как сказал в тот первый день доктор Легрос, было делом непростым. Надо действовать достаточно громко, чтобы она тебя услышала, но при этом достаточно тихо, чтобы не испугать ее.

— Привет, Фелиция, — произнесла Зора.

Сгорбленная фигура не шелохнулась. Зора, расхрабрившаяся за долгое отсутствие, снова окликнула ее по имени, протянула руку и осторожно тронула Фелицию за плечо. Едва она это сделала, по руке, по спине и дальше в ноги побежали покалывание и дрожь. Не оборачиваясь, Фелиция распрямилась, развернула плечи, вытянула шею и заговорила:

— Зора, друг мой!

Фелиция обернулась и оказалась вовсе не Фелицией, а высокой красивой женщиной в коротком белом халатике. Фрейда! Она заметила выражение Зориного лица и расхохоталась.

— Разве я не сказала, что ты меня найдешь? Может, ты не узнаешь свою подругу Фрейду?

Зора вновь обрела дыхание.

— Узнаю, — парировала она, — и понимаю, что это жестокая шутка. Где Фелиция? Что ты с ней сделала?

— Ты о чем? Фелиция не принадлежит мне, чтобы подарить ее тебе или забрать отсюда. Никто никому не принадлежит.

— Почему Фелиции нет во дворе? Она что, заболела? И почему здесь ты? Тоже заболела?

Фрейда вздохнула:

— Как много вопросов! Вот так и пишутся книги? Глупышка, если бы Фелиция не была больна, она бы сюда вообще не попала. Кроме того… — Фрейда вновь расправила плечи. — Почему тебя так волнует эта… бессильная женщина? Женщина, позволившая мужчине сбить с пути свою душу — как голодный кот возле бочонка угрей? — Фрейда подошла ближе, дневной зной сгущался вокруг них. — Расскажи свою книгу женщине, у которой есть сила. Расскажи свою книгу мне, — прошептала она. — Расскажи мне о похоронах мула, и о вздымающихся водах, и о жужжащем грушевом дереве, и о тайном вздохе юной Джейни…

У Зоры в голове одновременно возникли две мысли, словно переплелись стон и вдох: «Изыди из моей книги!» — и: «Господи, да она ревнует!»

— К чему суетиться? — огрызнулась Зора, вспыхнув гневом. — Тебе не кажется, что ты знаешь мою книгу наизусть? И кроме того, — продолжала она, шагнув вперед и оказавшись нос к носу с Фрейдой, — есть и другие силы, отличные от твоих.

Фрейда зашипела и отпрянула назад, словно ошпаренная раскаленным жиром.

Зора вздернула повыше нос и беспечно добавила:

— И чтоб ты знала, Фелиция тоже писательница.

Фрейда сжала губы в тонкую нить, развернулась и устремилась к больнице, перебирая под халатиком длинными сильными ногами. Не задумываясь, Зора шагнула следом и догнала Фрейду.

— Если хочешь знать, — сказала Фрейда, — твоя подруга-писательница теперь находится на попечении семьи. За ней приезжал сын. И как, это очень выдающееся событие? Может, сын должен был уведомить тебя, хм? — Она подмигнула Зоре. — Он вполне мускулистый молодой человек, и ему нравятся женщины постарше. Или намного старше. Могу показать, где он живет. Я бывала там чаще, чем ему известно.

— Как сильно ты зависишь, — произнесла Зора, — от мужчин.

Едва Фрейда вступила на веранду, как старик в инвалидной коляске сжался и застонал.

— Ш-ш-ш, дитя, — сказала Фрейда, вытащила из кармана шапочку медсестры и водрузила ее на свои каштановые волосы.

— Не дайте ей забрать меня! — завыл старик. — Она превратит меня в зомби! Превратит! В зомби!

— Фи! — сказала Фрейда, подняла босую ногу и толкнула инвалидное кресло на фут вперед — под ним на плитках стояли удобные белые туфли. Фрейда всунула в них ноги и развернула кресло.

— Вот ваш бокор, мисс Херстон. Зачем мне нужны холодные руки зомби? Au revoir, мисс Херстон, Зора. Не ограничивайте свой кругозор. Вы найдете в моей стране еще многое, о чем можно написать. Я надеюсь.

Зора стояла внизу, у ступенек, глядя, как Фрейда увозит старика прочь по неровным плиткам веранды.

— Эрзули, — произнесла Зора.

Женщина остановилась. Не оборачиваясь, она спросила:

— Как ты меня назвала?

— Твоим настоящим именем, и говорю тебе: если ты не оставишь в покое Этьена, мужа Люсиль, чтобы эти двое могли сами проложить себе путь в преисподнюю, то я… да, я вообще забуду о тебе, и ты никогда не появишься в моей книге!

Фрейда залилась смехом. Старик обмяк в своем кресле. Смех оборвался, словно выключилось радио, и Фрейда, внезапно помрачнев, посмотрела вниз.

— Они не выдерживают долго, правда? — пробормотала она и ткнула старика в затылок указательным пальцем. — Очаровательные бедняжки. — Вздохнув, она повернулась к Зоре, с откровенным одобрением оглядела ее и пожала плечами.

— Ты сумасшедшая, — сказала она, — но честная.

Фрейда попятилась к двери, открыла ее спиной и закатила мертвого старика внутрь.


Маршрутный автобус, как всегда, опаздывал, и Зора, не в силах усидеть на месте, пошла пешком. Пока дорога идет вниз под горку, а солнце остается над горой, решила она, заблудиться невозможно. Шагая по живописной местности, Зора пела, собирала цветы и работала над своей книгой наиприятнейшим из всех известных ей способов — мысленно, без бумаги и даже без слов, пока еще без. Зора наслаждалась предупреждающими знаками у каждого поворота: «La route tue et blesse», или, дословно: «Дорога убивает и ранит».

Интересно, думала Зора, каково это — идти по дороге нагишом, как Фелиция Феликс-Ментор. И уже решала, не провести ли такой эксперимент, как вдруг сообразила, что наступила ночь. (А где же автобус и остальные машины, и почему дорога сделалась такой узкой?) И если сбросить одежду, то платье, и сорочка, и туфли составят ужасно большую охапку. Единственный разумный способ нести одежду — это, на самом-то деле, надеть ее на себя. Рассуждая так, Зора, с трудом ступая стертыми ногами, завернула за крутой поворот и почти столкнулась с несколькими дюжинами фигур в красном, идущих ей навстречу. На головах у них были капюшоны, несколько человек держали факелы, у каждого был барабан, а один вел на веревке большого, свирепого на вид пса.

— Кто идет? — спросил низкий мужской голос.

Зора не могла понять, кто из спрятавшихся под капюшонами задал вопрос — и говорил ли вообще хоть кто-нибудь из них.

— А кто хочет это знать? — откликнулась она.

Капюшоны переглянулись. Не говоря ни слова, несколько из них засунули руки под балахоны. Один вытащил меч. Еще один вытащил мачете. Тот, с собакой, вытащил пистолет, опустился на колени и пробормотал что-то псу на ухо. Одной рукой он почесывал пса между лопатками, а другой ласково гладил его по голове сверкающим в лунном свете дулом. Зора слышала, как стучит и шелестит собачий хвост, виляющий в листве.

— Скажи пароль, — произнес голос, кажется принадлежавший тому, с мечом, потому что он для пущего эффекта указал на Зору. — Говори, женщина, или ты умрешь, а мы попируем тобой.

— Она не знает пароля, — сказал женский голос, — разве что она тоже разговаривала с мертвыми. Давайте съедим ее.

И внезапно — так же отчетливо, как она знала все в старом мире, — Зора поняла, как звучит пароль. Его дала ей Фелиция Феликс-Ментор. Mi haut, mi bas. Наполовину высокий, наполовину низкий. Можно сказать его прямо сейчас. Но она этого не сделает. Она будет верить в зомби, совсем чуть-чуть, и в Эрзули — может быть, немного больше. Но в Красную Секту, в связанное кровавой клятвой сообщество мужчин, она верить не будет. И Зора шагнула вперед, легко, добровольно, и фигуры в красных балахонах не двигались, пока она шла среди них. Пес заскулил. Зора спустилась вниз с холма. Позади не было слышно ничего, кроме лягушачьего хора. За следующим поворотом она увидела отдаленные огни Порт-о-Пренса, а намного ближе — маршрутный автобус, стоявший перед лавкой. Зора засмеялась и повесила свою шляпу на предупреждающий знак. Между ней и автобусом пролегала освещенная лунным светом дорога, усеянная крохотными лягушками. Они отличались от камешков и кусочков коры лишь тем, что прыгали, тем, что у них были какие-то дела.

А бо бо!

Она призвала свою душу прийти и посмотреть.

Теодора Госс Подменыш

Поэзия и рассказы Теодоры Госс публиковались на страница «Polyphony», «Realms of Fantasy», «Strange Horizons», «Lady Churchill’s Rosebud Wristlet». Она также редактор сетевой поэтической антологии «Фантастика и ужасы.», посвященной произведениям о сверхъестественном, удивительных приключениях и фантастических краях — от Средних веков до наших дней. Первый сборник автора готовится к печати в издательстве «Prime Books». Теодора Госс живет в Бостоне с мужем Кендриком, ученым и художником, и дочерью Офелией в доме, полном книжек и кошек. Стихотворение «Подменыш» было впервые опубликовано в сборнике «Роза с двенадцатью лепестками и другие истории» («The Rose in Twelve Petals and Other Stories»).

Что делать с ним?
Он в школу в куртке кожаной ходил,
Щипал монашек и тайком курил,
Пожарных как-то вызвал раз он в шутку.
Домой засадят — в этом промежутке
Не видел наказанья: все, бывало,
То корабли, то гонки рисовал он.
Любил ракеты и автомобили (Все быстрое). Подвал, где хлам хранили,
Темницы, башни, тюрьмы, казематы
(Все тайное). И как пищат мышата
Да хомячки. Нет-нет, не обижал их,
Не мучил, но случалось, что визжали
Девчонки в классе: пустит мышь на парту,
В портфель, за шиворот. Еще любил он карты
Пропавших экспедиций, и читал он,
Как сделать бомбу, в скаутских журналах,
Съедобные грибы от ядовитых
Как отличить.
Ну что ж, ему скажи ты —
Мол, кукла он из перышек и прутьев.
Он ухмыльнется, будто скверно шутит.
Что делать с ним? Подменыш, убирайся,
Туда, откуда взялся, возвращайся.
Ухмылка. Обрюхатит твою дочь
И дом твой подожжет он в ту же ночь.

Степан Чэпмен Реванш ситцевой кошки

Рассказы и повести Степана Чэпмена в течение последних тридцати лет появлялись на страницах самых разных журналов и антологий, в том числе таких, как «Album Zutique», «The Baffler», «Chicago Review», «Hawaii Review», «Leviathan», «Mc. Sweeney’s», «Orbit», «The Thackery T. Lambshead Pocket Guide To Eccentric & Discredited Diseases», «Wisconsin Review» и ZYZZYVA. Его перу принадлежат сборник рассказов «Досье» («Dossier», 2001) и роман «Тройка» («The Troika», 1997), получивший премию Филипа Дика. В настоящее время Степан Чэпмен и его жена Киа живут в Коттонвуде (штат Аризона).

«Реванш ситцевой кошки», сюрреалистическая и волнующая повесть о равновесии и распаде, был опубликован в четвертом выпуске антологии «Leviathan» (победителе Всемирной премии фэнтези 2003 года), посвященном теме городов.

Хоть сам я там не был, не скрою от вас

Китайского блюдца правдивый рассказ.

Юджин Филд
Когда уроки у Черепашки закончились, они со Змейкой отправились бродить по улицам, мимо витрин модных магазинов. Они просто обожали глазеть на прохожих. Разнообразие мягких игрушек, населявших Плюшевый город, приводило их в восторг. Змейка делала в уме заметки о каждом, кого они встречали по пути.

Вязаная обезьянка в грубых армейских ботинках. Изящная балерина с целлофановыми крылышками и в ярко-розовой пачке. Паук в белой кружевной шляпке, а с ним муха в бархатных бриджах. Король в горностаевой накидке и короне из золотой фольги, толкающий перед собой инвалидную коляску с беззубым тигром. Маленький зеленый человечек, ведущий на поводке какую-то хреновину с пропеллером вместо головы. Воин-индеец в головном уборе из орлиных перьев и одноглазый пират с деревянной ногой. Вот так жизнь в этом Плюшевом городе — все равно что парад Четвертого июля, только круглый год без перерыва!

Высоко в ясном небе медленно ползла сверкающая чешуйка солнца. Ну и классное же местечко! Змейка просто нарадоваться не могла, что ей посчастливилось попасть сюда после смерти.

Черепашка и Змейка шли по тротуару, лавируя между вешалками с уцененной кукольной одеждой. На дворе стоял июль тысяча девятьсот тридцать первого года, к тому же была пятница; вовсю светило солнце. От тележек уличных торговцев плыл аромат жареных сосисок и горячих соленых кренделей. На Заплаточной улице, между Колыбельным проездом и Вельветин-стрит, друзья миновали несколько витрин, полных подержанных рук и ног, а потом прошли по переулкам, вдоль маленьких ремонтных ателье, гастрономов и глазных магазинчиков.

На углу Ясельного проспекта и Атласной улицы они свернули и зашагали на восток, к трехэтажным жилым домам, в одном из которых жил со своей мамой Черепашка. С виду их дом ничем особенным не отличался — только немного грязи на облупившихся стенах да вывеска «Не кантовать!». Черепашка и Змейка нырнули в тенистый проулок между корпусами. Змейка гоняла по земле пустую бутылку кончиком зеленого плюшевого хвоста. Черепашка подкидывал в воздух кусочки гравия и старался попасть по ним деревянной рейкой.

У кого-то наверху, на третьем этаже, граммофон играл свинг. Три женских голоса выводили в унисон: «Собака из хлопка сказала „гав-гав“, ей кошка из ситца ответила „мяф!“, и вскоре пустились по дому кружиться лоскутья, обрывки — и хлопка, и ситца».

— Как думаешь, Плюшевый город входит в Соединенные Штаты? — спросила Змейка.

— Понятия не имею, — ответил Черепашка.

— Я спрашивала народ, откуда кто родом. Похоже, все сплошь из Америки.

— А как насчет китаезов?

— Китаезов я ни одного не знаю. — Тут она услышала, как на втором этаже вопит мистер О’Гризли. — Гляди-ка, чокнутый медведь опять разговаривает сам с собой. Пошли пошпионим за ним?

Черепашка и Змейка кубарем скатились по пожарной лестнице и, затаив дыхание, согнулись в три погибели за кухонным окном. Заглянув в это окно поверх подоконника, они увидали в дверном проеме кусочек логова Тедди. Медведь слонялся вперед-назад, размахивал руками и изливал душу окружающим его стенам. Друзья не успели толком рассмотреть его, но зато прекрасно слышали каждое слово.

— Спорим, он расколотит что-нибудь из мебели? — прошептал Черепашка.

— Спорим, он расколотит башку своей старухе, — сказала Змейка.

Каждая собака в округе была наслышана о Тедди и Эдне и об их так называемых стычках.

Тедди О’Гризли жил в убогой, душной квартирке на втором этаже. Сейчас он, облаченный в кальсоны, майку и носки, сидел в кресле и слушал по радио футбольный матч. А кроме того, опустошал миску с попкорном и управлялся с бутылками холодного пива. Настенные часы пробили четыре.

В лохматой коричневой голове Тедди, глубоко в его помятых вельветовых мозгах ворочалась обида на жену, Эдну Маккролл. Эдна работала хирургической медсестрой в крупной городской больнице. И это никуда не годилось. Ей следовало бы сидеть дома и заботиться о своем муже. Проклятая Депрессия все перевернула вверх тормашками. В довершение всего нынче Эдна еще и опаздывала. Тедди чувствовал, что на него вот-вот накатит. А этой сучке, конечно, было наплевать.

Тедди уже больше года сидел без работы, благодаря чему имел массу времени на размышления о своих брачных узах. Он выключил приемник и снова принялся бродить из угла в угол, в ярости пиная ногами ковер и бормоча себе под нос. Он охотно наподдал бы и мебели, но не мог позволить себе так распускаться. Мужчина все-таки должен держать себя в руках. Скажем, когда учишь уму-разуму свою старуху, ты ведь сдерживаешься, чтобы не наставить ей синяков на физиономии. Если, конечно, синяки не входят в твои планы.

Он вспоминал лицо Эдны. Это чопорное целлулоидное лицо, дерзкий черный нос, широко расставленные пластмассовые глазки с маленькими синими зрачками, которые дребезжали и перекатывались внутри, когда он тряс ее за плечи. Однажды он выплеснул ей в лицо горячий кофе — и поделом. Может, сегодня он размозжит ей лапу этой вот хрустальной пепельницей. А если та шлюха, что живет над ними, снова вызовет полицейских псов, то он и ей морду разукрасит как следует.

Тем временем под раковиной в ванной комнате Клык, хомячок Тедди, протискивал упитанное, шелушащееся тельце между прутьями своей клетки. Клык был мстительной тварью с кривыми зубами и зловонным дыханием. Он на кончиках когтей прокрался в кухню, держась под прикрытием мебели так, чтобы незаметно приблизиться к Неженке. Неженка, попугаиха Эдны, влачила жалкое существование на насесте возле холодильника и коротала дни, предаваясь одному из трех своих излюбленных развлечений: глодала желтым плюшевым клювом собственные желтые плюшевые когти, вытягивала из крыльев слабо закрепленные ворсинки или в бесплодном вожделении елозила по жердочке насеста.

Заметив хомяка, Неженка разразилась бранью и принялась метаться по своей жердочке. Клык вскарабкался по подпорке насеста и сомкнул челюсти на ее хвосте, но тут же сорвался вниз и шлепнулся головой о линолеум. Неженка слабо заверещала, баюкая пострадавший хвост.

Тедди запустил в кухню тапком. Тапок врезался в насест. Неженка обратилась было в бегство, но ее попытка вылететь на волю прямо сквозь потолок, испещренный пятнами от протечек, закончилась лобовым столкновением. Клык, визжа от бешенства, носился туда-обратно вдоль плинтусов. Тедди хихикал в своем кресле: «Давай, малыш, задай ей перцу. Должны же и у тебя быть радости в жизни». Цепляясь за грязные обои, хомяк немного подтянулся и снова соскользнул на пол. Он был безнадежен.

Тедди подался в сторону кухни. Он совершенно точно слышал детские голоса. Он отшвырнул миску с попкорном, ворвался на кухню и высунул голову в окно. Парочка рептилий улепетывала вниз по пожарной лестнице.

— А ну брысь отсюда! — заорал им вслед Тедди. — Вам что, больше заняться нечем?

— Не твое дело! — огрызнулся Черепашка.

— На себя посмотри, пивное брюхо! — добавила Змейка.

Тедди обрушил им вслед горшок с геранью. Горшок разлетелся на куски на тротуаре. Черепашка и Змейка удирали прочь по Атласной улице.

Тедди облокотился на подоконник. Над его головой из распахнутого окна учительницы танцев с третьего этажа плыла музыка. Граммофон играл свинг — что-то вроде «Биг-бэнда Лорда Кальмареса» с вокалом сестер Гофер. «Китайское блюдце вздохнуло с тоской: „Что делать, как нам их разнять, боже мой!“ Но кошка с собакой из хлопка и ситца, сцепившись, не могут уже расцепиться. И пусть им обоим приходится туго, когтями, зубами терзают друг друга».

Тедди вернулся в свою берлогу и бросил злобный взгляд на потолок. Никчемная потаскуха, крутит свою дребедень чуть ли не круглые сутки. Ни стыда, ни совести. Он включил радио, чтобы заглушить доносящиеся сверху звуки.

Он с ненавистью посмотрел на кухонный стул. Будь его воля, он с наслаждением разнес бы его вдребезги, чтобы хоть чуть-чуть унять боль в сердце. Но Тедди был не из тех медведей, что заводятся с полоборота. Он был полон решимости допить свое пиво и дождаться прихода Эдны.

Тем временем мимо недавно обанкротившегося обувного магазинчика не спеша двигался плюшевый осьминог цвета лаванды. Он полз на восток, перебирая чувствительными щупальцами и что-то тихонько шептал.

Когда Т. Б. доставлял или забирал груз, он всегда шел пешком. Он ни разу не садился в автобус, а о такси не желал даже и думать. В такси тебя того и гляди ограбят, а Т. Б., будучи довольно субтильным малым, никогда не славился умением постоять за себя. Нет, он всегда шел пешком, и притом каждый раз другой дорогой. Так было спокойнее. Он предпочитал не рисковать.

Несмотря на теплую погоду, Т. Б. шел в пальто. Портфель, который он нес в китайскую прачечную в Ист-Сайде, был битком набит игрушечными банкнотами. Деньги эти не принадлежали Т. Б., а прачечная вовсе не была прачечной.

Деньги принадлежали Малышу Винсу Оцелоту. Прачечная служила прикрытием для Бойцовой Рыбки — новой криминальной группировки, которая контролировала все виды теневого бизнеса, связанного с железной дорогой. Ребята из Синдиката называли членов Бойцовой Рыбки китаезами.

Т. Б. Оборотман был чрезвычайно нервным осьминогом, выполнявшим очень нервную работу для крайне нервной публики. Пачки наличных денег, шарики черного опиума и еще маленькие свертки, о содержимом которых он не знал и знать не хотел… Он был регулярной курьерской службой Синдиката, и штат этой службы состоял из одного-единственного моллюска. Но он никогда не воображал о себе лишнего. Есть млекопитающие — а есть все остальные. И точка. Синдикат обеспечил ему твердый заработок и позаботился о том, чтобы его не беспокоила полиция. Прочие неприятности, которые могли подстерегать его в Плюшевом городе, оставались его личной заботой.

Пару кварталов назад за ним увязались двое ребятишек. Лягушата? Ящерки? В общем, какая-то зелень. Он не обращал на них внимания, и вскоре они отстали. Он прошел под эстакадой железной дороги на Баюбайном проспекте и пополз на запад по Кнопочной, тихой индустриальной улочке, мимо заводов и фабрик, где производили стеклянное мороженое, сыр и масло из ластиков и консервы из фольги. До прачечной на Плисовой улице он добрался в самом начале шестого. Внутри не было ни души, кроме маленькой желтой акулы, скучавшей за пустым прилавком.

Акула проводила Т. Б. обратно на улицу, потом через боковую дверь и черный ход, вниз по узким ступенькам — в недра опиумного притона. Воздух здесь был спертым, а потолок низким. Но натертые воском полы блестели, а посетители были предусмотрительно отгорожены друг от друга ширмами. Все это напоминало Т. Б. интерьер спального вагона в поезде дальнего следования.

Как много раз прежде, акула провела его вверх по лестнице в ярко освещенную комнату, где за длинным лакированным столом сидели морские окуни с китайскими косичками и в вязаных жакетах кули: щелкая костяшками счетов, они пересчитывали игрушечные деньги. За их работой наблюдал старый, иссохший скат с усами доктора Фу Манчу[24] и с сигарой во рту, одетый в элегантную, высоко подпоясанную блузу из сизовато-серого шелка.

— Мистер Чо, — поприветствовал его Т. Б.

Скат в ответ лишь холодно взглянул на него и едва заметно кивнул. Т. Б. бережно поставил на стол портфель с деньгами.

Как правило, после этого один из бухгалтеров открывал кейс и считал купюры. Затем другой бухгалтер клал на место денег нечто размером с грейпфрут, тщательно упакованное в оберточную бумагу. В этих свертках, по-видимому, были шарики опиума. Т. Б. никогда не заглядывал в них.

Но сейчас, против обыкновения, никто не шевельнулся. Щелканье счетов смолкло. Тишина в комнате стала пугающей.

— Мистер Чо? — заговорил Т. Б. — Разве вы не хотите пересчитать деньги?

— Не годится, — ответил мистер Чо. — Этот деньги не годится. Мы не принимать плата.

Т. Б. чуть плотнее сжал свернутые кольцами щупальца.

— Вы думаете, это фальшивые деньги? Да вы взгляните на них.

— Твой деньги не годится. Ты не годится. Убирать деньги.

— Вы не успели подготовить товар? Хотите перенести поставку на другой день? Я надеюсь, вы не отказываетесь от сделки?

— Сделка отлично. Другая неделя, делать как всегда. Эта неделя нет.

— Пожалуйста, мистер Чо, объясните мне, в чем дело. Будет еще лучше, если вы позвоните Малышу Винсу и обсудите это с ним. Он предпочитает, чтобы о таких вещах его предупреждали заранее.

— Нет говорить Винс. Нет говорить ты. Уходить.

Две крупные акулы, подпиравшие стену в самом темном углу комнаты, придвинулись ближе к Т. Б. Он понял намек и поспешно схватил свой кейс двумя передними щупальцами.

— Не думаю, что это понравится Малышу Винсу, — сказал он. А потом спустился по лестнице, тонущей в клубах густого дыма. Уходя, он слышал, как морские окуни смеются за его сниной.

Т. Б. вышел из прачечной, нервничая вдвое сильнее, чем прежде. Теперь ему предстояло вернуться в Вест-Сайд, но вместо черной дури принести обратно бабки. Обмен не состоялся, и Винс, маленький скупердяй, запросто мог не заплатить ему на этой неделе. А ведь Т. Б. занимался этим вовсе не из бескорыстной любви к пешим прогулкам, черт бы все побрал!

На Подкидном проспекте, возле входа в метро, он притормозил у газетного киоска. Достал из кармана десятицентовик, но, протягивая монету газетчику, толстому пожилому моржу с усами, случайно выронил ее. Т. Б. наклонился, чтобы подобрать монету с земли; его щупальца дрожали. Господи, ну и денек… Когда он выпрямился, морж обеими руками держался за живот, а сквозь его заляпанный чернилами фартук выплескивались яркие алые ленты — словно транспаранты на профсоюзной демонстрации. Проклятье! Кто-то прострелил бедняге брюхо! Т. Б. одним прыжком развернулся, выхватывая из кобуры свой верный маленький «дерринджер».

И сразу же заметил лося с парабеллумом. Тот стоял прямо через дорогу и даже не прятался — видно, не ожидал ответного удара. Он успел пальнуть еще раз, прежде чем Т. Б. взял его на мушку. Пуля прошила Т. Б. пальто и распорола ему бок. Он выстрелил, но промахнулся, вдребезги расколотив окно ювелирной лавки. Завыла сирена охранной сигнализации. Лось бросился наутек. Т. Б. мог бы достать его выстрелом в спину, но вокруг было слишком много народу.

Т. Б. сунул свою пушку обратно под пальто и, шатаясь, спустился в метро. Ему повезло — поезд, идущий в западную часть города, как раз стоял у платформы. Т. Б. проскользнул в вагон, и поезд тронулся. Рана на боку почти не беспокоила его, только слегка саднила, но он знал, что это ненадолго. Пока он еще держится на щупальцах, нужно вернуть деньги Винсу. А потом можно будет и дырку заштопать.

Бессильно повиснув на поручне, Т. Б. размышлял о лосе. С какой стати этот странный тип пытался убить его средь бела дня? Очевидно, из-за денег. Но у кого хватило бы ума покуситься на деньги, принадлежащие Винсу Оцелоту? Винс, как-никак, один из главных ребят Босса Мандрила. Конечно, о пешке вроде Т. Б. никто особенно горевать не станет, но вот перебежать дорогу Синдикату — это уже не шутки. Может, это какой-нибудь приезжий, который пока не в курсе дела? Но откуда приезжему знать, что в портфеле были деньги? Ерунда какая-то. Просто ум заходит за разум. Ладно, сейчас важнее другое. Отдать Винсу его деньги, пока с ними больше ничего не случилось.

Лампы в вагоне моргнули. Поезд замедлил ход и, вздрогнув, остановился между станциями. Ну и что на этот раз? Опять атака монстров? Очень вовремя. Вот теперь день окончательно удался.


Черепашка и Змейка сидели на полу в подъезде, привалившись спиной к покрытому известкой бетону. Черепашка пристроился под почтовыми ящиками. Змейка свернулась под столом, на котором почтальон оставлял рекламные проспекты. Черепашка разглядывал свои лапы. Змейка разглядывала свой хвост.

— Хочешь, сыграем в парчизи?[25] — предложила Змейка.

— Не-а.

— Хочешь поглядеть, как рабочие чинят дорогу?

Черепашка поковырял в клюве когтем мизинца.

— Не-а.

— Хочешь, возьмем твой бинокль и залезем на крышу? Может, увидим грузовые доки возле причала. Или собаку с кошкой.

— С чего это мы должны их увидеть? Еще даже не стемнело.

— Нынче полнолуние.

— И что с того?

— Они любят драться на равнине, когда луна надута как следует.

— Но еще не стемнело.

— А луна уже взошла.

— Взошла она, как же.

— Выйди на улицу и сам увидишь. И небо вот-вот потемнеет.

— Ну да, как бы не так.

— Так ты идешь за биноклем или нет? Ау, Черепашка?

— Мне и без того есть чем заняться. — Черепашка со вздохом встал, давая Змейке понять, что делает ей огромное одолжение, — Ладно уж, так и быть. Сейчас принесу.

Он поднялся к себе в квартиру. Змейка осталась ждать в подъезде. Мать Черепашки была невысокого мнения о Змейке, так что та старалась лишний раз не попадаться ей на глаза.

Когда Черепашка вернулся, на шее у него болтался бинокль, а зеленый плюшевый клюв был измазан в сахарной пудре.

— Может, они подерутся прямо рядом с городом, — мечтательно сказал он. — Помнишь, как в тот раз, когда они сшибли силосную башню на станции?

— Да, это было круто, — согласилась Змейка.

Они бросились к лестнице, ведущей на крышу. И как раз когда они взбирались по ступенькам, включилась тревожная сирена гражданской обороны. Черепашка и Змейка посмотрели друг на друга, не веря своей удаче.

— Монстры приближаются! — заорал Черепашка.

Он одолел остаток лестницы, прыгая через три ступеньки, а Змейка, запыхавшись, вползла за ним. Он подбежал к восточному краю крыши и навел бинокль на подножие Теремковых гор, откуда брали свое начало бесплодные земли. Но, к сожалению, вид загораживали многочисленные здания из коричневого картона.

Змейка, разинув рот, смотрела на небо. Над пустошью двигалось к западу огромное облако, искусно сделанное из куска серого войлока.

— Закрой пасть, — сказал Черепашка. — А то муха залетит.

— Ничего не имею против хорошей вкусной мухи, — усмехнувшись, ответила Змейка. Черепашка шутя заехал ей кулаком по шее. — Ой-ой-ой, как больно-то, — сказала она.

Черепашка протянул ей бинокль.

Змейка взглянула на запад, поверх беспокойного моря крыш, водонапорных башен и вентиляционных коробов. Потом поймала в фокус знакомые очертания центра города. Вот смотровая площадка Глотай-стейк-билдинг. Вот шпиль Крепдешинового собора. Вот три потока машин, выезжающих из города, сливаются в одну реку на Игольчатой эстакаде. Вот купол Мохерового стадиона. Вон развевается флаг на здании Пижамного музея. И все это медленно погружается в зеленоватые сумерки, пока сияющая чешуйка солнца у Змейки за спиной клонится к закату.

Черепашка вырвал у нее бинокль.

— Ну, где они? — сердито спросил он. — Я ничего не вижу.

Змейка снова посмотрела вверх. Прямо на ее глазах Потолок мира сбрасывал свою дневную одежду из выцветшего голубого шелка. Слегка собираясь по краям, голубая ткань сползала к западу, повинуясь невидимым рукам — твердым морщинистым рукам Прачки, живущей под Столешницей мира. И по мере того как Прачка стягивала дневные небеса, чтобы как следует отстирать их, взгляду открывалось ночное небо, усыпанное разноцветными блестками звезд. Змейку всегда поражало, как причудливо устроен мир. Просто потрясающе — особенно все эти живописные виды. Скажем, удивительный контраст между сиянием звезд и грязным желтым светом, который всю ночь напролет сочится из пор спящего города.

Внезапно асфальтово-серое брюхо сгустившихся туч пронзила оловянная вилка молнии. Откуда-то издалека раздался грохот невидимого барабана.

— Вон они! — вскричал Черепашка. — Вон собака и кошка, я вижу их!


Мутная дождевая пелена занавесила склоны горы, а на бесплодные земли легла облачная тень. Вместе с ней через равнину двинулись еще две огромные фигуры. Они были такими же массивными и медлительными, как тени облаков, но перемещались рывками, зигзагами, а порой описывали круги. Та, что побольше, преследовала меньшую.

Это был гончий пес, сшитый из хлопковой ткани в оранжево-белую клетку. От кончика носа до кончика хвоста он был такого же размера, как поезд подземки. Он ухмылялся на бегу. Его зубы, сделанные из обувных кнопок цвета слоновой кости, мерцали сквозь зеленоватый сумрак и морось дождя. Из его пасти свисали и колыхались на ветру серебристые ленты слюны. Длинный войлочный язык слизывал с чудовищной клетчатой морды последние ошметки алой ленты. Черные стеклянные глаза горели диким, голодным огнем. Он весь день гнался за кошкой. Ее алая кровь была восхитительной на вкус. Он не мог дождаться, когда отведает кошачьей плоти.

Полдела уже было сделано — пес сумел выгнать кошку на пустошь. Здесь, в бесплодных землях, он легко мог настичь ее. Теперь ему ничего не стоило одержать верх. Только бы она не успела добраться до картонного городка, населенного маленьким народцем. Ведь даже в карликовом городе слишком много укромных уголков, где может спрятаться кошка.

Лиловой в крапинку кошке удалось немного оторваться от погони. Ее перламутровые когти впивались в твердый грунт равнины, оставляя в нем глубокие следы. Она обернулась и почувствовала тошноту при виде рваной раны на задней лапе. Треугольный клок пестрого ситца был вырван из полотна и болтался на ниточке. Еще один такой укус — и она просто истечет лентами. Она тоскливо взвыла и побежала чуть-чуть быстрее. Но она была гораздо меньше собаки — размером всего лишь с грузовой автомобиль, — и не могла долго удерживать такой темп.

Когда пес догнал ее, она с шипением развернулась к нему и вцепилась когтями в его черный вельветовый нос. Из прорехи тут же полетел гусиный пух, который, словно метель, закружился вокруг. Взвизгнув, пес отпрянул, а потом с хмурым видом ощупал дыру у себя на носу.

— Какой ты красавчик, — сказала кошка.

Пес вскинул голову:

— Ну и пусть.

— Я думала, тебе понравится.

— Какая ты умная! — восхитился пес.

— Это верно, — ответила кошка.

— Ну так что… Давай?

— Чур ты первый.

— Думаю, я должен дать тебе фору.

— Может, и должен, — согласилась она.

И вот два чудища снова бешеным вихрем промчались по бесплодным землям. Кошка огромными прыжками неслась на запад, по направлению к городу. По всей восточной границе заводских окраин Плюшевого города шотландцы-дозорные в своих клетчатых сторожевых башнях нажали на красные аварийные кнопки, чтобы включить сирену тревоги. Сирены пронзительно завыли, словно призрачные плакальщицы-баньши. Из Глотай-стейк-билдинг вырвались лучи прожекторов, которые заплясали по равнине, бросая причудливые отблески на камни и заросли полыни.


Сестра Маккролл тщательно вымыла лапы и натянута стерильные перчатки из латекса. Она очень волновалась. Не каждый день приходилось ассистировать такому выдающемуся детскому хирургу, как доктор Ондатр. Да и сама но себе сегодняшняя операция тоже была явлением необычайным. Пациентка, новорожденная кенгуру, появилась на свет с двумя головами. Доктор Ондатр должен был попытаться исправить это, «не жертвуя жизнеспособностью». Иными словами, он собирался отрезать одну из голов малышки, и притом так, чтобы не убить ее. Хотя на самом деле убить тряпичную игрушку, даже детеныша, было довольно трудно. Такие мелочи, как легкие или почки, регенерировали в течение нескольких дней.

Эдна зашла в операционную — спиной вперед, чтобы не дотронуться перчатками до вращающихся створок двери. Она проверила подносы с инструментами и убедилась, что все на месте. Доктор Ондатр совещался с анестезиологом, доктором Устрицером. Хотя кондиционеры были включены, на лбу у доктора Ондатра уже появились бисеринки испарины. Он всегда ужасно потел. Эдна отмотала еще немного марли и нарезала ее на полоски.

В операционную ввезли каталку с новорожденной. Ей дали наркоз. Доктор Ондатр начал ампутацию с того, что сделал надрез на деформированной левой глотке маленькой пациентки. Кислородная маска еле слышно шипела. Ярко светили лампы.

— Как по-вашему, — спросил доктор Ондатр у сестры Фазанни — эта артерия шелковая или атласная? Я хочу, чтобы лигатура была такой же.

Сестра Фазанни наклонилась поближе.

— Похоже, она прорезинена.

— Радиация? — спросил доктор Устрицер.

— Кто знает, — сказал доктор Ондатр. — Здесь вообще никому не следовало бы рожать детей. А эти идиоты еще и надышались моющего раствора.

Да, это было бесспорно. Считалось, что дети попадают в Плюшевый город из мира вещей. Каждое утро за стенами больницы находили несколько новых игрушек в плетеных корзинах. Но с тех пор как гигантские монстры начали драться вблизи города, медики все чаще наблюдали такие необычные состояния, как беременность. Ходили слухи, что система водоснабжения уже заражена «радиацией монстров».

Малышка чувствовала себя прекрасно, но анатомия ее шеи, похоже, преподносила доктору Ондатру все новые сюрпризы.

— Отсос, — отрывисто бросал он сестре Фазанни. — Вот сюда… Теперь дайте… э… э… Нет, вот это. Сюда! И уберите с моих глаз эту бечевку для воздушного змея. А когда я прошу отсос, это значит, что мне, черт возьми, нужен именно отсос!

— Простите, доктор.

Медсестра делала все, что могла. Но чем дольше хирург отрезал и сшивал, тем больше тоненьких алых лент выплескивалось из белых хлопковых мускулов.

Сестра Маккролл быстрым движением вытерла пот со лба доктора Ондатра. Даже через ткань маски она почувствовала, как напряжены его сдвинутые брови. «Спасибо, сестра Маккролл», — сказал он. Он помнил, как ее зовут. Интересно, подумала Эдна, уж не нравлюсь ли я ему. Она вспомнила, как он украдкой поглядывал на ее грудь как-то раз, когда они вместе обедали в столовой.

Тем временем дела на столе шли все хуже. Малышка постепенно начинала выходить из наркоза, однако пробуждение грозило ей болевым шоком.

— Я ведь предупреждал вас, что нужно надеть маски на обе головы, — выговаривал хирург доктору Устрицеру. — Но нет, вам непременно надо было сделать по-своему.

Тем временем у медсестер возникли серьезные трудности с шейными зажимами. Пациентка теряла много лент.

Вдруг сестра Фазанни, взвизгнув от отвращения, отскочила от стола.

— В чем дело? — спросил доктор Ондатр. — Что еще стряслось?

Она ткнула указательным когтем в сторону пушистого бежевого брюшка кенгуренка.

— Там что-то ползает!

Теперь отскочил и доктор:

— У нее что, клопы? Это клопы?

Эдна наклонилась над малышкой, пристально глядя на нее через очки в проволочной оправе, и сказала:

— Это крошечные кенгуру.

Доктор Ондатр сдернул с лица маску.

— Что?!

У нее роды, — сказала Эдна. — Она рожает детенышей. Они ползут к ее сумке.

Доктор Ондатр изменился в лице, а его хвост начал судорожно подергиваться, стуча по плиткам пола.

— Новорожденный детеныш рожает других детенышей?

Эдна кивнула:

— Должно быть, это какая-то мутация.

И что прикажете с ними делать? — ворчливо спросила сестра Фазанни. — Они выглядят вполне жизнеспособными.

— С меня хватит! — вскричал доктор Ондатр.

Он сорвал с лап перчатки и, швырнув их на пол, выскочил из операционной. Доктор Устрицер посмотрел на медсестер. Медсестры смотрели на него.

Кто же доведет операцию до конца? — спросила сестра Фазанни.

— Ох, черт, — сказал анестезиолог. — Ладно, я сделаю. Тут любой мог бы справиться. Осталось ведь только зашить.

В эту минуту из динамика на стене раздался голос мисс Зебры: «Экстренный телефонный вызов для сестры Маккролл. Семнадцатая линия». Мисс Зебра работала телефонисткой на больничном коммутаторе.

— Я ненадолго, — сказала Эдна.

Сняв перчатки, она не спеша прошла по бледно-зеленому коридору к стене, на которой висел телефонный аппарат. Разумеется, звонил Тедди. Интересно, подумала она, что за неотложное дело он выдумал. Вероятно, кончилось пиво. Она сняла трубку.

— Тедди, ну зачем ты звонишь мне на работу? Мы ведь договаривались. Я приду тогда, когда приду. Ты слушаешь радио? По всему городу объявлена монстр-тревога. Народ стекается в подземные убежища. Так что просто возьми себя в руки, Тедди. Наш мир полон опасностей, и ты в нем не один.

Эдна нажала на рычаг. Она чувствовала спокойствие и уверенность. Главным образом, уверенность в том, что Тедди не преминет нынче же вечером выбить из нее всю эту дурь. Разумеется, так он и сделает. Это так же верно, как то, что за днем всегда следует ночь.

— Ты как? — замедлив шаг, спросила ее санитарка Флокс, которая несла по коридору охапку чистого белья.

— Жить буду, — ответила Эдна.


Т. Б. из последних сил взбирался по ступенькам станции метро «Полдничный проспект». В толпе игрушек, спешащих в монстроубежища, ему приходилось прокладывать себе путь против течения. Но Т. Б. не было никакого дела до гигантских монстров. Его волновало только одно: отдать Винсу портфель, прежде чем он свалится в обморок. Наконец он поднялся на улицу. Теперь до бара Винса было рукой подать — всего один квартал к северу от метро. Т. Б. пополз туда, оставляя на тротуаре длинный шлейф из алых лент.

Он промокнул носовым платком свою бородавчатую голову цвета лаванды и подсушил присоски на трех или четырех щупальцах. Проковылял мимо ломбарда, магазина грампластинок и булочной. Во всех окнах виднелись вывески: «Закрыто по случаю атаки монстров».

В баре ошивалась обычная для этого места сомнительная публика — сборище млекопитающих невысокого пошиба, дымящих папиросами и лакающих низкопробное пойло. У стойки бармена пили коктейли из виски с лимоном Джерри Ленивец и Эрни Коала. Рико Мангусто и Иветта Соболь сидели в отдельной кабинке, за столом, заваленным пепельницами, зубными протезами, а также бокалами и бутылками из-под виски. В зале для бильярда лениво катали шары два безработных оленя.

Т. Б. залез на табурет и привалился к барной стойке. Вязаная обезьянка Тереза подмигнула ему:

— Чего тебе налить, Т. Б.?

— Не сейчас, крошка мартышка. Я просто решил немножко расслабить ноги.

— Да уж, ног у тебя хватает.

— Мне надо потолковать с Винсом.

— Он там, у себя. Дорогу ты знаешь.

Дорогу он знал прекрасно.

Т. Б. прохромал через весь бар и пополз по коридору, мимо автомата с папиросами и двери в уборную. Гарри О Мул остановил его, чтобы обыскать. Гарри был личным телохранителем Малыша Винса. Он отбирал у Т. Б. его «дерринджер», но никогда даже не прикасался к портфелю.

В комнате Винса, как всегда, шла неспешная игра в покер, в которой сам он, как всегда, не принимал участия. Он бочком сидел за круглым столом, просматривая какие-то гроссбухи со своим бухгалтером, аистом Поки Марабу. За третьим столом в одиночестве коротала время, потягивая «буравчик»,[26] подружка Винса — кукла, которую все почему-то звали Цыпочкой (хотя она была вовсе не цыпленком, а куклой).

Цыпочка была настоящей красоткой. Ее волосы, огненно-красные, как пожарная машина, конечно, были крашеными, но смотрелись они шикарно. Одета она была в облегающее серебристо-голубое вечернее платье, туго натянутые чулки в сеточку и туфельки на шпильках.

При виде Т. Б. никто не выразил особенно бурной радости.

— Ты взял у китаезов товар? — сказал Винс. Вопросом это не было. Винс никогда не утруждал себя вопросами.

— Нет, — сказал Т. Б. — На этот раз какие-то проблемы.

— Какие именно?

Мистер Чо не сказал мне. Просто не взял денег и велел уходить. Кажется, деньги ему не понравились, и я тоже. Может, он решил, что они фальшивые. Я спрашивал его, но он ничего не объяснил.

Винс нахмурился.

— Так они не продали тебе товар? — прорычат он, оскалив мелкие острые зубы.

— Нет, сэр.

Т. Б. поставил портфель на стол, возле гроссбуха. «Дежа вю», — подумал он. Спасибо еще, что аист не щелкает счетами.

Винс пригладил свои бакенбарды и улыбнулся. Т. Б. никогда раньше не видел его улыбки, и это зрелище ему не слишком понравилось.

— Мне тоже не нужны эти деньги, — сказал Винс. — Будешь уходить, заберешь их с собой.

Голоса в комнате смолкли. Игра в покер прекратилась.

— Это же не мои деньги, Винс.

— Уже твои. Я ведь их тебе отдал. Делай с ними что хочешь. Съезди куда-нибудь, отдохни.

Казалось, Винс говорит серьезно. Черт возьми, да что же тут происходит? И не пора ли кому-нибудь растолковать Т. Б., в чем соль этой шутки?

— Но, Винс, это же твои деньги. Ты хочешь, чтобы я отнес их в банк, да?

— Нет, придурок. Я просто хочу, чтобы ты унес из моего бара свою поганую рожу. И не приносил ее обратно. Понял? Вали отсюда.

На Т. Б. было жалко смотреть, он в отчаянии заламывал щупальца. Пот градом тек по его лицу, сминая и склеивая ворсинки плюша.

— Не надо так, Винс. Я ничего тебе не сделал. Я никогда не мухлевал с твоими деньгами. Ни одной монетки даже кончиком присоски не тронул, не то что некоторые тут. Они твои, так что я оставлю их здесь, — сказал Т. Б. и направился было к двери.

Винс вытянул из кармана пальто большой черный пистолет. Тот, что стрелял не пистонами, а настоящими пулями. Игроки за покерным столом разом выпрямились и застыли.

— Возьми портфель с собой, — процедил Винс.

— Ты собираешься застрелить меня, если я их не возьму? Вообще-то мне не нравится, когда в меня стреляют. Но сегодня это уже один раз случилось. Возможно, ты что-то об этом слышал?

— Ты уволен, — сказал Винс. — Считай, что в портфеле твое выходное пособие.

При этих словах умники-подхалимы из его свиты угодливо захихикали. Ну и остряк же этот Оцелот; ему бы на радио выступать. Как отмочит что-нибудь, так только держись.

Т. Б. протянул одно из щупалец за портфелем, другим выхватил у О’Мула свой пистолет и похромал прочь по коридору. Проходя мимо уборной, он слышал, как потешается над ним камарилья Винса. Снова дежа вю. Он присел возле стойки. Тереза дружески подтолкнула его локтем:

— Выпьешь что-нибудь, морячок?

— Не могу, крошка мартышка. Надо бежать. Тот еще фокус, знаешь ли, если у тебя восемь ног. — Эта неуклюжая шутка подарила ему улыбку барменши. — Эй, Тереза, а можно мне оставить кое-что у тебя за стойкой?

(Полегче, Т. Б., непринужденнее. Как будто это только что пришло тебе в голову. Десяток яиц, пакет молока, пачку «Лаки страйк» — а еще, если не сложно, присмотрите-ка за моим портфелем.)

Вязаная обезьянка посмотрела на него так, словно ее ужалила змея. Т. Б. был жуликом, и кинуть человека было для него самым естественным делом на свете, но и ему редко когда приходилось выдерживать такой взгляд. Под этим взглядом он мигом почувствовал себя полным ничтожеством да что там, всего лишь маслянистой лужицей на полу бара.

— Нет, Т. Б., нельзя, — только и сказала она.

Он потащился к двери, волоча за собой портфель. Он был подонком. Он вел себя гнусно. Он вышел на улицу и пополз к северу — там, в паре кварталов по пути к Полдничному проспекту и Помпон-стрит, была неплохая забегаловка.

В дешевом ресторанчике, который местные завсегдатаи между собой называли просто «Кормушкой», Т. Б. занял кабинку в самом дальнем углу. Кроме него, единственным посетителем был кроманьонец в леопардовой шкуре, изучавший программу скачек. Свою дубинку он повесил на вешалку для пальто. Официантка, зеленый плюшевый дракон с выпирающими, как у кролика, зубами, брякнула на стол ламинированный листок. Не глядя в меню, Т. Б. сказал:

— Порцию чили и кружку черной бурды.

— Чили с подливкой?

— А как же. Подлецу подлей подливки.

Она повернулась и ушла, не записав заказ в блокнот. Да, мастерство не пропьешь.

Пока Т. Б. не спеша прихлебывал кофе в ожидании своего чили, зал понемногу заполнялся. К троглодиту присоединились две желтые акулы и очень знакомый маленький морской окунь. Т. Б. сразу узнал в нем бухгалтера из опиумного притона. Без сомнения, и окунь тоже узнал его.

Великолепно. Значит, теперь Бойцовая Рыбка сидит у него на хвосте. И им прекрасно известно, что лежит в портфеле. Но с какой стати Винс с ними спелся? Какие-то подковерные игры, тайные откупные? А почему из-за них решили убрать его, Т. Б.? Зачем Винсу понадобилась его смерть? Ведь зачем-то ему это нужно. Случайностей в таких делах не бывает.

Звякнув колокольчиком на двери, в зал вошел морской скат. Он сел за столик и углубился в меню. Нет, не мистер Чо, но что с того? В эту едальню сроду не заглядывали узкоглазые. И уж точно не по четверо зараз. У ребят просто на лбу было написано: «ЗАСАДА». Ну и что ему полагается делать? Попытаться удрать отсюда? Или выхватить пушку и уложить их всех, как в батальной сцене из ковбойского фильма?

Т. Б. сделал глоток кофе. В ту же секунду возле уха у него просвистел кинжал, который вонзился в штукатурку за его головой. Т. Б. выпучил глаза на рыб. Они дружно ухмылялись, глядя ему в лицо, но угадать, которая из них метнула нож, он не сумел. Проклятье, эти китаезы чересчур ловко работают своими плавниками. Кажется, он и до двери добежать не успеет, как ему затянут удавку вокруг шеи.

Черт бы их всех побрал! Т. Б. проглотил остаток кофе, бросил на стол четвертак и рванул к двери. Выскочив на улицу, он помчался прочь, не чуя под собой щупалец. Дверной колокольчик все трезвонил у него за спиной, а разрыв в боку пульсировал, словно медуза в бутылке «Клорокса».[27] Но поглядите-ка — никто за ним и не гнался! Так или иначе, Т. Б. продолжал бежать сколько хватало сил. Потом прислонился к фонарному столбу на бульваре Пустышек, хрипя и задыхаясь, как неисправный мотор ранним морозным утром.

Что за игру ведет с ним Бойцовая Рыбка? Может, его пытались предостеречь? Но разве пули для этого еще недостаточно? Ясно, что он угодил в самую гущу чего-то, но вот чего именно? В самую гущу чего? Впрочем, вряд ли это имеет значение. Нужно поскорей уносить щупальца из Плюшевого города и не возвращаться сюда, пока вся эта заваруха не кончится.

Ведь есть же места, где он может спрятаться. Скажем, Марионетбург, кукольный город. Или Газонный край, где живут оловянные солдатики. Или Верстачная республика, куда попадают после смерти игрушки, вырезанные из дерева. Можно купить билет на поезд и исчезнуть. Нет ничего проще, если у тебя полный кейс денег. Перевязать рану, купить билет, возможно, переодеться — и он сможет припеваючи жить на деньги Винса где-нибудь в Мармеландии. Так или иначе, возвращаться в мышеловку, которой стал теперь его дом, все равно нельзя. Там он быстро склеит присоски, поймав пару пуль или удар ножом.

Так что же, отправляться к вокзалу? Пожалуй, не сейчас. Первым делом надо все-таки заштопать бок. Т. Б. застегнул пальто и пошел дальше.

Он подумал о своей подружке, Куколке Дорис. Если, конечно, считать, что она все еще оставалась его подружкой после той размолвки на прошлой неделе. Может, ему стоит наведаться к ней в отель и посмотреть, дома ли она. Даже если ее там нет, он сможет вскрыть замок и пару часов отдохнуть там, собраться с духом. Но скорее всего она дома. На улице еще не совсем стемнело, а Дорис была из тех девушек, чей рабочий день начинается только после захода солнца.

Да, в гостях у Дорис ему ничего не угрожало. Если только ее отель не раздавил какой-нибудь гигантский монстр.


Черепашка и Змейка бежали по Ясельному проспекту, держа курс к основанию Ножничного моста. Они рассудили, что с наблюдательного пункта на мосту удобнее всего смотреть, как монстры будут крушить все вокруг. Шелковая река весьма кстати делала петлю, огибая весь Ист-Сайд, так что с середины моста открывался вид на добрую половину города. Глядя на юг, можно было увидеть Штопальный мост и верфи, а повернувшись к северу — Личиков мост и станцию по очистке сточных вод. Глядя на запад, вы видели Плесневелые болота, которые простирались по ту сторону реки, а с востока сияли огни Глотай-стейк-билдинг.

Змейка любила смотреть, как мерцают на водной глади городские огни. Иногда по вечерам она садилась в автобус на Вельветин-стрит и часами каталась туда и обратно только ради того, чтобы выглянуть из окна, когда автобус проезжает по Ножничному мосту. В темноте город казался прекрасным, потому что его, в сущности, толком и не было видно, и можно было легко вообразить себе любую красоту. А потом на небо поднималась блестящая чешуйка солнца, заново отполированная Прачкой, и под ее холодным, безжалостным светом все опять становилось уродливым.

Вдруг Черепашка обхватил Змейку за шею.

— Шухер! — прошептал он. — Толстопузы идут!

Всю улицу перед ними перегородила толпа подвыпивших толстопузов — мягких кресел-мешков, набитых шариками из пенопласта. Среди всех прочих вест-сайдских шаек толстопузы выделялись, словно борцы сумо на фоне легкоатлетов. Недостаток формы и индивидуальности они с лихвой восполняли избытком живого веса.

Какой-то вельветовый толстопуз, заметив парочку рептилий, принялся насмехаться над ними:

— Эй, поглядите-ка! Вон идет салага, а при нем девчонка. Любишь девчонок, тортилло? А может, ты и сам девчонка? Хочешь, поставим тебя раком и проверим?

— Эй, Дурилло, слабо тебе трахнуть змейку?

— Разве что дохлую, хе-хе-хе!

— Эй, Хамилло, а ты как насчет змейки?

— Я бы оттяпал ей башку и трахнул в шейку, хо-хо-хо!

— Так-то мы обходимся с девочками, а?

— И вовсе она не девчонка! — выкрикнул Черепашка из-за бочонка с дождевой водой, надеясь, что его голос звучит достаточно дерзко.

Толстопузы загоготали и принялись швырять в них булыжниками. Черепашка и Змейка поспешили дать деру. На их счастье, мимо как раз проносилась стайка охваченных паникой горожан (все они, как один, размахивали руками и широко разевали красные фланелевые рты)..

Черепашка и Змейка нырнули в дверь скобяной лавки и пригнулись, чтобы их не было видно с улицы.

— Ты как, ничего? — спросил Черепашка.

— Ничего, — сказала Змейка, — вроде бы цела.

— Мы можем обойти вокруг квартала и вернуться назад по Фарфоровой.

— Ага.

Черепашка наклонился, чтобы зашнуровать свои теннисные туфли, хотя шнурки у него и не думали развязываться.

— Ты ведь не девчонка, правда? Моя мама говорит, что ты настоящий сорванец.

Змейка насупилась:

— Ну, когда речь идет о змеях, трудно сказать наверняка, но… Вообще-то да. Я девчонка. Девчонок, которые ведут себя, как мальчишки, тоже называют сорванцами.

— Э-э… — пробормотал Черепашка. Эта мысль никак не хотела укладываться в его маленькой плюшевой голове. Он поспешил перевести разговор на более привычные рельсы: — Будь у меня пушка, заряженная серной кислотой, я бы от этих ублюдков мокрого места не оставил.

— Еще бы, — сказала Змейка.

И тут они услышали, как монстры с грохотом крушат здания где-то неподалеку.

— Мы же пропустим самое интересное! — завопил Черепашка.

Они помчались вниз по Галстучному шоссе. Черепашка бежал так быстро, как только могли выдержать его коротенькие ножки из зеленого плюша, а верная Змейка грациозно скользила за ним.

Кошка неслась, делая прыжки то в одну, то в другую строну и заводя собаку все дальше в промзону, в лабиринт сталелитейных и химических заводов. Монстры приближались к черте города, и из желтых шерстяных клетчатых арсеналов выплескивались желтые клетчатые антимонстровые бригады на желтых шерстяных клетчатых повозках с вращающимися стрелометами.


Кошка выскочила на середину Текстильной улицы, между приземистыми трехэтажными домами. Прямо перед ней на мостовой роилась стайка галдящих горожан, которые отчаянно пытались убраться с ее дороги. Однако чем больше они толкались и суетились, тем плотнее сбивались в одну кучу. Кошка не успела затормозить и проехалась по этому живому вопящему катку, раздавив в лепешку немало игрушек. Сегодня врачам в пунктах «скорой помощи» предстояла нелегкая ночь.

Артиллерист антимонстровой бригады выстрелил в кошку из стреломета. К несчастью, резиновая присоска не прилипла, и стрела рикошетом отскочила обратно. Лизнув себя в бок и в замешательстве оглядевшись по сторонам, кошка решила отыграться на фургоне цветочницы. Она протаранила им несколько зеркальных стекол в зале игральных автоматов и сбила семерых школьников (пройдет не одна неделя, прежде чем их несчастные растерзанные тельца смогут вернуться к жизни). Но возня с пешеходами и машинами так захватила кошку, что она не услышала приближения собаки.

Пес набросился на нее сзади — и началось сущее светопреставление. Обоих чудовищ, казалось, подхватил и завертел оранжево-лиловый ураган, состоящий лишь из острых когтей, щелкающих челюстей да кружащихся в воздухе обрывков клетчатого хлопка и пестрого ситца. Монстры бились о стены зданий, как обезумевший бильярдный шар о бортики стола. Повсюду, словно шрапнель, свистели кирпичи, калеча даже тех, кто пытался укрыться в квартирах. Шатер кинотеатра обвалился, пропоров спину лысеющей тряпичной кукле. Бритвенно-острые осколки стекол, пикируя в толпу, шинковали, как капусту, десятки неудачливых игрушек (чтобы они снова встали на ноги, потребуются месяцы лечения).

Кошка взглянула налево и увидела вдали широкий картонный фасад Лоскутной биржи. Под этим зданием, перегородившим Текстильную улицу, для машин был проложен туннель в четыре ряда шириной. Внезапно кошка совершила марш-бросок ко входу в туннель, протиснулась внутрь и вылезла с другой стороны (при этом игрушечные автомобили, которые имели несчастье проезжать там, расплющились, а кое-кто из их пассажиров перенес внеплановую ампутацию конечностей).

Как и надеялась кошка, пес попытался последовать за ней через туннель — и застрял ровно посередине. Он извивался, скулил и скреб когтями фундамент биржи, но никак не мог сдвинуться с места. В отчаянии он рванулся изо всех сил, и тогда свод туннеля обрушился и погреб его под развалинами. Ничего не видя в темноте и в клубах пыли, пес рванулся еще сильнее. Тут картонный остов здания раскололся надвое. Пес раскидал половинки в разные стороны и наконец прокопал себе путь из-под руин. Отряхнув пыль с развесистых клетчатых ушей, он кубарем скатился с груды обломков и снова побежал за кошкой, с жадным аппетитом принюхиваясь к ее следу.

Желтый шерстяной боец антимонстровой бригады развернул свою повозку для огневой атаки. Тем временем его напарник занял место стрелка. Орудие было заряжено экспериментальными гарпунными стрелами — с присосками, густо намазанными клеем. Когда пес пробегал мимо, артиллеристы дали залп, но монстр поймал стрелу зубами и помчался дальше. В итоге повозка опрокинулась набок, проехала вслед за псом три квартала и затормозила лишь в холле Калейдоскоп-банка. От самих же бойцов почти ничего не осталось — точнее, осталось так мало, что городские врачи едва сумели скроить из них двоих одну целую игрушку.

Кошка озиралась в поисках дерева, на которое она могла бы залезть. За неимением лучшего ей пришлось довольствоваться надземной железной дорогой. Она взлетела по опорам эстакады и прижалась к путям, готовясь к бою. Тут из-за поворота показался игрушечный поезд, который несся прямо на нее. Она сбросила его с рельсов.

Пес не был чемпионом по скалолазанию, но все-таки сумел вскарабкаться на рельсы и снова ринулся на кошку. Эстакада не выдержала их веса и рухнула. Вместе с ней, рассыпая синие искры, упало несколько линий электропередачи. Кошка схлопотала весьма болезненный удар током, но от этого у нее неожиданно открылось нечто вроде второго дыхания.

Она стрелой промчалась по Вышивальному бульвару и, точно птица, вспорхнула на купол Мохерового стадиона. Стадион был слишком велик, чтобы пес мог достать ее там. Он в бешенстве описывал круги вокруг здания — сперва по часовой стрелке, а потом против, — круша и переворачивая все, что попадалось ему под ноги.

Кошка по-прежнему чувствовала себя не вполне уверенно и искала какую-нибудь площадку повыше. Она сгруппировалась, головокружительным прыжком взвилась в небо, спланировала над перекрестком Замшевой улицы и улицы Хлопушек и приземлилась на северо-восточном углу десятого яруса знаменитого Глотай-стейк-билдинг, высочайшего в Плюшевом городе небоскреба. На мостовой беспомощно тявкал пес, толпы зевак глазели на кошку снизу, а она поднималась все выше и выше.

А там, на далекой, окутанной облаками крыше небоскреба, в роскошном пентхаусе расположился скандально известный «Клуб полярников» — конспиративный кабак, где с шиком швыряли деньги на ветер нувориши и прожигатели жизни из Антарктиды. На эстраде оркестр из пяти тюленей исполнял зажигательный джаз, а на открытой танцплощадке было буквально не протолкнуться от пляшущих пингвинов. Этим летом среди сливок пингвиньего общества самым последним писком моды стало сочетание невероятной высоты, контрабандной выпивки и свинга под звездным небом.

Помимо танцпола, в клубе имелся салон, ледяной каток и бассейн с охлажденной водой. Нынче вечером на катке собралась большая компания зажиточных морских львов. Кружась по льду, самцы, наряженные в шейные платки и гетры, страстно обвивали плавниками обширные талии своих увешанных драгоценностями самочек.

О своем появлении в клубе кошка возвестила тем, что ворвалась на танцпол и одним махом проглотила трех пингвинов (за всей этой беготней она успела нагулять такой аппетит, что легкая закуска пришлась весьма кстати). Уцелевшие посетители в панике уносили ноги. А кошка покамест с интересом изучала обстановку. Вылакала немного воды из бассейна, понюхала лед на катке, попробовала на зуб эстраду… Потом развалялась на танцплощадке и принялась умываться алым бархатным язычком — сперва бока, за ними передние лапы, а потом и задние… Затем она поточила когти о косматый белый ковер. Далеко внизу слышался лай собаки. Пускай себе лает, подумала она. Ночь ведь только начинается.

Тем временем пес, разбежавшись, всем своим весом навалился на основание небоскреба. Здание содрогнулось. Он ударил второй раз. Здание накренилось. Он наподдал еще — и небоскреб рухнул, как подрубленное дерево, похоронив под обломками семь городских кварталов. На развалинах вспыхнул огонь. К месту катастрофы заспешили, звоня во все колокола, красные жестянки пожарных машин. Далматины в пожарных касках принялись прилаживать свои брандспойты к водоразборным кранам.

Обнаружив, что «Клуб полярников» стремительно приближается к земле, кошка перепрыгнула на пирамидальную крышу Пижамного музея, но при этом сломала ту самую лапу, которую раньше разодрал пес. Вцепившись в угол крыши, она истекала алыми лентами. Клочья ваты, которой она была набита, сыпались на утоптанные тропинки Плюмажного парка и плавали на поверхности декоративного пруда. Наконец и сама кошка сорвалась с крыши и, словно куль с овсом, упала на брусчатку Пинг-понговой площади.

Пес мгновенно оседлал ее, опрокинул на спину и принялся рвать зубами, пуская слюни. Он вонзил челюсти в ее искалеченную заднюю лапу. Он трепал ее, как крысу, пока не оторвал лапу совсем.

— Что ж, твоя взяла, — еле ворочая языком, пробормотала кошка.

— То ли еще будет, — ответил пес с набитым ртом. — Ну что, давай?

— Право же, у меня нет сил.

— И все-таки надо.

— Но я даже встать не могу.

— Позволь мне.

Пес сомкнул зубы у нее на животе и поволок ее по Замшевой улице, к мосту через Стежковую магистраль. Там он перекинул ее через ограждение, прямо в поток спешащих на запад машин. Тут же послышался визг игрушечных шин и скрежет жести — это разбились, врезавшись кошке в бок, четыре пассажирских автомобиля и карета «скорой помощи».

Пес перемахнул через парапет и приземлился рядом с кошкой (теперь столкнулось несколько машин в восточном ряду). Он снова взял ее в зубы и потащил вдоль автострады по направлению к реке. Он гонялся за кошкой весь день и уже не чуял под собой ног, мечтая только об укромном уголке, где можно было бы спокойно поужинать.

К месту происшествия прибыл наряд полицейских собак на патрульных машинах, и вслед монстрам (которые были уже вне досягаемости) выпустили десяток минометных снарядов. Команды спасателей из Федерального штопального управления начали извлекать пострадавших из искореженных машин. Еще через пару минут над развалинами Глотай-стейк-билдинг закружились бипланы Гражданской обороны и Службы опыления посевов, вооруженные «вонючими бомбами» и пульверизаторами с чихательным порошком.

Эдна наконец добралась домой из больницы — разумеется, опоздав на несколько часов по милости монстров. Теперь Тедди старательно охаживал ее с головы до ног. Он яростно рычал. Она визжала. Именно этого он и дожидался с самого утра.

Тедди трудился не покладая лап. Он колотил ее головой о стену, таскал за уши, потом отволок на кухню, чтобы прищемить ей лапу ящиком комода и вдобавок от души приложить к ручке ящика ее унылую розовую морду. Шум и гвалт, проникавший в квартиру со всех сторон, крики, звон бьющейся посуды, гудки игрушечных автомобилей и нескончаемое завывание сирен, казалось, только подстегивали его энтузиазм.

Расплющив жестянку из-под супа, Тедди соорудил из нее нечто вроде кастета. Зазубренная металлическая кромка оставляла на лице Эдны великолепные глубокие царапины, а когда Эдна пыталась прикрыть морду лапами, кастет с мясом выдирал из ее предплечий клочья розового меха. После этого Тедди позволил жене присесть в кресло и немного отдышаться. Он даже сам принес ей влажное полотенце, чтобы вытереть лицо. Правда, потом она ляпнула кое-что, что его по-настоящему взбесило, и ему попросту ничего не оставалось, кроме как отправиться в чулан за железной клюшкой для гольфа.

Пока Тедди развлекался в своей берлоге, Клык на кухне тоже нашел себе забаву. Зловредный хомяк нарядился в фартук повара, обвалял Неженку во взбитом белке и в сухарях, обернул ее крылья и окорочка алюминиевой фольгой, а затем уложил попугаиху брюхом вверх в жаровню для запекания, гарнировав молодым картофелем и петрушкой. Потом он включил огонь в духовке, попробовал на вкус маринад и, обмакнув в него кулинарную кисть, смазал открытые части тушки. Неженка вяло дрыгала завернутыми в фольгу лапками. Клык порылся в ящике комода и вытащил оттуда термометр для жаркого.

Между тем Тедди в своей берлоге подбирался к жене с железной клюшкой наперевес. Как следует долбанув по лодыжкам маленького розового кролика клюшкой для гольфа, можно запросто переломать ему кости. Если, конечно, у него таковые есть. К сожалению, у Эдны костей не было. Но все-таки v нее внутри имелось достаточно деталей, которые Тедди мог бы расколотить вдребезги. И сегодня ночью он не собирался отказывать себе в этом удовольствии. Он продемонстрировал технику своего свинга,[28] со свистом взмахнув клюшкой над головой жены. Эдна прикрыла глаза кончиками ушей и скулила от ужаса.

В это самое время на Атласной улице вновь появился пес из клетчатого хлопка — он бежал вприпрыжку, а из пасти у него свисала пестрая ситцевая кошка с тремя лапами. Пес радостно вилял хвостом, сшибая фонарные столбы по обеим сторонам улицы. Он миновал квартал, где жил Тедди, и свернул налево, в Пушистый переулок. И как раз когда он пробегал мимо, голова кошки, безвольно покачиваясь, протаранила угол здания.

Массивная глыба цемента и арматуры откололась от потолка в берлоге Тедди и угодила ему прямо по затылку. Медведь повалился на ковер и остался лежать без чувств, хотя еще дышал. Теперь Эдна могла сделать с ним все, что только пожелает. И ни одна душа этого не увидела бы.

Интересно, подумала она, как же мне поступить — унести отсюда лапы? Позвонить в полицию? Упечь его за решетку?

Или, может быть, просто взять реванш?

Граммофонную пластинку на третьем этаже заело, и теперь оттуда снова и снова доносилась одна и та же фраза: «Сказали ходики: тик-так… Сказали ходики: тик-так… Сказали ходики: тик-так…»


Т. Б. медленно плыл вдоль тротуара в каком-то незнакомом городе. Мимо него дрейфовали всевозможные мягкие игрушки — кочан капусты, банка маслин, копченый лосось, фаршированная индейка… По мостовой, покачивая килем, промчался зловещий черный лимузин. Открытая задняя дверца хлопала, как на ветру. На заднем сиденье стоял пулемет, а возле него устроился угорь.

Внезапно кругом засвистели пули, изрешетив ни в чем не повинных прохожих, словно консервные банки. Т. Б. нырнул на дно и посерел, слившись с тротуаром. Ошметки нашпигованных свинцом игрушек корчились в воде, как издыхающие черви в сточной канаве. Это было похоже на кошмарный сон…

Т. Б. открыл глаза. Он лежал на диване в меблированном гостиничном номере. Куколка Дорис в черном парчовом пеньюаре сидела возле него, промокая его лицо влажной салфеткой. Его рана была перебинтована. Он все-таки уцелел.

— Вот ты и очнулся, — сказала Дорис. — Как твоя голова?

— Лучше не бывает, малышка. Кофе у тебя есть?

— Ты вломился сюда и упал замертво. Потерял много лент.

— Ничего, вырастут снова.

Дорис коснулась его повязки.

— Как же это ты дал себя подстрелить, Т. Б.? Я думала, ты умнее.

— Где мой портфель?

— Под диваном.

Т. Б. запустил под диван четыре щупальца, выудил портфель, расстегнул замок и заглянул внутрь. Деньги никуда не делись.

— А пушка где?

— В надежном месте. Отдам, когда будешь уходить.

Т. Б. задумчиво посмотрел на нее.

— Детка, а ты не хочешь немного развеяться? Говорят, в Мармеландии сейчас самый сезон. Лично я не прочь куда-нибудь уехать отсюда.

— Далеко уехать? — спросила она, опускаясь к нему на колени и обвивая его плечи руками.

— Чем дальше, тем лучше. А что еще остается? Сидеть в этом чертовом городе, пока он не прикончит тебя?

Раздался стук в дверь. Т. Б. задвинул кейс обратно под диван.

— Кто это может быть?

— Не знаю, — сказала Дорис. — Может, лемур из соседней комнаты. Он иногда одалживает у меня кое-что из одежды.

— Скажи ему, чтобы проваливал.

Дорис отодвинула защелку и распахнула дверь. На пороге появились двое китайцев. Желтый вышибала-акула, такого высоченного роста, что его фетровая шляпа смялась о потолок в коридоре. И мистер Чо. Они вошли в комнату, словно к себе домой, и навели на Т. Б. два больших черных ствола.

Слегка шатаясь, Т. Б. встал.

— Ты продала меня, — сказал он Дорис. — Ты выдала меня Бойцовой Рыбке.

Она пожала плечами:

— Я продала тебя Винсу. Против Винса я не могла пойти.

— Думаешь, я могу?

Дорис погладила его по щеке, в ее синих стеклянных глазах была печаль.

— Бедный глупыш осьминог… Ты теперь вне закона. Ты пария. И на этот раз тебе уже никак не выкрутиться.

Мистер Чо и акула по-хозяйски уселись на ее кровать.

— Но в чем я провинился? Что я такого сделал? — спросил Т. Б.

Дорис закурила сигарету.

— Ничего ты не делал, Т. Б. Это всего лишь сделка, которую Босс Мандрил заключил с Триадой. Они хотят затравить тебя, как зайца. Точно так же, как Гарри О’Мул на прошлой неделе поступил с тем парнишкой из Триады — без всякой причины, просто чтобы убить время. Ты ведь слышал о парне, которого на днях хоронили китаезы?

— Да.

Ну вот, Рыбкам это не понравилось, они пожаловались Боссу Мандрилу. И он пошел им навстречу. Предложил Рыбкам отыграться, как положено, зуб за зуб. За голову того парня — твою голову и еще этот портфель. Полный кейс денег, чтобы умаслить их окончательно. Не знаю, почему Винс назначил козлом отпущения именно тебя. Может, просто потому, что ты такая мелкая сошка…

— Значит, меня привяжут к Большому жертвенному костру, и все будут счастливы, м-м?

— Уж я-то точно не буду счастлива, Т. Б.

— Да ладно, милая, выше нос. Ничто не вечно, даже «сухой закон».

Мистер Чо и акула поднялись с кровати и повели стволами в сторону двери, приглашая Т. Б. на выход. Ясно было, что сейчас его засунут в багажник машины, отвезут в какой-нибудь глухой угол, а после этого — или перед тем — прикончат. Они шагнули к нему с двух сторон, мертвой хваткой сжали две его руки и поволокли его к двери.

— Можно мне хотя бы пальто надеть? — спросил он их.

Мистер Чо кивнул Дорис. Она стянула со спинки дивана пальто Т. Б. и накинула ему на плечи.

— Детка, — сказал он, — если ты планировала героически обварить этих гадов кипятком, то сейчас как раз самое время.

Дорис невольно прыснула. Т. Б. всегда знал, как ее рассмешить.

Проталкивая его в дверной проем, китайцы держались к нему вплотную. Именно этого он и хотел. Остальное было так просто — проще некуда.

То, что случилось дальше, казалось, закончилось прежде, чем началось. Миг — и обе рыбы уже били хвостами по паркету, судорожно зажимая плавниками глотки, из которых фонтаном выплескивались розовые ленты. Они позаботились о том, чтобы у него не было пушки, и потому потеряли бдительность. Откуда же им было знать о двух маленьких потайных карманах в подгибе его пальто? И о том, что там, в этих карманах, спрятаны две опасные бритвы? А главное, они совсем позабыли, что у осьминога восемь рук.

Т. Б. скользнул обратно в номер. Дорис стояла на коленях возле граммофона, вывалив пластинки на пол и пытаясь нащупать что-то в ящике. Когда Т. Б. был уже совсем рядом, она сдернула с вертушки диск и метнула в него. Он отбил диск на лету и, ухватив Дорис за воротник пеньюара, притянул ее к себе.

— Не стоит шутить с такими вещами, — прошипел он ей в лицо, — можно пораниться.

У нее вырвался — и сразу же захлебнулся — отчаянный крик, а через мгновение она уже лежала на ковре с перерезанным горлом.

Т. Б. вытер свои бритвы о покрывало, лежавшее на постели, забрал из-под граммофона пистолет и вытащил из-под дивана портфель. Потом простился с Дорис:

— Счастливо оставаться, сестренка. Не сказать, чтобы тебе чертовски хорошо удавались званые вечера, но что уж теперь. Не поминай лихом, до новых встреч в эфире.

Он легко перемахнул через груду содрогающегося акульего мяса в дверном проеме и очутился в коридоре. Отсюда было рукой подать до лестницы. Он выбрался на крышу и спустился на задний двор через пожарный выход. Теперь по переулку до Кашемир-стрит, и он свободен как птица. А если у входа в отель его дожидаются еще пара-другая акул — что ж, пускай себе ждут. Т. Б. не спеша двигался на север, выбирая себе подходящий приют на ночь. Прямо перед ним, стоя на тротуаре и прислонившись к фонарному столбу, трахались брезентовый юнга и гавайская танцовщица в юбочке из травы. Да уж, чего только не увидишь в этих трущобах.

Т. Б. замедлил шаг возле какого-то отеля, разглядывая на редкость унылый вестибюль через засиженное мухами стекло, когда его спину прошила пуля. На этот раз лось с парабеллумом стоял всего в двух шагах и не промахнулся. Затем лось обернулся к фонарю, под которым в островке света прижимались друг к другу юнга и танцовщица. Те опрометью бросились прочь и мгновенно скрылись за углом.

Теперь на улице не осталось ни души — только лось и Т. Б. Начал накрапывать мелкий дождь. Т. Б. чувствовал, как брызги холодят ему затылок. Лось опустился на колени, перевернул его и обыскал. Т. Б. подумал было о пистолете и бритвах, но внезапно борьба показалась ему чересчур утомительным занятием. Хотелось просто спокойно полежать здесь, на тротуаре, немного вздремнуть… Вот только этот лось, чертов бешеный лось в дешевом зеленом пиджачке… Какого рожна ему все-таки было надо?

Лось расстегнул бумажник Т. Б. и принялся изучать его водительское удостоверение.

— Т. Б. Оборотман? — вслух переспросил он. — Что еще за петрушка? Это ж не тот парень. Да и слыхано ли вообще, чтоб осьминогов так звали?

— Меня так зовут, — просипел Т. Б.

Лось подскочил:

— Мать честная, ну и напугал же ты меня!

— В таком случае мы квиты, а?

— Значит, фамилия твоя Оборотман? А отчего ж не Спрутман? Ты, что ли, иностранец какой будешь?

— Я поменял имя.

— Так ты не тот Тоби Спрутман, следователь по страховым делам?

— Нет, черт возьми. Неужто я похож на страхового следователя?

— Ух ты, жалость-то какая. Неувязочка, значит, вышла.

— Так ты не из Бойцовой Рыбки?

— Не из кого?

Т. Б. рассмеялся и тут же охнул от боли.

— Тебе стоило бы навести кое-какие справки, прежде чем тратить силы на пальбу по ни в чем не повинным людям.

— Ха, силы. Скажешь тоже.

— Тем не менее разобраться не помешало бы.

— Твоя правда, — конфузливо улыбнулся лось. — Но я, знаешь ли, малость тугодум. Характерная черта моей самобытной натуры.

— Да разве ты надорвался бы, если б дал себе труд отыскать нужного осьминога, остолоп ты хренов?

— Вряд ли, — усмехнулся лось. — Но только для остолопа вроде меня это был бы не шибко характерный поступок, верно?

С этими словами, как будто желая подкрепить свою мысль наглядным примером, он с силой обрушил на голову Т. Б. рукоять парабеллума. И все затопила беспросветная ночь…

Т. Б. осторожно ощупал свои губы, вокруг которых налип влажный от дождя комок спутанных лент. Язык напоминал на вкус ржавый напильник. Его самого тащил, перекинув через плечо, какой-то лось. Ну да, теперь все ясно: ленты бросились ему в голову, потому что его несли головой вниз.

Час спустя — спустя очень долгий час Т. Б. свисал с флагштока над безлюдным школьным двором. Выпотрошенный. Вздернутый на двух железных крюках. Болтающийся на холодном мокром ветру. Вывернутый наизнанку. Лавандовая тряпочка с глазами. Он глядел на огни фонарей сквозь собственный полупрозрачный затылок. Думать в таком состоянии было сложно.

В ночи больше не слышалось ни звука — ни воя сирен, ни криков. И здесь, на высоте трех этажей над мостовой, Т. Б. наконец дошел до своей последней черты.


Черепашка и Змейка карабкались по бетонным опорам моста через Шелковую реку и взбирались по стальной паутине из кронштейнов, балок, распорок и тросов. Наверху ждал их наблюдательный форт.

— Быстрее! — закричал Черепашка. — Они приближаются! Я их уже слышу!

Друзья забрались в свою цитадель — ветхий деревянный короб, который они, как умели, соорудили из ненужных досок, ржавых гвоздей и упаковочной проволоки. Внутри как раз хватало места, чтобы они могли устроиться там вдвоем, играя в карты и глядя, что творится вокруг.

Скоро показались и монстры. Пес, держа кошку в зубах, устало брел к мосту по Стежковой магистрали. Огромные, неповоротливые и жуткие, они казались ожившим сновидением. Пес повалил, точно кегли, ряд будок с постовыми и бесстрашно ступил на верхний настил моста.

— Они прямо над нами! — восхитилась Змейка.

— Я их не вижу! — возмущенно взвизгнул Черепашка.

Наверное, журчание бегущей воды вывело кошку из забытья.

До чего же она ненавидела мочить шкуру! По этой ли причине или по какой другой, но она внезапно принялась выть, царапаться и извиваться в пасти своего врага. Мост зашатался, как карточный столик на трех ногах. Пес потерял равновесие, и оба чудища упали в реку.

Две громадные туши с оглушительным плеском ударились об оливково-зеленую гладь воды. Цитадель Черепашки и Змейки тут же захлестнула волна белоснежной пены. Монстры вынырнули на поверхность, колотя по воде лапами и поднимая исполинские тучи брызг. Пестрая кошка, фыркая от омерзения, пустилась вплавь к западному берегу. Пес бодро рванул за ней, ухмыляясь во всю пасть и энергично работая конечностями, — неутомимое, безжалостное хлопково-клетчатое орудие пытки, да и только.

Тем временем по самой середине реки двигался пыхтящий буксир, увешанный автомобильными покрышками. Он шел прямо наперерез кошке, и времени на маневры уже не оставалось. Войдя в ее кильватер, буксир едва не перевернулся. Но теперь он оказался на пути пса, а с псом шутки были плохи. Буксир волчком закрутился в бурном водовороте. Пес выхватил его из воды и не глядя отшвырнул прочь.

Буксир взлетел на воздух, медленно кувыркаясь в тумане. Тросы, поплавки, шлюпочные крюки, матросы — все, что не было как следует закреплено, с грохотом и дребезжанием болталось вокруг судна, описывая круги вместе с ним. Буме! Перед глазами у Змейки мелькнул киль, затем палуба и снова киль. Друзьям удалось разглядеть даже белобрысого капитана — его офицерскую фуражку, затем резиновые сапоги и снова фуражку. Бедняга отчаянно молотил руками и ногами, безуспешно пытаясь изменить траекторию полета. Ба-бах!

Буксир вместе со своей командой с размаху врезался в стальную вязь моста. Отскочивший лист жестяной обшивки стукнул Черепашку по лбу, и он не то чтобы потерял сознание, но на некоторое время утратил связь с реальностью. А потом как будто проснулся.

Он огляделся вокруг. Он сидел в своем наблюдательном форте — или в том, что от него осталось, — мокрый насквозь; с него ручьями текла вода. С соседней опоры свисало расплющенное в лепешку тело капитана.

Черепашка опустил глаза. Поперек его коленей безвольно лежала Змейка. Из ее хвоста, словно дротик, торчал острый кусок жести, а голова была наполовину раздавлена. Черепашка привстал было, собираясь взять ее на руки.

— Не надо, — сказала Змейка. — Оставь меня в покое. Я хочу досмотреть до конца.

У нее еще оставался один зрячий глаз, который неотрывно глядел на реку и на монстров, плывущих к дальнему берегу.

— Я должна это видеть, — упрямо повторила она.

Черепашка уселся обратно, легонько качая свою подругу на коленях. Он сам не заметил, как начал напевать ей песню, которую слышал когда-то: «Собака и кошка сидели в гостиной спокойно и чинно на полке каминной. Но как-то случилось ночною порой: не спит, не зевает ни тот ни другой!..» Он никак не мог вспомнить остальные слова.

Он думал о Змейке — о том, как ей жилось на свете. Она никогда не ходила в школу. У нее не было дома, не было семьи. Мать Черепашки не выносила ее на дух. Черепашка даже не знал, где она ночует и что ест. У нее не было ничего, а у него было все. И вот теперь она была ранена, а он не знал, как ей помочь.

Потоки холодной речной воды заливали мост, и Черепашка заплакал.


Трехногая кошка выползла на берег, волоча за собой по илу клубок розовых атласных кишок. По пути кишки застряли в груде бревен, и кошке пришлось провести несколько мучительных мгновений, распутывая и вытягивая их зубами. На отмели невдалеке от Целлофанового канала она замертво рухнула в грязь.

Полчища вонючих речных крыс высыпали из своих нор. Они осторожно подкрались к кошке, сжимая в лапах железные дубинки и заостренные прутья. Они потыкали в нее своими орудиями — она не шевельнулась. Самая отважная крыса попыталась отковырнуть с кошкиной морды зеленый стеклянный глаз. Но тут из воды, отряхиваясь, вылез пес, и крысы разбежались кто куда.

Пес наконец-то уселся ужинать. Он разорвал кошке горло и распорол грудную клетку. Он не спеша пережевывал ватные мышцы ее чудесных вкусных лап и грыз сухожилия, сделанные из упаковочного шпагата. Да, это была великолепная кошка.

После еды он пробежался взад-вперед по побережью, охраняя труп кошки от своры диких собак, которые весь день не выходили у него из головы. Вообще-то он никогда не встречал других гигантских собак, но точно знал, что они рыскают где-то поблизости и только и ждут, чтобы похитить его добычу.

Закончив обход территории, он сел возле трупа и поднял глаза к сияющим небесам, усыпанным разноцветными звездами, и к полному, упругому воздушному шарику луны. А потом перевернул кошку на живот и изнасиловал труп, с наслаждением вонзая туго набитый хлопковый стержень в податливое ситцевое лоно.

— Ух-ух-ух, — сказал он.

— Ик-ик-ик, — отозвался труп.

Стрелки часов на башне Калейдоскоп-банка медленно приближались к двенадцати. Ночное небо глядело вниз, прищуривая морщинистые веки, и, словно простыня на бельевой веревке, вздрагивало от отвращения под порывами холодного ветра. По ту сторону бесплодных земель Теремковые горы широко разевали свои зубастые пасти и стенали, оплакивая кошку. Чахлые городские деревца (немногочисленные, поскольку они были позаимствованы из коробки с игрушечной железной дорогой) стыдливо поникли. Колокола Крепдешинового собора прозвонили полночь. Ветер улегся и затаил дыхание. Звезды потускнели.

Вдали, за Плесневелыми болотами, колеблясь в лунном свете, двигалась какая-то неясная мерцающая тень. Она излучала черное сияние — словно полуночное солнце, нависшее над Столешницей мира.

— Гляди-ка, — сказал Черепашка, который все так же сидел на Ножничном мосту, — что это там такое?

— Поверни мою голову, — попросила Змейка. — Я не могу шевельнуться.

Тень сгустилась — теперь ее очертания напоминали человека. Он направлялся к городу, шествуя через болото, но его ступни не касались трясины. Его ноги были подобны каменным курганам.

— Что? — переспросил Черепашка. — Что ты говоришь?

И Змейка вновь прошептала священное имя:

— Страшила Эннди.

Одна нога Эннди, в голубой джинсовой штанине и в ботинке, похожем на огромный черный метеорит, пронеслась над топью и расположилась в воздухе. Затем из тумана показалась вторая нога, в полосатом красно-белом чулке. Посередине между ними болталась третья. Точнее говоря, эта третья на самом деле была двумя ногами, сшитыми вместе. Страшила Эннди был сиамскими близнецами.[29]

Исполинская тряпичная богиня подходила к берегу Шелковой реки. Теперь ее ноги ступали по земле, оставляя глубокие следы, мгновенно расцветавшие морозными узорами. Ее головы едва не упирались в небо.

Волосы Эннди были сделаны из длинных петель рыжей пряжи. Полные сострадания глаза — из четырех черных пуговиц, обрамленных густыми стежками ресниц. На каждом лице был вышит малиновый рот и красный треугольный нос. Правая половина Эннди носила розовый фартук с оборками и накрахмаленный белый передник с большими карманами. С левой стороны Эннди носил светло-голубую рубашку с короткими рукавами, джинсовые брюки-клеш и темно-синий моряцкий бушлат.

Эннди остановился прямо за спиной у пса. Тот все еще насиловал труп. Шелковая река подернулась зыбью, словно матрас, кишащий блохами. Лунный шарик на Потолке мира начал сдуваться и висел уже не так высоко. Тень Эннди упала на сгорбленную спину собаки. Маленький оранжевый пес все насиловал, насиловал и насиловал маленькую мертвую кошку.

— Ухх-ухх-ухх, — сказал пес.

— Ик-ик-ик, — сказал труп.

— Ухх-ухх-ухх, — сказал пес.

— Черт, ну и тяжеленный же ты, — сказал труп.

Эннди покачала головой и подбоченилась. Ее руки, лишенные костей, гнулись, словно сосиски. Она ждала, когда на нее обратят внимание. Ей до смерти надоели эти ночные визиты на Столешницу, но выбора все равно не было. Ведь проклятие лежало на ней точно так же, как и на остальных.

Наконец пес заметил Эннди. Он рывком выпростал пенис из тела кошки и принялся скакать вокруг Эннди, повизгивая и тявкая от счастья. Он ластился к хозяину, виляя хлопковым клетчатым хвостом. Ему и в голову не приходило, будто он в чем-то провинился. Ничего, кроме пылкой, неугасающей надежды, что сегодня Эннди, возможно, захочет поиграть с ним.

Эннди опустилась на колени и коснулась сломанной шеи кошки. Та вздрогнула, застонала и приоткрыла один заплывший глаз. Ее морда была покрыта слоем спутанных алых лент, и она смахнула их лапой, от которой остался только проволочный каркас с несколькими клочками ватной начинки. Она жалобно мяукнула.

От зияющей раны на ее животе поднимался пар. Воздух наполнился смрадом мясной лавки — тяжелым духом крови и сырого мяса. В мире игрушек запахи ничего не значат, но речные крысы все-таки учуяли его. Это было странное, пугающее ощущение. Запах мяса принадлежал полузабытым дням, когда они жили в мире вещей, в тех далеких краях, где все игрушки обречены на немоту и неподвижность. Объятые страхом, крысы поглубже забились в свои норы.

Наконец Эннди заговорил, и эхо разнесло его голос над болотами:

— Сейчас полночь, — сказал он. Пес вскинул голову. — Полночь по старым голландским ходикам из Занебесной гостиной, — уточнил Эннди.

— Гав-гав! — отозвался пес, чтобы как-то поддержать беседу.

— Мяф? — спросила кошка, надеясь быть чем-то полезной.

— Известно ли тебе, зачем мы пришли сюда, маленький пес?

— Не имею представления, — ответил тот.

— А ты что скажешь, маленькая кошка?

— Добрый вечер, Хозяин.

— Тебе известно, для чего мы сюда явились — Страшила Энн и я?

— Прости, — сказала кошка. — Я только что проснулась.

Эннди глубоко вздохнул:

— Итак, вы опять все позабыли. Вы ничего не помните о проклятии, которое превращает вашу жизнь в ад.

— Теперь я совсем запуталась, — сказала кошка.

— Проклятие? — переспросил пес. — Бог ты мой! Ты имеешь в виду какие-то чары?

На этот раз Эннди заговорил громче — так, что его голос взволновал воду в реке:

— Как вы полагаете, что произойдет завтра ночью, ровно в двенадцать часов?

— Мы теряемся в догадках, — сказала кошка.

— Завтра ночью, ровно в двенадцать часов, — сказал Эннди, — мы вновь вернемся сюда, чтобы опять просить вас.

— Мы можем что-то для тебя сделать? — с надеждой спросил пес.

— Все, что угодно, Хозяин. Тебе стоит лишь приказать, — сказала кошка.

— Мы опять станем просить вас, точно так же, как просим сейчас. И все из-за вашего проклятия.

— Снова это проклятие, — пробормотал пес.

Эннди закричал — и от его крика во всем Ист-Сайде из окон повылетали стекла. Теремковые горы задрожали и втянули головы в плечи.

— Сколько можно, черт подери, убивать друг друга каждую ночь?! Вы же весь дом переполошили! Вы не даете людям спать! Как, скажите на милость, можно заснуть, когда вы носитесь здесь как угорелые?

— Мы мешаем кому-то спать? — изумленно переспросил пес.

— Мы даже не подозревали, — сказала кошка.

— Отныне мы будем тише воды и ниже травы, — серьезно заверил его пес.

— Ты больше ни звука не услышишь, — пообещала кошка.

— Никакой возни, — сказал пес.

— Никаких убийств, — сказала кошка.

Эннди потер глаза и зевнул, а потом уселся на землю рядом с монстрами.

— Вы могли бы снять с себя это проклятие нынче же ночью, — проговорил он. — Нет ничего проще. Но вы не знаете, как это сделать.

— Так расскажи нам! — взмолился пес.

Эннди понурился:

— Мы не можем. Нам запрещено. Это часть проклятия.

— До чего таинственно, — задумчиво сказала кошка.

Пес наклонился к ее изодранному уху и прошептал:

— Поговори с ним. Ты ведь умнее меня.

— Мы вас от чего-то отрываем? — поинтересовался Эннди.

— Да нет, пустяки, — ответил пес. — Вообще-то я тут развлекался с ее трупом, но могу продолжить и позже.

— Мы постараемся не шуметь, — добавила кошка.

— А мне пора в гостиную, — сказал Эннди. — Разложить пасьянс и выпить теплого молока.

— Спокойной ночи.

— Приятно было повидаться.

— Заходи в любое время.

— Мы всегда тебе рады.

Страшила Эннди поднял к небу огромную руку и коснулся расшитой блестками ткани.

— Итак, пусть все продолжается, как прежде! — торжественно провозгласил он.

Услышав его, водопроводные станции съежились от ужаса, а цистерны с бензином закрыли лица своими трубчатыми пальцами.

Эннди повернулась и пустилась в обратный путь через болото — снова шагая не по трясине, а прямо по воздуху. Она раздвинула шелковую занавесь ночного неба, нырнула в щель и скрылась в своем загадочном большом мире.

Все обитатели Плюшевого города погрузились в сон — да-да, все до единого. Все улицы вымерли до утра. Никто не уходил из дому и не возвращался домой, ничто не двигалось. И пока мягкие игрушки спали, уничтоженные здания и разрушенные дороги, лопнувшие трубы и порванные линии электропередачи отрастали заново, словно сорняки на грядке. В ночной тиши, когда даже звезды на небе мерцали лишь для собственного развлечения, картонный город, у которого не было ни глаз, ни рук, ни мыслей или слов, бесшумно исцелял свои раны. И так случалось каждую ночь, пока игрушки спали.


Сверкающая солнечная чешуйка поднялась в лазурное дневное небо, прогнав надувной шарик луны. За прошедшую ночь кое-что в городе стало выглядеть иначе, но никто из жителей, казалось, этого не замечал.

Ранним утром Змейка и Черепашка отправились на прогулку. По субботам занятий не было, и Змейке захотелось побродить. Черепашка, разумеется, увязался следом. Ночью прошел дождь. Воздух был холодным и на удивление чистым. Черепашка чувствовал себя счастливым просто оттого, что они могли вот так идти рядышком и обмениваться комментариями обо всех встречных, таких непохожих друг на друга игрушках.

Вот прошел супергерой в маске, одетый в желтое трико и зеленый плащ с капюшоном. Вот баклажан и тыква. Лиса в пальто с бобровым воротником, ведущая безголового цыпленка. Русалка, прыгающая на хвосте, в компании сатира и морской змеи. А вот мамаша-кенгуру толкает коляску с целой оравой очаровательных крошечных двухголовых детишек, так и норовящих выскочить наружу.

Змейка с Черепашкой миновали больницу. В разбитом перед нею садике несколько обгоревших далматинов загорали в шезлонгах, отращивая себе новую шерсть. Медсестра в белой униформе обносила их стаканами лимонада.

— Медсестры такие хорошенькие, — сказала Змейка. — Я просто тащусь от их маленьких белых шапочек.

— Ну да, — согласился Черепашка.

Змейка взъерошила ему плюш на макушке. Он ненавидел, когда она так делала.

Теперь друзья шли мимо местного кинотеатра, где сейчас показывали снятый в Марионетбурге ремейк «Затерянного мира». Черепашка был помешан на кино. По большому счету, ему было все равно, какой фильм смотреть.

На тротуаре перед лавчонкой, где торговали контрабандными стрелками для часов, махал метлой дельфин в солнцезащитной панаме и нарукавниках. Он был похож на иностранца. Змейку удивляло, почему многие иностранцы выглядят такими несчастными. Неужели они не рады, что перебрались сюда?

Ребята прошли квартал, где жила Змейка, и нырнули в узенький переулок. Змейка остановилась под пожарной лестницей.

— Слышишь? — спросила она. — Эта крольчиха опять бьет посуду. Наверняка разводит пары к приходу Теда. В прошлом месяце он аж в больницу загремел из-за этой стервы.

— Не понимаю, чего они вообще поженились, — сказал Черепашка. — У них и детей-то нет.

Змейка с Черепашкой отправились дальше. А поток мягких игрушек тек не переставая. Прошла лама в пасторском воротничке. Прошли рыба-удильщик с фонариком и двенадцатиногая корова. Осколок Шалтая-Болтая. Лебедь и гриф. Лев со своим безголовым укротителем. Боксерская груша и маленький негритенок. Плюшевый город — словно бал-маскарад, который всегда с тобой.

И Черепашка хотел никогда-никогда не расставаться с ним.

В своей комнатушке Эдна Маккролл гладила рубашки мужа. Электрический вентилятор своими стенаниями заглушал радио, производя при этом чахлый ветерок. Пот капал с носа Эдны на раскаленный паровой утюг. Это был мерзкий утюг. И рубашки были мерзкими. И кукольная мебель в квартире была мерзкой, безвкусной кукольной мебелью, и ветхие картонные стены были мерзопакостными.

Что просто убивало Эдну, так это то, что на Теддино жалованье охранника в банке они могли бы снимать куда лучшее жилье. Проблема была в прискорбной привычке Тедди каждые выходные пропивать половину своей зарплаты. Эдна мысленно представляла себе, какое у муженька будет выражение морды, если она вдруг совершенно случайно уронит на его огромную вонючую лапу вот этот самый утюг. И поделом ему!

Радио было настроено на мыльный сериал о больнице Федерального штопального управления, где все, вплоть до последнего санитара, были просто очаровашками и получали кучу денег. Медсестра с сексуальным голоском была королевой персонала. Все врачи-мужчины сгорали от страсти к ней, она же оставалась холодной как лед и смешивала их с грязью. Эдне хотелось быть похожей на нее.

Пока хозяйка мечтала в своей каморке, Неженка в ванной занималась Клыком. Эдна не обращала внимания на злорадный смех палача-попугая и отчаянные вопли грызуна. У нее хватало своих забот.

Неженка проводила экспериментальную проверку своей новой теории, согласно которой в канализации под унитазом водились маленькие рыбки-дерьмоеды. Неженка была убеждена, что если она будет удить, используя подходящую наживку, то непременно поймает одну из этих туалетных рыбок и тем самым внесет неоценимый вклад в науку. Она смастерила удочку из палки для штор, зубной нити и канцелярской скрепки. Наживкой сегодня работал не кто иной, как Клык.

Дышать под водой Клык не умел, но у Неженки все было учтено. Каждые две минуты она вытаскивала его на поверхность. Переведя дух, хомяк обычно начинал истошно визжать. Но и от этого было отличное средство. Неженка просто спускала воду в унитазе.

— Хомячок хочет печенья? — спросила Неженка.

— Бульк, — сказал Клык.

Тем временем Эдна вытаскивала из кухонного шкафа моющие средства. Бутылки и жестянки ряд за рядом выстраивались на обеденном столе.

Она бросила взгляд на потолок. Учительница танцев все утро крутила одну и ту же пластинку. Все тот же шлягер сестер Гофер. Оркестранты небрежно перебирали струны, три женщины пели, и сладкая мелодия свинга разливалась в душном городском воздухе: «Наутро соседи проведать зашли, но даже следа драчунов не нашли. И долго шептались соседи потом, что воры украли собаку с котом».

Эдна села, нацепила очки и принялась изучать этикетки на бутылках с химией. Особое внимание она уделяла рекомендациям на случай непредумышленного отравления.


Куколка Дорис свернула с проспекта Вечерней сказки на Тафтяную улицу. На ней были розовато-лиловая шляпа колоколом и пальто, хотя дождя и не ожидалось. Она шла по улице, возбужденно встряхивая белокурыми кудряшками и крепко стискивая свою расшитую бисером сумочку.

Дорис направлялась в бар Цыпочки по ту сторону железнодорожной эстакады. В ее сумочке было полно тахинного героина. Белокурые кудряшки не были ее настоящими волосами, и героин был не ее. Он принадлежал Мамаше Ленивец.

Чертовы синдикатские шлюхи! Дорис мечтала отправить их всех побродить по заливу в цементных ботинках. Еще она мечтала уехать в Мармеландию и забраться на Лакричную башню. Дорис вообще о многом мечтала.

Она задержалась у газетного киоска, которым заправлял старый усатый морж. Стояла на тротуаре и читала заголовки. Деревянные игрушки из Верстачной республики вторглись в Газонный край и расплавили несколько сотен оловянных солдат. В Обжигистане предполагается еще до наступления темноты провести массовую мобилизацию глиняных болванчиков. Чучиленд, Надувания и Пряничный доминион собираются создать оборонительный альянс. Это может привести к тому, что мэр Плюшевого города объявит им войну. Потрясающе. Мало ему гигантских монстров, теперь он еще в войну хочет ввязаться. А между тем бумажные человечки из Бюрограда собираются испытывать новую чернильную бомбу.

— Тут тебе не библиотека, — пробурчал морж.

Она пошла дальше. Предстояло посетить еще множество мест и повидать кучу народа.

Этот город пытался раздавить Дорис, но она держалась изо всех сил. Когда было грустно, шла в кино. Возвратившись домой, сидела в одиночестве в своей прокуренной комнатке и круглые сутки слушала пластинки, лишь бы не слышать собственных мыслей. Пила кофе. Глотала таблетки. Выполняла поручения вест-сайдских подонков. Такая вот жизнь у симпатичной маленькой куколки из Огайо.

Что ей следовало сделать, так это вскрыть себе вены. Прямо сейчас. Не дожидаясь, пока дела пойдут еще хуже.

А тротуар все тянулся и тянулся. По радио витийствовал какой-то святоша. Проходя мимо открытых окон, Дорис могла бы выслушать проповедь, не пропустив ни единого слова. Попы говорили, что Взрослые из мира вещей создали кукол по своему образу и подобию. Но если это правда, то почему Взрослые обрекли кукол быть немыми и беспомощными игрушками детей? Дорис виделась в этом поистине дьявольская жестокость.

Церковники утверждают, что, когда там, внизу, хорошая игрушка отправляется на Жертвенный костер, ее душа поднимается на Столешницу мира и в награду за перенесенные страдания обретает дар речи и способность к движению. Есть ли в этом хоть крупица истины?

Что это вообще за посмертие? Здесь ведь тоже умирают. Что будет с твоей душой, если ты умрешь тут? Вторая посмертная жизнь? Такое мироустройство казалось Дорис полной бессмыслицей. Хотя теперь для нее уже мало что имело хоть какой-то смысл. Кроме одной вещи. Одна вещь была просто преисполнена смысла.

Она могла прекратить это. Прямо сейчас пойти домой и принять все свои таблетки разом. Сделать всем одолжение и покончить с собой.


Где-то за голубым шелком небес прогрохотал невидимый барабан. Холодная морось дождя висела в воздухе, словно траурная вуаль. На пустоши показался хлопковый пес, который сломя голову мчался по тугой обивке. Клочья разодранной ткани свисали с его лап. Пес истекал гусиным пухом, а его путь отмечали сугробы белых перьев. Он бежал прочь от Волнистых гор, все дальше на юг, прямо к городу. Ситцевая хищница уже отгрызла его красивый хлопковый хвост. Теперь она гнала свою жертву через бесплодные земли. Именно так кошка всегда и поступала. Она любила поиграть и сейчас развлекалась вовсю. В любом случае она собиралась выпотрошить его еще до захода солнца.

Ребра пса проступали сквозь шкуру; нитки, удерживающие пуговицы глаз, покраснели. Несколько дней он скрывался в пещере, где и пищи-то никакой не было, кроме нескольких летучих мышей да сороконожек. Около часа назад кошка выгнала его на открытый воздух. Пес был слишком изнурен, чтобы сопротивляться. Возможно, он мог отыскать какое-нибудь другое укрытие в картонном городе маленького народца.

Толпа игрушек собралась на Ножничном мосту. Бинокли зевак были направлены на Волнистые горы. Ситцевая кошка неслась по лощине как молния, стремительно нагоняя пса.

У несчастного не оставалось ни единого шанса. Размером он был не больше грузовика, тогда как с кошкой сравнился бы не всякий океанский линкор. Она могла загнать его, унизить, вытянуть из него бечевки сухожилий и ими же связать его, как бычка на бойне, содрать с него шкуру, съесть язык, а потом, испуская адские вопли, утащить труп в кромешную ночную тьму. А почему бы и нет? Он это заслужил. Кошка не могла точно припомнить, что именно пес натворил, но какая разница? Он был виновен по определению и должен был сполна расплатиться за все.

Этой ночью кошка искалечит и сожрет своего вечного соперника, как требует того древнее проклятие. Проклятие, которому ни один из монстров не может противиться, потому что ни один не помнит о нем. А в полночь на Столешницу мира вернется Эннди со своими вечными вопросами и вечной досадой. И вновь, как всегда, чудовищные питомцы Эннди будут силиться понять своего божественного хозяина — с тем же успехом, с каким дворняга пытается угнаться за автомобилем. И вновь, как всегда, их ответы на вопросы Эннди будут до невозможности глупыми — такими же глупыми, как бессмысленная улыбка на морде немой и неподвижной мягкой игрушки.

Так уж в Плюшевом городе заведено. В понедельник, среду и пятницу пес гоняется за кошкой. Во вторник, четверг и воскресенье кошка берет реванш. На следующей неделе дни чередуются с точностью до наоборот. Так вот все и движется из года в год — вперед и назад, словно качели, игрушечная лошадка или стрелка метронома. Или словно маятник старых голландских ходиков из Занебесной гостиной.

И значит, в Плюшевом городе ничего и никогда не изменится, будет лишь вечно меняться местами — туда и обратно, вверх и вниз. А это, в сущности, и не перемены вовсе.

Люси Сассекс Окоченевшие Шарлотты

Люси Сассекс родилась на Южном острове Новой Зеландии. Сейчас писательница живет и работает в Австралии. Помимо литературной деятельности она также занимается исследовательской работой. Сассекс широко публикуется, в сферу ее основных интересов входят детективы и романы в викторианском стиле. За свои произведения Люси награждалась премиями Дитмар и Аурелис.

Написанные ею рассказы были объединены в сборники «Язык моей леди» («My Lady Tongue») и «Санкта» («Sancta»). Сассекс также принадлежит авторство трех книг для юных читателей, двух для подростков и одного романа для более зрелой публики, «Алый всадник» («The Scarlet Rider»). Одна из антологий, редактором которой была Люси, «Фантастическая» («She’s Fantastical»), была номинирована на Всемирную премию фэнтези. Писательница ведет свою колонку «Cover-notes» в газетах «Age» и «West Australian». В настоящее время Сассекс заканчивает работу над публицистической книгой «Cherchez les Femmes», посвященной первым женщинам — авторам детективов.

Рассказ «Окоченевшие Шарлотты» был первоначально опубликован в австралийской антологии «Вечные берега» («Forever Shores»).

Мы уже давно позабыли, с помощью какого именно ритуала был воздвигнут дом нашей жизни. Но… когда вражеские бомбы собирают свой урожай, что за тлетворные, извращенные древности они открывают в его основании? Что именно было погребено и принесено в жертву под напев магических заклинаний, что за ужасная кунсткамера поджидает нас там, внизу?

Вальтер Беньямин[30]
«С меня хватит, больше никогда», — думает она тем вечером.

Слева от нее — девушка, сущий ребенок, все плачет и плачет, с самого утра; справа — молодая пара, полностью поглощенная разговорами о детях, хотя женщина еще даже не беременна. Ей прекрасно известно, о чем шушукаются медсестры наедине, когда их никто не слышит: «Чертовы психи, абсолютно все. Буйно помешанные. Это природа мешает им передать свое безумие по наследству». Иногда, когда накатывают вызванные лекарствами приступы депрессии, она сомневается в собственном рассудке. «Хватит, — думает она, — именно так: теперь или никогда, даже если это и в самом деле означает никогда…» Внутри поднимается черная волна отчаяния и проступает сквозь веки, появляются слезы, но это уже почти что слезы облегчения.

Он приходит на следующий день, берет ее за руку, не стискивает, просто держит ее ладонь в своих, молчит и ждет. И в конце концов она шепчет:

— Забери меня отсюда!

Выйти из больницы очень легко. Намного труднее вернуться в большой белый загородный дом и смотреть в окно на уходящие вдаль бесконечные ряды коттеджей, на сушилки для белья, расцвеченные маленькими белыми квадратиками, крошечными синими и розовыми детскими одежками. «Долина Пеленок» — так называют это место агенты по продаже недвижимости. Одинаково сильно ранят взгляды притворного и искреннего сочувствия. Родственники, так называемые друзья — невозможно вынести ни тех ни других, все они несносны со своими попытками выразить соболезнования. «Оставьте меня в покое!» И вот она почти перестает выходить на улицу, создает вокруг себя маленький комфортный мирок: полуфабрикаты на обед, телевизор весь день напролет. Наконец однажды она смотрит шоу Джерри Спрингера и понимает: это шоу про нее — все вокруг напоминает нормальный дом, хотя никакого дома больше нет, как нет и полноценной семьи — двое родителей, кот, собака, маленькие мальчик и девочка. Нет ни одного ребенка, зато есть солнечная комната на втором этаже, вся заполненная так и не распакованными картонными коробками с детскими вещами. Памятник всевозможным что-было-бы-если…

И вот он приходит домой, а она сидит за компьютером и просматривает интернет-сайты по продаже недвижимости.

— Я вытащу нас отсюда.

Он садится, готовый все выслушать. Щелкая клавишами, она переходит с одной страницы на другую.

— Помнишь, когда мы были реставраторами, восстанавливали абсолютно заброшенные дома, буквально поднимали их из руин?

Он хихикает, и она понимает: это правильный подход.

— Мы постоянно болтали о разных Проектах. Развалюхи, просто просившиеся на снос. Мы находили их, покупали, восстанавливали и продавали…

— Да, — отвечает он, — я помню; тогда мы грезили лишь о шести квадратных метрах старого паркета из балтийской сосны или о достойной паре для затейливой старинной дверной ручки. Доступные вещи…

«Раньше, — думает она, — до того, как мы решили найти нормальную работу и появилось все, что к ней прилагается: почти идеальный загородный домик, планы на пенсию, желание завести детей…»

Она снова нажимает на кнопку.

— Значит, ты ищешь новый Проект?

Кивок.

— Просто появилось ощущение, что так надо. И потом, мы же можем поднять старые связи, поискать, какие пригороды скоро будут нарасхват, где брать хорошие инструменты, где сейчас старые автомобильные свалки.

— Милая, в прошлое вернуться невозможно, — говорит он, немного подумав.

— Я знаю. Но нам нельзя останавливаться, надо двигаться дальше, а это один из способов. Было весело, помнишь? Отбитые молотком пальцы, грязища, пылища, но мы ведь творили, создавали что-то стоящее.

Он размышляет.

— Я сыт по горло бумажными делами, — раздается наконец. — Твоя взяла. Давай попробуем.


Продать большой белый дом очень легко. Намного труднее продать его дело и уволиться со службы (ведь она хорошо понимает, это, возможно, ее последняя нормальная работа), и самое трудное — выбрать Проект. Они сужают круг поисков до пригорода, где их никто не знает, обнаруживают всеми забытое скопление домов в бывшем рабочем квартале, втиснутом между промышленной зоной и свалкой, которую как раз собираются переносить.

Выясняется, что Проект просто ужасен: маленький каменный двухкомнатный коттедж с кучей разваливающихся-пристроек и клочком земли — одна половина участка заросла сорняками, а другая вымощена бетонной плиткой.

— Считается, что это самое старое из сохранившихся в районе зданий, — говорит он. — Это, по крайней мере, спасло его от сноса.

Молчание.

— Я знаю, смотрится не очень, но ты хотела Проект, милая…

Она набирает в грудь побольше воздуха:

— Сойдет…

Они покупают старенький фургон, где можно жить, пока не закончится самая тяжелая часть работ, и ставят его за домом. В первый же вечер они сидят на улице в благоухающей ночной темноте и едят пиццу, запивая ее пивом. Вокруг — вымощенный бетонной плиткой задний дворик с торчащими фруктовыми деревьями, над головой раскинулось звездное небо, слегка поблекшее в свете городских огней.

— Завтра начинаем, — говорит он, глядя на звезды.

— Завтра, — отзывается она и обнимает его за плечи.

Потом они занимаются любовью в фургоне, наплевав на даты, графики и температуру, — просто потому, что им хочется.

Старый дом из голубоватого песчаника крепко стоит на своем каменном фундаменте, чего нельзя сказать обо всех его пристройках: они завалены гниющими обломками, в каждой комнате пол уходит из-под ног под своим особым углом. В кухне раковина наполнена водой, поверхность которой далека от горизонтальной. Примерно каждые десять лет или около того к дому что-нибудь добавляли: в 1890-е — флигель, в 1920-е — кухню, в 1950-е — спальню, в 1960-е — ванную, в 1970-е — кирпичное патио.

— Нам придется все снести и построить заново, — говорит он, — все, кроме самого дома.

— Сплошная история, — отзывается она, поглаживая рукой каменные глыбы. — Надо бы сходить в библиотеку, в местное историческое общество: вдруг им что-то известно о наших развалинах.

Но ранним утром, когда в дверь стучат (это доставили контейнер для мусора), она просыпается, чувствуя себя бодрой и отдохнувшей, и напрочь забывает о библиотеке: ведь можно с головой погрузиться в веселье, снова стать грязной и потной. Во дворе они играют в тигров, добывают мусор среди джунглей из сорняков: старые покрышки, половина велосипеда, сломанные кирпичи, заржавленная решетка для барбекю. В одном углу в траве обнаруживается целый закопанный клад: старинная ванна на изогнутых ножках. Находка тут же переезжает на задний двор и водружается там, прямо посредине (ведь куда-то ее надо было поставить). Она как раз опрокидывает нагруженную тачку в контейнер, когда мимо по улице проходит пожилая женщина, толкающая перед собой тележку из супермаркета. Старушка смотрит на нее, на дом и начинает смеяться — слабое кудахтанье, в котором не слышно особой радости.

— Не поймаешь, не поймаешь… меня за такими делами не поймаешь!

Бух! Содержимое тачки ударяется о дно контейнера, звук на секунду отвлекает ее от странных возгласов. Когда она поднимает взгляд, старушки уже нет.

Остаток дня смазывается, пролетает в трудах. Они делают перерыв на кофе с печеньем, грязные руки оставляют на кружках темные пятна. При этом оба счастливы, словно малыши, копающиеся в песочнице. Позже вечером они отдирают от пола луковую шелуху заплесневелого ковра, потом слой линолеума, потом старую желтую, словно моча, газету, такую хрупкую, что она рассыпается в руках.

Она останавливается, опираясь на развороченные половицы.

— Я что-то слышу. Тсс!

— Что? А я ничего не слышу.

— Как будто кто-то царапается, пытается выбраться наружу. — Наклонив голову, она осторожно ступает по вздыбленным доскам пола, следуя за тонкой ниточкой звука. Шаги ее ног, обутых в бландстоуновские сапоги, порождают эхо. Идти на цыпочках не очень-то и получается: ведь это неимоверно трудно делать в сапогах.

— Осторожнее, — предупреждает он, увидев, как она исчезает в дверном проеме, ведущем во флигель. — Там в центре пол просверлен.

Скрип, громкий треск и вскрик. Он спешит туда и находит ее по пояс в прогнившем дереве.

— О боже! Ты в порядке?

— Я-то да, но вот пол… — отвечает она и морщит нос. — Пахнет так, словно здесь живет бродячая кошка. Скорее даже кот. Я, наверное, именно его и слышала.

— Тут хватит места для целого винного погреба, — замечает он, оценивающе разглядывая зияющее пространство. Между остатками пола и сухой потрескавшейся глиной внизу скрывается небольшая пещера, заваленная всяким мусором, ломаным кирпичом, бутылками и ржавыми консервными банками. Он проверяет балки — они целы. — На, хватайся за руку и вылезай.

Но она вглядывается во что-то маленькое, белое, сверкающее в темноте, нагибается, смахивает с предмета слой истлевшего в порошок дерева и снова кричит. Это уже не тот тихий мышиный писк удивления, нет, это крик из кошмарного сна, который все не замолкает.


Он мчится в ближайший винный магазин и покупает бутылку дешевого бренди. Поспешно споласкивает кофейную кружку, наливает спиртного на два пальца, протягивает ей. Она пьет, давится, снова пьет.

— Прости, — раздается наконец. — Ты видел? Как будто ко мне из темноты тянулась крошечная белая ручка. Такая маленькая, словно у зародыша в бутылочке.

Она допивает оставшееся в кружке бренди, встает:

Ну, как говорится, надо встречаться со своими страхами лицом к лицу.

Однако когда они подходят к дыре в полу, твердо устоять на ногах становится все сложнее.

— Давай я! — говорит он, спускается вниз, наклоняется, а затем протягивает ей левую руку. На лице удивленное выражение, брови подняты.

— Милая, это просто кукла. Видишь?

— Оставь ее. Хватит с нас на сегодня, пошли, сходим в видеопрокат.


Следующим утром встать с кровати почти невозможно: все тело ноет после непривычной физической нагрузки, но она поднимается и прямо в пижаме, превозмогая боль, плетется в дом, добирается до флигеля; поморщившись, залезает в провал.

В соседней комнате слышны его шаги:

— Эй! Принеси мне что-нибудь из инструментов, и я начну копать, ладно? Пожалуйста…

Это фарфоровая кукла, и ее, по всей видимости, здесь кто-то похоронил. Грязь затвердела, словно цемент, совершенно непонятно, как ее счистить и можно ли использовать что-либо жестче полотенца — не разобьется ли игрушка. Спустя несколько часов ладони у нее покрыты мозолями, но в руках кукла, изображающая ребенка, целиком отлитая из фарфора: голова, ноги, руки и туловище. В ванной комнате, стены которой заклеены отслаивающимися обоями в стиле оп-арт,[31] в раковине она смывает с находки остатки грязи.

— Сплошная история, — мурлычет она себе под нос, — история страны в целом или персональная история одной маленькой девочки — ведь наверняка с ней играла маленькая девочка. Любопытно, сколько лет этой вещи.

Любопытство заставляет ее вытереть руки, надеть чистую одежду и отправиться в большую городскую библиотеку. Позже она возвращается оттуда с пачкой ксероксов и, едва завидя его на парадном крыльце (он выметает с веранды многолетний слой перепревших листьев), начинает рассказывать, сгорая от нетерпения.

— Эти куклы делали где-то между тысяча восемьсот пятидесятым и тысяча девятьсот четырнадцатым годами; получается, что она того же периода, что и передняя часть дома. Они назывались «Окоченевшие Шарлотты» или «Окоченевшие Чарли». Была такая популярная песенка «Прекрасная Шарлотта» про девушку, которая отправилась покататься на санях в метель. Она хотела покрасоваться в своем вечернем платье и поэтому отказалась взять с собой одеяло. Через девятнадцать четверостиший ее ждет весьма печальный конец:

В свои ладони руку он берет…
О боже! Холодна, как лед;
Срывает пелерину он с чела,
Чтоб увидать, как на лице холодный луч звезды блеснет.
Быстрее в освещенный зал
Безжизненное тело он несет,
Окоченевший труп, и с губ ее
Уж больше никогда ни звука не сорвется, о Шарлотт.
— Это про нее?

— Да.

— Чудненько. Не уверен, что смог бы покорно выслушать все двадцать с лишним четверостиший этого вот произведения.

Позади них с улицы раздается скрежет колесиков тележки о мостовую, тоненький холодный смех:

— Не поймаешь, не поймаешь… меня за такими делами не поймаешь!

Она оборачивается, твердо решив попытаться вести себя по-добрососедски.

— За какими делами не поймаешь? Вы ведь тоже наверняка подметаете свою веранду?

Старушка спешит дальше, не останавливаясь. Она что-то выкрикивает через плечо, эдакая парфянская стрела, выпущенная напоследок, но проезжающий мимо грузовик почти заглушает ее слова. И вот ее уже нет.

— Ты разобрала, что она там говорила?

— Точно не уверена. Вроде: «Вам не поймать меня за подметанием дома ужасов»?

— А я расслышал «дом» и еще какое-то бормотание. Местная сумасшедшая, по всей видимости. Ладно, пока ты занималась изысканиями, я проверил полы и думаю, их придется менять. Но это еще не все: там целая куча таких же замороженных Чарли. Я нашел их прямо под настилом.

Она стоит на коленях перед раковиной и щеточкой для ногтей соскребает грязь с новой куклы.

— Они совершенно одинаковые.

— Как будто из одной формы отлиты, — отзывается он, заглядывая через плечо.

— Видимо, эта модель была популярна, массовое производство. Но зачем их хоронить?

— Наверное, у какой-нибудь маленькой девочки был брат-садист.

Она складывает кукол на коврик, для просушки.

— Ой, у этой не хватает ступни. Пойду-ка посмотрю, может, удастся найти.

Она отправляется на поиски, а он берется за кувалду и принимается за бетонную дорожку в переднем дворике. Постепенно работа вытесняет остальные мысли, все звуки сводятся к собственному сопению и стуку молотка, уже невозможно помнить ни о чем — ни о ней, ни о времени. Когда он поднимает голову, солнце уже садится, а она стоит в дверном проеме. Даже в тусклом вечернем свете хорошо видно покрывающую ее пыль и грязь, отчетливо можно разглядеть смертельно бледное лицо.

— Я нашла не только пропавшую ступню. Я обнаружила целую армию кукол, все похожи друг на друга, все похоронены. Это точно должно что-то значить, тут не просто бедная маленькая девочка и ее гадкий старший брат. Словно день Страшного суда, что-то в этом роде, трубы апокалипсиса, и мертвые восстают из могил…

— Может быть, дом когда-то был фабрикой по производству кукол, — отвечает он, — и у них было много бракованных экземпляров.

Сзади с улицы доносится теперь уже слишком хорошо знакомый звук магазинной тележки. Она, спотыкаясь, перебирается через груды ломаного бетона, в спешке выскакивает за ворота.

— Эй, вы там, с тележкой! Вы же все знаете про этот дом, вы постоянно над нами смеетесь! Так скажите же, что тут смешного, что это за куклы?!

Старушка широко разевает рот и увертывается от нее, срываясь в нетвердый бег. Туфли шлепают по асфальту, аккуратно заштопанные чулки соскальзывают с коленей. Надо бы, наверное, схватить пожилую женщину, словно вора (еще бы знать, как это делается!), но вместо этого приходится воспользоваться своей сравнительной молодостью (и в самом деле! эдакая дамочка в возрасте, решившая вдруг забеременеть), чтобы обогнать беглянку и преградить ей путь. Это несложно: старушка так запыхалась, волоча полную корзинку, что, кажется, вот-вот задохнется.

— Так что это за куклы, похороненные под нашим домом? Вы знаете, так ведь?

Женщина останавливается, тяжело опирается о ручки тележки, жадно хватает ртом воздух и наконец говорит:

— Не знаю ничего ни про какие такие куклы. Зато знаю, что они перелопатили здесь каждый клочок земли и ничегошеньки не нашли. Как она и говорила: «Не поймаешь». И они и не поймали.

— Кто говорил «не поймаешь»? — спрашивает она, мысленно добавляя: «Кроме вас, конечно».

— Старая Мамаша Винн. Самая известная личность из всех когда-либо живших в округе. Ни из-за этих их футболистов, ни из-за одного проходимца никогда не случалось такого шума в газетах. Серийный убийца, так их сейчас кличут. Но тела так и не нашли, а их, должно быть, были десятки.


Вдова Винн заперла за собой парадную дверь и зашагала по улице, сжимая в руках саквояж, вишенки на шляпке покачивались в такт шагам, длинное пальто развевалось на холодном ветру. Пальто черное — ведь она вдова, вишенки на шляпке красные — нужно же добавить в окружающую обстановку немного веселья. В самом деле: никакого особого веселья в округе не наблюдается. У дверей одного из соседних домов судебные приставы загружают мебель в грузовик. Следующий дом пустует: арендаторы удрали, сильно просрочив плату за жилье. Трое детей следуют за ней по пятам, держась на безопасном расстоянии, они в чистенькой одежде, хотя при этом буквально выпадают из огромных, не по размеру ботинок. «Всё худеют, — думает она, — глаза ввалившиеся, пальчики — как куриные кости из той старой немецкой сказки про Ханса и Гретель. Кажется, там детей бросили в лесу родители, которые не могли их прокормить? Наверное, и в те времена, когда бы это ни случилось, была Депрессия, прямо как сейчас».

— Ведьма, ведьма, — слышит она позади издевательский шепот одного из мальчишек, поворачивается, вытягивает руки, скрючив пальцы, и дети бросаются наутек. Винн выпрямляется и снова превращается в уважаемую вдову, деловую женщину со своей небольшой фирмой. «Тут становится все хуже и хуже, — думает она, — скоро ваши мама и папа вас бросят…»

На железнодорожной станции вдова покупает билет до города (туда и обратно, третий класс) и вечернюю газету. Вот ее реклама в рубрике объявлений, номера абонентских почтовых ящиков. Дело процветает; похоже, единственный процветающий сейчас бизнес. Она пролистывает остальные новости. «Власти обсуждают законопроект о больницах» — гласит заголовок. Миссис Винн бегло просматривает статью, поджимает губы, дойдя до заключения: закон отклонен «как поощряющий аморальное поведение». Чье же это аморальное поведение, достопочтенные сэры? Ваше и ваших горничных? Это же не вас увольняют без рекомендаций, чуть начнет показываться живот. На той же странице результаты расследования дела об удушении: мать во сне придавила своего ребенка, и тот задохнулся. Третье такое дело на этой неделе. Она была пьяна? Муж безработный? Сколько у нее детей? Невиновна… прямо как родители Ханса и Гретель. Они-то, по крайней мере, просто оставили своих детишек в лесу.

Винн складывает газету и всю оставшуюся дорогу смотрит в окно. Поезд проезжает мимо убогих крошечных пригородов: ряды домишек, задние дворики, завешенные сохнущим бельем, и толпы маленьких сопляков. Вот они — развлечения бедноты. В кармане ни пенни, но зато куча детишек. «У нас есть паровозы, телеграф, но, подумать только, ни один всезнайка еще не изобрел какой-нибудь способ облегчить женщинам жизнь… и оставить меня без работы», — думает она.

За несколько остановок до города вдова выходит из поезда, проверяет адрес на конверте и, широко шагая, исчезает в боковых улочках. Приходится идти быстро, ведь это район трущоб, здесь опасно находиться любому, от кого хоть чуть-чуть пахнет достатком и благополучием. Небольшой домик с единственным парадным входом когда-то, должно быть, вмещал маленькую семью, а теперь он сто раз сдан и пересдан в аренду многочисленным жильцам. В конце коридора комната, в ней ее ждет клиентка. Ирландский акцент, измученный, ошеломленный взгляд, довольно симпатичная, если только вам нравятся рыжие.

Винн не теряет времени даром:

— Деньги?

Девушка с трудом отсчитывает монеты, по одной, словно выжимая капли собственной крови или молока.

— Ну, все готово?

Рыженькая кивает, в глазах стоят слезы. Она поворачивается и поднимает с убогой маленькой железной кровати мягкий сверток в детской одежде. Вдова склоняется над ним: ребенок чистенький, завернут в платок, на его губах безошибочно угадывается запах опиата и алкоголя; настойка опия — лучший друг его матери.

— Мой маленький, — говорит миссис Винн.

Еще минута, и сделка состоялась. Женщина выходит через парадную дверь, оставляя позади рыдающую клиентку, в саквояже лежит усыпленный наркотиком ребенок.

Она совсем не похожа на чудовище…


— Она совсем не похожа на чудовище, — говорит он.

Все утро они провели в архиве библиотеки, обложившись катушками микрофильмов, перед глазами проходит история, запечатленная на страницах древних газет. На большом общем столе перед ними высятся стопки фотокопий.

Самая верхняя — страница из еженедельника вековой давности, на ней черно-белый оттиск: их дом, 1890-е годы, передний дворик полон полицейских, они копают. На этой же странице другая иллюстрация: женщина средних лет в черной шляпке с каплями поникших вишенок.

«Доброе лицо; похоже, она любит детей», — вот что рассказала свидетельница А, отдавшая своего ребенка и заплатившая деньги агентству по усыновлению миссис Винн. Агентство состояло из многочисленных абонентских ящиков и одной женщины с саквояжем.

— Которая была серийным убийцей. «Избиение младенцев», «Превзошла самого Ирода в жестокости», — зачитывает он отрывки из другой газеты. — А я-то думал, шумиха в прессе — это современное явление.

— Если она и правда была серийным убийцей. Ты не забыл: оправдана за недостаточностью улик.

— Тогда что же она делала с этими детьми?

Вопрос повисает в воздухе. Он вытаскивает карикатуру, на которой изображена похожая на ведьму старая карга с вишенками на шляпе, швыряющая младенца с причала.

— Посмотри на эти документы, — говорит она. — Отметки о рождениях — пятый, шестой ребенок. «Придавленные во сне» младенцы, что бы это ни означало. Малыши, найденные на пороге церкви. В прошлом это была совсем другая страна.

— Не хотел бы я там жить.

— Даже если бы тогда мы могли усыновить целую дюжину или даже больше, было бы желание? Никто ведь не хотел незаконнорожденных, особенно если их и так было слишком много…

— Пошли. — Он встает. — Не уверен, что я смогу еще сколько-нибудь здесь просидеть.


Вернувшись домой, она отправляется во флигель, бродит там, пытаясь представить себе черное пальто, шляпу с вишенками, и, в конце концов, опять залезает в пролом и выкапывает новые куклы. Он прикатывает тачку, доверху наполняет ее находками и отвозит во двор. После всего того, что они узнали, кажется кощунством просто свалить игрушки на кирпичи или бетонную дорожку, поэтому он стелет на дно ванны старое одеяло и бережно складывает добычу туда. Потом возвращается, чтобы помочь с раскопками.

Много часов спустя, совершенно изможденные и очень грязные, они сидят на ступеньках заднего крыльца и по очереди отпивают из бутылки бренди. Лунный свет заливает их лица и ванну, наполненную маленькими белыми фигурками, — головки повернуты в сторону дома, темные нарисованные глазки наблюдают. Очень тихо, на улице почти нет машин, но в воздухе что-то безостановочно движется, словно перед глазами летают сотни мотыльков, которых можно заметить лишь краем глаза. Они ускользают из поля зрения, если попытаться посмотреть на них прямо.

— Ты видишь? — шепчет она.

— Нет. Смотри, — шепчет он в ответ.

Содержимое ванны бурлит, куклы вываливаются на бетон и разбиваются с жалобным звоном, словно капли дождя. Они все продолжают падать, дождь превращается в настоящий ливень. Оставшиеся игрушки странным образом преображаются, теперь это пухлощекие ползунки, которые неуклюже ковыляют по краю и падают, присоединяясь к остальным. Куклы-дети, более высокие и стройные, играют, возятся, дерутся и тоже валятся вниз. Группа кукол-мальчиков изображает солдат, они маршируют, перешагивая через своих товарищей; становятся выше и тоньше, вырастают, превращаются во взрослых кукол-мужчин: квадратные спины и бока, нарисованные усы. Солдаты собираются в батальон, а потом, словно по команде «Левой, левой, раз, два, три!», не нарушая строя, перебираются через стенку ванны, падают и разбиваются. Пауза. Появляются две куклы-медсестры с носилками, на которых лежит «больной», руки беспомощно свисают и раскачиваются. Они перекидывают его через бортик и возвращаются к шевелящейся куче за следующим пациентом, потом за следующим. К ним присоединяются другие медсестры, чтобы помочь в этом ужасном деле, с собственными носилками и «больными». Они заканчивают работу, а потом бросаются на бетон вслед за своими пациентами. Пауза. По краю ванны, сексуально покачивая бедрами, шествует кукла, наряженная, словно девушка легкого поведения. К ней подходит еще одна, сталкивает ее вниз…

Она закрывает глаза, прячет лицо у него на плече, нет сил больше на это смотреть. Однако заглушить непрекращающийся грохот бьющегося фарфора невозможно.

Наконец замолкает последний мучительный отзвук. Вокруг абсолютная тишина, даже в центре города все замерло. Она открывает глаза. Вокруг ванны высятся горы разбитого фарфора. Они подходят ближе, заглядывают внутрь, пытаются различить движение.

Он приносит из кухни фонарик. Осталась только одна кукла, старушка (хотя где вы видели, чтобы кто-нибудь когда-нибудь делал кукол-старушек?). Малышка царапает руками по стенке ванны, по шерстяному одеялу, пытается выбраться, наконец опадает беспомощной грудой и затихает. Прямо у них на глазах игрушка разваливается на куски, словно на нее наступили каблуком.

Он выключает фонарик. Она протягивает руки к куче осколков: фарфор слегка теплый на ощупь и поскрипывает на пальцах. Некоторые куклы превратились в прах, стали землей, из которой когда-то и были созданы.

— «Умер, глиной стал»,[32] — говорит он. — Это строчка из какого-то стихотворения.

— А я еще помню, что где-то слышала о костяном фарфоре. В него добавляли пепел сожженных костей. — Она содрогается.

— Я думаю, это жизни, которые бы они прожили. В то время младенческая смертность была очень высокой — это первая волна. Детские заболевания, дифтерит, коклюш, тиф — это остальные. Потом у нас наступает тысяча девятьсот четырнадцатый год, за которым следует эпидемия гриппа… и так далее и тому подобное. Похоже, только одна дожила бы до старости.

— Если бы они выжили тогда, детьми, то к настоящему моменту все равно уже были бы мертвы.

— Мы все когда-нибудь умрем, милая, несмотря на то что мы постоянно пытаемся этого избежать, рожая детей, занимая себя различными Проектами.

— Тсс, — говорит она и берет его за руку.

Так, держась за руки, они и стоят перед грудой фарфоровых осколков и земляной пыли, размышляя о своих жизнях и о жизнях этих бедных разбитых кукол, размышляя о всевозможных что-было-бы-если.

Джин Эстив Ледяной дом

Джин Эстив, поэтесса и художница, живет на Орегонском побережье. Ее стихотворение «Я буду добра» («I Will be Kind») публиковалось в «Square Lake», а «Ледяной дом» — в «The Harvard Review».

Волк выходил из чащи,
Гусь слетал с поднебесья,
И оба предупреждали:
«Ты дом изо льда не строй».
Но я не вняла совету,
Не снизошла до ответа.
С крыльца ледяного кличу:
«Где Джонни, любимый мой?»
Прозрачные крепки окна,
Надежны толстые стены,
В жилище сверкающем новом
Спокойно во тьме ночной:
Сюда не проникнуть вору.
Да только мне плакать впору,
Ведь где-то далеко бродит
Джонни любимый мой.
Я свыклась с холодной постелью
И вместо огня — метелью
В нетопленой печки зеве,
И мил мне кров ледяной.
Уж снег на губах не тает
И жизнь меня покидает,
Но все-то ко мне не приходит
Джонни — любимый мой.

Стивен Галлахер Мера пресечения

Стивен Галлахер, британский писатель, в первую очередь известен как создатель напряженных романов ужасов. «The Independent» отзывается о нем как о «самом утонченном авторе популярной прозы со времен Ле Карре».

Его работы публиковались в «Weird Tales», «The Magazine of Fantasy & Scince Fiction», антологиях «Shadows», «Best New Horror», «The Year’s Best Fantasy and Horror» и «Best Short Stories»; его множество раз номинировали на награды в этом жанре, а по результатам опроса читателей он дважды избирался «Паникером Года».

Среди его романов можно назвать «Красный, красный дрозд» («Red, Red Robin»), «Плавучий дом» («The Boat House»), «Лощина огней» («Valley of Lights»), «Дождь» («Rain»), «Кошмарный сон с ангелом» («Nightmare, with Angel»). Его первый сборник рассказов, «Лишившийся рассудка» («Out of His Mind»), вышел в 2004 году, а новый роман Галлахера, «Спиритическая шкатулка» («The Spirit Box»), опубликован только что. В настоящее время он работает над «Одиннадцатым часом» («Eleventh Hour»), серией из четырех полнометражных фантастических триллеров, которые снимает для британского телевидения Патрик Стюарт.

Впервые рассказ «Мера пресечения» («Restraint») был напечатан в британском журнале «Postscripts».

— Вы заметили водителя, столкнувшего вас с дороги?

Женщина в форме придвинула стул вплотную к больничной каталке Холли, чтобы и говорить тише, и лучше слышать ответы.

Голова Холли слабо, едва заметно качнулась в знак отрицания, но даже это движение мгновенно вызвало боль.

Женщина-полицейский заговорила снова:

— Ваш сын считает, что это была машина вашего мужа. Может ли это оказаться правдой? Мы звонили вам домой, там никого не было.

Холли напряглась, но из ее горла выполз лишь неразборчивый шепот:

— Где дети?

— В комнате ожидания. Их обследовали, никто из них не пострадал. Ваши соседи сказали, что вы с мужем расстались после какого-то конфликта.

— Воды бы.

— Я спрошу, можно ли вам пить.

Холли закрыла глаза и секунду спустя услышала звон железных колец: женщина-полицейский вышла из палаты. Лишь тонкая шторка отделяла Холли от субботней ночной толпы в отделении несчастных случаев — судя по гомону, очень оживленной толпы.

Она лежала под тощеньким одеялом. Ее привезли сюда после рентгена. Известие о том, что дети невредимы, принесло облегчение, хотя именно этого она смутно ожидала. Короткий кувырок с насыпи встряхнул все семейство, но лишь глупая мамаша, проверив, застегнуты ли ремни безопасности детей, пренебрегла собственным.

Та машина. Она появилась словно из ниоткуда. Но единственное, что Холли знала наверняка, это что Фрэнк не мог сидеть за рулем встречного автомобиля.

Почему? Потому что они с Лиззи не более чем за сорок пять минут до катастрофы с трудом запихнули его в багажник их машины. И, если допустить, что он не слишком протек и никто пока не додумался поднять крышку и заглянуть внутрь, он должен по-прежнему лежал там.

Сам он уж точно никуда не уйдет.

Молодая сотрудница полиции вернулась.

— Простите, — сказала она. — Мне пришлось прекращать ссору. И я забыла спросить о воде.

— Где машина? — прохрипела Холли.

— Все еще в канаве, — ответила полицейский. — Аварийный буксировщик ее вытащит, но остальное вам предстоит улаживать с вашей страховой компанией.

Как заманчиво. Простыни пахли чистотой и свежестью. Холли чувствовала себя вымотанной. Ее подняли, уложили, о ней заботились. Сейчас было бы так легко уплыть в дрему. Гул снаружи казался почти колыбельной.

Но труп мужа лежал в багажнике ее машины, вокруг которой так и сновали полицейские.

— Так можно мне попить?

Как только женщина-полицейский вновь удалилась, Холли попыталась приподняться, упираясь локтями. Потребовавшиеся усилия сперва удивили ее, но она все же предприняла вторую попытку.

На ней осталось лишь нижнее белье, верхняя одежда валялась на стоящем у стены стуле. Женщина начала сползать с каталки, было больно, но не слишком; внутри ничего не скрежетало и не отказывалось держать на себе ее вес. Голова гудела, она ощущала страшную слабость, но ни одна часть тела не вопила об особом повреждении.

Пол холодил босые ноги. Пару секунд Холли постояла, держась за каталку, затем выпрямилась.

По крайней мере, она может стоять.

Женщина слегка отодвинула боковую шторку и высунулась в щель. В соседней палате сидел молодой человек, придерживающий у головы впечатляюще окровавленную тряпицу. Он был при полном параде, с гвоздикой в петлице, с перекошенным галстуком. Наверное, этот тип из тех, у кого всего один костюм, который надевается на все свадьбы, похороны, а также явки в суд.

— Я бы не стала называть тебя засранцем, — заявила Холли.

Юноша непонимающе моргнул.

— Так только что выразился мужчина, который тебя привел, — пояснила она.

Молодой человек немедленно вскочил, и, когда он рванул штору, женщина мельком заметила картину за пологом. Снаружи толпились остатки свадебного кортежа, ругаясь с полицией и друг с другом. Среди них выделялась невеста в белом платье. Толпа колыхнулась и раздалась, точно волна, когда в нее врезался окровавленный гость, а затем занавес упал — как на самом энергичном представлении Панча и Джуди.[33]

Это должно на какое-то время занять женщину-полицейского.

Теперь Холли почувствовала прилив адреналина, смывший всю усталость и боль, оставив ее натянутой, нервной, готовой к броску. Она торопливо оделась и, вместо того чтобы выйти на открытое пространство, принялась прокладывать себе путь через палаты, оставляя позади одну шторку за другой, и так до конца ряда. В следующем занятом боксе лежал закутанный в красное одеяло пожилой индус. В последнем сидела испуганная женщина с маленьким мальчиком. При появлении Холли они оба тревожно вскинули взгляды.

— Извините, что потревожила, — сказала Холли. — Где тут детская комната ожидания?


Детская комната ожидания оказалась за углом, ее отделяли от основного помещения короткий проход и пара торговых автоматов. Под фреской, изображающей обезображенных кистью горе-художника диснеевских персонажей, стояла корзина с поломанными игрушками и какими-то книжками без обложек, а еще — кресла-недомерки, поперек которых лежала спящая фигурка.

Холли разбудила Лиззи и вытащила упирающегося Джека из притулившегося в углу кукольного домика, в котором он устроил себе берлогу. Впрочем, стоило хнычущему малышу взглянуть в лицо матери, он моментально затих. Она взяла их обоих за руки, и они направились, следуя указаниям желтых больничных стрелок, на нижний этаж, к выходу.

Приближаясь к автоматическим дверям, Холли увидела свое отражение в стекле. Но прозрачные створки тут же скользнули в стороны, и троица выплыла в ночь на поиски такси.

В присутствии водителя дети не задавали вопросов и не доставляли ей хлопот. Лиззи уже исполнилось двенадцать. Она была замкнутой, хорошенькой, прилежной на уроках и никчемной в играх. Джеку, маленькому белокурому крепышу, этакому грузовичку на ножках, стукнуло всего шесть.

Дороги были пустынны, и такси доставило их до нужного места на кольцевой трассе за двадцать минут. Холли ожидала, что оно находится на добрых полмили дальше. Полиция уехала, но машина по-прежнему стояла в кювете.

— Подождать? — поинтересовался таксист, но Холли отказалась и расплатилась с ним.

Она выждала, пока такси исчезнет из виду, и только потом спустилась к своему автомобилю.

Дети остались на обочине, около глубоких выбоин в земле, отметивших место, где их машина покинула проезжую часть. Яркие, нанесенные краской из баллончика полосы на траве и бетоне говорили о вмешательстве аварийщиков. Внизу, в канаве, они прилепили на заднее стекло «тойоты» большую наклейку «ОХРАНЯЕТСЯ ПОЛИЦИЕЙ».

«Тойота» была старенькой и не в лучшей форме, но все-таки бегала. Обычно. Сейчас она с жалким видом уткнулась носом в кусты на дне кювета наравне с принесенным сюда ветром сором.

Ключи отсутствовали, но Холли пошарила за рулевым колесом — там, в потайном местечке, она хранила запасные. Вот так, согнувшись в три погибели, она взглянула на детей. Они следили за ней, две темные фигурки на фоне желтого натриевого тумана, висящего над дорогой.

Кончики пальцев наткнулись на маленькую магнитную коробочку на самом верху колеса, коробочку, обросшую толстой коркой дорожной грязи.

— Достань их, — пробормотала она. — Давай же.

Лиззи нервно посматривала на «тойоту»; оказывается, они с Джеком спустились.

— Что мы будем делать? — спросила она. — Она же застряла. Нам не уехать.

— Этого мы не знаем наверняка, — ответила Холли, сорвала полицейское предупреждение и обошла автомобиль, чтобы открыть двери. Она не знала, какова процедура осмотра пострадавшей машины, но в багажник полиция не заглянула. Даже при самой небрежной проверке Фрэнка трудно было бы не заметить.

Джек без споров полез на заднее сиденье, Лиззи забралась на переднее.

Едва усевшись за руль, Холли уставилась на свое отражение в зеркале заднего вида. Что ж, по крайней мере, когда она ударилась головой о крышу, лицо не пострадало. В госпитале перед глазами все расплывалось, поэтому-то и потребовался рентген, но теперь зрение более или менее прояснилось.

И все же выглядела она нездорово. Женщина пробежала пальцами по волосам, приглаживая их, потом потерла красные глаза, но, конечно, сделала только хуже.

— Посмотрим, — сказала она и повернула ключ зажигания.

Двигатель завелся со второй попытки. Он гудел вяло, с ним явно было не все в порядке, но тем не менее мотор работал.

Смысла пытаться преодолеть насыпь не было, но она все равно попробовала. Колеса прокручивались, машина стояла на месте. Так что Холли включила первую передачу, решив ехать прямо через кусты.

В первый момент ей показалось, что номер не пройдет, но вдруг с резким выхлопом они рванулись в густую зелень. Ветки гнулись и с треском ломались под напором «тойоты». Холли взглянула в зеркало и увидела прижавшегося носом к стеклу Джека, зачарованно наблюдающего, как в полудюйме от его лица хлещет по окошку листва. Бог знает что станется теперь с краской машины.

Они выбрались на нечто вроде известняковой тропки, на самом деле оказавшейся дренажным колодцем на дне канавы. Холли на малой скорости покатила по этой неровной полосе. Через сотню ярдов они наконец-то получили возможность перевалить на грязную дорожку, которая в свою очередь вывела машину на узкую трассу. По ней они доехали до развязки, развернулись и оказались на кольцевой.

Только когда колеса «тойоты» вновь встали на твердый асфальт, Холли позволила себе вздохнуть свободно. Но не слишком. Надо еще дотянуть до конца ночи.

А потом — что еще сложнее — и до конца жизни.


Она не видела, как это произошло. Ее даже не было дома. Она вернулась и обнаружила Фрэнка, неловко лежащего у подножия лестницы, наверху которой сидела, уронив голову на руки, Лиззи.

Все могло бы сойти за несчастный случай, если бы не нож для вскрытия писем, торчащий из горла Фрэнка.

Он не должен был находиться в доме. Так гласил судебный запрет. Он не имел права приближаться к своей дочери даже на сотню ярдов, вне зависимости от того, где она пребывает.

Так что, формально говоря, скорчившись в багажнике машины, он и в данный момент нарушает судебное постановление.

Первым порывом Холли было кинуться к телефону и вызвать полицию. Затем она подумала, что, возможно, сначала следует стереть с рукояти ножа отпечатки пальцев дочери, оставить свои и взять всю вину на себя. А потом вдруг в ней забурлил гнев. Она смотрела на скрюченное тело мужа и не чувствовала ни ужаса, ни печали, ни боли, ни смятения. Ею владело одно ощущение что ее надули. Фрэнк только и делал, что отравлял им существование, так неужели же это не закончится и после того, как его не стало?

Итак, она приняла решение. Они не станут затевать дела. Если подсуетиться, можно вышвырнуть его из их жизней и начать все с чистого листа. Правдоподобие не проблема: Франк был способен приобрести врага за время, которое требовалось ему для покупки газеты, и любые подозрения, могущие пасть на них, растворятся во множестве прочих. Холли взглянула на Лиззи и поделилась с дочерью всем, что пришло ей в голову.

— Так нельзя, — ответила Лиззи.

Тогда Холли уселась рядом с дочкой и добрых десять минут излагала ей варианты, убеждаясь, что девочка поняла, как много зависит от нескольких следующих часов. Что сделано, то сделано, сказала она ей, и уже ничего не изменишь. Не вини себя. Дело не в том, правильно ли это или неправильно. Твой отец сам сделал выбор, сам послужил причиной случившегося.

И это подействовало. Отчасти.

Машина Фрэнка им не годилась. Торгуя автомобилями, он то и дело пользовался тем товаром, который имелся в избытке, в последнее время предпочитая красный двухдверный седан, вряд ли подходящий для предстоящей им работенки. Так что Холли загнала свою «тойоту» в боковой гараж, постелила в багажник пластиковую декоративную скатерть, и они вдвоем с дочерью протащили тело Фрэнка через смежную дверь и запихнули труп в багажник. Справиться с ним оказалось легче, чем ожидала Холли. Фрэнк мертвый в смысле доставления неприятностей сильно уступал Фрэнку живому.

Как только он был погружен и прикрыт парой старых полотенец, они отправились на машине забрать Джека из школы, после чего поехали к побережью. Рыбка и чипсы на пирсе, Джек.

Пикник-сюрприз. Только сперва позвоним кое-куда. Оставайся в машине.

А потом — авария и вынужденное крушение плана.

К которому они теперь возвращаются вновь.


С кольцевой дороги они съехали на автостраду. Поток транспорта здесь был плотнее, к тому же движение замедлилось, поскольку трасса сузилась до одной полосы. Долгое время причина оставалась непонятной, и вдруг они увидели асфальтоукладчиков, трудящихся при ярком свете прожекторов. Гигантский каток, огнедышащий и воняющий точно дракон, казалось, извергал из себя горячую ленту дороги; бредущие за ним крепкие мужчины яростно размахивали лопатами и щетками, бригадиры в касках болтали друг с другом, пользуясь переговорниками в машинах.

— Гляди, Джек, — сказала Лиззи. — Большой грузовик.

— Большой, большой грузовик! — благоговейно повторил Джек, заерзал на своем месте и развернулся, чтобы через заднее окно продолжать наблюдать захватывающее действо.

— Ты любишь большие грузовики, да, Джек? — спросила Холли, когда дорога очистилась и «тойота» вновь набрала скорость, но мальчик не ответил.

Холли не понимала, в чем именно дело, но после аварии «тойота» слушалась неохотно. Женщина могла лишь надеяться, что машина не подведет их и что внешний вид автомобиля не слишком вызывающе испорчен. Ей не хотелось бы рисковать, останавливаясь по требованию полиции.

Когда она в следующий раз взглянула на Джека, он спал. Ротик открыт, голова покачивается в такт движению машины. Малыш спал так же, как он делал все — от всего своего чистого сердца и со стопроцентной отдачей.

В это мгновение Холли испытала ощущение, подобное мощному взрыву. Это ее семья. Все, что имеет для нее значение, находится сейчас здесь, в этой машине.

И вдруг она вспомнила, что и Фрэнк тоже тут, с ними. Старый добрый Фрэнк. Ты, как всегда, последователен. Вносишь малую толику ужаса в каждую семейную прогулку.

Они съехали с магистрали, свернули на боковую дорогу и миновали несколько темных поселков. Тут находилось место, к которому она стремилась. На северо-западе отсюда раскинулась бухта, поля и болота возле которой не знал почти никто из живущих за пределами области. При отливе просоленные пески дотягивались до самого горизонта. Большая часть того, что сейчас превратилось в сушу, некогда было частью моря.

Местами вода брала свое и передвигала береговую линию, навсегда губя поля и даже дороги. Спрятать что-нибудь в таком вот исчезающем уголке, и…

Что ж, надежда умирает последней. Это лучшее, что она смогла придумать.

Здесь бежала мощеная дорога, ведущая на давно заброшенную ферму. Люди иногда останавливались там на пикник, но потом остов здания стал ненадежен, и в конце концов дом рухнул. Сейчас там остались лишь булыжники и куски стен, видимые лишь при весеннем отливе.

«Тойота» ползла по дороге, освещая путь тусклыми фарами. Последнюю пару сотен ярдов она барахлила все больше и больше. Бетонное покрытие дороги растрескалось и перекосилось — земля под ним давно уже отказалась от любых претензий на постоянство и устойчивость. Куски бетона качались под колесами. Местами секции покрытия просто разошлись.

Холли остановила машину и отправилась на поиски выгребной ямы. Когда она вернулась, Лиззи стояла возле автомобиля.

Девочка огляделась и спросила:

— Я уже была здесь?

— Один раз, — отозвалась Холли. — Еще до рождения Джека. Я привезла тебя показать это место, потому что мои мама и папа частенько возили сюда меня. Но тут все изменилось.

Лиззи попыталась заговорить, но потом просто кивнула. И вдруг напряжение минувшего дня взяло свое. Тело девочки встряхнул судорожный всхлип, поразивший и мать, и дочь своей силой и неожиданностью.

Холли кинулась к дочке, обняла ее, прижала к себе и держала так, пока рыдания ребенка не стихли. Они застыли в темноте, на пустой дороге, под бледной луной, скованные преступлением. Им еще предстоит нелегкая ночь и нелегкое путешествие назад. Холли только сейчас начала осознавать, чего может стоить ее дочери эта поездка.

— Я не могу, — прошептала Лиззи.

— Мы сможем, — заверила ее Холли.

Они вытащили труп из машины и столкнули в яму, и он поплыл под самой поверхностью грязной воды, выставив руку навстречу тусклому свету фар «тойоты». Первый камень притопил тело, за ним последовали еще и еще — столько, сколько они смогли поднять. Громкое бульканье лопающихся пузырей напугало их. Холли была уверена, что даже ее сердце на миг перестало стучать.

Они постояли немного, убеждаясь, что работа выполнена. Мать украдкой метнула взгляд на дочь. Лицо Лиззи пряталось в тени, что-либо прочесть на нем не представлялось возможным.

— Мы должны прочесть молитву, — прервала молчание Лиззи.

— Прочтем ее в машине, — предложила Холли. — Нам надо вернуться домой и вымыть лестницу.


На автостраде она высматривала полицейские машины, но их не было. Холли встревожили далекие огни, которые, казалось, ют уже какое-то время преследовали ее, но когда она сбавила скорость и подпустила чужой автомобиль ближе, то различила, что ему недостает говорящего профиля крыши и голубых маячков.

Бывает, конечно, что полицейские маскируются. Так что риск всегда остается.

Долго ли, коротко ли, но чужие фары в зеркале заднего вида начали раздражать Холли. Она поехала еще медленнее, пропуская тащившуюся позади машину вперед, но та не воспользовалась приглашением. Тогда женщина попыталась оторваться от преследования; две минуты и примерно столько же миль спустя догоняющий автомобиль по-прежнему висел у них на хвосте.

Это наверняка ничего не значило, но теперь она нервничала всерьез. Кажется, Лиззи заметила тревогу матери. Поймав частые взгляды Холли, которые женщина бросала в зеркало, девочка развернулась так, что ремень безопасности натянулся, и посмотрела в заднее окно.

— Та же самая машина, — сказала она.

— Что ты имеешь в виду?

— Та, что сбросила нас с дороги.

— Не может быть.

Очевидно, Лиззи была недостаточно уверена в своей правоте, чтобы спорить.

— Ну, они очень похожи, — вздохнула она.

Холли снова прибавила скорость, выходя за все разрешенные пределы, и руль завибрировал в ее руках, словно «тойота» начала разваливаться на части. Это не может быть та же самая машина. Невозможно представить, кто бы так жаждал преследовать ее и почему.

Кажется, получилось. Вторая машина осталась далеко позади, но тут Холли заметила что-то краем глаза. Она опустила взгляд. На приборной панели ярко, ярче всех огоньков горел датчик масла, а единственное, что Холли знала о датчике масла, так это то, что раз он пылает, значит, двигатель кричит о неминуемой беде.

Она замедлила ход, но это не помогло. По всей приборной доске принялись вспыхивать и мигать и другие предупредительные сигналы. Так что Холли поспешно выключила сцепление и врубила поворотники, показывая, что съезжает с магистрали на аварийную полосу.

Мотор замолк еще до того, как они остановились. Он погиб где-то во время торможения, Холли не знала точно когда. Остывающий двигатель стучал и лязгал, точно монеты, падающие в ведро.

На заднем сиденье заворочался Джек.

— Рыбка и чипсы на пирсе, — неожиданно пробормотал он.

— Извини, Джек, — отозвалась Холли. — Уже слишком поздно. В другой раз.

Машина-преследователь остановились за ними, зажглись аварийные огни. В этот момент по встречной пронесся большой автобус; попав в зону пониженного давления за мчащимся гигантом, «тойота» покачнулась.

— Так кто же это? — Лиззи вглядывалась в чужой автомобиль, застывший ярдах в пятидесяти-шестидесяти от них.

— Не знаю, — отрезала Холли. — Никто.

— Это папа? — спросил Джек.

Холли посмотрела на Лиззи, Лиззи — на нее. Существовала опасность, что Джек что-то заметит, но все внимание малыша было поглощено дорогой позади них. Водитель второй машины выбрался наружу. Скрываясь за светом собственных фар, чужой автомобиль выглядел размытым безымянным пятном; и фигура водителя тоже казалась лишь ускользающей тенью на фоне струящегося потока транспортных огней.

— Нет, Джек, — ответила Холли, и необъяснимый страх колыхнулся в ее душе. — Это не может быть твой папа.

Она посмотрела на приборную панель. Теперь горели все сигнальные лампочки, но это ничего не значило. Они всегда включались, когда глох двигатель.

— Это он, — настаивал Джек.

Холли могла ответить «нет». Но объяснить, почему «нет», не могла.

Она услышала глубокий дрожащий вздох Лиззи, один, другой… Холли отыскала в темноте ладошку дочери и сжала ее.

Поток тек мимо, а незнакомый водитель продолжал приближаться. Аварийные огни его автомобиля пульсировали за его спиной, точно бьющееся янтарное сердце, равномерно выхватывая из темноты черный силуэт.

Возможно, это всего-навсего обычный добрый самаритянин, явившийся предложить им руку помощи.

Или, возможно, этот водитель — одно из бессчетного множества явлений, пока не познанных и не внесенных ни в какие списки.

— Он попал под дождь, — заявил Джек.

Забыть о давлении масла. Забыть о разорительной цене захлебнувшегося карбюратора или заглохшего двигателя. Внезапно Холли показалось куда важнее убраться отсюда и увезти детей.

Но силы «тойоты» иссякли. Мотор застонал и перевернулся, точно изможденный нокаутированный боксер, пытающийся подняться после долгого отсчета секунд. Она решила выключить огни, и, когда фары потухли, стартер зарычал бодрее.

Но он не только рычал, он еще лаял и кашлял. Все сигнальные лампочки на приборной доске вырубились, включая и датчик масла. Холли вдавила в пол педаль сцепления, кинула взгляд в зеркало и нажала на газ. Сейчас ее единственная забота заключалась в том, чтобы снова привести машину в движение. Поехали!

Джек заворочался на своем месте, пытаясь обернуться.

— Кто же это, если не папа?

— Никто, — оборвала сына Холли. — Лицом вперед.

— Он бежит за нами.

— Джек, — резко сказала она, — сколько раз тебе повторять?

Она ожидала, что малыш станет пререкаться. Но что-то в тоне матери, видимо, заставило его передумать, и он повиновался, не сказав больше ни слова.

Во всяком случае, ни слова, предназначавшегося для ее слуха.

— Это был папа, — уловила Холли бормотание Джека.


Она знала, что это не так, но пугающая мысль уже засела в ее голове. Чем скорее все закончится, тем лучше. Интересно, как они будут вспоминать эту ночь? Впечатается ли она в их сознание так, что ее можно будет прокрутить мгновение за мгновением, или отодвинется в небытие, как яркий кошмарный сон?

Джек не должен узнать правды. Никогда. Ему скажут, что его папа уехал. Он станет ждать возвращения отца, но к тому времени, как мальчик вырастет, надежда увянет, превратившись в слабую фоновую помеху его жизни.

С Лиззи все будет сложнее. Но теперь она по крайней мере вне опасности, она избавилась от отца. Как ни тяжело будет девочке справиться с мыслями о своем поступке и с воспоминаниями о нем, происшедшее все равно нельзя выбрасывать из головы.

Вверх на лесистый холм, потом вниз в лощину, к дому. Во мраке горят огни городков, настолько маленьких, что их и за города-то не считают, но соединенных дорогой, превратившейся в автомагистраль.

Машина-преследователь снова замаячила в зеркале заднего вида. Или, возможно, это уже другая машина — трудно сказать. Холли видела лишь немые огни. На этот раз они держались поодаль.

Снова ремонтные работы на трассе. Тот же участок, только в противоположном направлении. Опять отгорожена полоса, перекрыта часть дороги. Фонари не горят. Спустя несколько секунд после того как «тойота» въехала во тьму, водитель позади них включил фары. Всплывающие фары. Открывающиеся медленно, точно лазерные глаза.

Совсем как у седана Фрэнка.

— Можно включить радио?

Это опять Джек.

— Не сейчас.

— Оно же работало раньше.

— Я пытаюсь сосредоточиться.

Расстояние между машинами сокращалось. Холли знала, что ее загнанная «тойота» и так идет на пределе скорости.

Индикаторные лампочки снова мигали, а датчик масла просто пылал.

Они миновали остатки разрушенного моста с новыми бетонными быками, готовыми взвалить на себя более широкий настил. Сразу за мостом, возле самой дороги, раскинулся городок из автоприцепов и передвижных домиков на колесах. Поселок строителей, деревенька из времянок, хибарки, воздвигнутые на перемешанной грязи рядом с гигантскими машинами. Бульдозеры расчистили временный объезд, давая проход рабочему транспорту.

Холли ждала до последнего. А потом резко свернула поперек полос на подъездную дорогу.

Что-то тяжело ударилось о машину, и женщина увидела в зеркало, что повалила один из заградительных конусов. Машина позади вильнула, чтобы избежать столкновения. Ага, он пропустил поворот, так что не сможет преследовать ее! Водила в пролете. Правила дорожного движения не позволят ему остановиться и сдать назад. Теперь он вынужден мчаться по прямой, миля за милей.

Добрый самаритянин? Скатертью дорога!

Все огни в этой временной колонии горели, но ничто не двигалось. Джек вытягивал шею, жадно разглядывая конторские здания. Но Холли опередила сына.

— Да, Джек, — сказала она. — У них тут много больших грузовиков.


Здесь было светло, как днем, и совершенно пустынно. Огромный прожектор заливал светом центральный дворик, на каждом вагончике сияло по фонарю. Сквозь незанавешенные окна Холли видела, что все времянки пусты.

Она замедлила ход, остановилась и огляделась по сторонам.

Несколько фургонов, пара больших землеройных агрегатов. Какие-то бетонные блоки, дожидающиеся, когда их доставят к месту назначения. Место это напоминало приграничный форт. Поселок явно не возводился на века. Но трудно поверить, что шрамы, которые он оставил на земле, будет легко исцелить.

Раны, конечно, затянутся. Машины, заканчивая работы, просто вернут все на свои места. Да, выглядеть полянка будет не совсем естественно, но автомобили все равно проносятся мимо слишком быстро, чтобы сидящие в них люди успели что-то заметить.

Холли вылезла из машины. Где-то на заднем плане гудел генератор.

— Эй?! — крикнула она в пространство и обернулась.

Джек и Лиззи глядели на нее сквозь боковые окна. Бледные слабые детишки, оказавшиеся посреди ночи на дороге, а не в своих постельках. Они смотрели пустыми усталыми глазами. Круглая мордашка Джека и худенькое личико Лиззи, в котором уже угадывался подросток, которым она скоро станет.

Холли улыбнулась им и отправилась поискать кого-нибудь. Ей не хотелось слишком далеко отходить от машины. Не стоит выпускать детей из виду.

Она позвала снова, и на этот раз из-за угла одного из зданий кто-то откликнулся.

Он стоял там, и ей пришлось подойти самой. Беззубый старик в плоской кепке, с костистыми, висящими по бокам руками, отчего-то напоминал пастуха. Лет ему могло быть сколько угодно — от хорошо сохранившихся семидесяти до опустившихся пятидесяти. Слишком старый, чтобы принадлежать к одной из партий дорожных рабочих, он выглядел так, словно посвятил дорожным работам всю свою жизнь.

— Есть тут кто главный? — спросила женщина.

— Никого, милашка, — ответил старик. — Они все занимаются тем дерьмом, которое им чертовски нравится.

— Э-э… а что вы здесь делаете?

— Я всего лишь кашевар.

Холли обернулась, и взгляд ее наткнулся на какой-то освещенный со всех сторон тяжелый агрегат, выглядящий так, словно его только что сбросили с космического корабля для реконструкции поверхности Марса.

— У меня неприятности с машиной. Есть здесь кто-нибудь, кто сможет ее посмотреть? Я заплачу.

— Энди-Механик.

— Он тут?

— Черта с два.

— А стоит его подождать? Можно?

— Можешь делать что тебе угодно, — фыркнул старик и добавил фразу, видимо служившую ему универсальным заклятием против любого зла: — Я всего лишь кашевар. — И зашаркал прочь.

Женщина вернулась к машине.

— Я сыт по горло всем этим, — заявил Джек.

— Ничего не могу поделать, малыш, — ответила Холли. — Попытайся понять.

— Нет, — рявкнул он со всей страстью и злобой рассерженного щенка.

Вместо того чтобы начать спорить или рассердиться, Холли снова вышла из машины, чтобы поискать Энди-Механика.

Здесь оказалось не так пустынно, как на первый взгляд, но потребовалось какое-то время, чтобы настроиться на обстановку и уловить признаки присутствия людей: звук открывшейся и закрывшейся где-то двери, смутный силуэт фигуры, перешедшей из одного здания в другое.

Женщина немного прошлась, оглянулась на автостраду. Чтобы что-то сделать, подняла капот «тойоты» и уставилась на двигатель в смутной надежде, что сумеет разглядеть очевидное решение всех проблем. Но мотор ничем не отличался от любого мотора: грязная, сложная и бессмысленная штуковина. Пахло так, как будто что-то горело, а поднеся руку к переплетению узлов, женщина почувствовала поднимающийся от железа жар. Она потыкала пальцем в пару трубочек — безрезультатно, разве что руки стали еще грязнее, чем раньше.

— Ищете кого-то?

Пересекая открытое пространство, к ней шел мужчина. Невысокий, смуглый, крепко сложенный. Во рту у него отсутствовали по крайней мере шесть зубов с одной стороны, но, судя по тому, как он ухмылялся, эта потеря совершенно его не беспокоила.

— Вы случайно не Энди?

— Возможно.

— Тогда я ищу вас.

Она быстро объяснила, в чем дело, — на тот случай, если механик придет к неверному выводу, и он небрежно сдвинул женщину с дороги, чтобы самому посмотреть на мотор. Это не отняло у него много времени.

— Взгляните на свой вентиляторный ремень, — предложил он. — Если бы ваши трусики так сползали, они бы уже болтались у щиколоток. Когда ремень соскальзывает, батарея сдыхает, и вы теряете скорость.

— Это трудно исправить?

— Если я скажу «да», то произведу большее впечатление, — хмыкнул он и тут заметил двух детей в машине. Они смотрели на него.

— Ваши?

— Да. Мы были на море.

Механик взглянул на женщину, потом снова на машину.

И заявил:

— Берите детишек и ждите в сторожке, а я займусь этим. Скажите Дизелю, пусть приготовит вам чайку.

— Это кашевара зовут Дизель?

— Ага, потому как чай его сильно отдает бензинчиком.

Сторожка выглядела самым старым и самым обшарпанным зданием временного поселка. Когда они вошли внутрь, пол прогнулся. Помещение было заставлено дюжиной складных карточных столиков и стульев; на всем лежал слой въевшейся несмываемой грязи — как будто машинное масло разлили по полу, втерли в стены, выплеснули на окна.

Кашевар сидел возле переносного радиатора, читая номер «Сан». Ночь была не холодной, но радиатор работал на полную мощность, так что воздух в хибарке загустел. Когда троица вошла, старик поднял взгляд.

— Энди сказал нам подождать здесь, — сообщила кашевару Холли. — Вы не возражаете?

— Как хотите, — буркнул старик. — Я Мэтти.

— Он сказал, вас зовут Дизель.

Лицо Мэтти вытянулось, и он выглянул в окно.

— Вот ублюдок, — прорычал он, встал и, громко топая, вышел на улицу.

Учитывая его настроение и вероятное состояние здешней посуды, Холли решила не настаивать на чае. Она усадила детей на запачканные пластиковые стулья у стены. На самой стене красовалась подборка прикрепленных кнопками пожелтевших газетных вырезок с фотографиями живописно-зловещих свидетельств аварий на трассе.

— Тут воняет, — фыркнул Джек.

— Тс-с, — приструнила сына Холли.

— Воняет.

Она не могла возразить ему, потому что тут и вправду воняло. Но и согласиться не могла — а вдруг Мэтти услышит. Так что она просто сказала:

— Мы здесь ненадолго.

Они ждали. На стене висели часы, но шли они неправильно. Джек болтал ногами, Лиззи уставилась в пол. Снаружи, неподалеку от сторожки, взревел какой-то мощный агрегат, да так, что их стулья затряслись.

— Мне скучно, — проныл Джек.

— Поиграйте в «Контакт»,[34] — предложила Холли.

— Я с ним не играю, сказала Лиззи. — Он не умеет произносить слова по буквам.

Тон Холли неожиданно для нее самой ожесточился.

— Тогда почему бы нам всем просто не посидеть молча?

В хибарке повисла тишина, а потом Лиззи непокорно пробурчала:

— Это правда. Он не умеет.

И вдруг Джек согласился с сестрой:

— У меня гигантский мозг, — заявил он, — но произносить слова по буквам я не умею.

Холли закрыла глаза. Женщина не была уверена, смеется она или плачет, и двое точно так же недоумевающих детей пристально разглядывали мать, ища ответа.

Ночь пройдет. Все будет хорошо. Непонятно как, но обязательно будет.

Продолжай так думать, велела она себе, и, возможно, это станет правдой.

— Мам… — позвала Лиззи.

В глазах дочери Холли увидела тревогу и мрачные предчувствия. Девочка, конечно, смышленая, но все-таки ей всего лишь двенадцать.

— Когда это кончится, — спросила она, — что потом?

Лиззи осторожно выбирала слова — из-за Джека, но Холли поняла, что пытается сказать дочь.

— Будем вести себя как обычно.

— А мы сумеем?

— Должны суметь.

В окно постучали. Снаружи на цыпочках, чтобы дотянуться до стекла, стоял Энди и манил ее пальцем.

Женщина вышла, и они вместе зашагали к машине. Механик пояснил, что оставил ключи внутри.

— Все, что смог, я сделал, — сказал он. — Затянул ремень вентилятора и прочистил свечи. Они были чернее грязи под ногтями у Мэтти.

— Спасибо, Энди.

— А еще под машиной целая лужа масла. Не знаю, откуда оно вытекло. Вам понадобится новый сальник.

Он показал, что сделал, заставляя почувствовать разницу, и она сделала вид, что разобралась в вентиляторных ремнях. Холли предложила механику двадцать фунтов стерлингов, и он без всякого смущения взял их. Затем она вернулась за детьми.

Дверь сторожки была открыта. Внутри сидела одна Лиззи.

— Где Джек?

Лиззи поежилась в своей просторной куртке, точно птичка в гнезде. Руки она прятала в карманах, ноги вытянула и пристально разглядывала носки собственных ботинок, разводя и сводя их с мерным щелканьем.

— Он пошел за тобой.

— Я его не видела.

— Он хотел посмотреть на большие грузовики.

Холли выскочила наружу. Джек пошел не к машине, иначе она не пропустила бы его. Она остановилась перед бараком и позвала сына.

Тишина.

В дверном проеме показалась Лиззи.

— Я не виновата, — заявила она, заранее обороняясь.

Холли обогнула угол сторожки и оказалась на участке, освещенном, наверное, самыми мощными прожекторами в мире. Тут стояло несколько машин и бездействующих механизмов. Где-то неподалеку гудел весьма серьезный двигатель, и от этого гула дрожал фундамент хибары.

Она обернулась — Лиззи шла за ней.

— Посмотри с той стороны, — велела дочери Холли. — А я поищу тут.

Женщина не стала ждать ответа Лиззи, а решительно зашагала по двору. Она словно попала в торговый зал, на распродажу тяжелой техники. Под искусственным ночным солнцем механизмы отбрасывали густые черные тени. Здесь были машины для вспарывания земли, машины с шипами, когтями и зубами, машины в броне динозавров. Заляпанные глиной, потрепанные тяжелой работой, они застыли рядами, точно разбомбленные танки.

Женщина подтянулась и заглянула в кабину изрядно проржавевшего гусеничного бульдозера. Джека там не оказалось, но отсюда она лучше видела двор. В следующем ряду невидимый водитель медленно заводил вагончик на прицеп-платформу. Шины фургона были поистине громадны, трапы прогибались под его весом.

Холли оглядывалась по сторонам, зовя Джека, но шансов быть услышанной у нее было немного. Гигантский мотор взревел, и чудовищный груз пополз наверх. Перед мысленным взором Холли возник Джек, раздавленный, или упавший, или барахтающийся где-то, Джек, пытающийся освободиться из какой-нибудь неожиданной западни. И огромные шестерни, поворачивающиеся, сводящие зубья, сминающие мальчика…

Она крикнула снова, погромче, и соскочила с подножки бульдозера, чтобы продолжить поиски. Приземляясь, женщина споткнулась. Земля здесь представляла собой перепаханную грязь с вкраплениями — вероятно, для создания видимости твердости — булыжников. Да, это не площадка для игр.

— Джек! — снова позвала она на ходу.

Когда она обогнула бульдозер и вышла на относительно ровную дорогу, то увидела сына. Вот он, вот внешнее ограждение лагеря, на которое он карабкается…

Карабкается? Что он делает?!

И когда она поняла, то кинулась туда.


Это было штормовое ограждение, примерно восьми футов высотой. Джек уже добрался до самого верха и перелезал на ту сторону. Забор качался взад и вперед под его весом, бетонные опоры ходили туда-сюда в раскрошенных отверстиях, но мальчик цеплялся, как жук; мелкие ячейки сетки служили идеальными опорами его маленьким ножкам и пальчикам.

Холли снова споткнулась, но удержалась на ногах и продолжила бежать. По ту сторону ограды тянулась узкая темная тропа.

На которой стоял красный седан со всплывающими фарами.

— Эй! — крикнула Холли. — Эй, Джек, нет!

Мальчик сосредоточенно спускался. За его спиной негромко урчала машина: двигатель не работал, но вентилятор исправно всасывал прохладный ночной воздух. Водитель не вышел, женщина даже не видела его. Она могла только догадываться, что он наблюдает за ней.

Холли добежала до проволочного забора и вскинула голову, глядя сквозь решетку на сына.

— Джек. Вернись, Джек. Пожалуйста. Не ходи туда. Это не твой папа. Поверь мне, это не может быть он.

Но Джек не смотрел на нее, он даже не подал виду, что услышал слова матери. Мальчик двигался с проворством обезьянки. Он вытягивал вниз ножку, отыскивал носком очередной проволочный ромб и впихивал в него свою потертую кроссовку, прежде чем перенести центр тяжести.

Маленькие пальчики стиснули решетку прямо перед ее глазами, Холли могла бы дотронуться до них; ее дыхание колыхало его волосики.

— Джек, нет!

Но он не взглянул на нее, и хотя сын находился всего в дюймах от матери, добраться до него не представлялось возможным; Она была бессильна.

— Джек. Посмотри на меня, пожалуйста. Не делай этого. Не иди к нему.

Она вскинула руку, точно хотела схватить его сквозь проволоку. Бессмысленно. Она не смогла бы удержать мальчика, а лишь рисковала бы сделать ему больно.

— Лиззи тоже ищет тебя, — взмолилась женщина. — Ох, Джек…

Он спрыгнул и шлепнулся в грязь на той стороне. Холли кинулась на забор, всем телом ощутила тонкую проволоку, но она не обладала резвостью сына и не могла перелезть через ограду, как он.

Мальчик бежал к машине, а пассажирская дверь открывалась, чтобы проглотить его.

Холли закричала, хотя и не сразу поняла, что кричит. Хлопнула дверца, лазерные глаза распахнулись. Мотор завелся, автомобиль начал разворачиваться на узкой полосе.

Руки женщины взлетели, до боли стиснули виски. Она слышала о людях, рвущих на себе волосы, но до сего момента считала, что это просто такое образное выражение. Холли дико огляделась вокруг.

И помчалась вдоль ограждения, опережая разворачивающуюся машину.

Тропа по ту сторону пролегала совсем рядом с сеткой. Если где-то в заборе есть прореха, она пролезет в нее. Машина никуда не уйдет. Она не позволит, чтобы такое случилось.

Ворота! Задний ход, которым редко пользуются. Большие, двустворчатые, достаточно широкие, чтобы прошел грузовик, но створки замотаны цепью с тяжелым висячим замком. Длина цепи позволяла развести половинки где-то на фут.

Протиснуться оказалось трудно, но возможно. Холли вылезла с другой стороны. Теперь она видела лишь пару огней, лазерные глаза твари, которую надо задержать.

Женщина шагнула наперерез машине, остановилась посреди дороги и вскинула руки. Когда автомобиль врезался в нее, она не почувствовала ничего, кроме внезапного ощущения полета; ни толчка, ни боли: мгновенный щелчок, переключение, почва уходит из-под ног, и она уже катится сбоку от машины.

Впоследствии она так и не поняла, действительно ли видела это или только вообразила себе, но в памяти ее навсегда отпечаталось бледное ошеломленное личико сына, прижавшееся к стеклу удаляющейся машины.

Она лежала на дороге.

Лежала и не могла пошевелиться. Холли услышала, что машина остановилась, хотела поднять голову — не получилось. «О боже, — подумала она. — Я парализована». Но после невероятного усилия рука ее сдвинулась и уперлась в землю. Дверца машины открылась.

Она не была парализована, но сил у женщины не осталось. Когда она попыталась оттолкнуться рукой и приподняться, кисть подогнулась, и она снова рухнула.

Кто-то шел к ней.

Прежде чем она успела сконцентрироваться и перевернуться, жесткие пальцы стиснули ее затылок и ткнули лицом в грязь. В мгновение ока она ослепла и задохнулась.

Теперь она нашла бы силы, но упершееся в позвоночник колено припечатало ее к земле. Холли билась и трепыхалась, как пойманная рыба, но не могла оторвать лица от тропы. Кровь ревела в ушах, перед глазами вспыхивали зарницы.

И вдруг давление прекратилось.

При первом же глубоком вдохе она чуть не захлебнулась, поскольку втянула в себя всю грязь, которая набилась в рот. Женщину вырвало — раз, еще раз, потом она закашлялась, судорожно избавляясь от того, что проглотила, и вдохнула.

Кто-то легко дотронулся до плеча Холли, она ударила вслепую — и услышала вскрик Лиззи. Когда в глазах у женщины прояснилось, дочь стояла чуть в стороне от нее, баюкая ушибленную руку.

— Прости, мама, — сказала она.

Холли секунду тупо смотрела на нее, прежде чем начала что-то понимать.

Лиззи пятилась к ожидающей машине.

— Нет, Лиззи!

Женщина попыталась встать, но одна нога отказывалась держать ее.

— Я знаю, что ты хочешь, чтобы я чувствовала, но я не могу. Мне бы хотелось, но я не могу. Прости. После сегодняшнего ничего не будет хорошо, что бы мы ни делали. Никогда.

Холли попыталась еще раз, и на этот раз поднялась, перенеся весь вес на неповрежденную ногу.

— Подожди, — выдохнула она.

Лиззи уже стояла возле машины.

— Ему нужна я, — сказала она. — Но если я не пойду с ним, он заберет Джека.

Пассажирская дверь приоткрылась на дюйм.

— Прости, — повторила девочка, протянула руку и распахнула дверцу.

Холли находилась довольно далеко и не видела, что произошло, но Джек вылетел из салона, точно пробка из бутылки. Он приземлился на обе ноги, а Лиззи быстро скользнула мимо братишки и нырнула в машину.

Дверь захлопнулась, точно дверца стального сейфа, и двигатель седана заработал. Все произошло столь же стремительно, как и бесповоротно.

Холли бросилась туда, полупрыгая, полухромая, но автомобиль уже набирал скорость.

— Фрэнк! — прокричала женщина. — Подонок! Верни ее! При звуке ее голоса Джек словно очнулся от дремы.

Он огляделся, как будто припоминая что-то, заметил красные задние огни, удаляющиеся во тьму…

…и издал сдавленный крик:

— Папа! — И побежал по тропе вслед за машиной, так шлепая ножками, что земля разве что не вздрагивала.

Холли еще не добралась до сына, а ее вопли не могли остановить его. Ни у одного из них не было шансов догнать красный седан. Но оба они пытались.

Она настигла малыша добрых десять минут спустя. Он стоял на том месте, где оборвались его дыхание и его надежды.

— Он забыл меня! — взвыл мальчик.

Холли упала на колени и притянула сына к себе.

На этот раз, в виде исключения, он позволил матери обнять себя.

Джон Кессел План финансовой независимости Баума[35]

Джон Кессел — профессор английского языка в Государственном университете Северной Каролины. Его фантастика завоевывала такие награды, как «Небьюла», «Локус», премии имени Теодора Старджона и Джеймса Типтри-мл. Он сыграл небольшую роль в независимом фильме «Тонкое искусство стрельбы из винтовки» («The Delicate Art of the Rifle»). Кессел — автор таких книг, как «Берег свободы» («Freedom Beach») (в соавторстве с Джеймсом Патриком Келли), «Благие вести из космоса» («Good News from Outer Space»), «Совращение милого доктора» («Corrupting Dr. Nice»), сборников «Встретившись в бесконечности» («Meeting in Infinity») и «Чистый продукт» («The Pure Product»). Совместно с Марком Л. Ван-Неймом и Ричардом Батнером он руководит Семинаром писателей Сикамора-Хилл, который выпускает антологию «Перекрестки» («Intersections»). Он живет в городе Рэйли штата Северная Каролина вместе с женой и дочерью. Фантастика Кессела порой жестока, порой забавна, иногда радостна и всегда искусно закручена.

24 марта «План финансовой независимости Баума» («The Baum Plan for Finacial Independence») появился на сайте научной фантастики SCI FICTION.

Когда я подхватил ее возле «Остановись и купи»[36] на Двадцать восьмой улице, на Дот была коротенькая черная юбка и красные кеды, совсем как те, которые она стянула с прилавка в ту ночь пять лет назад, когда мы вломились в хендерсонвилльские «Сирс».[37] Я не мог не заметить крутого изгиба ее бедра, когда она скользнула на переднее сиденье моего старенького «ти-бёрда». Она наклонилась и чмокнула меня, оставив на щеке ярко-красный отпечаток губной помады, а в воздухе — табачный запах дыхания.

— Наконец-то снова вместе, — заявила она.

Идея с «Сирс» принадлежала мне, но, после того как мы забрались в магазин той ночью, все остальные предложения выдвинула Дот, включая и барахтанье на кровати в мебельном отделе, и то, как я оглушил ночного сторожа анодированным алюминиевым фонариком, который взял в скобяных товарах, что и отправило его с сотрясением в госпиталь, а меня со сроком на три года в Центральную. Когда появились копы и уволокли меня, Дот уже упорхнула. Нет, все путем. Мужчина должен отвечать за свои поступки, по крайней мере так мне талдычили на сеансах групповой терапии, которые проводились в тюряге по четвергам. Но я никогда еще не знал женщины, которая могла бы заставить меня делать те вещи, на которые меня подначивала Дот.

Среди парней, посещавших эти сеансы, был такой Изотоп Рой Дестри. Он вечно мутил свою теорию о том, что все мы живем в компьютере и в мире нет ничего реального. Что ж, если вот это ненастоящее, сказал я ему, то уж не знаю, что тогда настоящее. Упругость грудей Дот или запах дерьма в сортире заправки на Двадцать восьмом шоссе — что может быть реальнее этого? Изотоп Рой и типы вроде него всегда ищут запасной выход. И я могу их понять. Каждый из нас иногда мечтает о такой дверце.

Я дал газу и выехал со стоянки на шоссе. Небо впереди алело над Голубым Хребтом,[38] но воздух, влетающий в окно, был сух и пах дымом лесных пожаров, полыхающих в сотнях миль к северо-западу.

— Какая кошка откусила твой язык, дорогуша? — поинтересовалась Дот.

Я сунул кассету в магнитолу, и Вилли Нельсон затянул «Привет, стены».

— Куда едем, Дот?

— Просто веди свою тачку прямо миль двадцать. Когда увидишь указатель на Гончарную лощину, сворачивай направо по первой же пыльной дороге.

Дот извлекла из сумочки пачку «Кулз», сунула одну сигарету в рот и щелкнула автомобильной зажигалкой.

— Не работает, — с опозданием предупредил я.

Она с полминуты копалась в своей кошелке, после чего раздраженно застегнула «молнию».

— Дерьмо. У тебя есть спички, Сид?

Краем глаза я следил, как сигарета ходит в ее губах вверх-вниз, когда она говорит.

— Извини, золотко, нету.

Дот вытащила сигарету изо рта, пару секунд разглядывала ее, а затем отправила щелчком в открытое окошко.

Привет, окно. На самом деле у меня имелся коробок огайских «Голубых головок», но я не хотел, чтобы Дот курила, потому что однажды это наверняка убьет ее. Моя мать курила, и я помню ее мокрый кашель и туго натянутую на кости кожу, когда она лежала в верхней спальне большого дома в Линчбурге,[39] попыхивая «Винстоном» в перерывах между выхаркиванием кусков разъедаемых раком легких. Когда бы мой старик ни поднимался к ней, чтобы забрать тарелки с нетронутым завтраком и спросить, не постарается ли она все-таки съесть чего-нибудь, матушка улыбалась ему — а глаза у нее были большие-большие — и вытягивала еще пару гвоздей для своего гроба из красно-белой пачки своими желтыми от никотина пальцами.

Как-то раз после того, как мне довелось стать свидетелем такой сцены, я последовал за отцом на кухню. Когда он нагнулся, чтобы поставить поднос на стойку, я выхватил из его нагрудного кармана сигареты и растер их в порошок, засыпав табачной крошкой груши и домашний сыр. И уставился на него — пусть только попробует взбеситься. Пару секунд спустя он просто протиснулся мимо меня в гостиную и врубил телевизор.

Такова история моей жизни: я пытаюсь спасть вас всех, а вы все игнорируете меня.

По ту сторону Элмонда были одни лишь горы. Дорога кружила и петляла. Наверху, где-то у макушек деревьев, на откосе у насыпи вспыхивали предупредительные огни. Я вилял, повинуясь двойной желтой линии, с трудом вписываясь в повороты, но дорога оставалась пустынной. Иногда мы оставляли позади какой-нибудь полуразвалившийся домик с помятым пикапом на грязной подъездной дорожке и покрытым пятнами ржавчины пропановым баком во дворе.

Из темноты выплыла табличка со словами «Гончарная лощина», и мы свернули на изрезанную колеями и посыпанную гравием тропу, перекрученную еще больше, чем асфальтовая дорога. Путь круто поднимался, а подвеска у «ти-бёрда» короткая, и мой глушитель не раз со скрежетом проехался по земле. Если в план Дот входило подкрасться к кому-нибудь, то этот план уже провалился. Но она заверила меня, что дом на гребне пустует, и ей известно, где спрятаны деньги.

Время от времени случайная ветка царапала ветровое стекло или боковое зеркало. Лес после летней засухи, худшей за столетие, если верить статистикам, был сух, как трут, и в зеркало заднего вида я видел клубящуюся в свете габаритных огней поднятую колесами пыль. Мы провели на этой дороге минут пятнадцать, когда Дот сказала:

— Хорош, теперь стой.

Преследующая нас туча пыли накатила, точно волна, и стала медленно оседать. Песчинки плясали в лучах фар.

— Глуши мотор, туши свет, — велела Дот.

В наступившей тишине и темноте стрекот цикад как бы придвинулся ближе. Нащупав сумочку, Дот открыла дверцу и выбралась наружу, и я увидел, что она пытается разглядеть при тусклом верхнем свете какую-то карту, начириканную на вырванном из блокнота клочке бумаги. Я открыл багажник, достал монтировку и пару кусачек для срезания болтов. Когда я обогнул машину и подошел к Дот, она уже направила на карту карманный фонарик.

— Тут не больше четверти мили вверх по дороге, — сказала она.

— А почему бы нам просто не доехать туда?

— Кто-нибудь может услышать.

— Но ты сказала, что дом пустует.

— Угу. Но какой смысл испытывать судьбу?

Я рассмеялся. Испытывать судьбу? Забавно. Впрочем, она так не думала и ткнула меня локтем.

— Прекрати, — фыркнула она и вдруг сама хихикнула. Я обвил рукой с инструментами талию Дот и поцеловал ее. Она оттолкнула меня, но не слишком грубо. — Идем.

И мы зашагали по пыльной дороге. Когда Дот выключила фонарик, осталась лишь бледная луна, пробивающаяся сквозь листву деревьев, но постепенно наши глаза привыкли к сумраку. Над нами вздымался черный лес. Ночные прогулки по чащобам всегда рождали во мне ощущение, что я попал в какой-то подростковый ужастик. Вот сейчас из дебрей выскочит с диким визгом парень в хоккейной маске и покромсает нас на ленточки длиннющими бритвенно-острыми ногтями.

Дот услышала об этом летнем коттедже, принадлежащем богатеям, когда работала в Шарлотте.[40] Бройхиллы, или родственники Бройхиллов, — старая финансовая аристократия, наследники мебельного бизнеса. А может, это были Дюки и табак. В любом случае, они пользовались своей хибарой всего месяц-полтора в год. Иногда туда заглядывает уборщик, но в доме не живет. Дот слышала, как их родовитая дочка говорила своему дружку, что ее семейство хранит там десять тысяч наличными на тот случай, если очередной профсоюзный бунт или беспорядки из-за призыва в армию вынудят их на время удрать из города.

Так что мы просто залезем внутрь и найдем деньги. Таков план. Он казался мне немного ненадежным. В прошлом у меня водились бабки — мой старик владел автомобильным агентством, пока не вылетел в трубу. Бросить груду монет в пустом доме — такое поведение богатых людей выглядело в моих глазах несколько необычным. Но Дот могла быть очень убедительной, даже когда она неубедительна, а мой отец все равно утверждал, что у меня нет ни капли здравого смысла. За двадцать минут мы добрались до просеки, и там стоял дом. Он оказался больше, чем я себе представлял. Простоватый, этакий деревенский, с кирпичной трубой и выложенным камнями входом, с бревенчатыми стенами и черепичной крышей. Лунный свет сверкал на трех выходящих на фасад мансардных окошках, но остальные окна были закрыты ставнями.

Я вогнал монтировку в зазор между стеной и петлей одной из ставен, и после некоторого сопротивления та подалась. Изнутри створки намертво держали щеколды, но мы, не церемонясь, выбили стекло и отодвинули их. Я подсадил Дот и сам последовал за ней внутрь.

При помощи фонарика Дот нашла выключатель. Мебель здесь была громоздкой, тяжелой: один только дубовый кофейный столик, который нам пришлось передвинуть, чтобы поднять ковер и проверить, нет ли под ним тайника, весил, должно быть, не меньше двух сотен фунтов. Мы сняли со стен все картины. Одна из них оказалась гравюрой на дереве, Мадонной с младенцем, только вместо ребенка женщина держала рыбу; на заднем плане картинки, за окном, дымное облако совокуплялось с пыльной дорогой. У меня аж зубы застучали от отвращения. За гравюрой не обнаружилось ничего, кроме оштукатуренной стены.

За моей спиной раздался дребезг стекла. Дот открыла бар и вытаскивала из него бутылки — а вдруг за ними есть потайной отсек? Я внимательно изучил ассортимент, взял стакан и налил себе на пару пальцев «Гленфиддиша». Устроившись в кожаном кресле, я прихлебывал крепкое пойло, наблюдая за поисками Дот. Она распалялась все больше и больше. Когда Дот проходила мимо, я поймал ее, обняв крутые бедра, и притянул ближе, усадив к себе на колени.

— Эй! Отвали! — пискнула она.

— Давай попробуем в спальне, — предложил я.

Она спрыгнула с моих коленей:

— Отличная мысль. — И покинула комнату.

Дело оборачивалось типичной для Дот одиссеей: сплошное поддразнивание и никакого удовольствия. Я отставил стакан и пошел за ней.

Дот в спальне шарила в ящиках с чьими-то трусиками и кальсонами, швыряя охапки белья на кровать. Я открыл шкаф. Там висела куча кофт, фланелевых рубах и синих джинсов, на полу стояли пара сапог для верховой езды и аккуратно выстроившиеся рядком сандалии. Я развел болтающиеся на вешалках тряпки, и там, в задней стене, обнаружилась дверь.

— Дот, тащи сюда фонарик.

Она подскочила и направила луч в нутро шкафа. Я провел рукой по стыку панелей. Дверь была такого же серовато-белого цвета, как стенка шкафа, но холодила кожу: наверняка она из железа. Ни петель, ни запоров, только поворотная ручка, вроде катушки на удочке.

— Это не сейф, — сделала вывод Дот.

— Элементарно, Ватсон.

Она оттерла меня плечом, присела на корточки и крутанула ручку. Дверь распахнулась во тьму. Она посветила в проем фонариком; Дот загораживала мне обзор, и я ничего не видел.

— Иисусе! — выдохнула она.

Что?

— Ступеньки. — Дот шагнула вперед, потом вниз. Я отодвинул чужую одежду и последовал за ней.

Ковер кончался у порога; внутри был бетонный пол и узкая лестница, ведущая вниз. Справа тянулись черные железные перила. Стены и потолок — тоже бетонные, шероховатые, некрашеные. Дот шла впереди меня; достигнув пола, она остановилась.

Когда я оказался там, то понял почему. Ступени привели нас в просторную темную комнату. Пол кончался где-то на середине помещения, а по бокам, слева и справа, под арочными сводами зияли черные туннели. Из одного отверстия в другое бежала пара поблескивающих рельсов. Мы стояли на платформе подземки.

Дот дошла до конца платформы и посветила фонариком в туннель. Вдалеке тоже сверкнули рельсы.

— Не похоже на сейф, — заметил я.

— Может, это бомбоубежище, — отозвалась Дот.

Прежде чем я успел придумать, как бы повежливее поднять ее на смех, я заметил свет, разгорающийся в туннеле справа. Поднялся легкий ветерок. Свечение нарастало, точно от приближающихся фар, а с ним и гудение в воздухе. Я попятился к лестнице, но Дот просто уставилась в туннель.

— Дот!

Она махнула мне рукой и, хоть и сделала шаг назад, продолжала наблюдать. Из туннеля выкатилась машина и плавно остановилась прямо перед нами. Она была не больше пикапа. Обтекаемая, в форме капли, из серебристого металла, с единственным фонарем, освещающим путь. Окон не было, но пока мы стояли и глазели, разинув рты, в боку тачки открылась скользящая дверь. Внутри в тусклом свете маячили красные плюшевые сиденья.

Дот шагнула вперед и сунула голову в салон.

— Что ты делаешь? — испугался я.

— Тут пусто, — ответила Дот. — Водителя нет. Заходи.

— Ты же не серьезно?

Дот согнулась пополам и залезла в машину. Затем повернулась и наклонила голову, чтобы взглянуть на меня снизу вверх.

— Не трусь, Сид.

— Не сходи с ума, Дот. Мы даже не знаем, что это за штука.

— Ты что, никогда не выбирался из Мэйберри?[41] Это подземка.

— Но кто ее построил? Куда она ведет? И какого черта она делает в Джексон Кантри?

— Откуда мне знать? Может, нам удастся выяснить.

Машина стояла тихо. Воздух был неподвижен. Рубиновый свет салона бросал тень на лицо Дот. И я полез внутрь.

— Не знаю, не знаю.

— Расслабься.

Тут стояли два двухместных сиденья, и еще оставалось достаточно места, чтобы переходить от одного к другому. Дот удобно устроилась, положив на колени свою безразмерную кошелку, спокойная, как Кристиан,[42] берущий четвертый эйс. Я сел рядом с ней. И тут же дверь скользнула назад, закрываясь, и машина поехала, плавно набирая скорость. Нас даже прижало к плотной обивке спинок. Единственным звуком было постепенно нарастающее жужжание, которое достигло средней высоты тона и остановилось на этом уровне. Я попытался вздохнуть. Ничего не клацало, не вибрировало. В передней части машина сужалась, как носик пули, а в самом центре этого носика расположилось круглое оконце. Впрочем, я видел в нем лишь черноту. Какое-то время я размышлял, движемся ли мы еще, и вдруг впереди показался свет: сперва это была крохотная точка, которая становилась все ярче и больше, пока не пронеслась сбоку от нас так стремительно, что я даже не рискнул бы определить, с какой невероятной скоростью мчится наша маленькая машинка.

— Эти люди, владельцы дома, — поинтересовался у я Дот, — ты, часом, не упоминала, что они прибыли с Марса?

Дот полезла в свою сумку, вытащила пистолет, положила его к себе на колени и снова зарылась в кошелку, после чего извлекла пачечку «Джуси Фрут». Вытянув пластинку, она протянула остальное мне:

— Резинку?

— Нет, спасибо.

Дот убрала жвачку в сумочку, потом кинула туда же пистолет. Стянув с резинки желтую обертку, она развернула фольгу и сунула пластинку в рот. Затем аккуратно сложила фольгу, задвинула ее в лимонный конвертик и пристроила пустую теперь полоску на спинке сиденья перед нами.

Я готов был завопить.

— Какого дьявола мы делаем, Дот? Что тут происходит?

— Понятия не имею, Сид. Если бы я знала, что ты окажешься таким слабаком, то никогда бы не позвала тебя с собой.

— Ты хоть что-нибудь знаешь обо всем этом?

— Конечно нет. Но, могу поспорить, скоро мы куда-нибудь да прибудем.

Я встал со своего места и пересел на переднее сиденье. Это не успокоило мои нервы. Я слышал, как она жует резинку, и чувствовал ее взгляд на своем затылке. Машина пронзала тьму, нарушаемую лишь случайными, проносящимися мимо копьями света. Поскольку не похоже было, чтобы мы действительно скоро куда-то приехали, в моем распоряжении оказалось достаточно времени, чтобы поразмыслить о том, в чем именно я выступил круглым дураком, и под номером один в этом списке шло то, что я позволил бывшей стриптизерше из Мебана провести меня, заставив идти на поводу моего же воображения, как меня не проводили уже лет десять.

Когда я уже решил, что все, с меня хватит, Дот поднялась с заднего сиденья, перешла ко мне и взяла меня за руку.

— Извини, Сид. Однажды я все тебе объясню.

— М-да? Тогда дай-ка жвачку.

Она протянула мне пластинку. Ее прошлый аккуратно свернутый фантик упал между нами; я скомкал свою бумажку и бросил ее туда же.

Я еще не начал жевать, когда гудение машины стало тише, и я почувствовал, что мы замедляемся. В переднем окошке посветлело, и тачка остановилась. Дверь отъехала в сторону.

Здешняя платформа освещалась лучше, чем та, что осталась под домом на Голубом Хребте. На ней стояли и ждали трое, двое мужчин и женщина. Мужчины — в одинаковых черных костюмах типа тех, что носят в Шарлотте банкиры, у которых монет в избытке: костюмчики сидели на них так, как никакая тряпка никогда не сидела на мне. Такая рубашечка, да сшитая на заказ, небось ласкает тело почище материнского поцелуя. Женщина, стройная блондинка, с волосами, стянутыми в тугой пучок, как у библиотекарши — только вот библиотекаршей тут и не пахло, — была в темно-синем платье. Они стояли так пару секунд, пока один из мужчин не произнес:

— Простите? Вы прибыли. Не желаете выйти?

Дот поднялась, пихнула меня, и я наконец заставил свои затекшие ноги заработать. Мы ступили на платформу, шикарно одетая троица залезла в машину, дверь задвинулась, и капля заскользила во мрак.

Я ощутимо продрог: под потолком гулял ветерок. В отличие от грубого камня туннелей под домом стены и потолок здесь были гладко оштукатурены. Над аркой красовался резной барельеф, изображающий преклонившего колени человека в чем-то вроде римской или греческой тоги, с книгой на сгибе одной руки и с факелом в другой. Четко прорисовывались высокий лоб и длинный прямой нос. Он напоминал охранника в Центральной, типа по фамилии Писарькевич, только выглядел гораздо умнее. С потолка, из ламп, похожих на россыпь лягушачьей икры, сочился золотистый свет.

— Что теперь? — спросил я.

Дот направилась к сводчатому проходу.

— Что нам терять?

За аркой оказался ведущий вверх пандус, петляющий примерно через каждые сорок шагов, что твои «русские горки». Пара женщин в платьях не хуже чем у той, которую мы видели на платформе, прошли мимо нас в противоположную сторону. Мы попытались напустить на себя такой вид, будто нам здесь самое место, хотя волосы Дот представляли собой сальное крысиное гнездо, а я был в джинсах, кедах, с суточной щетиной на щеках, и изо рта у меня несло виски и жвачкой.

На третьем повороте стало светлее. Впереди раздавались голоса, отдающие эхом, как будто разговаривающие находились в очень большой комнате. Мы добрались до последней арки, пол пошел вниз, и мы шагнули в зал.

Я и не предполагал, что существует столько оттенков мрамора.

Размерами это место могло потягаться с любой станцией метро. Полы в огромном помещении были сплошь из отполированного камня, сводчатый потолок возвышался над нашими головами на сотню футов, у дальней стены маячило с дюжину греческих пилястр. Яркое солнце сияло за высокими окнами, разместившимися между колонн, и лучи его падали на корзины цветов и огромные пальмы в горшках. В зале стояло несколько палаток вроде информационных стоек, а еще — зарешеченные прилавки, какие встречаются в старомодных банках: за ними сидели вежливые кассиры в бледно-зеленых рубашках и обслуживали клиентов. Но делами тут явно занимались не все. Среди людей с портфелями попадались группки из трех-четырех персон с высокими стаканами со светлым напитком в руках или особы, изящно облокотившиеся на стойку и болтающие с персоналом кабинок. В одном углу мужчина в зеленом костюме наигрывал джаз на великолепном рояле.

Это было нечто среднее между Центральным вокзалом и бальным залом Бильтмор-хауза.[43] Дот и я застыли перед этим великолепием, как пара впряженных в плуг лошадок при звуках котильона. Мраморный пол попирало сотни две рассеянного по залу народу, и каждый — в ладно скроенном городском костюмчике. Даже на одетых по-домашнему были легкие брюки за сотню долларов и кашемировые свитера, небрежно накинутые на плечи. От этого места просто разило деньгами.

Дот стиснула мою руку и потащила в комнату. Она заметила стол с фонтаном и сотней выстроившихся в ряд на белоснежной скатерти бокалов. Розовый мраморный херувим с губками, изогнутыми как лук купидона, лил прозрачное вино из кувшина в сосуд у себя под ногами. Дот передала мне один из стаканов, другой взяла себе и подставила его под падающую из кувшина струю.

Она сделала глоток:

— Неплохо. Попробуй.

Пока мы пили вино и глазели на окружающих, к нам подошел мужчина в форменной рубашке с приколотым на грудь латунным значком с именем «Брэд».

— Не желаете ли умыться и освежиться? Умывальник там, — предложил он, указав на еще одну мраморную арку. Говорил он с британским акцентом.

— Спасибо, — ответила Дот. — Сперва мы желаем промочить горло.

Мужчина подмигнул ей:

— Что ж, когда вы хорошенько промочите горло, вы сможете смело пользоваться им, чтобы позвать меня, а я чем смогу — помогу. — Он с глупой ухмылкой повернулся ко мне. — Это относится и к вам, сэр.

— Чтоб тебя, — буркнул я.

— Уже, — ответил он и удалился.

Я поставил бокал на стол.

— Давай убираться отсюда.

— Я хочу пойти посмотреть, что там, — возразила Дот.

«Умывальник» оказался анфиладой комнат, где нас встретили молодая женщина в зеленом по имени Элизабет и молодой мужчина в зеленом по имени Мартин. Вам надо привести себя в порядок, сказали они, и разлучили нас. Я не собирался ни во что встревать, но Дот, кажется, совсем потеряла голову — она пошла с Мартином. Поворчав немного, я позволил Элизабет проводить меня в маленькую гардеробную, где она раздела меня и подала халат. Затем последовали душ, стрижка, сухая сауна, массаж. Между сауной и массажем принесли еду, что-то вроде сырной кесадильи,[44] только много лучше всего, что я когда-либо пробовал. Пока я ел, Элизабет оставила меня одного в комнате с задернутым шторой окном. Я отодвинул занавеску и выглянул наружу.

Окно с огромной высоты смотрело на город, не похожий ни на один из знакомых мне городов. Он был как картинка из детской книжки: то ли что-то персидское, то ли что-то японское. Изящные зеленые башенки, величественные купола, длинные низкие постройки вроде нефритовых пакгаузов. Солнце безжалостно струило жар на горожан, которые передвигались по улицам между прекрасных домов медленными тяжелыми шагами, опустив головы. Я увидел группку из четырех мужчин в пурпурных рубахах, тянущих повозку; я увидел мужчин с палками, гонящих стайку детей в парк; я увидел грохочущие автомобили, проезжающие мимо усталых дорожных рабочих, вздымая тучи желтой пыли, такой густой, что я словно почувствовал на языке ее привкус.

Дверь за моей спиной открылась, и в щель просунулась голова Элизабет. Я уронил штору так поспешно, как будто меня застали за мастурбацией.

— Время массажа, — сообщила женщина.

— Ладно, — сказал я и пошел за ней.

Затем меня привели туда, где уже сидела Дот, крошечная в своем огромном махровом халате, с чистыми и расчесанными волосами, с отливающими розовым перламутром ноготками. Сейчас ей можно было дать не больше четырнадцати.

— Миленькая стрижка, — сказала она.

— Где наша одежда? — рявкнул я на Мартина.

— Мы принесем ее вам, — ответил он и сделал знак одному из мальчишек на побегушках. — Но сейчас пройдемте со мной.

Они усадили нас перед огромным монитором и продемонстрировали каталог одежды, какой вы не найдете вне «Нейман-Маркуса».[45] На экране, точно бумажные куколки, крутились наши фигурки, которые можно было одевать как угодно, и ты видел, как будешь выглядеть. Дот блаженствовала, как свинья в луже.

— А во что нам это обойдется? — спросил я.

Мартин расхохотался так, словно я отмочил удачную шутку.

— Как насчет пары шелковых рубашек? — предложил он. — Вы хорошо сложены. Они вам точно понравятся.

К тому времени, как нас разодели в пух и прах, вернулся мальчишка с двумя большими зелеными пакетами с ручками.

— Что это? — спросила Дог, беря свой.

— Ваша старая одежда, — ответил Мартин.

Я взял свой пакет. Потом посмотрел в зеркало. На мне была синяя рубашка, длинный серый галстук, завязанный тугим изящным узлом, эбеновые запонки, серый переливающийся шелковый пиджак и широкие черные слаксы со стрелками, отутюженными так, что ими можно было бы колоть лед. А еще — замшевые ботинки, мягкие, точно кожа младенца, и удобные, как будто я разнашивал их три месяца. Я выглядел потрясающе.

Дот облачили в платье цвета шампанского с глубоким круглым декольте, светлые туфли-лодочки, простую золотую цепочку и серьги, поблескивающие в ее темных кудрях. Она слабо пахла фиалками и выглядела лучше обеденного перерыва на шоколадной фабрике.

— Надо убираться отсюда, — прошипел я ей.

— Спасибо, что заглянули! — хором продекламировали Элизабет и Мартин. Они проводили нас до двери. — Заходите еще!

Оживление в зале нисколько не уменьшилось — ну разве что чуть-чуть.

— Ладно, Дот. Теперь потопаем прямиком к подземке. От этого места у меня мурашки по спине бегают.

— Нет, — отрезала Дот.

Она схватила меня за руку — ту, что без пакета — и потащила через зал к одному из зарешеченных окошек. Никто не удостаивал нас второго взгляда. Теперь мы были одеты не хуже остальных и идеально вписывались в обстановку.

Из окошка нас поприветствовала очередная молодая женщина в зеленом:

— Я мисс Гуди. Чем могу помочь?

— Мы пришли взять наши деньги, — заявила Дот.

— Сколько? — спросила мисс Гуди.

Дот повернулась ко мне.

— Что скажешь, Сид? Двадцати миллионов будет достаточно?

— Это возможно, — кивнула мисс Гуди. — Обогните стойку, и пройдем к моему столу.

Дот шагнула за женщиной, но я схватил ее за плечо.

— Какого черта, о чем ты толкуешь? — свирепо прошипел я ей в ухо.

— Просто иди следом и молчи.

Мисс Гуди подвела нас к массивному столу со стеклянной столешницей.

— Нам, естественно, понадобится фотография. И номер. — Она взяла телефонную трубку: — Даниэль, вынеси два кейса… Да, правильно. — Она открыла какую-то страницу на своем компьютере и внимательно изучила ее. — Ваш банк, — обратилась она ко мне, — банк Талера в Женеве. Ваш номер: PN68578443. Со временем вы его запомните. Вот, запишите его пока на ладони. — Она протянула мне очень симпатичную шариковую ручку. Затем назначила номер Дот.

Пока мисс Гуди проделывала все это, из двери в мраморной стене позади нее появился мужчина. Он внес два серебристых кейса и поставил их на край стола мисс Гуди передо мной и Дот.

— Спасибо, Даниэль, — кивнула женщина и повернулась к нам. — Смелее. Откройте их!

Я подтянул кейс к себе и откинул крышку. Он был полон тугих пачек новеньких, хрустящих стодолларовых банкнот. Всего тридцать пачек.

— Чудесно, — сказала Дот. — Спасибо вам огромное!

Я защелкнул кейс и поднялся.

— Нам пора, Дот.

— Еще минутку, — остановила нас мисс Гуди. — Мне нужны ваши полные имена.

— Полные имена? Зачем?

— Для швейцарских счетов. Вы получили только триста тысяч. Остальное будет на вашем банковском счете. Потребуется также фотография.

Дот дернула меня за элегантный рукав.

— Сид совсем забыл об этом, — объяснила она мисс Гуди. — Вечно он торопится. Его зовут Сидней Ксавьер Дюбоз. Д-ю-б-о-з. А я Дороти Гейл.

Я достиг точки кипения:

— Заткнись, Дот.

— Теперь фотографии… — начала мисс Гуди.

— Моей фотографии вы не получите. — Я оторвался от Дот. В правой руке я держал кейс, а пакет с одеждой сунул под мышку левой.

— Все в порядке, — сообщила мисс Гуди. — Мы воспользуемся фотографиями из модельной программы. Бегите, если спешите. Но приходите еще!

Я уже шагал по мраморному полу, новые ботинки щелкали, как метрономы. Люди расступались, пропуская меня. Я направлялся прямиком к пандусу, ведущему в подземку. Тощий мужчина с длинной сигарой с любопытством взглянул на меня, когда я проходил мимо одного из столов; я положил руку ему на грудь и пихнул так, что сбил его с ног. Он удивленно растянулся на полу, но и только; все прочие тоже ничего не сделали.

По пандусу я уже бежал трусцой. Платформа была пуста, лампочки-пузыри все так же сияли золотом, и никто не сказал бы, день сейчас или ночь. Запыхавшаяся Дот нагнала меня.

— Да что с тобой такое?! — крикнула она.

Я чувствовал себя вымотанным. Я не знал, сколько времени прошло с тех пор, как мы вломились в дом на горе.

— Что со мной? Что со всем этим?! Это не нормально! Что они с нами сделают? Это не может быть правдой, эта какая-то афера!

— Если ты считаешь, что это афера, то отдай мне кейс. Я позабочусь о нем вместо тебя, тупой неотесанный ублюдок.

Я замолчал. Я просто не знал, что сказать. Дот отвернулась и перешла на другой конец платформы, как можно дальше от меня.

Спустя пару минут из туннеля выскользнула машина, та или совсем как та, и остановилась перед нами. Дверца открылась. Я забрался внутрь немедленно, Дог влезла следом. Мы уселись рядом друг с другом в полном молчании. Дверца задвинулась, капля набрала скорость, и мы помчались с той же безумной быстротой, как и много часов назад.

Дот пыталась заговорить Со мной, но я уставился в пол. Под сиденьем валялись два фантика от жвачки, один скомканный, другой — аккуратно сложенный, как будто еще с резинкой.


Это был последний раз, когда я видел Дот. Теперь я живу во Франции, но у меня есть еще пара домов — в Мексике и Ванкувере. В Канаде я иногда хожу на автомобильные гонки, но почему-то они уже не интересуют меня так, как прежде. Я пью вино из бутылок с настоящими пробками. Мой словарный запас расширился. Я читаю книги. Я слушаю музыку без слов. Потому что, как оказалось, на мой счет в швейцарском банке поступило десять миллионов долларов. Разница между отсутствием и наличием денег оказалась куда больше, чем я мог себе представить. Они как меч, висящий над моей головой, как стена между мной и тем, кем я привык быть. Северную Калифорнию я покинул где-то через месяц: я нервничал, живя в штате, в котором по-прежнему стоял дом на Голубом Хребте.

Иногда меня тянет вернуться и проверить, действительно ли существует дверь в задней стенке шкафа.

Когда мы с Дот взобрались по бетонным ступенькам и вошли в дом, по-прежнему царила ночь. Возможно, прошла всего минута с тех пор, как мы спустились. Я прошел в гостиную, сел в деревенское кожаное кресло, взял стакан, который так недавно и так давно поставил на столик рядом, и наполнил его до краев виски. Мой кейс с тремя сотнями тысяч долларов стоял на деревянном полу рядом с креслом. На мне была одежда ценой в пару тысяч: одни ботинки наверняка стоили больше, чем месячная плата за любую квартиру из тех, которые я снимал в своей жизни.

Дот присела на диван и тоже нашла себе выпить. Чуть погодя она заговорила:

— Я обещала, что однажды объясню тебе все.

— Откуда ты узнала об этом? — спросил я. — И что это?

— Это сон, ставший явью, — ответила Дот. — Судя по твоей гримасе, ты не веришь в то, что сны могут сбываться.

— Ставший явью сон одного может обернуться кошмаром другого, — сказал я. — Кто-то всегда расплачивается.

Я не думал об этом прежде, но, произнеся фразу, понял, что это правда.

Дот расправилась с виски, подхватила свой кейс и зеленый пакет со своей старой юбкой, свитером и туфлями и направилась к двери. У порога она остановилась и повернулась ко мне. Выглядела она, как двадцать миллионов баксов.

— Ты идешь?

Я поплелся за ней. Светила луна, и мы без хлопот спустились по пыльной дороге к моей машине. Во тьме стрекотали сверчки. Дот открыла пассажирскую дверцу и забралась внутрь.

— Подожди минутку, — попросил я. — Дай твою сумку.

Она протянула мне зеленый пакет. Я вытряхнул его содержимое на землю рядом с машиной, потом опорожнил свой, скомкал пакеты и сунул их под тряпки на растопку. Сверху кинул потертую хлопковую куртку, которая была на мне в ночь ареста в «Сирс», которую штат берег для меня, пока я отбывал срок, и которую я снова натянул в тот день, когда вышел из кутузки.

— Что ты делаешь? — спросила Дог.

— Костер, — ответил я. — Попрощаемся со старыми Дот и Сидом.

— Но у тебя нет спичек.

— Пошарь в бардачке. Там завалялся коробок «Голубых головок».

Фрэнсис Оливер Танцующие в воздухе

Фрэнсис Оливер родилась в Вене, а выросла, получила образование и вышла замуж в США. Впоследствии они вместе с мужем, писавшим путеводители и разделявшим страсть жены к горам и скалолазанию, жили во многих странах. После смерти мужа Фрэнсис с дочерью переехала в Корнуолл. Она опубликовала три «несверхъестественных» романа: «Все души» («All Souls») и «Павлиний глаз» («The Peacock’s Eye»), действие которых разворачивается в Австрии, и «Туристический сезон» («The Tourist Season»), о Турции, а также два «оккультных» произведения: «Аргос» («Xargos»), события в котором также происходят в Турции, и «Дети Крещения», («Children of Epiphany»), герои которого живут в Греции. Кроме написания книг, она посвящает много времени кампаниям по защите окружающей среды и животных и является сокоординатором местной группы «Друзей Земли». А еще она любит читать и писать рассказы о призраках. Ее работы появлялись во «Всех Святых» («All Hallows») и антологии «Тени и тишина» («Shadows and Silence»).

Рассказ «Танцующие в воздухе» («Dancing on Air») впервые появился в одноименном сборнике рассказов Фрэнсис Оливер.

— Когда настолько опаздываешь, следует предупредить по телефону, — заявил ночной портье.

— Я не могла позвонить. Мне пришлось нестись сломя голову, чтобы успеть на последний автобус из аэропорта, — отрезала девушка, склонившаяся над толстенным, богато украшенным журналом регистрации, хотя она готова была разрыдаться. И без того первый день чертова Конгресса пропущен, а тут еще этот проклятый портье грубит.

— Вы могли бы позвонить из самолета.

— В самолетах запрещено пользоваться мобильными. Кстати, трубки у меня все равно нет.

Ночной портье, уже немного очухавшийся ото сна, прочел имя девушки и окинул ее с ног до головы оценивающим, ничего не упускающим взглядом; так-так, стройненькая, без особых примет, Сьюзен Фаринг, особа без достатка и влияния, догонявшая последний автобус вместо того, чтобы взять такси, и не имеющая даже мобильного телефона. Затем его утомленный и несколько затуманенный алкоголем мозг отметил, что она хорошенькая, и портье заговорил чуть приветливее:

— В любом случае, вы получите хорошую комнату с прекрасным видом прямо на парк Дома Конгрессов. Ворота сразу напротив. Завтра утром не опоздаете.

— Спасибо, — буркнула не смягчившаяся Сьюзен.

Портье пожал плечами и протянул ей ключ. Он не предложил помочь с багажом. Не настолько уж она хороша, и на чай от нее вряд ли дождешься. Да и нынешние чемоданы всегда с колесиками. И ее тоже — вон, одно заедает. Портье, выходец из страны, в которой у большинства чемоданов колесики как раз отсутствовали, наблюдал из-под полуприкрытых век, как Сьюзен сражается с толстым ковром, волоча свой багаж мимо подстриженных в форме шаров растений в кадках и однообразноскучных модернистских кресел к лифтам.

В своей комнате Сьюзен раздвинула занавески и распахнула окно в теплую летнюю ночь. Да, парк виден был насквозь, как и сказал портье, до самого сияющего купола. Это, должно быть, крыша Дома Конгрессов, подумала Сьюзен, вспомнив фотографию в брошюре. Свод не просто светился; в нем угадывалось движение и буйство красок. Какая-то вечеринка в пентхаусе? Любопытно. Девушка прихватила с собой бинокль, рассчитывая понаблюдать за птицами Нойзидлерзее,[46] когда Конгресс закончится. Она быстро распаковала его и навела линзы на яркий купол, возвышающийся над темными деревьями.

Да, там шла вечеринка — люди танцевали. Явно бал, и очень торжественный, возможно, даже костюмированный. Женщины в длинных платьях, мужчины в костюмах, таких же пестрых, как платья: багряно-красных, изумруд прях, льдисто-голубых. Но, как Сьюзен ни крутила колесико настройки, как ни ловила фокус, она никак не могла разглядеть их отчетливо. Гости, казалось, беспрестанно кружились, подлетая к стеклянным стенам и мгновенно уносясь прочь. Вот мелькнул подол широкой юбки, светлая прядь, разворот плеча, вскинулись хлопающие руки — всего лишь вспышки образов, мимолетные проблески. Она продолжала вглядываться, все еще пытаясь добиться от бинокля четкости, когда ее ушей достигла тонкая, едва слышная мелодия. Вальс — возможно, вальс Штрауса? Обрывок слишком короток, слишком слаб, чтобы определить наверняка. Ясно одно: это очень быстрый вальс, поистине бурный вальс — танцоры двигаются с головокружительной, почти невероятной скоростью. Конечно, Австрия славится подобными вальсами… Да, этот бал, в честь чего бы он ни давался, действительно фантастический. Она просто обязана посмотреть поближе.

Забыв об усталости, Сьюзен наспех припудрила носик, пробежала расческой по волосам и кинулась вниз по лестнице. Бал наверняка не имеет никакого отношения к открытию ее скучного Конгресса — скорее уж к закрытию предыдущего; но раз уж идет такая вечеринка, то бар, вероятно, еще открыт. Она чуть-чуть выпьет, послушает музыку и, может, даже проскользнет в купол.

— Там бал, — весело бросила она ночному портье. — Я хочу пойти посмотреть.

Портье безразлично кивнул. Сьюзен торопливо пересекла улицу и оказалась возле ворот. К ее удивлению, они были закрыты на цепь и висячий замок. В будке у входа застыл сторож. Увидев Сьюзен, он покачал головой и сделал ей знак отойти.

— Zugesperrt, — сердито буркнул он. — Заперто.

— Но там вечеринка. Там бал! — воскликнула Сьюзен на своем безупречном немецком.

Часовой снова тряхнул головой:

— Zugesperrt.

Обескураженная, Сьюзен побрела назад по пустынной улице. Ночной портье дремал. Девушка взглянула на часы над его головой и изумилась, увидев, что сейчас даже позже, чем она думала. Огорченная задержкой самолета, она забыла перевести часы. Уже два ночи. Вечеринка, должно быть, закончилась.

Поднявшись к себе, она убедилась, что купол темен и безмолвен. Но почему же ворота были заперты? А, гости, наверное, вышли с другой стороны, решила девушка. Возможно, безопасность требует, чтобы ночью использовались только одни ворота. И все же странно, что все здание словно погасло разом, что все окончилось так внезапно, без обычных звуков, сопровождающих разъезд гостей… Но она слишком вымоталась за сегодня, чтобы ломать голову над этой загадкой. Сьюзен перевела стрелки своих часов и поставила на утро будильник. Через несколько минут она уже спала, крепко, без сновидений.


Следующим утром Сьюзен шагала по длинной песчаной подъездной аллее, обсаженной безжалостно обкромсанными деревцами. Здание, к которому она приближалась, являло собой предел неуклюжести смешения стилей. Тут вступали в мезальянс псевдо-Ренессанс, псевдоклассика и палаццо (кажется, это так называется) конца XIX века, рождая массивный куб с дорическими колоннами и мраморными ступенями повсюду, с нелепыми цветочными фризами и венчающим все это безобразие стеклянным куполом. Вместе со стеклянными и бетонными флигелями, умножающими общую абсурдность строения, здание это — средоточие «изысканных достоинств», как описывалось оно в рекламном буклете, — было достаточно большим, чтобы вмещать две-три маленькие конференции или одну крупную.

В настоящее время тут проводились два конгресса. Сосредоточившись на поиске нужной ей конторки, Сьюзен обшаривала взглядом только первый этаж. И лишь когда ей закончили надписывать и пришпиливать бэйдж, она подняла голову — и взор девушки уперся прямо в купол из гладкого стекла.

— Но как!.. — негромко воскликнула Сьюзен. Почувствовав внезапное головокружение, она ухватилась за стоящий перед ней стол.

— Я говорю… Что-то не так? Вам плохо?

— Нет, все нормально. Просто на секунду закружилась голова. Вчера было такое длинное путешествие. И мой самолет опоздал.

Коренастая женщина, обратившаяся к ней, уставилась на карточку Сьюзен.

— Вижу, ты тоже из «Эллифонта». Привет-привет. Я Мюриэль Стэйнс. — Она помахала лацканом с приколотым к нему бэйджем. — Из вестонского отделения, — добавила она, заметив, что Сьюзен пропустила представление мимо ушей. — Большинство остальных тут — ксенотрансплантологи. Здешняя политика направлена на смешение различных групп — устраиваются научные собрания и все такое прочее, что многие ученые считают витанием в облаках. Все говорят, мол, нужны мосты между наукой и культурой. А я думаю — это чушь. Куда полезнее сочетать родственные дисциплины, вроде урологии и бактериологии: у них есть чем обмениваться. Но на этот раз они попали в самое яблочко. Последнее слияние… — Она остановилась, увидев, что Сьюзен с пустым лицом по-прежнему опирается на стол. — Дорогая, с тобой правда все в порядке?

— Да. Наверное, дело в разнице во времени. Перелет, нарушение биоритмов… Еще минута, и я приду в себя.

— Разница во времени? Это при перелете из Лондона? Как-то не верится. Не принести ли тебе чего-нибудь?

— Нет, спасибо. — Сьюзен сделала шаг в сторону, оторвавшись наконец от стола. Она не могла заставить себя опять поднять взгляд. — Прошлой ночью тут проводилась вечеринка?

— Вечеринка? Что-то не слышала. Разве что ксено сняли ресторан после закрытия.

— Ресторан наверху?

— О нет. Там всего лишь небольшие комнаты для семинаров. Ты же видела, как тут все построено. Пустая трата пространства. Безобразие или безрассудство, или как вы там это произносите. — Мюриэль бросила короткий взгляд наверх. — Только подумай, какой Конгресс-Центр мог бы занять все эти ярусы. Впрочем, полагаю, люди находят этот огромный высоченный зал до самой крыши впечатляющим.

Сьюзен уже слегка успокоилась. Не может быть, что она видела танцующих именно в куполе. Здесь должны быть другие комнаты, и свет каким-то образом спроецировал… Нет, ерунда. Но, возможно, дело тут в каком-то son et lumiere,[47] некая оригинальная осветительная аппаратура подбросила образы вверх, отразив их в стекле… Да, наверняка так. Какая-то демонстрация — залом воспользовались для показа новой технологии виртуальной реальности. Но тогда снаружи, в парке, должны были находиться зрители, глядящие наискосок и вверх, как она из окна гостиницы. Хотя, возможно, они там и были. Потому-то в парке и стояла такая темень. А если нет — что ж, у любого могут возникнуть галлюцинации, когда он устал и едва стоит на ногах после того, как провел часы, вдыхая спертый воздух салона самолета. Теперь девушка твердо вознамерилась сконцентрировать внимание на Мюриэль Стэйнс, но та уже перебралась на противоположную сторону зала прикалывать бэйдж какой-то другой — более отзывчивой или более важной — персоне.

Во время первого доклада, возвещающего о чудесах новых биометрических систем «Эллифонта», мысли Сьюзен витали совсем в другом месте. «Я не настолько устала. И я ничего себе не вообразила. Какая-то демонстрация — но какая и чего? Уж конечно, чего-то, что не имеет ничего общего с ксенотрансплантацией. Очередное капиталовложение „Эллифонта“? Или просто прием гостей? Но почему тогда Мюриэль не знала о вечеринке?»

— Что это тут демонстрировалось вчера ночью? — спросила она за ланчем у пожилого администратора «Эллифонта» — из какого он там отделения — брюссельского? гамбургского? — сидящего рядом с ней.

— Вчера ночью? — Седой мужчина, не ожидавший обращения, нервно сглотнул и зыркнул на бэйдж Сьюзен. «А ведь он испугался, — подумала девушка. — Испугался, что пропустил что-то важное». — Я ничего не знаю ни о каких демонстрациях. Бар закрылся в двенадцать, позже него ничего не работало. Насколько мне известно. По некоторым причинам здесь не любят полуночных гуляний.

— А не мог тут проводиться бал? Или работать какой-нибудь son et lumiere?

— Сон — кого? А, да-да, понимаю. Нет, с нашей толпой — никаких балов. И я что-то не видел никого среди ксенотрансплантологов, кто бы отплясывал под сальса.[48] Он становился все увереннее и увереннее. — Вы из бэрримаунтского подразделения. Чем вы занимаетесь?

— Переводами с немецкого. Я в основном работаю на дому.

— Переводами? Не слишком весело, полагаю.

Обиженная глупым замечанием, Сьюзен принялась превозносить важность и интерес технического перевода, хотя, честно говоря, по большей части она выполняла скучную работу и иногда задумывалась, не была ли ее прошлая должность редактора журнала для собирателей пуговиц более стоящей. Так или иначе, она не отдалась спору всем сердцем. Если вчера не было ни вечеринки, ни демонстрации, кого же — или что же — она видела танцующими в лишенном пола стеклянном куполе в полвторого ночи? Тот потный толстяк рядом с ней в самолете — похожий на бандита из русской мафии, — не мог ли он подсыпать что-нибудь ей в питье? «Не будь параноиком», — велела она себе и попыталась сосредоточиться на своем унылом собеседнике.


Вечером, после обеда, Сьюзен поторопилась подняться в свою комнату, чтобы занести некоторые наблюдения в свой ноутбук и подготовиться к вечернему приему в доме мэра. Когда она все закончила, уже стемнело. С колотящимся сердцем выглянула она в окно. Купол был освещен, но всего лишь обычной подсветкой — он не сиял, как вчера. Ни музыки, ни танцев. «Слава богу, — подумала Сьюзен и задернула занавеску. — Вот так, больше я не стану смотреть».

Прием оказался благоразумно короток. Не будучи поклонницей Штокхаузена,[49] Сьюзен не проявила интереса к последовавшему за официальной частью вечера концерту и согласилась отправиться в ближайший бар кое с кем из коллег. Разговоры за их столиком заглушал стол соседний, за которым разместилась группа немецких ксенотрансплантологов, которых угощал и развлекал дюжий молодой чиновник Конгресса с копной соломенно-желтых волос, багровым носом пьяницы и оглушительным басом. Он неустанно сыпал шутками на местном диалекте. Время от времени резко, как все подвыпившие, он переходил на серьезный тон, но голос его все равно продолжал громыхать.

— Есть много местных историй. Даже о нашем чудесном Конгресс-Центре. До того как город вступил во владением этим местом, там были одни руины, а потом у кого-то возникла великолепная идея восстановить старые развалины и возродить здание для международных встреч. Теперь наш Центр один из самых популярный в Европе. Он загладил свою скверную репутацию. — Великан сделал паузу.

— Скверную репутацию? Какую? Расскажи нам, Готфрид! — подстегивали трепача слушатели.

«Черта с два он нуждается в поощрениях», — подумала Сьюзен. Но повернулась так, чтобы лучше его слышать.

— Ну что ж. Знаете ли вы, почему там не устраивают танцев? Тот большой зал — он же просто создан для поздних вечеринок, для балов. Так вот, первый владелец, построивший эту громадину, граф Тифенвальд, был весьма экстравагантен. Денег для поддержания порядка у него не имелось, зато дом славился изумительными приемами. Когда дочери хозяина стукнуло восемнадцать, он пригласил к себе всю знать, всех важных — и даже кое-кого из неважных — особ города на грандиозный бал. На одном из балконов оркестр наяривал дикие вальсы. Гости плясали, точно околдованные. Но той ночью валил густой снег и дул очень сильный ветер. Возводя этот огромный купол, Тифенвальд не подумал о нашем климате.

Он умолк, усиливая драматизм истории. Аудитория хранила вполне уместное мертвое молчание.

— Никто не знает, был ли то снег, жар снизу от газовых ламп и распаренных танцующих тел, или ветер, или вибрация музыки, или всё вместе, но, так или иначе, купол раскололся и рухнул. Гигантский стеклянный колокол упал на танцоров. Естественно, тот купол, что вы видите сейчас, — поспешно добавил он, еще не слишком пьяный, чтобы не осознавать, что этот рассказ может произвести на слушателей нежелательный эффект, — полностью современный, он отлично сконструирован, надежно укреплен и совершенно безопасен в любую погоду.

Много народу погибло. Кровавые последствия падения были ужаснее взрыва бомбы. Когда моя мать была маленькой, она дружила с девочкой, чья прабабушка была одной из тех, кто выжил, но не смогла избавиться от страха за всю оставшуюся жизнь. Тифенвальды так и не оправились после случившегося. Они продали свой дворец и вскоре покинули страну. Об этой семье ходят всякие истории. Говорят, что они прокляты. Говорят, что дочь и ее тайный любовник спаслись, что они сбежали с танцев до трагедии. Но никто никогда больше о них не слышал.

И это еще не все — если вы любите истории о привидениях. Но вы, конечно, ученые и, конечно, не любите ничего такого.

— Почему это не любим? Любой может наслаждаться сказками, а верить в них необязательно, — сердито заметила женщина-ксено, и остальные присоединились к ней: — Валяй, расскажи нам историю о привидениях, Готфрид!

— Ладно. Существует местная легенда, что иногда те танцоры, те мертвые танцоры, появляются вновь. Они танцуют в воздухе, танцуют в куполе, который убил их. Нечто вроде сцены из «Вальпургиевой ночи», только куда красочнее. О нет, никаких пляшущих скелетов, лишь женщины в прекрасных длинных платьях, которые они надели на тот бал. Однако если вглядеться пристальнее, можно увидеть, что они в крови. Но, естественно, слишком пристально всмотреться невозможно. Увидеть их можно лишь издалека. Когда вы приближаетесь, они исчезают. А возникают они всегда перед какой-нибудь катастрофой. Люди утверждают, что видели их перед началом двух великих войн и перед страшной эпидемией гриппа. А еще говорят, что послание танцующих бывает и личным — если их видишь ты, и только ты, то тебе или очень близкому тебе человеку суждена скорая смерть.

— Вот как хорошие истории делаются лучше, — шепнул один из слушателей другому.

— Или банальные — хуже, — ответил тот.

Но Готфрид услышал:

— Нет, правда. Я только пересказываю то, что говорят местные. Конечно, это всего лишь легенда. Когда происходит что-то кошмарное, вроде этого случая, люди всегда начинают видеть призраков. И хотя все это, естественно, ерунда, местные твердо убеждены, что в этом здании никогда не должно проводиться ни танцев, ни больших вечеринок. Зал можно снять, например, для свадьбы, но никто пока этого не делал.

— Какое нелепое суеверие, — заявил кто-то из аудитории Готфрида. — Разве вы не теряете деньги, не устраивая танцев в таком великолепном помещении?

— О нет. В конце концов, мы принимаем в основном конгрессы, а конгрессмены со времен знаменитого Венского Конгресса не особо танцуют. А место это по ночам немного мрачновато. Лекции еще куда ни шло, но для музыки акустика там ужасная. Однажды мы попробовали — и Моцарт зазвучал совсем как Штокхаузен. К тому же в городе масса других прекрасных помещений. Тем, кто проводит целый день в Центре, нравится перемена обстановки. Сегодня вы посетили особняк мэра, — кстати, вы заметили там инкрустированные серванты времен Ренессанса? А теперь еще одна занимательная история…

— …и ходят слухи, что это произойдет в случае следующего слияния. Но не думаю, что нам следует беспокоиться. Во всяком случае — пока. Сьюзен? — Ее сосед придвинулся ближе. — Сьюзен, ты же не слышала ни слова из того, что я сказал.

— Ох, извини. У этого типа такой зычный голосище. Так что там про это слияние?.. — Сьюзен умолкла.

— Я не собираюсь все повторять сначала, — раздраженно фыркнул ее сосед. — Мда. Тут шумновато. И жарко. Кажется, с меня довольно. Кто-нибудь собирается топать обратно в гостиницу?


Сьюзен была решительно настроена держаться подальше от окна. «Не отдергивай занавески. Не смотри». Она попыталась погрузиться в детектив. «Викарий опоздал, — подумала Мэри Бирн, входя с охапкой цветов и колосьев, чтобы украсить помещение к празднику урожая. На пороге она уронила букет и закричала. Полоса крови и битого стекла тянулась к алтарю, у которого…»

Сьюзен отложила книгу и взяла справочник орнитолога. Она намеревалась отметить всех птиц, которых можно встретить у Нойзидлерзее. Затем ей показалось, что она слышит слабую музыку, и девушка плюхнулась на кровать, зажав уши руками. Теперь она слышала только яростный стук собственного сердца.

«Это чушь. Нелепое суеверие. Я даже не верю в привидения, не верю в экстрасенсов, не верю в весь этот вздор. Но я видела танцующих. Должно быть какое-то разумное объяснение. Это обычная байка, я могла читать подобное раньше, могла видеть такое в кино или еще где-нибудь, и вот, потому что я устала, и воздух в самолете был спертым…» Бесполезно. Одно и то же предложение крутилось в ее голове снова и снова: «Du, oder jemand der dir nahe liegt wird sterben». Ты или кто-то из твоих близких скоро умрет.

Так кто же? «Только не я, — вопил рассудок Сьюзен. — Пусть кто-то другой, только не я». Она была единственным ребенком в семье, и родители ее уже умерли. Год назад она разошлась со своим последним парнем — расстались они без особого сожаления. У нее есть друзья, но не близкие. И уж тем более не очень близкие. Если кто-то и обречен, то только она. Что ж, это, возможно, и лучше, чем кто-то из дорогих и родных, но перспектива все равно мрачнее некуда; и не важно, сколько раз она повторяла себе, что все это абсурд, — сердце девушки неистово колотилось, а руки, по-прежнему зажимающие уши, были мокры от пота.

Заснула она только перед самым рассветом и проспала — как ей показалось — всего несколько минут, когда ее разбудил возбужденный гам. Такое впечатление, что все обитатели гостиницы высыпали в коридор; должно быть, она проспала. Сьюзен спрыгнула с кровати — и увидела будильник. Всего шесть. Ее охватил очередной приступ страха. Неужели пожар? Или та самая катастрофа? Девушка набросила халат и торопливо распахнула дверь.

Мюриэль Стэйнс, напыщенная делегатка от «Эллифонта», тоже оказалась в коридоре, помятая и взъерошенная, в мешковатой желтой пижаме и пушистых тапочках. «Очевидно, не ожидала ночных визитов коллег». Эта мысль, пришедшая в голову Сьюзен, вытеснила страхи.

— Бедный старый Оскар, — запричитала Мюриэль. — Оскар Херд из отдела кадров. Он жил по соседству от вас. Сердечный приступ. Они там пытаются снова завести его сердце, только, думаю, уже слишком поздно.

— Ох. Это ужасно, — заметила девушка и, поскольку Мюриэль продолжала сверлить взглядом дверь рядом с дверью Сьюзен, добавила: — Наверное, теперь нам следует разойтись по комнатам? Не торчать же в коридоре, как призраки.

Мюриэль бросила на нее ошеломленный взгляд:

— Я не торчу. Я подумала, может, им понадобится помощь. Позвонить семье или что-то еще. А ты, милочка, раздражена.

— Простите. Да, я раздражена. Не обращайте внимания, просто провела скверную ночь. Увидимся за завтраком.

Они обе отправились в свои комнаты. Сьюзен наспех оделась и отрепетировала отговорку — предлог снова появиться в коридоре. Не смогла уснуть и решила прогуляться. Прихватила бинокль, чтобы понаблюдать за ранними пташками. За дверь она шагнула как раз вовремя, чтобы увидеть, как выносят из комнаты Оскара Херда — на носилках, с прикрытым простыней лицом.


— Что ж, скверная ночь, видимо, миновала, Сьюзен, — сказала Мюриэль за завтраком. — С тех пор как ты приехала, я не видела, чтобы ты так улыбалась.

— Неужели? Должно быть, я просто рада, что видела сегодня на прогулке хохлатого жаворонка. Это очень редкий вид.

— Полагаю, ты их всех записываешь, а потом посылаешь списки в какое-нибудь общество защиты птиц.

— Точно, — ответила Сьюзен.

Она ничего не записывала. И жаворонка не видела. Ей нужно было чем-то оправдать возбуждение, которое она не могла скрыть. Это, конечно, чудовищно — радоваться чьей-то смерти, и ужасно обнаружить себя, разумную, предположительно, личность, поддавшейся глупым суевериям. В одном из документов, которые она переводила, доступно излагалось, что по законам статистики такое совпадение, как смерть твоего соседа в гостинице, вполне возможно. А то, что она видела, все равно поддается какому-то логическому объяснению. В конце концов, не исключено и экстрасенсорное восприятие, еще не исследованное электромагнитное излучение мозга — почему подобные передачи должны быть непонятнее мобильного телефона?

— Она не слушает, — фыркнула Мюриэль. — Снова витает со своими птичками. Знаешь ли, Сьюзен, здесь не конгресс птицелюбов. Мы тут ради «Эллифонта».

— Передайте молоко, пожалуйста.

Сьюзен проигнорировала резкость Мюриэль. Большая Сестра, Большой Брат — она из таких. «Эллифонт» просто набит ими. Верность корпорации стала для них почти религией, так же как шпильки, которые служащие вроде Мюриэль могли воткнуть в любого, кто оскорблял их или угрожал их работе. Когда Сьюзен начала работать на «Эллифонт», она раз или два выдала напрашивающийся каламбур насчет «Слоноподобной компании» и быстро поняла по встретившему ее слова молчанию, что над «Эллифонтом» не стоит шутить. Ее радовала возможность работать дома, а также то, что она не продает и не исследует, а всего лишь переводит: дело индивидуальное и нейтральное. В любом случае, она нуждалась в этой работе.

— Ты будешь присутствовать на дополнительном собрании сегодня вечером, не так ли, Сьюзен? Ты ведь не отправишься полюбоваться на сов? Появилось новое программное обеспечение, напрямую относящееся к твоей сфере деятельности.

— Да, конечно, я буду.

Черт бы побрал эту стерву. «Как будто ее делегировали испытывать меня, следить за мной». Вот и новое беспокойство. Почему вообще ее, неприметную Сьюзен Фаринг, послали на Конгресс, где почти ничего не связано с ее работой? И почему Мюриэль так настойчиво изображает Большую Сестру? Сьюзен не удивилась бы, если бы это оказалось какой-то особой проверкой. Кое-что из того, что она переводила недавно, носило гриф «Секретно». Возможно, они встревожились, что она выдаст какие-нибудь тайны компании. Сунет бумаги в дупло, из которого их заберет ее приятель-птицелюб? Сьюзен снова улыбнулась.

— Птицелюбы, — заявила Мюриэль всем сидящим за столом, когда Сьюзен ушла. — Если кому интересно мое мнение, они все слегка психованные.


Несмотря на новую заботу, позитивный настрой не покинул Сьюзен. Наличие жизни, в конце концов, поважнее наличия работы. И снова она сделала себе замечание. Как глупо, как примитивно чувствовать себя так, словно тот несчастный умер, чтобы подарить ей жизнь. Нет, подобные галлюцинации что-то да значат — это как большая стая птиц без вожака, поворачивающая разом… Надо будет по возвращении почитать об экстрасенсорном восприятии. А пока к черту Мюриэль Стэйнс и ее собрание. Сегодня вечером она отметит отсрочку приведения в исполнение смертного приговора.

— Мне хотелось бы поговорить с тобой, — обратилась Сьюзен к тому чиновнику, Готфриду. Она взбодрила себя двумя бокалами вина, а Готфрид, очевидно, употребил уже гораздо больше. — Та история, которую ты рассказал прошлой ночью. О танцорах в стеклянном куполе. Я их видела. В ту ночь, когда приехала. А сегодня утром человек в комнате по соседству с моей умер от сердечного приступа. Я в эти штуки не верю. Я не… — Сьюзен отчаялась выудить из сознания нужное слово и перешла на английский: — Я не медиум. Я не суеверна. Но я видела танцоров. Как это можно объяснить?

Профессиональная улыбка Готфрида на миг отказала ему. Затем он рассмеялся и хлопнул девушку по спине. Ответил он по-английски, что Сьюзен сочла несколько оскорбительным. Ее немецкий был не хуже его английского, а то и лучше.

— Моя дорогая юная леди, ты не могла никого видеть, потому что я выдумал эту историю. Даже ученые любят иногда пощекотать нервишки. Ну, может, выдумал я не совсем все. Я личность творческая, но не настолько. Призрачные танцоры и тому подобное — таких легенд сколько угодно. Если поискать, то подобные байки можно найти по всему миру.

— То есть такой местной легенды нет? Значит, в этом здании никогда не погибали танцующие?

— Может быть. Откуда мне знать? Я не здешний. Я просто все выдумал. Извини, если огорчил тебя. В следующий раз расскажу нашим гостям что-нибудь со счастливым концом. А теперь прошу прощения. Мне надо кое с кем встретиться. Ты сегодня отлично выглядишь. Может, выпьем попозже? — Он потрепал ее по плечу и ушел.

«Он лжет, — подумала Сьюзен. — Его история — правда, но это дурная слава, и он не намеревался рассказывать ее. Что ж, а я вот расскажу, пусть даже люди решат, что я чокнутая».

— Старина Готфрид сегодня так и мечется, — сказал пристроившийся рядом с ней высокий мужчина. — Что ты ему сказала? Он выглядел чертовски озабоченным.

— Ох. Ты один из ксенотрансплантологов? Ты говоришь по-немецки? А, ты немец. Ты слышал, что он рассказывал вчера вечером?


— Думаю, объяснение тут весьма простое, — сказал доктор Ганс Унрих, ксенотрансплантолог, за очередным бокалом. — Ты устала и нервничала, вот твой мозг и сыграл с тобой шутку, отмочил что-то вроде маленького deja vu, которое, как, быть может, тебе известно, очень похоже на крошечный эпилептический припадок. Ты видела танцоров — что было, естественно, галлюцинацией, после того как услышала историю, но твой мозг заставляет тебя считать эту галлюцинацию виденной раньше.

— Полная чушь, — ответила Сьюзен, твердо, но без враждебности. Она находила этого мужчину весьма привлекательным. — У меня не было deja vu с тех пор, как я вышла из подросткового возраста, и вообще ничего подобного я никогда не наблюдала.

— Ну вот, ты одна из тех, кто знаком с данным явлением. Иногда во время стресса это ощущение возвращается.

— А умерший человек — чистая случайность?

— Да. И его смерть только укрепила твою ложную память.

Они продолжали спорить и пить, пока бар не опустел — пришло время обеда и вечерних собраний. Беседа шла очень оживленно. Иногда, высказывая свою точку зрения, Ганс дотрагивался до руки или плеча Сьюзен и однажды оставил свою руку лежать на ее запястье, а она не отстранилась.

— Мы пропустили обед, — сказал наконец Ганс, а чуть позже: — Я опаздываю на семинар.

Сьюзен провозгласила, что не намерена идти на свое собрание, которое все равно будет смертельно скучным. Ганс ответил, что тогда и он никуда не пойдет. Там будет обсуждаться доклад о так называемом тафур-вирусе,[50] который он уже читал и нашел паникерским. Если мы будем обращать внимания на таких, как автор сообщения, доктор Вархейт, все наши работы остановятся, развитие науки прекратится… На самом деле он бы предпочел плюнуть на этот доклад, так почему бы им не отправиться в приличный ресторан и не пообедать вместе? Что они и сделали, по-прежнему продолжая спорить, только вот уделяя все меньше и меньше внимания аргументам и все больше и больше — друг другу. Наконец Сьюзен заявила:

— Слушай, я могу доказать, что это случилось в ту ночь, когда я приехала. Я сказала ночному портье о том, что видела бал и хочу пойти туда на разведку. Может, он вспомнит. О, и еще сторож у ворот. Я думала, что парк открыт из-за приема, а он все твердил свое «заперто». Если мы спросим их и они подтвердят мои слова, вот тебе и доказательство.

К тому времени, как они добрались до гостиницы Сьюзен, они уже шли рука об руку и от души хохотали. Ночной портье сказал, что он ничего не припоминает. Опасаясь депортации, он взял себе за правило никогда ни о чем не помнить. Привратник, раздраженный очередной подвыпившей парочкой, допекающей его на посту, сообщил, что народ вечно просится в парк по ночам, и он не знает, была ли среди этих назойливых личностей Сьюзен.

— Ну вот, — хмыкнул Ганс. Они вернулись в вестибюль отеля и помялись там минуту — минуту неловкости, минуту последнего колебания. Затем Ганс сказал: — Я знаю, что нужно сделать. Может, я тоже медиум. Может, я тоже увижу тех танцоров через твой волшебный бинокль. Давай поднимемся и проверим. Не возражаешь?

— Нет, не возражаю. Да, давай поднимемся.

В лифте они взглянули друг на друга, снова рассмеялись, а потом Ганс наклонился и легонько коснулся губами губ Сьюзен. В комнате девушки, получив бинокль, он основательно повозился, ловя фокус, и разразился серией восклицаний:

— Поразительно! Ужасающе! Истинно так!

— Купол черен как смоль. Ты ничегошеньки не видишь. — Сьюзен все еще смеялась. В этот момент она думала: «Прошел год, целый год. Мне нужен этот мужчина».

— О нет. Вижу. Настоящий Танец Смерти. Всевозможные скелеты в развевающихся шелках. Они зовут меня. Привет, скелеты. — И он помахал рукой.

— Не надо! — Сьюзен внезапно все это показалось совсем не забавным.

— Какой же ты нервный мышонок, — нежно произнес Ганс. — Кое-что я вижу. Я вижу тебя. — Он отбросил бинокль и подхватил девушку на руки.


Сьюзен разбудил звук рвоты. Голова ее гудела от количества выпитого. Бедняга Ганс: будем надеяться, он не смущен, хотя мужчин обычно меньше заботят непривлекательные функции организма. Не очень-то романтично полночи заниматься любовью и проснуться под такой аккомпанемент, но к чему ожидать романтики от приключения на одну ночь? Первую и наверняка единственную. Кстати, а он пользовался презервативом? Девушка не помнила, ведь она была так пьяна. Она вообще помнила не слишком много. В любом случае, ученый, биолог, наверняка он должен быть здоров — и ответствен.

— Вот дерьмо, — пробормотала Сьюзен и зарылась лицом в подушку.

В свете туманной зари вчерашний эпизод уже казался ей опрометчивым и глупым. Кто он такой, в конце концов, и что вообще между ними общего? Она не в восторге от ксенотрансплантологии, или чем так он еще занимается. И если он спит с кем попало на каждом Конгрессе, то риск подхватить что-нибудь есть, да еще какой.

Сьюзен поняла, что ее заставила сделать это не столько неудовлетворенность после года воздержания, сколько экзальтация, подстегнутая глупыми предрассудками. Если сказать ему: «Я переспала с тобой, потому что была счастлива оттого, что умер кто-то другой, а не я», — то у него точно было бы над чем посмеяться.

Она услышала новый звук — на этот раз в ванной чистили зубы. Да, он наверняка спит со всеми подряд, если таскает с собой в кармане зубную щетку. Или он воспользовался ее? Окончательно проснувшись, Сьюзен села. Она очень серьезно относилась к своему имуществу — особенно такому, как зубная щетка. Если человек спал с тобой, это не дает ему права… Но не может же она постучать в дверь и спросить, чья зубная щетка у него сейчас во рту.

— Вот дерьмо, — повторила она и снова шлепнулась на простыню.

Через несколько минут появился Ганс, распространяя аромат зубной пасты и мыла. Он присел на кровать.

— Я тебя разбудил, — сказал он. — Извини. Ты не против, если я включу свет на минутку? Да, мы оба слегка перепили.

Он был мертвенно-бледен. Все еще привлекателен, но глаза пусты и вид лихорадочный — совсем другой Ганс.

— Все отлично, — ответила Сьюзен, всем существом ощущая свои потные подмышки и кислый привкус во рту. — Вижу, ты уже привел себя в порядок. Думаю, теперь моя очередь занять ванную.

Когда она вышла, мужчина уже полностью оделся.

— Ты уходишь, — сказала Сьюзен. В тоне ее не было ни вопроса, ни недовольства, ни сожаления. Он воспользовался ее зубной щеткой — и мочалкой, и полотенцем, и мылом, и все не спросясь, и она хотела, чтобы он ушел.

— Да. Вчера мне надо было сделать кое-какие записи. Лучше разобраться с этим до завтрака. Времени как раз хватит. Ну вот.

— Ну вот, — эхом отозвалась Сьюзен.

Одетым он выглядел гораздо лучше, и она чуть не задала ему этот обычный, слабый, фатальный, чисто женский вопрос. Нет. Пусть он спросит. Если кто-то и произнесет это, то пусть он.

И он произнес — но без уверенности:

— Сегодня мой последний день. Мы еще увидимся?

— После Конгресса я собиралась понаблюдать за птицами. На Нойзидлерзее. Если хочешь присоединиться…

Она знала, что он не захочет, и Ганс тут же ответил с видимым облегчением:

— За птицами? Нет, это не мое. Извини. — Он помедлил. — Ну вот, — повторил он. — Знаешь… все было здорово, да? Это была чудесная ночь.

— Да.

Честно говоря, это наверное и впрямь была чудесная ночь. Судя по тому немногому, что она смутно припоминает.

— И, надеюсь, я рассеял твои страхи по поводу тех вальпургиевых танцоров.

— Ах, это. Да, полагаю, я вела себя глупо — но я их видела.

— Ты неисправима, — сказал он с последней, еще ночной, дразнящей улыбкой и взял ее за руку.

На миг Сьюзен показалось, что сейчас он встряхнет ее, как доброму коллеге, но Ганс немного подержал ее ладонь, наклонился и легонько поцеловал девушку — совсем как в лифте. Она отметила, что рука его горяча, а губы сухи. Направившись к двери, он внезапно пошатнулся и привалился к стене.

— Ганс, с тобой все в порядке?

— Не знаю, что это такое. Наверное, я отвык от выпивки. Раньше я неплохо переносил похмелье. Старею, старею. Прощай, мышонок. — И он ушел.


Сьюзен вернулась в Лондон с головой, набитой птицами. Нойзидлерзее оказалось дивным местом. Она была права, взяв неделю отпуска после Конгресса, хотя и знала, что это не одобрят. «Эллифонт» ожидает, что ты вернешься с семинара немедленно и тут же примешься ускорять его процветание — о это волшебное слово! — и, конечно, займешься ростом собственной карьеры. Но в данный момент Сьюзен было плевать на все это. Однако ее горизонт омрачало небольшое облачко — странная тошнота, преследовавшая ее два последних утра. Рановато для симптомов беременности, к тому же тем же утром она приняла противозачаточную таблетку. Ладно, если это продолжится, она купит тест.

В офисе ее не ждали раньше следующей недели, но уже пришло два факса с текстами, требующими перевода, и кто-то оставил на автоответчике срочное послание. Позвонить в госпиталь — в госпиталь, о котором Сьюзен никогда не слышала. Наверное, что-то связанное с ее работой; документы, должно быть, медицинские, хотя она обычно не занимается медицинскими бумагами. Взглянув на первую страницу факса, она зацепилась за одну фразу и вспомнила кое-что, что ускользнуло от ее внимания на Конгрессе. «Jemand der dir nahe liegt»[51] не означает того, кто находится рядом с тобой в пространстве, вроде соседа в смежной комнате. Это подразумевает человека близкого и дорогого, того, кого ты любишь. А если таковых не имеется, то тебя самого. Девушка сердито велела себе не глупить и не впадать в паранойю. А потом зазвонил телефон.

Это был тот неизвестный госпиталь, и голос того, кто звонил, некоего доктора Бермана, звучал настойчиво и встревоженно одновременно.

— Мисс Фаринг? Мы пытались связаться с вами. Вы были на Конгрессе «Эллифонта» в Штейншлаге, правильно?

— Да, была. А что?

— Одновременно с группой ученых?

— Ксенотрансплантологов, — подтвердила Сьюзен, удивляясь, отчего ее собеседник сам не употребил это слово.

— Мисс Фаринг, пожалуйста, выслушайте меня и отнеситесь терпеливо. Я должен задать вам один вопрос. Вы не вступали в какой-либо… близкий контакт с кем-нибудь из этой группы?

— А ваше ли это дело?

— Боюсь, что да. И очень важно, чтобы вы мне ответили.

— Я встречалась с мужчиной по имени Ганс. Я даже не помню его фамилии. Я с ним спала. Это вы имели в виду под «близким контактом»? А теперь, будьте так добры, скажите, в чем дело. Что-то не так? С Гансом что-то случилось?

Доктор откашлялся. А Сьюзен почувствовала, что спор той пьяной ночи всплывает в ее памяти с кристальной четкостью.

— Ганс мертв, так? Он погиб от чего-то, что называется тафур-вирусом. Их исследования оказались опаснее, чем они считали?

Пойманный врасплох доктор Берман ужаснулся. Ужаснулся еще больше, чем сама Сьюзен.

— Тафур-вирус! Но как… — Тут он взял себя в руки. — Мисс Фаринг, мы не можем обсуждать это по телефону. Гораздо важнее, чтобы вы немедленно прибыли к нам.

Сьюзен нажала на своем телефоне кнопку записи.

— Да, тафур-вирус, — медленно и внятно повторила она. — Один из этих трансгенетических вирусов, так? Которые получают путем сращивания генов или ксенотрансплантацией. Всегда ли он смертелен? Сколько мне осталось?

— Мисс Фаринг, я не могу… Вы не должны предполагать… Пожалуйста, приезжайте в госпиталь. Здесь мы вам все объясним.

— А почему бы вам не послать «скорую»? Насколько вирус заразен? Насколько заразна я?

— Пока отмечена передача только посредством прямого контакта… Но нет, мисс Фаринг, вам просто обязательно нужно приехать. Ради вас и для блага общества. — Тоже любимая фразочка. Доктор так напуган, что лепечет довольно-таки бессвязно. — Мы можем вынести постановление о карантине. Хотя предпочли бы этого не делать. Мисс Фаринг, поскольку вы кое-что уже знаете, позвольте мне сказать одну вещь. Когда появляются первые симптомы, может быть уже слишком поздно.

«Утренняя тошнота, — подумала Сьюзен. — Совсем как у Ганса». Она все еще не чувствовала страха — скорее уж странный восторг. Тут таится очень зловещая тайна, и она сорвет с нее покров. Сорвет и закинет на самое небо. И это действительно будет «для блага общества». Она проверила, идет ли запись.

— Ладно, я еду. Но сперва я хочу услышать побольше об этом тафур-вирусе. Насколько я знаю, он может быть мистификацией. Видите ли, сам Ганс любил пошутить. А я, доктор Берман, чувствую себя превосходно. Можно сказать, я чувствую себя так, словно танцую в воздухе.

М. Рикерт Холодные огни

М. Рикерт живет и работает в северной части Нью-Йорка. Выпустив в 1999 году свой первый рассказ «Девушка, поедавшая бабочек» («The Girl Who Ate Butterflies»), она стала желанным гостем «The Magazine of Fantasy & Science Fiction». В 2005 году ее рассказ «Хлеб и бомбы» («Bread and Bombs») вошел в сборник «The Year’s Best Fantazy and Horror». Ее произведения были опубликованы в сериях «Webzine Ideomancer» и «Rabid Transit».

В последующем году издательство «Golden Gryphon Press» опубликовало дебютный сборник рассказов Рикерт под названием «Карта снов» («Мар of Dreams»). «Холодные огни», завораживающая сказка о любви в зимнюю стужу, были напечатаны как раз к зиме в сборнике «Фэнтези и фантастика».

Было так холодно, что с карнизов угрожающе свисали сосульки, похожие на ледяные кинжалы. На солнце они отламывались и вонзались в сугроб, а на следующее утро появлялись снова. Магазины по продаже мотосаней и прокату лыжных принадлежностей, переполненные до блеска начищенными снегоходами, шлемами, лыжными палками, вязаными шерстяными шапками и украшенными звездочками рукавицами, теплыми куртками и разноцветными ботинками, застыли в ожидании рождественских сугробов. Все были уверены, что хороший снег — это единственное, что необходимо для удачного зимнего сезона, до тех самых пор, пока наконец не наступала суровая реальность. Тогда рабочие принимались есть попкорн или сидеть дни напролет за картами, потому что было так холодно, что никому и в голову не приходило пройтись по магазинам, а тем более покататься на мотосанях. Машины никак не заводились, только глухо кашляли и фыркали, оставаясь при этом совершенно неподвижными. Автомобилисты звонили в «Трипл Эй», и в итоге линия оказывалась так переполнена, что им приходилось переключать звонки на компанию грузового автотранспорта в Пенсильвании, где женщина очень расстроенным голосом отвечала на звонки таким кратким предложением, что человек на другом конце провода вешал трубку и принимался названивать снова.

Было так холодно, что собаки, высунувшись было на улицу, немедленно принимались лаем призывать хозяев впустить их обратно в дом; снег пушистой шалью накрывал несчастных владельцев домашних животных, выгуливавших на поводке своих питомцев, в то время как запорошенная снегом собака поднимала заледеневшую лапу, прыгая в своеобразном ирландском танце и кружась, как это обычно делают собаки, пыталась найти наилучшее место для справления своих потребностей и в то же время высоко подкидывая лапы, чтобы не примерзнуть к земле.

Было так холодно, что птицы кусками льда падали с неба, и лишь их маленькие глаза оставались живыми и теплыми. Они смотрели на солнце так, словно старались постигнуть причину его страшного предательства.

В ту ночь столько льда скопилось на линиях электропередачи, что они не могли более выносить такую нагрузку, и целый штат погрузился во тьму, а в течение часа та же судьба постигла и телефонные линии. Многим людям последующая ночь принесла лишь несчастья, но у этой пары была теплая печь. Пламя, обнимая дрова, испаряло из них влагу, заставляло потрескивать березу и изгоняло морозный воздух, заставлявший людей даже в доме носить пальто и шарфы, которые они сняли, когда воздух наконец прогрелся. В такую ночь хорошо греться сготовленным на чугунной печи супом, наполняющим весь дом ароматом розмарина и запахом лука. Чудесно пить вино — бутылку красного они купили в свой медовый месяц и хранили для особого случая. Можно сидеть на полу у печки, подложив под спину диванные подушки, смотреть на язычки пламени в волнах жара, пока дом потрескивает и постанывает под грузом крыши, покрытой толстой коркой льда. Но эти двое решили рассказывать истории, те истории, которые только смесь холода и огня, ветра и молчаливой темноты могла вынудить их рассказать.

— Ты же знаешь, что мое детство прошло на острове, — начала она. — Я уже рассказывала тебе о запахе соли, и о том, как он до сих пор наполняет ароматом моря мое дыхание, о том, что звук воды в ванной может заставить меня рыдать. Ты знаешь, как перед тем, как птицы камнем падают с неба, их черные при обычном свете крылья становятся белыми, и как обычные звуки, издаваемые металлом, цепью, что тащит машина, лязг, с которым тяжелая кастрюля закрывается крышкой, становятся для меня звуками судов и лодок, покидающих гавань. Я уже рассказывала все это. Тебе стоит узнать еще кое-что. Мои предки были пиратами. Мы не были порядочными людьми, и все, чем владели, было украдено. Даже то, чем являлись сами. Мои волосы, например, эти белокурые локоны, не принадлежали никому из родственников, все они были черноволосыми и смуглыми, а достались от молодой женщины, которую мой прапрадедушка привез домой, чтобы у его жены была служанка. Но пленница оказалась совершенно бесполезной на кухне, хотя и обнаружила неслыханную страсть ко всему, связанному с земляникой, как ты понимаешь, к тем самым ягодам, которые я поедаю весь их короткий сезон. Боже, как чудесен их вкус, напоенный летом, вкус моей юности!

Теперь, когда я сказала тебе это, могу рассказать и все остальное. Эта белокурая девица в доме моего прапрадедушки, которая не могла ни шить, ни готовить, ни работать в саду, но которая любила землянику так, словно та давала ей жизнь, стала удивительно сведущей в распознавании любого, даже немного подпорченного фрукта. Она до последней ягодки проверяла все чаши, которые моя прапрабабушка приносила из сада, и выбрасывала те, что были слишком разбухшими или со слишком твердыми семечками, собакам, которые жадно их поедали, а затем падали, тяжело дыша, у ее ног и становились никуда не годными охотниками, так тяжела была в них сладость. Лишь отборные ягоды оставались в белой чаше, и их она съедала с таким наслаждением и так причмокивала губами и языком, что прапрадедушка, увидевший ее однажды за поеданием ягод, сначала бездумно, а потом и намеренно, сидя на солнце за кухонным столом и посасывая землянику, повелел всем пиратам красть как можно больше этих красных ягод. Он выторговывал их без всякой меры до тех самых пор, пока не превратился во всеобщее посмешище, а вся семья не разорилась.

Но даже этого было недостаточно, чтобы привести моего прапрадедушку в чувство, и он сделал единственное, что еще не было сделано на тот день и что, конечно же, не сделал бы ни один пират, который мог взять любую понравившуюся ему девушку, — он развелся с моей прапрабабушкой и женился на земляничной девице. Говорят, что она пришла на свою свадьбу в венке из веточек земляники и держала в руках земляничный букет, с которого даже во время священной церемонии не переставала поедать красные ягоды столь жадно, что, даже когда пришло время дать свое согласие, она смогла лишь кивнуть и улыбнуться ярко-красными губами цвета греха. Земляничный сезон очень короток. Рассказывают, что в иное время года она становилась бледной и слабой. Прапрадедушка отправился бороздить морские просторы, вдоволь вкусил приключений, захватывал множество судов, где проходил мимо золота и сундуков с драгоценностями, скользил взглядом по самым красивым в мире женщинам (а позднее, когда опасность проходила, те же самые женщины смотрелись в зеркала и видели, что красота исчезла), вместо всего этого жадно рвался на кухню и вместо сокровищ увозил ягоды. Стали поговаривать, что он слегка тронулся умом.

Тем временем жители стали подозревать, что обожавшая землянику девица была ведьмой. Она не понимала всей тяжести своего положения и продолжала приходить в дом моей прапрабабушки, да так, словно та была ее собственной матерью, а не женщиной, чьего мужа она украла. Говорят, что прапрабабушка спускала на нее собак, но когда те видели белые локоны и ощущали исходящий от девицы аромат земляники, то лизали ей руки и ноги и провожали ее к дому. Их языки свисали из пастей, и они упорно скалились на прапрабабушку, которая с ледяным видом поворачивалась спиной к девице. Последняя же была безмерно наивной или же дьявольски хитрой и, ничего не замечая, щебетала о долгих поездках своего мужа, об одиноком доме на холме, об ужасах предстоящей зимы. Вся эта болтовня никак не действовала на прабабушку до тех самых пор, пока, как говорят жители, колдовство не набрало полную силу, и тогда люди увидели, как они с прапрабабушкой вместе отправились к скалистым холмам, чтобы проводить дни так же счастливо, как если бы они были матерью и дочерью или двумя старыми подругами. Может быть, на том все и закончилось бы, увяли слухи и пересуды, и люди забыли бы о том, как странным образом округлились талии обеих женщин, если бы не шокирующая новость о том, что они обе носили ребенка от прапрадедушки. Одни говорили, что это было странным совпадением, другие считали такую странность трюком.

Корабль прапрадедушки не вернулся вместе с остальными пиратскими шхунами, и другие пиратские жены не выказывали земляничной ведьме никакого сочувствия. Прапрадедушка был известным морским волком, поэтому, по общему мнению, он не мог утопить, разбить свое судно, послушавшись колдовского зова сирен, а просто бросил свою жену-ведьму.

Всю ту зиму у первой и второй жен прапрадедушки росли подозрительно одинаковые животы, как будто соизмеряясь друг с другом и придерживаясь одинакового объема. В конце концов земляничная жена перестала заботиться об очаге и доме и научилась печь хлеб, который, как сказала прапрабабушка, было бы удачнее назвать крекером, и готовить суп, который пах слишком… спело, но, похоже, очень нравился собакам. За это время волосы прапрабабушки стали кудрявыми, а ее губы, которые всегда казались лишившимся мачты кораблем, бросившим якорь в бухте ее лица, стали по форме напоминать землянику. К весне, когда обеих женщин увидели вместе, животы уже пропали, и в руках у них был лысый голубоглазый младенец. Их часто путали, принимая за сестер, и сами жители порой не могли разобрать, кто из них был ведьмой, а кто — околдованной.

Примерно в это время, как раз в разгар вспыхнувших среди жителей споров о том, когда лучше всего сжечь ведьму (решили, что после того, как ребенок, чье происхождение оставалось непонятным, будет отнят от груди), возвратился прапрадедушка и привез с собой корабль, доверху наполненный земляникой. Запах ее был таким тяжелым, что заставлял собак сходить с ума. Прапрадедушка земляникой свел с ума жителей, а затем, когда их страсть к ягодам возросла до невероятных размеров, прекратил их кормить и стал обменивать землянику на золото, — то был план, который нашептали ему две его жены, пока он держал на руках младенца, сосавшего землянику так, как другие дети — материнскую грудь.

Вот так прапрадедушка заработал приличное состояние и построил замок, очертаниями похожий на корабль, заросший виноградными лозами, с комнатой в самом конце, подальше от моря, которую сделал полностью из стекла и круглый год хранил там землянику. Он жил там с двумя женами и ребенком — девочкой, поэтому никто не знает, кто же был матерью в нашем роду.

Конечно же, она не осталась навсегда и однажды ночью ушла, слишком жестокая и бессердечная, чтобы объяснить свой уход. Прапрадедушка выкрикивал ее имя часами, так, словно она просто потерялась, пока наконец не пал на стеклянный пол в земляничной комнате, давя ягоды своим мощным телом и катаясь в соке, словно раненое животное. Его жена нашла его и отмыла в горячей ванне. Они снова научились жить вместе без земляничной ведьмы. Люди, которые не знали об их истории, часто говорили, что они похожи на двух влюбленных. Жители деревни настаивали, что оба они прокляты, и их жизнь подобна огонькам свечи, зажженным на окне в ожидании возвращения ведьмы. Конечно же, она так и не пришла.

Снаружи, в ночи, было так холодно, что даже луна казалась промороженной насквозь. Она отбрасывала ледяной свет на их бледный двор. Мужчина изучал лицо любимой, освещенное мертвенным светом, как если бы видел впервые, открывая что-то новое, что-то, чего не замечал все те семь лет, на протяжении которых они были вместе. Что-то в сочетании лунного света и отблесков огня странным образом делало ее похожей на ожившую статую. Она улыбнулась ему и тряхнула волосами.

— Ну, вот я и рассказала тебе эту историю, чтобы объяснить: если когда-либо ты проснешься и обнаружишь мое исчезновение, причина его не в том, что я разлюбила тебя. Это все проклятая кровь земляничной ведьмы, не знающей покоя.

— А что стало с ней?

— О, этого никто не знает. Одни говорят, что у нее был любовник, пират из соседней бухты, и они уплыли вместе, бороздя моря в поисках земляники. Другие уверены, что она была заколдованной русалкой и вернулась назад в море. Кто-то рассказывает, что она уехала в Америку и там была сожжена на костре.

— И что, как ты думаешь, случилось на самом деле?

Она откинулась назад и, закрыв глаза, вздохнула.

— Я думаю, она все еще жива, — прошептала она наконец. — Своей ненасытностью разбивает мужские сердца.

Он изучал ее, неподвижную ледяную статую, объятую отблесками огня.

— Теперь твоя очередь, — сказала она, так и не открыв глаза, и голос ее был удивительно далеким. Блеснули ли слезинки в уголках ее глаз?

Он отвернулся и прочистил горло.

— Ладно, хорошо, вот моя история. Какое-то время я работал в Касторе, близ Рима, в маленьком местном музее изобразительного искусства. У меня не было достаточной квалификации, чтобы работать там, но, по-видимому, я был самым квалифицированным из всех девятисот пятидесяти четырех жителей Кастора. Правда-правда, я тебя не разыгрываю. Это и в самом деле была милая маленькая коллекция. Большинство жителей, по крайней мере хоть однажды, да приходили посмотреть картины, но, по-моему, они так же интересовались коврами, светильниками и количеством рыбы в реке, как и работами старых мастеров. И, конечно же, музей никогда не испытывал такого наплыва людей, как на бейсбольное поле или зал для боулинга за городом.

А случилось следующее. В тысяча девятьсот тридцатом году Эмиль Кастор, сколотивший состояние на продаже сладких леденцов от кашля, решил построить рыбацкий домик. Он купил живописный участок, поросший лесом, на окраине того, что впоследствии стало маленьким селением, и построил свою «хижину»: милый домик на шесть спален, три ванны, с четырьмя каминами и громадными окнами с обратной стороны дома, смотревшими на реку. Даже несмотря на то что ко времени моего приезда в Касторе жила почти тысяча человек, к реке на водопой продолжали приходить олени.

Перед самой своей смертью в тысяча девятьсот восемьдесят девятом году Эмиль Кастор написал в своем завещании, что дом надлежит превратить в музей для хранения его частной коллекции. Все свое состояние он завещал направить на выполнение этого проекта. Конечно же, его родственники — сестра, несколько старых двоюродных братьев и сестер, племянниц и племянников — годами оспаривали это решение, но мистер Кастор был непреклонным человеком, а законность завещания — непробиваемой, как скала. Чего никак не могла понять его семья, — кроме того, конечно, что они считали это актом неимоверной жестокости с его стороны, — так это того, откуда же взялась такая любовь к искусству. Ведь это был тот самый мистер Кастор, который всю жизнь увлекался охотой, рыбалкой, слыл этаким дамским угодником (хотя так и не женился), курил сигары (которые перемежал с лимонными конфетами от кашля) и построил свое маленькое состояние на своем «мужском подходе», как написала в одном из своих писем его сестра.

Кухня разделялась пополам стеной — уродливым сооружением, приходившимся одной своей стороной как раз на середину того, что когда-то было огромным чудесным окном, выходящим на реку. Принявший такое решение и столь убого воплотивший его в жизнь, без всякого сомнения, не был ценителем архитектуры. Несуразная постройка была настоящим оскорблением чистоты этого места. То, что осталось от изначальной комнаты, превратилось в обыкновенную кухню: холодильник, печь, большая раковина, мраморные поверхности, пол, отделанный мозаикой из черепицы; рядом с оставшимся куском огромного окна было прорублено маленькое окошко из цветного стекла в стиле Шагала. Несмотря на переделки, комната все еще была прекрасна, а искусно продуманная кухня оказалась очень удобной для нашего малочисленного персонала.

Вторая часть кухни теперь была полностью отгорожена. Свет, лившийся из громадного окна, был слишком ярким, чтобы хранить в комнате любые произведения искусства. Само помещение походило на своеобразный чулан необычайно больших размеров. Когда я наконец смог туда попасть, в нем царил настоящий хаос.

Первое, что я сделал, — это разобрал все хранившиеся там ветхие коробки со старомодными буклетами и древними канцелярскими принадлежностями, упаковки старой туалетной бумаги и несколько свертков с давнишними фотографиями Кастора, которые отнес в свой офис, чтобы составить каталог и должным образом обработать. Где-то после недели такой работы я нашел рисунки, несколько коробок с холстами, разрисованными рукой любителя и выполненными плохо, практически на школьном уровне, но лишенными милой детской причудливости. Все они изображали одну и ту же женщину. Я спросил Дарлен, которая тогда присматривала за книгами, занималась продажей билетов и по совместительству была шкатулкой с городскими сплетнями, что она думает о найденном собрании.

— Должно быть, это работа мистера Кастора, — сказала она.

— Я и не знал, что он рисовал.

— Ну, на самом деле, как видите, так оно и было. Говорят, что он здесь стал любителем живописи. Они все такие?

— Почти все.

— Стоило заниматься леденцами от кашля, — произнесла она. И это сказала женщина, которая уверяла меня в своем абсолютном восторге от созерцания знаменитой склеенной и помещенной в рамку картины-загадки в одном ресторанчике в соседнем городке.

Когда все было сказано и сделано, у нас оказалось пятнадцать коробок таких рисунков, и я решил повесить их в той самой комнате, которая однажды была роскошной кухней. Немногие увидят их там, и это казалось правильным: они действительно были столь убогими, что солнечный свет уже не мог нанести им никакого вреда.

Наконец все развесив, я насчитал тысячу рисунков разных форм и размеров все той же темноволосой, сероглазой девушки, выполненных в различных стилях: в глубоких бархатных цветах Возрождения, мягких пастельных оттенках барокко, в несколько пугающих ярко-зеленых красках, напоминающих Матисса, мазками, которые варьировались от подражания Ван Гогу до жирных прямых линий, словно нарисованных ребенком в начальной школе. Я стоял в меркнущем вечернем свете и смотрел на гротескную живопись этого человека, на его убогое искусство, и должен признаться, что оно меня покорило. Разве его любовь была меньшей, чем страсть тех, кто умел рисовать? У одних людей есть талант, другие им обделены, но не многие любят той любовью, что может подвигнуть их на подобное деяние. Тысяча лиц, все несовершенно написаны, но при этом дышат стремлением к совершенству. Многие из нас могут лишь мечтать о таком чувстве.

У меня в Касторе была масса свободного времени. Я не люблю играть в боулинг, есть жирные гамбургеры, никогда не интересовался автогонками или сельским хозяйством. Можно просто сказать, что на самом деле я совсем не подходил этому месту, свои вечера проводил за составлением каталога фотографий Эмиля Кастора. Кто же не любит тайны? Я думал, что история жизни этого человека, запечатленная в фотографиях, даст мне какой-нибудь ключ к объекту его страсти. Меня это и в самом деле очень волновало, пока наконец совсем не лишило сил. Ты не можешь представить себе, на что это похоже — так рассматривать жизнь человека, семью, путешествия, друзей, прекрасных женщин (хотя ее среди них не было). Чем больше я на них смотрел, тем больше погружался в депрессию. Было совершенно очевидно, что Эмиль Кастор прожил настоящую жизнь, в то время как я тратил свою попусту. Ты же знаешь мою склонность к меланхолии, так вот, она укоренилась во мне именно из-за всей этой истории. Я не мог простить себе своей собственной посредственности. Ночь за ночью я стоял в той комнате с худшей живописью, которая когда-либо экспонировалась в одном месте, и знал, что она больше всего того, что я когда-либо пытался сделать. Уродливость картин была каким-то образом прекраснее, чем все, что я когда-либо совершил.

И тогда я решил сделать перерыв. Попросил Дарлен прийти, хотя обычно она брала отпуск на выходные, чтобы присматривать за нашей популярной девочкой из средней школы. Вроде бы ее звали Эйлин или как-то там еще, и, похоже, она проходила через период подростковых гормональных потрясений, потому что каждый раз, когда я ее видел, выглядела так, словно только что рыдала. Думаю, что она была хорошим ребенком, но при этом чертовски меня угнетала.

— Все никак не может отойти от того, что случилось между ней и Рэнди, — сказала мне Дарлен. — Аборт оказался для нее слишком большим потрясением. Но ничего не говори ее родителям, они не знают.

— Дарлен, я совсем не хочу этого знать.

В конце концов, это случилось. Я уезжал от Кастора и всего, что было с ним связано, заказал комнату в «Би&Би» в Сандейле, на побережье, мой рюкзак был заполнен двумя романами, массой солнцезащитного крема, шортами, плавками и сандалиями. Буду бродить в одиночестве по пляжу. Плавать. Читать. Есть. Не думать об Эмиле Касторе или сероглазой женщине. Может, встречу кого-нибудь. Кого-нибудь настоящего. Эй, теперь все было возможно, и с такими мыслями я выбирался из Кастора.

Конечно же, пошел дождь. Он начался почти тотчас же, как я покинул город, и временами становился таким сильным, что приходилось съезжать на обочину дороги. Добравшись наконец до маленького городка на побережье, я чувствовал себя уже совершенно измотанным. Я ездил по городу, пытаясь отыскать нечто с ироничным названием «Солнечная постель и завтрак», пока, в окончательном расстройстве от эксцентричности маленьких городков, не догадался, что увиденный симпатичный домик с простой вывеской «Би&Би» и есть предмет моих исканий. Я немного посидел в машине, надеясь, что дождь даст мне передышку, и все пытался рассмотреть далекие очертания шпиля маленькой часовни на утесе над грохочущими волнами.

Было совершенно ясно, что дождь не собирался ослабевать, так что я схватил свой рюкзак, рысью поспешил к мотелю, перепрыгивая через лужи, и вошел в симпатичное фойе, заполненное классической музыкой, мягкими креслами, котом с огромными глазами, который восседал в корзине на столе, и огромной картиной. Как ты, наверное, уже догадалась, на ней была запечатлена сероглазая красавица Эмиля Кастора. Только так ее можно было назвать. Удивительно прекрасной. Автор уловил то, чего не смог воплотить Эмиль Кастор. То был не просто портрет, не фотография в красках, если тебе угодно. Нет, это полотно находилось за границами красоты женщины, оно переместилось в реальность того, что есть прекрасного в искусстве. Я услышал шаги, тяжелое дыхание, кашель, а когда с неохотой повернулся, то увидел самого старого человека из всех, кого когда-либо встречал. Его лицо напоминало кружева из морщин, а кожа обтягивала кости, как плохо сидящий костюм. При ходьбе он опирался на палку и оценивающе смотрел на меня серыми глазами, почти утонувшими в морщинах.

— Прекрасное полотно.

Он кивнул.

Я представился и после нескольких минут смущения обнаружил, что оказался не в Сандейле и не в «Солнечном Би&Би». Но даже солнечный день там не был бы для меня столь радостным, как в том доме, особенно когда я узнал, что смогу остановиться на ночь. Когда я спросил о картине и о девушке, Эд, как он просил его называть, пригласил меня присоединиться к нему в гостиной за чаем, после того как я «поселюсь». Моя комната была очень милой, уютной и чистой, без бросающего в дрожь сопровождения в виде плюшевых медведей, слишком часто представленных в таких местах, как всякие «Би&Би». Из окна открывался вид на беспокойное море, серые волны, унылый полет чаек и мыс с белой часовней, чей высокий шпиль был увенчан не крестом, а корабликом с неподвижными парусами.

Когда я нашел его в гостиной, Эд с подносом, заставленным чаем и печеньем, сидел за низким столиком перед чудесно горящим камином, превращавшим комнату в своеобразный райский уголок. Холодный дождь стучал в окна, но внутри было тепло и сухо, в воздухе плавал легкий аромат лаванды.

— Проходите, проходите, садитесь с нами. — Эд махнул рукой, такой артритной, какую мне еще никогда не приходилось видеть, превратившейся в подобие лапы.

Я уселся в раскидистое зеленое кресло напротив него. Кресло-качалка завершало треугольник вокруг нашего столика, но оставалось пустым, на нем не было даже кошки.

— Тереза! — воскликнул он снова громким голосом, напомнившим мне молодого Марлона Брандо, зовущего Стеллу.

Мне подумалось, что он мог быть немного не в своем уме, но в тот самый момент, как в голову закралась такая мысль, послышались женский голос и звук шагов из другого конца дома. Признаю, на мгновение я действительно представил, что это будет сероглазая женщина, как будто я попал в некое волшебное царство, где нет времени, разрушительное действие которого столь сильно изменило лицо Эда.

И тогда вдруг старое лицо на время утратило свой морщинистый вид и приобрело поистине божественное выражение. Я проследил за его взглядом и увидел, как в комнату входит самая старая женщина на свете, и поднялся с креста.

— Тереза, — сказал Эд. — Это мистер Делано из Кастора.

Я быстро пересек комнату и протянул руку. Она изящным жестом подала мне свою маленькую ладонь в мягкой перчатке, улыбнулась зелеными глазами, плавно и грациозно направилась к креслу. Но шаги ее были мучительно мелкими и медленными, идти сзади было поистине уроком терпения. Мы шли к Эду, который взялся наливать чай столь сильно дрожавшими руками, что фарфор звенел, как куранты. Как эти двое смогли прожить так долго? Где-то запела кукушка, и я почти ожидал, что она запоет опять, прежде мы дойдем до цели.

— Боже мой, — сказала она, когда я наконец стоял позади кресла-качалки. — Вот уж никак не думала, что молодой человек может так медленно ходить.

Она быстро уселась в кресло без всякой помощи с моей стороны, и я осознал, что это она примеривала свой шаг к моему, в то время как мне казалось, что сам я иду так медленно именно из-за нее. Не оставалось ничего другого, как направиться к своему креслу. Эд ухмыльнулся и предложил трясущейся рукой звенящие чашку и чайную ложку, и я быстро забрал их у него.

— Мистер Делано интересуется Елизаветой, — сказал Эд, протягивая другую звенящую чашку с ложкой женщине. Она протянула руки и приняла их, под опасным, как мне показалось, углом наклоняясь с кресла.

— Что вы знаете о ней? — спросила она.

— Мистер Эмиль Кастор сделал много, по меньшей мере тысячу рисунков одной и той же женщины, но ни один из них по качеству даже не напоминает эту картину. Это все, что я знаю. Мне не известно, кем она ему приходилась. Я не знаю больше ничего.

Эд и Тереза, потягивая чай, обменялись взглядами. Тереза вздохнула.

— Ты скажи ему, Эд.

— Это началось, когда Эмиль Кастор приехал в городок, этакий человек из большого города в своем красном экипаже и с усами.

— Но приятный.

— Да, его манеры были при нем.

— Он и в самом деле был приятным человеком.

— Он подъехал к часовне и как идиот, каким чаще всего и был, повернулся к ней спиной, поставил свой мольберт и сделал попытку рисовать воду внизу.

— Он не был идиотом. Он был порядочным человеком и хорошим бизнесменом, просто не был художником.

— В любом случае, он не умел рисовать воду.

— Ну, воду всегда сложно изображать.

— Потом пошел дождь.

— Да, воды стало предостаточно.

— Наконец он осознал, что прямо позади него стоит церковь, собрал свои краски и вошел внутрь.

— И тогда он увидел ее.

— Елизавету?

— Нет. «Нашу Леди». О, мистер Делано, вы просто обязаны ее увидеть.

— Может, ему и не стоит этого делать.

— О, Эдвард, почему же?

Эд пожал плечами:

— Он был богатым человеком, так что не мог просто обожать ее и решил, что обязательно должен ею обладать. Именно так поступают все богачи.

— Эдвард, мы же мало знаем о мистере Делано.

— Он не богат.

— Ну, на самом деле мы не…

— Все, что тебе нужно сделать, это посмотреть на его ботинки. Вы ведь не богаты, не правда ли?

— Не богат.

— Можете представить: вы будете настолько глупы, что у вас даже мысли не возникнет о том, чтобы попытаться купить чудо?

— Чудо? Нет.

— Ну, вот именно так он был богат.

— Он задержался, пытаясь уговорить церковь продать его ему.

— Идиот.

— Они полюбили друг друга.

Эд ухмыльнулся.

— Да, они оба влюбились.

— Он предложил пару мешков денег.

— За картину.

— Должен сказать, подозреваю, что кое-кто в церкви действительно колебался, но женщинам не пристало такое слышать.

— Она — настоящее чудо.

— Да, это именно то, о чем рассказывают все женские истории.

— Эдвард, ты же знаешь, что это правда. Еще чаю, мистер Делано?

— Да, спасибо. Я не уверен, что собираюсь…

— Вы ведь еще ничего не видели?

— Тереза, он только что приехал.

— Мы видели несколько тех рисунков, которые он сделал с Елизаветы.

Эд фыркнул:

— Ну, перед трудностями он никогда не пасовал, в этом ему нельзя отказать.

Он вгрызся в печенье и уставился на поднос для чая.

— То, что вдохновляло его, на самом деле вдохновляло, была Елизавета, но держала его здесь «Наша Леди».

— Так вы считаете, что эта картина, эта «Наша Леди», — нечто из области магии?

— Не магия, а чудо.

— Не уверен, что понимаю правильно.

— Это икона, мистер Делано, уверены, что вы слышали о них?

— Ну, возможно, икона — это не просто картина, в основе своей это святость, воплотившаяся в полотне.

— Вам нужно увидеть ее. Завтра. После того как закончится дождь.

— Может, все-таки ему не стоит этого делать.

— Почему ты повторяешь одно и то же, Эдвард? Конечно же, ему стоит посмотреть.

Эд только пожал плечами.

— Разумеется, мы не продали ему картину, и через некоторое время он прекратил спрашивать. Они полюбили друг друга.

— Все равно он хотел ее.

— Не говори таким тоном. Он сделал ее счастливой в те дни, которые, хотя никто из нас об этом не знал, оказались последними в ее жизни.

— После того как она умерла, он начал рисовать.

— Он хотел оставить ее живой.

— Он хотел нарисовать икону.

— Он никогда не сдавался, пока не достигал цели. В конце концов он нарисовал нашу Елизавету.

— Вы что, хотите сказать, что ту картину в фойе нарисовал Эмиль Кастор?

— На это ушли годы.

— Он хотел, так или иначе, сохранить ее живой.

— Но та картина, она производит действительно глубокое впечатление, а остальные его работы…

— Никуда не годятся.

— Каждый, кто приходит в этот дом, хочет узнать о ней.

— Я не хочу показаться грубым, но как она умерла? Сожалею, пожалуйста, простите меня.

— Умерла?

— Не имеет значения.

— Конечно же, имеет. Она упала с мыса у церкви. Забралась туда, чтобы зажечь свечу для «Нашей Леди» — пламя благодарности. Эмиль сделал ей предложение, и она дала согласие, потому и пошла туда, и пока была внутри, начался дождь. Она поскользнулась и упала по пути домой.

— Какой ужас.

— О да, на свете столь мало дней, в которые было бы приятно умереть.

Наш собственный дождь все еще хлестал в окна. Толстый кот вошел в комнату и остановился, чтобы вылизать свои лапы. Мы просто сидели там, слушали дождь и звенели фарфоровыми чашками о блюдца. Горячий чай был отличным. Огонь странным образом наполнял воздух запахом шоколада. Я смотрел на их старые лица в профиль, морщинистые, как плохо сложенные карты. Затем я выставил себя полнейшим кретином, начав объяснять свою позицию как куратора музея Кастора. Я описал коллекцию, прекрасный дом и расположенный рядом ручей, куда приходят напиться олени (но не рассказал об унылом городе), и закончил описанием кошмарных работ Эмиля, комнаты, заполненной плохими рисунками их дочери. Конечно же, я сказал им, что Елизавета принадлежит тому месту, возвращенная набором двойников, тем ангелом, которым она была. Когда я замолчал, воцарилась щемящая тишина. Никто ничего не сказал и не посмотрел на меня, но даже после этого, хотя прошло несколько кошмарных судорог, я продолжил:

— Конечно, мы достаточно заплатим вам за нее.

Тереза склонила голову, и я подумал, что, возможно, это была подготовка к важному решению, пока не понял, что она плачет.

Эд медленно повернулся, его старая голова была похожа на марионетку на ненатянутой нити. Он устремил на меня взгляд, который сказал мне, какой я дурак и навсегда таким останусь.

— Пожалуйста, простите, что я был таким… — сказал я, обнаружив, что встаю так, словно мною управляла рука кукловода. — Не могу выразить, как… Спасибо вам.

Я резко повернулся и вышел из комнаты, в ярости на свою неловкость в разговоре, в настоящем отчаянии от того, что так испортил прекрасный день. Я собирался поспешить в свою комнату и читать книгу до обеда, когда мне придется прокрасться вниз и попытаться найти приличное место, чтобы поесть.

То, что я оскорбил и ранил двух таких добрых людей, было непростительно. Почти ослепнув от ненависти к самому себе я открыл дверь в фойе и увидел ее краем глаза.

Действительно невозможно описать какую-то другую вещь, которая уводила бы живопись за грани возможного, даже за границы красоты в некую реальность великого искусства. Конечно, она была красивой женщиной, разумеется, освещение, цвета, композиция, мазки кисти — все эти элементы можно разделить и отдельно рассмотреть, но это не дало бы объяснения тому нереальному чувству, которое возникает у того, кто смотрит на шедевр: потребность глубоко вдохнуть, как будто воздуха теперь требовалось вдвое больше.

Вместо того чтобы подняться наверх, я направился к парадной двери. Если та картина была такой же, как портрет Елизаветы, то я просто обязан был ее увидеть.

Было темно, дождь теперь только моросил, гладкое черное масло города напоминало нечто написанное Дали исчезающими чернилами. В кармане я нащупал по привычке взятые с собой ключи. Мне пришлось проехать несколько кругов по городу, сделать несколько ложных поворотов, пару раз переезжая кому-то дорогу, пока наконец я не выбрал дорогу, которая изгибалась аркой над городом и вела к белой часовне. Она даже в дождь светилась, как будто горела изнутри. Дорога петляла, но была вполне надежной. Когда я добрался до вершины и поднялся на мыс, завывал ветер, город внизу затерялся в тумане, и только несколько желтых огней тускло светились внизу. У меня было такое чувство, как будто я смотрел на небеса, упавшие на землю. Волны с грохотом разбивались о мыс, я чувствовал соль на лице, ощущал ее на губах. Вблизи часовня выглядела гораздо больше, чем снизу, шпиль превращался в устремленную в небеса иглу, на острие которой балансировал корабль. Поднимаясь по каменным ступеням, я опять подумал о том, что Эдвард не был уверен, стоит ли мне видеть ее, но взялся за железный молоток на двери и потянул. На мгновение показалось, что дверь заперта, но она просто была невероятно тяжелой. Наконец я открыл ее и вошел в темноту церкви. За спиной тяжело захлопнулись створки. В воздухе плыли аромат цветов, маслянистый запах дерева, откуда-то доносились звуки капающей воды, как будто где-то была течь. Я стоял при входе в церковь, и впереди была еще одна дверь, отделенная от темноты тонкой полоской света, просачивающейся снизу. Я осторожно приблизился, неуверенно двигаясь во мраке. Эта дверь тоже была невероятно тяжелой. Я толкнул ее, и она открылась.

Он кашлянул, прочищая горло, как будто внезапно простудился. Она приоткрыла глаза. Наверное, жар от дров в печи вызвал сильную краску на его щеках, он выглядел так, как будто страдал от боли или лихорадки! Она позволила своим глазам закрыться, и, казалось, прошла целая вечность, прежде чем он продолжил дрожащим голосом:

— Все, что я могу сказать: мне не нужно было на это смотреть. Как бы я хотел никогда не видеть все эти картины! Именно там я дал себе обещание, что никогда не полюблю простой, ничем не примечательной любовью, что приму только ту любовь, что заставит меня превзойти мои собственные границы и дарования, так, как любовь Эмиля к Елизавете дала ему возможность преодолеть свои. Только такая любовь может оставить след в мире, как это делает великое искусство, так, что всякий, узревший подобное, изменится, как это случилось со мной.

Так что, видишь ли, если ты увидишь меня в печали и спросишь, о чем же я думаю, или когда я очень тих и не могу объяснить причину, именно та история тому виной. Если бы я не увидел те картины, может, стал бы счастливым человеком. Но теперь я навеки одержим поиском.

Она подождала, но он ничего больше не сказал. После долгого времени она прошептала его имя. Но он не ответил, и когда она украдкой на него посмотрела, то увидела, что он спит. В конце концов, и она тоже заснула.

Всю ту ночь, когда они рассказывали свои истории, лепестки пламени прогревали ледяную крышу, что свисала по обе стороны дома и над окнами, так что холодным утром, когда они проснулись, огонь превратился в пепел и тлеющие угольки, а дом был облачен в подобие ледяной кожи. Они пытались ее смягчить, разжигая другой огонь и не понимая, что этим замуровывали себя еще больше. Остаток зимы они провели в своем ледяном доме, сжигая все дрова и большую часть мебели, поедая все консервы, даже с истекшим сроком годности. Они выжили, стали стройнее, уже куда меньше верили в судьбу, дождались весенней оттепели. Но так и не смогли забыть ни те зимние истории, ни ту весну или лето и особенно ту осень, когда ветра начали приносить холод в листья, ту странную смесь солнца и увядания, о которых они не говорили, но которые, они знали, всегда будут жить между ними.

Ричард Миллер Но море выдаст свою ношу

Ричард Миллер был зачат в день победы над Японией в 1945 году, став, таким образом, «последним актом Второй мировой войны». Неизгладимое впечатление от этого факта стало знаковым для всей его последующей жизни. Вначале Миллер занимался актерской деятельностью, а в восьмидесятых обратился к научной фантастике и, подобно многим представителям этого жанра в Лос-Анджелесе, постепенно перешел к написанию сценариев для телевизионной анимации.

Несколько лет назад Ричард Миллер решил возвратиться к своим прозаическим истокам и после примерно одиннадцатилетнего молчания неожиданно вернулся на страницы «The Magazine of Fantasy and Science Fiction», опубликовав рассказ «Но море выдаст свою ношу» («And the Sea Shall Give Up Its Dead»). В настоящее время он работает над циклом исторической беллетристики, остросюжетных любовных романов, действие которых происходит в тридцатые годы.

Я нашел Бруссара в самом дальнем углу: он сидел за столиком, съежившись, в том месте, где изогнутая каменная стена делает поворот, а морские птицы садятся на нее, ища случая поживиться за счет обедающих. Положив свой французский капитанский китель на стену в качестве пугала для чаек, Бруссар размышлял о чем-то над грудой сомнительного вида бумажек, прижатых от ветра тяжелым куском темного металла — шестерней из полированной стали величиной с кулак.

— Сувенир? — спросил я.

— Да, — проворчал он в ответ. — На память о «Де Бразза».

Колониальный сторожевик «Саворньян де Бразза» был последним кораблем Бруссара. После того как военно-морские силы Свободной Франции исчерпали решимость и прекратили существование, Бруссара повысили до капитана, списали на берег и предложили на выбор демобилизацию в Маврикии или отправку во Францию. Так как все корабли, шедшие в те дни во Францию, принадлежали либо Германии, либо Виши, Бруссар решил стать мавританцем. Согласно моим последним сведениям, он работал на англичан в качестве офицера связи, но, будучи французом, сам редко говорил о таких вещах. («Связи с чем именно?» — спрашивал я его. «А, ну, вы сами прекрасно понимаете», — отвечал он.) Под связью имелась в виду, конечно, разведывательная деятельность. Пока я открывал шахматную доску, Бруссар сгреб свои бумажки — «отчеты», как он их называл, и засунул в накладной карман кителя. «Не слишком кудряво для офицера разведки», — мелькнуло у меня в голове.

— А как насчет портфеля? — спросил я, рассматривая шестерню.

Она была плотная, крепкая, очевидно предназначенная для управления многими другими шестеренками; главный инженер шестеренок.

Бруссар фыркнул:

— Портфель стоит денег.

— Тогда бумажный пакет.

— Это не для меня.

— Ну, как знаете.

Я расставил фигуры: Бруссару черные, себе белые. Бруссар всегда играл черными, заявляя, что в нем есть негритянская кровь. А также еврейская, цыганская, славянская и еще любая другая, которую ненавидели немцы.

— В прошлый раз я выиграл, — напомнил я. — Значит, сегодня первый ход за французами.

— Так я ведь не чистокровный француз.

— Знаю, знаю.

Мы сделали пять или шесть бессвязных ходов, глядя на рыболовные суда, что выходили из гавани и возвращались в Порт-Луи, и на патрульные «Уорики», летавшие над морем. На душе было неуютно, тревожно. От Реюньона, где реял триколор со свастикой, нас отделяло всего сто тридцать миль. Спокойствие на водном пространстве между островами на самом деле было лишь перерывом, напряженным затишьем, похожим на беспокойное мерцание гаснущей свечи.

— Вы, похоже, где-то в своих мыслях? — спросил я.

— Как всегда, — ответил Бруссар.

— Дело хорошее…

Я взял коня. Бруссар пожал плечами, потом принюхался и повернул голову в сторону моря. Слабый запах дизельной гари. Я тоже его почувствовал.

— Одна из ваших?

Я проследил за его взглядом. Рядом с буем у входа в гавань подлодка освобождала балластные отсеки. С боевой рубки струилась вода, над палубой снижался вертолет. По морю к ней спешили лоцманский бот и моторный катер «Фэрмайл».

— Наверное, австралийская. Класса А. Не знал, что здесь ходят такие большие.

Маврикий был крайней точкой западного щупальца британской тихоокеанской империи, существовавшей лишь благодаря перемирию. Если бы Германия решила, что накопила уже достаточно мощи для очередного удара, то первым делом захватила бы этот остров, и американская база не остановила бы немцев.

Мы сыграли еще пару партий.

Последние восемь месяцев недавно воевавшие стороны жили в состоянии мира. Беспокойного мира, похожего на сон бедняка, который никогда не может по-настоящему насладиться отдыхом. Необъявленный мир и дремлющая война, хитроумное переплетение договоров и перемирий, пропитанное взаимным недоверием. Большую часть времени я в качестве старшего помощника на американской военной подлодке «Единорог» патрулировал воды между мысами Игольным и Дондра Хэд. Правительство видело в нас средство устрашения для немцев с их территориальными амбициями, хотя в Индийском океане оставалось не так уж много территорий, нуждавшихся в защите. Южная Африка и Индия объявили о независимости, и все земли, включенные в их дугообразный обхват, стали либо панарабскими, либо африканскими под контролем немцев, либо французскими, подчинявшимися Виши. Либо же погрузились в запутанные племенные междоусобицы. Только Маврикий и Цейлон все еще находились в руках англичан, и, хотя президент Дьюи поклялся сохранять Великий альянс и поддерживать Великобританию в деле защиты остатков свободного мира, американцы порядком устали от войны. Все договоры, будь то скрепленные торжественными клятвами, обещаниями или заключенные шепотом в неформальной обстановке, уже дышали на ладан, но покуда они сохраняли хоть какую-то силу, мы оставались здесь.

Ветер сменился на южный, усилился на несколько узлов, и воздух заметно посвежел. Я запахнул поплотнее куртку, а Бруссар, похоже, даже не почувствовал холода. Видимо, без эскимосской крови тоже не обошлось. Он изучал расположение фигур, непрерывно куря и напевая вполголоса.

— Андре, вы бывали на Мадагаскаре?

— Много раз.

— А какой он?

— Большой, жаркий, противный. Полно обезьян и евреев.

Немцы стали переселять туда евреев вскоре после падения Франции. Два миллиона, по последним подсчетам, если полагаться на высказывания герра доктора Геббельса, а большинство из нас ему не верили.

— Вы думаете, это правда, насчет евреев?

— Да, как вам известно…

— Помню-помню, в вас есть еврейская кровь. Но вы же не были на острове, с тех пор как там появились фашисты?

— Был.

Я взглянул на Бруссара. Похоже, он не шутил, при том что внешний облик его отнюдь не соотносился с образом агента, которого забрасывают с подлодки глубокой ночью. Он мог сойти разве что за агента, работающего на железнодорожной станции.

— Когда?

— Примерно месяц спустя после прекращения огня, когда вы еще находились в Австралии. Собиралась комиссия по заключению перемирия на территориях Индийского океана. Заседание проходило в Диего-Суаресе. Англичане надели на меня британскую морскую форму и взяли с собой в качестве переводчика для контактов с представителями Виши. Немцы действовали очень дисциплинированно, строго. Вы знаете их характер. Ограничили наши перемещения районом порта, но в городе явно шла активная жизнь, кипучая деятельность. И кругом — евреи.

— Как вы определили?

Бруссар пожал плечами:

— По внешнему виду. Потрепанные, удрученные, но все-таки по-своему непокорные. На одежде нашивки — желтые звезды. Их общение с немцами складывалось…

— Дружелюбно?

— Едва ли. Приличествующе корректно. Я не заметил ни жестокости, ни даже принуждения. Скорее как здесь с британцами: в любезном, довоенном колониальном стиле. Кастовая система.

— Эсэсовцев видели?

— Да.

— Гестаповцев?

— Как их узнаешь?

— И настроение в целом миролюбивое?

— Вполне.

Немцы утверждали, что переселили евреев в Россию, Алжир, Мадагаскар, даже в Финляндию, однако по этому поводу шли серьезные споры. Большинство поборников мира в Штатах изъявляли готовность поверить им и оставить эту тему в покое, в то время как рьяные сторонники войны среди демократов заявляли, что это очковтирательство. Я не знал, кто из них прав. Моя задача заключалась в том, чтобы наблюдать за немецкими кораблями и отправляться туда, куда пошлет командование. Если дойдет до дела, я их потоплю или они меня. Судя по тому, что я знал об их новых лодках класса XXV, я не много бы поставил на наших «Линей»; с другой стороны, мне платили не за то, чтобы я жил вечно.

Бруссар указал пальцем в направлении выхода:

— Это за вами?

Энсин Крокетт, молодой долговязый командир нашей артиллерийской боевой части, лавировал между столиками. Подойдя, он отдал честь.

— Сэр, экипажу приказано быть готовым к отплытию через четыре часа, а вам — немедленно прибыть к командиру эскадры.

— Мне?

Крокетт улыбнулся:

— Похоже, вы теперь главный, капитан.


Когда я постучался в дверь капитана Карпентера, из порта, где располагалась батарея, как раз раздался полуденный залп.

— Войдите.

Я отдал честь.

— Вольно, Эндрюс.

Он указал мне на стул.

— Вы слышали о капитане Пичерни?

— Так точно. Только что. Сердечный приступ?

Карпентер почесал сизоватую щетину.

— Похоже, это отразилось не только на физических возможностях. На подводных лодках ему больше не служить, а другой замены у меня нет, так что готовьтесь, лейтенант. Это будете вы.

Он подал мне папку из манильской бумаги:

— Посмотрите.

Я раскрыл ее. Там лежали штриховые рисунки океанского лайнера, на первый взгляд не вызывавшего особого интереса. В легенде значилось название: «Петер Штрассер».

— Что это за судно, сэр?

— Разведчики говорят: репатриационный транспорт. Что именно это значит, до конца не ясно, но в Индийском океане есть по крайней мере один такой. Может быть, судно снабжения, может, плавучая база подводных лодок, может, десантный транспорт, возможно, даже ракетоносец. Командующий подводным флотом на западе поручил нам найти и выяснить.

«Как? — подумал я. — Попроситься на борт на экскурсию?» Однако ответил:

— Есть, сэр. Только «Единорог»?

— «Ронкадор» будет курсировать от зоны южнее острова Родригес до Мозамбикского пролива. «Гуавина» будет отвечать за направление отсюда до Персидского залива. В их задачу входит патрулирование в поисках «Штрассера», но больше для прикрытия. Вы на «Единороге» пойдете вдоль восточного побережья Мадагаскара до Сокотры и будете осуществлять боевое патрулирование в Аденском заливе.

Я повернулся к большой карте на стене и стал изучать смыкающиеся зоны влияния враждебных сторон, отмеченные на ней пересечением разноцветных дуг.

— Сэр, нам придется заходить довольно глубоко в район аденских патрулей.

— Да.

— Насколько я знаю, фрицы начинают здорово нервничать, когда кто-то подходит к Красному морю. Суэцкий канал…

Карпентер посмотрел на меня долгим вопросительным взглядом. Возможно, капитан пытался понять, не сделал ли он ошибку, не стоит ли поручить это задание кому-нибудь другому. Однако, когда он заговорил, я поразился, насколько точно он прочел мои мысли:

— Вы ломаете голову, почему я не выбрал для этого дела кого-нибудь повыше званием. Кого-нибудь с более солидным командным опытом.

Я кивнул, пытаясь сделать вид, что отлично все понимаю; за свою жизнь мне всего лишь раз доводилось командовать судном — учебной подлодкой в Пьюджет-Саунд, — и Карпентер это знал.

— Расслабьтесь, лейтенант.

Я попытался, и тут же мое сознание стало улавливать шумы и звуки Маврикия. Крики морских птиц над якорной стоянкой, жужжащее низкое пение потолочных вентиляторов и слабые отголоски местной музыки, доносимые ветром. Карпентер подался всем туловищем вперед. Это был не заговорщический или приятельский жест, а попытка унять судорогу в спине, последствие прошлогодней раны, когда его подлодка налетела на мину у берегов Хонсю.

— Вы получите ряд приказов по внутреннему патрулированию. Вы нарушите эти приказы и сделаете то, что я сказал. Офицер постарше и поопытней на это бы не пошел. По крайней мере, те капитаны, что у меня в подчинении. Это кажется мне… неправдоподобным.

— Так точно! — ответил я.

Карпентер явно имел в виду, что капитаны не станут рисковать своей карьерой и судном.

— Вы найдете «Штрассер», выясните о нем все, что сможете, и вернетесь обратно.

— А если нас атакуют?

— Вы предпримите меры, которые сочтете нужными для самозащиты. Только постарайтесь не возобновить войну.


Вся наша команда гордилась именем лодки «Единорог», хотя изначально не многие представляли, что это за символ. Как все американские подлодки, «Единорг» назывался по виду морских животных, иначе именуемому Monodon monoceros, или нарвал. Вплоть до настоящего времени длинные зубы морских единорогов часто появлялись в антикварных лавках. Их принимали за рога копытных единорогов — мифической разновидности лошадей, созданий, существовавших только в фольклоре. Это Грайнер рассказал нам, что именно они символизируют.

Мо Грайнер занимал должность помощника радиста. У него была степень магистра по европейской истории и вторая специализация — английская литература. Говорил он по крайней мере на четырех языках — английском, немецком, латыни и идише, а также благодаря лингвистическим познаниям разбирался во французском, итальянском и иврите. Мы считали Мо интеллектуальным ресурсом на все случаи жизни и безмерно его уважали, тем более что он происходил из Бруклина и некогда играл на позиции шорт-стопа в дочерней команде бейсбольного клуба «Доджерс».

— Они — символ чистоты, — объяснял нам Мо еще в самом начале совместной службы. — К ним могут приближаться лишь самые целомудренные из дев, — он улыбнулся, — то есть такие женщины, с которыми никто из вас не знаком.

Последовал взрыв хохота.

— Надеюсь, что нет, — пробормотал кто-то.

— Они также символ чистоты намерений, глубокой, искренней порядочности, стремления к справедливости, чести…

— И прочего там, вместе со Священным Граалем, — вставил каплей Перри. Наш главный инженер, как и Мо, любил полистать книжки. — Все эти артуровские дела.

Мо кивнул:

— Корни уходят в рыцарство, в те времена, когда люди, некоторые люди, верили в идею справедливой войны, ведущейся честно, по правилам.

Справедливая война, честная, по правилам… Какой-то журналист окрестил это «американским стилем войны — суровым и непреклонным, однако предполагающим доброжелательное и уважительное отношение к поверженному врагу». Так было до Кюсю и Хонсю, где нас продолжали убивать, несмотря на бессмысленность жертв. Где они отказывались сдаваться, пока мы не начали заливать напалмом все, что двигалось. Драконовские методы Макартура в конце концов подавили сопротивление японцев, но такой ценой, что выжившие будут ненавидеть нас еще тысячу лет.

«Единорог» продвигался на север через Сейшелы, ночью идя по поверхности. Впередсмотрящие и радар «Шугар Вильям» держали нас в курсе обстановки, чтобы мы могли погрузиться при малейшей опасности. По ходу патрулирования я пытался сбросить с себя напряжение, но это было мое первое задание в качестве командира, самая большая ответственность, которую можно представить, — ответственность за судно и жизнь восьмидесяти человек; так что по-настоящему расслабиться не удавалось. Я без конца заходил то на мостик, то в центральный пост, то в кают-компанию, практически ничего не говоря, и этим наверняка изводил команду, однако никто не сказал мне ни слова. Они предоставляли мне значительную свободу в поведении, что вполне естественно, поскольку от меня зависела их жизнь. Восемьдесят людей, молодых, не очень и пожилых, на малом пространстве; рутинная работа в условиях, когда над тобой постоянно висит угроза гибели, — все это изнуряет мужские души и старит их раньше времени.

Мы продолжали продвигаться на север; дни в основном текли однообразно. В светлое время суток шли под водой, обходя отмеченные минные поля, и фотографировали через перископ все острова, порты и корабли. Ночью всплывали, чтобы развить большую скорость и зарядить батареи. Мы видели несколько транспортных кораблей, немецкий эсминец, рыболовные суда и самолеты. Боевых судов было немного: в «Кригсмарине» противолодочная оборона в ночное время еще не получила достаточного развития. Поскольку команда состояла из обученных, опытных моряков, я главным образом контролировал исполнение обязанностей, заполнял бортовой журнал и играл в шахматы с нашим суперкарго.

Андре Бруссар был удивлен не меньше, чем я, хотя и не подал вида. Он прибыл на причал в обмундировании британского подводника, неся в руках бобриковое пальто. Пробормотав: «Только что со свидания», — он загубил на корню свои дальнейшие попытки убедить меня, что с самого начала знал все о нашем походе (как и о любом другом передвижении в Индийском океане).

— Да, — усмехнулся я, — в конце концов, в вас ведь есть американская кровь.

В ответ он только нахмурился.

Спустя десять дней я обыгрывал его в шахматы вчистую, и нам обоим начинало казаться, что охота за «Петером Штрассером» ни к чему не приведет. Бруссара якобы прикомандировали к нам как офицера связи, но вскоре он доверительно сообщил мне, что его предки во Франции вели коммерческую деятельность, связанную с судостроением.

Грузовые, каботажные, рыболовные суда, — рассказывал он однажды вечером, когда мы разглядывали рисунок «Штрассера». — Не маленькие суденышки — большие южноатлантические китобойцы. На нашей верфи построили «Жака Картье».

— Этот огромный китобойный плавучий рыбозавод?

— Бывший, — пробурчал он. — Потоплен у берегов Южной Джорджии в сорок втором. Как вы думаете, что это такое?

По «этим» имелись в виду три ряда окон вдоль верхних палуб «Штрассера», каждый из которых обрамляли прямоугольные линии. Ряды были одинакового размера и составляли три четверти длины корабля. Мы ломали голову над их функцией.

— Для красоты? — спросил я.

— Вряд ли, — ответил Андре. — Такие окна непрактичны. На корабле в военное время…

— Тогда не окна, а галерея, в которой находится прогулочная палуба. Откуда взялся этот рисунок?

Андре пожал плечами, затянулся и выпустил струйку, растворившуюся в голубой дымке сигаретного дыма, висевшей в воздухе моей каюты.

— От какого-то агента с художественной жилкой, работающего в Адене или Суэце. Рисунок хороший, но это не светокопия. Здесь сказано, что длина корабля — пятьсот пятьдесят футов.

— Большой. Но зачем строить такой во время войны? — спросил я. — У Германии и Италии есть лайнеры, свои и ваши, голландские, шведские. А этот новый.

— В галереях могут быть спрятаны орудия.

Я покачал головой:

— Никто бы не стал строить торговый крейсер с нуля. Кроме того, уже и так слишком много военных кораблей и самолетов, а нейтральных флагов, за которыми можно спрятаться, не хватает.

— Ракеты? Самолеты? Мины?

— Нет смысла, — твердо ответил я. — Либо это что-то другое, либо вообще ничего.

На этом уровне и оставались наши догадки, пока мы продолжали двигаться к северу.


А потом мы нашли его.

«Единорог» находился в двух днях пути южнее Сокотры. В ту ночь мы избежали встречи с итальянской эскадрой, состоявшей из линкора класса «Литторио», двух крейсеров и четырех эсминцев, бороздивших тот участок Индийского океана, который немцы отдали им на откуп. В отсутствие луны в небе светили лишь яркие экваториальные звезды, и когда мы всплыли у них в кильватере, то чуть на него не наскочили. Матрос Боун, наш лучший впередсмотрящий, заметил его первым.

— Слева по носу неопознанный объект, сэр.

Поначалу в бинокль он выглядел, как бревно.

— Капитан, — сказал Томпкинсон, наш первый лейтенант, — по-моему, на нем человек.

— Стоп машина. Поднять его на борт.

Человек оказался жив. Его отнесли вниз к врачу Гордону. Мы с Бруссаром остались ждать в коридоре.

— Ну, как он, Лео?

Лео Гордон развел свои широкие, плоские ладони, затем подал мне папку с отчетом.

— По всем параметрам, он должен бы чувствовать себя значительно хуже. Здесь полно акул, а он, похоже, провел на этом бревне не один день. И, по-моему, он еврей.

— Это объясняет, почему он выбрал акул, — сказал Бруссар. — Для еврея эта компания получше, чем фашисты.

— На нем европейская одежда. Изношенная. Никаких документов, только номер, вытатуированный на руке.

— Что-нибудь говорит?

— Да, но я не разберу, — ответил Гордон. — Похоже на немецкий.

— Давайте сюда Грайнера.

Мо пошел поговорить с пострадавшим, который лежал навзничь, жмурясь от яркого освещения нашего импровизированного медпункта, и выглядел измученным, но спокойным; мы остались ждать. Через несколько минут Грайнер вышел в коридор.

— Язык, который вы слышали, это польский, — сказал он, потирая небритый подбородок; выступающая челюсть сочеталась у него с массивным телосложением, создавая внушительный цельный образ. — Я польску не знам, но он еще говорит на идише, а идишем я владею. Его зовут Хершель Дубровский, он умирает с голоду, выбился из сил, и, по-моему, с ним случилось что-то действительно ужасное.

Бруссар фыркнул:

— Конечно, случилось. Он же еврей.

Два дня спустя мы лежали на океанском дне у мыса Гварда-фуй и слушали рассказ поправляющегося, но все еще слабого Хершеля Дубровского. Нас было трое: Бруссар, Грайнер и я.

Грайнер записывал все на проволочный магнитофон. Далее следует расшифровка истории Дубровского, переведенной помощником радиста Мо Грайнером.


«Я вырос в Южной Польше и жил в Кракове, когда началась война. Я знал, что мне следовало уехать, бежать, бежать куда угодно, но не мог оставить свою большую семью. Своих родителей, бабушек и дедушек, тетей и дядей, братьев, сестер, племянников и племянниц, а также бессчетное число двоюродных братьев и сестер. Четыре поколения. Насколько мне известно, я — единственный выживший.

Нас разбросали по всему свету. До войны я работал инженером-гидротехником в краковском муниципалитете, но нацисты сделали меня сельским рабочим и послали сперва в Восточную Пруссию, а потом на Украину.

После поражения Франции, а затем Британских островов немцы бросили силы на Россию. Мы слышали про Турцию и про то, что британцев заставили уйти из Африки. Мы трудились и умирали, но пока немцы получали урожаи, они не часто нас убивали.

Все это время ходили слухи о переселении — на север, на восток в Сибирь, в Африку и на Мадагаскар; что строились специальные корабли; что это будут подчиненные еврейские государства, но нам позволят жить. Затем прошлой зимой сообщили, что наши фермы заселят этническими немцами, а мы должны готовиться к переезду на Мадагаскар. Офицеры из СС приходили в наши хозяйства и читали лекции про Мадагаскар: про леса, животных, про климат и про работу, которую нам предоставят. Объясняли, что мы станем жить автономно, сохраним свою культуру, и при условии нашего мирного существования и производительного труда нас будут защищать. Кто-то верил всему этому, другие ничему не верили. Большинство людей считали, что впереди много горя, но возможны и положительные стороны. Мы-де, евреи, уже столько всего прошли, пережили и Вавилон, и Рим. Переживем и нацистов.

Через два с половиной, может, три месяца нас пешим порядком отконвоировали к железной дороге. Как обычно, посадили в грузовые вагоны, запечатали двери, но поездка оказалась короткой. Через сутки мы добрались до Севастополя, который немцы превратили в курорт. На станции нам разрешили помыться, затем построили и отвели на пристань. Охранников оказалось немного. Впереди ждала своя земля. Мы радовались. К тому же куда бежать-то?

Нас ждали три корабля, все одинаковые, чистые, новенькие, как будто только что с завода. Наш назывался „Горх Фок“ и выглядел точно как то судно на картинке, что вы мне показывали. Для нас предназначались три палубы с каждой стороны. Условия, в которых нас разместили, привели меня в недоумение. В нашем отсеке находилось полторы тысячи человек. Очень длинное помещение, в каждом конце по двери, которыми нам не разрешалось пользоваться. Внутреннюю стену покрывали живописные пасторальные сцены, но никаких дверей или окон. В стальном настиле были проделаны колеи или пазы, примерно через каждые двадцать футов, тянувшиеся от внутренней стены к внешней, а в ней — сплошной ряд огромных открытых окон, у которых мы могли стоять и любоваться видами: Черное море, Босфор, Египет, Суэцкий канал. Большинство пассажиров и океана-то прежде не видели. Все оживились, стали весело общаться — таких ощущений мы не испытывали уже, наверное, много лет.

Обстановка состояла из ширм и простой мебели; нам предлагалось разместить это по собственному усмотрению. Мы соорудили комнаты и квартиры, организовали туалеты над отверстиями в палубе, предназначенными для этой цели. Еду нам приносили. Она была из самых простых продуктов, зато предоставлялась в избытке. С нами находились двое офицеров СС, мужчина и женщина, в чьи обязанности входило разбираться с нашими просьбами и отвечать на вопросы, что они и делали, достаточно внимательно и добродушно. На корабле быстро сложилось подобие общественной жизни. От нас не требовали никакой работы. Мы чувствовали себя как в отпуске.

Я знал примерно дюжину человек с моей фермы, и мы подолгу обсуждали, что нас ожидает. Большинству из них виделось радостное, светлое будущее. А я сомневался. Корабль производил странное впечатление, и мне как инженеру-гидротехнику многие вещи казались бессмысленными. Я сам никогда не смог бы предположить, что кому-то придет в голову спроектировать такой корабль, но, с другой стороны, немцы ведь выиграли войну. Возможно, здесь применялись какие-то новые технические открытия, о которых я не знал.

Лишь достигнув Индийского океана, мы наконец выяснили, в чем здесь дело.

В ту ночь светила луна и ветер дул с востока. Утверждать не могу, но думаю, что во многом благодаря этим обстоятельствам я все еще жив.

Мы стояли у окон с моим другом Мойше Морсером и смотрели на море. Мы знали, что Мадагаскар уже близко, что до него меньше недели пути. Мойше был типографским работником и надеялся устроиться по специальности. Колонии потребуется газета, возможно, несколько. Даже немцам нужна печатная продукция. И тут мы почуяли запах.

Сначала мы подумали, что на корабле, наверное, промывают санитарные цистерны, но на Украине я работал в мясной лавке и знал, что это такое. Кровь и требуха. Они сбрасывали их в море в большом количестве, но для чего — мы не могли понять. Пока не увидели акул.

Привлеченные запахом крови, они собирались по две, по три, по десять, и вот уже целая сотня пристроилась за кораблем. Наверняка то же самое происходило и с другой стороны. В тот момент у меня появилось жуткое ощущение, что я знаю, что будет дальше, только не знаю, как именно. И вдруг раздался этот звук.

Он походил на звук открывающихся затворов на дамбе: заработали мощнейшие моторы, заскрежетали огромные зубчатые колеса, и палуба начала чудовищно вибрировать. Ночное освещение выключилось, люди подняли крик. А потом я увидел, как внутренняя стена стала двигаться по направлению к нам, сталкивая все, что попадалось на пути: мебель, вещи, людей, — отжимая нас к окнам. Сперва мы решили, что это ошибка, и принялись молотить в двери, но они не открылись, а стена продолжала двигаться по пазам в настиле, сбивая в кучу полторы тысячи человек. Затем стала подниматься внешняя стена, открывая борт, и крайние начали выпадать.

Мы боролись, молились, умоляли, пытались остановить стену своими телами, но все равно продолжали вываливаться, шлепались в воду вместе с сундуками, чемоданами и мебелью. Кто-то ударялся о стену, поднятую на палубе под нами, но зацепиться было не за что. Люди, знавшие, что я работал инженером, кричали в истерике, чтобы я придумал, как ее остановить, но я, разумеется, ничего не мог сделать и тоже стучал в нее, пока сам не вывалился.

Тот факт, что при падении я ударился только об воду, что не потерял сознание, смог взобраться на сундук и удержаться на нем, служит мне единственным доказательством, что Господь смотрел на нас с небес. Почему Он счел нужным спасти меня, в то время как девять тысяч погибли той ночью, не представляю. Не стану рассказывать вам, что я видел и слышал тогда и в следующие сутки, когда акулы приплывали и убивали всех, обагряя море кровью.

На второе утро все кончилось, а я остался в живых. Акулы ушли, морские птицы довершали их дело. Мне удалось протянуть еще три дня, пока я не достиг необитаемого острова, где жил полтора месяца. Два дня назад туда пришел немецкий сторожевой корабль и высадил десантный отряд. Я понял, что они ищут тех, кому удалось уцелеть, и сбежал морем, пытаясь достичь другого острова; тут вы меня и подобрали».


Когда мы ушли, Грайнер и Дубровский продолжали тихо разговаривать на идише. Позже Грайнер задернул занавески в радиорубке и, против всех правил, быстро и тихо напился. Вместо наказания я послал каплея Перри, чтобы он уложил Мо в постель.

Затем я произвел смену вахты и приказал Томпкинсону всплыть через час после рассвета и взять курс на остров Коэтиви в группе Сейшелов. Потом я пошел в каюту и стал изучать карты.

Я хорошо разбирался в ветрах и океанских течениях. Мне не составляло большого труда проследить путь Дубровского и определить исходный остров. А зная остров, я мог прикинуть, где «Горх Фок» сбросил свой человеческий груз.

Немецкие разработчики расовых стратегий не зря ели свой хлеб. Они наверняка исследовали океанскую глубину и активность акул и организовали сбросы в ночное время, когда волны и ветер играли им на руку. Корабль мог стоять в Адене, пока не пройдет шторм, так чтобы система утилизации работала идеально. Нацисты действовали методично, возвращаясь каждый раз на то же самое место с сотнями тысяч приговоренных раньше того времени, когда море могло бы представить мертвецов нарождающемуся дню. Пускай это решение останется на их совести.

Раздался стук в дверь. По бледному лицу Бруссара я понял, что он тоже пил. Мы пытались сделать так, чтобы история Дубровского не дошла до команды, но лодка — это как маленький городок, так что слух разнесся мгновенно. Моряки были в разной степени подавлены, испуганы или тихо озлоблены. Одно дело на войне, но чтобы так!..

— Я знаю, — сказал Бруссар, протягивая мне фляжку. Я сделал отрицательный жест. — С немцев станется придумать такую чудовищную штуку! Акулы. О господи!

Бруссар ходил в этих водах гораздо дольше, чем я.

— Это возможно, Андре? Могли ли акулы убить столько народу? Мог ли еще кто-то выжить?

— Не знаю, Грегори, но этих евреев ведь привезли из Польши, Словакии, балтийских государств, с Украины; сельские рабочие и горожане. Могу поклясться, что из них не многие умели плавать, а умевших утопили те, кто рядом бился в панике. Тут и акул не надо, разве что следы замести.

С нацистов станется. Моя мать была немкой во втором поколении, ее семья происходила с восточного берега Рейна. В Америке жило множество немцев; они все пришли бы в дикую ярость, если бы узнали об этом. Думаю, что и немцы из Германии тоже не простили бы такое.

— Андре, по-вашему, как велики масштабы?

Боже ты мой, понятия не имею. Дубровский видел три одинаковых корабля. Они строят их специально для этой цели. Сколько уже? Дюжины? Сотня, тысяча, как ваших «Либерти»? Уходят из всех портов Европы, набитые евреями, едущими на свою новую родину, потом возвращаются пустые, чтобы забрать еще, пока акулы там кормятся. А когда евреев всех перевозят? Дальше, наверное, негры и арабы. Славяне, поляки, балканцы, балтийцы, а потом, наконец, французы и испанцы, пока весь германский мир не будет заселен одними арийцами. Скажите мне, мсье капитан, мыслимо ли это?

Я промолчал. После довольно долгой паузы я пихнул ему карту:

— Думаю, нам стоит выяснить.


Мы тихо стояли на поверхности и ждали; движущиеся гряды тумана окутывали нас одна за другой. Наверху находился полный набор впередсмотрящих и артиллеристов, остальные притаились в люках, прислушиваясь, готовые уловить ситуацию и действовать. Американская потребность добиться справедливости активным путем. Эти люди не устали от войны. Они были натренированы, заряжены и опасны, и я ими командовал.

Я помнил про устав, про устное поручение нарушить письменные приказы. Однако вопрос в том, насколько нарушить? Чуть меньше или чуть больше, и ты попадал в старую армейскую ловушку: расследование, трибунал и приговор.

Я стоял на мостике с Бруссаром, Грайнером и Хершелем Дубровским. В тумане попытки впередсмотрящих разглядеть что-либо в бинокль не имели смысла, но над нами мерно вращалась антенна радара, зондируя темноту.

— Вы знаете: что бы ни случилось, мы не сможем этого предотвратить, — сказал Бруссар.

— Знаю.

— Мы здесь только для наблюдения.

— Да.

— Евреев на море, — пробормотал Грайнер.

Я обернулся к нему.

— Что?

Он прищурился, глядя на меня; в его глазах горел огонек.

— Кого-то на суше, евреев на море, — проговорил он тихо, а мы лапки сложим и глазки закроем.

— Хватит, Грайнер.

— Есть, сэр.

Зазвонило переговорное устройство. Это был Томпкинсон:

— Капитан, замечен крупный объект, курсовой угол шестьдесят, правый борт, дистанция восемь тысяч ярдов.

— Идем на перехват. Скорость восемь узлов.

Грайнер кивал, его голова ходила вверх-вниз резкими движениями, а губы беззвучно шевелились. Я схватил его за руку и подтолкнул в сторону люка.


Мы приблизились к цели на перископной глубине. Они шли с сигнальными огнями, обозначающими торговое судно, но вскоре прояснившийся квадратный силуэт выдал истинное назначение корабля. Когда они совсем приблизились, мы нырнули в гряду тумана.

— По местам стоять, — негромко скомандовал я. — К всплытию.

Теперь, когда над водой находилась только верхняя половина боевой рубки, немецкий радар едва ли мог нас засечь; в любом случае, их сейчас занимало другое. Корабль двигался к нам. Сначала запах чувствовался слабо, но вскоре сырой туман донес его до нас. Я посмотрел на Дубровского, который дотронулся до носа и кивнул. В тот же момент я увидел большой акулий плавник, промелькнувший в мглистом воздухе мимо лодки. Я нажал кнопку внутренней связи:

— Вы готовы, Томпкинсон?

— Так точно, сэр.

Немецкий корабль замедлил ход до нескольких узлов. До него оставалось не больше тысячи ярдов. Все ждали: и я, и Дубровский, и впередсмотрящие. Внизу у основания лестницы стоял Бруссар и смотрел на меня через открытый люк. Я снова взглянул на Дубровского. Его глаза были закрыты, губы двигались, а голова качалась, как у Грайнера. Он молился.

Мы все услышали и на расстоянии. Сперва скрежещущие механические звуки движущихся стен, затем крики людей, которых предали, всплески и наконец жуткий вой из воды. Впередсмотрящие матерились, Дубровский закрыл глаза и уши, а я смотрел в бинокль прямо на корабль.

— Что вы делаете, мсье капитан?

Бруссар взобрался повыше и высунул голову из люка. Я продолжал выжидающе смотреть.

— Нарушаю инструкции.

— Да, но…

Тут я увидел, что внешние стены закрываются. Убийцы сделали свое дело, разгрузились и готовились отправиться домой. Внизу в предсмертных муках кричали их недавние пассажиры.

— Готовы, Томпкинсон?

— Так точно, сэр.

— Первый, второй аппараты — пли!

Две торпеды ушли из аппаратов, отчего лодка накренилась. Торпеды описали дугу и стремительно двинулись к цели. Бруссар издал вопль, а я не сводил глаз с корабля.

Оба снаряда ударили посередине судна практически одновременно, со страшным грохотом; подводная детонация, должно быть, убила некоторых барахтавшихся в воде. На борту подлодки никто не радовался. Я наблюдал, как корабль смерти стремительно давал крен, слишком быстро, чтобы команда успела спустить шлюпки. Теперь они окажутся в море вместе с евреями и попытают счастья среди акул.

Бруссар стукнул кулаком по палубе.

— Вы понимаете, что вы наделали? Вы снова развязали войну!

— А с чего вы взяли, что она закончилась? — ответил я.


Мы всплыли, подошли к обломкам, выбросили все имевшиеся плоты и подняли на палубу столько, сколько смогли, напуганных и пораженных людей. Стрелки сделали все, чтобы отогнать акул, но, когда через полчаса мы ушли, они все еще рыскали среди визжащих смертников.

Мы не могли оставаться на поверхности, но и погрузиться с людьми на палубе тоже не могли, поэтому доплыли до острова, которого в свое время достиг Дубровский, и перед самым рассветом высадили на него более трех сотен спасенных. Дубровский отправился с ними, чтобы помочь продержаться, дать шанс побороться за жизнь. Мы отдали им часть своих ружей и пистолетов; не много, но хотя бы что-то. Двенадцать женщин и детей отправились с нами в Маврикий.

Позже в тот день, когда лодка уходила на восток от затонувшего корабля, ко мне в каюту заглянул Грайнер.

— Сэр?

— Заходите, — пригласил я. — Кофе?

— Нет, спасибо, сэр. Немцы ведут интенсивный радиообмен. Похоже, они потеряли связь с одним судном. Никаких подробностей. Видимо, те ублюдки, которых мы потопили, не успели передать радиосигнал. Верховное командование не знает, что их торпедировали.

— Узнают, и очень скоро, — ответил я. — Что-нибудь еще. Грайнер явно хотел сказать что-нибудь ободряющее, но слова не складывались.

— Надеюсь, вам дадут медаль, сэр.

«На это рассчитывать не приходится, — подумал я. — За возобновление войны не награждают». Но улыбнулся:

— Спасибо, Мо. Возвращайтесь в рубку.

А сам прилег с намерением ждать развития ситуации, пока «Единорог» держит курс на Маврикий.

Тина Рат Игра тьмы

Тина Рат продала свой первый рассказ в жанре «темной» фантастики в 1974 году в «Catholic Fireside». С тех пор ее рассказы появлялись и в маленьких, и в известных изданиях, в том числе в «Ghost & Scholars», «All Flallows», «Women’s Realm», «Bella» и «The Magazine of Fantasy & Science Fiction».

Антологии ее рассказов публиковались в «The Fontana book of Great Ghost Stories», «The Fontana Book of Horror Stories», «Midnight Never Comes», «Seriously Comic fantasy», в «The Year’s Best Horror Stories: XV» Карла Эдварда Вагнера и в «The Mammoth book of Vampire Stories by Women».

В соавторстве с мужем она писала рассказы для «Royal Whodonnits» и «Sheakespearean Detectives» под редакцией Майкла Эшли. Они вместе участвуют в группе живого чтения и инсценировок «Голоса из гостиной».

Сравнительно недавно Рат получила степень в Лондонском университете за работу «Вампиры в популярной литературе» («The Vampires in Popular Fiction») и издала сборник «Съезд вампиров» («Conventional Vampires») — тринадцатое ежегодное собрание историй о вампирах для «Общества Дракулы».

«На этот рассказ меня вдохновила обложка бумажного издания, „Дракулы“ (самый знаменитый роман ужасов в истории), — признается автор. — Иллюстрация, видимо, была навеяна фильмом с Белой Люгоши и изображала графа в вампирском плаще, угрожающе склонившегося над спящей Люси. На ней была кружевная ночная рубашка, на постели кружевное покрывало, у кровати — лампа с цветочным абажуром.

Контраст между уютом спальни и темной, угрожающей (но эротичной) фигурой вампира очаровал меня, и я попыталась передать его атмосферу в своем рассказе. Надеюсь, это удалось».

«Игра тьмы» («А Trick of the Dark») впервые опубликована в антологии «Вампиры» («The Mammoth book of Vampires»).

— Кто заканчивает работу на закате?

Маргарет чуть вздрогнула.

— Что за странный вопрос, милочка. Ну, может, сторожа в парке.

Что-то заставило ее обернуться к дочери. Та сидела, опершись на подушки, и выглядела, виновато подумала Маргарет, ну никак не старше десяти. Нельзя забывать, одернула она себя, что Мэдди уже девятнадцать. Это «сердечное недомогание», как они всегда говорили, приковало ее к постели на гораздо больший срок, чем они ожидали, но взрослеть она от этого не перестала… Надо слушать ее и говорить с ней как со взрослой.

Именно с таким намерением Маргарет подошла и присела на краешек кровати. Постель была покрыта блестящим розовым пуховым одеялом, расшитым густо-розовыми и лиловыми пионами. Абажур на лампочке у кровати был розового оттенка. На Мэдди была розовая пижамная кофточка, любовно связанная бабушкой, а волосы перехвачены розовой ленточкой, но среди всего этого розового сияния лицо самой Мэдди казалось бледным и чахлым. Маргарет вспомнились слова сказочки, которую она когда-то — сколько же лет назад? — читала Мэдди: «Чах да сох, чах да сох». Что-то про ребенка-подменыша, который никак не хотел расти, а все лежал в колыбельке, плакал и кричал, чах да сох… В конце бедняга вернулся к своему народу, и, надо думать, здоровый ребеночек тоже вернулся к матери, только она позабыла. Маргарет содрогнулась. Непонятно, почему такие ужасные истории считаются подходящим чтением для детей?!

— Почему ты задумалась о том, кто заканчивает работу на закате? — спросила она Мэдди.

— О… просто так. — Та вдруг застеснялась, будто мать спросила ее, с каким это мальчиком она гуляла или ходила на танцы. Если бы такое бывало. Она играла с розовой ленточкой на шее, и ее щеки капельку — о, совсем капельку — порозовели. — Просто… знаешь, не могу же я весь день читать или…

Она запнулась, и Маргарет мысленно закончила за нее. Вышивка, вязание, огромные сложнейшие головоломки-пазлы, которые так прилежно находят для нее подружки, блокнотик, куда записываются те странноватые стишки, насчет публикации которых кто-то собирался поговорить с чьим-то дядюшкой… Но всего этого мало, чтобы занять день.

— Иногда я просто смотрю в окно, — сказала Мэдди.

— Ох, милая… — Маргарет стало больно от мысли, что ее дочь просто лежит здесь… просто глядя в окно. — Почему ты не позовешь меня, когда заскучаешь? Мы могли бы чудесно поболтать. Или я могла бы позвонить Банти, или Сисси, или…

Дело к осени, думала она, и подружки Мэдди скоро меньше будут гулять, играть в теннис, плавать… Но нельзя же требовать, чтобы они часами сидели с больной. Они влетают в спальню, загорелые, еще не отдышавшись после игры или катания на велосипеде или раскрасневшиеся от прогулки по морозу, забрасывают новый пазл или свежий роман… и уходят.

— Это ничего, мамочка, — говорила Мэдди. — Просто поразительно, сколько интересного можно увидеть на тихой улочке вроде нашей. Я ведь потому и люблю эту комнату. Потому, что из нее видна улица.

Маргарет взглянула в окно. Верно: виден клочок мостовой, кусочек изгороди миссис Кресвелл, фонарный столб и калитка миссис Монктон. Не слишком заманчивый вид — и она снова воскликнула: «Ох, милая!»

— Ты не поверишь, кто захаживает вечерами к миссис Монктон, — как бы между прочим заметила Мэдди.

— Господи, кто же… — начала Маргарет, но Мэдди, к ее радости, проказливо хихикнула:

— Не буду сплетничать! Но ты сама можешь вечерком посидеть у окна и увидишь.

— Пожалуй, — согласилась Маргарет.

Только вот разве у нее есть время? Внизу столько дел: ответы на письма, покупки, и надо следить за прислугой, ведь жизнь продолжается. Она осознала вдруг, что и сама заскакивает к Мэдди на минутку, только чтобы оставить новое занятие или развлечение. И уходит.

— Может, стоит переселить тебя вниз, милочка, — сказала она.

Но с этим будут такие сложности! Доктор строго запретил Мэдди подниматься по лестницам, и как же тогда справиться с тем, что Маргарет даже про себя скромно называла «гигиеной». Мэдди будет неловко каждый раз просить кого-то отнести ее наверх, когда ей понадобится… Да и кто будет делать это днем? Мэдди легонькая — весит гораздо меньше, чем следовало бы, — но мать знала, что не сможет сама поднять ее и тем более носить на руках.

— Но ведь из гостиной ничего не видно, — возразила Мэдди.

— Ох, милая… — Маргарет сообразила, что ей придется снова оставить Мэдди одну. Скоро должен вернуться муж, а у нее появились серьезные сомнения, стоит ли разогревать вчерашний рыбный пирог… Надо поскорей договориться с кухаркой насчет сырного омлета. Если бы только она не умудрялась портить все блюда из яиц… — Так что там с закатом? — торопливо спросила она.

— Смеркается каждый день чуточку позже, — отозвалась Мэдди, — но один мужчина каждый раз проходит по улице сразу после заката.

— Каждый вечер один и тот же? — спросила Маргарет.

— Тот же мужчина, и всегда после заката, — подтвердила Мэдди.

— Может быть, почтальон? — предположила Маргарет.

— Тогда бы он был в форме, — терпеливо возразила дочь. — И сторож из парка — они ведь тоже носят форму, правда? К тому же он не похож на почтальона.

— Вот как… На кого же он похож?

— Трудно объяснить… — Мэдди медленно подбирала слова. — Но… можешь себе представить красивый череп.

— Как? Что за жуткая мысль! — Маргарет вскочила, собрав в кулак серый фуляр у себя на груди. — Мэдди, если ты будешь такое болтать, я вызову доктора Вистона. Пусть даже он не любит приходить после обеда. Мужчина с черепом вместо головы каждый вечер гуляет по улице — это надо же!

Мэдди надулась:

— Я этого не говорила. Просто у него такое лицо… скульптурное. Как будто видишь все кости под кожей, особенно скулы. Потому-то я и подумала: должно быть, у него красивый череп.

— И как он одет? — спросила Маргарет безнадежно.

— Белая рубашка и что-то вроде широкого черного плаща, — поведала Мэдди. — И у него довольно длинные черные кудри. Наверно, он студент.

— Без шляпы? — Мать была неприятно поражена. — По описанию больше похож на анархиста! Право, Мэдди, я думаю, следует поговорить с полисменом на углу и рассказать ему, что у нашего дома болтается какая-то подозрительная личность.

— Не надо, мама! — вскрикнула Мэдди с такой мукой, что мать торопливо опустила прохладную руку ей на лоб.

— Ну-ну, милая, не волнуйся. Помни, что говорит доктор. Конечно, я не стану его вызывать, если ты не хочешь, и не буду говорить с полисменом. Я просто пошутила. Но ты не должна так возбуждаться… Ох господи, даже лоб влажный. Вот, прими-ка свою таблеточку. Я принесу воды.

И в неподдельном беспокойстве за дочь, раздумывая о рыбном пироге и воистину сомнительной замене его омлетом, Маргарет почти забыла о незнакомце. Почти, но не совсем. Столкнувшись однажды вечером с миссис Монктон — обе спешили перехватить вечернюю почту и встретились у почтового ящика, — она вспомнила и спросила, не заметила ли миссис Монктон, что в округе «кто-то болтается».

— Молодой человек? — воскликнула миссис Монктон, заинтересовавшись, по мнению Маргарет, почти до неприличия. — Но, милочка, здесь вовсе не осталось молодых людей. — Маргарет не успела возразить — миссис Монктон отмахнулась от ее немого протеста. — Во всяком случае, бродить тут некому. Этот, я полагаю, ухаживает за Элси.

Элси работала и на миссис Монктон, и на Маргарет — заходила несколько раз в неделю, чтобы сделать «грязную» работу, до которой не опускалась ни кухарка Маргарет, ни надменная горничная миссис Монктон. Девица была красивая и, по слухам, не слишком строгих нравов — из тех, кого и на порог приличного дома не пускали, когда Маргарет была моложе. Но нынче… Догадка миссис Монктон успокоила Маргарет. Молодой человек без шляпы… Ну конечно, он ухаживает за Элси. Надо бы сказать девушке словечко насчет того, как недопустимо позволять молодым людям ждать ее на улице; а с другой стороны, пожалуй, не стоит… Маргарет поспешила домой.


Мать Банти заглянула на чай — ее переполняли новости. Старшая сестра Банти обручилась с кем-то, кого ее мать описала как «немножко ККК» — прозрачная аббревиатура, скрывавшая выражение «не нашего круга». Отец молодого человека, кажется, очень, очень богат, хотя никто точно не знает, на чем он составил состояние. Он собирается подарить — вот именно, подарить! — молодой чете большой дом в Сурре. И заранее обставил его — к сожалению, в своем, несколько… оригинальном… вкусе.

— Хром, дорогая, сплошной хром. Столовая — прямо как молочный бар. А уж спальня — это Джек говорит! — по его словам, точь-в-точь авангардистский бордель в Берлине. Я, разумеется, не стала спрашивать, когда он познакомился с берлинскими борделями. Но все это не относится к помолвке, — добавила она, пригубив чай, как чашу с цикутой. — Я хотела спросить, дорогая: милая малютка Мэдди сможет быть подружкой невесты? Если она достаточно окрепнет к концу июня. Не раньше — я уж постараюсь подольше не отпускать от себя Пэмми… — Она промокнула глаза платочком.

— Да, конечно, — пробормотала Маргарет с сомнением и продолжила с большей решимостью: — Я спрошу доктора.


И, удивив самое себя, спросила. После его очередного посещения Мэдди она заманила доктора в гостиную стаканчиком шерри и позволила ему порокотать немного о том, как хорошо сказывается на Мэдди его лечение. Потом она задала вопрос, которого до сего времени задать не осмеливалась.

— Но когда же Мэдди… совсем поправится? Сможет она — скажем, следующим летом — быть подружкой невесты?

Доктор остолбенел, не донеся стакан шерри до рта. Он не привык к расспросам. Маргарет осознала, что, как видно, допустила ужасающую бестактность.

— Подружкой? — прогудел доктор. И вдруг на глазах оттаял. Он знал, что для женщин такие вещи бывают важны. — Подружкой! Что ж, почему бы и нет? Если она будет поправляться, как сейчас… Главное, не позволяйте ей перевозбуждаться. Не слишком много примерок, знаете ли, и после венчания пораньше заберите ее домой. Никаких танцев, и разве что глоточек шампанского.

— А сможет она когда-нибудь поправиться настолько… чтобы… чтобы самой выйти замуж и… — Но этого Маргарет не могла выговорить перед мужчиной, даже перед доктором.

— Замуж… Ну, я бы не советовал. А детишки? Нет, нет и нет! Но она ведь у вас современная девушка. Кому в наше время нужны мужья и дети… — И, продолжая гудеть и рокотать, он покинул дом.

Маргарет вспомнила, что доктор взял в жены женщину много моложе себя и, по-видимому, не был слишком счастлив в браке… Она позволила себе задуматься о Мэдди. Хотелось бы знать: поменялась бы с ней местами мать Банти? Маргарет ни за что не отдала бы дочь сынку какого-то нувориша, нажившегося на войне. Ни за что… И она присела в свое изящное, обитое ситцем кресло и немножко поплакала — как можно тише, чтобы Мэдди не услышала. Чуть позже она вошла к дочери, храбро улыбаясь.

— Доктор тобой доволен, Мэдди, — начала она. — По его мнению, ты достаточно окрепла, чтобы быть подружкой на свадьбе Пэмми! Тебе придется поспешить, чтобы вовремя закончить подарок.

Маргарет купила шесть полотняных салфеток и шесть квадратиков канвы с отпечатанным на них рисунком: женская фигура в остроконечной шляпке и в пышном кринолине, в окружении цветов. Мэдди должна была к свадьбе вышить их тонкими цветами розовых, нежно-лиловых и зеленых оттенков, но она не проявляла рвения к работе. Маргарет взглянула на дочь, утонувшую в гнездышке из подушек. «Чах да сох! Чах да сох!» — твердил кто-то у нее в голове.

— Видела ты еще этого молодого человека? — спросила она, чтобы отвлечься от преследовавших ее мыслей.

— Ах нет, — ответила Мэдди, поднимая к ней взгляд обведенных тенями глаз. — Да его, пожалуй, вовсе и не было. Это была просто игра тьмы.

— Игра света, ты хочешь сказать, — поправила Маргарет и добавила, едва ли не против воли: — Помнишь сказку, которую я тебе когда-то читала? О маленьком подменыше?

— О том, который лежал в колыбельке и кряхтел: «Я очень стар, ах, как я стар»? — отозвалась Мэдди. — Почему ты его вспомнила?

— Сама не знаю, — пролепетала Маргарет. — Но знаешь, как иногда слова застревают и крутятся в голове, — вот и я не могу избавиться от слов из той сказочки: «Чах да сох» — повторяю все снова и снова. — Ну вот, она сказала это вслух. Теперь, конечно, она от них избавится.

— Да это вовсе не из сказки о подменыше, — сказала Мэдди. — Это из «Кристабель» — знаешь, стихотворение Колриджа об ужасной леди Жеральдине. Это она сказала духу своей матери: «Прочь, бесприютная мать! Чахни и сохни!» Мы его читали в школе, только мисс Браунридж велела нам пропустить тот отрывок про грудь Жеральдины.

— Правильно сделала, — устало кивнула Маргарет.


Осень перешла в зиму, хотя мало кто замечал, как мало-помалу дни становились все короче и короче и закат теперь наступал около четырех дня. Кроме, может быть, Мэдди, сидевшей опершись на свои подушки и ждавшей молодого человека, по-прежнему каждый день проходившего по улице, что бы она ни говорила матери. И даже она не взялась бы сказать, когда он впервые, вместо того чтобы пройти мимо, остановился в глубокой тени между фонарным столбом и почтовым ящиком и взглянул прямо на нее…


— Где твой серебряный крестик, милочка? — спросила вдруг Маргарет, вспоминая, когда она в последний раз видела его на дочери.

— Ох, не помню, — слишком рассеянно отозвалась Мэдди. — Должно быть, застежка сломалась и он упал.

— О, но ведь… — Маргарет беспомощно смотрела на дочь. — Надеюсь, его не подобрала Элси. Я иногда думаю…

— Найдется, — равнодушно бросила Мэдди. Ее взгляд скользнул мимо лица матери и вернулся к окну.

— Как дела с подарком для Пэмми? — полюбопытствовала Маргарет, обращаясь к бледному отражению в темном стекле, в надежде, что дочь обернется к ней.

Она подняла мешочек с рукоделием. И опешила. Одна вышивка оказалась совсем готовой. Но фигура дамы была вышита разными оттенками черного, и стояла она среди алых роз и высоких пурпурных лилий. Прекрасная работа: видны были все тени и блики… но Маргарет почему-то стало не по себе. Она порадовалась, что остроконечная шляпка скрывает лицо дамы. Оторвав от вышивки взгляд, она увидела, что Мэдди смотрит на нее и, похоже, с лукавством.

— Тебе нравится? — спросила дочь.

— Очень… очень современно…

— Да ну, что современного в цветочках и кринолинах?

Давно ли в голосе Мэдди появились эти ленивые насмешливые нотки? Так взрослый, познавший весь опыт мира, может говорить с очень маленьким и глупым ребенком.

Маргарет отложила вышивку.


— Тебе правда ничего не нужно, милая? — спросила Маргарет, врываясь в комнату дочери холодным декабрьским днем. — Я должна купить кое-что к Рождеству, просто никак…

— Конечно, иди, мама, — сказала Мэдди. — Мой список у тебя? И постарайся найти что-нибудь посимпатичнее для Банти, она такая добрая…

«А по правде сказать, — думала Мэдди, — я бы подарила ей полный мешок пазлов… и чтоб ей всю жизнь их собирать… Хотела бы я посмотреть, как ей это понравится!» Она откинулась на подушку, проводила взглядом пробежавшую под окном мать. У церкви она сядет в автобус, метро, ее ждут шумные улицы и переполненные магазины, предрождественская суета лондонского Вест-Энда. Времени хватит. Мэдди знала (в отличие от матери), что кухарка в половине третьего уйдет пить чай к своей приятельнице в дом миссис Крессвел, и по крайней мере один счастливый час Мэдди будет в доме совсем одна.

Она подтянулась повыше на подушках, порылась в ящике тумбочки в поисках контрабанды, которую пронесла к ней Элси. От Элси оказалось гораздо больше проку, чем от Банти, и Кресси, и прочих подружек. Она отложила алую помаду, тушь, тени, пудру и принялась рисовать на чистой канве своей бледной кожи то лицо, которой ей всегда хотелось увидеть в зеркале. Через двадцать минут она осталась довольна плодами своих стараний.

— Я так стара, я так стара! — пропела она сама себе.

Распустила неизбежную розовую ленточку и перекинула волосы волной через плечо. Потом сняла кружевную кофточку и белую фланелевую ночную рубашку и наконец надела наряд, добытый для нее бесценной Элси (бог знает где, хотя Мэдди подозревала, что она стянула его у кого-то из своих клиентов, — может, у этой противной миссис Монктон). Это была шифоновая черно-багряная ночная рубашка. Она оказалась великовата, но тем соблазнительнее спадала с плеча.

Все эти приготовления отняли немало времени, тем более что Мэдди то и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дыхание, а один раз — чтобы принять таблетку… Но к закату все было готово. Она выскользнула из постели, крадучись пересекла комнату и села в кресло под окном. Ловушка почти готова. (Или это не ловушка, а только приманка?) Оставалось одно.

Мэдди достала ножнички для вышивания и, стиснув зубы, воткнула острые концы себе в запястье.


Автобус пришлось ждать долго, а когда он подошел, то оказался переполнен. Маргарет протиснулась к дверям, стараясь не выронить сумки и пакеты. Она почти бежала по своей улице, мимо церковной стены, мимо кирпичной виллы миссис Монктон, мимо почтового ящика — и вдруг остановилась. На миг ей показалось, что впереди кто-то есть — не странный ли незнакомец Мэдди с красивым, похожим на череп лицом?

Но нет, там, в тени, два бледных лица… нет… ничего. Игра тьмы.

В прихожей она бросила пакеты и бросилась наверх.


— Вот и я, милая. Извини, что задержалась… Ох, Мэдди… Мэдди, милая, что ты делаешь тут в темноте?

Она включила свет.

Мэдди, Мэдди, где ты? — прошептала она. — Что ты натворила?

Филипа Рейнс и Харви Уэллс Никудышный маг

Рассказы Филипа Рейнса и Харви Уэллса были опубликованы в журналах «Albedo One», «Aurealis», «Lady Churchill’s Rosebud Wristlet», «New Genre», «On Spec». Их рассказ «Рыбина» («The Fishie») вошел в семнадцатый ежегодный сборник «The Year’s Best Fantasy and Horror» и был особо отмечен в 2004 году премией Fountain. Рейнс живет в Глазго и является членом Общества писателей-фантастов Глазго. Уэллс — житель Милуоки.

Впервые рассказ «Никудышный маг» («The Bad Magician») был опубликован в ирландском журнале «Albedo One».

Мне не очень-то удаются фокусы.

Сидя за кухонным столом моей комнаты в Хаунслоу, последние два часа я упражнялся в фокусе с картами, которому меня научил Селим. Руки у меня слишком толстые и неуклюжие, поэтому карты все время ускользали от меня. Секретную карту мне никак не удавалось спрятать, она выпрыгивала между пальцами, как будто все на свете было смазано жиром, дабы я не мог ничего взять в руки. Тем не менее я продолжал упражняться, и не потому, что надеялся в конце концов одолеть этот фокус, а потому что если я старательно концентрировался на этом, то не думал о полуупакованной сумке на кровати, об ужасном шуме, наполнявшем комнату подобно завываниям урагана в лесу. Не думал о Лесли и почему все приключилось настолько скверно.

Кливленд. Мне не надо возвращаться в Хорватию, а можно поехать к кузену Мирко в Америку. Всегда можно куда-нибудь удрать. Я отложил карты и посмотрел на сумку, не пытаясь ни разобраться в своей жизни, ни принять ее как есть, а просто на мгновение застыв в нерешительности. Что мне взять с собой? И что мне позволяется оставить?

Именно эти самые вопросы задавал Лесли восемь дней назад. И когда завывание опять стало совсем невыносимым, стараясь оглушить меня, я подумал: «Ну, расскажи себе что-нибудь, забудь о шуме и попытайся понять, что же произошло.

Расскажи историю Чемодана Удачи».


В предыдущую субботу мы работали в Хитроу в утреннюю смену. Для грузчиков это была самая неприятная смена: все заполонили бесчисленные чемоданы американцев, прибывших ночными трансконтинентальными рейсами на третий и четвертый терминалы. Я особо не расстраивался, так как всегда легко вставал ни свет ни заря. Когда небо светлело над дальними деревьями за пределами аэропорта, я часто думал обо всех тех местах, где мне случалось наблюдать восход: расцвеченные солнцем оштукатуренные бетонные стены моего госпиталя в Вуковаре; серебрившиеся березы Динарских гор, где мы стояли лагерем; аккуратные вершины небоскребов Загреба, Парижа и, наконец, Лондона. В юности мне нравилось подниматься на крышу госпиталя на перекур, смотреть на расстилающееся надо мной небо и по-утреннему опухший Дунай подо мной — я чувствовал себя королем мира.

Спустя десять лет после окончания войны мои чувства относительно этого времени суток переменились. Я жил в городах, где небо было сжато и вытеснено с улочек на задворки складов и кухонь ресторанов. В Хитроу впервые за долгое-долгое время я видел огромное небо, ничем не ограниченное. Но все равно это было не то. Я ничего не имел против утреннего холода и ворчания других грузчиков, но к небу я относился теперь по-другому. Под ним я чувствовал себя разоблаченным.

Как и я, Лесли не жаловался по поводу ранних смен — это и свело нас вместе, когда я впервые приступил к работе в аэропорту. Но, в отличие от меня, Лесли добровольно вызывался на такую раннюю работу. «Людей шатает от утренних рейсов, — говорил он. — Чем не время для того, чтобы сунуть нос в их вещи?»

Лесли засек промежуток времени между курсирующими машинами для перевозки багажа и знал, что у него есть шесть минут, чтобы открыть чемодан и оприходовать его (как он выражался). Я не одобрял этого, но научился не обращать внимания на то, что делали другие грузчики. Кроме того, Лесли был моим другом; одним из немногих моих знакомых, не боявшихся спросить меня о жизни в Хорватии. Мы говорили о процессе над военными преступниками в Гааге, и если он порой и путал войну в Боснии с нашей войной за независимость, я не торопился оскорбляться. По крайней мере, он понял: произошло нечто ужасное, на что нельзя не обращать внимания.

Но в то утро я был недоволен им. Приземлился битком набитый самолет из Майами, и, пока Лесли тратил время на свои глупости, я трудился не покладая рук, отделяя транзитный багаж от отправлявшегося на терминал.

— И зачем американцам столько вещей? — вопросил он, вытягивая сперва одну, вторую и потом третью электрическую зубную щетку из чемодана, который он открыл прямо на взлетной полосе.

В обычное время я просто улыбнулся бы, вспоминая, как мы говорили то же самое про американцев в UNPROFORe,[52] но плечи мои уже начали ныть.

— Пошевеливайся, Лесли. Поднимай жопу.

— Задницу, Горан. Жопы только у янки. Ну а мы в Англии, и тут задницы.

Он осторожно положил зубные щетки на место и стал пролистывать что-то вроде дневника, время от времени останавливаясь, чтобы что-то там прочитать.

— Говорю тебе еще раз: непонятно, зачем работать на подобной работе, коль не заглядываешь в чемоданы. Это же безопасно.

— Пока тебя не поймают.

— Меня не поймают.

— Ты всегда попадаешься.

И это было правдой, которую Лесли не собирался отрицать. Виновность так и липла к нему, даже если он был не при делах. Вскоре появятся полицейские, пытающиеся разобраться в круговой поруке между таможенниками и грузчиками, вовлеченными в наркобизнес. Я опускал голову, хоть и знал, кто занимается этим, но меня подобное не касалось, и полицейские в конце концов удалились ни с чем. Никого не арестовали. Никого не уволили. Но именно Лесли, одного из немногих грузчиков, никогда не занимавшихся подобной контрабандой даже время от времени, увели и расспрашивали детективы и службы безопасности аэропорта. Дважды. Друг мой был начисто лишен свойственной другим способности избегать неприятностей. Напротив, он притягивал их.

Большинство грузчиков именно так и думали. И хотя нельзя сказать, чтобы они не любили Лесли, но, на их взгляд, ручки у него были уж слишком шаловливые, да и еще он все время задавал вопросы. Раджеш говорил, что нельзя верить человеку, который за один прошедший год трижды отрастил и сбрил усы, будто бы он никак не мог разобраться со своим имиджем. Акцент он менял столь часто, что Билли даже составил небольшой список говоров, которые Лесли употребил, собираясь на рождественскую вечеринку (жил я в Англии недавно, поэтому разницы не слышал). Так что в основном с Лесли никто не общался.

В разговорах со мной Лесли намекал на свое прошлое. Когда мы располагались на завтрак у ограды аэропорта и смотрели на выруливающие на взлетную полосу самолеты, он рассказывал мне о людях, с которыми сталкивался, в том числе о криминальных личностях, с которыми немало общался в Лидсе и Ноттингеме. Подчас он рассказывал одну и ту же историю несколько раз и никогда не путался в именах и фактах. В рассказах Лесли всегда имело место какое-нибудь преступление, причем никто на нем не попадался, несправедливость никогда не наказывалась. Я всегда удивлялся, насколько открыто, насколько невинно Лесли говорил о таких вещах. Как-то раз он признался, что кое-кто с Севера все еще ищет его. Какой-то частью своего существа Лесли знал, что они найдут его. Несколько дней спустя мы ходили в паб, а после он попросил меня постоять с ним на автобусной остановке. Он боялся, но не мог удержаться от болтовни.

К моменту появления следующей машины с багажом Лесли сделал вид, что помогает мне укладывать чемоданы на ленту. Но стоило ему увидеть Гарета, как он расслабился и опять принялся за разговоры.

— Ты думал, что я Мерк? А, Лес? — засмеялся Гарет. — Думал, что я поймаю тебя, сующего нос в чужое шмотье, так?

Окружающие избегали Лесли, лишь немногие тянулись к нему, и Гарет был в их числе. Гарет мне нравился. Сперва мы не поладили, когда я ошибочно принял его ньюкаслский акцент за шотландский; но как только он понял, что это оттого, что я — иностранец, мы стали хорошими друзьями. Обоим нам нравилась борьба — в смысле, не смотреть на это глупое кривляние под названием «борьба на телевидении», а настоящая борьба, — и если позволял график работы, я с нетерпением ждал наших встреч вечерами по понедельникам в спортивном зале в Хаунслоу.

— Я вовсе не вор, ты, негодяй, — ворчал Лесли, в то время как Гарет ржал и награждал воздух над головой Лесли шлепками. — Просто мне интересно, что народ возит с собой.

— И поэтому ты вор. — Гарет спрыгнул с машины, ощупал карманы оранжевой куртки и залез обратно в кабину. Мне показалось, что он ищет сигареты.

Но он искал не сигареты. Он достал спрятанный в кабине чемодан.

— Исследуй, Лес.

Лесли не был молодым — на добрый десяток лет старше меня, а я и сам не считал себя юнцом уже лет десять как, — но в этот момент лицо его было столь озабочено и светилось такой надеждой, что он казался совершенно другим человеком.

— Ты уверен? — нервно спросил он.

— Черный чемодан фирмы «Самсонит», серебряная ручка, сломанные колесики — правильно?

— А отметина?

— И отметина прямо посредине. — Гарет ногой опрокинул чемодан. Тот упал с тяжелым стуком. — Ты рисовал мне эту странную загогулину. Прямо запаяна в пластик.

Мы втроем смотрели на странный символ на поверхности дешевого, матово-черного чемодана среднего размера, едва отличимый от прочих царапин и выбоин подобно старому шраму, который никогда полностью не заживет.

— Что это такое, Лесли? — поинтересовался я спокойно.

— Чемодан Удачи, — прошептал Лесли, но совсем не мне, а как бы в благоговейном страхе. Не касаясь знака пальцем, он повторил его в воздухе. Судя по всему, он не сомневался в этом.

Гарет залез в кабину.

— Давайте заканчивайте разгрузку. И так много время потеряли. В понедельник, Горан?

Я махнул ему, и мы с Лесли быстро и молча разгружали чемоданы, отделяя транзитный багаж, и складывали их на ленту транспортера. На ярлыке черного «самсонита» значился аэропорт Хитроу, но когда я хотел положить чемодан вместе с остальными, Лесли оказался проворнее меня и засунул его с глаз долой под ленту транспортера.

— Это неправильно, — хотел было урезонить его я, но Лесли лишь улыбнулся и кивнул, как будто внезапно у нас не оказалось времени на разговоры, и мы опять взялись за работу.

Когда мы закончили, Лесли вытащил чемодан из укромного места.

— У нас двадцать минут до ванкуверского рейса.

Я заколебался.

— Ты хочешь, чтобы я пошел с тобой? — спросил я. С одной стороны, интересно понять, что же все-таки происходит; но в то же время не хотелось впутываться в это.

— У меня нет от тебя секретов, — солгал Лесли. — Пошли.

Сказал он это очень буднично, но глаза его умоляли, и я подумал, что нехорошо огорчать друга.

В аэропорту начиналась обычная утренняя суматоха, поэтому мало где мы могли спокойно заняться своим делом. Лесли было тяжело, потому я понес чемодан за него. Казалось, он набит кирпичами. С трудом пробираясь по туннелям служб терминала, здороваясь с водителями и прочими служащими, я истекал потом под тяжестью чемодана и от страха быть пойманным. Но Лесли подумал об этом и направился недалеко, в запертую комнату, где хранилась наша цивильная одежда. Нам повезло, и мы перевели дух, оставшись наедине с чемоданом.

Заметив выражение моего лица, Лесли проговорил:

— Господи, да я только позаимствовал его — знаешь ли, что это?

— Чемодан Удачи, — повторил я его собственные слова.

Лесли водрузил чемодана на скамью перед собой. Аккуратно водрузил. Замков не было, только две защелки. Он медленно открыл его.

— Да, но знаешь ли ты, что это?

Чемодан был пуст. И как он мог быть настолько тяжелым?

— Я думал, что ты тогда болтал чепуху.

Как-то раз, получив зарплату, мы здорово напились в пабе. За водкой мы беседовали. Я рассказывал ему, каково это — сидеть скрючившись в больничных коридорах, отчаянно боясь высунуть нос наружу из-за сыплющихся с неба бомб, и знать, что вражеские войска скоро подойдут к окраинам моего города. А Лесли рассказывал об особом чемодане, о котором он некогда слышал.

Тогда я подумал, что это очередная шутка, рассчитанная на доверчивого иностранца. Но, наблюдая, как Лесли достал из своего шкафчика убогую сумку и начал перекладывать собственные вещи в Чемодан Удачи, я понял, что он ждал этого долгое-долгое время. Может, именно поэтому он хранил в своем шкафчике запасной комплект вещей. И вполне вероятно, что именно поэтому он работал здесь, в аэропорту. Через Хитроу проходило огромное количество чемоданов.

Лесли так скверно справлялся с упаковкой чемодана, что я принялся ему помогать. Если в армии можно чему-то научиться, то это как засунуть кучу вещей в ограниченное пространство.

— Не знаю, когда впервые услышал о нем, — рассказывал Лесли. — Может, Мэгги из Ноттингема рассказала, или тот албанский сутенер. Но когда я услышал об этом, то сразу понял. Мне стало ясно, что надо делать. И мне всегда везло в поисках вещей. Знаешь, дружище, в школе меня звали Феррет.[53] И я знал, что мне надо просто прождать здесь столько, сколько надо, — только и всего.

Я хотел спросить, что такое «Феррет», но я знал, что Лесли собирался уходить и ему надо сперва сказать кое-что.

— Больше ждать не могу, — продолжал он. — Они поймают меня. Макферсон, Бек — однажды они обязательно поймают меня, где бы я ни находился. Прятаться я особо не умею, Горан.

Когда я закончил, все вещи Лесли, кроме кожаной куртки, лежали в чемодане. Но это оказалось не все, что он собрался туда запихнуть. Не говоря ни слова, Лесли снял рабочую уни форму; тяжело дыша, стянул носки и ботинки, потом майку. Я смотрел на него, опасаясь, не случилось ли с моим другом нервного срыва. Потом он снял трусы и, не глядя на меня, тоже положил их в «самсонит». Хмыкнув, закрыл чемодан.

— Лесли, — начал я неуверенно, не зная, что и сказать. В отчаянии я молился лишь о том, чтобы, по крайней мере, никто не вошел прямо сейчас.

— Все, что у меня есть, надо засунуть туда, — пояснил Лесли, трясясь от холода в раздевалке. — Это все, что я оставляю себе, Горан, и это все должно быть в чемодане. Таковы правила. Магические правила. Слыхал ли ты о магии, Горан?

Магия. Я знал о магии.

До войны моя бабушка собирала травы внизу у реки в конце лета и делала что-то вроде теста, которое строители использовали при изготовлении кирпичей, чтобы добавить им и крепости, и удачи. До переезда в Вуковар мы жили в деревне, и там в церкви хранился палец святого Стефана. Каждый год в Великий пост к нам в деревню приезжал епископ. Он исповедовал, держа на коленях драгоценную раку, а по окончании исповеди прикасался ею к голове верующего — как будто палец мог очистить того от грехов и вины, как будто давалось прощение, прошлое забывалось и все становилось хорошо и просто.

Да, я знал о магии и ненавидел ее.

— Ну а твоя куртка? — спросил я.

Я знал, что это была его любимая вещь, но Лесли взглянул на нее, как будто куртка была каким-то недоразумением. И удивил меня:

— Я бы хотел, чтобы ты взял ее себе, Горан.

Я повыше Лесли фута на два и широк в плечах, тогда как он сконцентрировал весь свой жир в районе талии. Поэтому куртка никак не могла подойти мне, но я принял дар. Мой друг стоял, грустный в своей наготе, и его безволосое тело напрягалось от воображаемых ударов, пока я не обнял его.

— Дальше я должен все сделать сам, — сказал Лесли.

Мы не стали прощаться. Я просто вышел, оставив его в раздевалке, и отправился разыскивать рейс из Ванкувера. Пока я трусил обратно, к третьему терминалу, я вспомнил, что Лесли рассказывал о Чемодане Удачи тем вечером в пабе. В чемодан ты складываешь как бы всю свою жизнь, а когда достаешь обратно, то уже без всяческих неприятностей. И я надеялся, что Лесли отделается от своих бед.

Я надеялся, что больше не увижу его, и выкинул это из головы.


После ванкуверского рейса было еще три, а потом у меня должен был быть обеденный перерыв. Но только я закончил с рейсом из Рио, Паула сказала, что меня ищет Мерк и надо срочно идти к стойке пропавшего багажа на четвертом терминале.

Выйдя из служебной двери, я поразился тому, что творилось на терминале. Порой забываешь о разнице между тем, что видят пассажиры в аэропорту, и огромным невидимым миром по обеспечению этого внутри. Отсюда казалось, что багаж исчезал и потом вновь появлялся из терминала — весьма магически, нехотя сказал я себе, — и никто и не думал о сложных машинах и процедурах, необходимых, чтобы доставить багаж из здания терминала в самолет и обратно. Возможно, никто вообще не думал о том, что происходит за пределами терминала. Английская пословица «с глаз долой, из сердца вон» была здесь абсолютно к месту, и люди, торопившиеся от стойки регистрации к своим выходам, даже и не смотрели в моем направлении и не задавались вопросом, почему это я здесь, в аэропорту.

Мерк ждал меня у стойки пропавшего багажа вместе с представителем авиакомпании и еще кем-то, вероятно, пассажиром. Я уже знал, в чем дело, еще до того, как Мерк — гадкий маленький человечек с огромным количеством сережек в ухе — начал спрашивать меня, могу ли я припомнить какой-нибудь чемодан, который, может, упал с машины или, может, случайно повредился. Гарет назвал бы его тон насмешливым, но я не обнаруживал свою злость и был немногословен. Нет, я ничего не знаю о пропавшем багаже. Насколько мне известно, ничего не выпадало из машины. Нет, я не видел Лесли после того, как он пожаловался на боли в спине и пошел к врачу.

Мы оба, Мерк и я, знали, что это было шоу для представителя авиакомпании и пассажира. Внутри аэропорта багаж может затеряться сотней различных способов. Черный «самсонит» мог появиться в мусорных контейнерах у «Бургер Кинга», и кто-то просто достанет и оботрет его, и принесет, сопроводив историей, как он туда случайно попал. Если ничего не испорчено и не пропало, то и претензий не будет. А поскольку я знал, что в этом чемодане нечему было ломаться и нечего было из него воровать, то они не могут привязаться ко мне — или к Лесли. Что они скажут, если чемодан или Лесли не объявятся, меня не беспокоило, — я очень преуспел в науке выбрасывания из головы ненужного, когда возникала такая необходимость.

Мерк кивал, отпуская язвительные реплики, но толком не слушал. Мое присутствие было абсолютно не нужно, разве только чтобы умиротворить сердитого пассажира, потому было не важно, что я говорил. Пока пассажир с представителем обсуждали пропажу, я разглядывал пассажира, которому принадлежал Чемодан Удачи.

Он был молодым человеком, примерно возраста Гарета, одет в льняной пиджак горчичного цвета и черную шелковую рубашку без воротничка. По-моему, вид у него был весьма мусульманский, но, услышав его разговор с представителем авиакомпании, я понял, что он, должно быть, американец. Богатый. Черные волосы аккуратно подстрижены и зачесаны назад, смуглая кожа гладкая, весь он был холеный и ухоженный, без вычурности. Он абсолютно не выглядел человеком, только что проделавшим семичасовой перелет из Америки. Он напомнил мне контрабандистов медицинских препаратов, на которых я некогда работал, вежливых, понимающих и — я нутром это чувствовал — безжалостных при необходимости.

Больше ничего нельзя было сделать, к тому же я уже опаздывал на разгрузку рейса из Бомбея, так что Мерк отпустил меня. Я с радостью покинул слишком ярко освещенное и претенциозное здание терминала и нырнул в темные переходы за его пределами. Я отработал всю свою смену, съел в одиночестве ланч и не вспоминал ни о чемодане, ни о Лесли. Работа закончилась в полдень. Решив не заходить в раздевалку, я прихватил с собой кожаную куртку Лесли и ггошел на парковку, чтобы поехать на занятия по английскому в Слау.

Американец поджидал меня, прислонясь к запертым воротам, выходившим на главную дорогу.

Я так удивился, что первым делом спросил:

— Как вы сюда попали?

Несмотря на творившиеся здесь мелкие преступления, за безопасностью в Хитроу следили весьма строго, и посторонние не могли просто так бродить туда-сюда по парковке.

Мужчина усмехнулся, широкая, обезоруживающая улыбка расплылась не только на его физиономии, но и читалась в глазах, и он протянул мне руку:

— Селим Басс.

— Горан, — буркнул я. С него и имени хватит. — Как вы проникли сюда?

— Фокус, — ответил он, забавляясь моей настойчивостью.

Фокус? И тут я понял, что видел его прежде.

— Вы — фокусник? Я видел вас на четвертом канале.

— Лучше — иллюзионист, — проговорил он, слегка кланяясь.

— Я видел, как вы показывали фокусы. С картами. Это было… — я не мог подобрать достойного слова, — очень хорошо. Может, вы покажете фокус сейчас?

Уж и не знаю, почему я попросил его об этом. Вероятно, я настолько растерялся, увидев американца, что попросту попытался поставить в тупик его самого. И это сработало.

— Я не чертов Дэвид Блейн,[54] — враждебно проговорил он, кожа его потемнела от гнева, который, похоже, частенько вырывался наружу. — Если ты хочешь зрелища, заплати, и увидишь меня в театре «Друли-Лейн».

— Кто такой Дэвид Блейн?

Селим Басс сунул руки в карманы — наверно, это был его способ вывести меня из себя.

— Где твой друг?

— Это про ваш чемодан? — Я нарочно допустил ошибку в английском. — Найдут его. Максимум через два дня.

— Твой друг не ведает, что творит. Не ведает.

— Два дня, — повторил я.

Я изобразил улыбку, которую практиковал четыре года, снося оскорбления французских и английских ублюдков, не видящих разницы между русским и выходцем с Балкан, не говоря уж о сербе или хорвате.

На какое-то мгновение мне показалось, что гнев все-таки вырвется наружу и он ударит меня. Но он оценил мой рост и способность держать себя в руках, а также то, что крикни я только — и сюда сбегутся охранники, прежде чем он сможет удрать. Поэтому он расслабился, улыбнулся и отступил на шаг.

— Если бы ты был картой, Горан, — спросил он, — то какой?

— Картой?

— Какой?

Вопрос привел меня в замешательство.

— Джокером?

— К черту. Называй нормальные карты.

— Тузом. — Взгляд мой ожесточился.

— Интересно. Друг мой, ты выбрал хитрую карту. Ту самую, которая может быть и наверху, и внизу. Я бы сказал, ты бы был тузом пик.

— Я не ваш друг.

— Но вскоре ты захочешь им стать, — сказал он и повернулся, чтобы уйти. — Погляди, что у тебя в кармане.

Карта была в кармане куртки Лесли: с одной стороны туз пик, а с другой — мобильный телефон Селима Басса.

Я оставил себе туза пик, так как хотел доказать, что Селим Басс ошибается. Мне бы хотелось быть тузом червей, хотя и не было никого — никого в сердце — с тех пор, как снайпер застрелил Марию в Вуковаре. Еще я мог бы быть бубнами, как все те, что заполонили Хорватию: кто потерял столько, что мог спокойно тянуть у других. Или трефами, человеком дела, борющимся за освобождение своей страны. Но туз пик заставил меня думать о той музыке, которую мы слушали во время караула в Динарах.

А также туз пик был тем, кто копает могилы.

Знал ли это Селим Басс? Раскопал ли он мою жизнь? Это пугало меня. Возможно, он прочел соучастие на моем лице. Это еще больше пугало меня; так что, пока я работал, я носил карту с собой, касался ее краев, теребил ее. Я несколько раз закатывал штанину и прикасался к белой змейкой тянувшемуся от колена к икре шраму, который получил в бою до того, как Вуковар сдался. Зимой девяносто первого года я, раненный, пленный, маршем шел из города, оставляя кровавые следы на снегу. Спустя неделю после того, как они заставили меня в числе двенадцати еще годящихся на что-то человек копать длинный окоп у Овкары, рана все еще сочилась кровью. Она стала заживать к тому времени, как я удрал от наших захватчиков и продирался через леса один, потому что Мато и Ивица были слишком измотаны, чтобы бежать. Я мог вспомнить боль и сейчас; но, ощупывая карту, я мог ощутить даже лопату в руках, а кроме того, и ужасный стыд от того, что бросил моих друзей.

Я читал о трибунале в Гааге в английских газетах. Средства массовой информации трубили о нескольких сербах, пойманных и наказанных, ломая руки, что не удавалось схватить действительно крупную рыбу: Младича, Караджича и самого ублюдка Милошевича — тех, ответственных за Сараево, Сребреницу, все зверства и ужасы Боснийской войны. Но помнили ли они о том, что случилось с моим народом? Была ли попытка призвать к ответу мясников Вуковара? Нет, не было очевидцев, следовательно, ничего не произошло. Люди хотят забыть все скверное, но я знаю, что это закрутится опять. Мир не позволит не обращать на это внимания.

Но людям свойственна способность все забывать. В течение нескольких следующих дней никто не упоминал о Лесли, даже Мерк, который обычно драл кожу с каждого, кто прогуливал работу без предупреждения. И я поймал себя на том, что все реже и реже думаю о своем друге; и когда я вспоминал о нем и оценивал, как легко ему удалось ускользнуть, я радовался. Воистину удача повернулась к нему лицом.

Но, возможно, это происходило еще по причине того, что людей отвлекало другое. Хотя я и не замечал этого первые два дня, но Лесли оказался не единственным, кто отсутствовал на работе. Грузчики, инженеры, представители авиакомпаний вдруг резко заболели, как будто по аэропорту пронеслась волна гриппа. И тем из нас, которым удалось остаться здоровыми, приходилось вкалывать сверхурочно. В понедельник я был вынужден отменить наши с Гаретом спортивные развлечения, но до вторника я так и не мог понять, что происходит.

К тому времени поползли слухи. Что люди на самом-то деле не больны вовсе. Раджеш рассказал мне об инциденте с одной служащей билетной кассы БА со второго терминала, как ворвался ее бывший муж и принялся кричать и браниться так, что пришлось вызвать охранников, которые и выдворили его из аэропорта. Потрясенная, женщина пошла домой и отпросилась до конца недели. Следующей была Дорин, замечательная особа из платежного отдела БАА. Она всегда спрашивала меня, когда же я наконец найду себе хорошую девушку. В понедельник на первом терминале нашли маленького четырехлетнего мальчика, который плакал и звал ее по имени. Когда полицейские привели его к Дорин, она смертельно побледнела, сказала, что не знает, что это за мальчик, и убежала в туалет. Одна из ее коллег потом рассказала, что Дорин тут же покинула здание аэропорта, подав заявление об уходе еще до полудня.

Я пока не видел связи, по крайней мере до середины среды, пока Гарет не пришел ко мне. Тогда я понял, что случилось что-то еще.

Вместе с Билли мы заканчивали погрузку рейса в Бирмингем. Мы поправляли сбившиеся ярлыки на багаже, когда Гарет подошел к нам. Глядя на него, я припомнил, как Саманта описывала лицо Дорин, когда полицейские привели к ней пропавшего сына.

— Гарет, что такое?

— Ты знаешь о подобного рода случаях.

Билли пожал плечам, а я повел Гарета в пустовавший в тот момент зал ожидания для транзитных пассажиров.

— Что за случаи подобного рода?

Правда ведь, ты сможешь помочь? Ты ведь знаешь, что это за чертовщина?

— Гарет, да в чем дело?

— Вампиры. — Теперь он вцепился мне в плечо и выворачивал его, как будто мы боролись. — Восставшие из мертвых. Они знают, откуда ты родом, верно? Кошмар в Трансильвании.

Он был так угнетен, что я не стал прерывать его.

— Я не виноват, верно? Я очень спешил, и дело было ночью, но я не был пьян и не заснул, ничего подобного. И я не виноват. Ясно?

Я согласился, и Гарет отпустил мое плечо и сел. Несколько пассажиров зашли в зал, но, увидев обезумевшего Гарета, уселись подальше.

— Пять лет назад у меня была неплохая работа с карьерным ростом в большой частной компании. Часто случались ночные переезды между Лондоном и Бристолем, и я ездил по трассе М4 три-четыре раза в неделю.

Он поднял было руку к лицу, но на полпути забыл, что хотел сделать, и рука на какое-то мгновение зависла в воздухе.

— Должно быть, она бродила вдоль дороги в поисках телефонного автомата. Не знаю. Просто она неожиданно оказалась посреди дороги. Чертова автострада, верно? Я ничего не мог сделать. Тормозить было некогда. Она была совсем старушка, как будто бы улизнула из дома престарелых. Боже мой! На ней было такое зеленое платье, что-то вроде того, которое бабушки хранят в дальнем углу платяного шкафа как память о венчании пятидесятилетней давности. Вот такое платье было и у нее.

— Ты видел ее?

— Она была мертва. Я бы не уехал, если бы она была только ранена, верно?

Пассажиры посмотрели в нашу сторону, затем забрали свои сумки и вышли.

— Боже мой, Горан! Когда она увидела меня, то закричала. Полиция найдет ее, и — ты скажешь им, Горан? Пожалуйста. Я был не виноват!

— Где ты видел ее?

Там, где он сказал, ее не было: в депо, там чинили машины для перевозки багажа. Я поискал на дороге, ведущей к третьему терминалу, затем на платформах остановок, даже в туннеле, ведущем в подземную часть аэропорта, — нигде ее не было. Уж не была ли она привидением, подумал я. Напряжение этих странных дней вполне могло дать о себе знать подобной галлюцинацией у Гарета. Чтобы обыскать все вокруг, времени не было — надо было возвращаться к прилету рейса из Лиона. Я уже собрался бросить поиски.

И тут увидел ее.

Там, под пешеходным мостом, соединяющим два здания, рядом с большими железными мусорными контейнерами. Руки прижимали тонкое платье, как если бы она пыталась согреться. Она сидела спиной к кустам, дрыгала ногами и раскачивалась вперед-назад. Волосы ее рассыпались по плечам. Мертвая женщина.

Я попытался спрятаться за столом, да слишком поздно — она меня увидела. И стала кричать. Именно так, как рассказывал Гарет.

Я побежал, и вслед мне несся этот жуткий вопль.


— Увидимся после шоу.

Мне не надо было ничего говорить Селиму Бассу по телефону. Всего-то надо было сообщить, где в аэропорту мы сможем встретиться.

Той ночью мы сидели в баре торговой зоны третьего терминала и смотрели, как бизнесмены поглощают огромное количество виски перед трансатлантическими перелетами.

Скривившись, Брасс поглядел в свой бокал.

— Пиво разбавлено. Что, никто этого не чувствует?

Впрочем, это не помешало ему жадным залпом осушить бокал.

— Конечно же нет, — ответил он сам себе. — Людям неинтересно это знать.

Он все еще был в сценическом костюме: темно-синем пиджаке, настолько отроком, будто кимоно; высоком белом, плотно облегающем шею воротнике; черных кожаных брюках. Я ему все рассказал, а он пока ничего не ответил.

— Все это ужасно странно, это из-за того, что Лесли взял чемодан, да? Магия. Ваша сфера деятельности.

— Я магией не занимаюсь, — огрызнулся он. — Я уже говорил тебе, я — иллюзионист. Настоящая магия для слабаков, таких, как твой дружок.

Басс принялся рвать картонный кружок из-под бокала на кусочки.

— Все мы строим иллюзии. Ловчим, если надо что-то достать, или найти работу, или что-то выдумать себе в оправдание. Но всегда находятся такие, которые не могут ловчить. Эдакие неуклюжие недотепы. И потому, что они не могут, они начинают мошенничать, искать пути искажения законов мира для того, чтобы исправить факт собственной неспособности к фокусам. Только неудачники используют магию.

— Как тот чемодан, — вставил я. — Чемодан Удачи.

Басс ошеломленно уставился на меня:

— Удачи? Первый раз слышу, чтобы его так называли; зато теперь кое-что проясняется. Да, как чемодан.

Прикончив водку, я махнул официантке и поднял палец, заказав еще. «Не гони», — сказал я себе, но сегодня я не мог отказать себе в выпивке.

— Так зачем он нужен? Зачем возить его с собой в ожидании чего-то ужасного?

— Ну, ничего ужасного не случилось бы, если бы тот пустоголовый на стойке регистрации в Майами не решил, что чемодан слишком велик для ручной клади, — проворчал Басс. — Не могу в это поверить — подобного никогда не случалось.

Пожав плечами, Селим достал элегантный серебряный портсигар. Мне он закурить не предложил.

— Это всегда было слегка рискованно. Достать чемодан из подвала, дать ему доступ воздуха, немножко подзаработать в перерывах между шоу-программами. Я знал, что им интересуется пара английских неудачников. Неудачников, которым не по нраву нормальные мирские законы. Такие типы, которые, если останутся с чемоданом без присмотра, все к черту испортят. Неудачники вроде твоего друга.

Он зажег сигарету и выпустил струю дыма.

— Ну ладно. Ты поможешь мне получить его обратно.

— Сперва расскажите, как он действует.

Когда мы закончили разговор, Басс предоставил мне оплатить счет за спиртное. Мы уже вставали из-за стола, и я сказал.

— Ну а тот фокус, когда вы сунули карту мне в карман?

Впервые за вечер Басс улыбнулся, и не своей фирменной шоу-улыбкой, а восхитительно искренней.

— Я разыскал тебя заранее, и пока ты не видел, подсунул карту. Туз был счастливой случайностью. Мне показалось, что ты не похож ни на короля, ни на валета. Ну а что касается всего прочего — все на авось.

— Получилось на славу.

— Не совсем. — Селим вновь пожал плечами. — Каждый хочет быть одураченным. Поэтому столь хорошо удаются иллюзии — мы не любим приглядываться. Но проблема в том, что нельзя вечно дурачить людей, даже если они хотят этого. Мир не позволит. Мы проводим черту между тем, что мы хотим знать и что не хотим, но мир не признаёт ограничений такого рода. Всегда найдется что-то, обо что споткнешься, что разоблачит тебя. Взгляни на мой фокус — ты разобрался в нем. Ты понял, что это фокус, потому что знал, что я стараюсь одурачить тебя, и ты подумал: «Он что-то делает, а как?» Нет, лучшие фокусы те, когда фокусник дурит сам себя.

Басс затянулся и подмигнул мне:

— Но в отличие от большинства людей, я не могу просто дурачить себя.


В четверг утром полицейские детективы наводнили аэропорт. Билли сказал, что кто-то подбросил несколько фотографий, касавшихся служащих таможни, и теперь Раджеша и нескольких других допрашивают относительно контрабанды наркотиков. Потом Билли куда-то делся. Оставшиеся дееспособными служащие изо всех сил старались работать за всех, но рейсы задерживались. После семи подобных дней я решил поговорить о сменах с Мерком, но его тоже не было на работе. Его секретарша Лилиан весело поведала о слухах, что его проверяют на предмет налоговых махинаций. За пределами аэропорта журналисты уже стали задавать вопросы.

Я должен был найти Лесли. Товарищи мои страдали, и что-то надо было предпринять. Откуда я знал, что Лесли еще никуда не уехал? На это указывали незначительные косвенные признаки, а я умел замечать подобное. Все было столь хаотично, что никто не заметит моего отсутствия в течение нескольких часов. Итак, я решил подождать у заградительных барьеров, где обнаружил брошенные в траву обертки от «Кит-ката».

Солнце клонилось к закату. Он подошел ко мне, и мы вместе наблюдали, как огромный «Боинг-747» поднимается в небо; блеснув в луче солнца, самолет растворился на западе. Словно монетка в руке Селима.

— Что ж, Лесли, почему ты не уехал?

— Мне так жаль, Горан. — Стоящий рядом со мной мужчина, казалось, как-то сжался, и на мгновение свет отбелил его так, что он совсем слился с облупившейся белой краской на бетонной поверхности заграждений. — Я не хотел всего этого.

Когда я пытался смотреть прямо на стоящего рядом мужчину, я думал: «Не может быть, что это Лесли, жующий шоколад». Одежда была немного другая, и в этом освещении он выглядел как кто-то другой. Даже когда я закрыл глаза и слушал его рассказ о чемодане, голос его звучал не так. Если бы я говорил с ним по телефону, то мог бы поклясться, что это не был голос моего старого друга.

— Когда ты ушел, я открыл чемодан и достал вещи, — рассказывал он. — Предполагалось, что он так работает, что-то вроде стиральной машины. Так мне говорил албанец. Что-то вроде химчистки души.

«Только это не сработало», — подумал я, но не сказал вслух.

Лесли продолжал:

— Как только я надел одежду, понял сразу, что теперь-то все будет отлично. Просто тут же понял. Теперь Макферсон меня не найдет. И мне оставалось только закрыть чемодан и потерять его где-нибудь среди другого багажа. Я мог ехать хоть в Лидс, и никто никогда не узнает, кем я некогда был.

Он задрожал, и мне захотелось положить ладонь на его руку, успокоить его, но я побоялся, что моя рука пройдет сквозь призрак.

— Так что же ты сделал?

— Мне страшно жаль. — Он сотрясался от рыданий. — Я виноват, да? Я вынул все мое барахло и должен был закрыть чемодан. Но там было что-то еще. Я-то думал, что он пустой, но там было что-то. Под подкладкой. Мне ужасно неудобно. Но я ничего не мог с собой поделать, Горан.

— И что произошло?

Высморкавшись в обертку от шоколадки, он произнес:

— Сейчас покажу.

Чтобы завершить свое преображение, Лесли отнес чемодан на склад невостребованного багажа, временного хранилища до завершения строительства. Это был двор, огороженный цепями и защищавшийся от дождя рифленой пластмассовой крышей; едва ли кто-нибудь стал заглядывать туда. Все невостребованные чемоданы и коробки оказывались в этом заброшенном месте и предавались забвению, пока кому-нибудь не придет в голову заняться благотворительностью.

Вне всякого сомнения, это был Чемодан Удачи. Он один был открыт.

— Я слишком боялся закрыть его, — признался Лесли, настояв на том, чтобы мы вместе присели позади загородки и целой башни позабытых картонных коробок.

Я уже собирался спросить, чего же мы ждем, но тут что-то внезапно вырвалось изнутри Чемодана Удачи — что-то похожее на большую черно-белую фотографию — и замерцало на земле. Я с тревогой наблюдал за этим. Фотография двигалась по земле с какой-то странной целью, неожиданными рывками огибая прочие чемоданы; дальше двинулась по дороге, продвигаясь по направлению к зданиям терминала. Как будто кто-то тащил ее за невидимую леску.

— Сначала я вытащил оттуда бумаги, — шептал Лесли, как будто чемодан мог нас услышать. — Что-то вроде налоговых документов. Там было имя Мерка. Они улетели от меня — я ничего не мог поделать. Не знаю, как еще описать это. Вроде как ветром унесло. А потом — не знаю, что еще я ожидал найти там. Но, подойдя опять к чемодану, я… Боже мой, боже мой!

Мы смотрели на чемодан сбоку, и я видел, что что-то еще вытягивается оттуда. Что-то достаточно большое, вроде похожее на свитер. Затем рука вцепилась в край так, что ногти побелели от усилия. Я взглянул на свои собственные руки, которые оказались такими же бледными и бескровными. Потом опять на медленно поднимающуюся голову человека.

— Лесли? Что за…

Но он не мог смотреть на это, а уставился в том направлении, куда двигалась фотография.

— Первый, мальчик, вырвался из моих рук и убежал. Следующему и всем остальным помощь моя уже не требовалась. Они просто вываливались оттуда. Я хотел закрыть крышку, но боялся. Думал о них, стучащихся оттуда, изнутри чемодана. Кричащих. Обвиняющих меня.

Хоть появившийся молодой человек и не был похож на моих друзей, но я сразу подумал о них, о Мато и Ивице, отряхивающих одежду от грязи. Я отодвинулся подальше в своем укрытии. Он выглядел пораженным, одежда удивила его, он не понимал, почему находится здесь, — но кто-то, похоже, знал, что с ним делать. Спотыкаясь, он подошел к открытым воротам, затем двинулся по дороге в том же направлении, которым до него проследовала фотография.

Чьей же тайной был он?

— Что я сделал не так? — простонал Лесли. — Моя ли это вина?

Я должен был рассказать ему то, что узнал от Селима: что этот чемодан на самом деле — портал между этим миром и другим, невидимым, где мы пытаемся схоронить наши тайны. Можно перенести некоторые жизни, некоторые вещи из этого мира в то темное пространство, но нельзя забывать о том, что грань между мирами нестабильна. Тот мир не любит находиться в забвении и всегда старается вылезти наружу, где свет. Стоит вытащить что-то оттуда, и поток будет не остановить — вроде как если дамбу прорвет. С давлением всех этих тайн совладать невозможно.

— Мне действительно очень жаль. Горан, ты должен помочь мне. — Он схватил мою руку — прикосновение привидения. — Пожалуйста.

— Я помогаю моим друзьям, — ответил я.


В течение двух дней все всплывшие тайны испарились, как будто их и не бывало. Против Раджеша не выдвинули никаких обвинений, и Дориан уговорили вернуться на работу, когда она убедилась, что мальчик больше не появлялся. Даже Мерк пришел обратно, наказанный уже тем, что вошел в офис, не смея поднять взгляда. Все последние происшествия в аэропорту стали забываться, и вскоре все опять встало на свои места, потому как чемодан влиял на жизни людей только в непосредственной близости. Нет, не все встало на свои места. Гарет избегал меня. Я знал, что мы уже не сможем как ни в чем не бывало бороться по понедельникам после того, как он излил передо мной свою душу.

Возвращаясь с работы в воскресенье вечером, я увидел Селима, который вытаскивал карты из камер провожавших его в Штаты фотографов. Увидев меня, он махнул по направлению каталки с багажом. Там сверху лежал черный «самсонит».

— Никто даже не вспомнил о Лесли, — сказал я ему; видел я его последний раз.

Он потрепал меня по руке, как будто я был маленьким мальчиком; слишком маленьким, чтобы понимать очевидные вещи.

— Они и не вспомнят. Уже позабыли.

— Я не забуду.

Как я мог забыть? Я предпочитаю не давать волю рукам, но мне пришлось ударить Лесли несколько раз, пока он не перестал сопротивляться. Как я мог забыть, что причинил ему боль? Что вытащил все из его уродской сумки, все еще набитой всем необходимым в этом мире? И раздел его, стонущего? А Селим что-то выделывал руками, дабы успокоить духов в «самсоните», чтобы засунуть в чемодан все вещи Лесли. Все это я никак не мог выбросить из головы. Не мог забыть лица Лесли, когда мы вытащили его вещи обратно и одели его; таким несчастным и уязвленным я никогда его не видел.

В баре Селим сказал мне, что я могу закрыть крышку чемодана. Но портал закрыть мне не удастся. И сделать это можно только одним-единственным способом. Друг должен пройти через это. Таковы законы мира.

Только протащив Лесли обратно через границу, мы сделали его даже более видимым во всем, чем до того. На нем отпечатались все те тайны, которые он когда-либо пытался скрыть. Не было никакого смысла прятать его, уверял Селим, но я должен был попробовать. Я повел его не домой, а в один из отелей при аэропорту. В банкомате я снял триста фунтов и положил деньги в конверте ему в карман. А когда я пришел на следующее утро, «скорая помощь» все еще стояла у гостиницы, полицейские задавали вопросы о выстреле, и никто ничего не понимал.

Итак, вечером я сидел в своей комнате с колодой карт, которую мне оставил Селим. И думал о том, что забыть не смогу. Не сработало и то, что я озвучил себе случившееся. Мне не забыть того, что я совершил.

Потому что она все еще здесь, скорчилась в уголочке и беззвучно кричит.

Она отличается от всех прочих тайн. Впервые я увидел ее там, в кустах под мостом между двух терминалов; она не пропала вместе с другими тайнами, она здесь. Я пытался предложить ей куртку Лесли, но куртка проходит сквозь нее и падает на пол — ведь она здесь не на самом деле. Сейчас это только галлюцинация, эдакая выходка мозга под воздействием стресса. Но она не уйдет, пока я не найду волшебных слов, чтобы она ушла, пока не придумаю историю, чтобы искупить вину, остановить беззвучный крик.

Она не кричала, когда наше подразделение, улюлюкая, спускалось вниз из Динарских лесов, освобождая Кражну, окончательно выбивая сербов из Хорватии в 1995 году, подобно устрашающему урагану. Ничего не сказала она, когда мы собрали всех мужчин, которые не сбежали из деревни, и выдали им лопаты. Она только смотрела, как Младен уводил ее отца, и из-за того выражения лица, всего ее облика, излучавшего осуждение, я толкнул ее в кухню.

Гарет говорит, у меня сильные руки. Но шейка ее была так тонка, что много силы тут не требовалось.

Сейчас руки мои толстые и неуклюжие, и карты не слушаются их. Селим показал мне этот фокус перед тем, как последний раз объявили посадку на самолет. «Не давай этому чувству уживаться с тобой, Горан. Помни: вина — фокус этого мира. Невинность — фокус, который мы проделываем с миром сами».

«Никогда не научусь этому, — сказал я ему. — И никогда не забуду».

«Забудешь, — ответил он. — Все мы так делаем».

Танит Ли Небесная дева

Танит Ли опубликовала более семидесяти пяти романов и сборников рассказов. В числе последних книг «Металлическая любовь» («Metallic Love») (продолжение романа «Серебряный возлюбленный») («The Silver Metal») и роман для юношества «Пиратика: рассказ о необычном путешествии по Дальним морям» («Piratica: Beinq a Darinq Tale of a Sinqular Girl’s Adventure Upon the High Seas»). Танит наполовину ирландка (no материнской линии). Сейчас она живет в Англии вместе с мужем, писателем и художником Джоном Кейном.

В основе рассказа «Небесная дева» лежит легенда XII века о дочерях Аэритеча и героях с арфой и копьем; он был опубликован в широкомасштабной антологии «Изумрудная магия: великие сказания Ирландии», изданной Андре Грили.

Посвящается памяти моей матери, деду и прадеду, которых я никогда не видела.

Они никогда, насколько мне известно, не изменяли данному при заключении сделки слову.

Эта история, если этот текст можно так обозначить, ведется от двух лиц. Причем оба — мои собственные. В моей крови смешались огонь с водой, земля с воздухом.

* * *
Хоть я родом из Ирландии, никогда там не бывала.

У этой загадки весьма простой ответ. Генетически и кровно я ирландка, но родилась в другой стране.

Моя мать была ирландкой с темно-зелеными глазами — ни у кого больше не видела я таких темных и таких зеленых глаз; разве что сейчас можно встретить такой цвет у обладателей цветных контактных линз.

Именно она рассказывала мне об этой стране, куда тоже никогда не ездила. Девичья фамилия моей матери была О’Мур. Мама говорила, что климат в Ирландии очень мягкий. Это означало, что там часто идут дожди, но дожди такие приятные и часто теплые, что-то вроде тумана, столь же привычного, как и воздух.

Род О’Муров происходил с Побережья Призраков на западе Ирландии, где суровые скалы спускаются прямо в море. У отца моей мамы было испанское имя — Рикардо. Мама всегда отзывалась о нем с любовью. А отцом ее отца, маминым дедом, был красавец и долгожитель по имени Колум; когда ему пошел сто первый год, он умер, после того как простудился, сопровождая свою последнюю жену, молодую даму сорока пяти лет, в дублинский театр. Мягкий климат порой все же преподносил сюрпризы.

Ирландия — это страна зелени, такой же изумрудной, как и глаза моей матери. Теперь ее уже нет с нами, она ушла в другие, еще более зеленые, золотые земли под холмами. Однажды, просматривая мамины вещи спустя несколько лет после ее смерти, я нашла книгу моего прадеда Колума. Это не был дневник; хотя, может, и был. Может, это была книга практичного человека, в душе бывшего поэтом и при этом не отказывавшего себе в выпивке, книга хронического лжеца, вечно выдумывавшего различные истории; или же это была книга того, кто говорит правду. Это все без ложной скромности я могу отнести и к самой себе. И сохранить книгу как наследие.

В ночь после этой находки мне впервые приснился прадед Колум. Он был высоким худым мужчиной лет шестидесяти. Значит, ему было около восьмидесяти, так как говорили, что в девяносто девять лет он выглядел лет на десять моложе.

— Итак, ты нашла книгу.

— Нашла.

— И где же?

— В коробке, где лежали мамины письма и кое-какие личные вещи ее матери.

— Спрятали в девичнике, — проворчал он. — Стоит ли жаловаться.

Я не стала упоминать о бабушкиной пелерине из лисьего меха — я ее очень боялась, когда была маленькой. Поэтому, обнаружив ее на прошлой неделе, сразу отправила на благотворительность.

Во сне Колум поведал мне о каменном доме с узкими, тоже каменными ступенями. Окна выходили на долину и расстилавшееся за ней море, куда вечером на закате опускалось солнце. Он говорил не о большом доме в Дублине, где он жил последнее время, а о доме, в котором прошла его молодость.

Мне снилось, как мы вдвоем шли по бархатистой зелени долины. Поднявшись по крутым ступеням, зашли в дом и любовались заходом солнца. На крыше дома гомонили птицы; полный вкуснейшей воды, во дворе стоял древний колодец.

Недалеко — наверно, милях в семи дальше по берегу — находился разрушенный и удивительный замок Seanaibh, или, как его именовал туристический путеводитель, замок Сэнви.

В рукописи Колум рассказывал о целой ночи, проведенной в этом замке. И в моем сне он рассказал мне о том же.

Мы пили виски. Янтарная жидкость наполняла стаканы, красный закат багровел над морем, и сороки летали над каменным домом, наполняя воздух своей трескотней.

То, о чем Колум рассказывал мне во сне, я уже читала: в рукописи эта история стояла между двух списков. В одном значилась пойманная с лодки рыба, а в другом — список местных красавиц.

Тогда Колуму было двадцать, он был высоким, стройным и сильным красавцем с черными как смоль волосами и удивительными серыми глазами с темным ободком.

Семейный бизнес заключался в торговле кожаными изделиями, Колум работал в конторе при магазине; не то чтобы работа ему очень нравилась, просто она не отнимала много времени. И зарабатывал Колум вполне достаточно для того, чтобы ходить на танцы и раз в неделю напиваться до состояния, когда он мог разговаривать со звездами, которые, словно пчелы, слетались к нему. Одной такой ночью Колум танцевал пять часов кряду и пил за двоих, а потом пешком пошел домой. До дома оставалось около мили. По обеим сторонам дороги простирались леса, деревья все еще сохраняли остатки былой красы летнего убранства. Полная луна тоже возвращалась с какой-то небесной вечеринки, огромная, раскрасневшаяся и сама не своя. Колум шел и взывал к небесному светилу, но луна, негодница, лишь напустила облачко и спряталась за ним. Да, и девушки такие тоже бывают.

Пройдя четверть пути, Колум остановился как вкопанный.

Его посетило весьма странное чувство: будто бы он никогда, ни разу не видел этой дороги; в действительности же этим путем он ходил дважды в неделю на протяжении многих лет, а частенько и не только дважды. Даже до рождения он путешествовал здесь, сидя в мамином животе.

У обочины, подобно дремлющим овцам, лежали валуны. Колуму показалось, что видит он их впервые, хотя он сам выдолбил свое имя на некоторых из них.

Перебрав в уме числа, Колум понял, что эта ночь была самая что ни на есть обычная: никакой святой не поминался, Самхаин[55] не праздновался, ночь Луга[56] тоже. Молодой человек стоял и поминал недобрым словом выпитое за вечер виски и скрипача: если столько пить и плясать, еще не такое примерещится. И вот они появились. Чудные существа.

В моем сне он описал это так:

— Это выглядело совсем не так, как нынче показывают в фильмах с помощью компьютерных спецэффектов. Только что была пустая дорога, едва освещенная неровным светом скрывшейся за облако луны, а потом что-то произошло, как будто паром окатило лицо. И они стали видимы.

Кого там только не было. Существа ростом с человека и с дом, величиной с кролика и даже с булавку. Одни семенили по дороге, другие шли, или скакали, или катились. Там были и кони с развевающимися гривами; но не простые кони — глаза у них были человеческие, а вместо копыт — человеческие же ступни.

Были они бесцветными, хотя и выглядели существами из плоти. Они походили на камни с обочины дороги, только движущиеся; причем все они шли впереди Колума и не оборачивались.

Любой другой человек поторопился бы схорониться за валуном. Или повернул бы обратно и побежал со всех ног к танцевальному залу или публичному дому.

Колум же пошел за этими непонятными существами, держась на некотором расстоянии от них.

Из своего жизненного опыта он вынес следующее: во-первых, не всегда удается заполучить желаемое; во-вторых, получить он может весьма многое.

Молодой человек рассудил так: никто из них не повернется и не увидит его. То был Царственный, эльфийский народ; что они здесь делали, Колум не знал, вроде как им тут было не место. И он совсем не боялся. Но, признался прадед мне, если бы выпито было меньше, возможно, он испугался бы. Но все было впереди.

Он шел следом за чудным народом по дороге, которая вскоре свернула в чащу. Подобного леса, насколько Колум помнил, здесь не должно было быть. Огромные деревья, несказанно великие в обхвате, слегка шевелили омытой лунным светом густой листвой. Дорога сузилась, превратившись в тропинку. Они пробирались вперед и вперед, затем тропа повернула в сторону, и они продолжали двигаться по ней, взбираясь в гору, пока деревья не расступились, и Колум увидел внизу мерцающий серебром океан. Должно быть, они прошли целых семь миль, причем за рекордно короткое время, так как перед ними высился замок Сэнви. Но в ту ночь он вовсе не лежал в руинах, а возвышался, цел и невредим, огромный и величественный, пронзенный целым сонмом золотистых огней.

Очевидно, сюда частенько наведывались. Казалось, на протяжении всего Побережья Призраков жили толпы существ: в каждом замке, в каждой лачуге, в каждом коровнике. Итак, Колум решил, что именно призраки привели все тут в порядок и зажгли мириады ламп, и теперь ждал, что сейчас им навстречу выедет или карета, запряженная безголовыми лошадьми, или появится человек, горящий адским пламенем. Но им навстречу вышла женщина с зажженной тонкой свечой.

О, она была прекрасна: стройна и бела, но не бесцветна в отличие от всех остальных, в длинных волосах ячменного цвета светились звезды, а глаза сияли, словно пламя, одновременно синим и шафрановым огнями.

Незнакомка кивала некоторым существам, и они отвечали ей тем же. Когда же все прошли мимо нее по направлению к воротам замка, горящий взор прекрасной женщины остановился на Колуме, который почтительно поклонился красавице до земли. Для этого он был достаточно гибок и пьян.

— Знаешь ли ты меня, Колум? — произнесла она.

— Нет, о прекрасная. Но я вижу, что ты знаешь меня.

— Я знала тебя еще тогда, когда ты лежал в колыбельке, сучил ножками и сосал грудь.

Колум нахмурился. Не очень приятно, когда хорошенькая девушка говорит о таком.

Красавицу рассмешило огорчение Колума. Она подошла к нему и дотронулась до его шеи. Ощущение было удивительным: шею то ли обожгло, то ли заморозило, как будто ее коснулась или раскаленная льдинка, или замерзший огонь. Колум застыл на мгновение, размышляя, жив ли он или уже нет, но секунду спустя ощутил весьма странное чувство: словно там открылся глаз — как будто что-то выглядывало из его горла.

И Колум обнаружил, что может говорить с девушкой на прежде незнакомом ему языке, который он, кажется, слышал среди наречий холмов и долин.

— Что это за ночь, о красавица, когда Дивный народ вышел на дорогу? — спросил он.

— Это твоя ночь, Колум, — прозвучало в ответ.

Затем девушка пошла обратно по направлению к замку Seanaibh-Сэнви. И в этот момент он понял, кто она такая. Это Небесная дева, его фея. И юноша побежал за ней со всех ног. Перед тем как вбежать в ворота замка, он бросил со скалы в море монетку на счастье. Он был один за стенами замка, и только вода и луна смотрели на него.

Затем Колум вошел в ворота, пересек двор и растворился среди огней.


Дальше в книге следовала запись, сделанная спустя много лет другими чернилами: «Я видел движущуюся цветную картинку. Один американский джентльмен показал мне ее. Там было совсем как в зале, в который я попал той ночью».

Когда Колум прошел со двора в зал замка, ему показалось, что там рассыпалась радуга и солнце внезапно взошло среди ночи. Где требовалась сотня свечей — горела тысяча, причем они не походили на обычные, знакомые Колуму свечи, а были огромными, высотой с трехлетнего ребенка, и лимонного цвета. На стенах ярко пылали факелы, освещая алые, синие и зеленые гобелены, щедро расшитые золотом. У Царственного народа тоже проявились цвета: молочно-белая кожа, кроваво-красные губы, волосы цвета золота или меди. Одежды были или сине-зеленые, как вода, или фиолетовые, словно сирень, — говорят, в Землях под холмами ее много. Но в замке, неожиданно воссозданном в первозданном виде, были и люди, которые некогда жили там, и короли и принцессы прежних веков, в лучших своих туалетах. Волшебные белые кони с человеческими ступнями весьма благовоспитанно расхаживали тут и там, потряхивая серебристыми гривами, а крошечные существа сновали и скакали, звеня как колокольчики, и белые собаки с рубиновыми глазами и золотыми ошейниками, лежали, замерев, словно статуи. Все взгляды были устремлены на Колума.

Он был красивым юношей и привык к производимому им впечатлению: стоило ему зайти в комнату или танцевальный зал, все собравшиеся глазели на него и перешептывались.

Так происходило всегда. Но собравшиеся здесь существа были не чета обычным людям.

Он и сам окаменел и начал трезветь.

Тут сама Небесная дева повернулась к нему, сжала его ладони своими удивительными обжигающими и в то же время ледяными пальцами.

— Итак, Колум, это твоя ночь. Разве я тебе не сказала? Что это у тебя?

Посмотрев вниз, Колум обнаружил в собственной руке (дева уже отпустила его ладони) маленькую резную арфу со сверкающими серебряными колками и струнами.

— О прекрасная, — вымолвил Колум, — если я тут в качестве арфиста, то ты знаешь не хуже меня, что мой репертуар ограничивается «Китайскими палочками» на бабушкином пианино.

Небесная дева в ответ лишь качнула головой, и они вдвоем каким-то образом оказалась в самом центре зала.

Прямо перед Колумом на четырех позолоченных тронах восседали два короля с королевами, чудесные короны венчали их головы.

— Скудность моих знаний в области истории лишает возможности описать их наряды, — вспоминал Колум, — но я сразу понял, что они из очень давней эпохи, даже древнее этого замка. Я решил, что одна королева, с дивными, ниспадающими до самой земли золотистыми волосами, была не просто человеческой королевой, но и владычицей Царственного народа тоже.

— Итак, Колум, — проговорил король, сидящий справа, — сыграешь ли ты нам что-нибудь?

Колум нервно сглотнул.

И тут обнаружил, что в руках, которых касалась Небесная дева, тоже открылось что-то вроде глаз. Подобное незадолго до этого произошло и с его горлом. Глаз виден не был, просто так казалось.

Он прикоснулся пальцами к струнам арфы — и чудные переливы музыки наполнили зал, все замерли и внимали ему.

В книге Колум записал песню, которую пел тогда:

Дева с чудесными волосами, жемчужина среди принцесс,
В твоих сияющих, как солнце, косах обитает
Стая сияющих, как солнце, кукушек.
Это сведет с ума ревнивой тревогой
Любого мужчину, жаждущего обладать тобою.
Прекрасна твоя искрящаяся корона,
Она словно золотая оправа,
А лицо твое — жемчужина в ней.
А твои глаза — как сапфиры озер.
Вот твое истинное украшение:
Твои золотистые локоны,
Поймавшие меня в сети,
Заковали в кандалы любви навечно.
Неудивительно, что кукушки
Зимуют тут,
Спят в блаженстве
В дивном покрове волос твоих.
Смолк последний аккорд. В зале стояла мертвая тишина. Колум про себя прокрутил песню еще раз: звук собственного голоса, искусство игры — и неразумность слов, которые, как все поняли, были обращены к владычице, сидящей рядом со своим повелителем.

«Кажется, пришло время убираться отсюда», — подумал он.

Он совсем забыл об особой привилегии арфистов воспевать красоту любой женщины, будь она хоть королева, хоть простая смертная.

И тут начались овации. Собравшиеся стучали ладонями по столам, топали ногами и кричали. И Колум увидел, что короли с королевами вовсе не сердятся, а, напротив, весьма довольны.

Король, сидевший слева, поднялся с трона. Туника была красной от крови, плащ состоял из золотых квадратов, пришитых к желтой ткани алыми нитями. Колум решил, что он был обычным королем, человеческим, но из далекого-далекого прошлого.

— Ты — тот, кому надлежит сделать это, Колум, — проговорил король. — Повторить великие дела прежних героев.

Колум вздохнул с облегчением, щеки его зарделись от гордости, а настроение опять переменилось.

— Что вы хотите поручить мне, ваше величество?

— Ты освободишь землю от тройной напасти. Только песней можно победить.

Колум в смятении оглянулся кругом.

Небесная дева коснулась его локтя.

— Что мне ответить ему? — спросил он ее. — Скорее подскажи.

— Ответь утвердительно.

Колум откашлялся. Хоть она и была его феей, но все же он знал кое-какие старые сказки, и было похоже на то, что в одной из них он и очутился сейчас. Слово «напасть» могло означать только что-то скверное, что-то дьявольское, а здешняя напасть к тому же была тройной. Неужели ему придется ввязываться в это?

До того, как он обрел дар речи, шум, волнообразно то затихающий, то опять нарастающий, внезапно смолк. Двери распахнулись, и в зал вошли чуть не падавшие от усталости мужчины, перепачканные самой настоящей кровью, которая еще даже не засохла.

— Они опять появились! — вскричал один из них.

Другой возопил:

— Они убили мою жену! Мою любимую жену и нашего нерожденного ребенка!

— И моего сына! — крикнул третий.

И все остальные пришедшие стали рассказывать о своих утратах: целая деревня была разорена, крыши и двери домов сорваны, а детей, насильно оторвав от родителей, вытащили на дорогу и пожрали…

— Они безжалостны, безжалостны!

Тень окутала сияющий зал Seanaibh. Свечи померкли. Колум застыл в полумраке, а перед ним стояла золотоволосая женщина, которую он воспел в своей песне, и была она словно последний ярко пылающий факел.

— Колум, речь идет о трех жутких женщинах, которые в каждое полнолуние превращаются в трех черных лис величиной с вепря. Они скитаются по холмам и, как ты только что слышал, убивают и пожирают людей. Но, подчиняясь наложенному заклятию, они любят и музыку, и песни; и если к ним придет человек, искушенный в этом, они не тронут его. О, воины пытались сражаться с этими исчадиями ада мечом — никто не вернулся домой живым. Но ты — арфист. Только так, только так можно справиться с ними. Послушай, Колум, если ты сделаешь это, я дам тебе испить волшебного напитка. Ты будешь счастливо жить целых сто лет в мире людей и умрешь спокойно и безболезненно в своей постели.


На этом заканчивалась прадедушкина история, и, перевернув страницу, я обнаружила следующее: «Проснулся я на обочине дороги в предрассветном сумраке. Голова раскалывалась от боли, а дорога выглядела как обычно. Значит, мне все приснилось».

И затем еще вот что: «На следующей неделе в городе я заприметил очень недурную девицу. Звать ее Мэри О’Коннелл».

Дальше следовал список молоденьких женщин, о котором я говорила выше.


Прочитав это, я сначала подумала, что недостающие страницы были вырваны. Но ничто на то не указывало.

Затем я подумала так: «Придумал Колум сказочку, а как закончить — не знал. Вот и оставил ее в таком недоделанном виде, как если бы кто-нибудь поставил прямо перед вами набор редких блюд: и мясо, и фрукты, и сладости, и сливки, и чай в чайнике, вино в бокале и кое-что покрепче тоже. Но стоит вам пододвинуть стул и приготовиться трапезничать — все это великолепию уносят, оно скрывается за дверью, и вы остаетесь ни с чем, голодным и не утолившим жажду».

Рассердившись, я подумала, что даже если это и был сон, то все же Колум справился с задачей. Ведь пообещала же королева ему сто лет жизни, а записал прадед это юношеским почерком, и пообещала легкую кончину — так все и случилось.

А потом уже мне приснился сон, в котором я сама встретилась с Колумом в Ирландии, в том каменном доме, и он поведал мне о том, чего не было в рукописи.

Когда волшебная красавица замолчала, вслед за огнями растворился и замок, а вместе с ним исчезли и его обитатели, как люди, так и прочие существа, и Колум оказался среди диких холмов, простиравшихся сразу за утесом. Луна сбросила свою вуаль и явилась круглой и бледной, словно монета.

От леса, древних дубов и терновника, отделились три бегущие фигуры, впереди них неслись их тени.

Колум сперва подумал, что это три собаки, потом решил, что это волки. Или огромные кошки. Потом увидел, что на самом деле это были три черные лисицы, черные как ночь, с белыми отметинами на хвостах и глазами, горящими словно сера.

В панике он ударил по струнам арфы, они издали надсадный звук, точь-в-точь похожий на крик лисицы морозной осенней ночью, от которого кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом.

Колум был один. Фея покинула его. В случае самой сильной нужды именно так и случается.

Ему пришло в голову, что все же король решил наказать его за дерзкую песню, послав сюда. И даже сама Златоволосая была весьма довольна, отослав его. К тому же нечто черное, очень пушистое, все приближалось и приближалось, завывая подобно самому дьяволу. Руки Колума совершенно одеревенели, а горло пересохло и не могло издать ни звука.

— Но страх заставил меня очнуться, — продолжал Колум, пока мы пили виски в доме. — Так мне кажется. Нельзя было продолжать стоять вот так, застыв в мистическом ужасе. Сон это или явь — я решил броситься в него, будто в омут, с головой.

— Ну конечно, — улыбнулась я. — Она же дала тебе сто лет.

— Говорю тебе, я не был ни арфистом, ни поэтом. Небесная дева решила, что я им был, но она не на того напала, просто ошиблась, вот в чем дело. А потому, думаю, они дали мне возможность очнуться и наградили за все то, что я пережил. Но вот ты, — кивнул он в мою сторону, — теперь ты обладаешь этим даром.

— Каким даром? — не поняла я.

— Разве ты не играешь и не поешь немного? — грустно спросил он.

Усмехнувшись, я съязвила:

— Небесная дева — фея поэтов и бардов, которые обязательно являются мужчинами. К тому же все герои — тоже мужчины.

— Еще есть Мэв, — произнес мой прадед, — которая разъезжает в колеснице. И монахиня Каир, подобно ангелу поющая на своем острове.

В моем сне сорока опять прилетела на крышу.

— Брось это! Брось это! — трещала она.

Итак, я проснулась.


Квартира моя находится на Бранч-роуд, в десяти минутах ходьбы от последней станции метро «Расселл Парк».

Четыре дня в неделю я работаю в Лондоне. Работа моя скучна и заключается в перекладывании бумажек, звонках и приготовлении кофе боссу. Зато платят достаточно, поэтому я могу снимать квартирку, и свободна я с вечера четверга до утра понедельника. В эти дни я иногда хожу играть в клубы и пабы — я имею в виду — играть музыку. Хоть я несу не арфу, а гитару, сияющую коричневыми боками, словно только что испеченная булочка. В подобных случаях я использую псевдоним Нив.

Жизнь моя весьма любопытна. У меня такое чувство, что она вроде остановки. Или моста. Как будто однажды все переменится. Но мне уже тридцать девять, и ничего не произошло, так что, может, никогда и не произойдет.

Был вечер четверга. Я ехала домой, глубоко под землей, в катакомбах метрополитена, спрутом опутывающего все под городом и даже половину предместий.

Рядом стояла моя сумка, набитая всякой бакалейной всячиной. Я просматривала бумаги и размышляла на тему того, как мир спешит пойти ко всем чертям. Так было испокон веков, с самого начала. Свет мигнул, как порой бывает, и поезд остановился в туннеле, что тоже случается. Ну да, почему бы и нет? До конца ветки оставалось пять остановок, и в поезде находилось совсем немного народу. Приезжие туристы не обратили на это никакого внимания, привыкнув к подобному в нью-йоркской подземке и парижском метро, но мы, местные, тревожно оглядывались по сторонам, ибо нам свойственна недоверчивость.

Через мгновение поезд с железным лязгом двинулся вновь. Между сиденьями, пошатываясь, шла пожилая женщина; уселась рядом со мной. Я решила, что она пьяна: от нее пахло спиртным. Тут я даже почувствовала некоторую симпатию к ней: в моей сумке вместе с хлебом, сыром и фруктами лежала зеленая бутылочка джина. Но когда дама повернулась ко мне и заговорила, дыша мне в лицо винными парами, я сильно пожалела, что она оказалась рядом, пьяная и в непосредственной близости от меня, выбрав меня своей жертвой.

— Ну да, мерзкие черви.

Улыбнувшись, я отвернулась.

Старушка настойчиво вцепилась в мою руку.

— Я говорю, поезда. Как черви, как змеи, ползущие во чреве земли. Смотри-ка, на полу бумажка. — Наклонившись, она подняла ее. Это оказалась обертка от шоколадки. Дама задумчиво глядела на бумажку. — «Марс», — дохнула она перегаром.

Признаюсь, я тоже не раз думала о том, что присвоить шоколадке имя бога войны или название планеты — это как-то так… Чудный аромат поднялся было из обертки, но без остатка растворился в запахе алкоголя, окутывающем пожилую даму, да теперь и меня тоже. Прочие пассажиры, конечно же, углубились в книги, газеты или размышления и не собирались обращать внимания на пожилую особу. Это была моя проблема.

На секунду я задумалась: откуда, собственно, она взялась? Была ли она в вагоне все это время и просто встала и пошла, пошатываясь, ко мне, повинуясь минутному капризу? Ее речь лилась музыкальными переливами зеленых земель, а моя — нет, ведь я всего лишь житель Лондона с ирландскими корнями.

Старушка продолжала:

— Что там такое, в твоей сумке? Что-то полезное? Конечно, выглядит просто чудесно. Розовое яблочко да бутылочка зеленого стекла. Слушай, мы же потом отправимся на танцы!

Мы?

Я читала один и тот же абзац снова и снова. А старушка продолжала монолог. Говорила и про меня, и про бутылку, и про поезд, что он будто бы змея, и о том, что скоро мы будем дома, совсем скоро.

Я сошла с поезда на остановке «Расселл Парк», и она, шатаясь, сошла вместе со мной, ухватив меня за свободную руку, дабы удержаться на ногах. Я уже подумывала, не позвонить ли в полицию с мобильника. Может, стоит удрать? Может, толкнуть старушку, закричать на нее или позвать на помощь? Нет. Никто не обратит внимания. К тому же, хоть и нетрезвая, она пожилая женщина, весьма прилично одетая в добротное, чистое длинное пальто и поношенные кожаные ботинки. И ее седые волосы были чудо как хороши: густые и по пояс длиной. Не удивительно, что эта красота была спутана или кое-как заколота: вероятно, даме приходилось каждый день немало времени уделять такой гриве, хотя очевидно, что ей есть чем заняться помимо этого.

Не успела я и глазом моргнуть, а мы уже стояли на эскалаторе и двигались вверх, и старушка все так же висела у меня на руке, словно мы были ближайшие подружки, собравшиеся в кино в 1947 году.

Смутившись, я огляделась по сторонам и обратила внимание на двух или трех девушек весьма готической внешности, стоящих позади нас. Хоть и свирепые с виду, они казались, на мой взгляд, весьма впечатляюще красивыми, одетыми во все черное, с черными же, словно жидкие чернила, волосами. Все они были в солнцезащитных очках, причем самых что ни на есть черных — как будто вообще не хотели никого видеть. Я только мельком взглянула на них и поняла, что ни я, ни моя попутчица им абсолютно неинтересны.

— Вам куда? — вежливо осведомилась я у пожилой спутницы, когда мы сошли с эскалатора.

— Вот сюда.

— Нет, я спрашиваю, какая остановка нужна вам? Или какая улица?

— Бранч-роуд, — ответила дама, вновь окатив меня выхлопом виски.

«Боже мой, — подумала я. — Боже мой».

Я со своим билетом прошла через механический барьер, и старушка как-то проскользнула вместе со мной, что вообще-то невозможно. Именно тогда я начала кое о чем догадываться. Но все равно не поняла до конца. И решила, что бабка-то с криминальным уклоном, хоть и пьяна в стельку.

Итак, мы вышли на улицу. С грохотом проносились по-летнему пыльные машины, и старушка прищелкивала языком с очевидным неодобрением.

— Теперь, cailin,[57] — сказала она, — теперь давай-ка пойдем туда, куда нам надо.

И подмигнула мне. Глаза у нее были голубые, но, когда она закрыла один глаз, подмигивая мне, они вспыхнули ярко-желтым огоньком, подобным нарциссу. Вот тогда-то я должна была все понять, разве нет? Представляете, всего лишь семь дней назад я нашла и прочла рукопись Колума и встретилась с ним во сне.


Хотя деревья на улице и были подпорчены пылью и выхлопными газами, но из комнаты они казались нефритовыми флагами. В квартире все было так, как я оставила, уходя: везде беспорядок, потому что последний раз я убиралась недели четыре назад, стиральная машина полна выстиранным и уже высохшим бельем, а в шкафах пусто.

Я поставила сумку и смотрела, как фея сновала по квартире, разглядывая то и это, заглядывая в крохотную ванную комнату, поднимая крышку на сковороде с запеченной фасолью, которая все еще стояла на плите. Я не пошевелилась даже тогда, когда ей удалось открыть стиральную машину, и почти все белье вывалилось на пол. Коль она смогла ворваться в мою квартиру, похоже, остановить ее не получится.

— Что вы хотите?

Я знала. Но тем не менее…

Теперь она изучала холодильник, вытянув шею, будто черепаха, пытающаяся дотянуться до листа салата.

— Ну и ну, ты только посмотри! Они заперли зиму в коробку. Разумно. — Закрыв дверь холодильника, она повернулась и посмотрела на меня своими сине-желтыми глазами. — Ах, cailin, — промолвила она. Она тоже знала, что я знала, зачем она здесь.

— Не надо звать меня «кайлин», — сказала я. И добавила: — Ваше высочество, — просто чтобы быть любезной. — Я никогда не ездила за море, никогда не бывала на острове. Сделку заключал Колум, а может, вы. Все это меня не касается.

— Ну да. Как же тогда ты получила свой талантище? О, он тоже обладал им, только не захотел развить его. Предпочел сперва конторку магазина кож, потом кресло босса на фабрике в Дублине. Ох, стыд и позор! А ведь мог бы пробить себе путь и голосом, да выучившись игре на бабушкином фортепиано. Так ведь нет, он пустил музыку на разговоры да чтобы добиваться женщин. Ну что ж. Он не оказался тем, единственным. Но в ту ночь он справился.

Я насупилась и спросила:

— Ну а где были вы, когда он стоял на холме, а к нему приближались те существа?

— Где же я могла быть? В его распрекрасном черепе, ждала, чтобы он услышал меня, и вдохновение снизошло на него.

— Вот джин, — сказала я. — Пейте.

Я вошла в ванную и пустила воду. Я знала, что она никогда не последует туда за мной и не станет мучить меня. Так и вышло. Все же она была из весьма стыдливого века. Но где бы в другом месте квартиры я ни находилась, она была тут как тут.

За ужином она села за стол напротив меня и принялась грызть яблоки. Пока я смотрела телевизор, потягивая джин, она сидела рядом на диване. Когда я попыталась уснуть, она легла рядом со мной — непонятно как, кровать была узкая. И всю ночь, пока я лежала, вытянувшись словно мраморное изваяние над могилой, она то болтала, то напевала, обращаясь ко мне снова и снова, и нарассказала мне столько всякой всячины, что моя голова пошла кругом, и я уже не могла ни в чем разобраться. Все лее мне удалось уснуть перед рассветом, и я надеялась увидеть во сне моего прадеда и перемолвиться с ним. Но даже если мне что-то и снилось, этого я не помнила.

Следующим вечером мне предстояло играть и петь в пабе в Кентиш Тауне. Проснувшись, я обнаружила, что горло у меня болело и хрипело так, словно старая ведьма душила меня во сне. Но как только я прохрипела в трубку телефона об отмене своего выступления, как мое горло вмиг прошло, словно я проглотила самый сильный на свете антибиотик.

— Не буду, — сказала я.

Но она лишь опять открыла дверь холодильника и принялась разговаривать с зимой внутри него о льде и снегах, и ягодах, и ревущих оленях, и низком солнце, и неистовых ветрах, и Кайлич Бхеар, богине зимы с голубых холмов.

Не надо обращать на нее внимания. И нечего бояться. Если я стану ее игнорировать, то в конце концов она оставит меня в покое.


И в пятницу, и в субботу все шло по-прежнему, мы так и были вдвоем.

В субботу днем я решила пройтись по магазинам, и она тоже увязалась за мной, вцепившись своей отвратительной, старческой рукой в мою абсолютно железной хваткой. Здесь она была вроде как туристка из другой страны, другого времени, другого измерения — и какое же удовольствие получала она от магазинов и супермаркета! Никто, кроме меня, не видел ее, но пару раз, когда я, забывшись, заговаривала с ней, например прося ее положить на место капусту, на меня смотрели как на сумасшедшую. Забавно.

Но, может, это и правда? Я схожу с ума?

— Ерунда, — прозвучал ответ на мои мысли. — Тебе это не грозит, душа моя.

Мы возвращались домой с покупками. Спутница висела на моей руке подобно связке тяжеленного влажного белья только что из стирки. И тут произошло нечто. На самом деле произошло это еще раньше. Я знала, что это произошло, произошло то, что должно было случиться, хоть и не вполне понимала, что же это такое.

— Кто это?

— А как ты думаешь, душа моя? — спросила она.

— Эльфийский народ?

— Тише, никогда не называй их так, держи язык за зубами, так будет лучше. Но — нет, это не они.

Почему это я должна знать, зачем, и кем же еще могли они быть?

Они пробирались в толпе, втроем, гибкие, ухоженные и прекрасные. Я припомнила, что уже видела их раньше на эскалаторе, видела сегодня в супермаркете и приняла их за трех «готических» девушек необычайной красоты. С ног до головы они были одеты в черные одежды с бахромой; на руках они носили перчатки и золотые браслеты, наверное, индийские; молочно-белые бледные лица обрамляли черные, необычайно густые волосы, ниспадавшие до самых колен. В отличие от моей пожилой дамы, они были не совсем невидимыми: кое-кто видел их и в восхищении провожал взглядом. Однако сомневаюсь, что кто-то видел их страшные глаза, скрытые солнечными очками, как не видела их я, пока мы не оказались около дверей моего дома. Потому что если бы кто-нибудь увидел…

— Бежим, бежим!

И мы побежали. Моя спутница скакала рядом со мной, будто кенгуру на гибких ногах. По ступенькам, в дом, дальше и дальше наверх, в мою квартирку. Захлопнули дверь и закрыли все замки. Я осторожно выглянула из окна и поглядела вниз. Они все еще были там, на разогретом летней жарой тротуаре лондонского Расселл Парка. Три прекрасные молодые девушки, слоняющиеся без дела.

«Как можно устоять перед ирландскими глазами?» — спрашивала себя я. «Словно вставили грязным пальцем» — так говорят о темном ободке вокруг радужки. Такие глаза были у Колума, у моей матери, у маминого отца тоже, и у меня. И у нее, у феи, тоже были такие глаза. И у них, у тех трех внизу, у девушек в черном. Но внутри темного ободка радужки их глаза горели красным огнем — жуткие лисьи глаза из кошмара, который посетил меня однажды в детстве. Про бабушкину лисью пелерину.

Уничтожающие глаза, жестокие глаза, бессердечные, сумасшедшие, бездушные глаза — безжалостные глаза, не оставлявшие сомнения в том, что их хозяйки разорвут на части и выпьют горячую кровь — даже если бы не было острых зубов. Но зубы-то были. И как раз их-то я и видела в ухмыляющихся оскалах.

Фея принесла мне чашку крепкого чая с джином. Никогда не подозревала, что муза поэтов может приготовить чай. Выходит, что она может сделать все, что пожелает, раз уж смогла заявиться и напомнить о семейной сделке во имя эльфийского народа.


— Кто они? — шептала я. — Кто? Кто? Вы знаете?

Город окутал сумрак, все заливал лунный свет. Завтра будет полнолуние.

Моя голова покоилась на коленях у феи. Мне казалось, что я снова была с мамой, и еще с бабушкой. Хотя они никогда не были столь требовательны.

Я слушала историю, которую рассказывала мне фея. А три лисицы, сверкая острыми белыми зубами, все бродили и бродили внизу, на тротуаре, под пыльными английскими деревьями.

Небесная дева рассказывала о двух героях, сыновьях богов или Светлого народа. Один из них, сидя на вершине холма, играл на арфе. Три дьяволицы пришли послушать музыку. Были они дочерьми демона, жившего в пещере. Месяц они проводили в обличье волка-оборотня. Но в ночь полнолуния они сбрасывали волчью шкуру и бросались на все живое, попадавшееся им на пути. Сдается мне, во времена Колума в Ирландии уже не осталось волков, только лисы. Наверно, лисий народ, так же как и волчий, был изрядно зол на человечество — их беспощадно истребляли, а из шкур делали пальто и шубы.

Итак, один из героев, играя на арфе, убедил дев-оборотней скинуть волчьи шкуры. История гласила, что они в человечьем обличье сели слушать игру арфиста, все три вместе, плечом к плечу.

— Конечно, они были прекрасны, — нараспев рассказывала фея. — Прекрасны, словно три черные лилии на стебле. Но также не подлежит сомнению то, что между длинных зубов алела кровь загубленных ими жертв, а в сброшенных шкурах и черных как вороново крыло локонах запутались косточки младенцев.

Итак, пока три девы зачарованно внимали музыке и льстивым песням, второй герой, который был под холмом, изготовился и бросил самое длинное, самое острое копье с такой силой, с какой могут метать копья только герои. Копье взмыло вверх и, вонзившись в предплечье первой из дев, пронзило ее сердце; пронзило сердце второй; пронзило и третью, выйдя у той из шеи. Оборотни оказались насаженными на копье словно бусины, нанизанные на нить.

Спросила ли я, почему надо было их убивать в человеческом облике? Был ли это единственно возможный магический способ покончить с оборотнем или же просто легче было убить деву, чем животное? Кажется, я не спрашивала. И ответа не знаю.

Тем временем рассказ подходил к концу:

— Потом он обезглавил их мечом, отсек им головы, — пропела моя гостья. Она тоже, конечно, была нецивилизованна и жестока — чего еще можно ожидать от музы? Конечно, не так жестока, как юные девы, рвущие клыками ягнят и детей. Ну а герои поступали так, как их вынуждал долг.

— Да, такое могут совершить только двое сильных мужчин, — отозвалась я.

— Такое может совершить любой, не обделенный хитростью, — возразила Небесная дева. — Но главное — это песня, иначе их не приманишь.

— Вон они там, на улице, — огрызнулась я. — И приманивать не надо.

— Спой им, и останешься жива. Не станешь петь — они в два счета разорвут тебя.

— Ну, я могу и не выходить. Запру дверь. И подожду до понедельника, до убывающей луны. Что потом?

— Они всегда будут поблизости, терпеливо выжидая. До следующей полной луны, — бормотала старуха. — И до следующей после следующей, и так во веки веков. — Теперь в ее дыхании чувствовались не винные пары, a uisege beatha[58] и цветущий вереск.

— Почему?

— Ты нашла книгу Колума.

— Что, никто не читал ее раньше?

— У тебя же есть глаза, — прозвучало в ответ. — И ты видишь, что никто не читал. Это твое проклятие. И твое благословение.

Мы не шевелились. Взошла огромная луна, и комната наполнилась ее светом. Сегодня была су