Две дороги [Василий Иванович Ардаматский] (fb2) читать онлайн

- Две дороги (и.с. Стрела) 5.04 Мб, 558с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Василий Иванович Ардаматский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Две дороги

Роман состоит из двух книг. Первая — «Дорога бесчестья» — о белоэмигранте — царском офицере Дружиловском, авторе многих фальшивок, направленных против коммунистов. Охранка капиталистических стран использовала их для расправы с коммунистами. Вторая книга — «Дорога чести» — посвящена светлой памяти известного болгарского генерала Владимира Заимова, выступившего против фашизации Болгарии и помогавшего Советской стране в ее борьбе с фашистской Германией.



КНИГА ПЕРВАЯ ДОРОГА БЕСЧЕСТЬЯ


«Господам клеветникам, особенно в буржуазной печати, предоставлена полная свобода: выступай в печати анонимно, лги, и клевещи, сколько хочешь, прикрывайся не подписанными ни одним официальным лицом, но якобы официальными сообщениями, — все сойдет с рук!»

В. И. Ленин

Бывший подпоручик царской армии Сергей Дружиловский накануне своей смерти на отдельном листке бумаги каллиграфическим почерком, без единой помарки, написал записку, непонятно кому и куда адресованную. Привожу ее полностью, не изменяя в ней ни слова.

«Но почему я??? Разве я один??? Разве я мог бы один??? А где теперь все, которые вели меня под ручки к могиле, а сами улыбались и приговаривали, что я вместе с ними делаю историю? Так спасите же меня, если это так!!! Сделайте Москве ноту, потребуйте, чтоб меня отдали вам, я же ваш, я же с вами историю делал и за это мне — смерть. Даже последние преступники при первой возможности выручают своих, потому что даже у них имеется благородство, а вы же фраки носите, на всех возможных языках изъясняетесь, в церковь ходите, и судили-то меня за вас, за ваши исторические дела-делишки. И смерть мне тоже за вас!!!

Что же вы, гады, затаились, затихли? Или, раз сегодня воскресенье, пошли с детишками в церковь грехи замаливать? Может, запишете меня в поминание?

Я-то думал — ну сподобило меня, вознесло в высокую политику, а выходит, прав был Саша Гаврилов, когда говорил, что политика та же шлюха, но только, если ты ей потрафишь, платит она, а не ты, но если ты ей не потрафишь, не дай бог, споткнешься, она тебе добавит выспятком...

Но где же тогда истина??? Где правда??? Где бог прощающий и карающий???»

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Была осень 1916 года...

Курсант Гатчинской авиационной школы Сергей Дружиловский прогуливался по парку, размышляя о своей, как ему казалось, незадавшейся жизни. Приятно было вспоминать только детство в родном городе Рогачеве. И то лишь самое раннее... А потом появилась гимназия с ее свирепым директором, с ее учителями, их вечными придирками и ненавистным прозвищем «гайда-троечник». Переход в следующий класс как-то улаживал отец — полицейский исправник. Когда подступала страшная пора экзаменов, он надевал форменный сюртук и отправлялся на дом к уездному инспектору училищ. Что ему стоили эти визиты, неизвестно, но с каждым разом он возвращался домой все более разъяренным.

Гимназия сожрала детство. Из класса в класс он все-таки переходил, но в трех просидел по два года, а осенью 1914 года его исключили из предпоследнего класса.

Промучили столько лет и выгнали, когда это означало для него, переростка, немедленную мобилизацию в армию. Уже шла война. Отец сказал: «Ну и слава богу, послужишь отечеству, может, из тебя там человека сделают». Мать плакала не переставая.

Он подслушал, как, рыдая, умоляла она отца устроить его в тыловую часть, а тот ответил: «Нет от него толка, пусть хоть на войне послужит отечеству и ума наберется». — «Его убьют!» — вскрикнула мать. «Все под богом ходим», — спокойно ответил отец. В эту минуту Сергей очень ясно понял, что спасаться надо самому.

Попав под Москву в полк формирования, он быстро разобрался в обстановке, узнал, что спастись от фронта можно. По совету полкового писаря он написал рапорт, в котором доложил начальству о своем страстном патриотическом желании посвятить всю жизнь военной службе и просил направить его в Московскую школу прапорщиков.

Просьбу удовлетворили, и фронт отодвинулся на целый год. Учение на прапорщика совсем не то, что в гимназии, — знай маршируй в ногу да запоминай приказы короткие и ясные: «На пле-чо! К но-ге! Пли!..» И Москву повидал. Мать присылала немного денег, так что он мог кое-что позволить себе для души. Хаживал в московские кабаки, имел приятное знакомство с горничной начальника школы. Но год пролетел быстро, и он, свежеиспеченный прапорщик, был отправлен на фронт в 224-й полк 10-й армии.

Перед прибывшим на передовую офицерским пополнением выступил командующий армией генерал Иванов. Голос у него был негромкий, хриплый, до стоявшего на левом фланге малорослого Дружиловского долетали только отдельные слова:

— Доблестные сыны России... в трудный час... подлый германец... отдадите жизнь... отечество...

Шел дождь. Всем телом и душой ощущая мокрую тяжесть шинели, он с ненавистью смотрел на малиновые отвороты генеральской шинели и думал о том, что генерал вернется сейчас в теплую квартиру, велит денщику подать ему водки с икрой, а его, несчастного прапорщика, погонят в мокрый окоп.

Надо... Надо что-то делать. Он уже знал, кто лучше всех осведомлен обо всем, и подарил полковому писарю портсигар с изображением георгиевского креста на крышке, который предусмотрительно купил в Москве. Писарь рассказал, что пришла бумага, в которой начальник Гатчинской авиационной школы просит направить к нему изъявляющих на то желание младших офицеров, имеющих законченное гимназическое образование.

За составление соответствующей бумаги с упоминанием гимназического образования писарь взял десять рублей. Деньги большие, но не дороже жизни.

И он снова курсант. Два года в авиашколе дались ему кровавыми мозолями и потом. Это тебе не учение на прапорщика. Технические инструкции надо знать наизусть, как молитву, и надо запомнить, может, целую тысячу всяких шестеренок, болтиков и гаек и уметь самому в жгучий мороз каждую поставить куда следует. А не будешь знать, за спиной как разверстая могила — угроза отчисления за неуспеваемость в действующую армию. И вот теперь, когда до выпуска еще целых полгода, вдруг объявили, что звание авиаторов всем будет присвоено досрочно, и — на фронт...

Настроение у подпоручика Дружиловского было хуже некуда. И никаких возможностей утешиться. Жалованья ему еле хватало на субботнее посещение курзала да на хорошие папиросы. В карты последнее время не везло. Из Рогачева не присылали ни копейки. От отца изредка приходили коротенькие письма, и в каждом он призывал не щадить жизни во спасение святой Руси. Подпоручик рвал эти письма на мелкие клочки и, матерясь, топил в уборной. Мать богом заклинала его беречь себя, и он воспринимал материнский наказ всеми фибрами души, но было бы гораздо лучше, если бы она вместе с заклинаниями присылала еще и деньги...

Дружиловский медленно шел по усыпанной желтыми листьями аллее гатчинского парка, ударяя стеком по полам длинной шинели, из-под которой выблескивали его сверкающие сапоги на непомерно высоких каблуках. Все ему недодано судьбой, даже рост.

Впереди послышались мужские голоса и сочный хохот. Навстречу шла компания поручика Кирьянова. Дружиловский метнулся в сторону и сел на скамейку — он избегал оказываться рядом с высоким и статным Кирьяновым, возле которого всегда клубилась шайка подхалимов: вся школа у него на откупе, зовут его «наш банкир», и ему это страшно нравится... Легко сорить деньгами, когда папаша, владелец пароходной компании, открыл тебе счет в петроградском банке — бери сколько хочешь! Чтоб так везло человеку! А уж если повезет, так повезет во всем — любовница у Кирьянова, хоть и троюродная, а племянница великого князя Николая Николаевича. По субботам за Кирьяновым приезжает большой черный автомобиль и увозит его в Питер. Даже школьное начальство боится Кирьянова...

Слава богу, не заметили — прошли мимо, гогочут во все горло...

Дружиловский оглянулся со вздохом облегчения и увидел, что рядом на скамейке сидит нарядная дама. Из-под широких полей шляпы выглядывало милое курносое личико с голубыми добрыми глазами. Изящное синее пальто со шнуром облегало ее полноватую фигуру. Пожалуй, ей было все тридцать, но она была очень свежа, крупитчата, как говорили у них в Рогачеве. «Племянница великого князя тоже не первой молодости», — мелькнуло в голове у подпоручика. Он встал, почтительно поклонился и очень деликатно спросил:

— Простите, пожалуйста, не мог ли я вас видеть прошлой зимой в опере?

Женщина удивленно взглянула на него.

— И все-таки я не мог ошибиться, — продолжал Дружиловский. — Извините, извините, я помешал вам. Ради бога, извините. — Он шаркнул ногой, поклонился и, повернувшись уже уходить, воскликнул: — Нет, нет, спутать вас с кем-нибудь нельзя! — И снова посмотрел на нее.

Она чуть-чуть улыбалась, с интересом смотрела на него.

— Вы авиатор? — вдруг спросила она.

— У каждого своя судьба, — со вздохом ответил он и сел на скамейку.

— И вы... летаете?

— Ничего не поделаешь, наша война в небе.

— Боже, как страшно!

Слово за слово, и разговор наладился. Вскоре он уже знал, что даму зовут Кира Николаевна, но выяснить о ней что-нибудь еще не удавалось.

— Много будете знать, скоро состаритесь, — игриво отвечала она.

А ему не до шуток, ему надо знать...

Он пригласил ее в ресторан курзала. Кира Николаевна только насмешливо улыбнулась в ответ.

— По-моему, я не предложил вам ничего неприличного, — обиженно сказал он.

— Вряд ли вы были бы довольны, если бы ваша жена с кем-то пошла в ресторан, — сказала она очень серьезно.

— Во-первых, жены у меня нет и никогда не было.

— А у меня есть муж, — перебила она.

— Во всяком случае, на его месте в такой вечер я бы не отходил от вас, — сказал он негромко.

Она повернулась к нему.

— Не надо об этом.

В ее голосе он услышал мольбу и все понял. Больше он на этой струне пока играть не будет. Можно поговорить о погоде...

Выяснилось, что оба они не любят здешнюю мокрую осень. Оказалось, что родом она из Калуги и что осень там прекрасна. Он вспомнил свой Рогачев... Он узнал, что в Калуге живет ее мама. Собственный дом на Соборной площади. Сестер и братьев нет. Папа умер. Выспрашивать другие подробности рано. Но он все-таки спросил, кто ее муж.

— Это не имеет никакого значения, — задумчиво ответила она.

Уже начало темнеть, и Кира Николаевна собралась уходить домой.

— Когда я вас увижу? — спросил он с трагической настойчивостью.

— Не знаю.

Он вспомнил, что завтра, в воскресенье, возле курзала традиционная выставка осенних цветов, и пригласил ее. Она согласилась, а пока не разрешила даже проводить до дому. Они простились у ворот парка. Но Дружиловский пошел следом и увидел, что она вошла в каменный двухэтажный особняк. «Это посолиднее, чем дом в Калуге», — подумал он и быстро зашагал в казарму. Плохого настроения как не бывало, он замурлыкал под нос «Матчиш — хороший танец...».

На другой день Дружиловский, весь отглаженный, с начищенными пуговицами и сапогами, благоухающий модными духами «Коти», прохаживался около собора, где обещала быть на обедне Кира Николаевна. Утро было солнечное, тихое, нежно-прохладное, с деревьев медленно падали желтые листья; освещенные солнцем дорожки церковного сада казались ему мощенными золотом. Он чувствовал себя красивым, значительным, на него оглядывались, и он еще выше поднимал маленькое худощавое лицо.

Игриво заблямкали колокола, и из собора повалил народ. Подпоручик встал у чугунной решетки, с любопытством смотрел на лица выходивших из церкви и посмеивался над их задумчивой отрешенностью. Сам он не верил ни в бога, ни в черта и считал, что все без исключения ходят в церковь только за тем, чтобы показать на людях свою добропорядочность. Ну вот тот, толстый, в дорогой поддевке и картузе, в сопровождении разряженных женщин, — о чем он сейчас беседовал с богом? Как побольше денег загрести?

Мелькали кокетливые шляпки с цветами, хорошенькие молодые лица, старики с белыми бородами, пожилые женщины в темном. Оказывается, это очень забавно — стоять у церкви и смотреть на эту разношерстную толпу.

И вдруг он услышал за спиной:

— Ах вот вы где, а я искала вас в церкви.

— Вы праздник моего одиночества, — сказал он, глядя в голубые, немного испуганные глаза Киры Николаевны.

— Расскажите мне, почему же вы так одиноки? — сочувственно попросила она.

— Одиночеством, Кира Николаевна, не делятся, оно всегда и безраздельно принадлежит одиноким, — грустно и наставительно ответил он. — А мне оно тяжело вдвойне: я одинок и на земле, и там... — Он посмотрел в бледно-голубое небо и добавил тихо: — Мы и погибаем в одиночку.

— Зачем вы так говорите, зачем? — Она смотрела на него с нежной грустью, а он был очень доволен — наступление начато им правильно.

Они бродили среди заваленных цветами прилавков, расставленных возле курзала. В раковине военный духовой оркестр играл вальсы. Царицей праздника была хризантема. Белые, голубые, алые пушистые цветы, разноцветные наряды дам, солнце, музыка создавали праздничную атмосферу. Кира Николаевна говорила, что ей почему-то грустно — это последние цветы, последнее солнце.

Они слушали певицу в глухом черном платье, низким вибрирующим голосом она пела: «Отцвели уж давно хризантемы в саду...»

Потом Дружиловский подарил Кире Николаевне букет нераспустившихся хризантем.

— Со значением, — сказал он, влюбленно смотря на нее.

Как часто в здешних местах, на склоне дня ветер с моря нагнал тучи — погасло солнце, и вместе с ним погас праздник. Начал накрапывать дождь. Публика торопливо покидала выставку. Многие устремились в ресторан. Дружиловский со своей спутницей пережидали дождь в вестибюле ресторана, и, когда кельнер предложил им стол, отказаться было нельзя.

— Мы только переждем дождик, — оправдывалась Кира Николаевна.

Неподалеку, за столом около эстрады, шумела компания поручика Кирьянова, и оттуда можно было ждать любой пакости. «Хорошо бы отсюда уйти», — думал Дружиловский, но не знал, что делать дальше. Кира Николаевна смотрела на его красивое сумрачное лицо и думала, какой же он, оказывается, скромный, этот офицерик. Он ей все больше нравился — чистенький такой, волнистые волосы, острые черные глаза, элегантные усики, маленькие женственные руки. И вот на тебе, авиатор, а такой чувствительный. И такой одинокий... Чтобы ободрить его, она попросила заказать вина.

— Я хочу выпить за то, чтобы вы не чувствовали себя одиноким ни в небе, ни на земле, — сказала Кира Николаевна, подняв свой бокал с золотистым «Каберне».

Он благодарно склонил напомаженную голову и на одном дыхании осушил свой бокал.

— Спасибо... Но вы не представляете, каким одиноким чувствуешь себя в небе, — печально сказал он, взглянув на разрисованный потолок. — Великое вам спасибо за ваш тост, — он поцеловал ей руку, и она не отняла ее.

— Один мой друг, тоже авиатор, говорит: против нашего одиночества есть только одна великая сила — любовь... — продолжал он, держа ее руку и смотря в ее голубые, заблестевшие от вина глаза.

Покончив с бутылкой «Каберне», он заказал шампанское.

Киру Николаевну точно подменили — она раскраснелась, чопорность как рукой сняло, она не закрывала рта, громко смеялась.

— Знаете, кому я больше всего верю? — говорила она, смотря на него потемневшими, горящими глазами. — Картам! Да, да, картам! Не дальше как в пятницу я три раза бросала карты, и три раза сверху оказывался валет треф.

Он проснулся в душной постели и долго не мог понять, где находится. Над ним был глухой синий купол, с которого к подушке свисал шнурок с кистью. Он потянул за шнурок, и купол стал отделяться от постели, подниматься вверх. В свете раннего утра он увидел рядом безмятежно разметавшуюся Киру Николаевну. Все стало на свое место. Но кто же она, черт побери?

Выбравшись из-под балдахина, он осмотрелся. На стене висел портрет мужчины в черном сюртуке, с острыми черными усами и строгим взглядом из-под кустистых бровей. Кто это?

За завтраком Кира Николаевна вдруг запричитала:

— Какой ужас, что мы с тобой наделали...

— Хорошо бы все-таки знать, кто он, этот мой соперник? — спросил он очень серьезно, взяв ее за руку.

— Генерал Гарднер... — еле слышно ответила она.

— Еще одна тыловая крыса? — спросил он.

— Что ты... что ты... — ее глаза расширились: — Он свой человек при дворе, друг-приятель гатчинского коменданта генерала Дрозд-Бонячевского, его знает весь Петроград, он очень опасный человек!

Он, смеясь, поднял руки.

— Сдаюсь и обращаюсь в паническое бегство.

— Я его не люблю... Он очень плохой человек... он изменяет мне направо-налево, а меня держит в этой каменной клетке.

Она выпустила его через кухню на заднее крыльцо.

В тот же день он разузнал, что генерал Гарднер занимается закупкой продовольствия и оборудования для привилегированных военных лазаретов, патронируемых особами царской фамилии, и, кроме того, причислен к «состоявшему под августейшим председательством ее императорского величества государыни императрицы Александры Федоровны Верховному совету по призрению семей лиц, призванных на войну, а также семей раненых и павших воинов». Так или иначе, пока шла война, Гарднер купил в Питере два коммерческих дома и особняк для любовницы. В петроградском доме генерала в преферанс играли по рублю, и за ночь там проигрывались состояния... «Великий вор», — решил Дружиловский и на этом построил свои дальнейшие планы.

Разыгрывая роль влюбленного, тяготящегося своей бедностью и страдающего от необходимости скрывать свою любовь, он без особого труда уговорил Киру Николаевну принять участие в шантаже генерала. Она оказалась прекрасно осведомленной о делах своего неверного мужа.

Под угрозой обнародовать его воровские проделки генерал выдал счастливым любовникам крупную сумму. Дружиловский положил эти деньги в банк на свое имя, сговорившись с генеральшей о покупке дома в Крыму.

В январе семнадцатого года пришел приказ об отправке курсантов авиашколы на фронт. Снова пришлось беспокоить генерала, и на этот раз пригодилась его дружба с гатчинским военным комендантом. Дружиловский превратился в преподавателя школы и на всякий случай был положен в лазарет. Он снова спасся от фронта и уже думал, что выбрался, наконец, на счастливую дорогу. Лежа в госпитале, строил планы, как он использует хранящиеся в банке 30 тысяч рублей, и почему-то чаще всего приходила в голову мысль завести в Питере собственный ресторан. Он видел себя — респектабельного, независимого, встречающего легким поклоном денежных клиентов. Странным образом генеральша в его мечтах, как правило, отсутствовала.


Никогда не забудет он то страшное утро... В палату вошла сестра милосердия и сказала не то испуганно, не то радостно, что в Петрограде революция. Больше она ничего не знала. Его сосед по палате, до гражданской жизни фабрикант, еще вчера лежачий больной, вскочил с постели и побежал звонить кому-то по телефону. Он вернулся в палату и, глядя на Дружиловского безумными глазами, сказал: «Все полетело к черту, царь свергнут». Он потребовал свою одежду и поспешно покинул госпиталь.

«Деньги! Что будет с ними?» — с ужасом подумал Дружиловский и на другое утро тоже ушел из госпиталя.

Банк работал как обычно. Чиновник быстро выдал ему справку о процентном начислении на его капитал. Он немного успокоился. Но, побродив по шумному и тревожному Петрограду, послушав, о чем говорит улица, снова пошел в банк и забрал деньги.

— Правильно делаете, все умные люди переводят деньги в ценности, — шепнул ему чиновник.

Что это значит и как это делается, Дружиловский толком не знал, но тяжелый сверток с деньгами безотчетно успокаивал.

В Гатчинской авиашколе, куда он вернулся, по случаю революции царила полная вольница. Каждый день митинги — одни говорят: войне конец; другие: надо воевать до победного конца. Поди разберись, что будет. А пока занятий в школе нет. Начальники первые отдают честь курсантам. На поверках отсутствует половина личного состава. Однажды срочно собрали всех, кто был на месте, и перед ними выступил сам Керенский. Он говорил час, а может, и больше. Дружиловский слушал его очень внимательно, но главного — что будет дальше? — так и не узнал. И оставалась главная тревога: что делать с деньгами?

Он съездил в Петроград, нашел там маклера, с помощью которого хотел перевести деньги в ценности. Он уже выяснил, что это такое. Но маклер, узнав, о какой сумме идет речь, потерял к нему всякий интерес и сказал, что такими мелкими операциями он не занимается.

— Как мелкими? Тридцать тысяч! — возмутился Дружиловский.

— На нынешнем рынке это мелочь, — ответил маклер.

Катастрофа с деньгами сильно его пришибла. Золотая его мечта сгорела в трижды проклятой революции. Все полетело к черту, и генеральша с ее домом оставалась для него единственным надежным убежищем от всех несчастий.

В школе революционная вольница вскоре кончилась. Офицеры снова кричали на курсантов и строго взыскивали за малейший проступок. Возобновились ежедневные занятия, строевая муштра, и опять возникли слухи о фронте — Керенский на каждом митинге умолял всех воевать до победного конца...

В воскресенье, когда Дружиловский валялся на постели у своей генеральши, явился Гарднер. Два с лишним месяца он пропадал неизвестно где и вдруг пожаловал. На своего счастливого соперника он не обратил никакого внимания, вызвал жену в другую комнату, и они там долго спорили о чем-то.

Дружиловский старался понять, о чем они говорят, но массивные дубовые двери слабо пропускали звуки. Потом все стихло.

Кира Николаевна, всхлипывая и утирая платочком слезы, вернулась в спальню.

— Разбойник... — Горько плача, она рассказала, что генерал отобрал сейчас у нее значительную часть ценностей.


Наступила глубокая осень. Генеральша порядком надоела Дружиловскому, но он привык к ее вкусным обедам, к ее мягкой просторной постели и даже к ее глупости — все вокруг было так шатко, так непонятно, а возле генеральши можно было прожить, пока кончится вся эта неразбериха.

Свершилась еще какая-то революция, и в школе появилась новая и грозная фигура — комиссар. Это был высокий худой человек с болезненно желтым лицом. Казалось, он никогда не снимал с себя скрипучей кожаной тужурки и маузера на ремне через плечо. Говорил он тихим голосом, а когда сердился, дергал шеей, будто ему вдруг становилось трудно дышать. В день своего появления он созвал персонал школы и всех курсантов в актовом зале.

Комиссар сидел за столом, покрытым красной материей, и сердито поглядывал на опоздавших. Над ним, на стене, где до недавнего времени долгие годы висел поясной портрет царя, остался светлый прямоугольник. Его пересекал лозунг на красном полотнище: «Вся власть Советам!»

В первом ряду никто сесть не решился. Все смотрели на комиссара, а он тоже вглядывался в зал прищуренными глазами и подергивал шеей.

В зале было очень тихо, и стало слышно, как скрипнула комиссарская кожанка, когда он вставал. Он медленно оглядел зал.

— С пролетарской революцией я вас не поздравляю, так как знаю, каким элементом засорена школа, — начал он негромким, надтреснутым голосом и, дернув шеей, продолжал: — Я комиссар школы. Эта должность рождена пролетарской революцией. Я послан сюда своей партией большевиков. А вообще-то я моторист по аэропланам, служил в четвертом авиационном полку. Вместе со мной сюда, в школу, пришла революция. Отсюда и выводы. Ничего враждебного революции не останется в этом здании. Школа будет выпускать летчиков, преданных революции, красных летчиков. Классовым врагам мы крыльев не дадим!

Комиссар прошелся перед столом и, резко дернув головой, повторил, повысив голос:

— Классовым врагам крыльев не дадим! Все слышали? С сегодняшнего дня допуск к аэропланам и другой технике — только по моим пропускам. Занятия в классах и строевую подготовку приказываю продолжать. Ясно всем?

— Разъясните, пожалуйста, что такое классовые враги? — послышался голос из задних рядов.

Многие засмеялись.

Комиссар сердито дернул шеей, поправил на плече ремень маузера и вдруг улыбнулся.

— Тот, кто спросил, я думаю, будет летать. Разъясню вкратце. Был царь... — Комиссар большим пальцем через плечо показал на стену, где остался светлый прямоугольник от царского портрета. — Нет царя. Революция выбросила в мусорную яму истории царя и с ним монархию. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Была буржуазия — фабриканты, банкиры, купцы, помещики и прочие толстосумы. Революция отняла у буржуазии власть, а заодно фабрики, землю, банки. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Они это сами понимают, они здесь смеялись над тем, кто этого не понимает. А задал вопрос человек, который сам от революции не пострадал и хочет знать, не пострадает ли он теперь от меня. У меня есть желание побеседовать с ним по душам.

Дальше... Революция еще не все отняла у буржуазии и монархистов. У них еще осталась возможность бороться с революцией, вредить нашей пролетарской власти. Предупреждаю — дело это безнадежное и конец один — гибель от беспощадно карающей руки революции. Прошу это уяснить и сделать выводы, каждый для себя. А теперь можно разойтись.

В тот же день был вывешен приказ комиссара — всем заполнить анкеты из десяти вопросов. Самый страшный четвертый — социальное происхождение, в скобках разъяснение: «Кто ваши родители?» Анкету следовало сдать в трехдневный срок.

«Наш банкир» Кирьянов заполнять анкету не стал и в тот же день исчез. Его примеру последовали еще несколько офицеров. Дружиловский не знал, куда ему податься, и, просидев над анкетой целую ночь, на четвертый вопрос так и не ответил.

Спустя несколько дней его вызвали к комиссару. Он робко вошел в сумрачную комнатку, за единственным окном которой кружилась метель. Комиссар сидел за столом в своей неизменной кожанке и при маузере. Пригласив Дружиловского сесть на табуретку, комиссар сказал глухо:

— Разговор будет по вашей анкете, — комиссар держал анкету в руке и смотрел на него поверх листка бумаги. — Значит, родителей у вас нет? — запустив пальцы за воротник, комиссар оттянул его, точно ему было душно.

— Почему нет, есть, — ответил подпоручик, опустив голову.

— Так... — комиссар бросил анкету на стол и спросил: — Кто ваш отец?

Земля колыхнулась под Дружиловским, но он стиснул колени, и медленно поднял голову, и, будто принюхиваясь к воздуху в комиссарской комнатке, ответил:

— Служил... — и после долгой паузы добавил: — В провинции...

— Полицейским исправником?

— Исправником, — тихо повторил подпоручик, верхняя губа его задрожала, приподнялась, открыв мелкие зубы.

Комиссар встал, подошел к окну, постучал пальцами по стеклу и, не оборачиваясь, спросил:

— А вы-то, собственно, кто? Почему вы преподаете в школе пулеметное дело? Из ваших документов это понять невозможно.

— Поручили, я и преподаю, — уныло ответил он.

— А если вам поручат играть на скрипке? Вы ж и не летчик, и не навигатор. И вообще, я думаю, что вы здесь просто отсиживались от фронта. У нас этот номер не пройдет.

Он сидел ссутулясь на табуретке, сжав коленями мокрые руки, и молчал.

— Вы не собираетесь покинуть школу, как некоторые?

— Нет, — поспешно ответил Дружиловский.

— Мы можем предложить вам только... вольнонаемную должность кладовщика. Согласны? — равнодушно спросил комиссар.

— Я хочу подумать... — сказал Дружиловский и в эту минуту решил сегодня же уехать в Москву.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Дышать в вагоне было нечем. Кто-то, не выдержав, открывал дверь, и в переполненный вагон врывались белые клубы морозного воздуха, сразу становилось холодно, и тогда раздавалась яростная брань. Дверь закрывали, и снова люди задыхались, кричали, что нечем дышать, и все начиналось сначала.

А поезд, качаясь на стрелках, вздрагивая на стыках рельсов, катился и катился сквозь метельную ночь, вез в Москву взбудораженный революцией пестрый люд: военных и штатских, старых и молодых, городских господ, деревенских мужиков.

Вагон стонал во сне, разговаривал, ругался, надсадно кашлял, грохотали колеса, и металось в фонаре над дверью зыбкое пламя свечи.

Забившись на верхней полке в самый угол под потолком, Дружиловский со страхом думал о том, что ждет его в Москве. Он очень надеялся, что ему поможет Саша Ямщиков — его приятель и однокашник по 4-й московской школе прапорщиков. Саша писал ему недавно, что работает теперь метрдотелем в ресторане «Аврора», звал бросить военную каторгу и перебираться в Москву. «Здесь царит невероятный хаос, — писал он, — если не растеряться, можно иметь все и жить как у Христа за пазухой...»

— Эй там, на галерке! Слезай! — кричал кто-то снизу и дергал его за шинель. Сжавшись от страха, он сделал вид, что только проснулся, и посмотрел вниз.

— Слезай! — кричал ему широкоплечий парень в кожанке и с комиссарским маузером на ремне. — Проверка документов!

Уже светало. Сквозь замороженные окна в вагон лился густой синий свет, лица людей в нем были мертвенно-белыми.

Склонившись к фонарю, который держал проводник вагона, парень в кожанке долго рассматривал временное удостоверение Дружиловского, утверждавшее, что он является преподавателем Гатчинской авиашколы.

— Командировка? — миролюбиво спросил парень, возвращая удостоверение.

— Отпуск... — еле слышно ответил Дружиловский и закрыл рукой рот с усиками.

— Куда едем?

— В Москву, — дрожащими губами ответил он.

— Если пробудешь там более трех дней, заявись в военкомат по месту жительства.

— Слушаюсь... — вытянулся он и крепко сомкнул губы. Еще не верилось, что все сошло благополучно.

Наверх он больше не полез, сел на полу. Никто не обращал на него внимания.

На московском перроне было очень людно, шумно, и он совсем успокоился — кто тебя заметит среди плывущих над толпой мешков, узлов, чемоданов, корзинок. Тех, кто нес их на своих плечах, не было видно, и казалось, что вещи сами двигались к выходу. Все это дымилось на ходу, пахло дублеными шубами, дегтем, карболкой.

Дружиловского вынесло на снежную просторную площадь. Извозчики кричали и гикали, зазывая седоков. На трясучем, громыхающем трамвае он поехал к центру города.

Москва выглядела так же, как в первый год войны, когда он учился здесь в школе прапорщиков. Скрипя по снегу железными подрезами, проносились конные возки с важными пассажирами, по тротуарам текла оживленная толпа, улицы и трамваи заполняли спешившие на работу люди. На стенах домов, на витринах магазинов, на афишных тумбах, столбах, на трамваях и даже на памятниках — всюду были наклеены плакаты и объявления. Они призывали к пролетарской бдительности, разоблачали дурман религии, разъясняли международное положение и снова звали к беспощадной бдительности. У Страстного монастыря он сошел с трамвая и стоял, глядя на знакомую площадь. Начинался безветренный зимний день с легким морозцем и робким солнцем, золотившим белые крыши домов и макушки заиндевевших деревьев.

Он постоял немного, прошел к памятнику Пушкину и сел там на скамейку — Саша писал, что на работу приходит к полудню, надо было как-то убить время. Рядом на скамейках сидели бабушки и няни, ребятишки с визгом бегали вокруг памятника. Рослый бородатый старик в валенках, подшитых кожей, сгребал снег в аккуратные сугробы. По середине площади ходил милиционер в длинной темной шинели. Все это совсем не было похоже на хаос, о котором писал Саша.


На Петровских линиях, где находился ресторан «Аврора», как и до резолюции, вдоль тротуара стояли извозчичьи возки. На облучках дремали извозчики в пышных, припущенных инеем армяках, перехваченных кушаками.

В зале ресторана царил полумрак. Стулья лежали на столах ножками вверх. Кисло пахло табаком и духами.

Сонный гардеробщик провел Дружиловского через зал в каморку без окон, и там он нашел своего приятеля.

— Серик! Здорово! — закричал Саша, бросаясь к нему с распростертыми объятиями. — Вот молодец! Приехал! Садись, Серик, садись, мы сейчас кофейку сообразим, — говорил он ласково и как-то беспокойно, а улыбка на его курносом лице то появлялась, то исчезала...

Дверь открылась, и высокий пожилой мужчина с красивым, но сильно помятым лицом внес на подносе кофейник. Он разлил кофе и, сунув поднос за диванчик, сел к столу, за которым сразу стало тесно. Саша взял Дружиловского за локоть.

— Знакомься, Серик, это Павел Григорьевич, наш буфетчик, — снова ласково и беспокойно заговорил Ямщиков. — Павел Григорьевич кончал Пажеский корпус. К большой жизни был предназначен. К очень большой.

Павел Григорьевич недовольно посмотрел на него из-под припухших век.

— К чему этот некролог?

— Ладно, ладно, не буду, — послушно наклонил голову Ямщиков.

Буфетчик медленно перевел взгляд на Дружиловского.

— Вас, я слышал, зовут Сергей Михайлович? И вы, я слышал, офицер? Это прекрасно. — Он сжал рукой массивный, мягкий подбородок. — Насколько мне известно, вы приехали в Москву попытать счастья. Это прекрасно, время для этого самое подходящее. Где будете проживать?

— Есть далекая родня, но надо ее отыскать.

— Не надо, — сказал Павел Григорьевич. — Пока поживете у меня, места много, вдвоем будет веселее. Двум русским офицерам есть о чем поговорить длинными зимними ночами...

— Мне еще надо работу найти.

— Не торопись, Серик. Работа не волк... — вмешался Ямщиков.

— Пока поработаете здесь, — добавил Павел Григорьевич.


Обычно до полудня Дружиловский спал, а потом вместе с Павлом Григорьевичем через всю Москву они ехали на трамвае в ресторан «Аврора». Там он помогал Ямщикову расставлять стулья, одним пальцем печатал на машинке меню и отчетность по буфету. Потом до вечера было несколько свободных часов, и он болтался по Москве. Не очень веря в посулы Ямщикова и Павла Григорьевича, присматривал себе работу. А вечером снова помогал Саше. Надевал великоватый ему официантский смокинг и делал все, что велел Ямщиков, — улаживал конфликты гостей с официантами, утихомиривал, а то и выдворял подвыпивших скандалистов... Поздней ночью на последнем трамвае они с Павлом Григорьевичем возвращались домой в Сокольники. Никаких офицерских разговоров они не вели — измотанные дорогой и длинным днем в ресторане, сразу ложились спать.

Так прошел месяц. На улице запахло весной. К этому времени Дружиловский уже присмотрел себе чистую работу — его брали администратором в кинематограф. Это было гораздо лучше, чем каждый вечер выслушивать пьяные бредни ресторанных гостей.

Вечером он сказал об этом Саше Ямщикову, но тот встревожился и даже обиделся:

— Не дури, Серик, как раз сегодня мы с Павлом Григорьевичем решили сделать тебе солидное предложение.

Дело оказалось очень выгодным... Какие-то умные люди сумели выкачать спирт из цистерны, стоявшей на товарной станции. Теперь они продавали этот спирт. Ямщиков и Павел Григорьевич собирались его купить, разводить водой и подавать у себя в ресторане вместо водки. Дружиловскому пока поручили произвести своеобразную разведку — купить у жуликов пробный бидончик спирта — и за одно это обещали сумму, которая равнялась его жалованью в летной школе за целый год.

— А если меня с этим бидоном задержат? — спросил он.

— Ну и что? — очень спокойно возразил Павел Григорьевич, рассматривая свои сцепленные на столе руки. — Пришел купить спирта — какая же тут вина? Вы же не знаете, откуда тот спирт.

— А откуда же я узнал, что он там есть?

— На Сухаревке кто-то сказал адрес, а ты случайно услышал... — сказал Ямщиков, он был очень серьезен сегодня. — На сутки неприятностей — это в худшем случае...

Вечером он отправился в Сокольники. Пришлось долго плутать по дачным улочкам, по обледенелым тропинкам — на половине домов не было номеров, и почти нигде не было названий улиц.

Наконец он отыскал нужный дом. Это была приземистая хибара, почти не видная с улицы за кустами. В двух маленьких окнах горел свет — желтые квадраты лежали на осевшем снегу. Занавески на окнах были плотно задернуты.

Дружиловский поднялся на ветхое скрипучее крылечко и постучался в дверь. Ему тотчас открыли.

— Здесь живут Курихины?

— Идите за мной, — ответил из темноты низкий женский голос.

Вытянув вперед руку, Дружиловский пошел на голос. Открылась дверь, и он шагнул через порог в освещенную комнату. Женщина, ничего не говоря, взяла из его рук бидончик и ушла, а он ждал, тревожно выставив вперед худое лицо.

Комнату освещала висевшая под потолком керосиновая лампа-«молния», в углу перед иконами теплилась лампада, в лежанке потрескивали угли, и оттуда тянуло теплом. На подоконнике в клетке, попискивая, прыгала с жердочки на жердочку канарейка. Все тут дышало уютом спокойной, тихой жизни.

Вернувшись, женщина поставила бидончик к ногам Дружиловского, сказала негромко:

— Цена как было сказано, есть ведер двести... — Она села за стол и пододвинула к себе раскрытую книгу.

Он взял бидон и направился к выходу.

— Дверь закройте хорошенько, пожалуйста, — попросила женщина.

Тропинка была скользкая, и с полным бидоном идти было труднее. Подойдя к калитке, он поставил бидон на землю и стал надевать перчатки. В это время калитка открылась, и мимо него быстро прошли несколько человек. Один остановился возле Дружиловского, взял бидон и сказал тихо:

— Идемте.

На улице поодаль стояли два черных автомобиля.

Везли его долго, а куда, не понять. Наконец автомобиль въехал в ворота и остановился. Дружиловский успел заметить только, что двор тесный, а вокруг дома большие и высокие. Его провели в комнату на втором этаже и сразу же начали допрашивать.

Следователь был совсем молодой, а когда снимал очки, близорукие его глаза смотрели совсем по-ребячьи.

— Вы знаете, где находитесь? — спросил следователь, протирая очки носовым платком и прищурясь. Не ожидая ответа, он пояснил: — Вы находитесь в ЧК, на Лубянке. Коротко скажите, кто вы?

— Я преподаватель Гатчинской авиационной школы, — ответил он после долгого молчания, верхняя губа его дрожала, и он придерживал усы пальцем.

— Покупкой ворованного спирта занимаетесь в свободное время? — спросил следователь.

— Просто хотел подешевле купить... для себя... угостить товарищей по школе...

— Для товарищей, значит? Но товарищи-то где? Гатчина, я слышал, под Петроградом, а вы орудуете в Сокольниках, в Москве. Ну? — Следователь взял ручку, занес ее над листом бумаги.

— Я приехал в Москву в отпуск, собирался возвращаться в школу и решил порадовать своих товарищей...

— Документы, — приказал следователь и отложил ручку.

— Пожалуйста.

— Дружиловский Сергей Михайлович?

— Так точно.

— Документ без фото... так что...

— Запросите Гатчину.

— Вот вам бумага, извольте подробно описать свою жизнь от рождения и до... спекуляции спиртом, — строго сказал следователь и ушел.

В комнате у двери остался бородатый солдат с винтовкой.


По следственному делу банды спекулянтов видно, что чекисты считали Дружиловского мелкой фигурой, но поначалу они допрашивали его ежедневно. Хотели выяснить, откуда он узнал о доме в Сокольниках, но он о своих друзьях из ресторана «Аврора» упорно молчал.

Были очные ставки с хозяевами дома. Женщину он узнал, и она подтвердила, что продала ему бидончик спирта из запасов мужа. Приводили ее мужа, толстого, с бритой наголо головой.

Через месяц из внутренней тюрьмы ВЧК Дружиловского перевели в Бутырскую и перестали допрашивать. Уже наступило лето, тополь посреди тюремного Двора ронял нежный пух, который покрывал высокий подоконник окна и шевелился там от сквозняка, будто живой. Дружиловский наблюдал за ним со своего места на нарах, и ему с острой тоской вспоминалось детство — невозвратное рогачевское приволье.

Однажды навестил буфетчик Павел Григорьевич. Они несколько минут разговаривали через проволочную сетку в присутствии часового.

— Все прекрасно, не волнуйтесь, — сказал Павел Григорьевич, глядя на него из-под нависших век строго и требовательно. — Саша вам кланяется, он не смог прийти, приболел. Скоро увидимся. Только на суде не качнитесь, — тихо добавил он одними губами.

В августе, наконец, наступил день суда. Долго и терпеливо выяснялись преступные связи обитателей домика в Сокольниках с другими шайками спекулянтов. О Саше Ямщикове и Павле Григорьевиче речи не было. Дружиловского допрашивали мало, а когда спросили, он рассказал про свой бидончик и про то, как хотел порадовать спиртом дружков по летной школе. Двоих обитателей домика в Сокольниках суд приговорил к расстрелу. Дружиловский расширенными глазами смотрел, как их уводили из зала суда, у него дрожали колени.

За отсутствием доказательств, что единовременная покупка спирта была произведена в спекулятивных целях, Дружиловского приговорили к шести месяцам тюремного заключения с зачетом пребывания в тюрьме до суда.


Где и как Дружиловский провел лето и зиму, неизвестно, но в мае 1919 года он объявился в Гатчине. Кира Николаевна, рыдая, повисла на нем и никак не могла успокоиться.

— Я умираю от голода, — сказал он трагическим голосом.

Она внимательно посмотрела на него, и глаза ее округлились:

— Боже! Что это с тобой? — прошептала она, смотря на его землистое лицо, ввалившиеся щеки и обвисшие усы.

— Пять дней ничего не ел...

Она стала его раздевать, поливала горячей водой на руки, потом бросилась на кухню и принесла еду в столовую.

Он долго и молча ел, а она сидела напротив и, подперев пухлый подбородок, смотрела на него.

— Милый, где же ты пропадал?

— Там меня нет... — жуя, пробормотал он.

— Боже,что я тут пережила! Если бы ты знал! Пошла в твою школу. «Нет, — говорят, — вашего Дружиловского и не будет». Представляешь? Три дня проплакала. Потом пошла к гадалке. «Он жив», — говорит. Господи, что я только не передумала! Опять пошла к гадалке — нет ли у меня соперницы?

— Мне бы к ней сходить и поспрошать о своих соперниках, — улыбнулся он.

— Ты про генерала? Сгинул он, как сквозь землю провалился, — радостно сказала она.

— Ну смотри, — погрозил он очень серьезно. — Я все узнаю. Если что, пожалеешь.

Она с радостными слезами прижала его голову к груди, стала целовать. Он не противился, целовал ее и думал, что все идет хорошо, по плану...

Ночью долго не спали, сговаривались, что делать дальше. Он рассказал ей, как ездил по Крыму и нашел в Гурзуфе, вблизи Ялты, то, что им нужно. На самом берегу, над морем, с садом и огородом, двухэтажный дом, красивый, удобный, с тремя комнатами для сдачи курортникам.

Кира Николаевна обрадовалась, но смотрела на него растерянными глазами.

— Ну и что? Что же мы можем сделать?

— Я свое дело сделал, милая, я нашел и хочу одного, чтобы мы поскорее там поселились. Но сложности, конечно, есть... Во-первых, нужно срочно дать ответ, и, во-вторых, плату требуют золотом, в нынешние деньги веры нет. Хозяин приехал вместе со мной. — Дружиловский тяжело вздохнул и опустил голову. — Не знаю, что делать... Не знаю.

— У меня есть кое-что... но такая малость... — после долгого молчания тихо сказала она.

Вот! Еще один шаг по плану... Он стал рассказывать, как он все это время мечтал очутиться в этом доме, заглянуть в ее глаза и забыть обо всем на свете.

— Я-то в Крым попал, спасаясь от ЧК, — рассказывал он, понуря голову. — Скажу тебе всю правду — друзья-офицеры уговорили меня морем удрать с ними в Турцию. Никакого другого выхода у меня не было: или эвакуация, или смерть в подвале ЧК. Пробраться сюда, к тебе, я даже подумать боялся... Ну вот... Поехали мы с приятелем в Гурзуф за его матерью. А там я увидел этот дом. Представил себе, как мы с тобой здесь заживем... Не могу тебе объяснить, что со мной произошло. Когда я сказал приятелю, что возвращаюсь в Гатчину, он решил, что я сошел с ума. Ему я не мог ничего толком объяснить, но я уже ничего не боялся: ни чекистов, ни черта лысого... — Он взял ее руку и прижал к губам. — Если б ты только знала, что я пережил, чтобы вернуться к тебе.

Кира Николаевна рассеянно гладила его по волосам и думала о том, что ценностей у нее осталось очень мало — о доме над морем и мечтать нечего.

— А может, мы продадим этот дом? — вдруг с надеждой спросила она.

— Этот, гатчинский? Да кому он нужен? Кто сейчас может его купить? — тяжело вздохнул он, отлично понимая ход ее мыслей. — Не томи меня, скажи прямо, что у тебя еще осталось?

Она пошла в спальню и принесла деревянный ларец.

Золотой браслет... цепочка с крестиком... два кольца... часики... Он доставал из ларца, клал вещи на стол, принюхивался к ним и прикидывал, хватит ли ему этого для расчета с чухонцем, который переведет его через финскую границу.

— Да, небогато, — сказал он печально.

— Мне же есть нечего было... я меняла на провизию... — потерянно сказала она.

— Да разве я могу тебя укорять? — воскликнул он и, сложив вещи в ларец, сказал: — Но я надежды не теряю, теперь золото в такой цене, с ума можно сойти. Утро вечера мудренее. Я завтра встречусь с хозяином дома. Знаешь что, я предложу ему еще и этот твой дом. Идея!

— Боже мой, милый, неужели что-нибудь выйдет? — шепотом спросила она.

— Чем черт не шутит, когда бог спит, — рассмеялся Дружиловский...

Он дождался, когда Кира Николаевна наконец уснула, распихал по карманам драгоценности и, оставив ей записку, что уезжает в Петроград оформлять сделку, покинул дом генерала Гарднера.

Из заявления К. Н. Гарднер в гатчинскую милицию:
«...Прождав после этого 10 дней, я поняла, что случилось несчастье — он стал жертвой грабителей или что-нибудь еще. Перечисленные золотые вещи являлись моими фамильными ценностями и моим единственным средством пропитания, так как на них я выменивала продукты для личного употребления.

Ваше подозрение, будто он сам похитил их и бежал, я отвергаю с возмущением, так как между нами была любовь и обоюдная мечта жить вместе в согласии и счастии...»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Проводник — молчаливый длинноногий чухонец — шагал легко, размашисто, и Дружиловскому приходилось частить шаг, почти бежать. Он уже испытывал ненависть к маячившему перед ним и все норовившему уйти от него белобрысому, коротко подстриженному затылку чухонца, злился все больше и больше, но отставать было нельзя.

Долго шли они по еловому лесу, казалось, росшему из камней. Огромные позеленевшие валуны приходилось обходить, это сильно удлиняло путь, и Дружиловский выбивался из сил.

Но вот лес стал редеть, и им открылась болотистая равнина, вдали на зеленых холмах виднелись домики непривычного темно-красного цвета. Чухонец остановился.

— Туда... Вас ждут, — сказал он, кивнув на дома.

Оказывается, граница была уже позади. Дружиловский остановился, тяжело вздохнул и хотел спросить проводника, сколько еще до тех красных домов, но, когда обернулся, того уже не было рядом — он быстро шагал к лесу, из которого они только что выбрались.

Из кустов вышел финский пограничник, он словно ждал, пока проводник уйдет. Равнодушно глядя на Дружиловского, он карабином показал, куда идти, и пошел позади, насвистывая заунывную мелодию.

В самом большом красном доме, над которым развевался финский флаг, Дружиловского обыскали.

Майор финской контрразведки — рослый, с бесстрастным смуглым лицом, с небольшим шрамом на щеке — предложил ему сесть и долго смотрел на него без всякого выражения. Дружиловский уже собрался начать свою приготовленную исповедь, но в это время майор сказал:

— Вот что рекомендую вам учесть... Я русский, так что сочинять благочестивые сказки бессмысленно. Отвечайте на мои вопросы коротко и конкретно.

— Мне ничего сочинять не надо, — обиженно ответил он, вытирая о брюки вспотевшие ладони. — А то, что вы русский, меня только радует.

— Сомневаюсь, — буркнул майор.

Он пододвинул к себе бумагу, спросил и записал необходимые формальные данные и начал допрос:

— Что задержались? Что делали два года у большевиков?

— Сидел в тюрьме.

— В какой?

— Сперва в ЧК, потом в Бутырской.

— За что?

— Я участник тайной контрреволюционной организации англичанина Локкарта.

Эту версию Дружиловский придумал, когда еще готовился к переходу границы, он понимал, что спекуляция спиртом там «не потянет». Однако на майора его признание не произвело никакого впечатления.

— Ваша роль в организации?

— Связной.

— Неглупо.

— Я вас не понял.

— Сейчас поймете. Насколько вы были посвящены в дела организации?

— Очень мало, связной есть связной.

— Ну естественно, — согласился майор, но Дружиловский в его согласии уловил ироническую нотку. — Сколько вы сидели?

— Шесть месяцев.

— Только и всего? А затем?

— Бежал.

— Как это вам удалось?

— Освободили группу анархистов, а один из них за золотой портсигар остался за меня в тюрьме.

— Есть еще в России благородные люди, — не то серьезно, не то насмешливо сказал майор.

В прошлом работник царской охранки, теперь майор верой и правдой служил своим новым хозяевам, спасшим его от революции и от бездомной жизни эмигранта. Это, впрочем, не мешало ему получать свою долю от проводников через границу. Кто только не попадался здесь в его руки: и князья-самозванцы, и лжеархимандриты, и даже незаконнорожденный сын императора. Он хорошо знал российскую жизнь, и это помогало ему разоблачать обман. Он быстро понял, что Дружиловский — мелкая сошка, и еще в самом начале допроса решил, что Финляндии он не нужен. Майор имел строгую инструкцию принимать только нужных и стоящих людей. Финны полагали, что к ним, в их трудовую страну, сразу после революции прорвалось достаточно бесполезного люда, не считая вот таких, как Дружиловский, сочинителей фантастических биографий.

— Когда вы бежали из тюрьмы?

— В августе прошлого года.

— Чем занимались до перехода границы?

— Готовился к нему.

— На что жили?

— Резервы.

— За переход границы, как я понимаю, платили золотом?

— Как уж заведено.

— Портсигар — анархисту, золото — проводнику... вы были состоятельным человеком? Что-нибудь еще осталось?

— Последнее отдал проводнику.

— Вас судили?

— Да.

— Какой приговор?

— Учитывая мою второстепенную роль в организации — десять лет.

— Интересно, это какая статья их законов?

— Точно не помню.

— Обычно осужденные помнят это лучше собственного имени.

— Нервы.

— Понимаю. — Майор решил завершить допрос. — Чем вы собираетесь заниматься?

— Мстить.

— Похвально, и мы вам поможем. Мы отправим вас в русскую армию генерала Юденича, нацеленную на Петроград. Месть с оружием в руках — грозная месть. Я завидую вам.

— Я хотел бы... я же не только офицер... я занимаюсь политикой... мне нужно попасть в Париж...

— Зачем? При ваших убеждениях главная политика — свернуть шею большевикам, а этим сейчас занимается Юденич.

— У меня есть важнейшее сообщение для высокопоставленных русских лиц. Они в Париже.

— Ну что ж, генерал Юденич найдет наилучший способ связать вас с этими лицами, да он и сам достаточно высокопоставленное лицо.

— Позволю себе заметить, что вы поступаете неправильно.

— Я поступаю, как подсказывает мне моя совесть русского офицера, знающего, где сейчас главный фронт борьбы с большевиками, которым вы хотите мстить...


Рано утром его отвезли в приморский финский город Котку, посадили на пароход, который вскоре отчалил и взял курс на Ревель.

Финский зеленый берег остался за кормой и быстро удалялся, превращаясь в темную полоску на горизонте.

Дружиловский метался по палубе, не находя себе места от бессильной ярости.

С серого неба посыпался мелкий дождь, море взбугрили волны, и маленький пароход стало качать. Дружиловского скосила морская болезнь, и почти весь путь он провел в гальюне.

Потом, когда у него появится дневник, он запишет в нем: «Финны гады — обожрались, видать, нашим братом офицером, подавай им не ниже генерала. Но самое гнусное, что в оценщики они наняли нашего же русского, и эта сволочь старается как может. Но и в Ревеле меня не ждало ничего хорошего, во всяком случае, на первых порах...»


Эстонские полицейские записали его фамилию в книгу и объяснили, как пройти в штаб Юденича. В штабе его внесли в какой-то список и предложили явиться завтра. Он не решился заявить о своих заслугах в заговоре Локкарта и о том, что ему надо связаться с самим Юденичем. Спросил только, где ему жить, и получил ответ, что здесь это не проблема. Он отыскал ювелирный магазин и продал последнюю ценность — колечко генеральши. Заплатили неплохо, и он действительно сразу снял комнату в частном пансионе.

На другой день в штабе Юденича он узнал, что причислен к авиационному отделу пока без должности, получил аванс в счет жалованья и обмундирование — английский френч, брюки-бриджи, сапоги и погоны подпоручика русской армии.

Делать ему было нечего, и он болтался по Ревелю — благополучному, чистенькому, наполненному медовым запахом цветущих лип. Встретил знакомого поручика — в Питере играли часто в карты. Они посидели в парке, поговорили о житье-бытье. Поручик работал здесь в военной комендатуре на вокзале. Ничего обнадеживающего он не рассказал.

— Припеваючи живут лишь те, кто состоит при штабе, — ядовито рассказывал поручик. — У этих и оклады высокие, и сами себе короли. Остальные ловчат как могут, чтобы не угодить на фронт. Там-то, кроме пули, ничего не получишь....

По вечерам ревельские рестораны были забиты русскими офицерами, сановными господами благородных кровей, биржевыми спекулянтами, шулерами, бывшими помещиками и фабрикантами. Из петербургских кабаков переселились сюда певички и куплетисты. В табачном пьяном чаду, под цыганские рыдания шел бесконечный разговор о грядущем спасении России, о том, кто под звон колоколов въедет в Питер на белом коне и кто из монаршей фамилии взойдет на престол, а пока здесь покупалось и продавалось все.

Первое, что сумел продать Дружиловский, были его рассказы о пережитых им ужасах в застенках ЧК. Их купил редактор русской газеты Ляхницкий, с которым он быстро сошелся. Пережитое на самом деле помогло ему придать своей брехне вид правдоподобия. Он глухо намекал, что был схвачен чекистами как имевший некое отношение к контрреволюционному заговору Локкарта. Какое именно, он не раскрывал, многозначительно объясняя, что пока сделать этого не может, чтобы не поставить под удар своих сообщников, оставшихся там, в России. Особенно красочно он описал свой побег из тюрьмы с помощью анархиста.

«Воспоминания» имели успех, и в ревельских кабаках Дружиловский стал приметной личностью. Какие-то помятые типы подходили к нему чокаться за благородство анархистов.

Вскоре он познакомился с комендантом штаба Юденича полковником Несвижевым, и в его жизни произошли большие перемены. По совету полковника он женился на бывшей певице из петроградской оперетки Юле Юрьевой, а при его содействии получил в штабе должность адъютанта командующего авиацией.

Юрьева с шумным успехом выступала в самом дорогом ресторане Ревеля, очень неплохо зарабатывала и была обольстительна. Она была гораздо старше его, но он никогда не имел дела с такими роскошными женщинами и, сидя с ней рядом, думал, что для него начинается совершенно новая жизнь. Он даже готов был благодарить того русского майора, который вышвырнул его из Финляндии в это благословенное место — вот уж воистину, никогда не знаешь, где выиграешь, где проиграешь.

Свадьба была сыграна без попа и чиновников, в ресторане. Гостей было не меньше полусотни. Дружиловский сидел во главе стола, слева от Юлы, а справа как посаженый отец невесты сидел полковник Несвижев. Поначалу Дружиловскому не нравилось, что полковник, пользуясь своим свадебным званием, поминутно лобызал его невесту и называл ее «моя певчая птичка», но, выпив, он перестал это замечать и даже гордился, что могущественный комендант штаба называет его Серженькой.

Перед рассветом, провожаемые пьяными воплями гостей, молодые направились домой...

В эту же первую брачную ночь Юла призналась ему, что полковник Несвижев является ее, как она выразилась, сердечным другом.

— С этим, котик мой, тебе придется примириться, — весело говорила она, заплетая пышную темную косу. — Но должна тебе сказать, что ты нравишься мне больше, и, насколько я понимаю, полковник сам передал меня тебе. А нам обоим он может еще пригодиться. Я не собираюсь закончить жизнь в этой дыре, мы с тобой удерем отсюда в Англию, есть у меня там друзья с высоким положением. Если хочешь знать, я была в Питере знакома с самим английским консулом и даже оказывала ему услуги.

Командующим авиацией оказался дряхлый генерал, страдавший подагрой. Он не мог подняться из кресла без посторонней помощи. К службе генерал относился как к некоему досадному осложнению болезни, с которым ему приходилось считаться, а мечтал лишь об одном — добраться до Болгарии, где его брат — полковник — служил в свите двора, имел поместье, подаренное болгарским царем. Он собирался разводить цветы и кроликов в поместье брата. Дружиловский быстро освоился и вошел в роль преданного слуги. Утром он делал генералу массаж, помогал одеваться, вечером стаскивал с него сапоги, кипятил воду для согревания генеральских ног, снова делал массаж и укладывал его в постель с подогретыми простынями.

— Мало кто понимает, — говорил ему генерал, — что кролики с их чудовищной размножаемостью — это провиант будущего. А здесь, сынок, мы приставлены с тобой к русской авиации, которой, между нами говоря, на самом деле нет.

Дружиловский поддакивал и благодарил бога, пославшего ему этого старенького больного генерала. Перспектива попасть на фронт по-прежнему была для него немыслимо страшной. Он прекрасно знал, что дела Юденича под Питером плохи — начатое им второе наступление захлебнулось, как и первое, а Красная Армия готовилась к контрнаступлению. Об этом говорили на всех этажах штаба.

Но в жизни Дружиловского всегда так бывало — только ему покажется, что он на коне, непременно стрясется какая-нибудь беда. Так произошло и теперь. Поздно вечером, когда он уже собирался покинуть своего мирно сопевшего генерала и направиться в ресторан, где выступала Юла, позвонили из штаба и приказали немедленно явиться в военную контрразведку.

Что только не передумал он, пока дошел до этого невзрачного дома в узком переулке, про который говорили, что туда легко только войти. Контрразведчики Юденича славились своей беспощадностью.

В сопровождении солдата Дружиловский поднялся на второй этаж. Несмотря на поздний час, работа здесь кипела вовсю — из-за дверей слышались голоса, по коридору то и дело из двери в дверь пробегали с бумагами в руках озабоченные офицеры.

В указанном кабинете он увидел за столом штабс-капитана Ушинского, и на душе сразу полегчало. Они были хорошо знакомы по Питеру, где вместе волочились за одной милой курсисточкой. Начало разговора не предвещало ничего страшного — они не без грусти вспомнили то золотое времечко, общих знакомых, Зиночку Снегиреву, шутили, вздыхали, но наступила минута, когда Ушинский спросил:

— А что же вас задержало в России? — Его маленькие глазки, казалось, кольнули Дружиловского.

— Меня задержала женщина, — начал он с поникшей головой: урок, полученный у русского майора в Финляндии, не пропал даром. — Я любил ее, мы хотели бежать вместе, но она тяжело заболела... Целый год я пытался ее спасти... Она умерла... И только тогда я начал готовить свой побег... теперь это сделать не так легко, как было раньше.

— Ну что же, вы вели себя как подобает русскому офицеру, — небрежно похвалил его Ушинский и вдруг сказал официально, очень серьезно: — Мы рассчитываем на вашу помощь. О вашем согласии не спрашиваю — оно подразумевается само собой. Вам предстоит выполнить очень важное поручение самого генерала Глазенапа. Не пугайтесь, пожалуйста, оно несложное. С завтрашнего дня у нас новый командующий авиацией. Полковник Степин. Вы его знаете?

— Видел здесь... — потерянно ответил он. — А что случилось с генералом?

— Забудьте об этой старой калоше. — Ушинский заговорил решительно, быстро. — Пора наводить порядок в армии. Черт знает, до чего дело дошло. Генерал Юденич уже давно отдал приказ производить бомбометание по Питеру, а этот старый хрен пальцем не шевельнул, чтобы выполнить приказ, и заявил, что для этого нет необходимой техники. А новый командующий говорит — техника есть. И готов выполнить приказ. Надо срочно установить, не болтовня ли это с целью успокоить командующего. И еще. Ваша задача — извещать нас о каждом шаге нового патрона, буквально о каждом. Насколько мне известно, завтра вы с ним уезжаете в Гатчину.

У Дружиловского непроизвольно приподнялась, подрагивая, верхняя губа, а глаза испуганно замерли.

— В чем дело? — спросил Ушинский, подняв подбритые брови.

— Я ведь бежал именно оттуда, из Гатчины... и опять оказаться там...

— Лирика, — сказал Ушинский. — Связь с вами буду держать я.


Утром он представился новому командующему авиацией полковнику Степину, а днем на автомобиле они выехали на фронт. Сидя рядом с полковником в автомобиле, Дружиловский пытался заговорить с ним, прощупать, что он за человек, но тот, несколько раз односложно отговорившись, не ответил толком даже на его вопрос: далеко ли им предстоит ехать?

Ехали несколько часов по разбитой дороге вдоль моря и остановились уже в русском селе Никольском. Здесь в здании школы был размещен какой-то оперативный штаб Юденича. Просторный дом священника занимала контрразведка, штабные офицеры шепотом говорили, что там лютует сам генерал Глазенап. Дружиловскому рассказали под большим секретом, что не далее как сегодня утром генерал Глазенап у себя в кабинете застрелил одного полковника только за то, что тот высказал сомнение в победе Юденича.

Толкаясь среди штабников, Дружиловский быстро выяснил обстановку и узнал, что Гатчина уже в руках красных и что вообще дела на фронте швах.

А вечером его потребовали к генералу Глазенапу. С этой минуты его парализовал страх, живой осталась только капелька мозга, в которой билась одна-единственная мысль: как спастись? Но когда он увидел генерала, замерла и эта капелька: спасения не было.

— Мне доложили, что вы воспитанник Гатчинской авиашколы, — начал генерал грубым, рыкающим голосом — непонятно, откуда брался такой голос в тощем теле генерала, в длинной и тонкой его шее с костлявым кадыком, выпрыгивавшим из воротника кителя. Но самыми впечатляющими были его глаза — выпуклые, черные, казалось, без зрачков и неморгающие. Уставившись на Дружиловского, он спросил: — Совесть офицера еще не пропили в ревельских кабаках? Молчите? Уже хорошо... Вы должны знать гатчинский аэродром. Приказываю — завтра ночью поджечь там главный ангар с самолетами...

— Как же его поджечь? Он же из камня и железа? — пробормотал Дружиловский.

— У вас будет бензин, и все сгорит дотла, можете не сомневаться, — рыкнул генерал.

— Бензина нужно много, — безнадежно сказал Дружиловский, сделав нелепый жест обеими руками, будто хотел взвесить что-то на ладонях.

— В вашем распоряжении будет отряд вольноопределяющихся, храбрых и преданных юношей, каждый возьмет по банке бензина — вполне хватит. За неисполнение приказа военно-полевой суд...

Когда Дружиловский вышел из кабинета генерала, у него мелькнула мысль — бежать, спрятаться. Но куда? В Ревеле найдут. Просить снова жену и ее друга, главного коменданта штаба? Да он, когда узнает, что тут пахнет контрразведкой, пальцем не пошевельнет. Нет, видать, от судьбы не уйдешь.


Их высадили из грузовика примерно в версте от аэродрома. Отряд вольноопределяющихся состоял из шести слабосильных мальчишек в длинных шинелях. Банки с бензином они волокли по земле, задыхаясь от напряжения. Артиллерия красных била совсем близко, снаряды со свистом пролетали над их головами и разрывались где-то далеко-далеко позади. Создавалось впечатление, что красные уже зашли с тыла.

Они добрались наконец до назначенного места и затаились в кустах у проволочного заграждения. Стояла темная осенняя ночь. Только на востоке шаткое зарево большого пожара шевелило черное небо. Дружиловский действовал как под гипнозом, его не оставляла мысль — бежать, бежать...

— У кого ножницы? — шепотом спросил он.

— Здесь.

— Режь проход прямо перед собой!

Несколько раз лязгнули ножницы.

— Проход готов, — доложил сиплый мальчишеский голос.

Дружиловский приказал развести обрезанные концы колючки, взял две банки бензина и направился прямо к ангару, знакомый силуэт которого вырисовывался вдали. Он знал, что отсюда до ангара было шагов триста.

Он стал считать шаги, это помогало собраться, побороть страх. Стало жарко, банки с бензином оттягивали руки, а земля под ногами была неровная: ямки, бугорки, заросли цепкого репейника. Он насчитал уже сто пятьдесят шесть шагов, когда нога его провалилась куда-то, и он упал в неглубокую яму, больно ударившись головой о железную банку. Он еще матерился, лежа на дне ямы в колючем репейнике, как ему в голову пришла спасительная идея.

Это же так просто! Он поднял вверх банки и вылез сам. Тело было легким, упругим, и он знал, что теперь делать. Быстро отвинтив крышки, он вылил бензин в яму и побежал за другими банками. Пришлось бежать самому три раза туда и обратно, чтобы перенести все банки, но свидетелей быть не должно. Опорожнив в яму последнюю банку, завернул в паклю камень. Отошел от ямы на несколько шагов, поджег паклю, бросил камень в яму и побежал, делая огромные прыжки. Пламя рванулось к небу, заревело, закрутилось в жгут, метнулось по ветру огненным хвостом. Возле ангара раздались одиночные выстрелы, и над головой Дружиловского просвистели пули. Он упал, выждал, потом вскочил и снова побежал.

Вольноопределяющиеся за колючкой округлившимися глазами смотрели на бушевавшее пламя, они слышали свист пуль и не знали, что делать, но подпоручик виделся им бесстрашным героем.

Тяжело дыша, огромными прыжками Дружиловский подбежал к ним:

— Быстро за мной! — прошипел он, и все помчались к лесу, где ждал грузовик...

Когда они вернулись в Никольское, там уже не было ни штаба, ни полковника Степина, ни генерала Глазенапа — все уехали в Ревель. Лихих воспоминаний вольноопределяющихся об этой «славной ночке» никто не слушал. Никому не был нужен и Дружиловский. Командующего авиацией он разыскал в Ревеле и узнал, что полковник в адъютанте больше не нуждается.

И снова, как всегда, только чуть повезло, сразу беда... Именно в эти дни от красных к Юденичу перебежал летчик, поручик Старовойтов. На допросе он рассказал о фиктивном поджоге ангара в Гатчине. Немедленно был подписан приказ — предать Дружиловского военно-полевому суду. Ему запретили вход в главный штаб, лишили жалованья, но судить не спешили. Полковник Несвижев обещал Юле замять дело, но недавнего ощущения благополучия как не бывало... Почти все вечера подпоручик с женой проводили в ресторанах за бесконечными разговорами о том, как и кто нажился в эмиграции. Баснословные истории о разграблении воинской кассы Юденича он слушал, сатанея от ярости, — и эти казнокрады собирались его судить!

Однажды ночью, вернувшись домой сильно выпивший, взвинченный, он до рассвета просидел за письменным столом и написал фельетон, обличавший штабную камарилью. Он спрашивал, например, у генерала Штамберга, куда тот дел 50 тысяч английских фунтов, которые получил для закупки самолетов? Генерал, как известно, поехал в Англию за аэропланами, но почему-то оттуда не вернулся... и самолетов нет... Писал он, что называется, кровью сердца, писал как защитительную речь на своем несостоявшемся процессе и как бы подсказывал, кого надо судить вместо него.

В это время в Ревель прибыл из Белоруссии штаб разгромленной Красной Армией банды братьев Булак-Балаховичей. У них была своя маленькая газетка «Жизнь», которая охотно напечатала фельетон Дружиловского — у братьев Балаховичей были свои счеты со штабом Юденича.

Фельетона, однако, никто не заметил, потому что в этот же день в других газетах был напечатан прощальный приказ Юденича: «Солдаты и офицеры моих войск свято выполнили свой долг и сделали все, что могли, для спасения отечества от поругания большевиков. Но, значит, воля божья, чтобы мы проиграли это кровопролитие...»

В воскресенье главный комендант штаба Несвижев, как всегда, обедал у Дружиловских — кухарка-эстонка постаралась на славу. Полковник принес французский коньяк. Слушали граммофон — цыганские романсы в исполнении Вари Паниной, а под конец Юла тряхнула стариной и спела для своего друга арию из «Сильвы». Вне себя от восторга, полковник подбежал к ней и поцеловал в губы.

— Наша дружба с Юлой чиста и свята, — объяснил он подпоручику и, прощаясь, еще несколько раз поцеловал Юлу.

Утром главного коменданта уже не было в Ревеле. Опустело все здание штаба. Дружиловский встретил на улице контрразведчика Ушинского, тот был в штатском. Узнав, что подпоручик ищет полковника Несвижева, контрразведчик рассмеялся.

— Ваш родственник со стороны жены сегодня ночью с остатком штаба выехал, насколько мне известно, в Париж. Так что, если вы решили, наконец, вызвать его на дуэль, то опоздали.

— А вы чего же... задержались? — спросил подпоручик ледяным голосом.

— Мне в Париже делать нечего, по моему рангу Ревель — лучшее место.

Дружиловский зашел к редактору русской газеты Ляхницкому, и тот посоветовал ему остаться в Эстонии.

— Кроме всего прочего, в Париже вас за ваш фельетон съедят с костями, — сказал он.

Дружиловский поплелся домой.

Юла, убитая вероломством Несвижева, слегла в постель, ее трясла лихорадка, она ничего не ела и в припадках истерии кричала, что не хочет жить.

Дружиловский очень хотел жить. Он только не знал как.

Известный политический деятель царской России Милюков в своей выходившей в Париже эмигрантской газете «Последние новости» по случаю пятилетия Октябрьской революции напечатал статью о положении и надеждах русской эмиграции. В этой статье интересно признание, что, к несчастью для эмиграции, в ее среде оказалось великое множество всяческих авантюристов — крупных и мелких. Просто непостижимо, говорилось в статье, почему эти отбросы нашего многострадального общества покинули Россию? Разве не было им безразлично, где заниматься своими сомнительными делами, зачем им понадобилось обжитую петроградскую Лиговку поменять на чужестранные Елисейские поля?

Милюков не был глупым человеком, но понять закономерность этого явления не смог.

Говорит на эту тему в своих записках и довольно популярный в дореволюционной России журналист Александр Яблоновский. Он встретил в Париже знакомого по Киеву мелкого ростовщика, высказавшего ему свои суждения о судьбе русских эмигрантов. «Вы и здесь бедствуете потому же, почему у вас не было денег и дома, — сказал тот. — И там и здесь деньги текут к тем, кто знает, что, если не прижмешь ближнего, сам наверх не выплывешь». Яблоновский спросил, почему же его собеседник уехал из России. Ростовщик ответил: «Батенька мой, там же большевики всех ближних взяли под свою охрану, а тех, кто их прижимал, — к стенке. А во Франции большевиков, господи спаси, нету, и тут воздух для нашего брата вполне привычный...»

Ростовщик, как мы видим, высказался яснее Милюкова...

Вот что об этом же сказал бывший русский публицист Петр Пильский, с которым автору этих строк привелось встретиться в 1940 году в Риге, где Пильский сотрудничал в эмигрантской, злобной антисоветской газете «Сегодня». Я прочитал его статьи, хлестко, а иногда и талантливо написанные, которые, однако, нельзя было назвать иначе, как гнусной брехней. Наш разговор начался с заявления Пильского, что искать правду в его статьях бессмысленно. Автор сказал ему: «Вы же были довольно известным русским публицистом, были знакомы с Буниным, Куприным и другими русскими писателями, относили себя к цвету русской интеллигенции, неужели вам не стыдно за собственное многолетнее вранье?» Он долго молчал и потом ответил: «Стыдно или не стыдно, это уже не имело никакого значения. То, что я делал, было единственным товаром, который я мог здесь продать. Когда я бежал из России в Румынию, я еще в пути знал, что попаду в мир, где смогу торговать только этим товаром. И я убедился в этом в первые же дни эмиграции, когда румынский генеральный штаб купил у меня дислокацию частей Красной Армии, которую я высосал из пальца, сидя в номере бухарестской гостиницы. А то, что я принадлежал, как вы говорите, к цвету русской интеллигенции, что я был дружен с известными русскими писателями, и, наконец, то, что я умел писать, мой товар несколько повышало в цене... И это не только моя судьба. Все так называемые мыслящие люди России, желавшие в эмиграции сохранить «возвышенные принципы», должны были погибнуть в нищете или жить, продавая свою совесть богатому Западу. И эту куплю-продажу тем легче было совершить, что на вывеске лавки значились слова о спасении России от большевиков. Отвратительно только то, что этим промыслом занимается и всякая шваль, у которой нет и никогда не было ни принципов, ни идеалов... Я сознательно стал профессиональным изготовителем товара, в котором нуждался западный газетный рынок. Дороги назад для меня нет. Но, слава богу, остался неизменным благословенный Запад. Прибалтика этим Западом теперь быть перестала, и, вероятно, придется мне, если ЧК меня не схватит, перебираться туда, где еще есть мой рынок...»

Его не схватили, он пробедствовал в Риге до начала войны и вскоре умер. Гитлеровцы в некрологе о нем написали: «Это был известный русский журналист антибольшевистского направления, и только смерть помешала ему стать пропагандистом идей великой Германии и нового порядка в любимой им России».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Темно. Гардины в спальне, как всегда, наглухо задернуты — Юла после ночной работы спит до полудня. Дружиловский осторожно встал и прошел в столовую. Осенний день только-только занимался, часы показывали семь. За окном — безлюдная серая и мокрая улица, темное небо, ветер хлещет по окнам мелким дождем. Он невольно вспомнил прочитанное накануне в русской газете эссе Ляхницкого «Осень» про то, что серой пеленой затянуло все: и небо, и землю, и перспективу для русских эмигрантов: куда нам идти, в самом деле?..

Куда идти, что делать, не знал и он. Поступить как князь Курбатов, который стал продавцом в богатом конфекционе? Заметку об этом эмигрантская газета озаглавила «Начало новой жизни». Ляхницкий объяснил: «Мы обязаны поддерживать у русских дух надежды». Избави бог от таких надежд!.. Нет, это не для него! Надо найти дело чистое, самостоятельное, денежное, с солидным положением в обществе. И он найдет!

Пока все его начинания оканчивались пшиком, прямо рок какой-то! Только что пережил, может быть, самую тяжелую из своих катастроф. Он начал издание книжек о похождениях знаменитых сыщиков Ната Пинкертона и Ника Картера на русском языке. План был настолько хорош, что даже Ляхницкий вошел в дело и дал взаймы денег. У Юлы просить не хотелось, хватит с него ежедневных унижений, когда приходится брать у нее мелочь на карманные расходы и выслушивать дурацкие шуточки: «Сутенерчик ты мой хороший, не все у меня отбираешь». Просто страшно, как она не понимает, чтем творится у него на душе.

Два месяца с утра до позднего вечера он мотался с этим издательским делом. Надо было найти дешевого переводчика с английского — он нашел. Бедствующая учительница сделала хороший перевод. Нужно было найти типографию, где взялись бы печатать книжки с последующей оплатой, — в этом помог Ляхницкий, уговорил хозяина типографии, где печаталась его газета. Нужно было достать бумагу в кредит, заказать художникам рисунки обложек, подготовить рекламу, выхлопотать разрешение на издание, договориться с книготорговцами...

Но вот, наконец, вышла первая книжка, за ней вторая, третья — выпуски раскупались молниеносно, успех был явный, он уже собирался начать расплачиваться с кредиторами, но перед выходом четвертой книжки все рухнуло. В типографию явился судебный исполнитель и приостановил печатание, предъявив обвинение в нарушении закона о налоге и в неправильной регистрации предприятия. Перед кем он только ни гнулся, доказывая неумышленность своих ошибок, его и слушать не хотели.

Ляхницкий выяснил, что эту катастрофу организовал местный издатель, известный богач Вейлер. Он обнаружил на книжном рынке изделия неизвестно откуда взявшегося конкурента и устранил его.

— Прекратите пустые хлопоты, останетесь без штанов, — сказал Ляхницкий Дружиловскому. — А мне деньги вернете по частям...

Но он еще барахтался, надеялся на что-то... Вчера его вызвали в судебную палату, показали счета владельца типографии, поставщика бумаги и переводчицы, якобы обманутой им, и спросили, может ли он немедленно эти счета оплатить? Немедленно... Даже если бы на это дали срок, он не представлял себе, где взять деньги...

Почему невезение такое? За что? Куда идти теперь, что делать? От обиды ему не спится, проснулся вот ни свет ни заря...

Он пошел на кухню и сам приготовил себе завтрак — кухарка-эстонка приходила только к пробуждению Юлы. Потом оделся и, накинув пальто, пошел на улицу купить газеты.

Возвращаясь, он увидел перед своей дверью пастора и выругался про себя — не к добру, по примете. Высокий, с веселым румяным лицом, пастор смотрел на него, улыбаясь, и отряхивал мокрую черную сутану.

— О! Вы из эта квартира? — спросил он на плохом русском языке. — Может, вы господин Дражиловский?..

— Дружиловский, — хмуро поправил он священника.

— О да, о да... Я звони, звони, и никакой звук нет...

— Что вам угодно?

— Могу ли я видать мадемуазель Юрьеву? Я ему старый друг.

— Она еще спит.

— Разрешите ждать... такой погода, бррр...

Он провел пастора в гостиную и разбудил Юлу.

— Который час? — спросила она, не открывая глаз.

— Скоро девять.

— Ты с ума спятил!

— К тебе пришел какой-то поп.

Юла широко открыла глаза — сон как ветром сдуло. Она вскочила и начала торопливо одеваться:

— Иди займи его, я сейчас.

Она вышла в гостиную в черной юбке и белой блузке — сама скромность. Пастор встал ей навстречу с радостной улыбкой. Дружиловский наблюдал за ними подозрительно — казалось, они видят друг друга в первый раз в жизни.

— Сержик, оставь нас вдвоем, я тебя позову, — сказала Юла несколько смущенно.

Он привык не удивляться, не спрашивать — ушел в столовую, сел в кожаное кресло и развернул газету...

Примерно через час он услышал, как стукнула дверь на лестницу, и в столовую вышла сияющая Юла.

— Ну, Сержик, могу тебе сказать, на всей земле единственные приличные люди — англичане, — сказала она, подойдя к нему и держа одну руку за спиной.

Он отложил газету и молча глядел на нее с усмешкой.

— Ну что, что ты смотришь на меня как прокурор на вора? — Лицо у нее сразу стало злым.

— Что-то он очень долго отпускал тебе грехи. Их так много? — спросил он, глядя на нее снизу вверх и поглаживая усики.

— Дурак! — крикнула она с перекошенным злостью лицом и, вынув руку из-за спины, бросила на стол толстую пачку денег. — За свои многочисленные грехи ты не имеешь ни копейки, — добавила она и повернулась к нему спиной.

— О, за этот грех попы платят так много?

Юла повернулась и влепила ему пощечину.

Дружиловский бросился вон из квартиры.

— Пальто, дурак, надень, простудишься! — крикнула она ему вслед.

Он быстро шагал по улице, спускавшейся к порту, на мокрой мостовой ноги противно скользили, лицо хлестал влажный холодный ветер с моря, но злость не остывала. Хотя он уже понимал, что сердиться на жену было, в общем, не за что, да и невыгодно... Дождь резко усилился, он уже чувствовал на плечах влажный холод. Проезжавший мимо грузовик обдал грязью — а, будь все на свете проклято! Он повернул назад. Его бесило теперь подозрение, что Юла, очевидно, причастна к деятельности, о которой он и сам мечтал, почитывая свои любимые книжки про шпионов.

Весь день они не разговаривали, но вечером он пришел в ресторан и попросил у Юлы прощения. Она только что вернулась с эстрады в свою уборную, из зала еще доносились аплодисменты, и он знал, что в эти минуты у жены всегда хорошее настроение. Выслушав извинения, она потрепала его по щеке.

— Что с тебя, дурачка, спросишь? — сказала она, устало опускаясь в кресло.

Он молчал, рассматривая бесчисленные фотографии жены, которыми были увешаны все стены уборной.

— Садись, в ногах правды нет, — сказала она и, когда он присел на краешек кушетки, добавила: — Ляхницкий сказал мне, что он погорел с твоими дурацкими книжками про сыщиков. Долги большие?

— Не очень.

— Я дам тебе денег, и завтра же верни все Ляхницкому, мне не хочется, чтобы мы были у него в долгу.

Он встал, подошел к жене и приник к ее руке долгим поцелуем.

— Спасибо, Юлочка... меня самого этот долг мучил больше всего.

— Ладно, все забыто, — улыбнулась она. — Иди в зал, я закажу тебе ужин. Домой пойдем вместе.

Ляхницкий был у них в доме своим человеком, непременным участником их карточных вечеров. Это был веселый компанейский мужчина лет сорока, немного тучный, но очень подвижный. Его крепкое, гладкое лицо всегда излучало веселую доброжелательность. С ним было легко и весело, он всегда был начинен анекдотами и новостями. Судя по всему, больших денег у него не было, газета его, рассказывали, не приносила почти никакого дохода, но он не унывал и, как истый поляк, любил жить вкусно, с форсом.

Когда Дружиловский вернул ему долг, Ляхницкий вроде даже обиделся.

— К чему такая спешка? — спросил он, огорченно глядя на Дружиловского черными маслеными глазками. — Я у вас в большом долгу за то, что имею счастье часто видеть вашу красавицу Юлочку. — Он уже давно с чисто польской пылкостью и краснословием изображал безумную влюбленность в Юлу, грозил при случае застрелить ее мужа.

Ляхницкий знал все политические новости и охотно рассказывал друзьям и такое, о чем газеты не писали. Дружиловский заметил, что последнее время Юла слушает его особенно внимательно и, разыгрывая наивное любопытство, задает наводящие вопросы. Он догадывался теперь, зачем ей это нужно. Впрочем, слушая Ляхницкого, часто с ним встречаясь, выполняя его задания для газеты, имея возможность сопоставить некоторые факты, он все чаще подумывал, что их друг тоже не просто редактор.

В этот вечер он условился с Ляхницким встретиться в ресторане «Метрополь» и поджидал его в баре. Редактор, как всегда, опаздывал, и Дружиловский очень злился — денег было разве что на рюмку коньяку, это мешало держаться независимо. А тут еще важный бармен в белоснежном смокинге, будто заглянув в его карман, сновал мимо него и вьюном вился возле белобрысого юнца с перстнями чуть ли не на всех пальцах. Ничего так не угнетало, не выводило из себя, как отсутствие денег. После провала издательской затеи Юла посадила его на голодный паек, а гонорар в газете у Ляхницкого — копейки.

Но вот бармен наконец обратил на него внимание, учтиво поклонился, и пришлось заказать коньяк.

Дружиловский взял со стойки русскую газету и углубился в чтение объявлений... Русский офицер страстно желал соединить свою судьбу с судьбой хорошо обеспеченной вдовы... Молодая русская учительница, знающая французский и немецкий языки, хотела бы бескорыстно посвятить себя одинокому пожилому человеку... «Наймусь сторожем в солидное торговое дело с проживанием и столом...», «Русский с высшим политехническим образованием и довоенным опытом желает стать компаньоном в богатом хозяйстве, имеющем машины...»

Он отбросил газету, его всегда угнетали эти объявления — становилось тревожно и страшно за себя.

Ресторан начинал заполняться, в баре зажглись неяркие бра.

Наконец Ляхницкий взгромоздился на высокий стул рядом.

— Извините, пришлось переделывать первую полосу, — сказал он, шумно дыша. — Получили новое сообщение о предстоящей мирной конференции в Риге. Английское правительство хочет послать своих наблюдателей.

— Чертова политика, всем она мешает жить, — сказал Дружиловский.

— Ой не так, дорогуша, политика нас кормит, — мягко сказал Ляхницкий. Он посмотрел на часы, торопливо допил свой коктейль и легко соскочил со стула.

— Пойдемте-ка лучше в зал и поедим за счет той самой политики...

Они прошли в зал, мягко освещенный настольными лампами с зелеными абажурами, и сели за стол в уютной нише. Официант стал убирать лишние стулья, но Ляхницкий остановил его.

— Кого ждем? — спросил Дружиловский.

— Во-первых, не ждем ни минуты, я тоже голоден как волк, — засмеялся Ляхницкий. — А во-вторых, придет, если сможет, один мой приятель. Познакомитесь. Человек очень полезный.

Ляхницкий стал заказывать обед. Он делал это обстоятельно, и было видно, что сама эта процедура доставляла ему удовольствие. Принимавший заказ кельнер — пожилой, очень важного вида — не только терпеливо выслушивал гурманские рассуждения редактора, но и почтительно в них участвовал. Наконец обед был заказан. Дружиловский немного обиделся, что его друг с ним не советовался и даже не спросил, чего он хочет. С этим, однако, надо мириться, когда в кармане у тебя пусто...

— Еда, друг мой, она, как политика, должна быть продуманной до последней детали, — смеялся, потирая крупные руки, Ляхницкий. — Учитесь, я на еде собаку съел!

Им подали холодную закуску и водку.

— А хорошую газету делать очень трудно, очень... — жаловался редактор, сдирая жирную шкурку с копченого угря. — Замкнутый круг: чтобы газету покупали, надо, чтобы в ней было что читать. А чтиво — это продукция пишущих, а пишущим нужно платить, и чем они лучше пишут, тем большие деньги хотят получать. Деньги же должен дать читатель, покупающий газету, — Ляхницкий вилкой нарисовал в воздухе круг: — Кольцо замкнулось, и выскочить из него невозможно...

— Люди больше всего любят читать новости и всякие происшествия, — солидно сказал Дружиловский, ему нравился этот серьезный разговор под вкусную еду, хотелось быть на уровне.

— Но и за это, друг мой, тоже надо платить... — весело заметил Ляхницкий, намазывая масло на поджаренный хлеб.

Оркестр играл негромко, вокруг слышался тихий говор за другими столами, в этот час здесь обычно заканчивали свой день деловые люди.

— Если бы у меня были деньги, я бы открыл одно дельце, — вдруг решительно сказал Дружиловский.

— Если бы да кабы... — пробурчал, хрустя хлебом, Ляхницкий и, прожевав, спросил: — Вам удалось сделать то, что я просил? Это деньги для вас более реальные.

— Даже Юле не удалось.

— А она тут при чем? Неужели вы ее просили? — быстро спросил Ляхницкий, он даже перестал жевать и смотрел на приятеля злыми глазами.

— Ничего я у нее не просил, — ответил Дружиловский. — У нее, видите ли, возникла такая блажь — очень хочется познакомиться с кем-нибудь из красных земляков. Так у нее-то шансов больше, чем у меня, а ничего не получается.

Официант принес жаркое. Ляхницкий упоенно занялся едой. Официант приоткрывал мельхиоровые крышки, редактор с блаженным лицом принюхивался.

— Прекрасно. Именно то, что надо, — радостно приговаривал он, и лицо его снова было добродушно-веселым.

С жарким расправились в молчании.

— И все-таки, если бы у меня были деньги, я бы знал, как начать одно большое дело, — снова вернулся к своему Дружиловский.

— В миллионеры захотелось? Ну-ну... — покачал головой Ляхницкий, явно думая о чем-то другом.

— А вы послушайте, не отмахивайтесь. — Дружиловский наклонился к нему и продолжал, быстро оживляясь: — Вот вы гонитесь за тем, чтобы успеть втиснуть в номер хотя бы одно интересное и свежее сообщение. И все равно многое и очень интересное в завтрашнюю газету не попадет. А ведь можно к самому вечеру выпускать что-то вроде сводки интересных сообщений, только сообщений. Бюллетень сенсаций.

— Не хватит, — сказал редактор, ковыряя во рту зубочисткой.

— Чего «не хватит»?

— Сенсаций.

— Во-первых, бюллетень должен быть небольшим — две-три тетрадочные странички, — все более увлеченно говорил Дружиловский, он видел, что редактор слушает его с интересом. — Во-вторых, если не хватит, можно кое-что и выдумать, да еще и с пользой для местных политиков. В обмен, так сказать, на льготы и прочее.

— Слушайте, Сергей Михайлович, а это действительно неплохая идея, — удивленно сказал Ляхницкий. Он наполнил рюмки коньяком. — Давайте-ка выпьем за нее и подумаем...

Они чокнулись.

— Меня если потрясти, я еще не то могу придумать, — подмигнул Дружиловский и опрокинул рюмку.

— Знаете что? — энергично произнес Ляхницкий. — Я завтра же иду к министру внутренних дел Хеллату. Если он даст лицензию и бумагу, мы начинаем большое дело.

— О каком деле речь? — послышался скрипучий голос, и за спиной Ляхницкого появился высокий мужчина лет сорока пяти, с косматыми бровями, черными остроконечными усами и массивным носом. На нем был дорогой пиджак из грубой шерсти, стоячий крахмальный воротничок, обхваченный черным галстуком с жемчужной булавкой.

— Наконец-то! — воскликнул Ляхницкий, показывая на свободный стул. — Прошу знакомиться. Пан Дружиловский, пан Богуславский...

Подбежавший метрдотель сам принимал заказ от нового гостя и называл его «пан полковник».

— На улице мразь, — скрипел Богуславский, зябко потирая красные руки. — Не то снег, не то дождь, не то черт знает что. А с моря ветер, с ног валит. Здешняя зима — это сплошное безобразие. Ну а что за дела вы тут обсуждали?

— Да так, шевеление воздуха, — весело и беспечно ответил Ляхницкий. — Пан Дружиловский фантазировал, как из рубля сделать сотню.

— Пан Дружиловский поляк? — вдруг спросил сердито полковник Богуславский, взглянув на подпоручика из-под косматых бровей. — Впрочем, по внешности вы мало похожи на поляка.

Дружиловский объяснил, что, кажется, прадед у него был поляк.

— Уж если польская кровь у кого есть, то, мало ее или много, значения не имеет, важно, что она есть, и тогда перед нами человек особого покроя, — сказал Богуславский. Из-за его скрипучего голоса казалось, что он все говорит сердито и раздраженно.

Разговор зашел об инициативе Москвы заключить мир с Прибалтийскими странами и о предстоящей в Риге мирной конференции этих стран... Дружиловский был не очень в курсе всей этой истории и знал только, что против прибывшей в Ревель советской делегации ведутся интриги.

— Суета сует, — сказал он важно.

Богуславский посмотрел на него удивленно из-под косматых бровей.

— К счастью, такой взгляд на историю не имеет успеха у государственных деятелей, — сказал он. — Может, вам захотелось сесть с большевиками за один стол и сыграть в покер?

Ляхницкий поспешил объяснить, что его приятелю приходится туго.

— Если человек хочет чего-то добиться, у него должен быть более твердый взгляд на современные дела, — сердито проворчал Богуславский, опустив массивный нос к тарелке.

— Моя ненависть к большевикам всегда со мной, — с достоинством сказал Дружиловский, понявший свою оплошность. Он заметил, что редактор одобрительно смотрит на него, и продолжал, заносчиво вскинув голову: — И никто не имеет права подозревать меня в желании мириться с ними. Однако, чтобы всецело думать о борьбе, я должен высвободить свою голову, не думать о средствах для существования.

Теперь редактор перевел беспокойный взгляд на жующего полковника, ожидая, что тот ответит.

— О да, о да. Я согласен, — миролюбиво проговорил полковник.

Как только было покончено с десертом, Ляхницкий сказал, обращаясь к полковнику:

— Я думаю, мы извиним моего друга, ему надо уйти...

— Какой может быть разговор, дело прежде всего, — под усами Богуславского шевельнулась благосклонная улыбка.

— Да, прошу извинить, — торопливо сказал Дружиловский и откланялся. Его выпроваживали как бедного родственника или надоевшего нахлебника! Как страстно хотел бы он сейчас небрежным жестом положить на стол крупную купюру. Но, эх!..

Ляхницкий проводил его до двери и, вернувшись к столу, спросил:

— Какое у вас впечатление?

Полковник расправил усы.

— Пригодится.

— Вполне, вполне.

— Хотя не из прочных... но изворотлив.

Наклонившись над столом, они заговорили тихо, без выражения, как люди одного дела, понимающие друг друга с полуслова.

— Он сказал, что его жена лезет к русским.

— Не удивительно. Вы уверены, что он не знает о ее английских связях?

— Уверен. Он говорил, что это у нее такая блажь — познакомиться с красными земляками. Нет, нет, и она и англичане достаточно умны.

— Как она ест наши конфеты?

— Глотает.

— Подбросьте ей: поляки договариваются с французами тайно, за кулисами мирной конференции, выяснить возможности торговли с русскими. Может, тогда, наконец, в Лондоне стукнут кулаком по столу и обуздают прибалтов.

— Сделаю завтра.

— А его вербуйте.

— Он сейчас предложил стоящее дело — выпускать бюллетень сенсаций и использовать его для дезинформации.

— Смотри-ка — не ожидал. Будете выпускать вместе?

— Естественно.

— А для него это станет хорошей крышей. Надо все-таки вербовать и жену.

— Торопиться опасно... неглупа...

— Неужели англичане хорошо ей платят?

— Думаю — да. Они вернули мне долг, оплатили счет за бумагу. К ней нужен очень тонкий подход.

— У них любовь?

— Вряд ли... Я как раз об этом думаю.

— Думайте поскорее. Что говорит министр Хеллат?

— Все то же: деловой мир жмет на правительство, хотят торговать с русскими.

— Напечатайте-ка у себя статейку... нет, лучше фельетончик... как, скажем, глупые овечки решили дружить с голодным волком и что из этого вышло.

— Сделаю.

Вышколенный официант с давно подготовленным счетом не позволял себе даже показаться в зале — в этом ресторане деловым людям никогда не мешали. Оркестр стал играть чуть громче, но это только для того, чтобы гости знали, что уже вечер.

ГЛАВА ПЯТАЯ

«Бюллетень экстренных сообщений» поначалу имел успех. Обыватель рассудил просто: зачем покупать утром газету без самых последних новостей? Лучше вечером взять, да еще за полцены, бюллетень, полный сенсаций.

Деньги хлынули в руки издателей бюллетеня. Дружиловский снял для редакции помещение на одной из главных улиц Ревеля и даже завел секретаря. Пока бюллетень выходил только по-русски, но они уже распустили слух, что скоро начнется издание на эстонском языке. Впервые в жизни он был по-настоящему увлечен делом и считал, что вошел в мир политики, где все отмечено особой значительностью.

Ляхницкий оказался прав — сенсаций не хватало, и приходилось их сочинять, а это оказалось совсем не таким легким делом.

Возвращаясь ночью после работы в ресторане, Юла не раз заставала мужа за письменным столом в густом табачном дыму. Отношения их последнее время стали получше.

Теперь он всячески подчеркивал свою самостоятельность и причастность к важным делам политики. Юла делала вид, что не замечает этого, и даже сама подогревала его честолюбие. Теперь она и от него получала полезную информацию, во всяком случае, могла регулярно сообщать своему пастору, что в бюллетене, который делал ее муж, правда, а что его выдумки.

В эту ночь Юла вернулась, как всегда, около трех часов. Он сидел за столом, на котором были разбросаны листы исписанной бумаги, и даже не услышал, как она вошла.

Юла подкралась и обняла его:

— Ах ты мой писатель-бумагомаратель, ты же умрешь от такой работы!

— Да, чирикать перед ресторанными завсегдатаями значительно легче, — ответил он, целуя ее руки. — Я не могу каждый день петь один и тот же романс.

— Ну что же ты намарал за целую ночь? — нежно спросила она, вороша рукой его волосы.

— Все очень сложно, — с усталой важностью ответил он. — Обстановка меняется каждый день, и надо поспевать. Послушай, если охота.

Юла присела на подлокотник кресла. Он взял со стола исписанный лист.

— Ну вот, к примеру. Слушай: «Париж. Агентство «Гавас», ссылаясь на авторитетные источники, сообщает: красный Кремль приступает к чудовищной операции против Европы. Первый ее этап — Прибалтийские государства. Советы добиваются заключения мирного договора, чтобы иметь возможность официально расположиться в этих трех государствах и отсюда начать готовить красное наступление на Европу». Поняла? — спросил он, бросив лист на стол.

— Любой дурак поймет, а вот поверит ли?

— Поверит, — убежденно ответил он. — Газетный опыт говорит, если раз, другой, третий бить в одну точку, обыватель поверит во что угодно. Вот, к примеру, мой удар номер два... — Он взял со стола другой лист и прочитал: — «Из Риги нам сообщают: за последнее время усилилось проникновение в Латвию через границу советских тайных эмиссаров. Они доставляют в заранее приготовленные места оружие, коммунистическую литературу, листовки и типографские шрифты». Чувствуешь, какой заход с другой стороны? А вот что на закусочку. Слушай: «Компетентные английские круги с тревогой наблюдают активные происки красных Советов в прибалтийском крае. Тайные агенты Кремля действуют в Риге, Каунасе и Ревеле. Их главная цель ясна — устройство революции, экспроприация собственности, то есть все то, что столкнуло несчастную Россию в бездну небывалых бедствий».

— И ты все это придумал сам? — удивилась Юла.

— Черт подсказывал, — рассмеялся он.

— Ну, раз дело дошло до чертей, надо кончать, — поднялась Юла и погасила настольную лампу: — Спать! Не добивайся, чтобы я начала ревновать тебя к мадам Политике. Пошли...

Ляхницкий быстро понял, что на таких сенсациях они долго не продержатся, пытался говорить об этом с компаньоном, да куда там, тот и слушать не хотел... Эстонский министр внутренних дел Хеллат, который был давним агентом польской разведки и сильно помог рождению бюллетеня, тоже начал высказывать опасения, что сенсации бюллетеня могут возбудить у обывателя мысль о бессилии властей: ведь получается, что большевистские агенты бесцеремонно действуют в стране.

Ляхницкий не знал, что предпринять, тем более что бюллетень был выгодным делом и для него. Он мог бы доложить о своих сомнениях шефу, полковнику Богуславскому, и попросить совета, но тот попросту приказал закрыть бюллетень — последнее время полковник отзывался обо всей этой затее неодобрительно. В конце концов редактор решил, что все должна спасти вербовка Дружиловского.

Был воскресный вечер. Дождавшись, когда выпуск бюллетеня поступил в киоски, Ляхницкий направился в редакцию, рассчитывая остаться там с Дружиловским наедине. Резкий ветер с моря швырял ему в лицо мокрый снег, слепил глаза. Сквозь снежную пелену уютно светились окна — конечно же, все уважающие себя люди в такую погоду сидят дома. Впрочем, Ляхницкий свою холостяцкую квартиру не любил и вечерком предпочитал пойти в ресторан или в гости, у него было даже расписание — когда к кому. Сегодня он пошел бы к хозяину типографии, в этом доме всегда великолепная еда. Вместо этого ему надо заниматься вербовкой своего компаньона.

Возле отеля «Палас» Ляхницкий подошел к газетному киоску — сегодня первый раз бюллетень выпущен в воскресенье. Продажа шла довольно бойко. Но сейчас это не обрадовало — тем труднее будет разговаривать с Дружиловским: раздувшаяся уверенность компаньона становилась непереносимой...

Дружиловского он застал в прекрасном настроении.

— Сегодня мы даем две тысячи сверх тиража! Я открыл вам Клондайк! — закричал он, увидев в дверях Ляхницкого.

— Прекрасно, прекрасно, — рассеянно ответил редактор, снимая и отряхивая серое ворсистое пальто и садясь в кресло по другую сторону стола.

— Чего это вы такой кислый? — насмешливо спросил Дружиловский, поглаживая усики. — Опять будете петь, что снижается тираж вашей газеты. Бухгалтер сказал мне, что ваш убыток по газете в четыре раза перекрывается прибылью от бюллетеня.

Ляхницкий молчал, решая, как начать разговор. Не любил он заниматься этим делом, всегда оно проходило как-то тяжело, туго. Еще не было случая, чтобы кто-то согласился стать агентом из возвышенных политических убеждений, всегда надо было прибегать к сильнодействующим средствам: деньги и страх. Пугать он не умел, сам был не из храбрых, а его денежные посулы не выглядели убедительными, он сам получал далеко не то, что ему когда-то было обещано полковником Богуславским...

— Все разговоры, что наш бюллетень быстро выдохнется, — отчаянная чепуха, — продолжал меж тем Дружиловский. — Смею вас заверить... — Он внезапно замолк и уставился на дверь. Ляхницкий тоже повернулся туда всем своим крупным телом...

В дверях стоял господин Вейлер — издатель книг и самой популярной эстонской газеты. Его крупное лицо с обаятельной улыбкой часто мелькало на газетных страницах, и компаньоны сразу узнали его. Это был очень богатый и влиятельный человек, все знали, что он близок с самим президентом. Появление его здесь, в маленькой скромной редакции бюллетеня, было настолько невероятным, что Дружиловский и Ляхницкий смотрели на него, не пытаясь скрыть своего изумления, и молчали. Он стоял перед ними в светлом пальто из мохнатого драпа, в модной шляпе с широкими полями, с массивной тростью в руке и с неизменной обаятельной Улыбкой.

— Здравствуйте, господа, — сказал он мягким, вкрадчивым голосом по-немецки.

— Здравствуйте... здравствуйте, — вразнобой ответили хозяева бюллетеня, один — по-немецки, другой — по-русски.

Вейлер прошел к столу, поставил в угол палку, снял шляпу, стряхнул с нее мокрый снег и положил на стол, расстегнул пальто и, не дожидаясь приглашения, сел в глубоко просиженное кресло напротив Ляхницкого.

Оглядевшись и подождав немного, он сказал:

— Мой отец начинал дело в такой же обстановке. Я хорошо помню, это было на Морской улице... — И добавил с улыбкой: — Только мой отец не издавал бюллетеня, он торговал гвоздями. — Он подождал, пока смысл и интонация сказанного им достигли цели, и спросил: — Это правда, что вы собираетесь издавать свой бюллетень на эстонском языке?

— Успех бюллетеня окрыляет нас, — вежливо и холодно ответил Ляхницкий, он уже понимал, что́ привело к ним издателя и что ничего доброго от этого ждать нельзя.

— Высоко взлетать я вам не рекомендую. Больнее потом падать, — Вейлер вынул из жилетного кармана сигару, раскурил ее неторопливо и продолжал все с той же ласковой улыбкой: — После выхода вашего вонючего бюллетеня тираж моей газеты снизился на семь процентов. Люди еще не разобрались, какие вы жулики.

— Ну знаете... — возмущенно начал Ляхницкий, но издатель остановил его жестом руки.

— Прошу выслушать меня, — сказал он, серьезно глядя на Ляхницкого серыми глазами из-под белесых бровей. На Дружиловского он вообще не обращал никакого внимания, будто его тут и не было. — По-русски можете продолжать свое издание, хотя я уверен, что и русские не так глупы, как вы думаете. Но если вы начнете переводить свои сочинения на эстонский язык, вы об этом пожалеете... — Издатель встал и обратился к Дружиловскому: — Жаль, что вас ничему не научила ваша афера с изданием книг... — Он выждал немного и отчетливо произнес по-немецки: — Я точно знаю, господа, какому иностранному богу вы молитесь, и при случае сообщу об этом эстонской общественности.

Он взял шляпу и, остановившись у двери, добавил:

— Да, не пытайтесь прибегнуть к помощи вашего высокопоставленного друга из эстонского правительства. Этим вы его только выдадите... Или провалите... Или, как там у вас это называется...

Хлопнула дверь.

Мясистое лицо Ляхницкого побледнело.

— Что же это такое? — бормотал он, вытаскивая платок и прикладывая его ко лбу. Он рывком поднялся с кресла и грузно зашагал по комнате из угла в угол, бормоча что-то себе под нос.

— А что, собственно, случилось? Это же обычная конкурентная борьба, — сказал Дружиловский, вскидывая маленькую красивую голову.

— Что? Что-о? — задохнулся Ляхницкий, остановившись посреди комнаты. — Вы же ни черта не поняли! Катастрофа! Вот что произошло! Надо принимать срочные меры! — Он схватил пальто и шляпу. — Ждите меня здесь! — крикнул он уже из дверей.


Ляхницкий прибежал на квартиру Богуславского, когда там уже собрались и сели за зеленый стол гости полковника — партнеры по традиционному воскресному покеру. Они только начали игру.

Полковник вышел к редактору в переднюю с картами в руках, собираясь выставить его без всяких разговоров. Но когда он узнал, что произошло, из него точно воздух выпустили.

— Матка боска, — еле слышно проскрипел он.

Они молча стояли друг перед другом. Оба они понимали, что, если Вейлер предаст гласности польские связи министра внутренних дел, Варшава им этого не простит.

Полковник поднял косматые брови, и Ляхницкий увидел его горящие бешенством глаза.

— Все ваш проклятый бюллетень, ваша вечная погоня за деньгами! — шипящим шепотом начал Богуславский и вдруг вскрикнул хрипло: — Немедленно закрыть!

— Это будет выглядеть как наше признание, — после паузы осторожно возразил Ляхницкий, но, увидев, как запрыгали стрельчатые усы полковника, поспешно добавил: — Мы его прикроем, но не сразу. А сейчас немедленно опубликуем опровержение слухов об издании на эстонском языке. И я предупрежу министра, у него достаточно возможностей поставить издателя на место.

— Ни в коем случае! — полковник поднял руку с картами, точно собирался ударить ими Ляхницкого. — Он испугается и сам порвет с нами. Немедленно опровергните слух. Если издатель знал об этом и до сих пор молчал, значит, все дело в вашем проклятом бюллетене.

— Но, может, он ничего и не знает и просто шантажировал нас? — спросил Ляхницкий, но, взглянув на шефа, добавил: — Так или иначе мы его больше раздражать не будем.

Постепенно они успокоились. Оба понимали, что предпринять сейчас что-нибудь радикальное нельзя, нужно выжидать, как пойдут события дальше.

— Дружиловский понимает ситуацию? — спросил полковник.

— Разве что догадывается.

— Он завербован?

— Как раз сегодня собирался, но явился Вейлер.

— Что вы медлите? — закричал полковник. — Завербовать, и пусть это дерьмо стоит во фронт и делает то, что мы прикажем!..

Дружиловский понимал, что стряслась беда, хотя не все ему было ясно, и, надеясь, что пронесет, твердил:

— Где удачи, там и беда... где удачи, там и беда, — и матерился.

Увидев вернувшегося Ляхницкого, он бросился к нему:

— Ну что? Что случилось? Вы живы?

Ляхницкий, не отвечая, долго снимал и отряхивал пальто, причесывался, потом опустился в кресло, в котором недавно сидел издатель.

— Шутить не время, Сергей Михайлович, — угрюмо сказал он. — Наша с вами судьба поставлена под удар. Да и не только наша...

— Скажите, ради бога, что случилось? Я же плохо знаю немецкий язык, что сказал этот чертов босс? — взмолился Дружиловский, вытянув вперед свое острое лицо.

— То, что вы не поняли, это даже хорошо, а сказать вам я не могу. Но хочу предупредить, что вы находитесь на крутом повороте судьбы и все сейчас будет зависеть только от вас...

— Ничего не понимаю! — Дружиловский развел маленькими женскими руками.

Ляхницкий молчал, барабаня по столу толстыми пальцами.

— Мне кажется, у вас есть основания считать, что я вам не просто компаньон, — заговорил он наконец. — Во всяком случае, зла вы от меня не знали.

— Я признателен вам за вашу дружбу, — негромко ответил Дружиловский.

— Как вы думаете, Сергей Михайлович, на какие деньги вы начали наш бюллетень?

— На ваши, конечно, — несколько обиженно ответил Дружиловский.

— Нет, Сергей Михайлович, это были деньги не мои. Это были деньги Польши. Если хотите знать правду, у меня вообще никаких своих денег нет. И моя газета тоже выходит при поддержке Польши, так что, когда вы меня утешали прибылями от бюллетеня, мне смешно было вас слушать.

Сдвинутые черные брови Дружиловского разошлись, напряжение на лице погасло — он все понял. Понял, но еще не знал, куда клонит редактор.

— Так как же вы, Сергей Михайлович, собираетесь отблагодарить Польшу за помощь??

— Совершенно не представляю, — ответил Дружиловский. — Но догадываюсь, что дело не в деньгах.

— Да, не в деньгах, — подтвердил Ляхницкий.

Он неторопливо достал из кармана давно приготовленный им документ вербовки.

Дружиловский прочитал текст и поднял на редактора наглые, веселые глаза:

— Ну и что же я должен сделать? — Ни удивления, ни испуга не было в его вопросе.

— Подписать, и все, — ответил Ляхницкий. — Но подписать с полным сознанием высочайшей ответственности, вашей личной ответственности.

Дружиловский размашисто расписался под вербовочным обязательством.

— Поздравляю вас, — сухо сказал Ляхницкий, вкладывая обязательство в портмоне тисненой кожи. — А теперь садитесь и пишите опровержение дурацкого слуха о выпуске бюллетеня на эстонском языке. Тон самый категорический.

— Приказывайте, приказывайте, теперь я ваш слуга, — говорил Дружиловский, подвигая к себе бумагу, — беда оказалась совсем не бедой, и он не мог скрыть облегчения.

ИЗ РИГИ В ЦЕНТР. 12 декабря 1920 года
«Согласно вашему указанию выезжал в Ревель. Там действительно начал выходить на русском языке бюллетень экстренных сообщений. В первых трех номерах опубликованы провокационные измышления о якобы имеющем место проникновении в Прибалтийские государства агентуры Москвы или Коминтерна с целью подрывной работы. Сообщения вызывают среди населения нежелательные суждения, однако наш Друг считает, что публиковать опровержения не следует — издание того не стоит. Издателем бюллетеня является некто Дружиловский Сергей Михайлович, в прошлом офицер русской армии, затем белой, участник походов Юденича на Петроград, где он был адъютантом командующего авиацией. Его компаньоном и, очевидно, политическим руководителем или резидентом является Ляхницкий... Таким образом, корни издания, о котором сейчас идет речь, уходят в польскую разведку, и это многое объясняет...

Кейт».
На этом донесении советского разведчика из Ревеля написана следующая резолюция:

Дружиловского впредь иметь в виду.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Случилось как-то само собой, что бюллетень перестал выходить. Дружиловский отнесся к этому спокойно. Однажды утром секретарша дала Ляхницкому справку о том, сколько экземпляров бюллетеня продали накануне, и Ляхницкий, прочитав ее, сказал без тени сожаления:

— Все ясно, контору надо закрывать.

— Когда? — спросил Дружиловский.

— Немедленно. Сегодня... — равнодушно ответил Ляхницкий, читая еще раз лежавшую перед ним справку. Он поднял хитрые, невозмутимые глаза: — Не собираетесь же вы заработанные на бюллетене деньги истратить теперь на оплату типографии?

— Не собираюсь, — усмехнулся Дружиловский, приглаживая усики согнутым пальцем. Теперь, после вербовки, он почувствовал почву под ногами и держался независимо.

Ляхницкий умышленно свел все дело к чисто материальной стороне и не сказал, что закрыть бюллетень приказано свыше.

— Люди стали ленивы к политике, — нарушил молчание Дружиловский.

Этот их спор начался, когда тираж бюллетеня стал неуклонно падать. Ляхницкий объяснил это тем, что их издание выдохлось, перестало быть интересным, а Дружиловский, не желавший брать вину на себя, обвинял читателей, которые погрязли в меркантильности и отвернулись от политики. Продолжать этот бесполезный спор сейчас Ляхницкий считал бессмысленным — все было ясно.

— Ну что ж, бюллетень свое дело сделал, — продолжал глубокомысленно Дружиловский, закинув голову и глядя в грязный потолок.

— Согласен, — тихо отозвался Ляхницкий и подумал, что, если бы конфликт с эстонским издателем не рассосался и тот исполнил бы свою угрозу, бюллетень погубил бы их обоих. Но, слава богу, обошлось, и теперь надо кончать не затягивая. Ляхницкий позвал секретаршу и сообщил ей, что сегодня она получит расчет. У нее округлились глаза, она выхватила из рукава платочек и, прижав его ко рту, медленно вышла из кабинета — эта пожилая, интеллигентная эмигрантка была единственным человеком, который искренне горевал о бюллетене.

Вейлер напечатал в своей газете коротенький юмористический некролог, который начинался так: «Справедливая на сей раз смерть вырвала наконец из нашей на глазах расцветающей жизни чахлый сорняк, который, однако, распространял неприятный запах места, куда люди ходят в одиночку». Но конец некролога был серьезнее: «Просто непонятно, как доверчивы бывают иной раз наши официальные инстанции, с разрешения которых вылез из земли этот сорняк, — ведь покойный бюллетень «заслал» в нашу страну такое огромное количество московских агентов, что, если бы это не было ложью, мы с вами уже давно сидели в подвалах ЧК...» Поляки, однако, поняли, что Вейлер настроен в общем миролюбиво, иначе некролог не носил бы юмористический характер. Кончина бюллетеня исчерпала этот опасный конфликт...

Ляхницкий ускоренно готовил Дружиловского к новой работе. Занятия происходили в опустевшем помещении редакции и на улицах. За столом шло обучение тому, как пользоваться шифром, кодом, паролями, симпатическими чернилами. На улице Ляхницкий показывал, как надо вести слежку и как уходить от нее самому, как выбирать место для конспиративных встреч, как устраивать тайный «почтовый ящик». Все это Дружиловскому было интересно и напоминало книжки про знаменитых шпионов. Премудрости нового дела он постигал весьма старательно. В свободное время он шел на улицу потренироваться. Выбирал в толпе человека и ходил за ним по городу, не спуская с него глаз... Вечером он шел в ресторан, где выступала Юла, садился, как всегда, за столик возле эстрады и изучал зал, как учил его Ляхницкий... Однажды, когда они возвращались ночью, Юла вдруг сказала:

— Хозяин ресторана пожаловался мне, что ты ведешь себя как шпик из уголовной полиции. Я посмотрела, действительно — липнешь глазами к людям, как репейник.

— Не твое дело, — огрызнулся он и задержал шаг, чтобы не идти рядом.

В последнее время отношения с женой у него испортились. Она почти не разговаривала с ним. Возле нее вертелся красивый эстонский дипломат. Дружиловский не ревновал, но не хотел в глазах других выглядеть смешным. Отношения с Юлой становились все хуже, и он мечтал об одном — скорее бы в настоящее дело, он покажет всем, и ей в том числе, на что он способен. Правда, поляки строжайшим образом предупредили, что жена не должна знать о его тайной службе, и он говорил ей, что работает штатным корреспондентом газеты Ляхницкого.

За три дня до Нового года Дружиловские получили письменное приглашение польского посла почтить своим присутствием вечер по случаю встречи нового, 1921 года.

Все было обставлено с дешевым шиком. Посольство сняло зал офицерского клуба. Играл оркестр. Посол с супругой встречали гостей в вестибюле. Мальчик и девочка, одетые в польские национальные костюмы, дарили гостям по цветку. Девочка, вручив цветок, делала книксен, а мальчик щелкал каблуками и отдавал честь, прикладывая руку к белой конфедератке... Без четверти двенадцать появились официанты с подносами и стали обносить гостей шампанским. Ровно в полночь жена посла — высокая седеющая красивая шатенка — пожелала гостям в новом году большого счастья, оркестр грянул польский гимн.

Посол обратился к гостям с краткой речью. Он предложил забыть на этот вечер, что жизнь, в общем-то, достаточно сложна, и быть просто людьми, собравшимися с единственной целью — провести новогоднюю ночь среди друзей.

Раздались звуки шопеновского вальса, толпа расступилась к стенам, и посол с супругой открыли танцы. Они кружились легко, слаженно, гости смотрели на них, но никто не решался последовать их примеру. Провальсировав целый круг, посол и его жена остановились; она, улыбаясь, поманила к себе эстонского дипломата, а ее муж направился к Юле. Когда посол попросил разрешения пригласить его жену, Дружиловский растерялся, пробормотал нелепое «извольте» и подтолкнул Юлу. Посол низко поклонился, она медленно положила ему руку на плечо и, гордо закинув голову, послушно и плавно вошла в вальс.

Постепенно круг заполнился танцующими. Но Дружиловский, впервые попавший на такой раут, чувствовал себя все-таки скованно. Первый вальс окончился, Юла стояла неподалеку, оживленно болтая по-французски с эстонским дипломатом. Ничего не скажешь, в бордовом бархатном платье с большим вырезом она выглядела эффектно.

Ляхницкий видел, что его протеже не в своей тарелке, и не отходил от него.

— Вы чего, дружок, тушуетесь? Здесь не боги, ой не боги. Видите господина с рыжей толстухой?.. — шептал он Дружиловскому в самое ухо. — Это оптовый торговец сливочным маслом. Жулик, каких свет не видел. Но депутат парламента и друг министра просвещения. Говорят, жена министра к нему благосклонна. А вот и она со своим благоверным. Хороша, слов нет, и, наверно, раза в два моложе муженька, так что вполне возможно, что ее бриллианты из сливочного масла. — Грузное тело Ляхницкого колыхнулось в тихом смехе.

— А вон тот свирепый генерал — эстонский военный министр. До мозга костей немецкая штучка. Там он учился, туда и теперь смотрит. Он с нашим Пилсудским каждую зиму охотится в Беловежской Пуще, они знакомы по Германии... Смешно: войны в глаза не видел, а весь в орденах.

...Видите, с нашим послом разговаривает красотка? Она непременная гостья на всех раутах. Если кому нужно провести через верхи выгодное дело, идут к ней, оставляют в передней пухлый пакетик — и дело в шляпе.

...А вон тот белобрысый, крупный — посол Латвии. Не дай бог заговорить с ним о разведении свиней, не отвяжется до рассвета. Его ферма в Латвии поставляет бекон в Англию, так что он на своих свиньях едет к большому богатству.

Дружиловский молча и жадно впитывал в себя эту информацию, и она безотчетно успокаивала его, придавала уверенности, он уже не чувствовал себя потерянным среди этих фраков, смокингов и бальных платьев. Вот уж действительно не боги... Вдруг он схватил Ляхницкого под руку — через весь зал, с обаятельной улыбкой, к ним направлялся эстонский издатель, тот самый всемогущий господин Вейлер. Дружиловский затаил дыхание...

— С Новым годом, уважаемые коллеги! — весело сказал издатель и пожал обоим руки. — На вашем приеме, как всегда, обилие красавиц и недостаток крепких напитков. Не собираетесь потом восполнить недостающее? Готов сопутствовать.

— Увы, нам это неудобно, — вздохнул Ляхницкий.

— Тогда пойду искать, кому удобно, — рассмеялся издатель и проследовал дальше, большой, пышущий здоровьем, ни от кого не зависимый.

— Что вы замерли? — захохотал Ляхницкий. — Забудьте, все давно в полном порядке.

Официанты стали разносить коньяк в маленьких рюмочках и крохотные, величиной с пятачок, сандвичи.

Ляхницкий с Дружиловский выпили коньяку, съели по сандвичу и посмеялись бережливости посла.

Послышалось надрывное польское танго, и они увидели Юлу. Она вышла танцевать с эстонцем, снова вызывая всеобщее внимание. Дружиловский начал крутить аккуратно причесанной головой в поисках подходящей партнерши, а Ляхницкий снова рассмеялся:

— Пригласите вон ту, в серебристом платье, она жена издателя...

В это время к ним подошел секретарь посольства:

— Господа, вас просит посол.

Он провел их через узкую лестницу в большую комнату с плотными гардинами на окнах, небольшими удобными креслами и столами, затянутыми зеленым сукном. За одним из них сидели посол и военный атташе полковник Богуславский.

Когда посол танцевал с Юлой, ловкий, подтянутый, с розовым лицом, он казался еще вполне крепким мужчиной. Сейчас, вблизи, Дружиловский видел склеротический румянец на его бритых щеках, под глубоко запавшими глазами — вспухшие белые мешки. Черные усы были явно покрашены. Дружиловский остановился перед ним, маленький, стройный, затянутый в смокинг, с красивым, старательно ухоженным и напудренным лицом. Сдвинув каблуки, он слегка склонил напомаженную голову — на уроках офицерского этикета это называлось бальным поклоном.

— Садитесь, панове, — посол указал на кресла желтой, с распухшими суставами рукой.

Они сели.

— Почувствовав под руками зеленое сукно, вы, наверное, хотели бы начать игру, — сказал посол полковнику Богуславскому и повернулся к Дружиловскому: — Ваша супруга танцует великолепно.

Тот благодарно, с независимой улыбкой склонил голову.

— Веселье весельем, — продолжал посол, — но я решил воспользоваться тем, что вы здесь все вместе, и оторвать вас на несколько минут в связи с делом, которое не терпит отлагательств. И заодно лучше познакомиться с вами... — посол посмотрел на Дружиловского сквозь толстые очки. — Как вы себя чувствуете в нашей дружной семье?

— Очень хорошо, — ответил тот и улыбнулся, приоткрыв под усиками ровные белые зубы.

— Это естественно, — любезно кивнул посол. — Полковник Богуславский говорил, что в ваших жилах есть польская кровь. Прислушивайтесь почаще к ее голосу, и все будет хорошо.

Дружиловский с очень серьезным лицом согласно наклонил голову.

— А мы, в свою очередь, очень рассчитываем на вас... — продолжал посол. — Обстановка такова, что мы обязаны напрячь все свои силы, забыть о личном и помнить только об интересах нашей милой Польши. Готовы ли вы к этому? Скажите откровенно и честно.

— Я весь в вашем полном распоряжении, — негромко ответил Дружиловский и оглянулся на Ляхницкого, ища поддержки. Но редактор не отрывал глаз от посла.

— Прекрасно сказано, молодой человек, прошу повторить... — вдруг холодно произнес посол.

Дружиловскому пришлось повторить.

Посол стал говорить об остроте создавшегося момента... Москва хочет изолировать Польшу и проникнуть в Прибалтику. Правительства здешних лимитрофов слепы и во имя барыша идут на постыдную сделку с большевиками. Однако Польша еще не ослепла, и она выполнит свою священную миссию спасения Европы. Сейчас главное событие — мирные переговоры в Риге. Польша тоже сядет за стол переговоров, но только для того, чтобы превратить его в поле битвы за свои идеалы. Быть может, мы даже подпишем подготовленный мирный договор с русскими, но на самом деле это не больше как новая и мудрая тактика. Это надо понимать, из этого исходить в своей деятельности во имя великой Польши.

Когда посол попрощался со всеми за руку и ушел, полковник Богуславский сказал:

— Ну что ж, панове, надеюсь, все ясно. Мне остается только объявить вам, пан Дружиловский, что вы направляетесь в Ригу и будете там работать. Вы для этого очень удобная фигура — вас там никто не знает. О деталях договоримся завтра, а теперь, панове, вернемся к дамам...

Дружиловский оторопел, он не понимал: радоваться или огорчаться. Наверное, это очень хорошо — поездка, настоящие дела, связанные с секретами высокой политики, — мечты сбываются. Но почему-то стало и очень страшно — он не любил и боялся всяких перемен.

— Я поеду туда с женой? — спросил он у Ляхницкого, когда они возвращались в зал.

— Нет, — категорически ответил редактор. — Это не прогулка.

Ляхницкий, конечно, не сказал Дружиловскому главного. За время его отсутствия молодой эстонский дипломат, давний польский агент по кличке «Красавчик», должен был сблизиться с его женой, установить, кто ее резидент от английской разведки, затем завербовать Юлу и в дальнейшем через нее снабжать Англию информацией, полезной для Польши.

— В Риге вы явитесь к редактору газеты «Рижский курьер», — сказал Ляхницкий. — Это тоже наша газета. Более того, редакция фактически является оперативной группой второго отдела польского генерального штаба. Но для вас «крышей» в Риге останется журналистика, и поэтому редактор даст вам поручения, которые вы спокойно можете не выполнять. Ваш настоящий начальник майор Братковский. Ну а всякие детали завтра.

ИЗ ДНЕВНИКА ДРУЖИЛОВСКОГО
«...Все же я прибился к настоящему делу, интересному и, возможно, денежному. В книжках про шпионов этот народ живет дай бог — роскошные отели, пульмановские вагоны, шикарные бабы и все такое прочее. Для начала я агент Польши. Дадено мне кодовое имя «Летчик». Ладно, полетаем, посмотрим, а потом найдем хозяина и покрупнее. Ушинский звал меня вместе с ним на валютные дела, он уже загребает на этом немало, но, когда он стал мне растолковывать свои премудрости про то, как курс одной валюты вдруг падает, а другой наоборот, и как надо успеть что-то продать, а что-то купить, я понял, что это не по мне, моя голова этого не выдержит, и я вляпаюсь с первого же раза. А главное, что дело Ушинского без звона, он там мудрует свои курсы, а кто про него знает? Только такие же дельцы третьего ряда, как и он сам. А я сразу вырвался на верхи — имею дело с послом и выполняю его задание, я был званым гостем у него на балу. Конечно, Польша не Америка, а все ж государство, свое пятно на карте мира имеет. А сама работа и вовсе нетрудная. Москва, Кремль, Коминтерн, большевики, ГПУ, я сочинял про это для своего бюллетеня, и рука у меня на это набита, а моим полякам надо это же самое...»

ИЗ РИГИ В ЦЕНТР. 9 января 1921 года
«Полученные от вас рекомендации сработали. Связь установил. Кузнец производит впечатление серьезного и разумно осторожного человека, связи у него отличные, широкие и разнообразные. Я уже пользуюсь ими.

О ходе подготовки переговоров вы имеете официальные сведения от нашего полпредства. Атмосфера напряженная. Главный очаг напряженности — польское и французское посольства. Польское — в большей степени. В оправдание этой своей позиции поляки кричат, что у них есть кровные интересы в Литве. Занимающийся иностранными делами местный журналист из окружения Кузнеца говорит, что поляки, чтобы сорвать переговоры, пойдут на все, вплоть до террора против русских представителей.

В Риге действуют два польских центра. Посольство и редакция «Рижскогокурьера», являющаяся также прозрачным прикрытием польских связей с русскими монархическими кругами эмиграции, а также всевозможными и тоже готовыми на все русскими авантюристами.

Общее настроение местного населения — за мирный договор. Надоела война. Привожу слова владельца большого конфекционного магазина: «Какая может быть еще война? С красными Ленина? Кому это надо? Белым русским господам, которых мы приютили? Но при чем тут мы?»

По моему ощущению, Латвия в этом смысле настроена более радикально, чем Эстония.

Кейт».
Резолюция на донесении:

Информировать Наркоминдел.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Дружиловский ехал в спальном вагоне с кожаными сиденьями и широкими окнами. Стены обиты малиновым плюшем. Он видел себя на этом фоне — в строгом темно-сером костюме, в крахмальной рубашке с синим полосатым галстуком, красивого, чисто выбритого, тщательно причесанного, пахнущего дорогими духами.

Первая служебная поездка... И все было как в книжках, все было, как он мечтал... Он причастен к тайному делу самого высокого ранга.

Его распирало от гордости, ему были необходимы свидетели его великолепия... К сожалению, в вагоне было всего три пассажира. В соседнем купе ехала дама. Он видел, как она садилась в вагон, красивая, дородная, в котиковом манто, сопровождаемая носильщиками, тащившими ее чемоданы и коробки. Увы, времени для разбега не было — поезд шел до Риги всего несколько часов. Он все же сделал попытку и медленно прошелся по коридору, но она тут же закрыла дверь своего купе. Ну и черт с ней... В другом купе, судя по форме, ехал латвийский генерал. Заговорив с ним в коридоре, Дружиловский назвался журналистом из русской, выходящей в Париже газеты. Генерал посмотрел равнодушными водянистыми глазами, сказал: «Пора ложиться спать», — и ушел, энергично закрыв свою дверь... Ну и тоже черт с ним...

Он вернулся к себе, сел на мягкое сиденье и начал смотреть в окно — ничего интересного, в быстро густевших сумерках проносились черные пятна хуторов, да и окно начал быстро затягивать морозный узор.

На границе глубокой ночью была проверка документов. Жандармы злые, а он усмехался: «Смотрите, проверяйте, все равно вам не узнать, кто я на самом деле...»

Утренняя заснеженная Рига показалась ему вполне европейским городом, похожим чем-то и на Петроград и на Москву. Ну а против Ревеля — так вообще столица. Извозчики возле вокзала были в точности московские, в таких же длиннополых армяках и так же назойливо зазывали седоков. Он бы взял извозчика, но ему приказано поселиться в отеле «Лондон» у самого вокзала. Он шел по Марьинской улице, глазел на витрины и вскоре остановился перед замызганной дверью с надписью по стеклу: «Отель «Лондон». Но ничего, от названия все же веяло Европой, и он подумал, как позвонит отсюда Юле и скажет, что уже живет в ее вожделенном Лондоне — она смеялась дома, что он очень важничает, будто едет в Нью-Йорк, а не из дыры в дыру...

Однако номер, в котором он поселился, повергал в уныние. Комната была узкая, как щель, в глубокой нише — маленькое окошечко, покрытое толстым слоем льда. Стоял тяжелый запах сырости, грязные обои были в мокрых потеках.

Ничего, главное — дело.

Он пришел в странную редакцию, где никто не слонялся по коридору, не звонили телефоны, не трещали машинки, а в комнатах сидели серьезные люди, говорившие вполголоса... Газета между тем выходила, и у нее был редактор господин Домбровский — веселый поляк, не похожий ни на редактора, ни на то, чем был на самом деле. Он носил галстук «павлиний хвост», а все в редакции называли его «пан майор». Когда Дружиловский представился ему и передал привет от коллеги Ляхницкого, редактор весело хмыкнул:

— Еще один нахлебничек на шею моей бедной газеты. Когда у польского мужика спрашивают, как он живет, он отвечает: еле выкручиваюсь — лошадь одна, а у жены родственников пол-Польши, и все нищие... Но ничего, как-нибудь выкручусь. Считайте, что я вам дал газетных заданий на год вперед и что вы их уже выполнили. Но в редакции вы должны бывать регулярно. А сейчас пройдите в соседнюю комнату, на двери табличка «Информация», там ваш непосредственный начальник — майор Братковский...

В комнате сидел штатский господин лет сорока, с красивым, неподвижным, точно высеченным из камня, лицом. Говорил он одними губами, негромким, ровным голосом, смотря серыми стеклянными глазами.

— Мне сообщили, что вам ближе всего журналистика, но нам этого не надо, — сказал майор Братковский тихим голосом и долго молча смотрел на Дружиловского. Подпоручик молчал, да и что он мог на это ответить?

— Вы будете подчинены мне и будете выполнять то, что я прикажу, — добавил Братковский, повысив голос, и, пригласив Дружиловского сесть ближе, стал объяснять, что и как надо было делать.

Задание делилось на три этапа. Первый — внедрение в салон русской актрисы Веры Дмитриевны Ланской. Сделать это было совсем легко — Ланская была агентом польской разведки. Второй этап — подобрать среди посещающих салон русских офицеров смелого, надежного человека, который согласился бы за солидное вознаграждение совершить покушение на одного из членов большевистской делегации, приехавшей в Ригу на мирные переговоры. На кого именно, будет уточнено позже. И третий этап — он совмещался со вторым — подобрать группу из пяти-семи человек, которые, тоже за приличную плату, хулиганили бы у здания советского посольства и там, где будут проходить переговоры. Сверх того было приказано с помощью некоего господина Воробьева, посещающего салон, сблизиться с его другом, который располагал какой-то возможностью проникновения в посольство красных. Сделать это надо было очень осторожно.

— Все ли вам понятно? — спросил майор Братковский.

— Да, все ясно, — ответил Дружиловский, опасаясь спрашивать.

— Меня предупредили еще, что у вас растрепанный характер. Важность дела должна заставить вас собраться. Каждый ваш шаг только для дела. В ином случае вас постигнут крупные неприятности.


На другой день около полудня он подошел к православному собору, куда должна была прийти Ланская. Вокруг было очень красиво. Парк с покрытыми пушистым инеем деревьями казался сказочным миром неподвижности и тишины, а рядом шумела бойкая улица, катились гремучие трамваи. Неподалеку на оживленном перекрестке газетчики шалыми голосами выкрикивали новости. Дружиловский наблюдал все это рассеянно. Он нервничал — начиналась работа, и он не хотел обнаружить свою неопытность... Ланская между тем опаздывала, и он, чтобы согреться, ходил вдоль парадной лестницы собора, засунув поглубже руки в карманы узкого пальто.

Он узнал ее сразу. Она неторопливо шла вдоль бульвара, высокая, стройная, в горжетке из чернобурки, руки спрятаны в огромной муфте.

— Вы не знаете, в субботу служба есть? — глубоким, грудным голосом спросила она, подойдя и сверху вниз разглядывая его.

— Разве сегодня воскресенье? — ответил он паролем.

— Возьми меня под руку, — сказала она, улыбаясь и отставляя локоть.

Он вопросительно смотрел на нее — только этого не хватало, вести ее под руку, такую башню.

— Прошу прощения, — рассмеялась Ланская. — Пойдем как супруги.

Ланская жила на Елизаветинской улице в пятиэтажном богатом доме с высокими венецианскими окнами. Они поднялись на второй этаж по мраморной лестнице, на каждом повороте которой стоял фонарь в виде бронзовой женщины с факелом в руках. Дверь открыла молоденькая горничная в белом фартуке и наколке. Она помогла раздеться хозяйке, потом гостю и исчезла за одной из многочисленных дверей, выходивших в просторную круглую переднюю, уставленную зеркалами.

Ланская провела его в огромную комнату. Здесь было так много цветов, что комната была похожа на оранжерею. Раскрытый белый рояль, в углу — диван из красной кожи и перед ним — низкий овальный стол на львиных лапах. Стены увешаны картинами, а над диваном висел портрет лысого добродушного мужчины.

— Это мой бывший муж! — живо рассказывала Ланская. — Он коммерсант, и все в этой квартире осталось от него. И дом этот тоже принадлежит ему. А я бедная русская актриса.

— Он умер? — сочувственно спросил Дружиловский.

— Я же сказала бывший, а не покойный, — улыбнулась Ланская. — Когда нам обоим стало скучно, мы разошлись. Так что я свободна... — Она насмешливо посмотрела на него и продолжала: — А вы довольно симпатичный шпиончик, в моем вкусе. Но... — она подняла палец и сказала просто и деловито: — У меня есть великолепный любовник. Между прочим, тоже поляк.

— Я русский, — уточнил Дружиловский.

— Не может быть! — всплеснула руками Ланская. — Вы же говорите по-русски, как они, с акцентом...

— С кем поведешься... — усмехнулся он.

— Хотите выпить? Завтракали?

— Спасибо, ничего не надо, — ответил Дружиловский и тут же пожалел: он встал поздно и не успел позавтракать.

— Я попрошу кофе, — она взяла со стола колокольчик и громко позвонила.

Ланская села на диван, а он — в кресло по другую сторону стола. Только теперь он увидел, что актриса не так молода, наверно за сорок, и на ее лице, еще красивом и гладком, многовато косметики. Она чем-то напомнила ему Киру Николаевну, гатчинскую генеральшу, и ему стало смешно.

— Так вот... — начала Ланская очень серьезно. — Ваше имя, отчество, пожалуйста?.. Так вот, Сергей Михайлович, сюда скоро придет некто Воробьев, которым интересуется майор Братковский. У него широкие связи.

— Я знаю о нем все, что нужно, — сказал он. Не хватало еще, чтобы она учила его.

— Тогда мои личные впечатления...

— Я хотел бы раскусить его сам.

Горничная принесла поднос с кофейником и чашками из дорогого сервиза и хрустальный графинчик с золотистым ликером.

Разлив кофе и ликер, Ланская подняла рюмку.

— За ваш успех... — она чуть подчеркнула «ваш».

От ликера и кофе Дружиловскому стало тепло и приятно... В общем, все как надо: и эта роскошная квартира, и хозяйка-актриса, и антикварный сервиз. И сам он — в отличном костюме, с напомаженной головой. Надо только держаться независимо, непринужденно и с достоинством.

— Впрочем, сам Воробьев нам и не нужен, — настойчиво продолжала Ланская. — Интерес представляет какой-то его приятель, непонятным образом имеющий доступ в московское посольство. Но Воробьев его старательно прячет.

— Ничего, найдем, — улыбнулся он, приглаживая пальцем свои аккуратные усики.

— Как представлять вас моим гостям? — спросила Ланская.

— Издатель из Эстонии, изучаю возможность открыть дело в Риге.

— А откуда я вас знаю?

— Ну... по Петрограду.

— Я была там один раз в жизни, лет пятнадцать назад, вы тогда ходили в гимназию.

— Мы познакомились в Ревеле, и больше ничего объяснять не надо.


Воробьев и его спутник, с которым он пришел, являли собой полную противоположность друг другу. Воробьев — мужчина лет сорока с лишним, казалось, только встал с постели и не имел минуты привести себя в порядок. Его лица сегодня явно не касалась бритва, сильно поношенный костюм висел мешком, галстук сдвинут на сторону, волосы всклокочены.

— Поручик Крошко, — представил он высокого господина лет тридцати, спортивного склада, в элегантном костюме.

— Вы так давно хотите с ним познакомиться, — говорил Ланской Воробьев. — А я ну никак не мог его к вам затащить, он у меня стеснительный, как уездная барышня.

— Не верьте ему, — сказал Крошко с мягкой улыбкой. — Просто я чертовски занят, мне в Риге за неделю надо сделать столько, сколько нормальному человеку хватило бы на месяц...

— Ну вот, сам сознался, что ненормальный, — громко рассмеялся Воробьев и подмигнул Дружиловскому.

Ланская повела Воробьева в дальний угол гостиной, за цветы, они присели там на маленькой козетке, о чем-то разговаривая.

Крошко рассматривал картины, то отходя, то приближаясь к стене.

— Какая прелесть... какая прелесть... — тихо, словно про себя, говорил он, остановившись перед акварельным портретом девочки с венком из ромашек. — Мадам Ланская, кто автор этого изумительного портрета?

— Не имею понятия, все это собирал муж, — издали ответила хозяйка.

— Посмотрите, какая прелесть! — повернулся Крошко к Дружиловскому.

— Да, да, я уже видел. — Он подошел и тоже стал смотреть на портрет. — Откуда вы пожаловали в Ригу? — вдруг спросил он.

— Моя постоянная работа в Варшаве, — рассеянно ответил Крошко, не отрывая глаз от девочки с венком.

— А моя в Ревеле. Я издавал там русскую газету, но прогорел и теперь прощупываю обстановку здесь. Пока впечатление грустное. А у вас дела коммерческие?

Крошко оторвал взгляд от портрета.

— Вы что-то спросили? Извините меня, но я, когда вижу хорошую акварель, становлюсь глух и нем.

— Я поинтересовался, ваши дела здесь носят коммерческий характер, если не секрет, конечно?.. — спросил Дружиловский.

— Какие там секреты, — улыбнулся Крошко. — В общем, да, коммерция, но сказать, что успешная, означало бы солгать.

— Я столкнулся с невероятной ситуацией, — оживленно продолжал Дружиловский. — Русские, у которых есть деньги, не хотят вкладывать их в газету, и как бы вы думали — почему? Они боятся посольства красных.

— Вполне вероятно... вполне... — задумчиво согласился Крошко. — Красное посольство очень внимательно следит за тем, что пишут об их стране в местных газетах. Оно использует малейшую возможность для опровержения.

— Вы, я вижу, знаете о красных больше, чем я... — сказал шутливо Дружиловский.

— Нет, просто в их посольстве у меня оказался родственник, брат, так что моя информация точная, — спокойно ответил Крошко и, наклонясь к Дружиловскому, тихо спросил: — Здесь курить разрешается?

— Я сам тут впервые, — тоже тихо ответил Дружиловский. — Но, думаю, да... — он оглянулся и с улыбкой показал на стоявшую на столе огромную хрустальную пепельницу.

Крошко протянул Дружиловскому раскрытый портсигар.

— Попробуйте турецких, великолепный табак, без всяких примесей.

Они закурили. Выпятив губы, Дружиловский пустил вверх струю дыма.

— Крепкая штука, — он помолчал немного и спросил: — И что же, вы там тоже бываете?

— Где? — удивленно спросил Крошко.

— Да в посольстве этом, у красных.

— О нет. Мне идти туда опасно, — с улыбкой ответил Крошко. — Я ведь случайно встретил своего родственника здесь на улице, и мы с ним мило поговорили на нейтральной территории парка. Вот как бывает в наш все перепутавший век: жили в Киеве почти что на одной улице, ходили в одну гимназию, оба были взяты в армию защищать матушку-Русь, а потом сверкнула молния, грянул удар, и между нами — пропасть, которую не перейти. Несколько лет ничего друг о друге не знали... Самое удивительное, что он доволен своей судьбой и жалел меня. Ну а я, естественно, жалел его. На том и расстались...

— Вон что случается, — заметил Дружиловский и многозначительно помолчал. — А как вы проводите здесь свободное время? — спросил он с интересом. — Я, когда наступает вечер, чувствую себя одиноким, как в пустыне...

— Но я слышал, в этом доме бывает очень весело, — наклонясь, тихо сказал Крошко.

Дружиловский оглянулся на хозяйку дома и тоже тихо доверительно сказал:

— Хорошо представляю себе, что тут происходит... Собираются наши с вами соотечественники, бесплатно едят и пьют, честят большевиков и намечают сроки своего возвращения в Россию под белыми знаменами. Та же пустыня. — И он вздохнул, изобразив на своем красивеньком лице тоску и печаль.

— Вы злой человек, — сказал Крошко.

— Нет, я просто человек реальный, — он вздохнул и вдруг, взяв Крошко за руку, зашептал: — Давайте-ка как-нибудь вечерком, когда дела будут позади, завалимся в хорошее местечко, а такие здесь есть, и славно проведем время. — И добавил: — Вы мне нравитесь.

— Вы и женщин атакуете с такой же решительностью? — рассмеялся Крошко, но на вопрос не ответил.

Дружиловский понял, что вел себя слишком напористо...

— Вы нас извините, мы идем к вам... — послышался из угла сильный голос хозяйки. За ней, ухмыляясь и покачивая лохматой головой, шел Воробьев. Крошко вскочил и предупредительно пододвинул хозяйке кресло. Она села и, сжав пальцами виски, капризно сказала:

— Господин Воробьев замучил меня политикой. Излил на мою бедную голову всю мировую скорбь.

— Не всю... далеко не всю, — ухмыльнулся Воробьев.

— У вас, поручик Крошко, не легкий друг, — вздохнула Ланская.

— Со мной он о политике не говорит, боится, — улыбнулся Крошко.

— Давайте условимся, кто заговорит о политике — штраф, — предложила хозяйка.

Они болтали о всякой чепухе — о том, что нынешняя зима в Риге небывало холодна, что латышские женщины слишком холодны, что в местном русском театре нечего смотреть и вообще негде в нынешнем опрокинутом мире весело провести время...


Дружиловский доложил майору Братковскому о знакомстве с поручиком Крошко и получил приказ не торопиться, терпеливо ждать появления поручика у Ланской, закреплять знакомство. А пока выполнять ранее полученные задания...

Почти каждый вечер к Ланской приходили русские. Здесь были такие, как сама хозяйка, которые всю жизнь прожили в Риге, и эмигранты, покинувшие родину из-за революции. Но большинство гостей составляли русские офицеры, которых забросили сюда война и та же революция.

Все происходило именно так, как Дружиловский представил поручику Крошко: пили, ели, играли в карты, проклинали большевиков, обменивались сведениями из «серьезных источников» о том, кто и когда спасет Россию.

Дружиловского интересовали офицеры — тут что ни человек, то своя особая судьба, свой характер, свой взгляд на события. Но ни с одним он не решался заговорить о покушении на красного дипломата. Пока он выполнял только одно задание — каждый день возле советского полпредства собирались толпы рижан, наблюдавших, как бесновались нанятые им люди. Братковский требовал ускорить подбор исполнителя для покушения.

Каждый вечер в салоне Ланской появлялся ротмистр Губенко, и Дружиловский наблюдал за ним.

Ротмистр был похож на цыгана — черноволосый, смуглый, бешено выкаченные глаза с желтоватыми белками вокруг черных зрачков. Порывистый в движениях, не умевший говорить тихо, он поминутно ссорился с кем-то, и тогда хозяйка спешила его утихомирить. Всех своих собратьев-офицеров он обвинял в том, что они «прокисли» и что на Россию им наплевать. Сам он был из богатой казачьей семьи, и воспоминание о «райском», как он говорил, хуторе на Дону не давало ему покоя. Всякий раз перед тем, как произнести слово «большевики», он запинался, будто слово это вставало ему поперек горла, и потом злобно его выплевывал, а глаза его в это время горели яростью.

После очередной ссоры с «прокисшими», когда Ланская отвела ротмистра в сторону, к нему подошел Дружиловский. Хозяйка оставила их вдвоем.

— Разрешите представиться — подпоручик Дружиловский... Я, ротмистр, как никто, понимаю вас, — начал он. — Это страшно, когда люди прокисают.

— Все прокисли! — взревел ротмистр.

Дружиловский взял его за руку.

— Успокойтесь. Я лично не прокис. Наоборот, я действую.

— Да как вы можете тут действовать? — ротмистр кивнул на болтавших за столом гостей и добавил: — Лягушки в болоте.

— Я, ротмистр, действую не здесь.

— Везде болото, — вздохнул Губенко, но внимательно посмотрел на Дружиловского: может, и впрямь этот красивенький подпоручик имеет что-то за душой?

Около полуночи они покинули салон и направились в ресторан.

— Здесь о серьезном деле говорить невозможно, — сказал Дружиловский.

В ночном баре на Мельничной они заняли отдельный кабинет. В тесной комнате без окон их голоса звучали глухо, как в подвале, а через дверь доносилась музыка из общего зала.

— Закажите водки и не поскупитесь, — угрюмо попросил ротмистр.

— Нет, — строго сказал Дружиловский. — Сначала поговорим о деле. Пусть «прокисшие» решают судьбу России с затуманенными мозгами...

Он заказал бутылку сухого вина и бисквит. Губенко смирился.

— Вы, подпоручик, не тяните, давайте сразу о деле, — попросил он.

Выслушав предложение Дружиловского, Губенко нисколько не удивился, запустил пятерню в свою спутанную черную шевелюру и долго молчал.

— Убью с одного выстрела, — произнес он наконец.

— Другого ответа я и не ждал, — сказал Дружиловский.

— Но погодите... — Губенко поднял голову. — Десять тысяч долларов. Именно долларов. Только долларов. Десять тысяч, — повторил он и спросил: — Ну, что скажете?

Дружиловский не знал, что ответить. О долларах в условиях не было и речи.

— А если не доллары? — осторожно спросил он.

— Все остальные деньги дерьмо, — отрезал Губенко. — Только доллары!

На этом переговоры были прерваны, и они условились прийти сюда завтра, в это же время.

Утром Дружиловский на конспиративной квартире встретился с майором Братковским. Когда он сказал об условии Губенко, майор наклонился над столом, точно хотел поближе рассмотреть своего агента.

— Вы сошли с ума, — произнес он тихо. — Да за такую сумму... можно разнести в щепы весь Московский Кремль. Как вы могли с этим бредом прийти ко мне? Вам надо было плюнуть этому ротмистру в его бесстыжие глаза. Или он решил, что имеет дело с идиотом?

Дружиловский покорно проглотил оскорбление и спросил:

— Больше встречаться с ним не надо?

— У вас лишние десять тысяч долларов?

— Но, может, он, услышав категорическое «нет», изменит условия?

— Вам хочется лишний раз посидеть в ресторане?

Дружиловский обиженно промолчал.

— Столько времени потратили, а задание сорвано, — тихо и печально сказал Братковский. — Ладно, поговорите с ним сегодня, но ваше реноме может спасти только чудо. Предложите ему пятьдесят тысяч польских марок.


Чуда не произошло. Услышав встречное предложение, Губенко взял со стола рюмку с водкой, опрокинул ее в рот и молча ушел.

На оперативном совещании майор Братковский жестоко высмеял Дружиловского, несколько раз назвал его идиотом и в заключение зачитал характеристику, которую дала ему Ланская: она называла его опасно самовлюбленным типом с примитивным мышлением.

Он не защищался.

Ему больше не давали заданий и сказали, что скоро отправят обратно в Ревель. Дружиловский обрадовался — все, что угодно, только не оставаться здесь, с этой каменнолицей сволочью Братковским. Он боялся его и ненавидел.

Приходилось иметь дело еще и с поручиком Клецом, помощником польского военного атташе, который, кроме того, ведал финансами. Каждый раз, выдавая деньги, Клец находил нужным предупредить, что Дружиловский получает их на дело, только на дело... И, наконец, над Клецом и Братковским был еще военный атташе полковник Матушевский. Этот широколицый, совсем непохожий на поляка человек казался веселым, но не дай бог вызвать его недовольство. На совещании по поводу неудачи с вербовкой ротмистра Губенко он сказал:

— Ждать от вас хорошей работы так же безнадежно, как пытаться научить таракана разговаривать.

Стоило Дружиловскому подумать о своих начальниках, как у него пропадал романтический интерес к его новой работе, и его прежняя жизнь в тихом Ревеле, рядом с Юлой, казалась ему потерянным раем.

В довершение всего с ним случилась беда, в которой он никого, кроме себя, винить не мог. Еще до последней истории с Губенко он растратил часть денег, выданных ему на обеспечение оперативной деятельности. На личные нужды давали очень мало, а его то в ресторан занесет, то дернет нелегкая в салоне Ланской сесть к карточному столу, причем и тут ему дико не везло...

Был момент, когда Дружиловский хотел скрыться, бежать куда глаза глядят. Но, поняв, что бежать некуда, срочно состряпал финансовый отчет о расходах якобы на оперативные нужды. Поручик Клец принял у него отчет, бегло просмотрел и ничего не сказал...

Вечером его вызвали из гостиницы на конспиративную квартиру. Его ждали майор Братковский, поручик Клец и полковник Матушевский.

— Вы же, оказывается, еще и примитивный вор, — тихо сказал Братковский.

— Каналья, пся крев! Сколько ты украл денег? — крикнул поручик Клец.

— Я верну... — начал он, но Братковский поднял руку.

— Замолчите, — негромко сказал он. — Вы арестованы.

ИЗ РИГИ В ЦЕНТР. 4 мая 1921 года
«Мирные переговоры, насколько мне известно, развиваются хоть и медленно, но в положительном направлении. Далее сообщаю о делах своих. Очевидно, я совершил ошибку, избрав Воробьева своим рекомендателем в салон Ланской. Я смог побывать в ее салоне только один раз. Там я познакомился с Дружиловским, о котором однажды сообщал вам как об издателе в Ревеле лживой газетки. Он сказал, что приехал сюда по делам своего издания, но тут же выдал себя тем, что пошел на меня напролом, пытаясь выяснить мои связи с нашим полпредством. Я уверил его, что у меня связи там неофициальные, но это его нисколько не охладило, и он пригласил меня в ресторан, стало совершенно ясно, зачем он в Риге, учитывая его польские связи в Ревеле. Но затем он из салона Ланской исчез. Воробьев спросил у нее, где ревельский издатель, и объяснил, что интересуется им только потому, что тот одолжил у него деньги. Она ответила: «Дом мой открытый, могут в нем оказаться и жулики».

Кейт».
Резолюция на донесении:

1. Срочно сообщите Кейту, чтобы в салон Ланской не внедрялся, достаточно Воробьева.

2. Подготовить возвращение Кейта в Варшаву с использованием там его старых русских связей.

3. Зафиксировать в досье появление Дружиловского в Риге и его исчезновение оттуда.


В жизни, а тем более в истории ничего не происходит случайно. Это относится и к жизни Дружиловского, и к тому, казалось бы, невероятному факту, что он будет «делать» историю и от того, что он сделает, погибнут тысячи честных людей.

За всю историю антикоммунизма среди его наемных деятелей вы не найдете ни одной Личности. Это было бы удивительно, если бы не было закономерно. Даже когда какой-нибудь известный писатель, политик или философ вдруг отдавал себя в распоряжение антикоммунизма, на этом и кончалась его слава... Примеров сколько угодно. Именно так случилось, скажем, с поэтессой Зинаидой Гиппиус. Уехав из СССР на Запад, она написала такие стихи:

Мой поезд вырвался из черного тоннеля,
Я вижу восхитительный простор!
Я — птица на упругих крыльях!
Лечу куда хочу! Лечу куда хочу!
А вскоре на своих упругих крыльях она прилетела в Варшаву, в антисоветскую савинковскую газету «За свободу» и вместе со своим мужем, писателем Мережковским, печатала там антисоветские небылицы в стихах и прозе.

Мережковский в савинковской газете «Свобода» напечатал такие, например, откровения: «В Москве изобрели новую смертную казнь: сажают человека в мешок, наполненный вшами, и вши заедают человека». Даже в одной белоэмигрантской газете было замечено, что это очень глупая выдумка. Но спустя немного времени Мережковский на страницах уже другой газеты, «Общее дело», снова публикует эту свою вшивую ложь... Зинаида Гиппиус в изданных ею за границей дневниках навалила столько мелкой и крупной злобной лжи и попросту глупости, что невозможно поверить в здравый смысл пишущего: неужели автор всего этого та самая «голубая звезда русской поэзии» Зинаида Гиппиус? Ну такое, например: «Блок болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых 12». Или: «Максим Горький катается на автомобиле великой княгини... Он не способен к культуре». Излагая свои мечты об иностранной интервенции Советской России, она гневно обрушивается на «пугливых интеллигентов, бормочущих о неловкости вмешательства во внутренние дела России», и пишет: «Каким вмешательством, в какие внутренние дела России была бы стрельба нескольких английских крейсеров по Кронштадту?» И дальше: «Хоть сам черт, хоть дьявол — только бы пришли».

Как говорится, ниже падать некуда...

Такие, как Дружиловский, более полезны антикоммунизму, чем поэты, — дружиловские готовы на все. То, что первой его подобрала именно польская разведка, тоже не случайно. В то время три маленьких Прибалтийских государства оказались в сфере острых интересов крупных западных держав. Англия и особенно Франция, ничего не выигравшие на войне, увидели в Прибалтике надежного поставщика сельскохозяйственной продукции и перспективный рынок. В это же самое время Советское правительство обратилось к Прибалтийским государствам и к Польше с предложением подписать мирный договор. Запад допустить этого не мог. Поэтому соседство этих стран с большевиками должно быть обращено против Москвы. Прибалтика и Польша должны быть использованы как плацдарм для активной разведки, для устройства всевозможных антисоветских провокаций. Однако идти в открытую против мирной инициативы Москвы было опасно, слишком велики были симпатии народов к первой Советской стране. В качестве ударной силы было решено выставить белопанскую Польшу, и прежде всего ей было поручено подорвать мирные переговоры. Именно в эту пору Дружиловский оказался в Ревеле — снова приходится констатировать, что ничто не происходит в мире случайно.

И он уже начал действовать. Правда, сразу проворовался.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Поручик Клец считал, что Дружиловского надо передать латвийским властям как уголовного преступника. С помощью своего агента, занимавшего высокий пост в местной полиции, он хотел упрятать Дружиловского в тюрьму без суда. Майор Братковский возражал против этого — его вообще смешила ярость Клеца, который сам систематически обсчитывал своих агентов, и об этом знали все. Он боялся, что Дружиловский разболтает, какие задания он выполнял в Риге. Кроме того, он мог еще пригодиться. Братковский предложил отправить провинившегося агента в Варшаву и там спокойно с ним разобраться. Полковник Матушевский был всецело с этим согласен.

— Я предпочитаю гадюку видеть, — сказал он, — а не наступить на нее в темноте.

Клецу пришлось уступить, но он не мог примириться с тем, что Дружиловский отделается легким испугом, и сам отвез незадачливого агента на товарную станцию, где на запасных путях стоял направляющийся в Варшаву арестантский вагон, и сдал его конвою, строго приказав не оказывать заключенному никаких услуг.


Привыкнув к жиденькому свету, проникавшему сквозь закрашенное бурой краской окно, Дружиловский осмотрелся. Купе как купе в обычном жестком вагоне. Только окно замазано и затянуто изнутри тугой проволочной сеткой, а снаружи на него падает тень решетки. Дверь обита железом и заперта. И все-таки ничего страшного, даже напротив — это было гораздо лучше того, что грозился сделать с ним мерзавец Клец. Здесь в его распоряжении четыре полки, никто не помешает выспаться, не то что в битком набитом вагоне, в котором он ехал когда-то из Петрограда в Москву.

Он сидел на нижней полке в обступившей его глухой тишине, абсолютно не представляя себе, что ждет его в Варшаве. Позже он записал в своем дневнике, вспомнив однажды эту историю: «Я понял тогда одно — от поляков справедливости не жди. Сколько раз я у того же Клеца расписывался в получении денег и видел в ведомости совсем не ту сумму, которую он мне выдавал. И я молчал, я же понимал... А они, гады, какую надо мной подлость проделали...»

Вагон дрогнул и с глухим грохотом покатился. Ожидая, что сейчас кто-нибудь войдет, он принял непринужденную и независимую позу — выпрямился, скрестил руки и закинул ногу на ногу. Его всегда преследовала тревожная забота — не выглядеть смешным. Он носил обувь на высоких каблуках, тщательно следил за своей внешностью и даже за соответственным обстановке выражением лица. Сейчас его лицо выражало холодное презрение. Но никто не пришел, и он расслабился — ничего, придет час, они явятся и не увидят его униженным.

Но все получилось иначе.

Арестантский вагон немилосердно трясло, качало, он гремел, дребезжал, гудел — заснуть никак не удавалось.

Вдруг стало очень холодно, начал болеть живот, и он бросился искать парашу. Лазил внизу под лавками, полез наверх, дрожа от озноба, ничего не нашел. Он стал кричать, бить кулаками в дверь, в стены и затих, согнулся, присел на пол...

Забрался потом с ногами на лавку, свернулся, сжался, закрыв голову пиджаком. Вагон, казалось, трясло все сильнее, и снова схватило живот... Темно... Ничего не видно... Спичек нет... Не сдерживая жалобных стонов, забрался на верхнюю полку и, обессиленный, забылся. Перед ним в зеленом тумане проплывали видения беспечного детства в родном Рогачеве, а то — четко, как на фотографии, — суд в Москве, вернее, один только момент: из зала уводят приговоренных к расстрелу. От ужаса щемило внизу живота...

Очнувшись, он испугался грохочущей темноты. Снова схватило живот... Он смотрел туда, где было окно, и не видел его. Значит, ночь? Но какая? Первая?.. Вторая?..

Кто-то приподнял его за шиворот и встряхнул, светя в лицо фонарем:

— Эй, вставай!

Он вскочил и зажмурился от света, качавшегося перед его лицом.

— Тьфу! Выходи быстрей.

Он рванулся вперед и наткнулся на человека, державшего фонарь. Дверь в коридор вагона была открыта, и там горел свет. Его остановила чья-то сильная рука:

— Спокойно. Пошли!

Качаясь, он шел между двумя людьми, видя только плывущий из-под ног круг света, за пределами которого ему мерещилась пропасть.

Сзади сильно толкнули, и он, как мешок, свалился с площадки вагона на землю. Не чувствуя боли, он встал и, судорожно дыша, огляделся. Еще не совсем рассвело, и все виделось ему как сквозь матовое стекло. Арестантский вагон одиноко стоял возле длинного пакгауза, а там, где кончался путь, чернел полицейский фургон.

В тряской машине его повезли куда-то, он думал — в тюрьму. А его привезли в гарнизонную баню, отдали чемодан и довольно вежливо сказали, чтобы он привел себя в порядок.

В гулком зале крики, хохот, от пара ничего не видно. Он с трудом нашел шайку, налил горячей воды, окунул голову. Какое блаженство, господи!.. Вместе с мыльной пеной с него сходило все пережитое, он странным образом уже меньше тревожился о том, что будет дальше, и по мере того, как становилось легче, приходила уверенность, что самое страшное позади.

Людей, которые привезли его сюда, в раздевалке не было, и никто не обращал на него внимания. Вокруг одни солдаты — бритые головы, красные распаренные тела, бумажные гимнастерки. Он свернул крепким комком загаженную одежду, засунул за шкафчик. Достал из чемодана черные в полоску брюки и серый пиджак, оделся и присел на лавку. Что делать, если конвой не ждет его и на улице? Адрес второго отдела польского генштаба он знал, но сейчас идти туда слишком рано. Решил сначала найти недорогой отель.


Около полудня, чистенький, отглаженный, выбритый, пахнущий крепким одеколоном, он пошел в генштаб. Одним своим видом он хотел сказать, что не так-то легко его затоптать.

Он медленно шел по весенней Варшаве, останавливался, заметил, что варшавянки элегантно одеты, среди них много хорошеньких. Зашел в уютную кондитерскую, выпил хорошего кофе и только потом отправился в свой второй отдел.

В сумрачном вестибюле он представился дежурному офицеру, и тот, окинув его взглядом, немедленно доложил о нем кому-то по телефону и объяснил, куда следует пройти.

Перед нужной дверью он остановился, внимательно оглядел себя, пригладил усики, поправил манжеты и галстук и вошел решительно и даже нахально — это он продумал заранее.

— Моя фамилия Дружиловский, — сказал он с достоинством, подойдя к столу, за которым сидел щуплый человек в черном костюме.

— Я знаю. С приездом в Варшаву. Садитесь... — произнес сидевший за столом. — Как доехали?

Дружиловский не ответил. Только посмотрел специально отработанным взглядом, выражавшим равнодушное презрение.

— Что же касается вашей работы — два-три дня надо подождать, — продолжал господин в черном. — Майор Братковский вернется из Риги в начале будущей недели, и вы снова будете работать с ним. А пока отдыхайте, знакомьтесь с нашей столицей... — сухое лицо господина в черном перерезала пополам улыбка широкого рта. — Варшавянки, как всегда, прелестны. Майор Братковский распорядился выдать вам денег, вы получите их в соседней комнате.


В начале следующей недели Дружиловский пришел к Братковскому в его служебный кабинет и поразился — никогда бы не подумал, что этот каменнолицый истукан может стать вдруг совсем другим.

— Здравствуйте, здравствуйте. Садитесь. Ну, как вам в нашей Варшаве? — спросил Братковский, и Дружиловский в первый раз увидел на его лице улыбку.

Дружиловский не ответил.

Майор провел рукой по лицу и точно убрал с него улыбку.

— О том, что позволил себе поручик Клец, я узнал только здесь, — тихо сказал майор своим обычным ровным голосом. — Полковник Матушевский доложил о происшедшем начальству и потребовал наказать поручика за самовольство. И оставим это... — Он помолчал, смотря на Дружиловского неморгающими глазами. — Здесь, в Варшаве, завариваются большие дела, и мы возлагаем на вас большие надежды. Вам предоставлена квартира в центре, там все приготовлено. Вам следует сегодня же позвонить супруге, она ждет вашего звонка, чтобы уточнить день ее переезда в Варшаву. Передайте ей, кстати, что все ее пожелания в отношении квартиры нами по возможности выполнены...

— Как это... решили... без меня? — вяло возмутился Дружиловский.

— Ваша супруга, насколько мне известно, рада переезду из провинциального Ревеля в нашу столицу. Вы же, позвольте вам напомнить, служите в военной организации. А мы заинтересованы в том, чтобы вы прочно здесь обосновались и спокойно работали. И давайте лучше говорить о деле.


Что же это за большие дела заварились в Польше?.. Польша в Риге подписала мирный договор с Советской Россией и Украиной, формально с польско-советской войной было покончено. Но только формально. Ни о какой мирной, добрососедской жизни со Страной Советов белопанская Польша даже не могла помыслить. Польские политики, пришедшие к власти с помощью того же Запада, изменять ему не собирались.

И после подписания мирного договора Польша оставалась, по выражению Ленина, «тараном против Советской республики».

По договору к Польше отошли западные районы Белоруссии и Украины, и польская печать затрубила о создании великой независимой Польши.

Именно в это время Польша заключает с Францией и Румынией военный союз, который носит откровенно антисоветский характер. Чтобы погасить растущие симпатии польского народа к Советскому государству, внутри страны устанавливается режим беспощадного террора. Устами своего президента Войцеховского польская буржуазия заверяет Запад, что «граница с Россией мирной не будет никогда, а Польша станет надежным щитом Европы от большевиков».

Но теперь в ход пущена новая техника — против большевистской России воюют сами русские, а Польша тут ни при чем.

В польском генеральном штабе разработан коварный план — спровоцировать на Западе Советской страны гражданскую войну и под ее прикрытием захватить всю Белоруссию. В случае успеха предусматривался даже поход на Москву. Автором и душой этого плана был Пилсудский. Он в это время еще не был единоличным властителем Польши, но на Западе знали — он им станет, это ему было обещано. А пока Запад безоговорочно поддержал его план...

Необъявленную войну против Советской России готовил второй отдел польского генерального штаба. По приказу Пилсудского для «русского стихийного движения» спешно подыскивали вождя. Дело было нелегкое — нужен был человек достаточно известный и авторитетный, чтобы сплотить вокруг себя пеструю армию вторжения. Одновременно он должен быть представительной фигурой для европейского общественного мнения. Муссировались имена эсера Савинкова, барона Врангеля, царского генерала Кутепова, бандитов братьев Булак-Балаховичей и даже вождей «украинских националистов».

Пилсудский склонялся к кандидатуре Савинкова. Он хорошо его знал лично. У Савинкова была сенсационная биография антимонархиста, он поднимал руку на столпов русской монархии и занимал высокий пост при Керенском. Но Пилсудского беспокоило, что Европа, приютившая русских монархистов, не поддержит цареубийцу в роли вождя нового крестового похода. Впрочем, можно было заверить европейские правительства и монархических лидеров, что Савинков — фигура временная, что важно свалить власть большевиков, а тогда уж будет решен вопрос о будущем вожде России...

Но Савинков был человеком в военном отношении безграмотным, при нем нужен военный специалист. Известных царских генералов Пилсудский привлекать опасался, за ними стояла тень монархии с ее извечными притязаниями на Польшу. Более подходящей ему казалась кандидатура самозванного генерала Булак-Балаховича. Это был человек без политических претензий, готовый на все во имя личного обогащения. Но поладит ли с ним Савинков? Пойдет ли за ним пестрое русское воинство?.. Все это должна была выяснить польская дефензива, которая вела активную разведку среди находящихся в Польше русских.

Однажды на стол Пилсудскому был положен потрясающий своим цинизмом документ под названием «Предварительные данные по разработке русского контингента в Польше». В этом документе мы читаем: «Говорить о какой-то объединяющей этот контингент идее не приходится. Те, кто находится в лагерях на положении интернированных, представляют собой сборище разношерстных людей, потерявших признаки своей принадлежности — государственной, национальной и даже сословной. Их объединяет лишь одно — отсутствие средств к существованию и желание вырваться из нынешнего прозябания. Для достижения этого они пойдут на все, в том числе и на участие в военных действиях, тем более что последнее предоставит им возможность осуществить месть большевикам. В связи с этим не следует проявлять особого беспокойства о политической: программе предстоящей акции, как и о том, кто ее возглавит: кусок сала сегодня и военные трофеи завтра явятся и движущей и объединяющей силой. Несколько иное положение с небольшой частью русских офицеров, свободно проживающих в Польше и в других европейскихстранах. В этой среде политические взгляды определяются только тем, на чьем содержании находятся данные офицеры. И если мы им предоставим лучшее содержание с добавлением реальной перспективы вернуться в Россию, они охотно будут исповедовать взгляды, которые мы им предложим...»

Любопытно, что на этом документе появилась чья-то (возможно, самого Пилсудского?) резолюция: «Опасное упрощение проблемы».

Польской разведке было приказано в кратчайший срок установить истинную картину настроений среди русских. Для этой цели и был предназначен Дружиловский, который был абсолютно неизвестен русским, находившимся в Польше.


В генеральном штабе Дружиловскому сказали неправду. Майор Братковский и полковник Матушевский приехали в Варшаву тем же поездом, к которому был прицеплен арестантский вагон. И перед ними сразу возникла новая ситуация, тесно связанная с Дружиловским. Дело в том, что эстонский дипломат, их Красавчик, выполнил задание — Юла Юрьева стала агентом польской разведки. И она очень нужна была в Варшаве, с ее помощью польская разведка собиралась выявить действующую здесь английскую агентуру. Да и сам Дружиловский тоже нужен сейчас именно в Варшаве, где его никто не знает. Вот ему и предложено несколько дней отдыхать, чтобы за то время, пока он не будет болтаться под ногами, подготовить переезд Юлы Юрьевой в Варшаву.

ИЗ РИГИ В ЦЕНТР. 14 июня 1921 года
«...Подготовку к возвращению в Варшаву заканчиваю. Михаил прибыл благополучно, обосновался согласно легенде... Воробьев работает хорошо, поляки ему верят и дают серьезные поручения. Известные вам Матушевский и Братковский отбыли в Варшаву. В отношении Дружиловского неясно, не вернулся ли он в Ревель? О моем отъезде в Варшаву сообщит Михаил...

Кейт».
Резолюция на донесении:

Запросить Ревель в отношении Дружиловского...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Юла послала к черту свои планы об отъезде в Англию. Она была сильно влюблена, мечтала, что дипломат бросит жену, а ее введет в ревельское общество. Вместо этого возлюбленный, сделав ее агентом польской разведки, объявил, что они больше не могут встречаться. Столь внезапно и коварно оборвавшийся роман поверг ее в отчаяние. Она несколько дней совсем не выходила из дому, не выступала в ресторане, ничего не ела, то рыдая в бессильной ярости, то забываясь в тяжелом сне.

Но однажды утром она встала с сухими глазами и ясной головой — надо было снова начинать жизнь. Оставаться в Ревеле она не могла ни в коем случае. И как раз в это время поляки предложили ей переехать в Варшаву. Она обрадовалась и сразу дала согласие, боялась только, что станут возражать ее английские друзья. Но те не только одобрили ее переезд, но даже выплатили приличную сумму на устройство в Варшаве и предупредили, что там с ней свяжутся.

Супруги встретились радостно, и им не пришлось при этом особенно кривить душой... Любви между ними никогда не было, но после того, как они расстались, оба пережили немало тяжелого, и теперь им просто хотелось найти друг в друге поддержку.

Они поселились в хорошо обставленной квартире в центре Варшавы и очень быстро освоились в новой жизни. Завели знакомых и по вечерам или принимали гостей, или шли в гости, встречались с нужными людьми в ресторанах и кафе. По субботам и воскресеньям Юла выступала в ресторане «Бристоль» — полякам нужно было держать ее на виду. Но она не имела здесь успеха — после переживаний в Ревеле что-то случилось с голосом...

Муж, конечно, знал, что Юла теперь работает на поляков, и ему было интересно, как относятся к этому ее английские друзья. В его голове шевелились кое-какие идеи на этот счет...

Однажды утром они сидели за завтраком, в халатах, домашние, дружелюбные. Такой, как сейчас, Дружиловский не видел Юлу никогда, даже после сильных попоек в Ревеле. Она осунулась, прищуренные на солнце глаза тонули в сетке мелких морщин, и особенно старили лицо твердые, припухшие крылья ее красивого носа.

— Какая ты сегодня интересная, Юлочка, тебе так идет быть бледной, — сказал Дружиловский, наливая себе сливки.

Она быстро взглянула на него. Чисто выбритый, с мокрым начесом, он тоже не стал красивее со времени их расставания — весь как-то съежился, посерел лицом и был сейчас до смешного похож на маленького усатого хорька.

— Я все не могу привыкнуть, что мы снова вместе, Серж! Господи! — сказала она своим хорошо поставленным низким грудным голосом и рассмеялась: — Я только не понимаю, Серж, коллеги мы или как? Я совсем запуталась.

Дружиловский усмехнулся в ответ.

— А с прежними друзьями ты порвала?

— Ну, естественно, на две службы меня бы просто не хватило.

— Жаль, — вздохнул он и, прихлебывая кофе, продолжал: — Наши польские начальники — порядочная рвань, я от них уже натерпелся и ничего хорошего не жду. Ты не представляешь, на какие мерзости они способны.

— Почему? Очень даже представляю, — тихо отозвалась она.

— И я, признаться, думал, что неплохо бы... — он наклонился к ней и многозначительно, долго смотрел в большие глаза жены. — Неплохо бы иметь в запасе... твою старую дружбу, ведь на тех-то положиться можно... народ серьезный. Здорово можно было бы насолить панам ляхам...

Она взяла его за руку и сказала серьезно:

— Я, Серж, тоже думала об этом... Но поляков я очень боюсь. Они бессовестные, они способны на все.

— Я рад, что мы думаем одинаково! — ответил он с неподдельным чувством, сжимая ее руку. — И жалею, что ты потеряла старых друзей.


Тем не менее Дружиловский снова начал работать на поляков и старался как мог... Ему дали список русских, которые интересовали польскую разведку, он должен был с ними знакомиться и выяснять их настроения.

Как начать это дело, он попросту не знал — громадный город, поди найди в нем какого-то князя Ливена да еще заведи с ним знакомство... Он стал ходить по кабакам, где бывали русские офицеры, не очень умело знакомился с ними и пытался узнать хоть что-нибудь о тех, кто был в его списке. Удалось узнать только об одном — о полковнике Кирееве — он работает теперь в какой-то конторе лодзинской текстильной фирмы. Дружиловский нашел эту проклятую контору, но оказалось, что Киреев на две недели по делам фирмы уехал в Вильно. Братковский столько ждать не будет... Завтра оперативное совещание. Придешь на него с пустыми руками, а полковник Матушевский выльет на голову ушат яда.

Он брел в унынии по бойкой торговой улице и вдруг услышал:

— Подпоручик, вы ли это?

Перед ним стоял некий Швейцер. Он знал его по Ревелю. Там Швейцер выдавал себя то за латыша, то за немца и сотрудничал в контрразведке Юденича. Помнится еще, он все мечтал заняться коммерцией... Сейчас вид у него был какой-то потрепанный, и только белобрысые реденькие волосы были, как всегда, аккуратно расчесаны на прямой пробор.

Поначалу Дружиловский был с ним холоден, он всегда остерегался людей, которые знали его раньше — мало ли что помнят они и как к нему относятся. Но Швейцер был очень рад встрече и весело вспоминал о ревельских временах. Заметив настороженность Дружиловского, он перевел разговор:

— А теперь я все-таки перешел на коммерцию — это дело спокойнее и вернее, — состою коммерческим агентом у князя Ливена.

— Что, теперь в коммерцию кинулись и князья? — насмешливо спросил Дружиловский, лихорадочно обдумывая, что же сейчас предпринять: княжеская чета Ливен сама шла ему в руки.

— Князь занимается политикой, а политики без денег не бывает, — ответил Швейцер. — Но князь живет по-царски, а мне только крошки с его стола.

— Ну а пока у вас наступят лучшие времена, я приглашаю вас в кафе... — он взял Швейцера под руку, и они завернули в кафе, возле которого стояли.

Дружиловский заказал кофе с коньяком, и они уселись у окна, где на виду была вся улица. Кафе было маленькое, на три столика, и в этот дневной час здесь никого не было.

— А чем промышляете вы? — пригубив коньяк, спросил Швейцер.

— Представьте себе, тоже коммерцией, — ответил Дружиловский, поглаживая усики. — Только посолиднее вашей.

— Может, меня возьмете в свое дело? — спросил Швейцер не то серьезно, не то шутя. — Что-то мне кажется, князья — товар очень ненадежный.

— Об этом можно подумать, — солидно ответил Дружиловский и стал расспрашивать об общих знакомых из контрразведки Юденича.

Через час он уже докладывал майору Братковскому о своей неожиданной встрече.

Польской разведке было известно, что русский делец Бахметьев, живущий в Америке, установил в Польше контакт с княжеской четой Ливен и через них начал вербовку русских офицеров. Но было непонятно, для какой цели их вербуют. Недавно выяснилось, что людьми Ливена в Риге зафрахтован пароход «Саратов», на котором русских офицеров собираются куда-то увезти. Куда?

Дружиловский совершенно неожиданно и для себя, и для дефензивы приблизился к этой тайне. Времени на обстоятельную обработку Швейцера не было, и Братковский приказал действовать напролом.

Через два дня Дружиловский встретился со Швейцером и прямо спросил, не сможет ли он за хорошие деньги достать, хотя бы в копии, переписку князя Ливена с Бахметьевым.

Швейцер нисколько не удивился и уже на другой день сообщил, что копии писем у него. Как рекламный образчик он дал Дружиловскому выдержку из одного письма Бахметьева, в котором говорилось: «Всяк в России или возле нее, если он собирается не болтать, а действовать, может рассчитывать на материальную помощь из Америки...» Это было именно то, что нужно...

За всю переписку, но без предварительного с ней ознакомления, Швейцер потребовал тридцать тысяч польских марок.

Целую неделю Дружиловский, по указаниям Братковского, торговался со Швейцером о сумме и требовал ознакомления с письмами до окончания сделки. Швейцер не соглашался — не зная покупателей, он не может быть столь доверчивым. Дружиловский не имел права назвать покупателя и по инструкции Братковского говорил, что речь идет об одном богатом польском аристократе, который в частном порядке занимается созданием фонда борьбы с большевиками.

— Давайте сюда вашего аристократа и будем говорить в открытую, — отвечал Швейцер.

В конце концов, переписка была куплена вслепую за десять тысяч. Всего было приобретено шесть писем, три — Бахметьева и три — Ливена. Из них можно было узнать только то, что в Америке в распоряжении Бахметьева на дело «спасения России от большевиков» есть какие-то солидные суммы, которые он, однако, не спешил отдавать кому попало. Судя по всему, он не очень доверял и князю.

В присутствии Дружиловского эти письма прочитали майор Братковский и полковник Матушевский.

— Лучше бы вы эти деньги присвоили себе, как те, в Риге, по крайней мере, можно было утешиться, что кому-то из нас они пригодились, — сказал Матушевский Дружиловскому, прочитав письма.

Бледное лицо Братковского, как всегда, ничего не выражало. Он сложил письма в папку и, спрятав ее в стол, сказал примирительно:

— Информация, конечно, тех денег не стоит, но следует отметить быстрый выход на нужную цель.

Однажды утром Дружиловский в прескверном настроении сидел в кондитерской «Опера», расположенной напротив оперного театра. Здесь обычно кейфовала актерская братия, и он с завистью наблюдал эту веселую, беспечную публику... Но сейчас было еще рано, и уютный зал, обставленный мягкой мебелью, пустовал. Он пил пахучий черный кофе и смотрел на серую дождливую улицу.

Напротив витрин кафе остановился высокий человек в потрепанном костюме. Серое худое лицо под полями обвисшей шляпы, рубашка грязная, без галстука. Человек сосредоточенно и мрачно рассматривал большой коричневый торт, выставленный на витрине. Дружиловский вдруг узнал его и, не успев как следует сообразить, нужно ли это делать, выбежал на улицу.

— Полковник Степин?

Полковник несколько секунд оторопело смотрел на него, не признавая в стоявшем перед ним щеголеватом господине своего бывшего адъютанта.

— Господи, — сказал он глухим, осевшим голосом, и Дружиловский, ничего не говоря, повел его в кафе.

Сергей Петрович Степин, последний командующий авиацией Юденича, поведал своему бывшему адъютанту грустную, хотя и банальную историю... С момента расформирования армии Юденича он скитается по белу свету и нигде не может устроиться, повсюду русских полковников хоть пруд пруди. Кем только он не работал — грузчиком, каменщиком и даже швейцаром в отеле... Но вот прослышал, будто в Варшаве набирают офицеров в какую-то русскую армию, продал все, что у него было, и приехал сюда. Со вчерашнего дня ничего не ел.

Они перешли в соседний ресторан, Дружиловский накормил своего бывшего шефа до отвала и дал ему до лучших времен пятьдесят марок. У него возникла идея использовать Степина. Они вместе будут ходить по местам, где русские собирают своих офицеров, и Дружиловский получит нужную полякам информацию из первых рук. Полковник вопросов не задавал, он был готов на все.


Борис Савинков принял их в дешевом отеле «Люкс» на узкой варшавской улочке. В комнате — железная кровать с облупленными никелированными шишечками, столик с кувшином и тазом для мытья, и в углу — кособокий шкаф. За ломберным столом сидел, склонясь над бумагами, Савинков. Он поднял на них внимательные глаза.

— Что вам угодно, господа?

— Мы русские офицеры, — ответил Дружиловский и, показав на пришедшего с ним, добавил: — Полковник Степин.

— Расскажите коротко о себе, — сухо сказал Савинков и прикрыл глаза, приготовившись слушать.

Степин начал рассказывать свою жизнь с конца, и как только сказал, что он командовал авиацией у Юденича, Савинков резко поднял руку и заговорил отрывисто и гортанно:

— Довольно, довольно! Ваша близость к Юденичу исключает какой бы то ни было мой интерес к вам. Объясню: Юденич мог вышвырнуть большевиков из Питера, сделать это ему помешали трусость, лень и коррупция. Россия никогда не забудет этого позора, и я тоже не забуду. Нет смысла затягивать свидание, мне нужны люди, воспитанные в духе самоотверженной веры. Прошу простить...

Полковник Степин стоял навытяжку, как новобранец перед генералом, и только подергивал головой.

— А вы кто? — обратился Савинков к Дружиловскому.

— Подпоручик Дружиловский, летчик, — ответил он, тоже опустив руки по швам.

— Где служили?

— Я был адъютантом полковника Степина! — ответил Дружиловский.

— Тогда то, что я сказал полковнику, относится и к вам, — сухо произнес Савинков и придвинул к себе бумаги.

— Неужели вам не нужны офицеры? — спросил Дружиловский.

— Чего-чего, а офицеров у меня хватает, — ответил Савинков, не отрываясь от бумаг.

Степин вышел в полном унынии, а Дружиловский был доволен — получил полезную информацию: у Савинкова, оказывается, офицеров достаточно...

На другой день они разыскали братьев Булак-Балаховичей, с которыми Дружиловский был знаком еще по Ревелю, когда напечатал в их газетке обличительный фельетон о генералах-казнокрадах из штаба Юденича.

Братья с остатками своей банды размещались в казарменном помещении на окраине Варшавы. Их провели в громадную комнату, которая была раньше гимнастическим залом — под потолком висели деревянные кольца, глухая стена была прочерчена гимнастической лесенкой. В левом углу, увешанном коврами, стоял длинный стол, на одном конце которого возвышалась груда грязной посуды, а на другом братья Балаховичи рассматривали военную карту.

Дружиловского они узнали. Адъютант принес графин водки и тарелку с нарезанным салом. Пришлось выпить...

Здесь история жизни полковника Степина не требовалась, и первый к нему вопрос был: ездит ли он верхом? Услышав утвердительный ответ, старший Балахович сказал:

— Вы нам пригодитесь, мы как раз потеряли в последнем рейде в Белоруссию одного полковника, царство ему небесное. Но условия такие: кормить будем, а жалованья не дадим. Зато во время похода получите все сполна и даже больше, у меня никто на службу не жалуется.

Степин тут же написал заявление о зачислении его в «ударную армию» и получил приказ завтра явиться сюда для несения службы. Дружиловский, разговаривая с братьями, снова получил полезную информацию: никакой политической программы у них по-прежнему нет.

— Цель одна — перерезать большевиков, — говорил старший Балахович. — А кого повезут за нами в обозе, меня интересует как прошлогодний снег. Есть царь, везите царя, есть Савинков, везите его. Даже если повезут царскую шлюху Аньку Вырубову, я тем более не против. Я требую одного — полной свободы действий моим орлам! И чтобы никакие попы возле меня не путались. У меня с богом дела без посредников...

Дружиловскому было предложили пойти «по письменной части» — в банде некому было сочинять приказы для населения. Он обещал подумать.

Новым его объектом стал американский корреспондент. Надо было выяснить, откуда тот черпает опасную для Польши информацию. Почти три часа он поил и кормил этого американца в самом дорогом ресторане, не жалея денег, заказывая все, чего желала его ненасытная душа, разговор вел сверхосторожно, и вдруг, когда официант принес счет, американец встал, покровительственно похлопал Дружиловского по плечу и, нагнувшись к нему, тихо сказал:

— А теперь плати, иди к своим начальникам и скажи им, что я не такой дурак, как им померещилось... Гуд бай!..


Спустя две недели ему поручили негласное наблюдение за господином, который должен был утренним поездом приехать из Кракова. Дружиловский встретил господина на вокзале, сразу и безошибочно его опознал и потом целый день мотался за ним по городу. Это было совсем не легко — господин нанимал извозчика, неожиданно садился в трамвай, заходил в учреждения, которые размещались в многоэтажных домах. Он не терял его из виду до четырех часов дня, когда господин, наконец, зашел в ресторан. Постояв в подъезде дома часа два, Дружиловский начал беспокоиться и направился в ресторан — господина там не было.

Эти неудачи сопровождались унижениями, которые он терпел от начальников. С легкой руки полковника Матушевского за Дружиловский закрепилось прозвище «Мыльный пузырь».

Единственным его утешением была вечерняя светская жизнь. Но теперь в этой жизни у него появилась своя особая цель. В сплетнях, в которых не было недостатка, он тщательно выуживал все, что касалось его начальников. Он собирал на них свое досье, чтобы в благоприятный момент отомстить за все...

Он узнал, что у Братковского есть две любовницы: одна латышка Зельма, по прозвищу «Жемчужинка», а другая — полька Стасевич, и познакомился с обеими. Жемчужинка ему понравилась — миниатюрная, всегда веселая, острая на язык и с удивительными голубыми глазами, которые вдруг становились зелеными... Братковский к маленькой латышке охладел и теперь отдавал предпочтение Стасевич, любовнице Матушевского. Положительно, Жемчужинка была кладезем драгоценных сведений. Объяснив жене, что латышка ему нужна для дела, Дружиловский встречался с ней почти каждый день.

Его упорство было вознаграждено — однажды, танцуя с ним в ресторане, Жемчужинка снова завела разговор о Братковском.

— А вы знаете, что он вульгарный вор? — спросила она, прижавшись щекой к его плечу.

— Как это вор? — Дружиловский отстранился, чтобы видеть ее глаза.

— Очень просто! — ответила она, улыбаясь, но глаза у нее были злые. — Однажды он пытался подарить мне перстень с бриллиантом, но я, к счастью, узнала эту вещицу, она принадлежала жене коллеги Братковского Белянина-Белявского, у которого он часто бывал в гостях. Я от подарка отказалась...

— Вы не ошиблись?

— А как вы думаете, почему он дал мне отставку и променял меня на эту корову Стасевич? Я ошибиться не могла. Потом я узнала, что этот перстень у жены Белянина пропал, но они не хотели поднимать шума.

Дружиловский ликовал.

Вот когда он с необыкновенной ясностью, до озноба, вспомнил ночь в арестантском вагоне. Месть! Он на своей шкуре испытал, что работа в разведке капризно изменчива, и нетерпеливо ждал, когда фортуна повернется спиной к Братковскому, чтобы в этот момент нанести ему сокрушительный удар.

Но как раз в это время майор, точно почувствовав что-то, приказал ему отправиться в поездку.

В Ровно имелась оптовая торговая фирма «Збышевский и К°». Обозначенные на ее вывеске торговые дела внутри Польши были фиктивными, а главным ее промыслом был контрабандный ввоз водки в Россию. Но и это было всего лишь прикрытием. Истинным делом фирмы являлся шпионаж в России. Все люди Збышевского были агентами польской разведки. Они уходили через границу действительно с водкой, а возвращались с разведывательными данными... Недавно там же, в Ровно, появились люди из разведки Савинкова, и польская дефензива получила сигнал, что Збышевский вступил с ними в сделку и продает им копии разведдонесений, которые Савинков, в свою очередь, перепродает французской разведке. Эту аферу Збышевского необходимо было тщательно расследовать, чтобы привлечь его к строжайшей ответственности.

Дружиловский пробыл в Ровно три месяца, и ему удалось выяснить, что Збышевский продает разведывательные данные, и не только людям Савинкова. Здесь, у советской границы, орудовали разведки многих стран. Рядом с фирмой Збышевского в маленьком домике помещалось «Бюро международной метеослужбы». Все его сотрудники говорили по-немецки и уверяли, что они озабочены только тем, как получить из России метеорологическую информацию, отсутствие которой мешало-де созданию европейской карты погоды. Здесь действовал «Инициативный комитет по сближению религий», сотрудники которого говорили по-английски. Французский язык преобладал в «Юридическом бюро по реализации претензий лиц, оставивших в России материальные ценности»... Дружиловский установил, что Збышевский был хорошо знаком со всеми этими метеорологами и юристами, впрочем, хозяин конторы этого не скрывал, утверждая, что это помогает ему лучше ориентироваться в обстановке.


Обо всем этом Дружиловский написал донесение в Варшаву, и оно сохранилось в архиве дефензивы. Но что потом случилось с самим Дружиловский, точно установить трудно. Советскому суду он со временем показал, что в апреле был арестован, брошен в тюрьму и что поляки предъявили ему обвинение в связи с советской разведкой. По его словам, расправились с ним за другое. Он подучил жену, и однажды в ответ на хамство Братковского Юла сказала тому, что знает, кто украл перстень у Белянина-Белявского... В дневнике он записал, что в это время болел брюшным тифом и до конца апреля лежал в варшавском госпитале Святого Станислава, а когда немного поправился, он был выслан из Польши в вольный город Данциг. У него не было никаких документов, и полиция Данцига собиралась вернуть его обратно в Польшу, но он сумел убежать...

Запись в дневнике похожа на правду больше, так как можно считать установленным, что в последних числах апреля он действительно появился в вольном городе Данциге.

ИЗ ВАРШАВЫ В МОСКВУ. 11 мая 1921 года
«...Таким образом, вы видите, какая многослойная антисоветская клоака воцарилась в польской столице и вблизи наших границ. Находящийся в Ровно шпионский центр резко активизировал свою деятельность. Между прочим, недавно здесь находился ранее интересовавший вас русский офицер Дружиловский.

В Варшаве собрана вся гниль старой России: от титулованных особ до авантюристов. В трогательном единении они в варшавских кабаках поют царский гимн и требуют скорейшего назначения «святого дня расплаты».

Официальная Польша все это поддерживает не только морально, но и материально. Мое прежнее донесение о встрече Пилсудского с Савинковым подтверждено самим Савинковым в его речи перед единомышленниками, которую я слышал. Рижский мирный договор перестал быть даже ширмой. О нем вообще не вспоминают. Когда в московском протесте по поводу хулиганского нападения на наше посольство был упомянут договор, в газете «Варшавский курьер» было написано, что «договор этот пора бросить в огонь польского патриотизма».

Наши дела не радуют. Мои опасения по поводу возвращения Кейта в Варшаву оправдались — он арестован. Выяснить его судьбу пока не могу. «Ближний», кажется, из-под удара вышел, но, где он сейчас и что с ним, не знаю, получил от него полномочия и связи восемь дней назад.

Хорин».
Резолюция на донесении:

Информировать Наркоминдел. Сведения о Дружиловском внести в его досье.

Сообщить Хорину, что «Ближний» благополучно вернулся домой, шлет ему привет.


Что же это такое — «вольный город Данциг», куда был выслан Дружиловский?

Во французском словаре 1921 года дается следующее пояснение: «Город-республика под протекторатом Лиги Наций». Но нет же такой республики ни на современной карте Европы, ни в учебниках географии! Куда она девалась?.. Уинстон Черчилль однажды публично сказал, что комбинация с Данцигом была не лучшей выдумкой послевоенного времени. Оказывается, этот город-республику кто-то выдумал. Но тогда выходит, что Дружиловского выслали в выдуманную страну?

Чтобы прояснить этот вопрос, придется обратиться к истории... Когда закончилась первая мировая война, империалисты Англии, Франции и Америки начали делить пирог победы. За столом в углу сидела и побежденная Германия.

Версальская грызня была не столько о том, какие репарации должна выплатить Германия победителям, сколько по поводу такой перекройки карты мира, которая устроила бы всех участников этой исторической операции, включая Германию.

Обо всех аспектах Версальского мирного договора написаны книги, нас же сейчас интересует только, как был «придуман» вольный город-республика Данциг...

Во время перекройки европейской карты возник вопрос: что должна получить Польша? Казалось бы, прежде всего следовало, как это было сделано по настоянию Советского Союза после второй мировой войны, вернуть Польше ее исконные западные земли, которыми незаконно владела Германия. Но собравшимися в Версале господами руководил не объективный разум, а волчья алчность тех, кого эти господа представляли за столом переговоров. О возвращении Польше ее исконных земель и речи не было. Но почему не настаивала на этом сама Польша? Да только потому, что послевоенные правители этой страны заняли свои высокие посты с прямого благословения западных держав и были их послушными лакеями. К тому же их заверили, что взамен Польша получит западные районы Белоруссии и Украины. Немцы, в свою очередь, категорически требовали оставить им богатые польские земли, иначе они будут не в силах выплатить репарации, а главное — справиться с революцией. Надо сказать, что во время переговоров немцы очень ловко пользовались угрозой революции как средством, сильно действующим на западных политиков. Но и над Польшей тоже сверкали революционные зарницы, и было общеизвестно страстное стремление поляков получить свои западные земли и балтийское побережье. Октябрьская революция, отдавшаяся грозным эхом по всему свету, путала карты и нервировала западных политиков...

Но как же все-таки поступить с Польшей? Вот тогда-то и родилась та самая «не лучшая выдумка». Чтобы утешить поляков, их старинный город Гданьск (по-немецки Данциг) отбирают у немцев и объявляют вольным городом-республикой под протекторатом Лиги Наций. Кроме того, полякам предоставляется узкая полоска почти безлюдной земли — этакий коридор, проложенный по их собственным западным землям и кусочку балтийского побережья. Он так и был назван — «Данцигский коридор». По бокам коридора оставались немцы, которые могли просматривать его с двух сторон. Но польские газеты затрубили во все трубы: «Мы снова морская держава!», «Балтийское море — наше!» и так далее и тому подобное.

Меж тем выдуманный город-республика Данциг стал реальностью. Комиссия Лиги Наций не торопясь разрабатывала его статус, а пока действовало временное положение, которое было похоже на распорядок в раю — в вольном городе все было можно. Однако жители Данцига заметных изменений в своей жизни не обнаружили. Немецкая буржуазия в Данциге тоже не понесла никаких потерь — она как была, так и осталась истинным хозяином города.

Но «вольностью» Данцига немедленно воспользовались западные разведки. Отсюда им было удобно выходить через Польшу к советской границе, проникать в Прибалтийские государства. Данциг был идеальным местом для присмотра за Германией. Находясь здесь, разведывательные центры формально не были подчинены немецким властям и законам. Руководитель германской разведки полковник Николаи признается позже, что вольный Данциг стал тогда для Германии весьма беспокойным городом...


Но посмотрите, как везет Дружиловскому.

Куда бы его ни занесло, его уже ждет благоприятная обстановка.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Он, задыхаясь, бежал по ярко освещенному центру Данцига. Огни слепили его, он терял последние силы. Завернув за угол, он привалился к афишной тумбе, открытым ртом судорожно глотал воздух и, как затравленный зверь, озирался по сторонам, с ужасом ожидая увидеть выбегающих из-за угла преследующих его жандармов. И вдруг прямо перед собой, у ярко освещенной, задернутой белой занавеской витрины, он заметил маленькую вывеску, на которой разобрал только два слова: «американских услуг». Затравленное его сознание обожгла надежда, он оттолкнулся от тумбы и рванулся к двери.

Над его головой мягко звякнул звонок, и он шагнул в яркий свет, в покойную тишину и пряный запах дорогой сигары.

За столом сидел бородатый господин с газетой в руках.

Помещение было похоже на контору. На стене, вдоль которой стояли стулья в белых чехлах, висел огромный красочный плакат, рекламирующий поездку из Европы в Америку на океанском пароходе, а напротив — карта обоих полушарий, занимавшая всю стену.

Дружиловский очень отчетливо увидел все это и стоял, тяжело, хрипло дыша.

Спокойно, медленно опустив газету, господин посмотрел на Дружиловского и спросил по-немецки:

— Что вам угодно?

— Спасите меня!.. Меня хотят убить...

— Вы русский? — спросил господин по-русски.

— Да... да... я бежал от поляков... я у них работал... я много знаю... — постепенно его сознание прояснилось, он напряженно смотрел на бородатого господина. — За мной гонятся... Они меня убьют...

— Успокойтесь, здесь вы в безопасности. — Господин положил сигару в пепельницу, встал, неторопливо подошел к двери, запер ее ключом и погасил яркий верхний свет. — Идемте.

В заднем помещении конторы, очевидно жилом, господин открыл дверь в ванную комнату и зажег там свет:

— Приведите себя в порядок, потом поговорим.

Пока Дружиловский там умывается, мы выясним, кто этот господин со светлой густой бородкой. Его фамилия Бенстед, но он из русских эмигрантов, в дореволюционном Петрограде его имя мелькало в газетных отчетах о различных приемах в министерстве иностранных дел, где он занимал какой-то пост. Он исчез из России сразу после февральской революции и спустя два года объявился в Польше, где работал в разведке. Любопытно, что там вместе с ним оказался и другой русский государственный чиновник, Белянин-Белявский. Да, да, тот самый, в доме которого майор Братковский стащил дорогой перстень с бриллиантом — ну и тесен же мир, в самом деле... Оба они не удержались от соблазна рассказать о краже близким друзьям, и о ней заговорили в Варшаве. Вскоре Братковский подстроил им ловушку, их обвинили в служебном преступлении. По приговору существовавшего при дефензиве офицерского суда они были высланы из Польши. Обосновавшись здесь, в вольном городе Данциге, Белянин-Белявский занимался частной адвокатурой, а Бенстед управлял конторой под названием «Бюро транзитных европейско-американских услуг». Они работали теперь на немецкую разведку и с особым удовольствием и старанием делали все, что могло насолить их бывшим польским начальникам. Так что Дружиловского не иначе как осенило, когда он ринулся в двери этой конторы.

Сколько раз в жизни у него так было! Кажется, конец... все... И нет... Все снова начинается. Злой рок роком, а есть вот и это!.. «Все будет хорошо. Америка, господи...» — думал он, торопливо расчесывая волосы на косой пробор. Постояв немного, чтобы успокоить дыхание, он вышел из ванной.

Бенстед ждал его за столом, где стояло блюдо с бутербродами и большой чашкой кофе.

— Подкрепляйтесь и рассказывайте, кто вы и что с вами происходит.

Он рассказал почти всю правду. Умолчал только об истории с поджогом гатчинского ангара и о том, как кончилась его работа в Риге. Когда дело дошло до Польши, он рассказал о покупке писем у Швейцера, о том, как они вместе с полковником Степиным побывали у Савинкова и у братьев Балаховичей, ну и, наконец, о шпионской конторе Збышевского в Ровно... Бенстед заинтересовался Збышевским, задал несколько вопросов и, получив ответ, спросил:

— Ну а почему же вы бежали оттуда? Почему они гнались за вами?

— Гнались местные жандармы, поляки выбросили меня сюда без документов.

— А за что, за что выбросили? Вы же работали вполне нормально?

— Было в моей работе и плохое... — сознался он. — Однажды потерял объект наблюдения, в другой раз...

— Без плохого не бывает, — перебил Бенстед.

— Они меня возненавидели.

— Не очень понятно за что, — заметил Бенстед.

— Была у меня еще одна история, — негромко сказал Дружиловский, помолчал, колеблясь, и наконец сказал: — Мне стало известно, что один мой начальник украл драгоценную вещь.

— Вот как? Кто именно? — Бенстед был поражен. Да, мир удивительно тесен.

— Братковский... майор Братковский... Я решил отомстить ему за все и подучил свою жену сказать ему, что мы знаем про эту кражу.

— Шаг смелый, если не безрассудный, — сказал Бенстед, поглаживая свою волнистую бороду. — А чем занималась ваша жена?

— Тем же, что и я.

— Ее они не тронули?

— Почему-то нет.

Бенстед решал: не пригодится ли этот человек немцам? Его непосредственный начальник в Берлине доктор Ротт не раз просил присылать ему русских, которых не знают эмигрантские круги в Германии. Может, пригодится и оставшаяся в Польше его жена?

Дружиловский точно подслушал его мысли и сказал:

— Мне бы только добраться до Берлина, там у меня есть знакомые.

— Кто?

— Господа Зиверт... Орлов... — он назвал имена двух бывших русских офицеров, бегло знакомых ему по Ревелю, которые уехали оттуда в Германию.

Бенстед отлично знал и того и другого, оба они теперь работали в немецкой разведке.

— У вас есть какие-нибудь документы?

— Никаких, — ответил Дружиловский, открыто и преданно смотря на своего спасителя.

— Это плохо, сами понимаете...

Но Бенстед разрешил ему переночевать в конторе. А утром Дружиловский по его совету пошел к бывшему русскому консулу Островскому, чтобы попросить у него справку о своей принадлежности к русской армии.

— Какой осел прислал вас ко мне? — высоким голосом кричал консул, отжимая Дружиловского к дверям. — Я сам бы хотел иметь справку, кто я такой. Я консул императорской России, но вы мне скажите: где мой император? Или, может быть, вы думаете, что я консул господина Ленина? — Он брызгал на Дружиловского слюной и все оттеснял его к двери, пока тот не очутился на лестнице.

Дружиловский вернулся к Бенстеду и рассказал о своей неудаче. Но тот сам хорошо знал консула, другого результата не ждал — ему пока важно было только убедиться, что Дружиловский не побоялся добиваться этой справки.

— Тогда мы сделаем вот что, — Бенстед протянул Дружиловскому лист бумаги. — Это адрес генерала Лебедева, который хорошо знал и петроградский гарнизон, и окружение генерала Юденича. Назовите ему известных вам офицеров и своих непосредственных командиров по службе в Гатчине и Ревеле, словом, докажите ему свою принадлежность к офицерству, и пусть он подтвердит ее письменно.

Генерал Лебедев жил в маленьком номере гостиницы. Он был пьян или в тяжком похмелье. Его всклоченные бакенбарды торчали в стороны. Грязный шелковый халат разошелся на громадном, обвисшем животе.

Дружиловский долго втолковывал, зачем пришел, и, когда ему показалось, что генерал наконец все понял, начал рассказывать, где служил до революции и что с ним было потом.

Генерал слушал, тупо уставившись на него рачьими глазами, но, когда Дружиловский заговорил о Ревеле, генерал вдруг оживился, в глазах его появился какой-то злой интерес. Дружиловский замолчал.

— Один вопрос, — сипло сказал генерал, — это не вы ли написали в газетенке Булак-Балаховича о казнокрадах из штаба Юденича?

— Да, я, — радостно подтвердил Дружиловский.

— Вон! Вон, пасквилянт! Убью! — генерал оглядывался по сторонам, точно искал, что схватить в руки. Дружиловский пробкой вылетел из номера.

Уже на улице он вспомнил, что генерал Лебедев был одним из героев его фельетона.

То, что произошло, по сути дела, было хорошим подтверждением его личности, но закончить на этом проверку Бенстед не мог...

— Ну что ж, тогда не взыщите, — развел он руками. — Ничего не могу для вас сделать. В наш век верить на слово было бы безумием. Вы видели, я хотел помочь вам.

— Я благодарен, — с убитым видом произнес Дружиловский.

— Могу дать только один совет, — продолжал Бенстед, — попытайтесь устроиться куда-нибудь и ищите знакомых здесь, в Данциге. Другого выхода у вас нет. Когда появится хоть какое-нибудь подтверждение вашей личности, приходите ко мне, я помогу в отношении Берлина.


Дружиловского принял на работу хозяин пивной на окраине Данцига. С утра до вечера он разносил по столам пиво, а когда пивная закрывалась, мыл посуду. Как только выдавался свободный час, он бежал в центр города и болтался там в надежде встретить знакомого. Но дни шли, недели, никаких знакомых он найти не мог, и все шло по-старому. Надо было что-то делать, не влачить же это мерзопакостное существование. Надо было самому искать путь в приличную, достойную жизнь.

В пивной он познакомился с интересным человеком. Тот имел румынский паспорт, документы стюарда французского торгового флота, а бежал из польской тюрьмы. Он рассказал Дружиловскому, что раньше был фокусником, выступал на эстраде. Во всяком случае, карточные фокусы он показывал потрясающе и этим сейчас зарабатывал на жизнь. Он предложил создать шулерский дуэт, в котором Дружиловскому отводилась роль подсадной утки. Они уже начали репетировать и даже успешно провели пробную гастроль в одном из портовых кабаков. Фокусник планировал прикопить денег и ехать во Францию, сулил большие заработки. Дружиловский побаивался, но дело все же шло к тому, что придется принять предложение фокусника.

И вдруг однажды вечером хозяин пивной зовет его к телефону...

Бенстед и Белянин-Белявский все это время не забывали о Дружиловском. Их тревожило высказанное Беляниным подозрение, не подсовывает ли подпоручика сама польская разведка.

В конторе его ждали Бенстед и низкорослый толстяк с наголо бритой головой и добродушным лицом. Однако его маленькие серые глаза, точно буравчики, сверлили собеседника, начисто смывая ощущение добродушия. Хозяин конторы представил его, не называя фамилии, как человека, который хочет и может помочь.

— Вы должны доказать, что вы не агент Польши, — сказал толстяк и воткнул буравчики в смятенную душу Дружиловского.

— Ну как я могу это доказать? — уныло спросил он и отвел глаза.

— Поступком. Вы бывали в здешнем польском консульстве?

— Это еще зачем? — Дружиловский насторожился.

— Дело мы придумаем.

— Нет, туда я не пойду, — решительно заявил Дружиловский. Он подумал, что его хотят отдать в беспощадные руки польской дефензивы.

Собеседник, очевидно, угадал ход его мыслей.

— Сейчас вы поймете, что я ни в чем не могу содействовать польской разведке, — сказал толстяк. — Я Белянин-Белявский.

— Не может быть! — отшатнулся Дружиловский.

— Это доказать легко — в отличие от вас у меня есть документы, — Белянин улыбнулся, а его буравчики вонзались все глубже. — Так что, если вы рассказали о себе правду и вам действительно пришлось пострадать из-за драгоценностей моей жены, я должен выразить вам сочувствие. А вы просто обязаны мне верить.

— Я верю, — тихо произнес Дружиловский, озадаченно покачивая головой.

— Вам надо посетить польское консульство, — произнес Белянин.

— Но неужели вы больше никак не можете меня проверить? — взмолился Дружиловский.

— Дело не только в нашей проверке.

— Они меня схватят, — заскулил он.

— Господин Дружиловский, нельзя же так, — рассердился Белянин. — Выслушайте сначала... или возвращайтесь в свою пивную.

— Я слушаю, — покорно кивнул он, прикрыв рукой вздрагивающие усики.

— Вы пойдете в консульство и добьетесь, чтобы вас принял господин Кучковский! — энергично начал Белянин. — Запомните — именно Кучковский. Мы с ним хорошо знакомы. Он ведает защитой материальных интересов поляков в Германии. Вы придете к нему в качестве русского подданного, имеющего наследственное право на некое имущество в Польше. Никаких подробностей не надо, вы вообще пришли только выяснить, как вам надо поступать. Он скажет, что в его функции ваше дело не входит. Может быть, он посоветует идти к русскому консулу. Вы скажете, что уже были там и консул отказался помочь. В общем, вам надо всячески затягивать разговор.

Дружиловский понимающе качал головой, он начал понемногу успокаиваться.

— Какой фамилией мне назваться? — спросил он.

— Вы назовете свою фамилию, — ответил Белянин. — Это не играет ровно никакой роли, и вообще, то, что я сказал, только предлог. Вы должны, уловив момент, взять со стола Кучковского какую-нибудь бумагу... документ... Это нам необходимо с господином Бенстедом.

Глаза у Дружиловского округлились.

— Как это взять?

Белянин тяжело вздохнул и откинулся на спинку кресла.

— Послушайте, господин Дружиловский... Вы связали свою судьбу с работой, где таких вопросов не задают. Взять — это значит взять. Особенно если выдействительно хотите уехать в Германию.

— А если, не будет... такого момента? — спросил Дружиловский.

— А если будет? — повысил голос Белянин.

Дружиловский понял — сейчас решается его судьба и другого такого момента ему не представится.

— Бумажку брать все равно какую? — спросил он.

— Лю-бу-ю, — ответил Белянин. — Нам важна зацепка за любой документ консульства.


Сотрудник польского консульства Кучковский был не только хорошим знакомым Белянина, но и агентом немецкой разведки, так что нет ничего удивительного, что он не только создал удобный момент, но и положил на столе поближе к Дружиловскому какой-то документ.

Дружиловский принес его в контору Бенстеда.

— Ну, видите? Прекрасно сработанная операция, и ничего страшного, — сказал Белянин и, не читая, спрятал документ в стол.

Не остыв от страха, пережитого в польском консульстве, Дружиловский неуверенно улыбался. Ладони у него еще и сейчас были влажные.

— Единственный промах в операции — это то, что вы назвались своим настоящим именем, но это уже моя ошибка... — сказал Бенстед. — Но даже если они засекли вашу фамилию и станут наводить справки, они не смогут ничего сделать, вы будете уже в Берлине.

Накануне отъезда он зашел к Бенстеду, который дал ему немного денег и сказал:

— В Берлине сразу же идите в министерство иностранных дел. Запомните: комната семнадцать, доктор Ротт.

Дружиловского встретил летний Берлин — солнечный, чистенький. Было утро, пышная зелень скрывала массивные угрюмые дома, бросала густую тень на торцовые мостовые. По широкой Унтер-ден-Линден в обе стороны катили автомобили, кареты. Торопились на службу чиновники — все в черном, одинаковые, точно их где-то отштамповали. Шли стайками гимназисты, тоже в одинаковой форме, с лакированными ранцами за спиной. Со скрежетом поднимались железные шторы магазинных витрин. Прошел отряд полицейских, аккуратная черная колонна ритмично покачивалась, двигаясь по середине улицы, а на трубах шедшего впереди оркестра сияло солнце.

Дружиловский в приподнятом настроении шел по городу, снова ощущая себя необходимым. Он уже был уверен, что все будет хорошо: немцы народ серьезный, воспитанный, они никогда не позволят себе подлости — сам подлец, он больше всего боялся подлости других.


Сидевший за столом в вестибюле министерства иностранных дел дежурный сотрудник был отменно вежлив. Узнав, к кому пришел Дружиловский, он немедленно переговорил по телефону и, положив трубку, сказал почтительно:

— Доктор Ротт ждет вас.

На втором этаже другой человек провел Дружиловского до двери в комнату номер семнадцать.

— Сюда, пожалуйста.

Доктор Ротт — высокий, с удлиненной лысой головой, поперек темени были аккуратно уложены реденькие белые волосы — поднялся навстречу, поздоровался с Дружиловский и, указав на кресло, вернулся за массивный стол, на котором, кроме чернильницы и пресс-папье, не было ни листка бумаги.

«Я здесь нужен», — повторил про себя Дружиловский, чтобы успокоиться. Он выжидательно и преданно глядел на немца.

— Нам следует познакомиться, — тусклым голосом произнес доктор Ротт. — Расскажите о себе, пожалуйста.

Дружиловский напряг все свое внимание и начал рассказывать... Он понимал, что самый опасный момент — его плохая осведомленность о делах дефензивы.

Но доктор Ротт сразу это почувствовал и, воспользовавшись первой же паузой, сказал мягко:

— Чуть подробнее, пожалуйста.

Дружиловский начал врать, он решил, что немцам не так-то легко проконтролировать полет его фантазии. Для начала он взял самую острую для немцев тему — связь дефензивы с французской «Сюрте женераль». В Ровно у него были на этот счет некоторые наблюдения.

Дружиловский говорил долго, с ужасом чувствуя, что выдыхается.

— Хорошо. Довольно, — сказал доктор Ротт. — Наше знакомство состоялось, теперь с вами поговорят другие.

Дружиловского свезли на Доротеяштрассе. Там в доме, похожем на жилой, с ним говорили двое, и это был совсем не допрос, а беседа, и, как показалось ему, несущественная. Он ошибался — с ним говорили опытнейшие разведчики, которым этого краткого разговора было вполне достаточно для безошибочного вывода: они имеют дело с человеком довольно ограниченных возможностей. И все же было решено, что его можно использовать, — русские агенты, да еще с некоторым опытом, нужны. Но не следует, однако, торопиться, сначала надо его проверить.

Ему предложили поселиться среди русских эмигрантов и систематически давать о них информацию. На другой же день Дружиловский стал обитателем русского общежития под названием «Станица». Это была попросту ночлежка, только на немецкий лад. Здесь было чисто, вместо двухэтажных нар стояли железные кровати, покрашенные в зеленый цвет, и на каждой висела табличка с фамилией постояльца. Это облегчало знакомство...

Ни одной знакомой фамилии он не обнаружил. Но кого здесь только не было! Официант из петербургского ресторана «Кавказ». Теперь он поденно работал грузчиком на почте. Дьячок из Сестрорецкой церкви — он был уборщиком мусора в большом магазине. Предсказатель будущего из Одессы пытался и здесь восстановить свое дело, но, пока не выучил немецкий язык, изображал глухонемого и нищенствовал, вооружившись табличкой, на которой кто-то написал ему по-немецки: «Русский дворянин, потерявший речь от пыток в большевистском аду». Полицейский чин из Ростова, отощавший от недоедания верзила с волосатой грудью. Он целыми днями болтался по «Станице», выпрашивая у соотечественников еду. У него было явное помешательство — он все говорил одно и то же: «Россию продали большевикам либералы, которые не дали полиции выполнить свой святой долг...» Заговорив об этом, он начинал плакать.

Дружиловский исправно поставлял сведения обо всей этой публике, хотя не мог понять, зачем это нужно немцам. На улицу он старался выходить как можно реже, стеснялся своей мятой и грязной одежды. Правда, это помогло ему сразу прижиться в «Станице» — здесь все имели такой же вид.

Однажды у входа в «Станицу» он встретил своего ревельского знакомого, господина Душена. В Эстонии он занимался скупкой ценностей у русских эмигрантов, а позже открыл оптовую торговлю, и Дружиловский покупал у него бумагу на издание своего бюллетеня.

Душен узнал своего ревельского клиента и радостно его приветствовал.

— Все настоящие люди здесь, а не в вонючем Париже, — сказал он, крепко пожимая руку Дружиловского. — А я теперь ваш конкурент, издаю тут русскую газету «Накануне». Не хотите ли написать что-нибудь?

Дружиловский немедленно доложил об этой встрече немцам и спустя неделю с разрешения доктора Ротта принес Душену свою статью о грязных делах польской разведки. Ничего особенно важного в ней не было, однако проскальзывали намеки, будто автор знает гораздо больше, а сейчас делится с читателями лишь малой толикой.

У доктора Ротта расчет был такой: не заволнуются ли, прочитав эту статью, в польской разведке и не решат ли снова приголубить своего беглого агента? Если это случится, Дружиловский станет очень полезен в качестве информатора, а потом к нему можно будет пристегнуть и его жену.

Одновременно доктор Ротт решил получше прощупать и самого Дружиловского. Это было поручено русским агентам, князю Оболенскому, который, как выяснилось, знал Дружиловского по Ревелю, и Андреевскому, содержавшему в Берлине «Бюро газетных вырезок». И вот спустя несколько дней у Дружиловского на улице произошла «случайная» встреча с Оболенским.

Подпоручик хорошо его помнил по ревельским кабакам — князь явно волочился за Юлой.

Сейчас Оболенский выглядел вполне респектабельно. На нем был хороший светло-серый костюм, на голове — соломенное канотье, в руке трость с набалдашником слоновой кости в виде бульдожьей головы.

— Бог мой, кого я вижу! — князь распахнул руки, точно боялся, что Дружиловский пройдет мимо. — Здравствуйте! Здравствуйте! Гора с горой не сходится, а русские люди всегда сойдутся! Как я рад! Читал, читал вас в нашей здешней газете, но не думал, что вы в Берлине! Ничего хорошего я от поляков никогда не ждал! Ваша статья подтвердила мое мнение! Но бог все-таки есть, и он надоумил меня избрать для утренней прогулки именно эту улицу! Замечательно! Великолепная удача!

Дружиловский слушал князя, натянуто улыбаясь, — с чего бы это он так возрадовался? Но его сиятельство и в Ревеле славился своей болтливостью и даже имел прозвище «голубой тетерев».

— Как поживает ваша красавица жена? — не умолкал Оболенский. — Ах, ее нет в Берлине? Какая жалость! Она могла бы украсить этот скучный город. Она истинная русская красавица, какими славен наш Петербург.

Князь еще долго говорил, и Дружиловский мало-помалу успокоился и даже спросил, не может ли князь найти ему хорошую работу...

Оболенский оглядел его с ног до головы и сказал:

— Что значит могу? Я счастлив помочь вам. Сейчас же! Но, миль пардон, вы одеты не для хорошей работы...

— Увы, мой гардероб достался полякам, — грустно улыбнулся Дружиловский.

Князь посмотрел на часы и решительно взял его под руку.

— Идемте! Я сведу вас к одному замечательному человеку, нашему соотечественнику. Он как раз ваш коллега по газетной части и добрейшей души человек. Я уверен, он поможет вам. Это истинно русский человек, идемте к нему, идемте.

— Я его не знаю? — осторожно спросил Дружиловский.

— Вряд ли. Это Николай Михайлович Андреевский. До революции у него с военными не было никаких связей, а из России прямо сюда он бежал еще при Керенском. А вообще-то он историк, вел курс в Смольном институте. И возможно, именно знание истории помогло ему понять раньше других, что России уже нет. А вы-то, вы-то, помнится, хлебнули горя и в красном аду. Но зато теперь вы можете считаться специалистом по большевикам. Вы же их видели, не так ли?

Вскоре они подошли к скромному двухэтажному дому.

Андреевский — маленького роста, сухонький, очень подвижный, седой, но с моложавым розовым лицом — провел гостей в большую комнату, весь пол которой был усеян обрезками газетных полос. На двух столах возвышались вороха газет и журналов, среди которых Дружиловский не без удивления увидел названия большевистских газет «Правда» и «Известия».

— Милейший Николай Михайлович, я привел к тебе симпатичнейшую личность, — журчал меж тем Оболенский. — Между прочим, в Ревеле он тоже занимался газетой. Не так ли, Сергей Михайлович, было ведь и такое?

— Да, я издавал в Ревеле бюллетень, — скромно подтвердил Дружиловский.

— Ну вот видите? — продолжал князь. — Я же знал, кого и к кому веду. А Николай Михайлович занят потрясающе интересной работой, он разработал теорию о том, что большевики в России неизбежно подорвут сами себя. Ведь так, Николай Михайлович?

— Похоже, — снисходительно улыбнулся Андреевский.

Он действительно оказался добрейшим человеком, предложил Дружиловскому сотрудничать в его бюро, подарил ему свой совсем еще хороший костюм.

Андреевский доказывал неминуемую гибель большевизма в России с помощью газетных вырезок, в которых говорилось о всяких неполадках в советской жизни. Вырезки переводились на немецкий и французский языки и в копиях рассылались правительствам, политическим деятелям европейских стран и редакциям газет.

Дружиловский помогал делать вырезки и вести картотеку, работа ему нравилась, снова казалось, что он занимается настоящей политикой. Спал он на газетах в той же комнате, где они работали, но он был счастлив, что вырвался из ночлежки...

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 13 июля 1923 года
«Случившееся со мной в Польше вы уже знаете, но все хорошо, что хорошо кончается. Спасибо за предупреждение, я и сам понимаю, что, находясь здесь, мне нужно остерегаться поляков. Однако эта ситуация не так уже тревожна — в конце концов, они, не имея против меня своих данных, поверили мне и просто выслали меня, а то, что будет здесь моим прикрытием, только подтвердит мое алиби. Так что, не стоит ли мне при необходимости пойти на сближение и с ними?

Продолжаю ориентироваться. Здесь оказался мой давний знакомый по Белграду, морской офицер Павлов, который возглавляет какое-то объединение русских офицеров. Встретил он меня очень дружелюбно. Зовет работать с ним, но я пока держусь пассивно и даю ему понять, что могу устроиться где-то еще. Когда я спросил, не лучше ли мне обосноваться в Париже, он сказал: «Неужели вы не понимаете, что Германия сейчас единственный удобный плацдарм для политической борьбы во всемирном масштабе?» И далее: «Именно здесь сейчас концентрируются самые активные политические силы Европы и даже Америки, и именно здесь сейчас заквашивается будущее Европы с нашей с вами России». В порядке примера рассказал, что он знаком с каким-то поляком, который занимается здесь ни более ни менее как вовлечением Америки в войну против Советского Союза. Павлов убежден, что все решается здесь, а не в прогнившем Париже, где собрался весь балласт России. Любопытно, что Павлов брезгливо относится к деятельности в Германии иностранных разведок, но все же считает это частью общеполитической борьбы, в которой себе он отводит некую более возвышенную роль.

Организация, которой руководит Павлов, называется «Братство белого креста». В нее входят офицеры главным образом аристократического происхождения. Политическая программа братства пока мне не совсем ясна, но в главном она, конечно, контрреволюционная. Это только одно из русских объединений, имеющихся в Берлине.

Снял комнату со столом в немецкой интеллигентной семье. Отец погиб на фронте во Франции, отсюда в семье ненависть ко всему французскому. До войны отец работал директором гимназии, был призван только в шестнадцатом году. Остались мать, двое сыновей — 18 и 16 лет, сестра матери — врач, ее муж — чиновник городского магистрата, социал-демократ. Я для них офицер царской армии, эмигрант. Раньше семья жила неплохо. Сейчас победнее, особенно в смысле питания. Но когда говорят о Версале, клянут Францию не за то, что стали жить хуже, а за то, что у Германии отнято право быть великой державой. О своих левых говорят, — «они не немцы» и добавляют — «вы, как никто, убедились, что красные могут погубить государство». В ближайшие дни даю Павлову согласие работ ать в его братстве...

Кейт».
Резолюция на донесении:

Сообщить Кейту, что его работа одобряется.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В канун нового, 1923 года газета немецких коммунистов «Роте фане» писала: «Изголодавшиеся господа социал-демократы призвали на помощь... мистику. Прожитое десятилетие они назвали временем непрерывных ударов судьбы. На самом деле мы пережили десятилетие непрерывных предательств нации магнатами Рура и их политическими лакеями, и прежде всего их самыми верными слугами, господами социал-демократами, так что мистическая судьба на сей раз имеет имена и фамилии широко и печально известных лиц и их столь же реальные грязные и кровавые действия с двумя, также весьма конкретными целями: обогащение капиталистов и порабощение нации».

Действительно, за это десятилетие Германия пережила столько, сколько не выпадало ей за всю предыдущую историю.

Война.

Поражение.

Крушение империи.

Революция и ее кровавое подавление.

Версальский мир, отнявший статус великой державы.

Раппальский договор — Советская Россия установила дипломатические отношения с Германией. Страна коммунистов (единственная) признала за Германией право на самостоятельную государственность и отказалась от репараций, которые Германия должна была выплатить ей по Версальскому договору.

Коммунистические рабочие правительства в Саксонии и Тюрингии. Их разгром.

Вооруженное восстание рабочих в Гамбурге под руководством Тельмана.

Фашистский путч в Мюнхене. Появление Гитлера. Провал путча.

«План Дауэса» — сговор англо-американских капиталистов с немецкими о полном подчинении германской экономики иностранному капиталу...

Таков неполный перечень событий, потрясавших в это десятилетие страну прославленного порядка и организованности. По выражению немецкого писателя Эриха Ремарка, немцы в двадцатые годы чувствовали себя пассажирами поезда, который мчится в никуда.

Однако политики Германии прекрасно знали, куда мчится немецкий поезд. Это знали лидеры социал-демократии, которые за истекшее десятилетие продали все, что только могли, и прежде всего свои души и совесть. В. И. Ленин писал тогда:

«...пока немецкие рабочие терпят у власти предателей социализма, негодяев и лакеев буржуазии, Шейдеманов и всю их партию, до тех пор о спасении немецкого народа не может быть и речи». А президент Америки Вильсон по случаю успешного потопления революции в крови прислал сердечное поздравление социал-предателю Эберту. Словом, продажные немецкие политиканы точно знали, кому нужно кланяться и куда они ведут немецкий поезд.

Уинстон Черчилль был доволен происходящим в Германии. На вопрос журналиста, не становится ли Германия снова «тревожным местом планеты», он ответил, что очаг тревоги находится вовсе не в Германии. И хотя он не нашел нужным пояснить, где же находится этот очаг, всем было ясно, что речь шла о первом в мире Советском государстве, которое к этому времени выбросило интервентов, победно завершило гражданскую войну и принялось энергично строить свою экономику.

Революционные взрывы в Германии, которые с таким трудом удалось подавить, показали великую жизненную силу революционного примера России. Мировая буржуазия шла даже на большие убытки, чтобы помочь немецким капиталистам возродить сильную Германию, исполняющую роль надежного заслона от страны большевиков. Германия превращается в главный плацдарм борьбы с коммунизмом. Эту борьбу тот же Черчилль назвал длительным и дальнобойным обстрелом самих перспектив коммунистической экспансии.

В это время в Берлине находился известный английский шпион, «специалист по России», Сидней Рейли. Чем он здесь занимался, мы узнаем, прочитав довольно пространную выдержку из его берлинского письма Борису Савинкову в Париж:

«Собирался пробыть здесь 2—3 дня, а завяз на целую неделю и, судя по настроению моих патронов в Лондоне, задержусь еще... Все тут крайне интересно. Такое впечатление, что Берлин стал котлом, в котором варится будущее человечества. Кто только не суетится возле котла! Какие только специи не бросаются в варево! У каждого свой рецепт, как сварить повкуснее. Хлопочут у котла и ваши соотечественники, но о них чуть позже. Что же касается хозяина котла господина немца, то он, достаточно перепуганный своей революцией, по-видимому, уже успокоился и весьма доволен, что сбежалось столько помощников со своими продуктами. Розовенький, чистенький, он знай подкидывает поленья в огонь и приговаривает: давайте старайтесь, за вкус не ручаюсь, но горячо будет...

А если серьезно, дорогой Борис Викторович, то здесь сейчас, может быть, самое активное место на всей нашей пассивной земле, и думается мне, что и нам с вами следует обратить сюда если не наши надежды, то хотя бы внимание. Не хочу, не имею права, не достоин вам советовать, но не следует ли вашу газету перебазировать в Берлин? Во-первых, на нее было бы обращено большое внимание сильных мира сего. Во-вторых, ее издание здесь обходилось бы втрое дешевле и делалось бы оно лучше, респектабельней, по-немецки, одним словом, а главное — здесь господин Ф.[1] и его соратники не подвергались бы воздействию гнилостных миазмов варшавского болота. Ведь стоило вам самому перебраться в Париж, как вы, по вашему же признанию, вдохнули свежий воздух и обрели новые надежды.

О ваших соотечественниках. Они не чета своим варшавским и даже парижским собратьям. Они здесь активны и лишены иллюзий о создании роты инвалидов для разгрома большевиков. Они трезво понимают свое место и свои возможности. Я установил контакт кое с кем из них, и мы уже делаем нечто весьма конкретное, что доставит большевикам, по крайней мере, крупные неприятности. Что именно, буду в Париже, расскажу, но уверен, вы одобрите и сами придумаете что-нибудь еще более эффектное.

Не знаете ли вы по России или по более позднему времени такого господина — Геральд Иванович Зиверт? (Какое смешное соединение английского, русского и немецкого!) В нашей, конечно же, образцовой картотеке его не оказалось. Впрочем, фигура он явно немецкая, чего он и не скрывает, ибо это в конечном счете не имеет никакого значения — у котла все действуют плечом к плечу. У него здесь официально апробированное предприятие под названием «Дейче остпрессбюро». Я хотел бы подобраться к нему поближе, но для этого надо бы узнать о его шефе хоть самую малость. Припомните, дорогой Борис Викторович... Другая активная фигура — Владимир Орлов, о котором я не раз говорил вам как об активном и надежном антибольшевике и даже рекомендовал его вам. В случае каких-нибудь ваших шагов в направлении Берлина на этого человека можно надежно опереться. Здесь он врос прочно. У него контора, которая согласно вывеске занимается чем угодно, вплоть до бракоразводных дел. Но главное его дело — расторжение брака России с большевиками. Человек он очень серьезный, единственная его беда — любит выпить. Он работал в контрразведке Врангеля, и синодик его вины перед большевиками столь велик, что в этом человеке можно не сомневаться, для него альтернатива ясна — или он, или большевики. Вот с ним-то я и предпринял то конкретное дело, о котором сказано выше...»

. . . . . . . . . . . . . . . .

Дружиловский появляется в Берлине в это же время. Пока он в здешней обстановке как следует еще не разобрался, однако нюхом чует благоприятный воздух. Вот что он записывает в это время в своем дневнике:

«Вдруг подумалось: братцы, я же среди немцев, среди исконных, заклятых и смертельных врагов России, как втемяшивал нам в головы в школе прапорщиков штабс-капитан Козлов. Но не находится ли где-то здесь и сам поборник святой Руси штабс-капитан Козлов? Тут до черта подобных ему, и все они кормятся при немцах. А все ж как подумаешь, страшновато делается. Но Андреевский, мой добрый покровитель, говорит, что все на белом свете так перемешалось, что в этой бурде сразу не разберешься, кто черт, а кто ангел.

Сам я постепенно налаживаюсь. Дело уже имею и уповаю на лучшее. И уже вижу — немец лучше поляка. Про тех как вспомню, жуть пробирает, ведь там я не знал ни одного типа, которому мог бы довериться. Разве только Ляхницкий, да и тот, наверно, только потому, что сам сидит по горло в дерьме и боится пошевелиться. А немцы — сразу видно — аккуратисты: гут морген, аухвидерзейн, а посередке — дело. И никакого тебе подвоха. Буду для них хорошо работать, буду иметь и уважение, а пока чувствую себя как жеребенок, которого первый раз вывели на поводке на первый бег по кругу. Ничего, наберу иноходь, глядишь, они на меня и поставят».

Да, он еще робеет малость, но он уже надеется. И он совсем не первый беглый русский, нашедший приют в Берлине. Здесь уже действовало немало таких же, как он, только кое-кто из них был поумней да половчей.

Посмотрим, к примеру, что это за «Дейче остпрессбюро», о котором упоминает в своем письме Сидней Рейли...

Действительно, контора под этим названием была официально зарегистрирована в берлинском полицей-президиуме, где ее предназначение было сформулировано так: «Изучение и систематизация материалов мировой политики». Возглавлявший бюро Геральд Иванович Зиверт говорил о своих делах немного яснее: «Я и мое бюро спасаем мир от коммунизма». Ни больше и ни меньше. Как же он это делал?

В письме одному из своих подручных, Александру Гаврилову, возглавлявшему венский филиал бюро, Зиверт инструктирует его:

«Меня очень беспокоят твои страхи перед австрийскими властями. Очевидно, ты действуешь неправильно. Австрийские власти не меньше германских и всяких других испытывают смертельный страх перед угрозою коммунистического переворота по образцу и подобию русского. А это значит, что ты и твоя работа должны австрийскими властями одобряться и поддерживаться. Я знаю твое пристрастие к вину и...[2] и потому советую — заткни горло пробкой... и стань, как я, политиком. В общем, или ты начнешь работать, как мы договаривались, или я дам тебе коленом под зад и найду другого, более серьезного человека, и тогда ты сможешь... быстренько превратиться в труп как в смысле аллегорическом, так и в смысле прямом».

Поскольку Александр Гаврилов вскоре появится в Берлине, следует рассказать, что с ним случилось в Вене после получения столь категорического директивного письма от шефа. Получив это письмо, Гаврилов начал действовать...

Однажды в советское полпредство в Австрии пришел молодой человек, назвавшийся посыльным маленькой типографии. Он принес изготовленные якобы по заказу полпредства образцы служебных бланков и счет за работу. Работники полпредства увидели грубые и безграмотные фальшивки.

Владельцу типографии было официально заявлено, что полпредство вообще никаких бланков в Вене не заказывало.

— Как же так? — удивился он. — Ко мне приходил с заказом ваш человек. Он так и сказал: «Я из советского посольства». Он вручил мне аванс, а получив бланки, сказал, чтобы окончательный счет я предъявил в посольство.

— Вы стали жертвой жулика, — сказали ему. — Единственное место, куда вам следует обратиться, — это полиция.

Владелец типографии так и поступил. В свою очередь, советское представительство сообщило о случившемся в министерство иностранных дел Австрии. История эта попала в печать, поднялся шум, и выяснилось, что в Вене действовала целая шайка изготовителей антисоветских политических фальшивок, в которую входили Гаврилов, Якубович и другие.

Венская газета «Дер таг» в номере от 10 июля писала: «Венская полиция в течение нескольких недель занята аферой фальсификации штемпелей, которая при известных обстоятельствах может получить международное значение. В течение последних месяцев во всех странах света опубликовывались документы русских учреждений, печати которых фальсифицировались».

Газета «Арбайтер цайтунг»:

«...Случайно стало известно, что двое аферистов заказали штемпеля, которые, по всей очевидности, должны были служить для изготовления направленных против Советской России документов».

Полиция провела официальное расследование деятельности спасителей от коммунизма, но в тюрьме оказался только Гаврилов. В Австрии нашлись облеченные властью лица, которые вывели шайку из-под удара, а Гаврилова спасли потом от суда. Более того, его сообщники вскоре как ни в чем не бывало возобновили в Вене свою грязную деятельность. Уже спустя два месяца Алексей Якубович шлет из Вены бежавшему в Берлин Гаврилову следующее письмо:

«Опять...[3] не пишешь... ты... Слушай, дело вот в чем: сегодня ко мне пришли от имени атамана Сагайдачного со следующим: можно ли вступить в контакт с германским национальным центром, чтобы получить от них согласие на принципиальное неимение препятствий, что агенты Сагайдачного будут в Германии вербовать для офицерского корпуса украинской крестьянской армии офицеров и унтер-офицеров... немцев, специалистов по газам и летчиков. Если будет выражено принципиальное согласие, то мне предъявят все полномочия и скажут смысл набора...

Предложения те мне дал некий Ив. Кон. Тимофеев, быв. прапор. кор. кораб. офиц. Я его знаю по Севастополю. Он там служил в морской контрразведке. Обмозгуй и пиши, что делать, как поступить, что говорить. Материал не могу достать и послать, ибо... денег нет. Вообще... привыкни отвечать немедленно на письма. Затем смотри в корень... и гони срочно монету. Крепко целую...

Твой Саня».

Как мы видим, Якубович продолжал «работать» в Вене. Правда, Гаврилов в это время мало чем мог ему помочь и, уж во всяком случае, не мог отозваться на вопль «гони монету!». Перебравшись из Вены в Берлин, он сам оказался в незавидном положении: Зиверт решил, от греха подальше, не брать его в свою «Дейче остпрессбюро» и предложил ему действовать самостоятельно. Создать свое дело Гаврилову не удалось, и он оказался у того же Зиверта на побегушках.

Но кто же такой сам Геральд Иванович Зиверт? Откуда он взялся?

Отец Зиверта — из прибалтийских немцев, помещик средней руки — мечтал увидеть своего единственного сына военным. Окончив офицерскую школу, Геральд в звании поручика был направлен в штаб 12-й армии, где работал в разведке. Когда началась война, он быстро выдвинулся благодаря тому, что в совершенстве владел немецким языком. Однако происхождение и немецкая фамилия мешали его столь же быстрому продвижению по службе. Мешал и его характер — заносчивость и открытая брезгливость ко всему русскому. В штабе армии его так и звали: «Наш немчик». Когда в конце русско-германской войны немецкая армия генерала Бермонта начала наступление на Ригу, где в это время находился штаб 12-й армии, Зиверт в один прекрасный день исчез. Его еще искали в Риге, а он уже в штабе у немцев докладывал генералу Бермонту о положении дел в покинутой им 12-й армии. Спустя несколько дней он уже начал работать в немецкой военной разведке. Он наверняка сделал бы на этом поприще большую карьеру, если бы не его склонность к авантюризму и чудовищная жадность.

Однажды ночью, взяв штабную машину, он нагрянул в имение курземского богатого помещика Кирха и реквизировал у него «на нужды немецкой армии» золото и драгоценности. Куш был огромный. Ему бы поделиться с кем-нибудь из влиятельного начальства, а он зарыл добытое богатство в землю и стал ждать окончания войны.

Меж тем, опомнившись, Кирх поднял шум и явился в штаб Бермонта, угрожая обратиться с жалобой в Берлин. Генерал Бермонт приказал найти грабителя, и, поскольку Кирх довольно точно описал его внешность и даже автомобиль, все улики сошлись на Зиверте, и он был арестован. Ему грозил расстрел за мародерство.

Кирху было возвращено далеко не все, он и после войны еще вел тяжбу с немецким командованием. Можно только предполагать, что та часть реквизированного богатства, которая не была возвращена помещику, стала платой за жизнь Зиверта, и не только за жизнь, но и за возможность обосноваться в Берлине. Во всяком случае, его «Дейч остпрессбюро» было официально зарегистрировано берлинским полицей-президиумом, и дальнейшая связь Зиверта с этим ведомством была бесспорной.

Худощавый, с реденькими, аккуратно приглаженными золотистыми волосами, с маленькими руками, обсыпанными веснушками, с улыбчивым тонким ртом, суетливый в движениях, быстрый в речи, Зиверт поначалу производил впечатление несерьезного человека, но это впечатление было обманчивым. Он был умным и хитрым дельцом, отлично понимающим обстановку, умевшим вовремя увидеть и использовать малейшее ее изменение. Всеми своими потрохами принадлежа немецкой разведке, он так сумел поставить себя, что немцы сочли за благо предоставить ему полную свободу действий, включая сюда и связи с другими разведками. Немцы не прогадали — благодаря Зиверту они знали многое.

Позже, когда вокруг Зиверта разразился публичный скандал, берлинская газета напишет о нем, что это был «своеобразный гений политической проституции, сумевший флагом борьбы против большевистской России прикрыть свою службу многим богам политики, причем он информировал всех, и все информировали его. Но не пострадал ли больше всех наш «немецкий бог», который в этой ситуации оказался в роли сутенера?»

Но до поры, когда разразился этот скандал, еще далеко.

Самым сильным и опасным конкурентом Зиверта был Орлов, бывший русский офицер, врангелевский контрразведчик, который тоже имел в Берлине свою контору. Но если Зиверт напрямую был связан с немецкой разведкой, у Орлова главной была связь с англичанами. Немцы об этом знали хотя бы потому, что Орлов работал и на них. И все же они постоянно беспокоились, так как связь с Англией делала Орлова в известной степени независимым и он не торопился сообщать немцам о делах британской разведки в Германии.

Были еще деятели рангом пониже, они не имели собственных контор и поодиночке верно служили своим разноплеменным хозяевам. Князь Оболенский был элементарным немецким шпиком. Петербургский артист Самарин служил курьером в берлинском представительстве английской газеты «Таймс». Главной же его работой было собирать для английской разведки адреса советских граждан, чьи родственники оказались в эмиграции. Бывшему владельцу московской фотографии Мануйлову французская разведка сняла комнату в доме вблизи советского полпредства, и он с утра до темноты фотографировал всех, кто входил или выходил из представительства... Как правило, все эти «одиночки» находились и под контролем немецкой разведки, в это время в его структуре был специальный «отдел русской агентуры», одним из руководителей которого явился уже известный нам доктор Ротт.

Доктор Ротт и его сотрудники занялись и Дружиловским... Он в своем дневнике называет себя необъезженным жеребенком, который надеется набрать иноходь. Он еще не понимает, что от него уже мало что зависит — он включен в строгий по-немецки план, и от него требуется только быть послушным и точным исполнителем.

Немцы учли, что Дружиловский уже занимался изданием газеты, и решили, что в ближайшее время он откроет в Берлине «свое» русское информационное агентство, для которого было придумано даже название — «Руссина». Непосредственный контроль за деятельностью «Руссины» возлагается на Зиверта, для которого новое агентство станет и своеобразным громоотводом — он будет передавать туда свои наиболее рискованные дела. Об открытии агентства в газетах появится объявление — по расчету доктора Ротта, оно привлечет внимание Орлова, тот наверняка заинтересуется конкурентом. Не позволит ли это внедрить Дружиловского в английские дела Орлова?..

Но пока в отношении Дружиловского действует предыдущий параграф немецкого плана — доктор Ротт все еще надеется, что поляки отзовутся на статью Дружиловского об их разведке, поэтому с агентством «Руссина» ему придется подождать.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Статья Дружиловского, как и рассчитывал доктор Ротт, встревожила польскую разведку. Майор Братковский пророчил появление новых его статей и требовал самых радикальных мер против проклятого подпоручика. Полковник Матушевский занимал более спокойную позицию — он не без яда говорил, что, если тебя обвиняют в воровстве, стрелять в клеветника опасно, выстрел прозвучит почти признанием вины. По его мнению, следовало не торопиться, посмотреть, как отзовется статья подпоручика, а затем спокойно подумать, как его проучить. Но в это время дефензиву постигла новая неприятность, на этот раз в связи с Юлой Дружиловской. Англичане провели с ее помощью успешную «игру», завершившуюся дипломатическим скандалом. Английский посол в Польше заявил официальный протест против наглых попыток польской разведки проникнуть в архивы посольства. Польская контрразведка без особого труда установила, кто их предал, но Юлы в Варшаве уже не было. Английский резидент заблаговременно переправил ее в Ревель.

Чаша терпения польской разведки переполнилась, и было решено немедленно нанести удар по Дружиловскому. Польский агент в Берлине Моравский получил приказ подстроить подпоручику несчастный случай на улице и денег на это не жалеть. Однако Моравский, получив приказ, немедленно выехал в Варшаву. Он знал, как точно работает берлинская полиция, был уверен, что немецкая контрразведка мгновенно разгадает подоплеку «несчастного случая» и разразится новый скандал. Моравский предложил другой неожиданный ход.

Доктор Ротт меж тем недоумевал, почему поляки ничего не предпринимают после появления статьи. При этом он не исключал предположения, что автора не пощадят: ну что ж, он готов потерять этого среднего агента, получив взамен сильный козырь против польской разведки. Так или иначе нужно было ускорить события, и доктор Ротт отдал распоряжение: Дружиловского изъять из конторы Андреевского, вернуть в общежитие «Станица» и устроить в качестве буфетчика в ресторан «Петербург», где часто бывают поляки.


Уже вторую неделю все вечера Дружиловский торчал в табачном дыму за стойкой, лаялся с официантами, выслушивал печальные исповеди эмигрантов. Но нужно было ждать, и он внимательно присматривался к полякам. Он боялся и ждал этой встречи. Если она нужна доктору Ротту, то, значит, нужна и ему. Он записал тогда в своем дневнике: «...Я рисковал уже не раз, и это был риск особо опасный, потому что я действовал один. А сейчас я рискую, будучи связан с большим делом и солидными людьми, и от этого не так боязно. В политике для каждого весь вопрос, кто у тебя за спиной. Ведь когда раньше у меня за спиной был майор Братковский, моя судьба была что заяц под дулом охотника и не стоила гроша ломаного. Сейчас у меня за спиной доктор Ротт, а с ним вся Германия — не так-то легко взять меня за горло, не задев всех, кто позади меня. И если польская разведка — это банда мелких жуликов без стыда и совести, то здесь это государственное, серьезное дело. Любому понятно, что большая политика делается не в Варшаве, а здесь. Зиверт правильно учит: немцы знают, что делают, а ты только выполняй их приказы, и тогда пойдешь в гору...»


Стоя за прилавком, Дружиловский подолгу смотрел в окно, где в свете уличного фонаря кружился и падал большими хлопьями снег. Он не любил осень и зиму, не переносил холода, но сегодня был доволен — публики мало, кто в такую погоду выйдет из дому. Можно даже присесть и, когда хозяин уйдет в свою конторку, выпить рюмку коньяку.

С улицы вошел невысокий мужчина в желтом кожаном пальто. Он, не раздеваясь, подошел к дальнему концу буфетной стойки. Захватив с полки водку и рюмку, Дружиловский подошел к гостю.

— Нет, нет, этого не требуется, — сказал гость по-русски с польским акцентом. Он вынул из кармана визитную карточку. — По указанному здесь адресу я жду вас завтра в одиннадцать утра. Это нужно в одинаковой степени и вам и нам. До свидания.

«Вацлав Моравский — представительство польского Красного Креста в Берлине. Гарденштрассе, 7», — было напечатано на визитной карточке по-польски и по-немецки.

Когда Дружиловский закончил читать и поднял голову, человека в кожаном пальто уже не было.

Он позвонил доктору Ротту.

— Прекрасно, обязательно идите, — услышал он довольный голос немца.

— Господин Ротт... — начал он, но его перебили.

— Здесь Берлин, а не Варшава. — Теперь доктор Ротт говорил как обычно, ровно, без интонаций. — Кроме того, мы возьмем ваше свидание под контроль. Наконец, господина Моравского мы хорошо знаем. Если он предложит вам восстановить связь с дефензивой, соглашайтесь, но требуйте хорошей оплаты. Они должны почувствовать, что вы крепко стоите на ногах и можете спокойно послать их ко всем чертям. Вы меня поняли?

— Понял, — озадаченно произнес Дружиловский.

Он отправился к хозяину ресторана и договорился, что завтра утром работать не будет.

На другой день, ровно в одиннадцать часов, он вошел в единственный подъезд трехэтажного дома номер семь по Гарденштрассе.

— К пану Моравскому, — небрежно сказал он поднявшемуся ему навстречу привратнику, и тот показал на дверь здесь же, на первом этаже.

Это было обычное конторское помещение. За длинной низкой перегородкой сидели клерки. Трещала пишущая машинка. На стене висел плакат с изображением скорбной женщины в костюме сестры милосердия. На плакате было написано: «Польский Красный Крест разыскивает во всем мире без вести пропавших поляков».

Моравский вышел ему навстречу с приветливой улыбкой, помог раздеться, предложил кофе, сигару. Он показался Дружиловскому симпатичным.

— Пан Дружиловский, сразу скажу о главном... — мягко начал Моравский. — То, что произошло с вами в Польше, весьма прискорбно, — он глядел на Дружиловского умными, изучающими глазами. — Тем более что причиной всему были далеко не служебные интересы. Виновные строго наказаны, а я приношу вам официальное извинение.

Дружиловский смотрел прищуренными глазами мимо поляка, на висевший за его спиной плакат, изображавший трогательную встречу мужчины и женщины. Они счастливо улыбались. Наверху было написано: «Им помог найти друг друга польский Красный Крест».

Дружиловский был очень серьезен в своем оскорбленном достоинстве — впервые в жизни перед ним извинялись, он и не представлял себе, что это так приятно.

— Согласитесь, что заочное извинение... — начал он.

— Но ведь речь идет о делах служебных, — мягко прервал Моравский и подумал: «Знал бы ты, от чего я тебя спас, не выламывался бы...» Моравский имел подробную характеристику сидевшего перед ним человека и углубляться в разговоры на нравственные темы не находил нужным. Он вынул из стола пухлый пакет и положил его перед Дружиловский: — Здесь все, что причитается вам за время, пока мы не имели с вами связи.

Дружиловский сдвинул брови и поднял верхнюю губу с усиками.

— Затыкаете мне рот?

Моравский наклонился вперед, его доброе смуглое лицо казалось огорченным.

— Зачем вы так разговариваете со мной? — тихо спросил он.

— А с кем же прикажете мне разговаривать? — повысил голос Дружиловский, и в черных его глазах заблестела неподдельная злость. — Вам поручено принести мне извинения, и кому же, как не вам, я должен сказать, как я на это смотрю.

Он говорил и думал: «Все ясно, я нужен этим гадам, они даже боятся меня». Он ожидал сегодня чего угодно, но чтобы перед ним извинялись, да еще одаривали деньгами — такого не придумаешь...

Моравский смотрел на его красивое разгневанное лицо и думал, что майор Братковский ошибается — этот тип совсем не так примитивен.

— Тем не менее неприятно получать подзатыльники за других, — с обиженной улыбкой сказал Моравский.

— Вы имеете возможность передать услышанное Братковскому, — запальчиво ответил Дружиловский и продолжал: — Можете еще сказать ему или кому угодно, что, пока такие люди, как он, работают в вашем ведомстве, от этого дело не выигрывает.

Моравский, помолчав немного, сказал:

— Ему я это не передам... — он подчеркнул интонацией, что кому-то другому передаст, и продолжал: — Тем более что Братковский больше не имеет никакого отношения ни к вам, ни ко мне. Идавайте лучше, как выражаются картежники, начнем с новой колоды. Не согласны ли вы возобновить вашу полезную для Польши работу?

Дружиловский долго молчал, хотя думать над ответом не было необходимости. Приятно было видеть, как Моравский ждет.

— Что конкретно вы хотите от меня? — спросил он наконец.

— Считаю ваш вопрос ответом. — Моравский подал ему лист бумаги.

Это был документ вербовки Дружиловского, оформленный в Ревеле редактором Ляхницким.

— Я попросил бы вас еще раз поставить здесь свою подпись и новую дату, — вкрадчиво произнес Моравский.

Потянув еще немного, Дружиловский вздохнул, взял со стола ручку, расписался.

— Я рад, что все это позади, — сказал Моравский дружелюбно. — Отныне только дело, и я уверен, что мы поладим. Вы по-прежнему связаны с господином Андреевским?

— В известной степени.

— Насколько нам известно, он ведет активную переписку с русскими монархическими лидерами во всем мире и хорошо осведомлен об их планах в отношении большевистской России. Вы понимаете, как нам важно это знать.

Дружиловский наклонил голову.

— Хорошо. Срок?

— Как можно скорее.

— У вас все? — Дружиловский встал, сдержанно поклонился и направился к дверям. Он не взял пакет с деньгами и ждал, когда его остановят.

— Пан Дружиловский, вы забыли!.. — Моравский встал из-за стола и, как бы взвесив пакет на руке, улыбаясь, сказал: — Такая забывчивость дорого стоит.

— Но мне помог польский Красный Крест, — Дружиловский кивнул на плакат, небрежно сунул пакет в карман и поклонился.

Моравский посмотрел ему вслед, вернулся к столу и написал телеграмму в Варшаву:

«Начало флирта вполне успешное».

Операция против Дружиловского имела условное название «Флирт».

В тот же день Дружиловский на конспиративной квартире подробно пересказал доктору Ротту свой разговор с Моравским, с особым смаком, воспроизводя даже интонацию, повторил то, что сам сказал поляку. Немец слушал и осторожно поглаживал белой рукой голову. Он испытывал удовлетворение: его расчет оказался точным. Сегодня Дружиловский ему положительно нравился.

— Поздравляю вас, — произнес доктор Ротт, чуть приоткрывая тонкие губы, и вдруг заговорил отрывисто резко, будто диктовал приказы: — В ресторане больше работать не нужно. С сегодняшнего дня вы живете в этой квартире. Копию переписки Андреевского для поляков дадим вам мы. Каждую встречу с ними будем использовать в наших интересах. Теперь у вас будет собственное лицо, — немец вынул из портфеля лист с машинописным текстом. — Вы напечатаете это в русской газете «Руль». Счет за публикацию передадите мне. Это объявление об открытии вами информационного агентства по борьбе с московским Коминтерном. Контора будет здесь, в квартире. О характере деятельности поговорим позже. Последнее — в свое время вы называли господина Зиверта одним из ваших знакомых в Берлине. Это вам пригодится. У меня все.

Доктор Ротт по-военному выпрямился, вставая, и, взяв портфель, вдруг спросил:

— Сколько денег вам дали поляки?

— Пятьсот марок, — ответил Дружиловский, хотя получил тысячу.

— Я рад за вас, — скупо улыбнулся доктор Ротт. То ли он знал, сколько на самом деле получил его агент, то ли был рад за него — неизвестно.


Утром Дружиловский вышел из своей новой квартиры и направился в «Станицу» забрать свои немудрые пожитки.

Выходя из дому, он заметил, как полицейский, стоявший на перекрестке, быстро перешел на тротуар.

— Прошу предъявить документы!

Дружиловский неторопливо достал свое временное удостоверение, выданное доктором Роттом.

— Это не документ, — сказал полицейский, не читая бумажки. — Следуйте за мной в полицей-президиум.

В массивном мрачном здании они зашли в комнату на первом этаже. Полицейский приказал ждать.

— Разрешите позвонить по телефону? — попросил Дружиловский.

— Это не в моей компетенции, — ответил полицейский и ушел.

Дружиловский осмотрелся. Комната похожа на тюремную камеру: стол, стул, у стены — деревянная скамейка. Глухая тишина... Он отметил все это как сторонний наблюдатель, так как был уверен, что недоразумение сейчас же будет улажено. Но прошло десять минут... двадцать... тридцать... Он подошел к двери, подергал, она была заперта.

Черт побери, что это такое? Не мог же доктор Ротт не знать, что удостоверение неправильное. Может, ловушка? Но это невероятно! Вчера доктор Ротт был им доволен, поздравлял с успехом. И потом это объявление об открытии конторы. Он вынул его из кармана и перечитал. Может быть, здесь зарыта собака? От греха подальше он засунул объявление в ботинок. Подождем... Он стал подробно вспоминать свой вчерашний разговор с доктором Роттом, Почему немец улыбнулся, услышав, сколько денег дали ему поляки? Может, они в сговоре?

Совершенно измученный безысходными размышлениями, он сидел на скамейке, поникший, уже готовый к любым неожиданностям.

Спустя полтора часа вернулся полицейский, велел следовать за ним и привел в кабинет, где сидел пожилой человек в мундире с блестящими нашивками на воротнике. Он держал в руках его удостоверение и, едва тот переступил порог, сказал:

— Если у вас больше никаких документов нет, я не могу понять, как вы оказались в Германии.

— Я прошу вас... позвоните по телефону... в министерство иностранных дел, доктору Ротту.

— Зачем? — поднял плечи полицейский чиновник. — Министерство занимается своим делом, а мы — своим. Скажите-ка лучше, где вы добыли эту бумажку?

— Там... в министерстве иностранных дел.

— Бог ты мой, но при чем тут это министерство, если речь идет о праве проживать в стране? — чиновник начинал злиться.

— Я плохо знаю ваши порядки... — пробормотал Дружиловский, он уже окончательно решил, что его умышленно загнали в ловушку.

— Ну а я порядки знаю, — продолжал чиновник. — И поэтому я должен вас арестовать.

В это время в кабинет вошел человек, которого Дружиловский сразу узнал. Появление этого человека подтверждало, что все происходящее отнюдь не случайность.

Вошедший небрежно кивнул чиновнику и вдруг удивленно, точно не веря своим глазам, уставился на Дружиловского.

— Подпоручик Дружиловский? Я не ошибся? — сиплым высоким голосом спросил он.

— Так точно, господин Зиверт, — ответил подпоручик.

— Вы его знаете? — спросил у Зиверта полицейский чиновник.

Между ними произошел стремительный разговор по-немецки, Дружиловский понял, что Зиверт пытается его выручить.

— Хорошо. Я даю ему три дня на оформление своего положения, — сказал чиновник, возвращая Дружиловскому удостоверение.

Из полицей-президиума они вышли вместе.

— А ну-ка дай мне твой документ, — весело попросил Зиверт. Чуть взглянув на удостоверение, он смял его в кулаке. — Подотрись этой липой. Завтра я дам тебе настоящий документ. Приходи утром в мое бюро. А теперь — до скорого, мне страшно некогда.

И он ушел легкой, танцующей походкой.

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 4 января 1923 года
«Устроился у Павлова в его «Братстве белого креста» прочно, хотя моя должность еще не уточнена. Павлов ввел меня в круг ближайших единомышленников. Это Дроздов, Кулагин, Горский, Бобров, Завьялов, Эрнштрем, Сахаров, Федотов, Рымарев. Такова верхушка «братства». Все они из бывшей русской аристократии или из богатых влиятельных семейств. Все были офицерами, но, кажется, только один видел фронт, остальные занимали различные посты, далекие от войны. Люди образованные, но, какие они политические деятели, выяснится дальше.

Программы «братства» как документа нет, есть только проект, по которому «братство» в будущей, освобожденной от большевиков России должно стать основой для создания новой власти из ничем не опороченных и образованных лиц. О царе и монархии в проекте нет ни слова. С другой стороны, они считают себя русскими офицерами, присягавшими монархии и никем от этой присяги не освобожденными... У «братства» есть контакт с Кириллом, и они часто говорят о нем как о единственном из семьи Романовых, достойном России. Третья линия — ориентация на поддержку «братства» высокими политиками западных держав и Америки с целью добиться у них признания своей политической формации, с которой следует считаться в рассуждении о будущей России. У них есть контакты с Вильсоном.

Пока еще мне трудно судить, насколько все это серьезно, но одно ясно — «братство» действительно особая эмигрантская формация, которая, конечно, архиконтрреволюционна, но хочет выглядеть респектабельно и блюсти приличные нравы. Они, по крайней мере устно, осуждают эмигрантскую печать за лживость, которая-де обманывает надежды русских. Они иронизируют над генералами, которые прожигают в Париже деньги, собранные для крестового похода на Москву.

У «братства» есть какие-то филиалы в Лондоне, Париже, Женеве. Создаются новые. Позже об этом сообщу подробнее и точнее. Издаются брошюры. Несколько их отправлено вам по официальному каналу.

Здесь объявился мой рижский знакомый (см. мое донесение). В газете русских кадетов «Руль» напечатано следующее объявление: «Русское информационное агентство «Руссина» принимает заказы на сведения о деятельности Коминтерна в мировом масштабе. Корреспонденции и сведения о положении дел в России. Требуются корреспонденты. Вознаграждение по соглашению. Прием от 5.30 до 7.30 вечера. Директор С. М. Дружиловский, секретарь Д. Т. Типп».

Это объявление напечатано в «Руле» дважды на видном месте. Ломаю голову, почему в данном, случае действуют так открыто и нахально? Пока нашел одно объяснение — отводят внимание от такой же деятельности группы Зиверта и группы Орлова.

Вопрос: восстановить ли знакомство с Дружиловским? Мы можем встретиться с ним вполне естественно. Объяснение моего поведения во время нашей встречи в Риге есть вполне достоверное — я и в Риге был человеком Павлова. Жду ваше мнение на этот счет.

Кейт».
Резолюция на донесении:

Передать Кейту:

1. Без согласия немецких властей агентство «Руссина» возникнуть не могло. Выясняйте его дела, но встречу с Дружиловским следует продумать очень тщательно, так как он и его агентство должны быть под сильным контролем. Самое главное ваше дело — Павлов и его «братство».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Утром, сдав объявление в газету «Руль», Дружиловский направился в бюро Зиверта. Вчерашние неприятности уже забыты — доктор Ротт сам позвонил, сказал, что в случившемся виноваты его сотрудники, и заверил, что все будет срочно исправлено.

Радовал теплый, солнечный день мягкой берлинской зимы. Радовало ощущение толстого бумажника в кармане пиджака, радовал мягкий ветерок, ласкавший чисто выбритое лицо. Он то и дело поглядывал на начищенные до блеска ботинки. И ему казалось, что он ступал в них легко и красиво. Стены домов, афишные тумбы, трамваи, витрины магазинов заклеены плакатами, которые ведут между собой крикливый спор, требуют, обещают, зовут, разъясняют... Плакатов очень много — не поймешь, не разберешься, чьи они... Один проклинает Версаль, другой восхваляет могущество и мудрость Америки, третий мурлычет что-то о боге и божьем провидении, четвертый умоляет не забыть о погибших на войне. И все они — политика! Плакаты социал-демократов самые яркие, в красках, на глянцевой бумаге — сразу видно, что у них водятся деньги, они обещают скорейшее возрождение Германии, работу и обеспеченную жизнь. У коммунистов плакаты бедные, на серой бумаге, они ругают социал-демократов и зовут немцев в свой красный рай.

Все это, вместе взятое, — и солнце, и пестрота плакатов — сливалось в душе Дружиловского в радостное, уверенное ощущение своей значительности: он тоже делает политику. Но он еще и человек из мира тайны.

Зиверт встретил его как давнего и хорошего знакомого. Сразу повел к столу, где было приготовлено пиво с солеными сухариками, усадил, запер на ключ высокую дверь своего кабинета.

— С ума можно сойти! — смеялся он, открывая белые крепкие зубы и ерзая в кресле. — Надо же, такое совпадение! Захожу по своим делам в полицейскую берлогу, а там ты. Но, знаешь, не зайди я, тебе пришлось бы долго уверять, что ты не верблюд. Я их знаю, других таких формалистов на всем свете нет. Но ладно, все хорошо, что хорошо кончается! — Он разлил пиво и поднял искрившийся пузырьками стакан, живое его лицо выражало радость, а серо-голубые глаза — полное равнодушие: — За нашу встречу, за общее дело!

— Хорошо еще, Геральд Иванович, что вы вспомнили меня. — У Дружиловского не хватило смелости перейти с Зивертом на «ты».

— О-о! Как я мог не вспомнить? — дернулся в кресле Зиверт. На самом же деле встречу с Дружиловским в Ревеле он помнил более чем смутно. В то время под ним еще горела земля — вырвавшись из лап военного суда, он только что перебрался в Ревель, ждал визу на въезд в Германию и совсем не был уверен, что получит ее. Ему было не до того, чтобы запоминать какого-то подпоручика, которых в Ревеле было хоть пруд пруди. Более того, если бы ему предоставили сейчас самому решать, как поступить с этим подпоручиком, он еще подумал бы, иметь ли с ним дело — разве что приспособил его для самых мелких разовых поручений. Дружиловский не производил на него впечатления серьезного работника. Но сам доктор Ротт приголубил его и даже считает перспективным... И он, Зиверт, делает только то, что приказано, — принял участие в дурацком спектакле в полиции и теперь поможет Дружиловскому освоиться с агентством. Но все же с ним надо быть очень осторожным.

— С чего мы начнем? — быстро спросил Зиверт, не утруждая себя объяснением, откуда ему известно о делах подпоручика. Его глаза, точно заледенев, остановились на Дружиловском. — Твое агентство — дело нелегкое, но горшки обжигают не боги, поработаешь в моем бюро, я тебя поднатаскаю. Кстати, такое вот дело... Меня очень интересует посольство красных в Берлине. «Белое пятно» на моей карте. Нет ли у тебя какого-нибудь хода туда?

— Кое-что имеется, — совершенно неожиданно для себя ответил Дружиловский и быстро уточнил: — Правда, объект не очень солидный.

— Кто именно? — в изумлении отклонившись назад, спросил Зиверт — ничего толкового не ожидая от Дружиловского, он был сильно удивлен таким оборотом разговора.

— Работает там... одна женщина... мелкая сошка... — ответил Дружиловский с запинками, лихорадочно придумывая дальнейшее развитие своей внезапно родившейся лжи.

— Машинистка, на что уж мелкая сошка, а для нас клад, если она все печатает на одну копию больше. Так кто твоя женщина? — напористо спросил Зиверт.

— Она там... по хозяйству... может, всего-навсего горничная. Или прислуга.

— Русская?

— Да.

— Откуда ты ее знаешь?

— Она раньше служила в советском посольстве в Риге... Я там для поляков вел работу против посольства и однажды вышел на нее. И вдруг встретил ее на днях в Берлине. Она здесь тоже служит в полпредстве.

Все было похоже на правду — Зиверт имел в свое время информацию о переводе из Риги в Берлин нескольких работников советского посольства.

— Мы засекли кое-кого из этого дома, опиши-ка мне ее внешность, — попросил Зиверт.

— Роста она среднего... несколько полновата в талии, толстые короткие ноги... ходит немного враскачку... рыжеватая блондинка... серые глаза с желтоватыми белками, — Дружиловский описывал внешность ревельской косметички, которая приходила к его жене. Начни он с ходу придумывать свою знакомую, опытный разведчик Зиверт сразу обнаружил бы неправду.

— Фамилия? Имя? — отрывисто спросил Зиверт.

— Вера Дмитриевна Аралова, — уверенно ответил Дружиловский и добавил: — Мелкая сошка.

— В нашем деле, как нигде, лиха беда начало. С нее мы начнем, — сказал Зиверт. — Закрепи с ней знакомство, но действуй осторожно, не спугни. Вообще, сразу хочу тебя предупредить: Коминтерн Коминтерном, а главный наш враг — господа из Московского Кремля. Не было бы их, не было бы и Коминтерна. — Зиверт приподнялся, взял со стола стакан и продолжал, глотнув пива: — Так что, если у нас получится с этой бабой из посольства, мы выйдем на главную цель. Ты это уясни себе.

— Я все понимаю, — наклонил прилизанную голову Дружиловский.

— Что ты понимаешь? — произнес Зиверт тихо и вроде по-дружески, но Дружиловский почувствовал в его словах иронию.

— Конечно, не так хорошо, как вы, — обиженно начал он.

— В общем, договоримся так: по утрам два часа занимаешься Араловой, ищи с ней встреч, выясняй, на что она клюет, закрепляй связь. Потом являйся сюда, будут и другие поручения. А в объявленные часы приема будешь работать в своем агентстве...

— А что я там должен делать?

— Собирать материалы, разоблачающие козни Коминтерна. Не беспокойся, после объявления товар тебе понесут. Но будь начеку: самое опасное — схватить голый крючок. Ты сам-то читал когда-нибудь, что и как пишут большевики?

— Конечно. У Андреевского я каждый день читал их «Правду», — нахмурившись, ответил Дружиловский.

— Это хорошо. Я тебе дам пару книжек. И ради бога, не дуйся, между нами не должно быть ничего, кроме дела, я тебе не конкурент, но и не добрая тетя, — Зиверт хмыкнул. Этот подпоручик, пожалуй, совсем не так безнадежен, как ему поначалу показалось.


Всю первую половину дня Дружиловский выполнял задания Зиверта. Он делал выписки из советских газет в публичной библиотеке и составлял сводки по разным темам. Писал обзоры русских эмигрантских газет. Бел слежку за указанными Зивертом людьми. Присутствовал на сборищах русских эмигрантов и потом составлял о них подробные отчеты. Дня свободного не было, но он не роптал и, выполнив очередное задание, спрашивал: что сделать еще?

Зиверту, не терпевшему лодырей, Дружиловский нравился все больше — толковый, быстро набирает опыт и если будет работать так, как сейчас, то и впрямь это человек с перспективой.

В часы, указанные газетой, Дружиловский сидел в своем агентстве «Руссина» и принимал посетителей. Это было совсем не так просто, как ему показалось вначале. Приходили какие-то потрепанные типы, главным образом русские, уверявшие, что они располагают богатейшим материалом о деятельности Коминтерна. Зиверт объяснил ему, как распознавать «липу», и тут были свои тонкости — иная «липа» могла очень пригодиться.

В кабинет просочился, аккуратно закрыв за собой дверь, худой, длинный как жердь господин в сильно заношенном летнем пальто.

— Моя фамилия Марек... Иозеф Марек. Имею к вам серьезное дело, — торопливо проговорил вошедший, согнув пополам свое длинное тело.

— Садитесь. Что у вас? — важно произнес Дружиловский.

Посетитель сел на краешек стула.

— Я коммунист из Чехословакии, — начал он, подобострастно глядя на Дружиловского. — Точнее, бывший коммунист. Меня постигло глубокое разочарование. Прикоснувшись к делам Коминтерна, я обнаружил всю преступность этой организации и порвал со своей партией. Но я хочу, чтобы весь мир знал, что я обнаружил...

— Что конкретно вы можете предложить? — спросил Дружиловский.

— Раньше я хотел бы узнать условия.

— Условия зависят от предложения.

Посетитель расстегнул пальто, вынул из кармана сложенные листки бумаги и протянул через стол.

Дружиловский начал читать, и душа у него взыграла — это была слово в слово переписанная из газеты «Руль» статья, которую он не дольше как неделю назад цитировал в сводке для Зиверта. Вот он, голый крюк, и он обнаружил его сам!

— Сколько же вы хотите за это? — деловито спросил он, предвкушая удовольствие, с каким сейчас разоблачит мошенника.

— Двести марок как минимум! — быстро ответил чех.

— Да? — Дружиловский изумленно смотрел на чеха, их взгляды встретились, и серые глаза «разочаровавшегося коммуниста» метнулись в сторону.

— Двести, не меньше, — повторил он тихо.

— Так дорого теперь стоит переписка из газет?

Чех быстро протянул руку за своими бумагами, но Дружиловский отвел ее.

— Так, значит, двести и не меньше? — Дружиловский взял телефонную трубку.

Чех вскочил и выбежал из кабинета.

— Жулик! — крикнул вслед Дружиловский.

Дверь распахнулась, и в кабинет вошел франтовато одетый молодой человек с массивной тростью. Приближаясь к столу, он бесцеремонно разглядывал Дружиловского.

— Я имею дело с директором агентства? — спросил он на плохом немецком языке.

— Да, я директор. Что вам угодно? — ответил Дружиловский тоже по-немецки, ему было все еще нелегко объясняться на этом языке.

— Корреспондент итальянского телеграфного агентства, — представился молодой человек.

— Садитесь, я слушаю вас. Курите? — Дружиловский пододвинул ему коробку с сигарами.

— Чем торгуете? — весело спросил итальянец, садясь к столу.

— Здесь не лавка, а политическое агентство, — сухо ответил Дружиловский.

Итальянец понимающе кивнул, но продолжал с видом сообщника:

— Что вы могли бы предложить на тему «Коминтерн и Италия»?

— Мое агентство располагает достаточно широким и разнообразным материалом, — с достоинством ответил Дружиловский. — Прошу конкретней, что вас интересует?

— Я сказал ясно: Коминтерн и Италия.

— Ясно, но не конкретно, названная вами тема включает в себя множество разных аспектов... — Дружиловский в эту минуту весь собрался и следил за каждым своим словом. Зиверт предупреждал его, что самая опасная публика — газетчики, народ прожженный, хорошо информированный, не дай бог попасть им на перо.

— Назовите мне хотя бы один из аспектов, — попросил журналист.

— Это не деловая постановка вопроса, — ответил Дружиловский.

— Одно из двух, — сказал журналист и поднялся из кресла, — или вы разоритесь из-за вашей осторожности, или в вашем мешке пусто. Арриведерчи, — он взмахнул рукой и вышел из кабинета.

«Пронесло...» — это был уже четвертый газетчик, обращавшийся в его агентство. Несколько дней назад приходил американец — развязный нахал, позволивший себе заявить, что агентство торгует воздухом, и притом испорченным... Только с одним турком удалось договориться и получить от него заказ на информацию о том, что Коминтерн планирует захват Дарданельского пролива. Турок даже вручил аванс. Но Зиверт эту сделку почему-то не одобрил.

Нелегко дается Дружиловскому эта высокая политика. Положение у него — сложнее не придумаешь. Надо работать на доктора Ротта — это деньги и покровительство немецкой полиции. Надо выполнять задания Зиверта — его он обязан отблагодарить за все. А еще поляки. Они хорошо платят, но каждую минуту надо быть начеку. От них можно ждать любой подлости.

Он ежедневно встречается с людьми, заводит новые знакомства. И сам диву дается — в пору хотя бы запомнить, «кто — кто», и не перепутать, кто какому хозяину служит, а ведь со всеми надо дела делать. И все же он быстро освоился в берлинском таборе шпионов.

Но что ни дело, надо ломать голову, надо думать, как провести его умно, по-серьезному и при этом не обжечься. И он понимал, что спасение в одном — неукоснительно выполнять все, что от него требуют. И не следует лезть с собственной инициативой. Ведь дернул его черт выдумать для Зиверта эту женщину из русского посольства, Веру Дмитриевну Аралову. Теперь надо еще получать от нее информацию.

После первой «встречи» с Араловой появилась ее информация о том, что в посольстве царят большие строгости, сотрудникам запрещено разговаривать наедине, без разрешения посла обслуживающему персоналу, нельзя выходить на улицу (это должно затруднить следующие «встречи»), побудка и отход ко сну по общему сигналу. Все работники посольства, конечно, агенты ГПУ.

— Не густо, не густо, но пригодится и это, — сказал Зиверт, прочитав это первое сообщение.

Позже Вера Дмитриевна стала несколько разговорчивей и «сообщила» Дружиловскому все то, что он сам слышал о советских представителях, У него хватило ума и хитрости переработать услышанное на свой лад. Но своим хорьковым нюхом он чуял, что женщине этой следует как можно скорее исчезнуть. Вера Дмитриевна постепенно становилась все менее полезным информатором. А затем она лишилась права выхода из посольства и, наконец, была отправлена из Германии в Россию. Зиверт так и не успел разобраться в брехне Дружиловского и даже сделал вывод, что он работает честно и не пытается, как другие, сбить масло из воды.

Дружиловский регулярно встречался с Моравским. Он передал ему по частям копию переписки Андреевского с русскими монархическими лидерами во всем мире. Эти копии он получил от доктора Ротта. Он снабдил поляков и копией «информации», полученной от той же самой Веры Дмитриевны Араловой.

Однажды Дружиловский застал у Моравского двух незнакомых мужчин. Один из них — молодой жгучий брюнет с тренированной спортивной фигурой, в светлом клетчатом костюме — был похож на преуспевающего киноактера. Другой, постарше, — костлявый, со злым, желтым лицом и холодным презрительным взглядом.

— Познакомьтесь, пан Дружиловский, это мои друзья, — сказал Моравский. — Майор французской армии Лорен. — Молодой франт любезно улыбнулся на поклон Дружиловского. — Вы должны знать, — весело продолжал Моравский, — что между Польшей и Францией издавна существует не только политическая, но и национально-психологическая близость. Недаром мы свою Варшаву называем маленьким Парижем. — Моравский и майор Лорен рассмеялись. Выражение желтого лица у пожилого не изменилось, он посматривал на Дружиловского строго.

— Лично у меня от майора Лорена нет никаких секретов, — продолжал Моравский. — Как я надеюсь, и у него от меня.

Майор Лорен кивнул и сказал что-то по-французски.

— Майор убежден, — перевел Моравский, — со временем историки откроют, что Париж в переводе на польский язык означает Варшава.

Как-то незаметно разговор перешел на дела. Француз изъявил желание поближе познакомиться с Дружиловским и даже, если он не возражает, воспользоваться его услугами.

Моравский перевел его слова и весело воскликнул:

— Боже мой: кто может отказаться? Мсье Дружиловский солжет, если скажет, будто он не хочет побывать в Париже...

Спустя полчаса Дружиловский стал агентом французской разведки «Сюрте женераль» на разовой плате. Все произошло так быстро, и господа были столь напористы, что он подписал обязательство, не имея возможности ни с кем согласовать этот шаг. Впрочем, для немцев это может остаться тайной... Майор Лорен вручил новому агенту триста марок, сказав при этом что-то очень рассмешившее Моравского, тут же простился со всеми. Моравский проводил его в переднюю, а вернувшись, представил наконец сидевшего у окна пожилого человека.

— Пан Перацкий. Мой коллега, а чтобы быть точнее — мой патрон.

Поляк кивнул Дружиловскому и жестом пригласил сесть возле него. Пока он придвигал кресло и усаживался, Перацкий тяжелым взглядом из-под оплывших век наблюдал за ним.

— Не трудно вам в Берлине? — тихо спросил Перацкий.

— Нет.

— Как у вас обстоят дела с личной жизнью?

— На это у меня нет времени.

— Ваша жена сюда приедет?

— Не... думаю... — запнулся Дружиловский. Черт бы побрал этого костлявого поляка — что ни вопрос, то загадка. А тут еще его глаза — серые, будто придавленные веками, холодные, злые. На всякий случай он отвечал односложно, его страх усиливался.

Перацкий долго молчал, и в это время его тяжелые веки сомкнулись. Он точно отпустил Дружиловского на минуту из-под власти своего взгляда.

— Хочу призвать вас к осторожности и осмотрительности, — заговорил он наконец так тихо, что Дружиловский вынужден был наклониться к нему, чтобы лучше слышать. — Нельзя, чтобы у вас было несколько богов. Обязанности могут быть разные... — лежавшая на подлокотнике кресла желтая рука поляка сделала скупое пренебрежительное движение. — Но бог должен быть один. — Указательный палец поляка приподнялся. — Один. И это Польша. Ваши корни там, и, пока вы это понимаете, вас не ждут никакие неприятности. В нашем деле очень важно, чтобы спина была защищена.

(Давая этот совет, Перацкий, конечно, не мог знать, что спустя немного времени, когда он уже будет министром внутренних дел Польши, ему именно в спину всадят несколько смертельных пуль украинские националисты.)

Убедившись, что никакая опасность, по крайней мере сейчас, ему не грозит, Дружиловский слушал нравоучения поляка с непроницаемым лицом, и только тонкие брови его были чуть приподняты, будто он недоумевал, зачем ему об этом говорят.

— Отныне вы будете встречаться со мной, — чуть громче сказал Перацкий.

Дружиловский удивленно оглянулся на Моравского, но тот читал газету.

— Должен предупредить... у меня неважный характер. Но изменить его я не могу, да и не вижу в этом необходимости.

— Не понимаю, к чему этот разговор, — обиженно сказал Дружиловский.

— К тому, пан Дружиловский, что ваш характер мне тоже не очень нравится, и этот вывод я сделал не сегодня. Боюсь к тому же, что всем известная мягкость пана Моравского не пошла вам на пользу.

На красивеньком лице подпоручика застыло выражение оскорбленного достоинства. Он, прищурясь, смотрел на давно опостылевший ему плакат о разысканных Красным Крестом поляках.

— Перейдем к делу, — сказал Перацкий. — Польше нужен советский документ, затрагивающий интересы Америки. Вы поняли? Документ советский против Америки.

— Не понимаю, — пробормотал Дружиловский, испугавшись. Он решил, что ему нарочно дают задание, которое он не может выполнить.

— Я сказал достаточно ясно, и здесь не первый класс гимназии, — вдруг громким голосом сказал Перацкий.

— Где же я его возьму? С советскими учреждениями я не связан, — решительно заявил Дружиловский.

— Пан Дружиловский, — покачал головой Перацкий. — Я рассчитывал на вашу сообразительность, высоко аттестованную мне паном Моравским. Или вы сумели ввести его в заблуждение?

— Он просто скромничает, — откладывая газету, отозвался Моравский, как всегда, мягко и улыбчиво.

— Почему же он тогда меня не понимает? — спросил Перацкий. — Это же так просто: нам нужен документ, значит, он должен быть. А его происхождение нас не интересует.

— Хорошо, я постараюсь, — после долгой паузы сказал Дружиловский. Ему хотелось как можно скорее уйти отсюда. А главное, он вдруг подумал, а не дают ли ему поляки настоящее большое дело, а он от него отмахивается.

— С этого и надо было начинать, — Перацкий оглянулся на Моравского: — Вы хотите что-нибудь сказать?

— По-моему, все ясно, и нам остается только пожелать пану Дружиловскому успеха, — Моравский подошел к столу, дружелюбно и ободряюще улыбаясь Дружиловскому.

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 11 апреля 1923 года
«Братство белого креста», по-видимому, располагает приличными средствами, происхождение которых выясняю. Павлов эту сторону держит в сильном секрете.

Интересующий вас поляк Перацкий возглавляет в Берлине представительство польского Красного Креста. Прибыл сюда недавно. Попытаюсь получить поручение к нему от Павлова. Кроме Перацкого, там работает еще некий Моравский, с ним меня недавно познакомил Павлов, который сказал мне, что все это представительство — шпионское гнездо и что эти поляки явно пытаются выяснить планы и возможности «братства».

На прием к Павлову явился и предлагал свои услуги интересовавший вас Гаврилов, который действовал от Зиверта в Вене. Он произвел на Павлова отвратное впечатление, после разговора с ним он сказал: «Трагедия русской эмиграции еще в том, что в ее среде оказались вот такие, попросту темные личности, для которых драма России не больше как поприще для грязных делишек, а то, что они творят во имя собственного брюха, Европа относит на счет всей эмиграции, и это подрывает авторитет тех, для которых борьба за спасение России является второй, если не первой религией...» Когда я спросил, что же за услуги предлагал Гаврилов, Павлов ответил: «Любые».

Об агентстве «Руссина». Четыре дня в объявленное время приема посетителей наблюдал за указанным в объявлении адресом. Посетители туда приходят, но не густо, кто они, не знаю. Никакого наружного наблюдения за агентством не обнаружил. Во все дни, вскоре после окончания объявленного времени, оттуда выходила женщина лет сорока, бедно одетая, которая шла затем в общежитие «Станица», предназначенное для русской эмигрантской бедноты. Постараюсь установить ее личность, чтобы иметь ее в виду как возможный ход внутрь агентства.

Ваше указание выполнено — снял двухкомнатную изолированную квартиру на Гаммерштрассе, 7. Третий этаж. Имеется запасный выход во двор через балкон и пожарную лестницу. Деньги на взнос за квартиру за полгода вперед дал Павлов и вроде не в долг, а как вспомоществование от «братства». Он с женой был у меня на новоселье. Все было скромно и дружественно. Он поднял тост за меня и в моем лице за думающее офицерство. Тут же было уточнено, что я буду при нем личным референтом. Его жена имеет какое-то родство с русским промышленником Манташевым, состоит с ним в переписке, и, как я понял с ее слов, он материально помогает «братству». Во время разговора она активно обсуждала дела «братства», вызывая раздражение мужа. Однако она женщина нелегкомысленная, образованная и явно умнее мужа. Некоторые его высказывания встречала благосклонной улыбкой неприятия, а иногда, вступая с ним в спор, обращалась к нему: «Наивное вы мое дитя».

Это донесение идет через Нового. Если будет возможность, передайте мое уважение и благодарность Старому, работать с ним было интересно и поучительно.

Кейт».
Резолюция на донесении:

Передать Кейту:

1. Его работа положительно отмечена в приказе Главного. Пожелание успеха.

2. В ответ на наши протесты австрийские власти заявляют, что местонахождение Александра Гаврилова им неизвестно. Дайте его точные берлинские координаты. Что он теперь делает?

3. Как с разработкой версии подхода к Дружиловскому? Работающая у него женщина представляет интерес, но действовать надо очень осторожно, помня немецкое происхождение «Руссины».

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ИЗ ДНЕВНИКА ДРУЖИЛОВСКОГО:
«...Это, если разобраться, первое мое настоящее дело, и я должен все сделать сам. Я хорошо соображаю, что это дело значит. Есть Америка с ее богачами, и есть Россия с ее большевиками. Большевики хотят ликвидировать американских богачей, а те хотят ликвидировать большевиков. Весь мир смотрит: кто же кого? Кто начнет? Чем кончится схватка? И вдруг между этими колоссами встаю я. (Польша тут только посредник.) Мне поручено ускорить начало схватки. Шутка сказать, а если задуматься, голова кругом и дух захватывает. Смогу ли я? Не трахнусь ли с такой высоты? Страх мешает думать, и к тому же еще неделю назад я о таком деле и не помышлял. С чего начать, не знаю. Мог бы помочь Зиверт, а не хочет, наверно, ему не с руки, что документ будет пущен в ход поляками. А может, он хочет проверить, на что я способен? Но какая ему разница, через кого пойдет документ, или зачем ему проверять меня за счет интересов политики? Ведь ему должен быть важен результат, и сам же он работает на тот результат. Однако лихо его знает, политика занятие не простое, тут, что ни шаг, знай оглядывайся — правильно ли ступил... Зиверт сказал, что политика как паутина: тронь — и сразу выскочит паук. Просто так паутину трогать — только пауков дразнить, и это каждый дурак может. А надо в ту паутину посадить муху, тогда паук выскочит не зря...

Да, но муху-то сперва надо поймать, а она, сволочь, летает, просто так в руки не дается. В общем, вопрос для меня стоит круто: или я это дело сделаю, или быть мне не в политике, а на затычках у того же Зиверта».

Как и ожидал доктор Ротт, хозяин конторы «всевозможных услуг» Орлов заинтересовался объявлением Дружиловского об открытии агентства «Руссина». Фамилия эта была ему знакома, он приезжал в Ревель во времена Юденича и читал там в русской газете воспоминания Дружиловского о пережитом им в застенках московской ЧК. Потом в каком-то кабаке его познакомили с автором — красивеньким подпоручиком, который показался ему дешевым хлюстом из штабной канцелярии. Однако в контрразведке Юденича ему сказали, что Дружиловский действительно побывал в руках у чекистов и бежал из московской тюрьмы. Вскоре Орлов уехал из Ревеля и выкинул из головы этого смазливого офицерика... И вдруг на тебе, он объявляется в Берлине и лезет в дело, которое Орлов считал своей монополией. Хватит ему Зиверта, с которым пришлось делить сферы деятельности.

Орлов знал, что новое агентство, да еще с такой рекламой, не могло появиться без благословения немцев, и решил поговорить о нем с Зивертом — этот все, что связано с немцами, знает из первых рук.

Зиверт его опасения не рассеял — сначала сказал, что об этом агентстве говорить рано, дитя только становится на ноги, а когда речь зашла о самом Дружиловском, сказал, что это лошадка темная, но со связями.

— Немецкими? — прямо спросил Орлов.

— А черт его разберет, — отмахнулся Зиверт. — Поживем — увидим. — И добавил серьезно: — Но начало у Дружиловского польское, это я знаю точно.

— По-вашему, поляки могут открыть в Берлине такое агентство?

— А почему нет? В Берлине сейчас всякой твари по паре. — Зиверт знал, конечно, о расчетах доктора Ротта и сейчас всячески подогревал интерес Орлова к агентству Дружиловского. — Что касается меня, то я выжидаю. Если обнаружу, что этот подпоручик мне мешает, приму меры.

Орлов достаточно хорошо знал Зиверта, чтобы верить ему на слово, и решил сам прощупать Дружиловского. Но прежде он счел полезным посоветоваться с человеком, который был Для него высоким авторитетом и начальником.

Таким человеком являлся английский разведчик — «спец по России» Сидней Рейли. Вместе со своим агентом Орловым он работал над одним очень важным документом. Они окончательно отделывали фальшивое письмо руководителя Коминтерна Зиновьева английским коммунистам. С помощью этой фальшивки английские консерваторы должны были прийти к власти[4].

Каждый вечер Рейли приходил к Орлову в его контору, и там, занавесив окна, до глубокой ночи они работали над документом. Орлова поражали осведомленность и неистощимая работоспособность англичанина. Рослый, атлетически сложенный, с энергичным красивым лицом, одетый всегда подчеркнуто строго, со вкусом, он вызывал уважение одним своим видом. Орлову известно, что это легендарно храбрый человек, — он долго и бесстрашно действовал в красной России под самым носом у чекистов, но оказался для них недосягаем. Россию большевиков он знал как свои пять пальцев, говорил и писал по-русски как коренной россиянин.

В этот вечер они делали последнюю подчистку письма... Снова Орлов поражался осведомленности англичанина. В письме было слово «связи», Рейли заменил его словом «узы» и объяснил, что в последних своих речах Зиновьев дважды употребил это слово. По этой же причине в других местах письма вместо слова «центр» написал «мозг», а вместо «соглашательство» — «компромисс».

Подобного рода детали, учил он Орлова, иногда стоят дороже смысла.

Но вот письмо было отшлифовано. Рейли встал, сладко потянулся, хрустнул суставами.

— Поразительная штука история! — заговорил он, пружинно поднимаясь на носках. — В Лондоне бушует политическая баталия за министерские кресла. Публикуются программные речи, декларации, заявления. Весы колеблются. Партийные лидеры ночей не спят, придумывают, что бы им еще бросить на весы. А мы с вами в это время пишем трехстраничный документик, который попросту опрокинет те весы. Еще сегодня я позвоню в Лондон, скажу только два слова «работа окончена», и лидеры консерваторов будут спать спокойно — мы им уже подарили власть... История... — Рейли подошел к столу, взял письмо, бегло его просмотрел, бросил небрежно на стол. — Как говорится, финита ля комедия!..

Жена Орлова принесла в кабинет традиционный ужин англичанина — кружку теплого топленого молока, затянутого коричневой пенкой, и поджаренный ломтик хлеба, а мужу — ростбиф и стакан крепкого чая.

— Можно бы и выпить по случаю, — осторожно предложил Орлов.

— Нет, — отрезал Рейли. Прорвав ложечкой пенку, он сделал несколько глотков. — Напиток умных королей. Умных. Глупые предпочитают виски или, не дай бог, водку. Брр!

— Да и я ведь тоже... только когда повод... — сказал Орлов.

— Из всех бесчисленных русских поводов для пьянства я признаю только один — поминки. Смерть всегда таинственна, и думать о ней трезво невозможно. Мой вам дружеский совет, — продолжал Рейли, — не увлекайтесь этим. Слишком грандиозно дело, к которому я вас привлек, чтобы подвергать его опасности.

Орлов хотел что-то возразить, но Рейли поднял руку.

— Не надо, господин Орлов. Я все знаю и поэтому еще раз говорю вам — дело слишком грандиозно. — Он помолчал и сказал с улыбкой: — Давайте поговорим о чем-нибудь более интересном. Что нового в Берлине?

— Особо интересного ничего, — ответил Орлов. — Социал-демократы, по-моему, укрепились прочно и окончательно, равной им силы в Германии нет.

— А коммунисты?

— Социал-демократы загнали их в угол и обескровили.

— Эх, нам бы в Англию таких социал-демократов, — мечтательно произнес Рейли и вдруг энергично, со злостью: — Наши социалисты — это лапша с простоквашей. Придумали мифический рай, в котором овцы и волки будут жить в любви и согласии. И что самое удивительное — многие овцы в этот рай верят! А здесь господин Эберт выбросил потрясающий лозунг: мы за возрождение нации и потому против коммунистов! И он говорит это и Круппу, и безработному, которого Крупп выбросил на улицу. И те вместе аплодируют Эберту и отдают ему голоса. Гениально! Демагогия высшего класса! А? Скажете, я не прав?

— Да уж в чем, в чем, а в хитрости им не откажешь, — согласился Орлов. — А чего стоит их ход с Советами? Давят петлей своих коммунистов и подписывают договор с московскими.

Рейли, не соглашаясь, покачал головой.

— Еще вопрос, кто тут оказался хитрее: Берлин или Москва? Но как раз из этого обстоятельства вытекает наша главная задача — подрывать динамитом все, что связано с Москвой. —Он взглянул на стол, где лежало письмо. — После этого акции Москвы в Англии долго не будут стоить и копейки. Ищите подобные ходы еще.

— Кстати... В Берлине появилось новое агентство, которое тоже занимается Коминтерном. Как на это реагировать?

— Кто его открыл? — спросил Рейли.

— Русский подпоручик Дружиловский.

— Каждый непременно хочет иметь свой огород, — Рейли допил свое молоко. — Вы этого подпоручика знаете?

— Я знал его несколько лет назад в Ревеле, он напечатал там в русской газете воспоминания о своих переживаниях в застенках Чека. Между прочим, намекал, что в России имел какое-то отношение к организации Локкарта.

— Дружиловский? — сморщил лоб Рейли. — Не было там такого! Чем занимается его агентство?

— Не знаю. Я узнал о нем из газет.

— Как это из газет?

— В газете «Руль» он напечатал объявление об открытии агентства по делам Коминтерна.

— Вот так, прямо, этими словами?

Орлов взял с письменного стола газету и отдал Рейли.

— Одно из двух: Дружиловский или дурак, или за ним немцы, — сказал, прочитав, Рейли. — Вот что, узнайте это осторожно. Если дурак, надо прибрать к рукам, чтоб не мешал. А может, и пользу извлечете. Если там немцы, оставьте его в покое.


Дружиловский в эти дни все еще ломал голову, как выполнить задание поляков. Сознаться Перацкому, что он не может ничего сделать, он боялся. Собственное бессилие страшило его.

Вывесив на дверях объявление: «Сегодня приема нет», он сидел в своем рабочем кабинете и копался в ворохе газет, пытаясь найти хоть какую-нибудь отправную точку для подхода к непосильному делу. За окном — серый осенний день, и от него еще острее ощущение беспросветности.

Звонок в передней заставил его вздрогнуть. В объявлении ясно сказано — приема нет. Он подождал. Звонок повторился и был непереносимо длинным.

Приоткрыв дверь, он увидел рослого мужчину в черном пальто.

— Здравствуйте, господин Дружиловский. Я Орлов.

— Господи! — радостно вырвалось у подпоручика, мгновенно подумавшего — вот кто может помочь. Еще мелькнула мысль о задании доктора Ротта возобновить знакомство с этим человеком. Он распахнул дверь: — Темно. Заходите, пожалуйста. Ну вот, конечно же, Орлов! Ревель! Раздевайтесь. — Принимая от гостя пальто, он учуял густой запах водки.

— Я на минуточку, — сказал Орлов, зябко потирая руки. — Гулял после обеда, шел мимо и вдруг вспомнил ваше объявление... адрес... Думаю, дай зайду. Гляжу — приема нет. Ну ладно, думаю, приема нет, но, может, есть глава фирмы?

— Проходите сюда. — Дружиловский посторонился, пропуская гостя в кабинет. Орлов качнулся, и хозяин подхватил его под руку. — Сюда, сюда.

Орлов тяжело плюхнулся в глубокое кресло.

— Это, значит, ваш штаб? — спросил он, оглядывая комнату.

— Скромное рабочее помещение, — улыбался Дружиловский, садясь в кресло напротив гостя.

— Летит времечко, летит проклятое, — не то весело, не то огорченно произнес Орлов, оглядываясь по сторонам. Он видел вполне приличный кабинет, какого не было у многих эмигрантов с громкими именами. Смазливый подпоручик, которого он видел в Ревеле, имеет в Берлине какие-то козыри. Весь вопрос: кто ему сдает карты?

Они припомнили ревельские времена, и Орлов сказал задумчиво:

— Беспечны мы были, глупо беспечны. Еще не понимали, что трагедия свершилась не только с нами, но и со всем миром. А потом всех втянуло в эту воронку, — он махнул рукой.

Дружиловский промолчал, он не мог понять, пьян Орлов или трезв, а знать это было крайне важно.

— Но одна наша болезнь не прошла и по сей день, — продолжал Орлов. — Мы так и не научились действовать вместе, все норовим каждый сам по себе и частенько мешаем друг другу, вместо того чтобы помочь.

— Нас объединяет одно — наша ненависть к большевикам, — солидно произнес Дружиловский, глядя на гостя.

— Это верно, — кивнул Орлов. — Но зачем забивать один гвоздь сразу двумя молотками? Вот вы напечатали в объявлении, что работаете по Коминтерну. А я-то тоже хожу вокруг этого. Почему бы нам не действовать заодно? А?

— Не выпить ли нам по случаю встречи? — спросил Дружиловский, остерегаясь влезать в этот разговор без одобрения доктора Ротта.

— Я-то уже принял обеденную дозу, но по такому случаю грех отказаться.

Дружиловский принес из столовой бутылку коньяку, печенье, наполнил рюмки. Наблюдая за ним, Орлов думал о том, что подпоручик наверняка знает о его солидном деле и для него должно быть заманчивым предложение объединить усилия. Но подпоручик сразу же ушел от этого разговора, значит, он сам это решить не может. С кем же ему надо советоваться? С поляками или немцами? Все-таки скорей всего с немцами.

— Прошу не сетовать, — сказал Дружиловский, показывая на скромный стол. — Живу по-холостяцки, без особых разносолов.

— Ко мне приходите, — ответил Орлов. — У меня и в Берлине открытый русский дом, семейный очаг и все такое прочее...

Они выпили за встречу. Потом — за скорейшее освобождение России из-под большевистского ига.

Орлов посмотрел на письменный стол, заваленный газетами.

— Как идут дела?

— Только учимся ходить, хвалиться пока нечем, — улыбнулся Дружиловский.

— Хвалиться будем сообща, когда вернемся в нашу первопрестольную, — вдруг со злостью сказал Орлов. Он взял бутылку, сам налил себе коньяку и выпил. — Черт бы все побрал, — произнес он про себя, и было непонятно, к чему это относилось. — А у меня дело поставлено давно и прочно. Катится как по рельсам. Даже когда я сплю, оно катится. Могу неделю за стол не садиться. Вот как надо работать!

«Он пьян, если так хвалится», — решил Дружиловский и наполнил рюмки.

— За ваши успехи.

— И за ваши, — поднял рюмку Орлов. Быстро и жадно выпив, он продолжал: — Работать надо с размахом, а то лавку лучше и не открывать. Я в прошлом году имение купил. Ну, конечно, не какие-то там безбрежные нивы, как в России, но все-таки... Каменный дом, два этажа, по-немецки — с башенками. Отдельно дом для челяди. Конюшня. Сад. И все за каменным забором. Крепость!

— Зачем это вам? — спросил Дружиловский без всякого интереса, он в это время обдумывал, как начать разговор о своем деле.

— Зачем? — Орлов смотрел на него со снисходительной улыбкой. — Недвижимая, голубчик, собственность. Не-дви-жи-ма-я! Ничто и никто ее не сдвинет! Вы не знаете, какое это удовольствие — хоть на денек вырваться из берлинской нервотрепки и оказаться там, зажечь камин, взять из погреба бутылочку. — Он мечтательно помолчал и добавил неожиданно: — У меня жена княжеского рода. Ну а княжне тоже положен замок.

— Я о таком и мечтать не могу, — тихо и печально проговорил Дружиловский.

— Э-э-э, голубчик, тут надо не мечтать! — Орлов поднял палец. — Действовать надо! И еще — нельзя мельчить. Запомните это. Я лично берусь только за масштабные дела. Тогда и интерес большой, и куш большой, и с большими людьми дело имеешь. Вот только что я завершил дело. Работал с одним англичанином из солидной фирмы. Голова министерская! Знает всю подноготную любой страны, а Россию как свои пять пальцев. Работать с ним одно наслаждение. И сработали мы такое, что мир ахнет. Вот как надо работать, голубчик!

— Не могли бы вы мне, только начинающему дело, оказать маленькую помощь? — спросил Дружиловский.

— Смотря какую, — деловито ответил Орлов.

— Мне нужен какой-нибудь советский документ, а лучше — чистый советский бланк.

— Очень нужен? — Орлов хитро прищурился.

— Да... очень... и вы же сами говорили — надо действовать заодно.

Орлов энергично поднялся с кресла, застегнул пиджак на все пуговицы.

— Когда будем заодно, тогда и поговорим, — сухо сказал он.

— Ну что ж, обойдусь, — сказал Дружиловский.

— Обиделись? Зря. Так дела не делаются: здравствуйте и давайте документ. Заходите как-нибудь ко мне в контору. Расскажете толком, что к чему. Подумаем. Обсудим. Может, что и сообразим. — Орлов говорил и держался так, словно и рюмки не выпил. Да, Доктор Ротт был прав, строго предупреждая, что Орлов — лиса и с ним каждую минуту надо быть начеку.

— Спасибо, я обойдусь, — пробормотал Дружиловский.

— Ну и хорошо. А пока будем считать, что мы возобновили наше знакомство, и давайте иметь друг друга в виду, — весело говорил Орлов, надевая пальто.

Дружиловский вяло пожал протянутую ему руку, а когда дверь за Орловым закрылась, сказал злобно:

— Зажрался, сволочь.


На другой день он доложил Ротту о визите Орлова. Он знал: если доктор Ротт начинает двигать тонкими губами, будто конфетку сосет, значит, он чем-то доволен. Но чем? Может, зря он умолчал, что просил у Орлова помощи и получил отказ?

— Прекрасно... прекрасно... — рассеянно сказал доктор Ротт. Сейчас он получил подтверждение, что Сидней Рейли в Берлине и каждый вечер бывает у Орлова. Теперь следовало узнать, что они там делали.

Дружиловский вдруг осмелел.

— Господин Ротт, у меня плохи дела с поляками. Помогите.

— Что случилось? — спросил немец.

— Они требуют от меня советские документы, а где я их могу взять? Грозят расправой.

Доктор Ротт посмотрел на него удивленно и сердито:

— Вы абсолютно не умеете мыслить аналитически, обратите на это внимание! Неужели вы не знаете, что с Москвой у нас дипломатические отношения? Ах, знаете? И пытаетесь к польским делам против Советов пристегнуть меня, вполне официальное лицо Германии!

— Я думал...

— Меня не интересует, господин Дружиловский, что вы думали. Важно только то, что вы думали неправильно.

Дружиловский челночил между всеми своими хозяевами, со страхом ожидая встречи с Перацким.

И вот этот день наступил. Будь все на свете проклято. И доктор Ротт в том числе. Сам сунул его к полякам, а теперь отворачивается, он, видите ли, официальное лицо. Зиверт тоже хорош, ему всех дел — только пальцем шевельнуть, а тоже воротит рожу.

Перацкий, не ответив на приветствие, спросил:

— Принесли?

— Еще не готово, — ответил он.

— Мне все ясно, — зарычал Перацкий, закусив изжеванную сигару. — Вы просто не хотите работать для Польши. Это, конечно, ваше дело, но я вам не завидую.

— Очень трудное задание... — начал Дружиловский.

— Замолчите, пся крев! — вместе с сигарным дымом яростно выдохнул Перацкий. — Легко только деньги получать. Но, может, вы решили, что я должен платить вам за одну возможность видеть вашу унылую физиономию? Вы, как проститутка, предпочитаете тех, кто больше платит!

Некоторое время он стоял, разгневанно смотрел на Перацкого, почти не видя его, потом повернулся и медленно вышел из кабинета. Обида опалила его, осилила страх.

Как только он вернулся в свое агентство, зазвонил телефон. Он не хотел брать трубку, но телефон звонил настойчиво, непрерывно. Он подошел к телефону.

— Это Моравский, — услышал он знакомый вкрадчивый голос.

— Что вам угодно?

— Я прошу вас не обращать внимания на происшедшее и продолжать работу. Я так жалею, что отсутствовал. Он тоже крайне расстроен и...

— Я плевал на его настроение! — крикнул Дружиловский и повесил трубку.

Весь день он думал, почему они испугались, а вечером пошел к Зиверту.

— Плюнь и разотри, — сказал Зиверт, выслушав его. — Поляки есть поляки, их не переделаешь, и в работе бывает всякое, и вообще, обида — женское занятие. А то, что тебе позвонил Моравский, ставит на этом вопросе крест.

Зиверту нужно было успокоить Дружиловского — он получил выговор от доктора Ротта за то, что не помог подпоручику сделать документ для поляков.

— Слушай, а что конкретно им от тебя нужно? — спросил Зиверт.

— Я же говорил вам.

— Неужели ты не понимаешь, что у меня голова забита своими делами? — перебил его Зиверт. — Говорил, говорил... а я не слышал и не помню.

— Они требуют советский документ против Америки, — угрюмо сказал Дружиловский.

— Только и всего? Прямо от меня пойдешь к Гаврилову, и все, что тебе надо, он сделает. Дашь ему пятьдесят марок — и считай, что документ у тебя в кармане. И все забыто. — Зиверт вдруг, круто повернувшись на каблуках, спросил: — Тебе нужны деньги?

— Кому они не нужны?

— Наклевывается одно приватное, очень выгодное дельце. Я тебя подключу, не возражаешь? Между нами, мужчинами, деньги все-таки великое дело, — подмигнул Зиверт и стал расхаживать по комнате.

— Что я, дурак, что ли, отказываться, — улыбнулся Дружиловский.

— Договорились. Но только одно железное условие — о деле этом молчок. Ни-ко-му! Можешь?

— Я все могу.

— Я слышал, ты девочку завел? — весело спросил Зиверт.

— А что — нельзя? — усмехнулся Дружиловский.

— Дело, конечно, житейское, — согласился Зиверт и продолжал серьезно и жестоко: — Твоя ошибка, что ты взял русскую да еще голубых кровей. Вторая твоя ошибка, что ты держишь ее на голодном пайке. Настоящие мужчины не экономят на любви. Да не таращись на меня, я скажу тебе, откуда мне все известно. Отец твоей девки болтается среди эмигрантов и всюду треплет твое имя, величает тебя подлецом. Зачем тебе это? Есть золотое правило: если идешь на большое дело, под ногами должно быть чисто.

Подпоручик подумал, что Зиверт прав.

— Покумекай об этом, — продолжал Зиверт. — Ты включился в такие дела, когда рисковать из-за девки преступно. У тебя же есть благородный предлог — отец ее против, и ты не имеешь права и так далее... А вот комнату, где ты ее держишь, сохрани, она пригодится нам для того приватного дельца.

«Да, да, действительно, надо с этой блажью кончать и начинать жизнь по-новому...» — решил он.

Гаврилов дал ему три чистых бланка советского торгпредства в Берлине и один бланк Коминтерна — все фальшивые, наверно, из своих венских запасов. Кроме того, он дал «болванку» — так в этих кругах назывались «образцы», по которым стряпали потом фальшивые документы. В болванке были имена американских коммунистов: Рудберга, Форстера и Стоклицкого, и примерное содержание инструкции, якобы направленной им из Москвы.

— Эту болванку я сам хотел делать, а Зиверт приказал отдать тебе, — сказал Гаврилов и добавил: — Цена за все без запроса сто марок.

Согласились на пятидесяти.

Дружиловский пошел к себе в агентство и, запершись в кабинете, накатал «инструкцию Коминтерна» своим агентам в Америке об устройстве беспорядков. Машинистка Соловьева перепечатала ее на бланк. Перечитывая свое сочинение, он все-таки понимал, что выглядит оно не солидно — подозрительны и краткость и неконкретность инструкции, но больше он ничего придумать не мог и решил, — если поляки отвергнут его работу, он порвет, он больше не желает терпеть оскорбления.

Он не знал, как был нужен полякам даже такой документ. Дело в том, что польская военщина уже давно стремилась привлечь Америку хоть к какому-нибудь участию в своих антисоветских делах. Впрочем, эта идея муссировалась тогда не только в польских кругах. В немецких газетах тоже появлялись критические высказывания по поводу американского изоляционизма, который именовался то предательством Европы, а то и сговором американских толстосумов с большевиками. Во французской газете «Тан» была помещена карикатура, на которой американский дядюшка Сэм принимал из рук Ленина мешок с золотом. Под рисунком — слова дяди Сэма: «Дайте мне золото, и я прощу вам все».

Дружиловский позвонил Моравскому:

— Документ готов.

— Когда вы придете? — мягко отозвался Моравский.

— Когда вы будете один.

— Я все понимаю. Жду вас через час. Можете?

Через час Дружиловский вошел в знакомый кабинет и увидел рядом с Моравским Перацкого. Он уже хотел повернуть обратно, но подбежавший Моравский крепко взял его под руку и повел к столу.

Дружиловский сел в кресло, возмущенно глядя на Моравского, а тот дружески улыбался.

— Дело для нас свято, и вмешивать сюда эмоции глупо, — негромко сказал Перацкий.

Дружиловский, не оглядываясь, вынул из кармана документ.

— Именно то, что нужно, — бегло прочитав документ, сказал Моравский и отдал его Перацкому.

Внимательно прочитав, Перацкий поднял взгляд на Дружиловского.

— Великолепно! — произнес он тихо, точно про себя.

Дружиловский не шевельнулся.

— Надо только хорошенько подумать, куда и каким способом мы его двинем, — продолжал Перацкий, обращаясь к Дружиловскому, но тот молчал.

— Можете вы быстро сделать две фотокопии документа? — спросил Перацкий.

— Могу.

— Впрочем, нет, — продолжал Перацкий. — С этим документом вы сейчас же пойдете в американское консульство. Там работает ваш русский, некто господин Гамм.

— Петр Александрович? — механически спросил Дружиловский.

— Вы его знаете? Тем лучше. Покажите документ ему, и, если консульство заинтересуется, пусть они сделают для вас две копии. Важно, чтобы они заинтересовались, тогда от нас с вами больше ничего не потребуется.

Дружиловский только теперь понял, что принес действительно нужный документ.

— Отдать бесплатно? — спросил он.

Перацкий поморщился.

— Сами этот вопрос не поднимайте. В конце концов, вы получаете у нас жалованье.


В американском консульстве Дружиловского встретили подозрительно.

— По вопросам виз на въезд в Америку мы переговоров не ведем, — сказал дежурный сотрудник, не впуская его в вестибюль. Но когда Дружиловский сказал, что ему нужно повидать мистера Гамма, его пропустили.

Вскоре в вестибюль вошел Гамм: тощий, элегантный, с бледным непроницаемым лицом. Точно таким его помнил Дружиловский по встречам за карточным столом в Петрограде.

— У меня к вам очень важное дело, — начал Дружиловский.

— Пойдемте ко мне.

Прочитав документ, Гамм сказал:

— Это любопытно... Подождите меня минуточку... — он направился к двери.

— Мне нужны две копии этого документа, — сказал ему вслед Дружиловский.

— Зачем? — остановился Гамм.

— Нужны, и очень!

— Хорошо.

Гамм долго не возвращался, а вернувшись, вручил ему две отлично выполненные фотокопии документа. Подлинник он вложил в конверт и надписал адрес.

— Идите по этому адресу, вас ждут.

— Кто?

— Берлинский корреспондент американской газеты «Чикаго трибюн» господин Солдес. Он предупрежден о вашем визите и даже о необходимости заплатить вам гонорар, — улыбнулся Гамм.


Мистер Солдес — нездорово расплывшийся молодой человек с отекшим лицом — был довольно груб.

— Ну, что вы там сварили в своей адской кухне? — спросил он, не здороваясь.

Взяв конверт, вынул из него документ и быстро прочитал.

— Эх вы, повара! Здесь сказано об американском коммунисте Рудберге, а такого нет в природе, есть Рутенберг.

— Опечатка, — невозмутимо ответил Дружиловский.

— За такие опечатки нашего брата по шее бьют, — сказал Солдес. — А теперь нужна дополнительная работа.

— Давайте исправлю.

— Нет, — резко возразил Солдес. — Это не школьное сочинение, а документ, во всяком случае, должен считаться документом. Надо приготовить еще один на эту тему, в нем снова поставьте фамилию Рудберг, а через тире — Рутенберг. Пусть в Америке думают, что в Кремле у этого коммуниста есть вторая фамилия. Сделать это надо срочно, сегодня же. Крайний срок — завтра...

Дружиловский вспомнил, что Бенстед, живущий теперь в Берлине, хвастался, как ловко он заполучил бланк московской газеты «Известия» — написал в берлинское представительство газеты запрос о том, сколько стоит напечатать в «Известиях» коммерческое объявление, и получил ответ на бланке, что все переговоры необходимо вести в Москве. Этот текст Бенстед с редакционного бланка смыл, но потом так и не смог придумать, как этот бланк употребить в дело...

Не откладывая, Дружиловский отправился к Бенстеду и выпросил у него этот бланк. У себя в агентстве с помощью все той же машинистки Соловьевой он напечатал на бланке «Известий» текст, из которого было ясно, что представительство «Известий» в Берлине не что иное, как замаскированное представительство Коминтерна, и вот оно-то и направляло в Америку письмо, в котором сообщалось, что Рудбергу — Рутенбергу от Коминтерна переведены деньги через «Нью-Йорк сити банк».

К концу дня он снова был у Солдеса.

Прочитав новый документ, американец рассмеялся.

— Пахнет за милю дерьмом, но беру.

Солдес вынул из кармана пять десятидолларовых бумажек и протянул Дружиловскому.

— Стоит это дерьмо дешевле, но у меня сегодня хорошее настроение. Но вот что надо сделать еще — одну из копий вы снесите в наше представительство, известному вам мистеру Гамму. Мне надо, чтобы и этот документ тоже был там. Я на это сошлюсь как на официальное подтверждение факта. Кстати, денег там больше, чем у меня. Торгуйтесь. Гуд бай.

Обе эти фальшивки были напечатаны в «Чикаго трибюн» 15 февраля, и в американской печати началась бесстыдная травля коммунистов.

Одну из копий с разрешения Перацкого Дружиловский продал за двести марок майору Лорену из французской разведки.

Дела у него снова пошли совсем неплохо. И это был очень важный момент в его жизни — он понял, что и в большой политике горшки обжигают не боги.

ВЫДЕРЖКА ИЗ СТЕНОГРАММЫ ЗАСЕДАНИЯ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР ПО ДЕЛУ ДРУЖИЛОВСКОГО.
П р о к у р о р  К а т а н я н. А когда вы принесли этот бланк в американскую миссию, они там понимали, что бланк «Известий» не есть бланк Коминтерна или Советского правительства?

П о д с у д и м ы й  Д р у ж и л о в с к и й. Я написал то, о чем здесь уже говорили, что контора «Известий» является филиалом Коминтерна. С таким же успехом я мог бы написать, что контора «Известий» является филиалом Верховного суда. (Смех в зале.)

ИЗ БЕРЛИНА В МОСКВУ. 27 февраля 1925 года
«Четыре дня вместе с Павловым был в Париже по делам «Братства белого креста». Вращался в высших кругах монархической эмиграции, был представлен Кириллу и выслушал от него обнадеживающее заявление о скором крахе большевиков.

По поводу вашего срочного запроса. Интересующую вас фальшивку, адресованную американским коммунистам, я имел возможность прочитать во французских газетах, находясь в Париже. Даже в окружении Кирилла слышал о ней иронические высказывания. Выяснить, где эти фальшивки изготовлены, крайне трудно. Очевидно, или в группе Зиверта, или в группе Орлова, или в новом агентстве «Руссина» известного вам Дружиловского. Где точно, пока выяснить не смог. Не сходить ли мне все-таки в агентство Дружиловского? Я этот шаг хорошо продумал — могу получить официальное поручение Павлова — выяснить, что это за агентство. Он последнее время часто сетует на распыленность антисоветских сил и ищет пути консолидации. Я сознаюсь Дружиловскому, что в Риге я его дезинформировал, что и там я был человеком Павлова и его «братства». Можно было все узнать у берлинского корреспондента «Чикаго трибюн» Солдеса, но он только что переведен из Германии в Италию. Не результат ли это протеста наших представителей в Америке? Попытайтесь найти путь к Солдесу в Италии, учтя, что это до предела циничный тип, для которого нет в мире ничего святого. Только — деньги.

Кейт».
Резолюция на донесении:

1. Передать Кейту, что вариант официального визита в «Руссину» приемлем.

2. Запросить у Кейта подробное донесение об окружении Кирилла.

3. Дать поручение в Италию в отношении Солдеса.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Публикацию документов мы начинаем с ноты английского министерства иностранных дел, врученной полпреду СССР тов. Раковскому:


«Министерство иностранных дел.

24 октября 1924 года

Милостивый государь,

я имею честь обратить Ваше внимание на прилагаемое письмо, полученное Центральным Комитетом Британской Коммунистической Партии от Президиума Исполнительного Комитета Коммунистического Интернационала за подписью его председателя Г. Зиновьева, от 15 сентября. Указанное письмо содержит некоторые инструкции для британских подданных для насильного свержения существующего строя в этой стране и разложения вооруженных сил его величества как средства к основной цели.

2. Считаю своим долгом сообщить Вам, что правительство его величества не может допустить эту пропаганду и рассматривает это как непосредственное вмешательство извне во внутренние дела Великобритании.

3. Всякий, кто знаком с уставом и связями Коммунистического Интернационала, нисколько не станет сомневаться в его тесной связи и контакте с советским правительством. Ни одно правительство не допустит существования такого порядка, при котором иностранное правительство находится в правильных дипломатических отношениях, но в то же время допускает организации, непосредственно связанные с этим иностранным правительством, побуждать подданных данного правительства к подготовлению революции для его низвержения. Подобное поведение есть не только серьезное отступление от общих правил международного общения, но и нарушение того торжественного заверения, которое Советское правительство дало правительству его величества.

4. Всего лишь 4 июня прошлого года Советское правительство заключило следующее торжественное обоюдное соглашение с правительством его величества: «Советское правительство обязуется не поддерживать ни в материальной, ни в какой-либо другой форме отдельных лиц, групп, агентов или учреждений, стремящихся распространить недовольство или вызвать восстание в какой-либо части Британской империи... и призвать своих должностных лиц к полному и постоянному выполнению этих условий».

5. Помимо этого, в договоре, недавно заключенном между правительством его величества и Вашим правительством, было сделано дальнейшее постановление для правильного выполнения этого обязательства, которое является необходимым для существования добрых и дружественных отношений между обеими странами. Правительство его величества полагает, что эти обязательства должны быть выполнены как буквально, так и по своему духу, и не может согласиться с тем, что в то время, как Советское правительство принимает на себя обязательство, другая политическая организация, столь же мощная, как само правительство, ведет и поддерживает деньгами пропаганду, которая является прямым нарушением официального соглашения. Советское правительство либо имеет, либо не имеет полномочий на заключение подобных соглашений. Если оно уполномочено, то оно обязано выполнять эти обязательства и следить за тем, чтобы другая сторона не была введена в заблуждение. Если же оно не имеет таких полномочий и если ответственность, которая в других странах принадлежит государству, в России находится в руках частных и безответственных организаций, то Советское правительство не должно было заключать соглашений, о которых оно знает, что не сможет их выполнить.

6. Я буду Вам обязан, если Вы будете настолько добры безотлагательно сообщить мне мнение Вашего правительства по этому вопросу.

Я имею честь и т. д. ...

За отсутствием министра иностранных дел

Дж. Д. Грегори».

«ПИСЬМО ЗИНОВЬЕВА[5]
Совершенно секретно. Центральному Комитету Британской Коммунистической Партии.

Исполнительный комитет Третьего Коммунистического Интернационала. Президиум. Москва, 15-го сентября 1924 г.

Дорогие товарищи, приближается момент обсуждения английским парламентом договора, заключенного между правительством Великобритании и СССР, с целью его ратификации. Бешеная кампания, поднятая британской буржуазией вокруг этого вопроса, показывает, что большинство таковой вместе с реакционными кругами идет против договора с целью сорвать соглашение, укрепляющее узы между пролетариатом обеих стран и ведущее к восстановлению нормальных сношений между Англией и СССР. Пролетариат Великобритании, который произнес свое веское слово, когда угрожала опасность разрыва прежних переговоров, и заставил правительство Макдональда заключить договор, должен проявить величайшую энергию в дальнейшей борьбе за ратификацию и против попыток британских капиталистов заставить парламент аннулировать договор.

Необходимо расшевелить массы британского пролетариата и привести в движение армию безработных пролетариев, положение коих может быть улучшено только после того, как СССР будет представлен заем на восстановление его хозяйства и долевое сотрудничество между британским и российским пролетариатом будет налажено. Необходимо, чтобы группа в рабочей партии, симпатизирующая договору, оказала усиленное давление на правительство и парламентские круги в пользу ратификации договора. Следите внимательно за лидерами рабочей партии, потому что они легко могут быть уличены в проведении намерений буржуазии. Уже и так иностранная политика рабочей партии в ее настоящей форме представляет собой плохую копию политики правительства Керзона. Организуйте кампанию разоблачения иностранной политики Макдональда. ИККИ охотно предоставит в Ваше распоряжение имеющийся у него обширный материал относительно деятельности британского империализма на Среднем и Дальнем Востоке. Пока же напрягайте все силы в борьбе за ратификацию договора и за продолжение переговоров относительно урегулирования взаимоотношений между СССР и Англией. Улажение отношений между обеими странами поможет делу революционизирования международного и британского пролетариата не меньше, чем успешное восстание в любом рабочем районе Англии, так как установление тесного контакта между британским и российским пролетариатом, обмен делегациями и рабочими и т. д. сделает для нас возможным расширить и развить пропаганду идей ленинизма в Англии и колониях.

Вооруженной борьбе должна предшествовать борьба против склонности к компромиссу, которая внедрена в большинстве британских рабочих, против идеи эволюции и мирного уничтожения капитализма. Только тогда можно будет рассчитывать на полный успех вооруженного восстания. В Ирландии и колониях дело обстоит иначе: там существует национальный вопрос, и таковой представляет собой слишком важный фактор для нашего успеха, чтобы тратить время на длительную подготовку рабочего класса. Но даже в Англии, как в других странах, где рабочие политически развиты, события сами по себе могут развиваться быстро, революционизируя рабочие массы лучше, чем пропаганда. Например, забастовочное движение, репрессии со стороны правительства и т. д. Из Вашего последнего доклада ясно, что агитационная и пропагандистская работа в армии слаба, во флоте не лучше. Ваше объяснение, что качество привлеченных членов оправдывает количество, правильно в принципе, однако было бы желательно иметь ячейки во всех войсковых частях, в особенности среди тех, которые расположены в крупных центрах страны, а также на фабриках, изготовляющих оружие, и на военных вещевых складах. Просим обратить особое внимание на последние. В случае опасности войны с помощью последних и в контакте с рабочими транспорта можно парализовать все военные приготовления буржуазии и сделать начало в превращении империалистической войны в войну классовую. Мы должны теперь больше чем когда-либо быть настороже. Попытки интервенции в Китае показывают, что мировой империализм все еще полон энергии и еще раз делает попытки восстановить свое расшатанное положение и начать новую войну, которая имеет своей конечной целью распад российского пролетариата и подавление расцветающей революции и в дальнейшем привела бы к порабощению колониальных народов.

«Опасность войны», «Буржуазия ищет войны, капитал — новых рынков» — вот лозунги, с которыми Вы должны ознакомить массы. Эти лозунги откроют Вам путь к постижению масс и помогут Вам овладеть ими и идти под знаменем коммунизма. Военная секция коммунистической партии, насколько Вам известно, кроме того, страдает от недостатка специалистов, будущих руководителей британской красной армии.

Пора Вам подумать относительно создания такой группы, которая вместе с вождями смогла бы быть в случае активной забастовки мозгом военной организации партии. Просмотрите внимательно список военных ячеек, выделите из них наиболее способных и энергичных людей. Обратите внимание на более талантливых военных специалистов, которые по той или иной причине оставили службу и придерживаются социалистических взглядов. Привлеките их в ряды коммунистической партии, если они желают честно служить пролетариату и хотят в будущем направлять не слепые механические силы в услужении буржуазии, а национальную армию. Сформируйте направляющую оперативную головку военной секции. Не откладывайте этого на будущее, которое может быть чревато событиями и может застать Вас неподготовленными.

Желаем Вам всяческих успехов в организации и в Вашей борьбе.

С коммунистическим приветом:

Председатель Президиума ИККИ: Зиновьев.

Член Президиума: Мак-Манус.

Секретарь: Куусинен, Рейтер».

«НОТА Т. РАКОВСКОГО
от 25 октября 1924 года

Милостивый государь,

я получил ноту Форейн Оффис от 24-го октября, подписанную г-ном Грегори, на которую я имею честь ответить следующее:

1. Еще недавно, в прошлом году, после того, как был улажен дипломатический конфликт, имевший место в мае, представитель правительства Советского Союза в Лондоне и Форейн Оффис пришли к соглашению, что в интересах укрепления дружеских отношений между двумя странами обе стороны будут стремиться улаживать всякие, могущие возникнуть инциденты путем прямых переговоров, прибегая к посылке нот лишь в том случае, если этот дружеский образ действия не даст благоприятных результатов. После моего прибытия в Лондон Форейн Оффис непосредственно подтвердил, что в будущем мы будем придерживаться этой разумной политики, которая устранит те недоразумения, которых можно избегнуть, и предотвратить будущие конфликты.

Придерживаясь этого правила, мы оказались в состоянии дружеским образом ликвидировать несколько инцидентов, затрагивающих обе стороны. В виде примера я сошлюсь на тот факт, что мое правительство не прибегло к публичному протесту и не создавало конфликта в связи с чрезвычайно важным инцидентом, затрагивающим самые жизненные интересы Союза, который возник в результате декларации, сделанной представителем британского правительства, профессором Джильбертом Муррей, на конференции Лиги Наций, — декларации, которая была в противоречии с нашим соглашением прошлого года и с условием нового договора от 8 августа относительно невмешательства в наши внутренние дела и которая явно нарушила ноту британского правительства о признании Советского Союза.

2. К моему глубокому сожалению, полученная мною вчера нота, в которой Форейн Оффис сделаны абсолютно необоснованные обвинения против советского правительства в момент, когда британское внимание сконцентрировано на англо-советских договорах и будущих сношениях между Великобританией и Советским Союзом, является неожиданным нарушением процедуры, на которую мы взаимно согласились.

3. Касаясь вышеупомянутой ноты г-на Грегори, я самым категорическим образом заявляю, что документ, приложенный к ней, является явной подделкой и смелой попыткой предупредить развитие дружеских отношений между двумя странами. Если бы вместо нарушения установленной практики Форейн Оффис сразу же обратился ко мне за объяснениями, было бы нетрудно убедить Форейн Оффис, что он стал жертвой обмана со стороны врагов Советского Союза. Не только содержание, но и заголовок и подпись на документе определенно доказывают, что он является работой преступных личностей, недостаточно знакомых с конституцией Коммунистического Интернационала. В циркулярах Коммунистического; Интернационала (которые можно встретить в прессе, ибо деятельность его не является тайной) он никогда не обозначается как «Третий Коммунистический Интернационал» — по той простой причине, что никогда не было первого или второго Коммунистического Интернационала. Подпись является такой же неуклюжей подделкой. Сделано так, что Зиновьев подписался в качестве «Председателя Президиума Исполнительного Комитета Коммунистического Интернационала», в то время как в действительности он является и всегда официально подписывается «Председателем Исполнительного Комитета». Кроме того, все содержание документа с коммунистической точки зрения состоит из ряда нелепостей, имеющих целью просто восстановить британское общественное мнение против Советского Союза и подорвать усилия, которые были приложены обеими странами для установления длительных и дружеских сношений.

4. Очевидная фальшивость этого документа освобождает меня от необходимости отвечать на сделанное в ноте Форейн Оффис заключение об ответственности советского правительства за деятельность Коммунистического Интернационала, поскольку оно основано на предположении, что документ является аутентичным.

5. Я категорически протестую против употребления фальшивых документов против Советского Союза, а также против нарушения взаимно установленной процедуры по рассмотрению всех инцидентов, которые могут возникнуть между двумя странами. В то же время я выражаю мое убеждение, что британское правительство примет необходимые шаги для установления авторства в этой злонамеренной попытке создать конфликт между двумя правительствами. Это обеспечит возможность предупреждения в будущем повторения подобных инцидентов.

Примите и пр. ...

Раковский

Макдональду, министру иностранных дел

Форейн Оффис».


Вслед за обменом этими нотами английские буржуазные политики начали разнузданную антисоветскую кампанию, которая привела фактически к разрыву англо-советских отношений. А господа консерваторы воспользовались этой мутной волной антисоветчины, запугали английского обывателя угрозой коммунизма и как защитники этого обывателя прорвались к власти.

Вот, что означал тот «документ», который был сотворен в конторе политического жулика Орлова.


А теперь мы приведем одно запоздалое свидетельство.

В английской газете «Санди таймс» за 8 февраля 1968 года на первой полосе опубликована следующая заметка:

«В руках того, кто опознает почерк, которым написан русский текст письма, воспроизведенного в нашей газете, может оказаться ключ к одной из наиболее зловещих политических загадок Британии в нашем веке.

Возможно, что это оригинал «Письма Зиновьева», того чреватого трагическими последствиями политического послания, которое левые до сих пор выдвигают в качестве причины полного поражения первого лейбористского правительства на выборах в 1924 году. Левые всегда утверждали, что это письмо — фальшивка, использованная министерством иностранных дел, консервативной партией и Интеллидженс сервис для того, чтобы подогреть клеветническую кампанию против «коммунистической опасности».

Поскольку недавно впервые был обнаружен оригинал письма, появилась возможность проверить гипотезу, что «Письмо Зиновьева» ни больше ни меньше как фальшивка. Русский текст был найден — где бы вы думали? — в подвалах юридического факультета Гарвардского университета молодым научным сотрудником Уильямом Батлером.

Батлер сразу понял значение шести фотографических пластинок, на которых засняты четыре страницы «Письма Зиновьева» и еще две страницы какого-то другого документа, явно поддельного. Завернутые в коричневую бумагу негативы, перешедшие во владение Гарвардского университета по завещанию американского специалиста по советским делам, пролежали 40 лет в архивах университета, не внесенные в каталоги.

Его исследования этой находки, опубликованные в последнем выпуске Бюллетеня Гарвардской библиотеки, привели Батлера к заключению, что это письмо, вероятно, подделка.

Так называемый гарвардский текст отличается только в незначительных деталях, в основном объясняющихся переводом, от английского экземпляра, опубликованного министерством иностранных дел в 1924 году.

Подобно английскому варианту, он якобы написан Григорием Зиновьевым, председателем Коммунистического Интернационала в Москве, и призывает Коммунистическую партию Великобритании подстрекать к мятежам в армии и к восстаниям пролетариата.

Так же как в экземпляре министерства иностранных дел (который никто никогда не видел в русском оригинале), в нем имеются некоторые внутренние несоответствия, которые наводят на мысль о подделке.

Из всех теорий, выдвигающихся по этому поводу, Батлер склоняется в пользу той, которая считает, что главным действующим лицом во всей этой истории была польская разведка. В то время Польша была ярым противником проводимого лейбористским правительством курса на улучшение отношений с Советским Союзом.

Однако анализ документа, сделанный Батлером, расходится с конкретными аспектами этой теории, наиболее развернуто изложенной журналистами газеты «Санди таймс» в брошюре под названием «Письмо Зиновьева». Исследователи, опиравшиеся на частные документы, до сих пор публиковавшиеся в печати, и свидетельство вдовы русского контрреволюционера Ирины Бельгард, пришли к выводу, что оригинал фальшивки был сфабрикован группой эмигрантов, работавшей в Берлине, и распространен польской разведкой.

Если рукописный гарвардский текст является оригиналом, тогда возникает противоречие: Ирина Бельгард вспоминает, что ее муж и его сообщники сфабриковали этот документ летом 1924 года, отпечатав его на старой пишущей машинке. Однако вполне возможно, что гарвардский текст лишь списан с более позднего варианта письма...»

И еще одна выдержка из той же газеты:


«Письмо Зиновьева» написано рукой английского шпиона?

На прошлой неделе мы предложили нашим читателям помочь в решении одной исторической загадки, воспроизведя в нашей газете часть недавно обнаруженного русского оригинала «Письма Зиновьева» — документа, который якобы привел к падению первого лейбористского правительства в 1924 году. Мы высказали предположение, что, если кто-либо опознает померк, которым написано письмо, это, возможно, поможет понять, почему это подстрекательское послание, которое, как установлено газетой «Санди таймс», является фальшивкой, было принято за подлинное и использовано в яростной предвыборной кампании против «красной опасности». Один из наших читателей Дал ключ к решению этой загадки.

Сейчас стало очевидно, что основной транскрипт «Письма Зиновьева», то есть вариант, убедившийминистерство иностранных дел в его подлинности, был написан не русским и, во всяком случае, не руководителем Коминтерна Григорием Зиновьевым, как это утверждали в свое время.

Косвенные улики и особенности каллиграфии свидетельствуют о сходстве почерка автора письма с почерком Сиднея Рейли, непревзойденного английского шпиона. Рейли — доверенное лицо Уинстона Черчилля — был лучшим из разведчиков своего поколения.

На прошлой неделе некто Майкл Кетти, историк, занимающийся изучением этого периода истории, дал нам ключ к решению загадки. Он представил образец почерка Рейли, взятый из книги «Приключения Сиднея Рейли», отредактированной женой шпиона и опубликованной в 1931 году. В ней, в частности, воспроизводится письмо Рейли своей жене, датированное сентябрем 1925 года. В этом письме он говорит о своей предстоящей поездке в Москву и в Петроград, поездке, из которой он так и не вернулся.

Кетти бросилось в глаза сходство между этим почерком и русским текстом «Письма Зиновьева», опубликованным в воскресенье 8 февраля в нашей газете.

В пятницу фотокопии письма Рейли и полный русский текст «Письма Зиновьева», найденный в прошлом году в архивах юридического факультета Гарвардского университета, были показаны Джону Конвею, эксперту по исследованию спорных документов. Конвей, являющийся членом Британской академии криминалистики, заявил:

«Я сравнил эти два текста и, исходя из характера почерков, то есть нажима, расстояния между буквами, написания букв, их размера и других характерных признаков, убедился, что они были написаны одним и тем же человеком. В особенности бросается в глаза сходство в манере написания прописного «Д» и строчного «д». Характерно также написание других букв... То, что тексты написаны на языках с различным алфавитом, несколько затрудняет сравнение, однако внешний вид и манера написания букв одинаковы. Ни один из этих признаков в отдельности не мог бы быть сочтен исчерпывающим доказательством, однако совокупность их заставляет полагать, что они характерны для почерка одного и того же человека».

Если русский текст был действительно написан Рейли, то многие части головоломки становятся на свои места. По словам Уильяма Батлера, обнаружившего русский текст письма в архивах Гарварда, этот текст первоначально появился в Париже. Американский консул Уэсткотт осенью 1924 года писал в неофициальной памятной записке, что этот документ был получен им от агента за кодовым номером ABI.

Рейли, как сказано в книге его жены, в июле — августе того года находился в Париже[6] и был причастен к очень «важному политическому делу, подробности которого я не имею права раскрывать».

Он был тогда очень близок к польской разведке, которую давно подозревали в том, что она подделывает документы и сбывает их европейским разведкам того времени. Поляки были ярыми противниками какого-либо сближения между Советской Россией и Западом.

На родине Рейли, в Англии, причастность его к этому делу проливает свет на еще две загадки. Становится ясно, почему столь многие среди английской правящей верхушки поверили в подлинность этого письма: репутация Рейли в мире разведки была безупречной. Его объяснения, почему документ написан его почерком, не вызвали бы у его ближайших коллег никакого недоверия. По всей вероятности, Рейли разъяснил, что он получил оригинал лишь на короткое время и спешил переписать его прежде, чем исчезновение его будет замечено.

Неизвестно — и, возможно, никогда не станет известным, — не был ли сам Рейли одурачен и не поверил ли он вполне искренне в аутентичность «Письма Зиновьева», или же он добыл его, зная, что это фальшивка. Три года назад три репортера газеты «Санди таймс» в книге «Письмо Зиновьева» установили, что замысел письма, если не вся его фразеология, принадлежал русской эмигрантской «фабрике фальшивок», работавшей при покровительстве польской разведки в Берлине. Не было ли это известно также и Рейли?..»

В заключение газета писала:

«Подлинное имя капитана Сиднея Рейли — Зигмунд Георгиевич Розенблюм. В министерстве иностранных дел его звали «шпионом, который не делает ошибок». С любой точки зрения это был незаурядный человек. Вся беда в том, что Сидней Рейли был не прочь разрекламировать себя, и легенда вокруг его имени частично была соткана им самим.

В начале двадцатых годов он сотрудничал с эмигрантскими организациями в Западной Европе, и его связи с этими кругами вовлекли его в заговор вокруг «Письма Зиновьева».

Рейли был азартным человеком и не раз держал пари с судьбой. Самым пылким его желанием было «погибнуть в максимально романтической обстановке», говорится в одном рассказе о нем. Он был расстрелян в России».

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

У Дружиловского была записная книжка из желтой кожи. На обложке золотом тиснено «Дневник» и инициалы «С. Д.». На первой страничке надпись — «Самое важное» и ниже — эпиграф, что ли: «Жизнь — это море, в котором плывут корабли. Но — море это еще и подводные рифы, и шторм, и девятый вал, который слабых кидает на дно, а сильных поднимает к небу. Где же он, мой девятый вал?» Дневник показывает нам человека весьма ограниченных данных, но с беспредельной уверенностью, что он предназначен сыграть выдающуюся роль в жизни всех. В момент своего наибольшего успеха, когда его фальшивками занимались государственные деятели нескольких стран, он сделал такую запись: «Покончим с большевиками и вернемся в Россию под колокольный звон. Но Зиверт, конечно, прав — толкучка там будет невероятная, все полезут. Мне зачтется все. Поверю бумаге мечту — хотел бы я стать во главе российской полиции, ведь, кто сидит на этом месте, держит в руках всех...»

Всех, кто его обманул, обидел, унизил, он называет в своем дневнике подлецами, но собственную подлость считает не только добродетелью, но самым подходящим оружием в битве за достойное место в жизни: «Что-то везет мне на всяких подлецов, иногда просто зло берет, я стараюсь, работаю, выкладываюсь на всю силу, а главную славу за то, что я сделал, гребут какие-то подлецы».

Особо выделены записи о получении денег. Они обязательно на отдельных страничках: сумма, от кого, когда и краткий комментарий вроде: «Весьма прилично» или «Скупая сволочь». И все это аккуратно обведено рамочкой.

Все остальное в дневнике — своеобразная исповедь мерзавца. Вот запись, относящаяся, судя по всему, к тому времени, о котором идет рассказ:

«Нюську прогнал, и в комнате, где я на нее тратил деньги, теперь я их делаю. Немецких нюсек вокруг сколько хочешь и даже бесплатных. А все ж Нюськи жаль — уж больно пахло от нее Русью и плакала она как истинная русская баба, с подвоем. Но ничего не поделаешь — мы рабы политики... Все-таки душа моя больше лежит к тому, что немцы называют «гешефтмахер», тут все ясно — входишь в дело, и оно дает дивиденды. Скоплю капиталец, пойду в коммерцию. А политика будет у меня как побочный доход. Зиверт — настоящий друг и знает мне цену — сунул в свое золотое дельце. Сдохнуть можно как доходно! А у него, наверно, такие штуки всегда имеются, надо мне постараться, чтобы иметь от него вексель доверия на будущее. В общем, жизнь приятное занятие».


Выгодное дело, о котором говорил Зиверт, надвинулось быстро. В Берлин из Варшавы прибыла группа фальшивомонетчиков: два поляка и русский — опытные мастера своего дела. Два года назад они провели грандиозную операцию в Южной Америке и потом отсиживались в Голландии, готовясь к новому делу. Они привезли в Берлин машину для печатания фальшивых долларов.

Каждое новое дело шайка начинала с того, что покупала у полиции гарантию своей безопасности сроком на три месяца. В Берлине такую гарантию им обеспечил Зиверт. За это он поставил условие: фальшивые доллары продавать где угодно, кроме Германии, но предпочтительно в Польше.

Зиверт продумал все до последней мелочи. На окраине Берлина был снят пустовавший особняк, на дверях которого появилась скромная табличка:

«Ковальский и братья. Изготовление визитных карточек и приглашений. Исполнение срочное».

Заходите, пожалуйста, и вы увидите, как трудятся братья Ковальские у маленького печатного станка, раскладывая на столе аккуратные стопочки своей продукции. А если вы из налогового управления, пожалуйста, вот бухгалтерская книга, в которой оформлены все заказы клиентов.

В шесть часов вечера братья закрывали свою мастерскую и отправлялись в город, на Лейпцигштрассе, где их уже ждал Дружиловский — как и планировал Зиверт, для этих встреч пригодилась комната, которую Дружиловский еще недавно снимал для своей Нюськи. Братья молча, тщательно пересчитывали листы приготовленной бумаги для печатания долларов, писали расписку, а затем Дружиловский так же тщательно пересчитывал принесенные братьями новенькие, хрустящие доллары и давал им зашифрованную расписку. Не произнося ни слова, братья удалялись.

Ночью, когда для всех любопытных домик на окраине крепко спал, зажмурясь всеми своими окнами, в его подвале шла сложная работа. Дружиловский сначала не понимал, почему братья работают медленно, но, посмотрев один раз, как это делается, понял, что за одну ночь нельзя испечь целую гору долларов — изготовление банкнота требовало не меньше десяти минут.

Взяв с помощью Дружиловского работу шайки под контроль, Зиверт продумал технику сбыта долларов в Польшу. Раз в неделю один из его сотрудников с аккуратным чемоданчиком выезжал в Данциг, где его точно с таким же чемоданчиком ждал верный человек из Варшавы.

Вот уже три месяца дело процветало: Зиверт с компаньоном заработали по десять тысяч марок. Таких денег в руках Дружиловского еще не бывало. Он уже мечтал, как огребет тысяч сто, а то и двести, и пустит их в солидное коммерческое дело. Мечта о богатстве оставалась для него самой заветной, он понимал волшебную силу денег.


Эту субботу он назначил себе заранее, думал о ней — «моя суббота», она была для него как пробный глоток той жизни, о которой он мечтал. Деньги есть, а за них Берлин может дать все, что твоей душе угодно. Он считал, что заслужил право на такой праздник. Ожидание омрачалось только воспоминанием о поляках. Перацкий словно забыл об удачном «советском документе» для Америки и требовал от него невозможного — проникнуть в советское посольство. На каждой встрече Перацкий опять изощрялся в ругани и угрозах, и подпоручик попросту не пошел на последнюю встречу, мысленно послав поляков ко всем чертям. Бешеные деньги придавали ему храбрости.

Его суббота настала... В конце дня он отправился в знаменитый парикмахерский салон на Курфюрстендам, где специально дождался французского мастера «мсье Раймонда».

— Нельзя ли из меня сделать француза? — сказал он мастеру заранее приготовленные слова.

— О! Мне почти ничего не надо делать! — воскликнул мсье Раймонд, восхищенно разглядывая в зеркале своего клиента. — Разве только несколько штрихов, если позволите.

Дружиловский благосклонно разрешил.

— Усики следует чуть поднять, чтобы приоткрыть ваши прекрасно очерченные губы, — ворковал мсье Раймонд, мягко касаясь пальцами его лица. — К поцелую первыми приходят губы, а потом уже усы. Но ни за что — вместе! — воскликнул он с испугом, очень серьезно. — И брови... брови... они должны говорить многое.

На эти несколько штрихов ушло более часа.

Приятно горело лицо после бритья, припарок и легкого массажа, густые черные волосы с модным боковым пробором блестели, усики изящными черными стрелками спускались от ноздрей к уголкам рта, а брови, подбритые с изломом, придавали лицу выражение задумчивого удивления и скорби...

Дома он переоделся. Светло-серый смокинг и узкие синие брюки со штрипками он сшил у хорошего портного еще на прошлой неделе. Лаковые туфли-джимми купил в самом дорогом магазине на Фридрихштрассе. Все было продумано и приготовлено заранее, все, вплоть до синего платочка в кармашке смокинга. Он решил, что пойдет один — это интереснее, это вызовет любопытство.

Когда стемнело, он вышел из своего дома на Пассауэрштрассе — теперь он снял квартиру именно здесь, где жили люди с деньгами. Площадь Виттенберга уже сверкала огнями ночной рекламы. Не задерживаясь здесь, он по Таунцинштрассе вышел к кирке Гедекнисс. Здесь было местечко встреч и вечерних прогулок богатой публики. Постояв в гордом одиночестве и будто сотворив молитву перед серой островерхой громадой церкви, он быстро направился к стоянке прокатных автомобилей на Кантштрассе. Выбрав машину побольше и поновее, он назвал шоферу номер самого шикарного дома на Фридрихштрассе — это тоже заранее приготовленный номер для шофера и для уличных зевак. Когда автомобиль остановился и шофер, быстро обежав автомобиль, открыл перед ним заднюю дверцу, он царственно сошел на тротуар и немножко громче, чем надо, приказал:

— Ждите.

Не торопясь он вошел в подъезд, поднялся на бельэтаж, постоял там минут пять и затем вернулся на улицу. Шофер бросился открывать ему дверь, а он стоял перед машиной, нервно теребя пальцы белой перчатки и упиваясь тем, как смотрит на него улица. Все происходило именно так, как он думал.

— Ресторан «Медведь», — бросил он шоферу, откидываясь на мягкую спинку сиденья. Машина мягко взяла с места и осторожно влилась в поток вечернего движения. Все, все шло как задумано.

Это тоже заранее продумано — сначала именно в «Медведь». Там официантами работают русские офицеры с известными дворянскими фамилиями. Вдруг окажется среди них знакомый?.. А за столиками можно увидеть некогда грозных царских генералов и известных русских политиков. Он им покажет, как тут, в Берлине, живет плебей — сын рогачевского исправника...

Метрдотель — тучный, седой, важный, в Петрограде он был хозяином нескольких ресторанов — провел его к столику, хотел позвать официанта, но Дружиловский сказал:

— Одну минуточку. Я хочу посоветоваться именно с вами. Я здесь первый и, возможно, последний раз. Там, где я живу постоянно, ходят легенды о вашем «Медведе». Я хотел бы проверить их реальность. Давайте условимся: организуйте мне этот вечер так, как вы сделали бы это для себя.

Наклонясь к нему, метр сказал с улыбкой:

— Не рекомендую. У меня больная печень. Я просто сделаю все, чтобы вы еще посетили нас. Скажите мне только две вещи: склонны ли вы хорошо покушать и что вы будете пить?

— Очень даже склонен покушать, склонен и хорошо выпить, но не напиваться, это не в моих правилах.

— Все ясно... все ясно... — понимающе кивал метрдотель. — Нет ли каких пожеланий... так сказать, особого свойства... — еще ниже наклонился он.

— Нет, — резко ответил Дружиловский, и метр, сделав постное лицо, удалился.

Загремел, завыл джаз-банд. Давно задуманный спектакль продолжался. Его обслуживали два официанта, оба русские, в летах и, судя по всему, весьма интеллигентные господа. Он не отказал себе в удовольствии думать, что оба они в прошлом полковники.

В ожидании, пока принесут еду, он смотрел, как на площадке для танцев, сбившись в кучу, фокстротировали пары, там в свете прожектора сверкали драгоценности — фальшивые или настоящие, поди узнай, — мелькали яркие платья, светились белые манишки.

После жареного цыпленка с белым рейнским вином он стал присматриваться к дамам. Ему очень приглянулась молоденькая блондиночка, сидевшая недалеко с кавалером, который годился ей в отцы. Дружиловский не спускал с нее гипнотизирующего взгляда. Ее старец, конечно, не сможет осилить все танцы, и тогда он подойдет и пригласит блондиночку... А там... Чем черт не шутит, когда старый бог спит...

Немного волнуясь, он снова ловил ее взгляд, как вдруг на его плечо опустилась чья-то рука.

— Дружиловский! Ты?

Он оглянулся — перед ним стоял во весь свой богатырский рост поручик Кирьянов, его сокурсник по гатчинской школе, сын богача, красавец и острослов.

— Ну он! Конечно же, он! — громким басом продолжал поручик. — Так здравствуй же, брат по оружию! Здравствуй!

Рука у него была горячая и влажная, лицо красное, потное, он был порядком навеселе. Не спрашивая разрешения, он взял свободный стул от соседнего стола и сел рядом с Дружиловский. Одет был поручик неважно, худой, глаза опухли, и мысль, что этот богатый красавчик, которому он некогда так завидовал, теперь позавидует ему, доставила Дружиловскому удовольствие.

— Ну, откуда же ты вынырнул, мышиный жеребчик? — сказал Кирьянов, разглядывая стоявшую в ведерке со льдом бутылку вина, и, не ожидая ответа, прибавил: — Закажи-ка мне, братец, графинчик водки, закуски не надо.

— Что случилось? — не удержался Дружиловский. — Бывало, всем заказывали вы?

— Я, бывало, всем давала... — сиплым басом пропел Кирьянов и снова попросил заказать ему водки.

Подошел метрдотель:

— Господин Кирьянов, когда же это кончится? Вы же обещали мне покинуть ресторан.

— Я убью тебя! — зарычал поручик и стал тяжело подниматься. Дружиловский усадил его и сказал метрдотелю, что все в порядке.

Глотая водку рюмку за рюмкой, Кирьянов поведал свою историю. Отец в восемнадцатом застрелился... Он узнал об этом уже здесь... Сначала его подкармливал оказавшийся за границей компаньон отца, а потом он сам вылетел в трубу на какой-то афере... Кем только не работал. Отовсюду гонят за пьянство... И никто не хочет понять, что его пьянство от горя.

— А что же стало с племянницей великого князя?

— Сдохла в прошлом году в Париже, — ответил Кирьянов. — Здесь отказалась, сука, меня признать... выставили из отеля... Ну а ты к какой козе присосался? — вдруг спросил поручик, смотря на Дружиловского с ненавистью. — По твоему виду судя, коза, должно быть, прежирная?

Он говорил все громче, на них смотрели с возмущением, а тут еще, как назло, умолк оркестр.

— Прошу вас, господин Кирьянов, никакого более терпения нет, — наклонившись к поручику, говорил метрдотель.

Он вместе с официантом подхватил Кирьянова под руки и потащил из зала. Пьяный поручик пытался вырваться, что-то кричал.

Дружиловскому приятно было увидеть падшего поручика, но все же радость его была омрачена. «Надо переменить место», — решил он и попросил счет.

— Я приношу вам свои глубокие извинения, — начал метрдотель, но он остановил его, повелительно подняв руку.

— Легенды всегда легенды, — сказал он холодно. — Я собирался спокойно провести у вас вечер, но оказалось, что это невозможно.

— Не беспокойтесь, ради бога, мы его выдворили.

— Счет, пожалуйста, — резко приказал он.

«Ничего страшного, — успокаивал он себя, покидая ресторан. — Я собирался уйти отсюда в час ночи, уйду на час раньше — невелика беда, все еще впереди. Жалко только, что с блондиночкой ничего не вышло».

В задымленном, душном ночном баре «На Рейне», куда он пришел по своему плану, было полно. Играл оркестр балалаечников, а посередине зала стояла поджарая певица, одетая во что-то телесно-бежевое. Низким, цыганским голосом с подвыванием она пела по-немецки песенку, которую распевал весь Берлин:

Соня, Соня, твои черные волосы
Целую я во сне тысячи раз.
Как ты прекрасна и обольстительна,
Нежный цветок с берегов Волги.
«И здесь в моде наше, русское», — усмехнулся Дружиловский и направился к стойке.

Он уселся на высокий стул и, глотая понемногу коньяк, слушал певицу и аплодировал ей все громче после каждой песни. Он помнил, что потом певица сидела рядом с ним у стойки, рассказывала ему что-то, они чокались, пили, и снова она говорила и хохотала, когда он пытался ее поцеловать. Что было потом, он, сколько ни пытался, вспомнить не мог.


Пока Дружиловский развлекался таким образом по своему плану, его по всему Берлину разыскивала полиция, а вечерние газеты уже прокричали о раскрытии шайки фальшивомонетчиков, изготовлявших доллары, которые сбывались в Польше. Напечатан был и протест по этому поводу польского правительства немецкому.

Поздно вечером полиция добралась до комнаты на Лейпцигштрассе, обнаружила там бумагу, идентичную с той, на которой печатались доллары, и без особого труда установила, кто снимал комнату.

Он очнулся от холода. На него лилась из ведра холодная вода, а он в мокром потемневшем смокинге лежал на каменном полу, и над ним возвышались черные фигуры полицейских. Когда он окончательно очнулся, встал и спросил, что тут происходит, полицейские заржали в голос.

Потом его, мокрого, дрожавшего, отвели на допрос. Следователь, пожилой человек в штатском, увидев его, не смог подавить улыбки, но вежливо усадил на стул поодаль от своего стола.

— Вы господин Дружиловский?

— Так точно, — ответил он и только в этот момент понял, где находится.

— Вы должны ответить мне по поводу снятой вами комнаты на Лейпцигштрассе, — сказал следователь.

— А что, собственно, случилось? — спросил он, морщась от дикой головной боли.

— Ах да, вы же не знаете, — сочувственно ответил следователь. — Случилась неприятность — в Берлине раскрыта шайка фальшивомонетчиков. По ходу операции полиция сделала обыск в комнате, которую вы снимаете, и обнаружила там запас подозрительной бумаги.

— Я не знаю никакой комнаты! — крикнул он.

— Подождите, — поморщился следователь. — Ведь могло же быть так. Вы снимали комнату для... свиданий со своей дамой. Ваши друзья знают, что с этой дамой у вас произошел разрыв еще четыре месяца назад. И с тех пор вы в той комнате не бывали. Но продолжали платить за нее. В конце концов, одинокий молодой мужчина должен иметь комнату для... таких целей. Не так ли?

Следователь протягивал ему руку помощи, и было ясно, что за спиной у следователя наверняка стоит Зиверт.

— Это уж мое личное дело, — сказал он с достоинством. — Меня сейчас больше интересует, кто ответит вот за это. — Он отряхнул на груди мокрый, обвисший смокинг.

— Не стоит об этом, — дружески посоветовал следователь и взял ручку. — Значит, так мы и запишем. Разрыв с дамой — четыре месяца назад. Имя дамы вы имеете право не называть... Ну вот и все. Больше против вас никаких улик нет, и сейчас мы вас отпустим, но по первому требованию вы должны будете к нам явиться.

— Как я выйду на улицу в таком виде? — возмущенно спросил Дружиловский. Вид у него был, конечно, отчаянный: грязный смокинг сморщился гармошкой, задравшись до груди, рубашка вылезла из штанов и свисала до колен, а внизу сияли лаковые туфли.

— Вас отвезут.

В квартире все было перевернуто, матрац сдвинут с кровати, а подушки и одеяло лежали на полу, бумаги рассыпаны по полу.

Он бросился к столу — в нижнем ящике был тайник. Деньги и дневник были на месте. Сразу успокоившись, он стал приводить в порядок комнату. Потом, приняв ванну, решил сбегать в ближайшую пивнушку опохмелиться — голова разламывалась, он еще не давал себе отчета в том, что случилось.

В передней раздался звонок. Он приоткрыл дверь, не снимая цепочки, и увидел молодого человека, одного из сотрудников доктора Ротта.

— Господин Дружиловский, доктор Ротт ждет вас.

— Когда... где?

— Сейчас же. Машина у подъезда.

— Мы не можем заехать в остбюро господина Зиверта? — спросил Дружиловский, когда они сели в машину.

— Доктор Ротт ждет вас, — строго ответил молодой человек.

Его привезли на конспиративную квартиру. Ротт сидел в маленькой уютной гостиной и читал газету. Дружиловский стоял перед ним, видя над газетой только блестящую лысину немца. В соседней комнате говорили по телефону, он явственно услышал фразу: «доктор Ротт будет у вас через двадцать минут», — и подумал: «Экзекуция будет недолгой, весь вопрос, чем она кончится?»

Доктор Ротт аккуратно сложил газету, положил ее перед собой, пригладил ладонью и сказал сухим негромким голосом:

— Мы решили выслать вас в Польшу.

— Как? — выдавил он из слипшегося горла.

— Как это обычно делается, в сопровождении полиции, — ответил Ротт, рассматривая его.

— За что?

— Вы — жулик, участник уголовного преступления против Польши, пусть вас там и судят, — холодные глаза немца смотрели на него без всякого выражения.

— Но против меня никаких улик нет, меня допрашивали и отпустили, следователь сказал...

— Меня не интересует, что сказал вам следователь, — прервал его немец. — Вы жулик, и вы это прекрасно знаете, а я проявил в отношении вас непростительную доверчивость.

— Я думал... я думал... что вы, Зиверт...

— Что вы думали? — тонкие губы доктора Ротта изогнула усмешка. — Может быть, то, что я должен терпеть все ваши проделки? Мое терпение иссякло. Вы имеете сегодняшний день на сборы, завтра вас отправят. Все. Убирайтесь!

Дружиловский ринулся домой. Прекрасно понимая, что доктор Ротт не шутит, он все-таки на что-то смутно надеялся.

Зиверт! Зиверт! Только он может его спасти!

Он взял деньги, нанял машину и помчался к Зиверту.

Горничная Зиверта впустила его в переднюю и сказала, недовольно пожав плечами:

— Ждите, но, когда он придет, я не знаю.

Он просидел до позднего вечера. Понимал, что теряет драгоценное время, но уйти не мог, у него было ощущение, что только здесь он в безопасности, а если уйти, то там, на улице, с ним может произойти все, что угодно. Когда он ехал сейчас по городу, газетчики кричали о шайке фальшивомонетчиков, и от их голосов некуда было скрыться.

Увидев его понура сидящим в передней, Зиверт нисколько не удивился.

— Ну, соколик, допрыгался? — весело спросил он, снимая пальто.

Дружиловский прошел за хозяином в кабинет, в котором, как всегда, царили порядок и чистота. Полированный стол блестел, все кресла были в белоснежных чехлах, большие, стоящие в углу часы мерно отщелкивали секунды.

— Видик у тебя — умереть можно, — сказал со смехом Зиверт, усаживаясь на стол. Он наклонился вперед: — Рассказывай, соколик с подбритыми бровками.

— Меня высылают в Польшу.

— Знаю. Что еще?

Зиверт только что виделся с доктором Роттом, и они целый час обсуждали случившееся. Положение у Зиверта было непростое. Людям из полицей-президиума он давал немалые деньги и был уверен, что о его, а значит, и об их участии в истории с долларами они будут молчать. Но будет ли молчать Дружиловский, если за него возьмутся как следует? В этом он совершенно не был уверен и нещадно ругал себя за то, что привлек его к этому делу. Полицию он в этом отношении обезвредил. Но люди доктора Ротта могли довольно быстро растрясти Дружиловского.

Начав разговор с немцем, Зиверт прежде всего выяснил, что тот знает о Дружиловском в связи с долларовой аферой, и вскоре понял, что никакими точными данными Ротт не располагает, однако уверен, что Дружиловский в этом деле замешан. Зиверт не стал разуверять доктора Ротта и даже напомнил, что он вначале тоже не очень верил Дружиловскому. Ход был точный — немцу совсем не хотелось сознаться, что он был необоснованно доверчив.

— Все-таки он работал неплохо, — задумчиво сказал Ротт.

— Согласен, со временем и я изменил свое отношение к нему, — подтвердил Зиверт. — Но то, что фигура он непрочная, это факт, с которым нельзя не считаться.

— Какие еще там счеты? — сердито спросил доктор Ротт. — Кроме всего, мы должны бросить кость полякам, пусть они его судят.

— У поляков, как и у нас, не будет прямых улик против него, — продолжал Зиверт. — Но они начнут трясти его совсем по другим делам, и тогда эта кость может обойтись нам очень дорого.

— Я думал об этом, — после долгой паузы отозвался доктор Ротт.

И они стали обсуждать, как же все-таки проучить Дружиловского.

Сейчас Зиверт должен был начать первый урок.

— Что же ты собираешься делать? — спросил он, смотря на Дружиловского острыми, внимательными глазами.

— Чем в Польшу, лучше... смерть, — ответил он.

— Тут ты прав, — согласился Зиверт и долго молчал, было слышно только, как он хрустел пальцами да часы отщелкивали секунды. — А пока ты жив, я хочу сказать тебе, что твое второе освобождение из полиции стоило мне пять тысяч, — сказал Зиверт. — Но поскольку мы компаньоны, эту сумму делим пополам. Выкладывай деньги на стол.

Дружиловский достал из кармана пачку денег и протянул Зиверту. Тот педантично отсчитал две с половиной тысячи, а остальные отдал ему обратно:

— Спрячь. Пригодятся.

Снова воцарилось молчание.

— Твое счастье, что ты типичный фраер, — сказал Зиверт, легко соскочив со стола, остановился перед ним, покачиваясь с носков на каблуки. — Да, фраер. Огреб шальные деньги и сам ошалел. Как могло прийти в твою дурную голову, что ты можешь не считаться с немцами? Живешь в их доме, жрешь их хлеб, они из тебя хотели сделать человека, а ты ринулся в разгул.

— Знаю... я дурак... — со страдальческим лицом искренне сказал Дружиловский.

— Наконец-то допер до главной истины. Но когда дурак, это, брат, надолго, а для окружающих опасно, — медленно и брезгливо произнес Зиверт.

— Помогите мне, — забормотал, всхлипывая, Дружиловский. — Я обещаю, я обещаю...

— Благими намерениями дорога в ад вымощена — слышал об этом? — Зиверт сел в кресло и, дернувшись вертким телом, замер, смотря на своего сообщника. Он сейчас очень злился, но не хотел этого показать. Дружиловский был опасен — вот что бесило Зиверта, но не дай бог, если он это поймет.

— Помогите мне, я сделаю для вас все, — уныло сморкаясь, сказал Дружиловский. — Кроме вас, у меня нет никого. Я вам так верю.

— Ты не мне должен обещать, а прежде всего доктору Ротту.

— Он же меня высылает!

Зиверт долго молчал, давая Дружиловскому еще раз пережить свое безысходное положение и думая в это время, что еще на несколько месяцев этого типа, возможно, и хватит. Он будет стараться, а потом его можно совершенно безбоязненно выбросить на свалку.

— Хорошо. С доктором Роттом я все улажу, — сказал наконец Зиверт. — Молчи, не нужны мне твои благодарности. Я сделаю это по закону офицерского братства и вопреки рассудку. От тебя требуется не благодарность, а работа. Работа до седьмого пота. Такая работа, чтобы люди забыли, каким дерьмом ты сейчас перед ними выглядишь. И запомни, больше я из-за тебя совать свою голову в петлю не буду. Никогда!

Он ушел от Зиверта, твердо убежденный, что на всей земле у него есть только один истинно верный друг. Он не мог подумать, что Зиверту его освобождение из полиции не стоило и копейки, так как это было сделано за те гарантийные деньги, которые в начале аферы чины полиции получили от фальшивомонетчиков. А то, что для Зиверта он сейчас просто опасен, ему даже в голову не могло прийти. В эти дни он записал в дневнике:

«В самом деле, я порядочный осел. И ведь сам же знаю, что сидит во мне тот фраер. Размахнулся не по званию — вот в чем главная моя глупость. А судьба-то предупреждала — именно в этот вечер послала мне сбившегося с пути Кирьянова, но я сигнала судьбы не услышал и вот с таким трудом лез на гору и сорвался. Ты, дурак, поднимись сперва на вершину и, когда уже будешь над всеми, тогда и позволяй себе всякое. В общем, урок на всю мою жизнь. А Зиверту мой поклон до земли...»

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Пережитый страх отрезвил Дружиловского. Он старался изо всех сил и работал на всех своих хозяев. Доктора Ротта он больше не видел, на конспиративные встречи теперь приходил господин Вебер, молодой, заносчивый, не затруднявший себя разговорами. Он молча брал донесения, кратко излагал новое задание и холодно произносил всегда одни и те же слова: «Вы свободны». И каждый раз за этими словами Дружиловскому чудился какой-то скрытый смысл, и ему хотелось ответить: «Я не считаю себя свободным, я ваш». Он старался доказать это делом — все задания немцев выполнял в срок и очень тщательно. Но задания были мелкие, и ему иногда казалось, что доктор Ротт выжидает, хочет проверить, не сорвется ли он опять. В общем, нужно было сделать все, чтобы немцы снова поверили в него.

Он хотел, чтобы в его готовность работать с полной отдачей сил поверил и Зиверт. Каждую неделю Дружиловский, приходя к нему, рассказывал о своей работе. Выслушав его, Зиверт говорил с веселой злостью: «Ну что ж, неплохо, а только от тебя, братец, все еще пахнет, а у доктора Ротта нюх острый». Сам Зиверт больше никаких поручений ему не давал, отшучивался: «Тяни-ка ты получше свою телегу».

Поляки притихли, видимо, примирились с тем, что он не выполнил их задание проникнуть в советское посольство. Вместо этого он сделал по их заказу два фальшивых «письма Коминтерна» польским коммунистам: в одном одобрялась подготовка к антиправительственным выступлениям в день конституции, в другом была инструкция всячески проникать во все важнейшие государственные учреждения и прежде всего в военные. Он потом читал в немецких газетах, как в Польше по этим его фальшивкам были проведены несколько судебных процессов против коммунистов. Все это было полякам на руку, и даже сам Перацкий дополнительно уплатил ему за фальшивки сто пятьдесят марок. В общем, с поляками, кажется, все уладилось.

Французы — те вообще не в счет, на них работалось легко, он сбывал им всякую чепуху, задания их выполнять было нетрудно, а встречаться с майором Лореном одно удовольствие — ни слова резкого от него не услышишь, все с улыбочкой да с шутками.

Большую часть дня он проводил в агентстве «Руссина» вместе со своим помощником — сыном бывшего российского сенатора — Алексеем Бельгардтом. Два месяца назад Бельгардт пришел к Дружиловскому и предложил свои услуги за очень скромную плату. Поговорив с ним, Дружиловский решил, что этот человек может пригодиться, но прежде пошел за советом к Зиверту.

— Я его знаю, — сказал Зиверт. — Он раньше вертелся возле конторы Орлова, не оттуда ли к тебе и подослан? Подожди-ка решать, я это дело провентилирую. А хороший помощник тебе нужен, сам-то ты посудинка мелкая.

Дружиловский кивал головой — Зиверту он прощал все.

О предложении Бельгардта Зиверт доложил доктору Ротту. Он был уверен, что тот, зная о связях Бельгардта с Орловым, будет против его работы в «Руссине».

— Это дело хорошее, — совершенно неожиданно Сказал доктор Ротт. — Умный человек там очень нужен.

Зиверт не показал удивления, но отметил про себя, что, оказывается, он знает далеко не все. Совершенно ясно, что и Бельгардт тоже работает на немцев, вероятно, не кто иной, как сам доктор Ротт, и направил его в «Руссину».

Дружиловский был очень доволен своим помощником, такого сотрудника выгодно даже просто показать любому клиенту — высокий, плечистый, красивый шатен, всегда по моде одетый. Подпоручик не уставал удивляться, сколько всякого знает его помощник — имеет Два диплома, говорит на трех языках.


Короткий мартовский день подходил к концу. В рабочем кабинете «Руссины» уже горел свет. Дружиловский и Бельгардт, сняв пиджаки, сидели рядом за столом. Они заканчивали работу для Франции. С утра они изготовили директивное письмо московской ЧК какому-то таинственному «подотделу во Франции» об организации в этой стране «перманентных общественных конвульсий и дезавуаций популярных государственных деятелей». Майор Лорен просил, чтобы в директиве было побольше туманностей. «Французы это любят», — сказал он со своей обворожительной улыбкой. И Бельгардт постарался.

Сейчас они переписывали сочиненное ими, якобы полученное с надежной оказией из России письмо, где рассказывалось об ужасающей акции большевиков, начавших вывоз буржуазных детей в Сибирь с целью истребления. И опять же Бельгардт проявил недюжинные способности — французы будут рыдать, читая про товарные вагоны, оглашаемые детским плачем, про обезумевших матерей, бросающихся под колеса кошмарного поезда, про маленькие трупики, которые то и дело находят близ железнодорожного полотна сибирские крестьяне.

Дружиловский, у которого был отличный почерк, писал под диктовку, и оба они смеялись, когда Бельгардт трагическим голосом читал наиболее страшные места.

Работа была закончена, и они собирались пойти вместе поужинать. От громкого звонка в передней оба вздрогнули. Звонок повторился.

— Посмотрите, — сказал шепотом Дружиловский, сгребая со стола бумаги и запихивая в ящик. Последнее время он стал пуглив.

— Какой-то ваш знакомый по Риге, — вернувшись, сказал Бельгардт. — Выглядит прилично.

— Фамилия? — Дружиловский торопливо надевал пиджак.

— Не расслышал. Понял только, что поручик русской армии.

— Возьмите револьвер, будьте наготове.

Дружиловский приоткрыл дверь и увидел высокого, приветливо улыбавшегося мужчину в светлом пальто и шляпе.

— Простите, я что-то вас не помню, — сказал Дружиловский, глядя на незнакомца.

— Нехорошо, нехорошо, Сергей Михайлович, — улыбаясь, сказал гость. — Я поручик Крошко. Мы познакомились в Риге, в доме актрисы Ланской.

— Ну конечно же! — воскликнул Дружиловский и, сняв цепочку, распахнул дверь. — Заходите, заходите.

Помогая гостю раздеться, он шутил, жаловался на свою дряхлеющую память, а сам старался вспомнить, что у него было с этим поручиком в Риге, и напряженно думал, почему теперь он появился в Берлине и зачем пожаловал.

Он попросил Бельгардта продолжить работу в другой комнате и предложил гостю располагаться в кабинете.

— Вы не предупредили меня, а дела, знаете, не терпят отлагательств, — объяснил он.

Они сели в кресла друг против друга. Дружиловский выжидательно молчал, а Крошко с приветливой улыбкой смотрел на него.

— Вы совершенно не изменились, — сказал Крошко, отметив про себя, что красивенькая физиономия его рижского знакомца поблекла и в глазах его не было прежнего жадного блеска. А сейчас он был явно испуган. — Прежде всего я обязан внести полную ясность в отношении моей, как говорят, личности, — продолжал Крошко. — Я поручик Крошко Николай Николаевич. Все остальное, что вам было известно обо мне от Ланской или от Воробьева, чушь. Никогда никаких связей с советскими у меня не было и не могло быть. Я работаю у Павлова в его «Братстве белого креста», надеюсь, вы знаете о нашей организации.

Дружиловский молча слушал. Все, что он услышал пока, не очень ему нравилось, но организация Павлова, он знал, располагает солидными средствами. Там засела высшая военная аристократия. Недавно в газете «Руль» сообщили, что Павлов и группа его сотрудников были приняты самим претендентом на русский престол, великим князем Кириллом.

— В Риге я пытался создать филиал нашей организации, для этого и посещал салон Ланской, — продолжал Крошко. — Впрочем, я был там всего один раз. Как только понял, что господин Воробьев является сомнительной личностью, а он-то и ввел меня в дом Ланской, я оттуда давай бог ноги. — Крошко рассмеялся и спросил: — А Воробьева-то вы помните?

— Плохо, — сухо ответил Дружиловский, хотя прекрасно помнил Воробьева и уже восстановил в памяти все, что было связано с Крошко.

— Ну как же! Ведь именно он хотел содрать с вас деньги за знакомство со мной, за мои мнимые связи в советском посольстве. Позже я выяснил, что Воробьев попросту агент польской разведки. А там, как известно, собрана шваль со всего света.

— Но вы, помнится, и сами рассказывали, и еще так трогательно, что обнаружили у красных своего родственника, — не без ехидства сказал Дружиловский.

Крошко нахмурился и ответил не сразу. Попросив разрешения, он неторопливо раскурил сигару.

— Мне очень трудно сознаваться во лжи, но я обязан это сделать и принести вам свои извинения, — начал он, глядя на Дружиловского посерьезневшими голубыми глазами. — Воробьев... В тот день я еще не знал, что он за птица. Он взялся мне помогать в создании филиала «братства», знакомил с интересными русскими. Однажды сказал о вас — русский, который не болтает, а действует, с идеями, но предупредил, что вас надо заинтересовать. Сообщил, что вы почему-то проявляете любопытство к красным дипломатам. И я во имя своего дела пошел на ложь. И тут же пожалел об этом. Но было уже поздно. А на другой день я уже знал, кто такой Воробьев, вышел из этой игры и, чтобы не встретиться с вами, перестал бывать у Ланской. Еще раз прошу прощения. К сожалению, в эмигрантской среде ложь стала ходовым товаром, но наше «братство» этот товар категорически отвергает.

Крошко говорил очень серьезно, без постоянной своей обаятельной улыбки, и в глазах у него было выражение горечи. Дружиловский внимательно слушал, глядя сузившимися глазами на открытое красивое лицо Крошко, и, несмотря на свою настороженность и страх, не мог не верить ему — все, что тот говорил, было правдой. Воробьев — польский агент и жулик — он ведь действительно вымогал у него тогда деньги за знакомство с этим поручиком. Правда, потом, когда Дружиловский был уже в Польше, Братковский называл Воробьева не иначе как русской свиньей. Крошко этого может не знать и даже не должен знать, иначе это было бы подозрительно.

— А теперь меня привело к вам наше общее дело и некоторые планы нашего братства, — Крошко глубоко затянулся сигарой. — Мы стараемся по возможности объединить все более или менее солидные силы белого движения. Надеюсь, я могу рассчитывать на вашу порядочность? Я буду с вами предельно откровенен.

Дружиловский молча наклонил голову: дескать, зачем об этом говорить?

— Люди типа Зиверта или Орлова нас не интересуют, — продолжал Крошко, — хотя мы и признаем объективную пользу их деятельности. Но почему же тогда мы решили обратиться к вам? Нашего лидера Павлова заинтересовало объявление в газете о созданном вами агентстве. «Это должен быть человек честный и смелый — он все делает в открытую», — сказал про вас Павлов. Я хочу быть абсолютно искренним и сознаюсь, что я выказал тогда свое сомнение по вашему адресу. Я вспомнил салон мадам Ланской, мне показалось, что вы были там своим человеком, и это меня насторожило.

— Случайное знакомство, — обронил небрежно Дружиловский.

— И у меня вся эта публика тоже никаких симпатий не вызвала, и я тоже перестал там бывать.

— Так или иначе я пришел к вам и открыл вам все. Знаете ли вы, что представляет собой наше «братство»? — спросил Крошко.

— Кое-что знаю.

— Тогда моя обязанность вкратце посвятить вас в наши дела. Мы организация политическая и серьезная. Нам чужды однодневные фейерверки, которые только обманывают надежды русских людей. Мы не стреляем по Кремлю из ракетниц. Мы роем под Кремль глубокую яму. Нас волнует не газетный эффект, а будущее России, ответственность за которое мы взялина себя. Мы имеем неограниченные средства, незапятнанный авторитет, в результате чего нам доверяют избранные круги эмиграции. Павлов и я недавно были приняты великим князем Кириллом Владимировичем. Мы вступаем в прямые отношения с правительствами многих стран. Ну вот, — улыбнулся Крошко, — а теперь мы пришли к вам.

— Чем же я могу быть вам полезен? — спросил Дружиловский сдержанно, стараясь скрыть обуревавшую его горделивую радость. Он уже был уверен в том, что в руки ему идет крупное дело.

— Наше слабое место — использование печатного слова. Речь идет об издании брошюр, журналов, наших политических документов. У нас попросту нет человека, знающего технику этого дела.

— Вы хотите, чтобы я открыл агентство? — спросил Дружиловский с изумлением, дающим понять, сколь нелепо такое предположение.

— Нет, что вы! Отдельные поручения, — ответил Крошко.

— Об этом надо подумать.

«Не подумать тебе надо, а доложить немцам о моем визите и получить от них инструкцию», — усмехнулся про себя Крошко и сказал:

— Я бы предложил вам для начала навестить наше «братство». Познакомлю вас с нашими издательскими замыслами, покажу то, что мы делали в этой области до сих пор. Когда бы вы могли нас посетить?

Условились на следующей неделе.

Поручик Крошко поднялся.

— Не буду больше отнимать у вас время. До встречи. Я рад, что между нами все выяснилось, что мы теперь познакомились всерьез и, может быть, будем работать вместе. — Крошко улыбался на прощание обаятельно и доверчиво.

Дружиловскому показалось, что деятель «братства» заискивает перед ним.

«Посмотрим... посмотрим...» — говорил себе Дружиловский, провожая гостя до двери. Он уже составлял в уме донесение доктору Ротту.

На другой день Дружиловский, придя на конспиративную квартиру, с удивлением и страхом увидел там доктора Ротта. Он остановился посредине комнаты, по-солдатски вытянув руки по швам, молча и преданно смотрел на немца, не решаясь даже поздороваться.

— Садитесь, — кивнул ему Ротт. — Расскажите, что вчера было, — он уже имел письменный доклад Бельгардта о вчерашнем визите и теперь хотел выслушать другого агента.

Дружиловский рассказал, робея и запинаясь, но старался не пропустить ни одной мелочи.

— Это нас очень интересует, но вы должны кое-что знать, — доктор Ротт помолчал, поглаживая свой гладкий череп, и продолжал: — «Братство» пока поддерживают очень влиятельные люди Германии. Я сказал «пока», потому что сам я, и не только я, убежден, что этот альянс бесперспективен. Дело в том, что упомянутые мною влиятельные люди видят в «братстве» как бы отражение некоторых своих убеждений и планов. Короче говоря, они хотели бы, чтобы в будущей России к власти пришла партия национального возрождения, похожая на ту партию, какую они хотят и для Германии. А весь вопрос, насколько реальны возможности и насколько тверды убеждения «братства». Вы можете помочь нам это выяснить, если сумеете туда проникнуть.

Дружиловский слушал, напрягая все свое внимание, ему страстно хотелось выполнить это важное поручение, но, увы, он далеко не все понял, что сказал доктор Ротт. И тот об этом, видимо, догадался.

— Не будем заглядывать далеко вперед, — сказал немец. — Сейчас ваша задача — проникновение. Действуйте очень осторожно. Насколько мы знаем, там немало умных и ловких людей. Особое внимание на то, что они вам предложат. Соглашаться не спешите. У вас есть свое серьезное дело, бросать которое вы не собираетесь, вы вчера хорошо сказали. Если они в вас действительно нуждаются, мы потом посмотрим и решим, на что можно будет согласиться. И прошу вас — будьте там серьезны, независимы и по возможности умны. — Тонкие губы доктора Ротта изобразили нечто вроде улыбки.

— Я постараюсь, — ответил Дружиловский, не обратив внимания на иронию.


Дружиловский нажал кнопку звонка у закрытых ворот, и вскоре из дому вышел офицер в мундире Преображенского полка. Он не торопясь подошел к воротам, попросил Дружиловского назвать свою фамилию, а затем приоткрыл калитку.

— Вас ждут, подпоручик.

По дорожке густого сада, окружавшего виллу, Дружиловский направился вслед за преображенцем.

В вестибюле швейцар принял от него пальто, и офицер-преображенец провел его по широкой, устланной коврами лестнице на второй этаж, где на площадке ждал Крошко.

В большой с высокими потолками комнате, куда они пришли, вдоль стен стояли шкафы с книгами. Длинный стол, покрытый зеленым сукном, окружали стулья с высокими резными спинками.

Крошко пригласил садиться, и тотчас молоденькая горничная в крахмальном переднике внесла поднос с кофе, коньяком и печеньем, а затем тот же самый офицер-преображенец внес кипу брошюр.

— Вот наша кустарная продукция, — сказал Крошко, когда они остались вдвоем. — Посмотрите, пожалуйста, глазами опытного человека и, умоляю вас, будьте в оценках безжалостны.

Дружиловский, сосредоточенно сдвинув брови, листал брошюры и думал о том, что ему и не снилось выпускать такие роскошные издания. Великолепная бумага и печать, разнообразные иллюстрации, от фотографий до акварельных, в цвете напечатанных рисунков. Но все эти брошюры были похожи на туристские проспекты по России — описание дворцов Петрограда и его окрестностей, Московского Кремля, волжских городов.

— Я думаю, что это вполне можно было бы переиздать в красной Москве, — усмехнулся он.

— Вас смущает, что здесь не видно политики? — спросил Крошко. — Но именно в этом мы и видим политику. Цель этих изданий — напомнить русской эмиграции, что такое наша Россия со всем ее богатством и прелестью. Оголтелая политическая трескотня сводит весь вопрос о России к тому, что большевики бяки и их надо прогнать, заменив. — Крошко рассмеялся. — А вот в вопросе замены царит такая ярмарка вокруг всяческих претендентов, что за гвалтом не слышно голоса самой матушки-России. Любовь к ней подменяется ненавистью к большевикам.

— Но ваша позиция, по-моему, пассивна? — заметил Дружиловский. — Без свержения большевиков мы этой прелестной нашей России так и не увидим.

— Разгром большевиков мы готовим не с помощью печатных изданий, это оружие слабое, — ответил Крошко.

— Ну нет, мы стоим на другой точке зрения, — возразил Дружиловский.

— Вы собираетесь победить большевиков агитационной писаниной?

— Мы уже сегодня наносим им сильные удары.

— Например? — Крошко заинтересованно ждал ответа.

— Ну.... — замялся Дружиловский. — Например, мы дискредитируем их в глазах мирового общественного мнения, оно не должно мириться с существованием большевиков.

— Пример, пример, — требовал Крошко.

— Вы могли сами видеть наши удары, читая газеты, — осторожно ответил он.

— Рука Коминтерна в Америке? — с иронией спросил Крошко.

— Хотя бы...

— Вы верите в возможность революции в Америке?

— Важно, чтобы в это поверила американская буржуазия, которая уже стала забывать об октябрьском кошмаре.

— Полноте, — мягко возразил Крошко. — К вашему сведению, американцы, воспитанные на дрожжах своей демократии, приветствовали русскую революцию, им противна всякая единоличная власть. Помазанник божий, батюшка-царь, был для них фигурой почти комической, а замена батюшки синклитом, хотя бы и большевистским, в их глазах явление прогрессивное.

— А мы обязаны вызвать у них страх перед таким прогрессом, — упрямо заявил Дружиловский.

— Уж не вы ли придумали это письмо Коминтерна? — равнодушно спросил Крошко.

— Во всяком случае, причастен, — не удержался он и рассмеялся, переводя свое признание в шутку.

— А люди Орлова уверяют, что это сделали они. Вот и разберись тут в этой вашей конкуренции.

— Каждый делает свое, — сказал уклончиво, улыбаясь, Дружиловский и замолчал, ожидая, что скажет Крошко.

— Хорошо, оставим в покое далекую Америку, — вздохнул Крошко. — Вернемся к делам нашим. Для начала мы хотели бы привлечь вас к изданию ежегодной политической энциклопедии.

— Что это такое? — спросил Дружиловский. — Пожалуйста, расскажите.

— В нашем плане это издание условно названо: «Мир за год». Два, а то и три тома, включающих в себя все важнейшие события года, и ваш комментарий, оценка этих событий и тому подобное. Это издание должно стать настольной книгой для всех русских людей, всерьез интересующихся политикой, пособием для их политического развития и понимания важнейших процессов, происходящих на планете. Конечно, это общие сведения, предварительно, так сказать.

— Я должен подумать. — Дружиловский ясно понимал, что ему предлагают дело не по силам.

— Конечно, подумайте. И когда вы дадите согласие, я доложу руководству. — Крошко встал. — Долго будете думать?

— Я вам позвоню, — неопределенно ответил Дружиловский.

Преображенец проводил его до ворот.

ИЗ БЕРЛИНА В МОСКВУ. 21 марта 1925 года
«Посетил Дружиловского в его агентстве «Руссина». Впечатление убогое. Удалось установить, что с ним работает только сын сенатора Бельгардта и машинистка Соловьева. Позже Дружиловский был у меня в «братстве». Он производит впечатление недоучки, каких среди русских подпоручиков военного времени было большинство и что я знаю по своему бывшему и нынешнему окружению. Однако нахально старается производить впечатление мыслящей личности, что выглядит просто смешно. Он косвенно признал свою причастность к американской фальшивке, если не сделал это из хвастовства. Сделал же он это признание без тени неловкости или, не дай бог, стыда. Уверен, что во встречах со мной он ничего не заподозрил. Я ему предложил работу в «братстве», и нарочно столь сложную, что даже он с его нахальством вынужден был фактически отказаться.

О делах нашего «братства». Мне кажется, что Павлов ведет «братство» к краху. Во всяком случае, на базе Германии. Начиная дело, он прокламировал свою политическую платформу, которая сразу же получила признание и поддержку самого правого крыла политических сил Германии, поставивших своей целью возрождение Германии: национальное, военное и политическое. «Братство» тоже прокламировало национальное возрождение России. Именно поэтому такие крупные фигуры в Германии, как члены прусского ландтага граф Ревентлов, Кубе, Вулле и другие, поддерживали «братство» и морально и материально. Но Павлов не понимал, что надо будет с немцами расплачиваться. С чисто аристократической брезгливостью и легкомыслием — наши руки должны быть чистыми, мы идейные борцы — он отворачивался от практических дел, которые подтверждали бы, что «братство» — зародыш такой же будущей политической партии для России, какую задумали для Германии Ревентлов и магнаты Рура, а судя по всему, они задумали партию военного реванша, использующую национализм и обман народа как две отмычки в будущее.

Недавно Павлов встречался с Ревентловом. Возвратясь от него, он сказал: «Мы должны резко сократить наши расходы, мне кажется, что мы лишаемся немецкой поддержки». (Как я уже сообщал, немецкая часть финансов «братства» самая значительная.) Затем Павлов рассказал, что Ревентлов изложил ему принципы тех политических сил, с которыми связывается будущее Германии, и при этом выяснилось нечто новое. С целью получить поддержку держав Антанты в вопросе военного возрождения Германии эти политические силы включили в свою программу как цель — создание мощной в военном отношении Германии, способной быть не только барьером между Западом и большевистской Россией, но и выполнить миссию спасителя цивилизации от большевизма с помощью войны. Павлов заявил Ревентлову, что он не представляет себе, как можно рассчитывать на популярность в разоренной войнами России политической партии, поддерживающей подобные цели Германии, и что в конечном счете он считает свою программу для России программой мира и народного благополучия. На это Ревентлов грубо ответил: «Тогда ориентируйтесь на нейтральную Швейцарию и там ищите поддержки».

И отношение к «братству» здесь, в Германии, ощутимо ухудшилось. Совершенно не случайно в немецких газетах мелькнули сообщения о том, что активные силы русской эмиграции в Германии создали новое объединение, которое получило название «Братство русской правды» и возглавлено Орловым. Дается справка о нем, в которой сообщается, что он был в России следователем по особо важным делам царского правительства, а во время войны с большевиками возглавлял контрразведку у генерала Врангеля. Павлов откуда-то знает, что возня немцев с Орловым началась не сегодня и в ней участвовали от германского рейхстага Pay и Лизер, военный представитель Франции в Германии Лорен, от Англии — Сидней Рейли. Кроме того, к Орлову очень близок берлинский полицей-президиум в лице доктора Бартельса... В связи со всем этим нет ли смысла мне поссориться с Павловым и переориентироваться на «братство» Орлова?

Кейт».
Резолюция на донесении:

Передать Кейту:

1. Все связанное с Орловым надо держать под неослабным вниманием.

2. Порывать с Павловым рано, без него он окажется на мели и без хорошего прикрытия в соответствующих кругах. А как конечную цель это можно иметь в виду.

3. Дружиловского не упускайте из виду, но уже без контактов с ним.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Естественно, что автора очень интересовали донесения Кейта. Они помогали проследить извилистую жизнь и деятельность Дружиловского. Все это происходило давно, почти полвека назад, и казалось, что донесения Кейта, события, которые они отражали, и сам отважный разведчик стали уже достоянием далекой истории. Но однажды я подумал: «А что, если Кейт жив? Ведь раньше мне удавалось не раз находить живых свидетелей из подобного «далека».

Пока было известно только то, что Кейт был советским разведчиком, который в двадцатые годы действовал в Прибалтийских государствах, в Польше и Германии, и что подлинное его имя Николай Николаевич Крошко. Но что это был за человек? Как сложилась его судьба? Надо искать, и казалось, что это будет делом нелегким.

Начинаю выяснять и узнаю, что Николай Николаевич Крошко жив... И даже имеются его московский адрес и телефон.

Страшно волнуясь, набираю номер. Долго не отвечают — такое ощущение, будто между длинными гудками пролетают десятилетия. Наконец ответил тихий женский голос.

— Можно Николая Николаевича?

— Николай Николаевич скончался, сегодня мы его похоронили, — ответила женщина и заплакала.

Спустя месяц снова позвонил и попросил разрешения зайти. Вскоре я уже был в скромной квартире в одном из тихих переулков Сретенки и познакомился с женой Николая Николаевича Софьей Спиридоновной и его братом Владимиром Николаевичем.

Прошу их рассказать про Николая Николаевича.

— Прежде всего скромный, прямо до болезненности скромный, — говорит Владимир Николаевич.

— Да, скромный, — тихо произносит жена.

— Для себя он никогда не жил, — рассказывал Владимир Николаевич. — Всегда себя отдавал делу. Свято любил Родину. Особо был ей благодарен за то, что оказала ему доверие, когда, по его мнению, он на это доверие имел весьма шаткие права.

В чем тут дело? Почему он свое право на доверие Родины считал шатким? Спрашивать об этом сейчас мне показалось неловким.

— Умер от рака, — продолжал Владимир Николаевич. — Болезнь тянулась долго, мучительно. Перенес две тяжкие операции, но спасти его не удалось. Болел и умирал так же мужественно, как жил. До последней минуты был в ясном сознании.

Спрашиваю, не осталось ли каких-нибудь записей, дневников, документов, относящихся к его работе за рубежом?

— Ну что вы? — отвечает Владимир Николаевич. — Даже находясь на пенсии, он никогда о той своей работе не говорил. Но когда слег уже окончательно, он несколько дней что-то писал, потом сам это запечатал и попросил отнести в Комитет госбезопасности.


Бывшие сослуживцы Николая Николаевича показали мне школьную общую тетрадь, до последней страницы заполненную карандашной записью. По почерку, то четкому, то с трудом разбираемому, было видно, когда начинал записывать и когда, теряя силы, заканчивал. Последние страницы писал явно торопясь, все чаще прибегал к сокращениям или вдруг обрывал запись: «далее — по логике...», «продолжение не существенно...», «здесь не надеюсь на память...»

Это был своеобразный конспективный обзор его жизни и работы. Впрочем, о жизни было очень мало.

«Я родился в Тамбове в ноябре 1898 года. Моя мать — крестьянка Воронежской губернии. Отец — офицер стоявшего в Тамбове кавалерийского полка. Он не имел права оформить брак с крестьянкой и, когда об этом зашла речь, предпочел оставить семью».

Вот и все о происхождении и детстве.

Сыну крестьянки, да еще незаконнорожденному, Николаю Крошко пришлось пробиваться в жизни, преодолевая громадные трудности. Он держит вне конкурса экзамен в гимназию и получает такие высокие отметки, что его в порядке исключения принимают. Семья бедствовала, нужно было работать, и пятнадцатилетний гимназист дает платные уроки нерадивым ученикам, а летом служит в железнодорожной конторе. Несмотря на это, он оканчивает гимназию с серебряной медалью. Он много читает и уже начинает задумываться об окружающем его мире. Война, разруха, поражения царской армии, распутинщина — все шло вкривь и вкось, и было страшно от неизвестности, чем все кончится.

Рядом друзья: Леонид Федоров и Федор Шпеер. Они связаны с эсерами, боготворят Савинкова, верят, что он создаст новую справедливую Россию. Николаю Крошко очень нужна была вера во что-то, и он пошел за друзьями.

Октябрьская революция на время вырвала его из эсеровского тумана. Он увлекается Плехановым, у него появились знакомые большевики, их энтузиазм заражал его, их вера была ему ближе — они создавали не какую-то непонятную Россию, а государство рабочих и крестьян. Но жил он в это время в Киеве — в 1918 году туда пришли немцы. Снова рядом оказываются его старые друзья — эсеры, которые уговорили его ехать с ними на Дон: они узнали, что там находится их кумир.

С огромным трудом добрались до стана белогвардейцев Деникина. Савинкова там не оказалось, говорили, что он пробыл здесь всего несколько дней и, не поладив с генералами, уехал.

Николай Крошко и его друзья возвращаются в Киев. В это время к украинской столице приближается Красная Армия. Буржуазия сеяла панические слухи, город был объят страхом перед «красным террором». Друзья решили бежать в Одессу. Оттуда на английском пароходе метнулись в Салоники и в конце концов оказались в Белграде. Друзья куда-то исчезли, и Николай остался один. Он работает уборщиком в ресторане, ищет возможность вернуться домой. Можно было попасть в Крым, но только в качестве врангелевского солдата, но Крошко на это не пошел.

И вдруг в Белграде появляется один из его про-павших друзей — Леонид Федоров. Он все-таки отыскал в Варшаве Савинкова и теперь приехал в Белград по его поручению вербовать людей в «настоящую революционную армию России». Николай Крошко отправился в далекий путь — через Венгрию и Чехословакию — в Польшу.

На первое время Федоров приютил Николая у себя в варшавской гостинице, но ненадолго, а потом устроил его в офицерский лагерь под Варшавой, для чего изготовил поддельный документ, превративший Николая в поручика царской армии. За все это надо было расплачиваться, и Николай Крошко стал сотрудником оперативной группы, которую возглавляли брат Бориса Савинкова — Виктор и полковник Перхуров. Это была савинковская разведка.

Непосредственными начальниками Николая Крошко становятся полковник Семенов и капитан Гамолицкий. В это время и началось его прозрение.

Полковник Семенов во время английской интервенции на севере России был начальником контрразведки при «правительстве» Чайковского, а в прямом подчинении находился у английского генерала Аронсайда. Он открыто ненавидел русский народ, называл его не иначе как «тупое быдло» и считал, что только Англия может вывести Россию из «небытия». Однажды он сказал Крошко, что самое лучшее для него — забыть о своем русском происхождении. А капитан Гамолицкий поначалу был очень симпатичен Николаю — неунывающий, веселый человек, он верил, что Савинков выручит многострадальную Россию из большевистского плена и откроет новую страницу ее истории.

Николай Крошко вместе с Гамолицкий выезжает сначала во Львов, а затем в Сарны, где организуют заброску агентов в Советский Союз. Николай работает непосредственно на границе, провожает и встречает агентов, по их материалам составляет сводки об ужасах жизни в большевистском аду. Не проходит и месяца, как ему становится совершенно ясно, что агенты приносят «оттуда» заведомую ложь. Он говорит об этом Гамолицкому и слышит в ответ: «А ты уверен, что тем, кто платит, нужно что-то другое?..» Внезапно Гамолицкого отзывают в Варшаву — открылось, что он всю получаемую из России информацию частным порядком продавал французской миссии в Варшаве. Перед отъездом он сказал Крошко: «Обо мне не беспокойся, у меня может быть лишь одна неприятность — придется впредь с кем-то делиться».

В это время из Польши на советскую территорию была переброшена банда головорезов Тютюнника, а через месяц вернулись ее жалкие остатки. Уцелевшие бандиты рассказывали: «Там все сплошь красные и продались Ленину». А Тютюнник сказал с яростью: «Вы уверяли, что нас там ждут. Это верно, но ждали-то с кольями».

Николай Крошко вернулся в Варшаву с твердым намерением порвать с савинковцами. В это же время там объявился представитель атамана Краснова генерал Дьячков. Николай пошел к нему. Генерал прибыл, чтобы разузнать, нельзя ли вырвать денег у Савинкова на святое дело спасения России. Он включил Крошко в свою свиту и поручил ему разведать финансовое положение эсеров. Не отказываясь от поручения, Николай Крошко попросил генерала рассказать о планах Краснова. Дьячков понес несусветную чушь, а в заключение под большим секретом сообщил, что Краснов состоит в переписке с самим Лениным. Дело якобы идет к тому, что все проблемы решатся мирным путем... В своих предсмертных записках Крошко написал об этом: «К счастью, я уже прошел университет подлости и смог сразу разобраться, что имею дело с еще одной шайкой авантюристов, и ушел от Дьячкова с твердым решением никогда его больше не видеть...»

Но перед Крошко еще острее встал вопрос — что же делать? И вдруг на варшавской улице он встречает другого своего приятеля, Федора Шпеера. Оказывается, до недавнего времени тот тоже работал у Савинкова в отделе пропаганды, а теперь с ним порвал. Он сказал Крошко, что хочет с повинной вернуться на Родину...

Прошло несколько недель. Они изредка встречались, и однажды Федор сообщил, что познакомился с человеком, который обещал ему помочь вернуться в Россию. Решил встретиться с этим человеком и Николай Крошко.

Это был советский разведчик, который жил в Варшаве по паспорту латвийского подданного и занимался коммерцией. Он принял Николая приветливо и, поговорив с ним, подтвердил, что у него, как у коммерсанта, есть возможность помочь ему вернуться в Киев. Попросил подробно написать о себе.

Почти три часа Крошко писал свою исповедь. Не скрыл ничего, и когда он спустя несколько дней снова пришел к Сергею Ивановичу, — так звали разведчика, — тот спросил, готов ли он служить своей Родине. «Да», — твердо ответил Крошко. Он с радостью отдаст Родине всего себя и боится только одного — оказаться для нее бесполезным. Сергей Иванович сказал, что он может очень помочь Родине, но для этого придется повременить с возвращением и остаться за границей — его связи с антисоветской эмиграцией весьма пригодятся.

Начал он с генерала Дьячкова, через которого можно было выяснить, какими реальными возможностями располагает атаман Краснов. В это время Дьячков вел уже открытую войну с савинковцами, поставив своей целью настолько их дискредитировать, чтобы Польша и Франция лишили их финансовой поддержки. Но он, очевидно, переоценил свои силы. Не успел Крошко как следует войти в дела генерала, как польское правительство по требованию Савинкова выслало Дьячкова из Польши в «вольный город Данциг».

Затем Николай по поручению Сергея Ивановича некоторое время действовал в Прибалтике, в частности в Риге, когда там готовилось совещание о мирном договоре между Литвой, Латвией, Эстонией, Польшей и СССР.

Вернувшись в Варшаву, он под руководством Сергея Ивановича работал среди савинковцев, восстановив для этого свое сотрудничество с полковником Перхуровым и Виктором Савинковым. Еще не имея достаточного опыта, он, по всей вероятности, совершил какую-то ошибку и однажды заметил, что за ним ведется слежка. Глубокой ночью, с трудом оторвавшись от «хвоста», он пришел к Сергею Ивановичу. Тот предложил ему завтра же уехать в Данциг, найти там генерала Дьячкова и с его помощью попытаться приблизиться к другому русскому генералу — Глазенапу, который очень интересовал советскую разведку.

Но этой же ночью Крошко был арестован дефензивой. Допрашивал его шеф следствия Спарский. Он требовал признания в связях с советской разведкой, но Крошко категорически отрицал все. Его, как было положено в дефензиве, избили до потери сознания. Очнувшись, он стоял на своем. Спарский требовал объяснить, почему он сначала порвал с савинковцами, а теперь вернулся к ним. Крошко сказал, что он сделал это по заданию генерала Дьячкова. Это, вообще-то говоря, было правдой. У дефензивы, видимо, серьезных улик против Крошко не было, и все кончилось тем, что его выслали в... «вольный город Данциг».

С еще не зажившими синяками он прибыл в Данциг и предстал пред очи генерала Дьячкова как пострадавший за него в результате интриг савинковцев. Генерал оставил Крошко при себе, и вскоре с его помощью Николай познакомился с Глазенапом. В его руки пошел крайне важный материал о глазенаповской группировке, состоявшей из профессиональных разведчиков.

Материал накапливался, а обещанный Сергеем Ивановичем человек с паролем все не появлялся. А вскоре Николай Крошко прочитал в местной газете сообщение о провале в Польше советского разведчика, который называл себя Сергеем Ивановичем и жил под видом коммерсанта. Однако арестовать его не удалось, он скрылся.

Что делать? Генерал Дьячков в это время уехал в Париж и как сквозь землю провалился. Иссякли деньги. Крошко принимает решение нелегально перебраться из Данцига в Германию, в Берлин, и там воспользоваться адресом, которым его на всякий случай снабдил Сергей Иванович. Он привел свой план в исполнение и в Берлине восстановил связь с советской разведкой.

Перед ним была поставлена задача проникнуть в руководящие центры обосновавшихся в Берлине белогвардейских группировок и вести там постоянную разведку их замыслов и дел.

В самом начале ему сильно помогло одно давнее знакомство. Еще в Белграде, до приезда в Польшу, он встречался с офицером царского военно-морского флота Павловым. Среди пестрой массы заброшенных на чужбину военных Павлов держался особняком, негодовал по поводу морального падения русского офицерства и был одержим идеей создания какого-то «ополчения честных сынов России». Крошко, сам угнетенный царившей вокруг атмосферой беспринципной продажности, записался в ополчение Павлова. Однако из этой затеи ничего не вышло — записалось не больше тридцати офицеров. Павлов объяснял это тем, что волею судеб в Белграде оказался не цвет русского офицерства, а выскочки военного времени. «Голубое офицерство» же, по его сведениям, было сосредоточено во Франции, и он уехал в Париж...

В Берлине Крошко узнает, что Павлов создал здесь антисоветскую организацию под названием «Братство белого креста», куда вошли офицеры аристократического происхождения.

Николай вскоре стал правой рукой Павлова, который был человеком недалеким, а политиком просто никудышным. Деятельный, умный поручик Крошко ему был нужен как воздух, и он полностью ему доверял.

С солидным документом, полученным от Павлова, Николай Крошко ездит по странам Европы, выясняя возможность создания там филиалов «братства», в это время он выполнял важнейшие задания советской разведки. Ни одного филиала «братства» не было создано. Крошко знал, как отвадить Павлова от самой мысли о филиале — достаточно было сказать, что та или иная эмигрантская группировка выполняет задания различных разведок. Павлов с его аристократизмом считал, что разведка — дело хоть и необходимое, но грязное. Себя он мнил собирателем духовных сил, которые впоследствии станут политической опорой новой России. Какой именно России, он ясно не представлял.

В конце концов, как и предсказывал Кейт — Крошко в своих донесениях, «Братство белого креста» захирело, а сам Павлов, что называется, сошел с круга — стал владельцем такси.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вот несколько замечательных дел советского разведчика Николая Крошко.

...По заданию Центра Николай Крошко выезжал в Мюнхен для разведки окружения самозванного престолонаследника, великого князя Кирилла[7]. Он приехал туда с рекомендательным письмом Павлова и был принят весьма радушно. Там он близко сошелся с секретарем великого князя бароном Медемом и князем Казым-беком. Участвовал в совещаниях кирилловцев и собрал многостороннюю информацию обо всей этой шайке, и, в частности, добыл документы о связи Кирилла с фельдмаршалом Людендорфом и с зарождавшейся тогда немецкой фашистской партией.

...В Париже Николай Крошко сумел сблизиться с известным политическим деятелем царской России эсером Черновым и произвел глубокую разведку его окружения.

...Вместе с советским разведчиком Соколовым они в ночь с субботы на воскресенье с заранее приготовленными по слепкам ключами проникли в помещение военной миссии Деникина — Врангеля в Берлине на Витенбергпляц. Они вывезли оттуда два чемодана документов, которые в течение ночи сфотографировали и затем вернули на место.

...По рекомендации Павлова с помощью его приверженца Киволовича Николай Крошко познакомился с руководителем русской секции немецко-фашистской партии прибалтийским немцем доктором Миллером, разведал деятельность секции и ее связи в эмигрантских кругах. (Интересно, что многие фамилии деятелей этого круга, сообщенные Николаем Крошко, получат печальную известность в годы войны фашистской Германии против СССР.)

...В 1923 году в Бормен-Эбельфельде (ныне это город Вупперталь) происходил съезд военизированной организации немецких реваншистов «Штальгельм» («Стальной шлем»). Доктор Миллер официально пригласил Николая Крошко быть на этом съезде в качестве представителя «Братства белого креста». Крошко выехал туда вместе с поручиком Киволовичем. Их поселили в особняке богатого промышленника, финансировавшего «Стальной шлем», и допустили на все заседания съезда. Николай Крошко перезнакомился со всеми руководителями «Штальгельма».

...Еще одна поездка Николая Крошко к Кириллу — в Париж. Под предлогом безденежья Крошко жил в квартире секретаря Кирилла — Казым-бека. В это время Крошко сделал около сотни фотокопий с документов и писем канцелярии Кирилла.


Для того чтобы повысить акции Николая Крошко в белогвардейских кругах, советская разведка организовала ему «нелегальные» переходы финско-советской границы. Он шел на этот «подвиг», вооруженный Павловым адресами «надежных людей» в России. Возвращался с «богатейшими» материалами, подготовленными для него советской разведкой. Во время этих поездок Николай Крошко увидел наконец свою Родину, получил советский паспорт, повидал мать и брата.

Два похода в СССР, подтвержденные финской разведкой, сделали Николая Крошко заметной фигурой эмигрантского движения.

...После краха «братства» Павлова Николай Крошко устроился в контору врангелевского контрразведчика Орлова и завоевал его неограниченное доверие. В это время Орлов быстро набирал силу, имея поддержку английской разведки и влиятельных деятелей Германии. Филиалы его конторы создавались в Хельсинки, в Выборге, в Харбине... Однажды, когда Орлов уехал на воскресенье в свое имение под Мекленбургом, Крошко открыл его сейфы и сфотографировал самые секретные документы, в частности дубликаты, изготовленные Орловым, политических фальшивок, включая и печальное «письмо Коминтерна» английским коммунистам. Были сфотографированы также документы, подтверждающие связь Орлова с германским генштабом.

...Как-то Орлов в разговоре с Крошко похвастался своими могущественными связями: немецкая полиция поручает ему наблюдение за агентами советской разведки. Крошко ему не поверил. Тогда Орлов достал из сейфа несколько полицейских фотографий. На одной из них Крошко увидел своего товарища, разведчика Соколова.

Соколов смог вовремя уехать из Германии.

...Крошко изымает из сейфа Орлова черновик фальшивки, «изобличавшей» американских сенаторов Бора и Харрисона в получении денег от советского правительства. Впоследствии этот черновик был передан корреспонденту американской газеты «Нью-Йорк ивнинг пост» Артуру Никкербокеру-младшему, некогда купившему у Орлова эту фальшивку. Никкербокер возбудил против Орлова судебное дело, и немецкая полиция вынуждена была арестовать всю его шайку. Разразился международный скандал. В результате Орлов сошел с политической арены.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Орлов, видимо, догадался, кто «изъял» у него черновик фальшивки, и организовал неусыпную слежку за своим помощником. Однако Николаю удалось добраться до Гамбурга. Он успел сесть на советский пароход «Герцен» и вскоре был на Родине.

Он еще находился в пути, а в газетах всего мира без конца повторялось имя таинственно исчезнувшего поручика. Его называли «королем кремлевских шпионов», «красной бестией Крошко», «человеком, который проникал сквозь стены», «хозяином секретных сейфов царя Кирилла», «коллекционером ротозеев» и прочее, и прочее, и прочее.

Вот кто такой КЕЙТ, вот чьи донесения вы читаете в этой книге.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Выслушав рассказ Дружиловского о посещении «Братства белого креста», доктор Ротт некоторое время сидел молча, выпятив вперед острый подбородок, прикрыв глаза белесыми ресницами.

— Больше с ними никаких контактов, — сказал он, наконец, и забарабанил по столу длинными белыми пальцами.

— Я допустил ошибку? — с беспокойством спросил Дружиловский.

— К вам претензий нет, — ответил немец.

— А если они захотят узнать, какое я принял решение?

— Скажете, что предложенная работа вам не подходит.

— А если они предложат что-то другое?

— Не предложат. Продолжайте заниматься своими делами, — доктор Ротт поднял глаза на Дружиловского, и тот понял, что разговор окончен. Но ему казалось, что немец обидно подчеркнул слово «своими», и это усилило его тревогу.

Доктор Ротт ничего не собирался объяснять мелкому и не очень надежному функционеру. Тем более что лезть в «братство» вообще не было нужно — стало известно, что Ревентлов и другие покровители отказали «братству» в материальной поддержке, оно обречено. Единственно, что было неясно доктору Ротту, — почему «братство» так откровенно отделалось от Дружиловского? Поняли, что в агентстве «Руссина» ни на какие деньги рассчитывать нельзя? Или раскусили, что хозяин агентства слишком мелкая фигура, чтобы звать ее на помощь? Так или иначе, с «братством» покончено, и можно о нем не думать.


Дружиловский продолжал изготовлять всевозможные политические фальшивки, выполнял задания немцев, поляков, французов... Работы, в общем, хватало, но что-то она становилась для него неинтересной. Все острей была тревога, что он работает на других, а сам отстранен от большой политики. Крошко с его респектабельным «братством» попросту отмахнулся от него, а доктор Ротт нашел нужным сказать, чтобы он не лез в дела не своего ранга. Так что же, значит, ему на роду написано остаться в ранге безвестного исполнителя? Почему? Почему?

Очевидно, в это время он записал в своем дневнике:

«Зиверт сказал, что я более или менее вошел в норму. Но мне в этой норме становится скучно. Бельгардт тоже ноет, собирается от меня уходить, у него наклюнулось какое-то большое дело. Ну и черт с ним! Надоел он со своей образованностью, деньги зарабатывает у меня, а каждый день тычет мне в нос свою ученость. Но в одном он прав: мы, как безропотные ослы, тащим чужой воз. И что-то я утомился от страха перед всеми, кто легко может свернуть мне шею. Смертная тоска в одиночку напиваться, заперевшись в квартире. А с кем выпить, если никому не верю? Эх, дельце бы какое-нибудь с большим шумом и чтоб все знали, что дело это имеет мою звонкую фамилию...»


Он пришел к Зиверту под вечер. Плохое свое настроение скрывать не пытался. Не стал даже, как было заведено, рассказывать о работе. А Зиверт, накануне вернувшийся из Парижа, был весел и точно заново заряжен энергией. Легкий, вертлявый, он метался по комнате, не умолкал его высокий резкий голос.

— Париж, скажу я тебе, — это вещь, там воздух другой, честное слово! — рассказывал Зиверт, не останавливаясь ни на минуту. — И люди другие! Все другое! Я сейчас тебе покажу. — Он бросился к шкафу, вынул и мгновенно надел светло-голубой в полоску пиджак с хлястиком. — Гляди, как сидит! Каждое движение дает по нему волну! Видишь! И легкий как пушинка! А брюки к нему знаешь какие? Белые! — он побежал, вытащил из шкафа брюки и приложил их к ноге: — Белая фланель! Ты гляди, гляди, это же музыка! Верно?

Дружиловский только грустно кивал головой.

Зиверт сел напротив в кресло, забросив ногу на ногу.

— Что случилось? Опять напакостил?

— Почему? Вы сами говорили — все в норме.

— Тогда в чем дело?

— Тоскливо что-то.

— Ну, знаешь... Если ты явился плакать в жилетку, то убирайся. — Он вскочил, прошелся по комнате и, остановившись у окна, спросил, не оборачиваясь: — Эльза прогнала?

— Ну при чем тут Эльза? — обиделся Дружиловский.

— При том, что ты из тех мышиных жеребчиков, которые, если месяц бабу не видят, могут в петлю полезть.

— Работа не веселит — вот что!

— Работа не цирк. — Зиверт снова сел в кресло, обхватив руками колено, и смотрел на подпоручика озорными глазами: — Чего же ты хочешь?

— Надоело на дядю работать, — ответил он, угрюмо глядя из-под сдвинутых бровей.

— Ты работаешь на тетю, на политику, и тут каждый делает свое дело. Не все политики становятся министрами. Лично я к этому и не стремлюсь.

— Дело делу рознь, — ответил Дружиловский.

— Рвешься в большую политику? — рассмеялся Зиверт. — А она, братец мой, птица хитрая: думаешь, поймал ее за хвост, а она тю-тю.

— Мне не до шуток, — обронил Дружиловский.

Живое лицо Зиверта изобразило притворный испуг:

— Прости, пожалуйста, я забыл, что ты человек серьезный. Так что же ты от меня, несерьезного, хочешь?

— Совета.

— Только и всего? — Зиверт вскочил и опять стал ходить. — Хорошо, я тебе кое-что объясню. Но прошу не обижаться, скажу как брат брату. Прежде всего, друг мой, нужно уметь трезво видеть самого себя, а потом уж того самого дядю. Ты работаешь нечисто и без особого ума. Ты не смог толком сработать даже в нашем с тобой приватном деле — сам привел полицию в свою комнату. Это же надо — снял комнату на свое настоящее имя! Подумай сам — могут после этого немцы поставить на тебя в серьезном деле? А поляки? Так что не оглядывайся, мой друг, по сторонам, оглянись на себя!

Зиверт остановился перед Дружиловский, а тот сидел, опустив аккуратно причесанную голову, и уныло молчал.

Роль учителя Зиверту, очевидно, нравилась — упиваясь покорным молчанием ученика, он снова заходил по комнате.

— Выбросил на рынок десяток документов и уже вообразил себя политиком? Поторопился, братец! Погляди, как ты работаешь. Для тебя дело оканчивалось с получением гонорара, и все твои мысли были об одном: не мало ли дали? А политика с продажи документа только начинается. Надо внимательно смотреть, как пошел твой документ. Какая степень веры в него. Какие силы за него. Какие — против. Если документ зашатался, его надо немедленно укрепить. Сумел все это сообразить, тогда к тебе уважение. И это значит — новые и все более серьезные заказы... А как поступаешь ты? Вспомни, к примеру, свой документ для американцев. В спешке сунул им неправильную фамилию коммуниста. Для исправления ошибки несешь другой документ. Белые нитки видны за версту. Москва поднимает шум, заявляет протест. А Америка в это время нацелилась выгодно торговать с большевиками — обстоятельство, которое ты вовсе не учел. И каков конечный результат? Ноль без палочки. Если не считать, что очень полезного всем нам американского корреспондента, который не обидел и тебя, отозвали из Германии. Ты сунул деньги в карман — и в кусты. А для политика настоящее дело только тут и начиналось.

— Корреспондент сам предложил мне сделать второй документ, — неожиданно вскинулся Дружиловский.

— А своей головы у тебя нет? — прикрикнул Зиверт. — Погляди, как работаю я. Когда Гаврилов вляпался с советскими бланками в Вене и поднялся гвалт, я немедленно выехал в Вену, потому что в возникшем скандале есть возможность продолжения борьбы. Я быстро нашел путь к тем, кто собирался судить Гаврилова и Якубовича. Я им, как дважды два четыре, доказал, что за это их будут благодарить только коммунисты. Результат — вывел из-под удара Якубовича, который был мне дороже Гаврилова. А теперь и Гаврилов на свободе, и все мои люди в безопасности. И продолжают действовать. Ну? Уловил ты, в чем твоя главная беда? — Зиверт снова стоял перед Дружиловским, сидевшим с понурым видом. И вдруг, сменяя гнев на милость, сказал примирительно: — Ладно. Урок окончен. Надеюсь, он не пройдет даром. И раз уж просишь, дам тебе и совет — поищи ход в болгарское посольство. Они пробовали связаться со мной, но то, что им надо, мне не с руки. А дело там, кажется, серьезное, может вызвать большой шум. Притом Болгария — это как-никак государство, даже царь там имеется и есть своя политика и своя казна. Попробуй. Но лезть туда напролом с визитной карточкой своего агентства не надо. Повод там появиться должен быть железный.

— А что за дело? — встрепенулся Дружиловский.

— Это выясни сам, — ответил Зиверт. — Но если ты хотьмельком помянешь там мое имя, считай, что тебе конец.


Дружиловский стал искать ходы к болгарскому посольству. Он подолгу околачивался возле посольского особняка, надеясь на счастливую случайность.

Однажды вечером он решил перед сном прогуляться возле заветного особняка и на первом же перекрестке столкнулся с Гавриловым.

— Ты что же это, шельма, нос воротишь? — заорал Гаврилов на всю улицу.

Они поздоровались. От Гаврилова пахло водкой.

— Ненавижу таких типов: когда ты им нужен, они с полным удовольствием, а когда нет — в кусты, — громко говорил Гаврилов, глядя с недоброй усмешкой. — И ты знай: сегодня на тебе хорошее пальто и шляпа, но это, брат, не на всю жизнь. У меня, брат, тоже пальто, даже шуба была бобровая, в Вене пошитая, а теперь, видишь, зимой хожу в пиджачке, будто мне жарко, как в Африке.

— Я ничего такого не думал, я просто вас не узнал, — сказал Дружиловский, с досадой замечая, что прохожие оглядываются на них.

— А если не думал, так давай зайдем в пивную, поговорим за кружечкой о превратностях судьбы. Потраться на меня малость за то, что я сделал для тебя, когда был тебе нужен.

Гаврилов говорил злобно, и в глазах у него сверкал шальной блеск — того и гляди устроит скандал на улице.

— Хорошо, давайте зайдем, только ненадолго, у меня еще дела есть.

— А зачем надолго? — хрипло рассмеялся Гаврилов. — На это время требуется самое малое.

Пивная была заполнена до отказа. Дым стоял коромыслом. Посетители орали песни. Выждав, когда освободился маленький столик в темном углу бара, они заказали пиво.

— Войну проиграли, а гляди, поют. Пойми их, — кивнул головой Гаврилов.

— А чего им — пиво-то есть, — отозвался Дружиловский.

— Да... Придет ли времечко, когда и мы запоем наши песни? — вдруг спросил Гаврилов.

Дружиловский удивленно взглянул на него: с чего это потянуло его на лирику?

Они помолчали, слушая крикливую, маршеобразную песню. Немцы сидели большими компаниями, обнявшись за плечи и ритмично раскачиваясь.

— Все сволочи. И Зиверт тоже сволочь, — перегнувшись через стол, мрачно сказал Гаврилов. — Я для него, вишь, дерьмом стал, а кто он сам? А?

Дружиловский, думая, что Гаврилов провоцирует разговор о Зиверте, чтобы потом все ему передать, ничего не ответил.

— Делает вид, будто спасает Россию, — продолжал Гаврилов. — А что на самом деле? Глядит, как бы оторвать кусок пожирней, на Россию-то ему начхать. А когда я в Вене захотел хоть часок пожить красиво, он спихнул меня в яму.

Дружиловский решил, что молчать дальше неосторожно, заподозрит неладное Гаврилов.

— История делается не в белых перчатках, — повторил он слова, которые слышал однажды от Зиверта.

— Во-во! Это же и Зиверт говорил мне! — сказал Гаврилов, кивая головой. — Я же, дурак, думал: Лондон... Париж... Великие столицы! Великие политики! Вершители судеб человечества! Тьфу! — Гаврилов и в самом деле плюнул на пол, растер плевок ногой и закричал: — Те же сволочи и торгаши. Но я-то, осел безухий, ведь были у меня какие-никакие деньжата, взял бы да купил себе лавочку, завел бы себе бабу домашнюю и плевал бы с высокого дерева на всех Зивертов, вместе взятых.

— Интересно, во всем зале нет ни одной женщины, — сказал Дружиловский, пытаясь переменить разговор.

— Немец, он с детства аккуратист на деньги, за бабу-то надо платить, она ж тоже пива потребует, — объяснил Гаврилов и добавил мечтательно: — Вот в Вене с бабами лафа, выйдешь на улицу, выбор как на ярмарке...

Дружиловский вдруг подумал о своей Юле. Недавно он получил от нее отчаянное письмо из Ревеля — умоляет перетащить ее в Берлин. Что-то случилось у нее в Польше, и она вынуждена была вернуться в Эстонию. Что именно случилось, не пишет, только намекает, чтобы он не приезжал в Ревель: опасно. А он об этом и не думает — на кой ляд ему заштатная Эстония, когда есть настоящая Европа? Тащить Юлу в Берлин он тоже не собирается — только ее еще не хватало, когда он нацелился на громкое дело.

В пивную вошел мужчина, похожий на цыгана. Он стоял у дверей и высматривал свободное место. Гаврилов помахал ему рукой, и мужчина направился к их столу.

— Это один... не то серб, не то македонец, — шепнул Гаврилов. — Их тут целая шайка, сколько я их знаю, они все кого-то убивать собираются.

Фамилию человека, севшего за их стол, Дружиловский не разобрал — тот вообще так плохо говорил по-русски, что понять его было трудно. Разговор не клеился, и они молча пили холодное пиво и через витринное окно смотрели на улицу, где огни реклам тщетно пытались расшевелить сумрачный февральский вечер.

— Вы не знаете кого-нибудь в болгарском посольстве? — спросил Дружиловский, считая по простоте душевной, что сербы и болгары это одно и то же.

Серб посмотрел на него бешеными глазами.

— Зачем это мне?

— Ну... я думал... может, случайно, — ответил Дружиловский.

— Одного знаю. Ангелов! Мы его убьем! — воскликнул серб с ненавистью и вдруг, бросив на стол деньги, ушел, не попрощавшись.

— Зачем ты его? Он такой же бездомный, как мы, — печально укорил Гаврилов.

— А что я такое сказал? — рассеянно спросил Дружиловский. В это время его мысли были заняты уже совсем другим — кажется, счастливый случай ему все-таки подвернулся.

— У него зуб на этих болгар, а ты ему прямо на самую мозоль, — продолжал Гаврилов. — Ладно, бог с ним, закажи-ка еще по кружечке.

Гаврилов выпил и начал рассказывать скабрезные истории из своей венской жизни. Он говорил громко, хохотал, и за соседними столами с любопытством прислушивались к его пьяному реготу.

— Давайте расплатимся, — предложил Дружиловский. Он заторопился домой: нужно было срочно обдумать, как использовать то, что он услышал от серба. «Ангелов... Ангелов...» — повторял он про себя.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

На другой день утром он направился в болгарское посольство. На нем было сшитое по моде длинное узкое пальто, темная жесткая шляпа, какие носили чиновники, на руках перчатки из тонкой желтой кожи. Он был тщательно выбрит, причесан, выутюжен, ему хотелось произвести наилучшее впечатление.

Через массивную дверь он вошел в холл посольства. Привратник окинул его опытным взглядом и почтительно поклонился, не позволив себе задавать вопросы.

— Могу я видеть господина Ангелова? — солидно спросил Дружиловский, стягивая с руки перчатку.

— Как прикажете доложить?

— Скажите: русский офицер, располагающий очень важной информацией.

Привратник скрылся за дверью. Пока все шло хорошо, но было неловко стоять посредине холла со шляпой в руках, а кроме столика и кресла привратника, больше никакой мебели не было. Увидев на стене гравюру, он подошел и, заложив руки за спину, стал ее рассматривать. Он даже приготовился спросить, кто автор этой замечательной вещицы.

В сопровождении привратника вошел высокий болгарин с крупным смуглым лицом и густо посеребренной лохматой головой. Он остановился на безопасном расстоянии от Дружиловского, ощупал его маленькими злыми глазками и спросил:

— Что у вас?

— Очень важно, но конфиденциально, — Дружиловский скосил глаза на привратника.

— С кем имею честь?

— Русский офицер Дружиловский Сергей Михайлович, — четко, по-военному ответил он и щелкнул каблуками.

Настороженно всматриваясь в него, болгарин молча сделал приглашающий жест.

Они прошли в небольшую гостиную, обставленную старой мебелью красного дерева. Болгарин показал ему на кресло у стены, а сам сел поодаль у приоткрытой двери в холл.

— Вы господин Ангелов? — Дружиловский смотрел на болгарина глазами, полными сочувствия и тревоги.

— Да, я Ангелов.

Дружиловский наклонился вперед и тихо сказал:

— Вас хотят убить... сербы... я знаю это совершенно точно, можно сказать, из первоисточника.

— Это для меня не новость, — совершенно спокойно ответил Ангелов. — Они мне сами писали об этом — и не раз.

— Я думал... я счел своим долгом русского офицера... — заторопился Дружиловский, видя, что Ангелов собирается встать.

— Спасибо, я тронут вашей тревогой, — сказал болгарин. Он встал и добавил равнодушно: — В этом проявилось наше кровное славянское братство.

Дружиловский поспешно вскочил.

— Долг русского офицера, — сказал он, пристукнув каблуками. — Если разрешите, один вопрос: не нуждается ли ваше посольство в документах, разоблачающих козни Коминтерна?

— Откуда у вас... такие документы? — спросил удивленно Ангелов. Последние дни в посольстве только и разговоров, что об этих документах. Из Софии специально по этому поводу приехал ответственный сотрудник охранки.

— Это вопрос уже другой и не самый важный, — улыбнулся Дружиловский.

— Подождите минуточку.

Ангелов вышел и вскоре вернулся с мужчиной почтенного возраста в мешковатом костюме, Ангелов представил Дружиловского.

— Я секретарь посла, — сказал вошедший. — Будьте любезны уточнить, о каких документах идет речь.

Нарушая инструкцию Зиверта, Дружиловский протянул свою визитную карточку, где было указано, что он возглавляет информационное агентство «Руссина», занимающееся деятельностью Коминтерна.

— Скажите, пожалуйста, вы знаете господина Зиверта? — спросил болгарин, внимательно смотря на него через толстые очки.

Дружиловский сделал неопределенный жест рукой.

— Хорошо, — улыбнулся болгарин. — Но нас могут интересовать только документы, связанные с Болгарией.

— Можно и такие, — сказал Дружиловский.

— Нам нужны очень определенные документы.

— Для этого мне понадобятся ваша помощь, ваш совет, а что касается меня, можете не сомневаться, я сделаю все, что в моих силах.

Пожилой болгарин пригласил Дружиловского пройти с ним в его кабинет.

Дружиловский понял, что это был кабинет самого посла. А по тому, как по-хозяйски болгарин сел за массивный стол, над которым висел большой портрет болгарского царя, как небрежно отодвинул он в сторону лежавшие на столе бумаги, подпоручик самодовольно решил, что имеет дело с самим послом.

— Я хочу кое-что объяснить вам, — начал болгарин.

— Я весь внимание. — Дружиловский вытянул вперед лицо, выражавшее серьезность и сосредоточенность.

— Всю атмосферу жизни в нашей стране отравляют коммунисты...

— Как и всюду, как и всюду, — сочувственно вставил Дружиловский.

— Но у нас особенно, — продолжал болгарин. — Потому что у нас очень сильны традиционные симпатии к русским, к Москве, и многие просто не могут понять, что теперь от Москвы болгарину ничего хорошего ждать нельзя.

— Совершенно верно, — согласился Дружиловский.

— Вот на это мы и хотели бы открыть глаза всем болгарам...

— Именно этим мое агентство и занимается, — солидно произнес Дружиловский. — Не можете ли вы несколько конкретизировать свои интересы?

— Хорошо бы, например, иметь документ, из которого в Болгарии узнали бы, что Москва учит болгарских коммунистов сеять в нашей стране национальную рознь с целью вызвать смуту.

— Все ясно, — Дружиловский вынул блокнот. — Скажите, о каких нациях идет речь.

— Болгары... сербы... македонцы... хорваты... румыны... турки... — медленно продиктовал болгарин.

Дружиловский записал.

— Срок? — спросил он.

— Как можно скорее, — ответил болгарин. — И с этого мы только начнем.

Дружиловский поехал к Гаврилову.

— Дайте мне в долг чистый бланк Коминтерна.

— Кончились бланки, — мрачно ответил Гаврилов, он снова был пьян. — Музыка отыграла, за дело взялись могильщики.

— Может быть, завалялся хотя бы испорченный. Я по нему закажу новые и поделюсь. Плачу наличными сейчас же.

Гаврилов отыскал наполовину разорванный фальшивый бланк, они его склеили, а текст смыли.

Забежав домой за деньгами, Дружиловский поспешил в типографию, которая находилась недалеко от его агентства, на Лютерштрассе. Он давно приметил эту типографию, маленькую, чистенькую. В витринном окне была выставлена реклама: «Здесь принимаются заказы на всех европейских и на русском языках».

Его заказ нисколько не удивил хозяина типографии, он ничего не спрашивал, а когда получил деньги вперед, сказал, что завтра все будет готово.


Сто собственных бланков! Это было целое богатство. Дружиловский вместе с Бельгардтом и машинисткой Соловьевой принялись за изготовление фальшивки. Первый бланк они испортили. Машинистка не разобралась в поправках на черновике и одно слово напечатала два раза.

— Это не работа, а черт знает что! — орал на нее Дружиловский.

Теперь он диктовал машинистке сам. Все получилось гладко. Поставив под текстом размашистую неразборчивую подпись, Дружиловский смял документ, а затем, свернув его вчетверо, разгладил подогретым утюгом. Потом мокрым пальцем помусолил углы бумаги, и теперь она приобрела такой вид, будто уже побывала во многих руках...


Когда он принес фальшивку в посольство, то уже обращался к своему собеседнику: «господин посол», и тот не возражал.

Прочитав и осмотрев документ со всех сторон, болгарин улыбнулся:

— Я вижу: ваше агентство — предприятие серьезное, и потому сразу же даю вам новый заказ. А пока давайте оформим наши отношения... — он протянул Дружиловскому бухгалтерскую ведомость, где он увидел фамилию «Шидловский» и ниже: «За исследовательскую работу по заданию болгарского посольства — 100 марок».

— Тут же не моя фамилия, — сказал Дружиловский.

— Так будет лучше. Какая вам, в конечном счете, разница? Деньги-то ваши. Расписывайтесь. Берите деньги, и займемся делом.

Следующее задание тоже не было особенно сложным, тем более что текст «документа» был болгарином заготовлен. Это будет сообщение из Москвы о том, что какому-то господину Пастернаджиеву Коминтерн перевел десять тысяч долларов на усиление подпольной деятельности в военных частях. И еще несколько фраз — туманных и двусмысленных, которые можно было понимать как хочешь. В том числе и как зашифрованную инструкцию.

— Этот документ станет для господина Пастернаджиева смертным приговором, — сказал болгарин, закончив диктант.

— А кто он такой? — поинтересовался Дружиловский.

— Очень опасный для Болгарии человек.


Самой сложной для Дружиловского стала третья фальшивка.

Работа над этим документом началась с того, что болгарин прочитал Дружиловскому нечто вроде лекции о внутреннем положении в Болгарии.

— Наша многострадальная страна осенью двадцать третьего года пережила чудовищный кошмар, — печально и несколько напыщенно говорил он. — Коммунисты попытались устроить политический переворот и взять власть в свои руки. С большим трудом этот их злодейский план удалось сорвать, но очистить страну от коммунистов нам не удалось. Многих мы обезвредили, но довести оздоровление до конца нам помешали всякие либералы, которые в сентябре двадцать третьего года ничего не поняли и уподобились овцам, требующим амнистии для волков. Мы должны им доказать, в какое страшное болото они толкают Болгарию. Если они не опомнятся, коммунисты уничтожат и их.

Дружиловский весь внимание.

— Теперь перейдем к содержанию документа, — продолжал болгарин. — Я думаю, вы знаете известное «Письмо Коминтерна» английским коммунистам. Наш документ должен быть в этом стиле. Я думаю, вам следует кое-что записать. Будьте внимательны, пожалуйста, то, что я вам продиктую, абсолютно точно выверено и рекомендовано авторитетными инстанциями Болгарии.

Он выждал, пока Дружиловский приготовился записывать, и начал диктовать:

— Первое. Москва, Коминтерн, его отдел международных сношений дает приказ болгарским коммунистам мобилизовать все силы для нового вооруженного восстания. Это ясно? — Дружиловский кивнул, продолжая записывать. — Второе. Срок восстания — ночь с 15 на 16 апреля. Все это в тоне приказа... Третье. Несколько конкретных деталей. Например... Расстрелять военного министра Гордиева и... — болгарин продиктовал еще Две фамилии, которые Дружиловский в своем блокноте записал неразборчиво, и в фальшивке появятся фамилии Матко и Кашемиров.

— Надо пристегнуть еще несколько фамилий. — Болгарин взял со стола бумагу и, заглянув в нее, продиктовал: — Руссинов... Янчев... Зотов... Пусть в тексте будут непонятные сокращенные названия, какие так любят в Москве. Ну, например, ОУН или ОНГ и так далее — сами сможете придумать. Подпись под документом тоже придумайте сами, но желательно, чтобы она была не русской, а какой-нибудь иностранной.

Дружиловский кивнул, он решил, что поставит подпись Дорот — поди пойми, какой национальности этот коминтерновец. Фамилия эта уже давно застряла у него в памяти, а откуда взялась, он и не помнил.

Почти две недели шла работа над фальшивкой. Пришлось несколько раз бегать в посольство и получать там дополнительные данные и разъяснения. Дружиловский уже понимал, что делает очень важный документ, хотя, конечно, и подумать не мог, что эта его фальшивка станет исторической. Фашистский правитель Болгарии Цанков будет зачитывать ее в парламенте, ее напечатают многие газеты мира, и все это обернется гибелью тысяч и тысяч честных людей, которых повесят, расстреляют, замучают в тюремных застенках царской Болгарии.


3 апреля Дружиловский принес фальшивку. Болгарин долго и внимательно читал документ. Дружиловский не без внутренней дрожи ждал, не заметит ли посол допущенной им оплошности. Дело в том, что на эмблеме бланка стояло «отдел внешних сношений», а в тексте — «отдел международных сношений». Но болгарин этого не заметил.

— Могу вас поздравить, — сказал он наконец, — Болгария никогда не забудет вашей заслуги перед ней. — Он помолчал и сказал: — Завтра я уеду в Софию. Мне хотелось бы знать, имею ли я право заверить достаточно высокопоставленных лиц, что наши с вами деловые контакты не смогут стать достоянием других.

— Никогда! — воскликнул Дружиловский. — Все черновики уже уничтожены мною лично.

— А блокнот, в котором вы делали записи здесь, у меня?

— Тоже уничтожен.

— Кто, кроме вас, посвящен в наши дела?

— Только господь бог.

Дружиловский снова расписался в ведомости за Шидловского, получив на этот раз 500 марок.


...Вот он, самый высокий взлет Дружиловского! Газеты всего мира вопили о происках Коминтерна против маленькой Болгарии, взывали к совести человечества и требовали беспощадной борьбы с красной опасностью. Дружиловского распирало от гордости — это сделал он!

В Париже Совет послов великих держав целый день обсуждал вопрос, как спасти Болгарию от смертельной опасности. Посол Англии, потрясая «директивой Коминтерна болгарским коммунистам», предложил немедленно разрешить болгарскому правительству увеличить армию. Это предложение единогласно принимается. У Дружиловского дух захватывает — это сделал он!

Газета немецких коммунистов «Роте фане» каждый день сообщала о массовых казнях в Болгарии. Он читал эти сообщения с жутковатым ознобом — и это сделал он!

Зиверт сам позвонил ему по телефону:

— Должен признать — ты выдоил болгарскую корову колоссально, — как всегда, весело начал он. — Сделай вывод: когда работаешь серьезно, дело получается. Но не забыл ли ты, кто тебя направил к болгарам?

— Не забыл.

— Тогда гони двести марок!

— Сто.

— Ладно. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Заходи. Не зазнавайся.

Вот как все здорово получилось! А вокруг весна. Зацветают пахучие липы. В парках заливаются скворцы. На роскошной улице Курфюрстендам полно красивых женщин в ярких платьях и шляпках. По вечерам в парках военная музыка. И главное, все ему доступно! Все!

В эти дни о нем вспомнили американцы. Его пригласили в консульство, и Гамм заказал ему сразу несколько фальшивок. Это было для него самым убедительным подтверждением его значительности — из серого прозябания он вырвался на самостоятельную дорогу и заявил о себе всему миру.

Заказ американцев он выполнил быстро, уверенно, с подъемом. Он изготовил «Инструкцию Коминтерна своему представителю в Америке». В начале документа выражалась благодарность за успешную деятельность в пользу признания Америкой СССР и сообщалось о переводе из секретного фонда двадцати тысяч долларов на продолжение этой работы. Одновременно сообщалось, что советскому полпреду в Мексике Пестковскому Совнарком переводит на те же цели еще двадцать тысяч, а счет будет открыт в Стокгольмском банке. Далее давалось указание о «физическом устранении» Уорена, выдвигаемого Кулиджем на пост генерального прокурора. Эта акция почему-то должна была сблизить Кулиджа с сенатором Бора и смягчить возражения против признания СССР.

Другая фальшивка была «Инструкцией Коминтерна о реорганизации Американской компартии». В третьей говорилось о том, будто Коминтерн продает в Америке царские бриллианты. Американскому агенту Коминтерна предлагалось усилить контроль за этими операциями и за отчислением прибыли для подрывной работы. Эту фальшивку Дружиловский вручил берлинскому корреспонденту газеты «Нью-Йорк геральд» Чаплину-Каплану[8].

Все эти фальшивки принесли Дружиловскому солидный доход в долларах, хотя ему и пришлось делиться с Гаммом, который помогал готовить тексты.

И наконец, еще одна победа — его поздравил с успехом сам грозный Перацкий и был при этом неузнаваемо ласков.

И только немцы почему-то никак не реагировали на его успех. На последней встрече Вебер был, как всегда, брезгливо-заносчив:

— Доктор Ротт приказывает вам написать подробную информацию о ваших делах с американцами. Но написать надо только правду. Вы свободны.

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 12 апреля 1925 года
«Можно считать установленным, что все фальшивки болгарского направления изготовлены Дружиловским в его агентстве «Руссина». Машинистка Соловьева подтвердила факт перепечатки ею всех этих документов на фальшивых бланках. Соучастник — Бельгардт...

«Братство» Павлова окончательно идет ко дну. На днях он сказал мне: «У нас иссякли средства, ищите себе работу». Я немедленно сообщил эту новость Орлову, и тот сказал: «Так им и надо, дохлым дворянам». Он предложил мне работу у него. Так что вся проведенная мною подготовка переориентации на Орлова сработала отлично. Орлов мне верит, говорит со мной вполне открыто. Рассказывал о том, как солидно ведет он дело, он еще раз подтвердил свою причастность в изготовлении для Англии «письма Коминтерна» и назвал следующих соучастников: Жемчужников, Гуманский, Бельгардт, и его завершающей инстанцией в этой работе был друг Черчилля английский шпион Сидней Рейли. Последнее он привел как образец его тактического хода, уводившего все следы дела от него в Англию и сделавшего этот документ для Англии «принципиально подлинным». Бельгардт сотрудничает с Дружиловским не для заработка — он, очевидно, ведет разведку «Руссины» для Орлова, а значит, для англичан. Возможно также, что он действует там и от немцев. О Дружиловском Орлов говорит презрительно. Сказал: «Он неизбежно попадется в капкан, как всякая голодная мышь».

Кейт».
Резолюция на донесении:

Передать Кейту:

1. Разведка дел Орлова и его связей с Лондоном — главная задача.

2. Центр разрабатывает ход, который должен укрепить его положение возле Орлова.

ВЫДЕРЖКА ИЗ СТЕНОГРАММЫ ДОПРОСА С ДРУЖИЛОВСКОГО НА СУДЕБНОМ ПРОЦЕССЕ
(8—12 июля 1927 г.)

П р е д с е д а т е л ь  У л ь р и х. Переходим к третьему болгарскому документу, к седьмому по счету вообще. Инструкция Болгарской коммунистической партии о вооруженном выступлении. Как этот документ составлялся, кто указывал содержание, кто технически выполнял и кому он был передан?

П о д с у д и м ы й  Д р у ж и л о в с к и й. Содержание этого документа состояло в том, что должен быть дан сигнал к мобилизации членов коммунистической партии, их вооружение должно было произойти в ночь с 15 на 16 апреля. А выступление должно было произойти 16-го числа по сигналу из Центра. Это было продиктовано совершенно дословно, и я совершенно дословно записал. Я явился обратно к послу и вручил ему.

П р е д с е д а т е л ь. Резолюция на этом документе, подписи были написаны вами, вашей рукой?

П о д с у д и м ы й. Подпись «Бужанский» взята из «Руля».

П р е д с е д а т е л ь. Я считаю необходимым огласить этот документ полностью.

Ч л е н  с у д а  К а м е р о н (читает документ):


«Совершенно секретно. После выполнения уничтожить.

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

ИККИ

Изображение серпа и молота.

Центральная секция отдела внешних сношений

№ 2960

Москва

Настоящим согласно постановлению балканской коммунистической федерации при ИККИ от 12 марта с. г. сообщаем, что сейчас же после получения сего должны войти в связь непосредственно с тов. председателем контроля нашей секции при македонском «оуена оюка тауеб», сообщив, что вышеупомянутым постановлением балканская коммунистическая федерация утвердила постановление македонского «уоена оюка тауеб» относительно приведения в исполнение приговора над Русиновым и Гаржичем и соглашается предоставить приведение в исполнение постановления тт. Матко и Кашемирову, как испытанным работникам в оперативно-террористическом отделе.

Кроме того, согласно тому же постановлению мы должны посвятить всех находящихся в нашем непосредственном распоряжении товарищей из контроля балканского центра в следующее:

1. С 15 апреля с. г. все работники контроля балканского центра объявляются мобилизованными.

2. Те из них, которые организованы в тройках, пятерках и десятках, должны к 12 часам дня 15 апреля с. г. сообщить товарищам, находящимся под их руководством, по списку о мобилизации и передать им приказ о распределении работ, предвиденных в инструкции ИККИ от 10 мая 1924 года за № 47001.

3. Заведующие распределительными оружейными пунктами должны к 1 часу дня 15 апреля с. г. подготовить выдачу амуниции в необходимом для каждого района количестве согласно требованиям руководителей района.

4. Оружие выдается ночью с 15 на 16 апреля и должно храниться у каждого десятника под его личной ответственностью, и т. д. и т. п.

Эти распоряжения нужно немедленно сообщить непосредственно местам, пользуясь кодом АЛЗ, предписывая после изучения уничтожить.

По постановлению Исполкома Коминтерна генеральный секретарь отдела внешних сношений

А. Дорот.


ИККИ

Изображение серпа и молота

Центральная секция

международных сношений

№ 2960

Москва».

На этом документе сделана следующая надпись:

«Тов. Зотову

Немедленно сообщите тов. Янчеву о приговоре, переведите инструкцию на код АЛЗ в нужном количестве отд. секр. экспорта.

Сохранить в личном моем архиве.

С. Бужанский.

19.III.925

Вх. № 346/а

1925. Отд. общ. КОНТ.

Отдел внешних сношений».


П р о к у р о р  К а т а н я н. Скажите, пожалуйста, вы внесли какие-нибудь исправления... или оставили документ в том виде, в каком он был... Указали вам на недочеты документа?

П о д с у д и м ы й  Д р у ж и л о в с к и й. Какие недочеты?

П р о к у р о р. Например, что есть противоречия. Вы внесли исправления или нет?

П о д с у д и м ы й. Нет, не внес.

П р о к у р о р. Значит... этот документ приняли?

П о д с у д и м ы й. Да.

П р о к у р о р. Почему тут четыре раза упоминается дата 15 апреля?

П о д с у д и м ы й. Потому что наметили на это число.

П р о к у р о р. Значит, дата 15 апреля вам была указана... Я потом задам несколько вопросов. Но сейчас попрошу огласить документ из газеты «Болгария» № 552 — процесс о покушении в соборе св. Недели, речь прокурора по поводу взрыва Софийского собора. Довольно странное совпадение. В фальшивке говорится, что на 15—16 апреля должно быть выступление, и точно 16-го происходит взрыв Софийского собора. Причем эта дата, как устанавливает подсудимый Дружиловский, указана была ему...

(Оглашается газетное изложение речи прокурора, напечатанное в газете «Болгария» за номером 552.)

З а щ и т н и к  К о м о д о в. Скажите, Дружиловский, на каком языке была написана эта фальшивка?

П о д с у д и м ы й  Д р у ж и л о в с к и й. На русском.

З а щ и т н и к. Вы ее написали лично от руки?

П о д с у д и м ы й. Да, лично, от руки.

З а щ и т н и к. Она была потом напечатана?

П о д с у д и м ы й. Да, она потом была напечатана Соловьевой.

З а щ и т н и к. Все эти номера — 27001, 2960 — это все ставилось вами случайно?

П о д с у д и м ы й. Да, случайно...

З а щ и т н и к. Теперь скажите, пожалуйста, вы не помните, когда был составлен этот документ? На штампе написано 12 марта, задолго ли до этого числа вы составляли этот документ или, наоборот, после этого числа?

П о д с у д и м ы й. Точно я не могу вспомнить.

П р о к у р о р. Вас не волновало то обстоятельство, что благодаря вашим документам были жесточайшие расправы в Болгарии?

П о д с у д и м ы й. Нет, гражданин прокурор, я рассуждал таким образом: на моем месте могли бы быть другие люди из тех лиц, которые тысячами находятся за границей и которые могли быть привлечены к этому, как и я, и сделали бы то же самое, что сделал я, ту же фальшивку.

П р о к у р о р. Совершили бы то же самое преступление?

П о д с у д и м ы й. Совершили бы то же самое преступление.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У читателей может возникнуть вопрос: неужели высокопоставленные политические деятели западных держав, крупные дипломаты, входившие в Совет послов, не знали, что правительство Цанкова оперирует грубой фальшивкой? На этот вопрос сейчас можно ответить совершенно твердо: з н а л и! Это подтверждено многими вышедшими потом в разных странах документальными и мемуарными книгами. Но, может, узнали об этом позже? Нет, знали это и тогда.

Известно, например, что Вандервельде, ссылаясь на имевшуюся у него частную информацию, утверждал, что фашистское правительство Болгарии для обоснования террора использовало сомнительные документы, и в связи с этим предлагал предоставление Болгарии кредитов обусловить требованием прекратить террор. Ему резко возражал Чемберлен, он даже намекнул Вандервельде, что тот может быть привлечен к ответственности за клевету, но это же был тот самый Чемберлен, который утверждал, что подлинным является и «Письмо Зиновьева» английским коммунистам, хотя был прекрасно осведомлен, где и кто его изготовил. Газета немецких коммунистов «Роте фане» тогда же разоблачала происхождение фальшивок для Болгарии, назвала имя их автора и его адрес.

Не могли не знать происхождения документов прежде всего разведки этих государств. О немецкой и говорить нечего — она знала каждый шаг Дружиловского, Зиверта, Орлова и других. Через Орлова и других своих агентов была осведомлена обо всем разведка английская. По выражению Сиднея Рейли, все происходившее в Берлине в тот же день лежало на ладони британской секретной службы. Не была слепой и французская разведка. Ее представитель Лорен, как мы знаем, пользовался услугами Дружиловского. Знала все и американская разведка, она тоже пользовалась услугами Дружиловского и других жуликов.

А раз знали разведки, значит, знали и правительства. Все знали! Но что же их заставляло делать вид, будто они в полном неведении?

Обратимся за разъяснением этого вопроса к истории.

Балканские страны уже давно привлекали к себе внимание великих западных держав. Еще Бисмарк говаривал, что всякая европейская держава, готовясь в большой военный поход, должна иметь за спиной балканский мешок. Интерес Запада к Балканским странам стоил народам, населяющим этот полуостров, немалой крови. Уинстон Черчилль в своих дневниках значительное место уделяет балканской проблеме и называет ее нервной. Он прекрасно понимал, что XX век внес в эту проблему тревожное и неуправляемое извне явление — стремление балканских народов к национальной и государственной самостоятельности. Для устранения этой опасности империализм использовал старый свой метод — разделяй и властвуй. Задача «разделяй» решалась стандартно — между Балканскими странами то и дело вспыхивали «местные войны», закулисными организаторами которых были западные державы. Что же касается осуществления задачи «властвуй», тут дело обстояло гораздо сложнее, так как по поводу раздела сфер влияния на Балканах шла грызня уже между самими господами империалистами.

Одной из самых вожделенных для Запада Балканских стран стала Болгария. Империалистов разных мастей прельщало уже одно географическое положение этой страны, имевшей границы с Турцией, Грецией, Румынией, со странами Югославского королевства, образовавшегося после распада Австро-Венгерской империи, и морскую границу с Советской Россией.

Нельзя отказать в дальновидности германскому империализму, он еще в начале века энергично полез в Болгарию, а к тридцатым годам уже фактически имел эту страну в том самом мешке за спиной, о котором говорил Бисмарк. Во всяком случае, царем Болгарии еще в конце прошлого века стал Фердинанд Кобургский — бывший офицер австрийской армии, родным языком которого был немецкий, а в 1918 году престол занял его сын Борис — весьма послушный Германии человек. И хотя Бисмарк советовал иметь в мешке Балканы целиком, немецкий империализм расчетливо начал с Болгарии, понимая, что через Болгарию он будет иметь стратегически удобный доступ во все Балканские страны. Будущее полностью подтвердит этот расчет...

Но нас интересуют сейчас двадцатые годы. После первой мировой войны, в которой Болгария выступала на стороне Германии, следовало бы ожидать, что ее постигнет участь союзника побежденной страны со всеми вытекающими отсюда последствиями. Однако, как это ни парадоксально, именно поражение способствовало тому, что Германия смогла прочно внедриться в экономику и политику этой страны.

Сразу после нашей революции 1917 года в Болгарии происходит грозный революционный взрыв. Восстали болгарские солдаты. Разъяренные тем, что их заставили воевать против России, вдохновленные нашим примером, руководимые болгарскими коммунистами, они уже приближались к Софии, цель их была более чем ясной — власть рабочих и крестьян. К солдатам повсеместно присоединялись пролетариат и все честные патриоты страны. Запад встревожился не на шутку. Всполошилась даже далекая от Болгарии Америка. Именно дипломаты США ринулись на помощь своим европейским коллегам, и буквально в двадцать четыре часа Болгария была выведена из войны, а на подавление восстания были брошены немецкие войска.

Правители Болгарии берут курс на фашизм. В этой стране раньше, чем в Германии, устанавливается военно-фашистский режим, Цанков может считаться предшественником Гитлера.

Благонравный Запад взирал на это с таким же олимпийским спокойствием, как позже он будет взирать на приход к власти нацистов в Германии. Более того, Запад одобрил действия болгарских фашистов. В то время болгарские газеты то и дело на своих первых страницах перепечатывали выдержки из статей о Болгарии, опубликованных в Западной Европе и в Америке. Вот, к примеру, выдержка из английской газеты «Таймc»: «Новое правительство Болгарии стоит перед необыкновенно трудной задачей, если оно хочет удержать свою страну от вулканических потрясений. Революционный дух народа, который в недавнем прошлом помог ему в борьбе за освобождение от чужеземного диктата, теперь стал опасностью для родившегося государства, так как, сливаясь с исконным русофильством, он как бы автоматически переключается на идею слепо следовать за русской революцией, что теперь настойчиво подсказывает и сама красная Москва».

Ну что ж, все сказано более чем ясно.

А вот еще. На этот раз выдержка из французской газеты «Тан»: «Перед моей поездкой в Болгарию наши либералы предупреждали меня, что болгарское правительство Цанкова не популярно в своем народе. Теперь, после двухнедельной поездки по этой мирно живущей стране, мне хочется задать себе, а заодно и нашим либералам, один вопрос: что вообще означает популярность или непопулярность правительства? Или, точнее, спросить так: что лучше для любой страны — необычайно популярный премьер, которому рукоплещут дамы, но идеи которого никто не хочет претворять в жизнь, или же премьер, при одном имени которого у нервных дам округляются глаза, но зато в стране его слово закон? Да, если бы Цанков стремился к традиционно-показной популярности, коммунисты давно бы его повесили. В стране, где красная и русская опасность имеет жирную почву в лице невежественной массы, от правительства требуется не популярность, а решительность...»

Тоже сказано более чем ясно. Словом, Цанков имел прямую и открытую поддержку Запада.

Что же в это время происходило в самой Болгарии? Страна была повергнута в кровавую бездну неслыханного террора. То, что сделали Цанков и его банда, впоследствии сможет превзойти только Гитлер со своими подручными. В тюремных застенках, на виселицах, в подвалах охранки и прямо на улицах палачи Цанкова убивали тысячи и тысячи болгарских патриотов, в первую голову, конечно, коммунистов. Истреблялись все честные и мыслящие люди.

В сентябре 1923 года в стране вспыхнуло восстание. Оно было как взрыв отчаяния, оно было попыткой остановить кровопролитие и спасти нацию. Восстание было потоплено в крови. Официальный Запад аплодировал фашистскому палачу Цанкову. И вот именно в этот момент Цанков, прекрасно понимавший, что подавление восстания вызвало еще большую ненависть к нему народа, решает провести новый тур террора. Он мечтал, как сам выразился, вырвать из болгарской земли все корни, питавшие восстание. Для этого нужен был только предлог. Им становится фальшивка Дружиловского — «директива Коминтерна» болгарским коммунистам об организации нового восстания. Запад дает Цанкову свое благословение на новое чудовищное кровопролитие, делая при этом вид, будто ему неведомо, что в руках палача — грубая фальшивка. Боже мой, какое это имеет значение, когда речь идет о спасении Балкан от коммунизма! Чемберлен, настаивая на оказании помощи правительству Цанкова, прямо так и говорил: было бы катастрофой для всей Европы, если бы в Болгарии, в центре Балкан, победили коммунисты. Москва создала бы там плацдарм для дальнейшей экспансии на Запад.

Вот при каких, совсем не случайных обстоятельствах аферист и жулик Дружиловский вошел в историю. Ну что ж, не он первый, не он последний.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В этот день Дружиловский решил не работать и провести его в свое удовольствие. Утром он вышел из дома на Пассауэрштрассе и направился к площади Виттенберга. Программа продумана на весь день и вечер. Сейчас он купит газет и потом будет не торопясь просматривать их за кофе в роскошном ресторане «Берлин», где в это время кейфуют самые богатые люди города.

Он надел недавно сшитый костюм — серый в клетку, желтые туфли c лакированными носами, в узел пестрого галстука воткнул булавку с крупным рубином. Ему казалось, что он очень красив, элегантен сегодня, и он ревниво следил за тем, как смотрят на него прохожие. Над городом во все стороны расплеснулось нежно-голубое небо, солнце, еще невысокое, выбрасывало меж домов на улицы золотые полосы.

Он вышел на площадь и остановился перед зеркальной витриной «Кауфхауз дес вестенс», любуясь радужным водопадом шелка, струившегося с плеч красавиц из папье-маше. Простоял возле вертящихся дверей в магазин, жмурясь от вспышек солнца в непрерывно движущемся стекле. Вдоволь налюбовавшись собой в зеркале витрины, он отправился за газетами. Сделав несколько шагов к киоску, он замер на месте, окаменел. Двое пожилых немцев читали развернутую газету, и прямо в лицо ему кричал крупный заголовок:

АФЕРИСТ ДРУЖИЛОВСКИЙ И ЕГО ПРОВОКАЦИИ!!! В БОЛГАРИИ ЛЬЕТСЯ КРОВЬ!!!

Эти черные восклицательные знаки пронзили его — он стоял, боясь пошевелиться и не в силах оторвать взгляд от страшных букв. Потом он разобрал название газеты — «Роте фане». Немецкие коммунисты! Ярость ослепила его — небо стало черным.

Выждав, когда немцы ушли, он боязливо огляделся по сторонам — ему казалось, что все на него смотрят. Купив газету, сунул ее в карман и пошел домой — все быстрее, почти бегом.

Сообщение в газете было коротким — всего несколько строк и без подписи. Редакция объявляла, что она располагает неопровержимыми данными, разоблачающими чудовищную провокацию против болгарских коммунистов. Нашумевшее «Письмо Коминтерна» Болгарской компартии, говорилось далее, которое рассматривалось Советом послов держав-победительниц, является фальшивкой, изготовленной в Берлине аферистом русского происхождения Дружиловским по заказу официальных лиц, представляющих в Германии болгарское правительство.

Сбивала с ног краткость и категоричность сообщения. Будь оно более пространным, в нем, может быть, оказались бы какие-то неточности, за которые можно было бы ухватиться и протестовать, а тут один только факт — прямой и голый, как штык, приставленный к груди.

Что делать?.. Что делать?.. Он метался по комнате, с ужасом поглядывая на лежавшую на столе газету. Сейчас должны прийти Бельгардт и машинистка — может, они еще ничего не знают? Он схватил газету и засунул ее в ящик стола.

Немедленно звонить в болгарское посольство! Их это касается в первую очередь! Они могут и должны что-то посоветовать!

Услышав в трубке знакомый басовитый голос, Дружиловский спросил не здороваясь:

— Вы читали?

— Кто говорит?

— Дружиловский.

— Вы у себя? Я сейчас вам позвоню.

Звонок. Он схватил трубку.

— Да, да... слушаю...

— Вы мне сейчас звонили?

— Да, да... Вы читали?

— Я уже сделал заявление для печати. Если кто-нибудь будет спрашивать вас, рекомендую отвечать, что вы красную прессу не читаете, и все.

В телефонной трубке послышались гудки отбоя.

Но все равно теперь уже легче — он, по крайней мере, знает, что говорить, если будут спрашивать. Но облегчение тут же смывает новая волна тревоги: что будет дальше?

Он снова заметался по комнате.

В дверях появился Бельгардт. Подняв над головой проклятую газету, он весело воскликнул:

— Поздравляю!

— Вы что, издеваетесь? — завизжалДружиловский, готовый броситься на своего помощника с кулаками.

— Да вы, я вижу, не в себе и ни черта не понимаете, — Бельгардт швырнул газету на стол. — Вы получили колоссальное паблисити. Опомнитесь. О такой рекламе для вашего агентства можно было только мечтать.

Дружиловский уставился на него — что мелет, в самом деле?

— Поймите, это означает, что вас признали, — продолжал Бельгардт. — Вы серьезная опасность для красных, и они ударили в набат.

Из передней послышался звонок. Бельгардт пошел открывать, и в следующее мгновение в комнату ворвались трое незнакомых мужчин. Один из них на ходу раскрыл фотоаппарат. Они одновременно и неразборчиво назвали газеты, которые представляют. Тот, что с фотоаппаратом, подбежал к окну и раздернул гардины — ему нужен был свет.

— Кто из вас господин Дружиловский? — спросил высокий рыжий репортер.

— Не я, — сказал Бельгардт. Он отошел к окну, задернул гардины и сказал фоторепортеру: — Спрячьте вашу штуку. И быстро.

Репортер, смерив взглядом плечистого Бельгардта, послушно закрыл аппарат. Два других атаковали Дружиловского, который стоял, вжав голову в плечи, его глаза злобно блестели, как у затравленного зверька.

— Вы читали, что написано в «Роте фане»?

— Я не читаю газет красной сволочи.

— Они заявляют, что вы изготовили фальшивые директивы Коминтерна по заказу болгарского правительства. Вы хотите это опровергнуть?

— Нет.

— Значит, вы это подтверждаете?

— Нет.

— Позвольте, господа, — вмешался Бельгардт. — Вы ведете себя по меньшей мере странно. Допустим, я публично обвинил бы вас, что вы, все трое, — гомосексуалисты. К вам прибегут репортеры и спросят: вы хотите опровергнуть это обвинение? Как вы поступите?

Газетчики засмеялись.

— Ничего смешного, — продолжал Бельгардт. — Коммунисты опубликовали в своем грязном листке клеветническое обвинение против господина Дружиловского, а вы, представители солидных газет, вместо того чтобы нанести удар по коммунистам, собрались им помочь. Вы извините, но я хотел бы получить ваши визитные карточки.

— У нас нет карточек, — ответил один.

— Должны быть, — повысил голос Бельгардт, подходя к репортерам вплотную.

— Пошли отсюда! — скомандовал рыжий и уже от дверей крикнул: — Это у вас надо требовать документы!

Хлопнула дверь. Тишина.

— Спасибо, — тихо произнес Дружиловский.

— А вы, Сергей Михайлович, совсем не боец и легко впадаете в маразм. Извините, конечно. Надо драться, Сергей Михайлович. Раз мы ведем борьбу за серьезные цели, мы обязаны уметь драться.

Дружиловский молчал.


На другой день должна была состояться предусмотренная расписанием встреча Дружиловского с Вебером. Он очень боялся этой встречи, хотя и надеялся на поддержку немцев. Но утром позвонил Вебер.

— Сегодня не приходите, — сказал он сухо. — О следующей встрече вы будете извещены заблаговременно.

— Посоветуйте мне... — быстро начал Дружиловский, но услышал сигналы отбоя.

Страшно — до озноба. Но раз говорят о следующей встрече, значит, не все еще потеряно.

Он позвонил Зиверту. Кто-то из сотрудников сообщил, что тот на десять дней уехал из Берлина. Звонить полякам он не решался — зачем лезть на рожон?

Он заплатил машинистке жалованье за две недели вперед и разрешил ей не приходить в агентство, пока он ее не вызовет. А Бельгардт и сам перестал появляться.

Целыми днями Дружиловский не выходил из дому. И только когда темнело, предварительно оглядев улицу, он торопливо шел в дешевенький ресторан поблизости. С каждым новым прожитым днем он все уверенней говорил себе: «Ничего, время все излечит».


В это время в его дневнике одна за другой появляются две записи. Первая сделана на вершине его успеха:

«Да, не прямая была моя дорога, но все же она вывела меня на вершину, где делается большая политика, и отсюда мне виден весь мир с его подноготной, и я ощущаю ветер истории.

Конечно, Болгария это еще не Америка, но знают меня и в Америке, так что шаг туда я уже сделал, и, может, именно там меня ждет вторая моя вершина. Душой чую, что там я мог бы развернуться... Что же касается Болгарии, то в ее историю я вошел и занял там свое место, и будьте любезны, господа, с этим считаться. Как говорится, из песни слова не выкинешь... Хорошо бы инкогнито съездить в Болгарию... Приятно будет, черт возьми, самому посмотреть на пожарище от бомбы, которую я сделал. Люди там будут видеть меня, и им в голову не придет, что этот красивый, элегантно одетый молодой человек вместе с их правителями и самим царем делал историю их страны. Но это лирика, или, как выражается Зиверт, розовые сопли. А главное теперь — не промахнуться дальше. Но надо думать, что доктор Ротт и все прочие поняли теперь, на что я способен, и найдут для меня достойные большие дела...»

И вторая запись:

«Неужели все испугались выступления газетки трижды проклятых коммунистов и делают вид, будто они меня и знать не знают? Не может этого быть! Я же помню, как доктор Ротт однажды пошутил, что считаться с коммунистами означало бы, стоя на голове, делать все наоборот... Но, может, просто всем надо выждать какое-то время?

...А состояние ужасное, страшно выйти на улицу, все время кажется, что кто-то невидимый держит меня на мушке и сейчас грянет выстрел, которого я уже не услышу. От коммунистов можно ждать всего... Но, может, мой страх только с непривычки? Ведь все большие политики однажды попадают в мое положение, и о них печатают грозные статьи, а с них как с гуся вода. Ну другой раз кто-то лишится министерского портфеля, но рожа его все равно мелькает в газетах, и у него берут интервью... Может, я тут сижу, забившись, как в норе, в своей квартире, а меня в это время ищут, ждут? Но раньше-то, когда я был нужным, меня находили, а теперь мой телефон молчит вторую неделю, никто не приходит, почтовый ящик пустой. И это же дикость, если вспомнить, что я сделал для большой политики, для священной воины с проклятыми коммунистами.

Но, может, я сам веду себя неправильно и, забыв о том, что политика есть шлюха, жду от нее благородства, когда мне надо стукнуть кулаком по столу? А то что получается? Я взошел на гору и вдруг стал бояться высоты, когда надо смело идти выше и выше. А ну-ка, господин Дружиловский, возьмем себя в руки...»


Ничего он не понимал, этот господин Дружиловский. А все было просто — наймиты его ранга никогда большой и длительной карьеры не имели.

Бывший руководитель немецкой разведки полковник Николаи, который славился умением организовывать всяческие политические провокации, в том числе и провокацию первой мировой войны, писал: «Без услуг подобных исполнителей обойтись почти невозможно, исходя из элементарного морального принципа не вовлекать людей своей нации и своего круга в дела, сопряженные с риском в случае неудачи выглядеть непрезентабельно в глазах общества... Хирург разрезает человека скальпелем, и мы тоже для особых дел находим такой скальпель, который потом можно надежно спрятать или выбросить. Лучше — выбросить, помня, что чем значительней была операция, тем радикальней следует потом поступить. Одним из важнейших условий успеха является не держать долго в руках один и тот же скальпель. Многие известные скандалы случались только потому, что после успешной операции фетишизировался не хирург, а скальпель». Приведя несколько поучительных на этот счет примеров из истории, полковник Николаи заключал: «Чем эффективнее было дело, к которому был привлечен исполнитель извне, тем радикальнее нужно поступить с исполнителем, это приведет к конфликту только с одним человеком, а иначе может возникнуть конфликт со всем обществом».

Доктор Ротт в отношении Дружиловского решил последовать именно этому совету, но с некоторым опасным для него запозданием, что мешало ему быть решительным до конца. Но он все же приказал выбросить скальпель.

Одновременно решили принять свои меры и поляки, которые боялись, что всплывет связь Дружиловского с дефензивой. Они, конечно, учитывали, что в данной ситуации немцы защищать Дружиловского не будут. Пожалуй, наоборот. План у них был такой: дискредитировать Дружиловского в глазах немцев, добиться, чтобы они или сами расправились с ним, или выслали его из Германии. А в других местах покончить с ним будет легче.

Очень нервничал и господин Цанков в Софии. Болгарская разведка получила приказ ликвидировать Дружиловского — других способов Цанков не знал.

А Дружиловский продолжал отсиживаться дома в ожидании, когда его снова позовут к большим делам.


Раздался телефонный звонок. Дружиловский долго не подходил к телефону — боялся, а телефон все звонил, звонил, и тогда он осторожно взял трубку.

Сразу узнав скрипучий голос Перацкого, он замер в предчувствии беды, но то, что он услышал, было поразительно — он не представлял себе, что этот злобный поляк может быть таким вежливым и даже душевным — его спрашивали о здоровье и не нуждается ли он в деньгах, а в заключение попросили о свидании. Именно попросили.

На другой день они встретились.

— Приветствую героя дня, — сказал Перацкий, пожимая руку Дружиловскому и со злорадством глядя на его мятое, серое лицо. — Мы гордимся вами. Вы так сумели насолить коммунистам, что они взвыли. Это удается не каждому. Я лично просто завидую вам.

— Это были все-таки неприятные дни, — скромно сознался Дружиловский. Он не очень-то верил в искренность поляка.

— Почему неприятные? — удивился Перацкий. — Мы всегда должны быть готовы к встречным выпадам врагов и на каждый отвечать тремя ударами — такова логика борьбы, если хочешь победить. Мы как раз хотим предоставить вам возможность нанести ответный удар именно по немецким коммунистам.

Эту операцию польская разведка поручила своему резиденту в Берлине доктору Ретингеру, о существовании которого подпоручик до сих пор не знал. Когда Перацкий сказал ему, что необходимо связаться с этим человеком, он насторожился:

— Кто это такой?

— Наш с вами коллега, — ответил Перацкий.

В тот же день Дружиловский позвонил Ретингеру по телефону, и тот назначил встречу в восемь часов вечера в ресторане «Кенигсберг». Дружиловский должен был ждать в вестибюле.


Была суббота. В ресторане уже было много народу. Дружиловский из вестибюля наблюдал, как метрдотель во фраке с белой гвоздикой в петлице юлил перед гостями. Он вдруг увидел себя в зеркале и устыдился своего мятого костюма — не догадался приодеться. Но он беспокоился напрасно. Высокий, стройный седой человек в легком летнем пальто, с соломенной шляпой в руке (так ему и описывали доктора Ретингера) подошел и пригласил идти за ним.

Они направились вдоль набережной, потом по мосту перешли на другую сторону канала и там зашли в маленькую гостиницу. Поднялись на второй этаж, и в самом конце сумрачного коридора Ретингер, вынув ключ, отпер дверь.

— Прошу, пан Дружиловский, — сказал он, пропуская вперед подпоручика. — Апартаменты, прямо скажем, не королевские, но, увы, надо экономить деньги нашей бедной Польши.

В комнате был только один стул, Дружиловскому пришлось сесть на застеленную кровать. Ретингер улыбнулся.

— Пан Перацкий сказал, что последнее время вы работали удачно, это вынужден был признать даже главный ваш недруг Братковский.

— Его мнение меня не волнует, — сквозь зубы сказал Дружиловский.

— О да, конечно, личные отношения в нашей работе не должны играть никакой роли, — согласился Ретингер.

Дружиловский с достоинством чуть наклонил голову. Было у него такое свойство: когда с ним говорили грубо, он становился робким, если же разговаривали по-человечески, то быстро наглел.

— Вы читали в газетах о крушении поезда в Данцигском коридоре? — спросил Ретингер.

— Читал, конечно.

— Надо сделать об этом документ. Как сделать, вы знаете лучше меня, но смысл должен быть такой: крушение организовали коммунисты в сговоре с немецкими правыми националистами. Это понятно?

— Элементарно.

— Но чтобы все в документе было достоверно, вам надо проконсультироваться у господина Бенстеда. Вы ведь с ним знакомы? Вот и прекрасно. Он это крушение знает во всех подробностях. И что особенно важно, знает все технические обстоятельства. Господин Бенстед сейчас проживает в отеле «Алжир», и он предупрежден о нашем деле.

Дружиловский набросал дома черновик фальшивки и отправился к Бенстеду. «Ничего, ничего, — подбадривал он себя, — кажется, поезд снова тронулся».

Бенстеда он узнал не сразу. Старый данцигский знакомый был без бороды и от этого выглядел значительно моложе.

— Что же это, господин Дружиловский, с моей легкой руки вы начали большую карьеру, а теперь не узнаете? Как быстро заносятся удачливые люди, — с веселой укоризной сказал Бенстед. — А между тем, когда вы ворвались в мою контору в Данциге, я в ту же минуту понял, что на вас можно ставить. У вас в глазах была такая решимость, что я сказал себе: этот человек, если нужно, проломит каменную стену, а такие люди встречаются, увы, не часто.

Дружиловский слушал настороженно и незаметно следил за Бенстедом. Самое подозрительное было то, что в Данциге Бенстед был врагом дефензивы, а сейчас действовал заодно с ней.

— Судьба распорядилась так, что теперь и вы и я снова помогаем Польше, — сказал Бенстед. — Впрочем, дело не в судьбе, а в трезвом отношении к политике. Наверно, вы, как и я, поняли, что Польша сейчас занимает самую энергичную позицию в борьбе с большевиками. А то, что где-то там есть ненавистный нам с вами Братковский, это уже вопрос чисто личного свойства. Не так ли?

Дружиловский промолчал.

— Давайте займемся делом, — предложил Бенстед.

Они сели за стол.

— Нет, нет, с правыми националистами все не так просто, как вы думаете, — сказал Бенстед, прочитав «болванку», приготовленную Дружиловский.

— Я сделал, как сказал Ретингер, — пояснил подпоручик.

— Значит, и он не понял, в чем тонкость нашего хода, — продолжал Бенстед. — Надо сделать так: крушение организовали не коммунисты, а правые националисты. Но для этого они поручили нескольким своим людям пролезть в коммунистическую партию, а потом уже, под видом коммунистов, произвели крушение.

— Зачем же выводить из-под удара коммунистов?

— Во-первых, так или иначе они окажутся под ударом, во-вторых, всегда все валят на коммунистов, и это так надоело, что никто не верит. В общем, давайте набросаем черновик.

Польская разведка все рассчитала точно.

После полуночи Дружиловский ушел от Бенстеда с окончательно отработанным черновиком фальшивки. С утра он сел за ее изготовление, а около трех часов дня, когда большую часть текста он уже перенес на бланк, явилась полиция, и Дружиловский был арестован. Черновик фальшивки был предъявлен ему как улика в том, что он собирался спровоцировать в Германии внутренние политические беспорядки. Объявили, что суд над ним состоится через два месяца.

Дружиловского посадили в одиночку.

Все было проделано так быстро, что у него минуты не было подумать о происходящем. Только теперь, в тюрьме, он восстановил в памяти эти последние дни и все понял. Это поляки. Все началось с телефонного звонка трижды проклятого Перацкого. Он не понимал толком всех тонкостей своего последнего «документа». Он, как всегда, делал то, что ему говорили, и был уверен, что документ так или иначе направлен против немецких коммунистов. Но тогда почему немцы за этот документ посадили его в тюрьму и собираются судить?

Проходили дни, на допросы его не вызывали, и он уже решил, что в его дело вмешался Зиверт. Все свои надежды Дружиловский связывал только с ним.

Зиверт о нем действительно помнил. Он спросил у доктора Ротта: не следует ли как-то дать знать Дружиловскому, чтобы он ни при каких обстоятельствах не упоминал ни одного немецкого имени? Задавая этот вопрос, Зиверт больше всего опасался за себя.

— Что он будет говорить следователям полицей-президиума, не имеет абсолютно никакого значения, с ним вообще не будут разговаривать, — ответил доктор Ротт, брезгливо сморщив свое белое анемичное лицо. — Этот человек вообще не существует, и нечего о нем думать.

Зиверт успокоился. Но случилось непредвиденное. Однажды в его кабинет вошел рослый мужчина в английском френче и лакированных желтых крагах. У Зиверта был звериный нюх на людей. По тому, как независимо этот человек держался, как он привычным легким движением вынул из кармана визитную карточку и положил ее на стол, Зиверт сразу понял, что к нему явился человек сильный, а значит, и опасный. Прочитав фамилию, он напряг все свое внимание, весь свой изворотливый ум. Это был Бризоль — известный русский богач, теперь живущий в Америке и работающий там у всесильного Генри Форда.

— У меня к вам серьезное дело, — не тратя времени попусту, сразу начал Бризоль, но Зиверт остановил его:

— Прошу понять меня правильно... — замялся он, — у вас есть еще какой-нибудь документ?

Бризоль понимающе улыбнулся и положил перед ним свой американский паспорт.

— Прошу извинить, — сухо сказал Зиверт, возвращая ему паспорт.

— Вас оправдывает русская пословица: «С кем поведешься, от того и наберешься...» — с усмешкой произнес Бризоль и начал рассказывать о своем деле.

В Америке произошел шумный инцидент между Фордом и американским журналистом Германом Бернштейном, который обвинил автомобильного короля в клевете и предъявил иск на очень крупную сумму. Форду нужны документы, подтверждающие его правоту. Нельзя ли добыть документ, доказывающий, что Бернштейн для своих выступлений против Форда пользовался данными, которыми его снабдили агенты Коминтерна и американские коммунисты?

— Это будет стоить очень дорого, — сказал Зиверт. Он мгновенно оценил ситуацию — с Фордом шутить нельзя, дело не из легких, но деньги можно огрести такие, что стоило потрудиться.

— Когда речь заходит о чести имени, Форд денег не жалеет, и давайте не будем говорить об этой стороне дела. Нас интересует только результат. Но во всех его аспектах. Во всех, — подчеркнул Бризоль.

Зиверт понимающе склонил голову, его живое смуглое лицо сковало выражение глубокой сосредоточенности.

— Из всех аспектов я выделяю два главных, — неторопливо начал он. — Первый — проучить газетчика, поднявшего руку на Форда. Второй — чтобы после операции не было... — он запнулся и закончил с мимолетной улыбкой: — Чтоб не было никакого дыма.

— Совершенно верно, — согласился Бризоль, подумав, что такого типа, как его собеседник, не мешало бы Форду иметь при себе постоянно.

— Однако обеспечить второй аспект в условиях Америки крайне трудно, — продолжал Зиверт. — Мистер Форд — фигура, все, что связано с ним, — сенсация, и понятно любопытство газетчиков. А эта публика может найти труп там, где его и не было.

— Именно. Мистер Форд тоже говорил об этом.

— Я рад быть его единомышленником, — усмехнулся Зиверт. — Но это только усиливает мое беспокойство.

— Вы отказываетесь?

— Нет, — твердо ответил Зиверт. — Но я обязан именно этот аспект тщательно продумать.

— Когда мне зайти? — спросил Бризоль, вставая.

— Завтра в это же время.

На другой день у Зиверта уже был готов план действий.

— По-моему, я нашел решение... У меня есть человек, который может это сделать, и всякий дым при этом будет исключен. Но этот человек сейчас сидит в немецкой тюрьме.

— Начало мне не нравится, — сказал Бризоль.

— Нас же интересует не начало, а конечный результат. Не так ли? — оживленно продолжал Зиверт. — Этот человек известен как владелец информационного агентства, занимавшегося делами Коминтерна. Его услугами пользовались и ваши газетчики. Им можно будет в случае чего об этом напомнить. Словом, информированность этого человека в делах Коминтерна вне сомнения. А сделав все, что требуется для вас, этот человек исчезнет.

— Совсем? — быстро спросил Бризоль.

— Нет, это было бы неосторожным шагом, исчезновение в данной ситуации немедленно вызовет подозрение.

— Но газетчики вездесущи, — сказал Бризоль.

— Этот человек будет знать, что свободу и жизнь он получит за то, что станет немым. Я хорошо его знаю, он будет образцовым немым.

Бризоль долго думал, перебирая вынутые из кармана четки.

— А все остальные щели? — спросил он наконец.

— Щель еще только одна, — ответил Зиверт. — Берлинский полицей-президиум. Но там есть достаточно солидный человек, он все, что нужно, сделает и тоже будет немым по причинам, которые объяснять нет надобности.

— Я бы хотел иметь дело только с вами.

— Со мной и с тем человеком в тюрьме. Все остальное я беру на себя.

Теперь они заговорили о гонораре, и надо думать, что эта операция стоила Генри Форду немало.


Подготовка заняла больше недели.

Дружиловский по-прежнему сидел в одиночке, ожидая суда, на котором собирался доказывать, что он непримиримый борец против коммунизма.

В это утро он, лежа на жесткой койке, репетировал свою речь на суде. Лязгнул запор, ржаво проскрипела дверь, и в камеру зашел незнакомый господин в ворсистом пальто и большой клетчатой кепке.

Дружиловский свесил ноги с койки, удивленно глядя на него.

— Я, с вашего разрешения, сяду, — не здороваясь, сказал незнакомец на хорошем русском языке. Он сел на табуретку и, вынув портсигар, протянул Дружиловскому: — Прошу.

— Спасибо, не курю, — хрипло ответил Дружиловский, хотя он чертовски хотел глотнуть табачного дыма.

По камере поплыл приятный аромат дорогого табака. Оглядевшись, незнакомец сказал:

— Тюрьма — это все-таки тюрьма, даже если она немецкая. — Он помолчал. — Моя фамилия Бризоль. Не слышали?

— Почему не слышал? Я знаю вас, — ответил Дружиловский. — Только я думал, что вы в Америке.

— В данное время я здесь, — сказал Бризоль. — Но дело у меня к вам все же американское, и направил меня господин Зиверт, который кланяется вам.

Затем Бризоль сообщил, что ему нужно.

— Разве господин Зиверт не понимает, что, сидя здесь, я ничего сделать не могу? — спросил Дружиловский.

— Понимает. И мы поступим так, — продолжал Бризоль. — Вы здесь, в камере, под присягой дадите свидетельские показания, что те документы, которыми оперировал Бернштейн, вы однажды видели у известного вам агента Коминтерна.

— Согласен, — ответил он.

«Ясно! Зиверт протягивает руку помощи», — пронеслось в его голове.

— Однако будет выглядеть странно, что я даю какие-то показания, сидя в тюрьме.

— Я получу от немцев справку, что вас попросту спрятали в тюрьме от мести коммунистов, — сказал Бризоль.

Дружиловский выжидательно молчал.

— Платой будет ваша свобода. Замечу, это будет стоить недешево.

Дружиловский сделал все, как ему было сказано, — под присягой и даже в присутствии православного священника дал необходимые показания.

Прощаясь с ним, Бризоль сказал:

— Оплата вашей работы произойдет неукоснительно и в самое ближайшее время.

Но прошло еще две недели, а свободой не пахло, и уже был назначен день суда — 3 ноября. Он решил, что его снова обманули, и, когда его везли в суд, чувствовал себя преданным всеми, кому он верно служил. Но нет, он так просто на колени не станет! Он будет ожесточенно бороться и на суде не пощадит никого!

Весь его запал пропал даром. Судебного разбирательства не было. Ему сразу объявили приговор. Время, проведенное им в тюрьме, определялось как наказание. Ему было предписано в сорок восемь часов покинуть Германию. Дружиловский подписал обязательство через два дня явиться в полицей-президиум для получения выездных документов, и его отпустили.

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 14 мая 1925 года
«Все завершилось тем, что 24 апреля с. г. газета «Роте фане» выступила с разоблачением болгарских фальшивок Дружиловского. Опубликованное местной печатью опровержение болгарского посла выглядело беспомощно — голое отрицание плюс злость. Немцы Дружиловского от греха подальше убрали, посадили его в тюрьму за какую-то фальшивку о крушении поезда в Данцигском коридоре. Когда будет суд, неизвестно, он уже откладывался два раза, а печать по этому поводу больше ничего не сообщает. Так или иначе агентство «Руссина» перестало существовать. Деятельность группы Орлова продолжается, и весьма активно, я делаю здесь все, что могу, надеюсь, что через пару месяцев мы нанесем удар и сюда.

Кейт».
Резолюция на донесении:

Передайте Кейту:

1. Необходимо до конца проследить судьбу Дружиловского.

2. По Орлову необходимы прежде всего документы — улики.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Дружиловский вышел из здания суда на улицу, и в лицо ему ударил холодный ветер. Был тот утренний час, когда служивый Берлин уже приступил к работе, а праздный мог еще поваляться в постели, и улица была безлюдна. Ветер гнал по ней снежную поземку, она хлестала по ногам. Гремя и позванивая, катились трамваи, с ревом и фырканьем проносились автомобили, он смотрел на все это отрешенно — Берлин отказался от него. В шуме улицы ему слышались беспощадные слова: «в сорок восемь часов...», «в сорок восемь часов...».И когда полицейский на перекрестке вдруг уставился на него, он непроизвольно ускорил шаг.

Он быстро устал, начал задыхаться, его терзал нестерпимый холод. На нем было легкое пальто и светлая летняя шляпа. Редкие прохожие посматривали на него удивленно, подозрительно. От сознания, что он растоптан и обречен на унижение, комок подкатил к горлу и защипало в глазах. Он заплакал.

Пожилая женщина протянула ему на ладони медные монеты.

— Что вам надо? — отшатнулся он.

— Я хотела... вам помочь... — смутилась женщина и торопливо пошла прочь.

Немедленно к Зиверту. Вот кто еще может его спасти. Только он! Все остальные — продажные шкуры, они и от чужой беды норовят барыш получить. Зиверт, и никто другой, помог ему вырваться из тюрьмы. Он поможет ему и сейчас.

Он долго звонил в заветную дверь. Уже решил, что Зиверта нет дома, и все-таки звонил, звонил.

Сердито щелкнул замок, и дверь приоткрылась. Зиверт в накинутом на плечи халате смотрел на него опухшими, непонимающими глазами. Дружиловский протиснулся в дверь.

— Извините... на два слова...

— Господи боже мой, — взмолился Зиверт. — А еще раньше ты не мог? Я работал до пяти утра, у меня голова трещит. — На самом деле он ждал его появления, только думал, что в суде его продержат дольше.

— Умоляю... — задыхался Дружиловский.

Они прошли в кабинет. Зиверт плюхнулся в глубокое кресло.

— Ну что? — спросил он, мучительно морщась и кутаясь в халат.

— Я хочу вас поблагодарить.

— За что? — поднял брови Зиверт.

— За помощь. Господин Бризоль... Когда он передал мне привет от вас, я все понял. Спасибо.

— Погоди-ка, погоди-ка, что за чушь ты мелешь? — Зиверт выдвинулся всем телом. — Что это еще за Бризоль? Какие приветы? Уж не рехнулся ли ты, соколик?

Дружиловский на мгновение оторопел, но сразу сообразил, что Зиверт не хочет об этом говорить.

— Я понимаю, — тихо сказал он, преданно смотря в глаза друга. — А мне приказано в сорок восемь часов покинуть Германию.

— Вариант для тебя совсем не худший, — вдруг ясно и жестко произнес Зиверт и снова утопил в кресле свое легкое тело. — Единственное, что могу тебе посоветовать, — не ждать все эти сорок восемь часов. Удивляешься? Бог мой, неужели ты действительно ничего не понимаешь? Ты что — дурак или ребенок? Болтаешься по городу, когда тебя сейчас на каждом углу караулят, чтобы выпустить из тебя дух.

— Да кому я нужен? Я и так конченый, — уныло сказал он.

— Ну так я тебе объясню, — Зиверт повернулся в кресле так, что халат распахнулся, открыв заросшую рыжими волосами грудь. Он поправил халат и сказал: — И для поляков, и тем более для болгар ты будешь конченым только тогда, когда станешь покойником и не сможешь ни вспоминать, ни чесать языком. Не собирался ли ты, идиот, побежать к ним за помощью? Да, может, немцы только для того и дали тебе сорок восемь часов, чтобы облегчить эту операцию.

Дружиловский смотрел на Зиверта расширенными от страха глазами. Только теперь он понял! Раньше ему это и в голову не пришло.

— Ну, что вытаращился, дитя непорочное? — спросил Зиверт. По-тюремному остриженный, безусый и точно усохший, Дружиловский был жалок. Но Зиверт, смотря на него, думал со злостью, что этот облезший хорек опасен для него.

— Куда тебя высылают? — спросил он, прекрасно зная, что Дружиловского отправят в Эстонию.

— Не сказали.

— А ты бы спросил. Может, они предложат Париж? — ехидно сказал Зиверт, оскалив белые зубы. — Даю тебе последний совет — просись в Ревель к жене и там, возле нее, затихни года на три самое меньшее. Будто тебя нет и никогда не было. Занимайся чем угодно — чисти ботинки, разводи пчел, разноси почту — что хочешь, но чтоб тебя не было видно и слышно. А иначе ты в два счета схлопочешь пулю в затылок и три строчки в уголовной хронике. И учти — пугать тебя попусту мне незачем. Я, к сожалению, чувствую какую-то дурацкую ответственность за тебя и не хочу, чтобы ты кончил как бездомная собака. Чем черт не шутит, может, придет час, и я тебя еще свистну.

— Я все сделаю, как вы говорите, — покорно произнес Дружиловский.

— Деньги есть?

— Немного.

— Не ври, ты последнее время хапал обеими руками. Не бойся, взаймы не попрошу. Еще один совет. Ты припомни — как только ты начинал сорить деньгами, немедленно попадал в дерьмо. Так вот — живи это время так, будто денег у тебя нет. Деньги всегда деньги, и, когда тучи пройдут, они помогут тебе быстро встать на ноги. А теперь сыпь от меня и, пока я сам не напомню, забудь мой адрес и мое имя. Понял?

— Да, да. Но я никогда не забуду, что вы для меня сделали, — торопливо сказал Дружиловский.

Зиверт вскочил из кресла и протянул ему руку.

— Всего, соколик. И не кори судьбу. В нашем деле такое неизбежно, и если ты умел делать большие дела, умей осилить и большие неприятности. Желаю успеха.

Дружиловский вышел на улицу, и его охватил дикий страх. Каждый встречный казался ему опасным, завидя, что впереди кто-то стоит, поворачивал обратно.

Дома он взял деньги, дневник, сложил в чемоданчик самое необходимое и отправился в полицей-президиум.

Прождал в приемной около трех часов, но зато там чувствовал себя в полной безопасности.

Наконец его провели в узкую длинную комнату с зарешеченным окном, через которое виднелось серое небо.

— Ну что собираетесь делать? — спросил упитанный розовощекий чиновник в черном полицейском мундире.

— Я хочу уехать в Эстонию, там у меня жена.

— Эстландия? — переспросил чиновник и, заглянув в какие-то бумаги, кивнул: — Можно. И мы дадим вам такой документ, на основании которого вы можете получить там местный паспорт, а может быть, даже и нансеновский. И вам везет, через два-три дня в Гамбурге будет эстонский пароход.

Вечером Дружиловский сел в гамбургский поезд. Целый час прятался в закоулках вокзала, и, когда до отхода поезда оставалось пять минут, он, подняв воротник и надвинув на глаза шляпу, быстро прошел к своему вагону.


Описывать все, что с Дружиловским произошло после того, как он покинул Берлин, не вызывается необходимостью и не представляет для нас интереса. Он сам вел хронику своего движения по канализационной трубе, и мы воспользуемся его записной книжкой:

«14 января. Записываю на пароходе «Саарема». Немцы под занавес опять меня обманули — по их бумажке меня на пароход не брали, пришлось за 300 марок купить шведский паспорт на имя какого-то Нильса Свенсона, к нему приладили мою фотографию. Помогли в этом встреченные мною в Гамбурге знакомые мне по службе у Юденича жандармский полковник Н. П. Нейман и К. И. Гетцен. Спасибо им, конечно, но содрали они с меня, сволочи, многовато.

Море неспокойно, и на душе у меня тоже. И все же получше, чем в Германии, где я действительно каждую минуту мог получить пулю в затылок. Хорошо еще, что Зиверт предупредил меня и я был последние дни начеку. Будь они прокляты, все, кого я считал своими соратниками по большой политике. Кроме Зиверта, все сволочи и волки. Но я еще поднимусь, урок даром мне не пройдет, и берегитесь, гады! Я буду жить и действовать по вашему же волчьему закону. Вы еще услышите обо мне, пусть только пройдет срок моей тихой, безвестной жизни».

Следующую запись в дневнике он сделал спустя год с лишним — 27 февраля 1926 года, находясь уже в Риге:

«Все, что случилось со мной в Ревеле, это сплошной кошмар. Юла не пустила в дом, через дверь сказала, что замужем и чтобы я, пока цел, убирался куда подальше. Но мало этого, она, гадина, просигналила в охранку, и еще ночью меня взяли из гостиницы. Они добивались, зачем я приехал в их Эстонию. Когда я говорил, что приехал, чтобы жить семейной жизнью, они ржали так, что все стало ясно. Спасибо, Юлочка, мы и этого не забудем. Стали бить и опять то же — зачем приехал? Тогда я, чтобы отвлечь их от своей персоны, выдал им баланду, будто мне точно известно, что на днях в Эстонию прибыл очень важный агент Коминтерна, по паспорту Нильс Свенсон. Ход был точный — меня же по этому паспорту зарегистрировали их пограничники, а я тот паспорт, как только сошел на берег, как требовали Нейман и Гетцен, уничтожил, оставшись при немецком аусвейсе. Почти два месяца они меня не беспокоили, все искали агента Коминтерна, а потом все же смикитили, а где же регистрация прибытия моей персоны, и поняли, что по тому шведскому паспорту прибыл я. И опять взялись за меня и опять били, но я не мог сказать им ни правды, ни ничего не мог толкового выдумать. Тогда они, еще продержав меня в тюрьме до самой зимы, сделали неожиданный ход — завербовали меня в свою вшивую разведку и после подготовки забросили в Латвию. И даже паспорт мне сварганили. Идиоты! Я завет Зиверта выполню и в Риге лезть на рожон из-за шелудивой Эстонии не собираюсь. Меж тем год моей безвестности уже миновал».

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 19 января 1925 года
«Берлинский полицей-президиум опубликовал краткое сообщение о том, что русский эмигрант Дружиловский, нарушивший установленные для эмигрантов правила проживания в Германии, решением суда выслан за пределы страны. Куда выслан, не сообщается, и установить это не удается. На мое предположение, не выехал ли он в страну своей наибольшей удачи — Болгарию, Орлов сказал: «Болгарам ввозить к себе этот смердящий труп втройне опасно, Дружиловский просто кончился, забудьте о нем, как о битой карте.

Кейт».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Выписка из регистрационной книги центрального полицейского управления города Риги от 22.2.1926 г.

«Ф а м и л и я,  и м я — Дружиловский Сергей.

Н а ц и о н а л ь н о с т ь — русский.

О т к у д а  п р и б ы л — из Ревеля.

Ц е л ь  п р и е з д а — временное проживание на личные средства.

Д о к у м е н т — паспорт № 111371, выданный в Ревеле 10.IV.1925 г.

П р и м е ч а н и е — с положением о проживании в Латвии лиц нелатвийского подданства ознакомлен...»


Итак, он вынырнул в Риге. Поселился в дешевой гостинице на Суворовской улице и вел себя очень скромно. Ходил в шоферской кожаной куртке, в бриджах и ботинках с гетрами. Однако он не стал, как ему советовал Зиверт, ни чистильщиком обуви, ни почтальоном. Не стал и шофером. Деньги у него еще были. Две странички в его записной книжке заполнены колонками цифр — очевидно, он производил пересчет своих марок на латвийские деньги. Ниже обведена кружком, надо думать, общая сумма. Потом он эту сумму делит несколько раз, ставя в делитель разные цифры, определяющие его месячный бюджет. Остановился на сумме 150. Кружком обведен окончательный итог — 14 месяцев. Сбоку — восклицательный знак.

Уже пахло весной — подступал март 1926 года... Позавтракав в гостинице бутербродами с чаем, он уходил в город, бродил по его тихим, спокойным улицам, по вечерам смотрел новые фильмы в маленьком кинотеатре рядом с гостиницей. Брился дома сам, а раз в неделю в одной и той же парикмахерской на одно кресло приводил в порядок усики и прическу. Посматривая там на себя в зеркало, он замечал, как его лицо наливается и свежеет. Чувствовал он себя хорошо, жизнь ему нравилась. Записал в дневнике: «Черт побери, жить бы так да жить, жениться на местной хорошей бабе при деньгах, завести детишек и плевать на всю трижды проклятую политику с высокого дерева».

Рига располагала к подобным мечтам. Жизнь в городе за те немногие годы, что он здесь не был, разительно изменилась. Латышам до смерти надоели военные передряги, и они жадно устраивали свою жизнь, об этом ему говорили и уборщица в гостинице, и парикмахер, и хозяин табачной лавки. Да и он сам наблюдал на каждом шагу.

Устроились в этой жизни и русские эмигранты. Раньше они жили на чемоданах с надеждой вернуться в Россию и оттого были на поверхности и у всех на виду. Теперь большинство из них чемоданы распаковали и начали новую жизнь.

Русская газета раздраженно писала о тех, кто забыл об ответственности за судьбу России, кто высокие идеалы освобождения отчизны продает за благоденствие под чужими крышами. Одновременно газета печатала несусветное вранье о страшной жизни в «большевистском аду» и о близящемся часе спасения России.

Дружиловский читал это глазами специалиста и усмехался: кустари. Но все-таки чтение русской газеты, иногда вдруг пробуждало в нем желание поработать здесь, на этой дикой, неосвоенной ниве. Тихая жизнь все же начинала ему приедаться, и, кроме того, он обнаружил, что в разработанную смету не укладывается и тратит гораздо больше. Это вызвало у него тревогу.

В это время он встретил в Риге подпоручика Уфимцева, с которым учился в Московской школе прапорщиков и потом встречался в Ревеле. Теперь Уфимцев работал официантом в кафе «Эспланада». Дружиловский расспрашивал о судьбе своих знакомых, но тот ничего о них не знал. И, только услышав имя ротмистра Канукова, оживился:

— О, как же! Кануков имеет собственное дело в Межапарке. Я вот тоже собираю деньги. Открою свое дело, — мечтательно добавил Уфимцев.

Дружиловский сел в трамвай и поехал в Межапарк.

«Собственное дело» Канукова оказалось маленькой пивнушкой.

Раздобревший ротмистр обрадовался, они обнялись, расцеловались и сели за столик. Кануков сам принес пиво.

— Как живем? — спросил Дружиловский.

— Живем не тужим, уповаем на лучшее, — ответил Кануков. — Торговля кое-что дает. Годика через три попробую влезть компаньоном в солидное дело или начну дело сам.

У Дружиловского мелькнула мысль: не вложить ли оставшиеся деньги в подобное предприятие, но тут Кануков, рассказывая о жизни русских в Риге, назвал фамилию Воробьева.

— Это какой Воробьев? — встрепенулся Дружиловский.

— Да я одного только и знаю, — ответил Кануков. — Между прочим, он о вас писал в газете.

— Что еще он писал? — оторопел подпоручик.

— Точно уже не помню. Давно это было. — Кануков замолчал, припоминая. — Что-то про польских шпионов в Риге. Как они затягивали в свои сети русских, а те потом таинственно и бесследно исчезали. Он и сам еле спасся.

Дружиловский решил, что это именно тот Воробьев, который в салоне Ланской хотел продать ему поручика Крошко как человека, связанного с советским посольством. Он хорошо помнил этого хитрого, верткого, начиненного идеями человека. Именно такой и мог бы ему сейчас пригодиться. Если он разоблачал дефензиву, им легче будет найти общий язык.

— Где он теперь? — спросил Дружиловский.

— По-моему, в русской газете, он часто там пишет о политике, — ответил Кануков. — А вы, выходит, тоже спаслись от поляков?

— Удалось.

— Тогда выпьем за ваше спасение, — поднял кружку Кануков и, сделав глоток, вскочил навстречу вошедшим в пивнушку посетителям.


На другой день Дружиловский нашел в редакции русской газеты Воробьева. Действительно, это был тот самый Воробьев, только он отрастил теперь черную волнистую бороду и пышные усы. И одевался иначе — сейчас на нем был красивый добротный пиджак и даже модный галстук. Держался Воробьев поначалу с опаской, и разговор не клеился. Но когда Воробьев осторожно поинтересовался судьбой их общих польских знакомых, Дружиловский разразился яростной бранью: он лично бы перестрелял их всех как бешеных собак.

Воробьев усмехнулся.

— Ну что же, в отношении поручика Клеца вы можете это сделать. Он по-прежнему работает здесь, в их посольстве.

Воробьев достал из шкафа подшивку старых газет и дал ему прочитать свои статьи о проделках дефензивы.

Наврано там было с три короба, но Дружиловский изображался жертвой польского коварства, и он не возражал. Было совершенно ясно, что после таких статей Воробьев работать на поляков не мог.

— А что поделывает мадам Ланская? — спросил Дружиловский.

— В декабре прошлого года ее нашли мертвой в постели. Говорили — обожралась снотворного, но я уверен, что и это работа дефензивы, я еще до этой истории доберусь.

— А разве это не их газета?

— Давно уже. Иначе я здесь не сидел бы. Теперь это чисто русское издание, признанное местной властью, — ответил Воробьев.

— За что же борется ваша газета?

— На этот вопрос не ответит даже сам издатель, — хохотнул Воробьев. — Только одно для нашей газеты ясно: большевики — это разбойники.

Расстались они вполне дружески и потом стали встречаться. Воробьев советовал Дружиловскому не вылезать на поверхность и все обещал подыскать ему такое местечко, чтобы и деньги были, и работа поинтересней, но без риска. Это совпадало с советом Зиверта, и подпоручик терпеливо ждал. Но шло время, а Воробьев все не мог предложить ничего путного.

— Понимаете, Латвия в этом отношении самое трудное место, — объяснял он. — К русским эмигрантам отношение здесь настороженное, латыши не хотят и боятся ссориться с Москвой, она-то у них под самым боком. Я вон пишу только про международные дела, а про большевиков — ни слова. Ну их к черту, мало ли что... Да и зачем биться лбом о каменную стену? Я и вам лезть в дело с опасным риском не советую.

— Да, да, не надо, — искренне соглашался Дружиловский.

Воробьев познакомил его со своим другом — актером местного русского театра Башкирцевым, веселым, компанейским человеком; Воробьев сказал, что до Риги он жил в Польше и там сильно пострадал от польской охранки. Сам Башкирцев об этом вспоминать не любил.

— Чтобыло, то сплыло, — отшучивался он. — А за то, что я оказался в сих благословенных местах, мне надо дефензиву благодарить.

Это был крепкий мужчина лет сорока. Рыжеволосый, с некрасивым, грубо высеченным лицом, с большими узловатыми руками, он больше походил на крестьянина. У него всегда были деньги, которые он щедро тратил. В ресторане охотно платил за всех, повторяя одну и ту же шутку: «Сам я бобыль, останется на костыль». Это Дружиловского поначалу насторожило, он всегда считал, что актерская братия нищая. Однажды он спросил об этом Воробьева.

— Да у него все есть, — загадочно ответил Воробьев, поглаживая пышные усы: — Дача у него, впрочем, не собственная, но он ее постоянно снимает.

— Я считал, что артисты народ безденежный, — заметил Дружиловский.

— Это, брат, зависит от того, в каком театре артист играет, — рассмеялся Воробьев.

— Все-таки откуда у него столько денег?

— Могу сказать одно — деньги у него честные.

— Вы давно его знаете?

— Почти с тех пор, как себя помню. Мы оба русские, родились в Варшаве. Даже учились в одной гимназии, только он был на два класса старше. Правда, тогда я с ним знаком еще не был. Но дальше все, что хлебал от судьбы он, хлебал и я. И он и я ненавидим польскую шайку Братковского, от которого, кстати сказать, Башкирцев натерпелся больше нас с вами. Далее — мы женаты на двоюродных сестрах, правда, он развелся. И последнее — он, как вы уже заметили, веселый, компанейский, а главное — верный мужик. Мне лично надоели унылые и неверные. Ну, как вы сочтете — хорошо я его знаю?

Вместо ответа Дружиловский опять спросил:

— Но все-таки откуда у него деньги?

— Это он должен сказать вам сам, — уклонился Воробьев и повторил: — Его деньги честные. Ручаюсь.

К устройству Дружиловского в Риге Башкирцев отнесся скептически.

— На русских спроса нет, товар с душком, — хмыкнул он. — Не надо торопиться. Це дило треба розжувати.

Как-то Воробьев заговорил о том, что Дружиловский мог бы получить огромные деньги у большевиков, но ехать к ним он боится, как бы организовать это дело без поездки?..

Башкирцев резко повернулся к нему с очень серьезным лицом:

— Я не слышал об этом. Понял? Не слы-шал.

Он так это сказал и был так непривычно серьезен, что Дружиловский с удивлением посмотрел на обоих, не сознавая при этом, что его удивила не сама мысль о возможной сделке с большевиками, а только то, как об этом говорили его друзья.

Снова проходило время, а с работой ничего не получалось.

И вдруг Воробьев сказал однажды:

— Сходите-ка вы в советское посольство, предложите свои услуги.

— Да что вы только говорите? Они еще в посольстве закуют меня в кандалы! — возмутился Дружиловский.

— Не торопитесь, — серьезно продолжал Воробьев. — Вы можете предложить им материал, разоблачающий происки Запада против Москвы. За это денег они не пожалеют, а у них деньги без счета. Их посольство самое богатое.

— Да вы просто нехорошо шутите, — возмущенно продолжал Дружиловский. — Сперва я действовал против них, а теперь — здравствуйте, я — за вас. Кто в это поверит?

— Могу сказать одно — из Латвии в Россию уже вернулись сотни русских. Среди них немало таких, кто вчера считался смертельным врагом большевиков. А теперь они пишут оттуда — получили работу, живут прилично. Разве не могли и вы сменить ориентацию? Это же политика, а в ней все возможно.

— Почему же вы туда не едете?

— Вы ведь знаете, что я родом из Варшавы и считаюсь польским подданным. А это совсем другой коленкор.

Поначалу предложение Воробьева показалось Дружиловскому чистейшим абсурдом, но чем больше он об этом думал, тем все меньше оно его пугало. Логика его размышлений при этом была элементарной: верно, политика дело мутное, и конечно же, он, как никто другой, может дать большевикам драгоценнейший материал. Еще шевелилась мыслишка таким способом разделаться со всеми, кто безжалостно выбросил его на свалку.

Он специалист своего дела и может быть одинаково полезен и антибольшевикам, и самим большевикам.

Для начала он решил сам выяснить, действительно ли советское посольство в Риге миролюбиво относится к русским, желающим вернуться на родину. Несколько раз он прошел мимо советского консульства. Там всегда толпились русские, стремившиеся домой, в Россию. С одним, уже получившим визу, он разговорился. Спросил, много ли задают вопросов.

— Всего три: год и место рождения, специальность и при каких обстоятельствах покинул Россию.

— Что же вы ответили на последний вопрос?

— Правду: находился в армии, не ведал, что делается, верил своим командирам.

И наступил день, когда Дружиловский сам зашел в консульство. Там ему дали опросный листок, в нем действительно было всего три вопроса и на обороте просьба указать, по какому документу в настоящий момент проживает заявитель. Но когда Дружиловский назвал свою фамилию, ему почудилось, что в глазах у консульского сотрудника мелькнуло удивление.

Дружиловский сказал, что он снова на днях придет, но больше и близко не подходил к этому дому.

ИЗ РИГИ В ЦЕНТР. 9 июня 1926 года
«Операция подготовлена и фактически начата. Исполнители: Сумароков и Дальний[9]. Их контакты с Дружиловским непрерывны. У обоих впечатление о нем одинаковое — при большом самомнении, умом не блещет и трус. Последнее, очевидно, будет нашей главной трудностью.

Подготовьте все на границе. С латвийской стороны Сумароков все уже сделал, и стоило это гораздо дешевле, чем ожидалось. У меня создается впечатление, что известный вам Пограничник[10] все яснее дает нам понять, что готов помогать нам бесплатно. Не поговорить ли с ним в открытую?

Кузнец».
Резолюция на донесении:

Срочно — Кузнецу

1. На границе все готово, но не следует торопиться, помня, что трусость — сестра подозрительности.

2. Предложение в отношении Пограничника одобряется, он сделал для нас уже вполне достаточно, чтобы понимать свое положение.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Наступило жаркое лето. Многие рижане перебрались на Взморье или уехали на хутора. Субботним утром Дружиловский шел по Елизаветинской улице и нос к носу столкнулся с трижды проклятым польским поручиком Клецом. Оба так растерялись, что поздоровались, но мгновенно побагровевший поляк спросил с яростью:

— Кто вас сюда пустил? — он оглядывался по сторонам, точно искал полицию.

Перепуганный Дружиловский прибежал к Воробьеву в редакцию и рассказал о встрече.

Воробьев тревожно задумался, теребя бороду.

— Встреча и впрямь неприятная, — сказал он наконец. — Весь вопрос, что Клец предпримет, а от него можно ждать чего угодно. Во всяком случае, разыскать вас в Риге ему особого труда не составит.

— Я могу попросить защиты в эстонском посольстве, — сказал Дружиловский. — У меня эстонский паспорт.

— Вам придется рассказать там слишком много, чтобы они поняли, какая вам грозит опасность, — охладил его Воробьев. — Кроме того, эстонское посольство не станет из-за вас портить отношения с польским.

— Но я для них в некотором роде лицо официальное, — возразил Дружиловский, имея в виду причастность к эстонской разведке.

— То есть? — Воробьев и раньше догадывался, почему у подпоручика эстонский паспорт.

— Это не важно, — уклонился Дружиловский. — Но что же можно предпринять?

Они долго сидели молча. Дружиловский с надеждой ждал совета, а Воробьев в это время думал о том, что встреча подпоручика с Клецом может ускорить операцию и это внезапно возникшее обстоятельство надо использовать.

— Следует посоветоваться с Башкирцевым, — сказал он энергично. — У него возможностей больше, чем у нас с вами вместе. Сейчас же поедем к нему на дачу и пробудем там до понедельника. Кроме всего, там вы будете в полной безопасности. А он как раз полчаса назад звонил, приглашал.


На Взморье ехали втроем.

За окнами вагона проплывала пестрая панорама дачного пригорода — янтарные свечи сосен, ярко покрашенные виллы, а вверху — голубое небо с темнинкой от близкого моря. А взглянешь в окно напротив — там сверкает на солнце река, и за ней во все стороны зеленый простор до самого горизонта, где синеет зубчатка леса.

Башкирцев, как всегда, был весело оживлен, рассказывал о своем театре — вечно там происходили всякие смешные истории. Вчера герой-любовник забыл роль, а суфлер в это время задремал в своей будке.

— Представляете, героиня ждет решающего объяснения, — Башкирцев изобразил, с каким дурацким видом героиня ждала слов своего любовника, — а наш герой ходит по сцене, как тигр в клетке, и мычит. Гм... Гм... Потом он направляется к суфлерской будке и как двинет по ней ногой. Суфлер встрепенулся и давай сыпать текст, который уже давно сыгран. А любовник хоть бы что, чешет за ним этот текст. Тогда и героиня вернулась к старому тексту. В публике — регот, а мы за кулисами тоже бьемся в судорогах. А вы чего не смеетесь? — вдруг спросил он.

— У нашего друга неприятность, — Воробьев рассказал, что случилось.

— Да, Клец сволочь опасная, — согласился Башкирцев и вдруг рассмеялся. — И все-таки пан Клец зверь не самый страшный, мы просто, видать, на всю жизнь напуганы дефензивой. Придумаем что-нибудь, одна коварная мыслишка у меня уже есть, но сейчас об этом надо забыть. Суббота и воскресенье — наши, и мы не позволим, чтобы этот мерзавец испортил нам отдых. Забыть!

Остаток дня и вечер они, сидя на веранде дачи, пили холодное пиво, играли в «очко» и разговаривали о всякой чепухе. Башкирцев рассказал про главного режиссера своего театра.

— Второго такого ловеласа, наверно, нет на всем белом свете, — весело болтал он, сдавая карты. — К тому ж красив: атлет, львиная грива, брови кустами, голубые глаза. Голос — фисгармония на семь октав. А по поведению орел — в своем гнезде не гадит, актрис в труппе не трогает, гуляет на стороне. Раз в два-три месяца мы имеем в театре дополнительный спектакль с участием родителей пострадавшей. В этот момент наш лев срочно заболевает и исчезает. Только звонит откуда-то администратору и спрашивает: «Как дела в театре?» Если администратор отвечает «все в порядке», он говорит: «Объявите на завтра репетицию, я приду». Если же ответ неблагоприятный, он говорит: «Что-то у меня печень разыгралась, я полежу еще». Так что предназначенные ему удары судьбы принимает на себя администратор, за что, как мы подозреваем, получает от нашего льва особое вознаграждение. А однажды... — Башкирцев умолк, глядя на насупившегося Дружиловского. — Сергей Михайлович, мы же договорились — забыть. Наверное, вы думаете, хорошо ему резвиться, поляки для него что снег прошлогодний, — Башкирцев вдруг повернулся к нему спиной и задрал рубашку: — Смотрите! Вот что такое для меня поляки!

Вся спина у него была в багровых рубцах.

— Эту роспись мне сделали в дефензиве, — продолжал Башкирцев. — Считайте, сколько ударов я выдержал! Выдержал, Сергей Михайлович! Они требовали, чтобы я сознался, будто я советский агент, и, так как я молчал, они пробовали сделать меня разговорчивым при помощи стальных прутьев. Так что можете быть уверены — против Клеца я вместе с вами!

— А меня ты уже и не считаешь? — спросил Воробьев.

— Мы оба с вами, Сергей Михайлович! Так что не тревожьтесь, Клеца мы стреножим. И забудьте!

И он постарался забыть. Хотя бы на эти два дня, когда он будет с друзьями.

В воскресенье после завтрака они отправились к морю и лежали там на горячем песке. Солнце палило как в июле. С берега доносились звуки духового оркестра. Далеко-далеко в море, казалось, над линией горизонта, плыли, распахнув белые крылья, яхты.

«Можно же жить вот так, испытывая от жизни удовольствие и не ведая никаких неприятностей», — думал с завистью Дружиловский, прислушиваясь к беспечной болтовне Воробьева с Башкирцевым.

Погревшись на солнце, искупавшись, они вернулись на дачу, пообедали и по предложению Башкирцева легли на часок поспать. Дружиловский заснуть не мог. Что будет с ним завтра, когда он вернется в безысходную реальность собственной жизни?

Вечером они долго гуляли по опустевшему пляжу, любуясь закатом солнца, которое тонуло в море, разбрызгивая по небу зеленый свет.

Потом был ужин на веранде дачи.

Башкирцев разлил по рюмкам коньяк.

— Я хочу выпить за счастливое совпадение — редко так бывает, чтобы вместе собрались трое мужчин, у которых при одном имени одинаково скрипят зубы от ярости.

— Если имя женское, то это не такой уж редкий случай, — сказал Воробьев.

— Какие еще женщины? Я имею в виду пана Клеца и всю польскую шайку, — с ненавистью произнес Башкирцев и, помолчав, добавил тихо: — Выпьем, господа, за месть мерзавцам!

— Поди доберись до них, — вздохнул Дружиловский.

— Слушайте! — продолжал воодушевленно Башкирцев. — Можно мне говорить за этим столом без всяких околичностей?

— Думаю — да, — ответил Воробьев.

Башкирцев выпил коньяку и обратился к Дружиловскому:

— Ответьте мне, кого больше всего боятся паны из дефензивы?

— Ну... наверно, русских, — ответил он.

— Не наверно, а именно и только русских! — воскликнул Башкирцев. — Когда они произносят слово «ГПУ», у них стекленеют глаза от ужаса. Сам видел. В свою очередь, и русские имеют о чем поговорить с панами из дефензивы. Так вот эту ситуацию я и положил в основу своей мести. Я нашел канал через границу на восток и вот уже второй год снабжаю русских информацией о черных делах дефензивы и, кроме чувства удовлетворения, имею за это. — Он повел рукой вокруг. — Имею все это: и дачу, и море. И этот коньяк, черт побери! Выпьем за мою месть!

Они выпили. Дружиловский напряженно смотрел на Башкирцева.

— Что вы смотрите на меня как на привидение? — спросил Башкирцев. — Впрочем, правда, такое поначалу всегда удивляет. Не так ли?

— Верно, — в голове Дружиловского мелькнуло: «Вот, вот же где может начаться и моя новая большая дорога!»

— Вы видели мою спину, они же сами подсказали мне, чем заняться, — продолжал Башкирцев: — Но, увы, я становлюсь все беднее в смысле материала. Иссяк. Вот, правда, помог мне недавно Воробьев, и я с его помощью так подцепил вашего поручика Клеца, что он теперь, ручаюсь, не спит по ночам и думает, в какой бы яме ему спрятаться. Теперь мы ему поддадим еще и за вас. Но вы-то, Сергей Михайлович, как я догадываюсь, лопаетесь от обилия материала, который так нужен русским. Давайте скооперируемся. И мстить будем вместе, и жить в полное удовольствие. Не возражаете?


Его сближение с Башкирцевым развивалось очень быстро. Они все чаще встречались, обсуждали, как лучше использовать материал, которым располагал Дружиловский.

— Мы, Сергей Михайлович, не будем безрассудно щедрыми, — говорил Башкирцев. — Начнем с малого, а каждый новый материал будет все более ценным, русские народ головастый, они соображают, что у нас с вами колодец без дна.

Дружиловский написал подробное сообщение о польском и международном шпионском центре в городе Ровно, близ советской границы. Вскоре он получил свою часть гонорара. Сумма была вполне приличная. Это ободрило его: заплатили — значит, он действительно нужен. Он работал по плану, который составил вместе с Башкирцевым, но каждый раз делал больше, чем было намечено.

— Не надо так, не торопитесь, — сдерживал его Башкирцев. — Помните, что у колодца дно все-таки есть.

Гонорар увеличивался от материала к материалу. Дружиловский совсем успокоился. К нему вернулась уверенность, и он стал уже втайне подумывать, что хорошо бы избавиться от посредничества Башкирцева и не делить с ним доходы. Тем более что и сам Башкирцев признался, что чувствует себя неловко.

— Вы пашете, — сказал он весело. — Я только хожу за вашим плугом, снимаю урожай. Давайте-ка, справедливости ради, сделаем так: я вас свяжу с русскими напрямую, и, хотя бы через раз, вы будете пахать целиком на себя.

Дружиловский решился на это не сразу, долго обдумывал, прикидывал, и наступил день, когда они вместе выехали на границу. Башкирцев показывал свой «канал» к русским. С наступлением темноты он оставил Дружиловского в густом перелеске и пошел через границу. А спустя два часа вернулся оттуда с деньгами.

— Вот, считайте. Половина ваша.

Они возвратились в Ригу, условившись встретиться через три дня.

В благодарность за полезное знакомство Дружиловский устроил Воробьеву ужин в «Лидо» — лучшем ресторане на Взморье.

— Дело верное, — говорил ему Воробьев. — Вы же еще, как я понял, специалист по самым разным политическим документам. Вы думаете, русским не нужны такие документы? Я бы советовал вам в следующий раз вместе с Башкирцевым идти через границу. Незачем делить с ним свой гонорар. Приготовьте для первой репрезентации материал получше и сами переговорите с русскими. Но не продешевите: то, что знаете вы, для русских — чистое золото.

Дружиловский слушал и думал. У него возникла и зрела, как он думал, грандиозная идея — связаться с русскими покрепче, потом дать сигнал Зиверту и через него восстановить связь с ведомством доктора Ротта. Он хорошо знал, в какой высокой цене у немцев агенты, имеющие возможность приблизиться к Советской России. А тогда уж, имея за спиной могущественную немецкую разведку, можно перебраться в Москву и работать там на два фронта.

— А вдруг на этот раз канал не сработает? — спросил Дружиловский. — Я ведь, даже пока сидел в лесу, ожидая Башкирцева, и то нанервничался досыта.

Воробьев рассмеялся.

— Конечно, волков бояться — в лес не ходить. Но не бойтесь, у Башкирцева все налажено прочно. С латвийской стороны у него все куплены, ему на это дело дают деньги те же русские. А на той стороне его попросту ждут каждую ночь.


28 июня 1926 года Дружиловский вместе с Башкирцевым выехал в пограничный район.

В ночь на 29 июня они без всяких осложнений перешли границу и вскоре были встречены советскими пограничниками. Их повели на заставу. Дружиловского пригласили в домик командира заставы. Там его встретил заместитель начальника советской контрразведки Пузицкий. Он предложил Дружиловскому сесть и спросил:

— Оружие у вас есть?

— Нет, нет, — быстро ответил Дружиловский, он уже почувствовал тревогу. — А где Башкирцев?

— О Башкирцеве потом, — сухо сказал Пузицкий. — Назовите свою фамилию, имя и отчество.

— Дружиловский Сергей Михайлович.

— Вы арестованы, гражданин Дружиловский. Вот ордер.

— Это провокация! — взвизгнул он.

— Вы все решали и делали сами, — спокойно сказал Пузицкий.

— Я протестую! Я!.. — захлебнулся он в крике.

— Советую вам успокоиться и трезво взглянуть на вещи, — продолжал Пузицкий.

— За что я арестован? — упавшим голосом спросил Дружиловский.

— Для начала — за нелегальный переход советской границы, — ответил Пузицкий. — Кроме того, на протяжении многих лет вы занимались грязной провокационной деятельностью, стоившей крови многих тысяч людей в разных странах. Вы дискредитировали перед всем миром наше государство и думали, что все это сойдет вам с рук? Напрасно. Теперь придется ответить за все.

— Меня заставили, я всего лишь пешка в большой игре, — тихо проговорил Дружиловский.

— Вот это мы понимаем, — сказал Пузицкий. — И самое лучшее для вас — рассказать советскому суду, кто вашими грязными руками вел эту страшную кровавую игру.


Несколько дней в Москве шел судебный процесс. Дружиловского судила военная коллегия Верховного суда СССР.

На процессе нравственный облик Дружиловского и ему подобных был раскрыт с беспощадной ясностью.

ВЫПИСКА ИЗ СТЕНОГРАММЫ СУДА:
П р о к у р о р. Вы сами заявили нам, что не имеете понятия о законах чести.

Д р у ж и л о в с к и й. То есть я о них знаю, но мне они были ни к чему. Когда занимаешься таким делом, про честь следует забыть.

П р о к у р о р. Каким делом?

Д р у ж и л о в с к и й. Вы знаете каким.

П р о к у р о р. Я хочу, чтобы вы сами сказали, почему ваши дела несовместимы с понятиями чести и совести.

Д р у ж и л о в с к и й. Гражданин прокурор, вы же знаете, что я собой представляю. Вам лучше спросить про честь у тех, кто платил мне деньги за эти мои дела и еще приговаривал, что я участвую в исторических событиях и даже на них влияю.

П р о к у р о р. Когда-нибудь спросят и у них... Значит, вас и образованного профессора, дипломата объединила бесчестная борьба против коммунистов?

Д р у ж и л о в с к и й. Так они же в таком деле без меня обойтись не могли.


Суд разоблачил перед всем миром омерзительную деятельность политических клеветников и провокаторов.

Когда разбирался эпизод с изготовлением болгарских фальшивок, в качестве свидетеля выступил один из создателей и руководителей Болгарской коммунистической партии, Васил Коларов.

ВЫДЕРЖКИ ИЗ СВИДЕТЕЛЬСКИХ ПОКАЗАНИЙ В. КОЛАРОВА НА ПРОЦЕССЕ С. ДРУЖИЛОВСКОГО
«...Первые фальшивки против коммунистической партии в Болгарии появились еще в июле и августе месяцах 1923 года. Эти фальшивки преследовали тогда такую цель: подготовить общественное мнение Болгарии для кровавых репрессий против коммунистической партии и рабочих организаций. В этих фальшивках было сказано, что болгарские коммунисты являются агентами Москвы, что они получают деньги и выполняют директивы из Москвы. Эти директивы направлены к тому, чтобы силою свергнуть фашистское правительство Болгарии, которое порвало отношения с Советским Союзом.

И вот в результате этих науськиваний 12 сентября 1923 года была совершена известная провокация со стороны болгарского правительства — разгром всех рабочих организаций: политических, профсоюзных, кооперативных, культурно-просветительных и так далее.

Вследствие этого и вспыхнуло известное сентябрьское восстание в Болгарии. Для доказательства, что восстание организовывалось Москвой, и была сфабрикована фальшивка. В этой фальшивке был приказ: «Восстание 15 сентября». Конечно, это было ложью. Ничего подобного в действительности не было. Восстание вспыхнуло в результате неслыханной провокации правительства. После этого правительству надо было «оформить» роспуск рабочих организаций. Тогда была сфабрикована новая фальшивка, на этот раз от имени кооперативной секции Коммунистического Интернационала. Надо было дать специальное доказательство, будто бы рабочий кооператив «Освобождение» — самый крупный кооператив Болгарии того времени — был интендантом-поставщиком оружия для коммунистической партии. Фальшивка сыграла эту роль, и кассационный суд Болгарии постановил распустить кооператив.

Затем появляются фальшивки Дружиловского, изготовленные им в Берлине, и фальшивки Якубовича, стряпавшиеся в Вене.

В Берлине и Вене, в этих двух центрах, изготовлялись всевозможные фальшивки. В Вене Якубовичем была изготовлена фальшивка, в которой указывалось, будто там, в Вене, существует специальный балканский революционный центр и что этот центр по поручению Коммунистического Интернационала и Советского правительства подготовляет большевистскую революцию во всех Балканских государствах. В одной из фальшивок было сказано, что там, в Вене, произошло специальное совещание и будто бы на этом совещании председательствовал я, и совещание приняло решение о ближайшем выступлении во всех Балканских странах.

Я помню и другую фальшивку того времени, в которой опять фигурировало мое имя, моя фамилия. Она тоже была напечатана. Фальшивка была о том, будто бы в Одессе под моим председательством, как генерального секретаря Коммунистического Интернационала, состоялось военное совещание и на этом совещании был разработан план выступления из Советского Союза в Румынию. Все армии, главнокомандующие и так далее — все это было обозначено в фальшивке.

Когда эти фальшивки начали появляться в Болгарии, страна переживала особый момент. В Болгарии господствовал фашистский режим неслыханной жестокости. Недовольство им было всеобщее, оно охватывало не только рабочий класс, не только мелкое крестьянство, но даже среднюю городскую и крестьянскую буржуазию, интеллигенцию.

Для подавления этого всеобщего недовольства правительству было необходимо предпринимать экстренные меры. Они заключались, во-первых, в создании специального закона об охране государства. Создали такой чудовищный закон, который нельзя сравнить ни с польским, ни с югославским, ни с румынским, ни с каким-нибудь другим законом такого характера. Потом правительство организовало специальные военные отряды из добровольцев, из охранников для того, чтобы поддерживать террор во всех областях страны, особенно в деревнях, где недовольство было наиболее сильным.

Началась фактическая «герела» — так называлась в стране эта война, объявленная правительством всему народу. Целые округа страны объявлялись на осадном положении, и там шли кровавые расправы без суда, без каких-либо других формальностей. Отряды «герела» убивали, расстреливали без всякого допроса и каких-нибудь решений и приговоров. В результате этого настроение в стране так накалилось, что надо было ожидать новой вспышки. В парламенте было семь коммунистов, выбранных в 1923 году, несмотря на террор. Но двое из них пали убитыми на улице Софии среди белого дня в присутствии жандармов охранки, и убийцы, конечно, не были пойманы. Это было организованное убийство со стороны правительства. Остальных коммунистов из парламента выгнали и отняли у них мандаты. В больших городах на улицах каждый день днем и ночью падали жертвами кто-нибудь из известных в прошлом рабочих деятелей. Абсолютно каждый день. Но и всего этого было недостаточно. Надо было выйти, в конце концов, из этого положения, надо было подготовить и организовать какую-то большую провокацию для того, чтобы раз и навсегда расправиться с революционным движением в стране. И тогда начали появляться новые фальшивки, и роль, которую они сыграли в этой обстановке, известна.

Во-первых, надо было как-то доказать, что те ужасы преследования и кровавые репрессии, которые творит правительство Болгарии, якобы являются актом самообороны болгарского государства против большевиков, против Москвы, против Советского правительства, и тогда все те, которых в Болгарии убивают, все они — агенты Москвы. Именно тогда и для этого появились известные фальшивки Дружиловского. В этих фальшивках был назван ряд имен, и в этих фальшивках было указано, что Москва платит громадные деньги своим болгарским агентам для того, чтобы они вызывали и организовывали террор, террористические акты, банды и подготовляли революцию.

Во-вторых, правительству надо было сплотить всю буржуазию, все буржуазные партии, так как буржуазная оппозиция все же была взволнована положением страны и была против правительства, против этих мероприятий. Для этого надо было доказать документально, что это движение направлено и против буржуазной оппозиции Болгарии. Я знаю, что в одной фальшивке указана фамилия лидера демократической партии Малинова. Будто бы были отпущены деньги и названы террористы для убийства министра-председателя Цанкова, генерала Лазарева (это шеф военной лиги Болгарии), министра иностранных дел Коларова и политического деятеля оппозиции Малинова. Конечно, после таких документов вся буржуазная оппозиция тоже свою оппозиционную критику правительства уменьшила, смягчила. А в марте месяце и в апреле буржуазная оппозиция заявила торжественно в парламенте, что она целиком на стороне правительства против козней Москвы и ее агентов в Болгарии...

Дальше: надо было иметь на своей стороне македонских автономистов. Это националистическая македонская революционная организация, которая находится под влиянием болгарской националистической буржуазии и болгарского правительства. Надо было эту организацию иметь на своей стороне. Эта организация имеет большой террористический опыт. Она имеет массу людей, которые убивали и совершали террористические акты и которые готовы были опять услужить болгарской буржуазии в этой области. Но для этого надо было доказать этой организации, что болгарские коммунисты являются агентами Москвы и будто бы они выступают против македонской организации. В одной из фальшивок Дружиловского есть специальное указание на то, что Москва послала террористов для убийства двух приверженцев македонской организации... Наконец, надо было западноевропейское общественное мнение привлечь на свою сторону. Или хотя бы смягчить его отношение к тому, что происходит в Болгарии. Доказать западноевропейскому общественному мнению, что болгарское правительство находится в состоянии самообороны, и самое важное, что оно ведет борьбу против воинствующего международного большевизма, который сейчас выбрал своей первой жертвой маленькую, слабенькую Болгарию для того, чтобы потом, укрепившись в Болгарии, распространить свою революционную деятельность в соседние Балканские государства, распространить на всю Европу. В таком смысле велась пропаганда во всех странах, в таком смысле были составлены фальшивки.

Во всех этих фальшивках говорится, что Москва, и не только Коминтерн, но и Советское правительство, подготовляют революцию в Болгарии. Что эти фальшивки достигли поставленной цели, в этом нет ни малейшего сомнения. Все эти фальшивки были воспроизведены в газетах Америки, Англии, Франции, в газетах всех капиталистических стран, и на основе этих фальшивок немедленно началась травля не только против болгарских коммунистов, болгарских революционеров, но одновременно против Коминтерна и против советского правительства.

Есть некоторые моменты, которые еще не выяснены окончательно. Например, такой момент. В фальшивом приказе Москвы о выступлении Болгарской компартии указана дата — 15 апреля. Сказано, что 15 апреля должно быть выступление. Этот же документ был составлен Дружиловским, кажется, в марте месяце?

П р е д с е д а т е л ь. Да, в марте месяце.

К о л а р о в. Значит, по крайней мере, за месяц, кажется, даже раньше, тринадцатого марта?

П р е д с е д а т е л ь. Да.

К о л а р о в. И так как никакому сомнению не подлежит, что этот документ был инспирирован заинтересованными правительственными кругами самой Болгарии, возникает вопрос, почему там поставлена именно эта дата — пятнадцатое апреля? А шестнадцатого апреля произошел в Болгарии известный взрыв в кафедральном соборе. Этот пункт остается темным, и пока можно только предполагать, что существовала какая-то связь между некоторыми правительственными кругами, официальными кругами, которые внушали составление подобных фальшивок, и этим актом. Можно это допустить, хотя и нет еще определенных данных.

Таким образом, была подготовлена определенная атмосфера, ужасная атмосфера в Болгарии. Все было подготовлено для расправы со всеми, имевшими когда-нибудь какое-либо отношение к коммунистическому и рабочему движению в Болгарии. Немедленно после взрыва собора было объявлено осадное положение во всей стране. Сейчас же приостановилось телеграфное и телефонное сообщение со всем миром. Была произведена мобилизация запасных офицеров, унтер-офицеров и местных фашистов, и началась расправа. По заранее подготовленным спискам были арестованы все, кто, как я уже сказал, имели какое-либо отношение к рабочему движению хотя бы в прошлом. Были арестованы люди, которые давным-давно покинули партию и революционное движение и никакого отношения к нему больше не имели. Не только в Софии, абсолютно по всей стране, во всех городах, во всех деревнях происходили аресты, и огромное большинство тех, кто был арестован в течение первых дней, ну, может быть, в течение полутора месяцев, поголовно истреблено. Как, где, что с ними случилось, это тайна. Правительство спустя некоторое время издало закон о так называемых без вести пропавших. И теперь, после того как прошло уже два года, в гражданских судах устанавливаются фамилии, имена всех этих бесследно пропавших и регулируются гражданские отношения их наследников. Это теперь происходит. Сколько жертв точно, это еще неизвестно, но мы знаем совершенно определенно, что по меньшей мере несколько тысяч человек было убито.

Были убиты все рабочие депутаты парламента в тот момент и в прошлом, все бывшие руководители компартии, все руководители профессионального движения, все журналисты, редакторы политических, профсоюзных и всевозможных других органов — политических, общественных, научных и так далее, имеющих хоть какое-нибудь отношение к рабочему движению в стране. Была истреблена масса земледельческих депутатов, земледельческих деятелей, которых тоже считали руководителями революционного движения, считали, что они состоят в союзе с коммунистической партией.

Через тюрьмы, через охранку прошло, как подсчитывают у нас, за весь этот период по меньшей мере пятьдесят тысяч человек — мужчин, женщин, стариков, детей; рабочих, крестьян, интеллигентов — врачей, адвокатов, писателей и т. д. Между прочим, был убит молодой известный пролетарский поэт Ясенев — это был крупный, многообещающий поэт Болгарии. Никто не знает за что. Был убит другой пролетарский поэт — Гео Милев... Не только убивали, но и мучили невероятным образом. Я должен отметить характерную подробность — в охранку превратили Рабочий дом в Софии — огромнейшее помещение, в котором помещались все рабочие организации. И вот в этом помещении, воздвигнутом на гроши рабочего класса Болгарии, резали, убивали, мучили представителей болгарского пролетариата. Бросали в огонь — это установленный факт. Мучили электричеством. Молодым девушкам в половые органы втыкали инструменты или наливали аммиак и т. д. Это позорная страница фашистского режима Болгарии. Все это было подготовлено разными путями, и, между прочим, атмосфера, благоприятная для совершения этих расправ, была создана и этими фальшивками...

П р е д с е д а т е л ь Удалось ли премьер-министру Болгарии Цанкову в Париже на Совете послов получить разрешение на увеличение численности вооруженных сил для борьбы с революционным движением?

К о л а р о в. Известно, что по Версальскому договору Болгария обезоружена, разоружена. Она имеет право держать армию вместе с жандармерией в тридцать три тысячи человек. Ну и конечно, вся болгарская буржуазия ведет политику отмены условий Версальского договора.

И как раз для того, чтобы добиться этого, болгарское правительство прибегло к такому аргументу: Болгария выбрана Москвой для начала организации международной революции. Для обороны не только Болгарии, но и всей Европы против наступающего большевизма необходимо разрешить болгарскому правительству иметь большую армию. И вот в парламенте министр Цанков читал все эти фальшивки. Они уже напечатаны во всех официальных газетах болгарского правительства. Министр иностранных дел Болгарии специально все эти фальшивки показывал, во-первых, дипломатическим представителям в Софии, во-вторых, он их отвез в Белград, где показывал белградскому правительству, затем он отвез их в Париж, где они были показаны конференции послов Антанты. И в результате этого в апреле двадцать пятого года конференция послов разрешила правительству Болгарии увеличить армию еще на десять тысяч человек для подавления волнений и бунтов в Болгарии.

...Несмотря на уже раздавшиеся в Англии голоса протеста против кровавого террора в Болгарии, английское консервативное правительство, имевшее решающее влияние на политику болгарского правительства, отнеслось покровительственно к политике кровавой расправы болгарского правительства и публично защищало все его мероприятия террористического характера. Недавно в Женеве на заседании Совета Лиги Наций Вандервельде на основании своей личной информации заявил, что в Болгарии царствует фашистский режим и что теперь, когда болгарскому правительству дают заем, то нужно потребовать от него перемены этого террористического курса. Тогда взял слово председательствующий на заседании Чемберлен, и он ответил Вандервельде, что Лига Наций не имеет права вмешиваться во внутренние дела болгарского правительства, потому что это внутренние дела... В английском парламенте несколько раз представители английской власти защищали и оправдывали все эти акты террористического характера болгарского правительства, всегда указывая на то, что существуют документы, которые неопровержимо доказывают участие московской руки во всех этих событиях.

П р о к у р о р. Я хочу обратиться с ходатайством об оглашении корреспонденции из «Таймса». Эта корреспонденция принадлежала Коллинсу, который был представителем «Таймса» в Софии. Заглавия этой корреспонденции следующие: «Взрыв бомбы в Софии», «Советы разжигают революцию», «Коммунистические ячейки». Было бы полезно огласить всю корреспонденцию. Она занимает две страницы.

П р е д с е д а т е л ь. Пожалуйста.

Секретарь зачитывает корреспонденцию из газеты «Таймс» от 20 апреля 1925 года, целиком поддерживающую террор в Болгарии.

П р е д с е д а т е л ь  У л ь р и х. У кого есть еще вопросы к свидетелю тов. Коларову? (К подсудимому Дружиловскому.) У вас есть вопросы к свидетелю.

П о д с у д и м ы й  Д р у ж и л о в с к и й. Нет.


Суд был открытым. Подробным отчетам о нем советские газеты отводили целые полосы. Но напрасно вы будете искать такие отчеты в газетах западных стран. Уже на второй день суда большинство иностранных корреспондентов не пришло на процесс — зачем им было тратить время впустую?

Суд приговорил Дружиловского к расстрелу.

Обдумывая ходатайство о помиловании, он все же искал убедительные доводы для смягчения приговора. В одном из черновиков ходатайства он писал:

«Насколько я понял, главное мое преступление и мою вину связывают с Болгарией. Страна эта маленькая, и ее роль в истории столь же мала. Кроме того, юридически неясно, почему ее дела разбирает высокий суд в Москве? Что же касается меня, то я никогда в той стране не был, а все, что я делал, от меня просили сами болгары с высоким положением, которые уверяли, что моя работа крайне нужна их стране. Почему я должен был не верить этому? Я никогда не был политиком и никогда в политике особенно не разбирался, что установил и суд. Я был практиком и только лишь рядовым исполнителем воли настоящих политиков, которых и надо судить по всей строгости. А все сошлось на одном мне. Таких же, как я, виноватых за других, много. Как выяснилось на суде, на ту же Болгарию работали еще Якубович и другие из Вены, так они как ни в чем не бывало гуляют теперь по Вене, а я, только потому, что по своей глупости попался, должен за них становиться к стенке. Где же тут справедливость?

На суде много говорилось про то, что мои документы вызвали кровопролитие. Но разве это я убивал и вешал? И разве не мог я думать, что это делали сами болгары, которые по своей темноте и несознательности были против коммунистов и чинили над ними расправу? Это же, в общем, их дело, а выносят смертный приговор мне. Где же тут справедливость или даже простая логика?..»

Даже у него хватило ума не послать этот вариант ходатайства.

Страшно от мысли, что этот грязный подонок был призван делать политику и его услугами пользовались признанные государственные деятели.


Недавно, находясь в Болгарии, я услышал передачу для болгар радиостанции «Свободная Европа» — любимого детища вполне официальных кругов сегодняшней Америки. Какой-то беглый болгарский подонок уверял своих соотечественников, что дружба с Советским Союзом привела их страну к разорению. И он говорил это народу, лучшие сыны и дочери которого во имя этой дружбы сложили свои головы. Народу, который плоды этой дружбы ежечасно видит в жизни своего цветущего социалистического государства. Но Америка сытно кормит такого типа именно и только за то, что он лжец и провокатор.

Придет час, когда нынешние лжецы и провокаторы предстанут перед судом своих народов. И они, как Дружиловский, будут говорить, что были только рядовыми исполнителями воли больших политиков.

Васил Коларов после суда в интервью журналистам сказал мудрые слова: «Этим процессом с грязью и кровью войны против коммунистов покончено не будет. Пока есть на свете мир капиталистов, будут другие, готовые на все, продажные личности без совести, ибо что, кроме лжи и клеветы, могут выставить господа капиталисты против нашей ясной и светлой идеи покончить с вопиющей несправедливостью эксплуатации миллионов трудящихся во имя наживы кучки богатеев. Вот почему нашим лозунгом должно быть: бдительность сегодня, бдительность завтра, бдительность всегда...»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Что же касается Дружиловского, то по истечении установленного законом срока он был расстрелян.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Первая страница бюллетеня, издававшегося С. Дружиловским в Ревеле.


Карикатура Дени, опубликованная в «Известиях» в дни суда над Дружиловским.


С. Дружиловский. Тюремная фотография.


Советский разведчик Н. Н. Крошко (Кейт).


Собственноручное свидетельство Дружиловского на одной из фальшивок.


Одна из фальшивок, изготовленная Дружиловским.


Фальшивый бланк Коминтерна с признанием Дружиловского, что бланк его фабрикации.


Одна из фальшивок Дружиловского, опубликованная в болгарской газете в качестве документа. 1925 год.



1972 год. Советская военная делегация у могилы генерала В. Заимова.


Генерал В. Заимов. Портрет 1937 года.


Дом в Софии, в котором последние годы жил генерал В. Заимов.


Газетноесообщение о казни генерала В. Заимова, переданное в тюрьму его сыну.


Памятник генералу В. Заимову в Софии на бульваре его имени.


1972 год. Руководитель советской военной делегации и вдова генерала Заимова — Анна Владимировна.


Генерал Заимов.


В. Заимов — герой болгаро-турецкой войны. 1912 год.


Плевен. Могилы генерала Владимира Заимова и его отца Стояна Заимова.


Страничка предсмертного письма В. Заимова своим близким.


1935 год. Генерал Владимир Заимов.


Памятник генералу В. Заимову в Плевене на заводе, носящем его имя.

КНИГА ВТОРАЯ ДОРОГА ЧЕСТИ


Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно всю свою сознательную жизнь.

Из показаний В. Заимова на фашистском суде
Владимир Заимов был такой умный, такой честный и чистый, что он не мог не прийти к коммунистам.

Цола Драгойчева — старейшая болгарская коммунистка, знающая Заимова с тридцатых годов, ныне член Политбюро ЦК БКП

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Еще не было Сталинграда и все враги коммунизма, сделавшие ставку на Гитлера, верили, что он станет могильщиком государства коммунистов. Французский фашист Дорио писал: «Надо признать, мы были непростительно наивны, когда, уничтожая одного коммуниста, думали, что мы подрываем коммунизм. Гитлер и его могущественная Германия — вот кто взял на себя историческую, сколь тяжелую, столь и благородную миссию покончить с коммунизмом. Будучи вождем, мыслителем и полководцем, он понял, что начало и конец коммунизма находятся в Москве».

Именно под Москвой гитлеровская армия потерпела свое первое поражение. Но до конца было еще далеко. Так невообразимо далеко, что верить в него мог не всякий даже мечтавший о нем.


Кончался май 1942 года.

Начиналось второе лето войны. Более двухсот вражеских дивизий, более трех миллионов гитлеровцев рушили жизнь на нашей земле. После первых поражений под Москвой и в других местах гитлеровское командование перебросило на восток еще тридцать пять дивизий. Гитлер сказал, что этим летом Красная Армия будет уничтожена. Миллионы солдат по-немецки беспрекословно выполняли этот приказ своего фюрера. Каждый день, каждый час на всех девяти фронтах, спасая свою Отчизну, погибали наши воины. Потом, после войны, будет сделан страшный подсчет — двадцать миллионов человек! Двадцать миллионов советских людей пожертвовали своей жизнью, защищая светлую правду коммунизма!

А пока над окровавленной нашей землей занимался триста сорок второй день войны.

Столбы дыма над обоими берегами Северного Донца траурно чернили белесое предрассветное небо, закрывали розовые всполохи над горизонтом там, где солнце только-только собиралось взойти. Здесь вырывалась из окружения часть наших войск, участвовавших в наступлении на Харьков и попавших в беспощадное кольцо вражеских дивизий. А ближе к Харькову свой, может быть, последний рассвет встречали оставшиеся в кольце наши солдаты и командиры. Его уже не увидели генералы Ф. Я. Костенко, А. М. Городнянский, И. П. Подлас — они погибли рядом со своими солдатами.

Утро вставало над всеми фронтами. Только на севере, где начиналось полярное лето, солнце в грязных тучах днем и ночью низко летело над штормовым Баренцевым морем, и там, то ныряя в пропасти волн, то взлетая на их гребни, потеряв счет времени, вел смертный бой с тремя «юнкерсами» маленький боевой корабль-сторожевик. На его горящей палубе единственный оставшийся в живых матрос огневого расчета сжимал окаменевшими руками зенитный пулемет, и его колотило мерной дрожью раскаленного оружия.

Неистовый бой шел на земле, на море и в воздухе.

В эти майские дни наши войска после ожесточенных сражений оставили Крым. Только Севастополь еще вел героический бой. К 20 мая гитлеровцы стянули сюда свои находившиеся в Крыму войска и начали бешеный артиллерийский обстрел и бомбежку города. Ежедневно на город падало до шести тысяч бомб. Немцы привезли сюда сверхмощное орудие «дора» с тридцатиметровым стволом, его лафет составлял стальную громаду размером с трехэтажный дом. «Дора» швыряла в город огромные снаряды, которые дробили гранит. Но защитники горящего города продолжали бой. От дыма и пыли они не видели, как занимался 342-й день Великой Отечественной войны. Командующий вражескими войсками Манштейн потом напишет в своих воспоминаниях: «Противник предпринимал неоднократные попытки прорваться в ночное время на восток, надеясь соединиться с партизанами в горах Яйлы. Плотной массой, ведя отдельных солдат под руки, чтобы никто не мог остаться, бросались они на наши линии. Нередко впереди всех находились женщины и девушки-комсомолки, которые тоже с оружием в руках воодушевляли бойцов...»

В утро 342-го дня войны эти девчата еще были в городе, они перевязывали раненых, стирали госпитальное белье, подносили на передний край боеприпасы. Их последний подвиг, запавший даже в душу фашистского генерала, был еще впереди, но уже очень близко.

Это утро на своих лесных базах встречали вернувшиеся из ночных рейдов партизаны. Еще не остывшие после ночного боя, они в эти минуты не думали ни о весне, ни о шумевшем вокруг лесе, они вспоминали своих боевых товарищей, для которых этот бой стал последним.

В ночь под это утро недалеко от Гомеля, в глубоком тылу врага, спустились на парашютах советские разведчики Федор Кравченко и Александр Коробицын. Им предстояло выполнить важнейшее задание Родины. А их боевой товарищ в эти же утренние часы далеко, очень далеко от Гомельщины, в болгарской столице Софии, начинал свой последний бой.


В четыре часа утра болгарского генерала Владимира Заимова везли из тюрьмы в суд.

Окон в тюремной машине не было. Тусклая лампочка на потолке за густой проволочной сеткой моргала от тряски. Заимову вспомнились те секунды, когда он сделал три шага от тюремной двери до машины. Нежный весенний рассвет обдал его свежестью, прохладой, светлым небом. Но это длилось лишь мгновение — дверь машины захлопнулась, и все исчезло.

Постепенно глаза свыклись с сумраком, и он увидел обшарпанные стенки тюремной машины и сидевшего напротив охранника — молодого мордастого парня с пухлыми губами, отчеркнутыми сверху черными усиками. Он сидел, пододвинув ноги под скамейку, будто изготовился к прыжку, одна рука на расстегнутой и сдвинутой на живот кобуре с пистолетом, другой рукой он держался за лавку. Выпуклые, широко расставленные глаза охранника смотрели на него без всякого выражения. «Не похож на болгарина», — подумал Заимов.

Два месяца допросов и истязаний в тюрьме и в охранке — все палачи казались ему не болгарами. Но странно — у них были болгарские имена и говорили они по-болгарски без всякого акцента. Это казалось немыслимым — жестокость никогда не была в характере болгар. Храбрость — да. Но не жестокость.

Впрочем, допрашивали его не только болгары. Немцев он узнавал сразу — эти, что бы ни происходило, сохраняли деловое спокойствие, иногда даже улыбались. Однажды охранник хотел ударить его наотмашь, но он успел уклониться, и кулак охранника шмякнулся о стену. Немец, сидевший в стороне, снисходительно улыбнулся. О да, немцы и это делают лучше. Они все делают профессионально: и собирают машины, и истязают людей.

Немец был в штатском, хорошо отглаженном сером костюме. У него было тонкое интеллигентное лицо. Он равнодушно смотрел на происходящее, и, только когда охранник разбил себе руку, сделал знак прекратить, и сказал тихим голосом, будто размышляя вслух:

— Нет, все-таки это нелепая дикость, что какой-то мелкий функционер полиции избивает прославленного генерала. — Он говорил по-немецки, видимо зная, что охранник его не понимает. — Этому человеку поручили такую работу только потому, что его умственное развитие находится в эмбриональном состоянии и он просто не понимает происходящей здесь дикости. Но вы-то...

Немец подождал немного ответа и вышел из камеры.

Охранникам было мало того, что Заимов не опровергал обвинений против себя, они хотели получить улики против других, а главное — раскрыть все его связи.

Время от времени, очевидно, чтобы подтолкнуть его к мысли о капитуляции, ему устраивали очные ставки с людьми, продавшими совесть. Но он смотрел на этих людей с печальным удивлением: как они могли обменять совесть на жизнь? Как они собираются после этого жить? Для него это было непостижимо.

Главный инспектор полиции Цонев, руководивший допросами Заимова, прекрасно знал, что его сотрудникам не по силам состязаться с генералом в уме, и дал приказ беспощадно его истязать. У него была своя концепция — чем умнее человек, тем труднее переносит он боль.

Дикость... дикость... Это сказанное тогда немцем слово, как игла, вонзилось ему в мозг и требовало от него какого-то решения. И еще тогда, в первый раз во мраке боли, блеснула мысль самому покончить...

Боль... Он столько передумал о ней, что мог бы написать целый трактат о боли... о философии боли. Когда ему во время войны с турками осколком раздробило ногу, он испытывал чудовищную боль, но продолжал командовать своими артиллеристами, и потом, в госпитале, тот душевный порыв, с которым он вел бой, помогал ему справляться с болью и помогал врачам, лечившим его. Когда он уходил из госпиталя, врач-хирург сказал: «Уж я-то знаю, какие муки вы перенесли, и ваше мужество в больнице вызывает у меня не меньшее уважение, чем ваш военный подвиг». Ему вдруг захотелось сказать врачу, что и на поле боя, и здесь, в госпитале, ему помогала любовь к отечеству, но вовремя удержался от этой несвойственной ему высокопарности, только крепко пожал врачу руку и зашагал, прихрамывая, к выходу.

Потом было еще одно ранение — уже на фронте первой мировой войны, в самом начале 1917 года. За несколько дней до этого, в новогоднюю ночь, его солдаты братались с русскими, он видел, как это происходите, и даже не подумал помешать братанию. И с другой стороны тоже никто не мешал. Тогда он вынес свой окончательный приговор этой войне.

А между тем братание солдат на русско-болгарском фронте вызвало тревогу и в Софии, и в Петербурге. Последовали строжайшие приказы возобновить военные действия. Спустя несколько дней осколок русского снаряда попал ему в голову. И снова госпиталь. И снова врачи изумлялись его выдержке на операционном столе. Но он уже не мог сказать врачу то, что готов был сказать тогда, после выздоровления от первой раны. Боль второй раны он переносил как наказание, она для него была уроком истории, уроком долгим, на всю жизнь.

Но эта боль от побоев в глухой тюремной камере нечто совсем другое. Можно, конечно, поддерживать себя мыслью, что здесь, в застенке, он тоже ведет бой за свою Болгарию. Можно... Можно... Но мысль эта не была твердой, она как бы растворялась в боли, скользила, норовила исчезнуть. Тюремная камера — каменный ящик с высокой щелью зарешеченного окна, и мерзавец с красивым злым лицом наотмашь бьет его, и в глазах у палача пустота. Ему приказано бить, и он бьет. Если прикажут убить — он убьет, и глаза его будут при этом гореть такой же пустой яростью. Разве можно осознать это как бой, как сражение?

Его били почти ежедневно, истязали жестоко и расчетливо, он понимал, что они хотят убить в нем человеческое достоинство, чтобы потом иметь дело не с ним, а только с его оболочкой, лишенной духа. Боль врывалась в него с каждым таким допросом, растекалась по всему телу, мешала дышать, гасила сознание. Мысль всплескивалась над болью и тут же тонула в ней. Мысль одна и та же — он никого не предаст, никакие страдания не заставят его запятнать свою честь, изменить боевому товариществу.

Но разве обязательно для этого терпеть эту ужасную боль? Ведь все равно впереди смерть.

До сих пор он переносил истязания на допросах с мужеством, которое удивляло и утомляло палачей. Но вчера они придумали новую пытку — приставили раскаленную лампу к голове чуть повыше темени, к тому самому месту, где всегда, не переставая, болела старая рана. Он пережил мгновения ужаса — вдруг почувствовал, что рассудок как бы отделился от него и он мог наблюдать его со стороны. Он слышал крик палача: «Скажи! Скажи!» — и видел, как от каждого крика рассудок его судорожно сжимался и кровоточил. И он недоумевал: почему рассудок молчит, почему не сделает то, что от него требуют? Но в этот момент лампу отняли от головы, и страшное видение собственного рассудка медленно потухло.

Ночью он все время думал о пережитом на этом страшном допросе с лампой и сознавался самому себе, что, если палачи продолжат страшную пытку, он может не выдержать. Это страшнее смерти... Нет, нет! Он не может отдать в руки палачей людей, с которыми себя связал и которые свято ему верили. А если опять лампа?.. Если опять?..

Смерть спасет его и от боли, и от унижений на суде. Он помнит тот первый суд над ним шесть лет назад, помнит, как было непереносимо, забыв о самолюбии и скромности, публично доказывать, что он не изменник, а патриот своей родины. Теперь суд будет еще более унизительным, ведь фактически его будут судить бандиты Гитлера, для которых один закон — беззаконие, и одна цель — уничтожить его. Он отнимет у них эту возможность!

Анна... дети... Смерть оборвет все его связи с ними, даже мысленные. Жизнь среди них была счастьем, в нем он черпал силы для всего, что делал. Недавно он сказал Анне, что входит в свой дом, как входит в тихую гавань потрепанный бурей корабль. Он пошутил, но это было именно так.

После сына Анна родила ему дочь, и, когда он увидел жену в больнице, измученную трудными родами, он еще раз поклялся уберечь ее от всех бед, какие только есть на земле, она никогда не должна пожалеть, что соединила свою жизнь с ним. Боже, какой мукой стало для него думать о судьбе близких.

Лежа на койке, он обтачивает ручку от тюремного бачка о каменную стену, думая только об одном — достанет ли самодельный нож.

И вдруг он вспомнил! В Болгарии есть закон, по которому человек, находящийся под следствием, считается оправданным, если умирает до суда. Смерть как бы снимает с него еще не подтвержденные судом обвинения. Какое счастье! Как хорошо, что он вспомнил об этом! Он поможет Анне... детям... Он спасет их. Даже нельзя будет лишить права на пенсию.

Все! Решено! Он сделает это завтра.

Гремят ключи тюремщика.

— Выходи!

Он старается идти медленно, чтобы собраться с силами. Тюремщик орет, толкает в спину. Неужели опять раскаленная лампа?

Его ввели в камеру для допросов, хорошо ему знакомую, — вон на стене засохшая кровь. Это его кровь.

Главные палачи Цонев и Праматоров ждали его.

Когда они присутствуют на допросе, мучения сильнее. Это они придумали лампу. Цонев однажды сказал: «Я убью тебя, но прежде ты узнаешь все Христовы муки...»

Сейчас он подошел и спросил оскалясь:

— Еще таскаешь ноги, господин генерал? Не пора ли их протянуть, как положено покойникам?

Заимов молчал, смотря с высоты своего роста поверх головы палача.

Цонев ткнул его кулаком в лицо.

— Мы научим тебя разговаривать, — тихо сказал он, вытирая платком кровь с руки.

Заимова посадили на табурет к стене, и Праматоров приказал конвойному:

— Введите.

Заимов слизнул кровь с губы. Значит, опять какая-то очная ставка. Кого они притащили на этот раз? Что будут требовать??

За спиной шум, шарканье шагов — кого-то ввели.

Праматоров сидел за столом. Цонев стал сбоку.

Тишина.

— А ну-ка повернитесь, посмотрите, — весело сказал Праматоров.

Он повернулся... Сын! Стоян! Похудевший, с землистым лицом, на котором темнели кровоподтеки.

— А он почему здесь? — с трудом, хрипло спросил Заимов, со страхом прислушиваясь к боли в сердце, захлебнувшемся частым стуком. — Вы же знаете, что у него совсем другие взгляды на жизнь и на все... на все...

Это решено не сегодня, еще в день ареста — утверждать, что сын не разделяет его убеждений и верит в победу Германии. Когда охранники уводили его из дому, он, прощаясь с сыном, громко сказал: «Выходит, ты прав — Германия победит...» Он подсказывал сыну, как себя вести, хотя уже тогда понимал, что это вряд ли поможет — к тому времени охранка уже добралась к варненской группе, в которую входил сын, и только за неделю до ареста ему удалось добиться перевода сына из Варны в Софию.

И вот Стоян тоже в охранке.

— Ну что ж, давайте разберемся, какие там у вас расхождения во взглядах, — насмешливо сказал Праматоров: заместитель начальника полиции всегда на допросах бывал этаким весело-непринужденным, а когда начиналось истязание, его подвижное лицо застывало в злобном восторге.

— Тут нечего и разбираться, мой сын и я молимся разным богам, — сказал Заимов совсем спокойно, ясно и даже попытался улыбнуться распухшими губами. Он снова подсказывал сыну, как себя вести.

— Отвечай, зачем ты недавно был в Варне? — крикнул Цонев.

— Я часто бывал в Варне, какую поездку вы имеете в виду? — спросил генерал, чтобы выиграть хоть секунду.

— Не вертись! Последняя поездка! Последняя!

— Ах последняя?.. Должен вас разочаровать — это было чисто семейное и даже интимное дело.

— Интимное? — ядовито спросил Праматоров. — Оказывается, даже такие дела, как служебный перевод офицеров из одного города в другой, решаются у вас в семье?

— Это неверно. Подобные вопросы решаются в военном министерстве.

— Ну, слава богу, — продолжал Праматоров. — Тогда нам остается только узнать, зачем вам понадобилось в столь срочном порядке устраивать перевод сына в Софию и кто вам в этом помог? Последнее нам особенно интересно, все ваши помощники нам нужны. Отвечайте.

— Но вам придется узнать действительно интимную историю, — медленно и тихо начал генерал. — Примерно полтора месяца назад мы с женой узнали, что там, в Варне, он сблизился с одной женщиной, которая... как бы вам сказать... особенно ее не обижая... Словом, вопрос так: если он на ней женится, это станет несчастьем и для него, и для всей нашей семьи.

— Заимов, мы не желаем слушать твои сказки! — перебил его Цонев.

— Вы просили ответить на ваш вопрос, я отвечаю. Я срочно выехал в Варну. Поговорил с сыном и понял, что спасти его может только немедленный перевод и как можно подальше от Варны. Вернувшись в Софию, я обратился за помощью в военное министерство, там вошли в мое положение, поняли мою тревогу, и был отдан приказ о переводе.

— Кто именно в военном министерстве вошел в ваше положение? — спросил Цонев. Праматоров взял в руки карандаш.

— Это сделал сам военный министр, я обратился за помощью именно к нему.

После длинной паузы Цонев и Праматоров о чем-то тихо разговаривали. Генерал Заимов смотрел на сына, он видел его в последний раз.

— Пока хватит, — сказал Праматоров, вставая.

— Но знай, если ты оболгал господина министра, тебе это дорого обойдется, — сказал Цонев и показал на столик в углу: — Тебя ждет лампа.

Сначала увели Стояна.

Он вернулся в свою камеру. Сердце все еще часто и больно стучало. Комок в горле мешал дышать. Во рту шершавая сухость. Он протянул руку к кружке с водой, но не смог ее взять — пальцы не слушались. Спокойно, спокойно. Он сел на нары и скрестил, сжал на груди трясущиеся руки. Спокойно, спокойно. Пока ничего страшного не произошло. Эта очная ставка ничего палачам не дала. Он сказал им правду — приказ о переводе сына по его просьбе отдал военный министр. Но охранка знает о сыне то, чего не знал военный министр. Теперь она возьмется за варненскую группу, чтобы рядом с ним на скамью подсудимых посадить и Стояна, и его товарищей. Он не знал, что участники варненской группы, в это время уже арестованные, сговорились брать на себя все, что́ обвинение будет предъявлять Стояну, и пытались таким способом его спасти[11].

Заимов не мог себе представить сына рядом с собой, на скамье подсудимых. Это было уже за пределами того, что он мог перенести.

Увести с собой на смерть сына!.. Нет!

Он сделает это завтра...

Его смерть спасет и Стояна!

Ночью, когда тюрьма затихла, он разломил папиросную коробку и на кусочках картона написал предсмертное письмо:

«Начальники!

Не осуждайте полицаев! Они хорошо меня охраняли, но того, кто решил не жить, никто не может остановить».


«Милые, дорогие мои Анна, Степа[12] и ты, моя маленькая Кладинетка[13], которых я делаю такими несчастными, вы, старые, немощные мамочки, сестры, Вера и Иосиф, и все близкие друзья — все вы простите меня, что оставляю вас, и верьте, что я действовал по убеждению. То, что я оставляю вас без средств, докажет вам, что я не продавал себя.

Я верю в то, что придут дни, которые покажут, что я был прав. Чем больше думаю, прихожу к убеждению, что должен покончить с собой. Верные слуги немцев позвали их и в мое дело, и они не оставят меня в живых, о чем когда-нибудь, может быть, будут жалеть.

Итак, мои милые, Анна, моя верная подруга беспримерной преданности и благородного сердца, ты нежный и хрупкий цветок, который я так плохо оберегал, несмотря на бесконечную любовь к тебе; Степа, хороший и благородный мой мальчик, какое горе я оставляю тебе! Будь оплотом для своей несчастной матери и маленькой сестренки. А ты, моя маленькая Клавдия, которая так ласкала своего папу, который так тебя любит, ты, которая так гордилась мной, что тебе придется пережить! Запомни хотя бы то, что твой папа очень, бесконечно тебя любил. Будь доброй и послушной с мамочкой. Я вижу, какой несчастной будет она без меня, — любите ее, берегите ее.

Как хочу, как жадно хочу увидеть вас хотя бы еще раз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Воскресенье — Врыбница

Встал. Умылся. Погода хмурая. Идет дождь. Таков ли мой последний день?

Милые мои, как жажду увидеть вас. Но вижу, что для всех нас будет лучше, если я покончу с собой. Хорошо бы, опыт прошел удачно.

Анюта, ты часто повторяла сказку о материнском сердце, которое спрашивало: «Сынок, ты очень ушибся?» Ты прислала мне вазелин для здоровья. Он мне уже не нужен, но послужит мне, чтобы облегчить боль при смерти, и в последнее мгновение я буду видеть тебя, моя дорогая, как ты говоришь: «Пусть будет тебе не так больно, Владек!..»

Анна, Степа, Буличка, писать вам — мое последнее счастье. Не нахожу сладких имен, которыми мог бы вас назвать. Если мой опыт удастся, то последнее мое дыхание будет о вас. Помните только мою любовь к вам.

В л а д я».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он очнулся в больнице. Раньше, чем успел что-нибудь подумать, услышал разговор и сразу понял, что говорят о нем.

— Вы же позавчера сказали, что он умрет... — это был голос главного инспектора полиции Цонева, ошибиться было нельзя.

— Но я говорил еще, что здесь такой случай, когда все зависит от организма больного. Судя по всему, его организм совершил чудо. — Этот мужской голос был ему незнаком.

— Чудеса, доктор, показывают в цирке. — Опять голос Цонева. — Скажите-ка лучше, может быть ухудшение?

— Не думаю. Кризис был позавчера, а сейчас у него почти нормальный пульс хорошего наполнения.

— Ладно. Черт с ним... с кризисом.

Цонев ушел.

Тишина.

Он открыл глаза и увидел склонившуюся к нему крупную седую голову, внимательные серые глаза.

— Вы меня видите?

— Вижу.

— Узнаете? Не шевелитесь, пожалуйста.

— Нет.

— Я чинил вашу голову в семнадцатом году, после раны вы тогда всех нас, хирургов, звали «трифоны зареза́ны».

— Забыл, доктор... забыл...

— Боли в сердце есть?

— Боли нет... неловкость какая-то... будто жмет что-то...

— Еще бы. — Доктор положил свою теплую руку на его лоб. — Целую неделю вам нужно быть очень осторожным, никаких движений, полное спокойствие. Рана должна хорошо зажить.

— Хорошо. Доктор, здесь был господин Цонев? Только что?

— Это не имеет для вас никакого значения, здесь больница.

Нет. Это имело для него громадное значение.

В первые минуты возвращения к жизни он еще не мог объяснить себе, как могло случиться, что он, готовя свой последний шаг, не подумал о самом главном, убивая себя, он сам прекращал борьбу, ради которой каждый день шел на смертельный риск и которую был обязан, именно обязан, вести до конца. Его смерть обрадовала бы палачей. Тот же Цонев кричал бы: смотрите, ему самому стало стыдно жить!

Сейчас только одна мысль владела всем его существом. Все остальное такое важное, непреложное, все, что заставляло уйти из жизни, заслонила теперь одна простая и ясная истина — он обязан жить и бороться до конца.


Тюремную машину подкинуло на выбоине. Он чуть не вскрикнул от боли, пронизавшей все тело. Палачи часто проделывали это — швыряли его спиной о каменную стену. Потом были удары цоневского сапога в поясницу, после чего он стал ощущать позвоночник, как до предела натянутую струну — чуть коснись, лопнет. С ненавистью глядя на охранника, с трудом преодолевая боль, говорил себе: «Ничего, ничего, я живу. Живу. И сегодня там, на суде, вам будет со мной нелегко».

Суд будет сражением, и он к нему готов. Его оружие — его правда. Он, конечно, знает, в чем будут обвинять, но невозможно поверить, что их ложь кто-то сочтет за правду.

Он был необыкновенно терпелив к чужому мнению, он уважал людей, которые мыслили не так, как он, но искренне верили в свою правоту. О таких он говорил: «Это достойный противник». Но его повергали в ярость люди с продажным мнением и совестью, которые объявляли истиной только то, что приносило им выгоду, у которых сегодня был один бог, а завтра другой.

Но сейчас на суде речь пойдет о том, о чем двух мнений у. болгарина быть не может, — об отношении к России. Если болгарин учился хотя бы в начальной школе или даже только слушал, что ему говорили родители, он не может не знать, что Россия спасла его страну от турецкого рабства. Когда в первой мировой войне Болгарию заставили воевать вместе с Германией против России, чем это кончилось? Братанием на фронте и бурным восстанием болгарских солдат, которые по примеру своих русских братьев подняли знамя революции и пошли на Софию. Так ответил тогда на этот вопрос народ.

Сейчас этот же вопрос стоит перед каждым болгарином с особой беспощадной ясностью. Гитлер открыто заявил, что славянские народы должны стать навозом для великогерманской расы господ. Болгары знают, что это такое, — они пятьсот лет были навозом для турецких поработителей. Россия ведет смертный бой с фашизмом, несущим всем народам рабство и гибель. Ребенку понятно, что сейчас быть врагом России — значит быть врагом Болгарии. Все так ясно, все так бесспорно, а судить будут именно за это — за то, что он не стал врагом России, а помог ей в борьбе с фашизмом. Это названо... изменой Болгарии. Ему иногда начинает казаться, что все это происходит в кошмарном сне.

Он много думал об этом, решая, как вести себя на суде. Открещиваться от фактов, уверять, что не был связан с Советским Союзом и не помогал ему в борьбе с фашизмом, он не мог. Факты слишком очевидны. Западня, в которую он попал, была подготовлена по-немецки тщательно, улики против него неопровержимы. Но главное не в этом. Его судят в Болгарии, судьи — болгары, и все, что он делал и что вменяется ему в вину, было выражением его чистой и верной любви к своему народу. Он обязан вскрыть, обнажить перед всеми абсурдность суда и преступность судей. Отречься от фактов — значило бы отречься от единственной великой и ясной правды, которой он всю свою жизнь беззаветно служил, это стало бы изменой самому себе, своей чести.

Все, что он в своей жизни делал, неподвластно никакой, даже самой искусной лжи. Главное в его жизни — его военная служба родине. Он напомнит суду о своей первой давней войне с турками, когда он не щадил себя ради Болгарии и когда о нем говорили как о национальном герое. Он разъяснит, что за прошедшие годы изменился не он и не его отношение к Болгарии, а изменилась Болгария. Но разве могла она измениться? Народ вечен и неизменен. Значит, речь идет только о том, что изменились взгляды у господ судей. В этом все дело. Так и надо говорить и надо использовать каждый момент, чтобы напоминать судьям историю, ибо вся она против их кривды.

Машина резко замедлила ход, развернулась и потом медленно двинулась задним ходом. Ее подгоняли вплотную к дверям — боятся, как бы кто-нибудь не увидел, стараются скрыть от людских глаз свою черную работу. Вспомнились слова отца: «Все дурное и в темноте видно».

Дверь тюремной машины распахнулась, и мордастый охранник сказал глухо:

— Вылезайте.

Машина стояла у здания так плотно, что ее дверь, распахнувшись, оказалась внутри подъезда. Он даже не мог увидеть небо.

Его повели на второй этаж, и он сразу узнал здание военного суда.

В маленькой комнате ему приказали сесть на стул, стоявший в углу. Два охранника тоже уселись: один возле двери, другой у окна. Но он их словно не видел, он смотрел в окно, за которым чуть покачивалась макушка каштана с белыми султанами цветов, а над ней нежное голубое летнее небо.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Охранникам было скучно. Тот, что сидел у двери, занялся своими сапогами — то натянет голенища, то спустит до самых икр и любуется, склонив голову набок. Другого, сидевшего у окна, клонило в сон, и он время от времени встряхивал себя разговорами.

— С ума сойти, сколько еще нам тут сидеть. А я вчера не ужинал, сегодня кружки молока не выпил. От такой работы не выживешь...

— Ничего, не умрешь.

Голова сидевшего у окна, точно сорвавшись с шарнира, упала на грудь. Он вздрогнул, испуганно открыл глаза.

— А когда привезут остальных?

— К самому началу.

Те, кого привезут к самому началу, это товарищи Заимова по тайной борьбе, их будут судить сегодня вместе с ним. Когда по ходу допросов ему стало ясно, что кто-то из них смалодушничал, он заставил себя не думать, кто именно, он только решил, что во время суда не станет искать помощи у товарищей, но не потому, что он им не верил, нет, он знал, как много все они перенесли, и считал, что не каждому дано выстоять, не сломиться, не пасть на колени. И разве сам он не проявил малодушия, пытаясь покончить с собой? У каждого человека сил столько, сколько ему дано, у него их, может быть, больше, и он будет стараться помочь товарищам. При каждой возможности будет брать их вину на себя. Он чувствовал себя ответственным за все, что с ними произошло.

Это решено.

Вчера он видел Анну! Целых пять минут он видел ее! Пять минут. Он чувствовал тепло ее руки.

Его привели в ярко освещенную грязную комнату, разделенную частой железной решеткой. По обе стороны решетки стояли какие-то люди, их торопливый, беспорядочный разговор заполнял комнату тревожным гулом.

Увидев Анну, он пошел, стараясь не хромать, и улыбнулся, ему хотелось выглядеть спокойным, сильным, таким, как всегда.

— Здравствуй, Аня.

— Владя... Владя... — она прижала лицо к холодной решетке, пытаясь его поцеловать, коснулась пальцами его лица: — Владя, ты болен?

— Я просто устал... Устал...

Нельзя было представить себе, чтобы человек так изменился за два месяца, и, глядя на него, неузнаваемого, поседевшего, одетого в грубую арестантскую куртку, она не знала, что сказать, что сделать, чтобы скрыть свою боль и нежную жалость к нему.

— Не волнуйся, Аня, я нисколько не изменился, — тихо сказал он, и она поняла, что он сказал самое главное.

— Ты не жалеешь, что тогда... не уехал в Советский Союз? — вдруг спросила она.

— Нет, не жалею, — ответил он. — Я решил давно: если мне суждено погибнуть, это должно случиться здесь, на родине.

Она, осторожно и нежно касаясь пальцами его лица, зашептала, прижав лицо к решетке:

— Какой ты... какой ты... Единственный мой... красивый... сильный... Счастье мое.

Он закрыл глаза. Аня, родная... Именно эти... эти и никакие другие слова были нужны, необходимы ему сейчас. Они, как на крыльях, подняли его надо всем, что он пережил за эти шестьдесят дней.

— Эй! Довольно! Свидание окончено! — закричал тюремщик.

Когда его уводили, он выпрямился и шел с гордо поднятой головой.

В тюрьме он научился видеть своих близких так реально, что иногда казалось: стоит протянуть руку, и он их коснется. Разговаривал с ними долгими ночами и слышал, как наяву, их ответные голоса. Эти безмолвные разговоры с ними стали для него особенно необходимы после попытки самоубийства — столько нужно было сказать, объяснить им.

Тяжелее всех, конечно, Анне. Их счастливая любовь теперь для нее самая страшная мука, все, что происходит с ним, ранит ее сердце, полное любви. Он гордится тем, что сын сам избрал опасный путь борьбы, уверен, что он мужественно перенесет выпавшие ему испытания, не сломится, но сейчас больше всего в жизни хотелось ему, чтобы сын был рядом с матерью и маленькой сестренкой. Анна одна. А горя у нее два. Муж и сын — оба за решеткой.

Анна... Такая женственная, хрупкая, часто больная, а сколько мужества скрыто в ее нежном сердце. Когда их счастье в опасности, она преображается. Шесть лет назад, когда его вот так же бросили в тюрьму и обвинили в измене, она добилась свидания с ним еще во время следствия. Увидев ее, он стал ее успокаивать, утешать, но она остановила его:

— О чем ты говоришь? Кому? — она смотрела на него с каким-то веселым удивлением. — Я же знаю тебя, и я ни на минуту не сомневаюсь в твоей победе. Было бы просто смешно сомневаться. Я даже сказала адвокатам, чтобы они на суде не очень тебе мешали.

И он не выдержал, рассмеялся.

— Вон ты какая у меня.

— А ты думал какая? Вечно больная, немощная? Да? Как тебе, Владек, не стыдно.

...Нет. Она не сломится и теперь. В последний вечер накануне ареста, когда он сжигал свои бумаги, они сидели рядом возле печки. Порывистый вечерний ветер бился в окно, тревожно позвякивало стекло. Анна сидела, нагнувшись вперед, опустив на колени руки. Он ощущал своим плечом нежное тепло ее плеча, уголком глаза видел ее тонкую шею. О чем она думала, глядя, как шевелится в печке невесомый пепел? Поначалу ему не хотелось начинать этот разговор, он почему-то боялся, что спокойного разговора не получится и он только растревожит ее. Но и молчать нельзя.

— Знаешь, Аня, я часто думаю, что жизнь человека, как бы он ни старался строить ее по задуманному образцу, подчинена миллионам всяческих случайностей, — начал он спокойно и задумчиво. Она подняла голову и повернулась к нему. — Ты подумай только — вот тот осколок, который на войне попал мне в голову. Врачи говорили, если бы он ударил на какой-то сантиметр ниже, меня бы не стало. И ты, наверное, погоревав обо мне годик-другой, вышла бы замуж. Впрочем, нет, этого я бы тебе не простил. Ты не сочла бы это эгоизмом?

Он старался говорить непринужденно, но ему мешали ее глаза — все понимающие, пристально-тревожные.

— Зачем ты это говоришь? Ты же прекрасно знаешь, что я думаю, — ответила она и опустила глаза.

— Да, на войне случайности скрыты в каждой летящей пуле, — продолжал он.

— Сейчас тоже война, — сказала она.

— Сейчас все иначе, — возразил он. — На войне чаще всего убивает пуля, пущенная не в тебя.

— И все же надо стараться и сделать все, что можно, — вдруг энергично сказала она и тихо добавила: — Чтобы они в тебя не попали.

— Сделать все, — повторил он точно про себя и, посмотрев на нее, спросил: — Что значит все? Трусливо укрыться в безопасное место? — Он спросил это просто, прямо, чтобы сразу прояснить самый важный вопрос, в главном у них не могло и не должно быть ни малейшего разногласия.

Анна долго молчала.

— Ты же умнее их, — сказала она, не поднимая взгляда.

— Они не дураки, Аня. Но дурак, между прочим, опасней. Он может сделать такое, чего разумом не понять.

Он взял щипцы и стал мешать в печке.

— Аня, что дома? Как дети?

— Не тревожься о них, — негромко, но твердо произнесла она.

— Пока они с тобой, мне тревожиться нечего. Все, что сказал бы им я, скажешь ты. Ведь ты — это я и ты для них даже лучше, я за своими делами частенько забываю о доме.

Они глядели на шевелившийся в печке пепел и молчали.

— Ужасно... Ужасно... Они продали Болгарию. Ведь они не болгары, не болгары, — сказала она.

— Как так? — усмехнулся он. — Царя Бориса называют первым болгарином.

— Для меня первый болгарин ты.

— Спасибо, — сдавленно отозвался он и, справившись с волнением, продолжал: — Мы прожили с тобой хорошую, чистую жизнь. Сколько раз я думал о своей счастливой судьбе, подарившей мне тебя. Жалею, что не говорил тебе об этом часто.

— То же самое думаю и я, — сказала она, и по ее бледному лицу пробежал розовый свет.

...Боже, как он любил ее тогда и как страшна была мысль, что у него могут отнять это счастье. Их счастье. Волнение тех минут было таким сильным, что и сейчас, лишь отраженное воспоминанием, оно стиснуло ему горло.

Он посмотрел на охранников и рассердился — в конце концов, что значили для него эти двое? Как и те другие, без имен и званий, что допрашивали и били его, как и те, которые будут его сегодня судить. Они могли его даже лишить жизни, но изменить ее хотя бы на йоту они были бессильны.

На подоконник с лета сели два голубя, громыхнув жестяным карнизом. Охранники вздрогнули, как от выстрела.

— Будьте вы прокляты, — проворчал тот, что сидел у окна, и начал бить кулаком по оконной раме. Голуби не обращали на него никакого внимания. Красавец сизарь, распушив хвост, вспушив перламутровую шею, кружил вокруг голубки, и через стекло доносилось его любовное воркованье.

Всякий раз мысль о смерти встает перед Заимовым, как серая глухая каменная стена, возле которой все останавливается.

«А ты обойди стену, обойди, — шептало ему что-то из темного угла. — Просто надо только раскаяться и отречься».

Раскаяться?.. В чем?.. Отречься?.. Да это же страшнее смерти! И вдруг видение из немыслимо далекого детства.

Он на уроке истории. Из окон в класс падают косые столбы солнца. Учитель рассказывает о том, как инквизиторы сожгли на костре великого итальянского ученого и мыслителя Джордано Бруно. Палачи кричали ему — отрекись! А он молчал и, гордо закинув голову, смотрел в бездонное небо до тех пор, пока огонь не сжег ему сердце. Учитель рассказывает и плачет. И он, маленький Владя Заимов, тоже плачет. Он приходит домой потрясенный мученической смертью великого итальянца.

Отец обнимает его.

— Что с тобой? Ты дрожишь?

— Ты знаешь, как умер Джордано Бруно? — спрашивает он сдавленным голосом.

— Конечно, знаю. Попы сожгли его на костре за то, что он был умнее их, — отвечает отец.

— Мне жалко его, — говорит он и плачет, уткнувшись в грудь отца.

— Поплачь, поплачь, это хорошие слезы, — говорит отец, гладя его по голове своей большой тяжелой рукой.

Вечером он делал уроки, а отец, как всегда, читал, сидя рядом в кресле. Вдруг он закрыл книгу:

— Ты спрашивал, сынок, о Джордано Бруно. Тебе его жалко. За что ты его жалел?

— Я думал, как ему было больно.

— А я думаю, что такой смерти можно позавидовать. Да, да, не удивляйся, сынок. Это завидная смерть. Ведь он мог спастись, стоило ему только отречься от того, чему посвятил свою жизнь.

— Почему же он этого не сделал?

— Представь себе, сынок, что на костре не Бруно, а я, твой отец, и от меня требуют, чтобы я отрекся от тебя, от мамы. Я ни за что не сделал бы этого. Лучше сгореть на костре, чем сказать, что я не люблю всех вас, и отречься от вас. А что ты сам подумал бы обо мне, если бы я, спасая жизнь, вдруг сказал, что ты не мой сын? Нет, сынок, нет, смерти Джордано Бруно можно позавидовать. Так умирают герои... И люди потом воздвигли ему памятник и написали на нем: «Джордано Бруно — от века, который он предвидел».

Видение из детства погасло. Он не хочет больше думать о смерти. К тому же параллель была слишком прямой, и это показалось ему просто нескромным. Он в своей жизни сделал так мало, его жизнь, а с ней и смерть — всего лишь капля в море жизни и страданий его народа.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Владимир Заимов говорил своему другу, советскому полковнику Бенедиктову, что когда он начинает думать о прошлом своего народа, ему хочется благоговейно встать и что всякий раз, оглянувшись в прошлое, он еще яснее видит будущее и свой перед ним долг.

На сегодняшний суд он пришел с уверенностью, что с ним вся история его народа и она его верный союзник и могучая поддержка.

Пятьсот лет длилась на болгарской земле беспросветная ночь турецкого ига. В этой, казалось, бесконечной ночи рабства зарницами надвигающейся грозы вспыхивали народные мятежи. Каждую такую вспышку поработители гасили кровью. В XIX веке восстания вспыхивают по всей стране: зарницы слились в ощутимую близкую грозу. В ответ — еще более страшный террор. В то время дипломат, представлявший в Турции Великобританию, донес своему королевству о прочности позиции Турции в Болгарии, так как эти позиции «охраняются с исключительной твердостью и чисто азиатской непримиримостью». Дальше он написал о населении подвластных Турции земель: «Малейшее неповиновение стоит ему столь дорого, что выглядит безрассудным...»

Дед генерала Заимова был убит турецким чиновником за то, что посмотрел на него недобрыми глазами. Но вопреки убеждению английского дипломата это убийство не сделало покорным отца Владимира Заимова. Наоборот! Еще учась в школе, он становится курьером тайного комитета, руководившего освободительной борьбой болгарского народа. Может быть, это к нему, Стояну Заимову, поэт обратил свои строки:

Мертв отец твой! Ну так что же?
Стать отцом и сам ты должен.
В этом бог тебе поможет, —
Живо будет род продолжен!
Плачешь?Перестань, дружище!
Что за бабство? Плакать могут
Только женщины да нищий.
Ты ж мужчина, слава богу!
(Христо Ботев)
Все последнее столетие турецкого ига — в перекатах народных восстаний. У болгарского народа появляются свои революционные вожди. С высоты времени мы видим их светлый подвиг, схожий с подвигом горьковского Данко. Мы видим горящие сердца, вырванные ими из собственной груди и поднятые в черной ночи рабской жизни.

Вот вспыхнуло сердце сына карловского ремесленника Васила Левского. Его зовущим трепетным светом озарена вся вторая половина XIX века, и мы видим костры в горах, у которых плечом к плечу стоят бойцы легиона Левского. В свете костра их лица, точно отлитые из бронзы. В их глазах — пламя. Они слушают революционный устав, написанный Василом Левским. Набатом гремят слова воззвания: революция! Борьба! Свобода! Изо всех уголков Болгарии к кострам Левского пробираются люди, готовые отдать свою жизнь за свободу. В это же время рядом горит еще одно сердце, его вырвал из своей груди друг и соратник Левского, бесстрашный революционер и великий поэт Христо Ботев. Он слагает стихи, которые гремят над страной как набатный колокол, сзывающий народ на борьбу.

Отец генерала Заимова — Стоян Заимов уже не курьер, а член Болгарского революционного центрального комитета. Он участвует в покушении на турецкого сатрапа Хаджу Ставри.

Турецкий суд приговаривает его к пожизненному заключению, его отправляют в тюрьму-крепость Диарбекир. Это хуже казни. Это медленная смерть в раскаленном солнцем каменном мешке. Из Диарбекира еще никто не вырвался живым. Близкий друг Стояна Заимова, выдающийся болгарский поэт Иван Вазов писал об этой тюрьме:

Там, в безжизненной пустыне,
Там, где огненная высь,
Гаснут сыновья младые,
Гаснет молодость и жизнь.
Стоян Заимов совершает побег из Диарбекира — первый побег во всей истории этой страшной тюрьмы. Несколько месяцев он пробирается через всю Турцию, к побережью Черного моря, а затем по его берегу в Румынию. И снова включается в борьбу за свободу своего народа. Вскоре он, как один из организаторов безжалостно подавленного восстания во Враце, приговорен турками к смерти. Приговор вызывает протесты передовых людей во всем мире, особо решительные и гневные протесты слышатся из России. В самый последний час перед казнью смертный приговор заменяется пожизненным заключением, и Стояна Заимова, закованного в кандалы, заточают в палестинскую тюрьму Сен-Жан д’Акр.

Схвачен Васил Левский. Его казнят на окраине Софии. Турецкие палачи душат его веревочной петлей, но его пылающее сердце продолжает гореть и звать болгар к борьбе.

2 июня 1876 года двадцативосьмилетний Христо Ботев вместе со своим отрядом погибает в открытом бою во Врачанских горах. Турецкая пуля пронзила его сердце, Но разве можно погасить сердце поэта? Оно горит и сегодня:

О матушка, мать юнака,
прости меня, и простимся!
Берусь я сейчас за оружье,
спешу я на зов народа
сразиться с врагом неверным
за все, что мне любо и свято, —
за мать, за отца, за брата!
За все я восстану, а там уж...
А там уж — как сабля укажет
и честь моя, мать юнака!
Когда же услышишь, мама,
что пуля запела над крышей,
когда молодцы подоспеют,
ты кинься им, мать, навстречу,
спроси, где родное чадо.
А если ответят на это,
что где-то сражен я пулей, —
не плачь, мать моя, не слушай
людей, которые скажут:
«Он был тебе не кормилец!» —
но дома поведай сердечно,
поведай ты младшим братцам,
чтоб знали они, не забыли,
что старшего брата имели,
который погиб в сраженье
затем, что не мог, бедняга,
сгибать перед турками спину
и видеть бедняцкое горе.
Поведай, чтоб мальчики знали,
ходили бы да искали
в горах мое белое тело
меж скал на орлиных высотах,
а кровь мою вы ищите
в землице, мать, в черной землице!
Авось и ружье найдется,
ружье, мать, да вместе с саблей.
А встретится неприятель —
пусть пулей его поздравляют
да саблей его приласкают!
За Ботевым, за Левским шли новые герои, бесстрашные вожаки борьбы за свободу.

Чудовищный террор бросает в могилы бесчисленные жертвы. Уничтожаются целые деревни. Становятся безлюдными города. Турки истребляют женщин и детей — пусть будет меньше рабов, которые могут восстать.

Но разве нет в это время на земле цивилизованной и благонравной Европы? Почему молчит добропорядочная Англия? Может быть, там не знают, что творится на болгарской земле? Знают. Английское правительство крайне встревожено. Из Англии турецкие правители получают одну за другой рекомендации решительно топить в крови любые попытки болгар получить свободу. А позднее, когда с помощью России турецкое иго было сброшено с шеи Болгарии и встал вопрос об осуждении турецких зверств на этой многострадальной земле, Англия, первая и единственная, бросилась на защиту турецких палачей и стала уверять мир, что сведения о турецких зверствах в Болгарии преувеличены. (Точно так же спустя полвека новые правители Англии будут уверять мир, что зверства в Болгарии фашистской банды Цанкова преувеличены коммунистической пропагандой. Нельзя отказать правителям Великобритании в последовательности.)

В то время как во всем мире передовые люди поднимали голос протеста против немыслимой жестокости турецкого террора и в поддержку освободительной борьбы болгарского народа, английский консул в Белграде мистер Лонгворт решил блеснуть ученостью и публично высказался о событиях в Болгарии. Но блеснул он чудовищным невежеством, помноженным на чисто британскую самоуверенность. Он утверждал, что «болгары как и бездомные цыгане, у них нет ни чувства земли, ни чувства своей причастности к человечеству со всеми его знаниями. Их национальное сознание размыто славянской неопределенностью. Выходящие здесь эмигрантские экстремистские газеты договариваются до того, будто существует связь между событиями в Болгарии и страшной драмой, случившейся в Париже. Или еще того абсурднее — с оппозиционными выпадами в России неких безумных, обиженных судьбой одиночек из среды интеллигенции, имена которых забыты в самой России. Если и есть в чем сходство, то только в том, что такие безумные одиночки отыскались и среди болгарской национальности. Но позвольте, кстати, спросить, есть ли вообще такая национальность? Ведь это подвергает сомнению даже болгарский ученый, историк господин Михайловский. Вывод напрашивается сам собой — нужно обезопасить устоявшуюся историю от безумства одиночек...»

Болгария не была и не могла быть изолированной от окружавшего ее мира, и для честных, думающих людей всего мира она не была страной, забытой богом и историей. Великий русский писатель Иван Тургенев пишет роман «Накануне», где главный герой, молодой болгарский революционер, вынужденный эмигрировать в Россию, рвется на родину, чтобы участвовать в борьбе за свободу своего народа. Сюжет романа будто списан с жизни отца генерала Заимова — Стояна Заимова, который тоже, вырвавшись из тюрьмы, эмигрировал в Россию, жил там, учился, женился на русской девушке и увез ее потом на родину. На многие европейские языки переводилась и поэзия Христо Ботева.

И Христо Ботев, и основатель Болгарской компартии Дмитрий Благоев, и бесстрашный революционер Георгий Раковский, и Стоян Заимов были образованными людьми. Они знали труды Маркса, Энгельса, читали Чернышевского, Герцена, Огарева и Добролюбова, и их революционное сознание формировалось под этим могучим влиянием. Христо Ботев с 1863 по 1866 год учился в одесской гимназии. В то время вся думающая Россия читала «Современник» Чернышевского, затаенно слушала звучавший из Лондона набат герценовского «Колокола». Именно в это время проходят восстания в Польше. По всей России волнами перекатываются студенческие волнения, создаются новые тайные революционные организации, и студент Каракозов стреляет в русского царя. Вот что было главной школой для Христо Ботева. Друг поэта-революционера Смилов свидетельствует: «Христо Ботев зачитывался в то время русской литературой. Он с увлечением декламировал наизусть многие стихотворения Пушкина и Лермонтова, не расставался с Белинским, Добролюбовым, Чернышевским. Журналы «Современник», «Отечественные записки» захватывали Ботева целиком». Надо сказать, что в одесской гимназии Ботев числился учеником нерадивым и в конце 1865 года был исключен «за неуспеваемость». Но через два года имя «незадачливого» гимназиста стало олицетворением мужества и непримиримости, а его поэзия — достоянием мировой культуры.

Палачи повесили Левского спустя десять лет после гражданской казни Чернышевского, и он узнал об этом в сибирской ссылке. Христо Ботев погибает на три года позже. Все они люди одного тяжкого времени, одной благородной идеи, одной славной судьбы.

Узнав о французской революции, Христо Ботев отправил в Париж комитету коммуны телеграмму:

«Братское сердечное поздравление от болгарской коммуны. Да здравствует коммуна! Революционеры-эмигранты Ботев, Попов».

И в тот же день Христо Ботев написал свой знаменитый Символ веры болгарской коммуны:

«Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре — творить добро. И в единый коммунистический общественный порядок — спаситель всех народов от векового гнета и страдания через братский труд, свободу и равенство. И в светлый животворящий дух разума, укрепляющий сердца и души всех людей для успеха и торжества коммунизма через революцию. И в единое и неделимое отечество всех людей и в общее владение всем имуществом. Исповедую единый светлый коммунизм — исцелитель всех недугов общества. Чаю пробуждение народов и будущего коммунистического строя во всем мире. Галац, 20 апреля 1871 года[14]. Христо Ботев».

Написав эти документы, он в тот же день ушел в горы и через месяц был убит.

Россия первая с оружием в руках поднимается на помощь болгарскому народу. В 1877 году она объявляет новую войну Турции. Русский солдат, преодолев великие трудности дальнего похода, оказывается в Болгарии. Этот солдат не понимал всех тонкостей и сложностей политики, побудившей русского царя послать его в далекую страну.

Но, оказавшись в Болгарии, русский солдат с высоты окровавленной Шипки увидел всю долгую непомерную муку болгар и сердцем почувствовал свое с ними классовое и славянское братство. И поэтому он воевал там со всей беззаветностью. Когда турки шли на штурм Шипки и у ее защитников уже не было пороха и снарядов, русские солдаты поднимали с земли своих мертвых товарищей и бросали их на штыки наступающих турок. А рядом болгарин, скинув шинель, сам бросался вниз и руками душил своих поработителей.

В Болгарии на Шипке создан потрясающий мемориал этого солдатского братства. Там на вершине горы, в часовне, стоят высеченные из белого камня два занесенных снегом, прижавшихся друг к другу солдата. Они словно делят пополам тепло своей крови.

Этот памятник русско-болгарского братства, как памятник-музей в Плевне и как памятники русскому воину от благодарной Болгарии в других местах страны, воздвигнуты под руководством специального комитета, который возглавлял до своей смерти отец генерала Заимова — Стоян Заимов.

Освобождение из-под турецкого ига не принесло болгарскому народу ни справедливости, ни тем более свершения тех идеалов, за которые отдали свои жизни его беззаветные герои. История развивалась по своим извечным законам. Свободу получил не только болгарский народ, но и болгарская буржуазия, которая, кстати заметить, и при турецком господстве чувствовала себя неплохо. Это о таких болгарах Христо Ботев написал свое стихотворение под ироническим названием «Патриот»:

Патриот. Отдаст он душу
За науку, за свободу.
Не свою, конечно, душу —
Душу нашего народа.
Он добро творит, на этом
Куш им будет заработан.
Человек он, в чем же дело?
Душу только продает он.
Он христианин, но верен
Только купле и продаже.
Он затем и в церковь ходит,
Что она торговля та же.
Он добро творит, на этом
Куш им будет заработан.
Человек он, в чем же дело?
Под заклад жену дает он.
Человек он с добрым сердцем,
К бедным людям милосердный.
Но не он вас кормит, братья, —
Вы его трудом усердным,
Он добро творит, на этом
Куш им будет заработан.
Человек он, в чем же дело?
Жаден и себя сожрет он!
Быстрое развитие капитализма в Болгарии повело историю страны далеко в сторону от высоких идеалов Ботева.

В XX век Болгария вступила вместе со всем миром, пораженным раковой опухолью империализма. «Разделяй и властвуй» — этот извечный принцип международной политики империализма испытали на себе народы всех Балканских стран. Их история — в кровавых рубцах от междоусобных войн. У каждой войны свои вдохновители — лондонские, парижские, венские. Поводы для войн были разные, но цель одна — не дать Балканским странам встать на ноги государственной самостоятельности. За все это народы Балканских стран расплачивались своей кровью, а буржуазия наживалась и на войнах, и на сделках с могущественным капиталом великих западных держав.

В этот период внешняя политика Болгарии теряет всякую самостоятельность. Даже царя ей привозят из Вены. Им оказывается венценосный офицер австрийской армии Фердинанд Кобургский.

Позже французский посол в Болгарии Морис Палеолог даст этому привозному монарху такую характеристику: «Несомненно, у этого человека есть признаки нервного вырождения и отсутствия психического равновесия; способность поддаваться внушению, навязчивые идеи, меланхолия, мания преследования...» Очевидно, при подборе царя все решила способность Фердинанда поддаваться внушению.

Но на рубеже веков начиналась другая история Болгарии — история борьбы ее рабочего класса, всего ее славного трудового народа за истинную свободу, честь и независимость.

В жизнь страны вступает новая политическая сила. Марксист Дмитрий Благоев создает социал-демократическую партию, внутри которой в борьбе с оппортунизмом формируется сильное революционное ядро последователей Ленина и его «Искры», понимающих необходимость создания революционной партии болгарского пролетариата. Эту историю Болгарии, все дальнейшее движение болгарского народа к свободе озаряет великая правда марксистско-ленинского учения о революции. В борьбу за интересы болгарского народа вступает партия, которой предстоит путь, исполненный героизма и кровавых потерь.

Русская революция 1905 года не оставила равнодушным народ Болгарии. По всей стране прокатилась волна забастовок. Болгарские рабочие, поняв, что их сила в сплоченности, объединились в профсоюзы. Набирает силу новая партия Благоева.

Когда началась первая мировая война, послушное Западу болгарское правительство объявило о нейтралитете Болгарии и одновременно вступило в переговоры с обеими воюющими сторонами. Германия и Австро-Венгрия заключают тайное соглашение с Болгарией, пообещав ей Македонию и часть Сербии. Одновременно Турции приказано отдать Болгарии территории по реке Марице. 14 октября 1915 года Болгария совершает нападение на Сербию и к концу года захватывает Македонию и часть Сербии. В августе 1916 года болгарские правители вместе с Германией и Австро-Венгрией ввязываются в войну против Румынии и занимают южную часть Добруджи. За все это народ Болгарии расплачивался своей кровью. Затяжная война разорила страну, но она же обогатила крупную болгарскую буржуазию. Вот когда все думающие люди смогли убедиться в ясной ленинской правде благоевцев о том, кому нужны эти войны и кто истинные братья болгар. Они говорили об этом народу с первого дня войны. Не зря Владимир Ильич назвал их интернационалистами на деле.

Октябрьская революция в России отозвалась в Болгарии грозным для буржуазии эхом. Болгарские коммунисты призывали рабочих взять пример с русских братьев. По всей стране и в болгарской армии начались революционные волнения. Болгарская армия теряет свою боеспособность. Солдаты все громче спрашивают: за что мы воюем? Тесняки[15] Благоева ведут на фронте и в тылу разъяснительную работу, разоблачая антинародный и братоубийственный характер войны, бесстрашно указывая солдатам, кто главный противник в их собственном тылу. Это Время — великий экзамен для тесняков, и именно тогда они решают назвать свою партию коммунистической.

Враги болгарского народа как внутри страны, так и за ее пределами понимают всю опасность обстановки и принимают срочные меры. Западная дипломатия поспешно сколачивает мир с Румынией, по которому Южная Добруджа снова переходит к Болгарии. Это чтобы болгары думали, что воевали не зря. Но даже буржуазная французская газета «Тан» называет этот мир «торопливо прописанным и вряд ли действенным лекарством предупреждения солдатского бунта». В ход пускают более действенное лекарство. В сентябре 1918 года войска Англии, Франции, Сербии и Греции начинают наступление на болгарскую армию в Македонии. В районе Доброполя фронт прорван. Болгарская армия отступает. В болгарских частях вспыхивает восстание. Солдаты разгромили свою ставку в Кустендиле, заняли город Радомир и провозгласили республику. Солдатское восстание штормовой волной хлынуло к Софии. Занято село Владая в пятидесяти километрах от столицы. На солдатских митингах гремит призыв «Вперед, на Софию!». Восстание солдат сопровождалось ожесточенной стачечной борьбой болгарского пролетариата.

На помощь болгарскому царю Фердинанду бросается далекая Америка. Ее дипломаты в Лондоне, в Париже, в Берлине проводят «ночь отрезвления» политиков этих стран. И точно в тот день, когда восставшие болгарские солдаты митинговали в селе Владая (29 сентября 1918 года), в Салониках подписывается примирение между воюющими странами, а германские войска, уже имевшие к тому времени опыт подавления революции в Прибалтике, перебрасываются в Болгарию для подавления солдатского восстания. Насколько критическим было положение в стране, можно судить хотя бы по тому, что болгарский царь Фердинанд вынужден был отречься от престола и бежать, оставив вместо себя в царском кресле своего сына Бориса. То, что верховным правителем страны стал этот невзрачный офицер и человек, перенявший по наследству все черты своего отца, не имело никакого значения.

Немецкие войска, подавившие солдатское восстание, оттесняются на задний план. Болгарию оккупируют англо-французские войска. Южная Добруджа снова отнята у Болгарии и передана Румынии. Часть болгарской земли отходит к созданной после войны Югославии. Дабы впредь страна не располагала большим количеством солдат, Болгарии, которая раньше имела почти полумиллионную армию, разрешается держать под ружьем только двадцать тысяч солдат. На Болгарию возлагается тяжелейшее экономическое ярмо. Она должна уплатить по репарациям более двух миллиардов франков. Экономика страны была поставлена в полное подчинение так называемой Международной репарационной комиссии. Всю деятельность болгарского правительства взял под контроль Совет послов западных держав.


В марте 1920 года в результате выборов в народное собрание победу одержала партия «Земледельческий союз». Лидер партии Стамболийский сформировал однопартийное правительство, хотя на выборах его партия собрала 38 процентов голосов.

Истинные хозяева Болгарии, говорившие на многих европейских языках, исключая болгарский, смотрели на Стамболийского как на временщика. Вынужденный как-то расплачиваться с теми, кто отдал голоса его партии, Стамболийский произвел кое-какие аграрные реформы, задевшие интересы иностранного капитала и местной крупной буржуазии. Но главное было не в этом, а в первой внушительной победе на выборах болгарских коммунистов — они собрали двадцать процентов голосов. Зарубежные руководители болгарской жизни понимали, что Стамболийский с коммунистами не справится...

9 июня 1923 года в Болгарии под руководством иностранных советников и при послушном бездействии царя Бориса совершается фашистский переворот. Стамболийский убит. Власть захватывает шайка оголтелых фашистов во главе с Цанковым. Проведя чистку государственного аппарата сверху донизу и создав мощный аппарат террора, правительство Цанкова начало открытое наступление на рабочий класс, на его коммунистическую партию.

В ответ в стране вспыхнуло антифашистское восстание, во главе которого стал военно-революционный комитет во главе с Георгием Димитровым и Василом Коларовым. В ряде районов восставшие взяли власть в свои руки.

Восстание утопили в крови. Но фашисты понимали, что этого мало — надо вырвать из болгарской земли и все его корни, а это значит — физически истребить коммунистов и всех, кто мог им сочувствовать. Организуется подлейшая провокация. В Берлине по заказу правительства Цанкова авантюрист Дружиловский изготовляет фальшивые «письма Коминтерна» болгарским коммунистам. Смысл и цель фальшивок сводится к утверждению, будто болгарские коммунисты служат не болгарскому народу, а Москве, Коминтерну; оттуда якобы получают они средства, оружие и даже приказы, когда поднимать восстание. Фальшивки были опубликованы в болгарских и многих западных газетах. Цанков трагическим голосом зачитывает их в народном собрании. Потом их предъявляют Совету послов, который решает одобрить все действия Цанкова, и кровавый террор в стране продолжается с новой силой. Коммунистическая партия объявляется вне закона. На виселицах, в подвалах охранки, в тюремных застенках было физически уничтожено не менее десяти тысяч коммунистов и сочувствовавших им патриотов. Имя Цанкова становится символом жестокости и бесправия. Героическое поведение коммунистов, шедших на смертную казнь с пением «Интернационала», с клятвой верности своему народу, снискало им глубочайшее уважение своего народа.

В эту кровавую пору Владимир Заимов служит в военном гарнизоне небольшого болгарского города Сливена. Пользуясь своим служебным положением, он спасает от расправы более ста коммунистов. Но тогда он еще не был связан с теми, кого спасал. Однако его смелый и благородный поступок не был только слепым великодушием — в узком кругу его друзей все чаще возникали разговоры о том, что ссылка Цанкова на «руку Москвы» является лживым предлогом для террора. Заимов со все большим негодованием наблюдал жестокую войну правительства с народом. И, когда ему представился случай воспользоваться своей властью в защиту тех, кого истребляли цанковы, он сделал это не задумываясь.

Поистине всенародная ненависть к фашистскому палачу Цанкову заставила главных режиссеров болгарской политики в 1926 году устранить Цанкова. Однако новое правительство продолжало ту же политику, оно только вынуждено было сделать для вида некоторые послабления. Этим немедленно воспользовался рабочий класс, который начал восстанавливать свои профсоюзы. Спустя год были созданы рабочая партия и Союз рабочей молодежи, которыми руководили уцелевшие, ушедшие в подполье коммунисты. Возобновилось широкое стачечное движение.

Мировой экономический кризис 1929 года еще больше ухудшил и обострил положение в стране. В 1931 году в результате выборов к власти пришло правительство так называемого народного блока. Но это было только название. Политика правительства была прежней, и террор против коммунистов продолжался.

Новое правительство, разрываемое внутренними противоречиями, оказалось, однако, непрочным. Летом 1934 года в стране снова произошел переворот. Его организовали офицеры, считавшие прогерманскую позицию царя Бориса гибельной для Болгарии. В этом перевороте участвовал и Владимир Заимов, и мы еще расскажем об этом. А пока заметим только, что переворот оказался бесплодным.

Все последующие правительства Болгарии держали твердый курс на фашизацию страны, на полное ее подчинение фашистской Германии. Достаточно сказать, что уже к 1939 году две трети внешнеторгового оборота страны приходилось на долю Германии.

Когда Гитлер развязал вторую мировую войну, правители Болгарии повторили тот же трюк, который мир наблюдал в начале первой мировой войны. Был объявлен нейтралитет Болгарии. Более того, в сентябре 1940 года правительство Болгарии подписывает договор с Советским Союзом о торговле и мореплавании. Но в марте 1941 года оно подписало в Вене протокол о присоединении Болгарии к пресловутому антикоминтерновскому Берлинскому пакту трех держав — Германии, Италии и Японии — и дало согласие на ввод в страну немецко-фашистских войск, которые затем, использовав Болгарию как плацдарм, напали на Югославию и Грецию. Болгария стала надежным плацдармом Гитлера на Балканах. В ноябре 1941 года, поверив в победные реляции Гитлера, чьи войска были уже под Москвой, болгарские правители присоединились к так называемому антикоминтерновскому пакту.

Болгарская земля становится плацдармом и для нападения на Советский Союз. Достаточно напомнить, что все болгарские черноморские порты были превращены в военно-морские базы гитлеровской Германии. В распоряжение немцев были предоставлены все аэродромы Болгарии. Так началась самая постыдная страница в истории буржуазных правительств Болгарии, так начался конец царя Бориса.

Подлейшая хитрость правителей Болгарии была в том, что открыто они не объявили войну Болгарии против СССР и даже продолжали поддерживать со Страной Советов дипломатические отношения, сведя их, правда, к чистой проформе, — советские дипломаты были поставлены в Софии в такое положение, при котором никакой нормальной работы вести было нельзя.

И снова на борьбу за честь своей Болгарии поднялись коммунисты. Они становятся организаторами всенародного антифашистского движения. Коммунисты создают вооруженные партизанские отряды, которые ведут борьбу с гитлеровцами не на жизнь, а на смерть. Правители Болгарии, теперь уже с прямой помощью гестапо, ведут беспощадную борьбу против антифашистов, против коммунистов в первую очередь. За первый год войны военно-полевые суды Болгарии вынесли около тысячи суровых приговоров, однако террор уже не мог погасить пламя борьбы народа за свою честь и свободу. Именно в это время Владимир Заимов оказывается рядом с коммунистами в их беззаветной борьбе с фашизмом, за честь и свободу Болгарии.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Все это было с Владимиром Заимовым в час перед судом в это раннее летнее утро сорок второго года. И было не памятью о прочитанном в учебнике истории, а его судьбой, судьбой его близких. История не раз грозно врывалась в жизнь этой семьи.

Сегодня он предстанет перед судом уже во второй раз. Первый раз его судили шесть лет назад, и тогда его тоже обвиняли в измене и ему грозила смерть.


Приближалась середина тридцатых годов.

Мир лихорадило. В центре Европы возникла и набухала черной кровью национализма гнойная опухоль — немецкий фашизм, но это была не только немецкая болезнь. В конце концов, болгарского фашиста Цанкова можно считать даже старшим духовным братом Гитлера.

Мир, потрясенный небывалым экономическим кризисом, только-только выбирался из-под обломков этой катастрофы, и люди думали, что ничего более страшного, чем пережитое ими во время кризиса, быть не может. Но как раз болгары к этому времени уже знали, что страшнее фашизм.

Владимир Заимов тоже понимал это. Но это понимание пришло не сразу.

Молодой офицер, уже успевший прославиться в войнах и быстро продвигавшийся по службе, воспринимал поначалу все происходившее в стране как бы отраженно, в той мере, в какой это сказывалось на любимой им армии.

Для него солдат был прежде всего человеком, который принял на себя священную обязанность защитника родины и, значит, стал его боевым товарищем по ратной службе, самой, как он считал, высокой службы из всех. Он не уставал говорить своим офицерам, что солдат — главная фигура в армии, что даже военный гений ничего не сделает, если солдат не будет сознательным исполнителем замыслов и приказов полководца. Солдат первый идет на смерть, и его командиры ответственны за то, чтобы он не погиб напрасно, хорошо воевал... «У каждой солдатской могилы нам следует строго думать о себе», — говорил он офицерам. Он никогда не пытался снискать к себе солдатскую любовь поблажками или заигрыванием, не прощал малейшей нерадивости в службе, и строгость его всегда была справедливой. Он говорил офицерам: всякая несправедливость оскорбляет достоинство человека, как же можно оскорбить, унизить, а потом приказать этому человеку идти на смерть и думать, что он сделает это с пониманием своего, высокого долга перед отчизной?

Его высказывания и действия вызывали пересуды в кругах офицеров, его считали непоследовательным либералом: то он требует железной дисциплины, а то оберегает солдат от наказаний. Однако на всех смотрах и маневрах подчиненная ему воинская часть неизменно показывала образцы умения и дисциплинированности, и сам царь Борис неоднократно и публично благодарил его за отличную службу отчизне.

Но фашисту Цанкову нужен был совсем не такой солдат, какого воспитывал Заимов. Ему нужен был солдат, который, не задумываясь, стрелял бы не во врага, а по своему же народу. Он объявил, что главный враг Болгарии находится внутри страны. Фашизация страны не могла проходить без фашизации армии. Правительство террора не могло чувствовать себя уверенно, пока армия не стала его опорной силой. Многие офицеры, исполняя волю правительства, участвовали в этой постыдной войне против народа.

Заимов не хотел верить происходящему, продолжал действовать по совести — ни он, ни его солдаты к кровавым расправам внутри страны не были причастны. Но прежней радости от военной службы он уже не испытывал, он видел, как растаптывают главную сущность понятия о воинском долге. Когда он, служа в военном гарнизоне города Сливена, помешал кровавой расправе над большой группой коммунистов, он сделал это, считая, что армия должна быть на страже законности. И только потом, когда его поступок был назван преступлением против закона о чрезвычайном положении в стране, он начал понимать, кому и зачем нужна была беззаконная расправа над коммунистами. Он понял и был потрясен — оказывается, коммунистов уничтожали за то, что они хотели видеть Болгарию страной свободной, демократической и дружащей с Россией. Но разве он сам не хотел того же своей Болгарии? Однако это открытие не привело его к коммунистам, он только утвердился в мысли, что в стране плохо, неблагополучно. Самое страшное, что он был очень одинок со своими мыслями. Он знал только двух, может быть, трех офицеров, с которыми мог говорить откровенно. Многие его недавние товарищи по службе с упоением делали карьеру на «внутренней войне», а другие считали, что приказ есть приказ и его следует выполнять...

Однажды он поделился своими мыслями с отцом, и тот сказал ему: «Правительство, которое воюет со своим народом и даже с памятниками истории, воздвигнутыми тем народом, — обречено...»

Отец был прав: после этого не прошло и года, как Цанкова устранили, и всем было ясно, почему это произошло, — его кровавая война с народом вызвала всеобщее отвращение, она стала опасной даже для монарха.

Однако свержение Цанкова не изменило положения внутри страны. Террор продолжался, ему только старались придать видимость законности. Продолжалась враждебная Советской России политика. Одновременно все более ясным становился курс на сближение с Германией, где к власти уже прорвались фашисты. Заимову предстояло понять и всю лицемерность устранения Цанкова, и всю страшную опасность для Болгарии «нового курса». Он понял это. События в стране, в мире заставили его видеть далеко за пределами армейской жизни. Хотел он этого или не хотел, но он становился все ближе к политике.

Нацисты захватили в Германии власть и возвестили всему миру о наступлении эры возрождения немецкой нации и государства. В болгарских газетах стали появляться статьи о том, сколь дальновидна была политика Болгарии, давно взявшей курс на сближение с Германией. Заимов раньше иных политиков понял, что это значит для его страны. В основу нацистской идеи о создании великой Германии заложено обещание немцам военного реванша, а это значило, что политическая демагогия Гитлера рано или поздно завершится войной. Будучи высокообразованным военным, Заимов с цифрами в руках анализировал все возможные варианты практического осуществления немецкого реванша и приходил к выводу, что при любом направлении удара Германия, подкошенная прошедшей войной и Версальским договором, не сможет начать войны, не решив предварительно проблемы резервов: людских и всяких иных. А для этого она неизбежно должна будет привлечь на свою сторону Балканские страны.

То, что происходило в Болгарии, подтверждало эту мысль — страна испытывала все усиливающийся нажим Германии. И экономический, и политический. Самое тревожное было в том, что в Болгарии этому нажиму не сопротивлялись. Наоборот, прогерманский курс сменявшихся правительств и неизменного царя Бориса становился все более откровенным. Все это могло кончиться для Болгарии катастрофой.

Заимову это было настолько ясно, что он уже не мог думать об этом в одиночку. Он говорил о своей тревоге друзьям. Одни его тревогу разделяли, но считали, что ничего сделать нельзя, так как сам царь поддерживает нынешнюю политику страны. Другие, веря ему, сами все же не понимали, не чувствовали опасности и говорили ему, что он заглядывает слишком далеко и что все еще может измениться. Заимов со все возрастающей тревогой оглядывался вокруг: неужели никто не понимает всей реальности надвигающейся беды?

В армии действовал тайный Военный союз, созданный в свое время для защиты интересов и прав офицерства. Заимов узнает, что последнее время в союзе все громче говорят о политике. Может быть, ему со своей тревогой надо идти туда?

Он решил встретиться с одним из руководителей союза полковником Найденовым, которого хорошо знал. Заимова подкупали в нем прямота и смелость суждений, озабоченность судьбой народа и отталкивало неясное, даже безотчетное ощущение ненадежности этого человека. Наверно, поэтому они так и не стали друзьями.

Они условились вместе пообедать в дорогом ресторане, где днем бывало мало публики. Оба пришли точно в назначенное время, и гардеробщик, принимая от них одежду, невольно любовался ими — оба рост в рост высокие, статные, красивые.

Они сели за столик, стоявший в нише за пустой сейчас площадкой для оркестра. Кельнер дал им переплетенные в кожу папки с меню.

— Заметил? Все тут только по-болгарски и по-немецки, гостей, говорящих на других языках, не ждут, — сказал Найденов.

— Хорошо еще, что по-болгарски, — отозвался Заимов.

— А ты, наверно, хотел, чтобы было еще и по-русски? Но это отбило бы аппетит у немецких гостей, — рассмеялся Найденов. — Я заказываю чисто болгарский обед. Какое берем вино?

— «Либфраумильх», конечно, — сказал Заимов, и они оба рассмеялись.

Разговор, ради которого пришел Заимов, собственно, уже начался. Когда официант, приняв от них заказ, ушел, он сказал:

— Немецкий язык в меню — ерунда, беда, когда он становится языком наших политиков.

Найденов, откинувшись на спинку кресла, поглядывал на аляповато расписанный потолок и молчал.

— Может, тебе не хочется об этом говорить? — тихо спросил Заимов.

— Мы у себя в союзе говорим об этом, — ответил Найденов, вдруг резко наклонившись вперед, и его тонкое лицо стало злым: — А что толку? Не в нас дело. Должны же наши политики однажды понять, что они толкают нас на гибельный путь?

— А если не поймут, что тогда? Идти за ними до конца и воевать вместе с немцами против русских? Или смотреть со стороны, как будут воевать другие? — задавая этот самый главный и самый больной для себя вопрос, Заимов не мог скрыть волнения, и Найденов это заметил.

— Давай говорить спокойно, — попросил он и добавил с улыбкой: — Ты же знаешь мой характер: если и я включу свои эмоции, добру не бывать.

— Наболело у меня, — тихо ответил Заимов.

— У меня тоже.

Официант принес холодные закуски, и они замолчали.

Найденов наполнил рюмки.

— Начнем с русской водки, это почти символично, а по-немецки сие зелье именуется шнапс, — он рассмеялся и выпил. — Отличный напиток для настоящих мужчин, — сказал он, принимаясь за еду. — А для тебя так это просто святая вода.

Заимов тоже выпил, поморщился и сказал серьезно:

— Я водку не очень-то люблю, предпочитаю хорошее вино.

— Трезвый взгляд известного русофила на русскую водку? — спросил Найденов, улыбка слетела с его лица: — Чтобы в нашем разговоре все было ясно, я хочу уточнить один вопрос, — сказал он. — Я боюсь, что ты панацею от всех бед видишь только в том, чтобы повернуться спиной к немцам и протянуть руки к России. У меня нет уверенности, что спасение только в этом. А почему не Франция? Не Англия, черт бы ее побрал? И вообще, почему мы должны быть обязательно прикованы к какой-то иноземной колеснице?

Заимов вынул из-за воротника салфетку, положил ее на стол и перестал есть. Он думал, что спорить с Найденовым ни к чему, это заняло бы слишком много времени и, наконец, не ради этого хотел он этой встречи. В конце концов, это вопрос второй и как бы производный от первого, о котором и надо сейчас говорить.

— Что же должны делать люди, понимающие, что гибель страны неизбежна? Мы с тобой, в частности? — спросил Заимов.

— Мы с тобой — песчинки в водовороте, — тихо произнес Найденов. — Может быть... царь? — он поднял на Заимова свои черные, возбужденно блестевшие глаза. — Царь может все.

— Ну-ну, — укоризненно покачал своей крупной головой Заимов. — Не будь таким наивным. Ты подумай, что ближе нашему царю: Германия или... твоя Франция? Другое сердце ему не вставишь, — сказал он и отметил, что Найденова его слова не испугали и не возмутили.

— Все связано в такой крутой узел, концов не видно, — сказал Найденов, отшвырнув смятую салфетку. И вдруг добавил: — Зря ты не с нами в нашем союзе.

— Я тоже думаю об этом, только не потому, что считаю...

Подошедший кельнер неторопливыми движениями раскладывал жаркое на тарелки, поливал его соусом, обкладывал гарниром.

— Полагаться на царя нельзя, — продолжал Заимов, когда кельнер ушел. — Но разве мы, военные, не большая сила в государстве? Целая армия. Почему бы нам однажды не сказать об этом царю? Вот для чего я хотел бы быть в вашем союзе.

— Царь и сам человек военный, — с чуть заметной иронией заметил Найденов.

— Он военный только для парадов, и не это ли, кстати, внушило ему уверенность, будто армия, несмотря ни на что, будет держать равнение на него? Надо его в этом разубедить, — твердо сказал Заимов.

— Тогда, значит, армия против царя? — с беспокойством спросил Найденов.

— Армия против нынешней гибельной политики болгарского правительства, — ответил Заимов. — И армия хотела бы, чтобы это ее убеждение разделил царь, ее главнокомандующий.

— Ну хорошо, — сказал Найденов после долгого молчания. — Придем мы с нашей тревогой к царю, а он нам скомандует. «Кругом арш, пошли вон, господа офицеры!» — Найденов хотел было рассмеяться, но только хмыкнул и спросил: — Что тогда?

— Армии так не прикажешь, — ответил Заимов. — Впрочем, ваш союз — это еще не армия.

Найденов сдвинул тонкие брови и сказал угрюмо:

— Придет срок, и наш союз станет мнением и голосом всей армии. А пока не трудное занятие иронизировать над нами. — Он испытующе посмотрел на Заимова. — Неужели ты будешь ждать, пока мы не поднимем всю армию? Впрочем, ждать, конечно, легче. Извини...

— На твой упрек я могу сказать одно — я принимаю решение, когда мне все ясно, — мягко ответил Заимов. — И я очень благодарен тебе за этот наш разговор.

Найденов вдруг рассмеялся.

— Если бы ты спросил у меня, что я съел за этим обедом, не помню, даю тебе слово!


Начался очень трудный и мучительный для Заимова спор с самим собой. Он никогда не полагался на чужое мнение, а сейчас он должен был решать — вступать или не вступать в Военный союз? Он знал, что союз является сейчас единственным объединением близких ему по духу и по военной профессии людей и что союз действительно обладает реальной силой. Не могут ли военные использовать эту силу в политических целях?

До мозга костей человек военный, он и сам считал, что у людей в военной форме есть только одна священная обязанность — защита родины от врага.

«Но если Гитлер нападет на Россию, а Болгария будет с ним в Военном союзе, я, слепо повинуясь долгу, буду обязан отдать приказ своим солдатам стрелять в русских. Смогу я отдать такой приказ? Никогда! Забыть горький урок семнадцатого года?» Но тогда выходит, что его долгом является сделать все, чтобы предотвратить саму возможность подобной ситуации. А это уже политика. И не является ли аполитичность армии вообще чисто условной? Конечно, политика — дело политиков, но разве они не стремятся всегда иметь поддержку армии? В конце концов, что такое политические партии? Объединения единомышленников. А разве армия не является тоже объединением людей? Конечно. По количеству и по составу это и самое широкое и самое демократическое объединение. Может быть, именно по этой причине армию и не подпускают к политике? Очевидно, все дело в том, чтобы политический шаг армии был сделан действительно в интересах нации и страны. В данной ситуации это несомненно.

Так постепенно, в споре с собой, он подходил к очень важному для себя решению и в начале 1934 года включился в дела Военного союза.

В это время там уже открыто и решительно говорили о политических делах. Страна была ввергнута втяжелейший экономический кризис, принесший разорение, бедность, нищету большей части населения, и офицерство, представлявшее различные его круги, ощущало это на себе. Все видели, как головокружительно обогащалась крупная буржуазия и какая безудержная коррупция царила в правительственных кругах. Так что сама жизнь повернула союз к политике. Беда была в том, что в боевом активе союза, при относительном единодушии в неприятии существующего положения, не было ни ясности, ни единства в том, что же должно произойти, к чему стремиться конкретно.

Говорили: надо сменить правительство. Но каким будет новое? Кто в него войдет? Какая у него будет политическая и экономическая программа? Останется монархия или будет республика? Какой будет внешнеполитический курс? Спорам по этому поводу не было конца. Одним виделось все очень просто: сменится правительство, и дальше все образуется как бы само собой. Другие, понимающие опасность крутого поворота, ратовали за постепенность и осторожность.

Не было никакого представления и о том, как строить отношения с действующими в стране политическими партиями. Наиболее решительные считали, что ни одна из партий не может быть их союзником, и, следовательно, все партии за борт. Другие полагали, что без опыта профессиональных политиков обойтись невозможно и потому следует вступить в переговоры с наиболее честными из них и убедить их принять сторону союза.

Особенно тревожили Заимова разговоры о том, что союз — военная элита, а это дает ему право быть выше повседневной жизни и не считаться с мнением толпы.

Руководитель союза генерал Дамян Велчев, вспыльчивый, не терпящий возражений, всеми средствами утверждал культ собственной личности, для него никаких иных авторитетов не существовало. Если кто-нибудь при нем говорил об интересах народа, он брезгливо морщился. Сам он почти никогда не произносил слова «народ», говорил «толпа». Чуть ли не каждую фразу он начинал с местоимения «я». Ходил слух, что его заветной мечтой было сесть на место царя. Он был скор и крут на слово, но какую бы мысль ни высказывал, считал ее непререкамой истиной. Заимов пытался ему возражать, но это всякий раз вызывало неистовый гнев Велчева. Их взаимная неприязнь была у всех на виду, она обострялась и незадолго до переворота завершилась их полным разрывом.

Шло очередное обсуждение будущего политического курса Болгарии. Заимов сказал, что восстановление нормальных отношений с Россией произвело на народ хорошее впечатление. Велчева точно плетью стегнули, он вжал голову в плечи и, глядя на свои сжатые кулаки, сказал:

— Большевики упразднили вашу Россию, и туда нам смотреть нечего.

— То, что вы не хотите туда смотреть, это факт для истории не очень важный, — ответил Заимов. — Гораздо важнее, что думает об этом наш народ.

Велчев, конечно, понимал, что затронут очень острый вопрос и что Заимов в своей позиции не одинок, но остановиться или, не дай бог, признаться в своей неправоте, было выше его сил:

— Я вообще должен заметить, что русофильство болгарской толпы происходит от недостатка чувства собственного национального достоинства.

В наступившей тишине Заимов сказал:

— То, что вы позволили себе утверждать, не ново, это же нам каждый день говорят по радио из Берлина.

Велчев вскочил, бугристое лицо его побагровело. И вдруг снова сел — видимо, на этот раз понял, что сказал лишнее.

— Оставим сейчас эту тему, — произнес он сквозь сжатые зубы. — Я хочу, однако, сказать, что по всякому поводу обращаться за советом к толпе — это демагогия и признание собственной несостоятельности.

— Но то, что вы называете толпой, это народ, во имя которого мы собираемся действовать, — возразил Заимов.

— Раз мы действуем во имя Болгарии, как она может не пойти за нами? — спросил Велчев, обращаясь ко всем.

— Для этого народ, как минимум, должен знать о наших идеях и целях, — ответил ему Заимов.

Лицо Велчева скривила усмешка.

— Может быть, вы скажете, кто нам позволит публично декларировать наши цели, пока у нас нет власти? — И, не ожидая ответа, добавил с угрозой: — Я не потерплю в союзе ни прожектерства, ни демагогии.

Было совершенно ясно, что Велчев и Заимов никогда вместе не будут и что мстительный руководитель союза рано или поздно найдет предлог, чтобы избавиться от опасного полковника.

Военный союз приближался к государственному перевороту, раздираемый противоречиями, в основе которых были, разумеется, классовые пристрастия деятелей союза, а потом уж их политическая наивность, неопытность и опасный авантюризм руководителя. Единодушие было только в одном — необходимо сменить власть. Болгария должна получить честное, авторитетное правительство, состоящее из умных, неподкупных людей, не связанных никакими обязательствами перед политическими партиями.

Царь имел точную и подробную информацию о том, что происходит в Военном союзе, и это не могло его не тревожить. Он понимал, что за бунтующим офицерством стоит армия, и не только армия, и поэтому принять радикальные меры против союза не мог. Более того, такие меры не были сейчас необходимы, так как в мутной программе союза таились возможности для большой политической игры. Царь Борис знал, что у Военного союза достаточно сильных и умных противников, и в тесном контакте с опытными буржуазными политиками по-своему заблаговременно готовился к перевороту.

ГЛАВА ПЯТАЯ

19 мая 1934 года правительственный переворот был совершен. Все произошло тихо и мирно. Руководители Военного союза поехали во дворец и вручили царю Борису свои требования. Царь вел себя так, будто он уже давно ждал этого визита, был совершенно спокоен, любезен и деловит. Он ознакомился с требованиями Военного союза довольно бегло, точно они были давно ему известны, и не сделал ни одного возражения. Требование закрыть все политические партии назвал мудрым. Он прекрасно знал, что партии не откажутся так просто от своих прав и привилегий и станут его сильными союзниками в устранении опасных тенденций переворота, которые все-таки были. У него уже имелся план, как свести на нет все опасное. В общем, можно сказать, что царь был готов к этому перевороту лучше его организаторов.

В новое правительство, как требовали военные, вошли политические деятели, формально непричастные к прогерманскому курсу. Круг этих действительно популярных в стране людей имел наименование «звено» — как бы подразумевалось, что это звено связывает воедино все цели и задачи переворота. На самом же деле звено прямо или косвенно — это зависело от социального или политического первородства каждого состоящего в нем деятеля — было приковано к крупной буржуазии, аристократии и не могло не служить их интересам.

Во главе нового правительства становится Кимон Георгиев — человек в прошлом военный, не скрывавший своих антигерманских настроений и высказывавшийся за установление дипломатических отношений с Советским Союзом. Но царь прекрасно знал, что новый премьер один ничего радикального не сделает, у него не хватит на это ни опыта, ни характера.

Заимов, раньше других поняв, что союз вовлечен в грязную политическую игру, не имеющую ничего общего с идеями переворота, открыто говорит об этом в союзе. За это Дамян Велчев сразу после переворота убирает его из Софии. Ему объявляют приказ о назначении на пост начальника военного гарнизона в городе Шумене. Заимов знал, что стоит за приказом, но был даже рад возможности вернуться к солдатам, к конкретному воинскому делу. Кто знает, может, там он сможет начать все сначала.

Надежды оказались наивными — он уже не мог отделить себя от жизни, которая была за пределами военного гарнизона. В провинциальном городе, где все на виду, он с еще большей ясностью, чем в Софии, увидел, что переворот ничего не дал людям.

В Шумене царил бешеный полицейский произвол, город жил в непроходящем страхе, сотни арестованных заполняли несколько городских зданий. Заимову было известно, что в стране не прекращается охота на коммунистов, но то, что он увидел в Шумене, вызвало у него глубокое возмущение. Он попробовал вмешаться и повторить то, что ему удалось десять лет назад в Сливене, где он спас большую группу коммунистов. Но на этот раз он ничего сделать не смог, его немедленно объявили «защитником коммунистов». Всполошилась охранка, В Софии решают, что оставлять Заимова начальником довольно крупного гарнизона попросту опасно. Его отзывают в Софию, здесь он, по крайней мере, на глазах у охранки.

В столице Заимов наблюдает завершение грязной политической игры. Правительство раздирали бесконечные споры о том, как осуществлять программу «национального возрождения страны», декларированную переворотом. А в это время государственный аппарат, не тронутый переворотом, густо нашпигованный пронемецкими чиновниками, прямыми немецкими агентами и верными слугами болгарской буржуазии, делал все, чтобы окончательно дискредитировать идеи переворота. С особым усердием подрывалась идея сближения с Советским Союзом. Здесь в выборе средств не стеснялись. Заимов убедился в этом в первые же дни после своего возвращения в Софию. Он зашел в аптеку купить немецкое лекарство от головной боли, но владелец аптеки сказал, что закупки лекарств в Германии в связи с новым курсом правительства прекратились, а в России такого лекарства, конечно, нет. В тот же день без особого труда он выяснил, что закупки лекарств никто не прекращал.

«Закрытые» буржуазные политические партии продолжали действовать, и они тоже умело распространяли слухи о неминуемом и полном крахе экономики страны, если она лишится связей на Западе и заменит их связями на Востоке, откуда, мол, можно заимствовать только разруху и нищету. Для подтверждения этого крупная болгарская буржуазия делала все (ради этого она шла даже на большие убытки), дезорганизуя в стране торговлю, а значит, и экономику. Ради будущих барышей ей было наплевать на страдания своего народа.

Установление дипломатических отношений с Советским Союзом вылилось в чисто формальный акт. Открытое в Софии советское посольство было поставлено в условия, в которых вести нормальную работу оно не могло. Болгарские торговые фирмы демонстративно уклонялись от переговоров с советскими представителями.

За всем этим стояли опытные гитлеровские режиссеры, и недостатка в них не было. В Софию мчались из Германии бесчисленные советники. Если верить газетам, они приезжали то с визитом протокольного характера, то с целью получения объективной информации, то просто так, проездом, по пути в Турцию. Гитлеровское посольство, используя свои старые связи с крупной болгарской буржуазией, окрыляло ее надеждой, что в самом скором времени все вернется на круги своя. Гитлеровцы знали, что говорили, потому что верили, что послушный им царь Борис, который неизменно принимал их советы к руководству, сделает все, чтобы свести на нет последствия переворота.

Заимова мучило ощущение бессилия. Военный союз на глазах распадался, раскол в нем стал еще острее и глубже. Это было результатом хода событий и тактики царя, который через верных ему военных вел обработку наиболее опасных деятелей союза. Еще были живы наиболее близкие Заимову Найденов и Данчев, но он с глубоким огорчением наблюдал, что даже между ними согласия уже не было. Данчев, правда, свою позицию как будто не изменил и даже стал еще решительней, а вот Найденов, который раньше иногда пугал своей смелостью и горячностью, теперь был пассивен и не верил в сколько-нибудь реальные возможности союза. Между тем делался вид, будто царь и новое правительство считают союз не только не враждебной себе организацией, а даже опорой в решении больших государственных дел.

Заимов не без удивления обнаружил это на заседании союза, в котором участвовал военный министр Златев. Министр заявил, что он приехал посоветоваться с деятелями Военного союза, чье мнение крайне важно и правительству, и царю. Он доверительно признался, что монарх обеспокоен непрочностью нынешнего правительства — оно не имеет ощутимой поддержки у армии, у населения и у не потерявших влияния политических партий.

— Вы представляете здесь армию, — говорил министр. — Посоветуйте, что следует сделать, чтобы армия стала опорой власти.

Вспыхнул ожесточенный спор. Весь давний разлад выплеснулся наружу. По всей вероятности, военный министр именно этого и добивался — выяснить, что среди деятелей Военного союза по-прежнему согласия нет.

Затем министр дает разговору новое направление — к чему бесплодные раздоры, не лучше ли создать коалиционное военное правительство, объединяющее представителей всех точек зрения? Это тоже был хитрый ход, чтобы выяснить, насколько глубоки расхождения среди военных и не могут ли они однажды объединиться? Для выяснения этого предложена самая сладкая приманка — власть.

И снова возникает ожесточенный спор, по ходу которого министр мог точно установить меру принципиальности каждого оратора, выяснить, кто из них готов обменять свои убеждения на власть и кто неподкупен. Министр ждет выступления полковника Заимова — царь особо интересуется его позицией.

Заимов заявляет ясно и бескомпромиссно — он против военного правительства, потому что это означало бы военную диктатуру, которую страна не поддержит. Тем более что недавний военный переворот не оправдал надежд народа.

Министр знает, Заимов всегда тверд в своих убеждениях, и, слушая его, делает вывод, что возможность сделки с ним кого-либо из тех, кто рвется к власти, исключена.

Заседание единодушно отстраняет от руководства союзом Дамяна Велчева — он всем насолил диктаторскими замашками и честолюбивыми замыслами. Теперь во главе союза Златев. Секретарями союза становятся Найденов, Данчев и Узунов. Заимов избирается первым заместителем секретаря. Кимон Георгиев отзывается с поста премьера, это кресло тоже займет Златев.

После совещания Златев поговорил с Заимовым с глазу на глаз. Он охарактеризовал его позицию как самую разумную и для Болгарии самую перспективную.

— Я уверен, ты сам скоро почувствуешь поддержку царя, — закончил Златев, многозначительно улыбаясь.

Действительно, царь вскоре подписал указ о присвоении Заимову звания генерала и назначил его инспектором артиллерии болгарской армии. Опасный Заимов будет теперь всегда на глазах, а служебное положение свяжет ему руки.

Отказаться от царских милостей Заимов не мог. В конце концов, повышение в звании можно рассматривать как неизбежную и чисто формальную ступень в судьбе всякого военного. А то, что он получил в свои руки артиллерию, его обрадовало. Артиллерийское дело было главным интересом всей его военной жизни. Чистота душевных помыслов помешала ему сразу разобраться в том, что с ним произошло.

Проходит немного времени, и царь Борис назначает нового премьера. Это — Андрей Тошев, опытный, прожженный политикан, верно служивший еще царю Фердинанду. Новый премьер повел свое правительство по пути еще большего подчинения Болгарии гитлеровской Германии.

Газеты ведут шумную пропаганду в поддержку «нового» курса, пишут о нем как о неком политическом откровении, которое предоставляет Болгарии невиданные возможности для процветания и создания ей высокого международного авторитета, опирающегося, конечно, на величие новой Германии. В этом газетном шуме промелькнуло несколько раз имя Заимова, заслуги которого-де оценены по достоинству — он принял из рук царя высокое воинское звание и высокий военный пост. Получилось, что Заимов является как бы участником нового курса или, во всяком случае, его одобряет.

Усилился террор против инакомыслящих, и он был направлен не только против коммунистов.

У Заимова, измученного сознанием своего бессилия против происходившего в стране, появляется надежда сделать что-нибудь полезное Болгарии хотя бы в отданной ему артиллерии. Он пытается остановить начатую его предшественниками перестройку болгарской артиллерии по немецкому образцу. Формальное основание для этого было — царь Борис неоднократно заявлял, что Болгария не собирается вести захватнических войн и что ее армия призвана служить только целям обороны отечества, а немецкий военный устав целиком подчинял артиллерию задачам наступательных действий. Наконец, преимущества устава русской артиллерии были очевидны.

В эти дни он был представлен царю как новый начальник артиллерии. Заранее решив, что сам он политического разговора с монархом не начнет, он подготовился только к тому, чтобы поставить вопрос о перестройке артиллерии: в конце концов, царь — главнокомандующий армии и такой разговор с ним вполне естествен.

Но разговор у них получился очень странный. Монарх разговаривал так, будто у него не было иной цели, как убедить Заимова, сколь трудна царская должность. Ну что ж, Заимов был с этим согласен, и тут повода для спора не содержалось.

Наконец, Заимов заговорил об артиллерии и поинтересовался мнением главнокомандующего по поводу ее перестройки. Царь посоветовал тщательно обсудить это дело с военными специалистами.

Этот разговор Заимов вспоминал потом не однажды, прежде чем понял все лицемерное двуличие монарха и в этой их встрече, а пока он был огорчен только тем, что не получил прямой поддержки царя. Несмотря на всё, он начал готовить новый устав артиллерии, испытывая при этом упорное сопротивление военного министра и тех самых военных специалистов, к помощи которых ему в свое время рекомендовал обратиться главнокомандующий. Особенно ему мешал один полковник из его же управления. Это был человек умный, знающий, очень хитрый, и, видимо, ему было специально поручено тормозить начатое Заимовым дело. Заимов аргументированно отклонял все его возражения и сомнения, но однажды во время их горячего спора полковник вдруг спросил:

— Вы хотите сделать нашу артиллерию лучше?

— Конечно, — ответил Заимов.

Полковник понизил голос:

— Для кого? Не понимаете? Кто, судя по всему, воспользуется нашей улучшенной вами артиллерией? — полковник ближе наклонился к Заимову. — Я верю, господин генерал, что этот наш разговор останется между нами.

Мысль, что он помогает подарить Гитлеру улучшенную болгарскую артиллерию, обожгла его, и вскоре он оставил свою затею с перестройкой артиллерии.

У Заимова были друзья, с которыми он мог говорить более или менее откровенно. Они спрашивали у него о том же: как нужно поступать, чтобы не стать врагами собственной совести?

— Надо так работать, чтобы приносить немцам как можно меньше пользы, — отвечал он и сам именно так теперь работал в своем артиллерийском управлении.

Но его ждали новые испытания.

Единственное, к чему не мог он привыкнуть на войне, это к потере товарищей по оружию. Но оказалось, в тысячу крат тяжелей терять товарищей по борьбе в мирное время.

Полковник Виктор Найденов, смелый, решительный, который еще так недавно и так страстно поддерживал борьбу с царем, вдруг совершает поступок, в который сразу невозможно было поверить, — он примиряется с царем и соглашается в качестве его личного представителя поехать в Польшу на торжества в честь Пилсудского. Невероятно! Заимов не верил в то, что царь мог примириться с Найденовым, и видел за этим какое-то скрытое коварство. Неужели этого не понимает Найденов?

Заимов встретился с ним накануне его отъезда в Варшаву. Искреннего, прямого разговора у них не получилось.

— Не хочу говорить об этом, — устало сказал Найденов. — Наивность тоже предел... Я еду и решения своего менять не намерен.

— Как твое решение рассматривать нам в союзе? — спросил Заимов.

— Как хотите, — ответил Найденов и, усмехнувшись, добавил: — Одним бесплодным разговором больше или меньше, ничто от этого не изменится.

Они простились, будто расставались навсегда. Так и вышло. Из Варшавы Найденов вернулся тяжело больным, говорили, будто он заразился там очень тяжелой формой ангины, от этой болезни спасения не было. Он вскоре умер. Вся Болгария говорила: «Найденова убили царедворцы» — и это было похоже на правду.

Затем вскоре умирает Узунов, и тоже очень странной смертью: вполне здоровый человек сгорает за несколько дней.

В руководстве союза остались двое: Заимов и генерал Христо Данчев. Проходит немного времени, и генерал Данчев умирает, находясь на маневрах. Официальная версия — разрыв сердца. А вся Болгария говорит «Данчева убили царедворцы» — и снова это похоже на правду.

Заимов остался единственным руководителем Военного союза. Друзья предупреждали его: «Берегись, теперь твоя очередь».

Но он не из трусливого десятка. Более того, подозрительная гибель руководителей Военного союза показывает, что власть ведет войну с союзом, потому что все еще видит в нем опасность, а покидать поле боя не в его натуре. Он переключает все свои силы на союз, надеясь сколотить возле себя хотя бы небольшую группу честных офицеров и начать все сначала.

В ответ на это царский двор предпринимает весьма странный шаг. Заимова приглашает на свидание в нейтральном месте премьер-министр Тошев.

Поначалу разговор у них лирический — Тошев вспоминает о своих встречах с отцом Заимова и говорит о том, как счастлив должен быть отец, наблюдая заслуженную военную карьеру сына. Потом, поговорив немного о бренности жизни, о том, как стала она трудна и сложна во всех отношениях, Тошев вдруг предлагает Заимову ответственное сотрудничество в своем правительстве. Он сулит ему пост военного министра и баснословные барыши на поставках в Болгарию немецкого оружия.

О том, что услышал в ответ Тошев, можно только догадываться по его записке князю Кириллу[16] после свидания с Заимовым: «Вы оказались правы — он не только наш враг, он злобный, готовый на все враг». Сам Заимов о своем разговоре с Тошевым никому из друзей не рассказывал, обмолвился только, что ему было сделано гнуснейшее предложение, на которое он ответил так, что ему вряд ли это простят.

Но для себя из этого разговора он сделал единственно правильный вывод — раз его противники готовы столь дорого заплатить за его покорность, значит, он им опасен, а это просто обязывает его продолжать борьбу.

Единственный оставшийся в живых руководитель Военного союза, он берет на себя ответственность за все его дела.

Он встречается с военными, которым доверяет, разъясняет им гибельность нынешней политики, предостерегает от опасности стать соучастниками предательства Болгарии и намекает, что армия еще скажет свое слово в защиту чести болгарского народа.

Он вступает в переговоры с казавшимися ему наиболее честными лидерами политических партий, предлагает им принять участие в демократизации общественной жизни. Однако первые же его встречи с ними вызвали тревогу. Опытные политики точно не понимали его, каждое его предложение подвергали сомнению или отклоняли.

Заимову советовали поступить как Дамян Велчев — уйти в эмиграцию и готовить оттуда новый радикальный переворот. Но он не верил в возможность успешной борьбы издалека. Опасность, грозящая ему лично, остановить его не могла, если уж он избрал дорогу, он шел по ней до конца.

Определяя свое место в борьбе, он все чаще думал о коммунистах, завидовал их подвижнической верности своей идее, но думал, что они, затравленные, загнанные в глубокое подполье, ничего ощутимого, реального сделать не могут, и оттого сама их идея выглядела несбыточной мечтой идеалистов.

Иногда ему начинало казаться, что и сам он похож на Дон-Кихота — в самом деле, грустное и смешное занятие драться с мельницами. Он не мог, как Дон-Кихот, чувствовать себя счастливым от одного сознания, что поступает как положено человеку чести. Да, он мог сказать себе, что живет и действует по чести, но что от этого толку другим? Не выглядит ли он попросту смешным со своим упорством пробить стену лбом?

7 ноября 1935 года советское посольство пригласило Заимова на торжественный октябрьский прием — как начальник артиллерии, он теперь находился в протокольном списке болгарского генералитета.

Народу на приеме было мало — под разными предлогами многие из приглашенных не пришли, явились, в общем, только те, кто был просто обязан соблюсти дипломатический протокол. Заимов наблюдал их лживые улыбки, слушал их пустые лицемерные разговоры с советскими дипломатами, это мешало ему ощутить себя находящимся в русском доме, среди русских. В советском доме, черт побери. А хозяева дома будто не замечали блистательного отсутствия многих гостей, непринужденно, с достоинством и с какой-то почти неуловимой взаимно-формальной учтивостью общались с болгарскими деятелями, точно говоря им: «Вы явились к нам в силу протокола, по нему принимаем вас и мы...»

Он невольно усмехнулся, заметив вдруг, что никто из болгар не разговаривает с советскими дипломатами в одиночку, непременно при свидетеле с болгарской стороны.

— Что развеселило генерала Заимова?

Перед ним стоял невысокий мужчина лет сорока в ладно сшитом полковничьем мундире Советской Армии.

— Разрешите представиться — военный атташе полковник Сухоруков.

— Генерал Заимов.

— Владимир Стоянович? Правильно? — спросил Сухоруков, не отпуская его руки. — Ну а я Василий Тимофеевич.

И это чисто русское обращение к отчеству сразу создало у Заимова странное ощущение. Ему показалось, что он видел когда-то этого человека, смотревшего сейчас на него своими живыми серыми глазами, в которых искрилась улыбка.

— Как вам нравится у нас? — весело спросил Сухоруков. Заимов хотел было сказать обычные формальные слова, какие надлежит говорить гостю хозяину дома, но не смог их произнести. А Сухоруков, лукаво улыбнувшись, тихо сказал:

— Лично мне у нас сейчас не нравится.

— Мне тоже, — так же тихо ответил Заимов.

— Я убежден в этом и потому так смело вышел за рамки протокола, — продолжал Сухоруков. — Я подумал, что если я и вам, как только что вашему министру, начну говорить про то, что осень нынче удивительно теплая, но все ж лучшая пора в Болгарии — весна, вы решите, что я дурак.

Они рассмеялись.

— Вы играете на бильярде? — спросил Сухоруков.

Заимов подавил мгновенную нерешительность и ответил:

— Можно попробовать, — сказал он, прекрасно понимая, что советский полковник хочет с ним поговорить. Он выругал себя за только что пережитую нерешительность, и они прошли в бильярдную.

На зеленом поле стола Сухоруков собрал пирамиду и, взяв кий, сам ее разбил.

— Начинают, я слышал, так, — сказал он. — Ваш удар, Владимир Стоянович.

Заимов начал неловко прилаживаться, подражая Сухорукову — ей-ей, он не знал, как это делается.

— Кажется, кий надо держать вот так... левую руку вот так, — подошел к нему Сухоруков.

Заимов ударил по шару, и он, подпрыгнув, вылетел со стола. Сухоруков расхохотался.

— Первый блин комом.

Никакой бильярдной игры у них, конечно, не получилось, они без всякого смысла гоняли шары и разговаривали.

— Как настроение, Владимир Стоянович?

— Хорошим назвать не имею оснований.

— Оно и понятно, — согласился Сухоруков. Он, не глядя, сделал удар. — Я в гражданскую войну воевал против Деникина. У нас был командир полка, изумительный парень из балтийских матросов. Вояка что надо. Так он, если у него спрашивали про настроение, отвечал: «Если бы я знал, какое сейчас настроение у Деникина, я бы точно знал, какое настроение у меня. А без этого у меня одно настроение — драться».

Заимов прекрасно понял советского полковника, но ничего не ответил.

Сухоруков положил кий на стол.

— Давайте вместе попробуем установить, какое сейчас настроение у Адольфа Гитлера? — продолжал он. — Ну вот, сидит он сейчас, конечно, в мягком кресле и думает... что же он может думать? — Сухоруков сощурил серые веселые глаза и поднял взгляд на потолок. — Да, точно. Он думает: «Скоро я сожру всю Европу». Может он так думать?

— Может, — с улыбкой согласился Заимов. — Но зубов у него пока для этого нет.

— Верно, пока, — согласился Сухоруков. — И он это тоже знает, он же не дурак все-таки. Так. Дальше что он думает? «Где бы мне поскорее раздобыть хорошие зубы?» Вот, к примеру, думает он, крепким зубом могут мне стать Балканы, но есть в этом зубе, в самой его середке, опасное дупло. Болгария.

— Дупло ли? — перебил Заимов.

Сухоруков повернулся к нему.

— Как всякое дупло в зубе, оно сразу не видно, — сказал он. — Но дупло, Владимир Стоянович. Исторически сложившаяся симпатия болгар к русским не может быть затоптана солдатскими сапогами. И она не может не тревожить Гитлера, и она же наша надежда.

Заимов молча слушал. Сказанное полковником казалось ему слишком общим и далеким от того, что сейчас происходило в Болгарии.

— Учебники истории, господин полковник, к сожалению, не являются боевым уставом для армии, — сказал он.

— Напомню: меня зовут Василий Тимофеевич, — улыбнулся Сухоруков. — А от вашего «господин полковник» у меня душу воротит. Так вот... Армейский устав выполнять солдатам, а не министрам, Владимир Стоянович. А у солдата совесть чистая и не продажная. Я слишком хорошо знаю вас, историю вашей семьи и только поэтому позволяю себе так разговаривать, будучи уверен, что я при этом ничем не рискую. Так вот... Мне ваше начальство иногда дает возможность поездить по Болгарии. Как они ни стараются обставить мои поездки протокольным забором, я всякий раз нахожу возможность поговорить с простыми людьми: с крестьянином в поле, с рыбаком в гавани, с дорожным рабочим. И всякий раз я возвращаюсь из поездки в прекрасном настроении. Так что не торопитесь, Владимир Стоянович, делать далеко идущие выводы от общения с людьми, которые так или иначе находятся на поверхности.

— Но от них-то, к сожалению, и зависит все, именно они делают политику, — сказал Заимов.

— Нет, Владимир Стоянович! Они только думают, что делают политику! — весело воскликнул Сухоруков и, взяв кий, энергичным ударом послал шар в зеленое поле, и он защелкал там по другим шарам. — Нашу революцию сделал народ, который цивилизованные господа и за народ не считали, а теперь эти господа глядят на нас, и от страха у них душа замирает. Они уже сообразили, что перед ними теперь его величество советский народ, а не какой-то там недалекий полковник Николай Романов, которым они вертели как хотели. Народ, Владимир Стоянович, вот кто делает историю и вот где всем честным болгарам надо черпать силы. — Сухоруков улыбнулся и добавил: — И хорошее настроение.

Заимов молчал. Думал. Сердцем понимал и принимал сказанное русским полковником, но, что это практически означало для него сегодня, он не представлял себе.

— Что же вы мне предлагаете, Василий Тимофеевич? Бросить все и идти в народ, как некогда ваши народники?

— Во-первых, я вам, Владимир Стоянович, предлагать не могу, не имею на это никакого права. Я могу только поделиться с вами своими мыслями. Думаю, что для каждого честного болгарина необыкновенно важно, определяя свою личную позицию и свои возможности, не забывать о великой силе своего славного народа. Историю делает он, а не... — Сухоруков показал на потолок, отделявший их от зала, где шел прием.


Уже на другой день утром во дворец было доставлено донесение охранки, в котором сообщалось, что генерал Заимов во время приема в советском посольстве под предлогом игры на бильярде уединялся на час и десять минут с советским военным атташе полковником Сухоруковым.

Донесение было вручено брату царя Бориса князю Кириллу, который осуществлял монаршее руководство болгарской разведкой и контрразведкой.

В отличие от невзрачного и совсем не блиставшего умом брата князь Кирилл был статным красавцем и обладал недюжинным живым и острым умом. Он нравился женщинам, и его бесчисленные похождения на этом поприще были темой тайных пересудов в царском окружении. Но только тайных. Князя Кирилла боялись, в его руках была вся секретная служба государства. Не даром он любил шутить, что знает не только все дела министров, но даже их сны. Когда кто-нибудь из сановников внезапно впадал в немилость царя, о нем говорили: «Он увидел не тот сон». Его побаивался и сам царь Борис. И не без основания. В 1944 году, после освобождения Болгарии Советской Армией, князь Кирилл был арестован. Отлично понимая, что его единственный шанс сохранить жизнь — в полной откровенности показаний о своей и не только о своей деятельности, он на вопросы следователя давал обстоятельные ответы и, кроме того, сам, по собственной инициативе, писал подробнейшие показания. И все же, как ни был он многословен, он старательно умолчал о некоторых сторонах своей деятельности. Тем не менее он рассказал немало из того, что раньше для всех было особо оберегаемой тайной. В частности, рассказал он и о своем отношении к брату, царю Борису. Он дал ему довольно беспощадную характеристику и поведал о своих тайных помыслах занять его место на престоле. Оказывается, он досадно промедлил с осуществлением этого до начала второй мировой войны, а затем сделал ставку на то, что Борис окончательно дискредитирует себя своим союзничеством с Гитлером.

Это, однако, не мешало Кириллу находиться в теснейшем контакте с гитлеровцами и особенно с их службой безопасности, в полное распоряжение которой он отдал болгарскую разведку и контрразведку. У него была даже личная переписка с самим Гиммлером. Но он старался заглядывать и в будущее и потому все время поддерживал связи и с разведками Англии, Франции и Америки. Он отлично знал действовавших в Болгарии во время войны резидентов этих разведок, понимая, чем они занимаются, и не только не мешал им, но и сам поддерживал с ними тайные контакты, вел сними сложную и хитрую игру.

Что же касается чисто внутренних дел Болгарии, которые он называл вентиляцией собственного дома, то здесь он был инициатором самых коварных и злодейских операций против болгарских патриотов. И не кто иной, как он, разработал план устранения одного за другим руководителей Военного союза. О плане знали только двое: он и царь. Практическими исполнителями плана были, конечно, не они — в распоряжении Кирилла было достаточно наемных палачей.

И вот как раз при обсуждении этого плана между Кириллом и его венценосным братом возникло разногласие в отношении Заимова. Царь считал, что с ним надо повременить, а Кирилл настаивал на его устранении.

— Песня, не спетая до конца, не песня, — говорил он, прохаживаясь перед столом, за которым, ссутулясь, сидел его брат. Между прочим, Кирилл любил образную речь, особенно когда разговор шел о делах не очень респектабельных.

— Особая популярность этой фамилии может вызвать опасный резонанс, — тусклым голосом возразил Борис.

— Мы не имели бы сена, если бы крестьяне, кося траву, оберегали цветы, — сказал Кирилл, сбоку смотря на брата выжидательно и с усмешкой.

— Он еще может пригодиться, — не уступал Борис.

— Ты хочешь сам услышать то, что он сказал твоему Тошеву? Не понимаю тебя. — Кирилл вздохнул и, вернувшись к столу, сел в кресло, всем своим видом показывая брату, что он устал убеждать его в том, что для него было бесспорно.

— Все-таки мой разговор с ним оставляет надежду, — прервал молчание царь.

— Ни ма-лей-шей, — раздельно произнес Кирилл.

— Ты знаешь военных хуже меня, — сказал Борис.

— Я хорошо знаю Заимова и так же хорошо знаю, что он думает о тебе. — Кирилл решил сыграть на болезненном самолюбии брата.

— Хорошо, — помолчав, сказал царь. — Но несколько позже.

Кирилл знал упрямство брата и больше не спорил.

...Получив сейчас донесение о беседе Заимова с русским атташе Сухоруковым, Кирилл немедленно отправился к брату.

Царь Борис завтракал в комнатке рядом с его кабинетом. Все как обычно: картофельный салат с зеленью, овечий сыр, кофе. Кирилла раздражали и истовое вегетарианство брата, и его показная скромность в быту, будто в пику ему, любящему и комфорт, и изысканную еду. Его иногда просто подмывало сказать брату, что он-то знает, какие несметные сокровища хранит в своих ларцах его супруга, и спросить, не думает ли монарх своими картофельными салатами замолить грехи супруги. Но он был только братом царя.

Положив на стол донесение, князь демонстративно отвернулся и стал разглядывать давно известный ему висевший на стене натюрморт — тоже вегетарианский, на котором в центре был изображен натурально лоснящийся тугой кочан капусты.

— Что ты предлагаешь? — услышал он за спиной недовольный голос брата.

— Прежде всего тебя и меня следует поздравить с тем, что мы подарили русским великолепного агента, — князь подошел к столу и сел напротив брата.

Борис сердито вырвал из ворота салфетку и принялся ее аккуратно складывать, это неизменно входило в ритуал демонстрации его скромности и бережливости. Но сейчас он, наверно, еще и выигрывал время, чтобы подавить раздражение.

— Тебе известно, что его завербовали? — спросил Борис строго.

— Нет пока, — ответил Кирилл. — Но, когда помешанный на любви к русским начальник артиллерии уединяется с русским военным атташе, я не могу быть спокоен за нашу армию.

— Он слишком крупная фигура, чтобы русские стали его вербовать, а симпатии семьи Заимовых к русским выражены даже в памятниках, стоящих в наших городах.

— Тем не менее я встревожен, — резко произнес Кирилл.

— Что ты предлагаешь? — снова спросил царь, но теперь явно примирительно.

— Считаю своим долгом обезвредить его.

— И чтобы снова по всем углам говорили, что его убили мы?

— Хорошо. Что предлагаешь ты? — устало поинтересовался князь.

— То же, что и ты, но сделать это гласно и опираясь на закон. Я еще раз хочу сказать тебе, что Заимов фигура для болгар особая. Прошу тебя, ты же это умеешь, придумай, как это сделать...

Князь долго молчал, смотря мимо брата, он уже обдумывал пришедшую ему в голову мысль.

Вернувшись к себе, Кирилл достал из сейфа досье на Заимова и углубился в его изучение. Это досье давно и скрупулезно собирала болгарская охранка. Особенно активно за ним следили со времени его сближения с Военным союзом. Фиксировались все его споры с лидерами союза по поводу переворота и даже отдельные фразы, оброненные им в случайных разговорах. Было тут и изложение его переговоров с деятелями политических партий, хотя, как правило, эти разговоры велись им с глазу на глаз. Особый раздел досье — высказывание Заимова о Германии и Советском Союзе. Сюда Кирилл вложил и последнее донесение. В разделе «Переписка» хранились выдержки из перлюстрированных охранкой писем Заимова и писем к нему. И наконец, в отдельном запечатанном конверте лежали две страницы, на которых были высказывания Заимова о царе Борисе.

Кирилл не мог отказать себе в удовольствии распечатать конверт и еще раз прочитать точные и злые мысли генерала о царе и его окружении. Здесь было и высказывание о нем самом, но оно не могло его разозлить, потому что Заимов называл его «умной и хитрой бестией, злым духом царского двора».

— Ну что ж, — вслух сказал князь Кирилл, закрывая досье. — Я постараюсь оправдать вашу характеристику, господин генерал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Бывший руководитель союза Дамян Велчев, живший в Югославии, оставался верен своим честолюбивым и авантюристическим планам. Получив из Болгарии от своих сообщников известие о том, что в стране созрела благоприятная обстановка для его возвращения, он нелегально переходит границу. То ли из-за плохой организации перехода, то ли от того, что к этому делу приложили руку люди князя Кирилла, но вышло так, что Велчев перешел границу как раз там, где его поджидали не единомышленники, а агенты охранки. Он был арестован. Возникло судебное дело Велчева и его группы, их обвиняли в измене и заговоре против государства.

Во дворце приняли решение привлечь по этому делу и генерала Заимова. Начальник следственного отдела полиции и государственный прокурор получили приказ срочно составить заключение на основании досье Заимова, после чего должно было последовать высочайшее повеление привлечь его к суду за измену.

Заимов понимал, что атмосфера вокруг него сгущается. Особенно тяжело и противно было в министерстве, там он чувствовал себя как прокаженный.


Утром Заимову нездоровилось, и он позвонил своему заместителю, что сегодня на службе не будет. Но спустя несколько минут ему позвонили из министерства: его срочно хочет видеть министр.

В приемной сидел недавно звонивший ему адъютант, и Заимов, кивнув ему, направился прямо к военному министру. Но адъютант со странно безразличным лицом сказал, что министр занят.

— Я буду у себя, позвоните, когда министр освободится, — сказал Заимов.

— Министр принимать вас не будет.

С нарастающей в душе тревогой Заимов возвратился домой и уединился в своем кабинете. Его томило предчувствие беды. Он понимал, что с его убеждениями и взглядами он не угоден ни царю, ни правительству, ни армии. Но что они решили с ним сделать? То, что произошло сейчас в министерстве, давало основание предполагать, что удар готовится по его военной службе.

Ему вспомнился недавний разговор с одним работающим в министерстве генералом, который, как казалось, симпатизировал ему и раньше в разговорах с ним бывал довольно откровенен.

Они вместе вышли из здания министерства, и им оказалось по дороге.

Генерал вдруг спросил:

— Зачем вы ударились в политику?

Заимов удивленно посмотрел на него.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, но если речь идет о моей работе в Военном союзе, то вы знаете, что волей обстоятельств я остался там один и обязан работать.

— Союз себя изжил, — сказал генерал. — Ваш покойный друг Найденов понял это давно, и только смерть помешала ему сделать новую карьеру. Неужели вы не знаете — когда военный человек бросается в политику, он сам ставит под удар свою военную карьеру.

— Но тогда надо выбросить из армии всех, кто так или иначе причастен к майскому перевороту! — запальчиво возразил Заимов.

— Переворот здесь ни при чем, — угрюмо отозвался генерал.

— Но тогда о какой политике вы говорите? У меня может быть свой взгляд на различные факты и явления, но разве это уже политика?

— К каждому слову человека с фамилией Заимов прислушиваются люди, и его слово становится политикой, — ответил генерал. — А выпозволяете себе весьма рискованные высказывания.

— Что я мог говорить? Или я прозевал указ, запрещающий нам говорить и иметь собственное мнение? Или был указ, отменяющий истины?

— Какие истины? — спросил генерал.

— Назову одну — основную: немцы дали нам только царя. Россия и русские — дали нам свободу, судьбу.

— Вы, Заимов, этому царю присягали, — повысил голос генерал.

— Мы присягаем не личности, а народу, государству, — резко ответил Заимов.

— У нас на площади, между прочим, с участием вашего отца водружен памятник признательности русским, и это памятник русскому царю, — с усмешкой сказал генерал.

— Съездите на Шипку, в Плевен — там лежат кости русских солдат, — отрезал Заимов.

Они долго шли молча, потом генерал сказал:

— Вы говорите со мной на уровне школьной хрестоматии. А мир накануне великих событий, и выбор уже сделан. Сделан, поймите это!

— Это роковая ошибка, — проговорил Заимов.

Они сухо простились.

Память дословно восстановила этот разговор, и Заимов сейчас был уверен, что и эта встреча, и разговор не были случайными, его явно прощупывали: не изменил ли он свою позицию после потери друзей? И очень может быть, что эту проверку пожелал сделать сам царь, только так можно объяснить резкость, с которой говорил генерал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4 декабря 1935 года в конце дня в передней раздался звонок, и Анна открыла дверь. Полицейские жандармы, какие-то люди в штатском быстро прошли в комнаты, а жандармский полковник задержался возле Анны.

— Поверьте мне — это самый тяжелый день в моей жизни, — тихо сказал он.

Молодой поручик из военной жандармерии в отличие от полковника действовал с наглым упоением, он, вероятно, гордился своим участием в аресте генерала. Сразу приступили к обыску — выбрасывали на середину комнаты одежду, вещи из шкафов, выгребали бумаги из ящиков письменного стола.

Заимов смотрел на все это со спокойным, неподвижным лицом. Жандармский полковник протянул ему ордер на арест. Заимов прочитал и вдруг резким движением обеих рук сорвал с плеч погоны и швырнул на пол.

— Если в нашей армии дошло до этого, погоны стали знаком позора, — сказал он.

— Как вы смеете? — визгливо крикнул молодой поручик.

Заимов медленно повернулся и сказал огорченно:

— Действительно, как вы смеете?..

На первом же допросе следователь объявил Заимову, что он обвиняется в государственной измене. Следователь именно так и сказал — не подозревается, а обвиняется. Он, вероятно, рассчитывал грозным обвинением вызвать растерянность, нанести удар по воле генерала и воспользоваться этим, чтобы вырвать нужные для суда признания.

Услышав обвинение, Заимов воспринял его как величайшее оскорбление, ложь, дикую нелепость. Вся его, известная людям жизнь, каждый шаг этой жизни, каждый его поступок опровергали обвинение.

Что же имела охранка для подтверждения такого тяжкого обвинения? Переговоры Заимова с лидерами политических партий после переворота квалифицировались как тайный сговор против основ государственности. Спасение коммунистов в Сливене считалось доказательством связи Заимова с запрещенной партией. По данному вопросу обвинение не постеснялось в качестве свидетеля привлечь бывшего премьера — палача Цанкова. Даже позицию Заимова в Военном союзе, одобренную в свое время военным министром Златевым, квалифицировали как враждебную государству. Нелепость была и в том, что обвинение связывало его с Велчевым, в то время как все знали, что Заимов и Велчев противники...

Допросы длились часами, но следователь ничего существенного внести в протоколы не мог. Присоединив Заимова к процессу офицеров во главе с Дамяном Велчевым, его организаторы рассчитывали, что его громкое имя затеряется, померкнет в запутанном, сложном ходе судебного разбирательства, и на него падет тень обвинений, предъявляемых другим.

Следователь, который допрашивал Заимова, ежедневно встречался со своими коллегами по делу, и они заранее договаривались о «точках скрещения» обвинений Заимова и других подсудимых.

Тогда в суде еще была возможна открытая защита обвиняемого, и ее взяли на себя опытнейшие адвокаты Огняков, Наследников и Букурешлиев. Еще в ходе следствия они подготовили неопровержимый материал о том, что Заимов к Велчеву и его сообщникам никакого отношения не имеет.

Прокуратура затягивала следствие, надеясь, что атмосфера строгого тюремного заключения, усталость Заимова сделают свое дело и он допустит, наконец, на допросах тактические промахи, которые позволят потом, на суде, обвинить его в противоречивости и даже лживости показаний, данных на следствии.

Но чем дальше тянулось следствие, тем спокойнее и увереннее становился Заимов, тем яснее видел он несостоятельность выдвинутого против него обвинения.

В эти дни он писал своим близким:

«...Позавчера и вчера получил письма и вещи, которые передала мне Катя. Получил и шубу. Всем большое спасибо за внимание и участие. Сейчас устроился весьма хорошо. Не чувствую ни холода, ни пока что особой скуки, так как постоянно нахожу себе дело — пишу свое оправдание или читаю. Одиночество угнетает, но терпеть можно. Когда мне становится грустно, я вспоминаю, что мой отец столько лет отсидел в Диарбекире, в Сен-Жан д’Акр и в разных других тюрьмах в гораздо более тяжелых условиях и все это ради общих, народных дел. Это дает мне силы сносить и мои беды тоже ради этих несчастных народных дел, из-за которых, кажется, вся наша семья будет постоянно страдать.

Во всяком случае, я не виноват в том, в чем меня обвиняют, и есть масса людей, которые это докажут.

Я спокоен и надеюсь, что судебное разбирательство будет скоро и это терзание закончится.

Очень боюсь за Аню. Она больна, а ей сейчас предстоят такие страшные тревоги. Не оставляйте ее, как тогда, в войну. При таких несчастьях только нежность друг к другу будет поддерживать вас.

Большой привет всем знакомым.

Когда спрашивают обо мне, будьте горды и не унывайте. Не просите, а гордо требуйте...»


С самого начала процесса в судебном зале возникла напряженная обстановка. Расчет судей на то, что Заимов затеряется среди других подсудимых, провалился, он стал для суда самым трудным обвиняемым. Как только начинался его допрос, защищаться приходилось не Заимову, а прокурору и судьям.

Судья пригласил в зал свидетеля обвинения — бывшего премьер-министра, ставшего общественным деятелем, палача Болгарии Цанкова. Он должен был дать наиболее обширные и мотивированные показания, уличающие Заимова и Велчева в совместной антигосударственной деятельности.

Когда Цанков шел к барьеру, Заимов громко бросил ему в лицо:

— Вы подлец и хотите начать новую карьеру!

В зале взорвался гул одобрения. И после этого, что бы ни говорил Цанков, клеймо «подлец» горело на его сухом, желтом лице.

Шел допрос Заимова о его антигосударственной деятельности после офицерского переворота. Заимов убедительно отвергал это обвинение. Отвечая на замечания судьи, что у него искаженное понятие о патриотизме, Заимов сказал, что государство, не имеющее самостоятельной государственной политики, должно очень осторожно оперировать этим термином.

Прокурор вскочил и, повысив голос, заявил, что так может говорить только плохой патриот!

Немедленно последовало требование защиты допросить свидетелей, которые знали Заимова на разных этапах его жизни. Таких свидетелей у защиты было более пятидесяти. Два из них, Мочарский и Иванов, рассказали о беспримерном мужестве капитана Заимова на войне, в бою под Тутраканом, когда он был тяжело ранен и, истекая кровью, продолжал командовать своими артиллеристами. Каждое их слово было тем более весомо, что они сами выносили с поля боя истекавшего кровью Заимова, который до последней минуты сознания продолжал участвовать в бою.

Сам факт, что на скамье подсудимых сидит храбрый генерал, участник нескольких войн, обвиняемый в измене своей родине, после выступления таких свидетелей становился нелепым, невероятным.

Попытка прокурора и судей исправить положение с помощью перекрестных допросов Заимова и других обвиняемых ни к чему не привела — любое обвинение, хотя бы косвенно перебрасываемое на Заимова, становилось совершенно неубедительным.

Заимов держался спокойно.

На любой вопрос, каким бы обидным он ни был, он отвечал без тени раздражения, немногословно, с внутренней убежденностью и с той точностью, какая исключала всякую двусмысленность. У него было ощущение как в бою, когда знаешь, что каждое твое слово может стоить жизни людям и тебе самому. Он вел бой за собственную честь, за честь отца, за честь своих боевых товарищей, за всех, для кого любовь к родине была не изменчивой политикой, а самой их жизнью и единственной правдой, которой они присягнули раз и навсегда.

Прокурор затронул вопрос о враждебной позиции обвиняемых к внешней политике своего государства и об их стремлении дискредитировать эту политику в глазах мирового общественного мнения и, таким образом, унизить свое государство.

Адвокат Заимова сразу же опротестовал попытку прокурора внести в судебное разбирательство обвинение, которое в обвинительном заключении не предъявлено его подзащитному.

— Но все, что происходит в этом зале, подсказывает такое обвинение, — прервал его прокурор.

Заимов попросил слова.

— На суде ни мы, обвиняемые, ни наша защита поднятого прокурором вопроса не затрагивали, — сказал он. — Значит, следует полагать, что основания для своего вопроса господин прокурор почерпнул из того, что говорили здесь представители обвинения. Например, свидетель обвинения Цанков и сам господин прокурор. В свое время за кровавую политику, дискредитировавшую Болгарию в глазах всего мира, верховная власть страны вынуждена была вышвырнуть Цанкова из кресла премьера. Прилично ли господину прокурору теперь здесь, на суде, основывать какие бы то ни было политические выводы, опираясь на показания таких проклятых нашим народом лиц, как палач Цанков!

— Здесь судят не Цанкова, а Заимова с его компанией! — крикнул прокурор.

— Пользуюсь случаем обратиться к суду с просьбой, — спокойно ответил Заимов. — Когда будут судить Цанкова — а это неизбежно, — вызовите меня в качестве свидетеля обвинения. Мои обвинения прозвучат более убедительно и не поставят господина прокурора в такое неловкое положение.

Начался спор между судьей, прокурором и адвокатом, касающийся прав в судебном процессе обвинения, подсудимых и их защиты. Судья потребовал обе стороны придерживаться рамок процесса, в частности, не отвлекать стороны от обвинительного заключения, пригрозив в противном случае применить строгие меры, вплоть до удаления из зала суда.

Судья понимал, что поднятый прокурором вопрос может увести в опасные дебри государственной политики, но второпях выразился весьма нескладно — не собирался же он удалять из зала и прокурора?..

Суд удалился для вынесения приговора. Эта работа членов суда по переводу обвинительного заключения и всего, что было на процессе, на язык конкретных определений вины каждого обвиняемого и назначения наказания была похожа на труд мастеров, изготовляющих витражи из маленьких осколков разноцветного стекла. И если в отношении других обвиняемых у судей что-то получалось, в отношении Заимова они оказались в тупике. Как ни пытались они из осколочков обвинения создать рисунок приговора, ничего не получалось. Главный судья ни на минуту не забывал, что от него ждут во дворце, но ничего сделать не смог, и в приговоре Заимову было записано: «Оправдать за отсутствием улик».

Дамян Велчев был приговорен к смертной казни, и в этом судья видел спасительный противовес оправдательному приговору в отношении Заимова.

Заимова окружила толпа друзей и его близкие. Его поздравляли, им восхищались, в глазах у многих он видел счастливые слезы. Потом еще долго к нему прямо на улице подходили незнакомые люди: одни молча пожимали ему руку, другие взволнованно говорили ему добрые слова.

Сподвижники Велчева распространили слух, будто Заимов продал их кумира и ценой его жизни купил себе свободу. И находились люди, которые звонили Заимову по телефону и оскорбляли его, слали ему подлые подметные письма.

Однажды на улице его остановил пожилой мужчина с лицом, искаженным шрамом через всю щеку.

— Вы меня не знаете... — сказал он, сильно волнуясь. — Я командовал пехотной ротой там же, под Тутраканом. Ваши пушки спасли тогда и меня, и многих солдат. Я хочу вам сказать... — он глотнул воздуха и продолжал: — ...на суде вы снова победитель, но... за отсутствием улик... мне хотелось... чтобы были, черт побери, улики! Так я люблю вас, так верю в вас... — старый солдат схватил его руку, прижал к своей груди и несколько мгновений смотрел на него влажно блестящими глазами: — Живите долго... Нам на радость... — с трудом выговорил он и быстро ушел прочь.

Заимов не остановил его, не спросил даже его имени, и старый солдат уходил все дальше и дальше, а Заимову казалось, будто он все еще видит его блестящие глаза.

В первые дни после освобождения мысль, высказанная тутраканским воином, приходила ему в голову, но он оттолкнул ее, подумав, что его оправдание не его вина, просто суд не сумел с ним справиться. И вот ее высказал старый солдат.

Сразу же после суда распространяется слух, что оправдание Заимова произошло с ведома и одобрения царя, который-де не хотел, чтобы столь популярный в стране человек оказался замешанным или хотя бы косвенно связанным с неприглядными действиями других обвиняемых. Это был хитрейший ход царедворцев, который все переворачивал с ног на голову и как бы отнимал у Заимова какое бы то ни было право гордиться своей победой на суде.

Заимов получил еще один нелегкий урок, требовавший от него таких решительных и далеко идущих выводов и решений, к которым тогда, сразу же после суда, он прийти еще не мог.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С тех пор прошло шесть лет, но воспоминание о пережитом тогда было так близко, что нынешний суд, которого он сейчас ждал, казался ему продолжением и завершением того давнего суда.

Он не умел жить сегодняшним днем, с ним постоянно была вся его жизнь. Говорят, прошлое невозвратно. Для него это неверно.


Он вздрогнул — кто-то за дверью громко произнес его имя. Встрепенулись охранники, подобрали ноги, насторожились.

Дверь открылась, и в комнату вошел господин в штатском.

Охранники вскочили, по-собачьи вытянув лица.

Заимов этого человека не знал, хотя на допросах он видел немало их — в штатском и в форме. На этом был хороший черный костюм, крахмальный воротничок подпирал горло, в черном галстуке белела жемчужина булавки. Вырядился, как на торжественный прием.

— Как чувствуете себя, бе-Заимов? — спросил он.

Заимов впервые услышал в обращении к себе эту оскорбительную приставку «бе», означавшую высшую степень презрения.

— Бережете свой грязный язык для суда? — спросил господин в черном костюме. — Ну что ж, послушаем вас там, — он повернулся к двери.

Охранники некоторое время стояли молча, потом скрипнули стулья — они сели. Заимов повернул голову и посмотрел. Теперь они глядели на него злобно. А как же иначе? Хозяин только что науськал их.

За дверью становилось все более шумно, теперь голоса там не умолкали. Он вдруг огорчился, что думает об этих бегающих вокруг него собаках, вместо того чтобы собрать все свои душевные силы к сражению, которое скоро начнется.


Комендант привел трех конвойных, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Солдаты встали по обе стороны двери. Третий встал рядом с Заимовым.

— Когда настанет срок, я приду сюда, — сказал комендант и ушел.

Солдаты, что стали у двери, рассматривали Заимова несколько удивленно. Им, наверное, сказали: «Будете стеречь опасного генерала». А увидели они пожилого, сильно поседевшего человека в мятой арестантской одежде с короткими рукавами, на ногах — незашнурованные ботинки. И глаза у опасного генерала усталые и добрые.

Дверь тихо отворилась, и в комнату вошли два господина.

Одного из них Заимов узнал — это был довольно известный в Софии адвокат по уголовным делам Тумпоров. Его холеное красивое лицо было белым как бумага. Будучи назначенным на этот процесс, он потребовал от родных Заимова 60 тысяч левов. Он надеялся, что Заимовы не смогут заплатить такие деньги, и он откажется от участия в процессе. Но родственник Заимова коммерсант Константинов дал эти деньги.

Второй господин тоже был адвокатом. Его фамилия — Бочаров — ничего Заимову не сказала. Этот не скрывал своего страха, его болезненное, желтое лицо подергивал нервный тик. Но Заимов необъяснимо чувствовал, что этот человек ему симпатизирует.

Чутье не обманывало его. Адвокат Бочаров пошел на процесс не только по назначению адвокатского совета. Он мог отказаться, сославшись на болезнь, он действительно собирался лечь в больницу, и все об этом знали. Но, прежде чем он успел отказаться, его большой друг, известный адвокат Георгий Станкулов, попросил его участвовать в процессе.

— Они же сразу после суда посадят в тюрьму и меня, — возразил Бочаров. — Ты же знаешь, у меня большая семья.

— Хорошо, ты не делай на суде ничего для себя опасного, все равно защищать Заимова бесполезно. Но ты должен регулярно сообщать мне, что там будет происходить. Мне это очень нужно, иначе я не подвергал бы тебя риску.

Бочаров согласился, не зная того, что он поможет восстановлению правды о процессе — его информацию Станкулов будет передавать антифашистам.

Адвокаты представились Заимову и, взяв стулья, сели напротив него.

— Мы назначены защищать вас, — сказал Тумпоров, избегая встречаться взглядом с генералом.

— Что же это так поздно? — спросил он.

— Суд в адвокатский совет обратился только вчера, — ответил Тумпоров. — А свидание с вами мы получили только что. Но к делу. Я могу взять на себя защиту только на таких условиях: вы должны или все отрицать, или все признать, охарактеризовать совершенное вами как преступление, в котором вы раскаиваетесь, и просить о снисхождении.

— Нет, — тихо, но твердо ответил генерал.

Иного ответа Тумпоров и не ждал.

Заимов перевел взгляд на Бочарова.

— Откровенно сказать, я сейчас не знаю, как построить вашу защиту, — Бочаров оглянулся на охранников.

— Но не поздно ли будет искать позицию моей защиты уже на суде? — спросил Заимов с чуть заметной улыбкой.

— Не знаю... Не знаю... — тихо ответил Бочаров.

Чтобы не возвращаться более к этой стороне процесса, следует рассказать, что Тумпоров еще в начале судебного следствия начал уверять суд, что его подзащитный ненормальный человек, раз он поднял руку на царя и отчизну. Заимов потребовал, чтобы этот адвокат был отстранен от участия в процессе, так как в подобной защите он не нуждается. А Бочаров фактически участия в процессе не принимал, иногда задавал безобидные вопросы, совсем не касавшиеся сути дела, и уклонился от защитительной речи. Но с первой до последней минуты процесса он сидел на своем месте и старательно делал записи.


Комендант суда сделал два шага к Заимову, остановился, одернул китель, поправил портупею.

— Встать! Следовать за мной, — произнес он торжественно.

По сумрачному пустому коридору его повели в зал суда. Он шел, прихрамывая, за коричневой спиной коменданта, ничего вокруг не видя — он весь был сосредоточен в себе. Слышал только, как звякали плохо подбитые подковки на сапогах какого-то шагавшего за ним конвойного солдата, и это было неприятно, как всякая неряшливость в военном человеке.

Комендант круто свернул к двери. Заимов прошел прямо, дальше.

— Сюда! — крикнул комендант.

Заимов остановился и оглянулся удивленно.

— Сюда! — повторил комендант, показывая на дверь.

Заимов вернулся назад: комендант осмотрел его с ног до головы и ткнул пальцем в грудь.

— Застегните пуговицу.

— Нет пуговицы, — ответил Заимов и поправил рукой борт арестантской куртки — его самого смущал этот непорядок в тюремной одежде.

Комендант распахнул дверь.

— Входите!

Заимов сделал шаг через порог и невольно остановился — он увидел множество лиц и устремленных на него глаз, и стояла такая тишина, будто в комнате никого не было.

Подтолкнув его в спину, комендант забежал вперед и показал на стул в ряду, где уже сидели остальные подсудимые. Подойдя к своему месту, Заимов остановился и взглянул на своих товарищей. Генчо Попцвятков и Никола Белопитов встретили его взгляд открыто, Чемширов, точно обжегшись, отвернулся. Но Заимов этого не заметил, он увидел только, что лица его товарищей были исхудавшие, бледные, с землистыми тенями под глазами. Он снова с болью подумал, что это он вовлек их в беду, обрек на муки и в эту минуту еще больше утвердился в своем решении — все обвинения брать на себя и вести себя так, будто на скамье подсудимых он один, отвергать всякую попытку суда связать его с товарищами. Он будет отрицать, что они хоть в какой-либо мере посвящены в его дела.

Для суда был отведен небольшой зал с двумя окнами. Вдоль глухой стены стоял огромный стол судей. Над ним висел портрет царя Бориса. Сбоку у окна — столик прокурора, а с другой стороны, ближе к двери, загородка для подсудимых. Для зрителей осталась половина зала — еле хватило на четыре ряда стульев.

Почти все места были заняты, уже сейчас в комнате было душно, а окна были наглухо закрыты.

Заимов поднял голову и стал пристально рассматривать публику.

Первый, кого он увидел, был генерал Никифоров, Заимов смотрел на его смуглое, немного восточное, скуластое лицо, в его широко расставленные глаза. Этого генерала он знал давно и никогда не испытывал к нему добрых чувств. Ему не мог быть симпатичен человек, который уже столько, лет возглавляет военно-судебное ведомство, творящее расправы над военными. Вот и сейчас он в этом зале, конечно, не случайно.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На генерала Никифора Никифорова известие об аресте Заимова обрушилось как гром среди ясного неба.

Несмотря на то, что Заимов был генералом и подлежал военному суду, Никифоров не был предварительно информирован о готовящемся его аресте. Охранка и гестаповцы воспользовались тем, что Заимов был в отставке, и во всей предварительной документации по делу именовали его коммерсантом.

Дело в том, что, занимая высокий пост начальника военно-судебного отдела военного министерства, генерал Никифоров сам был связан с тайной антифашистской группой, которую возглавлял его давний друг, известный болгарский адвокат Пеев.

Узнав об аресте Заимова, Никифоров в тот же день условился с Пеевым о встрече.


Кончался мглистый мартовский день. Никифоров нервно прохаживался по боковой галерее Собора святой недели, наблюдая уличную толпу. В этот час жители города спешили по домам, в свои семьи — единственное место, где они могли быть самими собой. Встретиться, как бывало, с друзьями за чашкой кофе стало занятием опасным — рестораны и кафе заполняли немчура, шпики и странные болгары, которым в этой компании было хорошо и не страшно. Немцы называли таких болгар полезными, а болгарский народ — оборотнями.

Никифоров вспомнил свой разговор с Пеевым об этих странных болгарах, у которых, как выразился Пеев, «душа навыворот». На это он сказал: «Самое страшное, что они все-таки болгары». Пеев ответил: «Если бы ты, Фор, читал не только военные книги, ты бы знал, что главными поступками людей движет не кровь, а сознание, разум. Я бы не предложил тебе быть со мной в этой страшной и опасной борьбе, полагаясь только на твою болгарскую кровь».

Этот их разговор тогда тоже был связан с генералом Заимовым. Тогда в Варне готовился суд над группой патриотов, в которую входил сын генерала Заимова Стоян. Никифоров считал, что можно добиться приказа военного министра о переводе Стояна из Варны в Софию и таким образом спасти его от суда.

— Это очень сложно? Ты не рискуешь? — спросил Пеев.

— Я найду способ подсказать этот ход генералу Заимову, — ответил он.

— Ну что ж, попробуй, — согласился Пеев и спросил: — Как ты думаешь, а сам генерал... он мог бы быть с нами?

Никифоров понимал, как важен его ответ для них обоих, и долго думал.

— Ты сам знаешь, — заговорил он наконец, — Заимов редкостно честный человек и патриот. Но я не могу тебе объяснить... мы с ним всю жизнь на глазах друг у друга, и не то что дружбы, даже малейшей близости у нас никогда не было. Когда он смотрел на меня, в его глазах я видел неприязнь.

— А как еще он должен смотреть на главного судью всех военных? — усмехнулся Пеев. — Я думаю, стоит поговорить с ним. Будь очень осторожен, Фор.

Но Никифоров поговорить с Заимовым так и не успел.


Пеев на свидание немного опоздал, они поздоровались и пошли по тихой узкой улице, удаляясь от центра.

— Что случилось? — спросил Пеев.

— Арестован генерал Заимов.

— За что?

— За то же, за что однажды могут арестовать и нас с тобой.

Пеев остановился и произнес тихо:

— Я думал об этом.

Они снова двинулись.

— Это точно? — спросил Пеев.

— Я смотрел предварительную документацию и протоколы первых двух его допросов. Все абсолютно точно. К нему подослали провокатора.

— Что он говорит на допросах? — спросил Пеев.

— Он почти ничего не отрицает, но квалифицирует свою вину как верность Болгарии, а не как измену.

Увидев встречного человека, Никифоров замолчал и, разминувшись, спросил:

— Может, мне попытаться помочь ему?

— Нет, нет, — резко сказал Пеев. — Как ты можешь это сделать?

— Воспользоваться тем, что основная биография Заимова все-таки военная, и потребовать контроля над судебным следствием.

— Почему ты не был поставлен в известность о готовящемся аресте? — спросил Пеев.

— Они считают его штатским, он уже пять лет в отставке.

— Но почему же они не посчитались с тем, что его основная биография — военная, и все-таки не информировали тебя?

— Я почти уверен, что все готовило гестапо, — ответил Никифоров. — Провокатор пришел к нему как связной от антифашистов Чехословакии — что-то больно сложный ход. Наших на такое не хватит.

— Связь с Чехословакией он подтверждает?

— Улики неопровержимы.

Они очень долго шли молча. И вдруг почувствовали бьющий в лицо холодный ветер с Витоши. Улица кончилась, перед ними открылось поле.

Постояли немного и повернули обратно.

— Я буду говорить с тобой прямо, — глухим, напряженным голосом начал Пеев. — И без сантиментов. Мы с тобой, Фор, не принадлежим себе и тем более нашим эмоциям. Мы участники борьбы, в которой решается история мира и нашей Болгарии. И в борьбе этой мы заняты таким делом, когда каждый наш шаг, каждый поступок связан с жизнью и смертью огромного количества людей. Вспомни твою поездку к турецкой границе, когда ты установил, что там нет признаков готовящегося вступления немцев в Турцию. На основании твоего донесения русские могли ослабить кавказский фронт и оттуда перебросить войска к Москве. Ведь так могло быть? Подумай, могло?

— Могло, — тихо ответил Никифоров.

— Ну вот видишь. Продумай все свои донесения, и ты поймешь, что пожертвовать собой, спасая Заимова, ты просто не имеешь права. Будь ты в моей группе, скажем, радистом, я мог бы тебя заменить. Но где я найду человека, который, как ты, имеет возможность ежедневно общаться с военным министром, с начальником генерального штаба, с военными советниками царя? Такой мой ответ на твой вопрос. Ответ, я знаю, жестокий, но другого у меня нет.

Неторопливой походкой гуляющих людей они возвращались к центральной части города. Надо было расставаться. Пеев сказал:

— Казнить его они не посмеют. Стрелять в человека с фамилией Заимов — это все равно что стрелять в сердце Болгарии. Не посмеют. — Пеев крепко сжал руку Никифорова и добавил тихо: — Если бы ты знал, Фор, как я понимаю тебя.

«Не посмеют... не посмеют...» Эта мысль помогала Никифорову все время, пока шло следствие.

По приказу военного министра Михова охранка систематически знакомила Никифорова с протоколами допросов Заимова и его группы, и он должен был потом кратко информировать министра о ходе следствия. И все-таки Никифоров пытался помочь Заимову. Узнав, что Заимова избивают на допросах в охранке, он обратил на это внимание министра.

— Он знал, на что шел, — ответил Михов.

В другой раз Никифоров огорченно заметил министру, что на допросах то и дело упоминают имя отца Заимова:

— Все-таки его отец соратник Левского и Ботева, с ним связана большая история.

— Уверен, что следствие уводят в историю не те, кто его ведет, — ответил министр. — Заимову было угодно не щадить имя своего отца. Он сам наплевал на его могилу, когда решил заняться шпионажем.

«Все это совсем не так, стоит только задуматься», — рвались слова из самого сердца Никифорова, но он молчал.

Спустя несколько месяцев произойдет трагический провал антифашистской группы Пеева, и над Никифоровым нависнет угроза смерти. Но Пеев возьмет на себя всю вину и будет утверждать, что Никифоров, будучи его другом с юных лет, не мог ничего знать о его тайной деятельности. Опровергнуть это не сможет ни следствие, ни суд.

Пеева казнят, а Никифоров будет уволен из министерства на пенсию, и царь спросит военного министра: «Как это вы не видели, что имеете дело со слепым болваном?..»

Никифоров ждал суда над Заимовым с таким ощущением, как будто это был суд над ним самим.

29 мая, в день начала процесса, он ранним утром пришел в министерство и заперся в своем кабинете. Он решал нелегкий для него вопрос: присутствовать на суде или найти убедительный повод не идти? После долгих сомнений он решил, что отсутствие его на суде может вызвать подозрение. А по долгу боевого товарищества он обязан знать все, что произойдет на процессе.

Несмотря на строжайшее предупреждение Пеева, он снова и снова думал о том, как помочь Заимову.

Ведь вот недавно был у него случай, когда, казалось, невозможное стало возможным — он спас от судебной расправы группу патриотов. В Варне шел судебный процесс, и пятеро подсудимых были приговорены к смерти. Раньше смертные приговоры военных судов утверждал сам царь Борис, и тогда бывала возможность так представить ему дело, чтобы он помиловал осужденных. Царь любил молву о его милосердии. Но теперь, когда смертные приговоры стали выносить все чаще, царь решил отстраниться от этой обязанности. Последней инстанцией стал военный министр, а практически эта страшная тяжесть легла на плечи Никифорова, который должен был докладывать министру свои предложения. Каждое дело он изучал долго и тщательно, используя все возможные юридические тонкости, он искал основания для смягчения приговора. Но министр мог подходить к делу с чисто политической стороны. Никифоров должен был готовиться и к этому.

Изучая варненское дело, он обнаружил, что в протоколе судебного совещания, на котором определяли меру наказания, отмечено разногласие среди судей. Он немедленно позвонил в Варну председателю суда, чтобы подробней узнать об этих разногласиях.

— Господин генерал, я сделал все, чтобы поставить к стенке всю компанию, — пояснил полковник, председатель суда. — Но меня подвели, не поддержали члены суда. Но и пятерых — это тоже неплохо. Воздух станет чище.

— На чем члены суда основывали свое милосердие? — спросил Никифоров.

— Старая песня — недоказательность обвинения. Все хотят быть чистенькими, — ответил полковник и спросил: — А какое ваше мнение, господин генерал, о приговоре?

— Я сообщу его министру, — ответил Никифоров.

Недавно назначенный на пост военного министра генерал Михов не стал слушать подробный доклад Никифорова о суде в Варне.

— Разберитесь во всем сами, — сказал он. — И внесите предложение, я целиком полагаюсь на вашу компетентность. — Михову, кроме всего прочего, не хотелось начинать карьеру министра с утверждения смертного приговора.

На другой день Никифоров предложил заменить смертные приговоры длительным тюремным заключением, и министр его предложение утвердил.

Но спустя несколько дней на заседании высшего военного совета Никифоров пережил страшные минуты. Генерал Кочо Стоянов вдруг поднял вопрос о замене варненского приговора. Он заявил, что не хотел бы в этом прецеденте обнаружить опасную тенденцию, которая неминуемо приведет страну к катастрофе. Если бы он сформулировал свою мысль не так резко, то могли бы назначить повторное разбирательство и неизвестно, чем бы это кончилось для Никифорова. Но слова Стоянова косвенно задели Михова, которому сразу после вступления на пост министра приписывали опасные тенденции. Кроме того, он не желал слушать подобные обвинения от генерала, которого немецкие советники уже давно прочат в кресло военного министра. Никифоров взял слово, чтобы дать справку военному совету.

— Процесс был явно подготовлен, — сказал он. — Его ход и решение вызвали раскол даже в составе суда. Отмена необоснованного смертного приговора показала всем нашу силу, а не какую-то опасную тенденцию. По-моему, гораздо большая опасность для государства, для авторитета власти думать, что неквалифицированные судебные расправы полезны.

— Это же ваше ведомство, господин Никифоров, — бросил реплику генерал Стоянов.

— Да, для меня это серьезный урок, — согласился Никифоров. — Но я еще полгода назад письменно докладывал прежнему министру о необходимости обратить серьезное внимание на укомплектование наших судов квалифицированными работниками. Обращаю ваше внимание на этот вопрос и сейчас.

— Да, да, — подтвердил Михов. — Военный суд должен быть судом, а не расправой, и дискуссировать об этом не следует.

Придя к себе, Никифоров долго неподвижно сидел за столом. Так опасно не было еще никогда. Он не рассказал об этой истории Пееву. Да и что он может посоветовать? Быть осторожным? Никифоров помнил один, теперь уже давний день, когда Пеев показал ему расшифрованную радиограмму от руководителей антифашистского центра. Там была фраза: «Всячески оберегайте Журина»[17].

— Как понимать слово «всячески»? — рассмеялся Пеев. — Из всех «всяческих» я знаю один абсолютно надежный способ, как уберечь тебя. Надо, чтобы ты прекратил работу, и все.

Это был единственный в их совместной тайной работе случай, когда они начали разговор на эту тему.

Да, да, да, все это понятно, но как помочь Заимову? Ни одна мысль не была реальной, за каждой стояла угроза собственного провала. В состоянии этого душевного смятения Никифоров и пришел на суд Заимова.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Заимов снова взглянул в лицо Никифорова, и тот опустил глаза. «Не можешь смотреть мне в глаза, значит, в тайниках твоей темной души копошатся остатки совести. Тем хуже для тебя», — подумал Заимов.

Кроме Никифорова и генерала Стоянова, которого он давно презирал за его лакейскую, продажную душу, остальных, сидевших в зале Заимов не знал, и это было хорошо. Ведь это значит, что он никогда не подавал руки ни одному из тех, кому сегодня оказана позорная привилегия присутствовать здесь.

Заимов мельком взглянул на портрет царя. Как зарница мелькнуло далекое, далекое: военный парад полка, которым он командовал, прошел с блеском, и царь сказал: «Ты, Заимов, возрождаешь славу болгарской армии». А он стоял взволнованный, преданно смотря в глаза монарху. «Боже, какой стыд!» — подумал он сейчас.

Воспоминание кольнуло сердце и мгновенно растаяло, но потом, когда шел суд, равнодушное, невзрачное лицо царя на портрете было перед глазами, и у него не раз возникало ощущение, что он говорил не суду, а царю, и судьи только потому равнодушны к его словам, что равнодушен к ним и висящий над ними царь.

В зал вошли и сели в заднем ряду три немца. Они были в штатском, но никому не нужно было объяснять, кто эти господа. Это было видно по тому, как они вошли, никого не замечая, как им молчаливо поклонились, господа из болгарской охранки. Одного из них Заимов узнал. Он присутствовал однажды на допросе и лицемерно возмущался, что болгарского генерала истязает какой-то мелкий функционер полиции.

Появился офицер из царской свиты. Качая бедрами, он прошел в первый ряд. Заимов знал этого красавчика с разболтанной балетной походкой. Среди дворцовых дам у него было прозвище «Сладенький».

И вдруг Заимов увидел, как в зал вошла и села на крайний стул у двери его Анна.

«Боже, зачем, зачем это?»

Все смотрели на нее. Она сидела, будто никого не видела, положила на колени сумочку, оправила платье, чисто женским осторожным жестом проверила, как лежат волосы, и только тогда подняла взгляд. Только на него.

Он сидел очень близко. Всего несколько шагов. Его глаза сказали ей: «Мне тяжело видеть тебя здесь. И тебе тоже будет тяжело. Зачем ты пришла?» Ее глаза ответили: «Милый мой, как же я могла не прийти? Ты же здесь один... совсем один... Я буду с тобой...»

В висках у него застучала кровь — часто и гулко. Он уже свыкся с мыслью, что в этой комнате все его враги. И, вдруг Анна! Она увидит его неравный бой с врагами. «Выдержишь ли, не сорвешься?» — спросил его взгляд. В ответ она чуть заметно кивнула, и на лице ее мелькнула тень нежной улыбки. И сразу стало спокойно. Он сказал ей: «Ты молодец, Анна, что пришла, ты унесешь отсюда правду о суде, которую все остальные будут прятать». Он не раз думал, что на суде его никто не поймет и даже не будет к этому стремиться. Это означало, что все трижды обдуманное, ставшее непроходящей болью его раненого сердца, прозвучит на суде не громче, чем его мысли в одиночной камере. Единственной шаткой надеждой оставался только протоколист суда.

А теперь здесь была она, Аня. И его услышат в Болгарии. Услышат.

Из двери позади судейского стола с грудой папок в руках вышел секретарь суда. Он разложил папки на столе тремя равными частями и, сказав что-то сидящему у двери коменданту, скрылся. Комендант одернул китель, пригладил пальцами усики и прокашлялся в кулак.

Напряженное сознание Заимова все это фиксировало цепко, не чисто автоматически. Так бывало на войне перед боем, когда он мог замечать, что у какого-то офицера плохо выбрито лицо, что на штабной карте кто-то оставил чернильное пятно, что не выспавшийся телефонист клюет носом в свой аппарат. Все это не имело для предстоящего боя серьезного значения и можно было бы это просто не заметить, но он был так уж устроен: он все замечал.

Дверь в судейскую комнату снова приоткрылась. Комендант вытянулся, выпятил грудь, но тут же несколько смущенно выпустил воздух. В зал вошел прокурор подполковник Николов. С папками в обеих руках, сутулясь и низко опустив голову, точно он стыдился чего-то, прокурор быстро прошел за свой столик напротив Заимова, сел и уткнулся в бумаги. Но Заимов знал, что этому господину стыд неведом, а сегодняшний суд для него, может быть, самое памятное торжество во всей его мутной карьере. Еще раньше, увидев его подпись под обвинительным заключением, Заимов огорчился — на суде придется вести бой с тупым и злобным человеком.

В дверях появилась коренастая фигура председателя суда полковника Игнатия Младенова. Он отрепетированно задержал шаг через порог, и в это время комендант, не успев принять позу, крикнул:

— Встать, суд идет!

Все встали. Комендант, закинув назад голову, победоносно оглядывал зал, точно проверял, не остался ли кто сидеть. Наверное, в его жизни эти секунды были самыми счастливыми — ведь по его приказу послушно вставали генералы и прочие важные, обычно недоступные ему люди.

Судьи уселись за своим столом. Младенов кивком головы дал понять, что можно сесть.

Переждав шум, скрип стульев, он негромким, ровным голосом без всякого выражения начал читать обвинительное заключение.

ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ
по переписке входящий номер 4007/1942 г.
по делу номер 442, 1942 г.
Владимир Стоянов Заимов, генерал в отставке, имел связь с советским посольством в городе Софии еще с 1935 года, когда состоял на действительной службе. Тогда он познакомился с советским военным атташе полковником Сухоруковым, перед которым подчеркнул свои добрые чувства к Советской России. В дальнейшем он продолжал поддерживать связи с советским посольством через заместителя Сухорукова полковника Бенедиктова, с которым разговаривал у него дома, излагая ему борьбу и разлад среди офицеров, принимавших участие в перевороте 19 мая, также знакомя его с общим политическим положением в стране. Полковника Бенедиктова сменил полковник Дергачев, с которым Заимов продолжал встречи и разговоры. Так как Дергачев пожелал чаще информироваться об общем положении Болгарии и об отношениях народа к Германии и России, и с тем, чтобы их не смущали третьи лица и не преследовали власти, по требованию Дергачева они сняли специальную квартиру. Квартиру арендовал Генчо Попцвятков в доме № 42 по улице Гурко, арендная плата — 900 левов. Здесь Заимов и Дергачев встречались несколько раз. Позже Евгений Хр. Чемширов снимает квартиру у госпожи Ас. Златаровой. Здесь Заимов встречается с Дергачевым и его помощником Середой. По их распоряжению на входной двери квартиры был установлен почтовый ящик, в который по определенным дням известное лицо опускало сведения, которые Чемширов или Заимов передавали Дергачеву. В одном из писем сообщалось, что Прудкин требует денег на моторную лодку.

После Дергачева Заимов продолжал встречаться с генералом Иконниковым лично или посредством его секретаря Савченко.

Встречи Заимова с сотрудниками советского посольства проходили еще на снятых Чемшировым квартирах на бульваре Тотлебена, 2, на бульваре Паскалева, 52, на улице Парчевича, 21.

И дальше в обвинительном акте педантично перечислялись встречи Заимова, даты и адреса этих встреч — словом, все то, что собрала охранка, месяц за месяцем ведя за ним тщательное наблюдение. Это казалось обвинению вполне достаточным для подтверждения факта связи Заимова с представителями советской стороны. А поскольку все эти представители были людьми военными, само собой разумелось, что эти его связи носили шпионский характер.

Заимовсмотрел, как слушают обвинительное заключение сидевшие в зале люди. «Сладенький» изо всех сил старался изобразить на своем смазливом лице серьезность и возмущение. Он то поднимал брови вверх, то сводил их к переносице, то закусывал нижнюю пухлую губу. Сегодня вечером он будет рассказывать дворцовым дамам о том, как на его глазах судили генерала-шпиона.

Выпуклые глаза генерала Никифорова смотрели прямо перед собой слепо и отрешенно. Он не слушал судью. Зачем ему? Он же это обвинительное заключение, наверное, сам редактировал.

Анна смотрит на председателя. Лицо сосредоточенное — будто боится слово пропустить.


Сражение Заимова с судом началось еще до начала процесса. Сразу после получения в тюрьме обвинительного акта он написал свой ответ на него:

Г о с п о д а  с у д ь и.

Я не признаю себя виновным в преступлении, приписываемом мне обвинительным актом. Прошу при судебном разбирательстве использовать следующие доказательства:

I. Протоколы допросов в дирекции полиции.

II. Допустить и призвать в качестве свидетелей следующих лиц:

1. Военного министра господина генерала Михова.

2. Инспектора по вооружениям господина генерала Русева.

3. Начальника штаба войск генерала Лукаша.

4. Инспектора артиллерии полковника Георгиева.

5. Начальника разведки военного министерства полковника И. Георгиева.

6. Генерала в отставке Саву Сазова.

7. Мастера Марко Пирумова (ремесленника).

III. С целью установить мое материальное положение прошу получить справки:

1. Софийского народного банка о том, что мой долг составляет 200 тысяч левов.

2. Страхового общества «Балкан» о том, что моя задолженность 70 тысяч левов.

3. Районного банка о том, что я отдал в залог свою пенсию, получив за это 40 тысяч левов.

4. Болгарского земледельческого банка в том, что у меня долг ему 40 тысяч левов.

6. Третьего софийского нотариуса в том, что у меня долг по ипотеке в 200 тысяч левов.

IV. Разрешить мне использовать свидетелей обвинения.

София, 20 мая 1942 года

С почтением В. Заимов.
Зачем ему в качестве свидетелей понадобились столь высокие военные сановники? Разве он может от них ждать хоть слова в свою защиту? Конечно, нет. Они ему нужны совсем для иной цели. Когда он составлял список свидетелей, он помнил блистательный бой Георгия Димитрова с сановным Герингом на суде в Лейпциге. Однако надежда, что судьи не разгадают его замысла, у него была слабая. Но если разгадают, пусть знают, что он готовится к сражению с ними по самому высокому счету.

Судя по обвинительному заключению, его противники понимают свою задачу упрощенно. У них в руках улики, которые дают им основания надеяться свести все дело к самому вульгарному шпионажу, — суду надо будет только публично подтвердить уже известные факты. Но теперь им предстоит нечто более трудное — не дать вовлечь суд в исследование самого понятия государственной измены. В обвинительном заключении неосторожно говорится о симпатиях обвиняемого к русским и о его антигерманских настроениях. Это дает ему даже чисто формальное право высказать все, что он думает о нынешней гибельной политике болгарских властей. Впрочем, он сказал об этом и без всякого повода. Суд обвиняет его в государственной измене, и, объясняя, почему он не признает себя виновным в этом, он неизбежно должен говорить о своем понимании патриотизма. Его патриотизм исключает возможность считать изменой тревогу за судьбу России. В такой измене можно обвинить подавляющее большинство болгар. И судьи не могут не понимать, что ему гораздо легче объяснить и оправдать свои симпатии к России, чем им свои к фашистской Германии.

Наконец, его обвиняют в том, что он получал какое-то денежное вознаграждение, — составители акта, по-видимому, не могли себе представить, что даже тут могло обходиться без корысти. Долговые справки из банков помогут ему опровергнуть и это обвинение.

Младенов закончил чтение обвинительного заключения. Он торопливо отложил его в сторону и, взяв со стола другую папку, объявил, повысив голос:

— Зачитываю свидетельские показания господина Флориана.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Флориан!

Заимов прикрыл глаза, и перед ним, в который уже раз, в мельчайших подробностях возник тот вечер — 16 марта, когда он впервые увидел этого человека.

Быстро сгущались сумерки. С делами было покончено, и он уже собирался домой. В кабинет зашел Марко Пирумов — работник его конторы, изготовлявший упаковочные коробки для магазинов. Его торгово-посредническая контора «Славянин» занималась и таким коммерческим делом. Марко был типичный мастеровой, простой, честный человек, которому Заимов доверял, хотя и не посвящал его в свои тайные дела. Он вообще считал мастера человеком, далеким от всякой политики.

Вот и тогда мастер зашел сказать, что магазины перестали брать коробки («нечего в них упаковывать») и что подвал конторы завален ими.

Заимов ответил, что рано или поздно торговля в стране наладится и коробки пойдут в ход.

— Вы действительно думаете, наладится? — поднял густые брови Пирумов, внимательно смотря на него глубоко запавшими черными глазами.

— Все наладится в свое время.

Пирумов ответил угрюмо:

— А по-моему, все катится в пропасть... и мы с вами тоже.

— Нельзя так мрачно смотреть на будущее.

Некоторое время Пирумов сидел, опустив голову, и вдруг выпрямился, достал из кармана мятую бумажку и протянул ее собеседнику.

Это была листовка коммунистов. Вверху листовки крупными буквами: «Спасем Болгарию от национальной катастрофы», и внизу подпись: «ЦК Болгарской компартии». Заимов знал эту листовку — еще на прошлой неделе кто-то положил такую же в его домашний почтовый ящик. Листовка беспощадно разоблачала предательскую политику продавшегося Гитлеру правительства и звала болгарский народ к активной борьбе с фашистами, звала спасать свою страну от национальной катастрофы. Листовка пришлась ему по душе, он и сам, особенно после поражения немцев под Москвой, все чаще думал, что настала пора более смелого обращения к народу. Болгария уже не та, что была полгода назад, когда первые успехи немцев повергли в апатию даже честных людей.

— Что же вы думаете об этом? — спросил он, возвращая мастеру листовку.

— Кабы знать, что делать, — неопределенно ответил Пирумов.

— Хорошо уже то, что вы хотите знать.

Пирумов улыбнулся.

— Один лысый бобыль всю жизнь хотел жениться, да так и не узнал, как это делается.

Пирумов встал и, протянув руку, сказал серьезно:

— А коммунисты знают, что делать. Знают.

Мастер ушел, а он долго еще сидел за столом и взволнованно думал о том, что произошло.

С того вечера, когда он на приеме в советском посольстве познакомился с русским полковником Сухоруковым, миновали годы, и все, что происходило с ним за это время, подтверждало правильность услышанного им тогда совета — ищите силы в народе. Вот и сейчас пришел к нему еще один человек из народа, протянул ему свою руку, а если задуматься, так вручил и свою жизнь.

Он сам уже не думает о коммунистах как о мечтателях-идеалистах. Он уже знает многих лично, видел их в деле, и его потрясала их спокойная готовность к самопожертвованию. Он гордился, что в этой борьбе он вместе с коммунистами, но последнее время все чаще задает себе вопрос: верят ли коммунисты ему до конца, как верит им он?

Ответить на это ему нелегко. Еще несколько лет назад коммунисты предложили ему выставить свою кандидатуру на выборах в парламент, чтобы отстаивать там их политические и экономические требования. Он принял это предложение и, навлекая на себя грозную опасность, стал активным пропагандистом их программы. Но перед самыми выборами те же коммунисты предложили ему снять свою кандидатуру, мотивируя это тем, что они не хотят ставить его под удар усилившегося в стране террора. Чем была вызвана эта забота о нем? Может быть, они не верили, что он выстоит перед серьезным испытанием? Сами они продолжали борьбу, не считаясь с возросшим террором. Однако позже, когда он предпринял издание собственной газеты «Воля», коммунисты снова поддержали его, помогали ему находить наиболее точные оценки политических событий. И это снова было не очень определенно, они только помогали, но он не был с ними вместе.

Но разве коммунисты не обратились к нему за помощью, когда им понадобилось создать в Софии тайный центр для связи их чехословацких товарищей с Москвой? Он понимал, что это очень важное и очень опасное дело, но бесстрашно за него взялся, и вскоре созданная им конспиративная квартира в доме два по бульвару Тотлебена стала мостом между антифашистским подпольем Чехословакии и Москвой. По этому мосту сумел уйти от погони видный чехословацкий коммунист Ян Шверма.

Он помог коммунистам в организации партизанской войны, и ему была передана из Москвы благодарность Георгия Димитрова. Тогда же ему предложили покинуть Болгарию и перебраться в Советский Союз. И снова та же мотивировка: он подвергается здесь смертельной опасности. Но сами-то коммунисты оставались в Болгарии, не думая об опасности. Он тогда отклонил их предложение не без чувства обиды за то, что они, как ему показалось, усомнились в его готовности мужественно встретить любую опасность.

Заимов понимал, что все эти годы происходило не что иное, как постепенное сближение его с коммунистами, но сейчас, когда борьба за честь Болгарии была обострена до крайности и в ней решалась судьба народа, ему страстно хотелось быть на самом переднем крае этой борьбы. Как же перейти эту неуловимую грань, которая все-таки есть между ним и коммунистами?

Когда он думал об этом, ему начинало казаться, что он мало делает и для России.

Решив помогать Советскому Союзу в его борьбе с фашизмом, он отнесся к этому с огромной ответственностью и, как военный профессионал, обостренно понимал, что ждет от него далекая и близкая ему Москва. Ей нужны точные данные сугубо военного свойства, а то, что было в его сообщениях, носило, как ему казалось, слишком общий характер. Так он думал, не зная, что в Москве каждое его сообщение ждали с нетерпением, в них неизменно был глубокий, проницательный анализ обстановки в стране и в Европе в целом, анализ, сделанный умным, высокообразованным человеком. В конце концов, в этой гигантской войне военный потенциал Болгарии весил немного, но и о нем имелась обстоятельная информация и от Заимова, и от другой антифашистской группы, возглавляемой Пеевым, в которую входил генерал Никифоров. Но не менее важно, а в некотором отношении даже более важно было знать, как выглядит жизнь в стране, почти полностью отданной в распоряжение Гитлера. Это «почти» содержало в себе много важнейших, часто неуловимых в своей конкретности обстоятельств, дававших основания делать далеко идущие политические и стратегические выводы. Многого стоило одно его сообщение о том, как встречен в Болгарии первый разгром немцев у стен Москвы, как реагируют на него сами немцы, находящиеся в Болгарии, как реагируют те, кто им прислуживает. И очень часто, как он думал, его слишком общие данные были крайне важным дополнением к тому более конкретному, что шло от группы Пеева — Никифорова.

Но он этого не знал и, будучи человеком огромной требовательности к себе, считал, что делает мало. Вот почему в тот сумрачный мартовский вечер он принял решение дать знать болгарским коммунистам, что он отдает себя целиком в их распоряжение.

Зазвонил телефон. Он поднял трубку и приложил ее к уху, не отвечая.

— Папочка, ты? — услышал он голос дочери.

— Да, я слушаю тебя.

— Тебе срочно надо прийти домой, иди скорее, — она положила трубку.

Спустя десять минут он был уже дома. В передней его дожидался незнакомый человек лет тридцати пяти. Он был в сером демисезонном пальто, в руках держал помятую шляпу, он внимательно смотрел на Заимова, и на его смуглом лице то возникала, то гасла осторожная улыбка.

— Большой привет от Карла Михалика, — неизвестный негромко произнес пароль, означавший для Заимова, что этому человеку он обязан верить. — Я прибыл из Чехословакии, — добавил гость, и это тоже не было неожиданным или странным — этот пароль имел предыдущий связной оттуда — Стефания Шварц.

— Жду вас давно, — ответил он также условной фразой, и в это время перехватил тревожный взгляд Анны.

Заимов пригласил незнакомца в гостиную. Они сели в кресла и некоторое время молчали.

— Как мне вас называть? — спросил Заимов. Гость не успел ответить. Анна позвала мужа, сказала, чтобы он взял кофе.

Заимов извинился и вышел.

— Володя, это шпион, — тревожно, шепотом сказала Анна. — Он вошел без звонка, открыл дверь своим ключом.

— Наверное, дверь была не заперта, — ответил он.

— Ты посмотри ему в глаза, они у него бегают, как мыши, — продолжала Анна.

— Успокойся, я его проверю.

Он вернулся в гостиную с двумя чашками кофе. Потом он наблюдал, как гость чересчур сосредоточенно размешивал ложечкой сахар, как затрудненно, будто пил лекарство, сделал первый глоток. Гость явно нервничал. Но это было естественно — человек, рискуя жизнью, издалека прибыл на тайную встречу.

— Давно в Софии? — спросил Заимов.

— Первый день. На границе пережил неприятные минуты. Паспорт у меня отобрали, — ответил гость, не поднимая глаз.

— И вы теперь без документов?

— Надеюсь, что завтра вернут. — Гость поднял голову, и Заимов увидел в его глазах любопытство, будто сейчас для него самым важным было знать, как к его сообщению отнесся хозяин дома.

— Отобрали документы буквально у всех, кто ехал в Болгарию, и приказали явиться за документами здесь, в Софии, в дирекцию полиции.

— Какой у вас был паспорт? — спросил Заимов.

— Болгарский, вполне надежный.

— Почему же отобрали документы? Как это объяснили?

— Массовая проверка.

— И у немцев тоже отобрали?

— Пожалуй, только у болгар, — не сразу ответил связной.

— Было ощущение, что они кого-то искали?

— Тогда искали явно не меня, — улыбнулся гость.

«Все-таки это странно, — думал Заимов. — Сначала сказал, что документы отобрали у всех, а теперь только у болгар. И откуда он мог это знать? Не мог же он опросить весь поезд? И почему он вначале нервничал, а теперь успокоился?»

— Вы пойдете за паспортом?

— Да. Завтра утром.

— Где вы остановились?

— Отель «Индустриал».

— Разве там у вас не требовали документы?

— Требовали, но я сказал все, как было, что завтра получу в полиции свой паспорт и принесу. Их это устроило.

Самоуверенность гостя тревожила его все больше.

— Какая цель вашего приезда? — спросил он.

— Все та же — нам нужна связь с людьми из советского посольства. К ним у нас очень важное дело.

Последнее сообщение гостя лишает Заимова осторожности. Он знает, какое значение советские товарищи придают каналу связи с чехословацким антифашистским подпольем. Знает, как они волновались, на какие рискованные действия шли, когда в Софии был предыдущий курьер из Словакии Стефания Шварц. Заимов втайне гордился тем, что тогда, по сути дела, отвел грозную опасность от советских товарищей и взял на себя всю работу с курьером. И помог словацким товарищам восстановить радиосвязь с Москвой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прибыв в Софию, Стефания Шварц, не имея адреса Заимова, пришла прямо в советское посольство, которое осаждала полиция. Во всех соседних с посольством домах круглые сутки дежурили агенты охранки, наготове стояли их автомашины. Гестаповцы тоже вели наблюдение за посольством. Немцы уже давно и все настойчивее требовали от болгарских властей закрытия посольства большевиков и только ждали для этого предлога. И вдруг без всяких мер конспирации, даже элементарной осторожности, в посольство приходит тайный курьер из-за границы. Но, может быть, столь открытые действия этой женщины, к тому же явно беременной, и ввели в заблуждение охранников? Однако было совершенно ясно, что, когда Шварц выйдет из посольства, она будет или задержана, или ее возьмут под наблюдение.

В посольстве быстро убедились, что имеют дело с настоящим курьером, но это была молодая женщина, совершенно неопытная в конспиративных делах, и надо было немедленно решить, как с ней поступить.

Решили помочь Стефании Шварц незаметно покинуть посольство, снабдив ее явкой к Заимову — именно он тогда осуществлял всю связь с чехословацкими товарищами. Шварц научили, как воспользоваться явкой, соблюдая необходимую конспирацию.

Люди, принявшие это решение, впоследствии объяснили, что оставить Стефанию Шварц в посольстве было нельзя, так как охранка засекла ее приход, и это могло стать поводом для налета полиции на посольство и даже для его закрытия. Спрятать ее где-то в городе, чтобы иметь возможность убедиться, что охранка потеряла ее след, было признано неразумным, так как это потребовало бы времени, а курьер прибыл с таким важным для чехословацких товарищей делом, что затяжка с его осуществлением могла стоить слишком дорого. (Этот мотив все же можно подвергнуть сомнению — чехословацкие товарищи не имели связи с Москвой уже давно, и разумней было бы подождать, скажем, еще неделю, но зато быть уверенным, что важнейшая операция проведена с соблюдением необходимой осторожности. Впрочем, сейчас, через 30 лет, не ощущая огненной обстановки сорок второго года в Софии, легко судить о том, правильным или неправильным было принятое, в конце концов, решение.)

Стефания Шварц незаметно для шпиков была вывезена из здания посольства и вскоре появилась у Заимова. Потом она две недели жила на одной из конспиративных квартир Заимова, ожидая, когда все, зачем она пришла, будет сделано. Судя по всему, охранка потеряла ее след. За это время люди Заимова добыли для чехословацких товарищей выбывшую из строя лампу радиопередатчика, а Стефании Шварц изготовили более надежные документы, взамен тех, с которыми она прибыла. Когда все было готово, Стефания уехала назад, в Словакию.

И вот теперь из Чехословакии, уже прямо к Заимову, прибыл новый курьер.

ГЛАВА ОДИННАДЦТАЯ

С началом войны Германии против СССР в Болгарии развернули особенно активную и почти незаконспирированную деятельность два гитлеровских ведомства: абвер (военная разведка и контрразведка) и СД (служба безопасности). Центром службы СД в Болгарии было посольство Германии во главе с послом Бекерле. Абвер имел в Софии свою контору, которую возглавлял доктор Делиус. Он же Отто Байнигер. Это был один из крупнейших деятелей военной разведки, которого руководитель абвера Канарис шутя называл «некоронованным царем на Балканах».

Из всех Балканских стран оба этих ведомства больше всего беспокоила Болгария. Здесь все шло не так гладко, как, скажем, в Венгрии. Не удавалось подавить симпатии населения к России и к русским. В Софии оставалось советское посольство, и уже одно это, как доносил в Берлин доктор Делиус, являлось «постоянно действующим против Германии морально-политическим фактором». Немцы считали, что болгарское правительство Филова могло быть более послушным Берлину, если бы не царь Борис, который, по выражению Делиуса, в том же его донесении, «продолжает свое отношение к Германии корректировать страхом перед собственным народом, не понимая, что он останется в истории своего государства, только став открытым и до конца союзником великой Германии».

Именно в то время, когда в Софию к Заимову прибыл второй чехословацкий курьер, царя Бориса вызвали в Берлин. В газетах сказано было, что он «отбыл с официальным визитом». Какой был разговор у царя Бориса с Гитлером, неизвестно. По протокольной книге можно, однако, установить, что разговор был более чем кратким — он длился всего шестнадцать минут. Очевидно, большего времени Болгария в глобальных делах фюрера не заслуживала. Известно также, что в Берлине царь Борис виделся еще с шефом абвера адмиралом Канарисом. Есть резюме этой встречи, составленное самим Канарисом или, может быть, присутствовавшим при встрече доверенным его сотрудником. «Делиус прав, — говорится в резюме, — а из этого следует сделать только один вывод: для того чтобы обезопасить себя от возможности прорыва нашего политического фронта на Балканах в этом звене, необходимо решительно действовать нам самим и фактами доказать руководителям болгарского государства всю опасность положения в их стране и самоубийственный характер их нерешительности...»

Получив это резюме, доктор Делиус принялся за дело. На его стол ложится груда папок из болгарского досье абвера, и среди них папка с надписью «Владимир Заимов».

К этому времени абверское досье Заимова состояло всего из трех страниц. На первой — донос племянника Заимова Евгения Чемширова в немецкое посольство в Софии в 1939 году. В доносе говорилось, что генерал Заимов уволен в отставку за участие в военном заговоре против царя, что он, находясь на секретной службе, под видом экспортера винограда ездил в Берлин, что он как советский агент очень опасен, но что, возможно, он связан и с другими иностранными разведками.

На второй странице — краткая характеристика доносителя Чемширова, написанная, очевидно, военным атташе немецкого посольства Брукманом, принявшим от него донос. В ней говорилось, что это молодой человек с заметно неустойчивой нервной системой, без ясно просматриваемых убеждений, но с обостренным желанием делать не рядовую жизненную карьеру, иметь большие средства для жизни и возможности вращаться в высших кругах. Предлагая свое сотрудничество, видимо, рассчитывает на то и на другое. На вопрос, не находится ли он во вражде со своим родственником генералом Заимовым, он ответил: «Нет, он и его семья относятся ко мне хорошо». Скрытого смысла вопроса он явно не понял. Никакой другой информацией он не располагал.

На третьей странице изложено мнение по данному вопросу какого-то более высокого чина: «По сути данной информации: прорусское направление Заимова широко известно. Оно носит фамильный характер со времен войны русских и болгар против турок в прошлом веке. Связь Заимова с советскими представителями также не может считаться открытием, ибо она сама собой подразумевается. Как активный прорусист Заимов давно внесен в список потенциально интересующих нас, однако военный потенциал находящегося в отставке Заимова невелик. Его связь с разведками других стран требует подтверждения и маловероятна. По поводу поездки Заимова в Берлин необходимо запросить службу безопасности. Что касается источника, то можно воспользоваться его услугами на разовых началах и с чисто символическим вознаграждением. То, что он не располагал никакой другой полезной информацией, свидетельствует о том, что он дал нам только то, что было у него под рукой...»

Делиус прочитал эти документы и стал обдумывать схему действий по дальнейшей разработке Заимова и подбирать кандидатуру из своих агентов для ее исполнения.

Но Делиус запаздывал. В это время Заимовым уже занялись гестаповцы, и эти господа действовали более решительно. Они уже давно получили от своего агента, инспектора софийской полиции Цонева, обстоятельное досье на Заимова, в котором были документы агентурного наблюдения за ним, за его встречами, телефонными разговорами и перепиской.

На основании досье гестаповцы составили заключение, что Заимов является врагом не только и не столько Болгарии, сколько самой великой Германии.

Гестаповцам оставалось решить заключительную задачу: арест Заимова на месте преступления или хотя бы в момент, когда при нем будут улики, пусть даже косвенные.

Именно в эти дни им позвонили из Берлина и предупредили, что в Софию из Братиславы выезжает инспектор гестапо Отто Козловский, который везет важнейший материал, требующий немедленных и решительных действий.

Здесь перед нами возникает очень мутная история, прояснить которую, очевидно, уже нельзя. Известно одно, что в это время в Чехословакии были арестованы подпольщики Ганс Шварц и Генрих Фомфер, а также Стефания Шварц, которая в качестве курьера приезжала в Софию и которой помогал Заимов. И еще ясно, что Стефания Шварц, вольно или невольно, выдала гестаповцам явку и пароль Заимова. Кроме как от нее, они получить ее ни у кого не могли.

По-видимому, Стефания Шварц была прослежена гестаповцами, когда она явилась в советское посольство. Затем она пропала из поля их зрения. Совершить налет на советское посольство гестаповцы не решились, так как не были уверены, что найдут ее там. Естественно, что ее «словесный портрет», а может быть, даже фотографию они разослали во все свои службы, и, когда она возвращалась в Чехословакию, они арестовали ее на границе. Но могло быть еще проще — ведь о прибытии Стефании Шварц в Софию знал Чемширов.

Так или иначе она была схвачена, и ее подвергли гестаповской «обработке». Известны методы, которые применялись гестаповцами к беременным женщинам, рассчитанные на то, что ради спасения ребенка будущая мать может пойти на все.

Предательство, чем бы оно ни объяснялось или даже оправдывалось, все равно предательство. Тем более если человек, спасая себя от мук, обрекал на муки и смерть других. В данном случае именно так и было. Понять поступок Стефании Шварц можно. Простить трудно.


Козловский приехал в Софию не один. С ним прибыл профессиональный провокатор Флориан. Они привезли уже разработанный план операции. Вместе с гестаповцами, действовавшими в Болгарии, и с помощью местной охранки они немедленно приступили к его реализации.

Флориану нужен болгарский паспорт. Для этого на границе жандармы отбирают паспорта у всех болгар, ехавших в тот день в Болгарию. Выбирают наиболее подходящий паспорт. На него наклеивают фотографию Флориана и умышленно неправильно ставят полицейский штамп — паспорт должен иметь вид поддельного и изготовленного не очень умело.

16 марта Флориан отправляется на квартиру Заимова в качестве нового курьера Чехословакии. Чтобы не дать Заимову возможности в последнюю минуту подать кому-нибудь сигнал о прибытии курьера, Флориан отмычкой открывает дверь и входит в дом Заимова. Анна обнаруживает его уже в передней, и ей сразу гость кажется подозрительным. Но сам Заимов, по телефонному звонку дочери прибывший домой, не разделяет тревоги жены, и мы уже знаем почему.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Флориан пробыл в доме Заимова около часа. Все это время Заимов испытывал противоречивое чувство. Чем дольше он был с этим человеком, слушал его, наблюдал, тем острее испытывал неприязнь к нему. Это не было подозрением или недоверием, просто он был ему несимпатичен: какой-то он был неопределенный, непрерывно изменчивый, скользкий. Даже возраст его не определишь — сперва он показался Заимову совсем молодым парнем, а пригляделся, нет, ему можно дать все тридцать. Вблизи видно, что желтоватая кожа его лица не свежая, дряблая, в уголках глаз мелкие морщины. Но необычайная важность дела, с каким прибыл этот человек, обязывала Заимова подавить в себе антипатию к нему и немедленно действовать.

— Завтра в пятнадцать часов мы встретимся в кафе «Сердика», это недалеко от вашего отеля, — сказал Заимов.

— Такая ответственная встреча в кафе? — удивленно спросил Флориан.

— Не беспокойтесь, мы не будем сидеть вместе, а ровно в шестнадцать уйдем оттуда, — ответил он, но, куда они пойдут, не сказал. Эту осторожность он проявил чисто интуитивно.

Когда курьер ушел, Заимов по срочной цепочке связи сообщил о прибытии курьера советскому разведчику Савченко.

Одним из связных у Заимова был Евгений Чемширов. Этот красивый молодой человек пользовался у него большим доверием. И не только потому, что он был его племянником. Он считал, что Чемширов очень хорошо помогает ему, не сомневался в его храбрости и находчивости. Заимов не любил в нем жадность к деньгам, легкомысленность, но думал, что как раз эта опасная работа переплавит его характер. Но ему и в голову не могло прийти, что Евгений может его предать.

Работники болгарской охранки и гестаповцы знали Чемширова лучше, они давно убедились, что за деньги, за «красивую жизнь» Чемширов отдаст и совесть и душу. Но держали они его на крепком поводке страха — у него должна не проходить тревога, что его связь с охранкой и гестапо непрочна, и он должен стараться делать все, чтобы она не оборвалась. Так что видимая Заимову храбрость его связного объяснялась очень просто — ему нечего было бояться.

У советских разведчиков Чемширов вызывал серьезные сомнения, но никаких обоснованных подозрений не было и у них — настораживала все та же несерьезность его характера, какая-то беспечная легкость, с какой он действовал, и даже его бесстрашие. Сказать об этом Заимову они не решались, зная, что он полностью доверяет своему племяннику и доволен его работой. Это было их непростительной ошибкой. Они предпринимали некоторые меры предосторожности — когда через Чемширова проходила важная встреча, в последнюю минуту внезапно меняли порядок или место встречи, ставя его в такое положение, чтобы с этой минуты и до конца встречи он был под контролем и не мог совершить какой-нибудь ошибки. Предосторожность эта была не лишней, но она, увы, положения не спасала.

Вот и на этот раз Чемширов всего за несколько минут до его появления возле кафе «Сердика» получил от Савченко новый адрес встречи.

Без пяти четыре Заимов расплатился за обед и неторопливо направился к выходу. Флориан сидел возле двери и, когда Заимов проходил мимо него, тоже встал из-за стола.

Заимов задержался немного у гардероба и вышел из кафе вместе с Флорианом. Чемширов, увидев их, быстро перешел на другую сторону улицы и пошел к перекрестку. Заимов пошел за ним по своей стороне улицы, немного позади — Флориан.

Впереди, на углу перекрестка, Заимов увидел Савченко — он стоял у афишной тумбы и читал объявления.

Савченко наблюдал за улицей, но ничего подозрительного не видел. И не мог увидеть. По приказу гестапо охранка не вела наблюдений за встречей, им было вполне достаточно того, что они знали о ней. А если бы наблюдение было обнаружено и Заимов, заподозрив неладное, отменил встречу, это означало бы провал всей операции. Наконец, эта встреча была для них не самой важной, они предполагали, что на ней не будет Савченко, а главной целью операции было добыть прямые улики связи Заимова с советской разведкой. О том, что произойдет на сегодняшней встрече, они будут подробно знать и от Флориана, и от Чемширова, но так как ни тот, ни другой не ведали, что оба они в одной упряжке, гестапо, кроме всего прочего, сможет перепроверить точность донесения каждого из них.

Когда они пришли на конспиративную квартиру, уже наступили ранние мартовские сумерки. Чемширов задернул гардины на единственном окне и зажег свет. Тепло, такое доброе после холодной слякоти на улице, домашняя обстановка маленькой комнаты, мягкий свет лампы над столом, за который они сели, сразу создали ощущение домашнего покоя и даже безопасности.

— Ну, вот видите, ничто не помешало нам встретиться, — сказал Заимов, обращаясь к курьеру. — И мы очень рады помочь нашим чехословацким друзьям и боевым товарищам. Чтобы бороться с фашистами, надо прежде всего не бояться их. Верно?

— Безусловно... безусловно... — согласился Флориан, пригладив ладонью волнистые волосы. Он сцепил на столе пальцы беспокойных рук, его узкое лицо выражало почтительное внимание.

— Конечно, то, что мы делаем, сопряжено с опасностью, — спокойно, размышляя вслух, продолжал Заимов — Но что такое для нас опасность? Это люди, стоящие по ту сторону баррикад. Но они люди, и им присущи все человеческие качества. Они могут думать точно так же о нас. Это и есть трезвое ощущение борьбы. Да, как у вас обошлось с паспортом? — сказал он.

Флориан достал из кармана паспорт.

— Безотказная немецкая четкость. В дирекции полиции мне вернули паспорт без единого слова, — ответил он.

Заимов вместе с Чемшировым внимательно осмотрели паспорт. Он был порядком потрепан и выглядел натурально. Однако Заимов сразу заметил, что печать на фотографии поставлена неправильно.

Отдав паспорт Флориану, он сказал:

— Часть печати, которая на фотографии, не совпадает.

— Вы не представляете наших трудностей, — угрюмо ответил Флориан, рассматривая паспорт. — Ошибки неизбежны. Мы по сравнению с вами зеленые ученики.

— Ну что ж, всему надо учиться, — примирительно сказал Заимов. — А то, что вам трудно и что у вас нет опыта, я понял еще в прошлый раз, когда была Стефания. Кстати, как у нее прошел обратный путь?

— Раз я здесь, значит, все сошло хорошо, — ответил Флориан. — Только врачи опасаются, что нервное напряжение может сказаться на ребенке.

— Да, да, я когда увидел, что она в положении, готов был заплакать, — сказал Заимов.

— Но у нас другого выхода не было, — объяснил Флориан. Он смотрел на красивое, лениво равнодушное лицо Чемширова, казалось, что происходящее его мало интересовало и он был занят какими-то своими мыслями. Какими? А Чемширов думал в это время о нем, о том, что курьер наверняка крупная птица и немцы за него хорошо заплатят.

— Мне ваше лицо кажется очень знакомым, — обратился Флориан к Чемширову.

— Ничего удивительного, я привел вас сюда, — ответил Чемширов.

— Ну да, конечно, — согласился Флориан, — Очевидно, нервы мешают мне думать логически.

— Нервы надо держать в руках, — назидательно заметил Чемширов. Флориан услышал в его словах скрытый смысл и насторожился. А ему еще советовали не тратить на него ни времени, ни нервов.

— Ваш паспорт следует исправить, — сказал Заимов и спросил Чемширова: — Мы можем это сделать?

— Попробуем, — не сразу ответил тот.

— Мы слышали, что делается в Чехии, а что делаете вы в Словакии? — спросил Заимов.

— Я лично? — спросил Флориан.

— Ваша группа... ну и вы в том числе.

— Мне приказано рассказать это советским товарищам. Не обижайтесь, пожалуйста, но я послан к ним. Именно к ним. Мне приказано... — Флориан виновато улыбнулся: — Мы учимся и конспирации... тоже...

— Тогда, может, вы расскажете нам о положении в вашей стране... вообще? — сказал Заимов.

— Это с удовольствием, — ответил Флориан и, подумав немного, начал рассказывать. Положение в стране, как сотрудник гестапо, он знал хорошо и рассказал о нем конкретно, приводя много примеров из жизни. По его словам получалось, что в Словакии царит террор еще более свирепый, чем в Болгарии, что патриоты загнаны в глубокое подполье и фактически лишены возможности реально бороться с врагом.

— Но у нас рассказывают, что там храбро действуют партизаны, — сказал Заимов.

Флориан посмотрел на него.

— Оставьте иллюзии... Топор занесен над каждым, — печально и подавленно сказал он. — Лично мне несколько легче, потому что немецкий мой родной язык. Оттого меня и курьером сделали.

— Как? Вы немец? — удивленно спросил Чемширов.

— Судетский немец, — уточнил Флориан, — По шкале нацистов, мы немцы третьего сорта. Кстати, и Ганс Шварц, и Генрих Фомфер тоже судетские немцы. Для всех нас это значит только то, что мы стали первыми жертвами Гитлера. И первыми его противниками.

— Население Судет приветствовало Гитлера, — произнес Чемширов с усмешкой.

Провокатор внимательно посмотрел на него и спросил:

— Может, вы будете утверждать, что Гитлера приветствовали и болгары?

— Вот это было бы ложью, — ответил Чемширов.

— Этой ложью закамуфлированы все действия Германии, — сдержанно, с напряжением начал Флориан. — Откуда вы знаете, как в Судетах встретили Гитлера? Из кинохроники, которую состряпали жулики Геббельса. Из газет и цветных журналов! А все это ложь, ложь и еще раз ложь! А правда в том, что мы — судетские немцы — первые жертвы и первые противники Гитлера. — На смуглых щеках Флориана выступили темные пятна.

— Все-таки, Евгений, надо признать, что наш гость ближе к Судетам, чем мы с тобой, — мягко сказал Заимов.

— Значит, ваша группа фактически не словацкая, а немецкая? — не унимался Чемширов.

— Мы действуем в Словакии, — ответил Флориан. — Во Франции, как известно, вместе с французами против немцев борются и англичане, и поляки, и даже, я слышал, русские, и мне, признаться, в голову не приходило делить их по национальному признаку, для меня все они борцы за свободу Франции. Нас судьба забросила в Словакию, и мы боремся за ее свободу.

Чемширов выслушал отповедь Флориана с равнодушным лицом, но останавливаться не собирался — он решил, что курьер не кто иной, как немецкий коммунист, а он знал, с какой яростью охотится за ними гестапо.

— Я готов понять все, что вы говорите, — сказал он, не сводя пристальных черных глаз с курьера. — Но мне непонятна ваша нервозность, ведь то, что вы немец, конечно, никакого значения не имеет... в конечном счете.

— Еще раз повторяю: я судетский немец, — опять уточнил Флориан и спросил Заимова: — Может быть, мы будем говорить о деле?

— Самое время, — улыбнулся Заимов, не заметив, что десять минут назад Флориан отказался об этом говорить.

— Интересно, как вы обходитесь в Словакии без их языка? — вдруг спросил Чемширов.

— У нас в ходу интернациональный язык борьбы, а не мутной демагогии, — отрезал Флориан.

— Но у нас в Софии ваш родной язык будет вам весьма полезен, — поспешил вмешаться Заимов.

— Я уже убедился в этом, — улыбнулся Флориан. — Когда в отеле я говорю с портье по-немецки, он встает со стула. А он, между прочим, болгарин, — добавил он Чемширову.

— Болгары бывают всякие, — ответил Чемширов и спросил: — Ваш передатчик работает?

— Увы... — вздохнул Флориан, — Нас по-прежнему не слышат. Очевидно, нужен новый передатчик. Лампа, которую доставила от вас Шварц, оказалась не единственным его дефектом. Я должен об этом говорить с русскими. Могут они помочь?

— Я не знаю — ответил Заимов.

— А может быть, нам лучше работать с вами? Пользоваться вашим шифром? И через вас проложить радиомост Братислава — Москва? Вас Москва принимает?

— У нас связь уверенная, — подтвердил Заимов. — Но то, что вы предлагаете, очень сложно. Я, правда, в радиоделах специалист неважный. Надо посоветоваться с нашим радистом.

— С ним можно встретиться? — спросил Флориан. — Нужно посоветоваться с ним, может, о нашей идее стыдно говорить русским?

Заимов только сейчас заметил, что курьер, вначале категорически уклонившийся от разговора о делах, теперь вдруг заговорил. Он молча, вопросительно смотрел на Флориана.

— Дорогие друзья, вы должны мне простить все, — начал курьер проникновенно. — И нервы... и непоследовательность. Если бы вы только знали, в каком мы там положении. Мы накануне решения прекратить всякую борьбу. Ведь все, что мы делаем, имеет смысл только при наличии связи с Москвой. Рискуя жизнью, добыть бесценную для русских информацию и выбросить ее в мусор, Ганс Шварц однажды дошел до того, что хотел с такой информацией пешком пробиваться к русским через фронт.

— Это уже истерика, — заметил Чемширов.

— Конечно... конечно... — поспешно согласился Флориан.

— Нужно все честно рассказать русским товарищам, и они наверняка помогут, — сказал Заимов.

— Где я с ними встречусь? — спросил Флориан.

— Это мы сообщим вам позже, — ответил Заимов.

— О встрече с ними я извещу своевременно, и прошу вас ежедневно в полдень быть у себя в отеле, — вмешался Чемширов.

— Хорошо, — Флориан наклонил голову. Он хотел взять свой паспорт, лежавший на столе, но Заимов остановил его.

— Паспорт останется у нас, мы приведем его в порядок.

— А вдруг он мне понадобится? Облава? Мало ли что... — с тревогой сказал Флориан.

— Не надо без дела ходить по улицам, — посоветовал Чемширов.

— Завтра к вечеру паспорт будет готов, — сказал Заимов. — А теперь расстанемся.

Все встали.

— Первым выхожу я, — сказал Чемширов. — Вы сразу за мной — постойте за дверью не больше минуты и выходите на улицу, — продолжал Чемширов. — Я буду стоять на другой стороне. Пойдем к вашему отелю — каждый по своей стороне. Понятно?

Флориан протянул руку Заимову.

— До свидания.

Закрыв дверь, Заимов вынул носовой платок и вытер руку — страшно неприятно пожимать потную руку.

Погасив свет, он отодвинул гардину и посмотрел на улицу — там уже никого не было. Падал редкий невесомый снежок. И казалось, посветлело.

На другой день он рассказал об этой встрече советскому разведчику Савченко.

Красивый, темноглазый человек, очень похожий на болгарина, Яков Савченко, хмурясь, слушал его, часто останавливал и просил повторить. Заимов дословно повторил рассказ. Потом Савченко попросил описать, как вел себя курьер. Заимов видел, что Савченко встревожен, и старался говорить как можно точнее.

— Очень много странного, — сказал Савченко, выслушав, и надолго замолчал. — Затея с радиомостом через Софию просто подозрительна. Он так прямо и предложил — работать на вашем шифре?

— Именно так.

— Учитывая абсолютную нецелесообразность такой связи, это выглядит как прямая провокация с целью получить шифр! Вы думаете иначе?

— А может быть, это от неопытности? — предположил Заимов.

— Боюсь, Владимир Стоянович, это не так, — сказал Савченко с побледневшим лицом. Он спросил: — Зачем ему понадобилась встреча с вашим радистом? Зачем ему понадобилось еще сегодня знать, где он встретится со мной? Зачем? Дальше. Согласен — Чемширов бестактно полез к нему со своим национальным вопросом. Но с чего курьеру было разозлиться? Он же мог ответить, как и Чемширов, — судетские немцы бывают всякие, и делу конец. Нет во всем этом никакой логики.

— Но Чемширов тоже говорил с ним нетактично, — напомнил Заимов.

— Кстати, вы ему поручили поднимать этот национальный вопрос?

— Нет.

— Бог с ним, с Чемшировым. Значит, по рассказу курьера выходило, что в Словакии борьбы с нацистами нет?

— Да. И когда я сказал о словацких партизанах, он предложил мне оставить иллюзии.

— Опять странно. Не дальше как на днях в сводке Информбюро было сообщение об успешных боях партизан в горах Словакии. Нет, Владимир Стоянович, надо немедленно принимать меры. Я с ним все же встречусь дня через два в квартире на Тотлебена.Чемширов вызовет его в условное место и приведет туда.

— Но зачем вам рисковать? — спросил Заимов.

— Пока еще риск вызван только предположением, — напряженно думая, ответил Савченко. — Если он провокатор, им руководят не дураки и я им нужен не меньше как с радиостанцией в кармане, или с шифром, или, на худой конец, хотя бы с каким-нибудь документом. А я приду пустой. Но пообещаю ему. Кстати, и вас я прошу помнить об этом.

Они уже должны были проститься, как Савченко сказал жестко, в тоне приказа:

— Вам надо уничтожить все улики и дома. Не задавайте вопросов, сделайте это сегодня же, сразу, как вернетесь домой. Береженого бог бережет. — Савченко подошел к Заимову, смотрел на него своими черными живыми глазами, и впервые Заимов видел в них плохо скрытую тревогу.

Однажды вы оказали мне высокую честь, сказав, что мы с вами родные братья, — тяжело произнес Савченко. — Я никогда не позволял себе... Но сегодня... Дорогой братче, я чувствую опасность. Но отступать нельзя.

— Мы же солдаты, братче, зачем об этом говорить? — чуть улыбнулся Заимов. — На войне как на войне.

— И впереди у нас, может быть, решающий бой, — ответил Савченко.

Их рукопожатие несколько затянулось, как будто оба хотели сказать друг другу что-то еще, но так и не сказали.


Заимов неторопливо шел домой. День был нелегкий, и он чертовски устал. Противно ныла раненая нога, и он подумал: все-таки необходимо выкроить часок и показаться врачу, что-то последнее время стало хуже. И сейчас нельзя сразу лечь в постель — надо сделать то, что просил Савченко. Только бы Анна не встревожилась.

Думал ли Заимов в этот вечер о грозной опасности, нависшей над ним? Анна отвечает — нет, он был такой, как всегда: спокойный, нежный, немного ироничный, подтрунивал над ее страхами.

В тот вечер она ждала его, не ложилась спать. Последнее время всякий раз, когда он не возвращался до темноты, она не находила себе места, в безотчетной тревоге бродила по комнатам, придумывала себе работу и все поглядывала на часы: не остановились ли? Хорошо еще, что дома теперь были дети, из Варны приехал сын, но она боялась, как бы они не заметили ее тревоги.

Подходя к дому, Заимов замедлил шаг и внимательно посмотрел: нет ли шпика? Улица была пустынна, ни одно окно не светилось.

Шпик сидел у темного окна в соседнем доме и в эту минуту уже докладывал по телефону, что «объект» возвращается домой. Дежурный офицер охранки записал время: «23 часа 19 минут». И немедленно доложил об этом начальнику полиции Драголову, в кабинете у которого в это время находился гестаповец Козловский.

— Где же это он пропадал после своей конторы? — спросил Козловский.

— Я смог бы вам ответить, если бы вы не приказали нам снять наблюдение за его передвижением по городу, — ответил Драголов. — Если мы их завтра же не возьмем, они улизнут.

— Это будет сделано, когда я прикажу, — ответил гестаповец. — До завтра.

Заимов не успел протянуть руки к кнопке звонка, как дверь перед ним раскрылась — в темноте передней он увидел силуэт Анны.

— Здравствуй, милая.

Он прикрыл за собой дверь и положил руки на плечи жены, она прижалась щекой к его руке.

— Почему так поздно? — спросила Анна, когда они прошли в его комнату.

— Ты иди спать. Я еще немного поработаю.

Заимов сел за стол и открыл все ящики.

— Надо привести в порядок бумаги.

— Что-нибудь случилось?

— Для того, чтобы не случилось, — улыбнулся Заимов. — Иди, иди, я скоро.

Она не ушла, помогала ему жечь бумаги. Легли спать, когда уже приближалось утро.

Анна сделала вид, будто сразу уснула. И сам он тоже долго не мог заснуть. Вокруг глухая, тревожная тишина.

— Я боюсь этого курьера, — вдруг услышал он тихий голос Анны.

Ощущение тревоги никогда не покидало ее. Она не хотела бы давать волю этому чувству, но было невозможно всегда прятать его в себе. Она хочет одного — чтобы он был осторожнее. Только этого: «Будь, милый, осторожней... осторожней... Ты же у меня такой храбрый... что это опасно. Но... будь осторожней...»

Прошло много времени, прежде чем он ответил ей:

— Все очень сложно, милая.

Ему тоже несимпатичен этот курьер, особенно сейчас, после разговора с Савченко, но он не собирается праздновать труса — на войне бывает всякое, в том числе и предательство. Конечно, все это дьявольски сложно и даже опасно. Посмотрим... посмотрим...

— Мне страшно за тебя, Владя.

Она не хотела бы сознаться в этом вслух, но это вырвалось из ее измученного тревогой сердца, как бы помимо сознания. И это было больше, чем признание в любви.

В ответ он только коснулся ее мягких волос, это было ответом на ее признание. «Я люблю тебя, Анна».

Она взяла его руку и прижала к своему виску.

А вокруг глухая тишина — дома, города, вселенной.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Адрес конспиративной квартиры Флориан получил от Чемширова на улице за десять минут до встречи, и с этого момента они оба находились под наблюдением Савченко.

Флориану было сказано: дверь будет открыта, звонить не надо, если квартира окажется пустой, нужно терпеливо ждать.

Он пошел прямо по указанному адресу, «хвоста» не было.

Свет в передней не горел, и Флориан, прикрыв за собой дверь, остался стоять у двери. Постепенно его глаза привыкли к темноте.

Он был профессиональной ищейкой гестапо и мог, конечно, предположить, что ему устроена ловушка, но вряд ли испытывал страх.

В темную переднюю вонзилась узкая полоска света. Флориан сделал шаг в сторону, и в это время услышал голос Заимова, приглашавший его войти.

Он вошел в освещенную комнату и невольно зажмурился.

— Садитесь, пожалуйста, — Заимов указал на стул.

— Я уже подумал, что ошибся адресом, — сказал Флориан, садясь к столу и быстро оглядывая комнату.

Это была, очевидно, столовая. Посредине — большой стол, покрытый светлой скатертью. Над ним — уютный зеленый абажур. Напротив старинного буфета с посудой висела картина: две женщины ссыпают в корзину золотистые гроздья винограда.

В передней хлопнула дверь — Флориан вздрогнул и оглянулся.

— Все спокойно, — сказал входивший в комнату Чемширов и тоже сел к столу.

— А вы ничего подозрительного не заметили? — спросил Флориана Заимов.

— Абсолютно, — ответил тот и, мимолетно взглянув на Заимова, продолжал: — А у себя дома мы боимся и шаг сделать. Видимо, нам нужно учиться у вас уверенности.

— Наука не хитрая. Она называется разумная осторожность, — заметил Чемширов, глядя на курьера своими большими черными глазами.


— Я уже говорил: наши противники тоже люди, — сказал Заимов, опасаясь, что племянник опять сцепится с курьером. — И мы, как правило...

Услышав звонок в передней, он извинился и вышел в переднюю.

Это, как всегда точно, минута в минуту, пришел Савченко.

— Здесь? — тихо спросил он, снимая легкое пальто и шляпу.

— Да.

— Как держится?

— Как и вчера. Евгения я предупредил — он его больше не задирает. — Они вошли в столовую. Флориан встал.

— Сидите, сидите, здравствуйте, — кивнул Савченко и сел напротив. Его красивое лицо не выражало ничего, разве что усталость. Он лишь на мгновение остановил взгляд на курьере.

Тишина. Только часы на стене вели свой размеренный счет. Чемширов, приподняв в изломе густые брови, рассматривал свои холеные ногти. Заимов сидел прямо и из-под опущенных тяжелых век ожидающе смотрел на Флориана, который, наклонясь вперед, уставился на полотняную скатерть, покрывавшую стол, на узком лбу у него обозначились морщины, будто он напряженно обдумывал что-то.

Никто не начинал разговора. Так было условлено — беседу должен начать Флориан. Теперь Савченко откровенно рассматривал его. Лет ему тридцать, не меньше. Лицо приметное: узкий высокий лоб, иссеченный морщинами, резко прочерченное надбровье, сильный подбородок. А желтизна лица, пожалуй, нездоровая.

Молчание затягивалось.

— Я хотел бы услышать о целях, с которыми вы прибыли? — спросил Савченко.

— Я должен сказать об этом советским представителям, — подняв голову, тихо ответил Флориан. Он прекрасно знал, с кем говорит — в охранке он хорошо изучил фотографии всех работников советского посольства.

— Вот я и пришел, — сказал Савченко.

Они смотрели друг на друга, и Савченко видел, как у курьера подрагивали белесые ресницы, такие неестественные на его смуглом лице.

— Могу ли я узнать... с кем имею дело? — запнувшись, спросил Флориан, с опозданием понимая, что его настойчивость в данной ситуации излишняя, если не подозрительная.

— Давайте не терять зря времени, его у меня мало, — сказал Савченко.

— Цель, собственно, одна — связь... Мы не имеем связи с Москвой, — начал Флориан, тщательно подбирая слова.

— Что с вашим передатчиком? — перебил Савченко.

— Я смог бы вам ответить, если бы не был полным профаном в радиотехнике, — ответил Флориан.

— Но тогда как мы можем узнать, что от нас требуется? — жестко спросил Савченко.

— Очевидно, нам необходима новая рация. Или нужно установить связь с Москвой через вас, мы могли бы работать вашим шифром.

— Право же, странно, — не сразу заговорил, словно размышляя вслух, Савченко. — Вас посылают в такой рискованный рейс, с такой ответственной и сложной целью, а вы начинаете деловой разговор со слова «очевидно». — Савченко из-под густых нахмуренных бровей смотрел на Флориана скорей сочувственно, чем строго. — Говорите, что вы профан в радиотехнике, и поднимаете вопрос о сложнейшей ретрансляционной радиосвязи через Софию. Вы попробуйте стать на наше место — как нам отвечать на ваше «очевидно»? Новая рация... Легко произнести... Это же не коробка спичек.

Флориан отвел взгляд в сторону, у его висков вспухли желваки.

— Да... Мы все люди без опыта, — тихо произнес он. — И потому пришли к вам. Больше обратиться за помощью некуда.

— Это лирика, — отрывисто сказал Савченко и, подождав, спросил: — Кто у вас работает на радиосвязи?

— Генрих Фомфер.

— Почему же не он пришел?

— Идти к вам должен был совсем другой, более знающий человек, но он заболел. Тогда было решено послать меня.

— Но товарищ Фомфер мог хотя бы написать пару строк по чисто техническому вопросу, он разбирается в этом лучше вас и знает, что вы в этом деле профан, — быстро проговорил Савченко, не сводя пристального взгляда с Флориана.

— Понимаете... С той лампой, которую привезла от вас товарищ Шварц, наш передатчик работает, но, наверно, сигнал у него настолько слабый, что Москва нас не принимает, — с отчаянием в голосе ответил Флориан

— А до того, как вышла из строя лампа, Москва вас слышала?

— Во всяком случае, по радиограммам, которые мы получали из Москвы, можно было понять, что они нас принимали.

— Установленные подтверждения приема вы получали?

— Каждый раз, когда мы начинали работать, на нашу волну влезала немецкая радиостанция, которая мешала нам уверенно принять подтверждение.

— Так. — Савченко откинулся на спинку стула. — Оказывается, вы не такой уж профан, картина чуть прояснилась. — Он вздохнул. — Но вы понимаете, какую неразрешимую задачу перед нами ставите?

— Догадываюсь, — тихо ответил Флориан.

— И все же мы попытаемся эту задачу решить.

Савченко встал из-за стола и попросил Заимова выйти вместе с ним в соседнюю комнату.

— Извините, нам надо посоветоваться, — объяснил он Флориану.

В комнате, куда они вошли, горела только настольная лампа с глухим абажуром, круг света лежал на полированной поверхности стола, а вокруг был полумрак.

— Я уверен, что это подставное лицо, он провокатор, — отойдя подальше от дверей, сказал Савченко.

— У меня он тоже вызывает сомнения, — не сразу ответил Заимов. — Хотя полной уверенности нет.

— Но как же? Вспомните все, что он говорил, — взволнованно, торопливо заговорил Савченко. — Не могли товарищи послать в такую рискованную поездку человека, по существу, не знающего, зачем он едет. А с другой стороны, он же предлагает сложнейшую техническую идею радиосвязи через нас.

Заимов молча слушал, но когда Савченко сказал в заключение, что провокатора необходимо немедленно обезвредить, он резко поднял голову.

— Как обезвредить?

— В самом радикальном смысле, — громко ответил Савченко и шепотом добавил: — Змею надо ловить, не ожидая, пока она укусит.

Заимов прошелся по комнате и сел к столу, положив свои сильные руки в круг света.

— У меня нет уверенности, что он провокатор... я не могу в этом участвовать, — произнес он очень тихо.

— Всю ответственность за это я беру на себя. — Савченко подошел к Заимову и продолжал: — Поймите, Владимир Стоянович, или мы его обезвредим теперь же, или завтра же он поставит под удар нас. А может, еще и сегодня. И дело-то не в нас с вами, вы понимаете. А то, что он провокатор, — несомненно, несомненно.

— А если это впечатление от... его неопытности? — спросил Заимов, подняв на Савченко обеспокоенные глаза.

— Нет, Владимир Стоянович, нет! Для неопытного все, что он говорит, чересчур гладко. За всем виден определенный расчет. Предложить передать им наш шифр! Это разоблачает его окончательно, это не могло прийти в голову неопытным, это замысел гестапо! Поймите, Владимир Стоянович, промедление может стоить слишком дорого. И повторяю — дело не в нас с вами лично.

Заимов, подумав немного, решительно встал.

— Хорошо, — сказал он. — Но я должен поговорить с племянником. Пришлите его сюда.

Савченко вернулся в столовую. Когда Чемширов вышел, он сказал с усмешкой:

— Задали вы нам задачку, втроем не разберемся.

— Может быть, если так трудно и опасно... — начал Флориан, но Савченко перебил его:

— То не надо делать? Да?

Их взгляды встретились, и в их скрещении — горячий живой взгляд черных глаз Савченко и отрешенный взгляд Флориана — точно замкнулась цепь высокого напряжения. Но в следующее мгновение Савченко улыбнулся.

— А делать меж тем надо, и ни трудности, ни опасности остановить нас не должны. Вы же вот тоже через силу взяли на себя обязанность курьера и тоже ведь поручение не дай бог.

— Какое там, — вздохнул Флориан. — Так вышло, человек заболел, а у нас каждый на счету. Надо — пошел...

— Перетрусили, наверно, когда паспорт на границе отобрали? — спросил Савченко, пытаясь улыбкой ободрить собеседника.

— Если б у меня одного отобрали...

— Но у вас-то чужой был и вдобавок сделан плохо. Я бы, пожалуй, не рискнул потом явиться за ним в полицию.

— А что же было делать? — спросил Флориан.

— Идти на явку и просить новые документы. Это разумней. Разве товарищ Шварц не рассказывала, какой отличный паспорт ей тут сделали?

Флориан молчал, опустив глаза, он прекрасно понимал всю опасность этого разговора и не хотел залезать в него дальше.

— В полиции легко могли обнаружить, что ваш паспорт — плохая подделка, — продолжал Савченко.

— Ну что об этом говорить, раз все сошло хорошо, — повысив голос, сказал Флориан.

— Все же это урок, — улыбнулся Савченко.

— Конечно, урок, — согласился Флориан и тоже улыбнулся.

Некоторое время они сидели молча.

— Скажите мне честно, может, вы сомневаетесь в моей личности? — вдруг спросил Флориан.

— С чего вы это взяли? — удивился Савченко. — Да если б у меня была хоть тень сомнения, разве я находился бы сейчас здесь? Вас там в вашей Словакии, видимо, порядком запугали, вам черти в раю видятся. — Савченко пригладил свои черные волосы и сказал: — Мы ведем переговоры о том, как в самом срочном порядке добыть для вас рацию. Дело, как вы понимаете, не простое.

— Вы считаете, что связь через вас невозможна? Или вы против? — спросил Флориан.

— Это задача вторая, сначала мы займемся первой, — ответил Савченко. — Мы не можем разбрасываться, у нас не так уж много сил и возможностей.

— Я все понимаю... и мои товарищи тоже понимают, — сказал Флориан, снова опустив голову. — Конечно, наша группа — капля в море. И, наверное, мы вызываем у вас если не подозрение, то, во всяком случае, иронию. Неопытные люди — и вместе с тем большие претензии. Но что же нам делать? Разойтись и прекратить борьбу?

— Нам известно, что в Словакии действуют сильные группы патриотов, почему вы не ищете связи с ними? — спросил Савченко.

Флориан ответил не сразу. Разговор подошел к очень важному моменту его операции — попробовать получить от русских связь в Словакию. Это входило в его задание одним из важнейших пунктов.

— Мы пытались это сделать, — наконец ответил он. — Безрезультатно. То ли мы вслепую шли, то ли словацкие товарищи загнаны в очень глубокое подполье.

— Расскажите, как вы это делали, может, мы поможем вам советом, — предложил Савченко. Его черные блестящие глаза ни на мгновение не отрывались от прикрытых белесыми ресницами глаз Флориана.

В Словакии в руки гестапо недавно попалась группа патриотов, которая слишком активно, но неумело искала связь с единомышленниками. Флориан знает материалы этого дела очень хорошо и начинает рассказ.

Савченко, сдвинув брови, слушает — похоже на правду. И вдруг, поначалу еле уловимо, а затем все яснее, он начинает ощущать, что курьер рассказывает о попытках группы выйти на связь с другими подпольщиками так, будто он наблюдал это со стороны. И тут же Флориан делает грубую ошибку. Рассказывая о себе и своих товарищах, он вдруг произносит: «Они надеялись», и в его рассказ вкрадывается ироническая интонация, он оценивает действия группы так, как это могли сделать только те, кому неумелость подпольщиков была на руку.

И вдруг он спрашивает:

— А вы не можете дать мне явку в какую-нибудь словацкую группу?

— Нет, — резко ответил Савченко и чуть мягче добавил: — У нас нет такой возможности.

В столовую вернулись Заимов и Чемширов. Сев к столу рядом с Савченко, Чемширов нервно смял в пепельнице сигарету.

— Чертовски сложное дело, — вздохнул Заимов. — И я еще раз попрошу вас на минутку выйти. Надо уточнить технику передачи рации, — натянуто улыбнулся он Флориану.

Савченко быстро вышел вслед за генералом.

— Что? — нетерпеливо спросил он.

— Устранение следует отложить. Надо предварительно сделать все возможное для проверки подозрений.

Савченко достаточно хорошо знал Заимова и понял, что спорить бессмысленно.

— У племянника есть какая-то возможность проверки, — добавил Заимов. — А завтра в это же время мы придем сюда, и вы сделаете все, что надо. Только не здесь, я не имею права погубить хозяев этой квартиры.

— Я увезу его за город, — сказал Савченко. — Но в отличие от вас я вовсе не уверен, что завтра мы встретимся.

Заимов положил руку на его плечо.

— Выслушайте меня, Яков Семенович.... Прежде чем, — сказал он с затруднением, — прежде чем обезвредить провокатора, мы обязаны проверить свои подозрения. Хорошо проверить!

— У нас нет для этого оперативных возможностей, — ответил Савченко.

Оставшиеся в столовой Флориан и Чемширов молчали. Флориан, опершись лбом на руку, тупо глядел на стол. Чемширов, устало отвалившись на спинку стула, рассматривал висевшую на стене картину — ему все было ясно, оставалось только сдать этого типа полиции.

Вернулись Заимов и Савченко.

— Надо думать, вы хотите, чтобы все мы сделали быстро? — спросил Савченко Флориана.

— Каждый день без связи для нас — трагедия, — ответил Флориан.

— Вы завтра получите или рацию, или шифр, — твердо сказал Савченко. — Не думайте, мы понимаем положение вашей группы и хотим сделать все, что только сможем. А пока все. До завтра.

Савченко ушел первым. За ним ушли Флориан и Чемширов. Еще одним подтверждением подозрений Савченко было то, что Флориан ушел, не спросив о своем паспорте, который ему сегодня должны были вернуть. В его положении такая забывчивость была немыслимой.

Последним ушел Заимов.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Гауптштурмфюрер СС Отто Козловский, приехавший вместе с Флорианом в Софию, был одним из высокопоставленных чинов гитлеровской службы безопасности в Словакии. Он возглавлял отдел контрразведки по борьбе с антифашистским подпольем. Его работа была отмечена приказом руководителя гестапо группенфюрера Мюллера, в котором особо отмечались решительность и радикальность его действий. За этой похвалой — кровь многих словацких патриотов.

После войны, в 1946 году, Отто Козловский был арестован. Он скрывался в Австрии, в городе Гладенбах. Его доставили в Словакию, и здесь его судил народный трибунал. 3 мая 1947 года он был повешен.

Показания Козловского дают возможность узнать, как рассматривали ход софийской операции сами гестаповцы.

Операции они придавали огромное значение. Кроме возможности перерезать одну из линий связи подпольщиков Словакии с Москвой, они могли доказать Берлину, что корни словацкого Сопротивления уходят в другие страны и что именно этим объясняется невыполнение приказа Гиммлера о полной ликвидации Сопротивления.

Арест антифашистской группы, от которой Стефания Шварц ездила в Софию, не дал гестаповцам данных о работе «моста» Словакия — София — Москва. Подпольщики на допросах молчали. Но от Стефании Шварц немцы получили явку к Заимову, и на этом была построена вся операция — они рассчитывали через Заимова выйти на советскую разведку.

Вот почему Отто Козловский сам возглавил и взял с собой опытного сотрудника Флориана. Однако с самого начала дело пошло совсем не так, как предполагал Козловский. Он имел приказ руководства гестапо в Чехословакии провести операцию без активного участия болгарской охранки и гестаповцев, действовавших в Софии. Сделать это не удалось. Софийские коллеги опередили группу Козловского, оказалось, что они давно шли по следу Заимова и уже готовили его арест. Козловский жалуется, что это обстоятельство внесло в операцию «вредную нервность и отсутствие необходимого взаимопонимания и доверия среди ее участников, а это плохо сказалось на результатах».

После первой встречи Флориана с Заимовым Козловский считал, что операция развертывается нормально. Главное — Заимов ничего не заподозрил. На следующую встречу, по их расчетам, должен был прийти советский разведчик Савченко, который являлся для них не менее крупной целью, чем Заимов. Козловский рассчитывал получить от Савченко сведения о советской агентуре.

По поводу того, когда надо брать Савченко, возникло разногласие между Козловским и полицейским атташе немецкого посольства Виппером, а также начальником софийской полиции Драголовым и его заместителем Праматоровым. Виппер и деятели болгарской полиции считали, что Савченко лучше всего брать на первой встрече. Козловский же считал, что он должен быть взят только тогда, когда при нем будут достаточно веские улики. В первый раз он явится на встречу пустой, он достаточно опытный человек, чтобы, доверяясь информации Заимова, сразу прийти с радиостанцией для словаков. Он не может предварительно не проверить курьера. Козловский считал, что эта первая встреча с участием Савченко должна быть подчинена только одной задаче — заставить Савченко поверить курьеру и попытаться выяснить связи Заимова с другими чехословацкими подпольщиками.

Козловский позвонил из Софии в Берлин, и его план получил одобрение.


Направляясь после первой встречи с Савченко на конспиративную квартиру, где его ждал Козловский, Флориан не торопился и нарочно шел кружным путем. Ему нужно было подумать и успокоиться. Нервное напряжение не проходило. Он почти не сомневался, что советский разведчик заподозрил его и завтрашняя встреча будет чрезвычайно опасной, не говоря уже о том, что вообще весь ход операции ставится под удар. Он был обязан и собирался все это сказать Козловскому, но ему не хотелось всю вину брать на себя. В течение всей встречи он придерживался схемы, которую разработал сам Козловский.

После доклада Флориана Козловскому было совершенно ясно, что Савченко оказался сильнее его агента, но он и не подумал упрекать за это Флориана.

Они стали обсуждать, как может развернуться операция дальше. Савченко обещал принести завтра радиостанцию для словацкой группы. Если это только приманка для курьера и они решили его ликвидировать, обеспечить безопасность Флориана нетрудно. Но тогда Савченко будет взят без улик. В этом случае, пожалуй, придется воспользоваться идеей Виппера и самим доставить на место встречи радиостанцию, имевшуюся у полиции.

Обдумав создавшуюся ситуацию, Козловский принял решение не менять своего плана, но внести в него уточняющие поправки. Когда он отправился в немецкое посольство, где его с нетерпением ждали, он был абсолютно тверд в своих намерениях. Он был готов к тому, что местные работники гестапо уже имеют от своего агента информацию о сегодняшней встрече, в этом случае он потребует предпочтительного доверия к информации Флориана.

Как только Козловский вошел, Виппер сказал:

— Их надо брать сегодня, сейчас же.

— Кого их? — спокойно спросил Козловский, садясь в кресло.

— Всех.

— Как вы собираетесь взять Савченко?

— Господин Драголов предлагает взять его у посольства, официально оформив эту акцию по существующим законам военного времени.

— А если Савченко из посольства не выйдет? — спросил Козловский. — Заимова мы можем взять когда угодно и где угодно, но Савченко нам нужен не меньше, вы это знаете.

— Вы думаете, он завтра придет? — спросил Виппер.

— Да. Он придет, чтобы устранить моего агента.

— А улики?

— Мне кажется разумным ваше предложение доставить туда рацию.

— Не думаете ли вы, что все они скроются сегодня ночью?

— Разве господин Драголов не заверил нас, что всех их просматривает круглые сутки? Где сейчас Заимов? — обратился Козловский к присутствовавшему при разговоре начальнику полиции Драголову.

— Дома.

— А если он будет пытаться ночью покинуть дом?

— Исключено. Дом блокирован прочно.

— Где Савченко?

— Вернулся в посольство.

— Он может незаметно выйти из посольства?

— Исключено.

— Тогда завершение операции вырисовывается абсолютно четко, — заключил Козловский. — Если они будут пытаться этой ночью скрыться, мы их схватим. Если же этого не произойдет, я предлагаю брать завтра. Сроки в часах и минутах мы уточним, но схема такая: примерно за два-три часа до темноты мы отключаем все телефоны советского посольства, это лишит Савченко возможности срочно связаться со своими людьми. Затем мы берем Заимова и его соучастников. Срочно перебрасываем радиостанцию к месту встречи, и там мы берем Савченко, берем, как только он войдет в подъезд дома. Очень важно взять его на месте встречи, это тоже улика.

— Где возьмем Заимова? — спросил Драголов.

— До того как он отправится на встречу, у него дома. Дальше... Чемширова надо взять вместе с Флорианом. Где — неважно. Это надо сделать для того, чтобы мой агент мог на следствии продолжить свою роль, а Чемширов будет свидетелем его ареста и на следствии поддержит игру.

Виппер должен был согласиться с предложенным планом, и почти до рассвета все они работали над уточнением каждого элемента операции.


22 марта 1942 года.

Чемширов пришел к Флориану в гостиницу ровно в пять. Он был весело оживлен, окончательно утвердившись в мысли, что Флориан очень ценная дичь для гестапо, и, кроме того, он уже знал, что все страшное, связанное с Савченко, его минует. Ему приказано после пяти часов быть неотлучно с Флорианом, а к семи часам под каким-нибудь предлогом оказаться вместе с ним на площади Славейкова. Что произойдет дальше, он не знал, но полагал, что именно там возьмут Флориана. В общем, вся эта нервная история шла к благополучному концу, сулившему ему заслуженную награду. Теперь его жизнь пойдет иначе — хватит ему таскаться в хвосте за знаменитым дядей и тратить нервы одновременно на двух хозяев.

— Как вам спалось? — весело спросил он, пожимая холодную руку Флориана.

— Неважно, — ответил Флориан.

— Ничего, все идет к концу, — Чемширов прошелся по комнате, взглянул в окно. — Весной запахло. Я люблю весну.

— Если я сегодня получу обещанное, хорошо бы сегодня же отправиться домой. Кстати, мой паспорт готов? — спросил Флориан.

— Вот, получите. — Чемширов протянул ему паспорт. — Классика, теперь и комар носа не подточит. Даже выездная виза поставлена.

Флориан, не глядя, спрятал паспорт в карман.

— Спасибо. Хорошо бы билет сейчас заказать.

— Это у нас не проблема. Возьмем на вокзале перед самым поездом. А сейчас идемте-ка на воздух, у вас тут от табачного дыма задохнуться можно. Идемте, я покажу вам город.

Они вышли из гостиницы и спокойно, прогулочным шагом, пошли по солнечной улице.

— Между прочим, по нашему календарю сегодня — первый день весны, — оживленно болтал Чемширов. — Природа это знает, еще вчера шел мокрый снег, это плакала зима. А сегодня, смотрите — весна, черт побери! Вы первый раз в Софии?

— Я думаю о своем городе, — угрюмо отозвался Флориан. — Там товарищи ждут меня, как Христа-спасителя.

— Насколько я знаю, все в порядке. В первый день весны в нашей доброй Софии благополучно завершается ваша миссия, и пусть это станет для вас счастливым предзнаменованием. Заберите у нас не только рацию, но и наш оптимизм! — рассмеявшись, сказал Чемширов.

— Хорошо бы. Ваша уверенность нам необходима не меньше, чем связь с Москвой.

Они гуляли по городу больше часа.

— А теперь мы истратим несколько минут на одно небольшое дельце, — весело сказал Чемширов. — Весна весной, а дело делом. Мне надо зайти в фотографию, взять заказанные снимки. Это рядом.

Когда они подошли к фотографии, Флориан остановился.

— Нет, нет, торчать на улице не надо, мы зайдем вместе. — Чемширов взял его под руку. — Кстати, посмотрите фотографию, это одна из наших точек.

Хозяин фотографии расплылся в улыбке.

— Господин Чемширов! Вы, как всегда, точны, ваш заказ готов.

Фотограф ушел в другую комнату.

— Очень полезно иметь у себя таких людей — любая фотокопия делается в два счета, — тихо сказал Чемширов.

Он получил снимки и вдруг предложил Флориану сняться вместе на память.

— Я не люблю сниматься, — сморщился Флориан и сделал шаг к дверям.

— Перестаньте! — Чемширов взял его под руку, усадил на диванчик и сам сел рядом.

Вспыхнул магний.

— Готово! — Чемширов рассмеялся и сунул фотографу деньги.

Они вышли на улицу. Флориан тревожно думал: зачем понадобилась его фотография? Не хотят ли они с помощью фото провести какую-то проверку?

На перекрестке он остановился:

— Мне нужен туалет.

— И это у нас тоже не проблема, — сказал Чемширов. — Пошли. Видите кинотеатр под названием «Славейков»? Там есть то, что вам надо. Идите, я подожду.

Но Флориан, зайдя за угол, бросился к телефону-автомату и позвонил в штаб операции.

— Мы находимся возле кинотеатра «Славейков», возникло новое обстоятельство, его необходимо брать немедленно.

Когда через десять минут он вернулся к Чемширову, тот посмотрел на часы.

— Нам пора взять курс на встречу.

Флориан стоял и любовался городом.

— Да, ваша София действительно прелестна. По сравнению с нашей Братиславой она выглядит гораздо спокойнее, даже теплее.

— Считайте добрым предзнаменованием, что именно здесь вы встретили первый день весны. Мне в этот день всегда хочется...

Возле них резко затормозили две полицейские машины, из которых выскочили люди в штатском. В одну машину они втолкнули Флориана, в другую — Чемширова.

Машины умчались. Прохожие, на глазах которых все это произошло, даже не остановились — к таким сценам на улицах Софии люди давно привыкли.


22 марта 1942 года.

Заимов пообедал и прилег отдохнуть — через час он должен был идти на конспиративную квартиру. Надо было выставить там на окно цветок — условленный с Савченко сигнал — и терпеливо ждать прибытия остальных участников встречи.

За минувшую бессонную ночь он не раз прогнал перед собой ленту воспоминаний обо всем, что произошло с момента появления в его доме Флориана, и ему теперь все яснее и убедительнее казались доводы Савченко. Но он продолжал упорно искать доводы против.

Боясь разбудить Анну, он осторожно поднялся с постели и вышел из спальни на площадку, откуда лестница спускалась на первый этаж. Снизу доносились возбужденные голоса сына и его приятеля — они играли в шахматы и о чем-то горячо спорили.

Он стоял на площадке, испытывая ощущение тихого покоя. Он любил свой дом, наполненный теплом дружной жизни. Сколько раз бывало — переживет нелегкие, опасные минуты, а стоит вернуться домой, и все тревоги становятся и глуше и отдаленней. Анна... дети — вот его главное человеческое счастье. На душе у него горько от мысли, что последние годы сам он в этот дом не приносит ничего доброго, только свои тайные от всех тревоги и заботы. Он ничего не рассказывает, но постоянно видит их отражение в глазах Анны. Сколько же мужества в ее нежном сердце! Сколько веры в то, что он ничего плохого или стыдного сделать не может! За все время, что они вместе, она никогда и вида не подала, что ей тяжело, что она устала от такой жизни. Наоборот, не раз, когда ему самому вдруг начинало казаться, что все напрасно и что он похож на Дон-Кихота, бросающегося на ветряные мельницы, Анна безошибочно угадывала его настроение и, безмятежно смотря ему в глаза, говорила: «Все прекрасно, Владя... Если бы ты знал, как я счастлива с тобой». И все только что мучившее его будто ветром сдувало. Последнее время он все чаще думает: без нее не выдержал бы то, что выпало ему на долю, он не устает благодарить судьбу, подарившую ему Анну и их счастливую любовь.

С грохотом и треском дверь внизу распахнулась, и с улицы в дом хлынули черные люди. Он не видел их лиц, видел черные мундиры, черные сапоги. Топоча по лестнице, это черное приближалось к нему.

— Вы арестованы! — слышит он злобный выкрик. Перед ним белое как мел, красивое, искаженное яростью лицо.

А мимо проносятся, затопляя дом, все новые и новые черные мундиры, от топота сапог все дрожит.

Его увезли, когда обыск еще не был закончен.

С Анной проститься не дали.

Уже внизу он обнял сына и громко сказал ему: «Ты прав — Германия победит». Он посоветовал сыну выдавать себя за прогермански настроенного офицера.

Когда Заимова вывезли из дому, он увидел, что улица забита полицейскими и даже военными автомобилями. Он улыбнулся, влезая в полицейскую машину, — его боялись.


22 марта 1942 года.

С приближением вечера Савченко начал думать, как ему покинуть посольство незамеченным: агенты охранки торчали на всех перекрестках. Автомобиль, принадлежавший одному из друзей Заимова, он еще ночью поставил во дворе дома в глухом переулке вблизи места встречи.

План действия продуман им и рассчитан по минутам. Заимов придет на место встречи заранее и, если все в порядке, выставит в окне условный сигнал, что он на месте. В случае, если охранка устроила в доме засаду, Заимову это ничем серьезным не грозит — он идет в квартиру своих давних друзей, которые всегда подтвердят, что ждали его, — это солидные, всему городу известные люди, живущие вне всякой политики. Савченко войдет в дом за десять минут до встречи и будет ждать в подъезде появления Флориана и Чемширова. Он скажет Флориану, что за рацией надо съездить в другой район города. Им надо только перейти улицу, там машина. Если Флориан откажется ехать, он ликвидирует его там же, в подъезде, и вместе с Чемшировым уедет на машине. С Заимовым условлено — спустя пятнадцать минут после срока встречи он уходит домой.

Савченко знает, что план исполнен риска, но ничего другого придумать нельзя. О грозящей ему лично опасности он заботится меньше всего, его мучает, что опасности подвергается Заимов. Все они попали в капкан провокации и уже находятся под прямым прицелом гестапо. Остается только одно, что называется, с боем выходить из создавшейся ситуации. Как бы ни развернулись события, провокатор должен быть устранен! Сейчас перед Савченко стояла труднейшая задача — незаметно выйти из посольства. Но что бы он ни придумывал, все оказывалось невыполнимым. Один из охранников стоял возле самой двери посольства.

Вечер был все ближе. Назревала угроза срыва первого момента операции — еще засветло Савченко должен проверить, есть ли в окне конспиративной квартиры сигнал Заимова.

Вдруг он увидел из окна посольства колонну студентов. Впереди шла девушка с болгарским флагом, а за ней беспорядочно шагали несколько сот молодых людей. Куда шли эти студенты, чему была посвящена их демонстрация, было непонятно, да и разбираться было некогда.

Савченко мгновенно принял решение. Его товарищ громко закричал в открытое окно и этим на мгновение отвлек внимание охранника, стоявшего у входа в посольство. Он повернулся на крик, и в это время за его спиной Савченко выскочил на улицу и исчез в толпе молодежи.

Спустя полчаса он приблизился к дому на бульваре Тотлебена и еще издали обнаружил, что в окне конспиративной квартиры цветка нет. Но, может быть, Заимов поставил его в другом окне, которое было за углом?

Обойдя кругом целый квартал, Савченко подошел к дому с другой стороны — и во втором окне цветка не было.

В это время у перекрестка остановилась полицейская машина. Савченко оглянулся назад — там тоже стояли полицейские машины — весь район был блокирован. Он бросился через улицу к проходному двору и услыхал за спиной крик:

— Вот он! Вот он!

Наперерез ему бежали агенты охранки.

Савченко нырнул в ворота. Он знал этот проходной двор, как знал еще десятки таких же дворов в Софии. Выбежав на параллельную улицу, он спокойно пошел, чтобы не привлекать внимание прохожих, а затем свернул в ворота следующего проходного двора. Минут через пятнадцать он был уже вне опасности. Но еще долго петлял по городу.

«Что случилось? Что случилось?» — частыми толчками стучало ему в виски, в голову. И ему страстно хотелось уверить себя, что беда не коснулась Заимова и что операция охранки на бульваре Тотлебена связана с чем-то другим, ведь подобные операции проводятся в Софии почти ежедневно. Но рядом была другая мысль — провокатор почуял опасность, и охранкой принято решение брать всех на сегодняшней встрече. Тогда Заимов уже схвачен. Но какой им смысл брать его одного?.. Тревогу сменяла зыбкая надежда, но ощущение страшной беды не проходило, жгло душу.

Что же теперь делать?.. Прежде всего нужно вернуться в посольство. Охранники с бульвара Тотлебена будут утверждать, что видели его. Это будет хотя и косвенной, но уликой против Заимова. В общем, во что бы то ни стало надо незамеченным вернуться в посольство, чтобы иметь основания утверждать, что он находился там весь день и вечер. Тем более что перед самым вечером шпики видели его — он нарочно выходил из посольства и стоял на улице возле ворот. Они не захотят сознаться, что упустили момент, когда он покинул посольство, — им своя шкура дороже.

Приближаясь к посольству, Савченко обнаружил, что охранка блокировала не только здание, но и весь квартал.

На перекрестках стояли полицейские автомашины, шпики патрулировали улицы. Как назло, ночь была тихая и ясная. Еще вчера город окутывала туманная мгла, а сейчас вверху было звездное небо и снег, еще не везде растаявший, казалось, излучал свет.

Савченко подходил проходными дворами к посольству с разных сторон и всюду видел усиленные посты охранников. И все же он принял решение — выбрать момент, когда охранники удалятся в конец патрулируемой ими коротенькой улицы, полого спускавшейся вдоль каменного забора посольства, и броском преодолеть забор. Однако, рассчитав это по времени, он понял, что не успеет, — над забором было три ряда колючей проволоки, и, пока он будет через них перебираться, шпики уже повернут обратно.

Рядом была русская церковь — не попробовать ли прыгнуть через забор с крыши церкви? Двери в церковь открыты круглые сутки, надо только перелезть через низенькую ограду.

Войдя в церковь, Савченко пробрался в дальний угол и притаился — нужно было убедиться, что его не заметили, когда он перелезал церковную ограду. Убедившись, что все спокойно, он поднялся на колокольню.

Выходов на крышу не было, а прыгать с тесной верхней площадки дело безнадежное — расстояние между колокольней и посольским забором довольно большое, нужен разбег.

Савченко спустился вниз, вышел из церкви и стал в нишу подъезда напротив забора посольства. Дважды охранники прошли, не заметив его. Когда они ушли дальше к перекрестку, он, сняв пальто, разбежался через улицу, бросил пальто на проволоку, подпрыгнув, ухватился за него и стал подтягиваться. Ободрав руки и лицо, он сумел поднять свое тело над забором и перевалился через колючую ограду в сад посольства. Несколько минут он лежал неподвижно — на улице было тихо. Вот снова мимо прошли охранники. Пальто, висящее на колючке, они не заметили, и, когда их шаги затихли, он сорвал его и пошел в здание посольства.


Возможно, на Западе найдутся ревнители дипломатического статута, которые углядят в этом рассказе признание, что сотрудники военного атташата советского посольства занимались разведкой. Для них, этих ревнителей, несколько слов.

В то время в Софии сложилась особая ситуация. Шла великая война, в нее была втянута половина мира, и в этой битве решалась судьба человечества. Ареной ожесточенной борьбы стала и Болгария. Для гитлеровцев эта страна была очень важным стратегическим плацдармом, проходным двором для их армий. И они чувствовали себя здесь полными хозяевами. Так, например, нацистское посольство в Болгарии представляло собой в то время не что иное, как крупный разведывательный центр на Балканах. Еще до нападения гитлеровской Германии на СССР немецкий посол писал в Берлин Риббентропу, что, «учитывая ключевой характер Болгарии, во всех будущих ситуациях на Балканах... самой срочной и самой главной задачей является укомплектование нашего посольства профессионалами разведывательной службы, а также службы безопасности». Он предлагал также «использовать в этом же направлении все иные официальные и неофициальные немецкие представительства в Болгарии».

В Берлине мнение послабыло поддержано. По немецким данным, в Болгарии к концу 1941 года находилось более двухсот числившихся при посольстве немецких представителей. Было бы наивно думать, что эта орава сотрудников нужна была посольству для поддержания дипломатических отношений с болгарским правительством, которое и без того находилось в полной покорности Гитлеру.

Кроме того, в Болгарии действовала гитлеровская военная разведка — абвер. По свидетельству руководителя болгарского центра абвера Делиуса, к 1942 году в его распоряжении было более ста квалифицированных работников.

Что же касается советского посольства в Софии, то в нем было менее двадцати сотрудников, включая сюда и обслуживающий персонал, и еще до начала войны оно было поставлено в условия, когда попросту не могло выполнять свои нормальные дипломатические функции. Тот же немецкий посол в июле 1941 года в донесении в Берлин с удовлетворением и явным злорадством отмечал, что «русское посольство закупорено прочно, его работники фактически находятся в положении связанных и с кляпом во рту». И все же в конце донесения посол высказывал пожелание «найти обоснование для полной ликвидации здесь какого бы то ни было русского представительства, нежелательного даже в психологическом аспекте».

В этой обстановке мы проявили бы преступную наивность, если бы, имея формальное право сохранять хотя бы заблокированное посольство в столице государства, ставшего фактическим союзником гитлеровской Германии, не использовали бы это в интересах своей священной борьбы с фашизмом.

Да, советские люди в то время, рискуя жизнью, несли свою нелегкую службу, опираясь на помощь таких болгарских патриотов-антифашистов, как Заимов, Пеев, Никифоров и многие другие.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Судья Младенов зачитывал показания Флориана. Это было чудовищное нагромождение злоумышленной лжи. Заимов испытывал жгучее чувство — боже, какую черную работу может избрать себе человек!


Когда во время следствия Флориана привели на первую очную ставку, у Заимова похолодело сердце — Савченко ошибался, он не провокатор!!! У курьера был истерзанный вид, лицо в синяках, он падал и не мог сидеть прямо, когда его посадили на стул. Заимову в голову не могло прийти, что гестаповцы так «приготовили» своего агента для новой провокации. Заимов смотрел на него и благодарил судьбу за то, что они не убили этого человека.

— Вы знаете его? — спросил следователь, указывая на Заимова.

Флориан посмотрел оплывшими глазами и твердо произнес:

— Нет, я не знаю этого человека.

— А вы его знаете? — спросил следователь у Заимова.

— Нет, — не сразу ответил он. И в самом деле, он не знал этого человека, только три дня назад впервые увидел.

— Когда и при каких обстоятельствах вы арестованы? — обратился следователь к Флориану.

— Меня арестовали двадцать второго марта, на улице, вместе с... одним человеком...

— Накануне ареста вы с тем человеком встречались?

— Нет.

— Беспощадная ложь, — сказал следователь. — Человек, вместе с которым вы арестованы, — Чемширов, племянник сидящего перед вами преступника.

— Я ничего этого не знаю, — тихо произнес Флориан.

Его увели. Заимов в полном смятении смотрел ему вслед, не замечая, с каким напряженным интересом следователь наблюдал за ним.

Гестаповцы начали новую провокацию, они хотели убедить Заимова, что Флориан не провокатор, тогда он не сможет оспаривать его показания.

Вскоре была вторая очная ставка. Сначала все происходило, как и в первый раз, — оба подследственных отрицали, что знают друг друга. Но Заимов вдруг заметил какую-то, пока неуловимую, фальшь в поведении курьера.

Следователь стал разъяснять, что ложные показания усугубляют и без того тяжкую вину обоих, а соответственно усиливают меру наказания.

Флориан вдруг свалился со стула и на коленях подполз к Заимову:

— Простите меня... Умоляю, простите... Я больше не мог... Я сам проклинаю себя... Меня били... хотели убить... Я все рассказал, — бормотал провокатор, цепляясь за него руками.

В эту минуту Заимов обратил внимание на то, что следователь наблюдает эту сцену совершенно спокойно. «Все это фальшь, игра», — подумал он.

— Скажите, что вы простили меня... умоляю... мне легче будет умереть, — продолжал, ползая на коленях, Флориан.

Он притворяется. Лжет. Боясь смерти, он все рассказал охранникам, а теперь вдруг захотел честно умереть и умоляет о прощении. Ложь! Он выдал себя окончательно!

Следователь, вскочив из-за стола, бросился к Флориану.

— Встань, мерзавец! — крикнул он.

Два охранника уволокли Флориана.

Следователь вернулся на свое место и сказал брезгливо:

— И вы, генерал, вступили в сговор с такими типами. Не стыдно вам, генерал?

— Стыдно должно быть вам за эту позорную комедию, — ответил Заимов.

Сейчас в суде Заимов слушал показания Флориана, которые уже не оставляли никакого сомнения в том, что он провокатор.

Флориан излагал свой разговор с Савченко. И снова он гнусно лгал, будто советский разведчик в припадке откровенности рассказал о всех своих тайных делах в Болгарии и о связях с подпольем в Чехословакии. Ложь о его русском друге переносить было труднее, чем ложь о себе самом. Заимов резко поднялся.

— Я требую предоставить мне возможность задать вопросы господину Флориану. — Заимов не мог подавить гнев, и его голос прозвучал напряженно и громко.

Судья Младенов переговорил с другими судьями и ответил:

— Суд рассмотрит ваше ходатайство.

Вскочил Чемширов.

— Прошу суд вызвать... чтобы... — начал он сбивчиво. — На улице князя Бориса в доме номер один проживает Петр Тодоров. Он засвидетельствует, что я давно был связан с германским атташе полковником Брукманом.

Заимов, еще не справившийся с гневом, не понял просьбы племянника. Он сидел, выпрямившись, смотрел на портрет царя и думал: «Боже мой, все, все здесь построено на бесстыдной лжи!»

Судьи посовещались, и Младенов объявил скороговоркой:

— Суд считает, что присутствие здесь Петра Тодорова не вызывается необходимостью. Что же касается ходатайства подсудимого Заимова, то оно не может быть удовлетворено в связи с тем, что господин Флориан является подданным другого государства.

Заимов встал.

— Я не понимаю... В материалах суда имеется ложное свидетельство, касающееся меня и других лиц. Кто этот человек для суда? Провокатор из полиции? Свидетель обвинения? Так или иначе его показания зачитаны на суде, и я имею право увидеть этого человека здесь, задать ему вопросы, получить ответы и уличить его во лжи. Если же суд, как объявлено, не может его вызвать, тогда я требую изъять его показания из судебного дела. — Заимов уже овладел собой, и его мысль работала ясно, голос звучал спокойно и твердо.

Судьи снова стали совещаться. В зале стояла мертвая тишина.

— Вы не лишены возможности опровергать показания данного лица, — объяснил Младенов. — Что же касается вызова данного лица, решение суда остается прежним.

— Однако во время предварительного следствия, — возразил Заимов, — другой свидетель, тоже иностранный подданный, был даже доставлен из-за границы в Софию, и мне устраивали с ним, как и с Флорианом, очную ставку. Я имею в виду Стефанию Шварц.

— По этому вопросу суд уже объявил свое решение и возвращаться к нему не будет, — ответил Младенов.

Младенов имел тщательно продуманный план процесса, в котором все было подчинено одной задаче — не дать Заимову возможности углубляться в политическую суть дела, заставлять его отвечать суду на конкретные вопросы, помогающие установлению факта его шпионской деятельности. В план судьи входило и строгое предупреждение секретарю не вносить в протокол политические высказывания Заимова.

После письменного ответа Заимова на обвинительное заключение было ясно, что генерал не признает предъявленное ему обвинение. Оглашение показаний Флориана именно теперь, сразу после обвинительного акта, судья считал хитрым маневром для осуществления своего плана. С одной стороны, он как бы вынужден нарушить процессуальный порядок, потому что не мог вызвать данного свидетеля в суд. С другой стороны, отсутствие в обвинительном акте данных из показаний Флориана, как и отсутствие самого свидетеля, дает основание не вдаваться в обсуждение этих показаний. Они оглашены, и только потому, что Флориан передал их суду, который не имеет права не включать их в документацию процесса.

Главное уже сделано — показания Флориана, прозвучав сразу после обвинительного акта, сводили все дело к вульгарному шпионажу, и теперь Младенов может начать допрос по своему плану.

— Когда, где и кем вы были завербованы в шпионы? — спросил Младенов.

Заимов нетерпеливо встал и отчетливо глуховатым голосом произнес:

— Прежде чем ответить на ваш вопрос, я должен многое объяснить, чтобы суду стало понятно, почему то, что вы называете шпионажем, для меня было выражением моего патриотизма, моей любви к родной стране и ее народу и, наконец, моего твердого убеждения, что фашизм — это смертельная угроза всем народам.

Прокурор Николов вскочил и закричал с яростью:

— Слушайте, бе-Заимов! У вас спрашивают, когда вы стали московским шпионом? Кто вас завербовал? Вопрос более чем ясен! Отвечайте!

Заимов опустился на стул и стал перелистывать лежавшие перед ним бумаги.

— Вы будете отвечать на вопрос? — спросил Младенов.

Оскорбительное прокурорское «бе» хлестнуло по самому сердцу, и Заимов изо всех сил старался не чувствовать эту боль, мешавшую ему сейчас сосредоточиться.

— Вы будете отвечать? — повысил голос Младенов.

Заимов молчал. То, что мог он ответить и что было единственной правдой, не содержало в себе никакой преступной тайны.

— Стыд сковал ему язык! — крикнул прокурор.

Стыд?.. Это было, может быть, самой светлой страницей его жизни, когда понимание происходящего вокруг и любовь к своему народу помогли ему сделать шаг, которым он будет гордиться до последней минуты своей жизни.


Его никто, никогда не вербовал. Это было совсем не так.

Начиная с весны тридцать пятого года, когда Гитлер объявил воинскую повинность, Германия все громче говорила о своей решимости силой оружия устранить несправедливость Версальского договора. Первый шаг она уже сделала — вернула себе демилитаризованную Рейнскую область. На фронтах Испании она уже провела испытание своего оружия. В 1938 году она захватила Австрию. Ровно через год при содействии Англии и Франции захватила Чехословакию.

Всем своим существом Заимов ощущал приближение большой войны. Будучи высокообразованным военным человеком, умеющим мыслить масштабно, он вглядывался в карту мира, понимал, что Гитлер создает стратегический плацдарм для большой войны, в которую может быть втянут весь мир. Но куда нанесет Германия свой первый удар? Он каждый день слушал берлинское радио — гитлеровская пропаганда обрушивала свои угрозы и на Запад, и на Восток. Однако, куда бы ни ринулись немецкие войска, Болгария не сможет остаться в стороне. Гитлеровцы уже хозяйничали в соседских Балканских странах, они упорно лезли и в Болгарию. Катастрофа виделась ему неотвратимой и близкой. Гитлер уже поджег запальный шнур и не сегодня-завтра бросит свою страшную бомбу.

Заимова поражали беспечность и равнодушие окружавших его людей. Даже военные, которых все это касалось непосредственно, проявляли необъяснимую фатальную, что ли, апатию. Один генерал сказал ему: «Да, катастрофа неизбежна, но разве мы можем ее остановить? Зачем бесполезно рвать себе нервы?» Многих сбивали с толку болгарские газеты и радио, которые кричали о несокрушимой мощи Германии и серьезно рассуждали о неизменности болгарской политики нейтралитета. Люди успокаивали себя и друг друга: «Даст бог, минет нас чаша сия».

Ему хотелось крикнуть: «Вы помните, чем кончился наш нейтралитет в прошлой войне?!» Но что толку кричать в пустыне равнодушия? И только коммунисты, загнанные в глубокое подполье, пытались подать голос тревоги, но ему казалось, что их тоже никто не слышит.

Глубокие, традиционные в его семье симпатии к русским были широко известны, и никого не удивляло, что он поддерживал дружеские отношения с работниками советского посольства. С тех пор, как он познакомился там с полковником Сухоруковым, он бывал в посольстве довольно часто. Не было ничего удивительного и в том, что он, до мозга костей военный человек, общался главным образом с русскими, работавшими в военном атташате посольства.

Особые отношения сложились у него с новым военным атташе полковником Бенедиктовым. Заимову всегда нравились военные, для которых избранная ими профессия была не просто службой, а самой жизнью. В полковнике Бенедиктове все обличало истинно военного человека: и ум, и характер, и даже манера держаться.

Как-то незаметно их отношения переросли в глубокую сердечную дружбу. Владимиру Заимову было по душе спокойствие Бенедиктова. Все, что случалось в тревожном мире, казалось, не вызывало в нем эмоций, обо всем он думал спокойно, подолгу, молча и всегда отыскивал очень точную, твердую оценку событиям. Он не умел удивляться, ничто не выводило его из себя, и, вероятно, это было не только характером, он заставлял себя быть таким. Однажды он сказал Заимову: «Удивление всегда мешает точному видению. С выходом на мировую арену Гитлера, с его глобальным авантюризмом поводов для удивления стало более чем достаточно, и я все чаще думаю — не хочет ли Гитлер, все делающий с расчетом, так поразить мир, чтобы тот замер с открытым ртом и сложил руки в ожидании новых удивлений?»

Когда Заимов узнал про советско-германский пакт о ненападении, он был изумлен, если не сказать, потрясен. Сбивало с толку то, как подавали эту новость болгарские газеты, давно снискавшие его презрение своей лакейской беспринципностью. Они кричали о Германии и России, нашедших общий язык перед лицом угрозы со стороны англо-саксонской плутократии; о двух великих державах, вступивших в далеко идущее согласие; о том, что отныне исторические замыслы фюрера получили мощную гарантию на Востоке, и прочее и прочее.

Он позвонил Бенедиктову и предложил съездить прогуляться на Витошу. Бенедиктов охотно согласился, отлично понимая, чем вызвано это внезапное предложение.

Стоял добрый зеленый болгарский август, но день был уже нежаркий. Над горой Витошей, еще не тронутой желтизной, в высоком бледно-голубом небе плыли прозрачные облака.

Миновав дачные поселения с маленькими домиками в садах, машина по тенистой дороге стала подниматься в гору. Бенедиктов, наклонясь вперед, смотрел прямо перед собой на дорогу, плывшую с горы под колеса. Не нарушая молчания, Заимов обдумывал предстоящий разговор, нервничал и старался не показать этого. Еще один поворот, и вдруг сбоку, глубоко внизу, в зеленой долине открылась София. Заимов тронул Бенедиктова за локоть.

— Никогда не устану любоваться отсюда городом.

— Пейзаж вполне идиллический, — рассеянно отозвался Бенедиктов, мельком взглянув в окошко машины.

— Однажды я был на Витоше с отцом, — продолжал генерал. — Мы долго смотрели вниз, на город... солнце шло к закату... тишина первозданная... настроение какое-то... И я сказал, что сами вечные горы охраняют нашу столицу. А отец ответил: горы всего лишь вечные свидетели.

И снова они долго молчали. Размытая потоками, дорога становилась все хуже, машина шла медленно.

— Трудно было бы отцу сегодня, — сказал Заимов.

— Мне тоже нелегко, — ответил, не меняя позы, Бенедиктов.

Вскоре машина остановилась.

— Дальше дороги нет, — сказал шофер.

— Пойдем к реке, на камни? — спросил Бенедиктов. Он знал, что это любимое место его спутника.

Они вылезли из машины и пошли вверх по тропинке, извивавшейся в кустарнике. Бенедиктов шагал легко. У Заимова заныла раненая нога, и он отстал. Бенедиктов пошел медленнее и, когда услышал за спиной дыхание друга, сказал:

— Зря не лечите ногу.

— Некогда, — ответил генерал.

— Не верю. Правду говорит ваша жена — небрежность к своему здоровью. А для военного — это все равно что нерадивое отношение к оружию.

— Хорошо, хорошо, займусь.

Бенедиктов остановился, повернулся к нему и сказал серьезно:

— Очень прошу вас, Владимир Стоянович.

Наконец тропинка вывела их в затененное лесом ущелье, где между огромными каменными валунами сверкала быстрая хрустальная вода. Поднявшись на взгорок, они сели на поваленное дерево и долго смотрели вверх, где по склону ущелья громоздились серые камни.

— Эти каменные глыбы огранил сползший с гор ледник, — задумчиво сказал Бенедиктов. — И было это невесть когда. Ледник растаял, а результат его чудовищной работы мы видим сейчас. Нечасто человек имеет возможность столь явственно увидеть то, что было совершено тысячелетия назад, и даже попытаться представить себе, как все это было...

Заимов удивленно смотрел на собеседника, а Бенедиктов, улыбнувшись, продолжал:

— А когда ледник еще полз, его работа не была видна.

— Я, Александр Иванович, не понимаю происходящего на моих глазах, — сказал Заимов печально.

— Стратегический маневр, и больше ни-че-го, — ответил Бенедиктов, не отрывая взгляда от каменного водопада.

— Невозможно видеть эти подписи вместе, они противоестественно объединили добро и зло, огонь и воду, алмаз и дерьмо, — негромко продолжал Заимов.

— Ледник еще движется, — улыбнулся Бенедиктов. — Движение истории ее очевидцам тоже бывает незаметным и непонятным. Вспомните нэп в нашей стране — не все понимали тогда, что это спасет нас от разрухи.

— Вы бы послушали, Александр Иванович, что говорят мне ваши друзья, — взволнованно сказал Заимов. — Что им отвечать?

Бенедиктов повернулся к нему — его тонкое, покрытое ровным загаром лицо было, как всегда, невозмутимо серьезным, светлые глаза смотрели внимательно.

— Отвечайте, Владимир Стоянович, то же самое: стратегический маневр, и больше ни-че-го. — Бенедиктов пригладил ладонью свои зачесанные на пробор светлые волосы и добавил: — Важно, чтобы вы сами это поняли. И вам это легче понять, вы человек военный и умеете видеть карту глазами полководца.

— Непереносим психологический аспект, — сказал Заимов, его крупное, сильное лицо выражало искреннюю растерянность.

Они долго молчали, слушая сердитое бормотание реки.

— Вглядитесь в события, — снова заговорил Бенедиктов. — Кто может остановить надвигающуюся на всех беду?

— Советский Союз! — взволнованно ответил Заимов.

Бенедиктов взглянул на него и, повернувшись к бурлящей среди камней реке, спросил:

— Почему трижды благопристойный Запад продал Гитлеру Рейн, Австрию и Чехословакию? Почему этот Запад спокойно взирает теперь на его явную всем подготовку большой войны? Не является ли эта позиция Запада вознаграждением Гитлеру за его обещание уничтожить Советский Союз?

— Нет, Запад не может стать союзником Гитлера, — убежденно возразил Заимов. — Сегодня там могут быть слепые политики, завтра они прозреют или придут к власти другие.

— Полагаться на «или — или» мы не можем, — сказал Бенедиктов. — И разве этот Запад два года назад не предлагал Гитлеру свое участие в его военно-политическом блоке?

— Но этого не произошло! — воскликнул Заимов.

— Как не произошло? — невозмутимо спросил Бенедиктов. — А сделка в Мюнхене, когда Запад открыл Гитлеру дорогу в Чехословакию? Мы же с вами не знаем, какие переговоры предшествовали этой сделке. Но еще тогда, помнится, мы с вами полагали, что главным векселем Гитлера в той сделке могло быть только его обещание дальше на Запад не лезть и обратить свое внимание на Восток.

— Но пакт делает вас его союзником против Запада, и это непонятно, непереносимо, — сказал Заимов.

— Нет, дорогой Владимир Стоянович. Вы видите в пакте то, чего в нем нет. Пакт для нас прежде всего отсрочка войны, нам сейчас головокружительно дорог каждый день мира, чтобы лучше подготовиться к неизбежной войне. А что касается вероломства Гитлера, оно уже известно всем, и нам в том числе. В общем, Владимир Стоянович, стратегический маневр, и больше ни-че-го.

Из ущелья потянуло холодом, и Бенедиктов предложил выбраться на солнце.

Когда они возвратились к машине, он сказал:

— А теперь, спустившись с высот на грешную землю, оглядимся внимательно: не горит ли уже угол вашего дома?

— В нашем доме плохо, очень плохо, — тихо отозвался Заимов.


События будут развиваться с непостижимой быстротой. Когда Гитлер захватит Польшу и немецкие войска встанут вплотную перед русскими, Заимов будет вне себя от волнения. Он понимает, как много значит для России представившаяся возможность выдвинуть вперед свою самую опасную западную границу, но он понимает и другое — Гитлер вышел на плацдарм для войны с Советским Союзом.

А пока он с негодованием наблюдал продажное лицемерие политиков в своей стране. Гитлеровцы лезли в Болгарию напролом. Их послушные слуги из болгарского правительства, да и сам царь Борис, делали вид, будто рады советско-германскому пакту. Но теперь он уже ясно видел — это было лицемерие. Все, что происходило в Болгарии до пакта, продолжалось и теперь. В эти дни продажные болгарские газеты писали, будто отныне все свои действия Берлин консультирует с Москвой. Болгарам, таким образом, предлагали поверить в то, что Советский Союз одобряет полное подчинение их страны гитлеровской Германии. И одновременно болгарские газеты и радио кричали до хрипоты: «Великая Германия!», «Новая Европа!», «Гений фюрера», «Счастье жить в одно время и в согласии с Гитлером!» Самое страшное — многие этому верили и не хотели понять, что еще шаг по этой дороге — и там пропасть...


Утром, встав очень рано и пройдя в свой кабинет, Заимов достал из шкафа военные справочники: немецкие, английские, американские, французские. Сел к столу и погрузился в чтение, делая выписки на листах бумаги.

Несколько раз к нему заходила Анна, звала его завтракать, но он каждый раз просил принести чашечку кофе.

— Что за дела у тебя? — не выдержала Анна.

— Да все проклятая коммерция, Аня, что ж еще, — не поднимая головы, ответил он.

Для всех теперь он был всего лишь коммерсант, торговый посредник, владелец скромной конторы на площади Славейкова. И для любимой жены тоже. Не объяснять же ей, что сейчас перед его глазами колонки цифр глобальной коммерции, название которой  в о й н а, и что он занят подсчетом ее приходов и расходов. Она может спросить: зачем тебе это? Что тогда ответить? Сказать ей неправду он не может, это у них исключено. Итак, «коммерция».

То, что он задумал, для чего сидел с рассвета над этими цифрами, было для него глубоко личным, но невероятно большим делом; принятое им решение должно перевернуть всю его жизнь, но даже Анне он сказать об этом не может... не имеет права. Может быть, потом, позже он скажет или она поймет все сама, но сейчас нет.

Он продолжал работу. Теперь на основе своих записей он готовил документ, который назвал очень просто: «Мое мнение». Он включил в документ некоторые выписки в качестве обоснования своего мнения, что следующей целью Гитлера будет Советский Союз. Он даже высчитал, что это произойдет весной 1941 года.

Три раза переписав черновик документа, он отпечатал его на портативной машинке в двух экземплярах и, поставив подпись под последней строкой, позвонил по телефону Бенедиктову.

На этот раз они поехали в местечко Банкя. Это совсем недалеко от Софии — не больше двадцати километров. Там был пустовавший дом одного из друзей Заимова, которым он всегда мог воспользоваться.

Но Бенедиктов идти в дом отказался, ему хотелось побыть на природе. Оставив машину, они прошли в парк и присели на скамейку под раскидистым каштаном. У ног их бесстрашно разгуливали черные дрозды. Глядя на них, Бенедиктов усмехнулся:

— Посмотрите, словно дипломаты во фраках, только у молодых фраки в серую полоску.

Заимов был слишком погружен в свои мысли, чтобы сразу ответить. Какое-то мгновение он слепо смотрел на птиц, но потом рассмеялся.

— Похоже, похоже. — И без паузы сказал: — У меня к вам дело. Прочитайте, пожалуйста.

Он вынул из кармана аккуратно сложенные листы, протянул их Бенедиктову и потом, пока тот читал, пристально смотрел в его сосредоточенное лицо.

— Интересно... И очень серьезно, — сказал Бенедиктов, прочитав и возвращая бумаги.

— Это может вам пригодиться? — напряженным голосом спросил Заимов.

— Весьма, — Бенедиктов, улыбнувшись, добавил: — Ваше мнение очень ценно.

— Возьмите.

— Спасибо.

Они долго молчали.

— Да, к этому идет... именно к этому, — нарушил молчание Бенедиктов, — хотя я и не занимался столь скрупулезными доказательствами-подсчетами. Но на днях у меня был разговор с моим английским коллегой. Он твердо убежден, что на Англию Гитлер не бросится.

— Его аргументы? — спросил Заимов.

— Он особенно не распространялся. Сказал: Гитлер превосходно понимает, что Америка от Англии не так далеко, как говорится об этом в школьных учебниках.

— И это, между прочим, правильно, — заметил Заимов. — Но раз все ясно, каждый думающий человек в моей стране должен... нет, просто обязан, уже сегодня спросить себя: с кем он? Хочу сказать вам: я с вами.

— Никогда в этом не сомневался, — ответил Бенедиктов.

— Спасибо, — наклонил голову Заимов. — Но мало сказать, с кем ты, надо еще найти свое место в схватке.

— Если иметь в виду вас, то на вашу жизнь войн было уже предостаточно. — Бенедиктов улыбнулся. — Вот когда вы пожалеете, что не лечили свою ногу.

Заимов протестующе поднял руку.

— Те войны, Александр Иванович, не в счет. Эта главная, в ней решается все, включая судьбу моей Болгарии. Ведь если наши политиканы, обезумев от любви к Гитлеру, втянут Болгарию в войну с Россией — это перечеркнет всю историю моей страны и отбросит ее назад к эпохе турецкого ига. Нужно будет начинать все сызнова.

— Вы верите в победу Германии? — спросил Бенедиктов.

— Ни в коем случае! — воскликнул он. — Никогда! Никогда! Но победа будет стоить России огромной крови — ей будет не до нас. А главное — немыслимый позор, который падет на наши головы, на головы наших детей, на головы многих, многих поколений! Об этом страшно даже подумать!

— Ваше правительство, судя по всему, думает об этом без страха, — заметил Бенедиктов.

— Проклятые богом изменники Болгарии, — тихо, с яростью произнес Заимов.

— Бог у них свой, карманный, — усмехнулся Бенедиктов.

— Царь? — спросил Заимов и взволнованно продолжал: — Он же немец по крови! Он не личность! Он меньше вашего Николая Второго.

— Но вы же не станете отрицать, что болгары почитают его как истинного царя.

— Я не собираюсь вместе с царем идти на плаху. Я до последнего своего дыхания предан Болгарии, ее народу и обязан доказать это делом. Всесторонне обдумав все, я решил посвятить себя борьбе с фашизмом. Только так я могу помочь Болгарии!

Бенедиктов смотрел на Заимова спокойно, чуть вопросительно, но ему все труднее было подавлять нараставшие в душе волнение, радость и гордость. Он давно знает этого замечательного человека, и именно ему этот человек доверяет сейчас свое сокровенное решение, фактически вверяет ему свою судьбу. В глубоких черных глазах Заимова он читал напряженное ожидание, но молчал. Он только чуть притронулся рукой к его локтю, и это прикосновение было яснее всяких слов. Заимов понял, что означает этот жест всегда замкнутого, никогда не допускающего в отношениях с ним даже тени фамильярности Бенедиктова.

— Дорогой брат мой, — тихо произнес Заимов и крепко сжал руку Бенедиктова. — Надо спасти Болгарию от позора, а для этого долг каждого болгарина помочь России. Другого пути, по крайней мере у меня, нет. Нет, — повторил он.

Не разрывая крепко сцепленных рук, Бенедиктов сказал внезапно охрипшим голосом:

— Я не смогу жить, если с вами что-нибудь случится.

Заимов улыбнулся.

— Мы оба военные, вокруг война, а это значит для нас обоих: на войне как на войне. Можно и погибнуть! Но в бою! Только в бою.


— Бе-Заимов! — кричал прокурор Николов. — Отвечайте суду: кто, где и когда завербовал вас в советские шпионы?

— Встаньте, когда с вами разговаривает суд! — потребовал судья Младенов.

Заимов тяжело поднялся, ощутив острую боль в спине. Он смотрел на судью и молчал. Всем своим существом он был еще там, в тенистом парке, где по зеленому лугу важно вышагивали черные дрозды...

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Во время перерыва члены суда Иванов и Паскалев ушли в буфет. В судейской комнате остались судья Младенов и прокурор Николов.

Младенов прекрасно понимал, что суд идет не так, как того хотели его организаторы. Высокие начальственные лица, беседовавшие с ним, прежде всего требовали, чтобы процесс не стал для Заимова политической трибуной. Но одновременно они подчеркивали, что Заимов — фигура не рядовая, популярность этой фамилии в стране огромна, и поэтому суд над ним должен быть неуязвимым с правовой стороны — все должно выглядеть законно.

— Все-таки получается, что не он идет за судом, а мы за ним. На каждый вопрос он отвечает пространным и преступным разглагольствованием, а мы это покорно выслушиваем, — сказал прокурор Николов то, что и без него судье было известно.

— Этого следовало ожидать, — не сразу ответил Младенов. — Конечно, основа его преступления политическая, и отделить его конкретные преступные действия от этой основы суду крайне трудно, если не невозможно. Замечу, кстати, что такого разграничения нет и в подписанном вами обвинительном заключении. А это дает ему формальное право прибегать к политическим мотивировкам своих поступков. Наша общая задача теперь — свести это к минимуму.

Младенов понимал, что оказался в опасной ситуации, особенно он боялся полицейского атташе германского посольства Виппера, который уже давно был главным судьей для всех болгарских судей, — карьера или крушение зависели главным образом от него.

До суда Младенов считал, что отношения с Виппером у него хорошие. Не без его содействия он был назначен на этот процесс. Последний раз они виделись неделю назад и проговорили тогда около часа в полном согласии.

— Я недоволен тем, как проведено следствие, — сказал Виппер. — Они попросту не поняли, что такое Заимов, и работали с ним примитивно и пошло. Вместо того чтобы внушить ему мысль о тщетности его замыслов и отсюда о бессмысленности всего с ним случившегося, они ожесточили его, довели даже до попытки самоубийства. Не повторите их ошибки.

— Я боюсь, что Заимов использует трибуну суда для недозволенных речей, — сказал Младенов.

— Во-первых, ваша трибуна в суде гораздо выше, — жестко ответил Виппер. — И не так уж трудно с помощью идей великой Германии расправиться с идеями, которые движут предательством. От вас зависит, чтобы это почувствовал и Заимов. Он человек умный.

Сейчас было видно, что Младенов не выполняет рекомендаций Виппера — убедительной демонстрации превосходства великих идей Германии не получается. Он уже пробовал один раз напомнить Заимову о священном антикоминтерновском пакте, но тот с убийственной иронией сказал в ответ, что увидеть в этом пакте святость могут только великие грешники.

Размышления Младенова прервал телефонный звонок.

— Мне докладывают, что процесс идет плохо, — не здороваясь, сказал Виппер. — Видимо, вы абсолютно не поняли сути дела. Скажу предельно ясно: заткните рот Заимову! Это вам понятно?

— Я вынужден оперировать материалами следствия, — стал торопливо объяснять Младенов, — а оно, как вы сами признали, со своей задачей не справилось.

— Но разве так трудно быть умнее функционеров господина Драголова? — ядовито спросил Виппер; не ожидая ответа Младенова, задал новый вопрос: — Когда вы займетесь берлинским эпизодом?

— Сегодня... сейчас... — неуверенно ответил Младенов.

— Мы должны знать, с кем он встречался в Берлине? Предупреждаю — это очень важно.

Младенов положил трубку.

— Виппер? — спросил Николов.

— Да.

— Что?

— Требует заткнуть рот Заимову.

— Я давно пытаюсь это сделать.

— Но нельзя все же, чтобы протокол суда состоял только из ваших реплик, — заметил Младенов.

— Во всяком случае, моя совесть чиста.

Младенов сделал вид, будто не заметил намека.

— Сейчас займемся поездкой Заимова в Берлин, надо выяснить его связи там, — сказал он.

— Работа за господина Драголова, — проворчал Николов.

Возобновляя после перерыва судебное заседание, Младенов чувствовал себя неуверенно, он не был хорошо подготовлен к эпизоду поездки Заимова в Берлин.

Когда выходили судьи и комендант провозгласил «суд идет!», Заимов встал, и в глаза ему ударило солнце.

— Заимов, расскажите суду о вашей поездке в Берлин в 1939 году, — начал допрос Младенов.


З а и м о в. Что именно вас интересует?

М л а д е н о в. Зачем вы туда ездили?

З а и м о в. Коммерция... Коммерция и еще любопытство.

Н и к о л о в. Ваша коммерция нас не интересует. Поговорим о любопытстве. К чему именно вы проявляли любопытство?

З а и м о в. К Германии.

Н и к о л о в. География, климат?

З а и м о в. Нет, ее люди... атмосфера жизни.

М л а д е н о в. Какие люди, конкретно?

З а и м о в. Самые разные.

Н и к о л о в. А военные предпочтительно?

З а и м о в. Нет, военные меньше всего.

М л а д е н о в. Как же так? Сами вы человек военный, и вполне естествен ваш интерес именно к военным.

З а и м о в. И все-таки особого интереса к военным у меня не было.

М л а д е н о в. Может быть, мы поймем вас, если вы расскажете нам, с кем же вы там встречались?

З а и м о в. Мне уже трудно вспомнить.

Н и к о л о в. У вас прекрасная память, мы в этом убедились. Отвечайте!

З а и м о в. Ну право же, самые разные люди.

М л а д е н о в. Припомните хотя бы одного.


Заимов прекрасно понимал, что им нужно, и сразу решил, что ни одной фамилии не назовет. Главное же, он на их вопросы отвечал правду.

— Ну что, бе-Заимов, будем называть вещи своими именами? — вдруг закричал прокурор. — Не хотите выдавать своих сообщников по шпионажу?

— Никаких помощников в Германии у меня, к сожалению, не было, — твердо ответил Заимов.

— Помощников в шпионаже? Да? — Прокурор ударил кулаком по столу.

— Еще в начале процесса мы установили: то́, что вы называете шпионажем, я называю иначе, — ровным голосом ответил Заимов.

— Дело не в названии, бе-Заимов, а в сути! — кричал прокурор. — А ваше «к сожалению» означает, что вам не удалось создать в Германии свою шпионскую сеть. Конечно, великая Германия — это вам не Болгария с ее подонками!

— Кого вы имеете в виду, говоря о болгарских подонках? — громко спросил Заимов.

— Оглянитесь! Они сидят с вами на скамье подсудимых! — закричал, багровея, прокурор, на его худом желтом лице проступили темные пятна.

Заимов обратился к Младенову:

— Разве теперь в задачу суда входит оскорбление подсудимых?

— Прокурор имеет право не скрывать свое мнение о вас, — ответил Младенов и продолжал: — Вернемся к вашей поездке в Берлин. Скажите суду более определенно о ее целях.

— Я уже ответил: коммерция и личное любопытство.

— Да, да, вы уточнили — любопытство к Германии, — кивнул Младенов. — Но согласитесь, что в краткий срок вашей поездки удовлетворить всеобъемлющее любопытство было немыслимо. Видимо, были предметы любопытства более локальные?

— Я ответил точно: Германия и ее люди. — Заимов устало опустился на стул, давая понять, что разговаривать он больше не намерен.

И он сейчас снова сказал им правду. Он мог бы рассказать, что произошло тогда в Берлине, рассказать все подробно, ничего не утаивая.

...Он поехал тогда в Германию действительно для того, чтобы своими глазами посмотреть обстановку в стране. Но одновременно он собирался выяснить возможность создания там антифашистской группы, на помощь которой можно было бы потом опираться.

Он бывал раньше в Германии и считал, что знает определяющую черту жизни этой страны, она была в характере самих немцев, в их педантичности, трудолюбии, в их во многом мещанской психологии. Ему казалось невероятным, как такой немец вдруг пошел за Гитлером с его бесшабашным авантюризмом. Он довольно хорошо знал многих немцев лично и не мог себе представить никого из них орущими «хайль Гитлер!».

Он верил, что большинство немцев понимают, насколько враждебен Гитлер самой Германии. А раз так, то их долг протестовать против безумных замыслов фюрера, которые приведут Германию к катастрофе. Когда ему говорили, что вся Германия сошла с ума, он возмущенно протестовал и говорил: этого не может быть, любая нация, любой народ исповедует здравомыслие, а любое временное заблуждение излишне доверчивых людей непрочно, если им разъяснить, чем это угрожает им самим в их стране. И он напоминал крестьянскую мудрость: если река у твоего дома мутная, иди вверх по течению и найди, кто мутит воду. Вот он и едет туда, откуда растекается ядовитая муть.

В Берлине он начинает с давно живущего там Друга. Он не немец, он болгарин, коммерсант с широкими связями в Германии, а главное — думающий, честный человек, с которым он сразу найдет общий язык, и они вместе будут устанавливать связи с немцами. Тем более что сам Друг, приезжая как-то в Софию, рассказывал, что среди его знакомых немцев есть немало таких, которые не терпят Гитлера. Лиха беда начало. Они начнут с малого — создадут небольшую группу противников фашизма, которая, расширяя круг своих связей, станет со временем центром, объединяющим честных немцев.

...Итак, в Берлине его встречал Друг. Заимов знал его живым, веселым, общительным человеком, а на берлинском перроне не узнал его: он был угрюм, нервно напряжен, молчалив. Решив, что Друг, как всякий честный человек, встревожен происходящим в Германии, Заимов не стал ни о чем его спрашивать, и они направились в город.

Внешне Берлин, кажется, нисколько не изменился — Заимов увидел его знакомо грузным, каменно-серым, до блеска прибранным. Но, увы, это касалось только его внешнего вида. Совсем иной, незнакомой ему была толпа, другим было даже звучание улицы, другими были глаза людей. Все население как бы поделилось на две части: у одной — глаза выражали страх и покорность, у другой — пожалуй, у большей части, — в глазах была наглость, жестокость и еще что-то отвратительное, похожее на похотливость.

Они с Другом шли с вокзала пешком, и, чем ближе подходили к центру, тем все труднее им было разговаривать — навстречу и обгоняя их, по улице маршировали колонны мужчин, одетых в коричневую форму, с красными или черными повязками со свастикой на рукавах. Они шли с оркестром — бухал барабан, визжали флейты. Другие сами орали какие-то воинственные песни. А на тротуарах стояли берлинцы — у всех были умиленные лица. Даже у тех, глаза которых были полны страха и покорности.

Провожая взглядом орущую колонну, Друг сказал:

— Они все ошалели в предвкушении военных трофеев. Но я больше боюсь вот тех, перепуганных, они похожи на шакалов, — всего боятся, а к трупу бросятся первыми.

— А если победят не они? — спросил Заимов.

— Попробуй спросить это у них, станешь смертельным врагом. Только победа, обязательно победа, ничего, кроме победы.

— Неужели Гитлер за такой короткий срок успел приготовить сильную армию?

— Я ездил недавно в Мюнхен, — оглянувшись, ответил Друг. — Военные лагеря, аэродромы, казармы по дороге буквально на каждом шагу. Наци имеют все: и авиацию, и танки, и сколько хочешь солдат. Каждого в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет можешь считать солдатом. — В интонации, с какой говорил Друг, было что-то тревожное, раздраженное, будто он не просто рассказывал, но предупреждал его о чем-то.

Неделю Заимов занимался коммерческими делами. Сразу же возникла выгодная сделка — ему предложили оптовую поставку болгарского винограда для немецких госпиталей. Оптовый торговец фруктами, пожилой флегматичный немец, очень хотел оформить сделку, но требовал внести в условия свое право отказаться от своих обязательств в случае непредвиденных обстоятельств и не желал при этом назвать эти обстоятельства. Было совершенно ясно, что имел в виду его партнер, но Заимов хотел услышать это от самого немца.

— О каком винограде может быть речь, если война потребует всех наших средств? — сказал, наконец, немец.

Заимов согласился, сделка соответствующим образом была оформлена, и они, как заведено у коммерсантов, пошли в ресторан отметить соглашение. Разговор за столом не клеился. Немец отвечал на вопросы односложно: да, нет. И только после вопроса о семье он вздохнул:

— У меня два взрослых сына. В том-то и дело.

— Да, вам война опасна, — согласился Заимов.

— Она всем опасна, — тихо произнес немец. — Прошлая война разорила дело моего отца. Я начал с нуля.

— Я тоже знаю, что это такое, — сочувственно сказал Заимов. — Две раны.

— Странно, что сыновья говорят о войне как о празднике. Вся Германия точно сошла с ума, — угрюмо сказал торговец.

Мимо зеркальных витрин ресторана по улице с оркестром впереди проследовала колонна молодых немцев.

— Эти все тоже ждут своего праздника, — сказал торговец, кивнув на окно.

— Неужели вся Германия действительно хочет войны? — тихо спросил Заимов, но немец не ответил.

Этот торговец фруктами оказался единственным немцем, который вслух сказал Заимову о Германии, которая сошла с ума. Но Заимов прекрасно понимал, что за его словами стояла просто личная боязнь войны, которая один раз уже обернулась бедствием для его семьи.

На другой день, когда Заимов шел по улице, раздался вой сирены, и уличная толпа стала таять на глазах. Люди бежали к воротам, на которых белой краской были нарисованы стрела и буква Б. Эти учебные тревоги были почти каждый день, но первый раз Заимов решил пойти в бомбоубежище.

В бункере было полно народу — сидели на скамейках, сколоченных из свежих досок и стоящих рядами, как в театре. Все стены были оклеены плакатами, наглядно объяснявшими, как надо действовать, если возникнет пожар или окажутся раненые. На стене был водружен огромный портрет Гитлера, и все сидели лицом к нему. В углах стояли ящики с песком и лопатами.

Заимов вглядывался в лица. И здесь он видел те же глаза, что на улице. Слышалотрывочные фразы:

— В нашем доме в бункере поставили радио, играет музыка.

— Стоит мне отправиться в магазин, обязательно тревога.

— А мой никогда не спускается в бункер. Я бегу, а он смеется.

— Когда упадет первая бомба, побежит.

— На Берлин никогда не упадет.

— А откуда вы знаете?

— Очевидно, вы не верите фюреру.

После этих слов долго молчали.

Сидевший рядом с Заимовым здоровенный рыжий мужчина громко сказал, ни к кому не обращаясь:

— Странные люди есть на белом свете: брюзжат, что продукты по карточкам, а когда им открывают дорогу к богатству, они брюзжат — война. У них есть желудок, но нет веры в нацию.

Люди сидели молча, поникшие, как провинившиеся ученики на уроке.

С каждым днем Заимову становилось все горше от сознания, что планы, с которыми он ехал сюда, были наивно беспомощными. Да, он не представлял себе, что сделал Гитлер с Германией и немцами. Найти честных немцев для борьбы он не мог, хотя по-прежнему был уверен, что они все-таки есть. Но попробуй найди их в этой атмосфере всеобщего психоза и страха, когда любой собеседник может сдать тебя в гестапо. Военный угар оказался столь сладким, что им надышались даже люди, которые еще вчера могли мыслить трезво. И еще страх. Он был частью этого угара, ибо он вызывал у немцев преклонение перед силой в любом ее проявлении, в том числе и в военном.

Теперь Заимов встречался главным образом с живущими в Германии болгарами. Ему хотелось с их помощью лучше во всем разобраться. Впечатление от этих встреч было тяжким.

Почти все его знакомые были из круга преуспевающих, обеспеченных людей. Они говорили, что Германия стала счастливым местом для приложения деловых способностей. Заимова поражало, что они не понимают страшного, — чтобы преуспеть в Германии, человек так или иначе должен включиться в главное разбойничье устремление этой фашистской страны. Адвокат, раньше прозябавший в Софии, здесь сколотил состояние на ведении наследственных дел погибших еврейских семейств... Мало чем приметный в Софии инженер сильно преуспел, приняв участие в разработке конструкции армейских канистр для бензина... Женщина, которую в Софии считали дамой полусвета, создала в Берлине салон — она устраивала браки невест из аристократических семейств с различными выскочками нового времени, желавшими заполучить голубое родство... Рядовой преподаватель истории Софийского университета в Германии стал фигурой, написав для ведомства Розенберга книгу об исторической подчиненности славянства германской расе...

Другие люди не сделали головокружительной карьеры, но жили здесь более прилично, чем раньше в Болгарии, в чем-то смыкались с теми преуспевающими. И прежде всего они тоже принимали все, что происходило теперь в Германии. Лишь один из всех высказал сомнение в правомерности антиеврейских акций. Только один!

Всех их равно объединял животный страх перед карающей десницей нацистов — гестапо. В общем, и эти болгары были похожи на немцев, ни на кого из них Заимов рассчитывать не мог.

Надо было уезжать. У него оставалась одна последняя надежда — Друг. Они встретились накануне отъезда, сидели в укромном уголке богатого ресторана «Адлон». Почти все столики занимали люди в военных мундирах. Оркестр непрерывно играл то сентиментальные, то бравурные мелодии. Когда он заиграл ставшую знаменитой в Германии песню, написанную в память о погибшем гитлеровском бандите Хорсте Весселе, все в зале встали и, подняв бокалы, трижды прокричали: «Зиг хайль!».

Заимов и его Друг вели тихий разговор.

— Такого единодушия Германия еще не знала за всю свою историю, — сказал Друг.

— Все это до первого серьезного испытания, — возразил Заимов.

— Ты не ошибаешься? — поднял густые брови Друг.

— Думаю — нет, и мой вывод основан на серьезных соображениях. Все это следует видеть, с одной стороны, в историческом аспекте, а с другой — в приложении к конкретному немцу с его личной судьбой, с его личными надеждами. И тогда в том, что ты называешь единодушием, обнаружатся серьезные трещины.

— Я этого не вижу.

— И какой же ты тогда делаешь вывод для себя? Капитуляция?

— Ты хочешь повторить подвиг Дон-Кихота? — спросил, в свою очередь, Друг.

— Дон-Кихот живет в памяти человечества как образец душевной чистоты и благородства.

— Что это дало ему, Дон-Кихоту?

— А он о себе не думал.

— Хорошо, что это дало другим?

— Образец честности, а это немало... — волнение Заимова становилось все больше — неужели он терял и Друга? — Оставим Дон-Кихота в покое, — сказал он и прямо спросил: — Будем мы поддерживать связь?

— Поймешь ли ты меня... правильно, — начал Друг.

— Ответь ясно, определенно, и я пойму.

— Ты знаешь, одну катастрофу я уже пережил.

— Финансовую, — уточнил Заимов.

— Да, финансовую. Ты знаешь, как я люблю свою жену, детей. Теперь, когда я вылез из ямы и дела идут хорошо...

— Теперь, конечно, можно плюнуть на родину. Плюнуть на собственную честь и стать на колени перед фашистами, поскольку сделки с ними выгодные. Так тебя понимать?

— Фашисты мне ненавистны, как и тебе.

— Но борьбу с ними ты поручаешь мне.

В это время в зале что-то произошло. Все вскочили со своих мест и под дикие крики «Хох! Хох! Хох!» устремились в центр зала. Там они встали в плотный круг, положили руки друг другу на плечи и дружно, громко, отрывисто стали кричать:

— Хайль Гитлер! Зиг хайль! Зиг хайль!

Раздались аплодисменты и восторженные крики. Оркестр заиграл «Хорст Вессель», и в зале громко, дружно подхватили песню.

Заимов наблюдал, как на все это смотрел Друг, — его бледное холеное лицо, прищуренные глаза, сжатые губы выражали злость. Он резко повернулся к Заимову.

— Что мы можем с этим сделать? Что?

— Давай расплатимся, — ответил Заимов.

Они долго молча шли по ярко освещенной Унтер-ден-Линден. Ветер играл пушистыми кронами лип, но шороха листьев не было слышно. По улице с ревом мчались военные машины.

Нужно было прощаться. Заимов сказал об этом и протянул руку Другу.

— И все же на меня ты можешь рассчитывать, — услышал он вдруг.

— Спасибо... Ты вернул мне надежду... — Заимов крепко сжал его руку.

В течение года от Друга приходила информация, иногда очень ценная. Но, когда Гитлер напал на Советский Союз, связь оборвалась. Заимов решил, что Друг схвачен гестапо.

Заимов бывал потом в Германии еще — это было неизвестно следствию. В первую же поездку он попытался выяснить судьбу Друга. И узнал, что с ним ничего не случилось. Но, когда они встретились, он увидел совершенно другого человека — сломленного, парализованного страхом, жалкого.

— Оставь меня в покое, — умолял его Друг. — Это же смешно — мы с тобой хотим голыми руками остановить то, что уже стало самой историей, что уже перевернуло судьбу целых государств.

— И все-таки это будет остановлено, — сказал Заимов и, не попрощавшись, ушел.

Тогда, после поездки в 1939 году, Заимов передал в Центр обстоятельную записку о положении в Германии. Это был образец анализа внутренних сил нации, подвергшейся психологической диверсии. Он писал: «Психологический и мыслительный сдвиг в аморальную сторону коснулся и вполне честных и умных людей и даже не немцев. Для всех незаметность сдвига обусловлена все тем же ощущением реального или ожидаемого благополучия, которое связано с новым курсом Германии. Иные из них ненавидят фашистов и фашизм, не обнаруживая при этом никакого противоречия со своей жизненной позицией. Таков главный итог воздействия на людей демагогии нацистов. И, наконец, страх, который можно выдать даже за мудрость, — весь мир, стоя на коленях, дрожит перед Германией, зачем же мне быть храбрым безумцем?»


М л а д е н о в. Заимов, мы не закончили ваш допрос. Встаньте, ответьте, вы оставались довольны вашей пен ездкой в Берлин?

З а и м о в. Нет, я вернулся оттуда подавленный.

Н и к о л о в. Вас подавила мощь Германии, на которую вы подняли руку?

З а и м о в. Нет, я был потрясен падением нации.

Н и к о л о в. Слушайте, бе-Заимов! Как смеете вы, изменник своей нации, оскорблять великую нацию немцев?

З а и м о в. Я не оскорбляю эту нацию, я скорблю о ней и думаю, сколь тяжелым для нее будет пробуждение.

Н и к о л о в. А мы скорбим, что нам приходится иметь дело с человеком без совести!

З а и м о в. У нас разные понятия о совести, господин прокурор.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Отведенный на время перерыва в ту же маленькую комнатку, где он ждал начала суда, Заимов, закрыв глаза, сидел, откинувшись на спинку стула... Итак, их интересовала только его поездка в Германию. О ней только они и знают. Впрочем, узнать о ней было не так уж трудно — как раз тогда был установлен новый режим въезда в Германию, и он получал визу в немецком посольстве. Теперь, обнаружив в своих архивах следы этой поездки, гестаповцы встревожились, тем более что их коллеги в Берлине его приезд туда явно проворонили. Еще во время следствия Заимов понял, что о поездке в Берлин, кроме самого факта, им ничего не известно...

В той поездке ничего существенного и опасного для гитлеровцев ему сделать не удалось, и он всегда помнил об этом с грустью и тревогой. Но они не знают с других его поездках, и не только в Германию...

Его дружба с чешскими антифашистами началась еще до войны. Первый раз он приехал в Прагу веской 1937 года. Вечером он был в гостях у своего друга — чехословацкого генерала, у которого собрались его друзья, большинство в военных мундирах. Настроение за столом было нервное, отражавшее настроение страны, над которой нависла черная туча фашизма. Говорили о единственной надежде — советско-чехословацком договоре, подписанном два года назад.

Рядом с Заимовым сидел мужчина лет сорока, с мужественным красивым лицом, с большими глазами, казалось, излучавшими ум и печаль. Заимов подумал, что печаль, видимо, от какого-то недуга, от которого этот человек, сидя за столом, не мог даже пригубить вина. Когда хозяин дома представлял его Заимову, сказал с улыбкой: «Это наш сердитый друг, товарищ Ян». На что тот заметил: «Не такой уж сердитый, чтобы пугать этим людей». Сейчас он вел себя так, будто не слышал разговора. И вдруг он спросил у Заимова:

— Что в Болгарии?

— Все то же, за спиной Гитлер, — ответил Заимов.

— Точнее, он перед вами, — сказал товарищ Ян задумчиво, точно про себя, и посмотрел на Заимова своими большими темными глазами. — У нас то же самое.

— Но у вас же договор с Советским Союзом, об этом мы и не мечтаем, — сказал Заимов. — Шутка сказать — взаимопомощь.

— Нет, нет... — повел головой Ян. — Еще когда готовился договор, наши деятели вели себя подозрительно. Ну, зачем им понадобился пункт о том, что договор вступает в действие только в случае, если Франция придет на помощь государству, подвергшемуся агрессии. Ну скажите, при чем здесь Франция, если договор касается двух суверенных государств?

— Так или иначе, зная, откуда всем угрожает агрессия, можно быть уверенным, что именно Франция никогда не окажется заодно с агрессором, — возразил сидевший напротив военный с седой головой.

Заимов не заметил, что за столом все умолкли и прислушивались к их разговору.

— Но французская буржуазия все-таки буржуазия, — ответил товарищ Ян. — И, если агрессор замахнется на ее интересы, она пойдет на многое, чтобы отвести удар от себя. Не забывайте, что французская буржуазия удушила в своей стране обе революции.

— Ныне век не девятнадцатый, а двадцатый, и есть все же государство победившей революции! — горячо воскликнул молоденький офицер.

— Именно в том и дело, что есть это государство, — кивнул товарищ Ян и, помолчав, добавил: — Любви к этому государству французская буржуазия испытывать не может.

— По-моему, наш Бенеш просто схитрил и бросил эту французскую кость Западу, — сказал седоголовый военный.

— А по-моему, больше оснований думать, что он схитрил по отношению к Советскому Союзу и к нам с вами... — Товарищ Ян помолчал и добавил: — Я уверен, что сейчас Бенеш думает, как бы отречься от договора вообще.

Больше с ним никто не спорил, как видно, все считались с мнением этого человека, и стол затих в нелегком раздумье.

Заимов вспомнил этот застольный разговор, слушая по радио первое сообщение о Мюнхенском соглашении, по которому Чехословакия была отдана на растерзание Гитлеру. Бенеш бежал из страны, никого не перехитрив. Но к зиме 1938 года Мюнхен уже не был неожиданностью. Еще за год до этого Гитлер в одной из своих программных речей заявил, что раздробленная Восточная Европа должна быть объединена идеей великой Германии и новой Европы, иначе она обречена на гибель. Это не было словами, брошенными на ветер. Гитлеровцы в этих странах действовали все активней и наглей. В Венгрии царил откровенный фашист Хорти. В стране вводились фашистские законы по образцам гитлеровских. За это Гитлер преподнес своим венгерским последователям Южную Словакию и Закарпатскую Украину.

Австрия превратилась в германскую провинцию. В Румынии была установлена королевская диктатура и под ее прикрытием — жесточайший фашистский режим. Нечто похожее Заимов наблюдал и у себя в Болгарии. Все последние правительства проводили фашизацию страны, а гитлеровцы действовали в Болгарии совершенно открыто, прибирая к рукам и экономику и политику.

Но Заимов знал и другое. Во всех уголках страны все активнее становилось сопротивление фашизму. Болгарская рабочая партия, в которую вошли коммунисты, бесстрашно звала народ на борьбу с фашизмом. Заимов постоянно слышал этот зов и считал делом своей чести отвечать на него действием, борьбой, хотя не раз испытывал томящее чувство, что остановить происходящее невозможно. Он решительно подавлял в себе это чувство, стараясь еще активнее делать свое дело. И он не забывал слов русского полковника о том, что силу и веру нужно черпать в своем народе.

Перед антифашистами Чехословакии встал вопрос наипервейшей важности — установить связь со своими руководителями, которые в силу ряда обстоятельств оказались оторванными от страны и находились в Советском Союзе. Заимов уже не раз время от времени выполнял отдельные поручения чехословацких друзей, помогая им связаться с Москвой. Но сейчас эту связь нужно было сделать действующей постоянно, бесперебойно.

Заимов выехал в Чехословакию. Цель — коммерческие дела его конторы. Маршрут был выбран через Югославию и Венгрию. Въезд в Югославию не был затруднен опасными формальностями, а там, в Югославии, тоже было нетрудно получить транзитную визу в Чехословакию, тем более что на руках у Заимова было приглашение от крупной чехословацкой торговой фирмы прибыть для переговоров.

По дороге Заимов внимательно наблюдал, что делается в странах, через которые он ехал, разыгрывая роль наивного в политике коммерсанта, разговаривал с попутчиками... На станционных зданиях в Югославии еще висели плакаты, связанные с выборами в Народную скупщину. Заимов уже знал, что эти выборы оказались полной фикцией. Оппозиция к нынешнему курсу страны получила более 40 процентов голосов, но по хитрому избирательному закону это предоставляло им непропорционально малое число депутатских мест.

На маленькой станции, уже недалеко от Белграда, в купе к Заимову подсел рослый старик. Его многочисленные чемоданы еле успели впихнуть в вагон, и, когда поезд тронулся, он с помощью Заимова размещал их в купе. Наконец они сели, и старик, вытирая лицо платком, спросил:

— Вы в Белград?

— Да, но потом еще дальше, в Прагу.

— Один черт, — проворчал старик и, внимательно посмотрев на Заимова, добавил: — Я тоже в Белграде не задержусь. Еду в Америку.

— Далекая дорога, — улыбнулся Заимов.

— Но, кажется, единственная, — проворчал старик.

Заимов все уже понял, но хотел, чтобы старик разговорился.

— В Америке, конечно, условия жизни завидные, — сказал Заимов.

— Для кого как! — покачал головой старик. — У меня там младший брат. Тридцать лет назад бросился туда за счастьем, сейчас работает швейцаром в отеле — вот и все его счастье.

— Тогда чего же едете туда вы, да еще в такие преклонные годы? — наивно удивился Заимов.

Старик долго не отвечал, смотрел в окно и вдруг резко повернулся к Заимову и сказал сердито:

— Хочу умереть спокойно... — Он смотрел на Заимова, сдвинув к переносице кустистые, еще черные брови, под которыми поблескивали черные глаза. — Вы кто? — вдруг спросил он.

— Болгарин, коммерсант, — охотно ответил Заимов.

Под усами старика губы сложились в усмешку.

— Коммерция — дело выгодное во все времена.

— Сейчас дела идут плохо, — вздохнул Заимов. — Я торгую овощами и фруктами, в ходу товар другой.

— Совестью сейчас торгуют! Совестью! — гневно проговорил старик. — И покупатели на этот товар денег не жалеют.

— Не понимаю. — Заимов наивно и вопросительно смотрел на собеседника.

— Может, вы скажете, что в вашей Болгарии не торгуют этим товаром? Я-то газеты читаю. — Старик пристально смотрел в глаза Заимову.

— Но я торгую овощами, — улыбнулся Заимов.

— И думаете, это дает вам право жить спокойно? — гневно спросил старик.

— Сейчас спокойно никто не живет — такое уж время, — ответил Заимов.

— Люди, продавшие совесть, живут прекрасно, — категорически заявил старик. — Их жизненное кредо: после нас хоть потоп.

— Такие есть и у нас, — кивнул Заимов. — Народ их знает и не любит.

— Любит не любит — это дамские разговоры, а они делают свое гнусное дело и на народ плюют, — со злостью возразил старик.

Заимов помолчал. Все-таки осторожность была необходима.

— Я занимался политикой, и, может, поэтому мне все виднее, — несколько успокоясь, заговорил старик, глядя в окно. — Был молодой, как все сербы, горячий, и, когда образовалось наше объединенное королевство и сербы получили в нем контрольный пакет акций власти, я занялся политикой. Но я не лез на высокую лестницу, да и не стремился к этому. Я действовал только в своем городке. И служебное мое положение более чем скромное — я всего лишь учитель, и только вот недавно стал директором школы. Я верил, черт побери, что политика — дело сложное, но святое. За десять лет от этой веры не осталось и следа. Все продается, все покупается. Последние годы я верил уже только в одно, что с грязным фашизмом Югославия дела иметь не будет. Черта с два! В прошлом году мы подписали договор о вечной дружбе с Муссолини, а сейчас у нас своими людьми стали господа из Берлина.

— Я об этом не слышал, — подлил масла в огонь Заимов.

— Все очень просто, — пояснил старик. — Мы экономически были тесно связаны с Австрией. Теперь Австрии нет. Это немецкая провинция. Австрийские капиталы стали немецкими, значит, добро пожаловать к нам, гости из Берлина. И те не заставили себя ждать. Что я должен говорить об этом людям в своем городе, которые мне верили. Что? — Старик снова распалился, но его рассказ оборвался внезапно — в купе открылась дверь, и в ее проеме возникли два жандарма.

— Здесь не проходила женщина в синем пальто? — спросил один из них, цепким взглядом ощупывая купе. В это время другой жандарм, став на нижнее сиденье, заглянул в багажный отсек под потолком.

— Никто здесь не проходил, — сердито ответил старик.

Жандармы ушли.

— Ну вот, типичная немецкая картинка. Как вам это понравится! — воскликнул старик.

Поезд приближался к Белграду.

— Конечно, мир переживает трудное время, — сказал Заимов. — Но правильно ли в это время бежать от своего народа?

Уже занимаясь своими чемоданами, старик повернулся к Заимову:

— Бежать. И только бежать...

Потом, в пути, Заимов, вспоминая этот разговор, думал, что все-таки этот старик человек честный. И он враг фашизма. Но он не хочет разделять позор и грязь большой политики и теперь бежит, потому что он к этой политике был причастен и ему стыдно глядеть в глаза людям...

Венгрия производила впечатление страны благополучной и даже веселой. В Будапеште в вагон ввалилась шумная компания молодежи. Они беспрерывно хохотали, пели песни. В коридоре Заимов поговорил с одним из них — красивым пареньком, лет восемнадцати. Оказалось, что все они едут осваивать венгерские земли, отобранные у словаков.

— Венгрия становится великой страной! — воскликнул паренек, и глаза его восторженно заблестели. — Все наше будет, наше!

Заимов думал: «Да-да, именно этого и ждут нацисты — чтобы у обманутых ими людей блестели глаза оттого, что им сунули кусок чужой земли...»

Вокзал в Братиславе был забит венгерской солдатней. Играл духовой оркестр. Заимов спросил по-немецки проводника вагона:

— Что происходит? — Но тот даже не обернулся, словно не слышал. «Наверное, он словак», — решил Заимов и повторил вопрос по-русски. Теперь проводник глянул на него удивленно и ответил с усмешкой по-украински:

— Как что? Мадьяры празднуют победу.

А когда поезд тронулся, проводник зашел в купе к Заимову, прикрыл дверь, сел напротив него и спросил:

— Вы говорите по-русски?

— Я болгарин, — поспешил ответить Заимов.

Проводник встал, снова открыл дверь в коридор, посмотрел в обе стороны вагона, опять закрыл дверь и сел.

— Нас продали с молотка, — сказал он тихо. — Было государство, была республика. Теперь не поймешь что. Даже глава государства сбежал.

— Раз нет государства, что ему тут делать? — осторожно сказал Заимов.

Проводник покачал головой.

— Умные люди говорят, что он сам надел петлю на горло нашей республики.

— Зачем ему это было надо? — наивно не поверил Заимов.

— Испугался своих левых.

— С чего бы ему пугаться? — продолжал играть в наивность Заимов.

Проводник с сожалением посмотрел на него, вздохнул, посидел еще молча немного и ушел.

«Народ все прекрасно понимает...» — думал Заимов, смотря в окно, за которым проплывали мертвые зимние поля и не было видно ни одной живой души, будто действительно государство умерло...

Заимов имел адрес в Праге, где его должны были ждать.

Чехословацкая столица выглядела совсем не так, как три года назад. Казалось, будто город был в трауре. Люди шли с поникшими головами, точно боялись или не хотели видеть свисавшие со зданий флаги со свастикой, мчавшиеся по улицам немецкие машины и даже друг друга.

«Неужели это ждет и нас?» — тревожно думал Заимов...

Нужный ему дом оказался на узкой тихой улочке старого города. Дома здесь жались друг к другу. Их толстые каменные стены с облупившейся штукатуркой и маленькими окнами делали их похожими на древние крепостные постройки. Уже наступили ранние зимние сумерки, но ни одно окно не светилось. Прохожих здесь не было, впрочем, сейчас это было к лучшему...

Заимов остановился возле узкого, как башня, дома, на котором был названный ему номер. Дверей не было, только низкая калитка в окованных железом воротах, встроенных в дом.

Заимов осмотрелся и вошел в калитку. Двора не было. Он оказался в глухом маленьком закутке и с трудом разглядел дверь. Она была заперта. Пришлось зажечь спичку, чтобы отыскать звонок.

Дверь открыл мужчина, у которого вокруг шеи был замотан теплый шарф. В руке он держал свечу.

— Здесь живет господин Словачек? — тихо спросил Заимов.

— Здесь, но он уехал в Брно.

— Он не оставил книгу для господина Ружечки?

— Не знаю. Надо спросить у его жены, заходите.

Заимов вошел в тесную переднюю. Мужчина запер дверь и сказал:

— Мы ждем вас вторую неделю. Здравствуйте...

Три дня, которые пробыл Заимов в Праге, пролетели незаметно, хотя он ни разу не покидал этого старого дома. Так решили чешские друзья, чтобы зря не рисковать. В городе непрерывно проводились облавы и проверки документов. Все, кому было нужно встретиться с ним, приходили сюда. С утра до вечера он вместе с чешскими товарищами обдумывал и обсуждал каждую деталь в цепочке связи Прага — София — Москва. Они старались предусмотреть любую опасную случайность, которая могла бы помешать связи антифашистов Чехословакии с их центром...

Потом, вернувшись в Софию, Заимов не раз с благодарностью вспоминал своих чешских друзей, которые предусмотрели все, в том числе и его личную безопасность...

Воспоминание об этом сейчас невольно вернуло Заимова в страшный день, когда под видом курьера от словацких товарищей к нему явился провокатор. Еще там, в Праге, когда они обсуждали всевозможные варианты связи, возникал вопрос о словацких антифашистах. Чешские товарищи в то время связи с ними не имели и говорили, что те находятся в более тяжелом, чем они, положении. Вот почему, когда из Словакии прибыл первый курьер, появление этой измученной беременной женщины сказало Заимову все о тяжести положения словацких подпольщиков и он сделал для них все, что они просили, и даже больше. Но затем явился этот мерзавец. У него был пароль, а это значит, что и ему он был просто обязан верить.

Что случилось, то случилось. Заимов больше думать об этом не хочет. Не каждый бой заканчивается успешно. Победа складывается не только из успешных сражений, но в конечном счете и из тех, что считались проигранными. Заимов помнил русское Бородино...

И сейчас он снова думает о своей работе для чешских антифашистов, о работе, которая шла довольно успешно и до последнего времени не знала неудач. Только раз Заимов пережил нелегкие сутки...

Он получил из Праги предупреждение, что к нему придет с установленным для особых случаев паролем один из товарищей, которого нужно переправить в Советский Союз. По всему тону предупредительной радиограммы Заимов почувствовал какую-то особую тревогу чешских товарищей за жизнь этого человека. Он немедленно связался с представителем Болгарской компартии, который, как и он, занимался мостом связи Прага — София — Москва. В подготовительные действия были включены невидимые Заимову люди «моста», и вскоре ему дали знать, что дорога София — Москва для чешского товарища обеспечена. Заимов прекрасно понимал, чего стоило людям сделать это и с каким риском для них была связана эта работа. И с тем большей ответственностью он приготовился сделать то, что касалось его непосредственно.

Человек из Праги на конспиративной квартире партии появился под вечер. Еще в дверях он произнес первую фразу пароля, и Заимов впустил его в переднюю. Свет проникал сюда только из соседней комнаты, и лица пришедшего Заимов как следует разглядеть не мог. Между тем человек снял плащ, шляпу и двумя ладонями пригладил волосы, зачесанные назад и на пробор. В это время Заимов произнес следующую фразу очень сложного парольного разговора. Человек ответил, но не сказал одного слова, а два других переставил местами. Заимов замер, не зная, что делать, а человек стоял и явно ждал продолжения пароля. Заимов произнес положенное, человек ответил, — теперь абсолютно точно. И наконец, они обменялись заключительными фразами. Человек тихо рассмеялся:

— Целая китайская церемония ради того, чтобы узнать, как живут болгарские коммерсанты.

Заимов провел гостя в комнату, и они сели в кресла. И только теперь Заимов обнаружил, что гость не кто иной, как тот самый товарищ Ян, который сидел рядом с ним за столом в гостях у чехословацкого генерала.

— Как добрались? — спокойно спрашивает Заимов, а сам в это время смятенно думает, что же он должен предпринять. Ему хотелось поверить, что ошибка с паролем носит характер случайный. Человек, совершив опасный переход из Праги в Софию, просто забыл одно слово, а места двух других перепутал. Но закон конспирации был строг и беспощаден к любой ошибке.

— Путешествие не из приятных, — отвечает между тем товарищ Ян, и в следующее мгновение он удивленно слышит просьбу Заимова повторить весь пароль. Его худое красивое лицо мгновенно приобретает выражение огромного напряжения. Утомленные, широко расставленные глаза человека из Праги буквально впиваются в глаза Заимова. Одну за другой произносит он фразы пароля. На этот раз в той фразе товарищ Ян делает только одну ошибку — по-прежнему не произносит одного слова.

Заимов молчал. Он думал, как надо поступить.

— Я делаю ошибку в пароле? — спросил товарищ Ян.

Заимов молчал.

— Разве вы меня не узнали? — после долгой паузы спросил Ян.

Заимов молчал.

— Впрочем, я понимаю вас, — тихо произнес товарищ Ян, и Заимов видел, что он не только взволнован, но и растерян.

— Прямо не знаю, что делать, — продолжал Ян. — Между прочим, я так боялся этого. Как всякий журналист, я привык мыслить и говорить логически, а в паролях всегда есть какая-то бессмыслица или алогичность.

Заимов внимательно смотрел на него и молчал. Он тоже не знал, что делать. Кроме того, он, вообще, сам, без консультации с товарищами из партии ничего радикального предпринять не имел права.

— Нет ли возможности связаться с Тодором Павловым? — вдруг спросил товарищ Ян.

— Зачем?

— Он знает меня лично... в лицо.

— Разве это меняет положение? — жестко спросил Заимов.

— Да, вы правы, — кивнул товарищ Ян и, помолчав, повторил: — Вы правы.

Тягостное их молчание длилось долго.

— Давайте повторим пароль, — попросил Ян. — Только помедленнее, пожалуйста.

Они стали произносить условные фразы. На той фразе товарищ Ян запнулся и сказал:

— Я чувствую, ошибка здесь.

Однако исправить ее он не смог.

— Может, посмотрите мои документы, — сказал товарищ Ян, протянув Заимову паспорт, в который были вложены какие-то бумаги.

Заимов посмотрел. Все сходилось, документы были именно те, о которых ему было заранее сообщено по каналам постоянной связи.

— Почему вы покидаете Чехословакию? — спросил Заимов, сам не зная, к чему он начинает этот разговор.

— Очевидно, сработал провокатор, и гестапо вышло на меня, — ответил товарищ Ян. — Партия приказала мне уезжать, но я тянул, надеялся, что гестапо точно меня не установило. Я ушел буквально в последнюю минуту. В общем, последние две недели пришлось порядком понервничать. Это, видимо, и отразилось... — И вдруг товарищ Ян энергично добавил: — И все-таки товарищ Тодор Павлов знает меня настолько хорошо, что он, я уверен, поручится за меня... Хотя я понимаю, что значит для вас моя ошибка, — добавил он.

— Я должен на пару часов отлучиться, — сказал Заимов, приняв наконец решение. — В доме есть люди, которые контролируют нашу встречу... — говоря эту фразу, Заимов опустил глаза, зная, что они могут выдать — он не умел говорить неправду.

— Возвратившись, вы найдете меня в этом же кресле, — устало улыбнулся товарищ Ян. — Я очень прошу вас — ищите выход из положения, от этого зависит слишком многое в нашей совместной борьбе. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду не свою судьбу.

Заимов ушел.

Он помнит сейчас этот вечер буквально по минутам, ибо он помнил тогда, сколь дорого она стоит.

По цепочке срочной связи он встретился с представителем партии и рассказал ему все, не забыв и о том, что он знает этого человека по первой поездке в Прагу.

— Дело сверхважное, — сказал представитель партии. — Примем все доступные нам меры проверки, а вы идите к нему и ждите...

Товарищ Ян сидел в кресле. Он спал, уронив руки, висевшие плетьми по бокам кресла. Проснулся мгновенно и выжидающе, с надеждой смотрел на Заимова.

— Придется ждать, — сухо сказал Заимов и тоже опустился в кресло.

— Понимаю, — кивнул головой товарищ Ян с виноватой улыбкой и добавил: — Я измотан до предела, разговаривать нам бессмысленно. Позвольте мне поспать.

Заимов не успел ответить, как он закрыл глаза и голова его склонилась к плечу. В следующую минуту он уже дышал ровно и безмятежно.

Только на другой день на конспиративную квартиру пришел представитель партии и с ним еще один незнакомый ему человек. Они около часа разговаривали с чешским товарищем, а Заимов в это время из другой комнаты наблюдал улицу. Потом товарищи ушли, сказав, что все в порядке, но чешский товарищ покинет квартиру только вечером, когда стемнеет.

Вечером товарищ Ян, крепко пожимая руку Заимова, сказал с улыбкой:

— Ну что же, я убедился, что болгарские коммерсанты хорошие бойцы антифашистской армии. Спасибо, до свидания.

И он ушел...

Только значительно позже Заимов узнал, что это был один из руководителей Чехословацкой компартии Ян Шверма. И он гордился этим эпизодом своей работы.

Вспомнив о нем сейчас, он подумал: «А эти собаки хотят знать, что я делал в Берлине. Ничего серьезного я там, к сожалению, сделать не смог. А вот «мост» Прага — Москва стоил этим собакам дорого...»

Заимов думал об этом, смотря на стороживших его охранников, и ощущал в себе неодолимую моральную силу против них, против всех, кто полагал, будто он в их руках. «Нет, господа, если вы уверены, что я больше ни для кого не существую, — это только иллюзия, и очень опасная для вас иллюзия».

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Судья Младенов долго листал дело. Ему нужна была пауза, чтобы подумать.

То, что Заимов не признал обвинения в шпионаже, его не беспокоило. Факты, предъявленные судом, он не отрицал, он только дал им свое толкование. Судью тревожило другое. Директор полиции Драголов заверил Младенова, что на допросах в охранке Заимов сломлен и раздавлен. Но теперь Младенов уже окончательно убедился — перед судом был человек с непреклонной волей, ясным умом и со своей совершенно ясной политической позицией.

Главную трудность для суда представляло именно это. Он будет говорить о полном отрицании прогерманского курса Болгарии и о священной, традиционной для болгар признательности к России. Это вопрос, который волнует сейчас весь народ, всю страну. Нынешний курс правительства в народе не популярен, и именно это является камнем преткновения для болгаро-немецкого союза, только поэтому царь и правительство не решаются отдать Гитлеру болгарскую армию и объявить войну Советскому Союзу. И если сейчас такой уважаемый, известный стране человек, как Заимов, выскажет свои доводы против союза с Германией, этого не простят суду ни правительство, ни царь, ни немцы.

Те, кто в спешке готовил процесс, ушли теперь в тень, отведя себе роль свидетелей, и Младенову предстояло исправлять их ошибки.

Он надеялся, что прокурор грубостью и оскорблениями выведет подсудимого из себя, нарушит логический ход его мыслей, заставит сорваться, но этого, как видно, не случится. Младенов испытывал к подсудимому все более острую ненависть, как к своему личному врагу. Второй раз он судит Заимова. Шесть лет назад он был рядовым членом суда и от него мало что зависело, но ему, как и другим судьям, долго не могли простить оправдание Заимова. Теперь он председатель суда, все зависит от него, и он должен сделать все, чтобы осудить этого святошу, желающего доказать миру, что он выше всех на несколько голов.

...Деньги! Вот что больше всего интересует людей! И если речь пойдет о деньгах, которые получены за измену, значит, интерес к этому станет еще сильнее. Если суд заставит Заимова хотя бы косвенно признать свой заработок подобного рода, это перечеркнет все его возвышенные разглагольствования о любви к родине, ибо любовь за деньги имеет определенное название. Если суд установит продажность Заимова, то больше не понадобится никаких улик — эта стоит всех, она ставит черный крест на всем обличье обвиняемого, на всех его прежних и дальнейших попытках возвышенно оправдать свои действия.

Младенов встал.

— Прошу внимания...

Он зачитал показания подсудимого Чемширова о том, что Заимов получал высокое вознаграждение от советской разведки, и спросил, правильно ли записаны эти показания.

— Да, правильно, — подтвердил Чемширов.

— Заимов, что вы можете сказать суду по этому поводу?

Заимов медленно встал и поправил арестантскую куртку. В зале было слышно, как секретарь подвинул к себе лист бумаги.

— Чемширов о моих денежных делах ничего знать не может, — начал Заимов. — Я давал ему иногда какие-то незначительные суммы, как своему племяннику, который вечно нуждался. Родственные чувства, проявляемые таким образом, не могут считаться преступными.

— Бе-Заимов! — закричал прокурор. — Не считайте нас дураками! Говорите правду! Только в этом ваше спасение!

Заимов подождал, когда прокурор перестанет кричать, и продолжал:

— Лично для себя я не получил ни стотинки. Я просил суд приобщить к делу документы различных кредитных учреждений. Из этих документов видно, что мое материальное положение оставляет желать лучшего. В кредитном банке заложена даже моя пенсия. Что вы нашли в моем деле, кроме долговых расписок? Я жил только на доходы от своих коммерческих дел, а они тоже оставляли желать лучшего.

— Вы врете, бе-Заимов! — снова крикнул прокурор.

— Всякая ложь была мне ненавистна всегда, — ответил Заимов. — А обвинение в меркантильности должно быть доказано судом также документально, как я могу доказать суду свою материальную несостоятельность.

— Он надеется, что деньги не пахнут, — сказал прокурор.

— Разве не пахнут? — спросил Заимов. — Деньги пахнут и нередко очень дурно.

— Отвечайте суду, сколько вы получили за свое предательство? — решительно вмешался судья Младенов.

— Я уже ответил: ни стотинки.

— Подсудимый Белопитов! Вам платил Заимов за ваше предательское сообщество?

— У меня с Заимовым существовали денежные отношения только по делам совместной коммерческой деятельности в нашей конторе, и это зафиксировано в бухгалтерских книгах, — ответил Белопитов.

— У вас была двойная бухгалтерия! — продолжал прокурор. — Мы интересуемся второй!

— Я знаю только одну бухгалтерию, и в ней нет ничего, что может вас заинтересовать, — ответил Белопитов и, взглянув на Заимова, сел.

Заимов смотрел в этот момент на злобного, не меняющего своего настроения прокурора, и на его сером, опухшем лице можно было прочесть еле уловимую иронию. О, об измене за деньги он мог бы сейчас рассказать кое-что суду. Он знал, что это такое! Он столкнулся с этим совсем недавно...


...Это было в начале лета сорок первого года. Однажды вечером Заимов зашел в ресторан. Свободных столов не было. Он уже собирался уйти, но его окликнул и пригласил за свой стол знакомый полковник, он был наслышан о его похождениях — жуира и заядлого картежника. Это был мужчина около сорока лет, атлетического сложения, с красивым, истинно болгарским лицом — орлиный нос, иссиня-черные густые волосы, усы тонкими стрелками и черные, бездонные глаза, перед которыми, наверное, цепенели избранные им дамы.

— Я скоро ухожу, — сказал полковник, поднявшись и кланяясь.

Заимов поблагодарил, сел и заказал подбежавшему официанту ужин. Ему не доставляло удовольствия сидеть с человеком, которого он относил к племени всеядных, готовых служить кому угодно и чему угодно. Но раз уж сел, надо было поддерживать разговор.

— Как живете, полковник? — Теперь он всегда так начинал разговор со случайно встреченными людьми. По ответу можно было безошибочно судить, какому богу молится человек.

— Живу скверно: во-первых, изматывает служба, во-вторых, вечная нужда, — беспечно ответил полковник и сказал: — А вот вы еще раз показали, что у вас светлая голова. Коммерция нынче наивыгоднейшее дело, не так ли?

— Не жалуюсь.

— Я мечтаю заняться какой-нибудь коммерцией. Что для этого надо? — вдруг спросил полковник.

— Только деньги. Истинные коммерсанты говорят: деньги делают деньги.

— А если у меня нет денег, но есть хорошие идеи?

— Тогда вам надо найти компаньона с деньгами и без идей, — улыбнулся Заимов.

— Черт возьми! А что, если действительно ринуться в коммерцию? Разрешите мне как-нибудь зайти в вашу контору. Просто посмотреть, что это такое, с чего это начинается?

— Заходите, буду рад.

— Ведь ваша контора где-то на Славейкова? Я непременно зайду. А сейчас, к сожалению, тороплюсь. Свидание. — Полковник хитро улыбнулся и позвал официанта.

На другой день полковник явился в контору.

— Ну, видите? Сказано — сделано, — заговорил он с порога, окидывая взглядом скромный кабинет Заимова. — Значит, это здесь деньги делают?

Разговор был такой же несерьезный, как и в ресторане, но вдруг Заимов почувствовал, что полковник хочет, только почему-то не решается, о чем-то ему рассказать.

— Что вы продаете, если не секрет? — спросил полковник.

— Все, что у нас покупают, — ответил Заимов. — Моя контора посредническая. Скажем, в деревне мы закупаем фрукты, овощи, перепродаем их хозяевам овощных и фруктовых магазинов, ресторанов, кафе. Сделки оптовые, за посредничество берем проценты, — совершенно серьезно рассказывал он, и ему показалось, что на этот раз полковник интересуется его делами неспроста.

— Мне продавать нечего, а покупать не на что, — вздохнул полковник. — Вы знаете мою теперешнюю должность?

— Не имею чести, — сухо ответил он.

— По должности я курица, посаженная на яйца с динамитом, — решительно и серьезно сказал полковник. — А называется это оперативным отделом по мобилизационному плану. Вы прекрасно знаете, что это такое, — сиди и жди, пока кто-то наверху нажмет кнопку боевой тревоги. С ума можно сойти от безделья и... от безденежья. Ну, правда, что можно придумать, посоветуйте?

— Коммерция — безбрежное море для инициативы, — ответил Заимов. — Но советовать очень трудно и опасно. В коммерции, как правило, каждый рискует в одиночку.

— Я понимаю... понимаю, — согласился полковник и вдруг спросил: — Как вы думаете, выиграет Гитлер русскую кампанию, если он ее начнет?

— Россия все же не Франция, — заметил Заимов.

— Это верно. Но когда он смял Польшу, мы говорили: Франция — это не Польша. Конечно, Гитлер играет ва-банк, но козырей у него полные руки.

— Русские, надо думать, тоже не с пустыми руками.

— Вы потомственный русофил и потому оптимист, — возразил полковник. — А мне что-то страшно за Россию.

— Мне тоже, но поживем — увидим.

— А воюют немцы, прямо скажем, красиво, — сказал полковник.

— Начало есть не больше, чем начало.

— Когда я проигрываю в начале пульки, я всегда говорю себе то же самое, и это удерживает меня от паники, — рассмеялся полковник и спросил: — Вы здесь царствуете один?

— Почему? За стеной мой компаньон, есть еще бухгалтер, есть агент по закупкам.

— Невелика армия для генерала, — усмехнулся полковник и стал прощаться.

Прошло еще несколько дней, и как-то под вечер, когда Заимов собирался уходить домой, полковник позвонил ему и спросил, могутли они встретиться.

— Я уже иду домой, — сухо ответил Заимов.

— Вот и отлично, подождите меня минут десять, и я встречу вас на Славейкова, — полковник положил трубку.

Заимов вышел из конторы и, встав в дверях, смотрел, откуда появится полковник и будет ли он один.

Он узнал его издали, хотя тот был сегодня в штатском. Полковник шел по противоположной стороне.

Заимов пересек улицу и повернул ему навстречу. Они поздоровались и пошли рядом.

— Чего вы боитесь? — спросил Заимов.

— Себя, — нервно рассмеялся полковник. — И еще вас, и еще много всякой всячины.

— Меня-то чего бояться?

— Это верно, вас я боюсь менее всего. Свернем сюда, — предложил он, когда они подошли к безлюдному сумеречному переулку. Полковник нервничал.

— Я тороплюсь домой, — сказал Заимов.

— Десять минут, не больше. — Полковник крепко взял его под руку. — Я хочу рассказать вам о своей коммерческой идее.

Они шагали по гулкому камню мимо заборов и серых домов со светлыми окнами.

— Скажите, ведь у вас полным-полно русских друзей, — сказал полковник. — Что, если курица предложит им купить яйца, на которых сидит? — спросил полковник и остановился, держа возле себя Заимова.

— Я вас не понимаю, — сказал Заимов.

— Я же говорил вам, что по должности я курица. Так вот, русские могут пойти на эту сделку?

— Откуда я могу это знать? — спросил Заимов.

— От них, только от них, — ответил полковник.

— Моя контора занимается овощами, фруктами, молочными продуктами. С куриными яйцами мы избегаем иметь дело, слишком большие потери при транспортировке, — улыбнулся Заимов.

Полковник, не отпуская локоть Заимова и приблизившись к его лицу, сказал:

— Я говорю совершенно серьезно. Мне нужны очень большие деньги, иначе мне грозит катастрофа. Скажу вам все: я проиграл в карты грандиозную сумму, отдал в залог драгоценности матери, она не знает. Скоро месяц, как я жду, что она обнаружит пропажу, и ищу деньги... Легко сказать... И скоро истечет срок, когда я еще могу их выкупить. Понимаете? Мне нужны деньги — я готов на все.

Заимов и сейчас видел его омерзительно красивое, пахнущее духами лицо.

— Я все продумал, — продолжал полковник. — Если мы сговоримся с русскими, они возьмут от меня документы на воскресенье, сделают копии и вернут.

— А если в это время нажмут кнопку боевой тревоги?

— А-а, — махнул рукой полковник. — Тогда вообще все летит к чертовой матери. Надеюсь, что этого не случится — они слишком боятся, — засмеялся он неестественно.

— Но тогда русским не нужен ваш товар, — сказал Заимов.

— Им не нужна вся схема связи с немецкой армией? Кто-кто, а вы-то знаете, как это важно при любом варианте с кнопкой. Я сказал все, теперь моя судьба в ваших руках.

Заимов долго молчал, полковник стоял перед ним бледный, с ввалившимися глазами.

— Я вам ничего не обещаю, — сказал, наконец, Заимов.

— Послезавтра я зайду к вам в контору, спрошу, как мои дела, — торопливо сказал полковник. — Вы скажете — плохи, и я уйду. И снова зайду через день. Мой срок — пятое число следующего месяца. Но если вы не поверите мне и не информируете о моем предложении своих русских друзей, они вам никогда этого не простят.

— Я вам ничего не обещаю, — повторил Заимов.

— Послезавтра я зайду, — сказал полковник, и Заимову показалось, что он стучал зубами.

Той же ночью русские уже знали о предложении полковника. Они ответили, что решение примут только после тщательной проверки.

Спустя три дня представитель русских встретился с полковником, и в тот же день от него на сутки были получены важнейшие немецкие документы, определявшие место болгарской армии и ее стратегические задачи в войне с Советским Союзом.

После этого полковник как ни в чем не бывало продолжал высиживать динамитные яйца. Его картежный долг, пожалуй, не был выдумкой, однако вскоре стало известно, что он купил особняк. Недавно в газете появился снимок: полковник стоял у карты вместе с немецкими офицерами. Под фотографией было подписано: «Болгарские офицеры вместе со своими немецкими друзьями обсуждают у карты ход войны».

...Заимов подумал о том, что этот полковник и сейчас совсем неподалеку от суда, сидит в кабинете военного министерства, ждет, когда нажмут кнопку.

— Что вы молчите, бе-Заимов? — снова и снова кричал прокурор. — Неужели вы думаете, вам поверят, что вы за свою измену не получали от русских денег?

— Для себя — нет.

— А для кого?

— Вы судите меня.

— Может быть, вы, бе-Заимов, брали золотом? Или русскими мехами?

Большего оскорбления нельзя было придумать! Заимов не думал, что у него еще есть силы для гнева и ненависти. Но силы есть. И их надо сберечь только на то, чтобы выдержать, не сорваться...

Русские деньги, русские меха... У него со словом «русские» связано совсем другое...


...Бенедиктов утром позвонил по телефону и попросил его в 22 часа быть по четвертому адресу. Последнее время они встречались вечерами. Уже нужно было принимать меры конспирации, и для их встреч было установлено семь адресов. Заимов приходил в условное место, и тотчас туда приезжал на машине Бенедиктов. Они ехали в безлюдное место и там разговаривали, не выходя из машины. Потом Бенедиктов высаживал его где-нибудь на окраине города.

На этот раз, как только он сел в машину и поздоровался, Бенедиктов сказал:

— Я уезжаю из Болгарии.

— Это ужасно, — вырвалось у Заимова.

Бенедиктов положил руку на его колено.

— Напомню ваши слова — мы с вами военные люди. Приказ. С вами будет встречаться Яков Савченко. Можете верить ему, как мне. Он работать умеет, смелый человек. Правда, у него есть существенный недостаток — молодость. Помните всегда об этом и... помогайте ему взрослеть. На днях он свяжется с вами.

— А вы куда?

— Узнаю только в Москве. Куда-нибудь на войну. Мне жаль расставаться с вами, но я благодарен судьбе за дружбу с вами. Ваш ум, ваша преданность правде, ваша чистота будут для меня примером.

— Я горжусь дружбой с вами, — сдавленным голосом отозвался Заимов. — И никогда не забуду, что именно вы... в это страшное время бесчестья... открыли передо мной дорогу чести. — Заимов говорил медленно, с трудом отыскивая слова.

— Вы сами нашли эту дорогу, — сказал Бенедиктов. — Берегите себя, прошу вас. Нам ведь еще будет о чем поговорить... после войны... на празднике Победы.

— Вы сказали — куда-нибудь на войну. Наши с вами расчеты подтверждаются? — спросил Заимов.

— Да... По всей видимости, — сдержанно ответил Бенедиктов. — Вы были правы. Прошу вас, Владимир Стоянович, утройте, удесятерите осторожность. Вы для них особенно опасны. И если для болгарской охранки ваше славянофильство, ваша любовь к русским давно известны и они вас другим даже не могут представить, то для службы безопасности Гитлера все это логически трансформируется в определение: «опаснейший враг великой Германии». Это значит для вас, что уже завтра непростительно то, что возможно было вчера. Савченко хорошо проинструктирован, и во всем, что касается конспирации, прошу вас... умоляю прислушиваться к его советам.

Лица Бенедиктова не было видно, но Заимов почувствовал, как волнуется его друг.

— Хорошо, я все понимаю, — сказал он.

— Однажды вы сказали мне при свидетелях, что свято верите в нашу победу над Гитлером, — сказал Бенедиктов.

— Какие свидетели? — удивленно спросил Заимов.

— Вы забыли дроздов в черных фраках, они расхаживали возле нас, как дипломаты на званом рауте.

Всегда серьезный Бенедиктов пытался сейчас шутить. Они помолчали, и Бенедиктов сухо, деловито сказал:

— У меня больше нет времени. Я подвезу вас поближе к дому, и мы простимся. Я уезжаю сегодня.

Машина остановилась на бульваре Карла Шведского.

— Ну... — глухим голосом произнес Бенедиктов.

Заимов помедлил минуту, хотел что-то сказать на прощание, и вдруг Бенедиктов обнял его за плечи и прижал к себе, бормоча какие-то слова, Заимов не мог разобрать что.

— Идите, — Бенедиктов отодвинулся в глубь машины и повторил резко: — Идите!

Заимов неловко выбрался из машины, и она, сорвавшись с места, помчалась в темноту. Он стоял и смотрел, пока не растаяли красные огоньки.

Потом рядом с ним были другие — Дергачев, Середа и в последний период Савченко. Ему казалось, что никто никогда не может заменить Бенедиктова. Савченко был совсем другой. Но за два года он полюбил этого красивого смелого парня, который мог быть ему сыном. Он и на болгарина был больше похож, чем на русского, — черноволосый, черноглазый, стремительный в движениях, никогда не унывающий и немного сентиментальный. Заимова безгранично волновало, как Савченко заботился о нем, как оберегал его, рискуя собственной жизнью. Вот совсем недавно, зимой, они должны были ночью встретиться в условленном месте. Савченко немного опаздывал, и Заимов, ожидая его, очень волновался.

— Что случилось? — спросил он, увидев, что правая рука Савченко завязана носовым платком.

— Да так, мелочь, — беспечно ответил Савченко, прерывисто дыша.

— Прошу рассказать, что случилось, я должен это знать.

Савченко смутился, не хотел рассказывать, но Бенедиктов приказал никакой мелочи не скрывать от Заимова, и пришлось рассказать.

Как обычно, он поехал на автомобиле не к месту встречи, а совсем в другой район, чтобы оттуда, оставив машину, идти на встречу пешком. Но он заметил, что сзади идет машина охранки, и приказал шоферу развить скорость. Оторваться от «хвоста» долго не удавалось, и Савченко велел шоферу ехать по направлению к месту встречи — времени оставалось совсем немного. Они мчались мимо парка Борисова Градина, постепенно отрываясь от полицейских все дальше и дальше. Савченко кивнул шоферу на приближавшийся переулок, машина на большой скорости сделала поворот, и Савченко на ходу выскочил из нее. Он ударился об ворота, но успел через калитку вбежать во двор. В это время промчалась мимо полицейская машина.

— Вот, когда о ворота ударился, немножко повредил руку, — смущенно сказал Савченко.

— Я прошу вас в следующий раз цирковых номеров не выкидывать, — строго сказал Заимов, и Савченко виновато наклонил голову.

Однажды они встретились на окраине Софии, в доме верного друга Заимова, знакомого ему еще с детства. Теперь он жил один, держал овец и сам пас их на пригородных лугах. Он все смеялся: только с овцами сейчас и можно беседовать откровенно.

Переговорив о делах, Заимов и Савченко ждали, когда можно будет уходить. Хозяин, как всегда, охранял их встречу на улице.

Заимов, видя, что Савченко сильно похудел, спросил:

— Вы питаетесь нормально?

— Мало сказать нормально, роскошно, — рассмеялся Савченко. — Ведь болгарские холуи Гитлера изо всех сил стараются, чтобы их немецкие хозяева были сыты, а я хожу именно в те рестораны, где обедают эти господа. Дорого, но здорово.

— А какое у вас жалованье, если не секрет? — улыбнулся Заимов.

— Я обеспечен как царь Борис, — с серьезным лицом ответил Савченко. — Но мне лучше, чем царю, мне не надо гнуть спину перед немцами. И раз зашел у нас разговор, скажите лучше, как вы живете.

— Еще лучше, чем вы, — ответил Заимов. — Я-то живу в семье.

— По-моему, в нашем районе полицейская облава, — сказал, входя, встревоженный хозяин.

Савченко вышел и вскоре вернулся.

— Точно, прочесывают дом за домом, а улица оцеплена. Погреб есть?

— Какой же болгарский дом без погреба? — ответил хозяин и, сдвинув в сторону бочку, приподнял половицу.

— Прошу вас, — сказал Савченко.

— Ни в коем случае, — ответил Заимов. — Я останусь здесь. Мы знакомы с Иваном давным-давно, и то, что я у него в гостях, никого не удивит. Меня охранка, слава богу, знает. А вот вам нужно спрятаться.

Савченко стал возражать, и Заимов приказал:

— Немедленно спуститесь в погреб!

Потом пришли охранники, и был обыск. Тыкали шашками в перину постели, под постель, в лаз за печкой, но бочку с места не трогали. Заимова узнали и отпустили. Все обошлось в тот раз хорошо. Савченко ушел утром в одежде пастуха, вместо хозяина погнал овец на выпас.

Они говорили в тот раз о деньгах, тоже о деньгах...


— Я знаю, бе-Заимов, почему вы молчите! — кричал прокурор, потрясая худыми длинными руками. — Вам стыдно, да, да, именно стыдно! Вы же Иуда, продавший Болгарию за тридцать русских сребреников!

Заимов смотрел на прокурора задумчиво и отрешенно, как будто с высокой горы в темную пропасть.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Младенову нужно было подорвать позицию Заимова, утверждавшего на предварительном следствии, что он действовал один, в свои дела никого не посвящал и не имел связи с заграничными подпольными центрами. Следствие опровергало эту позицию с помощью показаний Стефании Шварц, Флориана и Чемширова. Но Шварц знала о Заимове очень мало — у него была явка и он помог ей достать радиолампу. Флориан и Чемширов были людьми охранки, гестапо, и это слишком явно видно. Обвинение Заимова в том, что он был руководителем целой организации изменников, имевшей связи с подпольем в других странах, до сих пор было очень шатким, и нужно было обосновать, укрепить его. Младенов решил провести перекрестный допрос всех подсудимых, рассчитывая с помощью Чемширова запутать их и заставить говорить то, что нужно суду. Но подсудимые Прахов и Белопитов с убийственным упорством и однообразием подтверждали показания Заимова. А с Чемшировым творилось что-то странное. Он, очевидно, решил, что те, кому он тайно служил, бросили его на заклание, и был озабочен только своей собственной судьбой. Он изо всех сил старался выгородить себя и не говорил даже того, что показал на предварительном следствии. Отвечая на вопросы, он несколько раз проговорился о своих связях с немцами. Младенов прекратил его допрос, не без злорадства думая, что в конце концов не его забота руководить Чемшировым во время процесса.

Младенов устал и все чаще ловил себя на мысли — скорей бы все это кончилось. В зале было жарко, душно, и он все время ощущал взмокшую спину, прилипшую рубашку, то и дело вынимал из кармана влажный платок и вытирал лоб, шею, липкие руки. И с ненавистью смотрел на Заимова. Однажды их взгляды встретились, и Младенову показалось, что в запухших глазах генерала мелькнула усмешка.

Младенову совсем не помогали другие члены суда. Капитан Иванов за весь процесс не задал ни одного толкового вопроса и после ответов Заимова пускался вдруг в пространные рассуждения, как будто оправдывался перед кем-то и хотел показать свою верноподданность и праведность. Подпоручик Паскалев в военной юрисдикции попросту не разбирался. Это был рядовой юрист по гражданским делам. Его вопросы были не нужны, они часто мешали, и Младенову не раз приходилось дезавуировать или истолковывать их в нужном направлении. Младенов с полным основанием ощущал, что он ведет бой с Заимовым в одиночку. Что касается прокурора, он был на высоте, но он не в счет. Ему не придется обосновывать приговор.

Во время перерыва Младенов решил провести короткое совещание со своими помощниками. В судейской комнате, плотно сдвинув кресла, они сели друг против друга. Младенов расстегнул китель.

— Господа, вы недостаточно активны, — сказал он. — И нельзя занимать суд разбором третьестепенных вопросов. Дело идет к финалу, и мы должны вести его крещендо, — он посмотрел на подпоручика Паскалева, который, как и на суде, сидел с глубокомысленно задумчивым лицом. — Ваше содержательное молчание, подпоручик, меня никак не устраивает, — язвительно произнес Младенов.

— У меня... в подобных делах... нет опыта... — отрывисто, запинаясь, сказал Паскалев, и его сухое, изрезанное морщинами лицо изобразило виноватую и почтительную улыбку. — Я потрясен вашей выдержкой... господин полковник, и все время боюсь помешать вам.

Подавляя желание сказать подпоручику, что его мышиная хитрость слишком прозрачна, Младенов повернулся к капитану Иванову.

— Вы, помнится, собирались поднять вопрос о святости присяги его величеству? Самое время...

— Я давно готов, но для этой темы необходим тактически уместный момент, — ответил Иванов, смело глядя на председателя. Он был тесно связан с гестаповцами и знал, что немецкое начальство недовольно Младеновым и ходом суда.

— Согласен, — примирительно сказал Младенов, который, конечно, был осведомлен о связях капитана. — Сейчас я создам такой момент, будьте внимательны.

Остаток перерыва Младенов сидел у открытого окна, подставив лицо легкому ветерку. Он думал о том, что в завершающей фазе процесса надо заниматься только Заимовым, в конце концов, всех организаторов процесса интересует только он.

Возобновив заседание, Младенов, как всегда, приказал Заимову встать. Генерал неторопливо поднялся. Каждый раз, когда ему приходилось вставать, он испытывал мучительное неудобство тесной арестантской одежды. Он одернул тюремную куртку, натянул унизительно короткие рукава и спрятал руки за спину. Лицо его выражало только усталость, из-под припухлых век на судей смотрели спокойные, внимательные глаза. Он готов продолжать бой.

Младенов прокашлялся и мягко сказал:

— Объясните нам, Заимов, почему в 1912 году вы, не щадя жизни, бились с врагом Болгарии, а теперь стали пособником врага?

Заимов вопросительно смотрел на председателя.

— Ну-ну, мы слушаем вас, — все так же мягко продолжал Младенов.

— Разве нужно кому-нибудь объяснять разницу между этими войнами? — спросил Заимов. — Кроме того, мне неясно, почему вы называете врагом Советский Союз? Болгария с ним не воюет и находится в дипломатических отношениях.

— От вашей демагогии, Заимов, мы порядком устали, — начал Иванов и повернулся к председателю, молча прося разрешения продолжать допрос. Младенов кивнул, и капитан продолжал: — Здесь военный суд, а военная служба, как вы прекрасно знаете, не терпит демагогии — в армии все определяет святость присяги его величеству и святость приказа. Так вот, не обстоит ли с вами дело более чем просто: в 1912 году вы были верны присяге его величеству, а теперь вы изменили этой присяге?

Капитан Иванов старался держаться и говорить непринужденно, но лицо его выражало крайнее напряжение — тонкие губы сжались в ниточку, глаза спрятались в глубокие впадины, на лбу сдвинулись морщины.

Заимов помолчал, казалось, он собирается с мыслями, и произнес негромко:

— Да... Для всякого военного такое обвинение самое тяжелое.

— Еще бы! — торжествующе воскликнул Иванов.

— Но если бы все было так просто, как думает спрашивающий, — голос Заимова, чуть надтреснутый, с каждым словом звучал все тверже. — Дело в том, что присяга монарху любым думающим военным сознается не как присяга личности, хотя бы и царственной особе, а как присяга своему отечеству, народу, а исходя из такого понимания присяги я не изменил ей и теперь.

— Снова демагогия! — громко сказал Иванов, обращаясь к Младенову, но тот сосредоточенно копался в деле, он давал возможность капитану самому выбираться из опасной ситуации.

— Даже исходя из элементарной морали, вы поступили подло! — продолжал Иванов с драматическими нотками в голосе. — Его величество до последней возможности верил вам, а вы его доверие продали за иностранную валюту! Наш царь — человек открытой, доброй души — приблизил вас к себе, а вы пришли к нему, держа за спиной нож! Разве не так? — довольный своей филиппикой, Иванов откинулся на спинку кресла, ожидая, что скажет Заимов. В зале установилась напряженная тишина — затронута священная особа, и монарх сам смотрел на всех с портрета.

— Здесь, как вы сами заметили, военный суд, — голос Заимова звучал в этой тишине пугающе громко. — Добавлю: это суд еще и политический, и здесь, мне кажется, неуместно заниматься мелодраматическими беседами. Что же касается военного и политического аспекта неосторожно поднятого судом вопроса, то об этом я уже достаточно говорил. Видимо, я ошибся, рассчитывая на то, что судьи поймут меня.

Заимов сел. Капитан Иванов, бессмысленно подняв плечи, повернулся к председателю, который продолжал перелистывать дело.

Заимов чуть откинул голову, на несколько мгновений закрыл глаза и снова открыл. Перед ним неотступно маячило лицо царя на портрете.


Вскоре после присвоения генеральского звания и назначения его на высокий пост в военном министерстве Заимов поехал во дворец вместе с военным министром. Это был чисто формальный визит — царю, как главнокомандующему, министр должен был представить нового начальника артиллерии.

Царь принял их в своем кабинете, огромные размеры которого только подчеркивали его тщедушную фигуру, — издали над массивным столом была видна только его острая голова. Он был, как положено для такого визита, в военной форме, которую никогда не умел носить. Вот и сейчас, встав, он забыл одернуть китель, и погоны задрались вверх, а на груди обвисла складка. Заимов старался не замечать этого, но не мог.

Ритуал представления занял меньше минуты, и в кабинете возникло неловкое молчание. Царь строго посмотрел на министра. Тот встал. За ним Заимов.

— Заимова я прошу остаться, — сказал царь с улыбкой, которая, очевидно, должна была объяснить министру, что с генералом он хочет поговорить неофициально.

— Мы тоже уйдем отсюда, тут сами стены придают словам особый, иногда совсем ненужный смысл, — сказал царь, как только министр вышел.

По прохладному и сумрачному дворцу они прошли на веранду. Густые деревья вплотную подступали к стеклам, и трепещущая от ветра зелень создавала ощущение близости обычной человеческой жизни.

— Мое любимое место, — сказал царь, опускаясь в кресло и показывая Заимову на другое рядом. — Природа прямо магически притягивает меня.

— Вы ее изучали, хорошо знаете, — вежливо отозвался Заимов и, улыбаясь, добавил: — Вот она вас и зовет.

Царь поднял настороженный взгляд, и Заимов подумал, что его слова могли принять за какой-то намек.

Нелегко живется хозяину дворца, если ему за каждым словом может померещиться скрытый смысл. Но, очевидно, кесарю кесарево.

Откинувшись на резную спинку кресла, царь смотрел в парк, как ему казалось, с выражением глубокой сосредоточенности, но его мелкое, тусклое лицо в такие минуты становилось напряженно сморщенным, будто он претерпевал мучительную боль.

— Я часто вспоминаю тот парад в твоем полку, — начал Борис глуховатым голосом. — Сколько уже времени прошло, а у меня перед глазами картина великолепного марша и ты сам на белом коне, уверенный, счастливый... и твои солдаты, на лицах которых я видел не извечный страх, как бы не сбиться с ноги, а упоение маршем. Именно упоение. Признаюсь, я тогда завидовал тебе. Ведь военная служба, может быть, единственное мое предназначение, если бы не судьба стать хозяином этого дворца.

— Как царь вы первый офицер армии... главнокомандующий... — учтиво заметил Заимов.

Борис посмотрел на него укоризненно:

— Но ты же знаешь, сколько всякого стоит между мной и армией. — Он помолчал, ожидая, что скажет Заимов, и продолжал: — К сожалению, между мной и солдатом не только субординационная дистанция, но и множество людей, равнодушных к солдату и ко мне, у которых один бог и одна страсть — карьера.

Царь сказал правду, но Заимов промолчал.

— Ты молчишь, потому что знаешь это не хуже меня, — печально заметил царь, смотря в парк через стеклянную стену веранды.

Заимов молчал, понимая, что царь может истолковать его молчание как согласие. Господи! Как все просто было тогда, в день парада, о котором вспомнил царь. Действительно, полк прошел, точно песню спел. Царь громко крикнул: «Спасибо, Заимов! Ты возрождаешь болгарскую армию! Спасибо!»

В свите стали улыбаться, расступились, царь мелкими шажками приблизился к нему и протянул руку. Им было тогда легко разговаривать друг с другом, он рассказывал о военном деле, и царь охотно, с пониманием слушал, одобрял его мысли о том, что следует сделать для солдата, для того, чтобы он свою службу принимал умом и сердцем.

В какое-то мгновение Заимов вдруг увидел, с какими лицами свита слушает их разговор. И он понял — каждый из них сейчас думает: а не придется ли кому-то из них уступить свое теплое место на самом верху военной иерархии?

— Что это ты вдруг опечалился? — спросил тогда царь.

— Да нет, — смутился он. — Просто парад окончен, и я уже думаю о завтрашних буднях.

— У тебя не должно и не может быть никаких оснований расстраиваться, — строго и озабоченно сказал царь и добавил: — Наоборот...

Потом друзья, узнавшие об этом разговоре, шутили: «Быть тебе военным министром». Но произошло нечто другое — вскоре в полк прибыла комиссия из военного министерства, которая целую неделю старательно собирала факты отрицательного свойства, какие всегда имеются в жизни большой воинской части. Как честный человек Заимов сам рассказал комиссии о многих бедах и нуждах полка, а потом подписал акт комиссии. Ему не пришло в голову обратить внимание на то, что в выводах не сказано ни слова о хорошем, что отметил и видел царь.

Царь Борис положил свою желтую сухую руку на подлокотник кресла, где сидел Заимов, и, наклонясь к нему, сказал:

— То, что с тобой произошло сейчас, я должен был сделать гораздо раньше. Но лучше поздно, чем никогда. Верно?

Вот оно, извечное лицемерие Бориса. Заимов наслышан о нем давно, последние годы испытывал его на себе, но через третьи руки, а теперь он наблюдает его, так сказать, наяву. Он, видите ли, сожалеет, что не одарил его своей милостью раньше. Но Заимов точно знает, что именно он, царь, до самого последнего времени делал все, чтобы сбить его с ног, заставить уйти из армии. Весь вопрос: какую цель преследует он сейчас, сменив гнев на милость? Может быть, прямо спросить у него? Нет, перед ним царь. Можно думать про него что угодно, но существует определенный этикет. Сейчас более уместно сказать положенные случаю слова благодарности, но Заимов молчит, он не может себя заставить, он не произносит ни единого слова, зная, что его молчание снова может быть истолковано неправильно.

Впрочем, пускай он думает, что хочет. Да и не настолько он глуп, чтобы не понимать, что эта их встреча и та, после парада, разделены временем, наполненным событиями, которые в корне изменили все, в том числе и их отношение друг к другу. Теперь между ними, как высокий, непреодолимый для обоих барьер, стоит политика.

Борис тоже прекрасно понимал это. Еще вчера он советовался с братом Кириллом по поводу предстоящей встречи с Заимовым, и тот рекомендовал ему всячески избегать в разговоре политики и попытаться выяснить только одно — можно ли рассчитывать на то, что генеральские погоны и высокий пост уведут Заимова от той самой политики?

Царь смотрел в парк и ждал, что ответит Заимов.

— Я получил в свои руки дело, которое из всех военных дел больше всего люблю и знаю, — нарушил, наконец, молчание Заимов.

Бориса устраивает и такая форма благодарности. Слегка кивнув — благодарность принята, он сказал:

— И я и министр уверены, что ты поднимешь это дело до уровня своего высокого знания артиллерии.

Заимов не собирался затрагивать политику, но кому же, как не главнокомандующему, он может задать вопрос, касающийся его непосредственной службы?

— Я узнал, что у нас за основу берется новый устав немецкой артиллерии. Чем вызван этот выбор?

Борис приподнял свои узкие плечи и ответил буднично, скороговоркой:

— Я в это не вникал и к дискуссии с тобой не подготовлен. Этим делом, как ты сам понимаешь, занимаются специалисты, говори с ними. Такой вопрос единолично не решается.

Ясно, что аудиенция закончена, но Заимов не имеет права первым подняться. Царь опять о чем-то задумался, снова смотрит в окно, на лбу у него собрались морщины, а глаза точно ушли внутрь, ослепли.

— Мы с тобой живем в такое сложное время, — мягко сказал Борис. — Непросто жить тебе, непросто и мне. Златов доложил о собрании в Военном союзе, и меня очень обрадовала твоя трезвая позиция в отношении возможного правительства. Если бы мое правительство состояло из министров таких же умных, как ты, так же хорошо понимающих ситуацию, я был бы спокоен за нашу страну.

— Но наши министры, надо думать, тоже уверены, что хорошо понимают ситуацию, когда они предлагают нам не видеть впереди ничего, кроме Германии, — скорее грустно, чем с иронией, сказал Заимов.

— Очень рад услышать это от тебя, — живо отозвался царь. — Ведь известно: что́ ни человек, то свой взгляд, и не следует априори отвергать взгляды других только за то, что они не совпадают с твоим. Разумнее всем вместе искать истину. Что же касается твоей любимой России, то мы же установили с ней дипломатические отношения, и постепенно наши связи наладятся. Но этот процесс не скорый и не простой. И все дальнейшее будет зависеть не столько от нашей доброй воли, сколько от возможностей России, которые, увы, весьма и весьма ограничены. Надо трезво признать, что у Германии их больше. Нам нужна не лирика, не слова о взаимных симпатиях, а нечто весьма практическое. Сам знаешь, в каком мы тяжелом экономическом положении.

Заимов слушал царя с неподвижным серьезным лицом. Снова лицемерие. Конечно, дело совсем не в том, у кого больше возможностей оказать существенную помощь Болгарии, а в том, что царь и его окружение просто не допускают мысли об искреннем сотрудничестве с Советской страной, где народ сбросил своего царя и покончил с алчной буржуазией. Сказать это Борису было бы бесполезно, а в данной ситуации бестактно — воспитанность у Заимова, что называется, в крови.

— Знаешь, что огорчает меня больше всего? — спросил царь. — Все вы не хотите понять, что управлять государством — это не командовать батареей.

У него был обиженный, печальный вид, и Заимов вдруг улыбнулся.

— Вы упомянули батарею, имея в виду именно мою непонятливость?

Борис пошевелился в кресле и повернул недовольное лицо к Заимову.

— Оставь ты эту манеру обижаться по поводу и без повода. Наконец, тебе доверена теперь не батарея и не полк, а вся артиллерия.

— И все-таки я многое не понимаю, — тихо сказал Заимов и тоже, как царь, стал смотреть в сад.

— Скажу тебе прямо, по-солдатски, — вдруг сказал царь. — Я сам часто чувствую себя загнанным в угол... и рядом так мало людей, на мудрый совет которых я мог бы положиться... мало даже просто искренних, таких вот, как ты. Но вот и ты о чем-то умалчиваешь?

— Я просто не знаю, как я должен с вами говорить, — ответил Заимов.

— А ты привыкай! — сердито произнес Борис. — Я надеюсь на твою помощь, на твой ум и твою искренность.

Царь поднялся, и за ним тотчас встал Заимов.

— Спасибо за откровенный разговор. Передай мой привет твоим близким, — сказал царь, протянув руку. — И ради бога, поскорей привыкай говорить со мной без умалчивания.

Потом дома, обдумывая все, что было сказано во время аудиенции, Заимов с мучительной ясностью видел все коварство царя. И он проклинал себя за то, что какое-то ложное чувство, можно его назвать воспитанностью или почтительностью, помешало ему высказать Борису все, что он думает о нем и его политике. И разумеется, царь мог расценить его молчание как капитуляцию в ответ на его щедрые милости.

Именно так и случилось. Через несколько дней премьер Тошев предложил ему пост министра и возможность больших заработков на поставках для армии.

На этот раз он уже не молчал, а сказал все, что думает.

Сразу после этого свидания с Тошевым последовала отставка, арест и суд. Все это могло произойти только по прямому повелению царя.

На том суде Заимов не щадил ни царя, ни правительство. Говорил, что не Германия, а Россия является естественным союзником Болгарии, и неопровержимо доказал суду, что думать так — вовсе не означает изменять своему государству.

И когда Заимов выиграл суд и вышел на свободу, коварный царь распустил слух, будто это он сам потребовал оправдания Заимова.

...В протоколе суда эпизод о святости присяги его величеству отсутствует. То ли его от трепетного страха перед монархом не записал секретарь, то ли его изъяли из протокола уже потом. Но о нем говорится в донесениях о суде, поступивших через генерала Никифорова и адвоката Бочарова. Наконец, в своих показаниях князь Кирилл[18] приводит этот эпизод в качестве доказательства того, как низко пал авторитет царя даже у государственных лиц, если они могли позволить в зале суда публично демонстрировать полное неуважение к особе монарха.

Кирилл в своих показаниях на следствии признает, что, начиная с тридцатых годов, Заимов доставлял двору большое беспокойство, которое было тем сильнее, что само имя его пользовалось в стране огромной популярностью. Оказывается, по совету Кирилла царь после офицерского переворота применял к Заимову своеобразный «душ Шарко», чередуя то холодное, то теплое отношение к нему. Сюда входило и заигрывание, и материальное давление. Они хотели, чтобы Заимов сам понял, что лучше быть близ царя и пользоваться его милостями, чем обрекать себя на прозябание в заштатном гарнизоне и на недостаток средств. Успеху этого замысла должно было содействовать и то, что Заимов будет знать об устрашающей судьбе своих соратников по офицерскому перевороту. (Имеется в виду физическое устранение руководителей Военного союза, после которого Заимов оказался в полном одиночестве.) И далее Кирилл высказывает недовольство своим царственным братом, который-де не умел приближать к себе ценных людей и предпочитал иметь возле себя подхалимов...


Святость присяге его величеству! Измена присяге!

Лицемерие, коварство, подлость — вот чем был царь для Заимова.

Пусть подлости присягают подлецы.

Он присягал своему народу!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Младенову передали указание князя Кирилла не затягивать процесс и позаботиться о крепкой мотивировке приговора. В противном случае это может бросить тень на авторитет царя, от имени которого будет вынесен приговор.

Он ни минуты не сомневался, что все, от кого он зависел, ждут от него смертного приговора, и никакого другого. Это о Заимове, и это главное. Приговор остальным обвиняемым должен стать не больше как рамкой для главного. Тодор Прахов, которого охранка взять не сумела, осуждается заочно. Его тоже — к расстрелу[19]. По мнению Младенова, это отведет подозрение, что охота велась только на Заимова, и подтвердит, что генерал действовал не один, а вместе с опаснейшими для государства сообщниками. О мотивировке этой казни заботиться нечего — достаточно одного того, что обвиняемый скрылся. И предполагается, что суду все о нем известно... Попцвяткова и Белопитова можно оправдать за недостаточностью улик. Этому сильно помог Заимов, явно взявший на себя их вину[20]. Оправдание двух обвиняемых покажет всем объективность суда... Что же касается Чемширова[21], то по ходу суда Младенов понял, что охранка и немцы списали его со своих счетов и теперь, наверное, даже заинтересованы в том, чтобы он был убран с глаз людских. А он племянник Заимова, значит, по логике, из всех сообщников — самый близкий ему человек. Однако казнить его не следует, он давал суду полезные показания. Ему — пожизненное заключение. Это также подтвердит, что у Заимова была организация, были опасные сообщники. И в то же время покажет объективность суда, воздавшего каждому по заслугам.

«Да, все надо сделать именно так... Быть по сему», — думал Младенов, но покоя на душе у него не было.

Указание князя Кирилла о мотивированности приговора касается Заимова, и только Заимова.

И нужно форсировать процесс.

Вечером, после заседания, когда увели обвиняемых и зал опустел, а Младенов уже собрался ехать домой, к нему в кабинет вошел директор полиции Драголов.

— Ну, что скажете? — спросил у него Младенов.

— Да... Заимов — это серьезно, — ответил Драголов, опуская в кресло крупное, грузное тело.

— Вы же уверяли, что он сломлен, превратился в собственную тень, — не преминул напомнить Младенов.

— А сейчас он почуял, к чему идет дело, и бросил в бой последние резервы. Так бывает, — задумчиво и примирительно продолжал Драголов, раскрыв свои большие выпуклые глаза. Резко качнув массивной головой, он точно сбросил задумчивость и сказал, пряча усмешку: — Ни к чему, полковник, излишний драматизм. Вы получили, конечно, нелегкое дело, но все венчает приговор, а он вам, как и мне, известен. Так что, когда получите за него генеральские погоны, не забудьте устроить хороший ужин.

— Судебное следствие не может полностью заменить предварительное, — официальным тоном сказал Младенов, ему было не до шуток.

— По-моему, мы сделали все, что в наших силах, — сказал Драголов и положил пухлые ладони на подлокотники кресла, собираясь встать. Но он не встал и продолжал: — Мы поймали матерого волка, связали, вырвали у него зубы и положили его к вашим ногам. Вам остается только засвидетельствовать, что это действительно волк, и уничтожить его. Что вы, впрочем, и делаете.

— Я с удовольствием принял бы вашу аналогию, если бы она соответствовала действительности. Да, волк пойман, но он плохо связан, и зубы у него целы.

Драголов слушал не возражая.

— Улик, господин Драголов, улик — вот чего не хватает в деле! — воскликнул Младенов, которому нужно было выговорить все, что у него наболело. Тратить заряд на Драголова было и бесполезно и небезопасно, но он не мог остановиться. — Вы же видели сами — за что ни возьмись, все непрочно! Получал от советских деньги, от кого, конкретно? Неизвестно. Сколько получал? Снова неизвестно.

— Мы говорили об этом: вы назвали бы сами какую угодно сумму, и пусть он потом отрицает, ведь никто не сомневается, что для него русские денег не жалели.

Это «мы говорили» прозвучало многозначительно, и Младенов должен был сбавить тон. Тем более что он действительно мог назвать любую сумму, и она произвела бы впечатление, а отрицание Заимова не имело бы никакого значения.

Но Младенов все-таки не желал оборвать разговор, пока он в невыгодной позиции, у него есть одна беспроигрышная карта против тех, кто готовил это дело, и он выбрасывает ее на стол:

— Главная беда — отсутствие в деле показаний другой стороны. Я просто не могу понять, почему среди подсудимых нет Савченко? Его назвал сам Заимов.

Драголов недовольно поморщился.

— Если бы это зависело только от меня, Савченко сидел бы рядом с Заимовым. — Драголов знает — судья прав, но придется ему разъяснить, что разглагольствовать об этом не следует... Драголов грузно, всем телом повернулся к Младенову и продолжал: — В этом вопросе мы оказались в ловушке с тремя замками. Во-первых, мы не смогли взять Савченко на месте преступления. Он изворотлив как черт. Мы видели, как он шел на встречу с Заимовым, а он потом доказал, что в тот день не покидал посольства. Но это не главное... Самое высокое начальство... самое высокое... — многозначительно повторил он, — требовало от нас в отношении советских представителей гарантий, немыслимых в подобной операции. Даже господину Випперу не удалось пошатнуть это условие. Но это уже дело начальства, и нам с вами обсуждать его действия не следует. К тому же сам Заимов, не отрицая своих встреч с Савченко, говорит, что встречи эти были вызваны его давней дружбой с русскими, которую он ни от кого не скрывал. Скажите, как мы могли открыть эти три замка?

— Я понимаю, — согласился Младенов, но снова не смог остановиться. — У каждого возникает вопрос, почему Савченко не был взят во время его первой встречи с Флорианом на конспиративной квартире, ведь тогда все уже было ясно?

Драголов вздохнул.

— Повторяю: нам с вами обсуждать этого не следует. — Он помолчал, давая понять, что больше на эту тему говорить не собирается. — Ничего, все будет как надо. — Продолжил другим тоном: — У господина Виппера есть неплохое выражение: «главное обезвредить, а обезглавить, это уже техника». Последнее он поручил нам с вами.

— Если бы Заимов не был Заимовым, я был бы спокоен, — тихо произнес Младенов.

— Заимова уже нет, — пренебрежительно махнул тяжелой рукой Драголов и спросил: — А не кажется ли вам, что одних высказываний Заимова на суде вполне достаточно для обоснования приговора?

— Нет, не кажется, — ответил Младенов.

Но потом, дома, когда снова начал обдумывать ход процесса, Младенов вдруг понял, что Драголов задал ему этот вопрос неспроста, — он подбросил ему полезную мысль. И приходил он к нему только для этого.

Надо дать Заимову выговориться, пусть он поподробнее изложит свое политическое кредо применительно к предъявленному ему обвинению. Он же говорит такие страшные вещи! До сих пор суд обрывал его, а теперь нужно вмешаться только в самом крайнем случае — пусть выговорится до дна. Секретарю будет дано указание протоколировать все самым подробным образом. Младенов полагал, что все, кто потом будет читать дело, даже будущие историки (он подумал и об этом), ознакомившись с тем, что говорил Заимов, поймут, что суд не мог вынести никакого иного приговора, кроме смертного. (Заметим, что эта тактическая «находка» судьи, показавшаяся ему единственным выходом из положения, не будет потом одобрена теми, от кого зависело производство Младенова в генералы.)

Прокурор понял замысел судьи, но сказал: «Я вряд ли выдержу», дав тем самым Младенову понять, что он чувствительнее его ко всяким антиправительственным заявлениям.

И суд продолжил свою работу.

ИЗ ПРОТОКОЛЬНОЙ ЗАПИСИ СУДЕБНОГО ПРОЦЕССА (Уголовное дело № 434/1942 г.)
...Г е н е р а л  З а и м о в. Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно всю свою сознательную жизнь. Никогда не делал что-либо вредное для Болгарии. Если кто и повредил нашей стране, так это фашисты и их слуги, которым хочется, чтобы славянство стало навозом для гитлеровцев. Их опьяняет мысль, что Германия победит и завоюет Советский Союз. Они забывают, что каждая завоевательная война заранее обречена на неуспех, что никакими техническими средствами нельзя подавить естественные исторические законы развития человеческого общества. Вы обвиняете меня в том, что я был якобы советским шпионом, что я продал свою страну. Я не шпион. Шпионы служат за деньги, а я никому ни за что не продавал себя. Выобвиняете меня в том, что я принимал участие в организации центров сопротивления в славянских странах. Но чем же эти центры, если они существуют в действительности, повредили нашей стране Болгарии согласно нашим законам? Как болгарин и славянин я делал только одно: исполнял свой священный долг в отношении Болгарии и славянства. Как офицер и гражданин я считал и считаю, что был обязан и сейчас обязан исполнить свой долг. Не допустить, чтобы наша армия пошла против наших братьев и чтобы офицерство не повело ее как наемников. Предостеречь граждан от совершения преступления, которое карается законами общества. Почему я должен был стать преступником в отношении самого себя? Я принимал участие в войнах, лживо названных освободительными и объединительными. Мы все еще страдаем от последствий этих прошедших войн, и наш народ, наверное, еще долго будет ощущать их. Однако наше участие в этой безумной войне на стороне фашистов будет гибельным.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Здесь суд, а не место для публичных речей и пропаганды. Расскажите о вашем предательстве, о сведениях, которые вы собирали. Расскажите, за что в обществе требуют приговорить вас к смертной казни? Думайте о справедливом приговоре, ожидающем вас.

Г е н е р а л  З а и м о в. Я знаю, какой приговор заставляют вас вынести слуги гитлеровцев, и хотел освободить вас от этой служебной обязанности, но что поделать, если мое шило оказалось коротким. Для меня этот приговор неважен. Я хочу, чтобы было известным одно, — я никогда не совершал ничего против Болгарии.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. А ваши встречи на разных тайных квартирах с сотрудниками советского посольства на протяжении стольких лет?

Г е н е р а л  З а и м о в. Наши законы не запрещают встречаться. Я знал и убежден сейчас, что настанет день, когда нам придется просить Советский Союз о прощении и защите.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. А радиопередатчик, который вы передали для нужд чешских коммунистов, откуда вы его получили?

Г е н е р а л  З а и м о в. Если бы действительно существовал такой передатчик, то тот, кто его получил, должен быть здесь, а не судим по чешским законам. И с каких это пор гестапо стало судить своих агентов по чешским законам?

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Подсудимый, вы во второй раз предстаете перед военным судом и обвиняетесь в тягчайших преступлениях в отношении его величества царя и отечества.

Г е н е р а л  З а и м о в. Господин председатель, мне кажется, вы ошибаетесь — в отношении царя, но не отечества.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы плохо ведете себя. В чем состоит, по-вашему, разница между преступлениями в отношении царя и в отношении отечества? Ваша судьба теперь, как и семь лет тому назад, зависит от милости его величества.

Г е н е р а л  З а и м о в. Если я совершил преступление против родины, то и царю не следовало бы проявлять милость.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы не забывайте, что и в первый раз вы были привлечены к судебной ответственности согласно параграфу 8, которым предусматривается смертная казнь за измену...

Г е н е р а л  З а и м о в. Нет, я не забываю.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Не забываете, а целых семь лет, с тех пор как вы вышли из тюрьмы до момента вашего нового ареста, вы вели тайную деятельность против его величества и государственной власти.

А г е н т  о х р а н к и  (из зала). Восемь, восемь лет, господа судьи, гонялись мы за ним!

Г е н е р а л  З а и м о в. Наш спор, господин председатель, будет длиться долго, если вы не приступите сразу же к исполнению задания, поставленного перед вами царем и правительством. Частое упоминание его величества не свидетельствует об особом такте судьи, который судит по законам страны, а не по законам царя. У судебной комедии, которую вы разыгрываете, есть определенная задача, и вы знаете, в чем она состоит.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. В том, что вы, подсудимый, говорите, есть правда, но она состоит в том, что суд судит вас от имени его величества. Что же касается полиции, то она схватила вас на месте преступления. Запомните, что все ваши преступления квалифицированы согласно параграфам закона, предусматривающим смертную казнь: смерть через повешение, смерть через расстрел, как это определит суд.

Г е н е р а л  З а и м о в. Напрасные усложнения. Сейчас идет вторая мировая война, господин председатель, а на фронтах этой войны умирают позорной смертью или смертью героев.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Смерть по приговору всегда позорна, но есть смерть мучительная и более легкая.

Г е н е р а л  З а и м о в. Бывает, что, вынося приговор, суд позорит себя. Легкая смерть, существование которой вы утверждаете, может иногда свести на нет целую трудную жизнь. Я вынужден заявить, господин председатель, что не чувствую за собой и тени вины перед моим отечеством и перед моим народом и поэтому не предприму ничего, с тем чтобы облегчить суду исполнение поставленной перед ним задачи — выбрать, какой смертью я должен умереть. Во время истязаний в полиции был момент, когда я был готов избавить суд от этой обязанности, но это был момент слабости.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Что означает это ваше заявление? О каких моментах вы говорите?

Г е н е р а л  З а и м о в. Полагаю, что суд понимает бессмысленность любой попытки прикрыть известную даже самым непосвященным в судебно-полицейские тайны зависимость суда от полиции и в особенности от гитлеровской полиции, которая вмешалась и в мое дело.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы оскорбляете суд, в чем, может быть, будете раскаиваться, подсудимый.

Г е н е р а л  З а и м о в. Здесь нет места для такой чувствительности, господин председатель. Я полностью сознаю, что отвечаю не так, как это было бы угодно вам, но это потому, что вы — председатель суда, а я — подсудимый.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы ведете себя настолько дерзко, что вас следовало бы лишить слова и судить только по признаниям во время следствия и по показаниям свидетелей.

Г е н е р а л  З а и м о в. И все-таки суду будет не безынтересно услышать и мои показания. И не только суду, но и тем, чьи приказания вы исполняете.

П р о к у р о р  Н и к о л о в. Он злоупотребляет нашим терпением!

Г е н е р а л  З а и м о в. У суда должно быть терпение выслушать подсудимых, вытерпевших мучения в полиции. В тюремной камере меня довели до состояния, когда терпение казалось мне уже бессмысленным, и поэтому я сделал попытку с шилом. Сейчас у вас должно быть терпение выслушать меня, так как законы, по которым вы судите, будут действовать и тогда, когда не вы, а вас будут судить те, которые перенесли все. В полиции я видел и слышал такие вещи, которые изменили меня. Раздавленные физическими мучениями, люди, среди которых были и совсем еще молодые, почти дети, сжимали зубы во время свирепейших истязаний и даже не стонали. Это солдаты, каких я не видел в своей жизни и во время войн. Такие солдаты непобедимы. Я постарался быть таким солдатом и поэтому не повторил своей попытки.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Это вы о коммунистах говорите? Неужели у них учитесь вы, который по благоволению его величества достиг самого высшего чина в болгарской армии? Какой позор! Только за одно это вы заслуживаете тягчайшего приговора.

Г е н е р а л  З а и м о в. Я принимаю этот позор во имя чести оккупированной, но непокоренной Болгарии!

П р о к у р о р  Н и к о л о в. Изменник! Предатель! Он дерзнул говорить против великой Германии, которая своей победой делает великой и Болгарию!

Г е н е р а л  З а и м о в. За эту ложь и я поплатился, господин прокурор. Она стоила мне изувеченной ноги и продырявленной головы, а Болгарии двух национальных катастроф. Господа судьи, разве это было так давно, что вы об этом больше не вспоминаете? Разве вы находились так далеко от тех событий в 1913 и 1918 годах, когда Болгария повисла над пропастью и ее фактически столкнули в пропасть? Разве трудно предвидеть конец этой войны, в которой сгорает старый мир, не сумевший в век расцвета науки и искусства найти способа мирного решения вопросов? Думаете ли вы, что миллионы людей оставят безнаказанным злодейство, каким является война? Кто может думать, что его не коснутся ужасы войны, если ее ведут любыми средствами, не считаясь с элементарнейшими законами права и морали? Простой народ видит то, чего наши правители не видят, видит, что Германия, вступившая на путь порабощения и ограбления народов, проиграет эту войну. Опьяненная легко давшимися до сих пор победами, завтра она будет глубоко сожалеть о том, что стала игрушкой в руках темных сил, всколыхнувших немецкий народ как уничтожающую стихию, тогда как он мог завоевать любовь и уважение народов своим примером созидательной творческой силы.

Я предоставляю немцам думать о тех несчастьях, которые они приносят народам и которые завтра нагрянут к ним. Я думаю о Болгарии. Болгарский народ не хочет быть сообщником темных сил в разрушении и уничтожении людей. Болгарский народ не хочет быть сообщником в преступной войне против русского народа. Он не хочет быть жандармом немецких завоевателей Балкан. Постыдна и обидна та роль, которая возлагается на болгарское войско в Югославии и Греции, и мы видим, что болгарский солдат не исполняет этой постыдной роли.

Ч л е н  с у д а  И в а н о в. Он сумасшедший!

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Нет, он платное орудие большевиков!

Г е н е р а л  З а и м о в. Господам судьям нехорошо вступать в столь глубокие противоречия. Сумасшедший не может быть платным орудием. За деятельность, караемую смертью, не платят. Сегодня прибыли накапливают фабриканты оружия, военные поставщики, мародеры, а не те, кто борется за честь и свободу своей родины.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы делаете заявление, подтверждающее общее впечатление от ваших показаний в полиции.

Г е н е р а л  З а и м о в. А вы сознаетесь в зависимости своего мнения от мнения полиции, господин председатель.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в (читает). «Еще во время первого дружеского приема в советском посольстве, куда я был приглашен, я заявил представителю русского народа, что я сын деятеля эпохи болгарского возрождения, что люблю как наш признательный народ, так и русский народ, освободивший нас от пятивекового ига...» Сказали ли вы об этом своему начальству, которое доверило вам представлять болгарское войско на дипломатическом приеме? Не могли ли вы увидеть тогда и сейчас не видите ли разницы между дипломатическими разговорами и сердечными чувствами и сентиментальностями?

Г е н е р а л  З а и м о в. С советскими людьми я не разговаривал как дипломат, да и они со мной не разговаривали так. Я не считаю, что на языке дипломатов говорится только ложь и что приглашенные на дипломатические приемы только притворяются. Так ли поступаете вы, находясь на приеме в гитлеровском посольстве?

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Каковы были у вас основания скрыть от своего начальства то, о чем вы говорили там?

Г е н е р а л  З а и м о в. Много и разных оснований. Самое важное — это двуличность моего начальства. Я не сторонник двуличной политики, хотя из-за этого меня могут считать наивным в политическом смысле. Для меня несовместимо заявлять, что являешься другом Советского Союза, и в то же время преследовать и убивать тех людей из народа, которые хотят, чтобы была доказана на деле эта дружба.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Даете ли вы себе отчет в том, что с этими признаниями, которых вы не делали даже в полиции, вы утопаете все глубже? Вы что, не понимаете, что Россия, а не Советский Союз, освободила Болгарию? Большевики-интернационалисты — люди без отечества.

Г е н е р а л  З а и м о в. Этого я не понимаю. Русский народ совершил Октябрьскую революцию, изменил внутренний государственный строй России, но не перестал быть русским народом, и в Советском Союзе никакая национальность не исчезла, не была запрещена и не преследуется. Напротив, после революции мы и весь мир узнали о народностях, веками находившихся в пределах царской России, о которых до революции мы ничего даже не слышали. Национальности, о существовании которых мы не знали, выступили на историческую сцену и сегодня ведут Отечественную войну, защищая свою общую социалистическую родину.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Вы хотите сказать об азербайджанцах? Вы хотите увидеть Болгарию Азербайджанской республикой?

Г е н е р а л  З а и м о в. Не является патриотом тот, кто из любви к своей родине убивает патриотов другой национальности из-за того, что и они любят свое отечество. Я не могу ненавидеть и презирать азербайджанцев, как и никакой другой народ, из-за того, что я хочу защищать свое право любить мое отечество и гордиться, что я болгарин. Если это вы называете большевистским интернационализмом, то я хочу быть таким интернационалистом.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Но желаете ли вы видеть Болгарию великой?

Г е н е р а л  З а и м о в. Болгария не станет великой путем захвата чужих земель и порабощения других народов. Великим будет каждый народ, помогающий находящимся под рабством завоевать свободу и национальную независимость.

П р о к у р о р  Н и к о л о в. За такие слова и виселица недостаточное наказание!

Г е н е р а л  З а и м о в. За такие слова турки вешали лучших сынов нашего народа.

П р о к у р о р  Н и к о л о в. Замолчи, предатель!

Г е н е р а л  З а и м о в. Ваше оскорбление не задевает меня, так как оно ко мне не относится. Болгарский народ, воздвигший памятник любви и признательности русскому народу, — не предатель. Ополченцы Шипки не были предателями, не предатели и их сыновья, которых вы судите и казните за то, что они идут по стопам своих отцов.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Я лишаю вас слова!

Г е н е р а л  З а и м о в. Судебное следствие еще не окончено, господа судьи, иначе на каком основании вы вынесете свой приговор? (Штатские агенты вскакивают и хотят силой увести генерала.) Здесь суд, а не тюремная камера, господа полицейские!

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. За оскорбление суда лишаю подсудимого слова, пока он не заявит, что впредь будет отвечать только на поставленные ему вопросы. Подсудимый, вы слышите?

Г е н е р а л  З а и м о в. Я до сих пор отвечал только на поставленные мне вопросы, господин председатель.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Отвечайте коротко и ясно — признаете ли вы себя виновным в том, что поддерживали преступные связи с людьми из советского посольства?

Г е н е р а л  З а и м о в. Я не признаю себя виновным в поддержании таких связей. Если освободить советское посольство от полицейской блокады, будьте уверены, что тысячи патриотов со всех концов страны придут туда, чтобы засвидетельствовать, что они против превращения Болгарии в базу для войны против Советского Союза. Я нарушил эту полицейскую блокаду. Вот в этом состоит преступление, за которое вы меня судите. Такая блокада была навязана и другим европейским государствам, поэтому Европа стала легкой добычей гитлеровских завоевательных армий. Мир оцепенел, когда их танки загрохотали по улицам Парижа — города коммунаров. Москва осталась единственной надеждой народов мира. Москва сегодня — оплот каждого солдата предательски разгромленных армий порабощенных, но непокоренных европейских народов. Москва — надежда каждого человека, который хочет иметь свою родину.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Довольно речей! Я военный судья уже тридцать лет, мне надоело слушать речи осужденных. Какая безумная амбиция заставила вас отречься от своей среды, от высокого поста уважаемого и всем обеспеченного высшего офицера?

Г е н е р а л  З а и м о в. Я считаю этот вопрос человеческим, господин председатель, и поэтому отвечу вам вполне по-человечески, хотя и не буду понят. Одним словом, господа судьи, я считаю, что главным виновником моего отречения от привилегированной генеральской среды было влияние солдат, простых солдат из окопов. С ними я был на обеих войнах, с их сыновьями я любил разговаривать до последнего дня своей военной службы Они, солдаты, мне как-то более по душе, чем высшая среда. Они, простые солдаты, как мы их называем, яснее видят добро и зло. Вы слушали речи осужденных, а я слушал речи солдат. Вам надоели речи подсудимых, так как вы всегда были на диаметрально противоположных позициях. Я был с солдатами в окопах, на войне, при равной вероятности погибнуть. Поэтому солдатские речи мне не надоели. В окопе и в бою командир не судья, который обвиняет и выносит приговор, а подсудимый перед лицом солдат, если он идет против них, и приговор или оправдание зависят от того, куда он их ведет — к победе или на бесполезную смерть.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. И такие речи я слушал.

Г е н е р а л  З а и м о в. Тогда послушайте еще одну, прежде чем вынести еще один приговор. В боях я вел простых солдат к победе. Я сомневаюсь, пало ли в сражениях обеих войн столько моих солдат, сколько пало от ваших приговоров. А сколько их пало от голода, от болезней и от ран, от безработицы, от отчаяния, на которые обречены герои-фронтовики после войны? Многие солдаты спрашивали меня: «Кто грабит нашу храбрость? Кто издевается над нашими страданиями? Кто бросил нас в войны, кончающиеся катастрофами?» Они спрашивали, а я молчал, потому что у меня не было смелости сказать им правду. Сейчас перед вами я могу сознаться, что именно эта проявленная мною трусость была оценена верховным военным начальством. Вы спрашиваете, какая безумная амбиция заставила меня отречься от среды, к которой я мог бы принадлежать и в этот момент, вместо того чтобы находиться в арестантской одежде на скамье подсудимых? Отвечаю вам: никакая другая амбиция, кроме честного желания сохранить верность простым солдатам, которые после героических подвигов в боях не получили никакого признания. Суд требует от меня вести себя так, чтобы заслужить хотя бы легкую смерть. Для меня было бы позором, пережив две национальные катастрофы, не спросить: почему снова толкаете нас на гибельную для Болгарии войну? Я был бы подлым трусом, если бы не сказал вам, что верить в поражение Советского Союза — безумие. Я верю и готов умереть за эту веру, что Советский Союз непобедим! У меня есть основания верить в это, потому что вот Советский Союз существует и побеждает армии, которые вооружены самым современным оружием, выпускаемым заводами всего мира. Меня обвиняют в предательстве. Где в моих признаниях, вырванных полицией, содержится малейшее доказательство того, что я предал Болгарию? Одно то обстоятельство, что в здании болгарской безопасности меня истязали люди немецкого гестапо, не знающие болгарский язык, является самым очевидным доказательством, что Болгария оккупирована, порабощена, что у нее нет даже своей госбезопасности. Согласно обвинительному акту, на основании которого вы судите меня, у меня нет никакого преступления перед болгарской государственной властью, я не нарушил никакого закона нашей страны. Правительство еще не создало закон, карающий граждан, не одобряющих внешнюю политику и высказывающих свою точку зрения на исход войны.

Я виновен только в отношении оккупантов Болгарии и тех, кто облегчил эту оккупацию. Тогда пусть меня судит гитлеровский суд. Здесь, в этом болгарском зале заседаний суда, присутствуют гитлеровские представители, поставившие под наблюдение болгарский военный суд. В качестве подсудимого я возмущен и протестую против этого унизительного состояния, в которое поставлены вы, судьи, одетые в форму болгарских офицеров.

П р о к у р о р  Н и к о л о в. Господа судьи, после этих признаний подсудимого мне остается добавить немногое.

Г е н е р а л  З а и м о в. Процесс против меня и моих товарищей только один из многих процессов, которые начались после вторжения немецких войск в Болгарию. Кто вдохнул силу и смелость в сердца тех народных сынов, которыми полны тюрьмы и концлагеря, которых вешают и расстреливают на улице без суда? Это вера в победу Советского Союза. Другой веры не осталось. После тридцатипятилетней службы царю и родине и мне не осталось верить ни во что иное. Не жалею, что из-за этой своей веры я предстал перед судом. Народы осудят и заклеймят своим проклятьем предателей и воздвигнут памятник любви и признательности павшим за свободу родины. Вечный и нерушимый памятник воздвигнет и наш народ советским воинам-освободителям.

П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Хватит! Довольно! Лишаю вас слова!


Заимов чувствовал глубокое удовлетворение — он сказал все, что собирался сказать на этом неправедном суде.

Он расстегнул грязную серую куртку и держал руку на сердце, пытаясь унять его частые толчки. Повернув голову, он смотрел туда, где сидела Анна. Она смотрела на него блестящими, влажными глазами и, несколько раз покачав головой, сжала губы.

Его слушала Анна! Значит, слышали дети. Они должны знать правду. Он не раз ловил себя на ощущении, что говорит не суду, а Анне, сыну, дочери. Это ощущение давало ему свободу, он не искал какие-то более осторожные слова даже тогда, когда можно было это сделать.

Он решил говорить всю правду, не отрекаясь от дела, которому служил, он должен был сказать на суде о том, что составляло смысл жизни. Он исповедовался перед своим народом, перед историей, перед советскими друзьями, которым он из скромности своей никогда не говорил так подробно обо всем, чем он жил и ради чего готов был теперь умереть.

На снисходительность суда он не рассчитывал, а сойти в могилу молча, не сказав правды, он не мог.

Он снова посмотрел на Анну.

Она встала.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Прокурор брал со стола листы и читал свою обвинительную речь. В это время его правая рука жила точно сама по себе и делала резкие жесты невпопад. После нескольких фраз он отрывался от текста и негодующе смотрел в зал словно ослепшими от чтения глазами и дергался всей своей тщедушной фигурой. Заимов смотрел на него против светившего в окна солнца, и лицо прокурора виделось черным и весь он мечущимся на фоне стены силуэтом. В иные моменты его охватывало ощущение неправдоподобности происходящего: за окнами было нежное болгарское лето, зал пронизывали лучи солнца; в зале сидели люди, в большинстве болгары, и они с невозмутимыми лицами слушали, как прокурор — тоже болгарин — с пафосом говорил о священной преданности Болгарии фашистской Германии! Невероятно!

Судья Младенов слушал прокурора, по-домашнему опершись склоненной головой на руку, его гладкое, располневшее лицо ничего не выражало. Изредка он, из меняя позы, делал какие-то заметки. И, только когда прокурор обращался непосредственно к судьям, Младенов еле заметно кивал головой, как бы отвечая: да, да, мы вас слышим и согласны с вами.

Большую часть своей обвинительной речи прокурор Николов употребил на возвеличивание мудрых идей и планов великой Германии, распространялся об исторической гордости Болгарии, которой доверено стать знаменосцем «нового порядка» на Балканах. Затем он перешел к обвинению против «жалких пигмеев», поднявших руку на саму историю. Требуя смертной казни для Заимова, он так и сказал: в дни великой битвы за «новый порядок» в мире наш суд не может, не имеет права допустить либерализм — история всегда безжалостна к тем, кто пытается помешать ее движению вперед.

Даже князь Кирилл сказал, что речь прокурора была главным образом «его публичной исповедью в ненависти к Заимову и признанием в любви к Германии», и этот отзыв попал в донесение Виппера главному управлению службы безопасности.. В этом же донесении по поводу суда было сказано: он как бы завершил общую картину неумения болгарских инстанций осуществлять акции подобного рода.

Но это было написано уже после суда. А пока суд продолжался...

После речи прокурора должны были выступать адвокаты. Тумпоров воспользовался тем, что обвиняемый отверг его защиту, и отказался говорить. Адвокат Бочаров, не в силах скрыть переживаемого им страха, пролепетал что-то о евангельском милосердии судей. Другие адвокаты произнесли робкие речи в защиту своих подсудимых.


П р е д с е д а т е л ь  М л а д е н о в. Владимир Стоянов Заимов. Суд предоставляет вам последнее слово для раскаяния и просьбы о милости.

Г е н е р а л  З а и м о в. Мне есть в чем раскаиваться, господа судьи, но только не в том, за что вы меня судите. Раскаиваюсь в том, что еще в 1918 году, когда наши солдаты по примеру своих русских братьев оставили поле битвы и отправились потребовать отчета у виновников войны, я не был среди них. Раскаиваюсь, что в сентябре 1923 года, когда народ поднялся на восстание против фашизма, я не был с ним. Единственно за эти мои преступления перед народом, а не за мой героизм во время войны, я не был давно выброшен из армии и достиг генеральского чина. Сейчас я отдаю себе отчет в том, что во время обеих войн, в которых принимал участие, я не проявил настоящего героизма, а только исполнил долг дисциплинированного солдата. Когда я после военно-фашистского переворота 19 мая 1934 года в качестве боевого и политического секретаря большинства офицеров попытался исправить зло, передав народу власть, отнятую у него переворотом, я был арестован, подвергнут истязаниям, меня судили и за неимением улик освободили с дальним прицелом — подвергнуть суду сейчас, с тем чтобы запугать войсковых командиров и заставить их снова быть против народа в готовящейся войне против Советского Союза.

Предоставляю вам, господа судьи, вынести приговор, которого гитлеровские оккупанты хотят от вас, но пусть они знают, что моя смерть им не поможет. И в этот момент, когда вы ожидаете от меня снова признания вины и просьбы о помиловании, я заявляю, что болгарский народ не поднимется на войну против своего собрата и освободителя, который освободил его от турецкого ига и сейчас борется за освобождение всех порабощенных народов.

П р о к у р о р  Н и к о л о в. Хватит! Прекратите!

Г е н е р а л  З а и м о в. Вы дали мне последнее слово. Господин прокурор, я слушал вашу клевету на протяжении более чем двух часов, теперь послушайте и вы эти несколько моих последних слов.

Для рабочего, для каждого угнетенного теперешним общественным строем человека, для каждого, кто не выносит черной неправды, встречающейся на каждом шагу в нашем плохо устроенном обществе, является естественным и логичным бороться за лучший и справедливый мир.

С тех пор как началась вторая мировая война, я мечтаю, иногда вслух, дожить до того дня, когда, будучи солдатом армии моего свободного народа, увижу на скамье подсудимых виновников этой войны и как солдат буду свидетельствовать против них и за их прошлые преступления.

Я принимал участие в сотнях боев во время Балканской и первой мировой войны, но никогда не стрелял во вражеского солдата, когда у меня была возможность спасти его, не позволив ему убить. Но я бы убил того, кто непрерывно организует заговоры против мира между народами, а сам всегда отсутствует на поле боя. С чистой совестью и ясным сознанием, что исполняю свой верховный воинский долг перед человечеством, я бы убил собственной рукой этого убийцу миллионов ни в чем не повинных людей.

Это мое последнее слово, господа судьи!..

Заимов защищался сам.


Господа судьи... Кто же они, взявшиеся судить за измену Болгарии честнейшего ее патриота? Понимали ли они тогда, что их «правосудие» было гнусным преступлением против совести, против своего народа? Или поняли это позже? Во всяком случае, когда пришел их час ответить за свои преступления, они признали свою вину. Только делали при этом оговорки. Младенов пространно ссылался на непреложность для него, полковника, воинской дисциплины, не допускающей-де обсуждения приказа. А когда ему сказали, что он мог найти предлог, чтобы отказаться вести это дело, он заявил, что это уже вопрос храбрости и силы воли. Нет, это был вопрос прежде всего совести. Она у него была необычайно гибкая, и в ту пору, когда Гитлер был еще на коне, совесть Младенова подсказала ему надежду сделать на этом процессе карьеру.

Князь Кирилл, участвовавший в подборе судей, признался позже, что при выборе главного судьи учитывался карьеризм Младенова, а его ограниченность позволяла надеяться, что умный Заимов не сможет вести «последовательный диалог с телеграфным столбом». Примерно в таком же духе князь Кирилл охарактеризовал и члена суда Иванова. Сам Иванов свое участие в этом позорном процессе называет «характерным заблуждением того времени». Судью Паскалева князь Кирилл охарактеризовал как бесцветную фигуру без собственного мышления. Сам же Паскалев ссылался на свое «ничтожное положение в табели о рангах, исключавшее всякое проявление собственных воззрений». Никто из них о совести даже не заикнулся.

В донесении антифашистской группы Пеева тоже есть аналогичные краткие характеристики судей Заимова и такой вывод: именно эти их качества и предрешили их выбор — организаторам подобных процессов нужны не умы, а сколь мелкие, столь и послушные исполнители приказа...

Теперь мы вернемся в судейскую комнату, где судьи готовят свой позорный приговор.

Полковник Младенов и члены суда — капитан Иванов и подпоручик Паскалев — просматривали вместе проект приговора, еще накануне подготовленный председателем. Конечно, все они видели, что мотивированная часть приговора выглядит бледно, но каждый думал об этом по-своему, потому что это были три разных человека и по своему положению, и по уму, и даже по характеру.

Полковник Младенов старался теперь попросту не обращать внимания на слабую мотивировку. Его все еще не оставляла мысль о том, что для него этот суд — важнейший рубеж карьеры. Он прекрасно знал, что те, от кого зависела его судьба, хотят уничтожения Заимова, ибо не могут существовать одновременно они и Заимов, его и их правда. Все, что являет собой живой Заимов, должно уйти с ним, мертвым, в могилу. Наконец, для них необыкновенно важно, чтобы смертный приговор Заимову сказал всей Болгарии об их силе, уверенности, сказал о том, что только их правда единственная и является законом жизни, а все, что против, подлежит смерти. В этом смысле смертный приговор должен явиться утверждением жизненности всего, против чего восстал Заимов.

Полковник Младенов был уверен, что сильные мира сего тоже не обратят внимания на юридическое несовершенство приговора. Они прочтут только последние два слова: «смертная казнь», это вызовет у них сладостное ощущение своего торжества, и они подумают в эту минуту: «Молодец Младенов, не дрогнул, ему можно верить». От этой их мысли до решения о генеральских погонах — один шаг. В суде над Заимовым шесть лет назад он принял участие в качестве члена суда. Оправдание Заимова вызвало тогда гнев начальства, и это, конечно же, сказалось потом на его продвижении по службе. Сейчас в его руках — исправить ошибку давнего суда.

Капитану Иванову всю жизнь казалось, что он — жертва служебных интриг и только поэтому он еле долез до капитанского звания, в то время как иные его сослуживцы, по его мнению, конечно, менее достойные, уже сумели сделать более эффектные карьеры. А его просто не любили и боялись все, кто работал с ним рядом, и даже те, кто по служебной иерархии был выше его. О его немецких связях всем было известно, и это как раз мешало его служебной карьере — никому не хотелось повышать его, ибо это означало самим сделать его еще более опасным.

Сближение Болгарии с Германией капитан Иванов всячески приветствовал. Но он исповедовал не столько идеи нацистов, сколько методы их самоутверждения. Неслучайно все его знакомые немцы были из гестапо. Он почти уверен, что его участие в этом сенсационном процессе не обошлось без помощи его немецких друзей. О назначении в состав суда он раньше всего узнал от своего немецкого друга, который поздравил его и тут же попросил «быть начеку». В связи с этим назначением его приглашал к себе в кабинет сам начальник военно-судебного отдела генерал Никифоров, единственный во всем военном министерстве человек, которого капитан Иванов боялся, не считая министра, конечно. Никифоров «приватно» просил Иванова информировать его обо всем, как он выразился, любопытном, что будет происходить за рамками самого процесса, то есть в судебной комнате. Капитан Иванов высказал полную готовность выполнять это поручение генерала, и его информации Никифорову станут потом единственным свидетельством очевидца о происходившем «за рамками» процесса.

Сейчас, просматривая проект приговора, капитан Иванов был безоговорочно согласен с тем, что Заимов должен быть уничтожен физически, а больше его ничто в приговоре не беспокоило и не интересовало. Он был искренне горд своей причастностью к этому убийству.

Поручик Паскалев был, как мы знаем, не молод, в военный суд призван недавно, и поначалу он был несколько растерян перед самим фактом, что ему поручено судить столь блистательного, известного всей стране генерала. Но он прекрасно разбирался в обстановке, понимал, что ждет от суда высшая власть, и совершенно не собирался, обсуждая приговор, обращаться к своим знаниям закона. Он знал, что закон тут ни при чем и что Заимов должен быть наказан самым суровым приговором. Он впервые участвует в суде, где выносится  к р а й н и й  приговор, и поэтому внутренне еще не привык к словам «смертная казнь», «расстрел», но он — за, за, за. А то, что он осудит на смерть генерала, да еще такого генерала, жутко и сладко щекотало его самолюбие, и тогда его удлиненное острым подбородком лицо каменело, а во впалых глазах появлялся блеск.

— Надо выбросить из приговора все, что вызывает ожидание конкретности, — предложил Младенов. — Суд как бы должен сказать, что для него детали не играли существенной роли, а главной основой для приговора являются сама суть жизни обвиняемого, его взгляды, его надежды, его цели.

Капитан Иванов гневно скривил свое чистое красивое лицо.

— Он облил грязью его величество! Я просто не знаю, как я не выхватил револьвер!

— В нашем решении сразу после заглавного слова «приговор» идут слова: «именем его величества Бориса Третьего, царя Болгарии», и одним этим приговор ответит на клевету и грязь, которые вас возмутили, — ни на кого не глядя, холодно сказал Младенов.

— Не расстрелять его надо, а публично повесить! — воскликнул Иванов.

— Все-таки... генерал — осторожно возразил Младенов. — На этот счет есть определенные традиции. Да и какая разница? Важно, что он будет мертв. Не так ли?

Эти трое готовились скрепить своими именами смертный приговор Заимову. В этот час они стояли у порога своего страшного позора перед лицом будущего, перед лицом своего народа.

Заимов знал, что его ждет. Сколько же осталось жить? Пока они напишут свой приговор?... Казнят, кажется, на рассвете? Смерть близко. Очень близко...

Он никогда не боялся смерти. Но всегда ее угроза была как бы отстраненной возможностью ее избежать. Иногда даже надеждой на спасительную случайность. Осколок снаряда, что попал ему в голову случайно на какой-то сантиметр выше точки, где была смерть... На войне, как бы ни был бесстрашен солдат, он, зная, что смерть рядом, хоть бы слепо, но все же надеется, что она его минует.

Все последнее время она ходила за ним по пятам — он это знал. Но он не боялся ее, он делал все, чтобы быть умнее тех, кто мог послать эту смерть за ним.

Сейчас все было иначе. Сейчас смерть рядом, и он уже ничего не может сделать, чтобы ее избежать. Только что на суде он сказал, что мечтает дожить до счастливого времени, когда будут судить виновников нынешней преступной войны. Он говорил об этом и понимал, что судьи улыбаются внутренне его наивности — они знают, что жить ему осталось, может быть, всего один день. Но он не жалел, что сказал это. Все, что он сказал им сегодня о себе, было о всех честных болгарах, и в этом смысле его мечта умереть вместе с ним не может.

Его смерть рядом. Неотвратима. К этому надо привыкнуть. Но по силам ли это человеку? И разве не живут все люди, зная, что впереди их ждет смерть? Когда-то, давным-давно, он в книге какого-то, кажется, французского психолога читал о том, какой ужас охватил бы население планеты, если бы каждый человек заранее узнал срок своей смерти. Тогда эта мысль его заинтересовала, но он подумал о том, что человек, узнавший о предстоящем ему долголетии, мог бы идеально спланировать свою жизнь. Он был тогда молод и даже в теме смерти отыскал мысль о жизни.

Он обязан встретить смерть мужественно, как подобает солдату, и он не должен подарить палачам торжество видеть его сломленным. Надо найти силы подавить в себе извечный страх человека перед непостижимостью небытия, надо подняться над этим страхом. Заставить себя не думать об этом. Все люди смертны. Все. И все остаются в людской памяти. Всегда остается память о человеке.

Отец как-то сказал: память о человеке равнозначна потере, какую с его смертью понесли живущие. Да, да, истина в этом!

Но думать о том, сколько он значит для других, Заимов не хочет, не умеет, — против этого восстает вся его скромность, она в его крови. Да, но что значит его смерть, когда в этой страшной войне каждый миг гибнут тысячи и каждый из них со своей судьбой, с извечной жаждой жизни? Просто в этот день будет убито на одного солдата больше.

Единственно, на кого смерть обрушится неизбывным горем и горькой памятью на всю жизнь, это его близкие — Анна, дети. Прокурор кричал: «Такой весь ваш проклятый род!..» Неужели раздавят и семью? Есть же предел и у подлости. Нет, не посмеют. Анна... В трудный час она становится такой сильной, такой смелой. Во время первого суда, когда ему тоже грозила смерть, его защищали самые известные адвокаты — их нашла Анна. Потом, когда он благодарил своих адвокатов, один из них сказал: «Ваш главный защитник — ваша жена».

Анна выстоит! Сын уже мужчина. Офицер. Сын унаследовал от него любовь к армии. Перенесет ли он позор разжалования, поймет ли, что это позор не для него, а для временщиков, которые являются врагами Болгарии и ее армии? Он его сын, он все мужественно перенесет и все поймет. И ему поможет сама жизнь, ход истории. Власть временщиков будет недолгой — все они обречены. Придет час, и ее раздавят танки Красной Армии. Важно, чтобы сын сейчас не потерял воли и веры.

Мог ли он сам избежать того, что произошло? Мог... и не мог. Это было в самом начале года, в январе. Его познакомили с тайно прибывшим из Москвы болгарским коммунистом Цвятко Радойновым, который привез ему благодарность за бесстрашную патриотическую деятельность от Георгия Димитрова и приглашение ввиду грозящей ему опасности перебраться в Советский Союз, где он как генерал-артиллерист будет очень полезен на фронте. Для переброски его в СССР коммунисты располагали самолетом.

Он был страшно взволнован. Нет, нет, в первое же мгновение он знал, что не покинет Болгарию. Он только думал: почему ему предлагают уехать? Ведь сам Радойнов приехал в Болгарию, чтобы здесь вести борьбу за свободу и честь своего народа. Георгий Димитров благодарит его за работу и тоже хочет, чтобы он оставил Болгарию. Почему? Опасается, что он не выстоит перед трудностями?

А Радойнов спокойно и терпеливо ждал его ответа.

— Я до конца исполню свой долг здесь, на родной земле, — сказал ему Заимов.

Вопрос о его отъезде был снят, и об этом больше разговоров не было. Радойнов попросил помочь ему в организации болгарской освободительной армии. Позже с Заимовым связался другой, также тайно прибывший из Москвы болгарский коммунист Антон Иванов. И Заимов помогал ему установить связь партизан с надежными офицерами болгарской армии.

Да, тогда он мог избежать всего, что с ним произошло, мог избежать близкой теперь смерти. Но он никогда бы потом не простил себе этого.

Владимир Заимов не знал, что в эти часы болгарские коммунисты Цвятко Радойнов и Антон Иванов были в беспощадных руках охранки и тоже ждали казни.

Он испытывал сейчас странное чувство уверенности, неопровержимой правоты своей. Он причастен к великому и светлому, что противостоит мраку и ужасу фашизма! Он свято верит в победный итог своей борьбы!

Все будет хорошо... все будет хорошо... Все будет так, как того хотят честные люди.

А его смерть... Что значит его смерть, когда за то же, что и он, гибнут миллионы?

За дверью гремят сапоги.

Лязгает запор. За ним пришли.

Судьи завершают свое позорное дело.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Выписка из приговора, полученная Анной Заимовой в канцелярии суда.

ПРИГОВОР
№ 418
от имени его величества Бориса III,
царя болгар
Сегодня, 1 июня 1942 года, в Софии Софийский полевой военный суд на открытом судебном заседании в составе:

Председателя: полковника Игн. Младенова,

членов: капитана Хр. Иванова,

             подпоручика П. Паскалева,

секретаря Долапчиева и при участии военного прокурора подполковника Илии Николова, заслушал уголовное дело за № 434 (1942 г.) против Владимира Стоянова Заимова и других по параграфу 112 Уголовного закона и параграфу 3 Закона о защите государства и, выслушав чтение обвинительного акта, судебное следствие, прения сторон и последнее слово подсудимых,

П Р И Г О В О Р И Л:
1. Подсудимых: Владимира Стоянова Заимова, генерала запаса, 53 лет, уроженца города Кюстендил, проживающего в Софии, по улице К. Шведского, д. 52, болгарина, восточноправославного вероисповедания, женатого, грамотного, неосуждавшегося ранее, коммерсанта и . . . . . . . . .

з а  т о, что в военное время — с 1939 года по март 1942 года, когда болгарское государство состояло в положении сначала предстоящей, а затем настоящей войны, они занимались шпионажем, выдавая в интересах иностранного государства государственные тайны, сообщая одному иностранному посольству в Софии, в интересах которого они действовали, факты и сведения, незнание которых другим государством необходимо для блага нашей страны и ее безопасности, на основании параграфа 112 «г» п. 3 и 118Уголовного закона и в связи с параграфом 22 «б» и 22 «г» Закона о защите государства, к следующим наказаниям:

а) подсудимого Владимира Стоянова Заимова — к смерти через расстрел и лишением прав, перечисленных в параграфе 30, п. 1—4, 6 и 7 Уголовного закона Н А В С Е Г Д А  и к оплате штрафа в пользу государственной казны размером (500 000) пятьсот тысяч левов[22].

Председатель: полковник Младенов,

члены: капитан Иванов,

            подпоручик Паскалев,

            секретарь Долапчиев.

Сегодня, 1 июня 1942 года в 9 часов согласно параграфу 526, в присутствии прокурора и секретаря я прочитал настоящий приговор в окончательной форме суду и подсудимым.

Председатель: полковник Младенов.


Накануне вечером, когда суд удалился в совещательную комнату для вынесения приговора, Анна, собрав все силы, подошла к прокурору. Полковник Николов в это время складывал на столе свои бумаги и нервно запихивал их в портфель.

— Можно у вас спросить? — услышал он напряженный голос.

Прокурор обернулся и непроизвольно отшатнулся. Анна стояла перед ним, изможденная, с бледным, осунувшимся лицом. Прокурора обожгли ее глаза — столько в них было ненависти и презрения.

— Когда будет объявлен приговор?

— Завтра... в четыре часа дня, — ответил прокурор и, подхватив портфель, ушел.

Он знал, что приговор будет объявлен утром, но вдруг подумал, что эта женщина с бешеными глазами может устроить в зале скандал и сорвать эффектный финал процесса. И он обманул Анну.

Она провела бессонную ночь. Утром ушла из дому и неприкаянно бродила по городу, ничего не видя, не слыша. Ей и в голову не могло прийти, что прокурору зачем-то понадобилось солгать ей.

«Нет, нет, они его не убьют, — твердила она себе. — Не посмеют... Его защитит и собственная слава, и слава его отца. Убить его не могут... Не посмеют...»

Где-то около полудня, обессилев от хождения, она вернулась домой. И только закрыла за собой дверь, как услышала дикий крик дочери:

— Папа! Папа!

Анна спокойно спросила:

— Что тут происходит?

— Папу приговорили к смерти.

Несколько мгновений она стояла неподвижно. Потом решительно пошла в кабинет мужа и, сняв телефонную трубку, назвала известный ей номер военного министра Михова. Она знала всю мерзость этого человека, его лживость и продажность, но она знала и то, что только он один мог пойти к царю и сказать, чтобы остановили палачей.

— Вас слушают, — донесся до нее в трубке строгий голос адъютанта.

— Говорит Анна Заимова, — стараясь не торопиться, начала она. — Мне необходимо срочно говорить с министром. Мой муж осужден к смерти. Это невероятно... Это ужасно... Это нужно остановить...

— Я ничего не понимаю. Повторите, — требовательно сказал адъютант.

— Я Анна Заимова... Мой муж приговорен судом к смерти. Мне нужно срочно поговорить с министром. Генерал Заимов...

— Министра нет... — адъютант положил трубку.

Она выбежала на улицу и несколько минут бежала не зная куда. И вдруг остановилась, подумав, что она своим видом унижает себя и мужа. И она пошла медленно, гордо выпрямившись и открыто смотря в глаза встречным. Кто-то с ней поздоровался, и она ответила наклоном головы. И все же как она ни старалась идти спокойно, она незаметно для себя шла все быстрей и быстрей. Она шла в суд, надо было получить разрешение на свидание с мужем — прокурор так подло ее обманул, и теперь он просто обязан выполнить ее просьбу.

Ей повезло. Она встретила прокурора в коридоре суда. Увидев ее издали, прокурор замедлил шаг, он готов был повернуть обратно или скрыться за какой-нибудь дверью, но было уже поздно.

— У меня к вам опять просьба, дайте мне разрешение проститься с мужем, — как только могла спокойно сказала Анна. — Вы же обманули меня, и я сегодня не видела его.

Прокурор смотрел мимо нее, ничего не отвечая.

— Вы же своего добились и должны быть удовлетворены, так сделайте же одно маленькое доброе дело, — продолжала Анна, чувствуя, как в ее душе закипает гнев, и боясь, что он толкнет ее на что-то страшное и это уже нельзя будет поправить.

— Ваш муж получил то, что заслужил, — ответил прокурор и, обойдя ее, удалился в сумрак коридора.

Она стояла на улице у здания, где происходил суд, и, как в столбняке, смотрела на шумную летнюю улицу. И вдруг сильно забилось сердце, она пошла... «В тюрьму... в тюрьму... он там...» — больно стучало сердце и толкало: — «Иди, иди, иди». Она шла сквозь толпу, сквозь душный запах сирени, сквозь все, что было жизнью и что уже было не для нее.

Возле входа в помещение тюремной администрации часовой хотел остановить ее, но промолчал, только посмотрел ей вслед удивленно и тревожно.

В темном коридоре она уверенно направилась к двери и решительно вошла в небольшую комнату с зарешеченным окном. Посреди комнаты стоял тюремщик, он с изумлением и каким-то суеверным ужасом смотрел на нее, пока она подходила.

— Я жена Заимова, — сказала Анна. — Разрешите мне проститься с мужем.

Тюремщик таращил на нее глаза и молчал.

— Прокурор обманул меня. Он сказал, что приговор вынесут днем, а вынесли утром. Я не видела мужа. Дайте мне проститься, — быстро говорила Анна, необъяснимо чувствуя, что этот человек может выполнить ее просьбу, только боится.

Тюремщик отошел в угол комнаты и посмотрел на Анну более осмысленно, и у нее еще больше окрепла уверенность: «он может... он сделает...» В это время из соседней комнаты вышел второй тюремщик. Он бросил в угол какие-то тряпки и уставился на Анну.

— Кто такая? Что ей нужно? — спросил он.

— Жена Заимова... просит свидания, — ответил первый.

— Еще чего, — огрызнулся второй тюремщик, со злым любопытством рассматривая Анну. — Она такая же негодяйка и предательница, как и муж.

— Не говорите так, — огорченно сказала Анна. — Вы ведь совсем не такой злой человек. Все люди имеют сердце.

— Заткнись!

— Боже мой, боже мой, — тихо произнесла Анна и схватилась за сердце. Она уже знала, это необъяснимо, но она знала, что ее Владимир в соседней комнате! Знала! И пока тюремщики наливали в стакан воду, она быстро шагнула к двери в соседнюю комнату.

Заимова привезли в тюрьму, может быть, за каких-нибудь полчаса до появления здесь Анны. Его завели в комнату без окон и предложили снять арестантскую одежду и надеть свою — тюремное начальство не хотело терять казенное имущество.

Заимов был в полной отрешенности от всего, будто его уже не было. Он механически сменил одежду и стоял посреди комнаты, не догадываясь даже присесть на лавку.

Вдруг дверь в соседнюю комнату открылась, и он увидел Анну. Отрешенность словно взорвалась в нем — в мозг, в сердце, во все его существо обжигающим жаром и грохотом ворвалась жизнь. И он крикнул радостно, громко:

— Смотрите, кто пришел! Кто пришел!..

Тюремщики, рванувшиеся было за Анной, замерли в дверях, остановленные этим радостным криком и его счастливыми, сияющими глазами. Анна бросилась к нему, ноги у нее подкосились, и он подхватил ее, прижал к себе. Она подняла голову и крепко сжала руками его совсем, совсем седые виски.

— Владя, не печалься, — тихо сказала она. — Смертный приговор — нам обоим. Ты умрешь, и через два-три часа я тоже буду с тобой. Помнишь наш разговор?

Он кивнул. Он помнил. Еще давно Анна как-то сказала: «Если ты умрешь раньше меня, я не переживу и дня. Клянусь...»

— Смерти я не боюсь, — сказал он. — Мне тяжело только... Они оскорбили меня... Тяжело за тебя.

— Хватит брехать! — крикнул второй тюремщик и сделал шаг к Анне, чтобы схватить ее.

— Не троньте ее! — гневно приказал Заимов.

Тюремщик невольно остановился.

— Вот что, Анна, — сурово сказал Заимов. — От клятвы я тебя освобождаю. Слышишь? Ты должна... ты должна... ты обязана жить для Клавдии... для Стояна... Это мое тебе завещание. Ты будешь жить! Да?

Она опустила голову.

— Да... Раз ты хочешь. Будь спокоен за детей... Прощай...

Они обнялись и замерли.

— Хватит! Убирайся отсюда! — заорал второй тюремщик и обернулся к первому. — Чего рот раскрыл? Гони eel

Они оторвали Анну от мужа и вытолкали из комнаты.


На помилование Заимов не надеялся и даже думал, что царская милость была бы для него оскорбительной. Это как если бы на фронте, во время сражения, в самый опасный момент, кто-то вдруг вывел бы его в безопасное место, предоставив погибать другим. Нет, нет, об этом он и думать не хочет, как бы ему ни хотелось жить. Он не хотел бы и часа прожить без права открыто смотреть людям в глаза. Нет, нет, на войне как на войне...

Анна тоже ни слова не сказала об этом — она все понимает. Она и сама готовилась умереть вместе с ним. Господи, сколько любви в ее сердце, если она могла принять такое решение! Но теперь она так не сделает. Раз она сказала, что будет жить для детей, она от своего слова не отступит. Только бы дети поняли, как немыслимо тяжко ей будет жить без него.

«Милая Анна, мы простились с тобой навсегда... Навсегда». Эта мысль как последняя черта под всем личным, с ним он тоже в эту минуту расставался навсегда.

Как все справедливо и жестоко... Он должен был успокоить ее... вселить надежду... Какую? Он торопливо взял бумагу и карандаш... Дрожат руки... Он начинает писать. Мысли и слова путаются, забегают вперед... Как мог он забыть, что ему дано право писать близким!

«Милые, дорогие мои Анна, Степа и ты, маленькая моя Клавушка, так рано остающаяся без помощи своего папы. Все мои мысли и муки в эти тяжелые дни — о вас. Вы должны ожидать самое худшее и приготовить себя перенести его, поэтому я начну с деловых вопросов, а потом попытаюсь объяснить вам свои чувства и дела так, чтобы вы могли меня понять. Вам будет очень тяжело прокормиться. Как назло, у вас был друг и отец, который очень мало заботился о семье, а все о Болгарии. Оставляю вас без средств, только один дом весь в долгах, и без способа прокормиться. Вы должны будете лишиться многого. Степа, ты должен заменить меня и в любви к матери и сестренке, и в поддержке, хотя бы до тех пор, пока она вырастет. Будь их нежным защитником и отдай себя им...

Самый большой ужас для меня был, когда мне сказали, что и ты, Степа, арестован. Было ли так или мне сказали это для морального удара? Но напишу тебе и о своих делах, потому что мне дано только пять листов.

Ты, Анна, знаешь, каким славянофилом я был и не со вчерашнего дня. Я сгорю с этим своим убеждением. Я не мог отречься от своих убеждений и порвать с друзьями из России, как это сделали многие после того, как Германия напала на Россию. Я знал, что это опасно, но видел, что опаснее для Болгарии будет, если она останется без друзей в России, когда Германия проиграет войну и повторится катастрофа 1918 года. Кто тогда будет спасать нас? Мы уже сердим и Лондон, и делаем такое безумие в отношении своих соседей — наших братьев югославян и греков. У нас уже осталась только законная русская легация[23], которая сможет назвать более умеренных людей среди нас, которые могут говорить и которых будут слушать. Одним из них я готовился быть в этом случае, но кто сейчас хочет слушать и понимать? Меня обвиняют в измене. Я обдумывал каждое свое слово — не принесет ли оно зло, прямо или косвенно, и только тогда обменивался мыслями. Но это только вы можете, и я вас прошу понять, потому что обвинение, которое свалили на меня, жестоко и нетерпимо!

Всю жизнь я старался делать добро. Такова была судьба моя и моих милых — получать только зло. И мама, старая, слепая, и мама из Карлово, и сестры, и близкие вряд ли поймут меня, но вы поймете, потому что знаете меня лучше всех. Анна, только горе видела ты со мной — войны, служба, ранения, и ты, верная моя подруга, перенесла все. Ты везде следовала за мной с теплой любовью и согревала самые тяжелые мои часы. Больше всего я думаю о тебе, о твоем пошатнувшемся здоровье и твоем горе, перед которым я забываю свое. В чем ты провинилась, моя благородная подруга, чтобы терпеть только зло? Сейчас, перед самыми тяжелыми днями моей и твоей жизни, я прошу тебя понять все. Знай, что только ты одна и больше никто и никогда не был в моем сердце. Ты заняла в моем сердце место матери и любимой, и только дети оторвали кусок этой любви, никто другой там не был.

Степа, о тебе тоже много думаю. Какое зло принес я тебе! Как ты продолжишь службу, когда там всегда будут корить и клеймить твоего отца? Ты стал таким самостоятельным, поймешь ли мою больную идею о славянстве? Пусть никогда не приходит время оправдать меня ценой тяжелых дней в Болгарии. Лучше только мы будем мучениками, а не весь народ, о котором я думал больше, чем о вас.

А ты, сладкая моя радость, Клавушка, как тяжело тебе! Папа знает, как ты его любишь и что ты всегда готова пожертвовать всем для него. Но злые люди сильнее и разлучили нас. Нас не скоро соберут, и тебе долго придется быть одной. Ты должна будешь отказаться от многих желаний. Увы, человек думает об одном, а приходит другое. Но что бы ни случилось, ты очень умна, у тебя доброе сердце, и ты будешь и впредь радостью и опорой для матери, вместе с братом, обнимая ее, будете ее утешать и скрашивать, насколько это возможно, тяжелые дни, которые она будет осуждена перенести. Обо мне думайте меньше. Одной вашей теплой любви мне хватит, и она будет мне утешением в моем тяжелом будущем.

Аня, что бы ни случилось, только ты одна поймешь меня. Я думаю только о вас и прикидываю, как будет лучше. Очень люблю вас и отдал бы все, чтобы обнять и поцеловать вас еще раз. Попытайтесь утешить наших друзей, матерей и близких. Анна, очень люблю вас...

Влади...»


Перечитывать он не в силах. Кажется, он сказал все, что хотел.

Теперь нужно сделать смотр своей боевой деятельности. Это ему необходимо. К той черте, за которой уже ничего не будет, он должен прийти с сознанием исполненного долга, это поможет ему мужественно ступить на черту. Да, только сознание исполненного долга заставляет его думать об этом. Для этого он должен был, опережая смерть, убить в себе самую главную и самую сильную черту характера — скромность. Она у него не была болезненной, она была твердым принципом жизни. Однажды шутя он сказал, что скромность — это трезвость на пиру тщеславия и, если бы в людях не было ее, пирушка закончилась бы потасовкой.

Как-то Савченко передал ему благодарность за его неоценимую помощь в борьбе с фашизмом и удивился, что это сообщение не вызвало у Заимова никакой радости. Наоборот, лицо его выразило недовольство.

Заимов, вероятно, заметил удивление Савченко и сказал глухим, напряженным голосом:

— В человеке скрыто много всяких опасностей, но самая страшная для него — отсутствие скромности, это делает человека слепым и глухим, он перестает видеть и понимать людей, среди которых живет. — И добавил: — Я, конечно, признателен за внимание, но благодарность считаю преждевременной, так как борьба еще не окончена.

Да, невероятно трудно было Заимову в свой предсмертный час оглянуться назад и увидеть самого себя: все дела свои, что он сделал для победы, для счастья людей, увидеть все это как бы чужими глазами.

Сейчас его странным образом огорчает, что судили его только за помощь Советской Армии. Это лишь его военное дело, которое он взял на себя в тот далекий летний день в парке Банкя. Но было и другое, не менее опасное для врагов Болгарии, что он делал в борьбе с фашизмом. Была его ежедневная деятельность, которую он для себя называл открытием людям правды. И это тоже была борьба, в которой он ежедневно рисковал жизнью, потому что люди бывают всякие и не всегда он мог заранее знать, какому богу человек молится. Так что беда могла настигнуть его и здесь. Он помнит, как однажды прошел по краю пропасти...

В министерстве внутренних дел у него был верный человек, с помощью которого он получал чистые бланки документов и образцы всевозможных печатей, это спасло от охранки многих болгарских антифашистов. Этот человек назвал ему однажды имя молодого юриста, считая, что им следует заинтересоваться — работая в прокуратуре, он может оказаться очень полезным. Заимов долго искал возможность встретиться с этим юристом и, наконец, узнал, что юрист будет в гостях у одного инженера, которого Заимов хорошо знал. Юрист был влюблен в его дочь, добивался ее руки...

В слякотный декабрьский вечер Заимов пришел в этот дом. Семья уже сидела за столом. Юрист был здесь, сидел рядом с дочерью хозяина Штудой. Заимов сразу включился в разговор. В те дни во всех болгарских домах говорили о поражении немецких войск под Москвой. У большинства болгар эта весть вызвала радость и надежды, но были дома, где она вызвала тревогу. Здесь о ней говорили, не скрывая радости. Заимов видел, что юрист улыбался вместе со всеми, однако участия в разговоре не принимал.

— Неужели история повторится и русские снова спасут нас! — радостно воскликнула Штуда, обращаясь к юристу. Заимов заметил, как он в ответ как бы солидарно пожал лежавшую на столе ее руку, глядя ей в глаза весело и счастливо. Заимов подумал, что он молчит только потому, что ему — государственному служащему да еще и блюстителю законности — наверно, просто боязно поддерживать такой разговор.

Заимов рассказал некоторые подробности подмосковного сражения, и это вызвало за столом новый взрыв радостного возбуждения.

— Представляю себе, что об этом думают наши продажные шкуры, — сказал хозяин дома, смотря на юриста. Тот сдержанно улыбнулся и сказал негромко:

— По-разному думают...

В этом доме за столом курить не полагалось, кто не мог вытерпеть, выходил в соседнюю комнату. Когда туда отправился юрист, Заимов встал из-за стола и, извинившись, вышел вслед за юристом.

Закурив, они стояли у окна с открытой форточкой и некоторое время молча смотрели в окно, через которое, впрочем, ничего не было видно — по стеклам плыл мокрый снег.

— Да, события развиваются по своим объективным законам, — задумчиво произнес Заимов.

Юрист повернулся к нему и, точно боясь продолжения начатой Заимовым мысли, торопливо сказал:

— Вы друг семьи, с которой у меня связана надежда на счастье... Поэтому прошу вас не говорить мне ничего, что обязало бы меня потом нарушить свой служебный долг. Надеюсь, вы понимаете меня...

— Безусловно, — спокойно ответил Заимов. — Ценю вашу откровенность, но теперь меня тревожит судьба этой семьи...

— Я уже сказал, что́ для меня эта семья, можете не тревожиться... — юрист затушил недокуренную сигарету и вернулся в столовую.

Когда юрист вместе со Штудой ушли в кино, хозяин дома спросил у Заимова — почему юрист так быстро вернулся к столу?

Заимов долго думал, что ответить, потом сказал:

— Могу посоветовать одно — Штуда не должна торопиться сказать ему «да».

Хозяин рассмеялся:

— Насколько мне известно, она вообще не собирается этого делать.

— Тогда у меня совет другой — она не должна торопиться сказать ему и «нет».

Его собеседник задумался и, видимо, все понял.

— Спасибо... — тихо сказал он и крепко пожал Заимову руку...

Впоследствии, во всяком случае до ареста Заимова, никакой беды с той семьей не случилось, а сам Заимов во время допросов с доносом юриста не столкнулся — все-таки, хоть какая-то порядочность в его служивой душе была...

Но каким счастьем для Заимова было, когда он видел, что помог людям освободиться от слепого страха, найти себя, а иногда и найти свое место в борьбе.

Однажды к его другу, видному софийскому врачу, по случаю дня его рождения пришли такие же, как он, известные в столице деятели медицины.

— Мы собрались на консилиум у постели больной Болгарии, — угрюмо пошутил хозяин дома. Никто даже не улыбнулся. Заимов был предупрежден, что придут люди честные и чистые. Хозяин два года назад овдовел, и его друзья, чтобы не тревожить эту рану, пришли без жен.

За столом говорились тосты по случаю даты, но каждый, сказав положенные в данном случае слова, начинал вспоминать какие-то давние истории из своей многолетней дружбы с виновником торжества, и это, иногда совсем еще недалекое прошлое сегодня казалось невообразимо далеким, почти неправдоподобным.

— Вам не кажутся ваши воспоминания невероятными? — спросил Заимов и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Когда я сейчас ловил себя на этом, я думал — неужели я потерял надежду и отрекся от всего, чем всегда была для меня моя милая Болгария, и даже начинаю все это забывать...

— Вы не оригинальны, — отозвался известный в Софии детский врач. — Если вы заметили, мы весь вечер разговариваем в прошлом времени, во всех его формах. И ни слова — в будущем времени!

— В этом и есть самый страшный замысел фашизма — отнять у людей будущее! — горячо подхватил Заимов. — Люди теряют достоинство — национальное, государственное, всякое, становятся на четвереньки и умоляют палача только не рубить им головы.

— А они рубят, — угрюмо добавил хозяин дома.

— И мы будем покорно ждать своей очереди? — гневно спросил Заимов и продолжал: — Одну голову можно срубить. Сто можно! Тысячи! Но миллионы — не по силам никому! Целый народ нельзя вычеркнуть из истории! — Заимов взволнованно оглядел всех и добавил мрачно: — Если, конечно, весь народ не станет на четвереньки, но на это, слава богу, не похоже...

Так начался этот памятный Заимову разговор. Там были люди действительно честные и чистые, но они не знали, как сделать свою честность оружием, и спрашивали об этом у него. Поскольку все они были врачи и каждый день имели дело с самыми разными людьми, он советовал им разъяснять своим пациентам простую и великую правду, что народ начинается с отдельного человека, если тот не стал врагом своей родины. Если пациент — человек, которому можно довериться, нужно звать его если не к борьбе, то хоть отказаться от покорности...

Прошло немного времени, и возле детского врача образовалась антифашистская группа, помощью которой Заимов не раз пользовался. Таких групп, возникших при его участии, в одной Софии было около десятка. А сколько еще честных людей вовлекли в Сопротивление другие! И это была целая армия честных, которую позвала на борьбу правда. Он участник создания этой армии, и никто не в силах отнять у него это или перечеркнуть. Это останется и после него, потому что останется народ, которому он беззаветно служил...


Меж тем гестапо, болгарская охранка и соответственно суд не располагали полными данными и о том, что сделал Заимов для Советской Армии. Это хранит специальный архив...

Когда перелистываешь аккуратные папки с надписью условного имени Заимова «Азорский», прежде всего поражаешься многообразию вопросов, которых коснулся Заимов. Читаешь его донесения, и перед тобой раскрывается живая панорама времени, страны и всего того, что стало тогда смертельной опасностью для болгарского народа. Сердцем ощущаешь великий накал борьбы. Как на ладони перед тобой грозный враг Болгарии, каждый его замысел, каждый шаг. Каждое донесение Заимова представляло огромную ценность, по каждому принимались серьезнейшие решения. Невольно думаешь, какой за всем этим был титанический, исполненный смертельного риска труд, и хочется преклонить колена перед подвигом героя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дорогой друг читатель! Теперь ты знаешь, что сделал Заимов для нашей победы, для всей нашей нынешней жизни и лично для тебя. Устремимся же сердцами своими в то грозное время, войдем в тюремную камеру, где ждет смерти Заимов, и побудем с ним хотя бы минуту.

Если бы он мог почувствовать, что рядом с ним люди, обладающие волшебной силой: их память сильнее смерти, она само бессмертие!.. Его бессмертие! Если бы он в этот свой последний час почувствовал нашу любовь!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Его перевели в камеру смертников.

Здесь было почище и не было того тяжкого тюремного духа, к которому он так и не смог привыкнуть.

Он сел на привинченную к стене единственную лавку — тоже чистую и будто вчера сколоченную. Подумал: здесь люди уже не живут, они здесь только ждут смерти.

Ни единого звука жизни. Только кровь стучит в висках: тук... тук... тук... И вдруг — пропуск, и тогда знобящее ощущение — падение в пустоту. Но сердце снова включается: тук... тук... тук...

Главное — спокойствие, вот такое отрешенное от всего спокойствие души. Солдат, если он настоящий солдат, в бою не думает о смерти, она настигает его внезапно, когда он в порыве самоотрешения идет в атаку.

Этот суд — его последний бой, он из него еще не вышел, он еще в атаке. В атаке... Надо сохранить это чувство до конца. До конца...

Он заставляет себя думать только о том, что должно поддержать в нем ощущение неоконченного боя. Он вспоминает суд, эпизод за эпизодом. И его охватывает знакомое по войне ощущение горячей схватки, когда каждый его ответ судьям — бросок на врага с предчувствием победы. Надо не потерять этого ощущения. Думать только об этом.


Палачи не стали ждать рассвета.

В камеру вошли четверо тюремщиков. Его поразила в них одна странность — все были без глаз. Но тут же понял: они прятали глаза.

— Вас переводят в другую камеру, — глухо сказал один.

— Это зачем же? — спросил Заимов, пытаясь поймать взгляд хоть одного из четверых.

— Приказ...

Он тяжело поднялся, выпрямился и шагнул к двери. Один из тюремщиков схватил его за руки и связал их за спиной.

Они шли по сумрачному тюремному коридору. Он впереди, вплотную за ним четыре тюремщика.

И вдруг он почувствовал, что близко есть кто-то еще. Он оглянулся и в смотровых кружках дверей увидел глаза... Глаза... Глаза... Такие же, как он, смертники из темноты своих камер смотрели на него.

Он замедлил шаг и громко сказал:

— Прощайте, товарищи! Меня ведут на расстрел. Свобода близка!

Тюремщик пихнул его в спину, но уже было поздно, его слова прогремели по гулкому коридору, и в ответ, казалось, сама тюрьма закричала:

— Прощай! Прощай, товарищ генерал!

Узники колотили в двери своих камер, что-то кричали. Заимов шел сквозь этот гром, гордо подняв голову, у него было такое ощущение, как на войне, когда он первым вставал под пули и увлекал за собой своих солдат.

В тесном тюремном дворе было темно. У самых дверей стоял грузовик с откинутым задним бортом.

Его схватили и впихнули в кузов. Он больно ударился об острый угол. Когда грузовик тронулся, он понял, что прижат тюремщиком к крышке гроба... Палачи боятся его даже на пороге смерти, они придумали еще один способ сломить его дух.

Грузовик с ревом мчался по улицам Софии. Пустой гроб грохотал, двигался под ним, а он смотрел на звездное небо.

Его привезли в офицерскую школу. Он хорошо помнил этот мощенный камнем двор. Он знал, что последнее время именно здесь, в подвальном учебном стрельбище, производили казни.

По выщербленным каменным ступеням он спустился в подвал и сразу увидел все: и прокурора Николова с папкой в руке, и сбившихся в кучу офицеров, и генералов, и черного попа, и солдат с винтовками, и вдали — освещенный яркими лампами деревянный, исщербленный пулями столб.

Ровным, размеренным шагом он направился туда, к столбу. К нему подошел священник.

— Исповедуйся, сын мой... Поцелуй крест господень...

— Моя исповедь окончена, отец, — сказал он громко, слыша свое эхо из каменного тоннеля. — Иду на расстрел, и мой крест — тот столб, облитый кровью болгарских патриотов, убитых теми, кто целует ваш крест и свастику Гитлера.

Он подошел к столбу и прислонился к нему спиной.

Прокурор Николов зачитал приговор торопливо, невнятно, боясь оторвать глаза от бумаги, и спросил:

— Вы имеете какое-нибудь последнее желание... просьбу?

— Я военный, не раз смотрел смерти в глаза, участвуя в трех войнах, и желание у меня одно — умереть с открытыми глазами, зная, что умираю за свою родину... И еще... Сообщите семье, что я погиб с любовью к ним...

— Капитан Радев, приступайте к исполнению приговора... и сообщите его семье. — Прокурор Николов отошел к группе военных.

Радев резким голосом подал команду. Солдаты построились в два ряда. Звякнули затыльники винтовок о каменный пол.

Команда. Солдаты взяли винтовки наперевес. Вразнобой клацнули затворы винтовок.

Команда. Винтовки вскинуты на прицел.

Жуткую тишину взорвал ясный голос Заимова:

— Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!

Залп!

Заимов упал лицом вперед, как падают сраженные в атаке солдаты.

Доктор Славчев констатировал смерть.

Палачи, не глядя друг на друга, подписали протокол казни и заторопились к выходу.


Спустя несколько часов Москва объявила по радио на болгарском языке:

— Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!


Не прошло и двух недель после казни Заимова, как из немецкого посольства в Софии в Берлин была отправлена «информационная записка», которая адресовалась в министерство иностранных дел, а копия — в главное управление службы безопасности, лично магистру заплечных дел Кальтенбруннеру. Вот что говорилось в этой записке:

«...Надо признать, что ожидавшегося эффекта процесс Заимова не дал. Заверения министра-председателя Филова в том, что осуждение Заимова приведет в сознание врагов нынешнего курса, оказалось попыткой выдать желаемое за действительность. Казнь Заимова среди военных старшего поколения и особенно среди интеллигенции вызвала нежелательную реакцию. Зафиксированы такие, например, заявления: «Казнь Заимова — признание правительством слабости своей позиции в обществе». «Если уж нужно прибегнуть к террору, начинать надо было не с личности, имеющей символическую для Болгарии фамилию и биографию» и т. п.

Странно повел себя и Директор[24]. Как известно, он, находясь с визитом в Германии, получив известие об аресте Заимова, сказал, что он отнесется лояльно к любому приговору суда. А двенадцатого числа этого месяца он же в ответ на высказанную у него на приеме итальянским послом мысль, что пора уже Болгарии поставить свою армию под знамена держав оси, ответил: «Вы должны понимать, как нелегко мне это сделать, если даже в нынешней ситуации мне приходится расстреливать своих генералов». В этом свете не такой уже абсурдной представляется мысль, что Директор не отменил казнь, чтобы иметь потом этот тезис возражения против полного союза с рейхом... Сколь же долго мы будем терпеть эту опасную для нас неопределенность? Мы здесь не понимаем, чем вызвано наше бездеятельное терпение...»

В эти дни в агентурных сводках, составлявшихся болгарской охранкой, также встречается имя Заимова. Копии этих сводок получал полицейский атташе германского посольства Виппер, который готовил по ним специальные донесения в Берлин, в главное управление службы безопасности. В одном из донесений от 8 июня 1942 года читаем:

«Спустя три дня после казни Заимова в Плевене утром на могиле отца казненного обнаружена и изъята самодельная лента красного цвета с надписью: «Великому сыну славянства В. Заимову», а также цветы... В городе Сливене два офицера местного гарнизона (фамилии устанавливаются), находясь в ресторане, предложили всем присутствующим встать. На вопрос, по какому поводу, ответили: «Убит офицер нашего гарнизона». Большинство встали, хотя можно полагать, не зная о том, что офицеры явно имели в виду В. Заимова, некогда несшего службу в сливенском гарнизоне... Руководивший казнью Заимова капитан Радев получает письма с проклятиями и угрозами, хотя о его причастности к экзекуции знал очень узкий круг военных... Экзарх Стефан в воскресной проповеди говорил о безвинных жертвах, павших «от руки злодеев и иноземцев», а в поминальной части назвал среди других имя Владимир... Редактор лояльной газеты «Заря» получил анонимное письмо, в котором ему предлагалось поместить приложенное к письму траурное извещение о смерти Заимова. Извещение заканчивалось оскорбительными фразами в адрес царя Бориса, болгарского правительства, рейха и фюрера».

В главном управлении службы безопасности Германии на первой странице этой записки кто-то написал:

«Випперу. Почему сообщаете о бездействии местных властей и ни слова о собственных действиях?»

Тюремный телеграф сработал быстро, и Стоян Заимов уже на другой день узнал о казни отца. Не поверил. Еще накануне, когда его вели на прогулку, заключенный, убиравший коридор, сказал ему: «Твой отец на суде держится как герой». Потом, шагая по тесному кругу вытоптанного тюремного двора, Стоян думал об отце и ясно представлял себе его на суде. Последний раз он видел его на очной ставке — избитого, с окровавленными губами.

«Неужели он уже знал, что его ждет? — думал Стоян. — И хотел спасти меня любой ценой, но спасти». Он пытался тогда показать охранникам, что сын не разделяет его взгляды. Он снова подсказывал сыну выдавать себя за прогермански настроенного человека. И это, может быть, единственный случай в их жизни, когда Стоян не выполнил совет отца. Не мог выполнить! Он делал все, чтобы опровергнуть выдвинутые против него улики, запутывал следователей показаниями, требовавшими от них дополнительных проверок, разыгрывал из себя туповатого, плохо разбирающегося в политике офицера, не понимавшего, как могут быть расценены его поступки, словом, все, что угодно, но заявить, что он с немцами и, значит, против русских, он не мог. Когда его били, он твердил: «Все болгары не любят немцев... все».

— Как же все? А мы? Опять врешь? — кричал следователь...

Он все еще не верил в страшное известие и думал об отце: что, что с ним? Не может быть!.. Он передумал всю свою жизнь, свои отношения с отцом.

С необыкновенной ясностью он понимал теперь, что его решение вступить в тайную борьбу с фашистами было подготовлено отцом. Это он учил его быть честным перед собой, перед своим народом. Как же он, Стоян, мог после этого выполнить наивный совет отца, за которым была только любовь к сыну, только тревога за его жизнь?

В это утро разносчики еды, как всегда, подали ему через окошко кипяток и кусок хлеба. Когда он брал еду, один из разносчиков задержался и тихо сказал:

— Все честные болгары с тобой.

Это опять об отце. Но и тогда он еще не поверил. Они не посмеют!

Начав есть, он заметил, что к хлебной корочке прилепился клочок газеты. Осторожно отлепил его и прочел:

«Софийский военно-полевой суд приговором от 1 июня за шпионаж в пользу враждебной державы осудил софийских граждан Владимира Стоянова Заимова и Тодора Лулчева Прахова к смерти через расстрел, а Евгения Чемширова — к пожизненному заключению. Приговор приведен в исполнение».


Все... Все...

Еще раньше, когда Стоян надеялся на ошибку, он думал, что царь не допустит убить генерала, имя которого занесено в списки национальных героев Болгарии... Значит, посмели... Значит, так он был им опасен... Значит, не дрогнул он на суде, не пал на колени перед палачами. И это главный совет, который он давал своему сыну последними днями жизни... И смертью своей...

Он думал о том, что сейчас дома. Мать... сестренка... Как они будут теперь жить? Смогут ли? Теперь он их единственная опора... Какая опора? Еще одно их горе.

Скорей бы суд, чтобы все стало ясно.

А суд все откладывался, и обвинительное заключение не было ему вручено. Допросы давно прекратились. Стоян сам требовал вызова к следователю, он знал, что он скажет им об отце и о себе. Его словно пытали неизвестностью. Он не позволял себе расслабиться и готовился к суду.

Но шли дни, недели, месяцы, а пытка неизвестностью продолжалась.

В конце августа однажды утром за ним пришли тюремщики. Его вывели во двор, втолкнули в закрытую машину, и она тотчас тронулась.

Стоян решил, что палачи решили расправиться с ним без всякого суда, и не сводил глаз с сидевшего напротив жандарма. Ехали минут двадцать и привезли его в военную комендатуру.

В кабинете, куда его ввели, за столом сидел капитан Радев — тот самый, который руководил расстрелом его отца. Тогда Стоян этого еще не знал, но знал что Радев — один из страшных палачей, на совести которого жизнь многих болгарских офицеров, и ничего хорошего для себя не ждал.

Радев долго не начинал разговор, перекладывая с места на место какие-то бумаги, и точно не решался поднять взгляд, его узкое лицо было напряжено, тонкие губы сжаты. Наконец он, точно с досадой, отодвинул от себя бумаги.

— Вы освобождены. В соседней комнате — ваша одежда. Переоденьтесь...

Стоян не двигался с места. От этого человека можно было ждать что угодно, он мог выстрелить в спину.

— Я кажется ясно сказал, пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, — повторил Радев.

Стоян вошел в соседнюю комнату, где на стуле лежал его мундир. Он стал переодеваться, все еще не веря происходящему, и через приоткрытую дверь наблюдал за Радевым. В это время к тому пришел другой офицер комендатуры — Стоянов, тоже известный палач. Мысль о том, что ему готовят расправу, окрепла. Но в это время он услышал разговор офицеров.

— Ты освободился? Поехали? — спросил Стоянов.

— Сейчас не могу, — ответил Радев. — Мне надо оформить освобождение Заимова и отправить его домой.

— Что? Он освобожден? — удивился Стоянов. — Ну вот что — тогда я тоже не поеду. Давай Заимова мне, я сам свезу его куда надо.

— Успокойся. Не надо этого делать. Ты же понимаешь, что приказ об освобождении не мой. И он еще молод, а проучен достаточно.

— Достаточно проучен? — переспросил Стоянов. — Ты не хуже меня знаешь, когда можно считать их проученными. Ну, смотри, не пожалей потом. — Стоянов круто повернулся и вышел из кабинета.

Заимов выждал немного и вошел. Радев взглянул на него и сказал с усмешкой:

— Ну вот, совсем другое дело. Идемте.

Они вместе вышли на улицу. У подъезда стояла машина с солдатами.

— Отвезите господина офицера на Карл Шведский, пятьдесят два! — приказал Радев солдатам и вернулся в комендатуру.

Стоян все еще думал, что это инсценировка, а затем последует расправа.

Но действительно его привезли домой. Солдаты откозыряли ему и уехали.

Мать встретила его так, будто они расстались только вчера.

— Кто явился, смотрите!! — сказала она тихо и нежно. — Что это ты, сынок, так похудел?

Он обнял мать, прижал ее к себе, и они долго стояли молча.


Стоян обошел все комнаты дома, он словно искал отца. Он остановился в его кабинете перед письменным столом, который был аккуратно, по-отцовски прибран, сбоку лежала стопка книг, в вазочке стояли его любимые красные розы. Все было так, будто отец только что отлучился куда-то, скоро вернется, сядет за стол и раскроет недочитанную книгу. У Стояна перехватило дыхание.

Его неотступно преследовало ощущение, что жизнь надо начинать сначала. Всему, что было в его жизни, смерть отца как бы подвела черту. По-другому виделось, воспринималось все, будто отец все время был рядом и смотрел на него внимательно и тревожно, ожидая, что он скажет, как поступит. Стоян и раньше, когда отец был жив, всегда чувствовал на себе его любящий и требовательный взгляд, даже когда отца рядом и не было. Так было и в детстве, и в юности, и это помогало ему лучше видеть себя, свои поступки. Сейчас, когда отца не стало, это чувство ответственности перед ним стало еще острее. В свое время, когда пришла пора ему решать, кем быть, какую жизненную дорогу избрать, у него не было и тени сомнения — армия. Только армия. Хотя отец в те дни сказал ему только одну фразу: «Армия — это часть народа, и нет более народной службы». Но и тогда все оказалось совсем не просто. Надеть мундир офицера может каждый. А вот как блюсти честь этого мундира? И снова рядом был отец. Поздравив сына с первым офицерским званием, он сказал: «Теперь тебе надо подумать о том, что надо делать, чтобы мундир не отделил тебя от солдат, а значит, от армии. Запомни главное: солдатская любовь, как любовь народа, неподкупна». Вскоре Стоян понял, что стояло за этими словами отца, и тоже все было не просто.

Но что он должен делать теперь? Стоян понимал, что в армии ему не служить.

Когда отца уволили в отставку и ему нужно было начинать новую, непривычную для него гражданскую жизнь, он сказал: «Мне сочувствуют, спрашивают, как я теперь буду жить. Я отвечаю: буду жить как жил — честно, — сказав это, он рассмеялся и добавил: Гражданский костюм тоже нужно носить с достоинством, и в этом тебе не поможет даже самый лучший парижский портной».

Мать держалась хорошо, вела дом, но Стоян видел, каких усилий ей это стоило. В волосах у нее появились седые пряди, и она часто говорила ему, смотря в одну точку:

— Он приказал мне жить... Как же мне жить, если я не могу даже посидеть у его могилы?..

Стоян понимал, что мать живет только ради него и сестренки. Тем больше его потрясло, когда она однажды сказала ему:

— Сынок, ты не думай о нас. Отец всегда хотел видеть тебя сильным и смелым.

Ночью он сидел у радиоприемника. Берлин передавал репортаж с берега Волги. Гортанным голосом с раскатистым «ррр» немец описывал, как горит Сталинград:

— Наши безостановочно бьют по городу! — кричал он. — А мы рядом, мы в местечке... Ер... Ер-зоф-ка... — репортер не мог сразу произнести это название и очень от этого смеялся. Потом он подошел к солдатам, которые плескались в Волге и гоготали. Один из них сказал в микрофон красивым густым баритоном: «Мой фюрер, мы в русской Волге моем сапоги, чтобы идти дальше».

Стоян повернул верньер приемника. Тишина. Только шорох пространства и чуть слышная морзянка... Еще движение верньера, и он услышал русскую речь. Говорила Москва. Передавались письма солдат с фронта в тыл, домой... Стоян слушал письмо девушки-снайпера. Она сообщала маме, что воюет, что все у нее в порядке и на ложе ее винтовки сделано уже двадцать три зарубки. Письмо читала женщина, голос у нее был молодой, звонкий, и казалось, это сама девушка-снайпер говорит со своей матерью: «Милая мамочка, прости мне, что я ушла на войну без спроса, но я не смогла бы перенести твои слезы. А теперь я по-настоящему счастлива оттого, что бью проклятых фашистов. Сообщи мне полевую почту отца...»

В эту ночь Стоян долго не мог заснуть — думал, как снова включиться в борьбу. Никаких связей в Софии у него не было, а все его варненские товарищи по антифашистской группе казнены или брошены за решетку. И все-таки он решил искать возможность установить связь с подпольщиками в Софии.


В начале октября к Заимовым пришел незнакомый человек, пожелавший говорить только со Стояном. Емубыло лет сорок, одет просто: старое короткое пальто, кепка, на ногах стоптанные, замазанные глиной сапоги. Он назвался русским эмигрантом, сказал, что служит могильщиком на центральном кладбище, и сообщил, что знает, где могила генерала Заимова. Она за пределами кладбища, где хоронят бездомных и безродных. Могильщик предложил свою помощь, чтобы перенести прах в другое место, и сказал:

— Если упустите время, найти ее будет нельзя.

Говорил он слишком интеллигентно, держался независимо, как знающий себе цену, и Стоян заподозрил провокацию. Риск был очень велик, но это был, может быть, единственный шанс узнать, где лежит отец. Заимов попросил незнакомого человека прийти еще раз, ему нужно было время, чтобы все обдумать.

Он посвятил в это дело только своего родственника Константинова — опытного коммерсанта и юриста. Они обсудили, как обезопасить себя от возможной провокации, и решили делать только то, что не может быть квалифицировано как нарушение закона.

На другой день могильщик пришел со своим подробным планом действий. Перезахоронение должно быть официально оформлено. Заимовы приобретают на центральном кладбище место для могилы и указывают, что она предназначена для перезахоронения родственника. Все остальное брал на себя могильщик. Новая могила будет им заранее подготовлена, и перезахоронение займет меньше часа, но все надо сделать рано утром, до того, как на кладбище появятся люди. Константинов спросил о цене, но он ответил: мне ни одного лева. И объяснил, что другим рабочим нужно заплатить как положено — они не должны ничего знать.


В тот же день Заимов и Константинов пошли в контору кладбища покупать место. Они назвали фамилию родственника Константинова, умершего пятнадцать лет назад — именно такой срок был необходим для получения разрешения на перезахоронение. Объяснили, что родственник этот жил одиноким, умер в нищете и потому похоронен был не на самом кладбище. История вполне житейская, и в конторе никакого подозрения не вызвала. Они получили все необходимые документы.

Рано утром, когда над городом стояла туманная синяя мгла, Заимов и Константинов пришли на кладбище. Знакомый могильщик встретил их у ворот и быстро повел по узкой тропинке.

— Могила уже готова, надо торопиться, — сказал он.

Они шли вдоль забора, мимо могил и крестов, несколько раз сворачивали и вышли на открытое место. Здесь была ровная земля, покрытая небольшими холмиками с засохшей травой. Бригадир подошел туда, где стояли четыре других могильщика. Он внимательно посмотрел на землю и очертил лопатой прямоугольник:

— Начали... — и первый начал копать.

Заимов удивился, откуда могильщик так точно знает, где могила отца, — на месте, где он начал рыть, даже холмика не было. Ему и в голову не могло прийти, что могильщик этот на самом деле был советским разведчиком, которому было специально поручено устанавливать места захоронения казненных антифашистов. Потом, когда Болгария будет освобождена, Стоян узнает об этом, захочет найти могильщика, но выяснит, что он вместе с советскими войсками ушел дальше на Запад.

...Яма углублялась быстро, и вот лопата глухо ударилась о дерево.

Стоян не мог унять лихорадочной дрожи, но заглянул вниз. Гроб был светлый, из грубых досок.

Рабочие подпустили под него веревки и начали поднимать.

Стоян схватил бригадира за руку.

— Я хочу посмотреть...

— Нельзя... дорога каждая минута.

— Я должен посмотреть.

Бригадир взглянул на него и приказал открыть гроб. Стоян увидел отца!.. Казалось, что его лишили жизни только вчера. На пиджаке было много дырок от пуль. Одна пуля разбила часы на руке.

Стоян наклонился к гробу, но могильщик оттолкнул его и приказал забивать крышку. Рабочие подняли гроб на плечи и быстро понесли к новой могиле.

Когда все было закончено, прибежали люди из конторы, они начали проверять документы на купленное место и разрешение на перезахоронение. Бригадир объяснил, что гроб находился в плотной глинистой почве, через которую не проникала влага. И хотя объяснение было убедительным и документы были в порядке, Заимова и Константинова пригласили в контору и туда была вызвана полиция.

Узнав, что дело связано с фамилией Заимовых, полицейские предложили Стояну отправиться с ними в полицию. Его продержали там два дня, придраться было не к чему, и все же ему было объявлено, что он будет выслан из Софии.

Приказ этот был выполнен — Стояна сослали на окраину страны, и там он снова включился в борьбу. Уезжая в ссылку, он матери о перезахоронении отца ничего не сказал.


Спустя два года, когда Красная Армия освободила Болгарию, Анна Владимировна пережила другое перезахоронение мужа. На кладбище пришли тысячи людей. Гроб с прахом генерала Заимова стоял на артиллерийском лафете, и траурная процессия медленно двигалась по улицам притихшей Софии. Потом траурный поезд отправился в Плевен, и на каждой станции собирались болгары, чтобы поклониться праху своего славного сына, погибшего за их свободу.

Владимир Заимов похоронен на мемориальном холме в Плевене, рядом со своим отцом.

СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ...

Летом 1972 года в составе военной делегации автор побывал в Болгарии, где отмечалось тридцатилетие героической гибели Владимира Заимова.

Как только самолет взмыл над Шереметьевом и зеленое Подмосковье с разбросанными по нему зеркалами озер задернулось облаками, я стал невольно думать о том, как трудно сегодня встретиться с семьей Заимовых.

Всего несколько дней назад погиб сын Стояна Заимова, внук героя моей книги — замечательный парень, весельчак, умница, талантливый инженер-электрик, в котором удивительно, через поколение, повторился и облик и характер генерала Заимова. И звали его так же, как деда, — Владек.

Он только что был в Москве в служебной командировке. Переполненный впечатлениями, он рассказывал своим советским друзьям, как удачно поработал в СЭВе.

— Это так здорово, что мы можем приехать сюда и здесь вместе решать, — говорил он.

Они вспоминали Владимира Стояновича.

— Не могу себе представить, что дед не увидел Москвы, не был на Красной площади. Это чудовищно несправедливо! Пойду сегодня вместо него к Мавзолею и буду думать о нем.


Я увидел Стояна Заимова и его жену Райну еще из окна самолета — на залитом солнцем, казавшемся белым бетоне стояли одетые в черное стройная женщина и высокий, худощавый, ссутулившийся мужчина. Долго, томительно долго тянулись минуты, пока к самолету подкатывали трап, открывали двери, и люди чередой спускались на землю. Дождавшись своей очереди и ступив на бетон, сам того не замечая, я шел все медленней.

Мы обнялись все втроем и долго молчали.

Этой семье не занимать ни горя, ни мужества.

Вечером мы бродили по улицам Софии, старались найти тихие, безлюдные места, но София — удивительно жизнерадостный город, он был полон музыки, веселья, и уйти от этого никак не удавалось, да, может быть, и не надо было. Стоян явно не хотел говорить о сыне и хмурился, когда жена все вспоминала и говорила, какой он был хороший, какой честный, веселый и добрый. И я видел, как она постоянно смотрела на встречающихся нам парней. Стоян сказал тихо:

— Она первый раз вышла из дому, ей надо как следует устать, все эти дни она совершенно не спит.

И мы идем, идем по вечерней Софии долго-долго...

Вдоль бульвара Владимира Заимова мчались машины, бросая летучий свет на бронзовое лицо генерала. Мы стояли около памятника, и Райна снова стала говорить о Владеке-младшем, ведь старшего она никогда не видела, и, хотя это отец ее мужа, он был для нее легендой, героем, которого трудно представить себе в жизни. И тогда Стоян сказал:

— Наш Владек говорил как-то, что нелегко быть внуком такого деда — ничего нельзя делать плохо. И вы знаете, он все делал хорошо: учился, работал, жил. У молодой Болгарии немало таких дедов, и молодежь у нас хорошая. — Он улыбнулся и измученными глазами посмотрел на жену. Она кивнула, соглашаясь, и вдруг, прижав сжатый кулак ко лбу, медленно закрутила головой:

— Ой, Владек, Владек...

Около полуночи, порядком уставшие, мы зашли в гостиницу. Сидели, тихо разговаривали. Стоян включил радиоприемник, и, когда он прогрелся и кончился треск, первое, что мы услышали, были слова Указа Верховного Совета СССР о присвоении генералу Владимиру Заимову звания Героя Советского Союза.

Такой минуты никто бы не мог придумать. Стоян не отрывал взгляда от приемника, я впервые видел его таким взволнованным, даже растерянным. Всегда замкнутый в себе, неулыбчивый, он вдруг бросился к телефону:

— Надо сообщить маме.

Он несколько раз набирал номер, но никто не отзывался. Наконец он положил трубку и тихо сказал:

— Она не подходит к телефону.

На другой день в Софию прибыла наша делегация: полковник в отставке Василий Тимофеевич Сухоруков, полковник в отставке Яков Семенович Савченко (оба они лично знали генерала Заимова) и глава делегации генерал-лейтенант из Министерства обороны СССР. Вечером мы отправились к Заимовым. Я видел, что всем идти туда нелегко, каждый искал в своей душе слова, какие он там скажет, и не находил. Когда мы входили в дом, у Якова Савченко лицо было белое, как полотно, и красные гвоздики у него в руке дрожали.

— Меня прямо колотит, — сознался он.

А Савченко, вы знаете, человек мужественный и повидал в своей жизни всякого.

Вся семья была в сборе. Со стены, с большого портрета, на нас с доброй, сдержанной улыбкой смотрел генерал Заимов. На столике, внизу, увеличенное фото Владека — в точности повторенные черты деда, отец и сын редко бывают так похожи.

— Он тоже погиб в борьбе, — сказала Анна Владимировна. — Назло нашим врагам он строил новую Болгарию, о которой мечтал его дед. Разве не так?

Сколько мужества у этой седой и такой хрупкой на вид женщины! Генерал-лейтенант — бывалый, опаленный огнем войны, — передавая Анне Владимировне красные гвоздики, хотел что-то сказать, но запнулся и умолк, опустив глаза, на скулах у него вздулись желваки.

Анна Владимировна взяла его за руку.

— Он любил вас. — Она оглядела коренастую фигуру генерала в парадном мундире, его грудь с пестрыми полосками орденских лент и, прямо смотря в его открытое, крестьянское лицо, повторила: — Он любил вас.

Генерал смотрел на стоящую перед ним седую женщину и молчал.

Потом он тихо откашлялся и сказал:

— Вашего мужа знают и любят советские люди.

Анна Владимировна слушала его, чуть склонив седую голову, и взгляд ее был устремлен далеко, куда наш взор достать не может.

Она сказала еле слышно, с придыханием:

— Он верил вам... так верил... И вы пришли к нему. Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, — произнесла она с неподвижным трагическим лицом и взглядом, устремленным внутрь себя.

Меня всякий раз охватывает волнение, когда я вижу эту женщину с красивым тонким лицом, седыми, по-молодому коротко подстриженными волосами, на вид такую хрупкую и такую мужественную, сохранившую живую, общительную душу, открытую людям, оставшуюся до сих пор хозяйкой дома и главой семьи.

— Мама — это совесть нашего дома, — сказал однажды Стоян. — Ее любовь к отцу так сильна, так чиста, она живет, будто отец все еще рядом с ней, с нами, и это передается всем нам.

И сейчас она держится лучше всех, ей явно хочется помочь нам преодолеть скованность. Она обращается к Якову Савченко, который стоит точно каменный, в его черных блестящих глазах и скорбь, и сострадание, и готовность сделать для нее все, что бы она ни попросила.

— Как хорошо, что ты приехал, — говорит она ровным низким голосом. — Ты знаешь его лучше всех, ты работал с ним, и ты с ним побратим — не так ли? Значит, ты и мне брат.

— Спасибо, Анна Владимировна. Я... я горжусь, — сдавленно ответил Савченко.

— Болгарский язык, я вижу, не забыл? — слабо улыбнулась вдруг Анна Владимировна.

— Все понимаю, а нужное слово другой раз уже не могу найти.

Она быстро сказала ему что-то по-болгарски, он ответил, и я вижу, как оттаивает его лицо, как оживают глаза.

Савченко пояснил нам:

— Мы вспомнили с Анной Владимировной, как однажды Владимир Стоянович сказал, что об умершем человеке, если он жил честно, не следует вспоминать только с грустью, и просил о нем тоже вспоминать радостно и добавил: радость-то живет дольше печали, таков закон жизни.

— Это касается всех честных, — добавила Анна Владимировна.

Стоян Заимов принес семейный альбом, мы смотрели фотографии генерала Заимова, а Анна Владимировна рассказывала о них.

Вот молодой Заимов снят с бородкой. Я не видел раньше этой фотографии и не узнал его.

— Да это же Владя! — как будто радуясь и удивляясь, воскликнула она и рассказала: — Он однажды вдруг отрастил бороду. Я только спросила у него: «Зачем это тебе?» И он в тот же день сбрил. А посмотрите, какой он хороший вот тут. — Она показала на фотографию, где Заимов снят среди таких же молодых, как он, офицеров. — Я не знаю, кто эти офицеры: все они хорошие болгары, с плохими Владя никогда не снялся бы.

Мы долго смотрели на его последнюю фотографию, снятую тюремщиками: опухшее, изможденное лицо со следами побоев, седые, всклокоченные волосы, ввалившиеся глаза.

— Это уже не он... — тихо, на одной ноте говорит Анна Владимировна. — Только душа его и верность его, но это на фотографии не видно.

Савченко стал вспоминать, как однажды генерал сказал ему, что после победы они обязательно встретятся в Москве на Красной площади.

— Не довелось, — заключил он тихо.

— Как не довелось? — вдруг удивленно посмотрела на него, на всех нас Анна Владимировна черными глазами. — Вы же вот сейчас встретились. И привезли ему великую награду Кремля.


На другой день в софийском Доме офицеров было торжественное собрание, посвященное памяти генерала Заимова.

В глубине сцены — его огромный портрет на фоне знамен Болгарии и Советского Союза: чуть наклонив голову, он смотрит в зал, заполненный офицерами Болгарской народной армии, молодежью. В первых рядах много седых людей — соратники и друзья генерала, его родные. Анна Владимировна и сын Стоян сидят в президиуме. Лица их суровы, неподвижны, когда они слушают взволнованные слова о великом гражданине Болгарии, о своем самом близком, родном, любимом человеке.

На сцену церемониальным шагом, со вскинутыми на плечи винтовками, в бело-красной гвардейской парадной форме выходят солдаты подразделения, несущего почетный караул у мавзолея Георгия Димитрова. Невольно думаешь, что этих солдат направил сюда, к Заимову, сам Димитров, как в сорок первом он присылал к нему своего человека с сердечным словом привета и благодарности.

Солдаты становятся в почетный караул у портрета и по краям сцены.

Начинается торжественная оратория. Звучат бессмертные стихи Христо Ботева: кто погибает за свободу, не умирает никогда! Мы слушаем взволнованное слово о жизни и подвиге Владимира Заимова, о его пламенной, неподкупной любви к своему народу, о его верности бессмертной болгаро-советской дружбе. Приглушенно, издалека, из зала суда 1942 года, в этот притихший зал доносятся слова самого Заимова: «Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно все свою сознательную жизнь».

Всплеск торжественной музыки — и тишина. Метроном отсчитывает секунды. Последние секунды жизни героя. В тишину зала врывается предсмертный возглас Заимова: «Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!»

Реквием — печальный и торжественный. На его затихающем фоне звучат позывные радиосигналы Москвы, и голос диктора повторяет слова, которые прозвучали из Москвы спустя несколько часов после казни: «Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!»

Минута молчания.

Торжественная музыка, точно на крыльях, поднимает всех Победно гремит бессмертный стих Ботева, воспевающий героизм болгарского народа и счастье быть борцом за свободу.

Все в зале встают. К портрету Заимова обращены множество глаз, в которых горят восторг и гордость Я смотрю на Анну Владимировну — она жила со своим горем и гордостью уже тридцать лет, привыкла думать о нем одна, среди близких, и сейчас она обводит зал затуманенными глазами, в которых и любовь, и благодарность людям, принявшим в свои сердца ее горе и гордость.

Потом все вышли на улицу и направились к мавзолею Георгия Димитрова. Он стоит на главной площади Софии — светлой, окруженной густой зеленью бульвара. На площади должна была скоро начаться вечерняя зоря в память погибших героев.

Ежегодно 1 июня вечером, накануне дня гибели в бою великого болгарина — революционера и поэта Христо Ботева, по всей Болгарии весь ее народ участвует в этой торжественной церемонии, а потом на священные могилы, к памятникам героев, возлагает цветы.

Перед белым, словно светящимся в слабых сумерках мавзолеем Димитрова — строй военных частей, отряды рабочих, комсомольцев, пионеры. Все пространство вокруг площади, которое видишь с трибуны мавзолея, — все прилегающие улицы, бульвар Русский, площадь Ленина, — все, все кругом заполнено людьми. Стоит приглушенный, сдержанный гул.

Появляются руководители партии и правительства Болгарской республики, и над площадью, над городом взлетает протяжный сигнал фанфар. Он летит, повторяемый динамиками, и замирает вдали, там, где синеет над городом гора Витоша.

После сигнала на площади стало совсем тихо, и откуда-то с бульвара вдруг слышится детский голосок, так ясно, протяжно. Рядом со мной на трибуне мальчуган то и дело дергает за рукав седого мужчину со множеством орденов на груди.

— Дедушка, скажи.

— Пожалуйста, тише.

— Дедушка, а где...

— Тсс... смотри!

Генерал, командующий столичным гарнизоном, отдает команду, и вдоль всего строя взблеск ножевых штыков, солдаты берут винтовки на караул.

Представитель правительства начинает речь. Он говорит о героизме болгарского народа, о бессмертной славе павших в борьбе, о том, что всегда, во все времена люди будут любить и помнить их великие неумирающие дела.

Еще короткая, страстная речь, и начинается вечерний рапорт-поверка. К мавзолею подходят и выстраиваются в шеренгу командиры подразделений и отрядов, стоящих на площади. Каждый рапортует командующему:

— Рота построена на вечернюю поверку. Все налицо, кроме... — они называют имена военных героев, погибших за честь и свободу родины, навечно зачисленных в их личный состав.

— Комсомольский студенческий отряд построен на вечернюю поверку, — произносит звонкий девичий голос. — Все налицо, кроме комсомольца Димитрия Иванова, погибшего в борьбе за счастье народа.

Через эти рапорты проходит вся история борьбы народа со времен турецкого ига до великой войны с фашизмом.

Командиры строевым шагом возвращаются через площадь к своим подразделениям и отрядам.

Раздается торжественная музыка. Из воинского строя выходят три солдата с зажженными факелами, они направляются к трем огромным светильникам на середине площади и зажигают их. Все это происходит в напряженной тишине, слышно, как хлопает пламя светильников, оно колышется и озаряет площадь багровым светом. И по краям площади, там, где построены отряды, появляются трепещущие светлые языки, их все больше и больше — это зажглись факелы, множество факелов.

Перекличку героев, начатую рапортами, подхватывают радиодинамики — на фоне тихой, скорбной музыки торжественный голос называет имена бессмертных героев болгарского народа: Христо Ботев... Васил Левский... Александр Раковский... Каждое имя — страница из столетней истории героической борьбы за свободу. Каждое имя — шаг этой истории вперед, через огонь, муки и кровь к сегодняшнему счастью страны социализма.

Никто не забыт на этой торжественной зорьке.

Мы слышим имена погибших в битве с фашизмом: Цвятко Радойнов... Антон Иванов... Кавалер болгарского ордена «За народную свободу», Герой Советского Союза генерал Владимир Заимов.

Приглушенно звучит музыка. Пылают факелы. В глубоком молчании стоят люди, тысячи людей.

Генерал командует:

— На коленете!

Опускается сам. И вся площадь — войска, отряды, оркестр, люди на трибуне и на всех прилегающих улицах и площадях, где бы они ни были, опускаются на колени.

Оркестр играет «Вы жертвою пали в борьбе роковой».

Рядом со мной стоит на коленях, опустив седую голову, пожилой человек с орденами и его внучек. Когда они встали, дед поднял маленького на руки и поцеловал. Мальчик смотрит расширенными черными глазами на деда, на его ордена, оглядывается вокруг — кажется, он понял что-то. Разве он сможет забыть этот вечер?

Откуда-то в мелодию суровой печальной песни сначала очень тихо вплетается солдатское «ура», потом оно волнами перекатывается по площади, набирает мощь, гремит все громче, не умолкая. И из этих поднимающихся ввысь, к небесам, мощных звуков возникает наш неповторимый всеобщий священный гимн:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!..
Люди поют, незаметно включился оркестр, и все дружнее, крепче, воодушевленнее звучат великие, первозданные слова.

Вдруг, где-то справа, потом слева из разных мест доносится пулеметная стрельба, как эхо минувших сражений.

Это есть наш последний
И решительный бой!..
В темном летнем небе высоко справа над мавзолеем взлетает густой яркий фейерверк, и, пока слышатся пулеметы и звучит «Интернационал», он взлетает и взлетает, светится и рассыпается искрами над городом.

С Интернационалом воспрянет род людской!
Мороз пробегает по коже. Немногие удерживают слезы. Люди не могут смотреть друг на друга. Но все думают об одном!

В наступившей вдруг тишине генерал отдает команду. Войска и отряды перестраиваются. Они уходят с площади под звуки сурового марша. Уходят с площади все. Но не домой...

Огненные реки факельных шествий растекаются в разные места города — к памятникам и могилам героев.

На бульваре, где стоит памятник, совсем темно. Там уже ждут все Заимовы. Подходит военный отряд, он пришел с площади.

Под звуки траурной музыки, при свете факелов мы возлагаем венок от воинов Советской Армии. Рядом ложится венок от трудящихся Софии. И цветы, цветы, цветы — их несут сюда много людей. Подошла девочка-пионерка, положила свои гвоздики и отдает салют генералу-герою.

Анна Владимировна глядит на застывшее в бронзе лицо мужа и чуть слышно произносит:

— Ты счастлив, Владя... Ты счастлив...

В небе прокатывается протяжный гром. Это не салют — надвигается гроза. Болгары говорят:

— Редкая зорька без грозы, сама природа салютует героям.

Примечания

1

Философов — редактор савинковской газеты «За свободу», выходившей в Варшаве.

(обратно)

2

Письмо подлинное. Отточием заменена грязная брань.

(обратно)

3

Письмо тоже подлинное.

(обратно)

4

Ввиду того, что так называемое «Письмо Зиновьева» в летописи антикоммунизма занимает особо значительное место, автор находит нужным в следующей главе опубликовать подлинные документы, относящиеся к этой постыдной истории.

(обратно)

5

Этот текст был приложен к первой ноте английского мининдела полпреду СССР тов. Раковскому.

(обратно)

6

По-видимому, жена шпиона имела «неточную» информацию о передвижениях своего мужа.

(обратно)

7

Одно время ставка Кирилла была в Германии.

(обратно)

8

Н. Н. Крошко добыл из архива Орлова записку Бельгардта по поводу этой и других фальшивок Дружиловского для Америки. В ней говорится: «С деньгами из Москвы для агентов Коминтерна в Америке — ход понятный, а остальное выглядит непонятно и даже глупо. Завязка Кулиджа, Бора и устранение Уорена похожи на ребус, который не разгадают даже в Америке. С бриллиантами — глупость. Зачем Коминтерну торговать ими в Америке, когда хитрее сбыть их в любой богатой стране (например, в Швейцарии) и переправлять в Америку уже валюту? Но он (очевидно, Дружиловский. — В. А.) приносил в агентство уже подготовленные тексты и никаких исправлений не допускал. Платят ему здорово. Вы зря упустили эту возможность...»

(обратно)

9

Сумароков — условное имя Воробьева. Дальний — подлинная фамилия Башкирцева. Оба они были связаны с советской разведкой. Оба были действительно русскими из Варшавы и пострадали от польской дефензивы. Бежав из Польши, они поселились в Риге и вскоре установили связь с советской разведкой. Работали среди русской эмиграции в Латвии и многим честным людям помогли вернуться на родину или избежать сетей иностранных разведок, вербовавших в Прибалтике исполнителей для проведения диверсий против Советского Союза. Немало сделали они и для разоблачения врагов нашего государства.

Во время подготовки операции против Дружиловского Воробьев писал в Москву: «За все время нам еще не приходилось иметь дела с такой законченной в своей гнусности продажной личностью, воображающей себя политической фигурой. Если бы Вы только знали, как нам. невероятно трудно выслушивать, да еще одобрительно, рассказы этого негодяя о его прежних заслугах. Цинизм неисповедимый. Например, в отношении Болгарии он выразился так: «От моей работы тамошние красные захлебнулись в собственной крови». И тут же начинает рассуждать (правда, пока еще не очень уверенно) о том, как должны обрадоваться в Кремле, если он предложит ему свои услуги. В общем, нет меры подлости, применимой к этому, с позволения сказать, человеку...»

(обратно)

10

Речь идет о капитане латвийской пограничной стражи в районе Латгалии, который действительно впоследствии был связан с советской разведкой.

(обратно)

11

Эту задачу самоотверженно и точно выполнил боевой друг Стояна, член группы Арам Хаджелян. Суд приговорил его к смерти, но затем смерть ему заменили, пожизненным заключением. Сейчас А. Хаджелян живет и работает в Софии. — В. А.

(обратно)

12

Так в семье звали Стояна.

(обратно)

13

Дочь Клавдия.

(обратно)

14

По старому стилю.

(обратно)

15

Тесняки — так еще в начале века называли в Болгарии революционное крыло социал-демократической партии.

(обратно)

16

Брат царя Бориса.

(обратно)

17

Журин — условное имя Никифорова в антифашистской группе.

(обратно)

18

После освобождения Болгарии в 1944 году князь Кирилл был арестован, предан суду и расстрелян.

(обратно)

19

Тодор Прахов, избежав тогда ареста, продолжал борьбу на нелегальном положении. После освобождения страны активно участвует в строительстве социалистической Болгарии. В течение многих лет он возглавлял болгарские профсоюзы, руководил Союзом активных борцов против фашизма. В настоящее время он депутат Народного собрания республики.

(обратно)

20

Никола Белопитов после суда ушел в подполье и продолжал борьбу. После освобождения Болгарии Советской Армией он отдал своему народу все свои незаурядные способности инженера связи. За открытия в этой области удостоен Димитровской премии. Работал заместителем министра связи. Умер в 1972 году.

Генчо Попцвятков после суда тоже ушел в подполье и продолжал борьбу, а с приходом Советской Армии стал активным строителем народной республики. Работал в печати. Верный благородной памяти своего боевого друга, он написал книгу о генерале Заимове.

(обратно)

21

Чемширов после освобождения Болгарии был подвергнут наказанию. Три года находился в заключении, затем был освобожден. Умер в 1970 году.

(обратно)

22

В отношении других обвиняемых приговор был такой, как его планировал Младенов.

(обратно)

23

Посольство.

(обратно)

24

Судя по всему — царь.

(обратно)

Оглавление

  • КНИГА ПЕРВАЯ ДОРОГА БЕСЧЕСТЬЯ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ПРИЛОЖЕНИЕ
  • КНИГА ВТОРАЯ ДОРОГА ЧЕСТИ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ...
  • *** Примечания ***