Убийства мальчиков-посыльных [Перихан Магден] (fb2) читать онлайн

- Убийства мальчиков-посыльных (пер. Аполлинария Сергеевна Аврутина) 520 Кб, 111с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Перихан Магден

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Перихан Магден «Убийства мальчиков-посыльных»

Тем, из-за кого была написана эта книга:

маме, Серхану, Фулье.

Храбрость встречается не часто

Меня выгнали из консерватории. Пожилому директору, позвавшему меня к себе в кабинет, чтобы вручить справку об отчислении, я сказал: «Господин директор, поверьте, господин директор, лично меня это решение не огорчает. Меня огорчает сама мысль о том, что консерватории, которая из-за каких-то нескольких несданных предметов выставляет за дверь самого способного ученика за всю историю своего существования, предстоит как-то вынести тяжкое бремя вины».

— Даже не знаю, что вам сказать на это, — ответил директор. — И поэтому ничего не говорю.

Когда я упомянул о «каких-то нескольких несданных предметах», он, без сомнения, решил, что я считаю скандалы, которые я, напившись, устраивал в столовой, попавшего из-за меня в больницу с диагнозом «тревожный невроз» преподавателя истории музыки и, в довершение ко всему, пожар, устроенный мною в консерваторской спальне, куда я напустил газ, не заслуживающими внимания пустяками. И поэтому он не знал что сказать. Я всегда уставал от людей, которые не знают что сказать, а точнее, не знают, что они говорят. Я-то всегда знал, что говорю.

Любой студент консерватории, естественно, имеет право устраивать скандалы, хорошо — или плохо — обращаться со своими преподавателями и поджигать спальни. Все, что я делал, было важно. Да и вообще я никогда не занимаюсь неважными делами. Но если бы я принялся полемизировать с почтенным седовласым директором о том, где начинаются, а где заканчиваются мои права, толку бы все равно никакого не было. К тому же он мне по-своему нравился. И я знал, что он тоже глубоко симпатизирует мне, как бы он ни пытался это скрыть из-за того, что я преступил все допустимые границы.

Я вежливо попрощался с ним и направился к вокзалу со справкой об отчислении из консерватории в одной руке и с бархатным лиловым плащом в другой. Спустя семь лет я возвращался в отчий дом.

Мой «отчий дом» никогда, слава богу, не напоминал эдакий дирижабль скуки, как другие отчие дома, наполненные липким, удушливым, вызывающим апатию воздухом: отец умер много лет назад, а мать всегда была… м-м-м… очень необычным человеком. Но родной дом — это все-таки родной дом, и сердце мое было полно безмерной тоски, как, впрочем, у любого человека, который возвращается домой. Когда я пришел на вокзал, поезд уже готов был вот-вот отправиться. На бегу разглядывая номера вагонов, я отыскал свое купе и ввалился внутрь, с трудом переводя дыхание. И вдруг — вижу: со мной в купе едет карлик с обезьяной.

На обезьяне приталенное, узкого кроя каракулевое пальто, на голове колпак из того же каракуля. На карлике костюм из черного габардина в широкую полоску, под пиджаком — бордовый атласный жилет, а на шее — шелковый галстук, тоже в полоску, но в серо-бордовую. Булавка для галстука — бриллиант величиной с ноготь моего большого пальца. Пышные рыжие волосы тщательно зачесаны назад, а выпуклые сверкающие глаза настолько синие, что делалось жутковато.

Я положил чемодан и плащ и сел к окну, на свое место. Признаться, перспектива ехать в столь печальный для меня день в одном купе со щеголем-карликом и его расфуфыренной обезьяной меня не сильно радовала.

Люди с недостатками действуют на меня успокаивающе. Должен чистосердечно признаться: меня веселят эти их дефекты, их бестолковость, они демонстрируют мне, что я не одинок, а многочисленные изъяны и грехи можно найти у каждого из нас. Такие люди словно привязывают меня к жизни, примиряют с ней. Правда, это не касается физических недостатков. Когда мне попадаются на глаза люди с телесными изъянами, мне становится не по себе. Они заставляют меня задаваться вопросом, почему им не сидится дома, почему они своим видом отравляют мне жизнь. А этот карлик был само веселье. Он не только не пытался скрыть свое тело — скопище изъянов, — но и с гордостью демонстрировал его, да еще и подчеркивал свое уродство неприлично шикарным нарядом. Пока я чуть не с яростью рассматривал его, взгляд мой задержался на пуговицах с его рукавов. Одна пуговица была в виде оскалившейся кошачьей морды из бриллиантов, с изумрудными глазами. А другая — в виде головы светловолосой девочки с фарфоровым лицом. Это была Алиса. Алиса в Стране Чудес.

— Да, — сказал карлик. — Это Алиса в Стране Чудес.

Голос у него был невероятно красивого тембра: мягкий, густой и глубокий. Я не смог сдержать восхищения. Тембр голоса для меня всегда важен. Я-то сам хоть и правильно говорю, но голос у меня резкий, довольно неприятный. А у этого карлика такой голос! Ну-ну, посмотрим.

— А-а-а, — отозвался я, стараясь говорить как можно меньше, чтобы не демонстрировать голос. Да и не перевариваю я дорожные знакомства. Не свойственно мне это непонятно откуда возникающее доверие, что внезапно устанавливается между тобой и человеком, кого ты прежде совершенно не знал. Нет, это не в моих правилах.

— Разрешите вас познакомить, — произнес господин карлик. — Изабель!

Мартышка, то есть Изабель, изящно протянула мне лапу. Я тоже невольно протянул руку и пожал мартышкину крохотную горячую ручку. Терпеть не могу пожимать руки, да еще обезьяне! Но в голосе этого карлика было что-то особенное: в нем слышалась способность повелевать, прикрытая невероятной учтивостью, нечто завораживающее, что заставляло повиноваться и при этом испытывать наслаждение.

— Изабель больна, — вздохнул карлик. — Очень больна.

Когда он произнес это своим невероятно красивым голосом, Изабель печально покачала головой; а он, замолчав, закатил глаза и склонил голову.

— В вашем родном городе живет очень знаменитый, искусный врач, он — цель нашего путешествия. По правде, не могу не признать вашу правоту, мне, честно говоря, и самому не хочется повсюду демонстрировать свое тело — сплошное скопище изъянов — и портить людям настроение.

Поезд только что тронулся и ехал очень медленно. Иначе я бы открыл окно и выпрыгнул наружу, чтобы расколоть голову с густо покрасневшими щеками — до того мне было стыдно.

— Вы очень понравились Изабель, — продолжал карлик. — Когда она увидела, что вы идете в нашу сторону с лиловым плащом и кожаным чемоданом в руках, она стала молиться, чтобы вы ехали в одном купе с нами.

— Должно быть, она знает довольно короткие молитвы, — ответил я. — Ведь я бежал, боялся опоздать на поезд.

Господин карлик улыбнулся. Это была самая красивая улыбка, которую я видел в своей жизни. Изабель тоже учтиво улыбнулась. Какая милая обезьяна!

— Меня выгнали из консерватории, — сказал я. — Но я думаю, вы это уже давно поняли. Я возвращаюсь в родительский дом.

— Да, это легко понять, — ответил карлик. — Хотите, давайте польем коньяком вашу справку об отчислении, а потом выбросим ее в окно. Так вы выкинете из головы и консерваторию, и музыку, и этот город. Никогда не стоит хранить память о тех местах, откуда тебя выгнали.

Тут мои глаза отчего-то наполнились слезами, голос сильно задрожал, и я проговорил:

— Я не писал сентиментальных арий, начинавшихся минором и кончавшихся мажором. Ругал самыми ужасными словами, какие только могут быть, некоторых классиков, чья музыка считалась священной. Ну, еще, по правде, не сдал несколько предметов; но никогда нельзя никого выгонять.

— Какое совпадение, у меня с собой отличный коньяк! — сообщил карлик. — Давайте выпьем и поговорим о чем-нибудь другом.

Мы полили коньяком мою справку об отчислении, выкинули ее в окно и побеседовали на другие темы. Я задремал. Когда я раскрыл глаза, поезд стоял на большой станции. Изабель тоже спала, посапывая, под норковой пелериной. А господин карлик сидел совершенно ровно, вперив в меня взгляд горящих глаз.

— Вы проспали несколько часов, — сказал он. — И Изабель тоже. Она так счастлива, что познакомилась с вами, что этой ночью ей даже не приснилось ни одного кошмара про смерть. Изабель очень боится смерти. — Он замолчал, уставился в одну точку прямо перед собой и произнес: — Она вот-вот умрет. Умрет скоро милая моя, и ей очень страшно. Единственное, чего я хочу, — избавить ее от страха. Смерть ведь не так уж страшна. Только она не останется одна, я тоже…

Он не договорил и перевел взгляд огромных синих глаз, сверкавших, как у сумасшедшего, на окно. Я тоже посмотрел в окно и как-то волей-неволей принялся наблюдать за людьми на станции. Ух ты, а это что такое?

Шестеро странно одетых людей окружали невероятно красивого смуглого юношу с длинными черными волосами до плеч. На нем были белые длиннополые одежды, а на ногах — римские сандалии. Взгляд его мечтательных, изумительных глаз возвещал об иных, лучших мирах. Юноша держал павлинье перо и небрежно им обмахивался. Я пригляделся повнимательнее — не было у него никакого павлиньего пера, мне просто показалось. В руках у него была только старая книга в черном переплете. У меня перехватило дыхание, а еще — забилось сердце.

Карлик сообщил:

— Маньчжурский принц. Принц и, как считают некоторые, новый Мессия.

— Маньчжурский принц? — удивился я.

Принц со свитой вошел в соседнее купе.

— Маньчжурия — весьма бедное государство, — заговорил карлик. — Он принц, но нашли его англичане, когда он на улице гонял в грязи мяч с другими мальчишками. Едва увидев его, англичане поняли, что он — именно тот, кто им нужен. «Вот настоящий Мессия!» — сказали они. Ясно, что их поразило его лицо, его сверхъестественная красота. Из Маньчжурии мальчика быстренько вывезли. Говорят, мать принца была алкоголичкой. Зато ирландских кровей. Вдобавок у нее на правой ноге было шесть пальцев. А еще она занималась антропологией и всю жизнь прожила в Маньчжурии. Умерла при родах принца. С ума сойти, какие подробности, да?! Рассказываю вам только то, что слышал сам. Дабы земная грязь не замарала его душу, англичане обрекли Принца на полное одиночество. Новый Мессия, он же маньчжурский принц, не любит людей, не может любить их — это ясно по выражению его лица. И с этим его чувством невозможно не согласиться, если вспомнить, как две тысячи лет назад за любовь к людям пострадал Иисус. Кроме души, англичане тщательно берегут его тело — тело, столь измотанное в духовных странствиях. Вот, собственно, все, что я знаю. Думаю, больше меня не знает никто.

Пока карлик рассказывал мне о принце, Изабель проснулась и принялась чертить указательным пальцем в воздухе круги. Так как перед сном она сняла свой колпак, мне теперь было видно ее голову: на лбу выделялись следы глубоких швов. А в ухе сверкала бриллиантовая серьга в виде бабочки.

Карлик мило рассмеялся — своим особенным смехом.

— О господи, Изабель. Нет, ты ничего, ничего не забываешь, — сказал он, любовно глядя на нее.

Изабель рассмеялась, продолжая чертить круги.

— Изабель напоминает мне, что я забыл рассказать вам еще об одной детали, — сказал карлик. — Англичане пожелали, чтобы новый Мессия или, как его называют некоторые, маньчжурский принц, получил классическое образование. Он три года специально занимался, брал частные уроки у лучших преподавателей, чтобы сдать вступительные экзамены в Оксфорд. Результат был по-настоящему плачевным: весь экзамен он рисовал на бумаге улиток. Ладно бы еще рисунки были хороши, а то получились каракули как у пятилетнего ребенка, если не хуже. Когда нам об этом рассказывали, Изабель так смеялась, что чуть не упала на пол.

Изабель мило улыбнулась. Было ясно, что она больна, очень больна, и те дни, когда она падала от смеха на пол, далеко позади.

— У Изабель очень красивая сережка, — сказал я. — И у вас запонки и булавка для галстука тоже. Знаете, я до сих пор никогда не видел таких дорогих украшений.

Не успев договорить, я покраснел до корней волос. Как бы я ни старался избегать бестактностей, все равно я всегда что-нибудь ляпну. А разве в жизни все не так же? Разве обычно мы не страдаем от того, от чего пытаемся убежать?

Изабель и карлик затряслись от смеха. Вытирая лиловым шелковым платком навернувшиеся слезы, карлик сказал:

— Ах, как вы бестактны. Именно это делает вас таким приятным, таким забавным. У вас на языке то, о чем вы еще и подумать не успели. Нет, поверьте, вы очень, очень милы.

Изабель не смеялась, а издавала какие-то хриплые звуки, которые трудно было назвать смехом. Я подумал, что с легкими у нее тоже плохо. И, поверьте, тут-то уж язык попридержал.

— В моей профессии все эти «дорогие украшения» необходимы, — начал объяснять карлик. — Насколько у вас ценные украшения, настолько ценные подарки будут вам вынуждены дарить другие. Не обязательно, конечно, а по желанию. Это вызывающе, это провоцирует, втягивает в соперничество. И знаете что, дорогой друг? Как деньги притягивают деньги, так и драгоценности притягивают драгоценности. К тому же это удачное вложение средств: они занимают мало места, их легко носить и они повсюду в цене.

— Да-а-а, — выдавил я все-таки. На этот раз мой голос прозвучал глухо. Что же это у карлика, у этого господина карлика, была за профессия, что ему делали такие подарки?

Тут в дверь нашего купе вежливо постучали.

— Входите, — произнес господин карлик. — Входите, пожалуйста.

Вошедший был одним из тех странно одетых англичан, сопровождавших маньчжурского принца, — высокий, светловолосый, с крючковатым носом. Он холодно улыбнулся: это была знаменитая дежурная английская улыбка, когда улыбаются только потому, что «так нужно». В руках он держал полную корзину великолепного спелого инжира. Вытянув длинные руки, он поставил ее передо мной.

— Это от Его Величества Мессии для вашей матери, — сказал он, чеканя слова, как какой-нибудь оксфордский профессор. — Его Величество Мессия попросил меня передать вам одну просьбу и выразил надежду, что вам будет нетрудно ее исполнить: ваша матушка…

— Ага, мамочка очень любит инжир, — бестактно перебил его я. — Передайте маньчжурскому… э-э-э… Его Величеству Мессии мою глубокую благодарность. Конечно, от имени мамочки.

Англичанин перевел бесцветные глаза на Изабель и, пытаясь исправить неловкость, воскликнул:

— Ах, какая миленькая обезьянка! — и хотел было погладить Изабель.

— Не трогайте, пожалуйста! — крикнул я. — Не прикасайтесь к Изабель, сударь. Мы не будем больше вас задерживать. Огромное спасибо от мамочки за инжир и всего доброго.

Мой голос звучал так резко, так сердито, что англичанин растерялся. Промычав нечто невразумительное, он кивнул нам на прощание и вышел.

Господин карлик с Изабель переглянулись и разразились хохотом.

— Вы просто прелесть, — сказал господин карлик. — Таких людей сейчас почти нет. Ведь храбрость теперь встречается нечасто.

Я слегка склонил голову. Карлик с Изабель мне нравились, и я был рад, что нравлюсь им.

— Изабель уже давно так не смеялась, — сказал господин карлик. — Я весьма вам благодарен.

Протянувшись, он взял Изабель за ручку. Та мило покачала головой, словно говоря: «Да, друг мой, ты прав».

Изабель с карликом очень любили друг друга. Любили безоглядно, крепко и безумно. «Как замечательно», — подумал я. Уже давно я не встречал людей, которые бы так любили кого-то или что-то; давно я не видел такой любви.

— Важный человек, должно быть, ваша матушка, — заметил господин карлик. — Удостоиться внимания маньчжурского принца — это серьезно. Бедняга ведет такую скучную жизнь и так одинок, что воспринимает мир сквозь завесу ужасного эгоизма. Этот юноша ничего не заметит, даже, как сказано в одном моем любимом стихотворении, «коль вселенная однажды разлетится на куски».

— При чем тут мама, не понимаю, — сказал я. — Важный она человек или нет, я не знаю. Мы редко видимся, она живет со слугой по имени Ванг Ю в доме, оставшемся после дедушки. Можно даже сказать, что в родном городе я чужой, ведь я всю жизнь провел в интернатах и путешествиях.

— Понимаю, — сочувственно кивнул карлик. Поверьте, он произнес эти слова не просто из вежливости, он действительно все понимал.

Изабель стало жарко, она сняла каракулевое пальто. На шее у нее сверкало великолепное колье в виде разноцветных бабочек, сделанных из бриллиантов, рубинов, сапфиров и алмазов.

Карлик, естественно, сразу заметил мои выпученные от удивления глаза.

— Изабель помешана на бабочках, — объяснил он. — Одна моя поклонница, зная о том, как я люблю Изабель, заказала для нее это ожерелье в Бирме. Камни довольно хорошие, техника великолепная, и Изабель нравится иногда его надевать. А что еще нужно?

— Вы хотите сказать, что все эти украшения покупают вам ваши поклонницы? — спросил я. Даже у павлина голос не такой хриплый, как был у меня в тот момент.

— Это следствие моей профессии, — сказал господин карлик. — Мы с Изабель живем за городом, в одном поместье; если изредка куда-то выбираемся, то всегда тратим очень много денег. Короче говоря, мои заработки подчас с трудом покрывают наши расходы. И мне приходится, как я уже упоминал, принимать такие подарки, даже приветствовать их. В прошлом мы долго бедствовали; можно считать, эта страсть к драгоценностям появилась из боязни вернуться к минувшему. Когда я не смогу больше проявлять в своей профессии высочайшее мастерство, мне придется бросить ее. Тогда-то нам с Изабель и понадобятся эти драгоценности, чтобы жить спокойно.

— Простите меня, если вас не затруднит… то есть… Простите, но если я не спрошу, то просто лопну от любопытства… — нерешительно начал я и вдруг выпалил: — Чем вы занимаетесь?

— А-а-а… Я-то думал, вы давно поняли, — ответил он, улыбнувшись своей неповторимой улыбкой. — Я жиголо.

— Вы?… Но… Как же это может быть!.. — воскликнул я. Да-да, я был настолько груб, что выразился именно так.

— Вы хотите сказать: при том, что я карлик? — спросил он. — Да это вообще ерунда.

Тут я вскрикнул:

— Как это — ерунда?! То, что вы карлик, — ерунда?

Изабель хихикала, глядя на мое перекошенное от изумления лицо.

— Да, — спокойно подтвердил господин карлик. — Забудьте обо всех этих психологических теориях, утверждающих, будто женщины всегда ищут мужчин, похожих на своих отцов. На самом деле женщины влюбляются в своих еще не рожденных детей и ищут всегда именно их. То, что я карлик, сыграло мне на руку. Я не такой, как они, но я и не больше них. Мне не свойственна и сугубо мужская небрежность — упорно не замечать, что духовно я хуже них, причем намного. У меня есть единственный изъян: единственный, с головы до пят, и его видно сразу! Они могут жалеть меня сколько хотят, со мной они могут давать волю всем своим необузданным желаниям, которые прежде сдерживали; больше того — они могут делать из меня объект своих желаний. Ну а я таков, как есть; я никогда не был таким, как все те красивые, но бессердечные и пустоголовые мужчины, которые так раздражают женщин. Дамы знают, что я занимаюсь этим ради денег, что я не полюблю ни одну из них, просто не смогу полюбить. Но при этом не буду делать вид, будто готов влюбиться — не буду их обманывать, потому что не хочу обманывать себя. Они знают, что я люблю Изабель, ее и только ее. Взамен я безупречно выполняю свою работу. Они принимают меня таким, каков я есть. И от этого им еще лучше. Женщины часто отравляют себе жизнь, пытаясь измениться ради мужчин, которые не принимают их такими, какие они есть, либо пытаясь изменить мужчин, которых они сами не могут принять как есть. И самая большая любовь обязательно останется без ответа. А меня они любят как своих детей. Развлекаясь со мной, они познают самое большое, самое запретное и неизменное наслаждение — наслаждение от кровосмешения. Это так сложно и так просто одновременно. Я никогда прежде не пробовал рассказывать об этом, не знаю, получилось ли у меня понятно?

Я растерянно кивал. Как ребенок, который заглянул в колодец и увидел на дне сотни звезд. Вдруг снаружи послышались крики.

Юноша кричал: «Я хочу поговорить! Пустите меня, я хочу с ними познакомиться, я поговорить хочу!»

До нас донесся шепот нескольких человек, они пытались его успокоить, просили вернуться обратно в купе. Голос одного из них я узнал. Это был голос скучного англичанина с выговором оксфордского профессора, который недавно приносил инжир. Через некоторое время шум стих. Дверь соседнего купе с грохотом захлопнулась.

Карлик, указывая глазами в сторону соседнего купе, проговорил:

— Маньчжурский принц. Пытался с нами познакомиться. — И глубоко вздохнул: — Ах, бедный мальчик! Они ему вздохнуть лишний раз не дают, а еще ждут, что он создаст философию, которая спасет мир… Поверьте: когда вокруг все стерильно, когда жизнь полна комфорта и покоя, когда ты оторван от мира, то ничего не выйдет. А если и выйдет, то какой-нибудь величайший мыслитель нашего столетия. Вроде Рудольфа Гесса.

— Ага, — согласился я. — Или Говарда Хьюза.

— В двенадцать лет новый Мессия написал удивительную книгу. Прошло уже семь лет, а он так и не смог написать больше ни строчки. Конечно, что можно чувствовать рядом с такими людьми? Они как распорядители на похоронах. О чем можно думать, о чем писать? Все, что я узнал о жизни, я узнал в родном цирке. А еще благодаря любви Изабель.

Он повернулся и с нежностью посмотрел на мартышку. Та стыдливо покачала головой.

— То есть вы родились в цирке? — уточнил я.

— Да, — ответил он. — Я сын карлика-клоуна и одной из самых красивых гимнасток в мире. У нас с маньчжурским принцем есть кое-что общее: моя мать тоже умерла при родах. Кто знает, как сильно страдала бы красавица вроде нее оттого, что она родила такого уродца, как я. В детстве при мысли об этом я пытался убедить себя, будто рад, что мама умерла. Отец так крепко любил маму, что не мог вынести даже моего вида. Оставив меня в том цирке, где я родился, он ушел в другой. Несколько лет спустя он упал с трапеции и разбился. Такая смерть, что не понять — то ли несчастный случай, то ли самоубийство. Меня вырастила цирковая повариха. Она была очень толстой. Она безумно любила меня, потому что была одинока. А Изабель родилась от одной из самых известных цирковых обезьян. Она была такой неказистой и щуплой, а теперь — смотрите, что получилось!

— Ее мать тоже умерла при родах, — съязвил я.

— Да, именно так, — согласился господин карлик. — Обезьяны ведь как люди: им тоже нужна материнская ласка. Другие обезьяны не желали заботиться об Изабель. А она была такой хилой и крошечной. Но такой миленькой, такой хорошенькой… Я взял ее себе и вырастил, дал ей имя, научил всему, что знаю сам; а Изабель взамен сделала меня счастливым.

Повернувшись, он долго смотрел на нее. Изабель опять укрылась своей норковой пелериной и спала, посапывая.

— Я, наверное, вас утомил, — подкупающе заботливо проговорил карлик. — Теперь вы тоже засыпаете.

— Не-ет, ну что вы, — не согласился я. — Ни в коей мере! Мне так интересно вас слушать!

В нашем купе стало очень жарко. За окном в темноте мелькали деревья. Наверное, я заснул.

А когда проснулся, наш поезд уже подъезжал к пункту назначения — моему родному городу. Карлика с Изабель не было. У меня защемило сердце — ведь мы даже не попрощались. Вдруг на корзинке с инжиром я заметил конверт. На нем красивым почерком было выведено мое имя.

Я раскрыл его. Внутри лежало письмо, написанное на тончайшей ломкой бумаге кремового цвета. Я начал его читать:

Дорогой наш друг и попутчик!

Мы с Изабель очень рады, что встретили вас… Когда Изабель проснулась, ее словно подменили: ваша молодость, ваше воодушевление, ваша жизненная сила и отвага изменили ее до неузнаваемости. Теперь она не хочет ни к врачу из вашего города, ни к другим врачам. Она хочет провести свои последние дни у нас дома — спокойно и счастливо. Нам очень повезло, что мы познакомились с таким человеком, как вы.

Надеюсь, вы примете от нас на память скромный подарок. Может быть, вы продадите его и благодаря нам отправитесь путешествовать. Хорошая мысль? Что скажете?

Внизу стояла эффектная и замысловатая подпись. Она свидетельствовала о яркой личности и совершенно не читалась. Еще в конверте лежала булавка для галстука, украшенная бриллиантом величиной с ноготь большого пальца. Я вытащил ее и стал рассматривать. Мне уже виделись Индия, Непал, Шри-Ланка и Бирма. Больше во время той поездки ничего примечательного не произошло.

Тайный смысл непонятых слов

В то время я работал на бумажной фабрике. Другие рабочие не жаловали меня за то, что я видал Сингапур и многие другие страны, все время одевался в черное и обедал не столовской стряпней из бачков, а бутербродами — тонкие кусочки хлеба с приготовленной мамочкой пресной телячьей нарезкой. Мне было скучно и одиноко. Так хотелось поиздеваться над кем-нибудь, порассказывать кому-нибудь небылиц, подождать, пока до человека дойдет смысл моих россказней, и от души повеселиться, глядя, как он бесится от злобы.

Но благодаря какому-то почти звериному чутью все держались от меня подальше, не шли на сближение, а только хихикали над некоторыми изречениями, которые я время от времени выдавал. Я же не имел никакого желания становиться таким, как они, и вообще переживал весьма нелегкий период, как уже рассказывал раньше, поэтому бродил среди девочек в красных фабричных шапках как одинокий голодный волк.

Мне казалось, что я всеми покинут, и именно поэтому я начал писать словарь «Истинных значений некоторых непонятых слов». Если бы мне, кому вообще-то обычно удавалось принимать любые обличья и проникать в святая святых самых тайных организаций, не пришлось из-за ослиного упрямства рабочих бумажной фабрики составлять свой словарь, то я бы никогда не пережил ту ночь, о событиях которой сейчас расскажу. Поэтому я благодарен собратьям, работавшим на той фабрике вместе со мной.

В тот день, когда прозвенел звонок на перерыв, все, как повелось, кинулись к выходу. Мне же не с кем было встречаться, у меня не было никаких дел, кроме моего словаря, и ни одной идеи, как разбить одно это громоздкое предложение — которое вы сейчас читаете — на три, поэтому я тоже медленно побрел к выходу. Кажется, эти пять ежедневных перерывов были задуманы лишь для того, чтобы напоминать мне, какие все занятые и какой я никому не нужный бездельник и лентяй.

Оказавшись перед главным зданием фабрики, я на миг остановился посмотреть на две скульптуры за железными резными воротами. Это были Икар и Пегас. Железные ворота, за которыми на половинках белых колонн возвышались оба этих крылатых изваяния, были, пожалуй, единственной причиной моего решения задержаться на фабрике. Хотя однообразная работа, звонки, предписания и сомнительное удовольствие наблюдать за рабочими и вынуждали меня проводить здесь гораздо больше времени, нежели я рассчитывал, истинным украшением этого потраченного времени были статуи за фабричными воротами.

Когда ворота остались позади, я ускорил шаг, будто куда-то опаздывал. Сегодня вечером я не собирался терпеть надоевшие мамочкины разносолы и проводить мучительные часы за столом в поисках тайного смысла непонятых слов и попытках составить из них предложения. Я свернул на какую-то улицу, а затем на следующую. Передо мной очутились большие запотевшие окна одной закусочной, где собирались, в основном, холостые работяги. Я толкнул дверь и быстро вошел.

Часы, проведенные в той закусочной, на следующий день вспоминались мне по частям, по пути на работу. Воспоминания сопровождались тяжкой головной болью, свидетельствовавшей о количестве выпитого красного вина. Такое происходит всякий раз, когда я пью быстро и много. Поэтому мой рассказ о приключениях минувшего дня может оказаться либо не совсем полным, либо чересчур насыщенным. Но кто заметит, что реальность не соответствует моим отрывочным воспоминаниям? А я с головной болью прошу вас об одном: не ждите от меня точности.

Итак, я сел в укромном уголке за столик на четверых. Помню, что потом я, вместо того чтобы заказать котлету из свинины или печенки, которые обычно беру в столовых, заказал какое-то мясное блюдо с горохом и морковкой, съел все мясо, а после этого стал играть сам с собой во что-то вроде шахмат, выстраивая в шеренги горошины и морковь. При этом я так быстро пил жутко кислое красное вино, которое передо мной поставили, что, увы, не сумею поведать вам подробности игры. Помню только, что мне казалось, будто горошины — это души праведников, а морковка — души грешников.

Я не из тех, кто может долго сам себя развлекать. Когда вино в стеклянной чаше закончилось, я поднял голову и крикнул: «Сабартес! Сабартес, принеси еще чашу вина, пожалуйста!»

Этот Сабартес, хозяин закусочной, повидал многое на своем веку. Он был не из тех наивных простофиль, которые имеют свойство всю дорогу надоедать расспросами. К тому же, если злые и жадные до развлечений люди вроде меня, страдающие опасной болезнью вести себя только так, как им хочется, начинают скучать, такие, как Сабартес, всегда прекрасно чувствуют, кто и что может учинить. А я, хоть и был полупьян, тоже сразу почувствовал, какой замечательный человек этот Сабартес. Хотя в этом мире полно подобных закусочных, чьи хозяева вызывают подозрения своими каталонскими именами.

Сабартес поставил мне на стол новую чашу с вином, вдруг дверь открылась и вошел высокий широкоплечий карлик. Всегда, с самого детства, когда вижу карлика, не могу оторвать от него глаз. Как-то раз, много лет назад, я ехал в Пешавар и по пути встретил карлика. Так тот, заметив мой пристальный взгляд, как у притаившейся змеи, начал кривляться, размахивать руками и кувыркаться, будто говоря мне: «Разве не этого ты ждешь от карликов?! Любуйся!» Я здорово напугался и был хорошенько наказан за свою дурацкую привычку.

Волосы дыбом встают всякий раз, как я вспоминаю об этом случае. Но я все равно не отрываясь смотрел на вошедшего карлика, как на объятый пламенем небоскреб. К тому же этот карлик был необычно высок. Если бы ему пришлось писать о себе где-нибудь в газете для карликов, в разделе знакомств «Одинокие крошки-сердца», то, думаю, он написал бы так: «Я высокий, крепкий, широкоплечий карлик в самом расцвете сил». Его радостно встретили два хорошо одетых джентльмена, сидевшие за столиком как раз напротив меня. Ясно было, что этот карлик всеми любим. Но он же карлик. Черт, просто карлик. Карлик. Карлик.

Я так задумался, что не заметил, как табуретка рядом со мной отодвинулась, и туда кто-то сел; я обратил на это внимание, только когда почувствовал, что кто-то рядом уставился на меня. В этой закусочной, по-видимому, не было обычая спрашивать разрешения, когда подсаживаешься к кому-нибудь за стол. Человек поинтересовался прокуренным голосом:

— Это вы пишете словарь «Тайных значений непонятых слов»?

Он выкинул слово «некоторые», а вместо «истинные» употребил слово «тайные». А может, так было бы правильнее, так было бы лучше? Я растерялся.

— Вы не могли бы сесть напротив? — попросил я. — Мне неудобно на вас смотреть.

Он сел напротив меня. Это был смуглый и красивый мужчина с грязными, зачесанными назад волосами и колючими глазами. Верхняя губа у него была намного тоньше нижней, что придавало его лицу жадное выражение. Разговаривал он очень быстро и отрывисто, как обычно люди с прокуренными голосами не говорят. Еще я помню, что у него были изящные, длинные руки. Всегда стараюсь выглядеть серьезным перед людьми с изящными руками. Не знаю, почему — то ли из-за того, что у меня пальцы как сардельки, то ли еще из-за чего.

Пододвинув поближе к себе чашу с вином, я потянулся за его стаканом: «Надеюсь, вы не откажетесь от стаканчика вина».

Он слегка улыбнулся, кивнув в знак согласия. Не сказать, что он был особенно улыбчив: явно не из тех, кто часто улыбается. Налив вина, я поставил стакан перед ним. Вдруг к нашему столу подошел Сабартес и дал ему и мне по паре шерстяных носков.

— Такова традиция в этой закусочной, — сказал человек. — Клиенту ночью всегда выдают шерстяные носки, чтобы у него не мерзли ноги.

— У меня только одна ночь на все традиции, — сказал я. — Завтра отправлюсь в долгое путешествие.

— Значит, вы бросаете бумажную фабрику, — заключил человек.

— Эта работа никогда ничего не значила для меня.

Прищурившись, он вновь изобразил нечто вроде улыбки. Он, видимо, знал, что для меня вообще работа не важна — ни эта, ни какая-либо другая.

— Откуда вы все знаете? — спросил я.

— Я дорого заплатил, чтобы все знать, — ответил он.

— Дорого, — пробормотал я себе под нос. Для меня нет ничего лучше бессмысленных бесед. Часами могу разглагольствовать, переливая из пустого в порожнее. Но когда кто-нибудь принимается вести осмысленные речи, я и двух слов связать не могу.

— Вы часто путешествуете, — заметил человек. — Постоянно бываете в долгих путешествиях.

— А вы, кажется, не можете улыбаться, — ответил я. — Это и есть плата?

Ох уж эта моя неизменная манера вылезать, где надо и не надо! Однажды я умру со стыда от этой неприличной привычки. Я густо покраснел, опустил голову и уставился перед собой.

Мне было так стыдно, что я больше ни секунды не смог бы высидеть с ним за одним столом. Вскочив со стула, я отдышался лишь у столика, где сидели два степенных джентльмена с карликом.

— Господа, могу ли я сесть за ваш стол? — поинтересовался я. — В данный момент мне крайне необходимо где-нибудь укрыться.

— Будем очень рады, — улыбнулся один из джентльменов, седовласый, с голубыми глазами и толстой шеей. Настоящий лев.

— Гейши обычно развлекают собеседников разговорами о музыке, политике и поэзии, — выдал я. — А о чем вы бы хотели поговорить со мной?

— Мы и так вели приятную беседу, — заметил карлик.

Это было уже слишком. Мне и без того уже опостылел этот мир, а еще всякие карлики будут тут меня жизни учить. Подозвав Сабартеса, я заказал крем-карамель.

Человек-лев попросил: «Простите моего брата. Откровенность можно извинить».

— Вашего брата?! Вот это да!!! Этот карлик — ваш брат? Карлик со львом! — вырвалось у меня.

— Как вы замечательно выразились! — хохотнул карлик. — А может, вы — Шахерезада?

Я едва сдержался, чтобы не сказать: «Вам лучше знать, вы ведь лучше в сказках разбираетесь». А вместо этого произнес: «Как вам угодно, сударь. А теперь, с вашего позволения, мне бы хотелось съесть мой десерт».

Однако от крема-карамели печаль моя проходить вовсе не собиралась. Пришлось подозвать Сабартеса и заказать еще картофельный салат. Когда мне грустно, мне всегда хочется сладкого. А после сладкого — чего-нибудь солененького. Карлик и двое джентльменов увлеклись беседой. Разговор был о Бирме, о ценах на лазуриты, о жирафах и прочем. А я старался незаметно разглядеть смуглого человека за моим столом. Он съел свиную отбивную.

Забирая у него тарелку, Сабартес удивился: «Поразительно, сударь! Разве вы обычно не заказываете что-нибудь с горохом и морковкой, чтобы поиграть овощами в шахматы?»

— Сегодня вечером нет, Сабартес, — отозвался смуглый красавец.

Сабартес? Но разве не я придумал это имя? Он оплатил счет, встал из-за стола и ушел. И сердце мое ушло вместе с ним. А со мной осталось лишь страстное желание отмыть в какой-нибудь реке мою грязную душонку. Или все это мне только показалось — каких-то пять минут.

Не успели эти пять минут истечь, как второй джентльмен, друг брата высокого карлика — человека-льва — проговорил: «Не расстраивайтесь, пожалуйста. Он же пытался вас изменить. Вы только подумайте: вам отдают немножечко любви — не огромной и безграничной любви, а такой же крохотной, как они сами, любви и немножечко нежности — а в ответ на это вас хотят замесить по-своему. И не для того чтобы сделать вас лучше или хуже, а только лишь для того, чтобы вы сделались таким, как им хочется».

— Как вы правы, сударь, — отозвался я. — Как приятно с вами познакомиться. Да что там любовь. И длилось-то все пять минут.

— Иногда бывает, что длится пять недель, пять лет или пять тысяч часов, — сказал человек. — К сожалению, у меня длилось долго. Видите мой глаз? Мой правый глаз?

— Да, сударь, вижу. Правый глаз у вас вставной, — ответил я. Это трудно было не заметить. Левый глаз у него был карим, а правый, вставной, — голубым и сверкал, как стеклянный шарик. У него были редкие светло-каштановые волосы и тонкий ровный нос. Короче, приятный он был человек и одет был хорошо. Если встретишь такого на улице, можно решить: профессор антропологии Гарвардского университета. Ну, или, по меньшей мере, Колумбийского.

— Лишился его на войне, — стал рассказывать господин с вставным глазом. — Как-то я ел суп за столом с белой скатертью. У меня было двое детей, красавица-жена. Мы вместе обедали. Ели суп. И вдруг мне показалось, что я плаваю в тарелке. Трудно было дышать, я плавал, но выбраться из тарелки никак не мог. И это продолжается до сих пор. Я так и продолжаю жить с женой и двумя детьми в моем уютном семейном гнезде. Лишь ужинать не хожу, только и всего.

Я попытался было сказать что-то вроде: «Понимаю вас, сударь», — чтобы поддержать беседу. Но был так потрясен, что мне страстно хотелось удрать из-за их стола как можно скорее. К тому же у меня уже изрядно кружилась голова. Извинившись, я сказал, что мне нужно вернуться за свой столик.

— Да, пожалуй, вам лучше вернуться за свой столик, — согласился женатый джентльмен со вставным глазом, похожий на профессора Гарварда. — Ведь там вас ждет новый гость, а такие, как он, нынче редко встречаются. Господин Илия через две недели станет раввином, хотя он родом из чужих краев, родился не здесь и не из числа редких избранных. Он сам решил стать иудеем, сам, в поте лица, познал истину и узрел свет. Бросил Музыкальную академию и отправился блуждать в лабиринтах веры! Воистину этой ночью звезды решили сиять лишь для вас.

— Спасибо вам, господа, — пробормотал я. — И спокойной ночи.

Не успел я дойти до стола, как сразу спросил:

— Говорят, вы бродите в лабиринтах веры, господин Илия? Да еще и бросили Музыкальную академию, куда поступили с большим трудом? Мне страшно при мысли, что вы все бросили. Но, признаться, ермолка вам к лицу. Вы ее снимаете на ночь?

— В жизни не существует ничего, что невозможно было бы бросить, — проговорил господин Илия. — Все стоит того, чтобы быть брошенным. А мы присутствуем в мире пропорционально тому, насколько мы способны от всего отказаться. Наше существование на земле — прогулка по тюремному двору. Не поймите меня неправильно, но одним лишь фактом своего исчезновения из мира мы не сделаем двор шире. Мы проявим наши возможности, только когда спасемся из этого мира, то есть из этого тюремного двора.

— Не бойтесь, что я неправильно вас пойму, господин Илия, — ответил ему я. — Ведь я вас вообще не понял.

— Эта ваша грубость напугает тюремных надзирателей, — заметил он. — Пожалуйста, оставим формальности. Меня зовут Илия. Для вас я просто Илия.

— Понимаю вас, сударь, — сказал я. На самом деле эта фраза той ночью стала для меня настоящим спасением. Когда я улавливал хотя бы крохи смысла, я сразу набрасывался на них, как на спасательный круг.

Я налил ему вина в опустевший стакан и, пока он делал первые глотки, хорошенько его рассмотрел. У него были вьющиеся взъерошенные волосы и зеленые глаза с длинными ресницами. Кожа была белоснежной, почти прозрачной. Как ни странно, у всех, кто блуждает в лабиринтах веры, кожа либо постепенно становится прозрачной, либо сразу прозрачная. Должно быть, это небольшой сувенир небес за отход от дел мирских. На нем была темно-зеленая рубашка, три верхних пуговицы расстегнуты. Из-под рубашки выглядывала черная футболка, а на футболке виднелось написанное белыми буквами слово «Сначала».

— А я могу догадаться, что написано у вас на футболке, — сказал я. — Наверное, такие в синагоге продаются. А может, их делают специально для раввинов? На вашей футболке написано: «Сначала было слово». Да, я уверен.

Он улыбнулся. Это была очень мягкая, нежная и светлая улыбка. От нее наш столик и все соседние словно озарились светом. Гарвардский профессор даже сощурился. Илия медленно расстегнул рубашку. На футболке было написано:

СНАЧАЛА

БЫЛИ

ROLLING

STONES

— Сдаюсь! — воскликнул я. — Надо же! Нет, если я кому-нибудь расскажу, что произошло здесь со мной этой ночью, мне решительно никто не поверит.

— Вы все принимаете слишком близко к сердцу, — мягко заметил Илия.

А я вдруг опять подумал о смуглом красавце. Отвечать Илии я больше был не в состоянии.

— Как вы хорошо сказали, — только и сумел пролепетать я. — Как хорошо.

Именно в этот миг у нашего стола как из-под земли вырос карлик. Он смотрел на Илию, и его глаза сияли любовью. Видно было, что карлик этот умел не только быть любимым, но и любить. А еще он всем своим видом показывал, что ему есть что сказать.

Я осторожно встал, подошел к Сабартесу и попросил счет.

— Ваш счет оплачен, — сообщил тот. Открыв нижний ящик буфета, стоявшего у него за спиной, он вытащил красную розу на длинном стебле и протянул ее мне: — А еще он для вас оставил вот что.

— Спокойной ночи, Сабартес, — сказал я. — Спасибо за теплые носки.

— Такова традиция нашего заведения, — ответил он. — Счастливого пути.

Да, видать, серьезным он был человеком. Не в его обычае было болтать подолгу. И я, взяв розу, наконец вышел из этой закусочной.

Была поздняя ночь; улицы были пусты. Пока шагал, я растер розу пальцами и разломал на мелкие части ее стебель. Так по извилистым улицам я дошел до материнского дома. Свет не горел; должно быть, матушка давно спала.

Войдя в отведенную мне комнату, я зажег лампу, стоявшую на комоде; все вокруг озарилось мерцающим светом. Мой кожаный чемодан лежал на своем обычном месте — как преданная собака, под кроватью. Душа моя была полна теплых чувств к нему. Я вытащил его и опустил на кровать. Уложил в него свою тетрадь в синей обложке, три книги, мыльницу, маленькую подушку и кое-что из одежды. Люблю жить с вещами, взятыми на память оттуда, где мне довелось побывать. С большим грузом путешествуют только те, кто не умеет путешествовать. Сев на табуретку перед круглым столом из красного дерева, стоявшим прямо посреди комнаты, я написал извинительное письмо. Затем начал вытаскивать все подряд из карманов пиджака. У меня была привычка так делать перед сном.

Из обычно всегда пустого правого кармана показался какой-то билет, кусочек стебля розы и носовой платок. А в левом кармане всегда лежали ключи и мелочь. Вытащив все, я положил на стол. Вдруг от горки монет откатился какой-то блестящий стеклянный шарик голубого цвета. Я взял и поднес его к глазам, чтобы рассмотреть, и сразу отшвырнул обратно, на стол. Нет, это было уже слишком!

Схватив ручку, я написал налисте белой пергаментной бумаги, лежавшем на столе:

Уважаемый Сабартес,

Полагаю, что вставной глаз, каким-то образом оказавшийся у меня в левом кармане, принадлежит тому самому господину, который был так похож на гвардейца, иными словами, другу величавого и львиноподобного брата господина Карлика. Никаких сведений из тех, коими я располагаю не достаточно для объяснения, как он туда попал. Конечно, можно сказать, что среди всех невероятнейших событий этой ночи, которые не поддаются никаким объяснениям, вставной глаз вполне мог сам закатиться в мой карман. Мне приходиться думать именно так и просить Вас как можно скорее вручить глаз его хозяину. Заранее безмерно Вам благодарен.

Подписавшись, я вложил письмо вместе с глазом в конверт. Заклеивая его, я чувствовал себя так, будто с моих плеч свалился тяжкий груз. Поверьте мне, это весьма нелегко: избавиться от вставного глаза, угодившего к вам в карман.

Я, не мешкая, позвонил в один из круглосуточных частных центров доставки корреспонденции. Не прошло и пяти минут, как посыльный уже стучал в дверь. Как и у всех посыльных этого города, у него были светлые вьющиеся волосы, ясные голубые глаза и ямочки на щеках. Как и все посыльные этого города, он был в светло-лиловых, в желтую полоску панталонах, в белых чулках с помпонами, лакированных башмаках с бантиками, коротком бархатном, также светло-лиловом, жакете, с кружевным накрахмаленным воротничком и манжетами.

— Утром передашь это письмо на бумажную фабрику, — велел я. — А конверт отнесешь в закусочную с большими запотевшими окнами. Хозяина зовут Сабартес — либо мне так кажется, либо в самом деле так.

— Все понятно, сударь, — ответил он.

— Спокойной ночи, мальчик-посыльный, — проговорил я.

— Спокойной ночи, сударь, — сказал он.

А затем вышел и быстро, беззвучно удалился.

Убийства мальчиков-посыльных

Я вернулся из долгого путешествия. Казалось, тяжелые черные тучи всей массой навалились на наш город. Почему-то у здешних жителей был обычай: если произойдет что-то плохое, никогда об этом не говорить. Это было одним из негласных правил города. Если случалось что-то плохое, все терпеливо ждали, когда это закончится, и о происходящем никто даже рта не раскрывал. Я никогда не понимал, как можно так спокойно и безропотно ждать, пока неприятности пройдут, ничего не предпринимая. Но, помимо этого, в городе было еще столько всего непонятного, что, по правде, я сразу перестал понимать, что происходит. Даже если бы кто-нибудь и попытался объяснить мне, что происходит, то я бы вряд ли что-нибудь понял. Я устал. Мне хотелось только одного — спать. Как всегда после долгого путешествия.

Я закрылся в отведенной мне комнате матушкиного дома. Дни текли, как медленная и грязная река. Я спал неделями. В начале весны вроде бы начал постепенно приходить в себя. Потом я как-то оказался на улице — еще сильнее уставший от такого долгого сна. Помню, что боялся выходить, но еще больше боялся, что если не выйду сейчас, то не выйду больше никогда.

У меня жутко болело все тело, а от малейшего движения ныли кости. Улицы проплывали мимо одна за другой, и я бродил повсюду, не очень уверенный в том, что понимаю, куда иду. Как-то раз я оказался перед букинистическим магазинчиком с зеленой деревянной дверью. Магазинчик принадлежал мсье Жакобу — самому известному в городе букинисту. Когда я возвращаюсь в родной город, я всегда почему-то — сознательно или случайно — оказываюсь перед этой ярко-зеленой, как голова селезня, дверью; и каждый раз мне делается радостно при мысли о том, как хорошо прийти сюда.

Много лет назад кто-то вырезал на двери по-французски «Я тоже» — «Moi aussi». Мсье Жакоб долго с пеной у рта ругал тех, кто отважился на такое варварство, и, сверкая от ярости глазами, клялся купить и установить новую дверь, а на ней написать такие слова, которые даже мне стыдно здесь упоминать. Однако вырезанные слова таили в себе такой важный смысл, а тот, кто их вырезал, столь искусно владел перочинным ножом, что вскоре и покупатели, и сам мсье Жакоб еще больше полюбили лавку за эту надпись. Moi aussi. Я тоже.

Как бы я ни был рад видеть мсье Жакоба, наша встреча все же получилась несколько прохладной. Натура моя такова, что, встречаясь и расставаясь с людьми, я веду себя весьма сдержанно. А между тем все жители моего города, встречаясь, всегда радостно обнимаются, и им даже, бывает, удается пролить несколько слезинок.

Но мсье Жакоб переехал жить в наш город только на пятом десятке, и поэтому он не обиделся на эту мою холодность и не расстроился. Как раз даже наоборот — он весело сказал: «Как же мне не знать, что вы ищете, сударь? Вы, конечно, опять ищете биографии дрессировщиков лошадей».

Не сказать, чтобы мне было свойственно страстное увлечение чем-либо. Но я давно интересуюсь биографическими книгами, особенно биографиями дрессировщиков лошадей.

— Вы, как всегда, правы, мсье Жакоб, — ответил я. — Поверьте, сейчас я даже готов отказаться ото сна ради какой-нибудь долгой и запутанной биографии.

— Аа-ах! Аа-ах! — восхищенно вздохнул мсье Жакоб. — Тут была одна книжка, как раз для вас. Как его… господин Волковед — вот уж имечко… трудно выговорить… один из моих новых клиентов… Сколько дней прошло?.. Кажется, дня три назад… Нет, в прошлую среду, ровно пять дней назад он пришел и купил биографию одного дрессировщика лошадей, точно то, что вы ищете. Когда он опять придет, сразу отправлю его к вам, чтобы он продал вам книгу…

— Кто это еще такой, этот господин Волковед? — с негодованием перебил его я. — До чего мы докатились?! Я что, должен теперь покупать книги о повадках волков? Знаете что, мсье Жакоб?! Поверьте — мне противно, что меня угораздило жить в такое время, когда каждый интересуется чем ни попадя.

По правде говоря, мне стал противен и сам мсье Жакоб — из-за того, что он продал господину Волковеду такую редкую, нужную мне книжку.

— И не говорите! — поддакнул мсье Жакоб. — И не говорите. Всем теперь до всего есть дело. На днях тут один инженер купил себе книжку про балет. В розовой обложке. А один ювелир схватил у меня тут же, как увидел, один из самых редких атласов по истории — это ювелир-то, представляете? Я даже не уверен, умеет ли он читать. Просто какая-то болезнь у всех началась: скупать книги.

— А кто такой этот господин Волковед? Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, — прошипел я. — Хотя и так ясно, что этот тип собой представляет.

— Ей-богу, поверьте: то, что он собой представляет, так же трудно выговорить, как и его имя, — ответил мсье Жакоб. — По правде говоря, он — специалист по волкам, этому делу он посвятил многие годы. А сейчас он спекулирует на бирже, чтобы заработать на жизнь. Ничем не примечательный, заурядный, но крайне учтивый человек. Ну, прошу вас, не сердитесь на меня.

Я смотрел на него с такой ненавистью, что на лбу у мсье Жакоба выступили капельки пота.

— Ладно, мсье Жакоб, — наконец выговорил я. — Мне не хочется сердиться на вас из-за какой-то биографии. Но если вы устроите так, чтобы нужные мне книги попадали ко мне, буду вам признателен. Я же недавно вернулся из дальней поездки…

Мсье Жакоб просто весь извивался от страданий, которые причиняло ему сознание собственной вины. В глазах старика горело пламенное желание чем-нибудь утешить меня и тем самым обязательно завоевать мое сердце, и он сокрушенно вздохнул:

— Ах, сударь… Не знаю, как сказать вам… Но вы не заметили у нас в городе ничего странного?

— Как же не заметить, мсье Жакоб, — ответил я. — В городе все как-то загадочно молчат. Словно в рот воды набрали.

— Убийства мальчиков-посыльных, — прошептал он с таинственным видом. — Мальчишек убивают одного за другим. Никто ничего не может понять.

— Убийства посыльных? — изумленно переспросил я, да так громко, что мне на голову неожиданно с верхней полки свалилась книга. Когда я наклонился, чтобы поднять ее и положить на прилавок, то мои глаза волей-неволей задержались на ее названии: «Волки и особенности их брачных повадок в неблагоприятных экологических условиях».

Грустно было слышать, что в нашем городе — городе, где от силы совершалось два-три преступления в год, произошла серия жестоких убийств, к тому же убийств мальчиков-посыльных. Конечно же, старик Жакоб, заговорив о том, о чем все молчали, пытался добиться моего расположения или хотя бы смягчить мой гнев. Чуть не заикаясь от растерянности, я пробормотал: «Господи, мсье Жакоб, вы хоть понимаете, что вы говорите?»

— Понимаю, сударь, — ответил он. И вдруг ни с того ни с сего подмигнул: — Я во что бы то ни стало рассказал бы вам об этом. Если уж кто и может разобраться в том, что происходит, так это вы. Вы и родом из этого города, и, в то же время, чужой здесь. Вы родились здесь, но, когда вам что-то не по душе, вы стараетесь развеяться в чужих краях. Поверьте, вы — наша единственная надежда.

— Ваша надежда? — мой голос звенел от возмущения. — Вы еще и с кем-то это обсудили? В этом городе принято замалчивать все плохое, не так ли, мсье Жакоб? Чувствуется, что молчать в этом городе умеют.

— На этот раз все совершенно иначе, — сказал Жакоб. — На этот раз положение серьезное. Нам приходится говорить об этом, даже если нам этого и не хочется. Молчать дальше невозможно. Чем дольше мы молчим, тем более вопиющие преступления совершаются.

В глазах его заблестели слезы, голос задрожал, и он проговорил:

— Мальчиков убивают одного за другим.

И он заплакал навзрыд. Я впервые в жизни видел, чтобы в этом городе кто-нибудь плакал.

Если в моем черством сердце и есть капелька нежности, то эта нежность принадлежит старикам. Игра света их душ, вновь ставших детскими, напоминает мне самые прекрасные и редкие раковины на свете, разбросанные в песках мудрости. Так что, когда я увидел, что Жакоб плачет, у меня задрожали руки и ноги и отнялся язык.

Со слезами на глазах я проговорил:

— Умоляю вас, мсье Жакоб, перестаньте, — говорить удавалось с трудом, голос дрожал: — Прошу вас, успокойтесь.

Пройдоха Жакоб! Он явно пролил столько слез, лишь для того, чтобы довести меня до такого состояния и выудить из меня эти слова. Обтерев слезы тыльной стороной руки, он почти весело, с победным видом спросил:

— Так значит, вы нам поможете, да?

— Мсье Жакоб, — выдавил из себя я. — Вы знаете, что я — отшельник. Вы знаете, чем мне нужно пожертвовать, чтобы справиться с таким делом — да что там справиться, просто взяться за него?

— Как мне не знать? — не растерялся Жакоб. — Но, прошу вас, скажите, кому, кроме вас, по плечу подобное? Вы умный, подозрительный, недоверчивый; вы одиноки, а поэтому свободны. Вам пришлось немало потрудиться, чтобы научиться видеть всё насквозь, вы немало страдали.

— Прошу вас, мсье Жакоб… — произнеся, потирая лоб. — Позвольте, я пойду.

Мое лицо раскраснелось от напряжения, я был на грани обморока. Этот Жакоб самого дьявола проведет; ему еще все и благодарны, будто он делает что-то хорошее.

— Как вам угодно, сударь, — сказал он. — Я с самого начала знал, что вы согласитесь.

— Я подумаю, мсье Жакоб, — только и смог сказать я. — Не хочу сейчас ничего отвечать, но подумаю. Да, и, пожалуйста, заверните для меня эту книгу. Кто знает, может быть, однажды я сделаю подарок господину Волковеду…

Сжимая книгу «Волки и особенности их брачных повадок в неблагоприятных экологических условиях», завернутую в блестящую ярко-зеленую, как голова селезня, бумагу, я в задумчивости вернулся домой.

* * *
Когда я ложился той ночью спать, мне хотелось заснуть как можно крепче, а проснуться в бамбуковой хижине где-нибудь на берегу океана, подальше и от Жакоба, и от убитых мальчиков-посыльных, и от этого города. Но я всю ночь не сомкнул глаз, а мозг мой лихорадочно работал, как часы с лопнувшей пружиной завода. В голове с космической скоростью проносились сумасшедшие мысли, а я, отдаваясь этому вихрю, между сном и явью смотрел на эти видения, как на какой-то фильм ужасов. Когда я, наконец, заснул, обессилев от лихорадочной работы мозга, первые лучи солнца уже скользили по тяжелым бархатным шторам моего окна.

Если бы я проспал до вечера, я бы, наверное, успел хоть немного прийти в себя, избавиться от плохого настроения и дурного самочувствия; однако я проснулся около обеда от звука матушкиных шагов. Хотя мама была весьма миниатюрной, двигалась она быстро и резко, и ей удавалось устраивать такой грохот, будто по дому проносились полчища Мамая. А когда она не носилась по дому как сумасшедшая, она воспитывала Ванга Ю, ругала его за все, что бы он ни делал, и, пока она была дома, в нем всегда царила атмосфера скандала.

Усталый, словно только что после дальней дороги, я хотел одного — погрузиться в реку сна, чтоб там ощутить себя свободным и смелым. Ах, Жакоб! Коварный Жакоб! Сгорая от ненависти к нему за то, что он втянул меня в это дело, я, одевшись, спустился вниз.

Ванг Ю встретил меня нежной улыбкой:

— Доброе утро, мой господин. Вам омлет или бутерброд с тунцом? А может, и то и другое?

— Чай, Ванг Ю, — попросил я. — Чай и омлет с бутербродом.

Ванг Ю был плохой копией моей матери. Топоча и грохоча, он повернулся ко мне спиной и принялся за работу, всем своим видом изображая самоотверженного мученика-слугу, который готовит завтрак тирану-господину. Всю жизнь он провел рядом с матерью, а меня терпел только по причине чувства ответственности, присущего безупречному слуге. Хотя я не знал, каким ветром его занесло к нам в дом, мне было хорошо известно, так же хорошо, как собственное имя, что этот индийский слуга с китайским именем, ходячая неприятность, до конца жизни шагу не сделает из материного дома.

Прежде Ванг Ю ненавидел мать, эта ненависть помогла ему хорошо изучить ее характер, и, в конце концов, все качества материнского характера передались и Ванг Ю. Можно сказать, что Ванг Ю даже страдал неким раздвоением личности: перед всем миром он изображал мою мать, а перед моей матерью продолжал изображать того же тринадцатилетнего мальчика Ванга Ю, которым когда-то поступил в услужение. В детстве я ужасно стеснялся, когда он приходил за мной в школу, и с первыми звуками звонка пулей вылетал из класса, и несся домой. Ванг Ю, задыхаясь, бежал следом и приговаривал: «Ах, господин, разве можно так поступать с Вангом Ю?» — словно мое поведение было всего лишь милой проказой.

Я делал вид, что не замечаю его, поскольку обычно не мог понять, как можно вести себя с Вангом Ю, а как — нельзя, и не мешал ему вести двойную игру, которую он обычно затевал с матерью. Думаю, что Ванг Ю хотел именно этого: не впускать никого, а особенно такого неприкаянного бродягу, как я, в свою игру в любовь и ненависть к моей маменьке.

Позавтракав, я оставил Ванга Ю наедине с его нескончаемой кухонной работой и поднялся в дедушкину комнату. Со смерти дедушки прошло девятнадцать лет, но в комнате все осталось стоять на своих местах так, как было тем холодным зимним утром, когда его не стало. Маменька говорила, что это — из уважения к драгоценному покойному отцу, ради памяти о нем, а точнее, собственных сантиментов, но я лично был уверен, что все это — какие-то дурацкие идеи, к которым привела маменькина и Ванга Ю безалаберность и безответственность.

Я давно не заходил в эту комнату. Когда я увидел первое издание «Моби Дика» у изголовья дедушкиной кровати, а под ней его старые изношенные кожаные зеленые тапки, его пепельницу, забытую на столе, папки с бумагами, толстую авторучку, мне на глаза навернулись слезы. Ну вот: вчера я плакал из-за Жакоба, а сегодня из-за дедушки! Нет, так нельзя — каждый божий день проливать слезы из-за стариков, добром это не кончится. Я тут же встряхнулся, взял себя в руки и, напустив на себя свой обычный грубый и раздражительный вид, направился прямиком к дедушкиному гардеробу. Его макинтош цвета дождя висел на своем обычном месте в шкафу, справа; я снял его с вешалки и надел. Потом стремительно вышел из комнаты.

Ключи дедушка всегда носил в левом кармане плаща и, даже если напивался так, что не мог найти дорогу домой, ключи находил всегда. Поэтому я совершенно не удивился, когда, засунув руку в левый карман, нащупал там толстую связку ключей. Связка была очень тяжелой, а брелок, которым дедушка пользовался всю жизнь, — очень необычным. Однажды дедушка рассказал, по какому случаю ему подарили этот брелок в Бомбее, где он прожил много лет, и пообещал, что подарит его мне на восемнадцатилетие. Это была голова воинственного индийского бога Муругана, выполненная из слоновой кости. Муругану так удачно сделали мечтательное и доброе лицо, а неизменный павлиний хвост сзади был выполнен так изящно, что на брелок невозможно было насмотреться. Однако впечатление доброты передавалось только слоновой костью. Над глазами у него были вставлены два сапфира, что придавало лицу Муругана зловещее, дьявольское, завораживающее выражение, и оторвать взгляд от этого сына Шивы, позабытого всеми даже в Индии, было очень трудно.

Поигрывая связкой ключей, я прошел по извилистым городским улицам и дошел до дедушкиной конторы, расположенной на третьем этаже старинного делового центра. Латунная табличка на двери покрылась толстым слоем пыли, и надпись было невозможно прочитать. Я обтер ее тыльной стороной руки. Показалась надпись:

ЯМИН РОГИН

ОКАТ

Я вытащил из кармана сшитый мамой белый носовой платок со своими инициалами и как следует вытер табличку. Теперь на ней красовалась надпись:

БЮНЬЯМИН СТАВРОГИН

АДВОКАТ

Отперев дверь, я вошел в контору.

Комната была в пыли, и в ней все еще пахло дедушкой, его запахом, состоявшим из смеси ароматов разных сортов табака, лавандового одеколона и запаха старости. Мне не хотелось открывать окно и портить эту неповторимую атмосферу, сохранявшуюся здесь в неприкосновенности двадцать лет. Я только отворил ставни и впустил в комнату дневной свет. Затем подошел к дедушкиному огромному дубовому письменному столу и сел в старинное вращающееся кресло. Огляделся по сторонам: вокруг было полно журналов о кино. На журнальных столиках и под ними, в папках и на табуретках — короче говоря, журналы о кино были везде. Я выдвинул ящики стола. В ящиках лежали бутылки виски всевозможных размеров — почти пустые, слегка початые или запечатанные, а еще бумага разных сортов.

Я открыл одну из бутылок. Протер калькой стоявший рядом на столе маленький стакан и сполоснул его виски. Дедушка обычно пил виски как минимум двадцатилетней выдержки. Я налил себе виски в стакан и начал пить маленькими глотками, вдыхая великолепный аромат напитка. Надо сказать Вангу Ю, чтобы пришел сюда завтра утром убраться, только чтобы окна не открывал. Н-да, боюсь, что я, сам того не желая, уже вступил в игру Жакоба и изготовился и сердцем, и разумом к расследованию убийств мальчишек-посыльных… От бессонной ночи у меня звенело в голове, на нервной почве началась изжога. Я плеснул себе еще немного виски в опустевший стакан, взял один из киношных журналов, но он был таким пыльным, что я отшвырнул его на стол. Потом положил туда ноги и заснул крепким сном.

Я спал безмятежно, как младенец, как вдруг кто-то начал изо всех сил колотить в дверь. Не успев ничего сообразить, я уже стоял на ногах. Кто-то бил в дверь и кричал: «Откройте! Пожалуйста, откройте!» Едва я отворил, как кричавший ворвался внутрь. Это был невысокий коренастый человек в коротком бежевом плаще, на голове у него была медвежья шапка, как у ирландских гвардейцев, а на носу — круглые очки в тонкой металлической оправе. Признаться, он все время нес какой-то вздор. Хотя об этом мне только предстояло узнать. Но когда он заговорил, еще пока я не успел приглядеться к нему, я первым делом подумал: «Какой же он пустомеля!» Мне не сразу удалось выбрать ему имя: Человек в Медвежьей Шапке или Господин Пустомеля. В конце концов, я решил называть его Человек в Медвежьей Шапке. А решить, был ли он пустомелей, я предоставляю вам.

Человек в Медвежьей Шапке все время, запинаясь, бормотал: «И не спрашивайте. Не спрашивайте». В то же время он пытался смахнуть пыль с одного из стоявших напротив стола кожаных кресел.

— Сударь, — заговорил я. — Не хотите ли вы воспользоваться моим носовым платком? Здесь все в пыли. А пыль эта скопилась, между прочим, ровно за двадцать лет.

Схватив платок, который я ему протягивал, он бросился стирать пыль с кресла. Яростно размахивая платком, он успевал, заикаясь, рассказывать мне о своей беде.

— Я, как только услышал, жутко обрадовался и решил сразу к вам. Очень-очень обрадовался. Ну просто очень. Значит, это вы. Я ведь вас давно знаю. От мсье Ж-Ж-Жакоба знаю. По его лавке. По-по-моему, он прав. Только вы разберетесь в этом деле. И больше никто. Только вы — и никто больше. Какой ужас! Ужас-то какой! Ужас какой!

Хотя он старался изо всех сил, пыли на кресле осталось предостаточно. Наконец, плюхнувшись в него, гость уставился на меня. Взгляд у него был задумчивый и невинный одновременно: как у собаки. Холодным взглядом, я заставил его замолчать. А затем, как можно более отчетливо, наставительным тоном проговорил:

— Многоуважаемый сударь! Будьте так добры успокоиться. Я не намерен спрашивать вас, кто вы, как вы нашли меня здесь и почему изволили сюда пожаловать — я не буду пытаться выведать у вас ничего, что могло бы быть вам неприятно. Не могу не заметить, что вы хотите о чем-то мне сообщить. Я располагаю временем, и мы сидим друг напротив друга. Пожалуйста, начинайте ваш рассказ.

Человек в Медвежьей Шапке схватил со стола один из журналов и вдруг сказал:

— Я не похож на него. Нет, совсем не похож я на Богарта. Но тоже влюблен в Лорен Бэколл.

— Послушайте, любезнейший, — голос мой звенел от гнева. — Я понятия не имею, как впутался в это дело. Мне даже неизвестны его детали — скажем, сколько посыльных в городе, сколько из них убито, как убито и где. К тому же я страшно не люблю всяческие числа и детали. А еще не люблю задавать вопросы и рыскать по улицам… Но, как вы понимаете, я несмотря ни на что попытаюсь чем-нибудь помочь. А в том, что вы не похожи на Богарта, вы в высшей степени правы. И все же, надеюсь, вы согласитесь выпить со мной стаканчик виски, составите мне компанию. И нервам вашим будет на пользу.

Снова налив виски себе в стакан, я залпом опорожнил его. Изжога мучила нещадно. Человек в Медвежьей Шапке затрясся от смеха.

— В-в-вы н-н-не поверите, — выговорил он, — у меня с собой стакан, во внутреннем кармане плаща! Сегодня захватил! Именно сегодня! Какое совпадение! Надо же — вот смотрите!

Он вытащил из-за пазухи маленький синий стаканчик и протянул мне. Я налил в него виски до краев и сказал:

— Замечательно, сударь. У вас есть шоколадка? Если вы сегодня и ее захватили с собой, то — не поверите — вы начнете мне нравиться. Да, вы начнете мне нравиться, хотя это я вопреки самому себе говорю.

— Вот это и есть настоящая любовь! — захохотал он. — Любовь — это то, что чувствуешь вопреки самому себе. А остальное — проблемы равностороннего треугольника.

Он трясся от смеха и с силой тянул плитку шоколада, которую пытался вытащить из внутреннего кармана плаща.

Мы чокнулись, съели по кусочку шоколада и поговорили о Лорен Бэколл. Он все время приговаривал: «Опасная она женщина. Как яд, опасная, — щурился, глядя на меня, и сокрушенно прибавлял: — Но я все равно люблю ее. Вопреки самому себе». Он повторил это, по меньшей мере, десять-пятнадцать раз и вдруг, проглотив очередной стакан виски, подскочил: «Ой!!! Сколько уже времени?» Он начал судорожно натягивать на себя плащ и, пытаясь попасть в рукав, бормотал: «Я должен был забрать маму. Она жутко рассердится. Жутко рассердится». Хотя казалось, будто он в состоянии делать несколько дел одновременно, сейчас он был похож на сломавшуюся заводную игрушку.

Он уже торопливо выходил, когда я напомнил ему:

— Сударь, вы же забыли свой стакан.

— Стакан? Ах, пусть он останется здесь, — махнул он рукой. — Я не успел обсудить с вами всё, что хотел. Вот уж действительно опасная, как яд, женщина: лишает людей разума.

И, хохотнув напоследок еще раз, он поскакал вниз по лестнице. Я закрыл дверь, сел в кресло у стола и погрузился в глубокий сон.

Мне снилось, что женская рука в красной кружевной перчатке рвет фотографию одного из посыльных. Трудно было запомнить, чья это была фотография, потому что все посыльные в этом городе были на одно лицо. У всех были светлые вьющиеся волосы, ясные голубые глаза и ямочки на щеках. Их почти невозможно было отличить друг от друга: в одинаковых форменных костюмчиках — светло-лиловые в желтую полоску штаны, белые чулки с помпонами, лакированные башмаки с бантиками и короткий бархатный жакет такого же светло-лилового цвета, с белым накрахмаленным кружевным воротничком и манжетами. Кружева на манжетах и воротничке всегда были чистыми, никакая грязь никогда не портила форму посыльных, не портила их аккуратный вид и красоту. Они ходили мягкой, быстрой походкой, очаровывая всех вокруг своим изяществом.

Еще мне снилась грустная, бездомная афганская борзая. Она брела по пустынной улице, помахивая облезлым хвостом, а на нее с отвращением смотрел посыльный, который в этот момент шел по противоположной стороне. У этой собаки, искавшей тепла и любви, было два рта, а еще я знал, что она должна вот-вот умереть от старости и одиночества. Завидев посыльного, она сразу перешла улицу, умоляюще уставилась на него красивыми глазами, словно говоря: «Согрей меня, полюби меня, позаботься обо мне», — и начала ластиться к нему. Посыльный в ужасе пытался обойти ее, опасаясь, что она запачкает его чистые одежки. Я знал, что ему хотелось, чтобы собака немедленно умерла. Посыльные ведь никогда ни к кому не прикасаются. До конца дней своих они остаются девственно чистыми и неприкосновенными, им омерзительны любые физические контакты. И тут женская рука в красной кружевной перчатке начала рвать фотографию посыльного, и послышались леденящие кровь крики: «Жестокие! Жестокие!»

Я проснулся в поту. Было уже далеко за полночь. Я тотчас вышел из конторы и побежал к дому. Меня охватил ужас, причину которого я никак не мог понять. Улицы, казалось, пахли убийством. Я уже добежал до дома, как вдруг кто-то тихонько подкрался ко мне сзади и ударил чем-то тяжелым по голове. Когда я наутро очнулся, то был готов поклясться, что на руке ударившего меня была красная кружевная перчатка.

* * *
Ванг Ю вошел ко мне в комнату, улыбаясь обычной наигранной улыбкой. Поставив в изголовье поднос с завтраком, он, как обычно, прошел к окну с невероятно прямой, как обычно, спиной и раздвинул тяжелые бархатные шторы. Меня жутко раздражала эта его свойственная всем азиатам манера ходить, словно он шест проглотил; я с самого детства готов был продать душу дьяволу, чтобы хоть раз увидеть Ванга Ю ссутулившимся и с кислой физиономией.

Потом он придвинул поднос поближе ко мне и сказал:

— Ах, господин, вы даже не представляете, как мы разволновались вчера, когда увидели, что вы лежите перед дверью, словно вам кувалдой по башке дали.

Произнося это, он не забыл добавить в голос побольше дрожи, свидетельствовавшей о том, как он расстроен.

Безупречный Ванг Ю! Кто знает, как ты обрадовался, когда увидел, что со мной случилось!

— Я полагаю, что получил по голове, может, и не кувалдой, но уж бутылкой-то точно, милый Ванг Ю, — сказал я. Если и было что-то, чего Ванг Ю не выносил, так это когда кто-либо, кроме моей матери, называл его «милый Ванг Ю». Он уже быстро выходил из моей комнаты, как вдруг я сказал:

— Да, у меня к тебе одна просьба, милый Ванг Ю. Сходи сегодня в дедушкину контору и приберись там, пожалуйста. Только, прошу, не открывай окна. Можешь открыть ставни, но окна, смотри, ни в коем случае.

— Конечно же, господин, — ответил Ванг Ю, — с удовольствием.

Когда он сказал об удовольствии, я должен был услышать в его словах что угодно, кроме удовольствия. Ах, мне следовало догадаться о том, что сделает коварный Ванг Ю!

Ближе к вечеру мне уже было гораздо лучше. Собравшись с силами, я скинул с головы пакетик со льдом и, надев дедушкин макинтош, направился в его контору. Как только я вошел в здание, меня охватил ужас. Во всем здании был совершенно другой воздух и запах, словно какой-то неведомый индийский бог, задумав злую шутку, вдохнул сюда всю свежесть Гималаев. Дом продувался легким сквозняком, и все старинные обитатели здания, видавшие его лучшие дни, ходили с раскрасневшимися от избытка кислорода щеками и сияющими глазами из конторы в контору, из кабинета в кабинет как зачарованные дети. Трудно было не догадаться, как звали этого озорного негодника-бога, которого даровали нам земли Индии: то был милый, милый, милый Ванг Ю.

Когда я вошел в дедушкин кабинет, меня ждал очередной сюрприз, приготовленный милым Вангом Ю, в виде распахнутых настежь окон. После этой безумной уборки вся комната стала скользкой и сияла, напоминая какое-ни-будь бессмертное произведение искусства, выполненное в технике китайского лака. Словно шагая по полированному подносу, держась за стены и окружающие предметы, я с трудом добрался до окон; с грохотом захлопнув их, я подошел к столу. Нервы мои были натянуты как струна, щеки пылали; я схватил самый большой стакан из всех расставленных по росту на столе, налил в него виски и залпом опрокинул в себя.

Когда я немного успокоился, в комнату вошел пожилой почтенный господин, который, как я решил, был соседом с третьего этажа.

— Сидите-сидите, не вставайте, пожалуйста, — сказал мне он и начал: — Господи, да у вас не слуга, а вихрь. Он обошел все наши комнаты, где какие были двери, окна, все открыть заставил! А потом навел такую чистоту, такую чистоту! Взял с собой трех помощников и убрал не только вашу контору, но и весь дом! Благослови его бог! Я такого раньше не видел. Настоящий вихрь.

Я постарался ответить как можно более вежливо:

— Ну что вы, сударь. Знаете, как говорят? Если у тебя нет слуг, то и врагов нет.

Наигранно засмеявшись, он произнес:

— Вы, значит, консерватор. Ладно, мне пора идти. Решил, зайду по дороге к вам. Никогда такого не видел, надо же — такой расторопный да работящий. Настоящий вихрь! Храни его бог! Вот молодец какой: проворный какой, понятливый.

Я пожал ему на прощание руку:

— Всегда жду в гости, сударь. Рад был познакомиться.

— Мы все очень любили вашего покойного дедушку, — вздохнул он. — Ко мне тоже как-нибудь заходите.

Проводив почтенного старичка, я сел было за стол, но вдруг в дверь опять постучали: ровно три раза — не слишком громко и не слишком тихо, с равными промежутками. Я уже был не в состоянии вставать ради этих незваных гостей. Вчера один, сегодня двое! Не контора, а проходной двор какой-то.

— Дверь открыта, — крикнул я. — Входите, пожалуйста.

Вошел бледный, но очень красивый человек с мягкими каштановыми волосами. На носу у него были круглые очки в тонкой металлической оправе, а в руках — огромный пакет, завернутый в блестящую ярко-зеленую, как голова селезня, бумагу. Человек направился прямо к моему столу.

Протянув мне руку, он произнес:

— Добрый вечер. Надеюсь, я вас не побеспокоил. Прошу простить за то, что явился без предупреждения. Но мсье Жакоб так настаивал, чтобы я увиделся с вами, что мне пришлось рассудить так: если я зайду к вам по пути и оставлю этот пакет, то это не будет большим неудобством для вас.

Ну и противным он оказался! У него были отвратительные потные ладошки, а когда он говорил, то смотрел не мне в глаза, а как бы мимо них, по касательной, на мои виски, время от времени облизывая верхнюю губу. При этом у него был очень приятный, звучный голос, и выговаривал слова он безупречно. Эта безупречность доходила до того, что делалось скучно его слушать. Казалось, обычный человек не может так разговаривать, и все вместе в сочетании с его точеной фигурой создавало впечатление, что это — робот. Если бы мне нужно было дать ему имя, я бы назвал его Человек-Робот, и никак иначе. Однако его давно уже назвали без меня, а мне оставалось только догадаться, кто он такой.

— Вы очень хорошо сделали, господин Волковед, — сказал ему я. — А этот пакет, вероятно, — биография дрессировщика лошадей, для меня. Я рад, очень даже рад. Не выпьете немного виски?

— Вы правы, я Волковед, — улыбнулся он. Его улыбка казалась ненастоящей. Да и, пожалуй, все, что бы ни делал этот человек, казалось безупречным, но не настоящим. — Одним словом, личность, имя и внешность которой вспоминается с трудом, — продолжал он с легкой насмешкой в голосе. — За приглашение выпить благодарю; но, к сожалению, вынужден отказаться. Страдаю заболеванием желчного пузыря-с. Даже если капельку выпью, то потому будет так плохо, что вы даже представить себе не можете. А вы, надо полагать, давно дружите с мсье Жакобом, раз он развел такую бурную деятельность, чтобы я как можно скорее доставил вам все до единого тома этой биографии вашего драгоценного лошадиного дрессировщика? Я, правда, еще сам только третий том читаю.

— Как вам будет угодно, как угодно, любезнейший, — торопливо проговорил я. — Вам тоже подарок… То есть, э-э-э… мне бы тоже хотелось вручить вам кое-что. Нашелся вам подарок…. То есть я нашел… Зайдете как-нибудь… То есть… Я хочу сказать, если вы как-нибудь зайдете…

Я растерянно замолчал и с яростью уставился на него. Это было уже чересчур! Язык-то у меня хорошо подвешен, я ж не из тех, кто мямлит, не умея связать двух слов! Но этот тип каким-то образом умудрялся так влиять на людей, что они начинали бормотать бессвязные глупости. Мне волей-неволей вспомнился Человек в Медвежьей Шапке. А может, мы все — все! — выглядели такими роботами?

Моя растерянность и злоба, как ни странно, успокоили господина Волковеда. Он явно смягчился. Глаза его засияли, и, мило улыбаясь, он спросил:

— Вы подготовили для меня подарок? Большое спасибо! Нет, в самом деле, большое спасибо!

Он даже глазами мог улыбаться. А может, эта ангельская улыбка была на самом деле его защитной броней? От выпитого моя подозрительность усилилась. Я видел в быке — теленка, в соломе — бриллианты, а в роботах — ангелов с разбитым сердцем.

— Могу ли я чем-то быть вам полезен? — с готовностью спросил он полным нежности голосом. — По словам мсье Жакоба, вас интересуют убийства мальчиков-посыльных?

— В какой-то степени да, — ответил я. — Но я слишком мало знаю о них. Если бы вы смогли просветить меня хоть немного в этом вопросе, было бы замечательно.

— Как вам известно — или не известно, — произнес он, прочистив нос, — мальчики-посыльные являются шедевром генной инженерии.

— Как это?! — вскрикнул я. — Генной инженерии?

— Это чистая правда, — кивнул он. — Разве то, что они все как один и похожи друг на друга так, что невозможно отличить, причем не только одеждой, а их внешность, голос, походка, манера говорить, цвет волос, кожи и глаз тоже одинаковы; разве то, что у них у всех одинаковые ямочки на щеках, не показалось вам странным?

— Вы не поверите, — ответил я, — но я совершенно не думал об этом, пока вчера мне кое-что не приснилось. Посыльные ведь всегда рядом… Как бы сказать, они все — как телеграфные столбы. Вы замечали, что телеграфные столбы отличаются друг от друга?

— Но они-то люди, — возразил господин Волковед. — И этих людей убивают одного за другим. — Понизив голос, он добавил: —В прошлом месяце мне довелось видеть труп одного из них. У него на шее были следы лапы какого-то зверя, и поэтому меня попросили провести исследование. Знали бы вы — что это такое, увидеть, как это милое крошечное тельце лежит, бездыханное, на земле! Поверьте, зрелище это невыносимо.

У меня ком стоял в горле, и я почти прошептал:

— Да, все это очень печально, очень печально. Пожалуйста, расскажите мне все, что знаете про посыльных.

— Семя самых уважаемых и великих мужей этого города… — начал было он, но потом запнулся в нерешительности, вновь уставившись на стакан, налитый мной до краев.

Голова у меня раскалывалась, в висках ломило, желудок терзала изжога. Напиться бы хорошенько! Удалось бы тогда забыть эту боль, это дурацкое тело, доставляющее такие страдания. Получилось бы душой оказаться далеко от него.

— Не обращайте на меня внимания, продолжайте, прошу вас, — сказал я. — Я пью только в это время дня.

Теперь он заговорил, смело глядя мне в глаза. Его собственные глаза, слегка раскосые и карие, скрывавшиеся за очками, опять почти ничего не выражали. Он часто прерывался; но больше ни разу не запнулся, говоря все так же совершенно и правильно.

— Да, в нашем городе особым образом хранят семя самых великих и уважаемых мужей, и в нужное время его вводят специально отобранным матерям посыльных. Их находят и тщательно выбирают путем различных генетических расчетов. Обычно выбирают самых красивых и умных женщин со светлыми волосами, которые своей красотой и умом выделяются среди других. Их держат под строгим контролем вплоть до рождения ребенка, и если выясняется, что ребенок родится с каким-нибудь изъяном, то их заставляют избавиться от него. На свет появляются только безупречные малыши. Поэтому посыльные — главный предмет гордости нашего города. А если, несмотря на такие расчеты и контроль, рождается, скажем, ребенок не со светлыми волосами или не слишком красивый, то это — удар для матери посыльного, который приводит к сильному нервному срыву. Тогда женщина обычно кричит, что плохо изучили ее генную структуру либо введенное ей семя было недостаточно качественным. Некоторые даже клянутся никогда больше не иметь детей. Этих сыновей, которых можно с рождения считать «изгоями», сразу же забирают у матерей и помещают в особые детские дома для сирот. Но такие ужасные ошибки случаются нечасто. Знаете ли вы, что во всем нашем городе всего лишь семьдесят — восемьдесят посыльных? На самом деле их точное количество, и какие-либо подробности об их жизни не особо известны. Они живут очень закрыто.

— Понимаю, господин Волковед, — пролепетал я. Хотя понять такой странный рассказ было трудновато. — Есть ли у вас сведения о том, сколько посыльных было убито до настоящего времени? — когда я пытался выговорить столь длинную фразу, мой язык здорово заплетался. Но, признаться, это, видимо, был один из тех случаев, нередко приключавшихся со мной в последнее время, когда голова и тело жили разной жизнью.

— Известно, что до настоящего времени было совершено шесть или даже семь убийств, — ответил он. — Точнее сказать не могу. Посыльные ведь довольно деликатная тема. Опасаюсь, как бы ваше стремление выяснить подробности не навлекло на вас бед. Пожалуйста, пожалуйста, будьте очень осторожны, а если понадобится помощь, в любой момент можете позвать меня.

«Ах-ты-добрая-машина!» — с трудом пробормотал я про себя. Надо сказать, я все время ломаю голову над тем, что такое милосердие и доброта. Эти темы гнетут меня, но не могу же я просто так взять и выкинуть их из головы. Только глупец мог бы не догадаться, что в душе этот обстоятельный и педантичный человек добряк и душка. Обычно поэтические натуры страдают от милосердия и, даже если нуждаются в нем, не могут об этом сообщить.

— Поверьте, я ужасно запутался, — сказал я. — Но на ловца и зверь! Сейчас у меня единственное желание — как можно скорее разделаться с этим. Одного в толк не возьму: как бы мне разобраться во всем?

Теперь я, должно быть, и сам уже думал то же, что говорил мой заплетавшийся язык. Господин Добрый-добрый-Волковед расчувствовался.

— Послушайте, — сказал он, — я вас знаю. Я знаю вас лучше многих, кто уверен, что хорошо знает вас. И знайте: я всем сердцем убежден — если уж кто и разберется в этом деле, так это вы. Но, пожалуйста, решайте сами: действительно ли вы хотите разобраться или вам важнее противостоять и сопротивляться миру, диктующему вам свои условия.

— У священников и ученых поразительно много общего, — ответил я. — И те и другие говорят длинно и запутанно, и в них нет ни капельки поэзии. Трудно сказать, отчего их мысли — как лабиринт. Потому ли, что в них умерла поэзия, или потому, что ее и вовсе никогда не было? У вас доброе сердце, сударь. И я не могу сказать, что заметил за вами привычку притворяться. Но вот было бы в вашем сердце хоть немножечко поэзии! Ах, если бы, если бы!

Он улыбнулся. Это была очень добрая улыбка. Она показывала: у него есть право и прощать меня тоже.

— Думаю, мне уже пора идти, — сказал он. — У меня слишком много дел.

— Ах, — сказал я, — я весьма огорчен, что вы вынуждены зарабатывать игрой на бирже. Это чтобы такой, как вы, преданный науке человек каждый божий день тратил время на подобное занятие!

— Н-да, волков нынче мало, — задумчиво сказал он. — Но они стали гордыми и непримиримыми. Даже если это стоит им жизни. А хитрые какие! Как лисы! Вы знаете, что в нашем городе живут десятки тысяч лис, которых мы совершенно не замечаем? Они выходят только по ночам. Издалека кажется, что это — просто собаки. Не успеешь оглянуться, как на месте собак прямо у нас под носом появляются стаи лис.

— У меня последний вопрос, господин Волковед, — сказал я. — На горле посыльного был след волчьей лапы?

— Нет. Вы будете удивлены, но этот след был подделкой волчьей лапы. Правда, искусной подделкой, — ответил он. — Как это было сделано, я не смог установить. Но уверен, что след был оставлен человеческой рукой.

Он встал на ноги и внезапно задрожавшим голосом добавил:

— Волки ведь самолюбивы. Их в нашем мире скоро почти не останется.

Но, тут же взяв себя в руки, вежливо попрощался со мной.

Когда он шел к лестнице, я увидел, что у него совершенно прямой затылок. Как у робота.

Вот, подумал я, человек, который не будет любить никого, кроме самого себя. Этот никогда не влюбится.

Когда господин Волковед ушел, я сразу же написал на белой пергаментной бумаге, лежавшей у меня под рукой, на столе:

Поддельная волчья лапа — удар, нанесенный человеческой рукой. Но: как, кто и зачем?

Как были убиты остальные пять или шесть посыльных?

Кто такие посыльные? Где они живут, как воспитываются, как и когда умирают (естественным путем)?

Существует ли женщина, которая носит красные кружевные перчатки? Это она меня ударила по голове?

А в конце приписал:

Матери посыльных

И подчеркнул.

Потом сложил руки на столе и заснул. Сил идти домой не было. Ни сил, ни смелости.

* * *
Солнце, светившее в окна, затекшее тело, изжога — я проснулся от стука в дверь, и все сразу навалилось на меня. Протерев глаза, я выпрямился и хорошенько потянулся; руки двигались с трудом. Вместо головы, похоже, был мешок с камнями; во рту пересохло, чувствовал я себя противно. Я закрылставни. Ныло все тело. Думаю, уж дедушка-то точно знал, что ночи здесь, на этом столе, проводить не стоит. Вдруг в дверь опять постучали. Посетитель был настойчив и решителен. Но при этом достучаться до меня явно не стремился. То и дело останавливаясь, он демонстрировал нежелание достучаться, а стуча снова, — свою решимость все же достучаться.

Вялым севшим голосом я крикнул:

— Войдите. Дверь открыта, всегда открыта.

И, налив себе виски, залпом опрокинул стакан. Мне казалось, что если день начался так, как у меня сегодня, то это — самое правильное. Незваный гость вошел и сел в кресло слева от меня. Я посмотрел перед собой и пробормотал под нос:

— Н-да. Дверь открыта, всегда, всегда открыта.

Посетитель спросил:

— Простите, вы что-то сказали?

Я поднял голову и взглянул на него. Смотрел очень долго.

У нее были пышные светлые волосы, растрепанные, но кое-как собранные в прическу. Слегка смугловатая кожа, ярко-голубые глаза, прямой тонкий нос и родинка над губой. Волосы выбились из прически и упали на глаза. Она улыбалась. Тонкие губы, ровные белоснежные зубы.

— Простите, — повторила она. Между тем простить такую красоту было нельзя. Она закурила и начала теребить повязку на руке. Она то поднимала бинт, поглядывая на свою рану, то снова заматывала его. Ее сигарета погасла на середине, и она, пристально глядя мне в глаза, сказала:

— Меня зовут Эсме. Я — мать посыльного.

Мне не осталось ничего, кроме как опять наполнить стакан. Читатель, скажи, ну оставался ли у меня какой-нибудь еще выход, а?

— Меня послал к вам мсье Жакоб, — продолжала она. — Он предположил, что вы не пошли домой, а спали у себя в конторе. Он велел, чтобы я обязательно сходила к вам, ну, я и пришла. Я, конечно, вас разбудила. Но снаружи был виден свет, к тому же уже двенадцать, да и мне кажется, что вы бы все равно не смогли дольше лежать на этом столе.

Она говорила медленно, растягивая слова. Ее голос звучал немного странно, с каким-то акцентом. Она говорила, как говорит человек, выросший в другой стране, за океаном. Мне было очень трудно понимать ее и следить за ее мыслью.

Открыв сумку, она вытащила огромную плитку шоколада с сирийскими фисташками и спросила:

— Могу я попросить у вас стакан виски? Привязана я к этой дряни, хотя, может быть, и не так, как вы. Вы, надеюсь, тоже не откажетесь от шоколада.

— Не сказать, что у меня пристрастие к выпивке, — ответил я. — Но шоколад, особенно с сирийскими фисташками, я очень люблю.

Я налил виски в один из чистых стаканов, стоявших на столе, и протянул ей. Она выпила его залпом и своим странным, глубоким, но немного глухим, как из-под воды голосом произнесла:

— У меня нервы ни к черту. Вчера вот полезла зачем-то в распределительный щиток и сожгла руку. Сожгла до кости, а все почему? Потому что витала где-то в облаках. Я постоянно то режу себе руки, то обжигаюсь. Как это говорят — не знаю, куда руки деть, вечно куда-нибудь да сунусь.

— Глядя на вас, не скажешь, что вы способны засунуть руки в пару красных кружевных перчаток, — заметил я. И, отломив кусочек шоколадки, положил в рот.

Она погрузила здоровую руку в свою огромную сумку, где явно все было свалено кое-как, и выудила оттуда пару красных кружевных перчаток.

— У каждой из нас есть по паре таких, — пояснила она. — То есть у каждой матери посыльного. Почему красный — не знаю; я ненавижу красный. Он мне на нервы действует. Но мы обязаны надевать эти перчатки, когда навещаем их. Им неприятны любые физические контакты. Это, конечно, странно. Но мы все же их матери. Нам хочется дотронуться до своих детей, и, бывает, иногда трудно сдержаться. А когда у нас на руках эти шелковые перчатки, им спокойнее. У нас есть право навещать их три раза в неделю. По три часа каждый раз, ровно девять часов в неделю. Из-за ожидания этих девяти часов мы не в состоянии больше заниматься ничем. Только резать пальцы и обжигаться, естественно.

На глаза Эсме навернулись слезы. Видеть это было нестерпимо. Мне захотелось сбежать из города первым же пароходом или провалиться вместе с этим столом. А еще я бы мог высидеть за этим столом сотни тысяч лет, пока она была здесь и разговаривала со мной. Эсме и в самом деле была очень красивой. Необыкновенно красивой.

— Вчера ночью убили моего сына, — проговорила она. — То есть… Я хочу сказать, вчера ночью убили еще одного посыльного, и мне кажется, что он — один из тех посыльных, которых родила я. Я — мать двоих посыльных. Обычно нам запрещается знать, кто именно наши сыновья. Поощряется своего рода коллективное материнство. Но их даты рождения, внутренний голос, интуиция и многое, многое другое подсказывает нам, кто чьи дети. Мы узнаем, кто из них наши, и, конечно же, обращаемся с ними по-другому. Этот посыльный был моим младшим сыном и просто замечательным, чудесным, хорошим мальчиком. Может, это все ерунда, но он мне казался более чутким, более ранимым, чем остальные. Видите ли, посыльные такие совершенные, такие — как бы это сказать — пугающе совершенные, что в мои слова невозможно поверить. Конечно, из-за того, кто их отцы, из-за того, как их воспитывают… Для их зачатия берут семя ученых, философов, духовных лидеров — умнейших, лучших людей, живущих разумом. Но все они как роботы. Будущим матерям строго запрещено знать мужчин, которые будут отцами посыльных. Но я в больнице порылась в документах. Отец моего погибшего сына — известный специалист по волкам, но на жизнь он зарабатывает игрой на бирже. Бездушный, невозможный тип. Если бы вы его увидели, вы бы решили, что он робот.

Она опять залпом опустошила стакан, который я ей налил. И принялась жадно жевать шоколад. Ее манера есть шоколад была обусловлена ее несчастьями.

— Эсме, — попросил я, — пожалуйста, расскажите мне все, что мне нужно знать. Как растят этих детей, где и сколько детей рождается, откуда и почему они появились. Да, известно, что они оказывают неоценимую помощь жителям нашего города. Но кто именно решил создать этих детей и почему их убивают одного за другим?

— Всего сейчас ровно тридцать три посыльных, — сказала она. — Вместе с моим сыном, погибшим вчера ночью, убито семеро посыльных. Раньше было сорок посыльных. Так как они похожи друг на друга и бывают в разных местах, всем кажется, что их гораздо больше. Некоторые даже думают, что их семьдесят — восемьдесят или даже сто. От тринадцати матерей, — тут она запнулась, — сорок посыльных. — Она помолчала и продолжила: — Из меня плохая мать посыльного. Я не подхожу для этого. Когда я вернулась в город, мне захотелось стать матерью. Я прошла множество тестов. На умственное развитие, на психическое состояние, на состояние здоровья, генетические исследования. Я подходила по всем параметрам, по всем. А сейчас я очень жалею, что меня выбрали. Не потому, что я родила этих двоих детей. У меня не было другой возможности стать матерью. А так — у меня и есть дети, и нет. Но я сумела поступить только так.

— Но почему именно матерью посыльных? — спросил я. — Ты могла бы стать матерью и обычным способом.

Брать на себя право задавать такие вопросы означало быть очень занудным человеком, да еще и смириться с этим, и я густо покраснел.

— Обычно хочется родить ребенка от человека, о котором остались хорошие воспоминания, — сказала она. — Хорошие воспоминания накапливаются в повседневной жизни. А я не могу выносить скуку повседневной жизни. Мне хорошо только в одиночестве. Мысль стать матерью посыльных показалась мне удачной. Пожалуйста, постарайтесь понять.

Она принялась яростно разматывать бинт. Рана у нее была очень большой и глубокой и полностью не затянулась.

— Эсме, — не выдержал я, — прошу вас, не могли бы вы завязать бинт? Не выношу вида ран. Не могу видеть раны, автокатастрофы и трупы. Семь посыльных были убиты один за другим. У одного из них на шее был обнаружен след звериной лапы, но как он погиб — неизвестно. И те, которых убили до него, тоже. Разве я обязан думать обо всем этом? Какое мне дело до этих убийств? Каждый из посыльных — ангел во плоти. Но ангел, созданный искусственно. А у каждого убийства есть своя веская причина, как и у каждого самоубийства. В этом городе люди ведут пустую и скучную жизнь. Никто ведь на самом деле не хочет, чтобы я взялся «расследовать» эти их скучные жизни. От меня не требуют, чтобы я выяснял, как они выносят такую тоскливую, такую скучную жизнь. Но вот, пожалуйста, семь убийств — и я почему-то обязан раскрыть их. Мне иногда трудно даже шнурки себе на ботинках завязать. А от меня хотят, чтобы я помешал, возможно, самым прекрасным событиям, которые когда-либо происходили в этом городе. Пожалуйста, больше не развязывай свой бинт.

Огромные, голубые, близко посаженные, как у куклы, глаза Эсме широко распахнулись.

— Прошу прощения, — проговорила она. — Мне нравится смотреть на мою рану. Но если тебе это неприятно… Все, я хорошо завязала и больше не буду развязывать, пока не выйду отсюда.

Она очень мило улыбнулась. Невозможно было увидеть ее улыбку и не улыбнуться в ответ, и я волей-неволей улыбнулся.

— Послушай меня. Я отвечу на все твои вопросы, — сказала она. — Может, это тебе как-нибудь поможет. Ой, а что ты спрашивал?

— Где они живут и воспитываются? — спросил я.

— В доме для посыльных. До двух лет их растят в заведении, напоминающем лабораторию. Потом забирают и переводят в дом для посыльных. У них пять или шесть таких домов, если я не ошибаюсь. Несколько домов, рядом в одном дворе. До двух лет их прячут в лаборатории, как редкий цветок или как удивительный экспонат, заспиртованный в банке. А потом они сами начинают воспитывать друг друга в своем доме. Старшие направляют младших, то есть учат их тонкостям искусства посыльных. Там мальчики начинают встречаться со своими матерями, если это можно назвать встречами! Не думай, что с нами они общаются ближе, чем с вами. Все матери обязаны приходить в одно время и в одно время уйти. Их скрытый мир совершенно неизведан. Мы не можем их ничему учить или что-то советовать. К двум годам они уже умеют писать и читать — да что там писать и читать! — они уже знают всё, у них уже есть классическое образование, ради которого мы усердно трудимся до двадцати — двадцати пяти лет. Поскольку они учатся всему у других посыльных, а нас считают чужими, и мы им даже противны, то на нас они смотрят как на неизбежные и досадные помехи, которые им приходится терпеть. Они очень холодны, всегда держат нас на расстоянии… Поверь, иногда так и хочется их придушить.

После этих слов она вдруг замолчала и расхохоталась:

— Надо же! Убийца: мать! Впрочем, ерунда. Моего сына убила не я. И других тоже. Думаю, тебе было бы неинтересно заниматься убийствами, которые просто раскрыть. К тому же у этих чудовищ есть и приятные стороны. — Она снова надолго рассмеялась. — Там многое скрыто, но иногда кое-что просачивается наружу. Тебе, наверное, кажется, что они очень необычные, очень восприимчивые, и поэтому так таятся. Но тебе неизвестно, что они читают, что слушают, что делают в этих ужасных домах, так похожих на больницы или тюрьмы. Ха, я только вот о чем точно знаю: они постоянно моются и стирают белье, крахмалят и гладят его, от них всегда пахнет мылом, и они всегда слушают Малера. Однажды я пришла слишком рано. Сторож у калитки задремал. В одном из домов играл Малер. Потом кто-то меня заметил, наверное, и наступила тишина. Снова тишина. Тишина, как в больнице.

Эсме остановилась и закурила пятнадцатую сигарету. Правда, я не уверен, что их было именно пятнадцать, но пепельница была уже полна. Она зажигала сигарету и, сделав две-три затяжки, бросала ее, потом закуривала новую и почти сразу тушила ее. А когда она не курила, то теребила волосы, потом заглаживала их назад, потом опять теребила, когда пряди оказывались впереди, накручивала их на палец; руки у нее никогда не оставались без дела.

— Я хочу тебе подарить что-нибудь на счастье, — сказал я Эсме. Хотя было ясно, что ей нужно не счастье, а покой. Но я терпеть не могу давать четкие имена всем человеческим потребностям. Я встал и направился к вешалке. Вытащив связку ключей из кармана дедушкиного макинтоша, я снял с нее брелок. Проходя мимо Эсме, быстро положил брелок перед ней. Она сразу же взяла его.

— Ух ты-ы-ы! — протянула она своим неземным голосом. — Глаза Муругана, самого Муругана…

Я, конечно, мог бы вообразить, что падаю с какого-нибудь дерева, скажем, с черешневого, и ломаю себе шею, но я даже представить себе не мог, что Эсме знает, кто такой Муруган.

— Я родилась в Индии и до семи лет жила там, — объяснила она. — И по индийским богам защитила диссертацию. А ты сделай себе брелок вот из этого. — Она вытащила из-под волос огромную сережку и протянула мне. Это был очень красивый серебряный Пегас.

— У тебя здесь так много старых журналов про кино, — сказала она. — А есть с Хамфри Богартом на обложке? Дашь? Богарт для меня — самый неотразимый на свете.

— С удовольствием дам, — сказал я. — Недавно я познакомился с одним человеком. Когда он заходил ко мне в первый — и единственный — раз, мы распили с ним бутылочку виски. Он сходит с ума по Лорен Бэколл и очень расстраивается, что не похож на Богарта. Если ты заберешь у меня этот журнал, мы помешаем ему еще больше свихнуться.

Эсме затряслась от смеха. Виски сделало свое дело! Нам стало так хорошо!

Внезапно успокоившись, она сказала:

— Пойду я уже. Убит мой сын. Ну, то есть убит какой-то посыльный, и я не уверена, мой ли это сын или нет. Все матери обязаны присутствовать на похоронах в черных платьях и оплакать его. Посыльных кремируют в особой печи. Чтобы кто-нибудь не раскрыл случайно какую-нибудь тайну об этих совершенных созданиях. — При этих словах она выдавила из себя улыбку, а потом заплакала навзрыд. — Поверь, он был лучше других, красивее других. Однажды он подарил мне цветок, который тайно сорвал в их саду. Конечно, я его не сохранила. Я все выбрасываю, ничего не храню на память. Надо было мне засушить его в книге, надо было засушить…

Успокоившись, она закурила последнюю сигарету и вздохнула:

— Ладно, бог с ним. Если бы я его засушила, то сегодня сожгла бы. Терпеть не могу хранить что-то на память.

Потом она встала и направилась к двери, но, обернувшись, посмотрела на меня:

— Береги себя. Спасибо за Муругана и Богарта. А ты знаешь, что это был один и тот же человек?

Она открыла дверь и вышла. Я подумал, не пойти ли мне домой. Пойти и умыться.

* * *
Дома меня ждал суп из морского петуха, картофельный салат, десерт из айвы и радостное известие: маменька отбыла на дачу.

— Мы все вчера опять волновались, сударь, когда вы не явились домой, — сказал Ванг Ю, — так волновались — вы не представляете.

«Все», о которых говорил Ванг Ю, состояли из него и маменьки.

— Ваша матушка места себе не находила. Все твердила: «Куда запропастился этот негодный ребенок?» Строго-настрого наказала мне оставить для вас суп из морского петуха. А я ей: «Конечно, сударыня! Как же мне не помнить, что вы именно для него этот суп сварили!»

— Да, Ванг Ю, нет ничего лучше, чем получать наставления и спать, — заметил я. — Скажи-ка, дедушка долго тебя искал? Уверен, во всем штате Магараштра таких, как ты, больше нет.

— Ванг Ю не любит разговоры на такие темы, — сказал Ванг Ю. И, «закрыв все ставни своей души», он развернулся ко мне спиной, сделал вид, будто жутко занят, и быстро ушел.

И в самом деле, почему дедушка привез Ванга Ю из Бомбея? Почему его звали Ванг Ю? И почему он так грустно замолкал, когда заходила об этом речь?

Какая разница? Пусть жизнь течет мимо своим чередом. Если пытаться вникнуть во все, что происходит или происходило, то процесс затянется до бесконечности. Все воды времени нахлынут на нас. И тут можно или захлебнуться и погибнуть, или оказаться в открытом море. А в открытом море обычно сложно, а пути обратно нет.

— Ванг Ю, — сказал я. — Я очень устал. Собираюсь принять ванну и лечь. Постарайся не будить меня, что бы ни происходило. Я хочу поспать до завтрашнего утра.

— Конечно, сударь, — ответил Ванг Ю. — Как вам будет угодно.

Но вы, конечно, уже знаете, что произойдет со мной. Наверное, у меня карма такая — просыпаться от стука в дверь. Я проспал час или два, когда постучался Ванг Ю:

— Сударь, простите, сударь! — А потом тихонько приоткрыл дверь и сообщил: — Вас посыльный ждет внизу. Что я ему ни говорил, не смог от него отделаться. Он сказал, что принес сообщение и обязательно должен передать его лично вам.

— Ладно, Ванг Ю, — вздохнул я. — Пригласи его в гостиную. Я сейчас оденусь и приду.

Когда я спустился вниз, то увидел, что он сидит, изящно откинувшись на спинку одного из глубоких кресел, стоявших в комнате. У него был очень грустный взгляд, видно было, что мысли его витали где-то далеко, что он задумался о чем-то своем. Я обычно двигаюсь беззвучно, поэтому он даже не заметил, как я вошел. «Какое совершенное лицо и тело у этого малыша!» — подумал я. Возраст посыльного определить невозможно, будь ему хоть шесть лет, хоть двадцать шесть, выглядят все они всегда одинаково. Они — истинные шедевры генной инженерии. Они не растут, не старятся, не покрываются морщинами. Но почему-то я чувствовал, что посыльный, ожидавший меня, старше остальных. Кто знает, может быть, он был самым старшим, может, ему было уже к тридцати. Около десяти лет назад газеты смаковали подробности скандала, связанного с посыльными. Переполох поднялся из-за нескольких смертей двадцатилетних посыльных от инфаркта. В газетах тогда писали, что причиной смерти посыльных были инъекции, которые им делали, чтобы те не старели и всегда выглядели детьми. Все обсуждали причины их появления, а потом все опять улеглось, как обычно. Но с тех времен кое-что все же выяснилось: посыльные живут тридцать, самое большее тридцать пять лет. Кажется, эти чудеса генной инженерии, эти искусственные существа действительно не могут жить дольше. Старшим из них сейчас, наверное, около тридцати. И глаза этого, который сейчас сидел передо мной в кресле, судя по всему, выдавали его возраст. Я задрожал от волнения.

— Добрый вечер, посыльный, — поздоровался я. — Кажется, ты хочешь что-то мне сообщить?

— Да, сударь, — он вздрогнул, услышав мой голос. Но не растерялся, и его ясные голубые глаза быстро приняли всегдашнее пустое, беззаботное выражение, обычное для всех посыльных.

— Мсье Жакоб попросил меня передать вам записку, сказал: она очень важная. Ваш слуга утверждал, что вы спите; но мне пришлось настоять, чтобы вас разбудили. Надеюсь, вы меня простите.

— Прошу тебя, дорогой мой мальчик, не извиняйся, — улыбнулся я. — Очень хорошо, что ты пришел. По правде, я давно хотел задать кому-нибудь из вас несколько вопросов о посыльных.

— Городская библиотека, буква «П», — отчеканил он. — Если хотите, могу рассказать, как пройти в библиотеку. Алфавит, надеюсь, вы знаете. Если открыть статью «Посыльные», можно узнать про нас все, что хотите, а может быть, и больше.

Ух ты, какой ледяной тон! Я даже растерялся. Точнее, я не мог понять, что происходит. Наверное, именно о таком говорила Эсме. С этими ходячими энциклопедиями не то что девять часов, а девять минут покажутся кошмаром.

— Хорошего вечера, сударь, — сказал посыльный.

— Хорошего вечера, посыльный, — ответил я.

В этом городе, кажется, все знали, что я интересуюсь убийствами посыльных. А может, его презрительная, раздраженная гримаса была стандартной реакцией на всех любопытных, кто сует нос не в свои дела? У меня из головы не выходили слова Эсме: «Мы им противны». Я открыл и прочитал записку, принесенную посыльным.

Записка мсье Жакоба была написана зелеными чернилами, дрожащей старческой рукой, украшена кляксами и начиналась словами:

Дорогой друг,

Я разузнал кое-что о посыльном, убитом вчера ночью… Тотчас, но только тотчас приходите ко мне в магазин. Нам надо о многом поговорить… Сообщу вам все, что вы хотели знать! Осторожнее с посыльным, который принесет вам эту записку. Задайте ему пару вопросов, если хотите. К примеру, спросите, как пройти в Городскую библиотеку. (Я объясню вам, как). Буква П после О, но до Р. Смеетесь? Шутки в сторону! Торопитесь ко мне, пока я не закрыл магазин.

А заканчивалась подписью:

Всегда ваш,
Жакоб.
Я почувствовал, что готов сойти с ума. Я чувствовал себя марионеткой в балагане Жакоба. То он присылает посетителей, зная, что со мной происходит и будет происходить. То он специально начинает говорить на те темы, которые не дают мне покоя, и предлагает выход из них. Если я сейчас занялся этими дурацкими убийствами, вместо того, чтобы сидеть и читать свою книжку о дрессировщике лошадей, то это все из-за него, Жакоба. Кипя от ярости при этой мысли, я пронесся по улицам, как реактивный самолет, и очутился перед магазинчиком Жакоба с дверью ярко-зеленого, как голова селезня, цвета. На двери все так же красовалось: «Moi aussi».

— О Господи, друг мой! Боже, боже, боже мой! — такими словами он встретил меня, будто я только что вернулся из многолетнего кругосветного путешествия.

— Мсье Жакоб, — сказал я, сделав кислое лицо. — Вы сами, очевидно, выбрали этого прелестного посыльного, или каждый из этих малюток такой очаровашка?

— Вы, конечно, уже думали обо всем этом? — спросил Жакоб. — Уже думали, какие они, где они живут, как растут, как умирают? Посыльные повсюду — то там, то здесь. Мы все знаем, какие они умные, безупречные и не такие, как все. И то, что они могут быть одновременно в нескольких местах. Каждый из них — драгоценность, алмаз, дарованный нам нашим богатым городом. Но, клянусь вам, они — не машины. Так или иначе, они — люди.

— Я не знаю, мсье Жакоб, — вздохнул я. — Я теперь вообще ничего не знаю. Конечно, они очень помогают нам. Потом, они — символ богатства нашего города, его развития, уровня развития нашей науки, наших способностей управлять и конструировать из генов все, что нам хочется. Но, опять же: для чего они были созданы, эти посыльные? Разве их создание не кажется жестоким опытом на людях?

— Кто знает, — сказал Жакоб. — Может быть, и они задаются этим вопросом, кто знает. Знаете что? Не стоит просто так воспринимать события. Представьте себе высокий дом. Вы сейчас гуляете только по его подвалу и первому этажу, а когда подниметесь на крышу и осмотритесь вокруг, то станет видно все. Вы все тогда увидите — Городской Совет, матерей, посыльных, все.

— А, вы заговорили о матерях, и я тоже вспомнил кое-что, — сказал я. — Она такая приятная, я все время думаю о ней. Спасибо, что прислали ко мне Эсме. Очень полезно было с ней поговорить. И потом, она — самая красивая женщина, которую я когда-либо видел.

— Эсме? — удивился Жакоб. — Какая Эсме?

— Мать посыльных, какая еще? Вы направили ее ко мне, сегодня утром. Блондинка. Очень красивая.

— Все матери посыльных блондинки и о-очень красивые, — с неприязнью сказал Жакоб. — Я никакой Эсме не посылал. У меня в магазине бывает один вздорный тип. Вот он, да, очень хотел с вами познакомиться. К вам я отправлял только его, а еще — как его — помните, он еще купил эту биографию вашего дрессировщика, вы еще на меня разозлились… Этот, специалист по волкам… Вот его я отправлял к вам.

— Мсье Жакоб! — изумленно воскликнул я. — Что вы такое говорите? Разве вы не отправляли ко мне Эсме?

— Не-ет, ну что вы, сударь! — расхохотался Жакоб. — Она вам просто наврала.

У меня в голове мгновенно пронеслось: красные кружевные перчатки, слова Эсме и мой сон. Почему мы всегда быстро и с легкостью верим женщинам? Почему мы так быстро начинаем им доверять? Почему им удается так быстро влиять на нашу душу? Оттого, что они кажутся нам более открытыми, чем мы? Или более хрупкими? Или оттого, что они выглядят более искренними и отзывчивыми? Черт. Я доверился этой Эсме. Доверился Эсме. Эсме.

— Ладно, пустяки. Не придавайте значения, — сказал Жакоб. — Вы разберетесь в этом деле. Вы только, самое главное, слушайте то, что я вам говорю. Знаете, как погиб посыльный вчера ночью? Подскажу вам: Гамлет.

— Прошу вас, мсье Жакоб, не все сразу, — взмолился я. — Сначала я разнервничался из-за Эсме, а сейчас — из-за посыльного. Откуда мне знать, как его убили? Ему что, яд, что ли, в ухо влили, как отцу Гамлета?

— Да, именно так, — обреченно махнул рукой Жакоб. — Именно так и произошло. И, волей-неволей, подумаешь, что убийца — образованный человек. Очень образованный. След волчьей лапы на шее посыльного, убитого прежде… Что вы на это скажете?

— Настоящая «Красная шапочка», скажу я вам. А что я еще могу сказать? — с раздражением ответил я. — Ладно. Какие новости от «Юлия Цезаря»? Ножом в спину еще никого не убили?

— Убили. Убили, друг мой! — воскликнул Жакоб, драматично сверкая глазами. — Один из посыльных был убит ножом в спину. Удар был сверху вниз. Таким было последнее убийство. «Гамлет» — одна из моих любимых пьес. Мне кажется, это пьеса о молодости. Это классика для молодых. Гамлета терзают проблемы, свойственные всем молодым. Это его ненависть ко всем и ко всему, его сомнения и желание мстить. Ему противно все, что его окружает, и, прежде всего, Офелия. В его глазах все выглядит убогим, несовершенным, непрочным. А эта его чудесная неуживчивость, сумасшедшая требовательность к себе, максимализм в мечтах! А то, как он оскорбляет мать, дядю, Полония, Офелию! Как многозначительны его нападки! Ведь стоит вчитаться повнимательнее — там же скрыто несколько смыслов!

— Мсье Жакоб, — нетерпеливо перебил его я, — если у вас есть еще что-то, что вы хотите мне сказать, не тяните, прошу вас. А потом я, с вашего позволения, откланяюсь. У меня много дел.

— Я уже сказал все, что собирался, и даже больше, — сказал старый пройдоха и опять затрясся от смеха. Ясно было — он жутко гордится собой! Жакоба страшно радовала мысль, что убийца хорошо разбирается в литературе и очень любит «Гамлета».

Внезапно успокоившись, он сказал: «Но не думайте плохо о посыльных. Каждый из них очень важен, каждый — очень хороший человек».

Надо же, мсье Жакоб называл их людьми. И господин Волковед, помнится, сказал: «Они же люди». А кем они были на самом деле?

— Хорошего вечера, мсье Жакоб, — сказал я. — Мысль о «Гамлете» открыла передо мной новые горизонты. Все это, безусловно, поможет отыскать совершивших преступления.

— Хорошего вечера, — сказал он. — Завяжите-ка хорошенько шарф, а то похолодало.

Вернувшись домой, я сразу сел на одну из табуреток перед круглым столом красного дерева, стоявшего посреди комнаты, и на белой пергаментной бумаге написал:

Уважаемый господин Волковед,

Признаться, я был поражен, узнав, что одна из пробирок с ценнейшим семенем величайших мужей этого города была заполнена вами. Не поддается никаким объяснениям ваше согласие участвовать в данном мероприятии, противоречащем всем законам божеским и человеческим — да что там согласие, ваше ярое содействие ему. Ясно, что вы давно подчинились законам нашего бездуховного мира, диктующего нам свои условия.

Отправляю вам книгу под названием «Волки и особенности их брачных повадок в неблагоприятных экономических условиях», которая свалилась мне на голову в магазине мсье Жакоба, в тот самый день, когда я впутался в эту историю. Надеюсь, эта книга окажется для вас полезной. Представляю вам право самолично решить, насколько меняются брачные повадки не только у объекта ваших научных интересов, но и ваши собственные.

Выражаю свое глубокое почтение.

Подписавшись, я запечатал письмо в конверт и позвал Ванга Ю.

— Немедленно позови посыльного, кого-нибудь из городского центра доставки, — велел я ему.

— Конечно, господин, — ответил он с постным лицом.

Не прошло и десяти минут, как Ванг Ю привел ко мне в комнату посыльного.

— Добрый вечер, посыльный, — сказал я.

— Добрый вечер.

У всех посыльных одинаковые голоса и одинаковая манера говорить, но в голосе этого посыльного, казалось, звучали какие-то звенящие нотки. Я подумал, что он еще совсем маленький, ему, может быть, еще только шесть-семь лет. Правда, может быть, я стал лучше разбираться и чувствовать посыльных оттого, что слишком много интересовался? Наверное, все это было просто ерундой.

— Милый посыльный, — сказал я, удивляясь, откуда у меня появилось это словечко «милый». — Отнесешь эту книгу и письмо известному в нашем городе специалисту по волкам. Я не знаю его имени, но его часто называют «господин Волковед». Еще говорят, что он подрабатывает спекуляциями на бирже.

— Как скажете, сударь, — сказал мальчик-посыльный.

— И еще: передайте от меня кое-что на словах одному человеку. Ее зовут Эсме. Ты случайно не знаком с ней?

— Знаком, сударь, — сказал посыльный. — Она одна из матерей посыльных.

— То есть, одна из твоих матерей, — не удержался я.

— У нас тридцать четыре матери, — ответил он. — Мы живем в девяти домах, в одном дворе. Эсме чаще бывает не в моем доме, а в домах номер три и четыре. Поэтому, можно сказать, что я знаю ее, но не очень близко, сударь.

— Тридцать четыре матери? — удивился я. — Прости, что я спрашиваю, но если можешь, скажи мне: сколько тогда в нашем городе посыльных?

— Конечно, могу, сударь, — сказал он. — Но все это написано под буквой «П» в Энциклопедии в Городской Библиотеке. Сегодня к вам заходил Николай — посыльный, приходивший до меня, — он вам сказал то же самое. Посыльных сейчас всего семьдесят. Как вам уже известно, семеро посыльных на сегодняшний день убито. Так что раньше нас было семьдесят семь.

— Семьдесят посыльных?! — взволнованно переспросил я. — И тридцать четыре матери?

— Да. Три матери перестали быть матерями посыльных и решили стать матерями обычным способом. Сейчас они занимаются воспитанием собственных детей в счастливом семейном гнезде. Следовательно, женщин, которые профессионально занимаются произведением на свет посыльных — тридцать одна, сударь. И в Городской Библиотеке…

— Да, посыльный, — сказал я. — Я уверен, что в Городской Библиотеке все это написано под буквой «П».

Она соврала мне. О том, сколько матерей и посыльных, о Жакобе. А я все это принял за чистую монету. Как дурак.

Звенящим от ненависти голосом, я резко приказал:

— Немедленно ступай к Эсме и передай ей, чтобы она завтра пришла ко мне в контору. А книгу и письмо господину Волковеду передашь позже.

— Конечно, сударь, — сказал он.

Светилась ли в его глазах насмешка или мне только так показалось?

— Еще я вот о чем хочу спросить тебя. Надеюсь, об этом тоже есть в Городской библиотеке. Сколько лет старшим из вас?

— Самому старшему из нас недавно исполнилось тридцать лет, сударь, — сказал он. — Девять лет назад двое посыльных, которые были тогда старше всех, одному двадцать два, другому — двадцать три года, умерли от инфаркта. Кроме них среди нас еще ни один не умер естественной смертью. Полагаю, что вы хотели спросить и об этом, сударь.

— Да, посыльный, — сказал я, — именно об этом. Хорошо. Тот посыльный, который сегодня приходил ко мне, принес известие от мсье Жакоба. Он — старший?

Мальчик замялся. Затем внезапно сказал:

— Да, сударь. Он старший.

— Благодарю, милый посыльный, — сказал я. — Большое спасибо за информацию.

— Спокойной ночи, сударь, — поклонился он.

— Спокойной ночи, — ответил я.

Он направился к двери, но я окликнул его на выходе:

— Посыльный! У тебя сзади чулок в грязи.

Он повернулся, посмотрел на чулок. И с задумчивым, безразличным выражением лица произнес:

— Ну во-от.

А потом открыл дверь и неторопливо вышел.

Он не такой, как все посыльные, подумал я. У него даже грязь на его щегольских чулках с помпонами. Это ведь невозможно. Или Эсме соврала? И такое возможно?

* * *
На следующее утро я проснулся рано и замечательно позавтракал. В тот день я твердо решил не пить, а если ко мне в контору кто-нибудь придет, решать все вопросы быстро, чтобы как можно скорее разобраться в этой запутанной истории, от которой у меня уже все мозги были набекрень. Бодро прошагав по извилистым улицам, я пришел в контору. На дубовом дедушкином столе все еще стояли наши с Эсме стаканы. Я взял в руку ее стакан и рассмотрел. На нем остались следы ее тонких губ в помаде. Меня это взбесило окончательно. Она мне про все наврала. Но почему, зачем?

«Тебе было бы не интересно заниматься убийствами, которые просто раскрыть». Не интересно заниматься убийствами, которые просто раскрыть! Ее смех звенел у меня в ушах. Ее возвращение в наш город из-за океана. Ее детство в Индии. Ее участие в этом грязном дельце. Ее диссертация по индийским богам. Сильный ожог на ее руке. Ее близко посаженные глаза. Шоколадка с сирийскими фисташками. Вот бы хоть чуть-чуть успокоиться. Вновь наполнив стакан, я залпом выпил его.

Наполнив третий стакан, я выбросил опустевшую бутылку в мусорную корзину под столом. Это была последняя бутылка, оставшаяся со времен дедушки. Время, полагаю, уже близилось к вечеру. Чем бы мне теперь заняться в этой конторе за закрытыми ставнями, где теперь без книг и виски стало по-настоящему тоскливо? Эсме не пришла — да и не собиралась. Совершенно ясно, что она была не из тех женщин, которые ходят туда, куда их приглашают, да еще и в назначенное время. Она была из тех, кто приходит внезапно, когда вы уже обиделись и перестали ждать. Из тех, чья ненадежность до предела действует всем на нервы. Из тех, кто все на свете забывает. Какая мощная цитадель эта забывчивость, какая ужасная, непробиваемая броня! Пока я ждал ее, терзаясь ненавистью и ревностью, я снова подумал о том, как ненавижу тех, кто все забывает. Тех, кто умеет забывать и постоянно опаздывает.

Когда кто-то заколотил в дверь, я уже почти что повеселел. Ну конечно: вместо того, чтобы весь вечер есть себя поедом, лучше спокойно провести его с Человеком в Медвежьей Шапке. Тот изо всей силы колотил в дверь и кричал:

— Откройте! Откройте, пожалуйста!

Чтобы он поскорее замолчал, я крикнул в ответ:

— Дверь открыта, сударь! Всегда открыта, всегда!

Он торопливо вошел, с победным видом размахивая бутылкой виски «Джонни Уокер Блэк Лэйбл», как охотник, только что вернувшийся с охоты, гордо несет за уши убитого зайца. Он суетливо бормотал:

— Как, а? Как? Что скажете? Как, а? Не-ет, вам понравится, понра-авится!

— Да, сударь, — заговорил, наконец, я. — Вы угадали. Я тоже предпочитаю «Джонни Уокер Блэк Лэйбл», как всякий опытный и солидный человек. А из стакана, который вы видите у меня в руках, только что была выпита последняя капля виски в этом кабинете. Так что спасибо вам огромное. Великолепно.

Одним из достоинств виски является то, что выпив его, любой человек начинает вести себя со всеми просто и запанибрата. Думаю, что вы убедились в этом, прочитав мои слова.

Я до краев наполнил стакан, который, казалось, пустел сам собой, и синий стакан моего гостя. Мы стали пить, не сводя друг с друга глаз. Вытащив из внутреннего кармана пиджака фотографию паспортного формата, он протянул ее мне. Это была Лорен Бэколл. Думаю, вы понимаете, как нелегко найти ее фотографию, тем более паспортную.

— Ну вы даете! — сказал я. — Вы на все способны ради нее. Но как вы нашли эту фотографию? Это же так трудно!

— Когда речь заходит о ней, — сказал он, сощурившись, — я забываю о повседневной рутине. Мгновенно забываю. Я теперь совершенно не замечаю — трудна ли, легка ли повседневная жизнь, долго ли все это длится или нет. Мне теперь все равно. Это и есть любовь! Она способна мгновенно перенести нас из этой ску-ску-скучной жизни в прекрасный, сказочный мир.

— Я познакомился с женщиной, влюбленной в Хамфри Богарта, — сказал я. — А еще она жуткая лгунья.

— Господи! — захохотал он. — Будьте со-со-собой, а от женщин — женщин, которые помешаны на Богарте, — держитесь подальше. — Он с трудом договорил, и так хохотал, что, казалось, свалится с кресла.

— Надо же, как вам весело, — сказал я, думая, что такое веселье просто невыносимо.

Внезапно он стал серьезным:

— Женщинам, помешанным на Богарте, не стоит доверять. Это доказано научно.

— Как это научно? — удивился я.

— Н-ну, т-то есть я так ду-думаю, — заикаясь от выпитого, проговорил он и начал опять хохотать, забрызгав слюной полстола.

Это было уже слишком! Меня бесил его бесконечный смех. Я больше не мог этого выносить. Я допил свой стакан и собрался было выставить этого весельчака, но вдруг в дверь кто-то постучал: ровно три раза, с равными промежутками, не медленно и не быстро.

— Дверь открыта, господин Волковед! — крикнул я. — Всегда открыта!

Тот вошел. Вежливо кивнув мне и Человеку в Медвежьей Шапке в знак приветствия, он сел напротив него в кресло. Его пышные и довольно длинные каштановые волосы, подстриженные лесенкой, падали на брови. Почему-то его голова напоминала огромный артишок. Этому человеку надо бы сходить к хорошему парикмахеру, подумал я. Ему бы подстричься, чтобы лучше было видно его красивое лицо.

В руках у него была кожаная сумка, по виду довольно дорогая. Он поставил ее себе на колени и затеребил ручку, время от времени облизывая верхнюю губу. Не глядя мне в глаза, он заговорил своим ровным, звучным голосом, четко и безупречно выговаривая слова:

— Я получил письмо и книгу, которую вы отправили вчера вечером. Благодарю вас, прежде всего, благодарю. Но мне хочется по-дружески предостеречь вас. Предостеречь от скоропалительных выводов и обвинений.

Не успел он договорить эту напыщенную фразу, как Человек в Медвежьей Шапке разразился хохотом. Он так заливался, так гоготал, держась за живот, что я тоже невольно засмеялся. Господин Волковед не смутился. Аккуратно вытерев с лица слюну Человека в Медвежьей Шапке, он холодно взглянул на меня.

— Я в-в-вас слушаю, — сказал я, с трудом сдерживая смех.

— Посыльные — это, прежде всего, бизнес, — начал он. — Быть матерью посыльных в этом городе — считается не только самым престижным занятием, но и одной из самых высокооплачиваемых работ. Что касается отцов посыльных… — запнувшись, он замолчал и высморкался. — Понятия отцовства нет, есть только торговая сделка по продаже. За это платят очень большие деньги, чем мне и пришлось воспользоваться семь лет назад, по необходимости. Я не обязан сообщать вам, раскаиваюсь я или нет; но если говорить о самом институте посыльных, то — да, я против него. И сегодня, мобилизовав все свои материальные и духовные возможности, я противостою Городскому Совету, с которым я не согласен не только по этому вопросу, но и по многим его политическими решениям, которые противоречат…

Тут Человек в Меховой Шапке, все это время прикрывавший рукой рот, пытаясь сдержать смех, расхохотался так, что господин Волковед вынужден был замолчать. Ни разу не взглянув на него, он встал, пожал мне на прощание руку. Ладошки у него опять были потными. Странной торопливой походкой Волковед удалился из комнаты. Его походке не хватало той же тщательности, с которой он говорил. И еще ему обязательно нужно было подстричься.

Человека в Медвежьей Шапке мучил очередной приступ смеха. Брызгая слюной, он начал причитать:

— Это же робот! Робот, робот!

Боюсь, что господин Волковед, закрывая дверь, слышал его слова. Я сначала смутился, но потом подумал: что я могу поделать? Да он и в самом деле прав: этот торговец спермой действительно как робот.

Когда приступ смеха прошел, Человек в Медвежьей Шапке заискивающе, как собака, заглянул мне в глаза:

— Скажите, прошу вас, вы любите «Rolling Stones»?

— Да, сударь, — ответил я. — Я, как и каждый знающий человек, очень люблю «Rolling Stones». Могу предположить, что и для вас они очень важны. Я даже скажу, что вы — их страстный почитатель.

— Ну, тогда так и скажите, — сказал он, почему-то расстроившись. — Да, вы правы, я всегда слишком увлекаюсь. Вот, смотрите: строчку из моей самой любимой песни я записал себе на руку. То есть сделал та-татурировку. — Внезапно он опять повеселел, как раньше и, едва сдерживая смех, добавил:

— Ездил в другой город по делам, там и сделал.

Я не смог не подумать: «Кто согласился бы взять этого человека на работу? Что ему можно поручить?» Наверное, у него какая-нибудь фабрика, в наследство от отца. Скажем, по разведению улиток.

— Ну-ка, угадайте, — сказал он язвительно, — какую строчку я выбрал для татуировки?

— «I can get no satisfaction», надо полагать, — ответил я с самым равнодушным видом.

— Ха-ха-ха, — рассмеялся он. — Вот и не угадали, не угадали! Вот что я написал на руке: «Don't play with me cause you play with fire».

— Тоже ничего, — сказал я. Мой незваный гость, был, конечно, болтлив и надоедлив, но, признаться, забавен. Все же он мне порядком надоел, да и голова у меня была занята другим, поэтому я спросил:

— А вам сегодня не надо забирать маму откуда-нибудь и куда-нибудь везти? А самому ехать куда-нибудь не надо? Я помню, как вы беспокоились в первый раз.

При этих словах он посмотрел на часы и вдруг вскочил:

— Господи! Уже семь часов! Вы такой молодец, такая умница! Нет, вы должны стать моим помощником и всегда быть рядом со мной! Вы правы, мне надо было забрать маму в шесть и отвезти к доктору! Она такая строгая! Я про-про-пропал!

Схватив плащ и шапку под мышку, он выбежал, крикнув:

— Пока!

По лестнице он спускался с таким грохотом, что мне показалось, будто от его прыжков у меня качается стол.

«Don't play with me cause you play with fire». Я улыбнулся сам себе. Какой бестолковый, взбалмошный человек, надо же! А Эсме так и не пришла. Да и не собиралась, конечно же. Я встал и взял дедушкин макинтош. Сунул руку в карман, вытащил серебряного Пегаса и посмотрел на него. Он был очень красивым, но как-то хитро смотрел на меня, отчего его морда выглядела ехидной и слегка нетрезвой. Но я не собирался придавать этому значения.

Когда Человек в Медвежьей Шапке ушел, мне расхотелось сидеть в конторе. Когда я добрался по извилистым городским улицам до дома, моим глазам предстало незабываемое зрелище: пьяный в стельку Ванг Ю. У индусов есть одни алкогольный напиток, называется «арак». Вот его-то он, душенька, и налакался. Так, что еле на ногах стоял.

— Боже мой, Ванг Ю! — воскликнул я. — Я мог себе представить, что упаду с дерева и сломаю шею, но представить тебя в таком состоянии я не мог.

— Я вспомнил нашего ворона, господин, — сказал Ванг Ю.

— Вашего ворона? — удивился я. — Конечно, как же тут не напиться, если вспомнить ворона! Что за ворон, чей?

— Мадагаскарский ворон, — ответил он.

— Да ты что! Настоящий ворон?

— Ванг Ю очень любил вашего дедушку, — сказал он. — Ванг Ю жизнь бы за него отдал. У нас был ворон. Очень умный ворон. Читал сонеты Шекспира. Это ваш дедушка его научил.

Сколько удивительных, подчас невыносимых, сюрпризов преподносит жизнь! Правда, мадагаскарскийворон, декламирующий сонеты Шекспира, пожалуй, особенно невыносим…

— Ваш дедушка очень любил читать Шекспира, — продолжал Ванг Ю. — Когда он учил меня читать и писать, он заставлял меня зубрить монологи из «Гамлета».

— Гамлет — это пьеса для подростков, — заявил я. — Классика молодежи. — На мгновение я почувствовал себя болтливым мадагаскарским вороном.

— Как же это было… — пробормотал Ванг Ю. — Ах да, вот:

Сравню ли с летним днем твои черты?
Но ты милей, умеренней и краше.
Ломает буря майские цветы,
И так недолговечно лето наше![1]
— Это четверостишие наш ворон читал без единой запинки, — пояснил Ванг Ю. — Первое четверостишие самого любимого сонета вашего дедушки. Конечно, и моего любимого тоже. Я ведь любил то же, что и он.

Нда. Без сомнения, индийский слуга, без запинки читавший наизусть сонеты Шекспира, был не менее удивителен, чем мадагаскарский ворон. Не могу сказать, что не подумал того же, что ты, о мой проницательный читатель: может быть, убийца — слуга?

Той ночью я мог бы разговорить Ванга Ю и узнать все, что хотел. Но хоть меня порядочным человеком и не назовешь, не в моих принципах лезть в душу к пьяному, чтобы выведать его тайны.

— Ложись лучше спать, Ванг Ю, — сказал я, — и не расстраивайся. Хочу тебя только об одном спросить: как звали вашего ворона?

— Ангел, — ответил Ванг Ю. — Мы звали ворона Ангел, и ему нравилось это имя.

Я даже не стал спрашивать, почему его самого назвали «Ванг Ю». А только пожелал ему «спокойной ночи».

Он ответил:

— Спокойной ночи, господин, — и ушел спать.

Той ночью я страшно гордился собой, своим великодушием и благородством.

* * *
Хотя я был измотан телом и душой, а может, именно поэтому, я не смог заснуть до поздней ночи. Я даже не смог толком взяться за биографию моего лошадиного дрессировщика, хотя мне ужасно хотелось, ведь когда я берусь за какую-нибудь книгу, то забываю обо всем на свете, пока она не закончится, и живу только на ее страницах. Я всегда, с самого детства, любил книги. Все же на все девять томов этой биографии требовалось время, а мне хотя и не терпелось ее поскорее дочитать, пришлось бы иногда отвлекаться — лишь от необходимости немного передохнуть, в каких случаях я обычно читал сказки Андерсена.

Когда я погасил мраморный торшер, первые солнечные лучи уже коснулись тяжелых бархатных занавесей в моей комнате. Дважды, пока я засыпал, мне казалось, будто я падал в какую-то пропасть, отчего я вздрагивал и просыпался.

Мне снилось, что какой-то посыльный, задыхаясь, бежал по улицам и кричал: «Мама! Мама!» Это был не обычный посыльный. Это был тот самый малыш, которого я отправлял к Эсме и господину Волковеду; тот самый, у которого запачкался сзади чулок. Он в страхе бежал по извилистым улицам, а мадагаскарский ворон, сидя в клетке где-то вдалеке, пел своим трескучим голосом: «Спал как-то заяц в канаве…» Внезапно на углу возник огромный человек в черном. На ногах у него были расшитые серебром коричневые ковбойские сапоги на высоких каблуках. Он яростно топтал красные кружевные перчатки, лежавшие на асфальте, до меня доносился треск тонкой ткани. Между тем посыльный все бежал и бежал, и наконец очутился в каком-то тупике. Человек в расшитых сапогах продолжал топтать перчатки, которые стонали на разные голоса. Щегольские чулки с помпонами были у посыльного все в крови. Задыхаясь после быстрого бега, он стоял в тупике и кричал: «Мама! Мама! Мама!»

Я проснулся в поту. Вдруг с милым малышом что-то случилось? Злясь на себя за то, что меня не усыпили сказки Андерсена, я с беспокойством спустился вниз.

Ванг Ю, в котором ничто не напоминало о его вчерашнем состоянии, такой же раздражающе-серьезный и манерный, как всегда, будто ни в чем не бывало, накрывал стол к роскошному завтраку.

— Ванг Ю, — спросил я, — скажи мне, Ванг Ю, сегодня ночью или под утро убили еще одного посыльного?

Он с укором посмотрел на меня, словно желал пристыдить за беспокойство, и сказал:

— Вряд ли, господин.

Ясно было, что я в немилости, потому что видел его пьяным и заплаканным.

— Когда вам подать завтрак? — спросил он. — Будете сэндвич с курицей или паштет из мозгов? Апельсиновый сок или чай?

Я едва сдержался, чтобы не ответить ему: «Паштет из твоих мозгов, Ванг Ю». Схватив дедушкин макинтош, я выскочил на улицу. В городской газете ничего интересного не обнаружилось. Никто не умер, не погиб. Тот малыш-посыльный был таким маленьким, таким беззащитным. Когда я добрался, наконец, до конторы, от избытка чувств у меня лились слезы. Ничего не замечая, я застыл в вестибюле делового центра, перед старинным лифтом, вместо того чтобы, как обычно, подняться по лестнице. На железной двери лифта был выгравирован Икар. Счастливый, парящий Икар, совершенно не замечающий, как тают его крылья. Затаив дыхание, я дивился тому, что прежде не замечал такой красоты. И вдруг сзади раздались шаги. Они все приближались, приближались и, наконец, остановились рядом со мной. Это были ковбойские сапоги, расшитые серебром. Я не решился поднять глаза от этих страшных сапог и посмотреть вверх. Сердце мое бешено колотилось от страха.

— Добрый день! — произнес низкий, бархатный баритон. — Давно мне хотелось встретиться с вами. Ваш покорный слуга, профессор Доманья.

Так значит, этот широколицый, с мясистыми щеками и карими, слегка косыми глазами человек в огромной черной шапке и плаще, в ковбойских сапогах, расшитых серебром, и был знаменитый профессор Доманья! Все жители города знали, что в отличие от прочих адвокатов делового центра, чьи конторы состояли из одного, самое большее, из двух кабинетов, профессор Доманья — невероятно известный адвокат, специалист по морскому праву — занимал всю мансарду. Насколько в нашем городе было важно морское право, настолько знаменит в этой области был профессор Доманья. Однажды в лавке мсье Жакоба по какому-то поводу зашел о нем разговор. И мсье Жакоб охарактеризовал его мастерство так: «Он играет морским правом подобно мальчику, что ловко жонглирует мячами». Значит, именно он и носил расшитые серебром сапоги: самый знаменитый, самый лучший адвокат — профессор Доманья!

Он произнес громогласно:

— Ваш дедушка был моим старшим товарищем. Он был мне очень дорог. Я обрадовался, когда узнал, что вы заняли его контору. Ваш дедушка часто говорил: «Любой Ставрогин приносит с собой ветер и мощь океана». Можете не верить, но, как только вы появились, воздух в деловом центре и в самом деле поменялся. Вот вы какие, Ставрогины! Даже в самое скучное и затхлое место приносите свежий морской бриз.

Впрочем, этим успехом Ставрогины по большей части обязаны своим слугам, отметил я про себя.

Мы зашли в лифт, и профессор Доманья, уставившись на меня своими косыми глазами, прогремел:

— Заходите ко мне. Прямо сегодня заходите. Если вы, как и ваш дедушка, неравнодушны к жидким благам этого мира, то у меня есть для вас великолепный сюрприз.

Так это и был тот человек в расшитых сапогах, топтавший перчатки в моем ночном кошмаре? Признаться, профессор Доманья показался мне самым приятным и обаятельным человеком из всех, с кем я познакомился с тех пор, как влип в эту историю.

Лифт остановился на третьем этаже. Профессор Доманья сказал:

— Моя крестница Эсме заходила к вам позавчера. И с тех пор не появлялась, паршивка такая!

Эсме? Он — крестный отец Эсме? Я онемел от изумления. Не смог даже выдавить из себя ни одну из тех дежурных косных фраз, навроде «Мне очень приятно, сударь!», которые присутствуют в словарном запасе каждого. Слава богу, рядом с профессором Доманьей и не надо было ничего говорить.

— Счастливо вам! Счастливо! Так значит, сегодня жду к себе! — прокричал он на прощание. Нет, не прокричал. Просто у него был такой громкий, такой зычный голос, что он звенел, будто эхо в какой-нибудь долине.

Профессор Доманья — крестный отец Эсме! Быстро спустившись на первый этаж, я вошел в маленький магазинчик напротив делового центра. Сказал мальчишке за прилавком:

— Один «Джонни Уокер». «Джонни Уокер Блэк Лэйбл».

Когда дверь вновь без стука открылась, я уже выпил половину бутылки. На ней было узкое, закрытое черное платье, на ногах тонкие черные чулки, замшевые туфли на высоком каблуке, а на плече — маленькая стеганая сумка на цепочке. Распущенные волосы растрепаны. Слишком яркий, с избытком макияж явно остался на лице со вчерашнего дня. Она вошла, покачиваясь, и опустилась в кресло, стоявшее справа от моего стола. Она выглядела очень усталой — видно было, что много выпила. Но как бы то ни было, она все же пришла.

— Что такое ложь? Что мы называем ложью? — задумчиво спросила она. Ее странный, ни на что не похожий голос тоже как будто покачивался. — У индусов не существует понятия лжи, потому что для них окружающего мира на самом деле не существует. Мы живем в неправедном месте, полном страданий, и возвращаемся сюда вновь и вновь, пока не спасемся. И в этом дурацком месте мы вынуждены считаться с рядом понятий — правда, ложь, рано, поздно, удобно, неудобно. Ты рассердился на меня, потому что я опоздала. Если бы вчера я пришла и ответила на твои вопросы, тебе было бы «удобно». Ты рассердился, что я назвала неверные цифры и что сослалась на мсье Жакоба. Он меня к тебе не отправлял. Но разве это важно? Может, он послал меня сюда, сам того не сознавая? Я давно не держу в голове ни цифр, ни дат. Ты представить себе не можешь, сколько я трудилась над собой, чтобы научиться выбрасывать все эти мелочи из головы. И только теперь могу сказать: я не держу в голове эти глупости, не могу держать. Пожалуйста, ну пожалуйста, не сердись на меня! Делай, что хочешь, только не сердись. Я бы смирилась с твоим гневом, если бы знала, что не нравлюсь тебе, если бы я раздражала тебя, если бы ты меня боялся. Но если ты хорошо ко мне относишься, так и относись хорошо: люби и прощай, очень тебя прошу. Не нальешь ли мне немного виски?

Я наполнил ее стакан. Не мне было говорить ей: «Ради бога, не пей больше», — или нечто подобное. Я не собирался смущать ее напоминаниями и предостережениями. Жизнь и так принесла Эсме немало горя. Нужно было быть великодушным, добрым с ней. Но я не смог бы. Невозможно не сердиться, когда так любишь. Не сердиться и не городить ерунды.

— Я так счастлива, — сказала она со слезами на глазах. Не удержавшись, она зарыдала. — Помнишь того посыльного, убитого? Я ходила на похороны. Оказалось, это не мой сын. Мой сын — другой, он живет в доме номер семь. А я всегда ходила в дома номер три и четыре. Потому что думала, что мой в одном из них. Городской совет два раза делал мне предупреждение. Но мне было все равно, я продолжала ходить только туда. В дом номер семь и номер восемь не ходила никогда. В совете есть один бабник — грязный, мерзкий тип. После похорон я пошла к нему выпить и поговорить. Конечно, он разговорился. Сказал, что убитый посыльный — не мой сын. Я так счастлива…

Эсме снова заплакала. Какая несчастная, какая красивая женщина! — думал я. Глядя на нее, я вспоминал все мерзости этого мира. Если бы у меня был сейчас нож, я бы сделал себе харакири.

— Не плачь, Эсме, — попытался утешить ее я. — Мне невыносимы эмоции: слезы, печаль, чрезмерная радость, чрезмерная искренность. Выходит, один из твоих сыновей живет в доме номер семь?

Хлюпая носом, она ответила:

— Да, вроде бы. Мой шестилетний малыш, мой сын, рожденный от дражайшего господина Волковеда, все эти годы живет в доме номер семь. Да, и еще: я тебе соврала. У меня не два сына, а один. Ну и что, что соврала! Я специально это сделала. Если говорить, что родила двоих посыльных, тебе больше веры. Обычно рожают двоих. Это идеально. Особо успешные матери иногда даже троих. Все они, конечно, женщины не без недостатков. Многие — истерички, но ведут себя осторожно. Настоящие курицы. Городской совет допустил ошибку, когда позволил мне стать матерью посыльных. Им впервые попалась такая проблемная мать. Конечно, второй раз мне не предложили. И честь получения самого низкого среди матерей вознаграждения тоже принадлежит мне. Из моей зарплаты то и дело вычитают всяческие штрафы. А тех куриц поощряют не только новыми детьми, но еще и денежными вознаграждениями, и премиями. Какие они жадные! Если бы ты видел их в родительский день, ты бы глазам своим не поверил. Как скромно они одеты! Разыгрывают перед детьми театральную постановку под названием «материнское искусство», самые ее изысканные сцены — любовь, нежность, внимание. Ко всем без разбору. Им даже в голову не приходит выяснить, кто из них чей, кто отец, кто они — эти дети. В голове не укладывается!!! Им даже в голову не приходит! Дети так несчастны, им так плохо! Они даже начали убивать друг друга!

Эсме не смогла удержать слез. Одной рукой она прикрыла лицо, другой пыталась утереть глаза. Мне подумалось, что она и в самом деле беспокоится за детей. Но тут я вспомнил свой сон.

— Оказывается, профессор Доманья твой крестный отец? — спросил я.

— Э-эх, — вздохнула она. — Они с отцом были близкими друзьями. Только не говори ему, что я приходила. Не хочу, чтобы он видел меня в таком состоянии. Не буду к нему заходить. Дядя Доманья не подозревает, сколько я пью.

Дядя Доманья! Дядя Доманья в расшитых сапогах! Он-то, конечно, знал, что Эсме пила. И что душу ее терзали незатянувшиеся раны. Выпивкой она лишь бередила их. Но кто из нас этого не делает?

— Пойду я домой, — сказала она. — Я не ночевала дома две ночи подряд — видишь? — на мне все еще траурные одежды. — Тут она задумалась, уставившись на пустой стакан, который сжимала в руке, и решительно произнесла:

— Завтра пойду, разыщу моего сына. Обязательно разыщу.

— Береги себя, Эсме, — сказал я. В ту минуту она была для меня самым родным и любимым человеком в городе.

Поправив волосы, она показала Муругана с его дьявольскими сапфировыми глазами, сиявшими на невинном лице:

— Смотри, я сделала сережку из твоего брелка. Ключей-то я не ношу.

— Тебе очень идет, — улыбнулся я.

— А журнал с Богартом я вчера вечером потеряла, — грустно сказала она.

— Ну и ладно.

— Конечно, — ответила она. — Пока, ангел мой. Береги себя. Ты ведь целых полбутылки выпил.

Ангел? Впервые в жизни меня назвали ангелом. Она вышла и закрыла за собой дверь.

* * *
Когда она ушла, мне сделалось ужасно одиноко. Невыносимая изжога терзала меня, ведь желудок с самого утра не получал ничего, кроме виски. А еще из-за волнения, что я снова увидел ее. Меня охватила неописуемая тоска вперемешку с глубоким чувством вины. С тех пор, как я вляпался в эту историю, прошло целых шесть дней, а я так и топчусь на одном месте. Вы, наверное, вините меня, что я не занимался ничем полезным, а только надирался и предавался ненужной болтовне. Вы, наверное, думаете, что у меня нет собственного мнения и я не отстаиваю то, что люблю. Пожалуй, я и сам с этим соглашусь. Но знаешь что, читатель? Моя голова не простаивала без дела! Душа моя страдала, и все силы мои были направлены на то, как облегчить эти страдания. Поднимаясь по лестнице к конторе профессора Доманьи, я подозревал всех, даже самого себя. Каждый, каждый, кто попадался мне с тех пор, как началась эта история, мог быть убийцей. Но кто не мог им быть? Должно быть, именно эта мысль выбивала меня из колеи. Именно эта проблема: кто мог, а кто не мог быть убийцей.

Лестница закончилась. Увидев перед собой черную лакированную дверь профессора Доманьи, я почему-то даже не растерялся. Дверь в контору адвоката, разгуливающего в расшитых ковбойских сапогах, конечно же, и должна была быть черной, лакированной, с золотой чеканкой в виде китайского дракона. Так что все было правильно. Дверь открыла смуглая красавица. Секретарша. Добавлю к тому, что пол в кабинете был покрыт толстым ковром рубинового цвета, что повсюду была резьба, позолота, инкрустация и лепка, и что вся эта безвкусица не раздражала, а, наоборот, успокаивала, создавала тепло и уют. Теперь опишу сам кабинет профессора Доманьи. Когда я вошел туда, он сидел ко мне спиной и искал что-то в ящике книжного шкафа, стоявшего за письменным столом, где том к тому выстроились труды по праву. От одного взгляда на этот шкаф становилось ясно, что его владелец сделал все возможное, чтобы тот «выглядел шикарно». Подойдя поближе, я увидел, что в ящике обувь — аккуратно расставленные разноцветные ковбойские сапоги — а сам профессор Доманья занимался тем, что неторопливо выбирал себе другую пару, вместо прежних, расшитых серебром, которые он уже снял. Остроносых сапог на высоких каблуках тут было, по меньшей мере, пар сто: бежевые, бордовые, черные, золотистые, серебристые или даже ярко-зеленого.

— Надо же, как вы меня застукали! Застали прямо над тайником с обувью! — его громоподобный голос звенел от радости. — Садитесь, садитесь, очень вас прошу! Вечером я зван на ужин, вот и решил сменить сапоги. Те, конечно, красивые, но эти-то гораздо лучше!

Он указывал себе на ноги, которые обул в лакированные сапоги ярко-зеленого, как голова селезня, цвета. И те, и другие были одинаково хороши.

— Ох уж эта моя страсть к сапогам! Но разве мы не живем до тех пор, пока живы наши страсти? Прошу вас, скажите! Если бы не наши страсти, что бы от нас осталось? Ваш дедушка — ваш драгоценный дедушка! — вот кто был человеком страстей, да каких! Он то и дело говорил мне: «Ставрогины рождены для страсти! Ибо жизнь без страстей — это тюрьма!» Надеюсь, что не без оснований считаю вас истинным Ставрогиным. Хотя, если не ошибаюсь, вы, как и я, носите фамилию матери?

— Да, профессор Доманья, — ответил я. — Я ношу фамилию матери, но меня можно считать Ставрогиным.

— Ваш дедушка, ваш дедушка… Беседовать с ним было для меня величайшим удовольствием на свете. У него был блестящий ум и живое сердце. Вы ведь почти не застали его? Жаль, ах, как жаль! Как бы я хотел, чтобы вы послушали наши беседы — это словно прочесть Достоевского… А сейчас говорите: что будете пить?

Его раскосые карие глаза сияли нежностью. Голова его была почти лысой, а лицо — широким и круглым. Не дождавшись ответа, профессор захохотал. В его смехе было нечто ободряющее, вселяющее надежду, от чего на душе делалось хорошо. Этот человек знает, что такое уверенность в себе, подумал я. В нем не было самоуверенности, свойственной злобным или властным. Его уверенность в себе была спокойной, отчего и всем вокруг делалось спокойнее и теплее. Рядом с ним казалось, что ты в безопасности. Случись что — и он тебя защитит. И любит он тебя всем своим большим сердцем.

— Ах, не обращайте внимания на мои расспросы! — сказал он со смехом. — Я давно приготовил напиток специально для вас. Роскошный коньяк, любимый коньяк вашего дедушки. Пятьдесят три года выдержки! Увы, его я не мог угостить таким старым коньяком; тогда я только начинал и еще не добился успеха. Мы с ним поспорили на коньяк, я проиграл спор; но такой ценный коньяк купить не смог. А он меня даже не попрекнул. Тогда мы с ним пили коньяк всего-то семнадцатилетней выдержки. Ваш дедушка был утонченным человеком, разбирался в выпивке и в людях, короче говоря, знал толк в жизни. А теперь все знай твердят: «Я не понимаю жизнь, не понимаю жизнь». Можно подумать, они для этого что-то сделали! Можно подумать, они оторвали задницы от кресел, чтобы научиться ее понимать!

Профессора Доманью охватил гнев, и он совершенно переменился. Толкнул ящик с сапогами, и книжный шкаф захлопнулся. Н-да. Понятия одежды и убранства интерьера у профессора несколько отличаются от общепринятых, подумал я и заметил еще одну необычную деталь: когда он рассердился, то стал походить лицом на какого-нибудь злобного индийского божка.

Он наполнил стаканы. Напиться, что ли? Я жадно взялся за дело, наслаждаясь ароматом великолепного пятидесятитрехлетнего коньяка.

— Из-за чего вы поспорили с дедушкой, профессор Доманья? — полюбопытствовал я.

— Если помните, в возрасте пятидесяти лет ваш дедушка вернулся в Индию, — сказал он. — На пике карьеры он внезапно закрыл свое бюро и вернулся в Бомбей, где провел свою молодость. Говорят, что те, кто уезжает в Индию, обратно не возвращаются, а даже если и возвращаются, то душой навсегда остаются там. Но такой его неожиданный и внезапный отъезд очень всех удивил. «Не уезжайте, — просил я его. — Ведь если вы уедете, то больше не вернетесь». — «Спорим, что вернусь», — ответил он. — «Не беспокойтесь, я вернусь. Моя поездка — всего лишь антракт». Вот мы и поспорили на этот коньяк. Как мы удивились, когда три года спустя он действительно вернулся, да еще и с этим тощим индийским пареньком, просто щепкой! Но адвокатскую практику ваш дедушка забросил навсегда. Последние семнадцать лет своей жизни он приходил в свою контору, чтобы пройтись, посидеть в одиночестве, выпить, почитать журналы о кино. В каком-то смысле я выиграл спор, ведь можно сказать, что он так и не вернулся. А особенно этот его индийский паренек — вот уж странный был! Как тень за ним ходил. Как больной бездомный щенок. Дрожал все время, когда оставался один.

— Ванг Ю, что ли? — воскликнул я дрожащим от волнения голосом.

— Да-да! Ваш дедушка назвал его этим странным китайским именем. Ванг Ю! Да, несчастный, такой несчастный был паренек!

Несчастный индийский паренек! Несчастный Ванг Ю! Меня покидали последние силы. Казалось, я вот-вот потеряю сознание от сюрпризов, которые преподносила жизнь. Что за тайну скрывал Ванг Ю? Отчего он все время дрожал? Из-за какой тайны дедушка привез его из Индии, как какую-то вещь?

Мой стакан опустел. Я встал и вежливо попрощался. Уже когда я направился прочь, профессор вдруг спохватился, сделав вид, будто только вспомнил:

— Да, к вам сегодня Эсме заходила. Ко мне не зашла, негодница! Она слишком много пьет. Губит себя. Это меня очень беспокоит. Материнство разбило жизнь моей красавице.

Я увидел в его глазах неописуемую тоску и подумал: «Как он любит Эсме». Дядюшка Доманья ужасно любит Эсме.

— Доброй ночи, профессор Доманья, — повторил я. — Спасибо за коньяк. Самый лучший из всех, что я пробовал за свою жизнь.

— Всегда вам рад, заходите в любое время.

— Доброй ночи, — в третий раз повторил я. — Счастливо, профессор Доманья.

Я бегом спустился по лестнице. И едва ли не галопом, задыхаясь, бросился домой. На ужин приготовили все мои любимые блюда: плов с креветками по-китайски, курицу с миндалем и персиковый компот. Ванг Ю сидел на кухне и читал газету.

— Поужинай сегодня со мной, а, Ванг Ю? — попросил я. — Ты знаешь, как я не люблю есть один.

— Как вам будет угодно, — поклонился Ванг Ю. Всем своим видом он словно хотел показать, что я обязан рассыпаться в благодарностях, раз удостоился такой чести с его стороны. Ну и пусть! Я откупорил бутылку красного вина.

— Твое здоровье! — обратился я к Вангу Ю. — Или, как говорят японцы: «Кампаи»!

— Кампаи! — отозвался он с таким видом, будто потешается надо всем на свете, и прежде всего над самой жизнью. Он даже улыбался, как матушка.

Ему не нравится делить маму со мной, подумал я. Но сказать, что я ему совсем не нравлюсь, тоже нельзя…

После ужина я разложил на круглом столе красного дерева, стоявшем в центре моей комнаты, морские раковины, которые когда-то собрал на побережьях Карачи, Гоа и Пенанга. Я по обыкновению долго рассматривал их, как делаю всегда, когда хочу успокоиться. Вдруг в дверь два раза постучали. Ванг Ю заглянул внутрь и сообщил:

— Внизу ждет посыльный.

Дело было далеко за полночь, и я разволновался.

— Немедленно давай его сюда, Ванг Ю! В такой час может случиться что угодно…

Ванг Ю ввел его в комнату, и я не поверил своим глазам. Передо мной предстал не посыльный, а обычный уличный мальчишка. Его грязные кружевные манжеты, в отличие от белоснежных и накрахмаленных манжет остальных посыльных, были разорваны в клочья. Казалось, он специально разодрал их об стены, пока шел ко мне. Его светлые курчавые волосы, казалось, были не мыты вот уже несколько дней, в глаза бросались следы помады на щеках. Вероятно, какая-то женщина излила на него все избытки своей нежности.

— Я принес вам сообщение, сударь, — сказал он и протянул мне крохотный конверт.

На конверте неразборчивым почерком значилось мое имя. Сердце заколотилось:

— Это от Эсме? — спросил я.

— Ага, — отозвался он с безразличным видом.

Ни один другой посыльный так себя не ведет. Это был тот самый мальчишка, которого днем раньше я отправлял к господину Волковеду и Эсме. Без сомнения, это он: посыльный с грязными чулками! И кого же напоминало это его «ага»? Эсме! Это сын Эсме! Совершенно не похожий на остальных посыльных.

— Сколько тебе лет, малыш? — взволнованно спросил я.

— Мне шесть лет, сударь, — ответил он, не отрывая взгляда от раковин на столе.

— В каком доме ты живешь?

— В седьмом.

Нет, это не посыльный, это самый обыкновенный мальчишка. Сын Эсме, сын Эсме! А как ему раковины мои понравились! Я собрал их со стола и сложил в бархатную сумку.

— Держи. Я еще насобираю.

— Но постойте, сударь, постойте! — изумленно воскликнул он. — Это раковины с берегов Пакистана, Индии и Малайзии. Прошу вас — посыльные не могут — не должны! — принимать подарки. Благодарю вас, сударь. Вы очень добры, очень, очень добры.

Казалось, он вот-вот расплачется. Он походил то на обычного посыльного, то вдруг казался простым ребенком. Ему хотелось взять мой подарок, но он знал, что нельзя, вот и мучился. Совсем как Эсме. Его мать.

— Пожалуйста, возьми раковины, — произнес я. — Когда тебе будет скучно или грустно, будешь на них смотреть. Знаешь, это очень успокаивает.

Но подействует ли на посыльного? Впрочем, посыльные тоже люди. Пусть даже они и чудеса генной инженерии, пусть даже они совершенные создания, все равно они люди. Дети. Неужели Эсме знает? Неужели она знает, что этот мальчик — ее сын?

— Не подождешь немного? — спросил я. — Я хочу отправить с тобой ответ.

— Конечно, сударь, — ответил мальчик. Все-таки он взял бархатную сумку с раковинами.

Хорошо, подумалось мне. Все-таки малыш не смог отказаться от раковин. Мне захотелось обнять, приласкать этого ребенка. Быстро разорвав конверт, я начал читать.

Мне не по себе. Хорошо, напишу правду: мне страшно. Я должна кое-что сообщить тебе. Вот села, пишу. Значит, так: сегодня меня пытались убить. Когда я ушла из твоего бюро, то пошла прямо домой, так как очень устала. Там я легла и отключилась. Проспала бы целую вечность…

Моя соседка напротив — очень милая пожилая женщина, я часто оставляю ей ключи и прочие мелочи. По ее словам, из моей квартиры она почувствовала сильный запах газа, попыталась открыть мою дверь, но не сумела. Ей пришлось сломать замок. Все конфорки на плите были включены на полную мощность, а окна и двери заткнуты тряпками. Уверена, что здесь замешан Городской совет, сам знаешь почему. Я пишу тебе сейчас из дома одного друга. Не отвечай. Завтра я зайду к тебе, тогда и поговорим. Береги себя!!!

С любовью, Эсме.

Ее пытались убить. Городской совет, убийства посыльных, Эсме, ищущая своего сына…

— Я могу идти, сударь? — спросил мальчик.

— Да-да, иди, — ответил я. А потом спохватился и почти что с ужасом крикнул вслед: — Оставайся лучше здесь! Ты же знаешь, что посыльных…

Он ласково улыбнулся и сказал:

— Пожалуйста, не беспокойтесь, сударь. Нам разрешено ночевать только в доме посыльных. Доброй ночи. Большое спасибо за раковины.

И быстро вышел. Мне казалось, я сойду с ума. Эсме, сын Эсме, таинственные убийцы, которые включают газ и затыкают все щели тряпками, Городской совет, убийства посыльных… Я не ожидал, что усну этой ночью. Я ошибался. Не прошло и десяти минут, как я уже сладко спал.

* * *
Проснулся я очень рано, на улице накрапывал дождик. Спал крепко и потому не запомнил, что мне снилось. На сердце было отчего-то легко: наверное, мне все же снилось что-то хорошее. Почему-то страшные, грустные сны всегда запоминаются лучше. Как будто мало им терзать нас ночами — и днем они продолжают крутиться в памяти вновь и вновь, как старый фильм. А хорошие сны запоминаются реже всего, хотя от них делается легко на сердце и мы просыпаемся счастливыми — но вспомнить их не можем.

Я быстро оделся и, зажав под мышкой дедушкин макинтош, тихонько спустился по лестнице. Мне не хотелось завтракать дома, не хотелось видеть Ванга Ю. Чувствовал я себя превосходно. Я двинулся прямо к деловому центру. Кажется, даже посвистывал себе под нос.

В лавке на углу купил сэндвич с тунцом и жасминовый чай, рассудив, что прелесть жизни в портовом городе заключается именно в этом — возможности в любое время купить сэндвич со свежим тунцом. С чего вдруг я об этом задумался, не знаю, но точно помню, что так и было.

В деловом центре меня ждал выгравированный на железной двери лифта Икар. Дедушкина контора в то утро казалась прекрасной, как никогда. «Какой замечательный у меня был дедушка, — сказал я сам себе. — Не такой, как я. Замечательный. Благородный и утонченный».

Я сел за стол и только принялся за сэндвич, запивая его жасминовым чаем, как вдруг в дверь тихонько постучали.

— Входите! — крикнул я. — Дверь открыта, входите, пожалуйста!

— Сидите, сидите, прошу вас! — сказал мой гость, входя. Это был тот самый пожилой и почтенный господин с третьего этажа, который уже заглядывал раньше и всячески восхищался Вангом Ю.

Я вскочил и указал на кресло слева от стола:

— Будьте любезны, присаживайтесь, пожалуйста. — Считаю, что невежливым можно быть лишь тогда, когда ты в дурном расположении духа.

— Удивительно! — сказал он. — Никогда еще вы не приходили в такую рань.

Он был очень худым и старым. Совершенно седые волосы, на руках — четкие бороздки вен, отчего его руки казались почти синими. Наверное, в молодости он был рыжим. Только не спрашивайте, почему это пришло мне в голову. Вот если бы мы с вами пили за одним столом, я бы обязательно спросил и вас тоже: «Вы, наверное, в молодости были рыжим?» Но у этого пожилого господина аристократического вида я, слава богу, не стал спрашивать ничего бестактного. Я лишь глубоко вздохнул и принялся почтительно ждать, когда он заговорит о деле.

— Я зашел к вам, чтобы рассказать тайну Ванга Ю, — начал он. — Наверное, вам будет интересно.

Помню лишь, как я вцепился руками в подлокотники. С такой силой, что назавтра на ладонях проступили синяки.

— Я несколько слукавлю, если скажу, что сам решил все рассказать. Правильнее сказать — мы решили. Мы с Жакобом…

Он умолк, тщательно взвешивая каждое слово. Почтенный пожилой господин весьма разговорчив, язвительно сказал себе я. Надо же — столь почтенный человек, такой изысканный и утонченный, столь осторожный в разговоре, зашел именно для того, чтобы поведать мне тайну Ванга Ю!

— Вчера под вечер я заглянул к Жакобу. Он мой старинный друг, я частенько к нему захаживаю. Очень хороший человек. Отличный букинист.

Я, закусив губы, с трудом сдержал себя, чтобы не воскликнуть: «Именно из-за него со мной случилось все, что случилось, и все, что еще случится!»

— Вы же знаете нас, стариков: слово за слово, вот и договорились до вас. И решили, что вам, наверное, интересна тайна Ванга Ю.

Я не выдержал:

— Вы правы, сударь. В этом городе сумасшедших, где каждый то скрытничает, то болтает обо всем напропалую, тайна Ванга Ю будоражит мое воображение больше всего. — Все это я произнес поспешно, потом запнулся и замолчал.

— Прошу вас, избегайте того, что просто понять, — сказал он. — Это вообще редко заслуживает внимания. К тому же некоторые вещи бывают до того просты, что сбивают с толку людей, способных к размышлениям. Ибо такие люди копают гораздо глубже, чем надо, — тут он умолк ненадолго и, наконец, продолжил. — Будем справедливы к нашему городу, мой юный друг. Согласитесь: это один из прекраснейших и старейших городов мира. Это настоящий лабиринт, наверное, один из древнейших лабиринтов в мире. В молодости, когда я был полон амбиций, совсем как вы теперь, я то и дело повторял себе: «Господи, неужели единственный способ выбраться из этого города — моря, которые его окружают?» Однако этот лабиринт, этот город, который, как вы считаете, сводит вас с ума, — живой. Он живет своей жизнью и поддерживает ее в своих жителях.

Старик ласково улыбнулся. В улыбках женщин и стариков есть что-то беззащитное, располагающее, такое, что делает их правыми во всем.

— Вы правы, — ответил я, глядя перед собой. — Вы правы, сударь.

— Что касается тайны Ванга Ю, — сказал он, — то Ванг Ю был хиджрой.

— Хиджрой?! — воскликнул я.

— Да, вы не ослышались, — кивнул он. — В одиннадцать лет у Ванга Ю умерла мать, и родственники начали плохо обращаться с ним, всячески издеваться и обижать. Он удрал из своей деревни в штате Махараштра и решил сбежать в какой-нибудь крупный город, но вместо того, чтобы пойти в близлежащий Бомбей, подался далеко, очень далеко. После тяжкого пути, полного испытаний, он добрался до Нью-Дели. И в первый же день бедный малыш угодил прямо в лапы к хиджрам. Те встретили его хорошо. Напоили и накормили, даже на карусели покатали. Ночью он проснулся от страшной боли: хиджры окружили его со всех сторон и пытались оскопить, криками приветствуя рождение нового хиджры. Ко всему прочему, это напомнило ему родственников. Ванг Ю был очень впечатлительным ребенком; он так никогда и не сумел забыть ужас той ночи. Три месяца он терпел мучения, но убежать ему никак не удавалось. За это время он научился танцевать и петь, выступал на свадьбах. Дважды Ванг Ю пытался покончить с собой, из-за того, что ему приходится заниматься таким недостойным делом. В конце концов одна пожилая хиджра пожалела паренька и помогла ему бежать. Освободившись, Ванг Ю нашел пристанище там, куда прежде боялся идти, — в Бомбее. Но пережитое было для него таким потрясением, что ваш дедушка нашел его, когда тот умирал на улице от тяжелой болезни. Ваш дедушка выхаживал его много месяцев, сидел ночами у изголовья кровати, когда тому снились кошмары. Чтобы успокоить и развеселить мальчика, он купил мадагаскарского ворона и обучил птицу нашему языку. Однако два года спустя ваш дедушка решил вернуться в наш город. Тогда паренек принялся умолять не бросать его. Он плакал, кричал, что мечтает стать его слугой и что ничего другого ему от жизни не нужно. Дедушке же вашему мысль о слуге была не очень по душе. «Зачем мне такой слуга, как ты? В книгах вот все слуги китайцы. Зовут их Ванг Ю или как-то в этом духе, и к тому же я не из тех, кому нужен слуга. Не понимаю, зачем вообще нужны слуги. Ты же знаешь», — говорил он. Но имя «Ванг Ю» запало пареньку в голову. Он не унимался: «Отныне меня зовут Ванг Ю, и я ваш слуга». Дедушка ваш оказался в затруднительном положении, но не решился покинуть мальчонку и разбить тому сердце. Так, внезапно обзаведясь слугой, он вернулся в наш город. Это и есть тайна Ванга Ю! К тому же вам следует знать, что он безумно влюблен в вашу мать. Когда она выходила замуж, то от невыносимых душевных терзаний Ванг Ю изгрыз всю ручку на двери вашего дома. Дедушка ваш потом говорил, что эти следы не получилось ни закрасить, ни замазать. Ах, какая любовь! Спустя семь лет ваш дедушка умер, а матушка вернулась в отчий дом. Видели бы вы тогда глаза Ванга Ю. У него очень сильный характер, очень гордый. Он безупречно выполняет свою работу. Кроме того, Ванг Ю — один из лучших шекспироведов в городе. Раз в месяц, по вечерам, мы собираемся в лавке уважаемого Жакоба, и Ванг Ю читает и комментирует нам Шекспира.

Так вот что скрывал Ванг Ю, мой любопытный читатель!

Закончив рассказ, сосед попросил позволения откланяться.

— Как вам будет угодно, сударь, — ответил я. — Всегда милости просим.

Я проводил его до двери. Когда я возвращался к столу, у меня дрожали колени, так взволновал меня рассказ про Ванга Ю. От всего сердца я подумал: милый Ванг Ю! Милый, милый, милый Ванг Ю!

Когда я очень волнуюсь или расстраиваюсь, то моментально выбиваюсь из сил: мне сразу хочется спать. История Ванга Ю повлияла на меня так же. Не прошло и пяти минут после ухода моего почтенного соседа, а я уже лежал на столе и спал.

Мне снились разряженные хиджры в шелковых сари и с густо размалеванными лицами. Они кружились в танце, пронзительно покрикивая, перед дверью какого-то дома, где шла свадьба. Занавески на окне второго этажа осторожно раздвинулись — на них с ужасом смотрела голубоглазая, светлокожая девочка. Одна из хиджр заметила ее и, подняв свою огромную, раскрашенную хной и замотанную в тряпку руку, ткнула в ее сторону пальцем. Вслед за ней хиджры молча указали на девочку, а потом начали танец «проклятая невеста». Из-за этого танца девочка будет проклята до конца своих дней. Сначала она зарыдала, а потом, распахнув окно, принялась бросать на головы танцующих на улице хиджр все, что попадалось ей под руку. Фотографии в рамках, кружева, чернильницы, несколько курительных трубок… она швырялась всем подряд, а под конец засветила в голову старшей из хиджр фарфоровую куклу. И — невероятно! — попала в цель. Из головы пожилой хиджры льется кровь, остальные в волнении обступают ее. Невероятно красивое лицо маленькой девочки искажается кривой, злобной улыбкой, и она кричит: «Эсме! Меня зовут Эсме!»

Я проснулся от стука в дверь. Кто-то стучался с такой силой, что едва ее не сломал. Человек в Медвежьей Шапке.

— Вы что, опять спите? — с порога крикнул мне он. И затрясся в хохоте.

Господи, подумал я. Опять смех без причины, крики и плевки; опять этот тяжелый человек… Чего он все время ходит ко мне?

Усевшись в кресло справа от стола, тот закинул ногу на ногу:

— Я принес ваш журнал.

Вытащив из внутреннего кармана плаща старый киножурнал, он швырнул его мне. Тот самый журнал, который потеряла Эсме, с Хамфри Богартом на обложке.

— Спасибо, — сказал я. — Могу я спросить, где вы нашли его?

— Спрашивайте, спрашивайте! Мне ответить не-не-не трудно! Ей-богу, не трудно, — с трудом выговорил он. И тут же его обуял такой приступ хохота, что мне стало жутковато.

Человека в Медвежьей Шапке можно было называть самыми забавными, самыми идиотскими, самыми смешными и неожиданными прозвищами на свете. Разговаривать с ним было все равно, что идти по полю, заминированному хохотом. Совершенно невозможно догадаться, когда, после каких слов он начнет лопаться от смеха.

Постепенно его хохот превратился в какие-то всхлипывания. Наконец, он, кажется, заметил кислое выражение моего лица. Внезапно успокоившись, он сконфуженно опустил голову. Ну вот, расстроился, подумал я. Наверное, решил, что я — очередной робот. Иногда я умею быть злым; но быть безжалостным мне никогда не удается. Расстроившись, что огорчил его, я не выдержал и дрожащим голосом сказал:

— Послушайте, сударь. Я, кажется, говорил вам, что отдал этот журнал женщине, влюбленной в Хамфри Богарта, и когда вдруг увидел его у вас…

Он просветлел. Его глаза засияли, как у веселого щенка:

— Хотите знать, где я его нашел? В пивной, где работают карлики! И называется она… Знаете, знаете, как называется та забегаловка?

— «Белоснежка», наверное, — предположил я, пытаясь казаться безразличным, но любезным.

— Нет, дорогой мой! В нашем городе место, где работают одни карлики, называется «Пещера».

— Понимаю, — ответил я, опять не понимая ничего. — Понимаю.

Я хотел сказать что-то еще, но не мог. Словно ком в горле застрял. Где побывал этот журнал? Где и с кем пила Эсме? Кто знает, где и с кем она успела побывать в своем узеньком траурном платье за те две ночи, когда не ночевала дома? Когда она ходила в эту самую «Пещеру»?.. Вот и сегодня не заглянула ко мне, ясно, что и не собиралась приходить. Несомненно, то письмо, которое она отправила мне вчера ночью, для нее ничего не значило, и сейчас она пила неизвестно где и с кем, не вспоминая ни обо мне, ни о своем сыне, забыв и посыльных, и саму себя. Мои печаль и обида внезапно превратились в ярость. Если бы сейчас Эсме появилась в дверях, я бы набросился на нее и принялся оскорблять самыми страшными ругательствами, которые только пришли бы в голову, мог бы даже пару затрещин залепить.

Эй, читатель! Знаешь ли ты, как называется этот самый короткий, самый бессмысленный переход от грусти к злобе? Ревность! Нет другого чувства, которое так же роняло бы человека в собственных глазах, вынуждало бы его бороться и предавать самого себя. Нет другого такого уродливого, ядовитого, заразного чувства. Оно вырастает из страсти, как наглый сорняк, забирает в свои лапы душу и губит ее, и пока сердце, едва цепляясь за жизнь, задыхается от боли, этот подлый сорняк коварно набирается сил, жиреет, ехидно скалится, сводит вас с ума, а в итоге и вовсе убивает. Будьте бдительны, берегите душу! Помните: никто не застрахован от ревности и безумной страсти!

В тот момент мне казалось, что от страсти и ревности я задохнусь. Слава богу, рядом был Человек в Медвежьей Шапке с его мерзкими манерами, которые так выводили меня из себя. Слава богу, он был рядом.

— Мне пришлось уйти с работы, — сообщил он. — Теперь волей-неволей придется продолжать академическую карьеру. Я во-возвращаюсь в Университет. Что скажете? Неплохо?

— Вас что, с работы выгнали? — удивился я.

— В каком-то смысле, да, — сказал он и вновь разразился хохотом. — Вынудили уйти. Я рассказывал, что приключилось со мной во время командировки? Так вот, именно из-за того, что произошло на той выставке…

Он не договорил и вновь затрясся в хохоте, одной рукой вытирая слезы, а другой — держась за живот.

Отвратительные тучи, от которых на душе моей было так мрачно, внезапно рассеялись. Я вспомнил свой сон. Эсме наверняка прокляли. Она не такая, как все, — очень красивая и несчастная. Вдруг на меня нахлынула необъятная любовь и сострадание к ней. Как бы я хотел быть знакомым с той маленькой девочкой из сна! В детстве любить людей куда проще. Проще ли? Не знаю. Я знал одно: Эсме не шла у меня из головы.

— По-пойду я уже, — выговорил мой гость.

— Опять мама?

— Не-е. Сегодня я никуда не тороплюсь. Просто хочу вовремя уйти.

— Счастливо. Берегите себя.

Он встал — и тут же согнулся в три погибели от смеха.

— В-в-вы так смешно разговариваете! Мне очень весело с вами.

— Мне тоже.

Трясясь от хохота, он вышел на лестницу. Он так хохотал, что мне показалось, будто от его хохота трясутся стены.

* * *
Когда Человек в Медвежьей Шапке ушел, я почувствовал, что больше не в состоянии сдерживаться. Это, безусловно, было отголоском моего нетерпения, как нетерпеливая птица хлопает крыльями, мечтая поскорее взвиться в небо. Я решил, что дольше так сидеть не смогу, вскочил из-за стола и, схватив макинтош, помчался прочь, бродить по извилистым городским улицам. Вечером я вернулся домой, и в глазах Ванга Ю, встречавшегоменя на пороге, прочитал: мама вернулась с дачи.

— Ваша драгоценная матушка приготовила вам прекрасный обед, — сообщил он. — Оставила записку и легла спать. Она так устала, так устала…

Я невольно пытался разглядеть следы зубов на дверной ручке — те самые, которые, по словам дедушки, невозможно было ни закрасить, ни замазать. Драгоценная мамочка, вернувшись с дачи, взялась за готовку и так умаялась, что упала спать. Обычно она спала крепко, как заигравшийся ребенок, что казалось Вангу Ю прекраснейшей вещью на свете. Что бы ни делала матушка, все для него было прекрасным. Вот какая любовь! Страстная любовь. Такая сильная! И такая трудная!

На столе из красного дерева, стоявшем в центре моей комнаты, лежала ее записка. Неразборчивым, коряво-торопливым почерком, который мало кто умел читать, мама писала:

Я наготовила тебе всякой вкусной еды. Садись, поешь на здоровье. Устала так, что не передать, и ложусь спать.

Скучаю, твоя мама.

Почему-то мне не захотелось есть «всякую вкусную еду» драгоценной мамочки под пристальным сияющим взглядом Ванга Ю — сияющим от любви и того, что объект обожания снова рядом. Сделав бутерброд с курицей, я поднялся к себе. Я чувствовал, что дело близится к концу, что убийства мальчиков-посыльных будут раскрыты совсем скоро, а точнее, дело решится само собой. Но чувство это было не приятным и успокаивающим, а, наоборот, я сделался из-за него вялым и расстроенным. Наверное, потому, что Эсме так и не пришла! Больше всего на свете я не люблю, когда мое счастье начинает зависеть от кого-то другого. Именно это многие годы терзало Ванга Ю. Лично мне жутко скучно часами размышлять о любви. Я решил почитать сказки Андерсена.

Усевшись было в кресло с бордовой, расшитой розами обивкой, я взял в руки книгу, но тут в дверь постучали. Вошел Ванг Ю. Было видно, что он расстроен.

— Опять посыльный, — сообщил он. — Принес очень важное известие.

— Я сейчас спущусь, Ванг Ю, — сказал я. — Передай, чтобы он подождал.

Натянув свитер, я прихватил макинтош; без сомнения, меня должны были куда-то позвать. В ту ночь меня просто обязаны были куда-то позвать.

Даже пришедший за мной посыльный пребывал в панике. Все посыльные как-то странно изменились: теперь они не скрывали своих эмоций — радость, гнев или беспокойство. Надо полагать, они впервые начали их испытывать. Мой дорогой дедушка однажды написал в каком-то письме: «Нет чувства, которое нельзя было бы скрыть, скрыть можно только бесчувственность. Что может быть легче — прятать то, чего не существует?»

— Меня отправил мсье Жакоб, — произнес посыльный. — Он просит вас немедленно прийти к нему в магазин.

— Уже иду, — сказал я. — Вот видишь, я уже макинтош захватил.

— Пожалуйста, поторопитесь, сударь, — попросил он.

— Что случилось, мальчик?

— Ничего не случилось, ничего, — ответил он. И выбежал на улицу.

«Надо же, — подумал я. — Впервые вижу посыльного, который убегает, не сказав обычных слов вежливости, не пожелав хорошего вечера или чего-то подобного». С посыльными явно было что-то не так. Что-то такое, о чем никто не догадывался, не мог и не пытался понять.

Я быстро зашагал по извилистым улицам. Когда я поравнялся с лавкой мсье Жакоба, то едва не задыхался. Мсье Жакоб сидел в кресле-качалке, стоявшей в дальней части магазина, и выглядел страшно растерянным.

— Мсье Жакоб, мсье Жакоб! Что случилось, что произошло?! — воскликнул я.

— Убили бедного моего, — всхлипнул он. — Еще одного посыльного убили. Самым бездарным способом! Обставили как самоубийство! Я не могу, я больше не могу! Сделайте же что-нибудь, умоляю вас, сделайте! — он затрясся от рыданий.

Из-за рыданий Жакоба на меня накатила жуткая тоска. Будто кто-то осудил меня на вечное одиночество, на самое суровое наказание. Его слезы не пробудили во мне ни печаль, ни сочувствия, ни отчаяния, а только тоску: тоску от того, что я совершенно один в этой лавке, в этом городе, на всей планете. Я терпеливо ждал, пока он успокоится.

— Он повесился как раз в нашем дворе, во Дворе букинистов, на платане. То есть это поначалу мы подумали, что он повесился. Вы его знали, это был самый старший из посыльных. Николай, так его звали. У них, оказывается, имена есть. То есть они сами их придумывают, берут себе имена героев из любимых романов. Вот вы могли бы себе такое представить?

— Мог, — ответил я. — Мог и давно представил. Не думаю, что посыльные когда-либо называли себя «Номер 478», «Номер 613» или «24 Августа».

Признаюсь, я вел себя довольно неучтиво.

— Ах, тело только что унесли, — продолжал причитать он. — Знали бы вы, что это такое — видеть, как раскачивается бездыханным на дереве это милое, крошечное тельце! Поверьте, зрелище это невыносимо.

Я уже слышал от кого-то эти слова, произнесенные именно так, именно в этом порядке. От кого же, от кого я их слышал? От господина Волковеда. Конечно, от господина Волковеда. Значит, господин Волковед и мсье Жакоб встречались так часто, что даже повторяли одни и те же фразы в схожих ситуациях… И к тому же скрывали это от меня! А может, весь город повторяет одно и то же, как огромный хор? Они все время встречаются, обсуждают то, что произошло или то, что должно произойти, что-то скрывают от меня — от постороннего, возможно, единственного приезжего в этом городе, хотя он и родной мне, — да еще и ждали, чтобы я раскрыл убийства посыльных! Это нечестно. Чего они все от меня хотят? Чего?!

— Откуда вы узнали, что его зовут Николай, мсье Жакоб? — спросил я. — Конечно, если это случилось сегодня…

— Ах, — вздохнул он. — Первым его заметил посыльный, проходивший мимо. Он бросился к дереву с криками «Николай! Николай!». Мы увидели, что он плачет и причитает над телом. Тело, вероятно, кто-то принес, когда стемнело, и повесил на дереве, чтобы выдать это за самоубийство. Доктор, как только прибыл на место происшествия, сразу понял, что к чему: Николая отравили, он мертв, предположительно, со вчерашней ночи. Но кто его повесил и как мы не заметили вешавших, непонятно. Наверное, из-за темноты, из-за дождя. Да и большая часть лавок к тому времени уже закрылась. Я свою не закрыл, потому что на сегодняшний вечер у нас было намечено собрание шекспироведов. Мой любезный друг — ваш сосед, уже, конечно, рассказал вам: наш друг Ванг Ю собирался читать и комментировать отрывки из «Сна в летнюю ночь».

— Надо же! — удивился я. — В самом деле? О том, что Ванг Ю — знаменитый шекспировед, я узнал только сегодня утром. Мне бы непременно хотелось воспользоваться его драгоценными познаниями, тем более, мы живем в одном доме…

— Мой юный друг, — сказал мсье Жакоб. — Мой юный друг, как же вы нетерпеливы. Не стоит обижаться на то, что жизнь имеет свои тайны. Ибо эти тайны и делают жизнь прекрасной, придают ей ценность и смысл. Подождите немного, и жизнь сама раскроет их перед вами одну за другой. Распутает все узлы. Не скажу, что в молодости не бунтовал так же, как вы, что мое нетерпение не сменялось безудержным гневом…

— Даже держу пари, мсье Жакоб, — перебил его я, — что в молодости вы думали: «Господи, неужели единственный способ выбраться из этого города — моря, которые его окружают?»

Жакоб засмеялся.

— Вы очень внимательны, — сказал он. — И подозрительны. Какие хорошие качества! Однако эти достоинства могут отравить вам жизнь, если вы не научитесь чувствовать меру. Да, мой юный друг, иногда у близких друзей может быть одинаковая манера разговаривать. Вплоть до того, что они забывают, кто из них что сказал, да и не хотят помнить об этом. Один становится проводником чувств другого: их взгляды совпадают, их мысли совпадают, и говорят они одинаково. Я желаю, чтобы и у вас когда-нибудь появился такой близкий, такой важный друг.

— Интересно, мсье Жакоб, а если я скажу, что меня пугает город, внезапно превратившийся в слаженный хор моих друзей, что вы ответите? Что я не знаю меры в применении своих достоинств?

— Да! Да! Да, мой юный друг, — тут же воскликнул Жакоб. — Чрезмерная подозрительность только мешает. Вы увязаете в деталях и теряете возможность отступить и взглянуть на всю картину целиком. Детали губительны, а целое — объясняет все и вселяет надежду.

— Мсье Жакоб, — ответил я, — раньше вы обвиняли меня, что я брожу по нижним этажам высотного дома. Утверждали, что стоит мне выйти на крышу, как я увижу все. Вот я на крыше и меня не оставляет чувство, что какие-то таинственные силы хотят столкнуть меня вниз. Что скажете?

— Убийства мальчиков-посыльных, — сказал он. — Помните: убийства мальчиков-посыльных. Если уж кто и может разобраться в том, что происходит, так это вы.

— Однажды вы послали ко мне Николая, — сказал я. — Он был весьма невежлив.

— Он был очень несчастлив, — сказал Жакоб. — А еще умен. Он повидал жизнь.

— Доброй ночи, мсье Жакоб, — сказал я. — Мне кажется, сегодня ваше шекспироведческое собрание не состоится, ибо моя мамочка вернулась с дачи. Ванг Ю давно уже видит «сны в летнюю ночь».

— Доброй ночи, мой юный друг, — сказал Жакоб. — У вас острый язык и острый ум. Берегите себя.

— В этом городе хотя бы рифму чувствуют и намеки понимают, — проворчал я. — А сколько на земле городов, где нет ни рифмы, ни поэзии. Еще раз — доброй ночи.

Выйдя из его лавки, я быстро зашагал прочь. Не прошел я и двухсот метров, как навстречу мне откуда-то повернул Человек в Медвежьей Шапке. Он пытался на ходу застегнуть брючную пуговицу и так увлекся своим занятием, что прошел мимо, не заметив меня. Я развернулся и осторожно последовал за ним. Тот свернул на какую-то улицу, затем на другую. Остановился рядом со старинным домом, поправил свою шапку и начал спускаться по одной из лестниц, огибавших дом. Вскоре и совсем скрылся из виду. Подойдя поближе, я заглянул вниз. На черной железной двери красной краской из баллончика было выведено: «Пещера». А ниже кривыми буквами:

Карлики без очереди,

остальные по порядку

Когда я вернулся домой, меня встречали тишина и темнота. Ванг Ю уже лег. Обычно Ванг Ю ложится поздно, и раньше двух-трех часов ночи свет в его комнате никогда не гаснет. Так как встает он засветло, мне всегда было интересно, чем же таким он занимается по ночам. Теперь это прояснилось — он всего-навсего перечитывал Шекспира и выдумывал к нему новые комментарии, готовясь порадовать своих всезнаек-слушателей, всем сердцем ожидавших его в лавочке мсье Жакоба. Однако этой ночью мой острый язык оказался прав: в честь возвращения матушки с дачи Ванг Ю лег рано и, наверное, видел уже десятый сон. Я спокойно вздохнул. В голове у меня все перемешалось, а на душе было так мрачно, что я не желал никого видеть и сил не осталось даже на простейшее бытовое общение.

Поднявшись к себе в комнату, я сел на одну из табуреток перед круглым столом из красного дерева. И на белой пергаментной бумаге, лежавшей на столе, написал:

Уважаемый господин Волковед!

Я убежден, что Вы — далеко не «новый» клиент мсье Жакоба, как вы оба утверждаете. Что вы скрываете от меня от меня и зачем, с какими целями?.. Меня терзают смутные сомнения.

Вы скрыли от меня не только дружбу с мсье Жакобом. Помните, что Вы сказали, когда я узнал, что Вы — один из почтеннейших в нашем городе торговцев собственным семенем? Вы предупредили меня, что не стоит делать поспешных выводов и видеть во всем плохое. Того, что мне удалось узнать, не хватает, чтобы разгадать Вашу головоломку. Мне все надоело, я хочу сбежать из этого города. Поэтому откровенно Вас спрашиваю: Вы — убийца?

P.S. И неужели Вы думаете, мне есть дело до этих убийств?

Я взял стакан, стоявший у меня в изголовье, и до краев наполнил его виски. Выпил залпом, выпил так, будто умирал от жажды, пил, пил и снова пил. Какое мне дело до этих убийств? Правильно! Повторив про себя эту восхитительную фразу: «Какое мне дело до этих убийств?» — я опять наполнил стакан, сел и написал на чистом листке:

Эсме!

То, что ты не держишь слова, конечно…

Ручку я удерживал с трудом. На мгновение меня охватила задумчивость. Потом я приписал:

Где ты?

Затем подошел к кровати и упал на нее не раздеваясь. И тут же уснул глубоким сном.

* * *
Когда я проснулся, был третий час дня. Воскресенье. Ровно семь дней с тех пор, как я ввязался в это дело. Усталый, оттого что проспал пятнадцать часов подряд, я принял ванну. Матушка и Ванг Ю, как всегда по воскресеньям, ушли на Рынок старых фотографий. Я спокойно и плотно позавтракал. А когда, посвистывая, вернулся в комнату, не поверил своим глазам. Письма господину Волковеду и Эсме исчезли со стола.

Матушка? Ванг Ю?

Какой ловкач, какой наглец, не спросившись разрешения, мог отправить оба сумасшедших письма? Ни Ванг Ю, ни матушка не были способны на такое нахальство. Я чуть не задохнулся от волнения. Хорошо. Ну а я-то с какой стати вздумал писать такие идиотские письма, ради чего? Зачем я написал господину Волковеду? Почему он не идет у меня из головы? И что мне нужно от Эсме? Хочет — приходит, хочет — не приходит; хочет — держит слово, хочет — не держит. Зачем я все время о ней думаю?

В ярости на ловкача, который отправил мои письма, а заодно и на себя, я вернулся в постель. Спать не хотелось, ведь я только проснулся. Но теперь я на каждом шагу боялся совершить какую-нибудь глупость. Я взял книжку и укрылся одеялом. И вы не поверите, однако не прошло и десяти минут, как я сладко заснул.

На следующее утро меня разбудил Ванг Ю, который вошел ко мне в комнату и раздвинул занавески.

— Доброе утро, господин, — сказал он. — Я подумал, что сегодня вам захочется встать пораньше и пойти в дедушкину контору.

— Ты очень правильно подумал, Ванг Ю, — ответил я. — И спасибо, что не называешь меня как-нибудь вроде «мой юный друг».

— С самого рождения я называю вас «господин», — укоризненно сказал Ванг Ю. — Вы прекрасно знаете, что я слуга вашего дедушки.

— Ты был слугой, — сказал я. — Да и что это за служба…

— Я по собственной воле решил стать слугой вашего дедушки, — ответил Ванг Ю. — Хорошего вам дня, господин.

Он вышел, как обычно держа спину очень ровно. У меня не осталось никаких сомнений относительно того, кто отправил мои письма. Милый Ванг Ю, подумал я. Милый, милый, милый Ванг Ю.

Мне не хотелось обижать его, проигнорировав домашний завтрак. Быстро съев что-то за заботливо накрытым столом, я вышел из дома, купил в городской аптеке прямо напротив дома реланиум с аспирином и направился в контору. Сев за стол, я положил в рот две таблетки аспирина и три таблетки реланиума и запил все это виски, оставшимся после прихода Эсме. Мне совершенно не хотелось нервничать. Совершенно не хотелось. Вам может показаться, что запивать реланиум виски — не очень удачная идея. Но я был не в силах размышлять на столь высокие темы. Я хотел как можно быстрее проглотить таблетки и спастись. Но я не успел. Дверь без стука отворилась, и вошел чертов господин Волковед.

— Сдаюсь! — сказал он. — Все кончено! Сдаюсь!

— Слишком короткая фраза для вас, — отозвался я. Мне хотелось провалиться сквозь землю, лишь бы больше никогда не видеть этого человека. Он, конечно, получил мое письмо.

— Я никогда не говорил, что я — новый клиент мсье Жакоба, — начал он. — Может быть, сам мсье Жакоб это сказал. Но я не собираюсь отвечать за его слова и не испытываю никакого желания обсуждать подобные вещи. К тому же время — понятие относительное, и всех клиентов, с которыми мсье Жакоб знаком меньше двадцати лет, как вам наверняка известно, он считает «новыми». Смирение, терпимость, чувство меры, логика, благодарность, способность поставить себя на место другого — да-да, именно этих качеств вам не хватает. Вы никогда не пытались поставить себя на место другого, вам и в голову такое не придет…

— Вы не сядете? — не выдержал я. — Виски с реланиумом не хотите?

— Что?! — спросил он, сверкая глазами. — Что вы тут затеяли? Немедленно спровоцируйте рвоту! Очень вас прошу. Вы отравитесь! Как вы могли? Как вы могли?

— Нет, — ответил я. — И не подумаю. — Я попытался выдавить из себя улыбку. Вот человек — шуток не понимает. А еще собирается жизнь мне спасти!

Усевшись в кресло слева от моего стола, он уставился на меня раскосыми глазами, из-за очков в тонкой металлической оправе.

— Нет, — произнес он. — Я не убийца.

Должно быть, он где-то читал, что если говорить такие вещи, глядя прямо в глаза, они будут звучать убедительнее.

— Вы крайне убедительны, — сказал я. — Здорово. Вообще-то, я в этом и не сомневался. Что-то в вас побуждает писать вам письма. Вот мы оба и пострадали от этого вашего свойства.

Я сам поразился собственной наглости.

Господин Волковед засмеялся. Да, он просто пополам сложился от хохота.

— Если бы все было так просто, — выдавил он, — как бы все было хорошо!

— Как бы все было хорошо! — поддразнил его я. Нелепые слова.

Тут дверь снова без стука открылась, и вошла Эсме. Эсме. На ней был кожаный пиджак, черный свитер с воротником-стойкой, узкие джинсы, а на ногах кожаные сапоги. Волосы растрепаны, будто она не причесывалась с прошлого вечера. Нетвердым шагом она вошла внутрь и опустилась в кресло напротив господина Волковеда. Посмотрела на меня. Красивые у нее глаза.

— Я-то здесь, — произнесла она. — Ну, а ты где?

Господин Волковед смерил презрительным взглядом сначала ее, потом меня. Я не мог ненавидеть этого человека так, как мне этого хотелось, все же в нем было что-то приятное.

— И мой сын, мой малютка-сын тоже здесь! — продолжала она. — Я нашла его! Он такой хорошенький! — Пристально взглянув в глаза господину Волковеду, она добавила: — Моего сына, родившегося от вашего драгоценного семени, сударь. Теперь я знаю, кто из посыльных мой сын.

Она всхлипнула.

Господин Волковед, отводя глаза, произнес:

— Я рад за вас, госпожа Эсме. Однако смею надеяться, что вы не станете заблуждаться и путать работу матери посыльных с обычным материнством, что может быть опасным не только для вас, но и для вашего «малютки-сына».

— Госпожу Эсме интересует только то, что она нашла своего сына и наконец соединится с ним, господин Волковед, — ответила Эсме. — Мне нет дела ни до Городского Совета, ни до Общества Посыльных. Этого мальчика родила я, и я вытащу его из этого бесчеловечного, абсурдного и бессмысленного предприятия. Возможно, в вас торговля собой и не пробудила отцовских чувств, но лично я приняла участие в этой грязной затее только для того, чтобы завести ребенка.

— Какая вы упрямая, — заметил господин Волковед. — Как вы пьяны и бесцеремонны, как вы легкомысленны! Совсем как ребенок, который не понимает, что играет с огнем. Позвольте вас по-дружески предостеречь…

— Ах, по-дружески! — резко перебила его Эсме. — Шел бы ты со своей дружбой! Мне не нужны ни советы твои, ни утешения! Хватит того, что я вытащу сына из этого порочного круга. Ни ради каких-то благородных целей, только потому, что мне так хочется! И потому, что я его люблю! Потому, что он нужен мне! Если из-за этого я пострадаю, то сама буду виновата. Наплевать. Знаешь что, добродетель недоделанный? Ты уж лучше со своими проблемами разберись! Вроде той, что в голове у тебя — вонючая помойка!

Вскочив, господин Волковед отчеканил:

— Разрешите откланяться.

Ясно было, что господин Волковед считает нас чудесной парой. Но терпеть нас, а в особенности Эсме, он больше не мог. Осторожно отворив дверь, он ушел.

Сколько себя помню, никогда не понимал мужской страсти к рациональным и аккуратным женщинам. Господин Волковед боялся Эсме. Боялся ее красоты, ее ума, ее любви к выпивке, а пуще всего — ее неуемного и сильного характера. Эсме была словно одинокий пиратский корабль в штормящем океане: черный флаг развевается на мачте, навевая ужас на торговые корабли, проплывающие вдалеке…

— Ну что за человек! — возмутилась она. А потом сказала:

— Пойду я. Зашла, чтобы ты не волновался. Со мной все хорошо, поверь, честное слово. Живу сейчас у одного друга. Как только спасу сына, сбегу из этого жуткого города. Собираю вещи.

— Береги себя, Эсме, — сказал я.

Она показала Муругана с дьявольскими сапфировыми глазами на невинном лице, и улыбнулась:

— Пока он со мной, ничего не случится. Не беспокойся, ангел мой.

— Тебе сапоги профессор Доманья подарил? — поинтересовался я.

— Ага, — ответила она. — Дядя Доманья засыпает меня подарками. А сапоги, кстати, незаменимы, когда надо кому-нибудь дать пинка. Смотри, какие носы острые! — она подняла ногу и продемонстрировала сапог.

Затем с трудом встала и произнесла:

— Ты тоже береги себя, ангел мой. Ты бледен как мел.

А потом открыла дверь и ушла.

Я пошел в туалет в коридоре и запер за собой дверь. Склонился над унитазом. Меня рвало. Рвало, рвало, рвало без конца. Мне хотелось сбежать, поскорее сбежать из этого проклятого города.

Вот вы не хотите ли побольше знать о Лане Тернер? Я лично — хочу. Вывернув как следует внутренности над унитазом, я вернулся к себе за стол и вцепился в один из журналов по кино. На обложке красовалась Лана Тернер, а в самом журнале было интервью на восемь страниц. Несмотря на все мои попытки сосредоточиться и то, что интервью было написано очень простым и приятным языком, некоторые предложения приходилось перечитывать по нескольку раз, и я все равно ничего не понимал. Кажется, я продирался через интервью часа два-три. Обычно я читаю быстро и легко все понимаю. И запоминаю. А в тот день я читал интервью Ланы Тернер, как трактат Спинозы, и все равно ничего не понял, ничего не запомнил. Признаться, мне до сих пор хочется узнать что-нибудь о Лане Тернер…

Не знаю, сколько времени прошло, пока журнал окончательно мне надоел. Вскоре я уснул крепким сном, преклонившись головой на спинку кресла и положив ноги на стол.

Мне снилась комната, облицованная белым кафелем. В ней был ученый в халате, который тряс какую-то колбу, заполненную белой жидкостью, и напевал:

С днем рождения, номер 478,
С днем рождения, номер 478,
С днем рождения поздравляем,
С днем рождения тебя!
В углу комнаты было кресло-качалка, в котором раскачивался малыш-посыльный. Ноги у него не доставали до пола, лицо было очень грустным, и он громко кричал: «Николай! Меня зовут Николай! Николай!» Какие-то люди волокли связанную Эсме и пинали ее в живот. Откуда-то возник мсье Жакоб и протянул ученому еще одну колбу, и оба они со смехом принялись о чем-то разговаривать. Меня никто не видел. Я прятался в каком-то тайнике и молился, чтобы меня не заметили. Внезапно налетели птицы, и посыльный, схватив несколько за хвосты, взмыл ввысь. Не выдержав, я закричал:

— Николай! Не бросай меня! Возьми и меня с собой, Николай! — и заплакал.

Я проснулся в холодном поту. Было далеко за полночь. Встревоженный, я вышел из делового центра, побежал к дому, и…

О том, что случилось после, я не люблю рассказывать. Честное слово. Вас когда-нибудь избивали трое совершенно незнакомых людей? Меня — да. Наплевать, что мне выбили два зуба, поставили фингал под глазом, что много дней и даже недель спустя у меня все ломило. Главное, в ту ночь пострадала моя честь. Моя драгоценная честь, над которой я так трясся, которую так оберегал своей нелюдимостью, своей строптивостью! Если бы мы я был героем какого-нибудь романа, то, без сомнения, любое оскорбление воссияло бы на моем челе мученическим золотым венцом, как величайшая честь, как награда свыше, которой я, наконец, удостоился. Но побои всяких голодранцев — не честь. По крайней мере, для меня.

Слышишь меня, читатель? Той ночью, когда я бежал домой, мне преградили дорогу трое. И основательно отлупили. Я видел их впервые в жизни. Я не смог смотреть им в лица, мне было неловко — из-за себя, из-за них, из-за этой идиотской ситуации, из-за своей ярости, из-за того, что они издевались надо мной. Я догадался, что это городские полицейские, что они здесь отвечали за порядок и безопасность. Я запомнил, во что они были одеты. (Эти детали врезались мне в память и, к сожалению, до сих пор никуда не делись.) Они были одеты так: на одном были брюки в зеленую полоску, футболка с надписью: «Buenos Aires is cool», кожаный пиджак, а на ногах — кирзовые сапоги. Засаленные волосы собраны в хвост, в одном ухе — платиновая сережка в форме дракона. Лицо второго походило на лицо ребенка. Волосы коротко остриженные и мелированные в синий цвет. На нем были узкие джинсы, серый бадлон с капюшоном, а на ногах — белые кроссовки. Избивая меня, они не переставали улыбаться и пританцовывать под слышную только им мелодию. Третьей оказалась женщина. Она была недурно сложена. Густые, крашенные в белый цвет волосы были пышно уложены. Обтягивающие брюки под леопарда, черная футболка в сеточку и золотистый клеенчатый плащ. На ногах лакированные ботинки со шнуровкой на высоких каблуках. В одном ухе болталась крошечная пластмассовая сережка в виде Минни Маус, а в другом — маленький бриллиантик. На длинных ногтях золотой лак. Красотка была особенно старательной и била больнее всех. При этом ногти у нее не ломались.

* * *
Я заперся в матушкином доме, в отведенной мне комнате. Дни текли, как река — медленная и грязная. Я не выходил ровно десять дней. Старался ни о чем не думать: читал биографию дрессировщика лошадей. Дочитал до седьмого тома, и вдруг мне стало скучно. Что бы я ни делал, ничего не помогало: убийства мальчиков-посыльных не шли из головы. С какой стати этот город поручил мне такое задание? Городской совет, городской врач, городская Полиция, Городское общество посыльных — и цепочка нераскрытых убийств! В этом городе, где я не знал никого, кроме матушки, Ванга Ю и мсье Жакоба, мне пришлось перезнакомиться со всякими новыми людьми, подчиниться ходу событий, а в итоге еще и побои перенести. Я ненавидел этот город. И свое неуемное любопытство, из-за которого я вечно ввязывался во всякие истории.

Я решил уехать первым же трансокеанским лайнером. Матушка поступила как всегда, когда я уезжал: обиделась и заплакала. Ванг Ю собрал корзину вкусной еды. Ненавижу, когда вокруг меня бегают, но он так настаивал, что я согласился, чтобы он проводил меня до порта.

Пожимая мне руку, он сказал:

— Счастливого пути, господин. Я буду по вас скучать.

Скучать? Я не поверил своим ушам.

— Вы очень приятный человек, — улыбнулся он.

— Спасибо, Ванг Ю, — ответил я.

— Я хочу кое-что подарить вам на прощание, — произнес он и, вытащив что-то из кармана, протянул мне. Это был морской камень. — Это единственное, что я привез из Индии. Я носил его с собой, ожидая, пока встречу кого-нибудь достойного, кому его подарить. Вы очень добрый. У вас большое сердце. Иногда, пусть и редко, вы напоминаете вашего дедушку.

— Откуда он? — спросил я. — Из Бомбея?

— Это не морской камень, — сказал Ванг Ю. На его лице проявилась ехидная ухмылка, очень похожая на матушкину. — Это камень из почки хиджры, которая меня украла. Пока камень выходил, она так мучилась, что я сохранил его — самое ценное воспоминание из той жизни.

Я растерянно умолк. Быстро распрощавшись со слугой, взбежал по трапу. Положил чемодан в каюту, вышел на палубу. И бросил подарок Ванга Ю в море. Поверьте, не так-то просто избавиться от подаренного вам почечного камня.

В первые дни путешествия я не покидал свою каюту. Прочитал седьмой, восьмой и девятый тома биографии моего лошадиного дрессировщика. Самая подробная биография обычно бывает не больше девяти томов. Но я ее дочитал, и пришлось принимать участие в жизни корабля. Как-то раз я сидел в шезлонге на палубе, пытаясь смотреть на море и небо — вообще-то это трудное для меня занятие — и вдруг мое внимание привлек один мальчик. Это был невзрачный шестилетний мальчуган. Он был одет в отвратительно грязные бермуды в цветочек, на ногах были лиловые кроссовки, а на худеньком тельце — огромная черная футболка. Он стоял ко мне спиной и, опершись на фальшборт, глядел на море. На футболке, дорогой читатель, у него было написано следующее:

Your view of society
Screws up my mind
Like you will never know
Мальчик повернулся ко мне. Он повернулся ко мне. Это был он. Сын Эсме. Мальчик-посыльный. У меня подкосились колени, хоть я и сидел. Он смотрел на меня ясными голубыми глазами. В грязи у него была не только одежда, но и лицо. Он улыбнулся. И подошел ко мне.

— Здравствуйте! — сказал он. У него был звонкий голос, в котором слышались какие-то щебечущие нотки.

— Здравствуй, посыльный. То есть привет, — отозвался я.

— Между прочим, у меня есть имя, — хихикнул он.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Себастьян! — ответил он.

Ну конечно. Себастьян.

— А мама, мама твоя где? — нетерпеливо спросил я.

— Эсме опоздала на корабль, — сказал он. — Пошла навестить дядю Доманью. Сказала: «Если опоздаю, садись на корабль и уплывай, а я догоню тебя на следующем». Вот я сел и поплыл. У нас очень красивая каюта: на палубе «С». А твоя где? Где твоя?

С посыльными у него не осталось ничего общего. Сын Эсме. Это был сын Эсме.

— Что за надпись у тебя на спине? — спросил я.

— Моя любимая группа, «Кокни Ребел», — сказал он. — Строчка из их песни «Себастьян». Мама очень обрадовалась, когда узнала, как меня зовут. Оказывается, это ее любимая песня. Заказала мне футболку с такой надписью. Как? Красиво получилось?

— А-а-а, так значит, ты выбрал себе имя по этой песне?

— Не-е-ет. Я выбрал его в честь Баха, — ответил он. — Но оно мне уже надоело. Я хочу его поменять. Пусть будет Иоганн. Или Мурик.

— Иоганн опять из-за Баха?

— Да-да, обожаю Баха.

— Но Мурик — это кошачье имя.

— Какая разница?

Правильно. Какая разница. Иоганн или Мурик.

Он радостно подпрыгнул:

— Мама очень хочет, чтобы меня звали Тедди. В честь одного рассказа Сэлинджера. Это ее самый любимый писатель. Ты знаешь, ее имя тоже из Сэлинджера.

— Не знаю, — ответил я. В горле у меня стоял ком. Я был готов разрыдаться. Как я соскучился по Эсме! — Думаю, что так ее назвал профессор Доманья. Он же крестный отец твоей матери.

— Нет, вряд ли, — весело ответил он.

— Что значит «вряд ли»? — переспросил я, не сдержав дрожь в голосе.

— Мама родилась в Индии. Росла там до семи лет. Ее отец был атеистом, а мама — буддисткой. Во-первых, зачем ей креститься? Во-вторых, профессор Доманья никогда не ездил в Индию. Кажется, профессор Доманья выдумал все насчет мамы, но я не уверен.

— Зато я уверен! — вскрикнул я. У меня перехватило дыхание. В какого ужасного, какого заурядного человека я превращался. От этой мысли я покраснел и опустил голову. Теперь еще и перед ребенком опозорился.

— Мне так нравятся раковины, которые ты подарил, — сказал он. — Всегда ношу их с собой. Ты прав. Они всегда помогают отвлечься, когда грустно. Когда я в ту ночь вернулся от тебя, они ужасно всем понравились. Я раздал несколько штук друзьям.

— Другим посыльным? — с улыбкой спросил я. Ну скажите, кому нужен человек, который не в состоянии себя контролировать — свой голос, выражение лица? Мне так хотелось напиться.

— Ну конечно, кому же еще? — спросил он. И подмигнул.

Эх, в мире, где посыльные с такой легкостью превращаются в обычных детей, мне только и оставалось, что заикаться и запинаться, краснеть и бледнеть, кричать и голосить. Будь что будет, лишь бы виски не переводилось!

— Ты знаешь, я так и не раскрыл преступление. Преступления, — признался я.

— А раскрывать было и нечего, — ответил он. — Это были самоубийства.

— Самоубийства? — от потрясения я готов был рухнуть в обморок.

— Самоубийства, обставленные как убийства, — объяснил мальчик. — Когда кто-то хотел умереть, он совершал самоубийство, а мы обставляли его, как убийство. Такой был уговор.

— Почему вы убивали себя, милый малыш? — спросил я. — Почему? Почему?

— А ты думаешь, нам очень хорошо живется? — спросил он, глядя на меня своими огромными голубыми глазами. — Мы слишком много знаем. Нам скучно, мы убивали себя оттого, что были посыльными, оттого, что жизнь — это такая скука. Если бы не мама, я был бы следующим. Двенадцатым погибшим посыльным. Знаешь, нам колют один препарат, инъекции, от которых мы навсегда остаемся детьми, посыльными. Но с этими инъекциями мы можем прожить не дольше тридцати лет. А если мы перестаем их получать, то…

— То что?

— Умираем через год-другой. То есть вариантов у нас немного: либо навсегда остаться посыльным, либо прожить год-другой, как обычный ребенок. В Городе это, конечно, невозможно. Ну вот, Эсме помогла мне сделать выбор. Я поживу пару лет обычным ребенком. Что скажешь?

— То есть тебе перестали делать эти инъекции? — с ужасом спросил я.

— Инъекции — монополия Городского Совета, — ответил он. — Плата за то, что мы посыльные. Разве ты не понимаешь? Я был готов убить себя, чтобы не быть посыльным! И вообще, зачем жить больше двух лет? Посыльный или ребенок — какая разница? Жизнь — скучная штука.

— Значит, это были не Убийства, а Самоубийства Посыльных? — уточнил я. — Так?

— Ага, — кивнул он. — Забавно, правда?

— Очень забавно! — возмутился я. — И что же, так все и будет продолжаться?

— Ага, — ответил он. — Вчера вечером еще один покончил с собой. Думаю, скоро все предприятие накроется. Это наша главная цель — чтобы не было новых посыльных.

— Мсье Жакоб знал об этом? — спросил я.

Он расхохотался:

— Не скажу! — От смеха у него выступили слезы.

— Но при чем здесь я? — удивился я.

— Не скажу! — крикнул он. И убежал.

Примечания

1

Перевод С. Я. Маршака.

(обратно)

Оглавление

  • Храбрость встречается не часто
  • Тайный смысл непонятых слов
  • Убийства мальчиков-посыльных
  • *** Примечания ***