Чума в Бедрограде [Альфина] (fb2) читать онлайн

- Чума в Бедрограде 8.83 Мб, 1029с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Альфина - Корнел

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Чума в Бедрограде

(Если вдруг вы не можете вспомнить, что вчера было, где ваши вещи и какого лешего этот файл оказался в вашей читалке, возможно, вам лучше зайти сюда: http://bedrograd.megus.org)


Пролог



«Шшш, ты не дёргайся, не дёргайся, всё закончилось уже. Теперь только говорить».

Уж конечно. И давно ли?

«Сам будто не знаешь. Знаешь-знаешь. И я знаю. Только рассказывать всё равно придётся, такие здесь порядки».

Где — здесь?

Шаман сипло расхохотался, и от него пахнуло гнилым мясом; сунулся прямо в лицо своей красной восьмиглазой рожей и осклабился.

«Помер ты. Теперь — рассказывай, чего натворил, мертвяк».

Мертвяк фыркнул бы, но не чуял тела — ни рук, ни ног, ни губ. Чуял только запах: тяжёлый, кровавый, и ещё чего-то тошнотворно-сладкого — и видел на потолке узоры из человеческого мяса, из костей и травы.

Да ничего мы пока не натворили, расслабься. Собираем силы.

Кишки на потолке затряслись от шаманьего ехидного смеха.

«Забыл, что ли? Вспоминай давай и рассказывай, мне спешить некуда».

Ничего я не забыл. Хотя глюк красивый, конечно, такого со мной раньше не было. Не соврала Врата, когда угощала.

А ты продолжай, зверушка.

Шаман радостно запрыгал, шурша травяной юбкой и надетым поверх линий-разводов на теле плетёным наплечником — как у настоящего головы гэбни, разве что длиной до локтя. От его немытой башки воняло, как от склада контрабанды.

«Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?»

Зачем мне думать, я и так знаю.

Поудив пятернёй в одной из своих мисок, шаман вытащил нечто липкое и свесил прямо перед мертвяком, капая ему на лицо. Какой-то внутренний орган — печень, кажется, хотя вне тела все они — просто куски мяса.

«Твоя, твоя, не сомневайся».

Докажи.

Шаман покачал головой, как доктор, которому не сладить с упрямым пациентом, и снова пропал из поля зрения — копаться в потрохах. Через полминуты вернулся, гордо демонстрируя на ладони два игрушечных белых шарика; продают такие, вертеть в руках и успокаиваться.

Два игрушечных белых глазных яблока.

«Думаешь, не твои? Смотри, сам попросил».

И сжал кулак.

Весь свет — и без того тусклый и мутный — ухнул куда-то. У мертвяка кольнуло несуществующее сердце. Он попробовал похлопать веками — вверх-вниз — но ничего не менялось.

Мертвяк ослеп.

Поаккуратнее тут!

Шаман захихикал.

«Все вы, мёртвенькие, не верите, все сперва артачитесь, только вам же от этого хуже. Ты когда всё вспомнишь, всё расскажешь, думаешь, оно и закончится? Шиш тебе. Обернёшься — и будем говорить ещё раз, и ещё раз, и ещё дюжину, дюжину на дюжине, дюжину дюжин раз. А наговоришься со мной — пойдёшь к следующему, нас в Загробной гэбне четверо, как полагается. И со следующим тоже дюжину дюжин раз, и с третьим, и только после четвёртого упокоишься. Так что говори быстрее, вспоминай, а то застрянешь на всю вечность — а мне охота разве с тобой маяться».

А что говорить, что вспоминать? Мы не сделали ничего. Собирались — не успели. Надо было навести порядок, а воевать запрещено — вот мы и придумали, как всех перехитрить.

Болезнь, отрава — это не так и страшно, если лекарство заранее припасти. Кому-то придётся, конечно, немного помучиться — но это ничего, мелочь, мы успеем всех вылечить. Нам только и надо — припугнуть малость. Самую толику — разве больше одного дома потребно? Показать, что бывает, когда не за своё дело берутся. Ты подумай, зверушка: а если болезнь сама собой случится, без нас и без лекарства? Что от города останется? Вот и я думаю, нечего ждать. Это просто наглядная демонстрация. Настоящая, конечно, в ненастоящую кто поверит. Всё путём, смертельная болезнь. Только от неё никто не умрёт.

«Не умрёт уже, некому больше. Померли все и так».

И шаман хихикал, хихикал и шуршал своей юбкой, чавкал, ковыряясь в потрохах.

«Не веришь? Не хочешь вспоминать? Не нравится?»

Не верю, не нравится. Мы, может, и делали дурное — нет, не так; мы знаем, что делали дурное, и именно это даёт нам право действовать. Незачем прикидываться беленькими, когда время замараться. Те, с которыми мы воюем, — не лучше ничуть, только боятся сказать себе, во что ввязались, боятся признать, чего это всё стоит.

«Ты не юли, на других стрелки не переводи. Другим другой черёд придёт, а сейчас с тобой разговор ведём. Допрос, ежели по-гэбенному. Так что ты подумай сам, подумай — виноват-то кто?»

Не я. Я всегда знал, на что иду. Если теперь мне за содеянное кишками расплачиваться — пусть так, я знал, с самого начала знал; но не содеяно ещё ничего, не могло быть, не могли умирать от болезни, пусть и смертельной. Лекарство — есть, было. Должно было быть.

«Глупый ты, мертвяк. Но это ничего, поумнеешь. От смерти все умнеют, деваться некуда. Ты рубаху-то не рви, ты головой подумай: неужто у вас всё схвачено было?»

Было, а то как же не было. Столько времени готовились, всё проверили, отыскали болезнь, отыскали людей, время тоже отыскали. Если всё равно пошло криво — так суди нас всех, разбирай на части, только дело наше было правое. Дурное, но правое.

«Всех судить — не пересудишься. После смерти всех нету, есть только ты и твои разговоры — за себя наперёд и говори, про всех успеется. Самому тебе оно зачем надо было?»

Мертвяк не слышал — смеётся ли, говорит ли, — но надеялся, что смеётся. Глупый ты, зверушка восьмиглазая, хоть и нацепил наплечник. Это наш город, наша земля; те, с которыми мы воюем, пришли и отобрали. Мы что же, терпеть должны? И мы, и они — все под одним мечом ходим, только мы его видим, а они залепили глаза и в ус не дуют, творят, что им нравится; они думают, Бедроград — игрушка их, подарочек праздничный. Сколько нам ждать ещё — год, два, сорок — пока не разверзнется земля, пока сама собой не случится беда?

Беду надо седлать и ехать. Нам, не им. Мы лучше умеем.

«Умеете, а в седле не удержались. Она вас сама оседлала».

Она — болезнь, она — смерть, она — просто научный факт, социальный фактор, катастрофа на клеточном уровне, ерунда на человеческом.

«Она — чума».

Она чума, да не та чума, ненастоящая; чумой в народе называют всякую болезнь, от которой умирают. Та чума тут ни при чём, зверушка ты узколобая.

«Любая болезнь — та чума».

А если бы и та — ну и что с того? Никто не пострадает — никто не пострадал, мы всех защитим — защитили. Мы нужны, чтобы защищать. Степная чума — не древнее подземное зло, не исполненное ненависти чудище; это просто болезнь, просто страшная болезнь, просто медицинский эксцесс. И это была не она, это был вирус, стерильный вирус из пробирки; и не могло из него выйти ничего дурного, мы всё сделали правильно, мы справились, мы сберегли город.

А если бы и не сберегли — ну и что с того? Всё равно иначе никак, и кто ты такой, чтобы спрашивать, допрашивать, указывать, прав я или нет? Это я допрашиваю, это я решаю, как правильно; никто больше не станет, никто не берёт на себя этот груз. Мертвяк ударил бы кулаком по столу-алтарю, на котором лежал, только не было кулака, и ничего не было, одна тьма, и в ней — шлёпанье босых шаманских ног.

«С-с-совесть заела? И правильно ест, поделом тебе. Это ж ты всё придумал, а кому платить — считать не стал, какое тебе дело».

Я придумал? Нет, не я; мы.

Мы придумали, мы сделали, нашим кишкам и по ветру болтаться. И не жалею я, нисколько не жалею себя, не жалею тех, кто платил; жалею лишь, что дело не сделалось, что всё впустую вышло. Пусть бы даже они победили, так бывает; но если одни только смерть и страх, и ничего больше, то, выходит, — зря, зря, всё зря, все — зрячие, слепые — в одну кучу, а должно быть не так, должно быть ясно, кто, где и зачем.

«Ты ш-ш-что ж думаеш-ш-шь, тут и впрямь — победить можно?»

Победить можно, всегда можно — или рассыпаться костьми по алтарю, пытаясь. Но если не воевать, так и будет — одна куча, и никто в конце не разберёт правого и виноватого, не станет разбирать. Может, я и умер уже, неважно; значит, другим, живым — надо воевать, и надо побеждать, ибо —

Если не побеждать, то зачем тогда жить?


День первый. Суббота

В неспешном течении первого дня читатель, сопровождая главную героиню, встретится с бесконечной чередой персонажей. Их небесполезно запомнить, поскольку они могут иметь некое отношение к дальнейшим событиям.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Вени.

Погода солнечная.


Глава 1. Не лучший день в жизни Габриэля Евгеньевича


Университет. Бровь


Если бы кто-нибудь решился взвесить происходящее на неких абстрактных вселенских весах, вышло бы, что Бровь всё-таки питала к Ройшу достаточно тёплые чувства, иначе стала бы она во всё это ввязываться. За окном светило солнышко, падали листики, благодать и суббота, а она торчала в четырёх стенах. Кафешки. Звучит не очень трагично, но можно было потратить этот день на что-нибудь более весёлое — хотя бы вот в Хащину съездить, давно обещала Галку проведать.

— Убила бы к лешему!

— Кого?

— Кого-кого, Ройша, чтоб он провалился, сломал себе что-нибудь и провалился ещё поглубже!

Абстрактные вселенские весы покачнулись.

Младший служащий Ивин («Александр, очень приятно» — и поцеловать руку, беее), имеющий двенадцатый уровень доступа к информации и не имеющий прямого отношения к более значимым государственным структурам (точно-точно, честно-честно), живо ухмыльнулся:

— Провалился и сломал… пальцы?

— Причём все двадцать, и последовательно, а не параллельно, — Бровь обдумала вопрос решительного плевка на пол и выступила против подобного курса действий. — Пусть отныне складывает их в шкатулочку, а не как обычно. Беее.

— Это будет слишком ощутимая потеря для человечества! В его обычном шалаше из пальцев могла бы комфортно расположиться пихтская лошадь, — хмыкнул Александр. — А то и две.

Александр любил поминать пихтов, их карликовых лошадей и весёленькие нравы — к месту и не к месту. Расистские шуточки про малые народы Всероссийского Соседства — это, конечно, прекрасно, но почему именно пихты? В чём радость над ними шутить? Они сами над кем хочешь пошутят.

То ли дело могучие тавры, или там отделившиеся кассахи со своим плато, или кто ещё есть.

Ничего Александр не понимает ни в правильном расистском юморе, ни в ройшевских пальцах.

— Черви. Трупные черви. Сил моих больше нет созерцать это загробное шевеление конечностей. Ты бы знал, как он копошится, когда намеревается куда-нибудь изойти из квартиры! Каждый карман, каждую бумажку, каждую пуговицу, и портфель обязательно полностью перебрать, и газовую колонку проверить, и, конечно, я должна стоять в плаще, потеть и терпеливо ждать, потому что в одиночку мне, конечно, нельзя доверить даже такое ответственное дело, как поездку до Университета.

— А он-то, небось, думает, что так о тебе заботится.

И он правда так заботится.

Александр — придурок блондинистый.

Бровь, конечно, соврала бы, если бы сказала, что темп жизнедеятельности Ройша её никогда не раздражал (то есть правда, зачем каждый день проверять боковой карман портфеля, если он там ничего не носит?), но это ведь мелочи.

— Говорю же — невыносимо! И ладно бы просто медленный был. Меня Галка, подруга одна отрядская, аж с июля в гости зовёт, в Хащину. Я только на прошлых выходных собралась. И что ты думаешь? «Сиди дома, пиши курсовую работу»! Алё, сентябрь на дворе, какой курсовик? — Бровь попыталась выразить бездну своего негодования рукой, но вышло бледно. — На днях вон будет десятилетний юбилей Первого Большого Переворота, торжество, отрядские дети рядами, из дальних концов страны люди съедутся. Полторы недели всего осталось, за полторы недели я точно ничего не допишу. И что, на юбилей тоже нет? А если мне к государственному духу приобщиться хочется? У меня, между прочим, есть вполне живой, здоровый и молодой папа — ему и то виднее, где мне сидеть, а где не сидеть, — слегка задохнувшись от накала страстей, Бровь сделала медитативную паузу. — Ну ладно юбилей Первого Большого, ладно Хащина — далеко, страшно, дикие земли, полтора часа на электричке, но сегодня же вообще до маразма дошло. Собираюсь, чтобы сюда поехать — в кафешке с приятелем посидеть. С тобой, в смысле. Уже обулась, снимаю ключи — и снова-здорово: сиди дома и далее по списку. Совсем рехнулся.

Александр покачал головой с сокрушённым самодовольством (как одно вообще может сочетаться с другим?):

— Ревнует?

Вроде блондинистый, а корни у волос тёмные. Если бы не это, был бы, в общем-то, довольно красивым типом.

Что не повод лезть целовать руки, тем более каждый раз.

— Куда там, Ройш не опускается до низменных человеческих чувств, — Бровь вздохнула, — а ведь я даже не могла ему сказать, куда и зачем на самом деле еду. Если бы он хоть на секунду заподозрил, что я пытаюсь ему помочь, водил бы меня с пар и на пары под конвоем. Ну да, я у него не только курсовик пишу, я у него практически живу, и сперва было даже приятно, что ему это так важно. Но может же у меня хоть какая-то личная свобода быть, хотя бы в черте Бедрограда? — И испустила ещё один вздох весом в пару килограммов. — Как будто я многого прошу.

Александр почти посерьёзнел, но тут же исправился, налив ещё коньяку.

— Тебе, кстати, всё ещё интересно, как у него что? В свете последних событий.

Должно ли ей быть интересно?

Наверное, нет, но на самом деле — жутко интересно.

Интересно, что расскажет Александр. В свете последних событий.

— Ну скажи уж кратенько, зря, что ли, с боем вырывалась.

— Кратенько так кратенько, — Александр снова улыбнулся, открыто и до неприличия располагающе (то есть, конечно, развязно и самодовольно), — если кратенько, то всё у него в порядке.

Бровь выпятила челюсть с максимальной суровостью.

— Какая жалость. А если чуть подлиннее?

— Если чуть подлиннее, то — смотри: то, что ты мне принесла, — фотоснимок печати и кода с письма оттуда. Ну, с самого верха.

— Прям самого-самого?

— Настолько самого, что такую печать не подделывают. От тех, кто повыше и моего начальства, и бедроградского. Им ведь, хоть они и повыше, кто угодно может запрос послать — и они, если полагается по уровню доступа, ответят. Ты у Ройша в портфеле, соответственно, ответ на запрос и накопала. И мне, конечно, не полагается знать, что означает код, но у меня есть знакомые. Мы проверили, какой у Ройша уровень доступа, это по коду понятно. Четырнадцатый. А проблемы в Университете у какого-то полуслужащего — это, значит, девятый. То есть Ройшу — ну и тебе — волноваться нечего, он тут ни при чём, раз у него уровень доступа простой истфаковский. Как у любого рядового преподавателя или студента.

И всё-таки, всё-таки Александр был довольно красивым типом. Широкое, открытое лицо, широкие, открытые жесты — в общем, не парень, а одна сплошная рубаха (форменная, младшего служащего). Только брови какие-то дурацкие, слишком идеальные, разлетающиеся к вискам эдакими крыльями — выщипанные, что ли?

И зачем только люди это с собой творят.

Этими самыми бровями он периодически делал газетно-журнальное движение, от которого благодарная публика должна была, по всей видимости, падать к его ногам. Причём, кажется, непроизвольно делал. Может, у него тик?

Бровь (Брованна Андроньевна Шухéр, а не выщипанная часть тела некоего младшего служащего) познакомилась с Александром ещё в мае. Вернее, он с ней познакомился. Представился старым знакомым Ройша из Столицы и поделился тревожной вестью: над одним из полуслужащих в Университете вьются мрачные тучи, и вот бы узнать, какой уровень доступа у Ройша, не является ли он полуслужащим и, соответственно, потенциальной жертвой гнева туч.

Итак, не является. Значит, знакомство с Александром подошло к концу. Только так, как в мае, всё равно уже не будет. В мае всё обстояло чинно, церемонно и убийственно трогательно: зайти к Ройшу пару раз в неделю на чай, поговорить об академическом, о погоде, об академической погоде, послушать радиопостановку — в общем, сплошные старческие забавы, полные непередаваемого очарования.

А потом Александр с его тучами и боязнью спросить о проблемах или хотя бы уровне доступа у Ройша лично, потому что Ройш не примет помощь, Ройш ни от кого и никогда ничего не примет, Ройш всегда всё знает лучше всех, а потом —

В общем, так, как в мае, уже не будет.

Уровень доступа — простой истфаковский.

Бровь фыркнула.

— Уровень доступа! У него мозг четырнадцатого уровня доступа, как у любого рядового преподавателя, и ничего, кроме любого рядового преподавателя, в нём нет. Он больше ничем быть не умеет — даже человеком, я уж не говорю о мужчине. Педагогика головного мозга и всё.

Александр снова налил коньяку и окинул Бровь очень специфическим взглядом. Температура в кафешке бодро скакнула вверх. О неприкрытые интенции!

— Ладно тебе кипятиться, — изрёк он глубоко неискренним тоном и выпил, — всё же, вроде, хорошо было.

— Хорошо? Уж куда лучше! — Бровь вспомнила о своих трепетных чувствах и хлопнула по столешнице ладонью (да простит её скатерть, павшая жертвой чрезмерного количества коньяка в стопке). — Ты не понимаешь, мне от него некуда деться. Ройш — это не паренёк из дома напротив, он мой преподаватель, мне на этой кафедре ещё почти три года учиться! Курсовик, в конце концов, когда-то и в самом деле написать надо. У Ройша. Он же, разумеется, своё надо мной научное руководство уже во всех бумажках оформил. Не уйти, хлопнув дверью. Говорю же, — одним махом выпила она то, что оставалось в стопке, — только один выход и есть — убить его к свиньям лешим.

Александр прищурился на Бровь через графинную пробку. Наверное, это символизировало задумчивость.

Или ещё более неприкрытые интенции.

— Помиритесь, — буркнул он, — куда денетесь. В первый раз как будто поругались.

Консультант по отношениям сыскался тут, а.

— Не помиримся, — буркнула Бровь в ответ, — ругались уже, да, и я всегда уступала. Я же понимаю, что он странноватый человек. Тут надо либо с самого начала смириться, либо вообще не связываться. Но нет, выясняется, что у меня недостаточно смирения. Не на него. Хочу мести, и, желательно, связанной с тяжёлыми травмами.

— Помню-помню, переломать пальцы.

Самое время самостоятельно бухнуть коньяку — и побольше.

— Пальцы! Ну зачем напомнил? Ты же его знаешь, ты их видел — это не человеческие части тела, это древние подземные монстры, на каждом по двенадцать фаланг, все шевелятся, копошатся, перебирают что-то — и он этими руками норовит меня потрогать! Теми же, которыми подписывает прошение об исключении кого-нибудь из Университета только за то, что тот одет не по форме или эссе принёс на день позже! Ты как будто правда не понимаешь: Ройш — зло, и не только для меня ­— для всех, его все ненавидят! Я сперва жалела, думала, он только в Университете такой. Думала, он людей боится, а на самом деле всё по-другому — но не по-другому! Ничего там, кроме желания кому-нибудь подгадить и красивенько оформить это формуляром, нет! — Бровь всё-таки изобразила плевок, хоть и воображаемый. — Ненавижу!

Закурить бы — но курить в печали глупо.

Александр ещё немного посозерцал свою пробку, подкинул её, довольно ловко поймал, с аккуратным стуком поставил на стол и заговорщически улыбнулся. Выглядело это так, как будто с его лица грациозно вспорхнул индюк.

Когда человек печален и гневен, всё ему не то и не так. Даже красивые, хоть и какие-то неуместные, брови младшего служащего Александра.

— Ты в отряде сортиры взрывала? — спросил он решительно.

Мягко сменил тему беседы.

— Ничего не знаю, у меня алиби.

— Везучая, у меня вот в нужный момент не оказалось, — и лучезарно улыбнулся. — У нас тут буквально на днях смешной вызов был. Звонят, говорят: в одиннадцатом отряде экологическая катастрофа, приезжайте, разберитесь. Приехали, разбираемся. Всё чисто и благородно, только в туалете по колено. В общем, выяснилось, что дети то ли сами изобрели, то ли у кого-то похитили — взрывчатку не взрывчатку, а такие… сортирные дрожжи. Находка для отрядского терроризма, безопасно и неотвратимо. Кидаешь в унитаз — никаких последствий, а потом кто-нибудь смывает, и унитаз выворачивает наизнанку. Всё, что было в недрах, прёт наружу. Изо всех сил прёт. Плюс идеальное алиби, между забросом и эффектом ведь может пройти сколько угодно времени. В общем, — Александр распахнул замшевую куртку, которой даже в помещении стыдливо прикрывал форменный наплечник (интересно, ему не натирает?), и продемонстрировал внутренний карман, — я, памятуя о печальном детском опыте, один образец экспроприировал. На государственные нужды. Не удержался. Вот уже который день хожу и выбираю жертву.

Бровь несколько секунд тупо смотрела на обёрнутую салфеткой пробирку, а потом захихикала, не веря внезапной удаче.

— Это предложение?

— Как честный человек, предупреждаю: ты окажешься у меня в вечном рабстве. Где ещё я такой артефакт нарою? Хотя не могу не признать, что наши с тобой интересы в этом вопросе совпадают: Константин Константьевич — достойная жертва. Плюс, согласись, кровавая месть — это скучно и старо. Будущее за сортирной.

Хихиканье решительно отказывалось прекращаться.

— После пары-тройки десятков часов общения с сантехниками Ройш сам же меня выгонит. И от научного руководства откажется. Только это, — Бровь справилась-таки с бушующей диафрагмой и призадумалась, — важно, чтобы он понял, что это от меня и что это страшная месть, а не стихийное бедствие неизвестного происхождения. Записку, что ли, оставить. «Спасибо за всё и приятного купания. Обед для сантехников на плите».

— Слишком прямо, — решительно воспротивился Александр, — заподозрит ещё сантехнику в чём-нибудь нехорошем, а месть должна застигнуть его врасплох. Надо намёками, намёками.

— «За то, что Вы со мной сделали, Вам причитается именно это и никак не меньше», — гордо задекламировала Бровь. Александр расхохотался.

Потрясающий цинизм!

— Вот-вот, больше патетики и драматизма! Может, контрастный сортирный душ его даже чему-нибудь научит. Ты пойми меня правильно — я отношусь к Ройшу с огромным уважением. Если бы он оказался-таки полуслужащим и существовала бы вероятность того, что у него проблемы, я бы первый помчался ко всем знакомым и незнакомым, чтобы ему помочь. Но это не повод так гнусно себя вести — особенно по отношению к такой красивой девушке. Патологическую серьёзность надо лечить принудительной сортирной терапией. Авось осознает — и, может, всё ещё хорошо сложится, — Александр извлёк пробирку из кармана и протянул Брови. Она трепетно приняла дар и немедленно отковыряла угол салфетки.

Мутноватая белёсая жидкость, ничего подозрительного.

Никто никогда и не подумал бы, на какие великие деяния оная жидкость способна.

— Ага, «хорошо сложится». Сомневаюсь. Я теперь во всём, кроме сортиров, сомневаюсь и ничему, кроме сортирных дрожжей, не верю, — Бровь помахала пробиркой, — да ещё и попала к тебе в вечное рабство.

Александр, крайне пристально и не без ностальгии созерцавший бесценный дар, перекочевавший из его кармана в большой мир, оторвал взгляд и снова заулыбался.

И снова разлил коньяк. По чуть-чуть.

— За отрядский терроризм, — синхронно приподнял стопку и бровь, — а что касается рабства — будем считать, что ты расплатишься со мной, когда расскажешь, как всё прошло. Мне же тоже интересно. Только не затягивай с этим делом слишком сильно, меня в любой момент могут обратно в Столицу перевести.

— Чего затягивать, прямо сейчас поеду и всё сделаю. Он как раз, — Бровь отыскала на стене часы и изучила данные, — минут через двадцать в Университет уходит. У него, разумеется, и в субботу там дела найдутся. И да, по его изначальному плану я должна была сидеть дома и писать курсовик, пока он в своё удовольствие возится на кафедре с бумажками. Это, согласись, просто-таки низко. Но мне сейчас на руку: будет время и записку написать, и вещи свои собрать.

— И плюнуть ему на порог, — Александр пощёлкал пальцами в направлении официанта. — Поезжай тогда, я расплачусь. И помни: ты делаешь доброе, воспитательное дело.

— Что может быть добрее и воспитательнее недр сортира, — хмыкнула Бровь, сунула пробирку в карман сумки и встала.


Будучи в основном честным человеком, Бровь и правда действовала по плану. Честность Брови была столь глубока и обширна, что она даже призналась себе в одной простой истине: это всё нужно ей исключительно для того, чтобы почувствовать себя героиней шпионского романа. В том, чтобы через полгорода везти «безопасное и неотвратимое» вот просто так, автопоездом, в кармане сумки, было нечто категорически захватывающее. Ну да, почти час дня, автопоезд полупустой, но так ведь интересно, что было бы, если бы, скажем, пробирка ну совершенно случайно разбилась. А что было бы при прямом контакте с кожей? А если через одежду? А понюхать можно?

Не проверять, не проверять, Бровь не хочет видеть неотвратимых результатов прямо здесь. Она ведь толком не знает, насколько белёсая жидкость на самом деле опасна.

Когда Бровь доехала до дома Ройша, тот уже ушёл. Дальше дело оставалось за малым: коридор, сортир, записка, покидать в сумку вещи, и будь что будет.


С некоторых пор в жизни Брови возникли проблемы с номинацией. Понаслушавшись всяких, она невольно стала в мыслях называть преподавателей неподобающим образом, и если к Ройшу ей вроде как дозволялось обращаться панибратски, то Максим Аркадьевич, например, явно не одобрял наименование себя без отчества. Оно и понятно — замзавкаф всё-таки. Серьёзный человек. Строгий. Но Бровь же не виновата в том, что у неё в последнее время сложились такие тесные отношения с преподавательским составом, и что она волею случая узнала, кто входит в Университетскую гэбню (а также что оная существует), и что некоторые личности называют Максима Аркадьевича просто Максимом, и что это так забавно, что она стала запинаться перед отчеством.

В конце концов, Максиму (Аркадьевичу) всего тридцать два. Всем головам Университетской гэбни по тридцать два. Они вместе учились, вместе писали дипломы, вместе надирались после защиты, а теперь вместе являются одним из высших органов власти в Бедрограде.

Ей бы так.

Что там было про вечное рабство? Только избранным доступно понимание того, как сложно не трепать на каждом углу о существовании Университетской гэбни — тем более что формально это вроде как не тайна.

Бедроградскую гэбню, существование которой ещё более не тайна, среднестатистический бедроградец (папа Брови, например) всё равно в жизни не видел. На вопрос о том, кто управляет городом, он выкатил бы на вопрошающего глаза и ответил бы голосом, которым говорят с очень глупыми людьми, — городская власть, кто же ещё? Курсе на первом Бровь читала к зачёту что-то о том, что власть, мол, должна быть непубличной, ей незачем присутствовать в дискурсе обычных граждан (даже словом «гэбня»), бла-бла, нет кухонной политике, да производительности труда — но это было на первом курсе и в теории.

Короче, существование и даже состав страшной и таинственной городской власти — это вроде бы и не тайна, но такая нетайна, о которой не полагается особо говорить.

Бедроградом управляла Бедроградская гэбня (кто-то же должен посылать Александров на расследование экологических катастроф), Столицей, как ни удивительно, Столичная; но вот что в Университете тоже есть свой собственный орган власти — и, кажется, даже с таким же высоким уровнем доступа — было неожиданно (не трепать, не трепать на каждом углу!).

Для чего нужна Университетская гэбня? Чем она управляет-то? Несложно догадаться, что Университетом, но зачем им тогда быть на одном уровне доступа с Бедроградской, и вообще — разве без этого нельзя прожить?

Спросить бы преподавателя с того зачёта — только кто это был, Бровь, разумеется, давно забыла за ненадобностью.

Но прожить, видимо, нельзя.

По крайней мере, Университетская гэбня явно существовала, потому что прямо сейчас она восседала на кафедре истории науки и техники и созерцала Бровь.

— Александр, очень приятно, — хором поздоровались Охрович и Краснокаменный, не вставая с дивана схватили её за руки (физиология этих двоих явно отличалась от человеческой, потому что Бровь очень тщательно проследила за тем, чтобы не стоять в зоне их досягаемости) и жеманно расцеловали. Не забывая при этом придерживать пальцы так, чтобы в случае попытки вырваться они как минимум вывихнулись.

— А я по-прежнему Бровь.

— А он по-прежнему Александр, — Охрович неодобрительно скривил губы, — ну просто как в семьдесят пятом.

— Что удивительно для человека его положения, — подхватил Краснокаменный.

— Стареет.

— Теряет хватку.

— Какого он нынче цвета?

Бровь краем уха слышала, что головам гэбни полагается синхронно двигаться, продолжать фразы друг друга и вообще быть типа одним целым — вроде как это способ воздействия на посетителя. Ну что ж, как минимум половина Университетской гэбни этому завету следовала. Ущерб, по крайней мере, Охрович и Краснокаменный наносили значительный.

— В регионе лица — телесного, подробнее не проверяла.

Эти двое не порицают панибратство в свой адрес.

Если они решат кого-то убить (а они решат), то исключительно беспричинно.

— О бессмысленное дитя! Глаза, волосы — вот что нас волнует!

— Кожа уже не модна в этом сезоне.

— Если только он не расширил свой арсенал маскировки.

— У него есть накладные усы?

— Мушка на щеке?

— Пчёлка на заднице?

— Деревянная нога?

— Может, он переоделся женщиной?

— Женщиной-Александром?

Максим (Аркадьевич) старательно испепелил Охровича и Краснокаменного своим претендующим на орлиность взором.

— Мы тоже хотим на свидание с Александром, — постановил Краснокаменный.

— Мы это заслужили.

Эти два человека, между прочим, вели историю Университета.

У первокурсников.

Правда, это компенсировалось тем, что они же вот уже семь лет заведовали университетским борделем. Собственно, они его и открыли.

Идеологическое решение, ничего личного.

Желающие поспорить могут обсудить это с Охровичем и Краснокаменным в частном порядке.

— Как известно, гэбни могут встречаться только четыре на четыре, — изрёк Максим (Аркадьевич).

Гэбни?

Но Александр —

— Всего лишь младший служащий!

— Двенадцатый уровень доступа!

— Мы имеем полное право вызвать его на ковёр.

— Дальше ковра юрисдикция Университета не распространяется.

— Если покрыть ковром всю площадь Всероссийского Соседства, мы станем непобедимы.

А самое страшное — прервать этот поток было невозможно, особенно с учётом того, что Охрович и Краснокаменный продолжали сжимать руки Брови.

Наверное, примерно так ощущает себя человек, который тонет и уже никак не может удержаться на поверхности, и вода неотвратимо смыкается над головой, и, когда последняя искра надежды начинает тлеть, вдруг выламывает ему пальцы.

Бровь панически поискала глазами спасения.

— Вашего Александра на самом деле зовут Гошкá, — спасательный круг прилетел от Лария Валерьевича, секретаря кафедры и четвёртого головы Университетской гэбни.

Знакомьтесь: Брованна Шухер, героиня шпионского романа, где даже есть самые настоящие вымышленные имена.

— Гошкá? А полное как?

— Это и есть полное. Обычное польское имя, ударение на второй слог. Его прадед переехал сюда из Польско-Итальянского Содружества, — Ларий Валерьевич поднялся из-за стола и отправился ставить чайник. — Так вот, Гошка Петюньевич — один из голов Бедроградской гэбни. Примечателен тем, что, прикидываясь младшим служащим, предпочитает сам выполнять работу, которую, по-хорошему, и полагалось бы выполнять младшему служащему. Вот, например, с вами пообщался.

Ах ты ж надо же ж!

Мало того, что Бровь якшается с Университетской гэбней, она теперь ещё и коньяк распивает с Бедроградской!

А эти крепче чая никогда ничего не предложат, хотя, известное дело, хранится на кафедре достаточное количество разнообразных жидкостей. Об этом, в принципе, знали все студенты, которым доводилось заглядывать дальше кафедрального конференц-зала, то есть учебной аудитории, то есть последнего приличного помещения. Дальше — там, где сейчас пребывала Бровь и прочие — начиналась преподавательская вотчина с уютными деревянными стенами, хранящими следы былых сражений. Например, там вверх ногами висела карта Афстралии, отмеченная жирным «нам сюда». Рядом с ней под потолком распластался манекен среднестатистического представителя Революционного Комитета, выполненный по всем канонам художественной условности (то есть опознаваемый в основном по меняющейся время от времени подписи и элементам костюма). Нынче он был Веней, за что получил симпатичный парик, ошейник, мундштук и лишился рубашки.

Самый что ни на есть канонический Веня, гордый работник оскопистского салона.

То есть борделя.

Напитки-крепче-чая не очень скрытно хранились на столе секретаря, который (стол, не секретарь, хотя секретарь почти всегда прилагался), между прочим, был первым, на что натыкался взгляд при входе в помещение.

Впрочем, студенты не очень часто бывали в преподавательской вотчине, поскольку у любого посетителя имелся неиллюзорный шанс получить ведро воды на голову.

Передовая кафедра одного из крупнейших университетов мира.

Бровь представила себе распитие алкогольных напитков сперва с Максимом (Аркадьевичем), потом с Охровичем и Краснокаменным и решила, что вот и хорошо, вот и пусть не предлагают.

— Значит, всё-таки пообщались? Успешно? — подал голос Максим (Аркадьевич). Оный голос звучал как-то со стороны, и среди его обертонов слышались не то фанфары, не то траурный марш.

Ввиду чего Бровь извлекла пробирку из сумки с несколько непристойной торжественностью. О да, она заслужила этот момент триумфа.

Охрович и Краснокаменный с грохотом пали ей в ноги. А поскольку размера они были немалого, этажом ниже наверняка обрушилась штукатурка.

— Сортирные дрожжи, — дикторским тоном проговорила Бровь в повисшей тишине. Свитера Охровича и Краснокаменного служили ей вполне пристойными софитами — по крайней мере, смотреть на них без рези в глазах было невозможно.

Это они сегодня ещё скромно оделись.

Максим (Аркадьевич) бурил пробирку глазами с такой тревогой, что Бровь сдалась и решила не додерживать паузу.

— Это Александр — то есть Гошка — мне сие так представил. Кажется, всё прошло успешно: я рассказала, как меня утомил Константин Константьевич, убила бы, он меня послушал, подумал и в ответ рассказал историю о том, что отрядские дети вот это, — удержаться и не помахать пробиркой было невозможно, — кидают в унитазы, чтобы оттуда лезло содержимое. Предложил осчастливить Константина Константьевича в порядке страшной мести. Ну и вот. Оно.

Ларий Валерьевич аккуратно забрал у Брови пробирку, несколько секунд подержал её в руках, помялся и с растерянным видом поместил ёмкость в стакан для карандашей. Максим (Аркадьевич) медленно выдохнул и закрыл глаза. Охрович и Краснокаменный, подскочив, страстно поцеловали Бровь в брови, попутно чуть не выбив ей глаза подбородками.

— Значит, началось, — Максим (Аркадьевич) неожиданно улыбнулся в пространство и повторил, — началось.

Бровь почувствовала, как у неё на шее забился пульс.

Потом она обнаружила, что эффекта прилива адреналина можно достичь, ритмично нажимая человеку на сонную артерию.

Наверное, это всё-таки проявление дружелюбия со стороны Охровича и Краснокаменного. По крайней мере, очень хотелось в это верить.

— Вы молодец, — Ларий Валерьевич что только не пожал ей руку (и чего все так одержимы её верхними конечностями? Есть же столько других прекрасных частей тела!). — Мы все переживали. И простите, что сразу не сказали вам, с кем именно вы имеете дело. План и так был сомнительный, если бы вы разволновались от близости головы Бедроградской гэбни и переиграли, мы бы в лучшем случае ничего не получили.

А в худшем оный (или оная? Как вообще правильно?) голова перегрыз бы ей горло?

Только непосредственная близость Охровича и Краснокаменного и их крайне боевой настрой не позволили Брови спросить это вслух. Ещё воспримут как руководство к действию.

Все немного помолчали.

Как глупо!

— И что теперь? — вопросила Бровь, ибо должен же был кто-то что-то сказать. И кто, как не она, глупая третьекурсница, которая попала во всю эту историю совершенно случайно.

Понравилась Ройшу.

Ройшу, который сейчас невозмутимо читал пары, и посмотрела бы Бровь на того, кто сумел бы по нему догадаться, что творится в его доме, на кафедре и во всём Бедрограде.

— Мы поехали к зданию Бедроградской гэбни, — заявил Охрович.

— Внутрь нас не пустят, но можно же снаружи посмотреть, будет ли там масштабное шевеление, — подхватил Краснокаменный.

— Если нам не дают быть с Александром, мы можем сами побыть Александром.

— Прикинемся младшим служащим, никто не догадается.

— Гражданская бдительность — залог спокойствия Бедрограда!

— Прекратите балаган, — громыхнул Максим (Аркадьевич), восставая с дивана. — Мы ещё не со всем разобрались. Бровь, диктофон?

Очень непросто быть героиней шпионского романа, когда чувствуешь себя первокурсницей, сдающей экзамен. Максим (Аркадьевич) в своём привычном и повседневном тёмно-коричневом пиджаке — спасибо хоть без галстука сегодня — плохо вписывался в антураж захватывающих поворотов событий.

Что, с другой стороны, щекотало нервы, напоминая о реальности происходящего.

Бровь гордо извлекла диктофон из кармана брюк, почти даже не запутавшись в проводе, ведущем к микрофону (когда Охрович и Краснокаменный закрепляли его в украшающем свитер Брови цветке, они в самом прямом смысле поразили её в самое сердце — острыми предметами, несколько раз). Диктофон, в отличие от пиджака Максима (Аркадьевича), был вполне достоин шпионского романа: плоский, почти невесомый — мог бы незаметно поместиться в кулаке, если бы у неё был кулак, как у всё того же Максима (Аркадьевича). Работающий совершенно бесшумно и украшенный крупными рельефными кнопками, по которым даже на ощупь не промахнёшься. Кому попало такие не выдают, только младшим служащим.

А поскольку Бровь младшим служащим уже шесть часов как была — и, в отличие от Гошки-Александра, по-настоящему, — ей его выдали.

Всё те же шесть часов назад, сопроводив инструкцией «думаем, твой тонкий ум подскажет тебе, куда жать».

Задумавшись о прелестях своего нового уровня доступа, Бровь не сразу заметила, что все снова молчат и как-то нехорошо смотрят в её сторону.

Ларий Валерьевич безмолвно налил в стакан чего-то крепче чая, выпил половину и протянул Максиму (Аркадьевичу) остатки. Которые тот не менее безмолвно опрокинул в себя.

Что-то не так?

— Эта кнопка, о дочь доктора наук, называется «перемотка вперёд», — проинформировал Краснокаменный.

— Не «запись», — пояснил Охрович.

— При нажатии на неё не происходит записи человеческой речи.

— И прочих звуков, акустические колебания которых достигают микрофона.

— Чему вас, младших служащих, только учат!

— Вот Александр не путает кнопки на диктофоне.

— Александр — приличный человек, он закончил юрфак.

— Закончил недавно, а уже аж младший служащий.

— Он уже пятнадцать лет как недавно закончил юрфак. И до сих пор не путает кнопки.

Бровь бы тоже была хорошим Александром и не путала кнопки, если бы, может быть, Охрович и Краснокаменный чуть более внятно объяснили ей, как этой машинкой пользоваться? Ну так, в порядке безумного предположения, что это может помочь?

Максим (Аркадьевич) смотрел на происходящее со скорбью в очах, и Ларий Валерьевич поддерживал его. На фоне багровых кафедральных занавесей (настоящий бархат, и хотите ли вы знать, как и зачем) они выглядели посланниками смерти.

— Извините, — выдавила Бровь. Сейчас ей, по-хорошему, должны сказать, что она не виновата и что «что с неё взять», но как-то и правда нехорошо получилось. Если свидетельства её общения с Гошкой-Александром так важны, наверное, стоило предварительно потренироваться обращению с диктофоном, а не только ронять слюни на его лёгкий металлический корпус.

Что Бровь не виновата, между прочим, так никто и не сказал. И история никогда не узнает, собирался ли, потому что в этот момент в преподавательскую вотчину вошёл Габриэль Евгеньевич.

Каждый раз, когда Габриэль Евгеньевич входил в помещение, там повисала тишина (наверное, быть Габриэлем Евгеньевичем довольно скучно). И хоть в данном случае он израсходовал свою магическую способность впустую, внимание всё равно переключилось в нужную сторону — то есть подальше от Брови.

Бровь всерьёз подозревала, что Габриэль Евгеньевич — не человек, а кафедральный дух. Возможно, идеальная компонента манекена среднестатистического члена Революционного Комитета. Это, по крайней мере, объясняло бы полное отсутствие у него цвета кожи, хоть каких-то признаков возраста и — честное слово — запаха.

Экспертизы Бровь не проводила, но была весьма и весьма уверена.

Соответственно, явление Габриэля Евгеньевича в преподавательскую вотчину следовало расценивать как погодное. Заведующий кафедрой истории науки и техники оказался обыкновенным чёрно-голубым облаком с изящной проседью. Уведомите газеты.

Облако тихо склонило голову, откидывая чёрную чёлку (с той самой изящной проседью), и обвело присутствующих ярко-голубыми глазами, полными безграничной и смиренной печали.

Присутствующие смутились.

— У тебя же сейчас совещание, — Максим (Аркадьевич) сделал быстрый шаг к вошедшему, словно пытаясь загородить всю преподавательскую вотчину своей широкой спиной. Бровь смутилась ещё раз. Никто и никогда особо не скрывал, что заместитель заведующего кафедрой живёт у заведующего кафедрой дома и имеет с ним весьма порочную связь, но в присутствии студентов они всегда держались строго официально. Это раз. Два — а почему, собственно, явление Габриэля Евгеньевича вызвало такой испуг?

Происходящее от него скрывают?

— Там решительно нечего делать, — печально поведал Габриэль Евгеньевич, опуская взгляд.

Воплощение печали на этой грешной земле.

Охрович и Краснокаменный сделали громкие жевательные движения, символизирующие поглощение мелких закусок при прослушивании увлекательной радиопостановки.

Габриэль Евгеньевич, — воззвал к бюрократическому разуму Ларий Валерьевич, — мы все понимаем, что это совещание — скорее формальная процедура, но вы должны там присутствовать. Лингвистический факультет послал на нашу кафедру отдельный запрос, их новому проекту требуется не только поддержка всего исторического факультета, но и наше частное мнение. Они отдельно попросили вашего участия и подписи — это ведь не так сложно, в конце концов, они тоже…

На этом тирада Лария Валерьевича оборвалась, потому что случилось нечто категорически неожиданное.

Максим (Аркадьевич) издал странный звук, сделал ещё один широкий шаг вперёд и обрушил свой кулак (тот самый, где уютно уместился бы диктофон, а если подумать, то и два) прямо в лицо Габриэлю Евгеньевичу.

Оййй.

По результатам этого действия заведующий кафедрой истории науки и техники живописно (и на удивление беззвучно) разметался по полу, его тонкие очки (на удивление не разбившись) звякнули о ножку книжного шкафа, а лёгкий серебристый плащ распахнулся, демонстрируя шёлковую кружевную рубашку стоимостью в годовую стипендию Брови.

Охрович и Краснокаменный разразились раундом бурных аплодисментов.

Максим (Аркадьевич) смотрел на деяние кулака своего с плохо скрываемой растерянностью. Судя по недвижно запрокинутому подбородку, приходить в себя съехавший на пол Габриэль Евгеньевич не намеревался. Оно и понятно: по убийственной силе кулак Максима (Аркадьевича) явно находился в одной весовой категории с автопоездом.

Максим (Аркадьевич) прочистил горло, подобрал отлетевшие очки и вернул их на переносицу владельца. Стало ещё живописнее. Что делать дальше, Максим (Аркадьевич) явно не представлял.

Кажется, так далеко его план не заходил.

Бровь слишком хорошо знала драматизм подобных ситуаций, но не слишком хорошо понимала, зачем избиение погодных явлений потребовалось в принципе. Она почти успела спросить об этом вслух, но тишину прервал Ларий Валерьевич, уже успевший набрать некий номер:

— Служебное такси, — вежливо попросил он. — До Порта. С провожатым шестидесятикилограммовой грузоподъёмности, — и как ни в чём не бывало повесил трубку.

Чего?

Порт?

При чём здесь Порт?

Или всё происходящее — это тонкий план по убийству Габриэля Евгеньевича?

— Да, Порт, — Максим (Аркадьевич) обернулся и предпринял попытку улыбки, — наверное. Видите ли, Бровь, предполагалось, что Габриэль Евгеньевич пробудет на совещании весь день. То, что сейчас происходит в Университете, — события политические, и он не имеет к ним прямого отношения. Да и косвенного хотелось избежать.

— Я понимаю, — предельно дружелюбно ответила Бровь, делая незаметный шажок в сторону безопасности — то есть от Максима (Аркадьевича) подальше. Охрович и Краснокаменный ненавязчиво сомкнулись за её спиной.

Вся преподавательская вотчина — одна большая ловушка, и горе тому, кто в неё попал.

— Сумеете сопроводить Габриэля Евгеньевича? — невозмутимо спросил Ларий Валерьевич.

— Если впадёт в буйство, можешь тоже дать ему по лицу, — встрял Охрович.

— Надо попытаться сделать это доброй кафедральной традицией, — согласился Краснокаменный.

— Возможно, даже элементом вступительных экзаменов.

— Хотя и повысится процент самоубийств среди непоступивших.

Ларий Валерьевич, надо заметить, не сбился и продолжил свою речь, как только у Охровича и Краснокаменного закончилось дыхание:

— Там для него сейчас самое безопасное и надёжное место. А с учётом того, что запись вашего общения с головой Бедроградской гэбни отсутствует, лучшее, что мы можем сделать, — это зафиксировать и заверить ваши показания. Университетская гэбня обладает таким правом, но, согласитесь, если ваши показания будут зафиксированы нами, это может выглядеть… предвзято. Лучше подыскать наиболее нейтральную инстанцию.

Ага. В Порту.

Пусть Бровь выслушает капитан дальнего плаванья, старый суровый моряк с трубкой — или нет, лучше махоркой — и деревянной ногой. Это будет выглядеть действительно непредвзято!

А папа потом сможет навещать её в дурдоме.

Максим (Аркадьевич) снова нахмурился, и в преподавательской вотчине разом потемнело.

— Не хотелось снова тревожить Портовую гэбню по подобным вопросам, — мрачно изрёк он, взял со стола диктофон, взвесил его в руке (плохое орудие для убийства) и вздохнул, — хотя, кажется, других вариантов нет.

Портовую гэбню?

Снова тревожить?

Что?

Порт — это формально всего лишь район Бедрограда (где располагается, не поверите, порт), но, говорят, на самом деле там расположился целый самостоятельный город. Отдельная хаотическая махина, полная старых суровых моряков с трубками и махоркой, которым не писаны законы и которые могут прирезать за углом просто так — потому что им не писаны законы. Говорят. Говорят, там живут контрабандисты, беглые заключённые, нелегальные иностранцы и просто все те, кого тянет выписаться из закона или порезать за углами.

А теперь вот ещё говорят, что там сидит своя собственная гэбня и что Брови следует туда поехать с бездыханным Габриэлем Евгеньевичем наперевес. Видимо, в качестве приманки. Девятнадцатилетняя девушка и тело в кружевной рубашке.

Они издеваются?

— Есть ли у тебя последнее желание? — участливо вопросил Краснокаменный.

— Скажи нам, мы поклянёмся его исполнить, — заверил Охрович.

— Может быть, ты хочешь попрощаться с Ройшем?

— Он сейчас на лекции, но, конечно, будет рад прервать её ради драматической сцены расставания!

На самом деле сейчас больше любых сцен с Ройшем Бровь хотела бы, чтобы папа никогда не узнал, что она едет в Порт. Он, конечно, ещё не очень старый, совсем даже не старый, но это явно лишнее переживание в его жизни — сердце слабое, мало ли чего.

Вот только это совсем не то желание, которое стоит излагать Охровичу и Краснокаменному.

— Заверенные Портовой гэбней показания, конечно, не столь однозначны, как аудиозапись, но тоже неплохи, — со сдержанным бюрократическим оптимизмом сказал Ларий Валерьевич Максиму (Аркадьевичу). — Выглядеть, думаю, будут вполне убедительно.

— К тому же, если у Брови не было диктофона, значит, мы ничего и не подозревали, — кивнул тот. — Может, так оно даже лучше. Только надо соответственным образом перекроить наш запрос. Займитесь. И отзвонитесь по поводу проверки аппаратуры, не хотелось бы ещё одной технической накладки — в подвале у Константина Константьевича взять показания не у кого. А вы двое, — обратился он к Охровичу и Краснокаменному, — хотите быть Александром — будьте им, небесполезно. Я же займусь самой сложной и опасной частью операции: пойду читать лекции. И извиняться перед лингвистическим факультетом, — и посмотрел на Габриэля Евгеньевича с той самой смиренной печалью.

Охрович и Краснокаменный откозыряли и удалились с назиданием непременно съездить телу Габриэля Евгеньевича по лицу, Максим Аркадьевич с Ларием Валерьевичем закопались каждый в свои бумажки, так что Бровь некоторое время просто сидела на диване, созерцая преподавательскую вотчину и более-менее прилично пристроенное на соседний диван тело. Самым общительным в помещении остался манекен среднестатистического члена Революционного Комитета, но, поскольку сегодня он был Веней, Брови достался только томный и загадочный взор.

Удивительные дела творились на кафедре истории науки и техники.

И не намеревались заканчиваться: по прошествии какого-то там количества времени дверь без стука распахнулась, и в преподавательскую вотчину вошло очередное действующее лицо.

Или даже действующая коса, потому что лицо было таврской национальности.

Видимо, таксист.

Тавр-таксист.

В тельняшке под курткой и с не шибко прикрытым ножом на бедре. С таврской косой на правом плече и чёрной таксистской повязкой на левом. С решимостью на лице.

И вот это только что прошло по всему факультету.

Как тавр вообще может быть таксистом? Бровь вовсе не страдала ксенофобией, но всё-таки тавры — это малый народ с Южной Равнины, они скачут на конях и периодически перерезают кому-нибудь глотки, а не сидят за рулём и не транспортируют трепетных завкафов в Порт. То есть это, без обид, но разве тавры умеют водить такси?

Вот будет веселье, если они по дороге кого-нибудь собьют.

Тело, наверное, можно будет сбросить в море — главное, не перепутать с Габриэлем Евгеньевичем. Или с самой Бровью, а то мало ли. Вдруг в тайных священных текстах ей предначертана гибель от руки тавра?

Тавра-таксиста!

Хорошо, что пара не успела закончиться, потому что спустившаяся к главному входу процессия выглядела крайне колоритно. Максим (Аркадьевич) бережно погрузил тело Габриэля Евгеньевича на заднее сиденье и подпёр его Бровью, после чего молча пожал руку тавру-таксисту. Ларий Валерьевич передал оному конверт со служебной запиской.

Для доведения картины массового безумия до совершенства в такси играла Кармина Бурана. Что Бровь раньше знала о вкусах тавров!

Когда такси тронулось, она потратила некоторое время на то, чтобы убедиться, что водитель не убьёт её и не съест, после чего предалась созерцанию бодро проезжающих пейзажей. В лучах всё ещё утреннего и ну такого сентябрьского солнца Бедроград был жёлтым, как наряженный к празднику цыплёнок. Очень квадратный цыплёнок. И очень большой. И не цыплячьего цвета, а такого, скорее персикового. Короче, непонятно, при чём тут вообще цыплёнок — и, кстати, почему они не поехали прямо в Порт, а вывернули из Старого города в новые районы и выписывают петли?

Скрываются от слежки, наверное. Как настоящие шпионы из настоящего романа.

Либо так, либо тавр-таксист всё-таки хочет съесть их с Габриэлем Евгеньевичем.

Последний продолжал пребывать где-то вне своего сознания, уронив голову Брови на плечо (так случайно вышло на каком-то повороте, честное слово). Ненормально чёрные волосы слегка (но в рамках прекрасного) растрепались и щекотали ей нос — и, между прочим, действительно не пахли! Из-под волос поблёскивала оправа очков, дальше виднелась линия шеи, широкий воротник, ключицы — ну и так далее.

Брови вдруг подумалось, что никогда не оказывалась с Габриэлем Евгеньевичем один на один в ситуации полной безнаказанности.

Но он же твой завкаф! — патетически воскликнула светлая сторона её личности.

Тёмная непристойно заржала, и Бровь была склонна с ней согласиться.

Нежно приподняв подбородок своего завкафа, Бровь изучила его лицо, и в бессознательном состоянии несущее печать безбрежной печали. И почему-то не несущее никаких следов кулака Максима (Аркадьевича). Ни синяка, ни какой-нибудь хотя бы ссадины для приличия — ничего.

Это было уже слишком и решительно требовало следственного эксперимента. В конце концов, нехорошо манкировать наставлениями Охровича и Краснокаменного.

Покосившись на каменную спину тавра, Бровь аккуратно выпутала очки Габриэля Евгеньевича из его волос. Кстати, его волос она тоже раньше никогда не трогала.

Бездны мировой фрустрации снисходят на всякого, кто трогает волосы Габриэля Евгеньевича.

Это закон.

А фрустрацию следует вымещать, чтобы не свихнуться, верно? Конечно, верно. А ещё он как-то раз поставил ей четвёрку и не объяснил, за что.

В общем, в свой удар Бровь вложила всю накопившуюся боль и обиду.

Каменная спина тавра не шелохнулась.

Тело Габриэля Евгеньевича — тоже.

Бровь внимательно всмотрелась в скулу жертвы. Хотя бы покраснение кожи? Пожалуйста? Он же всё-таки материален, иначе зачем шестидесятикилограммовая грузоподъёмность тавра?

В надежде высмотреть у Габриэля Евгеньевича хоть какую-нибудь физиологическую реакцию на произошедшее Бровь совершила фатальную ошибку. Она нацепила его очки (ну мало ли поможет).

Так и выяснилось, что заведующий кафедрой истории науки и техники носит очки без диоптрий. От человека, предпочитающего рубашки дореволюционного кроя и закрывающую пол-лица стрижку под Веню, конечно, можно ожидать всего, но это всё-таки было как-то слишком.

Очки с простыми стёклами.

Не бойтесь, Габриэль Евгеньевич, ваша тайна умрёт вместе со мной. Главное — чтобы тавр не предал.

И тавр не предал — по крайней мере, пока что. Проехав вдоль бесконечной череды складских стен цвета уныния, такси остановилось перед шлагбаумом. Судя по всему, дальше полагалось продвигаться пешком.

Бровь поспешно нацепила очки обратно на завкафа.

Ничего не было!

Тавр безмолвно распахнул для Брови дверь такси, извлёк Габриэля Евгеньевича, с ужасающей профессиональностью подхватил его на руки, кивнул головой какому-то сомнительному типу в сторожевой будке и махнул в предполагаемом направлении движения. Обойдя шлагбаум, который и не думал открываться, тавр с Бровью упёрлись в ещё одну стену складов, раскинувшуюся во все стороны серой колбасенью. Потянув ручку на воротах ближайшего, тавр не без труда распахнул их и скрылся в проржавевшем полумраке.

Предполагалось, что Бровь последует за ним.

Пусть эта информация никогда не дойдёт до папиного слабого сердца.

Склад был пустым, промозглым и очень длинным, но в конце концов дверь на противоположном конце обнаружилась и даже открылась.

Итак, Бровь попала в Порт.

Ознаменовалось это тем, что её чуть не сбил с ног какой-то замшелый дядька в тельняшке, стремительно ползший по стеночке. Под ногами загудело так, как будто там была не твёрдая земля, а лист железа, вежливо присыпанный сверху в целях конспирации. Палуба, или скорее днище перевёрнутого корабля. Примерно такого, как тот, который возвышался прямо перед носом Брови — и, судя по всему, играл роль жилого строения и навеса одновременно.

Всё государство переворачивает деревья, а Порт, оказывается, — корабли.

Наверное, это идеологично.

В остальном возникало ощущение, что Бровь попала на картинку из учебника общей истории Бедрограда. Кривые улочки, сделанные из не пойми чего домики, толкотня, настоящие деревянные вывески, запах грязи, водорослей и ещё чего-то терпкого — всё это смутно напоминало Старый город. Старый город, который старательно поливали помоями на протяжении пары-тройки десятков лет. И всё это предположительно ушло в безвозвратное прошлое. Шум, толчея; резкие трели корабельных гудков, сливающиеся в один ушераздирающий (раздирающий уши, в смысле) звон. И самые настоящие чайки, вьющиеся целыми стаями то тут, то там.

Как так вышло, что всего этого не видно и не слышно из города? Ведь нет же ни высоких стен, ни купола, ни ограды кроме цепи складов.

Некто со шрамом через всё лицо и острой нехваткой зубов широко улыбнулся Брови и направился себе дальше.

Наверное, лучше не отставать от тавра.

Шли они минут двадцать — снова выписывая какие-то безумные кренделя, проходя через кишащие деятельностью склады (совсем не такие, как те, что при входе, а маленькие и обросшие лавочками вдоль внешних стен), петляя и сворачивая в незаметные на первый взгляд переулки. Особенно удивляло то, что большинство людей, которых они встречали по пути, и в самом деле носили тельняшки. Тельняшка была в некотором роде символом Порта — не то чтобы запрещённым в основной части города, но попросту там ненаходимым. Известно, что изначально этот предмет одежды вообще ввели для того, чтобы приличные люди в строящемся Петерберге могли опознавать всякую портовую шваль издалека — а портовой швали вроде как понравилось, и из клейма тельняшка превратилась в эдакий инструмент самоопределения и предмет гордости. И именно поэтому Бровь была уверена, что значимость тельняшки для Порта весьма преувеличена — на практике ведь всегда выясняется, что у каждого свои предпочтения.

Ан нет. Портовые люди их действительно носили.

Конечным пунктом путешествия по Порту, в ходе которого Бровь увидела всё на свете, кроме самого ожидаемого (то есть моря), был самый обычный по местным меркам дом в три этажа — кажется, всё-таки кирпичный.

Какая жалость, что не перевёрнутый корабль!

Судя по потрёпанной вывеске, в доме располагалась татуировочная мастерская. Тавр проигнорировал её манящие неизвестностью окна, бессовестно быстро провёл Бровь по узенькой лесенке на самый верх и вошёл в одну из безымянных дверей.

Привычки стучаться за ним явно не водилось.

Покорно проследовав, Бровь всё-таки врезалась в каменную таврскую спину: провожатый застрял на пороге.

— Где Святотатыч? — гулко, как подземная палуба, спросил тавр.

— Будет в течение часа, — ответили из помещения, — встречает корабль. А ты, как я вижу, с дарами.

— Завкафа велено тут подержат’ пока. И ест’ ещё — как это говорят? — свидетельница.

Так вот как звучит аутентичный таврский акцент.

Весьма и весьма сурово. Твёрдо, прямо скажем. Смягчения согласных и поблажек раненым не предвидится. Остерегайтесь.

— Щедро, — хмыкнул смутно знакомый голос, — сейчас отзвонюсь.

Тавр наконец-то сдвинулся с мёртвой точки, позволив Брови юркнуть в помещение. После красот Порта её уже совершенно не удивило, что оно оказалось всего лишь небольшой комнаткой — низкий стол с телефоном, койка в углу и никаких вам больше мирских удобств. Стены, потолок и даже виднеющаяся из-под задрипанного ковра часть пола были испещрены бесконечными извивающимися орнаментами.

Голова немедленно закружилась.

Пока Бровь восстанавливала душевное и физическое равновесие, тавр водрузил тело на койку, передал служебную записку и пробирку (и когда он её сцапать успел?) отзванивающемуся и истаял, покинув подопечную на произвол судьбы.

Отзванивающийся обернулся и, зажимая трубку плечом, приветливо и без удивления помахал Брови, ввиду чего она испытала беспрецедентное облегчение.

Всё-таки не совсем на произвол.

В разрисованной комнате находился Дима — друг Ройша из Медицинского Корпуса и первый человек за сегодняшний день, с которым можно было поговорить на ты. Кроме Гошки-Александра, разумеется.

Тяжка участь того, кто общается с людьми вне своей возрастной категории.

Тяжка участь главной героини шпионского романа.

Дима же, хоть и был ровесником Ройша, медиком, условно серьёзным человеком в очках и при галстуке, всё равно неисправимо вызывал желание подкрасться сзади и хлопнуть его по спине подтяжками. Теми самыми, мимо которых ходишь в магазине и недоумеваешь, кто же может это купить. Да даже взять бесплатно. Да даже если очень попросят.

Бровь ничего не имела против лилового цвета, но это ж надо — отыскать такой мерзостный оттенок.

Лиловые подтяжки изящным завитком подчёркивали тот факт, что со спины Дима смутно напоминал Габриэля Евгеньевича — беспроглядно-чёрные и не лишённые седины (это в тридцать-то лет!) волосы делали своё дело.

В рамках шпионского романа они просто обязаны переодеваться друг в друга.

— Я так понимаю, всё прошло успешно и Габриэль Евгеньевич решил-таки скончаться, не вынеся бури страстей? — известив, по всей видимости, Лария Валерьевича об успехе тавра-таксиста в доставке объектов в Порт, Дима изучил пробирку на свет и небрежно шмякнул её на стол. Пробирка угрожающе покатилась и застыла неподалёку от края.

— Не вынеся удара. Кулаком Максима Аркадьевича. — Бровь опасливо покосилась на пробирку. — Так что, это и есть оно?

— Оно?

— Ну, вирус. Страшная зараза, которую мне так важно было перехватить.

— А!— Дима отправился изучить масштаб разрушений заведующего кафедрой истории науки и техники. — Я уж подумал, ты про сложные отношения верхушки преподавательского состава. Нет, в пробирке явно не вирус — скорее, продукты его распада. Второй или третьей стадии, не знаю. Оно и разумно: доверять тебе настоящую заразу с их стороны было бы как-то уж слишком. А так — обнаружить следы и доказать твою причастность было бы можно, а если бы ты, например, пробирку где-нибудь разбила, ничего смертельного бы не случилось.

Какое жестокое разочарование.

— Это ты на глаз определил?

Дима, всё ещё осматривавший Габриэля Евгеньевича с удручающе профессиональным равнодушием, пожал плечами.

— Попробуй догадаться, сколько я видел этого вируса в своей жизни, — он пристроил голову завкафа пофотогеничнее, запахнул его плащ и потянулся. — И потом, подумай сама. Следы заражения в унитазе Ройша — это, конечно, чудесно, но основная программа Бедроградской гэбни всё-таки состояла в том, чтобы вылить вирус в ныне объединённые канализацию и трубопровод. Чтобы в итоге зараза пошла из кранов. А для этого, — Дима нравоучительно воздел палец, — со стороны заразы было бы крайне мило быть незаметной. Например, прозрачной.

Объединённые канализация и трубопровод — это… действительно злодейски со стороны Бедроградской гэбни.

Хотя там, наверное, стоят какие-нибудь фильтры.

И всё же, всё же.

— Значит, не вирус, — Бровь поискала глазами, куда бы сесть, но единственным вариантом оказалось тело Габриэля Евгеньевича, — и не только это пошло не совсем так. Ещё, например, я не включила диктофон. То есть включила, но не то. Не спрашивай.

Да, ей стыдно.

Надо как-нибудь ненавязчиво переключить диалог на что-нибудь менее печальное.

Или более!

— Зато, — кого там интересовали сложные отношения преподавательской верхушки? — я узнала страшную тайну и готова ей с тобой поделиться. Габриэль Евгеньевич носит очки с простыми стёклами.

Бровь, конечно, дала внутреннюю клятву не раскрывать этого никому, но Диме-то можно. Он вон тоже делился с ней своими кошмарными секретами — например, что его первым проектом в Медицинском Корпусе было создание какой-то штуки, которую можно намазать на корни волос, чтобы те временно перестали расти. Изобрёл он эту штуку исключительно для того, чтобы легко и удобно поддерживать у себя трёхдневную щетину.

Когда-нибудь Диме откроется страшное знание: в его случае щетина не придаёт ни мужественности, ни серьёзности. И радикально не спасает окружающих от желания хлопнуть его подтяжками по спине.

Возможно, даже провоцирует оное.

— Простые очки Габриэля Евгеньевича — это не очень страшная не очень тайна, — хмыкнул Дима, — моя страшнее.

С этими словами он стащил собственные очки и нацепил их на Бровь. Тоже простые, как и следовало ожидать.

Может, они с Габриэлем Евгеньевичем всё-таки тайные братья?

Один каждое утро явно укладывает чёлку на пол-лица, другой готов уехать в Столицу, чтобы, используя тамошние мощности, изобретать то, что позволило бы ему не бриться. И ещё этот Гошка-Александр с его бровями.

Все кругом просто помешаны на своём внешнем виде. Один только Ройш — оазис равнодушия в буйстве самолюбования.

Впрочем, что она на самом деле знает о тайной жизни Ройша?

— На твоём лице очень выразительно написано, что ты по этому поводу думаешь, — Дима отобрал очки, — но, заверяю, это всего лишь производственная необходимость. Смотри.

Он нагнулся и отодвинул чёлку — не на пол-лица, но тоже ничего такую. На переносице, прямо там, где обычно располагались очки, белел не слишком заметный, но всё же крайне опознавательный шрам.

Сплошной!

Шпионский!

Роман!

— В приличных книгах люди со шрамами выбивают двери ногой и курят сигары, — Дима вздохнул, — а мне пришлось надеть очки и уехать в Столицу. И ты думаешь, что в твоей жизни были настоящие разочарования.

Кстати, когда он успел из своей Столицы вернуться?

Не то чтобы Дима не мог вернуться откуда угодно когда угодно — Бровь не удивилась бы, если бы он в произвольный момент позвонил в дверь её квартиры (ну и что, что он там никогда не был и сейчас видит Бровь в лучшем случае раз пятый в жизни). Тем не менее, столкнуться с ним в Порту (где он делает, кстати, что?) было всё-таки неожиданно.

Значит, как справедливо заметил Максим (Аркадьевич), началось.

— Я только приехал, — поведал Дима, — вот сижу, жду звонка о состоянии дел из Медкорпуса. Активно не сплю и ничего о происходящем не знаю. Как происходящее?

Как-как, без диктофонной записи, вестимо.

— Ну как. Я убедительно поговорила с младшим служащим Александром, который оказался не Александром, а головой Бедроградской гэбни по имени Гошка. Он дал мне пробирку с вирусом, которая оказалась не с вирусом, а с какими-то там продуктами разложения. Я нажала на диктофоне кнопку записи, которая оказалась не кнопкой записи, а кнопкой перемотки вперёд. Всё вместе это вроде как означает, что они запустили свой злодейский план, и теперь мы поймаем их за руку, но… Я одна испытываю лёгкое подозрение, что и тут что-нибудь окажется чем-то не тем и пойдёт как-то не так? — Бровь сокрушённо покачала головой. — А, ну и Максим Аркадьевич ударил Габриэля Евгеньевича по лицу, чтобы тот ни о чём не догадался, а то ему вредно волноваться. А почему он, кстати, не приходит в себя?

Это ведь точно никак не связано с тем, что Бровь выполнила наущение Охровича и Краснокаменного?

— Слаб здоровьем. Кажется, на самом деле. Медицинские показатели Габриэля Евгеньевича — загадка природы, — часть Димы скрылась под столом в поисках сумки с сигаретами, — даже я бы, пожалуй, что-нибудь отдал за то, чтобы его препарировать.

Видимо, услышав своё имя (и, разумеется, подгадав именно тот момент, когда присутствующие обсуждали, как он не приходит в себя), Габриэль Евгеньевич слабо застонал и попытался прийти в себя. Вот чего Бровь точно не хотела — так это общения с любимым завкафом. По крайней мере, сейчас и здесь. Кажется, добрая половина орнаментов на стенах символически изображала какую-то грязную порнографию.

Все эти люди упорно забывают, что у них политика и смертельный вирус, а ей ещё когда-то экзамены сдавать.

Всем этим людям.

Ну, некоторым из них.

Издав некий понимающий звук, Дима посмотрел на Габриэля Евгеньевича добрыми-добрыми глазами, ласково снял с него очки и свершил то, чему предначертано было свершиться уже аж в третий раз.

Габриэль Евгеньевич испустил еле слышный вздох и вернулся в бессознательное состояние. Кажется, сегодня был не лучший день в его жизни.

— Очень, очень давно хотелось, — удовлетворённо признался Дима и, последовательно исполняя ритуал, вернул очки на место.

Абстрактные вселенские весы смотрели на происходящее с пониманием.

Ради всеобщего блага и высокой цели.

Это даже приятнее, чем рассказывать гадости про Ройша. Когда долго говоришь гадости, в какой-то момент невольно начинаешь в них верить. Вот, например, где сейчас Ройш? В Университете, на парах. И можно ли хоть на секунду усомниться в том, что перед выходом из дома он действительно проверил все карманы, все пуговицы и газовую колонку — вирус не вирус?

В связи с чем очень хочется спросить, почему Бедроградская гэбня прицепилась именно к нему.

— Бедроградская гэбня, Университетская, даже Портовая — всё шестой уровень доступа. А Ройш, внук хэра Ройша, имеет не только одно с ним лицо, но и право на второй уровень — как наследник Революции, — в отличие от Брови, Дима не стал сильно задумываться о том, куда лучше сесть, и плюхнулся прямо на пол. — И Бедроградская гэбня это знает. Не знает она того, что он за человек.

Второй уровень доступа правда бывает, и его правда можно получить? Это же так… высоко. Одно дело — хэр Ройш на фотоснимке из отрядского учебника, и совсем другое — просто Ройш с портфелем и стопкой зачёток. Между ними, очевидно, есть связь, но, как бы это, реликварная. Ненастоящая. Не такая, которой можно на самом деле воспользоваться.

Кстати, пора завязать с привычкой думать вслух. Не доведёт же до добра, ой не доведёт!

— Взять второй уровень доступа — страшное оскорбление? — осторожно предположила Бровь, усаживаясь напротив Димы. Интересно, в Порту стулья отсутствуют принципиально?

— Конечно. Получится ведь, что он имеет право знать и делать всё то, что знает и делает, да ещё и за счёт наследия великих предков. На такое он пойти не может.

Предки-то, может, и правда великие, но это повод не восхищаться ими, а делать каменную физиономию на предмет хэра Ройша и говорить о нём преимущественно умолчаниями. Как и о том, что Ройш в самом деле имеет с ним одно лицо. И о том, что время от времени он вынужден читать лекции про собственного деда. Такое ощущение, что хэр Ройш сделал не Революцию, а гадость лично Ройшу.

Он, впрочем, и сделал.

Из-за известных народным массам и отрядским учебникам гардеробных предпочтений хэра Ройша Ройш теперь не может носить жилет — вдруг кто заподозрит его в недостаточном презрении к великим предкам. И в этом скрывается настоящая, подлинная драма: ясно же, что жилеты существуют исключительно для таких людей, как Ройш, ибо кому ещё может прийти в голову подобное на себя напялить.

А теперь — из-за фамильного самолюбия — остались бедные жилеты одинокими и неприкаянными на этой земле.

— Переживает за тебя?

Переживает ли за неё Ройш? Этого никто не знает — по крайней мере, уж точно не Бровь.

— А что, есть, по поводу чего переживать?

Нервный смешок прибавился к реплике сам собой, Бровь его не планировала.

Ведь, наверное, есть. Общение с головами Бедроградской гэбни и прочими смертельными вирусами — не самый безопасный род занятий. С другой стороны, всё ведь сложилось по плану, по их собственному университетскому плану! Ну, не считая диктофона.

Бровь хотела сообщить, что всё было бы совсем хорошо, если бы она хоть что-нибудь понимала в происходящем, но из-за двери донеслись вопли слабой членораздельности, отдалённо напоминающие хохот.

— Жопой клянусь, у него эти тюки по верхней палубе раскиданы. Вообще без палева.

— Нашёл чем клясться!

О, ещё кто-то идёт. Видимо, этот самый — как его — Святотатыч. Или вся Портовая гэбня. И войдут они, разумеется…

— А граница с этого так прихуела, что нормального досмотра никто устраивать не стал. Ну и…

…без стука.

Сегодня день такой. День Входов Различных Людей в Различные Помещения без Стука.

Всё нормально, шпионский роман должен начинаться с экспозиции, хотя когда ж она закончится-то, а.

Бровь бегло проинспектировала ввалившихся на предмет шрамов, поскольку дверь они выбили очень даже ногой. Шрамов не обнаружилось. Дима же посмотрел на ввалившихся недоумённо и подозрительно. Видимо, его тоже опечалила такая несправедливость.

Их было двое — значит, либо не гэбня, либо не вся гэбня, мудро постановила Бровь. Совершенно одинаковые, только один побольше, другой поменьше. В тельняшках (а как же иначе), с непьяно сверкающими глазами, серьгами в левых ушах (у того, который старше, аж до плеча, у второго поскромнее), нездоровым загаром и во-о-от таким размахом рук.

Одинаковые.

Как если бы Охрович и Краснокаменный были отцом и сыном.

Вот именно этого и не хватало в её жизни!

Вошедшие замолчали, вперившись в присутствующих. Присутствующие молчали, пялясь на вошедших.

Благодать.

— Ну здравствуй, Святотатыч, — медленно сказал Дима и не вставая полез за сигаретами. — И тебе привет.

Тот, что поменьше, издал мычание низкой членораздельности, символизирующее, по всей видимости, светское удивление по-портовому. Вместе с полным непониманием происходящего.

Тот, что побольше (то есть Святотатыч), по-хозяйски прошёл в комнату, изучил диспозицию и, зависнув над телом Габриэля Евгеньевича, обратился к своему спутнику:

— У нас на берегу нынче большая политика. Не успел рассказать.

Тот, что поменьше (Святотатыч-младший?), точно таким же хозяйским жестом отобрал у Димы пачку, закурил и переместился самостоятельно повисеть над телом Габриэля Евгеньевича. Дима отреагировал на акт хищения гробовым молчанием.

Кажется, именно сейчас ему почему-то подумалось о том, что у Порта есть свои недостатки.

— Передай Ларию: два-три часа на бумажки, потом я за девочку не отвечаю, — кивнул Святотатыч на телефон. Бровь почувствовала себя неприкаянной, аки жилет без Ройша.

— Я кого-нибудь призову, — согласился Дима, который всё ещё гордо сидел лицом ко входу и спиной ко многочисленным святотатычам, — мне всё равно на телефоне торчать.

— Дождёшься меня?

Святотатыч-младший, к которому были обращены эти слова Святотатыча-старшего, ещё немного нечленораздельно помычал, явно не в силах решить, смотреть ему на разметавшегося по койке Габриэля Евгеньевича или на скорбящую по сигаретам спину Димы.

Загадочный портовый язык.

— Пройдёмте, — Святотатыч протянул Брови руку, легко поднял её с пола и весьма бесцеремонно подтолкнул в сторону двери. Всем бы такое рвение на государственной службе, и спасибо Охровичу и Краснокаменному за ценный опыт общения с опасными для жизни элементами.

За спиной раздался трагический стон.

Дима сидел на полу, закрыв лицо руками, и жаловался на жизнь на нечленораздельном портовом языке.


Так часто поминать папино слабое сердце, наверное, дурная примета, но как же всё-таки хорошо, что он ничего о происходящем не знает. Спустившись на второй этаж, Святотатыч запихнул Бровь в комнатку, выполнявшую, видимо, функцию склада. По крайней мере, ящиков и самых настоящих бочек, от одного запаха которых начиналось похмелье, там было почти до потолка.

На оставшемся клочке свободного пространства примостились три человека, и — о, это раньше Бровь думала, что Университетская гэбня какая-то странная. Поскольку представляться ей явно никто не намеревался, нужно было срочно их как-нибудь обозвать, чтобы не свихнуться от обилия новых знакомств.

А вот где-то в Хащине сидит себе Галка, с которой можно выпить пива и потрепаться о том, как они провели лето и кто самый симпатичный в этом семестре. Сидит, ждёт Бровь — и не может дождаться, потому что Бровь заперлась в проспиртованной насквозь каморке с Портовой гэбней.

Это уже не шпионский роман, это, честное слово, эпитафия.

Первого из троих — в бандане, круглых цветных очках и с татуировкой на пол-лица — пусть зовут Рыжий, по цвету пламенеющих дредов. Второй — с копной тёмно-русых волос и мечтательным взором — Мундир, потому что чего может ожидать человек, нацепивший самый настоящий морской мундир? Третий — Головорез. Просто Головорез, хоть и ростом чуть повыше соседней бочки. И Бровь больше не будет смотреть в его сторону.

А она ещё удивлялась тавру-таксисту!

— Девочка, — декларативно указал Святотатыч на Бровь. — Показания девочки, — помахал он чистым листом бумаги и хлопнул им по бочке.

Вышло громко.

Как ни странно, в качестве пишущего предмета Святотатыч извлёк не перо, а обычную шариковую ручку, и выжидательно протянул её остальным. Головорез взял оную с недобрым ворчанием:

— Показания, показания. Облажалась — пусть бы лучше отрабатывала, — и жадно зыркнул на Бровь.

Не только у папы слабое сердце.

Головорез, однако же, накорябал что-то в нижней части листа и передал ручку Мундиру. Тот мягко улыбнулся:

— Ну куда ей отрабатывать, она же домашняя, — и вывел сложную завитушку.

— Им там не приходило в голову научиться уже нормально работать? — недовольно прогнусавил Рыжий, но бумагу тоже подписал.

— Курёхин уже с час как на якоре. Гружёный и нашим, и не нашим. А вы тут, — Святотатыч поставил последнюю подпись и убрал ручку в неведомые закрома.

— Тем более, — сказал Рыжий.

— Быстрее тут давай, — сказал Головорез.

А Мундир ничего не сказал, только загадочно посмотрел на Бровь, после чего все трое покинули квартиру-комнату-склад-как-это-вообще-назвать.

…Закрыв за ними дверь, Святотатыч придвинул Брови ящик для восседания, пристроился напротив и, покряхтев, вопросил:

— Показания давать умеешь?

— А это надо уметь? — Бровь сглотнула. — Я думала, мне просто нужно подробно рассказать, что было.

— Кнопки вот тоже нужно просто нажимать, а выясняется, что это отдельное умение.

Кнопок много, а произошедшего нет, но Бровь не стала говорить это вслух. Вместо этого она попыталась улыбнуться с извиняющимся видом. Вдруг под старой тельняшкой бьётся живое сердце?

— Ладно, леший с кнопками, — Святотатыч закурил нечто вонючее, сделал не очень страшное лицо и вдруг заговорил совершенно нормальным человеческим голосом, полным сложносочинённых предложений. — Показания — это такое сочинение на условно свободную тему, в котором всё должно быть естественно и как бы невзначай, но с правильными акцентами. Чтобы те, кто будет это читать, могли самостоятельно сделать нужные выводы из сплошного потока фактов. Которые как бы невзначай. Ясно?

Куда уж яснее.

Историография — это, как говорится (на истфаке), скорее искусство, чем наука.

— А какие акценты правильные — ясно?

— Ну… что они плохие, а мы хорошие? Они пытались нас подставить, а мы догадались и пресекли?

Святотатыч вытащил из закромов ещё одну самокрутку, с тоской обнаружил, что первая по-прежнему не докурена, и вздохнул. Его бесконечной длины серьга мелодично звякнула.

— Это не акценты, это выводы — если их можно так назвать. А выводов в показаниях быть не должно.

Бровь почесала в затылке. Этому дядьке сейчас нужно контрабанду разгружать с Курёхина, а он тут обучает её правописанию.

Как-то неловко.

— А что у моего Александра, например, волосы крашеные — это акцент?

— Уже больше похоже, — Святотатыч улыбнулся и на мгновение стал совсем нестрашным, — важных акцентов всего три: сортир, Ройш и дружелюбие Александра. Оно же желание втереться в доверие, но так писать не стоит. Все прочие мелочи должны работать на эти три акцента. Крашеные волосы, как он вообще выглядел и как держался, куда водил, чем поил, о чём шутил шутки — это к дружелюбию. Чем оно важно, вроде должно быть понятно. Понятно, чем важны Ройш и сортир?

— Ну, с Ройша всё началось. А ещё он университетский, но не имеет отношения к государственным структурам — по крайней мере, официального. Зато имеет личное. И, соответственно, может заниматься делами, которые его не касаются. А ещё хуже, если в эти дела полезет его студентка, которая по собственной глупости и истеричности может устроить страшную заразу целому дому — чего не случилось бы, если бы Университет с самого начала разобрался с эшелонами власти и не попустительствовал. Так?

— Вроде того. Из твоего сочинения на условно свободную тему должно быть ясно, что Александра крайне беспокоил лично Ройш, степень близости твоих контактов с Ройшем и, главное, этот злосчастный уровень доступа Ройша. А тебе, чтобы оное сочинение написать, должно быть ясно, что, будь у Ройша действительно второй уровень доступа, как предполагала Бедроградская гэбня, ей бы пришлось умерить свой пыл в стремлении нагадить Университету в сортиры. Шестому уровню доступа со вторым воевать бессмысленно.

Ройш и второй уровень доступа, уму непостижимо. У него ведь всё немалое самолюбие построено именно на том, что он как бы никто, простой истфаковский преподаватель, а на деле почти всесилен. По крайней мере, в тех вопросах, которые решаются макулатурно-бюрократическими методами. Любой может делать то, что можно; Ройш может то, чего нельзя. Поэтому он никогда бы не сел ни в Университетскую гэбню, ни даже в секретари кафедры — какой уж там второй уровень!

Высоко, очень высоко.

Так высоко, что, может быть, там всё работает по каким-нибудь другим правилам.

Но Ройш не любит другие правила, Ройш любит эти, и на всех неугодных он пишет исключительно скромные и официальные докладные. Ничего больше.

Дождавшись гибели первой, Святотатыч наконец-то закурил вторую самокрутку.

Сверху донёсся глухой удар и взрыв хохота.

По-прежнему не лучший день в жизни Габриэля Евгеньевича.

— А теперь скажи честно: ты понимаешь, при чём здесь сортиры?

— Если это не очередная сплетня, а Университет на самом деле владеет всеми городскими канализациями, то скорее да. Хорошо бы не было сплетней. Есть же у нас свой бордель, почему сортирам города не быть тоже нашими?

— Ваши они, ваши. Кроме портовых.

А Габриэль Евгеньевич — на самом деле дух, и удар наверху был вовсе не по нему.

— Но зачем? Почему Университет заведует городскими сортирами?

Святотатыч тяжко вздохнул. Бровь сжалась.

Возможно, сейчас не время и не место для подобных вопросов. И для вопросов вообще. Она же не записала разговор, она отвлекает старого моряка (без махорки) от контрабанды, у него нет времени на всякие глупости —

— Потому что это весело, — бесстрастно бухнул Святотатыч и подмигнул, снова расплываясь в улыбке, — сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Девятнадцать… ну вот, значит, когда тебе было одиннадцать, а Университетской гэбне — меньше года, они поцапались с гэбней Бедроградской. По поводу бюрократических и фактических полномочий. История простая, но драматичная: Университетская гэбня только-только разобралась, что она может по бумажкам, едва приступила к разбору того, что может на самом деле, а тут Бедроградская вздумала посадить студента. Истфаковского, с этой вашей кафедры.

Наверху раздались звуки перетаскивания чего-то тяжёлого. Эдак шестидесятикилограммового. С этой нашей кафедры.

— Ничего шибко криминального там не было, глупое обвинение в поиске и последующем хранении информации более высокого уровня доступа, чем у студента имелся. Информация, правда, на тот момент была значимая и даже скандальная, но отмазать всё равно могли — присвоить задним числом звание младшего служащего, рассказать сказку, что информация добывалась и хранилась по прямому приказу Университетской гэбни. Могли и не отмазали, потому что не успели. В общем, пока соображали, как это всё технически осуществить, спрятали студента на частной квартире. А Бедроградская гэбня как единица управления всем городом, кроме Порта, имеет право на любую частную квартиру заявиться с обыском. Дальше всё понятно: заявились, обыскали, посадили. Обидно вышло. Но ещё обиднее, что буквально через несколько дней Бедроградская гэбня захапала ещё одного университетского человека — на этот раз незаконно. У Университетской же на тот момент никаких возможностей куда-либо в Бедрограде заявляться и обыскивать не было. И вот по результатам всего этого веселья захотелось им такую возможность поиметь.

— А что есть в каждом доме? Конечно, сортир! — радостно перебила Бровь. — Если заполучить сортиры, можно в любой момент заявиться и обыскать унитазы. Ну и не только, наверное. Хитрая идея. Охренеть.

— Ну какое же это охренеть? Это обыкновенный неповторимый стиль Университета.

А ещё на кафедре висит чучело Вени.

Бровь неожиданно ощутила страшную гордость за своё учебное заведение.

Святотатыч порылся в закромах в поисках следующей самокрутки. В его возрасте — под пятьдесят, а то и за — не слишком-то полезно смолить одну за одной. Сколь бы старой ни была тельняшка, отэтого всё равно случается рак мозга.

Папа Брови — доктор медицинских наук, у неё детская травма.

— Городскую канализацию отвоёвывали академическими методами, от которых Порт далёк. Вроде как она сделана по проекту этого вашего основателя Университета. Аргумент это или нет, ещё пойди разбери, но, в общем, отвоевали. Бедроградская гэбня утёрлась. То есть все думали, что утёрлась, а теперь выясняется, что её на канализации заело. Семь злосчастных лет под покровом ночи и по колено в говне Бедроградская гэбня перестраивала городскую канализацию. Втайне.

Александру пошло бы говно по колено. Как раз в тон к симпатичной замшевой куртке.

— Грамотно перестраивала, как раз в неповторимом университетском стиле. Есть такая байка, что этот ваш основатель Университета, водивший знакомство с чернокнижниками и прочими светилами науки своего времени, под собственными владениями обустроил совсем уж волшебную канализацию. С безотходным оборотом веществ, чтобы не зависеть от городской подачи воды.

Объединённые канализация и трубопровод!

Выходит, злодейский план вылез аж из проектов Йихина?

— Якобы у него утром из крана текло то, что вечером спустили в сортир — за ночь претерпев магические изменения под действием чернокнижных штучек. Короче, Бедроградская гэбня озадачила своих инженеров, и те за семь лет породили-таки что-то подобное. Там всё гораздо сложнее и оборот веществ не безотходный, но определённое сходство есть. Часть воды из сортиров действительно проходит очистку за довольно короткий срок и возвращается в краны — нормальной питьевой водой. И из чистой зловредности Бедроградская гэбня собирается приписать своё чудо техники Университету. Якобы Университет чудо техники придумал, тайно воплотил и тайно же начал испытания на живых людях, живых домах и живых сортирах. Без согласования с властью города — то есть с Бедроградской гэбней. И якобы безголовая студентка, дочка профессора-вирусолога из Университета и дама сердца профессора-зануды из Университета же, прослышав об испытаниях чуда техники, безголово и истерично слила в сортир своему профессору-зануде неведомо какую заразную дрянь, с которой системе очистки справиться не удалось. И целый дом заболел, потому что Университет не справляется, потому что Университет не информирует о своих проектах городскую власть, но информирует студенток, безголовых и истеричных. А никакого младшего служащего Александра и в помине не было, всё это оправдательный бред студентки. Который пойди ещё подтверди без аудиозаписи встречи с Александром.

Святотатыч задумчиво звякнул длиннющей серьгой, в очередной раз порылся в закромах, извлёк самокрутку и протянул её Брови.

У неё папа — доктор медицинских наук. И не следует брать у малознакомых дядек всякую гадость. Но с другой стороны — вдруг это местный ритуал дружелюбия, и отказаться означает навеки заклеймить себя?

И когда ей ещё настоящую портовую самокрутку дадут.

А вообще это всё какое-то безумие. Приписать плоды собственного семилетнего труда Университету и  попытаться заразить целый дом смертельным вирусом только для того, чтобы доказать, кто здесь правее, — слишком долго для истерики, слишком сумасшедше для последовательного боевого плана. Разве что масштаб соответствует уровню доступа.

И, главное, чего они прицепились? Что бы там ни было восемь лет назад, Университет давно уже никого не трогает, занимается себе наукой и выпускает студентов.

Ну то есть Бровь так полагала.

Наверху над телом Габриэля Евгеньевича явно совершали какие-то кошмарные манипуляции.

— Но ведь у нас есть пробирка с вирусом — то есть, если верить Диминому глазу, какими-то там продуктами его разложения. Ну и я — я могу не только показания дать, но и опознать, например. Это ведь доказательства?

«Якорь — тоже хуй».

Правый рукав тельняшки Святотатыча был закатан до локтя, обнаруживая заковыристую татуировку, выполненную, кажется, тем же мастером, что и узоры на стенах этажом выше.

Так вот, Бровь наконец-то сумела её прочитать.

Кажется, предположение о порнографичности содержания стен подтвердилось.

Святотатыч перехватил её взгляд и усмехнулся:

— Ну да. Показания, опознания — тоже доказательства. В некоторой степени, — положил на бочку неведомо откуда взявшуюся стопку белых листов и нравоучительно ткнул в них грубым пальцем. — Дружелюбие, Ройш, сортиры.

Первый вариант очень честного сочинения на вольную тему с правильно расставленными акцентами Святотатыч забраковал. Второй — тоже. После третьего он, крякнув, заявил, что писать придётся вместе, только он сперва перекурит.

Бровь вздохнула.

— Здравствуйте, Габриэль Евгеньевич, — поприветствовал Святотатыч пространство за её спиной. Она подпрыгнула, обернулась и никого не обнаружила.

Ах да, он же дух.

Портовые дядьки умеют видеть духов и в совсем бестелесной форме?

Святотатыч тем временем извлёк из закромов веточку не то укропа, не то савьюра, не то чего-то ещё более запрещённого — Бровь не знала толком, как выглядит это самое запрещённое, но воняло оно не очень укропно — и вплёл в серьгу. Вышло весьма органично, поскольку серьга и так состояла из интригующе извивающихся колец, верёвочек, обрывков тесьмы, цепочек, мелких камней разной степени драгоценности и просто каких-то бессмысленных металлических бляшек.

Окончательно потерявший тело (возможно, в ходе бесчеловечных манипуляций этажом выше) дух Габриэля Евгеньевича и укроп в серьге.

И счастливо спасённый от смертельного вируса дом Ройша.

Отличный выдался денёк.

— Вы сегодня уже жрали, — проворковал Святотатыч, — в вашем возрасте столько жрать не положено. Поэтому, простите, на обед только зелень.

Под его тельняшкой что-то зашевелилось и поползло в направлении серьги.

Хочется верить, что это не какая-нибудь чересчур вольная часть тела.

Только зелень. Габриэль Евгеньевич, всем же давно известно, что, оставаясь в одиночестве, вы всё равно жрёте всякую грязь с земли, наплевав на диету.

Голос Святотатыча трепетал, переполненный нежностью.

Из ворота его тельняшки высунула усы толстая чёрная крыса с благородной сединой вдоль хребта, деловито обнюхала святотатычевскую бороду, одобрила её состояние и приступила к разграблению серьги с видом предельно занятого существа. На Бровь она презрительно повела ухом и тут же забыла о её существовании.

Нельзя не признать некоторого сходства.

В гастрономическом раже крыса Габриэль Евгеньевич выронила огрызок укропной веточки и посмотрела на Святотатыча с укоризненной требовательностью. Святотатыч со вздохом нагнулся и вернул пищу грызуну.

Ощутимого сходства.

Бровь не удержалась и захихикала.

— Не смейся, — приказал Святотатыч. — Он обидчив, но, в отличие от прототипа, способен перегрызть обидчику глотку.

А за настоящего Габриэля Евгеньевича это по необходимости сделает Максим (Аркадьевич). Если не будет слишком занят избиением крысиного прототипа.

Нельзя также не заметить, что непредвзятая Портовая гэбня, кажется, по уши в университетских делах. Знать в деталях историю с канализациями — это одно, а вот назвать крысу в честь завкафа — это как-то… интимно.

Хотя, может, и у Александра дома живёт какой-нибудь там аксолотль со звучным именем Охрович-и-Краснокаменный. И Александр нежно гладит его за жабрами перед тем, как отправляться на дело — в ночь, в канализацию, в говно.

Крыса Габриэль Евгеньевич серьёзно пошевелила усами, напоминая Брови, что показания ещё не зафиксированы.

Та покорно вернулась к своим попыткам освоить нелёгкое дело расстановки акцентов.


Удалось ей раз на седьмой или восьмой. Придирчиво перечитав многочисленные высокохудожественные конструкции, Святотатыч позволил наконец переписать их на чистовик, не забывая отслеживать размашистость почерка — с тем, чтобы на последней странице текст аккуратно и достоверно заканчивался ровно над подписями Портовой гэбни. На чём дача показаний, кажется, таки закончилась. Бровь выдохнула и утёрла трудовой пот.

— Выучи наизусть на всякий случай. Если всё сложится удачно для Университета, придётся повторять живьём перед лицами более высокого уровня доступа.

Как будто Бровь и так не выучила. В качестве домашнего чтения у неё есть семь или восемь черновиков, на порождение которых по внутреннему ощущению ушло двое-трое суток. А Курёхин всё стоит, а контрабанда всё ждёт.

— Сколько мы тут просидели? А то у вас же там корабль — с вашим и не вашим.

С некоторой долей вероятности её сейчас не убьют за напоминание.

Святотатыч хмыкнул.

— У меня там, — ткнул пальцем в потолок, — человек с корабля. И правда, давно сидим, пора возвращаться.

Ах да, Святотатыч-младший.

— Человек с корабля — это ваш сын?

Святотатыч выкатил на неё глаза, загоготал и помахал перед носом Брови узорчатым татуированным якорем на правой руке.

Тем самым, который тоже хуй.

Сын, видимо, названый.

О перипетии нелёгкой портовой жизни!


Перипетии нелёгкой портовой жизни снова вели наверх, в разрисованную комнату.

— Оригиналу записи место в Университете, в кафедральном сейфе. Порт — нейтральная территория, мы не можем просто каждый раз ездить сюда за всем, что нам понадобится.

…В разрисованную комнату с удручающе плохой звукоизоляцией, не скрывавшей раскатистого голоса Максима (Аркадьевича). Который, видимо, приехал за Бровью и прочими безжизненными телами.

И записью. Какой записью, Максим (Аркадьевич), разве все мы здесь сегодня не потому, что записи не сложилось?

Или он не о диктофоне Брови?

— Тут безопаснее, но дело твоё. Только по всем производственным вопросам — к Святотатычу. А я так, временно сошёл на берег.

— Сейчас не помешала бы любая помощь. Бюрократия более-менее схвачена, но рук всё равно не хватает. Хотя это, наверное, уже не по адресу.

Момент для беседы со Святотатычем-младшим Максим (Аркадьевич) выбрал не самый лучший, ибо картина, открывшаяся глазам Брови при входе в комнату, была воистину устрашающей.

Габриэль Евгеньевич по-прежнему лежал на койке, прикрытый плащом Максима (Аркадьевича) так, что даже неискушённому девятнадцатилетнему наблюдателю становилось очевидно отсутствие на нём любой другой одежды. На это также смутно намекал тот факт, что приснопамятная кружевная рубашка стоимостью в годовую стипендию небрежно свисала с пояса Святотатыча-младшего, который лишился тельняшки, зато обзавёлся сделанным из ясно чьего тонкого кожаного ремня ошейником. Вся прочая одежда заведующего кафедрой истории науки и техники, доктора исторических наук и просто уважаемого человека свисала с Димы. Так он эмпирически доказал, например, что из плаща получается неплохой тюрбан, брюки вполне можно повязать на шею как бант, а ботинки, эээ, прицепить шнурками к запястьям?

— Это вериги, — мутно пояснил Дима, — я турко-греческий царь в изгнании.

— Устыдись! Турция-Греция — демократическое государство, — похлопал его по плечу Святотатыч-младший, — так что ты либо древний турецкий царь, либо обычный древнегреческий пиздобол, то есть аристократ.

— Ложь, — Дима замахал веригами, — я молод, современен и хорош собой. Потому и в изгнании.

Судя по разбросанным по всему столу картам, в разрисованном притоне велась азартная игра на раздевание Габриэля Евгеньевича. Судя по количеству валяющихся по полу бутылок, успешно.

Достаточно успешно, чтобы счёт записывался на обороте служебной записки, а пробирка с продуктами разложения второй или третьей стадии служила в качестве пресс-папье и была трогательно наряжена чьим-то кольцом. Интересно, чьим? Точно не габриэль-евгеньевичевским, он бы никогда не стал носить нечто столь задрипанное, пусть и серебряное, пусть даже с чёрным треугольным камнем.

Хмуро подпиравший стену Максим (Аркадьевич) созерцал всё это без ожидаемой боли. Будучи апологетом неподражаемого стиля Университета, он, наверное, в глубине души чувствовал себя как дома. И, наверное, завидовал. Этим-то двум типам самое время подружиться на почве недавнего прибытия, надраться и горя не знать, а у Университета — то есть во многом лично у Максима (Аркадьевича) — Большая Политика.

Так оно всегда и бывает. Пока ничего (или почти ничего) не ведающие смертные раздевают завкафов и носят вериги, кому-то надо вершить судьбы мира. Кому-то надо говорить с Александрами и забывать включать диктофоны, чтобы потом подвергнуться смертельной опасности и расхохотаться ей в лицо.

И пусть это не будет опасность повторной дачи показаний.

— Господин Главнокомандующий, получите из рук в руки, — Святотатыч ткнул листы с сочинением на условно вольную тему в руки Брови, а её саму — в руки к Максиму (Аркадьевичу). — Что же касается оригинала записи, которую вы тут обсуждали на весь этаж, в Университет ей пока рановато. Всё равно никакого юридического веса она не имеет. И хранится, разумеется, не здесь. Ходить далеко.

— Оригинал записи может потребоваться в течение суток, — не забыв ободряюще улыбнуться Брови, Максим (Аркадьевич) снова нахмурился. — Я отвезу Бровь и Габриэля Евгеньевича по домам, к ночи вернусь на кафедру. Тогда и отправим запрос на расследование. А как работают лица более высокого уровня доступа, вы знаете — может понадобиться любая информация. Не хотелось бы ездить за ней в Порт. Вам же не меньше нашего дорого представление о Порте как о нейтральной территории, а что и где хранится, они легко узнают.

— Ну, это только если их не прирежут прямо за воротами, когда сунутся узнавать. Порт — нейтральная территория вообще во всех отношениях. Портовая гэбня контролирует Порт, а не портовое население с портовыми ножами.

От окна повеяло замогильным хладом.

Дима и Святотатыч-младший, прервавшие было свои забавы, чтобы послушать серьёзные разговоры, вернулись к картам. Поразмыслив немного, крыса Габриэль Евгеньевич лихо соскочила со святотатычева плеча и присоединилась к ним.

Максим (Аркадьевич) отклеился от стены.

— Понимаю. В любом случае, спасибо, — он покосился на картёжников, — от лица Университета.

Картёжники синхронно кивнули, не отрываясь от своего судьбоносно важного занятия. Святотатыч задумчиво почесал серьгу.

Серьга бренькнула.

— Звони, если таки понадобится. Переправим запись за час своими силами.

Кажется, всеобщие мир и согласие были наконец-то достигнуты. Максим (Аркадьевич) уже почти протянул Святотатычу руку на прощание, когда крыса Габриэль Евгеньевич решила, что слишком долго таилась в тени, и вернула себе свет софитов. Умело вцепившись зубами в салфетку, она схватила пробирку с продуктами разложения и всё так же лихо сиганула со стола. Если бы не кольцо, которым её давеча принарядили, тут бы и закончилась жизнь потом и коньяком добытой пробирки, поскольку ничем больше салфетка к ней не крепилась.

— Вирус! — возопил Максим (Аркадьевич) и ринулся в погоню.

— Не вирус, а… кольцо! — Дима бросился следом, и уже с лестницы донеслось: — Мы не закончили его разыгрывать! Не пытайся править моей судьбой, четвероногое!

Далее раздался грохот.

Возможно, бегать по лестницам в тюрбане — не лучшая охотничья стратегия.

Святотатыч посмотрел на Святотатыча-младшего с непроницаемым лицом — настолько непроницаемым, что Бровь немедленно заподозрила его тайный умысел и участие в произошедшем. Крысы, например, бывают дрессированными.

— Сын мой, — услышав обращение, Святотатыч-младший подпрыгнул и обернулся к названому отцу с глубокими сомнениями на лице. Удовлетворённый эффектом, тот продолжил, — не хочешь приобщиться к прекрасному?

Святотатыч широким шагом подошёл к койке и жестом Александра, предлагающего выпить ещё по стопочке, снял с Габриэля Евгеньевича очки.

Кажется, новоиспечённая добрая кафедральная традиция грозила сделаться недоброй и портовой.

— Обижаете, папаша, — ядом, вложенным в последнее слово, можно было отравить не один дом Ройша, а весь Бедроград, — я уже.

Бровь мысленно одобрила свои дедуктивные навыки.

Святотатыч пожал плечами (серьга снова звенькнула), бережно взял тело Габриэля Евгеньевича за затылок и, сделав драматическую паузу, нанёс свой удар.

Между прочим, подобное обращение и привыкание может вызвать.

Очки вернулись на круги своя, делая преступление идеальным и нераскрываемым. С учётом того, что синяки на бледной коже Габриэля Евгеньевича проступать по-прежнему отказывались, догадаться, кто и сколько раз его, бедного, бил, было невозможно.

Что опять-таки наводит на вопрос.

— А откуда вы знаете, что в этом сезоне модно применять к Габриэлю Евгеньевичу физические воздействия?

— Порт кормится слухами, — невинно хмыкнул Святотатыч, — они здесь самая страшная сила, не чета портовым ножам.

С лестницы снова донёсся шум. Честное слово, как здесь вообще можно жить с такой слышимостью?

— …второй или третьей стадии разложения. Точнее без совсем уж специализированной аппаратуры сказать невозможно, да и не надо: заниматься полным анализом — дело фаланг.

— Уверен?

— За кого ты меня держишь? Вы же пробирку прислали, чтобы я на неё посмотрел и убедился. Я посмотрел и убедился. — Дверь открылась. — Всё идёт по плану.

Наверное, когда Максим (Аркадьевич) давал указания, стоило уточнить, что посмотреть предполагается не на свет, а, ну, в микроскоп хотя бы, который наверняка есть в Порту, потому что в Порту по наблюдениям Брови было всё.

Охотники вернулись с успехом: Максим (Аркадьевич) аккуратно держал завёрнутую в обжёвок салфетки пробирку, а Дима не потерял свой тюрбан. И, кажется, даже отвоевал кольцо. Интересно, у кого из участников погони.

— Да пусть бы оно и сгинуло тут, на лестнице, — тихо покачал головой Святотатыч-младший, изучая свои карты.

Вероятно, он проигрывал.


Обратно из Порта Бровь вёл уже Максим (Аркадьевич) — и весьма убедительно вёл, всего пару раз засомневавшись на повороте. Наверное, голова гэбни должен уметь всё. Например, нести на руках завёрнутого в плащ Габриэля Евгеньевича и продолжать при этом выглядеть серьёзно и даже немного устрашающе. Достаточно устрашающе для того, чтобы закурить Бровь решилась только при виде тавра-таксиста, ожидавшего их у незнакомых покосившихся воротец. От Святотатыча они шли, само собой, не той же дорогой, что к нему, в шпионских романах иначе не бывает. А ещё в шпионских романах выйти из злачного места, не закурив местную же самокрутку, — преступно.

Поскольку дорога была не та же и шлагбаума не случилось, Бровь догадалась о том, что они выходят из Порта, только при виде тавра-таксиста. Пришлось спешно (и, к счастью, успешно) искать самокрутку в кармане сумки.

Это выглядело круто.

Это не могло не выглядеть круто.

Бровь мысленно одобрила святотатычевскую щедрость и свою запасливость.

И даже не закашлялась, хоть и было, от чего.

Максим (Аркадьевич) никак не отреагировал на это героическое и такое крутое действие, зато Габриэль Евгеньевич, учуяв дым, поморщился, открыл глаза и тут же их закатил. Нет никакой совести у этого человека. Ароматы Порта — это мелочь, не стоит обращать внимания и приходить в себя, зато запах табака — и то быстро уносимый ветром — это, конечно, страшное преступление.

Осознав, что от закатывания глаз вселенная не спешит принципиально меняться, Габриэль Евгеньевич поднял голову, холодно посмотрел на Бровь и обратился куда-то налево:

— Если моё мнение вообще может иметь хоть какое-то значение, замечу, что предпочёл бы передвигаться на своих ногах, — и, помолчав, добавил, — если они, конечно, ещё на месте.

Интересно, что он помнит о произошедшем? Вот очень хорошо бы было бы, если бы не свой путь до Порта и связанные с ним события. Остальное, в сущности, мелочи.

— Как угодно, — Максим (Аркадьевич) остановился, — но ботинок на месте нет.

Габриэль Евгеньевич потёр висок.

Вот Ройшу ломать пальцы бессмысленно — они для него всего лишь часть образа, а не средство коммуникации. А у Габриэля Евгеньевича потирание виска — стандартный ответ на половину реплик. Особенно хорош на экзамене. Особенно когда спрашиваешь у него, за что же четвёрка.

Бровь злорадно затянулась.

Максим (Аркадьевич), который с некоторой вероятностью различал интонации стандартного ответа Габриэля Евгеньевича, опустил его босыми ногами на землю. Тот поёжился, окатил своего верного носителя ещё одной волной ледяного взора, продел руки в рукава плаща, завязал пояс и решительно направился к такси. Вся его фигура была отличной иллюстрацией к словарной статье на слово «зябко».

Один сидит в отвоёванных веригах, другой из-за этого уходит из Порта босиком.

Они точно тайные братья.

Но как? Как можно получить по лицу от своего, гм, заместителя, очнуться вечером неизвестно где среди серых складских стен в компании его же и какой-то произвольной студентки, обнаружить на себе из одежды только чужой плащ, а из жизненных перспектив — только тавра-таксиста и ничего — ни-че-го! — не спросить? Ну хотя бы — «а кто ещё меня сегодня бил по лицу?» Или там — «извините, вы не подскажете, мои трусы не являются украшением тюрбана какого-нибудь изгнанного турко-греческого царя?»

Или — «Максим, что происходит?»

Вышла бы такая проникновенная сцена.

Какая жалость, что Габриэль Евгеньевич готов идти босиком по холодной сентябрьской грязи, лишь бы не уронить достоинство. Достоинство, покрытое гусиной кожей, выглядит не очень достойно.

Бровь мысленно не одобрила качество своего чувства юмора.

В любом случае, грех жаловаться. Даже без проникновенной сцены Бровь только что увидела босого завкафа в плаще растерянного замзавкафа. После такого и умирать не страшно.

Тавр-таксист зашевелился. Многоопытная Бровь, перенесшая без потерь встречу с Портовой гэбней, теперь сочла его вполне милым и приятным человеком, с которым совсем не страшно повстречаться вечером у склада. Папино слабое сердце может спать спокойно.

Подтверждая только что обретённую репутацию милого и приятного человека, тавр-таксист распахнул перед Габриэлем Евгеньевичем заднюю дверь. Тот проникновенно заглянул ему в глаза, демонстративно обошёл такси и не менее демонстративно уселся вперед.

Отлично.

Вот если чего сегодня Брови в жизни и не хватало, так это сидеть всю обратную дорогу плечом к плечу с Максимом (Аркадьевичем), на всепоглощающий хлад Габриэля Евгеньевича реагирующим как студент на дополнительные вопросы. Его студентом он когда-то и был, собственно.

Такие мелочи Оставляют Отпечаток.

Максим (Аркадьевич) посмотрел на Бровь извиняющимися глазами, как будто она только что стала свидетельницей домашней сцены. Пришлось снисходительно кивнуть — мол, понимаю, вам выпала нелёгкая участь быть хранителем душевного благосостояния непростого человека в непростой ситуации, которую вы и заварили, но это ничего, всё равно понимаю.

В такси по-прежнему играла Кармина Бурана. Вкусы тавров непредсказуемы, но не очень разнообразны.

Таксист поковырялся под сиденьем и протянул Габриэлю Евгеньевичу извлечённый оттуда плед. Габриэль Евгеньевич убийственно на него прищурился, опустил стекло (чтобы градус хлада не падал, то есть не поднимался, то есть, короче, чтобы у Брови мгновенно замёрзли ноги) и отвернулся.

Так и поехали.

— Давай менее конспиративными путями, — обратился Максим (Аркадьевич) к тавру, покачав головой на поджатые ноги Брови. — Сегодня был тяжёлый день.

Габриэль Евгеньевич издал звук невнятного презрения и выкрутил Кармину Бурану на максимальную громкость.

Тяжёлый? Только если «тяжёлый» на самом деле означает «самый охренительный в жизни»! Бровь побывала в Порту, узнала многие тайны, увидела многих людей, познакомилась с крысой Габриэлем Евгеньевичем — и это во второй половине дня, а с утра она говорила с самим мозговым центром безумных планов Бедроградской гэбни, зловещим Александром, и перехитрила его, забыв только включить диктофон, и теперь Святотатыч говорит, что из-за этого может сложиться так, что безумные планы доказать не получится, и дом Ройша могли на самом деле заразить, и вдруг Бровь всё-таки сумеют в этом обвинить, или, чего лучше, уберут свидетеля, или возьмут в заложники и съедят…

Сегодня был тяжёлый день.

И Бровь вроде бы молодец, но если всё провалится из-за отсутствия аудиозаписи разговора с Александром — выйдет плохо. И Бровь вроде бы не виновата, но на самом деле виновата, ясно же.

Плохо.

— Простите за диктофон, — серьёзно прошептала она Максиму (Аркадьевичу), — правда, простите. Я не знаю, насколько это на самом деле важно, но, может, и без него получится?

Кажется, при такой громкости музыки Габриэль Евгеньевич не смог бы услышать её, даже если бы пытался. Бровь на его месте пыталась бы, но он же гордый.

Как удобно скрываться от гордых людей!

— Получится, — устало и так же тихо ответил Максим (Аркадьевич), — не переживайте из-за записи. Мы возили вашу пробирку в Порт, чтобы Дима быстро проанализировал содержимое и определил, что внутри. По результатам анализа выяснилось, что там продукты распада вируса.

Видела Бровь этот анализ, ага.

— Если бы у них всё прошло как задумано, от ваших действий заражение всё равно бы не началось. Настоящий вирус они собирались вылить в канализацию через подвал. Но, поскольку мы знали об этом заранее, в подвале была установлена специальная аппаратура. Редкая и дорогая, вы с такой незнакомы: записывает не звук, а изображение.

Аппаратура, записывающая картинку? Такое бывает?

Закрома Университета почти так же велики, как закрома Святотатыча.

— Так вот, в подвалах всё прошло успешно. Люди действительно приходили, запись есть. Поскольку по закону доступ к канализационным люкам имеется только у сантехников, а они все на службе у Университета, доказать правонарушение просто. Доказать его авторство сложнее, но лица видны, а значит, есть, с чем работать.

Шпионский роман превращается в шпионские изображения! Если бы Бровь была на месте людей, подбрасывающих вирус, она бы непременно встала в крутую позу. Кстати, кто знает — может, на выходе из Порта тоже записывают изображение. Тогда у них есть образец действительно крутого закуривания.

Правда, остаётся вопрос.

— Так что, дом Константина Константьевича всё-таки заразили?

— Доказать преступление без состава преступления невозможно, — отрезал Максим (Аркадьевич). — Бедроградская гэбня слишком давно и слишком старательно портит нам жизнь, и каждый раз всё сводится к сомнительным методам. Это должно когда-то закончиться. Поймите, мы приняли все возможные меры предосторожности. Вот только обезопаситься — недостаточно, необходимо доказать, на что они готовы пойти, чтобы только лишить нас того, что нам причитается. Но не беспокойтесь, ни Константину Константьевичу, ни кому-либо из простых обитателей его дома ничего не грозит. У нас есть лекарство, и мы заранее подготовились к его применению. Всех заражённых вылечат уже завтра.

Звучит опасно, но кто сказал, что это плохо? И потом, Максим (Аркадьевич) — человек, способный влепить тройку за недостаточное количество пунктов библиографии. Он, как и все люди, может делать ошибки (они включают ту тройку), но никогда не стал бы руководить опасной операцией, не перепроверив всё двадцать-тридцать тысяч раз. Если жителям дома ничто не угрожает и есть запись попытки заражения, то собрать доказательства неслучившегося (вернее, полуслучившегося) преступления несложно.

Это оставляет в клинической картине только одно слабое звено.

— А я… я же видела Гошку лично, держала в руках пробирку. Я свидетель. Мне не опасно ходить по улице?

Максим (Аркадьевич) был серьёзным и сдержанным человеком, поэтому, когда он улыбался, становилось совсем спокойно.

— И снова: не переживайте. Сегодня ночью мы отправим запрос на расследование, завтра вечером всё уже закончится. Сейчас вам действительно не стоит возвращаться к себе домой. Поживёте немного у меня, я всё равно, — Максим (Аркадьевич) смерил гордый профиль Габриэля Евгеньевича тоскливым взглядом, — не ночую на своей квартире. Соседи надёжные, вопросов задавать не станут, но присмотрят. Я предупредил. Если что — есть прямой телефон на кафедру. Безопаснее места не найти.

Лучше бы предложили пожить в Порту! Бровь нацепила бы на глаз повязку, сделала себе татуировку на пол-лица, и кто бы её тогда искал, ха-ха. Может, ей для конспирации даже выдали бы ручную крысу и научили завязывать настоящий пиратский хвост.

— На факультет будете ездить с нашим таксистом. И обратно тоже.

Махнув пиратским хвостом, вольная жизнь стремительно ускользала. Эх, негде развернуться нынче широкой душе. Ходи по головам Бедроградской гэбни, вывози из их цепких лап смертельные вирусы — всё равно не повод пропускать пары.

И никакой перспективы разок поучаствовать в игре на раздевание Габриэля Евгеньевича.

— А тот человек, который с Димой, эээ, сидел — это сын Святотатыча, да? Он просто портовый? А то мне показалось, что он тоже в курсе дел.

Максим (Аркадьевич) посмотрел на Бровь с разочарованием и укоризной. Покачал головой.

Качает головой, а сам шушукается за спиной у своего, эээ, завкафа как первокурсник. А на парах подобное поведение порицает и карает, разумеется.

— Во-первых, он не сын Святотатыча. Во-вторых, не вы ли мне на прошлом экзамене доказывали, что готовили свой билет по академическому изданию его ПСС, а не чужим шпаргалкам? Так вот, каждый том академического издания сопровождается фотопортретом.

Бровь должна ещё помнить, что сдавала на последнем экзамене и кому что доказывала? В стрессовой ситуации все склонны преувеличивать.

— Это был Сергей Корнеевич Гуанако, светило исторической науки и нашей кафедры. Дважды почётный идеолог Всероссийского Соседства, трижды его же почётный покойник. И, помимо библиографии, вам следует знать о Гуанако две вещи. Во-первых, он давно и принципиально не в курсе никаких дел, плавает себе на Курёхине и радуется трижды загробной жизни. Во-вторых, — Максим (Аркадьевич) веско заглянул Брови в глаза, — вы его не видели. Разве что на задней обложке томов академического издания, которое читали, и я продолжу в это верить.

Честная сделка.

Однако же ради всего происходящего из пучин вынырнуло мёртвое светило! Понятно, что вовсе и не ради, просто на берег сошло, но в шпионских романах совпадений не бывает. Даже если вся священная миссия светила состоит в том, чтобы надраться с Димой и раздеть Габриэля Евгеньевича, это всё равно придаёт происходящему грандиозный масштаб.

Светила смотрят на них с небес и складываются в знаки.

Жаль, что основное веселье уже скорее закончилось, дальше лишь расследования и бюрократия. Только и останется, что на экзаменах гордо молчать и таить знание о том, что светило вовсе и не мёртвое, вовсе оно и живое, с серьгой в ухе и (нужна же светилу настоящая особая примета!) татуировкой на всю лопатку. А на татуировке, между прочим, написано «Курёхин», Бровь зоркая, она видела. А Курёхин, между прочим, — это корабль с нашим и ненашим. То есть, гм, их и не их.

Бровь внимательная, она запомнила.

Зоркая, внимательная и, увы, отныне очень молчаливая, потому что всё закончилось.

Впрочем, когда в шпионских романах кто-то думает, что веселье закончилось, оно обычно как раз начинается.

— Всё будет хорошо, — пробормотал Максим (Аркадьевич), — у нас достаточно доказательств и всё в порядке с безопасностью. Знать бы только, как там сложилось в Столице.

Ну Макси-и-им (Аркадьевич), ну кто же так делает! Ясно же, что когда в шпионском романе говорят, что всё хорошо, всё оказывается плохо, доказательств нет, в безопасности дыры, а наивный оптимист потом трагически погибает!

Если верить законам жанра, то после подобного высказывания только у Столицы есть шанс всё сделать правильно и оказаться в порядке.

Ой.


(обратно) (обратно)

День второй. Воскресенье

Все описываемые события второго дня происходят в Столице. Если читатель будет внимателен, ему выдастся шанс восстановить события, происходившие в то же время в Бедрограде, по обрывкам информации и контексту.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли За’Бэя.

Погода не менее солнечная, поскольку в Столице климат вообще лучше.


Глава 2. Яблоко


Медицинский Корпус. Сепгей Борисович


— Да, ошиблись буквой при заполнении документов. Страшно извинялись, обещали как можно быстрее переделать. А у моего отца было своеобразное чувство юмора — и он решил оставить, как уж получилось.

Сепгей Борисович улыбнулся пожилой даме, отчаянно пытавшейся задвинуть какие-то бумажки вглубь стола с конторкой как можно незаметней. Пожилая дама даже рассмеялась.

Папино своеобразное чувство юмора пригодилось-таки Сепгею Борисовичу, хоть и с опозданием в тридцать с лишним лет: никто не любит медицинских ревизоров. Кроме Медицинской гэбни, которая и посылает их на проверки. В каждой, даже самой маленькой и самой скромной во всем Медкорпусе лаборатории обязательно есть что-нибудь, что ревизору видеть не нужно. По этому поводу все застигнутые проверкой сотрудники будут смотреть на ревизора как на живого лешего безлунной ночью. И очень удобно, если живому лешему при предъявлении удостоверения сразу найдётся, что сказать своим несчастным жертвам просто так, не по делу, чтоб хоть немного выдохнули, — потому что эти самые жертвы вытаращили глаза на нелепое имя. Всегда таращат. Как выяснилось за последние четыре года, это всё-таки очень удобно.

— Я утреннюю кровь вот ещё в бланке не расписала, надо доделать до обеда, — с надеждой в голосе защебетала пожилая дама после стандартной процедуры снятия напряжения смехом.

И уселась за свой несчастный стол, завертелась на месте, схватилась за первый попавшийся бланк, всё так же старательно отвлекая внимание Сепгея Борисовича от таинственных глубин конторки.

Сепгей Борисович, проведший большую часть своей службы государству на разнообразных допросах в разнообразных следственных и исправительных учреждениях, улыбнулся ещё раз. Неумелое враньё медицинских работников всё никак не могло перестать казаться ему трогательным.

— Вам премия в размере трёх окладов от Виктора Дарьевича лично, — сообщил он даме, твёрдой рукой выгребая сокрытые тенью бумажки, — вот за эти диаграммы.

Пожилая дама ойкнула.

Сепгей Борисович положил в опустевшую тень конторки квитанцию.

— Но как же…

— Он не может ждать, его озарило, — как можно дружелюбнее (ещё инфарктов тут не хватало, сам-то он не врач) пояснил Сепгей Борисович. — Вот и послал внеочередную проверку забрать результаты эксперимента прямо сейчас, до сравнительного анализа. Говорит, там всё и так ясно.

Виктор Дарьевич вообще много говорит, стоит только проявить минимальную заинтересованность в предмете работы очередной лаборатории, над которой нависает проверка. А Бенедикт Ростиславович на это делает кислую мину — он хороший бюрократ и до сих пор помнит, что не каждому человеку с удостоверением работника Медицинского Корпуса следует быть в курсе всех (пусть даже сорок раз любопытных) подробностей секретных разработок. Валентин Ананиевич мину не делает, но всё время косится то на часы, то на дверь. Совершенно не умеет отдыхать. И только Леонид Леонидович с неподражаемо благостным спокойствием внимает россказням Виктора Дарьевича и, кажется, действительно получает удовольствие.

А Сепгей Борисович — кажется — таки проникся любовью к Медицинской гэбне.

Несмотря на.

— Ну вот, — окончательно отпустило пожилую даму, — а я вас так перепугалась… мнэээ, Сепгей Борисович! Я-то как раз с диаграммами и возилась, новых-то цифр не пришло пока, но уже в этих прям на глаз видно такую красивую закономерность, просто праздник какой-то!

Праздник. Лаборатория ГСЭС №37.

ГСЭС — это гормональная составляющая экстремальных ситуаций. Никаких лишних бюрократических обозначений, в аббревиатуре всё очень предметно: создают экстремальную ситуацию, помещают в неё испытуемых и берут кровь на гормоны. До, после и (если условия эксперимента позволяют) во время. А потом обсчитывают, сравнивают и создают новую экстремальную ситуацию с учётом полученных данных.

№37 — это всё то же самое, только в качестве испытуемых — дети старшего отрядского возраста.

Диаграммы же сегодняшние, с красивой закономерностью — это что-то такое, от чего у Бенедикта Ростиславовича случился нервный тик половины лица, когда Виктор Дарьевич открыл было рот о них рассказать. И закрыл обратно, спустившись под действием нервного тика Бенедикта Ростиславовича на грешную землю, полную уровней доступа к информации и других ненужных Виктору Дарьевичу вещей.

Поэтому Сепгей Борисович очень искренне предложил впавшей в раж пожилой даме:

— Давайте обойдёмся без деталей. Гэбня не велит.

— Жаль, я думала, сейчас быстренько объясню, что там нарисовалось, а вы Виктору Дарьевичу и перескажете!

Сепгей Борисович в который раз подумал, что Медицинский Корпус попал на грешную землю, полную уровней доступа к информации, по какой-то нелепой ошибке. Добрая треть его сотрудников ночует на работе, подложив под голову документацию, не прошедшую ещё через Бюро Патентов, но активно использующуюся в дальнейших, и дальнейших, и дальнейших разработках. Добрая половина выполняет личные заказы голов Медицинской гэбни, а в отчётах пишет о всякой плановой ерунде. И абсолютно все сотрудники Медкорпуса — все, поголовно и без исключения — занимают государственную аппаратуру под личные проекты. Которые, может быть, как-нибудь, когда-нибудь (но точно не прямо сейчас, сейчас не до того!) и получат ну хоть какое-нибудь официальное разрешение на запуск. Примерно тогда, когда плодами этих проектов будут пользоваться все коллеги проектировщика и пара-тройка соседних лабораторий.

Сепгей Борисович созерцал пожилую даму, наспех строчащую на полях таинственных диаграмм послание Виктору Дарьевичу про красивые гормональные закономерности детей старшего отрядского возраста в не дай леший узнать какой экстремальной ситуации, и с облегчением думал, что бюрократические кошмары перестали ему сниться ещё до Медицинского Корпуса. Наснились уже, хватит.

Пожилая дама, исписав всё свободное и местами не очень свободное пространство одного из листов, с ощутимой болью оторвала его от сердца (и заодно от того самого стола с конторкой). Сепгей Борисович незамедлительно сокрыл лист в ревизорском портфеле.

— Подождите, ещё парочка осталась. — Дама полезла в нижний ящик, из которого по прошествии минуты, не меньше, ей удалось извлечь последние диаграммы и яблоко. —  У вас вид невыспавшийся, — пояснила она.

Это настолько не лезло уже ни в какие ворота, что Сепгей Борисович не смог, просто не сообразил отказаться.

Яблоко.

Вид невыспавшийся.

Невыспавшийся Сепгей Борисович и яблоко, картина маслом.

Надо заесть яблоком от пожилой дамы с секретными диаграммами несчастную любовь. Самое то в рамках общего безумия трёх последних месяцев.

Почему-то сразу вспомнилось, как в июне, сразу по приезде, Дима поставил банку с этой своей грязью в холодильник на нижнюю полку. Как раз рядом с яблоками. Поэтому яблоко — это как-то неожиданно сентиментально. Даже обидно, что Диминой грязи не место в легенде о несчастной любви.

Сепгей Борисович так и выбирался из тихого лабиринта ГСЭС №37 — с ревизорским портфелем в одной руке и яблоком в другой. Должно быть, он действительно не выспался, раз мягкий и сорок раз выверенный медиками свет общего коридора всё равно резанул ему по глазам. Осталось убедить себя в том, что от несчастной любви не высыпаются так же, как от большой политики. В общем, и правда примерно то же самое: так и так маяться сутки, не получая вестей от Димы. А потом ещё сутки, и ещё сутки, и ещё. Как пойдёт.

Связь пока что держать не стоит, да и незачем — роль у Сепгея Борисовича второстепенная, если не меньше. Затуманить мозги фалангам, спрятать хоть какие-то концы в воду. Выгородить самого себя, потому что он тут случайный человек, который случайно оказался в нужном месте в нужное время. «Обязательно выгородить!» — упрямо повторял Дима, закидывая вещи в сумку.

За несчастную любовь не карают, в отличие от. А ещё несчастной любви совершенно необязательно знать, откуда её предмет вообще взялся, когда и зачем устроился в Медкорпус, чем там занимался и куда потом пропал. По крайней мере, считается, что необязательно.

Из распахнутого настежь окна — сентябрь, почти лето! — донёсся взрыв хохота.

Все строения Медицинского Корпуса похожи: огромные, раздвигающие пространство окна общих коридоров, кафешек, регистратур, изредка встречающихся приёмных местных бюрократов —  в общем, окна всех тех мест, где даже буйно помешанные на своей работе медики отрывают взгляд от пробирок и бумажек, непременно выходят во внутренний двор. Поэтому если нужно, чтобы в сентябре малознакомые люди могли подтвердить дотошным фалангам факт наличия несчастной любви, весь июль придётся валяться на траве внутреннего двора. Чтобы всем-всем было видно. В рабочее время, с очередными нелегальными диаграммами для Виктора Дарьевича в ревизорском портфеле и Диминой лохматой башкой на коленях. Пока десятки людей ломают головы над политикой и один человек — над страшной заразой. Трёхнедельные гастроли Настоящей Бедроградской Конспирации перед невзыскательной столичной аудиторией, спешите увидеть.

А в сентябре на траве уже холодно. Должно быть.

Сепгей Борисович машинально пробежал глазами по двору. Действительно, на траве никого, зато все скамейки заняты. Но трава по-прежнему просматривается лучше.

— Сепгей Борисович, — негромко окликнули его со спины.

И яблоко по-прежнему в руке, что как-то глупо. Или сентиментально.

— Да? — обернуться, улыбнуться и побольше думать о яблоке.

В полутора шагах от Сепгея Борисовича стоял ничем не примечательный человек. Невыразительное лицо, невнятная осанка. Не первой свежести белый халат, пуговицы расстёгнуты, под халатом простая рубашка цвета ничего. То есть, конечно, серого, но совершенно пустого, такого, на котором невозможно задержаться взглядом.

С лета семьдесят шестого Сепгея Борисовича подташнивало что от таких вот рубашек, что от белых халатов. Только недавноотпустило.

 — К вам вчера Ильянов, Андрей Витальевич, не заглядывал?

В ответ Сепгей Борисович растерянно нахмурился.

Яблоко, яблоко, яблоко!

— А не вчера?

Ничем не примечательный человечек имел крайне примечательные глаза. Совершенно ничего не выражающие. Кроме разве что негромкого равнодушного любопытства.

До лета семьдесят шестого Сепгей Борисович не знал, что такие глаза вообще бывают.

— Ильянов? Не припоминаю такой фамилии, — с очень искренним дружелюбием посмотрел на непримечательного человечка Сепгей Борисович.

Микрофон, вероятно, между воротом халата и воротом рубашки.

— А лица не припоминаете? — непримечательный человечек извлёк из нагрудного кармана пропуск в Медкорпус на имя Ильянова Андрея Витальевича с фотографическим изображением оного.

По воскресеньям в любом общем коридоре любого строения Медкорпуса крайне безлюдно. А принуждать опознавать лица лиц высоких уровней доступа в месте, классифицируемом как публичное, — мерзкий приём.

Как и все остальные приёмы фаланг.

— Знакомое лицо. Но могу ошибаться — недостаточно крупный портрет, —  Сепгей Борисович ещё раз растерянно нахмурился. Это единственно верная стратегия.

А если ещё и не забывать о том, что фаланга допрашивает человека с ревизорским портфелем в одной руке и яблоком в другой, получается даже не очень раздражаться.

— А к Дмитрию Ройшу давеча знакомое лицо не заглядывало? — в лоб спросил фаланга.

И Сепгей Борисович в лоб ответил:

— Если у Дмитрия Ройша какие-то проблемы, я бы предпочел обсуждать их в более подходящей обстановке.

Невыразительные глаза фаланги символически выразили удовлетворение.

— У Дмитрия Ройша проблемы?

— Не издевайтесь, — отрезал Сепгей Борисович, — я давно выучил, что если вы кого-нибудь упоминаете, значит, у него проблемы.

Несчастная любовь позволяет на нервах нарушать субординацию. И переходить прямо к делу. Очень удобная штука.

Примерно как нелепое имя при службе медицинским ревизором.

Фаланга для приличия коротко сверкнул жетоном третьего уровня доступа к информации, развернулся и пошёл по коридору в направлении лестницы. Сепгей Борисович устремился за ним. Сердце крайне правдиво ёкнуло: кажется, план хоть в какой-то мере, но сработал.

Дмитрия Ройша они породили вместе: Дима — Настоящее Бедроградское Конспиративное Имя, в вымышленность которого не поверит ни один нормальный человек, потому что так вымышлять конспиративные имена не стал бы даже ребёнок старшего отрядского возраста в экстремальной ситуации, смоделированной Виктором Дарьевичем. Сепгей Борисович — концепцию мёртвой души всея Инфекционной Части Медкорпуса.

Суть примерно такова: Дмитрий Ройш очень занят возлежанием на траве с ревизором из Когнитивной Части, Дмитрию Ройшу некогда работать, поэтому распишитесь, пожалуйста, за Дмитрия Ройша в этом никому не нужном журнале, сдайте, пожалуйста, его заполненные на скорую руку бланки и вытряхните, пожалуйста, за него пепельницу в день, когда он отвечает за место для курения. А взамен можете брать на его имя подотчётные реактивы из хранилища, например. Ему сейчас всё равно не надо, а вам не выдадут на своё имя в двойном объёме. И ещё много мелких, но неприятных бюрократических моментов можно обойти, если иметь в кармане не только своё удостоверение, но и удостоверение Дмитрия Ройша со своей фотографией. Или чьё угодно ещё удостоверение со своей фотографией, но кто ж, кроме Дмитрия Ройша, на такое согласится.

В общем, как-то так и вышло, что к сентябрю Дмитрий Ройш поселился не в каждом, конечно, но очень во многих сотрудниках Инфекционной Части. Даже в тех, которые его самого в глаза никогда не видели.

Поэтому Инфекционная Часть будет отвечать на любые расспросы про Дмитрия Ройша как на расспросы про покойника: либо хорошо, либо никак.

Потом подключился самый настоящий Ройш, внук хэра Ройша. Не выходя из своей бедроградской квартиры, он каким-то чудом создал Дмитрию Ройшу в столичной Инфекционной Части некоторое количество настолько бюрократически возмутительных инцидентов, что по душу Дмитрия Ройша, рядового сотрудника Медкорпуса, пришёл фаланга.

Привлечь внимание фаланг тогда, когда тебе захочется, а не тогда, когда этого хочется им, — бюрократическое достижение немыслимых высот. Кажется, Настоящая Бедроградская Конспирация всё-таки взяла вчера эти высоты. Потому что сегодня фаланга пришёл уже по душу Сепгея Борисовича.

А Дима сел на поезд в Бедроград ещё позавчера вечером.

Почему-то жаль, что даже Настоящая Бедроградская Конспирация в курсе, что в такой ситуации лучше не устраивать прощаний на вокзалах.

Фаланга, протащивший Сепгея Борисовича на незримом поводке вниз по лестнице, прямо по коридору, направо по коридору, вверх по лестнице, налево по коридору, наконец-то скрылся за какой-то будто бы случайной дверью.

Сепгей Борисович в профилактических целях сжал яблоко покрепче и переступил порог.

Помещение за будто бы случайной дверью было плоть от плоти Медкорпуса — полное света и воздуха, с отделкой из какой-то пахучей древесины, со стульями, от которых никогда не заболит спина, и столом, к которому хочется прикасаться. Невзрачный фаланга за этим столом выглядел как оскорбление всему Медкорпусу.

Оскорблением всему Медкорпусу он, в общем-то, и являлся.

— Сепгей Борисович, вам нравится ваша работа?

На этот вопрос нет правильного ответа. Ни того, который бы хотел услышать фаланга, ни того, который хотел бы произнести Сепгей Борисович.

— Это немного не то, к чему я привык. И не то, к чему стремился, — Сепгей Борисович сел строго напротив неприметного человечка. Поставил портфель рядом. Выпустить яблоко из рук не получилось. — Но в моей нынешней работе есть свои плюсы. Мне нравится Медкорпус.

Фаланга сверлил яблоко стеклянными глазками:

— А вы ему скоро разонравитесь. Как только вскроется, что вы покрывали Дмитрия Ройша.

— Если бы я мог его покрывать, я бы, должно быть, и сделал это. Но увы.

Стеклянные глазки оживились. Оторвались от яблока, вперились в лицо Сепгея Борисовича с чем-то похожим на действительно сильное любопытство.

Неужели Настоящая Бедроградская Конспирация сделала верную ставку?

— Поясните, — в бесцветном голосе фаланги таки прозвучал охотничий азарт.

— Это вы поясните, что происходит с Дмитрием Ройшем. Или хотя бы поясните, как я должен сейчас себя вести, чтобы ему помочь.

Недоумение, охотничий азарт, лихорадочная дедуктивная работа. Впрочем, выдавали фалангу только очеловечившиеся глаза и задумчиво зашевелившиеся пальцы. Три невесомых постукивания по столу. Хороший знак.

— Ваше имя?

— Дата и место рождения?

— Номер отряда?

— Адрес полученного по распределению жилья?

— Место дальнейшей учебы?

— Работы?

И ещё много стандартных пунктов досье, прекрасно известных фаланге.

Сепгей Борисович удивился: он полагал, что достаточно хорошо знает методы работы фаланг. Три с половиной года под следствием — достаточный срок для того, чтобы иметь подобную уверенность.

Фаланги не любят стандартных пунктов, это лишняя информация.

Возможно, сейчас это способ взять передышку. Перед нестандартными.

Стандартные пункты досье Сепгея Борисовича становились нестандартными то ли в ноябре семьдесят третьего, то ли в мае семьдесят шестого.

Служба на Колошме.

Седьмой уровень доступа взамен десятого. Десятый — это всё мелкие сошки, управленцы вне крупных городов, тюремщики, начальники под более высоким начальством, рядовые сотрудники наиболее значимых служб. Медицинские ревизоры, например.

А седьмой — это уже самая настоящая большая политика. Колония для политических заключённых, самая знаменитая тюрьма Всероссийского Соседства.

В ноябре семьдесят третьего гэбня Колошмы сменила три из четырёх своих голов разом. Негласное распоряжение: «вы там поспокойней». Сепгей Борисович всегда был из тех, кто поспокойней. Тогдашний главный политический скандал (чего уж там, главный политический скандал всех последних лет) он воспринял с недоумением: голова гэбни Колошмы спутался с заключённым, переругался с другими головами, наделал глупостей, умер. Звучало немыслимо. Шептались все, у кого за плечами был хоть какой-нибудь институт госслужбы. В институтах тоже шептались. Старый институтский тренер по стрельбе, приятель Сепгея Борисовича, прямо перед назначением того на Колошму сказал, что, мол, скандал поостынет, случай введут в программу подготовки госслужащих. Показательный, мол, случай. Интересно, ввели?

После «показательного случая» сидеть в гэбне Колошмы было как-то неловко. Вся текущая рабочая документация, приходившая из внешнего мира, так и кричала между строк о показательном случае. Никто ничего не знал (расшифровки бесед того самого головы гэбни с тем самым заключённым появились хоть в каком-то доступе только через несколько месяцев), но все имели мнение. А Сепгей Борисович со своим седьмым уровнем слушал те самые пока не преданные публичной огласке внутри госаппарата записи и много думал.

А в мае семьдесят шестого на Колошме вспыхнула степная чума. Это было неожиданно — все уже успели забыть, что Колошма знаменита не только показательным случаем, но и показательными эпидемиями. Забыли, вовремя не среагировали, не выслали в срок лекарство  (как будто от степной чумы есть лекарство, но хоть иммунных препаратов бы тогда!). Пришлось справляться самим.

Медкорпусу и не снилось, что такое настоящий плевок в лицо бюрократии. Врачей не хватало, охрана выполняла приказы с переменным успехом, кое-кого из заключённых назначили санитарами. То есть не назначили, само собой вышло, что кто-то готов работать, а документы поправили на коленке — ждали помощи от Медицинской гэбни. Вместо Медицинской гэбни помощь оказали фаланги и подчиняющийся им Силовой Комитет.

Двойной кордон вокруг изолятора, куда согнали тех, кого ела заживо степная чума, и тех, кто один раз чихнул.

Внутреннее кольцо — огнемётчики, внешнее — броневики с автоматчиками.

Гэбня Колошмы узнала ночью накануне.

У фаланг третий уровень доступа, у Силового Комитета — четвёртый. Они не обязаны отчитываться перед гэбней Колошмы. Перед Медицинской гэбней — тоже, у нее всего-то пятый. Самый высокий уровень доступа для гэбен, не считая Бюро Патентов.

Медики во Всероссийском Соседстве — особые люди. Могут ночевать на работе и использовать государственную аппаратуру для личных проектов. Могут не отвечать ни перед кем, кроме Бюро Патентов, и устраивать экстремальные ситуации детям старшего отрядского возраста.

Могут потратить две недели на доведение до ума средства, которое позволило бы щетине не расти. Просто потому что это интересно.

У фаланг третий уровень доступа, и они едва терпят что особых людей, что стоящую над ними гэбню. Чтобы сделать этой гэбне гадость, готовы ухватиться за что угодно.

И прислать огнемётчиков.

Чуму на Колошме сожгли вместе с изолятором. По степи она ещё побродила, но кого волнует хоть что-то в степи, кроме Колошмы? Тем более что степняки умеют как-то охраняться от чумы своими наркотическим травами — теми самыми травами, которые вне экстремальной ситуации должны собирать на благо фармацевтики заключённые Колошмы.

Теми самыми травами, из которых один из заключённых, переквалифицировавшийся в санитара, смешал иммунный препарат. Работало кое-как, но работало. Даже тормозило развитие болезни у тех, кто уже успел заразиться.

Сепгей Борисович против всех правил безопасности послал-таки препарат в Медкорпус. Поверил, что Медицинская гэбня остановит эпидемию.

С тех пор Медицинская гэбня кровно заинтересована в Сепгее Борисовиче как в живом очевидце степной чумы и создания иммунного препарата.

С тех же самых пор в Сепгее Борисовиче заинтересованы фаланги. Как в голове гэбни, утерявшем во время вспышки эпидемии табельное оружие, при помощи которого кто-то прорвал кордон вокруг горящего изолятора.

Много народу не сбежало, выбралось в степь всего полдюжины человек — и те полегли в ближайшем поселении, уже охваченном чумой. Там же обнаружили пистолет Сепгея Борисовича.

Если бы доказали передачу табельного оружия кому-то из заключённых в экстремальных обстоятельствах с целью противостояния подразделениям Силового Комитета — Сепгею Борисовичу светил бы расстрел. Если бы не доказали, но подозревали — пожизненное лишение права на ношение оружия и какую-либо службу, кроме двенадцатого уровня под присмотром Силового Комитета.

Если бы не вмешалась кровно заинтересовавшаяся в Сепгее Борисовиче Медицинская гэбня, его жизнь была бы гораздо проще.

Или смерть.

А так расследование утери табельного оружия продолжалось три с половиной года. Медицинская гэбня хотела для Сепгея Борисовича службы под своим присмотром: Валентин Ананиевич любит вирусы, а Виктор Дарьевич — моделировать экстремальные ситуации, они помогают выявить возможности организма и связь физиологии с работой мозга.

Зато фаланги не любят Медицинскую гэбню.

И ничего (никого!) отдавать ей просто так тоже не любят.

Тайная многолетняя вражда на недоступно высоких уровнях доступа. Сепгей Борисович и не догадывался о ней, пока три с половиной года его жизни не были принесены в жертву этой вражде. Сама по себе его судьба ни для фаланг, ни для медиков большого значения не имела: есть Сепгей Борисович — отлично, нет Сепгея Борисовича — тоже неплохо, не такая и важная птица была. Но как только медики узнали, что он нужен фалангам, а фаланги — что он пригодился бы медикам, пути назад уже не было.

Аттракцион «кто выиграет Сепгея Борисовича».

Три с половиной года перетягивания бюрократического каната для фаланг и медиков. Три с половиной года допросов, периодических предварительных заключений и постоянной невозможности хоть где-то работать и хоть куда-то уехать.

— Год назначения на службу медицинским ревизором?

— Тысяча восемьсот семьдесят девятый.

У ревизорского портфеля, примостившегося рядом со стулом Сепгея Борисовича, истёрлась серебряная бляшка Медкорпуса. Назначение (читай: бюрократическая победа медиков над фалангами) было давно. Достаточно давно, чтобы Сепгею Борисовичу больше не хотелось расстрелять в упор Медицинскую гэбню из  неположенного ему теперь табельного оружия. Но недостаточно давно, чтобы не хотелось расстрелять любого фалангу, который зачем-нибудь негромко окликнет его со спины.

У яблока в руках был очень отчётливый запах лета.

— Год знакомства с Дмитрием Ройшем? — тем же протокольным тоном для заполнения стандартных пунктов досье вдруг спросил фаланга.

Сепгей Борисович всё-таки дёрнулся. Должно быть, его собственные навыки ведения допросов давно не на том уровне, чтобы предсказывать следующий ход фаланги. Так ведь просто, а пробрало.

— Нынешний, тысяча восемьсот восемьдесят третий. Июнь-месяц.

И ответить на это тоже так просто. Конкретные факты на конкретный вопрос.

С Дмитрием Ройшем Сепгей Борисович познакомился только в этом году.

Фаланга выжидательно молчал, последовательно изучая стеллажи вдоль стен.

Сепгей Борисович решился:

— Где он?

— А вы не знаете?

— Не знаю, — отстранённо подумалось, что летом стоило составить служебную инструкцию Настоящей Бедроградской Конспирации. Если бы таковая имелась, сейчас было бы гораздо проще. — Позавчера он не вернулся. До этого пропадал полторы недели.  Если вы спрашиваете о нём, значит, он уже никогда не вернётся?

Стол между Сепгеем Борисовичем и фалангой был усыпан чьим-то чужими отчётами. Свежими, без печатей канцелярии Когнитивной Части. Кажется, профилактика нервных срывов — плановые работы, которые Виктор Дарьевич считает скучными.

А пользоваться по своему разумению помещениями Медкорпуса, потому что с жетоном третьего уровня можно всё, — мерзкая манера.

Как и все манеры фаланг.

— И какая у вас с Дмитрием Ройшем была договорённость насчёт времени его возвращения в вашу квартиру?

— Это не называется договорённостью, — Сепгей Борисович усмехнулся, и вот это уже было действительно сентиментально, — это называется свободой выбора.

— Что вы имеете в виду?

— Что мне придётся вас разочаровать, если вы пришли ко мне как к сообщнику Дмитрия Ройша в каком бы то ни было деле. Общих дел у нас с ним, увы, не было.

— Увы? — всё-таки проглотил наживку фаланга.

— Увы. Наличие общих дел дало бы мне возможность знать, где он сейчас находится. А это имеет для меня значение.

— Что вы знаете о деятельности Дмитрия Ройша в Медицинском Корпусе?

Сепгей Борисович собрался с мыслями:

— Почти ничего. Могу добавить «увы» ещё раз. Знаю, к каким числам ему надо было сдавать отчётности, знаю, к какому часу он вставал по утрам в разные дни недели. Знаю, кто в его лаборатории всё время теряет в бардаке свои экспериментальные образцы. Одни бытовые подробности, словом.

— Он ничего существеннее не рассказывал?

— Ничего существеннее я не мог бы понять, я ведь не медик. И вам это отлично известно. Вряд ли я могу поддержать разговор о вирусологии за ужином — это даже не когнитивная наука лабораторий, которые я ревизирую.

— И поэтому Дмитрий Ройш не считал нужным посвящать вас в свои дела? — с сомнением уточнил фаланга.

— Разговор профессионала с непрофессионалом беспредметен. — Сепгей Борисович покачал головой. — Как будто вы станете общаться о расследованиях и допросах с тем, кто не состоит на государственной службе.

С учётом наличия во Всероссийском Соседстве уровней доступа к информации последний вопрос прозвучал предельно нелепо. То есть влюблённо. Фаланга оценил.

— И вы не попытались разобраться, что происходит, когда Дмитрий Ройш не возвращался в вашу квартиру полторы недели?

— Нет, не попытался. Как бывший тюремщик я знаю, как выясняют, кто где был и чем занимался на самом деле. — Сепгей Борисович посмотрел куда-то в пол. — Не всем это нравится.

Фаланга молчал.

— Вы надеялись обнаружить очередное должностное преступление, которое позволило бы всё-таки выдернуть меня из Корпуса назло Медицинской гэбне? — очень грустно и очень прямо спросил Сепгей Борисович. — Увы. Когда в августе я заметил, что Дмитрий Ройш приходит вечером на нервах, и попытался чем-то помочь, он попросил меня не влезать. И я не влезал — не хотел быть дома ни тюремщиком, ни ревизором. Как медицинский ревизор я знаю, что ничего сильно страшного медики в рамках своих профессиональных занятий не делают. То есть волноваться не о чем. — Взгляд фаланги опять начал бродить по стеллажам. — Я ошибся?

Из нагрудного кармана рубашки цвета ничего снова было извлечено удостоверение сотрудника Медкорпуса.

— Так вот, Ильянов Андрей Витальевич.

— Я уже ответил: лицо знакомое, но в голову ничего не приходит, — развёл руками Сепгей Борисович. Яблоко очень захотело выскользнуть.

— Напрягите память, — настойчиво порекомендовал фаланга, — и не ограничивайте её напряжение Медицинским Корпусом. Это не единственное значимое учреждение в вашей биографии.

Сепгей Борисович всмотрелся в мелкую чёрно-белую фотографию: цвет глаз неразличим,  волосы светлые, слегка вьющиеся, собранные в хвост, аккуратные усы и аккуратная бородка,  черты мягкие. Возраст между двадцатью и тридцатью, точнее сказать нельзя — взгляд на удивление ученический, выражающий уважение и готовность внимать. Человеку с таким взглядом непроизвольно хочется дать подробные объяснения, помочь разобраться в происходящем и в случае чего непременно за него заступиться.

Очень удобный взгляд.

Тем не менее, по фотографии на документах и в самом деле можно было бы не опознать.

— Андрей, — проговорил наконец Сепгей Борисович, продолжая изучать удостоверение, — но не Витальевич и не Ильянов. Андрей Эдмундович Зябликов, бывший голова гэбни Колошмы, переведённый в Бедроград и пониженный до десятого уровня после скандального инцидента в семьдесят третьем году.

Фаланга тут же отодвинул фальшивое удостоверение от Сепгея Борисовича:

— Нынешний голова Бедроградской гэбни.

— Был повышен в семьдесят четвёртом за успешно закрытое дело 66563, — согласился тот. — Место его службы на текущий момент было мне неизвестно. Для меня Андрей Эдмундович — в первую очередь мой предшественник на Колошме.

— Почему Дмитрий Ройш предпочитает компанию лиц, имевших отношение к Колошме?

Вот это был первый на сегодня действительно плохой вопрос.

— Ничего об этом не знаю, — для демонстрации досады не понадобилось особых усилий. А рука на яблоке сама собой разжалась. — Дмитрий Ройш прожил несколько лет в степном поселении — традиционная медицина малых народов часто вызывает интерес у специалистов. Хотя то поселение находится на значительном расстоянии от Колошмы, — но дать яблоку укатиться Сепгей Борисович всё равно не смог. — По крайней мере, он так говорил.

— Он интересовался деталями вашей прежней службы?

— Чумой, как и любой другой медик.

— А если подумать получше?

Грустная улыбка прилипнет теперь к Сепгею Борисовичу на ближайшие несколько дней.

 — Профессиональной деформацией, привившей стремление к контролю. Повторюсь: не всем это нравится.

— И не для всех безопасно, — фаланга меланхолично смотрел мимо Сепгея Борисовича. Три с половиной года под следствием подсказывали, что это обыкновенно означает: все точки уже расставлены. Ещё пара каких-нибудь мелочей для подтверждения выводов, и процедура завершится.

— Скажите, — прервал паузу Сепгей Борисович, — есть основания полагать, что Дмитрий Ройш намеренно искал контактов с теми, кто был на Колошме?

Фаланга вдруг выдал покровительственную усмешку:

— Нет таких оснований, просто в глаза бросается, хотя людей оттуда в его деле всего двое. Колошма всегда бросается в глаза, —  спокойный и человечный тон фаланги наводил на мысли о дружелюбии сытого удава. Добыча, правда, оказалась не кроликом, а какой-то безвкусной растительностью (яблоком, вестимо), но сытости это не отменяло. — Характер его контактов с Андреем Эдмундовичем Зябликовым пока что остаётся невыясненным, если вы это хотели узнать. Кстати, а с точки зрения медицинского ревизора, зачем Андрею Эдмундовичу фальшивое удостоверение сотрудника?

— Чтобы избежать лишнего внимания и лишней возни, должно быть, — пожал плечами Сепгей Борисович. — Для посторонних посещение Медкорпуса — даже по вполне законному поводу — сопряжено с бумажной волокитой.

— Вы всегда так хорошо думаете о людях?

— Я не думаю о людях плохо, не имея на то хоть каких-то оснований.

А в ревизорском портфеле до сих пор какие-то жуткие диаграммы, не проходившие ни через одну канцелярию. Попроси фаланга раскрыть портфель, у него были бы все основания выдернуть-таки Сепгея Борисовича из объятий Медицинской гэбни, заодно подловив её на незаконных экспериментах.

И встань беседа на опасный для Дмитрия Ройша и другой большой политики путь, Сепгей Борисович нашёл бы способ привлечь внимание фаланги к портфелю, сколько бы раз Дима ни просил не подставляться.

— А как так вышло, что он стал жить у вас?

Позвонил с вокзала через леший знает сколько лет и спросил, можно ли переночевать.

Только фаланга интересуется Дмитрием Ройшем.

— Его привёл ко мне старый приятель из Корпуса, Тахá Шапка.

— Шапка — сотрудник Инфекционной Части, а вы утверждали, что далеки от её работы, — перебил фаланга. Раз он уже ознакомился со стандартными пунктами досье очередного рядового медика Тахи Шапки, должно быть, всё на самом деле идёт по плану.

— Мы были знакомы ещё до моего назначения в Корпус. И на Колошму тоже, —  Сепгею Борисовичу было как-то неожиданно приятно рассказать для разнообразия хоть немного правды. — Таху Шапку я допрашивал в качестве главы следственного отделения при Столичной гэбне. Стандартная процедура: пропажу без вести госслужащего двенадцатого уровня хотели повесить на тавра. Допрашивали всех тавров, с которыми обвиняемый когда-либо пересекался в Столице, — как это всегда и делается, если поднимают таврский вопрос. Я дело раскрыл — там была попытка бегства с госслужбы, сам беглец улики тавру и подкинул. А Таха Шапка после снятия обвинений с его друга вдруг пришёл меня отблагодарить. Шестьдесят девятый год, кажется.

— Вернёмся к июню восемьдесят третьего, — удовлетворённо кивнул фаланга.

— Таха Шапка иногда ночует у меня. Производственный раж вынуждает — я живу в получасе от Инфекционной Части, а он в двух часах езды. В июне он как-то пришёл с Дмитрием Ройшем, который был три дня как с вокзала, сразу занялся вместе с Тахой Шапкой каким-то проектом и все три дня спал на чемодане в Корпусе, не дойдя даже до службы обеспечения жильём. На четвёртый они решили передохнуть в более подходящих для жизни условиях, но поближе к Корпусу. В результате мы всю ночь потратили на разговоры о жизни в степи и о последней чуме, а потом само собой вышло, что Дмитрий Ройш зашёл без Тахи Шапки. И остался.

Фаланга встал, с едва уловимым раздражением одёрнул непривычный для него белый халат, оглядел помещение и направился к двери.

— Дмитрий Ройш с самого начала пользовался вашим гостеприимством и вашим служебным положением, — сухо сказал он перед тем, как оставить Сепгея Борисовича в одиночестве. —  Вашей именной печатью заверен ряд фальшивых документов, вы знали?

Сепгей Борисович тряхнул головой и тоже поднялся со стула.

Яблоко сиротливо зеленело на чьих-то чужих отчётах по профилактике нервных срывов.

Надо отнести Виктору Дарьевичу его диаграммы, от которых на других голов Медицинской гэбни нападает нервный тик, и заодно спросить, что пьют от недосыпа. Второстепенная роль сыграна, фаланга убедился в неуловимости (а заодно и цинизме) Дмитрия Ройша, больше ничего не будет — только ожидание новостей из Бедрограда и возвращение бюрократических кошмаров про рубашки цвета ничего. После того, как поживёшь под следствием три с половиной года, даже самая безобидная встреча с фалангой даром пройти не может.

Только никому в Бедрограде об этом знать не стоит.

Когда дверь за фалангой захлопнулась, Сепгей Борисович положил яблоко в портфель и подумал, что нелепое имя — это всё-таки очень удобно.

Позволяет отыскать человека в телефонном справочнике с первой попытки.


(обратно)

Глава 3. Опять думать


Бедроградская гэбня. Гошкá


Думать вредно.

Делать не думая — глупо. Правильно — делать и думать одновременно или перемежать одно другим. Понимание того, в какой фазе ты в данный момент находишься, приходит с опытом.

Когда пропадает один из голов твоей гэбни — человек, который каждый херов раз трезвонит из Столицы и сообщает всё нужное и ненужное о своих дальнейших перемещениях, надо прыгать в поезд и ехать. Десяти часов дороги от Бедрограда с лихвой хватит на то, чтобы разобраться, куда и чего; обойти в Столице своих людей, созвониться с двумя оставшимися головами гэбни — это всё рефлекторно, не занимает мысли.

Думать вредно, но ничего другого Гошке сейчас не оставалось.

Надо дождаться, пока в квартире Шапки погаснет свет.

Андрей уехал в Столицу прошлой ночью и исчез. Ездить в Столицу любому голове Бедроградской гэбни опасно — как и ездить по Бедрограду, и садиться в непроверенное такси, и ложиться спать; издержки профессии. Это все понимают, но это не повод не среагировать на тревожный звоночек.

То есть его отсутствие.

Шапка — тавр, и это вдвойне опасно. Не потому, что все тавры — чокнутые фанатики (поскольку не все, а лишь подавляющее их большинство); не потому, что учёный-вирусолог Шапка проходил национальные боевые тренировки в селе своей юности, славном Зажопейске; не потому даже, что ему могла коса в голову ударить и сподвигнуть на героический подвиг во имя добра и справедливости. Это всё было ясно с самого начала — как и то, что Андрей занимается в Медицинском Корпусе глубоко незаконными делами.

Шапка — тавр, и это значит, что на него удобно повесить любую политическую акцию. Мотивации тавра никому не надо объяснять, он же чокнутый фанатик с национальными боевыми тренировками за косой. А политическая акция в адрес Бедроградской гэбни имеет в Столице все шансы случиться — помнят ещё политические акции в адрес гэбни Столичной.

Шапка — тавр, и, сука, не желает ложиться спать.

Ещё десять минут — и упустит свою возможность решить вопрос полюбовно.

Пусть кто-нибудь потом попробует обвинить Гошку в том, что он не пытается искать безболезненных путей.

Лучи заходящего солнца (ути-пути, поэзия, красный столичный сентябрь) неистово отсвечивали в глаза, но лампа в таврском окне продолжала гореть. Значит, придётся пока ещё немного подумать. Так вот: все вот эти, которые так любят хвалиться своим интеллектуальным багажом и ставить его на вершину херова человеческого бытия, могли бы заняться чем-нибудь полезным и изобрести контактные линзы, которые нивелировали бы эффекты косых солнечных лучей. Не носить же Гошке поверх них ещё и тёмные очки, а.

Рабочий инструмент должен быть эффективным и многофункциональным.

И чтобы эти волшебные линзы учитывали, что зритель может располагаться на крыше дома напротив, где угол падения этих самых лучей ебёт угол отражения так, что глаза вываливаются у всех присутствующих.

На конспиративную квартиру в каждом столичном доме ресурсов не наберёшься, а кафешку на первом этаже успела занять другая слежка, которой Гошка вовсе не собирался попадаться. Соответственно, следить за Шапкиным жилищем (которому осталось испытательных две минуты) приходилось с крыши.

Соций залёг бы на крыше профессиональнее, но он не стал бы пытаться решить вопрос полюбовно, вломился бы и надавал по зубам. Поэтому и не поехал, хотя хотел. Дробление челюстных суставов в любом случае предвидится, но есть некоторая вероятность того, что с Шапкой можно ещё и поговорить. Бедроградской гэбне всего-то и надо — узнать, куда он дел Андрея.

Бáхта ехать даже не порывался: тавр без косы для своего малого, но такого гордого народа — отщепенец, сиди он хоть в гэбне, хоть в Бюро Патентов, хоть на вершине Вилонского Хуя; а вот с Социем пришлось что только не тянуть жребий.

Победили оптимизм и вера в полюбовность.

Вот и хорошо: у Соция с таврами проблем нет, он на другом малом народе зациклен — семь лет в армии даром не проходят, челюсть только так скрипеть начинает, но не на тавров, не на тавров. Да только всё равно — семь лет в армии, вся херня — Гошка полюбовность Социю не доверит, когда альтернатива есть.

Так, время вышло.

Шапке крышка.

И не одна. Не только кафешка напротив, но и лавочка по диагонали, и уж наверняка какая-нибудь квартира — все были засижены разнообразными людьми, изредка косящимися в сторону Шапкиных окон. Этих людей кто-то туда рассадил, а значит, кого-то в наши дни очень интересует некий конкретный таврский вопрос. Судя по количеству и профессионализму наблюдателей, Гошка для Шапки — это ещё лёгкая и безболезненная смерть.

Ещё поблагодарить должен.

Гошка легко проскочил в слуховое окно, в косом красном свете проверил обойму, одёрнул куртку и аккуратно открыл чердачный люк.

Как ни смешно, переходы с чердаков и на чердаки — чуть ли не самое сложное во всей операции. Лесенка стукнет о стенку, какой-нибудь чрезмерно добропорядочный гражданин потом стукнет Столичной гэбне, что по крышам бродят подозрительные элементы, — и о тебе вспомнят. Ничего не докажут, конечно, и уж тем более не опознают, но вспомнят, а потом случится какая-нибудь ещё политическая акция.

Которой легко избежать аккуратными движениями конечностей и мягкими ботинками.

Удача нынче была не совсем на стороне Бедроградской гэбни. Перед тем, как войти в подъезд Шапкиного дома, надо выйти из подъезда дома, на крыше которого Гошка залегал, — а он тоже просматривается из кафешки. Впрочем, специально следить не станут, так что нужно всего лишь не быть заметным.

Что не так уж и просто. Например, под курткой у Гошки форменная рубашка младшего служащего — для Шапки и вообще по привычке. Рубашка заметна, как и тёмно-голубая курточная подкладка — но ещё заметнее свалявшийся дядька под сорок, который в такую теплынь выскочил за пачкой сигарет и возможной поллитрой застёгнутым на все пуговицы. Так что застёгиваться нельзя, только ещё раз правильно одёрнуть, сделать себе походку вразвалочку и неспешно двигать из подъезда — квартала эдак полтора, пока не подвернётся хороший закоулок.

Столичная застройка в этом смысле куда хуже бедроградской. Делалась раньше, планомернее и вся просто сверкает чудесами архитектурной мысли — что ни улица, то проспект. Всё широкое, светлое, просматривается и продувается почти летним ветерком со всех сторон.

Короче, Гошке пришлось-таки заскочить в очередной произвольный подъезд подальше от дома Шапки и верить, что всем по барабану.

Тёмно-голубая подкладка превращается в тёмно-голубую куртку нехитрым методом выворачивания наизнанку. Вопрос — кто носит голубые куртки? Вестимо, поэты и прочие интеллектуально отягощённые личности.

Пригладить волосы, сделать умное лицо и вперёд.

Самое лучшее — что об этом тоже думать не нужно. Как естественно прикрыть кобуру не самой длинной курткой, помолодеть лет на десять только за счёт осанки, быть заметным и притом полностью выпасть из памяти — это всё не мысли. Это движения.

Шапка жил на последнем этаже. Без приключений войдя в соседний подъезд, вскрыв чердак, пробравшись по нему до искомой локации и спустившись на Шапкину лестничную клетку, Гошка обнаружил, что в вопросе удачливости, кажется, ещё не всё потеряно. Вместо дверного звонка возле соседней квартиры — той, что выходила окнами не к кафешке — поблёскивала круглая эмблема Распределительной Службы.

Не заселена.

Где ещё можно мирно и полюбовно побеседовать вечерком, как не в мирной, полюбовной, пустой и не просматриваемой квартире!

Это добавляло телодвижений, но избавляло от хлопот. Гошка весьма оперативно вылез обратно на крышу, перескочил её конёк, спрыгнул на балкон приветливо безлюдного помещения, выдавил стекло и через пару минут вышел на всё ту же лестничную клетку — уже изнутри, как простой столичный парень. Новый сосед, сегодня въехал, здравствуйте, я за сахаром —

И кому это на хер упало, пистолет-то — вот он!

Имело смысл провести рекогносцировку. Аккуратная площадка, очень жилая, пепельница у окна и какая-то туя в кадке. За дверьми — никакого ненужного шевеления: благопристойные добропорядочные граждане попивают чаи или слушают по радио о грядущем юбилее Первого Большого (в квартире по диагонали, и громко), в сводке можно потом с чистой совестью писать, что ничто не предвещало.

Гошка извлёк родной табельный пистолет из кобуры, выдохнул и позвонил.

Шапка распахнул дверь жестом человека, который не ожидает проблем, — кажется, даже в глазок не глянул. Заходи, народ, забирай, что хошь. Если такой тип что-то сотворил с Андреем, имеет смысл пересмотреть вопрос лёгкой и безболезненной смерти.

— Дружественно советую быть очень, очень тихим, — поприветствовал Гошка тавра дулом в его широкоформатные рёбра. С такой комплекцией никаких дополнительных средств защиты от огнестрельных ранений и не нужно, какая экономия.

Зато жрёт наверняка много.

Покорный Шапка смерил Гошку хмурым взглядом. Особенно его макушку.

— Сейчас ты спокойно выходишь из квартиры, прикрываешь дверь, перемещаешься вон туда, — Гошка кивнул в направлении приветливо безлюдного помещения, — и мы беседуем.

И чем дальше от десятка микрофонов, которыми наверняка напичкан один только национальный таврский коридор, тем лучше.

Шапка посмотрел на пистолет с глубокой думой на косоглазом лице, кивнул и выдвинулся в своё нелёгкое путешествие, позвякивая бубенчиками на левой руке. Учёный-вирусолог, кандидат наук — ростом в полтора нормальных человека, объёмом в два с половиной и с бубенчатым браслетом. Диссертацию небось силовыми методами защищал.

И беседовать предпочёл силовыми методами. Дверь приветливо безлюдного ещё не успела толком закрыться, а Гошка уже капитально влетел в неё спиной под чутким руководством громадной таврской руки. Спасибо хоть не на лестнице.

Многие полагают, что уязвимое место тавра — его коса, реликвия, фетиш и объект масштабного национального онанизма. В общем, и правильно полагают. Ошибаются те, кто думают, что въебать тавру — плёвое дело, достаточно только подобраться к уязвимому месту.

Хер ты к нему подберёшься.

Примерно с того момента, как у этих ублюдков начинают расти волосы, то есть с двух-трёхнедельного возраста, их начинают обучать Защищать Косу. И, суки, если что-то они умеют, так это Защищать Косу. Коса болтается на груди (или, в случае социальной успешности, брюхе) справа. И там, где жалкие дилетанты потянули бы лапки к священному волосяному отростку, Гошка просто сделал левой ладонью неопределённое движение, которое можно было расценить как угрозу, и хорошенько врезал Шапке рукоятью в регион левой почки.

Вот поэтому настоящие тавры носят левосторонние доспехи.

Тавр-вирусолог — это, в общем-то, и не тавр, куда ему.

Как славно, что в Бедроградской гэбне тоже есть тавр, пусть и без косы, и что Гошка не поленился прослушать у него курс полубиографических лекций про историю и культуру малых народов Южной Равнины.

— Беседа будет проходить на том языке, который ты сам выберешь, — сообщил Гошка, приставляя Шапке дуло к подбородку.

— Коноедова вша! — рыкнул тот, утихомириваясь.

— Хуй лохматый, — высказала свою политическую позицию Бедроградская гэбня, схватила тавра за основание косы и развернула. Это было тактически бессмысленно, но как тут удержишься.

— Р-р-руки!

— Ноги! Тебе предлагали вести себя по-человечески, нет? Сделал выбор — получай последствия, — Гошка любезно пнул тавра в направлении любовно зачищенного от нежилого полиэтилена стула. — Двигай давай, это твой путь к исправлению.

Сопротивление было подавлено, и вскоре Шапка слился с предметом мебели в вечном экстазе не без помощи не менее любовно заготовленной верёвки. Пока Гошка пыхтел над дополнительными узлами, тавр своевременно решил поинтересоваться, чего же от него, собственно, хотят.

— Могу поиграть в лицо высокого уровня доступа и предложить самому догадаться, — выдохнул Гошка, распрямляя натруженную спину, — но вообще-то ответа на вопрос. Где Андрей?

— Не самое редкое росское имя, — невозмутимо ответил пленник.

Не самая неожиданная реакция — скинуть ему косу с плеча за спину, чтоб хорошенько перекосило. Активирует сообразительность и остроту ума.

Шапка зафырчал, как здоровенный конь-осеменитель, оскорблённый в лучших чувствах.

— Ты при оружии, я связан. Ест’ ещё причины тебе отвечат’?

Это было сказано с подозрением (в принципе, почти оправданным), но беззлобно. Повод припомнить, почему в Столицу поехал Гошка, а не Соций, придвинуть себе ещё один стул — на сей раз в полиэтилене — сесть, закинуть ногу на ногу, закурить и представиться:

— Младший служащий Скворцов. Запрос Бедроградской гэбни.

Шапка крутил головой с явным неудовольствием.

— Стоит спрашиват’ яснее.

— Куда уж яснее? Андрей Витальевич Ильянов поехал в Столицу, ты последний, с кем его видели. Где он?

Кручение прекратилось, началась небыстрая обработка запроса. Шапка молча упялился на карман форменной рубашки — то есть на пуговицу с государственной эмблемой — и принялся активно недоумевать.

Эдак можно всю ночь просидеть.

— Как ещё тебе уточнить запрос, чтобы произошла коммуникация?

— Я говорил с Андреем Ил’яновым вчера до обеда. С чего его так быстро искат’? — медленно и подозрительно спросил Шапка у кармана. Медленно, как говорят люди, которые знают ответ на вопрос.

— Должен был вернуться в Бедроградский Мединститут сегодня утром. Срочная работа. Не вернулся.

Это примерно то, что может знать младший служащий Скворцов о некоем Андрее Ильянове. О привычке Андрея отзваниваться и о том, что сейчас творится в Бедрограде, он знать не может, а лучшей легенды по дороге в Столицу не сочинилось.

И так в последнее время пришлось слишком много думать — например, разбираться, нет ли у университетского Ройша второго уровня доступа, который мог бы попортить всю клиническую картину расстановки сил. Главное своевременно задаться вопросом! Сперва перестроить бедроградские канализации, озадачиться поиском вируса, разобраться, кто там где, и только потом сообразить, что ой, у Ройша-то может быть право вето на весь Бедроград.

Впрочем, кто в здравом уме может принять в расчёт второй уровень доступа? Второй уровень — это Хикеракли, Набедренных и прочие благополучно покойные Скворцовы-Скопцовы. Члены Революционного Комитета, коих более нет в живых и коим, положим, нужна была некая привилегированная позиция для доступа к информации, которой они, вероятно, знали примерно до хера.

Члены Революционного Комитета и почему-то их потомки. Этот аспект служебных инструкций касательно уровней доступа к информации вызывал у Гошки каление особого белого цвета ещё со второго курса. Ибо какого лешего? Что за пережитки древнеимперского наследного права, откуда в прогрессивном и даже здравом Всероссийском Соседстве это европейское гнильё?

Зачем это надо — хер проссышь, что они могут — тем паче. Вероятно, почти всё, Хикеракли вон целую гэбню шестого уровня доступа сотворил по своему хотению. К счастью, ни одного успешного прецедента обретения свежими лицами второго уровня доступа вроде как не зафиксировано. Гошка смирился с «потомками» в инструкциях, потому что формулировка была исторической, то бишь не имеющей никакого отношения к реальной жизни и нужной только в качестве реликвии.

А потом вспоминаешь, что где-то в Бедрограде бродит весь такой из себя Ройш, имеющий полное бюрократическое право вдохнуть в реликвию новую, доселе невиданную жизнь.

Выяснилось, что правом этим Ройш не воспользовался. Непонятно, почему, но вторым уровнем доступа он не обладает. Вроде как слишком гордый для таких мелочей.

Только все сегодня гордые, а завтра перенабрали Бедроградскую гэбню. Когда Ройш одумается, Гошка знать не мог, зато смог прикинуть, сколько недель занимает получение второго уровня при благоприятной погоде.

И, соответственно, сколько недель есть у Бедроградскойгэбни на решительные действия эпидемологически-чумного характера при наихудшем раскладе. Вдруг Ройш рванул за своими привилегиями как раз вчера, пока Гошка с его девкой алкоголь распивал? Ему вроде бы и незачем, но ведь мог. Обнаружил, например, что в его сумке кто-то копался.

Потому Гошка и отдал девке пробирку. Нехер тянуть, когда есть вариант не тянуть.

Если б не это (ох заразна ты, болезнь паранойя), может, они бы отыскали на роль сортира судьбы кандидатуру получше ройшевой девки. Какого-нибудь в меру склочного и талантливого студента-медика, например.

Только план нельзя полировать вечно, рано или поздно он это замечает и начинает полировать тебя. Вот Андрей, к примеру, пропал, и теперь, чтобы ничего не развалилось, надо его поскорее отыскать.

Сложности, сложности.

Потому что за просто так в этом мире ничего не даётся.

— Говоришь, младший служащий? — тавр отвечал всё медленнее и медленнее, кажется, решая какую-то сложную таврскую морально-этическую дилемму. — Тебе хот’ рассказали, кого ты на самом деле ищешь?

Это интересный вопрос. Гошка вполне представлял, кого он ищет, и несколько хуже — кого предлагает Шапка.

Андрей был тепличным цветочком всея Бедроградской гэбни. Когда человек идёт на госслужбу сразу после отряда, в шестнадцать лет, он получает головокружительную карьеру и взамен теряет некоторые бытовые мелочи. Например, представление о том, что такое люди. Или что некоторым людям нужно доверять — требование к вакансии такое. Это неудивительно с учётом того, что единственный опыт Андрея в гэбне до Бедроградской закончился развалом Колошмы, и никто не возмущался, просто на синхронизацию с ним ушёл добрый год.

Удивительно, когда человек настолько обучаем, готов слушать, соглашаться и принимать твои условия игры — и при этом настолько закрыт и, леший дери, испуган. Поди достучись и не сорвись в выламывание дверей.

Не сорвались. Гэбня может хорошо работать только тогда, когда полное взаимодоверие не означает полного взаимоконтроля. Каждый имеет право на свои личные дела, предпочтения и специализации, просто ответственность за них несут все вместе.

Никаких допросов внутри гэбни, никакой всей подноготной. Это и есть херово доверие. Без него ничего не будет. Если один пошёл и что-то сделал — это победа всей гэбни безотносительно личных заслуг. Если сделанное развалилось нахер — это проблема всей гэбни, и отвечает за неё вся гэбня. Приходит и исправляет, без укоров и поиска виноватых.

И да, когда Андрей это наконец-то понял и принял, лично у Гошки случился херов катарсис.

А когда выяснилось, что у Андрея хватает связей в Медкорпусе — что его чуть ли не в Медицинскую гэбню растили, но не сложилось, — естественным образом все соответствующие вопросы легли на него. И ни Гошке, ни Социю, ни Бахте не приходило в голову выяснять детали — как и Андрею не пришло бы в голову врать или умалчивать. Знали, под каким именем ездит, знали, к кому, знали последние сводки новостей относительно вируса. Цвет Андреевых ботинок и методы обольщения регистратуры — знания уже лишние, они никого не ебут.

На то и четыре головы у гэбни, чтобы они делили работу на четверых и не грузили остальных своей частью.

Так что вопрос Шапки был действительно интересным — в чисто академическом смысле. Даже любопытно, что знают об Андрее его контакты.

— Кого ищу? — Гошка как бы покопался в памяти. — Ильянова Андрея Витальевича, сотрудника Бедроградского Института Медицинских Исследований. Молод, рост чуть ниже среднего, волосы светло-русые, усы и борода. Фотокарточка имеется. Чем именно он в своём институте занимается, мне знать не положено. Я исполнитель.

Шапка посмотрел исподлобья.

— В заднице ты, исполнител’.

А уж ты-то в какой, тавр-вирусолог!

— Поясни.

— Не Ил’янов он и не из Института.

Значит, Андрей всё-таки не предельно параноидален. Шапка, конечно, не только физически внушителен — как-никак, именно он сделал вирус, — но для Андрея это могло бы и не быть поводом представляться настоящим именем.

Мысль об отсутствии предельной параноидальности в Бедроградской гэбне грела.

Гошка нахмурился и изобразил смятение чувств.

— Да что ты говоришь? А кто же?

— Голова Бедроградской гэбни. Не вру. Заказ, который я для него делал, рядовому институтскому и не снился, дорого.

Для того и делал в столичном Медкорпусе, чтобы бедроградские медицинские учреждения спали крепко и спокойно. И не только потому, что дорого.

Гошка помолчал, сокрушённо покачал головой и цыкнул зубом:

— Слушай, Шапка, лично я против тебя вообще ничего не имею. Мне сказали, что тавр и имеет шансы оказать сопротивление — я с оружием. А так ты, может, и нормальный мужик, не знаю. Но что меня послали искать аж голову гэбни? Какого хера я должен в это поверить?

— Какого хера я должен знат’, как власт’ работает? Видел один раз — не понравилос’. — Шапка тоже покачал головой. — Ты пришёл меня спрашиват’ про Андрея — я могу тебе рассказат’ про Андрея. Но кто он такой и чем занимается, тебе знат’ не положено, раз не сказали. Меня это должно волноват’?

— Я исполнитель, но это не означает, что у меня нет мозгов. Выкладывай всё.

— Сразу говорю: не знаю я, где Андрей. Можешь не верит’, доказыват’ нечем. Но не знаю. Вчера позвонил, сказал, что он в Столице и что надо говорит’. Приехал в Корпус, поговорил, дальше не знаю ничего.

Кажется, кто-то из присутствующих не вполне откровенен.

Какая жалость, что младший служащий Скворцов не может знать, что на деле это как раз Шапка послал Андрею телеграмму со срочным приглашением «поговорит’» — у него, мол, другой покупатель сыскался. Что напоминает о том, что стоило бы ему ещё разок врезать.

Только вконец зажравшиеся у гэбенной кормушки столичные вирусологи способны помыслить о том, чтобы вдруг перепродаться куда-то ещё в ответственный момент.

— И когда ты его в последний раз видел?

— Перерыв в полпятого. Мы закончили говорит’ минут за сорок до него. Точнее не помню.

И куда Андрей потом направился ты, конечно, знат’ не знаешь, таврское рыло.

— О чём же говорили?

— Ты не поймёшь.

Как-то не складывается беседа. Но человека таких габаритов — да в придачу ещё и тавра, обитающего под уютным крылом Медицинской гэбни, запугивать бессмысленно, остаётся только быть понятливым и сдержанно дружелюбным. Шапка не очень похож на того, кто сам стал бы закапывать Андрея, у него для таких закидонов слишком хорошая жизнь. А вот загадочный другой покупатель легко мог возжелать избавиться от конкуренции.

— Объясни на пальцах, — хмыкнул Гошка и тут же вспомнил о дополнительных узлах, держащих таврские руки, — фигурально выражаясь.

— Много объяснят’, — упрямо буркнул Шапка. — Андрей сделал заказ, я заказ выполнил. Андрей приехал говорит’ про другой заказ на основе этого.

Вот-те новость.

— Это как?

— Было сырьё. Из сырья первый заказ. Андрей хотел узнат’, возьмус’ ли я за второй из того же сырья.

У вируса было сырьё? Совсем новая новость. Гошка не углублялся в медицинские подробности и формулы — тем более что и не было формул, Шапка продал только образец, — но подобная информация не могла не прозвучать. Если вирус делался из чего-то, гэбне не помешало бы знать, из чего.

Неясно, зачем, — медицинские вопросы-то всё равно Андрей решает — но не помешало бы.

— Сырьё? Это типа кровь смертельно больных? — И почти не забыл, что содержание заказа, которого по-прежнему не знает младший служащий Скворцов, ещё не обсуждалось. — Ну или чего ты там для него мог делать, вирусолог.

— Не кров’, — Шапка в который раз смерил Гошку тяжёлым взглядом, всем своим видом давая понять, что дела творятся крайне серьёзные, а младший служащий Скворцов конкретно попал. — Заказ секретный. Андрей отдельно проплатил молчание. Я думал, заказ сделала его Бедроградская гэбня. А раз тебя послали за ним, но ничего не сказали, может, это лично Андреевы дела, а они и сами не знают.

Гошка задумчиво постучал пальцем по пистолету.

— Они, может, и не знают, но ты-то знаешь. Значит, можешь рассказать.

— Сложно. Андрей платил. Андрей гарантировал безопасност’. Я ему тепер’ не слишком верю, но мы с ним давно работаем. Сама Бедроградская гэбня мне ничего не платила и ничего не гарантировала.

Бедроградская гэбня не платила? От расценок тавра, между прочим, городской бюджет покачнулся. Если верить Андрею, он, конечно, профессионал — за два месяца сляпал именно то, что было нужно. Но не охамел ли?

— Что значит «не платила»? Сам же сказал, что Андрей — голова Бедроградской гэбни. Значит, от них и заказ был.

— Не знаешь — не торопис’, — Шапка ещё покрутил головой, коса-то по-прежнему лежала не на месте. — Все дела со мной всегда вёл Андрей. Когда первый раз пришёл, никакой Бедроградской гэбней не представлялся. Представлялся потом, но я привык, что Андрей — Андрей, а для кого он заказы делал, обычно не уточнялос’. Если он голова гэбни, но свои дела делает без неё, я в эти проблемы влезат’ не хочу.

Нет в этом никакой проблемы, просто разделение обязанностей. Тем, кто никогда не сидел в гэбне, не понять.

— Так ему и незачем представляться. Или ты его в чём-то конкретном подозреваешь? — Гошке было всё любопытнее и любопытнее. — Когда он в первый раз к тебе обратился — что-то странное заказал?

— В первый раз? Смешное. Не помню уже, чем объяснял, сем’ лет назад это было. Просил сыворотку для формирования аллергии. Срок выполнения заказа назначил совсем короткий, меньше недели. Я работаю быстро, за то и платят, но Андрей хотел аллергию на сав’юр. Сав’юр как аллерген неудобен, на него естественной аллергии почти не бывает, полезная трава. За месяц я бы справился, за несколько дней — никто бы не справился, — решил вдруг поотстаивать свою компетентность Шапка, — а Андрею нужно было за несколько дней. Я сказал, что не воз’мус’, Андрей сказал, что раз на сав’юр прямо сейчас никак, подойдёт аллергия и на другую траву — твир’. Мол, тоже наркотик, тоже в степи растёт. Сыворотку я ему сделал, но догадался, что он не медик и не эксперименты ставит, если ему сроки и степ’ важны, а не близост’ по составу, например. Спрашиват’ не стал. Зачем не-медику аллергия на степную траву? Ясно же, что не наркотическую зависимост’ лечит’. Наверняка пытат’ кого-то.

Вот они, таврские представления о смешном. И увлечениях всех, кто не входит в Медицинский корпус. Впрочем, тут возмущаться нечестно, история тогда вышла паршивенькая: сыворотка семилетней давности и правда была нужна для того, чтобы пытат’ несчастных жертв на обломках разваленной Колошмы. Более того, это и правда была инициатива лично Андрея, он поехал строго от своего имени, не ставя в известность, — ну и поплатился, чуть не попал под степную чуму. Испугался и больше так не делал.

И с тех пор все хорошо живут.

Пожалуй, Гошка слишком часто думал о том, как важно быть с другими головами гэбни единым целым. Пожалуй, он жалел всех тех, кому не довелось.

Особенно тех, кому не довелось ебаться вчетвером с синхронизацией. По законам Всероссийского Соседства внутри гэбни — нормальной гэбни — ебаться можно только вчетвером.

У этой страны отличные законы.

— Ну ладно, вы давно работаете вместе. Захотел он представиться частным лицом сперва и захотел, кто их знает, может, это нормально. Даже не скрывал от тебя особо, что заказывает препараты для пыток и другой радости. — Гошка снова закурил; стекло балконной двери всё равно погибло, пытаться сохранить квартиру в первозданном виде смысла не было. — Что такого Андрей мог назаказывать сейчас, что ты вдруг уверовал в неосведомлённость Бедроградской гэбни?

— Ест’ поводы. Гэбня знает, только если в ней сумасшедшие сидят.

Так бы и оторвал ему косу к херам козлиным. Тут даже не клещами, тут производственными тисками весом в полторы тонны каждое слово вытягивать приходится.

Многие ошибочно полагают, что, если человек имеет шестой уровень доступа, он имеет также и железное терпение.

— Ты расскажешь, блядь, или нет, какой заказ был? Андрей платил, Андрей гарантировал, Андрей пропал! За тобой же следующим придут, слежку уже поставили. Излей душу, пойди Бедрограду на пользу хотя бы в последние часы жизни.

— Слежку? Кто? — зашевелился Шапка.

— А я знаю? Не Бедроград.

Тавр засопел и задумчиво покусал удила.

Шарль Дарвен ошибался. Гошка не был уверен относительно всего человечества, но тавры-то точно произошли от коней.

— Я вед’ говорил Андрею, что утечёт информация про его заказ — порвут нас всех на британо-кассахский флаг, — Шапка ещё немного почмокал губами, пережёвывая, видимо, своё будущее повествование. — Значит так. Андрей хотел, чтобы я сделал вирус, принципиально новый, чтобы лекарство было только у него. Требования ставил такие: чтобы передавался через жидкости, и передавался легко, не разлагался под воздействием некоторых веществ — подробности тебе ни к чему, — чтобы первые симптомы развивающейся болезни были максимально незаметными, и чтобы в результате — летальный исход.

И снова замолчал. Видать, столь длинные речи утомительны для представителей мира фауны. Но стоит нахмуриться: ах, как же так, смертельный вирус, младший служащий Скворцов впечатлён до корней своих сегодня каштановых волос.

— Сделал?

— Не сразу. Смертельных вирусов много, но устойчивых почти нет. Сложно сделат’ такой, который противостоял бы воздействию агрессивной среды. А список веществ, которым вирус должен противостоят’, Андрей дал большой и специфический.

Ещё бы! Теперь в бедроградских канализационных фильтрах протекают какие-то очень сложные химические реакции, и вирус, ясное дело, должен их обходить, иначе как его через канализации распространять. Наверняка это была непростая научная задача.

— К весне я вывел для Андрея один вирус, — продолжил Шапка, — который подходил по всем критериям. Но там была вероятност’ заражения воздушно-капельным. Небольшая, но была. Андрей заплатил.

Ввиду чего один из бедроградских отрядов остался без капремонта ещё почти на месяц, да. Зато у Шапки теперь наверняка золотой сортир и платиновые гондоны, ай да тавр, ай да умница. Хорошо пристроился. Может, прибить его всё-таки под конец беседы?

— Заплатил, но попросил работат’ дальше. Либо с этим вирусом, либо с чем-то ещё, но чтобы без заражения по воздуху. Я сказал, что и с этим вероятност’-то не самая серьёзная, Андрей сказал, что не должно быт’ даже такой. И стал объяснят’, зачем вирус нужен, — Шапка многозначительно помолчал — оваций ожидал, что ли. — Контролируемая эпидемия в пределах одного здания — говорил, что чут’ ли не самой Бедроградской гэбни. Учебная тревога для проверки готовности служащих. А если ест’ заражение по воздуху, может перекинут’ся на гражданских.

И Шапка правда это сожрал? Хотя да, сожрал. У них, живущих под тёпленьким и сытненьким медицинским крылом, нет никаких представлений о том, что в этом мире сколько стоит и какие ресурсы на самом деле можно выделить на подобные учебные испытания.

— Я в рассуждения пускат’ся не люблю, я работаю за деньги и интерес. Но тогда Андрею сразу сказал, что затея его — говно. Контролируемые заражения проводят. Список мер безопасности — длиной в три с лишним страницы. Там ест’ полная изоляция пространства и постоянная очистка воздушных потоков, даже если инфекция по воздуху вроде как не должна передават’ся. Можно такое в здании Бедроградской гэбни сделат’? Нет. Заражение через воздух — это вед’ тоже жидкости, недаром оно воздушно-капельное. Воздух принято исключат’, когда от контакта с ним происходит слишком быстрое разложение, но это не значит, что воздух вообще не участвует. Так что вероятност’ю больше, вероятност’ю меньше… — Шапка коротко пожал плечами. — А даже если представит’, что нет воздуха, лучше, что ли? «Только жидкости» проще контролироват’? Да конечно! Вот если б тебе, младший служащий, дали приказ полторы недели не трахат’ся, ты б что о своём начальстве подумал? То-то и оно. Я говорил Андрею: инфекция всё равно выйдет за пределы служебного здания. Андрей слушал, слушал, но сказал только, что за вирус с минимальной вероятност’ю воздушного заражения заплатит в два раза больше. И клал на безопасност’. Ёбнутый. Либо он сам, либо вся его гэбня.

Андрей, которому класть на безопасность, — вот это хохма. Шапка же всё меньше и меньше нравился Гошке — как и все люди, у которых поперёк всей широкой таврской морды написано ощущение собственной абсолютной безнаказанности и владения ситуацией. Думает, что если на его мощные плечи можно взвалить мешок интеллектуального багажа, то можно и кочевряжиться при первом удачном случае. Бесконечно сосать деньги, отвечать на вопросы с эдакой ленцой, высказывать свои бесценные мнения там, где никто не спрашивал.

Радел бы Шапка на самом деле за безопасность — продал бы обе формулы (вируса и лекарства, а не только вторую) и образцы в таких количествах, в каких надо, а не в каких попросили. А вот когда Бедроградскую гэбню ставят перед лицом необходимости самостоятельно преумножать количество, скажем, лекарства — безопасность и правда может пострадать.

Так и кто в этом виноват-то, если не поклонник платиновых гондонов?

— У Бедроградской гэбни есть ресурсы, — отрезал Гошка. — Наверняка они лучше тебя представляют, могут ли обеспечить безопасность своих проектов. И потом — лекарство ведь ты им тоже делал, правильно? А раз так — ну выберется инфекция за пределы одного здания, не умрёт же никто от этого. Вылечат.

Шапка посмотрел на него с тем сочувствием, за которое особенно больно бьют.

— Младший служащий, ты не понял. Инфекционное заболевание с летальным исходом, которое, к тому же, быстро передаётся и вышло из-под контроля, — это не только проблема «вылечат или не вылечат». Это проблема «узнает кто-нибуд’ или нет». Сколько я работаю — вся Инфекционная Част’ завалена подписками о неразглашении. Ты когда в последний раз слышал слово «эпидемия»?

— Сегодня утром. Один из бедроградских отрядов закрыли на карантин из-за эпидемии ветрянки.

— Вот именно, — кивнул Шапка. — Эпидемия — это отряды, детские болезни, ветрянка, кор’, крапивница. Несерьёзно, нечего боят’ся. А эпидемии смертельных заболеваний существуют только в учебниках по истории. Раньше экономика была хуже, государственная структура, медицина вообще ни к лешему — ни методов упреждения, ни анализа, ни лекарств. А во Всероссийском Соседстве всё иначе устроено, и серьёзных эпидемий не бывает и быт’ не может. Понимаешь? Их отсутствие — не просто достижение науки. Это символ того, как тепер’ в нашей стране хорошо жит’. — Шапка ещё немного почмокал губами: слова по-прежнему давались ему непросто. — Вот скажи, младший служащий, что такое чума?

Чумой в народе называют всякую болезнь, от которой умирают.

— Я всех ваших медицинских дрючек не знаю, — Гошка снова постучал пальцем по пистолету, мобилизуя запасы выдержки и терпения, — но обычно так говорят про любую смертельную болезнь. Кажется, есть настоящая чума, которая в степи, но это никого не ебёт.

— Именно, любую смертельную болезн’. А теперь представ’ себе заголовок в газете: «В Бедрограде эпидемия чумы». Начнётся такая паника, что никакая Бедроградская гэбня не справится. И экономику накроет медным бубном.

Платиновым гондоном, блядь.

— Заголовки газет и паника — не твоего ума дело. И не моего.

— Вот я тебе с самого начала и говорю, что не нам разбират’ся, куда пропал Андрей.

— Справится Бедроградская гэбня. Паника, заголовки — это если кто-то умрёт. Но никто не умрёт, вылечат, — младший служащий Скворцов кашлянул и вспомнил о своём уровне доступа. — Я так думаю. Ты не ответил — лекарство ведь к вирусу прилагается?

— Пятнадцат’ литров. Это столько, сколько Андрей просил — на одно здание с запасом. Если заражение выйдет из-под контроля, этого не хватит. Твоё начальство чем вообще думало? Угробят четверт’ города с такой подготовкой. Коноеды.

Завалил бы уже ебало, а? У тавров два объекта национального онанизма: косы и кони. Так что это Шапка, видимо, так ругается. Видимо, он считает Бедроградскую гэбню в чём-то неправой. Видимо, у него морально-этическое шило в жопе зашевелилось.

Видимо, он совсем охуел.

Заражение одного дома выглядит неестественно; для создания красивой клинической картины чума должна вспыхнуть последовательно в нескольких точках. Под чутким контролем Бедроградской гэбни, чтобы было безопасно. Но на такой проект даже самого безумно влюблённого в свою работу учёного не сподвигнешь, не говоря уж о чокнутых таврах. Так что заказано и вируса, и лекарства действительно мало — но если бы Шапка хоть немного шевелил мозгами за пределами своих формул, ему не составило бы труда догадаться, что и то, и другое можно воспроизвести.

Хотя разве это весело! Весело — оскорблять, ни хера не зная.

— Как будто лекарство без тебя нельзя размножить, — Гошка хмыкнул и язвительно прибавил, — если — если — ситуация выйдет из-под контроля. Если Бедроградской гэбне понадобится, она из твоих образцов и лекарства, и самого вируса наделает столько, сколько понадобится. А то ты прям думаешь, что за пределами Корпуса медицины нет.

Шапка вздыбился.

— Мы так не договаривалис’. Лекарства пуст’ сколько угодно делают, а вируса я Андрею ровно на одно здание продал. Без формулы. Контролируемое заражение служебного здания — это одно, можно, если что, и официально через Медицинскую гэбню оформит’, много смертельного вируса за пределами Медкорпуса — совсем другое. Я в этом участвоват’ не хочу. Вот и продал без формулы — вирус сложный, без неё синтезироват’ нельзя.

Какой любезный Шапка, какой заботливый, оберегает глупую-глупую Бедроградскую гэбню, чтобы она не ввязалась ненароком во что-нибудь опасное! Видимо, полагается сделать реверанс и рассыпаться в благодарностях?

Вместо этого можно вспомнить, что синтез — не единственный способ производства любого вируса, есть ещё батюшка-природа. Что нельзя собрать из деталей в пробирке, тому можно дать развиться естественным образом в организме какого-нибудь недостаточно рьяного младшего служащего. А потом ещё десяти. А потом загадочным образом на руках у Бедроградской гэбни обнаружится много-много крови с искомым вирусом — и всё без формул!

Какая жалость, что любезный заботливый Шапка, привыкший к подпискам о неразглашении, запросам на разрешение и сложностям при выбивании права проводить эксперименты на людях, об этом не подумал. Впору разрыдаться.

— Не договаривались так не договаривались. Не о вирусе речь, а о том, что если бы Бедроградской гэбне зачем-нибудь потребовалось больше лекарства — ну или вируса — чем ты дал, вряд ли это стало бы большой проблемой.

— Тебе не понят’. Без формулы можно разве что… — начал было Шапка и осёкся, посмотрел на младшего служащего Скворцова озадаченно, как будто только что его увидел.

Здравствуйте.

— Не понять, не понять, — махнул рукой Гошка, — я сюда не за высокотеоретическими дискуссиями явился. Мы занимались тем, что ты рассказывал мне всё, что может поспособствовать поискам Андрея.

Шапка молчал, визуально изучая рост, вес и прочие параметры собеседника. Да-да, Гошка в курсе, что он неотразим, но сейчас это, право, неуместно.

— Ты чего-то опять не догоняешь, кажется, — он нагнулся вперёд и изобразил проникновенность. — Все ваши предыстории крайне трогательны, но не ебут ни меня, ни Бедроградскую гэбню. А ебёт нас один простой вопрос: куда делся Андрей. И пока что ты по-прежнему последний человек, который с ним разговаривал. А значит, главный подозреваемый, и тебе отвечать за его судьбу.

— Ты неумный и впереди коня бежишь, — гулко отозвался Шапка. — Ещё раз объясняю: весной я сделал Андрею один вирус, он Андрею не подошёл. Потом я для Андрея не работал, пока в июне он не передал мне сырьё. Из этого сырья я сделал вирус, который подошёл, и пятнадцат’ литров лекарства к нему. Андрей расплатился. Вчера он приехал спрашиват’, могу ли я сделат’ из этого сырья ещё один вирус.

— Вот заладил-то: сырьё, сырьё. Ну сырьё и сырьё, это важно, что ли?

— Это самое важное, — Шапка кивнул каким-то своим мыслям. — Ты не медик, но ты хот’ знаешь, что степную чуму до сих пор не лечат?

Степную —

Кто-то тут чего-то опять не догоняет, кажется.

— Да, — педагогическим тоном, по слогам ответил Гошка, — только речь ведь идёт не о ней.

— Её потому не лечат, — невозмутимо продолжил Шапка, — что в Медкорпус ещё ни разу не попадал образец вируса степной чумы не на поздних стадиях. Он очень быстро развивается. Стадий около сотни. По поздним ничего не понятно даже с нашим уровнем медицины. Чтобы найти лекарство, нужен образец на ранней, а его нет. В 18-м году изолятор с больными сгорел случайно, пожарная безопасност’ подвела. Следующие две вспышки огнём гасили намеренно — слишком страшная болезн’, чтобы рисковат’. В последний раз хотели рискнут’, но вмешалис’ фаланги. Так и нет нужных образцов.

Если бы Гошка не был уверен в обратном, он предположил бы, что Шапку обучали поведению на допросе. Потрясающее количество бессмысленной информации, которой наверняка можно было бы запудрить мозги настоящему младшему служащему.

Вот поэтому и приходится столько работы делать самому.

— Невероятно ценная информация, — не удержался он, — очень полезная и имеет отношение к делу. Ты издеваешься?

— Опят’ вперёд коня помчался. Сырьё, которое я получил от Андрея — это то, из чего в естественных условиях и берётся степная чума. Скорее всего. Так оно или нет, я разобрат’ся не успел, но и это не стол’ важно. Важно, что в Андреевом сырье — первые попавшие в руки медиков образцы вируса вне клеток. В неактивной фазе. Медицинская гэбня за такое хот’ вес’ Корпус продаст, если узнает. Из сырья я сделал родственный штамм для контролируемого заражения — проще, безопасней, но родственный. — Шапка поднял глаза. — Вчера он просил саму степную чуму.

Гошка медленно затянулся: тавру не стоит видеть никакой чересчур бурной реакции.

Каковы факты?

Вирус, который они запустили в Бедрограде, родственен степной чуме.

У Андрея откуда-то есть её образцы.

Андрей возжелал её саму.

И пропал.

Это всё — если Шапка не врёт, разумеется.

Степная чума — это и правда важно. Простой народ боится её, как лешего; медики за ней исступлённо гоняются вот уже сколько лет. Опасна она или нет — похер, а вот как на эти ключевые слова реагируют различные слои населения — имеет значение.

Из-за конфликтов на высоких уровнях доступа Андрея когда-то не взяли в Медицинскую гэбню. Если бы он сейчас вернулся туда со степной чумой в кулаке, никто бы не вспомнил дурного.

Но младший служащий Скворцов не может злиться по этому поводу. Младший служащий Скворцов недоумённо хмурится.

— Саму степную чуму? И ты согласился?

— Мы не договорилис’. Мне это, безусловно, было бы интересно. Но в одиночку занимат’ся степной чумой под носом у Медицинской гэбни — зват’ проблемы на свою голову. Узнают — сожрут. Это опаснее любого нелегального заказа, тут нужны серьёзные гарантии со стороны заказчика. А заказчику этому я больше не верю.

— Почему? Потому что он когда-то давно представлялся частным лицом и заказывал пыточные инструменты? Это глупо.

— Срат’ мне на пытки, — пробасил Шапка. — Тут другое дело: сырьё Андрей не сам привёз и уж не по почте отправил. С сырьём ко мне приехал его человек. Доставит’ и дальше помогат’ в работе. И вроде как следит’, чтобы я про сырьё не болтал. На контрол’ я не в обиде, опасения понятные, и ещё одни руки не лишние. Нормальный человек, нормально помогал и сам держал связ’ с Андреем. Когда вирус был готов, Андрей на связ’ не вышел, и его человек поехал докладыват’ в Бедроград к гэбне. А его там какие-то Андреевы младшие служащие развернули и припугнули. Он подробностями не делился, но зассал всерьёз: если к гэбне не пускают, значит, она не в курсе. А если Андрей свои дела от гэбни скрывает, убрат’ связующее звено после изготовления вируса — первое дело. Потом вроде всё спокойно было, но на той неделе человек Андрея исчез. Мог сам сбежат’, но что-то я тепер’ сомневаюс’.

Шапке незачем врать. Если умный, понимает, что за враньё ему же и прилетит, и прилетит больно. На его месте лучшее — честно всё рассказать и устраниться из процесса, так его же самого меньше трогать будут.

Что у Андрея свои люди есть — понятно. У него с Колошмы ещё идея-фикс, что часть младших служащих должна присягать на верность лично ему. Положим. Но иметь свой штат — одно, а скрывать его от родной гэбни и не пускать — это хамство.

Опасное хамство.

Если Андрей хочет бросить Бедроградскую гэбню и приподняться до Медицинской — это грустно и неприятно. Но если он делает это втайне, старыми добрыми обходными путями — Гошка первый же его и закопает.

Нехорошо пускать по ветру годы синхронизации.

Это если Андрей со своим вирусом не пошёл прямо к фалангам, например. Известно, какая у него была голубая мечта.

Серая рубашка и пустой взгляд прилагаются к Андреевой голубой мечте.

Впрочем, это только усугубляет необходимость его как можно скорее найти.

— Что-то многовато у вас тут, в Столице, людей пропадает, — хмыкнул Гошка. — Не верю, что бесследно. Рассказывай, что знаешь про Андреева человека, буду искать.

— Много не знаю, мне это незачем. Говорил, что практикующий врач, учился в медицинском где-то в Средней полосе — в Кирзани или в Старожлебинске, не помню. После института уехал в степ’ лечит’ местных за спасибо, жрат’ траву и спат’ в юрте — гуманист. Не учёный, но голова соображает, кое-чем помог даже. Андрей его летом через свои каналы официально пропихнул в Корпус — то ли со мной работат’, то ли ещё зачем-то.

И снова тонны бесполезной информации, создающей иллюзию ответа.

— Зовут его как?

— Дмитрий Ройш.

Дмитрий Ройш.

У Гошки есть несколько рабочих привычек. Например, представляться младшими служащими. А в качестве псевдонимов брать фамилии членов Революционного Комитета — те из них, которые неизвестны широким массам. Скворцов в учебниках записан как Скопцов, давешний Ивин, поивший коньяком девку с истфака, — как Твирин; в общем, хватало простора для потряхивания лично гошковским интеллектуальным багажом. Знали об этой привычке немногие. И если бы кто-то из этих немногих решил вдруг истаять в неизвестном направлении, лучшего способа поглумиться, кроме как оставить после себя след человека по фамилии Ройш, который в учебниках записан как Ройш, просто не придумать.

Если это прощальный подарочек Андрея, то он хотя бы весёлый. Подобная наглость не в его духе, но ведь и правда же — этот человек отличается повышенной обучаемостью.

Поводы не доверять ему всегда были — он ещё Колошме зарекомендовал себя как тот ещё скунс. Но Гошка на оные поводы плюнул: доверять — это требование к вакансии такое. И сейчас он предпочёл бы о возможном предательстве не думать. В конце концов, они друг друга прекрасно знают. Если предательство имело место и Андрей попадётся, он должен понимать, что ему придётся очень, очень несладко.

Не стоит топтать чужое доверие.

Особенно доверие Гошки.

Так что на нынешний вечер сводка такая: где Андрей, непонятно, но это не повод. Эпидемия уже запущена, останавливаться сейчас — испортить всё в любом случае. Раз уж план пришёл в действие, нужно быть последовательными и продолжать. Хорошо бы поставить Университет на место (то есть уничтожить, поскольку места им в Бедрограде нет) и хорошо бы, чтобы Андрей был в Бедроградской гэбне, когда это случится. Но если нет — что ж, значит, не судьба.

А сейчас надо развязать тавра, извиниться за оказанные неудобства, доехать до ближайшего безопасного телефона и провести с Социем и Бахтой фактическую синхронизацию. И обдумать, кто такой Дмитрий Ройш и существует ли он в природе.

Леший еби, опять думать.


(обратно) (обратно)

День третий. Понедельник

События третьего дня вновь возвращают читателя в Бедроградский Государственный Университет, а потому не таят в себе решительно ничего неожиданного.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Метелина.

Погода ветреная. Переменная облачность.


Глава 4. Варианты решения типовых задач


Университет. Попельдопель


Дано:


— Дмитрий Ройш — это я, — изрёк Дима с лицом человека, выдающего страшную тайну. — Согласитесь, блистательная конспирация. С учётом того, что моей настоящей фамилией названа аж вакцина от чумы, я решил, что это как-то слишком броско и надо выбрать что-нибудь поскромнее, не привлекающее внимания.

Попельдопель не успел определиться, стоит ли на это заржать или покачать головой, как с языка уже слетело:

— Каждый второй спрашивал, не родственники ли вы, или таки каждый первый?

— Каждый, кто не боялся узнать страшную правду о наследии Ройшей, — пока Дима говорил, Попельдопель ещё раз внимательно изучил его облик на предмет ройшеватости и пришёл к выводу, что за страшную дезинформацию о наследии того можно было бы ещё раз посадить. Особенно за кричащие страшным дезинформирующим голосом бирюзовые подтяжки.

— Так я эмпирически выяснил, что, оказывается, в честь моего университетского друга назвали чувака, который сделал Революцию.

— В смысле? — не сообразил Попельдопель.

Дима, конечно, способен обозвать собственноручно сделанную иммунную сыворотку вакциной от чумы, но «не знал чуваков из Революционного Комитета и назвался для конспирации Ройшем» — это уже перебор, что для безграмотности, что для хорошей шутки.

— У меня было тяжёлое детство. Я никогда не учил Революцию, — сурово всхлипнув, пояснил конспиратор.

Сейчас (чтобы ничего не забыть и не перепутать) самое время вернуться бы к осмысленной беседе про эпидемии, расследования и дурацкую большую политику, но Попельдопеля зацепило.

— Так же не бывает! Или бывает… Но из отрядов не выпускают без зачёта по Революции. И вообще, подожди, тебе же уже — сколько? — лет тридцать!

— Двадцать девять, — Дима возмутился, — как Ройшу. И да, не выпускают, поэтому я сбежал.

— Вот оно что, — дошло вдруг до Попельдопеля, — так у тебя богатый опыт побегов из учреждений по принуждению к деятельности.

Дима серьёзно кивнул:

— Всё что угодно, лишь бы не трудиться.

— Попельдопель, ты ведёшься как первокурсник, — оторвался от важного дела собирания сруба из пробирок Гуанако, ещё один оживший покойник. — Он тебе прямо сейчас своими ройшами зубы заговаривает, лишь бы не трудиться. А у нас у всех чудовищно мало времени.

Время. Попельдопель поморщился.

Скорость распространения заражения в населённом пункте с таким-то количеством жителей в таком-то сезоне с учётом способа передачи инфекции — типовая задачка с госа для выпускников кафедры вирусологии, ничего сложного. То есть это на госе ничего сложного, в билете обычно какое-нибудь абстрактное село с сотней изб (абстрактные срубы из пробирок!) или промышленный городишко с одним консервным заводом, а вот на консультациях Попельдопель, завкаф этой самой вирусологии, иногда до вечера считал со своими выпускниками заражение по Бедрограду.

Досчитались.

— Ах да, трудиться, — Дима забрался в кресло с ногами. — Леший, с какой же стороны начать? В общем, ночью мне из Столицы позвонил Шапка и сказал, что, возможно, у нас в городе настоящая эпидемия.

— Ммм, — ответил Попельдопель. Высказыванию не хватало экспрессии, но он опять открыл рот раньше, чем успел определиться, должно ли это быть «эммм», «уммм» или «мэээ». — Подожди. Если Максим с гэбней перекрыли всё к лешему в подвале Ройша, то откуда взяться эпидемии?

Одна из пробирок в основании сруба угрожающе покачнулась.

Очень символично.

— Из других, никем не перекрытых подвалов. Вчера к Шапке с дружеским визитом заезжал очередной Александр и обмолвился, что если бы Бедроградская гэбня захотела четыре мешка вируса, она бы поимела четыре мешка вируса. С бантиком в придачу, — Дима о чем-то задумался, а Попельдопель задумался, что такое «очередной Александр». Сейчас не переспросит — забудет ведь. — И портовые ребята решили наудачу этот самый бантик поискать. Не поверите, нашли. Целый склад расчудесных бантиков.

— Целый склад — это предположение. Непроверяемое, — вмешался Гуанако. Если крыть этот его сруб горизонтальной крышей, как раз получится склад. — У Бедроградской гэбни есть свои заповедные территории, о которых только в Порту и знают. В Порту вообще всё знают. В ночи, то есть уже после подвала Ройша, был рейд по этим самым территориям, — да, Попельдопель и сам заметил мешки под гуанаковскими глазами. — Запалили шибко бдительную охрану в паре мест и одного курьера. У курьера увели образец груза прямо из сумки — хорошим карманникам навыки взлома складов ни к чему. Ну, в общем, это вирус. Столько, сколько нужно на один дом при заражении через водопровод. А у курьера была сумка на плече и склад за спиной, хотя на складе, с точки зрения здравого смысла, не один сплошной вирус, а какие-нибудь там залежи лекарства. Целый склад вируса — даже для них как-то слишком.

— Склад не склад, всё равно много, если целая сумка только у курьера. И вряд ли Бедроградская гэбня собирается поставить вирус на полочку и любоваться. Куда разумнее закинуть его в какое-нибудь неожиданное место — например, в подвал не к Ройшу, — Диме вся эта обеспокоенность определённо не к лицу, и уж тем паче не к подтяжкам. — А значит, в чрезмерно хорошо обозримом будущем нас ожидает эпидемия.

Всё это как-то неправильно. Попельдопель почувствовал себя дураком-оптимистом: приходят к тебе с утра на кафедру два покойника, триумфальное возвращение которых в Бедроград ты пропустил, потому что как раз в мае ловил леший знает где комаров-переносчиков столбнячного пихтского бешенства. Оба мёртвые, нелегальные и похорошевшие со времён своих трагических исчезновений. И вместо весёлых историй о смертях, посмертиях и воскрешениях рассказывают тебе, что в городе эпидемия.

Эпидемия. Все помрут, и работать будет некому.

— Ммм, — ответил Попельдопель, и на этот раз это было именно «ммм». Суровое, недовольное, осуждающее «ммм». — Ну как можно, кто всем этим вообще занимался, у кого хватило мозгов заварить кашу и не обратиться сразу к университетским медикам, ко мне лично, ну что это такое!..

В самом деле, кому и зачем пришло в голову устраивать все эти сложные многоходовые хитрости, которые оборачиваются эпидемией? Неужели нельзя было как-нибудь попроще?

Впрочем, Попельдопель спрашивал из любви к искусству диалога, а не на самом деле. На самом деле и так ясно, кому и зачем. Как полуслужащему под началом Университетской гэбни, да ещё и стабильно проводящему на кафедре истории науки и техники один из шести рабочих дней, Попельдопелю всё это было как-то даже слишком ясно.

Гэбня хочет деятельности, может, даже правильно хочет, гэбня начинает деятельность, командует Максим, потому что Максим хорошо командует и мозги у него есть. А ещё у него есть Онегин. Габриэль, батюшку его, Евгеньевич.

И как только приходит (приползает под тяжестью груза собственного существования!) Онегин, вся деятельность идёт прахом. Времени командовать у командира не остаётся. Сколько раз уже было, сил никаких нет. Максиму докторскую защитить некогда со всей этой вознёй при страждущем, а уж в гэбне сидеть…

Поэтому чего бы там гэбня ни собиралась, всё равно всё явно пошло не так. И явно из-за глупостей, можете даже не пытаться переубеждать Попельдопеля.

— Вопрос не в том, кто виноват, а в том, что теперь со всем этим делать, — мрачный-мрачный Дима тоже может не пытаться. Хотя он и не пытается, кажись. — Я вижу стоящую перед нами проблему следующим образом: у Бедроградской гэбни есть до жопы лекарства, но они не собираются его использовать — то есть собираются, но только тогда, когда мы будем уже кругом виноватыми. А у нас есть яростное желание всех — включая свою репутацию — спасти, но нет лекарства. Идеальным решением было бы взяться за руки и подружиться, но мне почему-то кажется, что это может и не сработать.

Лекарство. Попельдопель в очередной раз посмотрел на Димину пожёванную бумажку с формулой. Снял очки. Не помогло. Так и так для производства лекарства в количестве, высчитываемом по типовой задачке с госа про скорость распространения заражения, нужна аппаратура, которой на медфаке нет.

На медфаке много чего есть, Попельдопель не жалуется, много чего можно для медфака попросить, благо Попельдопель учился на одном курсе с одним из голов Медицинской гэбни, а значит, может клянчить прямо у Столицы. Много чего — но не, леший вас всех забери, аппаратуру для синтеза крови в промышленных объёмах!

Тот самый случай, когда значение имеет именно что размер. Медфаку такая аппаратура не нужна, подобный запрос в здравом уме не объяснишь, а даже если и объяснишь, на оформление-транспортировку-установку времени уйдёт уйма, а скорость распространения заражения из типовой задачки…

— Гуанако, — Попельдопель подумал, что если уж покойники оживают, ими просто-таки грешно не воспользоваться по назначению. — Раз у тебя загар, тельняшка и фальшивые документы, значит, ты торчишь в Порту. Так пойди и сопри лекарство прямо у Бедроградской гэбни, если вы даже склады уже нашли. Ты же умеешь.

Загар, тельняшка и серьга в ухе.

Покойник Гуанако при жизни отличался… отличался и много раз, короче говоря. У него — помимо самодовольной ухмылки и объёмистого собрания сочинений — были ещё и криминальные связи. Едва ли не с отрядского возраста, дело давнее, а давних дел в подробностях Попельдопель обычно не помнит. Зато помнит промышленные объёмы говна, на которые изошла наркотическая инфраструктура медфака, когда основным университетским поставщиком травы ни с того ни с сего стал истфак.

Это «ни с того ни с сего» Попельдопель знал в лицо ещё до всякого говна, потому что не только заведовал кафедрой на медфаке, но и читал модули по истории медицины на истфаке. «Ни с того ни с сего» в студенческом возрасте являло собой грозу всего живого и прогрессивного с переизбытком собственного мнения — спасибо хоть не в вопросе истории медицины, а то превратились бы экзамены в массовый скандал. Потом особое мнение увело Гуанако подальше от Университета, аж в армию (говорят), а потом привело обратно, в аспирантуру ипреподавательский состав, где они с Попельдопелем вроде как познакомились, а на самом деле — страшно обрадовались встрече.

Золотое было время, без дурацкой политики и эпидемий.

— Спереть со склада нельзя. Мы уже думали об этом, — потряс лохматостью Дима (видимо, подразумевалось озабоченное покачивание головой), — но не покатит. Информация, информация! Мы начинаем и выигрываем только потому, что знаем об их планах, а они о наших нет. Ограбь склад — и идиот догадается, что что-то нечисто. А Бедроградская гэбня, к сожалению, ещё и не идиоты. Скрытность и загадочность должны быть нашими вторыми именами. Ну, вторым и третьим, видимо.

— Не говоря уже о том, — кивнул Гуанако, — что грамотно обнести склады способен мало кто. Даже если это сделаю лично я с группой квалифицированных сочувствующих, грешить-то Бедроградская гэбня всё равно на Порт станет. На весь Порт. Подстава это, Попельдопель.

— Ну да, наверное, — пришлось согласиться Попельдопелю. Хотя, конечно, обидно. Такая была бы весёлая история про эпидемию, никаких сил и средств на такую не жалко. А так вместо веселья придётся впахивать, и ещё непонятно, чем это закончится. Нужного количества лекарства на медфаковской аппаратуре не синтезируешь!

— Максим Аркадьевич пытается достучаться до фаланг, — покойник Гуанако с каменной рожей назвал Максима по имени-отчеству, хотя все они: и Максим, и остальная гэбня, и Ройш, и Дима (Дима Ройш!), и даже несчастный завкаф науки и техники Онегин — были ему при жизни студентами.

А Дима и Онегин вроде и не только студентами, там какая-то жутко драматическая история, но на то, чтобы вникать во все эти истории, Попельдопелю вечно не хватало ни времени, ни желания. Ну их.

— Нажаловаться наверх? — переспросил он. — А толку?

— Если даже чума в Бедрограде не заставит фаланг обратить сюда свои взоры, то, думаю, можно смело причислять их к разряду вымышленных существ, — загробным голосом высказался покойник Дима.

— Только если чума в Бедрограде случится и выплывет наружу, — перебил его покойник Гуанако, — Университет вроде как продует Бедроградской гэбне. У них же священная война.

Священная война, она же мелкие дрязги.

Застарелая вражда начинается с чепухи и ведёт к эпидемиям. Жили-были Удий и Жудий; Жудий назвал Удия нехорошим словом, а Удий обиделся и ударил Жудия в лицо, а Жудий обиделся и сломал Удию ногу, а Удий обиделся и вырезал всех друзей, родственников и знакомых Жудия. Жудий почти по ошибке посадил студента Удия, а Удий отобрал у Жудия городские канализации, а Жудий теперь готов полгорода перетравить, лишь бы доказать, что Удий сволочь.

И ведь главное — даже если заняться поиском правых и виноватых, докопаться до того, кто первый начал, выяснится, что вначале было либо недоразумение, либо какая-нибудь ну такая ерунда, о которой и говорить стыдно. А потом одно, другое, третье — и теперь уже не остановиться ни первой стороне, ни второй.

Вот и Дима туда же:

— Ничего Университет не продует, если докажем, что это они на нас наезжают. И докажем. Впрочем, — он почесал макушку и поёрзал в слишком большом кожаном кресле, — это занятие всяких там максимов и ройшей, а мы тут исключительно по медицинскому вопросу спасения всех и вся от неминуемой гибели.

Попельдопель вздохнул.

И вздохнул ещё тяжелее, когда в ту же минуту раздался стук:

— Юр К-к-карлович, можно? — вот кого здесь сейчас не хватало, так это Шухера.

Покойник Гуанако ощутимо напрягся: посторонние штурмуют помещение! Покойник Дима повертел головой и сделал вид, что тоже волнуется.

— Расслабьтесь, если мы таки будем кого-то лечить, то вот нам и специалист нужного профиля, — с очередным вздохом пояснил Попельдопель, — неплохой даже. В политику не посвящён вовсе, полуслужащим не является, про гэбню не знает… но я бы его, наверное, привлёк к работе по спасению всех и вся.

Попельдопель говорил в два раза медленнее, чем обычно говорил Попельдопель. Растя-я-ягивая слова-а-а, делая неуместные па-а-аузы и очень надеясь, что Шухеру надоест стоять под дверью. А привлечь его к работе можно когда-нибудь потом. Когда-нибудь.

— Войдите, — наконец сдался он.

Шухер вошёл.

Он не то чтобы был плохим человеком, но каким-то… каким-то… мелким, что ли. И не то чтобы плохо работал, просто медленно, в своём собственном ритме, и чего у него ни попроси, всё равно скажет «А? Что? Попозже» и преспокойно забудет задолго до наступления этого своего попозже. Попельдопель от такого отношения к делу впадал в бестолковую ярость, но приходилось мириться — специалист-то Шухер и правда неплохой, доктор наук всё-таки.

Манная каша, вот он кто.

Тихая, сопливая, заикающаяся манная каша!

— Юр К-к-карлович, — повторно заикнулась манная каша и впала в ступор. Видать, разглядела покойников. Одного-то из них точно.

— Шухер! — дурным голосом заорал покойник Гуанако и бросился обниматься.

Попельдопель довольно усмехнулся: ну да, они же почти ровесники, они же на старших курсах как раз не сошлись на почве наркотических поставок в Университет.

А на глаз и не скажешь. Гуанако нынче снова отрастил волосы и даже напялил нечто крайне похожее на студенческий мундир, даром что бордового цвета, а тельняшку он и раньше под него носил — вот и вышел почти четверокурсник, в свои-то сорок. Шухер же отрастил только серьёзность. Сейчас посмотришь и не скажешь, что в былые годы он ругался с кем бы то ни было за оборот травы.

Время никого не щадит, просто некоторые успешно это скрывают.

Шухер опасливо замер в яростных объятиях Гуанако и вопросительно посмотрел на Попельдопеля. В самом деле, ещё ведь не весь Бедроград в курсе, что покойные покойники не очень-то покойные — а кончина светила науки истории в своё время была довольно громкой. Даже для непосвящённых в политику, для них ведь имелась своя легенда: светило науки пропал в экспедиции на другом континенте, ах-ох. Попельдопель вот весьма впечатлился в своё время, но так вышло, что через год или вроде того возникла Университетская гэбня, а у самого Попельдопеля вслед за этим возник девятый уровень доступа и прочие привилегии полуслужащего — в том числе и информационные.

В общем, смерть в горящем изоляторе на Колошме звучала эпичнее экспедиций, но Шухеру и экспедиций, кажется, хватило.

— Шухер. Над нами нависает очень, очень много работы. Тяжёлой, неприятной и безотлагательной. Безо всяких «попозже», — мстительно заявил Попельдопель, смакуя каждое слово. Надо припахать Шухера так, чтобы он после всей этой чрезвычайной ситуации встать не смог.

Будет знать, что случается с теми, кто отлынивает от трудов!

— Шухер? — Дима картинно прищурился. — Мой острый ум подсказывает мне, что вы, наверное, родственник Брови.

Брови?

Ааа, девочка с истфака.

— Мою д-д-дочь… — хотел было ответить Шухер, но Попельдопель с бессмысленным злорадством перебил его.

Заик легко и приятно перебивать!

— Он её п-п-па-п-п-паша. П-п-папаша, — пояснил Попельдопель и неожиданно для самого себя прибавил: — Папа Каша.

Покойник Гуанако заржал и подавился дымом, но радость бессмысленных издевательств подпортил своим укоризненным взором покойник Дима. Попельдопель развёл руками — мол, ничего не поделаешь, Папа Каша и есть Папа Каша.

Манная.

— Мою д-д-дочь, — не замечая окружающей действительности, лично для Димы продолжил Шухер, — зовут Б-б-брованна. Ваня.

— Наслышан. Равно как и о том, что ей это наименование не нравится.

Действительно, дурацкое имя.

Девочка-то милая, если Попельдопель, конечно, её ни с кем не спутал. Тощенькая, громкая, вечно в каких-то безразмерных свитерах и на тонких ножках — птичка. И с таким огро-о-омным, тяжёлым именем — Брованна!

Только Шухер мог так ошибиться, лох.

Кажется, «лох» вырвалось вслух.

Ну и ладно, ну и вырвалось — у Попельдопеля вообще часто что-нибудь вырывается.

— Андроний… эээ, как ваше отчество? — вкрадчивым тоном начал Дима, вытягивая ноги в (помилуй нас всех) канареечного цвета носках.

— Леонидович, — всё так же подозрительно ответил Шухер.

— Андроний Леонидович, полагаю, нам нужна ваша помощь.

— Ты уверен? — в который раз вклинился покойник Гуанако, изображая глазами страшные фигуры. — Начальство пока разрешения не давало.

 — Уверен, — насупился Дима, — Попельдопель и я — это в лучшем случае один целый три десятых медика. Нужен кто-то ещё — и кто, как не Андроний Леонидович? И кто только что говорил, что у нас мало времени?

Шухер явно не понимал возникшего вокруг него ажиотажа. Попельдопель, в общем-то, тоже, но зачем же так явно это демонстрировать!

Папа Каша, Папа Каша, ня-ня-ня.

— П-п-помощь? — подал наконец голос Папа Каша и что только не попятился по стеночке. — А вы, с-собственно, к-кто такой?

На покойника Гуанако он просто предпочёл не смотреть. Патентованный шухеровский метод общения с действительностью: зажмуриться и чтобы её как бы не было. Отсюда и прозвище.

Хотя, конечно, какого ещё прозвища может ожидать носитель звучной фамилии Шухéр.

То ли дело он сам, Попельдопель. Вот у него — правильное, звучное прозвище. Всё потому, что Юр Карлович Поппер долгое время работал по переписке с немецким вирусологом Карлом-Йоханном Доплером, наработал вакцину Поппера-Доплера, вакцина получила мировое признание и диплом (ныне — фундамент пробирочного сруба), а Попельдопель получил новое имя.

Мировое.

Дима тем временем что-то бурно задвигал Шухеру — кажется, прикрываясь его, попельдопелевским, авторитетом. Ну и пусть: сами-то они покойники, им никто ничего не должен, а Шухера надо припахать; и если делается это мировым именем Попельдопеля, то он только рад.

Покойника Диму, в отличие от покойника Гуанако, Попельдопель знал в основном по слухам про драматические истории. Лично они познакомились на Димином третьем курсе, на консультации за два дня до экзамена.

Истфаковского, по истории медицины. Когда-то ноль целых три десятых медика изучали историю и имели склад ума, диаметрально противоположный естественнонаучному (что довольно остро выяснилось на самом экзамене).

А теперь эвон оно как вышло.

Ноль целых три десятых медика тогда ввалились через полчаса после начала консультации, плюхнулись на первую парту (прямо перед преподавательским столом, которую никто никогда не хочет занимать) и выпучили на Попельдопеля глаза, изображая предельное внимание. Выглядел при этом Дима так, как будто только что выбрался из эпицентра небольшого взрыва. Попельдопель тогда степенно изучил его специфический внешний вид и осведомился, кто, собственно, перед ним и чего ему надо, на что получил невозмутимое «студент такой-то, экзамен хочу сдавать». На резонный вопрос о том, где он шлялся весь семестр, студент такой-то внимательно осмотрел маленькую, на двадцать человек аудиторию и доверительно поведал, что он ходил, просто сидел за колонной.

Мысль о том, что этот человек работал в Медкорпусе и даже, кажется, был там на хорошем счету, помогал высококвалифицированному специалисту, внушала страх и — чего греха таить — некоторую радость.

Так им!

Сладкую ностальгию прервала повисшая в кабинете тишина. Видимо, Дима только что закончил какой-то особо прочувствованный монолог. Про эпидемию, про что же ещё.

— Надо обратиться в Ст-т-толицу, известить… — изрёк Шухер и, видать, сам испугался того, что собирался сказать дальше, — известить Медицинскую г-г-гэбню, — и посмотрел эдак, прямо с вызовом. Жуть жуткая, страшное слово «гэбня»!

Попельдопель, кажется, опять пробурчал что-то недовольное вслух.

— Нет, вот этого точно не надо, — мгновенно среагировал Дима, почти подпрыгнул в кресле и схватил следующую сигарету. — Я же объяснил: вирус, который сейчас в Бедрограде, основан на… эээ, родственен степной чуме. Давайте-ка подумаем вместе, какова вероятность того, что Медицинская гэбня вместо спасения всех и вся возжаждет изучить историю болезни целого города? Понаблюдать естественное протекание, рассмотреть связанные с эпидемией социальные изменения? Да дай им волю, они нам и ещё вирусов подкинут.

Всё это, конечно, так (Попельдопель даже покивал в подтверждение), даже сто тысяч раз так, Медицинская гэбня слово «гуманизм» только в книжках читала, но остаётся вопрос (праздный, но любопытно же!): Димина позиция — это как раз несчастный гуманизм пополам со здравым смыслом, или он просто от Медицинской гэбни скрывается?

Веселее, если скрывается.

Надо будет потом (без всяких шухеров) спросить.

— Д-да, но мы должны, — упрямо буркнул всякий Шухер, — этот в-вопрос не в нашей к-к-компетенции. Д-даже если в Университете есть г-г-гэбня… п-п-поймите, не в наших силах… Зачем вы мне это рассказали? — вдруг возмутился он. — Я не хочу разбираться с эпидемией в Б-бедрограде и не хочу знать, что она инициирована г-г-городскими властями. Это не мой уровень доступа!

— Андроний Леонидович, — Дима всё-таки подпрыгнул, — властями, уровнями доступа и прочей политикой занимается Университетская гэбня. Кто знает, может, как раз в эту минуту к Бедроградской гэбне применяются подобающие санкции. Но всегда есть опасность, не знаю, бюрократических проволочек, каких-нибудь ошибок — а ждать нельзя, чума, простите за плеоназм, смертельна! Вы один из главных вирусологов Университета, и я, — уронил он покаянно голову, — гнусно взываю к вашей совести.

Шухер молчал, тоскливо глядя на присутствующих и, кажется, догадываясь, что поддержки он ни от кого из них не дождётся.

— Если вам будет спокойнее работать по прямому указанию Университетской гэбни, это, думаю, можно устроить, — искусительски добавил Дима.

— Но я п-п-понятия не имею, что делать в такой ситуации! — вскричал Шухер — сдаваясь, впрочем. — К-к-конечно, я готов п-помочь с медицинской ч-частью, но к-к-какой в этом толк, если речь идёт о… о… я д-даже не знаю, к-к-как это назвать, — он вздохнул. — Я п-п-помогу, если вы скажете, что от меня т-требуется.

Да кто бы знал, что требуется! Попельдопель, завкаф вирусологии и медик с мировым прозвищем еще раз обвёл взглядом присутствующих, не особо скрывая растерянность. Да-да, он тоже готов бежать и делать — сказал бы кто, куда бежать.

Дима, три десятых медика, не отличающий вакцину от сыворотки, пока что изо всех сил переживал свой триумф в сфере убеждения.

Гуанако, не медик ни в одном глазу, с предельной суровостью точил какой-то случайный карандаш внушительным ножом, грубая и потрёпанная рукоятка которого, видимо, символизировала серьёзность сложившейся ситуации.

Шухер, полноценный медик и доктор наук, искал поддержки у узора на занавесках попельдопелевского кабинета. Хороший узор, геометрический — вроде бы стилизованный под таврский. Три круга — изгиб — три круга. Круги-то точно знают, как теперь со всем этим быть!

— Но как же… г-г-городские власти, они же должны заниматься г-городом! — очень по делу высказался Шухер. — Я помню, я туда обращался, к-когда у меня багаж куда-то д-д-делся… и к-когда Ванечка в д-детстве потерялась, не вернулась из д-д-дома в отряд, к п-подружке п-п-поехала. Т-то есть не прямо к ним, к-конечно, в п-приёмную, но… а теперь они г-город заражают…

А раньше занимались исключительно поиском детей и чемоданов! Ага, белая и пушистая Бедроградская гэбня, которую нелёгкая жизнь довела до распространения в собственном городе смертельной болезни.

Попельдопель фыркнул.

Так как больше никто не спешил заняться нервами Шухера, выступать опять пришлось Диме:

— Они и занимаются городом. Регулярными уборками неблагонадёжных элементов. Знаете, я даже верю, что ваш багаж тогда нашли: когда обращаются к Бедроградской гэбне, она, может, и работает. А вот когда не обращаются, она приходит сама и делает всё, чтобы не обратиться было невозможно, — ничего себе, сколько в Диме, оказывается, затаилось проникновенности и гражданского пафоса. — В этом и проблема. Университет может прожить без Бедроградской гэбни, и это задевает их ранимые сердца. Они хотят, чтобы все ходили к ним за потерянным багажом, людьми и смыслом жизни. Весь город. Даже если города в итоге не останется.

И не останется, раз все только и делают, что охают!

Если Шухер сейчас спросит ещё что-нибудь бестолковое, а Дима в ответ продолжит разводить гражданский пафос, Попельдопель кого-нибудь ударит. Или на кого-нибудь наорёт, или что-нибудь сломает. Или как-то по-другому из него попрёт паника, но точно попрёт. Потому что на Попельдопеля таки накатило.

Потому что они тут сидят, обсуждают моральный облик Бедроградской гэбни, а время-то нигде не сидит и никого не обсуждает. Время тикает, вирус распространяется, а как с этим быть — до сих пор непонятно.

С некоторой вероятностью Бедрограду грозит эпидемия водяной чумы. Заражение рукотворное, а значит, надеяться на удачу не приходится — само собой не пронесёт. Правда, формула лекарства известна, вот только пожёванной бумажкой с оной больных людей не накормишь, а больше ничего нет.

С некоторой вероятностью.

Будь вероятность маленькой, припёрлись бы покойники к Попельдопелю, ага, как же. Будь вероятность маленькой, он бы их сам взашей отсюда выгнал, других дел по горло. Встретились бы вечерком, посидели бы, потрепались о нелёгкой судьбе…

Но сейчас-то сколько можно трепаться?

— Хватит уже пережёвывать!

Даже Гуанако, принципиально изображавший мебель, обернулся и внимательно посмотрел на Попельдопеля. Наверное, вышло слишком громко.

И да, Попельдопель предпочёл не заметить, что время, судьба города и план дальнейших действий волновали его гораздо меньше, пока беседа была весёлой, а неприятных собеседников рядом не наблюдалось.

Лучше он ещё немного посозерцает приятных.

Медика, занимающегося исследованиями, а не просиживающего зад в районной поликлинике, легко узнать по рукам. Обязательно какие-нибудь разводы, ожоги, навсегда въевшиеся пятна — даже у подстригавшего каждые три-четыре дня ногти Попельдопеля они имелись.

У Димы руки были жёлтые почти по локоть. Ну, не жёлтые-жёлтые, а так, неравномерно желтоватые, загрубевшие, с пересохшей на костяшках кожей — очень правильные руки, проще говоря.

Молодец Дима: образованием не вышел, зато компенсирует площадью пострадавшей за науку поверхности тела!

Жёлтая рука снова утонула в эпицентре небольшого взрыва, локализованного на Диминой голове. Голова вздохнула и заговорила неожиданно ровным голосом:

— Хорошо, давайте по делу. Мы не можем ворваться в здание Бедроградской гэбни с пистолетами и таким образом остановить заражение, мы можем только лечить больных. Формула лекарства имеется, но синтезировать его без аппаратуры не получится. Да и вообще, синтез естественных образований — белков, например — штука тёмная. Значит, сделать лекарство мы не можем. Так?

Попельдопель заворожено кивнул. Давненько ему не читали лекций по вирусологии.

Особенно люди, не отличающие вакцину от сыворотки. Это было весело и как-то освежало — никакой академической мути, только суть дела.

— А вот и не так, — риторически воскликнул Дима. — Что нельзя синтезировать, можно получить естественным путём. Водяную и степную чуму объединяет в первую очередь базовый компонент… это такая хрень, не помню, как называется, но работает она по принципу клея, скрепляет молекулу вируса, чтобы та не развалилась. Впрочем, в молекуле степной чумы эта хрень вроде как ещё что-то делает. Не знаю, не суть. А сути две: во-первых, эта хрень сама по себе абсолютно безвредна, а во-вторых, она наличествует в кровавой твири.

Дима сделал драматическую паузу.

Суть, хрень. Клей! Аж завидно — так бы лекции читать. Не заморачиваясь, в смысле.

— П-п-погодите, — Шухер сделал круглые глаза и задохнулся, — это что же п-получается? В г-городе вирус, родственный ст-т-т… ст-т… — ну да, а теперь ему ещё и название степной чумы не выговорить. Учёный.

— Да, да, говорил же уже. Но он куда менее опасен. Верьте мне, я сам его делал. Из грязи.

Гуанако посмотрел на товарища по посмертию с укоризной. И справедливо: у Шухера с сердцем не очень, ему вредно столько волноваться.

— Это б-безумие!

— Вы бы предпочли, чтобы город сейчас оказался заражён вирусом, о котором мы ничего не знаем? — Дима сверкнул глазами. — Так сложилось, что Университет прослышал о затеях Бедроградской гэбни. Так сложилось, что мы по-прежнему не можем ворваться в их здание с пистолетами. Так сложилось, что доказать преступление без состава оного невозможно. Так сложилось, что я в подходящее время работал в Медицинском корпусе и имел возможность поспособствовать созданию подходящего вируса, а потом предоставить Университету всю информацию, — он выдохнул и продолжил извиняющимся тоном: — Поймите, Бедроградская гэбня носится с этим планом семь лет. Семь. И могла бы носиться ещё семь, и могла бы довести его до идеала. Университет решил, что лучше подготовиться и спровоцировать. Кто мог знать, что желание припугнуть одним заражённым домом у Бедроградской гэбни перерастёт в склады чумы?

— Сумки. Пока что курьерские сумки, — педантично хмыкнул Гуанако куда-то в сточенный до зубочистки карандаш.

Шухер с глубоко несчастным видом пялился на поблескивающий гуанаковский нож.

У нашего Папы Каши слишком много морально-этических сложностей и слишком мало научно-исследовательских. Попельдопель хотел снова прикрикнуть, а вместо этого вдруг вспомнил один из забытых в ходе обсуждения вопросов и тут же брякнул:

— Я вот сразу не спросил… ты в самом начале говорил, что сделал свою чуму из грязи, из которой теоретически можно получить степную. А грязь-то ты откуда вытащил?

— Из холодильника, — широко улыбнулся Дима. — И всё-таки не совсем я, работал в основном Шапка. Вернёмся к делу.

Ну нет, второй раз Попельдопель этот вопрос не забудет. Если три десятых медика где-то надыбали образец степной чумы в дормантном состоянии, кафедра вирусологии БГУ им. Набедренных просто обязана узнать, где именно.

А вот Медицинской гэбне этого знать не стоит. Медицинская гэбня из зачатка степной чумы непременно возжелает сделать саму степную чуму — и один только леший ведает, какого масштаба им потребуется рабочая площадка.

Город, например.

— Та самая хрень, о которой я говорил, по-прежнему безопасна и содержится в кровавой твири. Безопасна — значит, принимается организмом. И, скажу я вам, весьма гостеприимно принимается, легко прицепляется к антителам, например. Собственно, так вирус в организме и удерживается. Если убрать хрень, он развалится и безболезненно выйдет естественным путём.

Сточенный до зубочистки карандаш украсил собой крышу пробирочного склада, сделавшись не то флагштоком, не то антенной.

Гуанако и Дима ввалились к Попельдопелю на кафедру очень вдвоём, но теперь ему как-то показалось, что тот из покойников, который изображал мебель, почти скучает, или не одобряет происходящее, или просто не при делах.

Чаю ему сделать, что ли.

— Синтезировать то, что убирает хрень, мы не можем, в нормальном состоянии организму на неё пофиг. Но! — Дима воздел палец. — К счастью, существует некий препарат — сыворотка, вызывающая аллергию на твирь, в которой эта хрень, напоминаю, тоже есть. Шапка же делал когда-то. Для меня же. Ну, в некотором роде.

То, что убирает хрень, — это, видать, антиген. Синтезировать можно, но с учётом объёмов… в общем, опять всё дело упирается в объёмы и аппаратуру, которой у Столицы не попросишь, потому что не объяснишь, зачем.

— Препарат этот совсем простой, его мы сделать на коленке точно сможем. Он, вообще говоря, изначально вызывает конфликт с другим компонентом твири, не хренью… и да, кажется, я ввёл новый термин! Так вот. К счастью — ну, для науки, не для испытуемого — конфликт разрастается, происходит эпическое сражение, издёргавшийся организм в ужасе отступает и начинает ненавидеть всё, что связано с кровавой твирью. Процесс неприятный, зато в результате хрень тоже становится врагом. Даже если она не в твири, а вовсе и в чуме. Понимаете, куда я клоню?

— Сыворотка для аллергии — и есть лекарство? — поднял брови Шухер.

— Да нет! Говорю же, она изначально реагирует не с хренью, аллергия на всё и вся — это сильно не первый этап процесса, — Дима почти незаметно дёрнулся. — И даже не самый неприятный. По крайней мере, к его моменту как-то уже и плевать, где чего болит. Но зато если сражение в крови достаточно масштабно — то бишь если сперва уколоть сывороткой, а потом долго и непрерывно подвергать воздействию аллергена — то в результате в крови образуются антитела, способные победить чуму. Извлечёшь кровь вместе с ними — получишь основу для лекарства. Про степную не знаю, а от водяной уж точно поможет.

Попельдопель тряхнул головой и схватился за первую попавшуюся чистую бумажку. Надо нарисовать схему, а то Димин поток слов вроде бы и понятен, но настолько сумбурен, что страшно в спешке чего-то не уловить. Особенно с учётом того, что общепринятый терминологический аппарат у Димы за пять минут всё равно не отрастёт, этот их Шапка в Столице, а значит, надо говорить с имеющимся консультантом. И говорить на том языке, который этот консультант использует.

Так. Рисуем звёздочку. Это хрень.

Рисуем звёздочки между палочками — это степная чума. Палочки — её неизвестные и сейчас не очень важные компоненты. Хрень (звёздочки) — клей, как выразился Дима, компоненты связывает. Вязание сплошное, салфетка кружевная какая-то.

Второе кружево — водяная чума. Всё то же самое, но звёздочки цепляют не прямые палочки, а какие-нибудь волнистые линии, которые компоненты уже водяной чумы. Они тоже пока неважны, хотя формула есть, можно было бы и подробно изобразить, но не нужно.

А теперь кровавая твирь. Она не вирус, она трава, поэтому и рисовать надо не кружево, а просто облако компонентов. Много кружочков и одна звёздочка.

Не академично, зато сразу видно, что объединяет две болезни и одну траву.

Сыворотка, вызывающая аллергию на твирь, реагирует с каким-то её компонентом. То есть, если на схеме — перечёркивает какой-то конкретный кружочек. Дальше понятно: поддерживаем в организме нужное соотношение сыворотки и твири (с сывороткой понятно, а вот твирь каким путём лучше внедрять?), получаем аллергическую реакцию уже не на конкретный компонент, а на все сразу. С аллергиями такое сплошь и рядом. Перечёркивание всех кружочков и звёздочки за компанию, выработка в организме антигена, множащего антитела.

Антитела, борющиеся со степной чумой! С неизлечимой, неизученной, неуловимой степной чумой!

Ну и заодно с нашей бедроградской-водяной (отличная двойная фамилия получилась).

Попельдопель протянул свои каракули Диме:

— Как-то так?

— Угу, — кивнул тот. — У вас рука художника.

— П-постойте, — вмешался Шухер. — Я, к-кажется, слышал нечто п-п-подобное. Семьдесят шестой г-год, последняя вспышка степной чумы. Т-тогда было много шума в-вокруг иммунной сыворотки Смирнова-Задунайского… к-который п-п-посмертно награждён за гражданское мужество. П-п-потом её вроде п-признали т-тупиковой ветвью.

Или не захотели делиться результатами доведения сыворотки до ума. Попельдопель в которой раз поразился гражданской наивности Шухера.

 Шухер тем временем очень внимательно разглядывал бирюзовые подтяжки покойника Димы, с которым он при жизни знаком не был, но вот газетные портреты времён гражданского мужества, да и над медфаке один висит — всё-таки героически погибший автор сыворотки когда-то был студентом БГУ… ой.

— Шухер, милый, — ласково позвал покойник Гуанако, резко перестав прикидываться мебелью. — Память — неприятная штука, да ещё и малоизученная. Вечно подводит, подкидывает ложные ассоциации, путает карты, выдаёт желаемое за действительное, достраивает недостающие детали… Пойди разбери, где кончается память и начинается воображение. Ты как медик, хоть и не того профиля, должен бы это понимать. Я бы тебе от всей души советовал это понимать, — Гуанако задумчиво и лирично повертел в руках свой выразительный тесак, недавно превративший карандаш в подобие зубочистки. — Буйство воображения случается. От недосыпа, от перегрузок на работе, да мало ли от чего. А в оживших покойников знаешь кто верит? Сплошь малые народы с их сохранившимися кровавыми культами и ещё психи. Точно говорю, — и вдруг облизнул нож, подмигнув Шухеру.

 Попельдопель к моменту демонстративного облизывания как раз успел осознать, что, наверное, совершил ошибку или даже служебное преступление, чем леший не шутит — без согласования с гэбней показал Шухеру покойников. С другой стороны, покойники сами пришли, сами принесли весть о чуме, а какой у них официальный статус и что они вообще во всей этой политике делают, непонятно. Может, поговорят-поговорят, а на следующее утро истают, будто и не было никаких покойников.

— Так вот, лекарство, — как ни в чем не бывало продолжил Дима. — Допустим, берём мы какого-нибудь человека, вкалываем ему сыворотку для аллергии, набиваем поплотнее твирью и прячем в шкаф. Через два-три дня мы из этого шкафа можем извлечь пять литров основы для лекарства. Хотя все пять литров, наверное, брать не стоит. Наверное, от этого может случиться что-нибудь не очень хорошее. Поскольку ситуация драматическая, давайте брать, например, семьсот миллилитров… так, это считать сложно, давайте брать литр.

Считать в любом случае сложно, сейчас всё равно промажет мимо точного числа, вздохнул Попельдопель. Правильно считать такие цифры большинство студентов только к госу обучаются. Но допустим.

— В Бедрограде сколько? — около полутора миллионов жителей. Допустим, заразились все — потому что, знаете, мы так удачливы. Одному больному нужно вкалывать не меньше пятнадцати кубиков лекарства. Всего, соответственно, нужно… 0,015 л умножить на 1 500 000… — Дима завис, в муках сдвинул брови и все-таки сосчитал. — 22 500 литров. Значит, чтобы вылечить весь город, нам нужно двадцать две с половиной тысячи добровольцев, — Попельдопель на это чуть не заржал, но, посмотрев на Димину обалдевшую рожу, сдержался. — Знаете, я тут подумал — а давайте плюнем на программу-максимум, будем верить в удачу и исходить из того, что есть. Не заразят же они на самом деле весь город.

— А если брать по пять литров, — еле сдерживая хохот, влез не-медик Гуанако со своим ножом, — понадобится даже меньше пяти тысяч, гм, добровольцев!

— Жертвенно. Возложим же себя, своих друзей, родственников и тех, кто недостаточно быстро бегает, на алтарь гуманизма, — обиженно фыркнул недовольный своими подсчётами Дима.

— А работать кто будет? — возмутился Попельдопель. Искренне возмутился!

Хотя вообще-то давно пора спросить, как оптимально внедрять в организм кровавую твирь. И где её взять в таких количествах.

То есть ещё непонятно, в каких (зависит от способа внедрения), но зато понятно, что скромности запросов тут можно не ждать.

— К-к-какую ерунду вы мелете, — Шухер выглядел несчастным и, кажется, малость испуганным. — Да д-д-даже не на весь город, где мы возьмём хоть сколько-то д-добровольцев? Ещё и т-тайно от г-г-городской власти?

Повисла нехорошая тишина, которая вернула Попельдопеля обратно к панике. Ну да, можно без аппаратуры, есть аллергическая реакция, есть общие компоненты у твири, чумы и другой чумы. Ну да, есть формула лекарства, вот она, а в ней треть — сыворотка крови с антителами. Только без аппаратуры или без людей (какие двадцать две, какие пять тысяч — хотя бы нескольких сотен!) всё это совершенно бесполезно.

 — Ну что же вы все так нервничаете? — усмехнулся в этой тишине Гуанако. — У нас, то есть у вас, есть целый Университет студентов.

— Студентов, — Попельдопель задумался. — Но с учётом уровней доступа, статуса секретности и всего остального… как их заставить-то превратиться в ходячее лекарство? Мы же не можем сказать правду!

Покойники переглянулись.

— Говорить студентам, что мы хотим использовать их в качестве сырья для бесчеловечных экспериментов, действительно не стоит, — медленно, как бы спрашивая разрешения, произнёс Дима, — но это ведь не значит, что какую-нибудь правду рассказать нельзя.


Решение:


План добычи лекарства из ничего был настолько сумасшедшим, что голова шла кругом и отказывалась верить в происходящее в принципе. Ну и леший с ней, с головой.

Шухера Попельдопель оставил на медфаке заниматься всякими предварительными мероприятиями — и так и не спросил, кстати, зачем тот к нему в кабинет-то изначально стучался. Всяко же не вписываться в предотвращение чумы в Бедрограде.

И плащ Попельдопель тоже оставил, шёл просто так, благородно зеленея костюмом, — на улице было на удивление тепло, хоть и ветрено. Вчера-то весь день дождь шёл стеной, и ночью шёл, и с утра накрапывал, а тут вдруг небо обратно прояснилось. И всё бы хорошо, но такая погода была прямо-таки неприлично на руку Бедроградской гэбне — шансы у врачей районных поликлиник заподозрить какую-то странную болячку у тех, кто к ним в ближайшие дни обратится, и так не очень высоки, а тут ещё и погодка.

В отношении симптоматики у водяной чумы условно три этапа (на самом деле больше, но для выявления на глаз это несущественно). Первые дни — вялость, подавленность, сонливость и прочие мелочи, на которые мало кто вообще обратит внимание. Вирус обустраивается в организме, активно размножаться ещё не может, готовит почву. На этом этапе есть даже небольшая вероятность, что какой-нибудь особо сильный организм справится сам, задавит иммунитетом. Через два-три дня, у всех по-разному, происходит мощная атака на иммунитет в виде тяжёлого ОРЗ. Вирус хиленький, не степная же чума в самом деле, ему для манёвра требуются особые условия. Для создания этих условий к вирусу искусственно добавили ОРЗ. Иммунная система активируется, выявляет заболевание, спешно начинает производить антитела с соответствующей иммунной компетенцией — борется с ОРЗ, в общем. В это время обёрнутые в нейтральную хрень-клей молекулы чумы и проникают из крови в ткани и клетки организма. Не было бы ложной тревоги, иммунная система отнеслась бы к этому с подозрением, а так она слишком занята производством ОРЗ-специфичных антител. ОРЗ в итоге заканчивается  — или не заканчивается, это вскоре становится неважно; важно, что чума к тому моменту успевает плотно обосноваться и начать наконец собственную атаку на организм. Как путано объяснил Дима, ОРЗ тут, с одной стороны, для эффективности, которая так нужна Бедроградской гэбне, с другой — для простоты выявления, которая нужна уже Университету, если вдруг что.

«Если вдруг что» настало, но несчастная погодка усложняет дело: сколько народу вчера промокло, а сегодня обрадовалось солнышку, плюнуло на ветер и разделось обратно? Сам Попельдопель первый и разделся, чего уж. А это значит, что с завтрашнего-послезавтрашнего дня сопливых и давящихся кашлем в районных поликлиниках будет немало. Вычислить среди них больных на второй стадии водяной чумы — та ещё задача.

Попытки лечить ОРЗ таким больным, конечно, помогут — от ОРЗ, не от чумы. Организм и дополнительные препараты будут изо всех сил бороться с нестрашным и несмертельным заболеванием, пока в какой-то момент вирус чумы не выйдет из подготовительной спячки и не устроит праздник, он же третья стадия. Быстро перекроит солевой баланс организма, станет тормозить жидкости и стягивать их куда леший захочет. Она ж не только потому водяная чума, что придёт из водопровода.

Вирус почти случайно выбирает конкретный тип клеток и накачивает их жидкостями сверх необходимого, осушая другие клетки. Например, пересохшая кожа, а если пораниться — ка-а-ак хлынет. Ну или не кожа, кожа ещё ерунда, а вот стенки какого-нибудь внутреннего органа рано или поздно от давления разорвёт.

Попельдопель пригляделся к усталой женщине, пытавшейся не задремать на скамейке, и отстранённо полюбопытствовал, что у неё разорвёт, если (допустим) она больна. Печень, определённо печень. Никаких оснований так думать не было, но у Попельдопеля с самого утра в голове почему-то вертелась сплошная печень.

Хотя усталая женщина может жить прямо тут, в Университетском районе, который Бедроградская гэбня умышленно заражать не станет — они-то думают, что Университет про чуму не знает, прохлопает заражение ушами и останется кругом виноватым со своими непутёвыми канализациями. А в Университетском районе всё перед глазами, в районной поликлинике сидят сплошь медфаковские старшекурсники, у них мозги побыстрее соображают, чем у простых врачей. Неразумно тут в канализации вирусы пускать — вдруг кто почует неладное.

Университетский район — самое правильное место во всём Старом городе. Помпезных особняков с садами, беседками и фонтанами тут никогда не было, просто многоквартирные дома дореволюционной постройки и петли мощёных улочек между ними, небогатое, но изобретательное литьё перил и крылечек, крохотные окна непонятного назначения, вылезающие в каких-нибудь неожиданных местах — то под самой крышей, то прямо между ярусами обычных окон. Кривоватые ступеньки с улицы сразу на чердак, минующие жилое пространство, кое-где сохранившиеся деревянные ставни, стены грубой облицовки «чтоб подешевле» — щербатой, под необработанный, кое-как перебитый камень. Низкие арки, фонарные цепи, подвальные забегаловки на месте прежних трактиров.

От медфака (бывший Институт Штейгеля) до истфака (бывшая Академия Йихина) чуть больше получаса узкими улочками, а если знаешь, в какую хитрую дырку нырять, и того меньше. Как раз хватит времени пережить степень безумия плана по производству лекарства.

«Если у тебя нихуя нет, — говорил только что на кафедре вирусологии покойник Гуанако, — надо ещё раз хорошенько подумать и исходить из того, что есть».

Попельдопель совсем, совсем не ожидал, что у Университета есть хоть что-то, чтобы мотивировать студентов. Оказалось — есть, у покойника Димы даже фотоснимки нашлись при себе, но всё равно поверить непросто. Пойди тут поверь!

Покойники, с которыми Попельдопель пёрся на поклон к гэбне, беззаботно трещали о чём-то своём: какой-то мастер татуировок, отрезанные косы и карты кладов — то ли радиопостановку обсуждают, то ли байку на ходу сочиняют. Попельдопель даже хотел прислушаться, но сосредоточиться на словах всё никак не получалось. Итак, скорость распространения заражения в населенном пункте на полтора миллиона человек…

Истфаковское крыльцо (шесть пар колонн, а торжественного вида всё равно не выходит) было засижено студентами. Понедельник, до занятий доползти сил хватает, собственно заниматься — не очень. У Попельдопеля до всяких пришествий чумы тоже не хватало, послал вместо себя на лекцию аспиранта и заперся в лаборатории, там работа пободрее.

Внутри многажды перестроенного здания бывшей Йихинской Академии всегда гулко и прохладно, но не зябко, а скорее свежо. Крохотный круглый холл по периметру заставлен едва ли не антикварными скамьями с резными спинками, на которых гораздо удобнее дремать, чем списывать. Над одной из них нависает прижизненный портрет Йыхи Йихина, коротконогого рыжего проходимца, державшего когда-то за ошейник весь Петерберг. Ошейников на парадном портрете полно — основатель Академии вряд ли позволил бы изобразить себя без первостепенных своих интересов, мальчиков в кружевах и больших лохматых собак.

Хотя, наверно, правильно было бы упоминать их в обратном порядке — собак и мальчиков. Попельдопель не слишком-то знал историю, не считая Революции, каких-то общих вещей и, собственно, истории медицины, но Йыха Йихин ему нравился, и потому он даже откуда-то помнил, что тот вырос на псарне, был сыном пёсника, внуком пёсника, правнуком пёсника и сам собирался стать пёсником, но не сложилось. Сложилось попасть под суд на родной финско-голландской стороне и сбежать к лешему в строящийся портовый город на территории Росской Конфедерации. Только зелёные первокурсники истфака могут полагать, что Йихин основал какую-то там скучную историческую академию — на самом деле он основал бордель. А чтобы выдержать суровую конкуренцию, которой в портовом городе было предостаточно, он не только дрессировал своих мальчиков как настоящий пёсник и надевал на них ошейники в качестве знака отличия по профессиональному признаку, но и придумал кое-что покруче — он их, эээм, оскоплял. Мода, между прочим, продержалась до самой Революции (как и мода на ошейники). Рыжий Пёсник умудрился убедить как своих современников, так и их потомков, в том, что лучшие работники борделей — оскоплённые работники борделей. Физиологическая противоестественность этой моды всегда особенно восхищала Попельдопеля: невелика заслуга заставить людей верить в простое и естественное, куда веселее — в сложное и не укладывающееся в голове!

Йихин даже придумал что-то вроде религиозной доктрины, предписывавшей его дрессированным оскопистам сношаться за деньги во имя преуменьшения страданий всего человечества. Покойник Гуанако ещё при жизни как-то объяснял Попельдопелю, что это йихинское учение было хитрой и грамотной издёвкой над традициями скопнических общин, доползшими с росской земли аж до Европ. И что ни в коем случае не следует путать бордельных оскопистов и благочестивых скопников, а также и тех, и других со скопцами, элитным войском леший знает когда павшей Империи. Потому что, мол, всё это очень, очень разные вещи!

Видимо, изысканные богословские споры об этой разнице так нравились интеллектуально отягощённым клиентам Йихина, что ему, бедному, аж пришлось открыть Петербержскую Историческую Академию, которая ещё крайне нескоро перестала быть по совместительству борделем.

Попельдопель улыбнулся парадному портрету и вместе с покойниками двинулся к главной лестнице истфака — громадной, роскошной, но при этом будто бы парящей в воздухе над скромным холлом. И, по правде сказать, совершенно бордельной. Искомая кафедра науки и техники — второй этаж по этой самой лестнице, тёмный закуток направо.

Тёмный закуток направо, нетипично перегороженный каким-то столпотворением!

Попельдопель пригляделся: определённо не студенты. Похоже на делегацию заводских рабочих из глубинки — странный говор, обгоревшая на солнце кожа, вообще вид какой-то не самый здоровый (пьют?), одежда простая, практичная (кто такую в Бедрограде носить будет?), особая провинциальная растерянность, сплошное «что делать, куда бежать?» на лицах.

Кто бы они ни были, если они на кафедру, они не вовремя.

— Ну кого ещё нелёгкая принесла… — начал было Попельдопель, но вдруг заметил волнение среди покойников.

— Охуеть, — постановил покойник Гуанако. Со значением отдавил ногупокойнику Диме, почти уже рванул к делегации и вдруг вспомнил про Попельдопеля: — Слушай, подожди тут пару минут. Сейчас пойдём на кафедру, просто… просто ты себе не представляешь, как всё охуенно складывается!

К Попельдопелю вернулось утреннее «ммм», потому что что тут ещё скажешь, кроме «ммм».

Покойники ввинтились в делегацию, скрылись с глаз Попельдопеля за провинциальными делегатскими спинами и что-то устроили. Что — непонятно, не видно и не слышно, но делегаты их совершенно точно слушали и слушали — ммм, сорок тысяч раз ммм! — с почтением, внимали даже. Кто-то покачнулся. Его тотчас подхватили и силой заставили побыть ещё немного вертикальным, но Попельдопель был готов поклясться, что наблюдал сейчас несостоявшееся падение на колени.

Ммм.


Дальнейшее — набор картинок.

По-другому это самое дальнейшее мозг Попельдопеля воспринимать отказался.

Кафедра. Ворох бумаг — на столах, на шкафах, на диванах, на полу, разве что на потолке нет бумаг, но на потолке революционное чучело. Сегодня оно Метелин — в шинели Резервной Армии поверх парадной белой рубахи (их ещё называют расстрельными, расстреливали-то в парадном), в парике из чёрных-пречёрных волос, совсем как у покойника Димы или живого завкафа Онегина.

Охрович и Краснокаменный кивают на чучело и хором заявляют: «Потому что Метелина звали Александр!», но какой к лешему Александр, при чём тут это, у нас же эпидемия, некогда глупостями заниматься.

Покойник Гуанако выгружает на секретарский стол бесконечные бутылки без этикеток, Ларий расставляет их по росту и вздыхает: мол, крепкая она, на работе много не выпьешь. Кто «она», что это вообще за бодяга нежно-ржавого цвета?

Максим обеспокоено выспрашивает что-то у покойника Димы, слушает традиционно путаные ответы и качает головой. Где-то неподалёку бродит мрачный Ройш, отпихивает бесконечные Максимовы бумаги едва взглянув, и это настолько ненормально, что Попельдопелю становится не по себе.

Дверь в завкафский кабинет красноречиво заперта.

Очень не ко времени, надо же срочно обсудить с гэбней детали плана —

Дверь в завкафский кабинет распахнута, сейчас вообще от удивления сорвётся с петель, потому что перед завкафом вещает древний старец из делегации, на которую Попельдопель и покойники наткнулись при входе. Вещает былинным голосом, исполненным сильного старопэтэрбэржского акцента — Попельдопель когда-то жил рядом с дореволюционным дедком, он знает, как это звучит. Впрочем, дедок и то меньше экал.

Онегин прикрывает глаза и отворачивается. Онегину, как обычно, недосуг слушать посетителей. Охрович и Краснокаменный сидят по обе его руки прямо на полу, преклонив одно колено, они-де грифоны. Кто такие грифоны: это которые совы с собачьими ногами или которые гуси с бычьими шеями? На дореволюционных монетах и тех, и тех чеканили, а та сторона, которая не решка, до сих пор в обиходе «грифон», только пойди уже разбери, что он такое.

Максим пытается и слушать, и что-то писать в блокноте непреклонному Ройшу, а Ройш похож не на поганку, как обычно, а вовсе даже на плод фигового дерева.

Ларий суетится, позванивает куда-то и тихо бормочет в трубку, поглядывая на старца.

Покойники притаились за шкафом. Целуются они там, что ли? Самое время.

Глаза Попельдопеля перескакивают с одного действующего лица на другое, шарят по кафедре, после каждого круга непременно спотыкаются на свитерах Охровича и Краснокаменного. Салатовый с оранжевым и ультрамариновый с белым, вязка крупная, почти сеть — так похоже на условное изображение чумы, которое он тут рисовал. Ну и какого лешего? Лишней минуты ведь нет, а тут эти делегаты.

Охрович и Краснокаменный степенно кивают, по-звериному держат спины, у них балаган (у них всегда балаган), но на самом деле понятно, что всё их внимание сконцентрировано на старце, они даже не мешают ему вещать, вклиниваются поменьше. Если аж Охрович и Краснокаменный не отвлекают, дают высказаться, может, оно действительно чем-то важно?

 И до Попельдопеля медленно доходит, докатывается даже, как будто просачивается сквозь беруши, о чём вещает старец. Приехали (приэхали, со старопэтэбэржским-то акцентом), мол, в Бедроград (Бэдроград, дореволюционный сосед Попельдопеля тоже так говорил), прямиком на истфак, мол, через всю страну эхали, мол, раньше таились, нэ высовывались, а тэпэрь врэмя настало, мол, свэт истины донэсти.

Свэт истины. Сумасшедшие со старцем приэхали, фанатики? А выглядят пристойно, ничего дурного не подумаешь.

«Под зэмлёй жили, зэмлю эли, никому нэ показывались, а кому показывались, тот под зэмлю уходил. Мэсто под зэмлёй эсть святое, всэ жэртвы, всэ люди — святому мэсту, ничэго святого кромэ мэста и нэ осталось, всё разрушэно, до послэднэго камня разобрано, по травэ да по стэпи разбросано, ногами да годами утоптано».

Мэсто. Под зэмлёй. Вот оно что. Попельдопель ведь уже поверил, что покойники не брешут: Дима показывал совершенно обалдевшим Попельдопелю с Шухером фотоснимки — тёмные, зернистые, вспышка всё равно не вытянула. Гуанако на обороте схем чумы чертил эту махину в разрезе, дорисовывал стрелочки — воздушные потоки, грунтовые воды.

Но ни один из покойников и словом не обмолвился о том, что там живут люди! Не могут жить, это же безумие, это большее безумие, чем всё остальное безумие!

«Зэмля схоронила, зэмля укрыла и приютила, но всэго нэ укроэшь, под зэмлёй нэ спрячэшь, а чэго нэ спрячэшь, тому одна судьба — быстрый нож да злыэ надзэмныэ вэтры. А как избавишься, так и войдёшь нэузнанный под зэмлю тайными дорогами скопцов».

Дорогами скопцов.

Скопцы.

Подземные скопцы с их тайными дорогами.

Крепко ругаться Попельдопель себя отучил сто лет назад — когда читаешь лекции и тем более торчишь в лаборатории со студентами, привычка крепко ругаться очень мешает. Но…

НО СКОПЦЫ БЛЯДЬ!

СКОПЦЫ СКОПЦЫ СКОПЦЫ

Скопцы, леший их еби.


— Гуанако, — вцепился Попельдопель в покойника, покуда тот не убежал.

Второй покойник после краткой рекогносцировки как раз-таки убежал вместе с Охровичем и Краснокаменным: дела, чума, привлечение студентов (ха-ха, со скопцами-то привлекать эффектней!), всё понятно — но как же поговорить? Попельдопель, между прочим, видел, как покойники общались с делегацией скопцов. И как те чуть на колени не попадали, тоже видел.

— Гуанако, скажи мне только одну вещь, — спросить Попельдопель хотел не одну вещь, а много и разных, но сейчас голова и так шла кругом. — Если вы там были, если вы разгуливали по их долбанному святилищу, как, леший еби, они вас не сожрали живьём, закусив земелькой? Или не оскопили… — Попельдопель вдруг серьёзно задумался. — А если оскопили, то как выпустили обратно?

— Ну… Дима вот обаятельный, — пожал плечами Гуанако и метнул свой бандитский нож строго вверх, в революционное чучело Метелина. Нож сверкнул в воздухе, даже, кажется, свистнул и аккуратненько шлёпнулся обратно, рукояткой прямо в подставленную ладонь. С расстрельной рубахи Метелина осыпались три, а то и четыре пуговицы, обнажив макет революционной груди.

— А поподробнее?

— Попельдопель, — Гуанако говорил тихо, косясь на вновь запертую завкафскую дверь, — ты же знаешь вроде, что я диплом не на науке и технике защищал. Диплом у меня — специалиста по истории религии. И все последние десять лет своей загробной жизни я с интересом выясняю, что мне его даже не зря выдали. Наверное, и правда специалист.

Попельдопель тоже покосился на завкафскую дверь, за которой скрылся Максим (опять занят Онегиным, а не делом?), вспомнил, что невозмутимо отправившийся расселять скопцов Ларий оставил на подпись тысячи бумаг для создания иллюзии совместного проекта медфака с истфаком (когда только успел составить?), и вздохнул.

— Ладно. Но имей в виду: когда всё это закончится, я вытрясу из тебя производственные религиозные тайны.

Тайна чумы в Бедрограде на тайны истории древнего мира, отличный обмен для ничего не подозревающих студентов!

Пока Попельдопель штамповал подписи над секретарским столом, Гуанако с каким-то совсем уж странным лицом пялился на ровный ряд томов собственного ПСС, занимавших самое видное место в самом видном кафедральном шкафу. Семьдесят шестой год, издано посмертно, составитель Онегин Г. Е.

— Знаешь, я же их придумал, — неожиданно усмехнулся Гуанако. — Подземных скопцов-то. Курсовик писал, на третьем, что ли, курсе. Окончательный разгром Империи, двенадцатый век, вся эта жуткая суматоха по обе стороны Урала. У Империи же были элитные войска скопцов — таких совершеннейших отморозков для точечных ударов, там сложная история, откуда всё это пошло.

Попельдопель даже что-то знал про имперских боевых скопцов, с час назад ведь как раз вспоминал давнее гуанаковское наставление не путать скопцов, скопников и оскопистов — но перебивать не стал, решил послушать.

— Эти элитные войска, когда Империя уже того, ещё малость порезали тех, кто под руку попался, а потом пропали. Растворились. Основная версия из учебников — массовое ритуальное самоубийство, командования-то больше не было, делать нечего. А я выебнулся, выдвинул и обосновал гипотезу, что они, спасаясь от суровых росских витязей, бежали в степь, наткнулись на место падения Башни, имперской святыни незапамятных времён. Ну и обосновались там, под землёй. Башня — она же хуй, ёбаный стержень имперского сознания. Самое то для скопцов, чтобы осесть, раз Империя закончилась. Я на третьем курсе доказывал, что они там окончательно ёбнулись, сформировали собственный культ на основе того, что раньше было, попохищали неудачливых степняков для поддержания демографических показателей и загнулись лет за сто, — Гуанако помолчал. — А они не загнулись. Нихуя ж себе, вообще-то говоря.

Не ругающийся крепко Попельдопель был абсолютно согласен: нихуя ж себе.

Несколько сотен человек, Гуанако говорит — около тысячи, в долбаном Вилонском Хуе. Который Имперская Башня, который легенда о первой победе над Империей.

Ни один нормальный человек в неё не верит, только дети и те, кто свихнулся на истфаке.

Студенты будут сражены наповал!

Потому что невозможная Башня из древних летописей таки существует, а в Башне — скопцы, жрут себе землю и приносят жертвы.

Если они почти не выходят на поверхность, что у них творится с обменом веществ? Что у них вообще может твориться с обменом веществ, если они скопцы, гормональный фон-то и так нарушен, а тут отсутствие солнечного света, состав воздуха, специфический режим питания и леший знает что ещё. Вон какие худые, половины зубов нет, глаза слезятся и кожа обгорела только так, пока в Бедроград ехали. И что, простите, у них с головой происходит, если случайно пойманные (и оскоплённые!) люди массово оттуда не сбегают?

Попельдопель поймал себя на рисовании какой-то очередной схемы неизвестно чего — видимо, обмена веществ. Конечно же, на бумагах Лария.

— Слушай, — бумаги Лария надо бы убрать подальше, а то Попельдопель сейчас разойдётся, — я, конечно, совсем другого профиля специалист, но твои скопцы — это клад какой-то. Специалисты нужного профиля бы вообще рехнулись от восторга. Расскажи хоть, что они жрут на самом деле?

— Что-что. Насекомых, грызунов, корешки всякие несъедобные. Мох выращивают и плесень. Изысканная кухня!

— А… — любопытству Попельдопеля пришлось умерить аппетиты, потому что на кафедру таки вернулся Ларий, сказал, что Гуанако бы сейчас поговорить где-то там в конференц-зале с Ройшем, Ройш желает каких-то подробностей из жизни Порта.

Короче, Попельдопелю пришлось в одиночку оправдываться по поводу изрисованного документа.

Хороший мальчик Ларий улыбнулся, махнул рукой, вытащил предусмотрительно заготовленную папочку с копиями всей этой макулатуры и заварил чаю с мягким пряным запахом, начисто отбивающем все мысли о мхе и плесени в грязных плошках скопцов.

Пока Ларий колдовал над чайником с трогательным орнаментом из жующих козлов (у них на кафедре вообще на них какое-то тихое помешательство, книжку даже издавали — «Всемирная история козлов»), Попельдопель в который раз подумал, что Ларий-то выглядит помладше Максима, хоть они и однокурсники. Весёлый, кстати, был курс: и тебе экстремизм, и контрреволюционное движение, и последствия экспериментов с гормональных фоном у новорождённых детей, и теперь вот — гэбня. А Охрович и Краснокаменный (все из того же выпуска, будь он неладен) — так вообще легко сольются со студентами, если захотят.

Это всё от нервов, кто больше нервничает — тот быстрее стареет.

Что в очередной раз доказывает, что вечные выкрутасы Онегина — сплошная театральная студия. Страдал бы столько, сколько изображает, — видел бы в зеркале свои неполные сорок, а то и что похуже.

А покойники, например…

— Юр Карлович? — тронул его за плечо Ларий.

Что-то Попельдопеля унесло. Наблюдения на предмет соответствия людей их реальному возрасту его всегда уносят — производственная, леший её, травма.

— Я подписал, я всё понял, конспиративную легенду выучил, с медфаком договорюсь, — оттараторил Попельдопель. Хороший мальчик и чайник у него с козлами, но не стоит забывать, что Ларий не просто секретарь кафедры, а так, между прочим, голова гэбни. С головами гэбни лучше не зевать.

— Я не к тому, — Ларий гостеприимно достал печенье, придвинул чашки. — Вы ведь понимаете, что люди, которые будут с нами сотрудничать со стороны медфака, должны быть надёжными?

Мысль о Шухере, глубоко запрятанная среди скопцов и легендарных башен, вернулась.

— Конечно же, мы отдельно поговорим с каждым, кого вы сочтёте нужным подключить к процессу, но не хотелось бы дополнительных сложностей. И, конечно же, выбор между профессионализмом ваших сотрудников и потенциальными сложностями с ними стоит делать в пользу профессионализма, у нас такая ситуация, заразу лечить — не дрова колоть, — ободряюще улыбнувшись, Ларий раскрыл портсигар и протянул его Попельдопелю. — Но вы уж предупреждайте о сложностях отдельно и побыстрее, ладно?

Портсигар облагодетельствовал Попельдопеля терпким вкусом, чуть пощипывающим язык. Хорошие папиросы — весомый аргумент в беседе. На останках изрисованного документа Попельдопель написал «Шухер Андроний Леонидович. Покойники?».

Кивнув, Ларий налил ещё чаю.

— Я слышал, будет расследование, ну, на высшем уровне, — очень захотелось вдруг Попельдопелю перевести тему. — Наша теперешняя деятельность нас не выдаст? Формула лекарства от искусственно созданной болезни, вся эта секретность с изготовлением?

— Расследование должно быть, — Ларий вздохнул в направлении завкафской двери. Сегодня все на нее косятся! — Максим с позапрошлой ночи обивает соответствующие пороги, но Ройш говорит, что, раз сразу на запрос не среагировали, ждать нечего.

А, так значит, вот чего Ройш ходит с мордой даже гаже, чем обычно. Наслаждается производственным пессимизмом! Потому что если запрос не прошел…

— Как так нечего?! — всполошился Попельдопель. —  Наш запрос не приняли, выходят, примут их запрос? Бедроградской гэбни, в смысле. В смысле, если они его вообще пошлют, потому что они же собирались слать, когда всё будет плохо, а плохо не будет, мы всё знаем и даже лекарство сделаем в нормальных объёмах…

— Юр Карлович, вы успокойтесь. Мы делаем что можем, но есть немалая вероятность того, что фаланги вообще не среагируют.

— Но как? Эпидемия! — Попельдопелю стало очень, очень не по себе.

— В нашем запросе значится, что заражению собирались подвергнуть один дом, и мы это заражение пресекли. Нет никакой эпидемии, Юр Карлович, — Ларий неопределённо качнул головой и встал зачем-то, книжки по местам порасставлять ему вздумалось. — И чтобы Бедроградская гэбня не посылала никаких своих запросов и никто на них не реагировал, эпидемии и дальше пусть не будет. Будут совместные проекты медфака с истфаком, практика медфаковских старшекурсников и другие совершенно безопасные — по сравнению с эпидемией — вещи.

Попельдопель сам сегодня с утра говорил, что нет никакого толку жаловаться наверх, но это он так, в запале, а если на самом деле наверху всем всё равно — чума в Бедрограде, не чума, сделают лекарство, не сделают — страшно же получается!

Ларий изучил насильственно распахнутую рубаху чучела Метелина и полез было разыскивать под столом пуговицы, но наткнулся на взгляд Попельдопеля, в котором сейчас плескалось столько недоумения и возмущения, что пуговицам пришлось подождать.

— Воротий Саныч как-то… вы, кстати, загляните к нему по возможности, ему ведь скучно без Университета, — Попельдопель мысленно согласился с Ларием.

Воротий Саныч — человечище, обязательно надо зайти! Не забыть бы.

Ларий тем временем продолжал:

— Так вот он, ещё когда сам был завкафом, объяснял нам, что фаланги наблюдают за грызнёй гэбен и вроде как почти её поощряют. Но не вмешиваются, сколько могут не вмешиваться — не вмешиваются. Воротий Саныч говорил, что со стороны это, конечно, странно, но на деле вроде как даже хорошо: гэбня должна быть самостоятельной единицей. Брать всю ответственность на себя и не бегать к старшим уровню доступа с каждой проблемой. В принципе не думать, что от старших можно что-то получить в плане помощи. И это может нравиться или не нравиться, Воротию Санычу, например, не нравится, но гэбни были задуманы именно так.

Попельдопель посмотрел на Лария совсем уж ошалело, и тот, наконец, сообразил:

— А, вы не в курсе. Воротий Саныч много-много лет был в Университете полуслужащим, задолго до появления Университетской гэбни. То есть формально полуслужащим с формальным девятым уровнем, поскольку работал прямо на Бюро Патентов. Кое-какие процессы он понимает, наверное, лучше нас.

Что за день такой? Куда ни плюнь — срываются покровы. Воротий Саныч, пока завкафствовал, пахал как лошадь. Потом, конечно, Гуанако появился, и они вдвоём всю учебную и научную часть на себе тащили, но чтоб у Воротия Саныча даже тогда было время (и силы!) ещё и Бюро Патентов служить? Ничего себе.

— Ларий, подожди, — Попельдопель выслушал доклад про то, как были задуманы гэбни, и учуял там какой-то подвох, — ведь весь этот план Бедроградской гэбни как раз и есть форменное «побежать к старшим». Кто же их послушает, если оно всё так?

— Нет, «побежать к старшим» как раз будет, если мы вдруг напишем ещё один запрос: что у нас в канализациях эпидемия авторства Бедроградской гэбни и мы не справляемся. Из-за нехватки лекарства, людей, денег, чего-то ещё. Отчасти на это их план и рассчитан: что мы поздно заметим и ничего уже не сможем сделать, кроме как броситься наверх. Неважно даже, к фалангам или к медикам: если официально попросим о помощи Медицинскую гэбню, всё равно получится, что всё за нас сделают они, а мы ничего не сделаем, будем стоять и смотреть, потому что возможностей у нас никаких, — Ларий озабоченно хмурился. — А сами они, Бедроградская гэбня-то, рассчитали верно: они у нас в канализациях найдут вирус, вылечат тех, кто заразился по нашей вине, решат все проблемы и только потом пойдут к фалангам и медикам докладывать. И то, официально — только потому что о чрезвычайных ситуациях положено докладывать, а неофициально — потому что для карательных мер, передела власти и расформирования Университетской гэбни нужны фаланги.

Стоп-стоп-стоп, хватит, столько политики разом не вмещается в голову Попельдопеля, она не для того над благородно зеленеющим костюмом болтается! Она для вакцин и сывороток, ну и ещё для того, чтобы придумать, как завтра так отправить студентов по районным поликлиникам отлавливать пациентов с тяжёлым ОРЗ, чтобы никто не догадался, чем мы тут занимаемся и чем в этом сезоне примечательно тяжёлое ОРЗ.

Хотя кое-что он во всей этой политике уловил. Или, наоборот, не уловил:

— Но тогда получается, что на наш нынешний запрос не отреагировали как раз потому, что он тоже… ну, немного несамостоятельный? Они напакостили, мы поймали за руку, спасите-помогите… Ой, извини, это не моё дело, вы начальство, вам и решать, просто…

Ларий нахмурился ещё больше, взял в руки чайник с козлами, поставил обратно, снова взял. Козлы продолжали жевать.

— Да вы всё правильно говорите, Юр Карлович, — говорил Ларий не с Попельдопелем, а с этими самыми козлами. — Спасите-помогите, поймали за руку. К тому же поймали недостаточно эффектно, важную запись на диктофон не сделали — нечем впечатлять фаланг. Ройш говорит, без той записи им недостаточно весело показалось. А вообще-то не в записи дело, просто нет же для фаланг никакой чрезвычайной ситуации и эпидемии, чего им дёргаться и лезть в нашу песочницу?

Попельдопель вспомнил, что в их песочнице только что нарисовалась Имперская Башня, и с некоторым ужасом от собственной аморальности по отношению к жителям зачумлённого Бедрограда осознал: неплохой ведь расклад. Фаланги, диктофоны — это всё как-то нечестно, это не про то, кто быстрей и сообразительней, не про то, у кого фантазия богаче и смелости хватит, а про скучную бюрократию. Может, оно и к лучшему, что не реагируют?

Ларий помолчал-помолчал и добавил:

— Знаете же, гэбня всегда говорит «мы» и всегда на публику отстаивает одну позицию, общую. Но это ведь не значит, что у голов гэбни нет частных мнений? Их не принято высказывать, в ряде ситуаций это вообще должностное преступление, но полуслужащий — удобная должность, мало аспектов взаимодействия с полуслужащими регламентировано достаточно чётко. И раз уж, Юр Карлович, вы наш полуслужащий и вся эта беседа ведётся вне всяких протоколов, вот вам моё, а не наше общее мнение: к лешему фаланг, сами разберёмся. Не ответили на запрос — всё, проехали, сейчас есть и другие дела, кроме обивания порогов.

Именно на этой полной решимости ноте завкафская дверь слабо заскрипела (прямо как Онегин, когда страдает) и явила миру грозный лик Максима. Его очи метнули в Лария молнии принудительного оптимизма.

— С фалангами ещё ничего не закончено. Не возьмут так не возьмут, но пытаться будем до последнего.

Ларий с готовностью кивнул — мол, конечно-конечно, с этим никто и не спорит. Максим ещё немного поклубился у двери, убедился в отсутствии саботажа и выдохнул.

Попельдопелю вообще-то нравилась его обычная спокойная уверенность — не всепоглощающая, а как раз нормальная такая, человеческая. Человек, который не кидается в каждую подвернувшуюся авантюру, но зато, взявшись за дело, делает его последовательно и до конца.

Вообще-то нравилась, и сейчас было понятно, что на Максиме лежит прорва дел (Онегин, например, ага), но внутри всё равно зудело. Даже если отдать оформление всех бумаг Ларию с Ройшем, нужны шприцы, халаты, инструктаж старшекурсников-медиков, койки, перестановка в лазарете, пижамы, выгнать всех от аппаратуры для синтеза, кровавая твирь, наконец…

И всё — срочно, и всё — в кошмарном количестве.

Хорошо хоть успел решиться вопрос, откуда: Попельдопель наконец сообразил, что у Университета есть покойник Гуанако, а у покойника Гуанако есть Порт. А у Порта, как известно, есть всё.

Полчаса назад, во время обсуждения плана с гэбней, покойник Гуанако говорил об этом с совсем не такой уверенностью, какая обычно бывает у Максима, но тоже убедительно. Даже поубедительней, наверно. У него не спокойная, а, наоборот, вдохновляющая какая-то уверенность: у Порта есть всё, прорвёмся.

Но даже если всё необходимое есть и будет, надо побыстрей нестись на медфак, надо…

— Юр Карлович, ещё одно дело.

— Ммм?

Так, выключить бессмысленную беготню, Попельдопель не один в этом всём замешан, и ему вовсе не обязательно быть во всех местах одновременно.

— Не могли бы вы осмотреть Габриэля Евгеньевича? Ему, кажется, нехорошо.

Ну здрасьте-приехали.

Максим очень хороший человек, но у него проблемы с приоритетами.

— Тут такое дело… позавчера он… получил удар по голове. Возможно, несколько. А поскольку, как вы знаете, у Габриэля Евгеньевича и так слабое здоровье…

…он сейчас, конечно, возлежит на своей кушетке, закатив глаза, и видеть никого не желает. Попельдопель ещё немного помычал.

С другой стороны, снять с шеи Максима вечного страдальца в нынешних обстоятельствах было бы крайне уместно.

— Это я его ударил, — не к месту покаялся тот. — На факультете сейчас сами знаете что происходит. Не хотел, чтобы его зацепило, а он не вовремя вошёл. Глупо, конечно. Теперь-то я понимаю, что лучше бы Габриэлю Евгеньевичу всё рассказать — он имеет право знать, да и ещё один человек. Должен же кто-то лекции читать, пока мы все тут бегаем!

Кому читать-то?

Онегин действительно полулежал на кушетке (развели кушетки в завкафском кабинете! Попельдопель вот тоже завкаф, а не выпендривается), спрятав лицо в руках и волосах. Вид у него был измятый и потёртый, ещё бледнее обычного. Чем леший не шутит ­— может, и впрямь в кои-то веки совсем заболел?

Как он вообще на ногах ходит, с такой-то медкартой. Даже сам Попельдопель не разберёт, что в ней настоящее, что успешный спектакль с хватаниями за сердце, а что просто так, в подарок приписано.

Кожа бледная, мучнистая, пульс неровный. Зрачки реагируют на свет с опозданием. Конечности вялые. На просьбу встать и пройти по прямой линии отреагировал невнятным снисходительным жестом — мол, оставьте это. Просьбу коснуться пальцем кончика носа выполнил с третьей попытки. Повышенная температура отсутствует. Жалуется на головную боль и звон в ушах.

Так и есть, всё как по учебнику — сотрясение мозга средней тяжести. По-хорошему надо бы его определить в стационар, но какой сейчас стационар, медфаковскому лазарету только Онегиных не хватало. И вообще, он же всё время как с лёгким сотрясением — может, у него в организме недостача спинномозговой жидкости?

— Постельный режим и покой. Отвезите его домой, уложите в постель. Лучше поить снотворным и подержать так дней пять.

Максим посмотрел на Онегина глазами человека, который не может понять, хорошо вышло или плохо. И чего тут думать, и так всё ясно — если всё сложится как надо, лекции читать всё равно будет некому (в смысле — у студентов найдётся занятие поважнее), а Онегину лучше ни у кого под ногами не путаться.

А если не сложится, то кого вообще волнует Онегин!

— Ничего страшного, просто нужно отлежаться.

Максим неловко подёргал галстучный узел.

— Хорошо. Я сам не хотел его волновать. Выдастся момент — расскажу…

Жалко Максима. Носится с Онегиным как с писаной торбой, а тому только подавай внимания. Попельдопель неодобрительно пофырчал.

Вроде бы всё и ладно, все довольны, только когда завкаф и замзавкаф так заняты своими неоднозначными взаимоотношениями, на работе кафедры это сказывается так себе. Если не вспоминать о том, что сейчас важна даже не работа кафедры, а кое-что посерьёзнее. Условия типовой задачки с госа про скорость распространения заражения ещё не полностью прояснились, да только уже пора бы заканчивать с решением и получать ответ. А тут, понимаете ли, Онегин Максима деморализует, тьфу.

— Спасибо вам.

Пожалуйста-пожалуйста.

Всё, вот теперь можно включать бегательный режим: возвращаться на медфак, готовить до поздней ночи оборудование, материалы и (ох леший!) людей к тому, что нас всех ждёт. Правда, сперва стоит сунуться посмотреть, чего там Дима. У него ж в анамнезе, небось, самое публичное выступление — какой-нибудь случайно непрогулянный доклад перед своей группой, а тут весь истфак! Объявления уже давно сделали (это на кафедре науки и техники, разумеется, внутреннее радио злонамеренно сломано, а так отголоски слышно было), так что должно быть как раз в разгаре.

Попельдопель тряхнул головой, четырежды повторил про себя исцеляющую молитву для трудоголиков («пока можно и отдохнуть, ничего за полчаса не случится») и вышел с кафедры истории науки и техники.


Ответ:


Главный актовый зал истфака — огромное помещение высотой в два этажа, полное воздуха и удивительного порядка. Всё такое светло-деревянное, что даже в пасмурный день кажется, будто из окон пробивается солнце. Ряды стульев амфитеатром, невысокий подиум, огромные (колоссальные прямо!) доски, умеющие ездить вверх-вниз. Микрофон, несколько стоящих в ряд столов, небольшая кафедра — выбирай по вкусу.

Дима выбрал столы, на которых и сидел, поджав ноги без ботинок и снова демонстрируя канареечные носки сомнительной свежести.

Зато «вот обаятельный».

И очень маленький — отсюда-то. Актовый зал в части, противоположной доскам, венчался небольшим балконом, галёркой, куда вели двери из нескольких аудиторий — в том числе и с кафедры истории науки и техники. На балконе жирно колосился весь цвет истфака: вон развалился на кресле и потливо дышит завкаф новейшей и современнейшей истории, как бишь его; блаженный историк математики и философии оперся на перильца и созерцает распластанную по потолку йихинских времён ещё гигантскую люстру; Ройш, прямой, как незубочисточных габаритов флагшток, молча встал прямо посреди прохода и смотрит на всё с кислой миной… никакого, в общем, спасения. Ларий где-то в первом ряду, поддержать выступление, если что. Охрович и Краснокаменный в зале же со страшными лицами блюдут студенческую дисциплину (это у них что, правда хлысты в руках?).

Попельдопель отчаянно забегал глазами и успокоился, только когда обнаружил в самом углу, у окна, покойника Гуанако. Тот сидел на паркетном полу балкона спиной к подиуму и невозмутимо курил в форточку.

Он бы наверняка хотел выступать вместе с Димой (Башню-то вдвоём нашли!), но куда тут выступишь, когда твоя рожа на каждом томе собрания сочинений. Никакие отросшие волосы не спасут.

Димина рожа, вообще говоря, тоже небезызвестна — портрет на медфаке при входе висит, разве что чёрно-белый, без очков и седины поменьше. Всё из-за его не очень рабочей, но так драматично придуманной аккурат перед смертью иммунной сыворотки от степной чумы. Но Диме, кажется, всё равно, он и в Столицу Дмитрием ездил, и здесь тоже. Нынче Борстен, спасибо кафедральному росско-немецкому словарю (потому что «ну у всех же медиков немецкие фамилии, иначе не бывает»). Бывший студент медфака, после пятого курса всё бросил и уехал в степь лечить коров и собирать травы, случайно наткнулся на подземные ходы и попал в Башню. Вот, вернулся рассказать и организовать туда нормальную экспедицию.

Создать из небытия Дмитрия Сергеевича Борстена, выпускника кафедры вирусологии, кстати, тоже предполагалось Попельдопелю.

Он ещё немного неодобрительно помычал.

— Знаете, чем опасны сенсации? Они, как ни странно, привлекают внимание. Расскажи сегодня, что Вилонский Хуй, он же Имперская Башня, существует, да ещё и обитаем — завтра там уже не протолкнёшься. Редчайшие скопцовские породы мха вытопчут подчистую. У меня есть фотографии, есть даже настоящие хуежители и один честно прихваченный артефакт. Этого, в принципе, уже достаточно, чтобы войти в любимую вами науку историю. Только это, хоть и очень круто, не главное. Главное — поступить истинно по-имперски, то есть выжать из Башни всё что можно, пока она не набита желающими доверху. Скопировать тексты, взять пробы, изучить местную культуру и культуры — ну, сами понимаете.

Попельдопель подошёл к покойнику Гуанако, на всякий случай встал так, чтобы получше закрыть его спиной от всех прочих обитателей балкона — больше половины этих людей с ним работали, кое-кто его учил, да и вообще — светило, идеолог, все дела. Они, конечно, не смотрят по сторонам, они всецело поглощены Хуём и грядущей экспедицией в Хуй (какая удача, что он всё-таки есть, что нашли его только и именно сейчас, да ещё и те, кто нужно!), но мало ли.

— Бдишь?

Гуанако кивнул, затянулся и негромко ответил:

— Проверяю знание предмета и ораторские навыки. Он же никогда лекций не читал.

Вот, и Попельдопель уже успел об этом подумать.

— Я путаю, или он в аспирантуру даже собирался? — накатило вдруг на Попельдопеля что-то большое, ностальгическое и прямо-таки пронзительное, хоть сопли вытирай.

 — Собирался. И уехать с Охровичем и Краснокаменным в Афстралию собирался, искать там что-нибудь похожее на историческое развитие общества — чтобы дикие земли, дикие люди и плотоядные козлы.

— А в результате и диплом не успел защитить, — ностальгическое и пронзительное атаковало Попельдопеля с такой силой, как будто Дима был ему не полузнакомым студентом с чужого факультета, где у него всего один модуль, а как минимум родным сыном.

— Он потом передо мной лично защищал, — улыбнулся чему-то своему Гуанако, — на казённой печатной машинке дописывал.

Гуанако повернул ладонь тыльной стороной и продемонстрировал Попельдопелю перстни, которые тот и сам уже приметил. Перстней было три штуки, все три — затёртые, исцарапанные и совершенно одинаковые. То есть не совсем одинаковые: тяжёлые круглые бляшки из какого-то желтоватого сплава вместо камней — это же выломанные клавиши печатной машинки! Складываются в слово «хуй», во что они ещё могут у Гуанако складываться?

— Какие нынче казённые машинки. Это ж дореволюционная модель! — Попельдопель чуть не присвистнул.

— А то. Большому начальнику когда-то принадлежала, — Гуанако очень внимательно вгляделся в буквы. — И ссудили мне её в непротокольное пользование благодаря ещё большей протекции.

— Хорошо живёшь! Жил, в смысле… В смысле, извини. Нет, правда, извини, не подумал, вряд ли это называется «хорошо», если я правильно понял, о чём речь, — Гуанако только беззаботно отмахнулся, но Попельдопелю всё равно было как-то неловко за смороженную глупость, и он без задней мысли сразу же сморозил следующую. — Ты скучаешь по всему этому? Ну, Университет, кафедра, лекции…

— …совращение студентов, ты хотел сказать! — затушив сигарету, Гуанако всерьёз задумался. — Вот знаешь, нихуя не скучаю. Наоборот, я тут позавчера изо всех сил скучал по тому, как оно было в последние десять лет.

— А что изменилось-то?

— Уже ничего, уже вернулось обратно, — вот невозможный человек, от всего сегодня отмахивается! — А потом вообще звонок Шапки, угроза эпидемии — я ведь не собирался ни в какую политику вписываться, но когда такая хуйня творится, как тут не впишешься?

Тут Попельдопель его очень хорошо понимал: столько проблем, столько проблем, все справляются кое-как, мочи нет смотреть — надо просто пойти и самому всё сделать!

Город от чумы вылечить, например.

— И сделать я это предлагаю — конечно, вам! — крайне уместно, буквально прочитав мысли Попельдопеля, заявил в микрофон Дима. — Ну, не совсем я, даже совсем не я, а руководство истфака и медфака. То есть это, исторического и медицинского факультетов. Сам я хоть что-то про историю знаю на уровне обывателя, сдававшего экзамен на третьем курсе с похмелья, но, кажется, со мной приключилось крупнейшее открытие в области вашей дисциплины за последние… не знаю, за всё время. Настоящий Вилонский Хуй, населённый настоящими скопцами, потомками… эээ, духовными потомками специальных имперских отрядов скопцов-смертников. Которые возродили некую древнюю религию, которая может быть изначальной человеческой. И медикам тоже повезло, на дне Хуя — бесконечное количество неизученных бактерий, культур и вирусов.

— Гонореечка, — буднично прокомментировал Гуанако, и кто-то из студентов в зале тоже, видимо, пошутил на тему, прокатилась волна хохота, Дима поправил очки на носу и ответил в том же духе, старательно симулируя профессиональный врачебный юмор.

Попельдопель похвалил его про себя, а Гуанако с тщательно скрываемой гордостью похвалил вслух:

— Неплохо же держит внимание аудитории, зря Охрович и Краснокаменный хлысты расчехляли. И так все слушают.

Куда они денутся — сенсация-то ого-го, наглядное подтверждение реальности легендарных событий! Империя действительно была когда-то гораздо мощнее, чем нам известно по её поздним дням, и первый раз она рухнула на колени, когда рухнул под землю Вилонский Хуй — удивительное сооружение, чудо света, басенка для детей и психов.

Университет на репутацию в академических кругах не жалуется, даже на международном уровне, но после такого открытия его первенство вообще никто и никогда оспорить не сможет. И для студентов заманчиво — экспедиция на неисследованный объект, и какой объект. Сплошное веселье вместо нудной учёбы.

Вот только экспедиция не раньше, чем через полгода, и это ещё если всё утрясётся у Университетской гэбни и Бедрограда заодно, а пока…

— Что медику радость, то простому человеку проблема. Ехать в Хуй просто так, без подготовки — нельзя. Ну, насчёт теории — это не ко мне, хотя все участники, наверное, обрастут какими-нибудь дополнительными спецсеминарами. Но нужно ещё и пройти не самые приятные медицинские процедуры, и прямо сейчас. Потому что, сами понимаете, сомнительные бактерии, культуры, скопцы, в конце концов, — ещё покусают… все медицинские опасности, которых душа пожелать может. Так что вам светят осмотры, прививки и обширная сдача анализов. Прямо сейчас — потому что нужно создать у всех участников иммунитет ко всему и от всего, а он за два дня или даже неделю не отрастёт. Страшная гадость все эти медицинские штуки, скажу я вам, но зато какие перспективы открывает!

Попельдопель был посвящён в детали плана по конспиративной добыче крови, которая пойдёт в лекарство, ещё когда они с покойниками заседали у него на кафедре вирусологии. Но сейчас, слушая Диму, он опять поразился, как всё аккуратненько складывается, вообще ведь не подкопаешься: Имперская Башня, внезапно обнаруженная во степи (то есть, конечно, под степью), держать её Университету нужно пока в тайне, чтоб никто со стороны не прибежал на всё готовенькое, брать со студентов подписку о временном неразглашении производственной информации тоже нужно.

А то, что вместо обычных прививок добровольцев подвергнут издевательствам с аллергией на твирь и последующей выработкой у них в организме антител к чуме, нависшей над городом, — это ещё пойди разгляди за научными сенсациями, священной историей Империи и скопцами. Да и то, подумаешь, болезненные процедуры с твирью. Твирь — уникальное растение, есть только в степи, и Вилонский Хуй есть только в степи. Степняки одной сплошной твирью веками лечатся, да ещё савьюром, — медики в курсе, что все эти травы входят в жуткое число лекарств, разве что называются в рецептах по-имперски, чтоб никто не догадался. Так что ехать в степь к полному неведомо каких бактерий и вирусов подземному Хую, предварительно накачавшись твирью, — это очень и очень реалистично. Скорее всего, даже на самом деле почти осмысленно.

Хорошо сошлось.

Не знал бы Попельдопель, какой аврал и паника тут у гэбни с этим заражением Бедрограда, подумал бы, что специально всё так подстроено — делегация скопцов вот неведомо откуда взялась как раз тогда, когда от неё больше всего толку.

Хотя кто ж такой кошмар подстраивать будет?

 — Как вы можете догадаться, всё это страшно секретно, потому что — помните про опасность сенсаций, да? — Дима спрыгнул со стола канареечными носками точно в пустующие ботинки и подошёл вплотную к первому ряду студентов. — Процедуры, повторяю, неприятные, несколько дней пролежите в стационаре — то есть тут, в лазарете на койке. Будете страдать, плакать, молить о пощаде и болью зарабатывать право поучаствовать в экспедиции. Нам нужны, гм, только самые преданные науке истории. Дополнительная учебная нагрузка тоже — то ещё удовольствие. Но зато половину следующего семестра сможете провести в — настоящем! существующем! — Вилонском Хуе. В общем, подумайте хорошенько. Приглашаются только студенты с исторического и медицинского факультетов. Ну, пока что. Желающие могут записаться прямо здесь, у Лария Валерьевича. Теоретически считается, что в итоге в экспедицию отберут только самых умных, но это фигня. Там столько, простите за выражение, пространства для исследований, что поедут все, зуб даю. Может, не в один этап. Для записавшихся в аудитории № 106 выступают живые скопцы, а также фотки Хуя и один честно стыренный артефакт. Незаписавшиеся — извините — продолжат обучение по расписанию. Так, всё сказал? Всё. Эээ. Как там полагается — вопросы?

Вопросы были. В зале поднялся гул, кто-то сразу рванул к Ларию, другие просто тянули руки или выкрикивали с места. Дима честно пытался ответить всем и поддержать иллюзию научного мероприятия, но потом плюнул, бросил микрофон на стол и погрузился в пучину чёрных студенческих мундиров — прямо так, не зашнуровывая ботинок. Рядом с ним мелькнула девочка Шухера (если Попельдопель, конечно, её ни с кем не путает), подёргала Диму за закатанный рукав и была услана всё к тому же Ларию. Некоторые студенты, особенно те, что постарше, кучками шушукались или громко спорили, но никто — никто! — не вышел из актового зала.

Некоторым людям просто бессмысленно везёт, и все эти люди почему-то так или иначе оказываются в Университете.

Ну в самом же деле! Работал себе покойник Дима в Медицинском корпусе и горя не знал. Потом бац! — опасные планы Бедроградской гэбни, а он тут как тут. Удача. Гуанако так вообще позавчера с корабля сошёл, и вот — у Университета есть помощь Порта. Удача. И Хуй, и неожиданные скопцы…

Удача, удача, удача.

Надеяться на неё не стоит, но она всё равно приходит.

Если бы не она — поимела бы вконец обезумевшая Бедроградская гэбня разруху в городе. Или как минимум (но ничуть не лучше) — Университетскую гэбню, и ходили бы все бледные, с вытянутыми рожами и бесконечными бумажками. А так — веселье, тайные операции, поездки в степь и секретное производство лекарства от чумы из студентов.

И ещё — скопцы, которых не стоит путать со скопниками и оскопистами.

СКОПЦЫ!


(обратно) (обратно)

День четвёртый. Вторник

Читателю следует в равной степени сознавать как то, что не все события четвёртого дня стоит принимать на веру, так и то, что иногда на веру следует принимать не только события.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Набедренных.

Погода облачная, сырая, возможны дожди.


Глава 5. Припев (первый раз)


Университет. Габриэль Евгеньевич


Имена хранят тайны — неведомые, нелепые, проклятые; познай имя — и обретёшь власть над вещью, над душой, над вялым немощным тельцем. И откроются врата, и пропустят тебя внутрь по путаным землёй пахнущим ходам, и ты узнаешь тайну, сокрытую на дне, занавешенную тиной и мхом подоткнутую.

Имперская Башня, Небесное Таинство,Ллинвам, Вилонский Хуй — древний храм, пронзивший небо, падший сквозь землю и положивший начало людскому летоисчислению. Его не было, как не было двух древних богов — злого и доброго. Но боги смеялись над тем, что их не было, и смеялись над почитавшими их; боги манили, обманывали, менялись местами. Когда время закончилось и люди изошли из Первой Земли, боги, смеясь, сели на корабли вместе с ними. Но люди оказались — не хитрее, нет; злее, чем боги ожидали: люди украли их главное таинство и заточили его в вечном алтаре, и, когда алтарь пал, не осталось ничего — ни людей, ни богов.

И тем не менее, люди пришли.

Габриэль Евгеньевич прислонился лбом к стеклу.

Бедроград — город с морским климатом: летом пар, зимой мокрый снег хлещет наотмашь, весной воды, и только осенью — редкой, счастливой — бывает прохладно и золото. На днях лил дождь и пришлось брать зонт, но даже если осторожно, даже за двадцать метров до такси одежда жадно облепила тело, присосалась — и не спастись. Дожди идут снизу юркими брызгами, отскакивают от брусчатки, ползают по коже; им одним интересно, что там — под мясом, что там — внутри.

Спасибо, милые.

А за окном ещё не рассвело, и город смотрел на Габриэля Евгеньевича его же глазами.

Нет его, не должно быть — Имперской Башни, Вилонского Хуя. Легенде о начале времён место в легенде о начале времён — фантазии, кружевном человеческом вымысле. Историк не может не знать, что пророк Ибанутий, пожравший степную чуму и обрушивший Хуй, был слаб телом, паршив и кособок, а из имперского плена выбрался, вероятнее всего, взятками, но всё это — просто ещё одна вязь на теле вещей. И если кто-то вымыслил, что Хуй — был, и что в нём до сих пор живёт племя скопцов, поклоняющихся древним богам, — пусть так; но какое право они имеют быть живыми?

Зачем они так?

Так не может быть, Габриэль Евгеньевич знает точно: ведь он писал. Не очередную научную работу, нет — заказной роман о Хуе, скопцах, пророке, тех, кто искал его следы и верил его богам. В заказном романе — вольно: чудесные спасения, трагические смерти, и кособокость пророка можно по своему разумению замять, подчеркнуть, выбросить; в жизни — нет. В жизни проще и скучнее, жизнь безжалостней к красоте.

Габриэль Евгеньевич когда-то не мог мириться; думал, можно жить по-другому — и для того писал, и писал, и писал, много, не только на заказ. Чтобы на короткий миг, на одну хотя бы страницу найти в себе силы поверить: было так.

Но кому это нужно, когда скопцы приходят сами, Хуй до сих пор где-то там, под укрытой теперь пастбищами и заводами степью, и находятся те, кто видел глазами, трогал руками, жил острее?

В голове тупо шуршал дождь — не давешний напористый ливень, а ватная морось. Габриэль Евгеньевич, не открывая глаз, потёр виски, и по векам изнутри прошло сухой фланелью — прояснилось.

Они все смеются, говорят — рисуется, красуется; не верят, что ему правда помогает.

Если открыть окно, в лицо ударит упруго тугим воздухом, твёрдым и прохладным, как стекло. Зато — себя не видеть, а только город. Город, тонущий в парках и другом зелёном, по осени проступает на поверхность, обнажается костьми, и на твёрдый воздух можно опереться, прильнуть и спать — спать — навстречу городу —

— Габриэль?

Максим: чёрный, застёгнутый на все пуговицы — ему уходить затемно. Снова какие-то важные дела, такие большие, что занимают всего Максима, всю кафедру, весь истфак — и Габриэлю Евгеньевичу там не остаётся места.

Он устал быть лишним. Он устал слушать слова. Слова — ложь, чушь, пепел, и пеплом сыплются они с губ Максима, марают пол:

— Габриэль, я хотел поговорить. Извиниться.

Не надо, оставь; эти блёклые пятна — грязь. Ковёр дорогой, пушистый, топит шаги.

Испортишь.

— Ты знаешь, что мы рассказываем тебе не всё, что происходит в Университете. И в городе тоже. Уровни доступа, да тебе и незачем всё знать. Обычно. Ты сердишься?

Габриэль Евгеньевич мутно обернулся. Что за нелепица?

Люди вечно — покупают друг друга доверием и правдой, как будто есть у них какая-то цена.

Кому это нужно!

Дождь в голове снова зашелестел, но пока воздух твёрдый, можно просто стоять.

Вот только Максим снова зашевелил его словами:

— Я не хотел тебя бить. Но гэбня приняла решение о неразглашении информации, а ты вошёл… кажется, я запаниковал. Ты же знаешь, ты — добыча, потому что со мной. Бедроградская гэбня видит в тебе орудие для шантажа. Я не знаю, как полностью обезопасить, но подумал… если ты ничего не будешь знать, по крайней мере, не ввяжешься.

Здесь захотелось расхохотаться, но губы Габриэля Евгеньевича лишь растянулись в улыбке.

Он что, серьёзно?

А как же «предупреждён — значит, вооружён»?

Максим же, наивно ободрившись улыбкой, улыбнулся в ответ:

— Может, вышло и к лучшему. В конце концов, теперь тебе предписан больничный. Отдыхай и ни о чём не беспокойся.

Когда-то давно Дима смеялся над тем, что Габриэль Евгеньевич живёт в доме-башне — мол, как треклятая европейская принцесса. Живёт с детства, как отвоевал его у распределительной службы слезами и шантажом (даже на краю крыши стоял!). В башне прохладно, сухо и безопасно.

А Максим — Максим хочет вместо башни выстроить целую крепость, чтобы уж точно никто и ничего. Такую, чтоб ни ветерок, ни случайная капля не задели. Его можно понять: это любовь, забота.

Только разве она спасёт.

— И всё равно… я хочу рассказать тебе о том, что происходит. Хотя бы в двух словах. Дело… да ты хоть сядь, у тебя постельный режим!

За окном всё ещё темно, но в до сих пор почему-то не просохших лужах зарождается — ещё не солнце, но первое светлое небо. Максим, чуя его, чуя, как утекает серебром время, сорвался с места, но поймал себя — просто нервно шагнул.

— Как знаешь. Дело не в подписи, должности или разрешении. Просто так честнее.

Конечно, не в подписи, не в должности, не в разрешении.

Для подписи есть Стас Никитич, сотрудник лингвистического факультета, секретарь Учёного Совета, добрая душа, романтик, наркоман, гениально подделывающий почерк. Полуслужащий Университета, а раньше — больше: сам служил в гэбне. И не в какой-нибудь заштатной, а в той самой, которая управляет главной политической тюрьмой страны, сочинял фальшивые письма. Написать бумажку за подписью Онегина Г. Е. для него — рутина, сказали бы, какую.

Скажет Ройш — похожий на обугленную палку, всегда прямой и вышагивающий метрономом. Он козырная карта против любых должностей. У него четырнадцатый уровень доступа и магический бумажный посох в руках, он исполнит любое желание, если знаешь, как попросить. Зачем нужен завкаф одной отдельно взятой кафедры одного факультета, когда преподаватель методологии и истории древнего мира пропускает через свои руки весь документооборот Университета?

Про разрешения и говорить смешно. Максим — голова гэбни, глава гэбни, он эти разрешения и выписывает.

А Габриэль Евгеньевич — ставленый завкаф, харизматичная личность, нужная для вдохновения пламени в студентов и публичных выступлений. И всё бы ладно, всё бы хорошо — сиди и ваяй трактаты в своё удовольствие — пока не напомнят, да ещё и так.

Всё это чушь.

Дима (и что он всё крутится в голове, окаянный) тогда же, давно, спросил, не смешон ли он сам себе. Габриэль Евгеньевич помнил: позже, когда его не стало, стоял в туалете и смеялся в зеркало — упорно, с надрывом. Всё ждал, что поможет.

Не помогло, разумеется.

Ещё раньше, когда пропал Гуанако (Серёжа!), впрочем, не смеялся — и тоже не помогло.

А теперь есть Максим. Сперва казался скучным, Габриэль Евгеньевич держал его при себе — так, самолюбования ради, а потом вдруг понял: Максим не пропадёт. Разверзнется земля, небо пожрут языки пламени — а он всё равно будет рядом, со своими, пусть неповоротливыми, представлениями о любви и честности.

Когда только стали ночевать в одной постели, Максим полторы недели ходил с кругами под глазами — не мог спать, но и тронуть тоже не мог без разрешения.

Как цепной.

— Слушай меня! — Максим схватил Габриэля Евгеньевича за плечи и развернул к себе лицом — резко, почти больно. — Я знаю, знаю, что виноват. Можешь сердиться, не прощать — пожалуйста. Но сейчас не время для спектаклей. Бедроградская гэбня перешла к решительным действиям…

Спектаклей! Как тут не усмехнуться, не попытаться увильнуть, выскользнуть.

Никому, даже Максиму, честному и прямому, как кирпич, нет дела до того, что внутри. Только дождю — тому, что юлил вчера по мостовым, и тому, что в голове.

У Габриэля Евгеньевича сложный организм. Полубританец — значит, устойчивость к большинству наркотических веществ и нетипичный гомеостаз; полукассах — никогда не знал кровного родства, о кассахах после Революции молчат, они несуществующий народ, не заслуживающий знать правду о своих корнях; сын женщины — склонен к острым психическим отклонениям при обитании в стране, где население выпекают в алхимических печах. Да что уж там, у него справка есть и три месяца медикаментозной терапии за плечами.

Он знает, что все знают, что он странный.

Он знает, что злоупотребляет собой.

Когда пропал Гуанако, Габриэль Евгеньевич падал в картинный обморок перед тогдашним завкафом — полуслужащим при Бюро Патентов: вдруг поможет. Да что там; этим маем Максим же попросил его устроить обморок перед Ройшем — у него-де какие-то проблемы. Устроил, он хороший актёр, он даже — чего уж — любит это делать и по менее судьбоносным поводам.

Но ведь это не значит, что у него не может в самом деле моросить в голове, болеть живот или ломаться руки!

Почему они все отбирают у него право в самом деле чувствовать себя плохо?

У него сотрясение мозга — и справка, наверное, есть.

Пожалуйста, просто ещё немного постоять у окна, от открытой форточки так прохладно и свободно.

— Габриэль, послушай! Мы никогда с таким не сталкивались, они совсем одурели, опасность грозит всему городу! Я ходил к фалангам, я предъявлял доказательства — без толку. В Бедрограде настоящая политическая война.

— Если не ошибаюсь, Поппер сказал, что мне нужен покой.

Максим отпрянул, только зубы щёлкнули. Потряс волнистыми волосами (такими красивыми, когда растреплются), беспокойно спросил:

— Тебе плохо?

А как ещё ему может быть? Максим, когда бил, думал о безопасности, остальные же — так просто, смеясь. Потому что бить весело. Потому что он, Габриэль Евгеньевич, любит страдать, и никак им не объяснишь, что — нет, не любит.

Он ведь даже не против этого вертепа, он ведь даже готов сделать вид, что смеётся вместе со всеми; но неужели о том, чтобы не били и не издевались, нужно просить отдельной графой?

Попросить Ройша издать фальшивый указ о ненасилии над завкафом.

Шутники бы оценили.

— Всё как всегда, — Максим говорил тихо, не давал себе воли, но кого этим обманешь, — не отвечаешь. Всё время молчишь и отмахиваешься, как будто я идиот. И потом обижаешься, когда решения принимают за тебя. Хотя бы попробуй быть логичным, я тебя умоляю.

Когда-то Габриэль Евгеньевич влюбился в Гуанако, а тот пропал. Потом был Дима, и никто вроде как не влюблялся, но и он пропал. Потом обнаружился Максим, но влюбляться было страшно, дико и страшно, и только через много лет, когда Гуанако и Дима воскресли, всё прояснилось.

Даже ублюдок судьбы заслуживает какого-никакого, но — счастья.

Только тише, пожалуйста, тише. Когда Максим в ярости, он кричит; сейчас — не кричит, но воздух всё равно чуть вибрирует, и от этого комната ходит ходуном, и рвётся в глаза дорогой пушистый ковёр, топящий шаги, скачут книги и статуэтки, слепит глаза (не просил ведь включать свет!).

Максим выдохнул, махнул рукой.

— Я больше не могу ждать, пока ты смилостивишься. От меня сейчас зависит не только наше благополучие, но и судьба всего города, леший возьми. И я всё ещё готов тебе об этом рассказать. Когда надумаешь снизойти, позвони.

И вышел — не хлопая дверью, но всё равно всё вокруг зазвенело струнами. Габриэль Евгеньевич снова уткнулся в стекло и сжал виски.

Не злись на меня, прости.

Я бы с радостью ответил тебе, если бы ты мог говорить хоть чуточку тише.


(обратно)

Глава 6. Идеология за лето


Бедроградская гэбня. Бáхта Рука


А ещё говорят «тише едешь, дальше будешь». Росы и дураки говорят.

Бáхта Рука громко газанул и съехал с магистрали, наплевав на разметку. Из-под колёс разлетелис’ во все стороны брызги, окатили указател’ «Бедроград за спиной (20)».

За спиной, за спиной. Заднего хода уже не дашь.

Можно сейчас поехат’ тихо, опоздат’ и быт’ потом далеко-далеко — этак на Колошме — всей Бедроградской гэбней. Или не всей — Гошка вот вчера доказывал, что шансы оказат’ся за решёткой на другом конце Всероссийского Соседства у Андрея ест’, но уже не вместе с ними.

Говорят, «тише едешь, дальше будешь» — это метафора. Андрей умел быт’ тихим. Бахта Рука, Соций, Гошка — не умели, а Андрей умел. И как далеко он тепер’?

По обе стороны дороги угрожающе синел лес. Такое называется «свет в конце туннеля»: тебя обступили, зажали, задавили массой, но если чут’ поднапрячься, с рыком рванут’ вперёд, будет воля и воздух. Простор.

Бахта Рука не седлал коней на бескрайнем полотнище Южной Равнины, последнем осколке сказочного, никогда не бывшего Первого Пастбища, — он вырос в Бедрограде, в тесных закоулках Старого Города.

Бахта Рука даже не был тавром — очен’ давно, ещё до выпуска из отряда, так давно, как будто это тоже сказка и небыл’, всё в тех же тесных закоулках ему отрезали косу. Без косы ты не тавр, не тавр и точка, ятаган твоего отца и табуны твоего деда значения не имеют, значение имеет только одно — твоя отрезанная коса.

Бахта Рука давно забыл, как это — чувствоват’ тяжест’ косы, спат’ с ятаганом под правой рукой, сидет’ по пятницам за широким столом ресторана таврской кухни в окружении гулких великанов и медного звона бубенчиков. Забыл и не делал драмы, но иногда сам удивлялся, если вдруг в голову без спросу лезло что-нибуд’ таврское. Неконтролируемое, иррациональное, такое, которому неоткуда взят’ся, а оно р-р-раз — и берётся.

Любов’ к простору, например.

Когда ходили по паутине канализаций (сами, сначала надо смотрет’ самим, только потом можно посылат’ людей работат’), выгуливали среди дерьма жетоны шестого уровня доступа, Бахте Руке местами становилос’ беспричинно жутко, так жутко, что хот’ беги без оглядки. Как будто приземистые своды уже накренилис’, трещат, вот-вот рухнут.

«Отставить клаустрофобию в строю! — огрызался тогда Гошка. — Ну кто опять? Ты, дитя равнины? Кончай придуриваться, у меня из-за твоих национальных предпочтений ноги подкашиваются!»

Бахта Рука останавливался, опускал веки, вдыхал глубоко-глубоко и представлял, с какими лицами смотрят на него сейчас остальные головы гэбни. Чут’ раздражённый Гошка, он вообще быстро заводится. Скупой на мимику Соций, он ждёт — умеет ждат’, с семнадцати лет насиделся в засадах. Ободряюще улыбается Андрей — низачем, рефлекторно, потому что всегда смягчает углы. Бахта Рука распахивал глаза и видел ровно то, что представлял.

У них такая синхронизация, что мало не покажется.

Бахта Рука дольше всех сидит в Бедроградской гэбне — он помнит разные составы, но настолько полной, настоящей, оглушительной синхронизации у него раньше не было. Понимат’ других голов с полуслова, без слов даже; не созваниваяс’, приходит’ в одно и то же место к одному и тому же времени — это да, это у всех так, по-другому невозможно. Но чтоб от твоих припадков клаустрофобии немели мышцы у остальных!

Мало не покажется, какая синхронизация.

Мог Андрей на неё плюнут’?

Ну вед’ не мог!

Синие шторы леса наконец раздвинулис’. Колёса едва не завязли в грязи, левое переднее хлюпнулос’ в выбоину, рул’ упрямо потяжелел.

— Шшш, не дёргайся, — шепнул Бахта Рука куда-то в приборную панел’.

«Такси не конь, нашёл, с кем поговорить», — смеялся обычно Гошка.

Да не кон’, не кон’ — только говорит’ надо, и Андрей вон тоже всегда говорит, а его в коней носом не ткнёшь. Все говорят, кто водит.

Интересно, в Европах тоже говорят? В Европах не только такси и грузовики, там частные средства передвижения ест’ — кто попало водит’ может. Должно быт’, это неудобно: толкотня на дорогах, мельтешение, асфальт чаще менят’ надо — неразумный же расход ресурсов! Да и вообще, водител’ — это профессия, характер нужен правильный. У Гошки и Соция характер не тот, они и не суются. В Бедроградской гэбне водят Бахта Рука и Андрей, всегда кладут во внутренний карман чёрную таксистскую повязку — мало ли вдруг.

Бедроградская гэбня заведует городским таксопарком — они могут остановит’ почти любое такси, показат’ жетон и сест’ за рул’. И Бахта Рука, и Андрей делали это только по большой необходимости: любое не любое, а на своём служебном всегда сподручней. Кресло помнит контуры спины, зеркала подкручены точно под высоту посадки, каждый свист под капотом знаком и понятен, говорит напрямую: масло ли густеет, надтреснул ли где-то охладительный шланг, перегорит ли сейчас предохранител’. В чужом такси сразу и не разберёшь, что не так.

Когда сегодня поутру пришло извещение, такси Бахты Руки стояло в мойке — сентябр’, позавчерашний дожд’ уже оставил за собой следы надвигающейся на город слякоти. Срыват’ся надо было мгновенно, каждая минута на счету, ждат’ окончания мойки уж точно не стоило — и Бахта Рука как-то совсем естественно, не раздумывая, прыгнул в любимое служебное такси Андрея.

Может быт’ синхронизация с неживыми предметами?

Видимо, может.

Кресло пришлос’ отодвинут’ — разница в росте у них с Андреем значительная — а в остальном никакого дискомфорта. Бахта Рука не первый раз водил Андреево такси, случалис’ поводы, но когда так спешишь, когда так напряжены нервы, малейшее неудобство не-своего такси сразу лезет наружу. А тут — ничего никуда не лезет, даже рул’ стёрт в тех же местах, что у Бахты Руки, хотя ладони Андрея гораздо меньше.

Он и чувствовал всю дорогу как бы через рул’ эти ладони: чут’ прохладней, чем у Гошки, чут’ теплее, чем у Соция. Чувствовал в салоне призрак хвойного парфюма, хотя откуда ему взят’ся — Андрей уехал ночью с пятницы на субботу, сегодня вторник, выветрилос’ всё уже.

Выветрилос’, но всё равно помогало меньше психоват’, как всегда помогает присутствие кого-то из своих. Да и психоват’-то нечего, до склада пара минут, вон уже виднеется.

Соций и Гошка махнули на те склады, что в черте города, Бахта Рука — на самый дальний, потому что он водит и в окрестностях Бедрограда может вести хот’ вслепую, доберётся мигом.

Уже почти добрался, уже почти всё в норме.

Первый тревожный звоночек был в воскресенье — когда Гошка в Столице искал Андрея, — но Бахта Рука и Соций плюнули, не стали застреват’. Зашёл фаланга, это бывает, хотят и заходят иногда, зудел в шапку про отчёт по идеологии за лето.

Какая «идеология за лето» в колыбели Революции? Бедроград — да Петерберг тогда ещё, переименовали-то не сразу — всем этим насквоз’ пропитался раньше, чем в Столице мелкая аристократия шумет’ перестала, о чём вообще разговор.

Фаланга в воскресенье мимоходом спросил, где две другие головы-то.

Бахта Рука, не моргнув глазом, ответил: Андрей в области, там денег просят — монтаж временных укреплений для очередного Большого Переворота. С Первого-то десят’ лет прошло, юбилей — вот пусть фаланга и верит, что они тут по уши идеологией заняты.

Соций, тем более ничем не моргнув, подхватил: Гошка в Порту, встречается с информантом.

Это тоже было правдоподобно: Гошка любит встречат’ся в Порту со всеми подряд, чужая территория ему нервы щекочет. И вернут’ся может не сразу, у него ж там женщина «для психической разгрузки», Врата — лет пят’ как одна и та же.

Андрей самый младший, он вечно подтрунивает, что Гошка, мол, состарился и запаршивел, а Гошка вечно отшучивается — надоело, мол, новые болячки в родную гэбню таскат’.

 Фаланга легенды проглотил, как пришёл, так и ушёл, а сегодня — бац! — извещение об экстренной проверке служебных помещений Бедроградской гэбни.

И такое тоже бывает, и обычно с бухты-барахты, фалангам-то в голову что только ни взбредёт. Пуст’ себе проверяют, сколько влезет, но что ж так не вовремя? Сейчас-то в паре-тройке служебных помещений Бедроградской гэбни лежат вирус и лекарство. Хорошо лежат, вирус вон запрятан между швабрами и вёдрами по каморкам уборщиков на больших складах, чтоб никто-никогда-ничего.

Но всё равно, едва взглянув на извещение, Гошка, Соций и Бахта Рука рванули врассыпную из кабинета. Фаланги — породистые ищейки, натасканные на чужие промахи. Ничего не знают, не могут знат’, не подозревают даже, а всё равно вынюхают, что не так.

У другого состава, но уже при Бахте Руке, нашли как-то оставшиеся от предшественников взрывные устройства в Институте государственной службы, о которых тогдашняя Бедроградская гэбня слыхом не слыхивала.

И как нашли?

Экстренная проверка служебных бла-бла-бла: фаланга споткнулся о половицу, ни с того ни с сего стал её отдират’, заметил посторонний объект, оказалос’ — взрывчатка. В середине тридцатых заложена, но даже бабахнут’ ещё можно, реагирует на какие-то там частоты.

Вот как они это делают?

Нюх, иначе не объяснишь.

Так что — пулей на склады, пробирки по карманам и на частные квартиры. Лекарство в три пары рук не утащишь, да и не надо — мало ли, лекарство. За лекарство цеплят’ся особо не будут, лишь бы вирус подальше запихнут’.

Бахта Рука слёту припарковался у самого входа, выскочил из такси и похолодел: в отдалении, за мохнатыми, не облетевшими пока кустами стоял грузовик. Обычный, нормальный грузовик, ничем не примечательный.

Ничем, кроме того, что эту модел’ Бедроградская гэбня в том году ещё списала — она без блокируемого дифференциала, на таких пуст’ Столица катается по своим чистеньким пригородам, а у нас, в Бедрограде, на просёлочных дорогах топи, в которых тяжеловесы то и дело вязнут.

Не должно быт’ этого грузовика у нашего склада!

Бахта Рука на секунду завис, мучаяс’ выбором: бежат’ или не бежат’ смотрет’ номера. Если на нём приехал фаланга (фаланга на грузовике, мда), то номера никого не волнуют — наоборот, надо быстрей внутр’, изымат’ вирус из-под носа у проверки, пока возможност’ ест’. Если не фаланга, если кто-то другой сунулся — стоит знат’, кто. Хотя бы по фальшивым номерам попробоват’ разыскат’ незваных гостей.

Бахта Рука не считал всех кругом врагами, но твёрдо знал, что к Бедроградской гэбне много у кого ест’ вопросы, которые нельзя задат’ в мирной форме. Так сложилос’.

Но лучше будет за номерами послат’ кого-то из охраны, всё-таки первоочередная задача — вирус.

Бахта Рука торопливо дёрнул на себя двер’.

За дверью, на положенном месте как раз стоял охранник. Сразу же признав Бахту Руку, он выпучил глаза, кивнул на узенький коридор справа и показал ладон’ с загнутым большим пальцем.

Загнутый большой палец — четыре вытянутых.

Четыре. Четвёртый.

Охранника Бахта Рука едва не сбил с ног, устремившис’ в коридор.

Там подсобки! То ест’ — швабры и вёдра, между которыми запрятан вирус. И идёт туда не фаланга, а Силовой Комитет — четвёртый уровен’ доступа с автоматами наперевес.

Очен’, очен’ плохо.

Фаланги — ищейки, Силовой Комитет — псы запрещённой до Революции из-за европейских постулатов Неагрессии бойцовской породы. Бойцовские псы на службе у ищеек — появляются только тогда, когда ищейка уже выследила жертву, и рвут её в клочья.

Проверки проводят фаланги. Силовой Комитет — конфискации по приказу фаланг.

Завидев впереди шест’ спин в кожаных плащах, Бахта Рука сбавил шаг. Неспешно нагнат’, сдержанно кивнут’ и непонимающими глазами смотрет’, что они будут делат’.

Никто даже не спросил Бахту Руку, как он тут оказался. Жетон предъявлят’ не пришлос’ — тавра без косы из Бедроградской гэбни опознают обычно с одного взгляда. Обнаглев, он сам поинтересовался, какого лешего к ним наведывается Силовой Комитет.

— Не обсуждается, — отбрила его спина, идущая первой, и, сверившис’ с планом склада в руках, повернула на развилке как раз туда, где притаилас’ каморка с вирусом.

Плохо, хуже не бывает.

Пока кожаные плащи вскрывали двер’, простукивали стены и снимали кафел’, Бахта Рука стоял на расстоянии трёх шагов и думал, что они с Гошкой и Социем собиралис’ сегодня сделат’ передышку от эпидемии и даже от поисков Андрея.

Короткую, на пару-тройку часов и только к вечеру, но обязательно сделат’. Выкинут’ всё из голов — тех трёх, что осталис’ от Бедроградской гэбни, — потянут’ джин или ещё какое небыстрое пойло. В заведение, правда, не сунешься: эпидемия контролируемая, но может и самовольно доползти до любого бара, ресторана, кафешки — четвёртый ден’ вед’ город травят. Зато, когда не в заведении, можно по бутылкам пострелят’, тоже был бы отдых.

Отменяется отдых.

Бетонная пыл’ так и норовила забит’ ноздри, клубилас’ в воздухе — кожаные плащи с их разлетающимися полами всё не давали ей осест’. Осколки кафеля сыпалис’, как полчаса назад брызги из-под колёс.

Сначала снимали кафел’, тепер’ б’ют, не осторожничают. Бахта Рука для профилактики прикрикнул: порча служебного имущества, полегче. Его проигнорировали.

Он был в ступоре, таком странном после всех сегодняшних гонок на такси — вязком, липком, приставучем, как дерьмо канализаций, принадлежащих Университету. Сейчас кожаные плащи наткнутся на нишу с пробирками, как пит’ дат’ наткнутся, они же её так усиленно ищут. У них распоряжение от фаланг. Никто не говорил этого Бахте Руке, но и так понятно — Силовой Комитет не крошит чужой кафел’ без их отмашки.

Но как, откуда фаланги прознали про вирус?

Вообще про вирус, леший уж с точным — до конкретной каморки — местонахождением запасов.

Вся затея с эпидемией держалас’ в строжайшем секрете, всё, что могли, делали сами, без привлечения лишних людей. И ладно бы вой подняли какие-нибуд’ врачи — заметили там неладное, взяли анализы, увидели заразу в микроскоп, обратилис’ в Медицинскую гэбню, минуя городские власти. Это представимо, этого они ждали  — хотя и не на четвёртый ден’, рано. Но фаланги?

Фаланги не шибко дружны с Медицинской гэбней, через врачей к фалангам сведения бы не утекли. А если и утекли бы — всё равно в микроскоп не разглядишь, откуда родом зараза и в какой подсобке её хранят.

Белые осколки кафеля и чёрные кожаные плащи — как всё это может быт’ настоящим? Может быт’, Бахта Рука отключился за рулём и видит сон, глупый и нелогичный, порождённый взвинченными нервами? Может быт’, в каморку и в сон сейчас вообще шагнёт Андрей, извинится за опоздание и так, между прочим, расскажет, где его искат’, когда Бахта Рука проснётся?

— Чисто, — сорвал пелену ступора голос одного из плащей.

Бахта Рука вздрогнул, тряхнул головой, пригляделся: ниша — вот она, неглубокая, для пятидесяти пробирок глубокой не нужно.

Неглубокая и пустая.

Кожаные плащи хмуро уставилис’ на неё, потом прощупали каждый миллиметр, обнаружили механизм спуска нижней грани.

Всё же проще, можно же не отдират’ кафел’: каморка — уборщика, прямо в полу сток для воды, ест’ сток — ест’ и подпол, в него попадают из люка в другой каморке, ползут на карачках, нажимают рычажок и получают прямо в руки содержимое ниши.

Бахта Рука ехал сюда как раз ползат’ по стоку — и пополз бы, если б экстренная проверка не была на деле конфискацией, если б Силовой Комитет не пёр прямиком именно в эту каморку. Когда они уже там, рычаг, находящийся прямо у них под ногами, нажимат’ бессмысленно — услышат.

Кожаные плащи потребовали отвести туда, откуда попадают в подпол, и Бахта Рука повёл, сомнамбулически передвигая ноги. Мельком — пока кожаные плащи её не расхерачили — осмотрел двер’ подсобки с люком, потом сам люк: никаких следов, если и вскрывали, то очен’ нежно, скорее уж открывали ключами.

Такими же, как лежали у Бахты Руки в кармане.

Он тайком сжал со всей дури осколок, подхваченный в разгромленной каморке, — больно, кров’, но проснут’ся не вышло.

Фаланги знают про вирус, фаланги послали за ним силовиков, но кто-то увёл его ещё до фаланг, а Бахта Рука никак не проснётся, не стряхнёт с себя этот невозможный, невообразимый, душный бред.

Само собой, в подполе пробирок с вирусом кожаные плащи не нашли. Потом шарахнулис’ за лекарством — в каком помещении его хранили, они тоже заранее знали.

Пустые стойки оскалилис’ на Бахту Руку холодным железом углов — лекарства не было.

Охранник, зажатый кожаными плащами в проёме коридора, мотал головой: сам сменился полтора часа назад, сменщик ни о каких вторжениях на подотчётный объект не докладывал.

Тепер’ кожаные плащи подумают на Бедроградскую гэбню — кого ещё могут покрыват’ охранники? Уже смерили тяжёлыми взглядами, выплюнули извинения за разгром и вышли прочь, в сентябр’скую хмар’.

— Ну мне-то можешь сказать, — шепнул охраннику Бахта Рука безо всякого акцента. Он давно избавился от таврской манеры не смягчат’ согласные. В речи, не в мыслях. — Был здесь кто-то? Чужой, свой, голова гэбни?

Охранник ещё раз повторил, что не знает, что сменщик не упоминал, что это мрак и что он сам сменщика съест с потрохами, как только — так сразу. Бахта Рука улыбнулся, записал имя сменщика и вырвался поскорее на воздух.

Кожаные плащи как раз запрыгивали в свой конспиративный грузовик. Хот’ бы поинтересовалис’, прежде чем вваливат’ся на склад, какие модели грузовиков в почёте у Бедроградской гэбни в этом сезоне.

Бахта Рука отвернулся от них, от узкой дороги, убегающей в синий лес, и побрёл вдол’ стены. В таком состоянии садит’ся за рул’ нельзя, надо взбодрит’ся, продышат’ся, выкинут’ из головы все дурные предчувствия — как будет, так и будет, а ехат’ можно только успокоившис’.

Потеряет десят’ минут сейчас — нагонит на магистрали, потом ещё по городу срежет, он знает, где лучше сократит’ пут’. К тому же грузовик свалит подальше, не будет маячит’ перед глазами.

За складом простиралос’ поле — уже пожухлое, но ещё дышащее тёплым летним паром. Горизонт всё равно был очерчен дымкой ещё одного пролеска, да и на самом поле то тут, то там вскакивали коробки сараев, но и так неплохо.

Просторно.

Бахта Рука закурил и попробовал просто смотрет’ на поле и ни о чем не думат’.

Не думат’, что у дверей разграбленного склада его ждёт такси Андрея — уютное, послушное, совсём как своё, только хвойный парфюм мерещится.

Не думат’, что разграбит’ склад по-тихому мог разве что сам Андрей.


— Ни вируса, ни лекарства, ни хера, — рыкнул Гошка.

— На обоих складах в городе, — уточнил Соций, зло прищёлкнув языком. — Явно Силовой Комитет понаехал с конфискацией. Но ночная охрана молчала в тряпочку, утренние не в курсе.

Бахта Рука швырнул куртку в вешалку и сказал:

— Не конфискация.

Сказалос’ легко, по дороге думал, что будет сложнее.

Гошка и Соций выжидательно уставилис’ на Бахту Руку.

— Я столкнулся с силовиками нос к носу, пёрли к хранилищу как по рельсам, ни секунды не сомневались. Правильная наводка от фаланг у них точно была, только про люк не знали, громили стены. Короче, не было там ничего ещё до силовиков.

— Замки? — Соций нагнулся вперёд так резко, что кресло под ним скрипнуло.

— Следов вроде никаких. Теперь не узнаем, силовики разнесли всё в хлам.

— У нас тоже без следов, — кивнул Соций.

Гошка мерил кабинет шагами с таким пасмурным видом, что тучи за окном становилис’ уже не нужны. В пепельнице громоздилас’ свалка окурков: изгрызенных — Соций прикусывает сигареты со всей дури, совсем коротких — Гошка всегда докуривает до самого фильтра, а Андрей…

— Андрей уезжал с ключами? — спросил Гошка у туч за окном. — С ключами, леший его?

Можно было не отвечат’. Андрей малост’ параноик, он такие вещи хранит на сердце.

Жалобно звякнул телефон, не успел разразит’ся трелью — Гошка остервенело схватился за трубку, едва ли не переломил её пополам, но осёкся и всё-таки приставил к уху.

— Суки, ну что ещё? — и не подумав понизит’ голос, рявкнул Соций. Пнул валяющийся у ног коробок спичек с такой силой, что тот впечатался в противоположную стену.

Бедроградская гэбня прикуривает от спичек. Началос’ с Соция — он же служил в армии, которой у Всероссийского Соседства нет, только одно на двоих с Ирландским Соседством резервно-тренировочное подразделение. И вот в этой армии, которой нет, ест’ правильные армейские зажигалки с крепким корпусом, с незаедающим колёсиком, с устойчивым пламенем — Бедроградская гэбня когда-то наслушалас’ про них по самое не могу. Однажды Соций просто перестал бесит’ся на хиленькие зажигалки для мирного населения и радикально перешёл на спички. Остальные головы подтянулис’ как-то незаметно для самих себя — синхронизация.

Гошка, так и не проронив в трубку ни слова, хрястнул ею об телефон.

— Не кипятись ты, — Бахта Рука подошёл поближе. С хорошей синхронизацией бывает физически необходимо находит’ся друг от друга на расстоянии вытянутой руки, а то и меньше. — Не факт, что Андрей. Заловили, опустили на ключи…

— И на план склада с жирным красным крестиком, и на схему проезда, и на подробную карту местности в нагрузку! — взвился Гошка. — Держи карман шире.

— Да на нём всё сходится, — Соций упёрся левым глазом в кулак. — Новые заказы у тавра-вирусолога, не подпущенные к гэбне личные агенты, чистенько обнесённые склады. Мутит что-то своё наш чистенький! Только фаланги всё равно сели ему на хвост. Сраная конфискация, и тавра его в Столице тоже кто-то пасёт, — Бахта Рука всё это знал, и Соций знал, что Бахта Рука знал, но продолжал убеждат’. — Слышь, Бахта, нас же с тобой в воскресенье фаланга дежурно спрашивал, куда свинтили ещё две головы. Вынюхивал, сука, при делах мы или как.

— Не нанюхался, за добавкой пришёл, — Гошка наконец-то повернулся от окна, но выражение, застывшее у него на роже, радости никому не добавило. — Звонили снизу: к нам фаланга с официальным визитом. Пока в буфет завернул, пирожки трескает. Тянет резину, чтоб мы лужу побольше нассали.

— Ур-род, — Соций херакнул перед собой кулаком и вдруг добавил, — фаланга урод.

В ответ на такое уточнение Гошка вздыбил свою фигурную, запоминающуюся бров’ и шагнул зачем-то к полкам, ломившимся от документов. Неважных, простеньких, тех, которые не надо прятат’ — семестровые отчёты Института госслужбы, прошения рядовых жителей города Бедрограда, образцы и формуляры для всякой официальщины.

Да Андрей тоже тот ещё урод, если он их кинул, но кому захочется в это верит’?

Бахта Рука непривычно отстранённо — без воспоминаний о всяких хвойных парфюмах — подумал, что примерно за то, что вытворил Андрей, таврам и отрезают косы другие тавры, а не какие-то бескосые злопыхатели. Свалил, спёр общие запасы, привёл хвост, не сказал ни слова. Ещё и личные агенты, Дмитрии леших их Ройши! Гошка после беседы с Шапкой всю Столицу оперативно перетряхнул — и ничего. Вчера разослали запросы по большинству учебных заведений, которые готовят медиков в Средней Полосе, откуда Дмитрий Ройш якобы родом. Кирзан’ и Старожлебинск уже ответили: не было у них никогда никакого Ройша, тем более Дмитрия.

С самого начала было ясно: имя — подставное, документы — фальшивые, с настоящими кто ж в Медкорпус за заразой сунется? И точно так же было ясно, что приставит’ к столичному вирусологу своего наблюдателя вполне разумно.

Всё ясно, всё разумно, всё так, как и должно быт’ — кроме одного. Почему остальные три головы Бедроградской гэбни раньше не слышали об этом наблюдателе?

Андрею понадобятся очен’, очен’ веские оправдания, чтоб не получит’ по шапке, когда объявится.

Гошка выудил из залежей макулатуры на полках какую-то бумажку — у него бывает, он юрфак заканчивал.

— Эпидемия уже идёт полным ходом, хоть весь запас вируса и растворился в воздухе, — Гошка смотрел на остатки Бедроградской гэбни тяжело и решительно одновременно. — Мы всё ещё имеем шанс ткнуть херов Университет в некомпетентность, непрофессиональное обращение с их собственным канализационным дерьмом и далее по списку. Только без учёта заражения через студентку-истеричку, в неё как случайный фактор никто не поверит, раз Андрей попался.

— Раз Андрей попался, ткнут нас, — мотнул головой Соций. — Нагнут хорошенько и ткнут во всё подряд.

Бахта Рука поймал себя на том, что мотнул головой параллельно с Социем. Подхватыват’ жесты друг друга ещё до того, как они начинаются, — стандартный навык, отлично работает на допросах: допрашиваемый сидит строго напротив гэбни и психует уже от того, как она слажено, одинаково двигается. Как единый организм, скреплённый синхронизацией.

Так уже и не разберёшь: это ты сейчас свои личные сомнения выразил или рефлекторно скопировал реакцию.

— Вы б дослушали, а? — возмутился Гошка, но усмехнулся при этом спокойно, понимающе. — Некогда спорить, фаланга пирожками не подавится и не исчезнет. Мы можем убедить его, что вирус на складах и эпидемия в городе — не наши художества. Я не я, кобыла не моя. Андреева кобыла — от гривы до хвоста.

Бахта Рука и Соций ответили почти хором:

— И что нам это даст?

— Все отвечают за каждого, сам как будто не знаешь.

Гошка метнул им свою бумажку, бумажка завертелас’, замедлилас’ в воздухе, но всё-таки спланировала на стол.

— Пока мы гэбня — отвечают, — он жёстко усмехнулся. — Предлагаю право нейтрализации четвёртого.

От неожиданности Бахта Рука и Соций шумно выдохнули.

Гошка явно очен’ торопился — фаланга нагрянет с минуты на минуту! — но таки дал время осмыслит’. Снова вернулся к окну, распахнул форточку. Бахте Руке почему-то захотелос’ вытворит’ что-нибуд’ совсем дурацкое, детское даже — покричат’ в эту форточку, например. На языке вертелос’ нелепое слово «коноедство» — храбрая попытка Бахты Руки и его отрядских товарищей ругат’ся как будто по-таврски.

Как ест’ коноедство, но Бахта Рука промолчал.

— На-а-армально, — обалдевшим голосом протянул Соций.

Да только вед’ правда — нормально, как нормально взят’ и самому себе отрубит’ руку. Жутко, в здравом уме не захочется, но у них такая работа, в ней всякое бывает. Уж какую выбрали, никто не заставлял.

— Он не только нас кинул с планом, — Бахта Рука говорил медленно, скорее для себя, — он весь Бедроград подставил.

— Да не знал он! —  вдруг заорал Гошка. — Да, умотал в Столицу хер знает зачем, да, падла, но когда сбегал и запасы крал, не знал ведь на самом-то деле, что мы эпидемию уже запустили!

— Ты там определись, — Соций угрюмо чиркнул спичкой.

Бахта Рука смотрел на Гошку, снова заметавшегося от стены к стене, и думал, что тому сейчас гораздо сложнее, чем им с Социем. Предложит’ применение ПН4 к Андрею — это правильно, это может спасти ситуацию, но это… в общем, Бахта Рука сам бы никогда не смог.

— Чего определяться? — Гошка застыл посреди кабинета. — Он не знал, а значит, у нас именно она, критическая рассинхронизация.

Повисла тишина, от которой может случит’ся припадок клаустрофобии — густая, плотная, не дающая сделат’ ни шагу не хуже обвала в канализационном туннеле.

Критическая рассинхронизация, диагноз пострашнее любой чумы — водяной, степной, леший знает какой. Единственный повод применит’ право нейтрализации четвёртого, ничего неожиданного, это заставляют зубрит’ в Институте госслужбы, это должен знат’ каждый, кто служит в гэбне, да только обвалившейся на голову тишине наплеват’.

— Из-за ПН4 будет расследование. Заклюют, — смахнул тишину Соций. Он не боится обвалов, он служил в горах. — Выплывет же всё.

Соций не пытался найти оправданий Андрею, он вообще не говорил ни слова про Андрея, но и ухнувшему в припадок ложной клаустрофобии Бахте Руке, и всклокоченному, дёрганому Гошке было совершенно очевидно, что все возражения Соция — это тоже оно, животное, физическое нежелание отгрызат’ самому себе руку.

Где-то там в бумажке, которую швырял Гошка, форме для ПН4, мелькает обрывок из определения гэбни: «единица управления сферой, территорией или учреждением».

Единица, не четыре единицы. И тем более — не три плюс одна.

— Не выплывет, успеем замести, — Гошка скрестил руки на груди и стал обратно собранным, почти живым. — Пользуясь служебным положением, Зябликов Андрей Эдмундович под носом у родной гэбни устроил чуму в Бедрограде…

— Родная гэбня вовремя зашевелилась, по горячим следам выловила папашу чумы Таху Шапку и начала принимать меры? — оживший Гошка вселил в Бахту Руку нездоровый азарт.

— Улавливаешь, — одобрительно кивнул Гошка, взялся за форму для ПН4 и потряс ей в воздухе. — Все помнят, что это непредсказуемая штука? Типа либо его, либо нас, либо кого-то из нас, либо всех сразу, либо вообще никого?

Бахта Рука не хотел вчитыват’ся в служебную инструкцию, он и так в курсе, как оно бывает: созывают Комиссию по Делам Гэбен из одного фаланги и нескольких кожаных плащей Силового Комитета, Комиссия разбирается, что и как, долго разбирается — и выносит решение. Любое. Кто в итоге окажется виноватым и к кому примут меры — заранее неизвестно.

— Так вот мы напряжёмся и сделаем так, чтоб его, — уверенно закончил Гошка.

— Эпидемия, — громыхнул Соций. — На время расследования гэбня снимает с себя все полномочия и передает их Комиссии. Ты хочешь, чтобы в ёбаную эпидемию здесь хозяйничали фаланги?

— Да кто им даст хозяйничать. Пусть забирают здания, архивы, служащих. Но на кой хер нам служащие, мы самую важную работу всё равно всегда сами делаем, своими восьмью руками! — Гошка сбился было, но тут же бодро отмахнулся. — Шестью. И продолжим делать, но фаланги об этом не узнают.

Гошка дело говорил — Бедроградская гэбня в нынешнем составе действительно решала главные проблемы без привлечения дополнительных человеческих ресурсов. Те, кто годами просиживает штаны в кабинете, а по канализациям бегат’ отправляет младших служащих, — не власт’, а одно название.

Временно лишит’ Бедроградскую гэбню официального статуса ещё не значит лишит’ её власти, нашли дураков.

Бахта Рука красноречиво стянул зубами колпачок с ручки — чего медлит’-то?

— Последнее, — Гошка жестом притормозил Бахту Руку, не дал пока поставит’ подпис’.

Внезапно прорывающаяся дотошност’ Гошки в бумажных вопросах до сих пор иногда удивляла даже Бахту Руку. А уж со стороны заподозрит’, какой отпечаток оставила на нём суровая юрфаковская муштра, было тем более непросто.

— Ну? —поднял голову Соций.

— Пну, — честно отозвался Гошка и напомнил одну существенную детал’. — Подписать эту херню значит закрыть перед собой любые перспективы карьерного роста. Чем бы оно ни закончилось, никаких повышений уровня доступа и переходов в другие гэбни подписавшим не светит, — выхватив ручку у Бахты Руки, он первым оставил на листе размашистую, летящую закорючку. — Но лично я и так собирался служить городу Бедрограду, пока не подохну.

Стало легко, как будто воздух из распахнутой форточки наконец заполнил пространство, вытеснил к лешему всё лишнее, сложное и ненужное.

Всё, разобралис’ — а дальше уж буд’ что будет.

Три подписи под печатным текстом с пропусками.

И нужно обязательно в обозримом будущем отдохнут’ и пострелят’ по бутылкам.


— До свидания, — покивал фаланга самому себе, отлепился от подоконника, прислонившис’ к которому он простоял последние сорок минут, почти повернулся к двери, но всё-таки спросил: — Только ещё одно: четвертый-то голова нынче где?

Остатки Бедроградской гэбни синхронно посмотрели на фалангу с непереводимым выражением, которое снаружи должно было являт’ собой скорб’ и неуверенност’, а изнутри ощущалос’ не иначе как «выкуси, сука».

…Стоило подписат’ форму для ПН4 — из приёмной доложили, что фаланга ждёт.

Бахта Рука бросился к вешалке за форменными мундирами, Гошка к бумажке — дозаполнит’ пропуски, Соций к сейфу — согласно протоколу нельзя входит’ при оружии в помещение для допросов, где возжелал сегодня говорит’ фаланга, надо разоружит’ся.

Разоружит’ся, упаковат’ся в мундиры, пристегнут’ на левую сторону ремнями наплечники, стерет’ с ботинок складскую пыл’, кое-как пригладит’ Гошке волосы — а то слишком заметно, что он всё утро как угорелый бегал по отсыревшему городу, даже дожд’ где-то зацепил.

А потом долбаные сорок минут отвечат’ на вопросы про замену проводки, последние пополнения архивов и идеологию за лето!

Фаланга как ни в чём не бывало поддерживал иллюзию будничности всей этой экстренной проверки служебных помещений. Остатки Бедроградской гэбни отводили душу, деляс’ под столом фантазиями на тему его медленной и мучительной гибели — гэбенный служебный код, касания стоп. Чтоб никто не слышал и не видел, что гэбня обсуждает внутри себя. Удобно — помогает быстро принимат’ решения на допросах.

Помогает не впадат’ в бешенство, когда их сорок минут мурыжат ерундой.

Но всё-таки спросил, спросил про Андрея!

— Не знаем, — пожал плечами Бахта Рука, со злорадным удовольствием наблюдая, как меняется стойка породистой ищейки-фаланги.

— Едва ли не у вас собирались спрашивать, — ещё больше подначил Соций.

— Понимаете, — как будто бы извиняяс’, начал Гошка, — у нас критическая рассинхронизация.

Про фаланг часто рассказывают — дуракам, которые развешивают уши, — будто у них на всё одно выражение лица. Бахта Рука знал три: одно стандартное, презрительно-равнодушное, «ничего нового вы всё равно не расскажете, но, так уж и быть, давайте послушаем» и ещё два, персонально для Бедроградской гэбни: «где отчёт по идеологии за лето?» и «прекратите обострять ситуацию со Столицей своими разбойными выходками!».

Сейчас Бахта Рука своими глазами увидел, как мимика фаланги принимает доселе неизвестную, четвёртую конфигурацию — «а вот с этого места поподробнее, отечество нуждается в вашем грязном белье!».

— Мы собирались посылать прошение через официальные инстанции, но раз уж вы здесь… — Бахта Рука замолчал, позволив себе поглумит’ся ещё самую малост’.

Остатки Бедроградской гэбни держали паузу, в упор глядя на фалангу.

Тот практически заёрзал — но не на месте, а так, как будто любопытная душонка заёрзала в ограничивающем её возможности теле.

Гошка издевательски приподнял над столом заполненную и подписанную форму, пробежал её сосредоточенно глазами, изобразил сомнение и нерешительност’.

Фаланга аж вытянулся:

— Что это у вас, Гошка Петюньевич?

— Прошение о применении права нейтрализации четвёртого, — громыхнул Соций.

Гошка в молчании опустил голову.

— В адрес Зябликова Андрея Эдмундовича? — очен’ серьёзным тоном уточнил фаланга, и Бахта Рука всё-таки признался себе, что тайно восхищается особым профессиональным чувством юмора фаланг.

— В адрес покойного хэра Ройша! — неожиданно ляпнул он, улыбнулся растерянно и болезненно, покосился на Гошку и Соция, потом обратно на фалангу и добавил: — Простите, нервы.

Бахта Рука думал, что насмехается умышленно, потому что так здорово насмехат’ся над фалангами, потому что остатки Бедроградской гэбни так быстро породили такой эффективный план спасения ситуации, потому что радост’ бюрократической победы так и прёт наружу. Но, почувствовав плечом нехватку за столом ещё одного человека, понял — а вед’ и правда, нервы.

Лихорадочный ден’, будто в городе не чума, а столбнячное пихтское бешенство. Бросает из крайности в крайност’, заставляет хотет’ пробежат’ся по коридорам здания Бедроградской гэбни с воплем, разбит’ случайное окно, надет’ фаланге на голову мусорное ведро, расстрелят’ из табельного оружия кого-нибуд’ неудачно попавшегося под руку…

Они применяют к Андрею ПН4, они уже сказали это фаланге.

— …и таким образом выяснили, что Андрей Эдмундович от лица Бедроградской гэбни нелегально заказывал смертельно опасный вирус у специалиста из Медицинского Корпуса, — видимо, Соций только что изложил фактический повод для ПН4, последовательно отсекая все компрометирующие детали, как умеет отсекат’ только он — армейская выучка отчитыват’ся перед чужим штабом, если воз’мут в плен. Связки фактов, стройные цепочки событий, и в них почти ни одного звена, способного разрушит’ легенду.

Бахта Рука всё пропустил, глядя куда-то перед собой.

— Соций Всеволодьевич, вы говорите страшные вещи, — прогнусавил фаланга, чут’ раскачиваяс’ всем корпусом, как дерево на слабом ветру. — И что же, по Бедрограду бродит смертельный вирус?

— Пока такового не обнаружено, —  уверенно заявил Гошка.

Бахта Рука добавил:

— Хотелось бы верить, что заражение не было произведено. Но мы продолжаем поиски.

Можно было бы прямо сейчас выдат’ фаланге адреса всех зачумлённых микрорайонов — или хотя бы одну из пяти точек на карте. В субботу травили только дом Ройша и парочку рядом, но это и так добрая половина крохотного Тощего переулка. В воскресенье, пока Гошка катался за Андреем, ещё одно место, новостройки у бывших метелинских мануфактур — самая окраина Старого Города, подальше от Университета, но поближе к Ройшу. Ну, чтоб можно было поверит’, что болезн’ сама перекинулас’. Вчера — сразу три очага распространения заразы, эпидемия должна развиват’ся скачкообразно. Сегодня уже ничего не успели, вирус-то пропал.

И лекарство пропало, а значит, сказат’ сейчас, что эпидемия ест’ — выставит’ себя такими же слепыми котятами, какими они собираются выставит’ Университет: у нас что-то происходит, но нам нечем это лечит’.

Вот к завтрашнему утру, когда в спешном порядке будет синтезирована хот’ какая-то партия лекарства, — можно будет доложит’, что заражение нашли. Предоставит’ средство борьбы с эпидемией (формула которого якобы была добыта у тавра-вирусолога, когда выясняли, где же Андрей) и преспокойно сдат’ свои полномочия — вместе с лекарством! — Комиссии по Делам Гэбен.

У остатков Бедроградской гэбни ПН4, но они всё равно способны контролироват’ ситуацию на вверенной территории, а Университет — нет. Из-за выкрутасов Андрея первоначальный замысел оброс драматизмом, но сильно отклонят’ся от курса никто не собирается — и точка.

В помещении для допросов всё по служебной инструкции: только стол гэбни, стул допрашиваемого — в двух с половиной метрах строго напротив — и окно. На этот стул фаланга в жизни не сядет, он облюбовал подоконник — смотрит на остатки Бедроградской гэбни сбоку, задумчиво поглаживает крашеное дерево рамы.

— В сложном же положении вы собираетесь передать Бедроград во временное распоряжение Комиссии… — на лице фаланги никак не хотела проступат’ озабоченност’, хотя он явно очен’ старался.

— Мы работаем в экстренном режиме, — отрезал Бахта Рука, — и собираемся сделать всё, что в наших силах, чтобы как можно скорее поправить «сложное положение», если таковое имеется.

— Похвальное рвение, Бахтий Цоевич, — гаденько улыбнулся фаланга.

Всё, что связано с фалангой, казалос’ гаденьким — его упорство в обращении к головам гэбни по отдельности, например. Даже собственное имя, давным-давно в документах изменённое Бахтой Рукой на росский манер (на публичной должности так проще — меньше народу путается), звучало как-то скользко, омерзительно, совсем не похоже на настоящее.

— Мы прекрасно понимаем, — Гошка говорил безукоризненно вежливо, но не пытался скрыт’ покровительственного, наглого сочувствия фаланге, — что никто не может разобраться с экстремальной ситуацией в городе быстрее и эффективнее, чем городские власти. — Он достал из кармана спички, чиркнул одной и тут же затушил, не прикурив. — Но, увы, у городских властей тоже бывают трудности.

Последнее высказывание было даже большей ложью, чем всё это пока что не обнаруженное заражение. Не бывает таких трудностей у Бедроградской гэбни — даже у неприкаянных её остатков! — чтобы они надумали сложит’ руки с табельным оружием и ничего не делат’.

Но раз Гошка решил добавит’ драмы, пуст’ уж фаланга считает, что они раздавлены — тем веселее завтра будет отдават’ ему Бедроград вместе с готовым лекарством.

— Зря вы полагаете, что нам легко далось это решение, — будто бы разочарованный чёрствост’ю фаланги, которому неведомы чудеса синхронизации, тоскливо усмехнулся Бахта Рука. — Только другого выхода у нас нет.

— Продолжать работать втроём при критической рассинхронизации с четвёртым — безответственно и противоречит всем служебным инструкциям, — Соций далёк от языка драмы, но неповоротливый, зато такой безапелляционный язык здравого смысла тоже подойдёт.

Фаланга с одобрением кивнул лично Социю — разделяет, зараза, головы гэбни, игнорирует синхронизацию. И вед’ всё это умышленно: чтобы сбиват’, тормозит’, мешат’ думат’ тем, кто давно привык чувствоват’ себя одним целым.

— Кри-ти-ческая рас-син-хро-ни-зация, — фаланга даже запрокинул голову, чтобы получше распробоват’ слова. — Представляете себе, что такое расследование обстоятельств критической рассинхронизации?

— Сталкиваться не приходилось, — ядовито улыбнулся Гошка.

— А вот Андрей Эдмундович в предыдущей своей гэбне едва не столкнулся, — отзеркалил его улыбку фаланга.

Ну начинается.

— Мы в курсе, — Бахта Рука раздражённо сверкнул глазами.

Несложно устраиват’ спектакл’ перед фалангой, несложно злит’ся на Андрея — он заслужил, он творит леший знает что, косу бы ему отрезат’, да косы нет, только хвост. Сложно — отучит’ себя защищат’ Андрея от нападок за набившую уже оскомину историю с «его предыдущей гэбней», как защищали много лет подряд.

— Кто ж не в курсе развала Колошмы, — покладисто ответил фаланга. — И что, не страшно было в самом начале?

Кирпича эта кислая рожа просит, кирпича.

Бахта Рука почувствовал, как слегка придвигается к нему Гошка, касается под столом коленом — не служебный гэбенный код, не осмысленная тактильная реплика, а так, просто —  прос’ба успокоит’ся, не встават’ на дыбы.

Фаланга имеет право задават’ свои дурацкие вопросы, они всего лишь част’ того самого расследования, на которое остатки Бедроградской гэбни подписалис’ сами. Понят’, почему развалилас’ гэбня, — важно, нужно, это не досужее любопытство. Чтобы фаланга с Комиссией сделали, что должны, приходится открыват’ перед ними не только рабочие архивы, но и душу — такие уж правила игры. Протокол такой, выражаяс’ иначе.

— Раз Бюро Патентов и фаланги сочли возможным после развала Колошмы назначить Андрея на службу в другую гэбню, — спокойно ответил Соций, — у нас не могло быть никаких оснований сомневаться в его пригодности.

Это любимая армейская песня Соция — старшему по званию, то ест’ уровню доступа, виднее, а мы усердно исполняем приказы, вот и всё.

— Особенно печально теперь сознавать, что назначившие могли и ошибиться, — неожиданно наехал на руководящую верхушку Гошка.

— Вы знаете правду о роли Андрея Эдмундовича в тогдашних событиях? — удивлённо приподняв брови, перешёл в наступление фаланга.

Гошка посмотрел на него как на умалишённого, несчастненького дурачка совсем без мозгов, который знат’ не знает ничего о синхронизации, а вслух тоже обозвал безмозглым, но совершенно по другому поводу:

— Мы знаем о бытующем мнении, что правда про развал Колошмы — не наш уровень доступа.

— Ну вы же должны понимать, — возразил фаланга якобы извиняющимся тоном, — что тогда, почти десять лет назад, вся эта информация была взрывоопасна. На тот момент 66563…

Ну вот опят’ разговоры ни о чём — как проводка и идеология за лето.

Долбаный 66563 для госаппарата — универсальный способ пугат’ детей, как степная чума для медиков. Кое-кто даже пугается: как же, заключённый-без-имени, убивший самого Начал’ника Колошмы! Да кто бы ни убил Начал’ника, правильно сделал — в гэбне не должно быт’ начал’ников, так не живут и не работают, так умирают.

История простая как варёный пихтский лапот’: гэбня Колошмы двадцат’ лет подряд работала криво, ходила разными составами под одним человеком, его и головой-то гэбни не назовёшь, разве что злокачественным наростом. Потом посадили 66563 — тоже отличная история о непрофессионализме, но уже Столичной гэбни, чтоб им, — посадили, и Колошма развалилас’. Начал’ник Колошмы от бесед с 66563 слетел с катушек, ослабил хватку, остальная гэбня думала упечь его подальше, он думал упечь их, 66563 сидел себе на стуле допрашиваемого и провоцировал, а потом Начал’ника кто-то застрелил — при полной-то Колошме понаехавших фаланг и их псов из Силового Комитета!

Поучительно, почти притча о том, что бывает с ненормальными гэбнями, и эта притча нравилас’ бы Бахте Руке — если бы в ней не был замешан Андрей, их Андрей.

Андрею, вернувшемуся из степи в Бедроград, было девятнадцат’ лет — это даже чут’ меньше, чем срок неофициального правления того самого Начал’ника Колошмы.

Девятнадцат’ лет — аккуратная бородка, чтобы казат’ся старше, значительней, и желание всё на свете сделат’ правильно, нигде не ошибит’ся, всем угодит’. Бахта Рука, Соций и Гошка посмеивалис’ над ним поначалу: такой отрядский отличник, выучивший по учебникам всё, что нормальные люди познают методом проб и ошибок.

Взвалил на себя непосильную ношу — закрыт’ вопрос 66563 — и неожиданно справился, за что и был повышен до Бедроградской гэбни. За такое пойди не повыс’, там столько вранья намешали, лезло из всех щелей, грозило прорват’ся наружу и подгадит’ всем.

А всё она, идеология за лето.

66563 жил в Бедрограде, работал в Университете и выпустил пару идеологических книжек, идеологичност’ которых подтвердил аж Хикеракли — тогда ещё живой член Революционного Комитета, второй уровен’ доступа, выше только Бюро Патентов. Столичная гэбня хотела прибрат’ 66563 к рукам, сделат’ своим полуслужащим — прямо в Бедрограде, в Университете, где не было ещё никакой собственной гэбни, а следовательно, Университет тогда подчинялся гэбне Бедроградской.

Вербоват’ людей на чужой территории — глупая ошибка столичных, и столичные поплатилис’ потом, хорошо поплатилис’ (Бахта Рука до сих пор вспоминает ту оперативную вылазку), но сначала поставили капкан на этого самого 66563. Нашли каких-то сумасшедших, замаскировали под других сумасшедших, слепили из них якобы террористическую якобы контрреволюционную группировку, дали книжонку 66563 и отправили взрыват’ Первый Большой Переворот. Чтобы потом пригласит’ 66563 на беседу и рассказат’, что он в заднице, его именем проект государственной значимости едва не сорвали — так что тепер’ либо к ним, столичным, в полуслужащие, либо на Колошму. Это всё не ради его одного делалос’, это война столичных и бедроградских — заело некоторых, что Первый Большой Переворот отдали реализовыват’ Бедрограду.

Ну а 66563 воз’ми да и выбери Колошму. Чего его дёрнуло — никто не знает, но столичные осталис’ с носом. Столько наворотили, а в результате своими руками посадили по кое-как состряпанному обвинению публичную фигуру, даже хуже — автора части современной государственной идеологии. Его потому по имени и не называют до сих пор, что гражданским — да что там, и госслужащим невысоких уровней доступа — лучше не знат’, какие люди иногда на Колошму попадают. Выплыви это в массы, началис’ бы такие кривотолки — никто бы костей не собрал.

Но тут объявился Андрей, отрядский отличник с трогательной тетрадочкой для записей на допросах в руках, привёл хлипкие обвинения 66563 в порядок, фактически придумал сам, за что того стоило изначально сажат’, закрепил эффект сваленным на 66563 убийством Начал’ника Колошмы.

Поступил на службу в Бедроградскую гэбню и узнал, что своими действиями прикрыл от гнева Бюро Патентов зарвавшихся столичных. Жутко злился, смешной.

— Андрей Эдмундович ведь, сам того не зная, помог Столичной гэбне, — пока что разговор с фалангой далеко от Колошмы не ушёл, — или зная?

Остатки Бедроградской гэбни хором загоготали.

— Богатая у вас фантазия, — первым очухался Гошка. — Такого мы ему ещё не вменяли!

— Не хватит оснований для ПН4 — обязательно используем эту идею, — истерически покивал Бахта, вспоминая вечное Андреево «как их земля носит, да лучше б тогда мои обвинения 66563 завернули».

Фаланга всё поглядывал, поглядывал на них со сдержанным любопытством и вдруг поставил диагноз:

— Вы очень хорошо относитесь к Андрею Эдмундовичу.

Повисла неудобная пауза, за которую Бахта Рука успел осознат’, как глупо всё это выглядит со стороны: сидят три человека, честно пытаются навсегда отрезат’ от себя четвёртого, но, отвечая на каждый вопрос об этом четвёртом, скатываются в воспоминания — правильные, весёлые, прямо-таки тёплые. Как будто нет никаких обнесённых складов и побега в неизвестном направлении.

— Мы работали вместе девять лет, — Соций закурил. — Какого ещё отношения можно ожидать?

Фаланга неопределённо качнул головой:

— Расследованию необходимы все подробности происходивших внутри гэбни процессов. Это займёт много времени, да и Комиссия ещё не собрана. А сейчас у нас с вами так, общение с целью составить приблизительную картину, — он посмотрел в потолок, пожевал губу, изобразил непринуждённост’ и светским тоном добавил: — Ну и кто убил Начальника Колошмы?

Вот прикопался.

— Не Андрей, — дружелюбно и односложно ответил Гошка.

— Вряд ли вас на самом деле волнуют наши фактические знания о ситуации, имевшей место вне сферы нашей ответственности, — осудил методы фаланги Соций. — Спрашивайте прямо.

— Хорошо, — согласился тот. — Как вы могли доверять человеку, с некоторой вероятностью причастному к покушению на голову своей гэбни?

Да, был там скользкий момент за три дня до непосредственно смерти Начал’ника — будто бы кто-то из гэбни собирался травит’ его ядом не ядом, но какой-то дрянью. А с подобной дрянью Андрей всегда умел обращат’ся, недаром он потом заведовал всеми медицинскими вопросами в Бедроградской гэбне.

— Очень просто, — Гошка пожал плечами. — Весь развал Колошмы произвёл на Андрея сильное впечатление — первая гэбня, да и возраст такой, подходящий для впечатлительности. Отсутствие синхронизации, перекос власти в сторону кого-то из голов, несогласованная самодеятельность — это с тех пор его любимые кошмары.

— За которые к нему сейчас применяют право нейтрализации четвёртого, — резонно заметил фаланга.

Гошка пожал плечами ещё выразительней:

— Фрайдизм. «Страхи рано или поздно овеществляются и поглощают личность» — или как там в оригинале?

Иногда у Гошки прорезается эрудиция, хот’ он и твердит, что книжки пишут-читают те, у кого силёнок не хватает действительно важными делами занимат’ся. То, что сам он при этом вес’ма и вес’ма начитан, — производственная тайна, известная разве что родной гэбне.

Бахта Рука некстати вспомнил, что Андрей-то Фрайда недолюбливает. Оскорбился бы, если б узнал, что его тут с фалангой с позиций фрайдистских неврозов разбирают.

 — Да и без фрайдизма всё ясно, — Бахта Рука понимал, что говорит это как будто бы для Андрея, чтобы тот не возмущался и не шипел, когда потом за каким-нибуд’ длинным пойлом вроде джина они будут вспоминат’ ПН4.

Вспоминат’ — будут, но не с Андреем.

— Поделитесь мнением, Бахтий Цоевич, — не давал расслабит’ся фаланга.

— Колошма ест людей, — просто сказал Бахта Рука, точно этих трёх слов достаточно, чтобы понят’, о чём он, но одумался и пояснил: — Специфическое учреждение со специфическими условиями, которые накладывают отпечаток. Не могут не накладывать, ничьей личной вины или слабости тут нет. Место такое — сами знаете, степняки его дурным обзывали до всякой колонии. Это всё предрассудки, конечно, но колония-то сильно лучше не сделала. Там ничего нет, только камеры и степь, и люди от этого сходят с ума потихоньку. И не одни заключённые, жизнь гэбни Колошмы несильно лучше — допросы, допросы, допросы, а больше ничего, вообще ничего. Лучше ничего и не хотеть, всё равно ведь не будет — разумнее сразу отказаться от любых потребностей. И поэтому даже те, кто вырвался, остаются со своей персональной Колошмой в голове, от такого уже не избавишься.

Бахта Рука не соврал ни в чём, кроме вывода. В то, что персональную Колошму не вытрясти из головы, он не верил — он же видел, как это было у Андрея.

И саму Колошму тоже видел, включая одиозного Начал’ника — давно, до Андрея и даже до Соция и Гошки, в совсем другом составе Бедроградской гэбни Бахта Рука катался туда по делу — вызволят’ служащего, попавшего под раздачу ни за что.

Колошма была жуткая, жуткая и вязкая, не спасала даже широкая, просторная степ’.

Наоборот, получалос’ только хуже — больше пустоты, от которой не спрятат’ся и не убежат’, из которой не ускакат’ на коне и не уехат’ на такси. У степняков никогда не было лошадей, а у гэбни Колошмы — служебного транспорта, им незачем, потому что некуда. Им не сест’ за рул’, не погонят’ по шоссе, пяляс’ на убегающие звёзды фонарей, снимая накопившееся напряжение. Не завалит’ся в заведение с музыкой, выпивкой, хорошим меню и незнакомыми, разодетыми, шумными людьми, не зайти в киоск за газетой, не перекинут’ся парой приветливых и бессмысленных реплик с девушкой на кассе.

Газеты на Колошму привозят с курьером и двухдневным опозданием.

Вернут’ся оттуда в нормальную жизн’, тем более в Бедроград, — праздник само по себе. У Андрея были жадные глаза и очен’, очен’ твёрдое понимание, как много на самом деле значит всё то, чего на Колошме у него не было: газеты, заведения, такси — и синхронизация.

— Травма Колошмой, говорите? — привычка фаланги жеват’ губу раздражала.

— Даже ничего не понимая в травмах и прочей психологии, — весомо пробасил Соций, — стоит иметь в виду, что опыт никуда не девается. Если опыт рассинхронизации уже есть, повторять его менее страшно, нежели в первый раз. Хотя бы с бюрократических позиций.

Что они все трое сейчас несут?

Говорят одно, думают другое, решили трет’е — и наматывают эти круги без конца. Фаланга понукает их кнутом своих наводящих вопросов, рассматривает как под микроскопом, никуда не торопится — хочет узнат’, как же так вышло, что в Бедроградской гэбне один голова заказал смертельный вирус, устроив критическую рассинхронизацию. А Бедроградская гэбня, её остатки, очен’ хотят, чтобы фаланга не узнал, что вирус общий, синхронизированный, но ничего это не отменяет, раз Андрей сбежал.

Вот и ходят кругами.

— Случались ли ранее поводы подозревать Андрея Эдмундовича в намеренном нарушении фактической синхронизации?

Глупые служебные инструкции делят синхронизацию на фактическую, физическую и психическую — как будто ест’ разница, как будто одно не завязано на другое, как будто сокрытие «значимых производственных сведений» не мешает дышат’ в одном ритме.

И да, поводы случалис’, только очен’ давно, в самом ещё начале — и кому, как не фаланге, об этих поводах известно больше всех.

Но Бедроградская гэбня пережила, забыла и выкинула их к лешему — потому что нечего раздуват’ из комара бегемота, тем более из мёртвого комара.

А вопросы всё не кончаются, скатываются в совсем уж мелкие подробности жизни гэбни города Бедрограда. Мелкие и местами болезненные, вед’ вот так вот сидет’ перед фалангой и рассказыват’, сколько сигарет в среднем выкуривает Андрей за ден’, сколько часов ему нужно спат’, чтобы нормально функционироват’, как именно он огрызается, когда ему мешают за рулём, — это какое-то извращённое издевательство.

Но надо терпет’ и отвечат’, надо доказыват’, что Бахта Рука, Соций и Гошка в курсе, что такое нормальная работа гэбни, что они способны будут синхронизироват’ся со следующим четвёртым, которого Комиссия назначит вместо Андрея.

 Хорошая гэбня должна быт’ одним целым. Идеальная — должна перестат’ им быт’, если возникла необходимост’.

— Расскажите что-нибудь об эротических предпочтениях Андрея Эдмундовича, — с гаденьким интересом осведомился фаланга. Почти как будто для себя спрашивал, это вед’ так, предварительная беседа.

Новым четвёртым не назначат кого-нибуд’ похожего на Андрея, голов гэбни подбирают не по принципу заменяемости.

— Пёрышки, — с наглой мечтательност’ю ответил Гошка.

— Пёрышки?

— Подключите фантазию.

Фаланга подобрался, выплюнул свою многострадальную губу. Ничего вроде бы не изменилос’, три головы Бедроградской гэбни всё так же сидели за столом рядом с пустым четвёртым стулом, но фаланги — профессионалы в своём нелёгком деле капанья на мозги, фаланги знают, когда терпение исчерпано и спрашиват’ дальше — уже значит давит’.

— К сожалению, я не могу принять ваш запрос на применение права нейтрализации четвёртого.

Что?

Бахте Руке не нужно было косит’ся, чтобы знат’, — Соций не шелохнулся, только молча уставился на фалангу в ожидании разъяснений; Гошка чут’ прищурился, выпустил дым медленнее обычного; и только сам он, Бахта Рука, позволил себе лёгкий вздох удивления — значит, ему и спрашиват’, фаланга самостоятельно распространят’ся не станет.

— На каком основании?

— Существует единственное законное основание не принять подобный запрос, — укоризненно покачал головой фаланга, слегка даже причмокнул языком, изображая бездны разочарования.

У Бахты Руки загудели мышцы — это напрягся Гошка, швырнул на фалангу злой взгляд:

— Андрей задержан лицами более высокого уровня доступа.

— Стоит ли предположить, что третьего? — мгновенно включился Соций.

Бахта Рука и знал головой, и ощущал всем телом, что Соций просто подхватывает реплики, а сам тоже не понимает, о чём говорит. Зато понимает, что Бедроградская гэбня снова перешла в нападение.

У гэбни нет никаких магических способностей, они не умеют обмениват’ся мыслями, Гошка не может передат’ им полувздохом годы обучения на юрфаке, — но для того, чтобы посмотрет’ на фалангу сумрачно, требуя объяснений, это и не нужно.

— В случае если один из голов подавшей прошение о применении права нейтрализации четвёртого гэбни ограничен в перемещениях и коммуникации по решению лиц более высокого уровня доступа до подачи прошения, — гнусавой скороговоркой выдал фаланга, — оное прошение отклоняется.

Настал черёд Бахте Руке слегка коснут’ся колена Гошки — просто так, на всякий случай, чтобы не взорвался. Фаланга того и ждёт, затем и водил кругами по бесконечным вопросам. Тоже просто так, без особого смысла — потешит’ своё гаденькое профессиональное чувство юмора. Сперва вытянут’ всю душу, посмотрет’, как смешно дёргаются подопытные, как тяжело и мучительно даётся им вес’ этот разговор, — а потом заявит’, что всё было впустую. Андрей, их Андрей, уже задержан кем-то, и с ним ведутся какие-то другие разбирательства, а вся драма с ПН4 — коню под хвост.

Более высоких, чем у Бедроградской гэбни, уровней доступа всего пят’: Бюро Патентов (первый), наследники Революции (ныне — вроде бы — отсутствующие; второй), фаланги (третий), Силовой Комитет (четвёртый), Радио- и Медицинская гэбни (пятый).

У кого-то из них Андрей, их Андрей.

— С вами свяжутся, — не скрывая удовольствия бросил фаланга и вразвалочку направился к выходу.


— Убиват’. И выкалыват’ глаза, — почти правдоподобно отчеканил Гошка и посмотрел на Бахту Руку в поисках хвалёной таврской агрессии, за которую всех без разбору тавров до сих пор иногда записывают в общественно опасные элементы.

Вопрос «ну и что делать?» был, наверное, и правда неуместным — известно, что. Неизвестно пока, кого и кому — ну, если не считат’ заметания следов вокруг канализаций, но это мелочи, рутинная работа, никакого тебе «выкалыват’ глаза».

В подвале Института госслужбы, куда они заехали лично выдат’ аттестационное спецзадание паре курсантов, было темно и дымно. Бедроградская гэбня давно сделала из этого подвала свой служебный кабак с музыкой, выпивкой, подвозимой через институтскую кафешку, и складом разнокалиберного оружия — тренироват’ся.

Лампы верхнего света Соций простреливал сразу же, как их опят’ меняли — он был убежден, что тренироват’ся имеет смысл либо в полут’ме, либо вообще вслепую, либо уж с каким-нибуд’ прожектором, б’ющим прямо в глаза. А при нормальной видимости любой дурак в цел’ попадёт.

— Допивай давай, — кровожадно зыркнул Гошка на джин безо всякого тоника в руке у Соция.

Они хотели сегодня стрелят’ по бутылкам — они будут стрелят’ по бутылкам, ящик с пустой стеклотарой сейчас спустят из кафешки, а фаланги, эпидемии, Университет и прочие мерзости пуст’ подождут. Всего пару часов, может, даже меньше — пока не отзвонятся отправленные на слежку курсанты, не доложат, в каком направлении выезжат’.

Фаланги «с ними свяжутся», а до тех пор из важных осталос’ только одно дело — плёвое, но ни курсантов, ни младших служащих на него не пошлёшь.

Соций сделал пару внушительных глотков и подошёл к большущей карте Бедрограда, закрывающей почти всю дальнюю стену. Из карты в нескольких местах торчали гвозди — вечно закрытые от городских властей въезды в Порт, истфак БГУ им. Набедренных (и отдельно места проживания всех голов Университетской гэбни), бедроградская резиденция фаланг на Революционном проспекте, одиннадцатый детский отряд, где окопалас’ Медицинская гэбня, вокзал в Старом городе, куда прибывают поезда из Столицы. Иногда приходилос’ забиват’ новые гвозди — как весной в дом Ройша, например.

Соций приспособил тару из-под джина горлышком на тот гвозд’, который пронзал прямоугольник угодий фаланг, но Бахта Рука молча — чтоб не подсказыват’ повернувшемуся спиной Гошке — покачал головой.

Фаланги — слишком просто, туда и так хочется выстрелит’.

Гошка угадает на первом же патроне, выиграет возможност’ не прикасат’ся к долбаному отчёту по идеологии за лето.

Соций кивнул, подумал немного и выбрал дом Ройша.

Это тоже не очен’-то заковыристо — с заражения Тощего переулка в субботу началас’ рассинхронизация с Андреем, — но уже лучше.

Бахта Рука закрыл ладонью глаза Гошке, развернул его к карте, и Соций сразу скомандовал:

— Пли!

Звон разбитого стекла всё равно прозвучал в унисон с первым же выстрелом.

С такой, как у них, синхронизацией ставит’ на кон идеологию за лето неосмотрительно.


(обратно)

Глава 7. Припев (второй раз)


Университет. Габриэль Евгеньевич


Фаланги всегда врут. Им нет дела до простых смертных, даже если смертные мнят, что у них теперь — уровень доступа и политика. Какая политика — так просто, карнавал, грызня на потеху тем, кто может войти в любой дом и сказать: всё, закончено.

Или не войти, или не сказать.

Максим заботливо и неслучайно оставил возле своей печатной машинки каких-то бумажек — копии запросов к фалангам, несколько страниц неких показаний, бесконечные столбцы имён; Габриэль Евгеньевич, разумеется, читать не стал — не смог бы, даже если бы захотел, перед глазами кружилось, летело. И потом: если Максим так просит, он попробует быть логичным.

Ничего не знать, не читать Максимовых бумажек и сидеть в доме-башне — пусть так; но всё же, всё же — неужели они не понимают, что фалангам до всего этого, что бы это ни было, — нет дела?

Глупые и нелепые, как котята.

И когда-нибудь перегрызут друг другу глотки.

Голову Габриэля Евгеньевича, как небо, обложило тучами; скоро, скоро прорвётся и хлынет. Облака — тяжёлые, чёрные, будто привязанные к небесному своду тончайшими ниточками — готовы обрушиться в любую минуту, и от этого напряжения всё гудит. Гудит и томится ожиданием, и остаётся только — ждать, ждать и молить о дожде.

Всё так же бесконечно стоять у окна — глупо, но идти невыносимо; а если и идти, то — куда? Упадёт же, раздавит стотонными тучами, поломает бессмысленные полые кости, и останется только рвань, рвань и осколки.

Бесшумный, шершавый, любимый ковёр шевелился, шелестел савьюром. Габриэль Евгеньевич нагнулся бы — сорвать себе стебель, но голова — тяжёлая, облачная — тончайшей ниточкой к потолку привязана, не опустить. Только и остаётся, что далеко-далеко протянуть руку за ещё одной самокруткой. От савьюра в голове ватно и марлево, но зато хоть чуть глуше этот треклятый звон.

Самокрутки закончились.

Это страшно: запас — далеко-далеко, в спальне, а ног не оторвать, их уже оплетают жадные стебли, вяжут узлы. Хочется спать, но известно, что бывает с теми, кто преклоняет головы на отравленных полянах; надо просто — не опускаться на сонный ковёр, а сделать шаг, и за ним ещё один, и ещё, и так — до спальни. Чудное дело — любимая постель под красным балдахином не манит, не зовёт. Зачарован Габриэль Евгеньевич савьюровой ядовитой поляной, как есть зачарован, хочет вернуться в гостиную, только сперва — отыскать в тумбочке заветные из бумаги кручёные палочки, затянуться, выдохнуть бесцветный дым.

Самокруток в тумбочке не было: кончились. Вместо них в дальнем тёмном углу отыскались: ключи от Серёжиной квартиры (и зачем хранит до сих пор, да ещё и не в коридоре, на подобающем месте, а у постели, в тумбочке, на сердце — как вор?); стопка каких-то бессмысленных писем; валокордин (вот ещё тоже: ни разу же не помогал, а всё равно стоит); расчёска и, наконец, старая пачка сигарет. Смешных, исторических, сделанных под оскопистский салон: разноцветная (у каждой — своя) бумага и фильтры аж золотые.

Китч, но смешно.

Курили их вдвоём с Димой, когда стало уж совсем невыносимо знать, что Гуанако умер.

Он ведь, когда этой весною воскрес, вернулся; предложил бросить всё и всех, сбежать. Отвёз в Ирландию, мимоходом показывал даже кусочек Северной Шотландии, где служил, говорил, что можно остаться вместе — насовсем.

Дима смолчал и уехал в Столицу, Максим просто смолчал.

Только тогда и стало понятно, что не нужен Габриэлю Евгеньевичу живой Гуанако, нужны только его ключи в тумбочке и воспоминание о том, как потрескивали, прогорая, цветные бумажные сигареты.

Внутри самый обычный табак, но кажется, конечно, что — с цветочным запахом.

С пачкой в руках и незажжённой бирюзовой сигаретой во рту брёл Габриэль Евгеньевич обратно в гостиную. Почти уже на пороге увидел то, чего не должно было быть: крысу.

Портовую чёрно-белую крысу по имени Габриэль Евгеньевич.

Это ведь тоже, знаете, смешно.

Габриэль Евгеньевич метался взад-вперёд по топкому ковру, будто обступала его вода, и спастись было некуда; за ним откуда-то выскочили ещё крысы, и ещё — не живым ковром, но много, очень много. И все в панике, и все искали выхода, как будто Порт горит, и надо спасаться. Габриэль Евгеньевич отшатнулся назад (с детства боялся крыс; в Бедрограде их нет, только Габриэль Евгеньевич и рос не в Бедрограде), хотел было закричать, но — уткнулся спиной в чьё-то плечо. Обернулся — Дима:

— Спокойно, это мои. Попельдопель послал. Лекарство всё-таки экспериментальное, надо сперва на ком-то проверять.

Дима шагнул вперёд, занёс скальпель, сделал несколько надрезов на выгибающемся пузырями ковре, и из надрезов — с готовностью, с базарной спешкой рванули вверх стебли кровавой твири, будто не трава это, а настоящая кровь хлынула из-под пола. Впрочем, настоящая кровь и была; плеснула, замарала Димину расстрельную рубашку, чуть сползающую с плеч (такую, как когда курили, курили цветные сигареты и старались даже не разговаривать, потому что нет у них ничего, только общая боль потери; хотя и это — больше, чем у многих). Тот улыбнулся, протянул руки, обнял. Совсем маленький ещё, без очков и почти без седины. Стащил с переносицы Габриэля Евгеньевича оправу, вышвырнул в траву:

— Это всё — страшная тайна, помнишь? Я уже спрятался, теперь тебе тоже надо. Если найдут и узнают, быть беде. А так — мы похожи, как братья.

Габриэль Евгеньевич достал из кармана халата ножницы и стал поспешно и неловко отстригать пряди волос, хотя точно знал, что это обещал сделать Максим. Надо припомнить ему, когда вернётся.

— Так хорошо, — остановил его Дима, — теперь стрелять будут в меня. Когда они придут, не кричи, всё равно не поверят.

Они обернулись. Напротив серой бетонной стены, с ружьями наизготовку, стояли двое: Гуанако и Соций (один из голов Бедроградской гэбни, Габриэль Евгеньевич помнил). Оба в форме Ирландско-Всероссийской Армии и в грязи.

— Сдохните, шлюхи кассахские, — выплюнул Соций.

— Ну чё, пли, что ли?

— Пли, ёба.

Треснули два выстрела — пустых; но, хоть пуль и не было, оба попали в Диму: в печень и в сердце. Он упал навзничь, и из глаз его начали прорастать зелёные розы (как те, которые Гуанако давным-давно дарил тогда ещё Габриэлю на глазах у всего факультета).

К стрелявшим подошёл третий — Андрей, тот самый Андрей — в форменном гэбенном мундире, с серой тетрадью в руках. Покачал головой, пощёлкал языком:

— Я же сорок раз говорил: в ногу, в правую ногу! Не в сердце! В сердце уже было, плохо кончилось.

— Я не смогу в правую, — заныл Гуанако, — в правую вслепую нельзя.

Глаза его были перемотаны грязной марлей.

— А в левую я и сам могу, — ответил Андрей, захлопнул тетрадь и обернулся наконец к вжавшемуся в стену Габриэлю Евгеньевичу, — Габриэль, вы ведь понимаете, что это всё просто сон? На самом деле расстрел был фальшивый.

Габриэль Евгеньевич хотел ответить, но вспомнил, что его ждут. Он кивнул в извинение и побежал к своей повозке — бесколёсной карете, запряжённой парой грифонов, дивных вымышленных животных, полуволков-полусов, что стерегут дома от воров и незваных гостей. Верхом на одном из них сидело кафедральное революционное чучело (тоже в расстрельной рубахе), а рядом, спешившись, стояла девушка с длинными волосами и старательно выводила на пустом лице чучела разлетающиеся брови, похожие на крылья. Грифоны косились на неё круглыми лунными зенками и сердито обрывали клювами цветы — аккуратно, по одному — с черёмухи, к которой были привязаны.

В карете Габриэля Евгеньевича уже ждали двое: сам Габриэль Евгеньевич, мёртвый, и ещё один незнакомый человек в голубой рубашке. Они прервали игру в карты и помахали руками. Тогда Габриэль Евгеньевич понял: если сядет — умрёт. Он покачал головой и бросился бежать, но бежать нужно было долго, до самой Пинеги, через пустыню; солнце пекло голову, на висках проступил пот, ноги вязли в зыбком песке. Услышал стук, обернулся и понял — карета мчится за ним, вот-вот грифоны нагонят и разорвут. Прятаться было некуда, и Габриэль Евгеньевич в нелепой надежде бросился прямо на песок — вдруг пронесутся мимо. Песок обжёг руки и лицо, на мгновение всё вокруг заволокло чёрно-красной пеленой, но потом — схлынула она.

Над Габриэлем Евгеньевичем стоял Максим в рубашке младшего служащего и улыбался. Карета всё ещё неслась следом, вот-вот нагонит, и Габриэль Евгеньевич понял, что у него осталось время только на один вопрос.

— Этот сон, это значит… Гуанако нас всех убьёт?

Максим рассмеялся.

— Да нет же, глупый. Нас всех убьёт Ройш. Ты ведь знаешь, — Максим поднял его с обжигающего песка так резко, что зазвенело в голове, — это всё не по-настоящему, только в бумажках. На самом деле люди не умирают.

Габриэль Евгеньевич улыбнулся и распрямил спину. В самом деле, как он мог забыть?

Значит, можно было наконец-то посмотреть на солнце. Глаза взорвало белым, выжгло, но зато — только так Габриэль Евгеньевич и смог не увидеть, как один из грифонов сминает широкой грудью Максима, с разбегу валит его на землю, полосует клювом лицо.

Только так он и смог не почувствовать, как хищные грифоньи когти мягко входят к нему под кожу и — разрывают мясо до кости.


(обратно)

Глава 8. Приближение источников света


Университет. Бровь


Люди в Университете хорошие, почти даже и все.

Вот, например, Габриэль Евгеньевич. Ну да, является на свои занятия когда вздумается. Ну да, готов идти босиком по грязи, лишь бы все помнили, насколько он презирает окружающую действительность. Ну да, несколько сумасшедший. Но зато какой красивый! И не в том смысле красивый, что глупый. Вовсе и не глупый. Романы вон писал и даже, кажется, пишет. Бровь сама не читала, но принципиально уважала людей, имеющих профессиональное отношение к печатным машинкам.

Или вот, скажем, Охрович и Краснокаменный. Ну кого может волновать тот факт, что они способны подарить любому желающему четвёртую группу инвалидности и уйти от всякой юридической ответственности (гэбня, уровень доступа и вообще их там не было), когда у людей такое прекрасное чувство юмора!

Про инвалидность, между прочим, не преувеличение, был прецедент.

Один, но Бровь Помнила.

Тот же Ройш — отдельная песня. Все так на него реагируют, как будто и в самом деле не догадываются, что постоянное ройшевское недовольство — это тоже своеобразное чувство юмора. Конечно, он гордый и требует особого обращения, но как будто это так сложно. Между прочим, если его правильно попросить, ещё раз попросить, потом ещё раз очень-очень попросить и не забыть принести конспект какой-нибудь объёмистой монографии, он всегда готов пойти навстречу.

Тут главное не ошибиться и не забыть, что монография должна быть не свежее шестидесятых.

Максим (Аркадьевич), Ларий Валерьевич, Попельдопель — все замечательные люди, не лишённые недостатков, но зато друг за друга крутой и обрывистой горой, прям как родные.

Как тут не встать в патетическую позу и не спросить у небес: что ж Брови-то в настоящие родные достался её папа?

Наверное, дело в том, что родство в принципе включено в значение слова «папа». Если бы Брови достался чей-то чужой папа, вышло бы немного странно. Хотя во Всероссийском Соседстве детей делают в печах, наверняка ведь случалось и такое? Приходит кто-нибудь забирать ребёнка, весь такой довольный, уже тортик прикупил и соседей на праздник созвал, а ему — ка-а-ак подсунут, например, индокитайца!

Или тавра!

Таксиста!

Но на самом деле, конечно, папа Брови достался хороший…

— Нет, я же ск-казал. Ты не п-проходишь по медицинским п-п-показаниям.

…просто чересчур заботливый.

Очень легко не пройти по медицинским показаниям, когда осматривает тебя твой родной отец, только и видящий в кошмарах, как с тобой приключилось что-нибудь страшное.

Например, не очень продолжительная (всего-то дня два) и не очень болезненная (в это тоже можно верить) медицинская процедура. В которой, между прочим, участвует поголовно весь истфак. И которая, между прочим, является образцом героизма, изобретательности и гражданской сознательности.

— Т-ты даже не з-з-знаешь, во что ввязываешься.

И чересчур упрямый.

Бровь, в общем-то, понимала, что всё это — от чрезмерной к ней, Брови, любви, и даже вполне ценила, но, леший, ну не в тот же момент, когда решаются судьбы Бедрограда и так заманчиво маячит на горизонте Вилонский Хуй!

То есть, конечно, он находится под землёй и, соответственно, не может маячить.

Это была метафора.

— Всё я знаю. Экспедиция — прикрытие, хотя все клянутся, что она на самом деле будет. Но сейчас студенты нужны для того, чтобы делать из их крови лекарство от чумы. Видишь? Я сознательная. И тоже хочу помочь. С твоей стороны довольно-таки свинство мне это запрещать.

Ругались они, между прочим, на ушах у всего истфака с медфаком в придачу. Поучаствовать в процедуре, позволяющей потом поехать на полсеместра в степь, хотели все. Конечно, дело было не только в академическом рвении. Есть ещё, скажем, стадный инстинкт, близящийся юбилей Первого Большого Переворота (к которому все хотели бы уже освободиться), жаркая и пламенная любовь к парам Ройша (который, разумеется, возьмётся замещать всех уехавших) и её, Брови, идеологическая работа.

На нытьё о том, что Бровь же такая важная и значимая, она же видела самого Гошку и даже пила с ним коньяк, она же не дура и прекрасно понимает, что происходит что-то хитрое и коварное, Дима на бегу вывалил ей всё как есть и предложил помочь. Походить, послушать, поубеждать сомневающихся в том, что Вилонский Хуй — это круто.

Потому что Бровь, разумеется, куда эффектнее скопцов.

Которые, между прочим, всё ещё толклись где-то на факультете (историческом, не медицинском) и охотно демонстрировали всем желающим признаки своей профессиональной принадлежности.

Бровь, разумеется, посмотрела. Это заставило её глубоко задуматься о смене эстетической парадигмы за век. В Петерберге, как известно, были крайне популярны оскопистские салоны, а там, гм, вся соль была как раз в, ну, э, наличии признаков профессиональной принадлежности.

То есть отсутствии.

То есть, в общем, сто лет назад люди от этого тащились, а Брови вот оскопление вовсе не показалось воодушевляющим.

Надо написать об этом курсовик! У Габриэля Евгеньевича, хе-хе. Не зря же он носит стрижку под Веню.

В следующем году. В этом Ройш её действительно не отпустит и тему не сменит.

Так вот! Поскольку весь истфак массово ломанулся за процедурами, инфраструктура медфака треснула. Актовый зал медфака (куда менее впечатляющий, чем истфаковский, ха-ха) быстренько снабдили простой аппаратурой (не так много нужно для простенького медицинского осмотра на предмет порока сердца, гонореи и прочих несовместимых с твирью заболеваний) и наводнили студентами. Актовый зал — потому что в другое помещение (например, кабинет в лазарете) столько народу не влезло бы, а всем истерически хотелось подкрасться поближе, посмотреть, поорать и что-нибудь спросить. Так что, когда дверь кабинета в лазарете чуть не выломали, было принято важное решение переместиться.

Объёмы помещения не спасали, поскольку осмотр вели, по сути, папа, Попельдопель и Дима втроём. Конечно, к ним прилагался ещё пяток каких-то аспирантов-медиков, но их основная функция состояла в том, чтобы мычать и переминаться с ноги на ногу. Кроме того, Дима постоянно делал рукой «ща, погодите» и бегал к Попельдопелю за консультацией — и правда, зачем великим изобретателям из столичных медкорпусов знать, как проводится простой осмотр? Кроме того, большинство посетителей вместо осмотра предлагали Диме изысканную беседу о скопцах, и он, пленник своей вежливости (то есть неверных представлений о скорости течения времени), не мог отказаться.

Свои признания в том, что всё она знает про истинную суть происходящего, Бровь поведала папе заговорщическим уголком рта, потому что на другой стороне его стола навязчиво топтался некий долговязый студенистый тип с пачкой справок в руках.

Папа со стуком отложил ручку и снял очки. Все-то медики их носят, Дима вон по собственному признанию нацепил именно тогда, когда осознал зов сердца и уехал в Столицу.

— Д-давай-ка от-тойдём на минуту. Ждите.

Давно пора.

Шпионский роман стремительно обращался шпионской эпической драмой, так что конспирация от всяких студенистых была весьма кстати.

Папа что только не за ручку препроводил Бровь на кафедру вирусологии и педантично закрыл дверь. Кафедра, как обычно, щерилась бесконечными попельдопелевскими дипломами, склянками неизвестного назначения и гордо водружённым над столом плакатом с вирусом гриппа в разрезе и подписью «БОЙСЯ БОЛЕЗНЕЙ, ОНИ ВРАГИ». Конечно, не такой бардак, как на кафедре истории науки и техники, скорее нормальный рабочий беспорядок. Но если бы, например, Бедроградской гэбне удалось дать ход обвинению Брови в том, что она тайно умыкнула смертельный вирус прямо отсюда, фалангам не составило бы большого труда в это поверить.

Кстати, очень любопытно, как происходит общение с ними. Бровь третий день честно жила в квартире Максима (Аркадьевича) и честно каталась на проводимые почти исключительно Ройшем пары в служебном такси (нынче без тавров, что вызывало ностальгическую печаль), но её так никуда и не позвали и вообще как будто забыли. При этом отловить и расспросить хоть кого-нибудь не получалось: Максим (Аркадьевич), если и появлялся, нёс на своём лице такую неподъёмную печать сосредоточенности и Важного Дела, что лезть к нему было страшно; Ларий Валерьевич отделывался неприлично формальными фразами про «в процессе, ждите, если что, вы узнаете об этом первыми»; Охрович и Краснокаменный — это, право слово, Охрович и Краснокаменный; Ройш…

Ройш откровенно не хотел разговаривать.

Если осознанно выбирать, то, конечно, Бровь предпочла бы шпионскую эпическую драму Ройшу, но, леший возьми, весьма и весьма хотелось бы всё и сразу.

Да, да, она страшно всё испортила с этим дурацким диктофоном, ну так поругал бы, позлился, сказал бы, что она дура и не заслуживает, сказал бы хоть что-нибудь! Нет, всё в рамках протокола, спрашивает её на семинаре столько же, сколько и остальных, не избегает встречаться глазами, но только пара закончилась — всё, нет его.

Истаял.

И это было, в общем-то, обидно и даже как-то. Ну.

Ну, в общем, Брови таки нравился Ройш.

Пока во внутреннем монологе Брови звучали сии глубокомысленные рассуждения и трепетные признания, папа успел налить себе стакан воды, сесть за стол (вечно садится, любит он сидеть, ипохондрик несчастный) и аккуратно сложить руки.

— Откуда т-т-тебе изв-вестно про чуму?

А.

Это щекотливый момент.

— Само собой вышло. Бедроградская гэбня узнала — не спрашивай как, — что у меня с Ройшем сложные отношения, и заинтересовалась. Их волновал его уровень доступа — Ройш же как наследник Революции имеет право на второй. А об их волнениях узнал уже Университет, ну и это, раскрыл передо мной все карты.

Папа замер, и лицо его отразило много градаций ужаса.

— Т-то есть про Ройша — это п-п-правда?

Разумеется, сложные отношения с Ройшем ударили в папино слабое сердце сильнее, чем сложные отношения между гэбнями. Кто бы сомневался.

Это особенно трагично в свете того, что отношения с Ройшем, кажется, закончились.

Теперь наука история может задуматься о том, а были ли они.

— Да так, — старательно созерцая вирус гриппа, Бровь помахала рукой, — тоже не совсем. Ну, на втором курсе я у него курсовик писала, вроде понравилась. Он мне тоже, он же клёвый. Вот мы иногда и встречались поговорить о жизни. Ничего порочного и даже близко напоминающего эротическое, честное слово. А потом Бедроградская гэбня, а потом Университетская, а потом я стала у Ройша жить. Для конспирации. Чтобы все думали, что мы, ну. Того. Встречаемся.

Конспирация была непростой, потому что, сколь бы ни был папа не от мира сего, всё-таки не очень просто сделать так, чтобы о каком-то конкретном факте из биографии его дочери знали все, кроме Андрония Леонидовича Шухера. Особенно с учётом его скромного хобби заскакивать иногда к ней домой без предупреждения.

Подарить ему, что ли, футболку с надписью «У МЕНЯ СЛАБОЕ СЕРДЦЕ»?

Но сколько бы папа ни ныл, он, в сущности, и правда так заботился. Некоторым в этом смысле везёт меньше. С другой стороны, переизбыток как будто лучше недостачи! Что папа, что Ройш…

Впрочем, Ройша больше нет — и переизбытка, соответственно, нет. Ура. Всеобщее ликование. К тому же, судя по выражению лица, папу информация о конспиративном характере несуществующих отношений только порадовала, хоть и ненадолго.

— Значит, Университетская г-г-гэбня т-тебя использовала?

Это ещё кто кого! Университетская гэбня получила, что хотела (пробирку с продуктами разложения и своевременный запуск плана Бедроградской), а Бровь зато узнала тысячу страшных тайн и теперь имеет полное право затребовать себе форменный наплечник младшей служащей, полагающийся по званию. Вот знает ли папа, например, что Дима — это вовсе даже и Дмитрий Смирнов-Задунайский, создатель иммунной сыворотки от степной чумы и трагический труп, чей портрет висит в холле медфака в почётной чёрной рамке всего в паре десятков метров от портрета Шарля Дарвена?

Хотя знает, наверное. Он же очкарик, а не слепой.

Всё-таки потрясающе Дима самоуверен.

— Ну что за глупости. Меня же никто не заставлял и ничего не скрывал. Наоборот, рассказали всё как есть, спросили, хочу ли помочь. Право выбора, все дела. Выбора, который я сделала.

И тут такой косой луч света ей на лицо, как в театре, и драматические фанфары.

Потому что Бровь звучит Решительно и Твёрдо.

— И зачем?

— Что значит «зачем»? Ты бы предпочёл, чтобы Бедроградская гэбня преуспела, заразила канализацию дома Ройша и подставила Университет?

И мы не вспоминаем, кто при этом оказался бы козлом отпущения.

Папа не нашёлся, что ответить. Ясно же, что это он так, из упрямства спорит, а сам вон занят осмотром студентов. Ну, в те моменты, когда не занят препирательствами с Бровью.

— Я п-п-послал свою д-дочь учиться в БГУ не затем, чтобы она ввязывалась в г-г-государственные интриги.

— Ты, папа, при всём уважении меня никуда не посылал. Я сама сюда пришла, о чём ничуть не жалею. И намереваюсь не жалеть и дальше. И вообще, я теперь младший служащий, оцени карьерный рост! — Бровь вздохнула и присела на край папиного стола. — Ну что ты, правда? Соврать тебе, что мне это не нравится? Нравится. Нравится быть в нужное время в нужном месте. Нам повезло, что над вирусом работал Дима. Он ведь случайно оказался в Медкорпусе и втёрся в доверие к кому надо.

— Д-да, и сделал ст-т-тепную чуму.

Что бы он ни хотел этим сказать, оно наверняка неверно и не относится к делу.

— Не степную, а водяную, где твой профессионализм? Ну и вот. Ты ведь сам прекрасно понимаешь — ты вечно всё понимаешь и продолжаешь спорить! — что Бедроградская гэбня могла и ещё выждать, а потом подбросить-таки вирус. Какой-нибудь другой, о котором мы бы ничего не знали. Неизвестно когда. А так мы их спровоцировали и можем защищаться, потому что следим за тем, что происходит, и есть доказательства, есть свидетели…

И нет одной, в сущности, мелочи. Какой же, какой — она такая мелкая, так легко забыть? А, вот: записи разговора с Гошкой, без которой всё это — плугом по болоту.

Леший.

— «Мы», — горько и очень искренне сказал папа, — т-ты правда д-д-думаешь, что живёшь в авантюрном романе. Т-ты всегда была увлекающейся д-д-девочкой. Они д-дали тебе какое-то т-там звание, этот, какой бишь он… уровень д-доступа, и т-т-ты правда думаешь, что влияешь на судьбы мира. Но это ведь ерунда. Т-т-ты же просто ст-тудентка, одна из многих. Не т-ты — т-так кто-нибудь другой.

Рассказать бы ему, как она распивала коньяк с Гошкой, вот утёрся бы! Он сам к ним так ни разу и не пробился, дальше приёмной не попал, и ещё страшно хвастался тогда, что, кажется, возможно, видел мимоходом одного из голов Бедроградской гэбни. Событие в жизни.

Рассказать бы ему, но он ведь расстроится, что маленькая беззащитная Ванечка уже (ах!) пьёт коньяк.

Только это же не повод молчать, когда университетская идеология, за которую Бровь теперь отвечает, так откровенно хромает!

— Это не вопрос моей исключительности, — как можно более рассудительно ответила она, — скорее уж моих интересов. Я, например, не хочу, чтобы Университет закрыли. Ладно, это драматизация, но не хочу и чтобы, скажем, Максима Аркадьевича или Охровича с Краснокаменным выгнали — а если бы всё сложилось по воле Бедроградской гэбни, наверняка вышла бы какая-нибудь такая гадость. И вообще, я университетская не потому, что мне дали уровень доступа — двенадцатый, кстати. Я университетская, потому что учусь в Университете. И хочу ему всех благ. Разве это плохо?

— И чт-то бы для т-т-тебя изменилось, если бы Университетскую г-г-гэбню распустили? Я сам узнал о ней вчера. Ты — к-когда, полгода назад? Месяц? Год?

— Не знаю, что изменилось бы, — честно ответила Бровь, — но ничего хорошего бы точно не было. И потом, ты так нервничаешь, как будто я с ножом в руках за Бедроградской гэбней по подворотням гонялась! А я почти ничего и не делала. Нужно было их спровоцировать на решительные действия — вот и помогла. И всё. Никто не умер, а у Университета теперь есть шансы не оказаться в дерьме. По-моему, всё прекрасно.

Папа посмотрел на неё с таким искренним, болезненным каким-то недоверием, что Бровь даже смутилась. Прям как будто в этих её словах было что-то революционное.

Недаром, недаром кафедральное чучело нынче нарядилось лицом Революции, самим Набедренных. Глубокий, глубокий символизм.

Просто даже Знак.

— В-ваня, — нетвёрдым и просящим голосом пробормотал папа, — т-т-ты звучишь, как п-пропагандистская листовка. «Нужно сп-провоцировать»? К-кому нужно? Т-т-тебе? Зачем?

— Университету, — упрямо буркнула Бровь. Если хочет упереться рогами и не слушать, это же и получит.

Наука генетика передаёт потомкам не только проблемы с сердцем, в конце концов.

Папа взмахнул руками, как переполошённая курица.

— Ванечка, милая, что т-т-такое «Университет»? Университет — это несколько зд-даний с к-к-колоннами и слова на шт-тампе из секретариата. Но п-п-провоцировать кого бы т-то ни было не нужно ни к-колоннам, ни штампу. Это нужно людям. К-к-каким-то людям.

— Хорошим людям, — вставила Бровь, просто-таки каменеющая от переизбытка Решительности и Твёрдости. Папа, разумеется, будто и не услышал. На самом деле, он часто продолжает начатую фразу, не отвечая на вопросы, потому что (о чём почему-то всё время забывают его нелюбители) заикам довольно сложно говорить и не стоит тратить хорошо взятое дыхание. С этим (как с темпом жизни Ройша) можно только смириться.

Впрочем, даже исполненная возвышенного смирения, Бровь всё равно решительно и твёрдо сложила руки на груди, а папа продолжил:

— И кто эти люди? К-к-кто к-конкретно решил, что «нужно п-провоцировать»? Даже если это, как т-ты выражаешься, хороший человек, т-ты уверена, что он достаточно умный? Знает все нужные детали? Не совершил ошибки? Университет — это люди, В-ваня. Разные люди.

Что значит — «кто конкретно решил»? Университет.

Университетская гэбня.

Максим (Аркадьевич).

Кто-нибудь ещё.

Короче, Университет.

Гм.

Да, это и правда звучит как пропагандистская листовка.

Так ну и что? Это что, означает, что папа прав, нужно забить на чуму, не делать лекарства и сидеть в уголке, периодически возмущаясь, что люди такие разные?

Покачивать эдак чинно головой — мол, куда катится мир, куда катится Всероссийское Соседство, тьфу.

— Не знаю, кто конкретно, — всё ещё очень честно (и очень запальчиво, да, да, она в курсе) ответила Бровь. — Но — ну и что? Наверное, Университетская гэбня. Наверное, они не идиоты и догадываются, что всё могло — и ещё может — провалиться. Подозреваю, что они поумней нас с тобой будут — по крайней мере, поопытней в таких вопросах.

Папа смотрел на Бровь с разочарованием. Когда он это делал, у него всегда немного оттопыривалась нижняя губа.

Губа ведала, что сейчас будет. Они ещё немного поругаются, останутся при своих мнениях, но потом папа согласится больше не поднимать этот вопрос и притащит в дар очередной свитер не по размеру (свитера по размеру Брови продавались разве что в единственном на весь город зоомагазине, в разделе товаров для ручных крыс — микроскопическая комплекция тоже была щедрым генетическим даром, спасибочки). Папа почему-то уверен, что Бровь любит огромные свитера.

Впрочем, за долгие годы ношения, наверное, и правда полюбила. Надо честно признаться хотя бы самой себе, что это сперва было типа в благодарность за трогательный знак внимания, а теперь она и сама такие покупает.

Привычка — страшная вещь.

— Не переживай ты так, тебе же вредно волноваться, — примирительно сказала Бровь. — Я даже согласна с тем, что план был рискованный и с переизбытком переменных. Но всё ведь сложилось и уже почти закончилось, а ты ведёшь себя так, будто произошло что-то страшное.

Не-а, ноль звёздочек на борту, попытка дружелюбия не засчитывается. Папина губа совсем вылезла вперёд и затараторила (вот чего ей точно не нужно пытаться делать — так это тараторить, с заиканием-то), трепеща от негодования:

— А к-к-как б-будто не п-п-произошло! Эпидемия ч-чумы в Б-б-бедрограде — это к-как б-будто мелочь!

И опять! Ведь папа вроде как даже и прав, но говорит это с такой непоколебимой уверенностью и настолько не допуская возможности существования других мнений, что не продемонстрировать ему обратное — ну просто преступно же!

Бровь надулась, изо всех сил сдерживая желание вопить с подвываниями:

— Нет, не мелочь. Я даже не буду пытаться делать вид, что так и было задумано. Да, случилась ошибка — я не знаю, почему, я же не влияю на судьбы мира, мне даже никто не рассказывал, как Университет вообще обо всех этих таинственных бедроградско-гэбенных планах узнал. Но знаешь, в чём отличие Университетской гэбни от тебя — и, тонко намекну, отличие в лучшую сторону? Они что-то где-то сделали не так — и теперь пытаются исправить. Причём, по-моему, довольно остроумным способом. А ты сидишь и ноешь, что они глубоко неправы. Неправы — исправят. Нужно же не ковыряться в том, кто прав и виноват, а делать что-то.

— П-п-проводить над своими ст-тудентами экспериментальные медицинские п-п-процедуры под руководством неизвестно к-к-кого, д-да? От-тличное решение.

Бровь с папой метнули друг в друга гневные взоры и отвернулись в разные стороны.

Неизвестно кто, между прочим, явно предпочёл бы бухать в Порту со Святотатычем-младшим — то есть это, светилом-мировой-науки-идеологом-всероссийского-соседства-доктором-наук Гуанако, — а не прыгать между бесконечными студентами с фонендоскопом в зубах. Сам Гуанако, кстати, тоже ведь просто с корабля неудачно сошёл, явно не собирался светить мировой науке по всему Университету, а пришлось — мелькает то тут, то там на грузовиках с халатами и прочей фанаберией из Порта. И Максим (Аркадьевич) вряд ли собирался не спать сутками (видела Бровь его рожу), бегая по фалангам. Попельдопель так даже и не скрывал своего отношения к экстренным ситуациям.

Но ничего, все работали и не жаловались. Ну то есть жаловались, но так, гм.

Не отрываясь при этом от работы.

Оба Шухера обиженно сопели, заставляя лирически колыхаться попельдопелевские дипломы.

— В-ванечка, я п-п-просто п-прошу тебя д-думать своей головой и не лезть т-т-туда, куда тебе пока рано.

— Подделать мне справку и запретить участвовать в процедуре — отличный способ научить думать своей головой, ага.

— Я ничего не п-п-подделывал! — возмущённо воскликнул папа — и, кажется, он не врал, или как минимум очень верил, что не врал. — У т-тебя слабое сердце, может не в-выдержать. Не хват-тало ещё, чтобы т-т-ты… чт-тобы с т-т-тобой… В к-конце концов, т-ты не единственная студентка, не п-п-прошедшая по медицинским п-показателям!

Ну что за чушь, а? Разумеется, Бровь не может умереть от какой-то там твири, тем более в разгаре действия. Вот в самом конце, когда злодейскую Бедроградскую гэбню уже накажут, её головы, да, могут вырваться, наброситься где-нибудь в тёмном переулке — или нет, скорее прямо среди бела дня, ибо в отчаянии!

И тогда Бровь эдак лихо сиганёт за какой-нибудь ящик (ну или куда-нибудь там), укрываясь от пуль, а Максим (Аркадьевич) прикроет её — у гэбни же есть табельное оружие. И она подкрадётся со спины, и её даже успеют заметить, но не придадут значения, потому что кто может ожидать, что обычная студентка, одна из многих, догадается огреть по затылку обломком трубы (ну или чем-нибудь там).

И потом ей до конца учёбы будут ставить все экзамены автоматом.

В благодарность.

А папа будет удивляться, почему же так выросла её успеваемость, но она только улыбнётся, закурит портовую самокрутку (потому что ей подарят целый ящик — тоже в благодарность) и не ответит.

Вот это — да, это реальная угроза. А что не выдержит хвалёно слабое шухеровское сердце — бредятина.

— Папа, я хочу помогать! — всё-таки повысила голос Бровь. — И, как уже было сказано где-то в начале обсуждения, запрещать мне это — свинство!

— Т-ты можешь умереть! — нездорово высоко взвизгнул папа.

— А ещё могу спасти пару десятков людей! Честное слово, ну что за эгоизм? Как будто всё в этой жизни нужно делать только ради себя. «Кому это ну-у-ужно?» — Университетской гэбне! Ройшу! Габриэлю, простите, Евгеньевичу! Другим людям, которые мне нравятся, а поэтому это всё — и провокации, и твирь, и, может, что-нибудь ещё — нужно и мне. И я прекрасно знаю, что всё у меня со здоровьем в пределах нормы, от физкультуры вот не освобождают. Не хочешь по-честному — попрошу кого-нибудь ещё раз меня осмотреть. Подтвердят — приду извиняться. Нет — выставишь себя свиньёй в моих глазах.

Папа сидел без движения, налившись неуютно-красной краской и мелко постукивая пальцами по столешнице.

Отлично сработано, Бровь. Просто отлично. Самое время довести родного отца и одного из всего трёх функционирующих медиков до удара.

— Т-т-там много народу, на п-п-повторные осмотры нет…

— А у меня связи, — брякнула Бровь, соскочила со стола и вышла.

Не очень твёрдо и не очень решительно.

Ну почему ей всегда становится стыдно минуты эдак на пол раньше, чем следовало бы?


Разумеется, в коридоре она врезалась прямиком в Диму, который занимался тем, что дёргал все двери подряд, извинялся, захлопывал их обратно и носился взад-вперёд.

Дима? Один из двух оставшихся человек, которые могли бы её осмотреть? Вот тут, в пустом коридоре? Какое удивительное совпадение, что бы оно могло значить?

Судьба определённо издевалась над Бровью.

Её саму всегда раздражали люди, не способные определиться, чего им надо, — и вот, конечно, здравствуй, Сигизмунд Фрайд.

Если папа в результатах осмотра соврал — это свинство. Но пойти сейчас к Диме — вот так прям, папе в лоб, шоб знал — свинство не меньшее. Плюс достаточно очевидно, что истина где-то посередине, Бровь полупригодна или типа того, а медицинское заключение зависит исключительно от степени осторожности заключателя.

— Решил всё-таки отработать свой диплом и послушать лекции? — дружелюбно  окликнула Бровь Диму. Тот, как обычно, обернулся (почему всегда, когда к нему обращаются, он оказывается спиной к говорящему?) и помахал рукой.

Давненько не виделись, аж полчаса!

— Курилку ищу, — ответил он, широкими шагами подбегая к Брови, — будь моей путеводной звездой.

— Потому что спросить у кого-нибудь из, не знаю, студентов медфака ты не догадался.

— Мне сказали, что на третьем этаже, а подробности поглотил рёв ликующей толпы.

— Как откажешь кумиру народных масс?

И как приятно знать, что у трёх действующих на данный момент медиков такой напряжённый график работы.

Медфак выглядел непривычно. На истфаке сегодня просто воцарилась псевдоканикулярная тишина, сопровождаемая не менее псевдоканикулярной пустотой — но не благостно-летняя, а тяжёлая, зловещая прям. Двери аудиторий не заперты, но за ними никто не учится, не списывает и не ржёт во весь коридор.

Будто по истфаку уже прошлась чума.

Медфак пострадал меньше. Пятикурсников разослали по районным поликлиникам — сидеть в регистратуре и вылавливать людей с симптомами тяжёлого ОРЗ. Под предлогом практики.

Тяжкая, тяжкая жизнь студента-медика.

Актовый зал оккупировали истфаковцы, и всем было понятно, что никакого учебного процесса в здании не происходит, слишком лихорадочное волнение этот самый актовый зал источал. Тем не менее, пары продолжались, и все, кроме несчастных (счастливых?) пятикурсников и нескольких аспирантов, на них сидели.

Вот это было куда более каникулярное ощущение. Вроде бы все учатся, но на самом деле нет, потому что как только пара закончится — побегут толпой на первый этаж, выспрашивать.

Ультра-секретный совместный проект медицинского и исторического факультета, спешите видеть.

Это всё (особенно про практику пятикурсников и то, как Брови повезло не быть с медфака) ей Дима же и рассказал. Неясно только, зачем. Она, конечно, сама спросила, но так, не особо ожидая реакции. Дело Брови уже сделано, ей сейчас осталось только крутиться где-нибудь неподалёку, не пропадая из видимости, и быть одной из студентов, готовых, того не зная, поучаствовать в создании лекарства. Но нет, Дима после своего вчерашнего выступления её аж специально нашёл (что было несложно, ибо Бровь как приклеилась к Ларию Валерьевичу, так и не собиралась отцепляться), увёл в сторонку и долго объяснял, что происходит.

Нравится она ему, что ли?

Он ей, конечно, тоже вполне так. Галка вот не оценила бы, ей подавай сплошных габриэлей евгеньевичей, ваяющих тонкими музыкальными пальцами будущую классику всероссийской литературы, она аж его фотку клянчила когда-то. И фотка-то есть, но всё никак не доехать до Хащины, с натуральной шпионской эпической драмой на руках.

— Слушай, а ты не дальтоник?

— Давай, пошути про мой вкус в одежде, — обиженно протянул Дима.

— Нет, я полна терпимости и ничего не имею в виду, но ты в курсе, что на тебе розовая рубашка и салатовый галстук, а на штанах вышиты чьи-то бдительные глаза, да?

— Эти штаны у меня с третьего курса.

— И красные носки.

— Красный — отличный цвет, чем он тебе не угодил?

— И всё ещё розовая рубашка.

— Это эстетическое решение.

Ага, как и перевязать волосы простой хозяйственной резинкой.

— Скажи мне честно, ты всегда таким был?

Дима посмотрел на Бровь с болью и страданием.

— Нет, я был лучше. Но потом к Ройшу, который так трогательно берёг половину моих вещей после моей же смерти, въехала какая-то незнакомая девушка и половину этой половины прикарманила. Не знаешь, случайно, почему я не нашёл своих любимых красных подтяжек и куда они задевались? А вторую квартиру, где хранился совсем неприкосновенный запас, так и вообще разграбили Охрович и Краснокаменный. Чья, по-твоему, расстрельная рубашка была вчера на чучеле Метелина? И зачем тебе вообще подтяжки, ты же их не носишь!

— Понятия не имею, о чём ты говоришь, — крайне невинно (даже самый подозрительный тип не догадался бы!) ответила Бровь.

— Мне не жалко, но носить одежду покойников — перверсия.

— Вот поэтому, как ты сам заметил, я её и не ношу.

Дима хмыкнул.

Уела, а!

Они наконец-то добрели до курилки — маленькой комнатки в конце коридора, сделанной, по папиным рассказам, в стародавние времена (то есть годы его юности) из сломавшегося сортира, который не хватило денег чинить. Поэтому унитазы выбили, дырки залили бетоном, сверху на них взгромоздили кое-как покрашенные лавки и поставили на подоконник пятилитровую пепельницу (которой медикам всё равно не хватало — нервная работа). Ах да, ещё прорубили в стене окно.

Это ведь куда проще, чем починить канализацию!

По крайней мере, так было в стародавние времена, когда Университет ещё не владел оной.

Правда, косая деревянная рама, кажется, не умела закрываться до конца. Вентиляция в курилке — это хорошо в сентябре, а зимой тут что, прямо в пальто курят? Предварительно забрав его из гардероба и доставив на третий этаж?

Дима вытащил из кармана мятую картонную пачку без опознавательных признаков и добыл оттуда самокрутку. Предложил вторую Брови. Она взяла. Вообще-то Бровь пыталась бросить курить — не хватало ещё добавить к слабому сердцу тухлые лёгкие (да, да, несложно догадаться, травма детства, папа-доктор-наук), но настоящая портовая самокрутка — это не то, от чего можно отказаться.

Запрыгнув на подоконник, Дима закурил, галантно забыв предложить Брови зажигалку. Она немного побрюзжала без слов и стала копаться в поисках своей — оставшейся в сумке, оставшейся аж на кафедре истории науки и техники.

Хороша собой и обладает отменной памятью.

Заметив страдания Брови, Дима наконец-то протянул ей желанный источник огня. На этом инцидент с закуриванием можно было считать исчерпанным.

Очень важное и примечательное событие в жизни обоих.

— А чего на улицу не пошёл? Ближе же.

— Там толпятся, уходить пока нельзя — скоро первую порцию студентов класть в лазарет. Уже положили бы, но последнюю партию коек только привезли из Порта, расставляют. Поэтому несчастные, не ведающие своей будущей судьбы, торчат как раз на крыльце факультета и треплются. И я не прочь потрепаться, но одни и те же вопросы уже вот тут, — он показал ребром ладони уровень шеи, поразмыслил, и поднял его до носа, — сидят. И потом, я же выпускник медфака. Вот спросит меня кто-нибудь — уважаемый Дмитрий, если вы тут пять лет проучились, скажите нам, где на знаменитом медицинском факультете БГУ имени Набедренных курилка? А я в ответ смогу только мычать Попельдопелем.

— Кто спросит?

— Кто-нибудь, — Дима, как обычно, говорил обо всём на свете, даже о партии коек, с ухмылкой от уха до уха, но сейчас его голос подёрнулся лёгкой мечтательностью. — Знаешь, о чём у меня интересовались на первом в жизни допросе?

— О чём? — вежливо подыграла Бровь.

Её личный шпионский роман до этапа допросов ещё не дошёл. И, вообще говоря, не собирался. Ну то есть она очень надеялась, что не собирался. И понятия не имела, что у Димы в анамнезе оный имеется.

— О составе Временного Расстрельного Комитета.

Тёмно-сизый дым извивался зигзагами и, издеваясь над аэродинамикой, утекал не в оконную щель, а под дверь, прямо в коридор.

— Типа истязали тебя бессмысленными вопросами, ответов на которые нельзя не знать?

— Вероятно, таков был план, — Дима ухмыльнулся совсем уж мечтательно. — Каково же было их удивление, когда я даже под пытками не ответил.

Бровь выкатила глаза.

— Тебя истязали бессмысленными вопросами, ответов на которые нельзя не знать, в возрасте десяти лет?

— Нет, в возрасте десяти лет меня истязали другим, — голосом диктора, читающего радиопостановку-триллер, завыл Дима. — Я же кассах, представитель малого, но очень гордого народа. То есть папенька мой кассах. Был. А к кассахам в нашей стране, как ты не знаешь и не шибко должна знать по уровню доступа, особое отношение. Вот меня и определили в специальный отряд, где не учат революцию, а занимаются более интересными вещами.

— Какими?

— Кошмарными! Например, экспериментально выясняют, можно ли выработать у ребёнка весьма конкретные условные рефлексы на весьма конкретных людей, объекты или модели поведения. Хотя кто знает, может, это просто у руководства отряда было такое чувство юмора.

Он ещё и жертва бесчеловечных экспериментов, оказывается.

Не только у Брови было тяжёлое детство.

— То есть ты теперь маниакальный псих, готовый по щелчку броситься на любого человека и отгрызть ему ногу?

Дима выдал улыбку повышенной загадочности.

— Веселее. Чья, по-твоему, расстрельная рубашка обычно висит на чучеле Вени.

Веня — бордель — оскописты с их эротоманией —

Ой.

Ой-ой-ой.

Сделаем вид, что Бровь не способна на логическое мышление, потому что вот этого она точно знать не хотела.

И вообще, род занятий Вени он, значит, из Революции помнит, а состав Временного Расстрельного Комитета он, значит, не помнит!

У каждого свои интересы.

— У меня есть выгодное отличие от Вени: без признаков профессиональной принадлежности и, соответственно, с наличием признаков принадлежности половой я всё-таки имею какие-никакие шансы затеряться в толпе, — доверительно продолжил Дима. — У вас в отряде ходили страшилки про то, что вы останетесь там на всю жизнь?

— Ну ходили, — осторожно признала Бровь.

— А у нас в один прекрасный день могли защёлкнуть на шее ошейник — это не метафора — и сказать, что больше ты оттуда никуда и никогда не денешься. Если денешься — тебе же хуже, в естественной среде такие, мол, не адаптируются. Необходимые манипуляции произведены, изменения налицо, никакого оскопления не надо, ты, родимый, теперь не то чтобы совсем человек, сиди и рыпайся только в соответствии с заданным ритмом. Потому и сбежал на следующий день. У меня свои собственные эксперименты на детях.

Бровь почувствовала, как у неё в голове с противоестественной скоростью переосмысляются бордельные начинания и отрядская система одновременно.

Дима, крайне довольный созданным эффектом, полез за второй самокруткой.

Дурной он.

В естественной среде такие определённо не адаптируются.

На мизинце правой руки у него красовался тот самый перстень с чёрным треугольным камнем. Видимо, Святотатыч-младший — да тьфу же, Гуанако же! — его всё-таки проиграл. Эх, судьбинушка портовая.

— Знаешь, я тебе завидую, — туманным голосом выдал Дима и резко стал лет на десять старше. Если не на двадцать. Потому что как пить дать сейчас пойдёт беседа о том, какая Бровь юная, незамутнённая и с огоньком в глазах. Увлекающаяся девочка.

Толку-то жить, если не увлекаться.

Бровь состроила лицом вежливый вопрос.

— Участвовать во всяких крупных политических событиях — это же так круто! Тем более если осознанно, тем более не в одиночку, а с друзьями.

Это кто ей друзья — Университетская гэбня, что ли?

Ей пойти предложить Максиму (Аркадьевичу) по пивасику, что ли?

Дима совсем сдурел, что ли?

— Ничего, — Бровь ободряюще похлопала его по плечу, — зато у тебя есть шрамы. Шрамы круче политики.

— Безусловно, — Дима, зная толк в крутости, не мог врать даже из вежливости, — но не процесс их получения.

Если бы Бровь жила в настоящем шпионском романе, там бы сейчас было что-нибудь про то, как в глазах его промелькнула затаённая боль. Только ничего в них, конечно, не промелькнуло, кроме вполне оправданного самодовольства.

Бровь, зная толк в самодовольстве, была готова признать его оправданность.

Над головами Людей, Знающих Толк, трепеща самокруточными крылышками, пронёсся дух взаимопонимания.

— По здравом рассуждении, да, мне можно позавидовать, — важно произнесла Бровь и неожиданно ляпнула, — я чувствую себя настоящей героиней шпионского романа.

Дух взаимопонимания крякнул под грузом такого откровения, но не шлёпнулся на пол и даже удержался на лету.

Разговор складывался так приятно и перспективно, что Дима, конечно, не смог промолчать и не испортить тепла и уюта следующей репликой:

— К тому же, ты всё делаешь правильно. Я вот, сколько себя помню, всё время творю леший знает что просто так — ради шутки, по тупости, от злости. Забил на Универ — очутился в степи. Забил на степь — очутился в Бедрограде. Забил на Бедроград — очутился в Столице. Рожа в шрамах, а мозгов не прибавилось, — он изучил свои довольно некрасивые руки так, как будто мозг содержался в них. — А у тебя всё то же веселье, только потом не надо за голову хвататься.

«Диктофон!» — хотела отчаянно подумать Бровь, но вместо этого простенала вслух:

— Диктофон!

Дима посмотрел на неё круглыми глазами и фыркнул:

— Диктофон, тоже мне. И без него всё обойдётся. И вообще, искупишь свою халатность кровью в самом прямом смысле.

Показавший свой тёмный лик дух взаимопонимания злобненько захихикал. Конечно, как бы без него Дима умудрился попасть ровнёхонько во вторую тему, о которой Бровь Очень Не Хотела Говорить.

Вот просить его или не просить провести повторный осмотр? Или даже чтобы просто подписал ей справку?

Кстати, если у него и правда какие-то сложности в сфере эротического, хочет ли Бровь, чтобы Дима её на самом деле осматривал?

Куда ни кинь — всюду говнище.

— Ага, хм, кровью. Нда, — Бровь ещё немного пожевала эту реплику и сдалась. — Кажется, я не могу.

Теперь настал Димин черёд изображать вежливое удивление.

До чего же бессмысленны моменты в беседах, когда кто-нибудь скажет фразу, и понятно, что за ней должны следовать разъяснения, но сказавший всё равно молчит как индокитайская рыба зимбуль и ждёт наводящих вопросов. Это совсем не то же самое, что эффектные драматические паузы, это просто какой-то нелепый закон коммуникации.

И даже над Бровью он властен.

Она глубоко вздохнула — не забыв, впрочем, вынуть изо рта всё ещё тлеющую самокрутку, такую крутую, но такую крепкую.

— Папа. У меня, как и у него, слабое сердце. И он, ну, боится. Написал мне справку о негодности физического состояния для подобных процедур.

У Димы на лице проступила внимательность.

— Правдивую?

Ну что же он так давит!

— Не знаю.

— Ясно.

А с другой стороны, без наводящих вопросов как-то, право слово, неловко.

— Я думала о том, чтобы попросить тебя или Попельдопеля осмотреть меня ещё раз. Мне же правда страшно хочется, хм, искупать кровью. Но, понимаешь… папа делает это не из вредности, просто по-другому не умеет. И мне даже не столько страшно, что у меня в самом деле проблемы с сердцем или что он обидится, если я всё-таки пойду на процедуру, сколько… ох, как это объяснить? — Бровь машинально похлопала себя по карманам на предмет сигарет (которые намеревалась бросать уже употреблять!) и столкнулась с горьким разочарованием. — Может, он прав и мне не стоит. Может, ошибся. Может, вообще осознанно соврал. Просто я не хочу это проверять, понимаешь?

— Не хочешь обнаружить, что соврал?

— Не хочу в принципе задаваться этим вопросом. Хочу просто поверить ему и всё. Типа в знак благодарности за светлые чувства.

Бровь никогда не умела говорить о серьёзных вещах (а что может быть серьёзней её переживаний по поводу родителя!), постоянно скатывалась в хиханьки, и сейчас ей почти впервые это показалось каким-то, ну, нечестным, что ли.

Дима поковырял неровную (потому и неровную, что ковыряют тут всякие) краску на оконной раме.

— И снова — ты крутая, Бровь. Я бы вот так не смог. Леший с ней, с процедурой, любопытство заело бы, — он изучил отковырянный кусочек и метнул его в пепельницу. — Ну, значит, искупишь метафорической кровью, дело найдётся. Ты ж теперь ответственная за боевой дух и прочую идеологию.

Ответственная за боевой дух и идеологию знала толк в интонациях. Таким ровным голосом о весёлых перспективах будущего не говорят, сейчас точно прозвучит какая-нибудь…

— И вообще, ты не знаешь, как тебе повезло.

…гадость.

Гадость?

— Повезло?

— Ага, — Дима, кажется, тоже чувствовал себя неуютно без наводящих вопросов, но героически продолжил. — Большая политика — штука неприятная. Особенно когда не столько болит, сколько чешется.

Афористично и бессмысленно — значит, сейчас начнётся какое-то интересное повествование, и уши Брови — вот они, наготове.

— Вся эта затея с созданием аллергии на твирь и, соответственно, на чуму мне ведь не сегодня и не вчера в голову упала. Просто когда-то давно я оказался на Колошме — это колония для политических в степи, если ты вдруг не в курсе. Даже не совсем и по глупости оказался, просто мне повезло иметь наиболее порочные связи с тогда-уже-дважды-покойным идеологом нашей страны — с Гуанако, короче. Только он, как ты могла заметить, на самом деле не умер, а всего лишь валялся на той самой Колошме в тяжёлом депрессивном состоянии. Вот заинтересованные личности и решили его подбодрить, подарить подарочек в виде меня. В знак доброй воли, чтоб не свихнулся окончательно, а ещё — чтобы можно было в случае чего отобрать. Психологически повоздействовать. — В этом месте Диме было бы очень уместно слегка усмехнуться, но он же всё всегда говорил с ухмылкой от уха до уха, и это тоже, никакого у человека чувства меры, ну отклей уже ухмылку-то, а! — И знаешь, что я тебе скажу? Быть методом психологического воздействия — паршивая работа. Тебе когда-нибудь засовывали в жопу дикобраза?

Бровь остолбенело покачала головой. Она довольно спокойно относилась к животным, но подобного обращения никто не заслуживал.

— Вот и мне не засовывали. Зато меня накачали сывороткой, вызывающей аллергию на кровавую твирь, и выпустили в поле на работы — политзаключённые в основном собирают траву, трудотерапия и подмога фармацевтике типа. Вышло неприятно. Когда дополз до изолятора — утешили, утёрли пот и прочие вытекающие из меня биологические жидкости, ласково обняли за плечи, отвели в тёмную-тёмную комнату и предложили укольчик для облегчения страданий. Когда укольчик подействовал, у меня наступил полный паралич без потери чувствительности. Впринципе, этим могли и ограничиться, лежать неизвестно сколько в темноте и без движения тоже то ещё развлечение. Но нельзя же впустую расходовать ценную сыворотку! И зачем, когда твири под рукой — целая степь. Налетай, рви, режь себе меленько и запихивай, куда захочется. Даже особо глубоких надрезов делать не надо. Переносицу вон, считай, просто поцарапали, шрам всё равно на всю жизнь.

Какая затаённая боль, шпионские романы — мура! Страшно — это когда её нет, вот правда нет, и Дима с улыбкой стаскивает очки — похвастаться ещё раз, и всё так же улыбается, и хочется просто дать ему в морду, чтобы перестал.

Впрочем, желание дать в морду может быть обусловлено сходством с Габриэлем Евгеньевичем.

— Лежал я себе в темноте, лежал и думал: всё, что нормальные люди знают о пытках, — страшная хрень. Любые болезненные ощущения со временем притупляются, в башке просто мутится и всё. Но вот если чешется! Леший, я бы тогда за возможность пошевелить хоть немного правой рукой позволил эту руку потом без анестезии отрезать. А я, между прочим, правша. Чуть не поехал крышей, в общем.

Они давно уже не курили, просто сидели на подоконнике и рассматривали всё не желающие исчезать комки сизого самокруточного дыма.

— И что?

— И ничего. Когда заинтересованные личности в очередной раз зашли меня навестить, рассказать о том, как я им помогаю, и кокетливо погладить стебельком твири, я спросил, какого же лешего было резать мою прекрасную кожу, когда можно просто напихать травы в жопу. Заинтересованным личностям очень понравился мой план, а я теперь с подозрением отношусь к дикобразам, хоть они тут и ни при чём. И тайно называю процедуру, которой ты так удачно избежала, операцией «твирь-в-жопу».

Бровь посмотрела на Димины некрасивые руки. Нет, никакого дрожания или сжатия кулаков, только слегка постукивает мизинцем в перстне.

Вот и поди разбери, о чём сейчас спросить — то ли о морально-этических аспектах подвергания студентов таким радостям, то ли о том, почему они с Гуанако этот самый перстень давеча в карты разыгрывали.

— И что самое крутое, — как ни в чём не бывало продолжил Дима, — если бы хоть что-то во всей этой истории сложилось иначе, сдох бы я благополучно от вспышки степной чумы 76-го. А так у меня — не иммунитет, конечно, но что-то вроде повышенной устойчивости.

Бровь не ответила.

— Поэтому я и делал водяную чуму из степной. Лекарство простое и экспериментально проверенное. На мне.

На правой руке у Димы болтался неказистый браслетик, сплетённый, кажется, из каких-то степных трав. Если он так представляет себе украшения, то, право, этот человек безнадёжен.

— А это что — реликвия? — тупо спросила Бровь, тыкая пальцем в браслетик.

Нельзя рассказывать людям о том, как тебя пытали. По крайней мере, девятнадцатилетним увлекающимся девочкам. Надо запретить законом. Это преступное действие, не являющееся актом коммуникации, потому что ну что тут ответишь-то?

Дима засмеялся совершенно естественным смехом, лишённым какой бы то ни было хриплости или там сдавленности. Медик, жил в степи, лечил коров, наткнулся на Вилонский Хуй. Более ничем не примечателен.

— Нет, очередное гениальное изобретение. Простое, как коленка. Твирь — не только источник радости, направленный в жопу прогрессивного человечества, но ещё и сильный стимулятор, особенно бурая. Белая плеть — степная трава с острыми шипами. Сплети одно с другим — получишь браслет, который может медленно поставлять в организм новые и новые силы. Если, например, тебе нужно очень долго не спать, потому что ты бежишь из колонии для политзаключённых и хочешь убежать как можно дальше, не падая, — он улыбнулся. — Впервые за кучу лет нацепил.

Дима собирается очень долго не спать, потому что студентов на истфаке не меньше полутысячи, а осматривать их, раскладывать, лелеять и набивать твирью их страждущие жопы — им втроём с Попельдопелем и папой.

На деле наверняка сыщутся ещё какие-нибудь люди, но так звучит более шпионски-эпически-драматически.

— А это? — на сей раз Бровь ткнула пальцем в перстень.

Пора уже найти ответ на загадку треугольного камня!

— А вот это как раз реликвия. Символический знак и знаковый символ наших с Гуанако долгих и нелёгких отношений.

При этом в Порту, в субботу, оба выглядели так, как будто впервые в жизни встретились. И разыгрывали перстень в карты, Бровь всё помнит!

Видимо, действительно долгих и нелёгких.

Интересно, если бы Бровь из-за кого-то попала аж на Колошму, она бы на этого кого-то обиделась? Кажется, что нет, — кто-то же не виноват! — а на самом деле есть подозрение, что могло бы быть непросто этому кому-то в глаза заглянуть. Плохое же, ну, хочется забыть, а как забудешь, если живое напоминание маячит.

Что-то из этого, видимо, прозвучало-таки вслух, потому что Дима снова рассмеялся.

— Ну вот ты обижаешься на Ройша за то, что попала во всю эту историю?

Дурацкий вопрос какой.

— Нет, конечно, со мной же ничего… такого… ну, как с тобой — не случилось, — Бровь тут же исполнилась подозрений. — А что, должно случиться? Мне грозит страшная опасность?

— Да нет, конечно, — махнул Дима некрасивой рукой, — весь Университет во главе с гэбней напряжённо следит за твоей судьбой и не жаждет прекращения этого удовольствия. Просто, знаешь, одно дело — ввязаться в нечто героически-политическое, потому что ты самый умный, или самый смелый, или ещё какой-нибудь исключительный. И совсем другое — просто постольку-поскольку. Носишь гуанаковский перстень. Распиваешь чаи с Ройшем.  Выходит, ты сам — не ценность, а так, инструмент.

— Психологического воздействия, — печально закончила Бровь.

Дух взаимопонимания зашёлся в экстатическом припадке от такого родства судеб.

Дима, наверное, всё-таки немного псих. Он, кажется, и сам не понимает, насколько печальные вещи говорит. Может, у него не потому такая жизнерадостная рожа, что он пытается отрицать свои травмы, а потому, что он просто идиот?

Ага, только от интеллектуального уровня говорящего суровая правда жизни не меняется. Ну какая Бровь главная героиня шпионского романа? Были бы у Ройша чуть иные предпочтения — не сидело бы сейчас в медфаковской курилке никакой Брови. Сидел бы кто-то другой, и с кем-то другим точно так же делился бы Дима своей нелёгкой биографией. И кто-то другой, небось, нашёл бы, что на это сказать (а не спрашивал бы про произвольные аксессуары, леший, это ж просто младший отряд какой-то), не кашлял бы от портовых самокруток и нажал бы на гадском диктофоне правильную кнопку.

А с другой стороны — ну вот такая и есть главная героиня. Попавшая в историю случайно, напутавшая чего-то в самом начале, неловкая и маленькая — но к концу-то все понимают, что свои благодарности она заслужила, потому что умная, красивая, крутая, ошибки исправила и ещё своего напредлагала, а прямо перед словом «КОНЕЦ» притащила Ройшу бутылку водки, и он не скукожился в порицании, а покачал головой и пустил-таки её обратно.

Ибо в такие истории случайные люди не попадают, если только они не психи вроде Димы. Случайные психи — это тоже архетип, существующий в рамках жанра. А настоящих, дурацких, жизненных случайностей в шпионских романах не бывает.

Не бывает и точка.

Какая жалость, что Бровь ещё так далека от последней главы, ввиду чего ни просветления нету, ни Ройша нету, ни с диктофонной записью и её важностью ничего не понятно.

И дался же ей Ройш, а. Ведь до всех этих конспиративных историй и не был особо нужен вроде. Так оно и выходит — поживёшь с кем-нибудь вместе пару месяцев, а потом уже не вытрясешь из головы, сколько ни пытайся.

Жертва обстоятельств!

— Ройш не хочет со мной разговаривать, — пожаловалась Бровь в рамках обсуждения печальных биографий, — так что я теперь в большой политике сама по себе.

— Да ну? — с готовностью отозвался Дима. — Ты же в курсе, что если он с кем-то не разговаривает, это ещё не значит, что не хочет?

— Я в курсе, что когда на мои призывные взоры не реагируют, это, наверное, что-то значит.

— Как будто законы человеческого общения распространяются на Ройша, — хмыкнул Дима и окинул Бровь врачебно-внимательным взглядом. — Ты его любишь?

Дух взаимопонимания выпучил глаза, пробормотал что-то на предмет того, что на подобное он не подписывался, и всосался под дверь.

— Н-н-нет, — медленно промямлила Бровь, — так я бы это не назвала.

А как бы назвала, дура?

Как-нибудь бы назвала, если бы это теперь имело хоть какое-то значение.

— Вот и хорошо.

У Димы были сросшиеся брови (нет ровным счётом никакого фрайдизма в том, что Бровь всё время обращает внимание именно на них), что вообще-то беее, но ему придавало постоянный вид какой-то отчаянной и дурацкой решительности. Особенно в сочетании с вечной ухмылкой.

Как есть из дурки сбежал.

И почему у Брови возникло ощущение, что то, что воспоследует, Дима будет искренне считать оптимистичным?

— Ройш — странный человек, ага? — он лирически запрокинул голову. — Не умеет чувствовать, вообще. Это, наверное, даже круче, чем лежать в тёмной-тёмной комнате: смотреть на других и не знать, радуются они сейчас, печалятся, злятся или ещё чего. Поэтому — и он сам это почти понимает — ему нужна помощь. Надстройка. Человек, который чувствовал бы за него.

Глубоко мыслит, а!

Сарказм был бы уместнее, если бы Бровь не подозревала, что всё так и есть, просто ей не хватило речевых талантов это сформулировать.

— Не полюбит он никогда и никого — не умеет, и бессмысленно от него этого ждать. Но если бы нашёлся человек, способный всё равно быть рядом и переводить на ройшевский язык то, что делают другие люди, связь с этим человеком он ценил бы больше… больше… ну, не больше своих бумажек, но, короче, ценил бы.

— Поэтому он и хранил твои шмотки столько лет?

Дима улыбнулся.

— Знаешь, а сходи к нему, раз уж ты всё равно без твири-в-жопе.

Инновационное предложение.

— Поскольку сегодня никто не учится и завтра не собирается, Ройш засел у себя дома, аки в бастионе. У него там нужные канцелярские принадлежности и любимые носки под боком, оттуда и работает. Или, что даже более вероятно, сидит со скорбной рожей и оплакивает судьбы Университета. Сходи, сходи, поднимешь боевой дух.

— Так он меня и пустил, — недоверчиво буркнула Бровь.

Если с тобой откровенно не разговаривают, вламываться прямо на порог — это как-то, ну, невежливо.

— Пустит. Если хочешь, можем на что-нибудь поспорить.

Бровь смерила Диму изучающим взором. Ну что с него можно взять?

— На галстук, — наконец решила она.

Дима ответил ей взглядом, которым рассматривают достойного противника.

— Ты ни перед чем не остановишься, да?


Попрощавшись с Димой и старательно избегнув повторной встречи с папой, Бровь улизнула с медфака.

Нет-нет, сама бы она ни за что не пошла к Ройшу домой, но одно дело — её личное мнение, а другое — ответственное задание по поднятию боевого духа в рядах. Тут, ясно, надо оставить в стороне страхи и двигать телом. Правда, предварительно имело смысл заглянуть на кафедру за сумкой: вдруг Ройш разгневается и исключит её из Университета? А в сумке не только сигареты с зажигалкой, но и любимый томик Толстоевского, и листовка с экспозиции личных артефактов древнего американского царя Итохлепа (на ней записан один важный телефон), и брелочек в виде хищной морды афстралийского козла на молнии, и (давно уже измятая) фотка Габриэля Евгеньевича для Галки.

Кафедра встретила Бровь радостной пустотой и незапертостью (как разумно было оставить здесь свои ценные вещи!). Ларий Валерьевич, положим, на медфаке, а вот где, например, те же Охрович и Краснокаменный? И дверь в завкафский кабинет, разумеется, заперта.

Хорошо хоть не нужно бегать и искать кого-нибудь, чтобы отчитаться о своём лишённом твири статусе, ибо Дима взялся сам сообщить Максиму (Аркадьевичу), «и вообще списки уложенных студентов есть».

Если пустой факультет выглядел болезненно, то пустая кафедра — скорее штабом сверхсекретной операции, откуда все разбежались по сверхсекретным заданиям. Собственно, им она и являлась.

И Бровь сейчас разбежится, у неё тоже задание.

И это так круто.

Чучело Набедренных свисало с потолка и всем своим видом говорило, что нужно не твирь в жопу совать, а деревья переворачивать. Государственная идеология, все дела. Корни и ветви, верхи и низы должны стать одинаковыми.

Наверное, при жизни у этого человека были очень большие проблемы, раз ему такое вообще в голову пришло.

Нет, ну серьёзно, ну вот как?

В поисках ответа Бровь задумчиво стащила с полки первый том ПСС Гуанако, упихнутый туда, между прочим, так плотно, что сразу ясно — для красоты поставили и ни разу в руки не брали. Может, в самом деле почитать? Вон какая обложка радостная, раскрашенная в цвета локальной катастрофы на заводе лакокрасочных изделий, наверняка Охрович и Краснокаменный оформляли. И фотка самого Гуанако действительно имеется. Экий он тут бледненький, в больших круглых очках, свитерке каком-то, смотрит в сторону. От нынешнего — только улыбка, простая такая и очень приветливая.

Он вообще приятный тип. Бровь с ним столкнулась на выходе с медфака, поздоровалась — ответил, хотя на роже было написано, что не опознал. Ну, в общем, оно и понятно, он же типа портовый, вот уже почти сутки как ездит взад-вперёд на бесконечных грузовиках — подвозит всякое там оборудование, лекарства (болеутоляющие, например, ага), ту же твирь. И при этом бодр и весел без всяких браслетиков-батареек. И с серьгой в ухе.

Вот бы с кем по пивасику.

Бровь ещё немного повертела книгу в руках, пытаясь понять, имеет она право на мелкое кафедральное хищение или нет.

Составитель — Онегин Г. Е.

Наверное, хлопнулся в обморок, когда увидел цвета обложек.

Наверное, у него с Гуанако тоже какие-нибудь сложные отношения — всякого встречного-поперечного просто так в Порту не раздевают. То есть раздевают, конечно, но это не круто. Круто — представить, как Габриэль Евгеньевич рыдал в рукопись, когда Гуанако пропал (умер, сел на Колошму, чего там с ним, в общем, было).

— Положите немедленно!

Бровь эффектно подскочила на полтора метра и выронила книгу. Со спины к ней подкрался Максим (Аркадьевич) — строгий, страшный и гневный Максим (Аркадьевич).

Кажется, теперь она понимает, почему Дима всегда оказывается спиной к человеку, который к нему обращается. Чем меньше смотришь на источник бури, тем лучше.

— П-простите, — пропищала Бровь, поднимая книгу.

Грохот, впрочем, продолжился.

— У вас в руках кафедральная собственность, не предназначенная для студентов. Вы спрашивали разрешения её брать? Вы сами будете возмещать, если попортите? Или предлагаете кафедре обойтись неполным собранием сочинений?

— Нет, — упрямый Гуанако, разумеется, вовсе не намеревался запихиваться на место без боя, — я только посмотреть…

— Заведите себе собственное и смотрите, — отрезал Максим (Аркадьевич).

Он был в своём вечном коричневом пиджаке и с такой же коричневой рожей. В серых глазах обитали гнев и усталость — совсем не такие, как бывают от долгого недосыпа. Возможно, такие, как бывают от долгого заполнения формуляров и хождения по фалангам.

Особенно от хождения по фалангам без важного доказательства — диктофонной записи, например.

Здравствуй, комплекс вины, кажется, ты окончательно сформировался.

Как ответственная за боевой дух, Бровь, наверное, должна была сказать что-нибудь утешительное. С другой стороны, сегодня она отвечает за боевой дух Ройша (и ещё не факт, что ответит), а у Максима (Аркадьевича) есть Габриэль Евгеньевич. Вот где он шляется в такой важный момент, когда жизнь невинной студентки истфака находится под угрозой?

Максим (Аркадьевич) выглядел смущённо и немного растерянно — примерно как когда съездил своему любимому завкафу по лицу. Кажется, ему тоже нередко становится стыдно минуты на пол раньше, чем следовало бы.

Упрямый Гуанако наконец-то со скрипом занял подобающее место.

Повод всё-таки попытаться провести идеологическую работу.

— Простите, — нетвёрдым голосом повторила Бровь, — но я подумала… ну, сейчас же никто не учится, а я быстро читаю. Решила повысить свой интеллектуальный уровень.

— Вы подумали, — рокотнул Максим (Аркадьевич), — вы подумали! Вы подумали, что лучше администрации кафедры знаете, как распоряжаться её ресурсами?

— Нет, конечно, — нетвёрдый голос скатился обратно в писк.

— Вот именно. Чрезвычайные обстоятельства — не повод решать за других и лезть не в своё дело.

Брови только кажется, или это высказывание относилось не к ней?

Жаль, что сейчас Максим (Аркадьевич) явно не станет распространяться. Мог бы случиться весьма выразительный монолог. Но нет, этот тип и так не слишком разговорчив, а нынче и вообще похож на шаровую молнию. Очень медленную и очень тёмную шаровую молнию.

А ведь ей к нему в квартиру возвращаться (если, конечно, Ройш не предложит вечную любовь и прочие мирские блага, причём прямо на пороге своего жилища).

Когда Бровь впервые ехала к Максиму (Аркадьевичу), она не ожидала, конечно, пачек трусов на подоконнике и портрета Габриэля Евгеньевича в рамочке — скорее эдакого жилого запустения, прикрытых тряпочками стульев и пяти тарелок на сушке. Но на деле квартира Максима (Аркадьевича) ещё сильнее кафедры напоминала тайный штаб: звукоизоляция (толстый поролон тошнотного бежевого цвета) местами приколочена прямо поверх обоев, телефон воткнут в стоящую тут же, на столе, коробку какого-то устройства (типа от прослушивания), шторы — просто куски плотной тёмно-серой ткани. Натурально бункер, а не жилое помещение.

Голова гэбни должен уметь всё, да?

Стрёмно это. И очень захотелось ещё раз извиниться — не за книгу, а за что-то другое. За то, что Максим (Аркадьевич) был когда-то вынужден жить в квартире с пуленепробиваемыми стёклами. За то, что Габриэль Евгеньевич постоянно устраивает ему сцены (это страшная тайна, но все же знают). За то, что Бровь намеревается ещё на какое-то время оккупировать ту самую пуленепробиваемую квартиру, так что в случае совсем драматичной сцены Максиму (Аркадьевичу) будет некуда податься. За то, что он так устало выглядит и не может найти слов извинения или хотя бы признания в том, что просто забегался и сорвался. За проклятый диктофон, в конце концов.

Максим (Аркадьевич) взял с секретарского стола бутылку с какой-то явной гадостью и щедро отпил.

Вместо извинений или дружественных слов Бровь подхватила сумку и безмолвно выскользнула за дверь.


Перед домом Ройша она долго топталась. Обошла пару раз по кругу (выискал же как-то серую коробку даже в жёлто-кремовых новых районах Бедрограда), почитала уведомления на двери (что было не так просто, ибо уже темнело), обломила с ближайшего куста веточку. Только поймав на себе взгляд сидящего во дворе на лавочке и явно восхищённого её хождениями парня, Бровь решилась.

Она бы вот на месте этого парня подошла и поинтересовалась, что незадачливая посетительница ищет. Так, к слову.

Ройш жил на третьем этаже. Перед звонком следовало пригладить волосы, поправить широкий ворот свитера, пригладить волосы, убедиться в свежести своего дыхания (мало ли!), пригладить волосы — так, всё, она ответственный за боевой дух или кто?

Дверь открылась не сразу. Ройш, в чёрном домашнем пиджаке (отличающемся от парадного, в общем-то, ничем) и трогательных клетчатых тапочках хмуро изучил Бровь и сделал приглашающий жест.

Ну вот, не видать Брови галстука.

С другой стороны, разве он был ей нужен?

С третьей — зато никто больше не носил бы это с розовой рубашкой.

С четвёртой — надо уже признаться себе в том, что она мнётся на пороге, краснеет и смущается. И Ройш ей не поможет. Не из зловредности, а потому, что, как верно (хоть и чересчур патетически) заметил Дима, не догадывается, что надо.

Бровь вздохнула, решительно шагнула в коридор, решительно скинула куртку, решительно расшнуровала ботинки, решительно влезла ногами в гостевые тапки и решительно не знала, что дальше делать.

— Пожалуйста, вымойте руки и проходите в гостиную, — церемонно предложил Ройш и удалился за чаем.

Если бы Бровь никогда раньше не бывала в этом доме, она решила бы, что здесь царил идеальный порядок. Но нет: зубная щётка, конечно, в стаканчике, а вот тюбик с пастой просто на краю раковины; нижний край перекинутого через вешалку полотенца не параллелен полу; в гостиной на столе ровной стопкой лежат бумаги, которым место в кабинете, и — о святотатство! — печатная машинка там же.

Ройш тоже не спит ночами.

— Печенье, к сожалению, закончилось, есть только это, — Ройш бережно поставил прямо рядом с печатной машинкой конфетницу с чем-то мармеладным и занялся разлитием чая. — Или вы какой-нибудь более серьёзной еды хотите?

От этого вопроса внутренности Брови почему-то с визгом бросились друг к другу в объятия. Ройш вовсе не был гостеприимным человеком, и вообще: одно дело — ритуальный чай любому зашедшему, другое — еда.

Еда — это, ну.

Как-то интимно.

Вообще-то Бровь целый день ничего во рту не держала, но вот так с порога соглашаться на ужин было бы слишком. Пришлось помотать головой.

Ройш кивнул и, не прикасаясь к своей чашке, уселся напротив.

— Вас сегодня не было в Университете, — проницательно заметила Бровь. Ну а что, надо же с чего-то начать беседу.

— Не вижу смысла туда ходить в нынешней ситуации.

— Ага, истфак как вымер… даже на кафедре никого нет. Все студенты хотят в экспедицию. Это же так здорово, правда? Ну, в смысле — получится много лекарства…

Ройш откинулся и сложил руки фирменным домиком (шалашом для карликовой пихтской лошади — как минимум одну приличную шутку Гошка-Александр породил), палец к пальцу.

— Ума не приложу, кто мог вам выболтать про лекарство, — насупился Ройш.

Когда ему что-то не нравилось (то есть довольно часто), он всегда выглядел немного обиженным, словно не обстоятельства так сложились, а кто-то гадит лично ему.

— Намекаете на то, что подобные вещи вслух не обсуждают?

Ройш только покачал своей идеально прилизанной головой. Гладко выбрит, застёгнут на все пуговицы — он же весь день проторчал дома, леший возьми! Как так можно?

От живого человека — только тапочки.

— Вы ведь на истфак не только лекции читать ходите, — предприняла Бровь ещё одну попытку мирного диалога. — Ну то есть я так думаю. Думала. Максим Аркадьевич вроде бы ведёт переговоры с фалангами. Вы ему нужны. Наверное.

— Односторонние высказывания обычно не называются «переговорами», — бесстрастно проговорил Ройш. — Как было сказано выше, я не вижу необходимости своего личного участия в нынешней ситуации.

Он настолько напоминал папу (по содержанию, не по форме, конечно), что Бровь чуть было не замахала руками, дабы отогнать призрак Фрайда.

— Да, но… Максим Аркадьевич выглядит довольно устало. Я ничего не знаю — может, переговоры… общение с фалангами идёт хуже, чем планировалось. А вы многое умеете. Если бы вы как-то помогли…

— Бровь, — прервал её Ройш, еле заметно вжимая голову в плечи, — подобные рассуждения от человека, незнакомого с принципами работы государственного аппарата, звучат наивно и по-дилетантски. Фаланги не всегда реагируют сразу и не всегда уведомляют о своих действиях, но всегда мгновенно изучают переданную им информацию. Информация была передана ещё вечером в субботу; если до сих пор реакции не воспоследовало, значит, таково их решение.

Он прав: наивно и по-дилетантски, и вообще Бровь это значение слова «фаланги» два дня назад впервые узнала. Он прав, как и папа, который говорит, что Университет может ошибаться.

Только разве из этого следует, что нужно сесть, ничего не делать, сложить пальцы домиком и принять их решение?

— Их решение — бросить нас на произвол судьбы? С эпидемией чумы на руках?

Ройш позволил себе досадливый вздох.

— Как и многие другие, вы забываете, что мы имеем дело с двумя разными информационными прецедентами. Конфликт гэбен и попытка Бедроградской гэбни очернить репутацию Университета — только первый из них, и только о нём осведомлены фаланги. Этот прецедент ни является ни исключительным, ни опасным для населения — следовательно, не требует обязательного применения каких бы то ни было санкций; необходимость оных санкций в данном случае оказывается сугубо решением фаланги, работающего по данному вопросу. Что же касается возможной эпидемии чумы — это другой прецедент, о котором фалангам неизвестно. Соответственно, они не учитывают этот фактор.

Тогда, наверное, стоит им рассказать?

Хотя нет, не стоит. Бровь действительно не очень понимала в политике и вообще, но, кажется, это как раз то, чего Университет пытался избежать и ради чего Дима приехал из Столицы. Если об эпидемии станет известно, получится, что Университет всё-таки некомпетентен, не уследил за своими канализациями, а доказать, что вирус подбросили как раз для этого, невозможно, и Бедроградская гэбня победила.

По-дурацки получается. Об эпидемии рассказывать нельзя, но без рассказа об эпидемии (и, соответственно, серьёзности намерений Бедроградской гэбни) фаланги до решения не снизойдут. Ну и какие же это два разных информационных прецедента, если они настолько друг на друге завязаны?

Нет, так быть не может. А даже если и не эпидемия, а один дом — ну и что? Всё равно кто-нибудь мог бы умереть. Всё равно это явные гадство и подстава, и есть же свидетели (вот она, Бровь, возле печатной машинки сидит), есть доказательства, не могут же фаланги это просто проигнорировать!

Так же не бывает.

— Вы сами сказали, что фаланги не всегда уведомляют о своих действиях. Может, они прямо сейчас везут Бедроградскую гэбню на Колошму, а нам не говорят, чтобы мы ещё немного помучились.

Ройш снисходительно приподнял брови (опять они!).

— В таком случае моё или чьё бы то ни было ещё дальнейшее участие в этом вопросе тем более излишне, не находите?

Дома у него всегда было идеально чисто, но почему-то смутно пахло пылью. Наверное, от самого Ройша — в свои неполные тридцать он был тем самым сухим и высоким человеком-без-возраста, которому в конце полагается выйти на сцену с коронным «я же говорил».

И всё-таки градус его пессимизма слишком высок для простых смертных.

Знает ли он, о чём говорит? Да, знает.

Делает ли он взвешенные и непредвзятые выводы относительно перспектив ситуации? Да, щас.

— По всей видимости, вас интересует моё частное мнение относительно происходящего. Оно таково: существует некоторая вероятность того, что фаланги рассмотрели запрос Университетской гэбни и приняли меры. Вероятность эта ничтожно мала. В случае отсутствия прямой угрозы населению, о которой, напоминаю, фаланги не знают, их интерес к тем или иным запросам основывается, как правило, на… эффектности оных, — Ройш всё-таки снизошёл до чая, порушив домик из пальцев. — Как, полагаю, известно любому госслужащему, институт фаланг основал мой дед, хэр Ройш. Его рука прослеживается не только в существующей документации и служебных инструкциях, но и в системе ценностей, которую фаланги исповедуют. Безопасность граждан или соблюдение справедливости в данной системе находится на менее высокой позиции, чем поощрение изобретательности.

Рука хэра Ройша.

Фаланги.

Фирменный жест Ройшей.

Фаланги.

Пальцы хэра Ройша.

Фаланги!

— Ловкий вор нравится им больше, чем тот, кого он обокрал?

— Именно. И именно ловкий вор, если он достаточно эффектен, получит государственную поддержку или как минимум не понесёт наказания. Университет достаточно эффектен не был.

— Но мы же… заранее узнали, что планирует Бедроградская гэбня, подсунули им свой вирус, спровоцировали их действовать в правильный момент, завладели пробиркой с продуктами разложения чумы прямо из их рук, даже записали изображение младших служащих в вашем подвале! Неужели этого мало?

— Немало, но, по всей видимости, для должного эффекта чего-то не хватило.

Проклятый, гнусный, гадский, ненавистный диктофон!!

Если бы у Брови была возможность отмотать время назад, она бы позволила отрезать Димину правую руку без анестезии, лишь бы не перепутать проклятые, гнусные, гадские, ненавистные кнопки!

А он ведь правша.

— Записи нашего разговора с Гошкой?

Сердце работало медленно и тяжко, как молотобоец с кувалдой.

— Да.

— То есть это я виновата в том, что фаланги не реагируют?

Если он сейчас ответит в духе того, что нет, она же маленькая (юная и незамутнённая, с горящими глазами), на неё особо не надеялись и никто особо не винит, Бровь умрёт вот просто на месте.

Допустить мелкий промах куда гаже, чем совершить кошмарную ошибку.

— Вы виноваты, но не больше других. Вся задумка спровоцировать Бедроградскую гэбню была изначально рискованной, и не все её детали вам известны.

Ага, например — зачем это вообще было надо? Если узнали заранее (кстати, как узнали-то?) — могли же, наверное, просто опечатать подвалы, или вскрыть переустройство канализаций, или ещё что-нибудь эдакое. И почему Университет был так уверен в том, что заразят только один дом, почему сразу не запасся лекарством?

И не ввязалась ли Бровь на самом деле во что-то, чего не понимает и что могло быть, ну, ошибкой?

— Вы сами, например, говорите: «спровоцировали действовать в правильный момент» — а чем он правильный?

Шевелитесь, мозги, уходи, ассоциация с экзаменом.

— Ну, у нас был вирус от Димы и сам Дима с хоть каким-то количеством лекарства, техника в подвале… и потом, надо же было что-то сделать до того, как Бедроградская гэбня отыскала бы другой, неизвестный нам вирус.

— Всё это верно, но не описывает ситуацию полностью. Момент был важен ещё и тем, что в любой другой провокации бы не получилось в принципе. В субботу голова Бедроградской гэбни, ответственный за медицинские вопросы, отсутствовал. Если бы он был в городе, Гошка, несомненно, предварительно бы с ним проконсультировался, и у них была бы возможность задуматься о том, какие ещё мотивы могут быть у Брованны Шухер. В конце концов, одним из пунктов плана Бедроградской гэбни являлось обвинение вас в чрезмерной близости к шестому уровню доступа, а Университетской гэбни, соответственно, — в попустительстве гражданским. Не нужно обладать исключительными интеллектуальными способностями, чтобы предположить, что это может быть так в действительности и что вы можете осознанно действовать в интересах Университета. Вся провокация должна была провалиться и сработала только за счёт своей скорости, неожиданности и неполноты состава Бедроградской гэбни. На фоне такой удачи отсутствие диктофонной записи — невеликая ложка дёгтя.

Но всё равно известно, что, как, сколько раз и с какой бочкой она делает.

Зато, зато, зато плакат «ЭПИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ О ТОМ, КАК ОДНА ОТДЕЛЬНО ВЗЯТАЯ МАЛЕНЬКАЯ БРОВЬ УДЕЛАЛА ГОЛОВУ БЕДРОГРАДСКОЙ ГЭБНИ ТОЛЬКО ЗА СЧЁТ ЛИЧНОЙ ХАРИЗМЫ, А ОН ПРОТУПИЛ И НАКОСЯЧИЛ, НЕ ПОДУМАВ» так и стоит перед глазами!

— А что, по-вашему, следовало сделать, когда Университет узнал о планах Бедроградской гэбни?

Ройш снова насупился.

— Я не люблю умозрительных бесед и не имею ни права, ни желания об этом рассуждать. Решения о действиях Университетской гэбни принимает Университетская гэбня, в которую я не вхожу и не намереваюсь входить.

Ну точно как папа.

Политика самоустранения — это очень весело и круто, пока она наперекор и для дополнительного пересечения местности при беге с препятствиями, но не тогда же, когда это мешает делам.

Ройш не как папа в другом — ему это в лоб не скажешь. Сложил себе пальцы — и всё как с козла вода.

Бровь яростно вгрызлась в мармеладину.

— По-моему, это вопрос желания. Был бы у вас второй уровень доступа — было бы право и рассуждать, и решать.

— Да, но у меня нет второго уровня доступа и нет возможности его получить.

Ну уж нет. Брови было слишком трудно поверить в то, что второй уровень вообще может существовать не на словах, чтобы теперь отступаться.

— Константин Константьевич, я знаю ваши принципы и вполне их уважаю, но вы — наследник Революции. Ваш дед основал институт фаланг, сами сказали. Второй уровень — это очень высоко и, наверное, очень сложно, но если бы вы поступились немного…

— Вы снова делаете выводы исходя из неполного знания ситуации.

Ага, и ещё прямо наезжает. Прямо наезжает на Ройша.

Даже главной героине шпионского романа такое непозволительно.

— Запрос на получение второго уровня доступа можно подать всего единожды.

Про некоторых людей говорят, что они как аршин проглотили. Ройшу, с учётом его роста, явно пришлось глотать корабельную мачту. Из-за этого он всегда держал спину неестественно прямо.

Из-за этого ему было довольно неудобно спать на диване все те месяцы, что Бровь (для конспирации, только для конспирации!) жила в этой квартире.

Но спать с ней в одной комнате (какое там в одной постели) он сухо отказался. Это было обидно, но обидно не на Ройша, а на то, что ему никак не втолковать, что он бы Бровь ничуть не стеснил, что она только рада была бы; что недаром же у него в спальне так и стоят две кровати, это же явно знак!

Но нет, корчился на диване, и даже тактика «исчезать на ночные попойки» не помогла.

— То есть вы подали запрос и вам отказали?

— Нет. Я подал запрос, и его удовлетворили.

Бровь недоумённо уставилась на самодовольно зашевелившиеся ройшевские пальцы. Если он так не любит своего деда, почему всё равно складывает пальцы домиком? Или эта страсть столь пагубна, что от неё не спасают никакие принципы?

Но вопрос, конечно, не в этом.

Так у вас всё-таки есть второй уровень доступа?!

— Университетская гэбня была основана Хикеракли чуть меньше девяти лет назад, осенью 1874-го. Всего через полгода, весной 1875-го, начались конфликты с Бедроградской гэбней, вылившиеся в заключение одного из студентов, похищение представителя преподавательского состава и другие атаки на Университет. Тогда же стало известно, что Сергей Корнеевич Гуанако, преподаватель с кафедры истории науки и техники, расстрелян на Колошме за убийство одного из голов тамошней гэбни.

Страсти-то какие. Интересно, Гуанако ведёт реестр своих смертей?

— Через год, весной 1876-го некоторым лицам — в том числе мне — случайным образом стало известно, что обвинение в убийстве было ложным, а расстрел — фальсификацией, призванной окончательно закрыть вопрос так называемого «развала Колошмы». Поскольку изначальное обвинение, под предлогом которого Сергея Корнеевича посадили в колонию, также было сомнительным, возникло предположение, что его возможно реабилитировать. Примерно в то же время произошло очередное столкновение Бедроградской и Университетской гэбни; возникло подозрение, что один из голов первой неофициально добивается от считающегося расстрелянным Сергея Корнеевича содействия в тогдашнем противостоянии гэбен. Это стало окончательным и несомненным аргументом в пользу необходимости попытки реабилитации.

«Вот заинтересованные личности и решили его подбодрить, подарить подарочек в виде меня. В знак доброй воли, чтоб не свихнулся окончательно, а ещё — чтобы можно было в случае чего отобрать. Психологически повоздействовать».

Отобрать, сперва напихав твири в известные места. Ведь верно же, да?

Один, но свой, рядом, в уютном якобы загробном мире Колошмы — или все, но где-то там, в Бедрограде, в далёких политических конфликтах. Старо, и скучно, и всё равно страшно — и как же они продолжают жить и улыбаться-то? Ведь и в байку же не превратишь, наверное, это же всё кошмарные тайны леший знает каких уровней доступа (впрочем, не то чтобы Дима следовал этому мудрому завету).

Ройш же бесстрастно продолжал:

— Но реабилитация Сергея Корнеевича силами Университетской гэбни была невозможна: лица шестого уровня доступа попросту не имели законного права знать, что он жив. Мы не могли бы подать прошение, потому что не сумели бы объяснить, каким образом завладели лежащей в его основе информацией. Как вы понимаете, разрешить этот парадокс было достаточно просто, и я подал запрос на получение второго уровня.

Речь Ройша была длинной, ровной и аккуратной, как его пальцы или его же методички по истории древнего мира.

Даже интересно — все эти события для него действительно такие же мёртвые, как трагедии и переживания людей, живших до Падения Хуя?

— Процесс получения уровня доступа, тем более такого высокого, длителен и непрост. Мне пришлось собирать, искать и подделывать изрядное количество бумаг, поскольку некоторых документов, критически важных для подтверждения моей личности и прав, попросту не существует в природе.

Бумаг, необходимых для подтверждения личности Ройша?

Бровь, конечно, всё понимает, глаза лгут, сердце обманывает, но Ройш-то — как две капли собственный дед, красующийся на страницах любого отрядского учебника по Революции, десятилетний ребёнок опознает. Бюрократия — великая сила, если она властна даже над Ройшем, если даже ему приходится бегать в поисках очевидным образом ненужных бумажек и если даже ему может быть непросто их раздобыть.

— Есть подозрение, что хэр Ройш их съел, — Ройш чуть заметно постучал указательными пальцами. — Когда бумаги были собраны, а личность и права подтверждены, я получил второй уровень доступа к информации и немедленно им воспользовался, направив соответствующие прошения в Бюро Патентов.

Бровь тихо взяла ещё одну мармеладину.

Ройш сейчас удивительно напоминал замаринованного лабораторного таракана, усаженного на стул как можно вертикальнее и шевелящего лапками.

— К сожалению, бумажная волокита сыграла против меня. В мае 1876-го на Колошме произошла вспышка степной чумы. Среди заключённых выживших не оказалось. Несколько человек сумели сбежать, но их трупы были обнаружены в ближайшем поселении, также выжженном болезнью. Сергей Корнеевич Гуанако значился в списках погибших — в кои-то веки на всех уровнях доступа, включая первый.

Переступить нелюбовь к деду, взять-таки второй уровень доступа — только затем, чтобы обнаружить, что тот, ради кого ты это делаешь, уже умер.

На самом деле умер.

Вот так — бац.

Может, так и глотают корабельные мачты.

— А Дима? — брякнула Бровь.

— Дима?

— Ну, он ведь был тем студентом, которого тогда посадили, когда потом в итоге получились канализации? Он же именно тогда, наверное, делал эту самую вакцину, из которой лекарство, которое из студентов.

А ещё он был вашим единственным другом.

Возможно, за всю биографию.

— Как было сказано выше, среди заключённых выживших не оказалось.

Среди личностей, призванный поддерживать боевой дух, — тоже.

Даже распоследний таракан (а Ройш не распоследний, он явно в первых рядах тараканьей братии) заслуживает хотя бы одного друга, а что в розовой рубашке — ну это уж какой достался.

— Поскольку необходимость иметь второй уровень доступа исчезла, я от него отказался. Запрос на его получение можно подать всего единожды, так что теперь я вряд ли могу оказать кому бы то ни было вескую бюрократическую поддержку.

Бровь с интересом обнаружила, что руки у неё кривые, неудобные, и совершенно непонятно, как их нормально положить на стол, чтобы не мешались.

— И поэтому вам теперь так важно помогать Университетской гэбне неофициально?

— Странный вопрос. Я помогаю Университетской гэбне, потому что могу.

И не выкидывал столько лет Димины клоунские рубашки, потому что не возникало необходимости, ага.

У Брови закопошилось в горле. Один идиот, не понимающий, насколько печальна его участь, и второй, не замечающий собственного благородства.

На почве идиотизма и сдружились, видать.

Люди в Университете хорошие, но такие же тупые, сил нет.

Чашка Брови тем временем опустела. Вероятно, это тоже Знак. Бровь несколько раз всухую сглотнула (надо же что-то сотворить с голосовыми связками, чтоб заработали) и поднялась.

— Спасибо за чай. Я, честно говоря, без какой-то особой цели зашла… надеялась хоть немного поднять ваш боевой дух. Вместо этого, кажется, уронила свой.

Ройш тоже встал, проводил её в коридор и помог надеть куртку.

— Спасибо за добрые намерения.

Так и стояли в коридоре — увлекающаяся главная героиня шпионского романа и таракан с мачтой в спине.

Отличная парочка.

— И, Бровь…

— Да?

— К понедельнику жду от вас черновика как минимум половины первой главы вашей курсовой работы. С учётом грядущей экспедиции в Имперскую Башню учебный план перестраивается, так что нам с вами придётся поторопиться.

Бровь чуть не рассмеялась в голос.

Этот человек невыносим.

А для того, чтобы ей неожиданно очень-очень захотелось писать курсовик, оказывается, достаточно всего лишь устроить эпидемию чумы в Бедрограде.


На улице было уже совсем темно, а до квартиры Максима (Аркадьевича) — совсем близко, так что Бровь решила пройтись пешком. Весь день приближался дождь, но так и не приблизился, и в воздухе висела какая-то липкая дырявая сырь.

А Ройш, кстати, даже не подумал, что она теоретически могла участвовать в твири-в-жопу. Это два-три дня, но уже вторник, до следующего понедельника — всего ничего, какие полглавы, на одну главку времени не хватит!

Хотя с чего бы это должно было остановить Ройша.

Университетские люди Тверды и Решительны, и Бровь — одна из них. Да, это рекламный слоган.

Всё-таки из неё получается весьма приличная главная героиня шпионского романа — вон сколько ей уже трагических предысторий понарассказывали! Этого пытали, тот сидел, третий критически опоздал и не спас того и этого, и теперь они все такие многоопытные и повидавшие виды.

Круто, круто, круто.

Бровь свернула в симпатичный переулок, наиболее подходящий градусу нынешних переживаний по степени затемнённости (чем темнее темнота, тем менее очевиден по-дурацки жизнерадостный цвет домов в новых районах Бедрограда).

Вот бы Брови тоже обзавестись трагическим прошлым. Только как-нибудь эдак, без трагического настоящего.

Университет и Бедроградская гэбня, оказывается, так давно и яростно воюют, что почти страшно становится. И так местами грязно. Сажать Диму под предлогом каких-то там бумажек — явно настолько глупых, что ни он сам, ни Ройш об этом не вспомнили, только дотошный Святотатыч — чтобы добиться от Гуанако помощи! Похищать людей! И другие атаки! И на что вообще ещё способна Бедроградская гэбня?

За спиной у Брови взвыл двигатель такси — неожиданно, из-за угла. Прямо в спину ударилсвет фар.

Бровь посмотрела на свою тень, стремительно разваливающуюся на две (ввиду приближения источников света, она в отряде зачем-то учила физику).

По законам жанра шпионского романа сейчас есть два варианта развития событий. Можно просто идти дальше, и тогда такси затормозит, проедет мимо, повернёт куда-нибудь — в общем, окажется просто случайным ночным такси.

А можно обернуться и узнать, кто там сидит.

Бровь учила физику, потому что мечтала заниматься радиотехникой. Но в БГУ нет ни радиотехнического, ни физического факультета, это всё — в Институте Связи, а папа очень хотел, чтобы в БГУ. Пришлось идти на истфак, и вовсе даже не из вредности, и вовсе даже ей всегда нравилось.

Люди хорошие.

Твёрдые и Решительные.

Бровь обернулась.

Даже сквозь свет фар — такой, оказывается, близкий — и даже за одну секунду — или сколько там успело пройти — она успела рассмотреть, что такси ведёт тавр, только не тот, портовый, а какой-то другой.

Тавр-таксист?

Что, серьёзно?

Честное слово, это уже ни в какие ворота.


(обратно)

Глава 9. Припев (третий раз)


Университет. Габриэль Евгеньевич


С Поплеевской вывернуть на Малый Скопнический — дело простое, плёвое, поднырнуть только под арку и прокрасться дворами; но ночью нельзя, ночью темно и в тёмных дворах опасно, так сказал бы Максим, так говорил Максим много раз. И что нельзя ходить после заката, и что нельзя ходить вообще — сиди в башне, я о тебе позабочусь.

Только сколько можно сидеть и ждать, сколько можно быть бессмысленным украшением, сапфиром в фамильной короне?

Габриэль Евгеньевич прикрыл глаза, чтоб не резали их так жгуче злые жёлтые фонари.


Ю. Б.: Сколько раз я уже сознался в том, что у меня проблемы? Но жив, как видите. По крайней мере, на ближайшую пару суток.

66563: Вы бы определились, у вас всё под контролем или всё-таки проблемы.

Ю. Б.: У меня проблемы, и они под контролем. Ну, почти.


От бумаг в кармане — бесконечных расшифровок бесед из далекой степной камеры — глаза не прикроешь, так и так прожигают подкладку плаща, брюки, кожу — до самой серёдки, до нутра. Только и остаётся, что сжимать их пальцами — крепче, до боли — чтобы хоть — не впустую ожог.

Если не дворами, то по Шолоховскому переезду.

В жёлтых фонарных кляксах Бедроград мокрый, словно только что вынырнул из пучины морской, словно ещё убегают под поребрики последние солёные потоки, и бурые гнилые водоросли путаются в ногах. Из этого морока нет спасения — город-порт, город-Порт, силок для случайных, костёр для невинных.

Жжёт-горит невыносимо, нет больше сил сидеть на месте, в башне; надо идти — покаяться, отдать всё, что есть, самое дорогое, себя отдать на растерзание, только бы прекратилось, и — вернулось, только бы не было ничего.

С расшифровок всё началось — когда-то давно, когда не было ещё ни Максима, ни завкафского кресла, когда ещё не болела так голова. Глупо; Габриэлю Евгеньевичу просто хотелось знать, зачем Гуанако убил Начальника Колошмы, зачем он сам умер. Или Диме хотелось — он уже и не помнил, помнил только, что тот один раз ворвался домой — запыхавшийся (высокие ступени башни), лихорадочно-весёлый. Сказал — Стас Никитич-то, добрая душа, романтик, с Колошмы очутился в Порту, у него нашлись копии расшифровок, давай читать. Сказал — прочитаем и сожжём, но один-то раз можно, это же не политика, это просто чтобы знать.

Сказал — ничего в этом нет опасного.


66563: Знаете, чем категория веры лучше категории морали? Верить можно в то, во что хочется верить. (Усмешка.)


Малых Скопнических в Бедрограде два: один настоящий — в Старом Районе, и второй — поддельный, ложный, названный в честь — в новых. Настоящего Габриэль Евгеньевич не заслужил, как не заслужил того, чтобы Диму потом посадили, как не заслужил знать, что чумной изолятор сгорел, как не заслужил их с Гуанако возвращения в Бедроград.

Он же не хотел никому делать больно, не хотел поездок в Ирландию — зелёную и пьяную; не хотел, вернувшись, увидеть Максима таким чужим и спокойным. Всё, всё разрушилось и склеилось кое-как, криво, каракульно и внахлёст; и Максим запер его в башне, чтобы больше не убегал, и Дима остался — один и маленький, и у Гуанако больше нет за зрачками зелёных ирландских холмов, только тихая, тихая радость: спасибо, что всё закончилось.


Ю. Б.: Не будьте Андреем, слушайте ушами. Тот факт, что я мало смеюсь, не означает, что мне не весело. Видите — вполне улыбаюсь. Можете рисовать звёздочку на борту.

66563: Было бы чем — нарисовал бы.

Ю. Б.: Охранники со стопками бумаги и упаковками ручек всё ещё к нашим услугам.

66563: А это может быть уместно, как и ещё несколько пачек сигарет. (Усмешка.) Сложу из бумаги кораблик и нарисую звёздочку. В корабликах меньше мелодраматизма, чем в журавликах. (Усмешка.)

(Пауза, шаги, скрип двери.)

Ю. Б.: (Неразб., пауза, скрип двери.) Скоро будут.

66563: Спасибо. И ложитесь спать.


Габриэль Евгеньевич не знал, где находится здание Бедроградской гэбни — тайное, настоящее, не то, куда ходят в поисках чемоданов — но знал: если раскаяться, признаться, вернуть расшифровки — всё изменится, вернётся, и никому не нужно будет умирать, и никому не нужно будет воскресать, и перестанет так ныть и вертеться голова. Воздух — мутный, клубящийся, тошный — солгал, не пролился дождём; дома в липких водорослях сгрудились, сжались, придавили голову, пригвоздили к земле — как тут двигаться с места. И всё же двигался, шатаясь, наперекор улицам, латунными дворами мимо чьих-то не спящих ещё окон и редких ночных такси.

За одним из домов мелькнула бархатная тень, осторожно прильнула к парапету: грифон. Грифоны знают, где сердце Бедроградской гэбни, грифоны чуют кровь и по крови идут-ведут. Габриэль Евгеньевич замер было (страшные когти в мягких лапах), сердце трепетнуло в грудной клетке птицей, но потом усмирилось. Самому ему не дойти, не найти, сам он не ведает путей города; только грифоны с охровыми звериными глазами, с красными страшными языками укажут дорогу. В мохнатом фонарном свете померещилось даже: увидел силуэт, крылатый, бесшумный, похожий на ночного мотылька. Поспешил следом — и ноги почти оторвались от земли, почти взлетелось.

Так и двигались по городу в поисках здания Бедроградской гэбни: два мягких, бархатных хищника и один человек, перепархивающий больной птицей. По улицам, проспектам, мимо закрывшихся на ночь магазинов и колыбелей квартир — завернув в один из переулков, грифоны клёкотнули вдруг несвоими голосами и взвились на крыши соседних домов. Привели, значит, по кровавому следу через весь замутившийся тиной город; милые. Габриэль Евгеньевич оглянулся — но нет, просто дома, глухие, почти без окон; зачем же — сюда?

А вот зачем: через переулок, разбрызгивая свет фар и не визжа тормозами, пронеслось такси, под его колёсами — мелькнуло маленькое чьё-то тельце, без крика и удивления — просто так. Такси остановилось всё-таки, и всё остановилось, остекленело; Габриэль Евгеньевич понял — он подглядывает тайну, и приветливый автор не спешит перевернуть страницу, чтобы можно было вчитаться, запомнить каждую строчку, каждую чёрточку, чтобы потом рассказать всё как было.

Габриэль Евгеньевич рванулся вперёд — скорее, скорее, были бы прокляты эти неверные мягкие ноги, вязнущие в асфальте, проваливающиеся в него по лодыжку. Переулок растягивался резиной, издевательски хохотал, но Габриэль Евгеньевич добрался-таки. На асфальте, аккуратно между луж, не намокнув ни в одной, лежала какая-то незнакомая девочка — с длинными волосами, с нелепо вывернувшейся головой, так вывернувшейся, что глаза заливает красным, и нет сил шевельнуться, и можно только кричать, но крик давит мягкими грифоньими лапами ночь. Он знает её, должен узнать, должен запомнить —

Если бы время не разморозилось и не побежало опять —

«Это просто дурновкусие», — сказала бы она.

«Как тебя зовут? Что произошло?»

«Я же с самого начала говорила, я говорила! Хотя, конечно, неплохая подводка получилась. Если бы можно было прожить второй раз… — и повернула бы свою выломанную голову, и прибавила: — А вы знаете, что все в курсе, что вы носите очки с простыми стёклами?»

— если бы время не разморозилось и не побежало опять.

Но оно разморозилось и побежало, и Габриэль Евгеньевич обернулся на затормозившее в нескольких метрах такси. Из такси коротко и по-деловому выскочили два человека (и их он тоже знает, должен знать, должен узнать!), побежали к девочке военной трусцой. К девочке и к Габриэлю Евгеньевичу, и ему вдруг стало страшно, очень страшно, потому что понял: сейчас загорится всё вокруг жёлтым фонарным светом, и не останется ни тел, ни следов, никто не вспомнит и не сумеет доказать. И в последней нелепой попытке он дёрнулся, выломал свою смешную голову, рванулся — лишь бы разомкнуть, разверзнуть эту душную липкую ночную грифонью влажную лихорадочную темноту —


— Габриэль!

Максим — чёрный против опять зачем-то включённого света, сожравшего его лицо и оставившего только неровные тени; не поймёшь — беспокоится? Злится?

И всё же — спас, выдернул из неверного сонного морока.

Сонного.

Под головой у Габриэля Евгеньевича раскинул спину любимый мягкий ковёр, над головой — стеклянный четырёхугольник окна с отражением люстры. Значит, упал прямо здесь, как стоял, и весь день провалялся; и всё, что было, — только сны, отражения памяти.

Нёс во сне пресловутые расшифровки отдавать Бедроградской гэбне, чушь какая.

Нет давно никаких расшифровок, сгорели — пусть и поздно, позже, чем следовало — красным огнём.

— Ты весь день проспал на полу у открытого окна, отлично. Теперь в дополнение к сотрясению мозга ещё и простынешь. Давай, поднимайся.

Габриэль Евгеньевич попытался встать — ноги не слушались, конечно, налились сырой сонной водой. Максим не протянул руки. Попытался ещё раз — преуспел, хоть и ухнуло всё вокруг водоворотом.

Надо выпить кофе. От савьюра в голове ватно и марлево, а от кофе — наоборот, яснеет, утекает прочь вся хмарь. Надо сказать Максиму что-нибудь — извиниться за своё молчание, спросить хотя бы просто, как прошёл его день; рассказать, что в одном из переулков Бедрограда было такси, и в такси были люди, и они убили —

Нет — это всё сон, чушь. Сейчас не время, сейчас надо просто улыбнуться не чующими себя губами и попытаться хотя бы слушать, попытаться хоть как-то дать понять, что всё хорошо, что Габриэль Евгеньевич ждал Максима, что Максим его спас.

— Если тебе интересно, день мой прошёл не очень хорошо. Ты хоть заглянул в бумаги, которые я для тебя оставил?

Габриэль Евгеньевич покачал головой — с улыбкой, не в силах её отодрать. Максим проследовал за ним на кухню, сел за стол, спрятал глаза куда-то, уткнулся в себя. Габриэль Евгеньевич, пошатываясь, поставил турку на конфорку.

Когда жёг расшифровки бесед из далёкой степной камеры — было стыдно и жарко до слёз, потому что уже нет смысла, потому что ему почти прямо сказали — оставьте себе, виновные наказаны, к вам цепляться не станут. Оставьте-оставьте, вы же так их хотели. И всё равно жёг — одолжил у соседа напротив ведро, чистое, хозяйственное, но словно насквозь прогорклое ядом, гадкое — не прикоснуться. Всю квартиру заволокло вонючим дымом, и было снова стыдно, как будто он сделал что-то непристойное.

Сосед напротив тогда позвонил в дверь уточнить, не случилось ли чего. Пришлось, краснея, отдать ему ведро прямо так, с тлеющим ещё пеплом, бормотать какие-то извинения. Тот даже головой не покачал, только посоветовал не открывать окон — вызовет ещё кто-нибудь пожарную службу! — а включить лучше вытяжку.

Сосед напротив привык к Габриэлю Евгеньевичу с его странностями, сколько лет рядом жили. Гуанако в Ирландии говорил, что у того в столе даже есть специальный ящик для вещей, выброшенных нервным Габриэлем Евгеньевичем из окна — и улицу не замусоривать, и вернуть при случае.

И это тоже было болезненно, обжигающе стыдно.

— Ты злишься? — выговорил кое-как Габриэль Евгеньевич, не оборачиваясь.

— Я устал. События, которые разворачиваются в Университете… я за ними не успеваю, — Максим пошевелился тяжко, как древний великан. — Сперва предполагалось направлять запросы к фалангам — тебе плевать, какие, но хоть поверь, что важные. Но теперь это, кажется, никого не интересует. Мне одному полагается сидеть в приёмных, вести с фалангами многочасовые беседы ни о чём, объяснять, что и откуда нам известно, а потом прибегать на кафедру и обнаруживать, что я всех задерживаю, что накопилась уже пачка бумаг, которые я — а вообще-то ты — должен подписать, что учебный план переписан моим именем без моего ведома и что я же во всём виноват. Я лезу вон из кожи, чтобы везде успеть, и всё равно не успеваю.

— Тебе же это нравится, — тихо ответил Габриэль Евгеньевич, — ты сам хотел ответственности.

Надо утешить, ободрить, сказать что-то — хоть что-то.

— Нет, это мне не нравится. Я не этого хотел. Я готов отвечать за Университет и за решения, которые принимает гэбня, я готов выслушивать всех, кто действует в интересах Университета. Я готов поступиться своим мнением — леший, знал бы ты, до какой степени готов! Но я не хочу приходить на кафедру и обнаруживать, что Ройш дома, Поппер утащил и Лария, и Охровича и Краснокаменного делать из студентов лекарство, хотя эпидемия — это только смутное предположение, и что всё это вертится без меня!

— Но ведь вертится.

— А должно ли вертеться? — Максим вскочил со стула, снова поймал себя — в полёте, в прыжке, сделал вид, что невзначай тянется в холодильник. — Мы разбрасываемся. Я очень стараюсь, но мне всё-таки нужно когда-то спать. Ответ от фаланг всё ещё может прийти — в любую минуту, хоть этой ночью. Отреагировать на него надо мгновенно, и сделать это должна Университетская гэбня. Но кто, если Ларий и Охрович и Краснокаменный так заняты лазаретом?

Лазарет, лекарство из студентов, фаланги — безумие, карусель, цветные индокитайские фонарики. Габриэль Евгеньевич прикрыл глаза и вдохнул запах кофе — простой и чуть шершавый, согревающий всё тело.

Хотел бы он оказаться в этой круговерти?

— Я понятия не имею, о чём ты говоришь.

— Знаю, — Максим вздохнул и полез на полку за солью — посолить огурец, который собирался есть просто так, не помыв даже. — Прости. Это всего лишь усталость. Я сам виноват в том, что не успеваю за событиями. Просто мне хотелось бы, чтобы моё мнение принимали в расчёт.

Он подошёл к Габриэлю Евгеньевичу сзади — такой большой и сильный — аккуратно, чтобы ничего не сломать, приобнял за плечи. Уткнулся в волосы где-то за ухом и несколько секунд просто дышал — тихо-тихо и приятно, как шершавый запах кофе.

— Это ведь нечестно, — сказал он наконец, и руки его заиндевели, стали каменными. — Я не вызывался в Университетскую гэбню, мне предложили. Предложили и сказали, что теперь я — мы, гэбня — принимаем решения за весь Университет. Если бы Ларий и Охрович и Краснокаменный решили что-то за меня, я бы согласился — я и так соглашаюсь. Но когда делами Университета почему-то занимаются Поппер и эти двое

— Не трогай этих двоих!

Кофе, зашипев по-кошачьи, полился на плиту — улучил момент, коварный, тот один момент, когда Габриэль Евгеньевич отвернётся, чтобы сбросить с себя оковы Максимовых рук.

Максим качнулся, отступил, посмотрел с недоверием.

Эти двое случайно оказались — в Бедрограде, в Университете; они жили в степи, просто заглянули — в гости, на чай, просто застряли на часок, на денёк, на недельку; просто Серёжа сказал — давай снова вместе, если ты не можешь меня отпустить. Если бы не попытка снова вместе, их бы не было сейчас в Бедрограде.

Не трогай их.

Не трогай ни Поппера, ни Ройша; ты же сам сделал так, что каждый имеет право на своё мнение и каждый умеет действовать сам. Ты же гордишься этим — тем, что не превращаешь Университет в машину, тем, что мы все остаёмся людьми.

Тем, что ты можешь положиться на кого-то, когда станет совсем невмоготу, и знаешь: никто не станет ждать отмашки.

Вы же гэбня, у вас синхронизация.

Они не могут сделать ничего тебе во зло.

Как и эти двое — их вообще не должно было здесь быть.

— Вот, значит, как, — тихо, с трудом выговорил Максим, — не трогать этих двоих. Почему же, скажи на милость? Потому что вам было хорошо ебаться?

Без запаха кофе воздух снова стал тяжёлым, надавил невыносимо на плечи.

Максим ревнует — он имеет право ревновать, он не заслужил того, что было в мае. Но нелепо же, нелепо видеть опасность там, где её нет, нет больше, вытравилась вся под корень, выжглась пеплом в вонючем ведре! И не только Максиму было в мае плохо, всем было, всем четверым — так плохо, что это и в самом деле комично, но только так и можно было понять, что не осталось опасности больше, что мёртвый Гуанако, герой ненаписанных романов, Габриэлю Евгеньевичу дороже живого, пропахшего степными травами и морем.

Леший с ним, с Гуанако, леший с самим Габриэлем Евгеньевичем; если хочет Максим искать виноватых — вот они, здесь. Но Диму зачем под тот же удар? Он же тоже — жертва, он имел все права остаться в Столице, и если вернулся — то только потому, что любит Университет, и Университетскую гэбню, и, значит, лично Максима.

— Что за старший отряд, — Габриэль Евгеньевич качнулся опять, схватился за стол. — Наши отношения тут ни при чём.

— Ваши отношения, — Максим продолжил пятиться, словно пытался сбежать, и не мог, и не мог понять, надо ли бежать; наткнулся на подоконник, где стоял налитый ещё утром для Габриэля Евгеньевича стакан воды, посмотрел на него недоумённо, взял в руки, — нет у вас никаких отношений. Этих двоих вообще не должно быть в Бедрограде. Не должно быть в живых. Я рад, что мои друзья живы, но друзья и работа — это разные вещи. Друзья и обязанности — разные вещи. Друзья и Университет — разные вещи. Университет — я лично! — готов их принять и защитить. Если они хотят помочь, если у них есть разумные идеи — это прекрасно. Но они не вправе решать за меня.

В официальном обвинении значилось, что Гуанако попал на Колошму за идеологическое участие в деятельности некой террористической контрреволюционной группировки, состоящей притом из психически нестабильных людей. Несколько десятков человек, все ровесники, все в младенчестве участвовали в опытах по контролю уровня агрессии. Все социализированы, но могут быть потенциально опасны для общества. Гуанако вменили чуть ли не эксперименты на людях.

Четверо из этих людей потом составили Университетскую гэбню.

Гуанако мог не садиться в колонию, участия-то его на самом деле не было. Но если бы не он — сел бы лидер этой самой группировки, сели бы её участники, сели бы те, кому просто не повезло родиться в тот же год.

Пусть уж лучше одного Гуанако, не так ли?

Лучше его, чем его студентов.

Лидер этой самой группировки потом возглавил Университетскую гэбню.

— Ты неблагодарная скотина, — губы Габриэля Евгеньевича еле двигались, словно только с мороза, — Гуанако дал тебе всё, что у тебя есть.

Максим стоял — нелепый, со стаканом в одной руке и немытым огурцом в другой, в слишком тесном ему, не сдерживающем злости пиджаке. Стоял — и не мог пошевелиться, окаменел в своём гневе, окаменел от ужаса, будто сыпались кафельные плитки пола у него из-под ног, будто под ногами были хищные воды — отойди, поглотят!

— Он дал мне многое, и я благодарен, — медленно, по слогам. — Потом он забрал у меня тебя. Теперь он вернулся в Университет, и Университет делает то, что он говорит, пока я бегаю по фалангам. Насколько же далеко должна простираться моя благодарность?

Гуанако был человеком, который придумал Университетскую гэбню.

Очаровал как-то Хикеракли — прямо так, с Колошмы, из посмертия — и вторым хикераклиевским уровнем доступа водворил гэбню на её нынешнее место.

Он не вернулся в Университет, он не хочет больше видеть Университет, слишком много людей, слишком много воспоминаний, слишком много сложного — лучше прочь, в степи, на корабле.

Не один Максим умеет уставать.

Максим же поднёс стакан к губам, пытаясь остудить хоть немного то, что рвалось из него через все щели, через все нетвёрдые швы, но — не закончил движения, поставил обратно на подоконник. Без стука, тихо, честно — честно пытаясь сдержать себя, но — рвалось:

— Когда Гуанако увёз тебя в мае, он обещал мне, что ты вернёшься, а он нет. Вышло ровно наоборот.

Я же здесь, вот он я — надо было сказать, но как? Как, если Максим слеп и не видит того, что — кто — прямо перед ним? Как, если ревность и рабочая усталость ему дороже того, что есть в руках, перед глазами, совсем рядом — вот?

Никому нет дела до того, что внутри, — даже кофе сбежал, чтобы не видеть уродливой сцены. И без кофе, без его мягкого грифоньего тепла, не вышло разомкнуть губы даже затем, чтобы сказать — убирайся вон.

— Да скажи же хоть что-нибудь!

Но Габриэль Евгеньевич не мог — смёрзлись, смёрзлись губы, захлестнуло с головой ужасом. Ведь сейчас уйдёт Максим, а ему нельзя уходить, ему надо выспаться, он устал; надо переждать эту страшную ночь, и с утра будет солнце, и с солнцем всё изменится, разойдутся тучи в голове, разлетится туман, и каменный Максим оживёт, улыбнётся.

Просто спрятаться, просто переждать.

Габриэль Евгеньевич отвернулся.

Максим кинулся вперёд так, что стало страшно — ударит; но нет, пронёсся мимо, на ходу хватая куртку, какие-то ещё вещи. В коридоре замешкался — вернётся?

Иногда возвращается, ловит себя в полупрыжке.

— Габриэль, я же пытался. Пытаюсь. Ты не говоришь со мной, только про них, про него. Что мне остаётся думать?

Оправдываться в прихожей, в ботинках уже — нелепо и жалко; невозможно смотреть, стыд за другого жжёт только сильнее, охватывает всё тело огнём.

— Уходишь — уходи. Твои монологи смешны.

Максим дёрнулся, и глаза его побелели — не то от злости, не то от боли, не то просто шутит шутки тусклая коридорная лампочка.

— И самое страшное — тебе это правда нравится. Это издевательство, — помедлил ещё один, последний раз. — Иногда я думаю, что всем было бы лучше, если тебя в моей жизни просто не было.

И ушёл — аккуратно, не хлопая дверью; и (Габриэль Евгеньевич, как ни кружилась голова, видел через окно) свернул с Поплеевской на Малый Скопнический дворами.


(обратно) (обратно)

День пятый. Среда

События пятого дня призваны наглядно продемонстрировать, как разрешение одних вопросов всенепременно ведёт к постановке других.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Мальвина.

Погода неприятная, дождливая.


Глава 10. Трое на одного


Бедроградская гэбня, Андрей


Наутро солнца в Бедрограде не случилось.

Давешний прогноз, который Андрей слушал ещё в Столице — с ним обращались хорошо, даже оставили радио, — бессовестно соврал.

Все врут, но только прогнозу погоды за враньё ничего не будет.

Вчера фаланга зашёл в комнату, где три дня держали Андрея, дал диктору закончить с температурой и влажностью и проблеял:

— Видите, как хорошо, Андрей Эдмундович. Солнце, а то пока вас не было, в Бедрограде сплошные дожди. Привезёте завтра из Столицы нормальную погоду.

Андрей улыбнулся, не хотел улыбаться, но мимический рефлекс сработал быстрее головы. Люди любят, когда им улыбаются, им приятно, когда слушают — внимательно, отвечают — вежливо, переспрашивают — по делу. Андрею несложно делать людям приятно, даже если не очень-то и хочется.

На кокетливое «привезёте завтра» он почти не среагировал. Слишком много такого кокетства, обнадёживающего в первую секунду и бессмысленного на деле, выливалось на него с вечера субботы. Рецепторы, которыми душа — или мозг? — воспринимает ложную надежду, тоже притупляются.

В Бедрограде Андрея снова будут держать под замком. Солнце станет лезть в окно, высвечивать в спёртом воздухе однообразные потоки пыли, напоминать про детский страх — остаться запертым в отряде на много-много лет после выпуска. Для кого-то — нелепость, скучная байка, о которой дети шепчутся перед сном, байки бывают и изобретательней; а в одиннадцатом отряде города Бедрограда такое и правда случалось.

Когда его заканчивал Андрей, отрядом негласно заведовала Медицинская гэбня, внедряла экспериментальные программы, да и необязательно программы — наука ценнее воспитания детей. Лично у Андрея воспитание было более чем удачным: усиленная учебная нагрузка, постоянная помощь взрослым в их настоящих серьёзных делах — метафорически выражаясь, высокий уровень доступа к отрядской информации. Некоторым везло меньше, и это не ночные страшилки, а проверенные данные. Потом после одного вышедшего из-под контроля эксперимента  медикам пришлось слегка, но поделиться-таки своей площадкой с Бедроградской гэбней — неправильно это, когда в городские учреждения нет хода городским властям.

Задолбали такие учреждения, но пальцем показывать не будем.

Везли Андрея под конвоем. Правда, в обычном поезде — десять часов, целая ночь и ещё чуть-чуть. Ему позволили быть в купе одному, но заперли вагон, выгнали взашей проводников, встали с автоматами у дверей. Автоматы надоели до смерти, как будто на одного безоружного человека нужно столько автоматов. Только чувство собственной значимости Андрею подкармливают — и вот зачем?

Все пейзажи от Столицы до Бедрограда железной дорогой выучены наизусть, лучше бы ехали по шоссе — так редко выпадает возможность не пользоваться поездом. Да и на шоссе, когда ведёшь, не получается просто пялиться по сторонам. А в поезде наоборот — только и можно, что пялиться, и столько раз уже пялился на эти леса, лески, подлески и лесочки, что надоело невыносимо.

Настолько невыносимо, что леший дёрнул Андрея выглянуть в коридор к автоматам.

Дула чернели на него со всей возможной серьёзностью, но Андрей смотрел поверх, с деланой опаской улыбался лицам. Этим людям незачем знать, что для него они — деревянненькие остолопы на поводке у фаланг, несамостоятельные исполнители, хоть и с четвёртым уровнем доступа. В Силовом Комитете есть и не-остолопы, там непростая иерархия внутри одного уровня, только в поезд охраной их вряд ли запихнут.

Но остолопы тоже заслуживают улыбки, вежливой и как будто бы неуверенной беседы, хлопанья ресницами и даже немножечко дрожи в плечах — им ведь приятно, когда их боятся.

Умение делать людям приятно принесло Андрею важные, но такие обескураживающие сведения, что ресницы и плечи почти перестали слушаться, почти попортили дипломатию.

— Андрей Эдмундович, — над автоматом мелькнул покровительственный взгляд и самолюбование, на которое так и провоцирует показательная беззащитность, — к вам же вчера пытались применить ПН4, вот и везут теперь в Бедроград разбираться.

ПН4?

К нему пытались применить…?

Кое-как свернув разговор, Андрей спрятался в купе.

Сел, всерьёз прикидывая, не залезть ли на багажную полку — притвориться вещью, чем-нибудь не думающим и не соображающим, лишь бы дожить до утра в здравом уме.

ПН4, ПН4, нелепое-глупое-безвыходное ПН4!

Не применили, раз он под стражей — нельзя; но пытались, пытались, пытались же.

В Столице фаланги твердили ему: скажите всю правду, ваша гэбня не будет вас выгораживать, не сможет, даже если захочет, а она не захочет, у вас дурное положение, не делайте себе ещё хуже.

Андрей потер глаза, добился светящихся кругов под веками, встал, выключил свет в купе, включил его обратно, несколько раз подряд проделал путь в три шага от окна до двери, снова потер глаза, сел, встал, пробормотал что-то вслух, пересчитал зачем-то сигареты в пачке, хотя так и не закурил, уставился на манящую бездумностью багажную полку. И всё это за полторы минуты максимум.

Гошка называл такие истерические припадки Андреевой активности «белочкой» — то ли в честь беспокойного зверька, то ли в честь белой горячки. Бесился на мельтешение, едко любопытствовал, куда же девается умение владеть собой. Да как будто сам Гошка всегда собой владеет — он пинает стены, ломает стулья, и все прекрасно помнят, как он однажды оторвал дверной косяк. От «белочки» гораздо меньше вреда.

Но что дверные косяки, что мельтешение позволено видеть только своим, только гэбне, остальным же достаётся исключительно умение владеть собой.

Только гэбне. Только своим.

…нет больше никаких своих, нет, нету, не будет, не применили, но пытались, сесть, лечь, уткнуться в подушку, уткнуться — не грызть, белочки тоже нет, некому так обзываться, не перед кем мельтешить, всё сломалось и рухнуло, вернуть не получится, нет.

Не грызть, не грызть, не грызть подушку!


Наутро солнца в Бедрограде не случилось, вокзал был сырой и слякотный, неожиданно холодный после столичного не ушедшего пока лета.

Охрана, приставленная к Андрею, подождала, когда толпа сошедших с поезда рассосётся, сменила автоматы на пистолеты, которые, безусловно, проще укрыть одеждой, отперла вагон и быстро протащила своего подопечного к служебному такси.

То есть протащил его давешний болтливый остолоп лично, приобнял всё с тем же покровительственным видом за талию — под чужую просторную куртку, напяленную на Андрея, тоже легко входил пистолет. Остолопу хватило дурости коротко — и самодовольно! — извиниться за его наличие.

Как же иногда неприятно уметь делать людям приятно.

Такси тронулось неразогретым, недовольный обращением мотор взбрыкнул, Андрей согласно фыркнул — зачем так, две минуты погоды не сделают. Тем более если тащиться потом Старым городом вместо того, чтобы обогнуть вокзал, въехать на шоссе в сторону Столицы, на нормальной скорости добраться до съезда на Ссаные Тряпки, а оттуда уже рукой подать и до Революционного проспекта, в начале которого громоздится бедроградская резиденция фаланг.

Какие уж тут Ссаные Тряпки — очень умно было сажать за руль столичных силовиков, которые наверняка не знают, что ещё петербержские контрабандисты вырыли туннель где-то в сердце района, знаменитого прачечными для бедноты. Прятали там свои грузы, передерживали перед окончательной транспортировкой в Порт или из Порта, сбивая таможенных следователей с толку ароматами. Туннель даже не обвалился, не сильно просел в болотистой почве — повезло, и в тридцатые годы его укрепили, продлили, стали использовать как альтернативу неудобному объезду промзоны, выросшей на месте скопища лачуг.

Андрей решил, что не к добру поминать Порт даже мысленно — стоило подумать про туннель под Ссаными Тряпками, как в грузовичок, скромно припаркованный в проулке, прыгнули две тельняшки. Вот что они тут делают, да ещё и с грузовиком? Точно же ничего законного. Но поставь хвост — почуют, заманят в Порт, а Портовая гэбня любой хвост придавит складскими воротами ещё на входе, пожмёт потом плечами: в Порту надо осторожнее, тут народ дикий, сами виноваты.

С неаккуратным водителем в Старом городе мука — от тряски по брусчатке подташнивает, скорей бы уж на асфальт, пусть даже этот асфальт стелется к фалангам.

Андрей очень попытался задремать.

И тут, и в Столице резиденции фаланг находятся по адресу Революционный проспект, дом 3. Просто запомнить, но сложно добраться — бедроградский Революционный проспект далёк от цивилизации, широк и промышленен, хотя фаланг это не волнует. Вспомнилось, как Бедроградская гэбня тихонько пакостила: подолгу не меняла асфальт на въезде непосредственно к зданию, вынуждая его хозяев трястись на ямах или заполнять-таки форму для аренды асфальтового катка. Мелочь, но так согревало. Они тогда —

Мысли о Бедроградской гэбне обрывались на середине, не желали додумываться, сами отодвигались на периферию сознания — пока Андрея уже внутри резиденции не подтолкнули к какой-то двери, объявив в спину:

— Очная ставка по поводу отклонённого прошения о применении права нейтрализации четвёртого.

Объявлял фаланга с незнакомым лицом. Сами лица, впрочем, у них несильно различаются — не чертами, это было бы малопредставимо, а стандартным для должности набором мимических реакций. Ожидал, вероятно, сокрушительно эффекта, но не вышло — Андрею сболтнули про ПН4 ещё в поезде, потому что в его наборе мимических реакций есть хлопанье ресницами и испуганные улыбки разных оттенков. Об очной ставке речи не шло, но можно и так догадаться — как будто есть какой-то другой путь.

Место проведения оной было подготовлено с издёвкой: просторная комната, слева от входа — длинный и поблескивающий лаком конференц-стол на дюжину человек, пустой, но с приёмником внутреннего радиовещания, справа — гэбенный диван. Специальная модель, незамкнутое тесное кольцо, чтобы сидеть близко, легко касаться друг друга, и чтобы каждый мог хорошо видеть троих остальных. Ни в каких служебных инструкциях об этом ничего нет, но на таком диване проще всего успокаивать друг об друга нервы и решать без спешки производственные вопросы.

Андрею, зашедшему в комнату первым и без сопровождающих, прозрачно предлагалось выбрать, где он встретит свою — бывшую? — гэбню.

Повертев головой, он таки разглядел по углам замаскированные зрачки «подглядывающих» устройств.

Глупо, очень глупо маскировать их наличие от Андрея — только поступив на службу в гэбню города Бедрограда, он лично продвигал и курировал проект их создания в Бедроградском Инженерном Бюро. Идея, привезённая с Колошмы: записывать не только звук, но и изображение. Полезно при фиксировании допросов — пластика, мимика, положение корпусов в пространстве говорит зачастую больше, чем слова и даже интонации.

И не только допросов. С семьдесят шестого года, когда проект был едва реализован — пробная версия, звук приходилось писать со стандартных устройств, — сам Андрей нашёл ему несколько непротокольных способов применения.

А раз на него ещё и смотрят, однозначно надо садиться на диван — он не доставит фалангам удовольствия наблюдать замешательство.

Если не грызть подушки и рассуждать здраво, попытка применения ПН4 именно к Андрею должна восприниматься заинтересованными наблюдателями как естественное развитие ситуации. Не нынешней, с нелегальным заказом вируса в Медкорпусе, а гораздо более давней и гораздо более неприятной.

Тем более не следует быть предсказуемым и естественно развивающимся.

Андрей предположил, что до очной ставки есть ещё время — как же, он же сейчас впадёт в истерику от сообщённого фалангой, начнёт-таки грызть предусмотрительно раскиданные по дивану подушки, накрутит себя ожиданием, и вот тогда подсматривать его встречу с гэбней будет действительно занимательно.

Вместо этого он устроился на диване поудобнее и с показательным умиротворением прикрыл глаза.


Всё началось с Колошмы.

То есть до Колошмы тоже кое-что было — успешная служба ревизором в бедроградском отделении Медкорпуса, покровительство одного из голов Медицинской гэбни, какие-то туманные, но манящие перспективы. Потом, через несколько лет Андрей понял: его в Медицинскую гэбню и готовили, поэтому так настойчиво убеждали получить полноценное образование. Гениального медика из него бы не вышло, но как раз такие и без него имеются в Медицинской гэбне, нужен был толковый администратор.

Нашли другого, потому что Андрея в восемнадцать лет спешно повысили до гэбни Колошмы — фаланги захотели убрать его подальше от медиков, переориентировать на иной род деятельности. Самонадеянно полагать, что дело было лично в нём — совсем молодом служащем, только-только из отряда, но подающем масштабные надежды. Да нет, просто гадость Медицинской гэбне, просто грызня, в которой хороши все средства, даже банальное переманивание кадров.

А на Колошме был Юр Саввович, он же Начальник, он же Савьюр (невероятно остроумное прозвище для тюремщика, чьи заключённые заняты сбором наркотических трав). И, прослужив год в одной гэбне с ним, Андрей навсегда испоганил себе репутацию.

Савьюр ходил по краю — фактически правил колонией по своему разумению, называясь головой гэбни только ради приличия. Ему многое позволяли, ведь Колошма далеко, на Колошме всегда какие-то неприятности, Колошма важна для страны, но никто не хочет ей заниматься — а Савьюр занимался и вполне недурно, хотя больше половины его действий были небезупречны с точки зрения служебных инструкций. Одни смерти «раскаявшихся и раздавленных грузом вины» чего стоят.

Теперь, после многих лет службы в Бедроградской гэбне, больше всего в этих смертях Андрея смущало то, что Савьюр никогда не марал рук — просил охрану или вообще давал пистолет самим раскаявшимся. Гуманист, не поклонник насилия, тьфу.

Тот, кто ходит по краю, обязательно сорвётся, не может не.

С Савьюром это случилось прямо на глазах у Андрея — появился заключённый №66563, и их с Начальником Колошмы взаимодействие имело чудовищно скандальные последствия. Нарушено было всё, что можно нарушить, и узнал об этом — по слухам, но большего и не требуется, — едва ли не весь госаппарат.

 Андрей тогда оказался в шатком положении, когда вся дальнейшая жизнь зависит от того, сумеешь ли ты правильно сориентироваться в обстоятельствах, которые не подождут и не дадут второго шанса. Андрею казалось, что он сумел: нелепую, скорее всего, действительно случайную — но кто бы в неё поверил! — смерть Савьюра взял на себя 66563, что было удобно во всех отношениях. Никого больше не беспокоило ни кто надоумил преданного охранника застрелить Начальника Колошмы, ни за что же сидит 66563, от бестолковости изначального обвинения которого слёзы на глаза наворачивались.

Над изначальным обвинением Андрей тоже поработал, превратил его в нечто более подходящее для пожизненного заключения, уже прописанного во всех документах. «Идеологическое руководство попыткой подрыва Первого Большого Переворота» звучало, конечно, громко, внушительно и крайне политично, только вот за всей этой мишурой отлично просматривалась совершеннейшая профессиональная беспомощность обвинителей. Идеологическое руководство — даже если бы оно действительно имело место в том случае, а не являлось фантазией Столичной гэбни, — доказать раз и навсегда невозможно, тут есть пространство для инсинуаций. А пожизненное заключение, раз уж к нему приговорили, должно иметь твёрдые основания.

Такими основаниями стали доселе неизвестные госаппарату (и даже самой Медицинской гэбне!) сведения о гормональных экспериментах по контролю над уровнем агрессии, кои в начале 50-х нелегально проводились над группой лиц, в дальнейшем состоявших в некоей контрреволюционной группировке. Связи 66563 с этими лицами, в отличие от связей его с террористами-подрывниками, в подтверждении не нуждались, так как оная группировка зародилась в студенческой среде истфака БГУ им. Набедренных, где и работал 66563 до заключения на Колошме.

Андрею оставалось только найти — или сфабриковать — подтверждение того, что 66563 был в курсе давних опытов по контролируемой агрессии и сознательно использовал гормонально и психически нестабильных людей для достижения своих антигосударственных целей. А его сомнительная причастность к попытке подрыва Первого Большого стала уже менее существенным вопросом, когда всплыла информация о студенческом контрреволюционном движении, медицинских предпосылках оного и роли во всём этом 66563.

Профессионализм и темпы Андрея оценили — его вызвало аж Бюро Патентов, поблагодарило за погашение одним махом нескольких, хоть и тесно переплетённых друг с другом скандалов, назначило на службу в Бедроградскую гэбню, но —

Всегда находятся какие-нибудь «но», способные всё испортить.

Бюро Патентов решило, что большинству из тех, кому по уровню доступа положено знать, что 66563 сидел на Колошме (публичная фигура, для народонаселения — и вовсе пропал в экспедиции на другом континенте), теперь стоит думать, что за Савьюра его расстреляли. Расстреливать на самом деле не собирались — 66563 согласился считаться виновным добровольно, а Бюро Патентов понимает всё.

Но история Начальника Колошмы должна была стать страшной сказкой для госслужащих, поэтому официально — всё плохо, все умерли, всех расстреляли.

Правдивая информация о 66563 была у Бюро Патентов, у Хикеракли с его вторым уровнем доступа за революционные заслуги, у фаланг, у перенабранной гэбни Колошмы и у Андрея, поскольку он продолжал заниматься изначальным обвинением 66563 после официального расстрела оного.

В общем, вскоре Андрей оказался в Бедроградской гэбне, не имевшей права знать, что мёртвый 66563 продолжает отбывать пожизненное заключение. Вроде бы ерунда, вроде бы и не входит это в компетенцию Бедроградской гэбни, но Андрею всё равно было не по себе. Хорошая, правильная синхронизация, нормальная, настоящая гэбня, а не пародия времён работы с Савьюром, — и государственная тайна, которую никак нельзя рассказать.

И ведь не расскажешь своей гэбне то, что знаешь, — получается нарушение фактической синхронизации. Расскажешь — выдашь информацию, не полагающуюся им по уровню доступа, им же самим за это потом прилететь может.

Безвыигрышная ситуация.

Тайна жгла и мешала, заставляла злиться на Бюро Патентов, сначала просто так, а потом и по делу: в семьдесят четвёртом году из-под земли выскочил Хикеракли и посадил в БГУ им. Набедренных собственную гэбню с таким же уровнем доступа, как у Бедроградской и Портовой. С апломбом заявил: последняя, мол, воля мёртвого 66563, вырастившего и выкормившего половину истфака, а он, Хикеракли, мёртвого 66563 одобрял и никак не может не поспособствовать исполнению последней воли.

Бедроградская гэбня возмутилась — ещё одна власть в городе, куда это годится.

А Андрею стало очень, очень нехорошо наедине с государственной тайной.

Дальше — больше и хуже: сначала останавливают на улице случайного студента, а у него на руках — расшифровки бесед 66563 с Савьюром. Не расшифровки допросов даже, а другие, совсем провокационные — из камеры, где они вдвоём заперлись, когда всё зашло уже слишком далеко.

Откуда? Какого лешего? На такое не замахивались и ночные кошмары Андрея — ладно бы ещё какая-нибудь из гэбен, ладно бы фактически безработный наркоман Стас Никитич — он тоже был при Савьюре в гэбне Колошмы, самолично расшифровывал те аудиозаписи, мог прикарманить копию, но вот так — не обнародованные покадля госслужащих материалы в сумке у произвольного человека?

Произвольный человек на самом деле оказался не очень-то и произвольным. На все вопросы о бумагах он молчал с упорством, достойным лучшего применения, но догадаться было несложно: просто актуальный на тот момент мальчик 66563, у которого от его исчезновения приключилась истерика.

Не знай Андрей наизусть поганых расшифровок из камеры, где и про этого мальчика была пара слов, он бы голову себе сломал, пытаясь понять, какого лешего гражданский с простым истфаковским уровнем доступа полез в политику.

Студента карала Бедроградская гэбня, Андрей настоял. Сказал, что для острастки, за ношение бумаг неподобающего уровня доступа и в назидание Университету — пусть следят за своими людьми получше, раз уж ввязались.

Вдобавок хорошо накололи университетских по мелочи: соврали, что за расшифровки студенту положен расстрел, а те и купились. Разобрались потом, конечно, но тогдашний уровень компетенции уже был продемонстрирован. Университетские устыдились — и после этого сели, наконец, штудировать кодексы и инструкции. Бедроградская гэбня добилась, чего хотела: самонадеянные детишки, целый год просто так щеголявшие на кармане жетонами шестого уровня доступа, взялись за ум. Стоило всего-навсего громко посадить одного их студента.

По-хорошему так всё и было, вот только посадили студента на Колошму, и не просто на Колошму, а — по личному указанию Андрея — в одиночную камеру всё ещё живого 66563.

Привычка придерживать запасные варианты и рычажки воздействия въедается на всю жизнь. Устоять перед искушением заиметь ещё рычажок у Андрея не вышло.

Потому что 66563 многое мог. И леший даже с разнесчастным «развалом Колошмы» — он же прямо из далёкой степи руками Хикеракли посадил Университетскую гэбню! А тот рычажок — это в некотором роде подарок; всем людям приятно, когда им делают подарки, все потом готовы за них отблагодарить, если случай представится.

Представился уже через год: Университет устроил в городе глупую шумиху с борделями — а бордели ведь после Революции были запрещены личным указом самого Набедренных как статическая структура неравенства.

С тем, что Порту бордели дороже Набедренных, все кое-как смирились — закрытая территория, рядовые жители Всероссийского Соседства там не прогуливаются, а если и прогуливаются, то только такие, которых двойными идеологическими стандартами не удивишь. А вот когда ни с того ни с сего студенты БГУ им. Набедренных массово понадевали ошейники — отличительный признак и главный атрибут работников дореволюционных салонов с эротическими услугами, — рядовые жители города Бедрограда смутились.

Бедроградская гэбня намекнула Университету: ну что вы делаете, ну раз уж у ваших студентов есть ошейники, так одёрните их за поводок, пусть не пугают мирных жителей. Университет упёрся — после случая с мальчиком 66563 они любой косой взгляд в сторону своих студентов воспринимали как прямые военные действия.

Военные действия и начались. Подавили друг на друга, подавили, а потом приходит сводка: Университет — из банального гадства — открывает собственный бордель, да ещё и не в Порту где-нибудь, а прямо в городе! И Бюро Патентов не возражает, их ублажили идеологической писулькой из неопубликованных черновиков 66563, а идеологические писульки 66563 одобрял недавно таки скончавшийся уже наконец Хикеракли, Бюро Патентов к памяти Хикеракли предвзято...

Все, все кругом предвзяты, у всех идеологические писульки и игры в риторику на основе  постулатов Революционного Комитета, а авторитет перед собственными горожанами стремительно падает не у всех, а только у Бедроградской гэбни!

Простые люди далеки от идеологических тонкостей и политики, они знают только, что бордели Набедренных осуждал, а в Бедрограде бордель вдруг появился вслед за эпатажной студенческой модой. И всё возмущение, недовольство и недоверие — городской власти, университетской-то власти для простых людей не существует.

В общем, надо было как-то разбираться с Университетом, насмехающимся надо всем Бедроградом и его гэбней в первую очередь.

Андрей что-то соврал и поехал на Колошму.

Мёртвый 66563 с неприкрытым весельем в глазах слушал про эпическую битву за бордели и качал головой, не желал помогать. Говорил, что ничего он с Колошмы сделать не может, а даже если и мог бы —

Как раз для «даже если и мог бы» у Андрея был припасён рычажок. А в придачу — пробная модель устройства, записывающего изображение.

С неделю 66563 удалённо любовался на разнообразные методы физического и психологического воздействия, применяемые к его мальчику, и таки сдался, породил план потопления Университетской гэбни.

У Бедроградской гэбни имелись, конечно, свои собственные представления о потоплениях, но все эти университетские — они же совершенно ненормальные, у них голова по-другому работает, и Андрей был уверен, что топить их надо по-другому, по-университетски.

Стоило ему узнать мнение 66563 о том, как именно, — пронёсся слух о степной чуме. Всего один подозрительный больной, но Зиновий Леонидович, самый старший голова гэбни Колошмы, который остался там даже после истории с Савьюром, видел предыдущую вспышку и ручался, что чума вернулась. Андрею нужно было как можно скорее в Бедроград — пришлось даже оставить своих младших служащих в колонии, собиравшейся вот-вот закрыть ворота по случаю опасности эпидемии, и подсаживаться в ночной товарняк в одиночку.

Кошмар, глупость, непрофессионализм, рассинхронизация с собственной гэбней.

Андрею был тогда двадцать один год, у него руки чесались воспользоваться подаренным Бюро Патентов правом на знание правды о 66563, найти наилучшее решение проблем с Университетом —

…рассинхронизация, непрофессионализм, глупость, кошмар.

Из-за вспышки степной чумы Зиновий Леонидович, самый старший и непреклонный голова гэбни Колошмы, не мог не передать медикам и фалангам списки лиц, находившихся на территории колонии в момент обнаружения заболевших.

Бедроградская гэбня узнала.

Андрей ждал, что к нему применят ПН4.

Бахта спросил, не подохнут ли они вчетвером от заразы через пару дней.

Соций спросил, не сожрёт ли Андрея за эту вылазку Бюро Патентов.

Гошка ничего не спросил, выругался, съездил по морде и рассмеялся: «Ну что за младший отряд? Расслабься, проехали».

План потопления Университета от 66563 на практике оказался почти что ловушкой, пришлось всё-таки придумывать свой. 66563 с его мальчиком, к счастью, сгорели в чумном изоляторе. Вопрос наличия у Андрея сведений, не положенных по уровню доступа Бедроградской гэбне, рассосался сам собой: Бюро Патентов плюнуло, гэбня простила.

Сидя через семь лет на гэбенном диване в резиденции фаланг в ожидании очной ставки, Андрей никак не мог понять, почему, почему, почему —

Почему Бедроградская гэбня простила ему когда-то поганую Колошму и не простила сейчас внезапного исчезновения на несколько дней?

Почему ПН4?


— Да потому что нечего было исчезать в Медкорпусе, все же знают про твой детский вялотекущий роман с Медицинской гэбней! Первая любовь, блядь, — Гошка высказался с такой натуральной обидой в голосе, что Андрея передёрнуло. Неужто и впрямь можно было подумать —

«Головной убор — заказ второй твой — степь болезнь», — ногой, скрываясь от прослушиваний и подглядываний, сообщил Соций.

Андрей, как и остальные три головы Бедроградской гэбни, без каких-либо трудностей использовал гэбенный служебный тактильный код, но сейчас он вдруг засомневался в своих талантах перевода с языка ног на росский.

Второй заказ у Шапки — степная чума?!

Что за чушь, зачем она нужна, её же не лечат, ей не заразишь Бедроград на пару дней, чтоб потом вернуть всё обратно как было, только уже без Университета!

«Неправда», — коротко отозвалась нога Андрея.

На лице он изобразил самые непонимающие глаза, на которые был способен.

Просить степную чуму у Шапки?

Чушь, чушь-то какая отборная. Шапка профессионал, возможно, гений, но не бог же! Никто ещё не приблизился к разгадке структуры степной чумы ни на шаг, хотя столько пытались, какой к лешему заказ?

 Сидели они на том самом круглом диване, на котором так легко видеть и касаться сразу всех. Это было хорошо и плохо одновременно: так похоже на то, что было раньше, ещё на прошлой неделе было, — и так иначе.

Соций справа, служба в армии развивает неведомое мирному населению пространственное мышление — мгновенно оценил расположение подглядывающих устройств относительно дивана и выбрал наименее просматривающийся угол. Он всегда говорит коротко и по делу, ему и объяснять ногами, что происходит.

Бахта слева, тактильный код не использует, но через пару минут таки придвинулся, прилип плечом. Кажется, действительно хочет верить Андрею, а не ломает спектакль для фаланг.

Гошка напротив.

Сидя напротив тоже запросто можно касаться, для того и проектировали в конце двадцатых гэбенные диваны, но — не касается. Непривычно подобрал ноги, избегает любого контакта и много, много говорит. То ли наказывает так за какие-то несуществующие промахи, то ли ему отчего-то сложнее всех, то ли сам не определился.

Андрей вздохнул.

— Я знаю, что мои связи с Медицинской гэбней всегда были сомнительны, — посмотреть как можно серьёзнее. Сейчас он изложит легенду, которую скармливал все эти дни фалангам, и остальная Бедроградская гэбня должна сразу сообразить и встроиться, иначе ложь выплывет. — Но кем бы я был, если бы меня не отвратили эти их безалаберные проекты контролируемого заражения? И ладно бы хотели проводить эксперименты в Столице, но нет, им надо обязательно сунуться в наш город! Вы же с самого начала знали, хоть и не одобряли: всё, что я делал, — я делал, чтобы избежать в будущем паники среди служащих, подготовить их. И да, можете продолжать считать, что я перестраховываюсь по сорок восемь раз, продолжать твердить, что пора лечиться… Гошка, можешь выжечь мне на всю спину клеймо «параноик», я не против, но не подозревай же меня в таком абсурдном предательстве! Кто ещё после этого параноик, спрашивается?

 Бедроградская гэбня слушала внимательно. Делала усталые, раздражённые лица для подглядывающих фаланг, но Андрей чувствовал — слушала, впитывала каждое слово.

— Про клеймо я запомню, — невесело усмехнулся Гошка. — Правильно говоришь: перестраховываешься по сорок восемь раз, пора лечиться, пора-пора. И что, леший тебя дери, мы должны думать, когда ты не отзванивался из Столицы который день? Что коридоры Медкорпуса излечили вдруг твою паранойю своим святым стерильным сиянием?

— Я с вечера субботы сидел под замком у фаланг! — немножко невпопад возмутился Андрей, чтобы Бедроградская гэбня точно знала, где он прохлаждался. — Вряд ли мне дали бы приблизиться к телефону, даже если бы я очень попросил.

А вот это уже, к несчастью, неправда.

— А похлопать глазками? — Гошку перекосило. — Для фаланг твои фирменные глазки недостаточно проникновенны?

Для фаланг — не пробовал, а вот морально нестойкий Силовой Комитет пал жертвой Андреевых глазок не только в поезде Столица-Бедроград.

Вечером воскресенья его подпустили к телефону на полминуты. Против всех указаний, потому только, что он нашёл к правильному человеку правильный подход. Но как бы того ни хотелось, Бедроградской гэбне звонить было глупо и неосмотрительно, фаланги взбесились бы, если б всё-таки засекли звонок. Но возможность надо, обязательно надо было как-то разумно использовать, и Андрей использовал.

Казалось — разумно; а теперь, после того как за исчезновение на пару дней и за какой-то мифический заказ степной чумы на него свалилось ПН4, стало ясно: ему ведь не поверят! Собственная гэбня уже не поверит, что это была не попытка подставить, а совсем наоборот.

Поэтому придётся молчать о звонке, пока-то точно. А молчать, умалчивать, недоговаривать так не хочется, хочется — как раньше, как всегда.

Но ведь не поверят, точно не поверят, нет. Что хотелось, как лучше, что мелькнула возможность —

Да какого лешего она мелькнула? Без неё сейчас на душе было бы настолько легче.

Иногда Андрей ненавидел свои «фирменные глазки» и талант делать людям приятно.

«Склады — пусто», — требовательно оборвала поток его самобичеваний нога Соция.

Склады, склады.

— И да, я должен сказать, — Андрей опустил голову. — Фаланги слышали какую-то часть моего разговора с Шапкой. Они засомневались в правомочности моих действий, стращали эпидемией, паникой, развалом экономики — как будто этого всего бы не было, если б Медицинская гэбня осуществила свои намерения! У нас всяко больше шансов удержать ситуацию под контролем…

— Что фаланги понимают в управлении городом, — перебил его не самым содержательным замечанием Бахта.

Это сигнал: не дави и нарочито не повторяйся, твою легенду мы уже усвоили.

— Короче говоря, местонахождение запасов вируса и лекарств пришлось сдать.

Легенда для фаланг получилась не самая безупречная, но с учётом обстоятельств поимки Андрея ничего лучше соврать было нельзя. Разговор с Шапкой слышали, записывали, а там звучал вирус, уже сделанный для «контролируемого заражения служебных зданий Бедроградской гэбни в учебных целях», коим он ещё в начале года объяснял Шапке столь специфический заказ.

Фаланги давили: для чего — одно, зачем — другое. Зачем заражать служебные здания Бедроградской гэбни и подвергать опасности город? Опасность невелика, но ведь есть.

Андрей понимал — даже если вирус уже не получится использовать против Университета, правду говорить не стоит ни в коем случае. Форменным самоубийством для всего нынешнего состава Бедроградской гэбни было бы рассказать фалангам, что заражать планировалось не служебные здания, а жилые, и цель всего этого — в окончательной победе над зарвавшимся Университетом.

Чуть менее самоубийственно, но тоже из рук вон плохо, было бы взять всю вину на себя лично, покаяться, что Андрей зачем бы то ни было заказывал вирус в тайне от собственной гэбни. Он даже был бы готов пойти на такое — если б карательные меры за непозволительную рассинхронизацию по закону должны были бы применяться только к нему, а не ко всей Бедроградской гэбне.

Оставалось одно: выставить проект контролируемого заражения служебных зданий своей личной инициативой, которую со скрипом, но таки поддержала гэбня.

Смысл? Андрей действительно предпочитает по сорок восемь раз перестраховываться, это даже значится в его досье. Ещё там значится, что у него неплохая медицинская подготовка и связи в Медкорпусе. А Медицинская гэбня действительно склонна экспериментировать на максимально приближенных к реальным условиям площадках — и это наверняка значится уже в их досье.

Складываем два и два, получаем какую-никакую, но легенду: связи Андрея в Медкорпусе будто бы донесли до него неофициальную, сомнительную, но одновременно правдоподобную сплетню, что Медицинская гэбня собирается пробивать у Бюро Патентов право устроить локальную эпидемию смертельного вирусного заболевания. Моделировать экстремальную ситуацию, считать свои показатели и делать другие невероятно важные для науки вещи. И будто бы поговаривают — так же неофициально, в курилках после одиннадцати вечера, — что эпидемия грозит не какому-нибудь захолустью, а Бедрограду. Не гражданским, конечно, — служащим на территории Бедроградской гэбни.

Дальше — паранойя Андрея, опасная идея провести пробное заражение самим, на практике обучить служащих действиям в ситуации эпидемии. И тяжкие, укоризненные, но всё-таки согласные после бесконечных уговоров вздохи остальных голов гэбни.

Всё это писано плугом по болоту, но ничего хитрее Андрей придумать не смог.

Неужто за недостаточную изворотливость он заслужил ПН4 и всё ещё отодвинутые подальше ноги Гошки?

— Вчера Бахта столкнулся на складе под Жлобинкой с силовиками. Они к лешему разгромили хранилище, но ничего не нашли. Там уже не было вируса! — Гошка почти крикнул, почти сорвался, но Соций опустил свою тяжёлую руку ему на плечо. Хотел дождаться объяснений.

Объяснения у Андрея были, но поверят ли в них?

Андрей мстительно фыркнул в сторону подглядывающих устройств и, не пытаясь быть для своих — или уже не своих? — ни убедительным, ни образцово-приятным, ни хлопающим глазами, устало и честно сказал:

— Провокация. Меня три дня раскалывали, не верили в подготовительное учебное заражение — как будто вчера из печи вышли и Медицинской гэбни не видели! Хотели услышать какую-то другую правду, пострашнее. Пугали, что гэбня от меня откажется, раз я попался на смертельном вирусе. А не откажется сама — грозились помочь. В моих вещах были ключи от складов, я признался фалангам, что это они, а те помахали связкой у меня перед носом. Сказали, что сначала конфискуют всё ночью втихаря, а утром заявятся с официальной проверкой, показательно ничего не найдут и посмотрят, как после этого запоёт Бедроградская гэбня, станет ли меня выгораживать.

Под конец тирады он не удержался и прикрыл-таки глаза.

Пожалуйста, пусть для фаланг это будет выглядеть хотя бы измотанностью. Очень не хотелось бы демонстрировать посторонним, что Андрею сейчас попросту страшно взглянуть на Бедроградскую гэбню, увидеть очередные сомнения на лицах, недоверчивые усмешки и все прочие мыслимые признаки того, что отклонённое по бумагам ПН4 на деле ещё в силе.

Бахта крепче навалился плечом, у Соция напряглась и мгновенно расслабилась обратно нога. Несчастную синхронизацию не проведёшь, зажмурившись: есть ещё пульс, дыхание, много чего другого, что можно почувствовать кожей. Они психуют, буквально взбешены, очень-очень злы, но —

…не на Андрея?!

— Падлы, — сдержанно, буднично заявил Гошка.

— У всех свои методы работы, — будто бы возразил Соций, — но у некоторых они на удивление блядские.

— Коноеды хуевы, — светски добавил Бахта, в упор глядя на зрачок записывающего изображение устройства над окном.

Оказывается, открывать глаза не очень-то и страшно.

— Как они тебя взяли-то? — Соций привычно положил руку на спинку дивана за Андреем. Можно откинуться, опереться и попробовать успокоиться.

— Прямо в Медкорпусе, — отпускало медленно, деловитый тон пока не хотел уходить, но всё-таки отпускало. — Говорили с Шапкой в пустой лаборатории у шумного аппарата, только вышли за дверь, как наткнулись на «проверку пропусков». Я ведь даже не сообразил сразу, что говорю с фалангой, не ожидал. Потом прошли в соседний кабинет, а там идёт непрерывная запись звука, производимого тем шумным аппаратом.

— Ловко, — присвистнул Бахта.

— Была какая-то наводка, не могло не быть, — согласился Андрей, неуверенно пристраиваясь к плечу Бахты поудобнее. — Не факт, что сам Шапка…

— А другой клиент был? — Соций протянул Андрею пачку, дождался, пока тот возьмёт сигарету, и сам поднёс подожжённую спичку. — Тот, про которого ты говорил перед отъездом? А то Шапка чирикал, что клиента нет, телеграмм с вызовом нет, а ты к нему попёрся сам и по другому поводу.

За степной чумой-то?

Андрей ещё раз поразился абсурдности такого вранья.

— Телеграмму я брал с собой в Столицу, хотел удостовериться, Шапка ли её посылал. Должна быть среди конфискованных личных вещей, если их вдруг не утилизовали. Что касается клиента, про него Шапка не распространялся, только уклончиво твердил о бóльших деньгах и лучших гарантиях анонимности своего участия. Зато я сглупил, несколько раз прямо повторил на запись про контролируемое заражение, про то, что от Бедроградской-то гэбни у него тоже неплохие гарантии, — Андрей притормозил, задумавшись над одним и тем же вопросом уже в который раз за последние дни. — Не знаю, не прослушав хотя бы один раз запись нашего разговора, я не могу сказать, подводил меня Шапка специально к компромату или нет. Он всегда говорит медленно, берёт большие паузы, будто нарочно испытывает терпение, а вроде как на самом деле росский недоучил.

— Мог он из патриотизма и прочего врачебного долга таки стукнуть своей гэбне, что мы хотим подпортить им чистоту эксперимента на нашей территории? — для вида вернулся к Андреевой легенде Соций.

Андрей сокрушённо покачал головой:

— Я уже ничего не знаю, ни-че-го. Но ловили-то меня фаланги, а не медики.

— Коноеды хуевы, — повторил свой коронный номер Бахта, которого всё это время продолжало потряхивать от злости.

Руки Гошки были сложены на груди в положении «мы не сдадимся, ебитесь», но смотрел он куда-то в пустоту, сосредоточенно и несколько неуверенно, если слово «неуверенно» вообще можно применить к Гошке. Андрея терзало смутное предположение, что Гошке стыдно за ПН4, но слово «стыдно» ему тоже не очень-то подходило.

Хоть бы прикоснулся разок, последний бастион отчуждения.

— Расскажи уж нам тогда, — перехватил он взгляд Андрея, — кто такой Дмитрий Ройш.

Леший, леший, леший.

Столько сложностей, столько поводов для недоверия, разгрести их всей жизни не хватит.

— Я не знаю. Про Дмитрия Ройша меня расспрашивали всё это время, но не знаю, не знаю, не знаю я этого человека!

«Подозрение — сложно — не здесь», — быстро добавил Андрей обеими ногами одновременно — для Соция и Бахты. Третьей ноги у человеческого организма не предусмотрено, так что извини, бастион отчуждения.

Заметив Андреев манёвр, Гошка в очередной раз невесело усмехнулся, стряхнул с себя статичную позу и всё так же невесело протянул руку — покровительственно потрепать Андрея по голове.

Иногда он совсем такой же, как давешние самодовольные остолопы с автоматами, покупающиеся на тривиальное хлопанье глазками. Только это неважно, потому что —

— Без гэбни погано, — выдохнул неожиданно для себя Андрей.

А с гэбней так правильно и так спокойно, что все Дмитрии Ройши кажутся абсурдным сонным бредом, не имеющим ни малейшего отношения к реальности.

— И ведь непонятно, когда и на каких условиях тебя выпустят, — щёлкнул языком Соций, слишком быстро вернув Андрея к проблемам сегодняшнего дня.

— Выходим и через полчаса штурмуем резиденцию фаланг? — засмеялся Бахта.

— Хорошо бы, — очень честно ответил Андрей. — Хочу пострелять, сбить запах их табака и в своё такси.

— В ремонте оно, Бахта побил в приступе взбурлившего таврского гнева, — Гошка теперь держался вроде и как обычно, со стороны вообще не заметишь ничего странного, но гэбня — это не со стороны.

«Неправда — палево — месяцы несколько», — срочно уточнил ногой Бахта, который, как и Андрей, не любил шуток про поломки такси.

Так. Они без Андрея ездили на какое-то нечистое дело, да ещё и на его такси, которому теперь отстаиваться в гараже хотя бы пару месяцев?

Жизнь полна мелких пакостей и вечных «но», способных подпортить любое настроение.

Интересно, что за дело хоть было? Если бы Андрея таки выпустили в обозримом будущем, ему бы очень не хотелось страдать абы за что за неродным рулём. Но спросить нельзя — ногами подробностей не расскажешь, а кругом подглядывают и подслушивают.

Неужели так и не узнает? Хотя какая разница, ведь не выпустят же всё равно —

…не выпустят, не за что выпускать, незачем!

В тоске уставившись на подглядывающий зрачок, Андрей опять вспомнил, где подцепил эту идею для Бедроградского Инженерного Бюро — всё на той же поганой Колошме, когда бесконечно трахавшиеся в камере 66563 и Савьюр весёлыми и по-дурацки счастливыми голосами обсуждали, что порнография на аудиозаписи антигуманна. 66563 бредил про возможные прибыли с распространения внутри госаппарата зафиксированного изображения сношений заключённого с тюремщиком, а Андрей, прослушивая как-то в очередной раз записи этих бесед, вдруг осознал, что у него как головы Бедроградской гэбни есть теперь на побегушках целый штат высококвалифицированных инженеров, радиотехников, оптиков и всех остальных. Понаделали столько аппаратуры, что даже фалангам досталось.

Леший с ними, с прибылями, но —

— Ну значит, пока без своего такси, — заявил он в пространство, всё ещё размышляя над степенью абсурдности пришедшей на ум затеи. — Но следует понимать, что это серьёзнейшая утрата, которая требует не только моральной, но и физической компенсации.

— Хочешь поотгрызать нам головы? — с сомнением осведомился Гошка.

Андрей посмотрел на него, одновременно посмеиваясь и сожалея, что гэбня всё-таки не умеет читать мысли друг друга, а потому приходится иногда говорить омерзительные пошлости:

— Головы — это слишком гуманно, — и быстрым движением переместился с дивана на пол, на колени.


Когда в помещении вдруг зазвучало давным-давно скинутое с конференц-стола местное радио, Андрей уже почти не был в состоянии воспринимать человеческую речь, тем более из шипящего радиоприёмника.

Всё-таки синхронизация — страшная штука, а право нейтрализации четвёртого — ещё страшнее, потому что трое на одного.

Радио со второй попытки всё же пробилось через приятно бессмысленный гул в голове:

— …а также табельное оружие гэбни города Бедрограда, личные вещи и жетон, удостоверяющий шестой уровень доступа к информации Зябликова Андрея Эдмундовича, ожидают владельцев в приёмной номер восемь на первом этаже.

Андрей потянулся, не слишком разобрав даже, чьё из гэбни города Бедрограда плечо служило ему сейчас такой удобной подушкой. И, наслаждаясь сонной ленью, подумал, что мёртвый 66563 был всё-таки очень неглуп для гражданского.


(обратно)

Глава 11. Разделяй и херачь


Бедроградская гэбня. Гошка


— В Бедрограде эпидемия чумы.

— Что?

— Мы запустили эпидемию в субботу, когда тебя не было. Слишком удачный момент подвернулся, никто не мог знать, что по твою душу придут фаланги.

Андрей ошарашенно захлопал глазами.

Бедроградская гэбня полным наконец-то составом сидела в одном из своих кабинетов — рабочем, с большим лакированным столом на четверых, книжными шкафами вдоль всех стен и живописным серым кирпичом соседнего здания за окном. С учётом того, как все перенервничали, сейчас было бы здраво рассесться в более приятной обстановке, но на круглые диванчики почему-то не тянуло.

Слишком красивый спектакль они только что сыграли на круглом диванчике, продемонстрировали чудеса если не синхронизации, то восстановления. Отлично сыграли недо-недоверие, отлично поговорили недо-намёками и словили, где легенда, а где на самом деле, поебались для услаждения фаланговских взоров. Фаланги любят демонстрации компетентности и профессионализма, фаланг очень радует, когда под их дудку исполняют первоклассный европейский менуэт.

Настолько, что они отпустили Андрея. «Заражение не было произведено», а значит — Андрей виноват только в заказе вируса на стороне, не такой и грех. О бóльших грехах никто не знает.

А качественными кадрами не разбрасываются.

Проверочка пройдена, а?

Вот и вышла полная херова драма с катарсисом на четыре действующих лица, осталось только написать имя постановщика на плёнках с записью картинки и звука — и прям сейчас тиражировать и распространять среди народонаселения вместе с недешёвой аппаратурой для просмотра.

Будет фурор, бомба просто.

Интересно, под диванчик тоже закрались глазки подглядывающих устройств, или фаланги решили не интересоваться тем, о чём гэбня общалась ногами?

Бахта и Соций продолжали говорить с Андреем — снова, и снова, и снова пережёвывать его пребывание у фаланг, снова, и снова, и снова рассказывать, как мотались по складам в надежде перехватить вирус. Андрей светился херовым прожектором — вроде того, что установлен над Крайним Северным Регионом.

С ним никогда не поймёшь, искренне он рад или решил побыть миленьким.

Нет, не так. Не поймёшь, умеет ли в принципе искренне радоваться человек, который сделал личное очарование и приятность своей профессией. За всё надо платить; тот, кто умеет улыбаться для всех и для каждого, теряет способность улыбаться просто так, для себя.

Херов Фрайд.

Гошка доверял Андрею — просто потому, что он голова гэбни, один из них, их часть, других вариантов нет. Проблема не в этом.

Все отвечают за каждого. ПН4 было совместным решением, и хорошим. Никто не мог знать, что по душу Андрея пришли фаланги. Второй вирус, исчезновение неизвестно куда, пустые склады, неслучившаяся когда-то в его жизни Медицинская гэбня — всё указывало на то, что Андрей их кинул.

И всё же ПН4 предложил Гошка. Никто с него не спросит, прошло и прошло, вот и хорошо, но не значит ли это, что он должен бы отвечать перед Андреем чуть больше, чем остальные?

Думать воистину вредно.

— Запустили без меня? Какого же лешего?

— Дык когда запускали, ты должен был как раз из Медкорпуса выходить. Кто ж знал, что всё сложилось не так!

— Говорим же, удачный момент, — поддержал Бахту Гошка, — девка Ройшева пришла на встречу злющая, хотела смертей и хтонических чудищ на его голову. Второго уровня у Ройша нет — пока что. Кто знает, когда он за ним кинется? А у меня в кармане была твоя пробирка — так, на всякий. Не дать её девке было бы глупо.

— И что она?

— Да всё правильно сделала, вылила эту срань в сортир — за ней проследили, ясен хер. Потом на факультет поехала, довольная.

— И вы побежали брать пробы из сортира?

Соций пожал плечами — так радостно, как будто не смог определиться, что дарить Андрею на день рождения, новый флакон парфюма или плед, ездить в такси зимой, и купил и то, и другое:

— Ты ж сам сказал, что эта херь липкая, не меньше недели продержится. Чего рыпаться?

— Хорошо, — Андрей выдохнул, откинулся на стуле, живо покивал, — а то теперь фаланги знают, что вирус наш. Свалить заражение на Университет не получится, вот просто никак. Надо всё зачищать и думать заново.

Вирус наш. Так сказал Андрей, не запнулся, даже не вспомнил, что перед фалангами взял всю ответственность за гипотетическую чуму на себя.

И Гошке вспоминать об этом ни в хер не упало.

Он поплотнее уткнулся в бумаги, которыми решил занять руки (от этих троих дождёшься): отчётами из районных поликлиник, отчётами от младших служащих и других дружественных лиц, результатами проверок канализаций (незаконно, зато полезно). Эпидемия в Бедрограде — это не только столичных тавров за косы таскать, это ещё и тонны макулатуры.

Четвёртый район — 89 обращений с тяжёлым ОРЗ, второй район — 355 обращений, пятый — 112, третий — 130, первый — 872, из них из дома Ройша — 4.

Отдельных обращений по городу — 1448.

И ещё в одном районе (получается, уже шестом?) просто-таки вспышка — 174 обращения.

Это всё старая информация.

Результаты проверок канализаций: со второго по пятый районы — всё в порядке.

В первом следы вируса обнаружены в канализациях всех домов, кроме одного.

В шестом следов вируса в канализациях не обнаружено — кроме одной.

Проспект Объединённых Заводоводств, дом 33/2.

Выражаясь человеческим языком — канализации дома Ройша почему-то чисты, зато заражены канализации совсем другого дома в совсем другом районе. И каком!

Именно том, который Бедроградская гэбня собиралась радикально не трогать.

Что за херь?

Вчера, прочитав отчёты из поликлиник, они решили, что всякое бывает (без главного-то медика поди разберись). Ну загасла почему-то чума в доме Ройша и загасла — небось, его чарующий образ все беды и напасти отпугнул. Ну перекинулась на другой район и перекинулась, может, у них там непрекращающаяся оргия со вскрытием вен.

Ан нет, смотрите-ка — кто-то любовно почистил сортиры Ройшу и попачкал дому 33/2 по проспекту Объединённых Заводоводств!

Из стопки листов выпал тетрадный — самый ценный, между прочим.

Все эти бесконечные младшие служащие, свои люди там и тут — херня. Будущее за молодёжью. Особенно за молодёжью, обучающейся в Университете. Особенно на юрфаке.

Сантименты, слюни и прочая любовь к родному факультету тут ни при чём; когда Гошка формировал из студентов юрфака шпионскую сеть, он думал в первую очередь о том, что там сидят разумные люди, которых учили правильным вещам. Например, тому, что Университетская гэбня — мудаки.

Никакой пропаганды, просто здравый смысл.

Хочешь управлять сферой, территорией или учреждением — поимей сперва управлялку. Сидение в гэбне подразумевает не только табельный пистолет и модный наплечник, но и необходимость решать некоторое количество проблем. Кто требует отдельного финансирования, покрывает студентов, если те, нажравшись, колотят чьи-нибудь окна («они в нашей юрисдикции, ебитесь»), и гордо носится со всем городским дерьмом? Университет. Кто лечит их же ёбаных студентов, если тех сбило такси, вставляет в их квартирах стёкла, которые поколотили в ответ, и вычищает вытекшее из-за прорвавшейся трубы дерьмо («канализации в нашей юрисдикции, а залитая квартира, извините, в вашей»)? Угадайте.

Они бы определились.

С некоторыми приходилось проводить дополнительные беседы, но основная часть студентов юрфака БГУ это и так понимала — просто потому, что изучала законы. И именно поэтому они были рады помочь — либо Бедроградской гэбне, либо лично Гошке.

Что он обладает шестым уровнем доступа — информация, ясно, не для всяких там, но вот выпускника, который вместо защиты диплома нашёл в университетском уставе двадцать семь противоречий и заставил руководство этот самый устав переписать, на юрфаке помнят и любят до сих пор. Все ли противоречия присутствовали на самом деле и какими именно методами он заставлял что-то там переписывать, впрочем, помнят хуже.

Вот и хорошо.

Когда обнаружили странную вспышку чумы в доме 33/2, Гошка послал шпионов юрфака на истфак — посмотреть, как они там, всё ли в порядке, здоров ли цвет лица, бодр ли дух. Визит вежливости.

В отчёте на тетрадном листке значилось, что цвет лица установить не удалось, поскольку нету на истфаке ни хера. Все студенты (и преподаватели — то есть и гэбня!) носятся с тайным проектом, о котором известно только то, что его предваряют некие пиздец неприятные медицинские процедуры. Страшная движуха, какие-то грузовики бесконечные, медфаковский лазарет переустроили, чувство собственной значимости с ликующим воплем скачет по верхушке Бедроградской Радиовышки.

И ещё одна бумажка — короткая служебная записка из Медицинского Института.

Старшекурсники медфака БГУ проходят практику в регистратурах всех доступных гражданским больниц и поликлиник Бедрограда.

И медицинская движуха в Университете.

И канализации дома Ройша вычищены.

Пиз-дец.

— Сказать, что нас выебли в жопу огромным раскалённым добела дрыном, — значит не сказать ничего!

Гошка херакнул по столешнице так, что она прогнулась — пиздели поставщики, клявшиеся, что цельный дуб.

В кабинете и так уже некоторое время царило молчание — видать, со слишком серьёзной рожей он закопался в бумажки. У Соция дёрнулась рука, невольно попыталась повторить движение. И стоило бы — если не дуб, то нахер этот стол вообще сдался?

Гошка повторил движение сам, только уже ногой, вскочив.

— «Ой как не вовремя фаланга зашёл»! «Ой как не вовремя Андрей пропал»! «Ой как странно, что его заловили, прям как знали»! «Ой, а почему в доме Ройша никто не болеет»! Ёбаные кретины!!

Ёбаный стол!!

Удача, хуедача, надо было с самого начала думать головой. Ой как славно девка Ройша на него разозлилась, прям когда вирус подоспел! Ой сколько потом неприятностей посыпалось на голову, надо же!

— Отъебись уже от стола! — рявкнул Соций и тут же совершил роковую ошибку, попытавшись физически остановить насилие над фальшивым дубом. Поплатился, разумеется, — ну и Гошке прилетело, всегда прилетало, у него-то армейской подготовки нет.

Он влепил Социю ещё разок под рёбра и немного успокоился.

— Что на тебя нашло? — нахмурился Бахта. Заранее нахмурился, знает, что без веских причин Гошка столы не ебошит.

— Университет на меня нашёл — да в порядке я! — рыкнул тот, отпихивая от себя Соция. — Университет на нас всех нашёл, встал на голову, выдавил глазные яблоки и выебал в получившиеся отверстия.

Андрей прыснул, и это отрезвило даже сильнее, чем хук от Соция.

Гошка тут ебёт себе мозги, виноват он перед Андреем или нет, а ведь это тоже их тактика, это так и задумано. Разделяй и херачь.

— Университет? — разобравшись с хихиканьем, Андрей резко посерьёзнел. — Поясни.

— Сам смотри, — Гошка обвёл рукой роскошно разлетевшиеся по всему кабинету бумажки. — Я не знаю, как, я не знаю, какого хера, но они нас подставили.

Бахта нагнулся за каким-то отчётом, но Гошка только махнул на него рукой.

В моменте озарения есть нечто просветляющее. Валящиеся на голову неудачи и внезапные фаланги — это неудобно и неприятно. Не поймёшь, кто виноват и как бороться.

То ли дело, если за этим стоит Университет.

— Подумайте сами. Шапка зовёт Андрея в Столицу, плетёт ему какую-то херь про деньги и гарантии безопасности, разводит на трёп про вирус, после чего Андрея неожиданно заметают явившиеся с проверкой не пойми чего фаланги. Ровно в этот же день Ройшева девка прибегает ко мне — передумала она, больше его не любит, что б такое гадкое сотворить! Я еду к Шапке — он мне гонит про то, что Андрей-де что-то скрывает, второй заказ, степная чума, тайный агент, тьфу! И вот теперь — смотрите-ка — выясняется, что дом Ройша то ли не был заражён, то ли уже вычищен, в районных поликлиниках сидят университетские студенты, а в самом БГУ некая загадочная медицинская движуха. Прям как будто они знали про чуму, спровоцировали нас запустить её в неподходящий момент, а теперь пытаются обернуть ситуацию себе на пользу. Удивительная череда событий, а!

Андрей, привыкший при разговоре держать одной рукой запястье второй, крепче сжал пальцы — Гошка аж почувствовал, как у него сильнее забился пульс. Бахта деловито перебирал бумажки, вчитывался в то, что ему и так уже сказали. Соций сумрачно покачал головой, сгруппировался — это тоже армейское, вышибить невозможно:

— Может быть совпадением.

Может быть. Может, секретный университетский проект — это плетение гигантского венка в честь любви и признательности Бедроградской гэбне.

— Да нет, всё сходится, — медленно, в сторону сказал Андрей. — Этот якобы мой агент… я правда не уверен, клянусь, мне показывали мелкое фото из досье Медкорпуса, а времени много прошло с тех лет… но он может быть мальчиком 66563. Тем, помните, которого мы за расшифровки бесед посадили.

— Забудешь, как же, — фыркнул Бахта откуда-то из-за стола.

— Он же подох! — Соций обернулся как на добычу, нагнулся вперёд.

— Я в курсе. Но если это всё-таки он, если — это же доказательство того, что игра уже давно ведётся против нас, ведётся Университетом, правда? Если это он…

— Дмитрий Ройш? — Гошка запрыгнул на стол — леший знает, куда сейчас беседа заведёт, а окончательно ломать государственное имущество из этой позиции сложнее. — Я ошибаюсь, или его и правда звали Дмитрий?

— Смирнов-Задунайский. И я знаю, знаю, что он умер! Думаете, я не пытаюсь всё это время понять, он или не он? — Андрей вскинул глаза, ища поддержки. — В какой-то момент даже подумал, что это был ты или кто-нибудь от тебя.

— А я — что подарочек от тебя в честь меня и моих революционных псевдонимов, — хмыкнул Гошка. — Это меня и бесит. Они хотели, чтобы мы переругались, чудом пронесло.

— Не чудом, а синхронизацией и опытом работы, — Бахта наконец-то разогнул спину, бросил бумаги горой на стол и улыбнулся — широко и очень радостно.

И это правильно: Бедроградская гэбня снова вместе, и Университет — если это веселье устроил всё-таки Университет — ожидают внезапные каникулы и часы приятного досуга. Иначе и быть не может.

Нельзя не отдать должное — у них почти получилось. В Университетской гэбне сидят уроды, психи с гормональными проблемами, которым не то что власть в руки давать нельзя — их бы по-хорошему запереть в какой-нибудь институт и исследовать. Уроды и психи, не представляющие, для чего нужны гэбни, — но не кретины. И, хоть больше всего хочется накормить их на четверых слабительным, зашить жопы и вальяжно созерцать, как им разрывает кишки к лешему, вместо этого приходится признать: план они породили нехилый. Тонкий, наглый и, главное, почти сработавший.

Почти.

ПН4 оказалось спасением. Не будь его, фаланги мурыжили бы Андрея по всяческим допросам до бесконечности, наблюдали, что остатки гэбни будут делать. А ПН4 — это прямой наезд на фаланг, не среагировать нельзя, вот и пришлось колоться, пришлось вернуть Андрея.

Ровным счётом никаких недостатков.

— Это же Колошма, степь, чума, — продолжил тем временем Андрей. — Как будто кто-то опознавал тела в изоляторе, сожгли же всё, до чего дотянулись. Но теоретически там могли быть выжившие.

— И Университет выкопал труп? — поинтересовался Бахта. — Зачем?

— Может, и не выкопал. Говорю же, я не уверен. Может, это психическая атака, а в досье была ложная фотография, может, это вообще другой человек…

— Сырьё, — неожиданно прогудел Соций. — Оно должно было быть, это проверяемо, Шапка не стал бы выдумывать на пустом месте. Он сказал, что наш вирус имеет те же исходники, что степная чума. Если Дмитрий Ройш — тот самый выкопанный труп, то ясно, откуда они могли взяться.

— Колошма, чума, степь, ходячие мертвецы, — кивнул Гошка. — Вообразимо. И не имеет никакого значения — по крайней мере, прямо сейчас. Важно другое: этот самый Дмитрий Ройш работал вместе с Шапкой над вирусом, а потом вдруг в ответственный момент исчез. Растворился, оставив после себя фаланг. Про Шапку нам всё известно — купленный он или нет, всё равно для него интерес в деньгах и платиновых гондонах, сам бы не полез. А вот мог ли Дмитрий Ройш быть университетским и сделать всё это весьма специально? Да легко.

Слежка за домом Шапки, впрочем, была весьма серьёзная, не столичного разлива. На фаланговскую сильно смахивала эта слежка. За случайными обывателями, пусть и из Медкорпуса, такую не ставят.

Шапка, похоже, в этом деле тоже по кончик косы, и не на стороне Бедроградской гэбни.

— Но зачем, зачем делать вирус из степной чумы? — Андрей не смог просто отбросить этот вопрос, нервно обернулся по сторонам. Конечно, сейчас тебе книжные полки расскажут, зачем.

Как-то привлечь Медицинскую гэбню? Напугать? Не вышло сделать нужный вирус полностью в пробирке, пришлось пользоваться? Да леший разберёт.

Либо это часть какого-то более сложного плана, либо традиционный стиль Университета — сделаем что-нибудь просто так, потому что этовесело.

Весельчаки.

— Это неважно, — ответил за Гошку Бахта, словил ход мысли. — То есть важно, но не прямо сейчас. Они попытались натравить нас друг на друга — на тебя, Андрей. Откуда-то узнали об эпидемии заранее и воспользовались.

— Но откуда, откуда узнали? Если Университету рассказал Дмитрий Ройш, кто рассказал Дмитрию Ройшу? Всем, кто так или иначе, с любой стороны, участвовал в проекте, мозги были запудрены правильными легендами, неужели кто-то догадался?

— Один из нас?

От вопроса Соция Андрей сжался — слегка и так быстро, что это не могло быть неискренним, просто не могло. И зря, вопрос не был личным, просто планомерная отработка всех вариантов.

Зря, но Гошка всё равно ответил почти мгновенно:

— Не вариант. Разделяй и херачь! Слушайте тактическое предложение: мы не подозреваем друг друга. Я не сдавал наши планы, и никто из вас не сдавал. Я это просто знаю.

В груди что-то разжалось, нормальный эффект от синхронизации — это Андрей расправил плечи, улыбнулся. Бахта не особо и отреагировал, ему это всё и так было очевидно; Соций коротко кивнул, указание, мол, ясно.

— Смотрите. Университет как-то — разберёмся, как, не ссыте — узнал про заражение. И контратаковал. Устроил Андрею веселье с фалангами, спровоцировал меня запустить эпидемию руками Ройшевой девки.

— Но зачем? — удивился Бахта.

— Если у них был человек в Медкорпусе, у них и лекарство на руках, — коротко и спокойно ответил Соций, усмехнулся. — Вот бляди.

— И лекарство, и вирус, — Гошка повторил усмешку, выкопал одну из бумажек, протянул Бахте — тот же интересовался, глазами только посмотреть забыл. — И способ доказать фалангам, что это мы, а не они, злобные и печальные лохи, припасён. Никогда, никогда нельзя недооценивать противника. Мы привыкли, что университетские при виде любой опасности откладывают здоровую кучу в штаны, а они действительно бляди, и недешёвые. Боевые, перешедшие в нападение.

— Травят своих?

Андрей распахнул глаза, вытянул шею, как будто такой цинизм со стороны Университета почему-то поразил его в самое сердце. Даже осел как-то, отобрав у Бахты бумажку и спешно пробежав её глазами. Верил в то, что университетские души ещё можно спасти, миленький?

Гошка и сам немного опешил, когда понял, что дом 33/2 по проспекту Объединённых Заводоводств заражён умышленно, заражён через канализацию и заражён не Бедроградской гэбней. Не потому даже, что сложно представить такую кошмарную жестокость и бесчеловечность Университета — это как раз легко; потому скорее, что за четыре с малым дня они успели пропустить столько событий. Навёрстывать придётся бегом.

Ничего, бег полезен для здоровья.

— Университет — это кучка людей. Их гэбня — не нормальная гэбня, это просто четыре мужика, которым привалил подарочек от Хикеракли. Они не носят форму, у них нет синхронизации, их могло бы быть и трое, и пятеро. Они могут руководствоваться личными мотивами, они позволяют полуслужащим или тому же Ройшу вести свои дела. Понимаете? Это ублюдки, у которых травить своих легко мог решить кто-то один, сам, — Гошка снова усмехнулся — с уважением почти, иначе не вышло. — И этот кто-то — самый умный из них всех. Университет любит искать безболезненные решения, Университет любит выходить чистеньким. Это знаем мы, это знают фаланги, это их публичный образ. Заразить кого-то из университетских — вот тебе и предлог, под которым можно обнаружить эпидемию, и смертный приговор Бедроградской гэбне. Никто и никогда не поверит, что они сделали это сами. Хорошие, дорогие бляди, знающие цену своей репутации.

— Кто-то один? — с сомнением переспросил Андрей. — Кто?

Он сидел аккуратно, обхватив рукой запястье — волосы слегка растрёпаны, в глазах старшеотрядское желание всё услышать, понять и ничего не упустить. Тридцать лет мужику, а всё равно маленький.

Миленький.

— Да кто угодно. Любой из голов гэбни, любой из полуслужащих, Ройш…

— Ага, Дмитрий, — снова фыркнул Бахта. От него волнами исходил боевой азарт: на нас наехали, да, но они-то думают, что мы не догадались, они надеялись, что мы выгнали Андрея или что он застрял навечно, а Андрей — вот он, и мы их поймали, теперь держитесь.

Впадать в бессмысленную ярость неумно, умно сесть поудобнее и в кои-то веки подумать головой (печальная, но порой неизбежная необходимость).

Две гэбни одного и того же уровня доступа могут грызться сколько угодно — шансы того, что одна свалит другую, минимальны. Фаланги сделают всё, чтобы этого не случилось, фаланги тоже весельчаки. Бахта рассказывал, что у настоящих тавров с настоящей Южной Равнины была традиция: сидя на конях в ожидании битвы, они ели мелкие кусочки этого своего особого таврского хлеба из наседельных сумок. Вот примерно этим фаланги и занимаются: сидят, пялятся и жрут.

Университетской гэбни не должно быть, просто не должно — не на шестом уровне доступа. Они отобрали городские канализации, но у них постоянно не хватает людей чинить поломки. Их студенты продолжают жить на территории Бедроградской гэбни — и всё, что происходит со студентами за пределами университетских стен, оказывается на совести Бедроградской гэбни, если только Университету не возжаждется повозмущаться на сей счёт. Ну, мало ли, настроение такое у них сегодня.

Университетская гэбня как институт порочна в принципе, но ещё порочнее люди, из которых она состоит. Детишки, которых посадили туда просто так, сверху, широким жестом Хикеракли. Ни один из них не знает, что такое управлять, ни один из них не сделал ничего, чтобы своё место заслужить, зато сколько апломба. Охрович и Краснокаменный — самые ёбнутые из всех, они и убивали, и применяли насилие, но это-то ладно — неладно, что они совершенно непредсказуемы; по ним не Медицинская гэбня — по ним расстрел плачет. Базальд, Ларий Валерьевич — наоборот, самый спокойный и даже относительно компетентный, на нём всё держится, но он всё равно из этих же, жертва экспериментов, где и когда взорвётся — знать нельзя.

И ещё Молевич, Максим Аркадьевич. Решительный, но разумный, обладает лидерскими качествами — когда-то был главой той самой псевдо-недо-контрреволюционной террористической группировки, за которую посадили 66563 (отличный кадр для гэбни, не правда ли, наверняка замечательно пишет отчёты по идеологии за лето). Молевич — глава Университетской гэбни.

А у гэбни не должно быть главы, только головы.

А ещё у гэбни должна быть синхронизация и не должно быть слабых мест — на то и четыре головы, чтобы прикрывать друг другу жопы. Личных и частных слабых мест — уж точно. И если кто-то в какой-то гэбне считает иначе, однажды его может ожидать очень, очень интересное открытие.

В случае скандала с эпидемией (эпидемия чумы, кошмарные дела в городе Бедрограде!) фаланги потеряли бы возможность судить, рядить и дознаваться и попросту вышвырнули бы с шестого уровня менее важную гэбню — гэбню уродов и психов. Фаланги тоже перед кем-то отвечают, тоже боятся, они не могут допустить повторных эксцессов такого масштаба. И фаланги должны были бы наказать мгновенно — не того, кто виноват, а того, кого легче наказать, кого можно наказать быстро, у кого сомнительная репутация за плечами и только тень Хикеракли в поддержку.

Показательной эпидемии для фаланг не вышло, Университет перегнал?

Что ж, если доказать высоким уровням доступа фактическую некомпетентность Университетской гэбни нельзя, можно вспомнить про то, что она состоит из людей. Случайных людей, которых скрепляет только всё та же тень Хикеракли.

И если в Университете есть крыса — пусть Университет же крысу и ищет.

Они сами подкинули эту идею, за что им большое человеческое спасибо.

— Неважно, кто из них заразил 33/2, — хмыкнул Гошка. — Нам этого отсюда не узнать.

— Важно, — неожиданно твёрдо мотнул головой Соций. — Ты знаешь, как они работают. У всех со всеми такая нежная любовь, что разобраться, кто рулит, почти нереально. Зато если таки разобраться и рулевого снять — хуй они ещё хоть что-то смогут сделать.

Бахта покивал.

Правы они, правы, только из здания Бедроградской гэбни так близко не подберёшься. Тут нужно провоцировать, подбивать на первый шаг, смотреть, кто и как задёргается. Гошка открыл было рот, чтобы это поведать, но Андрей перебил его — подпрыгнул на стуле, размахивая ещё каким-то отчётом:

— Смотрите, Порт! Я же видел, видел же грузовик с тельняшками за рулём всего минутах в семи от медфака БГУ, но не подумал, конечно, а тут — смотрите! — Андрей бросил отчёт, метнулся к одному из шкафов, яростно принялся там что-то искать. — Портовые наркоманы недовольны, из Порта пропала кровавая твирь — подчистую, вся — и твиревая настойка. А на медфак БГУ из Порта ездят грузовики, это у тебя же в отчёте написано — да где она?

Опять у него белочка, какого хера! От белочки здравого и разумного Андрея становится невозможно воспринимать, он путается, не может закончить фразу, а фраза часто содержательная.

Особенно забавно смотреть на это и думать, что изнутри он, небось, воспринимает всё это глубоко драматично и патетически. Андрей склонен малевать из себя немного героя.

Героя с беличьими лапками.

— Сел и успокоился, — прикрикнул Гошка, но так, для виду.

Андрей очень хочет, чтобы всё было как раньше, слегка переигрывает и слегка перенервничал, но это нормально, это от переизбытка благих намерений в крови. И белочка его такая родная и по-свойски раздражающая, что Бахта снова засверкал во все тридцать два.

Тоже от переизбытка.

— Я не Шапка, понимаю в этом не всё, очень не всё, но… — Андрей выдернул из шкафа желанный листок, прыгнул обратно на стул. — Вот формула лекарства. Если вирус и правда сделан из степной чумы — или как-то с ним связан — то получается… чем лечить степную чуму, никто не знает, но степняки как раз твирью и того, — он очень сосредоточенно вперился глазами в формулу — прожжёт же сейчас. — Нет, не знаю. Правда не знаю, на глаз точно никак. Но если вся кровавая твирь из Порта перекочевала в Университет, похоже, они как раз какое-то своё лекарство и делают, иначе зачем.

— И Порт прикарманили, — жизнерадостно и азартно присвистнул Бахта. — Впечатляющая подготовка. Когда только успели?

— Сами своих травят и сами лечат? — Соций не стал смотреть в бумажку с формулой вируса, только ещё сильнее нахмурился.

— Именно так! И это правильно. Можно надеяться на то, что Андрей сдаст всех нас вместе со складами фалангам, мы запустим вирус, они вылечат город и выйдут в белом. Мы их подставили, это доказуемо, но фаланг не впечатлит. То ли дело — если мы прямиком на них наехали, стали их самих вирусом травить. Это гораздо, гораздо эффектнее. А собственную жертву можно и вылечить потом.

По краешку ходят — то ли совсем долбанутые оптимисты, то ли одурели от наглости. И ведь у них может сработать — могло бы, если бы Андрея не вернули, если бы Бедроградская гэбня так и продолжила гнить в неизвестности.

Но всё-таки — как узнали? Никто из гэбни в здравом уме выдать не мог, угрожай не угрожай, обещай не обещай, слишком давно Университет из них тянет жилы. Кто-то из врачей или инженеров докопался и слил? Вообразимо, конечно, но тоже проверяемо. А больше утечке начаться неоткуда.

И ведь знали заранее с гарантией, заманили чем-то Шапку, Дмитрия этого самого Ройша выкопали, перекупили Порт, подготовили девку. Не один месяц работы.

Какая-то сука об этом запоздало пожалеет, когда увидит свои кишки по стеночкам.

Прибитые аккуратными такими гвоздиками.

— Надо всё-таки проверить, — чуть растерянно, проиграв, видимо, внутреннюю борьбу с паранойей, выдал Андрей. — Всё вроде бы и складно, но бросаться вот так тоже, знаете ли. Вот бы девку Ройшеву расколоть…

— Не расколешь уже, — буркнул Бахта.

— Есть ещё сортир его, — рассудительно заметил Соций. — Если Андреева гадость и правда липкая и если девка её туда таки кинула — будут следы. Если следов нет — значит, всё это без вариантов провокация и подстава.

Перепроверить ещё раз — мысль не лишняя, чем больше известно, тем лучше. Новых шпионов юрфака за это время можно погонять по Университету, пусть посмотрят детальнее, кто там насколько весёленький, кто всем рулит и у кого с рыльца свисают клочья пушка.

И потом, кто же устоит перед естественным человеческим желанием заглянуть в унитаз к Ройшу, можно (и нужно) же даже пальцем потрогать!

А ещё у Гошки была интуиция. Ничего волшебного, просто побитая годами жопа не может не выработать чутьё. И интуиция подсказывала, что сами по себе обстоятельства так ловко не складываются, всегда есть кто-нибудь, кто сидит с пинцетиком и подгоняет детальки одну к другой.

Ох прилетит этот пинцетик ему прямо промеж глаз.

Андрей перечитывал бесчисленные бумажки ещё разок, и ещё, и ещё — немного подрагивая от возбуждения, пытаясь ничего не упустить, всё предусмотреть, не вляпаться ещё глубже.

Какое глубже, миленький, мы и так уже по колено в дерьме и по пояс в чуме. Остаётся только возрадоваться, что руки пока свободны, и найти им достойное применение.


(обратно)

Глава 12. Женщина на корабле (здесь был Хикеракли)


Университет. Ройш


Предпосылки повального гомосексуализма жителей нынешнего Бедрограда достаточно очевидны любому, кто в той или иной степени знаком с историей возникновения этого города. Бедроград — тогда ещё Петерберг — изначально был небольшим поселением, выросшим на базе скопнической общины и портовых строений, предтечи нынешнего Порта. Четвёртый Патриархат, привыкший принимать проевропейские дипломатические решения, не мог по достоинству оценить наличие собственного выхода к морю, и настоящее строительство города началось только с приездом в тогда ещё Росскую Конфедерацию Йыхи Йихина, финно-голландского мецената и политика. Впрочем, уже к тому моменту население Петерберга было в основном мужским (матросы, строители и прочий технический персонал) и отличалось специфической культурой, пришедшей, по всей видимости, с моря. Не секрет, что многие люди, так или иначе связанные с мореплаванием, полагают, что женщина на корабле — к беде.

И БЕДА ПРИШЛА БЕДА ОНА ЛЕЖИТ ОДНА НЕ ПОМНИТ СВОЕГО ИМЕНИ

Циничное отношение к сфере эротического с появлением Йихина преломилось новым образом, но не ушло. Этому поспособствовало как создание Йихиным Петербержской Исторической Академии, образование в которой было доступно только для мальчиков, так и возникновение секты оскопистов под идеологическим руководством всё того же Йихина. Официально секта позиционировалась как религиозная, однако духовные идеи, объединившие оскопистов изначально, вскоре уступили место другим идеалам, как то: приданию большого значения культурному и интеллектуальному уровню человека и поддержанию весьма своеобразной эстетической парадигмы. Поскольку оказание платных сексуальных услуг с самого начала было частью послушания оскопистов, неудивительно, что после смерти Йихина религиозный аспект оскопистской культуры окончательно затерялся, и они населили собой сеть салонов, разбросанных по всему Петербергу. Несмотря на то, что было бы преувеличением называть оные салоны исключительно закрытыми борделями, многие историки сходятся на том, что Йихин использовал религиозное учение исключительно как средство привлечения новых кадров и сам предпочёл бы именно такое развитие событий.

ЗОВЁТ МЕНЯ НЕПРАВИЛЬНО ЭТОГО ПРОСТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ НЕ ДОЛЖНО

Именно понимание данных предпосылок, повлекших за собой формирование в Петерберге крайне специфической культуры, необходимо для правильной оценки некоторых событий Революции. Члены Революционного Комитета взращивались в городе, где гомосексуализм приветствовался на всех уровнях, являясь в меру изысканным удовольствием для аристократической верхушки, нормальной формой досуга для студенческой среды, естественным образом жизни для социальных низов и традиционным способом заработка для всех тех, кто не мог отыскать у себя иных талантов. Именно этим объясняется тот факт, что, когда в руках Революционного Комитета оказалась положенная затем в основу проекта нового государства технология произведения людей в алхимических печах, всерьёз обсуждался вопрос воспроизводства исключительно мужского населения. В конечном итоге главным аргументом против этого оказалась не возможность политического конфликта с Европами, не разделяющими подобных идеалов, не отличие культуры всей остальной страны (где также должна была внедряться новая технология) от петербержской, не возможные медицинские опасности, а личное мнение хэра Ройша, предпочитавшего женщин и наложившего вето на подобные интенции.

ЗДРАВСТВУЙТЕ ЭТО КОНСТАНТИН РОЙШ ЗДРАВСТВУЙТЕ В ХАЩИНСКОЙ БОЛЬНИЦЕ ДЕВУШКА ОКОЛО ДВАДЦАТИ ЛЕТ ЗВАЛА ВАС ПО ИМЕНИ ПРИЕЗЖАЙТЕ

Вопрос дальнейшего развития гомосексуализма в теперь уже Всероссийском Соседстве был поднят Сигизмундом Фрайдом и развит его последователями. Несмотря на то, что алхимические печи новой страны выпекали людей обоего пола (хоть и с определённым численным перевесом), использовался для этого только генетический материал мужчин, что повлекло за собой переустройство социальной структуры. Несмотря на то, что дети воспитываются в отрядах, нельзя сказать, что институт семьи во Всероссийском Соседстве полностью отсутствует: дети общаются со своими отцами в меру обоюдного желания, и в меру него же поддерживают контакты. Тем не менее, сексуальное влечение к женщинам значительно реже проявляется у людей, лишённых образа матери. Если прибавить к этому отсутствие института брака, отсутствие способности к естественному (в обход алхимических печей) воспроизводству и полный перенос любых сексуальных контактов в сферу социальных связей и развлечения, станет вполне понятно, почему любые романтические или эротические устремления в адрес женщины встречаются во Всероссийском Соседстве достаточно редко.

С САМОГО НАЧАЛА НЕ СТОИЛО ЗНАЛ ЧТО СЛИШКОМ МАЛЕНЬКАЯ ЧТО ВООБЩЕ НЕ СЛЕДУЕТ СВЯЗЫВАТЬСЯ НЕ ПОМНИТ ИМЕНИ

Ночные электрички в Бедроградской области ходят редко, но достаточно бесперебойно, чтобы человек, не имеющий таксистских прав, мог добраться до любой искомой точки в диапазоне нескольких часов.

Ройш прекрасно умел отличать те телефонные звонки, на которые следует реагировать мгновенно и самолично, от тех, которые допускают промедление до более подробного выяснения обстоятельств или как минимум до консультации с кем-нибудь достаточно компетентным в соответствующем вопросе. Звонок, прозвучавший в его квартире около часа назад, явно относился ко вторым. Даже при отсутствии возможности лично встретиться с Университетской гэбней, можно было позвонить в квартиру Гуанако в Порту или в его же прежнюю бедроградскую квартиру, поскольку неизвестно, где именно он и Дима заночевали на сей раз. Не затем даже позвонить, чтобы спросить совета, но затем хотя бы, чтобы проинформировать о своих перемещениях: в нынешней ситуации любой самовольный выход из дома потенциально опасен. Звонок в такое время отнял бы десять-пятнадцать минут, но, хотя Ройш успевал на ближайшую электричку до Хащины только впритык, он безболезненно мог бы поехать на следующей. Ночные электрички в Бедроградской области ходят редко, но достаточно бесперебойно.

И невыносимо медленно.

ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ ВОЗМОЖНА КОМА ВАШЕ ПРИСУТСТВИЕ ПОМОЖЕТ ПРОДЕРЖАТЬСЯ АППАРАТУРА УЖЕ В ПУТИ

Ройш терпеть не мог всякую психологию и другие попытки ковыряться в человеческом сознании, даже на Фрайда ссылался неохотно. То, что он сейчас делал, наверняка уже кем-нибудь описано и именуется «синдромом (или эффектом) этого кого-нибудь». Достаточно очевидный синдром или эффект: всё разваливается; попытки официально обвинить Бедроградскую гэбню в чём бы то ни было оказались безуспешными; как минимум в двух районах города при помощи студентов медицинского факультета обнаружены симптомы водяной чумы; ещё один район под подозрением (к утру будут результаты анализов, но предположение, что там просто случайная вспышка тяжёлого ОРЗ, представляется бессмысленным оптимизмом); лечить третий район в любом случае нечем, поскольку всё лекарство, коего Дима благоразумно привёз из Столицы с запасом, были израсходованы на первые два, а новые порции появятся только завтра к вечеру.

Любой человек, так или иначе чувствующий себя причастным к подобным событиям, в какой-то момент немного сходит с ума, теряет ориентиры и представления о здравом смысле — даже несмотря на то, что именно здравый смысл нужно сохранять изо всех сил.

Охровичу и Краснокаменному как раз необходимо к концу сентября написать хотя бы одну статью, они и так манкируют своей академической нагрузкой и могут в любой момент лишиться звания кандидатов наук. Поскольку они не гнушаются ничем, можно предложить им идею. Ройш даже мог навскидку привести несколько исторических примеров. Если же этот синдром или эффект уже описан каким-нибудь психоложцем, тем удобнее проследить его проявления в исторических событиях.

ВОЛОСЫ РУСЫЕ ДЛИННЫЕ ГЛАЗА СЕРЫЕ ОДЕТА В СВИТЕР ДЖИНСЫ ДА ДА Я ЗНАЮ О КОМ РЕЧЬ ВЫЕЗЖАЮ

Электричка только-только пересекла окраину города и проползла мимо краснокирпичного здания, некогда бывшего одной из казарм Охраны Петерберга, а теперь выполнявшего, по всей видимости, функцию склада или другого подобного подсобного помещения при стоящем неподалёку заводе. Здание казармы сохранили в исторически первозданном виде — не из сентиментальных побуждений, а, по всей видимости, из-за качества кладки — только обнесли голубым забором. Очевидно, предполагалось, что «весёленькое» сочетание красно-рыжего с голубым должно разнообразить пейзаж, однако в реальности оно только пробудило художественную жилку в некоем вандале, крупно намалевавшем поперёк всего забора «ХУЙ ТЕБЕ В РЫЛО, КАПИТАН ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНЬЯ», и дальше, меленько, но явно той же рукой (хоть уже и без запятых): «здесь был хикеракли я знаю мне рассказали».

Морская тематика пронизывает весь город Бедроград, даже его вандалов.

Женщине на корабле не место.

ЛЕЖИТ ОДНА ЧЕРЕПНО-МОЗГОВАЯ ТРАВМА ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ ЧТО МОГЛА ДЕЛАТЬ В ХАЩИНЕ У НЕЁ ТАМ ПОДРУГА

Нельзя не отдать должное либо интеллектуальному уровню, либо связям бедроградских вандалов. Информация о том, то Хикеракли нередко бывал в казармах Охраны Петерберга, разумеется, не является секретной (как не может являться секретной никакая информация о человеке, написавшем как минимум четыре автобиографических повести), но в отрядские учебники по истории Революции не входит. Из-за своих культурных особенностей Петерберг некоторое время являлся закрытым городом, любой несанкционированный выезд из которого пресекался так называемой Охраной Петерберга — одним из трёх существовавших тогда в стране военных подразделений. Это было явно излишне радикальной мерой, призванной, вероятнее всего, оправдать существование в Росской Конфедерации боевых единиц в принципе, что запрещалось дипломатическими отношениями с Европами, постулирующими Неагрессию. Тем не менее, Охрана Петерберга существовала, и любой человек, пытавшийся выбраться за границы города без соответствующих бумаг, попадал к ней в руки.

Надо ли удивляться, что Хикеракли бывал в этих казармах немалое количество раз.

Как и в доме у Ройшей. Хикеракли бывал там и пьяным, и подвыпившим, и слегка подшофе, и даже трезвым — но от него в любом случае нестерпимо несло. Когда отец Ройша как-то раз спросил у него, зачем он так много пьёт, Хикеракли ответил, что «невозможно жить в стране, которую сам построил». На резонное замечание, что, если воспоминания о Революции неприятны, постоянно ходить в гости к наследникам одного из членов Революционного Комитета как минимум неразумно, он выдал гору соплей, сводящихся к тому, что он же их любит, что детям нужен хоть какой-то дедушка (дети — по крайней мере, сам Ройш — были с этим решительно не согласны), что хэра Ройша он тоже любит, а они на него так похожи, и вообще, что какая разница, «если ты делал Революцию, тебе всё в стране будет напоминать, как ты её делал». Выдав последнюю сентенцию, Хикеракли громко спросил у пространства, где все его биографы и почему за ним никто не записывает столь глубокое высказывание, и отключился.

Наутро он, само собой, ничего не вспомнил и всё отрицал.

Единственный урок, который Ройш для себя из этого извлёк, — это что некоторых невыносимых людей всё же можно выносить. Впоследствии это ему пригодилось.

НЕ ДУМАТЬ ПРОСТО НЕ ДУМАТЬ ОСТАЛОСЬ ВСЕГО НИЧЕГО ВЕДЬ ОБЕЩАЛИ ЗАЩИТУ ЗАЧЕМ ПОЕХАЛА В ХАЩИНУ НАШЛА ВРЕМЯ

Электричка начала мягко тормозить. Хащина — не конечная станция, двери откроются ненадолго, поэтому Ройш поднялся, взял портфель и зонт и вышел в тамбур. Там воняло табаком, но к этому Ройш тоже привык: пытаться заставить Охровича и Краснокаменного перестать делать то, что им нравится, — бессмысленное занятие.

Помимо систематического курения в помещении им нравилось, например, то, что происходило на медицинском факультете, и Ройш полагал, что их энтузиазм сыграл в реализации сумасшедшего проекта далеко не последнюю роль. Со стороны Университета было непростительной халатностью заранее не предусмотреть возможность эпидемии, и тот факт, что изначально в планах Бедроградской гэбни достаточно ясно значилось заражение только одного дома, её не оправдывал. Университетской гэбне невероятно повезло, что им на голову свалились Сергей Корнеевич и Дима со своим эксцентричным, но действенным предложением; однако если бы Охрович и Краснокаменный не сказали своё твёрдое «да», Университетская гэбня легко могла бы отказаться от такого подарка.

Двери электрички открылись.

Станция Хащина.

Реализация эксцентричного предложения всё равно выглядела тошнотворно. Ройш твёрдо не собирался показываться на медицинском факультете до окончания «твири-в-жопу», как называл процесс Дима, но с утра ему позвонил Попельдопель и истерично потребовал немедленно явиться, поскольку деньги, выделенные на закупку капельниц и больничных уток, были взяты из гранта, куда явно было невозможно приписать подобное целевое расходование финансовых средств, и требовалось задним числом переписать заявку на грант и подтверждение за печатью Медицинской гэбни, «а в бумажках же только вы любите и, что самое страшное, умеете копаться, да мы без вас, да всё к лешему разлетится, да имейте же совесть, оторвите же зад ради Университета, не курьера же к вам посылать, у нас все люди на поимённом счету». Ройш приехал и убедился как минимум в том, что не соваться на медицинский факультет до окончания твири-в-жопу было разумным решением.

Студенты лежали ровными рядами и в основном спали, но стоило кому-то проснуться, как он начинал стонать или хотя бы шипеть сквозь зубы; самые везучие просто звали врача. Охрович и Краснокаменный даже не пытались скрывать, что участвуют в этом только потому, что им нравится смотреть на чужие страдания (грузовик с анестетиками, который они вели, загадочным образом ополовинился в пути). Попельдопель соизволил отвлечься на Ройша только через двадцать минут после прихода последнего, а на резонное замечание о том, что незачем изображать срочным дело, которое таковым не является, разразился очередной истерической тирадой, сводящейся к тому, что он, Попельдопель, не ценит и не намеревается ценить чужое время, когда своего не хватает. Ройш хотел подождать Диму и перекинуться с ним парой слов — просто потому, что если Диму не отвлечь от работы, он свалится от переутомления, — но потом студентка, рядом с постелью которой Ройш стоял, начала плакать прямо во сне, и Ройш ушёл, решив, что в конечном итоге может только помешать.

Ситуация, в которой подобные меры являются единственно верными и возможными, поистине безысходна.

Ройш давно уже признался себе в том, что занялся историей именно потому, что все исторические деятели становятся в той или иной степени вымышленными, и поэтому не нужно думать о том, что и как им доводилось терпеть. Потому же он верил и в статистику: большие числа обесчеловечивают, и списки погибших и пропавших без вести, к примеру, совсем не страшно читать.

За последние двое суток Университет заказал: полторы сотни больничных коек в дополнение к уже имеющимся (из Порта); около полутысячи капельниц с запасными элементами (из Бедроградского Медицинского Института, находящегося в ведомстве Медицинской гэбни, на деньги гранта медицинского факультета); пять грузовиков анестетиков (из Порта, в долг под личную ответственность Сергея Корнеевича); более десяти грузовиков вспомогательных препаратов (из Порта, в долг под личную ответственность Сергея Корнеевича); более десяти грузовиков вспомогательных средств, как то — вату, халаты, бинты, разнообразную тару, перчатки, шприцы и т.п. (из Порта, в долг под личную ответственность Сергея Корнеевича); неизвестное количество нелегальной и дорогостоящей кровавой твири, настойки на твири (всё в долг, всё под личную ответственность); прочее.

Если бы Ройш не поддался на истерику Попельдопеля и не пришёл сегодня на медицинский факультет, большие числа сработали бы.

Сколько может продолжаться личная ответственность, пока Порт не вспомнит о своём постулируемом нейтралитете?

Портовое население анархично в быту и отрицательно настроено по отношению к любой власти; Портовая гэбня управляет ими только за счёт личного авторитета. Для людей с подобной ментальностью «власть» — больше красная тряпка, чем объект каких бы то ни было симпатий или хотя бы обязательств. Личный авторитет Сергея Корнеевича временно оказался сильнее презрения портового населения к головам любых гэбен (за исключением, по всей видимости, гэбни Портовой), но действие личного авторитета ограничено.

Хащинская районная больница.

В регистратуре сидела средних лет женщина в очках с золочёной оправой. Ройш свернул зонт и поприветствовал её, после чего представился. Женщина кивнула и посмотрела на него с вежливым недоумением.

— Насколько я понял, меня вызывали.

Женщина с несколько растерянным видом поискала фамилию Ройша в списках пациентов — не нашла, разумеется, но согласилась вызвать дежурного врача. Тот прибежал сразу, что неудивительно с учётом того, что он должен был ждать Ройша, чрезмерно экспрессивно схватил его за локоть и потащил по коридору. Ройш ожидал, что его проводят непосредственно в палату, однако дежурный врач, человек за пятьдесят, невысокого роста и с обширным брюшком, пригласил Ройша в кабинет и плотно закрыл за собой дверь. Ройш приставил зонт к стене, сел в предложенное кресло и осведомился —

КАКОГО ЛЕШЕГО МЫ ТРАТИМ ВРЕМЯ СКОРЕЕ

— что от него требуется.

Дежурный врач сел за стол, открыл журнал звонков, закрыл его и закурил папиросу. Несмотря на то, что Ройш привык к людям, курящим в помещении, он поморщился.

— Константин Константьевич, я позволю себе не спрашивать документов, вся страна знает вас в лицо. Ещё я позволю себе, скажем так, интимный вопрос. Какой у вас уровень доступа?

Этот вопрос в последние полгода представляется чрезвычайно популярным.

— Четырнадцатый, как и у любого сотрудника исторического факультета БГУ имени Набедренных.

Дежурный врач, кажется, не поверил, пожевал немного свою папиросу.

— Вы же не рядовой… вы внук хэра Ройша, вы должны иметь право на второй. Или нет? Скажем так, если бы у вас был второй, мне было бы проще.

— И тем не менее, у меня четырнадцатый.

Врач посмотрел в окно, решаясь на что-то. На лбу у него проступили капли пота.

— Даже если бы был второй, вы легко могли бы мне не говорить… да и, наверное, в таких случаях нужно исходить не из уровней доступа, — он стукнул по столу ладонью и посмотрел Ройшу в лицо. — Вашу девочку забрал Силовой Комитет.

Если Бровь забрал Силовой Комитет, значит, фаланги всё-таки вмешались в происходящее — и, по всей видимости, не на стороне Университета.

— Расскажите по порядку.

— Они велели мне молчать и отрицать звонок вам… или подсунуть какую-нибудь другую пациентку. Я не знаю, чем мне грозит разглашение этой информации.

Ройш помедлил.

— Как врач районной больницы города Хащины, вы подотчётны непосредственно Хащинской Ыздной и Медицинской гэбням, причём уровень доступа последней, разумеется, выше. Несмотря на то, что уровень доступа Силового Комитета ещё выше, он, в отличие от фаланг — исходя из того, что вы сами оперировали термином «Силовой Комитет», я предположу, что вам известны названия всех уровней управления, — не имеет над вами прямой юрисдикции. Если среди пришедших за девочкой людей не было лиц третьего уровня доступа, указание молчать не имеет юридической силы, — Ройш слегка кивнул самому себе. — Разумеется, на самом деле указание было, скорее всего, отдано неким фалангой, а представитель Силового Комитета вам его только передал. Но вы могли этого не знать. Иными словами, я не буду вам врать, что, рассказав мне о событиях, произошедших здесь, вы не совершите преступления, но максимум, что вам могут вменить — это халатность и преступное неведение. Да и этого возможно избежать. Здесь есть пространство для маневра.

Врач молчал, остолбенело созерцая Ройша. Возможно, ему требовались более убедительные аргументы.

— Не говоря уж о том, что акт разглашения всё равно уже произведён. Силовой Комитет обычно работает достаточно грубо, вы не можете быть единственным свидетелем. По большому счёту, — Ройш не стал вставать, но всё же слегка качнулся, — я могу распрощаться с вами и выяснить обстоятельства их появления у других работников больницы.

— Незачем мне угрожать, я и так согласен рассказать, — ответил врач, — просто не треплитесь об этом направо-налево. Несколько часов назад к нам поступила девочка — русые длинные волосы, серые глаза, одета в светло-синий свитер и джинсы, возраст — около двадцати…

— Девятнадцать. Вы описывали отличительные признаки по телефону, и я в достаточной степени уверен, что это действительно одна из моих студенток.

— Студенток? — врач хмыкнул, но не стал распространяться. — Как угодно. Её обнаружили на окраине Хащины, при ней не было документов или предметов, которые помогли бы её опознать. Тяжёлая черепно-мозговая травма, сломаны несколько рёбер, контузия головного мозга, потеря памяти. Девочку нашли на некотором расстоянии от проезжей части, но вполне вероятно, что она могла ходить, пока не потеряла сознание. Я бы предположил, что её сбило такси. Разумеется, мы немедленно положили её в стационар, взяли необходимые анализы и ввели обезболивающие. Когда девочка пришла в себя, мы пытались задавать ей вопросы — кто она такая, где учится, где работает, живёт ли в Хащине — однако она назвала только одно имя. Ваше.

— Верно. А я ответил, что у меня есть веские основания полагать, что это Брованна Шухер. Вы связались с её отцом?

Капли пота на лбу врача неожиданно выросли в размерах. Он истерически затушил папиросу и схватил следующую.

— Девочка была в крайне тяжёлом состоянии. Она требовала присутствия.

— Всей больницы?

— Ваше предположение было всего лишь предположением, я не мог на пустом месте… — врач вдруг уронил голову на ладонь. — Леший, паршивые оправдания. Нет, я не известил её отца, потому что… Константин Константьевич, вы хоть понимаете, кто вы такой?

Ройш вопросительно наклонил голову.

— Вы внук хэра Ройша, и вы настолько на него похожи, что ваше лицо действительно знает вся страна. Известно, что ваш дед — и ваш отец — занимались политикой. Вы называетесь простым преподавателем истории — на истфаке БГУ, это тоже, знаете ли, место более чем сомнительное. А потом в телефонном разговоре утверждаете, что Брованна — всего лишь одна из ваших студенток. Студентка в околокоматозном состоянии зовёт любимого учителя, ага. Это же просто смешно! — врач вскочил, отвернулся и тихо продолжил. — И учитель без колебаний едет за ней ночью из Бедрограда в Хащину. Простите, это выглядит слишком… подозрительно. Я не знаю, кем вы на самом деле друг другу приходитесь, не знаю, при каких обстоятельствах она получила травму, и не знаю, в каких отношениях вы с её отцом. Не знаю и не хочу знать. Не хочу — уж простите — быть причастным ни к какому делу, связанному с Ройшами. Простите ещё раз. Мне доводилось сталкиваться с вашим отцом на бюрократическом поприще.

Как ни посмотри, у фамильного наследия и семейной репутации нет никаких плюсов, сплошь минусы.

— Думаю, я всё-таки позвонил бы отцу Брованны. Наверняка позвонил бы… но через полчаса после нашего с вами разговора сюда приехали люди из Силового Комитета. Лично, без предупреждения. Показали жетоны, сообщили, что забирают её, — врач наконец-то отёр пот; говорил он тихо. — Я сказал, что это немыслимо, что в таком состоянии транспортировка может привести к летальному исходу. Они показали жетоны ещё раз.

— Ясно, — Ройш чуть заметно постучал указательными пальцами, ещё раз покивал своим мыслям. — И как они выглядели?

— Кто?

— Люди из Силового Комитета, которые забрали девушку.

Врач пожал плечами.

— Как-как… с пистолетами, в кожаных плащах. Приехали на грузовике, уехали на нём же. Тот, который говорил со мной, высокий, телосложение крупное, волосы тёмно-русые, короткая стрижка… как вообще может выглядеть Силовой Комитет?

— А что насчёт волос девушки?

— Что насчёт волос девушки? — подпрыгнул врач и посмотрел на Ройша с явным раздражением.

— Прямые или вьющиеся?

— Прямые.

— А телосложение?

— К чему вы клоните? Это допрос?

— Вовсе нет, — Ройш старательно улыбнулся. — Хочу быть уверен в том, что речь идёт всё-таки о Брованне Шухер. Если здесь был Силовой Комитет, то у близких вашей пациентки, кем бы она ни являлась, наверняка есть поводы волноваться. Хочу знать, есть ли они у меня.

Врач выдохнул, снова осел за стол.

— Простите. Нервы ни к лешему от всего этого. Телосложение… — он нахмурился, потом пожал плечами, — нормальное телосложение, ничего примечательного.

Ройш тоже нахмурился и посмотрел на врача как можно внимательнее. Было очевидно, что тот нервничал — то ли от Силового Комитета, то ли самого Ройша; то ли боится за свою безопасность, то ли терзается этическими проблемами.

Какова вероятность того, что в районную больницу города Хащины попала другая девушка, подходящая под данное описание и отличающаяся только менее субтильным, чем у Брови, телосложением, зовущая Ройша по имени и способная заинтересовать Силовой Комитет?

Явно меньше, чем вероятность того, что врач просто путает от волнения.

— Есть ещё кое-что, — вдруг выдохнул тот, — я почти забыл. Одежда Брованны была в крови, её пришлось выбросить, но вот… нашли в кармане.

Врач покопался в ящике, извлёк оттуда небольшой прямоугольный кусок бумаги и протянул его Ройшу.

Фотоснимок. На обороте — знакомым размашистым почерком: «Сам он подписывать отказался (думаю, дело в том, что писать он умеет только научные статьи и высокохудожественные романы), так что я за него», и ниже: «Прекраснодушная Галка, я давно хотел признаться, что от всего сердца Вас люблю! Г. О.»

— Вы сказали, что при девушке не было предметов, которые помогли бы её опознать.

Врач хмыкнул.

— Это же не значит, что при ней не было предметов. Я — и все те люди, у которых я успел спросить, — понятия не имею ни кто такая Галка, ни кто такой Г. О., ни кто изображён на снимке. А вы знаете?

— Знаю, — Ройш встал, взял зонт и слегка поклонился на прощание. — Спасибо за откровенность. Если вам понадобится моя помощь в юридических вопросах — обращайтесь. Девушка, которую забрал Силовой Комитет, действительно была Брованной Шухер.

Она всё собиралась и всё никак не могла отвезти подруге из Хащины давно обещанный парадный портрет Габриэля Онегина.


Силовой Комитет без приказа фаланг не работает — это аксиома. Значит, фаланги так или иначе заинтересовались противостоянием Университетской и Бедроградской гэбен. В отличие от Максима, Ройш знал, что вопрос о том, на чьей стороне они выступают, не имеет смысла: фаланги всегда выступают исключительно на своей стороне. Их интересы, разумеется, могут совпасть с чьими-то ещё, но с чьими — предугадать практически невозможно. Их основной интерес — увеселять хэра Ройша даже после его смерти.

Знают ли фаланги об эпидемии? Вероятность минимальна. Во всех доступных медицинских учреждениях Бедрограда — поликлиниках, больницах, институтах — проходят практику старшекурсники с медицинского факультета БГУ, и Ройш лично проследил за тем, чтобы все они были осведомлены о том, как опознать фалангу. Фаланги не приходили. Есть некоторое количество учреждений, подотчётных лично Бедроградской гэбне и, соответственно, закрытых для Университета, но Бедроградская гэбня пока что, видимо, хранит эпидемию в тайне, а значит, узнать о ней оттуда тоже не удалось бы. Даже если предположить, что они получили наводку от Диминого контакта из Медицинского Корпуса, Тахи Шапки, есть другой очевидный аргумент, говорящий против того, что фаланги знают об эпидемии.

Эпидемия чумы в Бедрограде — это кошмар во всех смыслах. Бедроград — портовый город, критически важная для торговли с Европами точка. Если Европы узнают об эпидемии чумы, случится огромный внешнеполитический скандал и удар по экономике страны.

Эпидемия смертельной болезни — это пережиток прошлого, отсутствие эпидемий во Всероссийском Соседстве — важный элемент пропаганды Бюро Патентов. Если информация о чуме в Бедрограде будет предана огласке, случится огромный внутриполитический скандал и гарантированная паника по всей стране.

Проще говоря, представить, что фаланги узнали бы об эпидемии и бездействовали, невозможно, равно как и представить, что они действовали, но ни Университет, ни Порт этого не заметили.

Медицинская гэбня, в свою очередь, имела возможность действовать тайно. Правда, чтобы что-то найти, надо что-то искать, но, положим, у них тоже есть доступ к Тахе Шапке. Положим даже, что кто-то из заражённых водяной чумой попал в закрытое медицинское учреждение Бедроградской гэбни, что был-таки обнаружен неизвестный вирус и что эта информация каким-то образом попала к Медицинской гэбне — в конце концов, многих сотрудников многих учреждений можно перекупить. Тахе Шапке известна формула вируса, но только Дима знает, откуда брать для него сырьё, и Медицинская гэбня не могла бы упустить возможность задать ему пару вопросов. Поскольку Дима резко (и оправданно) противтого, чтобы Медицинская гэбня в принципе знала о чуме — он пошёл на большие ухищрения, чтобы этого избежать, — он вряд ли содействовал бы им добровольно, и уж тем более втайне от Университета. Разумеется, любого человека можно шантажировать, запугать и даже убедить, но Диму, по всей видимости, они не искали и не задерживали, с ним всё в порядке, несмотря на непредусмотрительное отсутствие охраны. Значит, довольно сомнительно, что Медицинская гэбня что-то знает.

То есть об эпидемии не знает никто. Хорошо это или плохо?

И те, и другие могли бы пресечь эпидемию. Однако если бы это сделала Медицинская гэбня, она получила бы в своё распоряжение содержащиеся в водяной чуме элементы, которые могли бы привести их к разработке формулы степной чумы, что чревато печальными последствиями как минимум государственных масштабов: у Медицинской гэбни какая-то мания вывести степную чуму, и никто не знает, что они сделают, если добьются своего. Даже если представить, что цели их глубоко гуманистические и лишены политического смысла (что явно не так), фаланги возненавидели бы того, кто дал бы в руки Медицинской гэбни такое оружие.

Если бы эпидемию пресекли сами фаланги, последствия для Университета были бы не менее печальны. Положение Университетской гэбни и так недостаточно твёрдо. Полностью отрицать свою причастность к эпидемии Бедроградской гэбне вряд ли удалось бы; фаланги обычно умеют достаточно правдиво выяснять обстоятельства. Разобравшись в конфликте, они с наибольшей вероятностью применили бы санкции к обеим сторонам — просто потому, что держать в одном городе две гэбни, способные породить скандал такого масштаба, слишком опасно. И если Бедроградскую гэбню просто перенабрали бы, у Университетской вполне были бы шансы прекратить своё существование в принципе — в конце концов, она возникла только за счёт авторитета и уровня доступа ныне покойного Хикеракли.

Так что чем дольше информация об эпидемии останется тайной, тем лучше. Хотя бы до того момента, как Университет сделает лекарство.

Со спины Ройша нагнало такси с бедроградскими номерами; аккуратно, чтобы не окатить водой из лужи, проехало мимо. От долгой и непривычной ходьбы у него устали ноги, но ловить такси было бы бесконечной глупостью: все обычные такси города Бедрограда принадлежат Бедроградской гэбне. Свои такси есть и у Университета, и у Порта, и у фаланг, но университетских и портовых такси немного, в Хащине посреди ночи им делать нечего, а фалангу вряд ли стоит просить подбросить до станции. Значит, это самое обыкновенное такси для гражданских.

Такси могут быть опасны.

То, что произошло с Бровью, действительно похоже на несчастный случай. У неё были поводы оказаться в Хащине; она не участвовала в твири-в-жопу (Ройш не уточнял ни у кого лично, но ознакомился со списком задействованных студентов). Она достаточно импульсивна, чтобы поехать почти ночью (да и неизвестно, сколько времени прошло до тех пор, пока её нашли); кровь, предположительно залившая всю одежду, могла не попасть на фотографию просто случайно; с телосложением врач мог напутать. Все допущения — как раз в рамках реальной жизни, ничего сверхъестественного.

Просто Ройшу было неуютно от такого количества допущений.

Раз фотографию обнаружили в кармане — то, скорее всего, до своей подруги Бровь добраться не успела, проверять почти бессмысленно. Силовой Комитет работает грубо, но исполнительно, а Бровь — критически важный свидетель, они не допустят летального исхода при транспортировке. Значит, по крайней мере её жизнь на ближайшее время в безопасности.

Это уже что-то.

Ей окажут лучшую помощь, чем смог бы Ройш, если бы успел.

Это всё — просто факты, элементы общей картины. Фаланги обратили внимание на конфликт гэбен. Это значит, что нужно действовать как можно быстрее и как можно быстрее обозначить официальную позицию Университетской гэбни. Завтра (то есть уже сегодня) же вечером, как только будет сделана первая порция лекарства, необходимо организовать встречу двух гэбен, официально запротоколированную, четыре на четыре, и объявить, что эпидемия обнаружена, лекарство найдено. Бесконечно скрывать чуму не удастся, студенческой крови на весь Бедроград не хватит. Лучшее, что можно сделать, — это официально запросить помощи Бедроградской гэбни в борьбе с вирусом. Откажутся — Университет в выигрыше, с записью переговоров и отказа можно идти прямиком к фалангам и просить содействия (исключительно технического) прямо у них; согласятся — ситуация ближе к паритетной, но Университет всё равно в выигрыше просто потому, что не проиграл, а риски для него были значительно выше.

В конечном итоге победит тот, кто первым позволит себе донести до фаланг информацию об эпидемии вместе с планом решения этой проблемы.

Есть даже некоторая вероятность того, что Максим каким-то мистическим образом всё-таки сумел впечатлить фаланг существующими доказательствами агрессивных намерений Бедроградской гэбни. Это несколько меняет картину ситуации, но размышлять об этом без фактов — бессмысленно.

Ройш посмотрел на часы, висевшие над перроном.

5:02.

Значит, на самом деле идёт уже не пятый, а шестой день эпидемии.

Как только Ройш вернётся в Бедроград, он первым же делом свяжется с Максимом.

Ройш никогда не был головой гэбни и не намеревался им становиться, но иногда фактическая синхронизация бывает полезна и обычным преподавателям истории с четырнадцатым уровнем доступа.


(обратно) (обратно)

День шестой. Четверг

Для пущего удобства уважаемого читателя события шестого дня рассказаны в порядке, обратном хронологическому.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Золотца.

Погода осенняя, проливной дождь.


Глава 13. Брать след, отлеплять от земли


Университет. Охрович и Краснокаменный


На часах 19:23


— Я говорил, что нужно было ехать на такси. Поехать порасспрашивать на вокзале можно и на такси. У нас есть эти волшебные штуки под названием ноги.

— А Хащина тем временем спит спокойно, и ни одна суровая силовая пята не тревожила её сна. В Бедрограде та же благодать?

— Тишь да гладь.

— Которая способ вышивки.

— Максима не нашли, Габриэля Евгеньевича не нашли, Бровь не нарисовалась даже на бумажках, запрос на встречу гэбен не отозвать, лекарство готово, план действий — нет.

— Можно посадить вместо Максима революционное чучело. Эмоциональная глубина соответствует.

— Нельзя посадить вместо Максима революционное чучело. Усики так и не обнаружены.

— Ройш не сознался в грехах.

— Беспринципное пресмыкающееся, готовое на всё ради услаждения своих низменных страстей.

— Напомни, зачем мы очищали его дом от чумы?

— Чтобы было чему перекинуться на дом Габриэля Евгеньевича. Ах да, это новость: на самом деле они с Максимом умерли от чумы. Дима с Гуанако нашли следы, улики и трупы.

— Тогда можно принести на встречу гэбен труп Максима. В служебных инструкциях где-нибудь есть указания относительно того, что головы встречающихся гэбен должны быть живыми?

— Тогда уж труп Габриэля Евгеньевича.

— Сказать, что смерть преобразила Максима до неузнаваемости.

— Габриэлю Евгеньевичу пошли бы усики.

— Во-первых, нет, а во-вторых, зачем ты бередишь мою старую боевую рану.

— Если все уже умерли, получается, наша поездка совершенно бессмысленна.

— Ну почему же. Мы обнаружили ещё некоторое количество информации, которой не понимаем и в которой не можем быть уверенными.

— Идём на мировой рекорд!


На часах была почти половина восьмого вечера, на хащинском перроне — закономерно промозгло. Про-МОЗГ-ло. Мозги заполоняло тяжёлым туманом.

И тут ударились Охрович и Краснокаменный оземь и обернулись Габриэлем Евгеньевичем. Единым в двух лицах.

ДОЖДЕВЫЕ МЕТАФОРЫ

От массового падежа университетских лиц случается опухоль мозга головы и плоскостопие.

Ройш со своим «давайте созовём встречу гэбен, давайте-давайте, я Ройш, слушайте меня» заслужил исполнения своей мечты. Только так он смог бы осознать её мелкость.

Порочность.

Бессмысленность.

Пошлость.

И разочароваться.

Охрович и Краснокаменный честно были готовы исполнить мечту Ройша, но Максим пропал. В неизвестном направлении. Ушёл с кафедры, хлопнув дверью, и — всё.

Привет.

Каюк.

Специальное боевое разведывательное подразделение, направленное по его пылающим следам, обнаружило примерно ничего. Ни Максима, ни Габриэля Евгеньевича. Только раздрай в квартире.

И кое-что ещё.

Потому что нечего посылать на поиски неудачников. Тем более покойных.

ПОКОЙ-ных, ных-ных-ных, ничего не вынюхали. (Лучше, смешнее: не выныхали, ничего не знают, не умеют.)

Если бы на поиски Максима поехали Охрович и Краснокаменный, они бы непременно его нашли. Раз Габриэль Евгеньевич тоже тово — значит, Максим убежал за ним, как тот осёл из басни про морковку. Ну, где морковку привязали к нему самому, а он за ней бегал.

Максим — осёл.

Но без осла квартет из британского детского стишка (тот, в котором осёл, козёл, а дальше Охрович и Краснокаменный ни разу не прочитали, это вообще политическое какое-то произведение, ПРО ЧЕТВЕРЫХ ВМЕСТЕ ПОНИМАЕТЕ ДА) неполон.

Ройш со своим «Бровь забрал Силовой Комитет, а я мечтаю облагодетельствовать её своей девственностью, найдите её, я Ройш, слушайте меня» заслужил исполнения мечты.

Только никакого Силового Комитета в Хащине прошлой ночью не было.


Никто не работает идеально чистенько. НИ-КТО. Всегда остаются следы, грязь, бегающие глазки, надувшиеся губки, кто-то, кто видел, кто-то, кто знает. Охрович и Краснокаменный умели брать след, отлеплять от земли, нести до места назначения и там разбираться.

Но как взять то, чего нет.

Врач, с которым разговаривал Ройш, действительно работал в хащинской районной больнице — но сегодня с утра на работу не вышел. У него после дежурства выходной, уехал отдыхать. В его квартире обнаружилась недостача трусов. В его подъезде видели чемоданы. В его телефонной книге нашлась дочь, тридцать лет, водитель такси, повязка на рукаве, воинственность на лице. Дочь, разумеется, особо не общалась с отцом, точно не общалась, месяца два уже не общалась, и накануне они не созванивались, точно не созванивались, но да, ей известно, что в обозримом будущем его ждать не следует.

Ах водители такси, всё на свете готовы сдать.

Кто ж устоит перед Охровичем и Краснокаменным.

Они, конечно, и не надеялись найти врача. Был Силовой Комитет в Хащине, не был, всё одно — валить ему, и подальше. Если он умный.

Он умный.

Но никто из ночной смены не видел ни девочки, ни четвёртого уровня доступа. В жизни, может, и видел (задёргались-таки при виде плащей Охровича и Краснокаменного, таких же, как у Силового Комитета, только беееееее-лых — ТРИ НОЧИ когда-то строчили, ТРИ УПАКОВКИ игл затупили). В жизни видели, а вот прошлой ночью — нет. Точно нет. Точно-точно нет, можете отпустить моё запястье.

НО ЗАЧЕМ ОТПУСКАТЬ ТВОЁ ЗАПЯСТЬЕ?

Конечно, им всем приказали молчать. Но кто ж устоит перед Охровичем и Краснокаменным. Зачем перед ними устаивать. Они хорошие. Они зашли куртуазно спросить. Они знают, когда им врут.

Им не врали.

Они нашли утреннего уборщика и спросили у него, было ли в больнице натоптано. У Силового Комитета есть эти волшебные штуки под названием ноги.

Ноги — топчут (топают? топочут? в общем — оставляют следы).

Нет следов — нет ног.

Или Силовой Комитет сработал идеально, не забыв выдать инструкции всем в больнице.

Или, что более вероятно, Силового Комитета в Хащине не было.


А в середине дня, когда Охрович и Краснокаменный позвонили Ларию, дабы покаяться, что со встречей гэбен всё же не стоило так спешить, поскольку выводы Ройша построились на пустом месте, Ларий сказал, что со встречей гэбен хотелось бы не спешить, ибо Максим залихватски хряснул (хрястнул? Неграмотно, зато выразительно!) дверью, сгинул с кафедры и не берёт трубку (ни одну из возможных).

Только экстренный запрос на встречу гэбен (ВсТрЕчУ гЭбЕн По ПрИчИнЕ чРеЗвЫчАйНыХ оБсТоЯтЕлЬсТв!!) отозвать нельзя.

Он на то и экстренный, что, как только мы — послали, а они — подтвердили (они подтвердили или чё?!), остаются сутки на всё про всё. Суууутки! И это максимум, дозволенный по протоколу. Не встретились в течение суток — ваяй объяснительные фалангам, они за такими мероприятиями бдят.

Подёргать поводок и уйти в отказ — лажа УЛЬТРА-ГАБАРИТОВ.

Но встреча обязана быть 4х4.

Возможно, Максима удастся найти, говорил Ларий, сам не веря своим словам.

Охрович и Краснокаменный знали много слов, которыми можно назвать подобную ситуацию. «Тупик». «Жопа». «Анальная пробка» (как синтез двух предыдущих).

Это всё Габриэль Евгеньевич виноват — довёл-таки возлюбленного до ножки своими выкрутасами. Ах, мало ли, ударили его по лицу. Ах, мало ли, пять раз (спасибо Брови за разглашение этой информации, и земля ей пухом). Ах, его недостаточно любят. Ах, он такой тонкий, щас переломится.

Нет, нет, это всё Гуанако виноват — его же присутствие на истфаке сотворило анальную пробку Максиму. Кто-то покусился на законную власть. Расстрелять. Порвать в клочья и вывесить на воротах. Забить в глотку все благие намерения.

Нет, нет, это всё Ройш виноват — только Максиму дозволено иметь личные связи и личные слабости, не остальным. Остальные должны быть машинками для принятия математически безупречных решений. Решения можно подписать или отвергнуть.

Нет, нет, это всё Дима виноват — ему всё нипочём (не, почём?). Он в университетских делах так, сбоку припёка, припёку терпят из милости. Припёка должна захлопнуться и не отсвечивать, а он любит отсвечивать.

Нет, нет, это всё Университетская гэбня виновата — не отследили, не выслушали, не подставили доверительные плечи. Нет, нет, это вообще Бедроградская гэбня виновата — они первые начали, давно ещё развязали войну с Университетом, они наезжают, они бяки.

Нет, нет, это фаланги виноваты. Хэр Ройш. Хикеракли.

Набедренных.

Дореволюцонное правительство.

Империя до Падения Хуя.

Скопцы!

(Конечно, скопцы. СКОПЦЫ — ПРОСТОЕ И ЭЛЕГАНТНОЕ РЕШЕНИЕ ВСЕХ ВАШИХ ПРОБЛЕМ. Скопцы оптом и в розницу, но оптом скидка.)

Максим, купи скопца.

Максима можно пожалеть, ему можно посочувствовать. Максим взвалил на себя всё, даже то, чего не просили (особенно то, чего не просили), и не может справиться. Максим боится потерять Габриэля Евгеньевича (ооо, были прецеденты) и своих миньонов (ооо, были прецеденты).

Максим боится перестать быть хорошим человеком.

И очень старается не перестать.

Максима можно пожалеть, ему можно посочувствовать.

НО ЗАЧЕМ.


Силового Комитета (*возможно) не было в Хащине => вопрос судьбы Брови остаётся открытым.

Охрович и Краснокаменный наведались к Галке, бровьской подруге. Габаритная женщина, в смеси молока и крови крови уже ЧУТЬ, светлые кудри, железные серьги. Учится в Хащинском Институте Логистики (сокращённо ХИЛ, гы-гы-гы), мечтает прокладывать дороги (? — своими руками?). Революционные предпочтения: над кроватью портрет За’Бэя, но втайне любит Метелина за чёрные волосы и то, что его расстреляли. При встрече неловко флиртует. Полное имя — Регалия Шепелогель, подружилась с Брованной Шухер наверняка на почве идиотских имён (*только Галке её — подходит вполне).

Ещё раз: Регалия Шепелогель. РЕ-ГАЛИЯ.

Такие женщины поддаются ОТЛИЧНОЙ последовательной дрессировке.

Галка встретила их одна, вся в соплях. Не предложила чаю, но очень честно рассказала, что говорила с Бровью на днях, в воскресенье утром, поскольку в воскресенье днём они намеревались встретиться, и Бровь позвонила встречу отменить по загадочным причинам. Обещала потом всё рассказать. Стенала сквозь зубы, что сейчас не может никак. Не может встретиться, не может объяснить, почему не может встретиться, не может объяснить, почему не может объяснить, но это очень-очень важно. Галка была милостива — она сама сидела дома с каким-то ОРЗ, свидятся через недельку, и как там поживает ихний завкаф?

У Галки ОРЗ.

Галка умирает от чумы (?).

Чума вышла за пределы Бедрограда (?).

Галка не умирает от чумы (!), у неё эти сопли уже третью неделю без ухудшений и улучшений, но чума в самом деле вышла за пределы Бедрограда.

В-город-из-города ездят электрички, поезда, такси.

В них сидят люди.

Некоторые из них больны.

Некоторые из них будут лапать общественные перила, целоваться, пить и иметь половые контакты.

Всероссийское Соседство выгорит от чумы.

А Бровь ЭкСпЛиЦиТнО сказала Галке, что не приедет к ней в гости.

Брови нет в Хащине, Брови нет в Бедрограде.

Бровь была главным (ключевым, критическим, единственным — н. пч.) свидетелем против Бедроградской гэбни.


Они сломаются. Максим — уже; Ройша и Диму ёбнет, когда они поймут, что Бровь — привет; Гуанако ёбнет, когда ёбнет Ройша и Диму. Выплывут Ларий и Попельдопель. Вот кого надо было брать в гэбню (алё, Ларий уже в гэбне!).

Шестой день идёт чума. Топ-топ. Самое время откинуться на простыни, закурить и подумать о содержательной стороне производимых телодвижений. Подумать о СМЫСЛЕ.

Пять дней всё шло как по писаному. Шлёп-шлёп. Самое время всему скомкаться, смешаться и перестать быть (ск)ладненьким. Силовой Комитет, фаланги, Медицинская гэбня, кто кого подставит, кто кого заборет, остро наточенный сюжет, завязка двойным булинем, развитие, финал, мура козлиная.

Так не бывает.

Бывает-не-так.

Грядёт Переломный Момент.

Они (завязка, развитие, финал, Максим, Ройш, Дима и т.д.) сломаются.

А Охрович и Краснокаменный?

А Охрович и Краснокаменный разбросают по обочинам тропы войны трупы войны.

Когда хоть кого-нибудь найдут.


(обратно)

Глава 14. Двоеточие и скобочка


Университет. Дима


На часах 17:07


— Я надеюсь, ты догадываешься, что свести Максима с ума, вывести из себя, заставить бросить всё и уехать в дальние страны не было моим коварным планом.

— Я не подозреваю тебя! Я подозреваю девочку с диктофоном. То есть как раз без диктофона.

— И без девочки, судя по всему.

— Как так вышло, что она оказалась ещё и девочкой-без-таксиста, без охраны хоть какой-нибудь?

— Ну вот так так вышло. Провал коммуникации.

— Ну Дмитрий, ну леший еби вашего батюшку!

— Что я могу поделать, не ладятся у меня диалоги с Максимом — а позавчера было ещё не очевидно, что отсутствие диалога чревато.

— Хм. С тобой-то, положим, ещё хуй, с Ройшем — сушёный хуй, но чтобы гэбня так облажалась…

— И тем не менее, о чуме узнала не гэбня, Гошку провоцировала не гэбня и лекарство делала не гэбня. В этом, Гуанако, и заключается драма нашего времени.


На часах было пять дня, и дипломатическая миссия имени Смирнова-Задунайского-и-Гуанако, кажется, только что с треском провалилась ввиду отсутствия объекта дипломатии.

Сколько-то там времени назад (около часа, наверное) Гуанако прокрался в лазарет и попытался вывести Диму под ручку на променад. Потом пробрался ещё раз и попытался вывести за ручку. Потом ещё — и вытащил уже за шкирку.

Столь решительные меры заклинание «щас-щас-щас, пять минут ещё» побороть не сумело.

Диму самого поражало прорезавшееся у него трудолюбие (хотя не сильнее, чем прорезавшаяся параллельно трудоспособность): казалось бы, раньше за столь порочными занятиями, как общественно полезная работа, он замечен не был. Впрочем, не то чтобы ему нравилось скакать со шприцом наперевес между койками или торчать часами у титровального аппарата (посмотрел бы он на того, кому подобное может нравиться, — хотя нет, не стал бы смотреть, его даже Попельдопель в этом смысле пугал).

Это всё от дурацкого, отрядского какого-то страха, что где-то что-то произойдёт без него, а он узнает только из третьих рук по пересказам.

Например, индикатор из бледно-бледно-малинового станет просто бледно-малиновым!

А Дима не засвидетельствует столь значимое событие лично!

Если бы он был Охровичем, Краснокаменным или обоими сразу, у него было бы чутьё, подсказывающее, за каким углом может произойти ближайшее перекрашивание индикатора. Ввиду же отсутствия чутья приходилось просто не спать и старательно присутствовать во всех местах одновременно. И, поскольку лучшего благовидного предлога придумать не вышло, работать.

По поводу чего Гуанако прозудел Диме всю шапку. Психическое, мол, перенапряжение. Мозги, мол, не отдыхают.

Было бы чему отдыхать.

Зато с благовидными предлогами у Гуанако всё складывалось куда лучше, поэтому как только со стороны Лария повеяло возможностью свалить на пару часов из Университета, он немедленно ею воспользовался. Соль заключалась в следующем: Максим средь бела дня покинул рабочее место, был найден телефонными путями в квартире Габриэля Евгеньевича, где до того двое суток не появлялся, куртуазную беседу отверг, бросив трубку и послав всех к лешему — и, ага, на этом этапе Дима резонно заподозрил, что является далеко не лучшей кандидатурой для дипломатической миссии. Если, конечно, их задача состоит в том, чтобы успокоить и (по возможности целым) вернуть Максима, а не превратить его окончательно в мрачного трагического героя, доведя до смертоубийства.

(Что сейчас было уже неважно, поскольку никакого Максима в квартире Габриэля Евгеньевича не обнаружилось.)

И что не отменяет нахальства Гуанако, который, глазом не моргнув, заявил, что насыщенная биография и былой статус политического заключённого не позволяют ему обратиться в гэбню Международных Отношений, так что помощника для дипломатической миссии приходится собирать из подручных материалов. И утащить за шкирку от титровального аппарата, в котором как раз намечалось что-то интересненькое.

Гуанако оказался прав, как обычно: обнаружить за пределами медфака внешний мир было сомнительной приятности (погодка-то нынче, леший ей в котомку, а), но всё-таки неожиданностью. И сменой обстановки.

После семи лет в степи любая смена чего угодно на что угодно кажется спасением утопающего.

(Если бы у Димы было чуть более приличное воспитание — то есть, ну, хоть какое-нибудь — его бы ещё в младшеотрядском возрасте успели предостеречь относительно смешанных метафор, а теперь смотрите, что получилось.)

Ещё после семи лет в степи можно отлично делать морду кирпичом и клеить из себя врача — просто потому, что умеешь отличать одну травку от другой. Это, вообще говоря, какой-то массовый внутриполитический провал Всероссийского Соседства: если бы оное Соседство чуть внимательнее относилось к собственным малым народам, человек, поживший со степняками и познавший их страшные и загадочные пути, не вызывал бы такой бури оваций. Даже Медицинская гэбня впечатлилась, хотя, казалось бы, — ну они-то чего могут про твирь с савьюром не знать.

Все думают, что Дима переквалифицировался в медика, а выходит, что в дипломата.

Когда приключится следующий кромешный пиздец, надо придумать себе ещё какую-нибудь фамилию и податься в пресловутую гэбню Международных Отношений. А что, в прошлый-то раз прокатило.

(Не в том смысле, что Дима уже пытался податься в гэбню Международных Отношений, а в том, что проворачивал план «прийти к гэбне с высоким уровнем доступа и нулевым уровнем заинтересованности в его, Димы, благосостоянии и предложить себя покрывать — просто так, за красивые глазки и идеальную щетину; кстати, уважаемый Виктор Дарьевич, я вижу, что вы и сами цените суровую мужскую красоту, хотите средство, которое позволяет щетине не расти дальше, мне всего-то и нужно — трудоустройство у вас и поменьше внимания, ну, от всех, от кого может быть внимание». Прокатило!)

Когда приключится следующий кромешный пиздец, надо (дать бы себе слово прямо сейчас) оказаться где-нибудь подальше от него, в тихих, спокойных местах — в Индокитае, например, медитировать на макушке шерстистого бегемота и не звать лешего на свою голову.

На чужие тоже не звать.

Дима молодец, самородок, почти гений, и кто ему только этого не сказал. Влёт придумать, как можно сделать много-много лекарства от чумы, как можно тайно сделать много-много лекарства от чумы (хотя операция «Хуй вам Вилонский, а не эпидемия смертельной болезни в Бедрограде» по праву принадлежит Гуанако), как можно тайно сделать много-много лекарства от чумы за несколько дней — не каждый сумеет. Молодец, самородок, давайте просто дружно не думать, кто эту самую чуму в Бедроград привёз.

Бедроградская гэбня, во всём виновата Бедроградская гэбня.

Дима молодец, почти гений и все дела, конечно, но вот сейчас он довольно громко врезался в косяк, и это наводит на подозрения о том, что думать двадцать мыслей одновременно — не лучшая тактика в нелёгких полевых условиях.

— Поправь мои глаза, если они бесстыже лгут, но богатый и плодотворный опыт поисково-спасательных операций указывает мне на то, что эта квартира примечательна отсутствием Максима. И Габриэля Евгеньевича, кстати, тоже.

Гуанако обернулся.

— Если тебя интересует моё мнение как частного лица — я всё ещё твёрдо стою на том, что эта квартира примечательна в первую очередь наличием чудовищных размеров кровати под красным балдахином, — пробормотал он с неприкрытой мечтательностью.

Гуанако, который — и в этом заключается настоящая драматическая ирония — толком почти и не бывал дома у Габриэля Евгеньевича.

Ну, кроме того одного раза, который лично у Димы входит в обширный список событий, о которых он особо не вспоминает, потому что чего уж теперь. Тот самый список, благодаря которому его биографию можно пересказать примерно как «родился в 1854 году, потом, эмммм, была, в общем, одна пьянка на первом курсе, а больше-то и рассказать толком нечего, спасибо».

— Кровати под красным балдахином, стоящей прямо напротив входной двери — так, что любой, кто заходит в квартиру, первым делом думает о самой непристойной вещи, на которую способен, — буркнул Дима. — Большое спасибо за столь детальное описание того, что я и так вижу.

— Доктор, не будьте злыднем.

— Гуанако, если Максима тут нет, моя дипломатическая карьера окончена — плакал теоретически возможный восьмой уровень доступа. А ты даже не потрудился поиметь какой-нибудь внятный род занятий, чтобы я тоже мог тебя иронически эдак обозвать.

— Но-но. Я курьер. Мальчик на побегушках сорока с лишним лет. Точка.

— Мальчик на побегушках сорока с лишним лет, вы не заметили, что, помимо отсутствия Максима и большой-большой кровати, эта квартира примечательна также картинами массовых разрушений?

И она, леший дери, была ими примечательна. В отличие от Гуанако, Дима ещё не успел обежать все возможные комнаты — двадцать мыслей в голове не лучшим образом сказываются на моторных навыках, — но одного коридора и панорамы той самой кровати с прилагающейся к ней спальней хватало. В коридоре, положим, всё было ещё достаточно прилично — разве что несколько лысовато, вроде как чего-то не хватает.

Кто знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт? Дима знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт!

Почему Дима знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт?

Список-событий-о-которых-мы-особо-не-вспоминаем, пункт главный: в один светлый осенний день кучу лет назад Гуанако уехал в экспедицию и не вернулся. Не вспоминаем, потому что слишком стыдно за своё тогдашнее поведение.

Отдельным подпунктом — зато уже вместе со всем истфаком — не вспоминаем, что в итоге это мистическим образом обернулось проживанием в квартире Габриэля Евгеньевича и детальным изучением не только гардеробных подробностей его жизни. Не вспоминаем, потому что сношаться втроём (Дима, Габриэль Евгеньевич и призрак некоего условно покойного профессора БГУ) — забава для слишком рафинированных эстетов, грубому неотёсанному народу с истфака не понять.

Хочется, конечно, верить, что за всю эту страшную уйму лет набор шмоток Габриэля Евгеньевича претерпел хоть какие-то изменения, но красивый и потому чуть было не прихваченный в порыве злорадства плащ с застёжками под шинель Дима ещё в мае-месяце тут видел, точно-точно.

— Многоопытно и компетентно подозреваю, что Габриэль Евгеньевич куда-то упёрся, — изрёк Дима, проходя вослед за Гуанако в спальню, — опираясь при этом не только на его отсутствие, но и на отсутствие его одежды.

Тот изобразил некоторое сомнение, но Дима-то знал, что за сомнением скрывается пиетет к его, Димы, дедуктивным способностям и логическому мышлению.

— Опираясь на показания очевидцев, — потряс Гуанако какой-то бумажкой, — можно заподозрить, что Габриэля Евгеньевича тут не было аж в 11:45.

Ничего нового, такую бумажку Дима уже видел на двери квартиры. Записка от электриков: извините, у вас перегорел предохранитель в стиральном аппарате, мы заходили в 11:45 утра, аппарат унесли, всю квартиру загадили, поэтому унесли ещё и ковёр. Всё вернём. Когда-нибудь. Ах да, в квартире никого не было, поэтому пришлось оставить тут вот эту записку. В двойном экземпляре. Точное время, печать службы объединённых ремонтных услуг.

— Как будто в 11:45 он не мог куда-то упереться, — один раз вкусив логического мышления, Дима уже не мог остановиться, — в одежде!

— Без одежды мы нашли бы его быстрее, — рассеянно заметил Гуанако, — то есть нас, дипломатов, пока никто не просил никого искать, но это «пока» закончится, как только мы отзвонимся Ларию. Если, конечно, Максим и Габриэль-Евгеньевич-в-одежде не отсвечивают уже снова на факультете. Такое ведь тоже может быть, — без особой надежды прибавил он, осматривая большую кровать под красным балдахином.

А вернее, то, что было разбросано по ней и вокруг неё.

…Во-о-озвращаясь к списку того, о чём Дима особо не вспоминает: да, он в курсе, что Габриэль Евгеньевич когда-то писал отвратительно лиричные письма мёртвому Гуанако, что он до сих пор хранит ключи от его квартиры и что сам Дима способен опознать оные ключи даже весьма беглым взглядом. И что обо всём этом гораздо приятнее не думать, чем думать, а не думать, когда оные письма и ключи смотрят тебе прямо в глаза, трудновато.

Но зачем же по всей кровати-то.

Продуктивнее созерцать разметавшиеся по полу рубашки, брюки, шейные платки и тому подобные шедевры текстильного искусства.

— Это ещё если я выкрою в своём невероятно плотном графике время на поиски всяких там заблудших голов гэбен и сочувствующих, — пнул Дима близлежащую брючину. — Не могу также не отметить феноменально удачный выбор момента для исчезновения — с учётом того, что Бедроградская гэбня ответила на запрос, встреча назначена на середину завтрашнего дня. Кстати, забыл тебе сказать, Бедроградская гэбня ответила на запрос, встреча назначена на середину завтрашнего дня. — Он задумчиво повертел в руках один из неоткрытых конвертов и подавляющим большинством голосов постановил, что лучше ему и оставаться неоткрытым. — Право слово, в интересах Максима вернуться через десять минут с пивом в руке, Габриэлем Евгеньевичем под мышкой и недоумением на лице.

— И такое тоже может быть, — Гуанако тщетно клеил из себя следопыта, изучая какой-то след на полу. — И вообще всё что угодно может быть, блядь.

Вековая мудрость глаголала его устами, а то как же.

Осмысляя вековую мудрость, Дима убрёл в другой конец спальни, где и обнаружил рассыпавшиеся (по полу, по полу, все попадающиеся на глаза объекты находились на полу, особенно кровать) разноцветные сигареты — раритетный китч, сделаны лучшими подпольными мастерами для любителей оскопистских салонов.

Тесно связаны с эротическими предпочтениями Габриэля Евгеньевича, но об этом Дима не просто не будет вспоминать, об этом Дима не будет вспоминать агрессивно и без дополнительной аргументации.

Потому что ну честное слово.

Возможно, ему и самому нравилось сидеть на диване в полусползшей рубашке, пить красное вино из бокалов на длинной ножке, курить эти самые цветные сигареты и потом иметь вот такие же вот изысканные сношения (то вдвоём, то втроём с неназванными призраками), но исключительно потому, что это же Габриэль-батюшку-его-Евгеньевич.

Нельзя не отметить, что если каждый попадающийся (или даже не попадающийся, а лишь потенциально возможный — как плащ-шинель) на глаза объект будет вызывать такое количество воспоминаний (то есть, разумеется, их отсутствий), то никаких поисков не случится вовсе не по причине напряжённого рабочего графика.

О деле надо думать, о деле.

В поисках поддержки Дима обернулся к Гуанако, который как раз обнаружил письма к мёртвому себе и изучал одно из них с выражением всей мировой боли на лице. Сломался он довольно быстро, бросив мелко исписанный лист на хуй (то есть на ключи от своей же квартиры, за что ему большое человеческое спасибо).

— Габриэль Евгеньевич с интересом обнаружил, что жизнь его не удалась, впал в ностальгическую печаль и уехал в неизвестном направлении, — воззвал к логике Дима. — Максим, отметив острую нехватку Габриэля Евгеньевича, уехал в другом неизвестном направлении на поиски. Где подвох?

Не считая того, что этот вариант ничем не лучше, например, такого: стиральный аппарат поломался с громким хлопком, Габриэль Евгеньевич умер от ужаса, а Максим поехал его хоронить.

Или такого: Габриэль Евгеньевич окончательно сошёл с ума и раскачивался на люстре (в одежде!), когда пришли электрики; психика электриков, не выдержав этого зрелища, вытеснила воспоминание, так что они решили, что дома никого не было; когда Максим, приехав, говорил с Ларием, Габриэль Евгеньевич подкрался к нему со спины, огрел печатной машинкой по голове и сейчас уже доедает его голень на корабле, плывущем в Объединённую Латинскую Америку.

Или такого: никуда Максим с Габриэлем Евгеньевичем не делись, лежат вдвоём вот под этой вот большой кроватью и хихикают над тем, как ловко они всех перехитрили.

И записку от электриков сами же написали, для пущей драмы.

В двойном экземпляре.

Дима старательно подавил желание заглянуть под кровать.

— Габриэль Евгеньевич мог выйти за хлебом и вернуться уже после выноса стиральных аппаратов и ковров, — резонно и не очень-то весело ответил Гуанако. — Мог пересечься здесь с Максимом, мог поругаться с Максимом или, наоборот, помириться с Максимом, мог поставить Максиму ультиматум — либо благо города, либо я. Может, они просто где-то не здесь решают свои проблемы. И это было бы лучше для всех, потому что найти двух людей вместе проще, чем по отдельности.

…Или такого: никаких Максима с Габриэлем Евгеньевичем никогда и не существовало, это всё — порождение массового сознания, которому не хватает мелодрамы в жизни. А сейчас, когда случился-таки кромешный пиздец, массовое сознание сосредоточилось на оном и перестало поддерживать иллюзию существования завкафа и замзавкафа истории науки и техники.

Звучит убедительно.

Да, вполне.

— А ещё Габриэля Евгеньевича могли утащить в своё логово электрики, — заметил Дима, направляясь в сторону гостиной. — Это ж только сантехники подотчётны Университету — спасибо канализациям — а электрики вполне бедроградско-гэбенные.

— Большой политике срать на Габриэля Евгеньевича. Вот если бы они утащили куда-то Максима, было бы по крайней мере понятно, чего это Бедроградская гэбня так быстро среагировала на запрос о встрече. Чтоб Университет смог не явиться и сесть в такую лужу, в которой впору топиться.

Так-то оно так, но есть одно но.

— Видимо, самое время обратить твоё внимание на то, что Максима тут по-прежнему нет. И, если только наши с тобой блистательные умы не догадаются, где его искать, нет никаких гарантий, что в урочный завтрашний час он появится, а лужа, соответственно, минует.

Кто пессимист, Дима пессимист?

Он бы назвал это оголтелым реализмом.

Оголтелый реализм, например, никогда не разделял всеобщих восторгов в адрес Максима (оголтелый реализм вообще отличается чернущей неблагодарностью, по поводу чего сейчас грызться попросту нет сил, Дима внесёт страдания совести в завтрашний рабочий график). У Максима могут быть недостатки, но одного точно не отнять — он серьёзный, он надёжный, он не подведёт; ага-ага, отлично не подводит.

И вообще, когда про кого-то много говорят и постоянно упоминают какую-нибудь одну его черту, на практике обычно получается, что именно этой-то черты у него и нет. Слабый здоровьем Габриэль Евгеньевич ещё всех их переживёт и уйдёт с сотрясением мозга на своих ногах. Надёжный Максим слился незнамо куда накануне встречи гэбен. Развратный Гуанако по собственному признанию перед очередной смертью только и говорил что о сложных отношениях и неоднозначных связях со своими не столь и многочисленными мужчинами. Приятный Ларий Валерьевич, думающий исключительно о входящих, исходящих и температуре кафедрального чайника, думает ой не только о температуре кафедрального чайника. Невыносимые Охрович и Краснокаменный, интересующиеся только тем, в кого нарядить кафедральное чучело, сегодня уехали на поиски следов Брови в Хащину (и вообще почему-то до сих пор не сдали Университет Бедроградской гэбне — а ведь так вышло бы гораздо забавнее).

Никто не ставит капельницы аккуратнее суматошного Попельдопеля и никто не переживает происходящее глубже чёрствого Ройша.

А (во имя сохранности психики оставленный без эпитета) Дима, как показывает практика, порождает крайне, крайне глубокие мысли.

Крайне глубокие.

В гостиной было так же, как и везде: умеренно-бардачно. Грязные пятна (местами ещё лужицы) по всему полу, опасно накренившаяся стопка каких-то журналов (Падение Хуя само приходит на ум!) в центре — всё остальное, кажется, на местах. Судя по тому, что бесконечный хрусталь, фарфор и прочая керамика стояли себе на полочках, масштабного насилия здесь всё-таки не происходило.

Или оно происходило тихо и локально.

Ковёр, например, могли запятнать кр-р-ровью.

Коварные электрики!

— Вот это давай-ка перепрячем, — метнулся Гуанако к копиям запросов к фалангам, лежащим промеж двух (как это по-домашнему интимно) печатных машинок, — или даже заберём с собой.

Дима критически осмотрел люстру и не обнаружил на ней следов свисания Габриэля Евгеньевича, что несколько уменьшало вероятность того, что, когда пришли электрики, он на ней качался.

Впрочем, Габриэль Евгеньевич не очень тяжёлый.

Если бы личный опыт не говорил обратного, Дима, как и многие, даже тоже верил бы, что и не очень телесный.

— Габриэль Евгеньевич прятал в ворохе древнего снобского чтива документы, подтверждающие его британское гражданство? А теперь решил-таки ими воспользоваться, и больше мы его никогда не увидим? — свершил Гуанако Падение Хуя путём приложения ножной физической силы к неустойчивой стопке журналов — и тем самым обломав возможность свершить оное Диме.

Хоть складывай обратно и рушь ещё раз собственноножно, стопка-то была что только не по пояс.

— Насколько мне известно, нет, — отверг ещё один весьма вероятный вариант развития событий Дима, — потому что, во-первых, нет у него никакого британского гражданства, а во-вторых, все документы он хранит в верхнем ящике, ключ от которого он хранит в третьем ящике. И да, я тоже полагаю, что это не очень конспиративно. Мы с Габриэлем Евгеньевичем не только цветом волос похожи, знаешь ли.

Но и тем, например, что они — оба-два — по всем окрестным любителям (главный из которых сейчас пристально рассматривал прочие лежащие на столе бумажки и содержимое ящиков, в верхнем из которых обнаружил-таки вполне нетронутые документы Габриэля Евгеньевича) славятся как местечковые кассахи, хотя ни один из них собственно кассахом и не является.

С Габриэлем Евгеньевичем всё относительно понятно: Габриэль Евгеньевич — сын женщины, и мать его — британка, так что генетически он полубританец-полукассах, откуда и сочетание чёрных-чёрных волос с голубыми глазами. Юридически, разумеется, во Всероссийском Соседстве кассахов нет, и вообще он Гаврила Онега, простой росский парень с Пинеги, какие могут быть сомнения.

Дима — человек более весёленький, поэтому и ситуация у него более весёленькая.

Плато Кассэх, как известно, является частью Объединённой Британии-Кассахии, территориально при этом располагаясь в средней полосе Всероссийского Соседства. Анклав, короче. И не просто анклав, а особенный — отличающийся, например, удивительно стабильным приростом населения. Безо всяких алхимических печей — у них там, на плато, полный разврат и естественное деторождение.

Вот и выходит, что население паталогически некуда девать, ибо анклав ещё и очень-очень маленький.

В принципе, новорожденных кассахов вполне можно было бы увозить на Британский остров — с частью так и делают, только британцев почему-то не очень увлекает идея тащить к себе безродных младенцев через всё Всероссийское Соседство, которое с довольным видом дерёт за эти забавы налоги в тройном размере.

(Вообще говоря, им стоило бы попробовать контрабандные методы — ну там по ящикам детей распихивать, под вагонными койками провозить, дети же, в отличие от травы, даже не пахнут особо. По крайней мере, первые несколько дней.)

С другой стороны, не всегда же Плато Кассэх было анклавом, до начала тридцатых — просто ещё одной необычной частью Всероссийского Соседства. И у необычной части после отделения сохранились с Соседством необычные дипломатические отношения, эдакое тайное джентльменское соглашение, про которое все делают вид, что его нет: плато спускает в Соседство своих младенцев, Соседство взамен их принимает и как-то устраивает им жизнь, ну и в целом ведёт себя по-человечески.

Генетика — область сложная и малоизученная, с законами фенотипического наследования поди ещё разберись. Ну был дедушка блондин, был батюшка блондин, а сынок уродился брюнет — мало ли. Алхимические печи, производящие население Всероссийского Соседства, работают по принципам, оному населению (по крайней мере, лично Диме, что лишний раз намекает на то, что кто-то тут ни в одном глазу не врач) неизвестным, это артефакт иных цивилизаций, честно спизженный когда-то Революционным Комитетом всё из той же Британии.

Ввиду чего так чрезвычайно просто в случае необходимости не выпекатьочередному желающему сына, а взять у будущего счастливого отца необходимые образцы генетического материала, подождать полагающиеся полгодика и потом предложить ему малолетнего кассаха. Ну да, ему будет сколько-то там месяцев, но кто в этом государстве вообще может знать, как выглядит совсем новорождённый младенец? (Правильный ответ: Дима, и да будут прокляты все лешие вселенной).

Разумеется, у любого нормального человека (особенно поклонника логического мышления) это не может не вызвать вопроса, связаны ли все остальные дети Всероссийского Соседства со своими отцами хоть как-нибудь, или наёбывают совсем на каждом углу.

Поэтому кассахов во Всероссийском Соседстве нет — а следовательно, нет и вопросов.

Зато у Медицинской гэбни самый высокий уровень доступа из всех гэбен страны.

Бюро Патентов не в счёт.

Вся эта лирическая предыстория была вот к чему: во Всероссийском Соседстве кассахов нет, но на самом деле они есть.

И некоторые из них могут об этом совершенно случайно догадаться. Как и поступил Димин батюшка, когда ему было — ебись налево — пятнадцать лет.

(Наследственные ум и сообразительность не пропьёшь, сам Дима вон в пятнадцать лет сбежал из отряда за два месяца до выпуска.)

Догадался, кстати, из-за стереотипного такого сбоя системы: юридический батюшка Диминого батюшки, некто Смирнов, неудачно помер, когда того только-только выдали на руки; Димин батюшка случайно по одним бумагам получил фамилию Смирнова, а по другим — вымышленную, сирот же тоже как-то называют. В третьих бумагах вообще одно с другим объединили, так что вышел Кирилл Смирнов-Задунайский.

По окончании отряда Кирилл Смирнов-Задунайский задумался о своём будущем, пошёл по инстанциям (то есть к Пинежской Ыздной гэбне — все дороги этого мира ведут на Пинегу, по крайней мере, кассахов точно ведут), обнаружил, что отец у него то есть, то нет, и возмутился (потому что вместе с отцом то отсутствовали, то присутствовали наследные коровы). Достаточно успешно возмутился, чтобы инстанции прищучились и покорно устроили Кириллу Смирнову-Задунайскому хорошую жизнь и страстно желанную управляющую должность на каком-то заводе в пятнадцатилетнем возрасте, приписав ему в документах лет пять.

Только сквозь слёзы и плач (посылать пятнадцатилетнее дитя без намёков на опыт работы и столицы в голове руководить сборкой карданных валов!) попросили хоть как-нибудь изобразить солидность и двадцатилетний возраст.

Завести себе ребёнка, например.

По закону можно только с семнадцати, так что вот все и поверят, что Кирилл Смирнов-Задунайский уже совсем взрослый дядька, а борода у него просто так не растёт, болел в детстве.

Так, собственно, и появился Дима. И ничего ему не «не повезло», он даже видел батюшку целых раза полтора — пока тот не сообразил, что для солидности необходимо наличие сына, а не наличие с сыном каких-то там взаимоотношений.

И не погиб в итоге на производстве (очевидцы клянутся — и Дима склонен им верить — что действительно совершенно случайно).

Всё это не имеет никакого отношения к истаиванию в неизвестном направлении Максима с Габриэлем Евгеньевичем (ага, они всё ещё отсутствовали в квартире), но поимело кучу интересных последствий для Димы лично.

Например: юридически он не просто не кассах, он даже не сын кассаха, он сын уважаемого специалиста с Пинеги, молодого и блестящего, трагически погибшего, когда оному сыну было пять лет.

Фактически же он как раз именно что полнокровный кассах (поскольку генетический материал в нём исключительно от батюшки, а у батюшки — с плато), и все те, кому может быть важно, чтобы во Всероссийском Соседстве кассахов не было и не появлялось, об этом, разумеется, знают.

Например: в шестнадцать лет он жил себе в Столице (сбежал из отряда, но зато быстро приобрёл ценный навык паразитировать на чужих финансах), никого не трогал, только забросал как-то раз дерьмом балкон одного уважаемого человека (от большого уважения и юной пламенности, каждый имеет право на свои способы проявления светлых чувств). Уважаемому человеку почему-то не понравилось, и тут внезапно всплыло кассашество, весьма зримая угроза судимости, категорически осязаемая невозможность получить собственную квартиру по разнарядке (поскольку для этого нужно иметь документы, а документы выдают по окончании отряда, а окончание отряда кое-кто успешно закосил) и, соответственно, достаточно мутные дальнейшие перспективы.

Так и свалил из Столицы — с чемоданом в одной руке и паникой в другой.

(Ну то есть паника была в голове, но второй рукой он как раз за голову и держался.)

Впрочем, как и с аллергией на твирь, оказавшейся почти иммунитетом к чуме, всё сложилось скорее хорошо, чем плохо. Если бы от вокзала за Димой эксплицитно не гнались какие-то люди (вплоть до прыжков с чемоданом через заборы, ага), он не очутился бы в здании истфака БГУ, куда завернул в поисках убежища (ну не стали же бы ему крутить руки в уважаемом, судя по колоннам, заведении при всём честном народе!).

В уважаемом, судя по колоннам, заведении нужно было чем-то заняться — вот Дима и подошёл к Ройшу с вежливым вопросом, куда он, собственно, попал. Ройша Дима при этом избрал по принципу наибольшей прыщавости, задротского вида и того, что его все сторонились.

Люди, которых все сторонятся из-за прыщавости и задротского вида, зачастую готовы помогать и по гроб жизни быть благодарными просто за то, что с ними заговорили.

Уже гораздо позже выяснилось, что сторонились Ройша немного не из-за этого.

Короче, не учил Дима Революцию — и вот и хорошо, иначе он бы тоже сторонился, и не вышло бы у него ни поступления на истфак, ни прописки в квартире Ройша.

И ещё Гуанако не вышло бы.

Это красивой кольцевой композицией возвращает к кассахской проблеме, кстати: если бы не падший жертвой карданного вала неумеренно юный батюшка, Гуанако бы тоже не было. Фрайд не Фрайд, а всё-таки при полном отсутствии родителя в жизни порочные связи выбирают именно что по принципу «кто старше», а не «кто умнее, красивее, шире душой и лучше трахается».

При полном отсутствии родителя в жизни порочные связи также оказываются куда прочнее, чем всем всё-таки присутствующим хотелось бы.

Сплошной вертикальный инцест.

Вся Димина жизнь — один сплошной вертикальный инцест.

Она его породила, она его и ебёт.

И всё это бесконечное благолепие — тоже просто-таки кишит тем, о чём не шибко тянет вспоминать. Вот и выходит «родился, бухал как-то раз, а больше рассказывать нечего» — и не картина мира, а сплошное решето.

— Хуйнёй мы маемся, — прервал стройный ход мыслей с красивой кольцевой композицией Гуанако, — если тут и были какие-то намёки на то, кто и куда подевался, то мы их уже не увидим. Это в рамках той версии, что Габриэль Евгеньевич исторгся раньше, а Максим пошёл его искать по свежему следу. Если записка от электриков правдива, то эта версия становится даже наиболее вероятной, только это всё равно нам ничего не даёт. — Он поднялся с четверенек, на которые зачем-то опускался (Зачем? И когда? Двадцать-мыслей-одновременно уходят из Диминой головы, строятся парами и уходят, невозможно жить с таким количеством мыслей!), и усмехнулся, — самое эффективное, что мы можем сделать, — это обратиться к Бедроградской гэбне, которая всё равно следит сейчас за главными университетскими фигурантами, и спросить у них, куда пошёл Максим.

А что, отличный план, очень в духе последних дней.

Конечно, по-хорошему можно было бы опросить соседей, только в такое время ещё далеко не все вернулись домой. Небезызвестный сосед напротив, чьё главное хобби — подбирать и возвращать выброшенные Габриэлем Евгеньевичем из окна предметы, например, мог бы знать (он внимательно и глубоко добрососедски печётся о здравствии окружающих, а также их личных вещей), но он-то точно сейчас на работе. Но даже если кто-то и просидел весь день на любимом диване, лучшее, что он может знать, — это кто и во сколько ушёл.

Максим точно был в этой квартире чуть больше часа назад, и сужать временные рамки до минут особо незачем. Они в квартире уже столько времени протормозили, что если и разминулись с Максимом на пять минут и могли ещё отловить его на остановке, то теперь это уже нерелевантно.

Кажется, поисково-спасательная миссия провалилась с не меньшим треском, чем дипломатическая, ввиду отсутствия малейших намёков на то, куда Максим с Габриэлем Евгеньевичем могли подеваться.

Исполненный тоски и печали, Дима зарулил в ванную (хорошо умятого Габриэля Евгеньевича теоретически можно запихать в стояк с холодной водой, недаром же он так блюдёт стройность талии). В самом деле, стирального аппарата нет, есть только набившие уже оскомину картины масштабных разрушений, весь нежно-голубой кафель залит чем-то чёрным.

Самое время похвалить себя за привычку закатывать рукава рубашки (нет, ещё до степи приобретённую и преследующую сугубо эстетическую цель демонстрации волосатости рук окружающим): если бы не она, оказалась бы вся рубашка в оном чёрном. Чёрное на белом выглядит слишком строго и пропедевтически, это не наш выбор.

Сохранность собственной красоты и чувства стиля, разумеется, является главным приоритетом на повестке дня.

Отвинтив кран, Дима попытался хоть как-то соскрести с себя чёрное — лешего с два, что это вообще такое приставучее? И, кстати, не хлынет ли сейчас из какой-нибудь незакупоренной трубы вода — стиральный аппарат-то отсоединили, но кто ж разберёт, где и как он крепился и можно ли пользоваться водопроводом в его отсутствие?

Беспрецедентная возможность залить всю квартиру Габриэля Евгеньевича чернильным океаном, не упустите свой шанс. По засохшим пятнам, которые въедятся навечно, он потом сможет гадать о своей дальнейшей судьбе.

Осознав тщетность попыток, Дима закрыл воду и поводил пальцем по стене.

Отлично, теперь в тайне и под покровом ночи он сможет работать человеком-чернильной-ручкой, спасать неудачливых студентов от нехватки канцтоваров.

Тоже карьерная перспектива, ничуть не хуже гэбни Международных Отношений.

Чтобы хоть как-то применить полученную сверхъестественную силу, Дима нарисовал на зеркале двоеточие и скобочку, вот так — :). Это вроде как символизировало улыбку и веру в светлое будущее всех университетских фигурантов.

Из-за улыбки в зеркале виднелся некто очень грязный, с во-о-от такими синяками под глазами и торчащими во все стороны волосами. Подозрительный тип, Дима определённо не хочет иметь с ним ничего общего.

Этот тип делает иногда очень странные вещи и даже не угрызается потом совестью.

Ну ничего, чёрная метка уже проставлена, дальнейшее — дело техники.

— Мм, — замычал подкравшийся со спины Гуанако, скептически созерцая мизансцену. — Я знал, что дело плохо, но всё-таки не мог предположить, что, когда ты зайдёшь уже наконец хоть в какую-нибудь ванную, грязь польётся с тебя столь устрашающими чёрными ручьями. По стенам.

— Это не я, моя грязь гораздо чернее и сжигает всё, к чему прикасается! — возмутился Дима, хватая валяющуюся на полу бутылку, к которой вели чёрные следы (и которую следовало, по-хорошему, заметить сразу). — Это, гм, «Вороново крыло»? «Закрасит любую седину и сделает вас чернее чёрного»?

Это, гм, то, чего Дима радикально не хотел знать, а тем более трогать.

В общем, можно было бы и догадаться, что одной прядью поперёк чёлки не седеют, так что, если хочешь продолжать тревожить умы подотчётных тебе студентов, необходимо всю остальную седину закрашивать, но вот чтобы это открытие свалилось прямо так на голову!

На руку, если быть точным.

Гуанако, разумеется, заржал.

— Это оно так воняет?

— Воняет?

Ничего особо не воняло.

Если у Димы и было что-то достойное, так это нос.

Он верил своему обонянию.

Чему-то же надо верить.

— А вроде и не химией… и не воняет, а так, — задумчиво пробормотал Гуанако. — Странно, короче. Как будто тут лимон жрали.

А.

О.

— Что, правда? — Дима одним щедрым движением выкрутил кран, окончательно очернив ручку, сунул нос почти в струю.

Ничего не почувствовал, разумеется.

И Гуанако скоро перестанет чувствовать.

— Химией-химией, — пришлось неохотно признаться Диме, — и моим изобретательским гением.

— Скажи, что это промышленная версия твоей блядской хуёвины для нерастущей щетины, — страшным голосом произнёс Гуанако. — Потому что всё прочее, что приходит мне в голову, совершенно чудовищно.

— Блядская хуёвина, между прочим, распространяется не только на щетину, но и на волосы на ногах, руках и голове для тех, кто по каким-то непостижимым причинам возжелал всю жизнь ходить лысым. И нет, это не она.

Садитесь, Смирнов-Задунайский, пятёрка по дисциплине «нести какую-то форменную околесицу в тот самый единственный момент, когда, возможно, стоило бы отвечать побыстрее».

— Это всего лишь промышленная версия дезинфицирующего раствора от чумы.

— С запахом лимона? — рассеянно изумился Гуанако.

Лицо у него при этом было вовсе не как у человека, думающего о лимонах.

Лицо у него, откровенно говоря, было как у человека, думающего простую, как коленка, мысль: незачем пускать по трубам некоего дома дезинфицирующий раствор от чумы, если в этом доме ранее не было чумы.

— Это не художественное решение, это так вышло, — пояснил Дима. — Идея дезинфицирующего раствора пришла в головы Бедроградской гэбни довольно поздно — и нет, никто почему-то не задумался, что жирноваты для заражения одного дома такие разработки. Я решил, что, ну, любят же они красоту и порядок, хотят полностью зачистить дом Ройша после всех операций. Так вот: идея пришла поздно, поэтому раствор сочиняли быстро. Чтобы совсем убить в трубах чуму, хлоркой и прочими стандартными реагентами не обойдёшься, она специально обучена их обходить. Состав придумался сразу, а вот сделать его незаметным не выходило никак, ни у меня, ни у Тахи Шапки. Ну тогда и ворвался изобретательский гений: чтобы люди не заметили вкуса и запаха некоего средства, можно — то есть, как я уже сказал, нельзя, у нас не вышло — сделать вещество, вкуса и запаха не имеющее. А можно — сделать людей не чувствовать вкусов и запахов в момент контакта с веществом. Всего-то и нужно добавить в вещество каплю одного довольно сложного анестетика. Соприкоснёшься с раствором — в первый момент почувствуешь вкус или запах, но потом почти мгновенно перестанешь, и, скорее всего, забудешь, что лимоны вообще были. Если знать, что искать, можно даже отрефлексировать у себя характерное лёгкое онемение в носу или на языке — рецепторы слегка отрубаются. — Дима честно немного порефлексировал, хотя и так всё уже было понятно. — И да, я в курсе, насколько это идиотская идея. Времени не было, не было времени.

Да и вообще вся эта изначальная затея с чумой не блещет величием тактической мысли и разумности.

Диме стоило бы завести себе раба, который бил бы его по голове каждый раз, когда он говорит много и о ненужном — когда стоило бы заткнуться и.

И что?

Чума в кранах Габриэля Евгеньевича, чума в доме Габриэля Евгеньевича, чума у Габриэля Евгеньевича.

И/или Максима.

А может, чумы всё-таки не было, просто дезинфицирующий раствор зачем-то пустили по всем трубам города. А может, чума побыла здесь совсем недолго, и никто из обитателей квартиры не успел заразиться. А может, дезинфицирующий же раствор их и спас, в него входят компоненты, повышающие иммунитет и позволяющие самым крепким организмам преодолеть болезнь.

Улыбка на зеркале созерцала сию попытку оптимизма с презрительной жалостью.

…Габриэль Евгеньевич не смог слушать скопцов, потому что он-де нехорошо себя чувствовал. Опять. В который раз. Сотрясение мозга. Пять раз получил по лицу. Никто не придал значения.

Заразить Габриэля Евгеньевича и уйти безнаказанным, потому что никто своевременно не отследит у него симптоматику, он один, дома, с сотрясением мозга, не станут проверять специально.

Гуанако аутично и деловито залез в Димину сумку, извлёк пустую пробирку (набор юного медика всегда с собой, а как же), набрал пробу жидкости из-под крана, закупорил.

Молча.

По-хорошему надо так же молча спуститься в канализации, оттуда тоже взять пробы, осмотреть хотя бы пару соседей, отзвониться Ларию как можно скорее (и это уже не молча). Чума в доме, дополнительный ворох дел, скажем нет простоям.

Только это не поможет найти пропавших.

И самое забавное — с некоторой вероятностью в Университете могут вообще никогда не узнать, что произошло с Габриэлем Евгеньевичем.

С Максимом.

С Бровью, кстати.

Даже нечего терзаться недостаточным пылом терзаний совести: пропавшие без вести живы, пока не увидишь труп своими глазами, верно?

Подозревать — и не знать наверняка; знать только, что не узнаешь.

Дима, между прочим, так впервые поседел — когда понял, что Гуанако не вернётся из экспедиции.

Мог погибнуть в Объединённой Латинской Америке.

Мог погибнуть в Объединённой Латинской Америке с чьей-то лёгкой руки.

Мог попасть на Колошму.

Мог попасть под расстрел.

Мог по собственному желанию бросить Бедроград и уехать куда-нибудь без следов — вполне в его духе.

Варианты, варианты, варианты, варианты — и ничего больше.

— Если Габриэль Евгеньевич заразился чумой, а Максим наконец-то это заметил, он вполне мог, приехав сюда, подхватить своего возлюбленного и потащить к каким-нибудь врачам, — негромко (громко как-то не вышло) сказал Дима. — Это объяснило бы и бардак, и посылание Лария к лешим.

— К каким нахуй врачам? — так же негромко отозвался Гуанако. — К прохлаждающемуся с фалангами Андрею? К медицинским учреждениям Бедроградской гэбни? К Тахе Шапке в Столицу? — посмотрел зачем-то на просвет пробирку с лимонной жидкостью из-под крана (зато хотя бы прозрачной, а не тёмно-зелёной какой-нибудь!), убрал её в карман. — У кого ещё есть лекарство от чумы, кроме нас?

— У Порта, например. То есть нет, но по мнению Максима может быть, — невнятно пробормотал Дима. — Если ему по каким-то загадочным причинам не хочется возвращаться в Университет.

Дима вот очень хорошо мог понять нежелание возвращаться в Университет. Вот просто чрезвычайно хорошо. Особенно на медфак, особенно в лазарет.

Оттуда даже чёрствый Ройш на днях позорно сбежал.

У кровавой твири есть некоторая неудобная особенность: вытяжка, выжимка и прочие «вы-» из неё нестабильны, слишком быстро выводятся из организма. Вариант на спирту надёжнее, но не будешь же натурально поить студентов твиревой настойкой до позеленения, её просто неоткуда в таких количествах взять. Остаётся только использовать для медицинских процедур собственно стебли твири, предварительно нарезая их помельче.

В общем, «твирью-в-жопу» происходящее на медфаке называется не только из сентиментальных соображений.

В общем, лучше бы не было ни жоп, ни твири. Потому что на самом деле (внимание, неожиданное признание) Дима вовсе не медик, и плохо это не только потому, что ему где-то не хватает компетентности. С компетентностью как раз всё в порядке — Попельдопель и Шухер всегда рядом, они точно знают, чего не стоит делать.

Только вот у не-медика Димы нет ещё и столь нужной любому сунувшемуся в нелёгкое медицинское дело привычки созерцать чужие страдания. И соответствующего профессионального равнодушия нет.

Это довольно позорно, вообще-то говоря: назвался индокитайцем — полезай под воду. Верх идиотизма — убедить окружающих в том, что им надо немного помучиться, и оказаться не в состоянии их мучения терпеть.

Так что сжимаем зубы и крепко держим в голове, что это всё — во имя великой цели. И страждущим не забываем напоминать. В их представлении великая цель немного не такая, но экспедиция в Вилонский Хуй — это тоже неплохо, это тоже стоит того.

Верно?

Ну мало ли, немного чешется жопа.

Думайте о скопцах.

Им вон и не такое довелось потерпеть, а смотрите, какие бодрые.

И успокойтесь, конечно, у нас есть ещё обезболивающие.

Кстати, хотите послушать историю без имён, в которой Дима вдрызг надрался на первом курсе, пересчитал все ступени грандиозной истфаковской лестницы, и что из этого вышло?

Синяки? Ха! Да у него шрамы есть!

А ещё он поспорил кое с кем, что, когда это всё закончится, пробежит голым по истфаку. Билеты стоит брать уже сейчас, Охрович и Краснокаменный скоро подойдут.

Конечно, смеяться больно, ну так и не смейтесь. Не смейтесь, он кому говорит.

(Спорил, кстати, с Бровью, сейчас даже не может вспомнить, о чём, — и, наверное, держать слово уже и необязательно.)

Зато тестовая версия лекарства, слепленная днём, сработала. В тестовых же условиях, но. Шприцы, халаты и легенды уже выданы старшекурсникам медфака — буквально через несколько часов они побегут по некоторым районам Бедрограда колоть больных, типа прививать от новой формы ОРЗ — до всяких коммуникаций с фалангами, Бедроградской гэбней, Бюро Патентов и кем угодно ещё.

Чем скорее — тем лучше.

Буквально через несколько часов старшекурсники медфака будут в этом доме, потому что, как выяснилось, в этом доме тоже чума.

Дезинфекция в трубах поможет некоторым не умереть, но лучше пере, чем недо.

— Лекарство от нашей чумы у Порта? — почти раздражённо бросил Гуанако. — Максим не может быть таким дураком. Будь оно у Порта — всё портовое лекарство давно бы было у нас. Как и вообще всё портовое.

 — Ага, если бы наши бордельные помещения не были заняты — занимаемы примерно сейчас, — все мальчики и девочки, видимо, тоже перекочевали бы. — Дима задумчиво поковырял кафель. — Гуанако, скажи мне правду: чем ты собираешься с Портом за все эти радости расплачиваться?

— Выплывем — разберёмся.

Так же, как и всегда.

— Порт не бесится хотя бы?

Гуанако махнул рукой с некоторой досадой.

Значит, бесится.

— В Медкорпусе никогда не задумываешься о том, что сколько стоит, всё выдают сразу, готовым и просто так. Реагенты, аппараты, подушечку, если спишь на рабочем месте. — Дима выбрал на поковырянной стене место без чёрных разводов и прислонился — так оно как-то удобнее. — Но на моё ж имя весь Медкорпус выписывал себе то, что дают готовым и просто так, но не сразу. И почему-то довольно многим хотелось монетизировать степень моего благородства, рассказав, сколько они на мне сэкономили — и времени, и денег. Тогда-то я и усёк, что медицина — дорогая штука.

— Какое тонкое и изящное развязывание языка! — фыркнул Гуанако, но улыбнулся. — Хуй с тобой, есть проблемы. Но это не твоя головная боль.

— Ты не посмеешь помешать мне стать истинным средоточием мировых страданий. Я так и так им буду, просто меня куда меньше прельщает путь, связанный с обнаружением где-нибудь в Порту твоего хладного тела, — Дима вздохнул. — Хотя, конечно, если я попрусь в Порт один кого-то там искать, недолго мне ходить средоточием мировых страданий.

— Вот-вот, и это во-первых, — чрезмерно серьёзно кивнул Гуанако. — А во-вторых, не за что страдать пока. Просто сегодня с утра до всяких разных уважаемых и жадных людей доползли какие-то левые заказы на кровавую твирь. А твири нет — Портовая гэбня заморозила весь оборот ночью с воскресенья на понедельник. Потому что хуй же знает, каковы масштабы трагедии и, соответственно, сколько твири в итоге понадобится. Короче, по Порту можно наскрести только ту мелочь, которая была на руках до воскресенья, а остальное — неизвестно где и, главное, неизвестно почему. Заинтересованные лица и так волнуются, а тут эти заказы. Выгодные и на большие объёмы, которых хуй. И вроде хотели со Святотатычем никаких больших коммерческих предложений не пропускать в народ, а они всё равно откуда-то пролезли, — щёлкнул языком, машинально полез за сигаретами, но потом, видимо, решил-таки не дымить в ванной Габриэля Евгеньевича, дотерпеть хотя бы до коридора. — Срань, но пока живём.

Твири надо много, много надо твири, не факт ещё, что обойдутся тем, что есть. Нерациональный, но единственный способ введения в организм. И Дима зарёкся заниматься твирью сам, потому что у него уже один вид стеблей начал вызывать безудержную жадность и «давайте попробуем порцию поменьше», а на медицине экономить нельзя.

Только Гуанако он об этом говорить пока что не стал. Чтобы разобраться, надо выплыть, а выплывать с бременем тяжкого знания сложнее, чем без него.

Об этом говорить не стал — так ляпнул о другом (потому что нечего давить речевые интенции), о чём совсем не стоило:

— Если у Габриэля Евгеньевича — и Максима, чего уж там — правда чума…

Если — то что?

То много вариантов продолжения фразы, что на практике означает — ни одного.

— Нехорошо как-то вышло.

Гуанако в ответ снова усмехнулся, протянул руку и потрепал Диму по затылку.

Молча.

Типа и без слов всё понятно.

Двадцать-мыслей-одновременно построились-таки парами и наконец-то покинули голову, даже относительно правильный выбрали момент. Дима отлепился от стены и несколько неловко (быстро же он отвык, полугода не прошло — и небыстро же он привыкает обратно) уткнулся Гуанако носом в плечо.

Когда кто-нибудь кому-нибудь где-нибудь утыкается в плечо, он всегда естественным образом начинает думать о том, чем оно пахнет, только воду так никто и не закрыл, рецепторы не восстановились, и никаких запахов Дима не почувствовал.

Ударим отсутствием обоняния по романтическим стереотипам.

Гуанако его обнял, прижал к себе, разумеется, — эдак ничем не примечательно, повседневно, но всё-таки на пару секунд чумы вроде как и не стало.

— Да не волнуйтесь вы, доктор, все выживут. Куда они, бляди, денутся.

Даже если и выживут, ситуация, в которой выжить — это уже большая радость, — не самая лучшая ситуация. Максим вон с самого начала был резко против любых провокаций и подсовываний Бедроградской гэбне своего вируса — и, леший дери, всем стоило слушать Максима.

Не самая лучшая ситуация уже вышла. С Максимом, с Габриэлем Евгеньевичем, с Бровью, с Ройшем, со студентами, с Тахой Шапкой.

С Сепгеем, кстати, Борисовичем.

Таха Шапка вон вообще ничем не виноват, а ему морду бить ездили. Всё потому, что он имел несчастье дружить с Сепгеем-кстати-Борисовичем, а Сепгей-кстати-Борисович вознамерился Диме помочь. Где у нас в Медкорпусе человек, который может сотрудничать с головой Бедроградской гэбни? Да вот же он, и не «может», а наверняка сотрудничает, ему не впервой. И имеет несчастье дружить с Сепгеем Борисовичем, ввиду чего внимательно выслушает его неожиданного степного гостя, поделится уже наработанным и сомнениями в адрес Бедроградской гэбни и тоже согласится помогать — не только делать вирус, но и плести потом Гошке сочинённую втроём легенду, и получать по морде, и даже звонить потом Диме в Порт.

Зачем они все ему так доверяют, у них же нет никаких оснований.

Дима же не давал никаких гарантий их безопасности.

Он же ничего им не обещал.

С чего они взяли, что он не исчезнет с горизонта, наплевав на всякую ответственность.

За Максима, за Габриэля Евгеньевича, за Бровь, за Ройша, за студентов, за Таху Шапку.

За Сепгея, кстати, Борисовича.

— Сепгей, кстати, Борисович — помнишь такого? — мне тут из Столицы телеграмму написал, — пробурчал Дима в гуанаковское плечо. — Вернее, не мне — он моего нынешнего имени не знает — но если писать в Бедроград на фамилию Ройш, сильно не промахнёшься, так что телеграмма дошла по адресу.

— А, человек с действительно глупым именем, — нехотя ответил Гуанако, которого явно устраивала ситуация бессловесности — особенно ситуация бессловесности без посторонних мужиков в чьих бы то ни было мыслях. — Что пишет?

Что он ещё один человек, которому мы в жизни не принесли ничего, кроме радости и искромётного веселья, разумеется.

— Что у него по результатам всех наших медицински-корпусных мероприятий нервы совсем всё. У Сепгея Борисовича очень особые отношения с фалангами — и фаланг на его голову в последние дни свалилось предостаточно. Просто целый палец, возможно, даже два. — Дима по возможности отодвинулся от Гуанако, заглянул ему в лицо (глаза, нос, рот — на месте). — Так что у него ко мне, а у меня, соответственно, к тебе — просьба. Сепгей Борисович хотел бы немного пожить в Порту, отдохнуть от официальщины в жизни. Это ведь не такое большое одолжение, верно?

— А Сепгей Борисович со своими нервами там случайно не сдал фалангам чуму в Бедрограде? — подозрительно осведомились глаза, нос и рот.

— Приедет — можешь его об этом и спросить, — хмыкнул Дима. — И вообще, не хочу впадать в мораль и этику, но после всего, что он для нас — меня — сделал, и всего, что я сделал ему, я несколько чувствую себя обязанным. Странно, не правда ли.

Гуанако отпустил руки, развёл ими, ухмыльнулся (не скрывая, впрочем, скепсиса).

Стоит ли тащить в Порт человека, которым так интересуются фаланги?

Стоит ли тащить в Порт человека, который так интересуется Димой?

То есть, конечно, интерес Сепгея Борисовича к Диме — это легенда, но кто же в это на самом деле верит. Впрочем, сейчас было бы уместно напомнить, что никакого Димы ни в каком Медкорпусе вовсе не оказалось бы, если бы не инициированные известно кем приснопамятные майские события, желание сгинуть из мест привычных (дабы не травить) и знакомство («знакомство», ха-ха) со всего одним человеком в Столице (зато его правда легко искать в телефонном справочнике прямо с вокзала!). Было бы уместно, но Дима не станет.

Дабы не травить.

Лучше просто особо не вспоминать и мимоходом разгрести последствия.

— Попробуем, — вздохнул Гуанако. — Но только чтобы никакой самодеятельности без меня, ладно?

Какая самодеятельность, сезон самодеятельности изо всех сил жаждет подойти к концу.

— Ладно, — покладисто согласился Дима и улыбнулся.

Улыбка на зеркале, впрочем, по-прежнему смотрелась убедительней.


(обратно)

Глава 15. Опорный конспект


Университет. Максим


На часах 14:22


— Распишись, я отправляю.

— Уже? Но Охрович и Краснокаменный в Хащине.

— Охрович и Краснокаменный расписались с утра.

— Вот, значит, как.

— Что тебе не нравится? Мы не можем сейчас медлить.

— Зато можем подписываться ни свет ни заря, не ставя меня в известность? Великолепно. Куда мы торопимся?

— Выигрываем время у Бедроградской гэбни!

— Ларий, запрос на встречу действителен сутки, и если…

— Если откажутся, мы их сделали. Если согласятся, у них всё равно будет мало времени.

— Это у нас будет мало времени, Ларий. Лекарство ведь ещё не готово?

— Готово. То есть готово будет к вечеру, но тестовый образец-то сработал.

— Нам нужны гарантии, а не один сработавший тестовый образец!

— Дима сказал, что раз сработал даже сделанный раньше срока и кое-как…

— Дима сказал?! Давайте, слушайте его. Тогда вообще всё будет раньше срока и кое-как.

— Да остынь ты. Лекарство есть, есть шанс выиграть время. Подпишешь или нет?

— Нет. Мы не можем пойти на очередной неоправданный риск.

— Ох. Росчерк на бумаге — это всё же формальность. Пустая, но необходимая по протоколу.

— Что ты имеешь в виду?

— Утром ты слишком быстро ушёл на медфак после разговора с Ройшем…

— И?

— Максим… мы уже послали запрос телефонограммой.


На часах была половина третьего, когда дверь истфака БГУ им. Набедренных оглушительно хлопнула за спиной Максима. Удар мокрым ветром в лицо не помог, не вернул ни спокойствия, ни ясности мысли. Подошвы чуть скользили по не просыхающей который день брусчатке, пытались замедлить бегство. Если даже треклятые подошвы не хотят соглашаться с тем, что делает их хозяин, чего можно ожидать от людей? Какой-то случайный прохожий, едва не сбитый Максимом с ног, возмутился: «ненормальный!».


Ненормальный


Прекрасная отговорка, универсальный ответ на любой вопрос. Ненормальный уровень внутренней агрессии: вспыхиваешь вдруг яростью, слепнешь и глохнешь, клокочешь изнутри и не внимаешь разумным советам. Если разумные советчики осведомлены о твоей маленькой гормональной проблеме, они обязательно вежливо смолчат, а про себя вздохнут: ненормальный, ничего не попишешь, надо относиться с пониманием.

Это «понимание» злит ещё больше, потому что понимать нечего. Медицина не относится к точным наукам, она имеет дело не с фундаментальными законами, а с суммой частностей, поведение которых принято считать предсказуемым. Принято, но не более того.

Тот факт, что в 51-м году одна небольшая лаборатория медикаментозными методами пыталась повысить уровень внутренней агрессии у некоторого количества младенцев, ещё не означает, что она добилась значимых результатов. А тот факт, что эксперимент был вскоре пущен на самотёк, поскольку всем частным лабораториям пришлось присоединиться к Медкорпусу и не все из них хотели обнародовать свои прежние проекты, ещё не означает, что последствия были плачевны.

В начале 74-го эти факты вынырнули вдруг из бюрократического забвения, подарив всем желающим прекрасную ширму из ложных выводов, дабы отгораживаться ей от реальной действительности. Почему группа студентов 51-го года рождения неоднократно была замечена в экстремистских действиях? Потому что ненормальные, почему же ещё.

Габриэль — в 74-м не Габриэль, научное руководство и разница в статусе подразумевают иной коммуникативный код — спросил тогда: «Вы действительно полагаете, что диагноз хуже приговора?»

Максим выпалил зачем-то: «Диагноз снимает ответственность».

«А у вас хватило бы духу нести её вплоть до приговора? — Габриэль смотрел испытующе, почти зло. — Все хотят думать, что у них хватило бы, но на практике хватает только считанным единицам. Прочим же остаётся жить и радоваться, что за них заплатил кто-то другой».

В 74-м Максим проглотил, как проглатывал всегда, когда разговор заходил о «ком-то другом». Два дня назад глотать надоело, и два дня подряд приходится ночевать не на Поплеевской, а на другом конце города в своей квартире, слушать тишину и спать, не раздеваясь.


…От истфака до своей квартиры — дом 47 по Бывшей Конной Дороге — легко добраться автопоездом с Большого Скопнического. Максиму не нужно служебное такси, он доедет сам, он оставил все такси и всех водителей нуждающимся: у них чрезвычайная ситуация, у них всё время не хватает транспорта. У Максима нет чрезвычайной ситуации, он просто едет к себе, просто отдохнуть от дел среди бела дня, просто лечь лицом вниз и отключиться, просто выспаться наконец, раз Университету не требуется его присутствие. Ничего не случилось, Максим просто вспылил на пустом месте, просто не сдержался, ему просто надо побыть одному.

Побыть одному во всех смыслах, потому что нет больше никаких сил делать вид, что он не один. Не один с Габриэлем, который не слушает, прикрывает глаза, молчит о ком-то другом. Не один с собственной гэбней, которая тоже не слушает, поступает необдуманно, ходит на поводу у тех, кто не имеет никакого права принимать решения вместо Максима.

Дойти сейчас до Большого Скопнического, сесть на автопоезд. Никого не убить по пути.

В доме 47 по Бывшей Конной Дороге лысые стены, пустые полки и сквозняк по полу, там не выходит врать себе, что рядом есть кто-то ещё. Скромные пожитки студентки Шухер только лучше оттеняют одиночество, не оставляют пространства для сомнений. На диване, где когда-то давно ютился Габриэль — хватал во сне своими тонкими пальцами Максима за рубашку, но вслух так ни разу и не попросил защитить и спрятать — теперь смятое покрывало и пара свитеров с яркими брошками. На кухонном столе, где когда-то — ещё раньше — не просыхали стопки однокурсников Максима из контрреволюционной группировки, теперь том беспробудно слезливых пьес из росской классики и россыпь конспектов в изрисованных обложках. Вчера случайно упал взгляд — брошенная на середине попытка изобразить профиль Хикеракли и подпись: «учите Революцию, у них были ТАКИЕ РУБАШКИ!».

Максим тогда почти отдёрнулся от стола, почти заподозрил насмешку, но сообразил: студентка Шухер — домашняя девочка, читает слезливую классику вместо профессиональной литературы, не помнит в лицо скандального идеолога Гуанако С. К., ей просто неоткуда знать про контрреволюционное движение на истфаке в конце 60-х—начале 70-х.


Контрреволюция


Громкое слово для громких попоек, соседи всё время жаловались — нынешней звукоизоляции у Максима в те времена, конечно, ещё не было. Да и зачем бы? Никто и не думал ничего скрывать, замалчивать, соблюдать какую-либо секретность — эта самая секретность, положенная в основу государственного устройства, и бесила их больше всего!

Нет, не «их» — Максима. Как жёстко, но правдиво твердил Гуанако, добровольно разгребая последствия их подвигов, не было ведь никаких «их». Ни организации, ни установок, которые разделяли бы все участники, ни хоть какого-то подобия программы. Сплошь совсем ещё детские обиды на весь мир (у каждого — свои) и слишком много — адреналина? тестостерона? — впрочем, уже несущественно, что он тогда говорил.

Но говорил: объяснял, переубеждал, доказывал, очаровывал, высмеивал — и все поддались, не сразу и не с полпинка, но всё же. Где-то в истфаковских стенах ляпнул про адреналин (тестостерон?) — кто-то чужой услышал. Всплыло через пару лет, вместе с той историей про уровень агрессии и лаборатории, объединяющие всех активных участников контрреволюционного движения. Допрашивали не только их самих, много кого — вот и вспомнил кто-то оказавшуюся такой фатальной случайную фигуру речи. А допрашивавшим того и надо было: найти любую зацепку, наплевать на здравый смысл, приписать Гуанако грехов побольше. Упоминал о гормонах? Значит, знал об экспериментах, значит, использовал не вполне адекватных людей в собственных целях. Значит — виновен.

Примитивная алгоритмическая логика часто ошибается: выводы, сделанные из случайно выбранного (и потому ограниченного) числа посылок, а не на основе всей картины в целом, не могут быть надёжными по определению. Учитывая эту особенность, примитивной алгоритмической логикой легко манипулировать. Слишком легко.

Это следующая после секретности красная тряпка, на которую бросалось контрреволюционное движение. Нет, не движение — Максим. Пора бы запомнить уже, перестать себе врать.

Государственный аппарат, в котором так много алгоритмической логики — это нонсенс, это механизм, запрограммированный на самоуничтожение. Бюрократия призвана выполнять функцию урегулирования внутренних процессов, но не царить над ними. Государство, в котором бумажки весомей реального положения дел, — обречено.

Адепты бумажек и алгоритмической логики (вроде того же Ройша, но Ройш появился потом, во времена несостоявшейся контрреволюции он только-только получал студенческий пояс и мундир) не учитывают, что бюрократия — инструмент. Удобный, практичный, почти идеальный — но инструмент, только и всего. А должно быть что-то большее. И не на уровне личных целей, для которых сгодится любой инструмент, был бы он рабочим, а на уровне общественном, а значит, и государственном. Потому что и государство тоже — инструмент, не цель.

Отрядские учебники по Революции, которые каждый гражданин Всероссийского Соседства знает почти наизусть (вне зависимости от собственной близости к политике или исторической науке), даже честнее, чем любые прогрессивные исследования специалистов высокой квалификации. В них чётко и ясно сказано: «Революционный Комитет поставил перед собой казавшуюся недостижимой задачу — переломить существующий порядок ради создания нового государства». Не ради всеобщих благ, не ради народных масс, но ради государства.

На первом курсе у Максима и остальных членов контрреволюционного движения был толковый преподаватель современнейшей истории. Уволился довольно быстро по собственному желанию, когда осознал, к чему подтолкнул совсем ещё зелёных студентов. Этот преподаватель дал им в сентябре простое задание — сравнить отрядский учебник по Революции и методические пособия на ту же тему для старшекурсников кафедры новейшей и современнейшей истории. С высоты своего теперешнего преподавательского опыта Максим ясно видел, что тот хотел всего лишь наглядно продемонстрировать на материале собственной дисциплины, чем обыденная картина мира отличается от научной и что значит набиравший как раз тогда популярность тезис «историография — скорее искусство, нежели наука», но поняли его иначе.

Кто-то понял, что в этом государстве населению патологически врут, недоговаривают, не объясняют толком, что происходит. Это был Максим и ещё несколько самых здравых, самых идейных членов нарождавшегося контрреволюционного движения. Им просто хотелось, чтобы все могли решать за себя самостоятельно, имели возможность делать выбор осознанно, а не следовать безоглядно тому пути, по которому власть имущие посылают народные массы.

Кто-то понял, что в этом государстве много лишнего, ненужного, только затрудняющего жизнь граждан. Это был Максим и ещё несколько самых предприимчивых, самых свободно мыслящих. Ларий, например. Им хотелось, чтобы жизнь народных масс была удобнее, чтобы сама система была дружелюбнее к инновациям, чтобы было меньше ситуаций биения головой о стену.

Кто-то понял, что у этого государства на удивление эфемерный фундамент, что оно хрупко, а всё хрупкое так и просит сжать себя посильнее и сломать к лешему! Это был Максим и ещё несколько — самых взрывоопасных, самых неуравновешенных (и нет, Охрович и Краснокаменный не в их числе — эти никогда и рядом-то с контрреволюционным движением  замечены не были). Самым взрывоопасным хотелось взорваться поскорее, а благородный политический повод лучше любого другого, когда тебе двадцать и меньше.

Ну а кто-то понял, что изначальный замысел Революционного Комитета извратился, рассыпался в прах на самых ранних этапах возникновения Всероссийского Соседства, ухнул в могилу. И это была прекрасная питательная среда для сочувствующих контрреволюционному движению.

И ещё много чего было, было и прошло, но как только прошло, стало ясно: не так уж и много. Пьяные споры до утра, пахнущие типографской краской сборники статей по современнейшей истории, байки о произволе власти (и если бы из личного опыта — по большей-то части из третьих рук, а то и вовсе из собственной головы), снова пьяные споры, драки, травмы, больницы, сборники статей, споры, драки.

Какие-то акции тоже случались: провокационные листовки, горячечные дискуссии сзаезжими специалистами соответствующего профиля, нападения на случайных младших служащих, просто на людей в форме — однажды досталось какому-то актёру, который выбежал из театра на пять минут за вином, не потрудившись переоблачиться.

С первого курса по середину четвёртого не утихали скандалы, не прекращались вызовы к Учёному Совету, маячили угрозы отчисления. И потом тоже, но в гораздо меньшем объёме и уже по инерции.


…По инерции оглядеть остановку автопоезда в поисках истфаковских студентов. Вспомнить, что большая часть студентов сейчас в лазарете, что лазарет нужен, чтобы было лекарство, а лекарство — потому что в Бедрограде чума. Чума же — потому что в Университете теперь есть гэбня, а гэбня есть, потому что на четвёртом курсе Максима всякая контрреволюция закончилась, побушевала и схлопнулась. Не сама собой, а с лёгкой руки профессора Гуанако — идеолога Всероссийского Соседства и светила науки, именно что.


Гуанако


Он же тогда был даже моложе, чем Максим сейчас. Но его уже читали все — и не только на истфаке, не только в БГУ, не только в Бедрограде. Все, кого социальные изменения хоть как-то интересовали с научной точки зрения. Воротий Саныч, бывший завкафом до Габриэля, брал Гуанако в аспирантуру с прицелом на модуль по истории общественного прогресса, но в итоге получил специалиста широкого профиля: от методологии до истории религии, от одобренной самим Хикеракли будто бы идеологической работы о закономерностях развития научного мышления до забитых под завязку аудиторий на рядовой лекции. Хотя вообще-то рядовых лекций у профессора Гуанако не бывало.

Он работал на истфаке меньше десяти лет, но те, кто застал его, запомнили надолго. Эпигонов, подражателей, последователей потом развелось тьма, но Максиму так и не попадались на глаза хоть сколько-нибудь приближающиеся к оригиналу по силе воздействия. Потому что Гуанако действительно много знал, потому что умел быстро отыскивать, разбирать и понимать то, чего не знает, потому что он писал просто, логично и (умудрялся же!) весело, потому что говорил ещё проще и веселее, потому что его научные интересы не имели ни границ, ни искусственно навязанных ориентиров.

Да, Максим восхищался профессором Гуанако — и это не секрет.

Секрет в том, что к человеку Гуанако Максим имел крайне непростое отношение. Всегда.

Своими простыми и весёлыми лекциями (хорошо, что они начались только со второго курса, иначе бы вовсе ничего не было, наверное) Гуанако подтачивал саму идею контрреволюции. Сначала ненамеренно, одним только фактом своего существования: не было среди контрреволюционеров никого, кто не задумывался бы, как такой человек, как Гуанако, может быть (хуже: может на глазах становиться) идеологом Всероссийского Соседства. Не самым значимым — по популярности ему ни с Набедренных, ни с Хикеракли, ни с любым другим членом Революционного Комитета, разумеется, не тягаться — но тем не менее. Если Гуанако — идеолог, пусть и исключительно в сфере науки, научного прогресса и его значения для государства, возможно, государство не так и дурно?

Потом Гуанако пригляделся к своим новым студентам, позвал их выпить раз, другой — и вник в контрреволюцию. И посмеялся.

Максим никогда этого не забудет: как все стремления, надежды и планы начинают трещать по швам от приступа хохота правильного человека в правильных обстоятельствах. Как всеобщее благо, высокие цели проигрывают в убедительности скабрёзным анекдотам про Хикеракли и Революцию в принципе. Как люди, которые ещё вчера прислушивались к тебе и разделяли твои убеждения, смотрят влюблёнными глазами на преподавателя, у которого прямо на подоконнике, не скрываясь, цветёт запрещённый кактус, содержащий высокий процент наркотических веществ.

Максим обозлился и организовал после этого несколько откровенно экстремистских акций, которые масштабами разрушений (мемориальной резиденции Набедренных, к примеру) превосходили всё, что контрреволюционное движение раньше творило. Но и тут он проиграл Гуанако: их собирались наказывать, выдавать городским властям, а то и кому уровнем доступа повыше — университетское-то начальство быстро догадалось, кто стоит за тематически родственными погромами в Бедрограде. Не наказали и не выдали — неожиданно вступился ещё недавно посмеявшийся над ними Гуанако. Не моргнув глазом, соврал Учёному Совету, что точно помнит: в те дни, когда были совершены набеги, студенты из так называемой «контрреволюционной террористической группировки» употребляли самогон на его, Гуанако, частной квартире и если и устраивали погромы, то только там. Учёный Совет тоже не ожидал такого заступничества и потому поверил.

Контрреволюционное движение (и Максим лично) остались перед Гуанако в долгу.

И чем дальше, тем больше этот долг рос: Гуанако покрывал, отмазывал, ручался, заступался перед другими преподавателями, объяснял врачам в больницах ножевые ранения, пару раз объяснял даже наличие взрывчатки следственному отделу при Бедроградской гэбне, расплачивался однажды с портовыми нелегальными продавцами этой самой взрывчатки, которые постфактум потребовали от совершенно неопытных в подобных делах членов контрреволюционного движения каких-то безумных денег.

И каждый, буквально-таки каждый раз повторял: бросайте вы это дело. Без громких нравоучений и без тихого страха перед тем, на что они замахнулись. Просто, логично, весело повторял — так, как читал лекции, писал статьи и рассказывал скабрёзные анекдоты про Хикеракли.

А потом случился четвёртый курс. Две трети участников движения тогда уже потихоньку отошли от контрреволюции молитвами Гуанако, оставшаяся же треть задумала совсем серьёзное мероприятие — поиск и последующее уничтожение самого Бюро Патентов.

И тут к ним пришёл завкаф истории науки и техники, Воротий Саныч.

Вздохнул, покачал головой и поведал отрезвляющую историю о каком-то юном и яром почитателе голоса Революции Твирина, который хотел сделать то же самое — уничтожить Бюро Патентов. Именно тогда Максим и ещё несколько человек и узнали, что Воротий Саныч — полуслужащий этих, работает напрямую с самым верхом, хотя история и без того звучала убедительно и весомо, более чем. Воротий Саныч в лоб заявил: он — не только как должностное лицо, но и просто как сознательный гражданин Всероссийского Соседства — вынужден будет доложить о планах контрреволюционного движения куда следует, если оное контрреволюционное движение не прекратит своё существование. Немедленно. А если не прекратит — пусть начнёт с его, Воротия Саныча, уничтожения. Перед тем, как идти на Бюро Патентов, мол, стоит попрактиковаться.

Уничтожать пожилого, уважаемого и во всех отношениях приятного завкафа науки и техники никто и не думал, Максим — тем более. Зато Максим всерьёз рассматривал перспективу уничтожить того, кто этого самого завкафа-полуслужащего на них навёл.

Дикость, конечно, но прямо сейчас кажется — может, зря тогда не решился?


…Максим ждал автопоезда под зарядившим снова дождём в одной рубашке — чёрный шёлк, тонкий, совсем не защищает ни от дождя, ни от ветра. Плащ, пиджак — всё осталось на кафедре, он ведь не хотел сбегать, не хотел громких жестов и ругани, просто так вышло. Просто его Университетская гэбня больше не желает слышать, что говорит Максим, — так же, как когда-то не пожелало его контрреволюционное движение. И у обеих этих личных катастроф наличествует как минимум один совпадающий компонент — Гуанако.

Чёрный шелк промок и лип теперь к телу, впускал под кожу холод. Старик, укрывавший зонтом свою пышную пепельную бороду, уставился на Максима с неприятным сочувствием, кивнул на тонущие в лужах рельсы:

— Полчаса уже стою, а ни одного автопоезда так и не было. Авария где-то, что ли?

Максим пожал плечами, дёрнулся посмотреть на часы и не посмотрел — незачем. Время пусть себе идёт без него, сегодня спешить некуда, кто-то другой справляется и сам. Или не справляется, что тоже сейчас неважно.

— …В 20-х вообще кое-как ходили, дело понятное, а потом выровнялось, — вещал о чём-то своём старик. Очевидно, об автопоездах, — зато в 37-м пожары случились, а движение никто восстанавливать не торопился, не до того, видать, было — Твирин умер, радио замолчало, какие тут автопоезда. А потом в городе транспорт не ходил по полдня только в 45-м и 53-м — это, значит, Приблев и Мальвин. Ну с Твириным ясно — голос Революции как-никак, после Набедренных первый человек, а эти двое-то почему? Другие члены Революционного Комитета, померев, за собой автопоезда не утаскивали. Я-то всё помню, у меня балкон прямо на остановку выходит — никогда в тишине не покуришь, всё рельсы гремят. А когда не гремят, так и страшно — вдруг случилось чего?

Максим горько усмехнулся.

— Полчаса, конечно, ещё не конец света, — всё продолжал и продолжал старик, потряхивая в такт зонтом, — но тоже подозрительно. Это куда ж сейчас городская власть смотрит, если за полчаса с аварией не разобраться?

Куда смотрит сейчас городская власть.

Максим отстранённо — как сквозь стекло — удивился, что этот вопрос его совершенно не занимает. Хоть прямо на него с чердака ближайшего дома, да пожалуйста. Он при табельном оружии, в конце концов. Головам гэбен стрелять друг по другу запрещено, но и смертельно опасную болезнь на собственной территории культивировать не то чтобы разрешается. Все рамки и так уже перейдены, чего теперь-то мелочиться?

Можно даже не ждать автопоезда, остановить случайное городское такси, подотчётное Бедроградской гэбне, — плевать. Но в такси не хочется, и проблема не в том, кому оно там подотчётно.

Ночью с субботы на воскресенье Максим сел в одно из служебных университетских такси и сказал водителю: «Ну что — Революционный, дом 3». В последующие дни называть адрес уже не приходилось — водители иногда менялись, но про его неудачи с фалангами знали, по всей видимости, вообще все, кто состоял на службе при Университетской гэбне.

Революционный проспект расположен едва ли не на краю города. Место неудобное, кругом промзоны, заводские трубы, вечно перекрытые переезды — хоть считай в ожидании зелёного семафора вагоны грохочущих мимо товарняков. А когда наконец доберёшься до резиденции фаланг, можно считать телефонные звонки, то и дело отклоняемые секретарём в холле.

«Нет, простите, никакой информации по вашему запросу пока не поступало», — и трубка возвращается на рычаг. Вот поэтому Максим и не хотел обойтись звонками, являлся в глупой надежде лично. Но сменявшиеся не реже водителей секретари в холле у фаланг смотрели на Максима глазами, какие бывают у Габриэля в самые холодные и пустые дни: «Неужели ты ещё не догадался, что сегодня тебя никто не ждал?»

Иногда фаланги до него снисходили, но толку от этого было чуть. Спрашивали бегло: «Неужели в Университете теперь так мало дел, что вы решили ещё раз навестить нас?»

Максим снова предъявлял копии в субботу ещё отправленных на рассмотрение документов, но фаланги только удивлялись: «Неужели так необходимо дублировать официальные запросы своим присутствием?»

Да, хотел кричать Максим, именно так и необходимо!

Но сдерживался, вёл бессмысленные разговоры, заполнял всё новые и новые бланки, жалея, что пометку о чрезвычайной ситуации поставить пока не может.

Рано, никакой чрезвычайной ситуации нет.

Нет лекарства — нет болезни, иначе Университетской гэбни очень скоро тоже не станет.

Может, оно и к лучшему?


Университетская гэбня


Ответственность, с которой непонятно, что делать. Сначала было непонятно, потом как-то понимание пришло, улеглось и последние много лет лежало себе спокойно, но тут вдруг опять пошатнулось: может, они где-то ошиблись? Может, они перегибают палку?

Максиму не нравились бесконечные «может», Максим любил «наверняка», «несомненно» и «очевидно, что».

Очевидно, что Университет (как и наука, как и образование вообще) — сфера повышенной опасности. Доказательства не требуются: всем известно, что Революционный Комитет состоял сплошь из студентов и вольнослушателей Йихинской Академии. Кому надо известно, что контрреволюционное движение Максима состояло из его однокурсников с истфака. Вывод прост.

Очевидно, что сферы повышенной опасности нуждаются в отдельном контроле.

Очевидно, что с таким контролем не справиться одному, даже самому подготовленному, человеку — каким до Университетской гэбни был Воротий Саныч, полуслужащий Бюро Патентов. Кстати: жаль, что именно сейчас к нему не пойдёшь за советом — в Университете он уже не работает, годы не позволяют, но это не значит, что они же не позволяют служить и дальше Бюро Патентов. А Бюро Патентов правду о чуме в Бедрограде знать не следует.

Очевидно, что ситуация с контролем над БГУ им. Набедренных, находившимся в начале 70-х под угрозой в силу преклонного возраста Воротия Саныча, должна была так или иначе разрешиться.

Неочевидно, не стоило ли ей разрешиться иначе.

Шестой уровень доступа — это очень высоко. Это Столица, Бедроград, Порт и — уже девять лет как — Университет. Девять лет назад они не знали даже, как решают самые простые бюрократические задачки, всё Святотатыч подсказывал.

Святотатыч — наследство Максима времён контрреволюционного движения, Гуанако когда-то знакомил, кто же ещё. Не как с головой Портовой гэбни, разумеется, — как со знающим человеком в Порту, к которому всегда можно обратиться. Оберегал, как мог, своих глупых контрреволюционеров. Преподаватели так не делают (Максим не делал) — так, наверное, делают хорошие отцы: ничего не запрещают, просто рассказывают, куда податься, когда обожжёшься.

Максим не нуждался в отцовской опеке Гуанако, но почему-то всегда её принимал. Принял и Святотатыча, контакты в Порту лишними не бывают. Когда Гуанако уже не было в Бедрограде (трагедия в экспедиции, Колошма, расстрел — все думали разное), а Максима назначили в Университетскую гэбню, Святотатыч всплыл сам. Рассказал про гэбню Порта, про расстановку сил, про потенциальные сложности. Максиму казалось, Гуанако бессмертен: его не видели уже больше года, он пропал, умер, растворился, но он продолжал быть везде. В научных статьях, в пламенной речи Хикеракли про ответственность, ложащуюся на плечи Университетской гэбни, чей состав был рекомендован как раз Гуанако, в неожиданной заботе Святотатыча, которую по-другому не объяснить. В полных безысходной тоски вздохах Габриэля, но это не относится к делу.

Совершенно не относится.

Дальше — всё равно Гуанако, всегда Гуанако.

Первый конфликт с Бедроградской гэбней — сомнительной законности осуждение студента. За что? За обнаруженные при случайном досмотре расшифровки аудиозаписей, имевшие прямое отношение к скандальному развалу Колошмы. Расшифровки личных внепротокольных бесед Начальника Колошмы и Гуанако.

Первый идеологически смелый шаг — открытие борделя назло опять заевшей их Бедроградской гэбне. Как обойти запрет на бордели, исходящий от самого Набедренных? Поспекулировать перед Бюро Патентов на неизданных ранее работах Гуанако, в которых есть спекуляция уже на словах Набедренных: мол, не бордели плохи, а статическая структура неравенства. И Бюро Патентов проглотило, согласилось.

Ну глупость ведь, бессмысленная шалость: Бедроградской гэбне не нравится новая студенческая мода на бордельные ошейники, возмущающая благонравных жителей Бедрограда? Бедроградской гэбне опять что-то не нравится? Пусть Бедроградская гэбня получит одобренный наивысшими инстанциями бордель прямо в Бедрограде и молчит в тряпочку!

Охрович и Краснокаменный радовались как дети, Ларий грезил о кислых минах Бедроградской гэбни, а Максим не знал, как справиться с навалившимися после согласия Бюро Патентов делами. Надо же было не только помещение и сотрудников готовить — надо было для закрепления эффекта явить миру полное собрание сочинений проклятого Гуанако, чтоб и дальше на что-то ссылаться в подтверждение своей идеологической правоты. То есть покрывать свою глупость и бессмысленную шалость.

Осоловевший от усталости Максим пришёл как-то за очередной помощью к Святотатычу, а ушёл с простым и тривиальным, но от того не менее важным вопросом.

«На кой вам четыре головы, если вы не можете одновременно открыть бордель и издать ПСС?»

На кой вам четыре головы.

Кажется, именно тогда Максим осознал-таки, что такое гэбня. Жаль, что с годами это осознание опять потерялось, но уже не у Максима.


…Рельсы задребезжали, по свинцовым лужам побежала рябь.

— Ну наконец-то! — махнул зонтом старик с окладистой пепельной бородой, который, видимо, мог бесконечно говорить о связи городского транспорта с внутренней политикой.

Максим вздохнул с облегчением: мокнуть надоело, да и, как бы там ни было, простужаться сейчас всё равно некогда, скорее бы домой.

Домой.

Нет, на свою квартиру на Бывшей Конной Дороге. Домой, на Поплеевскую, его не звали.

Вчера Максим не выдержал, позвонил. В конце концов, у Габриэля сотрясение мозга, сложно не волноваться, как он там. Габриэль подошёл не сразу и говорил нехотя, отвечал на реплики через раз. Габриэль был равнодушный, раздражённый и укоряющий, и Максим счёл за лучшее свернуть разговор побыстрее, чтобы не сорваться. Он и так слишком часто срывается в последнее время. Поэтому домой ему пока возвращаться не стоит. А может, и вовсе уже не стоит.

Снаружи автопоезд блестел от дождя, но салон так и манил теплом. Пора заводить карманную флягу — греться и успокаивать нервы. Максим и так уже все последние дни чуть что хватался за твиревую настойку, от которой теперь ломился стол Лария. Алкоголь на службе всяко лучше сна на службе. Или скандалов на службе.

Максим пристроился в хвосте состава у окна (подальше от общительного старика). На сиденье у противоположного окна почти упал совсем молоденький мальчик, запрыгнувший в автопоезд едва ли не на ходу. Отдышался от бега, проверил карманы, скользнул глазами по Максиму и приготовился задремать.

Мальчик был светловолосый, но всё равно чем-то неуловимо напоминал Габриэля: то ли тонкими чертами, то ли волной длинной чёлки, то ли этой совершенно особенной, фарфоровой осанкой. Максим поймал себя на том, что не может перестать пялиться. Максим тоже живой человек.

 Ему случалось пялиться на попутчиков в автопоезде, на студентов даже, но это всё так, ерунда. Мысли о том, чтобы променять Габриэля на кого-то — пусть не всерьёз, пусть на один раз — он не допускал. Есть вещи, которые невозможны по определению.

Когда-то невозможным по определению ему казался Габриэль: Габриэль — преподаватель, Габриэль — научный руководитель Максима, у Габриэля была какая-то сложная история с Гуанако, а это серьёзно. Когда сам Максим заканчивал первый курс, а незнакомый ему тогда Габриэль — последний, он и сам видел краем глаза кое-что из этой «сложной истории». Сплетни по всему истфаку, невозможные, идущие в разрез с Уставом Университета поцелуи преподавателя и студента прямо перед кафедрой, невозможного зелёного цвета розы, подаренные в холле, на глазах у всего факультета. Это было по-своему правильно: невозможно красивый Габриэль и Гуанако, невозможный во всех смыслах — от количества академических заслуг в столь юном возрасте до манеры держаться. Само собой, они невозможным образом расстались: едва ли не на защите диплома Габриэля, едва ли не со вскрытыми венами, но совершенно точно под бурные овации неравнодушной публики.

Само собой, после этого к Габриэлю ещё долго невозможно было подступиться.

Автопоезд позвякивал по рельсам, усыплял размеренным шумом и уютным теплом, но засыпать прямо тут Максиму не стоило. Он бодрился, как мог, перебирал в уме случайные воспоминания, но все они так или иначе приводили опять к Гуанако. Максим понимал, что это нездорово, что нельзя так зацикливаться, что голова должна быть холодной, особенно — голова гэбни.

Мысли сворачивались, укорачивались, превращались совсем уж в опорный конспект, чтобы ненароком не смешаться в сонном дурмане.

Голова гэбни — Максим, голова гэбни — Ларий, а Охрович и Краснокаменный — это один голова гэбни или всё-таки два? Если один, можно назначить четвёртым ещё кого-нибудь. Алгоритмического дотошного Ройша? Нелегального надоедливого Диму?

Проклятого Гуанако?


Голова гэбни


Одна четверть от единицы управления сферой, территорией или учреждением.

Каждый голова гэбни имеет с остальными равные права и обязанности. Так — правильно, брать на себя больше (меньше) — неправильно.

Нет ничего проще для понимания, нет ничего сложнее для исполнения.


Ларий


Он ставит чайник, он ведёт учёт кафедральному алкоголю, он принимает звонки и пересчитывает бумажки. Он секретарь кафедры, у него нет кандидатской степени — он не защитил даже диплом, отчислился из-за контрреволюционных дел, пошёл работать в архив Бедроградского Радио, собирался уехать в Тьверь к Центральной Радиовышке. Он всё бросил, когда узнал, что покойный Гуанако завещал ему сидеть в Университетской гэбне: ставить чайник, вести учёт кафедральному алкоголю, принимать звонки…

Его нельзя недооценивать, он профессионал. Это именно он когда-то додумался до того, что можно заявить свои права на городские канализации, и проблема закрытых для Университета территорий будет решена.


Охрович и Краснокаменный


До сих пор занимаются ерундой, но — достанут из-под земли любого, добудут любые сведения, вытрясут правду хоть из мертвеца, попадут в монетку со ста шагов с закрытыми глазами, стреляя левой ногой.

Впрочем, монетки они обычно используют по-другому — прокидывают, кому из Революционного Комитета сегодня висеть кафедральным чучелом. Косятся нагло на Максима с Ларием: Университетская гэбня наполовину идеологически ненадёжна, в жизни Университетской гэбни должно быть больше искренней любви к Революции, Университетская гэбня должна стыдиться своего контрреволюционного прошлого!

Охрович и Краснокаменный не состояли в контрреволюционном движении и парадоксальным образом влюблены в существующее государственное устройство, а также в события, которые привели к его установлению.


…Три головы Университетской гэбни обладают таким несметным числом достоинств, что даже удивительно, как это им четвёртым достался Максим.

На очередной остановке в автопоезд зашли шумные дети в отрядских форменных куртках, совсем взрослые, лет четырнадцать-пятнадцать — последний курс. Загорелая девочка тут же вытащила из-под полы учебник по Революции, раскрыла ближе к концу, ткнула в страницу пальцем, явно продолжая какой-то спор.

Интересно, какие глаза были бы у этих детей, если бы в одном автопоезде с ними ехал не Максим, а Ройш, чьё лицо имеет так мало отличий от лица его деда, напечатанного в любом учебнике по Революции?


Ройш


Ройш не сел бы в гэбню — ни в Университетскую, ни в любую другую. Ройш упрямый, самолюбивый, сложный. И его ведь не упрекнёшь: он сам — сознательно и взвешенно — выбрал свой способ не терять достоинства под давлением ожиданий. Услышав его фамилию, каждый подумает о политике, как будто фамилия — всё тот же диагноз или даже приговор. Ройш никогда не был согласен ни с тем, ни с другим — а значит, он с юных лет был вынужден защищать от всего мира собственный путь любыми доступными методами.

Упрямством, самолюбием и сложностью, которые давно уже намертво въелись в кожу. Въелись и теперь сами командуют Ройшем, принуждая его профилактически отгораживаться от всего подряд.

Ройша нельзя попросить, на Ройша можно только рявкнуть: «Сделайте!» Иногда даже это не помогает, все последние дни не помогает.

Ройш думает, что исчезновение небезразличной ему студентки Шухер даёт право диктовать всем свои условия, срывать намеченный план работы.

Ройш неправ, но признавать свою неправоту он патологически не умеет.

В мае Университетская гэбня выяснила, что студентка Шухер заглядывает домой к Ройшу не просто так, а с какими-то политическими намерениями. Повинуясь не то неумеренной страсти к сплетням, не то феноменальному чутью, Охрович и Краснокаменный вздумали последить слегка за студенткой, повадившейся слишком часто навещать своего научного руководителя, и с удивлением обнаружили, что та водит дружбу с одним из голов Бедроградской гэбни. Пришлось устраивать драму с разоблачениями.

Студентка Шухер поддалась быстро, рассказала всё как есть: недавно с ней познакомился младший служащий из Столицы, временно переведённый в Бедроград, давний приятель Ройша. Этот приятель по долгу службы имеет доступ к определённым сведениям, указывающим на то, что в БГУ им. Набедренных есть некий полуслужащий, которому скоро придётся несладко. Он подозревает, что речь может идти о Ройше, но Ройша прямо не спросишь (упрямый, самолюбивый, сложный), проще найти неравнодушную к Ройшу студентку и отправить её покопаться у Ройша в документах — авось обнаружиться где-нибудь код уровня доступа. Мол, узнать, полуслужащий он или нет.

То есть — если выкинуть все бредни про столичных приятелей и полуслужащих и оставить только Бедроградскую гэбню — узнать, есть у Ройша второй уровень или нет.

Тогда они не понимали, зачем вдруг Бедроградской гэбне это понадобилось, но на добрые намерения надеяться не приходилось. Студентку Шухер отчитали, пристыдили за доверчивость, кое-что ей объяснили, перевербовали.

Ройш же, услышав, что пустил в свой дом шпиона, и бровью не повёл.

За приоритет личных интересов над общественными Ройша надо было пристрелить ещё в мае.


…Кто-то из детей выхватил у загорелой девочки учебник и рванул с улюлюканьем в конец состава. Максим вздрогнул, поёжился, заставил себя очнуться. Не засыпать, не засыпать.

Поппер же недавно расхваливал какое-то средство, говорил, помогает запросто продержаться несколько суток вовсе без сна, хоть и последствия от него для организма тяжёлые. Очередная наркота, но, кажется, что-то очень простое.

Ах да. Димины колючие браслеты из степных трав. Ещё немного народной медицины от не-специалиста, который может выдвинуть идею, но никак не может гарантировать результат.


Дима


Так много на чуму не работал никто, это факт. Дима впахивал всё лето в Медкорпусе, Дима не разгибал спину сейчас.

Так бестолково на чуму тоже никто не работал.

У него всегда всё недоделано, недодумано, висит на волоске от провала. Он умудряется всюду лезть с советами, помощь даже предлагать — вместо того, чтобы взяться за одно дело, но взяться всерьёз.

Сегодня утром Максим смотрел на Диму, видел его иссиня-чёрные волосы со странной ранней сединой — совсем как у Габриэля, только жёсткие, вечно растрёпанные — и непроизвольно его жалел.

 Иссиня-чёрные волосы с ранней сединой бывают у кассахов, нечасто встречающегося на территории Всероссийского Соседства малого народа. Плато Кассэх в конце 20-х присоединилось к Британии, хоть и не делось никуда после этого из Среднеросской Полосы. Кассахи с плато — подданные Объединённой Британии-Кассахии, кассахи во Всероссийском Соседстве — редкость, почти экзотика, а на любую экзотику найдутся ценители.

Гуанако служил когда-то в Ирландском Соседстве, от Ирландии до Британии рукой подать — то, как неровно Гуанако дышит к кассахам, видно невооружённым глазом. Как и то, что для Гуанако Дима — очередной красивый мальчик (да мало ли у него их было?), только ещё и чуть-чуть похожий на Габриэля.

А Дима ведь попал из-за Гуанако на Колошму, Дима видел там настоящую чуму — степную, страшную, непобедимую. Дима значился погибшим при возгорании изолятора, Дима прожил с Гуанако на краю света неполных семь лет. И всё это отправилось в мусорное ведро, когда этой весной Гуанако снова встретился с Габриэлем.

Сегодня утром Максим так взбесился на Диму, потому что смотрел на него и видел себя.


…Дети зачем-то открыли окошко, и порыв сырого ветра пронесся по автопоезду почти от самой кабины машиниста до хвоста. Максим присмотрелся: куртки у детей мокрые насквозь — простынут же, перезаразят пол своего отряда.

Вот как немногочисленные университетские медики, и без того валящиеся с ног от переутомления, должны на глаз отличать тех, кто просто словил сквозняк, от тех, у кого на самом деле она?


Водяная чума


Излечима. Смертельна. Но излечима. Но…

Выведена искусственно, можно сказать — выведена специально для заражения Бедрограда.

То есть, конечно же, всего одного здания в черте Бедрограда.

Так Диме сказал когда-то летом столичный вирусолог Таха Шапка, которому Андрей Зябликов из Бедроградской гэбни дал заказ по разработке смертельного вирусного заболевания.

Одним только показаниям простого исполнителя доверять безоглядно никто бы не стал, но и другие показания, те, с которых всё началось, косвенно указывали на то, что заражение грозит одному зданию — не служебному зданию Бедроградской гэбни, конечно, а жилому дому.

Косвенно указывали.

Слишком косвенно, стоило думать головой. Четырьмя головами.

Стоило не радоваться нечаянной, невозможной удаче, благодаря которой удалось-таки разобраться, зачем Бедроградской гэбне вдруг понадобился уровень доступа Ройша, а думать.

Раньше Максиму казалось, что это он как раз умеет — думать, понимать, достраивать неочевидные связи, исходя из общей картины. Напрасно казалось.

Он не додумался своевременно до простого, лежащего на поверхности факта — Бедроградская гэбня не станет ограничиваться заражением одного жилого дома, Бедроградская гэбня давно перестала играть с Университетом в игрушки.

Но в проклятом мае, когда всё началось, было сложно представить себе даже это, даже заражение одного дома! Это же немыслимо, это же противоречит всем постулатам государственной службы. Проще было поверить в то, что Бедроградская гэбня перестреляла бы Университетскую из табельного оружия, чем в то, что они пойдут на такие риски, подвергнут смертельной опасности простых жителей Бедрограда, гражданских. Даже в масштабах одного злосчастного дома, что уж говорить о.

А теперь — теперь, когда дело сделано, Бедроградская гэбня спровоцирована, бумаги оформлены и отправлены фалангам, — этот злосчастный звонок от Тахи Шапки, которого Дима неизвестно как перетянул на университетскую сторону.

К нему явился Гошка, под личиной младшего служащего расспрашивал о пропаже Андрея — всё так и задумывалось, у самого Шапки на этот случай было заготовлено дезориентирующее враньё. Максим изначально полагал это излишним: слишком безумный, слишком самонадеянный план — как бы невзначай выманить фаланг к какой-то записывающей технические звуки аппаратуре, дабы они прослушали беседу Андрея с Шапкой о вирусе. Впрочем, последнее хотя бы имело под собой какой-то практический смысл (ещё одно косвенное доказательство вины Бедроградской гэбни), в отличие от попыток заронить зерно сомнения в честности Андрея у трёх других его коллег через россказни Шапки.

С другой стороны, не будь в плане россказней, Шапка не позвонил бы в воскресенье, не озвучил бы неожиданную догадку: Бедроградская гэбня, возможно, ставит под угрозу весь город — им море по колено и у них есть ресурсы.

Способа узнать, сколько точно жилых домов подверглось заражению, не существует. Способа узнать, сколько точно людей заразилось — не существует тем более. Вирус, гуляющий в тех кварталах, где канализация была объединена с трубопроводом (они и это пропустили, не заметили, не отследили!) — не единственный вирус в городе, инфекция легко передается естественным путём.

Поппер в припадке бессмысленно оптимизма уверял: «Есть ещё фактор счастливой случайности, он же сильный иммунитет — далеко не все люди, которые войдут в контакт с вирусом, заразятся».

Гуанако в припадке бессмысленного оптимизма требовал: «Дайте мне карту канализаций, я готов хоть в одиночку прочесать весь город и взять пробы — намеренно заражённые дома можно найти».

Бессмысленный оптимизм Максима день за днём подтачивали не желающие реагировать на запрос фаланги.

Да, в запросе говорится лишь о доме Ройша — его отправляли до звонка Шапки. Да, можно отправить новый, но только тогда, когда в Университете будет достаточно лекарства. Иначе — надежды Бедроградской гэбни с оговорками, но всё же оправдаются: Университет продемонстрирует фалангам свою некомпетентность в чрезвычайных обстоятельствах.

При чрезвычайных обстоятельствах такого толка никто — даже фаланги! — не будет тратить время на педантичное выяснение всех подробностей. Кто перестраивал канализации, кто и откуда взял вирус, кого пытаются подставить — важные вопросы, но не первостепенные. Диспозиция ведь ясна: есть Бедроградская и Университетская гэбни, есть конфликт между ними, из-за которого сейчас может рухнуть экономика и вера в государственность.

Первостепенный вопрос — кто первый предоставит фалангам свой метод борьбы с эпидемией, действенный и надёжный, включающий в себя не только запасы лекарства. Недостаточно глубоко запрятанные грехи этому первому второпях спишут, а вторую сторону конфликта — тоже… спишут. Быстро и без сожалений, дабы в дальнейшем обойтись безо всяких конфликтов. На то, видимо, и делала ставку Бедроградская гэбня.

Только непонятно, может ли Университет позволить себе то же самое.

В Бедрограде чума. Чума в Бедрограде, слышите? И Университетской гэбне, у которой не хватает ни проклятых ресурсов, ни рабочих рук, ни дисциплины, ни авторитета, с самого начала не стоило лезть в это дело.

То, что у Университетской гэбни из собственных противочумных средств есть, в общем-то, только Имперская Башня, полная скопцов, казалось совсем уж насмешкой над здравым смыслом. Величайшее открытие, используемое для отвода глаз. Деньги и кровь, добываемые из песка и камней. Чудотворство какое-то, не иначе.

Можно ли в такой ситуации делать ставку на чудо?

Можно ли в такой ситуации делать ставку на что-то ещё?

В такую ситуацию просто нельзя попадать. Точка.


…Автопоезд покатился под уклон, и Максим качнулся вперёд, едва не стукнувшись лбом о спинку сиденья перед собой. Нет, он не спал, но вялая дремота всё-таки одолела его, почти отключила от реальности.

Холм, с которого сейчас сползал автопоезд, утопал в деревьях, а где-то впереди маячила арка железнодорожного моста. Шолоховский переезд?

Максим непроизвольно вскочил на ноги, тряхнул головой, осмотрелся получше: так и есть, Шолоховский парк, Шолоховский переезд.

Вот леший.

Светловолосый мальчик у противоположного окна — тот самый, с фарфоровой осанкой Габриэля, вбежавший на Большом Скопническом в последний момент — сочувственно улыбнулся.

 — Не подскажете, какой это маршрут? — с дурацкой надеждой обратился к нему Максим. Ну мало ли, где-то действительно авария, автопоезд пошёл не своим путём.

— Двенадцатый, — ответил мальчик, и чёлка упала ему на глаза, совсем как обычно у… — Сейчас остановка будет — за переездом, на углу Поплеевской. Сможете пересесть. Вам куда нужно было-то?

— Уже неважно, — выдохнул Максим.

Двенадцатый маршрут — почти прямо от истфака почти прямо до Габриэля. Сколько лет подряд он каждый день ездил этим маршрутом? Леший.

Это всё холод, дождь, недосып, злость, рассеянность. Дождаться первого подошедшего автопоезда, прыгнуть в него не глядя. Или глядя.

Не сообразил, не подумал, не вспомнил.

Как может брать на себя ответственность за пресечение эпидемии в городе человек, неспособный даже сесть на нужный автопоезд?

— …Да просто такси возьмите, у них недалеко от парка стоянка в этом районе, с Поплеевской всего ничего идти в обратную сторону, — щебетал мальчик. — Хотите, провожу? Мне всё равно выходить.

Сколько ему, едва-едва за двадцать? Раза в полтора моложе Габриэля, и улыбка — лёгкая, не вымученная, и зонта при нём нет — не боится дождя, не брезгует автопоездами, не корчит вселенских страданий…

— Нет, — наверное, излишне резко ответил Максим. — Спасибо, не нужно.

И вышел, не оборачиваясь. Хотя очень хотелось.

Взять такси до Бывшей Конной Дороги тоже хотелось, но после автопоезда Максим уже понял — не выдержит, заснёт, не сможет не заснуть. И если вдруг Бедроградская гэбня так страшна, как сама себя малюет, окажется он после этого без сознания в каком-нибудь тёмном подвале, и дальнейшие вымирание города от чумы продолжится уже без Максима.

Это всё несерьёзно, конечно, но попытки добраться-таки до своей квартиры надо оставить. Леший с ним, пойдёт к Габриэлю, раз уж оказался рядом, не скажет ни слова, ляжет в гостиной и наконец отдохнёт.

У Габриэля пятиэтажный дом с девятиэтажным возвышением на углу — почти замок, почти башня. Видно издалека. Если приглядеться, можно даже различить задёрнутые шторы в спальне — тёмно-красный, кровавый бархат, балдахин над кроватью из такого же.

Сразу войти Максим не смог, остановился покурить, собрать в кулак остатки спокойствия. Из подъезда вышла старушка с первого этажа, чихнула, поздоровалась, снова чихнула:

— Это же у вас стиральный аппарат в квартире есть?

Стиральный аппарат?

Максим удивлённо нахмурился, кивнул.

— Увезли его. Электрики, — догадалась, наконец, закрыться носовым платком соседка. — Прямо с утра. Там что-то где-то перегорело, весь подъезд обесточило. Сказали, вроде как из-за стирального аппарата. И ковёр ещё выносили — белый-белый такой, пушистый. Тоже ваш?

— Ковёр-то тут при чём? — не понял Максим.

— Так натекло с аппарата, запачкали. Завтра, сказали, почистят и вернут. Хорошие люди.

Это не люди хорошие, чуть не сказал Максим, это Габриэль посмотрел на них так, что они теперь не только ковёр почистят, они ему завтра букет роз с извинениями в стихах пришлют.

Записка на входной двери, впрочем, была другого мнения. Там что-то говорилось о том, что ввиду отсутствия хозяина квартиры ремонтной бригаде пришлось…

Отсутствия хозяина квартиры?

У него же сотрясение мозга, а в городе чума, о которой он не знает, — ну и куда его понесло вдруг?

Перед тем, как открыть дверь, Максим дал себе слово: даже если Габриэля до сих пор нет, он не побежит неведомо куда его разыскивать, пока не поспит хотя бы пару часов. Ни за что не побежит, достаточно набегался уже за всю жизнь.

Сначала — спать, потом всё остальное.

Первое, на что падает взгляд любого, кто входит в эту квартиру, — кровать. На неё невозможно не смотреть, она прямо по курсу, она колоссальна, и над ней кровавого цвета балдахин.

И Габриэля на ней нет.

Максим только краем глаза отметил чужие следы на полу, грязные мыльные лужицы, ещё раз продублированную записку про характер аварии и сроки возвращения пострадавшего имущества, которую добросовестные электрики прикрепили на вешалку для ключей.

Это всё ерунда, не стоит внимания.

Габриэля на кровати нет.

В спальне — бардак: одежда, сигареты, какие-то мелочи разбросаны по полу. Собирался на нервах, не мог найти что-то нужное и всё перевернул?

Максим побыстрей отвёл взгляд от макулатуры и металлолома, оставленного на простынях. Ему не нужно это разглядывать, он и так знает, что это такое — письма к Гуанако, ключи от квартиры Гуанако. Священные реликвии, пролежавшие в прикроватной тумбочке тысячу лет. Чего он ещё ожидал?

— Габриэль? — всё-таки позвал он. Вдруг дома, вдруг уже вернулся.

Квартира ответила тишиной.

Максим завернул на кухню, хотел поставить чайник, но ограничился коньяком — на столе стояла ополовиненная бутылка, рядом с ней от перевёрнутой ступки тянулась ароматная пустыня молотого кардамона и имбиря. Кляксы сбежавшего кофе на плите напоминали трупные пятна.

Совершенно не хотелось гадать, почему Габриэль так психовал, что квартира превратилась в руины.

Максим зачем-то зашёл в ванную, убедился в отсутствии стирального аппарата, поскользнулся слегка на мокром кафеле, задев плечом полочку. С полочки что-то упало, раскрылось, разлилось, запачкало стены и раковину. Максим не всматривался даже — разрушением больше, разрушением меньше.

Глаза слипались, голова гудела. Спать, спать уже наконец.

Не под кровавого цвета балдахином, конечно же, а на диване в другой комнате.

В другой комнате без ковра было странно, пусто и непривычно. Что-то ещё тут было не так, но совершенно измотанный Максим не сразу сообразил, что именно. Он уже лёг (как был, в пропитавшейся дождём одежде), когда заметил на полу ворох старых литературных журналов — все выпуски за почти двадцать лет, Габриэль гордился своим собранием, но никогда на памяти Максима не перечитывал. Что ему вдруг взбрело в голову? Не электрики же в журналах копались…

Максима вдруг поразила неприятная мысль: электрики ведь были в этой комнате, электрики ведь могли увидеть копии документов, которые он оставил Габриэлю ещё во вторник, надеясь объяснить, чем Университетская гэбня сейчас так занята, и, наверное, надеясь извиниться.

С тяжёлым сердцем поднявшись с дивана, Максим подошёл к длинному письменному столу, за которым свободно можно было работать вдвоём. Копии документов лежали на виду, но, кажется, никто к ним со вторника так и не прикасался. Даже Габриэль.

Стоило перепроверить, не пропало ли что. Максим уже взял проклятую стопку в руки (точно такую же он день за днём возил на Революционный проспект), как разглядел наконец, что в его собственную (не Габриэля!) печатную машинку был заправлен лист бумаги, на котором чернели всего несколько строчек.


«Если мои просьбы для тебя хоть что-нибудь значат — то: пожалуйста, не отрывайся от работы. Я правда верю, что ваши дела важнее моих, и уж точно принесут тебе больше удовлетворения. Кроме того, поверь, ты даже не на первом месте в списке тех, кого могут позвать на опознание. Я, в отличие от Университета, справлюсь и без тебя».


И ниже:


«Прости, пожалуйста, прости — и попытайся просто быть счастливым».


…Максим буквально физически ощутил, как под черепной коробкой медленно, неловко, с металлическим скрипом обрывки понимания попытались сложиться в мысли.

Это невозможно — этого не должно быть — это всё.

«Ваши дела важнее моих».

С чего ты взял, едва не выкрикнул в пустоту Максим, я же совсем не это имел в виду.

Вырвал быстрым движением лист с печатными строчками, поднёс поближе к глазам: «опознание», «не первый в списке», «справлюсь и без тебя».

Максим и недогадывался раньше, что текст на родном языке может быть так сложен для понимания. В голову лезла одна ерунда: кого ещё во всем Бедрограде могут вызвать первыми на опознание, если не коллег с кафедры? И кто будет вызывать — следственный отдел под началом Бедроградской гэбни? Смешно. Надо было выбивать для Университета не только право самим решать проблемы с законом у своих людей, но и право самим хоронить свои трупы.

Что он несёт, о чем он думает, леший.

Это было так странно: всю долгую дорогу от Университета до Поплеевской, до дома, Максиму казалось, что он смертельно устал. Смертельно — не потому что сильно, а потому что усталость притупила мысли и ощущения, сделала голову стеклянной. Всю долгую дорогу от Университета до дома он думал тупо и через стекло, и уже успел поверить, что всё сумело-таки стать ему безразлично.

Габриэль может быть безразличным к кому-то, но не безразличным кому-то. Уж точно не Максиму.

Он любил «наверняка», «несомненно» и «очевидно, что»; что рано или поздно случится такая записка, бардак в спальне и тишина — всегда было не несомненно, но очень наверняка.

Но почему сейчас, почти закричал Максим — и знал, что это неправильный вопрос, правильный — зачем ты так. Правильный и глупый, только в припадке бессмысленного оптимизма можно подумать, что понимаешь, зачем Габриэль делает то или это. И он не объяснит, никогда не объясняет.

Соседка сказала, что стиральный аппарат электрики вынесли ещё утром — и уже утром дома никого не было. Даже если Габриэль зачем-нибудь возвращался — может, из-за этого по всей квартире следы спешки, — прошла уже целая бесконечность. Надо срочно бежать по соседям, спрашивать, не видел ли кто, во сколько и куда уходил Габриэль.

Куда (и как — как, с сотрясением мозга?) он мог поехать, чтобы покончить с собой? На ум ничего не шло, как Максим ни старался: сколько он помнил Габриэля, у того всегда был один дом — два, если считать кафедру. И ведь он смог бы выпить какие-нибудь таблетки и поехать в Университет — чтобы там, у всех на глазах…

Нелепая, ускользающая надежда, и всё же больше, чем ничего. Надо позвонить Ларию, предупредить. И даже не только Лария, надо предупредить Святотатыча — вдруг Габриэль пошёл умирать в Порт, Порт — это Гуанако, корабли в Ирландию, куда они вдвоём плавали в проклятом мае… Об этом больно думать, но надо — надо хотя бы сейчас суметь предусмотреть всё, не поплатиться из-за халатности. Университет, Бедроград, сам Максим могут гореть огнём, особенно если кто-то из них позволяет себе отвергать помощь, но не Габриэль. Габриэля можно спасти, Габриэля обязан кто-то спасти.

Стоящий тут же, между двумя печатными машинками телефон издал мелодичную и знакомую трель.

Максим отстранённо осознал, что самолюбие всё-таки играет с ним дурную шутку: мысль о том, что эпидемию чумы могут остановить и без него, ранила в самое больное место, и поэтому он изо всех сил пытался стать незаменимым, и поэтому разбрасывался, не успевал; отсутствие ответственности нестерпимее её переизбытка. Так было со всем: с контрреволюцией, с чумой, с Университетом — Максим многое умеет, Максим сделает всё, чтобы помочь, защитить и справиться, но если Максим не нужен, то пусть оно катится к лешему.

Так было со всем, кроме Габриэля.

Если бы сейчас из-под осиротевших без ковра половиц вылез мифический леший и предложил Максиму продать душу, имя, уровень доступа и право бывать в этом доме, в обмен посулив спасти Габриэля, Максим не задумался бы ни на секунду. Пусть бы тот потом смотрел на него только со льдом, пусть бы вообще не смотрел — лишь бы…

Телефон упрямо продолжал звонить.

Сняв трубку, Максим толком не нашёл слов приветствия: звонил Ларий.

— Габриэль Евгеньевич? Максим?

— Максим.

Ларий сделал паузу — он-то умел искать слова, выбирал сейчас самые аккуратные, чтобы не вызвать ещё большего раздражения у ненормального Максима, который устал, перенервничал и выбежал с факультета в чём был под дождь.

Между печатными машинками, совсем рядом с телефоном, текстом вниз лежал один из выпусков «Литературы Нового Бедрограда» — не нужно даже всматриваться в зелёно-голубую обложку, чтобы догадаться, какой. В этом претенциозном издании в своё время вроде как печатали молодых авторов, но на совсем молодых смотрели косо. Рассказ второкурсника в «Литературе Нового Бедрограда» — событие не то чтобы неслыханное, но примечательное.

Не нужно всматриваться в обложку, потому что все знают: на втором курсе Габриэль написал рассказ о том, как некто (очень похожий на него) отправился в родную деревню в поисках единственно возможного ответа на невыносимые вопросы, ушёл в леса и обнаружил там своего повесившегося двойника (и вместе с тем — себя, и вместе с тем — просто какого-то случайного человека в соответствующем контексте). В общем, про попытку телесной смерти, смерти духовной и духовном же перерождении.

— Слушай, я понимаю, что ты устал, ты злишься на эту дурацкую ситуацию с запросом. Но — как сможешь — возвращайся, пожалуйста, на кафедру.

— Зачем бы? Охровича и Краснокаменного вон нет, гэбня всё равно неполная.

— Да, но я не могу один, у меня не хватает рук. Сейчас-то точно нельзя что-нибудь проворонить…

— Ты за чем-то конкретным звонишь, или это снова некие абстрактные бесконечные дела, о которых я знаю только то, что они никому не нужны?

Ещё если не все, то многие знают, что Габриэль Онегин на самом деле — Гаврила Онега, это излюбленный истфаковский курьёз. Родился на Пинеге, но сразу после отряда уехал в Бедроград, Евгения Онегу не признаёт и «возвращаться в родную деревню» не намерен. Что Евгений Онега ему не отец — информация уже более сложная для понимания, ей в курьёзе места не находится.

— Сантехникам необходимо официальное разрешение на поисковую операцию. Мы пока только зачищали канализации в тех домах, где точно есть заражение, но это нерационально — вот как раз свободные сантехники-то у нас есть, это ж, как ты знаешь, не только студенческая практика. Кажется, — аккуратно посмеялся Ларий, — сантехники — это единственный свободный персонал, так что пусть не простаивают. Я могу подписать бумажку, но им нужен инструктаж по технике безопасности, карта города с заражёнными районами, тара для взятия проб, кого-нибудь из медиков бы в придачу — в общем, заняться этим делом надо плотно, и поскорее бы, а я ну никак не могу успеть… алё? Максим?

Все знают (леший!) про Габриэля столько всего, что любые попытки личной жизни превращаются в проходной двор, можно только сжать зубы и делать вид, что тебе всё равно.

Но не все знают, что иногда два и два полагается складывать.

Как бы ни было страшно.

— Максим, я в курсе, что, если бы это были не мы, предложение сейчас пойти поговорить с сантехниками звучало бы смешно, но ты-то понимаешь, что это правда важно и нужно — и чем скорее, тем лучше.

Пойти поговорить с сантехниками, потому что им нужен инструктаж и разрешение на поиски.

Когда-то Максим верил, что в государственном устройстве должно быть что-то большее — большее, чем бюрократия, чем условности и протоколы. Отстранённо подумалось: как же так вышло, что даже во вверенном ему клочке государства он не сумел устроить это большее?

— Если ты не можешь выкроить в своём чрезвычайно плотном графике времени на столь дорогое тебе городское дерьмо, то катись ты к лешему, Ларий, — вместе с сантехниками, канализациями, чумой и всем Бедроградом!

Так бывает со всем, ещё раз признался себе Максим. Со всем, кроме Габриэля.

И грохнул трубкой о телефонный аппарат, наслаждаясь коротким мигом звона, разлетевшегося по квартире. Он пожалеет об этом, конечно: Ларий всё делает правильно, старается удержать все нити в руках, ничего не упустить.

Только нет сил упоминать Габриэля в разговоре о сантехниках и бюрократии, просто нет сил, не поворачивается язык.

Максим взял выпуск «Литературы Нового Бедрограда» в руки — без особой цели, он и так знал, что дальше делать, и не ожидал увидеть ничего необычного. Разумеется, открыто «Белое дерево», рассказ Габриэля с давнего его второго курса. Рассказ Габриэля, который тот ни разу на памяти Максима, даже в минуты самой острой ностальгии, не перечитывал. На удивление хорошо сохранившаяся, хоть и довольно дешёвая, бумага, ставший почти символом времени шрифт с засечками — почти ничего необычного.

Почти.

Подхватив «Литературу Нового Бедрограда» и выдернутый из печатной машинки лист с запиской, Максим быстрым шагом (на бег, как он ни старался, всё-таки не хватило сил) бросился в коридор, накинул один из своих плащей — серый и нелюбимый, всегда бессменно висевший на вешалке.

Последняя страница рассказа — та, на которой главный герой нашёл труп своего двойника, — была вырвана.


(обратно)

Глава 16. О пользе чтения


Бедроградская гэбня. Гошка


На часах 10:32


— Это меня и поражает. Ты вообще способен признать свою вину?

— Вину?

— Ладно, не вину — не лучшее решение?

— Смотрите-ка, кто запел.

— Ночью что только не с микроскопом облазили…

— Знаю. А эта твоя финальная экспертиза?

— Да не было в ней смысла. Гошка, у Ройша чисто. Зря выманивали в Хащину.

— Девка защитила его сортир, как трогательно! Значит, и поделом девке.

— Как ты вообще мог повестись на её спектакль?

— А как ты мог попасться фалангам? Заткнись и радуйся, что вовремя очухались.

— Раньше у нас хотя бы был план! Опасный, но стройный.

— Ну и? Планы меняются.


На часах была половина одиннадцатого утра, самое время добропорядочным гражданам собрать манатки, покинуть уютные жилища и отправиться пахать в поте лица. Тем из них, кто не чувствует усталости, головокружения и симптомов тяжёлого ОРЗ, конечно. Но их и не должно шибко интересовать, что происходит на лестничной клетке, верно? У них другие заботы сыщутся.

В подвале похожего на башню дома номер 33/2 (33 — по проспекту Объединённых Заводоводств, 2 — по Поплеевской) было чистенько, уютненько и крайне двойственно. Подвалы — нейтральная территория, там университетский выход в канализацию и бедроградское всё остальное.

Оформлением конкретно этого подвала занимался Университет — и, судя по ровным слоям краски на стенах, его обитатели намеревались в оный подвал переселяться. Только кушетки с камином и не хватало.

— И дезинфекция уже пущена? — поёжился Андрей, повертел головой в поисках люка, ведущего в канализацию.

На проспект Объединённых Заводоводств ехали вдвоём: вчетвером — много, заметно, да и других дел для голов гэбни сейчас по горло. Именно с Андреем — потому что у него в одной руке шприц, а в другой руль, очень удобно.

Хотя кому Гошка это рассказывает?

Потому что хотелось. Ну, посмотреть на Андрея в действии после всей этой херни.

Самой сложной частью сегодняшней операции оказался выбор для него нормальной штатской одежды, поскольку выяснилось, что первые любимые брюки не подходят к рубашке, во вторых любимых он мотался по Столице и видеть их больше не желает, а третьих любимых, в общем-то, и нет — во всех потенциальных третьих что-нибудь непременно не так. Пришлось насильно отдирать от шкафа прямо в форменных гэбенных, что неконспиративно, но времени-то было не шибко.

Андрей потом никак не мог заткнуть фонтан на тему того, как хорошо некоторым быть вечным младшим служащим с набором повседневных туалетов, которых хватило бы на костюмерную театра средней руки.

— Весьма, — кивнул Гошка, отвинчивая последний шуруп из крышки щитка. У него, ясное дело, был ключ, но бригадирша электриков настояла на том, чтобы они с Андреем свинчивали крышку сразу — мол, ей всё равно потом придётся, нечего преумножать труды. Она вообще оказалась склочной бабой, чем и понравилась Гошке — знает своё дело, знает, кто здесь главный и вовсе не собирается поступаться своими интересами.

Хамить главному нехорошо, и бригадиршу ожидал бы перевод на какую-нибудь гораздо менее престижную должность, если бы не секретность операции.

Теперь ей грозит несчастный случай, бедняжке.

Хамить главному — нехорошо.

— Когда мы говорим «контролируемая эпидемия», — поддавшись нравоучительному порыву, продолжил Гошка, — мы имеем в виду «контролируемая нами эпидемия». Если Университет тоже взялся травить людей, наш гуманистический долг и священная обязанность — их вылечить, не так ли.

— Ну-ну. Всех, кроме одного? Почему бы этого одного тоже не вылечить? Можем же опять спалиться.

— Потому, Андрей, — Гошка снял крышку щитка, воззрился на месиво проводов, — что травить своих — грешно и порочно. А за грехи и пороки приходит расплата. Какой, по-твоему, надо херачить?

Андрей дёрнул плечом и отвернулся. Миленький вознегодовал?

Миленький прекрасно умел подстраиваться под ситуацию и ориентироваться на пересечённой местности, но при этом всегда корчил такую рожу, будто ему в организм вводят живых угрей. Внутривенно.

— Вот и я думаю, что все, — хмыкнул Гошка, сцапал рукой самый центр чёрно-красного гнезда и изо всех сил дёрнул. Никаких искр, само собой, не брызнуло, только с писком мигнула и погасла лампочка.

Простите, о невинные жертвы политических акций.

— Ты так радуешься происходящему, как будто мы выигрываем, — проворчал Андрей из свалившейся на голову темноты. — А ситуация ведь глупая. Мы травим — они лечат. Они травят — мы лечим. Лекарства у нас после рейда фаланг — пихт наплакал. А синтез новых партий идёт слишком быстрыми темпами, ночью аппаратура вообще начала сбоить от таких перегрузок! Нужны решительные действия.

А они тут чем занимаются?

— Я так радуюсь происходящему, миленький, потому что теперь всё гораздо, гораздо интереснее.

Ведь именно в этом соль политики — в нюансах, в маленьких шажках, которыми приходят большие перемены. Университет держится за свою мораль и атмосферу любви и ласки, а значит — достаточно эту атмосферу отобрать. И, откровенно говоря, это гораздо веселее, чем перестраивать канализации и бегать потом по фалангам, тыкая пальцами в то, кто тут некомпетентен. Ходить по старшим скучно и унизительно, то ли дело партизанская война на равных.

Гошка любил пихтский эпос. Среди прочих там была невыносимо длинная и нудная история про то, как некий пихт продал свою бессмертную душу лешему за мирские блага, хоть глупые росы его и отговаривали. Продал, поимел лёгкую и счастливую жизнь, а в конце так и не понял, что такое душа, была ли она у него раньше, зачем отговаривали и в чём наёбка.

Душу придумали древние росы и прочие интеллектуально обогащённые — на свою же голову.

С теми, кому так важно не запачкаться, весело бороться, потому что достаточно разок кинуть в них говном — и они уже будут считать себя проигравшими. А добить лежачего — это так, дополнительное удовольствие.

В поисках двери на лестницу Андрей, ругнувшись, схватил Гошку за плечо, и тому слегка ёкнуло.

Что ж не радоваться-то, миленький, если мы снова вместе?

— Куда ты лезешь, дай электрикам зайти, — осадил он его вслух. — Им дорога прямо на нужный этаж, займут народонаселение, пока мы делаем дело. Чтоб народонаселение особо не пялилось по сторонам.

— Знаю я, — буркнул Андрей, но руку с плеча не убрал.

Он мог сколько угодно клеить серьёзность, но Гошка-то знал, что в нём бьётся точно такой же азарт, только у Андрея от него синяки больше, потому что сложно одновременно бросаться под обстрел и опасаться где-нибудь напортачить. Наверное, миленького с его осторожностью можно даже пожалеть.

Поразмыслив, Гошка притянул Андрея поближе — просто так, чтобы был.

— Перестань делать лицо и посмотри на это так: зачем вообще идти в гэбню, если тебе не нравятся противостояния?

Андрей покачал головой — и смотреть не надо, чтобы почувствовать, как надулся.

— Ответственность? Синхронизация? Благо города? Ты сам всю шапку про это прозудел.

— Да, а ещё хождение по колено в дерьме, пулевые ранения и рейды фаланг, — фыркнул Гошка. — Это тоже прописано в вакансии. Вот я и спрашиваю — зачем идти в гэбню, если тебе всё это, всё вместе не нравится? Чтобы носиться с тем, какой ты ебически благородный? С этим в Университет, миленький.

Андрей что-то пробурчал, но мышцами расслабился.

— Я всё ещё помню избиение стола.

— И, поверь мне, я получил от него всё удовольствие, которое можно в принципе извлечь из избиения неживого объекта.

А ещё Университет — хороший противник.

Приятно, когда скандальную бригадиршу бьёт случайным ударом тока, но ещё приятнее — когда коротит тех, у кого к зубам прилагается табельное оружие.

На лестнице послышались голоса — вот и скандальная бригадирша пожаловала, самое время. Гошка потрепал Андрея по голове — просто так, на дорожку — и махнул рукой. В темноте тот жеста не увидит, но всё равно почувствует, что пора.

Пора.

До нужной квартиры Гошка с Андреем добрались бодрой рысцой — электрики будут развлекать всех желающих тунеядцев не меньше часа, но это не повод. На лестничной клетке стояла бригадирша — невысокая и с во всех смыслах выдающейся челюстью.

— Ключи, — коротко проинформировала она, протягивая уже одолженную у соседей искомую связку. Электрикам ведь нужно проверить все квартиры, даже те, хозяева которых отсутствуют или не могут открыть дверь по причине проблем со здоровьем. Электрикам дадут ключи без вопросов.

Гошка кивнул ей на темнеющий лестничный пролет — нечего тут пялиться. Бригадирша покачала челюстью и удалилась.

И откуда только такие страхолюдины берутся. Казалось бы, делаешь людей в печи — ну улучши хоть немного средние показатели презентабельности.

— А если там всё-таки ещё кто-то? — Андрей обеспокоено прижал ухо к двери.

— Кому там быть? За Молевичем проследили, он на службе. А больше никого наш пациент не ебёт. Во всех смыслах.

Гошка отряхнул перчатки, достал пистолет — так, скорее для виду, левой рукой засунул ключ в скважину.

Ну здравствуйте, доктор исторических наук Онегин Габриэль Евгеньевич.

В завкафской квартире было душно и смутно пахло савьюром — как он тут живёт вообще? В коридоре стройными рядами висели тонкие плащи и куртки, под ними — многочисленные сапоги: натуральная кожа чуть ли не индокитайских крокодилов, пряжки из серебра. Достойный расход университетских финансов.

Естественный свет пожрали плотные шторы, но его всё равно хватило, чтобы разглядеть: прямонапротив входной двери — спальня: гостеприимно распахнута, встречает с порога огромной кроватью под красным балдахином, в центре — бледный завкаф, приподнявшийся на одном локте.

Ох леший.

— Если это не приглашение, то я вообще не знаю, что называют приглашением, — Гошка стремительно преодолел расстояние от входной двери до кровати.

За спиной шикнул Андрей. Мягко переступая, начал проверять одно помещение за другим на наличие нежданных сюрпризов. Такой хороший, вымуштрованный служащий — он что, слепой, что ли? Главная угроза всей операции тут, под носом — разметалась на простынях.

Завкаф даже попытался дёрнуться, что было непередаваемо трогательно. В сердце Гошки немедленно расцвёл широчайший спектр светлых чувств. Можно ли не возлюбить человека, который всем своим видом приглашает?

Невыносимая дилемма. Андрей отчасти прав, алгоритм прост: осмотреть помещения, устроить дезориентирующий бардак, по-быстрому свалить с добычей, да-да, но —

Эта херова добыча сама дезориентирует кого хочешь!

Сразу зажимать рот не хотелось — хотелось, чтобы завкаф пискнул чего-нибудь, но тот только распахнул пошире свои голубые-голубые глаза. Он не ломал комедию, не строил из себя героя, не торговался, а просто откровенно и неприкрыто боялся.

Честное слово, вся затея с Университетом стоила как минимум этого момента. И ещё беззащитно выпирающих ключиц.

Гошка с сожалением отдёрнул балдахин и как можно спокойнее сам опустился на простыни. Навис, почти даже нежно прикрыл так и не издавший ни звука рот рукой в мягкой перчатке. Завкаф не сопротивлялся и не отводил взгляда — и вот это уж точно было приглашением.

Леший, работа работой, но как тут удержишься?

Подошедший Андрей хладнокровно хрустнул ампулой (ну точно слепой!), но Гошка жестом придержал его — тоже не отводя взгляда от завкафа.

Так. От работы надо получать удовольствие.

— По-моему, сперва стоит его трахнуть, — постановил Гошка, аккуратно распахивая завкафский халат. Чёрный и шёлковый на красных простынях — просто как провода в щитке, глубокий символизм цвета. Завкаф прётся от знаков и предзнаменований — ну так вот, эта встреча была предначертана, пусть не жалуется.

Какое тут жаловаться, праздник сплошной, день госслужащего прям. Если не считать того, что в голове досадливо вертелась тошнотворная эротическая мура про напряжение и электрический ток.

Вредно, вредно думать. Откуда мыслей-то столько вдруг?

Андрей недовольно фыркнул:

— Опять?

— Что «опять», тот раз когда был!

Когда-когда, восемь лет назад, прямо после мальчика 66563 с расшифровками. Когда выяснилось, что у Университета хромает интуиция и они не догадываются, что своих людей нужно защищать. Завкафа тогда прикарманили так, всё для той же острастки. И удовольствия.

Он ведь специально это делает — культивирует свою хрупкость и ранимость, стрижётся под оскописта и носит серебряные кольца. Гошка его не обвинял даже, наоборот — догадывался, как весело и приятно, когда у всех близлежащих студентов тестостерон из ушей хлещет. В Университете вообще сильна добрая традиция провокаций.

Так что пусть радуется, провокация сработала.

Андрей посмотрел на Гошку осуждающе — херов отрядский отличник! — и сдёрнул завкафу халат с плеча.

Было бы наивно надеяться, что миленький вдруг решил взять уроки получения удовольствия от работы. Так и есть, ткнул шприцом. Ужас в голубых завкафских глазах булькнул и растворился.

Какая потеря.

— В бессознательном состоянии не так весело, но я готов пойти на эту уступку ради тебя, — ухмыльнулся Гошка и погладил завкафа по белому плечу.

Андрей посмотрел на него с недоверием, механически проверил завкафу пульс, склонился изучить состояние глазных яблок:

— Ты осознаёшь, что он заражён?

— Ты осознаёшь, что именно поэтому мы с ним можем больше никогда не встретиться? Я не готов упустить этот шанс.

Как тебе прекрасно известно, водяная чума передаётся в том числе и половым путём, — Андрей сделал полдвижения, как будто хотел оттянуть Гошку в сторону за руку.

— Ну так и что, у нас есть лекарство.

— Когда именно пустили дезинфицирующий состав? Впрочем, неважно: сам он вряд ли пил из-под крана, куда ему в таком состоянии до кухни ходить, да ему бы уже и не помогло — посмотри на зрачки, на состояние мышц, тяжёлая стадия вот-вот начнётся, — зачастил Андрей, ещё раз зачем-то стал считать завкафский пульс. — Порция лекарства у меня, конечно, при себе, но разве задумка была не в том, чтобы оставить его зачумлённым? Наказание за грехи и пороки, все дела? Твои развлечения не стоят того, чтобы его лечить и заражать заново, я не знаю, что будет с иммунитетом, это ненадёжно без предварительных тестов…

— Кто говорит о том, чтобы лечить его? — широко улыбнулся Гошка, но завкафа отпустил — с огромным сожалением.

От некоторых приглашений не только невежливо, но ещё и очень, очень печально отказываться.

— Не трать время на ерунду, — тряхнул головой Андрей. — Электрики не вечны, нам ещё кучу всего сделать надо. И вообще я так и знал, что вся эта затея с завкафом — только для твоего личного удовольствия.

— Не включай белочку, если так торопишься, — рявкнул Гошка.

Ну в конце концов, почему нет?

Когда жители города загибаются от водяной чумы, не присоединиться к своему народу со стороны городских властей даже как-то бесчестно! На час-полчаса — всё равно дольше у параноика Андрея не хватит нервов не всаживать в Гошку целительный шприц.

Даже интересно, в конце концов.

— Да какая белочка? — Андрей отлип наконец от завкафского пульса, задумчиво уставился на перчатки на своих руках, которые были отнюдь не санитарной мерой, а конспиративной, нечего здесь отпечатки оставлять. — Послушай меня, пожалуйста. Шапка проверял вирус и лекарство на себе, нелегальных подопытных ему в Медкорпусе не достать. Мы проверяли на своих людях, но мало, мало проверяли! Я как услышал о возможном родстве вируса со степной чумой, всё время думаю: вдруг начнётся мутация? Вдруг мы не знаем каких-то свойств? Вдруг они нам подсунули формулу лекарства с сюрпризом?

Бессознательное завкафское тело никого не боялось и ни к чему больше не приглашало, поэтому прочие страждущие были наконец услышаны.

— Не ссы, наши подопытные живы-здоровы, — Гошка опустился на корточки у прикроватной тумбочки, полез шарить по ящикам. — Я ещё раз уточнял. Ну, после того, как дал девке пробирку.

Валокордин, письма какие-то, весёленькие сигаретки из цветной бумаги — всё на пол. Письма, возможно, даже на кровать, это уже смотря чьи и о чём. Сейчас поглядим.


«Я знаю, как жалко и нелепо писать мёртвым — но ведь и живому тебе письмо не дошло бы, верно? Заверну в конверт, выкину куда-нибудь, а потом поверю — смогу поверить — что его просто не пропустили по уровню доступа, или что затерялось в дороге, или даже что ты всё-таки прочитал, но не можешь ответить».


  — Люди — разные. В медицинском отношении-то точно, — заметив, что Гошка занялся делом, Андрей устыдился, осмотрелся и направился к завкафскому шкафу. — Долбаный Зиновий Леонидович с Колошмы вроде как без намордника шлялся по изоляторам, взбунтовавшуюся охрану стрелял. И пережил две вспышки степной чумы! А некоторые от простуды дохнут, такое случается.

Из-за створки полетели шейные платки, тонкие рубашки и прочие неопознанные кружева. У этой ходячей провокации вообще, что ли, практичных шмоток нет, только бордельные?

— Выбери там что-нибудь относительно пристойное и траурное, — подсказал зависший над письмами Гошка, игнорируя врачебные излияния, — если Молевич вдруг знает все кружева наперечёт, пусть считает, что завкаф сбежал в таком виде, в котором разве что стреляться.


«Мне всегда казалось, что жизнь и смерть — одно и то же, только в смерти чуть спокойнее и чуть более всё равно. Звучит страшно подростково, да? Но мне нравилось быть глупым и эдак драматизировать. Это жалко и смешно, на моём месте нелепо осуждать тех, кто смеётся — я сам смеюсь. Смеюсь, но, смеясь, всё равно ползаю на брюхе, умоляю — снова быть глупым. Верить, что всё это предначертано, знаки, высшие силы, следы божества.

Ненавижу тебя за то, что ты отобрал у меня эти простые иллюзии — как будто мало было отобрать у меня себя.

Ненавижу себя за то, что не могу это всё просто отрезать.

Тебя бы стошнило от патетичности моего слога, я знаю. Как хорошо, что ты не будешь этого читать — письмо затеряется в дороге.

Не пройдёт по уровню доступа».


— …у тебя могут начаться осложнения, какая-нибудь непредвиденная реакция организма, выпадешь на несколько дней, ну кому это нужно? — всё зудел и зудел Андрей.

А, он до сих пор об этом?

— Миленький, да ты никак ревнуешь меня к завкафскому телу!

— Очень смешно, — огрызнулся миленький и убийственно серьёзно добавил: — Боюсь я, мы же без тебя не справимся, если…


«Не стоило идти на истфак: слишком хорошо знаю представления о посмертии в разных культурах, чтобы верить хоть в одно».


Так, эпистолярным произведениям однозначно место на кровати.

— Всё, завалил ебало. Нет никакого «если», — последний раз запущенная во внутренности тумбочки рука наткнулась на связку ключей. — Не трахать так не трахать: умирать от чумы и правда некогда, Бедроград за спиной. Но ты мне теперь должен, — Гошка требовательно звякнул ключами. — Как думаешь, они от чего?

В любом нормальном доме есть чужие ключи. Всероссийское Соседство, леший! Все всем соседи, в каждом мебельном магазине найдётся специальная вешалка на десять крючков, у завкафа в коридоре вон тоже такая прибита.

Но эти-то ключи не на вешалке, а прям в спальне — тут явно есть, на чём сыграть, если б знать наверняка.

— От чего бы ни были, брось их позаметнее, — отвлёкся на звон Андрей. — Должно быть сразу ясно, что завкаф не по гостям пошёл.

Ключи шлёпнулись на письма, думать некогда.

Гошка рывком поднялся, бросил тоскливый взгляд куда-то в район оставшихся неизученными завкафских ключиц и придирчиво воззрился на беспорядок, в считанные минуты устроенный Андреем. Правдоподобно — миленький знает толк в гардеробных истериках, сам сегодня штанов по нраву найти не мог, серьёзный человек и эпический герой.

— Строже не вышло, одни шелка и вышивки, — протянул он Гошке какие-то тряпки, — там ещё в коридоре чёрный плащ болтается с застёжками под шинель, самое оно.

Ну нихера себе.

Гошка, конечно, сам говорил, что реквизит нужен, чтоб прям как будто стреляться, но увидеть рубашку военного образца времён Росской Конфедерации всё-таки не ожидал. Рубаха белая, парадная, она же расстрельная — на праздничный марш и под трибунал. В такой дед Гошки до старости фотографировался — он свой титул, умело конвертированный в деньги, как раз в Резервной Армии заработал.

Они там в своём Университете совсем охерели? Срать присесть только на антикварный горшок пристало?

Горшок, впрочем, был вполне обыкновенный, разве что пару дней подряд по воле неизвестного доброжелателя в нём плескалась водяная чума, а так всё путем; зато в ванной обнаружилась недешёвая штука — стиральный аппарат.

Андрей уставился на него как на херов подарок ко дню рождения:

— Конфискуем. Ну, якобы в ремонт, я имею в виду. Конфискуем и говорим, что проводку из-за него и того, а хозяина на месте не было, поэтому пришлось аж записку с объяснениями на дверь повесить. И сразу ставим слежку — при таком раскладе кто-нибудь из бдительных соседей сам Молевичу позвонит.

— Резво соображаешь, — одобрительно кивнул Гошка. — Может, не придётся до ночи ждать, пока он соизволит домой пожаловать. Выцепим прямо из гущи событий!

И непременно надо будет поставить на след кого-нибудь этакого, во вкусе Молевича: с беззащитными ключицами и приглашающим видом, чтоб ему тоже пусто было. Молевич всё же не совсем дурак, беспрерывно его вести не выходит, умеет чуять слежку — проверено. Так вот пусть и смотрит себе на слежку во все глаза. Сегодня ни одного его движения упустить нельзя.

— Ведро, вода, порошок, — раскомандовался миленький, с решимостью подбираясь к железному нутру аппарата. Видать, опыт валяния под такси помогает имитировать поломки любых устройств. Что ж он в щиток-то сам лезть не захотел?

— Устроим Потопление Первозданной Земли?

— В слезах, — невнятно отозвался Андрей, зажимавший зубами какую-то маленькую железку, извлечённую из кармана. Вечно они с Бахтой как лавки запчастей на выезде! — У меня перегоревший предохранитель завалялся. Даже подходит, но он похуже, чем в аппарате. Сейчас заменю, и будет не подкопаться.

Гошка покорно включил воду — четыре головы лучше одной, быстрее и эффективнее. Отвлекать соседей электриками — быстро и эффективно, но не очень чисто: электрики тоже люди, всегда могут заподозрить, задуматься, сболтнуть лишнего. Особенно если кто-нибудь хорошенько порасспрашивает, а такое возможно — вдруг у Университета есть нюх. Создать и для электриков убедительную картину разрушений не помешает.

Херовы убедительные картины!

Вода из-под крана в доме-башне 33/2 была убедительнее некуда — то, что она совершает оборот сортир-кран, действительно на совести Бедроградской гэбни.

Отчасти.

Лет пять, что ли, назад инженеры намалевали на бумаге финальную версию очистительных систем, позволяющих пускать часть использованной воды обратно в краны через совсем небольшой промежуток времени. Обкатывать на своих же служебных зданиях было можно, но осторожно — великое изобретение-то хотели приписать Университету, а хер бы Университет незаметно окопался прямо под Бедроградской гэбней! Да и расход воды, нагрузка на оборудование — и чего там ещё бывает? — в жилых домах другие.

Короче, надо было выбрать дом для пробного запуска. Сначала спорили, пытались решить по уму, потом Бахте надоело, и он выстрелил в карту, не целясь. Попал в Шолоховский переезд, все заржали — там же рядом перекрёсток Объединённых Заводоводств и Поплеевской, дом завкафа, откуда по данным приставленных наблюдателей всё время то убегал, то возвращался Молевич.

Гошка тогда настоял, чтобы выстрел Бахты засчитали — почему бы не заставить Молевича пить воду из завкафского сортира? Отличная шутка, в Университете такие любят!

Завкафскую канализацию перестроили, потестировали пару недель — никаких жалоб, никто ничего не заметил — и вернули в прежний режим работы. Ну а что — всё прилично, переключатель-то предусмотрен.

Протестировали и забыли к херам лешим!

То есть не забыли, само собой, но в расчёт не принимали: дёргать переключатель под завкафом и запускать заражение всего дома — глупо. Молевич заметил бы раньше, чем нужно для создания по-настоящему опасной ситуации в городе. Да и для фаланг при худшем развитии событий чума из-под кранов именно этого дома означала бы покушение на голову гэбни, если б всё-таки удалось доказать, что тайной перестройкой канализаций занимался не Университет. До вчерашнего дня думали, что нихера они докажут, что всё схвачено, но теперь надеяться на прежний план не следовало — он же утёк как-то.

Мочой по трубам, блядь.

Устраивая на полу ванной и коридора мыльное болото, Гошка в который раз пожалел, что Бедроградская гэбня когда-то не удержалась от сортирного юмора в адрес Молевича. Не будь в завкафской канализации тестовых фильтров, хер бы Университет сейчас оказался в таком выгодном положении. Покушение на голову гэбни со стороны другой гэбни (которое другая гэбня не совершала, но фильтры-то с переключателем есть!) — слишком, слишком отягчающее обстоятельство, а чума в Бедрограде и без того не очень-то легка в качестве превышения служебных полномочий.

— Даже если предположить, что у них там всё решает кто-то один и это не Молевич, — подал голос Андрей, только что закончивший возиться со стиральным аппаратом, — всё равно Молевич должен быть уже в курсе, что дом заражён. У завкафа не самая типичная симптоматика, но, зная о чуме в принципе, не догадаться нельзя.

— И что?

Возможно, Андрей пытался сказать что-то осмысленное, но и эта попытка Гошку малость взбесила. Его бесило сейчас вообще всё — предполагай не предполагай, точно-то им не разобраться, кто что знает и кто кого травит. И вообще всё через задницу, и задницы завкафа Гошке не досталось — времени нет, последствия непредсказуемы, хер знает что ещё.

Дерьмо.

— И то, что завкафа он не вылечил, — Андрей педантично оглядел ванную, добавил пару косметических штрихов картине разрушений и двинулся в коридор.

— Или сам заразил, — напомнил Гошка.

— И до сих пор не вылечил! — ох, миленький даже повысил голос с шёпота до полушёпота. Волнуется?

— Может, хочет предъявить фалангам тело в наиболее плачевном состоянии и выбить из них скупую бюрократическую слезу?

— А может, ему наплевать на завкафа, и мы тут с тобой зря время тратим, — объяснил наконец миленький причину своего негодования. Вот дурак!

— Слушай сюда, мой осторожный друг, — скривился Гошка. — Кто там говорил, что все люди разные? Так вот, они разные. И не все из них столь же трусливы — то есть, прости, предусмотрительны и разумны, как ты. Молевич, скорее всего, не считает, что поваляться пару дней с водяной чумой — очень уж большая опасность для его драгоценного завкафа. Может, это даже такая воспитательная мера и прочие высокие отношения. Что ещё не означает, что он не схватится за жопу, когда насквозь больной завкаф исчезнет в неизвестном направлении. Совершенно не означает.

Андрей нарисовал на лице «да-да, конечно, я очень ценю твоё мнение, но шёл бы ты лучше лесом», но Гошку это не задело вовсе. Главное — хоть не врёт, что со всем согласен.

— Проехали, — Андрей кивнул Гошке на дверь во вторую комнату, а сам пошёл громить кухню. — Просто если он не клюнет, будет тупо.

— Во-первых, у нашей кампании по расхищению завкафов двойная цель, забыл? — вселять оптимизм в удаляющуюся спину было не особо приятно, но уж во что есть. — И второй цели мы достигнем, тут без вариантов. А с Молевичем надо поработать. Да, истерического беспорядка и сопливых писем на кровати может оказаться маловато. Значит, сейчас что-нибудь придумаем, чтоб он точно клюнул.

И Гошка шагнул-таки во вторую комнату — придумывать.

Херов Молевич, что бы он там себе ни воображал, должен расплатиться за грехи. Вся Университетская гэбня должна, но Молевич — в первую очередь. Расплачивается всегда тот, у кого слабые места на весь Бедроград светят.

И ведь не то чтобы иметь слабые места порочно само по себе, кто ж их не имеет. Просто слабые места одной головы гэбни — это слабые места всей гэбни, если гэбня нормальная. Если. А у Университета всё наперекосяк: Молевич завёл себе такую слабость, не ткнуть носом в которую — просто преступление. Дошёл бы уже наконец своим могучим университетским интеллектом до того, что что-то здесь неправильно!

И очень, очень вредно думать, что вот Молевич-то не знает, а при другом раскладе служить бы ему на благо государства совсем в другой должности. Бедроградская гэбня, правда, своевременно и убедительно воспротивилась, но осадочек остался.

Остался-остался.

Вторая комната была примечательна ковром. Херовым белым ковром, ворс по щиколотку — попробуй пройди, не оставив следов! Как они вообще умудряются держать его чистым? Порхают, бляди?

Гошка посмотрел на мягкий ворс в больших сомнениях — он был преградой на пути к письменному столу, а на столе-то две печатные машинки, бумаги, книги с закладками. Наверняка что-то полезное найдётся, чтоб запудрить мозги Молевичу.

В конце концов, ковёр можно конфисковать вместе со стиральным аппаратом. Ванная совсем близко, натекло, потом электрики грязными ботинками потоптались. И как сознательные работники сферы коммунальных услуг они просто обязаны были забрать ковёр в реанимацию за свой счёт! Так: не забыть добавить сей факт в послание хозяевам от электриков и в самом деле вернуть имущество завтра с бригадиршей, хорошенько почистив.

А пока остаётся завернуть в него бессознательное завкафское тело — надо же как-то спускать добычу с долбаного седьмого этажа! Первоначальный план подразумевал, что они что-нибудь сообразят на месте, вытрясут из бригадирши стремянку или тележку, набросят сверху тряпку, но ковёр даже лучше.

Вынос завкафа в ковре, акт первый и единственный, современная драматургия в экстазе.

Принятие стратегического решения позволило спокойно и кощунственно прошествовать по белоснежному ворсу в пыльной обуви. Здрасьте, фантомные ощущения из чужой жизни: ходить по этому ковру босиком и трахать завкафа.

И стучать фалангам на Бедроградскую гэбню!

Потому что первым, что Гошка разглядел на столе, были копии запросов. Подписаны подателями в субботу вечером, оперативненько. Ничего нового, но посмотреть своими глазами было нелишне: бла-бла-бла, пресечена попытка умышленного заражения канализаций и водопровода жилого дома. Предположительно смертельно опасным вирусом (предварительное медицинское заключение прилагается). Предположительно Бедроградской гэбней (показания студентки исторического факультета БГУ им. Набедренных Брованны Шухер и список нелегально проникших в канализацию младших служащих Бедроградской гэбни прилагаются). Предположительно в целях вменить Университетской гэбне служебную некомпетентность (ничего не прилагается, жирный карандашный знак вопроса и меленьким почерком — секретарь Ларий? — рядом: «Не стоит, это несерьёзно и не очень честно»).

К этой макулатуре прикасаться не нужно, пусть себе лежит, как лежала. И всем своим видом прозрачно намекает, что так тоже не делают — хоть бы папочкой какой прикрыл разбросанную по дому производственную документацию, многоуважаемый голова гэбни. Тут, между прочим, электрики прогуливаются, у соседей ключи есть, гости на чай забежать могут — да мало ли что ещё бывает на частной квартире. Честное слово, стыдно и больно за судьбы всероссийской политики.

Зато теперь совершенно точно известно, что вирус они ждали. В запросе, правда, речь всего об одном жилом доме, Ройшевом, а не об эпидемии.

Зассали, хотели обойтись малой кровью? За угрозу эпидемии, пусть и выявленную, их бы никто по голове не погладил. Допустили возможность — всё равно лохи. Но не очень понятно, что они собирались делать дальше. Зачем сначала катать запросы про пресечение заражения одного дома, скрывать масштабы катастрофы, а потом травить своих? Планы изменились? Фаланги послали их с такой ерундой, и пришлось действовать решительней? Кто-то был не согласен с первоначальным планом и развёл самодеятельность?

И что это за приписка про «несерьёзно и не очень честно»?

У них было что-то похожее на доказательства намерений Бедроградской гэбни? Что, блядь? И откуда? Сами сфабриковали и вдруг усовестились, когда до дела дошло?

Гошка недовольно тряхнул головой — нашёл время думать! И так дурная привычка, а сейчас вообще без толку, сейчас первоочередная задача — нагнать вокруг завкафского исчезновения драматизма погуще да пожирнее. Молевичу пора бы переключиться с чумы в Бедрограде на что-нибудь более подходящее его пламенной натуре. Поиски пропавшего возлюбленного — прекрасный сюжет, благодарные радиослушатели заранее утонули в соплях.

Так как радиоприёмника поблизости не наблюдалось, взгляд Гошки сам непроизвольно нашёл ему замену и упёрся в бесконечные книжные полки, оцепившие комнату по периметру. Антикварный горшок возвращается! Все издания у завкафа были либо ветхими и раритетными, либо, наоборот, подарочными и расфуфыренными — тяжёлые переплёты, кожа с тиснением, деньги некуда девать.

Ближе к окну, в паре сантиметров от зарослей белоснежного ворса, во всё это буйство затесался целый ряд паршивых овец в мягких обложках — в смутно знакомых мягких обложках. Гошка пригляделся: они самые, выпуски «Литературы Нового Бедрограда». Было в пятидесятых-шестидесятых такое всё из себя элитарное студенческое чтиво, его ещё потом закрыли к лешему за какой-то плагиат спорнографической повести Хикеракли. Когда Гошка учился на юрфаке, хорошим тоном считалось непременно быть в курсе содержания свежего номера за пару дней до выхода.

С хорошим тоном и вообще всякой там литературой у Гошки были сложные отношения. Натянутые и драматичные. Книжки читают те, кому заняться больше нечем, но иногда ведь и правда бывает нечем — когда сидишь в сортире, например.

Короче, как ни тяжко было это признавать, херову «Литературу Нового Бедрограда» Гошка раньше знал едва ли не наизусть. По крайней мере всю ту, которая вышла за пять лет его учёбы. Сейчас, стоя с пистолетом наперевес посреди уютного гнёздышка головы враждебной гэбни, Гошка в который раз осознал, что в жизни ничего не бывает зря: завкаф-то на младших курсах в этом самом журнале печатался! Он точно помнит, помнит-помнит, там ещё был один рассказ, такой, полный мистический прозрений, про —

То что нужно, короче.

Подборка «Литературы Нового Бедрограда» полетела на пол. Какой же это год? Шестьдесят четвёртый? Пятый? Осенью читал, в коллоквиум с тем несчастным зачётом по имперскому священному праву, никому не нужная историческая дребедень, преподавателю петарда в карман досталась — но курс-то какой был?

А, вот он, нужный выпуск. Завкафское имя даже на обложке есть, с ума сойти как всё серьёзно.

Гошка ткнулся в содержание, нашёл рассказ — «Белое дерево», леший еби! — и открыл сразу последнюю страницу. Кого вообще волнует, чем всё началось, главное — чем кончится.


«В лесу было сыро и глухо, ноги мои всё охотнее бросались навстречу ветвям низких деревьев — продолжай идти, пока не упадёшь, только так всё закончится. В прогалине впереди сверкнула трава — неожиданно высокая, зелёная, та, которой можно напиться. В ней будет мягко, и когда я уйду — никто не услышит звука моих шагов.

Ветви разжались, и я выпал на поляну — утреннюю, безмолвную. Отсыревшее небо, всхлипнув, распахнулось — продолжай идти.

Здравствуй, я почти уже здесь, я уже не слышу себя; сейчас дыхание моё падёт росой, прозрачной, беззвучной, и они не найдут меня, и даже тело, даже то, что останется, не ухватят их жадные руки. Они вспомнят, и спросят, и ты ответишь — он улетел.

На том конце поляны, по щиколотку в траве, стояло белое дерево, источавшее тихий свет, пропахший грозовым озоном и ещё чем-то — поднебесным, невыразимым.

Я не зря шёл.

Здравствуй.

На ветви дерева, почти касаясь ногами травы, висел я — уродливый, кривой, с нерасплёсканным хохотом на лице. Я должен был заглянуть в свои глаза, должен, но —

Слишком страшно?

Смешной смертный страх, последнее сомнение — и небо с ворчанием сомкнулось обратно, свет впитался в древесную кору, блестящая как ножи трава зашелестела. Я достал из кармана бумагу и ручку, написал записку — простите-прощайте, я пришёл, дальше некуда, инициалы. Я умер, повесился на суку, как последняя шваль — иначе было нельзя. Я просто хотел летать, но вы слишком липкие, слишком цепкие, мне пришлось идти. И я пришёл.

Я пришёл.

Прощай.

Я сунул записку в карман к себе и вскинул голову — теперь сделаны все дела, можно смотреть. В моих мёртвых глазах было только стекло — простое, небесное — и от этого стекла я вдруг впервые почувствовал, как назойливо, до мозолей жмут мне ноги. Столько лет носил, привык, не замечал, смирился, озлобился, опошлился, пал пора конец сколько можно скинуть скорее скинуть моё тело скроено не по размеру но его можно скинуть скорее скорее скорее скорее скорее —

                      — скорее —

                                   — лететь.


Я честно листал потом сводки, даже ездил ещё раз в родную деревню — ведь кто-то же должен был быть мной, чьё-то тело я нашёл тогда на суку, в чей-то карман засовывал размокшую записку! Впустую; жизнь в деревне простая и жестокая, исчезают люди чаще, чем можно подумать. Этот напился и помёрз, тот ухнул в реку — всех не учтёшь. Так что нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны. Ходи не ходи — всё впустую.

Слишком густые вокруг моей родной деревни леса».


О глубокий внутренний мир завкафа, полный смертей и воскрешений!

Гошка неаккуратно рванул прочитанную страницу. «Литература Нового Бедрограда» нехотя, буквально-таки с хрипом расставалась с фальшивыми покойниками —


«Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?»

Зачем мне думать, я и так знаю.


Так стоп, это уже не то. Ни в одном глазу не то, вообще не оттуда.

Память совсем оборзела от культурных вливаний такого градуса, сама теперь подбрасывает какие-то посторонние цитаты.

Или не цитаты —


«Не умрёт уже, некому больше. Померли все и так».

И шаман хихикал, хихикал и шуршал своей юбкой, чавкал, ковыряясь в потрохах.

«Не веришь? Не хочешь вспоминать? Не нравится?»


Что за нахер в голову лезет?

— Ты чего? — застыл на пороге Андрей, явно тоже задумавшись о грязи с ботинок и порхающих блядях. Белоснежный ворс поверх паркета никого не оставит равнодушным.

Чего-чего. Окультурился по самое ничего!

— Проходи, не стесняйся, — позвал его Гошка. — Затолкаем завкафа в ковёр, вытащим из подъезда, а завтра вернём ковёр без завкафа, но чистеньким и пушистеньким. От лица электриков, я имею в виду.

Андрей кивнул, пулей очутился у стола, нацелился на те самые копии запросов фалангам, но мгновенно забил, как только Гошка пренебрежительно махнул рукой. Всё-таки приятно, когда тебя понимают без слов, для того и нужна вся эта синхронизация, чтобы —


Нет, не я; мы.

Мы придумали, мы сделали, нашим кишкам и по ветру болтаться. И не жалею я, нисколько не жалею себя, не жалею тех, кто платил; жалею лишь, что дело не сделалось, что всё впустую вышло. Пусть бы даже они победили, так бывает; но если одни только смерть и страх, и ничего больше, то, выходит, — зря, зря, всё зря, все — зрячие, слепые — в одну кучу, а должно быть не так, должно быть ясно, кто, где и зачем.

«Ты ш-ш-что ж думаеш-ш-шь, тут и впрямь — победить можно?»


Рехнуться, а!

Накатило, блядь, от завкафской писанины. Это не цитаты, не литература, это ж в самом деле было. В смысле, привиделось под наркотой — Врата, безотказная, вдоль и поперёк знакомая женщина «для психической разгрузки», когда-то весной угощала. Говорила, приходы ого-го, картинки цветные, почти как настоящие. Ей самой тогда ещё давний любовник являлся, вёл душеспасительные беседы о том, что, почему и как у них вышло. А Гошке…

— Ты точно ничего у завкафа не успел подцепить? — обеспокоено спросил Андрей. — Выглядишь странно.

Опять та же песня, да сколько можно. В порядке Гошка, в порядке.

Если и подцепил чего, то только мистические прозрения, леший их. Ему ведь под наркотой от Враты до всякой чумы чума являлась. Вирус нужный подобрать не успели, а Гошка уже смотрел галлюцинации про шамана с наплечником, Загробную гэбню и то, как заражение вышло из-под контроля.

Какой он, оказывается, слабонервный местами — прям как завкаф. Всё проебали, все умерли, ах! Не ах, а снова фрайдизм. Это потому что тогда как раз в канализациях недалеко от бывших метелинских мануфактур что-то обвалилось, Бедроградская гэбня стремалась, что Университет полезет чинить, заметит перестроенную систему очистки. В общем, на том участке фильтры пришлось под покровом ночи в восемь рук демонтировать, безо всяких инженеров. Хорошо искупались.

У Андрея аж на лбу читалось, что он сейчас не выдержит, кровь на анализ добывать начнёт. Параноик и не лечится.

— Отцепись и помоги мне сочинить предсмертную записку, — потряс выдранной страницей Гошка. — План созрел. Действительно коварный и на литературной почве. У завкафа в далёкой юности был рассказ про то, как чувак страдал-страдал, исстрадался в конец и отправился в поисках ответов на вечные вопросы в родное село. А там в соседнем лесу нашёл себя повешенным. Не себя, конечно, просто умеренно похожего мужика, но в карман ему подложил послание всему прогнившему свету со своей подписью. И типа просветлился. Понимаешь, к чему клоню?

Андрей слушал внимательно, как всегда немного по-отрядски, и это грело. Как и то, что, пока Гошка вставлял в печатную машинку свежий лист и задумчиво разминал пальцы, Андрей быстро, ловко и без возражений выдёргивал херов ковёр из-под всего, что на нём стояло.

Не трахнуть завкафа, так хоть в ковёр закатать!

— Он же не бедроградский, да? С Пинеги? — вспомнил наконец Андрей, посмотрел на Гошку восхищённо и миленько-миленько, сил нет. — Если Молевич помчится искать его аж на Пинегу… Это ж четыре часа в один конец, как только сядет на поезд — можно подтверждать им запрос на встречу. Ну ты даёшь!

Даёт. Догоняет и ещё раз даёт.

И пожалуйста, миленький, не спрашивай, с чего Гошке вдруг вздумалось в завкафской прозе копаться. И тем более — как это подходящий образец так быстро откопался.

Миленькому до тридцати целый год жить, он почти на десяток лет младше Гошки, «Литературу Нового Бедрограда» уже не застал — ну и хорошо, ну и не надо.

В некоторых вещах стыдно признаваться даже при их хвалёной синхронизации.


(обратно)

Глава 17. Не заслуживает жалости


Университет. Охрович и Краснокаменный


На часах 07:46


— Решка, грифон, грифон, грифон.

— Метелин? Не-не-не. Два Метелина за одну неделю — дурная примета, кто-нибудь точно пулю словит, а мы тут делом заняты, исторические события переживаем.

— Нда, и Гуанако под боком, Метелин кассах, Гуанако и кассахи, видишь связь?

— Полезет прям под потолок сношаться с чучелом?

— В лучшем случае. Ладно, перекидывай.

— Грифон, грифон, решка, решка. Золотце. Что скажешь про фактор Гуанако?

— Фактор Гуанако к кому угодно может на потолок полезть сношаться, его вообще не стоило брать в расчёт. Давай жилет.

— Золотце — это казённый дом, власть, деньги и достойное внимания умение стрелять. Он же как раз Метелина учил.

— Самое то для исторических событий. У нас кого-то надо научить стрелять?

— Зачем плодить себе соперников, когда можно придержать всё оружие для себя и править, устрашая?

— Можно поучить убегать от выстрелов. На практике. Револьвер Золотцу в этот раз заряжать будем?

— В прошлый попался всего лишь жалкий студентишка, а вот сегодня есть шансы на крупную добычу. По-моему, стоит.

— Где французские усики? Золотцу без усиков нельзя, Бюро Патентов покарает.

— Небось Ройш стырил. У него должны быть тайные страсти.

— Играет по ночам во французишку-детектива!

— Больше-то ему по ночам делать нечего. Придётся рисовать, гнев Бюро Патентов в нынешней ситуации особо опасен.

— Не на самом же чучеле, придурок, мы не хотим потом весь Революционный Комитет с усиками! Бумажку возьми.

— Заряди револьвер помягче, мне жаждется крови.

— Будет тебе кровь, вечером анализы у студентов. И никто не посмеет запретить нам взять столько, сколько мы захотим.

— Ага. Скажи, а тебе никогда не хотелось трахнуть скопца? Эээ, нет, не то сказал, отмотали назад. Тебе никогда не хотелось, чтобы тебя трахнул скопец?

— Чтобы ответить на подобный вопрос, надо сперва уточнить терминологический аппарат. Я у вас — как преподаватель истфака БГУ имени Набедренных у преподавателя истфака БГУ имени Набедренных — хочу спросить: скопец, оскопист или скопник?


На часах было без четверти восемь, на кафедре истории науки и техники — тихо и безлюдно, Охрович и Краснокаменный. Как раз правильная обстановка для установки ловушек и зарядки револьверов. Чтобы потом обстановка разрядилась максимально эффектно.

Право слово, тот стресс, который все переживают, вреден для печени и отвратительно сказывается на селезёнке. Вызывает раздражение слизистой и раздражительность на окружающих. Всем этим людям пора одуматься.

Особенно Ройшу. Его чёрное сморщенное сердце, конечно, бьётся настолько через раз, что тишина отдаётся по всем коридорам истфака, но пусть расскажет это гэбне, когда они будут допрашивать его на предмет усиков!

Клеящий невинность Ройш восседал в кафедральном конференц-зале (он пытался прорваться в преподавательскую вотчину, но кто бы его пустил) в ожидании Максима и/или Лария. Ройш был хороший, умный человек. Сунувшись в преподавательскую вотчину минут пятнадцать назад, он сказал, что ему нужно поговорить с кем-нибудь из гэбни, а Охрович и Краснокаменный сказали, что у них революционное чучело, а Ройш сказал, что ага, вот он и спрашивает, нет ли уже на кафедре кого-нибудь из гэбни, с кем можно поговорить.

Хороший, умный человек.

Но допросу про усики быть!

Охровичу и Краснокаменному нравилась чума. На фоне студенческих страданий можно делать всё что заблагорассудится. Можно не колоть страждущим обезболивающее. Можно ездить вместе с медфаковцами по городу и вламываться в квартиры к заражённым. Можно при каждой встрече с Максимом напоминать ему, что всего один акт душеспасительной ебли с Габриэлем Евгеньевичем снял бы любую усталость. Можно пить сколько угодно твиревой настойки, у Лария всё равно её бесконечность. Можно подкрасться к Гуанако со спины и попытаться вернуть ему истинную красоту, отрезав морской хвост (пока не удалось, но работа в этом направлении ведётся). Все так замотаны в свою Большую Политику, что едва обращают внимание. Никому нет дела до заботливо надетых ряс настоящих скопцов (из мешковины, простого кроя, длиной до пупка, Охрович и Краснокаменный провели опросы). Никто не попадается в расставленные по факультету ловушки.

Охровичу и Краснокаменному не нравилась чума.

Чуме пора бы закончиться.

ЧУМЕ ПОРА БЫ ЗАКОНЧИТЬСЯ СЛЫШИТЕ ДА

Чёрное сморщенное сердце Ройша стучало так редко, потому что он был рептилией. Хладной рептилией, решившейся наконец подарить свои честь и совесть смертной теплокровной женщине и обнаружившей нехватку оной.

Ройшу нужно вернуть его женщину, но достоин ли он этого?

Он же неблагодарная медуза, которая не подарит в ответ ни тепла, ни любви.

И не сделает никого счастливым.

Пожалуй, да, имеет смысл устроить возвращение женщины.

На кафедру вошёл Ларий — добрый Ларий, услужливый Ларий, готовый помочь всем и каждому Ларий.

3

2

1

Так и есть — направился к чайнику. Моторная фиксация. Возможно, интересный предмет исследования. Возможно, нет.

Скорее нет.

— Вижу, вы заняты важным делом, — беззаботно улыбнулся Ларий, кивая на чучело. — Долго ещё?

— Своим вопросом вы, Ларий Валерьевич, оскорбляете Революцию, — ответили Охрович и Краснокаменный. — В нём имплицирована необходимость поспешности.

— Где бы мы сейчас жили, если бы Золотце торопился в Четвёртом Патриархате?

— Он напутал бы в ингредиентах, правительственным желудкам не понравилась бы его еда, и они непременно раскусили бы, что шпион спрятался среди поваров.

— И оскопили его.

— И всех его друзей.

— И врагов.

— С учётом того, что его заклятыми врагами были они сами, эта тактика впоследствии была бы названа историками «что за херня».

— Вы бы сделали на этом достойную карьеру, — хмыкнул Ларий и ненавязчиво сменил тему, — а сегодня, между прочим, много дел. К вечеру будет готова первая часть лекарства, а значит, с освободившимися студентами нужно что-то делать. Гуанако предложил определить их в бордель, а борделем заведуете вы, поэтому с сегодняшнего вечера торжественно передаю студентов в ваши заботливые руки.

Щедрый дар. Хвост он не спасёт.

— По-нашему, это слишком, — покачали головами Охрович и Краснокаменный. — Думаешь, они уже смогут?

— В слабых, едва стоящих на ногах от потери крови работниках определённо есть некая фишка, но сколько они продержатся?

— Мы не собираемся делать поблажек.

— Всё это шарлатанство с лекарством и так дало им несанкционированный отгул.

— Думаем, ты понимаешь, что мы не могли не пошутить про работу в борделе.

— Ты же любишь нас именно за наше остроумие.

— И принципиальность.

— Твёрдость убеждений.

— Каждый раз, когда звучит слово «бордель», мы обязаны шутить про шлюх.

— Таково наше послушание.

— Священный обет.

Ларий улыбался, но на самом деле его этот поток речи раздражал. Это повод ещё немного поговорить и пошутить.

Охрович и Краснокаменный ещё немного поговорили и пошутили.

— Это было первое, — не выдержал Ларий. — Второе — у Ройша, он как раз делится соображениями с Максимом. Ночью ездил в Хащину, вроде как что-то узнал. Не хотите присоединиться и послушать?

На такое и отвечать нечего. Вот Охрович и Краснокаменный, вот недоделанный Золотце, какие могут быть вопросы?

Разве они не объяснили уже, что торопить украшение революционного чучела — кощунственно?

КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ КАРАЕТСЯ

— Как знаете, — самодовольно пожал плечами Ларий, — но они там ругаются.

Сволочь. Ловушка. ЛоВуШкА!

И они попались. Теперь краеугольная жажда послушать ругань Максима и Ройша зовёт туда. Но профессиональная гордость — велит остаться тут и продолжить. Но если долго давить жажду, будет икота и дурной запах изо рта. Но если вскочить и побежать, кто-нибудь стырит ещё и револьвер в дополнение к усикам.

Ларий, захлопнув ловушку, вышел.

Из конференц-зала бессловесно слышалось гудение Максима и не слышалось Ройша. Потому что Ройш говорит тихо. По длине пауз ничего не вычислишь.

Усики пришлось-таки нарисовать на бумажке и прилепить к морде чучела слюнями. На кого спланируют — тому будет счастье в новом году.

Студентов в бордель?

Не по домам, потому что нельзя ходить?

     Не по домам, потому что тайна?

         Не по домам, потому что может потребоваться ещё кровь?

Страшные люди — Университет. Как их не любить.

Охрович и Краснокаменный приставили стремянку к стене. Залезли, продели руки чучела в предназначенные именно и только для них петли. Направили револьвер в сторону входа. Подумали, позволили часам Золотца вольготно свисать из кармана.

Пусть будет нотка лёгкой небрежности.

Подумали, стащили один сапог и водрузили на стол Максима.

Умеренной громкости нотка.

Подумали, взяли со стола Лария кипу каких-то бумаг и аккуратно, по одной просунули их под дверь запертого завкафского кабинета.

Ларий слишком самодовольно хихикал себе под нос, когда выходил. Гордыня порочна.

Все дела сделаны?

Все дела сделаны, можно и Максима с Ройшем удостоить внимания. Или удостоить вниманием? Нет, кажется, всё-таки внимания.

Охрович и Краснокаменный вышли из преподавательской вотчины и симметрично подперли косяки двери кафедрального конференц-зала.

— Может быть, я всё-таки лучше знаю, занимаются фаланги решением вопроса или нет?

Это Максим. Он похож на автопоезд, выжавший тормоз, но всё равно катящийся. Потому что оказался на уклоне в 30 градусов. Или даже 45. И теперь он катящийся. Хотя лучше катющийся, катющийся смешнее. Катющийся с зубовным скрежетом и искрами из-под колёс. Очень старается, но всё равно только стирает тормоза окончательно.

А всего-то и надо — отдаться.

Максим не посещал бордельный инструктаж (шутить про шлюх — священный обет, надо поддерживать репутацию).

Максим не заслуживает жалости.

— Максим, вы не слушаете, так что я вынужден повторить ещё раз. Я уже понял, что фаланги не выдавали вам эксплицитной информации относительно своего решения нашего вопроса. Тем не менее, наличие Силового Комитета в Хащине ясно говорит о том, что высокие уровни доступа так или иначе действуют. Мой вопрос, соответственно, звучит так: как вы оцениваете шансы того, что они действуют хоть в какой-то степени в наших интересах?

А это Ройш. Много слов, мало слов на «ия-ий-ие» или «изм». Предложения короче минуты. Да он страдает!

Надо ему об этом рассказать. Пусть ЗНАЕТ, что он СТРАДАЕТ.

Ройш неспособен придти к соглашению со своим внутренним миром.

Ройш НЕ ЗАСЛУЖИВАЕТ жалости.

— Всё это звучит подозрительно и невнятно. Студентка Шухер попала в хащинскую больницу в тяжёлом состоянии, её забрал Силовой Комитет, да? Без фаланг, без извещения кого бы то ни было, узнав о ней раньше нас? И все ваши доказательства — слова какого-то врача! Помилуйте, вы понимаете, как легко купить одного врача?

Это снова Максим, не Ларий. Ларий сел на край стола, сложил руки на груди и участлив. Зачем иметь своё мнение, когда есть столько других. Хороших и разных.

Ларий знает, к чьему мнению примкнуть.

Ларий не заслуживает (? — а есть поводы?) жалости.

— Я не опираюсь исключительно на слова; врач передал мне некий предмет, доподлинно принадлежавший Брови и находившийся среди её вещей всё последнее время. Фотографию Габриэля Евгеньевича, подписанную её рукой и предназначавшуюся её хащинской подруге, если быть точным. Я полагаю это достаточным доказательством пребывания Брови в Хащине.

Максим зафыркал.

Обидно говорить с рептилией, да, да, да? У него на всё есть ответ. ВСЕГДА есть ответ. Он Ройш, он создан таким.

— Я не замечал никаких изменений в поведении фаланг — им как было, так и остаётся плевать на нас.

В кафедральных дверях нарисовалась новая фигура. Это Дима, человек-который-не-спит-третьи-сутки. Человек-который-не-определился-виноват-он-в-исчезновении-Брови-и-других-радостях-или-нет. Дима никогда не в курсе, что и зачем он делает. Привык полагаться на других. Привык доверять всем подряд, потому что не хватает мозгов запомнить, кто хороший, а кто плохой.

Дима не заслуживает жалости.

— Неважно, — это всё ещё Ройш, хладнокровный и кривомордый. — Вполне допуская возможность того, что выясненная мной информация о Силовом Комитете является ложной, я, тем не менее, полагаю, что мы лишены возможности рисковать. Эпидемия грозит окончательно выйти из-под контроля, она более не может оставаться тайной. К вечеру сегодняшнего дня мы получим лекарство — это тот самый момент, когда следует официально объявить о чуме. Поскольку фаланги отказываются обнаруживать своё знание происходящих событий, наиболее разумным решением представляется официально уведомить о чуме Бедроградскую гэбню.

Сумасшедший Ройш, с гиканьем бросающийся в атаку?

ДА ПОЖАЛУЙСТА ЕЩЁ КУСОЧЕК

— Радикальное предложение, — это Дима, человек-которого-никто-не-спрашивал, — и нет, я вообще-то зашёл только для того, чтобы сообщить, что лекарство будет часам эдак к семи-восьми вечера. Но, кажется, тут всем не до того, так что вы продолжайте, продолжайте.

Ройш скосил на него глаза. Ройшу не нравится спорить, Ройшу нравится, когда всё делают по-ройшевски.

Охрович и Краснокаменный, поразмыслив, сложили пальцы домиками в знак поддержки.

Им тоже нравится, когда всё делают по-ихнему.

— Ещё один советник, — от Максима почти повалил пар. — Раз уж явился, порадуй нас — сегодняшнего лекарства хватит? Это то, что можно предъявить фалангам в качестве решения проблемы? Это то, что будет выглядеть убедительно?

— Возможно, ты хотел спросить «это то, что может спасти население Бедрограда?». Ответ: не знаю. Первой порции на всех точно не хватит. Тетрадку с арифметикой дома забыл, завтра принесу. Будет ли оно вообще работать — одному лешему известно. Должно. Иначе нашу жизнь пора признавать довольно безрадостной.

— Ты не знаешь.

— Не то чтобы запихивание твири в студенческие жопы было моим жизненным интересом. По крайней мере, со стороны запихивающего.

Сейчас Максим встанет на дыбы и измордует его до смерти, РАДОСТЬ КАКАЯ

— Ты не знаешь, и, тем не менее, взялся за всё это.

Ну или сдержится.

КрЕтИн (лучше: ДеБиЛ, должно заканчиваться тоже большой буквой, иначе как-то нехудожественно).

Сдерживать порывы порочно. Ведёт к несварению и коликам.

— Предложи лучший вариант, гений стратегической мысли.

А Дима красивый, когда злится. (Фу, какая пошлость!) Ну не красивый, но сразу видно, что достаточно только разозлить, чтобы ебать всем раёном.

Самозабвенно ругается.

Охрович и Краснокаменный ценили такое в людях.

Хотя нужно смотреть на мир оптимистично. Постоянное желание не давать воли эмоциям — это тоже неплохо.

отрицание

напряжение

внутренний конфликт!!

Красота.

— Откуда мне знать? Это твой вирус.

— По последним сводкам — всё же Бедроградской гэбни.

— Ты издеваешься? — Максим таки вскочил, забегал по конференц-залу (вместо того, чтобы дать виновнику по лицу — или это эксклюзивная мера для Габриэля Евгеньевича?). — Никто не просил ни тебя, ни Гуанако влезать в университетские дела. Вы никто, ходячие мертвецы. Вам достаточно сесть на корабль, свалить снова в степь, истаять в тумане — и всё, взятки гладки. Расхлёбывать — нам, Университетской гэбне.

— Ага, все наши — особенно рвущего жопу на тельняшки Гуанако — действия так и кричат о том, что мы мечтаем развести здесь говн побольше и сгинуть безнаказанными. Валил бы ты с такой фекальной фиксацией в Бедроградскую гэбню!

Ну про фекальную фиксацию — это Дима зря. Сам рассказывал, как его пытали бесконечным сортиром (! — отличная история, заперли на много дней в летнем клозете, каждое утро — новые сигареты и ничего больше, все условия для безумия!) и какой отпечаток это оставило.

Неизгладимый отпечаток.

Он, наверное, и в чуму вписался только ради канализационного дерьма.

Это Любовь.

Максим ходил ходуном. Сочленения расхлябывались на глазах.

— Ты, Дима, не знаешь, будет ли лекарство и сработает ли оно. Ты, Ройш, не уверен в том, что Силовой Комитет был в Хащине, но имеешь много мнения о том, чем нам всем заниматься. Гуанако вообще даже не пытается сделать вид, что помнит, что его пребывание на университетской территории — одолжение с нашей стороны, мы не обязаны были пускать к себе скрывающегося человека. Может, пора бы уже спросить, что думает обо всём этом Университетская гэбня?

Может, пора бы уже напомнить Максиму, что т. н. «Университетская гэбня» — не он один, а четыре человека?

Нет, рано.

— Хорошо, — преклонил голову Ройш. — И как же, по мнению Университетской гэбни, разумно поступить?

Ой, это же он про нас!

Это же Охровича и Краснокаменного спрашивают, что они думают!

Повод выразительно молчать.

ДО ПОРЫ ДО ВРЕМЕНИ.

Максим шумно выдохнул.

— Съездить в Хащину. Проверить все возможные и невозможные уголки. Точно выяснить, был ли там Силовой Комитет. По крайней мере, в качестве первого шага.

— Бессмысленная трата времени, — кисло выдавил Ройш. — Лучшее, что мы получим, — ещё одно непроверяемое подозрение. Их и так уже слишком много.

— Я согласен, — это Ларий изогнулся, кивает. — Силовой Комитет — профессионалы, записку на двери не оставят. К тому моменту, как любой из нас доберётся до Хащины, ни следов, ни свидетелей уже точно не будет. Встрече гэбен пора быть безотносительно ситуации с Бровью — мы уже почти сделали лекарство, чем скорее мы официально объявим, что нашли эпидемию и готовы с ней бороться, тем лучше. Мы и так зашиваемся со студентами. По-моему, лучше не разбрасываться.

Дима закусил губу. У него всё ещё нездорово блестели глаза (воспоминания о дерьме?). Но в целом — успокоился. Очень старается быть взрослым.

Видели Охрович и Краснокаменный, как он от полбутылки с лестницы летает.

И не вырастет никогда, потенциал отсутствует.

РАДОСТЬ.

— А по-моему, Максим прав, — с сожалением выдал Дима. — До лекарства ещё часов двенадцать — целый день. Информация с пылу с жару, Ройш только вернулся. По-моему, как раз очень разумно попытаться съездить в Хащину. Вас, больших политиков, мои сопли не слишком интересуют, а я бы вот, к примеру, не отказался найти Бровь. Или хотя бы её бренные останки.

Отличная тактика. Показной гуманизм заставляет всех почувствовать вину.

И не думать о том, виноват ли гуманист.

Одобрение.

И да, лучше всего согласиться с Максимом. Он слишком упивается своей позицией униженного. Встал в позу «делайте по-моему просто потому, что в прошлый раз не делали по-моему».

— Мы поедем, — постановили Охрович и Краснокаменный.

— Здесь кошмарно душно, нам нужен свежий воздух.

— К тому же мы сами любим бренные останки.

— Они вселяют вдохновение и наполняют радостью бытия.

— И мы ведь можем пострелять Силовой Комитет и их приспешников, если те окажут сопротивление.

— Это был не вопрос, если что.

Ларий беззлобно покачал головой. Ещё бы он воспротивился!

Ройш сделал вид, что не услышал.

УВЕЛИЧЕНИЕ ДЕЦИБЕЛЛОВ ВПЕРЁЁЁЁЁД

— Вам следует вернуться до семи вечера, — сломался (все ломаются!!) Ройш. — Я настаиваю на том, что встреча гэбен необходима. Нам до сих пор неизвестно, вернулся ли в Бедроградскую гэбню Андрей Зябликов, на нейтрализацию которого было потрачено столько сил наших столичных помощников.

НеЙтРаЛиЗаЦиЮ.

Размечтался!

Наши столичные помощники (отважный вирусолог, ревизор печального образа и загадочный дармоед с подозрительно знакомой фамилией) могут сколько душе угодно нейтрализовывать Андрея Зябликова, да только Хуй им Вилонский, а не.

Нейтрализация бывает исключительно четвёртого, и осуществлять её — удивительно, правда? — имеют право исключительно трое других. Наших столичных помощников, положим, тоже трое (было), но не любые же трое же подходят в комплект к четвёртому же!

Впрочем, затея ничего такая: подставить самого сомнительного четвёртого в Бедроградской гэбне под свет софитов и тем деморализовать троих. Осветителями поработали те самые помощники, а дальше уж или грифон, или решка, извините-подвиньтесь, строгая дизъюнкция.

Если Бедроградская гэбня откажется от встречи 4х4, потому что её до сих пор 3, Бедроградская гэбня не то что жалости, она вообще ничего-никогда-атата не заслужит.

ПОТОМУ ЧТО ВТРОЁМ-ТО НЕ СЛУЖАТ ВОТ И ПОПАЛИСЬ РОДИМЫЕ

Ну, это идеальный вариант:

1. Андрей у фаланг или изгнан из гэбни с позором => гэбня без Андрея неполноценна;

2. Неполноценная гэбня официально отказывается от официальной встречи => можно вприпрыжку бежать к фалангам;

3. Фаланги льют слёзы (*они сами сделали неполноценной гэбню), но уже поздно.

А у нас и болезнь выявлена, и лекарство набодяжено, и книга отзывов и предложений на нужной странице открыта.

Красота.

Если пункт (1) не выполняется, уже не красота, но тоже неплохо. Возьмёмся за руки 4х4 и оставшимися на свободе конечностями пойдём лечить город вместе. И пусть попробуют отказаться. На ПРОТОКОЛЬНЫХ мероприятиях не отказываются!

А Ройш всё гундит себе и гундит — это он Охровича и Краснокаменного убеждает, да? В том, что и без него ясно, да? Слепой, да?

— … неизвестно, применены к ним ли какие-то санкции, планируют ли они продолжать. Простой способ выяснить — потребовать официальной встречи. А для этого, как всем нам известно, Университетская гэбня тоже должна присутствовать в полном составе. Повторяю: вам следует вернуться до семи вечера.

Максим отвернулся. Обидно говорить с рептилией, да, да, да?

Обидно, когда разумные решения принимаешь не ты один, да, да, да?

Или даже совсем не ты.

Гэбня не гэбня.

— Теперь, когда все со всем разобрались и меня готовы послушать, — поведал повисшей тишине Дима, — самое время сообщить вам, что лекарство будет готово к семи-восьми вечера. А то я ведь пришёл, чтобы это сказать, но раньше никто не слушал. Всем было не до того.

Охрович и Краснокаменный мысленно (вслух — не дождётся) одобрили Димину драматическую наблюдательность. Наблюдательность — да, драматическую — нет, драматизма должно быть БОЛЬШЕ.

Например, так: утро шестого дня чумы в Бедрограде началось с того, что всем было не до чумы в Бедрограде.

Потом следовало бы сказать: дальнейшие варианты развития событий пугали.

Или не пугали.

Скорее не пугали.


(обратно) (обратно)

День седьмой. Пятница

Уважаемому читателю стоит запастись терпением, поскольку события седьмого дня вполне ожидаемо и закономерно потонули в переживаниях седьмого дня.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Твирина.

Погода дождливая, временами ясно.


Глава 18. Маленькие такие гвоздики


Бедроградская гэбня. Гошка


— Шшш, ты не дёргайся, не дёргайся, всё закончилось уже. Теперь только говорить.

— Уж конечно. И давно ли?

— Сам будто не знаешь. Знаешь-знаешь. И я знаю. Только рассказывать всё равно придётся, такие здесь порядки.

— Где — здесь?

Шаман сипло расхохотался, и от него пахнуло гнилым мясом; сунулся прямо в лицо своей красной восьмиглазой рожей и осклабился. Зубы его были забиты травой, словно он жевал её только что; шесть глаз из восьми на лице — неживые, нарисованные.

Одна пара из четырёх — настоящая, просто эффект четвёртого патриарха в среде глазных яблок. Эффект четвёртого патриарха, он же синдром Начальника Колошмы — ситуация критической рассинхронизации одного головы гэбни с тремя другими. Патриархи в своё время за это четвёртого закололи, но нынче цивилизация развилась, продвинулась и изобрела ПН4.

Чистое средство для чистых времён.

— Помер ты. Теперь — рассказывай, чего натворил, мертвяк.

Гошка фыркнул бы, но не чуял тела — ни рук, ни ног, ни губ. Чуял только запах: тяжёлый, кровавый, и ещё чего-то тошнотворно-сладкого — и видел на потолке узоры из человеческого мяса, из костей и травы. Аккуратно прибитых маленькими такими гвоздиками.

Чистые времена.

В грязные, наверное, было проще.

— Да ничего мы пока не натворили, расслабься. Собираем силы.

Кишки на потолке затряслись от шаманьего ехидного смеха.

— Забыл, что ли? Вспоминай давай и рассказывай, мне спешить некуда.

— Ничего я не забыл. Хотя глюк красивый, конечно, такого со мной раньше не было. Не соврала Врата, когда угощала.

А ты продолжай, зверушка.

Шаман радостно запрыгал, шурша травяной юбкой и надетым поверх линий-разводов на теле плетёным наплечником — как у настоящего головы гэбни, разве что длиной до локтя. От его немытой башки воняло, как от склада контрабанды, и из длинных, травяного же цвета волос торчали во все стороны золотистые стебли бурой твири и тёмные — кровавой.

— Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?

Зачем мне думать, я и так знаю:

Думать вредно.


Когда Гошка распахнул глаза, он почти увидел на бледно-сером потолке кишечные разводы, твиревые венки и маленькие такие гвоздики. Померещилось, ясен пень: просто тени от занавесок (Андрей повесил-таки, не удержался).

Итак, некий голова Бедроградской гэбни допрыгался.

Своей квартиры он не видел уже добрый месяц: нерационально, да и опасно, тратить своё и человека за рулём время на шляния по уютным койкам, когда столько дел, а в здании Бедроградской гэбни столько помещений, в которые вполне влезают четыре дивана. Самое то, чтобы свалиться на допустимые пять-шесть часов, не выпадая из событий. Квартира — это просто инструмент, локация для сна и еды, никаких сантиментов и особой привязанности к личным квадратным метрам за Гошкой не водилось.

Не мог же он ожидать, что непривычная форма теней на потолке покажется ему продолжением бредового сна.

Впервые в жизни Гошка пожалел, что у голов гэбен не бывает отпусков.

Не потому что ему стрёмно или он дал слабину, а потому что у него, в отличие от многих, есть мозги. И этим самым мозгам чрезвычайно хорошо известна определённая техника безопасности: если тебе бредятся кошмары — это нормально; если они повторяются — это ещё куда ни шло; но вот если ты просыпаешься от них с сердцем, колотящимся, как загнанный таврский конь, — это звоночек. Когда звоночки звонят, нужно внимать их трели, чтобы в ответственный момент не обнаружить у себя обрывки нервов вместо способности действовать.

Когда звонят звоночки, нужно отдыхать.

Оттягиваться в Порту с безотказной (вчера убедились, что совсем безотказной) Вратой, ага.


— Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?

— Зачем мне думать, я и так знаю.

Поудив пятернёй в одной из своих мисок, шаман вытащил нечто липкое и свесил прямо перед мертвяком, капая ему на лицо. Какой-то внутренний орган — печень, кажется, хотя вне тела все они — просто куски мяса.

— Твоя, твоя, не сомневайся.

— Докажи.

Шаман покачал головой, как доктор, которому не сладить с упрямым пациентом, и снова пропал из поля зрения — копаться в потрохах. Через полминуты вернулся, гордо демонстрируя на ладони два игрушечных белых шарика; продают такие, вертеть в руках и успокаиваться.

Два игрушечных белых глазных яблока.


Дооттягивался.

Какого-то хера галлюцинация стояла перед глазами во всей своей красе, отчётливо, до мельчайших деталей. Глазные яблоки на ладони (с зелёными радужками, правильными, а ведь настоящий цвет глаз Гошки не всегда помнит даже сам Гошка). Небрежные лохмы шамана и медицински-аккуратные татуировки на его теле. Запах затхлости, ощущение склепа и одиночества — и смутный шум откуда-то издалека, словно совсем рядом, за порогом, город, только до него не дотянуться — никак не дотянешься, старайся не старайся.

Ощущение отсутствия собственного тела.

И так же отчётливо, во всей красе, как на ладони шамана, перед глазами Гошки стояло простое, почти визуальное понимание: он стареет.

Не физически, конечно, сороковника ещё не стукнуло. Дело не в теле (тела-то нет, хе-хе). Просто слишком бешеный темп жизни — и он, Гошка, этот темп задаёт, и он, Гошка, первым же порвёт пасть любому, кто посмеет из этого темпа выпасть.

И он, Гошка, первым же из него и выпадает.

Не только Андрей ненавидит Фрайда.

Во Всероссийском Соседстве нет обязательного пенсионного возраста. После шестидесяти, удалившись с места службы или работы, можно получать определённые выплаты ни за что, но никому это специально не предлагают — уж точно не государственным служащим. Зиновий Леонидович вон, легенда всея Колошмы, сидит себе в гэбне аж с 48-го — тридцать пять лет уже сидит! — и ещё столько же явно намеревается. Ему шестьдесят пять, он пережил две вспышки степной чумы и в ус не дует.


— и мы, и они — все под одним мечом ходим, только мы его видим, а они залепили глаза и в ус не дуют, творят, что вздумается —


Да заткнитесь уже, голоса в голове! Что за реакции на ключевые слова, честное слово.

Может, это Гошка от завкафа воздушно-капельным (увы, увы, не половым) подцепил особую впечатлительность?

Никто и никогда не обвинял Гошку в подстрекательстве к войне и чрезмерно боевым операциям. Во-первых, он ни разу и не подстрекал — это всегда были декларации вполне конкретных и отчётливо агрессивных намерений, никакой подковёрной игры и полунамёков; во-вторых, вся Бедроградская гэбня эти планы принимала, даже Андрей. Принимала и верила, что некоторые вопросы решаются именно так и только так, с обоймой в зубах и трупами на совести.

Только решаются ли?

В те золотые, кровавые, грязные времена, когда не было ни Пакта о Неагрессии, ни ПН4, ни Гошки — ясен хер, решались. Выдрессировал отряд боевых скопцов — и вперёд, завоёвывай континенты.

Но золото обтёрлось, грязь повычистили — и остались Бюро Патентов с фалангами. Соблюдение протоколов, умение держать красивую мину при паршивой игре. Бедроградскую гэбню за то и терпели, что её головы держали мины только так, за самый загривок, и знали все окрестные тихие омуты, в мутные воды которых полагается опускать концы; а пока концы надёжно полощутся, терпение фаланг может быть безграничным.

Лучше бы не могло быть.

Неуютно не знать, когда взорвётся; невыносимо — не знать, взорвётся ли вообще.

Люди придумали молитвы и прочую мистическую поебень как раз для того, чтобы хоть как-то защититься от хаоса и непредсказуемости этого мирка. Знать, что ты не влияешь вообще ни на что, что, каким бы ты пиздец распрекрасным благонравным гением ни был, тебе всегда может упасть на голову совершенно случайный кирпич, — невыносимо.

В молитвы и прочую мистическую поебень Гошка не верил, зато верил — всей душой — в то, что думать вредно.

Потому что институт фаланг — это целый институт случайных кирпичей. Они могут заловить Андрея, расколоть Андрея и вернуть ему шестой уровень доступа — просто так, почему бы и нет. Они могут конфисковать вирус и устроить показной осмотр уже пустующих складов — просто так, почему бы и нет. Они могут позволить сосуществовать в одном городе трём гэбням с одним уровнем доступа и явно схлёстывающимися интересами — просто так, почему бы и нет. Они могут знать об эпидемии, они могут не знать об эпидемии, они могут зайти — заглянуть на чаёчек! — сейчас, сегодня, завтра, они могут не зайти вовсе. Их не интересуют чужие переживания даже в связи с эффективностью, их, кажется, не шибко интересует чужое благосостояние.

Один леший знает, что их интересует.

Они непредсказуемы.

Если позволить себе хоть немного думать об этом, загремишь в дурдом быстрее, чем отыщешь пистолет или динамит — по вкусу.

Для особо изысканных вкусов где-нибудь во Всероссийском Соседстве наверняка до сих пор существуют скопнические общины. Плуг в зубы и паши болото, не думая ни о фалангах, ни о неизвестности.

Лично Гошка в скопники не собирался. Если даже оставить в стороне связанные со скопничеством неприятные процедуры, то — как там было? «Мы знаем, что делали дурное, и именно это даёт нам право действовать. Незачем прикидываться беленькими, когда время замараться. Те, с которыми мы воюем, — не лучше ничуть, только боятся сказать себе, во что ввязались, боятся признать, чего это всё стоит».

Это всё стоит невозможности дезертирства.

В гэбне должны быть только головы, и, тем не менее, у гэбни всегда есть глава. Невольно есть, в любой группе людей сама собой проступает иерархия, и у любой иерархии есть вершина. Давешний Начальник в гэбне Колошмы, Молевич в Университетской, Святотатыч в Портовой.

Гошка в Бедроградской.

Хером был бы он мочёным, если бы делал вид, что ему это не нравится. Не меньшим хером — если бы отсвечивал авторитетом и не долбил Бахте, Социю и Андрею, что они все равны, все четверо равны, едины и равны, равны, бляди, поняли!

Только ПН4 всегда предлагает кто-то один, остальные соглашаются.

Эксклюзивным хером был бы он,если бы забывал, что самых ретивых всегда ставят на место. Он сам ставит. И его поставят рано или поздно — не своя гэбня, нет; фаланги, или Университет, или обстоятельства.

Остаётся только сделать так, чтобы от протянутой к его загривку руки осталась предельно короткая культя.

Гошка потёр лицо ладонями. Линзы вчера не вынул, обвалился на койку прямо в одежде — неудивительно, что на потолке леший знает что мерещится, вон, вся морда в слезах. Стрелки часов мутятся, но, судя по свету, скоро уже пора двигать. Без линз — маскировка маскировкой, а сейчас проще сразу глаза выколоть, чем опять туда что-то пихать.

В комнате никого нет — все при делах. Вчера при делах был Гошка, свой отдых он заслужил. Соций готовится к сегодняшним операциям, Бахта занимается городскими мелочами — не только чума есть в Бедрограде; Андрей бегает по медикам.

Все при правильных, своих делах.

Гошка с Социем попали в Бедроградскую гэбню вместе, в один день. Когда закончилась первая рабочая неделя, Гошка накатал конкретный такой отчёт — ни о чём особо, но старательно, со всеми правильными отступами и стилистическими оборотами. Накатал — и понял, что не знает, что с отчётом дальше делать. Везти на Революционный проспект, 3? И так — каждую неделю? Помаялся ночку, а наутро пришёл к Бахте спрашивать — как к старшему и опытному. Бахта только плечами пожал. «Ты что, не знаешь, что в нашей стране любая информация предоставляется исключительно по соответствующему запросу?»

«Получается, я — мы — не должны ни перед кем отчитываться?» — спросил тогда Гошка.

«Ну да, — ответил Бахта, — пока не прикажут».

«А если мы херню творить начнём? Разве не в их интересах быть в курсе и корректировать наши действия?»

Бахта заржал. «Поверь, когда мы начнём творить херню, они будут в курсе. Просто делай то, что считаешь нужным».

Ни на юрфаке, ни в Институте госслужбы такому не учили. Дорвался до верхов — твори, что хочешь, и имей свои личные молитвы или другую мистическую поебень, чтобы не думать о том, что тебе за это будет.

Это сакральное знание головы гэбен передают друг другу тайно, ногами под столом, и ни в одном билете ни одного экзамена его нет.

Гошке с Социем повезло, что у них был Бахта.

Андрею — что у него были Гошка с Социем.

Зато Андрею не повезло с другим. С биографией — и ох как не повезло: на нём и случившаяся Колошма висит, и неслучившаяся Медицинская гэбня, и единственный вывод, который делают из этого окружающие, — что Андрей хочет забраться повыше. Он и правда та ещё шлюха, он и правда хотел когда-то — повыше в рамках реальности, быть фалангой, ходить в светло-сером и иметь жетон третьего уровня доступа.

Ничего, перехотел.

Не может никто в здравом уме долго мечтать о третьем уровне доступа, слишком многое нужно с себя снимать, напяливая форму поутру, — от выражения лица до личного мнения. Учиться меленько жить, меленько ходить, меленько радоваться. Херушки, Андрей лучше этого. Ему нужна не только власть.

Ему нужна не такая власть — не через страх и омерзение. Андрею нужно, чтобы с ним считались, потому что любят. Да, он ляжет под кого угодно, лишь бы любили, но всё-таки — это лучше.

Хотя бы потому что работает.

А фаланги рано или поздно усохнут — не руками Гошки и не руками Бедроградской гэбни, ясен хер, но усохнут. И вообще — если Университетскую гэбню таки удастся убрать, в жизни фаланг будет чуть меньше бесконечной беззубой грызни в черте одного города, чуть меньше гаденькой радости. А это хорошо, верно?

Да, это хорошо.

А значит, Университетскую гэбню уберут — и вот это уже как раз руками Бедроградской гэбни.

Руками Гошки.

Наверное, он и правда стареет, если от одного стародавнего хорошего прихода и недельки без сна так разнылся. Вплоть до религиозной поебени, поди ж ты. Ну да, обвалились тогда канализации под метелинскими мануфактурами, стрёмно было, что всё пролетит со свистом, вот и подсел на измену от неведомых вратовских химикалий. Гошка не стальной и не железобетонный. Что надо сделать — так это не разводить тут интеллигентские нюни, а признать, что он тоже способен наложить в штаны, и дальше заниматься делами.

Дел-то нынче — ого-го. Университетская гэбня умненькая, Университетская гэбня заранее пронюхала как-то про чуму, Университетская гэбня не боится контратаковать.

Университетская гэбня вчера утром прислала запрос на встречу по причине неназванных чрезвычайных обстоятельств. Вчера днём Бедроградская гэбня запрос подтвердила — так и так надо было навестить завкафский дом, а тут удалось выжать вдвое больше пользы!

Ни вчера вечером, ни сегодня ночью Университетская гэбня свой запрос не отозвала.

Гошка что только лично на херову Пинегу не смотался — Молевич там, Молевич устроил целую поисково-спасательную, Молевич точно не в Бедрограде, наблюдатели рвут рубашки в клятвах. Как может произойти встреча двух гэбен, если одна из них обезглавлена?

Впрочем, вопрос «как Университет может травануть чумой своего обожаемого завкафа?» тоже пару дней назад был риторическим.

Встреча гэбен назначена на пять вечера, вот и заглянем в блестящие университетские глазёнки.

Это не значит, что до пяти полагается проёбываться. Вчера нужные люди уже бывали во всём таком из себя нейтральном Порту, жаждали закупить партии кровавой твири по бешеным ценам — а твири в Порту нынче нет, и все знают, куда она ухнула. Местная наркосеть взбеленилась, ясен хер. Сегодня в Порт должно прийти немного гуманитарной помощи в виде коробков с твирью по бросовым ценам — и таких, чтобы краска, прикрывающая авторство подарка, достаточно легко стиралась. Бедроградская гэбня добрая и щедрая, Университет только и умеет, что тянуть жилы, — выбирайте.

Раз уж Порт отказался от нейтралитета, сколько часов в такой ситуации их не-нейтралитет будет в пользу интеллектуально обогащённых?

Особенно с учётом некоторых дополнительных факторов.

Гошка уже устал талдычить: нечего Университету лезть в городскую политику, не имея на то ресурсов. Они если что и тянут, то только жилы из Порта. Другого им не потянуть. Никто не может долго управлять без ресурсов.

Впрочем, отсутствие ресурсов тоже подобает проверить, и как раз сегодня.

— Спишь? — дверь открылась, и за ней показался Соций — в полной боевой. — Пора идти уже.

— К счастью, не сплю.

Гошка не слышал — смеётся ли, говорит ли, — но надеялся, что смеётся.

Всё это так просто и понятно, что становится стыдно за то, что позволил себе поддаться и всерьёз задуматься о всяком там. Нервы не канаты, а свалить уже Университет — задачка та ещё; сперва, когда стало ссыкотно, что не свалят, приглючились картины всеобщей гибели, теперь, когда вероятность не свалить опять зрима, они вернулись. Даже забавно, шаман из глюка смутно кого-то напоминает — батюшку, небось. Или декана юрфака, или кто ещё жизнь успел попортить (становитесь в очередь, сукины дети). Не самая нормальная, но простая и объяснимая реакция психики, Фрайд бы не стал марать руки о такую херню.

Гошка резко сел, скинул ноги с койки и ещё раз потёр глаза.

Даже самые эффектные кишки всегда прибиты к потолку аккуратными такими гвоздиками.

И, если не забывать вынимать линзы перед сном, их всегда можно увидеть.


(обратно)

Глава 19. Если достаточно сильно зажмуриться


Университет. Шухер


…А он говорил: не ходи в леса, там дикие звери, грифоны и лисы. Зачем тебе в леса, милая, хорошая? Зачем тебе не сидится дома, рядом, здесь?

И всё же ушла, ушла и не вернулась.


Вчера вечером умер один из студентов, похожий на цаплю парень с третьего курса. Шухер прежде его в глаза не видел, ему не доводилось толком бывать на истфаке. Умер так нелепо, как только возможно: процедуры уже закончились, кровь у него забрали, и от нехватки крови закружилась голова, споткнулся на пороге борделя, ударился виском о косяк. Случайность, ничего больше.

Шухер никогда не хотел слишком многого: читать свои лекции, не терять связь с Ванечкой, ходить по субботам в радиоклуб слушать постановки на хорошей технике и выписывать из Британии «Мировой научно-фантастический вестник» на желтоватой, с рождения будто старой бумаге. Просыпаться невольно с первыми лучами солнца, жмуриться на клён за форточкой и завтракать всегда яичницей из трёх яиц. Иметь немного уважения, немного уважать других и летом ездить на Козюльское озеро, сидеть у костерка с каким-нибудь пухлым журналом на коленях.

Шухер никогда не хотел многого, но и это оказалось слишком, не правда ли.

Ваня пропала. Накричала на него, выплеснулась из кабинета — и больше не показывалась. Ушла и не вернулась, и последнее, что он сказал ей, — какие-то глупые отговоры от медицинских процедур.

Да пусть бы она тысячу раз лежала на койке медфаковского лазарета — только бы он её видел, только бы мог следить за пульсом и приносить ей чай с кафедры!

На кровати сиротливо раскинулся широкий серо-зелёный свитер, почти в цвет глаз, у неё красивые глаза, красивее, чем у Шухера. Большой, с толстым воротом — она любит такие, всё время носит.

…Чушь, конечно. Ваня любит что-то другое, что-то ещё, только он, Шухер, не знает, что, и не умеет спросить.

— Могли ли мы подумать, что время пролетит так быстро? Кажется, ещё вчера каждый житель Всероссийского Соседства с нетерпением и замиранием духа припадал к радиоприёмнику, ожидая новостей с Первого Большого Переворота, и вот — уже совсем скоро, всего через несколько дней вся страна сможет отпраздновать десятилетний юбилей этого знаменательного события!

Радио вещало само себе в маленькой серенькой кухоньке, где над плитой стоял Шухер.

Он присутствовал на Первом Большом Перевороте, и Ванечка присутствовала — с отрядом, конечно. Это было прекрасное событие, действительно великое. Торжественность заставляла робеть, и всё же Шухер смотрел тогда на то, как грандиозные ветви опускаются в землю, как огромные неповоротливые машины засыпают их землёй, смотрел и думал, что Набедренных не мог, никак не мог ошибаться.

В человеке неубиваема жажда к переворотам и переменам, так движется эволюция и прогресс. И всё же не все перемены к добру. Как справиться с пагубной жаждой менять то, что в изменениях не нуждается?

Омыв руки от крови Революции, Набедренных сказал: мы будем переворачивать деревья.

— Тридцать лет необходимо вековому дубу, чтобы его ветви прижились в земле и стали корнями. Тридцать лет, из которых десять уже прошло. И в день десятилетия, 20 сентября 1883 года, всё Всероссийское Соседство обернётся к Первому Большому Перевёрнутому, чтобы увидеть листья на его бывших корнях и сказать: дерево приживается, и вместе с ним всё ближе к абсолютному подтверждению тезис Набедренных о равенстве корней и ветвей, верхов и низов!

Абсолютное подтверждение, абсолютная симметрия, абсолютное равенство верха и низа.

Абсолютный покой.

Шухер так надеялся, что Ванечка не откажется поехать с ним на юбилей Первого Большого — там обещали праздник и перевороты нескольких деревьев поменьше. Это будет, это должно быть прекрасно. Ванечке, конечно, захочется поехать со своими друзьями, Шухер это понимает, но он мог бы просто постоять рядом, он не стал бы к ней лезть…

К лешему юбилей Первого Большого, к лешему совместный туда поход — лишь бы нашлась, лишь бы с ней ничего…

— …Парад лучших детских отрядов Бедрограда, выступления ведущих экологов страны, музыкальный концерт — всё это дань нашего уважения, нашей гордости Первому Большому Перевёрнутому и лицу Революции — великому Набедренных!

Шухер смотрел, как покорно запекаются его три яйца, и было в их спокойной ежедневности что-то издевательское. Что бы ни происходило вокруг, овальбумин всегда начнёт сворачиваться при температуре около пятидесяти градусов. Развяжется война, случится эпидемия чумы, радиотехнологии дотянутся до Луны — но и на ней клетки эукариотов будут содержать ядро и цитоплазму, и на ней реакция окисления будет вызывать выброс энергии, и на ней одним из основных свойств живых организмов будет способность развиваться и умирать. Где-то — возможно, здесь, под боком, в Бедрограде, в этой квартире — живут разумные кристаллы с голубыми гранями, живут и смеются над говорящими белками. И тем не менее, даже тогда, когда всё выгорит и шагнёт вперёд, белки продолжат говорить, учиться, жить, любить и желать.

И сворачиваться при температуре около пятидесяти градусов.

Эту дикую, непередаваемую хрупкость не скрыть ни широкими свитерами, ни уважением окружающих; она всегда где-то рядом, бродит окрест.

Только так ведь иногда хочется, чтобы — не.

От тоски Шухер схватился за выпуск «Мирового научно-фантастического вестника», который сейчас читал, потянул картонную закладку (Ванечка ещё в отряде на занятии сделала: всего лишь полоска тёмно-фиолетового картона с не очень аккуратной аппликацией в виде ёлочки, но так приятно). Распахнулась короткая повесть малоизвестного латиноамериканского автора про бравого капитана пассажирского флота, чей корабль сошёл с курса и оказался неожиданно посреди пустыни, по ватерлинию в песке. Почему так вышло, Шухер ещё не знал, потому что до сих пор капитан был в основном занят сражениями с некими вроде бы бестелесными сущностями, нападавшими на команду. Повесть была забавной и отчасти сатирической: сущности пользовались оружием, а вот капитан, европеец по происхождению, изобретал всяческие уловки, пытаясь побороть их неагрессивными методами. В Европах, как известно, агрессия запрещена.

Даже удивительно, что «Мировому научно-фантастическому вестнику» позволили такое печатать.

Шухер за то и любил фантастику, что она, прикидываясь развлекательным чтивом, оказывается обо всём сразу. Под видом забавной борьбы с бестелесными сущностями можно высказать своё мнение о Пакте о Неагрессии, а ещё — под видом боевика можно написать о важном.

О вечности, о неведомом, о том, что действительно волнует.

Герои боевиков всегда выживают, потому что белки вечны, а их враги всегда погибают, потому что все мы — все — непередаваемо хрупки.


«Капитан зачехлил впульсник и ещё раз напряжённо всмотрелся в коридор. Движения не последовало. Буйот лежал на палубе ничком.

Значит, дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».


Шухер досадливо захлопнул журнал.

Сколько времени успеет пройти перед тем, как и здесь, в нашем мире, дойдёт до выстрелов?

Это ведь не может быть опасно, не может быть настолько опасно, ведь только в научной фантастике бывает так, чтобы…

Ваня и раньше с ним ругалась, пропадала на пару дней — и всегда возвращалась. Это было каждый раз немного неловко — и приятно: дурное позади, можно улыбнуться и помириться. Мирись-мирись-мирись и больше не убегай, я обещаю не ругаться, я обещаю, что мы сумеем договориться.

Но это было не сейчас. Сейчас — другое время.

Только Ванечка не могла тайно выпросить себе разрешение на медицинские процедуры с твирью, никак не могла. Этот Борстен ей позволил бы, но она не стала бы просить. Она только прикидывается самостоятельной и — иногда — жестокой, а на самом деле Ваня — добрая девочка.

Этот Борстен мог её и заставить.

Он свалился снегом на голову со своим планом создания лекарства от чумы — хорошим планом; в подходящих экспериментальных условиях Шухер с любопытством посмотрел бы на то, что можно сделать из аллергии на твирь, это прекрасный проект для коллективной монографии (особенно если учесть, что полученный препарат работает). Только так, как вышло, дела не делаются. Хитростью выманивать у студентов подписки о неразглашении, пытать их, запирать — ослабевших, потерявших кровь, измотанных — в университетском борделе на неизвестный срок…

Откуда Борстену знать хоть что-то о врачебной этике, он же совершенно случайный человек.

Шухеру приказали забыть его настоящую фамилию — и он забыл. Если Дмитрий Борстен и правда Борстен, то, выходит, иммунная сыворотка Смирнова-Задунайского к нему не имеет никакого отношения — равно как и целый научно-исследовательский институт, который в своё время организовали для доработки этой сыворотки (Шухер точно знал, поскольку его приглашали туда работать — отказался, конечно; гоняться за эфемерным лекарством от степной чумы — увлечение для куда больших романтиков, чем он сам). А раз так, всё меньше причин доверять его, Борстена, врачебному (если бы Шухер писал об этом мемуары, он бы наверняка поставил кавычки: «врачебному») мнению.

Когда Шухер только поступил в БГУ, первые два года все медики учились вместе, делясь по отделениям, но не по кафедрам. Лекции были в основном потоковые, практику проходили толпой. Он сам был тогда ещё совсем маленьким мальчиком с круглым лицом, который на физкультуре всегда оказывался в конце строя. И уже тогда было отчётливо ясно, что изучать медицину приходят три категории людей. Некоторым — и таких было большинство — хотелось исцелять, помогать страждущим, облегчать боль. Некоторым — к ним относился сам Шухер — исследовать неведомое, создавать новые лекарства, понимать, как устроен мир, ведь мир так велик, что разгадать его можно только через малое — клетки человеческого тела, чья жизнь так коротка, и молекулы, чья жизнь вечна.

Но были и третьи. Совершенно случайные люди, которым хотелось врачебный одиннадцатый уровень доступа, или стипендию, или «дык симпатичных мальчиков (девочек — у кого какие предпочтения) осматривать же».

Эти почему-то всегда оказывались в начале строя на физкультуре.

Правда, на том их лидерство и заканчивалось: ни с одним из таких третьих Шухеру в серьёзном возрасте не довелось столкнуться на профессиональном поприще. Они разъехались, или застряли в районных клиниках вечными терапевтами, или нашли себе какие-нибудь более громкие занятия.

Медицина — не место для случайных людей.

Риски слишком высоки, тайны слишком вечны.

Шухер вовсе не был фаталистом, но верил — не мог не верить — что у определённых людей, вещей и событий есть своё место. Не предначертанное, а просто — правильное. Подобающее. Ему было неуютно и как-то немного неловко, когда кто-то находился не на своём месте.

А сейчас со своих мест послетало всё вокруг.

Утром в понедельник он не знал даже, что в его родном городе есть ещё гэбни высокого уровня доступа, кроме Бедроградской; он почти не знал, что такое гэбня. Вечером в понедельник Университетская гэбня пришла в его рабочий кабинет, красноречиво загородила дверь и стала втолковывать, каким опасным и нелёгким делом им всем предстоит заняться.

Гэбня Университета. Разве это гэбня Университета? Гэбня истфака в лучшем случае, а вообще — одной конкретной кафедры истфака.

И всё равно — близость шестого уровня доступа приятно щекотала. Шухеру это не нравилось, он пытался напустить на себя неприступный вид, но — щекотала.

Власть имущие пришли к нему с просьбой.

«А ещё — никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не рассказывать, что С. К. Гуанако жив и находится в Бедрограде. Его присутствие строго секретно. Он много лет прожил в степи, сейчас занимается морскими делами и не имеет ни к политике, ни к чуме никакого отношения. И не должен иметь. Ясно?»

Да пусть бы он и остался в своей степи на своих кораблях!

Любой медик знает, что грань между панацеей и ядом тонка, если вообще существует. Наркотические травы, коими славится пресловутая степь, являются также ключевым компонентом доброй половины всероссийских лекарств. Чтобы действительно убить себя ими, нужно немало постараться. Многие очень жаждут; а у любого студента медфака всегда есть возможности раздобыть немного фармакологического сырья — необработанной твири, например, не говоря уж о савьюре…

В общем, к середине третьего курса Шухер плотно занимался наркотическим оборотом Университета. Его, аккуратного круглолицего мальчика, держали на очень хорошем счету в аптеке, где он на втором курсе проходил фармакологическую практику; в отличие от своих одногруппников, Шухер продолжил там подрабатывать и дальше — после чего оставался всего один шаг до заветных упаковок в коричневой бумаге.

Шухер торговал помалу (накроют, да и незачем подсаживать людей на твирь), зато стабильно. И сам покуривал — помалу, зато стабильно. Не савьюр: от савьюра просто уплываешь, мышцы расслабляются и голова пустеет, ничего интересного. Савьюр относительно безопасен — это лишь успокоительное, на него даже почти не подсаживаются.

И всё же Шухер предпочитал опасную и жгучую твирь: больно уж звёздным становилось от неё небо.

А потом в эту беспечальную жизнь ввалился Гуанако, года пройти не успело. Ввалился не налегке — с рюкзаками травы; барыжил направо и налево, вонял на весь квартал. Шухер испугался, конечно, репутация-то была и у него: начнут вылавливать — достанется и ему, и аптеке, и всему медфаку. Не достанется как раз Гуанако и Порту, откуда тот траву таскал.

К счастью, в мире всё-таки есть справедливость. На пятом гуанаковском курсе (когда Шухер, соответственно, первый год был в аспирантуре) того вроде как вызвали пред очи Бедроградской гэбни. Тихому злорадству случиться не удалось, покрывал Гуанако весь истфак: кто-то ходил с повинной, кто-то спешно перепрятывал запасы, и в итоге вышло, что виноваты все понемногу, так что наказывать толком не за что. Гуанако, кажется, приструнился, да и лично к Шухеру никто не полез, только он всё равно свернул свои продажи.

Его бы всем медфаком покрывать не стали.

Зависть — дурное чувство, но ведь и траву курить неполезно.

А потом Гуанако истаял с горизонта, и вся эта наркотическая история как-то забылась, даже в университетских байках особо не застряла. Шухер, по крайней мере, не застрял. А про Гуанако ходили и повеселее байки.

Только Шухер забывать не умел. Иногда ему казалось, что течение времени придумал кто-то просто так, из вредности, а на самом деле — его не бывает, не может быть; человек всегда живёт во всех временах сразу, всегда одновременно и молод, и стар, и это унизительное чувство — подумают-то на меня — никуда не уходит и не уйдёт.

Шухер задумчиво осмотрел сковородку, выключил конфорку и застенчиво хихикнул.

С другой стороны, три яйца жарятся три минуты, и ничем, кроме течения времени, это не объяснить.

Он аккуратно перетащил яичницу на тарелку, налил себе стакан яблочного сока, порадовался приумолкшему на мгновенье радиоприёмнику. Будто приёмник тоже живой, берёт дыхание перед следующим звуком.

В размеренной утренней тишине двора Шухеру почудился чаячий крик. Близкий совсем, отчётливый — как будто мимо пролетела. Откуда во дворе взяться чайке? Порт неблизко, море — и того дальше. Это до Революции весь город был полон чаячьих криков, а теперь не каждый бедроградец сразу их узнает, потому что чайки — в Порту, не хотят улетать от кормушки.

Но Шухер слышал чайку; выходит — течение времени повернуло-таки в другое русло, выходит — сейчас, как и семьдесят лет назад, за окном дореволюционный Петерберг.

Поразмыслив, Шухер приоткрыл окно. Крик не повторился, зато запах сырых кленовых листьев, тут же заклубившийся по кухне, вселил надежду на то, что всё будет хорошо.

Ванечка найдётся, чуму излечат, а Гуанако уплывёт себе в степь на корабле.

В дверь позвонили.

Шухер досадливо вздохнул. Соседка опять?

Когда эта женщина запомнит, что в восемь утра он всегда завтракает, и не любит вмешательств в сей процесс?

В глазке, однако, вместо соседки обнаружились два каких-то детины смурного вида. Один из них склонился к самой двери, загораживая обзор, но Шухер всё равно заметил ворот тельняшки.

Портовые.

К Порту у него было двойственное отношение. С одной стороны, если бы не Порт, не было бы сейчас никакого лекарства от чумы. С другой стороны —

С другой стороны, если бы не Порт, не было бы сейчас никакого лекарства от чумы, никакой катавасии и никаких спотыкающихся от потери крови студентов.

Шухер признавал, что в портовой жизни не может не быть некоего очарования: вольница, разгул и разбой — это страшно, но бывают люди именно из такого теста, которым место именно в Порту; и, быть может, сам Шухер когда-то ночью и думал о том, что был бы счастливее, если бы его личное тесто оказалось покрепче и сам он был бы слажен для более авантюрной жизни.

Но — не был. И Шухеру было не место в Порту, где чайки и вольница.

А портовым — не место на лестничной клетке перед дверью Шухера.

— К-кто? — осторожно спросил он в глазок.

Детины зашевелились, переглянулись.

— Шухер тут?

— Шухéр, — привычно поправил тот, — Анд-дроний Леонидович.

Всегда любил своё имя, запинаться почти не на чем.

— Шухéр, — согласно промычал тот из детин, что повыше, — мы про дочку твою.

…Дикие звери, грифоны и лисы.

Несколько секунд Шухер тупо смотрел на щеколду, а потом увидел, как его пальцы открывают её, рука делает приглашающий жест, а ноги отходят в сторонку, чтобы гости («гости»!) могли пройти.

Гости были внушительны. Тот, что повыше, — в кривовато напяленной разноцветной шапочке, с короткой неопрятной бородкой, ножом на бедре и перстнями на заскорузлых пальцах. Второй — в надвинутой на глаза замызганной бандане, каком-то подобии куртки поверх тельняшки и с выражением некоторого любопытства на лице. А может, и не любопытства — просто глаза из-под банданы смотрели слишком яркие, совсем зелёные, гораздо зеленее, чем у Ванечки, и уж тем более чем у самого Шухера.

Оба не разуваясь прошли прямиком на кухню; Бандана заинтригованно потыкал вилкой в яичницу. Борода деловито высунулся в окно, упёрся взглядом в клён, остался в целом доволен, но шторы всё равно задёрнул.

— Короче, дядя, рассказывай, — пробулькал Бандана, щедро отпивая из шухеровского стакана.

— Расск-казывать?

— Про дочку.

— Что?

Детины переглянулись; Бандана полез в карман, извлёк какую-то засаленную бумажку и изучил её с кропотливостью малограмотного.

— Слышь, я не понял, ты Шухер или нет? — пробасил Борода.

— Я Шухер, я.

— Дочка твоя пропала, дядя, ты не в курсе, что ли? — на лице Банданы мелькнула тень презрения.

У Шухера замялось в горле. Бандана сейчас презирал его за то, что ему плевать на собственную дочь, — как будто это не Шухер еле уснул прошлой ночью, как будто он не просил втайне, сам не зная у кого, чтобы это она просто на него обиделась и отсиживалась где-нибудь у подруги, или даже чтобы принимала твирь — только бы не случилось чего.

И почему-то вдруг очень-очень стало нужно объяснить это Бандане, сказать ему, что он в курсе, он волнуется, он еле уснул прошлой ночью…

Слова скомкались, не пожелали произнестись.

Бандана оттяпал себе кусок яичницы.

— Короче, — буркнул Борода, — это мы с Порта, которых Университет нанял. Дочку твою искать. Рассказывай давай.

Шухеру стало жарко, и он почувствовал, что его голова будто бы неплотно сидит на плечах, раскачивается из стороны в сторону. Держа спину прямо, чтобы не уронить, он присел на табурет.

Значит, всё-таки случилось.

— Я… — выдавил он, сглотнул всухую и попытался продолжить, — сп-п-просите, я отвечу. Меня не п-п-предуп-предили… я не знал, чт-то В-в-ванечк-ку ищут.

Борода покосился на Шухера с омерзением.

— Бля, косноязычный!

— Ша, — оборвал его Бандана, — пасть захлопни. — Он повертел головой, взял с сушки стакан, налил туда воды прямо из-под крана и протянул Шухеру. — Ты, дядя, не сердись, мы не в обиду. Просто дельце с твоей дочкой какое-то гнилое, тухлятиной воняет, вот мы и дёргаемся. Но это не твоя беда, и не дочки твоей. Так что давай, водички хлебни — водка-то у тебя хоть есть, болезный? — и рассказывай всё, что сможешь. Где была, чем занималась, о чём в последний раз говорили, кому насолила.

— Я д-думал, она к п-подружке жить п-п-поехала, — невпопад ответил Шухер.

Вода была холодной, свежей, но в горле всё равно что-то торчало штырём — такое, которое не сглотнёшь.

— Ага. В Хащину, — гоготнул Борода.

— Ну, д-да, — попытался объяснить Шухер, чувствуя, как жалко и слабо звучит его голос. — У неё есть п-подруга т-т-там, она д-даже мне г-говорила, они с от-тряда…

— Нет твоей девки в Хащине, — рявкнул Борода, — и не было никогда. Тебе её ваще надо или нет?

— Надо! — закричал Шухер. — Надо! Но я нич-чего не з-знаю, я не знаю, к-к-как помочь, к-как найти…

Бандана посмотрел на него с жалостью, цыкнул зубом и махнул Бороде на холодильник — мол, время водки. Сам аккуратно закурил, выдохнул даже за окно.

— Слышь, дядя, давай по чесноку. Портовая гэбня нынче с вашим Университетом якшается, но Порт — не Портовая гэбня. Лично нам на вас покласть, хотели бы быть университетскими — пошли бы в дохтуры наук, — оба детины раскатисто заржали, довольные шуткой. — Но мы честные люди, нам отбашляли, велели найти Брованну Шухер — работаем.

— Сп-пасибо, — опять невпопад брякнул Шухер. Борода протянул ему полстакана водки, от которого он опасливо пригубил. Горло опалило, но легче всё равно не стало.

— Спасибо дохтурам наук оставь, — отрезал Бандана, — нам отбашляли. Только ты, дядя, не сердись, но мы работку-то и сбросить можем.

— П-почему? — пробормотал опалёнными губами Шухер.

— Мутит чё-то Университет, нас крайними выставить хочет! — рявкнул Борода.

Шухер замигал.

— Мы не лапти какие, в курсе, что этот ваш главный — Максим его или как — в Порту отирается. Знает, как дела делаются, как заказы даются, чего говорить надо. А тут — не работа, а слёзы одни: где искать — не сказали, сроков не дали, только имя и деньги на руки. Ну ладно, он тоже дохтур наук, чего с него взять; он клиент, за то и платит, чтоб мы искали, а не он. Мы человечки смирные, спрашиваем его по-людски, чего девка ваша в последние дни делала. И знаешь, дядя, что он нам в ответ? Это, говорит, к делу отношения не имеет!

— «К делу отношения не имеет»! — шарахнул Борода по столу рукой. — И всё, в молчанку!

— Лады, мы не звери, простили на первый раз, — продолжил Бандана, прищуриваясь. — Поспрошали вокруг — нам тоже про подругу из Хащины.

— Рег-галию, — вклинился Шухер. На лице Банданы мелькнуло что-то вроде смешка — удивительно непортового.

— Галку, — хмыкнул он. — Подорвались в Хащину, отыскали подругу, вчера как раз. Как же, как же, говорит, была у меня Бровь, вы с ней чуть разминулись, а теперь она к другой подруге уехала — и бумажку с именем в руки тычет. Ну нет, девонька, говорим мы, что-то ты слишком складно брешешь, а глаза зарёванные — колись по-хорошему, авось подсобим. Она в сопли. И что ты, дядя, думаешь? Были у неё вчера деньком университетские — не знаю, как зовут, высокие такие, вдвоём всегда ходят.

— Охрович и К-к-краснокаменный? — без голоса спросил Шухер.

— Да может и Охрович, и Краснокаменный, говорю же, не знаю. Знаю, что университетские и что Галка с них тряслась вся. Как оттряслась — раскололась: Брови вашей уже полгода как не видела и не слышала, но университетские ей, значится, велели, ежели кто спросит, говорить, что видела, слышала и привечала.

— А теперь выходит, что они и тебе про нас не сказали, — подхватил Борода, весомо качая головой. — А ты ей папка или не при делах?

Бандана откинулся на спинку стула и слегка склонил голову — рассматривая:

— Тебя о поисках не известили, подружку сами выкопали, да ещё и мозги ей пропесочили, чтоб пургу гнала про Брованну твою. Про дела её молчат. Вот и скажи мне, дядя, как по-твоему, Университет чего хочет: чтоб мы девочку нашли или чтоб мы девочку поискали-поискали, посветили рылами где им надо, а потом сами же за виноватых получились?

Слабое сердце Шухера научило его умом прислушиваться к тому, волнуется он или нет; когда говорили что-нибудь эдакое, делать паузу, прикрывать глаза хотя бы и проверять — как там пульс, давление, не скачут ли. Сперва это было очень странно («а после этой фразы я должен, по идее, разволноваться — ну-ка, ну-ка, волнуюсь или нет?»), но потом привык, сделал рутиной, образование помогло.

Сейчас у него в груди разлилась какая-то красная липкая жижа, через которую не пробивались удары сердца, и Шухер никак не мог понять, расслышать — нужно уже принимать меры или ещё поживёт.

— Мы люди честные, — бухнул Борода, — нам дело бросать не с руки. Но свои шеи за тебя подставлять — тоже не будем. А Университет темнит.

— Эт-то в-всё какая-то ошибка, — выдохнул Шухер, снова хватаясь за стакан — с водой ли, с водкой, лишь бы что. — Университет не п-п-пыт-тается вас п-подставить, п-п-просто они не могут рассказать…

— Чего? — навострился Борода.

У Шухера в груди было липко. Он почти наяву видел скромную улыбку Лария Валерьевича, подкладывающего ему для подписи ещё одну подписку о неразглашении, и ещё одну, и ещё…

— Как по мне, дядя, — медленно проговорил Бандана, выпуская дым сквозь зубы и слегка группируясь, будто для нападения, — Университет не хочет твою дочку найти, Университет хочет твою дочку закопать. А ты сам?

Через липкую жижу что-то внутри задёргалось.

— Я хочу найти!! — голос сорвался, но это было неважно. — П-пожалуйста, найдите её! П-п-пожалуйста!

— Хочешь найти — отвечай на вопросы. Может, мы чего попутали, и всё чистенько. Может, ты найдёшь способ нас убедить её искать даже против Университета — риски тоже покупаются. Чего они нам не рассказывают?

Шухер прикрыл глаза, прислушался к сердцу — нет, по-прежнему не сумел понять, стучит или нет.

Охрович и Краснокаменный легко могут переломать ему руки, но это почему-то совсем не пугало. Не пугал Максим Аркадьевич, который может раскричаться, добиться увольнения, устроить показную порку.

Пугал улыбчивый Ларий Валерьевич со своими бесконечными подписками о.

— В Университ-тете д-делают лекарство от ч-чумы. Много. Из ст-тудентов. В-ваня… в эт-том участвует.

— От чу-мы? — по слогам повторил за ним Бандана. — Хера себе. То-то все там такие и бегают, очумелые, — и радостно загоготал над собственной шуткой.

— Что у вас там какая-то движуха медицинская, любая крыса знает, — оборвал его Борода. — Чем твоя дочка особенная такая, чтоб её лично закапывали?

Чем?

Ванечкой заинтересовалась Бедроградская гэбня, потому что у неё там что-то с этим Ройшем. Ей дали звание младшего служащего, попросили сотрудничать, «раскрыли карты», дальше какие-то провокации…

С мокрым, вязким ужасом в горле Шухер понял, что не знает. Какие провокации, за что — какой там? двенадцатый? — уровень доступа, что было в раскрывшихся картах — не знает, не знает, не знает! И мог спросить, она бы рассказала, обязательно бы рассказала, мог выслушать, но — слишком занят был тем, что запрещал.

— Ты не нервничай, дядя, — мягко пропел Бандана, нагибаясь к Шухеру ещё ближе, — ты подумай, подумай, нам любое поможет. Чем Бровь могла отличаться от других студентов?

…Чем?

— Она з-знала, — прошептал Шухер, — знала, ч-что из ст-тудентов делают лекарство. Ост-тальным соврали…

Оба детины отшатнулись от Шухера как от заразного, загудели.

— Звенеть, значит, начала, — цыкнул зубом Борода, — тухлое дело.

— К-какое звенеть, к-к-кому! — испугался Шухер. Снова стало как-то глупо, но очень важно — объяснить им, что Ванечка не такая, что она не стала бы подставляться, что она не может, вот просто никак не может быть в опасности.

Бандана посмотрел на него с жалостью.

— Ты вообще чем за девкой следил, — продолжил Борода, сплюнул на пол, — головой подумал, во что ей дал ввязаться?

— Ша, — снова прикрикнул Бандана, — сам-то головой подумал? У них там в Университете люди приличные, по крайней мере, с виду, чего б ему девку им не доверить? И вообще, не козявка какая, двадцать лет уже. Хотя ты, дядя, конечно, неправ, — обратился он уже к Шухеру, старательно смягчая тон, — если у вас там чё-то с чумой мутят, мог бы и поостеречься.

Но он ведь остерегал — только стерёг, выходит, недостаточно.

— Слышь сюда, — доверительно продолжил Бандана, — вот чё скажу. Я ваших университетских видел — они сами руки марать не любят. На мокруху не пойдут. Мне уже знаешь сколько лет? Я за эти лета погулять успел, по мордасам половить успел, у меня жопа тренированная, чует, куда ветер дует. И говорит мне она, что нанимать головорезов — нас, то есть — дельце грязненькое. Мы люди опытные, знаем, когда сливаться. Ежели б университетские головой подумали — вешали бы свои беды на лоха какого, да на тебя вот хоть — без обид, дядя, только ты кукуешь и ничего не ведаешь, верно? Дык и вот. А выглядит вся эта колобродь так, будто кто-то левый налажал, а они теперь в спешке за него покрывают. — Он задумчиво постучал пальцем по щеке, решительно подвинул к себе тарелку с яичницей и отправил в рот остатки. — Ты мне вон чё скажи: могла твоя дочка сама угулять куда?

— К п-подруге… — пролепетал Шухер, слишком ясно понимая, как смешно это звучит.

Борода гоготнул:

— Ага, девка угуляла, а они теперь портовым мокруху шьют! — Он зыркнул на Бандану с определённым злорадством. — Мало твоя жопа получала.

— А я откуда знаю, — огрызнулся Бандана, — какую она дружбу с университетскими водит.

— Не мог-гла она, — осмелился перебить его Шухер, — ск-казала б-бы мне, если бы ушла над-долго. П-п-позвонила бы к-как-нибудь, нап-писала, нашла способ…

— Да знаю я, дядя, — досадливо махнул рукой Бандана, — не хочу просто девку твою хоронить. Молодая ещё, молодым много применений можно найти получше могилки. Если сама не угуляла — значит, угулял её кто-то. Про движуху вашу, говоришь, знала многовато. Кто движухой-то занимается, тоже Максимка?

— Максим Арк-кадьевич, Ларий В-в-валерьевич, Охрович и К-краснокаменный — они в-всё б-больше по админист-тративной части…

— Не у руля, — прогудел Борода и как-то по-особому значительно посмотрел на Бандану — как будто это было важно. — А рулит кто?

Кто «рулит» медицинскими процедурами? Хороший вопрос. Все возможные медфаковские занятия перенесли в третий корпус, подальше от лазарета, так что первый почти вымер; там только и остались — лежачие студенты, пара преподавателей с кафедры вирусологии, аспиранты, этот самый Борстен, Поппер и Шухер.

Ловко Поппер всё-таки всех прижучил («прижучил»! Часа не успел Шухер проговорить с этими… гостями — а уже думает как они). Впрочем, Поппер в своём излюбленном зелёном костюме и правда напоминал майского жука. Совершенно безопасного, но Шухер их всё равно не любил: летят, гудят, тяжело врезаются, и — даже синяка не остаётся, можно просто стряхнуть, только потом снова — летят, гудят…

Так и Поппер. Он, заведующий привилегированной кафедрой на медицинском факультете, даже и не скрывал особо, что, как только речь зашла о чуме, одним махом выслал всех неугодных по командировкам, оставил при себе самых пламенных и самых послушных — аспирантов в основном. Самому Шухеру прямо сказал, что и его выслал бы, если бы не Ваня, за которой он, Шухер, мол, так жаждет следить.

Да лучше бы и выслал, может, оно бы как-то иначе обернулось.

— Юр К-к-карлович П-поппер, — медленно (сложное имя) проговорил Шухер. — Т-т-только он не ст-тал бы ничего д-дурного д-делать.

— А чё так? Шибко приличный? — презрительно фыркнул Борода.

— П-приличный, — кивнул Шухер, — В-ванечку с от-т-трядского в-возраста знает. И ещё… к-к-как бы это… его не в-волнует, к-кто и что говорит. Он совсем п-по медицинской ч-части.

— Лады, — согласился Бандана, — по медицинской — так по медицинской. Кому ещё могла доча твоя не угодить? Кто у вас там больше всех ошивается?

— Ларий В-валерьевич, — быстро ответил Шухер. — И ещё…

И ещё — Гуанако, например.

Про Гуанако строго-настрого запретили говорить. Очень хотелось; Гуанако не злой человек, нет, но уж больно… небрежный. Сам не боится смерти — и остальных не побоится под каток положить, не заметит просто. Меряет других по себе, думает, что все такие же, что всем всё легко. И потом, сколько лет и в каких кругах он провёл?

Он не стал бы делать специально во зло, но мог бы — случайно, не заметив.

Хотелось — но не сказалось; как-то слишком понятно было, что выдать чуму — прегрешение, но простят, а за Гуанако — на клочки порвут.

Потому что все и всегда, все и всегда любили его больше, чем следовало, больше, чем он того заслуживал.

Больше, чем Шухера.

И ещё — Ройш, например. Что он за человек? Что ему нужно? Зачем ему сдалась Ванечка? У Ройша нет сердца, и — ах, если бы только Шухер знал чуть больше…

Он никогда не мог понять, как так вышло, что Ройш — внук хэра Ройша! — работает в Университете. Разве ему не место где-нибудь на управляющей должности, в государственном аппарате, в Университетской гэбне хотя бы?

Шухер любил Всероссийское Соседство за то, что для неполитиков политики в нём не существовало; но теперь, когда она сама свалилась ему на голову, стало до головной боли понятно, что всё непросто. И если Ванечка может оказаться младшим служащим, кем на самом деле может быть Ройш и какие интриги он может плести?

Ах, если бы только Шухер знал чуть больше.

И ещё — Борстен, например. Про него строго-настрого запретили думать; а всё-таки — это он сказал Попперу взять Шухера заниматься чумой; это он привёз чуму, это его яркие рубашки всегда виднеются в лазарете, что днём, что ночью. Ясно, что он скрывается, как и Гуанако. Якобы помогает Университету по дружбе.

Да только не бывает таких размеров дружбы, чтобы так помогать.

— Б-борстен, — решился Шухер, — Д-дмитрий Сергеевич. Мед-дик. Это он в-в-в основном лек-карством з-занимается.

Детины переглянулись с живым удивлением.

— Борстен? — переспросил Борода. — Не слыхали. Кто такой, чё за тип?

Вопрос вопросов, загадка загадок. Кто такой Дмитрий Борстен — выпускник медфака, работавший в степи, случайно наткнувшийся там на Имперскую Башню, сотрудничавший с Медкорпусом и вызванный в Университет кем-то из старых знакомых — не то Поппером, не то Ройшем?

Или недоделанный выпускник истфака, попавший за что-то на Колошму, чудом сделавший там иммунную сыворотку от чумы, числящийся погибшим и незнамо зачем вернувшийся в Бедроград?

О втором Шухер не знал ничего, кроме портрета в холле медфака, научно-исследовательского института, куда Шухер не пошёл работать, и нескольких в разной степени скандальных слухов. Помыслить о том, что такого человека могут допустить до работы со студентами — даже назойливый Поппер, даже небрежный Гуанако — было слишком страшно; так просто не может быть.

Мир изгибается, принимает формы того, что мы видим. И, быть может, если Шухердостаточно сильно зажмурится, если он достаточно твёрдо будет верить —

Быть может, всё обойдётся.

— Не з-знаю, — покачал он головой. — Какой-то б-б-бывший медфаковец… г-говорят, д-друг Ройша — К-к-константина К-константьев-вича, это п-преп-подаватель с истфака.

— Мы академиев не кончали, но кто такой Ройш, сами знаем, — обиделся Борода.

Бандана же потёр глаза и неожиданно непортовым голосом сказал:

— Дмитрий, друг Ройша. Да ты ж ебанись, — он ещё раз постучал пальцем по губам, разочарованно осмотрел тарелку из-под яичницы. — Чё у вас там, всегда незнамо кто заправляет?

Не знал Шухер, кто и где «заправляет». Никогда не знал и не хотел знать.

Он любил Всероссийское Соседство за то, что для неполитиков политики в нём не существовало.

Детины смотрели разочарованно. Ведь сейчас уйдут же, плюнут и уйдут, незачем им всем этим заниматься. А портовая честь — ну что с неё взять, побыла и сгинула.

— Не з-знаю, — честно ответил Шухер и панически попытался заглянуть в глаза какому-нибудь из детин. — П-п-послушайте, мне нечего в-вам п-предложить, но — п-п-пожалуйста, п-пожалуйста, умоляю в-вас…

— Тухляк, — покачал головой Борода. — Сами к себе левых водите — сами и ковыряйтесь, я так глубоко в университетское закапываться не подписывался.

Шухер перевёл глаза на Бандану: тот совершенно отрядским жестом покусывал ноготь, глядя в окно.

Если содрать с него грязь и загар — он же ровесник самого Шухера, наверное, а то и младше.

— Да ты, дядя, не переживай — может, и впрямь просто куда угуляла, — неловко сочувственным голосом пробормотал он.

Шухер вдруг ясно понял, что ещё секунда — и он грохнется прямо посреди кухни на колени:

— В-вы же сказали, чт-то риски п-п-перекуп-паются!

— А ты — что тебе нечего нам предложить.

— Я найду! Чт-то в-вам нужно? Я найду! — голос Шухера сорвался, кончики пальцев закололо — кровь отхлынула совсем.

Детины снова заржали.

— Уж не дипломы твои, — фыркнул Борода, — бабло.

— У меня н-нет д-д-денег, но в Университ-тете есть, я п-п-попрошу…

— А они прям дали! — с неожиданной злостью рявкнул Бандана. — У вас же движуха медицинская, сам знаешь, ежели они ещё бабло будут в обход Порта разбазаривать — их какой-нить ноченькой на квартирке и порежут, не посмотрят, что места непортовые. У вас долги такие, что всеми студенческими задницами не расплатитесь. И это, дядя, мозгой-то пошевели? Если они сами дочку твою закапывают — за Борстена, не за Борстена — в кой им впало на её поиски деньги давать?

Шухер смешался.

— Я с-совру…

— Чё ты соврёшь? Чё, турпоездку в Афстралию, мол, захотел? — заржал Бандана. — Ты, дядя, обратно не обижайся, но я сказал уже — лошок ты лопоухий, никто тебя слушать не станет.

Голова Шухера, неплотно сидящая на плечах, совсем расхлябалась. Он почувствовал, как она разваливается на части, и части эти не стыкуются, трясутся и с громким хлюпаньем сталкиваются.

— А ну не реви, не хватало тут, — неловко прикрикнул Бандана, задумался и через некоторое время просиял. — Слухай, мы к тебе с пониманием. Дельце тухлое, но нас им, знаешь, тоже обидели, мы не прочь поквитаться. Бабло тебе никто не даст, нам сверху уже даденного тоже никто не даст, но мы-то не лошки, мы и сами взять можем. С тебя — наводка нужна.

— Что? — переспросил Шухер сквозь красноватый туман.

— Наводка. Где бабло, сколько, откуда, какие планы на него. Только это, дядя, ты понимай: дашь наводку — подставишь своих конкретно, их за долги на ошейники пустят. Смекаешь?

— Какие они ему свои, девку закапывают, — встрял Борода.

Шухер на всё это и отвечать не стал — только помахал нетвёрдой своей головой. Детины удовлетворённо кивнули.

— Ну и ладненько тады, — заключил Бандана, — ты, значится, сегодня у себя там пошуруди, повыспрашивай, чё-куда, а мы вечерочком обратно заглянем, да и перетрём все вопросы. И это, не дёргайся тут особо — не порешили ж дочку твою в самом деле, скорее, спрятали куда. Отыщется, никуда не денется. Понял?

Шухер понял.


Но дверь за детинами закрыть не мог ещё долго, так и сидел в квартире нараспашку — сидел, потому что как-то не получалось встать.

— Первый Большой Переворот — величайшее событие в истории Всероссийского Соседства, и, празднуя его десятилетний юбилей, мы лишь в малой степени можем выразить те восторг и благоговение, которыми наполняет нас одна только мысль о прижившихся в земле ветвях векового дуба, — напомнил радиоприёмник серенькой кухоньке.

Он говорил: не ходи в леса, там дикие звери, грифоны и лисы. Зачем тебе в леса, милая, хорошая? Зачем тебе не сидится дома, рядом, здесь?

Он говорил — и, когда говорил, не знал ещё, что незачем искать беды в лесах, что грифоны и лисы —

— здесь, рядом, дома.


(обратно)

Глава 20. Помоеньки, родненькие


Университет. Гуанако


С остановки «Порт»


Как же вы заебали, братцы. Братцы, оставайтесь на подольше, а?

— Опят’, — сочувственно вздохнул Муля Педаль.

Поворот — и истфаковское крыльцо, засиженное не-истфаковскими студентами, скрылось из виду. Служебное портовое такси с водителем таврской национальности и пассажиром, смирно залёгшим на заднем сиденье, потряслось себе дальше по брусчатке.

— Опять, они упорные, — Гуанако улыбнулся.

Пока Бедроградская гэбня не сняла своих наблюдателей, Университет ещё жив. Потому что они верят, что Университет ещё жив.

Муля Педаль тоже улыбнулся (Гуанако подглядел в панорамное зеркало) — улыбнулся неуверенно, но радостно. Тоже просёк:

— Б’ют — значит, любят? В смысле, подсматривают — значит, боятся?

— Значит.

— Значит, Максима Аркад’евича не они того?

— Не значит.

Муля, не дави. Тут есть варианты. ВАРИАНТЫ, блядь. Они, не они — пойди разберись, что хуже.

— Но чего им боят’ся, если они и того Максима Аркад’евича?

А вот это нам и предстоит сейчас придумать.

Вслух Гуанако только неуклюже отшутился:

— Ты таким тоном повторяешь своё загадочное «того», как будто подозреваешь что-то неприличное! Неужто ты бы на их месте не боялся, если бы сделал с Максимом Аркадьевичем что-то неприличное?

Муля Педаль довольно заржал, но такси не разлетелось на части, не затрещало даже от его ржача — ну и какой он после этого тавр?

Тавр-таксист из Порта, коса есть — коня нет. Молодой совсем — лет двадцать пять, наверное. Муля Педаль говорил, что помнит Гуанако десятилетней давности, Гуанако же Мулю Педаль припоминал смутно: как будто мало детишек старшеотрядского возраста подкармливает у себя Святотатыч. Пусть даже таврской национальности, у Святотатыча широкий круг интересов.

Видимо, Мулю Педаль в старшеотрядском возрасте звали как-то иначе — такую хорошую шутку Гуанако запомнил бы обязательно. Второй курс, первый семестр, общий для всех специальностей зачёт по истории малых народов, соседствовавших с росами, стандартный дополнительный вопрос: таврские имена.

XII век, тавры-наёмники, отправившиеся побеждать Империю вместе с росами в надежде на то, что в благодарность росы отъебутся уже от Южной Равнины. Для росских военачальников таврские имена были страшной хуйнёй, поэтому особо отличившимся таврам давали клички, но, чтоб не путать их с благородными прозваниями прославленных росских витязей — с каким-нибудь там Удием Твёрдым Мечом или ещё кем похуже, — кто-то додумался обзывать тавров росскими словами исключительно женского рода.

Империя пала, росы даже временно отъебались от Южной Равнины, а потому тавры-наёмники возгордились своими новыми именами, прибавили их к прежним и стали передавать по наследству — чтобы каждая сволочь знала, чей отец, дед, прадед (и далее вглубь веков) отрабатывал право на свою землю в чужой войне! Те, чьи предки не отрабатывали, в результате тоже поддались модным веяниям, сами придумали себе родовые клички, и с тех пор тавров так и зовут — таврским именем и росской фамилией женского рода, непременно вместе. Урхá Чаша, Дыхрá Ночь, Цой Бойня, Хтой Дыба, Хýмбра Пытка. Или эти, нынешние фигуранты — Таха Шапка и Бахта Рука.

И «Муля Педал’».

У кого-то в Портовой гэбне отличное чувство языка.

— Где тебя выкинут’?

— Да где хочешь. Давай только для верности ещё разок повернём.

Такси и так уже порядочно отъехало от истфака, от университетского борделя, под завязку забитого обескровленными студентами, от дороги с медфака на истфак — то есть от всех ключевых для вражеского наблюдения точек. Конечно, по уму весь Университетский район должен бы быть под колпаком, но (попробуем мыслить здраво) даже у Бедроградской гэбни нет такого количества людей, чтобы Университету стоило опасаться вуайеристов на каждом шагу. Вот и хуй с ними.

— Как же ты, падла, это делаешь? — озадачился чем-то Муля Педаль. — Крышами ходишь, что л’?

А, он об этом.

— И спускаюсь в кафедральное окно по верёвке из кос убитых тавров! — Гуанако протянул руку, непочтительно потрепал знак национальной принадлежности своего верного таксиста. Муля нормальный, не нервный, его косами не обидишь. — Извини, друг, военная тайна.

Взгляд, брошенный Мулей Педаль через зеркало, напомнил Гуанако, что «военная тайна» — не лучший аргумент для граждан Всероссийского Соседства, пусть даже и маргинализованных портовой жизнью. Войн нет, не должно быть (Европы сожрут заживо), а следовательно, представления о войнах в массе своей тоже сомнительные.

Как объяснить человеку, привыкшему к сплошным уровням доступа к информации, которые все и всегда нарушают, что такое «военная тайна»?

Когда Гуанако занесло в армию, командир его спецподразделения справился с этой задачей с полпинка, сказал что-то вроде: «То, что мы тут не учения проводим, а стреляем по кассахским шлюхам боевыми патронами, — это уровни доступа. Если узнают те, кому не положено, будет срань, но с этой сранью не нам с тобой разбираться, а вообще всем, кто повязан. А то, что у нас на завтрашнем штурме ихней базы в окопе по три тряпочных пугала на одного живого снайпера, — это уже никакие не уровни доступа, а как раз военная тайна. Кто ненужный взболтнёт — размажут именно нас с тобой, прямо завтра и без вариантов. Врубаешься?»

Командир был хороший человек и объяснял всегда по делу. Всем, кто нынче занят блядской эпидемией, неплохо было бы с данными терминологическими различиями ознакомиться.

Потому что чутьё подсказывало: информация о блядской эпидемии в городе — это давным-давно военная тайна, а не уровни доступа, которые все и всегда нарушают. Для обеих сторон. Узнают — не разбираться будут, а размажут и наших, и ваших.

Прямо завтра и без вариантов.

Муля Педаль поворчал немного, осматривая окрестности на предмет тёмных подворотен.

— Давай чуть вперёд и налево, там дворик есть подходящий, — подсказал Гуанако.

Хотя в Университетском районе все улицы что те дворики. У иногородних от этих улиц глаза на лоб лезут: пойди отличи тут одно от другого. Улицы петляют, неожиданно сужаются, заползают под арки. Никакого вам архитектурного плана, одно стихийное бедствие.

— Угу, — кивнул Муля Педаль, притормозил, пропуская разленившуюся толстую чайку, которая переходила дорогу пешком (чего это она тут делает?), и ни с того ни с сего брякнул: — Гуанако, чего б мы сегодня ни устроили, не ночуй в Порту.

— Чё?

— Не ночуй. Вчера ещё ничего, а с утра такие тёрки были под теплицами, что стрёмно тепер’. Особенно если пойдём-таки на дело. Порежут тебя.

— Ты на нервы-то не капай, а то я сам кого нечаянно порежу. И замариную для пущей убедительности, — Гуанако и не думал демонстрировать озабоченность.

На дело, на дело. Может, ещё обойдётся.

Кто-то думает, что озабоченность нельзя демонстрировать чужим, — и это даже верная установка. Не абсолютно, конечно: чужим иногда полезно поглядеть, как ты трясёшься, дёргаешься, того и гляди сорвёшься, наделаешь дел. Своим такое показывать нельзя никогда.

Если подыхать — то только с верой в лучшее и идиотской лыбой от уха до уха.

— Теплицы-то ещё стоят?

— Стоят, грабит’ не решилис’.

— Ну и чего ссать тогда? — Гуанако удовлетворённо пощёлкал языком. — Жудий-то выходил на тёрки?

— Не.

Да кто бы сомневался.

У Портовой гэбни давным-давно было заведено чёткое разделение обязанностей.

Озьма, низкорослый бандюган пихтских кровей с железным крюком на поясе — финансист и начальник службы безопасности в одном лице. Держит на себе почти всю контрабанду, диктует ценовую политику и вырывает своим крюком куски мяса из тех, кто с ней не согласен. Озьма всегда отирается на складах, в доках, у менял, на рынках, доступных всем и каждому, и в лавках с чем-нибудь этаким, закрытых от посторонних глаз. Ну и ещё там, где пролилось много кровищи.

Зина, томный красавец в мундире гражданского офицера Пассажирского Флота, заведует сферой услуг и досуга. Столкнуться с ним можно, соответственно, в борделях, питейных и игорных заведениях или в Пассажирском Порту — он встречает и провожает корабли, едва ли не платочком машет.

Святотатыч (леший, как можно описать Святотатыча?) — это, в общем-то, человек-информационный центр, человек-внешняя- и человек-внутренняя-политика. Он не делает ничего и делает всё сразу — просто знает все портовые сплетни. Собирает их и сам же распространяет. Святотатыча можно найти везде, если хорошо поискать.

И только Жудия нельзя найти, не стоит искать и не имеет смысла даже пытаться описывать, поскольку видели его всё равно очень и очень немногие. Гуанако — видел, Муля Педаль — вроде как тоже пару раз, а, например, Максим, имевший за последние годы много общих дел с Портовой гэбней, — ни разу.

Потому что Жудий прячется. Жудий сидит себе под замком неведомо где, допускает до себя только проверенных людей и не показывается по пустякам. Потому что Жудий — это наркотики. Все блядские наркотики блядского Порта.

Он выращивает то, что можно вырастить, синтезирует то, что можно синтезировать, и закупает то, что вырастить и синтезировать нельзя. А потом перепродает. Во многом через Озьму, но знающие люди в курсе, что в обороте наркоты сам Озьма веса не имеет, побежит и будет делать то, что скажет ему Жудий.

Озьма и побежал. Артачился, не хотел замораживать оборот твири, но Жудий сказал своё веское «стоп, машина» — и всем пришлось заткнуться и выполнять. А уж как там Гуанако выпрашивал у Жудия дать-таки эту команду — история умалчивает, и пусть продолжает в том же духе. Выпросил ведь.

Первые дни шуму не поднималось, а теперь поди ж ты: крупные заказы валятся вёдрами на голову, пролетают мимо Серьёзных Людей ввиду отсутствия у них товара — и Серьёзные Люди хотят разбушеваться. Гуанако мысленно хвалил тактику Бедроградской гэбни: пронюхали-таки, что Порт помогает Университету, решили поработать с общественным мнением в Порту. И грамотно даже работают, обстрел Порта выгодными заказами — отличная подрывная деятельность, да только хуй им в рыло.

Все заказы у них через десятые руки, но размотать цепочку реально. Одну Святотатыч размотал уже вчера к вечеру, пустил где надо слушок: твирь-то городские шишки просят, хотят и руки нагреть, и кого из Серьёзных Людей посадить, и наши каналы накрыть. Кое-как помогло, притормозило волнения — портовые  ничего не боятся, но куковать за решёткой в государственных (о ужас!) учреждениях лишения свободы считается у них крайне, крайне непрестижным.

Эти самые заказы начали проверять получше, но вопрос «где твирь и когда будет?», которого пока что удавалось избегать, со вчерашнего дня встал ребром.

Хуём.

Грот-мачтой.

К Жудию Гуанако соваться пока не стал, но передал с гонцом записку. Содержание её, конечно, было и так очевидным любой портовой крысе, но на всякий случай стоило ещё раз позудеть Жудию в шапку.

«Тебя берут на понт» или ещё что-то такое же короткое, но драматичное, было наспех нацарапано на рваной бумажке. Жудий любит ощущать свою значимость, пусть порадуется.

Если утром у теплиц (с кислотными кактусами, Жудию нравятся цветочки) были тёрки Серьёзных Людей, но Жудий их своим присутствием не почтил, значит, лезть на стенку ещё рано.

Ну и леший с ним.

— Чего вам стоит отсыпат’ твири под один крупный заказ, — пережидая, пока свалит куда-нибудь подальше обнаружившееся неподалёку от нужного дворика такси, с которым не разъедешься на такой дороге, прогудел Муля Педаль. — От вас не убудет, да и запросит’ можно втридорога по нынешней голодухе.

Гуанако очень не хотел рассматривать вариант, при котором для производства лекарства понадобится вообще вся твирь, которую заморозил Жудий, но и без того были причины не сорить пока дефицитом.

— Муля, ты рыбок-головожорок видел? — осведомился Гуанако. — Если видел, знаешь: одну рыбку покормить нельзя, только всех вместе. Иначе они подкараулят тебя, в неожиданный момент выпрыгнут из аквариума и это… Умрут, но покусают, короче. Ты понял меня, Муля?

Муля понял, убрал свои предложения куда подальше, хотя метафора-то была с подъёбкой.

Если из рыбок-головожорок не покормить ни одной, они всё равно будут выпрыгивать на тебя из аквариума, просто несколько позже, чем когда их дразнят.

— С чёрных каналов уже поползло… — предпринял Муля Педаль свою последнюю попытку воззвать к чему-то там у Гуанако.

Что-то там не отозвалось, а Гуанако только усмехнулся:

— Нет никаких чёрных каналов. То, что так называют, тоже идёт от Жудия. Но ты этого не знаешь, ага?

Ещё одна чайка (а может быть, та же самая, хотя вроде поменьше), приземлилась на козырёк соседнего крыльца. Чего это они повылезли из Порта? Не горим же.

Хуйня какая-то.


— Взяла же таможня ночью какого-то лошка при большом запасе… — Муля Педаль старательно наморщил лоб, но ему это не очень помогло. — Откуда запасу взят’ся, если чёрных каналов нет?

— А ты ещё подумай.

Таможня — люди гэбни Международных Отношений, у которой какой-то там занюханный восьмой уровень доступа. Командовать ей (то есть, конечно, спускать ей сверху директивы) может практически кто угодно. Всеми страстно любимая гэбня города Бедрограда, например. А ещё гэбня города Бедрограда, имея совсем другие мощности и не будучи вынуждена делать лекарство от чумы из того, что под ногами валяется, может позволить себе оттяпать у местной легальной фармакологии партию твири. И слить её по дешёвке случайному человеку, понаглей и понеопытей, а лучше ещё и наркоману позависимей, — чтобы он как можно быстрее спалился и подарил таможне драгоценный по нынешним временам товар.

А в результате подобных нехитрых комбинаций вставший грот-мачтовым хуём вопрос «ГДЕ БЛЯ ТВИРЬ?» приобретает всё более и более пикантное звучание.

Молодец, гэбня города Бедрограда.

— Тепер’ чисто, вали давай, — убрал от лица выпуск «Вечернего Бедрограда» Муля Педаль.

Настоящий шпион Муля Педаль, наблюдавший за окружающей действительностью через прорези в газете! И где, спрашивается, понабрался?

Гуанако, впрочем, был немногим лучше — он же всё это время пролежал плашмя на заднем сиденье, чтоб никто-никак-ничего. Задрапировавшись сверху пледиком для надёжности, смех один.

Перед тем как выскакивать из такси на волю, следовало проверить боевую готовность: нож — в ножнах, в нажопном кармане — фальшивые документы (настоящих не существует в природе уже лет семь как, Гуанако же вообще-совсем-покойник), стебелёк савьюра (покурил — и спокоен), моток верёвки, фонарик, буквально-таки подарочный набор отмычек — за голенищами сапог, рассованы в строго установленном порядке, чтоб не перепутать. Не скурить фонарь, не открыть замок верёвкой.

А то, знаете ли, случаются иногда прецеденты нетривиального использования рабочего инвентаря — например, случается лечить чуму скопцами и обещанием Имперской Башни. Ох блядство.

Гуанако сел, затушил окурок и быстро застегнулся на все пуговицы — тельняшкой сейчас лучше не светить вне Порта, но и совсем не надевать тоже нельзя, если всё время туда-обратно мотаешься. На человека без тельняшки или ещё каких характерных атрибутов в Порту всегда косо посматривают, приебаться могут ни за что — ну и кому это надо?

Проблема оборотничества решалась просто: внизу тельняшка, сверху плащ, цивильный, смутно напоминающий студенческий форменный мундир БГУ им. Набедренных — только крой пораспиздяистее и цвет не чёрный. В Порту видят тельняшку, в городе — плащ с поднятым воротом, под который легко и быстро убирается завязанный на морской манер хвост. И никаких ненужных взглядов.

— Ну, лешего тебе в жопу, Муля. Бывай, — вылез Гуанако из такси, тихо захлопнул дверь и почти уже скрылся под аркой, но всё-таки успел услышать, как Муля Педаль бормочет себе под нос: «удачи вам, что л’, академические уебаны».

Не оборачиваясь, Гуанако продемонстрировал ему вытянутый в традиционном имперском приветственном жесте средний палец.

Стёкла на дело надо поднимать, настоящий шпион.


Через остановку «Город»


Университетский район — хорошее место.

Весь как будто один большой запутанный двор, целый район двором наружу.

Большинство улиц — одно название, а на деле дома стоят как попало, лепятся друг к другу самыми разнообразными способами, едва ли не на чердаках других домов могут неожиданно вырастать. А улица (мощёная тропка) может и сама заводить вдруг на крепкую крышу какого-нибудь низенького здания, причудливо огибать каминную трубу и ползти вниз по пологому скату, снова расширяясь так, что два такси даже разминутся на ней, если повезёт.

Петерберг был городом на особом положении.

Порт, корабли и контрабанда, разбой и разврат, бандиты и иностранцы, а как следствие — Охрана Петерберга, кольцо казарм и пропуска в город и из города.

Порт был большой (для порта), а Петерберг был маленький (для города), в общественном транспорте нуждался не слишком. Указ из Столицы — лошадей как можно меньше. Охране Петерберга можно и нужно, Порту для грузов тоже можно, аристократам побогаче (для увеселений) и предприятиям (для развозок) можно со скрипом, а частного извоза чтоб вовсе не было.

Вот так и вышло, что даже теперь широких проспектов во всём Старом городе раз-два и обчёлся, улиц, где можно организовать хоть какое-то дорожное движение, тоже негусто, а всё нутро пешеходное. Строили-то исходя из того, что транспорт не разрешат, ставили дома как душа и земельный налог пожелает, а не скучными фасадами в ряд. Там, где особняки, мануфактуры и бывшие окраины, ещё попросторней, а вот Университетский район — это да.

Хорошее место Университетский район!

Если от кого-то прячешься — хорошее, если кого-то ищешь — плохое: подворотни, закоулки, сквозные проходы в неожиданных местах и прочие приятные мелочи. Не знаешь — заблудишься, знаешь — ёбнешься от количества вариантов, куда можно свернуть и где срезать. Никакие наблюдатели никакой Бедроградской гэбни в Университетском районе не страшны.

Как любой нормальный когда-то-студент-БГУ (если принять за норму и эталон не тех, кто после занятий мчится на автопоезде домой готовиться к завтрашнему семинару), Гуанако имел свои личные тайные тропы в лабиринте Университетского района. Сперва подъезд, чёрный ход из которого мигом приводит в новую локацию, потом через чудом сохранившийся дореволюционный ещё садик (ограда неприступная, но со стороны магазина с дешёвой водкой есть дыра), потом крюк глухими совсем подворотнями, потом внешняя лесенка у красно-серого дома с флюгером (стратегично скрыта деревьями). С верхней площадки лесенки всего один шаг на высоте пяти этажей до полуразрушенной мансарды соседнего дома (можно зависнуть на перекур), по мансарде до следующей крыши — там уже посложнее, надо прыгать, но карниз надёжный. Ну а дальше — по пожарной лестнице вниз, и пусть теперь кто-нибудь догадается, как далеко ты ушёл от начальной точки пробежки.

Каждый поворот — очень знакомый, ну и что, что годы незнамо где, фальшивые документы, а кривоватую пристройку к дому с флюгером перекрасили. Там пили с этим, тут курили с тем, а если пройти чуть вперёд — будет легендарная помойка, у которой на последнем курсе обнаружился рыдающий от накативших светлых гуанаковский одногруппник.

На каком-то массовом мероприятии одногруппник этот отделился, затерялся и пару часов не появлялся, все подумали — ну мало ли, свалил. А к утру он на нетвёрдых ногах вышел из подворотни, проигнорировал своих приятелей и помчался к помойке с душераздирающим воплем «помоенька, родненькая!». Оказалось, заблудился. Пять лет специалитета прожил в Бедрограде, а на последнем курсе выпил вроде всего ничего и вдруг заплутал, всю ночь не мог найти ни одного знакомого объекта, пока не подвернулась ему та помойка. Хитрая герметичная громадина, размалёванная кем-то из стремлений к прекрасному, но надёжная и технологичная, вся из себя по последнему слову санитарных норм. Пойди не заметь такую — особенно если все твои беспутные пять лет специалитета видела эта помоенька. Родненькая, в общем.

Гуанако ещё в мае, как вернулся в Бедроград и очутился тут неподалёку, сходил проверить, на месте ли она. Много чего было на месте, в общем-то, почти всё — даже нездорово фиолетовая растительность в окне первого этажа рядом с мастерской по ремонту часов, даже надпись «ОТЪЭБИСЬ ОТ МЕНЯ ВЗРОСЛАЯ ЖИЗНЬ» на глухой стене. Только к последней прибавилось неожиданно сознательное «метелин умер молодым, хикеракли старым, а что сделал для общества ты, хуйло?» и какой-то приятный рисуночек с когтистыми лапами — передними птичьими и задними волчьими.

Шныряя в который уж раз за последние дни между всеми этими не пострадавшими от времени деталями пейзажа, Гуанако опять подумал: стрёмно.

Стрёмно, что дыры в оградах за десять лет не залатали, а люди, с которыми ты не виделся десять лет, как бы это —  ну в общем — ёбаный стыд — нормально не объяснишь — речевые навыки сломались.

Ну в общем, ёбаный стыд. И нормально это не объяснишь, речевые навыки ломаются, потому что твои студенты уже кандидаты наук, Ройш и вовсе доктор, а Габриэль батюшку его Евгеньевич, первый дипломник — завкаф истории науки и техники.

Техники и науки. Кафедрой заведующий.

Стыд ёбаный.

Потому что пока ты неведомо где, и зовут тебя никак, и по документам на всех уровнях доступа ты покойник, как-то совершенно неважно, сколько тебе на каком-то там самом деле лет (сорок один? Чё, правда? А вроде пока ничего не отваливается). Но сунёшься обратно в Бедроград, увидишь все эти рожи, повзрослевшие, постаревшие и посерьёзневшие, — и хоть давись. Отъэбись от меня, взрослая жизнь. Отъэбись, пожалуйста — Метелин умер молодым, а Хикеракли был, конечно, весёлый мужик, но такой ведь на самом деле грустный.

И можно не бояться стать старым (хотя кто же тогда захочет с тобой ебаться, а если не ебаться, то жить, в общем-то, не так уж и обязательно), но нельзя, просто вот никак невозможно не бояться стать старым-и-скучным.

Хикеракли заезжал пару раз к Гуанако на Колошму, поэтому Гуанако знал наверняка, что Хикеракли так и не стал старым-и-скучным. То ли очень старался, то ли просто порода такая, запаршиветь не может.

А блядский Метелин в своей блядской расстрельной рубахе блядской Резервной Армии висел до самой Колошмы у Гуанако над печатной машинкой. В виде канонической расстрельной фотографии из любого учебника, не в виде чучела, конечно (и нисколько не стыдно, трепетного отношения к блядским кассахам во всём их многообразии стыдиться грешно!). Но почему-то не покидало ощущение, что как раз с Метелина, проживи он подольше, можно было бы отливать образцовую старость-и-скучность. Повезло — подольше не прожил.

Вся эта муть (в другой редакции, но смысл не менялся) затуманила мозг прямо в мае, стоило только вернуться. Затуманила до таких былинных подвигов, что это вам не Метелин над печатной машинкой, это просто-таки резиновый хэр Ройш в натуральную величину в ванной!

Но на вопрос «а надо ли было возвращаться в Бедроград, если всё оно так сложилось?», есть только один ответ, в кои-то веки без вариантов: «Да надо, надо». Потому что ну бля.

Помоенька, родненькая.


«Знай и люби свой город, лох», — хотел написать Гуанако на стене, но сдержался.

Третий день подряд сдерживался: как только появились толпы наблюдателей от Бедроградской гэбни на истфаковском крыльце, так и начал сдерживаться. Если они там себе думают, что могут пасти Университет, узнали бы для начала об Университете что-нибудь интересное.

Гуанако огляделся, шмыгнул за угол, пробежался метров пятьдесят, упёрся носом в стену — тупик, огляделся ещё раз, сдвинул крышку люка, аккуратно опустил ноги вниз, нащупал выступ и резво скользнул под землю.

Выступ небольшой, но когда знаешь, что он там есть, хотя бы не ёбнешься со всего маху в сточные воды и прочее дерьмище, логичным образом скрывающееся во тьме за крышкой люка. Крышку, кстати, надо за собой закрыть. Изнутри, со щербатого выступа это не самый простой акробатический номер, но чего не сделаешь ради конспирации.

Знай и люби свой город, кому говорят.

Про то, что Йыха Йихин, основатель Петербержской Исторической Академии (оскопистского борделя для людей с большими запросами), имел какие-то непростые отношения с канализациями, слышали многие. Немногие с перепоя на младших курсах брались это проверять.

Соваться во все подряд люки в Университетском районе было когда-то любимой гуанаковской формой проведения досуга. Взрослые люди не тратят время на такую хуйню, взрослые люди не верят в подземные ходы под истфаком — да взрослые люди вообще взрослеют решительно зря.

После ряда неудач, сопровождавшихся ушибами средней тяжести, Гуанако посетила-таки светлая мысль, что йихинский тайный ход не может начинаться в случайном месте — Йихин слишком ценил своё чувство юмора, чтобы пожертвовать им в угоду секретности.

Не-случайных мест в голову приходило не так и много, и среди них был Пёсий тупик — каменная кишка на некотором расстоянии от здания бывшей Академии, куда йихинские лохматые псы по слухам загоняли не то воров, не то просто тех, чья рожа не приглянулась хозяину. Псы были охотничьи, хорошо натасканные и, говорят, могли держать построение, вынуждавшее жертву повернуть за правильный угол.

А за правильным углом обнаруживался узкий проход, стены без окон и, собственно, тупик.

Конечно же, в Пёсьем тупике было целых три люка — и, конечно же, в одном из трёх начинался подземный ход. Два других гуанаковская жопа иногда вспоминала до сих пор.

Задвинув наконец ебучую крышку, Гуанако отдышался, извлёк из сапога фонарик и сделал пару осторожных шагов по выступу, не разгибаясь. Йихин был крайне невысок ростом и искренне полагал, что это проблема не его, а всего остального человечества. Мерзкий тип!

Дыра в стене и открывающийся за ней наклонный туннель тоже были низкими, неудобными и успели поднадоесть Гуанако за последние дни, но совершенно детская радость «я знаю, как тайно пройти на истфак, а вы — нет» искупала все сложности.

Вся эта подземная конспиративная беготня вообще была потрясающе детской, и оттого особо притягательной: трудно заморачиваться над большой политикой, финансовой трубой и (ах, ах!) всякими там потенциальными гибелями университетских фигурантов, когда ползаешь заповедными тропами с фонариком в зубах. Освежает.

Конечно же, сразу после этой мысли Гуанако поскользнулся, не удержал равновесие на наклонной (и предательски мокрой!) плоскости и пропахал кувырком расстояние до ближайшей ровной площадки. Ощущения полной детскости происходящего только усилились: оставалось теперь случайно наткнуться тут на связанного, раненого и издыхающего (но обязательно пока не издохшего!) Габриэля Евгеньевича — и всё, чуму в Бедрограде можно смело поставить на полку с другими авантюрными романами, рассчитанными на читателей младшеотрядского возраста.

Никакого Габриэля Евгеньевича в обозримом пространстве, увы, не было. Чего у Габриэля Евгеньевича не отнять — так это несвоевременности всех его действий и всех действий над ним: словить по морде леший знает сколько раз подряд, чтобы в ответственный момент чуму попутали с сотрясением мозга (если у него, конечно, чума), кромсать вены в сортире ближайшей забегаловки во время защиты диплома, и так далее, и так далее.

Воспоминания о кромсаниях вен тянули за собой много чего невесёлого лично для Гуанако, хотя сам факт существования Габриэля Евгеньевича со всеми его заёбами однозначно входил в десятку самых весёлых вещей, которые Гуанако вообще знал. Наряду с правдой о том, что хотел сказать Набедренных своей идеологией переворачивания деревьев (узнано путём заговаривания зубов Хикеракли)  или, например, с существованием легендарного ушедшего под землю Вилонского Хуя, существованием в нём живых и настоящих скопцов и существованием всех их вместе аккурат под блядской Колошмой (узнано путём попадания в Хуй). А вы-то думали.

Оказавшись на развилке аж пяти туннелей, Гуанако для верности пошарил фонарным лучом по потолку, нашёл там собственноручно поставленный крестик (или букву «х», что более реалистично) и устремился в тот туннель, который располагался через один направо от помеченного крестиком (над ним могла бы быть написана буква «й»: конец слова «хуй», начало слова «Йихин»). Этот туннель вёл на истфак, остальные змеились между канализационных сооружений йихинских времён и проложены были, судя по всему, как раз благодаря оным сооружениям.

Байку о том, что чернокнижники подарили Йихину волшебную хуйню, которая превращает отходы человеческой жизнедеятельности обратно в питьевую воду, вероятнее всего, придумал он сам. Надо же было как-то объяснить, как Академия (по совместительству бордель, по совместительству псарня, по совместительству место проживания Йихина) обходится без централизованной городской подачи воды, которая к тому же была тогда ещё очень и очень несовершенной. С городскими властями у Йихина была большая и светлая любовь, то и дело оборачивавшаяся обменом пакостями (может, Университетская гэбня, занимающая помещения бывшей Академии, просто попала под проклятие места?). Йихин твёрдо верил, что город принадлежит ему: он же заставил весь город переться от оскопистов, он же прославил город в Европах своей Академией, он же просто так давал деньги на всякое там городское строительство. Да он даже прибрал к рукам Охрану Петерберга — тренировал для них своих собак, делал им скидки на своих мальчиков. Йихин просто не мог позволить себе зависеть от городских властей в вопросе какой-то там воды!

Решение оказалось простым, финансово затратным и очень йихинским. Чернокнижников (а попросту — толковых учёных с неограниченным кругом интересов) он нанял, чтобы разобраться с грунтовыми водами. Потом едва ли не сам начертил проект подземной плотины, поднимающий уровень этих грунтовых вод, и подземных же водохранилищ. Чтобы не привлекать внимания к своим манипуляциям, пожертвовал кучу денег на надземное строительство в окрестностях, инициировал там рабочий бардак и под шумок спокойно занялся своими водохранилищными делами. Поэтому теперь, прогуливаясь под Университетским районом тайными ходами, можно натолкнуться на громадные залы (с колоннами! Йихин питал к ним необъяснимую симпатию), в разной степени заполненные водой. Гуанако мог поклясться, что там даже рыбы плавают. Нормальные подземные рыбы, всё путем. Не чайки же!

Путь на истфак лежал через один такой зал, и туннель временно становился длиннющим балконом под самым потолком водохранилища. Конечно же, перил у этого балкона предусмотреть не потрудились, что прямо сейчас было ой как некстати: бесконечные дожди повлияли-таки на уровень воды, и оная вода забралась совсем высоко, закрыла собой дорогу. Как оказалось — по колено всего закрыла, но балкон был узкий, а фонарик — недостаточно мощный, поэтому Гуанако двигался вперёд медленно, по стеночке. Утонуть он не опасался (ещё чего), но вот припереться на кафедру мокрым насквозь — очень даже. Не просить же, в конце концов, на смену что-нибудь из антикварного гардероба революционного чучела. Всё равно ведь не дадут.

Революционное чучело, появившееся уже тогда, когда на кафедре стала заправлять гэбня, Гуанако одобрял и даже больше того — искренне верил Охровичу и Краснокаменному, что конкретный лик чучела предвещает конкретному дню конкретные события.

В понедельник был Метелин, и полились реки студенческой крови. То есть полились они не в понедельник, но именно тогда стартовала операция по их добыче из окружающей среды.

Во вторник — Набедренных, сулящий масштабы, идеологию и перевороты. И перевороты случились, но тогда никто не придал им значения: подумаешь, неизвестно, где ночевала девочка-с-диктофоном-без-диктофона. Подумаешь, известно, где ночевал Максим, и ночевал он не на квартире Габриэля Евгеньевича. Казалось бы, сущая ерунда. Зато теперь неизвестна как судьба девочки-критически-важного-свидетеля, так и что там у Максима с Габриэлем Евгеньевичем, у кого из них чума и как так вышло.

В среду чучело нарядилось Мальвиным — спокойным, обстоятельным человеком, у которого всегда всё под контролем. Вот среда в Университете (не считая ночной вылазки Ройша), и прошла себе спокойно, обстоятельно и почти под контролем.

Вчерашний же Золотце предвещал что-то непонятное. Не то сумасшедшие планы по улучшению финансового положения (это он раздобыл технологию алхимических печей для воспроизводства людей — просто заработать хотел), не то предпосылки к значимому и фатальному выстрелу (это он когда-то научил Метелина очень прилично стрелять, вот тот и выстрелил в своё время). Не то шпиона среди поваров: Золотце ведь был при жизни настоящим золотцем — очаровательным, несерьёзным, трогательным, как будто бы вечным ребёнком посреди большой политики. На такого и не подумаешь, ага. Вся большая политика начинается с детей.

Только к чему всё это, пока неясно.

Тем не менее, Гуанако очень хотел узнать, на что сегодня похоже кафедральное чучело. Хотя бы потому, что мокрые ноги мёрзли, а тащить в руках инвентарь, обычно хранящийся в сапогах (савьюровый стебель, верёвка, отмычки — ничего не проебал?), было неудобно. Поскорей бы к кафедральному чучелу.

Размышления о знаках, пророчествах и прочей хуйне предсказуемо (о да) возвращали мысли обратно к Габриэлю Евгеньевичу.

Вот уж с кого станется подохнуть от чумы, когда прямо под боком, в родном Университете, вовсю гонят лекарство.

Мысли о Габриэле Евгеньевиче были все как на подбор неуютные. Гуанако всю жизнь посмеивался над ним, ржал как таврский конь над его пафосом и драматизмом, но стоило тому после майской Ирландии заявить: «Всё, наигрались, оставим это», — пошёл вешаться.

Честное слово, правда-правда.

И повесился бы, но (честное слово, правда-правда) верёвка оборвалась.

И это не шуточки, это суровая, бля, реальность.

Габриэль Евгеньевич сказал «всё» — и Гуанако пошёл вешаться, все слышали?

То есть оно, конечно же, гораздо сложнее было, но с фактической точки зрения — именно так. И вы после этого всё ещё доверяете фактам? Ну-ну.

Поминая недобрым словом переполненное водохранилище и хлюпая сапогами, Гуанако преодолел ещё парочку развилок.

Сегодня встреча гэбен.

Максим так и не объявился, но встреча гэбен сегодня.

И если она каким-то чудесным образом таки состоится (как не дать ей состояться, Гуанако уже придумал, но лучше бы не прибегать к подобным методам), если вдруг Бедроградскую гэбню удастся склонить к сотрудничеству и совместному сокрытию от фаланг и Бюро Патентов эпидемии в городе, то оную эпидемию можно будет списать на водохранилища, например.

Не было никакой девочки-с-диктофоном, вирусолога Тахи Шапки и обоюдного желания гэбен друг друга наебать. Были водохранилища, зараза в грунтовых водах и антисанитария выше по течению. Звучит подозрительно, но объединёнными с Бедроградской гэбней усилиями можно и не такое доказать, можно подчистить улики и разбросать где надо ложные. Фаланги сами не разберутся, искусственного или естественного происхождения вирус, но и к Медицинской гэбне не побегут.

Подземные водохранилища по несколько переосмысленному йихинскому принципу (и уже без колонн) понастроили после Революции по всему городу (и как он, спрашивается, не провалился нахуй?). А эти бедроградско-гэбенные навороченные фильтры, системы возращения очищенной воды из верхнего отсека канализационного отстойника в водопровод, дополнительные резервуары и прочие новшества легко демонтируются, сантехники уже разобрались, что там к чему. Грунтовые воды связаны с областными реками, а в глухой деревне в реку может попасть что угодно. Чума, ну мало ли. Зафиксировали и быстро остановили её победное шествие. То, что очистительная аппаратура не справилась, — это, знаете ли, не промах, это повод задуматься о финансировании и тайнах природы, которая тоже не стоит на месте, развивается себе в ногу с общественным прогрессом.

Эпидемии — природный регулятор плотности живых организмов на квадратный метр, это вам любой младшекурсник Попельдопеля скажет. Понимаете, чё творится-то?

В общем, выходы есть всегда. Как до них добираться — другой вопрос.

Гуанако до выхода из мрачных подземелий оставалось всего ничего. Начинался ход в Пёсьем тупике, куда йихинские гончие загоняли неудачников, а заканчивался, не поверите, на истфаке, то есть в бывшей Академии (борделе, псарне и далее по списку).

Выводил прямо в бывшую пёсью кормушку — потому что никакие разумные доводы не могли принудить этого самого Йихина поступиться своим чувством юмора.


До остановки «Университет»


— По крайней мере, когда остатки Бедрограда вымрут от чумы или пропадут в неизвестном направлении, мы с тобой многоопытно выживем и поимеем восхитительный шанс оставить летопись потомкам, — сказал Дима.

«ЖОПА 1883», — сказал Димин галстук. Гуанако мысленно согласился с галстуком.

Галстук был трогательно-салатовый, буквы же и цифры, появившиеся на нём вчера вечером — грязно-красные, почти бурые (цвета засохших кровавых пятен, именно что). Такими вот почти бурыми нитками — прочными, но достаточно мягкими для того, чтобы не оставлять царапин на стеблях, — обычно и перевязывают пучки твири в Порту. Гуанако этот грязно-красный цвет ни с чем не перепутает — наперевязывался.

Дима вчера сказал, что сим безапелляционным высказыванием галстук облагородил Попельдопель. Дежурил у какой-то там аппаратуры, ждал магического превращения студенческой крови в лекарство, не знал уже,чем занять руки и голову, — вот и накинулся на первый плохо лежащий объект. Когда закончил высказывание, сам удивился — мол, не думал даже, что знает, как иголку держать, которая не в шприце.

Гуанако так и пялился с самого прихода на кафедру на эти чуть кривоватые стежки, всё представлял, как среди лабораторных склянок сидит себе Попельдопель и вышивает — и не мог прекратить ухмыляться.

Чума в городе, она же жопа-1883.

Или это не про чуму, а про Диму?

Гуанако заухмылялся в два раза глупее: пока в голову продолжают лезть безвкусные пошлые шутки, всё нормально. Вот когда перестанут — можно и за вышивание хвататься.

— Летопись потомкам? — автоматически переспросил только что вернувшийся Ларий, разрушив уединение.

Попельдопеля с Охровичем и Краснокаменным Ларий просто вызвонил из борделя («скоро будут, там опять кто-то едва не помер»), а за Ройшем пришлось побегать по факультету — тот с утра ещё засел в хранилище библиотеки и не подавал признаков жизни. Гуанако не нравилась стратегия Ройша — пусть бы лучше вышивал, ну что же он так скучно психует.

— Ага. Вышьем крестиком на коже павших студентов всю правду о нынешних событиях, — отозвался Дима, и у Гуанако свело челюсть. Потому что он знал, что сейчас скажет Ларий, точно скажет, скажет-скажет, не сдержится, ну-сколько-можно-надоело-ведь-давно!

Ларий, конечно же, не сдержался и даже малость сымпровизировал:

—  Историография — декоративно-прикладное искусство?

Гуанако тоже не сдержался — побился со всей доступной ему убедительностью головой об стол.

Вот почему всегда так? Сделаешь что-нибудь дурацкое или скажешь — и всё, именно этим тебя и запомнят. Повторят, просклоняют на все лады столько раз, сколько нужно, чтобы изначальный смысл сделанного-сказанного стёрся подчистую, а осталась только нелепая и претенциозная формула.

Тысячу лет назад, когда началась вся эта кутерьма с идеологией и пришедшей следом широкой известностью, Гуанако решил воспользоваться моментом и написать несколько действительно политических статей о действительно важных вещах (ну а кто, простите, без греха?). Важные вещи в основном касались малых народов, отношения к малым народам, проблемам малых народов из-за оного отношения и прочей благотворительности.

Ясен хуй, была там и статья про таврский вопрос. Нормальная, кстати, статья — до сих пор не стыдно: с отрезанием кос, диким хлебом, лошадиным дерьмом и геометрической эсхатологией. И — этой — ёбаной — хуйнёй — про — историографию!

Статью пережёвывали, где только могли (как же — ТАВРСКИЙ ВОПРОС!), а потому самым известным, самым цитируемым изречением покойного профессора Гуанако на веки вечные стала ёбаная хуйня про историографию. На обороте каждого тома блядского посмертного ПСС напечатали, суки. Да шрифтом пожирнее, чтоб никто не ушёл непросветлённым.

Как там было-то, в оригинальном источнике?  Гуанако и сейчас мог вспомнить, поднапрягшись: «оправдание при помощи данных историографии имеет все шансы с течением времени обратиться обвинением, ведь историография (в известной степени) является скорее искусством, нежели наукой».

Историография — искусство, а не наука (сказал профессор Гуанако, все слышали?).

И ещё разок, для профилактики: историография — искусство, так какого лешего мы ей так безоглядно доверяем? Искусство субъективно, все дела. Что захотел (запомнил, посчитал нужным, стратегически верным, политически выгодным) — то и написал в летописи.

Не верьте летописям, их пишут те, кто остался жив.

А у живых — свои интересы.

Банальная, банальнейшая вообще-то мысль. При-ми-тив-на-я. Для граждан Всероссийского Соседства и вовсе должна бы лежать на поверхности.

Потому, видать, и затаскали.

Покойный-профессор-Гуанако был, наверное, до тошноты мудрым человеком, если на обложке каждого тома его блядского ПСС напечатали такое глубокое изречение.

Живой-неизвестно-кто-Гуанако, утомившись биться головой об стол, одарил помянувшего изречение Лария очень тяжёлым взглядом.

Ларий вился над чайником, открывал поочерёдно свои ароматные склянки, позвякивал бутылками (кто сейчас будет пить чай без градуса?). Ларий молодец, он делает что может, а когда ничего не может — делает чай с градусом. Это правильно.

— В Порту следов никаких, да? — уточнил Ларий.

Знает ведь: были бы следы (любые, хоть самые призрачные) — на кафедру тут же позвонили бы, но всё равно уточняет. Всем бы гэбенным головам принудительно проходить секретарскую практику, она приучает к точности. Оставаться всегда в курсе, кто где был и что делал, — единственный способ ничего не проебать.

Увы, накладки всё равно неизбежны — поди останься в курсе, куда подевался человек, если он уязвлённо выбегает с кафедры и бросает трубку. Вот кого б посадить за секретарский стол на пару месяцев — чтоб неповадно было.

Только б найти его сначала.

— На всех входах-выходах из Порта с субботы торчат люди, которых предупредили, что надо быть внимательными, — начал отчитываться Гуанако. — Не-портовых и просто сомнительных пускают только после занудных расспросов, чтобы не прохлопать ушами каких-нибудь сюрпризов от Бедроградской гэбни. Мы всё утро со Святотатычем бегали по пьянчугам, стратегично дремлющим у самых тайных дырок в заборах. Даже там Максим не пролезал. Вроде бы.

Ларий кивнул, плеснул в свою чашку ещё твиревой настойки и задумчиво пробормотал:

— Максим с субботы вертелся тут и на Революционном, до квартиры Габриэля Евгеньевича доезжал глубокой ночью, со вторника на среду ночевал у себя, потом тоже. Судя по анализам, над которыми вчера ломал голову Юр Карлович, инфекция попала в водопровод дома Габриэля Евгеньевича в воскресенье или в понедельник, но точно не в субботу. С понедельника Максим то и дело прикладывался к твиревой настойке, пил больше всех — нервы, — Ларий уставился в чашку с какой-то совсем уж пронзительной надеждой. — Всего три дня возможного контакта с вирусом, два из них — на твиревой настойке. Дима, он ведь мог, ну мог же не заразиться?

Дима скривился.

Он ещё ночью говорил Гуанако, что с гипотетическим заражением Максима полная жопа, потому что и Максим, и Ларий, и Охрович и Краснокаменный — они ж из этих-блядских-рождённых-в-51-м. Вроде как были экспериментальным материалом какой-то лаборатории, которая всех тут опосредованно, но крупно подставила (и не один раз).

Гуанако вот нисколько не верил, что без лаборатории и опытов по уровню агрессии не случилось бы контрреволюционного движения (ну смешно же), но верил, что без лаборатории всем было бы проще.

— Вас четверых уже наверняка заманало бороться с предрассудками в свой адрес, так что, чтобы все были довольны, вот ещё немного: я в гормональной системе Максима не копался и не особо жажду. И как вы четверо должны реагировать на чуму, даже и без твиревой настойки — понятия не имею, — развёл руками Дима. — Может, у вас и есть повышенная устойчивость, с настойкой — наверняка есть. И у Габриэля Евгеньевича может быть повышенная устойчивость, не берёт же его трава, он же весь из себя такой сложный. Так что вполне возможно, что они оба просто решили закономерно плюнуть на дела университетские, свалить в дальние края, выстроить себе там цитадель и упиваться иммунитетом, — последнее прозвучало уже почти зло. — Отвечая на изначальный вопрос: да, Максим мог не заразиться. Количество Максимов в зоне досягаемости от этого не увеличивается.

Это называется «шерсть на загривке встала». Ещё чуть-чуть, и Дима загрызёт Лария только за то, что Ларий не злится (вслух?) на Максима.

Гуанако инстинктивно положил руку на этот самый загривок, едва «шшш» не сказал.

Дима зыркнул недовольно, зафырчал не хуже вечного кафедрального чайника. Оскорбился: его не надо успокаивать, он очень спокойный, прям пиздец какой спокойный и совершенно никого не загрызёт, даже не собирался.

Руку с загривка не скинул — и хорошо. Гуанако в который уж раз пожалел, что великий человек Йыха Йихин оставил после себя и Историческую Академию, и подземные водохранилища, и традицию оскопизма, и много чего ещё (хорошего и не очень). Лучше бы оставил самое главное — хоть как-нибудь зафиксированную собственную методику дрессировки, в которой, говорят, он был большой специалист.

Кафедральная дверь спасительно скрипнула, пропуская внутрь Попельдопеля.

У Попельдопеля всегда много слов и ещё больше дел, вот и пусть развеивает тучи.

— Эти ваши непуганые детки совсем одурели! — с порога заголосил тот. — Невозможно работать, не-воз-мож-но. Вчера, значит, какой-то дурак вписался своей безмозглой головой в косяк и окочурился, а курятник так до сих пор и стоит на ушах. Вчера это было, давно пора адаптироваться, переварить шок и забыть к лешему! Но нет, они там ревут, дёргаются, с каждым недомоганием донимают моих дежурных: «мало ли что». Мало ли что! Рук вот мало, а всяких «что» — много.

Гуанако всей душой любил Попельдопеля.

Со студенческих лет, с модуля по истории медицины: помнится, Попельдопель читал что-то там об анатомических опытах британских чернокнижников (всего-то XV век, а они почти вплотную подошли к принципу работы этих самых алхимических печей, из которых теперь всё население Всероссийского Соседства появляется на свет). Читал себе, читал и снова позабыл, что не с медфаком имеет дело,  — пустился в детали. Не смаковал совершенно, но очень подробно излагал, что кому отрезали-пришивали, куда чего и при какой температуре заливали, ну и так далее. Как рецептом любимого пирога делился — с бесконечным «вы только представьте!», с восторженным «надо же было додуматься!». Один хрупкий мальчик с гуанаковского курса хлопнулся в обморок, а у Попельдопеля такое искреннее недоумение на лице нарисовалось, которое Гуанако уже никогда не забудет.

Гуанако непроизвольно улыбнулся Попельдопелю:

— Ну а чего ты полез в курятник? Ты же сам знаешь: они не медики, им стрёмно.

— У меня дежурные взвыли от них! Да и динамику антител проще посмотреть на месте, чем на медфак кровь тащить, посыльных не оберёшься, — потряс головой Попельдопель, но голосил уже помиролюбивей.

— Ну и кто мне вчера всю шапку прозудел, что наши ресурсы надо холить и лелеять? — дружелюбно возмутился Гуанако.

Димин загривок на слове «ресурсы» отдёрнулся-таки.

Гуанако медленно опустил покинутую ладонь на спинку стула.

Блядство.

Вытатуировать, что ли, на каком-нибудь достаточно убедительном участке тела телегу про то, что люди — тоже ресурс, что «ресурс» — всего лишь термин, а не манифестация цинизма, что нечего было прогуливать на третьем курсе общую теорию производства, и так далее, и так далее, и так далее.

Попельдопель тем временем отхлебнул подсунутого Ларием чая пополам с твиревой настойкой, отдышался и подобрел.

— Зато они хоть жрут, — удовлетворённо прикурил он папиросу с терпким запахом (опять запасы Лария). — Спасибо, Гуанако. Без тебя б не жрали.

— Да какое нахуй «спасибо». Что велено, то и сделано.

— Не прибедняйся, видел я, как им обед готовят. У самого слюни потекли.

Гуанако ещё раз пожал плечами.

Когда бордель готовили к вселению ресурсов, он пошёл спрашивать Попельдопеля, что, собственно, борделю нужно. Всё равно ведь всё везти опять из Порта, а значит, даже диета студентов — и та лично гуанаковская головная боль.

Попельдопель заржал тогда: какая диета, мол, о полезной пище речи вообще не идёт, обескровленных студентов после всех перенесённых тягот надо будет ещё умудриться заставить жрать хоть что-то. Аппетита, мол, в их состоянии быть не может, а всех глюкозой через капельницу кормить до восстановления — это лучше сразу убиться, тут не то что у полноценных медиков, тут даже у медфаковских младшекурсников найдутся дела поважнее.

Во имя сокращения объёма лишней работы для медиков Попельдопель постановил: студентов полагается не полезными продуктами добивать, а всячески развращать изысканнейшей кулинарией. Мол, обескровленные не обескровленные — а глазами и ушами жрать чтоб захотели. Мол, желание жрать — это не только суровая физиологическая необходимость, это и психологическое явление в том числе. А психологические явления отлично управляемы. Мол, устрой им, Гуанако, два грузовика шоколада (обязательно!) и сплошную шрапнель с анчоусами (кильку с перловкой?).

Гуанако устроил.

Максим вчера утром в ужасе взирал на подвозимые к борделю индокитайские актинии слабой соли, южнокарлатскую икру пустынных рыб, франко-саксонские национальные лягушачьи торты, турко-греческие национальные овечьи сыры с пряностями, латиноамериканские национальные нектары тропических лиан и прочую чепуху. Взирал и негодовал: «Мы и так должны Порту целое состояние, неужели нельзя было поскромнее?»

Нельзя.

Гуанако тоже совался несколько раз в лазарет, видел студентов и безо всякой медицинской подготовки врубался: прав Попельдопель, ничего они жрать не будут, кроме шрапнели с анчоусами. А что до долгов Порту, то с учётом ситуации, сложившейся на рынке твири, актинии слабой соли погоды уже не сделают. Без толку Максим возмущался.

Впрочем, долго не провозмущался — погудел с утра, а днём, как известно, уже пропал.

Наверное, терпеть не может актинии слабой соли.

— …Нет, я всё понимаю, — отверг Попельдопель какую-то Димину оправдательную речь, которую Гуанако упустил. — Стресс, да. Два грузовика с шоколадом им на что? Скопцы им на что? Не знаю, переодень Ройша в женское платье и пусти погулять по курятнику! Если не поможет, я положу их всех под транквилизаторы. Извини, Дима, но так работать невозможно.

Ах да, пикантная подробность: за студентов в борделе вообще и их бодрость духа в частности взялся отвечать, конечно же, Дима. Для бодрости духа есть ещё Охрович и Краснокаменный, но отвечать за студентов, конечно же, должен кто-то похожий на медика. И кто-то похожий на медика, конечно же, собственную бодрость духа от этого стремительно теряет.

Гуанако покачал головой:

— Ройш в платье может быть расценен как политическая акция.

— Попробуем Ройша без платья? — в тон ответил Дима. — Студента часто сравнивают с собакой — мол, всё понимает, а сказать не может. Ну вот они и сейчас ведут себя как собаки. Большие, усатые и лицемерные, которые кладут тебе голову на колени и тяжко вздыхают, клянча печенье. Не должно им сегодня быть так плохо, как они малюют. Может, пойти жестоким путём и задать сочинять эссе про Вилонский Хуй? И мозги займут, и подготовка к экспедиции.

Гуанако снова вернулся к мысли о ненаписанных йихинских трудах по методике дрессировки. Всем бы пригодились.

Дима ведь изо всех сил понимает запертых в борделе студентов (лучше б не понимал, и так загонялся полночи из-за этой случайной смерти об дверной косяк), но и Попельдопеля тоже понимает. Тоже изо всех сил.

— Сергей Корнеевич, — ухватился за подброшенную идею Ларий, — накидайте для письменных работ хороших дискуссионных вопросов, а?

Гуанако («Сергей Корнеевич», брр!) малость оторопел. Ну взрослые люди, ну сколько лет на истфаке извилины гнут! Ларий, конечно, вроде как просто секретарь, но есть ведь преподаватели (скольких, не знающих ни о какой чуме, запихнули в исследовательскую группу для экспедиции?). Есть Охрович и Краснокаменный — они отличные специалисты, как бы ни выёбывались. Есть Ройш — он (так, между прочим) древний мир и читает.

Но «накидать хороших вопросов» просят Гуанако.

Ему несложно, времени и сил у него это не отнимет, но как-то стрёмно вообще-то.

Стрёмно признавать, но (видимо) бывают связи такого рода, в которые один раз вляпался — и всё, так и живи.

Нет, это Гуанако сейчас даже не про всякие порочные связи со всякими габриэлями евгеньевичами, хотя и в них, конечно, не без того.

Это Гуанако сейчас про архетипические вертикали учитель-ученик или, например, тюремщик-заключённый (совсем другая история, но). Они не всегда срабатывают, они срабатывают, наверное, один раз на миллион — но Гуанако, леший еби, умудрился собрать в своей биографии все разы со всех окрестных миллионов.

И хуй с ними, с дискуссионными вопросами для эссе, не в них подстава. Подстава в том, что вся Университетская гэбня смотрит в рот Гуанако и свято верит, что Гуанако («Сергей Корнеевич») всё может, всё знает, а чего не знает, то сообразит на месте. Потому что блядь да, учитель-ученик.

Ларий не скрывает, что смотрит в рот и свято верит. По Охровичу и Краснокаменному так и не скажешь, но вчера, когда пропал гипотетически зачумлённый Максим, стало ясно — да, смотрят, да, верят.

И даже Максим сутки назад смотрел и верил, хоть и страшно не хотел терять весомость и самостоятельность в своих глазах. Оттого и сбежал? Возможно, да только ну нахуй такие фантазии.

Кто ж знал сорок восемь лет назад, что некие студенты (совершенно потерянные, трогательно-злобные) из некоего выпуска (печально известного контрреволюционным движением) так легко приручаемы.

Йыха Йихин, почто ж ты оставил потомков без своих гениальных методик дрессировки?

— Обеспечьте меня бумагой с карандашиком, Ларий Валерьевич, — покорно вздохнул Гуанако. — Щас накидаю. И это, подбросьте им соответствующий роман Габриэля Евгеньевича. Пусть приобщаются к прекрасному — прекрасному уже всё равно, если у него чума.

— Точно! — Ларий мгновенно кинулся к книжным полкам. — Как же мы сами не сообразили? Он же писал про Хуй, он же Габриэль Евгеньевич, студенты его художественную писанину с руками оторвут.

— Ну хоть посмертно принесёт пользу общему делу, — мрачно, но удовлетворённо поддакнул Попельдопель.

Гуанако хмыкнул.

Габриэль Евгеньевич (был?) писатель. Габриэль Евгеньевич в далёкой юности даже, кажись, с семестр посещал занятия в ПТУ Поэтов и Литераторов, но быстро забил на это неправедное дело. Если б не писательство Габриэля Евгеньевича, не завязалось бы у них с Гуанако столь прочных порочных связей, пару раз трахнулись бы — и дело с концом.

Гуанако познакомился с Габриэлем Евгеньевичем на экзамене. Не своём, чужом — Гуанако той зимой досрочно защитил кандидатскую и в весеннем семестре начал полноценно преподавать, но нагрузка была ещё плёвая, вот и соглашался подсобить всем, кто бы ни попросил. Заглянул в летнюю сессию за методичкой к одному приятелю, а тот взвыл: весь вечер уже сижу, все сдали, последний придурок остался, всё не идёт отвечать. В общем, приятель этот сбежал домой, расписавшись в ведомости, а послушать последнего придурка и как угодно его оценить попросил Гуанако.

Гуанако к придурку присмотрелся, зафиксировал бледность, замученность и отсутствующий взгляд, а ещё тонну макулатуры на столе. Думал — ну, результаты старательной подготовки к ответу, подхватил с собой и свалил в курилку, чтоб придурок остался один, расслабился и перестал психовать.

В курилке Гуанако натурально чуть не умер, подавившись дымом и хохотом.

Макулатура оказалась не экзаменационной, а художественной. Рукописью романа она оказалась. А роман оказался, простите за выражение, о духовных исканиях Набедренных времён образования Революционного Комитета.

Короче говоря, к концу своего четвёртого курса Габриэль Евгеньевич закончил эпическое полотно про Набедренных, который, мол, не Революции хотел и не идеологии переворачивания деревьев, а донести до широких народных масс истину скопнического учения.

Первый идеолог Всероссийского Соседства и блядские скопники!

Публика в экстазе.

А самое крутое заключалось в том, что полотно хоть и было сплошным искусством, а не наукой, но Гуанако ещё в курилке с одного взгляда разглядел, что материалов к полотну перекопана хуева туча. И (как бы это сказать, чтоб не святотатствовать?) при помощи определённых логических манипуляций на этой хуевой туче материалов действительно представлялось возможным доказать, что так оно всё и было у Набедренных с учением скопников.

Когда Гуанако вернулся в аудиторию к юному Габриэлю Евгеньевичу, ни о каком экзамене и речи уже быть не могло — только о роли скопников в деле Революции! В ведомость пошла какая-то там четвёрка, а Габриэль Евгеньевич в следующем году пошёл писать диплом к Гуанако. Про это самое, ага. Гуанако же его сдуру на том экзамене убедил, что романы — хуйня, а вот такое провокационное исследование, выполненное притом по всем правилам академически хорошего тона, — это да, это было бы охуительно. Габриэль Евгеньевич за лето созрел и припёрся с самыми серьёзными намерениями прямо к Гуанако, когда тот уже и думать забыл обо всяких там скопниках.

Так Гуанако получил своего первого дипломника, репутацию совратителя студентов и очень, очень много головной боли на всю оставшуюся жизнь.

Так Габриэль Евгеньевич бросил писать романы, по крайней мере — бросил показывать написанное кому бы то ни было. А ведь до Набедренных и скопников его даже издавали (даже нормальные издательства). Вот эту книжку, экземпляры которой сейчас спешно собирает по всем шкафам Ларий, Габриэлю Евгеньевичу заказали за приличные деньги, когда он был всего-то второкурсником. И на кафедре потом за курсовик засчитали, почему бы и нет — добротная же книжка вышла.

Задача от издательства — беллетризировать глубоко научные сведения об определённом историческом периоде. Чтоб было исторически достоверно, но с интригой, мистикой, духовностью и подходящим к случаю языком. Мистики, духовности и языка (здесь самое место безвкусной пошлой шутке про язык) у Габриэля Евгеньевича всегда было хоть отбавляй. Деньги свои он отработал честно, забабахал исторический роман с действием, развивающимся параллельно в четырёх временах (и ни в одном времени особо не облажался ни со стилистикой, ни с деталями).

А объединяла все четыре времени в тексте она, родимая, — загадка Падения Хуя.

Вот и пусть студенты почитают, мозги займут. Там и по делу много чего полезного есть, и традиционных габриэль-евгеньевических соплей тоже достаточно. Гуанако подозревал, что Габриэля Евгеньевича за сопли и выбрали из кучи претендентов на приличные деньги, он же как раз тогда начал со всякими малыми формами печататься в этой, как её — «Литературе Нового Бедрограда». Хороший был журнал, Гуанако так до скандального закрытия из-за плагиата в него вяленую рыбу и заворачивал — всё время кто-нибудь особо культурный приносил почитать.

Какая-то очень простая и очень очевидная недомысль зашевелилась у Гуанако в мозгу.

«Литература Нового Бедрограда», вчерашние вытряхнутые с полок номера на полу в квартире Габриэля Евгеньевича, он-то их не для вяленой рыбы держал, а для соплей. Сопли, сопли, традиционные габриэль-евгеньевические сопли, «Литература Нового Бедрограда», номера на полу, очередные всем прекрасно известные сопли, ну блядь, ну, ну —

— Читал я этот самый габриэль-евгеньевичевский роман про Хуй, — в тишине брякнул Дима, — там же соль не в исторических деталях, там всё время кто-нибудь с кем-нибудь не трахается, плачет от обиды и умирает. Или трахается, плачет от стыда и умирает. Или просто плачет от бренности бытия и умирает. И кругом сплошные открытые финалы, потому что непонятно, где плачут и умирают на самом деле, а где в мыслях, мечтах и прочих кошмарных снах, — Дима вдруг улыбнулся самому себе и стал в два раза громче. — Знаете, что? Пусть студенты в качестве эссе пишут продолжение. Ну типа что там на самом деле вышло, или как это воспринималось с другой стороны, или что потом с героями стало. Или альтернативное повествование — как кто-нибудь с кем-нибудь потрахался и неожиданно не заплакал. Или про Хуй в ещё каком-нибудь времени — хоть в будущем. В общем, зануды могут написать исторический обзор, остальные — хорошую порнографию. И весело, и трудоёмко, и на все вкусы, и художественная мускулатура ещё никому не мешала, — Дима задумался. — Отдельно одарю того, кто напишет убедительное произведение о том, как я давеча этот самый Хуй под Колошмой нашёл.

Ещё в начале сей прочувствованной речи гуанаковская недомысль (простая и очевидная, ну такая же очевидная!) сорвалась с крючка и ухнула в неведомые психические глубины. Гуанако потряс головой, но восстановлению недологической недоцепочки это не слишком помогло. Леший.

— Насколько убедительное? — на автомате переспросил Гуанако. — Думаешь, чьё-то больное воображение сможет дотянуть до эпического размаха реальных событий?

Недомысль, кажется, была потеряна навсегда.

— Вот и узнаем, есть ли в рядах наших студентов истинные провидцы.

— Если провидцы внезапно смогут прозреть морально-этическую составляющую нынешних событий, так и знай, мне будет неловко, — очень честно ляпнул зачем-то Гуанако. — Даже стыдно.

Дима бросил на него выразительный взгляд из-под не менее выразительно нахмуренных бровей, но всё-таки придвинулся чуть поближе. Совсем уж припадать не стал (не время и не место), но Гуанако и так понимал, что припал бы обязательно, если б время и место позволяли.

Стало спокойно и почти не стыдно.

Что ещё не означает, что майские подвиги не будут ещё долго терзать по ночам гуанаковскую совесть.

Дверь угрожающе распахнулась — и, кажется, всё-таки с ноги (с двух ног). Значит, не Ройш, хотя пора бы и ему явиться уже наконец.

Поговорить с Ройшем, поговорить уже наконец с Ройшем. Срочно.

— Его надо покарать!

— Наказать, отстегать и поставить на место!

— Поставить в угол на чечевицу. Его место в углу, а не в библиотеке.

— Ладно бы он просто манкировал приглашением на экстренный слёт штаба.

— Мы бы могли ему это простить после нескольких розог.

— Но он укрыл за неприступными стенами библиотеки не только себя, но и усики!

— Кафедральные революционные французские усики Золотца!

— Это расстрельное дело, какие тут розги. Он подрывает государственные устои.

— Что мы будем делать, если Ройш решит на старости лет податься в контрреволюцию?

— Бежать в Афстралию в одной рубашке, как Максим, который узнал тайну Ройша первым. Максим нашёлся? — поздоровались (будем считать) Охрович и Краснокаменный.

Ответил им Ларий, так и не подняв глаз от аскетичной обложки романа Габриэля Евгеньевича про Хуй:

— В Порту — не нашёлся.

Охрович и Краснокаменный одновременно заломили руки.

— И в Бедрограде не нашёлся!

— Не то чтобы мы обладали достаточной для поисков Максима властью в Бедрограде.

— Но мы сделали всё, что было в наших силах.

— Никакая власть не может сравниться с нашими силами.

— Особенно когда при нас табельные розги.

— На которых мы готовы поклясться, что Максим бежал из Бедрограда в Афстралию.

— Но мы питали надежду, что он воспользовался услугами Порта.

— Он не настолько суров, чтобы бежать в Афстралию при помощи ног.

Охрович и Краснокаменный пристально уставились на Гуанако как на ответственного за поиски Максима в Порту. Гуанако только сокрушенно покачал головой, подтверждая слова Лария. Охрович и Краснокаменный на это продемонстрировали пластический этюд «Габриэль Евгеньевич в печали». Попельдопель хмыкнул и тоже уставился на Гуанако:

— У них — то есть у нас, то есть у нашей гэбни — должен быть какой-то выход. Перенести эту несчастную встречу, прийти без Максима…

Гуанако ещё немного помолчал как идиот.

Идиот с идиотским планом действий.

— Это исключено, — отрезал Ларий. — Экстренная встреча, созванная по причине чрезвычайных обстоятельств, должна состояться в течение суток с момента подтверждения запроса. И будет считаться состоявшейся только при наличии на ней обеих гэбен в полном составе.

— Сколько там до истечения суток? — осведомился несгибаемо оптимистичный Попельдопель. — Ведь хватит же ещё времени, чтобы пристрелить кого-нибудь из Бедроградской гэбни. Я правильно понимаю, что тогда они тоже не смогут явиться?

— Нам определённо импонирует ваш ход мысли!

— Садитесь в гэбню вместо Максима! — оживились Охрович и Краснокаменный.

Они бы вылили на Попельдопеля ещё много восторгов, но Ларий слишком громко и убедительно опустил чайник на стол.

— Это моя вина, — гораздо тише чайника высказался он. — Я не должен был отправлять запрос так рано — до того, как Максим дал согласие. Он был в ярости. И он прав.

Все как-то очень нехорошо заткнулись.

Ларий, конечно, отправил запрос, но инициировал-то встречу Ройш. Ройш во всём виноват? А если бы ещё в субботу девочка-без-диктофона потрудилась нажимать кнопки поточнее, все бы вообще жили припеваючи! Девочка виновата?

Гуанако поморщился.

Всё это гнилые разборки: у кого в Университете, спрашивается, нет своей доли вины в сложившейся ситуации? Даже Попельдопель, не совавшийся в политику, — и тот отличился, проебал чуму (возможно) у Габриэля Евгеньевича. Ну и что, что всего через пару часов после того, как услышал о ней впервые. Ну и что, что стадия была (если была) ранняя, что сотрясение мозга тоже, скорее всего, было. Попельдопель-то всё равно сейчас постоянно косится в сторону завкафского кабинета, хоть и полон радужных надежд на то, что оно всё как-нибудь устаканится.

И сидят теперь все, пересчитывают молча свои грехи перед заранее похороненным Максимом.

Блядство, невыносимое блядство, которое невозможно терпеть.

— Во всем виноват я, — очень бодро и очень радостно провозгласил Гуанако. — Я придумал Университетскую гэбню!

Блядство, именно что.

— Зачем? — вылетело у Попельдопеля. — В смысле, я не это имел в виду, в смысле, глупый вообще-то вопрос, извини, я…

Гуанако едва не расхохотался.

— Да нормальный вопрос, — отмахнулся он. — Только поздновато уже такими вещами интересоваться. Предлагаю считать, что я просто поехал крышей на блядской Колошме.

Так что там говорил покойный профессор Гуанако про историографию?

Что она (в известной степени) является скорее искусством, нежели наукой?

Хуйню интеллигентскую он говорил, вот что. Потому что главное в историографии — кто из очевидцев дольше проживёт. Кто проживёт — тот и прав.

Университетскую гэбню придумал не Гуанако, а Гуанако и Хикеракли — живой (тогда) член Революционного Комитета со вторым уровнем доступа к информации, решивший навестить некоего безымянного заключённого после того, как последний «развалил Колошму». У Хикеракли с Колошмой своя история, вот ностальгия в жопе и заиграла, видимо.

Ностальгия Хикеракли принесла Гуанако приятного собеседника (о да, лакать самогон и задавать дурацкие вопросы о Революции!), печатную машинку Начальника Колошмы в камере (коснуться рефлекторно перстней из её выломанных кнопок) и постоянный приток алкоголя и сигарет через охранников впоследствии (почти пригодилось во время вспышки степной чумы).

О том, что ностальгия Хикеракли принесла Университету гэбню, Гуанако обычно предпочитал не вспоминать. Изначальный план был не таков, разговор вообще не об этом шёл, кто ж знал, как оно в результате получится —

И ещё много разных несостыковочек на любой вкус, цвет и размер.

А в результате — ну да, Университетская гэбня.

Возвращаясь к вопросу историографии, в которой Хикеракли понимал побольше многих (столько противоречащих друг другу мемуаров о Революции за всю жизнь накропал!), остаётся только напомнить, что прав тот, кто прожил дольше.

Поэтому — извиняй, мёртвый Хикеракли. Что правда, а что нет в истории учреждения гэбни Университета, самолично решает теперь несколько менее мёртвый Гуанако.

А он ничего никому рассказывать не хочет.

— Я в ситуациях нехватки меня на важных мероприятиях всегда говорил, что заболел, — подал голос Дима. — Или проспал. И всегда все верили. Давайте вы скажете, что проспали?

Гэбня Университета в составе Лария, Охровича и Краснокаменного, сиротливо сгруппировавшаяся у секретарского стола (синхронизация, неуютно без четвёртого?), смерила Диму крайне тоскливыми взглядами.

Даже Охрович и Краснокаменный не желали извергать традиционного фонтана комментариев по поводу и без, а это уже точно никуда не годится.

Придётся обойтись без предварительной юридической консультации Ройша.

— Бля, — Гуанако для храбрости отхлебнул чаю с твиревой настойкой. — Кончайте страдать.

Надежда, мгновенно нарисовавшаяся на лицах всех присутствующих, только злила: «Сергей Корнеевич всё может, всё знает», леший еби.

— Если — если — мы не сочиним в самое ближайшее время лучших вариантов, худший вариант у нас имеется, — негромко продолжил он. — Утром я нашёл в Порту людей, согласных от своего имени поучаствовать в террористической акции, которая не позволит Бедроградской гэбне отвлечься сегодня на экстренную встречу по поводу чрезвычайных обстоятельств, поскольку у них самих приключатся дополнительные и неожиданные чрезвычайные обстоятельства, — Гуанако ещё раз задумался, как комично всё это звучит. — Я готов спешно организовать подрыв десятилетнего юбилея Первого Большого Переворота.

Охрович и Краснокаменный оголтело зааплодировали.

Гуанако выдохнул и заржал.

— Честное слово.

— Да здравствует кольцевая композиция, — прищёлкнул языком Дима.

Гуанако всю ночь терпел и не делился с ним запасным планом (надо было сначала всё устроить, а потом уже трепаться), но очень надеялся (имеет же Гуанако право хоть изредка на что-то надеяться сам?), что Дима оценит.

Как бы там ни было на самом деле, официальное обвинение, с которым он десять лет назад попал на Колошму, гласило: Гуанако С. К. (он же заключённый №66563) идеологически руководил успешно пресечённой попыткой подрыва Первого Большого Переворота.

Тот факт, что десять лет назад никакого Гуанако С. К. вообще-то там и близко не стояло, делает сегодняшнюю радость осведомлённых лиц особенно бурной.

— Ты ненормальный, — с искренним облегчением констатировал Попельдопель. — А успеешь? Времени всего ничего, а там, наверное, серьёзная охрана и прочие сложности…

— Всё готово, — Гуанако махнул рукой, — а где не готово, там сымпровизируем. Цель-то — не взорвать юбилейные сооружения вместе с деревом, а устроить угрозу взрыва. Шумную, скандальную и требующую от городских властей незамедлительной реакции. Уж с этим я как-нибудь справлюсь. Люди уже сидят по такси и ждут звонка.

И будем верить, что не все из них сидят по такси с прорезями в газете, как давеча Муля Педаль.

— Сергей Корнеевич, — схватился за твиревую настойку Ларий, — но это же… нет, подождите! Вы сказали, что нашли в Порту тех, кто готов совершить теракт от своего имени. То есть некто из Порта полностью возьмёт на себя ответственность за акцию. По всей видимости, чтобы отвести подозрения в злонамеренном срыве экстренной встречи гэбен от Университета, так? Вы уверены в этих людях? Вы согласовали это с Портовой гэбней? Они же потом не оберутся проблем. А мы и так не знаем, как с ними расплачиваться за уже оказанную поддержку, — Ларий гипнотизировал взглядом телефон. — Хотя бы Святотатыч в курсе?

Ещё как в курсе.

Гуанако в который раз мысленно восхитился секретарской привычкой к точности (дотошности), а вслух ответил только:

— Нормально всё. И будет нормально, я обещаю.

Поднял глаза к потолку, ещё раз удостоверился в сегодняшней личине революционного чучела: с момента прибытия Гуанако на кафедру ничего не изменилось, под потолком по-прежнему болтался Твирин. Страшный человек Твирин, выросший за одну ночь в казармах Охраны Петерберга из домашнего мальчика Ивина. Страшный человек, ставивший самые жёсткие ультиматумы, проливавший реки крови, переругавшийся со всеми по очереди членами Революционного Комитета, глава Временного Расстрельного Комитета, сам тот ещё террорист вообще-то.

Брр.

У кафедрального Твирина опять расстрельная рубаха (та же, что была на Метелине, или их таки несколько?), шинель Охраны Петерберга (с оторванными знаками отличия), обрез (антикварный обрез, нацеленный на дверь!), брови вразлёт (не поленились же наклеить) и удивительного рыжего цвета волосы (и как нашли парик?).

Хикеракли на Колошме рассказывал Гуанако, что в точности такого цвета была твиревая настойка в самых дорогущих трактирах дореволюционного Петерберга. Мол, очищали серебром, мол, такой настойки больше не делают.

Любой отрядский ребёнок в курсе, что большинство псевдонимов Революционного Комитета — заслуга остроумия Хикеракли.

Почему-то сопливое сочетание этих двух фактов затмевало сейчас для Гуанако все прочие варианты того, что может предвещать сегодняшний лик революционного чучела.

— Прошлые ситуации, в которых ты обещал счастливый финал и светлое будущее, заканчивались разнообразно, — нервно огрызнулся Дима.

— Разнообразие — залог как эволюции, так и прогресса, — Гуанако не удержался, всё-таки потрепал его лохматую башку. — Я вынужден покинуть вас, господа. Попробую нарушить затворничество Ройша в библиотеке, мне и моему идиотскому плану нужен его острый бюрократический глаз. И да, никто ещё ничего не взрывает. Часа полтора на подбор лучшего варианта у нас есть.

Гуанако ретировался с кафедры побыстрей, но Ларий всё равно успел пробормотать своё неуместно сентиментальное «спасибо, Сергей Корнеевич, как бы мы без вас».

Как-как — самостоятельней.

И (возможно) с Максимом.


В пустом коридоре Гуанако нагнали Охрович и Краснокаменный.

— Сергей Корнеевич!

— Вы же не любите, когда к вам так обращаются?

— Тем более на вы!

— Так вот: Сергей Корнеевич!

— Вы бы не могли уделить нам минуту своего бесценного внимания?

— Мы имеем к вам дело личного характера.

Вашего личного характера, поэтому мы не стали обсуждать его при всех.

— Мы милостивы, потому что это вам, а не нам, бывает неловко от публичного обсуждения подобных вопросов.

— Вы должны быть благодарны нам за нашу милость.

— И ещё кое за что. Заранее благодарны.

— И вообще благодарны.

— Вам же больше нравится, когда благодарны вы, а не вам.

— Так вот, можете совершенно бесплатно быть благодарны нам до конца своих дней.

— Для сохранения душевного равновесия.

— Вы готовы нас выслушать?

— И быть нам благодарны? — сделали они паузу для ответа. Видимо, за неё тоже следует быть благодарным.

— Я весь ваш, — смиренно отдался произволу судьбы Гуанако.

Охрович и Краснокаменный, конечно же, остроумно пошутили в ответ:

— Если бы не чрезвычайные обстоятельства, вы бы горько пожалели об этих словах.

— Мы давно нуждаемся в покорном рабе для действительно важных дел.

— Мы не хотим упустить возможность заполучить столь именитого раба.

— Мы бы именовали вас исключительно «Сергей Корнеевич» и на вы.

— Лучше «Серёжа», если, конечно, Габриэль Евгеньевич не купил авторское право на такое именование вас.

— Но мы этого никогда не узнаем.

— Потому что Габриэль Евгеньевич бежал в Афстралию, а у нас чрезвычайная ситуация.

— И с вашим рабством у нас, к несчастью, придётся повременить.

Гуанако закурил посреди истфаковского коридора. Не то чтобы он делал это впервые в жизни, но радость оставалась всё такой же пронзительной.

— Сергей Корнеевич, скажите честно.

— Вы уже продались в рабство Порту за университетские долги?

Гуанако не нашёл сразу правильных слов, чтобы охарактеризовать ситуацию с Портом (банальное «блядство» звучало бы слишком бледно), но, по всей видимости, с характеристикой прекрасно справились его мимические мышцы.

Охрович и Краснокаменный кивнули, декларируя тем самым свою осведомлённость в портовых делах, и сразу перешли к главному:

— Мы знаем, как выплатить Порту долги.

— Не все долги, все долги ужасающе масштабны.

— Но хоть какую-то часть.

— И совсем скоро.

— В пределах нескольких дней.

— Это ведь улучшит положение?

— В некоторой степени, — подтвердил Гуанако. Как улучшить положение целиком и полностью, он просто старался пока не думать.

Порт — слишком дом, слишком слабое место, слишком сильная гуанаковская привязанность, чтобы думать о нём было просто. Ну нахуй.

Охрович и Краснокаменный неодобрительно покачали головами:

— Где же ваш обычный дебильный оптимизм?

— Вера в лучшее?

— Уверенность в своих силах?

— Лучше «дебильная самоуверенность»!

— Вера в своих родных дебилов!

— Вы нам сегодня не нравитесь, Сергей Корнеевич.

— Вы удручающе серьёзны, вы нас разочаровываете.

— Мы боимся заразиться серьёзностью.

— Все нынче чем-то заражаются, это модно.

— Но мы-то не можем следовать моде.

— Мы дали жесточайший обет нонконформизма.

— Не подводите нас.

— Не ходите ничего взрывать с такой рожей.

— Бомба испугается и не сработает.

— Часовой механизм нежен, он не терпит серьёзных рож.

— Как и мы.

Гуанако понял, понял-уже-блядь рекомендацию относительно серьёзности!

Охрович и Краснокаменный — ходячая психическая атака, за ними собственных мыслей не услышишь. Даже если таковые есть.

— Вы собирались рассказать, откуда думаете возвращать долги, — напомнил Гуанако и попытался скорчить предельно дебильную рожу.

— Вы что-то путаете.

— Мы такого не обещали.

— Мы собирались только известить вас о наличии денежных источников.

— Мы же не можем сознаться вам, что поддались порочной слабости.

— Последовали примеру Бедроградской гэбни, превращающей канализационное дерьмо в питьевую воду.

— И начали превращать дерьмо в деньги.

— Метафорически выражаясь.

— На деле мы просто торгуем дерьмом.

— Фасуем ночи напролёт и продаем.

— И хорошо берут, надо сказать.

— Отрывают с руками.

— В городе беспорядки — драки в очередях за дерьмом.

— Хуйня, — вклинился Гуанако, — если б кто-то взялся продавать дерьмо, я бы первый об этом узнал. И первый бы побежал доставать пару мешков для Димы. У него с дерьмом особые отношения, сами знаете. Поэтому либо выкладывайте, что вы задумали на самом деле, либо пиздуйте отсюда, у меня всё ещё разговор к Ройшу.

Охрович и Краснокаменный на это поморщились форменным Ройшем, но выёбываться не стали:

— Вы правы, мы опасаемся продавать зачумлённое дерьмо.

— Чума и так у всех на слуху, а нам не требуется дешёвая популярность.

— Дорогое дерьмо мы начнём продавать, когда чума закончится.

— А пока мы пошли к финансовому благополучию более извилистым путём.

— Мы превращаем в деньги благодарность.

— Благодарность вам, Сергей Корнеевич.

— Мы просто подумали, что версия с дерьмом вам приглянётся больше.

— Но вы вынудили нас озвучить страшную правду.

— И мы её уже почти озвучили.

— Сейчас озвучим до конца.

— Прямо сейчас.

— Сию секунду.

— Незамедлительно.

— Не растрачивая попусту слова.

— Иминуты.

— Не ломаясь для приличия.

— Не отвлекаясь на неприличное.

— Вообще ни на что не отвлекаясь.

— Не рассеивая внимание заинтересованного слушателя.

— Скажем правду в лоб.

— Лоб не оценит, но мы всё равно скажем.

Охрович и Краснокаменный подержали немного драматическую паузу, чтоб Гуанако мог за это время окончательно свихнуться от количества пришедших ему на ум вариантов разнообразной самоокупающейся благодарности, но долго измываться не стали — лишней-то пары часов в запасе ни у кого нет.

— Сергей Корнеевич, мы продали ваше доброе имя.

— Вышили его на знамени, знамя подняли и протащили по всей стране.

— И сувенирных флажков ещё наделали.

— Мы обратились к вашим бывшим студентам.

— Особенно настойчиво — к студентам из нашего выпуска.

— Вы, наверное, знаете — у них когда-то давно были проблемы.

— С законом и с собой.

— Бедняжки!

— Потерянное поколение!

— А вы его нашли.

— Даже не думайте, отнекиваться бесполезно.

— У нас есть свидетели.

— И доказательства.

— А главное — бумажки.

— Вы не можете отнекиваться перед бумажками.

— Никто не может, бумажки беспощадны.

— В бумажках написано, что вас когда-то куда-то посадили за ваши благие деяния.

— За помощь студентам, то есть.

— За то, чтобы когда-то куда-то не сели они.

— Всей шайкой.

— Группировкой.

— Движением.

— И они, в отличие от вас, не считают это пустяком.

— Они вам благодарны.

Благодарны, слышите?

— БЛАГОДАРНЫ!

— Благодарны-благодарны-благодарны-благодарны-благодарны.

— Благодарны, и вам придётся с этим жить.

— Потому что мы уже решили всё за вас.

— Вы бы всё равно не согласились добровольно.

— Но теперь поздно, дело сделано.

— Мы нашли ваших бывших студентов и выклянчили у них денег.

— Вашим именем, Сергей Корнеевич.

— В память о вас.

— На ваши посмертные нужды.

— И, представьте себе, они купились.

— То есть продались.

— То есть безвозмездно расщедрились.

— Некоторые ваши бывшие студенты — состоятельные люди.

— Крупные начальники.

— Частные предприниматели.

— Воры и контрабандисты.

— Безжалостные убийцы.

— И у всех у них хорошая память.

— И доброе сердце.

— Если их разжалобить.

— Мы умеем жалобить, клянчить и унижаться.

— Мы профессионально унижаемся!

— Мы проходили бордельный инструктаж.

— Мы сами его сочинили.

— Мы знаем об унижении всё.

— Поэтому у нас теперь есть чем расплачиваться с Портом.

Когда они наконец-то заткнулись, Гуанако понял, что так впустую и сжёг прикуренную сигарету. Жалко.

— Я бы разрыдался, если бы умел, — заявил он и с нездоровой, истерической такой весёлостью отметил: наверное, это даже не совсем неправда.

Бывшие студенты дают ему денег на нужды чумы, блядь. Просто так, потому что могут. Прикрывают от полной жопы. Что там Дима говорил про кольцевую композицию?

— Мы можем научить вас рыдать.

— Быстро, эффективно и даже не очень болезненно, — пригрозили Охрович и Краснокаменный.

— Вы охуенные, — Гуанако взялся за следующую сигарету. — Вы всё правильно сделали. Спасибо, что ли.

— Рано радуетесь, со всеми долгами мы этим не расплатимся.

— Но хоть убедим на время Порт в своей платёжеспособности.

— Первая партия бескорыстной помощи будет завтра.

— И частично — натурой.

— В смысле, товарами.

— Порт ведь примет товары?

— Куда он денется, — выпустил струю дыма Гуанако, — я предупрежу кого следует, что с завтрашнего дня мы потихоньку возвращаем награбленное. Грузовики, пропуска — всё будет.

— Но это не значит, что мы оставили фантазии о вашем рабстве.

— Мы в них только укрепились.

— Нам нравится ваша покорность судьбе.

— Вы даже не кричите, что не нуждаетесь ни в каких стародавних благодарностях.

— Наверное, вы уже умерли.

— В этот раз — от разрыва совести.

Очень может быть. Гуанако недвусмысленно попятился в сторону лестницы.

— Вы хотите сбежать.

— Поорать и порыдать для успокоения совести в уголке.

— В уголке библиотеки вместе с Ройшем.

— Вам требуется сопровождение?

— Звуковое?

— Силовое?

— Ройш вас просто так не подпустит, не надейтесь.

— Ройш занят, у него траур по своей так и не поруганной невинности.

— Можете попробовать сделать что-нибудь с его невинностью.

— Вот тогда-то мы и зауважаем вас по-настоящему.

— Взрывать какой-то там десятилетний юбилей Первого Большого — слишком мелко для такого великого человека.

— Лучше трахните Ройша — это будет действительно чрезвычайная ситуация.

— Идите, пожалуйста, в Хуй, — ужаснулся Гуанако. — Там ещё Колошма сверху, не промахнётесь.

Охрович и Краснокаменный исполнили пластический этюд «Габриэль Евгеньевич оскорблён» и молча (какое счастье) удалились.

Охуенные, какие же они охуенные, а.

Умереть от разрыва совести — до отвращения реальная перспектива. Пользуясь всем, чем было (и не было), Гуанако назанимал у Порта ресурсов для университетской борьбы с чумой и Бедроградской гэбней. И даже представлял примерно, как будет расплачиваться, но потом, потом, не прямо же сейчас — сейчас некогда. Но ситуация-то вышла из-под контроля, Портовая гэбня с каждым часом теряет в деньгах и в доверии столько, сколько и представить страшно. А Гуанако продолжает и продолжает подставлять Порт, отмахиваясь от расспросов сочувствующих.

Но Охровичу и Краснокаменному расспросы не нужны, они без всяких расспросов охуенные и знают, что делать.

И от этого разрыв совести всё ближе.

Гуанако двинулся к библиотеке и через два шага сорвался на бег. Во-первых, время-время-время: чтобы Бедроградская гэбня забила на встречу, теракт надо начинать побыстрей, если вообще начинать. Во-вторых, Охрович и Краснокаменный бодрят и вливают в организм  свежие силы (через уши). А в-третьих, физические нагрузки помогают от совести, моральных терзаний и прочих «я этого не заслужил».

Совершенно по-детски, зато работает.

Конечно же, преодолевая последний перед библиотекой пролёт бегом, Гуанако едва не вписался в какого-то очень не вовремя возникшего на лестнице человека.

— Простите, — на автомате бросил он и почти уже побежал дальше, но тут разглядел свою несостоявшуюся жертву. — Ёбаный стыд, здравствуйте, Писарь!

Чуть постаревший, но всё такой же забавный, броский, дружелюбнейший Писарь.

Нихуя себе кольцевая композиция!

— Здравствуйте… 66563, — ошалело протянул руку Писарь.

Гуанако, конечно, ещё по возвращении в Бедроград рассказали, что Писарь (Стас Никитич из блядской гэбни блядской Колошмы) числится теперь в Университете, но одно дело услышать, а другое — увидеть.

Столкнуться на истфаковской парадной лестнице.

Писарю повезло меньше. У него поперёк рожи было написано (огромными такими буквами), что правдой о судьбе Гуанако (подохшего от степной чумы в 76-м) с ним никто не делился.

— Ну вот как-то так, — крайне внятно пояснил своё явление Гуанако и улыбнулся. — Леший, столько лет знакомы, а я только сейчас узнал, какого вы роста.

Рост — чуть выше среднего, комплекция худощавая, волосы светло-каштановые, удлинённая стрижка. Тонкие, правильные черты лица. Держится неагрессивно, движения плавные, чуть замедленные (годы и годы курения савьюра). Впрочем, в досье, наверное, пишут поточнее.

Писарь тоже улыбнулся. Растерянно, но дружелюбно. Прям как на допросе.

Они виделись-то всего раз шесть, наверное — по числу допросов в том составе гэбни. Отсюда и рост — головы гэбни при допросе обвиняемого и/или заключённого не встают из-за гэбенного стола, протокол не велит. Гуанако, конечно, вместе с той самой гэбней Колошмы протокол куда только ни ебал, но вот из-за стола при нём поднимался, кажется, всего один из голов гэбни. И то на последнем в своей жизни протокольном мероприятии.

Начальник Колошмы, Юр Саввович.

Савьюр.

(Почудилось, что перстни из клавиш печатной машинки легонько кольнули пальцы.)

Писарь уставился на непроизвольно дёрнувшуюся руку Гуанако. Он недаром Писарь, у него годами тренированная зрительная память — опознал клавиши (поди их не опознай, модель-то была дореволюционная, с выебонами). Чуть усмехнулся, прочитав складывающийся из них «хуй».

— Прихватил, сбегая от степной чумы, — пробормотал Гуанако, — машинку-то прихватить не мог. А её мне широким жестом ссудил Хикеракли, когда на Колошму заезжал. Я вообще-то потом его личный заказ вроде как выполнял, а руками-то я долго строчить не люблю, особенно после «писем из экспедиции». Ну вот он и велел новой гэбне отдать мне савьюровскую машинку. Для подрочить, наверное, — Гуанако рефлекторно принял стойку понаглее. О навеки отпечатавшийся опыт допросов! — Для подрочить лучше б наплечник савьюровский подарил.

Писарь так же рефлекторно приподнял левое плечо (на котором носят наплечник) и машинально возразил:

— Было бы надругательство над элементами символики государственного аппарата. Плюс ещё пара лет к вашему пожизненному заключению, — и тихо-тихо добавил: — Это ведь я ваши с Савьюром записи из камеры расшифровывал.

Тут, наверное, уж точно полагалось возрыдать, но Гуанако не нашёл в себе сил ни на что, кроме очередного глупого комментария:

— А. Ну, наверное, на это я бы мог у вас спросить, как же всё-таки полагается фиксировать в расшифровках процесс ебли, но увы. Очевидцы блядских расшифровок давным-давно поведали мне все существенные детали, — Гуанако задумался. — Зато теперь, вооружённый знанием протокольных формулировок, я могу спросить о другом. Как вы разобрались, кто кого: по окрестным репликам или таки прям по «неразборчивым звукосочетаниям»?

Писарь махнул рукой, демонстрируя равнодушие к скрытым комплиментам своим профессиональным навыкам:

— Это уж точно не сложнее, чем разбирать какую-нибудь руническую вязь. Наполовину истёртую, поросшую мхом, которой я к тому же не понимаю.

Писарь, говорят, теперь научный сотрудник на лингвистическом факультете. Он же талант и профессионал высокого класса — ну и что, что рун не знает. На Колошме в промышленных масштабах ваял фальшивые письма чужим почерком, что ему какие-то замшелые письмена.

Хорошо устроился, ещё и полуслужащим Университета заодно. Переманили когда-то там.

— Слушайте, 66563, ну вы-то хоть знаете, что здесь творится? — перешёл на бессмысленный в полупустом здании шёпот Писарь. — Я только ночью вернулся из экспедиции к очередным рунам, а сейчас меня зовёт Ройш, даёт странные совсем распоряжения, голова кругом. Университетская гэбня сошла с ума?

— Мы все сошли, Писарь. И вы присоединяйтесь, раз уж вы полуслужащий. Сейчас лишних рук быть не может, а у вас руки и вовсе на вес золота. Мой вам совет: если Ройшевы распоряжения не горят, найдите прямо сейчас Лария Базальда, он вас тут же и припашет, дела найдутся. Может, даже объяснит что-нибудь. Я бы и сам объяснил, но уровня доступа и права на распространение информации не имею никакого как почётный покойник. А ещё сам спешу к Ройшу, — Гуанако обернулся, уже почти добравшись до верхней площадки. — Свидимся, Писарь. Я сколько лет уже хочу с вами савьюра курнуть!

— 66563, — окликнул его Писарь, — вы теперь вообще никогда не умрёте?

— Вероятно, — пожал плечами Гуанако и юркнул в узкий коридор под самой крышей, где и ютилось хранилище факультетской библиотеки.

Ройш даёт распоряжения Писарю?

Ройш жив и деятелен?

— Сергей Корнеевич, вы очень удачно зашли, — откуда-то из темноты, полной нескончаемых стеллажей, поприветствовал его Ройш.

Правы Охрович и Краснокаменный: Ройш — рептилия.

Отлёживается в пещере. Линяет, сбрасывая прежние убеждения?

— Я по делу, — пошёл на звук Гуанако. — Хочу взрывать юбилей Первого Большого. В течение ближайшего часа. Нуждаюсь в юридической консультации.

— Давайте повременим со взрывами, — отозвался Ройш.

Вот он, зарылся в какие-то кодексы при тусклом свете крохотной лампы. Мрачный, усталый, но — вопреки всем ожиданиям — живой.

Гуанако с сомнением оглядел логово Ройша, не обнаружил там Максима, который только и мог бы избавить тут всех от необходимости взрывов своим внезапным возвращением, и уточнил:

— Ройш, ты сейчас будешь отговаривать меня от совершения теракта, за который меня, собственно, десять лет назад и посадили?

— Я не поклонник Фрайда, и, следовательно, не вижу такой уж большой необходимости кому бы то ни было по своей воле проходить на новом этапе старые вехи развития, — Ройш невозмутимо пялился в какую-то бумажку. — Да. Буду отговаривать.

Справа от Ройша, возвышаясь над макулатурой, стояла бутылка твиревой настойки с трогательно надетым на горлышко стаканом. Бутылка была нераспечатанная.

Гуанако тряхнул головой.

Ройш пошёл в библиотеку с бухлом?

Ройш так отчаялся, что думал снизойти до алкоголя?

Ройш не снизошёл до алкоголя, потому что он Ройш или потому что —

— Ознакомьтесь, — Ройш добросовестно протянул Гуанако свою бумажку и добросовестно же начал отговаривать Гуанако взрывать блядский юбилей.

И леший, у него были на то причины.


(обратно)

Глава 21. Профиль


Бедроградская гэбня. Гошка


Причины некоторых явлений и событий невозможно отыскать, как ни старайся. Здравый смысл подсказывает, что, собственно, и незачем их искать. Что прошло, то пусть и идёт нахер.

Иногда, однако же, случается академическое любопытство.

Гошка прекрасно знал, что местами позволял себе нехилый непрофессионализм. У него слишком маленький набор псевдонимов. Он слишком часто прикидывается младшим служащим. У него слишком броская внешность, в конце концов, что само по себе неплохо (очень даже), но не в том случае, когда твоя излюбленная задача — быть третьим справа в четвёртом ряду.

Академическое любопытство: как так вышло, что из всей Бедроградской гэбни именно Гошка, заметней которого разве что Бахта (поди не заметь бескосого тавра), всё время играет роль этого самого третьего справа?

Было бы у Гошки лицо попроще — было бы у Гошки свободного времени побольше, а не целый шкаф накладных усов.

Интересный факт: переодевание, перекрашивание волос, ящик линз и прочая смена облика работают только в том случае, когда небезызвестный на определённых уровнях доступа Гошка Петюньевич Туралеев, в отличие от всех своих альтер-херовых-эго, обладает вполне конкретной, броской и, главное, всегда одинаковой внешностью.

Небезызвестный на определённых уровнях доступа Гошка Петюньевич Туралеев расстегнул узкий воротник форменного мундира, залез в ворот рубашки и вытащил за цепочку изящный серебряный медальон. Дедов ещё, из Польши-Италии, с чьим-то чеканным женским профилем. Бешеных денег, между прочим, стоит: невесомый и крошечный, меньше фаланги (пальца, пальца фаланги — есть у этого слова и такое значение), а на профиле каждая деталька видна, пряди волос, серьги этой неведомой бабы, херь какая-то в высокой причёске. Филигранненько, красота.

Андрей, само собой, тут же неодобрительно покосился и заёрзал на стуле. Он и так-то этот медальон изо всех сил порицал — негоже таскать повсюду одну и ту же побрякушку, да ещё и такую, которую столь просто опознать. Только практической необходимостью и удалось отговориться. А тут вообще безумство — встреча гэбен вот-вот начнётся, а Гошка побрякушку на свет белый вытащил!

А ну кто увидит!

— И зачем так рано явились? — недовольно протянул Андрей, не сводя глаз со злорадно покачивающегося медальона. — Сидим теперь и ждём, когда они снизойдут.

— Они не снисходят, — фыркнул Бахта, — они спешно собирают макет Молевича в натуральную величину.

— Во-во, — с мрачноватым удовлетворением поддержал его Соций, — отмазку клепают. Молевич не мог ещё вернуться. Никак.

Андрей поморщился (зато какая последовательность!): Университетская гэбня пока не пришла, любые аудиозаписи из помещения для встречи гэбен внепротокольны, но это не значит, что они не ведутся и что никто не может их потом с интересом послушать. Следовательно, незачем озвучивать свою осведомлённость.

Хорошо хоть аппаратуры для записи изображения здесь не было — не успели (и не шибко стремились) установить, а то миленький бы у Гошки медальон прям так, зубами отгрыз. Но аппаратура для записи изображения — дорогая, громоздкая и неудобная.

Хотя это полбеды, хохма — в другом. Служебные инструкции гэбен и прочих госслужащих со времён хэра Ройша толком не переписывались, и, кажется, Бюро Патентов до сих пор не определилось, имеют они право на правки или нет (и чего ждут, интересно?). Логичным образом ни в одной из инструкций нет упоминаний об аппаратуре для записи изображения как стандартном инструменте государственных процедур. Вчера, обнаружив в завкафской квартире отчёт об использовании этой аппаратуры в подвалах у Ройша, Гошка не поленился перепроверить: точно, никаких упоминаний.

А значит, ставить её здесь вместе с устройствами для записи звука попросту незачем.

Кроме того, присутствие соответствующей аппаратуры в конкретном месте в конкретное время и достоверность записи с неё может быть сорок восемь раз доказуемым — эта запись всё равно не будет иметь юридической силы.

Поскольку она внепротокольна.

То есть как и всегда в этом государстве: вы знаете, и мы знаем, что вы знаете, но давайте все вместе делать вид, что ничего не было, поскольку, когда писалась ваша служебная инструкция, уровень технического развития несколько отличался от нынешнего.

Кое-кто конкретно лоханулся со своими обвинениями в адрес Бедроградской гэбни.

Гошка пощёлкал замком медальона, накрутил цепочку на палец.

Что у них там ещё может быть? Непроверяемые показания студентки — пшик. За сам факт вируса на складах их уже простили, а спереть со склада и использовать как не надо мог кто-то другой (и это тоже вина Бедроградской гэбни, но не того порядка вина, и вообще — сейчас не об этом). С точки зрения фаланг (тех, которые не пальцев) слишком безумно предположить, что это пойманная на горячем Бедроградская гэбня кого-то травит, — наоборот, здраво подумать на кого угодно другого.

Если не считать чумного завкафа, который не менее успешно отводит стрелки от Университета.

Башка уже от всего этого болит. Может, найти какого-нибудь недостаточно ретивого младшего служащего, повесить чуму на него и спать спокойно?

Экие упаднические настроения в строю.

Безликая баба с медальона продолжала существовать только в профиль. Крути не крути — другой стороны не увидишь.

Нет её. Нет и не должно быть.

— Убери уже, — прошипел Андрей.

Ути какой.

— Нахер иди, — лениво отозвался Гошка, продолжая изучать бабу. — Если они и явятся, мы услышим заранее, не глухие. — Он помолчал, пощёлкал замком ещё немного. — Если они найдут способ явиться, они круты.

Андрей выпялился на Гошку с неподдельным изумлением.

— Странный ты какой-то сегодня, — пробормотал он, еле заметно отодвигаясь — не отодвигаясь даже, а так.

— Вроде нормальный, — пожал наплечником Гошка. — Спал плохо.

— Убери-убери, — весомо и незлобно прогудел Соций, — носишься со своей цацкой — хоть не свети.

Носился Гошка не с цацкой, а с её содержимым, и Соций это прекрасно знал.

Небезызвестный голова гэбни так часто перекрашивал волосы, что, собираясь на встречу гэбен, мог бы столкнуться с определённой трудностью: поди ещё вспомни, какими они там были изначально. Цветная фотокарточка есть, но вытирается и ненадёжна, лучше просто хранить образец.

Вот и пригодился дедушкин антикварный медальон — идеальная тара для локона волос.

Своих, рыжих.

Броских.

Самое то.

Можно было бы и не таскать всегда на себе, но не знаешь ведь, в каких условиях придётся в следующий раз перевоплощаться. Плюс баба красивая, хоть и серебряная.

За дверью послышались шаги, и Гошка неохотно засунул медальон обратно в воротник, но застёгиваться не стал — ну нахер.

Сперва на пороге показались Охрович и Краснокаменный — в наплечниках поверх свитеров, с довольно-таки плотоядными ухмылками на лицах.

Значит, всё-таки гэбня.

Как любопытно.

На поясах у обоих неприкрыто болтались пустые кобуры — на встречу гэбен табельное (ну или любое другое, но любого другого вообще не должно существовать в природе) оружие проносить запрещено, забрали на входе. Это забавно, кстати: непредвзятых наблюдателей, способных обслуживать встречу гэбен (отбирать оружие, например), в природе тоже не существует, не фалангам же на пороге стоять. По-хорошему там должны быть младшие служащие обеих гэбен, но Университет никого загодя не прислал, так что нынче оружие отбирали бедроградские.

А ведь можно просто скомандовать своим войти сюда и перестрелять университетских к херам конским из их же табельного — и пусть потом доказывают что хотят.

И здание, выбранное для встречи гэбен, находилось в юрисдикции Бедроградской — не в Порту же ему располагаться. Само оно вроде как считалось ничьим, но есть проводка, прилежащий земельный участок, парковка для такси. И херовы канализации тоже есть.

Вот тут-то они зачем, не срать же на встречу гэбен ходят!

За Охровичем и Краснокаменным вошёл Ларий Базальд с кучей макулатуры в руках, улыбнулся. Экое солнышко. Интересно, солнышко уже капает на своих в Бюро Патентов, или пока любовь к родимым глобусам сильней?

На Базальде был трогательный серый пиджак. Университетская гэбня в принципе ебёт любые инструкции о ношении формы в обе коленные чашечки, спасибо хоть наплечники нацепляют, но пиджак Базальда — почти и не отличается от форменного мундира. Цвет так вообще один в один, о певец конформизма.

Но кого ебёт Базальд. Дальше-то, дальше кто?

Барабанная дробь!

Ройш.

Ройш в наплечнике.

Оп-паньки.

Замешательство в рядах Бедроградской гэбни было столь осязаемо, а самодовольство на лицах Университетской столь неприкрыто, что Гошка ещё раз обдумал вариант, связанный с конскими херами и их же табельным.

Расселись они традиционно. Стол для встречи гэбен шире стандартного стола для допросов, стульев вокруг него восемь — четыре на четыре, лицом к лицу. И ещё нет никакой перегородки под столешницей в середине, только ножки по углам: на ноги в такой ситуации смотреть некому. Зато если захочется пообщаться языком стоп с оппонентом — пожалуйста.

Все условия для того, чтобы заподозрить своих в сговоре с противником.

Проверочка, блядь. Бесконечная и постоянная.

Симметрия при посадке соблюдалась неукоснительно, в этом почти было что-то уютное. Охрович и Краснокаменный напротив Бахты и Соция, по краям. Базальд напротив Андрея, а Молевич, разумеется, напротив Гошки.

Сейчас напротив Гошки, соответственно, уселся Ройш, сложил свои пальцы и осмотрел присутствующих с величественным любопытством.

А не начать ли встречу гэбен с ощутимого пинка, дабы стряхнуть с некоторых лиц победное выражение?

— Вы ничего не перепутали? — не выдержал Бахта, обращаясь лично к Ройшу. — Мы не вполне уверены, что вы имеете право здесь присутствовать.

Ройш не стал отвечать сразу, посмаковал вопрос. Он не выглядел усталым, он не выглядел раздражённым, он не выглядел вообще никаким.

Все эти истории о том, как он принципиально не хочет уровня доступа выше простого истфаковского, — бутафория?

Или, что более вероятно, они там все настолько ёбнулись, что посадить на место Молевича Ройша для них — малая кровь?

— По всей видимости, мне необходимо представиться, — нарочито медленно отозвался тот. — Константин Константьевич Ройш, временно исполняющий обязанности головы гэбни Университета.

— Вы, часом, не родственник хэра Ройша? — не удержался уже сам Гошка.

Охрович и Краснокаменный посмотрели на него с одобрением.

Шли бы они к лешему со своим одобрением под ручку.

— Это не имеет отношения к делу, — сухо отозвался Ройш, не сводя с Гошки своих маленьких глазок.

— Нас не уведомили об изменениях в составе гэбни БГУ имени Набедренных, — так же сдержанно заметил Соций.

Это весело: знать, что присутствующие радостно передушили бы друг друга, знать про объёмистые чаны дерьма, обоюдно вылитого за пределами этого здания, но разговаривать вежливо и называть Университетскую гэбню «гэбней БГУ имени Набедренных», как она означена в документах. Потому что ведётся запись, и ещё — потому что именно за умение в нужный момент переставлять слова до должной степени канцелярщины слога фаланги и терпят любые выходки.

— Мы не получали запроса относительно текущего состава гэбни БГУ имени Набедренных, — равнодушно ответил Ройш.

— Официально запрашиваем, — оборвал его Гошка.

Базальд посмотрел на Гошку с жалостью, затем покосился на единственный печатный лист, лежащий перед Ройшем, а не в личной базальдовской стопочке.

Как вам, безусловно, известно, согласно специальной служебной инструкции головой гэбни БГУ имени Набедренных может быть только лицо, в Университете работающее, — извиняющимся тоном поведал он. — Некоторое время назад — вчера, если быть точным — Максим Аркадьевич Молевич подал заявление об увольнении по собственному желанию. Заявление было удовлетворено, что естественным образом исключило его как из преподавательского состава, так и из состава гэбни БГУ имени Набедренных. Ввиду особенностей вверенного нам учреждения мы имеем право выдвигать свои кандидатуры в качестве замены, что и было проделано, однако по причине объявленных вчера же чрезвычайных обстоятельств — вы, несомненно, помните, что это было озвучено в запросе, — гэбня БГУ имени Набедренных не могла бездействовать. Поэтому на время согласования кандидатуры нового головы гэбни БГУ имени Набедренных с вышестоящими уровнями доступа мы назначили Константина Константьевича исполняющим его обязанности.

— Временным, — подхватили Охрович и Краснокаменный.

— Он точно не задержится в гэбне.

— Не подходит по габаритам.

— Об исполняющем обязанности ведь можно говорить в единственном числе?

— Он же всё равно не настоящий голова гэбни.

— И не настоящий Ройш.

— У настоящего Ройша есть усики!

— И личность выдвинутой вами кандидатуры на должность четвёртого головы гэбни БГУ имени Набедренных вы, разумеется, озвучить не можете, поскольку до согласования оной кандидатуры подобный разговор был бы бессодержательным, — в тон Базальду кивнул Андрей.

Была у него такая специальная манера говорить — зверски-светская. Кто не знает — видит хладнокровие и владение собой в любой ситуации, кто знает — видит своеобразную форму истерики.

— И противоправным, — во имя формализма заметил Гошка, легонько касаясь Андрея ногой под столом.

У языка стоп, как и у любого живого языка, должна быть фатическая функция — функция простого и информационно ненаполненного поддержания контакта. Напомнить, что ты рядом.

А потому что меньше надо было в своё время бухать на лингвистическом факультете.

Что поделаешь, бабы там красивые, да и мужики тоже ничего. А ещё заснувших на задних рядах не выгоняют на ночь из аудиторий, слишком много прецедентов.

Свои законы.

У Университетской гэбни тоже свои законы — их служебные инструкции, видимо, сам Хикеракли сочинял, и уж он-то точно не был трезвым в этот момент. Больше ни одна гэбня страны не может самостоятельно выдвигать кандидатов на должность своей головы — потому хотя бы, что потребность в кандидате возникает тогда, когда гэбня неполная, а когда она неполная, она не должна, по-хорошему, функционировать, в том числе и что-то куда-то выдвигать. Всем и всегда голов назначали сверху — кроме Университета. Ещё у Медицинской гэбни истории какие-то тёмные, но они как раз могут себе позволить.

Хвалить Университет — даже мысленно — не хотелось, так что оставалось только злиться. Нашли дырку в своих криво написанных служебных инструкциях и традиционно её выебли. Надо бы уже признать, что по-честному их победить невозможно, и искать другие методы — только другие методы тоже не работают.

Гошка ещё раз осмотрел голов Университетской гэбни со всем возможным вниманием. Он видел этих людей в своей жизни куда больше раз, чем следовало бы, должен он заметить следы усталости или нет?

Базальд особо не скрывает озабоченности, но успешно закапывает её в свою макулатуру и общий предлог встречи. Базальд — этакий добрый брат-близнец Андрея, даже внешне чем-то напоминает; хладнокровие и владение собой — это тоже форма истерики. И при этом — упорно промахивается плечом мимо Ройша.

Сидя на одном уровне доступа и время от времени встречаясь, невольно приобретаешь что-то вроде синхронизации и со второй гэбней тоже. Эдакую тень. И сейчас Гошка был уверен: Базальду неуютно и неудобно.

Когда Молевич вернётся с Пинеги, его ожидают интересные открытия.

Всё ещё не закончилось, бляди.

Охровича и Краснокаменного рассматривать без толку: зверюшки — они и есть зверюшки. Сейчас синхронно склонили головы к наплечникам и рассматривают Гошку в ответ, скалятся.

Осталось понять, пробиваем ли Ройш.

— Отлично, — постановил Гошка, краем глаза косясь в многочисленные бумаги, которые Базальд передал Андрею (и правда по собственному желанию, и правда рукой Молевича — или рукой, очень похожей на руку Молевича), — тогда мы не видим никаких препятствий к тому, чтобы официально начать встречу гэбен.

Ройш величаво кивнул. Охрович и Краснокаменный с ухмылками сложили пальцы ройшевскими домиками. Базальд позволил себе небольшую паузу, но потом невозмутимо повторил жест.

Атака отряда боевых ройшей, спасайся кто может.

— Мы, гэбня БГУ имени Набедренных, заявляли на повестку дня один вопрос: объявление в Бедрограде чрезвычайных обстоятельств, — медленно начал Ройш.

— В черте города нами была обнаружена вспышка некоего заболевания, по предварительному медицинскому заключению — смертельно опасного, — поддержал его Базальд.

— Чума в Бедрограде! — воскликнули Охрович и Краснокаменный.

Чума в Бедрограде — сказали-таки вслух, и ничего, не обвалился потолок. Андрей чуть дёрнулся, Соций напрягся; Бахты Гошка не касался, но знал — тот еле заметно улыбается.

Чума в Бедрограде.

А теперь мы все вместе будем с пылом первооткрывателей и искренним удивлением обсуждать то, что и так знаем.

Гошка уловил желание Соция потянуться за сигаретой и мысленно поблагодарил его — самое время закурить.

— Нам об этом известно, — спокойно ответил Бахта, чиркнул спичкой. — Ситуация под контролем.

— По нашим представлениям она должна быть под обоюдным контролем гэбен города Бедрограда и БГУ имени Набедренных, — чинно заметил Базальд.

— А какое, по-вашему, отношение данная ситуация имеет к гэбне БГУ имени Набедренных? — спросил Соций.

— И как вы узнали о чуме?

Гошка спросил слишком быстро — как раз настолько, чтобы университетские могли складно соврать. Они же все хором посмотрели на него с пресловутой снисходительной жалостью. Так смотрят из бункера, с безопасной верхушки, оттуда, где всё равно не достать.

Как Университет узнал о планах Бедроградской гэбни?

Как сумел подготовиться?

Ответ где-то здесь, совсем под носом, рядом, и они его знают, и они считают Гошку идиотом за то, что он ещё не догадался. И они знают, что, когда догадается, не докажет, а если докажет — никто его не послушает.

Сработали чистенько, ни один пихтский комар носа не подточит.

Но что сработали-то, бляди?!

Он должен знать, должен — в единственном числе должен, и похер на чуму, на уровни доступа и даже на гэбню с «мы» и синхронизацией — смотрят-то с жалостью на него, на него одного, на него лично! Он глава гэбни, у него должно хватить мозгов, чутья, наглости — чего угодно!

Гошка медленно выдохнул — спасибо Социю ещё раз за возможность прикрыться сигаретой.

Мирных переговоров тут не будет, вот уж точно.

— Заражение затронуло в том числе и студентов БГУ имени Набедренных, — опустив очи долу, ответили неожиданно Охрович и Краснокаменный.

— Некоторые из них оказались студентами медицинского факультета.

— Отследили у себя признаки нетипичного заболевания.

— Занялись развёрнутым самоанализом.

— Мы обладаем достаточным количеством лекарства для излечения заражённых, — спокойно вклинился Ройш. — Вы, не сомневаемся, тоже. Нам представляется целесообразным объявить чрезвычайные обстоятельства и скоординировать наши усилия в борьбе с чумой.

Первый удар всегда таков, что и не поймёшь, что это удар, пока не стало слишком поздно.

— Объявлять чрезвычайные обстоятельства не хотелось бы, — мягко заметил Андрей, улыбнулся. — По нашим данным заражение достаточно обширно. И если медики, вынесшие заключения о степени опасности данного заболевания, не ошибаются, создавшийся информационный прецедент может оказаться… пагубным.

— Во Всероссийском Соседстве не должно быть эпидемии чумы, — пояснил для тупых Бахта.

— Информационное состояние города Бедрограда находится в ведении гэбни города Бедрограда, — удовлетворённо пробормотал Ройш, постучал кончиками пальцев друг о друга.

— Мы всего лишь хотим обезопасить подотчётное нам население — и, разумеется, помочь вам обезопасить тех, кто подотчётен вам, — кивнул Базальд.

Удобная позиция, почти идеальная — вы проебали, мы тут ни при чём, действуем сугубо из гуманизма, но готовы помочь, только попросите. Засунули бы себе поглубже свою помощь и провернули пару раз — город Бедроград обойдётся силами гэбни города Бедрограда, спасибо!

— Если чрезвычайные обстоятельства будут объявлены, — злорадно напомнил Гошка, бросая сигарету в пепельницу, — неизбежно последует разбирательство. По нашим данным заражение распространяется через подотчётные вам канализации, что неизбежно вызовет ряд вопросов к вам.

Ройш снизошёл до человеческого взгляда и осмотрел Гошку с любопытством энтомолога.

— По нашим данным, — медленно проговорил он, — заболевание вызвано вирусом искусственного происхождения, созданного, по всей видимости, неким одарённым медиком на заказ. Как бы вышеозначенный вирус ни распространялся, вопросы неизбежно возникнут и к тому, кто его заказал, — если заказчика найдут, разумеется.

Гошка сжал зубы.

Отбили.

— Вызывающая уважение осведомлённость, — безмятежно прокомментировал Соций. — Одарённый медик? Заказчик? В целях всеобщей безопасности мы были бы признательны за более подробную информацию касательно происхождения вируса.

Снова время мысленной благодарности Социю. Хороший вопрос: можно ответить достаточно честно и наконец-то привести беседу к тому, что всех присутствующих действительно волнует, а можно не отвечать — и тем самым ещё яснее задекларировать, что здесь не мирные переговоры. Ройш и так уже малость проболтался — неоткуда им с их нынешней легендой знать о заказчике; осталось только додавить.

— Приносим свои извинения за чрезмерную умозрительность предыдущего высказывания, — приподнял брови Базальд, чуть склонил голову в знак покаяния. — Содержательно важно следующее: вирус, судя по всему, — искусственный, создан в лаборатории, в пробирке. А значит — кто-то его создал, и к этому кому-то — или тому, кто создание вируса оплатил, а также допустил его распространение — неизбежно возникнут вопросы. Только и всего.

— И это всё, что вам известно о вирусе? — прямо спросил Бахта.

— Нам должно быть известно что-то ещё? — отозвались Охрович и Краснокаменный, склоняя и свои головы.

— Возможно, это вы хотите поделиться с нами более подробной информацией?

— Возможно, вы знаете, кто заказал вирус и как он оказался в наших канализациях?

— Возможно, вы поделитесь вашим медицинским опытом оперативного создания действительно большого количества лекарства?

— Когда вы обнаружили чуму?

— Сколько дней вам потребовалось на разработку и создание дезинфекционного раствора, пущенного по нашим канализациям в нескольких районах?

— Каковы имена тех медиков в Бедрограде, которые анализировали обнаруженный вирус?

— Возможно, мы хотим поговорить начистоту? — рявкнул Гошка, перекрывая воркотню обоих.

Эта беседа вся — как баба с медальона: чеканная, филигранная и только в профиль, никакого содержания. Какой в ней толк — узнать, что они заменили Молевича на Ройша и радуются? Охеренно полезная информация, блядь. Узнать, что они тоже владеют высоким слогом канцелярщины? Вот это действительно новость, стоила неврозов и кишок на потолке!

Ройш замер, вперился в Гошку со всей старательностью.

Давай, детка, я же знаю, что тебя волнует.

— Возможно, хотим, — наконец выдал он. — Говорите.

— Спрашивайте.

Ройш улыбнулся одними губами:

— Любые потенциально возможные вопросы неизбежно будут содержать пресуппозиции, находящиеся за рамками заявленной темы обсуждения. Мы полагаем не вполне корректным обременять ими информационные единицы, с зафиксированным вариантом которых могут быть ознакомлены представители более высоких уровней доступа.

— Стандартной процедурой обработки данных, предоставляемых по запросу представителей более высоких уровней доступа, является устранение из записей внепротокольных элементов общения, — лучезарно ответил Андрей. — Мы все знаем, что государственные служащие Всероссийского Соседства — занятые люди, и не хотим обременять их информацией, не относящейся непосредственно к теме, заявленной в запросе.

Мы все знаем строго обратное — что фаланги удушатся, лишь бы послушать запись с каждым вздохом, междометием и паузой, но плёнка у нас, поэтому слушать они будут то, что мы предоставим.

Если им что-то не понравится, они могут послать свои жалобы по адресу тех, кто устроил из Всероссийского Соседства империю бюрократии.

То есть на хер.

— И обработкой данных, разумеется, вызовется заниматься гэбня города Бедрограда? — осведомился Базальд.

— Самолично, — фыркнул Бахта. — Можете направить представителя в помощь.

После некоторой паузы (они что, правда общаются с Ройшем ногами? Храбрые люди!) Базальд кивнул.

Итак, спрашивайте.

Ройш слегка откинулся, возвёл глаза — иерархизируя вопросы, видать. Давай, детка, мы-то знаем, что тебя волнует.

Давай-давай, шевели тазобедренными костями, или что там у тебя есть.

— Сколько ещё продлится активная фаза заражения? — спросил он наконец. — Будут ли ещё вспышки? По вашим прогнозам, само собой.

Гошка ухмыльнулся. За всеми этими политическими игрищами всё время забываешь о простом и важном: им страшно. Эти бляди знают себе цену и свято верят, что она высока, но эти бляди не хотят умирать и не могут бесконечно гнать лекарство.

Не сидел бы Гошка в гэбне — мог бы просто зашкериться куда-нибудь и пугать оттуда заразой. Кто, блядь, и когда заставил его поверить, что в гэбне возможностей больше? В гэбне плясок вокруг протоколов больше, а чтобы хоть что-то сделать, надо сперва прорваться через макулатурный самум.

Как ни крути, у государственного терроризма есть свои плюсы.

— По нашим прогнозам данная активная фаза заражения завершена, — бухнул Соций, — но всегда возможен рецидив.

— Медицина — тонкая штука, — язвительно прибавил Гошка. — Надеемся, наш ответ вас устраивает?

— Вполне, — кивнул Ройш.

— Тогда наша очередь. — Гошка обвёл университетских взглядом. — Откуда взялось заражение в доме номер 33/2 на пересечении Поплеевской и Объединённых Заводоводств?

Недоумение в рядах противника принесло бледное, но всё-таки удовлетворение: не знают.

Вот будет хохма, если сейчас выяснится, что они и исчезновение своего распрекрасного (в полном смысле этого слова!) завкафа осознать не успели. Ну ничего — совсем скоро завкаф найдётся, тогда и попрыгают.

— Разве заражение проникло в 33/2 не тем же путём, что и во все остальные заражённые дома? — осторожно спросил Базальд.

— Мы, разумеется, имеем в виду естественное распространение болезни, — отчеканили Охрович и Краснокаменный.

— Других путей ведь нет и быть не может, не правда ли?

Гошка ожидал, что сейчас заговорит Андрей, но тот почему-то промолчал, и за него высказался Бахта:

— Мы внимательно отслеживаем пути распространения чумы, и наши данные говорят о том, что заражение 33/2 — аномалия. Мы не ожидали болезни в этом районе, тем более — в этом доме.

В отличие от Охровича и Краснокаменного, Гошка вовсе не был ходячим детектором лжи, но сейчас даже дохлый безглазый осёл заметил бы, что Ройш переваривает информацию — что только желудочный сок по роже не потёк.

Если заражение завкафов — всё-таки не политическое решение, а чья-то самодеятельность в рядах Университета, то почти даже больно, почти обидно.

Гошка ведь почти поверил в то, что у Университета (всего Университета!) пробилась наконец жилка цинизма.

Зато можно смело рисовать звёздочку на борту: нынешняя Университетская недогэбня, кажется, не знала, что завкафа заразили не бедроградские, а кто-то из своих же. Не знала — а теперь узнала.

Дальше пусть сами копаются в собственном грязном белье до закономерного финала.

— Поскольку вы затруднились дать ответ на наш вопрос, мы, по всей видимости, вправе задать ещё один, — хмыкнул Гошка и тут же, не делая паузы, задал, — кто такой Дмитрий Борстен?

Университетские смешались. Они-то, поди, считали, что самим фактом своего на встречу явления уже победили. Да что там, сам Гошка так почти счёл — пока не понял, что Университет от этой встречи ровным счётом ничего не выиграл. Разве что выяснил, что почему-то поскучневший Андрей по-прежнему занимает своё законное место.

Ну что ж, пусть устраивают ликование и пляски.

— Дмитрий Борстен — душевный человек, — заорали Охрович и Краснокаменный.

— Поговаривают, мужчина.

— Клёвый парень.

— Малый хоть куда.

— Умница и красавица.

— Заноза в седалище.

— Уточните свой запрос, пожалуйста, — нахмурился Базальд.

— И обоснуйте, — прибавил Ройш.

Опомнился-таки!

Гошка степенно извлёк ещё одну сигарету, прикурил, выпустил в Ройша колечко дыма.

— Уточнить непросто, — широко улыбнулся он и понёсся дальше на волне накатившего нахальства. — Нас интересует достаточно всесторонняя информация — биография, психологический портрет…

— Физический портрет, кстати, тоже, — вставил Бахта.

— Медицинская компетенция, уровень доступа…

— И обоснуйте, — с нажимом повторил Ройш.

Гошка по-андреевски похлопал нанего глазками. О жестокий мир, о жестокий Ройш, вырывающий из сладкого мира грёз.

— До нас дошли сведенья о том, что так зовут человека, в числе прочих занимающегося вопросами чумы с вашей стороны. Во имя всеобщей безопасности было бы небесполезно узнать несколько больше о том, кому вы доверили столь ответственное дело, благо обо всех остальных университетских медиках нам хотя бы в общих чертах известно.

— Вызывающая уважение осведомлённость, — прошипел Базальд.

— Мы бегло проверили списки ваших младших служащих — Дмитрий Борстен среди них не значится, — перебил его Гошка. — По всей видимости, у него врачебный одиннадцатый уровень доступа. В медицинских учреждениях города Бедрограда он не числится. Дмитрий Борстен — сотрудник медицинского факультета БГУ имени Набедренных? Какую именно должность он там занимает? Это риторические вопросы, — жестом остановил он открывшего рот Базальда, — суть не в том. Можно ли доверить Дмитрию Борстену разработку средств по борьбе с чумой? Вот настоящий вопрос — и сложный, ответ на который не содержится в его дипломе или даже досье. Нужно учитывать многие факторы.

Гошка плечом почувствовал, как за время его проникновенной речи Андрей весь потеплел, загорелся почти.

Представал ли Дмитрий Борстен пред очи Бедроградской гэбни и бывал ли вследствие этого на Колошме? И — чем леший не шутит! — не носил ли он когда-нибудь других фамилий — Ройш, скажем?

Вот настоящие вопросы, и способ ответить на них прост, как два пальца в рот.

— Если у вас вызывает сомнение какая-либо причастность Дмитрия Борстена к вопросам чумы, мы можем просто аннулировать таковую… — заюлил было Базальд, но Гошка оборвал его, снисходительно покачав головой:

— Факт причастности уже засвидетельствован, не так ли? Перевод в прошедшее время его не отменит. Мы хотим удостовериться в том, что ущерба не было и не могло быть причинено, и что безопасности вверенной вам части населения Бедрограда ничто не угрожает. Простейшим способом сделать это, по нашим представлениям, — Гошка не удержался и сделал-таки крошечную паузу — он тоже заслуживает минуты самодовольства, — является очная ставка с Дмитрием Борстеном.

Повисла тишина. Охрович и Краснокаменный ощерились.

Ничего, когда в дверь ввалился незваный Ройш, тоже было трудно подобрать первое слово.

Незваный Ройш хуже трезвого пихта.

— Мы не видим необходимости в удовлетворении вашего запроса, — очень медленно проговорил незваный Ройш. — Если вопрос заключается исключительно в профессиональной компетентности Дмитрия Борстена, официального подтверждения оной гэбней БГУ имени Набедренных должно быть вполне достаточно.

— Вы не видите, но мы видим, — надавил Гошка. — В конце концов, в гэбне БГУ имени Набедренных пока ещё нет медиков, как она может самостоятельно оценить чью бы то ни было врачебную компетентность?

— Мы предоставим вам заключение квалифицированного специалиста, — с надеждой предложил Базальд.

Гошка покачал головой с очень — ярко — выраженным — снисхождением.

Жрите, бляди.

— Мы же уже сказали: это не вопрос дипломов и не вопрос пересказанного третьими лицами психологического портрета. Нас интересует полная картина, которой можно достигнуть только в личной беседе.

— Мы могли бы вызвать Дмитрия Борстена на эту беседу официально, — безмятежно прибавил Соций.

Ройш шевельнулся.

— Только в том случае, если бы могли заявить также и ведущий к беседе информационный повод — но, насколько мы поняли, вы расцениваете официальное объявление о чуме в Бедрограде как неблагоприятное для себя, а без него состав возможной беседы отсутствует, — заметил он.

Заметил вполне резонно, но останавливаться Гошка не намеревался.

— Неужели вы всерьёз полагаете, что вопросы, связанные с чумой, — единственные допустимые информационные поводы для небольшой беседы? Речь ведь не идёт о допросе. Например: насколько нам известно, Дмитрий Борстен не прописан нигде в Бедрограде. Поскольку жилищным благоустройством всех жителей Бедрограда по-прежнему занимаемся мы, этот вопрос оказывается в нашем ведении — а значит, достаточным информационным прецедентом.

Ройш поморщился. Обидно, сука, да? Не подумал о том, чтобы нафантазировать и прописку тоже?

Проёбывают всегда по мелочи.

Жри теперь, жри и радуйся. Собственные ошибки всегда потом прилетают в рыло — и дальше люди делятся только на тех, кто готов признать и искупить, и тех, кто позорно поджимает хвост.

Давай, детка, покажи, что ты сильный.

— Дмитрий Борстен может проживать в Порту, — всё-таки попытался Базальд.

— И однозначно работает на территории БГУ имени Набедренных — а значит, если он проживает в Порту, то перемещаться ему приходится и по территории города Бедрограда, — счастливым голосом высказался вдруг Андрей. — Это достаточный информационный повод для личной встречи, в ходе которой Дмитрий Борстен, безусловно, получит возможность подтвердить ваши показания относительно его места жительства.

Университетские почти заглохли, но выскочили опять Охрович и Краснокаменный — вечный авангард, они же тяжёлая артиллерия, они же лучшая защита, то бишь нападение на всех присутствующих. Пока они говорят, Ройш может вдоволь поскрежетать шестерёнками.

— Как скрупулёзно с вашей стороны столь тщательно заботиться о жилищном благоустройстве каждого рядового сотрудника БГУ имени Набедренных!

— Возможно, вы также хотите поговорить с ним о свежих радиопостановках?

— Сводить в ресторан?

— Подобрать ему галстук в цвет глаз?

— Вас ожидает великое разочарование.

— У него нет глаз.

— И всего остального тоже нет. И вообще его не существует в природе.

— Мы поняли вашу мысль, спасибо, — некоторая трудность в том, чтобы их перекричать, всё-таки присутствовала, и Гошка даже подумал мимоходом, что вовсе не обязательно проявлять к ним снисхождение на самом деле, но зарываться всё-таки не стоило. — Официальный вызов кого бы то ни было — это действительно всегда дополнительные сложности, которых в нынешних обстоятельствах всем наверняка хотелось бы избежать. Мы готовы временно опустить формальности — нам всего лишь хочется посмотреть Дмитрию Борстену в глаза и поговорить с ним. Нас, к примеру, не меньше вашего интересуют возможные альтернативные способы борьбы с чумой — смеем надеяться, что Дмитрий Борстен согласится поделиться какими-то идеями. Во имя всеобщего блага и исключительно частным порядком.

Ройш молчал. Ему было некуда деваться, но он всё равно молчал.

Эк они все яростно-то этого Борстена покрывают, просто как будто на то есть дополнительные причины — помимо страстной любви к Бедроградской гэбне!

Просто как будто в своё время они его не покрыли.

Тычок-то совершенно наудачу был — из социевских навязчивых идей о том, что снимать нужно рулевого, а рулевой Университета — не в гэбне. Надо, значится, сходить-проверить, нет ли у них там кого странненького, левого эдакого, кто как бы просто так затесался, а, дядя?

Когда у человека совесть чиста, то и себя показать нестрашно, а коли страшно — значит, есть, чего порассказать.

Значит, есть смысл устраивать встречу любыми силами, и поскорее.

А если Дмитрий Борстен вдруг окажется скучным и невесёлым человеком, которому нечего рассказать, всегда можно перевести тему беседы на что-нибудь более занимательное.

Как, например, они всё-таки гонят своё лекарство от чумы в отсутствие ресурсов.

Как они умудрились натравить фаланг на Андрея.

И как, как эти бляди узнали об изначальном замысле?

Гошка лично перепроверил всех, кто был хоть как-то, хоть сорок восемь раз косвенно причастен к любым чумным делам, кто мог проходить у двери и мимоходом услышать, кто мог догадаться и от балды ляпнуть — чистота, как у прозектора!

Кто-то из своих, из голов гэбни — да нет же, тут даже херова гипотеза выдвигаться отказывалась. Ну мог бы Андрей слить, но фалангам и недавно, а херов Университет заготовил херову девку когда ещё. Не свои.

Есть ещё столичный Дмитрий Ройш. Борстен он или не Борстен, неважно, всё равно мог донести университетским. Только Дмитрий Ройш никого не ебёт, Дмитрий Ройш вполне может оказаться последним звеном утечки, а важно-то — первое! Если в Университет на крылах любви информацию принёс Дмитрий Ройш-Борстен, то кто был его крылами? Кто принёс информацию ему?

И как, блядь, как?

Без Фрайда же ясно, что херовы кошмары не перестанут сниться Гошке, пока он не поймёт!

Леший.

Так вот — Дмитрий Борстен не выйдет с частной встречи, пока всё это по порядку не расскажет. Или, если они в своём Университете его так любят и ценят, пока не расскажет кто-нибудь другой.

— Мы понимаем и уважаем ваше стремление перестраховаться в ситуации чумы, — почти твёрдым голосом сказал Базальд, переплёл пальцы, одумался и вернул их в изначально-ройшевское состояние. — Не хотелось бы надолго отрывать специалиста от работы, но частную беседу, несомненно, можно устроить. — Он сделал паузу, которую явно полагалось заполнить Ройшу, но тот смотрел куда-то в регион гошковского воротника и явственно презирал любую вербальность. — Разумеется, если речь действительно идёт о частной встрече, на ней незачем присутствовать всем четверым головам гэбни города Бедрограда.

— Речь ведь не идёт о допросе, — пришёл в себя Ройш.

— И, поскольку дуэль назначили вы, выбор оружия по старой эвропэйской традиции — за нами, — радостно вскричали Охрович и Краснокаменный.

— Мы выбираем розги.

— Или отбойные колотушки.

— Или Александра.

— Но если в гэбне города Бедрограда нет Александра, мы готовы согласиться на Соция Всеволодьевича.

— На частной беседе ведь и должна присутствовать часть гэбни, верно?

Гошка взвесил варианты. Слова о том, что не пошли бы они нахер с такими раскладами, сами рвались с языка, но, с другой стороны, почему бы и нет? Соций справится, не маленький, а пережми сейчас — и лови завтра Борстена по всему Порту и дальше — по всему Всероссийскому Соседству.

И так могли пережать, закончится эта встреча — Борстен же может сразу удариться в бега.

Надо, значит, сделать так, чтобы не ударился.

Интересно, почему Соций? Просто так, наугад? Или он по их представлениям самый тупой?

Или методом исключения — боятся медицински компетентного Андрея, который вмиг вызнает всё про их методы создания лекарства, боятся Гошки (тут и аргументы не нужны), боятся Бахты… просто почему-то?

Или университетские выбрали Соция просто потому, что настолько низко ценят физическую сохранность своих людей?

Эмпирически доказано, что не ценят.

Значит, и ответственность вся за то, что из этого может выйти, — на них.

Ну а если Дмитрий Борстен — не только Борстен (много нынче Дмитриев развелось), его ожидают интересные открытия, связанные с предвзятым отношениям Соция Всеволодьевича к некоторым некогда малым народам Всероссийского Соседства.

— Завтра в восемь утра, чего время тянуть, — согласился Соций. Радостно согласился — он же больше всех идею выйти поговорить по-пацански лоббировал.

— Без оружия, само собой, — деловито кивнул Базальд. — Это же частная встреча.

— Мы пришлём вам адрес места, — не менее деловито отозвался Бахта. — Во избежание излишней официозности вполне подойдёт какой-нибудь склад в черте города. Представители БГУ имени Набедренных, разумеется, получат возможность проверить помещение заранее.

А представители гэбни города Бедрограда — отвлечь любых наблюдателей и быстренько переместить любых Дмитриев в какое-нибудь другое помещение, поинтересней, если понадобится.

Складские районы в черте города довольно безлюдны.

— Таким образом, по всей видимости, и с этим вопросом мы разобрались, — отрешённо постановил Ройш.

Бедроградская гэбня синхронно кивнула.

— По всей видимости, — хмыкнул Гошка. — Что-то ещё?

— Да, — ответил Ройш, не отводя пустого взгляда от его воротника. — Какова судьба Брованны Шухер?

Гошка неторопливо улыбнулся.

Я знал, детка, я с самого начала знал, что тебя интересует.

И ты это получишь — у нас всё честно, и если я буду добрым — но не раньше, чем я получу то, что интересует меня.

— По нашим представлениям этот вопрос не имеет прямого отношения к ситуации с чумой, — наслаждаясь каждым словом и наконец-то полноценно получая удовольствие от работы, произнёс Гошка. — Он скорее был бы уместен в частной беседе. У нас есть некоторая информация, и мы — то есть, по всей видимости, Соций Всеволодьевич — не видим причин вам — то есть, по всей видимости, Дмитрию Борстену — в ней отказать. Уверены, Дмитрий Борстен донесёт до вас всё, что касается судьбы Брованны Шухер, в целости и сохранности.

И явится на встречу.

Ройш не пошевелился и ничего не спросил — и ответил всё так же, гошковскому воротнику, глуховатым голосом:

— Ваше стремление столь чётко разводить информационные поводы наталкивает на мысли о том, что объявление чрезвычайных обстоятельств всё-таки необходимо.

— Как жаль, что ваши, Константин Константьевич, мысли — мысли временно исполняющего обязанности головы гэбни БГУ имени Набедренных — остаются всего лишь мыслями, — пропел Андрей, трогательно улыбнулся — почти можно поверить, что утешает.

Ройш по-прежнему не шелохнулся — зато вместе с тремя остальными головами Университетской гэбни дёрнулась их попытка синхронизации.

— Когда мы рассматривали ваш запрос на встречу, нам не было известно о неполноте состава гэбни БГУ имени Набедренных, — спокойно объяснил Соций — все и так уже всё поняли, но он никогда не упускал возможности повторить для тупых, и злорадство Гошки его только одобряло. — Теперь, когда мы знаем об увольнении Максима Аркадьевича, получается, что запрос с самого начала был неправомочным — хотя бы потому, что под ним стоит подпись уволенного Максима Аркадьевича, не являющегося более головой гэбни. У вас нет оснований назначать временно исполняющего обязанности головы гэбни без чрезвычайных обстоятельств — и нет права объявлять чрезвычайные обстоятельства при неполном составе гэбни. Присутствие здесь Константина Константьевича было бы оправдано, если бы лица шестого уровня доступа или выше подтвердили объявление чрезвычайных обстоятельств, но мы, гэбня города Бедрограда, это делать отказываемся.

— Обстоятельства не являются чрезвычайными, — победно улыбнулся Бахта. — Чума под контролем.

— Мы запросим экстренной встречи по поводу чумы с гэбней Порта, — бледно пролепетал Базальд.

— Которая не имеет к данному информационному поводу никакого отношения — а значит, и права принимать подобное решение не имеет, — жизнерадостно парировал Бахта.

От Андрея аж волной разлетелось во все стороны вчерашнее — я так и знал, что вся эта затея с завкафом — только для твоего личного удовольствия!

Миленький прав — сейчас чума к Порту отношения не имеет, а через пару часов поимеет, и, раз уж они это так любезно здесь проговорили, университетским не понадобится даже слишком много думать, чтобы этим быстренько воспользоваться.

Значит, надо быть быстрее.

— Поскольку чрезвычайных обстоятельств не объявлено, наличие временно исполняющего обязанности головы гэбни не является необходимостью, и мы, гэбня города Бедрограда — сейчас, 17 сентября 1883 года, в 17:49 по бедроградскому времени — требуем полного прекращения любой деятельности гэбни БГУ имени Набедренных до официального восполнения её состава.

И мы, гэбня города Бедрограда, сейчас, 17 сентября 1883 года, проверим свою физическую подготовку, поскольку после того, как за вами, гэбней БГУ имени Набедренных, закроется дверь, нас ожидает очень, очень быстрый забег до родного здания, откуда мы должны очень, очень быстро отправить фалангам соответствующий запрос.

Попробуйте обогнать, бляди.

— Частные договорённости, само собой, остаются в силе, — походя пнул лежачего Андрей.

Ройш опустил руки ладонями на стол.

Что — и всё? Сдался без боя? Никаких даже высказываний о том, что, если протокол встречи будет подкорректирован, могут возникнуть сложности с доказательством того, что требование было выдвинуто именно в 17:49?

Гошка фыркнул.

Что бы там ни было дальше, одно точно останется фактом: состав Университетской гэбни ни разу не менялся с начала её существования.

Сами-то фаланги вообще знают, как его менять, — с учётом особого университетского права выдвигать собственных кандидатов и всех прочих специальных служебных инструкций?

Пусть всем блядям — и тем, и этим — будет неудобно. Это тоже проверка — прочности государственного аппарата.

Во имя блага города Бедрограда.

— До подтверждения запроса о прекращении любой деятельности БГУ имени Набедренных мы не имеем права конфисковать ваше табельное оружие, но не имеем права и возвращать его вам, — ласково склонился вперёд Бахта. — Поскольку в данный момент два пистолета из четырёх находятся в руках младших служащих гэбни города Бедрограда, наиболее целесообразным представляется задержание их выдачи до выяснения права пользования — с передачей представителям вышестоящих уровней доступа, разумеется.

— И с нашей стороны было бы… некрасиво препятствовать представителям БГУ имени Набедренных проследить за судьбой оружия, — не менее дружелюбно поддержал его Андрей, — если, конечно, вы сочтёте это необходимым.

— Вопрос оставшихся в вашем владении пистолетов, само собой, будет решаться уже без нашего участия, — совсем уж медовым тоном завершил Гошка.

Вопрос оставшихся пистолетов важен — пиздец как важен.

Во Всероссийском Соседстве контрабанда и доступ к разнообразным незаконным элементам действительности — искусство повыше политики. Тоже ничего нельзя, но всё вроде как можно. Порт этим вон и живёт — и все, блядь, это знают.

Если с чем-то и есть настоящая определённость — так это с оружием. То есть и тут, конечно, романс с тройным припевом, но уже на международном уровне: Пакт о Неагрессии во имя блеска и своевременного увлажнения европейских задниц подписан, армии во Всероссийском Соседстве нет и быть не может, зато имеется невыносимо раздутый госаппарат, где каждому второму правомочно полагается табельное. Армии нет, нет армии, агрессии тоже нет, есть только гэбни, которым можно пистолеты, и некоторые младшие служащие, которым можно пистолеты, и некоторые полуслужащие, которым можно аж до ружей, и Расстрельный Комитет, которому как раз ружья и можно, и Силовой Комитет, которому можно всё — и огнемёты в придачу. Но эта песнь — для Европ, а внутри государства присутствует неожиданная и почти пугающая ясность: госслужащим оружие можно и очень нужно (чтобы армии не было, но при этом она была), а всем прочим — нельзя категорически (чтобы никакой видимой агрессии, и чтобы никто в Европах не задумался о количестве оружия в неагрессивном Всероссийском Соседстве).

Достать нелегальное оружие в Бедрограде, даже в Порту — это вам не рюкзак твири пронести. Сложно.

И посадить, а то и расстрелять, за нелегальное оружие в Бедрограде — это вам не причастность к чуме доказать. Просто.

Ну а сделать так, чтобы госслужащему официально и по-белому было запрещено своё вполне легальное оружие носить, — задачка для второго курса юрфака, но всё равно приятно не ржаветь.

Андрей на днях обронил выразительное, хоть и упадническое, словцо — безвыигрышная ситуация. Миленький-то, как обычно, про себя говорил, но сейчас оно очень к месту.

Если университетские внаглую продолжат таскать при себе стволы (табельные или контрабандные — похер) — их быстро задержат, уж Гошка-то проследит за тем, чтобы младшие служащие Бедроградской гэбни знали, что и у кого искать. Если покорятся и сложат лапки ладонями на стол — что ж, репутация всё той же Бедроградской гэбни не на пустом месте возникла, они никогда и не скрывали своей любви к силовым методам.

Десять лет назад, после того, как будущего 66563 совершенно скотским образом увели из-под носа и посадили на Колошму столичные из тривиальной сучьей жадности, гэбня города Столицы ополовинилась.

И это было достойное деяние.

Выйдет действительно весело, если Университетскую гэбню в итоге упразднят за неимением Университетской гэбни.

— Вы всерьёз полагаете, что отсутствие пистолетов нас остановит? — зло гавкнули Охрович и Краснокаменный, в упор глядя на Гошку.

— Мы в любом случае предпочитаем более изящные методы.

— Более длительные.

— Розги — это только начало.

— Потом вступают отбойные колотушки.

— И Александр. В качестве ударного инструмента.

— Так звучит симфония истинной боли.

Шутку про Александра Гошка уловил с первого раза, спасибо. О том, что он стареет, страдает непрофессионализмом, имеет ограниченный репертуар псевдонимов и прочей хероте он подумает как-нибудь потом.

На чьих-нибудь похоронах, например.

— Да, — сказал он, откидываясь на стуле, — мы всерьёз полагаем, что отсутствие пистолетов вас остановит. Потому что если оно вас не остановит, нам всем предстоит предельно частная беседа, и есть подозрение, что суммарная боевая подготовка у Бедроградской гэбни несколько выше, чем таковая у гэбни Университетской.

Андрей тихо вздохнул — как же так, испоганить блистательную бюрократическую победу прямыми угрозами! Гошка тоже вздохнул — глубоко и с наслаждением.

Он желание сказать что-нибудь относительно честное прямо в рожи университетским все эти хер знает уже сколько лет давил, он свой шанс упускать не намерен.

— Засим встречу гэбен предлагаем считать завершённой, если её вообще можно назвать состоявшейся, — прогнул-таки свою линию Андрей. — Поскольку полномочия гэбни БГУ имени Набедренных временно приостановлены, её головы не имеют права находиться в помещении для встречи гэбен.

— Ввиду чего оным предлагается стены данного немедленно помещения покинуть, — закончил Бахта и в который раз жизнерадостно улыбнулся.

Ройш и Базальд молча склонили головы, поднялись. Охрович и Краснокаменный тоже встали — громко и экспрессивно, в последний раз одарили Гошку взглядами, однозначно переводимыми как «мы тебя найдём, сука».

Засим встреча гэбен завершилась, поскольку университетские вышли.

Ищите-ищите.

Чем быстрее найдёте — тем сами виноваты.


(обратно)

Глава 22. Два заветных слова


Университет. Дима


Габриэля Евгеньевича нашли в Порту меньше часа назад, и Святотатыч сразу позвонил на кафедру. Подробностями делиться не стал принципиально, просто озабоченным тоном сообщил, что Университет хочет послать кого-нибудь условно-медицинского в Порт.

Габриэля Евгеньевича нашли, и Святотатыч ни на что конкретно не намекал, но условно-медицинский посланник хотел иметь при себе хоть сколько-нибудь лекарства от чумы.

Просто так, знаете, на всякий.

Дима не хотел ехать. Вот не хотел и всё. Он видел, какими тихими и молчаливыми вернулись со встречи гэбен Ройш с Ларием, какими громкими и злыми — Охрович и Краснокаменный. Он видел, что, услышав о чумном Габриэля Евгеньевиче в Порту, Ларий встрепенулся и метнулся к телефону, а Ройш безразличным тоном осадил его, сказав, что шансов успеть уже нет.

Университетскую гэбню уже отстранили.

И никто не сказал этого вслух, но все очень явно подумали о том, что, наверное, лучше было дать Гуанако взорвать свой желанный юбилей Первого Большого. И не встречаться.

Дима не хотел ехать в Порт за Габриэлем Евгеньевичем, потому что всё никак не уходило ощущение, что его, Димино, присутствие на кафедре делает гэбне чуть лучше. Он даже не лез особо с разговорами, просто сидел на диванчике под чучелом Твирина и смотрел, как Ларий заворачивает в грубую бумагу извлечённую из сейфа кобуру.

За одиноким табельным пистолетом Лария вот-вот должен был приехать курьер.

На кафедру забежал Стас Никитич — задним числом черкануть заявление почерком Максима о порче его табельного оружия. На самом деле табельное оружие истаяло вместе с самим Максимом, но раскрыть это — значит расписаться в том, что Максим пропал.

Навлечь на него проблемы, когда он найдётся.

Это «когда» взамен «если» было не от чрезмерной жизнерадостности, а вовсе даже и наоборот (лучше бы Максим сгинул, честное слово). Но как с самого начала было ясно, что Габриэль Евгеньевич заразился, так и — что Максим жив и здоров, просто хуит.

Должно же в этом мире быть хоть что-то предсказуемое и гармоничное.


Охрович и Краснокаменный молча копались в кафедральном шкафу, метая в мешок какую-то одежду, вещи, свёртки бумаги.

— Решили-таки последовать примеру передовых голов гэбен и свалить? — окликнул их Дима.

Охрович и Краснокаменный обернулись на него с яростью паяльников в глазах (в смысле паяльников, торчащих из глаз, а не паяльников, туда воткнутых, хотя этот образ открыт для интерпретации).

Самым стрёмным в них было отсутствие портретного сходства: посмотришь на фотокарточки этих двух людей — никогда не придёт в голову называть их через постоянное «и». Оба, конечно, высокие и скорее крупногабаритные, но у Охровича круглое лицо, тёмно-русые волосы и страшного такого цвета глаза — вроде бы карие, но Дима был довольно твёрдо уверен в том, что так выглядит какой-нибудь неведомый сплав в жидком виде. Краснокаменный, наоборот, был весь какой-то рыбный — светленькие волосы, никакие (бледно-голубые, что ли) глаза, тяжёлые веки, желтоватая кожа, да ещё и поросль на лице, выдающая себя за усы. И если Охровича хотелось представить себе на рынке у лотка с цветными сувенирными куклами по бешеным ценам, то Краснокаменного — исключительно с гитарой на задворках Старого города. Этим двоим вообще не полагалось в жизни встречаться.

Но потом они оказывались вместе в поле зрения и начинали одинаково двигаться, одинаково говорить, одинаково зло усмехаться и одинаково нехорошо прищуриваться. И тут в мозгу у любого нормального человека (читай: Димы) возникало неуютное зудящее чувство, намекающее, что что-то где-то не так, потому что два таких разных человека не могут быть такими одинаковыми, и, короче, лучше просто об этом не думать. И по возможности не смотреть в их сторону.

И уж точно не ставить под вопрос их лояльность.

— Я вообще до сих пор не могу понять, почему вы никого не сдали Бедроградской гэбне. Это бы очевидным образом приумножило веселье.

— Да, поэтому мы и сдали тебя, — огрызнулись Охрович и Краснокаменный, отрываясь от разграбления кафедры.

— Завтра, напоминаем, у Дмитрия Борстена рандеву с одним из голов.

— Дмитрий Борстен — это ведь ты?

— Если нет, то всё равно зайди непременно, скажи, чтоб тебя не ждали.

— Бедроградская гэбня оценит.

— Пригласит провести с ними часы досуга.

— Побеседовать о высоком.

— Возможно, произведёт тебя в Александры.

— Вам не кажется, что шутка про Александра начинает устаревать? — не удержался Дима.

— Вместе с прообразом, — пожали плечами Охрович и Краснокаменный.

— Александру давно пора выйти в тираж.

— Пятьсот экземпляров, по числу инновационных неопробованных методов психологического воздействия, которыми мы располагаем.

Соль веселья заключается в том, что невозможно понять, придуриваются они или сейчас, обобрав останки шкафа, выйдут из здания Университета и поедут кого-нибудь убивать.

И ведь не спросишь.

— Вы намереваетесь ехать убивать Бедроградскую гэбню?

В качестве ответа на этот невинный вопрос Диме прилетело что-то ОЧЕНЬ БЛЯДЬ БОЛЕЗНЕННОЕ по обоим плечам. Он подскочил и оскорблённо завопил. Охрович и Краснокаменный удовлетворённо осмотрели хлысты в своих руках.

— Для начала мы потренируемся.

— У нас теперь нет пистолетов, так что удар должен прийтись точно в цель.

— Вот так — убедительно?

На сей раз хлысты съездили Диме по лицу и шее, и этого он терпеть уже не намеревался, ввиду чего отпрыгнул подальше, за подлокотник дивана.

Ларий посмотрел на Охровича и Краснокаменного с откровенной опаской.

— Вы же это не всерьёз, правда?

Разумеется, даже звание головы гэбни (временно безработного) не спасло его от жестокой расплаты за то, что он осмелился заподозрить Охровича и Краснокаменного в серьёзности.

— Представляется, что вооружиться хлыстами в качестве минимального средства самообороны — более разумное решение, чем нам всем хотелось бы думать, — впервые за всё это время подал голос Ройш, неподвижно стоявший у окна. — Мы попытались найти дипломатическое решение, и наша попытка обернулась неудачей. Бедроградская гэбня вполне прозрачно дала понять, что дальнейшее взаимодействие развернётся на силовом поприще.

— Гадская Бедроградская гэбня! — заорали Охрович и Краснокаменный, кидая свои хлысты во всё тот же масштабный мешок и заламывая руки.

— Гадская Бедро-гадская!

Дима не удержался и фыркнул, хотя по-хорошему явно следовало разрыдаться.

Взаимодействие на силовом поприще почему-то не казалось ему обнадёживающей перспективой.

Почему-то вот очень не казалось.

— Я надеюсь, ты шутишь, — Ларий, сокрывшийся от карающих хлыстов за своим столом, откинулся на стуле, аж проехал пару сантиметров по паркету. — Они не станут, не решатся просто.

— Почему нет? — Если бы Ройш не был Ройшем, в его голосе наверняка промелькнула бы досада и даже некоторое раздражение. — Тебе, как и всем присутствующим, известны их методы. Бедроградская гэбня присутствовала на той же встрече, что и мы, они не могли не осознать, что бюрократия исчерпала себя. Проложив себе дорогу легальным образом, они, несомненно, сделают всё, что возможно, чтобы завершить дело образом нелегальным. С учётом того, сколько сил, денег и времени вложено в план по уничтожению Университета, с их стороны было бы попросту глупостью упустить подобный шанс.

— Вы пугаете нас, Константин Константьевич, — завыли Охрович и Краснокаменный.

— Вы звучите как человек, готовый бросить Университет и подкинуть Бедроградской гэбне свой план только затем, чтобы он не сгнил в вашем блестящем уме.

— Как великий стратег.

— Как человек, которому место на какой-нибудь управляющей должности.

— В гэбне, например?

Дима вот сидел, сидел и как раз намеревался намекнуть, что у всей этой большой и печальной проблемы есть простое и очевидное решение, а они, глядите-ка, сами догадались. Он вопросительно посмотрел на Лария.

— Я говорил с фалангами, — решительно кивнул тот. — Честно скажу, по моим ощущениям — они сами в некотором замешательстве. Дали нам три дня, чтобы мы предложили свою кандидатуру на должность четвёртого головы Университетской гэбни. При этом на эти три дня мы действительно не гэбня, оружие нам не полагается, полномочия тоже, но вопрос о том, кто, собственно, управляет Университетом, фаланга старательно обходил. — Ларий оживлённо постучал пальцами по столешнице. — Состав нашей гэбни никогда не менялся. По-моему, им просто не хочется этим заниматься. Надеются, что разберёмся сами, а за три дня ничего не случится.

Три дня, за которые ничего не случится?

По нынешним меркам это довольно остроумная шутка.

— Поправьте меня, если я не вижу какой-то бюрократической наёбки, — осторожно (то есть высунувшись из-за подлокотника дивана, но пока что не целиком) заметил Дима, — но не кажется ли вам, что все проблемы можно решить, позвонив — или написав, или чего там полагается — фалангам прямо сейчас и предложив-таки кандидатуру на должность почётного Максима?

Не в том смысле Максима, что этому человеку полагается сбежать в ответственный момент, а в том, что он станет головой Университетской гэбни. Побег тут ни при чём. Дима вообще уже думать забыл о побеге. Вообще совсем. Сущая правда. И толком не понимал, чего так на Максима взъелся — в основном, видимо, потому, что Максим первым взъелся на него.

Каков запрос — таков ответ, ну или как там полагается говорить в этой стране.

(Пусть никто не поймёт неправильно: Дима всё ещё злился, но злился спустя рукава, по инерции. И всё ещё использовал смешанные метафоры, а вот это уже неутешительно.)

— А давайте выдвинем кандидатуру Дмитрия Борстена? — предложили Охрович и Краснокаменный.

— Он полноценный гражданин Всероссийского Соседства, даром что без прописки.

— Он всегда был без прописки.

— Пропишем его к Ройшу.

— Никто ни о чём не догадается, Ройш вечно укрывает у себя сомнительных мужиков.

— Ещё не старый, а уже такой развратник!

— А по-моему, кандидатура очевидна, — крикнул Дима. И ткнул пальцем в Ройша, если кто не уловил его указующий взор.

(Палец, как и рука, кстати, всё ещё были по локоть в «Вороновом крыле» от Габриэля Евгеньевича. Так тот и сохранится в веках, видимо: стопка высокохудожественных романов и несмываемые чёрные пятна на руке у одного хорошего человека.

Как можно догадаться, все эти разговоры происходили до звонка Святотатыча, который поведал, что Габриэля Евгеньевича нашли в Порту. Потому что после звонка Дима очень не хотел ехать, хотел посидеть ещё немного на кафедре и поговорить, но, конечно, поехал. Почти даже сразу.)

Все обернулись на Ройша.

Всем была, в общем-то, очевидна кандидатура.

Ройш лучше прочих присутствующих (вместе взятых, причём в квадрат) понимает в бюрократических наёбках, Ройш до мозга своих тощих костей университетский, судьба Ройша была предопределена задолго до его рождения.

— Да, — сказали Охрович и Краснокаменный (впервые на Диминой памяти хором).

— Нет, — сказал Ройш.

— А мы сказали — да, — повторили Охрович и Краснокаменный, надвигаясь на него.

— Или нет? Даже за одну встречу гэбен наши пальцы устали.

— Физическая синхронизация с Усиковым Вором слишком утомительна.

— Кроме того, мы презираем лживость.

— И тех, кто ставит находку объекта для потери невинности выше политики.

— Давай мы украдём твою невинность, а потом скажем всем, что её никогда и не было?

— Уж тогда-то ты не сможешь нам больше отказывать!

— И вернёшь усики Золотца!

— Почему нет? — сказал наконец Ларий.

Вероятно, это был ответ на изначальное твёрдое ройшевское «нет», а не на высказывания по вопросам невинности. Хотя варианты возможны.

Ройш полуобернулся и позволил себе приподнять брови.

Бушевание страстей!

— Я не обязан аргументировать свою позицию, — холодно провозгласил он (по-прежнему не вопросы невинности!), — но, с другой стороны, не вижу причин этого не сделать. Все мои заверения в том, что я не заинтересован в управляющей должности и не желаю быть элементом государственного аппарата, по-прежнему остаются в силе. Одно дело — найти и использовать — напомню, к слову, что безуспешно — несостыковку в служебной инструкции и временно принять на себя обязанности головы гэбни в экстренной ситуации. Другое — принять на себя это бремя на длительный период жизни. — Ройш даже повернулся всем корпусом, качнулся вперёд — ну точно сейчас лопнет от переизбытка чувств. — У меня складывается впечатление, будто вы все забываете о том, что существует мир за пределами чумы в Бедрограде. Так или иначе нынешний конфликт завершится, и Университетская гэбня продолжит функционировать вне его. Или не продолжит, но в таком случае весь этот разговор принципиально бессмыслен. Так вот: я предельно лоялен Университету, и вряд ли кто-то имеет право обвинить меня в недостаточной помощи по любым вопросам, в которых я сведущ. Во многом моя помощь оказывается действенной именно потому, что я использую неофициальные — и, как вам всем, несомненно, известно, не всегда законные — каналы. Стань я головой гэбни, моя и без того чересчур заметная персона привлекла бы ещё больше внимания. Это закрыло бы многие пути взаимодействия с государственным аппаратом. Поверьте, господа: моё функционирование вне гэбни основывается не только на моих, но и на ваших интересах.

Прочувствованный монолог вызвал отклик в сердцах людей: Охрович и Краснокаменный сперва освистали Ройша, но потом, поразмыслив, выдали ему заслуженный раунд жиденьких аплодисментов. Ларий только печально кивнул.

— Но кого тогда? — с искренним недоумением в голосе спросил он.

Вот хороший же человек Ларий, приятный и всё такое, но настолько иногда несообразительный. Сообщить ему, что ли, что на одном только истфаке добрая сотня сотрудников?

А если позволить своей фантазии буйство и вспомнить, что в Университете есть и другие факультеты!

Это не Димино, в общем-то, дело, но леший же в ухо.

— Попельдопеля, например? — сдёрнулось с потолка ближайшее имя. — Будет ему повышение.

— Человека не с истфака? — ужаснулся Ларий.

— А у вас что, гэбня истфака? — возмутился Дима.

— А ты у нас что, имеешь право голоса? — надвинулись на него Охрович и Краснокаменный.

— Свой голос завтра применишь, когда на тебе будут практиковать силовые методы взаимодействия.

— Или не силовые. Все знают, что в душе ты слаб.

— И твои предпочтения тоже все знают.

— От всей своей слабой души благодарю за тренировку моей психической устойчивости, — пробурчал Дима и повернулся к Ларию. — Я не лезу в ваши дела, я просто имею неприятную привычку думать. Пока вы там ругались на встрече гэбен, Гуанако поводил меня по университетским территориям и наглядно, то есть пальцем, показал, сколько народу — с юрфака в основном — завербовано всеми нами любимой Бедроградской гэбней. Куча народу. Большая куча. Может, в этом часть проблемы? Может, университетская гэбня хочет стать чуть более гэбней Университета и чуть менее гэбней кафедры истории науки и техники истфака?

(Смотрите и завидуйте: Дима не лезет в чужие дела. Отлично получается, не правда ли.

В общем, на месте Максима он бы тоже, наверное, на себя взъелся.)

Надо бы со всем этим завязывать, но недопечёный эмбрион (медицинское образование — залог богатого словарного запаса) логики где-то в регионе мозга всё-таки подсказывает, что на самом деле надо было с самого начала не лезть, а теперь поздно уже делать вид, что он в этом всём не по уши.

Остаётся прикинуться последовательным.

— Гэбня Университета останется нашей.

— И Лария мы не отдадим, он смешной.

— Он нас любит и ценит.

— Ценит ли нас Попельдопель?

— Хочет ли Попельдопель политики — или, возможно, он хочет только ковыряться в своих вирусах?

— Ты о его интересах подумал, бессердечный чурбан?

Ларий тоже посмотрел на Диму с глубокими сомнениями на лице.

— Надо бы посоветоваться с Сергеем Корнеевичем — и с самим Юром Карловичем, конечно, тоже… Охрович и Краснокаменный ведь правы, не захочет он в гэбню.

Кажется, кто-то здесь кого-то недопонял.

(Вот всегда кто-то кого-то недопонимает, а потом просыпаешься уже в камере на Колошме.)

— Да не настаиваю я на Попельдопеле! — возопил Дима. — Я просто пытаюсь тонко намекнуть, что если все ваши жизни в такой страшной опасности из-за того, что у вас нет четвёртого головы, возможно, вам стоит начать думать о том, кого бы подыскать?

Охрович и Краснокаменный бережно извлекли из шкафа бутылку какой-то жидкости, раскупорили её, быстро понюхали, снова завернули и метнули всё в тот же мешок.

— Возможно, стоит, — хмыкнули они и синхронно приподняли левые брови.

— Но зачем?

— Разве тебе чем-то не нравится возможная альтернатива?

— Фаланги дали понять, что раньше, чем через три дня, мы всё равно не сможем полноценно вернуться к обязанностям, — покачал головой Ларий. — Так что спешить некуда.

Диме осталось только мысленно воспеть своё новое любимое заклинание.

Всё могло быть куда хуже.

(Побочный эффект заклинания включал в себя детальное описание того, как именно хуже, но с этим оставалось только мириться.)

Пока что даже почти все живы.

Почти все.

Дима же не видел трупов.

— С учётом перспектив ситуации я не думаю, что тебе следует посещать завтрашнюю встречу, — негромко обратился Ройш к Диме. — Неявка может спровоцировать Бедроградскую гэбню на агрессивные действия, но гораздо проще переждать в наиболее надёжных местах несколько дней, чем самовольно идти им в руки.

Ларий покосился на Ройша с очередной гримасой сомнения, но прибавил:

— К сегодняшнему вечеру подавляющее большинство заражённых в Бедрограде получат лекарство. Не все найдены, не все ещё выявлены… не все находятся в пределах города. Обходами и уколами найденных больных успешно занимаются студенты медфака, и вряд ли Бедроградская гэбня станет ловить их, им же не это нужно! А нам — здесь присутствующим, и Юру Карловичу, и Андронию Леонидовичу, и Сергею Корнеевичу, за которого, впрочем, я бы волновался меньше всего — вовсе не обязательно покидать территорию Университета в ближайшие дни. Можно просто отсидеться.

— Игра уже не идёт по правилу «кто милее фалангам», — Охрович и Краснокаменный заржали.

— Игра идёт по правилу «кто кого переживёт».

— Тот, кто отправится завтра тетешкаться с Социем, не переживёт.

— С наибольшей вероятностью он получит по голове чем-нибудь тяжёлым и станет объектом для шантажа.

— Примерно как Бровь, о судьбе которой ему обещали рассказать.

— И расскажут, они же всегда держат слово!

— Не припомнить и случая, когда Бедроградская гэбня была бы нечестна.

— Дима пойдёт, чтобы узнать про Бровь, следующий пойдёт, чтобы узнать про Диму.

— Может, распределим места в очереди уже сейчас?

Ах вот оно что.

Ну спасибо вам, о Охрович и Краснокаменный, честнейшие из честнейших.

О незначительном нюансе, связанном с Бровью, Диме до них никто не говорил. И, судя по рожам Ройша и Лария, не намеревался.

Дима разозлился бы, но как разозлишься, когда Ройш первым же отговаривает от встречи. Не нужно быть ни гением, ни самородком, чтобы догадаться, нравится ли Ройшу такая ситуация.

А ещё, например, не только Ройша волнует Бровь.

Ещё, например, не Ройш тупо забыл сказать Максиму, где она должна ночевать.

(И именно с тех пор никто не видел — ни Брови, ни трупа.)

В общем, Дима всё-таки разозлился.

И прекрасно знал, на кого, но уютнее было думать, что на этих четырёх уродов.

— Вряд ли вы стали бы меня отговаривать, если бы не знали, что я пойду — так и так пошёл бы.

Знали, конечно, — Ларий вон с готовностью проглотил тоскливый вздох.

— Назови хотя бы одну причину, которая привнесла бы в это решение подобие элемента разумности, — монотонно потребовал Ройш.

Даже и не придумать, с чего начать.

— Весь этот роман с Бедроградской гэбней —просто развёрнутая вариация среднеотрядской влюблённости, — голосом диктора, зачитывающего древнеросскую былину, поведал Дима. — Жить постоянными догадками, пытаться додумать, что у пассии в голове, тыкать наугад — короче, свихнуться можно. Не знаю, как вам, а мне надоело. У меня вообще сложные отношения с ситуациями, допускающими чрезмерное количество исходов. Отсидеться три дня — и что дальше? Угодить в дурку на четвёртый, пытаясь понять, что ожидает завтра? Просто расслабиться? Я, конечно, тот ещё придурок, но мои высокие навыки интроспекции громко сообщают, что лично у меня не получится. Меня зовут поговорить — я пойду поговорить.

— Причины по-прежнему не прозвучало, — не без ехидства заметил Ройш.

— Ты знаешь её не хуже меня, — буркнул Дима. — В конце концов, если я буду достаточно милым и очаровательным, мне даже могут из любезности показать её тело.

Некоторым вон даже позволяли тела целовать. Хотя это, конечно, совсем другая история.

У Димы подобных интенций в адрес Брови не имелось, но он был готов послужить посредником.

Ройш вздохнул.

— Я знаю, что ты никогда не отличался здравостью в принятии решений и что твоё желание подставиться граничит с клиническим состоянием. Меня в меньшей степени интересуют причины такого поведения, хоть они и видны невооружённым глазом, нежели его возможные последствия. В прошлый раз, когда ты добровольно ушёл с кем-то из Бедроградской гэбни, дело закончилось Колошмой.

Колошмой, на которой обнаружился подозрительно живой Гуанако.

Гуанако, которого Дима к тому моменту как раз умеренно благополучно похоронил.

Гуанако, с похорон которого, видимо, и пошла мода на странноватые поступки в среде Димы.

— Да, и я ничуть об этом не жалею, — брякнул он.

— Верю, — ничего не выражающим голосом ответил Ройш. — Но, возможно, об этом жалеет кто-то другой.

Это прозвучало достаточно проникновенно, чтобы Охрович и Краснокаменный решили не спасать Диму своими комментариями.

Свежая новость: не только Диме не нравится хоронить близких людей.

Свежая новость с альтернативного радиоканала: Дима гарантированно побывал на большем числе допросов, чем любой из присутствующих. По крайней мере, в качестве допрашиваемого. У Димы наилучшие шансы что-нибудь выведать и выбраться целым, как обычно.

Хотя, конечно, кому это он сейчас рассказывает.

Просто страшно хочется поглядеть Бедроградской гэбне в глаза — хотя бы в одну пару из четырёх.

— Откуда вам знать — может, вся чума изначально была моим личным способом добиться аудиенции у Бедроградской гэбни, они же мне страсть сколько должны.

И проценты набежать успели.

Ройш продолжал созерцать Диму, явно желая что-то сказать и явно не желая признавать это своё желание.

— Подумай об этом с практической точки зрения, — предпринял ещё одну попытку Ларий. — Личность Дмитрия Борстена — довольно прозрачная липа. У Дмитрия Борстена нет квартиры, нет соседей, нет знакомых вне Университета — он может совершенно безболезненно пропасть. Им даже не придётся быть осторожными. Если ты всё расскажешь… и если ты останешься у них в руках — наше положение станет ещё хуже. Отдавать такое преимущество просто из упрямства безответственно, в конце концов.

Нашёл, кого и чем стращать. Дима давно уже перешагнул ту грань, за которой волнуются об ответственности.

Он не должен отвечать за то, что кто-то будет плакать о его исчезновении.

Он же не давал никаких гарантий безопасности.

Он же ничего им не обещал.

С чего они взяли, что он не исчезнет с горизонта.

(У него уже почти хватает навыка самоубеждения, чтобы правда в это верить.)

— Если несуществующий Дмитрий Борстен что-то кому-то и расскажет, россказни его не будут иметь юридической силы, как ты сам любезно заметил, — хмыкнул Дима. — Что касается фактической информации — думаешь, она их правда до сих пор волнует? А «ваше положение» — это большая политика. Я к большой политике отношения не имею, меня и в природе-то не существует.

В ответ на это он снова получил по лицу хлыстами.

Весьма коварно со стороны Охровича и Краснокаменного было делать вид, что они припрятали их в мешок!

— Пока что следов не остаётся, — назидательно сообщили Охрович и Краснокаменный.

— Но это последнее предупреждение.

— Только абсолютное равнодушие к твоей судьбе останавливает нас от того, чтобы попросту тебя связать и оставить здесь.

— В шкафу теперь много свободного места.

— А ты ведь любишь, когда тебя связывают, верно?

— Мы проконсультируемся с Гуанако относительно оптимальной позиции.

— Даже абсолютное равнодушие к твоей судьбе не позволит нам отнестись к своему прямому призванию с недостаточным тщанием.

Дима собирался озвучить своё мнение относительно невыпускания его на встречу насильственным образом, но как раз в этот момент и позвонил Святотатыч.

Габриэля Евгеньевича нашли в Порту, так что пусть Дима приезжает.

И поскорее.

— По крайней мере, у вас больше нет морального права запирать меня в шкафу, — сообщил он, вешая телефонную трубку, которую ему передал Ларий, как только понял, что к чему. — Порт в лице нашедшегося Габриэля Евгеньевича ждёт меня и моих шприцов.

— Ты уйдёшь отсюда, только если гарантируешь, что Габриэль Евгеньевич до сих пор сохраняет свою эстетическую ценность, — надменно постановили Охрович и Краснокаменный.

— Его чума уже на той стадии, в которой отваливаются конечности?

— Без конечностей он нам не нужен.

— Подобные фетиши слишком редки, чтобы вкладывать в них силы.

— Мы решили отныне следовать вкусам массового потребителя.

— Так сказать, продаться толпе.

— Нам нужны ресурсы.

— Ресурсы, Дима. Нужны нам.

— Габриэль Евгеньевич — ещё ресурс?

— Не знаю, ничего не знаю, — махнул рукой Дима. — Святотатыч звучал… озабоченно. И ничего не рассказал — ни где нашли, ни как, ни в каком состоянии. Хотите знать — придётся меня отпустить.

Набор юного медика по-прежнему был в сумке, которую Дима нынче даже с плеча не снимал, дабы нигде не забыть. Спасибо, он знал себя. В общем, можно было вставать и ехать, даже куртку накидывать не надо. Куртки (равно как и плаща, пиджака, пальто, шубы или мантии) у Димы не было.

В смысле, вообще не было в Бедрограде.

Он, так сказать, тут налегке.

(Всё, что хранилось на бывшей гуанаковской квартире в черте города, давно уже присвоили Охрович и Краснокаменный, до Ройша всё никак не получалось доехать, а в ворохе шмоток, оставшихся в Порту, верхней одежды почему-то не обнаружилось.)

И леший бы с ней, просто сейчас это наблюдение почему-то привнесло в и без того увлекательную жизнь столь необходимую нотку лёгкой растерянности.

Что Дима вообще делает в Бедрограде?

То же, что и всегда.

Хуйню какую-то.

— Не думаю, что тебе стоит ехать одному, — заметил традиционно здравый Ларий. — В восемь Сергей Корнеевич обещал заглянуть — он всё равно наверняка в Порт. Дождёшься?

Дима дождался, благо оставалось всего ничего. Потерпев из вежливости несколько минут, Ройш заявил, что его не интересует повторное обсуждение прошедшей встречи гэбен и что он, соответственно, направляется домой. На предостережение Лария о том, что, возможно, ему тоже не следует ехать куда-то одному, Ройш снисходительно заметил, что желающие могут его сопроводить, и вышел. Охрович и Краснокаменный, повозмущавшись должное количество времени, подхватили свой мешок и вышли следом.

Дима посидел ещё немного с Ларием, потрепался о насущных мелочах, потом посидел ещё немного с Ларием в неловкой тишине, а потом решил, что он, пожалуй, предпочтёт ждать Гуанако за дверьми кафедры.


И дождался.

— Здравствуй, мрачная рожа, — жизнерадостно поприветствовал его из конца коридора Гуанако, резво подбегая и оставляя за собой картинную цепочку грязных следов. — Всё опять плохо, и мы с Попельдопелем зря сочиняли сказки?

«Да», — хотел ответить Дима, но не ответил.

Разве можно ломать мечты столь мокрого человека.

После того, как Гуанако потыкал Диме пальцем в юрфаковских наблюдателей и они вдвоём немного просто пошлялись по университетским землям, покойный профессор распрощался и ускакал в неизвестном канализационном направлении. Его почему-то крайне прельщала идея сфабриковать данные о естественном происхождении чумы, так что он, видимо, потратил всё последнее время на чтение технической документации от Лария, осмотры водохранилищ и обсуждение чтения и осмотров с Попельдопелем.

Что было бы полезно, если бы было полезно.

— Привет и тебе, Маэстро Дружелюбие, — пробурчал Дима. — Плохость всего зависит от того, насколько для тебя важно, чтобы Габриэль Евгеньевич был в сознании, когда ты надумаешь им в очередной раз повосхищаться. И от того, считаешь ли ты критичным временное отстранение Университетской гэбни.

Гуанако опешил в полном смысле этого слова — по крайней мере, перестал гарцевать.

— Ммм, — рассудительно заметил он и потянулся за сигаретами.

Выучил уже Дима, выучил два заветных слова (и первое из них «Габриэль», и второе — «Евгеньевич»), которые ставят Гуанако на паузу в любой ситуации! Наверное, если сражаться с ним в бесчестном бою, достаточно в ответственный момент прокричать это заклинание, и получишь шанс нанести роковой удар.

— Вот именно, — кивнул Дима. — Не уверен, что у нас есть время на перекур прямо здесь, Святотатыч ждёт.

Кафедра истории науки и техники находится на втором этаже, идти до выхода (даже если не до парадного), казалось бы, всего ничего, но вся важная информация умудрилась уложиться в несколько лестничных пролётов. По вопросу гэбни Гуанако пожал плечами — не то чтобы подобный исход мог кого-то удивить, мол, хотя надежда жила.

По вопросу Габриэля Евгеньевича в Порту он плечами пожимать не стал, а стал вместо этого по-нехорошему весёлым. Причём Дима заподозрил, что заветными словами в данном случае были вовсе даже и «в Порту».

— Окажи мне последнюю милость, — попросил Гуанако на выходе, старательно не глядя в сторону Димы. — Давай мы не будем сейчас гадать, как так вышло и что это значит для мировой истории, а?

Да кто предлагал гадать-то. Дима давно уже перестал гадать, Дима занимал свои мысли другими интересными вещами. Гадать без толку, слишком много вариантов.

Впрочем, представляется сомнительным тот из них, в котором Габриэль Евгеньевич убрёл в Порт сам.

И ещё: у Гуанако довольно отчётливо было написано на роже, что всё он прекрасно понимает относительно значения сего знаменательного события для мировой истории.


В такси Дима снял очки. Во-первых, они ему смертельно надоели (сколько времени уж прошло, а продолжают натирать переносицу), а во-вторых, он просто представил, как осматривает бренное тело Габриэля Евгеньевича в очках с простыми стёклами, будучи сам же в очках с простыми стёклами, и как было бы нездорово комично.

Плюс воспоминания о каморке Святотатыча, безжизненном Габриэле Евгеньевиче и очках.

Где-то это всё уже было.

Гуанако покосился с некоторой иронией, но говорить ничего не стал.

Это всё было странно, неестественно и странно. Меньше недели назад они снова встретились (какая неожиданность) и снова вроде как спутались (по крайней мере, эротические контакты определённо имели место). Дима не жаловался, но как будто не хватало какой-то паузы, чтобы выдохнуть и прочувствовать момент.

(Крикнуть, что ли, «Габриэль Евгеньевич» в окно, или без очков это слишком неконспиративно?)

А главное — такое ощущение, что они оба этой паузы вроде как специально избегали. Дима, по крайней мере, избегал. У его жалкой душонки тоже есть габариты, в неё влезает ограниченное количество переживаний.

Вот сейчас, в такси, был бы отменный момент для распускания соплей, но Гуанако рассеянно не то улыбался, не то хмурился, приобняв Диму и глядя сквозь спинку водительского сиденья, и лезть было как-то неуместно.

Достойный этический вопрос, вечный прям: если ты не уверен, что тебя тут хотят и что с тобой будет хорошо, следует ли что-нибудь делать, чтобы изменить ситуацию, или лучше не лезть и позволить ситуации самой разрешить себя, дабы не сотворить ещё большей хуйни?

Этой ночью Гуанако прижал Диму к стенке, гнусно отвлёк его эротическим манёвром, дождался правильной кондиции, зафиксировал руки и подло срезал браслетики-батарейки. С каждой руки. Методично и равнодушно. Ножом. Потому, мол, что нужно хоть когда-то поспать, и эта ночь ничем не хуже других. Дальше было, наверное, достаточно эффектно: после трёх, что ли, суток без сна на самодельных стимуляторах падаешь довольно-таки сразу.

Плюс пара часов на карачках над сортиром с утра.

Последствия гениального изобретения.

И Гуанако был прав, как всегда: выспавшийся Дима чувствовал себя значительно лучше во всех смыслах. Что не отменяет того, что сам Гуанако тоже — та ещё большая лицемерная собака, потому что днём, когда он пришёл на кафедру традиционно мокрым (у каждого своя личная любовь с канализациями), на его собственном теле браслетик был также обнаружен.

Надо было думать головой перед тем, как снимать сапоги.

Здравствуйте, бедроградская конспирация.

В общем, это было к тому, что Гуанако-то явно для себя на вопрос относительно деятельности и бездеятельности ответил и знал, как всем лучше жить.

И Дима вот тоже ответил, только терзало его мутное чувство, что как-то не очень правильно.

А паузы, которая и для этого бы тоже сгодилась, всё не случалось. И новой татуировкой — в дополнение к «Курёхину» на лопатке, — которой он якобы обзавёлся в крайне непристойном месте во время давешнего плаванья, Гуанако Диму только стращал.

Стращал, но не показывал. Каждый раз, как доходило до непристойных мест, об этом как-то не вспоминалось.

Гуанако не глядя потрепал Диму по голове, продолжая думать о чём-то своём (прогноз: Порт — 60%, Габриэль Евгеньевич — 30%, дела университетские — 5%, прочее — 5%).

Заставить себя верить в то, что всё хорошо, пока всё хорошо, и бить (себя же) ногами по почкам, если не получается.

(Вот, например, пока они в такси, можно просто сделать вид, что это развлекательный променад по ночному Бедрограду.)

Развлекательному променаду пристала и светская беседа о мелких благоглупостях.

(И откуда только Дима такое слово знает, тут даже на медицинское образование не спихнёшь.)

— К слову сказать, я, будучи турко-греческим царём в изгнании, остаюсь любим и почитаем народом, — поведал он спинке сиденья. — Доходит аж до того, что Бедроградская гэбня жаждет у меня аудиенции.

— А ты тюрбан проебал, какая незадача, — незамедлительно отозвался Гуанако, после чего осознал-таки смысл фразы (лучше поздно!), встрепенулся и даже посмотрел на Диму. — Что, блядь? С тобой в качестве кого?

Турко-греческого царя, чем он ещё примечателен-то.

— Со мной в качестве меня, — пожал плечом (второе было надёжно сокрыто под мышкой у Гуанако) Дима. — Бедроградская гэбня неведомыми смертным путями прослышала про Дмитрия Борстена, таинственного университетского медика, и не может упустить свой шанс. Завтра в восемь утра, на каком-то складе.

— Как романтично. И ты хочешь сказать, что наша гэбня дала на этот разврат согласие?

— Я хочу сказать, что право принимать приглашение, обращённое ко мне, принадлежит мне, нет? — Дима помахал руками. — Наша гэбня, впрочем, дала им зримую надежду.

— Во-первых, не тебе, а мне принадлежат все права на твои свидания, — буркнул Гуанако. — Во-вторых, в чём тут выгода нашей гэбне?

— Ни в чём, — честно ответил Дима, — наша гэбня меня отговаривала. Что, кстати, не очень последовательно с их стороны. Ну то есть ненаша гэбня вроде как обещала рассказать Дмитрию Борстену о судьбе Брови, но тут даже у меня хватает мозгов догадаться, что поводов сдержать это обещание нет. А, ещё Ройш здраво заметил, что грязный обман и неявка могут Бедроградскую гэбню на что-нибудь спровоцировать, но это тоже того… плугом по болоту.

— Спровоцировали на что-нибудь их ещё в субботу. Этой самой Бровью и прочими дмитриями ройшами. Теперешнее «что-нибудь» уже не смотрится устрашающе. Незачем тебе идти, — отрывисто сказал Гуанако.

С человеком, который понимает тебя до того, как ты выскажешься, и побеседовать приятно!

— Но как же можно манкировать столь любезно протянутой рукой дружбы? — фыркнул Дима.

— Да всё так же, — искренне предложил слабый в риторических приёмах (по крайней мере сегодня) Гуанако. — Взорвать-таки блядский юбилей Первого Большого, конечно!

— Тебе подозрительно сильно этого хочется.

— Вот и Ройш мне сегодня бубнил что-то про Фрайда и менее болезненные способы разобраться со встречей гэбен, а я его какого-то лешего послушал. Ну и чем всё закончилось?

— Да всем известно, что мы с Ройшем духовные близнецы, — Дима откинулся и задумчиво повертел в руках хвост галстука. — Так что это, ты не удивишься, когда я скажу, что пойду.

— Нет. Просто нет.

Дима снова фыркнул — столько было в Гуанако решительной строгости.

— Ты плохой отец, ты даже не спрашиваешь меня о мотивациях.

— Вот блядь-то, а, — почти даже ласково отозвался Гуанако, заломил руки и завыл на всё такси. — Ну зачем, зачем тебе это, сын мой?

Ну затем, например, что довольно сложно помешать Бедроградской гэбне вызвать Диму уже официально, и знает он, чем это обычно заканчивается.

(Кстати, не настало ли уже время сказать Гуанако, что рандеву у него только с одним головой, или пусть в воздухе ещё немного повитает досадное и комичное взаимонепонимание?)

Или затем, что один леший знает, как они там способны перекроить протокол прошедшей встречи и какой степенью официальности обрастёт эта неофициальная просьба.

Или затем, что бывают в мире мотивации и за пределами выгоды нашей гэбни.

Но кем бы был Дима, если бы стал вслух озвучивать относительно здравые аргументы!

— Ты и сам прекрасно знаешь, зачем, — ответил он несколько в сторону. — Считай, что это опасная смесь любопытства, кровавой мести и околосуицидальных наклонностей.

— Как и следовало ожидать, сплошной старший отряд, — недовольно бросил Гуанако.

— Ты с самого начала знал, с кем связался, — не менее недовольно бросил Дима.

Гуанако некоторое время раздражённо смотрел перед собой, после чего вздохнул с образцовым «кого мы тут обманываем» на лице, прижал Диму к себе и тихо сказал:

— Не ходи. Пожалуйста.

«Возможно, об этом пожалеет кто-то другой», — мрачным пророком возвестил в Диминой голове его личный внутренний Ройш.

Дима любил людей. Дима любил жить.

Дима не любил, когда жизнь сводилась к выбору между тем, будешь ли ты сожалеть о каких-то людях, и тем, будут ли они сожалеть о тебе.

Сраные тенета, а не человеческие взаимоотношения.

Что там было про недостатки семи лет в степи? Так вот, у них есть и достоинства.

— Возможно, их просто заинтересовал таинственный университетский медик, — увещевал Гуанако. — Возможно, они пока не разобрались, кто он такой на самом деле. Но совершенно ведь невозможно, что на личной встрече Бедроградская гэбня тебя не признает. Андрей — так точно признает.

Если бы встреча была с Андреем, Дима бы Гуанако и рассказывать не стал (а ну как отговорит), Дима бы потратил эту ночь на поиск дрели.

(Это частная мечта, на которую каждый имеет право, и очередная совсем другая история.)

— Андрея там не будет, — Дима решил, что время драматического разоблачения настало. — Аудиенции у нашего турко-греческого величества жаждет, собственно, не вся Бедроградская гэбня. Вернее, жаждала вся, но наша героическая гэбня отбила у большинства это желание. Поставили условие — встречаться со мной допущен только один голова, причём наши же и выбирали, какой. Что не Андрей — ясно, что не Гошка — тоже ясно. Относительно двух других Охрович и Краснокаменный поставили мысленный эксперимент по подкидыванию монетки, и из бескосого тавра и некоего малоизвестного господина Акровского мне достался последний. Так что всё путём.

Гуанако захлопал глазами.

— Чего? — с абсолютно нездешним видом переспросил он.

По крайней мере, сегодня никто не блюдёт иллюзию того, что слушает.

— Путём всё, говорю, — чинно повторил Дима. — Не со всей гэбней мне встречаться, а только с одним её головой, и это не страшный и ужасный Андрей.

— Да понял я, понял. Ещё раз: с кем ты встречаешься?

— Ага, встречаюсь-таки! — не удержался Дима. — С многоуважаемым Социем Всеволодьевичем, головой гэбни города Бедрограда. Их там, знаешь, четверо: Гошка — это который, знаешь, Александр, Андрей — это который, знаешь, в Медицинский Корпус ездил, Бахта Рука — это, знаешь, тавр без косы, у тавров часто такие странные имена, и этот вот самый Соций. Знаешь.

— Фамилию, блядь, повтори, — сосредоточенно приказал Гуанако.

— Чью?

— Основателя Временного Расстрельного Комитета, блядь!

— Скотина ты, — обиделся Дима.

Докопались же все до Временного Расстрельного Комитета, а. Не о Твирине (видите — теперь знает!) он тогда думал, совсем не о Твирине. Потерял концентрацию.

Все эти гэбни и прочие политзаключённые так привыкли к допросам, расстрелам, доносам и прочим радостям жизни госслужащих, что никому как будто и в голову не приходит, что бывает иначе.

Что бывает, например, так: живёт себе человек, знает умеренно горя, ничего особо вопиющего не делает, а потом бац — и допрос. И не только. И это, например, может быть неожиданно.

И, например, неприятно.

И, например, не все и не всегда просто привыкают и забывают об этом немаловажном элементе всероссийской реальности.

(С расстрелами Дима, впрочем, немного перегнул-таки палку. Они в этих краях преимущественно вымышленные.)

Гуанако тем временем решил поделиться ещё некоторым количеством информации, которую и так все знали.

Весьма сердитым тоном поделиться.

— Напоминаю: я на допросе у Бедроградской гэбни бывал только в далёкой студенческой юности, сажала-то меня потом Столичная, — он назидательно покачал головой. — А в моей далёкой студенческой юности у Бедроградской гэбни был совсем другой состав, только тавр с тех времён и остался. Так что, не считая всяких знакомств по Колошме, я этих людей не знаю. Майский эпизод знакомством тоже считать не будем. И досье на этих людей я у Лария попросить не потрудился, когда влез в чуму. Имена запомнил, и ладно. У нас же все их так ласково, по именам, блядь, величают. Дима, леший твоего батюшку, повтори, пожалуйста, фамилию человека, с которым у тебя назначено свидание.

— Ну, знаешь, я вот был на допросе у нынешнего состава Бедроградской гэбни, и нежными друзьями это нас всё равно не сделало. Это тогда, помнишь, когда после этого на Колошме очутился. Я потому поясняю, что твоя манера проговаривать полностью всё то, что мы оба знаем и хорошо помним, смахивает на лёгкую форму склероза. И нет, я не наезжаю, просто какая разница? — Немного посопев, Дима решил, что всё-таки стоит проявить милосердие. — Акровский, говорю, Соций Всеволодьевич.

Гуанако цыкнул зубом, озабоченно потёр лоб.

— Ну и на что Соций Всеволодьевич похож?

— Ты ведёшь себя так, как будто знаешь что-то, чего я не знаю, — проявил наблюдательность Дима.

— Состав Временного Расстрельного Комитета, например.

Аргх!

— Твирин-Мальвин-Гныщевич-Плэть-Золотцэ-был-но-вышел, — оттараторил Дима, — и покончим с этим.

— И почему вышел? — экзаменаторским тоном осведомился Гуанако.

— Усики спиздили, — проворчал Дима.

— Садитесь, три. Лучше ложитесь, раз вы и так сидите, — постановил Гуанако. — Опиши мне Акровского, блядь.

— Не буду ничего описывать человеку, который ставит мне тройки за горькую правду. И вообще я с медфака. — Дима задумался, не закурить ли, но складские стены уже маячили в зоне видимости — видимо, проще дождаться. — Честное слово, в тот раз, что мы виделись, я был занят немного более интересными вещами, чем рассматривание. Не говоря уже о том, что и рассматривать-то там особо нечего. Если память меня не подводит, восемь лет назад Акровский более всего напоминал крупногабаритный шкаф из необработанной палы.

— Блядь. Кругом одни бляди, не продохнёшь, — Гуанако в который раз покачал головой с совершенно отсутствующим видом, после чего жестом прервал попытки Димы привнести некую детальность в описание.  — Ладно, забей: уже приехали, я сейчас у Святотатыча досье спрошу. Шкаф из палы, блядь! Нашли, блядь, кого выбрать. Лучше б тавра, поговорили бы о нелёгкой судьбе малых народов, — он обернулся к Диме, и, хоть только леший мог знать, что в этот момент творилось у Гуанако в голове, беспокойство на его лице было весьма выразительным. — Сам подумай: вот и зачем тебе соглашаться на свидание, раз поклонник не в твоём вкусе? Не ходи, а.

Дима хотел сказать, что, если хочешь кого-то в чём-то убедить, возможно, имеет смысл делать это несколько более вслух, но не успел, ибо тут-то такси и остановилось.


Традиционное петляние по портовым закоулкам до каморки Святотатыча было исполнено в эконом-режиме: Габриэль Евгеньевич не ждал. Ну то есть ждал. Ну то есть и так уже кучу времени проимели впустую.

В каморке Святотатыча помимо предсказуемого Святотатыча и тела на койке (нет, Дима не кинулся с порога) обнаружился также некто крайне мелкого роста и угрожающей внешности, со странного плесневелого цвета порослью на голове. Некто сидел за столом и пожирал курицу, косо посматривая на окружающую действительность. У него даже натурально имелся золотой зуб.

По всей видимости, Озьма.

Как ни странно, раньше Дима никогда не видел никого из Портовой гэбни (он же не политик какой-нибудь, право слово). Не считая, конечно, Святотатыча.

Всё потому что некоторые крайне эксплицитно предостерегали Диму от походов в Порт.

Как будто он прямо самый несамостоятельный человек на свете, честное слово.

Однако спрос на кассахов в борделях велик, и ажиотаж имеет шансы возникнуть, даже если ты формально и не кассах.

Ну вот, значит, Озьма. Денежный властелин Порта. Приятно познакомиться.

Озьме приятно, кажется, не было, поскольку он хищно осмотрел вошедших и вернулся к своей курице.

Крыса Габриэль Евгеньевич, почему-то сидевший на столе в клетке, с завистью повёл носом на столь близкое, но столь недосягаемое мясо. А ему грех было жаловаться, восседал-то он на целой горе овощных и травяных обрезков.

Всё ему мало, бывают же такие!

— Дай ты зверю поесть, — попросил Святотатыч Озьму, созерцая крысу Габриэля Евгеньевича с истинной печалью на лице. — Он к решёткам не привык, злится.

Озьма цыкнул (золотым!) зубом.

— А я к наебалову не привык. Тоже злюсь.

Оба были весьма увлечены своей беседой.

Дима почувствовал себя прозрачным.

— Слышь, Озьма, — негромко окликнул Гуанако, — я завтра безо всякого наебалова кое-что из долга подгоню, лады?

— Нелады, — отрезал Озьма, не возжелав удостоить его взглядом. — Кончилось твоё завтра.

— Захлопнитесь оба, а? Потом деньги считать будем, — Святотатыч был дружелюбен, но озабоченность это ему скрыть не помогло (и даже борода не помогла). — Эй, медик, разберись со страждущим.

— Потом тоже закончилось, — пробурчал Озьма, но распространяться не стал и даже просунул-таки сквозь прутья клетки шматок мяса.

Дима откашлялся, но больше поводов не подходить к Габриэлю Евгеньевичу (не крысе) не наблюдалось.

Жаль.

— А я-то всё ещё надеялся, что вы позвали меня для красоты, — пробормотал Дима и шагнул вперёд. И ещё шагнул. И ещё. И тут неожиданно оказался прямо над койкой с Габриэлем Евгеньевичем.

Не крысой.

Есть некоторая разница между тем, чтобы знать, что что-то где-то как-то обстоит, и видеть собственными глазами деяние рук своих.

— Это и есть, шоль, твой мальчик, которого ты всё прятал? — где-то сзади вопросил Озьма у Гуанако, подразумевая с некоторой вероятностью Диму. — Этот, больной который, красивше будет.

Дима ещё раз посмотрел на Габриэля Евгеньевича.

Ну спасибочки.

Не хотелось ему на Габриэля Евгеньевича смотреть, изо всех сил не хотелось. Его волосы были неровно, хоть и не очень коротко, обчекрыжены, волнующая умы поколения седина закрашена; на абсолютно жёлтой, ненормального цвета коже виднелись какие-то пятна и вмятины, через всю левую щёку шёл кривой разрыв, откуда продолжало сочиться что-то мутное и вязкое. Ещё один разрыв виднелся через распахнутую мятую рубашку на груди. Но главное — не это.

На койке лежал кто угодно, но не Габриэль Евгеньевич. Черты этого человека были искажены, вся его поверхность пошла буграми, пальцы набухли, а голова запрокинулась в неизвестной, не габриэль-евгеньевичевской позе. Это вообще был не человек, а какой-то сгусток, издающий хриплые звуки и вызывающий единственное желание — усыпить, чтоб не мучился.

Желательно не собственноручно усыпить, ибо трогать его не хотелось.

В порядке особо тонкого издевательства лицо сгустка венчалось тоненькими французскими усиками.

Машинально отклеив оные и отправив их в карман штанов (вот будет радость-то Охровичу и Краснокаменному, даром что не совсем копия кафедральных золотцевских), Дима подумал, что зря снимал очки: нет у сгустка никаких очков и не было никогда. Но не нацеплять же теперь, это было бы совсем уж нелепо.

Потревоженный отклеиванием усиков сгусток булькнул и издал нечто вроде стона.

— Медик, в обморок не падай, — подкрался со спины Святотатыч. — Он же даже не мутирует на глазах: я вам сразу позвонил, как его нашли, и с тех пор новых конечностей вроде не отросло. Это ж хорошо? В общем, ничего пока не знаем, его с улицы притаранили случайные люди. Обосрались, конечно, от отвращения, но проявили сообразительность: в Порту болячек больше видели, чем в городе, догадываются, чем это пахнет. Нашедшие изолированы нахуй, ясное дело. Как по санитарным соображениям, так и по информационным. Чё с ним было и где он валялся — скоро выясним, если повезёт. И это, мы с ним ничего не делали сверх того, что сделано уже, чтоб не напортачить чего. Ни снотворного, ни твиревого пойла без тебя не давали. Одно могу сказать — он обколот какой-то тяжёлой наркотой, это и в такой кондиции заметно.

Дима почувствовал, что на лице его рисуется совсем уж идиотская улыбка — слишком безумно прозвучало слово «отвращение» в адрес Габриэля Евгеньевича.

Габриэль Евгеньевич — и отвращение.

Так не бывает.

По каморке разнеслось убитое «бляяяя» Гуанако.

— Правильно сделали, что позвали, — проговорил Дима, старательно артикулируя и не оборачиваясь. — Это она, водяная чума. Вероятно. Я никогда вживую не видел поздней стадии. Идите возьмите с полки заслуженный пирожок, только сперва помойте руки с мылом, а то Габриэль Евгеньевич нынче пиздец как заразен.

— Да понятно всё с руками, твирью умываемся. Можешь сказать, был ли он заразен всё время с тех пор, как пропал?

— Нет, не могу, — ещё более старательно проартикулировал Дима. — Если позволишь, в ближайшую пару минут я предпочёл бы ничего не говорить.

Дабы не чувствовать более присутствия над душой Святотатыча, Дима опустился на колени рядом с койкой (под предлогом помощи страждущему), раскрыл сумку и обнаружил, что с настолько трясущимися руками, наверное, не стоит делать никому уколы.

Так уж вышло, что поздняя стадия водяной чумы существовала только на бумаге. Когда делали вирус, Таха Шапка заражал себя, чтобы отследить реальное протекание болезни, но решился дойти только до средней стадии, остальное смоделировали. Само собой, в подопытные полез Сепгей Борисович, но его изгнали с позором и маханием руками.

Хватит уже радостей на долю Сепгея Борисовича, хва-тит.

Впрочем, как показывают телеграммы (сегодня была ещё одна: СПАСИБО ТЧК ВЫЕЗЖАЮ ТЧК ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ВРЕМЕНИ-МЕСТА), отсутствие чумы не спасло.

Вся история с Сепгеем Борисовичем тоже какая-то дикая. Давным-давно сидел себе Дима на Колошме в одиночной камере Гуанако, ходил (в отличие от) на работы по сбору травы и почти уже даже полюбил всё это дело. Не выкобенивался перед гэбней, поскольку обнаружил, что быть политическим заключённым с особыми условиями довольно приятно. Особенно если в фоновом режиме эдак вяло думать о том, что в любой момент можно сбежать.

Сидел, значит, ходил, собирал травки, от скуки экспериментировал с их возможными свойствами. А потом, весной 76-го, почти через год сидения и, соответственно, семь лет назад, особые условия неожиданно решили переквалифицироваться в методы психологического воздействия на Гуанако. Твирь в жопу, сеансы массового насилия над Димой и ещё некоторые радости, которые он хранил уж в совсем отдельном ларчике своего сознания. И всё это — не по воле гэбни Колошмы, а по воле почти уже стороннего для Колошмы Андрея. И гэбня Колошмы, соответственно, совершенно растерялась и не знала, что со всем этим делать. Дима подозревал, что они ему даже в некотором роде сочувствовали.

По крайней мере, Сепгей Борисович, который тогда в гэбне Колошмы и сидел, сочувствовал. А дальше вышла череда действительно комичных взаимонепониманий: методы психологического воздействия на Гуанако увенчались угрозой увезти Диму обратно в Бедроград, и угроза определённо воплотилась бы, если бы не началась чума. Степная чума. А во время степной чумы всем резко становится не до психологических воздействий, так что сторонний для Колошмы Андрей спешно подобрал манатки и умотал из степи подальше.

А Дима остался сидеть. Не в смысле «мотать свой срок в колонии для политических заключённых», а в смысле тупо сидеть в другой одиночной камере, куда его временно поместили на передержку. В приличной рубашке, при галстуке, как полный идиот. И о нём все забыли.

Во время степной чумы уж точно не до заключённых, которых непонятно, куда определить.

(Гуанако, наверное, не забыл, но Гуанако не то чтобы сильно спрашивали.)

И Сепгей Борисович не забыл. Сепгей Борисович привёл Диму пред светлые очи гэбни, где Дима показал свои научно-исследовательские достижения в области возможных свойств степных трав и поведал, что, если ему дадут возможность, он попробует сделать что-нибудь от чумы.

Степной чумы.

Потому что Дима такой разумный и рассудительный.

Чума только начиналась, особого права назначать заключённого в санитары и выпускать шляться без присмотра у гэбни не было, но они это всё-таки сделали.

Гуанако тогда сказал, что если кто-нибудь тут намеревается из колонии бежать, сейчас самое время.

Но Дима не побежал.

Разумный и рассудительный.

Что-нибудь от чумы даже сделалось. Дима передал вакцину (и он настаивает на том, что она «вакцина», а никакая не иммунная сыворотка, потому что он её так назвал, и что все эти люди понимают в тонком искусстве высокого слога) гэбне Колошмы. Гэбня Колошмы отослала информацию о вакцине Медицинской гэбне. Гэбня Колошмы также опробовала вакцину на больных. Выяснилось, что вакцина не лечит, но хотя бы задерживает развитие болезни, что само по себе вроде как прорыв в медицине. Диме сказали спасибо. На Диме тогда было больше браслетиков-батареек, чем сейчас. Даже чем вчера.

Степная чума, в отличие от водяной, успешно передаётся воздушно-капельным.

А потом возможность безболезненно сбежать закончилась, потому что приехали огнемётчики.

Дима не был заражён (наверное, таки твирь-в-жопу уберегла).

Гуанако тоже не был (это же Гуанако).

Только огнемётчиков это не волновало, и если Гуанако в его одиночной камере ещё могли теоретически обойти стороной, то Дима-то работал санитаром, Дима контактировал с заражёнными.

Обильно.

Закончилась возможность безболезненно сбежать, закончилась.

И тогда Дима столкнулся в коридоре с Сепгеем Борисовичем, и Сепгей Борисович сделал странное. Без каких-нибудь объяснений и уж точно без сантиментов он отдал Диме свой табельный пистолет с парой обойм.

У Димы тогда даже не хватило сил удивиться. Степная чума на той стадии, когда фаланги присылают огнемётчиков, — это значит, что треть уже умерла, треть точно не выживет, а оставшаяся треть шарахается друг от друга изо всех сил, поскольку воздушно-капельный. Это значит, что головы гэбен могут стрелять в заключённых и охранников, потому что никто уже всё равно не узнает, а трупы сожгут.

Это значит, что заключённые могут стрелять в голов гэбен.

Дима даже не помнил, сказал ли Сепгею Борисовичу спасибо. Он вернулся в камеру, отдал пистолет с обоймами Гуанако (сам Дима стреляет, скажем так, не очень хорошо, в чём его предварительно крайне наглядно убедили), и возможность сбежать — пусть и болезненно — снова появилась.

И сбежали, прямо через кордон огнемётчиков.

С огнемётами.

Не то чтобы Димина седина ещё могла кого-то впечатлять, но её тогда прибавилось.

И на этом знакомство Димы с Сепгеем Борисовичем закончилось бы, если бы в мае неожиданным образом не вышло так, что Дима никак не мог оставаться в Бедрограде, ну не было ему там места. Поэтому Дима, не собирая толком вещей, уехал в Столицу, а в Столице он (и то предположительно) знал только одного человека.

Уж точно одного человека с таким именем, которое никак не проебёшь в телефонном справочнике.

Сепгей Борисович пустил его к себе жить не задавая особых вопросов. Чтобы не рассказывать о событиях на тот момент насущных, Дима рассказывал обо всём подряд. Как они с Гуанако сбежали-таки в степь; как чуваки, которых Дима настоятельно вытащил вместе с собой, оказались не слишком дружелюбными ребятами; как Дима с Гуанако и насмерть отнявшейся после не слишком дружелюбных ребят рукой кучу дней топал по степи пешком на браслетиках-батарейках; как они в итоге осели в каком-то степняческом поселении, хорошо так осели, на семь лет; как они через семь лет оттуда ушли — пешком же — и пешком, совершенно случайно, притопали в Вилонский Хуй по следам дикого скопца, и как на самом дне Вилонского Хуя обнаружилась странная грязь, которая на проверку оказалась сырьём и исходным материалом, из которого время от времени предположительно вылезает на поверхность степная чума. Историй было много, от принятия родов у коровы до биографии степного травника, в учениках которого Дима ходил и который оказался не толстым скотоводом, а вполне разумным дядькой с книгами по истории Революции на полочке.

Сепгей Борисович слушал, качал головой, смеялся в положенных местах, а потом неохотно и по частям рассказал свою биографию, и тогда Диме сделалось не очень хорошо.

Табельный пистолет Сепгея Борисовича обнаружили через месяц после чумы в ближайшем к Колошме степном городке — тоже выгоревшем от болезни. Вместе с телами не слишком дружелюбных ребят. И началось бесконечное, заунывное дело по выяснению того, содействовал ли Сепгей Борисович опасным (страшно опасным, политическим!) заключённым в экстремальных обстоятельствах, или же пистолет у него тупо спёрли. Из гэбни Колошмы Сепгей Борисович вылетел со свистом, что само по себе ещё не такая беда (может, даже не беда вовсе); но год за годом ходить на допросы и не иметь возможности хотя бы просто поработать хоть где-нибудь — это уже сомнительное удовольствие.

И этим удовольствием Сепгей Борисович был вроде как обязан Диме и своему глубоко порядочному поступку в адрес Димы.

Он не сказал, что ни о чём не жалеет, но, наверное, всё-таки не жалел, потому что двух недель не прошло, как Дима предложил ему совершить ещё один глубоко порядочный поступок.

Помочь подсунуть Бедроградской гэбне правильный вирус, а для этого — помочь сотворить этот вирус из вилонской грязи, помочь сотворить Дмитрия Ройша, помочь Дмитрию Ройшу обустроиться в Медкорпусе.

Изобразить высокие отношения с Дмитрием Ройшем, чтобы ни у кого не возникало вопросов относительно мотиваций.

Леший, они даже ни разу не потрахались, потому что Сепгей Борисович («Борисович», да он же младше Гуанако!) не попросил, а у Димы не хватило душевных сил предложить.

А стоило, потому что тот согласился бы, и сейчас не было бы этого отвратительно ясного чувства того, насколько по-скотски Дима по отношению к нему поступил.

Потому что Сепгей Борисович порядочный, умный и выносливый человек, но за годы допросов у любого образуется крайне особое отношение к фалангам. А помощь Дмитрию Ройшу с чумой сегодня — это ещё немного допросов от фаланг завтра.

Так что в итоге Сепгей Борисович написал-таки Дмитрию Ройшу телеграмму о том, что нервы его всё, и не мог бы Дмитрий Ройш — Дима — хоть как-нибудь помочь.

Пожалуйста.

Если ему не очень сложно.

Блядь.

У Димы сложные и увлекательные отношения с собственной совестью, он умеет её избегать, но это же просто смешно.

Он вспомнил Сепгея Борисовича, чтобы не думать о Габриэле Евгеньевиче — кажется, только затем, чтобы в итоге постановить, что проблемы Габриэля Евгеньевича — это отличный повод не думать о Сепгее Борисовиче, который должен приехать сегодня ночью.

Дима сделает всё, чтобы нервы Сепгея Борисовича исцелились и его больше никогда ничего не тревожило, только сложности со смотрением в глаза всё равно останутся. Они с Бровью почти об этом говорили, кажется: если из-за кого-то твоя жизнь стала (хоть бы и на время) невыносимой, можно сколько угодно раз всё исправить — этот кто-то всё равно останется живым напоминанием, которого лучше не видеть, чтобы не. Обратное тоже верно: если ты кому-то нагадил, довольно сложно измерить то количество благих деяний, которое требуется произвести в его адрес, чтобы счёт сравнялся. Проще не смотреть.

Хороший человек — худшее наказание, которое может встретиться в жизни.

С Бровью говорили, ага.

Кажется, Димины руки уже в достаточно рабочем состоянии, чтобы разбираться с насущными проблемами.

Наверное, можно было даже не запариваться с перчатками, но всё, что оттягивало момент прикосновения к сгустку, приносило неизъяснимую радость. Дима таки натянул их, проверил Габриэлю Евгеньевичу пульс (усвоил в основном то, что, когда запястье столь неестественно-мягко прогибается, пульс щупать не хочется), посмотрел глаза.

Чёрные линзы, смотрите-ка.

Самое время для патетичного «на вашем месте должен был быть я», только нет, не должен был. Должен был доучиться нормально на истфаке, защитить диплом (не в камере на Колошме перед Гуанако и печатной машинкой Савьюра), устроиться в Университет уборщиком и жить себе радостно.

И не было бы никаких чёрных линз, не было бы никакой чумы, были бы мир и благодать.

Точно-точно.

Диме не хватало врачебного автоматизма, но пришедшие в себя руки сами знали, что делать.

Обезболивающего, да покрепче — это раз. Неизвестно, как развилась водяная чума в данном конкретномслучае, но сбои любых внутренних органов — это не очень приятно.

Снотворного какого-нибудь — это два. Лёгкого. Чем бы Габриэля Евгеньевича ни накачали (в плане наркотиков), сильное давать не стоит, да и процессам восстановления на этом этапе искусственный сон скорее помешает, но всё-таки — пусть лучше спит.

Ну и его, заветного, лекарства от чумы имени жоп всего истфака — это три.

Дима посмотрел на ампулу, взломал её (ага, они там на медфаке даже запаивали ампулы, медицина не терпит раздолбайства), опустил третий по счёту шприц.

Он когда-то придумал-таки вакцину от степной чумы, поди ж ты. Из собственной крови и твири, но придумал же.

Великие открытия не делаются из гуманизма. Великие открытия не делаются из жажды денег, славы, спасения самого близкого и родного человека на свете, жадности, удовлетворения собственных амбиций, чего угодно. Есть только один способ совершить великое открытие: не думать о величии возможного открытия. Копаться в том, что тебе интересно, не спать ночами, тестировать на себе, продавать последнюю вешалку за нужную литературу. Испытывать любопытство. Тогда — возможно, если ты достаточно умный или достаточно везучий — ты что-нибудь откроешь или изобретёшь.

Именно поэтому вакцина от степной чумы великим открытием (то бишь изобретением) не была. Потому что выросла она только одной ногой из любопытства (степные травы всё же забавная штука), а остальным телом — из упорства, вредности («как это нельзя такое сделать?») и экстренных обстоятельств.

И гуманизма.

Честное слово, все так поражаются, как будто что-то не в порядке с головой у человека, которому почему-то не нравится смотреть на то, как окружающие умирают в мучениях.

Тем более если и так кое-какие мысли относительно возможной вакцины бродили.

(Потому, кстати, бродили, что тогда Дима о медицине знал ещё меньше, чем сейчас: полторы лекции Попельдопеля да этнографические очерки о степнячьих методах лечения — вот и вся подготовка. Знал бы больше — ничего бы не получилось, а так было нестрашно.)

Но да, именно из-за гуманизма Димина вакцина — всего лишь иммунная сыворотка, которая временно приостанавливает развитие болезни.

Зато он посмертно награждён за гражданское мужество и может служить хрестоматийным примером того, как надо делать.

Именно то, чего и хотелось от жизни.

Именно то.

Получивший свою дозу лекарства от чумы (водяной, тут происходит водяная чума, все остальные чумы уходят куда полагается, в давние воспоминания, которые Дима не вспоминает) Габриэль Евгеньевич еле слышно вздохнул и наконец-то осел, сразу приобретая чуть более человеческие контуры. Это не лекарство мгновенно подействовало, само собой, это снотворное наконец-то докатилось до мозга.

Всё у него будет хорошо, а волосы и обратно отрастить можно.

Дима вытер мутную дрянь, стекавшую по щеке Габриэля Евгеньевича, — вот он, злобный оскал водяной чумы. Судя по всему, когда биологические жидкости скопились под кожей, та отслоилась и потом лопнула от какого-нибудь минимального механического воздействия. Обидно, что на лице.

Хотя это же Габриэль Евгеньевич, напомнил себе Дима. У него что шрам на лице, что перо в заднице — всё будет выглядеть по-габриэль-евгеньевичевски и тревожить умы новых и новых поколений студентов.

(Если, конечно, у него не успел уже отказать какой-нибудь жизненно важный внутренний орган.)

И вообще, можно ни о чём особо не беспокоиться, Охрович и Краснокаменный в любом случае прикончат Диму за нарушение эстетической ценности Габриэля Евгеньевича.

С особой жестокостью.

Что поделаешь.

— Я закончил, — провозгласил Дима, поднимаясь с колен и стаскивая с себя перчатки. — Пациент должен жить и здравствовать. Когда-нибудь. Я надеюсь.

И обернулся.

Оказывается, всё это время Святотатыч с Гуанако крайне напряжённо и внимательно следили за Димиными действиями и бездействиями, а Озьма почти расправился с курицей.

Хороший человек — Озьма.

(Не такой хороший человек, который наказание для окружающих, а правда хороший.)

— Надо вести тело на медфак, — деловито высказался Гуанако. — Со всеми предосторожностями. В первую очередь, конспиративного характера, но медицинские тоже не помешают. У меня на входе Муля Педаль в такси остался, но тут лучше бы грузовик. Организуешь? — обернулся он к Святотатычу.

— Обижаешь, — развёл руками тот, — уже готово, только свистни. Но я бы на твоём месте дождался подробностей появления тела в Порту. Скоро должны быть.

Озьма звонко обсосал последнюю куриную кость.

— Вылечил? Жить будет? Вот и ладненько, — причмокнул он. — А теперь, Гуанако, давай-ка поговорим о серьёзных делах.


Разговоры о серьёзных делах Дима слушал вполуха. Сидеть на полу, подпирая спиной койку с Габриэлем Евгеньевичем, мерно курить и рассматривать узоры на стенах было куда приятнее и даже относительно спокойно. Диме почти нравилось, потому что дыхание Габриэля Евгеньевича было почти ровным.

(Какая фраза-то, если вырвать из контекста.)

Впрочем, что-то из разговоров о серьёзных делах всё-таки уловилось. В первую очередь — что Озьма меньше злится на Гуанако, чем на Жудия (ещё одного голову гэбни), который когда-то оттяпал себе портовый оборот травы, так что теперь трясти деньги за твирь с должников и стращать их разморозкой её оборота полагается не Озьме. Лекарства, капельницы и прочие мелочи его тоже не особо занимали (хотя неправильным ведением официальных переговоров он Гуанако всё-таки укорил — деловые люди, мол, терпеть не могут, когда им не называют сроки расплаты).

Но из-за отсутствия твири в Порту начались беспорядки. Поножовщина и прочие смертоубийства Озьму не волновали, а вот вспышка неподобающих грабежей всего подряд — весьма. Озьма лениво чесал под камзолом волосатую грудь, ковырял костью в зубах и всё спрашивал у Гуанако, понимает ли тот, что за украденные товары кто-то должен ему, Озьме, заплатить. Святотатыч вклинивался и осаждал Озьму, указывая на то, что оценить, какие грабежи вызваны отсутствием твири, а какие не вызваны, невозможно, и перевести ущерб, который понёс Порт от всей этой авантюры с чумой, в твёрдую деньгу — тоже. Озьма отвечал, что так-то оно так, но расплате всё равно быть, после чего диалог повторялся заново на слегка изменённый лад.

В те моменты, когда Гуанако не говорил с Озьмой (сдержанно, дружелюбно, твёрдо и крайне убедительно), он сидел с довольно пасмурным видом. Трагедия с Портом могла быть куда трагичнее, тут никто никого даже не собирался убивать или рвать в клочья, но Дима-то понимал, как это приятно — когда вся трагедия, пусть и не предельно трагичная, висит лично на тебе. На Гуанако, то бишь.

Сам Гуанако выкрутится, ничего ему не будет. Купить прощение Озьмы возможно, он не просто не скрывает ценника — он тыкает им в лицо всем желающим; но портовые прознали какие-то обрывки слухов и винят во всём Университет. И справедливо винят, и несправедливо. И дальше будут винить, невесело пояснял Святотатыч (ещё один любитель вслух пересказывать то, что и так понятно): все вчерашние и сегодняшние беды, от пропавшего грузовика самогона до чьей-нибудь диареи, спишут на Университет, и завтрашние тоже спишут, и послезавтрашние. И продолжат в том же духе, даже когда (привет, оптимистичное «когда») Университет расплатится, если позволить мнению про их жадность укорениться.

А тогда получится нехорошо. Порт живёт слухами и байками, и если портовые уверуют в то, что Университет плохой, людям из последнего будет лучше сюда не соваться. И Портовая гэбня ничего не сможет сделать (по крайней мере, сразу, оптимистично уточнил Святотатыч): Порт живёт слухами, байками и ножами, а не гэбней.

Всего этого можно избежать, талдычили Озьма со Святотатычем на два голоса. Найди денег, натурального продукта, а лучше — и того, и другого. Много, много денег. Экзотических наркотиков. Необычного бухла. Красивых цацек. Портовые готовы простить и купиться, только делать это надо прямо сейчас, пока слухи не расползлись ещё дальше. Главное — никак не усугубляй ситуацию, не бери больше в долг и действуй быстро.

Гуанако слушал всё это с убитым видом, через силу объяснял, что что-то будет завтра и в ближайшие дни (хотя вряд ли его бывшие контрреволюционные студенты, про которых Диме проболтались Охрович и Краснокаменный, даже в самом экстатическом припадке благодарности смогут прислать что-то действительно интересное Порту). Только понятно было, что основную сумму взять неоткуда и что Гуанако рад бы продаться в пожизненное рабство ради расплаты, да не стоит даже самый расчудесный Гуанако таких денег.

Гуанако слушал всё это и украдкой посматривал на Габриэля Евгеньевича очень тяжёлыми глазами.

И Дима прекрасно мог догадаться, почему глаза Гуанако были такими тяжёлыми, но сейчас ему в кои-то веки удавалось не догадываться, так что он просто сидел и радовался тишине у себя в голове.

…Перед отъездом в приснопамятную экспедицию, оказавшуюся Колошмой, Гуанако оставил Диме свой перстень — красивый, серебряный, с треугольным чёрным камнем. В горшке с кактусом оставил, крайне трогательно. Так перстень стал вроде бы Диминым. Нельзя же совсем истаивать в пространстве, должна же сохраняться какая-то реликвия — вспоминать и плакать в уголке.

Реликвия почти девять лет как принадлежала вроде бы Диме.

Через девять дет, в этом мае, Гуанако закончился, но про перстень как-то забылось (реликвии всё-таки играют вспомогательную роль в этой жизни). В сентябре, то есть неделю назад, Гуанако снова начался, и начался с того, что они с Димой случайно (не «случайно», а Святотатыч — старый сводник, конечно) столкнулись в этой самой каморке. Дима попытался вернуть реликвию владельцу, Гуанако пожелал разыграть в карты, а дальнейшее было сумбурной алкогольной тайной, но проснулся Дима таки с перстнем на мизинце.

Спустя какое-то время (выразимся загадочно) Гуанако поведал, что перстень этот у него как раз отсюда. Мол, в совсем ещё юном возрасте, пока жил у Святотатыча, нашёл на лестнице, и сейчас вдруг поимел печальные подозрения о его неслучайном туда попадании, но думать об этом решительно отказывается.

Дима уже забыл, к чему вспомнил про перстень, но мысль свелась всё равно к одному — к фрайдизму, любимому.

Потому как да, в совсем юном возрасте Гуанако жил у Святотатыча.

В полном смысле этого слова.

С учётом ужасающей одинаковости разницы лет у Гуанако со Святотатычем и у Димы с Гуанако (там и там по двенадцать, уй) просматривалась просто-таки наследственность.

Все тут такие близкие и родные.

(И почему любой аспект Диминой жизни, даже невинная, пусть и реликварная цацка, настолько хорошо описывается словосочетанием «кромешный пиздец»?)

Сей-то факт, положим, Диму как раз не травмировал, он привык к тому, что в мире смертных все со всеми трахаются, но эти двое до сих пор разговаривали друг с другом как-то немного странно. Не скованно, не чрезмерно интимно, не неправильно и не неловко, но странно. Ну бывает так, когда у одного человека от другого человека включается некий своеобразный режим, который и описать-то толком не получается, и никому он не мешает, но не заметить невозможно.

Гуанако был дипломатом Университета в Порту не только из-за каких-то там перстней в анамнезе, разумеется. Но из-за перстней и, гм, хороших отношений в анамнезе он переживал нынешние проблемы Порта с особым градусом истеричности.

Потому что люди всё-таки очень сильно зависят от идеи взаимности, и получать хорошее, не отдавая ничего взамен, непросто.

Особенно когда взамен громче всех требует Озьма, у которого, по рассказам Гуанако же, всегда при себе большой страшный крюк.


— Всё так и есть, Святотатыч. Всё так, как ты предполагал, — говоривший не успел даже переступить порог. — Происшествие и правда оказалось в моём ведении.

Дима тряхнул уплывшей в не подобающие моменту дальние дали головой (орнаменты на стенах шевелиться решительно отказывались, зато зазоры между их витками обретали всё новые и новые измерения, складываясь в нравоучительное «ЗАВЯЗЫВАЙ СО СТИМУЛЯТОРАМИ, МУДАК, ОСОБЕННО ДО ПОЛНОЙ ДЕТОКСИКАЦИИ») и немедленно наткнулся на крайне профессиональный взгляд вошедшего. Равнодушный, почти не сфокусированный и до отвращения цепкий.

Сразу чувствуешь, за сколько дней окупится какая часть твоего тела.

Здравствуйте, Зина, начальник всея борделей Порта.

Дима знал, что Зина вечно ходит в мундире Пассажирского Флота, и был морально готов, но от режущей глаз белизны одеяния это не спасло. В чём, видимо, и состояла задумка: лицо у Зины было довольно-таки никакое, щекастое и пегое, но после столкновения с нашитыми на место лычек нежно-розовыми цветочками это уже никого не волновало.

Ну, кроме всех остальных людей, торчащих в каморке, которых волновало ещё и содержание его высказывания.

— Узнал, сколько? — живо обратился к нему Святотатыч.

Зина изобразил крайнюю заинтересованность в том, чтобы очистить поверхность стола, на который вознамерился усесться, и ответил через плечо:

— Это непросто, местечко дерьмовое — из тех, где не считают. Сказали, от десяти до тридцати. Или больше.

Примерно в этот момент Дима испытал очередной припадок острого нежелания догадываться, о чём именно идёт речь.

— Ох ты бля. Кто-то наконец решился использовать Габриэля Евгеньевича по назначению? — звонко хлопнул себя по лбу Гуанако.

И ему тоже спасибочки за чёткое разъяснение ситуации, которая прекрасно вписывалась в категорию загадок мироздания.

Зина. Портовые бордели. Прямое назначение Габриэля Евгеньевича на пост инициатора всех эротических снов округи.

Прямое назначение чумного Габриэля Евгеньевича в бордель, где не считают.

Чума в Бедрограде по определению подразумевает посильное участие Порта, или теперь сей инцидент полагается именовать иначе?

— Это самое эффективное, что можно было придумать, — помахал бородой Святотатыч. — Если отбросить вариант с распиливанием на части и подбрасыванием деликатеса крысам и чайкам.

Интересно, крысы и чайки могут болеть водяной чумой? Переносить заболевание? Латентно переносить заболевание?

Умудрённый опытом общения с коровами Дима даже вспомнил об этом незначительном аспекте возможного кромешного пиздеца, даже вовремя вспомнил — за пару дней до поезда из Столицы, но Таха Шапка только на него нагудел: «В Бедрограде домашних животных не держат, уличных ещё когда повывели, воздушно-капельного нет, как им заразит’ся? Пуст’ не дают коровам пит’ из-под крана», — и забраковал блистательный план провести в Медкорпус если не корову, то хотя бы свинью какую-нибудь завалящую.

О том, что животные включают в себя не только скот, умудрённый опытом общения с коровами Дима, в отличие от Тахи Шапки, как-то не подумал.

О том, что чума в Бедрограде включает в себя не только Бедроград, но и Порт, ни один из них не подумал принципиально.

Недовольный ролью узника, крыса Габриэль Евгеньевич сердито пыхтел и отчаянно отказывался понимать, что его заперли в клетке для его же блага. Дабы не повторил судьбы прототипа.

Которого, стоит заметить, жизнь на замке не спасла.

Святотатыч тем временем извлёк из неизведанных глубин толстый раздёрганный гроссбух (на сей раз Диме было лень оценивать свой словарный запас, так что он ограничился молчаливой жалобой на то, что следовало всё-таки в семнадцать лет прятаться на лингвистическом факультете, а не на историческом, хоть у него и здание с колоннами). Гроссбух, или корабельный журнал, или что-то такое — короче, толстую раздёрганную тетрадь. Святотатыч извлёк её и погрузился в ползанье носом по рукописным строчкам таинственного содержания.

Озьма недовольно покосился на Зину, отодвинувшего следы его трапезы, дабы когда-нибудь воссесть рядом с их местоположением, и почти радостно протянул:

— Вот, значит, какие новости. Значит, чума у нас. Гуанако, так мы точно не договаривались.

Гуанако был в курсе.

Гуанако с самого первого упоминания Габриэля Евгеньевича в Порту догадывался. Видимо, ввиду скудного воображения, не позволяющего представить оного ни в какой роли, кроме бордельной.

— Да отсохни ты уже от него, сколько можно! — рявкнул на Озьму Святотатыч. — С одним виноватым далеко не уплывёшь, в своём глазу тоже нелишне мачту поискать.

— Этот, — резонно (и по-прежнему как-то скорее удовлетворённо) ткнул Озьма пальцем в направлении Габриэля Евгеньевича (и сопутствующего Димы, кстати), — не наша мачта.

— Этот пришёл сюда через наши ворота, — не жёстко, но где-то рядом с этим воспротивился Святотатыч. — Сечёшь? Лады, мои постовые — говно, но и твои вышибалы, значит, не лучше.

Об этом, видимо, повествовал гроссбух, от которого он явно не намеревался отклеиваться.

Озьма немного поскалился, но в итоге махнул рукой с некоторой беспечностью. Мысль о том, что тут кого-то чётко, по-деловому, за что-то конкретное (и явно переводимое в твёрдую деньгу!) прищучили, его бесстыже радовала.

— Кончай разборки, гнильё это всё, — тряхнул он коротко стриженой головой. — И не бурли ты, не наезжаю я на твоего выкормыша, я на его собственных выкормышей наезжаю. Чё они, овцы, удумали в своих академиях? Порт выжечь к хуям?

— Да хотели бы — не потянули б, — похоронно усмехнулся Гуанако. — Кишка узка.

— Бедроградские дерзить бы не стали, им с нами ссориться не алё, мы ихний берег кормим, — не согласился Озьма. — Хочешь сказать, этот на своих двоих дошкандыбал?

— Господа, позвольте вставить слово человеку, который лично разбирался, кто, как и куда дошкандыбал, — мелодичнейшим голосом пропел Зина. — У меня есть сведения, что о своих двоих речи не идёт.

Уши всех окружающих (особенно крысы Габриэля Евгеньевича) зримо развернулись в его направлении.

(Дима украдкой ощупал голову и не обнаружил никаких аномалий вроде повышенного внимания к дальнейшей беседе.)

Зина подошёл-таки к телу Габриэля Евгеньевича, склонился над ним (его взор успел ещё раз проползти по Диме, особенно почему-то по рукам), передёрнулся и выхватил из кармана сияюще-белый платочек, коим отёр ладони.

(Коими не касался ничего заразного, между прочим. Разве у него не должно быть профессиональной деформации?)

Видимо, должна, потому что продолжил он абсолютно хладнокровно:

— Господин Онегин попал вчера в середине дня в некое увеселительное заведение под чужим именем и с чужой легендой. Легенда наивная, но как раз в такую соответствующий контингент верит запросто: наркотики, долги, надо укрыться и хоть что-то заработать. Подобные пожелания можно без особых трудностей удовлетворить разве что в самых низкопробных местах, где не имеют значения ни профессионализм, ни текущее состояние, но где также не думают об учёте, фиксировании посетителей и санитарных предосторожностях.

Не лезет в голову свой словарный запас — так влезет чужой.

Дима, конечно, всё понимает. Святотатыч вон — удивительный человек: с портовыми по-портовому, со внешним миром — по-человечески. Гуанако туда же. Но Зина-то — Зина искренне полагает, что тут собрался соответствующий контингент для «соответствующего контингента», или тупо выёбывается? И, главное, перед кем?

Ну не перед Димой же!

(Может, они там, в Пассажирском Порту, все такие.)

— Ты воду-то не лей, ты центровое выкладывай: кто припёр? — оборвал велеречивость соответствующий контингент в лице Озьмы.

Зина томно вздохнул.

— Уточняю запрос: кто припёр и кто пристроил? — прибавило бородатое лицо соответствующего контингента, не отрывая носа от гроссбуха.

Зина ещё более томно вздохнул и что только не обмахнулся платочком.

— С уточнением попроще — пристраивали наши. Мои. Одна-единственная дама, — Зина сделал драматическую паузу, и ему, кажется, за это даже не было особо стыдно, — мы ей с конца весны всё собственное заведение обещаем.

На сей раз на Зину среагировали не уши окружающих, а их глаза. Они стали очень большими и очень вольными вне орбит, из которых вылезли.

(Дима украдкой проверил свои глаза и не обнаружил ничего аномального.)

— Пизданись, — присвистнул Гуанако. — Не дождалась расплаты, сама пошла паруса распускать в сутенёрском деле? — Он помолчал и прибавил с очередным тяжким подозрением в голосе. — Или переосмыслила свои грехи и таки кинула?

То ли Дима чего-то не знает, то ли Диме это чего-то кто-нибудь когда-нибудь рассказывал в таких обстоятельствах, что он сразу забыл.

Какая-то женщина бордельного толка, которой здесь все за что-то явно должны, приютила бренного Габриэля Евгеньевича (и икс клеток водяной чумы за компанию) в некоем дружественном заведении. Так? Так.

Ага.

И?

Чего за женщина, за что должны и почему всё это звучит так веско?

И таки кинула она тут всех (Дима просто не будет пока пытаться это понять) или ей просто понравился Габриэль Евгеньевич?

— Ни то и ни другое, — возвестил Зина голосом, полным скорбного достоинства. — Ей можно посерьёзней язык поразвязывать, она в надёжном месте без связи с внешним миром. Я распорядился. Предварительные расспросы дали противоречивые результаты, — и снова сделал драматическую паузу.

Никакого чувства меры.

— Ты о своём языке кумекай, — хмуро вперился в Зину Озьма. — Будешь трещать как эти академические, язык в узел заебошится. Чем бабло слизывать будешь, коли вдруг чего?

Вот и Дима думал, что кто-то тут просто выёбывается.

Зина (в отличие от) и ухом не повёл:

— Дама говорит, что пристроить человека куда-нибудь её попросил друг её друга. Сам друг дамы проживает за границей, прямых контактов с ним она не имеет. Но друг её друга был убедителен, в подтверждение своих связей с эмигрантом озвучил парочку довольно личных подробностей, о которых мало кто знает, — на этом ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ его лица превысила все допустимые пределы.

Никто, конечно, не обратил внимания на такую безвкусицу. Всё были очень заняты обменом неподъёмными взглядами.

Речь ведь идёт о чём-то (ком-то) очень простом и краеугольном, да?

— И самый тонкий момент, — нежно улыбнулся Зина, не сбиваясь с размеренного (то есть невыносимо медленного) темпа своего повествования. — Согласно словесному описанию друг её друга напоминает — разумеется, мне, а не даме, — Максима Молевича.

О, вот кто это такой, Дима знает!

Знать — знает, а вот верит ли — другой вопрос.

Максим отдал бы Габриэля Евгеньевича другим мужикам (и женщинам? Гм!) только в том случае, если бы ему ультра-спешно нужно было надоить с себя литр адреналина. Охрович и Краснокаменный давеча долго и радостно сливали Диме, как Максима корёжит от одних только студенческих взглядов.

А с другой стороны, всё меняется.

— Ну что я говорил! Твои, твои объебосы, — потёр руки Озьма.

— Нет, — очень резко и очень мгновенно ответил Гуанако (вот Озьму он слушать удосуживается, смотрите-ка). — Обычный вброс. Надо бабе картинку сунуть. Глаз даю, не опознает.

— Картинку сообразим, — с огромным сомнением вынул нос из гроссбуха Святотатыч, — но ты не торопись его в святые возводить.

— Не он, — отрезал Гуанако почти со злостью.

Очень такой искренней злостью — не как когда он принимает боевую стойку, а на самом деле.

— Он, он! Он птичка-то неощипанная, — Озьма многозначительно постучал по тарелке лысой куриной костью, имея при этом по-детски счастливый вид. — Свою игру завёл, Порт решил потопить, чтоб долги скостить, тебя подъебал, с блядью своей рассчитался честь по чести. Ну точно он.

— Не верю. Не мог. Мне, блядь, лучше знать, — рявкнул Гуанако чуть менее агрессивно, но твёрдо.

Дима распрекрасно знал это выражение лица. Называется «Сергей Корнеевич Гуанако ещё не разобрался, каким образом Сергей Корнеевич Гуанако виноват в сложившейся ситуации, но уже очень злится. На Сергея Корнеевича Гуанако».

Сергей Корнеевич Гуанако возвёл Максима в головы гэбни не за красивые глаза и даже, как ни странно, не за красивую задницу. Сергей Корнеевич Гуанако в Максима правда верит.

И можно сколько угодно взъедаться на Максима за то, что он медлительный, чересчур серьёзный, легко впадает в предвзятость, каменно убеждён в своей правоте и может когда-нибудь взорваться в отвратительно ожидаемом месте, но —

Но можно ещё взъедаться на Максима за то, что он жалок, что он готов терпеть любые унижения, что он неспособен увидеть в своей жизни ничего, кроме потирающих висок пальцев Габриэля Евгеньевича, что он из-за этого страшно скучен, что что угодно.

Суть одна: если у Максима и есть смысл жизни, то он заключается в хранении алтаря, коему имя — два заветных слова.

Вернее, такого Максима знал Дима.

Это когдатошний Максим, которого знал когдатошний Дима.

Май был давно.

— Давайте до опознания держать свои частные мнения при себе, — примиряющим тоном попросил Святотатыч. — Проверить-то просто. Зина, будешь валить, я тебе из досье картинку выдам.

Гуанако вынырнул из своих традиционных дум (не так просто навскидку решить, чем именно в этой ситуации провинился Сергей Корнеевич Гуанако, слишком много вариантов).

— Святотатыч, — интимно обратился он ясно к кому. — Мне тоже выдай. Не Максима, а семейный портрет гэбни города Бедрограда. Припёрло вдруг на седьмой день чумы им в глаза посмотреть.

Святотатыч нахмурился, хотел было спросить Гуанако (о мотивациях, вестимо), но в итоге кивнул и спросил о другом и у другого (у Зины):

— Баба обеспечила свободный вход на территорию?

— Вход — это громко сказано, — слегка закатил глаза тот. — Неопознанный доброжелатель внёс бесчувственное тело на руках мимо знакомого постового нашей дамы, который и смотреть-то особо не стал.

— А мы всё утро всрали на пустую чесотку языка с постовыми, — сокрушённо покачал головой Гуанако.

Он клёвый, очень неожиданно для себя постановил Дима, когда думает об одном, а говорит о другом. Потому что вроде как стоит себе человек, две руки, две ноги, а на деле там куча всего одновременно происходит.

Он вообще клёвый, когда думает. Потому что тогда у него всегда растерянный и немного беззащитный вид, которого никакой агрессивностью и твёрдостью не перешибёшь.

Он вообще клёвый.

Потому что.

— Надёжная она, баба эта, ей поверили, — изгнал Святотатыч несвоевременные мысли из Диминой головы. — Открыли ворота и забыли.

— Эту надёжную на свечи и подстилки пустить надо, — проворчал Озьма.

— Зина, ты ей обрисовал, чё она натворила?

Зина кивнул:

— Так о количестве посетителей у меня от неё и хворост. Испугалась, побежала сама узнавать.

— От десяти до тридцати, — задумчиво почесал бороду Святотатыч. — От десяти до тридцати тех, кто не гнушается подобным сервисом. У нас чрезвычайная ситуация, ммм, господа.

«Чрезвычайные обстоятельства, ты хотел сказать, — мысленно высказался Дима. — Видимо, примерно такие, за отсутствие которых пару часов назад отстранили Университетскую гэбню».

Вслух не высказался, потому что как раз сейчас отчётливо видел вокруг бороды Святотатыча светло-фиолетовый ободок. Ничего порочного или страшного (завязывай со стимуляторами, мудак, всё, что ты мог сделать, ты уже сделал, спасибо), просто как-то неловко лезть к такому человеку.

А ведь когда пытался курить что-нибудь эдакое, никаких эффектов!

— Я заведение прикрыл аккуратненько своими способами, но что уж теперь, — негромко заметил Зина.

— Это верно, да только мало, — помахал Святотатыч тетрадкой. — Всё прикрывать надо.

Озьма во всеуслышание стукнул куриной костью по столу.

Зина смял в руке свой платок.

Гуанако продемонстрировал на лице весь спектр людских страданий.

— Объявляем внутреннюю блокаду Порта, — сказал Святотатыч и протянул руку к телефону.

Дима осознал масштаб катастрофы.

— Погоди, друг, — вскочил со своего места Озьма (видимо, тоже осознал). — Нам только блокады не хватало, и так в час теряем по пол-Индокитая в бабках. Я против.

— Теряем-то теряем, — равнодушно проговорил Зина, старательно изучавший пространство перед собой, — но выпустить болезнь в море нельзя. Вот тогда — пиздец всему, можно самим жечь Порт. Никто из Европ больше не сунется.

Святотатыч поднял трубку.

— Увы, друг, — посмотрел он на Озьму с извиняющейся улыбкой. — Плакали бабки. Новые отчеканим.

Тот задумался было, но, увидев, что диск уже крутится, мгновенно возопил:

— Да стой ты! Решение большинством принимают. Гэбня — это как бы четверо лохов. Зуда, Жудия-то спроси.

Не того ли это Жудия, которого Озьма тут только что ласково крыл по всем гипотетическим батюшкам за излишнее влияние на оборот твири?

О переменчивая натура.

(И оптимистичная: насколько Диме было известно, Жудия не видел вживую почти никто, и уж точно никто не мог ему досаждать по мелочам вроде блокады Порта.)

В улыбке Святотатыча прорезалось лёгкое самодовольство.

— Эх. Жудий мне сразу, как нашли тело, сам позвонил и сказал: блокаду, срочно. Так что извиняй, решение большинством принимают.

Озьма открыл было рот, но тут же его и закрыл.

Наверное, он теперь особенно сильно ненавидит свою малую долю в твиревом деле.

— Мальчик мой? — усталым и ласковым голосом обратился Святотатыч к трубке. — Передай всем постам: Порт ложится в дрейф. Да, что слышал. Да, да, именно. Раздеть суда, перекрыть бухту, задраить ворота. По чрезвычайной инструкции, да. Основания? — Святотатыч замолчал, потом еле заметно пожал плечами. — Основания позже. Отбой.

— Забыл плохую шутку про такелаж и «целýю» перед отбоем, — пробормотал Гуанако себе под нос, осмыслил услышанное и вскинулся. — Ты ёбнулся?! У тебя не слеплены основания для блокады?

Вести, что ли, статистику того, что и от кого он слышит, а что нет?

— Нет, — просто и обезоруживающе развёл руками Святотатыч. — Нужно лепить. Но закрывать Порт прямо сейчас — нужнее.

Где-то Дима уже видел эту блистательную стратегию: сперва сделать, а потом подумать, как бы это объяснить человеческим языком.

Иногда срабатывает.

Чаще — нет.

Озьма был полон невыраженного внутреннего бунта и не знал, на кого бы его излить, поэтому переводил гневный взор с одного присутствующего на другого. Зина хмуро смотрел прямо перед собой и чуть шевелил губами — готовил, видимо, несуществующую речь для Пассажирского Порта. Святотатыч удивительным образом воплощал одновременно беспечность и озабоченность, листая свой гроссбух.

Гуанако стал каким-то совсем уж серым, и Дима понял, что не знает: это очередной спецэффект от стимуляторов или на нём и правда настолько лица нет?

(Ну и выраженьице, вообще-то говоря. Сразу представляешь обнажённые мимические мышцы, хрящи, всё такое. Хотя, с другой стороны, кто сказал, что понятие «лицо» включает в себя только верхний слой?)

Гуанако стал каким-то совсем уж серым и быстро попытался что-то сказать, но не сказал, потому что его перебили.

— Обратная ветрянка!

Дима почти завертел головой в поисках источника звука — только мгновенная реакция и позволила ему сообразить, что говорил он сам.

Ой.

Три головы Портовой гэбни неожиданно синхронно обернулись на него с выражением вежливого недоумения на лицах.

Гуанако тоже обернулся, и лица у него было уже чуть больше.

Осталось только понять, что, собственно, Дима собирался сказать-то.

(Иногда срабатывает.)

— Мы не можем во всеуслышание говорить о чуме, правильно? Но при этом карантин — он же блокада — нужен, причём именно карантин инфекционно-медицинский. Порт же такое место — говорю как специалист, я был тут целых три с половиной раза — где какие-то законы, может, и писаны, но каждый всё равно лучше знает. И нормальный карантин возможен, наверное, только тогда, когда портовые мужики сами поверят, что им лучше поостеречься. О чуме говорить не можем, но о какой-нибудь другой болезни ведь — вполне! — Дима так воодушевился собственной тирадой, что вскочил. — И болезнь должна быть правильная: громкая, заразная, неприятная. И смешная. Чтобы, с одной стороны, не хотелось вляпаться, а с другой — не было обидно, потому что вся блокада в любом случае обернётся достойной байкой. Поэтому — обратная ветрянка.

Остальные его тирадой, кажется, не воодушевились.

(Чаще — нет.)

— Обратная ветрянка? — смущённо переспросил Зина. — При всём моём уважении, её же не существует. Это отрядская байка. Говорят, от обратной ветрянки волосы выпадают.

— Ничего от неё не выпадает, просто чешешься как леший, — возмутился Озьма. — И глаза, глаза слезятся как пиздец.

— Так ведь потому и выпадают, что чешешься! И цепляют её, — неожиданно прибавил Зина голосом человека, выдающего кошмарную тайну, — на пустыре у нас за отрядом.

Гуанако хихикнул. Озьма раздражённо фыркнул и явно вознамерился восстановить справедливость, но Дима прервал его:

— Господа! Две вещи. Первая: как медик со стажем могу вам сказать, что обратная ветрянка существует. То есть, конечно, говорить об этом можно только с определённой долей условности, потому что, как вы только что любезно продемонстрировали, описания симптоматики варьируются, но в «Общем справочнике инфекционных заболеваний» 72-го года обратная ветрянка вполне зафиксирована — как народное название чего-то там, не помню по-имперски. Авторитетная наука медицина считает, что обратная ветрянка характеризуется тем, что она как ветрянка, только обратная. Для здоровья не опасна, но очень заразна, причём раздражение — и, возможно, сыпь — появляется на внутренних слоях кожи, так что, в самом деле, чешется. Очень чешется. Но глазами ничего не видно. Есть, кстати, мнение, что может и не чесаться, и что вообще все люди ей хоть раз да болели, просто большинство этого вообще не замечает. Мнение идиотское, по-моему, но крайне полезное для поддержания некоторого градуса гражданской паранойи. В Порту мало моются и много чешутся, отличная среда для того, чтобы население уверовало в свою болезнь. — Дима покивал себе и продолжил. — Это было первое. Второе: обратная ветрянка существует, но никто в неё толком не верит, потому что это детская болезнь, отрядская болезнь, тема для страшилок и пересудов. Блокада Порта из-за эпидемии обратной ветрянки — нечто настолько абсурдное, что возмутиться не получится. То есть, конечно, кто хочет возмутиться — тот возмутится, но задумка к этому не располагает. Понимаете? Больше сил уйдёт на ностальгию по отрядским временам, чем на подсчёт убытков. То есть, конечно, и на подсчёт убытков тоже… в общем, это рабочая версия. Я и не говорил, что она идеальная.

Категорически не воодушевлённый Святотатыч одарил Диму бетонным взглядом. Кажется, сегодня у него вообще много что вызывало сомнения.

И одаривал с добрую минуту (Дима мужественно терпел), после чего не выдержал и расхохотался.

Он всегда это делает.

И не может не радоваться: это ж ему заниматься информационной обработкой Порта, а история про обратную ветрянку — как раз в святотатычевском вкусе.

(Они с Димой вообще драматически сходятся во вкусах.)

— В Европах решат, что мы скрываем что-то большое, — осторожно высказался Зина. — Политическое.

— Пущай решают, — подскочил (при его росте это выглядело довольно-таки устрашающе) Озьма. — На болячку-то не подумают, а в ней соль! Болячка в Порту — каюк экономике, рыдали денежки. А политика — дело гнилое, пусть обрешаются и обшпионятся, что найдут-то.

А с другой стороны, возможно, тирада их и воодушевила.

По крайней мере, пока три головы Портовой гэбни занялись жарким спором о том, что важнее сделать первым: запустить слух или отзвониться четвёртому голове, — Гуанако, к которому Дима в процессе тирады загадочным образом придрейфовал, с довольно благодарным видом потрепал его по волосам.

И это было приятно.


Такси и грузовики по Порту вне грузовых дорог особо не ездят, но к Святотатычу, разумеется, и для них ведут свои лазейки. Дима проследил за погрузкой тела Габриэля Евгеньевича и воздержался от прощального поцелуя в лоб.

Обуревало почему-то дурацкое чувство, что больше они не встретятся (сегодняшние события, впрочем, тоже можно было назвать встречей только с большими оговорками), и не менее дурацкая обида на то, что Габриэль Евгеньевич присутствовал на их последней встрече в таком виде.

…История с развалом Колошмы закончилась в меру нелепо и трагично: гэбня распалась, Начальник (он же Савьюр) заперся в камере с Гуанако, а потом, когда уже совсем всё должно было стать хорошо, Начальника случайно застрелили в суматохе.

(Правда случайно, через кучу лет Дима с Гуанако нашли среди скопцов того охранника, которому не посчастливилось нажать спусковой крючок.)

И это было так потрясающе глупо, что, когда всё в той же суматохе кто-то добрый позволил Гуанако сходить посмотреть на труп (под видом опознания, что ли? Опознание Начальника Колошмы, ха-ха), он, говорят, натурально опустился до целования мертвецов.

(После чего разнёс нахуй нары в своей камере.)

Вся эта история залезла в голову совершенно не по делу — нынче даже никто (почти) и не умирал. Просто Дима подумал, что завидует Савьюру (которого даже ни разу в жизни не видел!) и прочим так или иначе упокоенным. Лежат себе и не парятся, делать ничего не надо. Не надо втолковывать Гуанако, почему так не хочется прогуливать завтрашнее рандеву с головой Бедроградской гэбни. Не надо уже очень-очень скоро встречаться с Сепгеем Борисовичем и прилаживать его в закрытом на блокаду Порту. Думать о дальнейшей судьбе Габриэля Евгеньевича, гадать о прошедшей судьбе Брови, видеть все эти опостылевшие-таки рожи — тоже не надо. Ничего не надо.

Смерть — это гимн лени, вот что это такое.

Сладкозвучный такой гимн.

Ещё и целоваться приходят.

Дима выбросил сигарету, кое-как затоптал окурок и в последний раз посмотрел в сторону моря, куда (конспирация!) уехал грузовик с Габриэлем Евгеньевичем.

Почти всю жизнь провёл в Бедрограде, а моря, кстати сказать, ни разу не видел.

И никто, кажется, не видел.

Оно вообще существует, море это?

Дима подавил желание проверить и поплёлся обратно на третий этаж. В каморке Святотатыча разговоры о серьёзном уже закончились, остались только Гуанако и сам Святотатыч, причём при явлении Димы первый воровато захлопнул объёмистую папку с досье, а второй не менее воровато оборвал какое-то напутствие, которое Дима по невнимательности не догадался подслушать из-за двери.

Нежданный гость, картина маслом.

Даже и спрашивать не нужно, и так всё ясно: Гуанако что-то там знает про Соция Всеволодьевича, голову Бедроградской гэбни. Гуанако так и норовит этим знанием воспользоваться. И наверняка во зло.

Святотатыч задал ещё несколько вопросов относительно обратной ветрянки, Дима любезно направил его к «Общему справочнику инфекционных заболеваний» (отдельно указав на то, что он, Дима, тут вам не энциклопедия на ножках), после чего они с Гуанако покинули-таки помещение.

Пешком до выхода было со всеми петлями минут сорок, и минут сорок над Димой висела ненормальная, пришибленная тишина, которая и не тишина вовсе (на чаек блокада не распространяется, да и люди от неё не немеют), но — лысо в Порту без сигнальных сирен, оповещающих о прибытии и отправлении кораблей. Пару раз они всё-таки тявкнули — видать, кого-то только что отчалившего развернули на выходе из гавани — а потом осталось только шлёпанье их с Гуанако шагов и все другие мелкие бытовые шумы, которые сознание почему-то категорически отказывалось осмыслять как звуки.

Это чувство смутного неуюта гораздо хуже любой враждебной обстановки.

Неуютнее.

— Давай кинем монетку, — атаковал-таки недотишину Гуанако привычным нездешним голосом.

— Давай, — покладисто согласился Дима и полез по карманам.

Просто как будто он надеется что-то там обнаружить!

Вдоволь полюбовавшись на поиски монетки, Гуанако протянул на ладони свою. Дима бы даже мог не догадаться, откуда она, если бы не предательски хорошее зрение: по внешнему краю настойчиво повторялось «Ирландское Соседство» и год чеканки — 1881.

Свеженькая.

Ирландское Соседство, как и Всероссийское, вращает деревья, поэтому монеты у них симметричные. С каждой стороны по номиналу, только на одной возле числа изображены ветви (метёлка хвостом вверх), а на другом корни (такая же метёлка, но хвостом вниз).

— И что из этого считать грифоном, а что решкой?

— Я бы поставил вопрос иначе: что из этого считать чуваком из Бедроградской гэбни, а что — твоим столичным гостем, — Гуанако невинно возвёл очи горе, после чего посмотрел на Диму с крайней суровостью. — Целых два свидания за такой короткий промежуток времени я тебе не дозволяю.

— Как изящно ты делаешь вид, что уже почти и не помнишь, как зовут «чувака из Бедроградской гэбни». Гуанако, почему бы тебе просто мне не рассказать?

— Попроси убедительней.

— Прямо здесь? Подумай, что станет с моей портовой репутацией.

— Здесь нельзя, ещё подхватим обратную ветрянку.

— Но когда моё любопытство пребывает во фрустрации, я становлюсь склонным делать глупости.

— Сначала глупости, потом любопытство.

Если в каждой третьей реплике присутствует порнографическая шутка, диалог может продолжаться вечно.

— Ты достойный гражданин Всероссийского Соседства, а, Гуанако? Даром что мёртвый, — Дима почувствовал, что начинает злиться. — Знаешь все тонкости обращения с информацией. Ну так я тоже достойный, и мёртвый, и пойду туда, куда захочу.

С этими словами он подкинул монетку — достаточно высоко и достаточно криво, чтобы она улетела аж через крышу какого-то приземистого склада.

(Или на крышу, если не льстить себе.)

Гуанако проследил траекторию полёта внимательным взглядом.

— Ты настолько не любишь выбирать? — ехидно приподнял брови он.

— Я не вижу необходимости выбора.

— Вот и я думаю, надо забить на обоих.

— Ваше мнение очень ценно для нас, — буркнул Дима и ускорил шаг.

(Через пару секунд он вспомнит, что без Гуанако ему будет трудновато пристроить Сепгея Борисовича в Порту, тем более при блокаде, но это случится только через пару секунд.)

Пары секунд пройти не успело, поскольку сзади донеслось досадливое «да перестань ты», после чего Димину шею весьма прочно обхватила рука (исполняющая захват, или как это называется, если не кистью, а всем предплечьем — и где вообще весь словарный запас, когда он нужен?). Дима попытался вывернуться, но хрен бы там: кое-кто тут имел слишком богатый опыт захвата лично Димы. Удар локтём за спину тоже не принёс желаемого результата, только подача кислорода убавилась пуще прежнего.

Знает Дима, к чему обычно ведут подобные инциденты.

— Здесь нельзя,подхватим обратную ветрянку, — просипел он.

Но Гуанако был храбрым человеком, и обратная ветрянка, судя по дальнейшему развитию событий, его не пугала. Спасибо хоть за угол успел оттащить.

(Когда с тобой что-то делают принудительно в интересах большой политики или психологического воздействия — это гнусно, но в других случаях — вовсе даже и нет. Принуждение, честно говоря, может быть довольно интересным и увлекательным, это Дима ещё в отряде выучил — вместо Революции.

Принуждение руками и другими частями тела Гуанако увлекательно вдвойне.

Когда почти запрещают двигаться, обнаруживаешь у себя доселе неведомую способность ощущать очень многое и очень сразу.)

Пока Дима ещё хоть что-то соображал, он успел подумать, что на возможность увидеть Сепгея Борисовича этого, наверное, хватит, а вот за Соция придётся трудиться дополнительно.

И Дима будет трудиться.

В конце концов, он же вроде как постановил, что из действия и бездействия следует выбирать действие; а верно ли постановил и правильным ли оказалось действие, пусть рассудит высочайшее искусство историографии.

Когда-нибудь потом.


(обратно)

Глава 23. Слишком густые леса


Университет. Максим


Всему есть предел. Усталости, злости, желанию сделать всё правильно — тоже.

Максим не был сейчас ни усталым, ни злым. И правильным тоже не был. Забыл, как это. Вспоминать не хотелось.

Правильно было — поехать с вокзала прямо на кафедру?

В Бедрограде три вокзала. Тот, что в Старом городе, даже не имеет названия — вокзал и вокзал. Иногда — старый вокзал, других обозначений не требуется. Самый загруженный, шумный, самый привычный вокзал — поезда в Столицу через каждые три-четыре часа, поезда во все мыслимые и немыслимые города Всероссийского Соседства. Оттуда до истфака и пешком-то совсем близко.

На севере города — Международный вокзал (Ыбержский, Чухонский, Европейский). Впрочем, для заграничных путешествий в Бедрограде чаще пользуются Портом, поэтому на Международном тихо, спокойно и никогда нет проблем с билетами. Оттуда до истфака добираться гораздо дольше, но всегда есть автопоезд, следующий по маршруту номер двенадцать — в том числе и по улице Поплеевской мимо Шолоховского переезда, Шолоховского парка, мимо дома 33/2, так похожего на башню.

И только с юго-востока, с Пригородного вокзала, на истфак без такси ехать неудобно. Автопоездом — с двумя пересадками, таксистских прав у Максима нет, а любой случайный таксист может иметь распоряжения от Бедроградской гэбни.

Опасаться этого всерьёз — глупо, зато можно убедить самого себя, что опасаешься. Что опасаешься, что сил на две пересадки уже нет, что, если б не Пригородный вокзал, а какой-то другой, — непременно поехал бы на кафедру.

Но поезда с Пинеги приходят только на Пригородный.

Максим стоял у совершенно квадратного окна посреди совершенно квадратной комнаты. Квадратность не то чтобы раздражала, но не замечать её было тяжело. Навязчивая геометрическая правильность, непохожая на бытовую правильность жилых помещений. Такие пропорции были популярны недолго, всего несколько лет в конце 50-х, и домов с идеально квадратными комнатами в Бедрограде успели выстроить совсем немного. На юго-востоке, в двадцати минутах ходьбы от Пригородного вокзала было как раз несколько кварталов, спроектированных в тот период. Разумеется, Охрович и Краснокаменный, главные поклонники всего малопригодного для нормальной жизни, когда-то упорно осаждали Распределительную Службу во имя получения жилплощади именно с квадратными комнатами.

Охровича и Краснокаменного дома не было. Неизвестно, появятся ли они здесь сегодня в принципе: Максим отсутствовал больше суток, Максим мог пропустить какие угодно поворотные события.

Тот же Ларий, например, ещё с субботы ночевал на кафедре — кто-то же должен всё время быть на связи, чтобы можно было набрать один-единственный телефонный номер и задать любой вопрос, передать любые необходимые сведения. Сами Охрович и Краснокаменный со вторника на среду, в первую ночь студентов в лазарете, не спали вовсе, только под утро упали на пару часов на кафедральные диваны. Максим не мог быть уверен, что прямо сейчас не происходит чего-нибудь столь же существенного, а следовательно, не мог быть уверен и в том, что увидит Охровича и Краснокаменного в их собственной квартире, до которой от Пригородного вокзала всего двадцать минут ходьбы.

Расстояния — простая отговорка.

Не поехал сразу на кафедру, потому что далеко, а сил нет. Не поехал домой (на Поплеевскую ли, на Бывшую ли Конную Дорогу) — потому что ещё дальше. Охрович и Краснокаменный не поверят такой ерунде, но самому себе можно попробовать соврать.

Поехать на кафедру — всё равно что сказать «я готов мириться со всем, что происходит, и всеми, кто в этом виноват, готов и дальше пытаться справиться с тем, с чем не справляюсь».

Поехать домой — всё равно что сказать «мне плевать, я больше не могу, я выхожу из игры, разбирайтесь сами».

А дойти с поезда до жилища Охровича и Краснокаменного, вспомнить, что ключи от квартир всех голов гэбни до сих пор на одной связке со своими собственными, — разумный компромисс. Отсрочка. Возможность ничего не решать, понадеяться на удачу, на то, что всё как-нибудь сложится само.

Максим никогда не любил тех, кто полагается на удачу или стечение обстоятельств, чтобы увильнуть от осознанного выбора. А потому сейчас собственная безответственность почти пьянила его, пьянила и парализовала одновременно.

Вот телефон — нужно просто протянуть руку, не задумываясь воспроизвести давным-давно заученную наизусть комбинацию цифр. Сказать: «Я в городе, я вернулся».


«Я пришёл.

Прощай».


Последняя страница старого рассказа Габриэля, вырванная из «Литературы Нового Бедрограда», которая и навела вчера Максима на мысль, что искать Габриэля надо на Пинеге, теперь отскакивала от зубов не хуже телефонного номера кафедры.

Эта страница, помятая и отсыревшая, обнаружилась под стеклом на стенде с расписанием.

С расписанием поездов на платформе Пинега.

В четырёх часах пути от Бедрограда.

Разумеется, никто не видел, как Габриэль засовывал её под стекло. В билетной кассе пожали плечами, торговка с тележкой, полной сладкого молочного самогона — почти ликёра, который умеют настаивать до правильной мягкости только в этих местах, — отмахнулась. Сама торгует с обеда, когда пришла, лист под стеклом уже был.


«Ходи не ходи — всё впустую».


Максим ещё вчера мысленно поругивал студентку Шухер за томик слезливой росской классики на столе вместо профессиональной литературы, а теперь думал: может, зря?

Наверняка зря.

И ведь не сказать, чтобы сам он мало читал художественную. Немало; по крайней мере, достаточно, чтобы Габриэль не считал его бескультурным, бесчувственным, бездуховным (а у Габриэля высокая планка). Просто художественная литература заставляла Максима чувствовать себя беспомощным.

С профессиональной всё ясно, и степень научности тут роли не играет. Всю профессиональную литературу — от монографий и статей до историографических источников, которые какими только ни бывают, — объединяет одно: её всегда можно разобрать по полочкам, превратить в схему, в опорный конспект.

(Память услужливо подкидывает вчерашнее: ненормальный, контрреволюция, Гуанако, Университетская гэбня, голова гэбни, Ларий, Охрович и Краснокаменный, Ройш, Дима, водяная чума — пункты плана, параграфы в учебнике.)

И можно тешить себя иллюзией, что вся жизнь, все происходящие события укладываются в конспект, разбираются по полочкам, поддаются анализу, классифицируются, занимают положенное место в общей картине.

Только это не так.

Беспомощность возникает как раз тогда, когда приходит вдруг ясное — яснее некуда — понимание, что жизнь гораздо больше похожа на художественную литературу, чем на профессиональную.

А даже самый стройный и толковый опорный конспект не поможет разобраться ни в слезливом томике росской классики, ни в чём-нибудь поновее.


«На ветви дерева, почти касаясь ногами травы, висел я — уродливый, кривой, с нерасплёсканным хохотом на лице. Я должен был заглянуть в свои глаза, должен, но —

Слишком страшно?»


До сих пор страшно.

Максим прислонился лбом к стеклу и подумал, что невольно копирует сейчас такой привычный, затёртый и даже слегка раздражающий жест. Это Габриэль, Габриэль способен замереть на целый час перед окном, ничего не говорить, ничего не делать, тонуть в свете постепенно зажигающихся огней.

Повторение жестов — инстинктивное желание продлить присутствие. Естественная и понятная попытка психической синхронизации через физическую. Максим знал это как знает любой голова любой гэбни.

Должно быть, синхронизация бывает не только у гэбен. Наверняка.

Максим оторвался от окна, но краем глаза будто бы успел заметить на тёмном небе птичий силуэт (привидится же!). Какие птицы, это уже точно полный Габриэль — видеть в игре теней странные, невозможные образы. В Порту есть птицы, в Бедрограде — нет. На Пинеге есть: много и самых разных, и это так непривычно после звуков города, что даже немного сбивает с толку.

Было бы с чего сбивать.

Максим решительно развернулся к квадратной комнате и ещё раз её оглядел. Охрович и Краснокаменный тщательно блюдут у себя равновесие между хлевом и музеем. Запечатанные ящики, обрезки бумаги, пепельницы со спрессованными под тяжестью лет окурками, отвёртки и почерневшие от масла гаечные ключи, недособранные металлоконструкции неизвестного назначения соседствуют с мрамором, мамонтовой костью и резным деревом, с которых явно сдувают каждую пылинку.

Где-то во всём этом хаосе должен быть алкоголь.

Максим сунулся подряд в несколько незаклеенных коробок и — помимо внушительного запаса обезболивающих препаратов — обнаружил-таки с два десятка бутылок твиревой настойки. Выдернул пробку, принюхался и опрокинул в себя сколько смог.

Твиревая настойка горькая, вяжет рот. Максим где-то читал, что раньше с этой вязкостью боролись серебряными фильтрами, но теперь так не делают, дорого — в лучшем случае кинут в тару серебряную ложку ненадолго. Но к любому вкусу можно привыкнуть. Максим пьёт твиревую настойку пять дней подряд, Максим уже привык. Дима всё повторял «профилактика, иммунитет», но в последнюю неделю Максиму не нужны были дополнительные аргументы, чтобы пить. А твиревую настойку или нет — это уж что под руку попадётся. Сейчас что на кафедре, что на всём истфаке и медфаке, что у каждого университетского таксиста в бардачке обязательно обнаруживалось пойло на твири.

Когда вчера на Пинеге Максиму налили молочного самогона, он даже не сразу смог вспомнить, что алкоголь бывает таким — невязким, нетерпким, не обжигающим горло. От неожиданности выпил больше, чем стоило, — и в результате дошёл-таки до дома, где вырос Габриэль, хоть с самого начала и было понятно, что это ничего не даст. Габриэль вряд ли заглянул бы перед смертью к Евгению Онеге.

Люди в этих местах не то чтобы странные, но понять их тяжело: за милую душу накормят и напоят случайного гостя, но стоит только начать расспросы — чураются: «балакать недосуг». Закрытые люди. А Евгений Онега считается отшельником даже среди них: живёт на отшибе, с немалым хозяйством справляется сам, за помощью к соседям обращаться не любит. Ну и соседи его в ответ недолюбливают, при упоминании кривятся, говорят: «Земли много, коров много, а дурной». Его сына Гаврилу, уехавшего сразу после отряда в Бедроград, уже мало кто помнит, а если и помнит, то тоже не жалует: «Дурной, хилый, городской». А ещё — «бесноватый».

Убедить этих людей побросать свои занятия и отправиться на поиски пропавшего сына Евгения Онеги было невозможно. Натолкнувшись несколько раз на скептичное «туда ему и дорога», Максим просто перестал упоминать имена. Кто-то в результате согласился, но толку было чуть: Пинега — это всего полдюжины деревень, скромный ыздный центр с горсткой многоквартирных домов и бесконечные пастбища, а где не пастбище, там глухой лес или болото. Местные знают свои леса неплохо: где что растёт, где какой зверь ходит, где течёт ручей, куда лучше не соваться и как выйти лесом к нужной деревне.

Только этого недостаточно, чтобы найти в лесах одного-единственного человека, добравшегося до станции ещё перед обедом.


«Здравствуй, я почти уже здесь, я уже не слышу себя; сейчас дыхание моё падёт росой, прозрачной, беззвучной, и они не найдут меня, и даже тело, даже то, что останется, не ухватят их жадные руки. Они вспомнят, и спросят, и ты ответишь — он улетел.

На том конце поляны, по щиколотку в траве, стояло белое дерево, источавшее тихий свет, пропахший грозовым озоном и ещё чем-то — поднебесным, невыразимым».


Белое дерево.

Так назывался злосчастный рассказ Габриэля.

Максим, хлюпая одолженными болотниками, всё переспрашивал своих добровольных провожатых: «Точно не знаете, где тут белое дерево?» Ни один не вспомнил, все только качали головой: «Ёлы есть, палы тоже есть, мшени есть, дохляки есть, скрипуны, кривуны, срамны — все есть, дубы даже есть, дрожи-деревья есть, а белых нету».

По лесам бродили с ночи до обеда, провожатые менялись, а Максим так и оставался на ногах. В какой-то момент старый смуглый печник («все места тут исходил — доброй глины по полям не найдёшь, ужо повыскребли, только в буреломе поглубже и есть чего») просто вывел Максима из чащи прямиком к деревне. Посмотрел строго («тебе б передышку») и напоил тем самым молочным самогоном, после которого усталость ненадолго схлынула, но пришло осознание: впустую всё, впустую.


«Впустую; жизнь в деревне простая и жестокая, исчезают люди чаще, чем можно подумать. Этот напился и помёрз, тот ухнул в реку — всех не учтёшь. Так что нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны».


Вырванная страница жгла руки, смеялась: мистический рассказ, написанный больше пятнадцати лет назад, к реальной жизни оказался ближе, чем любые недавние здравые прогнозы.

Молочный самогон и слово «семья» в предпоследнем абзаце вместе дали в равной степени предсказуемый и нелепый результат — поход к Евгению Онеге.

Тот даже не пожал Максиму руки — так вышло, что встретил его по локоть в какой-то грязи, только выдохнул недовольно: «Чего, городской?» Максим зачем-то был честен: «Пропал ваш сын, есть сведения, что отправился на Пинегу, поможете?» Евгений Онега нахмурился: «На «поможете» власть есть. И у нас своя есть — ты не смотри, что деревень тут пихт наплакал».

А Максим чувствовал себя тем ещё дураком, ведь нельзя было объяснить, что нет, к Пинежской Ыздной гэбне не обратишься — она напрямую подчиняется гэбне Бедроградской.

И что ещё хуже, нельзя было объяснить, что нет, ваш сын столько лет не желал иметь с вами ничего общего не потому, что вы делали что-то неправильно. Просто узнал когда-то, что он вам не и сын вовсе, и ему до сих пор не то обидно, не то стыдно, что всё так сложилось.

Это непростая история.

В отряде и первые несколько лет после Габриэль стеснялся Пинеги, мечтал о Бедрограде — а получив его, мечтал стать бедроградским настолько, чтоб никто и никогда даже подумать не мог ни о каких деревнях. Скрывал, врал что-то о родственниках за границей (смешно и страшно — угадал), но потом перерос, наверное. На его втором курсе «Литература Нового Бедрограда» опубликовала это проклятое «Белое дерево», и Габриэль успокоился. На все ехидные вопросы про деревню и про имя, данное отцом, только приподнимал брови с надменным «и?».

И, собственно, ничего. Писал время от времени Евгению Онеге — коротко, деловито, справлялся о здоровье и о деньгах. Получаемый в ответ молочный самогон (удивительный напиток, почти уникальный, крепкий в градусах, мягкий на вкус) убирал в дальний угол, но хотя бы в канализацию не сливал. Однажды, когда Максим был ещё студентом, он пришёл к Габриэлю домой с дипломными правками весь вымокший и без плаща (прямо как вчера — снова смешно и страшно). Габриэль, устав слушать его охрипший голос, вздохнул и достал бутылку, присланную с Пинеги: «Смягчите уже горло, это должно помочь — хорошая вещь, хоть я сам и не люблю».

А где-то через полгода после диплома Максима и, соответственно, за полгода до появления Университетской гэбни молочный самогон хорошей вещью для Габриэля быть перестал. Он снова возненавидел Пинегу, снова не желал даже слышать о ней. Потому что где-то тогда Габриэль узнал правду о своём происхождении и всех этих политических дрязгах с кассахами.

Как именно узнал, он до сих пор не признался Максиму. Максим подозревал дуэт Димы и Ройша: Ройш — он и в двадцать лет Ройш. Да и в семнадцать тоже, в семнадцать он помог Диме отвязаться от преследования законом из-за какой-то детской глупости, а походя раскопал Димину историю, отца-кассаха, который в юном возрасте шантажировал гэбню ызда Пинега своими излишними знаниями о государственной политике.

Гэбню ызда Пинега.

Пинега.

Ызд Пинега — одна из первых точек на карте Всероссийского Соседства, куда стали негласно подселять лишних на Плато Кассэх младенцев. Не единственная, теперь и вовсе одна из многих, но.

Пинежцы, считавшие себя отцами кассахских детей, ни о чём таком и слыхом не слыхивали, все дела проворачивала гэбня и местный крохотный печной цех, врачам из которого (всем поголовно) за несколько лет отстроили новые дома. Новый дом за простую услугу — болтать поменьше и некоторых младенцев доставать вовсе не из алхимической печи.

Димин отец смог во всё это влезть из-за небрежности тогдашней гэбни, а сам Дима в сентябре своего первого курса с подачи Ройша наконец-то разобрался, почему внимание дисциплинарных органов к его скромной персоне всегда было особенно пристальным. Настолько пристальным, что Распределительная Служба не хотела даже выделять ему жилплощади в родном городе, думала послать куда-нибудь за Урал, не спрашивая согласия. Редчайшая для Всероссийского Соседства ситуация, только семнадцатилетний Ройш и помог: не моргнув глазом, прописал Диму к себе — он же Ройш, к нему же не посмеют сунуться.

Максим помнил: на своём третьем курсе Дима неожиданно перебрался в квартиру Габриэля, хотя до того даже каких-нибудь его спецкурсов не посещал, что уж говорить об общении на более короткой дистанции.

Почему, зачем, как так вышло — тогда было ясно очень смутно, а сейчас просто не хотелось вспоминать: как всегда Гуанако, сплошной Гуанако. Вроде как оплакивали вдвоём его исчезновение, дооплакивались до того, что всплыли документы неположенного обоим уровня доступа, и Диму, воспользовавшись поводом, упекла аж на Колошму Бедроградская гэбня — озверели, мерзавцы, из-за того, что ещё у кого-то в этом городе появился шестой уровень доступа. Выразили своё отношение к реформам путём отправления случайного истфаковского студента в главную политическую колонию страны.

Габриэлю тоже досталось, но его таки успела прикрыть новообразованная Университетская гэбня, на лету разбираясь со своими полномочиями. Хотя «прикрыть» — это слишком громко сказано, скорее уж — «выторговать». Да и то по случайности, которой они обязаны всё тому же Диме: Бедроградская гэбня зачем-то предложила Университетской глубоко сомнительную сделку, на которую вместо Университета сгоряча согласился лично Дима, в буквальном смысле выскочив в момент переговоров из-за угла.

Согласился понести наказание за хранение проклятых документов в одиночку, хотя никто не мог бы просить его о таком. Максим — не мог бы точно.

И вот где-то между Диминым переездом к Габриэлю и Диминым отправлением на Колошму Габриэль и вычеркнул окончательно Пинегу из своей жизни.

Наверняка Дима что-то сболтнул про собственного отца и Пинегу, не подумав (как будто он вообще когда-либо пользуется мозгами прежде, чем открыть рот). Наверняка Габриэль заинтересовался. Наверняка всемогущий двадцатилетний Ройш за короткий срок выудил откуда-нибудь данные и про безответственную британскую журналистку, и про не менее безответственного кассаха с плато, не пожелавшего брать на себя лишние проблемы с ребёнком.

Размышления над историей о происхождении Габриэля каждый раз заново убеждали Максима, что некоторые достоинства этого государства по праву должно было признавать и давно почившее контрреволюционное движение. Контролируемое деторождение — огромный шаг вперёд по сравнению что с Европами, что со всем остальным миром. И дело даже не в поставленных на поток уникальных технологиях алхимических печей, которым не существует аналогов. Дело в действительно значимом улучшении жизни общества.

И потому тем более обидно, что специфика контролируемого деторождения оставляет лазейки для целого конвейера возмутительных и аморальных действий со стороны государства.

Сегодня днём Максим впервые увидел Евгения Онегу, который не имел представления ни о какой международной политике, но до сих пор переживал, что с десять лет назад его совсем уже городской сын вовсе перестал посылать свои редкие весточки, а на леший знает какое по счёту письмо отца ответил коротко и больно: «Не пиши, меня более не интересуешь ни ты, ни твоя Пинега, пропади она пропадом».

Собственного сына, обучающегося в пинежском отряде, Габриэль в той телеграмме даже не упомянул.

Сколько он тогда выдержал косых взглядов и перешёптываний за спиной, вспоминать тошно. Сначала завёл зачем-то ребёнка, едва поступив в аспирантуру, потом довольно быстро отправил его в отряд на Пинеге, фактически скинув на Евгения Онегу, а ещё через несколько лет начал во всеуслышание заявлять, что никакой Пинеги в его жизни нет.

Любители грязного белья со всего Университета наслаждаются этой сплетней по сей день, а Габриэль терпит, игнорирует и иногда подогревает пересуды своим показательным циничным равнодушием.

Потому что Габриэль — далеко не та безмозглая кукла, которой его малюют злые языки. Наслушавшись Диминых россказней о превратностях судьбы не только полноценных кассахов с плато, но и их потомков, уточнив у всесильного двадцатилетнего Ройша тонкости и нюансы отношения к ним госаппарата, Габриэль счёл за лучшее как можно меньше пересекаться с сыном и демонстративно порвать все связи.

Как голова гэбни шестого уровня доступа Максим смог разобраться, какой во всём этом смысл.

За кассахами, проживающими во Всероссийском Соседстве, но родившимися на плато среди коз, винограда и совершенно иного социального строя, аккуратно приглядывают всю жизнь. Не то чтобы держат под колпаком, но изо всех сил бдят, чтобы те не прознали каким-нибудь случайным образом о своём происхождении, ведь любые сомнения в работе налаженной по всей стране системе контролируемого деторождения могут сослужить государству дурную службу. Поэтому госаппарат радуется каждому кассаху, уезжающему в сознательном возрасте подальше от своего официального отца и официального же места рождения. Лучше, если эдак из Крайнего Северного региона эдак в Столицу.

Но с Пинеги в Бедроград тоже неплохо.

Можно и как-нибудь тайно поддержать, поспособствовать, заманить через отрядских педагогов целевым обучением. А можно просто намекнуть Распределительной Службе, что на предварительный запрос о жилье для иногороднего стоит отвечать быстро, утвердительно и по возможности максимально гостеприимно.

Например, дать пятнадцатилетнему мальчику из глухой деревни квартиру в живописнейшем месте — между оживлённым проспектом и тихим, почти одичавшим парком. Квартиру в шикарнейшем доме, похожем на башню.

Затратный подход, но он оправдан нуждами государства в сфере информационной безопасности.

Дети кассахов с плато, рождённые уже нормально, посредством алхимических печей, таких затрат обычно не стоят, но некоторое наблюдение за ними продолжает вестись. Перестраховаться проще, чем не перестраховаться и разгребать потом непредсказуемые последствия. Пресловутый отец Димы вот даже додумался оставить в надёжных руках письмо, которое надлежало отправить в Британию в случае его гибели или пропажи при сомнительных обстоятельствах. Письмо с подробнейшим его жизнеописанием, описанием его способа проникновения в государственные тайны и последствий оного. А также с просьбой о политическом убежище для своего отпрыска в Британии-Кассахии (и почему, почему Дима так и не воспользовался им — было же столько поводов? Жили бы все сейчас спокойнее, пусть и без лекарства от чумы. А вообще-то и без самой чумы — по крайней мере, в том виде, в котором она случилась).

Вот и выходит, что особенно тесное общение со своими отцами для детей кассахов с плато — непозволительная роскошь. Мало ли что.

А Габриэль — не просто безродный кассах с плато, у которого, в отличие от людей из алхимических печей Всероссийского Соседства, есть не только какой-то там отец, но и какая-то там мать. Его мать — проклятая британская журналистка, достаточно известная и, кажется, здравствующая по сей день. Вдруг она на старости лет усовестится и захочет поискать своего брошенного ребёнка, а ещё хуже — ребёнка своего ребёнка? Вдруг найдёт?

Максиму бы не пришла в голову такая муть прямиком со страниц слезливой росской классики. Но о кассахах во Всероссийском Соседстве первым Габриэлю рассказывал не Максим, а Дима, опираясь на собственное больное воображение и умозаключения двадцатилетнего Ройша.

С повсеместным введением во Всероссийском Соседстве контролируемого деторождения половина сюжетов слезливой росской классики перестала быть актуальна и обратилась лишь материалом для науки истории. Только Габриэль, в отличие от Максима, не сегодня и не вчера поверил, что реальная жизнь гораздо ближе к художественной литературе, чем к серьёзным истфаковским учебникам.

Поэтому-то Габриэль и решил, что с точки зрения бесконечно перестраховывающегося госаппарата его сыну следует как можно меньше контактировать с отцом. Во избежание любых проблем — как реальных, так и вымышленных.

И перестал даже писать на Пинегу.

Этого самого сына ещё сегодня днём Максим тоже видел у Евгения Онеги. Как и последнего — тоже впервые в жизни.

Сын Габриэля появился откуда-то из недр сада, постоял в отдалении, подумал и явно вознамерился подслушать беседу Евгения Онеги с гостем. Гости, подумал Максим, тут появляются редко. Сегодня уже пятница, подумал Максим, а в понедельник юбилей Первого Большого. Следовательно, дни для посещения дома, которые в областных отрядах (ввиду расстояний и транспортной ситуации) обычно регламентированы, перенесены с субботы-воскресенья на пятницу-субботу.

Леший, подумал Максим, и попробовал свернуть разговор.

Не хватало ещё, чтобы сын Габриэля узнал, что с его отцом что-то случилось.

Максим понятия не имел, как относится к Габриэлю его сын, но выяснять таким путём уж точно не собирался. Слезливая классика росской литературы пусть пока побудет отсюда подальше, без неё хватает проблем.

Сыну Габриэля было, кажется, четырнадцать — в будущем году закончит отряд. Это очень, очень много — даже не верилось, хоть Максим и знал, что Габриэль обзавёлся ребенком на первом курсе аспирантуры. Истерический публичный жест — впрочем, как и вообще всё, что Габриэль тогда делал.

Он ведь не хотел ни в какую аспирантуру — тем более на кафедру науки и техники — после скандала вокруг диплома. С самим дипломом (провокационным и потенциально скандальным, Гуанако же руководил) ничего фатального не произошло, но именно в день защиты Габриэль и Гуанако по не известным никому причинам расстались, и Габриэль вместо защиты резал вены. Демонстративно, едва ли не на факультете. Прошлый завкаф, Воротий Саныч, и ещё несколько человек даже замяли эту кошмарную ситуацию, поставили за диплом «хорошо», отправили Габриэля на лето приводить в порядок нервы. Но сплетен, разумеется, было столько, что не отмыться до сих пор.

Связи преподавателей со студентами запрещены Уставом Университета. Да, они всё равно случаются. Да, Гуанако не первый и не последний — но уж точно оставивший за собой самый большой шлейф пересудов.

Ему-то всегда было плевать, а вот Габриэлю, которого таки уговорили на аспирантуру, пришлось несладко. Умом Максим понимал, что Габриэль тогда вёл себя отвратительно и наломал дров (сына вот завёл, чтобы казаться взрослым, серьёзным и самостоятельным — другим человеком), но осуждать не мог, просто не мог и всё.

Пресловутые очки с простыми стёклами, которые Габриэль всегда так медленно и так вызывающе снимает, появились тоже тогда (опять же: нелепое желание казаться взрослым, серьёзным, другим).

У сына Габриэля очки были настоящие.

У сына Габриэля были очень тёмные глаза (кассах с плато?) и довольно светлые волосы (британская журналистка?). У Габриэля ровно наоборот, да и вообще с первого взгляда сын вроде бы вовсе не похож на него, но, если знаешь наизусть каждую чёрточку, ошибиться невозможно: действительно, сын. Та же линия скул, тот же лоб, те же тонкие руки.

Евгений Онега сам не хотел обсуждать пропажу Габриэля при мальчике, но тот то ли от природы был чрезмерно любопытен, то ли заподозрил что-то по обрывкам диалога. В общем, сын Габриэля умудрился сделать так, что мрачный и негостеприимный Евгений Онега всё же пустил Максима в дом, предложил пообедать. Отказаться не получилось, хотя стоило, но после молочного самогона Максим и так едва держался на ногах.

Сын Габриэля всё время вился рядом в надежде что-нибудь разузнать. Быстро оценил сочетание городской одежды Максима и взятых взаймы болотников, начал задавать осторожные вопросы. Его детские попытки казаться незаинтересованным, но ненароком спровоцировать-таки собеседника забыться и проговориться, почему-то напоминали не слишком трезвому Максиму общение с фалангами. Наверное, он совсем рехнулся с этой чумой.

Максим очень хотел выбраться оттуда побыстрее.

Что из дома, где вырос Габриэль, что из чумы.

— Шара, проводи гостя, — пробасил наконец Евгений Онега.

Габриэль назвал сына Шарлем (в честь героя романа Толстоевского). Точнее, он назвал сына на европейский манер: Шарлем и ещё парой имён (в честь каких-то других значимых фигур). Остальных имён Максим не помнил, но догадывался, что — так или иначе — быть Шарлем в отряде на Пинеге нелегко. Если бы не показательная гордость Габриэля, был бы его сын Серёжей, подумал Максим и вдруг понял, что холить и лелеять свою обиду столько времени всё-таки стыдно.

Но ещё стыдней то и дело возвращаться к мысли, что если бы на Пинегу поехал не Максим, а «Серёжа», то справился бы гораздо лучше. Заговорил бы зубы местным, выложив свой стандартный набор скабрёзных анекдотов про Революцию, и в два счёта разыскал бы и проклятое белое дерево, и Габриэля.

Белое дерево.

Максим стоял как вкопанный у входной двери и смотрел на белое дерево.

Белое дерево на краю поляны, отсыревшая за ночь трава, завораживающий свет и лесная чёрнота на фоне. Неплохая — выразительная и техничная — акварель с неразборчивой подписью и датой (лет за десять до рождения Габриэля) была прибита к внутренней стороне входной двери. Гвоздь, на котором она держалась, давным-давно покрылся ржавчиной.

— Красивый пейзаж, — без голоса произнёс Максим, обернулся к сыну Габриэля. — Шарль, это реальное место? Это где-то недалёко?

— Белое дерево в наших лесах? — приподнял брови тот, посмотрел удивлённо и с насмешкой, совсем как Габриэль. — Ну что вы, конечно же, нет. Это, кхм, символизм.

Максим почти пошатнулся, инстинктивно схватился за ручку, чтобы выйти уже на воздух.

— Кстати говоря, я вам не представлялся, — окликнул его сын Габриэля. — А пейзаж с белым деревом фигурирует в рассказе моего отца. Я этого раньше не знал, но у вас в кармане плаща, провисевшего на вешалке всё время обеда, лежит вырванный зачем-то финал. Когда вы, раздеваясь, прятали его, вы упустили тот факт, что в журналах имя автора дополнительно печатают сверху на каждой странице.

Максим не хотел, с самого начала не хотел говорить, но было уже поздно:

— Твой отец пропал. Ушёл в неизвестном направлении и не вернулся.

— Вы когда-нибудь видели белые деревья? — светски осведомился сын Габриэля. — Вы хотя бы примерно представляете себе, где такие растут? Впрочем, после отряда, вероятно, все излишние сведения о деревьях, почвах и технологиях переворотов быстро вылетают из головы.

Максим кивнул. Дети знают о деревьях всё, дети и переворачивают деревья по завету Набедренных, Большие Перевороты и другие проекты всероссийского масштаба не в счёт.

— Нет тут такого дерева. Ни тут, ни в Бедроградской области в принципе, — сын Габриэля вздохнул с покровительственным сочувствием. — И разве в поисках пропавшего человека можно опираться на художественную литературу? Этот рассказ, хоть я и не видел его целиком, знаете ли, тоже символизм.

От дома Евгения Онеги Максим шёл прямиком на станцию, только завернул в ближнюю деревню отдать болотники. Поезда до Бедрограда пришлось ждать несколько часов, которые Максим провёл, вяло отбиваясь от расспросов говорливой торговки с тележкой молочного самогона.

А в голове прокручивались и прокручивались заново строчки с вырванной страницы.


«… нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны. Ходи не ходи — всё впустую».


Пусть белого дерева нет — Габриэль всё равно зачем-то приехал сюда, оставил страницу под стеклом стенда с расписанием, куда-то пошёл. Раз его не видели ни в одной деревне, значит, он сразу направился в лес. Но если бы — если бы! — приметное дерево росло-таки где-то здесь, был бы шанс найти Габриэля — живого или мёртвого. А так…


«Слишком густые вокруг моей родной деревни леса».


Где-то за стеной взвыло радио, и Максим очнулся.

Соседи Охровича и Краснокаменного не слишком-то блюдут ночью тишину. Должно быть, у них тут царит образцовое добрососедское понимание.

Впрочем, Максим был благодарен и соседям, и их чрезмерно громкому радио: засыпать у Охровича и Краснокаменного в квартире он не собирался, но после половины бутылки твиревой настойки было сложно сдержать данное себе обещание. Максиму уже начинал грезиться целый светящийся лес из одних сплошных белых деревьев, когда радио насильно вернуло его в этот мир.

Голова была тяжёлая, звенящая. Дело не в алкоголе — просто обрывки сна в поезде не слишком помогли восстановлению сил, а алкоголь всего лишь довершил начатое лихорадочным режимом. Максим понимал, что по-хорошему ему давно пора нормально выспаться, простоять не меньше получаса под холодным душем, прекратить издевательства над организмом. Но пока что это было невозможно.

Надежда, что Габриэль таки вернулся в Бедроград, побродил по лесам и сел на обратный поезд, была ничтожной, но всё ещё не позволяла расслабиться.

И если кто и может достать Габриэля хоть из-под земли, то это Охрович и Краснокаменный. Они умеют брать след, они никогда на памяти Максима не терпели поражений в таких делах, всегда находили если не саму пропажу, то хоть какие-то полезные сведения об обстоятельствах. Вчера утром они отправились в Хащину, чтобы разобраться, как и зачем мог Силовой Комитет забрать студентку Шухер, попавшую с тяжёлыми травмами в больницу, и уж наверняка разобрались.

Сейчас Максиму неудержимо (и так малодушно) хотелось внушить себе: если бы не Хащина и не студентка Шухер, он не сорвался бы в одиночестве на Пинегу. Он попросил бы помощи у Охровича и Краснокаменного, он бы вспомнил о них, он бы подумал о них, он бы мог верно оценить что свои собственные, что их шансы на успех в поисках Габриэля.

Ведь очевидно, что, нет, не может один человек справляться с любым делом одинаково хорошо, кем бы он ни был. Не может быть одинаково эффективен в любой ситуации, не может взваливать на себя всё сразу. Потому и существуют гэбни, потому и существуют уровни доступа, вертикали власти, горизонтали специализаций — да что там, потому и существует сам принцип разделения обязанностей. Это просто, это должен понимать любой младшекурсник, посещавший хоть какие-то занятия в рамках модуля по истории общественного прогресса.

Того самого модуля, с прицелом на который прошлый завкаф, Воротий Саныч, когда-то брал в аспирантуру Гуанако.

Того самого модуля, за который теперь отвечают Охрович и Краснокаменный.

И всё это — люди, которые, будучи студентами, на общественном прогрессе занимались не укреплением и взращиванием своих контрреволюционных настроений, а чем-то совсем другим. Как показывает практика — чем-то более полезным.

В отличие от Максима.

Максим хотел снова приложиться к твиревой настойке, но от одного только запаха его замутило и едва не вывернуло наизнанку. Всему есть предел — он же сам сегодня многажды повторял про себя этот тезис. Когда уезжал ни с чем с Пинеги, когда пошёл домой к Охровичу и Краснокаменному вместо кафедры.

Всему есть предел.

Попыткам залить алкоголем свои ошибки под благовидным предлогом спасения организма от холода, переутомления и недосыпа — тоже.

Максим встал и направился в сортир, по пути заглянув на кухню. Любой госслужащий знает этот простейший фокус, часто помогающий вести неофициальные переговоры с теми, чьё доверие приходится добывать в максимально непринуждённой обстановке. Пьёшь сколько нужно для поддержания соответствующей атмосферы, но в процессе периодически отлучаешься извергнуть выпитое, хлебнув предварительно растительного масла. Какое-то опьянение всё равно неизбежно, но сознание остаётся достаточно ясным.

Фокус с растительным маслом и вне профессиональной деятельности помогает привести себя в порядок гораздо быстрее.

О своих намерениях Максиму пришлось пожалеть: в сортире, прямо напротив входа, на уровне глаз красовался рисунок в кричащей рамочке (как же Максиму за сегодняшний день надоела вся эта живопись и графика на стенах). Рисунок, судя по небрежной россыпи дат с короткими пометками вверху листа, был студенческий, изъятый или подобранный Охровичем и Краснокаменным после лекции.

На тетрадном листе проступал карандашный портрет Габриэля, сделанный поспешной, но точной рукой. Взгляд снизу вверх из-под ниспадающей волной чёлки, призрачные пальцы и сигарета у приоткрытого рта.

В углу карандашная же надпись: «Габриэль Евгеньевич отсасывает?». Вопросительный знак перечёркнут решительным жестом Охровича и Краснокаменного.

Символизм, подумал Максим.

Невозможно, подумал Максим. Невозможно терпеть бесконечный ажиотаж вокруг Габриэля.

Хорошо, подумал Максим, что этот рисунок попался Охровичу и Краснокаменному. Даже представлять не хотелось, что устроил бы сам Максим автору произведения.

Быстро, слишком быстро провернулись в замочной скважине ключи — быстрые шаги хозяев квартиры застали Максима врасплох.

— Это оскорбительно для искусства.

— Ты пользуешься Габриэлем Евгеньевичем, чтобы проблеваться?

— Габриэль Евгеньевич оскорблён.

— Габриэль Евгеньевич — синоним искусства.

— Ты неуч, ничего не смыслящий в высоких материях.

— Правильно высокие материи с тобой поступили.

— Так тебе и надо.

— Ты это заслужил.

Заслужил.

— Я ждал вас, — начал объясняться Максим, когда ему было дозволено вставить пару слов. — Я сейчас собирался позвонить на кафедру, предупредить…

— Ты врёшь.

— У тебя в последнее время слишком напряжённые отношения с телефоном.

— Телефон тебе так противен, что ты не смог сказать вчера Ларию, что бежишь в Афстралию.

— Мы бы поняли и простили, но ты не смог сказать.

Охрович и Краснокаменный возвышались посреди тёмного коридора часовыми, охраняющими сортир с Максимом. Глупо разговаривать вот так, вот здесь — точно так же глупо, как вчера казалось объяснять Ларию посреди беседы про сантехников, что Габриэль пропал, собрался умереть, оставил записку.

Но если бы вчера Максим меньше думал о глупости и неуместности, сегодня Габриэль мог бы быть жив.

— Я был неправ, сорвался из-за всей этой нервотрёпки, — неуверенно произнёс Максим, продолжая оттягивать момент, когда придётся уже спросить, знают ли на кафедре что-нибудь о Габриэле.

Охрович и Краснокаменный переглянулись, приняли позу поспокойней, показательно опустили руки, которые до этого были скрещены на груди.

— Хорошо.

— Прекрасно.

— Восхитительно.

— Лучше любых ожиданий.

— Ты сам знаешь, что ошибся.

— А мы-то и не надеялись.

Максиму не нравилось, что Охрович и Краснокаменный говорили сейчас так мало. Их поток слов ослабевает только в одном случае — когда что-то идёт совсем уж не так.

За сутки у Университета образовалось ещё больше проблем, чем было?

— Послушайте, я… — начал было Максим, но понял, что не вынесет разбирательств перед проклятым портретом Габриэля с дурацкими надписями.

Двинувшись в сторону комнаты, Максим едва не споткнулся об огромный тюк, которого ещё пять минут назад в обозримом пространстве не было. Охрович и Краснокаменный зашипели на Максима, спешно подхватили тюк и поволокли с собой.

В квадратной комнате было квадратное же окно, выходящее на мозаичную стену соседнего дома — абстрактный узор с проблесками растительного орнамента. На совершенно глухой стене. Охрович и Краснокаменный в своё время сделали всё возможное, чтобы усложнить потенциальное наблюдение за окнами их жилища.

Максим упёрся взглядом в мозаику, едва не начав считать изумрудные плитки контуров. Тряхнул головой, сжал в кармане кулак.

— Это был необдуманный поступок, о котором я уже сто раз пожалел, — навязчивая мысль о числе изумрудных плиток пока не собиралась оставлять Максима. — Не знаю, уместны ли в таком случае извинения, ведь подставил я в первую очередь самого себя…

Охрович и Краснокаменный недобро усмехнулись, но ничего не сказали.

— Я не знаю, что сейчас творится в Университете и в городе, не знаю, как повлияло на происходящее моё отсутствие. Ничего не знаю, хотя знать — мой долг и первостепенная обязанность, которой я пренебрёг. Не только в служебном смысле, — Максим развернулся к Охровичу и Краснокаменному. — Я пренебрёг гэбней, а гэбня — это не просто служба. Не только служба. Это вы и Ларий, это живые люди, которым, чтобыработать, жизненно важно доверять друг другу. Иметь уверенность, что тебя прикроют, тебе помогут. Что не бросят трубку, если ты позвонишь. Я бросил. Я не нарушитель служебных инструкций — это всё не так существенно, я просто мразь.

Охрович вытащил пачку, Краснокаменный — зажигалку.

Максим перестал цепляться глазами за изумрудные плитки мозаики только тогда, когда ему тоже протянули сигарету. Без кривляний и театральных жестов, как-то очень тихо, по-свойски… по-дружески?

— Забей.

— Расслабься.

— Все всё понимают.

— Мы всё понимаем.

— Мы стреманулись.

— С тобой могло приключиться что угодно.

— И это стрёмно.

— Не только из-за служебных инструкций.

— Из-за британского детского стишка.

— Где осёл, козёл и кто-то там ещё с музыкальными инструментами.

— Максим, ты осёл.

— Совершеннейший осёл.

— Буквально-таки эталон осла.

— Но без осла квартет неполон.

Максим опустился на ближайший ящик. Наконец-то почувствовал, как были перенапряжены от недосыпа все мышцы. Повращал шеей, размял плечи, вытянул ноги. Попросил ещё сигарету и начал рассказывать (нет, не рассказывать — изливать) про автопоезд не того маршрута, про беспорядок в квартире, про записку в печатной машинке, про выпуск «Литературы Нового Бедрограда» с «Белым деревом», про вырванную страницу на стенде с расписанием, про сонные деревни и густые леса, про молочный самогон и Евгения Онегу, про сына Габриэля и стародавний акварельный пейзаж…

Охрович и Краснокаменный слушали тихо, не стремились перебивать, хотя кое-где таки не смогли удержаться от бесполезных теперь советов и осуждения конкретных действий. Максим не имел ничего против, он ведь примерно за этим к ним и шёл: услышать, что он не умеет проводить поисковые операции, что где-то недодумал, чего-то не заметил, не проверил, что ещё есть шансы.

Чем дальше Максим рассказывал, тем яснее он понимал, что не всё так плохо, как ему казалось. У него есть гэбня: люди, с которыми не может быть одиноко, и дело, которое не позволит надолго выпасть из жизни. У него есть ответственность перед Университетом, которая не даст забыть, зачем всё это нужно. У него есть нынешняя чрезвычайная ситуация, с которой необходимо как можно скорее разобраться.

Даже если у него больше нет Габриэля — даже если Габриэля нет больше вовсе, а не только у Максима, — есть его сын. Да, они совсем чужие люди, но, с другой-то стороны, сын Габриэля в следующем году закончит отряд и вряд ли захочет остаться на Пинеге. Если он переберётся в Бедроград, Максим мог бы ему помочь. Шестой уровень доступа не только усложняет жизнь, но и имеет определённые достоинства. Это совсем не то же самое, это не загладит вины Максима перед Габриэлем, но это уже что-то.

— …Просить об этом сейчас — сомнительный шаг что с моральной, что с практической точки зрения, но, если бы вы нашли время съездить туда и перепроверить всё ещё раз, мне было бы легче, — закончил Максим.

Охрович придвинул к Максиму стул, Краснокаменный зарылся в содержимое тюка, с которым они вернулись домой.

— Мы бы с радостью.

— Мы любим прогулки по жопам мира.

— Природа, знаешь ли, дикая.

— Дикие коровы, дикие селяне.

— Но есть одно но. Даже два.

— Не психуй, они имеют шанс тебе понравиться.

— Ты же взял себя в руки и решил видеть во всём только положительные стороны.

— Здесь они тоже есть. Они вообще везде есть.

— Как и отрицательные.

— В мире царит отвратительное равновесие.

— Первое но: Габриэль Евгеньевич уже обнаружен.

— Плюсы: живым.

Максим ощутил, как кровь прихлынула к голове, начала распирать черепную коробку изнутри, давить на виски.

Охрович и Краснокаменный и не думали давать ему передышку:

— Минусы: у него чума.

— Поздняя стадия чумы.

— Подсказка: поздняя стадия чумы начинается после средней.

— А средняя — после ранней.

— А ранняя — после заражения.

— От которого до поздней стадии должно пройти некоторое время.

— Знающие люди говорят, дней пять или шесть.

— Сегодня пятница. Почти неделю назад, в субботу, Габриэль Евгеньевич был беспощадно избит.

— Воскресенье потеряно для истории, но в понедельник у него обнаружили сотрясение мозга.

— Головная боль и звон в ушах.

— Неровный пульс, бледность, вялость.

— Ничего особенного.

— Ничего не напоминает?

— Ещё зрачки и координация движений, конечно.

— Но кто сказал, что один диагноз не может идти в комплекте с другим?

— Это же Габриэль Евгеньевич! Он везучий.

— Это же Габриэль Евгеньевич, всем похуй, что там у него опять заболело.

Всем похуй.

Хорошо, когда Охрович и Краснокаменный говорят. Их много, они занимают собой всё пространство, вытесняют все мысли.

Максим поймал себя на том, что боится мыслей.

— Где, когда, где он… — попытался спросить Максим, но голосовые связки, кажется, подвели.

Я должен увидеть его, попытался объяснить Максим, но слова — не кажется, совершенно точно — застряли в горле.

— Ты, наверное, хочешь немедля прижать Габриэля Евгеньевича к груди.

— Или не к груди, но такой вариант точно исключается.

— Ему пока что хватит прижиманий, лимит исчерпан.

— Даже мы это понимаем, мы ж не звери какие-то, в самом деле.

— Стоп, что мы понимаем? Что Максим хочет или что Габриэлю Евгеньевичу хватит?

— О понимании второго пункта не может быть и речи. Тут мы не звери, мы хуже.

— Тут мы профессионалы. И наша профессиональная честь растоптана и поругана.

— Прямо как Габриэль Евгеньевич. Возможно, он и есть наша профессиональная честь.

Когда Охрович и Краснокаменный говорят друг с другом, это хорошо вдвойне. Они не становятся тише, они так легко прогоняют из головы всё, что в ней есть.

Квадратная комната, квадратное окно, квадратные плиты мозаики на стене дома напротив. Чтобы жить было просто, нужна всего-навсего квадратная голова. Устроенная как-то иначе.

— Ты выглядишь не слишком радостно.

— Ты чем-то недоволен?

— Смерть через повешение в лесах тебя устраивала больше?

— Тот, кто её инсценировал, наверное, тоже подумал, что тебе придётся по вкусу.

— Ловко инсценировал. Записка в твоей печатной машинке — это круто.

— Сопливо и убедительно.

— И никакой возни с почерком.

— И вырванная страница, и подходящий рассказ.

— Рассказ, посылающий своего догадливого читателя прямиком к лешему.

— К пинежскому лешему, туда же любым транспортом неведомо сколько пилить.

— Сработано мастерски.

— Не делай страшное лицо.

— Где твоё уважение чужого профессионализма?

— Покорись, отрешись и признай, что он есть.

Максим вскочил на ноги:

— Мерзавцы. Какие же они мерзавцы. Что они этим выиграли?

Охрович и Краснокаменный неодобрительно фыркнули.

— Всё.

— ВСЁ!

— Встречу гэбен.

— Твоё увольнение по собственному желанию из Университета.

— И, как следствие, отставку с гэбенной службы.

— Временное отстранение Университетской гэбни.

— Временную конфискацию нашего табельного оружия.

— Свидание с Дмитрием Борстеном завтра утром.

— Право не признаваться, куда они дели Бровь.

— Заражение Порта нашими руками.

— То есть как раз не руками.

— Другими частями тела.

— Вполне конкретного тела.

— Попробуй догадаться сам, вариантов не так много.

Максим не мог догадываться. Сейчас — точно не мог. По всей видимости, он прослушал краткий пересказ пропущенной им части радиопостановки «Чума в Бедрограде», но ничего, совсем ничего не понял. Сию секунду всё это менее важно, чем…

— Габриэль получил медицинскую помощь? — голосовые связки Максима всё-таки подчинились.

— «Габриэль», если б он был в сознании, предпочёл бы помощь не получать.

— Пошёл бы вешаться на белом дереве.

— Не пережил бы осознания того, что с ним творилось.

— И что с ним творили.

— Ты ещё не сообразил, о чём это мы?

— Или ты принципиально игнорируешь кощунственные подробности?

— Дело твоё, игнорируй на здоровье.

— Хоть кто-то будет иметь крепкое здоровье.

— Ах да, здоровье.

— Здоровье Габриэля Евгеньевича оставляет желать лучшего.

— Скорейшей кончины от осложнений оно оставляет желать.

— Потому что иначе кончина приключится в результате нервных потрясений.

— Есть, чему потрясаться: например, у него теперь шрам на щеке.

— И причёску ему испортили всякой там конспирацией.

— В общем, кошмар и ужас, лучше умереть.

— Но умереть на месте ему не дали.

— Его осматривал Дима. И решал, добить или пусть мучается, — тоже Дима.

— А Дима, как известно, недостаточно твёрд духом.

Бессильная злость — на себя, на чуму, на весь мир — наконец затопила Максима. Затопила, полилась через край, выплеснувшись на первое, что оказалось поблизости:

— Дима?! — Максим взревел, хотя ещё минуту назад он еле управлялся со своим почти пропавшим голосом. — Какого лешего Дима? Он же не врач, он же ни лешего ни в чём не смыслит, он же мог сделать ещё хуже!

Охрович и Краснокаменный пожали плечами.

— Тем не менее, ты зря негодуешь. Он не настолько бесполезен, как тебе хотелось бы.

— Без него никто бы не узнал некоторых волнующих деталей происшествия.

— Например, откуда у Габриэля Евгеньевича чума.

— Например, из-под крана.

Их торжествующий вид сбивал Максима столку.

— Как из-под крана? То есть Габриэль заразился дома? Но я не заметил ничего особенного, — задумался он и в ужасе осознал, что некогда было замечать: приходил поздно, валился с ног, потом и вовсе сбежал оттуда.

Леший.

— Напоминаем: распространяемый по трубам вирус и должен быть незаметным.

— Таков был план Бедроградской гэбни. Неоригинально, зато практично.

— И его даже воплотили без существенных изменений.

— Двое ребят из Медкорпуса: тавр и какой-то Дмитрий, ты, может, слышал.

— Какой-то очередной Дмитрий зашёл вчера в гости к Габриэлю Евгеньевичу.

— Правда, не застал того на месте, но зато застал косвенные признаки водопроводного заражения всего дома.

— Дезинфицирующий состав для труб, сделанный всё теми же ребятами из Медкорпуса.

— Повезло какому-то Дмитрию, первым донёс до общественности тревожные вести.

Ещё секунда — и Максим тут что-нибудь уничтожит. Разобьёт ящик с твиревой настойкой, голыми руками согнёт какую-нибудь металлоконструкцию неизвестного назначения.

— Бедроградская гэбня рехнулась, — констатировал Максим. — Да, я не прописан на Поплеевской, но доказать, что это моё основное и публично известное место жительства, не составит вообще никакого труда. На что они надеялись? Это же покушение на голову гэбни, это же сразу Колошма всем четверым.

— Про Колошму потом поговорим.

— Сейчас не до того, — придвинулись Охрович и Краснокаменный.

— Ты правильно про покушение вспомнил.

— Всё-таки следует удостовериться, не было ли оно успешным.

— Присядь, пожалуйста. И рукав закатай.

— Будем играть в докторов.

Максим, которого всё ещё колотило от злости, хотел опуститься обратно на ящик, но Охрович и Краснокаменный выразительно уставились на придвинутый стул. Максим подчинился.

Охрович и Краснокаменный не медики, но чтобы взять кровь на анализ, много специальных навыков не требуется. Максим снова бросил взгляд в сторону квадратного окна, позволил-таки себе начать пересчитывать мозаичные плитки, изо всех сил стараясь успокоиться.

Двенадцать квадратов. Записку с проклятым «я правда верю, что ваши дела важнее моих» писал не Габриэль.

Двадцать восемь квадратов и один потрескавшийся, обвалившийся, ставший почти что треугольником. Последнюю страницу рассказа под стеклом на платформе оставлял не Габриэль.

С другой стороны — тридцать пять квадратов, узор ассиметричен. Габриэль не ездил умирать в густые леса, не думал о несуществующем белом дереве.

Ещё восемь квадратов по центру. Габриэль был заражён водопроводным путём много дней назад.

Итого — восемьдесят три квадрата с половиной. Вторая половина тысяча восемьсот восемьдесят третьего года, оставившая след в новейшей и современнейшей истории благодаря таинственной вспышке эпидемии смертельно опасного вирусного заболевания в городе Бедрограде.

Максим зажмурился, чтобы не видеть больше назойливую мозаику.

Сын Габриэля здраво сомневался, что в поисках пропавшего имеет смысл опираться на художественную литературу. Даже ничего не понимающему в нынешних сложностях четырнадцатилетнему ребёнку с Пинеги было очевидно то, чего не сообразил Максим.

Слишком стройный получался символизм. В жизни такой не встречается.

Охрович и Краснокаменный даже не пошутили про уколы и закрытые глаза. Кто-то из них довольно аккуратно, хоть и болезненно, вогнал шприц в вену, перетянув Максиму руку в отсутствии жгута верёвкой. Максим думал сказать им, что всё это, разумеется, нужно — для точности картины, а так-то вряд ли имеет смысл, поскольку симптомов, похожих на ОРЗ, у него по-прежнему нет, а с водой на Поплеевской он последний раз контактировал аж во вторник.

Думал, но не сказал: как только шприц был набран, верёвка, заменявшая жгут, соскользнула на запястье и обратилась добротной петлёй. Второе запястье было опутано следом ещё до того, как до Максима дошло, что происходит.

— Вы чего? — он распахнул глаза.

Охрович и Краснокаменный с равнодушным видом разбирались каждый со своим концом верёвки, всё крепче фиксируя Максима на стуле.

— Ты был невнимателен. Это печально.

— Мы сказали, что не поедём для тебя на Пинегу, потому что тут есть два но.

— Первое — уже найденный Габриэль Евгеньевич.

— А о втором ты нас так и не спросил.

— Ты расстроил нас.

— Мы можем соврать, что привязываем тебя поэтому.

— Или потому что Бедроградская гэбня вот-вот откроет сезон охоты за головами.

— Головами какой-то другой гэбни, оцени изысканность фигуры речи.

— Якобы здесь, в объятиях стула, тебе пока будет безопаснее.

— А ещё всегда можно соврать, что тебе давно пора пройти бордельный инструктаж.

— Что мы наконец решили взяться за тебя всерьёз. Открыть новые горизонты.

— Разнообразить твою скучную жизнь с излишне хрупким Габриэлем Евгеньевичем.

— НО МЫ НЕ БУДЕМ ВРАТЬ! — заорали они хором, и Максим непроизвольно отшатнулся, насколько позволяла ему верёвка.

Он слишком давно знал Охровича и Краснокаменного, чтобы надеяться сейчас, что это их обычные неуместные шуточки.

— Наше второе но примитивно и предсказуемо.

— Максим, ты облажался. И мы не можем спустить тебе это просто так.

Охрович и Краснокаменный синхронно припали к своему тюку, потом быстро разогнулись, и в воздухе что-то свистнуло.

— Ты будешь страдать.

— Ты заслужил много страданий.

В воздухе свистнуло ещё раз. Теперь Максим даже почти не дёрнулся. Лицо горело, но только с одной стороны — Охрович и Краснокаменный точны с любым оружием. Доподлинно известно, что им удавалось, целясь с разных сторон в один объект, сталкивать пули. Неудивительно, что и хлыстами они способны попасть практически в одно и то же место.

Через несколько секунд до губ докатились первые ленивые капли крови.

Пошло, подумал Максим, невероятно пошло, если у Габриэля действительно остался шрам на щеке.

Внимательно изучив рабочую поверхность хлыстов, Охрович и Краснокаменный расселись по ящикам строго напротив Максима. Их лица не выражали ничего.

— Ты знаешь, в чём самая главная проблема?

— Нам даже не весело тебя бить.

— Это какая-то тоска и рутина.

— Исполнение морального долга перед заблудшим головой своей гэбни.

— И нам совершенно не хочется читать в довесок проповеди.

— Если ты сам ещё не понял, в чём дело, проповеди тебя не спасут.

Максим собирался что-то возразить, но рассечённая кожа неожиданно болезненно отреагировала на попытки открыть рот. Пока Максим удивлялся ощущениям, Охрович и Краснокаменный вяло и без энтузиазма продолжили:

— Нет, Максим, дело не в том, что ты куда-то там слился, психанув по идиотскому поводу, и покинул пост во время чрезвычайной ситуации.

— Нет, Максим, дело не в том, что ты не соизволил поведать Ларию хоть что-то и бросил трубку, точь-в-точь как делал Габриэль Евгеньевич в лучшие годы.

— Нет, дело не в том, что, заподозрив неладное, ты не обратился ни к кому за помощью и рванул на Пинегу один, не заморачиваясь какой-то там официальной встречей гэбен.

— Нет, дело не в том, что, снова оказавшись в Бедрограде, ты малодушно отсиживался у нас, не известив кафедру о своём триумфальном возвращении.

— Это всё ерунда, Максим.

— Максим, не парься, с каждым могло случиться.

Охрович и Краснокаменный говорили всё медленнее и медленнее, а потом совсем затухли, замолчали и просидели ещё немного в тишине, шаря глазами по полу. Тишину иногда разрывали особо бурные выкрики соседского радио где-то за стеной. Кажется, пускают отрывки репортажей десятилетней давности. С Первого Большого Переворота, глубоко идеологического события всероссийского масштаба.

В понедельник юбилей, сегодня пятница.

Бедроградская гэбня, наверное, не слишком довольна, что такое затратное по силам и деньгам мероприятие совпало по времени с чумой.

Максим не хотел просидеть до самого юбилея в квадратной комнате с квадратным окном, из которого со стула видно только квадраты мозаики.

— За тобой, в общем-то, всего одна настоящая лажа.

— Но после неё тебя ни к каким делам уже и близко не подпустишь, — нехотя вновь заговорили Охрович и Краснокаменный, но на Максима глаз больше не подняли.

— Ты пролюбил чуму у Габриэля Евгеньевича, которая всем нам нынче очень насолила.

— Вернее, не пролюбил, а прострадал. Оскорбился его невниманием к твоим проблемам.

— Таким неожиданным невниманием со стороны человека с сотрясением мозга.

— И бросил человека с сотрясением мозга одного в квартире.

— Знаешь, Максим, никто не лезет в вашу долбаную личную жизнь, но это уже перебор.

— Ты из-за личной жизни наломал дров что в этой самой личной жизни, что на службе, что во всём городе.

— В городе экономика не сегодня-завтра куку. Порт закрыл доки, обнаружив чумного Габриэля Евгеньевича в своих недрах.

— Совсем закрыл, Максим. У нас блокада. Скоро настанет разруха, голод и каннибализм на улицах.

— Каннибализм — дополнительный источник распространения инфекции, об этом ты подумал?

— Любой, кто захочет жрать, — в опасности. А раньше речь шла только о тех, кто захочет пить.

— И всё это только потому, что самолюбие тебе дороже даже Габриэля Евгеньевича.

— Что бы ты там себе ни нафантазировал за последние столь драматичные сутки.

Максим не хотел это слушать, хотел как угодно прервать Охровича и Краснокаменного, но они только ещё раз свистнули хлыстами. Вот теперь Максим в полной мере ощутил, как это может быть больно.

— Заткнись, все давно всё поняли.

— Нечего тут понимать.

— Ах, в Университете что-то решают без тебя.

— Ах, в Университете кого-то слушают кроме тебя.

— Ах, Габриэль Евгеньевич ебался с кем-то кроме тебя.

— Ах, Габриэль Евгеньевич вздыхает о ком-то кроме тебя.

— НО ЭТО НЕ ПОВОД ЗАГОНЯТЬ ВСЕХ К СКОПНИКАМ В БОЛОТО! — хором выкрикнули Охрович и Краснокаменный, но вышло как-то блёкло.

Максим сам закричал в ответ:

— Мне и в голову не приходило, что его могут заразить! Это же значит заразить меня, а это значит…

— Колошма, — перебили его Охрович и Краснокаменный.

— Для всей Бедроградской гэбни.

— Ты уже говорил, мы запомнили.

— И гэбенные служебные инструкции мы тоже давно запомнили, спасибо.

— А ты не запомнил, что контролируемое заражение способно распространяться и бесконтрольно.

— Мы уже знаем, что это не так, но с точки зрения здравого смысла — Габриэль Евгеньевич мог бы подцепить чуму случайно.

— Водяную чуму тоже отправят в наручниках на Колошму, если она опосредованно покусится на голову гэбни?

— Скажи это ей в лицо, если придумаешь, как с оным лицом связаться.

Охрович и Краснокаменный буднично встали, подхватили хлысты, пробирку с взятой на анализ кровью, объёмный тюк и явно вознамерились выйти уже из комнаты.

— Максим, хочешь немного древней мудрости даром?

— Не всё в этом мире крутится вокруг тебя одного.

— Если Габриэль Евгеньевич в трудную минуту вдруг игнорирует тебя, это ещё не значит, что дело в том, какой ты и что сейчас с тобой происходит.

— Иногда дело всего лишь в том, какой он и что сейчас происходит с ним. Чума, например.

Максим не собирался просить Охровича и Краснокаменного остаться, отвязать его, отпустить, дать увидеть Габриэля — было и так ясно, что уговоры бесполезны. Но он всё же задержал их на минуту:

— Последний вопрос! — вылетело у Максима. — Почему вы не сделали этого сразу? Не связали меня, не избили, а выслушали мой рассказ про Пинегу и даже создали иллюзию поддержки?

Охрович и Краснокаменный не обернулись.

— Он опять говорит о себе.

— Он неисправим.

— До него ещё не дошло, что он больше не голова гэбни.

— Наверное, мы не очень внятно это сказали.

— Говорим внятно: Молевич Максим Аркадьевич с сегодняшнего дня не является головой гэбни БГУ имени Набедренных.

— По причине увольнения из преподавательского состава по собственному желанию.

— Число, подпись Молевича Максима Аркадьевича.

— Теперь Максим Аркадьевич может быть подвержен любым издевательствам со стороны лиц более высокого уровня доступа без объяснения причин.

— В том числе издевательствам морально-этического характера.

— Максим, можешь считать, что это был допрос. В такой вот нетривиальной форме.

— Мы же должны были как можно подробнее выяснить, где и почему ты шлялся на самом деле.

— Вот мы и воспользовались твоим доверием. Грязно воспользовались.

— А то, знаешь ли, были интересные версии.

— Но допрос проведен успешно и интересные версии отброшены за ненадобностью.

— Радуйся, Максим.

— Серьёзно: радуйся.

Дверь за Охровичем и Краснокаменным захлопнулась, но квартиру они не покинули — по крайней мере, пока. Занялись своими делами. Можно попробовать докричаться до них, можно пошуметь, опрокинуть вместе с собой стул — но вряд ли они изменят своё решение. Пытаться же высвободиться самостоятельно не имеет смысла, Охрович и Краснокаменный вяжут узлы на совесть.

Это тривиальные пытки, подумал Максим, тривиальные пытки после нетривиального допроса.


(обратно)

Глава 24. Он, Гошка


Бедроградская гэбня. Гошка


Гошка не любил допросы.

Не то чтобы они не занимали его как форма досуга и способ получения удовольствия от работы, вполне. Но вот вся та вера, которую возлагали окружающие на допросы как на метод извлечения информации, раздражала.

Ну что тебе расскажет запуганный, озлобленный, забившийся в угол человечек, который только и видит, что форменные наплечники, только и думает — как бы пронесло? Ничего он тебе не расскажет, он будет слишком занят сокрытием мягких частей тела. А надо ж не так, надо ж со всей душой, по-хорошему, чтобы они сами пришли, сами захотели.

Потом и по мягким частям тела можно, но сперва — дело.

Наверное, хорошо, что Дмитрия Борстена будет допрашивать (то есть, конечно, будет с ним беседовать) Соций — кто сильнее верит в метод, у того этот метод и работает. Так что Гошка даже не возбухал особо, когда они с Андреем уединились разрабатывать планы завтрашней встречи, дал только несколько указаний («и, блядь, не вырывай ему язык до того, как он начнёт говорить, кассах не кассах») и пошёл к Бахте — вспоминать, что не только чума есть в Бедрограде.

В Бедрограде, например, нависает юбилей Первого Большого — херова головная боль в придачу к уже имеющейся. То есть проводится он, конечно, не в Бедрограде, а в области, но угадайте-ка, кто за всё это отвечает!

Неужели где-то ещё во Всероссийском Соседстве остались люди, которые правда во всю эту херотень про корни, ветви и прочее всеобщее равенство верят? Неужели остался кто-то, кому эта самая идеология за лето нужна содержательно, а не только для того, чтобы что-то доказать, кого-то опустить и не остаться в лохах?

Ведь должны же быть. Простые люди. Те, ради кого это всё нужно.

Оно ведь нужно ради них, а не ради собственных амбиций или по привычке, верно?

Когда-то на все эти вопросы были очень простые и очевидные ответы, но они затерялись — за большой политикой, бытовыми мелочами и «ну тут пустим музычку какую-нибудь, народу посрать, народ благоговеть явится». За постоянным чувством обязанности и «кто, если не мы», за постоянной же нехваткой денег на ремонт херовых дорог.

«Церемонию надо попышнее. Фаланги на нас и так нынче косятся, а теперь вот велели попышнее — придётся услужить», — сказал Бахта.

Фалангам тоже не приходится заниматься художественной кройкой и шитьём бюджета. Университету не приходится, Порту не приходится. Медицинской гэбне не приходится.

Бюро Патентов не приходится.

Никто из этих блядей не знает, каково это — держать в руках один кусок хлеба, видеть перед собой двух голодных людей и понимать, что дать каждому по заслугам, каждому столько, сколько полагается, никак не выйдет. И постоянно недодавать, и постоянно придумывать оправдания — для них и для себя.

Потому что не должны сидеть в гэбнях те, кто делает только то, что может.

Должны — те, кто через «не могу» делает то, что надо.

И это всё никогда не закончится.

Нет, не так; это всё закончится, когда мы победим. Поэтому в план с чумой вбухано столько сил, средств и времени — чтобы уж наверняка, чтобы не пытаться впустую. Раз и навсегда, бляди.

Раз и навсегда, даже если план споткнулся, даже если они как-то узнали заранее, даже если они увильнули. У Гошки по-прежнему есть пистолет, у Гошки по-прежнему есть право его использовать, и, если ничего в ближайшие дни не изменится, он просто пойдёт и последовательно перестреляет университетских на улице, не впервой искать беззащитные мишени.

По беззащитным проще попасть.

И куда проще стрелять по беззащитным, чем напяливать снова тельняшку и звониться в дверь к Шухеру, изображать портового и обиняками выспрашивать об университетских делах.

Впрочем, всё равно лучше и веселее, чем допросы.

Шухер ещё не в курсе (не его это ума дело), но завкафа нашли в Порту — вроде бы даже ещё живого, хотя деталей Гошка не знал, наблюдателям прищемили хвосты достаточно оперативно. Нашли — и Порт тут же объявил экономическую блокаду, даже пикнуть никто не успел.

Все корабли стоят.

Иначе водяная чума поплывёт по Европам.

Туда бы ей и пиздовать!

Гошка не ожидал настолько радикального решения. Испугаться — да, огрызнуться на Университет, огрызнуться на Бедроградскую гэбню даже, а разумнее — прийти к ней за помощью. Но сразу повесить полную блокаду — несколько чересчур. Если схлопнется экономика Порта — пиздец всем. Портовой торговлей живёт экономика Бедрограда.

Всем, в том числе и самому Порту. Они же не полные кретины — невозможно заставить столько народу просто сидеть на жопе ровно, у народа свои интересы, дела за морями, сделки горят и всё такое. Если блокаду быстро-быстро не снимут, Порт взбунтуется против Портовой же гэбни.

Что и хорошо, если вспомнить степень её не-нейтральности.

А ещё — каждый день блокады Университету подобает, как честным людям, оплачивать из своего кармана.

Что и хорошо.

Изначально план с завкафом был ориентирован скорее на гэбню — вряд ли много кто ещё в Порту способен его опознать. Бесчувственное чумное тело вынесли в ковре, обстригли, перекрасили, накачали покрепче наркотиками разной степени тяжести — а потом Соций позвонил портовой Врате. Соций, не Гошка.

Гошка-то помнил, что, пока он сам мучился кошмарами про шаманов и всеобщую гибель, ей привиделось что-то слюнявое про давнюю неслучившуюся любовь. Очень проникновенно, почти классика росской литературы: она работала в борделе, он втрескался по уши и предложил её увезти, она зассала (то ли заработок было стрёмно терять, то ли не поверила в вышину его чувств), он уехал один и сокрылся в веках. Она осталась, как дура, работать в борделе и время от времени вздыхать о печальной своей судьбе после приёма некоторых химических веществ.

Так что позвонил Врате Соций, но говорила она якобы с неким другом её загадочного принца, который проникновенно просил её определить в какой-нибудь анонимный портовый бордель другого друга загадочного принца (в прошлой жизни — завкафа, но этого Врате знать незачем). Мол, должен неким серьёзным шишкам кучу денег, очень тяжёлый наркоман, становиться шлюхой не планировал, но других способов хоть как-то что-то отработать не видится. Первый друг загадочного принца (то есть Соций) за второго друга загадочного принца (то есть завкафа) жопу рвать не намерен, но помочь хочет. А в анонимном борделе много за раз не заработаешь, но зато отсиживаться можно долго. Никто не найдёт, и вот и хорошо.

До тех пор, ясен хер, не найдёт, пока доверенные люди не подскажут портовым, где искать.

Врата на это расчувствовалась, распустила сентиментальные сопли и сказала, что, мол, конечно-конечно, как же не помочь, а неужели загадочный принц её до сих пор помнит?

Соврали, что помнит и даже намеревается в ближайшее время посетить Всероссийское Соседство и её лично.

Вот, кстати, пусть она теперь по этому поводу устраивает манифестации и борется с блокадой Порта — пассажирские-то корабли в первую очередь встали.

Гошка потёр лицо руками — кожа тугая и звонкая, блядь, как на барабане. Уже выделанная.

Со всей этой чумой никакого товарного вида не сохранишь.

Линии на теле у шамана — это, наверное, типа для разреза. Гошка что-то такое смутное читал о том, что все эти тёмные степные знахари записывают информацию о человеческой анатомии на собственной коже. А чё, разумно, уж точно не потеряешь, и никакой терминологии не нужно.

Загробная гэбня, это ж надо было породить больному сознанию.

Сфокусировав взгляд, Гошка обнаружил, что дверь давно открыта, Шухер стоит на пороге и опасливо косится на гостя, явно побаиваясь пригласить его внутрь.

— А п-почему в-вы один?

А потому что Соций нынче херова звезда. К Дмитрию Борстену — Соций, к Врате в Порт — Соций. К Врате — потому что не Бахту же посылать, и потому что (в парике, пиджаке и ботинках с тайными каблуками) Соций смутно похож на Молевича. То есть не очень, но словесное описание имеет шансы сойтись, морда одинаковым кирпичом. Лично Гошка особо не надеялся, что поверят (у Портовой гэбни водятся фотокарточки для опознания), но слушок пройти может, а больше разве потребно?

С Вратой всё понятно, а вот университетским-то всё-таки зачем именно Соций?

Задашь себе вопрос — и сразу возникает муторное желание хлопнуть сейчас Шухеру дверью в морду, свалить в Порт, наглотаться ещё чего-нибудь вратовского и спросить-таки шамана обо всём. Он наверняка в курсе университетских дел.

Рожа для степняка больно интеллигентная.

— Потому что один. Я, дядя, к тебе на вопросы отвечать пришёл, или, может, всё-такиты мне чего-нибудь расскажешь?

Шухер смутился, споткнулся, пригласил внутрь. Жалкий всё-таки человечек, но был бы даже почти умилительным — если бы не тоже туда же. Он сам-то хоть знает, сколько стоит рама зеркала, которое у него в коридоре висит? Она красивая, конечно: листики, веточки, грифончики по углам — но зачем ему такая?

Да, Гошка залезал в чужие кошельки, потому что все кошельки города Бедрограда были его — и точка.

На сей раз в доме обнаружились некие следы гостеприимства: чай на столе в гостиной и какие-то сосиски с макаронами в кастрюле на кухне — за что Гошка был благодарен. Вот на что действительно никогда времени не остаётся, так это на еду.

После спринтерского забега до здания Бедроградской гэбни, спринтерского же оформления запроса на временное прекращение деятельности гэбни Университетской и нудных часов копания в сметах по юбилею Первого Большого жрать хотелось только так.

Гошка внятно объяснил Шухеру, что никакого разговора не будет, пока он не поест, и накинулся на сосиски (судя по реакции, они частью гостеприимства не подразумевались, но кто ж виноват). Сейчас полагалось сосредоточиться, выдать нечто отдалённо-портовое и получить в ответ информацию о финансовом состоянии Университета, но мысли всё время убегали. К сосискам, например. К юбилею Первого Большого. К дневной победе над Ройшем. К тому, стоит ли прямо сегодня дать соответствующим людям задание вооружиться и устроить весёлую игру «кто принесёт больше голов Университетской гэбни». К Врате, которая так ждала своего принца, что её было почти жалко. К портовому шаману.

Гошка невольно сделал паузу в энергичном пережёвывании. Он только сейчас понял, что отчётливо знает: действие его старого доброго глюка-кошмара разворачивалось в Порту.

А откуда, собственно, знает?

Понятно, что таблетки жрал там, так что это типа ассоциация по смежности. Но не только, есть что-то ещё.

Запах крови, прибитые гвоздями к потолку венки твири, сумрачный серый свет на дощатых стенах и чуть пробивающиеся через грань слышимости звуки —

Шум Порта.

Шум Порта ни с чем нельзя перепутать: каждый раз, когда отправляется или приходит корабль, звучат оповестительные сигналы. Часто. Каждые минут пять. Гошка не раз спрашивал у Враты, как тут вообще можно жить — спать, например. Она только пожимала плечами: привыкаешь.

Свои роскошные глюки Гошка ловил у неё дома, прямо на полу, так что неудивительно, что портовые звуки туда ворвались, верно?

Неверно. То есть верно, но непродуктивно. Вооружившись Фрайдом, можно вообще всё на свете объяснить — толку-то в этом?

Лучше не пытаться понять, почему ему могло примерещиться то или это, а просто вспомнить в деталях. Где-то там может быть ответ.

Где-то там должен быть ответ.

— У меня нет в-возможности уз-з-знать в-всё об университет-тских ф-финансах, но я сп-п-просил Юра К-карловича…

Гошка чуть не засветил Шухеру промеж глаз — хера ли он лезет со своими откровениями? Сдержался, помычал что-то в духе того, чтобы продолжал.

…Он лежит на столе в некоем деревянном помещении вроде сарая или склада. Стол невысокий, ниже, чем по пояс. Есть на нём одежда или нет — непонятно, потому что тело не ощущается, его как будто нет, и из всех мышц работают только мимические. Сильно пахнет травой и всяческой мясной гнилью. Как Гошка туда попал, он не знает, в памяти чёрная яма, и до неё — хихиканье с Вратой над какими-то экзотическими таблетками, которые ей перепали почти случайно. Таблетками, которые они на двоих сожрали.

— Я н-не знаю, к-как т-так вышло, чт-т-то Унив-верситет п-позволяет себе п-подобные т-т-траты… у нас нет д-денег. П-почти с-совсем нет.

В поле зрения появляется шаман, пристаёт со своими набившими уже оскомину историями о том, что Гошка умер и разбирается теперь с Загробной гэбней, ха. Шаман — мужчина, среднего (насколько можно оценить со стола) роста, комплекции скорее худощавой, хотя не очень. Лохматые волосы набиты травой, вроде светлые, но Гошка-то знает цену цвету волос. Полуголый, всё тело разрисовано линиями — краска это, кровь или татуировки, в полутьме не поймёшь. На шамане наплечник из травы, травяная же юбка. И лицо — нарисованные (вытатуированные?) дополнительные глаза искажают черты, но оно всё же отдалённо знакомое, как у человека, которого Гошка видел очень давно или только на фотокарточке.

Декан юрфака и гошковский батюшка остаются под подозрением, значит.

— Г-госуд-дарственное финансирование Унив-верситета давно п-потрачено на чуму… з-закупали к-капельницы, к-койки — в об-бщем, в-вам неинтересно. Всё п-потрачено, до к-конца года — учеб-бного, т-то есть д-до июня. И д-дополнительных с-средств никаких — п-по крайней мере, я не уз-знал.

Шаман рассказывает свои байки про смерть, трясёт перед мордой Гошки каким-то мясом — хер разберёт, что это. Гошка не верит, что умер, они препираются, потом шаман пропадает из поля зрения. Возвращается с глазными яблоками в руке. Сдавливает их в ладони. У Гошки колет в районе сердца, потом пропадает зрение. Через пару-тройку секунд, наверное.

Шаман сдавливает глазные яблоки в ладони — укол в сердце — пропадает зрение — но за секунду до этого — самым краем глаза — он видит —

— Ед-динственное, чт-то может в-вас заинт-тересовать… Юр К-карлович к-как-то очень б-б-быстро в-выбил несколько г-грантов — г-государственных с-субсидий на ис-с-след-дования. Д-думаю, он с-собирается нап-править эти деньги в П-порт. Это малая часть д-долга, и ф-физическ-ки их п-пока нет, т-так чт-то…

У Гошки не фото-память, он мог придумать это прямо сейчас, воспоминания ненадёжны, но — это всё херовы отговорки.

Он отчётливо знает, что за секунду до того, как шаман сжал глазные яблоки в руке и свет померк, где-то на периферии его зрения мелькнула смутная тень.

Человеческая рука.

Человеческая рука со шприцом.

Ничем не разрисованная.

Он не вспомнил этого сразу, потому что по помещению носилось слишком много неверных теней, потому что его слишком забавляли прыжки шамана и орнаменты из травы на потолке.

Орнаменты, прибитые гвоздями.

В небольшом дощатом помещении в Порту.

Он же сам, добровольно сожрал эту ёбаную таблетку.

— Я г-готов ск-казать в-вам, к-как т-только деньги от г-грантов появ-вятся в Университ-тете. Это б-будет на днях. П-пожалуйста, в-вы же с-согласитесь п-повременить с оп-платой п-пару дней?

Гошка ожидал, что перевернёт этот херов стол вместе с кастрюлей из-под сосисок, что заорёт, накинется на Шухера — но не смог, только увидел отчуждённо, как затряслись его руки.

Он уже подумывал грешным делом, не могла ли Врата его тогда чем-нибудь сложносочинённым накормить, чтобы он в бреду сболтнул лишнего, но быстро решил, что не могла. Гошка не держал Врату под колпаком (вот ещё), но послеживал за ней мимоходом — она с университетскими точно не снюхивалась. Да и сыворотки правды в природе, к счастью, не водится.

Но что если Врату попросили накормить его снотворным — просто так, под любым предлогом?

Что если она сама не знала?

Накормить снотворным, унести на случайный склад, обколоть какой-нибудь херью, вызывающей паралич ниже шеи, обвешать стены травой и разыграть весь этот спектакль, без сучка и задоринки. Шаман, блядь. Загробная гэбня, блядь. Все умерли, блядь.

Мешок травы (уж этого добра в Порту найдётся), пара свиных туш, нехилый набор медицинских препаратов и один хороший актёр.

И он, Гошка, всё сдал.

Он сам рассказал им про чуму.

Гошка чувствовал, что трясётся, что его руки невольно сжимаются в кулаки, а Шухер перед глазами размывается в русоватое пятно.

Он мог додумать про руку, вколовшую ему в сердце некую поебень, от которой пропало зрение, но это неважно, это отмазка — ответ всё равно уже стал понятен, он лежал на поверхности, он всё объяснял, он был до отвращения простым.

«Говори быстрее, вспоминай, а то застрянешь на всю вечность — а мне охота разве с тобой маяться».

«А что говорить, что вспоминать? Мы не сделали ничего. Собирались — не успели. Надо было навести порядок, а воевать запрещено — вот мы и придумали, как всех перехитрить. Болезнь, отрава — это не так и страшно, если лекарство заранее припасти. Кому-то придётся, конечно, немного помучиться — но это ничего, мелочь, мы успеем всех вылечить. Нам только и надо — припугнуть малость. Самую толику — разве больше одного дома потребно? Показать, что бывает, когда не за своё дело берутся».

Всё это время Гошке казалось, что шаман с самого начала знал про чуму, про ссору с Университетом, и только сейчас он вдруг понял — нет, не знал. Шаман спрашивал вокруг да около, как сам Гошка сегодня утром у Шухера, ничего конкретного, а в ответ получил —

«Это просто наглядная демонстрация. Настоящая, конечно, в ненастоящую кто поверит. Всё путём, смертельная болезнь. Только от неё никто не умрёт».

Гошка сам ему всё выложил. Всё, весь план. Повёлся на спектакль, осмелел в глюке. Шаману нужно было только внимательно слушать ответы, корректировать свои вопросы — и задавать их таким тоном, как будто он всё уже давно знает.

Но он не знал.

Никто не знал.

Пока Гошка не повёлся, не выложил всё подчистую.

Его наебали и поимели во все дыры. Он думал о Фрайде, он думал о сложных наркотиках (Андрей всякое рассказывал, Андрей интересуется научным прогрессом), он думал, что где-то среди младших служащих Бедроградской гэбни всё-таки сидит догадливая крыса, он думал, что заразился впечатлительностью от завкафа, а на самом деле всё было элементарно, односложно, на уровне отрядского утренника.

Шаман не был фрайдистским сном, шаман не был наркотическим глюком.

Шаман просто был талантливым человеком, мастерски проведшим допрос в нетривиальной форме.

— В-вы в п-порядке? В-всего п-пару дней — я ничего не могу п-п-под-делать, в Университ-тете нет денег с-сейчас, нет с-совсем! Я могу п-продать в-вещи, я от-тыщу…

И тогда Гошка всё-таки перевернул стол. Кажется, что-то проорав. Несколько раз пнул оттопырившуюся ножку, потом она хрустнула и отломилась; бешено посмотрел в сторону Шухера — тот забился в угол, что-то мыча.

Гошка даже не сразу сумел снова понять, где он находится и о чём идёт речь. Кажется, он сам здесь занимался проведением допроса в нетривиальной форме — не очень-то мастерским, судя по тому, что лицо Шухера было угрожающе-красным, с белым треугольником вокруг губ, и по размерам катящихся с него капель пота.

— Всё путём, дядя, — кое-как проговорил Гошка, — расквитаемся. Нет башлей — нет делей, но я тебе вот что скажу: накопал я следов, и они мне не нравятся. Разбирайся со своими бедами сам, дядя, не маленький. А чтоб ты не дёргался, вот тебе предсказание, в Порту их любят делать: завтра узнаешь, где дочка твоя. Дмитрий Борстен тебе расскажет. А не он — так гэбня. Жопой клянусь.

Он не стал слушать шухеровского недоумённого лепета, скатился кое-как по лестнице, но даже сырой уличный воздух не прочистил мозги до конца. Мозги перетрудились, перегрелись и лопнули, они привыкли к многолетнему строительству в канализации и сложным бюрократическим планам, в них не влезала одна простая мысль.

Это он, Гошка, подставил своих.

Это он, Гошка, сдал чуму Университету.

Именно поэтому ему не найти крысу среди других.

Именно поэтому он столько ломал голову над тем, с какого же хера университетские решили, что травитьсобираются только дом Ройша. «Самую толику — разве больше одного дома потребно?» — то ли и правда чего-то в голове перемешалось (когда-то совсем давно был такой план), то ли почему-то Гошка рассказал кусок легенды вместо куска настоящего плана — решил подшутить над шаманом. Они повелись, теперь они импровизируют.

Они знали заранее, потому что он им рассказал.

Картинка складывалась.

Пробежав добрый квартал в неведомом направлении, Гошка перешёл на быстрый шаг. Какая-то белая птица резво вспорхнула из-под ног, расхлопалась крыльями.

С каких херов тут быть птице? Глаза сегодня, после сна в линзах-то, не лучше мозгов.

Не лучше мозгов всё это время.

Он же сам приказал своей гэбне — мы не подозреваем друг друга. «Я не сдавал наши планы, и никто из вас не сдавал».

Но он же тогда не знал, он не помнил, не догадался, не подумал вовремя.

Вот только это никого не ебёт.

Все головы гэбни люди, все люди совершают ошибки, вся вина делится на четыре. Вся, да не вся; можно простить того, кто сдал склады с вирусом фалангам, укоротив план и ускорив события.

Нельзя простить того, кто сдал сам план главным врагам.

Это всё — вопрос меры и степени.

Собственные ошибки всегда потом прилетают в рыло — и дальше люди делятся только на тех, кто готов признать и искупить, и тех, кто позорно поджимает хвост.

Цитата из самого себя дневного покроя немного отрезвила; Гошка накопал в кармане самокрутку (для антуража, так-то он предпочитал человеческие сигареты), глубоко затянулся (с зажигалки, не со спички — тоже для антуража, чтобы не забывать, что на этот вечер он не голова Бедроградской гэбни) и даже почти почувствовал вкус дыма.

Ещё немного побегает — и очухается как миленький.

Нет, не все ошибки можно просто признать, принять и простить. Не все даже можно искупить. Но это не означает, что Гошка не знает, что делать.

Он притормозил, стянул с головы бандану, ещё раз глубоко затянулся и выпустил струю дыма вертикально вверх.

Ему не нужны никакие оправдания и никакие аргументы. Его наебали — и он будет мстить, даже если это означает разобрать здание Университета по кирпичу.

Внутренний голос, такой миленький, трогательный и разумный, напомнил, что в прошлый раз, когда Гошка сам, один, без гэбни принимал решения, девка оказалась завербованной и вышло не очень хорошо.

Ну и где теперь эта девка?

Вот и Гошка думает — шёл бы ты нахер, внутренний голос.

Ему не нужны никакие оправдания и никакие аргументы.

Низкое бедроградское небо было сплошь обложено тяжёлыми тучами, но тучи тоже могли идти нахер.

Гошка невольно улыбнулся.

По крайней мере, перед ним больше не стоял вопрос о том, стоит ли посылать на головы Университетской гэбни очень злых людей с оружием.


(обратно)

Глава 25. 853


Медицинская гэбня. Виктор Дарьевич


— Не стрелять, — произнёс Виктор Дарьевич негромко, но его люди услышали и подчинились. — Опустить оружие. Пока что это неуместно.

Дула послушно уставились в пол.

Виктор Дарьевич почувствовал себя глупо и очень хорошо одновременно. Гулкие своды заброшенного здания грозным эхом повторяли его размеренные шаги.


Виктор Дарьевич открыл глаза, для разминки перебрал в уме новейшую редакцию полного перечня психопатий и только после этого приподнялся на локте. В купе было уже темно, а за окном — ещё темнее.

Новейшая редакция была хороша как минимум тем, что, помимо действительно существенных изменений, Виктор Дарьевич внёс туда один категорически абсурдный пункт, появившийся из опечатки одного излишне серьёзного ассистента. Виктор Дарьевич дал волю фантазии, доработал опечатку, за два вечера сочинил внятное клиническое описание выдуманного расстройства и заставил одну маленькую и доверенную лабораторию подвести под это дело правдоподобную статистику.

Вот и пусть теперь европейская разведка, постоянно пытающаяся умыкнуть передовые разработки Медицинской гэбни, ломает голову над неизвестным недугом. До смерти надоели, умственно неполноценные. Дёргают, дёргают — а потом Бюро Патентов опять вызывает на ковёр, качает головами и просит не сдавать позиций в международной гонке за прогрессом. Очень отвлекает.

Виктор Дарьевич вздохнул и воровато закурил (у путешествия без своей гэбни определённо есть преимущества — никто не зудит: «Не кури на голодный желудок, хоть стакан воды выпей, проснувшись»).

До Революции росской медицины почти что не существовало. То есть практикующие врачи практикующими врачами (правда, тоже те ещё шарлатаны были), но о медицине как науке речи не шло. В штейгелевском институте в Петерберге наклёвывались какие-то разработки, но там они и оставались. С закрытым городом, переполненным иностранцами, дореволюционное правительство не слишком считалось.

Европы такое положение дел более чем устраивало: удобно было держать на коротком поводке Росскую Конфедерацию за счёт чудовищного разрыва в научно-технической сфере. Революционный Комитет, быстро и нагло взявшийся за сокращение этого разрыва, нанёс Европам прямо-таки оскорбление. Вот и развели тут разведку.

Виктор Дарьевич самодовольно затянулся поглубже.

В описание фальшивой психопатии он запихнул что-то про манию контроля третьего уровня, хотя терминологически вернее было бы написать «третьей степени» (степени мании контроля, бред какой!). В Европах шутку не поймут — зато, когда тиснут в какое-нибудь международное издание статейку с ворованными материалами о свежем открытии в психиатрии, взятом известно откуда, во Всероссийском Соседстве порадуются лица третьего уровня, пристально следящие за любой утечкой информации из Медкорпуса. Хотя оные утечки — ой не их забота. Но мания контроля, мания контроля!

Докурив, Виктор Дарьевич вслепую ткнул останком сигареты в столик и ругнулся. Ему было вполне уютно в простеньком купе за какие-то смешные деньги, но в тех вагонах, к которым он успел привыкнуть за долгие годы службы в Медицинской гэбне, пепельницы прикручивались прямо к столикам и проводники меняли их по первому требованию. В дешёвых купе не курят, вспомнил Виктор Дарьевич. Пришлось бросить окурок в стакан и открыть окно, вентиляция-то тоже не та.

Чья-то мания контроля принуждает иногда брать билеты в купе без пепельниц.

Виктор Дарьевич выглянул наружу: в проходе, чуть в стороне от дверей его купе, смиренно пялился на сменяющие друг друга пейзажи, скажем так, сопровождающий. У Медицинской гэбни есть свой, хоть и маленький, штат людей при оружии. Не то чтобы надобность в таких людях возникала каждый день, но чем леший не развлекается.

Прочие сопровождающие, которые не несли вахту прямо сейчас, должны были сидеть по своим купе — справа и слева от Виктора Дарьевича. Он взял с собой десять человек, хотя его изо всех сил убеждали, что нужно больше, но на целую армию Виктор Дарьевич согласиться не мог, призрак детских игр в шпионов и без армии несколько смущал его.

Дежурному было велено как можно скорее обеспечить крепкий чай, пепельницу и ещё крепкий чай. Судя по проносящимся мимо живописным болотам с осторожными вкраплениями какой-то промышленности, скоро Бедроград.

Виктор Дарьевич машинально проверил нагрудный карман — бумага была на месте.

Формально (и с точки зрения здравого смысла, кстати) у Медицинской гэбни нет полномочий задерживать и ограничивать в перемещении и коммуникации кого бы то ни было. Неформальная необходимость то и дело вырисовывается: один прикарманит ценные образцы, другой вдруг вспомнит, что некоторые опыты на людях бывают неприятными, и не захочет иметь к ним отношения, третий решит махнуть в Европы, чтоб побыть там носимым на руках ценным специалистом из самогó великого и ужасного Медкорпуса. Ну и ещё бывают вариации на тему.

Виктор Дарьевич без оговорок признавал только одну разновидность профилактики дезертирства: всех любить, всё давать и платить побольше. Он честно старался перед всякой встречей со всяким подчинённым пролистать досье, вспомнить, как того звать и ради чего тот пашет, — ну и обеспечить необходимую дозу внимания тоже старался по мере сил. Не то чтобы Виктор Дарьевич шибко разбирался в людях (небесполезный, но какой-то уж больно скучный навык), но зато твёрдо верил, что каждому человеку можно сделать хорошо, интересно и удобно — и не будет никаких проблем. Нормальные люди к тому же должны сами знать, как сделать им хорошо, интересно и удобно (Виктор Дарьевич вот прекрасно знал, что сейчас ему требуется крепкий чай, пепельница и ещё крепкий чай). Незнание таких простых вещей о себе говорит либо о незрелости и, как следствие, недостаточной осознанности действий (это исправимо), либо о том, что кто-то слишком сложная натура и потому идёт из Медкорпуса (или из жизни Виктора Дарьевича, что, впрочем, давным-давно одно и то же) прямой дорогой к лешему.

Сложным натурам не место в науке: в науке наибольшую ценность имеет свежая голова, неограниченность в средствах и методах, исправная техника, сообразительные ассистенты, удобное кресло, крепкий чай, пепельница и ещё крепкий чай (почему их несут так долго, кстати?). Тонкие душевные переживания имеют в науке нулевую ценность, а в ряде случаев — и вовсе отрицательную.

Ведь именно тонкие душевные переживания — наиболее частотная причина утечки кадров из Медкорпуса (или других видов вредоносного поведения кадров). Семь из десяти, Медицинская гэбня ведёт статистику. Даже листик с перечнем отговорок дефективных кадров завели (и пометили печатью пятого уровня доступа к информации).

Вкратце получается что-то вроде:

— не хочу убивать;

— не хочу калечить;

— не хочу держать в тайне (от народных масс) открытия;

— не хочу делиться (с коллегами) открытиями;

— не хочу риска.

Бывают и более адекватные (те, с которыми можно смириться) причины: деньги, самовлюблённость, какая-то неудача — либо громкая и позорная, либо тихая и с надеждой сокрыть. Сам Виктор Дарьевич всё равно понимал только тех, кто уходит из Медкорпуса, потому что стало неинтересно и неудобно. Такое возможно, почему бы и нет — профилактика профилактикой, но всем-то не угодишь.

Вот как раз на случай, когда профилактика не помогает, а кадры убегают каким-нибудь вредоносным для Медкорпуса способом, и была придумана бумага, согревающая сейчас нагрудный карман Виктора Дарьевича.

Простейший ход (и в большей степени медицинский, нежели бюрократический) — заподозрить сбежавшего и укрывшегося от гэбни сотрудника Медкорпуса в потенциальной опасности для населения. Заверить печатью пятого уровня доступа директиву об изоляции до получения результатов полного клинического обследования  и выслать на поиски свой небольшой штат людей при оружии. Конкретика зависит от специфики работы: от возможной инфекции до возможного перенасыщения организма психоактивными веществами. Придумывали иногда и совсем весёлые вещи — мутировавшие взрослые формы детских заболеваний, зависимость (и тяжёлую абстиненцию) от конкретных лабораторных запахов, едва ли не психическую дисфункцию в результате длительных рабочих контактов с источником мощных радиоволн. Развлекались, короче говоря.

Сегодняшняя бумага, к большому сожалению Виктора Дарьевича, была без особых развлечений: покинувший по собственному желанию Медицинский Корпус сотрудник признан латентным носителем смертельно опасного вирусного заболевания.

Переносчиком чумы, если по-народному (по-народному всё, что можно подхватить от человека и от непосредственного действия чего можно умереть, — чума; потрясающая терминологическая путаница!).

«Чуму» выбрали, чтобы уж наверняка — дело-то серьёзное. Если что, можно и к местной власти обратиться за помощью в поимке. Бедроградской гэбне ведь не нужна чума в городе? Но лучше б, конечно, своими усилиями добраться до беглеца.

В общем, «чума», печать, число, подписи: Рыжов (Валентин Ананьевич, Инфекционная Часть), Камерный (Леонид Леонидович, Хирургическая Часть), Курлаев (Бенедикт Ростиславович, Диагностически-прогностическая Часть и Общая Терапия) и Подпокровов (Виктор Дарьевич, Когнитивная Часть).

Рыжов, Камерный, Курлаев и Подпокровов пятым уровнем доступа повелевают Дмитрию Ройшу вернуться в Медкорпус и полечиться от «чумы».

Потому что скотина он, этот Дмитрий Ройш.

Рыжов сказал: «Бездельник, подармоедствовал и ускакал».

Камерный сказал: «Нехорошо вышло».

Курлаев сказал: «Мы из-за его выкрутасов теперь не отмоемся».

Виктор же Дарьевич сказал: «Скотина», — но подумал, что тут есть, над чем думать. С некоторой вероятностью.

В мае этого года Дмитрий Ройш явился в Медкорпус налегке и с предложением честной сделки: документы и прикрытие в обмен на работу и ещё раз работу. Виктор Дарьевич ему работу дал, хотя Рыжов вздыхал из-за очередного самоучки в Инфекционной части («к себе в Когнитивную бери хоть тех, кто читать не умеет, но прекрати уже совать мне людей без минимального медицинского образования»), Камерный качал головой из-за беспечности Виктора Дарьевича («любишь же ты всяких перекати-поле»), Курлаев кривился из-за бюрократии («опять фальшивые досье, нас и так прижимают изо всех сил»).

Виктор же Дарьевич счёл бы Медицинскую гэбню полными дураками, если б они не взяли к себе человека, который (без образования и без всяких там лабораторных условий) сварганил когда-то сыворотку, вроде как обеспечивающую иммунитет к степной чуме.

Потому что этот Дмитрий ни разу не Ройш, а вовсе даже Смирнов-Задунайский, заключённый с Колошмы, в условиях эпидемии назначенный санитаром и погибший в сожжённом изоляторе аж в 76-м году.

О чём этот Дмитрий сам в лоб и заявил, когда пришёл на собеседование к Медицинской гэбне.

На собеседование его протолкнул один виктор-дарьевический ревизор, в прошлом — голова гэбни Колошмы. Личность просителя тоже он подтвердил. И он же поселил того в собственной квартире, пока Медицинская гэбня не разберётся с документами, пропиской и, соответственно, жильём.

Рыжов отмахнулся: «Проблемой меньше», — Камерный удивился: «Тёплые же отношения у гэбни Колошмы с заключёнными», — Курлаев запараноил: «Вокруг твоего ревизора столько лет фаланги ходили, ты рехнулся ему позволять контакты с мертвецом?»

Виктор же Дарьевич подумал: «Они издеваются», — когда в июне вызвал Дмитрия Ройша по поводу прописки, а тот замахал руками и стал путано объяснять, что, мол, там между ним и этим самым ревизором что-то происходит и, мол, хотелось бы, чтоб и дальше происходило. Пожалуйста, мол, придержите прописку, вы же, мол, понимаете, пусть, мол, ревизор пока думает, что Дмитрию Ройшу всё ещё негде жить.

Виктор Дарьевич понимать всякое «что-то происходит» очень не хотел, поэтому схватился за голову и прогнал Дмитрия Ройша с глаз долой и с напутствием: пусть тогда сам приходит, если захочет жильё, — документы в порядке, возможность есть.

За лето Дмитрий Ройш так и не пришёл. Зато, когда в сентябре он пропал из Медкорпуса, притащив за собой фаланг, Рыжов спросил: «Где его искать-то?», — Камерный вспомнил: «Через ревизора», — а Курлаев изошёл на желчь: «Через ревизора, через ревизора — отлично придумано: прописки нет, жилья нет, соседей нет, ничего нет; пойди докажи теперь, что он сам есть!»

Виктор же Дарьевич промолчал, в который раз убедившись, что всякое «между ними что-то происходит» — не к добру.

В купе осторожно постучались.

Один из сопровождающих (не тот, что дежурил в проходе) принёс чай и пепельницу. Виктор Дарьевич недоумённо нахмурился: он просил чай, пепельницу и ещё чай — что тут непонятного? Сопровождающий смутился и с достойной похвалы расторопностью понёсся за вторым чаем, но из-за всё той же расторопности не оставил Виктору Дарьевичу ни первого чая, ни пепельницы — так и утащил на подносе.

Виктор Дарьевич вздохнул и решил в следующий раз поинтересоваться фамилией дефективного.


Виктор Дарьевич признавал право на жизнь (по крайней мере, право на немалую зарплату сотрудника Медкорпуса) только за двумя типами людей.

К первому типу относились все те, кто способен приносить пользу мозгами: умные, погружённые в своё дело, с надписью «мне интересно» на лбу. Ко второму — те, кто способен приносить пользу руками: сообразительные, расторопные, умеющие читать надписи на чужих лбах и, соответственно, без лишних просьб убегающие делать отчёты, новые анализы и новый же чай.

С прочими вариациями на тему якобы разумных существ Виктор Дарьевич предпочитал дел не иметь.

Вот разнесчастный Дмитрий Ройш как раз произвёл на Виктора Дарьевича правильное впечатление: всё рассказывал о том, сколько всего мы ещё не знаем о травах и традиционной медицине степняков, сколько всего можно было бы сделать, если учесть и использовать тот опыт, которым степняки не делятся с кем попало, — и так далее, и так далее, и так далее. Рассказывал, как не воспользовался суматохой, чтобы сбежать с Колошмы, когда степная чума только-только вспыхнула, — потому что его озарило, в каком направлении стоит работать над лекарством. Рассказывал, как, чудом спасшись из изолятора, дошёл до степного поселения и убедил местного травника взять его учеником. Рассказывал, как семь лет собирал траву, варил настои по местным рецептам и разбирался в тонкостях местных же представлений о фармакологии. Рассказывал, что покинул степь по одной-единственной причине: производство понаехало, строительство развернулось, стали шастать силовики и едва ли не фаланги — а так бы, конечно, там и остался.

Виктору Дарьевичу чрезвычайно импонировали все эти россказни, но убедили его не они.

Убедила его мазь, замедляющая рост волос, рецепт которой Дмитрий Ройш вынашивал все свои семь лет в степи, но так и не воплотил в отсутствие технических средств — одной травой там не обойтись.

Мазь, замедляющая рост волос.

Виктор Дарьевич не любил ни бриться, ни ходить с бородой. Виктор Дарьевич забывал бриться по две недели и с изумлением каждый раз обнаруживал в зеркале почти что бородатого Виктора Дарьевича. Эта досадная мелочь отравляла жизнь Виктора Дарьевича почище европейской разведки. До неудобств, порождаемых манией контроля фаланг, правда, она не дотягивала, но всё равно была недалека. Виктор Дарьевич не без оснований полагал, что несчастье, которое он испытывал при виде своего как чрезмерно заросшего, так и  лысого подбородка, каждый раз укорачивало его жизнь на пару месяцев. И ведь он даже подумывал озадачить решением этой проблемы какую-нибудь гормональную лабораторию, но всё время благополучно забывал до следующей операции по сбриванию волосяных покровов.

А тут — мазь, замедляющая рост волос.

Все новейшие препараты, лечащие то, другое и ещё вот то, которые так и норовят украсть у Медкорпуса Европы, — чушь по сравнению с этой простой и необходимой разработкой. И до неё (при всей её простоте и необходимости) почему-то до сих пор не доходили руки ни у кого, кроме этого самого Дмитрия Ройша.

Виктор Дарьевич рефлекторно потёр подбородок: щетина как щетина. Два месяца уже щетина как щетина.

И пусть этот самый Дмитрий Ройш тысячу раз скотина, но Виктор Дарьевич всё равно не жалеет, что взял его в Медкорпус.

Дефективный сопровождающий наконец вернулся с чаем, пепельницей и ещё чаем. И даже догадался как-то (спросил у кого-то из тех, кто часто катается с Медицинской гэбней?) предложить Виктору Дарьевичу массаж плечевого пояса. Ну что ж, фамилией пока можно и не интересоваться, пусть живёт.

Из леса на горизонте вынырнуло хорошо освещённое шоссе, запетляло поодаль. По шоссе ползла колонна грузовиков — если приглядеться, можно даже различить государственную символику и схематичные деревья с корнями, симметричными ветвям.

Скоро, теперь уже совсем скоро Бедроград: шоссе — Коннодорожное, самый старый путь в Столицу; грузовики — Службы Переворотов, наверняка везут какие-то материалы для подготовки к юбилею Первого Большого.

Виктор Дарьевич залпом выпил один чай, удовлетворённо закурил и взялся за второй.

Когда выяснилось, что Дмитрия Ройша следует искать в Бедрограде, вопрос, кому именно за ним ехать, решился мгновенно. Виктор Дарьевич родился в Бедрограде, отряд закончил в Бедрограде, два года в медицинском училище и ещё сколько-то там на медфаке учился тоже в Бедрограде. За бедроградское отделение Медкорпуса со всеми сопутствующими учреждениями (вроде экспериментального отряда номер одиннадцать) отвечает тоже Виктор Дарьевич. Виктор Дарьевич в Бедрограде лучше всех ориентируется, имеет больше всех знакомых, полезнее всех проведёт время, если поиски затянутся.

И тем не менее, остальные головы Медицинской гэбни были не слишком счастливы, что за Дмитрием Ройшем отправился Виктор Дарьевич.

Потому что Виктор Дарьевич, видите ли, будет слишком мягок с Дмитрием Ройшем.

Отлучиться всем составом они не могли — помимо того, что это в принципе нерационально, прямо сейчас были и другие осложнения. Даже не осложнения, а обострения — обострение внимания фаланг к Медкорпусу, например.


Поздним вечером воскресенья к Медицинской гэбне заявился фаланга.

Разумеется, с полным набором разрешений на проведение официального расследования на их территории (всё-таки согревало то, что ко всем прочим частям госаппарата фаланги заявляются безо всяких разрешений, а Медицинская гэбня давно добилась отдельной процедуры для вмешательства в свои дела). Так вот заявился, значит, фаланга. Рассказать Медицинской гэбне, что у них в Медкорпусе — в Инфекционной Части — завёлся сотрудник, чьи отчёты противоречат реальному положению дел.

«Вот это новость», — хором промолчала Медицинская гэбня.

«Серьёзно противоречат», — сольно застращал фаланга.

Начал показывать документы: некто Дмитрий Ройш, чуть больше трёх месяцев числящийся стажёром-лаборантом, чуть меньше трёх месяцев выписывает из хранилищ леший знает что (ну мало ли, запасливый), встаёт в очереди на пользование леший знает какой аппаратурой (ну мало ли, любопытный), пытается пробить себе через канцелярию эксперименты на людях (ну мало ли, садист).

Медицинская гэбня на все эти мелочи жизни только выдохнула в лицо лица третьего уровня доступа четыре струйки табачного дыма и спросила, а какой, собственно, лицам третьего уровня доступа тут интерес.

Лицо третьего уровня доступа засияло так, будто у него в папочке не материалы расследования, а тонко раскатанный лист свежего дерьма.

Дерьмо и было.

В пятницу днём директору некоего столичного детского отряда пришла бумага из Инфекционной Части — с указанием закрыться на карантин. Этак с выходных этак на десять дней. Директору эти десять дней — та ещё катастрофа: двадцатого числа юбилей Первого Большого. Он, конечно, под Бедроградом проводится, но Детские Отряды Всей Страны Непременно Должны Принять Посильное Участие В Праздновании (и далее по скучному тексту диктора радио). А карантин — это ж никакого юбилея, это ж пустое место с номером отряда на торжественном общем сборе, это ж Столичная гэбня за несвоевременность карантинов потом без соли и перца директора сожрёт.

Директор бросился писать слезливые телеграммы, вопрошая, за что ему такое счастье — никто ж из детей вроде не болеет ничем.

Ему ответили: приходите завтра в Инфекционную Часть, поговорим.

Директор оказался подкованный.

Сообразил, что зовут его не к гэбне и даже не в канцелярию Инфекционной Части, а в какую-то комнатку при какой-то лаборатории, да ещё и подписываются частным лицом, Дмитрием Ройшем, без титулов и бюрократических званий. Ну и побежал жаловаться кому следует.

А кому следует жаловаться, этот директор знал потому, что в прошлом году уже имел конфликт с Медкорпусом.

Не карантин и вообще не Инфекционной Части дело, Дмитрию Ройшу о таком услышать было неоткуда: ребёнку из этого отряда собирались делать сложную экспериментальную операцию в Хирургической Части (прочие методы себя не оправдали), а отец воспротивился в последний момент. Решил, что лучше ребёнок гарантированно помрёт через пару месяцев, чем прямо сейчас подвергнется процедуре с неизвестным исходом. Бедный директор отряда тогда сам себе болячек нажил, занимаясь дипломатией. Медкорпус — это ж не врачи районной больницы: если пациент попал в Медкорпус, он сам уже ничего решать не может, в Медкорпусе лучше знают, что пациенту нужно, а что не нужно. Но отец был крикливый, грозился связями в Европах, где и так-то косо смотрят на всероссийскую систему воспитания детей. Ни алхимические печи им не по нраву, ни одни отцы в отсутствии матерей, ни отряды, где дети якобы оторванными от семьи живут. Европы бы эту историю проглотили с большим удовольствием, гвалт бы подняли — вот и пришлось директору спешно разбираться, кто может Медкорпусу требования предъявлять. Столичная гэбня не может, шестой уровень доступа против пятого.

Кто выше Столичной гэбни? Конечно, фаланги.

Конечно, фаланги с той историей разобрались.

Медицинская гэбня даже не в обиде: все эти крики про эксперименты на детях страсть как надоели. Нету, нету никаких экспериментов на детях! Есть одиннадцатый отряд города Бедрограда, подальше от Медкорпуса, где никто ни о чём не кричит. Маленькая, конечно, площадка, на такой всего, что хочется, не сделаешь, но зато тихая, мирная — и договорённость с Бедроградской гэбней на сей счёт была-таки заключена. Родной отряд Виктора Дарьевича, между прочим: сироты, отпрыски трудолюбивых специалистов всяких шибко выездных профессий и прочие неприкаянные. И все счастливы, и не надо никаких  экспериментов на детях больше.

Директор же того отряда, которому назначили внезапный карантин, один раз наловчившись решать свои проблемы через фаланг, и в этот раз кинулся к ним — если не помогут, так хоть будут высокопоставленные свидетели, что отряд не по своей воле косит юбилейные мероприятия, а из-за какого-то Дмитрия Ройша из Инфекционной Части Медицинского Корпуса.

Какого-то Дмитрия Ройша.

Стажёра-лаборанта.

Не показывавшегося на рабочем месте неведомо сколько времени, но назначившего директору столичного отряда личную встречу в неофициальной обстановке (в тёмных закоулках, где одна сплошная шумная аппаратура и присесть перекурить негде).

И не явившегося на встречу.

Фаланга это точно знает, он сам вместо директора повидаться с Дмитрием Ройшем хотел.

Исполнительный и отзывчивый фаланга, не оставил простого гражданина в беде! А о том, что, никакая помощь простому гражданину бы не светила, если б не особая привязанность фаланг к Медкорпусу, давайте помолчим.

Фаланга, изложивший, наконец, свой повод для расследования на территории Медицинской гэбни, выглядел действительно счастливым человеком.

Медицинская гэбня, выслушав счастливого человека фалангу, напомнила ему, что расследование не расследование, а допрос головам гэбни пятого уровня доступа фаланга устраивать не может, ибо пятый уровень доступа к вертикали исполнительной власти не принадлежит, третьему уровню доступа не подчиняется и отвечает за свои действия перед Бюро Патентов и только перед Бюро Патентов.

Поэтому шёл бы третий уровень доступа расследовать дело Дмитрия Ройша, может, чего полезного нарасследует.

А Медицинская гэбня благодарит его за предоставленные сведения и желает всяческих удач.

Фаланга скуксился, но убрался.

Ночью с воскресенья на понедельник Медицинская гэбня не спала и не работала.

Ночью с воскресенья на понедельник Медицинская гэбня ругалась друг с другом.

Рыжов говорил: «В Инфекционной Части не место всяким проходимцам, это серьёзнейшие вещи, а не игрушки, поймаем недоумка — пойдёт на донорские органы». И Рыжов был в своём праве. Инфекционная Часть — его, он и так еле согласился пристроить Дмитрия Ройша по просьбе Виктора Дарьевича, а получилась такая дрянь.

Камерный поддакивал: «Он нас обманул, использовал в своих каких-то целях, а мы ведь ему помогли — так дела не делаются, он должен ответить за свои поступки». И Камерный тоже был в своём праве. Если тут кто и будет разбирать Дмитрия Ройша на органы, то именно он, кому ещё-то скальпелем махать.

Курлаев истерил: «Он нарочно нас подставил, этот карантин — бессмыслица, он чего-то хотел добиться от директора отряда, это какое-то грязное дело, а нам после него фаланг отваживать». И Курлаев — как ни прискорбно — был в своём праве. Вся бюрократия обычно на нём, ему больше всех впахивать придётся, чтоб фаланги отцепились.

Виктор же Дарьевич, засунув чувство вины перед гэбней поглубже и высунув здравый смысл повыше, осторожно возражал. Кулаками и скальпелями трясти без толку, бить и резать пока некого. А если б и было кого, всё же стоило бы сначала разобраться, грязное дело или не грязное.

Просто так подобные номера не выкидывают, тут должно быть объяснение.

Сначала объяснение, потом обвинение.

Потом, возможно, скальпель. Возможно, нет.

И с утра понедельника Медицинская гэбня сама начала разматывать клубок деяний Дмитрия Ройша.

Во-первых, он пропал.

Что уже нехорошо: человек с одними фальшивыми документами с некоторой вероятностью найдёт способ сделать другие фальшивые документы, — и ищи его на здоровье по всей стране.

Во-вторых, все эти запросы на материалы, аппаратуру и эксперименты были вовсе не от него, а от самых разных сотрудников Инфекционной Части, коим он по доброте душевной разрешил пользоваться своим именем для всяких подотчётных действий.

Так часто делают: кто свою очередь на какую-то редкую аппаратуру (например) израсходовал, тот клянчит у коллег их очередь, если им вдруг не горит. Но чтоб так много человек одним и тем же именем для прикрытия пользовались — это что-то новенькое.

В-третьих, он действительно пытался пропихнуть карантин тому несчастному отряду.

Сотрудники Инфекционной Части имеют право принимать бюрократические решения  в обход своей канцелярии, если вопрос экстренный. Им для этого нужна всего-навсего печать любого медицинского ревизора.

Потому что ревизоры — это быстрый способ опосредованной связи с Медицинской гэбней. Ревизор получает запрос на карантин, доносит его в обход медленных канцелярий прямиком до гэбни, в случае согласия гэбни ставит именную печать и, в общем-то, всё. Иногда — разбираются без гэбни даже, когда всё просто, понятно и не грозит дополнительными проблемами впоследствии.

Ревизоры умеют отличать, что грозит, а что не грозит.

Медицинская гэбня чрезвычайно гордилась институтом ревизоров в Медкорпусе: сокращение бюрократической волокиты посредством специально обученных реактивных бюрократов, способных быстро разобраться со спорными моментами и не досаждать гэбне глупостями, — это единственный способ и формальности соблюсти, и сил впустую не тратить.

Бюро Патентов вон тоже имеет специально обученных реактивных бюрократов. Фаланги называются. Это обстоятельство радовало Медицинскую гэбню дополнительно, хоть и несколько фрайдистски: как же, свои собственные маленькие и безобидные фаланги, которые делают то, что им скажешь!

Ну, чаще всего делают.

Ни один ревизор к Медицинской гэбне с карантином Дмитрия Ройша совершенно точно не обращался.

Значит, именная печать поставлена по собственному разумению ревизора.

Оставалось, в общем-то, только взглянуть, которого из ревизоров конкретно. Но Виктор Дарьевич не очень-то хотел глядеть. Дурные, скажем так, предчувствия одолевали на этот счёт Виктора Дарьевича.

Одолевали и одолели.

Карантин Дмитрия Ройша подтвердил ревизор не Инфекционной Части, а Когнитивной. Так иногда случается, до кого первого добежали — тот и разбирается, ничего криминального. Совсем ничего.

Кроме того, леший, что карантин Дмитрия Ройша подтвердил ревизор Когнитивной Части, служивший когда-то давно в гэбне Колошмы.

И поселивший когда-то недавно Дмитрия Ройша в собственной квартире.


Виктор Дарьевич допил свой второй чай, когда поезд уже замедлился и пополз по ночному Бедрограду.

Фонарный свет в лужах, редкие такси, знакомые и привычные силуэты домов, чернильными тенями проступающие в темноте.

Столица, где Виктор Дарьевич жил уже много лет подряд, гораздо больше, просторней, величественней и эффектней: почти все здания — высоченные, некоторые даже выше десяти этажей, улицы — широкие и прямые, фонари — яркие, освещающие по целому кварталу; каждая деталь так и кричит о новом государстве, прогрессе, торжестве технического развития. Но тем, кто вырос в кривом и скособоченном Бедрограде, старый осыпающийся кирпич заводских стен как-то ближе столичных роскошеств.

В купе заглянул один из сопровождающих, молча и со значением кивнул, увидев, что Виктор Дарьевич и сам уже натягивает плащ.

От этого «молча и со значением» Виктора Дарьевича подташнивало: весь день прошёл молча и со значением, Виктор Дарьевич же отправился ловить нарушителя спокойствия Медкорпуса!

Вместе с десятью сопровождающими при оружии, которых не учат (где их там вообще учат, в Институте госслужбы?) понимать с первого раза, что такое «чай, пепельница и ещё чай», зато учат делать всё молча и со значением.

Вообще всё.

Виктор Дарьевич с ужасом подумал, что не желает представлять, как эти люди спят или, например, посещают душ и сортир. Или, например, сношаются. Едят. Слушают радио. Ищут, как бы прикурить, когда барахлит зажигалка. Зашнуровывают ботинки. Выбирают носки в магазине.

От такого градуса молчаливости и значительности должно сводить мышцы лица.

Тяжело быть человеком при оружии!

Виктор Дарьевич одарил тоскливым взглядом портфель, куда был убран табельный пистолет (всё равно не умел пользоваться) и молчаливо (и со значением, куда деваться) приладил на голове конспиративную шляпу.

Про шляпу и думать стыдно, а пистолет Виктору Дарьевичу точно не пригодится. Всё равно же у него полные карманы подходящих экспериментальных медикаментов: паралитиков, галлюциногенов, универсальных аллергенов.

Сделаны (но пока недостаточно протестированы) по заказу оперативного отдела при Столичной гэбне: максимально просты в использовании, вводятся с одного укола, с одной царапины даже. Или есть вот, например, совсем новый препарат, у которого только и надо что капсулу раздавить на расстоянии не менее метра от лица — а дальше подопытный сам вдохнёт, и будут перед ним зелёные лешие по потолку скакать. Правда, у препарата два неизбежных минуса: слишком резкий цветочный запах (латиноамериканские лианы все как одна пахучи, зато смутно напоминают кое-что из наших деревьев) и необходимость хотя бы ватно-марлевую повязку надевать, иначе не только у подопытного зелёные лешие поскачут. Но всё равно хорошая штука.

А сопровождающие навязали Виктору Дарьевичу пистолет. Вроде как — положено.

Но уколы-то Виктор Дарьевич всяко лучше делает, чем стреляет!

Глупость ситуации продолжала смущать Виктора Дарьевича.

Интересно, как те гэбни, в прямые обязанности которых входят все эти поиски, расследования, поимки, дознания, опознания, допросы, не умирают прямо на службе от стыда за глупость ситуаций?

Дмитрий Ройш, положим, страшный человек, ведущий свою непонятную игру, — но шляпу, шляпу-то зачем?

Ещё перед выездом из Столицы группа сопровождения приволокла Виктору Дарьевичу невзрачный плащ и эту несчастную шляпу, посоветовала побриться (ещё чего, даром, что ли, брал Дмитрия Ройша в Медкорпус?) и купить билеты в вагон попроще.

С вагоном попроще проблем у Виктора Дарьевича было меньше всего: дорогие купе — это, конечно, удобно, там пепельницы есть, но совершенно ведь необязательно. Как и большие деньги в принципе.

Деньги нужны на Медкорпус (на аппаратуру, материалы, зарплаты), а всё остальное — мелочи. Приятные и бестолковые.


Виктор Дарьевич видел людей, которые работают за деньги и ради денег, и очень им удивлялся.

Он, конечно, любил хорошие сигареты и хороший чай (и то, и другое — индокитайский сбор, обязательно июньский, из молодых верхних листьев, импорт, редкий товар), но прекрасно помнил, как обходиться без излишеств.

Сразу после отряда Виктор Дарьевич пошёл в училище (в любой институт или университет всё равно можно только через два года, с семнадцати). Какие-то средства от государства получают все, даже те, кто не работает и не учится (а до Революции, говорят, часто шли учиться за стипендию и жильё). И средств этих вполне достаточно для жизни, но Виктора Дарьевича уже тогда интересовала не жизнь, а наука.

Например, интересно добыть дорогостоящих препаратов (часто наркотических, а то и просто наркоты), накачать кого-нибудь из приятелей и следить за изменениями как физиологического, так и психического характера.

После училища Виктор Дарьевич пошёл санитаром в больницу и студентом не-первого курса на медфак (выбил себе как-то экзамены), и запросы его более чем возросли.

Он столько всего заказывал из-за границы через знающих людей, что питался раз в два дня и у сокурсников, одевался с чужого плеча, разрешал себе выкурить сигарету целиком, не экономя, только после того, как закончит опыт или статью, — и вообще сидел по уши в фантастических каких-то долгах, с которыми вовсе не догадывался, как потом развязаться.

До тех пор, пока за полгода до получения медфаковского диплома не стал вдруг головой Медицинской гэбни.

Его студенческие работы подкинул тогдашней Медицинской гэбне (без Рыжова, Камерного и Курлаева — даже вспоминать странно) один из преподавателей, когда-то работавший в Когнитивной Части.

Просто так, потому что счёл уместным.

А тогдашняя Медицинская гэбня (без Рыжова, Камерного и Курлаева, которые бы упёрлись рогами и никогда бы не пошли на такое; Рыжов и Камерный когда-то уже не пошли) сочла уместным через некоторое время предложить мальчику без диплома пятый уровень доступа.

У них был аврал, четвёртый голова вздумал в преклонном возрасте протестировать новые методы электросудорожной терапии на себе, и результат оказался неудовлетворительным (не методы и были), но всё же шаг со стороны гэбни получился неожиданный. Никто такого и вообразить не мог — особенно мальчик без диплома, который вообще-то ничего не воображал, а просто хотел увидеть-таки своими глазами Медкорпус, куда его вдруг пригласили скататься на выходные.

Мальчик без диплома приехал в Столицу самым дешёвым поездом, спал сидя, настрелял полпачки сигарет на вокзале, а до Медкорпуса шёл пешком, чтоб потом были деньги пообедать в чужом городе, где не к кому завернуть в гости. И это было скорее забавно, нежели неудобно.

Обедал и ужинал он, правда, тогда с Медицинской гэбней, а вот в Бедроград возвращался с приключениями: на обратный билет не хватало, пришлось просить мелочь у людей на вокзале.

А какой-то рьяный младший служащий, к которому он случайно сунулся, достал свой жетон двенадцатого уровня и захотел поговорить с попрошайкой в следственном отделении при Столичной гэбне. Когда при досмотре обнаружился новенький и блестящий жетон пятого уровня доступа, следственного отделения было уже не избежать: кто б поверил мальчику без диплома и денег на билет, что жетон настоящий?

Разобравшись, что таки да, настоящий, Столичная гэбня явилась в следственное отделение сама, всем составом.

Приносить извинения за доставленные неудобства лицу более высокого уровня доступа (у них тоже не хватило воображения представить, что Медицинская гэбня имеет право выдвигать свои кандидатуры при смене состава, что Медицинская гэбня захочет на место древнего именитого профессора мальчика без диплома и что Медицинская гэбня за два дня умудрится оформить бумаги, пока мальчик без диплома гуляет с экскурсией по Медкорпусу).

Мальчик без диплома вполуха выслушал ненужные ему извинения и попросил у Столичной гэбни добавить нужной ему мелочи на билет в Бедроград.

После истории с мелочью финансовые трудности в жизни Виктора Дарьевича закончились и до сих пор не собирались начинаться, но страстной любовью к деньгам он так и не проникся.

Выяснил, правда, что человеку с мозгами сподручнее работать, не ограничивая себя в средствах, а человеку без мозгов никакие средства мозгов не заменят. Поэтому надо следить, чтоб при мозгах всегда были средства, иначе на кой средства вообще сдались?


Поезд остановился, в приоткрытое окно ворвался скромный по вокзальным меркам шум — ночь всё-таки, хоть и с пятницы на субботу.

Подхватив портфель, в котором покоился табельный пистолет, и проверив карманы с новейшими медикаментозными решениями любых проблем, Виктор Дарьевич вышел из купе, нахмурился на дежурного сопровождающего, чтобы тот собрал уже всех остальных и можно было спешить к Дмитрию Ройшу. А то ждут непонятно чего, не хотят выбираться вместе с остальными пассажирами. Наверное, это тоже конспирация. Но времени-то на неё нет, состав и так задержался на подъезде к городу. «Юбилей Первого Большого Переворота создаёт определённые трудности», — пожимал плечами проводник.

Определённые трудности были некстати.

Шанс прямо этой ночью увидеться с Дмитрием Ройшем не давал покоя Виктору Дарьевичу. Упустить его из-за накладок со временем было бы обидно.

Дежурный сопровождающий явно собирался возразить поспешности, но Виктор Дарьевич уже смекнул, как доносить до сведения людей при оружии своё мнение.

Молча и со значением, конечно.

Ну или просто со значением (Виктор Дарьевич надвинул конспиративную шляпу и выдал что-то вроде: «Быстро. Бегом, я сказал!»).

Что самое забавное, люди при оружии действительно стартовали бегом.

Виктор Дарьевич хмыкнул и поправился: «Быстрым шагом».

Люди при оружии подчинились.

Глупо, но как-то почти приятно. Через минуту посреди сырой, пахнущей обычной бедроградской погодой платформы Виктор Дарьевич тихо скомандовал: «Смирно», — и с восторгом закурил, стоя в окружении остолбеневших людей при оружии. Наверное, это было не слишком конспиративно, но Виктор Дарьевич не удержался. Если у тебя есть десять странных типов, которые так беспрекословно подчиняются любой ерунде, которую ты ляпнешь, не воспользоваться ситуацией невозможно.

Это Виктор Дарьевич ещё не стал отдавать приказ «догнать женщину в голубом и наговорить ей комплиментов, а потом пасть ниц и завыть» или там «немедленно изыскать способ покормить вот тут толстую чайку», а мог бы.

Стоп, чайка.

Чайка.

Виктор Дарьевич прищурился: чайка, чайка. Как так?

Сразу после Революции было принято решение по возможностиизбавить крупные города от дополнительных источников потенциальных эпидемий. Антисанитария, доставшаяся новому государству в наследство от Росской Конфедерации, поддавалась с трудом, но поддавалась. Бездомные кошки и собаки исчезли с улиц вместе с мусором, который начали собирать и обрабатывать принципиально иными методами. Когда методы были усовершенствованы, из городов пропали грызуны и птицы (специалисты из Европ до сих пор не верят, что такое вообще возможно, но действительно же пропали). Так можно легко отличить, где кончается цивилизация и начинается область, ызды и всякие там селенья, если дорожных знаков и лесов-полей почему-то недостаточно: за городом поют птицы, в городе нет. В парковых зонах ещё встречается какая-то живность, но чтоб вот прямо так, чайка на вокзале?

Виктор Дарьевич едва удержался, чтоб не протереть глаза.

Впрочем, он о чём-то подобном от кого-то слышал.

Давно, когда был студентом и экономил сигареты, докуривая до половины и растягивая на два раза, кроме исключительных случаев. Но слышал, слышал. От кого-то из преподавателей или соседей слышал.

В пятидесятых был крупный пожар в Порту, крысы и чайки ринулись в близлежащие районы, но вернулись сразу, как огонь был сбит. В Порту до сих пор живут себе преспокойно и крысы, и чайки (возможно, и кто-то ещё), в Порту совсем другие условия, городские санитарные меры на Порт не распространяются, там всё совершенно по-другому с отходами — и крысам, и чайкам есть чем питаться.

Но на вокзале-то нечем.

Как туда занесло чайку, Виктор Дарьевич не понимал, но всю дорогу до места встречи с Дмитрием Ройшем инстинктивно оборачивался в сторону Порта. То, что над ним не стоял дым, ещё ничего не значило.

В общем-то, пожар — не единственная возможная причина для бегства чаек и крыс.


От вокзала идти было недалеко, тем более что Виктор Дарьевич напряг память и сообразил, что за адрес отправил телеграммой Дмитрий Ройш.

Заброшенных и пустующих зданий в Бедрограде совсем мало, это в некотором роде нонсенс, исключение из правил ведения городского хозяйства — не эксплуатировать недвижимость. В тесном проулке за вокзалом прятался один такой нонсенс: дореволюционный особнячок, который так и не был переоборудован подо что-нибудь подходящее. Заградительными лентами его обвесили ещё до того, как Виктор Дарьевич начал опаздывать к отбою в отряд, блуждая по Старому городу. Почему по сей день ничего не изменилось — загадка.

Виктор-дарьевическим людям при оружии (его людям, проникаться значительностью — так проникаться!) тесный проулок и пустующий особнячок не понравились: слишком тихое место, ночью и вовсе безлюдно, а ну как Дмитрий Ройш выкинет что-нибудь этакое.

Виктор Дарьевич без лишних сомнений пригнулся, скользнул за заградительную ленту, подавая пример своим людям: нечего тут думать, пришли — надо действовать.

Зря, что ли, из Столицы явились.

Ступеньки крыльца давно облупились, рассыпáлись каменной пылью прямо под ногами. Трое из его людей остались снаружи, начали круговой обход территории, остальные же последовали за Виктором Дарьевичем в сырой мрак, открывшийся за тяжёлой, заедающей дверью. Достали фонари (интересно, у них на любой случай при себе обмундирование?), зашарили яркими лучами по полу. На полу обнаружились следы жизнедеятельности любителей отдохнуть в благости и покое неиспользуемых развалин. Вот чего сейчас не хватало — так это в процессе переговоров застрелить какого-нибудь нетрезвого неудачника старшеотрядского возраста. Разбирайся потом с Бедроградской гэбней.

Виктор Дарьевич пресёк все попытки не пускать его в тёмные закутки одного — потому что безопасность безопасностью, но кто тут из присутствующих лицо наиболее высокого уровня доступа? И кто тут, по правде сказать, реже всех шныряет по тёмным закуткам в силу специфики работы.

Надо же воспользоваться представившейся возможностью в полной мере!

Дмитрий Ройш мог прятаться где угодно. Особняк невелик, но при желании есть где укрыться. Виктор Дарьевич поразмыслил и пришёл к выводу, что молча рыскать с пистолетами и фонариками — лучший способ спугнуть добычу. Уйдёт ещё через какое-нибудь незаколоченное окно — и что потом делать?

Виктор Дарьевич  остановился посреди помещения, которое когда-то, вероятно, служило холлом, и, наплевав на безопасность и инструкции своих людей, спросил у пустоты:

— Дмитрий? Дмитрий Ройш?

Пустота ответила не сразу, подумала немного, но потом в дальнем углу что-то заскрипело (люди Виктора Дарьевича напряглись, мгновенно перестроились), и от стены отделилась тёмная фигура:

— Либо мои органы восприятия окончательно свихнулись, либо вы всё-таки не Сепгей Борисович.

Сепгей Борисович, мда.

Ревизор Когнитивной Части, давнишний голова гэбни Колошмы.

Мда, мда.

Виктор Дарьевич предпочёл чуток потянуть время:

— А вы всё-таки не Дмитрий Ройш. Так что мы в некотором роде в расчёте.

По фигуре нагло прошлись фонарики, хотя Виктор Дарьевич не отдавал такого приказа.

Вот дефективные, а.

Виктор Дарьевич своим «не Дмитрий Ройш» совсем не то имел в виду.

— Сочтём комическим недоразумением и разойдёмся друзьями? — ехидно предложил Дмитрий Ройш, являющийся Ройшем только по документам, сделанным для него Медицинской гэбней. Нахмурился, пометался взглядом по фонарикам (считает?), но с места всё же не сдвинулся.

— Я бы не торопился расходиться, — миролюбиво возразил Виктор Дарьевич. — Нам есть о чём побеседовать, не находите?

— Угу, — Дмитрий Ройш ещё раз с подозрением оглядел Виктора Дарьевича, — скажем, о том, куда затерялся в пути Сепгей Борисович.

Ещё раз мда.

Это скользкий момент, с него не стоило бы начинать дипломатические переговоры.

— Скажем, о том, почему он вынужден был затеряться, — Виктор Дарьевич поморщился, очень не желая останавливаться на скользких моментах. — Негоже сотрудникам Медкорпуса исчезать в неизвестном направлении по неизвестным причинам. Один уже пропал, не отпускать же было второго.

— Так он всё-таки порывался исчезнуть? А то стороннему человеку может показаться, — Дмитрий Ройш демонстративно присмотрелся к людям при фонариках и оружии, — что вся эта история с нервным срывом была мистификацией, необходимой для достижения неких не очень честных и благородных целей.

— Поймите, — вздохнул Виктор Дарьевич, — меньше всего мне бы хотелось, чтобы эта встреча была омрачена неуместным давлением. Неуместным силовым давлением, — подумав, прибавил он. — Но поймите также, что в моих интересах в первую очередь задать вам свои вопросы, а потом уже отвечать на ваши. И давайте не будем о честности и благородстве моих целей, это как-то совсем нелепо звучит после всего, что я выслушал от других голов Медицинской гэбни о ваших честности и благородстве. Это в принципе не те термины, в которых стоит вести деловую беседу. Лучше просто побыстрее разобраться, зачем вы устроили бардак в Медкорпусе.

И как же Виктор Дарьевич не любил (и не умел) вести деловые беседы в таком тоне, а.

— А то что? Попросите своих верных друзей расстрелять меня на месте? — хмыкнул Дмитрий Ройш. — Совет на предмет деловых терминов: никогда не давайте собеседнику уверовать в то, что вам от него надо больше, чем ему от вас.

Виктор Дарьевич не любил и не умел вести что бы то ни было в таком тоне, но его уже понесло:

— Зачем же расстрелять? Это трата ресурсов. Непонятливым собеседникам всегда найдётся какое-нибудь другое применение в Медкорпусе.

— Вы восьмимильными шагами повышаете свои шансы что-нибудь от меня услышать.

Дмитрий Ройш говорил спокойно и с издёвкой, выглядел расслабленно — даже полез в карман за сигаретами.

То есть, гм, это Виктор Дарьевич подумал, что за сигаретами, а его люди, видимо, подумали леший знает что, потому что стоило Дмитрию Ройшу запустить руку под небрежно наброшенный на плечи бордовый плащ, как семь рук направили на него семь пистолетов.

Виктор Дарьевич был очень, очень недоволен своими людьми.

Дмитрий Ройш на мгновение замер, оценил диспозицию и медленно, но уверенно продолжил движение. Движение, само собой, продолжилось извлечением сигарет и закуриванием.

Виктор Дарьевич продолжил быть недовольным своими людьми со всеми на то основаниями.

— Знаете, — Дмитрий Ройш выпустил струю дыма, хорошо, даже театрально как-то заметную в свете лучей фонариков, — в сомнительных латиноамериканских радиопостановках обычно гадкий и нехороший представитель органов правопорядка, взяв доброго сердцем главного героя под арест, говорит ему, мол, вперёд, попробуй сопротивляться, спровоцируй меня, дай мне только повод. С учётом темпа жизни и содержания последних дней я могу сказать вам следующее: вперёд, дайте мне повод дать вам повод.

Один из людей Виктора Дарьевича вопросительно повернул на него голову — видимо, ждал указаний. Чтобы наставлять пистолеты, им указания, значит, не нужны, а чтобы разобраться с последствиями, значит, нужны. Всё-таки дефективные какие-то —

Последнюю мысль Виктор Дарьевич додумать не успел: ему в лицо ударил луч света, а когда рябь ушла из глаз, рядом с Дмитрием Ройшем уже нарисовались два человека в тельняшках.

Верхней одежды у них не имелось, а, следовательно, разглядеть тельняшки и осознать невербальное сообщение было совсем просто даже в темноте, даже после ослепления фонариком.

Портовые головорезы.

Один, видимо, тавр (коса на плече болтается), а второй встал прямо перед Дмитрием Ройшем, закрыл его от пистолетов. Личная охрана из Порта?

— Слышь, мужик, — обратился, видимо, к Виктору Дарьевичу второй, который не тавр. — У тебя стволов сколько? Тут семь, на улице ещё кто-то колобродит. С десяток наберётся? А то чужие стволы лучше сразу помногу сбывать.

Видимо, это была угроза.

Люди Виктора Дарьевича начали потихоньку озираться. Видимо, прикидывали, где могут прятаться ещё какие-нибудь головорезы.

Виктору Дарьевичу было достаточно и этих двух — он вдруг сообразил, что заигрался. Не затем ехал в Бедроград, чтобы бойню устраивать.

— Не стрелять, — произнёс Виктор Дарьевич негромко, но его люди услышали и подчинились. — Опустить оружие. Пока что это неуместно.

Дула послушно уставились в пол.

Виктор Дарьевич почувствовал себя глупо и очень хорошо одновременно. Гулкие своды заброшенного здания грозным эхом повторяли его размеренные шаги.

Он неспешно сократил расстояние до головореза, укрывшего Дмитрий Ройша, остановился в метре от него под неодобрительное покашливание кого-то из своих людей и ответил на заданный вопрос:

— Стволов у меня немного, и я бы предпочёл не демонстрировать их вовсе. Я хочу просто поговорить с Дмитрием Ройшем. Поговорить, а не повязать, покарать или призвать к ответственности. Мне интересно прояснить некоторые детали его пребывания в Медкорпусе, вот и всё, — Виктор Дарьевич протянул головорезу, укрывшему Дмитрия Ройша, руку. — Подпокровов Виктор Дарьевич, Медицинская гэбня.

Головорез усмехнулся, но руку пожал.

Он был загорелый и с серьгой в ухе — и если бы всё это происходило не на самом деле, а в книжке или радиопостановке (сомнительной латиноамериканской), Виктор Дарьевич счёл бы загар и серьгу в ухе слишком уж стереотипными деталями для создания образа портового головореза.

— Виктор как-тебя-там, — обратился к нему головорез, — хуйня получается. Не тебя с твоими стволами тут ждали, сечёшь? И пока объяснений нет, а стволы есть, никого не ебёт, чё тебе там интересно. Соображай давай, как положение поправить.

 — Подсказываю ещё раз: Сепгей Борисович, — вышел из-за спины головореза Дмитрий Ройш.

— Ну что ж, — покладисто кивнул Виктор Дарьевич, который ехал в Бедроград не затем, чтобы устраивать бойню, и очень старался держать это в голове, — Сепгей Борисович естественным образом оказался первым, к кому мы, Медицинская гэбня, вынуждены были обратиться по вопросу исчезновения Дмитрия Ройша. Сепгей Борисович очень хотел донести до нас мысль, что с Дмитрием Ройшем его связывали сугубо личные отношения, но мы не поверили. Использование именной ревизорской печати Сепгея Борисовича и ещё некоторые детали чисто бюрократического характера, которые едва ли смог бы учесть человек, никогда не служивший ревизором в Медкорпусе, навели нас на мысль, что Сепгей Борисович должен был оказывать какое-то содействие Дмитрию Ройшу в его таинственных делах. И мы, в общем-то, наудачу отправили от имени Сепгея Борисовича телеграмму в Бедроград. С учётом того, что по следам Дмитрия Ройша в Медкорпус прибежали фаланги, с которыми у Сепгея Борисовича связаны не лучшие воспоминания, правдоподобное содержание телеграммы сочинить было нетрудно.

Виктор Дарьевич тоже закурил.

Что-то там про нервный срыв было в этой телеграмме.

«Правдоподобное содержание».

Особенно правдоподобное с учётом того, что нервный срыв они Сепгею Борисовичу таки организовали — как побочный эффект медикаментозных методов дознания. Надо же было разобраться, что творил Дмитрий Ройш. Рыжов, Камерный и Курлаев рвали и метали, вот Виктору Дарьевичу и пришлось наскрести по хранилищам Когнитивной Части реальные аналоги сыворотки правды.

Только это в научно-фантастических выдумках эффективность подобных препаратов высока, а на деле всего и удаётся выяснить, что да, что-то там знает Сепгей Борисович про Дмитрия Ройша, немало даже знает, но говорить не хочет.

Единственное, что он им выдал (и ох как неприятен был процесс выдачи), — это Бедроград. Точнее, Бедроград и то, что никаких «сугубо личных отношений» не было, а вроде как хотелось. Но последнее было полезно только тем, что наглядно продемонстрировало: никогда нельзя слушать муру про сугубо личные отношения, надо копать глубже.

Глубже не вышло — Сепгей Борисович пришёл во временную негодность, слишком уж не хотел выдавать тайны Дмитрия Ройша.

Но вот об этом лучше пока помолчать, наверно.

— Телеграмму, значит, написали вы. А Сепгей Борисович, значит, живёт себе, припеваючи новые печальные песни, и ходит на очередные допросы к фалангам. Безо всяких нервных срывов и желания навестить старых приятелей. Так, ага?

— Не в наших интересах часто отпускать его на очередные допросы к фалангам, — увильнул Виктор Дарьевич и даже не соврал.

Действительно, совершенно не в их интересах.

— Когда вы меня о чём-нибудь спросите, я вам так же содержательно отвечать буду, — съязвил Дмитрий Ройш, раздражённо запустил окурок в темноту и уставился куда-то в стену. — Как же всё заебало, сил просто нет! Опять какие-то разговоры о важном — жив ли там кто-то, здоров ли, чего хочет, чего может — и опять нет никакого способа понять, правду вы мне говорите, неправду, не купил ли вас кто, нет ли у вас ещё какого-нибудь тайного интереса… тьфу. Где вы, старые добрые времена, когда правильный ответ неизбежно находился в чьей-нибудь шпаргалке, — с каждым словом он выглядел всё более взвинченным, и Виктору Дарьевичу это не нравилось. — Хотите со мной нормально поговорить — так говорите со мной нормально, леший вас дери!

Наверное, это было неправильно, неумно и вообще так не ведут деловые беседы, но Виктор Дарьевич, как уже сто раз сам себе признался, деловых бесед вести не любил и не умел, а потому таки сказал:

— Мы его пытали, — хотел на том и закончить, но, посмотрев на Дмитрия Ройша, продолжил: — Ну не совсем пытали, конечно, но ресурсы Когнитивной Части позволяют принудить человека к большей откровенности, чем ему самому хотелось бы. Ничего смертельного, но пока что ему лучше в Когнитивной Части и оставаться. И как бы вам сказать, — Виктор Дарьевич призадумался, — я не буду говорить, что мы ничего такого не хотели, что это случайно вышло и так далее. Но в определённом смысле мы такого и правда не хотели. Мы хотели получить от него хоть какие-то сведения о том, что произошло в Медкорпусе. Знаете, нас это волнует: фаланги, расследования, разбирательства — все шишки нам, а мы ещё и не в курсе, за что. А Сепгей Борисович вместо того, чтоб дать нам любую, минимальную самую зацепку, упёрся и молчал до тех пор, пока нервная система не затрещала. Увлеклись, — пожал плечами Виктор Дарьевич. — Но выбора-то не было, вы его уж больно надёжно завербовали.

Дмитрий Ройш молчал.

Головорез с серьгой, всё ещё недвусмысленно изображавший личную охрану Дмитрия Ройша, потянулся к пачке Виктора Дарьевича, самопроизвольно угостился импортной сигаретой — индокитайский сбор, июньский, молодые верхние листья. Виктор Дарьевич как можно дружелюбнее протянул ему следом и зажигалку тоже: дипломатия — это несложно, когда дефективные при оружии не лезут вперёд тебя со своими пистолетами.

Этих самых при оружии медленно обходил второй портовый головорез, который тавр.

Останавливался рядом с каждым, разглядывал, точно музейный экспонат какой. Демонстрация превосходства? Виктор Дарьевич ничего против не имел: он не воюет, ему армия не нужна. Он поговорить приехал.

— А я уж было подумал, что всё недоброе, что могло с Сепгеем Борисовичем произойти, уже произошло и стремится закончиться. Но он же хороший человек со всеми вытекающими. Всё правильно сделал. Идиот проклятый, — мрачно ругнулся Дмитрий Ройш. — Ну и чего вы теперь от меня хотите?

Ох.

Неуютно было Виктору Дарьевичу от реакции Дмитрия Ройша.

Вот как в начале лета он не желал вникать, чего вдруг Дмитрию Ройшу приспичило оставаться без прописки на квартире у этого самого Сепгея Борисовича, так и сейчас не желал вникать, почему вдруг Дмитрий Ройш так погрустнел и стал выглядеть лет на десять старше.

— Да всё того же, — вздохнул Виктор Дарьевич, — понять, что это было. По Медкорпусу шныряют фаланги, копаются в подвигах некоего стажёра-лаборанта. Из-за требования закрыть отряд на карантин, заверенного печатью Сепгея Борисовича, и приглашения директору отряда встретиться с этим стажёром-лаборантом. Собственно, в прошлую пятницу на встречу вместо директора пришёл фаланга, поскольку директор по случайности знал, куда бежать ябедничать на Медкорпус. Пришёл — и с вами не увиделся, вы пропали. Начал разбираться — обнаружил много неприятных мелочей. В воскресенье вечером явился к нам, а мы и не знали, что ему ответить, — Виктор Дарьевич покачал головой. — Дмитрий, давайте честно. Моя гэбня хочет вас разобрать на донорские органы, поскольку вы устроили с этим карантином леший знает что и притащили к нам фаланг с официальным расследованием. Я хочу понять, как нам из этого расследования выпутаться без особых жертв, а потому не спешил бы вас ни на что разбирать. Расскажите, что, почему и зачем. Не для того, чтобы я мог определить вам меру наказания, а чтобы я мог понять, что мне дальше делать там, в Столице.

И это не считая того, промолчал Виктор Дарьевич, что вообще-то жуть как любопытно, из-за чего весь шум-то.

— Тестировать на одном несчастном Сепгее Борисовиче многочисленные ресурсы Когнитивной Части точно было не лучшим началом, — усмехнулся Дмитрий Ройш. — А что, собственно, вы можете мне предложить в обмен на увлекательный рассказ о том, как заманить фалангу? Ну, кроме угроз смертоубийством, которое вам же навредит больше, чем мне, и воззваний к совести, которая у меня, кажется, только что окончательно атрофировалась?

Хуже, чем вести деловые беседы, Виктор Дарьевич умел разве что торговаться.

С учётом того, что финансовые и иные средства всего Медкорпуса попали к нему в руки даже раньше диплома о высшем медицинском образовании, он как-то до сих пор не научился препираться, отказывать, сбивать цену.

Зачем, если можно просто заплатить (деньгами или не деньгами — не суть) побольше?

— А чего, собственно, вы хотите в обмен на информацию? — в тон Дмитрию Ройшу переспросил Виктор Дарьевич. — Я полагаю, ваше нынешнее положение не безоблачно. Вас, как минимум, ищут фаланги. Хотя от них вы, вероятно, укрылись в Порту, — Виктор Дарьевич уставился на тельняшку головореза с серьгой и вспомнил про чайку на вокзале. — Кстати, насчёт Порта: я бы вам не советовал там сейчас оставаться.

Головорез с серьгой посмотрел на Виктора Дарьевича с нескрываемым интересом.

Пришлось пояснить:

— Чайки в городе. Это может быть признаком много чего, но большинство вариаций на тему этого много чего — небезопасные вещи. Экология. Токсичный груз, какое-то серьёзное загрязнение морской воды, а то и…

— Виктор как-тебя-там, — оборвал ход его мысли головорез с серьгой. — Давай так: ты своих стволов сейчас отправишь погулять вот вместе с ним, — ткнул пальцем в головореза-тавра. — Пущай в магазин сгоняют: бухнуть там, пожрать сообразят. Тут на втором этаже газовая горелка завалялась, на ней детишки твиревую кашу бодяжат. А мы втроём пока перетрём чего надо, ага? При шестёрках разговоры не разговаривают, смекаешь? А мы тебя не обидим, не ссы. У тебя ж табельный пистолетик есть? Есть. Ну вот и оставь, коли ссышь. По рукам?

Виктор Дарьевич опять протянул руку (молча) и посмотрел на своих людей (со значением). Наверное, они не очень довольны. Наверное, они иначе представляют себе операции по задержанию беглецов из Медкорпуса. Наверное, они полагают, что Виктор Дарьевич — заигравшийся самодур.

Зато совершенно точно, что Виктору Дарьевичу плевать, что они думают.

Как только его люди с тавром-головорезом скрылись за дверью, головорез с серьгой неожиданно светским тоном заявил:

— У вас отличные сигареты, Виктор Дарьевич. Традиционный рецепт южных индокитайских провинций? Верхние листья отшельникова куста, покупаете явно по сумасшедшей цене. Контрабандой через Порт дешевле, — подмигнул он Виктор Дарьевичу. — Угостите ещё одной, будьте любезны.

Тот решил пока не удивляться, достал из кармана пачку и развернулся к Дмитрию Ройшу.

— Вы на вопрос не ответили, — напомнил (в первую очередь — себе) Виктор Дарьевич. — Чего вы хотите в обмен на информацию?

Дмитрий Ройш внимательно осмотрел пачку самокруток, которую всё ещё сжимал в руке:

— Начнём с того, что нам нужно очень много денег, — и красноречиво перевёл взгляд на эксклюзивные индокитайские сигареты.


— Я бы соврал, если сказал бы, что не собирался вас подставлять, — Дмитрий Ройш забрался с ногами на подоконник заколоченного окна. — Собирался. Просто предположил, что вы же Медицинская гэбня, что вам стоит расплеваться с одним фалангой. Опять же, чего-нибудь да стоит, просто меньше, чем другим. Ну, мне так кажется. И ещё я бы соврал, если сказал бы, что с самого начала пришёл просить вас об одолжении с циничным планом в загашнике. Когда мы с вами, Виктор Дарьевич, беседовали о моём трудоустройстве, я крайне искренне полагал, что останусь в Медкорпусе надолго. Возможно, на всю жизнь. Но потом обстоятельства изменились.

Виктор Дарьевич не понаслышке знал: обстоятельства иногда меняются, а вместе с ними — цели и задачи. Для чего бы ни путешествовал в Бедроград Виктор Дарьевич, прямо сейчас его волновало только одно: как скоро будет готово ароматное нечто, над которым колдовал головорез с серьгой.

Головорез-тавр некоторое время назад занёс какие-то продукты и специи и смиренно удалился следить, как люди Виктора Дарьевича наматывают круги вокруг заброшенного здания. С тех пор головорез с серьгой не отходил от газовой горелки, а Виктор Дарьевич не отходил от головореза с серьгой.

Со своей гэбней, помешанной на правильной пище, нечасто видишь такое количество соли и перца.

— Я не знаю, в каких вы отношениях с Бедроградской гэбней — мне уже насрать, честно говоря. Наверное, в хороших. Неважно. Так сложилось, — Дмитрий Ройш покосился на головореза с серьгой, — что Университет — в плохих. Достаточно плохих, чтобы Бедроградская гэбня захотела его подставить. А я, соответственно, с Университетом — в достаточно хороших, чтобы мне не было жалко подставить вас — при всей благодарности — для того, чтобы Бедроградская гэбня не сумела подставить Университет. В общем, не пытайтесь это понять, но знайте, что всё — моё исчезновение, рандеву с директором отряда и закономерное явление фаланги — было выверено по часам в соответствии с моментом явления — не шибко легального, к слову — одного из голов Бедроградской гэбни в Медкорпус.

Возможно, это всё ароматы перца, но Виктор Дарьевич пока что не слишком хотел злиться на превращение Медкорпуса в поле чьи-то чужих битв. Ну мало ли, было выверено по часам. Ну мало ли, западня. Ну мало ли, на голову Бедроградской гэбни. Ну мало ли, с заманиванием фаланг (они всерьёз рассчитывали, что смогут не только заманить, но и дальше манипулировать фалангами в своих целях? Вот дефективные!). Ну мало ли, подставить одних и других, чтоб тебя не подставили третьи. Ну мало ли.

По сравнению с желанием поужинать с дальней дороги это всё ерунда.

Дмитрий Ройш методично докуривал эксклюзивные индокитайские сигареты:

— Хочется сказать что-нибудь ёмкое вроде «но, конечно, именно в Медкорпусе это произошло неслучайно», только я уже не знаю, случайно или нет. И с чего всё началось, не знаю. Скажем так: вся интрига так или иначе приводит к чуме. Которую Бедроградская гэбня хотела тихонько сотворить в Медкорпусе и выдать за университетскую, которую в итоге сделал для них я — ну, не только я, но ваше дружелюбие к соучастникам не располагает сообщать имена. Как было сказано выше, не пытайтесь это понять.

Опять «чуму», да что ж такое!

Дмитрий Ройш, конечно, по образованию не медик, но в Медкорпусе-то он хоть сколько-то проработал. И всё равно продолжает говорить на языке народных масс.

«Чума» — это уж больно расплывчато.

Любое инфекционное заболевание, от которого мрут, у народных масс «чума».

Это пошло с тёмных времён, когда на росской территории начала то и дело вспыхивать зараза, ныне именуемая степной чумой. Случилась неувязка: коренные жители степи хранили название болезни в тайне (как и все прочие знания о ней, как и свои несовершенные методы борьбы), а заинтересованные в экономических связях с росами европейцы издалека обозвали явление, как уж сумели. Не то и впрямь решили, что до росов докатился бич Европ (почему-то с другой стороны континента), не то всё дело было в деньгах: согласно какому-то средневековому европейскому соглашению, страна, в которой зафиксирована эпидемия чумы, была что-то там в перспективе должна всем остальным, с кем вела торговлю, — за риски.

На деле же болезнь, пришедшая из степи, имеет вирусную природу — в отличие от вызываемой бактериальным возбудителем европейской чумы. Но у росов это случайное название прижилось и в результате перекинулось едва ли не на всю карантинную группу.

Тоже в силу недоразумения: неискушённым в медицине росам о степной чуме было понятно лишь то, что она чрезвычайно легко передаётся и приводит к летальному исходу. Симптоматика же начальных стадий настолько вариативна, что без современного лабораторного анализа спутать можно вообще с чем угодно.

Современный лабораторный анализ может немало, а всероссийская медицина на голову переросла шпионящие теперь за Медкорпусом Европы, да только перед загадкой степной чумы и нынешние инфекционисты — всё те же неискушённые в медицине росы.

Потому что за все четыре вспышки, случившиеся после Революции, ни один живой заболевший так и не попал в Медкорпус.

Степная чума — жуткая штука, хоть и не чума она вовсе.

Всем прочим «чумам» до неё тем более далеко. А народные массы всё равно боятся, хоть им и внушают с отрядских лет, что эпидемии — прерогатива дореволюционного прошлого.

Кстати.

— Эпидемии — это всё-таки к Рыжову, а не ко мне, — вновь засмотрелся на процесс приготовления пищи Виктор Дарьевич. — Но вам повезло, что по вашу душу приехал не он. Он бы душой не ограничился — в конце концов, ваши художества творились преимущественно у него в Инфекционной Части. Но в двух словах: что конкретно вы синтезировали? Чайки из Порта из-за этого ведь улетают?

— Как я и сказал, чуму. Водяную чуму, двоюродную племянницу степной.

Виктор Дарьевич медленно, очень медленно повернулся к Дмитрию Ройшу. Тот неубедительно скорчил торжественно-издевательскую рожу, но глаза его за стёклами очков оставались усталыми и немного злыми.

Бедроград рехнулся.

Шансы Виктора Дарьевича рехнуться вместе с Бедроградом стремительно росли. И нельзя сказать, что он был сильно против. Совсем не против.

Даже за.

— Я правильно понимаю, что когда вы говорите «племянницу», вы имеете в виду… — начал было Виктор Дарьевич, но тут перед самым его носом оказалась ароматная кастрюля с пышущей жаром смесью мяса, макарон и перца.

Как же давно Виктор Дарьевич не ел перца, а.

Головорез с серьгой театрально раскланялся и гаркнул:

— Паста по-портовому! Приятного аппетита!


(Если бы кто-нибудь попросил Виктора Дарьевича внятно объяснить, что было дальше, то Виктор Дарьевич пришёл бы в некоторое замешательство.

В науке и в криминалистике пользуются (несколько по-разному, но всё же) термином «аффект». Так вот к той беседе гораздо больше подходит термин «угар». То есть это, конечно, не термин, но Виктор Дарьевич начал всерьёз задумываться, что науке (его науке) данного термина ой как не хватает.

Потому что угар есть, а термина нет.)


— Едят мох и оскопляются сообразно псевдоимперским ритуалам? — ошалело переспрашивал Виктор Дарьевич.

— Ну да, — кивал Дмитрий Ройш.

— Леший, мох. Это же какой коктейль может быть в крови в результате, — рассуждал Виктор Дарьевич. — А недостаток солнечного света…

— Делает их уродами, — заявлял со всей категоричностью Дмитрий Ройш.

— И не только! Должно быть, все гормональные процессы… к лешему гормональные процессы! — перескакивал с одной мысли на другую Виктор Дарьевич. — Специфическая социализация тут даже интересней, потому что полностью изолированная группа в таких условиях…

— Окончательно свихнётся, —  забегал вперёд Дмитрий Ройш.

— Да, но это же замечательно! — уточнял Виктор Дарьевич. — Я знаю, специализация не ваша, но только представьте… Хотя чего вам представлять, вы-то видели. Леший, как я вам завидую!

— Нашли чему. Они нас там чуть самих не оскопили, — возражал Дмитрий Ройш.

— Да, но это тем более замечательно! — возражал на возражения Виктор Дарьевич. — Групповая агрессия, коллективный экстаз. Возможно, даже коллективные галлюцинации?

— Возможно, — бурчал Дмитрий Ройш.

— Замечательно, леший, как же замечательно, — восторгался Виктор Дарьевич. — Понимаете, создать такую среду экспериментально невозможно, а ведь это идеальная площадка для проверки гипотез относительно продуктивности деструктивных девиаций.

— Да мы просто везунчики, — ехидничал ничего не смыслящий в научном прогрессе Дмитрий Ройш.

— Подождите, — всё-таки приходил в себя Виктор Дарьевич, — но при чём здесь степная чума?

— Виктор Дарьевич, только подумайте: едят мох и оскопляются по псевдоимперским ритуалам! — бессовестно вклинивался головорез с серьгой, и степная чума вновь отступала для Виктора Дарьевича на задний план.


— Существование подобной социальной структуры на протяжении столь длительного временного периода, — воспарял к небесам Виктор Дарьевич, — подтверждает… вернее, конечно, опровергает… опровергает господствующие представления о тотальности этого нелепого принципа поиска оптимальных решений. Для социума опровергает. Но от социума мы можем продвинуться к индивидуальному сознанию! И вот тогда существование подобной социальной структуры на протяжении столь длительного временного периода подтверждает, хоть и косвенно, представления о возможности выхода мышления на путь познания, отличный от пути поэтапных мелких улучшений уже имеющегося в опыте. Это гносеологическая революция!

— Гносеологический Расстрельный Комитет, — тряс головой Дмитрий Ройш. Не его специализация, что тут поделать.

— Вы торопитесь, — неожиданно вторгался в фантазии Виктора Дарьевича головорез с серьгой. — Не смешивайте коллективное сознание с индивидуальным. Эта дорога в конечном итоге вязнет в болоте дурного фрайдизма, сколько раз уже было за последние полвека в истории науки.

—  Но обусловленность коллективного сознания индивидуальным… — бросался на защиту фантазий Виктор Дарьевич, игнорируя некоторую внезапность демонстрации компетентности головореза с серьгой в обсуждаемом вопросе.

— Работает также и в обратную сторону, — упрямился головорез с серьгой. — Поэтому мы не можем с уверенностью утверждать, что первично.

— А кто утверждает? — продолжал Виктор Дарьевич. — Я разделяю представления о взаимовлиянии коллективного и индивидуального и не стремлюсь доказать, что эволюция мышления предшествует социальной эволюции. Если это запросы социальной эволюции дают толчок эволюции мышления, а не наоборот, в вопросе самой возможности эволюции мышления ничего не меняется.

— Ну, кроме того, — усмехался головорез с серьгой, — что в данном случае для практического преодоления принципа поиска оптимальных решений на уровне индивидуального сознания всем носителям оного придётся переселиться в Вилонский Хуй и перенять образ жизни скопцов.

— Это несущественно, — отмахивался Виктор Дарьевич.


— Почти идеальный социум! — подводил итог Виктор Дарьевич.

— Тогда уж не почти, а собственно идеальный социум, — бессовестно ржал головорез с серьгой, — это тот, который не воспроизводится вовсе!

— Не размножается и живёт вечно, — заражался весельем Виктор Дарьевич. — Таким образом мы ещё через несколько шагов упраздняем эволюцию.

— И Революцию, что уже нехорошо, — подхватывал головорез с серьгой. — Ибо скопцы в вопросе поддержания численности населения противоприродным — то есть ведущим к упразднению эволюции — способом давно перегнали Всероссийское Соседство с его какими-то там отсталыми алхимическими печами.

— Таким образом, мы можем заключить, что упразднение эволюции ведёт к Колошме! — двигался дальше Виктор Дарьевич. — Ведь нельзя же не сажать за такие разговоры.

— Как будто в этом мире есть хоть что-то, что не ведёт к Колошме, — подавал голос притихший Дмитрий Ройш.


— Нет, — упорствовал головорез с серьгой.

— Ну не на лабиринтах с переменной структурой же их тестировать, — возмущался Виктор Дарьевич. — У каждого из них могут быть уникальные интеллектуальные возможности, посерьёзнее моих или ваших.

— Которые блокируются в отрыве от сформировавшей их среды! — рушил надежды головорез с серьгой. — Ну вы-то должны понимать, как непросто поставить действительно результативный эксперимент, когда речь идёт о высшей нервной деятельности и её производных.

— Безусловно, — не собирался спорить Виктор Дарьевич. — У меня до сих пор статистика по лучшим экспериментам забита сплошными отрядскими детьми. Как раз потому, что в моём распоряжении уже сколько лет есть целый отряд в Бедрограде, где была смоделирована необходимая среда. В пределах данного конкретного отряда — совершенно естественная, поэтому валидность всегда пристойная.

— И чего вы тогда ждёте от покинувших привычный ареал скопцов? — допытывался головорез с серьгой.

— Чего угодно, — предвкушал Виктор Дарьевич. — Знаете, в самой известной монографии на росском языке по генезису научного мышления…

—  Вот давайте без самой известной монографии на росском языке! — дёргался вдруг головорез с серьгой.

— Помилуйте, но от чего тогда отталкиваться? — недоумевал Виктор Дарьевич.


— Восемьсот пятьдесят три, — хвастался Виктор Дарьевич.

— А я не помню уже, — увиливал головорез с серьгой. — Больше шести сотен, но за точное число не поручусь.

— У меня больше, — непристойно радовался Виктор Дарьевич. — Хотя я думал, у такого публичного человека, как вы, известного в академических кругах на всю страну…

— При жизни я уклонялся от своего академического долга, — мотал головой головорез с серьгой. — Публичность, публичность — моих заслуг тут нет, просто нужен был кто-то, чтоб прикрыть брешь в идеологии. Вот кто под руку подвернулся, тому и шесть сотен слушателей в аудитории за раз.

— Ну, по правде сказать, — признавался Виктор Дарьевич, — мои восемьсот пятьдесят три человека в аудитории за раз были в Европах. Это не очень честно, потому что понабежали фотографы, газетчики, шпионы: выступление от лица Медкорпуса в Европах — это скорее политическая сенсация, нежели научная.

— Для сравнения, у кого больше, это не имеет значения, — не оспаривал первенство головорез с серьгой (интересно, был ли он головорезом с серьгой, когда им прикрывали брешь в идеологии?).

— Не рой себе яму, — подключался Дмитрий Ройш. — Если степень академичности не имеет значения, то ты тем более выигрываешь. Скопцов в Вилонском Хуе всяко больше тысячи, и что с того, что главным посылом той твоей речи было «пожалуйста, не убивайте и не оскопляйте нас»?


— И они поверили? — изумлялся Виктор Дарьевич.

— Вы сами говорили о коллективных галлюцинациях, — пожимал плечами головорез с серьгой. — Скопцы к этому делу привычные. Подумаешь, явление народу божественных сущностей. Главное — отвести их подальше от архетипической схемы принесения бога в жертву, но тут есть несколько достаточно изученных закономерностей. Отведёшь — и наслаждайся поклонением сколько влезет. Хотя, конечно, та ещё комедия.

— Потрясающе, — радовался Виктор Дарьевич. — В Европах бы удавились!

— В смысле? — переспрашивал головорез с серьгой.

— Ой, вы же, наверное, не знаете, — соображал Виктор Дарьевич. — Они там за последний десяток лет взяли моду верить только выкладкам естественных наук, потому что, мол, у прочих слишком низки шансы быть верифицированными. Это всё попытки выключить Всероссийское Соседство из мировых академических процессов хоть частично. И ведь представьте: воруют у меня бесконечно — психиатрию, психофизиологию, но базовые постулаты когнитивной науки якобы не признают.

— Да ты ебанись, — присвистывал головорез с серьгой. — Вот так покинешь цивилизацию ненадолго, и всё, дом родной потом не узнаешь. Что у нас ещё произошло: отказ Европ от религии, реформа языка, изобретение летательных аппаратов?

— Нет, — смеялся Виктор Дарьевич. — Пока всего лишь изобретение устройств, записывающих не только звук, но и изображение. В семьдесят шестом, кажется, первые появились.

— О да, я слышал, — неожиданно ёрничал головорез с серьгой.

— Это же невероятно удобно, — пояснял Виктор Дарьевич. — Мы фиксируем операции, мы можем наблюдать за течением любого эксперимента своими глазами, не вмешиваясь…

— Вы знаете, — ухмылялся головорез с серьгой, — мне как раз в семьдесят шестом довелось наблюдать, не вмешиваясь. Благодаря техническому прогрессу.

—  Тогда вы тем более должны понимать, как это здорово! — воодушевлялся Виктор Дарьевич.

— Обдрочиться, — соглашался головорез с серьгой.

— А, я понял, — хлопал себя по лбу Виктор Дарьевич. — Их же не для экспериментов делали в первую очередь, а для допросов и прочих…

— Воздействий, — огрызался почему-то Дмитрий Ройш.

— Да, да, — вспоминал Виктор Дарьевич, — Медкорпусу-то эти устройства достались в подарок от Бедроградской гэбни, это их инженеры ваяли. Вы знаете, там в гэбне есть один умный мальчик…

— Знаем, — мрачнел на глазах Дмитрий Ройш.


— И всё-таки — умный мальчик, — качал головой Виктор Дарьевич.

— Будущее госслужбы, — закуривал головорез с серьгой. — Я его вообще-то очень уважаю после Колошмы. Спас паршивую ситуацию, сшив мне то обвинение. А так стольким бы людям не поздоровилось, вплоть до фаланг.

— Ещё бы не спас, — самодовольно брал портовую самокрутку Виктор Дарьевич. — Вы думаете, я его просто так в семнадцать лет в ревизоры бедроградского отделения Медкорпуса брал? Он же из моего экспериментального отряда. Там всякие вещи делаются, но по одному человеку за выпуск растим на особых условиях — изолированно от других детей, по усиленной учебной программе, с ответственными поручениями и так далее. Против всех правил педагогики на самом-то деле, но кадры из них потом получаются высочайшей компетенции.

— Как вам в принципе удалось выбить целый отряд, где можно развлекаться и плевать на педагогику? — недоумевал головорез с серьгой.

— Как-то, — разводил руками Виктор Дарьевич. — Он и до нас служил кому-то экспериментальной площадкой, но к тому моменту, как я попробовал его заполучить, видимо, уже не был нужен прежним владельцам. Так что никаких проблем — если деньги есть, твори что хочешь в одиннадцатом отряде.

— Как говаривали в былые времена на Колошме, отличная вывеска для туристов, — совершенно обалдевал Дмитрий Ройш. — Но так-то это безумие, конечно. И умный мальчик — ваш, и одиннадцатый отряд — ваш, и микрофлора пяток скопцов вам любезна. К чему вы вообще руки приложить не успели?


— Ну, эротические эксперименты на детях, да. Ну, с подконтрольностью исследовательской группы вышла накладка, да. Но, — не собирался сдаваться Виктор Дарьевич, — четырнадцать-пятнадцать — это разве ещё дети?

— Нет, конечно, — вступался за Виктора Дарьевича головорез с серьгой.

— Какая разница, дети или нет? — упрямился Дмитрий Ройш. — Как будто если лишить взрослого человека возможности самому выбирать некоторые аспекты своей биографии — от места проживания до того, имеет ли он страстные чувства в адрес своих воспитателей, — сильно лучше получается. Вы так говорите про детей и недетей, как будто это разные биологические виды, и одних можно, а других нельзя.

— Давайте оставим вопросы морали, — брыкался Виктор Дарьевич. — Они к результативности исследований отношения не имеют. Тем более что лично вы живы и вроде как в порядке — о чём тогда разговор?

— При чём тут мораль, — возмущался Дмитрий Ройш. — Я-то, может, и в порядке, но, во-первых, есть не только удачливый я, а во-вторых, степень моего порядка вы как, на глазок оцениваете? Подобные неверифицированные выводы ненаучны, в конце концов!

— Вы не понимаете значимости того проекта! — вздыхал Виктор Дарьевич. — Если б не сорвалось, мы бы прояснили важнейший вопрос…

— Блокируется или не блокируется инстинкт самосохранения менее значимыми инстинктами, если их искусственно подкорректировать? — уточнял головорез с серьгой.

— Я бы не назвал это «подкорректировать», тут мы имеем дело с… — начинал, но притормаживал Виктор Дарьевич. — Подождите, как вы догадались?

— Путём длительных контактов с бывшим экспериментальным материалом, вестимо, — усмехался головорез с серьгой.

— Серьёзно? — буквально подпрыгивал ВикторДарьевич. — Тогда вы, с вашей-то академической подготовкой, можете прямо сейчас заполнить некоторые пробелы. Это совершенно неожиданная удача! Я давно и думать забыл, а тут…

— Нет, вы оба совсем охуели, — стонал Дмитрий Ройш — Надо было из отряда не в Столицу, а в Индокитай сбегать.

— Не ной, — обрывал его головорез с серьгой. — Наука нуждается в деталях твоей эротической биографии. Так вот, Виктор Дарьевич, я к вашим услугам.


— Такой был бы отчёт, а, — сокрушался Виктор Дарьевич.

— Неподотчётное мероприятие, — хмыкал головорез с серьгой. — Слушайте, а по всему выходит, что этот ваш умный мальчик из Бедроградской гэбни вовсю тогда пользовался экспериментальными данными из отряда. Мог?

— Разумеется, — не сомневался Виктор Дарьевич. — Я от него картотеку специально не закрывал, мы до сих пор в хороших отношениях. А уж что касается одиннадцатого отряда — это с не очень давних пор и вовсе общая территория Медкорпуса и Бедроградской гэбни. С учётом того, что он оттуда и выпускался, пойди скрой какую-нибудь информацию. Так что да, пользовался наверняка — и тогда, и не тогда.

— Ну я как жопой чуял, — фырчал Дмитрий Ройш.

— И мне с одной стороны не жалко, — размышлял Виктор Дарьевич, — а с другой… Веселье на Колошме — это ладно, но откуда мне знать, что ещё он за счёт Медкорпуса проворачивал и никак не отчитывался? И этот заказ вирусов прямо у нас под носом… вот же скотина неблагодарная!

— Все преследуют собственные цели, это естественно. К сожалению, — вторил ему головорез с серьгой.


— Легально? Прямо из студентов? — таращился Виктор Дарьевич. — Феерическая наглость! В смысле, здорово же.

— Как будто у кого-то был выбор, — пояснял головорез с серьгой.

— Всем бы подобную прыть в использовании человеческих ресурсов! — смеялся Виктор Дарьевич. — Уж не знаю как, но с медицинской точки зрения вы выбрали самый результативный метод. И самый безопасный. А то искусственный синтез крови может с такими флуктуациями протекать, мало не покажется.


— Молодец Попельдопель! — восхищался Виктор Дарьевич. — Верно прикинул риски, верно оценил перспективы — и всё равно не побоялся провернуть такое нарушение. Знает толк! Мы же с ним вообще-то на медфаке на одном курсе учились, хоть и по разным кафедрам…

— Так это из вас он деньги сосёт? — интересовался головорез с серьгой.


— Нет, это уже фантастика. Неужто скопцы в Бедрограде? — не верил своему счастью Виктор Дарьевич.

— Ну не все, спасибо лешему, — подтверждал головорез с серьгой.


— Допустим. Но у людей, рождённых не из печи, с иммунитетом серьёзнейшие проблемы могут быть, — озадачивался Виктор Дарьевич.

— Попельдопель то же самое говорит, — кивал головорез с серьгой.

— Это очень интересный случай, — прикидывал Виктор Дарьевич. — Не в моей компетенции, но Инфекционная Часть любит подобные дополнительные факторы.


— Пятьдесят первый год? Из той скандальной лаборатории, которая сокрыла данные по контролю уровня агрессии? — переспрашивал Виктор Дарьевич. — Не сокрыла б, я б их всех собрал хоть в том же одиннадцатом отряде! Наверное, даже вместе с сотрудниками лаборатории. И многообещающее исследование бы не пропало, и социализацию бы мы гарантировали, и вообще не было бы впоследствии никаких глупых разбирательств…

— Красота и всеобщее благоденствие, — иронизировал головорез с серьгой.

— Дайте помечтать! — смеялся Виктор Дарьевич. — А ещё чего-нибудь, потерянного Медкорпусом, у вас случайно не найдётся в загашнике?


— Так, — загибал пальцы Виктор Дарьевич. — Парочку скопцов утром. Лучше не парочку, лучше больше. Парочку как раз себе оставьте — куда вам дюжина. А мне отдайте всех остальных. Этого вашего больного с нестандартными показателями, образец вируса, образец лекарства, сыворотку для аллергии, в идеале кого-то из испытуемых, все данные по эпидемии — но это я у Попельдопеля спрошу. Насчёт пятьдесят первого года подумайте.

— Подумаю, — со вздохом соглашался головорез с серьгой.

— Подумайте-подумайте, — давил Виктор Дарьевич. — И я бы с вами поподробнее обсудил ещё кое-что…

— А вот это — увы, — мотал головой головорез с серьгой. — У меня, к несчастью, и так за ночь дел накопилось. Опять вместо того, чтоб поспать, придётся мозгами шевелить, как с минимальными потерями выпутаться из ближайших сложностей.

— Да не убегайте вы, — не хотел прекращать беседу так сразу Виктор Дарьевич. — Может, я вам ещё чем-то смогу посодействовать?


— Я не шучу, — многозначительно покашливал Виктор Дарьевич. — Чтоб действительно с минимальными потерями, вам всего-то и нужно — найти за оставшееся время ветку черёмухи!


Если бы кто-нибудь попросил Виктор Дарьевича внятно объяснить, что всё это было, воплотил ли он намерения Медицинской гэбни относительно Дмитрия Ройша и как он будет объяснять оной гэбне (то есть трём другим её головам), почему он ехал в Бедроград за беглецом и с людьми при оружии, а возвращается за деньгами и с тысячей обещаний скорейшей помощи тому же самому беглецу (и ещё куче других заинтересованных лиц), — то Виктор Дарьевич пришёл бы в некоторое замешательство.

Потому бы пришёл, что нечего тут объяснять.

И так всё понятно.


(обратно) (обратно)

День восьмой. Суббота

Если уважаемый читатель ещё жив, он в любом случае уже потерял способность удивляться, поэтому события восьмого дня в комментариях не нуждаются.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Скопцова.

Погода сырая, пасмурная, ветреная. Возможны дожди.


Глава 26. О где, о где они теперь


Бедроградская гэбня. Бахта Рука


А ещё говорят «назвался лошадью — полезай под плуг». Росы и дураки говорят.

Бахта Рука с недоумением наблюдал, как Андрей открывает капот, дёргает шланги, хватается за масляный щуп. Вот зачем, спрашивается: Гошка и Соций, может, и купятся на манёвры, они в ремонтные дела не лезут, но Бахта Рука-то прекрасно знает, что всё с такси в порядке сегодня, а Андрею от волнения просто руки занят’  нечем.

Главное — было бы чего волноват’ся: Университет хорошо прижат, рыпат’ся бесполезно, они теперь не только Дмитрия Борстена, они что угодно на тарелочке подадут и не переломятся. А Андрей психует.

Не умеет же человек побеждат’, всё время ему подстава какая мерещится. Гошка его припадки беспокойства «белочкой» кличет обычно, смеётся, подтрунивает — вот Андрей и наловчился в запчастях истерику прятат’, чтоб не раздражат’ лишний раз.

Бахта Рука подошёл поближе, тронул незаметно за плечо: мол, ты чего опят’?

— Непонятно, — отозвался Андрей. — Непонятно, как фаланги поступят с нами в связи с блокадой Порта. Если докопаются, кто довёл ситуацию до подобных мер, — нам не выпутаться.

Говорят, «назвался лошадью — полезай под плуг» — это метафора. Только ну их, эти метафоры — лошад’ не для плуга, что росы в лошадях понимают!

А Бедроградская гэбня — не для беготни на цыпочках перед фалангами или кем ещё.

— А кто довёл ситуацию до подобных мер? — улыбнулся Андрею Бахта Рука. — Порт функционирует самостоятельно, у городских властей советов не спрашивает, кому оказывать поддержку, выбирает сам. И блокады свои объявляет — тоже сам.

Андрей отцепился наконец от масляного щупа, вытер руки, хлопнул капотом:

— После того, как меня взяли в Медкорпусе, я уже ни на что не надеюсь. Кто мог предположить, что у фаланг есть наводка? Откуда она взялась?

— Разобрались же, — мотнул головой Бахта Рука, — некто Дмитрий Ройш, он же, возможно, нынешний университетский Борстен, он же, возможно, давнишний Смирнов-Задунайский, с которым ты когда-то нехорошо поступил, — Бахта Рука кивнул на Андреевы часы. — Сколько там? В любом случае, совсем скоро его увидим.

В ненастный ден’ по солнцу не сориентируешься, но Бедроградская гэбня уже достаточно тут торчит, чтоб назначенные восем’ утра таки наступили.

— Дмитрий Ройш-Борстен-Смирнов-Задунайский — это не ответ, — Андрей нахмурился, взгромоздился на капот сверху, взял сигарету не с того конца, раздражённо сплюнул попавший в рот табак.

Бахта Рука кинул ему коробок спичек.

Забавно видет’ очаровательного, спокойного, благожелательного на людях Андрея таким — не прячущим нервы и злобу, не натягивающим маску дружелюбия. Это и ест’ главный показател’ синхронизации, о которой тут так много думали и говорили, когда Андрей пропал, — не закрыват’ся от своих. А если и закрыват’ся на секунду — упялившис’ ли под капот, устроив ли какой другой спектакл’, — то бросат’ это дело, как только тебя спросят, что стряслос’.

— Что тебя не устраивает в Дмитрии Борстене? — подошёл Соций, тоже закурил, поглядывая на дорогу.

— Что это не ответ, — буркнул ещё раз Андрей. — Даже если он — это он, что мы с того имеем? Мы всё равно не знаем, например, как он приманил в Медкорпус фаланг.

— Так и спросим, — кровожадно хмыкнул Соций. — Спрошу, вернее.

Бахта Рука к Социевой кровожадности относился положительно, хотя совест’ напоминала: возможно, Дмитрий Ройш-Борстен, если он Дмитрий Смирнов-Задунайский, — кассах, а с кассахами у Соция разговор всегда короткий, после Северной Шотландии-то.

За свою жизн’ Бахта Рука непростого отношения к малым народам тоже наелся, недаром он тавр без косы — любители таврских кос постаралис’. Так что он бы и рад посочувствоват’ гипотетическому кассаху, что тому именно с Социем встречат’ся, но, с другой-то стороны, пойди напасис’ сочувствия на университетских. Они ж на шею сядут и поедут, хлыстом погоняя.

— Ну про фаланг он, может, для разнообразия и расскажет, — гнул свою линию Андрей. — Но это всё равно не самое важное!

— Тебе какую проблему не реши, ты тут же новую найдёшь, — не выдержал, засмеялся Бахта Рука. — Что у нас теперь самое важное?

Откуда, — мрачно бросил Андрей. Помолчал для нагнетания атмосферы, потаращился в пустоту и продолжил через какое-то время: — Откуда было известно, что надо давать фалангам наводку. Проще говоря, как они в принципе вышли на наши планы.

— И вот этого херов Дмитрий Ройш, в смысле Борстен, точно не сдаст, — не менее мрачно выплюнул Гошка, с самого прибытия куривший сигарету за сигаретой в отдалении.

Он вообще был сегодня сам не свой — устал, наверное, в таком режиме бегат’. Вроде и полномочия Университетской гэбни временно отобрали, и оружие табельное, и Дмитрия Борстена-Ройша вытащили поговорит’, а Гошка как будто не рад.

Бахта Рука чувствовал себя неуютно, глядя на такого Гошку. Перед выездом и Бахта Рука, и Андрей, и Соций попробовали к Гошке сунут’ся, но тот только попросил стимуляторов каких-нибуд’. Сказал, с ног валится, голова не варит. Шутил, что стареет, не выдерживает рабочего напряжения.

Какое ему старет’ — это Бахте Руке сорок пят’, но он и не думал как-то о старости, Социю вон тоже за сорок перевалило, а Гошка-то их обоих помладше будет.

— Едет, — щёлкнул языком Соций, собрался вес’, сразу стал жестче, внимательней. Не человек, а согнутая пружина.

Андрей легко спрыгнул с капота, расправил плечи, натянул на лицо безмятежное радушие — будто не он полминуты назад видел сплошные трудности без единого просвета.

Бахта Рука буквально физически ощутил, как сам приходит в боевую готовност’, заражается агрессивным настроем Соция и Андрея. Его-то самого скорее веселила перспектива беседы с неизвестным университетским медиком без прописки, которого в числе главных фигурантов назвал известный университетский медик, отец Ройшевой девки.

Но собственные эмоции становятся неважны, когда головы твоей гэбни так отчётливо жаждут военных действий.

— Одно такси всего, — констатировал и без того очевидный факт Бахта Рука. Махнул младшим служащим, которые уже ждали сигнала, чтоб выехат’ проверит’ хвосты.

Кое-кто сидел по кустам и ближайшим постройкам, но им никакой специальный сигнал пока не нужен, сами должны следит’ за происходящим. Будет повод открыват’ огон’ — тогда и сигналы будут.

Оставшиеся младшие служащие мгновенно выстроилис’ у ворот склада, готовые обыскат’ Дмитрия Борстена на предмет оружия и иных объектов, которые можно использоват’ для нападения.

На Соция, конечно, попробуй напади, но Андрей настаивал на перестраховке, да и Бахта Рука на сей раз не видел в предосторожностях ничего дурного.

— Раньше он, если это он, особой физической подготовкой не отличался, — шепнул Социю Андрей, хотя вчера они и так вес’ вечер проговорили о характеристиках и особых приметах гипотетического Дмитрия Смирнова-Задунайского.

Соций только самодовольно улыбнулся, даже дал Андрею шутливого пинка — ох, не терпится же ему поговорит’ по душам с университетским человеком.

Всем не терпится, но поговорит только Соций.

По-хорошему всем остальным и быт’-то здес’ не полагалос’ — ясно же, что университетские очен’ хотели бы скрыт’ Дмитрия Борстена ото всех, от кого получится. Но о прямом запрете речи не заходило, равно как и о составе людей, обеспечивающих безопасност’ мероприятия за дверьми склада. Могут же трое остальных голов Бедроградской гэбни пожелат’ проследит’ за ней самолично?

Такси резво припарковалос’ у самого начала асфальтированной дорожки к складу через пустыр’. Склад-то в черте города, но всё же на отшибе — чтоб никто ничего, если что. Поэтому вокруг — пустыр’, живая изгород’ чут’ подальше, горстка гаражей, завод на той стороне шоссе. От шоссе до склада — метров сто этой самой асфальтированной дорожки. Стреляй — не хочу, в общем-то.

Бахта Рука помнил: договорилис’ не стрелят’ без необходимости. Гошка после встречи гэбен всю шапку прозудел: сначала выяснит’ хот’ что-то и только потом переходит’ к решительным действиям. Если вообще переходит’. Но не оцениват’, как простреливается дорожка, было невозможно.

Такси с Дмитрием Борстеном простояло с минуту безо всяких признаков жизни, а потом грянуло на всю округу какой-то очен’ знакомой симфонической музыкой, и взмахнуло дверьми прям как крыльями, до тошноты синхронно.

Наружу выскочили Охрович и Краснокаменный, с совершенно клоунским видом отсалютовали издалека Бедроградской гэбне и вдруг с места рванули к складу.

Если не знат’, что они всегда такие, впору бы за пистолет схватит’ся. Но Бедроградская гэбня за столько лет привыкла: психи — они и ест’ психи. И хот’ пойди разберис’ ещё, были ли на самом деле какие-то там тайные гормональные опыты в начале пятидесятых, через которые вроде как прошла вся Университетская гэбня, или Андрей эти опыты десят’ лет назад сам придумал, чтоб давнее дело на Колошме закрыт’, но Охрович и Краснокаменный-то однозначно психи. Молевич и Базал’д ещё куда ни шло, на них и не подумаешь, что жертвы экспериментов, а эти ну точно как из дурки сбежали.

«Эти» тем временем уже вломилис’ на склад.

Всё по-честному: в безопасности помещения имеют право быт’ уверены обе стороны. На складе за Охровичем и Краснокаменным присмотрят младшие служащие, а Бедроградская гэбня постоит ещё, покурит и посверлит глазами такси, где осталис’, по всей видимости, только водител’ и Дмитрий Борстен.

Андрей улыбался, поворачиваяс’ то к Социю, то к Бахте Руке, просто-таки сиял и лучился, но с близкого расстояния можно было заметит’, как подрагивают у него от возбуждения пальцы.

Соций же, не скрываяс’, пялился на такси.

Бахта Рука поискал Гошку.

Тот среагировал на взгляд, швырнул окурок на проезжую част’ и подошёл, наконец, к трём другим головам. Вид у него и правда был совсем уж измятый, замученный, какой-то потёртый, и Бахте Руке сразу захотелос’, чтобы всё прошло тихо-мирно. Когда кто-то из гэбни не в порядке, не тихо и не мирно действоват’ можно, но сложно.

— Выспись, пожалуйста, — Бахта Рука говорил тихо, но настойчиво. — У меня самого от тебя башка деревенеет.

— И так всю чуму проспал, — процедил сквоз’ зубы Гошка.

Процедил, но тут же отрефлексировал свой тон, усмехнулся, тряхнул головой, отгоняя усталост’, — и сразу стал больше похож на нормального Гошку. Заметил-таки, как психует Андрей, инстинктивно придвинулся. Кажется, даже дёрнулся по голове потрепат’, но сообразил, что неподалёку имеются зрители, и сдержался.

Вот так — гораздо лучше.

Бахта Рука как раз пытался припомнит’, что же всё-таки за музыка послужила фанфарами Охровичу и Краснокаменному в момент их выпрыгивания из такси, когда те снова возникли в поле зрения. Проверили, значит, склад. Проверят’ там вообще-то нечего — только и готовили, что записывающие (и воспроизводящие) устройства, а они-то неопасны.

Сейчас Бахте Руке удалос’ разглядет’, что Охрович и Краснокаменный явилис’ при гэбенных мундирах, но без наплечников. Ёмко и выразительно, особенно с учётом того, что их текущую профессиональную принадлежност’, видимо, призваны были продемонстрироват’ бордельные ошейники.

Что там Гошка вещал когда-то про университетских блядей?

Всё про всех университетских блядей разом всплыло в голове у Бахты Руки, когда Охрович галантно взялся за двер’ такси, а Краснокаменный протянул руку, помог пассажиру выбрат’ся.

Пассажиру.

Дмитрию вроде как Борстену.

Из такси выплыло нечто, меньше всего напоминающее загруженного работой университетского медика на вос’мой ден’ чумы в Бедрограде.

И больше всего напоминающее оживший дореволюционный фотоснимок.

Своеобразный такой, буквально-таки «Петерберг глазами европейских газет». Потому что ну всем же известно, чем особенно брал за душу иностранцев единственный свободный для въезда город Росской Конфедерации.

Этим самым.

Вот примерно так, кстати, и выглядел этот их завкаф в свои лучшие годы.

Не портретно, нет.

Гм, стилистически.

Бахта Рука даже несколько оторопел.

Дмитрий Борстен, стратегично зарывшис’ лицом в какой-то букет (неужто действительно ветка черёмухи — в сентябре-то?), двигался по асфальтированной дорожке через пустыр’ в сопровождении Охровича и Краснокаменного, и стрелят’ в него не хотелос’ вовсе.

Если чего-то и хотелос’, то точно не стрелят’.

Невосполнимой потерей для городской экономики был несчастный указ о запрещении борделей! Бедрограду — как месту, где зародилас’ оскопистская традиция — можно было и оставит’ его особое положение. Для привлечения туристов.

Такая перспективная ниша, а тепер’ в ней только Университет и беснуется по мелочи.

Стилистическое сходство с петербержскими дореволюционными достопримечательностями, по всей видимости, — чрезвычайно популярное веяние в университетской среде, если уж оно не обошло даже загруженного работой медика на вос’мой ден’ чумы.

Завкаф же завкафом: непременная белоснежная струящаяся рубашка с кружевной оторочкой и воротом-стойкой, подчёркивающим шею; узкие расшитые штаны, подчёркивающие всё на свете. Лёгкие, летящие волосы, убранные в кокетливо перевязанную шёлковой лентой косу. Тонкие кольца на пальцах.

Но сут’ не в том, совсем не в том.

Сут’ — в пластике, невозможной и вызывающей.

Дмитрию Борстену оставалас’ ещё пара шагов до младших служащих, коим надлежало обыскат’ его перед заходом на склад, а Бахта Рука уже сто раз успел пожалет’, что Бедроградская гэбня сегодня не сама проводит обыск. В восем’ рук бы, прямо как в лучшие годы этого их завкафа, — хот’ это и не сам завкаф, а аллюзия на.

Аллюзия, попав в руки младших служащих, вынуждена была расстат’ся со своим букетом. Ветер наконец донёс цветочный запах, и сомнений не осталос’: черёмуха.

Где — и, леший, зачем — они берут черёмуху в сентябре? И аллюзии на завкафа?

Бахта Рука ещё долго стоял бы, безмолвно пяляс’ на благоухающую аллюзию, если бы не услышал выдох, почти стон, трёх других голов Бедрограской гэбни.

— Это он, — сказал Соций с некоторым недоумением, недоверием даже, и лицо у него было при этом как у человека, увидевшего забытого отрядского приятеля.

— Это он, — сказал Андрей одними губами, и лицо у него при этом было белее цветов черёмухи — как у человека, увидевшего мертвеца.

— Это он, — сказал Гошка как-то немного потерянно и зло, сквоз’ зубы, и лицо у него при этом было таким, будто он сейчас собирался кого-нибуд’ убит’.

Сказали — в один голос, но будто бы и не слышали друг друга.

Это он.

Бахта Рука не понял, что имели в виду Соций, Андрей и Гошка, зато сам готов был поручит’ся: это не он. Совершенно точно.

В смысле, не тот, кого они ожидали увидет’ Дмитрием Борстеном. Не Дмитрий Смирнов-Задунайский, погибший во время вспышки степной чумы на Колошме аж в сем’десят шестом году.

Столько материалов стародавнего дела за вечер все вместе перерыли: не он это, не он.

Конечно, Бедроградская гэбня всё знает о способах сменит’ внешност’ — те же вечные младшие служащие, в которых Гошка переодевается, чего стоят! Но Дмитрий Смирнов-Задунайский как минимум был кассах — а это не только чёрные волосы, которые можно и убедительно перекрасит’. Да, у кассахов гораздо менее характерные национальные черты, чем у тех же тавров, но если держат’ в уме кассашество, точно не ошибёшься. Разрез глаз, губы, телосложение тоже скорее узнаваемое.

Вообще-то из погибшего во время вспышки степной чумы Дмитрия Смирнова-Задунайского аллюзия на завкафа вышла бы ещё попрямолинейней. Оба вед’ кассахи. А этот нынешний — вот ни разу не кассах.

И какое тогда, к лешему, «это он»?

Спросит’ у всех троих Бахта Рука не смог: пока он глазел в сторону обыска, Соций уже почти дошёл до Охровича и Краснокаменного — чтобы те в свою очеред’ проверили его на наличие оружия.

Аллюзия же на завкафа и оскописткие салоны, скучая в ожидании возможности пройти на склад, картинно обернулся через плечо на Соция. Выражение лица с такого расстояния верно воспринят’ было непросто, но Бахте Руке почудилос’ там очен’ не завкафское нахальство.

Будто бы прямая издёвка даже.

В попытке смахнут’ наваждение Бахта Рука думал поинтересоват’ся-таки у Андрея и Гошки, кого они в аллюзии опознали.

Думал, собирался, но так и не произнёс ни звука: Гошка, не сводя страшных глаз со спины в шелках, быстро и однозначно потянулся к кобуре, а Андрей, стоявший совсем близко, его руку тут же перехватил. Сжал пальцы вокруг запяст’я Гошки так, что побелели костяшки, сам явно до смерти перепугался, но решительно прошипел что-то вроде: «Кто говорил не открывать огонь, пока не разберёмся?»

Рука Гошки сначала дёрнулас’, но быстро обмякла, повисла безвольно.

Он обернулся было на Андрея, открыл рот — но тут же снова сжал зубы, проглотил несказанное.

Бахта Рука обеспокоенно потянулся за сигаретами.

Что это было — леший знает, но уж всяко не что-то простое, понятное и хорошее.

В лучшем случае — простое и понятное, но никак не хорошее: Бахта Рука готов был поспорит’ на ещё одно отрезание косы, если б она у него была, что минуту назад Гошка, наплевав на собственные указания и планы, порывался ходячую аллюзию застрелит’.

Потому что это не Дмитрий Борстен, это он.

И для Андрея — тоже он.

И для Соция.

Все трое его как-то идентифицировали, и все трое наверняка по-своему, и только для Бахты Руки человек в кружевной рубашке тем и остался — университетским незнакомцем, пришедшим на переговоры с одним из голов Бедроградской гэбни. Хот’ на волне общего безумия и показалос’ на миг, что ест’ в его чертах что-то смутно, отдалённо совсем знакомое — точно встречалис’ раньше мельком. Показалос’, что и Бахта Рука опознал бы, буд’ у него побольше времени.

Показалос’. Нормальные фантомные ощущения от синхронизации.

Заскрипели ворота — это аллюзия на завкафа и Соций скрылис’ внутри.

Гошка, кажется, выругался бессильным полушёпотом, Андрей, кажется, выдохнул и вес’ затрясся мелкой дрож’ю, на секунду забыв, что вокруг ест’ ещё зрители, помимо голов Бедроградской гэбни.

И вопрос о том, стоит ли их спрашиват’ о причинах подобной реакции, ответа не потребовал.

Аллюзия на завкафа и Соций скрылис’ внутри. Скрылис’, всё.

Теперь только ждат’.

Только пуст’ Гошка и Андрей сначала отойдут немного.

На пустыре было ветрено и промозгло, днём наверняка опят’ зарядит дожд’. Если к понедельнику погода не разойдётся, несчастный юбилей Первого Большого Переворота можно заранее считат’ неудавшимся. По такой сырости надо было сразу бассейны вместо трибун устанавливат’.

Мысли о запланированном, расписанном по пунктам и, несмотря на масштаб, рядовом вообще-то мероприятии кое-как успокаивали. Весёлая это работа — быт’ городской власт’ю. Сначала перетравишь полгорода, а потом устраиваешь торжества для народа. Университету хорошо, у них зона ответственности меньше — воюй в своё удовольствие.

Когда сочиняли вес’ план с контролируемым заражением, мечталос’: Университета не станет на шестом уровне доступа, а то и не станет вовсе. Фаланги разгонят их и по ушам надают, потому что нечего брат’ся за дело, ежели не тянешь.

На вос’мой ден’ чумы Бахта Рука вдруг задумался: а так уж ли не тянут?

Вон сколько продержалис’. До пятого дня вообще выигрывали всухую, водили за нос. Ройшева девка — малолетняя вед’ дурочка, а как Гошку развела. Пропажа Андрея в Медкорпусе — сложнейшая операция, должно быт’, раз так лихо сработала. И лекарство гнат’ нашли неведомый способ при своих-то жалких ресурсах, и с Портом договорилис’ о помощи, и вообще молодцом. А когда они вчера Ройша на место Молевича усадили, Бахта Рука уж было решил, что Бедроградская гэбня совсем сливает.

Сложно, сложно не зауважат’ Университет после всего этого.

На самом деле размышления Бахты Руки — от погоды через несчастный юбилей к уважению Университета — уместилис’ в половине минуты, а то и меньше. Вспыхнули маячками: «тучи и ветер», «сегодня суббота — юбилей в понедельник», «Университету о понедельнике парит’ся  не надо», «Университет — молодцы».

Вспыхнули и погасли, потому что молодцы Университета стремительно приближалис’ к трём головам Бедроградской гэбни с ветками черёмухи наперевес.

Охрович и Краснокаменный решили скоротат’ время одних переговоров за другими переговорами?

— Дорогие друзья!

— Уважаемые радиослушатели!

— Только сегодня и только у нас!

— Радикальное и остросюжетное предложение!

— Слишком много денег?

— Некуда девать многочисленные ресурсы?

— Годами гнёте спины, а радости всё нет?

— Мы знаем ответ на все ваши вопросы!

— Только сегодня и только у нас —

— КУПИТЕ СКОПЦА!

Бахта Рука не выдержал, хмыкнул.

Гошка устало скривился, как кривятся, услышав жужжание мошкары, собравшис’ спат’. У него был пугающе пустой взгляд, остановившийся чут’ левее ворот склада, и всё ещё пульсирующая жилка на виске.

Андрей сделал незаметный шажок к Гошке, огляделся раздражённо и будто бы потеряно. Его прервали на полуслове, он вед’ явно хотел высказат’ся — не то объяснит’, не то, наоборот, спросит’.

Бахта Рука с радост’ю послушал бы и объяснения, и вопросы, но…

— Купите скопца, не пожалеете.

— А то и двух.

— Четырёх! Гэбню скопцов!

— Стоп. Гэбня скопцов — это гэбня из скопцов?

— Или гэбня над скопцами?

— Стыдно спрашивать, что такое «скопцов».

— Скопцов — это псевдоним уважаемого члена Революционного Комитета.

— Уважаемого члена по фамилии Скворцов.

— Которая, в свою очередь, послужила псевдонимом Гошке Петюньевичу.

— Когда он катался в Столицу к тавру-вирусологу.

— Гошка Петюньевич не очень изобретателен в псевдонимах.

— Ничего, он пока что только младший служащий.

— Ещё наберётся опыта, куда он денется.

— Может, даже до какой-нибудь гэбни дорастёт.

— Не примите это за угрозу или, леший упаси, эротическое предложение но…

— Гошка Петюньевич, а вы не хотели бы в гэбню скопцов?

Бахта Рука только сейчас осознал, что гэбенные мундиры на них застёгнуты, гм, «под Гошку». Гошка мундир носит распахнутым, и даже на самые официальные мероприятия — вроде вчерашней встречи гэбен — хот’ и застёгивается, но всё равно не на все пуговицы. Получается немного небрежно и крайне располагающе.

И вед’ это Охрович и Краснокаменный явно нарочно — они же целиком состоят из таких мелочей. Долбаные внимательные психи. Чего сегодня к Гошке прицепилис’?

Сам Гошка сначала вроде и не слушал их, но как только услышал, Бахта Рука испугался, что гроза таки состоится. А это не нужно, нельзя из своего табельного стрелят’ по головам гэбни, пуст’ и временно отстранённым. Бедроградская гэбня и по действительным, помнится, стреляла, когда со Столицей выясняли, кто правее, — но то другое дело было, а сейчас фаланги точно не спустят, загрызут к лешему.

Наверное, Охровича и Краснокаменного спасло то, что их двое, и выбрат’, который большее хамло и, соответственно, должен умерет’ раньше, просто невозможно.

Гошка бесился, закипал на глазах, того и гляди выхватит пистолет, Андрей почти уже рванулся сигналит’ младшим служащим, чтоб те успели выстрелит’ раньше — лучше уж их табельное засветит’, но Охрович и Краснокаменный Андрея от младших служащих ловко загородили, пользуяс’ разницей в росте и размахе рук, заголосили наперебой:

— Да что вы такие обидчивые!

— Нельзя быть обидчивыми.

— От этого бывает дурной запах изо рта.

— И ройшемордие.

— Нормальный человек не согласится на ройшемордие.

— Даже с доплатой из скопцов.

— О нет. Мы только что впервые позволили себе контрреволюционное высказывание.

— Теперь мы умрём в муках. Покойный хэр Ройш не прощает.

— Доставайте, доставайте уже свои табельные пистолеты.

— Лучше уж так, чем страшиться мести покойного хэра Ройша.

— Умрём молодыми и счастливыми.

— И вас за собой утащим сообразно служебным инструкциям.

— Мы отстранены только до начала следующей недели.

— Поэтому по факту — не отстранены.

— Если вы нас убьете, наш личный Ройш обо всём позаботится.

— О том, чтобы вам влепили как за убийство действительных голов гэбни.

— Одного с вами уровня доступа, а то и выше.

— Он же может нас посмертно повысить, наш личный Ройш.

Охрович и Краснокаменный заткнулис’, уважительно покосилис’ на кобуру Гошки и вдруг принялис’ за Андрея:

— Наш личный Ройш.

Дмитрий Ройш.

Андрей аж вытянулся.

— Не спешите стрелять. Вас же беспокоит, ну беспокоит же Дмитрий Ройш.

— Готовы поспорить, просто-таки по ночам терзает.

— Приходит в тревожных снах и рассказывает страшные байки про совесть и неизбежную месть.

— Или — того хуже — про то, как он ценит то, что вы для него сделали.

— Вы немало трудились на благо спокойствия отечества, не так ли, Андрей Эдмундович?

— И сохранили крепкий и здоровый сон, Андрей Эдмундович.

— Это очень хорошо, Андрей Эдмундович.

— Здоровье — это важно, это превыше всего.

— Как и крепость.

— Шестьдесят градусов твиревой настойки защищают от всего на свете.

— Вот только давайте без предвзятости к алкоголизму!

— В нашей гэбне, знаете ли, алкоголизм с недавних пор практикуют.

— Ох ядрён молочный самогон на пинежской стороне!

— Не доводилось пробовать?

— В качестве закуски лучше всего идёт художественная литература.

— Всего один листик, а каков эффект!

— Мы до глубины пищеварительного тракта восхищены вашим рецептом.

— Нет, правда. Ваши новшества внесли в наше скучное меню немного разнообразия.

— И открыли нам глаза НА ВСЁ!

— На то, что Габриэль Евгеньевич ­— молочный самогон.

— Потому что он вдруг взял и забродил.

— Совсем испортился, пришлось вылить в унитаз.

— Но мы набодяжили себе нового, вы же видели только что.

— Но не молочного, мы разочаровались в молочном.

— Скорее кактусового.

— С иголочками.

— Для действительно суровых людей, прошедших огонь и воду.

— Чью глотку, казалось бы, уже ничто не возьмёт.

— Глотка сурового человека Соция Всеволодьевича останется довольна.

— Подожди, не стоит так в лоб говорить, что он отсосёт.

— Наши благодарные слушатели могут разнервничаться?

Слушатели — все трое — потихоньку переставали испытыват’ бурную агрессию в адрес Охровича и Краснокаменного.

Бахта Рука глянул на Гошку и на Андрея, отметил у обоих расслабленные плечи, порадовался: в конце концов, отчего бы не послушат’ болтовню университетских психов, пока Соций делом занят? Ест’ в этой болтовне что-то притягательное.

Сочетание осмысленности с бестолковост’ю, наверно.

Охрович и Краснокаменный выступали очен’ старательно, заглядывали в глаза и что только не скакали вокруг трёх голов Бедроградской гэбни хороводом, много двигалис’, отчего размывалис’ в одно большое серое пятно. В этом было что-то почти чарующее, отбивающее желание двигат’ся и думат’ самим.

Поговорит’ о важном — о том, кого они все там увидели в человеке с букетом черёмухи, — можно и потом.

— Он, конечно, не Габриэль Евгеньевич.

— С Габриэлем Евгеньевичем никто не сравнится!

— Но новые времена диктуют новые потребности.

— Нам приходится следить за модой.

— Бордельное дело — это не шутки.

— Бордельная промышленность, мы бы даже сказали.

— Не угодишь вкусу толпы — и оп-па, экономическая блокада.

— Бедный Порт, прогорели на ерунде.

— Не учли такую мелочь.

— Разброс революционных предпочтений клиентуры в нынешнем сезоне.

— Состригли с Габриэля Евгеньевича его локоны под Веню.

— И народ не понял и не принял, денежки утекли.

— Бесцветной жидкостью с едва заметным лимонным ароматом по трубам.

— Не путать с мочой.

— Или понятнее сказать «не путат’»?

— Таврская экспансия!

— Пихтские всадники проскачут по улицам города!

— Они разносят чуму. Как крысы и чайки. Скоро приедут огнемётчики. Они найдут только трупы. Трупы! Трупы! Трупы!! Какие трупы вам больше нравятся? О, мы видим движения ваших рук, вы предпочитаете здоровых. Непоеденных чумой. Пихтами и огнемётчиками. Вы предпочитаете самообслуживание. Сделай труп сам! Набор: пистолет и гроб в комплекте. Для детей младшего отрядского возраста. Для старшего у нас другие развлечения. Вы знаете, чем занимаются в старших отрядах? Двигают экспериментальную науку! Наука — это такая специфическая форма высшей нервной деятельности, характеризующаяся тем, что она гаже даже бордельного дела. Думаете, мы в Университете дурака валяем — да мы бы и рады валять, но они всё время встают, суки, ты их ногами, а они всё равно встают, попробовали твирь, безрезультатно, не знаем, что делать, дайте совет, вы же опытные, вы же столько лет, вы же всё сами, вы же знаете лучше нас, помогите, помогите, помогите, мы устали, избавьте нас от мучений, покончим с этим, оставим это, забудем это, столько лет прошло, было и прошло кому теперь нужна эта жалкая пустая месть оставьте свои склоки ссоры оставьте слышите мирись мирись мирись МИРИСЬ ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ БЛЯДИНА ДУМАЕШЬ Я НЕ НАЙДУ ТЕБЯ ПАДЛА Я НАЙДУ ТЕБЯ ВСЕ ВСЕХ НАХОДЯТ ВОССОЕДИНЯЮТСЯ В ЖАРКИХ ПЫЛКИХ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ И ЧТО ТЕПЕРЬ С ЭТИМ ДЕЛАТЬ десять лет назад мальчик александр распускал слухи про бедроградскую гэбню через глупых университетских девочек и где он теперь он снова мальчик а глупых университетских девочек не сочтёшься о где о где они теперь все исчезают все умирают все встречаются в посмертии чтобы снова поговорить ПОГОВОРИТЕ С НАМИ МЫ СОСКУЧИЛИСЬ НАЛЕЙТЕ КОНЬЯКУ И ПОТАСКАЙТЕ ЗА КОСУ но это уже откуда-то не оттуда это какие-то таврские девочки вот сколько лет гранты проедаем а до сих пор не знаем бывают ли косы у таврских девочек и бывают ли таврские девочки в принципе кассахских вот не бывает даже у габриэля евгеньевича мать британка а вы его ВЫ ЧЕМ ДУМАЛИ ЭТО ЖЕ ГРОЗИТ МЕЖДУНАРОДНЫМ СКАНДАЛОМ у него мать есть СЛЫШИТЕ пожалели бы убогого неказистого естественнорождённого не знающего покоя алхимической печи ЗАЧЕМ МЕЛОЧИТЬСЯ надо было сразу взращивать чуму в алхимических печах добавлять в генетический материал добропорядочных граждан лет через эдак чума на своих ногах гуляет по улицам города не всё же по канализации по говну рыскать пора выходить из подземелий ЕДЕТ ВЕРХОМ НА КРЫСЕ за ней ползут перекатываются тела живые недоживые завтра умрут у чумы глаза зелёные нет зеленоватые серые рыжие были бы голубые нет больше голубых в руках коса КОСА КАССАХА страшно не победить нет пистолетов нечем стрелять идёт по улицам города идёт идёт а все вокруг лежат всем больно всем страшно зачем вы распахнули печь с чумой затворите закройте заприте заебитесь опомнитесь вернитесь отзвонитесь нам ЗАПИШИТЕ ТЕЛЕФОННЫЙ НОМЕР ПРОСТОЙ ТЕЛЕФОННЫЙ НОМЕР не упустите свой шанс испытайте катарсис купите скопца двух четырёх целую гэбню ЗВОНИТЕ НАМ ПО НОМЕРУ 66563


…Бахта Рука, Андрей и Гошка молчали. Ветер разносил по пустырю тяжёлый, приторный, дурманящий запах черёмухи, и, конечно, это именно от него в голове было пусто, липко. И, конечно, это именно от него хотелос’ просто усест’ся на капот, откинут’ся и задремат’.

Вед’ поговорит’ о важном — о чём бы они там ни собиралис’ поговорит’ — можно и потом.


(обратно)

Глава 27. Черёмуха


Бедроградская гэбня. Соций


— Сейчас, сука, — очень спокойно возразил Соций.

Злиться рано. Поговорить так поговорить. Хотя ой как хотелось расквасить наглую рожу.

Сейчас, сука, — ещё спокойнее повторил Соций.

В ответ — томный выдох, полузакрытые глаза, запрокинутая голова.

Но рожа всё равно наглая, Соция не обманешь.

— У тебя, сука, язык отнялся? — вознегодовал Соций. — Всё в бордельные ужимки ушло?

Склад был почти пустой, всё повынесли. Взамен поставили стол, два стула, записывающие устройства по углам (хотя ведущие микрофоны всё равно вмонтированы в стол), да проигрывающую аппаратуру в стороне — могла пригодиться.

До стола Соций и его собеседник ещё не дошли. Как только закрылись ворота, Соций развернул того к себе за плечо и рявкнул: «Неужто это ты был что Дмитрием Борстеном, что Дмитрием Ройшем? Морду не вороти, отвечай давай!»

Собеседник вывернулся из-под руки, зябко вздрогнул, одними губами произнёс: «Позже».

Да какое позже. Сейчас, сука.

Ну приехали: пошатнулся, потерял равновесие, рухнул прямо Социю на грудь, вцепился. Мда. Посмотрел этак (этак!) снизу вверх и пролепетал:

— Извини.

Вот падла, в обморок вздумал хлопаться.

Видел бы его Соций впервые, может, и поверил бы. Шелка, кружева, обмороки — ага, карман держи пошире и не забывай заодно пихтские макаронины сам у себя на ушах поудобней развешивать.

— Отставить хуйню, сержант Гуанако, — на автомате выдал Соций.

— Командир, никакой хуйни. Чума в городе, силы на исходе.

И за шею обхватил.

Наглая, наглая рожа.

А обращение «командир», пропетое таким вот тоном, — это уже совсем.

— Отставить, я сказал, — Соций нахмурился. — Или тебе надо сначала личико попортить, чтоб ты вспомнил, что ты делаешь, когда с тобой командир говорит?

Исполняешь или подыхаешь. В ёбаной Северной Шотландии только так.

Гуанако (Гуанако это, Гуанако — дерьмовым бы Соций был командиром, если б своего сержанта не признал) выпрямился, обхватывание за шею прекратил и попробовал удержаться на своих ногах. Выглядел всё равно обморочным (прямо как этот их завкаф): потёр виски, запустил пальцы в волосы, снова пошатнулся.

На этот раз Соций поймал его сам. Прежде, чем успел подумать.

Это всё шелка и кружева.

— Ты, блядь, насквозь, что ли, пропитался своей ёбаной черёмухой? — искренне озадачился Соций, ясно уловив характерный запах.

Отняли же букет на входе. В букете чего хочешь спрятать можно.

Отняли, а Гуанако всё равно воняет так, будто он этой черёмухой срёт.

— Спасибо, командир, — слабо улыбнулся Гуанако.

Оторвал дрожащие пальцы от виска и, блядь, провёл ими по щеке Соция.

— Совсем вздурел? — когда воняющие черёмухой гуанаковские пальцы добрались по щеке до губ, Соций отшвырнул того к лешему.

Отшвырнул к лешему, инстинктивно облизнул губы, тряхнул головой.

Гуанако в шелках и кружевах на полу — это ещё хуже, чем Гуанако в шелках и кружевах на шее.

Соций несильно, но с душой пнул его ботинком:

— Ну чего ты развёл оскопистский бордель? Нормальный вроде мужик был когда-то, а тут…

«Мы привыкли, что университетские при виде любой опасности откладывают здоровую такую кучу в штаны, а они действительно бляди, и недешёвые», — сказал у Соция в голове Гошка.

Так отчётливо сказал, что Соций аж обернулся на ворота.

Заперто.

Никого нет, только он и Гуанако в шелках и кружевах на полу.

«Бляди, — повторил в голове у Соция Гошка. — Боевые, перешедшие в нападение».

Соций невольно в который раз окинул взглядом складское помещение. Слишком простая геометрия, негде укрыться в случае атаки боевых блядей. Винтовки или автоматы? Нет, что-то другое. Здравый смысл подсказывает: у боевых блядей снаряжение должно быть облегчённое, как у разведгруппы. Гранаты наверняка будут.

Граната в ограниченном пространстве — это же дерьмо. Склад не бункер, места-то много, можно откатиться, но стены хлипкие.

И окон нет. Вот засада.

Гуанако приподнялся на локте, посмотрел на Соция мутными глазами.

Соций поймал себя на том, что хватается за отсутствующую кобуру.

Какие нахуй боевые бляди?

Боевые бляди — это ж Гошка говорил про Университет, когда в среду дошло, кто Андрею веселье с фалангами устроил. Кто завкафский дом через канализацию заразил.

Кто из Бедроградской гэбни распоследних кретинов сделал.

— Командир, ты чего? — окликнул Соция Гуанако.

Стал собой на пару секунд, но стоило сфокусировать на нём взгляд, тут же оборделился обратно. Дрогнул плечами, закусил губу, уставился из-под чёлки.

Университетские боевые бляди как они есть.

— Да что ж ты университетский, а? — искренне и невпопад посетовал Соций.

— Да что ж ты бедроградско-гэбенный? — еле слышным голосом прошелестел в ответ Гуанако.

— Да что ж ты живой, — буркнул себе под нос Соций.

Гуанако нехорошо усмехнулся и подался вперёд:

— Я мёртвый. А черёмуха — чтоб гнильё перебить. Не гнилым же на допрос приходить.

— Это не допрос, это частная встреча, — отбрил Соций.

От черёмухи тянуло блевать.

Если под черёмухой гниль, тогда понятно, чего так мерзко.

— Не надейся, — вскинулся Гуанако, — мёртвых не так легкодопрашивать. Уметь надо. Мёртвые — упрямые, пойди разговори.

— Зачем припёрся, если так? — Соций непроизвольно прикрыл нос.

Гниль от трупов ядовита, лучше не вдыхать.

— Чума прислала, — зашипел Гуанако.

— Ты не заговаривайся. Не присылала тебя чума, мы тебя сами позвали. Не тебя, но мы.

Гуанако расхохотался. Захлебнулся хохотом, снова откинулся на пол. Соций подошёл, встал прямо над ним, вперился в зелёные (нет, зеленоватые, — это у Гошки зелёные, когда он не в линзах) глаза. Выколоть, может, нахуй?

Зеленоватые потому что. Болото, плесень, гниль.

— Вы сами, вы сами позвали, — выдавил из себя Гуанако сквозь хохот. — Чума не присылала, потому что чума — я. И вы меня позвали.

— У нас лекарство есть, — отмахнулся Соций.

— Есть, да не от той.

— Опять про степную пиздишь? Ты про степную, Шапка про степную. При чём здесь она?

— Степная чума всегда при чём, — хохот оборвался. — Степная чума — это все болезни разом. Прячется в насморке, в желудочных коликах, в мигрени. Кругом, кругом одна степная чума, никогда не знаешь, где вылезет, разыграется и сожрёт с потрохами, а вы позвали на свои головы, слишком близко подошли, слишком обнаглели, страх забыли, переступили черту, вам теперь век от неё — от меня! — не избавиться, всюду найду, догоню, поймаю, опутаю, сгнию по кусочку, зубы выпадут, глаза ослепнут, кожа лохмотьями сойдёт, руки отнимутся, ноги потяжелеют, лихорадка измучает, а когда изнутри гниль горлом пойдёт, как привяжется запах черёмухи — не отмыть, не отделаться, так в могилу с черёмухой и сойдёте.

— Какую могилу? — вдруг оборвал его Соций. — Тех, кто от степной чумы умер — жгут. Тех, кто не умер, тоже.

— А вас никто жечь не будет. И закапывать тоже. Кому охота руки марать? Вы чуму позвали, вы нелюди, вы уже живая гниль. Ты надрежь кожу, у тебя там гной и черви вместо крови и мяса.

Соций только хмыкнул:

— А что если тебе надрезать?

Хохот вернулся, заполнил складское помещение до потолка.

— А ты попробуй. У тебя ножа нет, бритвы нет, никакого стекла даже нет. Всё на входе отняли. Чего делать будешь — кусать?

Гуанако — Гуанако ли? Мертвец? Чума? Черёмуха! — снова приподнялся и подставил Социю свою голую загорелую шею.

Очень знакомым — после давешних-то операций — жестом.

— Ты плохой завкаф, черёмуха, — брякнул Соций. — Завкаф-то бледный.

— Был бледный, — заговорщицки подмигнул черёмуха. — Бледный, хилый, изнеженный — вот и не выдержал чумы. Она сначала в нём по городу ходила, а потом он закончился, и чума нашла себе кого покрепче.

Соций заржал, поразившись возникшей догадке:

— Так выходит, это не ты, а чума шелка и кружева любит?

— И черёмуху, чтоб не вонять! — подтвердил черёмуха.

Соций опустился на корточки рядом с черёмухой — рассмотреть получше.

Кожу рассмотреть, червей под ней, соединение волос с черепом — не могут же они быть настоящими, если черёмуха — мёртвый.

И тут сообразил: хуйня какая.

Оживающие мертвецы, степная чума. Где-то это всё уже было.

Говорили же сами. Как только поняли, что Университет тоже в игре, говорили и про мертвецов, и про чуму, и про лешего в ступе. Обычная психическая атака, к тому же рассчитанная непонятно на кого.

— Слушай, ты серьёзно? — быстрее, чем успел обдумать, спросил Соций. — В смысле, само собой, несерьёзно, я о другом. Ты серьёзно считаешь, что на мне твои сказки хоть как-то сработают?

— Не считаю, — оскалился черёмуха, — давно со счёта сбился: трупы, трупы, трупы вокруг. Никто не считает, я не считаю, вы не считаете, они не считают, а обернёшься — считать-то и нечего, за спиной пустота, дыра в пустоту, крысами объеденная. Закрысь, как в тюрьме говорят, на Колошме говорят, всё оттуда, с Колошмы, и тянется, вся погань оттуда прёт: степная чума, водяная чума…

— Ебальник-то завали, — вполне миролюбиво предложил Соций. — Не на того напал. Я в курсе, что у нас полстраны на Колошме ёбнутые. Но я-то нет, мне похуям.

— …вся погань оттуда прёт, — черёмуха вещал, будто и не слыша Соция, — степная чума, водяная чума, Андрей ваш оттуда.

— Опять, — сплюнул Соций. — Сколько можно в одну и ту же дыру ебать? Не прокатил ваш план, выяснили уже, что Андрей нас не кидал и не собирался.

— Не собирался?

Черёмуха, наконец, сел. Лежа не так удобно глазами сверкать и страшные лица корчить.

Соция заебало.

С одной стороны, все эти завывания и причитания производили какой-то эффект. Вроде и не верилось, а жуть всё равно порядочная: явился на встречу человек, который семь лет как числится подохшим от степной чумы. Да ещё и не тот, которого ожидали.

Явился и про степную чуму сказки рассказывает. Может, тронулся башкой от неё. Хотя скорее уж выёбывается просто, внимание рассеивает. Грамотно рассеивает вполне.

А с другой стороны, ну заебало же.

— Отставить наезды на Андрея. Не твоего ума это дело, черёмуха, что у нас в гэбне происходит.

Потому что даже если вдруг всё-таки происходит — лучше самим из табельного расстрелять в уголке, чем кого-то постороннего допускать до.

До.

До чего-то, о чём не говорят и не думают, пока оно не случится.

Случилось — расстрелять самим и забыть к лешему.

С предателями всё по-быстрому.

— Страшно, командир? — прошептал черёмуха. — Ты не боишься всего этого: чумы — любой чумы, смертей — будто ты смертей не видел. Гнили, червей, трупов — это глупости для всяких завкафов в кружевах. Фаланг не боишься, санкций — до Колошмы же может дойти, если разберутся, на что вы замахнулись. Но это всё ерунда, командир, так? А вот если кто-то свой кинул — это страшно.

— Отставить.

— …потому что никому нельзя доверять. Кроме тех, кто прикрывает тебе спину. А если и там подстава, значит, никто никогда ничего и не прикрывал.

— Ещё одно поганое слово…

— И что, командир? — черёмуха подался вперёд. — Ты совсем двинулся — мертвецу угрожать? Хочешь на червей у меня под кожей полюбоваться? Давай-давай, только говорить ты с кем будешь? У тебя вопросы какие-то были, помнишь?

Соций выдохнул.

Черёмуха знает, что делает. Знает, куда волну гнать, чтоб башка не варила.

Черёмуха — университетская боевая блядь.

Нельзя расслабляться.

— Дался вам всем Андрей, — мотнул головой Соций. — И чего дался-то? Самый скользкий с виду потому что? Так все ж понимают, что это он специально так держится. Никто из нас в вашу лажу не поверит — на что рассчитываете?

Не о том спрашивать собирался, но что теперь-то.

— Ты будто не врубаешься, — черёмуха уставился в потолок. — Он голову своей первой гэбни…

— Да не он, бляди, — Соций аж хуякнул кулаком об пол.

Все, все обсосали уже эту ёбаную Колошму. Чем она намазана, что не перестать сосать до сих пор?

— Не он, и не он стрелял, и не он приказ отдавал — оно как-то само получилось, — подтвердил черёмуха. — У него всегда так и бывает: тут два слова, там два слова, похлопал глазками, а потом оно как-то само получилось, а Андрей вроде и не делал ничего.

Не поспоришь.

Но что с того?

Черёмуха хмыкнул:

— Он ведь тому голове гэбни в рот заглядывал, каждое слово ловил, буквально в тетрадочке записывал. Серенькой такой, как сейчас помню. Бац — и перестал записывать. Тетрадочка, наверно, закончилась.

— Что ты мне доказать пытаешься?

— Не доказать. Показать, — черёмуха явно видел в переплетении металлических балок на потолке что-то более занимательное, чем скептичное лицо Соция. — Вам ведь кажется, что вы тут вчетвером против всего мира, маленькая храбрая Бедроградская гэбня. А это ж нихуя не так. У вас служащих, полуслужащих и всяких прочих — жопой ешь. Какую работу вы им даёте — другой вопрос, но они есть. Все ыздные гэбни Бедроградской области и их служащие — тоже под вами, правильно? Да и Порт, Университет — они ж вам не враги на самом деле, вам просто хочется, чтоб они были врагами. И простые люди имеются, которые вообще ни при чём. То есть вы за них отвечаете, это, наверное, никак из головы не выкинешь, но парочка-то приятелей для забухать и расслабиться точно найдётся, — черёмуха помолчал немного, продолжая крайне осмысленным взглядом сверлить балки над головой. — А на Колошме-то не так. Степь кругом, все люди в радиусе нескольких десятков километров — это те, кто на Колошме. Заключённые и охранники. С заключёнными понятно, но охранники-то тоже чай не из институтов госслужбы. Местные же в основном, из самых цивилизованных степных поселений — себе на уме, работают за зарплату. И для гэбни Колошмы, выходит, есть только гэбня Колошмы. Это ж правда как на вражескую территорию вчетвером пробраться. А тут такое дерьмище в гэбне.

Продолжать черёмуха не стал.

А Соций не стал отвечать.

Ощущение было, будто стены раздвигаются и истаивают. Будто за ними эта ёбаная степь. Может даже — ёбаные горы: засиженные снайперами перевалы и заминированные ущелья, а вы идёте вчетвером — четыре ножа и одна граната, можно ещё прикладом приложить, если что, но патроны всё, и найти б хоть один труп при патронах, неважно, в чьей форме и с каким флагом, ничего не важно, только б вы четверо дошли хоть куда-нибудь. Вчетвером, не меньше, только б не меньше.

Можно идти и не вчетвером, это случайно так подумалось. В армии-то гэбен нет. Сколько выжило в очередной операции — столько и идёт. Но каждый, кто с тобой на войне, должен куда-нибудь дойти. Что бы ни творил и кем бы ни был — должен. Это не сантименты, это такое правило. Не веришь в него — не суйся.

А стены всё раздвигались и раздвигались.

Переутомление, в глазах рябит. Весь вечер и почти всю ночь ко встрече с Дмитрием Борстеном готовились, а теперь стены уплывают.

— Эй, черёмуха, — позвал откуда-то из застенных далей Соций. — Чё такое Дмитрий Борстен?

— Откуда вы его вообще взяли? — голос черёмухи прозвучал точно из-под воды.

— Есть способы.

— А Дмитрия Борстена — нет, — черёмуха, кажется, нахально поржал. — Его выдумали, чтоб ваши способы вас и запутали. Чтоб вы себе мозги ебали, пока дела делаются.

Соций сфокусировал взгляд:

— И чё ты мне тогда это сдаёшь?

— А чё б не сдать? Мозги проёбаны, дела сделаны — Дмитрий Борстен больше не нужен. Вы думали, вы себе хороший кусок отхватили, это свидание назначив, и поуспокоились на ночь — а Университет себе времени под другое выиграл.

— Подо что же? — с сомнением поинтересовался Соций.

Горы вместо стен его малость отвлекали.

— Да так, по мелочи. Теперь крышка вам, если в отсутствии табельного оружия и гэбенных полномочий кто-то из Университетской гэбни ноги протянет. Протягивать — так вместе, — неуместно подмигнул черёмуха.

Подмигнул и водрузил свои ёбаные ноги в узких штанах Социю поперёк коленей.

— Опять бордель, ёба? — прикрикнул на черёмуху Соций, но тот только прогнулся поживописней. — Отвечай, ёба, Дмитрия Ройша тоже нет?

— Нет, — черёмуха картинно скользнул рукой по бедру, вытащил сигареты.

Сигареты тоже стоило бы забирать на входе.

— А тавру в Медкорпусе кто мозги пудрил? — настаивал Соций, игнорируя ноги, бедра и всё остальное. — Или тавр сам нам пудрил? Но на Андрея с расспросами про Дмитрия Ройша наседали фаланги. А раз так, не может быть, чтоб его вовсе не было. Какое-то подставное лицо не могло не отсвечивать.

Соций говорил сам с собой.

Ясно же: черёмуха соврёт, если захочет, а стены больше не раздвигаются, они падают, и хочется упасть вместе с ними, провалиться на самое дно — самое дно чего? — это как в реку после взрыва, кажется, выжить нельзя, но вода почему-то выносит некоторых потом живыми, а некоторые тонут и бьются о пороги, и вроде бы все знакомы с инструктажем по горным течениям, вроде бы всё делают правильно, но кого вынесет живым, а кого мёртвым, никогда не знаешь, инструктаж, опыт — не спасут, спасает всегда что-то другое, просто с реками это заметнее всего, как будто реки и выбирают, а на самом деле — всегда так, всегда выбираешь не ты, а тебя, если повезёт, а если не повезёт, то и сплывай нахуй по течению, сплывай-сплывай!

У черёмухи в усмехающихся губах вспыхнул кончик цветной сигареты.

Бирюзовая бумага, фильтр из золочёной — явно же дрянь ароматизированная, которую курить невозможно.

Соций вспомнил: давным-давно, когда брали ещё одного Дмитрия — Смирнова-Задунайского, того как раз, которого ждали сегодня Борстеном и Ройшем, — у него в сумке обнаружилось несколько таких сигарет. Бирюзовых, лиловых, голубых. С золочёными фильтрами. Там ещё обнаружились запрёщенные лекарственные препараты и расшифровки по делу Начальника Колошмы, Бедроградская гэбня обрадовалась: хотели просто университетских студентов подёргать, чтоб их новоиспечённая гэбня не зарывалась, а тут такое нарушение информационной безопасности!

Смирнов-Задунайский мигом сам на Колошме очутился, Университетская гэбня зассала и разозлилась, стали уже всерьёз палки друг другу в колёса пихать.

И на тебе: Соций помнит цветные сигареты столетней давности. И зачем столько мусора в голове? Никому не нужные детали, никому (кроме запараноившего Андрея) не нужный Смирнов-Задунайский — а в результате ёбаный золочёный фильтр у черёмухи делает бессмысленно жутко, будто всё возвращается, всё записано где-то во всех подробностях, ошибёшься — и всё тебе припомнится. Так, как сам в жизни не припомнишь.

Ёбаные золочёные фильтры, ёбаные психические атаки!

— Почему в медкорпусовском досье у Дмитрия Ройша фотография Смирнова-Задунайского?

Соций спрашивал, сам не понимая зачем. Фотографию видел Андрей, Андрей мог ошибаться, сходство могло быть случайным, а черёмуха вообще может сто лет не помнить, кто такой Смирнов-Задунайский.

— Хорошо они вас задели, эти фальшивые Дмитрии, — выпустил струю дыма Социю в лицо черёмуха. — А никто и не надеялся почти, что вы такие трепетные и сентиментальные.

Одна нога черёмухи переместилась Социю на плечо, закрыв форменный наплечник.

Соций вдруг задал себе вопрос: а какого лешего он всё это терпит?

— Ты не комментируй, ты отвечай, ёба!

— Это ты отвечай: кассаха шёл ногами бить, поэтому так задело? — черёмуха лениво приподнялся, закусил губу.

— Да кассахов надо не ногами, — в тон ответил Соций.

Кассахов надо в младенчестве сапогом давить, чтоб не вырастали в хитрых продажных блядей, которые по шотландским горам на британских боеприпасах сидят.

— Вот и я говорю, все вы дураки в вашей Бедроградской гэбне, — расстегнул на своих шелках и кружевах пару пуговиц черёмуха. — Мозгов нет, потому и подменяете политику личными предпочтениями.

— Ты у меня поговори, — рыкнул Соций.

— У тебя кассахи, у Андрея — призраки бурной юности, у Гошки — мировая справедливость и кому за какие заслуги уровни доступа перепадают. Горазд же человек чужие заслуги подсчитывать, просто поразительно. Один тавр у вас нормальный, — шелка и кружева таки упали с плеча черёмухи. — Но ему можно, он тавр, тавры — не люди, их вон тоже некоторые любят ногами и не ногами, кого ебёт тавр, косы им все пообкорнать, и дело с концом, а конец у всех один — и тут уж тавр не тавр, кассах не кассах, так чего выёбываться, нет бы дела делать, деревья переворачивать, вы которой гэбенной головой думали эпидемию перед юбилеем Первого Большого Переворота затевать, иногородних же понаедет, по всей стране разнесут заразу, это уже не вопрос, кто в Бедрограде хозяин и по какому праву, это Всероссийское Соседство вымрет нахуй, а лет через десять его сплошные кассахи заселят с британской помощью, виноградом засеют и козлов разведут, будет вся земля от чухонцев до индокитайцев в козлином дерьме и в кассахах, а про Бедроградскую гэбню с её кретинской чумой в британских учебниках умных слов понапишут…

Черёмуха ещё что-то нёс о том, как закончится Всероссийское Соседство, а Соций смотрел на британо-кассахский флаг. На складе его, само собой, не было, но Социю не нужен был британо-кассахский флаг, чтобы на него смотреть.

Британцы — люди как люди, Британия вообще во многом похожа на Всероссийское Соседство, да побольше, чем другие европейские страны. Оттого и идёт уже сколько лет тихая бессмысленная война на почти незаселённой территории Северной Шотландии. Делай друг с другом что хочешь — главное, чтоб Европы ничего не видели, приебутся же со своим Пактом о Неагрессии.

А чтоб было что ответить, если таки приебутся, Британия и завела себе кассахов. Присоединила их ёбаное плато, торчащее посреди Среднеросской Полосы, когда Ирландское Соседство образовалось с подачи Всероссийского. Чтоб не оказаться в дураках.

Британцев понять можно, а кассахов нет.

Им пообещали ни за что лысую и пустую Северную Шотландию, а они давай грызться за неё с Ирландско-Всероссийской Армией, которая вообще-то с Британией воевать пришла, а не с народным кассахским ополчением.

Хитрые продажные бляди, и попробуй их передави — скачут по горам так же резво, как их козлы.

— …гора козлиного дерьма на месте Бедрограда, высоченная такая, выше Бедроградской Радиовышки. И всё — ваша заслуга, — голое плечо черёмухи так и предлагало хуйнуть ему под рёбра.

— Сами хороши, у вас завкаф — кассахская шлюха, — заметил Соций.

— Мне казалось, как раз за это его ценим не только мы, но и вы, — нагло залез руками под шелка и кружева черёмуха. — Ты хочешь поговорить о кассахских шлюхах, командир?

«Командир» отрезвлял немного, напоминал, что черёмуха — это не только черёмуха, хоть и не верилось, хоть и мешали верить шелка и кружева, ленивые потягивания и томные закусывания губ, хоть и хотелось прямо сейчас, а лучше полчаса назад ещё забить на попытки сделать встречу осмысленной, притянуть черёмуху к себе за волосы и порвать к лешему шелка и кружева…

— Командир, за лицом следи, когда о кассахских шлюхах думаешь, — хмыкнул черёмуха. — Извиняй, я-то не завкаф. И не Дмитрий Борстен, которого нет, и не Дмитрий Ройш, которого не было, и не какой-то другой Дмитрий, которого Бедроградская гэбня сегодня так хотела увидеть. Кругом кассахские шлюхи, и ни одной на этом складе, какая тоска.

Соций схватил черёмуху за голое плечо и рывком поднял на ноги:

— Ни одной? Как сказать. Давай-ка мы с тобой опознание проведём, — Соций подтащил черёмуху к аппаратуре, воспроизводящей изображение, и нажал пару кнопок. — Я тебе сейчас кое-что покажу, а ты мне скажешь, не узнаёшь ли ты, дрянь, Дмитрия Борстена или Дмитрий Ройша.

Было понятно, что ничего это не даст, что черёмуха как не раскалывался, так и не расколется, кто у них там на самом деле по Университету и Медкорпусу с фальшивыми документами бегает, и вообще эту конкретную запись сюда из архивов для психологических воздействий на другого человека притаранили…

Но слишком много кассахских шлюх разом начисто отбивают представления о целесообразности.


Длина плёнки — три часа сорок две минуты двадцать секунд.

С учётом перемотки, британо-кассахского флага перед глазами и уверенной руки черёмухи на ширинке форменных гэбенных брюк, реальный объём потраченного на просмотр времени можно будет узнать только из записи уже этой встречи.

Встреча записывается.

Бедроградская гэбня будет рассматривать её под лупой.

Социю не будет неудобно перед Бедроградской гэбней за допущенные вольности (на плёнке вон вольности похлеще).

Социю будет хуже чем неудобно, за допущенные разговоры.

Пока на плёнке два десятка младших служащих наглядно демонстрировали всем желающим, для чего нужны кассахские шлюхи, Соций с черёмухой, к сожалению, ещё и говорили.

Говорили, блядь.

Плёнка старая — май семьдесят шестого, записана как раз перед последней вспышкой степной чумы на Колошме. Рябит, притормаживает, случайно меняет контрастность. Сейчас плёнки гораздо лучшего качества, но и эту уже можно смотреть.

Из-за кассахской шлюхи.

Когда-то Андрей имел неосторожность взяться решать проблемы Бедроградской гэбни своими методами, не посоветовавшись собственно с Бедроградской гэбней.

Поехал на Колошму трясти заключённого 66563 (он же Гуанако С. К.) на предмет слабых мест гэбни Университетской. Даже если оставить в стороне специфичность пируэта его тактической мысли, это всё равно была дурная затея. На Колошме началась степная чума, гэбня Колошмы вынуждена была отчитаться наверх, кто находился на территории колонии на момент объявления чрезвычайной ситуации, — и слухи о самодеятельности Андрея дошли даже до Бюро Патентов.

Мог, кстати, и вовсе не вернуться оттуда — степной чуме поебать на уровни доступа. Но вовремя сообразил, припугнул помнивших его по прежней службе охранников, улизнул на ночном товарняке. Два десятка младших служащих, которых он с собой прихватил для самодеятельности, не улизнули. Не выжил вроде бы ни один.

Но хоть кассахскую шлюху отымели перед смертью.

Для того чтобы 66563 (он же Гуанако С. К., он же вообще-то черёмуха, что ещё дерьмовее) думал побыстрее, как помочь Андрею завалить Университетскую гэбню.

В общем, вчера вечером, пока все ещё считали, что на встречу в качестве Дмитрия Борстена явится Дмитрий Смирнов-Задунайский (он же кассахская шлюха), Андрей убеждал Соция, что эта плёнка может быть хорошим инструментом для выбивания собеседника из колеи.

С личностью собеседника Бедроградская гэбня облажалась, поэтому плёнка побыла хорошим инструментом для выбивания из колеи самого Соция.

Нельзя смотреть, как два десятка младших служащих имеют кассахскую шлюху, и оставаться в своём уме.

Если ты, конечно, не черёмуха, который, дрянь такая, способен одновременно смотреть, расстёгивать форменные гэбенные брюки и задавать правильные вопросы.

И Соций ведь ответил на них.

Коротко, но достаточно для составления общей картины.

Ответил, как и почему фаланги выпустили и вернули в гэбню Андрея.

Ответил, когда Бедроградская гэбня догадалась, что Университет контролирует ситуацию с чумой.

Ответил, что никто так и не понял, откуда Университет узнал о планах Бедроградской гэбни.

Ответил, сколько районов подверглось централизованному заражению через водопровод и канализации.

Ответил, что завкафский дом через водопровод и канализации Бедроградская гэбня не заражала.

Ответил, что после манёвров фаланг запасов вируса не осталось (хоть это и не проблема), а запасы лекарства пришлось спешно восполнять (что не самая большая проблема, но проблема).

Ответил, что Ройшеву девку собственноручно прибили ещё во вторник, до того, как вернулся Андрей и до того, как догадались, что Университет в игре.

Ответил, что боялись кидалова от Андрея и расследования от фаланг, а потому даже не допросили девку (а стоило), просто убрали свидетеля побыстрей.

Ответил, что Ройша в Хащину вызывали через своего врача, чтобы слазить к нему в сортир, воспользовавшись тем, что девка мертва, а в Университете об этом не знают.

На все вопросы ответил.

Даже что завкафа из квартиры Гошка с Андреем выносили в его собственном ковре.

Нельзя смотреть, как два десятка младших служащих имеют кассахскую шлюху, если рядом с тобой сидит черёмуха (он же 66563, он же Гуанако С. К., он же, блядь, сержант Гуанако из твоего собственного давнишнего спецподразделения Ирландско-Всероссийской Армии).

Нельзя.

Когда в голове поганым образом прояснилось и стало чуть менее важно пристально следить, как стонет и извивается на рябой плёнке кассахская шлюха, Соций через силу обернулся к черёмухе. И увидел, что больше там и не пахло никакой черёмухой. То есть как раз по-прежнему пахло, но это всё, что осталось от ёбаного спектакля.

Гуанако (сержант Гуанако) выключил все бордельные замашки, по-человечески потянулся, по-человечески сел — и потому в шелках и кружевах выглядел теперь совершенно бредово.

Соций бы даже поржал, если б только что не сдал ему Бедроградскую гэбню с потрохами.

— Слышь, командир, — с тоской уставился на свои цветные с золочёным фильтром сигареты Гуанако, — угости нормальным куревом, а? Нет больше сил этой блядской хуйнёй давиться.

Соций сумрачно протянул ему пачку.

— Командир, — Гуанако покачал головой, — когда этот наш Университет был борделем в прямом смысле слова — слышал, наверное: Йыха Йихин, Академия, оскописты? Так вот,  когда этот наш Университет был борделем в прямом смысле слова, там наличествовала традиция, которую я до сих пор понимаю скорее умом, нежели, гм, сердцем. Ряд помещений были оборудованы под так называемые аскезные. Специальные комнаты для тех, на кого после эротических действий наваливается тяжесть бытия и осознание собственной греховности, — Гуанако хмыкнул. — Командир, отставить аскезную.

Соций ещё более сумрачно закурил сам:

— Какая нахуй аскезная, это ж трибунал. Был бы трибунал, если б мы были в армии. А ты, блядина, ещё издеваешься.

— Ты про то, что у тебя язык развязался? — устало потёр глаза Гуанако. — Ну мы и не в армии, к слову. В армии, командир, трибунал — это не то, что ты мне сейчас растрепал, а то, что твоя гэбня в городе устроила. Сам знаешь, за умышленный вред мирному населению не пиздюлей получают…

— …а гранату в рот, — закончил за него Соций. — В армии проще.

— И тут всё просто, — пожал плечами Гуанако. — Спрашивай, я тебе тоже что-нибудь растреплю. Можно даже без ответных эротических действий, прямо сейчас мне и твоих сигарет со вкусом сигарет достаточно. Валяй.

Ёбаная наглая рожа.

Соций на эту ёбаную наглую рожу смотрел с какой-то прям неприличной теплотой с самого начала. Как только на улице признал.

Потому что, блядь, чума, Университет, все эти разборки — это одно, а сто лет назад в Северной Шотландии — другое.

Хорошо так, крепко впечатывается.

— Ты врубаешься, что по-хорошему я теперь не должен выпускать тебя отсюда живым? — Соций взялся за следующую сигарету.

— Нет, не врубаюсь, — Гуанако отмахнулся. — Что, блядь, такого стратегически важного ты мне выдал? Что девку никакой Силовой Комитет не забирал? Так это тебе Охрович и Краснокаменный ещё позавчера бы сказали, они всю вашу хащинскую больничку перетрясли. Что вы девку того? Так и это скорее понятно. Вы ж не думали в самом деле, что Университет за неё на какие-то уступки пойдёт, соври вы, что она живая?

— Да хуй с ней, с девкой, — согласился Соций.

— А что ещё-то? Андрей и фаланги? Спасибо, занимательная байка. Только из неё ничего не следует в практическом отношении.

— Лекарство, заражённые районы, — уставился в стену Соций.

Стены, кстати, больше никуда уплывать не пытались.

— Командир, давай начистоту: вы готовы всё это продолжать? Восьмой день хуйнёй маемся — может, хватит уже? Я юбилеем Первого Большого всерьёз тебя стращал, между прочим. К понедельнику надо бы закругляться с эпидемиями, а то хуже будет. Эпидемия ж не для эпидемии затевалась, а для Университета, так?

Соций отвернулся, но невольные воспоминания о том, как и что затевалось (семь ёбаных лет затевалось) и как на деле всё наперекосяк пошло, всё равно полезли в голову.

Думали-то о том, чтоб Университетскую гэбню спихнуть, а заниматься приходится всяким дерьмом. Тех же больных выискивать и госпитализировать, да так, чтоб слухи не поползли. Городские поликлиники подозревать ничего не должны, простые люди, которые не врачи, — тем более. А Андрей говорит, больные мрут. Вот прям больные, получившие дозу лекарства у медиков Бедроградской гэбни. Не то чтобы пачками, но прецеденты есть, и Андрея это, как всегда, ебёт.

Потому что нет во Всероссийском Соседстве смертности от эпидемий, не должно быть, не может быть, и вообще это подрыв государственных устоев. Обсосали как только могли уже государственные устои, знали, блядь, на что шли, — чего теперь-то паниковать?

Короче, Соций и без Гуанако знал, что эпидемия — сплошная морока. Первые дни-то бодро идёт, когда только заражать надо, а когда уже заразили — сплошь лишняя трата сил на весь этот контроль и секретность.

Но с другой стороны, делать-то что?

Гасить чуму собирались, когда Университетская гэбня за неё по башке получит, а та не получила. И может не получить вообще.

— Вот что, — сообразил Соций. — Раз мы тут типа начистоту беседуем и ты сам предложил мне что-нибудь растрепать, скажи уж, что ты про заражение завкафского дома думаешь? Мы с него хорошо так прихуели. А на вчерашней встрече гэбен у ваших были такие рожи, как будто они прихуели и сами. Чё за лажа?

Гуанако  машинально взялся за свою пачку с цветными сигаретами, рассеянно кивнул Социю, когда тот сунул ему нормальную, и так три затяжки и промолчал.

— Не ебу, чё за лажа, — выдал он наконец. — Я ж сам видел, как это заражение всплыло. Свечку держал. Гарантирую: всплыло случайно, никто не думал завкафские трубы на вирус проверять. Что у него самого чума — стоило догадаться, но мог ведь и без труб подхватить где-то. А чтоб весь дом, никто и не думал. Вы ж не совсем крышей поехали — покушение на голову гэбни так в лоб обставлять, — Гуанако затормозил на секунду. — Или поехали, раз у завкафского дома канализация с трубопроводом объединена? Только не пизди, что это не ваша работа. Я столько подвалов за эти дни оббегал, что ваши фирменные вентили на фильтрах во сне на ощупь опознаю.

— Да наша, наша, — не стал отнекиваться Соций, — только давнишняя. Это тестовые фильтры были, самые первые. Обкатывали конструкцию на случайном жилом доме. Что на завкафском — так вышло. Пошутили типа. Забыли уже сорок лет как, что там вообще этот переключатель на безотходный оборот есть. Он у нас на нынешних картах канализаций даже обозначен не был — в расчёт не брали, ясен хуй. А тут — опаньки, кто-то воспользовался оборудованием.

— Ну, найти-то его там несложно, если знать, что искать, — пепел с гуанаковской сигареты упал прямо на шелка и кружева, но тот не заметил. — Но в Университете только в четверг, когда завкаф пропал, про заражение его дома узнали. Точно говорю.

— Может, Молевич краны крутил? — озвучил Соций основную версию Бедроградской гэбни.

То, что он понёсся как миленький на Пинегу, когда завкафа умыкнули, — ещё не значит, что не сам травил.

— Максим? — переспросил Гуанако. — Командир, да нихуя подобного. Вон, художества с портовыми борделями тоже на него валить пытаются, а он там ни при чём, он по коровьим пастбищам в это время скакал. Это ж явно вы Максима в Порту изобразили, чтоб дипломатию попортить?

Соций аж почувствовал на секунду, как жарко было в тот день голове под париком. С учётом того, что про завкафа в ковре он уже слил, отпираться нелепо. Да и вреда никакого: удочку закидывали на слухи в Порту и сомнения у Портовой гэбни, а им-то как раз ничем не помешает признание, которого даже на записи у Университета не будет.

— Положим, в Порту мы порезвились.

— Суки, ну нахуя? — Гуанако даже как-то осел. — Не маскарад под Максима нахуя, а вообще — нахуя? Это ж полнейший пиздец, чума в Порту. Даже если Порт на Максима поведётся и Университет под корень вырежет, вы-то всё равно в выигрыше не останетесь. У вас, блядь, экономическая блокада в городе. Чё делать думаете? У Бюро Патентов деньги клянчить?

—  Сами разберёмся, — излишне быстро буркнул Соций.

Это было неприятно — знать, что твоя гэбня неправа.

С Портом ведь действительно лоханулись. Не верили, что Портовая гэбня может закатить ёбаную блокаду. Но, по правде говоря, сам-то Соций ещё до всякой блокады был против чумы в Порту. От такого рукой подать до международной огласки, а о международной огласке Соций привык думать с семнадцати лет — как в ирландско-всероссийских действующих войсках (которые на бумаге резервно-тренировочные) оказался, так и привык.

И Бахта тоже скептически отнёсся к прямым нападкам на Порт — он дольше их всех в Бедроградской гэбне служит, у него свои резоны. Навидался всякого в прежних составах.

Но Гошка и Андрей хотели заразить Порт — и все пошли заражать Порт.

Потому что думать головы гэбни могут каждый своё, а делать — одно общее. Тут уж без вариантов. Только паршиво получается вообще-то, что Гошка и Андрей в войну заигрались и дальше могильной плиты над телами Университетской гэбни ничего видеть не хотят.

Так ведь действительно до эпидемии по всей стране дойдёт. Вряд ли в прямом смысле, но когда на здравый расчёт становится плевать, много чего нахуячить можно.

Все эти размышления Соция совершенно не радовали, поэтому он предпочёл перевести стрелки обратно:

— Ты сразу версию с Молевичем и завкафским домом не отбрасывай. Мало ли, самым умным себя возомнил.

— Командир, как тебе ещё объяснить, чтоб до тебя дошло? — встал на дыбы Гуанако. — Я твоего Молевича зелёным первокурсником помню. Знаю как облупленного. Он много чего может возомнить, но завкафом рисковать бы не стал. Размаха крыльев не хватает, сечёшь? Пороху не нюхал, не догадывается, что так тоже делают, когда выбора особого нет. Ты, блядь, веришь мне или как?

— Да не вопрос, но кто тогда? — гнул свою линию Соций. — У вас же там толпа народу помимо гэбни в делах замешана. Ты вот объявился, хотя ты мертвец. Извиняй, но после твоего явления в нормальную университетскую власть кто поверит-то? Мало ли, кто ещё у вас из-под земли вылезает и свои интересы продавливает.

— Навскидку не скажу, — Гуанако выглядел озадаченным. — Правда, ну вот вообще не приходит в голову, кому было бы выгодно завкафский дом тайно заразить. Спроси чего попроще.

Соций чуял: Гуанако не пиздит. Действительно настроился начистоту разговаривать, наглая рожа. И зачем только комедию ломал с шелками и кружевами, с черёмухой и чумной гнилью? Сразу могли бы сесть и нормально, по-деловому всё перетереть.

Северная Шотландия не важнее Бедроградской гэбни, но Северная Шотландия не даёт держать в уме, что перед тобой вроде как враг.

Ну какой враг, если в одном окопе сидели?

В ИВА, Ирландско-Всероссийскую Армию, попадают не все. Уровни доступа к информации — действующих войск нет, войны с Британией-Кассахией нет, ничего нет. Поэтому те, кто в ИВА таки оказался, уже повязаны общим знанием, которое не светит мирному населению.

Первый контракт заключается на год. После года остаются немногие, да и их, если выживут, пинают обратно во Всероссийское Соседство ещё через шесть лет. Какие-то доктора якобы доказали, что больше семи лет воевать — значит остаться совсем без крыши. Ёбаная неагрессия, даже сюда пролезла. Европы на ней помешаны с каких-то стародавних времён, Всероссийское Соседство вроде и умнее, а всё равно туда же. Больше семи лет стрелять-убивать — ни-ни.

Соций стрелял-убивал семь лет. Был командиром крохотного спецподразделения, которое в самые жопы без масла ввинчивалось.

Гуанако — всего год по первому контракту. Вроде собирался остаться, ему офицерское звание предлагали, но словил контузию, зрение так упало, что мог и вовсе ослепнуть. А без глаз какое нахуй звание.

Обычно новобранцы чуть больше месяца торчат в Ирландии в учебке, а потом — на корабль и с корабля сразу на фарш, в общую мясорубку. Кто через год будет целым, тому и дают возможность задержаться, но уже в каком-нибудь нормальном спецподразделении, которое делами занимается, а не просто так спину под пули подставляет. Но некоторых — тех, кто в учебке отличился, — закидывают к кому-нибудь в нагрузку на первом же году. По человеку на каждое подразделение, кроме контрразведки. Типа пушечным мясом. Чтоб, когда на сложном участке пушечное мясо по неопытности первым под обстрел попадёт, вменяемые солдаты собрались и среагировали на атаку. Это штабные падлы такой ёбаный принцип сочинили, потому что не им же с этими новобранцами возиться.

Вот Гуанако (сержант Гуанако) и был таким пушечным мясом под началом у Соция. И ни разу по-крупному не попал: быстро схватывал, приказы слушал, всё время доёбывался с просьбами что-то объяснить-показать — учиться хотел, наглая рожа.

Ну и выучился: за весь год его цепляло только по мелочи, под ногами не мешался, даже наоборот. Соций сам ходил штабным падлам говорить, что вот этого парня лучше по истечении контракта не отпускать, потому что явно толк мог выйти.

А потом — шли через ущелье и подорвались.

Не просто так, конечно, там отдельная песня про кассахских шлюх и про то, что бывает с лохами, которые им верят. Но закончилось тем, что после того взрыва из всего подразделения только два человека хоть как-то ползали, а остальные — всё, привет. У Соция такие потери всего раз за все семь лет службы и были. И крутые же ребята полегли — те, которых ему потом набрали, рядом не валялись.

Самому повезло: множественные осколочные, пара ребёр — но так паршиво за ребят было, что хоть там и оставайся подыхать.

А тут вылезает из какой-то трещины пушечное мясо, наглая рожа, ёбаный новобранец (год — это ж разве срок!) и давай Соция пинать. Вставай, мол, командир, всё равно в часть не вернёмся уже — далеко забрались, так давай, мол, по этим горам вдвоём пробежимся, устроим, мол, напоследок праздник тому, кто первый попадётся.

Собрали что осталось из оружия и пробежались.

Хорошо бегали: у Гуанако рука малость треснула, да и контузия эта, в глазах двоилось — мимо гор промахивался, падал. На третий раз попросил: завяжи, мол, командир, мне нахуй глаза бинтом, и то легче будет.

Соций завязал. Думал, без толку, подохнёт сейчас и наглая рожа, глупо подохнет, а тот ничего, приспособился как-то. Его когда случайные кассахские шлюхи с бинтом на глазах завидели, так в штаны и наложили.

Псих потому что.

Два психа: оба от злости и от боли были как ширнувшиеся, даже хуже. Так развлеклись, что уже поверить трудно. Тихими и аккуратными быть не пытались, потому что всё равно замочат — на чужой-то территории. А нихуя: в результате по трупам дошли до своей разведки, а та их уже переправила куда следует. Прихуев совершенно.

На том сержант Гуанако и закончился. Провалялся в лазарете пару недель, медики сказали, зрению кранты, в лучшем случае — в очках в сортире не утонет. Поэтому не увидел его Соций в новом составе своего подразделения, а жаль.

Жаль, что Гуанако, чуть оправившись, в аспирантуру на этот свой истфак попёрся (хотя куда ещё очкарикам деваться?). Если б не очки — не сидели б они сейчас с Социем на этом складе, решая, чья сторона в нынешних разборках больше налажала.

— Чего попроще спросить? — хмыкнул Соций. — Очки-то твои где, наглая рожа?

Гуанако заржал.

— Да пиздец вообще, — оторжавшись, объяснил он. — Вроде как контузило обратно, ты представь? Внутричерепное давление нормализовалось типа. Ну и степными травками долечился, тамошние знахари всякое умеют. Хотя зрение и так потихоньку всё время выравнивалось, а потом вот.

— Заебись, — постановил Соций. — А в Бедрограде какими судьбами?

— Тропою мёртвых, ёба. Скажу, что просто захотелось, — не поверишь же. А и правда захотелось: я же мёртвый, меня же нет, мне всё можно. Мой пожизненный срок на Колошме благополучно завершился моей же смертью, искать-то никто не будет, — Гуанако потянулся за сигаретой. — К завкафу в гости приехал. У меня же с ним большая любовь. Была. Неужто в Бедроградской гэбне этих сплетен не слышали?

То, что после армии Гуанако с кассахскими шлюхами путался, все слышали, кто к его досье прикасался.

А когда его Столичная гэбня вербовала, чтоб Университет в Бедрограде прикарманить, а в итоге на Колошму отправила, Бедроградская гэбня с досье как раз подробно так ознакомилась. Чтоб знать, на ком столичные прокололись и кому спасибо надо говорить, что столичные без резидента в Университете остались.

Охуели совсем, руки к чужому городу тянуть. Ну Бедроградская гэбня-то им руки пообкусала, сразу как вскрылось. Только у Университета через год всё равно своя гэбня завелась — и вышло даже хуже, чем если бы столичные преуспели.

Никогда не знаешь, где наебнёшься.

— И как вы с Молевичем эту кассахскую шлюху поделили? — спросил Соций.

Версия, что завкафский дом таки на совести Молевича, снова набирала вес.

— Как-как, — Гуанако отмахнулся. — Он хотел голову, я — жопу, а получилось скорее наоборот. Только это к делу не относится.

— Как сказать, — усомнился Соций, но на обсуждение плюнул. — Про кассахских шлюх, кстати. Ну ты понял, кого мы сегодня на встречу ждали, — Соций кивнул на аппаратуру, где давно уже закончилась рябая плёнка с двумя десятками младших служащих и одной кассахской шлюхой. — Идея взялась, когда Андрей рассказал, что некто Дмитрий Ройш, которым очень интересуются фаланги, на документах Медкорпуса смахивает на Дмитрия Смирнова-Задунайского. А тут неизвестный университетский медик Дмитрий Борстен без прописки в Бедрограде. Я тебе это с самого начала говорил, а ты выёбывался и с темы съехал. Объясни уже, мы тут связь сами нарисовали или она есть?

— Да скорее есть, чем нету, — покорно начал Гуанако. — Ну Дмитрия-то Ройша для Андрея лепили из того, что под руку подвернулось. Хотели, чтоб ему совесть о былых подвигах поныла, пока он у фаланг прохлаждаться будет. Какие у Андрея есть личные подвиги, не бедроградско-гэбенные? Загубленный Начальник Колошмы есть, но вся та история слишком громкая. Тут бы не то что фаланги, тут бы любой младший служащий просёк, если б отсылки были. А с Дмитрием Смирновым-Задунайским хорошо картинка складывается: мало кто знает, за что Андрею тут должно быть совестно, плюс ассоциация с последней вспышкой степной чумы. В контексте планирования контролируемой эпидемии — самое оно.

— Это «Дмитрий» и фотоснимок, а «Ройш» почему? — уточнил Соций.

— Гениальный бюрократ потому что, — отшутился Гуанако. — И потому что Андрей-то должен помнить, что Дмитрий Смирнов-Задунайский был феноменально необразован в вопросе Революции.

— Да даже я помню, — поржал Соций. — Когда человек взаправду не может вспомнить состав Временного Расстрельного Комитета — это просто труба. Мы про этот самый состав тогда частенько и на других допросах спрашивали. Чтоб с толку сбивать неожиданной проверкой общих знаний. Хорошо работало, все задумывались, не свихнулись ли они часом. Только Смирнов-Задунайский не задумался, а просто не смог ответить. Мы и не догадывались, что такое вообще может быть на допросе совершеннолетнего гражданина.

— Ну что поделаешь, не учил мальчик Революцию в отряде, — с ухмылкой покивал Гуанако. — Он другим был занят, у него отряд особенный. И Андрею это совершенно точно известно. Надеялись, Андрей решит, что только Смирнов-Задунайский как раз и мог бы себе такой псевдоним взять.

Мог бы? — сурово глянул на Гуанако Соций.

— Мог бы. Он хоть и подучил что-то в Университете, но всё равно в уме не держал, что абсолютное большинство людей в этой стране всю Революцию хоть в обмороке, хоть в горячке взахлёб перескажут, — всё продолжал хмыкать Гуанако, а потом заткнулся на секунду и сообразил-таки: — А, ты не о том. И снова: мог бы. Он же умер ещё когда.

Соций с некоторым сожалением снова покосился нааппаратуру, больше не воспроизводившую ёбаную рябую плёнку:

— И ты умер ещё когда. Что с того?

— Он мертвей меня, командир, — Гуанако опять забыл стряхнуть пепел, и пепел опять осыпался на шелка и кружева. — Знаю, видел.

— Чумной изолятор? — недоверчиво предположил Соций.

Где один живой мертвец — там и два, и шестнадцать.

— Да нет, уже за пределами, — о сигарете Гуанако забыл, просто сидел, сжимал её в пальцах и смотрел мимо Соция.

— Эй, ты чего темнишь, наглая рожа?

— Не темню. Я, блядь, должен тебе сейчас побег из изолятора в лицах изобразить? — огрызнулся Гуанако.

— Да ты чего вдруг? — не понял Соций. — Одной кассахской шлюхой больше, одной меньше. Велика потеря, блядь. Новую найдёшь. Наверняка нашёл уже, — Соций с неохотой задумался. — Ты его, что ли, всерьёз за человека принимал? Ну-ну. Валяй, ещё наплети мне любовных соплей, блядь. Про кассахскую шлюху.

— Да при чём тут сопли, — сигарета прогорела до фильтра, обожгла напоследок гуанаковские пальцы. — А если и сопли, то не любовные, а такие, которые ты лучше всех поймёшь, командир.

Гуанако ещё ничего не сказал, а Социю стало уже не по себе, что полез с расспросами.

Не так долго они были знакомы — гуанаковский год в Северной Шотландии, и вот сейчас встретились на пару часов, но Соций был уверен: ненормально это, когда у Гуанако, у ёбаной наглой рожи, рожа-то совсем не наглая, а вот такая. Каменная.

— Знаешь, командир, степная чума — это как Северная Шотландия, — совершенно обычным тоном заявил Гуанако, прищёлкнул языком. — Только удачи нужно больше, чем мозгов: заразиться — это не пулю схватить. Она ж воздушно-капельная, живучая. И лекарства нет, не бывает от неё лекарства, а хоть какой-то — даже самой дерьмовенькой — бодяги для иммунитета прислать не успели. Но в целом нестрашно, потому что когда от тебя почти ничего не зависит, можно расслабиться и верить, что пронесёт.

— А потом поспеют огнемётчики и выжгут даже тех, кого пронесло, — добавил Соций. — Слышал я, что там творилось.

— Да хуйня это, а не огнемётчики, — Гуанако возмутился почти. — Откуда их набирают, неужто из нашей армии?

— Не, не только. Хотя бывает: я сам до Бедроградской гэбни успел в Силовом Комитете малость послужить. Уровень доступа аж четвёртый, а на нынешнем шестом мне как-то сподручнее. Ни у каких фаланг на поводке хоть не бегаем.

— Они там на четвёртом уровне доступа, видать, пихтские лапти плетут, — фыркнул Гуанако. — У меня, блядь, только табельный гэбенный пистолет был да пять обойм. Хорошие, кстати, у гэбен пистолеты, завидую почти. Для короткого ствола так просто кайф.

— Отдача незаметная совсем, — возразил Соций. — А по мне так лучше каждый выстрел чувствовать.

— Короткие стволы вообще непонятно зачем нужны, — Гуанако опять попытался прикурить цветную сигарету с золочёным фильтром, но одумался. — Короче: табельный гэбенный ствол и кордон огнемётчиков. За ними — автоматчики на броневиках. А прорвать как нехуй.

— Прям нехуй?

— Ну не нехуй, но я тогда накануне ссал, что тяжелее будет. Но нет, нормально, — не без самодовольства пожал плечами Гуанако. — Они ж палят просто так, строй не очень держат — не рассчитывают на вооружённое сопротивление, привыкли к сплошной мирной жизни. Главное в первой волне было не бежать, когда стена прогорела, лучше попозже в давке и по трупам к ним подползти. А если подстрелить красавца с близкого расстояния и огнемёт подрезать, то и броневики не проблема. Тогдашние огнемёты уже по двадцать секунд перезаряжались, а не по сорок, как я помню с Северной Шотландии. В общем, перевязываешь где надо крепким савьюровым стеблем, которых там как грязи, подкладываешь к какому-нибудь телу — и вперёд. Пушка сама хуячит по броневикам, автоматчики хуячат в сторону пушки — вреда мало, охуения много, чего ещё надо?

— Броневик подорвать хоть один, — тоже не без самодовольства прокомментировал Соций.

Кто наглую рожу учил видеть ситуацию? Ирландская учебка? Ну да, конечно.

— Командир, чего там подрывать, только время тратить, — отмахнулся Гуанако. — Это ж степь — она сухая, горит как костёр на выпускном из отряда. Если в тряпки поплотнее замотаться, случайного раненого подхватить, который ещё на ногах держится, и им прикрыться, можно и прямо между двух броневиков пробежать. Эти-то, четвёртый уровень доступа, жариться не хотят, валят с поста на безопасное расстояние.

— Пиздец вообще, — хлопнул себя по лбу Соций.

— У нас, блядь, госаппарат сплошь из мирного населения состоит? — Гуанако отшвырнул наконец пачку с цветными сигаретами, чтоб не лезть опять. — Так о чём бишь мы? Ну да, кассахская шлюха и сопли. Короче, ты ж врубился уже, командир, что при таком раскладе, если заранее внятный инструктаж провести, любая кассахская шлюха имеет шансы пройти через кордон, пока я фейерверки устраиваю.

— Проебал шансы этот Смирнов-Задунайский, — не спросил, а с уверенностью заявил Соций.

Этот Смирнов-Задунайский был кассахской шлюхой в самом прямом смысле, а не в переносном. Как завкаф, а не как Соций обычно имел в виду, говоря «кассахская шлюха». Настоящие кассахские шлюхи — это те, что в Северной Шотландии по горам шароёбятся и мнят себя частью британской армии. В Северную Шотландию прут прямо со своего плато, ёбаные горцы. Мигом адаптируются к горной местности так, как нормальный солдат и за год не сможет. У таких кассахских шлюх все шансы через кордон пройти, а этот Смирнов-Задунайский пороху не нюхал, куда ему.

— Знаешь, не проебал, — мотнул головой Гуанако. — Вышел как-то в саму степь, отполз подальше, дождался меня. Он способный был, только кретин. Гуманист, ёба. Всю чуму до огнемётчиков в санитарах проходил, людей лечил. Лечить-то нечем, но надо ж, блядь, страдания умирающих облегчать. Кому надо? Зачем надо? — Гуанако сплюнул.

— Чуму подхватил от своих умирающих, — снова с уверенностью заявил Соций.

И снова ошибся.

— Хуже, командир, гораздо хуже, — нехорошо улыбнулся Гуанако. — Увидел, что несколько заключённых поумнее — полдюжины, не больше — тоже кордон пересекли, и не засел себе молча в траве, а позвал их. Типа вместе дальше переть. Они ж выжили, он же их в своём блядском лазарете для здоровых-но-с-подозрением глюкозкой колол, он же не может их бросить! Тьфу, блядь. Тьфу. Я их когда увидел, чуть сам не убил гуманиста. Лучше б сам.

Гуанако хмыкнул и заткнулся надолго, но Соций его не торопил.

— Командир, ты представь, — таки заговорил Гуанако, когда Соций выкурил уже полторы сигареты. — Ему ж лет было как мне в армии. Я ему до Колошмы на истфаке лекции читал. То, что не только лекции и не только читал, — это неважно. Важно, что мы год в одной камере просидели, что он в эту камеру из-за меня во многом и попал. Я за него отвечал, командир. Как ты за новобранцев в твоём подразделении, которые туда неподготовленными к твоим обычным жопам попадают. Иногда заёбывают так, что думаешь, хоть бы сдохли поскорей. Но это ж не всерьёз.

— Не всерьёз, — отозвался Соций           .

Он и так всё уже понял про Гуанако и ту кассахскую шлюху, но всё равно слушал как привязанный. Когда новобранцы, за которых ты отвечаешь, подыхают — это самое дерьмо из дерьма.

Такое дерьмо, о котором вслух не говорят. А Гуанако — говорил. Прямо сейчас говорил, и не слушать было никак.

— Эти его умирающие мне не порадовались, — и говорил, и говорил, и говорил Гуанако. — Они были при заточках, а я с нормальным ножом и со стволом при остатках патронов. А они мою рожу в колонии не видели — я ж на работы не ходил, я ж сидел в личной одиночке с печатной машинкой и кассахской шлюхой. В общем, разнервничались. Через полдня пути совсем разнервничались: они-то хотели в ближайший городок, а я шёл куда глаза глядят, но только не туда. Идиоту ж понятно, что в ближайшем городке либо уже степная чума, либо там беглецов и ждут с распростёртыми объятиями невесёлые силовики. В общем, я сказал им — валите. Они сказали — а ты нас пристрелишь в спину или властям сдашь. Я сказал им — какие нахуй власти посреди степи. Но ствол отдал. Без патронов, чтоб успокоились уже, но по мне палить не смогли. Четверо упёрлись со стволом, двое остались. Типа с «доктором», с кассахской шлюхой то бишь, в чуму лучше, чем без доктора. Доктор упросил меня их не гнать, а у меня как-то сил спорить уже не было, — Гуанако устало сплюнул. — Ещё через полдня, перед ночлегом, мы, конечно же, сцепились. Кому дежурить, решали. И они на меня, значит, попёрли. Два дохляка из колонии для политических с заточками, врубаешься? Пробесили порядком. Я думал, сверну им шеи сейчас и хоть высплюсь. А тут доктор заорал: ты, мол, чё творишь, я, мол, этих людей не для того глюкозкой в лазарете колол. И так далее. Встал между мной и ними. Лицом ко мне, конечно. Ну а дальше, командир, ты понимаешь.

— Заточка со спины? — на этот раз не заявил, а спросил Соций.

Хотел опять ошибиться, но не срослось.

— Угу, — цыкнул зубом Гуанако. — Он даже сообразить не успел, каких падл защищать полез. Этих падл я там же на запчасти и разобрал, да толку-то. Ну, выспался разве что, — усмехнулся Гуанако и потянулся к Социю за пачкой сигарет со вкусом сигарет.

— Ох бля, наглая рожа, — отзеркалил усмешку Соций и как-то смазанно хлопнул Гуанако по плечу.

Посидели чуток тихо — одну на двоих скурили по армейскому обычаю.

Только аппаратура, давно закончившая воспроизводить рябую плёнку с той самой кассахской шлюхой, гудела и присвистывала.

— Командир, — Гуанако очнулся первым, — ты вопросы задавать хотел.

Действительно.

Они ж тут сидят на полу складского помещения, окурков — гора, к столу вон так и не подошли, а там ведущие микрофоны для записи.

Отлично встретился Соций с университетским медиком Дмитрием Борстеном.

— Лекарство как гоните? — быстро включился он. — И в каких количествах?

— Из живых студентов, — так же быстро ответил Гуанако. — Экспериментальным методом. Деталей не знаю, я доктор не тех наук. Количество — скорее хорошо, чем плохо. Но можно лучше.

— А чего так?

— Допёрли поздно, что у вас масштабы посерьёзнее, чем дом Ройша. Ночью с воскресенья на понедельник.

— Откуда дом Ройша взяли? — мгновенно среагировал Соций.

Это ж самое важное.

Важнее всех фальшивых Дмитриев, завкафских домов, литров лекарства.

Как университетские бляди прознали планы Бедроградской гэбни.

— Гошка девку с весны окучивал, так? — наморщил лоб Гуанако. — Его засекли, признали под маскировкой, начали копать. Девка раскололась, что неизвестный доброжелатель уровнем доступа Ройша обеспокоен. Поняли, что дело дрянь, раз Бедроградскую гэбню ебёт, есть у него второй или как. А у него правда же нету — поэтому дело вдвойне дрянь.

— До этого всего и так додуматься можно, — оборвал Соций очевидную часть ответа. — Наглая рожа, ты предлагал начистоту, вот и отрабатывай. Откуда об идее контролируемого заражения вообще пронюхали?

Гуанако ответил.

Просто, не раздумывая, со своей вечной наглой рожей.

Когда Гуанако ответил, Соций подумал, что лучше бы черёмуховый туман не уходил из головы. Сидел бы Соций, смотрел по кругу рябую плёнку с кассахской шлюхой и сам бы сдавал Бедроградскую гэбню, сам бы отвечал на гуанаковские вопросы, подкрепляемые уверенной рукой на ширинке форменных гэбенных брюк.

Это было бы гораздо, гораздо лучше, чем услышать-таки, откуда университетские бляди пронюхали про контролируемое заражение.

— Так от Гошки, — просто, не раздумывая, со своей вечной наглой рожей ответил Гуанако. — Я сам с ним и беседовал.

— Что ты сказал, блядь?! — взревел Соций.

— Командир, ты просил начистоту, — будто извиняясь, брякнул Гуанако.

Кулак Соция встретился с его солнечным сплетением раньше, чем Соций успел подумать хоть что-нибудь кроме «вот бы ты пиздел сейчас».

Гуанако даже не дёрнулся поставить блок, просто резко выдохнул и согнулся пополам.

Сам думает, что бьют за дело. Значит, дело было.

Соций вскочил с пола, одним прыжком оказался у ворот склада. Не очень понимая, зачем: не сваливать же сейчас в самом деле.

Когда вначале Гуанако пытался, прикрываясь шелками и кружевами, гнать на Андрея — это было по больному месту, но ещё куда ни шло. Доверие трёх голов Бедроградской гэбни к Андрею — отдельная песня. С припевом про его ёбаную Колошму.

Андрею доверяют, потому что знают: это Андрей, он много хуил, он может ещё, может струсить, может облажаться, может зарваться. Но он всё равно прибежит каяться, не выдержит, не захочет остаться один, предпочтёт решить дело миром. Ему хорошо в Бедроградской гэбне, он ни на что её не променяет.

Соций хуякнул по воротам со всей дури.

Гошке доверяют, потому что знают: это Гошка.

Ворота приоткрылись, внутрь сунулся испуганный младший служащий со стволом в руке, но Соций мотнул головой, и тот тут же закрыл ворота обратно.

Это Гошка сдал планы.

И плевать Соций хотел на то, что Гуанако умеет развязывать языки, на то, что его этому малость обучали прямо в Северной Шотландии, на то, что полчаса назад он как нехуй развязал самому Социю.

Это Гошка.

Негласный командир спецподразделения «Бедроградская гэбня», кто бы там что ни думал про синхронизацию и равенство голов.

— Командир, не бросайся на двери, — подал голос Гуанако. — Я с ним беседовал, я ему допрос похлеще чем тебе закатил.

Соций обернулся.

Наглая рожа всё берёт на себя. Соций бы тоже взял, но что с того?

Что это меняет в фактах?

— Ты, блядь, сам всё знаешь, — медленно произнёс Соций и не услышал себя. — Я плевать хотел, что ты с ним делал. Чё ты плёл, когда на Андрея гнал? «Никому нельзя доверять, кроме тех, кто прикрывает тебе спину»?

А если и там подстава, значит, никто никогда ничего и не прикрывал.

Гуанако тоже поднялся, совершенно бредовый в своих шелках и кружевах. Худой, потому что жилистый, а не потому что хрупкий. С кое-как, но всё-таки тренированным, крепким телом в бордельной обёртке под этого их завкафа (на котором, наоборот, следовало бы выжечь «осторожно, стекло», чтоб никто не сломал ненароком). С шелковой лентой и запахом ёбаной черёмухи в не по-армейски длинных волосах.

Соций тупо пялился сейчас на Гуанако, на шелка и кружева, запоминал все детали. Как будто делал фотоснимок глазами. Как будто это имело какой-то смысл.

Тупо пялился, потому что в голове ничего не осталось.

Не надо, чтоб оставалось.

Не надо.

Гуанако сделал несколько шагов к Социю.

Не надо, блядь!

— Командир, ты это… В общем, чего я тут буду, ты лучше, наверное, сам с Гошкой поговори, чё да как вышло, — Гуанако глянул на Соция с этим своим ёбаным извиняющимся видом. — Короче, не виноват он, командир. Серьёзно. Он не мог не проболтаться, но нихуя он не виноват. Врубаешься?

— Неважно, — отрезал Соций.

Вслух сказать наглой роже «спасибо, что не лезешь в наши дела» язык не повернулся. Сам всё знает, раз не лезет.

— К делу давай. И закругляемся, если неважно, — верно оценил состояние Соция Гуанако. — Чуму в Бедрограде гасим?

— Гасим, — решил Соций, хоть без гэбни такие решения не принимают.

С другой стороны — и так гасить начали. Когда Андрей завопил, что определённый процент больных всё же стабильно мрёт, коли их лекарством или не коли. Вяло начали, надо бы поживее, вот и всё.

— Совместно гасим?

— Не мешая друг другу, — выбрал оптимальный вариант Соций. — И вот что. Про Университетскую гэбню. Вся погань попёрла оттого, что нихуя она не гэбня, нечего ей на шестом уровне доступа делать, все там поголовно психи и так далее. Ты вроде как с Колошмы благодаря Хикеракли Университетскую гэбню усадил. Правда?

— Правда.

— Нахуя?

— Так вышло, — опять просто, не раздумывая и со своей вечной наглой рожей ответил Гуанако. — Хотели же Университету жопу прикрыть, всё-таки к нему всегда больно много лезут. Путеводная звезда науки, пекарня кадров, вся хуйня. Без какой-то власти растащат по кирпичику. Как меня пытались перед Колошмой растащить в столичные полуслужащие, ну и вообще прецеденты были. Но не гэбню мы с Хикеракли придумывали.  Это потом Бюро Патентов пошутило, когда вопрос с Максимом, в смысле с Молевичем…

— Помню я всё про вопрос с Молевичем, — перебил Гуанако Соций.

Только «вопрос с Молевичем» давнишний сейчас вспоминать не хватало, блядь.

— А если помнишь, чего спрашиваешь?

— Того, — прикрикнул Соций. — Короче, тот же Гошка верит, что Университетской гэбни не должно быть как института. Мне плевать, я не против института — я против этих конкретных людей. Потому что психи, ебанутые и власть реальную кому угодно делегируют. Тебе. Ройшу. Дмитрию Ройшу, которого никогда не было. Леший знает кому ещё.

— Это не так, — попытался вставить Гуанако, но Соций ему напомнил, кто лекции в университетах читал, а кто семь лет приказы отдавал.

Это так! — гаркнув, Соций немного удовлетворенно помолчал, потёр свинцовый лоб. — Вот что, наглая рожа. Пока пусть все благополучно разбегутся, займутся погашением эпидемии и своими проблемами. А к завтрашней ночи приведи мне на этот склад реальную университетскую власть. Не гэбню, а тех, кто всю эту кашу заварил и помешивает. Из-под земли достань, блядь.

— По какому протоколу? — с нескрываемым интересом воззрился на Соция Гуанако.

— Без протокола. Без охраны, без досмотров.

— При оружии? — совсем уж весёлым тоном уточнил Гуанако.

— А то, — хмыкнул Соций. — Поговорим как нормальные люди. Обо всём сразу. И на этом все разборки закончим.

— По рукам, командир, — присвистнул Гуанако.

До завтрашней ночи должно хватить времени. Наладить потоковое лечение чумы в медицинских учреждениях Бедроградской гэбни. Подготовить последние рюшечки к ёбаному юбилею Первого Большого Переворота.

Подстраховать город на тот случай, если Бедроградская гэбня вдруг с переговоров не вернётся или вёрнется в неполном составе.

Понять, а был ли он когда-то, этот полный состав.

Соций кивнул:

— По рукам, наглая рожа.


(обратно)

Глава 28. О кто, о кто мог угадать


Университет. Охрович и Краснокаменный


ТРУПЫ ТРУПЫ ТРУПЫ РУКИ НОГИ ОТОРВАННЫЕ ГОЛОВЫ ДРУГИЕ ЧАСТИ ТЕЛА

ДА

ДА

ДААА

Охрович и Краснокаменный вскочили в такси сразу, как только дотуда доплёлся Гуанако (слабый, ничтожный, с вымученной улыбкой — фу). Они там с Социем мило поворковали.

Голубки.

Пташки.

У Гуанако всю жизнь ДЕПРИВАЦИЯ НАСИЛИЯ, ему только дай тряхнуть старым добрым армейским.

Быть профессором — стыыыыыыыдно.

Охрович и Краснокаменный никогда не будут профессором (-ами? КАКАЯ РАЗНИЦА ВСЁ РАВНО НЕ БУДУТ).

Прозябать в доцентах — удел лучших людей Бедрограда. (*это эротическое высказывание?)

Гуанако плюхнулся на переднее сиденье. Охрович и Краснокаменный (—?) на заднее. Отвесили сиденью Мули Педали пинков, тот сразу газанул, умненький. Врубил в открытые окна свою вечную Кармину Бурану.

Мимо бледной Бедро-гадской гэбни с песнями и танцами!

залихватски

— Каждая секунда в этой рубашке влетает вам в грифончика, — сообщили Охрович и Краснокаменный Гуанако.

— Мы создали ваш образ с нуля.

— Вы должны нам.

— Оплата натурой приветствуется.

— Только не в образе, а то никогда не расплатитесь.

— Впрочем, разве кто-то может желать иного будущего?

Стыренная у Мули Педали самокрутка с гуанаковской рукой на буксире упрямо взметнулась (из любви упрямо метаться):

— Не округляйте, не с нуля!

ПоПрАл! (сущ.)

Этот попрал циклится на мелочах. Неважных деталях. Охрович и Краснокаменный и сами бы предложили что-нибудь в таком духе.

А всё потому, что он теперь водит дружбу с большими шишками (пятый уровень доступа — это вам не шестой, прозябать вас в доцентах!). Голова Медицинской гэбни приехал в Бедроград мучить и истязать Диму, а тот на пару с Гуанако задурил ему голову. Капитально развёл на бабки. В основном Гуанако разводил, конечно. Разводила (сущ.). Он же умный.


КАК ЭТО БЫЛО

(радиопьеса)


А потом Гуанако такой говорит: итак, уважаемый, я вас развёл, я же умный. Больше у меня нет времени тут лясы точить, вон он (указывает на Диму) должен сейчас кое с кем встречаться. Так что я пошёл.

Голова Медицинской гэбни такой: Куда пошёл? Может, ещё немного меня поразводите? У меня богатый репертуар.

Гуанако такой: Встречаться и беседовать. Кое с кем.

Голова Медицинской гэбни такой: По-моему, вы что-то путаете.

Гуанако такой: Да похуй, всё равно меня убьют, это мой бывший армейский командир, я пред ним робею.

Голова Медицинской гэбни такой: Дак давайте я вам дам!

Дима такой: Я ревнив и протестую.

Гуанако такой: Охрович и Краснокаменный в другом месте.

Охрович и Краснокаменный (в другом месте) такие: Мы в другом месте!

Голова Медицинской гэбни такой: Я ограничен и не понимаю интеллектуального юмора, но имел в виду экспериментальные психотропные пилюли, вызывающие временное помутнение рассудка и рассеивание внимания.

Охрович и Краснокаменный (в другом месте) такие: Пихтотропные.

Голова Медицинской гэбни такой: Давите капсулу у реципиента перед лицом, и всё, полчаса он сам не свой. Если вас страшит беседа — самое оно. Один недостаток, воняют латиноамериканскими лианами, потому их в массовое производство пока и не пустили. Собственно, потому они мне и самому не сдались. Берите, я вам даже приплачу, и так весь карман провонял.

Гуанако такой: На что эти ваши латиноамериканские лианы похожи хоть?

Голова Медицинской гэбни такой: На толстых довольных удавов с цветочками.

Гуанако такой: Я имел в виду по вони.

Голова Медицинской гэбни такой: А. Ну. Из росского? Пожалуй, на черёмуху.

Гуанако такой: ЧЕРЁМУХУ ГОВОРИТЕ


Хрупкую и нежную, как Димина самооценка, веточку черёмухи мигом притащил из Порта Муля Педаль. Веточку цветущей (и пахнущей) черёмухи. В сентябре!

Глубоко же он смотрит Гуанако в рот, по самые гланды.

Как и все. (Кто это сказал? Изгнать коллаборациониста! Охрович и Краснокаменный — самостоятельные и независимые личности, они никому никуда не смотрят! А если смотрят — то только профессиональным глазом. Он у них один, по чётным дням месяца принадлежит Охровичу, по нечётным — Краснокаменному.)

Вонючую пихтотропную капсулу в волосах (тонкой полоской пластыря к уху) замаскировали хрупкой цветочной веточкой. А то если б посреди разговора от Гуанако черёмухой заблагоухало, даже тупая армейская башка заподозрил бы его в худшем. Надо сразу маскировать хрупкую цветочную веточку. Чтобы в худшем не заподозрили заранее. То есть чтобы заподозрили и потом уже не дёргались.

И за этим Гуанако молитвенно приполз на коленях к Охровичу и Краснокаменному, и такой говорит: нет, ребята, это недостаточный материал для отдельной пьесы. Давайте кратенько.

Натуральный попрал (вид тучного горного козла), только хилый.

В общем, Гуанако попросил сделать с ним что-нибудь, чтоб никто не удивился веточке черёмухи в руках.

И они сделали.

Они создали.

Он сперва ныл, что вот так как раз не умеет. Даже косу отказывался заплетать (пришлось повелеть Муле Педали лично попросить его об этом). А теперь вон явно втянулся, не спешит из рубашки-то выскакивать.

Даже усталую сонность всем телом изобразил, чтоб подольше из неё не вылезать.

Депривация агрессии принимает странные формы, да, да, да, постыдный профессор?

— И как вам единение братьев по оружию? — вопросили Охрович и Краснокаменный.

— Мы же видим, что вы откинулись и закурили.

— Встреча прошла удовлетворительно?

— Расскажите нам все грязные подробности.

— Более чем удовлетворительно, — Гуанако выдохнул дым в крышу машины, самодовольный. — Брат по оружию желает повторить, но уже не со мной, а с реальной университетской властью. Без бюрократии, зато с пушками. Завтра ночью, в том же месте.

— Это сложно, — нахмурились Охрович и Краснокаменный.

— Мы не уверены в своей готовности соорудить в том же месте горы за сутки.

— Да и запас кассахов у нас ограничен.

— Теперь — совсем ограничен, братскими же стараниями.

— Одну только форму ИВА шить — полночи уйдёт.

— Он хорошо подумал?

Гуанако потеребил косу (сознался бы уже в своих страстях!!).

— Забейте на форму, он же не один пойдёт. Всю Бедроградскую гэбню кассахами не купишь.

Ах, так он не о войне в Северной Шотландии? А то Охрович и Краснокаменный на секунду подумали, что это он о войне в Северной Шотландии!

Разборки с реальной властью — это хорошо. Одна формулировочка заставляет предвкушать.

Охрович и Краснокаменный знают, кто есть реальная власть Университета.

Охрович и Краснокаменный утомились отбиваться от сыплющихся на голову младших служащих.

Одни шлют бездарей, а другие уже не знают, куда тела девать.

Но это сейчас неважно. ПРИОРИТЕТЫ — вот чем должна уметь оперировать реальная власть.

— Вы ничего не понимаете в грязных подробностях, — указали Охрович и Краснокаменный.

— Расскажите нам на самом деле грязное.

— Расскажите нам, как на самом деле прошла встреча.

— Чем вы занимались.

— Почему вы такой довольный.

— Первое «вы» — это вы двое, а второе «вы» — это вы один.

— Мы обращаемся к вам во множественном числе только из уважения к вашим множественным смертям, чтоб вы знали.

— Что вспомнит профессор Гуанако об этой встрече в своей следующей загробной жизни?

— Чем она примечательна?

— Расскажите нам правду!

— Правда предсказуема, — вздохнул Гуанако.

ОПАСАЙТЕСЬ ВЖИВАНИЯ В ОБРАЗ, постыдный профессор.

Вы уже закатываете глаза. Ещё день — и вы будете закатывать истерики.

В вашем организме происходят кошмарные и необратимые изменения.

— Вы загнали Социю пару скопцов? — из вежливости предположили Охрович и Краснокаменный.

— Развели его на бабки?

— Совратили?

— Убедили бросить гэбню и запереться с вами вдвоём на складе на неопределённый срок?

— Если последнее, то, вынуждены вас огорчить, план провалился.

— Вы в такси с нами, а не на складе с Социем.

Это должны были быть скопцы. Наверняка скопцы. Скопцов висит сегодня революционным чучелом на кафедре. Скопцов — это неожиданная власть, мастерство слова, личина благих намерений и смешение цинизма с высокими идеалами. И ещё скопцы (Виктору Дарьевичу — живые, Бедроградской гэбне только что — мастерски словесные)!!

Это должны были быть скопцы.

СкОпЦы!!

— Ничего из ряда вон выходящего у нас там не было, — нормальным (одумался, молодцом) голосом ответил Гуанако. — Просто воплотили вдруг все мои дурацкие фантазии. Посмотрели — посмотрели, оцените техническое оснащение! — стародавнюю запись, где тысячи безликих людей в форме трахают Диму. Взглянуть ещё разок на эту запись в спокойной обстановке  — это была у меня такая давняя фантазия, я даже верил, что она реалистична и как-нибудь когда-нибудь исполнится. Ну и вот. Потом исполнились совсем уж малореалистичные: я подрочил своему бывшему командиру во время допроса, а под занавес он от души засветил мне под рёбра. Всего лишь.

Охрович и Краснокаменный даже слегка оробели от такого счастья. Аки художественный Гуанако пред художественным командиром в художественной пьесе.

У этого человека действительно нет морали ( — есть, но стремится он к правильным идеалам).

О да, они перескажут это Диме.

В лицах (и числах — числа, числа, пусть Гуанако назовёт числа!).

Перескажут не содержание плёнки (он наверняка в курсе, что там было), а содержание пересказа Гуанако перескажут. И это СЧАСТЬЕ.

— За что же под рёбра? — сочувственно осведомились Охрович и Краснокаменный.

— Вы ему, выходит, плохо подрочили?

— Всё потому что манкируете и увиливаете.

— Увиливаете и манкируете.

— Бордельный инструктаж ещё никому не оказывался лишним.

— Осознали?

— Скорее за то, что не подрочил Гошке, — увильнул и манкировал Гуанако. — Когда в мае тому допросы устраивал.

СлИл-таки. Всё рассказал, честный-честный Гуанако.

Так а чобля, кто завтра на встречу-то придёт бля, если сегодня бля Бедроградская гэбня (гэ-бля) вся друг друга перегрызёт? Бля.

НУ КТО ТАК ДЕЛАЕТ

Охрович и Краснокаменный разочарованно замолчали.

— Судя по тому, как вдохновенно Соций хуячил случайные объекты, — потёр под случайными рёбрами случайный Гуанако, — ничего они в Бедроградской гэбне об источнике утечки не знали. Неужто Гошка не вспомнил?

Ха-ха, Гошка не вспомнил.

Тот Гошка, который при виде Гуанако позеленел рожей почище собственных глаз и чуть этого же Гуанако не пристрелил на месте.

Не заключённого же №66563 он стрелять пытался, его стрелял бы Андрей!

А Андрей, наоборот, не дал Гошке (на самом деле дал, шутить про шлюх, священный обет, тут слишком просто, поехали дальше).

Да когда Гуанако букет от лица отвёл, у Гошки по всему телу твирь с того портового склада, где допрос был, проросла.

Ещё как вспомнил. Вспомнил, узнал и возненавидел. До того явно жаждал убивать, что Охрович и Краснокаменный мигом сорвались с насеста и атаковали.

— Вы же, помнится, по-фрайдистски любите Андрея? — высказались Охрович и Краснокаменный.

— Так вот любите его ещё больше, он вам сегодня жизнь спас.

— Схватил Гошку за руку, когда тот вас уже почти пристрелил.

— Прямо там, на подходах к складу.

— Гошка не только вспомнил, он также узнал и явно поимел мнение относительно вашей предпочтительной дальнейшей судьбы.

— Опять жизнь спас? — искренне брякнул Гуанако. — Да что ж такое!

Помолчал. Заржал.

У Гуанако — критическая рассинхронизация головы с телом.

Таких не берут в гэбни.

— У вас будет ещё возможность выразить ему свою благодарность, — утешили Охрович и Краснокаменный.

— Завтра ночью, в том же месте.

— Вы ведь, разумеется, понимаете, кто является реальной университетской властью?

— Вы ведь, разумеется, не станете манкировать и увиливать?

Гуанако так выкатил глаза, что Охрович и Краснокаменный даже со спины увидели.

МИМИЧЕСКИЙ ДАР.

— Сдурели? — завопил он.

— Мы без вас дороги не найдём, Сергей Корнеевич, — завопили в ответ Охрович и Краснокаменный.

— Ларий хочет посоветоваться с вами, Сергей Корнеевич.

— Ройш хочет показать вам первому свой план, Сергей Корнеевич.

— Попельдопель подписался на чуму благодаря вам, Сергей Корнеевич.

— Максим сбежал из чумы, потому что в ней было слишком много вас, Сергей Корнеевич.

— Габриэль Евгеньевич и Дима, Сергей Корнеевич!

— Не раздражайте нас, вынуждая указывать на очевидное, Сергей Корнеевич!

— Мы за такое на пересдачу отправляем.

— Слушайте, ну что за хуйня, я же не собирался… — заблеял горным попралом Сергей Корнеевич.

Охрович и Краснокаменный решили побыть милосердными.

— Подумайте об этом с приятной для вас стороны.

— Кто ещё, кроме нас и вас, может прийти на такое мероприятие с пистолетом и не опозориться?

— Это вы сейчас отпираетесь, а если вас не взять, будете мучиться.

— Вдруг с вашими детишками что-то случится.

— Не выкобенивайтесь, Сергей Корнеевич.

— Слушайте своё сердце.

— Ухом, а не чем вы обычно слушаете.

— Давайте потом решим, — невоздержанно увильнул Гуанако ещё один раз (последний). — По делу: в заражённые канализационным путём районы я пальцем ткну, как доедем куда-нибудь. Как выясняется, мы уже и нашли все, кроме одного. Больше они не осилили, у них во вторник утром фаланги весь вирус увели. И лекарство увели, они новое спешно бодяжат. Могут себе позволить — оборудованием-то запаслись. Фалангам Андрей заливал то же, что и Шапке: ах, контролируемое заражение зданий Бедроградской гэбни, учебная тревога. Фаланги посмеялись, пришли раскалывать осиротевшую Бедроградскую гэбню, а она им хрясь на стол бумажку с запросом на применение права нейтрализации четвёртого! Фаланги ещё немного посмеялись, закатили им очную ставку с Андреем. И вернули того в гэбню, отклонив под вполне официальным предлогом ПН4. Вероятно, из вредности.

О кто, о кто мог угадать, что всё пойдёт прахом из-за вредности фаланг!

Игра, правила которой меняются произвольным образом, — сложная игра. Охрович и Краснокаменный пока что не выиграли, но когда-нибудь выиграют. Не ройшевскими методами. Своими.

Интересно, заслуживают ли фаланги жалости.

Вероятно, нет.

— Так, чего я не сказал? — внаглую воспользовался паузой Гуанако. — Они действительно хуеют с централизованного заражения дома Габриэля Евгеньевича. Не заражали, не знают и очень хотят знать, а кто, собственно, знает. Переживают, волнуются. Порт, разумеется, на их совести, но блокады они не ждали. И не придумали пока, как следует реагировать. Ещё что-то важное было… — помялся (в прямом смысле тоже, да). — Вот, вы точно оцените: Габриэля Евгеньевича из его башни до такси в ковре тащили! В том самом, беленьком-пушистеньком.

6/10.

Это высокая оценка.

— Нет, что-то вылетело из головы, определенно, — Гуанако поскрипел мозгами достаточно громко, чтобы Муля Педаль опасливо покосился на приборную панель. — А, да. Девочка-с-диктофоном, которая без диктофона, ещё во вторник вечером закончилась как ненужный свидетель.

Обидно.

Если бы девочка продолжилась, картина вышла бы интереснее.

А теперь будет сплошной похоронный звон в ушах у причастных. И особенно — у деепричастных. Тех, которые причастны действием. Благо их, собственно говоря, все.

Включила бы диктофон, дура, никому бы не понадобилось её убивать.

Мёртвые не заслуживают жалости.

— А что мы их наёбываем, они врубились только в среду, а потому искренне сожалеют, что просто задавили нахуй девочку, даже допроса не устроив. То есть вся эта Хащина с Силовым Комитетом — поздняя импровизация, чтоб у Ройша в сортире побултыхаться. Смесь-то, всученная девочке-с-диктофоном, была клейкая. Если к сортиру не прилипла до той самой среды — значит, никто её туда не выливал, значит, Бедроградскую гэбню гарантированно развели, сомнения снимаются. Проверочку они устраивали, вот и всё.

ДА КОГО ЭТО ТРЕВОЖИТ, ПРОФЕССОР

Бедроградская гэбня строит какие-то непрактичные планы, основная задача которых — быть зрелищными. Охрович и Краснокаменный сразу сказали, что никого в Хащине не было, правильно?

ТАК ЗАЧЕМ ПЕРЕПРОВЕРЯТЬ?

— С чумой решили покончить уже, чтоб от города хоть что-то осталось к тому моменту, как все между собой разберутся, — продолжал, и продолжал, и продолжал Гуанако, когда уже заглохнет. — Но они лечат сами, и мы тоже лечим сами, не координируясь. Это снижает эффективность, зато не придётся помощь от Медицинской гэбни обнародовать.

ОБИДА

Вся эта игрушечка по перетягиванию лиц высокого уровня доступа вышла бы совсем весёленькой, если бы Бедроградская гэбенька в итоге узнала, что Университетику это удалось. А что Гуанако и Дима формально Университету никто — так это разве кого волнует?

Университет будет лечить город на деньги Медицинской гэбни. Бедроградская гэбня — на свои. И в конце кто-то поиздержится, а у кого-то будут средства на обновление гардероба революционного чучела.

Побеждает умнейший, красивейший и просто лучший.

То есть Охрович, Краснокаменный и революционное чучело.

ВсЕгДа (лучше: ВеЧнО, а то выходит сплошной не день больших последних букв).

С Портом всё не так просто. Каждый прыщавый истфаковский абитуриент читал в своём задрипанном учебнике: Порт — это АНАРХИЯ!! Ментальность, культура, традиция, так исторически сложилось и обусловилось — эбитесь.

Порт — это анархия, а анархия — это такой Габриэль Евгеньевич с кувалдой.

Мы знаем, что вы предлагаете нам благое, но мы откажемся, потому что мы откажемся, и особенно рьяно мы откажемся, если вы власть (ужас, кошмар, человек при жетоне, гибель свободных душ и вольных умов).

Не-е-ет, Порт любит кочевряжиться. Но уже сегодня к Охровичу и Краснокаменному приедут грузовики. Безвозмездные грузовики от старых друзей (сокурсников). В грузовиках — предметы, и Охрович и Краснокаменный не забудут снять налог.

Порт всё равно будет кочевряжиться. Денег и простых вещей ему мало. Ему надо эксклюзивных даров, редких штучек и артефактов.

Безвозмездные грузовики всё равно въедут в Порт с триумфом.

Порт будет кочевряжиться, но дальше уже есть Гуанако. Гуанако ещё кого-нибудь разведёт на бабки.

Или совратит.

Или запрётся с ним на складе. Или ещё где-нибудь запрётся.

У Гуанако ещё две черёмуховые капсулы остались.

БЕСЧЕСТНОСТЬ

— Вам не стыдно просить о помощи Медицинскую гэбню, Сергей Корнеевич? — сладенько пропели Охрович и Краснокаменный.

— Вы бы справились и без её головы.

— С головой вообще делать дела неспортивно.

— Ваш командир вас безо всякой черёмухи любит, он вам подрочить дал.

— И денег вы бы сумели найти.

— Можно было, например, ограбить саму Бедроградскую гэбню.

— Взять в заложники Первое Большое Перевёрнутое и потребовать выкуп.

— Устрашить мирное население бездарно розданными скопцами.

— Зачем вы прибегаете к дешёвым приёмчикам?

Гуанако сделал лицо очень бедного и очень дальнего родственника.

Охрович и Краснокаменный по-прежнему видели все его лица со спины.

— С командиром — кто ж знал, — промычал Гуанако. — Я и не думал, что он ко мне до сих пор так по-человечески относится, что разговор сам собой сложится. Может, кстати, и не сложился бы без дополнительных химических воздействий, только мы этого уже никогда не узнаем. Наркотики — это дёшево, зато надёжно. А всякое там человеческое отношение — никогда не знаешь, есть оно или нет. Не принимаются претензии! Как умеем, так и работаем.

— Кто вам сказал, что вы имеете право не принимать наши претензии? — возмутились Охрович и Краснокаменный.

— Человеческое отношение всегда есть, если есть один человек и второй человек.

— Человеческим отношением называется отношение первого человека ко второму.

— И наоборот.

— Вот какое оно — другой вопрос.

— Мы-то думали, вы храбрый, а вам нужна наркота, чтобы не робеть пред командиром!

— Всё равно гнильё ваши предъявы, — заупрямился горный попрал Гуанако. — Можно просто не робеть, а можно действовать эффективно. Если это означает перестраховываться, приходится перестраховываться. Мы тут все и так достаточно без страховки наворотили, чтоб теперь разгребать ближайшие десять лет. Слушайте, — вдруг прервал он нравоучительную тираду соображением о жизни насущной, — все понимают, конечно, что Максим — ваша добыча, и вам решать, что с ним теперь делать. Но встаёт вопрос: вы решили?

— Мы что, не можем его убить? — хором (иногда они позволяли себе) вскричали Охрович и Краснокаменный.

— А вы хотите? — усомнился Гуанако. — Он же так будет меньше мучиться.

— С чего вы взяли, что преумножение людских страданий в наших интересах?

— Вам кто-то что-то про нас наговорил?

— Не верьте. У нас много злопыхателей, и они врут.

— Назовите имена, и к вечеру они самолично признаются вам в том, что врали.

— И не спрашивайте, что у них с лицом: упали с лестницы.

Гуанако позорно сбежал в свою привычную прострацию:

— Я не настаиваю, но, возможно, стоит подумать о Максиме в практическом ключе.

— Вы пытаетесь купить нас нашим священным обетом, — укорили его Охрович и Краснокаменный.

— Студенты многое бы дали за возможность применить заместителя заведующего кафедрой в практическом ключе.

— Меньше, чем за заведующего кафедрой, но у того временно истёк срок годности.

— Только в последнее время Университет наконец-то искренне плюнул на интересы студентов.

— Что мы, разумеется, всецело одобряем.

О где, о где нам искать клиентуру, Сергей Корнеевич?

— Если же вы не пытаетесь нас купить, Сергей Корнеевич, то будьте прямее и твёрже.

— Осознайте, что вы реальная власть.

— Дайте нам приказ.

— Вам понравится.

— Вам вообще такое нравится.

— Прямее, Сергей Корнеевич, и твёрже!

— Не просите невозможного от человека в шёлковой рубашке, — воспротивился шёлковый Гуанако, скуксился и закурил.

У Максима теперь один практический ключ — тот, под которым сидеть. И ни путеводного фонаря, ни семафора. Выпустить его сейчас в бессердечный мир — слишком жестоко даже для Охровича и Краснокаменного.

Была бы у него чума — были бы НАСТОЯЩИЕ СТРАДАНИЯ. Драма. Единение с возлюбленным в загробном мире. (? — можно ли заразить загробный мир?)

Но у Максима нет чумы.

Анализ проведён.

Хотя Гуанако, конечно, извернётся ужом, ударится оземь белкой (НЕМАЛО белок расплющил былинный слог), а придумает Максиму занятие. Найдёт способ заставить того почувствовать себя нужным.

Максим будет давиться гордостью, но не проблюётся.

Максим не умеет блевать без масла.

А масла ему никто не даст.

НИ-КТО.

У Гуанако на масло не хватит ни сообразительности, ни такта, а больше Максим никого (НИ-КО-ГО) не волнует.

— Насчёт приказов: я бы хотел обратиться к вам как к группе быстрого реагирования, — разродился наконец Гуанако, забыл про Максима и перешёл прямо к избранному. — Диму я только что торжественно похоронил посреди степи. Кажется, успешно — командир сожрал сказочку, поскольку она апеллировала ко всем армейским архетипам разом. Но прочие головы Бедроградской гэбни не в дискурсе, а потому могут усомниться. Дима с его псевдонимами сам так хорошо поапеллировал ко всякому, что они теперь от него никак отцепиться не могут. В общем, хорошо бы он сейчас поменьше бегал сам по себе, а то мало ли.

— Вы назначаете нас в опекуны или в телохранители? — немедленно уточнили Охрович и Краснокаменный.

— Следует ли нам принуждать Диму к противоестественной активности?

— Есть ли запрет на инвалидность?

— Есть ли карт-бланш на открытые переломы?

— Следует ли бить его по лицу за попытки побыть самостоятельным?

— Следует ли бросаться грудью под пули?

— Следует сделать так, чтобы поводов для пуль не было, — самодовольно повелел Гуанако.

— Значит, карт-бланш на открытые переломы есть, — сделали вывод Охрович и Краснокаменный.

— Дима любит и умеет ввязываться.

— Ввяжется — мы не станем заниматься художественным макраме.

— Подойдём к вопросу, так сказать, радикально.

— Мы вас поняли?

Вы нас поняли?

— Просто пусть он будет живой, функциональный и у нас, а не где-нибудь ещё, — нежненько посмотрел в окно Гуанако. — Мне сейчас некогда бдеть, у меня Порт, а вам я доверяю.

БЛАГОДЕТЕЛЬ ВЫ НАШ

Дима Дима ДимаДимадимадимадимадиииииимааааааааа

Один сплошной Дима у Гуанако в голове. Он всю черёмуху ради него устроил. Жаждал под пристойным предлогом выклянчить у Охровича и Краснокаменного кружева, чтобы потом напялить на Диму. Жаждал, чтобы тот был живой, функциональный и у него.

Что бы ты делал, позорный профессор, если бы Дима правда хотел пойти на эту встречу?

Все думали, что это у Гуанако степная сублимация преподавательской деятельности: для подпитки самодовольства нужен тот, кто смотрел бы снизу вверх и ловил бы каждый жест. За неимением реальных студентов пойдёт и бывший.

Так оно когда-то и обстояло, но все глупцы, а Охрович и Краснокаменный ведают:

уже кучу времени назад всё стало совсем наоборот.


(обратно)

Глава 29. Четверо безымянных


Университет. Дима


Давным-давно в одном далёком-далёком степняцком поселении Дима смирился с очень простой мыслью: видимо, нет такого безумного занятия, к которому ему не придётся приложить руку в своей жизни. Одна из степнячек принесла ему младенца (у них ведь там никаких печей, сплошное живое рождение; и да, человеческие роды Диме тоже довелось принимать, что наверняка сделало его стократ более политическим, чем ранее). У младенца были выколоты глаза. Это для того, объясняла женщина (хотя, леший, кто б её спрашивал!), чтобы он с рождения учился чувствовать линии земли и линии тела, чтобы он мог идти сквозь пожар и сквозь чуму, чтобы он лучше всех ведал степь, ведь истинно ведать можно лишь тогда, когда не знаешь, стоит ли она или выгорела годы назад.

Обработайте ему, пожалуйста, ранки, попросила степнячка.

Если бы она пришла с ещё зрячим чадом и попросила его ослепить, Дима попытался бы развести околорелигиозную демагогию (земное зрение, мол, не влияет и не может влиять на духовное, лишать первого, чтобы развить второе, — это, мол, сплошное оскопление, истинно ведать от этого не начинают и прочее в подобном духе). И вообще, младенец тоже человек, просто маленький и уродливый, надо бы дать ему возможность решать самому, когда сможет, а до тех пор охолонуть. Но говорить разговоры довольно очевидным образом было уже бессмысленно, поэтому Дима покорно потянулся за антисептиками и смирился с очень простой мыслью.

События не обходят тебя стороной просто потому, что их сложно примерить на свою жизнь.

(Младенец, разумеется, помер, не прошло и двух недель: степнячка за каким-то лешим напихала ему в нормально заживающие глазницы твири, а это довольно больно, и маленькая уродливая голова не выдержала.)

События, которые непросто представить, день ото дня валятся на голову, удивляться тут нечему — и, тем не менее, Дима никогда не думал, что ему придётся изобретать новый вид алкоголя.

Предельно оперативным образом.

Потому что, знаете, чума в Бедрограде, чума в Порту, а главное — долги у Университета.

Трагический неприезд Сепгея Борисовича, обернувшийся внезапным приездом Виктора Дарьевича, впрочем, несколько в этом вопросе помог. (Заметка на полях: голову блядь пиздец сломаешь от количества валящихся на неё неожиданных поворотов событий, способность хоть что-то ожидать отключилась уже к хуям козлиным, спасите-помогите.) Неповторимый стиль Университета неожиданно нашёл ярого поклонника в лице Виктора Дарьевича, который решил щедрой столичной рукой с долгами помочь. И с чумой помочь. И даже с Социем помочь. В общем, сплошной политик и меценат.

«Политик и меценат» — это привязавшееся к Йыхе Йихину клише из каких-то научно-популярных статеек. Виктор Дарьевич, к сожалению, политиком как раз не был, о бедроградских сварах париться не собирался, но зато увёз пяток скопцов и Габриэля Евгеньевича. Лечить и исследовать.

(Габриэля Евгеньевича, не скопцов, им уже сложно помочь. Ему, впрочем, тоже: сын женщины, полубританец с устойчивостью к наркотическим веществам, сертифицированный псих, находящийся в процессе излечения водяной чумы — в общем, разгул что для вирусологии, что для когнитивной науки. А если что, любого можно разобрать на органы.)

Охрович и Краснокаменный должны быть довольны: в конечном счёте Габриэль Евгеньевич всё-таки оказался ресурсом.

Ресурсом.

Диме было как-то почти смешно от того, что ещё пару дней назад его дёргало это слово, а всё-таки — он привык к нежному и ласковому индивидуальному подходу всех ко всем. Нежные индивидуальные допросы каждого двадцатилетнего прыща у гэбен. Нежные индивидуальные беседы на Колошме. Нежная индивидуальная операция по вытягиванию информации у Гошки. Нежная индивидуальная твирь в жопу.

Что твирь можно совать в жопу всем скопом («скоп» — это, видимо, организованная группировка скопцов, гы-гы), было странно. Потому что стебли твири — это стебли твири, и меряются они граммами, а люди — это люди, и меряются они людьми.

Разве ж нет?

Да же!

Обратное требовало усиленной внутренней работы по привыканию.

Виктор Дарьевич уехал буквально пару часов назад, рассыпая по тропе, на которую ступали его ноги, щедрые дары. Он дал капсулы с предположительно (сам Дима не пробовал) черёмуховым запахом, которые позволили задурить Соция. Он дал Гуанако прямоугольную жестяную коробочку с липкой субстанцией ядрёно-сиреневого цвета, которую настоятельно не советовал пробовать на вкус и которая должна была утихомирить любые личные претензии Озьмы, поскольку экспериментальные наркотические средства стоят натуральное состояние. Он обещал прислать к завтрашнему дню людей, чтобы искать и лечить больных в Бедрограде и за его пределами, он обещал прислать реально много денег, он обещал перспективу доить Медицинскую гэбню и дальше. Он до глубины души восхитился неповторимым стилем Университета и магическим ударом копыта решил все материальные проблемы.

Взамен Виктор Дарьевич попросил всего ничего: скопцов для когнитивных исследований, Габриэля Евгеньевича для разнообразных, ответы на некоторые вопросы да образец штамма водяной чумы с лекарством. В сравнении с щедростью даров — тьфу, плевок карликового коня в вечность.

Не считая сущей мелочи, оставшейся несколько за кадром.

Дима отдал ему остатки грязи, из которой гипотетически происходит степная чума.

Того самого сырья, ради сокрытия которого от Медицинской гэбни было выстроено столько сложных комбинаций, поскольку неизвестно, что они станут с ним делать, но вряд ли что-то хорошее.

(Справедливости ради, сам Дима тоже не то чтобы что-то сильно хорошее сделал, так что всё путём, равновесие и гармония.)

Виктор Дарьевич уже почти стоял на пороге (они с Димой собирались пройтись в направлении медфаковского лазарета, откуда следовало выкрасть Габриэля Евгеньевича — вряд ли Попельдопель жаждал лицезреть адресата своих слезливо клянчащих гранты писем; адресат вот точно не желал лицезреть Попельдопеля, и вообще, у него конспиративная шляпа для красоты, что ли?). Эту самую шляпу он и нахлобучивал, а потом обернулся и спросил, заглядывая в лицо своими омерзительно умными глазами — так всё-таки, Дмитрий, откуда же взялось сырьё для водяной чумы?

Дмитрий всё это время надеялся, что за увлекательными обсуждениями правомочности экспериментов на детях и шаманских способах борьбы с психическими отклонениями (нетрудно догадаться, кем работал в степи Гуанако) вопрос сырья и степной чумы как-нибудь забудется.

Не забылся.

И хочется же сказать, что Дима Виктору Дарьевичу всё как на духу выложил чисто из боязни, что тот развернётся и уедет, увозя с собой обещанные деньги, людей и перспективу, только неправда это.

Трудно, прям-таки невозможно отшить человека, который к тебе явно всей душой.

(Душой, снабжённой омерзительно умными глазами, которые и смотавшихся из Порта чаек заметили, и о степной чуме явно всё поняли.)

И очень, очень странно становится, когда все сложные комбинации, построенные ради сокрытия банки грязи от Медицинской гэбни, падают жертвой одного простого вопроса.

Поэтому окрылённый Виктор Дарьевич умчался с Габриэлем Евгеньевичем под мышкой и банкой степной грязи в кармане, и его магические копыта стучали по брусчатке особенно звонко.

Самое весёлое — что со всем этим явлением козла из машины судьба Сепгея Борисовича осталась неясной.

Ну полечим, туманно посулил Виктор Дарьевич.

Ну полечат.

Все кругом только тем и заняты, что друг друга калечат, потом лечат, потом снова калечат и далее. Можно организовать замкнутую систему, в которой всегда найдётся работка для пробегающего мимо трижды покойника.

И все будут довольны.

Кроме нескольких случайных жертв и прочих хороших людей.

Гуанако успел наплести стройных стратегических планов, которым подобало опутать Диму и не пустить его на встречу с Социем (хитрость заключалась в том, что на неё попёрся сам Гуанако), но явление козла из машины их несколько обесценило.

Потому что когда вселенная говорит тебе — не рыпайся, козявка, у меня всё просчитано, твои потуги тут уже всем приелись, бери лучше деньгами — разумнее всего не рыпаться и брать деньгами.

А завтра, вероятно, покойный Димин батюшка вылезет из-под своего карданного вала и решит взять его судьбу в свои руки.

Это вовсе не было бы неожиданным.

Зато неожиданным был тот факт, что липкая ядрёно-сиреневая хрень, шматок которой был честно похищен из коробочки, предназначенной Озьме, не распалась в спиртовой среде а, кажется, образовала с ней некую стабильную циклическую реакцию.

Круто!

Виктор Дарьевич ударом копыта решил все материальные трудности, и все ему, конечно, были от глубины определённых внутренних органов благодарны, только материальными трудностями гора нынешних бед не ограничивалась. Даже если оставить в стороне никуда не девшуюся трогательную дружбу с Бедроградской гэбней и прочих фигурантов Университета, всё равно оставались задачи.

Порт не хотел денег. То есть Порт, конечно, хотел денег, и посмели бы ему их не дать, но помимо денег он хотел и духовной пищи. Того, что купить сложно.

Изобретательности.

«Удиви меня, тварь», — говорил Порт, и Дима покорно плёлся удивлять.

(Тем более что счёт явно шёл на часы, а деньги от Виктора Дарьевича могли прийти не раньше, чем Виктор Дарьевич доехал бы до Столицы.)

Порт любит бухать, лизать, курить и нюхать — вот пусть и получит Экспериментальную Наркотически-Алкогольную Смесь имени Дмитрия теперь уже Борстена. В двадцатилитровый бак пошло всё, от лёгких галлюциногенов до содержимого попельдопелевского кофейника.

(Кофейник свалился в бак случайно, и вынимать его никто уже не стал.)

Полученная смесь была крайне чёткой (Дима лизнул мокрый палец и получил пятнадцатиминутный перебой в трудоспособности, что явно неплохой результат) и уже почти готовой. Разбодяжить эти двадцать литров — и партия контрабандной сивухи из Латинской Америки готова. О признании личности контрабандиста позаботится Святотатыч, а легенду сожрут.

Обратную ветрянку же сожрали.

(Ну и образ, батюшки!)

Сожрали с причмокиванием, и Диму все за это крайне полюбили и похвалили, только мысли о любви и похвалах невольно возвращали к их источнику.

Чума в Порту.

И вот что с ней делать — непонятно, невозможно понять, сама Портовая гэбня не знает точно, где и сколько там людей, кто и с кем там какую любовь имеет и когда кто-нибудь надумает послать блокаду в пень и заняться своими серьёзными делами. Никакие люди от Виктора Дарьевича не помогут вколоть лекарство бандюку, который числится в официальном розыске, и десятку его подручных, о существовании которых не знает даже Святотатыч.

Мысль о том, что блокада Порта долго не продержится, кто-нибудь сорвётся с места на деловую встречу, и вместе с ним сорвётся и поползёт по всему миру чума, была совершенно не страшной и не грустной. Потому что проблема такого масштаба — слишком колоссальна и грандиозна, чтобы вместиться в маленькую Димину душонку. Он просто не мог представить, как это — всемирная эпидемия.

(«Пандемия», — услужливо подсказал обширный словарный запас.)

Примерно как не мог представить себе войну. В общем, как рядовому и благочинному жителю Всероссийского Соседства ему и не полагалось, но образы из полуподпольных латиноамериканских книжонок тревожили разум.

Примерно как не мог представить себе степную чуму, пока не оказался в самой её серёдке.

И это тоже было не страшно и не грустно, просто несколько мерзко — смотреть на бродячие куски гниющего мяса. Не страшно, потому что слишком.

Если вдруг какая угодно чума разразится по всему миру, Дима даже не испугается.

(Даже сейчас понятно, что будет ржать как идиот — кто бы, мол, мог подумать, что мне доведётся сгубить человечество.)

Дима боится совсем, совсем другого.

Это сложилось феерически нелепым образом. Когда Диме исполнилось девятнадцать (давно, на втором курсе, когда Гуанако ещё никуда не пропадал, а жизнь была радостна и прекрасна), он надумал возродить былые столичные радости, вернуть все вещи, которые стырил при побеге оттуда, и, возможно, даже покаяться перед дядькой с дерьмом на балконе.

(Не сам, конечно, надумал, а былые радости позвонили и предложили мириться.)

Примирение и возрождение часа за полтора обернулось пьянкой каких-то совсем уж исключительных масштабов, из которой Дима помнил первые двадцать минут, затемнение, а потом — что на улице ночь, они с радостями прыгают по какому-то столичному переулку и бьют ногами неизвестного Диме человека в крайне задрипанной одежде (как есть беглый преступник или ещё какой неблагонадёжный элемент — кажется, про это они и кричали, уверяя всех возможных очевидцев в том, что блюдут покой Всероссийского Соседства). Человек вроде бы закрывал голову руками, но на самом деле уже нет, и там, где Димина нога ожидала почувствовать рёбра, было почему-то очень мягко.

Дима отдёрнулся и отдёрнул других — человек не пошевелился.

Тогда он почувствовал, что его яростно тошнит, и убежал (не показывать же позор желудка былым радостям), услышав только, как за его спиной гадают, прибили или надо ещё чуток.

(Так, впрочем, и не проблевался.)

Разумеется, всё по всем законам жанра: он так до сих пор и не знал, прибили или нет, было ли это всё шуткой или даже, может, глюком.

И не знал, почему приходил в такой ужас от мысли о том, что, он, возможно, убил человека. Ведь не то чтобы каждая жизнь была священна — есть бесполезные говнюки, отсутствие которых в этом мирке только сделает всем лучше. Хотя и это тоже пустой трёп, право на жизнь не связано с социальной ценностью, оно просто есть, а потом заканчивается. Иногда раньше, иногда позже, занавес, расходимся, не на что тут смотреть.

Но Дима оказался не то духовнее, чем полагал, не то брезгливее, чем полагал, — в общем, ему бессмысленно и неотвратимо казалось, что, убив некоего безымянного, неблагонадёжного и все дела, он сломал что-то такое, в чём не понимает и не может понимать в силу своей человеческой сущности.

(И рёбра.)

И никакие умопостроения от этого ощущения не спасали.

Гуанако сперва поржал (ох как они тогда поругались), потом недоумённо выкатил глаза, потом только сочувственно вздохнул, но так до конца и не понял, просто смирился.

(Да Дима и сам не понял, просто вот так оно было — и всё.)

И так бы оно, наверное, и осталось трагикомическим эпизодом из невинного детства, если бы не явление Андрея на Колошму весной 76-го, аккурат перед степной чумой.

Андрею было сильно надо помощи Гуанако, Гуанако было не сильно надо помогать Андрею, а досталось, как обычно, Диме. Тогда и твирь-в-жопу приключилась, и крайне насильственные сношения с бесконечными младшими служащими, и ещё кое-что.

Андрей притащил Диму в очередное безликое помещение, поставил перед закреплённым в специальной рамке пистолетом (выглядит предельно идиотски, но направление задано чётко — ни себя, ни Андрея, ни охрану не перестреляешь). Напротив рамки стоял неизвестный (безымянный, неблагонадёжный) заключённый.

«Стреляй», — сказал Андрей.

«А не пошёл бы ты в хуй?» — дружелюбно предложил Дима.

(Знал бы он тогда, что они фактически в Хуе и находятся — то есть на Хуе, ибо Хуй под землёй, и не под абы какой, а прямо под Колошмой.)

«Стреляй», — сказал Андрей.

Дима пожал плечами и завалился на пол.

Его подняли, он уставился в потолок. Его подтолкнули, он качнулся обратно. Его приволокли к рамке, он опёрся на неё спиной.

Андрей вздохнул, вытащил собственный пистолет и выстрелил заключённому в живот.

«Теперь ему очень больно, и, кроме того, он в любом случае скоро умрёт. Стреляй».

Дима выстрелил, конечно. Чужие сдавленные стоны и ползанье в крови имеют крайне тонизирующее воздействие на моторные рефлексы.

Андрей привёл второго — стреляй.

Третьего.

На четвёртом Дима не выдержал, спросил самого заключённого — ты, мол, хочешь умереть?

Тот посмотрел на Андрея, посмотрел на своих успевших помучиться коллег по заключению и мрачно усмехнулся: «Конечно».

«Своеобразные же у тебя мечты».

«Так ведь без вариантов. Не ты — так эти вытащат на задний двор и привет. Только эти ещё помучают сперва. Давай, не выёбывайся».

Эти согласно и даже одобрительно покивали — мол, дело говорит.

«А других вариантов что, совсем нет? Жизнь после смерти-то сомнительна».

«Ты сюда вести учёные дискуссии припёрся? В Столице своей, или откуда ты там, надо было дискуссии вести. Будь мужиком, в конце-то концов».

«Не провоцируй меня такими примитивными методами».

«Блядь, пристрелите меня уже хоть кто-нибудь!»

Дима и пристрелил, конечно. Патентованным (тоже политический термин!) методом Твирина, со второй попытки, потому что стрелять в того, с кем ещё и поговорить успел — это, в общем, головой надо было думать перед тем, как вопросы задавать.

На том всё и закончилось. Гуанако выдал Андрею то, чего ему было надо. Андрей вскоре уехал с Колошмы и никогда не возвращался. Дима ушёл в свою камеру, и четыре безымянных заключённых ни разу не приснились ему в кошмаре.

Только он знал, что гуанаковская бутафория, которой тот допрашивал Гошку под конец мая, — чушь, а настоящая Загробная гэбня — это и есть эти четверо безымянных (одинаковых, давно уже перемешавшихся в сознании), и что когда-нибудь уже они применят к Диме санкции. И это не совесть и не чувство вины, совесть — штука всё-таки довольно рациональная, она последовательно жаждет вырвать обладателю глаз за чужое око.

Это не совесть и не чувство вины, это просто Дима тогда ещё чуть-чуть поседел и, по словам Гуанако, немного изменил манеру улыбаться.

И вот что особенно любопытно: всё, что Андрей тогда делал с Димой, ему так или иначе пригодилось.

Твирь-в-жопу подарила защиту от чумы.

Общение с младшими служащими подарило Гуанако возможность разговорить Соция на утренней встрече. (Заметка на полях: спасибо Виктору Дарьевичу и отряду за то, что Дима в этой жизни хоть чем-то примечателен.)

И только те четверо безымянных не подарили ничего, кроме бессильной и потому стыдной ненависти к Андрею.

Если бы на утреннюю встречу шёл он, никакой Виктор Дарьевич с черёмуховыми пилюлями и никакой здравый смысл не позволили бы Диме пустить вместо себя Гуанако, сколь бы светлые и чувства и сколь бы разумные мысли ни побуждали того подставляться самому.

Когда-то давно, до степной чумы и твири-в-жопу, в 75-м, когда всё тот же Андрей только упёк Диму на Колошму, он прострелил ему левую ногу при условной попытке к сопротивлению.

С тех пор Дима мечтал симметрично всадить Андрею в ногу дрель.

Просто так, чтоб прочувствовал и в назидание.

(Ну и для галочки нельзя не задаться вопросом: а убил бы? Ответ: леший знает, но поставить эксперимент хочется.)

Тем временем в двадцатилитровом баке с экспериментальной смесью для Порта царили мир и дружелюбие. Дима отщёлкнул электропровода, захлопнул крышку и потянулся за бумажкой — в этом учреждении нельзя оставлять двадцатилитровые баки на произвол судьбы, по этому учреждению бродят Охрович и Краснокаменный. Если оставить записку о непригодности содержимого для питья сторонними лицами, им хотя бы будет стыдно.

Ну самую малость.

Когда-нибудь.

Правда, за что-нибудь другое.

В баке довольно фыркнуло.

Остынет — и можно разливать.

Остывать будет долго, часа полтора, но у Димы на это время имелось ещё одно дело.

Дело, вызывавшее у него примерно те же чувства, что и всемирная эпидемия («пандемия», склеротик) чумы: будто всё это происходит в радиопостановке, потому что в нормальном мире такого не бывает. Безглазые дети бывают, изобретение нового алкогольного коктейля бывает, Вилонский Хуй со скопцами бывает, а вот некоторых вещей — нет.

Дима встал со стула и с интересом обнаружил, что спина уже привыкла к позиции «многоступенчатый крючок» и разгибаться не намеревается. Зря, зря Гуанако всё хвалит и хвалит его гибкость, годы уже явно не те, конечности заскорузли и требуют получасовой зарядки.

(Это не было эротическим высказыванием.)

Экспериментальная смесь варилась не в Димином уже-почти-кабинете (переоборудованной кладовке за актовым залом), а в лаборантской за одной из аудиторий на третьем этаже — не попрёшь же вниз двадцатилитровый бак со всеми проводами. С одной стороны, удобно — совсем рядом с курилкой, а с другой — в переоборудованной кладовке Дима не только чувствовал себя удивительно на месте, но и хранил стратегический запас еды, который сейчас, вообще говоря, пришёлся бы крайне к месту (со всеми этими викторами дарьевичами и прочими отвлекающими обстоятельствами воспоминание о пасте по-портовому висело во рту томным миражом).

Гуанако сказал, что на встречу с Социем Диме ходить незачем, и оказался прав, как обычно. Более того, пошёл сам. Опознал случайно брошенную фамилию, не смог упустить шанса поиздеваться над бывшим командиром.

Гуанако пошёл сам, и всё сложилось более чем прекрасно (все выжили). Выжили и даже рассказали друг другу почти всю правду — кроме душещипательной истории о том, как Дима погиб в степи.

Это Гуанако, значит, так оберегает.

(Он оберегает, а Загробная гэбня записывает в протокольные бланки!)

Замечание для галочки: Гуанако всегда оказывается прав, а это означает, что Дима и правда погиб в степи, а всё происходящее — его предсмертная галлюцинация.

Или посмертная.

Загробная гэбня записывает в протокольные бланки.

А ещё Соций с Гуанако сделали что? Правильно, договорились об очередной встрече! Это, наверное, нормально в большой политике, но всё-таки потрясающе нелепо. Нет бы прямо сразу составить график, расписать посещения и всё такое.

Встреча должна состояться между Бедроградской гэбней и «реальной властью Университета» в любом количестве. Без охраны, при оружии, чисто по-пацански, раз и навсегда, третий раз — юбилейный, а наутро выжившие дружно отправятся любоваться на годовщину Первого Большого.

Чисто, честно, по-пацански, только Ларий, услышав об этом, сразу и прямо сказал: он, во-первых, не понимает значения термина «реальная власть», а во-вторых, никуда не пойдёт при оружии, пока не имеет права его носить. Оружия-то и нет, а если найти, то даже во всей этой полной хитросплетённых интриг истории Бедроградская гэбня не погнушается таким простым и очевидным способом арестовать его на месте. Так что просто нет, и пусть его считают трусом.

Можно уговорить Охровича и Краснокаменного выпустить из-под замка нашедшегося Максима, но того на встрече с «реальной властью» попросту засмеют. Сами Охрович и Краснокаменный и пошли бы, наверное, только кто ж ходит вдвоём против четверых.

Дима хотел было подумать мысль о том, до каких пучин заунывного абсурдизма докатилось всё происходящее, когда почти что в лоб ему ударила дверь кафедры вирусологии, куда принесли Диму решившие поразмяться ноги.

В соседней с ней аудитории прямо сейчас работает Шухер.

Гуанако пошёл на встречу с Социем, и всё сложилось прекрасно, Соций ответил на все вопросы. Дима пошёл к аудитории рядом с кафедрой вирусологии, и всё сложилось прекрасно, он благополучно преодолел пятьдесят метров и даже ничего не сломал себе в процессе.

Вот только в обоих случаях победы на самом деле не хотелось.

Потому что Соций ответил на все вопросы.

Дима уже сказал Ройшу. Это было страшно и как-в-радиопостановке, потому что только в радиопостановках рассказывают о «гибели кого-то небезразличного» и «приношу соболезнования» (мешками). Но Ройш засел в своём доме, а у Димы вот никак не было времени дотуда доехать, поэтому он позвонил, хоть такие вещи и не говорят по телефону (если верить всё тем же радиопостановкам, за пределами которых такого попросту не бывает).


«Гуанако поговорил с Социем», — сказал Дима молчанию в снятой трубке.

«Я знаю», — ответил Ройш.

«Применялись психические атаки и психотропные вещества, так что Соций поведал немало. В общем-то, всё, что нас интересовало», — сказал Дима.

«Я знаю», — ответил Ройш.

«Тебе уже звонили?» — спросил Дима.

«Ты можешь меня чем-нибудь удивить?» — спросил в ответ Ройш.

«Нет», — сказал Дима.

Ройш помолчал, и Дима был готов поклясться, что услышал, как тот сглотнул.

«Я знаю», — сказал он наконец всё тем же ровным голосом и повесил трубку.


Но Ройш не врал, Ройш знал. Возможно, произошедшее заставит его выпить второй в жизни бокал вина, но он знал.

А Шухер — нет.

Это всё въевшееся в руку «Вороново крыло». Если бы не оно, Диме не пришлось бы стать вестником страданий на этой грешной.

Если бы не оно и не тот факт, что, когда Гуанако пересказал ответы Соция, Дима кивнул и промолчал. И ему очень хотелось заплакать, или разозлиться, или расхохотаться, или что угодно, он даже закрыл глаза и попытался визуально представить — но не получалось, эмоций просто не было, выгоревшая степь внутри, и вместо сердца — безглазый, беззубый, беззлобный младенец, мягкий, как то, что скрывается за перемолотыми рёбрами —

Дима моргнул.

Может быть, если он расскажет Шухеру, ему станет чуточку тяжелее — достаточно, чтобы лопнуло, наконец.

(Потому что Дима ради Гуанако готов, наверное, на всё, но превращаться мозгами в Габриэля Евгеньевича — всё-таки нет, а внутренние степи — это что-то из его репертуара.)

От слишком долгого стояния под дверью аудитории в голове опять начиналась тотальная стагнация, и Дима дверь решительно открыл.

Как и многие рабочие аудитории медфака, эта была разделена на две части: маленькая комнатка-коридорчик с полутора десятками стульев (сейчас — стопками вдоль стены) и просторная лаборантская с разнообразными увлекательными приблудами, о назначении некоторых из которых Дима даже что-то знал (вон той спиралевидной хренью проводят нетривиальную возгонку йода, хотя как возгонка может быть нетривиальной, Дима уже, увы, не был в курсе). В стене между первым и вторым помещениями располагалось огромное окно.

По задумке здесь будущие фармацевты должны строчить конспекты, созерцая опыты за стеклом. Проводимые высококвалифицированным специалистом, разумеется.

Попельдопель работал в точно такой же аудитории.

Вернее, такой же, да не такой же: у него на придвинутом к окну столе лежали бумажки, бумажки, десяток изрисованных заявок на гранты, пучок твири на всякий, список студентов с твирью, список студентов из-под твири в нехорошем состоянии, лирическое эссе о пользе шоколада в стрессовой ситуации (в какую-то столичную газетёнку надумал тиснуть — обстоятельства, мол, вдохновили) и прочий творческий беспорядок.

У Шухера на столе лежала аккуратно заложенная книжка («Мировой научно-фантастический вестник», ознакомился Дима) и стояла немалых размеров чашка, в которой приятно коричневело что-то горячее, солёное, с лучком и явно полное питательных элементов.

Всё, больше ничего на его столе не было.

У каждого свои методы работы.

Шухеровский, например, подразумевал постоянное присутствие при любом процессе. Поэтому, заметив Диму через окно, он махнул ему рукой — мол, не лезьте, сейчас сам подойду.

Содержимое чашки манило.

Наверное, не стоит выпивать суп человека, которому пришёл рассказать о гибели его дочери, подумал Дима. Подумал-подумал, да и опрокинул в себя половину чашки рывком.

Шухеру же всё равно будет всё равно.

На обложке «Мирового научно-фантастического вестника» было изображено нечто то ли плавательное, то ли даже летательное, но явно очень металлическое. Залпом допив шухеровский суп, Дима невольно потянулся к журналу.

Просто вот так стоять — не лучший план.


«Дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».


И это, значит, наше предсказание на ближайшее будущее?

Тогда всё отлично, Диме нечего беспокоиться.

(И вообще, просроченное какое-то предсказание, наверняка ж про Сепгея Борисовича, если хороший-то человек.)

В руку сама собой упала закладка — кривая полоска картона с феноменально кривой ёлочкой.

В феноменально хорошем состоянии.

Не нужно, в общем-то, обширного количества пядей во лбу, чтобы всё понять.

Диме почему-то представилась не Бровь, лепящая зелёные треугольники маленькими неловкими руками (или, судя по результату, ногами), и даже не Шухер, с нелепой бережливостью хранящий сей артефакт год за годом, а всё-таки Бровь, но прознавшая об этом и такая —

Очень возмущённая, но немного довольная.

— В-вы ч-чего-то хот-тели?

Хотел.

Запоздало подумалось, что надо было, наверное, вытащить из ближайшей стопки стул, предложить — все кругом столько раз говорили о слабом сердце Шухера, что стул оказался бы даже не радиопостановочным штампом (ну не знает Дима, не знает, как это делается!), а вполне естественной мерой.

— Мне нужно вам кое-что сказать.

Шухер смерил чашку из-под супа крайне раздражённым взглядом, высказываться на её счёт не стал.

— К в-вашим услугам.

Так как же это делается? «Вы только присядьте»? «Возможно, вы и сами догадываетесь» (щас, догадывается он)? «Примите мои искренние»?

— Бровь умерла.

Шухер не шелохнулся и не изменился в лице, только халат на его довольно субтильных плечах повис чуть более дрябло.

— П-п-простите?

Вот не просил же никто Диму, не гнал, он сам решил, что должен, и что именно он, а ведь не умеет.

— Бровь, ваша дочь, погибла. Её убила Бедроградская гэбня.

Шухер снова не шелохнулся, только лицо его вдруг стало очень-очень глупым.

— Я в-в-вас не п-понимаю.

Дима мужественно не отвёл глаза.

— Думаю, понимаете. Бровь… играла важную роль в нынешних событиях — она была единственным свидетелем обвинения против Бедроградской гэбни. И мы… мы не уберегли её.

(«Я не уберёг».)

Это была простая мысль — и жестокая, жёстче любой эпидемии любой чумы.

(«Я обещал ей, что всё будет хорошо, и она верила, что вернётся — к вам! — победителем, спасёт Университет и заслужит уважение всех и вся, а потом — понимаете? — умерла».)

— В ночь на среду, пятый день чумы, они сбили её такси по дороге домой. Насмерть. Думаю, тело уничтожено.

— Я в-вам не в-верю.

(«Мне нечем доказывать, но я очень хорошо к ней относился, клянусь. Нечем доказывать, но… у меня, как и у всех, есть свои проблемы. Когда Бровь была рядом, они будто бы отступали. Наверное, мне казалось, что она меня понимает — просто так, без причин, из симпатии к человечеству. Наверное, я сам не успел заметить, как много это для меня значило. Бровь была сообразительной, смелой, искренней и честной. Мне нечем доказывать, но не думаю, что я когда-нибудь смогу себе простить то, что случилось».)

— Мне нечем доказывать, но сегодня один из голов Бедроградской гэбни признался в этом вслух. Не то чтобы мы не подозревали ранее…

— Я в-вам не в-верю, слышите? — вдруг оборвал Диму Шухер с неожиданной злобой. — Не в-верю, что В-в-ванечка умерла!

(«Я все эти дни говорил себе, что не поверю, пока не увижу труп, — и не знаю, что делать теперь, когда мне известно наверняка, что трупа я не увижу никогда».)

— Доказательств нет, — Димины руки сами собой досадливо взмахнули, будто это только он говорил о Брови, а они, руки, пересказывали какую-то байку с первого курса, — но у головы Бедроградской гэбни не было особых причин врать, а Бровь действительно пропала именно в тот временной промежуток. Мы думали, что её забрал Силовой Комитет, но никакого Силового Комитета в Хащине…

— Меня не инт-т-тересует в-всё это! — взвизгнул Шухер и шагнул прямо на Диму. — Не инт-тересует, п-поняли? Я не з-знаю, что вы сделали с В-ванечкой и в-во что вы её в-втянули, но чт-то бы это ни б-было, в-виноваты вы, а не Б-бедроградская г-гэбня, Силовой К-комитет или Хащина!

От злости он даже почти перестал заикаться. По его лицу клубами дыма ползали красные пятна, и от этого он стал совсем некрасивым.

— Я, если вы говорили обо мне лично, не отрицаю своей вины. Никто не отрицает своей вины. И я не знаю, что могу сказать в утешение. Не думаю, что Бровь хотела умирать. Но зато я точно знаю, что её последние дни принесли ей много веселья.

— В-вы лжёте! — Шухер сжал кулаки, разжал, снова сжал. — В-вы пользуетесь В-ванечкой, как п-пользуетесь всеми, я не могу и не хочу в-вам верить!

— Послушайте…

— Нет, это вы п-послушайте! Университет — это место для об-бучения, леший подери. Преп-подаватели не собирались заниматься п-политикой, с-студенты не заслуживали т-того, что в-вы с ними сделали. Вы д-добиваетесь каких-то своих целей, идёте по т-трупам, и ни я, ни В-в-ванечка…

— Да перестаньте же уже называть Бровь Ванечкой! — заорал Дима, и чашка из-под супа полетела на пол. — Ей не нравилось это имя. Ей хотелось приключений, ей хотелось жить, как в романе. Она была в восторге от того, во что «мы её втянули». Вы реагируете так, как будто у вас отобрали любимую игрушку, и «я» у вас впереди «Ванечки»! Леший вас еби, отцовская любовь заключается не в том, чтобы решать за ребёнка, как ему жить и как — если уж — умирать!

— З-заткнитесь и б-больше ник-когда не говорите о том, в чём не п-понимаете, — выдавил Шухер.

(«Он прав, ходячая ты безотцовщина. Он прав, а ты виноват, приумолкни».)

— Если уж на то пошло, вы виноваты в произошедшем не меньше меня — может быть, больше. Зачем было писать липовую справку? Не накорябали бы — лежала бы Бровь в ту ночь на койке, и сейчас уже давно пришла бы в себя. Она бродить-то по городу пошла во многом от обиды, что ей не досталось твири-в-жопу.

(«И оттого что я её послал».)

Шухер посмотрел на Диму неожиданно очень широкими и детскими глазами — будто впервые расслышал, что тот говорит, и очень надеялся, что расслышал неправильно.

— Я не в-в-верю, — пробормотал он.

— Мне тоже, я…

— Я не в-в-верю, что у в-вас хватило наглости яв-виться ко мне.

Кончик шухеровского носа мелко подрагивал, но в остальном он выглядел почти нормально — нормальнее, кажется, чем во все предыдущие разы, что Диме доводилось его видеть.

— Я решил, что это честно.

— Мне известно имя, к-которое вы носите с рождения, но что в-вы за ч-человек, я не з-знаю. Не з-знаю, как в-вам удалось в-всё это провернуть, не з-знаю, зачем. З-знаю, — Шухер презрительно фыркнул, — ч-что в-вы втёрлись в д-доверие ко в-в-всему Университету, в-вы все там заодно. Я — нет. Я не желаю в-в-вас больше в-видеть — никогда в ж-жизни — но не имею в-возможности в-выгнать. П-поэтому уйду сам.

(Вот Попельдопель-то обрадуется.)

— Не переносите свой праведный гнев с меня на весь Университет.

Шухер ещё раз фыркнул, и от этого загадочнейшим образом стал будто выше ростом.

Чтобы снисходить, надо приподняться.

— В-вы — острое заб-б-болевание. Университет — х-хроническое.

С такой странной для него решительностью Шухер направился к выходу.

— Ваш уход не отменит того, что Бровь умерла, — перегородил ему дорогу Дима.

— Это нев-важно.

— Неважно? А что тогда важно?

Шухер попытался выйти, но наткнулся на категорическую физическую преграду.

— В-вы сами не видите? — раздражённо бросил он.

— Даруйте мне зрение.

— Чт-то, если верить в-в-вашим же с-словам, в-вы сгубили мою м-маленькую… — Шухер дёрнулся, его лицо заплясало, но он сдержался, — молодую н-наивную д-д-девочку, к-которая всей душой хотела в-вам помочь, и д-для вас это в п-порядке в-вещей. Д-для меня — нет. В-выпустите, я хочу найти Юра К-к-карловича. Мне нужно п-подать заявление об уходе.

Не в порядке, хотел ответить Дима, но ведь это было бы неправдой.

Это ведь ресурсы, все так громко смеются, когда кому-то не нравится называть людей ресурсами.

Дима не успел убрать руку из дверного проёма, но Шухер уже поднырнул под неё и пошёл слегка нетрезвой походкой по коридору. Нетрезвой — потому что только что осознал, что потерял самого дорогого человека на свете, хоть и не сказал этого вслух.

И это настолько не вызывало у Димы никаких эмоций кроме естественного отражённого раздражения (оба ведь, как минимум оба виноваты!), что, наверное, Шухер был прав.

Всё в порядке.

Всё в порядке вещей.


— Мы его успокоили, — радостно ухмыльнулись Охрович и Краснокаменный, подхватывая Диму под руки и запихивая обратно в аудиторию, которую он намеревался покинуть после нескольких печальных витков мысли.

— Уж больно переживал.

— Это вредно для слабого сердца.

— Пусть полежит немного, отдохнёт, столько потрясений за день — это многовато.

Шухер был перекинут через плечо Краснокаменного (и впоследствии сложен кучкой в углу аудитории).

— А вы не хуже меня знаете, что делать с чужим горем, — мрачно заметил Дима.

— Горем? Каким горем? — изумились Охрович и Краснокаменный.

— Хочешь сказать, у него что-то произошло?

— Мы-то думали, он сам выбрал столь неудачный момент покинуть университетские стены.

— Хотели ласково пожурить, когда очнётся.

— Не идиотничайте, — огрызнулся Дима. — Всё вы прекрасно видите и понимаете.

Охрович и Краснокаменный переглянулись и посмотрели на него свысока.

Весьма свысока.

— Знаешь, чем мы от тебя отличаемся?

(Ростом.)

— Ты видишь, что Шухеру грустно. Мы видим, что Шухеру грустно.

— Но мы видим также и то, что с медфака он может направиться в редакцию ближайшей газеты, не говоря уж о Бедроградской гэбне.

— И если Шухер расскажет ближайшей газете хотя бы пятую долю того, что тут происходит, грустно станет всем.

— Мы заботимся о благосостоянии общественности!

— И потом, пока он без сознания, он не может грустить. Разве это не славно?

— Ну и что дальше? — Дима посмотрел на бледного, без кровинки, и очень бессознательного Шухера, на лице которого, впрочем, читалась определённая безмятежность. — Под замок на двадцать лет, пока не сдохнет?

— Нам рассказывали, что ты не только хорош собой, но и баснословно сообразителен, — покивали Охрович и Краснокаменный.

— Всё-то схватываешь на лету.

— Просто как чайка.

— Вот и глаза такие же умные.

— Польщён, — Дима вяло подумал, что Шухеру стоило бы пощупать пульс, но, с другой стороны, Охрович и Краснокаменный умеют рассчитывать силу удара. — Сколько бы вы его под замком ни продержали, он продолжит знать то, что знает. И, как только вы его выпустите, сможет рассказать. Смысл?

Охрович и Краснокаменный презрительно скривились.

— Сразу видно, что ты, родной, университетов не кончал.

— Пребываешь вне академического дискурса.

— Иначе понимал бы, что вопросы вроде «что он кому сможет и захочет рассказать» являются материалом для дальнейших исследований.

— Мы проведём дополнительную работу.

— Как только нам вернут уровень доступа и, соответственно, государственное финансирование.

— Шухер вон жаловался и злился на то, что весь Университет против него, — покачал головой Дима, — и, честное слово, смотрю я на вас и не вижу, где же он ошибался.

— Он и не ошибался.

— Если ты плюёшь на общественность — не удивляйся удару в солнечное сплетение.

— Ты сам-то чем недоволен?

— Али это такой плевок на общественность?

Дима пожал плечами.

(Не могут живые люди спорить с Охровичем и Краснокаменным, это просто невыполнимо.)

— Я отчётливо вижу всё мудачество ваших действий, но не могу противопоставить им ни грубую силу, ни лучший план. — Дима ещё раз пожал плечами, перевёл глаза с Охровича на Краснокаменного и обратно (ничего нового обнаружено не было). — Для лиц вашего уровня доступа манера быть затычками ко всем бочкам мира и решать за других, наверное, является достоинством, хотя я всё равно не понимаю, что вы вообще сегодня на медфаке забыли.

Охрович и Краснокаменный расплылись в таких широких улыбках, будто за этим вопросом (ну, высказыванием, которое могло бы быть вопросом, хотя не было им, и никто не просил отвечать!) на него и пришли:

— Тебя, родной наш, тебя.

— Видишь ли, обстановка в городе нынче неблагонадёжная.

— Только сегодня утром нам пришлось доходчиво объяснить нескольким ретивым молодым людям, что мы думаем об их навыке стрельбы.

— Мы хотели обезглавить трупы и повесить их на пиках возле здания Бедроградской гэбни, но руки не дошли отлить пики.

— И потом, пятеро — это как-то несолидно. Добьём до десяточка хотя бы.

— Привезём на телеге прямо на завтрашнюю встречу.

— Незачем спешить, — ухмыльнулся Дима. — На завтрашней встрече назначат послезавтрашнюю, дальше — ещё какую-нибудь. Успеете.

— Дима, ты такой красивый.

— Не пытайся думать, это тебе не к лицу.

— Ты же не хочешь испортить отношения со своими телохранителями?

— Делать так обычно не слишком-то умно.

— Телохранители, знаешь, и передумать могут.

— Телохранители? — Дима закрыл лицо неверящей ладонью. — Нашли кого телохранять.

— Мы-то тоже думаем, что леший бы с тобой, сдох бы и сдох, но Гуанако повелел.

— Если ты сдохнешь, он расстроится.

— И Ройш расстроится, как бы эта фраза ни напоминала оксюморон.

— Ройш — человек противоречий.

— Шухер вон обвинял тебя в том, что ты «втёрся в д-доверие ко в-в-всему Университету», и он был прав.

— Мы, разумеется, подслушивали.

— Мы следим за тобой.

— За каждым твоим шагом.

Каждым.

— Нам всегда было интересно, что Гуанако в тебе находит.

— Отлично, друзья, — ядовито высказался Дима, — я всегда немного страдал эксгибиционизмом. Надеюсь, эта трепетная связь у нас с вами теперь на всю жизнь?

— До завтрашнего вечера, — легкомысленно отозвались Охрович и Краснокаменный.

— Завтра вечером — последняя встреча с Бедроградской гэбней.

— А после неё меня некому станеттелохранять, как я понимаю.

Дима посмотрел на них ещё раз — дурацким чересчур внимательным взглядом, которым смотрят на покойников или тяжелобольных, как будто на их лицах можно увидеть какое-то особое небесное откровение.

(Небесное откровение: Охрович и Краснокаменный крайне самодовольны, уверены в себе и не в восторге от роли телохранителей.)

(Заметка на полях: если Димин внутренний голос приобретёт ещё хоть чуть большую самостоятельность, можно будет смело говорить о множественном расстройстве личности.)

— Я не сомневаюсь, что вам не составляет труда вдвоём уложить пятерых или там пятнадцатерых младших служащих, но четыре головы Бедроградской гэбни вас сделают на раз.

— Это если к моменту встречи они не загрызут Гошку за некий инцидент из его прошлого, — беспечно отозвались Охрович и Краснокаменный.

— Или он их, шансы тоже есть.

— И потом, кто говорит о нас двоих?

— Они же жаждут лицезреть реальную власть, пусть её и получат.

— Гуанако ж теперь Начальник.

— Начальник Университета — это как Начальник Колошмы, только пока что сравнительно живой и не ёбнутый на голову.

— Ну, не в такой степени, по крайней мере.

— Звание Начальника передаётся половым путём, как мы поглядим.

— Вы вдвоём и Гуанако? — Диме хотелось возмутиться, но это, в сущности, были крайне здравые кандидатуры. — Взяли бы уж кого-нибудь четвёртого для ровного счёта.

На него посмотрели как на идиота.

— Мы и возьмём.

— Конечно, дословно просьбы привести всю реальную власть Университета не звучало, но почему бы разок не сделать то, чего от нас хотят, а не то, чего формально попросили?

— Может, именно так всё и закончится.

— Они упадут в обморок и сойдут с ума от нашей искренности.

— Тут-то мы ими и воспользуемся.

— И кто же будет четвёртым? — полюбопытствовал Дима.

— РЕАЛЬНАЯ ВЛАСТЬ УНИВЕРСИТЕТА, — заорали Охрович и Краснокаменный.

— САМ ПОДУМАЙ КТО ЕЙ МОЖЕТ БЫТЬ!

Дима честно подумал.

— Есть варианты, — сделал он вывод.

— Так выбери наиболее логичный.

— Не помогает?

— Ну тогда подумай о том, что более всего реальную власть Университета нынче напоминает, вероятно, человек, который в принципе придумал все эти игрища про «давайте подкинем Бедроградской гэбне нашу чуму».

— И за которым все повелись.

— Которого Бедроградская гэбня своими трудами заслужила увидеть и обласкать.

Где-то за окном сбежавшие уже из борделя студенты довольно громко что-то обсуждали, но в остальном в коридорах медфака было пусто и тихо. Звуки голосов казались немного ненастоящими, будто где-то неподалёку играло радио.

— А, — ответил Дима.


(обратно)

Глава 30. Да или нет


Бедроградская гэбня. Соций


Звук на записи утренней встречи был так себе. Основные микрофоны вмонтировали в стол, а до стола Соций с Гуанако так и не дошли.

Так себе был звук на записи, но если сидеть тихо, всё можно услышать.

Сейчас Бедроградская гэбня сидела очень тихо, хотя последние полминуты на записи никто ничего не говорил (запись изображения будет только к ночи, там технология сложнее, поэтому пока слушали звук).

Звук: удар кулаком в ворота, скрип, снова скрип, шаги.

Бедроградская гэбня сидела очень тихо.

Соций не выдержал, чиркнул спичкой.

Среагировав на движение, Бахта оглянулся в поисках пачки.

Андрей поспешно придвинул к нему свою.

Только Гошка не закурил.


«— Командир, ты это… В общем, чего я тут буду, ты лучше, наверное, сам с Гошкой поговори, чё да как вышло. Короче, не виноват он, командир. Серьёзно. Он не мог не проболтаться, но нихуя он не виноват. Врубаешься?

— Неважно.

— К делу давай. И закругляемся, если неважно».


Тут бы нажать на паузу (много раз уже нажимали, сразу обсуждали спорные моменты), но сейчас никто не решился.

Про назначение новых переговоров дослушали молча.


«— По рукам, наглая рожа».


Хлопок рукопожатия, пара смешков, шаги, ворота скрипнули.

Тишина. Что на записи тишина, что в подвале здания Института госслужбы. Том самом, с огромной картой в следах от пуль и с запасом стеклотары.

Нехорошая такая тишина.

Соций развернулся всем корпусом к Гошке. Уловил боковым зрением растерянный взгляд Андрея и возмущённый — Бахты.

— Врёт он, — сплюнул Бахта.

Привычно подал голос первым.

Бахта всегда говорит и делает быстрее, чем нужно, чтобы обдумать. Выплеснул своё возмущение и смотрит теперь с сомнением. Не решил ещё, то ли хотел сказать, что сказал.

Гошка сидел хмурый и равнодушный, хотя он тоже обычно начинает орать раньше, чем мозгами шевелить.

Соций почти разозлился.

— Конечно, врёт, — мягко, но уверенно вступился Андрей. — И про Смирнова-Задунайского своего, Борстена-Ройша, тоже врёт, я теперь в этом совсем убедился.

Мягко-мягко, нежно-нежно, попробуй поспорь.

А Социю есть, о чём спорить. Не поможет тут Андреева вечная дипломатия.

Соций просто уставился мимо Андрея на Гошку.

Гошка не отвёл глаз, смотрел прямо. Так, как будто врежет сейчас.

Да лучше б врезал.

— Ну? — не дождался Соций.

— Не нукай, не запрягал. — Гошка прищурился. — И что, веришь?

Падла, а.

Нет бы сразу ответить — и дело с концом.

— Ты, Соций, давай определись, кому веришь. Если ему — то зачем меня спрашивать? Если своей гэбне, то тем более — зачем меня спрашивать? — едко, презрительно так продолжил Гошка.

И было чего презирать. Скажи кто вчера Социю, что он на голов своей гэбни всякую погань думать будет, он бы первым сказителю сказительный аппарат из глотки выдрал.

Но тут такое дело, когда презрение, сомнение, доверие — да всё на свете! — надо запихать себе поглубже. Тут такое дело, когда надо мозгами шевелить, а не ядом брызгать и сантименты разводить.

Соций выдохнул и призвал к шевелению мозгами:

— Так ты пока ничего и не сказал, чему можно было бы верить или не верить.

Гошка зыркнул ещё злее.

— Чего ты хочешь от меня услышать?

— Сдавал ты наши планы или не сдавал?

Соций и Гошка одновременно отвернулись друг от друга, одинаково тяжело дыша.

Бахта и Андрей молчали, не дёргались. Ждали.

Гошка наконец взялся за сигареты. Соций понял это по запаху, смотреть на Гошку не мог — потряхивало.

Это Гошка.

Чего ему стоит не выёбываться сейчас, сказать прямо и в лоб?

Бедроградская гэбня — отличные ребята, профессионалы из профессионалов, только всё равно любым отличным ребятам и профессионалам из профессионалов не помешал бы хотя бы годик в Северной Шотландии.

Вот где быстро понимаешь, что отвечать на вопросы надо сразу. Иначе труба.

Кто выёбывается — тот и мёртвый.

Ёбаный Гуанако (сержант Гуанако, наглая рожа) — живой. И после Северной Шотландии, и после своих огнемётчиков в степную чуму. Знает потому что, когда надо прекращать выёбываться и мозгами начинать шевелить.

Должно быть, поэтому Соций и верил ему. Не хотел, но верил.

Уже почти.

— Знаешь, ты молодец, что назначил-таки решающую встречу, — после долгого молчания заявил Гошка. — Решающую, когда можно будет перестрелять их всех нахер и забыть. А то всё разговоры, разговоры — скажи мне это, скажи мне то. Заебало языком чесать. Давно пора решить всё нормально, на кулаках, не мараясь о всякие там засады из младших служащих.

Засады из младших служащих?

— Так ты их всё-таки устроил? — первым опять переспросил Бахта.

Обсуждали сразу после отстранения Университетской гэбни, стоит или не стоит их валить напрямую, пользуясь временным запретом на ношение оружия.

Обсуждали, но вроде думали до Дмитрия Борстена обождать.

Выходит, Гошка сам решил с университетскими разобраться?

— А чего им спуску давать? — пожал плечами Гошка. — Но это я так, дуркую. Своими руками всяко приятнее.

Андрей своим обычным жестом обхватил правой ладонью левое запястье и от этого стал будто даже ещё меньше и младше, чем на самом деле. Посмотрел на Гошку, дёрнул губами — вот-вот спросит что-то.

Гошка резко обернулся к нему, задрал свою ломаную бровь.

Андрей тряхнул головой: забей, мол, неважно.

Соций не собирался затыкать Андрею рот, но раз тот сам не хочет говорить, пусть не говорит. Сейчас и без него есть о чём.

— Это ты всё к чему? — мрачно поинтересовался у Гошки Соций. — Про преимущества решающей встречи-то.

Гошка усмехнулся. Жёстко так, азартно. Совсем уж привычно.

— К тому, что похеру, кто и что сказал или скажет. Имеют значения только действия.

— Болтовня, — не купился Соций. — Сдавал или не сдавал?

Это важно.

Только это важно.

Сдавал или не сдавал. Да или нет.

Хватит выёбываться.

Бахта и Андрей всё ещё не встревали, но Соций чуял, что они тоже хотят услышать уже да или нет и перестать ебать себе мозги. Нельзя ничего делать дальше, пока ебёшь себе мозги.

Гошка выпрямился под взглядами трёх голов Бедроградской гэбни:

— Я думал, у нас тут синхронизация и доверие, а ты мне допрос готов устроить из-за спектакля неведомо кого.

Андрей прям побелел.

А, у него ж это любимая заноза в жопе.

Дерьмище в гэбне из-за влияния посторонних.

Развал Колошмы, будь он неладен.

Соций даже пожалел сейчас, что не спросил утром у наглой рожи, чё он сам-то про свой развал Колошмы думает. Чё наделал и чё с Начальником Колошмы на самом деле устроил, что все в той гэбне так обоссались со страху, а искры до сих пор летят.

Вон у Бедроградской гэбни сейчас прямо над головой Институт госслужбы. Там, блядь, этот развал Колошмы теперь к экзаменам учат. Соций как-то смотрел программу, ржал как лось. Андрею даже подсовывал: похоже, мол, на правду в методичках пишут или как?

Андрей отмахивался: для формирования, мол, первичных представлений о синхронизации и рассинхронизации правда не нужна.

А эта самая правда в своих шелках и кружевах в такси у склада села — и привет.

Точно же всё не так было. Не так, как в методичках, и не так, как Андрей рассказывает. Не потому что Андрей врёт, а потому что сам не понимает, чё было-то.

— Слушай меня внимательно, — медленно, с нажимом заговорил Гошка. — Я не знаю, по какому ветру улетели годы синхронизации и знания друг друга, но я — кто угодно, только не предатель, — Гошка подался вперёд. — Если бы я вдруг решил, что в Университете все сплошь лапулечки, которым пора даровать свободу от поганой Бедроградской гэбни, я бы в этой гэбне не сидел. Понял меня? На две стороны не играю.

Да понятно, понятно.

И всегда было понятно: Гошка решил — Гошка сделал. Предавал бы, так с музыкой. Вот с той самой симфонической, с которой сегодня университетское такси приезжало-уезжало.

Соций вздохнул.

В том и дело, что если не предавал, но сдал, хуже выходит.

Не так крут, как все всю жизнь думали.

— Он сказал, — кивнул Соций в сторону затихшего магнитофона, — что ты не виноват. Подумай хорошенько, может, где чего ляпнул случайно, ошибся…

— Подумал уже, и не один раз, — тут же взбеленился Гошка. — И искренне верил, что каждый из нас подумал, вспомнил каждый свой херов день с начала времён, перепроверил все свои действия на ошибки. Что, нет? Я один такой сознательный? Оно и видно, — Гошка с грохотом встал, его стул пошатнулся и ёбнулся. — За всё, что я делаю, я отвечаю — не только как голова гэбни, но и один, сам по себе. И ты, Соций, это прекрасно знаешь. Полегчало? — бросил Гошка уже через плечо.

Уходить собрался.

— То есть он действительно врёт? — ещё раз уточнил Соций.

И ещё уточнит, и ещё — хоть в сотый, хоть в тысячный раз. До тех пор будет уточнять, пока не услышит прямого ответа.

Да или нет.

Гошка обернулся у самой двери, долгим и непонятным каким-то взглядом окинул Соция. Проигнорировал Бахту, который вскочил его останавливать, проигнорировал даже Андрея, который усиленно захлопал на него своими вечными ресницами.

Да или нет?

— Вот я и говорю, — Гошка перевёл взгляд с Соция на утыканную гвоздями карту Бедрограда, — зачем спрашивать меня, если ты уже определился, кому тебе больше нравится верить?

Да или нет, блядь!

— Просто подтверди, и я поверютебе, — прорычал Соций. — Чтобы ты перестал ломать комедию, я, блядь, должен начать тебе пальцы ломать по очереди? Отвечай: да или нет?

Гошка улыбнулся. Опять — едко, презрительно.

— Всегда додавить до конца, такой хороший голова гэбни, — мерзейшим тоном проворковал он. — Где ж твои навыки были, когда они в самом деле пригодились бы, — Гошка махнул рукой в сторону магнитофона. — Я хотел совсем не так, но разве ж мне оставят выбор?

Да или нет — или уже пару пуль в размахавшуюся руку!

Потом залечат, если что.

Гошка толкнул дверь, постоял перед ней молча ещё пару секунд.

— Да, Соций, он врёт. Я никому ничего не сдавал. Утри уже сопли ужаса и займись каким-нибудь полезным делом.

И вышел вон.

«Шелка и кружева не забудь нацепить», — едва не заорал ему в спину Соций.

Потому что, блядь, вот это и есть форменные шелка и кружева — по полчаса на простые вопросы не отвечать, а ответив, дверьми хлопать!

Зла не хватает.

Ладно бы Гошка сказал «нет, не врёт». Тогда бы пусть сколько угодно хлопал, когда стыдно — можно. Но если «да, врёт», если не за что стыдиться — то какого лешего морду воротить?

Оскорбили, блядь, подозрениями?

С каких, блядь, пор мы такие хрустальные?

Бахта, прихуев, протормозил чуть-чуть, а потом таки рванулся за Гошкой.

— Не стоит, — сказал Андрей.

Не сказал даже, а буквально попросил.

— Это ещё почему? — не понял Бахта, остановившись на лестнице.

Андрей закрыл лицо рукой, растерянно потёр глаза.

— Потому что не стоит, правда, — звучал он подавленно и как-то жалко. — Пусть отойдёт. Это же не очень просто, когда тебя свои подозревают.

Вот, пожалуйста, ещё один.

Подозревают, не подозревают — рот, блядь, им на что? У Университета день за днём отсасывать?

Одно слово вовремя — и никаких проблем.

— Неспокойно как-то, что он один неведомо куда упрётся, — неуверенно возразил Бахта.

«Чё ему сделается?» — едва не поржал Соций, но понял: не над чем ржать.

Бахта не о том. Или — о том и не о том сразу, сам не знает.

Потому что о том, что Гошке что-то сделается, беспокоиться глупо.

Беспокоиться можно о том, что Гошка что-то сделает.

Потому что может. Потому что если Гуанако сказал, что Гошка их сдал, а Гошка ломался и не захотел сразу ясность навести, один леший знает, что на самом деле было.

И это поганая мысль.

Поганая мысль, нарисовавшаяся сейчас на лбу у всех трёх оставшихся в подвале голов Бедроградской гэбни.

Только обсуждать её никто не будет.

Если начать, уже всё — можно сразу доставать ёбаный бланк для запросов на ПН4. Кому это надо, блядь? Вернётся Гошка — все вместе обсудят поганую мысль. Попробуют ещё раз. Или не обсудят, ладно.

Можно ведь и обождать до завтрашней ночи.

Соций не сомневался: Гуанако приведёт реальную университетскую власть к Бедроградской гэбне. И с большой вероятностью придёт сам. Вот тогда и стоит смотреть, что скажет Гуанако, что скажет Гошка и кто тут врёт.

Да, Соций хотел бы разобраться до финальных переговоров. Но как разберёшься, если в ответ на простой вопрос тебе перед носом дверьми хлопают, блядь?

В подвале зазвонил телефон, Андрей немедленно схватился за трубку.

Тут имеет смысл немедленно хвататься — это ж не номер приёмной Бедроградской гэбни и даже не номера кабинетов в официальном здании. Этого номера никто, кроме специальных диспетчеров, не знает, а те соединяют, только если предварительные указания были.

Сегодня — были.

— Спасибо, — лучезарно улыбнулся трубке Андрей, но помрачнел, как только положил её обратно на рычаг.

— От Гошки? — с дурацкой надёждой спросил Бахта.

— Из лаборатории, — недовольно отмахнулся Андрей. — Анализы ничего не дали.

Как только Соций ещё до прослушивания записи сознался, что Гуанако вёл себя поначалу сомнительно и на него, Соция, это произвело сомнительный же эффект, Андрей схватился за шприц.

«Не колол он меня ничем, не кормил и не поил!» — возмущался Соций.

«Как будто это все возможные способы, — дёргался Андрей. — Я не знаю точно, но Медкорпус же каких только разработок не ведёт!»

«Университет не Медкорпус», — продолжал сомневаться Соций.

«Университет не Медкорпус, а потом в Инфекционную Часть приходят фаланги, тыкают меня носом в какого-то Дмитрия Ройша, а девка настоящего Ройша как раз в это время разводит Гошку запустить эпидемию», — фыркал Андрей, и Соций покорно закатывал рукав для забора крови.

Всё равно сомневался, но пусть уж лучше Андрей тратит время лабораторий на бесполезные анализы, чем свои мозги на догадки и предположения.

Ну вот: лаборатории ничего не нашли, нечего предполагать.

— Это ещё ничего не значит, — сам с собой говорил Андрей, уставившись на телефон. — Времени прошло достаточно… существуют препараты, которые разлагаются и с такой скоростью… но чтоб без укола... немыслимо, просто немыслимо.

— Кончай, — раздражённо прервал его размышления Соций. — Даже если ты прав и меня леший знает как наркотой угостили, что с того? Нам это хоть что-то даёт? Встреча состоялась, всё. Под наркотой, не под наркотой — я сказал то и услышал это. И ничего уже не изменится, даже если в анализах что-то найдут.

Андрей посмотрел на Соция удивлённо.

— Не изменится, — машинально повторил он, но тут же очнулся: — Нет, изменится! Мы будем знать, к чему готовиться, чего ждать, какими средствами они обладают…

— Снаряд в одно и то же место дважды не падает, — отмахнулся Соций. — Они не дураки уже засвеченный манёвр повторять.

Бахта, который всё это время задумчиво разглядывал карту, вдруг обернулся с улыбкой от уха до уха:

— Андрей, если тебя это так ебёт, пусть твои лаборатории не в анализах копаются, а справочники листают. На предмет черёмухи, — Бахта так обрадовался своей догадке, что чуть не прыгал. — Не зря ж он так вонял!

— Леший, — хлопнул себя по лбу Андрей. — Только я ни о каких наркотических свойствах черёмухи ни разу не слышал, но мало ли, в состав чего она может входить, — он снова поднял трубку, зажурчал в неё нежным голоском.

Ухватился за черёмуху, как будто она может решить какие-то проблемы.

Соций курил, ожидая, пока Андрей закончит телефонный инструктаж. Не со всеми вопросами ещё разобрались.

Бахта, глядя на Соция, потеребил один из гвоздей, вбитых в карту.

— Завкафский дом, — безапелляционно заявил Соций, когда Андрей освободился.

— Смирнов-Задунайский, — не менее весомо возразил Андрей.

Вот далась ему эта кассахская шлюха. К тому же мёртвая.

— Вроде ж закрыли тему, — вслух поддержал Соция Бахта. — На нервах они тебе играли, а ты и повёлся.

Андрей недовольно покосился на Бахту. Ругнулся одними губами, но этого, видать, оказалось мало, потому что в следующую же секунду он дёрнулся всем корпусом, полсекунды подумал, выхватил вдруг из кобуры пистолет и истерично всадил три патрона подряд в и так уже обстрелянный многоугольник истфака. Карта в этом месте окончательно превратилась в лохмотья.

Соций хмыкнул: а с виду такой спокойный, улыбчивый и дружелюбный мальчик.

— Вы не понимаете, — Андрей прикрыл глаза, унял дрожь и скромно отложил пистолет, выпрямился этак по-отрядски, — это же 66563. Он врёт как дышит, его нельзя слушать.

Соций негромко хуякнул по столу. Скорее для порядка, чем от раздражения.

— Кто тут ещё чего не понимает, — к Социю опять вернулся тон, которым приказы отдают. — Это тебе он 66563, а мне — сержант Гуанако, зелень необстрелянная, которой я глаза бинтом завязывал, когда мы вдвоём между британскими постами застряли. Я чую, когда он пиздит, а когда нет.

— Да не будь ты таким дураком! — Андрей одновременно скривился и взмахнул ресницами, как только он и умеет. — Чуешь? Тогда скажи, про Гошку он пиздит или нет?

Не пиздит.

Андрей осёкся, сам всё прочитал на лице Соция.

— И потом, — продолжил Андрей, чтобы только не сидеть сейчас в красноречивом молчании, — почему, ты думаешь, он к тебе на встречу сунулся? Они ведь могли любого своего не слишком публичного человека за Дмитрия Борстена выдать, а пошёл всё равно 66563. Это им невыгодно — такой козырь раскрывать. Ещё раз: почему всё же раскрыли? Потому что он знал, что идёт к тебе, а ты ему поверишь.

— Рот захлопни, — набычился Соций. — Может, где-то он меня и наебал. Но что касается твоего ёбаного Смирнова-Задунайского, на котором ты, видать, свихнулся, — тут всё чисто. Мы о таких вещах говорили, которые мирному населению не понять.

Андрей от «мирного населения» аж поперхнулся. Он сам любит людей на сорта делить: у него кто в госаппарате не служил, тот «гражданский», жизни не видевший.

А у Соция свои сорта, ничего попишешь.

— Не вставайте вы на дыбы, ещё не хватало, — прикрикнул Бахта.

Вернулся к столу, отодвинул магнитофон, водрузил на его место бутылку пахучего джина. Верный расчёт: джин Бедроградская гэбня пьёт, когда можно расслабиться, джин пахнет хвоей, Андрей пахнет хвоей — это у него духи такие. Команда «можно расслабиться» непроизвольно пробежала по всему телу.

Соций ещё раз посмотрел на Андрея: нечего на него срываться. Ну не врубается и не врубается, велика беда.

— Соций, я не понимаю, но я стараюсь, — примиряющим жестом протянул бутылку Андрей. — Но и ты постарайся понять: я этого человека видел в совсем иных обстоятельствах.

— Всё мы знаем о твоих обстоятельствах, — беззлобно хмыкнул Соций. — Твой Начальник Колошмы был ненормальный. То, что он ёбнулся, — это не гуанаковская заслуга, вот хоть режь меня.

Андрей торопливо закивал: как угодно, мол, согласен. Но когда сам сделал глоток джина, осторожно продолжил:

— Начальник Колошмы… Савьюр служил на Колошме на тот момент на полгода дольше, чем я на свете жил. Он был плохой голова гэбни, но тюремщик он был классный. Да, он фактически проводил допросы в одиночку, никто больше ни слова не говорил. И это бред, а не работа гэбни, — Андрея передёрнуло. — Но он в одиночку допрашивал так, как многие вчетвером не смогут. Насквозь видел заключённых, говорил им про них самих такие вещи, что они только глаза таращили.

— И? — поторопил его нетерпеливый Бахта.

— 66563 умудрился обмануть даже Савьюра, — сказал Андрей.

Сказал, и все подумали: то есть мог обмануть и Гошку.

Потому что не о том, обманул ли он утром Соция, они на самом деле говорят, ох не о том.

— Да я уже вообще запутался, чего там было, — неприкрыто соврал Бахта, чтобы Андрей смог уже наконец излить душу.

Соций готов был заржать: Андрей почти десять лет в Бедроградской гэбне — самое время Бедроградской гэбне узнать, чего у него на Колошме произошло. Неужто и впрямь что-то новое расскажет?

— Ну вы же читали расшифровки, — промямлил Андрей, как будто вдруг передумал изливать, захотел свернуть разговор.

— Да ладно тебе пятиться, — подтолкнул Соций.

Андрей пошарил руками по столу, начал без толку перебирать предметы. А вот и его вечная белочка, давненько не видели!

Хорошее слово — «белочка». И про беличьи нервные лапки, и про суматошность белой горячки. Очень точно состояние Андрея описывает.

Гошка давно ещё придумал его так описывать.

Гошка.

— В общем, мы… я, — только заговорил, а уже запутался Андрей. — Мы действительно собирались Савьюра отравить. Нет, не отравить — положить под препаратом… и нет, не собирались, но подготовились. Там была сложная ситуация: Савьюр послал неофициальный запрос по своим каналам по поводу одной из версий предположительного обвинения 66563. Сразу, после самого первого допроса, на котором они договорились, что раз у 66563 такое нелепое обвинение, которое надо допиливать, то допиливать будут совместно. В смысле Савьюр и 66563. Потому что 66563 не хотел, чтоб за него кому-то ещё досталось — этим его бывшим студентам, например. А шансы были, дело-то серьёзное. 66563 сам предложил, в какую сторону копать, и Савьюр послал запрос, — Андрей говорил медленно, сбивался и повторялся. — Ответ пришёл через месяц, когда всё уже было леший знает как. Савьюр от допросов 66563 ходил сам на себя не похожий. Все, кто говорят, что он по жизни был не в себе, просто не видели его тогда. Так получилось, что этот ответ с гэбенной почты забирал я. Я не думал его скрывать сначала, но потом опять допрос, опять 66563, и стало понятно: Савьюр его оправдает. Вывернет факты так, чтобы были основания выпустить. А это никуда, никуда не годилось! Мне на моём тогдашнем седьмом уровне доступа казалась, что указания с шестого — от Столичной-то гэбни! — это очень серьёзно. Казалось, что они гэбню Колошмы просто сожрут, если 66563 из тюрьмы выйдет.

В этом месте Соций и Бахта хором загоготали.

Как раз когда разваливалась Колошма, прежний состав Бедроградской гэбни ездил популярно объяснять гэбне Столичной, что она неправа.

Попытаться завербовать человека из БГУ им. Набедренных, а получив отказ, засадить его пожизненно на Колошму — это ж надо было додуматься! Не видать им завербованных людей на территории Бедроградской гэбни (тогда-то и Университет был их территорией). Вот как Гуанако сел, отказавшись, а история выплыла, Бедроградская гэбня и начала пристально следить, к кому и зачем столичные подкатывают.

Но за тот раз столичные тоже получили. Пули в две из четырёх голов. И ничего, фаланги не переломились закрыть глаза. Хотя стрёмно было, думали, просто так с рук не сойдёт. Но Гошка сказал: «Похер, достало, едем убивать».

Гошка. Опять Гошка, да что ж такое.

— Я уговорил остальных голов гэбни придержать для Савьюра препарат… ну, в общем, фактически это был почти что яд, — продолжил в пустоту Андрей. — Такой, медленного действия. Чтоб остановить его и выключить из ситуации, если что, но чтоб можно было и откатить, выдать за неожиданный приступ болезни естественного происхождения. Никто не собирался убивать Савьюра! Просто хотелось иметь тормоз — на случай, если Савьюр выкинет что-нибудь. Например, начнёт убеждать 66563, что тому стоит валить с Колошмы — официально или неофициально. Или ещё что-нибудь, он же был совершенно с катушек съехавший, — Андрей задумался. — А в результате вообще пиздец получился. 66563 на последнем допросе развлекался, как мог. Там же всё было: от секса с охранником на гэбенном столе до исповеди с просьбой застрелиться. Исповедь проникновенная вышла. Мол, не могу больше, мол, выбрал Колошму вместо вербовки у столичных не потому что идейный, а потому что в бедроградской жизни сплошное дерьмо. Мол, сбежал от этой жизни аж на Колошму, а вы, мол, Юр Саввович, только и делаете, что издеваетесь. Напоминаете, мол, Бедроград, соблазняете, мол, вернуться. А я, мол, не хочу, устал, тошно мне, даже на Колошме нет успокоения. Повесился бы, мол, так вы ж верёвки не дадите, — Андрей хватил ртом воздуха, как будто собирался нырять. — А Юр Саввович в ответ на это дал ему свой табельный пистолет.

Соций нахмурился: то, что Андрей на «Юра Саввовича» сбивается, означает, что его совсем накрыло.

А про табельный пистолет, который по протоколу и проносить-то нельзя в помещение для допросов, не то что заключённому в руки давать, все и так знают. Весь Институт госслужбы, под которым Бедроградская гэбня сейчас сидит, эту байку на экзаменах пересказывает. Без имён и лиц — им по уровню доступа пока не положено.

— Погоди, а чего он стрелялся? — спросил Бахта. — В смысле, как убедил пистолет-то ему дать?

Андрей улыбнулся с нездоровым видом, сверкнул глазами на Соция:

— Кассахские шлюхи. Его же — для поддержания официальной легенды о пропаже в экспедиции — всё время заставляли письма в Бедроград писать. Значимым людям. Он увиливал, писал кому мог — вплоть до Хикеракли. Значимых людей не хотел подставлять, что, в общем-то, понятно. Делал вид, что таковых не имеется. А Савьюр давил, пробовал версии, врал про дела в Бедрограде, чтоб нащупать, на что 66563 среагирует. И это было бы нормально, если б Савьюр хоть во что-то ставил столичные указания. Но он для себя давление устраивал, а мы все слишком поздно это разглядели, — закусил губу Андрей с таким видом, будто б жалел о тогдашних промахах до сих пор. — Тут немного дезинформации, там немного задушевных бесед и неприятных вопросов психологического толка. 66563 нервничал, а потом стало уж совсем смешно: он же наглый, посмел попросить, чтоб ему охранника прислали в его одиночку. Как Гошка бы сказал, «для психической разгрузки», — ляпнул Андрей и сам не порадовался. — Ну, в общем, у охранника обнаружились некоторые сходства с искомыми значимыми людьми. Несущественные, но достаточные, чтоб решить, что Савьюр издевается. И 66563 этим воспользовался: на том самом последнем допросе напустил туману про свои бедроградские драмы, попрекнул тем, что ему на раны чего только не сыплют на этой поганой Колошме. И Савьюр ёбнулся. От мук совести, ещё от чего-то — не знаю. Дал пистолет.

Соций улыбнулся Андреевой избирательной памяти.

То, что Начальник Колошмы пистолет в помещение для допросов вообще принёс, потому что своей гэбне на тот момент уже не доверял, Андрей упоминать не стал.

Как и то, что пистолет не был заряжен предварительными стараниями Андрея, который в свою очередь не доверял Начальнику Колошмы. Тот ведь не в своём уме был, к табельному оружию до самого развала Колошмы не прикасался. У него крыша ещё когда поехала как раз на почве убийств — да так поехала, что он не только без оружия ходил и физических пыток к заключённым не применял, он даже голос, говорят, не повышал. Псих.

— Дальше все всё знают, — опять поторопил Андрея Бахта. — В обойме патронов нет, 66563 от пустого щелчка у виска хуеет, Начальник Колошмы сам идёт его провожать до камеры, остаётся там поговорить и в итоге зависает на два дня. С вызовом Комиссии по Делам Гэбен, состоящей сплошь из его приятелей, которой он ставит бредовые условия: перенабрать гэбню Колошмы с нуля, а его, Начальника, под любым официальным предлогом оставить в камере 66563. Пожизненно, — Бахта поржал себе под нос. — Слышь, Соций, ты не переживай так, что под эротическим давлением сдал ему нас с потрохами. Некоторые вон в пожизненное заключение сдавались, чтоб и дальше эротически давил! Пиздец какой, познакомиться, что ль, поближе с этим выдающимся человеком?

Андрей фыркнул, демонстрируя своё отношение к дурацким шуточкам.

— Ты зря вперёд забежал, — раздражённо заткнул он Бахту. — Я не для того всё это рассказываю, чтоб мы тут дружно порыдали над трагической несвоевременностью гибели Савьюра.

— А для чего, собственно? — Соций уже устал от бесконечной Колошмы, не имеющей отношения к текущим событиям.

— Короче говоря, — едва не прикурил сигарету не тем концом Андрей, — впоследствии выяснилось, что стрелялся 66563 не потому, что ему бедроградские драмы даже на Колошме забыть не дают. Стрелялся он, потому что увидел, как мы переговариваемся ногами про препарат для Савьюра и про то, что 66563 нам нужен живым, чтоб с обвинением всё срослось. А Савьюр хочет не обвинения, а непонятно чего, поэтому и препараты пора подключать. То, что 66563 так не вовремя оказался на полу и ноги смог увидеть, и то, что он вообще способен кое-как гэбенный тактильный код считывать, — это ещё ерунда, — Андрей несколько раз подряд глубоко и со вкусом затянулся. — Настоящий кошмар в том, что он своей смертью хотел спасти Савьюра от наших действий. Не понял, что никого мы не убиваем, что мы так — предохранить от глупостей. Вот 66563 и решил, что если он сам сдохнет, проблема хоть как-то снимется. Вроде как Савьюру делить с остальными головами будет нечего. И даже правильно решил: сдохни он тогда, всё бы по-другому закончилось.

Вот теперь Социю стало как-то даже слишком ясно, почему Андрей так не любит вспоминать, кто пистолет Начальника-то разрядил.

— Но он же не мог прямо сказать, чего вдруг помирать вздумал, — зло и очень непохоже на самого себя усмехнулся Андрей. — Он своими россказнями про бедроградские драмы развёл Савьюра как последнего двоечника из института, — Андрей кивнул в направлении потолка. — Савьюр купился. Савьюр, не кто-нибудь. Савьюр, который с двадцати пяти до сорока пяти просидел на допросах, который спектаклей от заключённых каких только не видел. Который хотел 66563 на свободу выпустить с полной реабилитацией и мешком гостинцев. Который слишком болезненно к смертям относился, чтоб вот так просто кому-то верёвку намыливать, то есть пистолет давать. Который — осознайте вы оба наконец! — любую лажу за километр чуял, как будто у него вместо мозга детектор лжи, а вместо дыхания — газообразная сыворотка правды!

— Обороты сбавь, больно пафосно выходит, — осадил его Бахта, сунул прямо в руку бутылку джина.

— Поймите вы, — сделав приличный глоток, гораздо спокойнее закончил Андрей, — после того, как 66563 у меня на глазах умудрился обмануть даже Савьюра, я больше ни единому его слову верить не готов. Без сотни перепроверок уж точно.

Донышко бутылки веско стукнулось об стол.

— Перепроверок так перепроверок, — покладисто ответил Соций. — Как предлагаешь перепроверять, например, свои подозрения насчёт Смирнова-Задунайского?

Пока Андрей собирался с мыслями, Бахта успел сообразить за него:

— До личности Дмитрия Ройша мы так сразу не доберёмся, а с Дмитрием Борстеном всё просто, — Бахта схватил со стола джин, весело опрокинул в себя с четверть бутылки. — Университетского медика должны знать в лицо университетские. Не гэбня, не их служащие, не «реальная власть», а простые университетские. Завязанные в деле, но морально нестойкие. Да хоть этот, как его? Стрём?

— Шухер, — поправил Соций.

— Шухер, да, — подхватил Бахта. — Мы же от него и узнали, что есть в Университете некто Дмитрий Борстен. Он должен его опознать, если найти подход и правильно спросить!

— Я займусь, — благодарно кивнул Андрей, мигом стал собранным и деловитым.

Соций был уверен: Дмитрий Борстен — не Дмитрий Смирнов-Задунайский. Гуанако не стал бы так врать, а значит, кассахская шлюха давно того. Но осуждать Андрея за поиски мёртвой кассахской шлюхи Соций не мог. Он врубился, наконец, что всё это значит для Андрея: если доказать, что Гуанако врёт хоть в чём-то, легче будет поверить, что Гуанако врёт про Гошку.

Так что пусть Андрей ищет кого хочет. Тут уж у каждого свои методы бороться со страхом подставы.

— И всё-таки, завкафский дом, — вернулся Соций к вопросу, который беспокоил его с самого начала больше всего. Гошка не считается.

Андрей сделал кислую мину:

— Опять то же самое. Если 66563 сказал, что в Университете про канализационное заражение не знают, ничего это не значит. Вообще ничего.

— Ну ты ещё скажи, что он и заражал, — ухмыльнулся Бахта, которого явно подзаебали бесконечные сомнения во всех подряд сведениях. — А лучше — что твой Борстен-Задунайский-Смирнов-Ройш!

Соций чуток погипнотизировал многократно простреленную карту Бедрограда на стене, вытряхнул последние мысли о Гошке, собрал мозги в кучу и сказал:

— Забейте на Борстена-Задунайского, есть версии пореалистичней.

Бахта и Андрей повернулись к нему.

— Сразу ведь было очевидно, что надо делать, но мы почему-то рванули не в ту степь, — начал Соций и понял, что избавляться от мыслей о Гошке таки не стоило.

Всё равно за ним сейчас бежать придётся, куда бы он там ни свалил, — ну не пойдёт же Бедроградская гэбня на такое дело втроём!

Да и джин втроём пить как-то невесело.


(обратно) (обратно)

День девятый. Воскресенье

Уважаемый читатель! В день девятый будь смиренен и не торопи события. Развязка близка, но она не может настать, покуда не завяжутся последние узлы. Да покрепче.


Кафедральное революционное чучело выступает в роли Хикеракли (здесь он тоже был).

Погода ясная, солнечная. Дожди невозможны.


Глава 31. Максим, купи скопца


Университет. Охрович и Краснокаменный


Дома обнаружился Максим!


Чему-то Дима у Гуанако всё-таки научился: дешёвым приёмчикам. У него — браслет, позволяющий не спать. У Охровича и Краснокаменного — отсутствие браслетов.

Но Охрович и Краснокаменный были ПРИСТАВЛЕНЫ, и они не отставились.

Ночь выдалась пресыщенной. Сперва приехали первые грузовики. Охрович и Краснокаменный водили их до Порта, закинув Диму в кузов. Потом Его Димейшество изволил ещё немного поработать. Охрович и Краснокаменный саботировали. Дима был упорен. Охрович и Краснокаменный поставили рекорд по сбору пасьянсов.

Вслепую!

Потом наступила совсем ночь, и труды вечера обратились в трупы.

Весь вечер Охрович и Краснокаменный (с Димой в кузове) искали, куда приткнуть Шухера. Результат был несовершенен: квартира в Старом городе, под ключ снаружи, охрана — не охрана, а пара наблюдателей из достойнейших представителей лингвистического факультета.

Там самые нормальные.

Охрана — не охрана, а чтоб не сбежал. И не помер (от удара в сплетение ему-де сделалось нехорошо на весь вечер).

А часов в пять утра в Димину каморку прибежал (лично!) мятый со сна Ларий. Сказал, что на кафедру позвонили. Сказал, что у Шухера там какая-то потасовка.

Заперев на ключ уже Диму, Охрович и Краснокаменный метнулись проверить. А толку. Охрана — не охрана, а нормальные парни с лингвистического факультета, которые разумно не подставляются под младших служащих Бедроградской гэбни.

+: не зря прятали, выходит.

–: помер Шухер.

ТАКИ.

Потому что (!!) решил оказать сопротивление. Один раз, зато его уж не допросят. Охрович и Краснокаменный сперва не поверили парням с лингвистического факультета, но потом поверили.

Схватил, значит, какую-то табуретку и попёр.

Ну и от первого ответного удара и всё.

Бедроградские младшие служащие так растерялись, что чуть ли не с извинениями ушли.

Просветлился (свихнулся-таки?), значит, Шухер, да и помер.

С табуреткой в руках и героизмом в душе.

ДоСтОйНаЯ кОнЧиНа.

Диме Охрович и Краснокаменный говорить не стали. Он сам всё понял и вопроса этого не поднимал. Мало говорил, много ковырялся в своих журналах. Искал ещё идеи для умасливания Порта. Утомил.

Идей не нашёл, поэтому Охрович и Краснокаменный отвезли в Порт его самого. С ящиками свежеизобретённой алкогольной смеси. Пусть умасливает лично.

Охрович и Краснокаменный забежали домой на пару часиков — поспать. У них браслетов нет, всё натуральное.

Натурально неумасленный Максим обнаружился.

И с ним же надо что-то делать!

Охрович и Краснокаменный походя лягнули ножки его стула, чтоб проснулся. Чистая формальность. Ничего личного, но от одной ночи висения на верёвках в такой позе случается сколиоз.

Не был бы Максим Максимом — уронил бы стул набок и поспал с удобствами!

Он проснулся сразу, от тычка. Набыченно посмотрел на Охровича и Краснокаменного. Поёрзал в своих путах.

не ну а чо максима слишком крепко привязать невозможно

Охрович и Краснокаменный навострились было на кухню, да пленник голос подал:

— Развяжите меня, — неловко, будто за полтора дня говорить разучился. — Пожалуйста.

Экий радикальный элемент-то! Аки в студенческие годы. То контрреволюция, то развяжите его, пожалуйста.

— А мы надеялись, что ты умер от голода, — скучно сообщили Охрович и Краснокаменный.

— Или, что лучше, от печали.

— Ты думаешь, что вправе выдвигать требования?

— Просить просьбы?

— Говорить разговоры?

— Или тебе у нас неуютно?

— Пожалуйста, — Максим прибавил нажима, дёрнулся, прорвал бумагу и оставил кляксу. — Я сижу уже больше суток. — Помолчал и отчеканил одними зубами: — Мне нужно в сортир.

Обнаружена честность!

И недюжинная сила духа (ведь правда больше суток сидит).

ВЕДЬ ПРАВДА ЖЕ

Охрович и Краснокаменный повели недоверчивыми и по-грифоньи чуткими носами. Воздух еле заметно пах ёлочкой.

ПРЯМО КАК ИХ ТУАЛЕТНЫЙ ОСВЕЖИТЕЛЬ

Мог ли Максим провернуть такую операцию: выбраться из верёвок, сбегать в сортир, примчаться на место и всех обмануть?

Или это просто сосед-походник возвратился из очередного путешествия с ёлочкой и поставил её на соседний походный балкон?

Вероятно, второе.

Скорее второе.

— Соскучился по Габриэлю Евгеньевичу? — бросили Охрович и Краснокаменный.

— Какая жалость, что теперь он ждёт тебя только в сортире.

— Какая странность, что ты не спросил о нём первым же делом.

— Возвышенные отношения пали жертвой низменных плотских желаний?

— Это ничего, у него наверняка тоже.

— Желания, правда, были не его, но рядом не оказалось никого, кто мог бы защитить.

— Так что мы вполне понимаем твоё стремление довольствоваться малым.

— Сортир на пять минут твой, кто успел подрочить — тот молодчик.

Максим был автопоездом, из которого спешно сгинули пассажиры. Пустым, железным и страшным при определённом освещении. Пока Охрович и Краснокаменный ослабляли верёвки, Максим не сказал ни слова и не пошевелился. Его почти не задевало.

Охровича и Краснокаменного почти не задевало, что его не задевало.

скука

желание спать

пусть бежит себе

традиционно

И он побежал, почти вприпрыжку. Низменные плотские желания всегда сильнее любой силы воли.

Снизу-то точить проще, чем сверху давить.


О где, о где они теперь?

Не быть мне больше молодым.

О кто, о кто мог угадать,

Что будто дым истают дни?


Муля Педаль и обилие его академической музыки в такси вынудили какой-то романсик прицепиться к Охровичу и Краснокаменному, так что теперь они его периодически голосили.

А кроме того, явно актуальная поэзия.

И к лешему ваших «фигурантов», есть потери посерьёзнее. УСИКИ ЗОЛОТЦА. Французские, тонкие, фигурные, невыносимые, незаменимые! Охраняемый объект (*Дима), впрочем, под утро хмуро вытряхнул из недр себя аналогичные (*которые счёл аналогичными он). На самом деле, конечно, негодные: слишком чёрные и неканоничной формы. И материал так себе — ЯВНО НЕ ИЗ НАСТОЯЩИХ ВОЛОС (*оскорбление!). Всем хорошо Всероссийское Соседство, но вот парики до сих пор в Европах делают лучше. Увы. Прости, Отечество.

Когда Охрович и Краснокаменный достаточно отчитали Диму за отсутствие вкуса, меры и степени, он их неожиданно уел. Поклялся алкогольной бодягой для Порта, что в этих неидеальных усиках пропадал по неблагонадёжным заведениям сам! Габриэль! Евгеньевич!

Охрович и Краснокаменный восхищённо уелись.

Усики, заразившие Порт, были немедленноназначены Временными Исполняющими Обязанности Золотцевых.

Даритель был временно (и милостиво!) избавлен от общества Охровича и Краснокаменного путём транспортировки в заражённый Порт. Ах, он ведь так хотел от них отдохнуть, он наконец-то заслужил и отработал исполнение своих желаний!

А Охрович и Краснокаменный заслужили несколько часов сна.

И — почему-то — откусывающего драгоценные секунды сна Максима в своём сортире.

Максим, впрочем, управился быстро — ни чайник, ни Охрович и Краснокаменный не успели вскипеть. Вошёл на кухню, загородил спиной дверной проём, впеееерился.

Охрович и Краснокаменный говорить с ним не хотели, они хотели чай и спать.

— Вы знаете, что с Габриэлем, — полез Максим с утверждениями-которым-полагалось-быть-вопросами.

— Мы — да, а ты нет, — неохотно отозвались Охрович и Краснокаменный.

— И в этом разница между нами.

— В этом, и ещё в том, что мы по-прежнему головы Университетской гэбни, пусть и временно отстранённые.

— И в том, что мы бесчеловечно жестоки.

— И нас двое.

— В общем, Максим, у нас с тобой не так-то много общего, а?

— Что с Габриэлем? — не покинул колею Максим.

Охрович и Краснокаменный с ленцой закурили.

Максим без вагоновожатого — зрелище эффектней любой черёмухи.

Куда ты пойдёшь, Максим?

Что ты будешь делать, Максим?

Сколько атмосфер давления есть в твоих челюстях, чтобы настолько крепко сжать зубы, Максим?

О где, о где завкаф теперь? — провыли Охрович и Краснокаменный.

— Габриэль Евгеньевич в Медицинском Корпусе.

— Сейчас — почти уже наверняка.

— Там ему помогут.

— Там его будут исследовать.

— Залезут во все тёмные уголки, выяснят все сокровенные тайны.

— Естественнорожденный, сын женщины, пьёт таблетки, чтобы не свихнуться, столько лет курит, но не подсаживается. Обширное поле для экспериментов.

— И невеликая плата за исцеление, правда?

— Дима всё сделал правильно, Дима вколол ему лекарство.

— Дальше всё сложилось само собой.

— Габриэль Евгеньевич потерял только товарный вид, но он в него вернётся.

— Когда-нибудь.

— Где-нибудь в Столице.

— Возможно, Габриэль Евгеньевич потерял не только товарный вид, но и рассудок. Только мы этого не узнаем.

— Но всё будет хорошо, Максим, не переживай.

— Не о чем беспокоиться, просто двигайся дальше.

Максим пасмурно посмотрел на сигареты, но не осмелился взять и не попросил.

Ничему, ни-че-му не научился!

— Вы собираетесь меня снова связать? — спросил он голосом цвета рубашек фаланг (— сереньким таким).

— Ты руки после сортира не помыл, животное.

— Мы устали и хотим хоть немного поспать.

— У нас было много дел, а будет ещё больше.

— У тебя есть двадцать метров розового плюша?

— Если нет, не докучай нам.

— Иди займись чем-нибудь полезным.

Грузная, тяжёлая усталость у Максима — ему плохо, когда его не держат. Не связывают. Не говорят прямо, что можно, а что нельзя.

— Я не знаю, куда мне идти, — прогудел Максим в сторону, с неприязнью к себе. — И не понимаю, почему вы настолько быстро от меня отказались. Я правда думал, что все эти годы что-то — ну хоть что-то — значат, и что мы знаем друг друга, и что, когда я оступлюсь, мне если не протянут руку, то хотя бы не станут топтать.

— Мы тоже что-то такое думали, Максим.

— Нам было обидно занимать в твоём сердце место сразу за Габриэлем Евгеньевичем, но мы смирились.

— Головы гэбни прощают друг другу слабости, не так ли?

— Мы не злимся на то, что ты бросил нас, гэбню, Университет и судьбы Бедрограда ради Габриэля Евгеньевича.

— Мы злимся на то, что и его ты на самом деле не любишь.

— Ты любишь образ себя, спасающего Габриэля Евгеньевича.

— Если бы всё вышло чуть менее некрасиво, мы бы заподозрили, что ты сам его заразил, чтобы потом спасти.

— А тут спасти посмел кто-то другой, и ты злишься.

— Кто-то другой крутится, разбираясь с чумой, и ты злишься.

— Кто-то другой сидит на брошенном тобой месте в гэбне, и ты злишься.

— И в итоге, Максим, мы не можем понять: что же тебе дорого, кроме твоей гордости?

— Гордость полезна только в полуэротических рассказах про пытки и расстрелы, а в остальных случаях её следует вытравливать.

— Мы не отказались от тебя, Максим. Мы хотим тебе помочь. Умерить твою гордость.

— Взрастить смирение.

— Мы не держим на тебя личной обиды.

— Ничуть.

— Никакой.

— Наши действия носят исключительно стратегический характер и направлены на твоё же благо.

— Чтобы в будущем мы снова могли дружить.

— Ты же хочешь снова дружить?

Сейчас Максим хотел преимущественно наорать и ударить (в меру сил). Но промолчал. Поморщился, проглотив несказанные слова. Вопросительно протянул руку за сигаретой.

Охрович и Краснокаменный могли сделать ему легче, кивнув.

Но не стали.

Исключительно стратегический характер и никакой личной обиды.

— Я хочу хоть что-то исправить, — закурил Максим. — Я могу хоть что-то исправить. Скажите мне, как. Вы можете?

— Ты можешь, например, помыться.

— Когда ты в последний раз мылся?

— Отоспаться и повторить вопрос на трезвую голову.

— В полном смысле трезвую, без твиревой настойки и прочих вспомогательных средств борьбы с чумой.

— Ты не мастер спринта, не беги за ушедшим автопоездом.

— Извинись перед теми, перед кем виноват.

— Покайся в том, в чём согрешил.

— Очисти разум и умиротвори душу.

— И больше ничего не делай сгоряча.

— С тем, кто и перед кем виноват, я сам разберусь, — клацнул зубами Максим, — но не с тем, что делать. Разве не ясно? Я больше не хочу непредсказуемых последствий.

— Сколько разумности и скромности! — восхитились Охрович и Краснокаменный.

— Ты рассудителен и здрав.

— Осторожен, но полон благих намерений.

— Это правда, всё так и есть? Ты решил оставить гордыню и побыть немного мальчиком на побегушках, которого никто не упомянет в списках важных действующих лиц?

— Сделать что-нибудь ради пользы, а не славы, громкой ответственности и признания Габриэля Евгеньевича?

— Ты решил подумать о других?

— Я решил перестать закрывать глаза на ответы, — Максим смотрел плите промеж конфорок и видел там свои ответы, они прям отражались в глазах. — У меня было достаточно времени, чтобы подумать о других. И о себе. Вообще — подумать.

— И что ты надумал?

— Расскажи, мы поставим тебе оценку в ведомость.

— Что хватался за слишком многое и потому самое важное пустил на самотёк, — отчеканил сумрачно. — А должно быть наоборот. Я хочу хоть что-нибудь исправить. Для этого — начать с простого и очевидного, — усмехнулся (всё так же сумрачно). — Мне и правда не помешает помыться.

Охрович и Краснокаменный сомневались в целительной силе сидения в комнате. Так НЕ МЕНЯЮТСЯ. Всегда нужны дополнительные воздействия. Охрович и Краснокаменный любят применять дополнительные воздействия. Но если Максим сумел сделать первый шаг до того, как его отвязали от стула, то будущее прекрасно.

Потерявши Габриэля Евгеньевича, он выплакал наружу половину внутреннего мяса. Оставшееся тело не изменилось в объёмах, но стало пустоватым и проседать. От этого Максим двигался не медленней, но осторожней и бессильней.

Такой может толкнуть, а ударить наотмашь — нет.

Такой не может быть Максимом. Максиму надо бить наотмашь, иначе он засохнет в вазочке под зеркалом. Поэтому внутри него в противовес начало формироваться что-то маленькое, тяжёлое и металлическое. Чтобы не терять живую массу.

Максим сделал первый шаг. Внутри у него зазвенело.

Охрович и Краснокаменный допили свой чай. Докурили свои сигареты.

Зазвенело за дверью.

Максим дёрнулся.

— Ты прав, наш грязный друг, это за тобой.

— Мы не единственные, кто не отчаялся на твой счёт.

— Гуанако просил твоей помощи в каких-то сегодняшних делах.

— Серьёзных. Наверняка подразумевающих насилие.

— Так что мы, разумеется, не отдадим тебе твой пистолет, поскольку он объявлен испорченным.

— Это бюрократически опасно.

— Что может быть опаснее бюрократии?

— Один Ройш стоит сотни александров.

— Сейчас самое время возмутиться, что мы отпускаем тебя только по просьбе Гуанако.

— Это неправда. Мы бы вышвырнули тебя в холодный безразличный мир в любом случае.

— Ты спрашивал, что тебе следует делать?

— Выйди навстречу таксисту, сядь в такси и поезжай к Гуанако.

— Он скажет, что тебе делать.

— Он знает, как ты можешь «хоть что-нибудь исправить».

— Он хочет, чтобы ты «хоть что-нибудь исправил».

— Он — разумеется! — готов дать тебе шанс.

— Шанс, понимаешь?

— Шанс поступить правильно.

— Шанс найти себе место.

— Возможно, не последний, но ближайший в обозримом будущем.

— Всё в твоих руках.

Максим кивнул и не пошёл к двери. Должен был пойти и не пошёл. Потом ещё сколько-то не пошёл, а потом пошёл.

Совсем пошёл.

— Максим! — окликнули его Охрович и Краснокаменный. Он держался за ручку двери, поэтому ему пришлось разворачиваться всем корпусом. Медленно.

М-Е-Д-Л-Е-Н-Н-О.

Неожиданно для себя Охрович и Краснокаменный высказались не сразу.

— Максим, купи скопца, — искренне попросили они после короткого молчания.

— В смысле? — очень серьёзно переспросил тот.

Хммм, хммм, в самом деле, что же может означать «купи скопца»?

Это какой-то тайный шифр?

Аббревиация?

Осёл.

Поймёт или не поймёт, ведает только монетка.

Грифон — поймёт (грифоны понятливы). Решка — не поймёт (решки непонятливы).

— Пусть это останется одной из загадок вселенной, — ответил Охрович.

— Встретимся, когда ты её разгадаешь, — ответил Краснокаменный.

Максим щёлкнул дверным замком.

Охрович и Краснокаменный хотели спать и чтобы Максим купил скопца.

Очень хотели, чтобы Максим купил скопца.

Скопцов.

СКОПЦОВ

СКОПЦОВ НА КАФЕДРЕ!

Охрович и Краснокаменный так резво метнулись к тюкам с кафедральным имуществом, что проснулись в полёте.

Кафедральное революционное чучело не было переодето.

Невозможная, невыносимая оплошность. Забегались ночью с шухерами и димами. Купились на усики. Хотели спать. А теперь уже восемь утра нового дня, а на кафедре по-прежнему Скопцов.

Если Скопцов провисит ещё день, это ж сколько будет скопцов!

— Можем ли мы оставить всё как есть и тем повысить шансы Максима? — вопросил Охрович.

— Шансами Максима сегодня заведует Гуанако. И он сам. Негоже пользоваться кафедральным чучелом по таким мелочам.

— И потом, никакой Максим не стоит атаки орды скопцов.

— Кидаем?

Охровичу и Краснокаменному стало не по себе (не по двум себям). Выпадет хэр Ройш — придётся немедленно мчаться на кафедру.

Не все представители Революционного Комитета терпят шуток.

А так хотелось поспать.

Чтобы монетка не простаивала (её тоже негоже расчехлять впустую), они прокинули оружейную принадлежность.

Головам Университетской гэбни до завтрашнего утра запрещено носить оружие. Но есть оружие, а есть исторические артефакты.

Обрез Твирина (сегодня — Охровичу).

Револьвер Золотца (сегодня — Краснокаменному).

Официально хранившиеся на кафедре истории науки и техники все эти годы.

По-прежнему рабочие (кому нужны нерабочие ловушки?).

— Чучело всё равно надо прокинуть. Выпадет хэр Ройш — поедем прямо сейчас, такова судьба.

— Поберегись, кидаю. Решка, решка, решка, грифон.

— Хикеракли! Это к хорошей погоде, веселью и примирению.

— А также к неожиданным поступкам в адрес ближнего своего, чьему-нибудь безумию и бегству из политики. Ваше экспертное мнение относительно необходимости поспешности?

— Сложный вопрос, коллега! Хикеракли — это не хэр Ройш, но и не опальный Гныщевич.

— Он наш с вами политический батюшка, коллега. Насколько мы ценим наследственность?

— Часа на два.

— На полтора, пожалуй.

— Включая дорогу до кафедры? Потому что если включая, то можно уже и не ложиться.

— Не ложиться нельзя, коллега. Мы с вами, позволю себе заметить, выглядим как дохлые дикобразы.

— И эффективность наша примерно такая же, соглашусь.

Охрович и Краснокаменный выкопали из тюков всё необходимое для чучела Хикеракли. И — НАКОНЕЦ-ТО — пали.

Полтора часа, каждая секунда которых будет использована с умом.

Без ума.

Во сне.

Спальное место (с-ПАЛ-ьное) находилось в комнате с балконом, и запах ёлочки снова встревожил ускользающие умы. Сосед-походник безумен. Сосед-походник посреди чумы и политики притащил на балкон (свой, смеяли надеяться Охрович и Краснокаменный) ёлочку, которая на них теперь пахла.

А с другой стороны, Максим тоже способен удивить.

Максим вполне мог выбраться из верёвок только затем, чтобы тайно пробраться в сортир с еловым освежителем и потом незамеченным вернуться.

И никто бы не догадался.


(обратно)

Глава 32. Присмотреться


Университет. Максим


Потому что иногда надо просто смириться.

Посмотреть на вещи с другой стороны и смириться.

Другая сторона — это ведь, как выясняется, вовсе не обязательно предательство убеждений. Это, как выясняется, всего-навсего другой угол зрения, который иногда помогает видеть чётче те же самые вещи.

Максим невольно усмехнулся: видеть чётче.

Можно при хорошем зрении надевать очки с простыми стёклами, а можно — при плохом линзы. Другой угол зрения — это почти что линзы и есть. Что-то меняется в восприятии, но никто об этом не догадается, если не сказать вслух.

Последние пару дней Максим был не в том положении, чтобы много говорить вслух. После встречи гэбен он даже университетским преподавателем больше не числился, не то что кем-то, кого послушают, если он заговорит вслух.

Тем более — под другим углом.

Потому что в Университете есть мода на очки с простыми стёклами, а на линзы — нет. Всем, кто гнёт извилины в Университете, положено иметь плохое зрение. Как в прямом смысле, так и — увы — в переносном.

Сейчас Максим до тошноты чётко видел: очки с простыми стёклами — это не только аксессуар, модой на который Университет обязан Габриэлю. Это символизм (леший, после Пинеги и «Белого дерева» Максим никогда не перестанет дёргаться от слова «символизм»).

Символизм. Нет, хуже: символ Университета — очки с простыми стёклами (пункт в конспекте, параграф в учебнике, мысленно выделить и подчеркнуть).


Очки с простыми стёклами


Делать вид, что видишь меньше, чем на самом деле. Потихоньку привыкать щуриться для полноты образа. Щуриться, придвигаться поближе, не фокусировать взгляд, а в результате и правда стать подслеповатым, убедить себя, что не можешь верно рассмотреть что бы то ни было без очков.

Максим много лет наблюдал, как это происходило с Габриэлем в прямом смысле.

Сейчас Максим понял, что в переносном смысле это происходило и со всем Университетом.

С самим Максимом — тоже.

Потому что есть вещи, которые удобнее (спокойнее, приятнее) не замечать. Очки с простыми стёклами в таких вопросах отлично помогают. Как символ.

А ещё они помогают в вопросах маскировки. Это тоже заслуга Габриэля — простое, как его стёкла, открытие: человек в очках выглядит одновременно серьёзнее и беспомощней, чем он есть на самом деле.

Более университетским выглядит человек в очках.


— Чё как башкой ударенный сидишь? Думаешь, что л’? — проявил что-то вроде дружелюбия портовый таксист, тавр Муля Педаль, и Максима перекосило.

Муля Педаль — человек Святотатыча, курьер с таксистскими правами и хорошим знанием Бедрограда. Последние пару лет Святотатыч именно его отправлял в Университет, когда возникали совместные дела.

Последние пару лет Муля Педаль обращался к Максиму на вы.

Это было правильно и совершенно естественно — сообразно возрасту, социальному статусу, уровню доступа. Настолько естественно, что Максим ни разу в жизни и не задумывался, как обращается к нему Муля Педаль.

Только сегодня задумался.

По контрасту.


Обращение на вы и на ты


Элемент коммуникативного кода, маркирующий некоторые существенные параметры.

Например, со студентами — только на вы, всегда на вы, в обе стороны на вы. Демонстрация уважения (к взрослым, сознательным людям, имеющим право на собственное мнение) и черта, которую переступать немыслимо.

С Габриэлем (когда-то — Евгеньевичем) было как раз немыслимо.

Когда-то Максим писал у него диплом и восхищался украдкой, ни на что не надеясь, а потому ни о чем и не помышляя. Когда же Максим писал у него кандидатскую, Габриэль иногда вдруг обращался к нему на ты. Это пугало и щекотало самолюбие, но сам Максим ещё долго не мог позволить себе ответное обращение. Потому что позволить должен был Габриэль. Позволяет, выбирает — всегда Габриэль, тут не может быть иных вариантов.

Первое «ты» было позволено Максиму в жуткое время. Университетская гэбня появилась совсем недавно, гэбня Бедроградская устроила свою показательную акцию с отправлением первого попавшегося под руку истфаковского студента на Колошму, а потом подумала, что этого мало — и Габриэль вдруг пропал.

Пропал, хотя казалось, что его беды уже позади — за расшифровки ведь только что наказали Диму, который вызвался сам, поперёк воли Университетской гэбни. Хотя нет — поперёк воли Максима: до полного состава гэбни даже слух дойти не успел, как Дима уже решил всё в одиночку. Его, вернувшегося после нескольких дней допросов, прятали на частной квартире, пока не настанет бюрократическая ясность по поводу того, которая из гэбен на самом деле имеет право применять санкции к университетскому человеку. Прошение, посланное в Бюро Патентов, — дело небыстрое.

А пока небыстрые дела делались, на частную квартиру с правомочным обыском явилась Бедроградская гэбня. Вышло так, что Максим буквально нос к носу столкнулся на лестнице с Андреем и парой младших служащих. Андрей был совсем молод, в Бедроградской гэбне служил на тот момент всего ничего, и потому Максим не почуял опасности, когда тот дружелюбно предложил не устраивать-таки обыск, а переговорить с глазу на глаз прямо там — обсудить как голова гэбни с головой гэбни варианты решения вопроса.

Андрей вежливо и доходчиво объяснял не видящему подвоха Максиму, что за те самые расшифровки на руках у гражданских лиц Бюро Патентов по голове гладить не станет. Что Бедроградская гэбня хотела бы повременить с санкциями, пока Университет подтверждает свои права, но в этом конкретном деле не может — слишком опасно, слишком скандально. Что действовать надо сейчас.

Действовать означало «отправить виновных в добыче и хранении информации неположенного уровня доступа на Колошму».

Виновных означало «Диму и Габриэля».

Расшифровки нашли у Димы в сумке, но причастность Габриэля у Бедроградской гэбни сомнений не вызывала — он зачем-то оставил полторы карандашных строчки на полях, графологическую экспертизу уже провели. «Без протокола, некогда было, — смущённо пояснил Андрей, — а карандаш и вовсе можно стереть».

А потом смутился совсем: мол, если допросить Габриэля, будет шанс выяснить, откуда расшифровки вообще взялись, а если исключить его из цепочки — не будет, Дима ведь уже не признался. И, вероятно, не признается, потому что просто-напросто не знает. Знает, вероятно, Габриэль, но если он не будет упомянут в деле, вся ответственность ляжет на Диму. Придётся обозначить в обвинении, что он укрыл источник утечки.

«Чем ему это грозит?» — уточнил окончательно растерявшийся Максим.

Андрей помялся, закурил и отвёл глаза: «Расстрелом».

Максим оторопел. Да, он хотел бы уберечь Габриэля от Колошмы, но не такой же ценой!

Не такой ценой, но из-за двери, под которой Максим с Андреем всё не могли определиться, что же делать, вышел Дима.

Он уже тогда умел с лёгкостью принимать решения, идущие поперёк чьей угодно воли.

Удивление на грани оцепенения, попытки отговорить, протест с нотой благодарности — всё давно смешалось в памяти Максима; через столько лет он помнил лишь, как сам прятал взгляд, когда тем вечером пришёл лично сказать Габриэлю «вам больше ничего не угрожает».

Вам.

Он просто не мог смотреть, как Габриэль скручивает одеревеневшими пальцами савьюровую самокрутку, как судорожно проглатывает вместе с дымом бессмысленные теперь вопросы.

«Уходя под конвоем, Дима говорил, что его жертва бессмысленна, потому что вы всё равно наложите на себя руки, узнав о ней, — не выдержал Максим. — Я никогда не был поклонником его специфического чувства юмора, но в данном случае…»

Габриэль даже улыбнулся: «Наверное, он тоже был немного не в себе. Более в его духе было бы пошутить, что я, услышав, лишусь чувств, нечаянно ударюсь головой о печатную машинку и на неопределённый срок впаду в кому».

Максим инстинктивно сделал несколько шагов вперёд, желая обнять, прижать, хоть как-то успокоить. Поймал себя в последнюю секунду, вспомнив, что не получал разрешения.

«Вам не стоит держать это всё в себе, сейчас не время», — аккуратно предложил он.

Время ведь действительно было сложное — Габриэлю через пару дней предстояла защита докторской, без которой он не смог бы занять завкафское кресло вместо отправлявшегося в том году на покой Воротия Саныча. А без завкафского кресла было бы сложнее пробить для него должность полуслужащего при Университетской гэбне, дабы окончательно обезопасить от дальнейших неприятностей.

«Действительно, сейчас не время, слишком много дел, — отвернулся Габриэль. — Максим, у вас тоже есть дела и вы тоже на нервах. Я благодарен вам, но, право слово, моё моральное состояние — не ваша головная боль».

Моя, хотел возразить Максим, ты давным-давно стал моей головной болью, — но сдержался. «Ты» в таком контексте прозвучало бы нагло, «вы» — глупо.

Когда на следующий день после защиты докторской Габриэль не появился на факультете и не обнаружился дома, Максим бессчётное количество раз пожалел, что сдержался. Быть может, не сбеги он тогда так быстро, Габриэль бы и правда выговорился, пережил, смирился — вместо того, чтобы после защиты, употребив за раз весь домашний запас наркотических веществ, идти в Порт.

Про Порт и наркотики вызнал Святотатыч: быстро нашёл кого-то, кто опознал Габриэля по фотокарточке и рассказал кое-какие детали. Самого Габриэля — не нашёл.

Максим был зол и совершенно потерян, но тут среди студентов (студентов, которые и не подозревали о существовании власти в Университете и её сложностях!) поползли слухи, что Габриэль какого-то лешего у Бедроградской гэбни. Теперь, когда вопрос с расшифровками закрыл своим самоубийственным решением Дима, а Габриэль официально получил статус полуслужащего, которым можно было бы при желании кое-как оправдать проклятые бумаги! И гэбня Университетская почти клюнула, Максим и Ларий почти отправили запрос к фалангам на официальное разбирательство относительно неправомочных задержаний лиц, находящихся под протекцией Университета.

Ситуацию спасли Охрович и Краснокаменный: почуяли неладное, разговорили студентов, нашли источник слухов. Этим источником оказалась четверокурсница с кафедры истории науки и техники — общительная, привлекательная девушка, привыкшая к случайным знакомствам с самыми разнообразными людьми. Слух ей принесло как раз такое случайное знакомство: подсел в баре некто, рассказал про то, как она хороша, заказал коньяку, слово за слово, услышал, что девушка учится на истфаке, и сделал загадочное лицо. Та заинтересовалась, стала задавать вопросы. Собеседник поддался и поведал — по страшному секрету, только такой прекрасной деве! — что он в этом баре околачивается как раз из-за истфака. Младший служащий Бедроградской гэбни, занят важным делом, имеющим отношение к задержанию Онегина Габриэля Евгеньевича. Ах, вы не знали? Да, задержан, да, Бедроградской гэбней. Да, совершенно точно, сам видел.

Разумеется, сейчас вся эта история до смешного напоминала Максиму начало чумы.

Совсем до смешного: младший служащий Бедроградской гэбни представился девушке Александром.

Когда Охрович и Краснокаменный убедительно попросили, она даже нашла оставленный Александром телефон и напросилась на свидание. Охрович и Краснокаменный с трудом, но опознали-таки в нём Гошку, голову Бедроградской гэбни. Смекнули: если голова Бедроградской гэбни знакомится с истфаковскими студентками, чтобы невзначай сболтнуть, что Габриэль у них, значит, Габриэля у них искать не надо. Провокация: Университет отправит официальный запрос к фалангам, а Бедроградская гэбня возмутится клевете и потребует не менее официальной сатисфакции.

По нынешним меркам — ерунда. По тогдашним — кошмар.

Кошмар, спровоцированный аналогичной ерундой со стороны Университета: уже тем самым вечером, когда Максим ходил говорить Габриэлю, что Дима добровольно согласился на расстрел, Ройш поднял тонны кодексов и разъяснил остальным головам Университетской гэбни, что их обманули по неизвестным причинам. Расстреливать за расшифровки нельзя — по крайней мере, без прямого указания от Бюро Патентов. Диме полагалось только заключение на Колошме.

Максим не знал этого наверняка во время беседы с Андреем — Университетская гэбня существовала тогда меньше года и состояла из людей, которые не оканчивали в общем порядке Институт госслужбы. Детальное изучение всех тонкостей взаимодействия разных уровней доступа к информации было ещё впереди.

Зачем Андрей соврал, они не сумели понять (Дима походя рассказал уже в этом мае), но удержаться от ответной гадости не смогли — отправили в Бюро Патентов обтекаемую жалобу на процессуальное дезинформирование со стороны Бедроградской гэбни.

Бедроградской гэбне, очевидно, не понравилось отдуваться за мелочи, и они решили ответить Университету не менее мелким обвинением в клевете. Только для того, чтобы оная клевета имела место, они не поленились похитить Габриэля, пустить слух среди студентов о его пребывании у Бедроградской гэбни, когда перепрятали его где-то понадёжнее.

Ради бумажной войны через посредничество Бюро Патентов Бедроградская гэбня похитила человека.

Гэбне Университетской тогда казалось, что это уже слишком. Теперь кажется, что тогда был отрядский утренник.

В итоге Габриэля искали неофициальными путями. Максим от глупого бессилия почти возненавидел Гошку лично — как первого, кто на ум приходил в связи с этим делом. А Охрович и Краснокаменный, наоборот, Гошкой тогда очень впечатлились: качеством изменения внешности, коммуникативными навыками, подготовкой. Студентка, например, была выбрана прицельно — неглупая, но болтливая, та, которой многие поверят. Ходячий истфаковский радиоканал последних новостей. И подход к ней был найден правильный. Даже «Александр» — редкое, претенциозное, с дореволюционным ароматом имя — и то неслучайно. Студентка как раз писала работу об обкатке новых методов организации производственного процесса будущим Революционным Комитетом на метелинском заводе, который стал стартовым капиталом Революции и значимой экспериментальной площадкой. И писала явно не из любви к организации производственного процесса, а из любви к Метелину лично, что было более чем заметно из работы.

Метелина звали Александр. Даже эту мелочь Гошка учёл.

Это сейчас Охрович и Краснокаменный смеются над его бесконечными младшими служащими, да ещё и Александрами, а тогда они у него в некотором смысле учились.

Сам Максим тогда ничему не учился (зря, как же зря), Максим просто хотел найти Габриэля и чтобы всё поскорей закончилось, потому что Габриэль ни при чём, Габриэль не должен был попадать под раздачу, не должен был ещё раз страдать за большую политику.

Габриэль нашёлся: не сразу, через месяц, без сознания, без документов, в какой-то городской больнице. Пришёл в себя в медфаковском лазарете. Когда Максим таки дошёл до него, прошептал слабым голосом: «Забери меня отсюда».

И это было оно — разрешение, позволение обращаться на ты, оберегать и нести ответственность, делать что угодно ещё. Максим сказал: «Не беспокойся ни о чём» — и даже не сразу понял, что — да, перешёл черту, да, теперь будет по-другому, будет так.

Он до сих в деталях помнил тот короткий разговор, состоявшийся много лет назад.

Черта, перейти которую немыслимо. Перейденная черта.

Это нелепо, но теперь каждый раз, когда Максим слышал в свой адрес неожиданное «ты» вместо приличествующего «вы», он невольно дёргался. Потому что в этой тривиальной смене обращения так много личного, так много важного только для Максима и Габриэля, что всем остальным будто бы просто нельзя этого делать.

Как бы смешно это ни звучало.


— Да перестан’ ты морду кирпичом квадратит’, что я, пытаю тебя, что л’? — снова тыкнул Максиму Муля Педаль.

Максим постарался не взъедаться: Муля Педаль ведь не со зла, просто…

Просто Максим больше не голова гэбни, даже не университетский преподаватель. Не заслуживает уважительного обращения от портовой швали.

Муля Педаль смотрел весело и с любопытством.

— Ты это, только не зашиби, но про тебя ж нынче всякое болтают, — осторожно начал он. — Будто б ты и припёр в Порт заразу, подлюка.

Максим открыл было рот, но Муля Педаль не дал ему встрять:

— В гэбне Портовой болтают. Точнее в ней-то не болтают, болтают вокруг неё. Ну, самые доверенные люди, близкие к гэбне. Типа меня, — Муля Педаль довольно заулыбался. — Короче, те, кто в курсах, что у нас тут не обратная ветрянка, а что похуже. Болтают, что ты змея: денежки из гэбни высосал и такую подставу обустроил, шоб одним махом и бедроградских, и наших с этого вашего уровня доступа смахнут’.

— Предельно глупо звучит, — сдержанно прокомментировал Максим, глядя мимо Мули Педали на высоченный забор из цельных плит.

За забором — Порт, в Порту — чума, блокада, слухи про Максима и чуму.

Максиму всегда казалось, что Порт — какая-то другая реальность, строго перпендикулярная привычной. Пересекается с ней по одной прямой, и как на этой прямой искажаются все известные переменные — сам леший не разберёт.

— Глупо-глупо, я вот не купился, — всё так же довольно согласился Муля Педаль. — Гуанако сказал, это не ты, и я сразу мозгами-то пораскинул, сразу допёр: конечно, не ты, тебе оно нахуй надо?

Гуанако сказал.

Несколько дней назад от двух этих слов Максима бы затрясло. Несколько дней назад Максим не видел, от чего на самом деле стоит трястись.

— Гуанако сказал, что подлюка и змея из тебя так себе, что подобное блядство тебе бы и в голову не пришло, — разливался соловьём Муля Педаль — Сказал, что ты хороший парен’, сверх всякой меры хороший, оттого на тебя и вся сран’ и посыпалас’.

Максим продолжил созерцать забор.

Переменные принимают абсурдное значение.


Хороший парень


Сверх всякой меры. Настолько сверх, что плюнул на собственную гэбню, на Университет, на зачумлённый город — и сорвался на Пинегу. И нет бы просто сорвался, забыл или хотя бы не смог позвонить. Так ведь сам бросил трубку, не стал предупреждать, что, куда и зачем.

Сверх всякой меры хороший парень.

Только если понятие «хороший» с необходимостью включает в себя признак «не очень умный».

В таком случае Гуанако сам поразительно хороший, хм, парень. Потому что видит всех — абсолютно всех, кто заслуживает и не заслуживает! — хорошими.

Одно дело — полагать, что «плохих» самих по себе, без конкретной причины, нет. Максиму никогда не казалось, что кто-то может быть плох просто так, плох, потому что плох. Совсем другое дело — игнорировать конкретные причины. Надевать очки с простыми стёклами, притворно щуриться и в результате переставать замечать эти конкретные причины.

До того, как исчезнуть из Бедрограда на десять лет, Гуанако носил очки. Настоящие и довольно сильные, насколько Максим мог судить. Вернулся (восстал из мёртвых) без очков. Может быть, в линзах, может быть, нет — Максим не интересовался. Сейчас подумалось, что в этом есть что-то почти что страшное, символическое (Максим дёрнулся): Гуанако ведь может просто не видеть, что происходит у него под носом.

И потому считать всех подряд хорошими парнями.

Если бы речь шла только о Максиме, дело обстояло бы не так плохо.


— …только Максима берём, он сказал, — продолжал разговор с самими собой Муля Педаль. — Дело-то фартовое, чем меньшим числом рук сдюжим, тем фартовей выйдет.

Видимо, это было объяснение, зачем Максиму нужно сидеть в такси с тавром напротив забора из цельных плит.

Муля Педаль побарабанил пальцами по рулю:

— Побыстрей бы пёр уже, времечко-то ждат’ не будет.

— Если нам нужно побыстрей, имеет смысл подъехать к какому-нибудь входу, — прохладно указал на оплошность Максим.

— Не, — мотнул всем корпусом Муля Педаль. — Гуанако сказал тут стоят’ — будем тут стоят’.

Максим ещё раз огляделся для верности: ухоженный сквер, за давностью лет поросшие травой крыши приземистых автомастерских, блестящий указатель выезда на магистраль, чуть вдалеке — кремовый кирпич новостроек. Максим знал Порт гораздо хуже многих, но уж основные входы и выходы выучил давно.

— Тут до ближайшего поста не меньше двадцати минут пешком, — удостоверившись в своей правоте, констатировал он. — Теряем время, если оно нам дорого.

— Много ты понимаешь, городской, — отбрил Муля Педаль, но на забор, отделяющий Порт от Бедрограда уставился с некоторым недоумением.

Высоко, глухо, цепляться не за что, внизу асфальт — с такой высоты не попрыгаешь.

— Тут — значит тут, — Муля Педаль решительно убрал руки с руля. — Гуанако вед’ хероты не скажет.

Максим равнодушно отметил: сотое подряд упоминание непогрешимости Гуанако его не задело. Совсем. Это было даже немного странно. Поболело и отпустило, больше не болит.

Когда Муля Педаль познакомился с Гуанако?

Сейчас, в чуму, после того, как тот сошёл с Курёхина на берег в прошлую субботу? Или всё-таки в мае, когда тот только объявился в Порту и Бедрограде после стольких лет отсутствия?

Неважно, так и так времени прошло мало, а Муля Педаль уже подался к Гуанако в личные помощники. Верит каждому слову, жмёт педали своего такси по первому требованию. Наверняка мечтает махнуть рукой на свои прежние обязанности и окончательно сбежать от Святотатыча, если понадобится.

И Максим больше не видел в этом ничего странного. Если люди готовы безвозмездно тратить на Гуанако своё время, силы и деньги (столько, сколько было получено материальной помощи от Порта в обмен на честное слово, — это не шутки), значит, Гуанако того стоит. Значит, он даёт им всем что-то, на что не жалко ни времени, ни сил, ни денег. Наверное, Максиму просто с самого начала не повезло оказаться с Гуанако не в тех отношениях.

Даже обидно. Почти.


Не те отношения


Видимо, это называется пересечение интересов.

Тут можно прямо по пунктам: контрреволюционное движение, Габриэль, власть.

С контрреволюционным движением вышло нелепо. Когда-то Максим верил, что этому государству не стоит быть (можно продолжить: «таким, какое оно есть сейчас», но лучше просто — «не стоит быть»). Гуанако год за годом без труда отнимал у Максима его веру, его сторонников, его перспективы — пока на четвёртом курсе Максима контрреволюционное движение не издохло совсем. Потому что Гуанако верил, что движению стоит издохнуть.

Он не виноват, что верил сильнее Максима.

Он молодец, он сделал, что считал нужным.

Максим смирился, пошёл в аспирантуру, забыл о политике — но политика сама пришла за ним в лице подвыпившего Хикеракли, который широким жестом усадил Максима в новообразованную Университетскую гэбню.

На тот момент Максим от слова «гэбня» шарахаться уже перестал, поостыл в ненависти к государственному устройству Всероссийского Соседства, признал кое-как некоторые его преимущества. Но это ведь не то же самое, что дать согласие на своё непосредственное участие в управлении государством.

Но его согласия никто не спрашивал — Хикеракли мог не только перегаром дыхнуть любому в лицо, но и ткнуть своим вторым уровнем доступа.

Живому члену Революционного Комитета не выскажешь никакого «не хочу».

Максим пошёл с другой стороны: «51-й год, лаборатории, эксперименты по уровню агрессии — вы помните окончательный вердикт по делу контрреволюционного движения на истфаке? Группа состоявших в нём лиц была признана психически нестабильной, но — в силу отсутствия конкретных экспериментальных данных — решено было не начинать принудительное лечение до первого однозначно трактуемого прецедента. Прецедентов пока не было, но вы уверены, что таких людей можно наделять властью?»

Хикеракли только посмеялся: «Я — нет, я-то вас не знаю, а вот ваш преподаватель, покойный Гуанако С. К., уверен. Был уверен, он и порекомендовал вас».

Покойный Гуанако С. К. даже из могилы продолжил толкать Максима на путь любви к Революции. И к государству, ставшему её результатом.

Максим взбесился. Сначала у него отобрали его идеалы, а потом и вовсе начали распоряжаться им по своему разумению. Ларий, Охрович и Краснокаменный, с которыми он по всё тому же чужому разумению оказался в одной упряжке, успокаивали его: собственная гэбня — это весело. Это возможность претворить идеалы в жизнь, совместить их с реальным положением дел, сделать так, как кажется правильным, а не так, как делают все остальные. Это единственная форма деятельности, которой разумно заниматься бывшему главе контрреволюционного движения.

Ларий, Охрович и Краснокаменный — тоже экспериментальный материал 51-го года. Что их слушать, ненормальных.

Особенно с учётом того, что наличие собственной гэбни и без их аргументов слишком подогревало самолюбие и вдохновляло на свершения. Это стыдно, это предательство былых идеалов, но это правда.

И правдой это сделал Гуанако, потому что так захотел. А Максиму оставалось только подчиниться воле мертвеца и получать своё поначалу постыдное удовольствие.

Даже смешно.

Контрреволюционное движение на истфаке, двигавшееся прямиком к созданию Университетской гэбни. Которая состоит теперь из его ярых сторонников и ярых противников, двое на двое, равенство мнений.

Достойный конец мечтаний о достойном же конце существующего государственного устройства.

Но это давно пережитые эмоции, куда больше эмоций ещё совсем недавно вызывали пересекающиеся интересы «Габриэль» и «власть».

Вызывали, да. Но, по-хорошему, тут и думать нечего: и то, и другое казалось много лет подряд принадлежащим Максиму, но стоило Гуанако вновь возникнуть ниоткуда на горизонте, как иллюзия развеялась.

Не над чем тут думать. Есть вещи, которые могут принадлежать только самым лучшим. И самые лучшие не виноваты в том, что они самые лучшие.

Молодцы они, если мыслить здраво.


— Что я тебе говорил! — замахал руками Муля Педаль. — Тут ждат’ — значит, тут.

Максим проследил за его суматошными жестами: метрах в пятидесяти от такси на заборе возникла фигура в тельняшке, чуть неуклюже качнулась, бросая на асфальт что-то большое. Видимо, тюк с тряпьём или опилками. Фигура огляделась, помялась, прицелилась и приземлилась с высоченного забора на свой заранее подстеленный тюк.

Вскочила, отряхнулась, отошла подальше и, размахнувшись, перекинула тюк обратно за забор. Видимо, таки тряпьё, а не опилки.

Пара секунд — и Гуанако уже в городе, преодолевает своим мучительно знакомым быстрым шагом расстояние до такси. Улыбается заранее, как будто видит Мулю Педаль с Максимом сквозь затемнённые стёкла.

Лёгкость, подумал Максим, делает лучших самыми лучшими. И тяжело вздохнул.

— Не хочется никого нервировать лишний раз с этой блядской блокадой, — распахнул дверь такси Гуанако. — Там на постах сейчас такое творится, что лучше не соваться со своим пропуском. Страждущие убьют нахуй постовых, которые пропустят в город какого-то наглого хуя с бумажкой. Так что приходится выбирать альтернативные пути.

— С такси или грузовиком проще, — радостно закивал Муля Педаль. — Думают, везём чего хорошее, не бухтят. Только прицепит’ся пытаются.

Блокада Порта, подумал Максим. Перекрытые входы и выходы, недовольство портовой швали. Там сейчас ещё неспокойней, чем всегда. Там сейчас кошмар.

— Здравствуй, — протянул руку с заднего сиденья Гуанако. — Ты живой?

Максим неопределённо повёл плечами, пожал протянутую руку и только сейчас заметил, что Гуанако мокрый: характерный запах воды, непросохшие волосы, едва заметные дорожки застывшей соли на коже.

— Сходил ополоснулся прямо в Пассажирском Порту, — пояснил Гуанако, дав Максиму возможность не отвечать, живой он или не очень. — Там же сейчас пусто совсем, таможенники не шугают, приличия и безопасность не блюдут. А бухта классная. Когда солнце встаёт, так вообще.

— Просто так сходил? — удивлённо переспросил Муля Педаль, газуя и оставляя за спиной высоченный забор, ухоженный сквер и коробки автомастерских.

Гуанако засмеялся:

— Ага. Ничего не пиздил и никого не мочил, ты представь. Плавал себе меж беленьких-чистеньких пароходиков и на рассвет любовался как последний кретин, — поискал по карманам самокрутку Гуанако. — Муля, было б дело — я б тебя кликнул, не сомневайся.

Блокада Порта, подумал Максим, корабли, не выпущенные в море, беспорядки и паника. Пока портовая шваль осаждает доступных ей представителей власти — капитанов, таможенников, диспетчеров, а кто-то, наверное, и саму Портовую гэбню, — Гуанако сходил поплавать в бухте Пассажирского Порта на рассвете.

Как же понятно, подумал Максим, почему Габриэль вздыхал по нему столько лет.

Как же непонятно, почему его вообще занесло в Университет.

Гуанако ведь другой породы — ему бы контрабанду возить из далёких стран, а не экзамены принимать, он же на короткой ноге с Портовой гэбней, он же с отрядских лет по портовым закоулкам прячется и через заборы прыгает.

Максим попробовал представить, на что был бы похож Университет, не случись там Гуанако, но забуксовал уже на контрреволюционном движении. Заглохло бы само? Или всех бы пересажали? Или что-нибудь получилось бы? Но что? Не уничтожение же существующего государственного строя, в самом деле.

Максим буквально увидел перед собой стройный ряд томов ПСС Гуанако, которое они когда-то ваяли всей кафедрой, чтобы идеологически прикрыть действия Университетской гэбни. Увидел Габриэля, который щурился в своих очках с простымистёклами над затёртыми машинописными листами, пытаясь сложить недоработанные отрывки в подобие целого, и тайком подливал себе в чашку больше коньяка, чем кофе.

Это было давно, с тех пор Габриэль стал щуриться гораздо чаще — может, и правда зрение село? А недавно, во вторник, ещё до того, как разругаться с Габриэлем и хлопнуть дверью, Максим застал на кафедре студентку Шухéр с первым томом ПСС Гуанако в руках. Нелепо раскричался — вместо того, чтоб порадоваться, что домашняя девочка решила-таки почитать что-то ещё, помимо своей слезливой росской классики.

Задело, что домашняя девочка захотела начать просвещаться именно с томов Гуанако. А с чего ещё, спрашивается, ей было начинать?

— Я хотел спросить, — прокашлялся Максим. — Студентка Шухер и Хащина — там стало что-нибудь понятно? Был, не был в больнице Силовой Комитет? Я же, — Максим замялся было, но продолжил, — я же выключился из работы Университета как раз на этапе выяснения, что с ней произошло.

Ройш, подумал Максим, немногим лучше Максима. Но и Максим не лучше Ройша.

Гораздо, гораздо хуже: он же сам утром четверга ругал того за не скоординированную с гэбней ночную поездку в Хащину после звонка из больницы. Распылялся перед Ройшем, сутулым и скрюченным ещё больше обычного: вы рехнулись, чем вы думали, как бы вы за неё ни волновались, вы должны были сперва известить нас, и хорошо, конечно, что всё хорошо закончилось, а ведь могли пропасть и вы…

Днём четверга Максим рехнулся, думал чем-то не тем, волновался и не известил. Пропал — и хоть в результате вернулся, всё равно нельзя сказать, что это закончилось хорошо.

— Уй бля, она же Шухерова дочка, — Гуанако тем временем звонко хлопнул себя по лбу. — А я-то и не подумал сразу, а он вот с чего!

Максим вопросительно обернулся. Не то что бы его в самом деле так интересовало, что именно произошло со студенткой Шухер. Уже очевидно, что ничего хорошего. Но когда-то давно, тысячу лет назад, в прошлую субботу Максим пообещал ей безопасность — а потом она куда-то испарилась, а Ройш стал ещё сутулей и скрюченней обычного.

Если бы кто-то пообещал безопасность Габриэлю, а потом тот куда-то испарился, Максим бы стёр этого кого-то в порошок.

Только безопасность Габриэлю обещал сам Максим. То, что его запихнула в Порт Бедроградская гэбня, — целиком на совести Максима. То, что он оказался при этом зачумлён, — тоже, но в несколько меньшей степени. В конце концов, медицинская безопасность не совсем в компетенции Максима, хоть это и не оправдание.

Интересно, у студентки Шухер тоже чума?

— Погано вышло, — прищёлкнул языком Гуанако. — Леший, из головы как-то вылетело, что девочка-без-диктофона — Шухерова дочка. Он же на курс меня старше учился, мы же с ним оборот твири не поделили, я и не держал в уме, что у него дочка. У меня-то детей нет. Идиот, — рассеянно побеседовал с собой Гуанако.

— Начал’ник, ты чё? — покосился на него Муля Педаль, лихо вписавшись в сложный разворот.

— Муля, давай без начальников, — поперхнулся Гуанако. — Какой я тебе начальник? Я тебе подельник, а ты не дури.

Максим почти усмехнулся: призрак Начальника Колошмы пролетел мимо услужливого, но не слишком осведомлённого Мули Педали, а тот и не понял, что не так.

— Я только хотел это — как это говорят? — заметит’, — нашёлся Муля Педаль, — что все вроде давно в курсах, что девочку-то папаша и сгубил. Не захотел её в лазарет на лекарство пихат’, написал отвод по медицинским, вот она, неприкаянная, и добегалас’.

— Да знаю я, знаю, — Гуанако досадливо хмыкнул. — Но всего-то не упомнишь, когда кругом так весело. Вроде и с Димой говорили об этом когда-то там в районе Хащины, а всё равно у меня Шухер отдельно, а девочка-без-диктофона отдельно. Нда.

Дима, подумал Максим, мог положить студентку Шухер в лазарет против воли её отца. Тот же Поппер к Диме прислушивается больше, чем к Шухеру.

— Пиздец, конечно, но поделом Шухеру, — аутично брякнул Гуанако. — А за девочку обидно. Мой батюшка тоже любил в мои дела соваться — так я и свалил от него в Порт, как только смог. А она аж до третьего курса никуда не свалила, — Гуанако таки сфокусировался на Максиме, вспомнил, что всё началось с вопроса, где студентка Шухер. — Бедроградская гэбня её прибила. Прям сразу, во вторник.

Во вторник, когда Максим накричал на студентку Шухер из-за первого тома ПСС Гуанако и не спросил даже, какого лешего она не на процедурах.

— А сегодня и Шухера прибили, — продолжил Гуанако. — Только не Бедроградская гэбня, а младшие служащие. И не прибили, а так — зашибли. Его Охрович и Краснокаменный под замок посадили на конспиративной квартире. Сказали, может раскричаться про чуму. Я и не врубился, чего ему кричать, а он, видать, о девочке от кого-то услышал. Кто, блядь, додумался слить? — Гуанако сплюнул. — Не подождать было как будто, пока всё с политикой утрясётся! Короче, на конспиративную квартиру припёрлись гонцы от Бедроградской гэбни, чего-то хотели от Шухера, только мы этого уже не узнаем. Потому что Шухер, блядь, чё-то там попытался выкинуть, а они его, прихуев, и зашибли.

Максим представил Андрония Леонидовича Шухера, субтильного медфаковского профессора, оказывающим сопротивление людям Бедроградской гэбни, и поморщился. В этом было что-то невыносимое, жалкое, нелепое, стыдное.

— Вот уж не думал, что это скажу, но Шухер-то крутой! — заулыбался Гуанако. — Не сдался врагам, помер в бою, не дал им, чего они там хотели. Круто. И на пользу Университету, а поначалу всё выёбывался. Даже если о девочке думал, а не об Университете, всё равно круто.

Выглядел Гуанако так, как будто в университетских рядах прибыло, а не убыло.

Максиму не с чего было сожалеть о самом Андронии Леонидовиче Шухере, но в голову немедленно прокралась тоскливая мысль: вещи студентки Шухер в квартире на Бывшей Конной Дороге.

Раз Габриэль теперь в Медкорпусе, Максиму лучше жить там, а не на Поплеевской. На Поплеевской после всего жить нельзя, можно только медленно умирать среди их с Габриэлем книг, кофейных чашек, двух печатных машинок на одном длинном столе. Но и в квартире Максима на Бывшей Конной Дороге не побудешь один — свитера с яркими брошками по дивану, томик слезливой росской классики, неаккуратные конспекты с недорисованным профилем Хикеракли и размашистой подписью: «учите Революцию, у них были ТАКИЕ РУБАШКИ!».

Всё это стоило бы передать отцу студентки Шухер, если она погибла.

То, что погиб и отец, несколько осложняет ситуацию.

Выкинуть вещи у Максима рука не поднимется. Студентка Шухер была домашняя девочка. Для студентки истфака недостаточно образованная, зато сумасбродная — достаточно сумасбродная как раз для студентки истфака. Она не побоялась помочь в большом деле. Она не заслуживает того, чтоб её скромные пожитки полетели в мусорное ведро.

Пойти с ними к Ройшу? Нет, спасибо.

На месте Ройша Максим убил бы любого, кто рискнул бы сунуться к нему по такому вопросу. Максим и так почти что на месте Ройша, он знает, о чём речь. Не факт только, что он знает Ройша и правильно оценивает его гипотетическую реакцию.

Максим подумал ещё немного, проскальзывая взглядом по бесконечным окнам Бедрограда, в которых пока что не зажигался свет.

Воскресенье, раннее утро, Бедроград ещё валяется в кровати.


Неделю назад, в воскресенье, в кровати валялся Габриэль со своим тогда ещё не диагностированным «сотрясением мозга».

Постанывал и просил не включать лишний раз свет.

Максим тихо и осторожно, как только мог, открыл дверь, разделся, выпил первого попавшегося под руку алкоголя и остался в другой комнате на диване, чтобы не мешать.

После бессонной ночи на Революционном, дом 3, в резиденции фаланг, он чувствовал себя слишком взбешённым — ложиться к Габриэлю значило бы непременно поругаться.

Фаланги не хотели рассматривать запрос Университетской гэбни, Габриэль не хотел рассматривать причины, по которым Максим сначала ударил его, потом отправил в Порт, а потом забрал домой, но бросил там в одиночестве на целую ночь.

К полудню Максим паршиво выспался, позвонил на кафедру Ларию, поинтересовался положением дел и снова поехал на Революционный проспект.

Вечером Габриэль выглядел ещё хуже, но уже бродил по дому, бесконечно заваривая кофе.

Вечером (почти ночью) позвонил с кафедры Ларий (почти закричал): «Дима говорит, что заражать могли не только дом Ройша!»

«С чего Дима это взял?» — хмуро отозвался Максим, перед носом у которого Габриэль не донёс до стола свой проклятый кофе.

«Я не знаю, чем он занимался весь день, — тараторил Ларий. — У Святотатыча я его по телефону в обед не нашёл, но только что он отзвонился сам, сказал, к Шапке в Столицу ездил Гошка, Шапка подозревает, что масштабы заражения будут серьёзнее, чем мы рассчитывали».

Максим задумался, насколько вообще можно полагаться на чьи-то предположения.

Но, когда он сам связался той ночью с Димой, уверенность последнего в выводах Шапки убедила-таки Максима, что стоит хвататься за голову и спешно искать способы борьбы с настоящей эпидемией.

Как выяснилось уже скоро — действительно стоило.


Максим оторвался от окна и достал сигареты.

Всего неделю назад, в такое же сонное бедроградское воскресенье, чума только начинала набирать обороты.

Габриэль ещё был в квартире на Поплеевской, студентка Шухер — в квартире Максима на Бывшей Конной Дороге.

Максим понял: как освободится от гуанаковских дел — надо найти Диму.

Он больше всех, не считая Ройша, общался со студенткой Шухер, он тоже причастен к тому, что она погибла, он лучше Максима разберётся, как следует поступить с её вещами.

Надо найти Диму сегодня же. Определённо.

— Тебе ствол оставили? — завозился на заднем сиденье Гуанако.

Максим вытряхнул из головы всё лишнее.

Ствол — пистолет — табельное оружие с выгравированным личным номером.

— Нет, конечно, — ответил Максим. — Он у Охровича и Краснокаменного с самой пятницы. Гэбня временно отстранена, я к гэбне и вовсе отношения не имею. Ходить при табельном не положено.

— Как и использовать его в портовых делах, — удовлетворённо кивнул Гуанако. — Хорошо, что твой ствол не при тебе.

— Никто б ему сейчас ствол не доверил, — подал голос Муля Педаль.

Гуанако аж замялся, но потом захохотал, поскольку прозвучало это как раз тогда, когда он протягивал Максиму пистолет. Не табельный, с каким-то немного другим корпусом — Максим не то что бы хорошо разбирался в видах и родах пистолетов, поскольку во Всероссийском Соседстве таковых нет и быть не может. Табельные не считаются.

— Если человека в моей ситуации задержат с нелегальным оружием… — начал Максим, прекрасно понимая, что Гуанако не остановят соображения здравого смысла.

Гуанако хочет дать ему пистолет и даст.

Именно сегодня, именно сейчас.

Это какой-то совсем уж мучительный, невыносимый, жуткий символизм.

Гуанако хочет. Он молодец, у него всегда получается именно то, чего он хочет. С Максимом-то точно — сколько раз уже проверяли на практике.

— Вы уверены? — Максим дрогнул голосом, сбился вдруг на студенческое «вы» в адрес преподавателя.

Гуанако посмотрел на него с тем самым искренним выражением, за которое его иногда хотелось пристрелить на месте. Искренность, честность, дружелюбие, все вокруг — хорошие парни, буквально все, никаких проблем!

— Сергей Корнеевич… — третий раз попытался Максим.

Попытался что? Отказаться, объясниться, спихнуть ответственность?

— Не выкай, а, — растерянно ответил не на то, о чём его спрашивали, Гуанако. — Большой мальчик давно. Ты боишься, что ли?

Да, подумал Максим.

Да, хотел закричать Максим.

Растерянная искренность, честность и дружелюбие Гуанако запихнули Максиму его «да» очень, очень глубоко.

— Что делать-то нужно? — как можно хладнокровнее осведомился он и наконец взял несчастное незарегистрированное оружие.

Взвесил в ладони — габариты привычные, пойдёт.

— Нормально? — подлил масла в огонь Гуанако. — Со стволами всё сложно даже в Порту, но я подумал, чем ближе к вашему табельному, тем удобней.

Искренний, честный и дружелюбный Гуанако позаботился даже о привычных габаритах.

Максим через силу благодарно улыбнулся.

Гуанако потёр лоб, проглотил пару слов, как будто собирался сейчас извиняться.

— Насчёт что делать, — вздохнув, таки заговорил он. — Я знаю, тебе может это не понравиться. В смысле, тебе может не понравиться не что, а зачем. Но ты не отказывайся сразу, ладно?

Максим кивнул как можно более миролюбиво.

Он уже достаточно сделал того, что нравится ему, принципиально не глядя по сторонам, чтобы теперь не поумнеть.

— В Порту нынче не очень-то жалуют что Университет, что тебя лично, — всё тем же извиняющимся тоном продолжил Гуанако. — Это для всех дерьмово, с этим надо разобраться. И я подумал…

Гуанако — хороший парень, вспомнил Максим, Гуанако подумал про всё и про всех, как всегда. Часто его «про всех» означает «за всех», но это не такая большая беда, как казалось ещё пару дней назад.

Даже про привычные габариты подумал.


А потом Максим полчаса просидел в кустах с пистолетом, и ничего не произошло.

«На шухере», — безвкусно посмеялся Гуанако, указывая на живую изгородь, за которой желтел пустырь перед каким-то складом на окраине города.

Удобное место: завод по ту сторону шоссе, какие-то гаражи и собственно склад.

Гуанако с Мулей Педалью подобрались к складу сзади, поскольку спереди, у ворот, грелась на неожиданном после стольких дождливых дней солнце малочисленная охрана.

Максиму из его кустов было видно и ворота, и незваных гостей, когда те довольно комично обходили разомлевшую охрану с тыла.

Если бы он хотел, он мог бы полчаса назад застрелить Гуанако, который, не задумавшись ни на секунду, повернулся к Максиму спиной и двинулся к складу по отлично  простреливаемому из кустов пустырю.

Он позвал Максима, он уговорил Охровича и Краснокаменного выпустить Максима как раз для того, чтобы дать ему пистолет и повернуться спиной.

Он так верит в Максима, что у Максима пересыхает в горле, когда надо что-то сказать.

Пока сидишь в кустах, по крайней мере, говорить ничего не надо.

Следить за охраной, если что — стрелять её к лешему, сигналить.

Этот склад совсем небольшой; Гуанако объяснил, что там внутри всего одно помещение, будка для охраны снаружи — очень удобно.

На этом складе Гуанако вчера встречался с одним из голов Бедроградской гэбни, на этом же складе сегодня ночью тоже состоится некая встреча, относительно которой ничего внятного Гуанако выдавить из себя не смог.

На этом складе может оказаться новейшего образца оборудование для записи и воспроизведения изображения. Вчера было, а с учётом назначенной на сегодня встречи его вряд ли стали бы демонтировать и уносить.

А если так, его демонтирует и унесёт Гуанако.

Подобное оборудование — пока что редкость. Его собирают инженеры Бедроградской гэбни, оно не валяется на дороге просто так. Фаланг они осчастливили чудом техники, Медицинскую гэбню по старой дружбе — тоже.

А с Медицинской гэбней водит давнюю дружбу и Юр Карлович Поппер, заведующий кафедрой вирусологии. Он с кем-то из её голов учился на одном курсе, поэтому пару лет назад медфаку редкое оборудование всё же перепало. Для записи экспериментов или чего-то в этом духе. Когда встал вопрос, как доказывать готовящееся незаконное проникновение в подвал дома Ройша, Университетская гэбня о медфаковской аппаратуре вспомнила и использовала её в не слишком научных целях. Повезло, что аппаратура была, хоть фаланги и проигнорировали потом все доказательства.

У Порта же такой аппаратуры, кажется, всё ещё нет.

Если её раздобыть и с помпой презентовать Порту, есть шансы если не загладить свою вину, то как минимум поправить репутацию Университета.

Поправить репутацию Максима.

И всё уже заготовлено: условия для помпы, план ограбления, такси с водителем-тавром прямо до места. Максиму нужно только чуть-чуть посидеть в кустах с пистолетом для того, чтобы можно было сделать вид, будто он имеет ко всему этому какое-то отношение.

Удивительным образом это даже не бесило Максима. Только горло продолжало пересыхать: к нему вот так, а он…

Через полчаса сидения над крышей склада нарисовалась голова Гуанако. Посмотрела в сторону кустов, не увидела условных обозначений тревоги, скользнула на секунду обратно, чтобы совсем скоро Гуанако оказался на крыше целиком, а не только вращающейся головой.

Всё это напоминало какую-то комическую пьесу с небогатой, но выразительной сценографией: Максим со своего места созерцал одновременно ничего не подозревающую охрану и тихого, гротескно аккуратного Гуанако, который передвигался по крыше буквально на цыпочках. В руках у него была толстая верёвка, почти канат, и прямо сейчас он искал, к чему бы привязать конец этого каната.

На вчерашней встрече с головой Бедроградской гэбни Гуанако разглядел, что дополнительных входов на склад нет, поэтому охрана и прохлаждается в одном и том же месте. Зато на потолке, среди металлических балок, обнаружился люк. С замком, но замки для портовых отмычек не проблема, да и охрана не проблема, раз можно гулять у неё над головой.

Гуанако, зафиксировав свой канат, подал какой-то знак в отверстие люка и начал медленно вытягивать прикреплённый груз. Медленно, очень медленно, плавно переставляя по канату подрагивающие от напряжения руки.

Максиму, косившемуся одним глазом на охрану, не к месту вспомнилось: Гуанако умеет вязать узлы, он же портовый, но в мае один узел вышел у него недостаточно крепким.


Максиму рассказали Охрович и Краснокаменный.

Охрович и Краснокаменный часто преувеличивают или извращают факты, но врать от начала и до конца просто так они не станут.

В мае Гуанако пытался вешаться, но верёвка — как в комической пьесе — оборвалась.

История проста, с ней давно пора смириться. Некоторую её часть Максим видел своими глазами.

В начале мая Гуанако и Дима вернулись в Бедроград живыми. Развлекали всех желающих байками, ходили по гостям, опустошали запасы алкоголя у обрадованных хозяев.

В дом-башню на Поплеевской они, разумеется, тоже зашли.

Разумеется, это была уже не первая встреча Максима и Габриэля с мертвецами — до этого была кафедра, было что-то ещё. Разумеется, Гуанако с хохотом всучил Габриэлю охапку роз невозможного зелёного цвета, таких, как когда-то давно, когда Габриэль заканчивал последний курс, а Максим — всего только первый. Разумеется, и Максим, и Дима смотреть на эти зелёные розы не могли, но, разумеется, тоже натужно смеялись: старые добрые времена, старая добрая шутка. Разумеется, сначала всё было нормально, зато потом Габриэль оказался с Гуанако в кухне один на один, и они, разумеется, поговорили.

Разумеется, Максим и Дима подслушивали.

Не договариваясь, но и не специально. Просто вышли из комнаты в коридор, дошли до полуприкрытых дверей и остановились в неловком молчании.

В какой-то момент, не договариваясь, вышли из квартиры вон.

Максим поехал на Бывшую Конную Дорогу, Дима (через пару дней, выяснив-таки отношения с Гуанако) — в Столицу.

А Габриэль и Гуанако поехали в дружественное Ирландское Соседство. На неделю или две, уже и не вспомнить.

Габриэль бросил завкафское кресло в разгар конца учебного года, студенты шептались и даже осмеливались задавать Максиму вопросы. Одного Максим чуть не отчислил за эти вопросы, но Ларий благоразумно припрятал в секретарском столе документы.

К сессии Габриэль вернулся. Ничего не объяснял, но выглядел так, что было без слов понятно, что между зачётами он ночует не с Гуанако.

В какой-то из зачётных дней на кафедру прибежали весёлые Охрович и Краснокаменный, загалдели и вытряхнули на Максима детали. Габриэль сказал: «Наигрались», Гуанако сказал: «Лады, никаких проблем» — и с улыбкой пошёл вешаться в тиши своей портовой жилплощади.

Только верёвка оборвалась, и пришлось Гуанако до самого сентября плавать по дальним странам на Курёхине, переправлять контрабанду и жить дальше.

Два раза подряд не вешаются, оборвалась — так оборвалась.


Максим следил из кустов за руками Гуанако и очень надеялся, что эта верёвка выдержит.

Когда на крышу таки была поднята сеть, гружёная редкой аппаратурой, которую непредусмотрительно оставила на складе до сегодняшней ночи Бедроградская гэбня, Максим даже выдохнул с облегчением.

Ему вообще-то было плевать, удастся ограбление или нет, — меньше всего Максима сегодня волновала собственная репутация в Порту. Но когда смотришь из кустов на аккуратные движения рук по верёвке, невольно начинаешь хотеть, чтобы всё получилось.

Вслед за сеткой на крышу вылез Муля Педаль. Закрыл за собой, склонился над люком на пару минут (поковырялся в замке отмычкой?). Потом выпрямился и, судя по позе, шепнул Гуанако что-то крайне самодовольное. Обернулся в сторону Максимова укрытия, удостоверился в отсутствии сигналов тревоги и на цыпочках побежал к тому краю крыши, который находился подальше от охраны.

Охрана (три человека из младших служащих) вяло переговаривалась, прислушиваясь не к шагам над головой, а к звуку радиоприёмника, транслирующего всероссийские новости из приоткрытой будки.

Максим опять подумал о контрреволюционном движении: да кому оно было нужно, если большая часть добропорядочных граждан с таким интересом слушают государственный новостной радиоканал? Даже на работе, на посту — так, что можно планировать ограбление на время выпуска новостей, чтоб никто ничего не заметил.

Муля Педаль тем временем с неожиданной для его таврской комплекции грацией спрыгнул с какого-то уступа на стене. Приземлился мягко, охрана с другой стороны склада и не шелохнулась.

Гуанако с сетью награбленного в руках подплыл к всё тому же краю крыши, глянул вниз, снова привязал к чему-то канатный конец, присел на корточки и снова медленно, очень медленно и напряжённо стал перебирать руками по канату, только теперь, наоборот, спуская груз. Периметр крыши был больше периметра основания склада, и зазор между канатом и стеной оказался достаточным для того, чтобы груз не бился, если не раскачивать конструкцию.

Муля Педаль таращился наверх, готовый принять сеть в свои объятия.

Всё это продолжало выглядеть чрезвычайно комично. Максим смотрел против солнца — так фигуры и охраны, и грабителей выглядели даже не актёрами на сцене, а вырезанными из тёмной бумаги силуэтами, совершающими свои смешные манипуляции на подсвеченном бумажном же экране.

Дети младшего отрядского возраста были бы в восторге.

Максим, не убирая руки с пистолета, размышлял, смог бы или нет Гуанако сейчас так ловко управляться с верёвкой, если бы в конце мая после неудавшегося повешения не пошёл матросом на Курёхина.


— Эк мы их! — погладил Муля Педаль сеть с награбленным, покоящуюся на переднем сиденье.

Максим сидел сзади, чтобы удобнее было высматривать возможную слежку. Такси неспешно петляло по мощёным улочкам Университетского района.

Гуанако Муля Педаль докинул до медфака, поскольку тот сослался на необходимость переговорить о чём-то с Поппером. Максим понимал: Гуанако просто самоустраняется из процесса передачи награбленного Порту, чтобы всё внимание досталось ему, Максиму.

Максим не стал спорить. Пусть Гуанако порадуется воплощению своих планов. Он пока не знает, что любые планы всё равно бессмысленны, а проблемы с репутацией Максима сегодня точно не закончатся.

Потому что иногда надо просто смириться: не лезть управлять тем, с чем не можешь управиться, и сделать один маленький, но важный шаг.

Ведь один шаг может быть не менее важным, чем попытки управления большим и неподъёмным, попытки всё учесть, всё просчитать и сделать всем хорошо.

Довольный Муля Педаль включил музыку, и это снова оказалась Кармина Бурана. Как в прошлую субботу, когда Максим забирал из Порта Габриэля и студентку Шухер. Как во многие другие дни, которые лежали за пределами чумы в Бедрограде, а потому воспринимались теперь не совсем реальными.

— Чего лицо такое? — агрессивно поинтересовался Муля Педаль. — Симфонической музыки, что л’, не любишь?

Максим улыбнулся и даже почему-то не дёрнулся в этот раз от обращения на ты.

— Наоборот, — примирительно ответил он. — Но давно хочу спросить: почему всегда Кармина Бурана?

— Не всегда, а просто часто, — Муля Педаль несколько смутился. — Хорошая она, величественная… Как это говорят? Духопод’ёмная, во!

Поднятие духа сейчас очень кстати, подумал Максим и вслушался в величественные, духоподъёмные, но такие зловещие звуки.

Как будто говоришь с судьбой, а она почему-то откровенничает, рассказывает тебе вот так запросто, кому жить, а кому умирать.

— Ну и байка же крутая, — подумав, добавил Муля Педаль. — Ты-то небос’ не слышал, сплетни в университетах не преподают.

Именно сплетни и преподают, подумал Максим, особенно на истфаке.

— Наверное, не слышал, — смиренно согласился он вслух.

— Ноты же у нас в Порту откопали незадолго до Революции, — начал с общеизвестного Муля Педаль. — С подпис’ю Карл Ёрф. Прощелыга небос’ какой.

Максим не соврал, он действительно немало понимал в симфонической музыке.

Карл Ёрф, предполагаемый компилятор Кармины Бураны, возможно, действительно подставное лицо, псевдоним. Какой-то европейский авантюрист, чёрный археолог с музыкальной подготовкой, который занимался разграблением того, что осталось от имперских городов. Вряд ли человек такой породы, даже совершивший открытие благодаря своим нелегальным занятиям, стал бы подписывать это открытие своим именем.

Поэтому Муля Педаль прав — прощелыга.

Удачливый прощелыга, нашедший среди осколков и черепков крепостей двенадцатого века сборник народных имперских песен и несколько серьёзных религиозных арий. Оригинальные манускрипты (или что это было?) так и не обнаружены: очевидно, Карл Ёрф оставил их себе и растворился в неизвестности. Наверняка нечаянно погиб, как и бывает в конце концов с каждым чёрным археологом.

Мировой культуре достались только его собственные бумаги — задрипанные нотные листы с короткими едкими комментариями, из коих следовало, что музыкальная грамотность некого Карла Ёрфа была высока (а грамотность языковая, кстати, не слишком — комментарии содержат изрядное количество орфографических ошибок). Он расположил песни и арии в определённом порядке, сделав из разрозненного материала целостное произведение. Подлинность текстов сомнений не вызывает, но относительно музыки единого мнения до сих пор нет. Карл Ёрф подробно расписал партии для современных ему инструментов, заменив ими по своему разумению утерянные имперские. В европейской симфонической обработке искажений относительно оригинального звучания не может не быть. Насколько они велики и как много Карл Ёрф, увлёкшись, дописал от себя, спорят по сей день.

Но так или иначе, нотные листы с заглавием «Кармина Бурана» и посвящением (по-британски, с ошибками): «Моему дражайшему и нежнейшему другу, который так мечтал оказаться на вершине колеса музыкальной фортуны» — не остались в забвении.

Их нашли в Петербержском Порту (где же ещё) за несколько лет до Революции, их пытался играть Петербержский Симфонический Оркестр, а уже скоро их музыка зазвучала из радиоприёмников Всероссийского Соседства (настоял Набедренных, концерты Петербержского Симфонического когда-то регулярно посещавший).

— Когда она до Британии дошла с гастролями, случилас’ байка, — заговорщицки подмигнул Муля Педаль. — В оркестре Королевской Консерватории ёбнулся пианист. Свихнулся, в смысле. Стал доказыват’ этим — как это говорят? — критикам, что Кармина Бурана — его, а не карло-ёрфовая и не имперская. Типа он написал, типа не раскопки всяких там крепостей, а вот прям музыка своего сочинения!

Если Максим об этом даже не слышал, значит, совсем неубедительно доказывал. Вопросы достоверности имеющихся объектов имперской культуры входят в круг научной компетенции Максима.

— Пианист в психушку попал, — будто признаваясь в чём-то стыдном, Муля Педаль заговорил совсем другим голосом. — Насовсем, там и подох через много лет. А пока не подох, всё твердил и твердил, что Кармина Бурана — его. Я когда её слушаю, об этом думаю. Может, правда его?

— Исключено, — со вздохом ответил Максим. — Я не эксперт, но…

— Все так говорили, а он с ума сошёл! — Муля Педаль выпятил губу с таким видом,  как будто сумасшествие может быть аргументом.

Максим едет в Порт с пистолетом, который ему дал Гуанако, и по дороге ведёт с портовым тавром дискуссии о Кармине Буране.

Это казалось сумасшествием не меньшим, чем приписывать себе сочинение имперских народных песен и религиозных арий.

— В любом случае, это удивительная музыка, — покладисто резюмировал Максим. — Настолько удивительная, что сойти с ума немудрено.

Муля Педаль, кажется, относительно удовлетворился такой реакцией. В драматическом молчании он вывернул с улочек Университетского района, принуждающих к медлительности, и нормальной асфальтированной дорогой погнал к Порту.

— Она же про нас, — со значением брякнул он под конец второй арии. — Про фортуну и про суд’бу, про то, что никогда не знаешь заранее, где тебе подфартит…

— …а где удача от тебя отвернётся, а судьба обманет, — сумрачно добавил Максим, и не думая смеяться над тягой к символизму портового тавра Мули Педали.

Тяга к символизму, подумал Максим и почувствовал пьянящую тяжесть пистолета на бедре.

— Ты неправ, — с едва ли не гуанаковской улыбкой отмахнулся Муля Педаль. — Она про то, что иногда мы оказываемся в дерьмище, в большом дерьмище, но это тоже правильно, это суд’ба такая, поворот колеса. Провернулос’ — и хруст’ тебе по косточкам! Но вес’ остальной-то мир продолжает пит’ и трахат’ся, продолжает — как это говорят? — любит’ друг друга, покуда ещё кого-нибуд’ колесом не придавило. Так и надо, чё.

Максим сглотнул.

Пить и трахаться, любить друг друга, покуда гигантское, чудовищное колесо неведомого механизма не подкатится близко-близко, не заслонит тебе солнце. Не качнётся угрожающе в качестве предупреждения.

Но с предупреждением или без — всё равно догонит, раздавит, расплющит.

Расплющит и не посмотрит, сколько ты пил и трахался, сколько любил. Мало — сам виноват, спрашивай с себя. Колесу наплевать, оно может только катиться и расплющивать.

Как расплющило Габриэля и Максима.

Как расплющили (колёса такси Бедроградской гэбни, Гуанако по пути со склада до медфака добавил подробностей) студентку Шухер, рисовавшую в конспектах профили членов Революционного Комитета.

Надо, надо найти Диму.

— Стёкла чут’ опусти и пушку вын’, — подобрался вдруг Муля Педаль. — Скоро через пост попрём, там толпы бурлят. Если за ворота побегут, это не наша морока, а постовых. Но могут бросит’ся на такси. Бросятся — в затылке долго не чеши, по ногам стреляй. Только совсем не мочи, если сможешь.

Если сможешь, подумал Максим.

Университетская гэбня, в которой он больше не числится, для гэбни имеет всё же не самый тривиальный круг обязанностей. Вооружённые действия в эти обязанности непосредственно не входят. А когда входят, их берут на себя Охрович и Краснокаменный, так сложилось.

Во времена контрреволюционного движения Максиму доводилось всякое, но «совсем мочить» — всё-таки нет. Не потому что он не хотел, имел предубеждения или что-то ещё, а просто потому что не доводилось.

Когда-то всё доводится делать в первый раз.

Так почему бы и не на въезде в Порт?

— Про тёрки у Святотатыча ты всё услышал? — Муля Педаль деловито ещё раз оглядел сеть с награбленным. — Удивис’, да поубедительней!

Максим всё понял, Гуанако хорошо объяснял. Он всегда хорошо объяснял, когда-то послушать его рядовую лекцию собирались огромные аудитории.

Сегодняшняя лекция была о важности общественного мнения для большой политики.

Святотатыч к моменту приезда Максима с редкой аппаратурой должен собрать у себя (под предлогом блокады) совет самых значимых портовых фигур. Контрабандистов и наркоторговцев, сутенёров и убийц. Всех — самого высокого полёта.

Не прямо у себя в каморке, разумеется, но всё в том же скромном кирпичном домике — на первом этаже, обычно занятом татуировщиками, к труду которых Святотатыч почему-то особенно неравнодушен.

Поэтому появление Максима и Мули Педали с награбленным посреди совета не вызовет подозрений: они придут за Святотатычем к Святотатычу, они-то сами не того полёта птицы, чтобы знать, что на это время назначено такое серьёзное мероприятие.

На мероприятии Максиму положено скромно и потупив глаза передать из рук в руки сеть с награбленным. Донести до общественности, что это такое и откуда оно взялось, — задача Святотатыча, а Максим может отправляться на все четыре стороны.

Гуанако дал ему пистолет, не побоялся подставить спину и не побоится отправить на все четыре стороны, когда дело будет сделано.

Муля Педаль, завидев шлагбаум цветов портовых тельняшек, выключил Кармину Бурану.

Колесо судьбы покачнулось и замерло, пока что катились только колёса такси.

К Святотатычу — и на все четыре стороны, Муля Педаль подвезёт.

Только дел на всех четырёх сторонах у Максима почти не осталось. Он больше не голова гэбни, он больше даже не университетский преподаватель. Чумой занимаются не потерявшие мест представители власти, Габриэлем — Медкорпус, а потому Максим может сделать не так уж много.

Правы Охрович и Краснокаменный: он был глуп, когда пытался взвалить на себя всё сразу. Иногда нужно просто смириться и ограничиться малым, взгляд с другой стороны отрезвляет и отлично помогает это осознать.

Ограничиться малым.

Вспомнить о вещах студентки Шухер, найти Диму, спросить: «Могу я с тобой поговорить?»


(обратно)

Глава 33. Что-то, что не должно литься (Хрусть!)


Университет. Дима


— Могу я с тобой поговорить? — спросил Максим, делая приветственный шаг вперёд. Из-за его спины вынырнул тавр-таксист Муля Педаль.

Уже около получаса эти двое отирались где-то рядом, бегая вверх-вниз по этажам резиденции Святотатыча. Они привезли краденную у Бедроградской гэбни аппаратуру (трогательное «выкуси» в адрес городских властей) вдвоём, без всяких гуанак, и пристраивали её в надёжные руки.

Видать, наконец-то пристроили.

— Не то чтобы разговоры со мной требовали какого-то особого разрешения, — отложил Дима книжку, которую лениво листал. — Если только ты не голова Бедроградской гэбни. Или Медицинской. В общем, если ты голова любой гэбни, то твой вопрос имеет смысл. Но поскольку ты не голова — и смотри, как здорово я не давлю на больные места!

Книжку пришлось листать, потому что Диме было скучно, но спать он не мог (дурацкий браслет, повинующийся дурацкому мировому закону «во всём хорошем есть что-то плохое и наоборот, но кого волнуют наобороты»). Авантюрно-приключенческий роман был не то чтобы в его вкусе, но зато заботливо напечатан на разрозненных взлохмаченных листах, кое-как прошитых харизматичной бечёвкой, выглядящей так, будто её выпустили прямо из каната.

Не книга, а сущая летопись былых портовых времён.

Всё равно не в Димином вкусе, слишком много поисков сокровищ и мало сложных переживаний.

(Впрочем, а какие книги в Димином вкусе? И когда он в последний раз читал что-нибудь художественное для собственного удовольствия? Вот то-то и оно.)

Максим улыбнулся с совершенно измученным видом, как будто его вовсе не задело упоминание о собственном карьерном падении. Вернее, задело, но он не против, потому что надо свыкаться и смиряться.

— Только я не знаю, как начать этот разговор, — неловко и потому как-то беззащитно сказал он. — Не умею. Довольно смешно учиться говорить, уже вылетев из гэбни.

— Лучше поздно, — хмыкнул Дима, садясь (до этого он возлежал на койке Святотатыча, вольготно протянув ноги в ботинках прямо поверх пледа). — Я наблюдаю в своей жизни острую нехватку бесед, которые закончились бы не кромешным пиздецом, увольнением по собственному желанию или обнаружением чумных габриэлей евгеньевичей, так что твои благие намерения крайне приветствуются в среде меня.

Максим вздохнул, потоптался, тряхнул головой и проиграл какое-то внутреннее сражение:

— Поехали со мной.

— Куда?

— В мою квартиру на Бывшей Конной Дороге. Там остались вещи студентки… Брови. И, кроме тебя, их теперь некому отдать.

Голова Димы была будто замотана тряпками, как при побеге из горящего изолятора: простые и понятные слова доходили до неё с опозданием, вязли и ломались по дороге, делаясь сложными и непонятными.

(Это называется «гондон на голове».)

Леший, у него проблемы.

— Не то чтобы я знал, что с ними делать. Не то чтобы они были мне нужны. Не то чтобы там было много вещей — там же немного вещей?

— Немного. Дело же не в количестве, — кивнул Максим и покосился на Мулю Педаль — смущённо и слегка раздражённо. — Леший, поехали, я по дороге попробую объяснить.

— Отдал бы Ройшу, — невпопад и невсерьёз предложил Дима. — Ройшу они тоже не нужны, но в этом хотя бы есть логика.

Человек умирает, и от него остаются какие-то вещественные ошмётки, разбросанные по всему миру. Пока есть ошмётки, есть вроде как и сам человек.

Пока есть ошмётки, Максиму не побыть одному в собственной квартире.

Не к Габриэлю же Евгеньевичу в жилище ему возвращаться.

— Я не настаиваю, — Максим ещё раз покосился на Мулю Педаль, сжал зубы и договорил, — я прошу. Это ведь мы с тобой её убили.

(Хрусть!)

— Нет, — брякнул Дима быстрее, чем успел понять, что именно отрицает. — Или да. Но Охрович и Краснокаменный меня в наипрямейшем смысле загрызут, если я истаю из-под их бдительного ока.

Максим ничего не ответил, полуотвернулся и стал совсем монолитным.

Насколько отчаянно и нелепо Дима хотел побыть хоть с кем-нибудь, настолько отчаянно и нелепо Максим хотел побыть один.

(Если бы книжка была увлекательной и в Димином вкусе, всё сложилось бы совершенно иначе.)

— Не бойся, у меня есть пистолет, — постарался улыбнуться Максим. — И, поверь, я не побоюсь его использовать — чего мне уже бояться. Всё будет хорошо.

— У Охровича и Краснокаменного легенда лучше, — проинформировал Дима. — Ты не в курсе, их артефакты — обрез и револьвер, в частности — правда принадлежали членам Революционного Комитета? Потому что мне вот как-то кажется, что нет. По бумагам, однако же, не подкопаешься. А я не хочу, чтобы ты из-за меня попал в какую-нибудь, гм, переделку.

(Переделка — это то, что переделывает. Кого-нибудь.)

— Охрович и Краснокаменный сказали, что я слишком много думал о себе, — усмехнулся Максим. — Я не знаю, правы они или нет. Выясняется эмпирически.

Кем бы был Дима, если бы не понимал и не разделял желания попасть в какую-нибудь-гм-переделку просто потому, что непеределанным больше ходить невозможно!

(Хотя оптимизму и жажде катарсиса явно следует заткнуться. В сущности, неясно, что, кроме перестраховки и особого отношения Гуанако к Диме, стоит за всеобщим представлением о том, что на него кто-нибудь нападёт.)

— Надо сказать Святотатычу, что я поехал с тобой, — постановил Дима.

— Ты тута не горячис’, — мгновенно среагировал Муля Педаль. — Святотатыч — человек занятой, сейчас — особенно. Уши разуй, послушай: там вокруг аппаратуры у серьёзных ребят серьёзные тёрки, не чета нам лезт’.

Этажом ниже и правда довольно пламенно делили трофеи.

Муля Педаль, конечно, к Портовой гэбне приближен, но в весьма и весьма разумных пределах. Максим — вообще никто.

Не чета им лезт’, они своё дело сделали.

Дима сунулся в родную и нежно любимую сумку, накопал умеренно мятую тетрадь и умеренно пишущую ручку, накорябал на страничке относительно содержательное послание и водрузил сие высокохудожественное произведение на столик.

— Тогда хотя бы записку разумно оставить, — пояснил он. — Только надо чем-нибудь прижать, чтобы случайным и каверзным порывом ветра не унесло.

Что-нибудь решило оказаться святотатычевской же книгой с измочаленными страницами.

— Пойдём, — призвал Муля Педаль, — да не одевайся ты, теплын’ сегодня.

Ну уж нет. Диме слишком нравился застрявший в его владении гуанаковский плащ, похожий на студенческий мундир, чтобы упустить возможность его хотя бы накинуть.

И потом, история плаща явно демонстрировала его счастливые свойства. Дима надел (ну то есть на Диму надели, причём довольно насильственно, но это не имеет значения для науки истории) — Виктор Дарьевич склонился на сторону добра и щедрости. Дима снял — случилась вся эта нелепая муть с Шухером.

Лучше он его дальше снимать не будет.

Вообще никогда.

(Как просто вершить судьбы мира.)

Под подозрительно понимающим взором Мули Педали Дима вышел на лестничную клетку. Максим пропустил его вперёд, задержавшись было за спиной, будто испугался и передумал куда бы то ни было ехать, но уже двумя пролётами ниже нагнал обоих спускавшихся. Выглядел он при этом совершенно нормально и почти приветливо, только чуть крепче обычного сжимал левый кулак.


— Это тяжело, — сказал Максим окну. — Я думал, проще.

Несмотря на замечание Мули Педали о том, что с точки зрения распределения веса в такси ему было бы лучше сидеть на переднем сиденье, рядом с водителем, Максим предпочёл заднее.

Рядом с Димой.

— Думай о том, что ты с некоторой вероятностью спасаешь мою душу, — хмыкнул тот. — А то я уже почти свихнулся от отсутствия нормального человеческого общения. Нормальным человеческим общением, представь себе, у меня теперь считается даже передача из рук в руки вещей невинно убиенных.

Максим косо усмехнулся. Он думал о чём-то другом.

За окном нёсся Бедроград — Бедроград в лучах волшебного солнца, которое умудрилось испарить все лужи за пару часов своего висения в небе. Бедроград обновлённый и переделанный.

Бедроград, в сквозном свете стеклянный и ненастоящий.

Всё вокруг давно было ненастоящим.

— Если ты заберёшь вещи Брови, получится, что мы оба признали свою вину, — каким-то заученным тоном проговорил Максим. — А вина должна находить виноватых. Только так и можно жить.

— И умирать, и умирать, — фыркнул Дима. — Сколько у тебя образного мышления-то прорезалось.

Максим поморщился, и по его лицу пробежала тень злости.

(Эй, всем и всегда нелегко!)

— Прости, — Дима пожал плечами под похожим настуденческий мундир плащом. — Ты будто забыл, что это у меня такое дружелюбие. А я будто забыл, что ты не всегда его перевариваешь. Так что прости и за это, и за все остальные нападки. Я никогда ничего против тебя особо не имел.

Солнце светило Максиму в профиль, и от этого на жёлтом, как шампанское (вот тоже блистательный образ, не правда ли), фоне его лицо было совсем чёрным.

— Я знаю, — сказал Максим очень прямо. — Я знаю, что против меня ты никогда ничего особо не имел.


(Хрусть!)


У Максимова подъезда доцветали цветочки и жила прочая жизнь.

Не конец сентября, а сплошной апрель.

(Почти даже май, но всё-таки апрель, чему все только рады.)

Завтра юбилей Первого Большого Переворота, желающим поприсутствовать крайне повезло с погодой.

Дима вылез из такси, распрямил спину и огляделся. Дети в отрядских курточках (сбежали с подготовки к юбилею, молодцы какие) сосредоточенно уравновешивали некие объекты на качелях, некая предприимчивая бабуська с крайне довольным видом кормила портовых чаек хлебом (чайки негодовали и требовали кровавого мяса). Вышедшая из соседнего подъезда девушка повела носом воздух и состроила Диме глазки.

Если не думать о чайках, выходит, что ничего не изменилось.

Нормальная всероссийская идиллия, которой не нужны переделки.

— Идём, — Максим, задержавшийся, чтобы дать какие-то указания Муле Педали, наконец подошёл к Диме. Тот покорно проследовал.

Неясно, чего он от всего этого ожидает.

Наверное, того, что Максим сможет-таки разжать свой кулак.


Дима бывал в квартире Максима — когда-то совсем давно, до Колошмы и степей — и всё равно не мог не поразиться этим катакомбам. Он сам, безусловно, успел налюбоваться на внутренности одиночной камеры,  но добровольно-то зачем с собой такое делать!

Это была не квартира, а серая бетонная мышеловка, и кто попал в неё — живым уже не выйдет.

Тем нелепее выглядели валяющиеся на диване яркие свитера, чуть подёрнувшиеся пылью и явно нетронутые.

Три свитера, джинсы, одна подозрительно знакомая рубашка. Брошка, приколотая к самому левому свитеру, расстегнулась и опасно свисала на иголке.

— Лучше бы всё-таки Ройшу, — неуверенно шагнул Дима к рассыпанным по столу тетрадкам и книжкам, — ему давно бы пора сменить стиль.

— Я не сунусь к Ройшу, не могу, — сказал Максим сам себе, — передай ему сам, если сочтёшь нужным.

Потом он хмыкнул, как будто в этой фразе было что-то смешное.

Томик Толстоевского. В давней беззаботной юности Дима порывался осилить росскую классику, столкнулся с её неприступностью и глубоко разочаровался. Может, сейчас он поумнел, возмужал и наконец-то поймёт глубины росской души?

(Поиск соответствующей вкусу литературы — это воистину именно то, чем ему следует сейчас заниматься.)

Ух ты, конспекты лекций Ройша. Неужто с сердечками на полях?

Ан нет, не с сердечками, а с сонно съезжающими строчками.

Никакие возвышенные чувства не победят его способность склонять студентов к самым простым и порочным желаниям.

— У меня к тебе, кстати, ещё один вопрос, — спросил откуда-то издалека Максим.

— Ммм? — пошуршал Дима страницами в надежде всё-таки отыскать хотя бы одно сердечко.

— Где ты был в прошлое воскресенье?

— Прошлое воскресенье — это когда?

— Это второй день чумы.

А.

Ха-ха.

Дима даже не сразу сообразил, что тогда было, а когда сообразил, решил, что на этот вопрос он отвечать не собирается (и не вполне понимает, зачем Максим заинтересовался нюансами его биографии).

Потому что утром второго дня он проснулся на койке Святотатыча и обнаружил два важных факта: во-первых, что у него истерическое похмелье, а во-вторых, что схоронился он носом прямо под мышкой у Гуанако.

Гуанако, которого больше в жизни Димы нет.

(Ну то есть теперь всё-таки есть, но утром прошлого воскресенья так радикально не казалось.)

В совокупности с твирево-алкогольной интоксикацией это возымело на Диму, скажем так, своеобразный эффект.

И, право же, Максим — последний человек, которому следует об этом знать.

— Я чувствую себя скотиной, разрушающей возникшую между нами и столь ещё хрупкую атмосферу взаимопонимания, но, с твоего позволения, на этот вопрос отвечать не стану.

Сзади послышался сдержанный вздох.

— Станешь, — коротко сообщил Максим.

Раздался какой-то странный звук, который Дима не сумел мгновенно опознать. Из-за этого звука его правая нога решительно отказалась выполнять предписанные ей функции, ввиду чего Дима, попытавшись обернуться, изобразил довольно эффектный пируэт.

Тройной тулуп. Похожий на студенческий мундир.

(Шутка так себе, но Диму всегда поражало это слово применительно к акробатике. Тулуп — это одежда.)

Ноге было больно.

Если вдуматься, ноге было ИЗРЯДНО БОЛЬНО.

Объяснение нашлось довольно быстро, и только тогда Дима вдруг сообразил, что, кажется, имеет дело с самым комическим и нелепым взаимонепониманием в своей жизни.

В правой руке Максима был пистолет.

В левой не было ничего, потому что кулак таки разжался.

Выпавшая из него на пол бумажка смялась в крошечный неопознаваемый комочек, но Дима почему-то сразу понял, что это записка, которую он оставил Святотатычу.

— Поправь меня, если моя логика несовершенна, — сквозь зубы (ИЗРЯДНО БОЛЬНО, БЛЯДЬ) прошипел он, — но пистолет в твоей руке и боль в моей ноге могли бы заставить неискушённого читателя предположить, что ты только что в меня стрелял.

Это, а также звук выстрела, который Дима довольно отчётливо расслышал (хоть и не опознал, потому что, леший, он что, должен был быть морально готов к стрельбе?).

— Только затем, чтобы ты никуда не побежал, — Максим приблизился, навис над Димой, направил на него пистолет и чуть прищурился. — Потому что сейчас мы с тобой будем говорить.

— У тебя очень интересные представления о том, как склонять людей к диалогу, — Дима сел в человекоподобную позу, подтянул к себе ногу и принялся бережно закатывать штанину. — Леший, больно! У меня для тебя плохие новости, пальба в излюбленные конечности печально сказывается на коммуникативных навыках собеседника.

В сумке, само собой, по-прежнему имелся набор юного медика, включающий в себя шприц с обезболивающим (ну то есть шприц и ампулу с обезболивающим, но их несложно объединить).

Всегда под рукой, всегда к месту!

Ммм, сладостное ощущение иголки в ноге.

— Где ты был в прошлое воскресенье? — повторил Максим, сумрачно созерцая процесс обезболивания, но не вмешиваясь.

Как приятно и радостно знать, что он вовсе не хотел никому сделать неприятно, это просто чтобы никто никуда не побежал. Посидел Максим денёк связанным у Охровича и Краснокаменного, подумал о судьбинушке своей, проникся и решил нести благо ограниченных перемещений в массы.

— Чего ты прицепился к воскресенью? — досадливо буркнул Дима, закатывая вторую штанину для сравнительного изучения.

Итак, теперь у него симметрично дырявые ноги.

Слева — привет, меня зовут Андрей Зябликов, справа — приятно познакомиться, Андрей, я Максим Молевич.

(Нельзя не проговорить отдельно: вот прямо тут, рядом, Максим Молевич направил на Диму пистолет, а Дима сидит на полу и разговаривает со своими ногами.)

— Сам не догадываешься?

Кровь лениво сползала на пол.

Дима наконец-то посмотрел на Максима. Его лицо совершенно почернело.

(Каждый раз, когда Дима сталкивался с этим выражением в книгах, он представлял нечто умеренно макабрическое вроде вылитого в рожу ведра кипящего масла и ожогов четвёртой степени, а вот поди ж ты: иногда и правда чернеет безо всякого масла. И игрищ освещения.)

Тряпки (гондон!) на голове продолжали работать с успехом.

— Нет, — честно сказал Дима, немного подумав, — не догадываюсь. Мне должно быть очевидно, почему ты решил попрактиковать на мне свою меткость?

— Никто не знает, что ты делал в прошлое воскресенье. В день, когда заразили Габриэля.

Предположительно, — машинально поправил Дима, ещё раз трагически сравнил ноги, пришёл к неутешительным выводам, убрал пустую ампулу и шприц в сумку — а потом колёсики завертелись и картинка неожиданно сошлась. — Погоди, ты считаешь, что я его заразил?

Максим усмехнулся совсем по-габриэль-евгеньевичевски — словно Димины трепыхания вызывали у него скучное презрение и ничего больше.

Он это серьёзно, дошло вдруг до Димы.

Сползающая на пол кровь неожиданно обожгла ногу, потому что нога (вместе с прочими частями тела) не менее неожиданно похолодела.

— Где ты был в прошлое воскресенье? — механически спросил Максим.

С третьего-то раза у него наверняка получится!

— Да в Порту я был, в Порту, — возопил Дима, — выяснял отношения с Гуанако весь день. Я, знаешь ли, не то чтобы намеревался с ним в Бедрограде встречаться, и уж тем более не ожидал, что он начнёт на меня перстни напяливать. — Он помахал перед носом растопыренными пальцами в подтверждение. — Можно мы воздержимся от смачных подробностей и выяснения того, сколько именно литров до ужаса не метафорических слёз я там пролил?

— Весь день, значит, — невесело усмехнулся Максим.

— Ну, в сущности, да. Потом позвонил Шапка, и выяснения отношений плавно перетекли в лихорадочное выдумывание того, как можно быстро-быстро сделать много-много лекарства. По-моему, ты и сам всё это знаешь.

— Весь день, значит, провёл у Святотатыча. И никто, кроме Гуанако, который и на том свете станет тебя покрывать, этого не видел и не может поручиться.

— А тебе чьё поручительство нужно, хэра Ройша? — хмуро огрызнулся Дима.

— Ничьё, — Максим посмотрел на него почти снисходительно. — Не в воскресенье — так в другие дни у тебя была возможность.

— Ага, как и у Гуанако, Брови, Ройша, всей Университетской гэбни и тебя самого. Что за тупой аргумент?

Дима вдруг вспомнил, во что превратился Габриэль Евгеньевич после заражения, и его как-то внутренне скособочило.

(Хрусть!)

Он виноват в этом, безусловно, но не так. Он испытывает к Габриэлю Евгеньевичу сложные чувства, безусловно, но не такие.

Как подобное могло прийти Максиму в голову?

Как подобное могло прийти Максиму в голову настолько серьёзно?

— Ты сам только что всё рассказал, — чугунно продолжал тот. — Гуанако вернулся и поманил тебя. Только пока Габриэль жив, они не перестанут друг к другу тянуться. Было бы куда лучше, если бы Габриэль умер, правда?

Забавно, Дима и правда никогда не думал об этом в подобном ключе.

Он бы предпочёл, чтобы в мае Гуанако не говорил ему извиняющимся голосом, что всё закончилось. Он бы предпочёл, чтобы в мае Габриэль Евгеньевич махнул рукой на прошлое и не пожелал возрождать былое с мертвецом.

Он бы определённо предпочёл жить без тряпок (гондона!!) на голове и не делать глупостей от одиночества.

Но всё, что было между Гуанако и Габриэлем Евгеньевичем, было именно между — ни в одном из них, и ни один из них этого особо не хотел, и ни один не мог толком бороться. Бывают интенции, а бывают обстоятельства.

А бывают обстоятельства, которые сильнее интенций.

И сильнее людей.

— Тебя не смущает, что это я нашёл заражение в доме Габриэля Евгеньевича и что я же его вылечил?

— Смущает. И сейчас ты мне подробно объяснишь, зачем всё это сделал.

— Потому что предположить, что заразил его не я, слишком сложно, понимаю.

— А кто?

— Откуда мне знать? Попробую, впрочем, безумную догадку: Бедроградская гэбня, как и весь остальной блядский город?

Максим опустился рядом с Димой на корточки, и вышло почти интимно.

— Нет, не Бедроградская гэбня. Бедроградская гэбня в полном составе приходила сегодня ночью к Охровичу и Краснокаменному домой — поговорить со мной. Они ничего не скрывали, они ничего не просили. Спрашивали, не знаю ли я, кто заразил этот треклятый дом. Им незачем было врать.

Дима натурально не поверил своим ушам.

— Погоди-погоди, я произнесу это вслух: я не заражал Габриэля Евгеньевича. И Бедроградская гэбня сказала тебе то же самое. Но им ты веришь, а мне нет, так?

— Им незачем врать. Тебе — есть зачем.

— Зачем?

Максим ещё раз невесело усмехнулся, как-то лениво протянул руку, схватил Диму за галстучный узел и притянул к себе. Его серые глаза были вовсе не серыми, а чёрными, пустыми — не глаза, а шестерёнки давно запустившегося механизма, который движется, движется, движется, и его не остановить.

Механизма, который запустила Бедроградская гэбня.

Механизма, который запустил Дима.

Механизма, который запустился сам собой.

Бедроградская гэбня, значит, пришла и сказала, что дом Габриэля Евгеньевича заразили не они.

Ну вот просто пришла и сказала.

Кто же, кто? — подумал Максим (известно же, что Бедроградская гэбня всегда откровенна и не врёт о своих намерениях!). И ничего умнее не придумал, чем предположить, что Дима решил обезопасить свою священную связь с Гуанако.

Он правда совсем идиот?

Он правда никогда не слышал, что насильно мил не будешь?

Что если Гуанако кто-то милее Димы, устранение этого кого-то ничего бы не изменило?

Что взаимоотношения — не бег в мешках, где за неимением первого призёра на верхнюю ступень пьедестала встаёт второй?

Всё лицо Максима было чёрным и пустым, за ним уже даже не ходили поршни, он продолжал двигаться по инерции, только по инерции, и его не остановить.

Дима понял, что сейчас не выдержит и заржёт.

Это было комично как театральные сюжеты про героев, падающих на банановой кожуре. А потом на следующей. И на третьей. И четвёртую они уже видят, но всё равно идут вперёд, наступают, падают, видят пятую, наступают, падают, шестую, седьмую, и это движение уже не остановить, над ним властны какие-то другие законы, законы абсурда, законы поставленной цели, законы принятого решения, законы найденного ответа.

Эти законы вытолкнули из хитросплетения поршней тусклый и холодный ствол пистолета, который упёрся Диме в живот. Он хотел попросить — не надо — но всё лицо Максима было только продолжением пистолета, тусклым и холодным.

Дима попытался было его оттолкнуть, но ни пальцам, ни словам не справиться с металлом.

— Ты врёшь, — тускло и холодно сказал Максим, — потому что понимаешь, что я тебя убью. Не понимаешь ты того, что я убью тебя в любом случае.

Ствол нагревался, отбирая тепло у тела, и Дима его уже почти не чувствовал.

— Ты? Меня? Убьёшь? — фыркнул он, и это было уже слишком нелепо, слишком комично, смешки начали сыпаться между зубов, между слов, их было не удержать. — Я тебя умоляю, икона контрреволюционного движения, ты вообще хоть когда-нибудь кого-нибудь убивал? Леший, даже я убивал, а тебя не посадили как раз потому, что вся твоя бурная деятельность сводилась к лёгким ножевым. И не больше.

— Раньше — не убивал, — ровно ответил Максим.

И нажал на спусковой крючок.

(Помните, дети, что «курок» — это молоточек в задней части огнестрельного оружия, а крючочек в колечке, на который давят пальцем, называется «спусковым».

Его нажимают — и дальше только спуск, вниз, вниз, вниз.)

Дима даже толком не закричал — в горле всё перемешалось, во всём теле перемешалось, и он совершенно потерял представление о том, где у него что и есть ли он вообще. Было только странное ощущение грязи на коже и того, что льётся что-то, что не должно литься, — как во сне, когда спешишь куда-то, опаздываешь, а вещи никак не хотят укладываться в чемодан, и всё время что-то вываливается. Вываливается, вываливается, удержать руками, хоть как-нибудь удержать, пожалуйста, потому что страшно, беспорядочно страшно, пожалуйста!

(«А ты всегда интересовался тем, почему герои драматических произведений хватаются за раны. Возмущался — мол, на самом деле так не бывает, потому что ты, мол, когда коленки ссаживал, за них не хватался. Так то коленки, а то — простреленная печень».)

Диму можно официально поздравить, у него пограничное раздвоение личности.

(«Или нет».)

Или нет.

— Заткнись, здесь всё равно звукоизоляция, — тряхнул его Максим, немного возвращаясь в фокус, и Дима понял, что всё-таки издаёт какие-то звуки — кричит?

Или, что гораздо менее приятно представлять, эдак булькает.

Рубашка вся была красной, и Димины руки были красными, и ноги, и руки Максима, и пол вокруг.

И плащ, похожий на студенческий мундир.

Какая досада.

Он нравился Гуанако.

(Хрусть!)

Максим сорвал с Диминого плеча сумку и швырнул её в дальний конец комнаты, после чего тряхнул его ещё раз, легонько съездил рукоятью пистолета по лицу и заглянул в глаза.

— Слушай меня внимательно. Твоя записка — вон она, на полу. Муля Педаль давно уехал — я сказал ему, чтобы не ждал. Святотатычу не до того. Охрович и Краснокаменный спят. Никто тебя не хватится и не будет искать. Никто не услышит, сколько не кричи. Ты никому не нужен.

Какая прочувствованная речь.

— Дай — ты — мне — спокойно — поползать — в луже — собственной — кровищи, — кое-как прокряхтел Дима.

— Нет, — рявкнул Максим. — Признайся, что это ты заразил Габриэля!

— Только — это — не — я.

— Я же всё равно заставлю тебя признаться! За ту пару часов, что тебе осталось, можно многое успеть. Имей хоть немного гордости, умри достойно.

(«Дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».)

Не такое уж и просроченное оказалось предсказание, а?

Дима не хотел смеяться, но засмеялся (не смотреть, не смотреть, не смотреть вниз), а не стоило, диафрагма — в груди, совсем рядом с животом, совсем рядом с —

Не стоило.

— Ты меня не убьёшь, — выплюнул он сквозь смешки. — Не сможешь.

— Почему? — довольно искренне опешил Максим.

— Потому что ты хороший человек, — а смех всё не прекращался, как будто дырка в животе прорвала мешок с ним, и из мешка теперь лилось, и лезло, и разбегалось по комнате, и всё было очень смешно, потому что Максим — хороший человек, — ты же хороший человек! А значит — я не знаю, в чём дело, у тебя закончились патроны, или будет осечка, или ещё чего, но выстрела может быть только два. Только два, понимаешь?

И Дима совсем засмеялся от безопасности — и ещё немного от обиды, что Максим больше не может стрелять, но он, Дима, всё равно умрёт, потому что записка — вон она, Муля Педаль давно уехал, звукоизоляция, и никому он, Дима, не нужен. Это было смешно, смешно умереть, когда ты уже в безопасности.

Смешно и очень не хочется.

Очень не хочется умирать.

(После тех четырёх безымянных он долго гадал: если бы ему было очень больно — вот как сейчас — и очень безнадёжно — вот как сейчас — хотел бы он, чтоб его добили? Потому что, может быть — может же такое быть! — если человек сам хочет, то это немного другое, это как-то иначе, это не так —

Четверо безымянных ему уже не ответят, но если попытаться измерить по себе, может быть, может же такое быть —

Но нет, не хотел бы, не хотел бы, не хотел, чтобы Максим его добил, хотел наслаждаться каждой минутой, пожалуйста, хотя бы ещё чуть-чуть.)

Откуда-то, откуда не должно литься, полилось — и, кажется, уже не в животе.

— Ты свихнулся, — с отвращением и некоторым страхом уронил Максим, отбрасывая Диму назад, в желанную лужу собственной крови.

— Не-е-ет, — сквозь давящий грудь хохот проговорил тот, — просто я же тебя знаю, я знаю, что ты хороший, я знаю —

(Хрусть! — уже почти.)

Дима знал Максима, знал лучше всех на свете, лучше Гуанако и лучше Габриэля Евгеньевича. Потому что этим маем они с Максимом стояли вдвоём в коридоре, пока двое других сидели на кухне, пока двое других говорили на кухне. И слышать то, что они говорили, было очень стыдно, от этого почему-то начинала звенеть ложка в чайной чашке, которую Дима держал в руках.

На кухне говорили о том, как когда-то любили друг друга — как Габриэль Евгеньевич любил и любит и как Гуанако не может, просто не в силах на это наплевать, как он готов наплевать на весь остальной мир, лишь бы Габриэль Евгеньевич был счастлив.

Слышать это было стыдно, потому что остальной мир включал в себя и Диму, но гораздо более стыдно было слышать габриэль-евгеньевичевское «никогда-никого-кроме-тебя».

Потому что совсем рядом стоял Максим, и он тоже слышал, и у него в руках не звенела чашка, но Дима всё равно оказывался невольным свидетелем того, чему свидетельствовать нельзя.

Нельзя подслушивать разговоры на кухне, но ещё более нельзя — подсматривать, как этот разговор подслушивает кто-то другой.

Разговор, в котором его бросают.

В котором говорят, что он не нужен.

В котором вообще о нём не говорят.

Когда звон у Димы в ушах стал громче звона чашки в руках, когда у Максима окончательно заиндевели все мускулы, они так же молча вышли вместе в тёмный майский воздух, и тогда Диме показалось, что холодный ночной ветер не очень-то холоден.

Они вышли вместе, подсмотрев друг у друга то, что не следует подсматривать.

И с тех пор знали друг друга лучше всех на свете.

По крайней мере, Дима так думал.

— Я думал, что ненавижу Гуанако, — выдернул его Максим из тёплых тёмных воспоминаний. — Но не могу его ненавидеть. Он честный, он искренний, он умный — он дурак. Поверил тебе всей душой. Смешно, как всем нравится маска безопасного идиота! Дима глупый, что он может натворить? Тебе доверяет Ройш, тебе доверяла студентка Шухер, тебе доверяет… доверял Габриэль. Всех окрутил, ко всем втёрся в доверие, все тебя любят — и ради чего?

— Скажи, если бы в мае разговор Гуанако с Габриэлем Евгеньевичем слышал только ты, без меня, ты бы чувствовал себя менее униженно? — ухмыльнулся (наверное) Дима.

Максим метнулся к нему, замахнулся, но Дима так и не понял, ударил или нет, — это было неважно, совсем уже неважно, всё рассыпалось и раскатывалось по комнате —

— Ради чего, скотина? Ради чего?! — закричал Максим, хватая Диму за грудки. — Это ведь ты устроил чуму в Бедрограде, ты с самого начала придумал подсунуть им вирус! Зачем? Зачем? С кем ты хотел поквитаться — со мной, с Габриэлем, с Гуанако, с Университетом, со всем миром?

Наверное, всё-таки ударил — нельзя ведь так кричать и не ударить, это было бы глупо.

— С Андреем, разумеется, — фыркнул Дима, и от следующего тычка почувствовал, что ускользает от себя, что надо себя поймать, что любой младшеотрядник скажет тебе: нельзя проваливаться, нельзя позволять себе, надо держаться, надо иметь силу воли —

Это Дима придумал чуму в Бедрограде.

Дима.

Окрутил, втёрся в доверие.

Все его любят.

В июне Гуанако позвонил ему в Медкорпус. Говорил странным голосом — «это по делу, ничего личного» — и Дима слушал странным слухом.

Гуанако допросил Гошку, узнал о планах Бедроградской гэбни, удивился и дарит выясненные планы Диме — пусть делает с ними что хочет, а сам Гуанако сейчас сядет на Курёхина и уплывёт куда-нибудь подальше.

Максим сказал: нужно раскрыть, спугнуть, публично обнаружить переустройство канализаций, отвадить.

А Дима сказал: нет, нужно быть решительней, нужно быть хитрей, мы подсунем им свой вирус, вирус, от которого будет лекарство, я сделаю вирус, я всё продумал.

И Максим сказал, что это безрассудство и глупость, но Охрович и Краснокаменный сказали, что это весело, и Ларий сказал, что это может быть полезно, и Ройш сказал, что он согласен, и Святотатыч сказал, что готов помочь.

Поэтому они запустили чуму в Бедрограде.

Которую придумал Дима.

Придумал, потому что впервые за семь лет оказался один, без Гуанако.

Потому что уверовал, что он не хуже и тоже может выстроить наглый план.

Очень захотел быть не хуже.

Убедить себя в том, что и один он чего-то стоит.

Потому что его бросили.

И ещё — потому что в Бедроградской гэбне до сих пор сидел Андрей, а Дима ненавидел Андрея, ненавидел, ненавидел — и так сейчас хотел ненавидеть сильнее, только ненависть затухала, и всё затухало —

— Это всё — это всё — месть Андрею? — ужаснулся Максим. — Личная месть, которой плевать на потери?

(Хрусть!)

Все помнят, что Андрей когда-то посадил Диму на Колошму.

Никто не помнит, что Дима отправился туда сам, чтобы избавить Максима от принятия тяжёлого решения.

Сплошная радиопостановка: запрещёнными бумагами они были повязаны с Габриэлем Евгеньевичем, и Диму поймали, но он ничего не сказал, потом отпустили, потом стали дознаваться, но всё было не так просто, а потом Андрей просто пришёл к Максиму под дверь (гуанаковской городской квартиры — Диму тогда прятали в гуанаковской городской квартире) и сказал: либо Габриэля Евгеньевича на пять лет, либо Диму под расстрел.

А Дима стоял прямо там, за тоненькой дверью, и подслушивал этот разговор (сплошная радиопостановка: Ларий дал ему стетоскоп для удобства), и вдруг понял, что Максим не будет выбирать между «плохо» и «плохо», не должен выбирать.

И выбрал сам, открыл дверь.

Привет, Андрей Зябликов, меня зовут Дима.

И Максим спросил, хорошо ли он подумал, а Дима ответил, что если бы он каждый раз думал о том, к чему могут привести его действия, он бы ничего, ничего и никогда не сделал.

(Хрусть!)

Потом они ехали в такси, и Андрей был неприятный, похожий на испуганную крысу, показывающую зубы из угла, в который её загнали.

«Вы что, серьёзно меня расстреляете за бумажки?» — спросил Дима.

(Ему тогда было плевать, очень плевать: в бумажках был Начальник Колошмы, Савьюр — в бумажках был разговор, в котором Диму бросали, в котором говорили, что Дима не нужен, в котором вообще о нём не говорили.)

«Вы бы предпочли другую смерть?» — рассеянно спросил его Андрей.

«Как это ни ново, я предпочёл бы умереть от старости. В каком-нибудь хорошем месте — в сортире, например. Только не совсем неожиданно, перед смертью всё-таки полагается покурить».

«Хорошо», — так же рассеянно ответил Андрей и вколол ему что-то в ногу.

А проснулся Дима уже в сортире — и все ближайшие несколько дней приходил в себя в сортире. Простая деревянная коробка с дыркой, разве что с бетонными стенами за досками.

О, он их отрывал.

И каждый раз, когда Дима, обессилев отрывать доски, падал и снова приходил в себя, его ожидали три блока сигарет.

Потом он сходил с ума от скуки, разрывал брюки на ремешки (смысл этого действия сейчас довольно сложно восстановить), рисовал дерьмом узоры на стенах, разбирал пол, копал подкопы, курил, но всегда выбивался из сил раньше, чем достигал какого-нибудь внятного результата.

И когда он просыпался, его ждал абсолютно целый сортир, три блока сигарет и подозрение, что во сне ему вкололи чего-то, поддерживающего жизнь и силы.

Из чего-то же надо выбиваться.

Дима не помнил, сколько это продолжалось. Он находил грибки микрофонов и вырывал их, говорил в них, просил их. Грибки микрофонов ответили только один раз — спросили, откуда у Димы его запрещённые бумаги.

Он предложил им прошествовать в известные места.

Ему почему-то казалось непристойным говорить об этом вслух, потому что это его (их с Габриэлем Евгеньевичем) запрещённые бумаги, а в них — Савьюр, Гуанако и Савьюр, вдвоём, без Димы (без Димы и почти без Габриэля Евгеньевича), и имеет же он право хотя бы после смерти обоих —

Потом он снова выбился из сил и заснул, а потом волшебным образом восстанавливающийся сортир продолжился ещё пару дней, пока на третий его дверь не оказалась открытой.

Это методы психологического воздействия.

Это бессмысленная жестокость.

Когда Дима вышел, перед ним был только один коридор, ведущий в маленький бетонный дворик.

В маленьком бетонном дворике была только одна дверь, ведущая в коридор, из которого вышел Дима.

И — за Димой — группа людей с ружьями.

Они связали ему руки, они предложили завязать ему глаза, они поставили его спиной к стенке и спросили, что он хочет сказать на прощание.

Дима начал с простого и просто пошёл долой с той точки, на которую его установили.

Диму вернули.

Он снова пошёл.

Диму вернули и легонько пристукнули.

Он вознамерился снова пойти, но тут ему напомнили, что другого шанса что-нибудь сказать не будет, и передёрнули затворы.

«Жопа», — ответил Дима.

Ничего умнее он придумать не смог.

Ничего глупее он придумать не смог.

Группа людей хмыкнула и выстрелила.

Десять сантиметров над головой, пять сантиметров перед большими пальцами ног.

Когда группа людей направилась обратно в единственную дверь, он не побежал за ними вслед и даже ничего не крикнул, не смог.

Ноги отнялись, и ещё что-то — тоже отнялось.

Отнялось и больше не появлялось — ни когда группа людей вернулась на следующий день, ни когда она вернулась через день, ни когда на третий Дима проснулся в одиночной камере и увидел там Гуанако.

Только ещё через несколько дней, когда он поверил, что жив, что Гуанако жив, что они в реальном мире, что расстрелы были фальшивыми, бессмысленной жестокостью, своеобразным чувством юмора, что камера есть, что Гуанако есть, что Дима есть, что это всё есть на самом деле — только ещё через несколько дней он понял, что не простит Андрея, просто не сможет.

Не простит за бессмысленную жестокость.

За желание отрабатывать хоть на ком-то методы психологического воздействия.

За то, как Диме тогда было страшно, позорно страшно, и как он остался жив, и как он до сих пор не может забыть свой страх, не может простить себе свой страх, не может простить Андрею свой страх.

Он думал, что в некотором смысле умер тогда — настолько болезненно оборвалось, настолько убедительно отнялось — и только сейчас, бессмысленно зажимая руками то, что уже давно не было смысла зажимать, понял: нет.

Умирать — это что-то совсем другое.

Не радиопостановка, не паника, не медленное погружение в тягучий сон.

Умирать — это стоящий над тобой Максим с пистолетом и чугунной башкой, в которую он вбил какой-то идиотизм, и обида, невыносимая обида на то, что не хватает сил объяснить ему, не хватает слов переубедить его, не хватает времени найти того, кто сможет объяснить и переубедить, время утекает, бессмысленно зажимать руками. Обида и клаустрофобное желание дёрнуться, сделать хоть что-нибудь — и невозможность.

(«Не устаю восхищаться тем, сколь обширную площадь может занять человеческая кровь в крайне сжатые сроки».)

Почему у Димы два голоса в голове? Он всегда любил говорить сам с собой, он периодически спорит сам с собой, но почему настолько два голоса?

(«Хрусть».)

Остроумно.

(«Кто на какое просветление заработал, тот такое и получает. Хрусть».)

Это типа катарсис ломится изнутри?

«Катарсис и желание жить».

Я хочу жить. Я сейчас острее всего (какая актуальная метафора, блядь) хочу жить.

«Жить — это не только дышать, знаешь ли».

Это ещё и отсутствие тряпок на голове, знаю ли.

«Гондона».

Дима, кажется, снова засмеялся.

Я просветлюсь, если назову свою стрёмную эмоциональную тупость гондоном? Что, правда?

«Ты уже просветлился, кретин. Посмотрел бы на себя, лежишь в полутораметровой луже собственной кровищи, споришь сам с собой о катарсисе и гондонах и хихикаешь как на задней парте».

Где твоя серебряная нить, говнюк, я хочу сам посмотреть.

«Идиот, если ты покинешь своё тело, оно перестанет говорить и хихикать».

Дима, я не хочу умирать.

«Пиздец, ты правда думаешь, что меня зовут Дима?»

Я не хотел, чтобы всё так вышло. Не хотел. Веришь?

«Я — это ты, придурок, как я могу тебе не верить? Забей на это и подумай лучше о том, что мы только что употребили в семи репликах обращения «кретин», «говнюк», «идиот» и «придурок». Вот и вопрос самоопределения решился».

И «Дима» ещё.

«Ну мне такие обращения вслух стыдно повторять».

Дима заржал уже в голос, отчего ему стало совсем больно и растворившаяся было окружающая действительность начала твердеть и обрастать углами.

Теперь всё будет хорошо?

«Ага, не считая того, что Максим совсем не шутил и на полном серьёзе убеждён, что ты зачумил Габриэля Евгеньевича из ревности. И на полном серьёзе собирается тебя за это убить».

Это не очень хорошо.

«Плюс у тебя очень нехилая — полтора метра! — кровопотеря, так что ты просто физически не сможешь ему никак помешать».

Да ладно, так не бывает.

«Мне-то что, не мне пуля в рожу прилетит».

Не прилетит, выстрела должно быть только два.

«У тебя крайне надёжные источники информации, скажу я на это».

Заткнись уже и дай собраться с мыслями!

«Ладно-ладно, только одно слово мудрости напоследок».

Ну?

«Хрусть».


Максим стоял на расстоянии пары шагов и держал Диму на мушке, но не как жертву, а как хищника, от которого пятятся боком, спиной по стеночке, аккуратно к выходу. Серебряных нитей не завезли, но было достаточно отрефлесировать выражение своего лица, чтобы представить себе приблизительную картину.

Дима лежал навзничь, вся рожа (и всё остальное) у него было мокрым, но всё остальное, в отличие от рожи, не ухмылялось совершенно идиотским образом.

— Я смеялся? Леший, я же наверняка смеялся, — поведал он в сторону Максима, отчаянно порываясь приподняться на локте.

Тот продолжил слегка пятиться, сглотнул и чуть заметно дёрнул пальцем на спусковом крючке.

— Слушай, не убивай меня прямо сейчас, пожалуйста, — попросил Дима, так и не преуспевший в своих попытках, — пожалуйста. Дай мне пять минут, а лучше — дай мне обезболивающего, я попробую всё объяснить. Клянусь тебе, ты всё неправильно понял. В смысле, да, чума была в определённой степени моей личной местью Андрею, и я этим более чем не горжусь, и заслуживаю какой-то кары, наверное, но ты же стреляешь в меня не из-за этого. А того, за что ты в меня стреляешь, я не делал. Правда. Я найду тебе свидетелей убедительней Гуанако, я объясню, пожалуйста, просто дай мне возможность…

— Всё, что ты мог сказать и сделать, ты уже сказал и сделал, — несвоим голосом ответил Максим.

После этого раздался звук, который Дима не сумел мгновенно опознать.

«Сдох через пару секунд после того, как его отпустило» звучит до омерзения обидно.

Но с другой стороны, можно сказать «его отпустило за пару секунд до смерти» — а это уже как-то приятнее.


Было бы.

Если бы Дима сдох.

Вместо этого он увидел, как Максим величаво и медлительно рушится за пол.

За спиной у него обнаружился Краснокаменный с занесённой повыше рукоятью золотцевского револьвера.

Воспоследовала немая сцена определённой протяжённости.

— Я же говорил, что выстрела может быть только два, а никто мне не верил, — глубокомысленно изрёк Дима.

— А мы совсем не то имели в виду, когда предлагали Максиму купить скопца, — ответил ему Краснокаменный, сделал неловкую паузу, помялся и добавил, — совсем не то.

И тут Дима заметил, что Краснокаменный стоит перед ним один, без Охровича.

— Разделились, чтобы найти тебя, — пояснил он, расшифровав изумлённый взгляд. — Охрович поехал на Поплеевскую. … Символизм места может быть разным. … Других вариантов вообще всегда немало — кому, как не тебе, знать. … Муля Педаль никуда не уехал. … Выслужиться попытался. … Побыть лучше, чем от него хотят. … Так что, с одной стороны, искать тебя было немного сложнее. … Сразу поняли, что тут страшные вещи творятся, вошли — вошёл уже подготовленным. … Максим — осёл, мог же входную дверь на щеколду закрыть, так бы нам всем жизнь усложнил.

Краснокаменный всё время нервно оглядывался по сторонам и говорил тише обычного, явно пытаясь сократить паузы между репликами и явно будучи не в силах.

— Твоё явление в единственном числе кажется мне чем-то вроде знака свыше.

— Наше явление в единственном числе — спасение твоей репутации. … Не считая жизни. … Храбрость твоего монолога просто потрясала душу.

— Я вижу определённое свинство со стороны вселенной в том, что вы — ты упустил весь искромётный юмор и явился только на поскучневшего посткатартического меня. Но, знаешь, что-то мне подсказывает, что с этим свинством можно жить.

Краснокаменный не очень прислушивался, всё так же нервно оглядываясь по сторонам.

Печальная мысль поразила Диму.

— Ты умеешь оказывать хоть какую-нибудь медицинскую помощь?

— Мы — я всё умею, — огрызнулся Краснокаменный.

— В сумке есть несколько ампул со снотворным. Надеюсь, ты сумеешь отличить их от шариковой ручки и вколоть всем присутствующим. Исключая себя самого, если можно.

— Если я и окажу тебе медицинскую помощь, то только затем, чтобы мы потом могли отдельно убить тебя за неповиновение, — буркнул Краснокаменный, добывая сумку из угла, а ампулу и шприцы — из сумки.

Первым он удостоил внимания Максима, а потом подошёл к Диме, умудрившись не поскользнуться.

— Ты просто не представляешь, друг, насколько мы на тебя злы, — гавкнул он, злорадно (и очень умело, не стоило сомневаться) всаживая в него шприц, — и чем это тебе грозит.

Его прекрасное, хоть и усатое, лицо мгновенно начало плыть куда-то в сторону, становясь пушистым (и по-прежнему отвратительно усатым) облачком.

— Ты просто не представляешь, друг, насколько с этим можно жить, — сонно пробормотал Дима в ответ.

И отключился.


(обратно)

Глава 34. Слишком длинная, неправдоподобная и сопливая байка


Университет. Гуанако


Леший, насколько же хотелось отключиться!

Гуанако ворочался на блядской койке Святотатыча и старательно не волновался за Диму.

То, что на блядской койке Святотатыча Дима обнаружен не был, — ещё ничего не значит.

То, что Святотатыч отводил глаза и изо всех сил придумывал себе занятия поинтересней расспросов, с Охровичем и Краснокаменным ли уехал Дима, — тем более ничего не значит.

То, что Святотатыч пошёл кому-то там звонить в другую каморку, хотя в этой тоже есть телефон, — ничего, ничегошеньки не значит.

Может, день такой.

Воскресенье, 19 сентября 1883 года, девятый день чумы в Бедрограде.

Все ёбнулись.

Гуанако ещё раз повернулся на блядской койке Святотатыча и сообразил: браслет!

Блядский браслетик-батарейка, стимулятор из натуральных степных продуктов. Вгоняет натуральные продукты шипами в кровь, не даёт валиться с ног.

Ноги недовольно зачесались под сапогами — Гуанако впервые за всю чуму нацепил браслет ночью с шестого на седьмой день, после всяких там жидкостей из кранов в доме Габриэля Евгеньевича. На ногу и нацепил, чтобы Дима не заметил, а то он и так злоупотребляет — нечего подкреплять его зависимость дурным примером старших. Непедагогично.

Дима, впрочем, заметил почти сразу, но Гуанако всё равно признал лодыжки более удачным местом для браслетов, чем запястья. Руки сейчас не для того нужны, чтобы в степных аксессуарах красоваться. Зацепится браслет за что-нибудь — неудобно же может выйти.

Ноги недовольно чесались, но снимать браслет таки не следовало. Вырубит ведь нахуй на порядочное количество часов.

Если бы Дима был тут, можно было бы даже позволить себе такой увлекательный отдых — всего-то полдень, Бедроградская гэбня ждёт «реальную университетскую власть» только к ночи. А важные дела переделаны: репутация Максима и Университета в Порту поправлена, положение Порта — ну, гм — поправлено.

Кое-как.

На средства Виктора Дарьевича из Медицинской гэбни и состоятельных студентов из контрреволюционного выпуска.

Это пиздец. Виктор Дарьевич из Медицинской гэбни так порадовался скопцам и наличию собеседника, компетентного в теории и методологии науки, что отвалил бабла. Состоятельные студенты из контрреволюционного выпуска так обрадовались предоставленной Охровичем и Краснокаменным возможности сделать что-то в память о давным-давно сгинувшем в экспедиции профессоре, что отвалили бабла.

Порт вот тоже не так давно отвалил бабла. Примерно с той же мотивацией.

И чем это для Порта закончилось?

Чумой, блокадой, обезлюдевшими пристанями.

Гуанако рывком поднялся с блядской койки Святотатыча.

Поспать не выйдет — чума, блокада, обезлюдевшие пристани. Ещё разок искупаться, что ли?

Нет.

Разумнее и дальше торчать рядом с телефоном и ждать вестей от Димы или от того, с кем он там отсюда уехал. И не трезвонить самому, хотя хочется.

Что трезвонить, что ещё разок искупаться.

Гуанако любил море.

Гуанако любил море, Порт, Бедроград, Бедроградскую область, Всероссийское Соседство (всё то Всероссийское Соседство, где успел побывать), Европы (все те Европы, где успел побывать), Ирландию, Северную Шотландию, даже Колошму.

Хотя почему «даже»?

Колошма в степи, степь охуенная, на самом первом допросе Гуанако попросил Савьюра дать ему подойти к окну попялиться на степь (в камере-то окон нет), Савьюр разрешил — и ка-ак покатилось!

Потому что вечно так складывается, что Гуанако любит всё, что видит. Возможно, это какой-то дефект организма, но Гуанако-то только за.

Так жить веселее.

Гуанако посмотрел на телефон, полюбил его немного про себя и улёгся обратно любить потолок.

Отличный, между прочим, потолок — изрисованный гипнотическими узорами из трудно опознаваемых хуёв, задниц, торсов, рук, губ и каких-то других частей тела. Чего ещё можно желать?

Искупаться, леший.

Погода-то издевается — вдарила по бесконечным дождям теплынью под конец чумы.

Гуанако любил и дожди, но вот такая теплынь, не летняя, а ветреная и неожиданная — это ж как есть бедроградский апрель.

А апрель — это ж до мая.

Гуанако тряхнул головой и предпочёл ещё попредаваться фантазиям о том, как хорошо было бы лишний раз искупаться.

В Пассажирском Порту, да.


Он делал это раньше, но давным-давно и всего единожды. Опасно: большие корабли, маленькие катера, оживлённое движение, а главное — блядские таможенники, которые бдят.

В грузовых бухтах всё гораздо лучше. Движение ещё оживлённей, краны вертятся постоянно, что-нибудь непременно срывается, падает в воду, но там-то как раз таможенники давно на всё забили. Там нет не-портовых, приличия соблюдать не надо.

Поэтому все, кого припёрло, а больше всех — дети, мечтающие податься в юнги, плавают себе в грузовых бухтах. Это весёлая игра — лавировать в круговерти движущегося металла, избегать встречи с винтами и тросами, бороться с волной.

В детстве Гуанако из-за этой игры мог сутками не возвращаться в отряд. Отрядские педагоги капали батюшке, батюшка устраивал выволочку, но на выволочку было плевать, потому что напротив батюшкиной квартиры жил сосед-моряк — старый, дряхлый, татуированный и без ноги. Не избежал когда-то встречи с винтом.

Иногда сосед-моряк даже ковылял до Порта, хотя переселиться туда снова почему-тоне хотел. В каком-то совсем смешном возрасте, в котором ещё можно без труда прятаться от батюшки аж под его рабочим креслом, сосед-моряк согласился впервые взять с собой в Порт Гуанако.

И всё, дороги обратно не было.

Порт — это на всю жизнь, ёба.

Батюшка чуть не прибил Гуанако тем самым рабочим креслом.

Какой Порт? Вот инженером корабельным — это да!

Батюшка был плохим корабельным инженером, но хорошим заведующим целым бюро корабельных инженеров. Других вариантов для своего сына он не видел и видеть не желал.

Только с сыном ему повезло меньше, чем тому же давешнему Шухеру с дочкой.

Гуанако с совершенно подкресельного возраста был в курсе, что вся эта Революция и детские отряды не для того делались, чтоб батюшка мог им командовать, как это обычно бывает в отсталых Европах (пропаганда и идеология спасут мир!).

С пятнадцати лет любой человек во Всероссийском Соседстве — совсем самостоятельный гражданин и сам решает, в Порт ему или не в Порт. До пятнадцати пришлось изворачиваться, потому что кое-какие права у батюшки всё же имелись. Но у отрядских педагогов они тоже имелись, а надувать батюшку при помощи педагогов, а педагогов при помощи батюшки — это ж как нехуй.

Мёртвый идеолог Сергей Корнеевич Гуанако ещё на заре своей короткой жизни знал, что его государство (несмотря на все свои промахи) идёт правильной дорогой!

И сам шёл в Порт мечтать податься в юнги.

С подачей в юнги не вышло. К пятнадцати гуанаковским годам, когда это стало возможным, батюшка подсуетился и — здравствуй, старый приятель Шухер! — сделал ему через знакомых фальшивый отвод по медицинским показаниям.

Это никуда не годилось.

Сам Гуанако в пятнадцать лет медицинских или бюрократических знакомых не имел и потому остался в дураках. Портовые плевали на бумажный закон, но врачей уважают всерьёз. Нельзя — значит, нельзя. А юнг проверяют по бумажкам ого-го как — кому охота, чтоб у него дитё на корабле померло?

Гуанако усмехнулся не то самодовольно, не то печально: ну прям как с новобранцами в Северной Шотландии!

К тому же помер сосед-моряк (не на корабле, в своей квартире). И батюшка подсуетился ещё немного, нашел знакомых в Распределительной службе, и та распределила Гуанако не какую-нибудь случайную жилплощадь, как это происходит со всеми гражданами Всероссийского Соседства в пятнадцать лет, а очень, очень неслучайную. Квартиру напротив батюшки, в которой помер сосед-моряк, она ему распределила.

Поближе, чтоб сторожить.

Пятнадцатилетний Гуанако такого блядства спустить не мог, плюнул на жилплощадь в Бедрограде и всё равно свалил в Порт, хоть и не в юнги.

В досье у него написано, что два года до Университета он работал в Порту грузчиком. Грузчиком он тоже работал, было дело, но сначала поступил куда более пятнадцатилетне — устроился в бордель (а Охрович и Краснокаменный ещё смеют возмущаться, что Гуанако соответствующий инструктаж не проходил, ха-ха).

Про бордели в досье не пишут, потому что во Всероссийском Соседстве их нет. Да и пробыл там Гуанако всего какую-то жалкую неделю, которую только на инструктаж и хватит.

А через неделю его оттуда буквально за шкирку забрал Святотатыч. Фактически первый полноценный клиент (леший, стыд-то какой!).

О Портовой гэбне Гуанако тогда ещё ничего не знал, но всё равно просёк, что это у Святотатыча метод такой — чтоб свои люди были действительно своими, надо их самому и растить. Чем младше, тем лучше (хотя никто сильно младше старшеотрядского возраста к нему не попадал — при контролируемом деторождении дети на дороге не валяются, даже на портовой дороге).

Святотатыч и растил, блядский недоделанный педагог.

Его инструктажи были пожёстче бордельных. Именно Святотатыч заставил как-то Гуанако искупаться в Пассажирском Порту. Не в блокаду, когда всем похуй, а в нормальный рабочий день. Поместил на нижнюю палубу отбывающего через пару часов парохода какую-то ювелирную цацку, сказал: принесёшь — пойдёшь в контрабанду. Не принесёшь — на таксиста выучу.

Это было весело. На пассажирское судно (пассажирское судно для законопослушных граждан с выездными документами!) портовым вход заказан. Есть персонал, но в Пассажирском Флоте сплошь приличные люди, которых таможня знает в лицо до последнего кока. И в багаж не сунешься — таможенники каждый шов на чемоданах проверяют, о содержимом и говорить нечего.

Короче, Гуанако поплыл. Под водой, чтоб не заметили. Под водой мимо блядских прогулочных катеров с блядскими винтами, на которых иностранцы любуются видами Бедрограда с воды (идиоты, Бедрограда с воды не видно, только Радиовышку; всё, что видно с воды, — это Порт).

Как он не утонул, непонятно. Но, наверное, с тех самых пор страха смерти и нет. Просто нет, хотя случались поводы побояться. Какой к лешему страх смерти, когда есть пароход, на пароходе цацка, и, если она там и останется, Святотатыч не возьмёт пятнадцатилетнего ребёнка в контрабанду?

И каждый раз, когда случается повод побояться, обязательно находится своя метафорическая цацка, метафорическое желание раздобыть которую начисто отбивает все прочие трепыхания.

Святотатыч — прекрасный недоделанный педагог.

Но — недоделанный, поэтому не бояться чужой смерти он Гуанако так и не научил.

Многочисленные приползания Святотатыча в эту самую блядскую каморку с ножевыми, пулевыми, леший-знает-какими ранениями стабильно вызывали у Гуанако одну-единственную реакцию: только не сегодня, пожалуйста!

Слышишь меня, блядина, не сегодня! Сегодня я тебя не отпущу, не отпущу и всё, и прекрати хрипеть, меня это не впечатляет. Не хрипи, а  улыбайся, блядина, скоро будет врач. Врач, обезболивающее, алкоголь и трава, и мы будем пить, пить и трахаться, не мотай головой, улыбайся. Улыбайся и говори, блядина, помолчишь ты потом. Не сегодня.

Это, в общем, относится к любым чужим смертям (кроме тех, которые инициировал сам Гуанако). Обещание пить и трахаться — не к любым, но можно и к любым, если оно вдруг чем-то поможет (чего не сделаешь ради «не сегодня»).

Убивать-то легко, это тоже метафорическая цацка на метафорическом пароходе, а вот смотреть, как пытаются умереть у тебя перед носом, — трудно.

Что-то совсем дурацкое подаёт в такие моменты голос из глубин: неужто совсем ничего нельзя сделать? Ничего-ничего, вы уверены? А если так? А если ещё как-нибудь? А если встать на голову, снять штаны, достать из-под земли толпу скопцов и сам Вилонский Хуй? А если постараться, поднапрячься ещё немного?

Ну вот видите, а вы говорили.

Наверное, это тоже педагогическая заслуга Святотатыча — всегда помнить, что сдаваться нельзя. Что всё можно, если очень нужно. Что всё получится, если не сидеть, сложив лапки.

Через пару лет в Порту со Святотатычем Гуанако перестал складывать лапки над своей липовой справкой о негодности к плаваниям и уплыл (матросом, не юнгой даже) на Курёхине, громадном дореволюционном грузовом чудище.

Перепил молодого матроса, которого ещё толком не видела команда, потоптался в задумчивости над его бессознательным телом, спёр-таки документы — и привет.

Это тоже было весело, очень весело, только закончилось грустно.

Курёхин вернулся в Порт через полгода. Счастливый, довольный и повзрослевший Гуанако вернулся к Святотатычу. Показать татуировку с именем первого корабля на лопатке, ну и вообще.

Вообще не вышло, да и про татуировку Святотатыч сказал, что она дерьмо. Его личные рабы-мастера с первого этажа кирпичного домика сделали бы лучше.

А если Гуанако такой умный, чего б ему в Университет не податься?

Как раз семнадцать лет исполнилось в плаванье, уже можно высшее образование получать.

Гуанако охуел, но вышел вон.

Послали — так послали, ну и леший с этим. С этим, и с вот тем, и ещё с контрабандой, и с цацкой на пароходе, и с пить-и-трахаться, и с чем угодно вообще.

На лестнице по дороге вон Гуанако нашёл серебряный перстень с чёрным треугольным камнем (тот, который давно у Димы). Думал вернуться, отдать находку, но семнадцать лет немногим лучше пятнадцати, поэтому — перстень на палец и бегом в Университет.

Потому что Святотатыч-то пошутил, но Гуанако-то может! Пусть утрётся.

Становиться профессором с мировым именем, чтобы Святотатыч утёрся, в планы Гуанако не входило. Но где мы и где планы, какие планы в этой весёлой жизни, когда сегодня ты пишешь вступительное эссе про какую-то хуйню, завтра — курсовик про аскезные, послезавтра — про имперских скопцов, а там и до диплома про эффект Четвёртого Патриарха недалеко. А потом благодаря твоему диплому к хуям разваливается твоя же кафедра истории религии, и ты с горя напиваешься, а приходишь в себя уже в засиженных кассахскими снайперами северо-шотландских горах, и рядом с тобой твой раненый командир, и, кажется, у тебя после всего этого вовсе не будет зрения, но это же не повод складывать лапки. И можно было остаться в армии, но зрение падает и падает, ты лежишь себе на лазаретской койке, размышляешь о судьбах малых народов и невзначай порождаешь свою кандидатскую и докторскую, которые пойдут потом на растопку идеологической печи, потому что Хикеракли уже стар и далёк от теории и методологии науки, а государству, делающему такие крупные ставки на научный прогресс, страсть как нужен кто-то, кто объединил бы в идеологических книжонках политику и науку.

А Святотатыч-то пошутил про Университет.

Только потом, примерно в святотатычевском тогдашнем возрасте, Гуанако вдруг врубился, почему.

Потому что когда с тобой рядом есть кто-то, кто ощутимо младше тебя, это только поначалу ты учишь его всяким глупостям и твёрдо знаешь, что нельзя отпускать — пропадёт ведь без тебя. Зато стоит этому кому-то научиться всему необходимому, приходит поганое чувство: всё, экзамены сданы, дальше он как-нибудь сам. Приходит поганое чувство, что он хочет дальше как-нибудь сам. Нельзя же всё время сидеть на месте, надо что-то делать, зачем-то бежать, надо куда-то плыть на Курёхине — а ты не можешь, ты старый-и-скучный.

То есть Святотатыч не может. У него тот самый диагноз, который был проставлен в липовой справке от батюшки Гуанако. Доплавался он уже до диагноза и дотонулся.

Гуанако узнал перед самой Колошмой, когда пришёл поплакаться, что его собственный мальчик, кажется, хочет дальше как-нибудь сам. Узнал, охуел, рефлекторно спрятал под стол руку с перстнем с треугольным камнем.

Ну и поржали же они тогда.

А через пару дней — Столичная гэбня: вербовка или Колошма. И Гуанако не то чтобы прямо настолько не хотел вербоваться, но вербоваться — это точно на ближайшие годы застрять безвылазно в Университете, а Диме доучиваться как раз эти самые ближайшие годы, а Диме так хочется побыть самостоятельным, а не мальчиком-при-Гуанако, что лучше уж Колошма, чем вербовка.

И всё было, конечно, не совсем так и уж точно не только так (контрреволюционные студенты, сваливаемый на них подрыв Первого Большого Переворота), это Гуанако сейчас драматизирует для целостности картины.

Но очень не без этого всё было.

И ведь живут же где-то люди, которые не верят в дурной фрайдизм (да сам Гуанако первый не верит, когда нормальный, но не когда Димы почему-то нет на блядской койке Святотатыча, а телефон всё не звонит!).

Колошма — это отдельный пиздец.

Степняки говорят «дурное место», а оно не дурное, это фрайдизм — дурной, а место — заколдованное. Пять-шесть допросов, двое суток в камере вместе с Начальником Колошмы, сорвавшаяся рука у охранника, который эти двое суток охранял начальников кабинет, — и пожалуйста, скандал на весь госаппарат.

Начальника Колошмы (Савьюра — самую мягкую, лёгкую и лечебную из наркотических трав степи) Гуанако из головы вряд ли когда-нибудь выкинет.

Потому что.

Потому что, если человек с двадцати пяти до сорока пяти лет ни разу нормально не улыбался, а тебе удалось так пошутить (встать на голову, снять штаны, попросить пистолет застрелиться), чтоб его всё-таки прорвало, — пойди попробуй ещё выкинуть там что-нибудь из головы.

И закрыли эту тему.

О таком можно было разве что с Хикеракли разговаривать, который заехал как-то на Колошму, к Гуанако в гости. Сам Хикеракли тоже хорош: налил стародавних революционных соплей про волосы цвета дорогой твиревой настойки и предложил в этой луже заняться политикой. Пристроить студентов из контрреволюционного выпуска, ага.

Потрепались за жизнь, а закончилось всё гэбней прямо в Университете.

А ещё через пару месяцев из-за этой гэбни прямо в Университете, которая не приглянулась гэбне прямо в Бедрограде, на Колошме оказался Дима.

Не самостоятельный и не взрослый, а испуганный и несчастный, потому что страшно, потому что не верится, потому что ему устроили психологические воздействия, которые только в дурном месте Колошме и возможны. А ещё потому что в блядских расшифровках блядских двух суток в камере с Савьюром — сплошная радиопьеса, где всем сначала очень плохо, потом очень хорошо, а потом кто-то умирает, а кого-то водят целовать трупы.

И пойди попробуй ещё объясни, как так.

И пойди попробуй ещё проснись среди ночи и сообрази без очков, чья башка у тебя на плече. Не свихнись от обилия соплей в жизни, пойди попробуй. Пойди-пойди.

За год ходить пробовать становится легче, но приезжает миленький-славненький Андрей, поднявшийся с гэбни Колошмы до Бедроградской гэбни, и опять чего-то хочет. Гуанако ему когда-то уже последнюю тюремную робу отдал — подписал признание в подготовке преднамеренного убийства Савьюра, — а ему всё мало, миленькому-славненькому.

Университет ему подавай.

За Университет Гуанако сам порвётся на тюремную робу, но Андрей был настойчив, и у него был Дима. И рычаги давления: аллергия на твирь, неравнодушные к кассахским шлюхам младшие служащие, безымянные заключённые, которых можно вдоволь стрелять.

И аппаратура у него была эта самая, записывающая и воспроизводящая изображение.

На безымянных заключенных Гуанако сломался (ну не на младших же служащих ему ломаться — превосходная порнография, глаз радуется!).

Дима не умеет убивать, и учить его бесполезно.

Не надо его учить.

Гуанако сломался и наплёл Андрею какой-то полуправды про то, что с Университетом можно сделать. Был бы Андрей поумнее, он бы додавил, задал бы нужных вопросов, разглядел бы несостыковочки. А так — остался с полуправдой, из которой выгоды извлечь не удалось.

Может, и разглядел бы, и задал бы.

Но тут — опа, степная чума.

Дальнейшее Гуанако довольно подробно расписывал давеча Социю, только в одном приврал: заточка в Димину спину воткнулась хуёвенько — все выжили, кроме втыкателей. Ну, рука отнялась, так это бывает.

А стрёмно было как раз так, как расписывал Социю.

Очень стрёмно.

Потому что степная чума, а у тебя в камере даже завалялись недюжинные запасы алкоголя и сигарет (стараниями уже почившего Хикеракли), и охранники к тебе привыкли, они тебя помнят по истории с Начальником, они тебя в обмен на твои богатства выпустят в блядскую степь, но Дима-то не пойдёт. Дима что-то придумал в плане лекарства, Диме кажется, что он вот-вот поймёт, как лечить неизлечимую степную чуму, Дима подался в добровольные санитары, Дима носится со своими изоляторами, с больными и со здоровыми, Дима поубивал из-под палки безымянных заключённых и теперь Диме хочется спасать других безымянных заключённых.

Это бред и пиздец, надо валить, с каждым днём чумы шансов свалить всё меньше, но Дима говорит: «Пожалуйста, ещё чуть-чуть» (совсем как когда просыпал в твоей кровати твои же лекции) — и ты (совсем как когда уходил на лекции один) соглашаешься. Только не уходишь, ведь «вернуться вечером» ты уже точно не сможешь.

Соглашаешься на блядское «пожалуйста, ещё чуть-чуть».

Соглашаешься, потому что и твой батюшка в прошлом, и Шухер в будущем очень неправы, а прав — Святотатыч. Соглашаешься, потому что забота, помимо всего прочего, означает не отнимать возможность делать то, чего хочется. Даже если это «чего» — бред и пиздец, и надо валить, и с каждым днём чумы шансов свалить всё меньше.

Когда дело доходит до огнемётчиков, ты не жалеешь. Ты чистишь табельный пистолет тошнотворно благородного Сепгея Борисовича (он тоже неравнодушен к кассахским шлюхам?) и вслух пошагово разжёвываешь план действий, которого скорее нет, чем есть, но с простейшей-то техникой безопасности в экстремальных ситуациях Диму давно пора было ознакомить.

И вдруг понимаешь: даже если всё кончится дерьмом, ты всё равно не пожалеешь. Ты проверил на прочность свою веру в то, что каждый сам решает, что ему делать со своей жизнью. Ты не стал ни твоим батюшкой, ни Шухером.

Наверное, потому, что ты очень влюблён.

И неважно, что тот же блядский Габриэль Евгеньевич в сто раз красивей, а тот же блядский Святотатыч — в сто раз умней (а про Савьюра лучше просто помолчать).

Неважно.

Просто твой собственный мальчик вырос и выучился (хоть и чему-то совершенно не тому), и ты смотришь на него как идиот, забывая заканчивать фразы (жизненно важные, про технику безопасности).

Наутро ты маскируешься тряпками под больного, проверяешь в последний раз обоймы, плетёшься бок о бок с настоящими больными на бойню, дышишь под тряпками твиревыми парами, ждёшь обрушения стены изолятора, палишь по огнемётчикам и прорываешь кордоны таким идиотски счастливым, что умереть там и тогда у вас бы просто не получилось.

Потом таким же идиотски счастливым идёшь по степи, вынимаешь Диме заточки из спины, думаешь, куда податься дальше.

Пока ты думаешь, идиотски счастливо проходят семь лет, но это отдельная книга этнографических зарисовок про степь, её не уложишь в пару коротких мыслей (признайся, ты всё ещё любишь писать книжки с этнографическими зарисовками, религиоведческими построениями и историей мира от начала времён!).

Начало времён стучится к вам само, оно в земле прямо под Колошмой, куда вы попадаете по случайности, сбегая с насиженного места от врывающейся цивилизации.

В начале времён, в — существующем! настоящем! — Вилонском Хуе добрая тысяча злых скопцов, и это уже не книжка с этнографическими зарисовками, это блядский приключенческий роман для детей старшеотрядского возраста. Скопцам надо что-то сказать, чтобы уйти от них живыми и, гм, целыми. И ты изо всех сил вспоминаешь сгинувшую кафедру истории религии, скармливаешь им сказки про явление божества и пророчества, заодно отправляя делегацию паломников в Бедроград (в буйстве безумия и десоциализации нашёлся потрясающе адекватный дед, который ещё помнил дореволюционный Петерберг и его местонахождение относительно Хуя).

Ты просто хотел порадовать истфак скопцами — ты же не думал, что они доберутся только через несколько месяцев, что они доберутся так вовремя и что ты и будешь перепродавать их то студентам, то медикам, чтобы лечить в Бедрограде и в Порту Димой придуманную водяную чуму.

Выбравшись от скопцов, вы понимаете, что тоже хотите в Бедроград.

Ненадолго, надолго не стоит — вы же мёртвые, но глянуть одним глазком-то хочется!

А в Бедрограде всё ломается.

Не из-за пару раз тоскливо вздохнувшего Габриэля Евгеньевича — какая хуйня.

Из-за того, что в Бедрограде ты теряешься, не находишь себе места, чувствуешь себя ходячей байкой, которая только и способна, что сама себя пересказывать. И видишь, что Диме это не нравится.

Дима слышал и видел все эти байки, Дима хочет начать уже делать что-то новое.

А ты — наконец-то нарисуй себе звёздочку на борту! — стал для него старым-и-скучным.

И ты намекаешь ему, предлагаешь ему по-человечески, но он отпирается, Святотатычево «послать ребёнка в Университет» тут не срабатывает — и приходится действовать радикально.

Ты мешаешь какую-то коктейльную бодягу на кухне у гостеприимных Габриэля Евгеньевича и Максима, Габриэль Евгеньевич заходит за чайником, в благоговейном ужасе смотрит на то, как ты пускаешь в бодягу венчики тобою же принесённых зелёных роз (брал у Жудия, Жудий любит цветочки, у него в теплицах помимо кактусов с наркотой и розы — зелёные, и черёмуха цветёт хоть в сентябре). Посозерцав твой циничный вандализм, Габриэль Евгеньевич впадает в своё вечное жизнь-всегда-хуже-чем-могла-бы-быть.

А с тобой бы она была лучше.

Как бы не так, блядь.

Но ты жалеешь его, жалеешь Максима, который столько лет был вынужден мириться с воспоминаниями о тебе, жалеешь Диму, которому с тобой скучно, но привычно, и потому он не может решиться уйти, и делаешь это.

Вспоминаешь, как хорош собой Габриэль Евгеньевич, как вообще-то неплохо (кто бы мог подумать!) вам с ним было когда-то давно, как круто, когда благодаря тебе он не ноет хотя бы пару часов после ебли, — и предлагаешь ящик самогона и всех обратно.

Ты ведь знаешь, что это временно, что Габриэлю Евгеньевичу больше нравится ныть, чем не ныть, и поэтому он вернётся к Максиму обновлённым, но не ноющим хотя бы о тебе. А Дима за это время как раз куда-нибудь приткнётся, и поначалу ему будет очень грустно, но потом он займётся уже чем-то новым, чем-то, чего ты не можешь, — и всем будет хорошо.

И да, тебе много раз говорили, что ты постоянно лезешь решать за других. Но ты лезешь и лезешь, лезешь и лезешь, и нет никакого спасения — хоть со скопцами в Хуе оставайся и тренируй смирение.

Но к скопцам тебе стрёмно, а потому, когда Дима приткнулся в Столице у Сепгея Борисовича и Медицинской гэбни (Ройш донёс, понимающий человек), а Габриэль Евгеньевич, пресытившись ирландскими холмами, выдал ожидаемое «всё, наигрались», ты в последний раз рассказал кому-то свои старые и скучные байки и пошёл вешаться.

ПОТОМУ ЧТО ХВАТИТ УЖЕ, ЭТО И ТАК СЛИШКОМ ДЛИННАЯ, НЕПРАВДОПОДОБНАЯ И СОПЛИВАЯ БАЙКА!

Святотатыч сказал, что разочарован в тебе, в себе и — больше всего — в давнишней команде с Курёхина.

Кто ж, мол, так узлы вяжет, чему, мол, ты вообще учился. Отправить бы тебя, мол, после этой оборвавшейся верёвки ещё раз на Курёхина — узлы вязать. Хочешь, мол, через пару дней как раз будет оказия.

Вязать узлы.

Ты согласился, придавленный грузом драматического охуения, но вспомнил, что после неудавшихся самоубийств имеешь привычку делать странные вещи с головами каких-нибудь гэбен. Выученный вдоль и поперёк Святотатыч тебе решительно не подходил, и ты сообразил, что Ройш недавно как раз рассказывал про абсолютно неизвестного тебе Гошку из Бедроградской гэбни, который под личиной младшего служащего интересовался у какой-то девочки Ройшевым уровнем доступа.

И это, конечно, не твоё дело, но почему бы не попробовать помочь, раз уж ты не умеешь вязать узлы?

Святотатыч сказал, что у этого Гошки в Порту есть женщина, которая очень расстроится, если через столько лет знакомства узнает, что водила его с представителем городской власти. И что женщина давно уже хочет открыть свой собственный бордель, а этот Гошка — жмот, который не даёт ей денег из городского бюджета, хотя мог бы. И что есть возможность поведать ей об этом хоть сейчас.

Ты поржал.

Тебе было пусто, неловко из-за вязания узлов и решительно некуда приткнуть себя на пару дней до Курёхина, поэтому ты с бухты-барахты придумал хорошую шутку и сам же над ней поржал.

Так хорошо поржал, что сегодня вечером тебе придётся смотреть в глаза и этому Гошке, и Андрею с Колошмы, и Социю из Северной Шотландии, и их тавру без косы, который с другим составом Бедроградской гэбни допрашивал тебя в студенческой юности про наркоту.

Смотреть в глаза и вместе решать, что теперь со всем этим — с Бедроградом, Портом, Университетом — делать.

По возможности — не вспоминая, как петляло и извивалось течение загробного допроса, заворачивало на совсем уж неожиданные территории, чтобы казаться непринуждённым и естественным. Как у тебя вдруг спрашивали (просто так, разговор зашёл): «…Хорошо, а, например, этот херов Андреев 66563, когда помер, в чём Загробной гэбне каялся, о чём рассказывал?»

«О чём-о чём, — отмахивалась Загробная гэбня в твоём же лице, — о своих мужиках, конечно».

О чём ещё, блядь, на загробном-то допросе!

И ведь сложись у тебя с мужиками всё чуть иначе — не бывать ни допросу этому, ни плану контратаки, порождённому по его следам, ни прочим подвигам. Стрёмно.

А плаванье на Курёхине и возвращение на берег прямиком к началу чумы (Святотатыч числа подогнал, блядина?) ты сейчас и вовсе малодушно пытаешься выкинуть из своей слишком длинной, неправдоподобной и сопливой байки.

Потому что опять — на Курёхине было весело, очень весело, а потом раз — и Святотатычева каморка, перстень с треугольным камнем, только тебе не семнадцать, а сорок один, и ты уже не можешь при встрече с очень важным человеком начать взахлёб вещать, как именно тебе было весело где-то там без него.

А объяснять, как ты на самом деле скучал, как ты был во всём сразу неправ и какой ты после этого мудак, ты вообще никогда не умел.

Мудак.

Но если очень напиться, можно поиграть в карты сначала на раздевание тела Габриэля Евгеньевича, а потом и на перстень с треугольным камнем — который твой очень важный человек так жаждал тебе вернуть, раз уж встретились.

И ты пропускаешь за этим занятием всё на свете: объяснения, что там за план с чумой и как он должен сработать, явление Максима, явление девочки-без-диктофона, которой теперь нет, а ты её даже не разглядел. Тебе плевать — ты всё поддаёшься и поддаёшься в карты, чтобы Дима выиграл и перстень остался у него, но Дима играет хуёво, особенно нетрезвый, а карта тебе идёт крупная, ты уже и не знаешь, как ещё извернуться, но, выиграв-таки блядский перстень, просто надеваешь его обратно на Диму.

Просто надеваешь и вырубаешься к лешему.


Гуанако открыл глаза, потому что на лестнице стало как-то ну очень уж шумно.

Заснуть с браслетом-стимулятором нельзя, а вот потонуть во всяких дурацких мыслях до потери ориентации во времени и пространстве — сколько угодно.

Лучше б он в Пассажирском Порту поплавал, как хотел, а не в собственном прошлом!

Скучная же байка, к тому же надоела до смерти.

Шум на лестнице усиливался, готовясь ворваться в дверь Святотатычевой каморки.

Гуанако на всякий случай протёр глаза и поднялся на ноги.

— Все покупают, а он не купил.

— Все готовы на благие дела ради ближнего своего.

— Аж тошно от благодати и всеобщей любви!

— Ну вот он и разрядил обстановочку.

— Не купил.

— Не купил, — говорила закрытая дверь всё приближающимися и приближающимися голосами Охровича и Краснокаменного.

Если б не короткие реплики, выстраивающиеся скорее в монолог, нежели в диалог, Гуанако бы эти голоса не узнал. Слишком уж бесцветно они звучали.

— Вы чего? — не утерпел Гуанако, сам распахнул дверь, выскочил на лестницу.

Рассмеялся.

Пошатнулся.

Полез за самокруткой.

Смял самокрутку в пальцах.

Почему-то первым, что он заметил, был собственный похожий на студенческий мундир плащ. Так радовался ещё, когда увидел этот плащ в какой-то лавке: отличный крой, да и цвет отличный — тёмный, бордовый. Веселился: если что, крови будет не видно.

Оказывается, видно.

Столько крови не может быть не видно.

— Сергей Корнеевич, вы удивлены? — устало спросил Охрович.

— Мы тоже умеем лажать, — слишком быстро, почти перекрыв Охровича, выдохнул Краснокаменный.

— Только не сегодня, блядь, — одними губами прошелестел Гуанако, осёкся (сколько раз он повторял это в блядской Святотатычевой каморке?), посторонился, дав Охровичу и Краснокаменному внести Диму.

Или уже не Диму.

— Блядь, — гораздо твёрже высказался Гуанако.

— Не блядь, а наглядная демонстрация того, чем хороши наши законы и плохо нелегальное оружие, ими запрещаемое, — поправил Охрович, пристраивая Димину голову на подушку.

— От него бывают дырки в печени. И в ногах, да, — осмотрел Краснокаменный свою руку, только что расставшуюся с Диминой штаниной.

Гуанако уже набирал номер мастерской на первом этаже, хотя проще было бы спуститься, но спускаться было стрёмно, выходить из каморки хоть на секунду было стрёмно, всё что угодно было стрёмно.

— Да? — отозвался Святотатыч на леший-знает-какой раз.

— Врача, срочно. Тяжёлый огнестрел, — Гуанако обернулся на Охровича и Краснокаменного, те немного недоумённо закивали.

Огнестрел, огнестрел — водяная чума и прочие напасти выглядят по-другому.

— Максим таки того твоего мальчика? — хмуро поинтересовался Святотатыч.

Через телефонную трубку было слышно, как он придвигает к себе второй аппарат, нажимает кнопки и пережидает гудки.

Максим?

— Блядь, весь Университет — мои мальчики, — огрызнулся Гуанако.

Максим, очень весело. Просто отлично.

— Всё будет, жди.

Гуанако посмотрел на замолчавший телефон. Конечно же, всё будет — у Святотатыча всегда всё схвачено, можно не париться, можно просто ждать.

Охуенно, блядь.

Охрович и Краснокаменный всё так же бесцветно помялись.

— Двое ваших мальчиков сообщают вам, что ещё один ваш мальчик тоже неподалёку.

— В машине. Снова связан, ему понравилось.

— Желаете применить к нему воспитательные меры?

— Или сначала к нам?

Гуанако посмотрел на них с удивлением. Какие меры, леший.

— Это, гм, спасибо. Вы его спасли.

— Вы потрясающе оптимистичны, Сергей Корнеевич, — покосился на Святотатычеву койку Охрович.

— Но даже если вы и правы, это всё равно не наша заслуга, — закурил Краснокаменный.

Один закурил.

Они совсем ёбнулись?

— Это заслуга Хикеракли. И нашей сознательности в вопросе переодевания чучела.

— Выкинутый монеткой Хикеракли позволяет проспать всего полтора часа.

Они хотели сказать что-то ещё, но Охрович наконец заметил сигарету у Краснокаменного, как-то беспомощно дёрнулся и проглотил следующую реплику.

— Да с вами-то что? — окончательно прихуел Гуанако. — Сдайте Максима Святотатычу и валите отсюда, блядь. Выспитесь, прогуляйтесь, отожмитесь по сорок восемь раз на каждой руке, переоденьте уже своё чучело, убейте кого-нибудь, только станьте нормальными обратно! Пожалуйста, блядь.

Тело на Святотатычевой койке, связанный Максим в машине — это всё куда ни шло, рабочая ситуация, можно разрулить (вероятно). Но ёбнувшиеся Охрович и Краснокаменный — это, простите, как есть удар под дых.

— Не драматизируйте, — воссоединился с сигаретой Охрович.

— Мы крепче, чем кажемся, — подставил ему зажигалку Краснокаменный.

— Необходимость разделиться во времени и пространстве не может нас уничтожить.

— Это было бы слишком просто. И слишком выгодно нашим врагам.

— Вы ещё не забыли, что у нас — у нас у всех — есть враги?

— Не отвлекайтесь слишком на выходки друзей.

— Это порочно.

— Это мелочи.

— Следует помнить о главном.

— Главное случится ночью.

— К ночи надо готовиться.

— Нам — точно надо.

— У нас ещё не найден розовый плюш.

— У вас в Порту ведь найдётся розовый плюш?

— Тогда мы пошли.

— Не будем отвлекать вас от рыданий над телом.

— Или нет, нам говорили, что обычно вы делаете с мёртвыми телами что-то другое.

— Тогда тем более не будем отвлекать.

— Мы сейчас неспособны полноценно присоединиться, так что нам тут делать нечего.

Гуанако заулыбался как идиот: издеваются — значит, живы. Не очень изящно издеваются, но хотя бы метко.

Живы, точно.

— Сергей Корнеевич, последнее уточнение.

— Нам вас ночью ждать, если мёртвое тело станет действительно мёртвым телом?

Ха-ха.

— Ждать, — отмахнулся Гуанако. — Потому что мёртвое тело никуда ночью не пойдёт в любом случае, а следовательно, для демонстрации реальной университетской власти во всей красе нам придётся задействовать запасной план. Я не могу не увидеть Ройша в женском платье!

— В женском свитере с дурацкой брошкой, — затянулся три раза подряд Охрович.

— Этими свитерами Максим и заманил мёртвое тело в своё логово, — никак не мог выбросить окурок Краснокаменный.

— У Ройша — свитера, у нас — розовый плюш.

— Вы подумали о себе?

— Вы должны подумать о себе, или мы вас с собой не берём.

— Иначе Бедроградская гэбня не сможет с чистой совестью расстрелять нас за нашу страсть к костюмированным вечеринкам.

— И дешёвым приёмчикам.

— Мы смирились с вашим подходом, на эту ночь нам потребуются дешёвые приёмчики.

— Подумайте и об этом тоже, вы же большой специалист.

Гуанако рассеянно кивнул.

Ночь, Бедроградская гэбня, переговоры.

Закрыть вопрос чумы в Бедрограде.

Это нужно, это важно, это то, что давно пора было сделать.

В Святотатычеву каморку вошли какие-то незнакомые люди, но Гуанако понял это только тогда, когда с лестницы его позвал потерянный Муля Педаль.

Незнакомые люди склонились над койкой, захлопали надеваемыми резиновыми перчатками, зазвенели каким-то металлом, запахли спиртом.

Муля Педаль позвал ещё раз.

Охрович и Краснокаменный от души толкнули заторможенного Гуанако в сторону двери.

Гуанако опять рассеянно кивнул и почти самостоятельно вышел из Святотатычевой каморки.

За всё это время он так и не посмотрел на Диму.

На плащ, на кровь, на странную обмякшую позу попялился достаточно.

На Диму — нет.


— Ты б поорал, а, — покачал головой Святотатыч, придвинул какую-то воняющую кофе бодягу прямо под нос Гуанако.

— Это Дима мешал, — вклинился Муля Педаль. — Типа дефицитной тепер’ твиревой настойке — как это говорят? — ал’тернатива.

— Ну ты ещё из меня слезу подави! — почти заржал Гуанако, но бодяги пригубил.

Они сидели в комнатушке, заставленной до потолка бочками с — дефицитной теперь! — твиревой настойкой и пили бодягу, которую мешал Дима.

Муля Педаль увязался пооправдываться: он-де не знал, он-де не догадался, он-де видел, как Дима оставлял записку и думал, что всё в порядке.

Он думал, что всё в порядке, потому что Гуанако-ж-сам-велел-отвезти-Максима-куда-тот-пожелает!

Велел, да.

И повелел бы ещё раз, если б можно было переиграть.

— Схожу потолкую с пленником, — приготовился вставать Святотатыч.

— Я сам, — Гуанако мотнул головой и залпом допил бодягу.

Святотатыч посмотрел на него с сомнением.

— Он меня сорок восемь раз переспросил, хочу ли я ему ствол давать, — усмехнулся Гуанако. — Сам явно не понял, чё сделал.

— Ты его оправдыват’ будешь? — ошалел Муля Педаль.

— Будет, — как-то чересчур устало вздохнул Святотатыч, и все его пятьдесят с лишним лет нарисовались у него на лбу. — Гуанако, умнее будь. Если твой ёбаный Максим чего-то сам не понял, надави на него и употреби с пользой. Не всё тебе ему стелить помягче, пусть отрабатывает благодеяния.

— Я не умею умнее, — забрал и Святотатычев стакан Гуанако. — Умел бы, меня б здесь не было.

— Здесь бы ты и был, — возразил Святотатыч. — В Порту, в смысле, а не где ты там обычно шатаешься. Оставайся, а? Когда дерьмо закончится.

Гуанако побродил взглядом по твиревым бочкам.

— Куда я денусь, мне долги отдавать. Озьма вроде приумолк пока после даров от медиков, но я ему ещё до того обещал вписаться в одно крупное дельце.

— Озьма тебя изъездит вдоль и поперёк за жалкую неделю финансовой поддержки. Не дури, не столько назанимал, чтоб теперь до края света грести, — Святотатыч тоже смотрел куда-то мимо. — Да и не о том я. Сам оставайся, ты же хочешь.

Гуанако хотел.

— Может, они меня ещё на британо-кассахский флаг порвут. Ночью-то.

— И не такие не рвали.

Гуанако встретился-таки глазами со Святотатычем, помычал, собираясь с мыслями, и всё же объяснил честно:

— Да не знаю я, блядь, где мне оставаться, а где нет! Если ты мне дерьмовых врачей прислал — останусь. Если нормальных — не один же буду решать, что дальше делать.

— А, — хмыкнул Святотатыч и плеснул в похищенный у него стакан ещё бодяги.

— Она с наркотой, между прочим, — тоном крайне осведомлённого человека напомнил Муля Педаль. — Щас вскрыват’ начнёт.

— Тогда я пошёл разговоры разговаривать, пока меня не размазало совсем, — обрадовавшись поводу, вскочил Гуанако.

В том, что его сейчас на самом деле может что-то там размазать, он сомневался.

Но повод же!

Святотатыч и Муля Педаль за спиной обсуждали растущую популярность нового пойла среди озлобленного блокадой портового населения.

Максим сидел в комнатушке напротив.

Гуанако очень хотел навсегда остаться в Порту или, например, прямо сейчас сбежать в пассажирскую бухту и искупаться-таки, но вместо этого он решительно пнул дверь, ведущую к Максиму.

— И чё это было? — заявил он с порога и, сползши по двери, уселся на корточки (бодяга с наркотой оказалась круче, чем можно было предположить).

Максим молчал.

Так как бодяга с наркотой оказалась круче, чем можно было предположить, молчание Максима пришлось к месту.

Про таких хороших парней как Максим пишут скучные, плоские книжки без неожиданных подстав через каждые двадцать страниц. Фантастику с гражданским пафосом или что-то вроде.

Потому что такие хорошие парни как Максим предсказуемы, а фантастическим сюжетам, разворачивающимся в запутанных реалиях выдуманных миров, для равновесия нужны предсказуемые герои.

— Более предсказуемо было бы, если б ты палил по мне, — высказался в потолок Гуанако. — Ты меня удивил. Уважаю.

Максим крякнул где-то там в недрах комнатушки.

Один раз удивил — и хватит пока. Зато как!

Те же Охрович и Краснокаменный, впрочем, не удивились.

Охрович и Краснокаменный перед выездом на ритуал священного переодевания чучела позвонили Святотатычу, а тот сказал, что Димы нет, а сам он так забегался с аппаратурой, спизженной у Бедроградской гэбни (государственная символика очень уж почесала глубоко анархический менталитет Серьёзных Людей из Порта), что думал, Охрович и Краснокаменный Диму и увезли.

Охрович и Краснокаменный подождали, пока Святотатыч выяснит, с кем последним видели Диму, и, услышав ответ, мгновенно рванули по квартирам Максима. По отдельности, ибо квартир две.

У Охровича и Краснокаменного есть чутьё и нет идиотской веры в лучшее.

— Ты б всё же дал какой-нибудь комментарий, — попросил Гуанако, сфокусировавшись-таки на Максиме.

Максим как Максим, только мрачный и какой-то пустой. Привязанный к батарее целым букетом любимых узлов Святотатыча. Без морской подготовки такие даже со свободными руками не распутаешь.

У Максима на правой руке совсем побелели пальцы, и Гуанако всё же принял кое-как вертикальное положение, потому что его вдруг очень припёрло ослабить Максиму петлю.

Максим не понял, брыкнулся, выкрикнул:

— Вы издеваетесь?!

То есть не выкрикнул — вышептал скорее уж. Но в любом случае — «вы».

Странно, непривычно, давно-это-было. Опять сбивается. Зачем?

— Нет, — честно ответил Гуанако.

Издеваться ­— это ходить в шелковой рубахе к бывшему командиру, например. Да и то.

— Тогда пристрелите меня к лешему, — выплюнул («вы»!) Максим.

— Приплыли, ёба.

— Я не хочу разговаривать, объяснять, оправдываться. Не хочу.

Гуанако вмазал ему с ноги куда-то в грудь. Несерьёзно, безо всякого желания.

— Дай угадаю: так ты станешь общительней, потому что тебя задевает, когда по-хорошему. По-плохому проще?

Максим мотнул тяжёлой головой, но вышло уже менее убедительно, чем раньше.

— Прости, не сообразил сразу, — Гуанако картинно вздохнул, пытаясь вспомнить шелково-рубаховые ощущения. — Наверное, чтобы ты сам захотел мне что-то рассказать, я должен тебя демонстративно не слушать. Ты не умеешь по-человечески, ты же пресмыкаться любишь.

Как желваки-то заходили, а.

Нести всю эту чушь было неловко. Особенно неловко — потому что эффект, увы, наличествовал.

— Только предупреждаю сразу: совсем уж эталонным Габриэлем Евгеньевичем морду воротить я не смогу, ага?

— Перестаньте паясничать! — рявкнул Максим, и это вышло у него отлично.

Этак преподавательски. Если не гэбенно.

Гуанако даже задумался на секунду, от кого он чаще слышал в своей жизни «перестаньте паясничать» — от преподавателей или от разнообразных голов гэбен?

— Это ты перестань, — ляпнул он. — Нечего уже, Дима-то откинулся.

Максим глянул непонимающе, пошевелил губами.

— Сделал, сделал ты, чего хотел. Теперь поведай, нахуя.

— Он вас… тебя обманул, — явно начал считать половицы Максим. — Наверное. Он всё отрицал, но кто, если не…

— Невнятно, — нога Гуанако опять проехалась по рёбрам.

Ну почему, блядь, нельзя ответить, когда тебя спрашивают нормально? Зачем, блядь, обязательно все эти танцы устраивать?

«Все эти танцы» — это Савьюр так говорил.

«Оставим все эти танцы», потому что кому оно нужно, потому что и так уже всё ясно, потому что тратить время и силы на обманы и недоговорённости — глупо.

Вспомнилось: когда Савьюр откинулся, хотелось проехаться ногой по собственным рёбрам. А лучше сразу по голове.

— Вчера вечером я имел разговор с Бедроградской гэбней, — заявил Максим, и мигом стало неприлично весело. — Они приходили к Охровичу и Краснокаменному спросить меня, я ли заразил наш… дом на Поплеевской.

Вот упорные. Гуанако же честно сказал: нет, не Максим.

— Взгляд с другой стороны вправляет мозги, — Максим посмотрел на Гуанако (с другой стороны?) с вызовом. — Ведь это было бы так умно, так практично для Университета — заразить кого-то из своих. Если бы фаланги не наплевали на нас, если бы наш запрос к фалангам был сформулирован иначе, это стало бы первейшим аргументом для применения санкций к Бедроградской гэбне.

— Ты так ухватился за эту мысль, потому раньше она не приходила тебе в голову и теперь открыла новые горизонты большой политики? — со всем ядом, на который он был способен, переспросил Гуанако.

Гуанако ведь говорил им всем — Озьме, когда прошёл слушок, что Габриэля Евгеньевича в Порт транспортировал кто-то напоминающий Максима, Социю, когда он наседал, — кишка узка и размах крыльев не тот.

Не умеют в Университете такие сделки с лешим проворачивать.

— Я так ухватился за эту мысль, — строго, преподавательски-гэбенно отчеканил Максим, — потому что я всегда считал, что враг — вот он, с другой стороны. Не рядом со мной.

— Они в полном составе тебя навещали? — переключился Гуанако, и Максим почему-то опешил.

Он что, правда думал, что они тут будут до глубокой ночи спорить о его эпических деяниях?

— В полном, да. И не слишком трезвые — запах джина за ними так до утра и не выветрился.

Разобрались-примирились? Ну и отлично, камень с души.

— Жрать хочешь? — ещё ослабил верёвку Гуанако.

Максим поднял на него непонимающие глаза.

— Жрать. Принимать пищу. Говорят, это бывает уместно для поддержания физических сил. Попельдопельутверждает, что и моральных тоже.

Предложить ему актинии слабой соли, из-за стоимости которых столько дерьма в четверг вылилось?

— Я и представить не мог, насколько же вам плевать, — едва ли не обиженно выдал наконец Максим. — Я думал, у вас к Диме было хоть что-нибудь. Меньше, чем к Габриэлю, — и он это знал, и поэтому он заразил Габриэля… но чтобы вот так?

Гуанако порвало. Просто порвало.

То ли это Димино наркотическое пойло, то ли это у Максима было слишком смешное лицо разочарованного отличника на первой сессии, который только что узнал, что можно не делать каждый день домашнюю работу и всё равно как-то жить, — но Гуанако буквально согнуло пополам от хохота.

— Максим, ты всерьёз полагаешь, что когда «что-то есть», следует драть глотки зубами всем, кто косо посмотрел?

— Я не косо посмотрел, я убил его!

Все так легко ведутся на россказни о Диминой смерти, что, если ему приспичит умереть-таки в самом деле, никто ведь не поверит.

Гуанако первый не поверит.

Только не сегодня, пожалуйста, блядь.

— Забей ты, пока вроде нет. Я спиздел.

Максим сверкнул глазами, набычился:

— Я никогда не смогу вас понять. Вас, Диму, если он действительно не заражал наш дом…

— А хоть кто-нибудь хоть кого-нибудь понимает? — невесело усмехнулся Гуанако. — Я вот — точно никого. Но знаешь, мне достаточно просто знать, что бывают другие люди. Непохожие на меня, думающие и действующие иначе. Если держать это в голове, жить немного проще.

— Мне незачем, — Максим обвис в верёвках. — Меня отовсюду вышвырнули, а Габриэль… о нём обещала позаботиться Бедроградская гэбня. И не обманула: Охрович и Краснокаменный сказали, что он уже в Медкорпусе.

— Димиными стараниями. Бедроградская гэбня о Медкорпусе ничего пока не знает, — ляпнул Гуанако и пожалел: Максим совсем сдулся.

— Так Дима всё-таки не хотел, чтобы… — вопрос застрял у него в глотке.

— Откуда мне знать, — Гуанако пожал плечами и дошёл до двери, не сбившись с курса, что было уже достижением. — Всё, что мы вообще можем, — это верить. В лучшее. Иногда.

— Но когда кругом столько врут…

— Приходится бить себя по щекам и верить особенно яростно!


Верить, да.

Максим заканчивал кафедру истории науки и техники, а не истории религии. Кафедра истории религии развалилась, ещё когда её заканчивал Гуанако.

Максиму, наверно, просто неоткуда было узнать, что такое «верить» и как это работает.

«Верьте мне», — твердил то ли Гуанако Савьюру, то ли Савьюр Гуанако, когда они заперлись в гуанаковской камере до приезда Комиссии по Делам Гэбен, которая должна была разобраться с ситуацией на Колошме.

Верьте мне, всё будет круто, всё будет навсегда. Это неважно, что Савьюра через несколько часов нечаянно пристрелит собственный охранник — пока здесь-и-сейчас веришь, что всё будет круто и навсегда, оно ведь и правда в некотором смысле так.

Верьте мне, всё так и было, всё правда. Это неважно, слушают ли тебя студенты на лекции, гэбня ли на допросе, скопцы ли в Вилонском Хуе — пока здесь-и-сейчас веришь, что всё так и было, твою лажу сожрёт любой. Историография — скорее искусство, нежели наука. Искусство верить, что всё, что ты сейчас наплёл, — чистейшая правда.

Верьте мне, шансы есть, может получиться. Это неважно, сказал тебе это хороший врач или плохой, — пока веришь, что шансы есть, они есть, и всё тут.

Гуанако верил в шансы до тех самых пор, пока не подслушал, как у Святотатыча интересуются: «Очнулся. Положить под снотворное или, наоборот, привести в кондицию для беседы?»

Хороши или плохи портовые врачи, но они-то знают, что пациента часто не из гуманизма с того света вытаскивают, а для того, чтобы спросить «где деньги, падла?».

Ну или там: ты заражал дом Габриэля Евгеньевича?

И Гуанако готов сделать вид, что его очень интересует ответ на этот простой и очевидный вопрос, чтобы не признаваться всем подряд, что ему просто очень нужно как можно скорее посмотреть, потрогать. Попускать сопли.

А Святотатыч и прочие все подряд (какое счастье, что Охрович и Краснокаменный уехали!) готовы сделать вид, что они ничегошеньки не понимают. И даже дать Гуанако одному потоптаться перед дверью святотатычевской каморки.

За дверью было тихо.

За приоткрытой медленно-медленно, чтоб не скрипела, дверью было тихо и Дима.

Дима был бледнющий, растрёпанный и какой-то смешной. Пытался не сползать, усидеть-таки на подушках и даже читать какую-то Святотатычеву книжку. Не умеет он ни убивать, ни умирать — умирать ему скучно, обязательно же надо делать что-нибудь, не валяться же просто так!

Гуанако, всё ещё косой от Диминой наркотической бодяги, не выдержал и заржал.

Это какой-то пиздец — столько ржать всё время. Чума в Бедрограде, люди умирают и выживают, а Гуанако всё ржёт и ржёт. Но ведь правда же — весело.

Весело, когда бледнющий, растрёпанный, какой-то совершенно по-первокурсничьи маленький-тощенький Дима делает клинически упорное лицо и вцепляется слабыми пальцами в книжку.

Весело.

Не сегодня, всё-таки не сегодня — это и без врачей понятно.

Дима обернулся.


(обратно)

Глава 35. Бы


Университет. Дима


Дима обернулся и обнаружил, что нет, с некоторой вероятностью его зрение никогда не станет прежним. Все возможные шутки про очки с простыми стёклами и дурную гуанаковскую наследственность врываются в это повествование и рядком садятся на край койки.

Гуанако, трогательно-зелёный и принципиально отказывающийся фокусироваться, загибался от хохота, сползая по двери. А это, знаете ли, симптомчик. Симптомчик, знаете ли, это.

Уж Дима-то ведал.

Но, леший, как же хорошо было его видеть. Не в смысле качества изображения, а в смысле вообще.

Ещё лучше было бы его трогать.

По возможности пару лет без перерыва.

— Гуанако, я тебя люблю, — не выдержал Дима, — и твоего брата-близнеца тоже. Это я так, на будущее и на тот случай, если у меня вдруг где-нибудь что-нибудь разойдётся и смерть решительно наступит мне на печень. Своим ржачем ты, кстати, повышаешь вероятность этого, поскольку заразительно, а мне не следует смеяться, я это как медик говорю.

Гуанако как будто отмашки ждал — мгновенно заткнулся, скакнул к койке, аккуратно уселся на краешек (он сам и есть ходячая шутка про дурную наследственность, ага) и уставился на Диму круглыми-круглыми глазами.

О это вечное «и тут-то до него, наконец, дошло, как же ему было страшно».

Потом он протянул руку вроде как к Диминой щеке, почему-то смутился, изменил траекторию в полёте и потрепал его по волосам. Это потребовало решительных действий, и Дима схватил Гуанако в охапку — не очень сильную, зато крайне внятную в плане интенций.

Потому что есть обстоятельства, которые сильнее интенций, но иногда, в день большого праздника, бывают интенции, которые сильнее обстоятельств.

В том числе и зверской боли в, откровенно говоря, всём теле.

— Можно я просто дебильно помычу? — пробормотал Гуанако куда-то Диме в макушку. — А то мои речевые навыки как-то не очень.

У Гуанако под мышкой (почему Дима всё время оказывается под мышкой?) было крайне приятно и крайне немыто, но всё равно приятно.

Посмертная эйфория спешила приобрести чудовищные формы.

— Довольно сложно описать словами, как я рад тебя видеть и особенно щупать, — сообщил Дима подмышке. — Порядком рад.

Гуанако извлёк Диму из-под мышки, посмотрел на него с весьма убитым видом, улыбнулся и поцеловал.

Судя по тому, как продолжительно и нежно это вышло, он тоже был рад.

Крайне.

— Я уничтожил твой плащ, — вспомнил Дима, как только отлепился. — То есть виноват Максим, но анализ улик укажет на меня. Извини. По крайней мере, он прострелил меня не насквозь, а то ещё и штопать пришлось бы, а я не умею штопать, я умею только стирать носки.

Сколько лет стирать носки Ройшу было его трудовой повинностью и арендной платой!

К слову, Дима был, конечно, весьма признателен за извлечение пули (над ним же поэтому тут столько бегали, верно?) и художественную штопку по крайней мере его самого, но вот принести хоть какую-нибудь чистую одежду почему-то никто не позаботился, поэтому Дима так и сидел — весь в красном. То красное, что засохло на теле и не было смыто в процессе операции, уже начинало чесаться.

Леший, где-то мы это видели!

— Да какой нахуй плащ, — опомнился Гуанако. — Ты чего хочешь: курить, воды, книжку получше? — и со значением покосился на высокохудожественную литературу в Диминых руках.

— Книжка сейчас была бы особенно полезна с учётом того, что у меня в глазах почти троится. Я тут практиковал слепое чтение. От мысли о сигаретах меня воротит, а вот пить хочу. И помыться. И чтоб не чесалось. И понять, как именно на меня подействовало сочетание браслета-батарейки, снотворного и потери крови — а то я почти в сознании во время операции был, хоть и не чувствовал ничего, незабываемые ощущения. И связано ли всё это с тем, что я не помер и даже не впал в неопределённой продолжительности кому. Переливание крови тоже не помешало бы, кстати. Ну и, конечно, хочу, чтобы перестало болеть. И иллюзию способности стоять на ногах. Многого, в общем, хочу, но больше всего — чтобы ты задал мне правильный вопрос, а то тут столько всего произошло, столько всего произошло!

Пав под натиском словесной лавины, Гуанако покачал головой и убрёл к телефону.

— Жидкостей, — жалобно попросил он у него, — под дверь.

Когда Гуанако точно знал, что ситуации можно помочь чем-то конкретным, он всегда становился крайне деловым и целенаправленным, но вот сейчас у него как-то не очень получилось.

— Это кошмар. Как просьба «расскажи анекдот» или ещё что-то такое. Правильный вопрос, ха-ха, тут даже образцовая гэбенная синхронизация не поможет. Варианты, блядь! Много их, — усмехнулся он, топчась возле койки и не решаясь сесть на неё обратно. — А так хочется хоть в частной беседе сделать всё правильно и нигде не налажать с выбором оного. Блядь.

Это было, гм, умилительно.

Как будто он всерьёз боялся, что, если сейчас задаст неправильный вопрос, что-то испортится.

Как будто он всерьёз боялся, что что-то может испортиться.

То, что было между Димой и Гуанако, было не между, а в них самих. Именно поэтому когда они не очень ожиданно встретились восемь дней назад, в прошлую субботу, ни сложностей с первой репликой, ни вопроса, что делать, не возникло. Именно поэтому если бы от мая до прошлой субботы прошло не три месяца, а тридцать лет, всё было бы точно так же. Плюс-минус разыгрывание перстней, а вот надрались бы и поржали с гарантией.

Когда настолько хорошо знаешь друг друга, когда настолько легко и спокойно жить, настолько хорошо зная друг друга, ничего уже не может испортиться само собой — разве что обстоятельства приключатся.

Головы гэбен, наверное, впадают в панику и рефлексию, если у кого-то из них возникают проблемы с синхронизацией и он начинает бояться что-то не так сказать, а Дима может просто умилиться.

И отмахнуться.

Ну какие могут быть неправильные вопросы, если и неправильных слов-то нет.

А вопросы, к вашему сведенью, как раз из них и сделаны.

—  Подсказка: «Дима, я наблюдаю на твоём теле нетипичное покраснение! Не может ли это быть связано со, скажем, ранением? Возможно, ты хочешь рассказать мне, как так вышло и не беседовал ли ты в процессе со своими ногами?» Только не говори мне, что ты уже всё вынюхал, и мне придётся рассказывать самую, пожалуй, эпическую историю из своей жизни Ройшу, — фыркнул Дима.

— Так тебе выговориться надо? — хлопнул себя ладонью по лбу Гуанако и плюхнулся-таки на койку.

Лицо у него при этом было таким, как будто Дима на его глазах трансформировался в крошечного пушистенького зверька, что вызвало повышенное сопле- и слюноотделение.

Облегчённое у него было лицо.

Воспоследовал акт романтической зоофилии и всё то прочее, о чём определённо было бы неловко рассказывать Максиму, если бы он вдруг снова воспылал желанием узнать факты чьих-нибудь биографий.

— И всё опошлил, — вернулся Дима к диалогу, когда получил такую возможность. — Не выговориться, а поделиться бесценным опытом. Зачем вообще хоть что-то делать — и особенно истекать кровью — если потом не можешь об этом рассказать?

Гуанако замялся.

— Ну гм. Нельзя сказать, что я ничего не знаю, — виновато покаялся он. — Показания Охровича и Краснокаменного, Мули Педали и Максима вместе составляют достаточно целостную картину. Фактическую, в смысле. Но под бесценным опытом ты наверняка подразумеваешь, эм, не совсем факты.

И посмотрел на Диму с таким ути-пути-зверьком во взоре, что желание патетически пересказывать своё своеобразное, но всё-таки просветление сразу отпало.

Ну, почти.

Немного осталось.

— Знаешь, в моей жизни происходило довольно много событий, с которыми моя же голова как-то, гм, не понимала, что делать, — дал Дима волю аналитическим талантам. — От самого первого переезда в Бедроград — да что там, до того, в Столицу — да что там, от старшего отряда — хотя, знаешь, в семь лет у меня тоже всё интересно было… Короче, кажется, от начала времён на мне большими буквами напечатано «кромешный пиздец». И вот с наступлением чумы ресурс мозга, способный просто складывать пиздец стопочками и распихивать по углам, не обрабатывая, исчерпался.

Дима завистливо посмотрел на гуанаковскую самокрутку и постановил, что не так уж его от табака и воротит.

Зачем вообще хоть что-то делать, если не можешь потом об этом рассказать, и зачем хоть что-то рассказывать, если не можешь при этом размахивать сигаретой?

Хотя шибко сильно размахнуться не вышло.

Как выяснилось, не вышло даже зажигалкой щёлкнуть по-человечески.

Издержки бесценного опыта.

— Я вообще-то всегда с подозрением относился к психическим заболеваниям, связанным с чем-нибудь неочевидным, — продолжил Дима, когда Гуанако зажёг ему сигарету. — Типа все эти вытеснения, замещения и прочая сыпь на коже от больших переживаний — фигня какая-то, мозг не так работает! Но вот веришь — у меня правда образовался внутренний голос. Такой, в порядке не раздвоения личности, а расслоения, что ли. Я сперва думал, что это просто моя многогранная и противоречивая натура так работает, а потом он воплотился. Почти даже визуально. Наверное, многогранная и противоречивая натура решила, что так дальше жить нельзя, и просто обнулилась. Наверное, это отрицание — термин такой психологический, когда до мозга ничего не докатывается, а ты просто идёшь дальше весь из себя весёленький, посвистываешь. Наверное, это не очень хорошо. Хотя ты вон так всю жизнь живёшь — и ничего, доволен.

Гуанако покивал.

Всё, абсолютно всё сказанное с удручающей очевидностью летело ему прямиком мимо ушей, потому что нельзя столь яростно пялиться и при этом слушать.

Оставалось надеяться, что он считывает содержание по губам.

— В общем, странное какое-то состояние. Виктору Дарьевичу, что ли, отдаться на изучение? Я не то чтобы просто вычеркнул всего себя с семилетнего возраста и готов начать категорически новую жизнь, но и не то чтобы по-настоящему пережил свои многочисленные бесценные опыты. Меня просто как будто перекинуло в альтернативную реальность, где всё-всё — от Колошмы до смерти Шухера — было, но я с самого начала умел с этим жить, и поэтому горы неразобранного пиздеца в голове не накопилось. Правда, если бы так случилось на самом деле, половины пиздеца бы не произошло, что несколько портит мою стройную теорию. Зато не лишает её высокохудожественной метафоричности и, главное, понятности, а это уже большая радость, правильно?

Откуда-то из давних студенческих лет у Димы в голове сохранилось знание о том, что при имперском дворе был титул, именование которого наиболее точно переводилось как «Тупое Лицо» (в имперском, как и в росском, антонимы понятий «острый» и «умный» обозначаются одним словом). Тупое Лицо, будучи мирянином, кажется, использовалось представителями духовенства для отработки проповедей и речей, отображая, так сказать, степень понимания оных народом. А может, и не представителями духовенства. А может, это был кто-то типа юродивого советника, который должен был глаголать простую жизненную мудрость. И вообще бытовало мнение, что Тупым Лицом изначально прозвали некоего конкретного дворянина за личные физиогномические особенности, а потом кличка пошла-поехала наследоваться. И, разумеется, никто не мог поручиться за реальность Тупого Лица — ни человека, ни титула. Ходили, впрочем, слухи, что первую арию изрядно уже надоевшей Кармины Бураны написало некое выдающееся Тупое Лицо.

Дима не был уверен, что не придумал это всё вот только что.

Но это не отменяло того, что Гуанако бы удалось работать отличным Тупым Лицом.

Больно уж хорошо у него получалось слушать тирады с физиономией, выражающей «ага, я тебя услышал» и ничего больше.

— Для Виктора Дарьевича твоя история болезни жидковата, — высказался всё-таки Гуанако, переварив тираду. — Обычные сумасшедшие давно не интересуют когнитивную науку, этой науке сплошных скопцов теперь подавай. И слушай, — добавил он голосом, выдающимся в комплекте с круглыми-круглыми глазами, — не съезжай с катушек, я тебя очень прошу. Горы трупов и безработных по результатам всей этой дряни — это ладно. А вот психи, не справившиеся с нервными перегрузками чумы, — уже откровенная пошлость.

И Гуанако аккуратно и рассеянно пощупал Диму, как будто на ощупь можно определить, всё ли у него в порядке с головой.

— Раз в жизни мне стало хорошо и прекрасно, а ты обзываешься психом! — возмутился тот. — И потом, уже явно поздно просить не съезжать, я остро чувствую финальность произошедших процессов. Переделок, хе-хе. Не знаю только, какие сверхспособности мне это даёт.

— Проверяется эмпирически, — хмыкнул Гуанако и незамедлительно эмпирически (но аккуратно и даже, пожалуй, нежно) проверил, насколько крепко Димины руки крепятся к телу. — Великие психи силой мысли на заре времён обрушивали под землю Вилонский Хуй. Возможно, пора его поднять, — он задумался. — Ты меня до того запугал, что я даже сразу не сообразил, что пошутил дурацкую пошлую шутку. Так вот, дурацкая пошлая шутка! Где же овация, ёба?

В дверь постучались — увы, не овации, а всего лишь жидкости. Гуанако снова подскочил и вернулся уже с дарами на здоровом жестяном подносе.

Кто бы ни исполнял заказ, он понял его крайне буквально: на подносе имелось всё, от графина с водой до неопределимой ёмкости с неопределимой, но явно сильноалкогольной настойкой.

Интересно, есть ли там что-нибудь из биологических жидкостей.

— Так вот, до омерзения серьёзно я про Хуй говорил, — продолжил в третий раз усевшийся на койку Гуанако, не размениваясь на разливание воды и протягивая Диме весь графин. — Мы с Виктором Дарьевичем на теоретическом уровне кое в чём безусловно сходимся. Это кое-что я ещё до диплома в его опубликованных работах читал: любая психическая нестабильность может быть переработана психикой же в религиозном — и околорелигиозном — ключе. Все эти экстазы, просветления и откровения, характерные для религиозного сознания, — это же и есть естественные физиологически-культурные механизмы продуктивно справляться со сбоями. И подмена исчерпавшей себя доктрины, да ещё и навязанной Европами, переворачиванием деревьев в масштабе всей страны — тоже туда, — залился он соловьём, позабыв о том, что только что носился над умеренно страждущим. —  Ты ж не читал, небось, мою блядскую кандидатскую? А там было что-то почти даже совсем умное на сей счёт. Любые религиозные чудеса с точки зрения этой самой когнитивной науки — это своего рода контролируемое сумасшествие. Шаманство, пророчество и прочая поебень только на нём и держатся. Что уж говорить о воплотившихся в предсмертном бреду внутренних голосах! Стандартная ведь архетипическая схема.

— Шаманство, пророчество и прочая поебень — это по твоей части. Для превращения тривиального сдвига по фазе во что-то такое нужна некая, эээ, парадигма мышления. Вера в богов там, в ритуалы или в пропаганду — даже не вера, а просто их постоянное присутствие в мозгах. А у меня этого нет. Не по принципиальным соображениям, ты сам знаешь, а просто потому что я живу в некоем другом мире. В мире частностей, где есть жажда, Максим с пистолетом и вон то шестипалое запястье на стенке, а ни богов, ни постулатов Набедренных нет, о них получается думать только специально. Если попросят, — Дима щедро отпил из графина, выдохнул и продолжил. — И вообще, это какое-то упрощение и попытка загнать себя в рамки, которых не существует от природы. Вот, допустим, случилось с человеком — совершенно абстрактным человеком, я сейчас никого не имею в виду — что-то. Можно назвать это что-то просветлением, можно назвать это что-то каким-нибудь психиатрическим термином, но это ведь всё — дополнительные осмысления. Конструкты, сооружённые поверх действительности. А в действительности есть только что-то, и никак оно не называется. Разве что переделкой, потому что эта шутка по-прежнему кажется мне остроумной. — Дима сделал паузу, потом ещё один глоток. — Впрочем, если ты надумал меня обожествить, ничего не имею против. Главное — чтоб не переворачивал.

— «Поверх действительности»! — возбушевал Гуанако. — Дмитрий, вы так говорите, как будто она в самом деле существует. Человек — сложная зверюшка, его действительность всегда попорчена называнием. Дополнительными осмыслениями и интерпретациями. И они, блядь, действительней любой действительности. Хуй с ними, с внутренними голосами, — вспомни хоть своего пациента степного с выколотыми глазками. Это для тебя он сдох, а для местного населения — отдал соки земле. А для пизданутой бабы, которая ему глазки и выковыривала, может, и ещё чего похлеще натворил. И кто прав? Если «в действительности есть только что-то, и никак оно не называется», выходит, что никто. А на самом-то деле правы все, — он чуть не снёс стоящий с ним рядом поднос широким движением руки. — Хотя чаще прав оказывается тот, кто сильнее убежден, а, следовательно, резвее действует, исходя из своих убеждений, — и выразительно посмотрел на Димин простреленный живот.

Если долго вглядываться в живот, живот посмотрит на тебя в ответ, поостерёгся бы!

Дима прекрасно знал, что Гуанако вообще-то парадоксальным образом не любит такие вот абстрактные споры высокой степени кухонности. Разве что с Виктором Дарьевичем, потому что с ним кухонности поменьше плюс столь актуальная поминутная оплата. А так — и из Бедрограда на Колошму, небось, сдался от переизбытка академичности в жизни.

Абстрактные споры похлеще твири будут. Любой способный на них человек понимает, в принципе, что всё это пустые слова, но остановиться-то невозможно.

Если ты не Гуанако.

Тем приятнее было, что с Димой он всё-таки говорил, скрепя тупое лицо.

— А обожествили тебя блядские скопцы, — весело добавил Гуанако, снова придвигаясь поближе. — Тебе мало, что ли?

Ну, да, обожествили. Хотя такое обожествление не всякому врагу пожелаешь, знаете ли.

Аутентичные скопцы, значит, верят в двух богов — доброго и злого. Боги, разумеется, близнецы. Гуанако и Диму принять за близнецов — это ещё надо постараться, но допустим, художественная условность. Дима, разумеется, злой, поскольку волосы темнее и вообще потому что он мерзкий тип.

Всё бы ничего, но есть нюанс: у двух скопцовских богов на двоих — одно, так сказать, мужское естество. Передаётся друг другу с определённой цикличностью, кому не досталось — тот и злой. А у Гуанако с Димой — всё-таки два. И как-то это разительно выяснилось на практике, когда скопцы, решив, что пред ними явление божественного, возжелали некоего подтверждения.

Димино естество могло их несколько разочаровать.

В итоге обошлись умолчаниями и правильной риторикой, но всё-таки обожествляться Дима отныне решил с умом.

С другой стороны, впрочем, есть и плюсы. Если бы скопцы тогда не уверовали почему-то (по кому-то), что видят живых богов, они не повиновались бы божественному провидению, которое, опираясь на божественное же чувство юмора, указало им путь в Бедроград. Один из скопцов лично помнил Набедренных, как можно было не осчастливить кафедру таким приобретением?

Кто ж мог ожидать, что скопцы окажутся столь небыстры и доберутся до кафедры только тогда, когда Дима и Гуанако успеют сами дотуда добраться, оттуда убраться и нарисоваться там снова. Кто ж мог ожидать, что это окажется так своевременно и так подозрительно. Кто ж мог ожидать, что скопцы такой ходовой товар.

Наверное, у обожествления есть и другие плюсы — способность иногда оперировать рукой, ногой и естеством судьбы, например.

Судьбы, на произвол которой Дима вовсе не собирался покидать абстрактный спор.

— То, о чём вы говорите, Сергей Корнеевич, — это вообще давняя проблема когнитивной науки, — степенно изрёк он. — Определяет ли называние мышление? Называя некое своё ощущение словом, я причисляю его к определённой категории, где оно соседствует с другими ощущениями, которые другие люди называли тем же словом. Вопрос в том, насколько я себя при этом оскопляю. Я могу сказать, что люблю тебя, и Габриэль Евгеньевич то же самое говорил, известное дело. Испытываем ли мы с ним при этом одно и то же? Нет же. Одинаково в лучшем случае ядро ощущения, некая, скажем, романтически-эротическая привязанность, а детали — в которых, напомню, истина — разные. И обрезать их, выдавая термин, лично мне как-то обидно. Вот и то, что со мной случилось, я не хочу никак называть, потому что результаты моей интроспекции говорят, что это что-то сложнее и многограннее, чем любое слово, которое я могу подобрать. И чем любая парадигма мышления. Я уникален и исключителен.

— Сын мой, к нашему общему сожалению, вы кончали университеты на особых условиях, — помахал Гуанако перед Димой перстнями, сделанными из клавиш печатной машинки, на которой Дима, помнится, дописывал свой диплом. — А потому не держите в уме существенную деталь, в которой тоже есть истина. Мышление без называния никому в хуй не упало. Называние — не только когнитивный акт, но и коммуникативный. Социальный, сечёшь? Пока никак не назвал, ничего и нету.  Называние — его необходимость и конкретная форма — социально обусловлены, это с одной стороны. С другой, называние, как мы уже выяснили, само обусловливает мышление. Вывод: мышление тоже социально обусловлено. Рамки, которым ты так противишься, существуют, потому что без них не существовало бы ничего. Всем насрать, что происходит, но всех ебёт, как ты это называешь. А не называешь ты — назовут тебя, — ещё раз покосился он на Димин живот, намекая, вероятно, на то, что чем дольше человек ходит весь из себя такой уникальный и исключительный со сложными непередаваемыми чувствами, тем скорее кто-нибудь интерпретирует эти чувства в меру своего разумения и решит за них покарать.

Например, припишет кровавую ревность и зачумление Габриэля Евгеньевича.

Дима отстранённо попытался вспомнить, бесил ли его когда-нибудь Габриэль Евгеньевич настолько сильно. Сильно — бесил. И ревновал Дима сильно (ревновать к прошлому — это такое особое развлечение, не всем доступно). И по лицу Габриэля Евгеньевича не только в первый день чумы, но и после исчезновения Гуанако на Колошму бил (так само вышло). Но всерьёз и осознанно причинять ему вред Дима бы вряд ли стал.

Потому что ревность, раздражение и желание врезать хорошенько, безусловно, были вызваны (обусловлены, хе-хе) Габриэлем Евгеньевичем, вот только это не его вина, а специфика Диминого восприятия.

Диминому восприятию и следует бить морду. По-хорошему если.

А профессионально деформированного идеологией Гуанако социальное волнует.

Какое может быть социальное, когда столько граней внутренней многогранности не прояснились!

— А вы, батюшка, так говорите, как будто определённая обусловленность мышления социальным — которой я, заметьте, не отрицаю — это знак равенства. А это не знак равенства. Любой коммуникативный акт — это презентация чего-то своего. Она в определённой степени условна, но презентующий должен степень этой условности понимать. Скажем, если ты видишь, что небо всё такое бледно-бледно-жемчужно-голубенькое, ты можешь сказать по телефону столичному другу, что оно голубое, поскольку все нюансы его действительно не ебут, и зазор, который получается между твоим восприятием и твоей презентацией, некритичен. Только чтобы не скатиться к лешему в отсутствие мышления в принципе, нужно всегда осознавать габариты этого зазора. Если видишь, что что-то смахивает на хуй, сперва убедись в том, что это действительно хуй во всём многообразии своих проявлений, и только потом обзывайся. Если это что-то смахивает на хуй только весьма отдалённо — тем более семь раз отмерь.

Обожествление оставляет свой след в душе и выборе выражений.

— Всё это было бы справедливо, если б любой хуй можно было вот так запросто обмерить, — мигом вернулся к практическому аспекту беседы Гуанако и улёгся с Димой совсем рядом, головой на одну подушку — ухо почуяло, что улыбаясь. — Но мы-то имеем дело с труднообмеряемым хуём!

Истинно так.

В завешенное одним цельным куском льняной ткани окно лезли жёлто-красные (ну такие вот, как бы описать, тёпло-золотисто-розовато-прозрачные, таким иногда бисер делают, и откуда только Дима знает, каким бывает бисер) лучи солнца. Всё-то время он думает о солнце — любит потому что.

Мог бы, например, подумать о том, что всю чуму моросило, а сегодня не моросит — значит, этот день и правда последний. Мог бы — о том, что точно такое же солнце висело в небе сегодня утром, когда они ехали в такси с Максимом, и что оно при этом висело совершенно иначе. Мог бы — о том, что в степи почти не бывает дождей, но солнца всё равно не видно, потому что оно всегда в какой-то пелене, расплывается и отказывается быть точкой.

Мог бы, но не думал — не получалось толком сосредоточиться ни на чём, кроме тёпло-золотисто-розовато-прозрачных лучей, рассеянных поглаживаний Гуанако и не холодящего руки графина с водой (ещё б их что-то холодило, и так ледяные). В мире существовало только то, что можно потрогать, и то, чего принципиально потрогать нельзя, вроде абстрактных споров.

Голова захлопала ушами и улетела к солнцу, оставляя телу возможность воспринимать только самое актуальное — и то в виде большого одолжения. Прошлое, будущее и чем всё это закончится пытались взволновать, но не волновали.

Можно же просто жить, а не жить в растянутом между вчера и завтра виде, как к батарее прикованным.

Можно быть точкой, а не расплываться в пелене.

— Если хуй не получается измерить в ходе наблюдения, необходимо ставить эксперименты, — сообщил Дима Гуанако. — К слову, у меня к тебе был важный вопрос. Насколько драматично — по десятибалльной шкале — я выглядел, когда меня принесли?

Гуанако посмеялся — именно посмеялся, а не заржал. Аккуратно и немного неловко, как будто от слишком громких звуков вспомнилось бы слишком много весёлого.

— Знаешь, а я не понял, — опять чуть виноватым голосом признался он. — Глянул мельком и так с одного взгляда охуел, что просто как-то не получалось заставить себя посмотреть ещё раз.

Рассеянные поглаживания были на самом деле растерянными и слегка встревоженными, никаким абстрактным спорам этого не перебить.

— Жаль, — вздохнул Дима, — может, это пролило бы свет. А то знаешь, мне сейчас каждый глоток воздуха кажется сладостным нектаром, а каждый звук твоего голоса — небесной серенадой. И причины этого, в общем-то, ясны — не сдох же. Но это ведь не на самом деле, правда? А что на самом деле, я не могу понять, потому что у меня плохо получается думать.

Гуанако не жаждал мыслительных процессов, Гуанако жаждал исключительно тактильных ощущений, которых тут же получил сполна.

В эпоху великой слабости во всём теле сложно просто тереться о первую попавшуюся под щёку часть тела, но тем приятнее.

— Ты не привыкай к серенадам, всё равно отпустит скоро, — по-бытовому пожал тщательно потёртыми плечами Гуанако. — Отходняк у тебя обыкновенный. Наслаждайся, пока не рассосётся.

— Я и наслаждаюсь, — улыбнулся Дима. — Ощущения, не при тебе будь сказано, как после особо одухотворяющего эротического акта. Все бурные переживания всё-таки — одно и то же.

Ответно потиравший Димин затылок палец Гуанако ревниво замер.

Сам Гуанако — надулся.

— Я так и знал, что всё хуйня! Все эти подозрения, кто кого заразил, тьфу. Максим мне всего-навсего отомстил за то, что я у него Габриэля Евгеньевича на пару недель подрезал, — пробурчал он. — Все ваши высокодуховные разборки с морем кровищи отныне классифицируются как измена.

Гуанако патологически не умеет обижаться, а когда пытается — у него выходит как-то дурашливо и невсерьёз. И это особая марка умилительности.

По поводу чего Дима совсем-совсем растаял.

— Измена без взаимного согласия классифицируется как насилие, а насилие надо мной тебя, помнится, более интересует, чем возмущает. Так что наслаждайтесь с нами, наслаждайтесь как мы, наслаждайтесь лучше нас.

Гуанако призадумался над этой сентенцией, возмутился, сжал Диму так, как при его ранении явно не полагалось (серенады не серенады, а глухая боль во всём теле, головокружение и слабость проходить не спешили), снова задумался и пожевал один из эротических регионов Димы.

— Я в растерянности, — пробормотал он сквозь жевание. — Как-то всё совсем, гм, как раньше. Сильно, сильно раньше. Ещё и весь этот трёп про мышление и действительность — это же прямо как до всякой Колошмы. Как дома под самогон и под твои заверения, что тебя не надо выгонять, потому что ты носки стирать умеешь. Ни разу ведь так и не прикоснулся, блядина.

Вот Дима и говорит — стал совсем как если бы жил нормальной жизнью. Курс экспресс-омоложения имени Максима Молевича.

— Тот факт, что я их не стирал, не означает, что я не умею. Что заявлялось — то и получили. И вообще, я собирался! — воскликнул он крайне искренне. — Все те два года, что мы протрепались под самогон, пока тебя на Колошму не того. Потом разве что в собственных слезах стирать пришлось бы, а это слишком трагично.

Гуанако ещё сильнее задумался.

— Жидкости, да, — переключился он с ностальгии на жизнь насущную, не отрываясь, впрочем, от жевания. — Я не то чтобы надеюсь услышать что-то новое, но, блядь, дом Габриэля Евгеньевича и жидкости из-под крана! Бедроградская гэбня на них совсем повёрнутая в последние дни. Сначала у меня командир всё выспрашивал и выспрашивал, потом вон к Максиму все вместе сходили за тем же самым, — любознательный Гуанако совсем выключился из действительности и замер. — Неужто и правда не знают, чьих рук дело? Очень странно. И я, конечно, готов хоть на себя взять это заражение, если кому-нибудь от этого станет легче и спокойней, но, леший еби всех их батюшек, мне уже самому интересно, кто на самом деле так постарался!

У Гуанако тоже проблемы, таврским хлебом не корми — дай только взять на себя какое-нибудь преступное деяние. Контрреволюционное движение? Гуанако виноват! Савьюра застрелили? Гуанако, Гуанако виноват! Кто-то заразил дом Габриэля Евгеньевича? Мы пока не знаем, кто виноват, но с задней парты уже тянется решительная рука.

— По-прежнему не я, — честно ответил Дима, — а большего сказать не могу. Всё-таки гораздо проще быть Максимом, чем тобой. Он сочинил себе ответ и доволен, ему больше ничего и не надо, а ты, прости за выражение, думаешь. Я по-прежнему не могу сообразить, кому из дружественных мне людей такое могло прийти в голову — ну не Таха же Шапка приехал в Бедроград завкафов травить! Мучительная предвзятость указывает на Бедроградскую гэбню, но здравый смысл — на то, что, как и все события, которые никому не были нужны и обернулись чем-то масштабно нехорошим, это какое-то недоразумение. Случайность, недосмотр, комическое взаимонепонимание. Ошибка. Другое дело, что ошибки тоже допускает кто-то, но об этом мне сейчас лень думать. И в обозримом будущем эта лень проходить не намеревается.

— Ночью встреча, ночью будут ебать за дом Габриэля Евгеньевича, — по-прежнему задумчиво отозвался Гуанако. — И чё-то я вообще пока не представляю, что им ответить. Ну, кроме запасного варианта, что это я был.

— А я чё-то не представляю, почему кто-то должен кому-то что-то отвечать. Мы имеем ровно столько же права спрашивать об этом их, разве нет? — Дима гневно зафырчал. — Ты бы лучше подумал о том, что собираешься делать с Максимом. Если собираешься. Собираешься?

Здравствуй, Тупое Лицо, плавно перетекающее в лицо виноватое.

Кто-то тут, в отличие от, патологически не умеет не только обижаться, но и раздавать наказания.

Экзамен у Гуанако — радость всей сессии!

— Ты только не подумай, что я жажду кровавой мести, — мне сейчас, в конце концов, лучше, чем во все последние месяцы, плюс-минус сомнения в собственной способности ходить, — поспешил утешить его Дима. — Я наоборот. Мне почему-то кажется, что сейчас ему как раз очень хотелось бы, чтобы решение за него принял кто-нибудь другой, а ты у нас мастер этого дела. Впрочем, если эта тема тебе не нравится — а она тебе не нравится, я знаю, — можно поговорить о чём-нибудь другом.

— Или сразу накуриться, — рассеянно утешился Гуанако.

Просто он не умеет (патологически!) принимать решения вслух. Это ж их сформулировать надо. Назвать. Понять, чего вообще творишь.

Человеку, излюбленный метод взаимодействия с реальностью которого — сделать, а потом, если сильно побьют, так и быть, подумать, — не следовало тут гнать про социальную обусловленность мышления.

— Или сразу накуриться, — мирно согласился Дима. — Хотя мне несколько обидно, что посул Охровича и Краснокаменного про то, что я тоже реальная университетская власть и должен в известном месте присутствовать, не воплотится. Они ж меня потом отыщут и добьют за нарушение их планов!

— Не хочу сейчас об этом. Вот ни о чём вообще не хочу, — тёпленько пробормотал Гуанако, не прибавив «кроме тебя», за что ему спасибо.

Нужно же всё-таки держать планку высокого стиля.

— А с другой стороны, у меня есть подозрение, что мне лучше, чем я сам для себя малюю, — продолжил Дима, невольно игнорируя предложение заткнуться, — и поди разбери, с чем это связано: то ли с прочисткой мозгов, то ли с тем, что стимуляторов в моей крови уже столько, что самой крови много не нужно. Мне бы вообще-то сейчас лежать в глубокой отключке и слышать белый шум, а я смотри какой бодренький. И потом, может, я вызову у Бедроградской гэбни жалость? Или хотя бы нежелание стрелять там, где уже настреляно?

— Может, не может — опять, — по-собачьи вздохнул Гуанако. — Слушай, прости, я уже, кажется, без вспомогательных средств «может» от «не может» не отличаю. Требуются профилактические процедуры, блядь.

С этими словами он извлёк из сапога стебелёк савьюра и принялся крайне методично использовать его по назначению. Сам Дима предпочитал профилактические процедуры алкогольного типа (всё равно ж от травы толком не пёрло), поэтому первую савьюровую самокрутку проигнорировал, но потом выяснилось, что из одного стебелька получается на удивление много продукта потребления.

Гуанако не сильно изменился в лице (ещё б он от какого-то жалкого савьюра, ежели с маленькой буквы, менялся), но всё-таки расслабился. Рассказал свои мысли относительно Бедроградской гэбни и Диминого в её судьбе участия, и свои мысли относительно разумных дальнейших действий в адрес Максима, и своё истинное отсутствие мыслей относительно заражения дома Габриэля Евгеньевича. Рассказал — и при этом не дёргался, как обычно, не думал по полтора часа перед каждым ответом и интеллектуальные шутки вворачивал совсем уместно. И был при этом и в самом деле таким, как сильно, сильно раньше.

Харизматичным, остроумным и знающим всё на свете — или уж точно знающим, как можно без этого знания обойтись. Весёлым, простым и крайне заразительным в своей весёлости и простоте. Как раз таким, каким полагается быть отцу.

В общем, савьюр с маленькой буквы явно действовал на Гуанако лучше, чем Савьюр с большой.

Дима проглотил ностальгические сопли.

На третьей савьюровой самокрутке он решил, что всё равно уже слишком много пассивно выкурил, чтобы далее сопротивляться неотвратимой поступи нереальности. Гуанако воспротивился было, апеллируя к тому, что Дима же этого не употребляет и вообще, но Дима резонно заметил, что ему надо не для мыслительных процессов, а для развлечения и научного эксперимента относительно воздействия наркотиков разнообразной степени тяжести на его и без того измочаленный организм. Гуанако воспротивился было ещё раз, но Дима решил, что лимит честности на сегодня исчерпан, и прибег к неспортивным методам.

Тактильного типа.

У Святотатыча где-то должен был прятаться гербарий запрещённых к употреблению растений посерьёзней савьюра, Дима это точно знал. А Гуанако знал, где (и что конкретно со всем этим полагается делать).

Святотатычевские обширные запасы, оказывается, жили прямо тут, под матрасом койки.

Святотатычевские обширные запасы, оказывается, были просто невыносимо гадкими на вкус.

Святотатычевские обширные запасы, оказывается, испускали странный густой дым, который обволакивал висящее за окном солнце пеленой, заставляя его расплываться так, что оно переставало быть точкой.


Степь была очень мягкой, как будто сделанной из толстой ворсистой ткани, и раскидывалась во все стороны до предела, где-то там, за пару сантиметров до него, превращаясь в такое же мягкое и ворсистое небо.

Это кокон, понял Дима, и ещё — это колыбель.

Алхимическая печь, состояние зародыша, который вправе выбрать, выходить ему наружу или нет.

Состояние зародыша, который может себя осознать и по-настоящему взвесить за и против.

Дима был совсем маленьким, таким, что его как бы и не было, и совсем прозрачным. Ещё не человек, пока что — только точка обзора, немая и неподвижная.

Воздух в коконе струился как вода, тёплый и жидкий, спокойный и пробегающий по несуществующему телу рябью.

Абсолютный покой.

Каждая травинка, каждый стебель под несуществующими ногами был таким же зародышем, предпочетшим остаться в коконе навсегда. Они шептали что-то неразборчивое на неведомом травяном языке и гладили несуществующие лодыжки.

Приглашая.

Всё, что казалось финальным, было только первым этапом, понял Дима. Между жизнью и смертью растёт трава, и можно расти этой травой. Тогда всё — всё, всё — будет простоскользить поверху, не задевая.

Абсолютный покой.

Навсегда.

Разве кто-нибудь может желать чего-то другого?

В поле зрения точки обзора появилось что-то далёкое — только так Дима и понял, что обернулся: степной кокон был со всех сторон одинаковым, замкнуто-бежевым, мягким. Далёкое постепенно становилось ближе — только так Дима и понял, что двигается.

Постепенно он разобрал, что видит: сколоченные из грубых досок нары, столик — откуда-то знакомая обстановка одиночной камеры, только прямо посреди травы, на ветру, без стен. В камере сидели двое и разговаривали: человек в голубой рубашке и ещё кто-то, кто располагался к Диме спиной. Дым их сигарет втягивался в дыру на краю горизонта.

Солнце.

Не прерывая разговора, человек в голубой рубашке посмотрел на Диму, и тот понял, что больше не может приближаться. Ему страшно захотелось моргнуть, хотя век не было, и глаз не было, и человек в голубой рубашке вовсе не пугал его. Но дальше приближаться было нельзя, потому что второй, сидевший спиной, мог заметить. Если бы он заметил Диму, у того больше не осталось бы свободы выбирать самому.

Ноги запутались в савьюре, и Дима остановился. Дима спросил что-то у человека в голубой рубашке, но у Димы не было рта и не было голоса, поэтому он сам не узнал, что; человек в голубой рубашке что-то ответил, но у Димы не было ушей и не было слуха, поэтому он не узнал, что.

Желание моргнуть становилось всё сильнее.

Нити дыма от сигарет, серебрясь, привязывали двоих говоривших к солнцу, к выходу наружу, к миру движения и беспокойства. Дима знал, что знает этих людей, но никак не мог понять, что случится, если он вспомнит их имена: выпустят его или, наоборот, оставят здесь навсегда.

Но пока у него была своя воля и не было своей нити, он мог просто моргнуть.


Вдалеке раздался грохот, как будто проехала колесница.

Что-то пошло не так.


Он был так близок к рождению и уже видел во снах руку, тянущуюся к заслонке, но в самом начале апреля 1854-го над Бедроградом прошли впечатляющие грозы, и в одном из печных цехов не выдержала проводка. Электричество выключилось, и его восстанавливали на несколько минут дольше, чем хватало резервных батарей печей. Дима погиб вместе с десятками других зародышей, которые не могли существовать вне печных условий.

Ему было семь лет, и он был так близок к тому, чтобы перебраться на крышу соседней кабинки, но крыша намокла от дождя, а мозоль на безымянном пальце не позволила достаточно крепко сжать руку. Дима умер через полтора часа в районной больнице от переломов, которые получил, упав с колеса обозрения.

Ему было пятнадцать, он сбежал из отряда с неделю назад и был так близок к тёплому зданию зала ожидания с уютными скамейками, но всё-таки и не решился пробраться внутрь, чтобы заночевать. Вместо этого он нашёл какой-то открытый чердак, где и устроился, но наутро не смог подняться. Дима погиб от холода и истощения, и его нашли только через пару недель.

Ему было семнадцать, и он был так близок к решению свернуть на бегу в украшенное колоннами здание истфака БГУ имени Набедренных, но побоялся, что столичные младшие служащие повяжут его прямо там, обратившись к Учёному совету, и не стал прикидываться абитуриентом. Диму сбило неведомо откуда взявшееся такси, когда он не глядя выскочил за угол здания истфака на проезжую часть.

Ему по-прежнему было семнадцать, и он всё-таки решил спрятаться от погони на истфаке, предварительно закинув чемодан на ближайшую колонну, но не догадался сбросить ботинки перед тем, как карабкаться по ней. Дима умер мгновенно, сломав шею при неудачном падении.

Ему было девятнадцать, и он только начал подозревать по слухам, что Гуанако не вернётся с Колошмы. По другим слухам последним, что тот сделал перед отъездом, было возвращение всего былого с Габриэлем Евгеньевичем. Дима не то чтобы всерьёз намеревался кончать с собой, но слишком сильно напился, когда забрался на ближайшую эстакаду, поэтому случайно свалился на пантограф проезжающего автопоезда.

Ему было всё ещё девятнадцать, и он почти всерьёз собирался покончить с собой, повесившись на красных резиновых подтяжках. Повезёт — растянутся до пола, и он останется стоять как идиот. Не повезёт — окажутся недостаточно эластичными, задушат, а значит, и жить-то было незачем. Не повезло.

Ему было двадцать один, и расстрел на Колошме должен был быть фальшивым, но один из группы людей слегка промахнулся.

Ему было двадцать два, и он слишком категорически отказался добивать четырёх безымянных. Ему было двадцать два, и его не обошла стороной степная чума. Ему было двадцать два, и один из голов гэбни Колошмы усмотрел в его действиях опасность для иллюзии порядка. Ему было двадцать два, и балки горящего изолятора обрушились не так, как ожидалось. Ему было двадцать два, и он поднял голову из травы, недостаточно далеко отобравшись от прорванного кордона. Ему было двадцать два, и заточка вошла в спину чуть глубже. Не выдержал недельной ходьбы по степи. Отравился какой-то неизвестной травой. Провалился ногой в яму во время одной из ночных прогулок и не смог выбраться. Не понравился кружку особо религиозных степняков. На обратном пути в Бедроград попался на глаза охранникам Колошмы. Сорвался с галереи Вилонского Хуя на самое дно. Не убедил скопцов в своей божественной сущности. Попался Бедроградской гэбне до всякой чумы. Попался Бедроградской гэбне во время чумы. Пошёл-таки на встречу с Социем, а тот сорвался с катушек.

И — Максим оказался недостаточно хорошим человеком.

Выстрела оказалось не два.


Бесконечное, неисчислимое, невыносимое множество вариантов, и с каждым новым шагом их всё больше. Зачем делать эти шаги, когда савьюр так уютно оплетает лодыжки?

Чтобы узнать что-то новое.

Чтобы было что-то новое.

Дима моргнул ещё раз.


Тяжёлая чёрная вода могла бы залить Святотатычу горло, когда-то давно, когда он стоял, привязанный накрепко и навытяжку, в трюме тонущего корабля.

Воротий Саныч, бывший завкаф истории науки и техники, мог бы тихо не проснуться в один из этих дней, он уже стар.

Габриэль Евгеньевич, до недавних пор завкаф истории науки и техники, мог бы не выбраться из мокрых пинежских лесов, куда поехал на втором курсе в поисках истины, когда был ещё молод.

Ларий мог бы стать единственной жертвой контрреволюционного движения, если бы во время одной потасовки всё-таки не сумел сдержаться.

Национализм в адрес тавров вполне процветает во Всероссийском Соседстве за пределами Бедрограда, и голова Бедроградской гэбни Бахта Рука ещё в далёком детстве мог бы лишиться не только косы.

Бюро Патентов могло бы совсем иначе оценить разработки Попельдопеля, если бы не определённая государственная тайна.

Врат Поппер, молодой человек, которого Попельдопель выдаёт за своего брата, мог бы не доехать из Германии до Всероссийского Соседства из-за страха Европ перед этой государственной тайной.

Один из трёх настоящих авторов Кармины Бураны мог бы действительно погибнуть в Британии от того ножевого ранения.

Андрей мог бы не успеть убраться с Колошмы, когда началась степная чума.

Сепгей Борисович мог бы не суметь доказать, что табельное оружие у него украли.

В заминированном ущелье, бабахнувшем под ногами всего спецподразделения Соция, мог бы остаться только один выживший.

Стас Никитич, бывший голова гэбни Колошмы и нынешний секретарь Учёного совета БГУ, мог бы подхватить воспаление лёгких, когда после развала Колошмы расшифровывал тамошние протоколы в Порту в голом виде.

На четвёртом курсе экономный Виктор Дарьевич мог бы умереть от пищевого отравления.

Муля Педаль мог бы попытаться всё-таки пойти учиться на контрабандиста.

Столичная гэбня могла бы успеть выстрелить по Гошке.

Максим мог бы выпить тот стакан зачумлённой воды, который поставил на подоконник в пылу ссоры с Габриэлем Евгеньевичем в четвёртый день чумы.

Верёвка Гуанако могла бы не оборваться, если бы он внимательней слушал Святотатыча, который с поры трюма научился вязать действительно крепкие узлы.


Нет, не то. Это новое — ненастоящее, это новое — из кокона, это — не новое. Это игры воображения, их нет на самом деле.

Кто-то говорил Диме, что самого дела тоже нет, что действительности нет, но они есть.

И самая суть — в самом деле.

«Бы» — крошечная, невесомая частица, но Дима предпочтёт ей союз «но».

С него начинается новое.

Дима ведь за этим сюда пришёл.

Он моргнул ещё раз.


Казалось бы, в мае семьдесят пятого Хикеракли только-только исполнилось семьдесят восемь, самое время ложиться и помирать от старости в своей постели, но умер он от удара топором по голове. Решил проверить кое-какую догадку, причём не полагаясь на всяких там, самостоятельно — и подозревал, в принципе, что догадка обернётся государственной тайной. Кто ж знал, что её охраняют настолько ревностно. Зато тайна посмотрела на него своими глазами и наверняка узнала, так что он нисколько не пожалел. Вот ни капельки. Тем более что Хикеракли заранее завещал похоронить себя прямо под Первым Большим Перевёрнутым, чтобы в день Первого Обратного, когда выкопают теперь-уже-корни, помахать Всероссийскому Соседству ручкой. Он же естественнорожденный, его костям за двадцать лет в земле ничего не сделается.

Димин отец ничего не успел понять, когда его зацепило карданным валом. Последнее, о чём он думал, — это как нужно переоборудовать второй вспомогательный цех по отладке осей, и под «переоборудовать» он имеет в виду «закрыть к лешему», потому что такая проверка качества накладна и не стоит выделки.

Из четверых безымянных двое действительно уже ничего не соображали и инстинктивно хотели, чтобы их добили, один — самый первый — страшно злился и немного надеялся, что Дима откажется и всё обернётся каким-нибудь недоразумением. Четвёртому, последнему, оставалось сидеть всего три года, но накануне его мучила бессонница и какое-то смурное предчувствие, так что он даже не удивился, разве что испытал покорную досаду. Когда Дима не смог с первого раза пристрелить его насмерть, он вообще потерял к происходящему интерес и всерьёз задумался о том, закончилось ли всё уже с точки зрения его предчувствий, или всё-таки добьют. Он пришёл к выводу, что закончилось, и, когда Дима снова направил на него пистолет, хотел поспорить и что-то доказать, но не успел.

Лицо Революции Набедренных долго и скучно умирал от заражения и потери крови после того, как неудачно попытался оскопиться. Большую часть времени он был без сознания, приходя в себя только тогда, когда его снова беспокоили врачи, которые искренне пытались помочь, но в итоге только мешали друг другу из-за переизбытка указаний, выданных разными членами Революционного Комитета, чьи голоса всё время смутно доносились из соседней комнаты. Думал Набедренных при этом о том, что проходит последнее духовное испытание, после которого он сможет истинно принять скопничество.

Неизвестный Диме голова Столичной гэбни был страшно перепуган и пытался сбежать, но тут-то и обнаружил, что годы уже не те, а сидение при государственной кормушке подорвало его физическую форму. Он знал, что ещё одного голову Столичной гэбни уже застрелили и что сейчас придут за ним. Бедроградская гэбня покончила с ним довольно жёстко, успев перед смертью рассказать не только о вреде вербовки людей (ну и что, что неудачной) на чужой территории, но и о том, что он в принципе был плохим головой гэбни, так что невелика потеря.

Удивительно, насколько по-взрослому умерла Бровь. За несколько секунд, прошедших с момента появления такси в конце переулка до их столкновения, она всё поняла, посетовала на краткость своей жизни и очень искренне похихикала над тем, что это всё-таки тавр-таксист. Не успела только разглядеть, что без косы. Ей было вовсе не обидно, и она возлагала большие надежды на неизвестного автора, который написал бы шпионский роман с неожиданной трагической гибелью главной героини.

Удивительно, насколько по-детски умер Шухер — со стулом в руках. Он всегда мечтал о портовой романтике, он всегда хотел быть сильным и ловким, у него очень болело сердце, и ему было совсем нечего терять. А кроме того, он знал — правда знал — что где-то там, далеко, растут разумные кристаллы, которым плевать на шевеление белков и которые ждут не дождутся, пока Шухер покинет своё мясное тело и присоединится к ним.

Слепому младенцу было очень, очень больно, когда в его глазницах оказалась твирь.

Юр Саввович Бегичев, Савьюр, Начальник Колошмы, совершенно не вспомнил о том, что договаривался с охранником постучаться в собственный кабинет. Он вообще забыл об охраннике, у него другое было в голове. Как странно, что 66563 совсем не похож на. Как переустроить Колошму, чтобы она действительно работала. Какой Андрей всё-таки жалкий, и как теперь всё-всё будет по-другому. Выстрела было всего два: в печень и в сердце. Савьюр возмутился в адрес охранника, сообразил, что сам виноват, возмутился в адрес себя и подумал, что умереть вот так, когда только-только померещилось долго и счастливо, — это какое-то свинство. Блядство, как сказал бы 66563. Да ещё и два кровавых пятна на глубоко любимой голубой рубашке.

После попадания в сердце мозг умирает не мгновенно, и сквозь окно без решёток Савьюр увидел степь. Степь была очень мягкой, как будто сделанной из толстой ворсистой ткани, и раскидывалась во все стороны до предела, где-то там, за пару сантиметров до него, превращаясь в такое же мягкое и ворсистое небо.

Это кокон, понял Савьюр, и ещё — это могила.

Могила, которой нет и не может быть, потому что умерших на Колошме сжигают.


Шаман подошёл к степному доктору со спины и слегка приобнял — степнякам плевать, лишь бы работу работали, и вообще — шаманов боятся все, даже те, кто к ним ходит, так что они на особом счету. «Пойдём уже, — занудел шаман, — решили идти — так пойдём». «Пожалуйста, ещё чуть-чуть, — ответил доктор, — мне немного осталось». «Чего?» «Мне кажется, я почти всё понял». «Представляю, чего ты там у себя в голове наворотил. Пойдём, по дороге расскажешь!» «Вот так просто? Я не хочу ошибиться, тут сокрыты глубинные смыслы».

«Вы доктор, вам виднее, глубинные — так глубинные, — захихикал шаман, потом рассудительно оставил надежду уйти хоть куда-нибудь прямо сейчас и задумчиво закурил савьюр. — Слушай, помнишь того подозрительного элемента, которого вы в Столице ногами пинали и с которого всё началось? Ничего с ним тогда не сделалось, ты на пустом месте зассал. Ну повалялся месяц в больнице, потом только лучше стал. Уже, правда, умер. Совсем при других обстоятельствах». «Ты так говоришь, как будто это что-то меняет», — фыркнул доктор. «Я так говорю, потому что я шаман, а шаман должен время от времени порождать что-то значительное. Полное глубинных смыслов».

Дима улыбнулся и протянул к Гуанако руку. «Я мог бы придумать тысячу причин, по которым мне было бы лучше остаться здесь…» «Это игры воображения, их нет на самом деле». «…Не перебивай ты! Я мог бы придумать тысячу причин, по которым мне было бы лучше остаться здесь, но ведь слишком же интересно, чем всё закончится».

А «но» всё-таки всегда лучше, чем «бы».

(И потом, если бы Дима поддался порочному желанию просто успокоиться, Гуанако бы его порицал и был бы прав.

Но Дима не поддался.)


(обратно)

Глава 36. Снились трещины


Бедроградская гэбня. Андрей


Ох уж эти вечные «но», способные всё испортить!

Андрей побарабанил пальцами по стеклу в ожидании секретаря с целой папкой сплошных «но», заверенных печатями.

— Ты б закруглялся, — вошёл в общий кабинет Бедроградской гэбни Бахта. — Даже мундира ещё не надел, а уже время.

— Какое время? — чуть раздражённо обернулся к нему Андрей. — Встреча назначена ночью. После полуночи. Не самое чёткое указание, можно и не бежать сломя голову.

— Стоит приехать пораньше, — настаивал Бахта.

— У меня ещё остались дела.

— Эти? — Бахта протянул Андрею папку, на корешке которой чернел код инфекционных лабораторий при Бедроградской гэбне.

— Спасибо, — заулыбался Андрей.

Искренне заулыбался — кто бы что о нём ни думал, он способен на настоящее, неподдельное дружелюбие. По крайней мере по отношению к своей гэбне. Ведь ничего нет приятнее знания, что твои дела — не только твои, что остальные помнят о них, готовы помочь. Пусть даже в такой мелочи, как транспортировка папки с анализами от лаборатории до кабинета. Не пришлось ворковать с секретарями — уже облегчение.

Улыбка сползла с лица Андрея, стоило ему бегло ознакомиться с содержимым папки.

— Опять дерьмо? — закурил Бахта, продолжая переминаться с ноги на ногу от нетерпения.

Ему бы только сорваться уже к «реальной университетской власти», ни о чём не может думать, упускает столько важных деталей!

Андрей фыркнул. От своей гэбни не хочется скрывать ничего — ни благодарности, ни недовольства, ни даже злости. Своя гэбня — это ж не секретари какие-нибудь.

— Вы трое, — сверкнул он глазами на Бахту, нисколько не смущаясь отсутствием в кабинете Соция и Гошки, — ведёте себя так, будто на этой встрече свет клином сошёлся! Даже если мы их там и перестреляем к лешему, это не значит, что после последнего выстрела из радиоприёмника понесётся музыка и «роли озвучивали», а потом начнётся выпуск новостей. Нам надо понимать, с чем мы останемся хотя бы к завтрашнему утру, не говоря уже о дальнейших перспективах.

— С юбилеем Первого Большого Переворота мы останемся, — вздохнул Бахта. — Сейчас как раз закончили с Гошкой убиваться над телефоном. Без нашего личного присутствия там как будто и коня седлать не могут! Какой-то промышленный альпинист, который лозунг в кроне Первого Большого Перевернутого размещал, наебнулся оттуда. Голова закружилась. Врачи говорят, вышел на работу с тяжёлым ОРЗ.

— ОРЗ, прекрасно, — Андрей даже не стал искать свои сигареты, забрал уже прикуренную прямо из рук Бахты. — Тяжёлое ОРЗ среди техперсонала, обслуживающего завтрашний юбилей. Леший, леший!

— Расслабься, — махнул рукой Бахта. — Гошка поорал на каждого тамошнего начальника по очереди, заставил полностью заменить команду прямо сейчас.  Якобы новой формы ОРЗ боимся. Ну, как медфаковские детишки в поликлиниках врали, чтоб там чуму ловить. Перенимаем опыт Университета! — Бахта удовлетворённо хмыкнул. — Короче, всех этих с ОРЗ через часик-два в твои лаборатории и подвезут.

Андрей снова отвернулся к переливавшемуся предпраздничными огнями окну.

Сам юбилей под Бедроградом, но гости-то обосновались в городе, поэтому город тоже был украшен, в городе уже сегодня проводились какие-то мероприятия. Кто этим занимался, когда на самом-то деле всех волнует эпидемия? Видимо, Бахта. У него на долбаные праздники рука давно набита, дольше всех в Бедроградской гэбне служит.

А Андрей ещё ругался тут на безделье. Стыдно.

Надо как-то успокоиться перед встречей, а то настроение так и скачет лихорадочно: от благодарности к бешенству и обратно за полминуты.

— Бахта, не справляются мои лаборатории, — тихо-тихо произнёс Андрей. — Я не понимаю, в чём дело.

— Какой сейчас процент летальных исходов среди получивших лекарство? — с порога поинтересовался Соций, пока Бахта подбирал слова ободрения.

Соций тоже уже был при мундире и наплечнике. Готов выезжать, хмурит брови.

— Четверть! — Андрей будто со стороны услышал, как дрогнул его собственный голос. — Не четверть процента, само собой. Четверть получивших лекарство — трупы, — и посмотрел на Бахту и Соция самыми искренними за всю свою жизнь показательно испуганными глазами.

Перед собственно трупами Андрей не испытывал ни страха, ни угрызений совести. Люди умирают. Люди иногда умирают по вине тех, кто должен — сообразно своим служебным инструкциям — за них отвечать. Ну и что. Служебные инструкции всегда сложнее, чем кажутся, — и это не только давным-давно заготовленная отговорка для фаланг. Андрей действительно полагал, что безопасность гражданских вообще всегда важнее безопасности конкретных гражданских.

Кому-то надо умирать, чтоб остальные могли жить спокойно.

Показательно испуганные глаза испуганы искренне не поэтому.

Совсем не поэтому.

Бедроградская гэбня запустила эпидемию. Контролируемую. Контролируемая эпидемия — эпидемия болезни, от которой есть лекарство. На самом деле есть, без оговорок и погрешностей. Любых погрешностей, о четверти летальных исходов и речи быть не может.

Отсутствие гарантий.

В такой работе, как у Бедроградской гэбни, отсутствие гарантий — это конец.

И если взять себя в руки, опыт подсказывает: выпутаться можно из почти любой ситуации. Есть способы, есть отработанные приёмы, есть совсем уж экстренные лазейки, есть — но нельзя доводить до того, чтобы они в принципе шли в ход.

Андрею было страшно.

— Дай глянуть, — потянулся за папкой с анализами Соций. — Четверть, говоришь?

Соций не имеет специальной медицинской подготовки, никто в Бедроградской гэбне её не имеет — кроме самого Андрея. Но все в Бедроградской гэбне имеют мозги, а девять дней чумы и годы планирования этих девяти дней волей-неволей заставят любые мозги научиться хоть что-то понимать в бумажках из лабораторий.

Андрей отдал папку, обхватил себя зябко за плечи, невольно чуть отвернулся, забыл отнятую у Бахты сигарету в пепельнице.

Он так надеялся, так надеялся, что сегодня из лабораторий придут нормальные результаты и все прежние трупы можно будет счесть случайным фактором. Или не случайным — пусть неслучайным, пусть хотя бы объяснимым!

Леший.

— Как у тебя? — обратился Бахта к закопавшемуся в бумажки Социю, пока сам шарил по ящикам.

Бахта ищет Андрею выпивку?

Спасибо, трогательная забота, да только не поможет. Вчера вон тоже напились джина и пошли напролом — говорить с Молевичем. Наследили наверняка. Уже по дороге обратно Андрей сообразил, что на нём была насквозь продушенная рубашка — некогда было утром менять на свежую, просто полился парфюмом и забыл. А Охрович и Краснокаменный наверняка заметили следы посторонних запахов.

Беда вроде невелика: с Молевичем ведь ничего дурного не делали, даже не склоняли особенно на свою сторону. Не били. В кои-то веки пошли поговорить — и поговорили, а не как обычно.

Но (и снова — «но», «но»!) всё равно неприятно, если Охрович и Краснокаменный таки догадались, что у них в квартире побывала Бедроградская гэбня, — надумают же всякого, чего и близко не было.

Ничего не было, а то, что было, — бесполезно, бесполезно, бесполезно! Откуда бы Молевичу что-то знать?

Его не было на встрече гэбен, он, видимо, не в курсе результатов встречи с Дмитрием Борстеном, которая обернулась явлением 66563, — Молевич только от Бедроградской гэбни и услышал про то, что с заражением дома завкафа не всё так просто, как ему казалось.

Само собой, дом завкафа заражал не Молевич, что он тут же самолично и подтвердил.

Само собой, само собой.

Андрей не хотел этого похода к Молевичу, пытался отговорить Соция, но того страшно заело. Да и Бахта поддержал идею: если можно предпринять хоть какие-то действия, почему нет-то? А уж когда в институте госслужбы обнаружился Гошка — живой и стращающий курсантов проверочкой знаний служебных инструкций и навыков стрельбы прямо тут, в коридоре, — противиться стало уже совсем бесполезно.

Гошка посмотрел на них троих со злым весельем, которое накрывает его в самых непростых рабочих ситуациях, и сказал: «К херову Молевичу? А поехали!»

У Гошки от Молевича всегда крыша немного едет, что и понятно — после истории-то с появлением Университетской гэбни.

Но не было, не было вчера толку от Молевича. Не знает, не думал, благодарит (ах, какие нежности!) за возможность взглянуть на события с другой стороны. Просит позаботиться о завкафе (кто бы вообще знал, что университетские с обнаруженным завкафом сделали, но допустим). Будет сам гадать, кто мог заразить проклятый дом.

Ну удачи Молевичу в угадывании.

Андрея буквально-таки передёрнуло от раздражения на всю эту бессмыслицу, нелепицу, невыносимую чушь.

Бахта сунул ему под нос кофейную чашку, от которой несло не только кофе, но и алкоголем, и Андрей таки вернулся к нынешней беседе, стал снова различать слова.

Что не означает, что кофе, пусть и с алкоголем, — не омерзительнейшая проевропейская дрянь. Омерзительнейшая.

— …заткнуть метелинский завод легко, они хотя бы не тратились на транспортировку товара, — не отрывая глаз от бумажек из лаборатории, объяснял Соций. — Да и вообще он наш, мы первые и теряем в деньгах из-за их невыполненных контрактов, так что руководство пусть засунет себе в жопу свои предъявы. Но сегодня Порт не пустил составы из Средней Полосы, у которых были жёсткие даты. И они там взвыли. Но блядь, кто ж упомнит, что Старожлебенский Машиностроительный финансировался в последний год не Средней Полосой, а из кармана Столичного региона! Блядь. И прям с этой партии они должны со Столицей расплатиться турко-греческими деньгами.

— Ох ебать, — хлебнул приготовленного для Андрея кофе Бахта.

— Не переебать, — согласился Соций. — Я пока послал Старожлебинск усердно юбилеить и с экспортными вопросами в преддверии такого великого дня не приставать, но они очухаются в лучшем случае послезавтра. В худшем — уже послали сведения о простое в Столицу.

— Если ещё и Столичная гэбня начнёт вынюхивать, почему Порт под блокадой, мы погибли, — схватился за голову Андрей.

— Так уж прям «погибли»! — посмеялся Бахта. Нервно посмеялся: сам знает, столичные всегда рады Бедроградской гэбне ещё пару сантиметров могилы выкопать.

— Где Гошка, блядь? — зыркнул на часы Соций. — Пусть звонит в Старожлебинск и ебёт их бюрократией изо всех сил. Он же может сообразить что-нибудь, что можно самим первыми в Столицу отправить, чтоб они пасть пока захлопнули.

«Где Гошка, блядь?» — и всё, и никаких метаний на тему того, сдавал или не сдавал он планы Бедроградской гэбни 66563.

Андрей расслабленно выдохнул.

Соций и Бахта ещё сомневаются, ждут очной ставки Гошки с 66563. Андрей и сам ждёт.

Но никакого, никакого значения не имеют такие мелочи, когда экономика трещит, машиностроительный экспорт буксует на входе в Порт, а столичные только и ловят момент, чтобы поживиться.

И, леший, как же это хорошо.

— Гошка только что со мной пинал юбилейных начальников, сейчас отошёл на секунду, — ответил Бахта. — Табельное начищает наверняка, перед переговорами-то. И пусть мне хоть ещё раз косу отрежут, если я неправ.

— Подставляй косу! — выкрикнул прямо из коридора Гошка. — Или чем там имитировать собирался? Давай-давай. Я придумывал, как не выпустить херовых гостей города без медкомиссии, чтоб никто не догадался, что мы тут скрываем. И придумал.

Гошка влетел в ворохе бумаг. Дверь на петлях замотало так, как будто она вот-вот оторвётся. Андрей сначала подумал, что Гошка взбешён, но нет, тот всего лишь самодовольно усмехался — встрёпанный, расстёгнутый, громкий и быстрый.

Очень привычный.

Очень свой.

— И? — уставился на него Бахта, который добровольно взвалил на себя большинство юбилейных дел.

— Долго, — отмахнулся было Гошка, но передумал: — Если коротко — якобы пользуемся юбилеем в благих целях. Собираем банк крови для новейших исследований в области синтеза белка и прочей поебени. Программа бедроградская, но гостям города предоставляется уникальная возможность сдать свои почётные миллилитры в первых рядах. Процесс сдачи уже организован, о нём прямо на юбилее и объявят. Ни одна падла не сольётся без анализа! — Гошка повернулся к Андрею. — Миленький, черкнёшь в Медицинскую гэбню две строчки про наши программы?

Андрей кивнул.

Новейшие исследования в области синтеза чего бы то ни было — это только для народонаселения нормальная формулировка, а чтобы не вызвать подозрений у Медкорпуса, придётся хорошенько поломать голову, но это ничего. Андрей справится, недаром он с семнадцати до восемнадцати лет служил медицинским ревизором.

Справится.

А Гошка обратился к нему «миленький». Это что-то почти обидное, но на самом деле — приятное.

Андрей знает, как ведёт себя и как это выглядит, Андрей частенько всё это ненавидит, но Андрей слишком хорошо усвоил, что так — удобно, эффективно, результативно.

Когда другие головы Бедроградской гэбни подтрунивают над ним по этому поводу, он даже бывает способен всерьёз разозлиться. Но не сейчас, не сейчас.

Потому что «миленький» от Гошки — это не подтрунивание даже, а что-то такое —

Опять что-то такое очень своё.

— Кровь, — задумчиво буркнул Соций, продолжая копаться в лабораторных отчётах. — Четверть летальных исходов, да. Слышь, Андрей, у нас ведь есть какой-то аналог того, что у естественнорождённых называется группой крови?

Крови естественнорождённых граждан Объединённой Британии-Кассахии Соций в своей жизни навидался достаточно, чтобы кое-что в ней понимать.

— Есть, — согласился Андрей. — Но это гораздо, гораздо менее значимый параметр, чем для естественнорождённых. Подожди, ты думаешь, имеет смысл… хотя в лекарство входит сыворотка крови… но нет, она же не донорская! С донорской теоретически могли бы быть проблемы, ты прав, но потому мы и взяли искусственную сыворотку, универсальную… хотя, конечно, в Шапкиной формуле не обозначено, каким именно соединением он пользовался… но это ни к чему, это общее место в синтезе естественных образований… не может быть…

— Кончай с белочкой, — взял Андрея за плечо Гошка. — Мы уже поняли, лажа в искусственной крови.

Андрей попробовал собраться с мыслями.

— Я ещё ни в чём не уверен. Современный синтез крови абсолютно надёжен, когда мы имеем дело с большинством известных заболеваний. Если при лечении какого-то конкретного заболевания препаратами, в которые входит искусственная сыворотка крови, могут возникнуть сложности, это оговаривается отдельно.

— В случае, когда заболевание достаточно изучено, чтобы вообще что-то оговаривать, — выплюнул Соций, отбросил лабораторные отчёты.

Леший. У Шапки было мало, слишком мало времени — один человек не способен провести всесторонний анализ возможных следствий за такой короткий срок. Но никто ведь и не собирался запускать контролируемое заражение так рано: да, тара с вирусом и лекарством уже ожидала на складе своего часа, но Андрей планировал ещё целую серию тестов, планировал пронаблюдать за состоянием заражённых в стационаре, планировал, планировал, да только разнесчастный Университет —

— А что мы… то есть как раз не мы, а медицина знает об использовании препаратов на основе искусственной крови при лечении степной чумы? —  со странным, почти что счастливым выражением лица воззрился на Андрея Бахта.

— Ничего, — огрызнулся Андрей.

…А потом как-то так вышло, что он уже не стоит у окна, а сидит на столе, и Бахта опять суёт ему чашку с омерзительной проевропейской дрянью, Соций — уже прикуренную сигарету, а Гошка его едва ли не обнимает, держит за плечи сзади и легонько, осторожно потряхивает.

— Ну ты даёшь, миленький, — посмеялся Гошка.

— Ты прям позеленел весь, — беспокойно мотнул головой Бахта.

— До натурального обморока не доходи, а? — хмыкнул ошалевший Соций. — Обморочность и прочая бордельная чушь — это университетские штучки.

— Всё нормально, — устыдившись, выпрямился Андрей. Взял кофейную чашку, затянулся. — Столько дней уже в бешеном ритме вкалываем, вот и темнеет в глазах.

Всё нормально.

В 76-м году во время вспышки степной чумы на Колошме некоторые заключённые на добровольной основе были допущены до санитарской работы. Один из этих заключённых экспериментировал со степными травами и собственной кровью и за считанные дни достиг неожиданно серьёзных результатов, кои были отправлены одним из голов гэбни Колошмы в Медкорпус вопреки всем санитарным нормам.

Заключённый не изобрёл лекарства от степной чумы, но полученная им иммунная сыворотка была уже достаточно эффективной, чтобы можно было говорить о прорыве в изучении самой загадочной болезни в истории медицины.

Твирь и кровь.

Что-то ещё, кроме твири и крови, конечно. «Что-то ещё» — все бесконечные катализаторы и стабилизаторы реакций могли быть лучше, чем в оригинальной сыворотке, и более адекватные их аналоги нашлись достаточно быстро.

Твирь и кровь лучше быть не могли.

Заключённый числился среди погибших в сожжённом изоляторе, а значит, задать ему вопрос «почему» не представлялось возможным. Его даже посмертно наградили за гражданское мужество или что-то вроде того, а для дальнейшей работы над сывороткой создали не то отдельную лабораторию, не то целый институт — Андрей уже не помнил точно.

Зато помнил, как его позвала в Столицу Медицинская гэбня. Рассказала, что один голова гэбни Колошмы (уже бывший) признался, что прямо перед вспышкой эпидемии тот самый заключённый находился не под контролем гэбни Колошмы, а под контролем Андрея Зябликова лично, который со своим шестым уровнем доступа мог творить на Колошме что угодно.

«Что творил-то?» — спросил Виктор Дарьевич. Чудеснейший, проницательнейший Виктор Дарьевич, под началом которого Андрей и служил когда-то медицинским ревизором.

Андрей крайне симпатизировал Виктору Дарьевичу, Андрей крайне хорошо понимал, что работа лаборатории-института застопорилась, потому что все высококлассные специалисты оказались не в силах понять, почему никакая другая кровь не даёт таких же показателей, как кровь погибшего заключённого, но —

Как же Андрей ненавидит все эти «но»!

Андрею гораздо дороже была — есть! — Бедроградская гэбня, чем все изыскания Медкорпуса. А Бедроградская гэбня просила Андрея не трепать направо и налево, чем он занимался на поганой Колошме перед вспышкой эпидемии.

Потому что — рассинхронизация, непрофессионализм, глупость, кошмар.

И Андрей не стал трепать. Про аллергическую вакцину, про то, как именно она была использована, и про то, что, выходит, без рассинхронизации, непрофессионализма, глупости и кошмара погибший заключённый ни на шаг бы не продвинулся в своих дилетантских экспериментах.

Андрей просто похлопал ресницами на Виктора Дарьевича и пролепетал: «К сожалению, никаких процедур, которые хотя бы отдалённо можно было счесть медицинскими, я там не проводил». Его спросили ещё раз, его спросили, не бросились ли случайно ему в глаза какие-нибудь признаки нетипичного состояния заключённого, его привлекли к светской беседе на тему «так в чём же секрет?», ему предложили повнимательней ознакомиться с разработками лаборатории-института.

А он просто хлопал и хлопал ресницами. Вежливо, мило. Убедительно.

Ещё через некоторое время лабораторию-институт не то закрыли, не то переквалифицировали. Разгадать загадку единственного средства, хоть сколько-нибудь эффективного против таинственной заразы, так и не удалось.И поэтому, Бахта, — ничего, ничегошеньки медицина не знает об использовании препаратов на основе искусственной крови при лечении степной чумы. И не искусственной тоже.

— Просто пришло в голову, — рассуждал Бахта, — что все эти нескончаемые упоминания степной чумы могут быть не просто психической атакой. Гуанако со своей черёмухой сколько выл Социю о степной чуме? Шапка вон вообще сказал, что было некое сырьё, из которого он наш вирус лепил, а ты, Андрей, будто б ездил его просить слепить вдобавок из того же сырья собственно степную чуму. И наш вирус, получается, к степной чуме какое-то отношение имеет, если Шапка про сырьё не выдумывал.

— Мы уже обсуждали это в самом начале, — нахмурился Соций.

— И сочли несущественным, — сокрушённо вздохнул Бахта.

— Я счёл, — напомнил Гошка. — И продолжаю считать.

Андрей посмотрел на него осуждающе.

— Ты неправ. Иммунная сыворотка, которую получил Смирнов-Задунайский в 76-м, содержала кровь. Кровь, изменённую сильнейшим воздействием твири. Наше лекарство тоже содержит кровь — что, кстати, далеко не единственное его структурное сходство с той самой сывороткой.

— Но достаточное ли для того, чтобы говорить о каком-либо сходстве болезней через сходство методов борьбы с ними? — подключился Соций.

— Наверное, — растерянно ответил Андрей. — Мне так кажется, мне казалось так с тех пор, как я вообще услышал, что у Шапки якобы было сырьё. Но я не углублялся: времени не было на дополнительные исследования, да и вы все дружно обозвали меня параноиком.

И теперь всё катится к лешему.

— Ну и что это означает на практике? — осведомился Гошка, демонстративно поглядывая на часы.

— Всё, что я могу сейчас сказать точно, — попробовал совладать с мрачными предчувствиями Андрей, — так это то, что степная чума вытворяет с кровью странные вещи. Непонятые, кажется, до сих пор. У заражённых степной чумой с составом крови леший знает что творится, а та самая иммунная сыворотка 76-го года вроде бы могла кое-как эти процессы блокировать. Насколько мне известно, как раз благодаря крови — крови человека, которого неочевидным способом предварительно накачали твирью. Медицинская гэбня не смогла разобраться, что к чему, и именно из-за этого компонента препарат так и не сумели повторить в лабораторных условиях. Степная чума отступала только перед совершенно конкретной, особенной кровью. Которую было не заменить ни обычной донорской, ни синтезированной, — Андрей нервно сглотнул, в недоумении воззрился на окурок у себя в руке, помялся, но всё же закончил мысль: —  Получается, если вирусы и в самом деле родственны, наш сумасшедше высокий процент летальных исходов среди тех, кто получил лекарство, действительно может быть связан с использованием искусственно синтезированной сыворотки крови. В ней… чего-то не хватает. Чего-то такого, что вырабатывается в живом организме при специфическом контакте с твирью. Неучтённый фактор, можно сказать… человеческий…

Андрей сам прекрасно знал, как это глупо звучит. Любой «человеческий фактор» воспроизводим в пробирке, это известно, это доказано — одни алхимические печи для выпекания людей чего стоят!

Только чтобы было, что воспроизводить, нужно с самого начала обладать исчерпывающими исходными данными.

А их нет. И Андрей — единственный, кто в полной мере понимает, почему их нет.

— Но не стопроцентно же помирают! — вклинился Бахта. — Значит, наша формула лекарства хотя бы не полное фуфло.

— Ещё бы, могло быть хуже, — сумрачно усмехнулся Соций. — Андрей, дай лабораториям задачку поковыряться в том, что у нас вместо групп крови естественнорождённых. Сходится ли этот параметр у имеющихся трупов или типа того. Наудачу тыкаем, но вдруг.

— Да, разумеется. Там и не только это может быть, я сейчас же позвоню и скажу, что надо ещё раз приглядеться к крови, к синтезированной сыворотке… У нас должен был остаться образец лекарства от Шапки, имеет смысл посмотреть, какой конкретно синтез использовал он. Его лекарство на тестах не выдавало никаких нежелательных результатов, — возможно, зацепка как раз в способе синтеза. Способ, если он из перечня, утверждённого Медкорпусом, — это сугубо производственная частность, на неё давно никто не обращает внимания. Но незначительные расхождения в конечном составе есть, обычно они не играют никакой роли, хотя если наш вирус с кровью в таких же непростых отношениях, как степная чума… Короче, я сейчас же выдам указания, куда копать.

У Андрея в голове сам собой включился деловой режим, в котором любая проблема перестаёт быть проблемой и становится задачей. Он связывался с лабораториями, надиктовывал торопливые инструкции и задавал вопросы, больше не чувствуя удушливого страха.

Удушливый страх решил пока подождать.

Удушливый страх дал Андрею облачиться в мундир и пристегнуть наплечник. Сесть за руль и завестись. Тронуться и начать какую-то беседу о предстоящей встрече с остальными головами своей гэбни.

Удушливый страх очнулся от спячки делового режима только тогда, когда кто-то вслух пожалел, что откинувшегося папашу Ройшевой девки так и не допросили на предмет того, как же выглядел этот упомянутый им в числе главных действующих лиц Дмитрий Борстен.

Удушливый страх шепнул Андрею: «Смирнов-Задунайский, степная чума, Колошма».


Ворота склада скрипнули, послышались смешки и какой-то ор.

Андрей поморщился: вечный университетский балаган, не могут даже на последние переговоры прийти нормально, как взрослые люди.

Бахта, Соций и Гошка тем не менее улыбались. Бахта — с весёлым любопытством (что они там выкинут на этот раз?), Соций — с мрачным удовлетворением (ну наконец-то пришло время разобраться!), Гошка — с нездоровым каким-то блеском в глазах, который Андрей не мог перевести.

Андрей уже второй день не мог перевести ни один взгляд Гошки.

Это добавляло беспокойства. Удушливый страх всё твердил и твердил под руку: «Колошма, совсем как Колошма». Андрей не слушал — не до того.

Первым вошёл 66563.

Просто вошёл, не озирался по сторонам, не пользовался геометрией помещения, не пытался быть осторожным. Не боялся, что его расстреляют вот прямо так, на входе. Нет, если точнее: не боялся за себя, но явно боялся за остальных, раз сунулся первым.

— Командир, я своё дело сделал, — кивнул он Социю лично.

Так поступают фаланги — говорят с головами гэбни по отдельности. Знают, как это бесит. А 66563 не то не знает, не то не держит в уме: он действительно пришёл в первую очередь к Социю и по просьбе Соция, у них свои отношения.

Вот эти «свои отношения» бесят почище отработанных приёмов фаланг. Как будто когда 66563 кивает Социю лично, Бедроградская гэбня разламывается на части под грузом прошлого каждого из голов. Под грузом самого факта наличия этого прошлого.

Андрей очень постарался обуздать своё собственное прошлое и смотреть на 66563 непредвзято, не думать, что один 66563 перед гэбней — это почти как допрос, это почти как когда-то на Колошме —

Не слушать, не слушать сейчас удушливый страх!

Лучше разглядывать детали облачения 66563 и качать головой по поводу того, что университетские патологически не умеют поступать нормально, как взрослые люди.

— Ну, наглая рожа, а я-то думал, ты в прошлый раз вырядился как идиот! — с Соция даже схлынула на секунду вся его сегодняшняя мрачность и собранность.

— Да ладно тебе, я же нынче даже в форме, — дружелюбно отмахнулся 66563, а потом уставился на Гошку: — В форме реальной власти.

Гошка ответил нехорошейусмешкой:

— Наплечник длинноват. Не мешает реальной власти реально властвовать?

— А короче никак, — инстинктивно приподнял левое плечо 66563. — И длина тут следствие ширины, а ширина нужна, чтоб татуировку на лопатке прятать. Особая примета, во всех досье есть, — 66563 заулыбался нагло-нагло. — Шаман с самого начала должен был быть шаманом, а всякая там Загробная гэбня и прочие страсти — следствие необходимости на шаманском теле особые приметы не светить. Только и всего.

Гошка еле заметно дёрнулся.

Значит, правда. Ничего пока не понятно, но — правда. Это Гошка каким-то образом слил их планы Университету через посредничество 66563.

Леший, всё-таки правда.

Андрей подавил очередную волну удушливого страха и ещё раз скептически оглядел 66563. Загробная гэбня, значит. Ну-ну.

Формы как таковой на 66563 не было, поскольку форма — это одежда, а одежду в данном случае заменяли хитро переплетённые травяные стебли. Минимально заменяли, даже обуви не было, только какое-то подобие юбки на бёдрах и, собственно, наплечник. Действительно длинный, свисающий до локтя, и действительно широкий. Про скрывающуюся под ним татуировку «Курёхин» (по имени первого корабля) Андрей прекрасно помнил. Андрей прекрасно помнил всё проклятое досье 66563, разбуди его среди ночи — пересказал бы без запинки.

Неуютно, как же неуютно сознавать, что до сих пор не выветрилось ни досье, ни собственные воспоминания о 66563 и о его деле.

О Колошме.

— Реальная университетская власть ограничивается вами? — надавил Бахта. — Если нет, пора бы узреть прочие её составляющие.

— Конечно, — согласился 66563, всё ещё не сводя с Гошки глаз. — Прошу прощения, я сначала один заглянул, чтоб эксцессов в единицу времени было поменьше.

Не сводя с Гошки восьми глаз.

На щеках, под настоящими глазами, были нарисованы ещё три пары.

Восемь глаз.

У Андрея в мозгу что-то неприятно засверлило, удушливый страх снова подобрался совсем-совсем близко.

Он тряхнул головой: чушь, 66563 весь разрисован, живого места нет. Багровые узоры покрывают всю видимую поверхность кожи, расходятся лучами от солнечного сплетения, забираются под юбку и наплечник, обвивают ноги и руки. Подумаешь, какие-то восемь глаз — надоело абстрактную вязь малевать, вероятно.

— Эксцессов? — снисходительно хмыкнул Гошка. — Многовато на себя берёте, реальная власть.

— Загробная гэбня делегировала мне полномочия уведомить вас, что она чрезвычайно рада сохранению здорового морального климата в гэбне города Бедрограда, — через плечо бросил 66563, снова приоткрывая складские ворота. — И извиниться за доставленные неудобства морально-климатического характера.

Гошка явно намеревался соврать, что таковых замечено не было, но тут в ворота вломились Охрович и Краснокаменный, оглушительно завыв какую-то муть на староимперском (Андрей немного понимал его благодаря медицинской подготовке).

Муть отдалённо напоминала ту самую арию, с которой вчера утром как раз сюда приезжало университетское такси, а Охрович и Краснокаменный напоминали идиотов гораздо больше, чем пресловутый 66563 с его пресловутыми рисунками на теле.

Охрович и Краснокаменный напоминали идиотов из, хм, детского спектакля. Андрей сначала не поверил своим глазам: головы гэбни, пусть и временно отстранённые, в полноценных театральных костюмах — собак? птиц? чего-то среднего? Да ещё и омерзительно яркого, буквально слепящего розового цвета. Бесконечные искажающие пропорции складки, капюшоны с клювами и ушами, функционально бессмысленные хвосты, имитация когтей на рукавах и штанинах. И крылья. То есть наплечники. То есть крылья, но одна пара на двоих. Обтянутый тканью каркас, закреплённый с лёгким наклоном вниз относительно линии плеча — левого плеча Охровича и правого плеча Краснокаменного. Даже удивительно, что им хватило мозгов не приковываться друг к другу дополнительными средствами и остановиться на чисто визуальной иллюзии общих крыльев. Но всё равно подобный «наплечник» расширяет фигуру вбок больше, чем на полметра, — в случае, если понадобится обороняться, им будет очень и очень неудобно. С другой стороны, под такой костюм можно надеть леший знает чего — и ни одна пуля не возьмёт.

Кроме той, что в голову.

Андрей с Института госслужбы выучил, что правильно исполненное баловство с внешним видом может быть эффективным. Главная цель — дезориентация противника. Даже обычные наплечники — не просто знаки отличия: у гэбни, например, они вполне работают как простейший приём психологического воздействия. Сидящие на допросе в ряд четыре непохожих человека с одинаково нефизиологично скошенными влево силуэтами — это, разумеется, ерунда и мелочь, но ерунда и мелочь, обеспечивающая у допрашиваемого первичный дискомфорт на уровне восприятия, что небесполезно.

Охрович и Краснокаменный своими костюмами из детского спектакля доводят этот принцип до абсурда. Восприятие, впрочем, действительно затрудняется. Слепящий розовый цвет и крылья — это не совсем то, что ожидаешь увидеть на неофициальных, но всё-таки переговорах. Сбивает настрой, рассредоточивает внимание.

Настолько рассредоточивает, что Андрей не сразу заметил ещё одного человека, который вошёл на склад одновременно с Охровичем и Краснокаменным.

Крыльев (или хотя бы багровых линий на практически обнажённом теле) у него не было — в глаза не бросался. Как только бросился, Андрей едва вслух не выдал что-то вроде «ну вот, а вы мне не верили!», но одёрнул себя, сдержался.

Четвёртым представителем реальной университетской власти на переговорах был-таки Дмитрий Смирнов-Задунайский.

Он же — по всей видимости, которую теперь нелепо отрицать, — Дмитрий Борстен с медфака и Дмитрий Ройш из Медкорпуса.

С прошлой субботы, с того самого момента, как фаланги задержали Андрея и предъявили досье с фотоснимком Дмитрий Ройша, он подозревал, что Смирнов-Задунайский жив. Жив и в Университете. Это была такая бредовая, такая навязчивая и столько раз опровергнутая за последние пару дней мысль, что сейчас, когда она таки подтвердилась, ничего, кроме «а вы мне не верили», у Андрея на этот счёт не осталось.

Ну да, Смирнов-Задунайский. Ну да, человек, на котором Андрей семь лет назад последний раз крупно споткнулся в профессиональном плане: совершил не в то время и не в том месте массу неоправданных глупостей, и за эти глупости Андрею уже не единожды прилетало. Ну да, вот он — и что?

Что?

Удушливый страх пока не хотел отвечать.

Андрей с гораздо бóльшим интересом наблюдал за Социем, крайне недобро вперившимся сейчас в 66563.

— Без обид, командир, — заметил 66563 его реакцию, уже усевшись за переговорный стол.

— Наебал-таки, — громыхнул Соций. — Ещё и смертями новобранцев зубы заговаривал как последняя падла!

— Не как падла, а честь по чести. Сам знаешь, командир: делай что хочешь, а новобранца вытащи. Ну вот я и.

— Да только твоя кассахская шлюха в эту категорию давно не попадает, — чуть тише и чуть злее отозвался Соций.

— Для кого как, — нагло ухмыльнулся 66563.

— Нахуя пиздел? Всё равно вы с шансами уедете отсюда на гробовозке.

— Лучше сегодня, чем вчера, — ещё шире заухмылялся 66563.

Прекрасное, просто отличное начало переговоров.

Андрей скривился. Ни он сам, ни Бахта, ни Гошка в разборки Соция с 66563 встревать не хотели. Вряд ли совсем осознанно, но, в конце концов, все же слышали запись с несчастной вчерашней встречи, переполненную до краёв размазыванием соплей по армейским дням.

И видели, кстати, тоже.

— 66563, — предельно спокойным тоном начал Андрей, когда понял, что Соций продолжать свои личные разборки более не намерен, — помимо выражения нашей искренней радости по поводу того, что расставаться с жизнью вы собрались сегодня, а не семь лет назад на Колошме, мы хотели бы выразить также и глубочайшее восхищение вашими познаниями в ботанике. При прошлом вашем столкновении с гэбней города Бедрограда вы в дипломатических целях использовали препарат на основе пыльцы упории живодавящей, произрастающей в тропических лесах Объединённой Латинской Америки. Запах цветущей черёмухи, довольно близкий к аромату пыльцы упомянутого эндемика, выдал вас с головой, — без зазрения совести преувеличил Андрей. — Тем не менее, вы справились со своими дипломатическими целями блестяще, изыскав способ ввести в организм собеседника галлюциногенные вещества непривычным для дипломатии способом — через дыхательные пути. Очевидным образом также подвергшись их действию сами. И мы были бы вам чрезвычайно признательны, если бы вы поделились с нами образцом или формулой данного препарата. Для того чтобы мы могли убедиться, что здоровью Соция Всеволодьевича не был нанесён существенный ущерб.

А ещё для того, чтобы не пропали даром те часы, которые сотрудники Андреевых лабораторий провели в поиске по разнообразным справочникам растения с черёмуховым запахом. И те часы, которые Андрей самолично отсматривал полученную ко вчерашней ночи плёнку с записью встречи, дабы понять, как же 66563 умудрился накачать Соция наркотой.

Только на третьем просмотре Андрей отследил-таки вполне естественное — хоть и до тошноты копирующее манеры этого их завкафа — движение: пальцы, потирающие висок.

Пальцы, осторожно прикасающиеся к волосам у виска, где вполне поместилась бы капсула в специальной легко разрушаемой оболочке — такие делают в Медкорпусе уже довольно давно.

Пальцы, отправляющиеся затем поглаживать лицо Соция, несколько обескураженного от неожиданной рафинированности армейского знакомца.

Именно после этого еле заметного движения пальцев разговор скатился в обмен многозначительным (а главное — неконтролируемым) бредом, что в результате и привело Соция к излишней откровенности.

Наверняка капсула, наверняка! Препарат с запахом лиан, так похожим на запах обычной росской черёмухи. Потому и был при 66563 дурацкий букет, да и вообще смысл всего этого дореволюционно-бордельного антуража стал теперь абсолютно прозрачен.

Соций, узнав, для чего была нужна черёмуха, сорок раз помянул батюшку 66563, Бахта всё не мог перестать ржать, Гошка сдержанно одобрил.

А Андрея заклинило на препарате.

Нельзя, никак нельзя упускать из виду инструментарий Университета!

Препарат, который приходится вдыхать самому, — непрактичная чушь, вряд ли применимая в работе Бедроградской гэбни, но представление иметь стоит. Не говоря уже о том, что довольно существенно как можно скорее выяснить, где 66563 таковой достал.

И не менее существенно — продемонстрировать ему, что Бедроградская гэбня раскусила его штучки.

— Какая формула, мы ж тут все малограмотные! — комично всплеснул разрисованными руками 66563. — Ваши естественные науки наш истфак знаете где видал? А образца нет, всё снюхали от нервов ещё вчера.

— В таком случае, не подскажете ли вы адрес торговой точки, в которой мы могли бы приобрести дозу для собственных нужд? — подхватил линию Андрея изрядно развеселившийся Бахта.

— Бедроградская гэбня тоже нюхает!

— Бедроградская гэбня тоже люди! — коротко (но громогласно) прокомментировали Охрович и Краснокаменный.

— Никак нет, — мотнул головой 66563. — Товар контрабандный, а Порт-то нынче — сами знаете.

— Контрабандный? — не купился Андрей на упоминание блокады. — Может, вы получше подумаете, 66563? Мы вам даже подсказать готовы, чтоб вы врали как можно достовернее: ваш препарат наверняка находился в такой странной маленькой капсуле, достаточно прочной, но и достаточно легко разрушаемой. Если знать, как именно её сжимать, — Андрей с улыбкой коротко продемонстрировал потирание виска. — Подобные капсулы, чрезвычайно удобные для хранения летучих веществ, являются разработкой Медицинского Корпуса. Откуда, говорите, ваш контрабандный товар привезли?

— Из Британии, конечно, — ответил 66563 с каменным лицом. — Где ещё нетрадиционными наркотиками балуются?

— 66563, — вздохнул Андрей, — мы ценим вашу сообразительность и умение выкручиваться, но сейчас вы пытаетесь сочинять сказки о вещах, в которых не понимаете ровным счётом ничего. У Британии не может быть капсул, разработанных Медицинским Корпусом.

— Андрей — как вас, леший, всё забыл уже! — Эдмундович, — 66563 вздохнул не менее тяжко, — это вы чего-то не понимаете. Вы даже не гэбня Международных Отношений, откуда вам знать, кто у кого что и как ворует. Медкорпус — любимая добыча всех европейских разведок. Тем, кто притащит в Европы какую-нибудь хуйню из Великого и Ужасного Медкорпуса, прощаются многие и многие грехи, не говоря уже о противоправных действиях. Вы уверены, что способны поддержать умозрительную дискуссию о гипотетических путях контрабанды на должном уровне?

Андрей скривился и хотел уже что-то сказать (сказки про контрабанду глотать он не собирался: он не служил в гэбне Международных Отношений, зато служил когда-то медицинским ревизором!), но его опередил Соций. Молодец, вовремя среагировал — университетским, а уж 66563 в первую очередь, только дай повод увести переговоры в дебри бессмысленной болтовни о том, кто на что способен.

Подальше от насущных дел увести.

— Ты лучше вот что скажи, ёбаный специалист по контрабанде, — Соций звучал всё ещё зло и разочарованно, но переговоры в верное русло направил с лёгкостью, — ты между Портом и Университетом связи налаживал?

— Я, — покорно кивнул 66563. — В — дай подумать — семидесятом, что ли, году. Малолетнего Максима — то есть Молевича или как вы его зовёте — кое к кому за ручку водил. В личных педагогических целях.

Соций недоверчиво нахмурился, дав повод разинуть пасти Охровичу и Краснокаменному:

— Нет, вы не хотите уточнять, что такое «личные педагогические цели»!

— Точно-точно не хотите, клянёмся!

— Вы серьёзные люди.

— Профессионалы в своём деле.

— Вам ни к чему развращать свои профессионально зачерствевшие души нашими историями большой и чистой любви всех со всеми.

— Мы не ведаем формул препаратов и служебных инструкций нормальных гэбен, а вы не ведаете сути драмы человеческих взаимодействий.

— И в этом разница.

— Не нивелируйте её, пожалуйста.

— Если это произойдёт, про наше противостояние не напишут радиопьесу.

— Для соблюдения жанровых особенностей вы должны быть бесчувственными злодеями, у которых всё путём на службе.

— А мы — криворукими недотёпами с золотыми сердцами.

— Не выходите за рамки отведённой вам роли, а то весь сюжет развалится.

Андрей поморщился: опять, опять они уводят от темы! Если они что-то и умеют, так это уводить от темы. Проклятые университетские преподаватели же — все как на подбор.

То есть как раз не все —

Андрей расслабил мышцы, опустил плечи, задумался о текущем выражении своего лица и всё-таки посмотрел на Смирнова-Задунайского впервые с момента его появления на складе.

Стол для переговоров был такой же, как позавчера на встрече гэбен — чтобы с обеих сторон могли рассесться по четыре человека.

Охрович и Краснокаменный, единственные присутствующие головы Университетской гэбни, устроились по краям напротив Соция и Бахты, как они и делали это всегда. Очевидно, для поддержания иллюзии привычной официальности (привычная официальность в розовых костюмах не то птиц, не то собак!).

66563, само собой, многозначительно плюхнулся перед Гошкой. Им сегодня есть о чём поговорить взглядами, все это уже осознали.

Для Смирнова-Задунайского просто не нашлось другого места, кроме как напротив Андрея.

Всё это время Андрей делал вид, что ему чрезвычайно важно следить за мимикой и пластикой 66563, который практически единолично вёл переговоры.

Пришло время перестать нервничать и узнать уже, что нынче представляет собой погибший в 76-м году Смирнов-Задунайский.

— …это несерьёзно, — посмеялся над чем-то 66563.

Андрей не услышал, над чем.

Андрей вовсе выключился из разговора.

Андрей смотрел на Смирнова-Задунайского и мысленно повторял про себя: «Это несерьёзно, несерьёзно, несерьёзно».

Несерьёзно так реагировать на месте Андрея.

Он же всё знает про психологическое воздействие вообще и про эксцентричные приёмчики Университета в частности, он же давно не ждёт от них ничего, кроме таких вот приёмчиков, но —

Но на Смирнове-Задунайском поверх голубой рубашки гэбенный наплечник. Такой, на тон темнее, чем у Андрея. На тон темнее, чем у Андрея сейчас: наплечники шестого уровня доступа немного, но отличаются от наплечников седьмого уровня.

Наплечники Бедроградской гэбни немного, но отличаются от наплечников гэбни Колошмы.

Где-то далеко-далеко, на грани слышимости Охрович и Краснокаменный возмущались какой-то реплике Бахты:

— Бросьте свою порочную затею.

— Мы не для того сюда пришли.

— Посмотрите на наши плюшевые грифоньи шкуры и подумайте, для чего мы пришли.

— Мы весь день без сна и отдыха кроили и кромсали наши плюшевые грифоньи шкуры.

— Вы же не собираетесь доказывать нам на практике, что это было зря?

— А то следующим нашим швейным подвигом станет кройка и кромсание кожаных шкур гэбни города Бедрограда!

Болтовня Охровича и Краснокаменного отрезвляла. Вот если бы они сейчас начали наперебой рассказывать, как весь день без сна и отдыха перекрашивали наплечник, например, Молевича в нужный тон!

Так было бы проще — проговорить вслух, что это значит, зачем это надо. Пусть едко и с издёвкой, пусть все бы насмехались над расшатавшимися нервами Андрея, главное — не молчать.

Не молчать о том, что на Смирнове-Задунайском наплечник поверх голубой рубашки — совсем как у Савьюра, Начальника Колошмы.

«Кстати, здравствуй, Андрей», — сказал невыносимо знакомым голосом удушливый страх.

Несерьёзно, ну несерьёзно же так дёргаться из-за какой-то там одежды. Как будто чья-то рубашка может быть важнее четверти летальных исходов среди получивших лекарство или санитарных мер на завтрашнем юбилее!

Андрею вдруг стало противно от самого себя. Он взрослый человек, у него хоть и противоречивый, зато однозначно внушающий уважение послужной список, он с отличием закончил Институт госслужбы; в конце концов, он просто умеет справляться с трудностями — в его положении буквально-таки неприлично впадать в проклятую белочку из-за такой ерунды.

Он устал, это правда. Сначала телеграмма от Шапки про «другого клиента», жаждущего перекупить формулу вируса, потом с субботы по среду фаланги, которые мурыжат любого, кто к ним попадёт, до зелёных леших перед глазами, до бессонницы на нервной почве, до совершения необдуманных звонков, запускающих процессы, коим лучше бы не запускаться вовсе. Потом, со среды, со своей гэбней, было уже полегче — хотя и неуютно после запроса на ПН4, хотя в городе эпидемия, хотя надо всё время вкалывать, вкалывать, вкалывать. Бегать по лабораториям, гробить зрение над нескончаемыми отчётами из городских поликлиник, ломать головы над планами Университета, выносить завкафов в коврах, изымать у фармакологии партию твири для внедрения в оголодавший Порт, в сотый раз объяснять той же гэбне Международных Отношений, что без дополнительно введённых полгода назад медицинских обследований выпускать за границу нельзя не только гражданских, но и госслужащих. А в промежутках левой ногой ворошить там что-то, чтобы состоялся несчастный юбилей, чтобы город жил и функционировал в условно нормальном режиме.

Андрей мечтал отоспаться, отключить все телефоны, отужинать в хорошем ресторане и ни о чём, вообще ни о чём не беспокоиться хотя бы пару дней.

Вместо этого вчера утром он своими глазами увидел 66563, и беспокойства стало в разы больше. Не нормального (пусть и изматывающего) рабочего беспокойства, а совсем другого — нездорового, невротичного, иррационального.

Это снова несерьёзно, неприлично в положении Андрея и как-то стыдно — бояться живых мертвецов. Через столько лет дёргаться, потому что из-за 66563 пошла трещинами и развалилась гэбня Колошмы. Велика беда, подумаешь. Та ещё гэбня была.

Только 66563 для Андрея был чем-то вроде предзнаменования неудач. Он появляется — и трещины бегут, бегут, переплетаются, точно его сегодняшние узоры на теле. Он появляется — и Гошка, который громче всех долбил, не стрелять, мол, по университетским, пока Соций не потолкует с этим их Дмитрием Борстеном, хватается за кобуру. Он появляется — и Андрей перехватывает руку Гошки (громче всех же долбил!) и только потом понимает: опять.

Когда-то давно Андрей заранее разрядил табельный пистолет Савьюра, потому что испугался неочевидного: чего это тот вдруг решил походить при оружии, когда двадцать лет подряд к оружию не прикасался и пальцем. Савьюр, оказалось, всего лишь хотел дать его дозревшему до суицида 66563.

66563 уже десять лет как был бы мёртв на самом деле, если бы не Андрей.

66563 ещё вчера был бы мёртв, если бы не Андрей.

Опять, опять.

Он появляется — и три головы Бедроградской гэбни косо смотрят на Гошку, ждут каких-то объяснений: сдавал или не сдавал тот планы. Гошка хлопает дверью, ничего не желает разжёвывать, скрывает что-то, и становится ясно: плохо всё.

Он появляется — и Андрей опасается взглянуть под ноги. Потому что знает: трещины уже там, добежали, переплелись, ширятся и ширятся. Лишний шаг — и ничего кроме трещин не останется.

Эти проклятые трещины снились Андрею вчера после похода к Молевичу. Он надеялся выключиться на пару часов, освежить загудевшую с джина голову, но под веками ползли трещины, трещины, трещины —

Проснулся Андрей ещё сильнее разбитым, чем засыпал.

Воровато наглотался успокоительного, Бахта ещё заметил тогда. Пришлось соврать, что стимуляторы.

Опять.

Опять врать, недоговаривать, скрывать — пусть по мелочи, но в любом случае тошно.

Очевидно, это убойная доза успокоительного рассеивает теперь внимание, очевидно, из-за успокоительного Андрей и не может сосредоточиться, пропускает мимо ушей важнейшие переговоры, думает леший знает о чём, не может отвести взгляда от гэбенного наплечника на голубой рубашке —

— Господа, — произнёс Смирнов-Задунайский тихо, но так, что все непроизвольно прислушались, — господа. Многие из нас устали от бесконечной болтовни и переживаний последних дней. Давайте оставим эти танцы и перейдём-таки к тому, что нас всех в самом деле волнует.

Сначала Андрей похолодел.

Потом усмехнулся.

Потом распрямил спину и оглядел Смирнова-Задунайского с профессиональным на этот раз любопытством: ну надо же, как мы можем, а.

Само собой, говорил Смирнов-Задунайский совсем как Савьюр. Это несложно. В реплику из полутора фраз отлично влезают главные савьюровские штампы. «Оставим все эти танцы», леший. Голоса у них совсем непохожи, но спокойная и дружелюбная безэмоциональность интонаций делает своё дело.

Недурно.

С аудиальной составляющей — очень недурно, но с визуальной…

Смирнов-Задунайский почти не двигался, только чуть шевелил одним плечом.

Он ведь никогда не пересекался с Савьюром, он попал на Колошму через полтора года после смерти последнего. Неоткуда Смирнову-Задунайскому знать, что байки про этакого абсолютно аутичного Савьюра — это просто байки, расплодившиеся вокруг образа эффективного и могущественного Начальника Колошмы, который при всей своей эффективности и могущественности был будто бы вовсе не от мира сего. Чушь невообразимая, россказни для дураков. Савьюр был странноватый, но живой. И жестикуляции, например, у него имелось в наличии несколько побольше, чем демонстрировал сейчас Смирнов-Задунайский.

Неплохая мысль — сделать из одного мертвеца другого, но как же небрежно реализованная!

Только наплечник на голубой рубашке и спасает: рубашка вот почти идеальная. Точное попадание в цвет, верно восстановленные манжеты не самого тривиального кроя. Андрей пригляделся ещё внимательней, но так и не нашёл изъяна. Шикарная всё-таки память у (видимо) 66563. Для гражданского — так просто феноменальная.

Хотя вот же он, изъян: по голубой рубашке со стороны печени ползло якобы кровавое пятно.

Андрей закатил глаза к потолку.

Леший, ну должно же быть у них чувство меры!

Савьюр умер от двух огнестрельных ранений — в печень и в сердце. Стороживший его собственный кабинет охранник оказался слишком уж преданным: сказано стрелять если что — он и стрелял. Через дверь, в которой без предупреждения зашуршали ключи. Выстрелил бы единожды — Савьюр имел бы шансы выжить. Всё-таки печень — не сердце и не мозг, пара часов на операцию была бы.

Якобы кровавое пятно, ползущее по голубой рубашке Смирнова-Задунайского со стороны печени, — это уже переигрывание. Как и нездоровая бледность, как и лёгкий тремор в руках. В психологических воздействиях нельзя пережимать с деталями, решительно нельзя.

Университет — дилетанты. Талантливые и старательные, и у рубашки правильные манжеты, и мысль неплохая, и безэмоциональные интонации верны, но, леший, кровавое пятно!

Вот это — действительно несерьёзно.

Андрей даже повеселел от глупости университетских.

Нас в самом деле волнует следующее, — Бахта с живейшим интересом рассматривал таки открывшего рот Смирнова-Задунайского. — Почему вы не выиграли? У вас были сведения о наших планах, у вас было время на подготовку. Девка Ройша, вирусолог Шапка, взятие Андрея в Медкорпусе. Судя по тому, что мы знаем на данный момент, у вас было всё, чтобы сдать нас с потрохами фалангам. И почему вы обломались-то?

Хороший вопрос. Андрею он в голову как-то не приходил — потому, наверное, что Андрею долгое время и вовсе не приходило в голову, что Университет имеет хоть какие-то преимущества перед Бедроградской гэбней в этой борьбе.

Смирнов-Задунайский молчал.

Охрович и Краснокаменный взяли дыхание.

— Девка, — просто ответил 66563. — Вам, профессионалам, такое и в страшном сне не приснится.

Бедроградская гэбня вопросительно уставилась на 66563.

— Вы всё равно не поверите, — продолжил тот, закурив. — В субботу на свидании с младшим служащим Александром у девки был в кармане диктофон. Она всего-навсего промахнулась мимо кнопки «запись».

Вот теперь Андрей действительно похолодел, просто-таки почувствовал, как озноб пробирается под мундир — психологическим воздействиям всякими рубашками и интонациями далеко до такого эффекта.

Распознавание голоса по записи — самая банальная и надёжная доказательная процедура во Всероссийском Соседстве. Если б запись была, если б она дошла до фаланг, Бедроградской гэбне и Гошке лично было бы не отвертеться от подвигов «младшего служащего Александра».

Неужели повезло? Вот так, случайно и бессмысленно?

— Она, что ли, совсем дура была? — с сомнением потряс головой Соций.

— Вы шутите, — оторопел Бахта.

— Лепота, — присвистнул Гошка.

66563 развёл руками:

— Серьёзно говорю. Сам охуел, когда узнал.

Гошка засмеялся.

Как-то слишком громко, как будто бы почти истерично — при условии, что у Гошки вообще может быть истерика.

— Я уже смирился с тем, что меня малолетка развела, — сквозь смех выдавил он. — Но чтоб малолетка, которая при херовом рабочем диктофоне доказательств собрать не может! Пора расстрелять к херам конским младшего служащего Александра.

66563, заразившись, расхохотался сам.

Охрович и Краснокаменный захлопали своими крыльями-наплечниками в такт взрывам хохота.

Смирнов-Задунайский продолжал молчать.

Андрей плевал на Смирнова-Задунайского, Охровича и Краснокаменного, 66563 — Андрея волновало другое: Гошка сказал «я».

Гэбня не говорит «я», гэбня говорит «мы».

Даже пресловутый Савьюр стал сбиваться на «я» только тогда, когда всё зашло уже слишком, слишком далеко.

Охрович и Краснокаменный не сдержались, встряли-таки:

— Позвольте нам расстрелять Александра!

— Он слишком дорог нам, чтобы отпускать его, не попрощавшись.

— Любопытно, дорог ли он сам по себе?

— Расчёт себестоимости одного Александра — важный пункт сегодняшних переговоров.

— Но нам нужна пара минут и бумажка, мы не можем считать в уме, мы с истфака.

— Тем более что придётся учитывать инфляцию, скакнувшую в нашу уютную экономику из злобного Порта.

— Порт, Александр, расстрелять — в это цепочке ассоциаций чего-то не хватает, не находите?

— Не находят и не найдут: к младшим служащим же не применяют право нейтрализации четвёртого.

— Потому что младшие служащие никакие не четвёртые, они сами по себе.

— Сами по себе ошибаются, сами отвечают за свои ошибки.

— Как жаль, что младший служащий Александр не существует на самом деле.

— Ах если бы его одного можно было расстрелять за чуму в Бедрограде!

— Ебало завалили, — мигом помрачнел Гошка. — Вас не спрашивали, кого и за что расстреливать.

Охрович и Краснокаменный суматошно замахали руками.

— Конечно-конечно, зачем нас спрашивать? Незачем, незачем!

— Когда можно спросить вот этого неодетого человека с большим наплечником.

66563, неодетый и с большим наплечником, почти виновато шикнул на них:

— Закрыли вроде тему уже, нечего по любимой мозоли ездить.

Андрей буквально кожей почувствовал, как вытянулся в струну Гошка.

— Да ты охерел, — выплюнул он сквозь зубы. — Свои мозоли обхаживай, ясно?

— По-моему, мы уже разобрались с мозолями, — пробормотал 66563.

— Нет, — вдруг бухнул в тишине Соций.

Гошка обернулся на него с вызовом.

Соций смотрел исподлобья куда-то мимо.

— Во-от как, — взъелся Гошка. — Вчера сфальшивили в паре мест, запеваем сначала?

Андрей понимал: это надо остановить. Ругань в гэбне прямо на глазах у противника — последнее, что стоит себе позволять.

Прежде чем Андрей успел сформулировать правильную реплику, высказался Бахта.

— Хотелось бы прояснить детали, только и всего. Бедроградская гэбня пока что не всё понимает в инциденте с утечкой информации.

Услышав «Бедроградская гэбня», Гошка осёкся и всё-таки подыграл:

— Бедроградская гэбня по понятным причинам имеет некоторые затруднения в мысленном воспроизведении алгоритма утечки.

Охрович и Краснокаменный сделали глупые-глупые лица.

— О, эта была она!

— Синхронизация!

— О которой постоянно долбят служебные инструкции.

— Но никто не знает, существует ли она в природе.

— Видимо, существует. Надо же.

— Стоит запомнить сей показательный пример.

— У них там лажа, но они стараются.

— Сначала пинают друг друга, а потом протягивают руки помощи.

— Главное — покорно протягиваются за руками помощи.

— Наверное, самостоятельного и непокорного Александра уже расстреляли.

Они заткнулись сами, по-птичьи склонили головы на бок, дополнительно подчеркнув повисшее молчание.

— 66563, — улыбнулся через силу Андрей, — поведайте нам свою версию событий, так тревожащих умы ваших эксцентричных спутников.

66563 посмотрел на Андрея с недовольством, нагловато вскинулся, заухмылялся одновременно приветливо и угрожающе.

Он вообще последние пять минут выглядел как человек, которому неловко и неуютно разговаривать на заданную тему. Так неловко и неуютно, что пора принимать боевую стойку.

— Что конкретно вас интересует?

Андрей уважительно кивнул: политзаключённого с Колошмы не разведёшь на откровения обтекаемо сформулированными вопросами, только намечающими направление беседы. На такие вопросы начинают вываливать всё, что наболело, разве что совсем наивные гражданские, у которых волнения больше, чем здравого смысла.

— Детали, 66563, де-та-ли. Неочевидные составляющие ваших специфических коммуникативных приёмов, вроде тех же неплохо замаскированных черёмуховых капсул.

— Сдаёте позиции, — наклонился вперёд 66563. — То, как вы спрашиваете, больно явно демонстрирует, что вы, гм, плаваете в материале. Так плохие студенты внимание рассеивают на экзамене. Короче, нихуя вы не знаете, Андрей Эдмундович.

Направленная агрессия — признак дискомфорта.

Андрей устало выдохнул.

— Перестаньте валять дурака, 66563. Вы сами довольно явно демонстрируете, что эта тема вам неприятна. Мы просто хотели бы понять, почему.

— Заебало гэбни разваливать, сколько можно, — отшутился 66563.

С некоторой вероятностью — правдиво отшутился. Андрей ещё с Колошмы прекрасно помнил, что у 66563 неуклюжие и своеобразные, но устойчивые представления о совести, чести и адекватном поведении.

Когда Андрей прямым текстом предложил 66563 взять на себя убийство Савьюра, именно на эти представления он и опирался.

Метод, зарекомендовавший себя в качестве эффективного, всегда можно опробовать ещё раз.

— Вы непоследовательны, — с некоторым разочарованием указал на противоречия Андрей. — Если вас действительно так волнует целостность Бедроградской гэбни — во что сложно поверить, но примем это пока без возражений, — то зачем вы вообще пошли на действия, способные эту целостность разрушить?

Гошка задышал громче, прерывистей — само собой, ему не нравится избранная Андреем стратегия.

Но у Андрея нет другого выхода, как нет его сейчас у всей Бедроградской гэбни: Бедроградская гэбня уже поняла, что за утечку информации ответственен Гошка, а университетские уже поняли, что в Бедроградской гэбне запустились процессы саморазрушения.

Запустились, пора это признать.

И они будут протекать всё активнее и активнее, пока — хотя бы! — не будет получена точная информация об обстоятельствах проклятой утечки. Предположения только усугубляют дело.

Единственный способ повернуть ситуацию в свою пользу — вынести наружу некоторое количество сора. Изба переживёт.

— Ну вы ещё спросите, зачем я Колошму развалил! — почти рассмеялся 66563. — Сами знаете: так получилось.

Один на один Андрей справился бы с 66563 легко, но они не один на один — рядом Охрович и Краснокаменный, пристально следящие за каждым движением, всегда готовые помочь в уходе от прямого ответа.

— Вся чума в Бедрограде — сплошное «так получилось»!

— Кто-то опять назвался Александром — так получилось.

— Кто-то Александра заметил и признал — так получилось.

— Кто-то нашёл способ пробраться прямо в сердце Медкорпуса — так получилось.

— Кто-то оказался слишком сознательным и совестливым, чтобы собственноручно созданным вирусом косвенно участвовать в массовом убийстве людей, — так получилось.

— Кто-то слишком много перестраховывается и помчался в Столицу по первой же телеграмме — так получилось.

— Кто-то слишком привык действовать решительно и надействовался всласть, прежде чем подумать четырьмя головами и всё скоординировать, — так получилось.

— Кто-то не знал, где у диктофона кнопка «запись», — так получилось.

— Так получилось! Так получилось! ТАК ПОЛУЧИЛОСЬ!

— Нам продолжать?

— Намордники уже на своих зверюшек надень, — поверх воплей обратился Соций к 66563. — Ты можешь начистоту сказать, как именно получилось то, что получилось?

— Нахуя? — в лоб спросил 66563.

— Переговоры назначались, чтобы всю подобную хуйню на них и разгрести, — отрезал Соций. Хорошо не прибавил «слушай мою команду!».

— Ну ладно, но ты сам попросил, — 66563 вальяжно откинулся на спинку стула, Охрович и Краснокаменный тут же с двух сторон протянули ему прикуренные сигареты. 66563 взял обе, затянулся по очереди с невыносимо нахальным видом.

— Вы не могли бы побыстрее собираться с мыслями? — раздражённо поторопил его Бахта. — У нас, знаете ли, с утра юбилей Первого Большого, мы не можем тут прохлаждаться бесконечно.

66563 ещё раз глубоко затянулся от одной сигареты, потом от другой.

— У вас, знаете ли, юбилей Первого Большого только потому, что вы в Порт чуму принесли. Не принесли бы — я б ваш юбилей взорвал к лешему. Был такой план, но сплыл — портовые помощники вдруг оказались другим заняты. Обидно. А круто бы порезвились, да?

Бахта открыл рот со всем праведным возмущением, на которое был способен, но Соций не дал ему заглотить наживку:

— Говори, ёба! Про то, как вытаскивал из Гошки планы. Про всё остальное потом потолкуем.

— Ну что вы такие скучные? — впал в отвратительное кокетство 66563. — Вас совершенно не занимают идеологические мероприятия и их значение для истории нашей страны, вам бы только о себе поговорить. Фу.

Охрович и Краснокаменный одобрительно заурчали государственный гимн. 66563 почтительно привстал на секунду.

Клоуны, вот же клоуны.

— Всё очень предсказуемо, — выпустил струю дыма в сторону Гошки 66563. — Интерес к актуальному уровню доступа Константина Константьевича Ройша со стороны подозрительного младшего служащего не остался незамеченным. Девочка-раздолбайка, тайно копающаяся в официальных документах, — это же локальная бюрократическая катастрофа. Не хватило у неё навыков бумажки в том же порядке разложить, спалилась. С ней пообщались. Задумались. Эротическая фантазия «спросить у Бедроградской гэбни об её намерениях напрямую» появилась, скажем так, спонтанно. И была воплощена силами интеллектуально неполноценных энтузиастов, которых гораздо сильнее, чем собственно допрос, интересовала часть «раздеть-привязать», — 66563 всё с тем же нахальным видом подмигнул Гошке. — Поэтому и результат допроса вышел малость бестолковый: непосредственные исполнители временно — и пространственно! — устранились, а интеллектуально полноценные господа из Университетской гэбни, будучи лишены возможности воспринимать сию эстетическую акцию в полной мере — у них-то аппаратура для записи изображений на деревьях не растёт, они звуком обходятся обычно, — недопоняли кое-чего. Ну, касательно запланированных масштабов разрушений.

Вот оно что. Недопоняли.

А Бедроградская гэбня всё пыталась постичь, почему в запросах к фалангам, копии которых обнаружил Гошка в четверг на столе у завкафа, значилось обвинение в попытке преднамеренного заражения жителей всего одного дома.

66563 что-то подобное коротко говорил вчера Социю, но кто ж станет верить во вчерашние россказни, да ещё и с учётом применения 66563 наркотических веществ?

Андрей поёжился.

Опять.

Опять 66563 озвучивал многие вещи, но опять не те, не о том.

— Нас интересует сама процедура — как вы выразились — допроса, — надавил Андрей.

Давить не хотелось. Не хотелось выспрашивать, как именно удалось заставить Гошку слить планы собственной гэбни. Но — нужно.

— Процедура носила мистериально-исповедальный характер, но вы таких слов не знаете, — расслабленно потянулся всем разрисованным телом 66563. — Давайте знакомыми словами: потребовалось сложносочинённое материальное обеспечение, в основном включавшее в себя кишки и твирь, и некоторое количество медицинских препаратов. Никаких наркотиков, к слову. Убойное снотворное, сложная комбинация мышечных релаксантов для создания эффекта бестелесности и один шприц какой-то непонятной лично мне дряни, которая временно, но мгновенно отрубает зрительный нерв. Имеет, кстати, побочный эффект в виде возможной атрофии этого самого нерва. На глаза не жалуетесь? — с картинным беспокойством наклонился он к Гошке.

— Буду жаловаться — сам выколю, — огрызнулся тот.

— Как знаете. Так вот, процедура: сообразно выдуманной наспех мифологической картине, Загробная гэбня, — повёл 66563 сплетённым из травы наплечником, скрывающим татуировку, — хоть и ведает пути живых, всё равно принуждает попавших к ней на допрос лиц самих проговаривать свои грехи. На четырёх уровнях. Работают по отдельности, и, хоть этого мы и не воплощали в полном объёме, теоретически перед каждым головой надо каяться о разном: от последних предсмертных ошибок у первого головы до полузабытых, вытесненных на периферию сознания проблем у четвёртого. А иначе, мол, душа не упокоится. Крайне банально, в смысле архетипично, и потому работает. В смысле, один раз сработало, больше модель пока не использовали. Дарим безвозмездно.

— Хуйня всё, — громыхнул Соций. — Нормального человека загробными глюками не поломаешь.

— Во-первых, это смотря как подавать, — выдал 66563 сорок восьмую уже нахальную ухмылку. — Во-вторых, почему же сразу «ломать»? Мы работаем тоньше, нежнее и на другом топливе! Что опять возвращает нас к пункту первому: как подавать.

66563 щёлкнул пальцами, и Охрович и Краснокаменный протянули ему следующие две сигареты.

Это выглядело глупо. Это злило. Это было плохо — как минимум тем, что университетские таким вот примитивным способом демонстрировали, что они-то запросто могут выбить из Бедроградской гэбни те эмоции, которые захотят.

— Мы уже достаточно заинтригованы, так что ваш балаган не является необходимым, — высказался Андрей.

— Не давите, мы и так изо всех сил стараемся сдерживать свои порочные привычки, — 66563 и две сигареты в его руках уставились в потолок. — Один информационный пласт, безусловно, не годится для результативной коммуникации с головой агрессивно настроенной гэбни. Пришлось создавать два: с одной стороны — загробные видения, с другой — их предварительная рационализация через простые и понятные вещи. Всё те же наркотики — которые, повторим для лучшего усвоения, на деле задействованы не были. Чтобы подготовить объект к столкновению с потусторонним миром, сначала пришлось склонить его к приёму некоего якобы наркотического препарата и подробно расписать действие оного: зрительные галлюцинации высокой степени связности, которые постепенно теряют сначала зрительность, а потом связность. Кстати насчёт зрительности — вы б записали, Андрей Эдмундович. Как раньше, в тетрадочку. Чрезвычайно продуктивная ведь методика: если таки вовлечь объект в происходящее, а потом перекрыть ему мощный канал восприятия, диалог выходит на диво содержательный. Этакий разговор допрашиваемого с самим собой, только и остаётся малость направлять.

Продуктивные методики и отсылка к тетрадочке, которая и правда была у него во времена Колошмы, сейчас волновали Андрея меньше всего.

Склонить к приёму чего-то, что выдали за наркотический препарат?

Склонить к приёму наркотического препарата?

Леший, Гошка не может быть таким дураком, просто не может!

— Ты б лучше рассказал, как Врату склонял, — выплюнул Гошка, — ш-шаман.

Врату?

Женщину «для психической разгрузки» из Порта?

Андрей предупреждал, давно же предупреждал, что подобные связи ничем хорошим не —

— Шшш, ты не дёргайся, не дёргайся, мертвяк, — совсем другим, каркающим и резким, голосом прохрипел 66563. — Ты мне тут не выговаривай, мертвяк, я получше твоего знаю, чего да каким порядком рассказывать.

Андрей скосил глаза на Гошку: тот старался держаться расслабленно, но забившаяся на виске жила портила впечатление.

— Баба-то у тебя портовая, — 66563 застрялгде-то между художественным хрипом и своими обычными интонациями. — А в Порту представителей государственной власти не любят, ой не любят. Власти — к несчастью и растратам, тебе не понять. Портовые, они ж суеве-е-ерные. И идеологические как жопа, а со стороны и не разглядишь. Анархисты они, никакой власти спуску не дадут — сам будто не знаешь? Знаешшшь-знаешшшь, рисковый ты мой, раз молчал и не отсвечивал. Правильно делал: как услышала баба, что ты из этих, так и всё, разлюбила. Твоя мордашка против наплечника не аргумент.

Гошка немного помолчал с нечитаемым выражением лица.

— Сделали, бляди, — наконец ответил он, почти что восхищённо прищёлкнув языком. — Ну чего — круты вы, круты, успокойтесь. И лично ты ничего, шаман.

— Да я б с тобой тоже поближе пообщался, — двусмысленно ухмыльнулся 66563. — Меня-то наплечники, наоборот, радуют.

У Андрея аж челюсть свело: они на переговоры пришли, а не на торжественный смотр коммуникативного арсенала 66563! Всё как по писаному: сначала сорок восемь извинений, доверительный тон, потом деловой тон, потом откровенное и подростковое какое-то хамство, потом качели от высокопарного слога к портовой брани и обратно, потом немного картинных перевоплощений, а потом — венец риторического мастерства 66563! — неуместное предложение секса.

Как же всё это опостылело, сил нет.

— Радоваться наплечникам в другом месте будешь, — постучал пальцами по столешнице Гошка. — Ты вроде как по тюремным гэбням специализируешься? Вот к ним и валил бы. Может, сдать тебя как беглого заключённого обратно, а?

— Лады, усёк, — будто бы покорно кивнул 66563. — Тебе давать не нравится, тебе сдавать веселей, да? Беглых заключённых — Колошме, промахи Университета с канализациями — фалангам, собственную гэбню с потрохами — известно кому.

— Тебе жить надоело? — непривычно тихо осведомился Гошка.

— Это тебе надоело. В гэбне сидеть, — 66563 так и не снял с лица двусмысленную ухмылку. — Вытащишь на официальный уровень, кто я такой, и кто-нибудь вытащит туда же наши с тобой разговорчики. Пока я никто, их как бы и не было, а как стану обратно беглым заключённым — они поимеют какую-никакую юридическую силу. Мне похуям, я, может, скучаю тут по своей одиночной камере, а тебе прилетит. Вам всем четверым прилетит. Помнишь хоть, чё сдавал?

— Помню, — накренился вперёд Гошка. — И как свести твою херову юридическую силу в ноль — тоже помню, уж не сомневайся.

— Ещё пара реплик, и я тебе выйти поговорить предложу! — заржал вдруг 66563.

О да.

Как же Андрей мог забыть: риторический навык номер леший-знает-какой — традиционно посмеяться в самом остром месте, обратить всё нелепостью.

Охрович и Краснокаменный, собранно наблюдавшие за диалогом, мигом поскучнели.

— А мы-то надеялись, вы друг друга убьёте!

— У нас и закуски, и пиво заготовлены, а ничего не происходит.

— РАЗОЧАРОВАНИЕ!

— Полный провал.

— Опять новомодная радиопьеса со сплошной болтовней и без, собственно, действия.

— Одумайтесь, грешники, ещё не поздно.

66563 только сильнее откинулся на спинку стула, зажмурился, почти зевнул.

— А ты сам-то готов одуматься, шаман? — мрачно усмехнулся Гошка. — Ты пока никто, а значит, и цена тебе — ничего.

66563 лениво приоткрыл левый глаз.

В нём сейчас было столько нахального удовлетворения жизнью, что Андрею немедленно захотелось пристрелить его прямо тут.

Почему, почему этот человек до сих пор не умер? И почему Андрей к этому причастен, какого лешего он за десять лет помешал аж двум пистолетам выстрелить в 66563?

— Давайте уже приступать к актуальным делам, а не топтаться на просроченных, — снова подогнал раздражённый Бахта.

Он прав и неправ одновременно: самое существенное — что делать дальше, но без знания некоторых «просроченных» деталей выстроить стратегию куда сложнее. С утечкой планов через Гошку, кажется, теперь всё понятно, но ведь есть ещё так много неочевидного: как фаланги оказались в Медкорпусе во время разговора Андрея с Шапкой, на каких условиях у Университета была установлена изначальная договорённость с Портом, насколько они способны договориться с Портом сейчас — по поводу всё той же несчастной блокады, например.

— Мы с шаманом ещё не оказали друг другу всех приличествующих случаю любезностей, — прервал Гошка поднявшего было какой-то практический вопрос Бахту.

Так не делают, головы гэбни не спорят при свидетелях!

Андрей укоризненно чуть обернулся к Гошке.

— Хочу повторить для отсутствующего протокола, — начал Гошка, и Андрей вдруг заметил, что его правая рука больше не лежит на столе, а упёрта в бок, — ты меня сделал, конский хер. Всухую. Я только в эту пятницу допёр, чего не так. Хочешь честно? Мог бы и вовсе не допереть — отлично сработано, не подкопаешься. И знаешь, что это означает? — Гошка взял короткую совсем паузу перед следующей фразой, но её хватило, чтобы перенапрягшийся от ожидания Андрей не сдержался, чуть дёрнулся инстинктивно в сторону Гошки. — Что ты для меня слишком крут, — закончил Гошка и всё-таки сделал это.

Молниеносным, почти незаметным движением позиция «рука на поясе» сменилась позицией «рука над столом с пистолетом».

Он даже выстрелил, но слишком поздно. На какие-то глупые, нелепые доли секунды его опередили Охрович и Краснокаменный.

Наверное, среагировали на дёрнувшегося Андрея.

Выстрел Гошки получился смазанным, ушёл куда-то вправо, 66563 даже отгибаться не пришлось.

Пистолет с почти что нежным металлическим стуком хлопнулся на стол.

Гошка зашипел сквозь зубы, вывалил гору какой-то брани.

Андрей не слышал — они его не убили, всё-таки не убили. Побоялись разбирательств с фалангами, чего-то ещё, просто не захотели — они же все дилетанты и клоуны в своём Университете, дилетанты и клоуны.

Они его не убили.

— Прекратите голосить, Гошка Петюньевич.

— Младший служащий Александр на вашем месте бы сдержался.

— Младший служащий Александр — идеальный человек.

— Как жаль, что его уже расстреляли.

— Мы были с вами гораздо милосерднее.

— Мы даже не позволили пулям встретиться у вас в руке!

— Представляете, как это было бы неприятно?

— У вас ерундовое ранение, мы за один сегодняшний день видали похуже.

Гошка шипеть не перестал. Бахта и Соций, сверкая глазами, держались за кобуры. Готовы, но ждут отмашки. Андрей всё не мог нащупать во внутренних карманах мундира ампулу обезболивающего — умудрился забыть, с какой она стороны.

66563 ловко подхватил со стола пистолет Гошки, взвесил, прицелился — но прицелился демонстративно в сторону двери.

— Всё-таки табельные стволы у гэбен клёвые. Надо хоть один из тех, что попадают ко мне в руки, прикарманить.

— Охерел? — рявкнул Гошка, аккуратно задирая окровавленный рукав.

— Я ещё не решил, — всё с той же ленцой ответил 66563. — У меня вторая плетёная кобура на форменной юбке не предусмотрена, держать его негде, — 66563 медленно и лениво достал собственный пистолет левой рукой.

Вышло как с двумя сигаретами, только в разы претенциозней.

Андрей нащупал ампулу. Прямо на столе, у всех на виду зарядил шприц.

— Короче, я им попользуюсь, но временно, — постановил бесконечно самодовольный 66563. — Верну-верну, не переживай, только в Порту похвастаюсь. А тебе он всё равно пока ни к чему с твоим ранением — кто в ИВА не служил, тот с обеих рук не стреляет, так ведь?

— А ты как будто стреляешь, — огрызнулся Гошка, вероятно, от злости. Уж Бедроградская-то гэбня видела как минимум одного солдата ИВА, который спокойно пользуется обеими руками для стрельбы.

Андрей придвинулся поближе к Гошке, помог поднять рукав мундира повыше, а рубашки — оторвать с концами. Почти не глядя уколол в предплечье, на автомате наложил повязку из обрывков рубашечного рукава.

Белочки почему-то не было.

Был не-убитый Гошка и странно чувство не-беспокойства: всё уже произошло, дальше ничего страшного быть не может, просто не может и всё.

Тот же табельный пистолет с личным номером Гошки на руках у постороннего — это кошмар, это тысячи хождений по фалангам, если всплывёт, это до отстранения от должности может дойти, до отстранения от должности всех четверых тоже, но сейчас Андрей точно знал: они справятся, вывернутся, разберутся. Есть способы и рычаги, есть методы и опыт.

Надо просто закончить переговоры и выйти на своих ногах с этого проклятого склада.

И всё будет нормально.

— Ты, наглая рожа, всё-таки не зарывайся, — замогильно прогудел Соций. — Одного продырявили и счастливы. Но я-то, если что, получше твоего с обеих рук могу. И с продырявленных тоже, сам знаешь.

Охрович и Краснокаменный переглянулись.

— Он предлагает нам укладывать его сразу в голову?

— Он не многовато ли на себя берёт?

— Он хотел бы посоревноваться в стрельбе с нами?

— Дядя, ты в курсе, что у нас в плюшевых грифоньих лапах антиквариат?

— Который и оружием-то по документам не считается — так, музейной безделушкой.

— И осечки даёт по полметра, но мы справляемся.

— Дядя, ты уверен, что хочешь увидеть нас с табельным?

— А если в рукопашную? — плотоядно воззрился на них Бахта, который даже сидя производил за счёт таврской комплекции довольно устрашающий эффект.

— А если динамитом? — ляпнул вдруг ни с того ни с сего Гошка. — Откуда вы знаете, что склад не заминирован?

Охрович и Краснокаменный возмущённо хлопнули наплечниками-крыльями.

— Откуда вы знаете, что скрывается под нашим розовым плюшем?

— Гранаты?

— Винтовки?

— Огнемёты?

— Хлысты?

— Отбойные колотушки?

— АЛЕКСАНДР?!

— Плохая шутка, повторённая тысячу раз?

— Чтоб вы сдохли вместе с Александром! — очень искренне проорал Гошка.

— Холодное оружие забыли, — с весёлой какой-то яростью заёрзал на стуле Бахта.

— ДА ЗАТКНИТЕСЬ ВСЕ УЖЕ, — очень громким и очень ровным голосом перекрыл гул 66563. — Всё равно никто не подерётся, всё равно как обычно закончится тем, что я с кем-нибудь прямо тут потрахаюсь, и мы все разбежимся в ужасе и соплях.

66563 задумчиво воззрился на пистолет Гошки в своей правой руке, потом на Гошку, а потом всё с тем же невыносимым видом выразительно провёл языком по выгравированному вдоль ствола личному номеру.

— Полегче! — возмутился Гошка. — Он дорог мне как память о гэбенной службе.

— Раньше надо было думать, — помотал головой 66563. — Слюна Загробной гэбни способна прожечь металл! Так что номер я слижу подчистую какой-нибудь особенно тоскливой ночью, извиняй.

Гошка попытался отмахнуться, но простреленная рука напомнила о себе, выдернув его на какое-то время из переговоров. То есть из того, во что они всеобщими усилиями превратились.

— Послушайте, — воспользовался паузой Андрей, — мы действительно сидим здесь уже изрядное количество времени и до сих пор не достигли и половины стоящих перед всеми нами целей. Давайте попробуем отвлечься от эротических и смертоубийственных идей и вернуться к делу. Чума в городе благодаря нашим общим усилиям гаснет, но она всё ещё есть. Помимо этого, необходимо закрыть уже наконец ряд спорных вопросов, относящихся по большей части к изначальным нашим предпосылкам и мотивациям. Вы недовольны нами, а мы, как можно было догадаться, вами.

— И фактом существования Университетской гэбни, — пробормотал Гошка сквозь сжатые зубы.

Состояние его руки некритичное, но дискомфорта причиняет немало.

— Не фактом, а тем, как она работает, — весомо не то уточнил, не то возразил Соций.

— Я — фактом, — отбрил Гошка, но Андрей даже не стал пинать его под столом по поводу «я» вместо «мы». Ему больно, ему можно.

Охрович и Краснокаменный нахохлились в своих птичье-собачьих шкурах.

— Факт мы вам не уступим, не надейтесь.

— Это наше последнее слово.

— Университетская гэбня есть и будет.

— И готова держать оборону сколько понадобится.

— И сдастся она только Бюро Патентов, так и знайте.

— Уберите свои грязные руки от наших чистых надежд.

Соций опять обратился лично к 66563, игнорируя Охровича и Краснокаменного:

— Наглая рожа, ну ты-то врубаешься, что так не работают? У вас там всё через жопу, да ещё и мертвецы на подхвате. А гэбня должна быть самостоятельной, иначе труба.

— Траншея, — кивнул 66563. Даже стал умеренно серьёзным, хоть и не убрал несчастные два пистолета.

— Ты не вечный, — гнул свою линию Соций. — Никто не вечный. Должен работать институт, а не отдельные люди по собственной прихоти. Иначе — хуйня.

— Да не так уж и много сделали отдельные люди, — как-то грустно и невпопад заявил 66563.

— А что ж ты тогда тут сидишь? Мы хотели говорить с реальной университетской властью.

— Кто может, тот и сидит, — пожал плечами 66563.

Охрович и Краснокаменный с мрачными лицами подхватили:

— Сидит тот, кто может сидеть.

— И ходить. Хотя бы при поддержке других ходящих.

— Остальные только ползают.

— Им до этого склада три недели, ползком-то.

— Пожалейте увечных, дайте им умереть спокойно и скучно.

— И осознайте уже, что в данном случае «реальная власть» не означает «те, кто во всём виноваты и всем ворочали».

— Виноваты все.

— А ворочал — случай и прочие «так получилось».

— В данном случае «реальная власть» означает всего лишь «те, кто не сломались к девятому дню».

— «Те, кто к девятому дню всё ещё способны отвечать за дерьмо, которое навалили».

— А вы-то думали.

— Лохи.

Гошка посмотрел на Охровича и Краснокаменного с интересом.

Высказался, тем не менее, Бахта:

— Мы тронуты вашей отповедью, но она совершенно не отвечает на вопрос, что же делать дальше. Нас в первую очередь беспокоит возможность нормального сосуществования в пределах одного города. И — уж простите нам профессионально деформированную узость наших взглядов — мы всерьёз полагаем, что таковое сосуществование наиболее вероятно в том случае, если Университетская гэбня будет выступать в профессиональных вопросах от своего имени и без оркестра сочувствующих.

— А ещё пару дней назад хотели под корень их вырезать вместе с херовыми первокурсниками херова истфака, — как-то едва ли не с ностальгией брякнул Гошка. — Ну что же вы, гэбня города Бедрограда!

— Лажовая цель была, — упрямо продолжил Соций. — Не в гэбне ж в самом деле проблема, а в людях в ней и вокруг неё.

Гошка не ответил, посмотрел куда-то в сторону. Андрею очень захотелось прикоснуться под столом, подбодрить — Андрей всё ещё не смирился с тем, что надо идти на какие-то там уступки университетским. Не надо, ну нет же!

Соций и Бахта цепляются сейчас за компромисс, потому что устали, они ведь не всерьёз, их ведь можно переубедить, но для этого нужно время и Гошка. Гошка бы напомнил им, почему и за что шла эта война. Но в последние два дня Гошка был сам не свой, пустил на самотёк дела в своей гэбне — вот теперь всё и трещит по швам.

Идёт трещинами, которые снились Андрею после похода к Молевичу.

— И, ёба? — нахмурился 66563.

— И ты, ёба, пиздуешь из этого города со своей кассахской шлюхой и прочими толпами мертвецов, которые у тебя в кармане, — командирским тоном начал излагать условия Соций. — Спаливать и сдавать вас обратно Колошме мы не будем, но уж дать ваши фотоснимки с чужими именами и правильными легендами своим служащим можем легко. Увидят в городе — уебут. Хочешь — отсиживайся в Порту, но чтоб тихо. Будешь лезть в наши дела — и в Порту как-нибудь найдём, есть способы.

— Командир, ты сейчас всерьёз всю эту волну гонишь? Ты всерьёз думаешь, что я тут такая значимая фигура, вокруг которой надо столько шуму поднимать?

— Мы не хотим об этом думать, — вступился Бахта. — Никогда больше не хотим об этом думать, не хотим гадать, кто какая фигура и вокруг кого вихри крутятся.

— Заебала до смерти ваша размазанная власть, — согласился Соций. — Виноват, не виноват, значимый, незначимый — нет своего наплечника, еби подальше. Все ебите, сколько бы вас там ни было. Ясно?

— Ясно, — 66563 кивнул. — Ещё чего вам отрезать и в рот положить?

— Смену состава гэбни, — отдал очередной приказ Соций. — Нынешние — психи, им веры уже нет.

— Мы понимаем, что это сложно, — продолжил за него Бахта. — Но у вас и так перемены из-за самовольного увольнения Молевича, можно под эту же лавочку и остальное провернуть. Возможно, имеет смысл оставить кого-то одного из прежнего состава. Это не даст работе гэбни сильно забуксовать в процессе перестройки. Но перестройка нужна.

Охрович и Краснокаменный проехались взглядами по Бедроградской гэбне туда и обратно. Вздохнули.

— Вас просто достала шутка про Александра.

— И костюмированные вечеринки.

— Вы несчастные люди без чувства юмора.

— И чувства вкуса.

66563 аутично пробормотал:

— Такие масштабные перемены не совсем в юрисдикции Университета.

— Ну приехали, — насел на него Гошка. — Как Молевичу уходить — так у вас специальные инструкции, согласно которым только действительный сотрудник БГУ им. Набедренных может в Университетской гэбне сидеть, а как отвечать за свои слова — так в кусты? Может, упразднить-таки вашу гэбню как факт?

— Головой думай, — скривился 66563. — Не захотят наверху радикально реформировать состав, просто не дадут из Университета уволиться и всё.

— Положение о Трудоустройстве почитай, — фыркнул Гошка.

— Устав Университета почитай, — отзеркалил недовольство 66563. — Ту часть, которая не к студентам относится. Ответственность преподавателя перед вверенными ему юными долбоёбами и вся хуйня. Там есть на чём сыграть, если надо. Мне самому так дважды заявление об уходе с кафедры заворачивали, только Колошма и выручила.

— Да сжечь его пора, этот Устав, — раздражённо затих Гошка, сморщившись от очередного неловкого движения простреленной рукой.

— Разберётесь, — прервал перепалку Соций. — И это, блядь, добавьте штрих к парадному портрету: кто ж таки заразил завкафов дом? Принципиальный вопрос уже.

Вот сдался Социю этот завкафов дом! Андрей устало потёр глаза.

66563 на вчерашней встрече правильную ставку сделал — Соция клинит на предательстве в рядах своих, он даже за завкафский дом именно поэтому так уцепился. Хочет узнать, «кто в Университете падла».

Ох.

66563 издал какой-то неопределённый звук: мол, он ещё вчера свои соображения высказал. Нет, мол, соображений.

Охрович и Краснокаменный, разумеется, приняли удар на себя.

— Вас интересует, какой человек?

— Мы бы сперва посоветовали разобраться с вопросом «мы или вы».

— Ответ на него не представляется самоочевидным.

— Настоящая синхронизация работает только у нас двоих. Ваша — жалкое подобие.

— Вам ведь даже чтобы мысли понять нужно пользоваться ногами!

— Мысли — и ногами. Чуете подвох?

— Ноги далеко от головы. Неизбежны провалы коммуникации.

— И потом, разве важно, кто заразил нашего любимого Габриэля Евгеньевича?

— Мы все здесь прогрессивные и профессиональные люди, ориентированные на результат.

— Результат: все живы, кроме чумы.

— Может, лучше обнимемся?

С одной стороны, их подколки про «мы или вы» нервировали.

С другой стороны, Андрей никогда не думал, что будет настолько согласен с каким-либо практическим выводом Охровича и Краснокаменного.

Все живы, давайте обнимемся.

Давайте, клоуны в розовых костюмах.

Соций оглядел клоунов с недоумением — не верит, что ответа нет, хочет знать наверняка. Бахта ухмыльнулся — находит своё какое-то странное удовольствие в абсурдности ситуации. Гошку сейчас гораздо больше занимает собственная рука.

Андрей выдохнул облегчённо. Поверил на миг, что всё уже закончилось.

После чего университетская сторона напомнила вдруг, что она сегодня представлена не только 66563 и Охровичем и Краснокаменным.

Не только.

— Случайность, — второй раз за все переговоры подал голос Смирнов-Задунайский, — просто случайность. Все так много и так искренне задаются этим вопросом, что невольно становится ясно: виноватого-то нет. Габриэль Евгеньевич заразился, и все попытались этим воспользоваться, но так неловко и бессмысленно, что получившаяся история в итоге как-то не напоминает продуманный план. Случайность, чья-то ошибка. Тот, кто ошибся, вряд ли хотел того, что вышло, он может даже не помнить об этом — не помнить о своих деяниях вообще нынче модно, — с бесцветной полуулыбкой он чуть развернулся к Гошке. — Потому что если кто-то целенаправленно и осознанно заразил Габриэля Евгеньевича, то о нём можно сказать только одно: какой же он всё-таки глупый, этот кто-то.

Смирнов-Задунайский ни разу не взглянул на Андрея, пока говорил.

Это было очень, очень заметно — они ведь сидели друг напротив друга, при таком расположении трудно и странно избегать зрительного контакта.

У Смирнова-Задунайского почему-то совсем тихий, безэмоциональный голос и голубая рубашка Савьюра, под Савьюра, как у Савьюра.

То, что он говорил, — здраво и рационально, а ещё до отвращения человеколюбиво, только эта любовь тоже какая-то безэмоциональная, бесцветная, плоская: люди несовершенны, все люди несовершенны. Люди — грязь, то есть скорее пыль, то есть всё это ерунда, кто кого подставил, кто кого заразил; мог — любой, потому что любой — пыль, так какая к лешему разница, оставим эти танцы, оставим, оставим, кому сдались нудные выяснения, всё равно это уже ни на что не влияет, всё равно ничего не вернёшь, так оставим танцы и немного милосердия для виновника, оставим его в покое, оставим, оставим, оставим.

То, что он говорил, было как у Савьюра, под Савьюра.

То, что он говорил, было как будто он и есть Савьюр.

— Нихуя себе случайность! — упорствовал Соций. — Не бывает таких случайностей. Это ж целый ёбаный жилой дом, ещё и на четыреста квартир. Там в отстойнике фильтры пятилетней, кажись, давности. И, как выяснилось, они не проржавели в хлам, реактивы в них почти все непросроченные. Не вспоминая уже о том, что вентиль кто-то поворачивал и чуму в канализацию кто-то запускал. Значит, у кого-то были некие намерения, мотивы и цели.

— Необязательно, кстати, — неожиданно выдал Гошка. — Мог быть один подцепивший заразу в другом месте, который зашёл потом в свой родной херов сортир, и один повёрнутый почему-то, хоть бы и случайно, вентиль безотходного оборота воды — и всё, привет всему дому. Мог ведь?

Андрей даже не понял сразу, что за подтверждением своей гипотезы Гошка обращается к нему.

Голубая рубашка обращалась гораздо громче и внятней.

— Мог. Наверное, — закивал Андрей и хотел на том и остановиться, да только рот как-то сам по себе, не подчиняясь приказам, артикулировал всё новые и новые слова: — Но это… малопредставимо. Дом 33/2 по проспекту Объединённых Заводоводств и улицы Поплеевской предположительно был заражён в прошлое воскресенье. Если первые инфицированные появились в субботу, к воскресенью вирус ещё никак не мог передаваться естественным путём, поскольку инфекция… впрочем, детали излишни, но тут не надо быть медиком, чтобы понимать… вирус входит в соответствующую фазу развития не раньше третьего дня с момента попадания в организм, там сложный инкубационный период… так что даже если бы вентиль был повёрнут неумышленно…

— Вы представьте себе этот вентиль! — от души посмеялся Бахта. — Он за пять лет без ухода разве что тисками провернётся, а неумышленно и просто так за тисками не пойдут.

Странно, очень странно: нормальное, привычное рабочее обсуждение делового вопроса Бедроградской гэбней и — при посторонних. Ничего особенного вслух не прозвучало — ни неположенной по уровню доступа информации, ни просто каких-то совсем уж внутренних моментов, — но, но —

Совсем как когда за очной ставкой по поводу нереализованного ПН4 подглядывали фаланги: задёрнуть бы шторы! Зачем они смотрят, это наши дела.

— Вентиль ведь мог стоять открытым сколько угодно, жители дома не заметили бы разницы, — спокойно вклинился в рабочее обсуждение Смирнов-Задунайский. — Вы уверены, что его не провернули год назад? Два года? А что касается вируса, господа, все вы как будто забываете, сколько человек к нему на самом деле имели доступ. У вас же целые склады стояли, — он еле заметно пожал плечом. — Один раз кто-нибудь недостаточно хорошо закрыл склад, кто-нибудь другой без особой цели украл пробирку, перепродал третьему, а тот не знал, что с этим полагается делать… Да вирус ещё в Медицинском корпусе мог утечь. И тот, по чьей вине это произошло, теперь об этом и не вспомнит. Он же никого специально не заражал, просто допустил какую-то мелкую оплошность, которой сам не заметил. И не считает себя виноватым. — Смирнов-Задунайский снова не смотрел на Андрея, Смирнов-Задунайский смотрел на кого угодно, кроме Андрея. — Я могу ошибаться, конечно, потому что мне никак не придумать, зачем же это могло быть кому-нибудь нужно. Со всеми этими взаимными планами совершенно забываешь, что иногда люди совершают поступки просто так, без внятной цели.

Просто так, без внятной цели.

Потому что все люди — пыль. Какие у пыли могут быть внятные цели?

Андрей и рад был бы прислушаться к аргументам Смирнова-Задунайского, но голубая рубашка и совершенно Савьюрова демагогия вызывали инстинктивное отторжение, желание отгородиться.

А ещё — Смирнов-Задунайский всё не смотрел и не смотрел на Андрея.

— Говоришь так, будто кого-то покрываешь, — прищурился Соций, — кассахская шлюха.

«Кассахская шлюха» — это ниточка, которую нельзя, никак нельзя сейчас отпускать. Андрей расслабился и продышался: кассахская шлюха, кассахская шлюха, кассахская —

Как же хорошо, что рядом Соций с его животным каким-то недоверием к кассахам! Не даёт окончательно слиться Смирнову-Задунайскому с несчастной голубой рубашкой, невольно напоминает: это игра, это ложь, психологическое воздействие, психическая атака.

Это другой человек.

— Только если в рамках поступка без внятной цели. Соций Всеволодьевич, здесь, кажется, уже все присутствующие покаялись в куда более страшных грехах. Заражение одного дома, к чему бы оно ни привело, — это же мелочь в масштабах чумы. Зачем мне или кому-то ещё её так отчаянно скрывать? Совсем чистеньким уже никто не вышел.

Смирнов-Задунайский полуулыбнулся. Не Социю, не кому-то ещё — скорее себе самому или даже всей эпидемии разом.

И от этой полуулыбки — скованной, прозрачной и безадресной — у него по лицу поползли трещины.

Андрей моргнул.

Трещины бежали во все стороны — к волосам (чёрным с неожиданной сединой, абсолютно кассахским!), под ворот рубашки. Голубой рубашки Савьюра.

Лица над рубашкой из-за трещин уже не было видно.

Где-то там справа, совсем рядом, Соций говорил что-то про обтекаемую позицию и кассахских шлюх. Андрей не слышал, Андрей просто хотел сейчас быть как Соций — за цветом волос и разрезом глаз не замечать больше ничего, ничего, ничего.

Трещины успели скрыть потрескавшиеся, пожелтевшие от лабораторных трудов руки. С тыльной стороны правой ладони и вовсе темнела уродливая клякса неочевидного происхождения, и трещины тянулись и тянулись к ней, врастали в неё, тонули в ней своими острыми, колкими, шипованными концами.

Потому что не клякса это, это размазанная бездна на тыльной стороне ладони, трупное пятно, клеймо мертвеца, метка, опознавательный знак — я оттуда; и если замечаешь его, противиться уже невозможно, невозможно твердить себе, что клякса и клякса, что леший с ней, что на этих руках и без неё немало привычных любому, кто хоть немного проработал в лаборатории, следов химических воздействий —

Андрей прикрыл глаза: химические воздействия. Университет постоянно использует наркотики как средство дополнительного влияния и подстраховки, вчера у 66563 при себе был какой-то уникальный препарат — и это доподлинно известно, хоть анализы ничего и не показали, но 66563-то сам только что подтвердил.

Надо немедленно что-то предпринять — если они как-то (как?) пустили в ход наркотики, переговоры не могут, не должны продолжаться. Это опасно, неразумно, это может привести к плачевным последствиям!

Андрей, не открывая глаз, дотянулся ногой до Гошки, подал сигнал «уходим».

Нет, только попробовал подать, но, кажется, всё-таки сбился — тактильный код сложен, он требует превосходного контроля над моторикой, неопытные головы гэбен обучаются ему очень не сразу, самому Андрею ещё повезло — на Колошме был Стас Никитич, Стас Никитич много курил савьюр и часто испытывал скуку, Стас Никитич всё время лез к Андрею с тактильным кодом не по делу, а так, поболтать — и кому придёт в голову столь сложным способом болтать! — и они болтали, да, болтали, и Андрей волей-неволей освоил тактильный код быстро и без проблем.

Андрей же когда-то мог — мог! — при помощи этого несчастного кода болтать от скуки, неужто сейчас он не сумел верно воспроизвести простейший сигнал?

Непростительная, невозможная оплошность.

Гошка ответил коротким сигналом непонимания.

Чересчур коротким — тем, при котором нет разницы между «не понял, продублируй» и «не понял, зачем и почему».

Андрей даже не узнал по реакции, таки сбился он сам или нет.

Не узнал.

Не открывать пока что глаза, ни в коем, ни в коем случае не открывать.

Андрея даже почти не беспокоило, как это выглядит со стороны, — у всех здесь присутствующих такой недосып, что, например, закрытые глаза в качестве устранения дискомфорта от специфики освещения все поймут, не заострят внимание. Главное — держаться усталым, а не испуганным.

Закрытые веки тут же задрожали, перестали слушаться.

Перестали слушаться учебников Института госслужбы («не увлекаться потенциально травмирующим объектом или ситуацией, как можно быстрее прервать взаимодействие, лучше — физически, если невозможно — найти способ не воспринимать или воспринимать неполноценно») и порывались послушаться 66563 (он же только что долбил про отрубание канала восприятия как о мощном методе насильственной эскалации проблемных переживаний).

Леший.

Андрей не понимал, как сейчас вести себя оптимально даже на уровне «смотреть или не смотреть на голубую рубашку».

Успокоиться не получалось. Принудить себя сказать Гошке под столом что-то ещё — тоже. Хотя нужно же сваливать отсюда, сваливать немедленно, это наркотики, наверняка наркотики, нужно дать понять своей гэбне — орать, бить ногами, просить помощи.

Но ведь и ронять лицо не следует!

Пусть и лицо с закрытыми глазами.

Ни к порту ни к городу всплыло в памяти тоже учебничное что-то, но ещё отрядское, из углублённого курса древнеросской истории — у Андрея же все курсы были углублённые, из него же растили в специальном отряде специального неведомого кого. Вспомнилось, как жили отшельники, люди, сами выкинувшие себя из нормальной социальной среды, потому что боялись влияния «шельм» — злых духов, бесов, леших (во времена древних росов их и так называли — «отшельмники»).

Чтобы шельмы не подбирались близко, не дурманили и не дурачили, отшельмники всегда чётко регламентировали все свои действия. В один день можно есть, в другой — мыться, но никак не вместе: одновременно двух злых духов, приходящих этими путями, не сдержишь. В один день можно углубиться в дремучий лес, в другой — подняться на гору. В один день ходишь с повязкой на глазах, в другой — с затычками в ушах. Но каждый день с повязкой ходить нельзя, как нельзя выкалывать глаза — шельма приспособится, выучит твои привычки и так верней обманет.

Вот потому появившиеся гораздо позже, уже при Четвёртом Патриархате, скопники — неправильные, ненастоящие отшельмники, хоть и самые известные. Долговременное, а тем более постоянное ограничение не обеспечит защиты от шельм.

Андрей сам настолько удивился полезшим из него вдруг отрядским знаниям, что открыл глаза.

И в первые мгновения ничего не произошло: Смирнов-Задунайский сидел себе тихо. Бахта призывал сворачивать переговоры («а то на юбилей не явимся» — точно, ещё же юбилей, когда уже выдастся хоть минута поспать?). Соций и 66563 опять довольно жёстко, но не слишком напряжённо о чём-то спорили («кража аппаратуры» — какой аппаратуры? А ведь было что-то совсем недавно, было-было, но память молчит, не подсказывает, что именно). Гошка вполголоса ругался на простреленную руку и покрикивал на Охровича и Краснокаменного («младшие служащие, не умеющие стрелять» — тоже что-то такое, что должно быть понятным, простым и понятным, но почему-то почти не вызывает отклика— то же что-то, что должно быть понятным, простым и понятным, но ьи, они сами озвучили. ит твои привычкиомого кого найти способ).

Зато Андрей вдруг сообразил, птичьи или собачьи у Охровича и Краснокаменного костюмы.

Грифоньи, они сами озвучили, только сначала не вспомнить было, кто такие «грифоны». А грифоны, согласно всё тому отрядскому углублённому курсу, — это же просто волки с совиными крыльями и головами, жуткие мифические звери, лучшие охранники от вторжений. Даже деревянные или каменные грифоны, поставленные при входе в дом, отваживают воров. Настоящие же грифоны просто рвут в клочья своими когтями и клювами случайно приблизившихся к их обиталищу путников, а иногда даже могут по доброй воле служить каким-нибудь выдающимся людям с мистическим даром.

То, что дореволюционное правительство исправно чеканило на аверсе некоторых монет грифонов, — любимая финансовая шутка Революционного Комитета: «деньги от людей охраняют специально выдрессированные чудища». Андрей же учил всё это, в специальном отряде специально не учили Революцию, но Андрей — учил, ему было можно и нужно, ему нужны были и шутки про грифонов, и прочие детали, и всё на свете, его готовили стать профессионалом высочайшего класса, он должен многое знать и уметь, его же готовили, готовили, готовили —

И специальный отряд — ещё целая одна ниточка к реальному миру без шельм: Смирнов-Задунайский ведь тоже оттуда, такое вот глупое совпадение, такие глупые совпадения бывают только в реальном мире. Тоже оттуда, хоть они и не пересекались вовсе, Андрей ведь жил почти без контактов с другими детьми, был всегда при педагогах, Андрея же готовили, а Смирнова-Задунайского — не готовили, его наоборот, совсем наоборот —

Взрослый Андрей из Бедроградской гэбни давно уже знал, к чему, зачем и по какому именно экспериментальному направлению пускали когда-то в расход Смирнова-Задунайского, рано оставшегося без хотя бы формальной защиты в виде отца, и других таких же. Взрослый Андрей понимал: именно то экспериментальное направление — ещё не худшее, что может случиться, там хотя бы системность, хотя бы достаточное количество ресурсов, хотя бы контроль сверху от Медицинской гэбни, да и исследования сплошь воспитательно-когнитивные, а не медикаментозные на зародышевом уровне — как у печально известной и шибко самостоятельной лаборатории, через которую прошли психи из гэбни Университетской. Вот та лаборатория — это кошмар, а специальный отряд — ну что специальный отряд? Взрослый Андрей читал документы Медкорпуса по специальному отряду в Бедрограде, что-то критиковал вслух Виктору Дарьевичу, что-то его впечатляло — но уж точно не конкретная история со Смирновым-Задунайским.

…А маленький Андрей из специального отряда не знал ничего и никого.

Неопределённость страшнее чёткой картины.

Непонятный, известный исключительно по слухам ужас где-то там в спальнях, учебных аудиториях и физкультурных залах вроде и легче игнорировать, но когда вдруг не получается, когда в оставленной на столе педагога ведомости какие-то полугодовые цифры по аутоагрессии — от побегов из отряда до суицидов, —  остаётся только как можно осторожнее класть ведомость на место, осторожнее, осторожнее, под тем же точно углом, точно так же обратно закатывать машинально распрямлённый краешек и надеяться.

Просто всегда очень надеяться, что маленькому Андрею из специального отряда повезло, что он не из этих, что он для другого, что его ценят, ему симпатизируют — потому что повезло и потому что он всё делает как надо. До темноты сидит над углублёнными курсами, стабильно выполняет мелкие административные поручения, а когда не в силах сидеть или выполнять — улыбается, хлопает ресницами, смотрит уважительно и заинтересованно, так и ждёт мудрого совета, чтобы применить его к текущим задачам.

И маленький Андрей верит: это работает. Маленький Андрей верит, что это работает, до неполных тридцати лет, хотя он уже убеждался и не один раз, что работает-то всегда, но иногда — против него самого.

В мелочах, всегда в мелочах — просто есть люди, которые от уважения, заинтересованности и еле уловимых ноток страха в свой адрес получают такое удовольствие, которое слишком уж хочется продлить подольше, зарываются, красуются. Но это вполне можно терпеть, этим можно управлять, можно вывернуть себе же на пользу.

Пока маленькому Андрею не говорят: «Волнуетесь? В ситуации ограничения перемещений и коммуникации все волнуются — вы же столько раз видели это в своей работе с другой стороны! Ну зачем же так всерьёз переживать, воспринимайте это как неизбежный побочный эффект. Ситуация должна когда-то разрешиться, она не может длиться вечно, ваши шансы выпутаться вполне пристойны. Не можете не волноваться? Да не тряситесь вы! Что же с вами делать, Андрей Эдмундович… хм… Хорошо, один телефонный звонок, произведённый с неотслеживаемого аппарата, вас успокоит?»

Один звонок с неотслеживаемого аппарата.

Просто один звонок.

Просто так, без внятной цели.

— В принципе, мы могли бы предоставить вам некоторые результаты наших лабораторий в обмен на ответный херов жест, — прогремел где-то Гошка.

Ткнул Андрея под столом: ощутимо, больно — не в первый раз?

Хочет одобрения, согласия? Хочет, чтобы Андрей сам поговорил о медицинских вопросах?

Наверное. Может быть.

Первое: улыбнуться. Второе: похлопать ресницами. Третье: посмотреть уважительно и заинтересованно.

Но на кого?!

За третьим должно идти четвёртое. Но четвёртое не приходит на ум. В голову. Голова. Четвёртое не идёт за третьим. Рассинхронизация. Обрывочные суждения. По ассоциативному принципу. Возможно, психогенный ступор. Пульс частит. Во рту пересохло. Остальное не определить самостоятельно.

Но он же  учил, его же  готовили, он же должен мочь.

Ещё раз. Внимательней. Отрядские воспоминания. Отрядские ощущения. Отрядские эмоции. Краешек ведомости тогда не закатался обратно как надо. Полтора месяца потом закатывал краешки во всех тетрадках. Хочется тетрадку. Красивую, но построже. Тетрадку. Регресс психической деятельности? Такой регресс сочетается с ситуационным параноидом? Регресс по классу — истерический психоз. Ситуационный параноид — реактивный. Переутомление способствует. Бессонница тоже. Но как же регресс? Когда он в последний раз читал полный перечень психопатий? Виктор Дарьевич переделывает его раз в полтора года. В этом году детский регресс может сочетаться у Виктора Дарьевича с бредом разоблачения. Почему нет? Будет так, как напишет Виктор Дарьевич. Виктор Дарьевич после очередного ревизорского отчёта не вернул тетрадку. Она была красивая.

Тетрадка.

Колошма — Савьюр — голубая рубашка — допросы — скука — мимика и пластика в тетрадке — не писать глупости на полях — 66563 — указания из Столицы — Савьюр — 66563 — не яд, легальный медицинский препарат — табельный пистолет — разряжен, но в помещении для допросов — Савьюр и 66563 — рассинхронизация — ПН4 — указания из Столицы выполнить любой ценой — Комиссия по Делам Гэбен — простреленная печень — но это не Андрей — это не кто-то другой из голов — не кто-то из Комиссии — это случайность — нелепая, чудовищная случайность — никто не поверит — 66563, вам же уже всё равно, а мы хотим продолжать нормальную работу —

ЭТО ВСЁ ЕРУНДА!

Это тысячу раз пережёвано, пережёвано кем надо и кем не надо, это было десять лет назад, от этого всё вокруг не может идти трещинами, трещинами, трещинами, трещинами —

Трещины извиваются, как узоры 66563.

Не разрывают, не разламывают, как положено трещинам.

Оплетают.

 «А ты уверен, что это трещины?» — спрашивает с издёвкой удушливый страх.

Чего спрашивать, Андрей и так знает, что это стебли, тонкие и прочные, длинные и спутанные стебли одной стелющейся степной травы.

НО ПРИ ЧЁМ ЗДЕСЬ САВЬЮР?

Удушливый страх ведь не от Савьюра, не от Смирнова-Задунайского, не от Гошки-предателя, не от вчерашнего 66563, не от четверти летальных исходов.

Удушливый страх пришёл в воскресенье — от одного-единственного телефонного звонка, возможность которого обеспечили улыбки и ресницы перед нечаянно подвернувшимся нужным человеком. И всё как всегда, методы и способы, рычаги и приёмы, но слишком рискованно, и решать — самому, одному, на свою голову.

Но — Савьюр?

— Разве кому-нибудь другому ты бы смог признаться? Чтобы тебе признавались — это тоже талант, не у каждого есть, — с еле заметной, но какой-то почти счастливой усмешкой спросил вдруг Смирнов-Задунайский.

Или Савьюр.

Трещины-стебли замерли невдалеке от сложенных на столе рук Андрея.

Ну не так Савьюр говорил, не так, психологически воздействуете — воздействуйте с умом!

Хотя —

Аудиозаписи изъяло в результате Бюро Патентов, оставшиеся от них расшифровки не передают интонаций, но фиксируют некоторые другие речевые характеристики. И нельзя понять, совсем уже нельзя, дорисовывает сейчас Андрей или нет, но в тех скандальных расшифровках, за те необъяснимые последние двое суток в камере 66563 Савьюр и правда стал говорить иначе.

Легче. Веселее. Счастливей.

Андрей уже не видел, но ясно почувствовал, как стебли стелющейся степной травы, тонкие и прочные, длинные и спутанные, обвили его неподвижные запястья.

Нет, никому другому — не смог бы признаться.

— Это я заразил дом завкафа, — сказал Андрей.

Вышло тихо, совсем тихо — в горле было сухо, будто бы выжжено степным солнцем — Стас Никитич из гэбни Колошмы постоянно жаловался, что больше трёх савьюровых косяков подряд превращают горло в степь — так зачем же столько курить — так это же савьюр, это же единственный побочный эффект от него, по сравнению со всем остальным, что в жизни бывает, просто сказка.

66563 засмеялся и несильно закашлялся, прикуривая не-сигарету.

— Может, ты и прав. Как обычно, — кивнул он Савьюру, и развернулся обратно к Социю: — Командир, врубись уже, если б не ты, я лично блядский шаманский допрос замолчал бы к хуям — и всё. А тебе слил. Как умные люди говорят — признался!

— Это я заразил дом завкафа.

— Блядь, ну хорошо, ну считай, убедил, — с дружелюбным осуждением покачал головой Соций. — Я лично тебевраньё про кассахскую шлюху за это признание готов списать со счёта. Но, наглая рожа, ты врубись, что вам — с вашей ёбаной системой реакций и вашим бесконечным враньём — в деловых вопросах уже ничего и никогда.

— Это я заразил дом завкафа.

— Ну чё ты мелешь? — отмахнулся 66563, глядя на Соция, но тихонько касаясь под столом Савьюра. — Извиняй, командир, но ты ж совсем как штабной стал. Всё, разобрались: под трибунал не отдали, но звания лишили и нахуй отправили — так нет, надо ебать и ебать, ебать и ебать. Ты чего хочешь, чтоб я раскаялся и возрыдал?

— Это я.

Раскаялся и возрыдал?

…Сидел у фаланг, в воскресенье получил возможность позвонить. Но не Бедроградской же гэбне — вдруг обманули и всё-таки прослушивают? Зато была запасным рычажком в кармане хорошая, чистая схема: с десяток человек после первого кодового звонка звонят по цепочке друг другу, и только последний в этой цепочке хотя бы примерно представляет, к чему она вообще. Этот последний идёт под видом приятеля отлучившегося соседа к кому-нибудь из жильцов — пересидеть полчасика, с такой легендой пустит почти любой: Всероссийское Соседство, леший, все всем соседи. Выливает незаметно в раковину или унитаз содержимое некой пробирки, к которой имеет доступ уже пару месяцев. Те пару месяцев, которые переключатель фильтров работает в положении «безотходный оборот». Жильцы не жалуются, фильтры ведь на самом деле отлично работают, только искусственно созданный для их обхода вирус и может вызвать неприятности. Непосредственного исполнителя убрать потом в кратчайшие сроки тоже просто, для этого тоже есть свои хорошие, чистые схемы.

Где-то совсем близко задёргался почему-то Гошка, сначала тихо и скрытно, потом повысил голос, заткнул личные разборки Соция и 66563, рявкнул что-то Бахте, не позволил Охровичу и Краснокаменному загалдеть, как-то почти даже обругал Савьюра.

Придвинулся зачем-то совсем близко к Андрею, потряс, простреленной рукой попробовал съездить по морде — вышла беспомощная оплеуха, зарычал, стал что-то спрашивать, что-то совсем простое и понятное, простое и понятное, совсем. Должное таковым быть.

Кажется, считал пульс, хотя савьюровые стебли, перетянувшие запястья Андрея, ему мешали, взвивались недовольно, стряхивали его дурацкое мельтешение; но Гошка не сдавался, снова тряс, тормошил, снова спрашивал и спрашивал что-то —

Можно бесконечно спрашивать: зачем был нужен запасной рычажок, о котором не знает собственная гэбня? Зачем несогласованно запускать чуму в завкафском доме, когда всё равно фаланги кое-что уже прослышали о неком искусственно созданном вирусе по заказу гэбни города Бедрограда? Зачем не признаваться собственной гэбне, не признаваться сразу, как выяснилось реальное положение дел в Бедрограде?

Можно, можно спрашивать.

Удушливый страх делает так всё время.

Пусть бы уже задушил к лешему.


(обратно) (обратно)

Не день десятый

Когда счёт больше не идёт на дни, а события не валятся на голову одно за другим, что остаётся-то, любезный читатель?


Кафедральное революционное чучело всё ещё выступает в роли Хикеракли.

Погода? Кого волнует погода?


Чем всё закончилось с одной стороны


Максим


— Максим! Максим Аркадьевич! — донеслось со спины. — Слушай, как хорошо, что ты на факультете!

Максим притормозил, обернулся и машинально кивнул.

— Слушай, подпиши мне быстренько пару бумажек? Умоляю, а то я точно рехнусь. Ты представляешь, я приезжаю — то есть нет, как раз не приезжаю, никак не могу приехать. Потому что с Портом, говорят, трудности, корабли не пускают. У них там какая-то ерунда вроде обратной ветрянки — она что, в самом деле существует? Это вообще-то очень весело, если существует, но в бумажках я её как причину несвоевременного выхода на работу написать, оказывается, не могу! У меня срок стажировки ещё когда закончился, а добираться сначала морем, а потом поездом через пол-Европ на чухонский вокзал — это же та-ак долго! И вот я, наконец, приезжаю — а в завкафском кресле долбаный Ройш! Я так и села. Максим, да он же просто идиот какой-то — он что, про обратную ветрянку в Порту не слышал? Он вообще в отрыве от действительности живёт? Не хочет подпись ставить — я, видите ли, задержалась. Тьфу.

Максим сочувственно покивал обрушившемуся на него потоку бессвязного возмущения.

Она всегда такая, Лидия Петроновна. Впрочем, хоть сам Максим и не одобрял панибратства в теории, в данном конкретном случае всё-таки не Лидия Петроновна, а Лидочка — даже студенты регулярно позволяли себе называть её так в лицо. Ей нет тридцати, она с ног до головы обвешана яркими украшениями и очень много говорит.

Она год проработала по обмену на отделении росской истории в ведущем университете дружественного Ирландского Соседства, она обычный молодой преподаватель, она никогда не была занята политикой.

— Так ты подпишешь?

Именно она была когда-то давно той первой студенткой истфака, благодаря которой совсем ещё неопытные Максим, Ларий, Охрович и Краснокаменный узнали, что головы Бедроградской гэбни не гнушаются прикидываться младшими служащими, дабы поближе подобраться к Университету.

Символизм, подумал Максим, до тошноты много символизма в жизни.

— Извини, не могу.

Мимо по коридору то и дело торопливо пробегали опоздавшие к началу пары студенты. Многие из них приветливо улыбались Лидочке, те, кто пораспущенней, — махали ей как старой приятельнице, кто-то даже выкрикнул приглашение на свидание.

На Максима сегодня студенты смотрели с недоумением.

— Как это не можешь? — оторопела Лидочка. — Ты же заместитель завкафа, во всей этой административной мути твой голос значит ничуть не меньше.

Леший, подумал Максим.

Значил, — он инстинктивно сделал полшага назад. — Я больше не работаю в БГУ имени Набедренных.

— Ой, — по-отрядски смутилась Лидочка, тряхнула головой. Удивлённо звякнули её замороченные серьги, звук отразился от сводов и вернулся к Максиму эхом с нотками осуждения.

— Обстоятельства таковы, что заявление об уходе стало необходимым, — хладнокровно пояснил он, стараясь не думать, что даже его подпись под этим заявлением рисовала умелая рука другого человека.

«Стало необходимым» означает «стало необходимым». Не Максиму — обстоятельствам.

— Ну, наверное, это правильно. Правильное решение, я хотела сказать, — пробормотала Лидочка, явно всё ещё не определившись с собственным отношением к новости. — Удачи тебе.

Удачи.

Удача и правильные решения нужны были раньше.

Разворачиваться и уходить — невежливо. Много думать об изматывающей вежливости в адрес сотрудников учреждения, где более не числишься, — нерационально.

— Но как же… как же мы тут без тебя не развалимся к лешему? — встрепенулась Лидочка, продолжая переваривать услышанное.

— Не развалитесь.

— Максим, только не пойми меня как-то не так, но ты же очень много делал! Во что превратятся методика, учебные планы, сетка расписания? Кто их будет контролировать-то? Да мы загнёмся!

Максиму стало неловко. Сколько раз в день (хотя бы в неделю) он задумывался о методике, учебных планах и сетке расписания? Раньше — часто, не реже, чем о гэбенных делах. Начиная с мая — только тогда, когда получал пинок от Лария.

То, что Бедроградская гэбня хотела запустить смертельный вирус в канализацию дома Ройша, несомненно, было важнее сетки расписания.

Да только важнее ли?

Не говоря уже о том, что и сам этот смертельный вирус с мая-месяца был далеко не первым в списке приоритетов Максима.

— Спасибо за беспокойство, но я не думаю, что оно оправдано, — отвёл взгляд Максим. — На данный момент я совсем не тот человек, который способен день за днём выигрывать неравную борьбу с расписанием.

Вот, например, Лидочка вернулась со своей стажировки — её снова надо вписывать в какие-то часы, что-то где-то сдвигать, менять местами.

Расписание, составленное ещё летом, Лидочку учитывало, но на третий день чумы вылез вдруг из-под земли Вилонский Хуй и грядущая в него экспедиция. Да, она была задумана в первую очередь как прикрытие для процедур, необходимых в связи с возникновением потребности в лекарстве, — но это не означает, что она не состоится. Состоится. Кто из сотрудников истфака будет ответственным за экспедицию (с учётом всех произошедших в кадровом составе изменений) — пока неясно, но есть ещё шансы разобраться с этим к началу следующего семестра. А в нынешнем семестре учебный план так или иначе должен быть подчинён экспедиционной подготовке.

Его перекраивали на коленке между третьим и четвёртым днём чумы, когда проблем было столько, что возвращение на факультет той же Лидочки просто упустили из виду, забыли, не раскидали её пары по новому расписанию.

Очевидно, именно поэтому Ройш, временно исполняющий теперь обязанности заведующего кафедрой, с каменным лицом отказывается ставить подпись. Хочет показным самодурством укрыть допущенный прокол, не множить зря слухи о небрежной работе кафедры в последнее время, привести всё в порядок и только тогда позволить Лидочке приступить к занятиям.

Сколько ещё таких Лидочек Максим забыл упихнуть в учебный план между третьим и четвёртым днём чумы? Сколько ещё проколов поменьше разгребать всему истфаку?

Страшно представить.

А Ройшу — нестрашно. Кафедра одним махом лишилась завкафа и замзафкафа, и Ройш, поморщившись для острастки, сам предложил свою помощь в сложившейся ситуации. С одним-единственным условием — все административные обязанности будут без лишних разговоров сняты с него, как только это станет возможным.

А до тех пор Ройш, так уж и быть, поработает и за Максима, и за Габриэля — и что-то подсказывало Максиму, что тот в одиночку справится лучше, чем они вдвоём.

По крайней мере, лучше, чем они вдвоём справлялись с мая.

— Не злись так на Ройша, — выдавил из себя совет Максим. — Ему сложно тянуть на себе всё сразу, но он освоится и станет адекватнее. Попробуй заглянуть завтра — вдруг передумает и всё сам подпишет?

Странный разговор — совсем бытовой, обыденный, тривиальный. Если оставить за скобками всё, что во время этого разговора происходит у Максима в голове, получится скучная сценка из жизни преподавателей — уволившегося и вернувшегося к работе.

Чтобы разглядеть за ней удаляющуюся поступь чумы, надо быть параноиком.

Так — правильно. Так и планировалось, так и договаривались между собой все участники со стороны Университета в день юбилея Первого Большого Переворота: ни единого слова об эпидемии тем, кто непосредственно не был в ней замешан.

Все следы — добросовестно замести. Всё, что замести нельзя, — затуманить полуправдивыми или вовсе ложными объяснениями. Ведь — как верно заметил в одной из своих статей покойный профессор Гуанако — «историография (в известной степени) является скорее искусством, нежели наукой».

Пришло время заняться искусством умолчаний и переиначиваний. Очевидно, так всегда и бывает, когда карты разыграны, соглашения подписаны и даже дрова для отстройки сожжённых деревень уже начинают мало-помалу подвозить.

Так всегда и бывает, так и пишется история. Людям, связавшим всю свою жизнь с истфаком, удивляться тут нечему.

Тем более что покойный профессор Гуанако всё про всех верно заметил в своих статьях. Давным-давно.

— Максим, давай выпьем, а? — неожиданно предложила Лидочка. — Я тут сегодня как раз для друга бутылку ликёра захватила — из ирландского виски с вереском и клевером. Друг пока перебьётся, а нам с тобой явно не помешает. Пойдём?

Так и пишется история — кем-то другим; а твоё место — пить ликер из виски и клевера, в меру собственных возможностей поддерживая официальную легенду среди тех, кто лично у тебя спросит о последних событиях.

Максим покорно поплёлся за Лидочкой.

Та сначала метнулась в сторону кафедры, но потом, очевидно, вспомнила о Ройше в завкафском кресле и решительно зашагала по лестнице на третий этаж.

— Ликёр отличный, — щебетала она. — У них весь алкоголь отличный, они так много и так весело пьют — я даже удивилась! С драками, танцами на столах, но главное — каждый вечер. Потрясающие люди, такие лёгкие, такие непохожие на прочих европейцев — совершенно очевидно, почему они сразу, как смогли, вырвались из-под гнёта Британии и переняли нашу идеологию и строй. Только у них ещё лучше, хоть и нехорошо подобное говорить. Вдруг кто из представителей власти услышит! — беззаботно хихикнула Лидочка. — Но правда ведь лучше: проще, безумней как-то, их прёт и прёт! Впрочем, мой дед говорил, у нас первые лет двадцать после Революции тоже было не как теперь. Но и в Ирландии уже давно не двадцать лет с образования Соседства, а они всё равно молодцы — это вам не бессмысленный юбилей Первого Большого! Я слышала, скучно вышло, только какой-то медицинской программой вроде донорской крови или чем-то типа того мероприятие и спасли. Донорской крови, ты подумай! Или там были анализы какие-то для будущих исследований…

— Анализы, — машинально ответил Максим. — Белковый синтез нового поколения, был сбор крови для банка образцов.

То есть для того, чтобы чума не пошла дальше.

Бедроградская гэбня — профессионалы. Прекрасно сориентировались в предлагаемых обстоятельствах.

— Не суть, — Лидочка не стала вникать в легенду. — В любом случае, у ирландцев такого нет. Они до сих пор на чистом адреналине живут, хоть и поменяли форму государственности уже полвека как! Это, наверное, потому что Британия близко — вроде все тихо давно, но образ врага всё равно маячит, не даёт расслабиться на диване.

Вроде тихо, подумал Максим. Так тихо, что можно год прожить в Ирландском Соседстве и не догадаться, что где-то совсем рядом, в паре часов пути по морю, идёт война.

Аккуратная маленькая война Объединённой Британии-Кассахии с Ирландским Соседством при поддержке Соседства Всероссийского, имеющего там и свой частный интерес.

Противоборствующие стороны поступили здраво: в отсутствие возможности исчерпать конфликт они сделали его игрушечным, немного ненастоящим, протекающим по определённым правилам в отведённом специально для этого конфликта месте.

Чтобы ни непричастные граждане, ни бдительные Европы с Пактом о Неагрессии не совались под обстрел.

Сам Максим не имел к аккуратной маленькой войне никакого отношения, но не так давно и ему пришлось по воле обстоятельств выслушать от компетентных лиц познавательную лекцию. Лекцию с однозначным выводом: если у противоборствующих сторон нет своей собственной безлюдной Северной Шотландии, где можно как угодно развлекаться и что угодно друг другу доказывать без последствий для остального мира, пусть сидят смирно и не высовываются.

Пусть.

Только самому Максиму больше нет — и не может быть — до этого дела.

— Знаешь, я бы там осталась на подольше. Там всё время пьют, там куда ни плюнь — сплошные холмы. Зелёные-зелёные, прямо как на открытках! Я и не думала, что бывает такая трава, на которой спать мягче, чем в постели. А там все это делают — останавливаешься где-нибудь посреди шоссе и просто валишься в траву, — Лидочка засмеялась. — Столько одежды за год позеленело — пришлось всё к лешему выкинуть, когда чемодан собирала!

Там все это делают, подумал Максим, останавливаются посреди шоссе и валятся в траву.

В доме-башне на углу проспекта Объединённых Заводоводств и улицы Поплеевской до сих пор висит на стуле так и не выброшенная рубашка с травяными разводами и парой оторванных пуговиц.

Сначала казалось, выбросить самому — слишком жест; лучше просто не замечать. Не замечать рубашку на стуле несколько месяцев подряд.

А теперь… теперь даже не вспомнилось бы, если б не Лидочка.

— Я в результате так много прогуливала собственных пар, так много каталась — в тот город, в этот город,  посмотреть все подряд развалины, завернуть в какую-нибудь деревеньку, где варят самый-самый аутентичный картофельный самогон… В общем, так много каталась, что вдруг подумала: а почему бы мне самой таксистские права не получить? По новым правилам они и там, и у нас действительны безо всяких переэкзаменовок. Так что после Ирландии я таксист! Вот не подпишет мне Ройш бумажку — из вредности ведь заявление об уходе настрочу, мне теперь есть чем ещё в жизни заниматься! — Лидочка осеклась, сконфуженно замолчала, но хотя бы не начала лепетать извинения.

И без извинений непросто.

В коридорах третьего этажа было совсем пустынно, но со стен всё равно косились портреты, скалились линиями государственных границ карты, кололись остриём стрелок схемы. Они будут висеть тут ещё как минимум пару десятков лет — третий этаж ленив и консервативен, это на втором, где кафедра истории науки и техники, каждую неделю что-нибудь меняется…

Менялось.

Охрович и Краснокаменный, всегда занимавшиеся всем этим, сейчас… А что, собственно, сейчас с Охровичем и Краснокаменным? Максим не знал. Ему и не полагалось знать, он больше не голова Университетской гэбни. Да только Охрович и Краснокаменный — тоже.

В это невозможно поверить, но это — так.

Максим непроизвольно сжал в кармане монетку, которую сегодня случайно подобрал у Лария под столом. Дореволюционную, с вычурной и тонкой чеканкой — совсем такую же, какую использовали Охрович и Краснокаменный для определения лика революционного чучела.

А может даже — ту самую монетку.

Всю жизнь казалось, что «Университетская гэбня» и означает «Максим, Ларий, Охрович и Краснокаменный». Первый состав, продержавшийся девять полных лет. Но девять полных лет, как выясняется, — ещё далеко не вся жизнь, далеко не вечность, а всего-навсего маленькая ступенька на лестнице вечности.

И с этой ступеньки был сделан шаг.

Вопрос лишь в том, вверх или вниз.


Вечером юбилейного дня Максима только-только выпустили из Порта.

Без объяснений, без разговоров: Святотатыч был задёрган и всё никак не мог найти Максиму таксиста — вечный Муля Педаль сослался на какие-то дела, отвёл глаза и только буркнул что-то по-таврски, прибавив горстку вполне понятных росских ругательств.

Незнакомый и совершенно неразговорчивый таксист доставил Максима на истфак. Максим растерялся: подниматься на кафедру? Но зачем, что он скажет, разве кто-то может его там ждать?

Ждал его, разумеется, Гуанако. Кивнул, как ни в чём не бывало улыбнулся и продолжил тыкать табельным гэбенным пистолетом (чьим?) в карту Британии. Перед картой сидел какой-то человек, слушал с непроницаемо-дружелюбным видом одновременно скабрёзные и нравоучительные байки про маленькую аккуратную войну. «Врат Карлович Поппер», — протянул он руку Максиму, когда Гуанако отвлёкся на ввалившихся с грохотом Охровича и Краснокаменного.

«Новый голова Университетской гэбни!»

«Специально обученный латентно вражеским юрфаком Попельдопель-младший!» — не сдержались они от комментариев.

Максим вспомнил: у Поппера действительно был младший брат в аспирантуре юрфака. Почему именно ему выпало стать заменой Максима, Максима уже не касалось. Только резануло что-то внутри — человек не с этого факультета, не с этой кафедры. Странно.

Но ещё странней было осознать, что Охрович и Краснокаменный ввалились с заявлениями о собственном уходе.

Обоснование сочинили в своей обычной манере: преподавательская-де деятельность отнимает у них слишком много времени, которое могло бы быть потрачено на личностный рост. То есть на посещение юбилейных мероприятий. Их собственное (добровольное!) рабочее рвение лишило их сегодня порции идеологических вливаний, положенных им как любым гражданам Всероссийского Соседства.

И они-де осознали вдруг гражданскую опасность трудоголизма и приняли взвешенное решение завершить свою преподавательскую карьеру, которая ставит под угрозу личностный рост.

«Заметьте, даже нигде толком не соврали!»

«Пусть попробуют отклонить наш сознательный и насквозь идеологичный крик о помощи!» — хвастались они Гуанако.

Эту лазейку нашёл Ройш, когда Максим безответственно исчез в неподходящий момент: ни из одной гэбни по собственному желанию не уходят. Из Университета же — легко, как с любого другого рабочего места. Головы Университетской гэбни согласно служебной инструкции должны быть сотрудниками БГУ имени Набедренных. Вывод очевиден.

«Зачем?» — вырвалось у Максима.

Охрович и Краснокаменный заговорили между собой визгливой тарабарщиной, которую они много лет подряд выдавали за афстралийский язык, и полезли прочувствованно обниматься с Вратом Поппером. Вернее, полез неожиданным образом один Охрович, а Краснокаменный довольно убедительно обнялся с кем-то воображаемым.

Гуанако посмотрел на Максима своими до смерти надоевшими виноватыми глазами: «Они будто бы говорят нам — как умеют, так и говорят — что волноваться нечего, ибо достойные сидеть в гэбне люди уже найдены. Собственно, Попельдопель-старший и Писарь. В смысле, Стас Никитич, сотрудник лингвистического факультета. Ларий остаётся».

Ларий остаётся.

Максим испытал укол… зависти?

Нет.

Жалости?

Тоже нет.

Наверное, уважения.

«Укол уважения» — такая неказистая, но такая точная в данном случае формулировка.

Одно дело, если б заменили только Максима. Ларий, Охрович и Краснокаменный остались бы вместе, адаптировались бы, держась друг за друга, к новым условиям.

Если остаётся только Ларий, ему придётся нелегко.

Но он готов, как Ройш готов сесть пока что в завкафское кресло, как Охрович и Краснокаменный готовы уволиться. Очевидно, это зачем-то нужно. По своей воле они бы не пошли на такое, они ведь в самом деле любят — не только шестой уровень доступа, нет! — кафедру, смущать студентов на лекциях, даже руководить курсовыми. Леший, они выглядят сумасшедшими, но они умеют работать, они нужны здесь!

«Условие Бедроградской гэбни», — шепнул Гуанако.

«И мы… вы подчинились?» — не поверил Максим.

«Подчинились и отдались, — Гуанако, ни с кем не прощаясь, вывел Максима с кафедры. — Политика в этом смысле ничуть не хуже нежно любимого Охровичем и Краснокаменным бордельного дела. Отдались и на этом хорошо наварились».

«Кто наварился, если останется только Ларий?»

«Университет, Максим».

Они вдвоём с Гуанако спустились по главной лестнице, вышли через главный вход, на крыльце притормозили закурить между парами стройных, безвкусно-бордельных колонн.

Истфак — бывшая Академия Йихина, бывший оскопистский бордель. Через два квартала налево стоит себе здание безо всяких колонн, которое занимает теперь действительный университетский бордель — причуда и каприз первого состава Университетской гэбни, плевок в лицо гэбне Бедроградской.

Максим никогда не одобрял проклятый бордель, считал его слишком неадекватным способом демонстрации собственного бюрократического превосходства. Поначалу сам убивался над сметами, но потом Охрович и Краснокаменный взяли в свои руки даже бордельную бухгалтерию, так что Максим давно перестал вникать, что там делается и кому это нужно.

Но сейчас почему-то стало обидно даже за бордель. Новый состав Университетской гэбни закроет его или оставит всё как есть?

Поппер (старший) оставил бы запросто, он всегда веселился по этому поводу. Он вообще немало веселится, хоть ему и не тягаться с Охровичем и Краснокаменным. Но Поппер — занятой человек, завкаф вирусологии, учёный с мировым именем. Ему вечно не хватает времени на всё сразу. Он может просто-напросто не захотеть разбрасываться на ерунду.

Наверное, хорошо, что в гэбне будет старший Поппер. Он прекрасно проявлял себя все эти годы в качестве полуслужащего, он по первому требованию включился в чуму и продемонстрировал, что может больше.

Стасу Никитичу с лингвистического факультета на бордель плевать. Он был полуслужащим совсем другого толка: был, потому что мог и предложили, а не потому что хотел.

Он сидел когда-то в гэбне Колошмы, после её развала находился под наблюдением Бюро Патентов. Когда у него закончился положенный отпуск, наркотики и деньги, он сунулся было снова подделывать почерк заключённых в тюрьму пониже рангом, но в какой-то момент начал опасаться давления со стороны Андрея Зябликова и, быстро разобравшись в тонкостях начинавшейся борьбы, попросил защиты у Университета. Так он оказался на лингвистическом факультете (пригодились таланты высококвалифицированного расшифровщика и переписчика). В обмен на оказанную поддержку его попросили стать университетским полуслужащим — человек, виртуозно ставящий чужие подписи, всегда пригодится.

Пригодился не раз, вот даже подписал заявление об уходе Максима.

Наверное, хорошо, что в гэбне будет Стас Никитич. Он не гонится за властью, он устал от всех этих дрязг ещё на Колошме, он не будет делать глупостей.

Про младшего Поппера Максим практически ничего не знал. Но, наверное, хорошо, что он будет в гэбне. Сыщутся поводы, чтобы было хорошо.

Наверное, всё хорошо.

Максим искренне ненавидел «наверное».

Должно быть — «наверняка».

В питейном заведении неподалёку от истфака, куда Гуанако притащил Максима, было совсем немного народу. Приличное место, в которое ходят приличные люди (Гуанако поморщился на скудный ассортимент напитков, хотя высказываться не стал). Приличные люди ещё гудели на народных гуляниях в честь юбилея, в питейных заведениях Старого города тем вечером их ничто не держало.

После второй стопки водки Максим всё же решился высказать вслух, что он, разумеется, теперь не имеет ни юридического, ни морального права оценивать чьи бы то ни было действия, но мысль о посторонних людях в Университетской гэбне его страшит.

Как могут справиться с такой ответственностью посторонние люди, третьестепенные, простите, фигуры?

«А зачем делить фигуры на первостепенные и все остальные? — неприятным тоном осведомился Гуанако, сжав горлышко графина с водкой. — С таким подходом вам, Максим Аркадьевич, всё-таки стоило сесть в Бедроградскую гэбню, которая всегда всё делает сама и только сама!»

Максим не понял, к чему это замечание, Гуанако отстал от графина, рассмеялся и вскоре вовсе перестал злиться, потому что быстро увлёкся (так же, как и всегда) рассказыванием байки.

Байки, которую Максим не знал.

Байки, которую целиком не знал уже никто, кроме Гуанако.

Ведь Хикеракли (член Революционного Комитета, обладатель второго уровня доступа, основатель Университетской гэбни) на самом деле давно покойник, в отличие от.

Когда Гуанако вменили убийство легендарного Начальника Колошмы, Бюро Патентов позаботилось о том, чтобы большинство госслужащих считало, что заключённый, спровоцировавший всю ту кошмарную ситуацию, был расстрелян.

Хикеракли в «большинство госслужащих» никогда не входил.

Он был старый алкоголик с огромными возможностями. Он почему-то решил, что хочет навестить Гуанако на Колошме. Может, потому что это он когда-то ставил подпись под заключением об идеологической пригодности книг Гуанако к массовому тиражированию. Может, потому что его терзало любопытство относительно реальных обстоятельств скандального развала Колошмы. Может, ещё по какой-то причине.

На Колошме Гуанако заговорил Хикеракли зубы. Или даже наоборот.

Когда речь зашла о давно зачахшем контрреволюционном движении истфака БГУ имени Набедренных, Гуанако продавил на сей счёт свою позицию. Не столько из любви к продавливанию, сколько потому, что материалы по контрреволюционному движению снова вытащили из пыльного ящика — как раз в связи с первоначальным ложным обвинением Гуанако, предъявленным ему Столичной гэбней.

Многим людям это грозило всё той же Колошмой.

В теории выход был прост: Университет — и всё, что с ним связано, — нуждается в защите.

Раньше такой защитой был Воротий Саныч — прежний завкаф науки и техники, полуслужащий Бюро Патентов.

Воротий Саныч в силу возраста и изменившейся политической обстановки перестал справляться. Например, он пропустил те самые поползновения Столичной гэбни в адрес Гуанако, что привело к печальным последствиям. Не только для Гуанако лично — для всех. Даже гэбне Колошмы досталось, не говоря уже о ком поближе к Бедрограду и Столице.

Столичная гэбня преследовала собственные интересы — вербовала идеолога из Бедрограда, дабы насолить гэбне Бедроградской (очередной пример гэбенных разборок, осколки которых разлетелись непозволительно далеко). Бедроградская гэбня не имела реальных шансов пресечь их действия, поскольку сама не контролировала отданный под личную ответственность Воротия Саныча Университет.

Гуанако, побывавший на допросе у гэбни города Столицы, доподлинно знал, что один из трёх её голов — профессор Столичного Университета; человек, с которым он ранее имел контакты академического толка.

Человек, радеющий в Столичной гэбне за престиж и безопасность Столичного Университета, породивший идею переманить бедроградского Гуанако.

Непереманившийся Гуанако и могущественный Хикеракли, распивая твиревую настойку и савьюровый самогон на Колошме, додумались до того, что Бедрограду неплохо было бы перенять столичную схему.

Протолкнуть кого-то из Университета прямо в Бедроградскую гэбню и таким образом обеспечить Университету всё то, чего ему так остро не хватает: контроль и защиту одновременно.

Учитывая вновь всплывший вопрос давнишних антигосударственных настроений на истфаке, с этими двумя проблемами Гуанако и Хикеракли хотели разобраться в один ход — хикераклиевским авторитетом посадить в Бедроградскую гэбню кого-то из почившего контрреволюционного движения.

Посадить в Бедроградскую гэбню Максима.

Сейчас, почти десять лет спустя, Максим, услышав об этом, выпил водки прямо из графина.

Почти десять лет назад Максим был аспирантом кафедры истории науки и техники. Одним из немногих аспирантов БГУ имени Набедренных из того самого контрреволюционного выпуска. Гуанако клялся Хикеракли, что Максим справится с государственной службой, что как глава того самого движения он обладает всеми необходимыми характеристиками, что это будет правильно.

И смешно.

Глава антигосударственного движения на государственной службе.

Наверное, потому, что это было смешно, Хикеракли не просто согласился и пообещал, а даже развёл активную деятельность. Потряс собственным мнением второго уровня доступа перед Бюро Патентов и настоял на изменениях в составе Бедроградской гэбни.

Согласился Хикеракли, согласилось Бюро Патентов, но не согласилась сама Бедроградская гэбня.

Как им это удалось в отсутствие официальных рычагов воздействия — ни Хикеракли, ни Гуанако не узнали. Узнало, вероятно, Бюро Патентов, поскольку совсем скоро предложило Хикеракли альтернативу: переживаете за Университет? Формируйте там собственную гэбню.

Кто будет в ней сидеть, придумывал ошеломлённый таким развитием событий Гуанако. Предлагал Хикеракли отозвать запрос, подумать ещё, что из всего этого может последовать, — но и сам Хикеракли уже ничего не решал: Бюро Патентов успело загореться фантазией о гэбне в Университете.

Университет, а вообще-то, собственно истфак, — это ведь бывшая Академия Йихина, её студентами и вольнослушателями были все члены Революционного Комитета. Бюро Патентов не может бросить на произвол судьбы гнездо Революции.

«Недоразумение, — усмехнулся графину с водкой Гуанако. — Университетская гэбня на шестом уровне доступа — недоразумение, следствие череды самых разнообразных желаний самых разнообразных людей».

У Максима же просто не осталось слов.

Впрочем, если бы какие-то слова и остались, Максиму всё равно пришлось бы немного помолчать — горстка жителей города Бедрограда, в котором затихала эпидемия водяной чумы, шумной волной прокатилась мимо окон питейного заведения.

Жители города Бедрограда (и всего Всероссийского Соседства заодно) отмечали десятилетний юбилей Первого Большого Переворота.


— Учащиеся БГУ имени Набедренных, шли бы вы отсюда! — шутливо прикрикнула Лидочка на каких-то студентов, расположившихся с книжками и сигаретами промеж дальних стеллажей библиотечного хранилища.

Библиотечное хранилище — такое специальное место на третьем этаже, где можно укрыться от лишних ушей с любыми своими делами. Студенты часто используют его как ещё одну курилку, только потише и поспокойней. Максим сам когда-то использовал — прогуливая гуанаковский модуль по истории общественного прогресса, вёл тут беседы об идеологической фальши со всеми желающими.

Трое студентов ретировались немедленно, едва завидев Максима. Должно быть, не осознали, не поверили ещё до конца, что он более не заместитель заведующего кафедрой и даже не преподаватель. Четвёртый студент медлил, складывал в сумку конспекты с крайне рассеянным видом. Когда он наконец двинулся к выходу, Лидочка уже устроилась с ногами на освободившемся столе.

— Вы, кажется, что-то забыли! — позвала она студента обратно. — Книжку, с закладками!

Тот проснулся, сбросил своё оцепенение, поблагодарил и заулыбался, протянул руку…

Только тогда Максим заметил, что за книгу нашла Лидочка.

Из-за множества исписанных закладок сперва не обратил внимания. Думал, это какая-то серьёзная монография, но нет — роман, хоть и исторический, хоть и в скромной чёрной обложке.

Исторический роман про Падение Вилонского Хуя — про что же ещё в контексте грядущей экспедиции?

— Максим Аркадьевич, — решительно начал студент, и Максим по привычке сразу вспомнил: какая-то неросская, но простая фамилия, второй курс, кафедра европейской истории, в конце того учебного года пытался переводится на науку и технику, но не потянул академическую разницу у Охровича и Краснокаменного.

Они строго спрашивают с тех, кто идёт на науку и технику не за наукой и техникой.

Спрашивали.

— Максим Аркадьевич, Габриэль Евгеньевич вернётся на факультет? Или вы не в курсе?

Максим столько раз отвечал в проклятом мае на этот же самый вопрос, что теперь, больше не будучи преподавателем, обязанным соблюдать Устав, очень хотел просто съездить кулаком по вопрошающему.

Лидочка, заметив его реакцию, тут же встряла сама:

— Ну вы б ещё поинтересовались, вернётся ли на факультет без вести пропавший профессор Гуанако! Из своей экспедиции десятилетней давности, — Лидочка фыркнула, Максим молча вздрогнул. — Великих людей ждать бессмысленно. Они появляются и исчезают по неведомым причинам, а мы можем только сидеть в библиотечном хранилище и наблюдать за этим, как — ну не знаю, как за звездопадом! Молодой человек, я достаточно поэтично выразилась, чтоб вы отстали от преподавателей и дали им спокойно покурить?

Студент постеснялся Лидочки (второй ведь курс — никогда раньше её не видел, не знает, что на деле она гораздо более расположена к панибратству, чем прикидывается) и, забрав у неё из рук старый роман Онегина Г. Е., как можно скорее исчез.

Лидочка извлекла из своей яркой безразмерной сумки обещанный ирландский ликёр.

Максим не ко времени вспомнил, что пару дней назад, столкнувшись на медфаке с Димой, пообещал себе не пить (хотя бы пока что).

Максим ходил к Попперу за уточнениями, как именно лучше связываться с Медицинской гэбней неофициальным путём. Зачем к Попперу ходил Дима, Максим не знает и знать не может — никто более не обязан перед ним отчитываться.

Максим ходил к Попперу за уточнениями не слишком трезвый: он обдумал, наконец, предложение Гуанако по поводу своей дальнейшей судьбы, озвученное за графином водки в день юбилея.

Гуанако, разумеется, отпирался, всё повторял, что это не предложение, что он не то имеет в виду, что это не тот путь, по которому следует тотчас стремглав побежать. Что надо подумать тысячу раз — что тут есть над чем думать.

Повторял, что сболтнул в запале, потому что такой вариант действительно имеется, но он ведь не единственный (Максим ещё тогда понял: не единственный, но правильный — хоть что-то правильное во всей этой истории).

Когда не слишком трезвый Максим столкнулся с Димой, он его не узнал. Совершенно по-бытовому: не заметил в дверях, чуть задел плечом, извинился сначала, а потом оторопел. Максим не мог бы словами объяснить, что именно было не так с Димой, но — было.

Вроде всё то же самое, только в этого человека Максим точно не стрелял.

Максим стрелял в другого человека.

В затуманенном алкоголем мозгу возникла глупая, дикая совсем мысль: значит, всё-таки хорошо стрелял.

Всё-таки убил.

Зря Максим дал согласие попробовать Лидочкин ликёр из Ирландии. Ещё не притронулся — а такая чушь лезет в голову.

— Максим, я уже догадалась, что это не лучшая тема для обсуждения. Но мне ведь всё равно кто-нибудь сплетен на хвосте принесёт — факультет всё-таки! Так что расскажи уж сам, что там стряслось с твоим Онегиным?

Максим вздохнул и взялся за сигареты.

Даже если бы он хотел выговориться, он бы не стал: Лидочка не полуслужащий, Лидочка не видела чуму в Бедрограде, Лидочке попросту небезопасно быть в курсе некоторых вещей.

Леший, леший.

Лидочка, не выносившая пауз в беседе, вновь защебетала:

— Мне, кстати, летом когда-то ребята с росской кафедры — в смысле, тамошней — говорили, будто бы видели Онегина прямо в Ирландии! Мельком. Хотели подойти, но он был не один, чересчур не один, и коллег не заметил. Ну, я спросила, с кем он там был не один. Подумала, что раз не с тобой, то ошиблись, видимо, — Лидочка опрокинула в себя щедрый глоток ликёра. — Ой, я опять что-то не то говорю, да?

У обещания пока что не пить, подумал Максим, истёк срок годности.

— Ты говоришь то, что есть, — ликёр был слишком медовым, но вкус виски всё равно пробивался из-под сладких добавок. — Да, коллеги с кафедры росской истории, скорее всего, не обознались. Да, сам я в Ирландию не катался.

— Извини.

— Забудь, уже не имеет значения.

Мешать виски с клевером — всё-таки странная затея. Хотя в отсутствие альтернатив сойдёт.

Надо было сегодня забирать с кафедры не бессмысленные теперь остатки своих вещей, а несколько бутылок твиревой настойки.

Она привычнее.

— Слушай, да я только потому и спросила, что мне из-за долбаного Ройша в завкафском кресле этой ночью сплошные кошмары будут сниться! — Лидочка аж раскраснелась от злости. — Вот урод бесчувственный, подписи ему жалко.

Люди — разные, подумал Максим, и это всегда стоит держать в голове.

Как и то, что у разных людей разные способы быть бесчувственными. Ройш хотя бы не пьёт, Ройш всего-навсего валит на себя непомерный объём работы.

У всех свои способы и свои поводы.

И если всё-таки не поговорить об этом хоть с кем-нибудь (пусть умолчаниями, пусть в самых общих чертах), можно не изображать перед самим собой испытание силы воли, а сразу упиться в хлам.

— Есть вероятность, что Габриэль вернётся к работе через некоторое время, — Максим впервые с момента окончания чумы произнёс «Габриэль» и сам дёрнулся. — Он нездоров, лечится в Медицинском Корпусе.

Вспомнилось, как, услышав о Медицинском Корпусе от Охровича и Краснокаменного на девятый день, Максим почему-то решил, что это работа Бедроградской гэбни. Они ведь обещали обеспечить Габриэлю безопасность, когда накануне приходили к Максиму спрашивать о заражении дома на Поплеевской!

Но безопасность Габриэлю обеспечил Дима, которого Максим убил ни за что.

Кто заразил их с Габриэлем дом — централизованно, через канализации — до сих пор неизвестно. Ответ найти не удалось. Все плюнули, у всех есть дела поважнее.

Теперь Максим понимал: да, есть дела поважнее, на девятый день у самого Максима могли бы быть таковые. Он мог бы помочь любой мелочью Университету или Порту, но он предпочёл убить Диму.

Уже плевать, всем плевать, но немного стыдно.

— Что-то серьёзное? — искренне встрепенулась Лидочка, хотя Максим прекрасно знал, что Габриэля она всегда недолюбливала.

— В Медицинский Корпус с несерьёзным не берут. Но всё будет в порядке.

По крайней мере, подумал Максим, очень хотелось бы в это верить.

Да только верить — это отдельный талант.

— А… — начала было Лидочка, но передумала, просто сделала ещё глоток ликёра.

— Спрашивай.

— А ты?

— Еду в Столицу, — честно ответил Максим. — Сегодня вечером.

— В Медкорпус?

— Именно, — и это снова было честно.

Лидочка ведь не уточняла, едет ли он держать Габриэля за руку или вносить собственную посильную лепту в оплату помощи от Медицинской гэбни.

Медицинская гэбня была бы не прочь разобраться на живом материале, что же не так с теми самыми людьми 51-го года рождения, которые отметились и в контрреволюционном движении, и в других нашумевших в своё время экстремистских акциях.

Сведения о частной лаборатории, проводившей несанкционированные эксперименты по изменению уровня агрессии у целой партии младенцев, крайне противоречивы. Гормональные показатели тех, кто вырос из этих младенцев, колеблются на границе, но всё-таки в пределах нормы — только для Виктора Дарьевича, главы Когнитивной Части Медицинского Корпуса, это ровным счётом ничего не значит. У главы Когнитивной Части есть теория, которую ему было бы интересно проверить.

«Это не единственный вариант», — повторял Гуанако.

Гуанако вечно видит варианты там, где для Максима их быть не может.

— Ты держись, — крайне уместно вздохнула Лидочка.

— Спасибо, — сдержанно кивнул Максим.

Максим не думал, что Медицинская гэбня так жестока и бесчеловечна, как о ней рассказывают. Не было ни страха, ни сомнений: если он может сделать что-то полезное сам, он должен сделать. Добровольно согласиться на эксперименты в Когнитивной Части — это ещё не самоубийство.

Лидочкино «держись» уместно совсем по другому поводу: ведь есть же ещё вопрос, что делать дальше, если уж Когнитивная Часть — не самоубийство.

Наверное, можно перебраться в проклятое Ирландское Соседство, устроиться там на росскую кафедру.

Наверное, можно даже попытаться поговорить с Габриэлем, когда тот будет в порядке.

Максим предпочёл бы любому многообещающему «наверное» простое и честное «наверняка». Поэтому —

Наверняка можно просто не слишком спешить выбираться из Когнитивной Части.

Для начала.


…Когда Максим пришёл на вокзал, ощущение «для начала» всё-таки уступило место ощущению конца.

Любой вокзал — странное место, каждый шаг поперрону делает прошлое всё дальше, а неизвестность, заброшенность и грязноватый туман — всё ближе. Поезда уходят в какое-то непонятное «завтра», но перед тем, как уйти насовсем, на медленном ходу пробираются меж кирпичных коробок пустых депо и разобранных, омертвевших, никуда не отбывающих больше составов.

Да, Максим снова был не слишком трезв, поскольку в яркой безразмерной сумке Лидочки оказалась не только одна бутылка и не только ликёра.

В ушах еле слышно звенело, и почему-то очень хотелось зависнуть сейчас на краю перрона, до рези в глазах всматриваться в прямую вечную лесенку рельсов и думать, что будет, если упасть прямо перед гулко тормозящим поездом, везущим в Бедроград гостей из Крайнего Северного региона.

«Дык ничего не будет, мертвяк! Теперь только лясы точить», — каркнул в голове у Максима хриплый насмешливый голос, в котором нелегко было признать обычные интонации Гуанако.

В мае слетевший с катушек Гуанако вдруг придумал, как допросить Гошку о планах Бедроградской гэбни. Придумал, чтобы успокоиться, чтобы чем-то себя занять.

Максим слушал запись этого псевдо-допроса не единожды — нужно же было вычленить из сюрреалистических разговоров о жизни и смерти все возможные точные сведения.

И каждый раз при прослушивании у Максима невольно бежал по спине холодок в том месте, где загробный шаман-Гуанако объяснял: «Поначалу-то лясы о том точат, что первое на уме да последнее перед крышкой гроба, правила тут такие. А у тебя знаешь что последнее? Знаешшшь-знаешшшь, только не признаёшшшь!»

Максим отшатнулся от края перрона.

Не хотелось бы рассказывать головам Загробной гэбни, что тем самым «последним перед крышкой гроба» была у Максима фляжка какой-то ирландской дряни и невнятные жалобы Лидочке.

Не на жизнь, нет.

Не на теперешние факультетские изменения.

Не на то, как не склеилось обратно у Максима с Габриэлем после проклятого мая.

Всего лишь жалобы на — леший, и почему только пришло на ум? — безвременный конец контрреволюционного движения.

Если бы не он, всё вышло бы совсем иначе.


(обратно)

Чем всё закончилось с другой стороны


Гошка


Ответственный за коммуникативный процесс: Говори быстрее, вспоминай, а то застрянешь на всю вечность — а мне охота разве с тобой маяться?

Гошка Туралеев: А что вспоминать? Мы не сделали ничего. (Пауза.) Собираемся… не успели пока. Надо было навести порядок, ну ты понимаешь, да? Не со стволом же за ними бегать. (неразборчиво) …другие методы.

ОКП: Какие?

Г. Т.: А тебе всё расскажи.

ОКП: Мне-то что, я уже всё знаю, это тебе нужно. (Усмешка.) Чтобы совесть не терзала.

Г. Т.: Ну так, значит, сам знаешь. Вирус.

(Короткая пауза.)

ОКП: Серьёзный масштаб. Страшно не было?

Г. Т.: Это не так и страшно, если лекарство заранее сделать. Кто заразится, тому придётся, конечно, немного помучиться, но мы успеем всех вылечить. Нам только и надо — припугнуть немного.

ОКП: Немного?

Г. Т.: (смешок) Один дом. (Пауза.) Ты сам-то подумай: а если болезнь сама собой случится, без нас и без лекарства? Бывают же эксцессы, и чем дольше их не было, тем больше шансов, что они на носу. Что тогда от города останется? Вот и я думаю, нечего ждать. Это просто наглядная демонстрация.


А это — просто ле-по-та.

Расшифровка допроса («допроса», ебать их коленом!) лежала на столе гораздо более пухлой стопкой, чем ожидал здравый смысл и трезвая память. Вот нужна она Гошке или не нужна?

С одной стороны, это вроде как официальный документ, Базальд прислал от лица реформированной Университетской гэбни в порядке сатисфакции. Вместе с гошковским же пистолетом. Типа мы как на духу, типа теперь между гэбнями всё чисто, мир и херова любовь до крышки гроба. Закрываем вопрос наиболее цивилизованным из всех возможных образом. Гошка Петюньевич может любоваться на эту лепоту до крышки всё того же гроба.

С другой же стороны, ну кого это ебёт?

Вопрос академического толка с экзамена в Институте госслужбы: какую юридическую силу имеет эта макулатура в свете того, что голову гэбни шестого уровня доступа не имеет права допрашивать никто, кроме фаланг и Бюро Патентов лично, и уж тем более — не мертвец без всего?

Садитесь, вы меня не удовлетворили. Правильный ответ: в этом государстве — какую угодно.

Но как же, лепечете вы, ведь аудиозапись можно проанализировать, непринадлежность голоса никому из хотя бы голов Университетской гэбни доказуема, тут есть, чем защищаться?

Ваши шансы на дополнительной сессии, скажем прямо, я тоже оцениваю как невысокие.

Мы живём в государстве великих возможностей, где каждый отхватывает ровно столько, на сколько у него хватает наглости.

Поразмыслив, Гошка метнул пухлую стопку в общую кучу.

Пусть будет напоминаньицем.

На экране крупным планом возник растроганный профиль какого-то старика, что только без скупой слезы. Снимали со спин и из-за кустов, поэтому крупных планов, особенно не затылков, получилось мало. Этот определённо следует оставить, пусть Бюро Патентов прорыдается от патриотизма.

Гошка сделал соответствующие пометки на листе.

Дальше потянулся бесконечно скучный общий план как раз-таки затылков с невнятным Первым Большим Перевёрнутым где-то вдалеке. Звука не было, его писали отдельно, но Гошка смутно припоминал, что речь толкали экологи. Оставить, значит, полминуты нарезкой под эту самую речь, тонкости никому ни в хер не упали.

Мы тут не образовательные материалы клепаем, а духоподъёмные патриотические картинки. Первые, экспериментальные, не только ж для кассахских шлюх аппаратура существует. Сегодня в здании Бедроградской гэбни, завтра у Бюро Патентов, послезавтра (как только производство техники наладят для масс) — в доме каждого добропорядочного гражданина.

Скучный план продолжал тянуться.

Гошка не удержался, встал со стула и продолжил наводить порядок в вещах. Вот списку бедроградских младших служащих, выполняющих свои обязанности в Столице, нечего прямо посреди полочки делать.

У нас же теперь есть целый новый голова гэбни.

Изображение на экране неожиданно уехало куда-то в сторону, сквозь кусты, и остановилось на крупном же плане человека, хмуро беседовавшего с кем-то в стороне от общего празднования. Собеседника закрывала листва — почти целиком, виднелась только часть корпуса и руки от локтя.

До чего яркий и целостный образ.

Съёмкой изображения руководил, разумеется, Бахта, так что, когда он увидел, что Гошку незаметно увлёк в сторону фаланга, одно из подглядывающих устройств направилось следом. Бахта волновался. Не мог подслушать — решил хотя бы подсмотреть.

Гошка никогда прежде не видел себя со стороны в движении.

Со стороны в движении он выглядел очень даже ничего.


В государстве великих возможностей власть непублична. Простым людям не полагается о ней задумываться в принципе. Ввиду этого никакого официального присутствия Бедроградской гэбни на десятилетнем юбилее Первого Большого Переворота быть не могло.

Но как же воздать почести и выразить уважение умищу покойного Набедренных!

Так что Бедроградской гэбне полагался свой собственный юбилей, маленький и тайный, на задворках у основного. Под короткую и вдохновенную речь фаланги, при форме и с болтающимися поверх наплечников языками.

Но разве кого-то волнует, сколько они вокруг организации феерии и торжества бегали.

Если бы не это, если бы можно было сразу явиться в штатском, фаланги могли бы и не заметить (и уж точно не доказать), что у Бедроградской гэбни осталось только три головы. Но отсутствие четвёртого мундира не проебёшь, поэтому фаланг даже предуведомили.

Мы будем втроём: Андрей Эдмундович Зябликов временно недееспособен по причине нервного расстройства.

Воздание почестей прошло мирно и гладко, только фаланга между делом попросил всех троих продемонстрировать табельное оружие и отметил, что у Гошки пистолет Андрея. Гошка не хотел думать о том, как фаланга догадался, почуял, заподозрил — и тем более о том, как он удержал в голове номера из двенадцати символов. Отговорился синхронизацией — перепутал, мол, — а потом все лихо разбежались. Бахта в фургончик с аппаратурой для записи изображения, Соций переодеваться в охранника, Гошка — просто разбежался.

С разбегу оно проще.

И ведь даже не подумал тогда, что пронесло, — ничего не подумал.

План был гениален и прост. Бьют до сантиметра выверенные (пожара ещё не хватало) фейерверки, грохочет музыка, приглашённый из Столичного Университета гость читает вступительную речь, и все эти суки искренне и убедительно проникаются духом праздника, внимают мудрости Набедренных и гордятся всем на свете. Отрядские дети хором запевают, какую-то особо чувствительную дамочку уже откачивают, и Гошка, бегающий между простых граждан, понимает, что это всё чего-то стоит и зачем-то нужно.

Что все политические дрязги в конечном счёте служат благу для простых людей.

Порт перекрыт, чтобы вот этому мужику из Средней Полосы было что рассказать потомкам.

Андрей в психушке, чтобы отрядские дети с младых ногтей по-настоящему любили свою страну.

Гошка бегает промеж простых людей, неизбежно подхватывает их праздничное настроение, вспоминает ясноглазые юрфаковские идеалы, и ему перестаёт казаться —

В общем, так и выглядел последний шанс Гошки.

План был гениален, прост и почти сработал, а потом Гошку нежно ухватили за локоть и повлекли куда-то в сторону. Он сперва даже недоумённо обернулся (и чего, интересно, собирался увидеть?), и даже покорно пошёл следом.

— Вам не следовало снимать мундир, — равнодушно заметил фаланга, когда они отошли на достаточное расстояние от толпы, — без него бинты слишком заметны.

Это был не тот фаланга, который читал вдохновенную речь на частном превозношении херова дуба.

— Очень хорошо, что вы озаботились моим благосостоянием, — ответил Гошка, — у меня как раз вопрос. Бедроградская гэбня воздавала почести Большому Перевёрнутому в частном порядке, под руководством фаланги. Не вас. А где он — тот, который был с нами? Сколько здесь вообще присутствует фаланг? Сегодня же, знаете ли, большой праздник, всему госаппарату полагается отметиться. Наверняка фаланги должны были съехаться в огромном количестве. У вас было своё празднество, ещё более тайное, чем наше? Смилостивьтесь, покажите мне грузовик с фалангами, который стоит ещё дальше в кустах, я хочу на это посмотреть.

Фаланга смерил Гошку слегка любопытствующим и очень удовлетворённым взглядом.

— Ваш запрос не соответствует вашему уровню доступа.

— А ваше беспокойство о моём гардеробе — вашей юрисдикции, так что я пошёл.

Ведь никто здесь не хочет, чтобы дело дошло до рукоприкладства, верно?

— Вы очень талантливый человек, Гошка Петюньевич, — промямлил фаланга.

Мимо, водоросль, твои приёмчики.

Гошка кивнул и развернулся уходить.

— Я хотел поговорить с вами об Андрее Эдмундовиче, — разродился фаланга, почти повысив голос.

Что тоже победа — ну и что, что после этой фразы Гошка не смог уйти.

Пришлось медленно развернуться обратно.

— Что именно вас интересует? Все бумаги были направлены по соответствующему адресу. Если это официальное разбирательство, говорить вам полагается с тремя головами Бедроградской гэбни.

— Временно недееспособной ввиду неполноты состава, насколько я понимаю.

Временно недееспособной, но поскольку никто, кроме них, не справится с проведением юбилея, на это прикроют глаза, да?

Хер тебе, водоросль.

— Нас не уведомляли о прекращении дееспособности гэбни, речь шла только о временном отсутствии в ней Андрея Эдмундовича по состоянию здоровья. Если это официальное уведомление, то я буду только рад отправиться прямо в Бедроград прямо сию же минуту.

Фаланга поморщился.

— Ситуация действительно сложная, а вы, Гошка Петюньевич, действительно талантливый человек. Судите сами: Бедроградская гэбня удовлетворительно организовала проведение столь важного и ответственного мероприятия, количество накладок в рамках допустимого. Но при этом один её голова отсутствует. Конечно, на облике мероприятия это не скажется, но халатность, согласитесь, откровенная.

— Андрей Эдмундович заболел, — сквозь зубы проговорил Гошка.

Сломался в неподходящий момент. Это бывает. Не всегда бывает так капитально.

Миленький не стоял на ногах, не мог удержать дрожь в руках и сперва всё твердил и твердил что-то нелепое про трещины, тетрадки, своё отрядское детство и Савьюра. Последнее Гошка ещё более-менее понял по контексту (не сразу, но таки допёр, под кого косил Смирнов-Задунайский), а остальное, кажется, вынырнуло из каких-то не освоенных человечеством недр. Здравый смысл — мол, нехер вестись на очередную атаку университетских, это же всё то же самое, миленький, мозги-то прочисти — на Андрея не подействовал. Тот только бормотал, что ситуацию нужно прекратить, что ему это поможет, что нужно перекрыть каналы восприятия —

Бормотал, бормотал — и прямо на складе стал задыхаться.

Тем и закончилась встреча, насилу успели добежать до ближайшего телефона. На складе его нет, среди захваченных младших служащих сильно квалифицированных медиков тоже не нашлось, а у Андрея в такси все нужные ампулы имеются — да только хером Гошка ебал, что в таких случаях надо колоть, это ж не пулевое-ножевое, а какие-то психические процессы. И пришлось звонить собственным врачам и спокойным голосом спрашивать, что делают в таких ситуациях.

А потом выслушивать краткую энциклопедическую выдержку о панических атаках, вызывающей их тревожности, необходимости как минимум психотерапии и всём таком.

Послать нахер, бросить трубку и обойтись даже без уколов — простыми дыхательными упражнениями.

Миленький не свихнулся, миленький довольно быстро пришёл в себя, бледный, но живой. Миленький окончательно очухался бы как миленький через пару дней (врачи это сказали, он сам это сказал), но — херов юбилей, куда нельзя не прийти и куда нельзя приходить в таком состоянии. Куда миленький не смог бы толком дойти.

Пришлось создавать иллюзию состояния здоровья, благо была в черте города Бедрограда очень специальная психиатрическая лечебница в смежной юрисдикции Бедроградской и Медицинской гэбен. Туда фаланги не сунутся, а с Виктором Дарьевичем уладили постфактум. В лечебнице сказали, что, раз такое дело, можно лечить тревожность Андрея постепенно и поэтапно, без спешки.

Ночные разговоры на складе почти успели стать утренними.

На то, чтобы разобраться с миленьким, у Бедроградской гэбни оставались жалкие три-четыре часа.

И они согласились на постепенно, поэтапно и без спешки.

Андрей, разумеется, был против. Говорил, что это ненадёжно, что лучше ему что-нибудь сломать или хотя бы написать, что сломали, а то лечебницу под Медицинской гэбней, куда фалангам не сунуться, они не простят.

Андрей Эдмундович заболел.

— Андрей Эдмундович не посетил юбилей Первого Большого Переворота, — еле заметно развёл руками фаланга, — а это прецедент. Как вы сами думаете, что нам с ним делать?

— Я сам думаю, что вас совершенно не интересует, что я думаю, потому что вы всё давно решили, — отрезал Гошка.

— Ваша несговорчивость — часть вашего таланта, — растянул губы в улыбке фаланга.

Это была бессмысленная фраза, нужная только для того, чтобы помурыжить. Фаланги не тянут время просто так, им всегда нужно либо додержать до кондиции, либо дать подумать, либо навести на какую-то мысль.

Гошка отчаянно сопротивлялся, но мысль пришла сама собой.

Гэбня не считается недееспособной по причине физического отсутствия (в том числе из-за болезни) одного из голов. Каждый может уехать, каждый может в самом деле сломать ногу.

Гэбня считается недееспособной — временно недееспособной по причине неполноты состава — только в том случае, если в ней официально менее четырёх голов.

Если одного из них решили отстранить.

Насовсем.

Фаланга снова посмотрел на Гошку с любопытством и удовлетворением. Тот факт, что ваш мыслительный процесс столь явно пропечатывается у вас на лбу, Гошка Петюньевич, — это тоже часть вашего таланта, так приятно видеть, что он идёт в нужную сторону.

Интересно, что будет, если вломить ему прямо здесь и сейчас? Ведь с некоторой вероятностью — ничего.

А потом ещё выяснится, что и оно пошло на пользу государству.

Всё ведь всегда оказывается строго противоположным твоим ожиданиям.

— Это официальное уведомление? — мрачно спросил Гошка.

Нынешний фаланга был немного нетипичным — свежим, наверное. Не успевшим выцвести. Со слишком здоровой кожей и слишком заметной радостью.

— Нового голову Бедроградской гэбни назначат в течение трёх дней, — проворковал он.

Не ответив на вопрос.

— Это официальное уведомление? — с нажимом повторил Гошка и шагнул вперёд — достаточно грозно, чтобы водоросль шевельнулась.

— В вопросе донесения которого до двух других ныне актуальных голов Бедроградской гэбни я полагаюсь на фактическую синхронизацию, — так и не сумел выдавить прямого ответа фаланга, невольно чуть отклоняясь назад.

Ну точно свежий.

Им так не полагается.

То есть Гошка думает, что не полагается, служебных инструкций фаланг он ни разу в жизни не видел. Кто знает, что из всего этого им и правда предписано.

Надо сдержаться. Всё должно пройти спокойно. Никаких эксцессов.

Гошке очень нужно, чтобы всё было спокойно.

— Я перебираю в уме ваши реплики и пытаюсь понять, не додумал ли чего-нибудь, чего вы не говорили. Складывается впечатление, что Андрея Эдмундовича отстранили от службы. Поправьте же меня, если вы не это имели в виду.

Фаланга снова растянул губы и качнулся.

— Желаю ему скорейшего выздоровления, если таковое возможно, — самодовольно изрёк он и пошёл прочь.

Вот так просто?

За непосещение юбилея Первого Большого Переворота?

Да что за херня!

— По-моему, это идиотизм, — не удержался Гошка фаланге в спину.

Тот аж зажмурился от удовольствия.

— Если это официальная позиция Бедроградской гэбни, то она, во-первых, сформулирована не в соответствии со служебными инструкциями, эксплицитно предписывающими головам гэбни высказываться во множественном числе, а во-вторых, не требуется в данной ситуации до соответствующего запроса. Если же это ваше личное мнение, Гошка Петюньевич, то оно звучит… довольно грубо.

Смакует, блядь. Получает удовольствие от работы.

И ничего — ничего! — нельзя сделать. Нельзя опротестовать, нельзя возмутиться, нельзя привлечь внимание общественности. Просто фаланги решили, что Андрею хватит.

И ничего нельзя сделать.

— Первый Большой Переворот — важнейший символ нашего государства, — сочувственно заметил фаланга. — В нём воплощается всё, ради чего мы живём, чем хотим быть, к чему стремимся. Если госслужащему это не нужно, сложно не задаться вопросом о том, нужен ли такой госслужащий.

Гошка ничего не мог на это ответить.

Потому что фаланга был прав. Госслужба — это херово призвание, и когда собственный зад становится дороже херова дуба, с неё пора уходить.

Ох, миленький.

Миленький.

Не попасть под ПН4 после подвигов с Колошмой, остаться в гэбне и удачно миновать ещё одно ПН4, когда у тебя отловили херовы склады смертельного вируса, — и распрощаться с уровнем доступа из-за того, что не смог дойти послушать исполнение государственного гимна детьми.

Думали, что пронесло, но фаланги методичны, и сколько раз человеку может повезти перед одним невезением?

Сам Гошка не думал, что пронесло. Фаланги методичны, фаланги доводят до ума.

А последний шанс на то и последний, что тут либо грифон, либо решка.

Ребром не падает.


Гошка критически изучил свой крупный план в движении. Ну а что, отлично держит лицо.

Он хмыкнул и сделал пометки на листе. Изображениям с юбилея отчаянно не хватает крупных планов — ну так пусть будет ещё один. Миниатюра «фаланги в нашей жизни», очень выразительно.

Плёнка вернулась к демонстрации массовки.

На место Андрея в Бедроградскую гэбню пришёл новый голова, Олег Жеверецкий — высокий, энергичный, деятельный и до тошноты хорошо осведомлённый о событиях последнего времени. Прежде сидел со своим восьмым уровнем доступа в гэбне Международных Отношений. Сразу сказал, что предпочёл бы пока что нарушить служебные инструкции и не выстраивать фактической синхронизации. В переводе на человеческий язык — сидите со своей чумой на жопе ровно, постепенно пообвыкнемся. Первостепенная задача с его точки зрения — восстановить функциональность Порта и добрые с ним отношения.

Профессиональный, опытный и разумный человек.

Душа компании.

Хороший голова гэбни.

Хороший глава гэбни.

Бахта и Соций сперва чувствовали себя немного преступниками, не поднимая вопрос чумы, но уже втянулись. Этот Олег не раздавал указаний, разумеется, но правильно направлял, так что всё само собой вертелось. Бегал по встречам, громко восхищался деятельным подходом Бедроградской гэбни.

Добился снятия блокады Порта.

Гэбня Международных Отношений умеет решать такие вопросы.

А миленький — ну что миленький. Гошка хотел сходить к нему лично — тогда же, в день юбилея, — но постепенное поэтапное восстановление его дееспособности оказалось более серьёзным процессом, чем Гошка предполагал. То ли и правда взялись за искоренение всех его неврозов, то ли Медицинской гэбне не хватает экспериментальных материалов, то ли у Виктора Дарьевича всё ещё имеются свои планы.

Это ведь очень специальная лечебница.

Не пустили.

На столе в кобуре по-прежнему лежал пистолет Андрея — перераспределили, когда Гошка послал уведомление об утере собственного табельного. Олег пришёл со своим, а Андрею больше не полагалось, так что почему бы и нет.

Почему бы и нет.

Если бы не Андрей, не сидел бы Гошка сейчас в здании Бедроградской гэбни. Он проверился в лаборатории и убедился — конечно, в группе риска. В той самой четверти населения, которую их лекарство от чумы не лечит. У людей, вышедших из алхимических печей, кровь стабилизирована, но различающиеся белки присутствуют и передаются по наследству. Так что, в сущности, даже термин «группа крови» вполне применим, хотя им и не пользуются.

У Гошки была третья.

Большинство заражённых с третьей группой крови не выживали.

Кроме тех, кем занимался Университет. Их лекарство работало на всех. Их лекарство делали из настоящей, а не искусственно синтезированной крови.

Если бы не Андрей, кто бы помешал Гошке трахнуть чумного завкафа в надежде потом вылечиться — и не вылечиться.

Если бы не Андрей, не сидел бы Гошка сейчас в здании Бедроградской гэбни, не сидел. Летом 74-го, когда Университетской гэбни ещё не было, все высшие уровни доступа хором постановили, что Университетом всё-таки нужно управлять. Решили поступить по образцу Столицы: посадить в Бедроградскую гэбню кого-нибудь университетского.

Только чтобы кого-нибудь посадить, нужно кого-нибудь снять.

И этим кем-то должен был стать Гошка.

В августе, когда пришло уведомление, Андрей только-только пообвыкся — сам он очутился в Бедроградской гэбне всего на полгода раньше. И тут — бумажка. Гошке Петюньевичу Туралееву надлежит покинуть должность головы Бедроградской гэбни. В качестве рекомендации (но никак не конкретного указания) ему предлагается престижная и подходящая по всем параметрам позиция заместителя ректора Института госслужбы.

Гошка тогда взбеленился, потому что слишком уж очевидно было, что дело не в нём, а в необходимости усадить на его место правильного человека.

Максима Молевича, тогда ещё аспиранта, пешком из-под стола. Максима Молевича с контрреволюционным движением за плечами.

Максима Молевича, при упоминании которого Андрей резко нахмурился.

Ещё бы — мало того, что они меньше года назад этого Молевича вдоль и поперёк на Колошме пережёвывали (кого 66563 покрывал-то), так Андрей к тому же знал всю его медицинскую подноготную. Изменённый уровень агрессии, проще говоря — псих и лечить нет смысла.

Бахта пожал плечами — мол, жалко, но такова государственная служба, мы знали, что она собой представляет.

Привыкший выполнять приказы Соций промолчал — с приказами бюрократическими у него куда более сложные отношения, наверняка не одного хорошего человека штаб по тупости приказал на смерть отправить.

Гошка сказал, что никуда не уйдёт и херова точка.

И Андрей его поддержал.

Одно, мол, дело, когда голову гэбни заменяют в связи с повышением или нарушением. Другое — когда убирают просто так, наплевав на прекрасный послужной список.

Все понимали, что Андрей просто боится сидеть с Молевичем в одной гэбне (синхронизироваться с психом, из-за которого опосредованно развалилась Колошма!), только это никого не ебало.

Бумажку они попросту сожгли, звонков две недели успешно избегали. Тогда сильно повезло, был один человек в Силовом Комитете, согласившийся помочь — проинформировать о перемещениях фаланг. Всего он знать не мог, но ещё пару недель протянули, не оказываясь на рабочем месте, когда уведомления пытались передать лично.

Потом один из фаланг просто пропал на пути к зданию Бедроградской гэбни.

Они ведь без охраны ходят, внаглую.

Разве ж кто-то виноват, что в городе неспокойная обстановка? Давно пора было озаботиться приструниванием Порта.

Фаланги намёк поняли и больше уведомлениями не сыпали, а в сентябре возникла Университетская гэбня с этим самым Молевичем среди голов и шестым уровнем доступа.

Ебись лопатой, Гошка Петюньевич.

Фаланги методичны и доводят дело до конца.

И их много.

Гошка промотал плёнку вперёд — на этой катушке больше ничего, кроме общего плана, не имелось. Видимо, Бахте самому было немного не до съёмок в процессе.

Вынув катушку из аппарата, Гошка положил её на видное место, как раз рядом с пистолетом Андрея, прикрыл листом с расписанием того, что следует вырезать для финального монтажа. Создать материал с юбилея — серьёзная идеологическая работа, его технической разметкой не может заниматься никто, кроме головы гэбни.

Вот теперь всё на своих местах.

Этот Олег прекрасно сработался с Бедроградской гэбней, Бахта и Соций повеселели, жизнь пришла в нормальный режим, разве что распивание джина перестало сопровождаться стрельбой по карте. Синхронизация пока недостаточная, а главное — как разумно (профессионально и опытно) заметил этот Олег, перед тем, как кого-то истреблять, нужно добиться безукоризненной работы того, что есть. И вообще, нынешняя ситуация явно располагает к созданию своеобразной сети гэбен разного уровня доступа, которые могли бы в первую очередь сотрудничать, а уж потом — выяснять отношения. В Университетской гэбне теперь сидят Юр Поппер, который явно имеет свои связи с гэбней Медицинской, и Стас Шмелёв, бывший голова гэбни Колошмы. Ну а оставшийся на своём месте Ларий Базальд очень радеет за дружбу всех бедроградских гэбен шестого уровня доступа. Он сам, Олег, уж точно проследит за тем, чтобы и с гэбней Международных Отношений (и опосредованно с Портом) всё шло гладенько. Разве предыдущий опыт, который мы пока что не обсуждаем, не научил нас тому, что выигрывают те, кто может работать вместе?

Короче, долой изоляционизм, даёшь дружбу и всероссийскую синхронизацию.

Как будто это кому-то поможет, если рыба была гнилой с самого начала.

Гошка закинул рюкзак на плечо и осмотрел стол с катушкой и кобурой (у него есть свой пистолет, уже не табельный, шаман же грозил кислотной слюной — вот и прислали обратно со сбитым номером, Университет доигрывает спектакли до конца и не забывает о том, что во Всероссийском Соседстве трудно достать оружие). Осмотрел потемневший экран, серый потолок, простой паркетный пол, диван на четверых во вроде как личном кабинете, поредевшие полки.

Всё на своих местах, никаких сантиментов в адрес квадратных метров, пусть даже они успели стать куда более родными, чем имеющаяся где-то в Бедрограде квартира.

В Столицу уезжают с вокзала в Старом городе, а до вокзала добираются на автопоезде — такси он не водит, третьему лицу не доверит, а Бахта — голова гэбни.

Правильно, хорошо работающей гэбни, которая быстро оправилась от всех потрясений и уже почти привела город в порядок.

Гэбни, в работоспособности которой Гошка убедился лишних сорок восемь раз перед тем, как выйти из кабинета.

Отчасти дело, конечно, в том, что некоторые ошибки не прощают. Гошку переиграл Университет, из-за чего всё покатилось под откос, и сколько бы оно ни выравнивалось — некоторые ошибки не прощают. Гошка предпочёл бы, чтобы его гэбня об истории с шаманом вовсе не знала, Гошка отмалчивался до последнего (может, это и оказалось последним маленьким гвоздиком в крышку гроба психического здоровья миленького?).

Отмалчивался, чтобы не начали отговаривать.

Потому что на самом деле соль, разумеется, не в этом. Просто госслужба — это херово призвание, и нельзя просиживать форменные брюки или даже полировать табельное оружие в гэбне, если ты не любишь само государство. Нельзя, потому что слишком просто задурить собственную голову и искренне уверовать в то, что ты печёшься о вверенном тебе городе.

Если правда печёшься, если правда хочешь, чтобы людям было лучше жить, стоит задуматься о том, с какого хера ты ставишь знак равенства между «лучше» и «как придумало Бюро Патентов».

Это государство было создано странными людьми со странными целями, и награждают здесь не умных и смелых, а хитрых и пронырливых. В этом государстве между двумя уровнями доступа — пропасть, зияющая дыра, которую не заполнить никакими молитвами и прочей мистической поебенью. В этом государстве тот, кто выше, получает от работы вагон удовольствия, а тот, кто ниже, просто не думает о том, кто выше.

Ведь думать вредно.

Всем, от мала до велика.

Мы живём в прекрасном мире и в прекрасной стране, на которой выросли паразитические надстройки, перебирающие длинными пальцами, стравливающие хороших, в общем-то, людей  ради собственной потехи, ставящие свои извращённые эстетические предпочтения выше любого здравого смысла. Способные простить склад смертельного вируса и лишить уровня доступа за несвоевременную болезнь.

Держащих каждого херова нормального человека даже не в постоянном страхе — в постоянной невесомости.

Как можно двигаться вверх, если под ногами нет почвы?

Юный Молевич с его контрреволюционным движением был на удивление прав. Ему не хватило мозгов, таланта и удачи, поскольку личные проблемы всю жизнь застилали глаза, но по сути он был на удивление прав.

Университет с его вечным балаганом нашёл свой способ жить не по-фаланговски.

Гошка так не умеет.

У Гошки броская внешность, медальон на шее, который так легко опознать, а теперь ещё и две дырки в правой руке — та ещё особая примета. Гошка по-прежнему любит Бахту и Соция, Гошка по-прежнему любит институт гэбен. Не любит он всё то, что мешает этому институту работать по-человечески.

Гошка хочет жить в стране, где можно не только думать, но и знать, что думают о тебе.

Ходят слухи, что много хороших людей нынче подались в Столицу, а значит, со Столицы и начинать. Столичную гэбню не жалко (вот уж кто точно сам виноват), да и с Бахтой и Социем так получится подольше не пересекаться. Не говоря уж о том, что некоторые из подавшихся в Столицу хороших людей могут разделять кое-какие дооформившиеся наконец мысли.

Бедроградская гэбня работает хорошо. Бедроградская гэбня работает хорошо и без него, Гошки, он убедился.

В Бедрограде всё будет спокойно — какое-то время.

В конце концов, динамит — это очень просто, а за десять часов дороги до Столицы можно придумать и более изящные решения. Найти сочувствующих, задействовать имеющиеся ресурсы. Предложить интересную сделку томящимся в Медкорпусе.

В Бедрограде всё будет спокойно, потому что Всероссийское Соседство не ограничивается Столицей и Бедроградом, а у института фаланг всё-таки есть одно достоинство.

Все их резиденции во всех городах Всероссийского Соседства располагаются по адресу Революционный проспект, дом 3.


(обратно) (обратно)

Эпилог



Дорогая Бровь!

Я не писал от руки уже добрых полгода, всё сплошь на печатной машинке, и вот, полюбуйся, что ты со мной делаешь. Писем я не писал вообще никогда, так что, извини, особенностей жанра не знаю. Обязательно ли мне полагается осведомиться о здоровье — твоём и батюшки? Полагаю, нет. Ну, надеюсь, а то вышло бы как-то немного глупо — с учётом того, что вы оба умерли.

Тут невольно хочется заметить, что письма покойникам, как и вообще любая литературная деятельность, куда лучше подходит Габриэлю Евгеньевичу, чем мне, но он, к сожалению, временно недоступен. А может, и не временно. Всероссийская медицина — это хтоническое чудовище, которое проглатывает всех причастных с ногами, я знаю, я там был. Виктор Дарьевич столь добр и щедр, почти и без оговорок, что довольно сложно всегда держать в голове тот простой факт, что из Медицинского корпуса не шибко-то выбираются невредимыми.

Нда.

Актуальная для тебя информация.

В общем, я это всё к чему: помнится, когда-то давно велись какие-то речи про шпионский роман с главной героиней. Шпионские (как и любые другие, прости леший) романы я писать не умею, но базовым навыкам драматургии Охрович и Краснокаменный (о где, о где они теперь?) меня обучили. Дальше списка действующих лиц пока не продвинулся, но, короче, не выпендривайся и радуйся тому, что дают, всё равно никто другой этим заниматься не станет.


На лестнице послышались шаги, и Дима тут же воровато спрятал листы под рубашку. Будучи человеком умным, а также весьма коварным, он засел не в каморке Святотатыча, куда постоянно кто-нибудь вваливался, а в каморке напротив (тем более что там даже имелся стол нормальной высоты). Он не то чтобы стеснялся своего занятия, просто нечего сбивать с полёта эпистолярной мысли.

Шаги потыкались в дверь напротив и позвали Диму по имени.

Он решил пока что сделать вид, что его тут нет.


Действующие лица шпионского романа, название которого я пока не придумал:


Бровь — главная героиня. Юна, свежа, хороша собой, трагически и неожиданно гибнет где-то в первой половине действия, но до самого конца остаётся в сердцах окружающих и вдохновляет их на великие деяния.

Ройш — избранник главной героини. Высок, загадочен, обладает тем неизъяснимым магнетизмом, который в народе называют «и чё она в нём нашла-то». После гибели Брови имел возможность переосмыслить многое в своей жизни и получить закономерное развитие персонажа, но успешно этого избежал, временно заняв завкафское кресло.

Шухер — отец Брови. Сперва поступил не очень хорошо, потом не очень хорошо, потом ещё разок, а потом взял табуретку и помер от слабого сердца.

Регалия Шепелогель — подруга Брови. В действии особо не участвует, но некоторое время о ней почему-то много говорят.

Габриэль Евгеньевич Онегин — бывший заведующий кафедрой истории науки и техники, именитый всероссийский писатель. Умён, утончён, хорош собой, за что был бит, осмеян, заражён чумой и теперь, кажется, долечивается в Медицинском корпусе.

Максим Аркадьевич Молевич — бывший заместитель заведующего кафедрой истории науки и техники, бывший голова Университетской гэбни. Солидный, серьёзный и деловой человек, на котором много чего держалось, а потом ка-а-ак обвалилось! После ряда необдуманных действий посыпал голову (бывшую) пеплом и отправился в добровольную ссылку во всё тот же Медкорпус на исследования. Наверняка это как-то смутно связано с предыдущим действующим лицом.

Охрович и Краснокаменный — бывшие головы Университетской гэбни. Примечательны яркими свитерами, яркими личностями и тем, как быстро и просто переходят от приветствия к насилию. На первый взгляд являются апологетами бессмысленного хаоса, но пытливый читатель (или зритель? Я ещё не определился) заметит, что все их поступки крайне здравы и разумны. Вылетев из Университетской гэбни, с радостным гиканьем унеслись в неизвестном направлении.

Ларий Валерьевич Базальд — голова Университетской гэбни (как ни странно, не бывший). Кажется, единственный человек, который за всю чуму не совершил ни одной ошибки. Поэтому его никто толком и не замечал, какой в нём интерес-то.

Святотатыч — голова Портовой гэбни, мудрый наставник всех и вся, который как бы и ни при чём.

Дима — тот ещё придурок.

Гуанако — не лучше (сколько раз помер, а мозгов не прибавилось).

Александр — младший служащий.

Бедроградская гэбня — главные злодеи. Очень злые.

Новый состав Университетской гэбни

Новый состав Бедроградской гэбни

Портовая гэбня (без нового состава)

Студенты

Аспиранты

Сочувствующие

Ещё чуваки, которых ты всё равно не знаешь

Савьюр как метафора


— Умерших от чумы забыл, — промурлыкал у Димы над ухом Святотатыч. Дима непринуждённо подскочил и подавил желание спрятать листы.

Теперь это уже бессмысленно.

— Они входят в «чуваков, которых она не знает», — буркнул он. — Или в «сочувствующих».

— Или они тоже метафора, — похмыкал Святотатыч не без понимания в голосе, после чего очень деловым тоном прибавил: — Хочешь, чтобы сюжет продолжился, — раздевайся.

И метнул Диме в голову тельняшку.

Крыса Габриэль Евгеньевич глянул в его сторону со сдержанным любопытством.

Многочисленные прихвостни Портовой гэбни теперь нередко посматривали на Диму с любопытством разной степени сдержанности, поскольку в недрах похищенной с бедроградского склада аппаратуры для воспроизведения изображений вполне остались изображения.

Димы во всей красе.

И весь Порт их с радостью воспроизводил в порядке живой очереди.

Дима решительно сдёрнул галстук.

Без тельняшек морем далеко не уберёшься. Им с Гуанако убираться не только морем, но для всего остального сгодится и обычное содержимое сумок, а ненаходимые в городе тельняшки отдельной статьёй расходов добывать надо.

— Спасибо, — поблагодарил Дима Святотатыча, расстёгивая рубашку, — дальше я как-нибудь сам справлюсь.


Все разбегаются из Бедрограда — хочется сказать, что как крысы, только крысы умнее и бегут в процессе, а мы почему-то дотянули до конца (кроме Габриэля Евгеньевича — ну так он, как известно, крыса и есть). И мы двое тоже разбегаемся, да — то ли потому что Гуанако командир приказал, то ли потому что тут больше нечего делать. Всё, что ломалось, уже сломано, а городские жители, кажется, успели привыкнуть к чайкам.

Окончательной точки всё равно никогда не будет, а на каждое решение и каждую щедрость находятся оговорки. После того, как Виктор Дарьевич наобещал нам золотые горы, он доехал до собственной гэбни, и гэбня, видимо, справедливо решила, что кто-то тут совсем охренел. Оказалось, что есть дополнительные требования: либо оставить им Габриэля Евгеньевича насовсем (как много подтекстов в этом нейтральном слове), либо вернуть им часть денег, либо ещё чего. Вилонской грязи оказалось мало, а!

Окончательной точки никогда не будет, но некоторые люди умеют ставить довольно убедительные запятые. Охрович и Краснокаменный все последние дни мотались где-то здесь, по Бедроградской области, подбивали какие-то дела, ещё и ещё разводили наивных старых друзей на бабки. Угнали у Хащинской гэбни такси и выкрасили его в убийственно-жёлтый цвет.

Сперва они отчитывались о своих благих деяниях, а потом перестали, и дальше —  только слухи. Говорят, какое-то повальное количество курсантов забрали документы из Института госслужбы, а в Порту (с которым мы по-прежнему вроде как не совсем рассчитались) неожиданно прибавилось благотворительной рабочей силы. Говорят, Ларий Валерьевич нашёл на своём столе очень детальное описание новых канализационных систем Бедрограда (с фотокарточками и подробным планом!), которого до сих пор никто не удосуживался сделать.

А совсем на днях Медицинская гэбня умолкла и отозвала свои дополнительные требования.

Говорят, накануне в Столице видели жёлтое такси.

Все убегают из Бедрограда, потому что запятая — это всё-таки не точка, и единственный способ обмануть себя — просто взять и уйти. Тогда хотя бы твой личный сюжет закончится, верно? Мы же не виноваты в том, что не переубивали друг друга, хотя законы жанра требовали этого изо всех сил.

Гуанако уверен, что Охрович и Краснокаменный вернутся. Я сомневаюсь. С кафедры пропала карта Афстралии с крестиком и «нам сюда», а о жёлтом такси многие хотят поговорить: одни утверждают, что оно так и стоит в Столице, пустое; другие — что видели его в Бедрограде; третьи — что что-то подобное было замечено на трассе в Северо-Восточный Регион. Не знаю. Как и все остальные, Охрович и Краснокаменный отыграли свою роль и больше никому ничего не должны.

Но Гуанако в ответ на это напоминает, что кафедральным чучелом по-прежнему висит Хикеракли (Ларий порывался заменить, но его благоразумно отговорили). Охрович и Краснокаменный в день юбилея Первого Большого Переворота объявили его неделю, потому что всё, мол, закончилось счастливо. Неделя в их понимании — штука растяжимая (уж точно не семь дней), но никто другой ведь не осмелится заниматься чучелом.

А неделя (месяц, год, эпоха) Хикеракли таки должна когда-нибудь завершиться, какой бы красивой ни была его рубашка.


— Не юли мне тут, не юли, до всякой чумы замётано было! Хочешь, чтоб на тебе ещё один долг висел?

В ответ на это своеобразное проявление дружелюбия со стороны Озьмы (он ведь никому ничего не откусил — значит, дружелюбие) Гуанако невнятно помычал.

— Дело стоящее, — важно прибавил Муля Педаль. — Сегодня не горит, а завтра загорит. Тут грешно — как это говорят? — уклонят’ся! Так что совсем надолго-то не отчаливай.

— Господа, вы так насели на человека, как будто в последний раз его видите, — пропел Зина. — Дайте же ему немного личной свободы!

— А ты небыстр башкою, как я погляжу, — немедленно заворчал Озьма. — Если я про замётанное балакаю — дык как раз потому, что вижу не в последний раз, и видеть хочу не толькорожу, но и некоторое полезное шевеление.

— Будешь долго ждать — состаришься, без тебя уведут, — заметил какой-то незнакомый Диме голос.

— Будет долго ехать — без него обнесём, — успокоил незнакомца Озьма и неожиданно сентиментально добавил: — Это так, шоб знал, что в Порту всегда дела найдутся.

Посчитав этот момент удобным для побега, Гуанако скользнул в каморку к Диме. В дверном проёме мелькнули Озьма, Муля Педаль, Зина и пара чуваков, которых Дима всё равно не знал (в тельняшках). Все они были несколько нетрезвыми и очень весёлыми, да и сам Гуанако не отставал — чего стоила одна авоська с бутылками, лихо перекинутая через его плечо.

На дорожку и в дорожку.

Озьма, Муля Педаль, Зина и пара чуваков, которых Дима всё равно не знал, равномерно гудели за дверью.

Гуанако улыбнулся — так широко, что уголки его губ полезли за пределы лица. Он слегка наклонил голову, и Дима невольно дёрнулся, испугавшись, что те сейчас заденут потолок — и либо потолок проломится, либо Гуанако ударится.

Синие полосы отлепились от его тельняшки и начали кружиться в воздухе обручами. Дима хотел кинуть в них ручкой, потому что она тоже синяя, но сдержался. Ему пришлось отвернуться, потому что сейчас у Гуанако на лице должны были, как обычно, начать проступать дополнительные глаза — и вместо этого увидел глаза на своих ладонях: простые, круглые, чёрные, без век.

Глаз без век не бывает.

Не двигаясь с места, Гуанако тронул Диму за плечо обжигающе-горячей рукой, которая тут же потекла ему за шиворот.

— Опять? Дышите, доктор, дышите глубже.


Я, разумеется, думал, что это просто нервные переживания под конец чумы, но симптомы проходить не намереваются. Пытался понять, что же их всё-таки вызывает, но, кажется, мой организм плюнул на попытки поддержать иллюзию того, что это хоть как-то связано с внешним миром. Имитация Савьюра, пусть и идентичная натуральной (то есть я сам не знаю, было ли оно имитацией), никому даром не проходит.

Ну, чую, у меня будет ещё куча возможностей разобраться в нюансах съезда своей крыши.

Главное — бороться довольно просто. Нужно просто вспомнить, почему так на самом деле быть не может. Ну, скажем, синие полосы на тельняшке — это краска, пропитывающая ткань; если бы они отделились от белых, на их месте остались бы дырки. А если бы отделилась только краска, она была бы куда как менее заметна (просто попробуй прикинуть её удельный вес относительно ткани). Не говоря уж о том, что сам по себе, без хоть каких-то энергетических вливаний процесс разделения вряд ли мог бы произойти.

Рука не может быть настолько горячей, как мне показалось, потому что при такой температуре белки сворачиваются. Уж тем более не может быть жидкой. Ну и прочие анатомические странности опровергаются так же легко.

Понимаешь, да? Знания о мире, хранящиеся где-то в недрах башки, позволяют в нём убеждаться (или разубеждаться).

Я теперь просто ходячая листовка о пользе образования.

И вреде политики.

Правда, когда конечности на своих местах и тельняшки не разваливаются на цвета, всё равно постоянно приходится копаться в познаниях и проверять реальность окружающего мира (типа почти ежеминутно), а то будет как в первый раз (мне тогда померещилось, что комната перевернулась вверх ногами и что мы с Гуанако сейчас упадём на потолок). В неподготовленном виде галлюцинации могут, выразимся изящно, впечатлять. Зато если всегда быть готовым, на отрезвление уходит не больше пары минут.

Я после первого раза спросил Гуанако, не стрёмно ли ему и дальше путаться с психом.

Он заржал и ответил, что у него богатый опыт.

Но я и сам знаю, что стрёмно быть не должно.

Это ведь просто такой постоянный эспандер для силы воли.

Не говоря уж о том, что мне приходится гораздо больше читать, потому что некоторые законы окружающей действительности гораздо менее очевидны, чем тебе может показаться.

Ну или я тупой.

А теперь буду умный.


— И почему мне раньше не приходило в голову напялить на тебя тельняшку? — вопросил Гуанако тоном человека, который никогда не станет умным, зато продолжит западать на любые нетривиальные костюмы.

Особенно на те из них, которые можно встретить в портовом борделе.

— Не беспокойся, она ещё успеет тебе надоесть, — дальновидно предположил Дима.

Святотатыч взглянул на Гуанако и его крайне однозначное выражение лица с лёгким укором.

— Вы там побыстрее, вам же ногами придётся топать — нынче до воды даже Муля на такси ехать не решится, а грузовика прям щас дать не могу.

Никакого «там побыстрее» происходить всё-таки не намеревалось, ибо и правда надо было побыстрее. Корабль отходит по расписанию, даром что грузовой, а по всем портовым дорогам, пригодным для езды к воде и от воды, непрерывной колонной ползут грузовики с товарами. Такси там натурально обстреливают, чтобы движение не задерживали.

Серьёзное дело — свежеснятая блокада.


Это политический ход Святотатыча — разумный, наверное. Он какими-то своими святотатычевскими путями умудрился пронюхать о том, кого сажают в Бедроградскую гэбню на место Андрея — ещё до того, как его посадили. Какого-то чувака из гэбни Международных Отношений (которого мы с тобой всё равно не знаем). Святотатыч вышел с ним на связь, предложил сотрудничество. Какому-то чуваку это на руку: перейти на новую должность, успев напоследок снять блокаду Порта на должности предыдущей. Отличный послужной список.

Святотатычу на руку благодарность обновлённой Бедроградской гэбни.

Залог на безоблачное будущее ценой странного настоящего.

Видишь ли, Бровь, чуму в Порту вылечить невозможно. Сколько бы ни сделали лекарства все окрестные гэбни совместными усилиями, больных не переловить — не так работает Порт. Блокаду можно было продержать и подольше, но вряд ли это бы что-нибудь изменило.

В Порту ведь всякие болячки случаются, одной больше, одной меньше.

Совместных усилий Портовой, Бедроградской гэбен и гэбни Международных Отношений должно хватить на то, чтобы не особо выпускать чуму из Порта. А внутри —

— должно же что-то остаться внутри после того, как все разъедутся и Бедроград снова станет всего лишь ещё одним городом Всероссийского Соседства.

Если никто не убьёт меня за медлительность, сейчас я встану с чемодана, возьму его в руку, и мы с Гуанако пойдём на свой грузовой корабль.

Гуанако уверен, что мы не вернёмся. Я сомневаюсь. Слово, данное командиру, наверное, дорогого стоит, а наше участие в политике зарекомендовало себя с крайне сомнительной стороны — это правда. История оказалась слишком длинной, слишком сложной, слишком непохожей на правильный шпионский роман с настоящей интригой, настоящими героями и настоящими злодеями. Никто не выиграл, никто не проиграл — просто некоторые сменили род деятельности, а в Порту теперь водится одной болячкой больше.

Если бы это оказалось концом, любые читатели бы разочаровались.

Даже самая длинная, сложная и непохожая на правильный шпионский роман история не может заканчиваться запятой. Я не верю в точки, сомневаюсь в многоточиях и скептически отношусь к восклицательным знакам. И именно поэтому, когда мы с Гуанако сядем на свой грузовой корабль и перестанем существовать для  Бедрограда, я всё равно не поверю — не смогу поверить! — в то, что мы никогда не вернёмся.

Как же так, ответила бы ты, если бы могла, здесь наблюдается некоторый парадокс. Если история не может заканчиваться запятой, но ты не веришь в точки, многоточия и восклицательные знаки, то история не может закончиться в принципе!

Именно, сказал бы тебе я. Ты познала суть вещей.

Авторы шпионских романов бессовестно тебе врали.

В конце не ставится запятая, не ставится точка, многоточие и восклицательный знак; в конце попросту ничего не ставится, потому что конца нет, нет и быть не может. И чума останется в Порту, и гэбни продолжат ругаться, воевать и примиряться, и студенты продолжат прогуливать пары, и кто-нибудь когда-нибудь с кем-нибудь встретится, что-нибудь случится — и разве возможно будет провести границу и сказать, что вчера был конец одной истории, а сегодня началась уже другая?

Нет. Да и незачем это делать.

Потому что всё это можно объяснить гораздо проще. Попробуй — и многое станет понятнее. Мне вот стало.

Если никак не удаётся оборвать на запятой, если истории не находят ни точки, ни многоточия —

— может быть, вся штука в том, что на самом деле они попросту никогда не заканчиваются?


(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • День первый. Суббота
  •   Глава 1. Не лучший день в жизни Габриэля Евгеньевича
  • День второй. Воскресенье
  •   Глава 2. Яблоко
  •   Глава 3. Опять думать
  • День третий. Понедельник
  •   Глава 4. Варианты решения типовых задач
  • День четвёртый. Вторник
  •   Глава 5. Припев (первый раз)
  •   Глава 6. Идеология за лето
  •   Глава 7. Припев (второй раз)
  •   Глава 8. Приближение источников света
  •   Глава 9. Припев (третий раз)
  • День пятый. Среда
  •   Глава 10. Трое на одного
  •   Глава 11. Разделяй и херачь
  •   Глава 12. Женщина на корабле (здесь был Хикеракли)
  • День шестой. Четверг
  •   Глава 13. Брать след, отлеплять от земли
  •   Глава 14. Двоеточие и скобочка
  •   Глава 15. Опорный конспект
  •   Глава 16. О пользе чтения
  •   Глава 17. Не заслуживает жалости
  • День седьмой. Пятница
  •   Глава 18. Маленькие такие гвоздики
  •   Глава 19. Если достаточно сильно зажмуриться
  •   Глава 20. Помоеньки, родненькие
  •   Глава 21. Профиль
  •   Глава 22. Два заветных слова
  •   Глава 23. Слишком густые леса
  •   Глава 24. Он, Гошка
  •   Глава 25. 853
  • День восьмой. Суббота
  •   Глава 26. О где, о где они теперь
  •   Глава 27. Черёмуха
  •   Глава 28. О кто, о кто мог угадать
  •   Глава 29. Четверо безымянных
  •   Глава 30. Да или нет
  • День девятый. Воскресенье
  •   Глава 31. Максим, купи скопца
  •   Глава 32. Присмотреться
  •   Глава 33. Что-то, что не должно литься (Хрусть!)
  •   Глава 34. Слишком длинная, неправдоподобная и сопливая байка
  •   Глава 35. Бы
  •   Глава 36. Снились трещины
  • Не день десятый
  •   Чем всё закончилось с одной стороны
  •   Чем всё закончилось с другой стороны
  • Эпилог