Открытые глаза [Анатолий Абрамович Аграновский] (fb2) читать онлайн

- Открытые глаза [Документальная повесть о летчике-испытателе А. Гринчике] 273 Кб, 147с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Анатолий Абрамович Аграновский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

Как создается имя летчика? Работой. Тут ничто не поможет тебе выдвинуться в первые ряды. Только работа — твоя работа в воздухе, в небе. Ну, допустим, ты добился своего: тебе помогли, тебе поверили, тебе дали машину — новую, редкостную… Что ж, пожалуйста, садись, лети. Сумеешь оседлать ее – тебя заметят, и ты, как мечтал, станешь знаменитостью. Только учти: полет небезопасен. Новую машину изучали в лабораториях, «продували» в аэродинамических трубах, но как она поведет себя в воздухе, никто не знает. Если б знали, к чему тогда испытания? Может, она не будет слушаться рулей, может, на предельной скорости у нее отвалится крыло, может, случится в небе пожар. Да мало ли что может быть: ты ведь первый… Садись, лети.

Знай: тут ты не сможешь притвориться. Это в тылу фанфарон сойдет порой за смельчака, наглец — за героя. На передовой все становится на свое место: смелый там смел, трус труслив. Так вот на испытательном аэродроме всегда война: и вчера, и сегодня, и завтра. Если ты действительно смел, иди: машина ждет тебя.

Один полетишь. Один на виду у всех. И оценена будет не общая работа, в которой не видать, кем что вложено, а твоя работа, и только твоя… Ты все еще веришь в себя? Садись, лети. Но если плохо полетишь, тебя сразу уберут с аэродрома. Во имя твоей же драгоценной жизни турнут отсюда!

А если хорошо полетишь… Учти: тут мало быть смелым однажды. Собрать все силы в минуту опасности, задавить в себе на мгновение страх — на это способны, пожалуй, многие. Здесь труднее. Если ты хорошо полетишь, тебя признают. И окажут доверие: дадут испытывать новую машину. Еще более сложную.

Достанет у тебя сил на эту каждодневную войну с капризами машин, с небом, с самим собой — изволь. И если хорошо будешь работать, спасибо скажут тем, кто помог тебе: они не зря старались, стране нужны испытатели. Если ты мечтал о больших заработках — что ж, своим трудом ты заслужишь их, труд испытателя оплачивается высоко. Но жадность будет убита в тебе этой работой — она не из тех, за которые можно взяться во имя житейских благ. Желание славы привело тебя сюда?.. Тут надобно прежде всего договориться, что есть слава. Если ты мечтал, чтоб тебя узнавали на улицах и девицы ждали тебя у подъезда с мокрыми букетиками цветов, так этого не будет. Тогда уж надо стать лирическим тенором или, еще того лучше, актером кино — вот кому проходу не дают на улице. А известны ли тебе имена лучших наших летчиков-испытателей?.. Нет, тут шумной славы не выйдет. Впрочем, если ты тщеславен, бахвалься на здоровье! Только это уже не будет хвастовство: говорить о настоящих, взаправду пережитых опасностях — это не значит хвастать. Да и захочется ли тебе тешить своим сокровенным чье-то ленивое любопытство? А друзья и без твоих рассказов будут все знать: они всегда рядом с тобой.

Итак, собирай в кулак все лучшее, что в тебе есть — волю, выдержку, хладнокровие, смелость, преданность Отчизне — и иди. Твое будущее в твоих руках — работай. На этом пути ты заслужишь уважение товарищей, благодарность народа и скромное имя летчика-испытателя.

…О летчиках-испытателях эта маленькая повесть. В ней нет вымысла. Те, кого вы встретите на страницах книги, названы действительными именами. Потому что нельзя, на мой взгляд, «сочинять» такие судьбы, да и не к чему, когда сама жизнь знакомит нас с героями. Я видел этих людей, бывал у них на заводе и дома, в лабораториях и на летном поле, я сдружился со многими из них — пусть они останутся такими, какими и узнал их и запомнил. И если не удастся вложить эти судьбы в «единый сюжет», меня утешит другое: читатель будет знать, что все описанное случилось в действительности, имело, как говорится, место.

Мне осталось добавить, что я люблю этих людей, о которых решился писать.


ГЛАВА ПЕРВАЯ ЗАДАНИЕ

В начале августа 1945 года летчика-испытателя первого класса Алексея Николаевича Гринчика вызвали в Наркомат авиационной промышленности. Он отправился туда с утра. Надел новый коричневый костюм, в котором был (он знал это) особенно широкоплеч, надел белую ослепительную рубашку, с вечера приготовленную женой. Дина любила, чтобы муж был наряден. Он сделал вид, что соглашается на весь этот парад, лишь уступая ей. Вызов в наркомат Дину не встревожил: с тех пор, как Гринчик стал заместителем начальника летной части, ему часто приходилось туда ездить. О том, что на сей раз его вызнали не просто в наркомат, а к наркому, он не сказал.

Дина вышла на крыльцо проводить его. Так у них было заведено: куда бы он ни отправлялся (не только на полеты), она всегда провожала его. И всегда встречала. Утро занималось солнечное, просторное. Было тихо, аэродром еще молчал.

Жена снова придирчиво оглядела костюм мужа. Гринчик был хорош. Белый воротник красиво оттенял смуглоту его кожи. Она поправила воротник, стряхнула невидимую пушинку с плеча, задержала на плече теплую руку.

— Леша, может, наркома встретишь?

— Возможно, — сказал он.

— Леша, ты бы поговорил с ним…

— Опять ты об этом!

— Так ведь если к слову придется.

— Не придется.

— Леша, ты не сердись. Так нельзя жить, как ты живешь. Работа и работа, о себе совсем не думаешь. Ты ведь не просить — требовать имеешь право. Разве ты не заслужил?

— Многие заслужили.

— Другие в Москве живут. Вчера встретила Катю Лаптеву — помнишь их? На днях переезжают…

— Слушай, — сказал Гринчик, — не дождется того нарком, чтобы Гринчик у него квартиру просил!

Он ехал в город и по пути старался угадать, о чём пойдет разговор в наркомате. Проступков за собой он не помнил, выдающихся достижений тоже как будто не было. Продолжалась доводка старых машин, начались испытания двух новых, транспортных, особых новинок пока не поступало. В последний месяц Гринчик и вовсе не был на аэродроме, он отдыхал на Крымском побережье. Зачем его вызвали? Вчера Марк Галлай, узнав об этом, сказал: «Ясно. Тебя назначают начальником главка. А что? С таким загаром…»

— Мы пригласили вас затем, — сказал нарком, — чтобы предложить большую и очень ответственную работу. Речь идет, Алексей Николаевич, о том, чтобы вы провели испытания нового истребителя… Реактивного.

Так начался разговор. Разговор простой и в то же время, с точки зрения обычной логики, несколько странный. Гринчик сразу принял предложение, поблагодарил за доверие и честь. Нарком уточнил задание, назвал конструктора, помянул о сроках, объявил сумму вознаграждения. Гринчик сказал, что дело не в деньгах, что конструктора он знает, задание принимает, к работе может приступить хоть завтра. Они отлично поняли друг друга; агитировать летчика не требовалось.

Тема, таким образом, была исчерпана.

И все же нарком продолжал беседу. Он хотел, как он выразился, «полной ясности». Задание необычное, говорил нарком. Таких истребителей еще не было. И первым пойдет Гринчик, инженеров рядом с ним в полете не будет. Его потому и выбрали, что он сам по образованию инженер. Ручаться тут ни за что нельзя — надо, чтобы испытатель знал это. Ведь у него семья: жена и дочь. На такое дело человек должен идти с открытыми глазами… Гринчик ответил, что если бы ему нужны были гарантии безопасности, он выбрал бы другую профессию. О семье (вот оно и пришлось к слову) сказал, что жена его тоже выходила замуж с «открытыми глазами»: знала, за кого шла. «А машину я беру!» — упрямо заключил он. Но последнее слово нарком все-таки оставил за собой. Пусть Алексей Николаевич подумает, ознакомится с эскизным проектом, посоветуется с людьми и завтра даст свой окончательный ответ.

Странное дело, всегда одно и то же: им предлагают вести испытания. Предлагают? Да, конечно. В приказном порядке это не делается. Не было такого случая. Но не было ведь и такого случая, чтобы испытатель, настоящий испытатель, отказался от задания.

Значит, формальность? Пожалуй, что и так. Тебе предлагают машину, ты изучаешь ее, готовишься к полетам, ведешь испытания. Тебе и в голову не приходит погружаться в глубины психологии. Предложили, приказали — не все ли равно? Не приходит в голову и такой простой вопрос: вправе ли ты отказаться от полета? Плохо себя чувствуешь — обязан доложить. Считаешь задание неправильным — непременно скажи: обсудят. Просто боишься — ну, иди тогда в управдомы.

И все-таки это не формальность. Потому что идешь ты на испытания не по приказу, а всегда — хоть в сотый, хоть в тысячный раз — добровольно, по своей воле.

Иначе нельзя…

Впрочем, трудно нам сейчас угадать, какие мысли осаждали летчика в тот знаменательный для него день. Одно лишь можно сказать с уверенностью: сомнений не было. Было волнение, и нетерпеливое ожидание, и, конечно, гордость: его выбрали, Гринчика!

Надо вернуть словам их тогдашнее звучание: первый реактивный истребитель… Когда Гринчик услышал эти слова, буря воспоминаний должна была всколыхнуться в нем. Студенческие горячие споры; лекции профессоров о «далеком будущем» авиации; синенькие книжечки, которые он брал в библиотеке, изданные в Калуге на «средства автора» — К. Э. Циолковского, затем первые опыты, о которых шепотом говорили на аэродроме, и довоенные «странные» полеты Владимира Федорова на «ракетопланере», и смелые полеты Григория Бахчиванджи на первом в мире самолете с ракетным двигателем…[1]


И вот он строится, боевой реактивный истребитель, и нужен пилот, который поведет его в воздух, и этим пилотом будет он, Гринчик. Какая получится машина? Как она полетит без винта? Без винта, ведь черт побери! Струя газов — и все. Странно, непонятно… Жюлем Верном запахло в кабинете наркома, когда он произнес эти слова: реактивный истребитель. Для Гринчика они должны были прозвучать примерно так же, как самое первое упоминание о космическом корабле для первого космонавта Земли.

Что ж, он полетит. От него ничего не скрыли, и он пойдет, если надо, на любую опасность. С открытыми глазами.

В середине дня Гринчик появился на аэродроме, в летной комнате. Он не заходил домой и по-прежнему оставался в костюме, только воротник расстегнул. Открыл дверь и остановился на пороге, глядя на друзей.

— Ну, короли, поздравьте меня!

— Опять орден? — спросил Шиянов.

— Тю! Стал бы он хвастать, — сказал самый молодой из пилотов Виктор Юганов.

— Прибавление семейства, — догадался Анохин. — Сын?

— Я знаю, — сказал Марк Галлай.— Этот известный проныра и ловкач снова нас обошел. Тут, братцы, новым заданием пахнет!

Гринчик, сияющий, стоял перед друзьями. Вид у него был торжественный и неловкий. Такой вид бывает у человека, которому нежданно-негаданно привалило счастье и который стыдится своей удачи.

– Повезло мне, короли! — сказал он, — Ох, повезло!

«Короли» заволновались.

— Истребитель?

— Дальний транспортный?

— Высотный?

— Автожир?

Гринчик широко улыбнулся.

— Реактивный! — сказал он. — Реактивный истребитель!

И летчики обступили счастливца. Гринчик отвечал всем разом, и шумный этот разговор помог ему справиться со смущением. А летчики были по-настоящему взволнованы: они-то понимали, что значит для авиации эта новость. Впрочем, вели они себя по-разному. Виктор Юганов, тот откровенно восхищался: «Вот бы мне такую штуку!» Галлай маскировал свой интерес шуткой: «Ну, я ж вам говорил: ловкач». Шиянов старался сохранить равнодушно-деловитый тон, говорил, что, дескать, и на его век заданий хватит: «Без работы не останемся». Анохин порывисто поздравил Гринчика, а после замолчал, стал позади всех: его из-за серьезного ранения не допускали тогда к полетам. Надо ли говорить, что каждый из них рад был бы взять на себя задание, выпавшее на долю Гринчика, и взял бы, не колеблясь, как это сделал Гринчик. Да им всем и предстояли такие дела.

ГЛАВА ВТОРАЯ НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МЕСТЕ ДЕЙСТВИЯ

Аэродром прятался в лесу. Клены и березы тесно обступили летное поле, и, когда до них долетали порывы ветра, рожденные самолетными винтами, они медленно роняли листья на землю. Ветер тут же сникал в листве, кроны деревьев заслоняли крышу ангара, и это было кстати, потому что чужим глазам вовсе не следовало видеть, что там происходит.

Но много воды утекло с тех пор, тайное перестало быть тайным, и сегодня мы с вами вполне можем заглянуть на летное поле, пройти вдоль опушки по серой, примятой траве.

Ангар с пристройками, бензосклад, мастерские, радиостанция, летная комната — все это было, как на любом аэродроме. И широкие бетонные взлетные полосы, и набитая ветром полосатая колбаса на штоке, и приторный запах бензина, и всеми нарушаемый запрет курить — словом, если вам хоть раз в жизни пришлось видеть настоящий аэродром, вы можете, окружив его мысленно стеной леса, представить себе место действия.

По полю кочевало матерчатое «Т», поворачиваясь вслед за ветром. Ветер хлопал флажками на взлетной полосе. По ней бежали самолеты. К самолетам спешили пузатые бензозаправщики.

Людей на аэродроме было много: мотористы, до бровей вымазанные маслом, деловитые механики, молчаливые прибористы, щеголеватые электрики. Это были труженики, «работяги», как они сами себя называли. До глубокой ночи копались они у своих машин, потом отмывали руки чистейшим авиационным бензином, а на заре снова слышался ровный гул — опять они «гоняли» моторы.

Летчики приезжали поздно — часам к семи утра. Это был особый народ. Казалось, все тут делается для них. Для них «гоняют» по ночам моторы, для них метеорологи запрашивают погоду, для них повар дядя Сеня готовит летные обеды в столовой, для них хлопочет дежурный по аэродрому — чтобы они могли сесть в самолет и взлететь в небо. Все тут любили летчиков, гордились своими летчиками, рады были остановиться поболтать с ними, ну, хоть переброситься словом, выкурить папироску. И это тоже свойственно любому аэродрому.

Но будь вы хоть в малой степени знакомы с авиацией, вам непременно бросилась бы в глаза одна примечательная особенность: здесь не было одинаковых машин. Рядом с тяжелым транспортным самолетом стоял на приколе легонький истребитель и еще один самолет на трехколесном шасси, и двухместный разведчик, и, совсем уж неожиданно, планер. Машины были не серийные, как на всяком аэродроме, а разные — каждая не похожа на стоящую рядом. И в этом все дело.

Аэродром в лесу не простой, а испытательный.

Машины здесь опытные, полеты — экспериментальные, летчики — испытатели.

Начальник этой своеобразной летной части любил говорить, что его пилоты не только и не столько машины испытывают, сколько новые идеи. Так сказать, «облетывают» идеи ученых и конструкторов, проверяя их и воздухе. Аэродромные механики, люди, склонные к философствованию, говорили о своих пилотах еще решительнее: «Разве ж они на машинах? На чертежах летают!» Этот афоризм обнимал многое. Идеи приходили на летное поле одетыми в сплавы, сталь, алюминий. Но самолетами они еще не были. Это летчик своими полетами должен был решить: стать ли идее боевой машиной или в виде отвергнутого чертежа попасть в «полковую авиацию» (то есть лечь на полку архива).

На этих-то чертежах, идеях, если хотите,— мечтах, фантазиях, здесь поднимались так высоко, как с рядовых аэродромов никто еще не поднимался. Развивали скорость, какая была недоступна серийным, всем известным самолетам. Работали в воздухе — пикировали, делали петли, боевые развороты, бочки — так, как рядовые летчики еще не умели работать.

Здесь испытывался завтрашний день авиации.

Это не фраза. Если учесть, что обычный путь самолета — от замысла до серийного производства и массового освоения в частях — занимает несколько лет, то станет ясно, что люди лесного аэродрома действительно, без всяких метафор, жили, или, во всяком случае, трудились в будущем.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГРИНЧИК


Сохранилась его фотография, сделанная в тот день, когда он окончил аэроклуб. Гринчик снимался специально для своих стариков. Надо было, чтоб старики увидели, что он уже летчик, и что он прыгал с парашютом, и что сапоги на нем хромовые, и что он при часах. Юный Гринчик на карточке неимоверно горд. На комбинезоне — парашютный значок. Чуб торчит из-под шлема, очки-консервы, сдвинуты на лоб, взгляд картинно-героический. Штанины поддернуты так, чтобы, снизу видны были блестящие сапоги гармошкой. В левой руке — кожаные краги; рука, чуть вывернутая, лежит на бедре. И хоть неудобно ее так держать, зато часы видны. Вот только галстука нет: к этому, как он его называл, хомуту Гринчик всю жизнь питал неприязнь. Шея у человека должна быть свободной.

Рассказывают, в любой мороз кожанка была распахнута на его широкой груди, и рубаха нараспашку, и шлём сбит на затылок.

«Ты кто по национальности?» — спрашивали его. И Гринчик отвечал: «Сибиряк».

— Родился я в городе Зима, — говорил он, бывало, в кругу друзей.

— Я такого города не знаю, — смеялась какая-нибудь девица, поглядывая на Гринчика.

— Зимы не знаете? — Он комически грозно сдвигал красивые брови. — Это как Москва… Ну, чуть поменьше. И на карте есть.

Кто-нибудь из летчиков пояснял:

— Домик у железной дороги и водокачка — вот и вся Зима. Летали, видали.

— А водокачка какая! — говорил Гринчик. — Дворец!

На лесном аэродроме Гринчик работал с 1937 года. Он пришел сюда с виду спокойный, а внутри ощетинившийся: только тронь его, подшути над ним — даст отпор. Самолюбив был в ту пору до крайности. Позже, когда пришло людское уважение, эта черта стала не так заметна, а тогда видна была за километр.

Полный чувства собственного достоинства — еще бы: он летчик! — подошел Гринчик к порогу летной комнаты, распахнул дверь и увидел Чкалова. Чкалов сидел… под бильярдом.

Правило было такое: проигравший лезет под стол и произносит оттуда каноническую фразу (сколько раз потом,– смиряя гордость, выговаривал эти слова Гринчик, пока научился играть): «Я, пес шелудивый, лапоть презренный, играть в бильярд не умею, а туда же лезу играть с людьми. Поучите меня, граждане!»

Произносить надо было обязательно с душой, искренне, иначе заставят повторить все сначала: формально-бюрократических отговорок летчики не терпели. И Гринчик получил первый урок простоты отношений и авиационного товарищества, когда услышал, как Чкалов басовито и со всей искренностью, нажимая на «о», повторял:

— Поучите меня, граждане!

Да, Чкалов был замечательным человеком, и счастье было работать с ним. Он по-настоящему любил людей — это ощутил Гринчик и на себе. Потом Чкалов погиб, погиб на испытаниях новой опытной машины. Гринчик, сам того не замечая, перенял чкаловскую манеру говорить «с растяжкой», перенял чкаловскую походку.

Друзья иногда смеялись:

— Лешка, брось так ходить!

— Это как?

— На Коккинаки похож.

Чкалова не поминали: это было бы святотатством.

— Что?! — говорил Гринчик. — Коккинаки на меня похож! Ясно?

Все смеялись шутке. Но в шутку Гринчик вкладывал изрядную долю правды, и это тоже все понимали. Парень не хотел быть похожим даже на достойнейших. Зачем, когда он сам — Гринчик! В жизни он не желал довольствоваться малым. Он хотел большого. Большой борьбы, большой опасности, большой славы. Он знал: в авиации так все быстро движется вперед, что чужой тропой далеко не продвинешься: свою надо искать.

Расскажу о происшествии в воздухе, которое впервые заставило людей лесного аэродрома заговорить о Гринчике. Ему поручили тогда очень простое задание (до сложных, считалось, он еще не дорос): надо было ввести самолет в штопор и, отсчитав шесть витков, вывести из штопора. Вот и все. Ученым понадобилось знать усилия на руле поворота, для этого в кабине сверх обычных были навинчены динамометрические педали — педали-самописцы. Они сами расскажут на земле все, что надо рассказать.

Гринчик, набрав высоту, сбавил газ, взял ручку на себя и двинул ногой левую педаль до упора. Машина замерла на миг, клюнула носом и пошла кружить. Штопор как штопор, ничего особенного. Только летчик, отсчитав шесть витков, хочет вывести машину, а она не выводится. Он жмет ногой что есть силы — педаль все равно в положении «на штопор». Заскочила за шпангоут, заклинилась намертво! Что делать?

В небе над самым аэродромом кувыркалась черная точка. Через определенные промежутки времени, очень короткие, крылья самолета попадали под солнечные лучи, и тогда темная точка на мгновение вспыхивала. И снова, ввинчиваясь в воздух, самолет нырял вниз… Пожилой инженер, руководитель испытаний, замер, задрав небритый подбородок кверху. Губы его шевелились, будто он молился. «Седьмой виток, восьмой… десятый… пятнадцатый…» — больше инженер не считал. Лицо у него стало серым. Странная тишина повисла над полем: не было слышно привычного однообразного гула: мотор, захлебываясь, сипло свистел. «Что же он? — шептал инженер. – Прыгать надо. Прыгать!»

А Гринчика зло взяло. Прыгать? Просто так, из здоровой машины — прыгать? Она же целехонька, и из-за какой-то ерунды, о которой и доложить-то будет совестно, прыгать! Он отвязал ремни и, вместо того чтобы вылезать из кабины, сунулся в нутро ее, вниз — выламывать эту чертову добавочную педаль.

Нет, надо точнее представить себе все это. Самолет валится вниз. Летчика швыряет из стороны в сторону. Виток, еще виток и еще — счет потерян, все сильнее это бешеное вращение. Страх приближает землю — кажется, она совсем уже близко. А летчик ворочается в темноте и не видит ни земли, ни неба, ни высотомера на приборной доске… Это продолжалось бесконечно долго — около двенадцати секунд.

Люди на земле замерли, для них время тянулось особенно долго. Метров триста оставалось до земли, когда самолет вдруг клюнул носом. Инженер зажмурился и тотчас услышал рокот мотора. Успел Гринчик! Сорвал прибор, вышел из штопора в пикирование, выровнял машину, пошел к земле.

Первой подбежала к самолету тоненькая большеглазая медсестра. Гринчик успел к тому времени вылезти из кабины, отстегнул лямки парашюта и стоял на земле, расставив широко ноги.

— Здравствуйте, девушка!

— Кровь… — сказала она. — Кровь на руке.

— Царапина, — ответил он. — Педаль, будь она неладна!

Перевязывая большую ободранную руку, она поеживалась и тихонько охала от его боли, которой он не мог не испытывать, хоть и молчал. «Да, царапина…— думала она. — Девчата в санчасти говорили, что у летчиков царапин не бывает. Если уж гробанется, то все… Неужели он мог разбиться, Гринчик? Насовсем?»

— Ну, плакать ни к чему, — сказал он. — У нас в Сибири так не положено.

— И вовсе я не плачу. Давайте другую руку. Чего мне плакать?

Это была его будущая жена.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ЧИСТАЯ НАУКА


— Вы, Дина, не слушайте Гринчика, — говорил Марк Галлай. — Он вам скажет, что в авиации главное — героизм. А вы не верьте. Вы, Дина, меня слушайте, вам одной по секрету скажу: авиация — это труд. Запомнили? Просто летчики за время существования авиации столько наврали девицам о героической профессии, что сами в это поверили.

Дина смеялась: Марк такой шутник! А он, если правду говорить, не очень-то шутил. Привычка у него такая: облекать в шутливую форму даже серьезные мысли. Галлай в самом деле считал, что авиация требует от людей прежде всего солидных знаний и большого труда.

Работа летчика-испытателя, если разобраться, ничем не отличается от работы любого другого исследователя. Разница, конечно, есть, но не по существу, а по форме: «лаборатория» летчика не на земле, а в воздухе. И он не может, скажем, во время опыта посоветоваться с коллегами, позвонить по телефону начальству, «освежить в памяти» литературу или вообще отложить решение на завтра.

Ему на решения даются секунды. И Галлай и Гринчик дружно высмеивали обывательские, как они выражались, представления о некоем «заложнике с бледным челом», который садится в самолет, чтобы узнать, полетит он или развалится. Чепуха это! В наше время если уж строят самолет — значит, полетит. И забота наша — проверить новую конструкцию на разных режимах, изучить возможности машины, выжать из нее все, что она может дать, это чистая наука. А страхи — для девиц.

Когда Дина, наслушавшись таких рассуждений, спросила, чем же все-таки занимается испытатель в воздухе, Галлай огорошил ее, спросив:

— А вы в Большом театре бывали?

— Конечно, была.

— Колоннаду помните?

— Сто раз видела.

— Тогда скажите: сколько там колонн?

— Колонн? Кто ж этого не знает? Колонн там… Ну, как же. Сейчас скажу… — И оказалось, что Дина не знает. Сто раз проходила мимо, а не помнит.

— Колонн там восемь,— сказал Галлай. — А работа испытателя в том и состоит, чтобы все помнить.

И опять это не было только шуткой. В самом деле, прилетишь после сложных испытаний, а тебя уже ждут инженеры, конструкторы, ученые из ЦАГИ — человек двадцать. Обступят со всех сторон и начинают допрашивать. На каком режиме услышал толчки о моторе? Когда фонарь начал запотевать? Высота в момент выхода из пикирования?..

— Простите, пожалуйста, еще один вопрос: какие были в этот момент обороты двигателя?

— Да-да, и еще: какая была температура в кабине?

Сиди и вспоминай: какая была температура в то мгновение, когда самолет бросало вверх, а тебя страшная сила вдавила в кресло. Всего, конечно, не упомнишь. Нужно удержать в памяти главное — то, о чём тебя обязательно спросят. А все второстепенное, лишнее — вон из головы. Для этого и нужны знания, привычка к анализу, опыт. Впрочем, опыт — это и есть свод привычек. И еще нужна работа, постоянная, упорная работа.

Галлай не случайно так много говорил о роли анализа и значении науки. Он не только говорил. Обложился книгами, ездил через день в институт, всерьез занялся теорией. Ему предстояли очень сложные полеты.

…Серия загадочных катастроф прокатилась незадолго до того по всем странам мира. Очевидцы с земли наблюдали лишь мгновенный взрыв самолета. И прошло немало времени, пока ученые разгадали причину аварий — особого типа нарастающие вибрации крыла. Они росли с такой силой, что машина разваливалась в воздухе на куски. Потому это и выглядело с земли, как взрыв. Новому явлению дали имя — «флаттер». Это было нежданное дитя (хочется сказать: «отродье») новых, высоких скоростей.

В ЦАГИ пришлось организовать «группу флаттера». Ученые-аэродинамики создали общую его теорию и разработали новый метод расчета. Отныне для каждого нового самолета определялась «критическая скорость», и флаттер стал не опасен. Требовался, однако, эксперимент в полете: надо было практически подойти к пределу безопасности, не залезая при этом во флаттер. Этот орешек и предстояло раскусить Галлаю.

Как тут построить эксперимент? С флаттером шутки плохи… Ученые придумали. На тяжелом самолете, взятом для испытаний, установили сложную систему приборов, которые и должны были предупредить пилота о приближении опасности. Галлаю оставалось, как он объяснял друзьям, сесть в кабину, подняться в небо и там постепенно наращивать скорость до критической. Осциллограф сам покажет предельную скорость — момент, когда «дальше нельзя». Метод абсолютно верный.

Так все и считали. Но был на лесном аэродроме старый летчик, один из первых испытателей с инженерным образованием, Александр Петрович Чернавский. Он выслушал Галлая скептически.

— Смотри, Марк, на страшное дело идешь. Я вот в прошлом году тоже врезался во флаттер. Крыло оторвало в один момент. Как я успел выпрыгнуть, до сих пор не пойму!

— То, Александр Петрович, случай, а я заранее знаю, на что иду.

— Нет, Марк. Если бы метод был, как ты говоришь, верный, тогда его и проверять не к чему. Однако поручили тебе — значит, нужно. Ты все же пораскинь мозгами. Помни: осторожность — лучшая часть мужества.

— Это что же, писатель какой-нибудь сказал?

— Летчик. Громов Михаил Михайлович.

Галлай начал «раскидывать мозгами»: как быть, если обманут приборы и он, не предупрежденный, врежется во флаттер?.. Единственное спасение — сразу погасить скорость. Убрать газ? Но тогда тяжелый самолет неминуемо опустит нос, начнет снижаться, то есть на какое-то мгновение даже ускорит полет. А флаттеру много и не надо: секунда-другая — и «взрыв». Нет, этого мало — убрать газ. Нужно еще взять штурвал на себя, чтобы самолет пошел вверх, затормозился на подъеме. Но при сильной вибрации штурвал может выбить из рук. Даже наверняка выбьет. Что же тогда делать?..

Только после испытаний Галлай понял до конца, какой драгоценный совет дал ему старый летчик. К критической скорости он подходил очень осторожно, постепенно. Летел не один, в задней кабине сидел инженер-наблюдатель, следивший за показаниями осциллографа. Время от времени Галлай слышал:

— Нормально… Все нормально.

— Добавлю пять, — говорил Галлай, берясь за сектор газа.

— Давайте… Нормально.

— Добавлю пять.

— Давайте…

Галлай снова едва уловимо убыстрял полет. Все шло, как и было задумано, воздушный эксперимент мало чем отличался от наземного, «коллеги» даже беседовали по телефону. И вдруг машину залихорадило, началась бешеная тряска.

Подвел осциллограф; сигнал опасности он подал в тот момент, когда самолет уже врезался во флаттер. Галлай успел почти инстинктивно убрать сектор газа, но штурвал сразу выбило из рук. Это был, как вы понимаете, случай, когда ни смелость, ни хладнокровие, ни физическая сила не могли помочь человеку — только разум. Только научное предвидение…

С земли не увидели «взрыва». Дело в том, что Галлай еще на земле до конца продумал свой эксперимент. Вот что он сделал. На современных самолетах есть триммеры — устройства, создающие определенное стремление рулей. Это и учел Галлай. И во время опыта настроил рули таким образом, что они все время тянули самолет вверх. Другими словами, машина как бы сама стремилась задрать нос, и летчику силой приходилось держать ее в горизонтальном полете. Это было нелегко, но зато в опасный момент Галлаю не требовалось тянуть штурвал на себя — нужно было лишь перестать его удерживать. Когда штурвал выбило из рук пилота, самолет сам полез в гору. Так была погашена скорость и укрощена стихия флаттера.

Летал Галлай, как уже сказано, не один. Когда у инженера-наблюдателя спросили, сколько времени продолжалась вибрация, он сказал: «Минуты две, не больше». Галлай лучше оценил обстановку: «Двадцать секунд». Прибор, записавший колебания, не волновался и потому ответил наиболее точно: флаттер длился ровно семь секунд.

В такие секунды люди седеют.

Гринчик на радостях обнял Марка, хлопнул его по плечу.

— Старый черт! — сказал ему. — Как я рад, что ты живой.

– Твоя радость – щенок в сравнении с моей. — ответил Галлай.


ГЛАВА ПЯТАЯ ПОЛЕЗНО ЛИ ОБРАЗОВАНИЕ?


Они должны были пройти долгий и сложный путь, прежде чем доказали свое право на большую работу, прежде чем им доверили испытания первых реактивных машин.

Гринчик после случая с педалью был признан «штопорником» и провел серию полетов на новых истребителях, проверяя, каковы они в штопоре. Ввести машину в штопор и вывести из оного — этого уже было мало. Надо отработать различные варианты «ввода» и «вывода». Надо нарочито допускать при этом ошибки, чтобы проверить, не ведут ли они к катастрофе… Гринчик работал азартно, очень рискованно, но «почерку» его уже была свойственна уверенная свобода мастера.

— Да… — задумчиво сказал однажды, глядя на штопорящий самолет, Александр Иванович Жуков, самый старый из испытателей. — Парень с перцем. Далеко пойдет!

Тут было чем гордиться, честное слово! Пожалуй, Гринчик ценил эти свои «рядовые» полеты больше, чем знаменитый подвиг с педалью. То был глупый случай, а тут все от начала до конца продумано им самим. Тогда опасность нежданно навалилась на него, а тут он сам шел навстречу опасности, сам, но своей воле, создавал острые ситуации.

— Эх, и повезло мне, Маркуша! — говорил он другу — Такие задания дают…

Галлай в ответ только посмеивался.

— Опять заносишься, Лешка! Знаешь, кто был первым испытателем?

— Кто?

— Петух! Петух на воздушном шаре.

— Марк! — говорил Гринчик. — Если завтра ты проснешься убитым, имей в виду: это будет моя работа.

И все же он «заносился», и это плохо кончилось. Как-то ему дали пустяковое задание — обычный полет на знакомой машине. Идя с парашютом на поле, он встретил остальных пилотов.

— Ты куда, Леша?

— Да так, чепуха, взлет — посадка. Вы меня дождитесь, я мигом!

Дул боковой ветер, довольно сильный. Гринчик ветра не учел — это была его первая ошибка. Лишь подходя к земле, почувствовал, что зашел неточно: машина чуть отклонилась от бетонной полосы. Он подумал, что надо бы уйти на второй круг, но тут представились ему насмешливые улыбки друзей-пилотов: что, мол, с первого раза не вышло? И старые летчики там. Скажут: «Эге, браток, и интегралы, выходит, не помогли?» Гринчик решительно пошел на посадку — это была его вторая ошибка. Самолет коснулся земли как будто мягко, Гринчик совсем успокоился, но вслед затем заметил, что машину относит влево, в глубокий снег. Он решил быстро исправить положение, с силой притормозил и в то же мгновение понял, что не следовало тормозить, — это была его третья ошибка. Толчок, удар — и самолет зарылся носом в землю. Капот!

…Но я ловлю себя на вечном просчете литераторов, пишущих об авиации, — опять происшествие! Будто в самом деле вся работа летчиков состоит из поломок, аварий и прочих «шумов» и «тресков». Это ведь не так.

Разумеется, не так. Тысячу раз прав Галлай: суть дела в работе. В каждодневной, рядовой и невидимой, потому что она неэффектна, работе пилотов. Вот они работают неделю, две недели, месяц, три месяца, работают без происшествий, нормально — конечно, это главное… Только, я думаю, и в романе о сталеварах вряд ли заинтересовало бы кого-нибудь подробное, день за днем, описание всех рядовых, спокойных «нормальных» плавок, хотя из них и складывается жизнь завода. Видимо, и там писатель будет искать моменты острые, решающие, когда наиболее ярко проявляются характеры людей. Правда, сталь варят не в небе, под ногами сталеваров твердая земля, и потому «происшествия» там выглядят по внешности легче.

Возможно, я и не прав, но, да простят мне летчики, буду все же продолжать рассказ об очередном происшествии на лесном аэродроме. А читатель запомнит, что между подобными событиями лежит в авиации ровная полоса повседневной, иногда очень трудной работы. Было у Гринчика двадцать, тридцать, сто нормальных полетов и вот — сорвался…

Он чертыхнулся, сдвинул фонарь, выпрыгнул из кабины. Внизу под горячим еще мотором растекалось пятно талого снега. Гринчик присел на корточки: так и есть, капот покорежило, сдавило гармошкой. Не чувствуя холода, разгреб снег руками: винт тоже был изрядно помят.

— Н-да… — протянул кто-то из стариков, осмотрев повреждения. — И интегралы, выходит, не помогли!

Гринчик не ответил. Возился в снегу, помогал трактористу прилаживать трос. Что он мог сказать? Сам виноват, один во всем виноват. Так и скажет на любом разборе, крутить не станет! Эх, до чего же неладно все получилось!.. Трактор легонько стронулся с места, самолет покачнулся и тяжело ухнул в снег. После этого Гринчик сказал:

— А теперь пошли в аварийную комиссию.

Летчики молча потянулись за ним. Анохин подошел, хлопнул его по плечу. Не робей, мол. Ну, вышла такая история. Бывает…

Галлай молчал. Он хорошо понимал друга, и, кажется, в первый раз не нашлось у него шутки — был он мрачен. Год назад и у Галлая была история в таком же роде: покорежил обшивку на скоростном бомбардировщике, разбил остекление. Ему тогда ничего не простили: ломаешь, голубчик, новые машины, иди-ка опять на старые. Месяца два пришлось ползать на бипланах. С них двоих спрос был особый. Нужно совершить что-то необыкновенное в воздухе — тогда только поверят. Десять раз повторишь подвиг — начнут признавать. А сорвешься хоть один раз — и начинай все сызнова.

Это и вправду так. Дело в том, что, почти одновременно придя на лесной аэродром, они успели окончить авиационные институты: Гринчик — московский, Галлай — ленинградский. Оба были, следовательно, дипломированными инженерами. А в те предвоенные годы тип инженера-летчика в авиации только складывался и — как бы это сказать помягче? — казался странным.[2]

Старые воздушные волки ценили в пилоте прежде всего то, чем сами отличались, — смелость, хватку, находчивость, физическую силу. Высшее образование было тут вроде бы и ни к чему. А инженеры считали, что дело пилота — летать, и нечего ему совать свой нос в инженерию. И те и другие посмеивались над «гибридом» двух профессий: они, мол, и инженеры так себе и пилоты не ахти.

На лесном аэродроме друзей встретили поначалу откровенным недоверием. Эту стену им приходилось пробивать вместе, и успех одного был успехом другого.

Как знать, может быть, Галлаю и не поручили бы испытания на флаттер, если бы не поверили после «штопора» Гринчика в силы инженеров-летчиков. А когда Галлай провел эти рискованные полеты и даже «побывал во флаттере», отсвет уважения, завоеванного им, лег и на могучую фигуру Гринчика: вот они, значит, что умеют, эти летчики-инженеры!

Само собой разумеется, точно так же ошибка одного из друзей становилась в какой-то мере помехой на пути другого.

— Нет, братцы, — говорил им теперь какой-нибудь «благожелатель». — Летать, по-настоящему летать, вы никогда не будете.

— Один вопрос, — перебивал Гринчик. — А у вас никогда не было ошибок?

— Не в них дело. Опыт показал, что вообще инженеры-летчики гробят машины. Вот у нас на Центральном тоже работал один: как ни взлетит, так обязательно вынужденная… Пришлось его отчислить.

— Факт научный, — соглашался Гринчик. — Может, у него возраст не тот?

— Зачем же. Моего примерно возраста.

— Так вам ведь за сорок, а? Мы-то как будто помоложе будем.

— А вот, рассказывают, в Харькове тоже летал один инженер. Так его винтом на взлете зарубило. Понятно?

— Скажите, пожалуйста! — ахал Галлай, – А может, его не за то зарубило, что с высшим образованием?

Но тут уж, каков бы ни был чин «благожелателя», взрывался Гринчик:

— Пошли, Марк! Глупые его возражения!

Однако все это было не так просто. Может быть, не случайно Гринчик всегда старался подчеркнуть свою «авиационность» — походкой, взглядом, одеждой. В нем, как и в его друге, видели прежде всего инженера. От них еще ждали доказательств того, что они, несмотря на свое высшее образование, способны хорошо вести испытания.

Какая чушь, скажете вы. Кто это — «несмотря»? Где, когда, в каком деле образование может помешать человеку?

Увы, если это и чушь, то не такая уж очевидная. Судите сами. Инженеры, создавшие машину, посылают испытателя в полет. Он в небе один, они не могут подняться вместе с ним. Они ждут летчика на земле. Вернувшись, он обязан доложить им, что было в воздухе. Доложить как можно точнее — недаром испытателя стараются «допросить» обязательно тотчас же после посадки. Нужны наблюдения пилота, ощущения в чистом виде. А раздумья его по поводу машины интересны куда меньше: тут, на земле, найдутся инженеры и более опытные и более знающие. Пуще огня боятся инструкторы летчика, склонного к преувеличениям. Факты и только факты! А ведь человек, умудренный высшим образованием, всегда способен что-то «домыслить». К тому, что было, он присочинит еще и то, чего не было, но что, согласно теории, могло бы случиться. Наболтает с три короба, а потом сиди, разбирайся…

Старые летчики со своей стороны тоже вступали в спор. Что в работе испытателя важнее всего? Решительность и решимость. Там, в воздухе, раздумывать некогда. И варианты решений прикидывать тоже некогда — это тебе не конструкторское бюро. Там надо решать! Не «мыслить», не «предполагать», а действовать. И тут уж опыт, хватка, чутье, быстрота реакции, наконец, простая физическая сила больше помогут человеку, чем знание всех теорий мира. Мало того, «интеллигентская рефлексия» скорее повредит ему. Когда на решения отпущены доли секунды, мысль не должна блуждать среди аналогий и цепляться за ассоциации. Когда борьба идет не на жизнь, а на смерть, излишне развитое воображение тоже пользы не принесет. Так или примерно так рассуждали в ту пору многие. И весь предшествующий опыт авиации, вся изумительная работа лучших наших испытателей, которые с интегралами отнюдь не были знакомы, вроде бы подкрепляли позицию «противников образования». Спор был долгий, сложный, и решить его мог только один судья — жизнь.


ГЛАВА ШЕСТАЯ БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ


Вдруг с Доски почета исчезла фотография Гринчика. Это было обнаружено вечером, когда испытатели возвращались с летного поля.

— Товарищи, Гринчика украли!

Общий шум, смех. Все обступили ярко освещенную доску. От карточки остался один прикнопленный уголок.

— Ты только, Лешка, не зазнавайся, — сказал Галлай. — Срывали, конечно, меня. Это каждому ясно. А было темно, вот случайно ты и подвернулся. Ну, и стащили тебя: все лучше, чем ничего. Не уходить же с пустыми руками.

А Дина стояла чуть поодаль и радовалась, что уже вечер: темно, никто не видит ее. Если 6 увидели, все бы догадались…

Но разве можно что-нибудь скрыть от девчат лесного аэродрома? Первой, как водится, всполошилась лучшая Динина подруга:

— Ты что, Динка, всерьез?

— Не знаю… — отвечала бедная Дина. — Ничего я, Капа, не знаю,

— Имей в виду и запомни, что я тебе говорю, — быстро-быстро шептала Капа.— У Гринчика так: сперва на мотоцикле пригласит кататься, потом в театр, потом будет целоваться — целуется он хорошо — и все.

— А ты откуда знаешь?

— Все знают! Если мне не веришь, лучшей твоей подруге, можешь у Полинки спросить из метео. Она тебе расскажет!

— Ну и пусть.

— Динка, головы не теряй! Им нельзя наши чувства показывать. А то и с тобой так: сперва мотоцикл, потом театр, потом целоваться — и все.

— Как это «все»?

— А бросит. Ему быстро надоедает. Знаешь, он какой, Гринчик!

— Напрасно ты мне все это говоришь, Капитолина. Мне это ни к чему. Он на меня все равно никакого внимания…

И вдруг — это было в начале марта — после полетов Гринчик подошел к ней.

— Дина, вы на мотоцикле когда-нибудь катались?

«Вот оно!» — вспыхнула Дина.

— Нет, Гринчик, не каталась.

— Очень хорошо. Здорово! — Он улыбнулся. — Люблю открывать людям то, чего они еще не знают. Мотоцикл у меня знаете какой? Птица! Поехали со мной в Бородино.

— Поедемте, Гринчик, — просто согласилась Дина, ничуть не скрывая своей радости.

Она старательно подготовилась к прогулке, надела единственное свое выходное платье, туфли на высоких каблуках. Пальто ее, по общему приговору девчат, вышло из моды. Капа одолжила свое, наимоднейшего фасона. Чужое пальто не грело, и Дина основательно продрогла,пока ехала на мотоцикле, хотя день был теплый и кое-где даже стаял снег.

На Бородинском поле Гринчик как-то сразу, без предисловий перешел с ней на «ты».

— Смотри, Дина! Здесь мы били французов!

Она смотрела: поле как поле. Снег и грязь. Лошаденка везет сани. Серая деревня, дымки над избами. Серые камни памятников.

Вежливо спрашивала:

— А откуда они наступали?

Он, оказалось, все знает.

— Здесь, Дина, на кургане, стояла наша батарея. Редут Раевского. И Багратион здесь был похоронен. А они шли с запада, оттуда. Открыли огонь сразу из сотни пушек… Да ты не слушаешь!

Она с трудом поспевала за ним — они шли по снегу от памятника к памятнику — и думала: «Что мне в этом Бородине? Еще понятно, если бы экскурсия. Неужели он приличнее ничего не мог придумать? Пригласил, называется!»

— «Неприятель отражен на всех пунктах», — читал Гринчик надпись на обелиске. — Как сказано, Дина!

У нее промокли туфли, она корила себя: нашла что надеть! И все ждала: сейчас все будет позади — и ветер, и мокрый снег, и эти холмы, а за ними — неизъяснимое счастье.

— Держи, Дина, ФЭД. Снимешь меня. Следи, чтоб не дрогнула рука. Чтобы орел, памятник и я!

Она не видела ни орла, ни памятника — одного Гринчика. Большого человека с ласковой фамилией и ясными глазами. Самого лучшего на свете.

— Ты смотри, в этом Бородине всегда необыкновенный закат. Видишь? Здесь солнце садится не как везде… Эх, Дина, какая хорошая Россия, как в ней дышится легко! Да ты не смотришь!

А она смотрела на него, только его одного и видела.

Они отогревались в маленьком туристском домике у околицы деревни Горки. Гринчик осторожно держал в своих лапах маленькие туфельки, сушил их у печки и ругал себя остолопом за то, что таскал ее по снегу. А она сидела рядом с ним, смотрела на огонь и думала: неужели это правда, что вот они вдвоем с Гринчиком и он держит в руках ее туфли, согревает их, чтобы ей, Дине, было тепло. Пожалуй, она уже догадывалась, что этот уходящий день, который запомнится ей на всю жизнь, и был настоящим счастьем.

Домой они вернулись только к ночи. Он еще не поцеловал ее.

— …Дина, вы «Лебединое озеро» смотрели?

Прошло с неделю после памятной поездки, и вот он снова приглашает ее.

— Нет, Гринчик, не смотрела.

— Здорово! Опять, значит, открою то, чего вы не знаете.

И тут Дина, ужасаясь собственной смелости, покачала головой. И сказала, что не пойдет с Гринчиком в театр.

— Почему, девушка?

Глядя ему прямо в глаза, ответила:

— А зачем мне от своего счастья отказываться!

— Как это? — удивился Гринчик. — Не пойму.

— Вы ведь так, я знаю: сперва на мотоцикле кататься, потом в театр, потом целоваться — и все. А я не хочу… — У нее чуть дрожал голос, но совершенная искренность и прямота были во взгляде. — Вы ведь нравитесь мне. Гринчик. Очень!

И он впервые растерялся перед таким бесстрашием правды.

— Какая вы… смелая девушка.

В театр они все же пошли. Дина стояла у подъезда, падал мокрый снег, она была все в тех же туфельках на высоких каблуках и чуть не плакала, И ждала. Ходила, чтобы убить время, вдоль высоких колонн – колонн было восемь, теперь она на всю жизнь запомнит это.

Вот уже все вошли в театр, а она ждала. Он пришел через десять минут после начала: полеты задержали.

— Ждете, Дина?

– Жду.

— Вы какая-то особенная… — сказал он. — Другая бы за колонну спряталась, но пришла бы не первая.

— А зачем? Я хочу с вами, Гринчик, в театр.

Очень часто ссорились. Пять дней любовь, любовь — и вдруг все врозь. Как-то по весне она подкрасила губы. Девчата сказали, что так ей лучше. Глянула в зеркало: рот стал тверже, определеннее, исчезла детская припухлость верхней губы. Она улыбнулась себе — улыбка вышла лукавая и загадочная. А он увидел — разозлился.

— Будешь со мной, Дина, — краситься не позволю.

— Ну, это мы еще посмотрим! — сказала она и улыбнулась «загадочной улыбкой».

Гринчик взял ее за руку.

— Пойдем в лес.

От аэродрома в любую сторону два шага — и лес. В лесу была весна. Даже хмурые ели надели на лапы желтые кисточки молодых побегов, на соснах зажглись свечи новых ростков. А небо синее-синее, и по нему плыли белые облака.

— Красиво, девушка?

— Ох, красиво!

— Так ведь это природа, натура, потому и красиво. Смотри. Пыль на листьях, и все равно красиво. А ты рот мажешь!

У Дины появился друг на аэродроме, механик Федя Лаптев. Она знала, что нравится ему. И вела игру старую, как мир: чтобы пленить одного, не лишала надежды другого. Федя был славный малый, добряк. Она вдруг захотела изучить настоящую авиационную специальность, и Феде пришлось знакомить ее с работой моторов.

Гринчик хмурился. Как-то сказал ей: пусть не выходит замуж за летчика. Вот Лаптев — чем не жених? Парень видный, к ней относится хорошо, не летает — с ним она будет как у Христа за пазухой.

Дина вдруг рассмеялась:

— Ох, какая скучища!

— Что? — не понял Гринчик.

— Жить у кого-то за пазухой.

Они целовались и были очень счастливы.

— Скажи, — спрашивала Дина, — любишь меня?

Он долго смотрел в ее глаза, большие, сияющие, нежные, и снова целовал.

— Любишь меня? — спрашивала она.

— В Сибири такого слова нет. Ты хорошая.

И снова целовались…

Гринчик уезжал на месяц в командировку на серийный завод. Было напряженное время — май 1941 года. Говорили, скоро война. Дина извелась за этот месяц. То ей мерещились опасности, которые подстерегают его — он ведь поехал на испытания. То представлялись красавицы, которые отнимут у нее Гринчика. Капа, как и положено подруге, подливала масла в огонь. «Я тебе говорила? Я тебя предупреждала, Динка. Ты смотри: год знаком с тобой, четвертый месяц ухаживает, а намекал хоть раз о женитьбе?» И в самом деле, не говорил. Проверял ее, что ли? Присматривался? А может, права Капитолина: просто время с ней проводил от скуки…

Гринчик приехал, посмотрел на нее, и она сразу поняла: нет, не разлюбил.

— Завтра ты свободна, Дина?

– Свободна, Алеша.

— Здорово! А послезавтра воскресенье. Поехали сейчас в Бородино, а? На двое суток.

Она вдруг испугалась.

— Как это? С ночевкой?

— Конечно, с ночевкой.

— Нет, Гринчик, что вы! Ни за что не поеду.

Он помрачнел.

— Выходит, я бандит в ваших глазах? И доверия мне нет… Ничего вы не поняли во мне, девушка!

Повернулся и пошел. Большими шагами, прямиком через поле. Ей показалось, что навек теряет его.

— Алеша, я поеду… Поедемте.

Но он ушел, не обернулся. Потом она видела: промчался на своем мотоцикле. Один — все равно поехал.

А через неделю сам подошел.

— Дина, ты не обижайся на меня. Пожалуйста. Ну, может, я виноват…

— Не надо, Гринчик. Я очень верю нам. И давайте поедем в Бородино.

Он долго смотрел в ее глаза.

— Сейчас, ладно?

– Да.

— Паспорт не забудьте взять,— зачем-то напомнил он.

И, не останавливаясь на Бородинском поле у своих любимых памятников, прикатил прямо в поселковый Совет. Дина была в брюках, сапогах, запыленной косынке. Маленькая, растерянная, боящаяся верить своему счастью, вошла с Гринчиком в бревенчатый домик. И все было как во сне. А когда получила обратно свой паспорт и увидела фамилию «Попова», удивилась, почему не «Гринчик»? Спросила:

— Скажите, пожалуйста, вы нас в самом деле расписали? По правде?

— По правде, — сказала пожилая регистраторша. — Поздравляю вас, товарищи…

— А почему фамилия Попова?

— Паспорт вам переменят по месту жительства. Поздравляю вас, товарищи, с законным браком!

Дина расплакалась. Потом новобрачные носились на мотоцикле по Бородинскому полю. И Дина опять летела с Гринчиком — впереди он, она за ним, — и теперь это было навсегда. Она слушала, что он говорит, и ничего не понимала. Мысли спутались. То она думала, что завтра с утра у нее дежурство на аэродроме, не опоздать бы. То представляла себе, как вывесят приказ на доске: «С сего дня именовать медицинскую сестру Попову Дину Семеновну Диной Семеновной Гринчик». И все девчата прочитают, и Капа, и Полинка из метео. А потом Дина забывала все на свете и только держалась за пояс Гринчика и думала, какая она счастливая и как он, такой человек, выбрал ее. Девчонку… Конечно, она опоздала на работу, и наутро был вывешен совсем другой приказ: «Медсестре Поповой Д. С. объявляется строгий выговор с занесением…» Все равно Дина была счастлива. Она переехала на квартиру мужа. У Гринчика было две комнаты в дачке близ аэродрома. В шкафу стоял голубой фарфор неслыханной красоты. Гринчик сказал, что то сервиз екатерининских времен. В его кабинете на письменном столе стояли на подставке маленький серебристый самолетик и тяжелый чугунный конь, о котором Гринчик сказал: «Люблю. Сильная лошадь!» Над столом висели полки с книгами, книг было очень много. Дина достала одну из них, тяжелый томище. Прочитала на обложке: «Основы проектирования самолетов». Вздохнула, осторожно поставила на место.

Они сидели вдвоем за столом, муж и жена. Пили чай из голубого фарфора. Гринчик философствовал. Разговор этот запомнился ей на всю жизнь, слово в слово.

— Дина, ты только не обижайся. Садись, послушай. Вот ты берешь кастрюлю. Так ее начисть, чтобы из сотен выбрали. Или совсем не чисть. Надо жить или очень хорошо, или очень плохо. Не живи средне, Дина!.. Я в Москве все вокзалы знаю. Знаешь, как я сюда приехал? Слушай. Ты не сердишься? Из дому я удрал. Ребята собрали двенадцать кусков сахару, две буханки хлеба и пятьдесят рублей деньгами. Приехал, у меня сатиновая косоворотка, репсовые штаны. И пошел поступать в МАИ. Решил обязательно в МАИ, потому что, где трудно, там интересно. Ты понимаешь меня? Пока экзамены сдавал, ночевал на вокзалах, на всех по очереди, на одном нельзя: заметят, подумают — вор. Учился и все пять лет работал. Тоже на вокзалах: грузчиком, носильщиком. Ящики грузили, оборудование. Когда везло, арбузы выгружали. И из первых заработков сестре часы послал, отцу — денег сто пятьдесят рублей. Хотелось мне перед ними в блестящем виде появиться… Дина, у меня трудная была жизнь. И не к тому я стремился, чтобы серо жить. Ты понимаешь?.. Вот я попал сюда, достиг своего. Ты думаешь, тут машины испытывают? Все так думают. А тут не одни машины — людей испытывают: чего кто стоит. Так ты запомни: тебе за мужа краснеть не придется. Последним Гринчик не был и не будет. Понимаешь меня? Всегда, во всем, во всякой мелочи делай то, что совсем невозможно, иначе ведь неинтересно. Не живи средне, Дина!


ГЛАВА СЕДЬМАЯ У ИСПЫТАТЕЛЕЙ ВСЕГДА ВОЙНА


День Победы Гринчик встретил в Москве. Вместе с другими испытателями, которые остались живы, бродил по Красной площади, хмельной от радости и от вина. Ночное небо расцветало над ними, незнакомые люди останавливали летчиков, обнимали, целовали.

— Ну, братцы, — сказал Гринчик друзьям, — эта война последняя. Такую Германию разбили! Они ж поймут!

В тот день по радио Черчилль клялся в вечной любви к Советской России: «Наши сердца на этом острове и во всей империи преисполнены благодарности нашим замечательным союзникам». Ликовал Лондон. В Германии был взят в плен Вернер фон Браун, создатель ФАУ-2, в чьем мозгу созрел адский план обстрела британской столицы. «Вперед, Британия! — закончил Черчилль. — Да здравствует дело свободы! Боже, храни короля!» Выступил по радио и американский президент: «Я призываю моих соотечественников посвятить этот день памяти тех, кто отдал свою жизнь, чтобы сделать возможной нашу победу».

Кончилась война. Но не знали летчики, как не знали миллионы простых людей, что в те самые майские дни американские монополисты лихорадочно вывозили из Германии патенты, чертежи самолетов, бомб, ракет, а заодно и немецких специалистов, в том числе Вернера фон Брауна, который в будущем возглавит заокеанскую ракетную горячку. Не знали летчики, что в тот момент, когда Трумэн произносил свою радиомолитву, на столе его уже лежал меморандум: «Через четыре месяца мы, по всей вероятности, завершим создание самого страшного оружия из всех, известных в истории человечества, причем одной атомной бомбой может быть разрушен целый город…»

Меморандум был наисекретнейший, но уже летали над Европой новые самолеты — стратегические бомбардировщики, которые понесут на своих крыльях атомную смерть; уже строились военные базы; недавние союзники сооружали их у наших границ — многое было известно. Именно потому в мае сорок пятого года были заложены у нас проекты новых реактивных самолетов. Потому мы не оказались безоружны год спустя, когда завьюжила «холодная война».

Да, война окончилась, люди верили, что это последняя из войн на земле; для испытателей война продолжалась. 17 мая 1945 года — десяти дней не прошло после победы — случилась тяжелая авария у Сергея Анохина. Мало кто мог бы выйти живым из такой переделки. Самолет развалился в воздухе, летчик был тяжело ранен. Но не зря Сергей был заслуженным мастером парашютного спорта — выпрыгнул, раскрыл парашют. А когда друзья пришли в госпиталь, им сказали, что положение Анохина очень серьезно: у него сломана левая рука и поврежден левый глаз. Рука — пустяки, срастется, а вот с глазом дело плохо, глаз придется удалить… Еще один испытатель был выбит из авиации. И какой испытатель!

Гринчик не особенно любил признавать чужое первенство. Перед Анохиным он преклонялся. Это был пилот прирожденный, удивительный. О нем говорили: «Человек-птица». Анохин начинал и Крыму, а Коктебеле, был известным планеристом. Еще в 30-х годах он прославился на всю страну: сознательно, ради эксперимента, довел планер в полете до разрушающей нагрузки — разрушил его в воздухе. Анохин умел многое из того, что умели другие испытатели, но он умел и больше: фигуры высшего пилотажа, какие Гринчик великолепно делал на высоте тысячи метров, где всегда можно выпрыгнуть с парашютом, те же фигуры Анохин выполнял у самой земли. Те же? А вы попробуйте пройти по доске на метровой высоте, а потом по ней же — над пропастью. Страшно даже подумать об этом, не так ли? А ведь та же доска, и ширина не уменьшилась… Спокойная уверенность в себе, постоянное хладнокровие, презрение к смерти — вот чему хотел научиться у Анохина Гринчик. Он и сам умел владеть собой, скрывать волнение, но Сергей — тот действительно всегда был спокоен. Прибавьте к этому глазомер, странное, почти неестественное птичье чувство высоты. Профессор Вишневский сказал: «Едва ли с одним глазом летчик сможет при посадке правильно определить расстояние до земли. Он теряет так называемое глубинное зрение. От этого не уйти: закон физики».

Анохин вернулся из госпиталя молчаливый, замкнутый. Приходил на аэродром, сидел в летной комнате, подолгу стоял на линейке самолетов. Ему все были рады, и в то же время присутствие его как-то сковывало летчиков. Когда Сергея вызывали на разговор, спрашивали о планах, он говорил, что будет летать. Подумаешь, глаза нет! Без ног люди летают! В ответ летчики неловко улыбались, поддакивали, говорили, что, мол, время покажет, а пока ему лучше бы отдохнуть, сил набраться. Гринчик слушал эти разговоры неодобрительно: зря морочат голову человеку. Что он, кисейная барышня? Летчик, сильный мужик, можно ему и правду сказать. С Гринчиком спорили. «А ты веришь, что он сможет летать? — спрашивал Гринчик. — Молчишь? Ну и молчи. Врать — это не гуманность». И однажды сказал Анохину с глазу на глаз:

– Ты вот что, Серега, брось это. Другие тебе, может, и не скажут, а я скажу. Не ребенок, поймешь. И чем скорее поймешь, тем для тебя лучше. Что значит: «Без ног летают?» Во-первых, Маресьев самолеты не испытывает. Во-вторых, то ноги, а то глаз. Летать ты не будешь.

Анохин зло глянул на него. Сказал, что одноглазые летчики уже бывали. Он все успел вызнать. Был такой американец Вилли Пост, даже рекорд поставил в кругосветном перелете. И у нас был Борис Туржанский, потерял глаз в боях, а после этого вел испытания. Именно испытания! Чем он, Анохин, хуже их?

— Разве тогда такие скорости были, Сергей? Сравнил тоже. Летчиком, конечно, можешь быть. Но летать так, как летал, ты не будешь. Сам подумай. А переходить на вторые роли там, где был на первых, это, по-моему, не для тебя… И на земле много пользы принесешь.

– Комендантом аэродрома? — спросил Анохин. И добавил самое обидное: — Ты мне как начальство предлагаешь? Трудоустройство инвалида, да?

Гринчик опешил.

— Зачем же так? Знаешь, я тебе друг.

– А ты, — яростно спросил Анохин,— ты сам что делал бы на моем месте?

Гринчик не нашелся, что ответить. Сказал только:

— За правду бы на друзей не обижался.

Они разругались вконец. А через неделю вдвоем отправились в Крым. Гринчик ехал отдыхать, но заодно и «присмотреть» за Сергеем — тяжелое у него было настроение. Однако очень скоро выяснилось, что уследить за Сергеем невозможно. Да и не нужно. В санатории Анохин сразу установил для себя строгий режим. Гринчик всю жизнь просыпался рано, но тут, когда бы он ни встал, Сергей был уже на ногах. Спал Сергей на открытой веранде, начинал день гимнастикой. У него были какие-то особенные упражнения для рук, плеч, корпуса. Он проделывал их всегда на прибрежном утесе, повисшем над морем. «Вид оттуда, как с планера»,— объяснил Гринчику. Сделав зарядку, нырял и очень долго плавал. После завтрака уходил в горы. Гринчику, когда тот пытался увязаться за ним, говорил: «Иди к черту, Лешка! Мне одному надо побыть. Не мешай».

Между тем ходить Анохину было трудно. Особенно по горам. Ему трудно было ходить, бегать, прыгать — мир он видел плоским, расстояния смазывались. Даже по лестнице, ведущей к морю, он шел неуверенно: то поднимет ногу выше ступеньки, то опустит ее ниже, чем надо. Иногда Гринчик, чтобы представить себе, каково приходится его другу, пробовал ходить, прикрыв один глаз. Но второй глаз быстро уставал, и Гринчик все чаше начинал спотыкаться. А Сергей часами лазил по горам, и бегал, и прыгал, и в море нырял.

Потом он придумал для себя еще одно занятие: подбрасывать и ловить камешки. Вначале прятался, занимался этим втайне, уходил в горы. Потом «детская игра» вошла у него в привычку. Гринчик внимательно следил за другом. Как-то попытался повторить и этот опыт. Закрыл левый глаз, подбросил камень и… не поймал. Снова кинул, пониже, — снова не поймал. Из десяти девять раз промахнулся. Сообразил: без «глубинного зрения» трудно определять расстояние до падающего предмета. Значит, Анохин всерьез развивает в себе это зрение, учится одним глазом видеть, как двумя. Гринчик стал помогать другу. Теперь он подбрасывал камешки — Сергей ловил. Все чаше ловил, все реже промахивался.

Вскоре они затеяли новый эксперимент, по всем правилам науки. Помогал Анохину, кроме Гринчика, Михаил Барановский, тоже летчик-испытатель, отдыхавший с ними. Он и Гринчик устанавливали на земле две длинные вешки. Анохин отходил шагов на тридцать, отворачивался. Тогда одну из палок они выдвигали вперед, и Сергей должен был с одного взгляда определить, которую они выдвинули: левую или правую. Метод не новый, так авиационные врачи определяют глубину зрения у летчиков. Только орудуют они при этом не вешками, а карандашами, и не в поле, а в комнате. Пилоты перенесли опыт, так сказать, в природные условия.

Тренировки шли ежедневно. А незадолго до возвращения в Москву Гринчик сказал Анохину, что сам пойдет с ним на медкомиссию и будет требовать, чтобы его допустили к полетам.

— Теперь верю, Сергей.

Они сидели на своем любимом месте на берегу. Впереди лишь небо и море; море было сродни небу — они любили море.

— Помнишь, Сергей, ты спросил: что бы я стал делать на твоем месте? Я тогда не ответил.

— А теперь?

– Понимаешь, я врать не хотел, а сам для себя не мог решить. Откровенно скажу: плохо думал. Вначале решил: что угодно, но на аэродроме не остался бы. Флажком махать на полосе? Полетные листы подписывать? Нет, не для меня это! Лучше, думал, в деревню податься. Землю большими пластами переворачивать… Вот что я тогда думал.

— А теперь?

— Думал еще: война окончилась, можно и отдохнуть. Пенсию нам богатую дают. А приходил на аэродром и видел: нет мне отсюда дороги. Отравлены мы с тобой, Сергей, авиацией. И это уж до гроба. Нет, решил, пусть техником, пусть мотористом, но от самолетов не ушел бы. Хоть воздухом этим дышать. А на тебя погляжу, и страшно становится. Мне жалеть человека — нож острый. Я тебя не жалел, я злился. Такому летчику под крылом загорать? Нет, думал, я бы на месте Сергея куда угодно махнул, но здесь бы не остался!

— А теперь? — в третий раз спросил Анохин.

— Что теперь? — Гринчик широко улыбнулся. — Я ж тебе всего этого не говорил. И не сказал бы… Слушай, ты меня укорял тогда моим начальственным положением. Так я тебе теперь «как начальство» говорю: до тех пор не успокоюсь, пока не добьюсь, чтобы ты летал. Веришь?

Анохин кивнул.

— Лешка, — сказал он через некоторое время, — а ты мне так и не ответил. Как бы ты все-таки поступил, если б действительно выбило тебя из авиации?

— Честное слово, не знаю, — ответил Гринчик: — Я ведь так и не смог решить… Но тебя-то это не касается. Тебя-то не выбило. Ты здорово еще будешь летать!

Они долго сидели на берегу.

Солнце садилось в правом углу моря, за черной, причудливых очертаний горой. Садилось очень быстро. Видимо, потому спешило солнце, что огромный путь — все небо — надо было ему пробежать за каких-нибудь двенадцать часов: на закат оставались считанные минуты. А может, и потому, что такая нестерпимая красота не могла продолжаться долго.

Легчайшие облака разметались по небу, блеклому, нежному, розовеющему у горизонта и синему к зениту. Облака были перистые, самые красивые и ласковые — встреча с ними в небе не сулит неприятностей. Они висели совсем неподвижно. Словно чья-то щедрая рука метнула их из-за горизонта, и они разлетелись веером — тесно у земли, все свободней, воздушней к небу.

Гринчик поднялся, широко раскинул руки, словно мир хотел обнять.

— Стихия! — сказал он. — Ты мне рассказывал о своем Крыме, я не верил… Хорошая работа — жить, честное слово!

Вскоре они уехали в Москву, и там Гринчик получил свое новое задание.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ


Он торопился. На следующий же день после разговора с наркомом отправился на завод. Должно быть, ему казалось, что эта поездка закрепит за ним задание, окончательно свяжет его с новой машиной.

День был дождливый, а давно известно, что дождь мгновенно делит пешеходов на две части: одни пережидают его, стоя в подъездах, другие, махнув рукой, дуют по мокрому асфальту. Гринчик явно принадлежал ко второй части городского населения: когда он подходил к проходной, куртка его изрядно промокла. Впрочем, он ведь торопился.

Конструкторское бюро — КБ, как его называют, — размешалось в красивом двухэтажном здании. Гринчик сдал на вешалку свою куртку, пригладил перед зеркалом мокрую шевелюру и поднялся по широкой лестнице на второй этаж. Там было тихо. Люди все были в белых халатах. Никто не слонялся без дела, никто в коридорах не курил. Гринчик невольно смирил резкость походки, перестал рубить воздух руками.

В приемной главного конструктора стояли модели самолетов: маленькие истребители с трех– и четырехлопастными винтами, одноместные и двухместные, высотные и скоростные. Гринчик улыбнулся неприметной, серой модельке, изображавшей истребитель МИГ-3. Словно поздоровался… Это был тот самый МИГ, который принял на себя первые удары фашистов в небе столицы. Тот самый МИГ, который стоял у истоков знаменитой формулы Александра Покрышкина: «Высота — скорость — маневр — огонь!» Именно на нем начал трижды Герой свой звездный путь. И Гринчик воевал на МИГе — такое не забывается.

— Здравствуйте, Алексей Николаевич! — услышал он знакомый голос.

Глава завода и конструкторского бюро Артем Иванович Микоян вышел к нему из своего кабинета, и по всему было видно, что он рад гостю. Минуя фразы, обычно служащие для разгона: «Ну, как себя чувствуете?», «Что новенького?», «Давненько мы с вами не видались»,— сказал просто:

— Все двери будут для вас открыты, Алексей Николаевич. Машину вы застаете в самой начальной стадии: идет эскизный проект. Со всеми недоумениями, вопросами в любое время прошу прямо ко мне. Желаю успеха.

Гринчик взялся за работу круто. В первый же день он встретился с руководителями многих бригад, и они принимали его с тем подчеркнуто дружелюбным уважением, какое всегда окрашивает отношение конструкторов к своему испытателю. Это обрадовало пилота: «Значит, прочно!» Он листал чертежи, слушал объяснения, запоминал цифры, и странное ощущение крепло в нем. Машина, с которой его знакомили, становилась понятнее, проще и вместе с тем сложней. Вообразите: вас приглашают лететь в космос. (Уже сказано, что именно так должно было прозвучать в те годы для летчика предложение испытывать реактивный истребитель). Вы идете туда, где строится фантастический корабль, высокие раздумья волнуют вас, вы приходите и слышите: «Товарищи! До сдачи проекта осталось двадцать пять дней. Почему до сих пор не разработано катапультное устройство? Имейте в виду: я буду ставить вопрос на партгруппе!» Все очень просто, деловито, проблемы решаются не космические, а заводские. И слова привычные: «прочность», «конструктивное удобство», «расчет», «вариант», «плановое задание» — те самые слова, которые услышал на заводе Гринчик.

Летчик-испытатель стал полноправным членом коллектива. И высокие его представления мгновенно были вытеснены вполне практическими заботами, которые волновали завод и КБ. Очень многое делалось на реактивном истребителе впервые. А впервые — это значит еще не опробовано, не бесспорно. Бесспорным все сделает летчик. Так пусть он знает… С необыкновенной дотошностью инженеры выкладывали ему свои трудности: в этом мы уверены, это еще ждет своего подтверждения, а вот это выяснится только в процессе летных испытаний. Пусть он знает все. Здесь действовал все тот же неписаный закон авиации: от летчика ничего нельзя скрывать. Он все сделает, но пусть глаза его будут открыты…

— Дине скажешь? — спросил вечером Галлай.

Гринчик ответил не сразу. Вопрос друга вернул его к тому, о чем он и сам думал, должен был думать весь этот день.

— Все равно рано или поздно она узнает,— сказал Гринчик.

— Лучше поздно, Леша. А? Скрой хотя бы на время. Иногда очень полезно помолчать.

— Марк! Это ведь старый спор.

Галлай усмехнулся:

— Ладно, не буду. Молчу. Ты ведь всегда прав. Сергею резал правду-матку — был прав, и тут прав. Иди, рассказывай. Дине приятно будет послушать.

— Конечно, лучше бы скрыть, — сказал Гринчик. — Я сам понимаю.

— Ну?

— Что «ну»? Говорю тебе, она все равно узнает.

— Ты все-таки дубина, — разозлился Галлай. — Чурка бессердечная! Ты способен понять, в каком она положении?

— Хватит! — сказал Гринчик. — Все равно я с тобой не согласен. Не согласен! Спорил и буду спорить. Мне все время толкуют насчет «открытых глаз». А она что, слепая? Молчи. Положение ее я лучше твоего понимаю. И говорить ей не стану. Ясно тебе?

— Ну и все. Больше от тебя ничего не требуется. Святым духом ей никак не догадаться.

Теперь Гринчик усмехнулся.

— Будто ты Дину не знаешь, — сказал он.

В разных семьях — по-разному. Галлай всегда держал жену в неведении, как-то ему удавалось это. Гринчик все говорил жене: какую машину взял, какие предстоят сложности, когда первый вылет. Со стороны могло показаться: не щадит Дину, не любит. А он просто привык к тому, что действительно «рано или поздно» она все узнавала. Хорошо Марку: живут в Москве, от аэродрома далеко, жена у него химик, занята на своей работе. А Дина здесь, под боком; сама хоть и ушла с лесного аэродрома, так все подружки у нее там. Чертовы кумушки, непременно прибегут, доложат, наврут еще с три короба. Нет уж, пусть лучше она от него узнает. И она узнавала, плакала, билась на плече у мужа… Будто Зоя Галлай не знает, чем занят ее Марк. Знает, и тревожится, и тоже плачет, только таит слезы, молчит, боится спросить. У них в доме тревога под запретом. Она, конечно, есть, живет — куда ей деться? — но притаилась, загнана в подполье. А у Гринчиков та же тревога бьется в открытую, кричит в голос. И Алексей сам шумит, спорит, хохочет, разбивая Динины страхи… Что лучше? В разных семьях — по-разному.

Вечер. Гринчик в своем кабинете. Он уже отужинал, шутил за столом, играл с дочкой. Теперь сидит один — считается, что он отдыхает. Гринчик думает о тонком крыле. Это крыло ставят на реактивном истребителе, так ему сказали в КБ. Крыло нового профиля, еще не испытанное. Нужно будет завтра же снова съездить на завод, познакомиться с расчетами, данными продувок, посмотреть, с чем его едят, это тонкое крыло. И прежде всего, как оно поведет себя на взлете… Тихо скрипнула дверь. Это Дина привела дочку, чтобы отец пожелал ей спокойной ночи.

— Ты кто, Ирочка?

— Сибирячка.

— А маме ты кто?

— Дочка.

— А мне?

— Землячка.

— Правильно!

Это их старая игра.

Иришка круглолицая, ямочки на щечках. А Дина похудела, осунулась, глаза у нее сухие, тревожные. Смущенно старается прикрыть руками большой живот. Да, ей совсем уж недолго осталось ждать. Гринчик целует жену и дочку. Один он снова думает о реактивной машине. Ему суждено размышлять о ней вот так, сидя за своим столом, долго, до тех пор, пока ее не привезут на летное поле. Может быть, три месяца, а может и полгода. Пока у конструкторов разработан только эскизный проект. И это здорово, что они заранее подумали о летчике: ему есть чем заняться, есть о чем подумать. Карандашом на листке бумаги Гринчик набрасывает схему самолета. Он хорошо ее запомнил: среднеплан, шасси трехколесное, крыло прямое, трапециевидное, тонкое… Карандаш задерживается там, где привычен был бы винт и где нет теперь никакого винта. Как она все-таки полетит, эта машина?

— Леша, что у тебя случилось?

Неслышно вошла Дина.

— Ты вот что, — говорит Гринчик, — Иришку уложила? Одевайся, пойдем гулять.

– Что у тебя случилось?

— Все в порядке, — говорит он.

— Я вижу, что в порядке. Новая машина?

— С чего ты взяла? — Он поворачивается к столу. — Чертежик этот? Так я ведь всегда рисую.

Но она заставляет его поднять голову, смотрит ему в глаза.

— Леша, ты ведь совсем не умеешь обманывать. Лучше и не берись.

— Динка, брось, — говорит он растерянно. — Тебе не надо об этом думать. Волноваться тебе вредно. У тебя дело есть: наследника носишь.

— А если девка?

— Мальчишка будет. Точно тебе говорю. Во-первых, в авиации все комплектами: есть дочка — должен быть сын. Во-вторых, мы с тобой везучие. В-третьих…

Но она уже не слушает его.

— Леша, я ведь вижу. Скажи, когда это кончится? Ты знаешь, как я тебя ждала с войны. Так радовалась, когда вернулся. Думала: вот оно, счастье, покой… Старый, дети у нас. Слышишь? Дети. Дочка есть, сын будет. Жили бы, как люди живут. У тебя ведь специальность есть, все говорят, ты хороший инженер. Начальником тебя поставили. Вот бы и руководил. Денег нам хватит, не в деньгах счастье. И что ты рвешься летать? Никто ведь не гонит.

Он обнял ее, прижал к себе сильной рукой.

— А я-то думал, у меня хорошая жена, думал, уважаешь меня…

— Леша, когда я узнала про Анохина, жене его завидовала. Ты не ругай меня, смотрела на Серегу, у него глаза нет, а меня одно в голове: отлетался. И Рите его уже не надо ждать.

— Зря ты, Дина, Сергей будет летать.

— Ты помнишь, — продолжала она, не слушая мужа, – помнишь, госпиталь в Серебряном переулке… Я шла к тебе и думала, сейчас выйдут врачи, скажут: «У Гринчика отняли ногу». И такое сразу счастье…

— Что ты, старая, опомнись! Я прихожу на аэродром — вижу: мой аэродром. Я поднимаюсь в воздух — вижу: моя жизнь. Мне сейчас верят, как никогда, такое задание дали. Погибать я не хочу и не погибну… Ну вот, опять ты плачешь.

Он тихо сидит рядом с нею, гладит ладонью мягкие волосы и думает о том, как все-таки трудно будет понять норов этого тонкого крыла. Машина хитрая, ее разгадать надо. Завтра же с утра — на завод…


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ КАК СОЧИНЯЮТ САМОЛЕТ


Когда он начался, реактивный истребитель?

Как он начался?

Хочется это понять. Гринчик включился в работу, когда многое уже было известно. Но мы ведь можем проследить путь самолета с замысла, с первого разговора о нем. С того самого дня, когда Микоян, собрав конструкторов, сказал:

– Правительство ставит перед нами задачу: дать скоростной реактивный истребитель. Двигатель РД-20 или РД-10. Думаю, придется взять РД-20 и притом два двигателя. По моим прикидкам, мы могли бы обеспечить скорость порядка девятьсот — девятьсот пятьдесят километров в час. Какие будут мнения?

То был весенний, теплый день, один из дней победной весны сорок пятого года. Цвела заводская сирень, по стенам кабинета, по лицам людей ползли веселые солнечные блики. Карие, чуть посветлевшие от солнца глаза Микояна внимательно прощупывали конструкторов; каждого из них он знал, кажется, как самого себя. Их не много собралось в кабинете. Главный конструктор пригласил на этот первый разговор о новой машине человек пять-шесть, не больше, но самых опытных, самых знающих. Им-то и предстояло «завязать» проект.

Чтобы сделать самолет, нужно прежде всего принять какие-то «летные данные». А чтобы получить летные данные, надо хорошо представлять себе будущую машину. Это — уравнение со многими неизвестными. Дальность зависит от времени полета, время полета определяется количеством горючего: оно, это количество, влияет на габариты и вес машины, от которых зависит скорость…

Сейчас начнется разговор. Это будет разговор, насыщенный специальными терминами, цифрами, формулами. Разговор, в котором мыслям будет просторно, а словам тесно. Разговор людей, которым не придется долго пояснять свою мысль: они давно уже работают вместе и понимают друг друга с полуслова. Но как нам понять их?.. Пожалуй, я начну с того, что будет ясно и непосвященному: первый разговор о новом самолете велся у них не «с самого начала», как мы того ждали, а… с середины. Судите сами.

Задолго до этого дня, еще в годы войны, те же люди в том же кабинете «обговаривали» самолет, который по заводскому шифру был наречен машиной «Н».

Самолет спроектировали, построили и даже стали производить серийно. Летчики шутливо прозвали его за высокий киль и большой руль поворота «валяным

сапогом». За шуткой таилось изумление: в феврале 1945 года машина «Н» показала в полете неслыханную по тем временам скорость — 825 километров в час! А дело все в том, что на ней, кроме обычного поршневого мотора, был установлен воздушно-реактивный двигатель. Новая тяга и дала новую скорость… Не отсюда ли ведет свою родословную наш реактивный истребитель?

А может, тут надобно вспомнить «Утку», которую, кстати говоря, испытывал Гринчик? Машина была странная, фантастически странная. Мотор у нее был сзади, и винт и крыло сзади, а хвостовое оперение спереди — его уж и не назовешь «хвостовым». Взлетала «Утка», будто пятилась, — трудно было привыкнуть к этой схеме. Для конструкторов то была летающая лаборатория, машина для накопления опыта. На «Утке», к примеру, испытывалось трехколесное шасси — оно пригодится реактивному истребителю. На ней впервые проверялось стреловидное крыло — мы еще услышим о нем. Наконец, мотор, поставленный в хвосте, — разве это не важно? Винт уже не «тянул» самолет вперед, а «толкал» его сзади — так же, как толкнет его в будущем сила реактивной струи.

Впрочем, и этот удачный эксперимент нельзя, по совести, признать «самым началом». В годы войны коллектив, руководимый Микояном, выпустил целое семейство истребителей, скоростных и высотных. Эти люди достигли вершин старой поршневой авиации. Первыми поставили они на высотном самолете турбокомпрессор — в будущем он станет необходимой частью турбореактивного двигателя. Первыми построили герметическую кабину — она также понадобится реактивным самолетам. Еще до этого догадались упрятать радиаторы в крылья, еще раньше сделали «реактивные патрубки»: вывели выхлопные газы так, что сила «отдачи» их прибавила мотору мощности… Короче, первый реактивный истребитель начался на этом заводе задолго до того, как состоялся «самый первый» разговор о нем. Зная все это, можно вернуться в кабинет Микояна. Мы не застанем здесь особого, так сказать, творческого экстаза. И «сверхозарений» не приметим. И никто не будет вырывать карандаш из рук соседа, чтобы лихорадочно (разумеется, лихорадочно!) записать блестящую (разумеется, блестящую!) идею. Нет, конструкторы начинают «с середины», и потому глазам нашим предстанет вполне мирная картина: сидят люди и беседуют. Они привыкли к такого рода работе, и технология ее им хорошо известна. Уравнение со многими неизвестными они решают просто — методом «последовательных приближений».

Кто сказал, что о будущем самолете ничего не известно? Скорость его задана правительством: не менее девятисот километров в час. Этого они должны добиться, иначе самолет просто-напросто никому не будет нужен. Значит, скорость известна. Известен и двигатель (они выбрали РД-20) — тяга его, габариты, вес. В ближайшем будущем самолетостроители смогут заказывать себе нужные двигатели, а тогда, на заре реактивной техники, выбора не было. Спор мог идти только о том, брать один РД-20 или два. Прощупываются оба варианта, и довольно быстро все соглашаются: два. Истребитель утяжелится, сопротивление его возрастет, но зато какой выигрыш в мощности! Только еще замаячила впереди эта новая мощность, о которой год назад они могли лишь мечтать, а им уже хочется ухватить дополнительную тягу, удвоить ее. Итак, решено: будет два двигателя. Теперь, задавшись определенной дальностью полета, легко рассчитать количество горючего. Прикидывают, какое оборудование и какое вооружение должно быть на истребителе. Прикидывают размер фюзеляжа. И вес всего самолета. Тут только на школьной доске, висящей в кабинете главного конструктора, появляются первые наброски: кабина летчика (нужно обеспечить ему хороший обзор), расположение крыльев, хвостовое оперение… Участники этой встречи отлично знают, что в цифрах, принятых ими, наверняка есть ошибки. Это ведь всего лишь «первое приближение». Вероятность попадания тут никак не больше пятидесяти процентов. И они идут на это, потому что надо с чего-то начинать.

На следующий день с утра Микоян дает задание бригадам – аэродинамикам, весовикам, прочнистам. И первое задание на конструкторские доски — группа общих видов должна разработать схему компоновки. Теперь в работе участвуют уже человек двадцать пять—тридцать. Остальные конструкторы еще не знают о задании: здесь вообще не принято болтать лишнее. Но какое-то неуловимое дуновение уже разнеслось по заводу — завязывается новый самолет. Да еще какой! Реактивный! Так на фронте солдаты безошибочно узнают о готовящемся наступлении.

Микоян очень любит это ощущение тревожной праздничности, сопутствующее началу новой работы. В бюро продолжаются доводки и доделки по прежним проектам, в цехах полным ходом идут старые детали и узлы, но люди все как-то подтянулись, они здороваются иначе, иначе смотрят: атмосфера ожидания охватила завод. А в группе общих видов дым коромыслом. Все ходят друг к другу, чаще хлопают двери, громче звучат голоса, вспыхивают первые споры. Постепенно страсти утихают, и главному конструктору начинает казаться, что все вроде утрясается.

Проходит неделя, другая, и он получает доклады бригад.

Компоновщики заявляют, что при заданных размерах фюзеляжа (он непомерно мал) кабина с летчиком будет тесна. Пушки не вмешаются, хоть оставляй их снаружи. Шасси должно убираться в крылья, но, увы, никак не входит: велики колеса.

Между тем бригада шасси уже сообщила, что эти колеса на новой скорости посадки не обеспечат: нужны колеса большего размера.

А весовики, сделав расчет, докладывают: крылья (те самые, в которых не умещается шасси) нужно во что бы то ни стало облегчить, уменьшить.

Прочнисты тоже восстают против этих крыльев: легки, тонки. Крыло, так уж пусть будет крыло — массивное, толстое. Аэродинамики согласны, что крыло не годится. С таким крылом и мечтать нельзя о заданной скорости. Крыло должно быть… тоньше. И фюзеляж намечен никудышный, ничего с ним не получится — его надо делать меньше.

Группа оборудования тем временем принесла список новых приборов, которые нужно, прямо-таки необходимо втиснуть все в тот же «не резиновый» фюзеляж.

И возникает вопрос: как быть?

В самом деле, как быть? В бригадах работают серьезные люди, зря они не станут говорить. Да и разговор на этом этапе ведется уже не гадательный — расчеты на столе. Судя по расчетам, все они правы. И те, кто требует увеличение фюзеляжа, и те, кто бьется за уменьшение его, и защитники толстого крыла, и сторонники крыла тонкого. Что тут будешь делать? Все помнят, что еще на прежних машинах каждый миллиметр крыла был заполнен: с неимоверным трудом удавалось убрать шасси. А теперь скорость требует одновременно и уменьшения крыльев и увеличения колес. Большее нужно упрятать в меньшее.

— Артем Иванович, не умещается.

— Подумайте еще.

— Вот так уместится, в этом месте.

— Нет.

— Но иначе невозможно.

— Нужно! — говорит Микоян.

Он знает: во всяком новом деле отрицательные стороны выявить легче, положительные труднее. Мысль человека инертна, ей уютно дремлется среди добытых истин. Былые удачи — они у всех на виду, а путь вперед — он виден не каждому. И вот один исходит из того, что «это невозможно», другой — из того, что «это необходимо». Нужна громадная убежденность в том, что ты обязан найти решение. Если утрачено это чувство, человек потерян для дела.

— Артем Иванович, вот пятый вариант.

— Уместили?

— Нет. Никак не выходит.

— Делайте шестой.

— Может быть, оставим пока…

— Нет!

Он знает — первое подвернувшееся решение брать нельзя, оно исходит от привычного. Человеку это свойственно: не вышло, как мечталось, — сделаю пока чуть похуже. Нам не годится это «пока». Давно уже проверено, что поиски не затягивают работу: лучше долго искать хорошее, чем бесконечно исправлять неудачное. А найти можно, это тоже проверено. Был же случай и, кстати говоря, с тем же шасси: конструктор, который громче всех шумел, что «большее нельзя вместить в меньшее», принес блистательное решение. Он додумался упрятать цилиндр внутри той самой ноги шасси, которую этот цилиндр должен был убирать. И сразу все стало на место, и машина была построена, и летала, и все увидели, как это просто. А сколько мучился человек, чтобы дойти до этой простоты!

— Артем Иванович, весу не хватает.

— А я думаю, у вас завышен вес.

— Но наши расчеты…

— Перечеркните все и считайте заново. Думаю, разгадку вы найдете где-то здесь, на этом участке.

Микоян ставит задачи, сам ищет пути и никому, в том числе исебе, не делает скидок. С ним трудно работать — это все говорят. И интересно — это тоже говорят все. Он знает: смысл его труда состоит в том, чтобы собрать в кулак помыслы, волю, усилия очень многих людей и направить их к одной цели.

— Перечеркните все и считайте заново!

— Судя по всему, вы спать хотите спокойно. Ну, где вы взяли такой запас прочности?

— Послушайте, вас губит приверженность к старой схеме. Бросьте вы это, забудьте!

— Опять не вышло? Делайте десятый вариант.

На заводе говорят: «Главный поджимает гайки». Тревожное это время, нервы напряжены до предела, кажется, что проект трещит по всем узлам. Но Микоян, держа руку на пульсе КБ, чувствует: уже назревает перелом. Еще немного — и появится встречный поток, поток всеобщих исканий. Только не сдавать, требовать — даже тогда, когда ты сам убежден в правоте несогласных — требовать, чтобы они сделали невозможное.

Поздно ночью главный конструктор едет с завода домой. На улицах тихо, подобрели светофоры, машина идет ровно, мягко. Хорошо бы отдохнуть. Но перед глазами все еще крутятся чертежи, расчеты, варианты, варианты — никак не выбраться из этого круговорота. А надо бы! Картину не увидишь, уткнувшись в нее носом, для этого нужно отойти от картины. Так и в технике; втянувшись в каждодневную, будничную работу, перестаешь видеть, куда она ведет тебя. Надо остановиться, оглянуться назад, заглянуть вперед… Причин для беспокойства будто и нет: проект складывается. Люди работают, каждый на своем месте, и то, что поначалу казалось невозможным, уже делается. И все же решения, коренного решения еще нет. Микоян чувствует это. Лед тронулся, но еще стоит плотина, которая сдерживает поток. Что-то мешает движению проекта, мешает всем отделам, бригадам, группам. Но что?


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ТРУДНО


Самолеты очень красивы. Как птицы.

Они всегда красивы. Когда-то это были летающие этажерки, главным отличием которых были крылья — белые легкие крылья. Потом пришла пора крепких, тупоносых, юрких бипланов. Дух захватывало от их полета. Потом всюду строились обтекаемые, стремительные, тонкокрылые монопланы; потом скорость прижала плоскости к фюзеляжу, сделала крылья стреловидными, появились самолеты-треугольники… И всегда они были прекрасны. И если сегодня мы видим рядом с реактивным лайнером старый добрый ПО-2, то и он по-своему красив, как красив трудяга-конь рядом с элегантным ЗИЛом.

Не самообман ли это?

Нет. Самолеты действительно хороши, как хороши бывают творения природы. Тут действует единый закон: они всегда целесообразны.

Природе «не приходит в голову» украсить свои детища вторым хвостом, пятой ногой или, скажем, декоративными зубами. А если и появился бы случаем пятиногий лев, он неизбежно сгинул бы в борьбе за существование: природа сурова и не терпит уродов.

Так и в авиации: здесь с самого начала борьба за существование была острейшей. Поэтому никто не строил «пятиногих» самолетов, никто не пытался снабдить их ложноклассическими колоннадами, шпилями, портиками. А если и случались такие попытки, машины эти не приживались, гибли в самом прямом смысле слова.

Несколько тонн весит современный «легкий» истребитель, а в нем и грамма нет лишнего веса. Все, что не работает,— балласт. Балласт и то, что работает не с полной отдачей. Скорость сметает с самолета все лишнее. Это она сбросила матерчатые крылья, фанерные коробки, расчалки, радиаторы, обтекатели, винты… Да-да, я вдруг ловлю себя на ощущении, что винт, извечный винт становится некрасив. Не нужен, потому и некрасив. И если завтра помешают скорости крылья (без того уже сокращенные донельзя), самолет тотчас сбросит их, и диковатое, на наш нынешний взгляд, бескрылое тело его будет прекрасно. Так природа без сентиментов бракует великолепные для своего тысячелетия панцири бронтозавров, как только они становятся лишними.

Странное дело, никогда авиаторы не приглашали в свои КБ скульпторов и архитекторов, которым подвластны тайны красоты: не до того им было. А самолеты всегда радовали взор. Вспомните: они ведь и впрямь красивы, и это вовсе не самовнушение. Чистота линии, изящество форм, предельная точность пропорций, лаконизм, завершенность… Чуть только легче давалась борьба со стихиями мореходам, поменьше давил на них «лимит веса», и пожалуйста — уже сунулись к ним украшатели; случались и царские резные яхты, обитые пыльными коврами, и трансатлантические теплоходы с мраморными колоннами.

В авиации это начисто исключено. Эстетика целесообразности диктует здесь

вкусы — древняя и мудрая, как сама мать-природа. И первая заповедь ее — ничего лишнего!

Утром приехал на завод Микоян и, собрав конструкторов, сказал им о своей новой идее. Сказал в обычной своей манере, как бы между прочим. Сказал осторожно, заранее подчеркнув, что нужно еще все просчитать, тщательно взвесить. Но идея столь была ясна, что вопреки обычаю ее никто не пытался оспорить. В таких случаях люди задумываются, потом хлопают себя по лбу: «Но ведь это так просто! Как же я сам не догадался? Конечно, надо делать так. Только так!»

— Знаете, — сказал Микоян, — мелькнула у меня одна мысль. А что, если мы снимем двигатели с крыльев? Откажемся от классической схемы?

— Но их ведь два, — возразил кто-то.

— Верно. И оба двигателя мы уберем в фюзеляж.

Тут же на листе бумаги он набросал новую схему, и конструкторы поняли, что «экспромт» Микояна был в достаточной мере продуман и взвешен.

— Мне кажется, — сказал главный конструктор,— что моторные гондолы тут стали лишними. Поскольку нет винтов…

Двухмоторные самолеты всегда строились по «разнесенной» схеме: один мотор на правом крыле, другой – на левом. Так делали всегда. Это не вызывало сомнений. А главный конструктор усомнился. Винтов-то на новом самолете не будет! Нет винтов, которые мешали бы один другому. Значит, и двигатели можно ставить рядком — не на крыльях, а в фюзеляже… Что это даст? Вместо трех «лбов» сопротивления останется один — прирост скорости неоспоримый. Дальше. Двигатели ушли с крыльев — сразу освободилось место для шасси. Да еще для таких колес, какие нужны. Мало того, можно поставить в крыльях дополнительные баки с горючим. Часть горючего уйдет из фюзеляжа, и здесь конструкторы вздохнут свободнее. Силовая схема крыла улучшится, зона флаттера отодвинется, конструкция облагородится по весу — одним ударом решается множество проблем.

Просто? Конечно, просто. («Как это я не додумался!») Но благодаря одному этому решению новый истребитель обошел по скорости многие реактивные самолеты своего времени — и советские и зарубежные. Почти одновременно с ним появился, к примеру, английский «Метеор». Двигатели его развивали чуть ли не вдвое большую тягу, чем наши РД-20. Но англичане остались верны классической схеме, и скорость «Метеора» не превышала девятисот километров в час. А наш реактивный первенец, как мы еще убедимся, эту заветную цифру превысил. Такова в авиации, да и вообще в технике цена «простых» идей.

Предложение главного конструктора было принято. Прежние варианты отпали, немалую часть сделанных уже чертежей пришлось забраковать, но зато облик самолета обрел наконец желанную соразмерность и стройность. Все в нем стало на свое место, ничего не осталось лишнего. И очень скоро был закончен и утвержден эскизный проект.

Реактивный истребитель получил свое первое имя — цифровое обозначение, под которым он пройдет по всем документам завода. Если будет успех, если самолет завоюет серию, ему дадут фирменное название, присвоят, так сказать, и фамилию – МИГ-9. Пока он этой фамилии еще не заслужил, но уже стал несомненной реальностью, потому что спор на тему «возможно или невозможно» кончился.

В бой вступают главные силы КБ, и вновь возникает у Микояна знакомое ощущение, суть которого можно выразить словами: «Самое трудное впереди». До тихой жизни (если только она существует где-нибудь, эта тихая жизнь) еще далеко. Начинается борьба между отделами, бригадами, группами, и большая дискуссия тотчас разливается на десятки и сотни малых споров. Для конструкторов это пора самых крутых столкновений, самых бурных партсобраний.

Надо только представить себе, какая разражается буря, когда, скажем, тяга управления (ее делает одна бригада) проходит через фюзеляж (создание другой бригады) в крыло (бригада третья). Управленцам выгодно тянуть свою тягу по прямой, для этого им нужны отверстия в шпангоутах и нервюрах, а каждый вырез ослабляет конструкцию, а усиление ее — лишний вес. Шум, взаимные обвинения, яростные нападки… Только решится миром этот спор, глядь, уж и новый возник. Бригада фюзеляжа «утрясла» наконец конструкцию, кое-как «наскребла» вес, «вылизала» каждую деталь, а тут вдруг двигателистам понадобилось проложить дополнительный трубопровод — опять нужны вырезы. Фюзеляжники на дыбы, но и двигателисты упорствуют: у них тоже сложное хозяйство, у них и топливо, и воздух, и электрика, и гидравлика — они не намерены уступать! Но вот уже самих двигателистов теснит группа оборудования, которой позарез нужно установить какой-то сверхновый прибор, и обязательно в том самом месте, где намечен трубопровод. В спорах участвуют, разумеется, весовики, бдительно охраняющие лимиты веса, и прочнисты, стоящие на страже прочности. Идет жестокая борьба за удобные подходы, за габариты, за вес, и даже самый малый кран, переключатель или клапан не удается посадить на место без борьбы. Трудно!

И все же споры всегда кончаются миром, детали и узлы стыкуются, задания выполняются. И если бы речь шла «только» о выполнении этих раз навсегда данных задании, конструкторы, вероятно, считали бы свою жизнь почти безоблачной. Но в том-то и беда, что задания меняются в процессе работы: проект не стоит на месте, он совершенствуется чуть ли не до последнего дня.

— А что прикажете делать, — сказал мне как-то главный аэродинамик КБ. — Проект-то делается полгода, мало ли за такой срок появится нового в науке. Только завяжешь проект, а уже набегает новое, наваливается со всех сторон. Заказы летчиков, проработки ученых, новинки литературы — голова идет кругом! Задашь схему, а через неделю хочется — да и надо бы — ее менять. Еще не создано, а уже не удовлетворяет. Честное слово! У меня не было еще случая, чтобы машина, построенная и испытанная, доставила мне наслаждение… ну, что ли, идеальной завершенностью форм. К тому времени, как она пойдет на взлетную полосу, у нас столько нового набежит! Хоть бери ее и ломай всю от носа до киля… Нет, грустная у нашего брата, конструкторов, жизнь, точно говорю. И ведь так-то всегда, и чем дальше, тем больше.

«Еще не создано, а уже не удовлетворяет» — вот он, основной источник конфликтов и столкновений. И ведь действительно, чем дальше, тем больше. То, что вчера еще казалось людям невозможным, то, что сегодня достигнуто с превеликим трудом, завтра им представляется неудачным или не вполне удачным. Каждый на своем месте старается улучшить машину, поиски охватывают весь завод, и могучий этот поток перехлестывает пределы, которые первоначально люди ставили своей мечте. А жизнь, как ей и положено, не стоит на месте, наука развивается, и нет этому ни конца, ни края.

Однако, стремясь улучшить проект, люди всегда помнят афоризм, популярный в КБ: «Лучшее — враг хорошего!» Расшифровывать сию премудрость следует так: улучшать можно до бесконечности, но идеал, как известно, недостижим, и все последние «слова» науки нам в проект все равно не втиснуть. А сроки мы упустим — это как пить дать. И тогда машина наша, даже лучшая, а не просто хорошая, уже никому не будет нужна. Яичко дорого ко христову дню, а самолет — к сроку. Так что как ни хороша новая идея, но изменять проект уже поздно.

Чаше всего на том и мирились спорщики. Но в самых крупных столкновениях, когда речь шла о принципиальных изменениях в проекте, арбитром приходилось выступать Микояну. Главный конструктор был в таких случаях молчалив, внимателен, сдержан. Выслушивал мнения сторон, выводы своих заместителей и, подумав, произносил решающее слово. Либо он говорил: «По-моему, это стоит проверить», либо бросал короткое: «В задел!»

И спор кончался. Это значило: ставь плотину, закрывай шлюзы — все. Истребитель уйдет на летное поле таким, каков он есть на сегодняшний день. Сколько вам удалось вырвать из будущего, столько и вложите в проект. Остальное — в задел, для следующей машины. И не было еще случая в КБ, чтоб к моменту сдачи самолета «плотина» не накопила огромного запаса новых замыслов, идей, предложений.

…В конце осени, когда рабочий проект был наконец утвержден и листы его перешли в цехи, все на заводе поняли, что теперь-то и начинается самое трудное.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ЗАГУДЕЛА!


– А как, по-твоему, что напоминает этот шум? — спрашивает ведущий конструктор первого реактивного МИГа.

Гринчик поворачивается, смотрит на него.

— Знаешь, я как-то об этом не думал.

— Не задумывался? Это ведь, Леша, совершенно новое явление. Ты прислушайся…

Некоторое время они молча вслушиваются. Стоят они метрах в ста от машины, здесь она не так оглушает, даже можно разговаривать. Машина установлена на заводском дворе, близ сборочного цеха. Вернее, не машина, а один фюзеляж. В нижней его части уже смонтированы двигатели — два новеньких РД-20. Механик «гоняет» их.

— О старом моторе хорошо было сказано, — рассуждает конструктор — рокот. Он ведь именно р-р-рокотал. Как ты считаешь, Леша?

— А этот?

— Шипит с присвистом. Но шум компактный, я бы сказал, густой шум… Мне приходит в голову одно сравнение. Пожалуй, шум реактивного двигателя больше всего похож на шум примуса. Ну, конечно, тысячи примусов сразу. Чему улыбаешься? Не похоже?

— Нет, почему, — улыбается Гринчик. — Я о другом подумал. Вот Колька, мой сын…

– Как он, кстати? Дина пришла в себя? Ты мои приветы не забыл передать?

— Передал. Они оба у меня молодцы. Все в норме. Так вот, я говорю, мой Колька или Ириша будут объяснять своим детям: «Примус? Ну, был такой в старинные времена… Шумел, как реактивный самолет, но только в тысячу раз тише».

— Гм… А что ж, пожалуй, — говорит конструктор. — Между прочим, «примус» – это ведь от латинского «прима» – первый, наипервейший. Тоже когда-то был новинкой… Однако и нам пора включиться в работу.

Двигатели испытывают уже вторую неделю, с начала декабря. До полетов еще далеко, на стапелях продолжается сборка основных агрегатов, но экипажу новой машины разрешили выкатить бескрылый фюзеляж: пусть пощупают своими руками новую технику. Кстати сказать, экипаж первого реактивного истребителя был к тому времени в основном укомплектован: ведущий летчик-испытатель, ведущий конструктор и механик.

К ним присоединятся мотористы, электрики, прибористы, слесари, шоферы, но это позже, когда истребитель придет на летное поле. Пока они работают втроем. Очень многое зависит от того, как сложатся их отношения. И надо же случиться такому совпадению…

Гринчик навсегда запомнил свой первый в жизни полет, не первый самостоятельный, а просто полет, когда он, сидя за спиной другого, опытного летчика, впервые оторвался от земли. Так вот этим летчиком был не кто иной, как его будущий ведущий конструктор. Он поступил в авиационный институт на год раньше Гринчика и к тому времени, когда сибиряк пришел в институтский аэроклуб, летал самостоятельно. Гринчик и упросил «маститого пилота» взять его с собой вместо балласта. А три года спустя к самому Гринчику, ставшему уже инструктором аэроклуба, пришел с такой же просьбой другой энтузиаст, студент-первокурсник, совсем еще мальчишка. И Гринчик показал ему мир с высоты, а после учил летать. Его учеником и был будущий механик реактивного МИГа.

Потом пути друзей разошлись: один стал летчиком, другой — конструктором, третий — строителем моторов. И вот судьба свела всех троих в одном экипаже. В этом ничего не было «фатального»: люди одной школы, они сошлись в поисках настоящего дела.

Конструктору было в ту пору лет тридцать пять. У него широкое простое лицо, светлые, уже редеющие волосы, небольшие серые глаза. И одет просто: темно-синий костюм, сшитый из добротной шерсти, но отставший от моды лет на пять. Так одеваются люди, у которых денег хватает, да времени нет, а вернее, нет желания тратить время на шитье модных костюмов.

Мне достоверно известен такой эпизод: 22 июня 1941 года, в середине дня, нашего конструктора можно было увидеть в цветочном магазине на Петровке. В кармане у него уже лежало воинское предписание, но он урвал часок, примчался за цветами. Продавщицы изумились: «Да вы что, не слышали? Война!» «Знаю, — сказал он. — Знаю, что война. Так ведь дочка… Дочка у меня родилась». И на мгновение цветочный магазин стал оазисом улыбок в потрясенном городе. Женщины наперебой стали советовать счастливому отцу, какой выбрать букет. А через день он вылетел в Ленинград, где провел самые тяжелые месяцы блокады… Ребенок, первый день войны, цветы, блокада — разумеется, я бы не решился взять такую «искусственную» ситуацию, если бы ее не подстроила сама жизнь.

Конструктор всю войну выполнял свое воинское предписание, гласившее: «Привести самолеты в боевую готовность». В блокированном Ленинграде, затем под Москвой он работал на фронтовых аэродромах, налаживая ремонт истребителей, и не одну сотню их вернул в строй. Потом руководил сборкой боевых самолетов-штурмовиков, за что был награжден орденом Ленина. И вот теперь получил новое назначение – ведущим конструктором первого реактивного истребителя.

Он был хорошим инженером, опытным конструктором, был и летчиком, как многие люди его поколения, прошел и эту школу. Но тут требовались качества и иного толка. Надобно было умение подойти к людям, узнать их слабости и сильные стороны, понять, чем они живут. Крепкие нервы нужны для этой работы, и спокойная выдержка, и воля… Видимо, именно здесь закалились те черты характера, которые впоследствии сделали этого человека партийным вожаком коллектива.

Механик тоже не случайно стал членом первого реактивного экипажа. Опытный моторостроитель, работавший в те годы старшим конструктором, он согласился на должность «простого» механика, лишь бы участвовать в новом деле. За работу взялся столь рьяно, что всех «оттер» от двигательных дел. Ну, Гринчика он еще допускал к своему хозяйству: летчик все должен знать. А конструктору заявил прямо: у него своих забот хватает, пусть лучше за машиной следит, а уж в двигателях «мы как-нибудь сами разберемся». И действительно разобрался.

Придя на завод, механик выписал со склада бракованный, негодный к работе РД-20 и принялся возиться с ним. Иногда он затаскивал к себе летчика, иной раз и конструктора приглашал, но чаще работал один. Этот двигатель он разбирал по косточкам, каждую «косточку» прощупывал, сличал с чертежами, смазывал, снова собирал. Так возится с винтовкой образцовый ефрейтор из «Библиотечки солдата». Через неделю механик добился своего: разбуди его ночью, он в темноте, на ощупь соберет двигатель, найдет место каждой детали. Компрессор, камеры, газовую турбину — все знал наизусть. И когда на завод пришли настоящие, кондиционные двигатели, механик экипажа встретил их как старых знакомых. Это сыграло впоследствии немалую роль.

Впрочем, первый запуск прошел до горечи плохо. Может, потому плохо, что торопились: уж больно не терпелось посмотреть реактивную тягу в действии. Как запускать эти двигатели? Каков процесс выхода на режим? Появится ли огненный хвост за машиной? Какой длины будет этот факел? Они ведь понятия об этом не имели. Инструкций не было — откуда? Они ее сами должны были составить, инструкцию… Трактор выкатил фюзеляж на заснеженную дорожку, развернул хвостом на открытое место и уполз. Механик, ревниво глянув на друзей, полез в кабину.

Конечно, хорошо бы для начала проверить все самим, не привлекая посторонних (для них «посторонними» были все, кто не входит в экипаж). Но разве скроешь такую новость от завода? Первый запуск! Высыпали рабочие из сборочного цеха, остановились на почтительном расстоянии. Прибежали молодые ребята из КБ, те подошли поближе. Потом потянулся народ солидный: руководители отделов, бригад, групп. Аэродинамик отозвал Гринчика: «Алексей Николаевич, будьте добры. Как я понимаю, вы им пока не нужны, а у меня к вам дело». Они в последний месяц часто встречались, «утрясали» программу летных испытаний. Наконец вышли из КБ Артем Иванович Микоян, Михаил Иосифович Гуревич и другие заместители главного. День стоял морозный, вскоре все начали переминаться с ноги на ногу, подняли воротники пальто. Пора было начинать. Между тем у именинников как на грех что-то не ладилось. Механик сидел в кабине, в десятый раз проверял многочисленные рычаги и кнопки, конструктор, взобравшись на стремянку, заглядывал к нему в кабину, но молчал. Были они бритые, чистые, в отглаженных рубашках, при галстуках. Волнение выражалось у них по-разному: один краснел, другой бледнел. Пожалуй, они уже чувствовали, что первый блин выходит комом. В чем дело? Ведь вчера – еще в цехе перепроверили все, что можно проверить. Может, мороз мешает? — Володя, ты только не волнуйся — тихо, чтоб не слышали «посторонние», говорит конструктор. – Давай последовательно. Проверим форсунку, свечи. Проверил? Так. Зажигание есть? Есть, говоришь? Погоди, я проверю трубки. Эта продувается. Эта тоже… Что за напасть? Ты только не волнуйся. Давай сначала.

Сменяя друг друга и «совершенно не волнуясь», они снова и снова проверяли все хозяйство. Подошел было к ним двигателист с советами, но и сам не смог понять, в чем тут закавыка. Гринчик поймал тревожный взгляд ведущего, ободряюще улыбнулся: не робей, мол! Конструктор тут же отвернулся, полез на стремянку. «Ох, плохая примета! — подумал он. Потом разозлился на себя: — Суеверным сделался! Приметы стал выискивать, звездочет чертов! Надо было лучше готовить запуск. Ох, позорище! Такой позор на глазах всего завода». Он больше не оборачивался, но все время спиной чувствовал взгляды людей, осуждающие, насмешливые. Сколько времени прошло — полчаса, час?

— Володя, давай спокойнее. Слышишь, черт тебя дери, спокойнее! Значит, так. Зажигание есть? Горючее есть?..

Первым, круто повернувшись на каблуках, ушел Микоян. За ним потянулись остальные. Аэродинамик сказал Гринчику:

— Кстати, Алексей Николаевич, мы получили новые данные, есть там одна любопытная кривая…

— Ладно, ладно, я и так уйду, — сказал Гринчик.— Не к чему меня на кривой объезжать. Уйду, чтоб им не мешать.

Двор опустел. Сумрачная тишина повисла над заводом, обступила со всех сторон бескрылую, жалкую, все еще молчавшую машину.

А в середине дня тишина рухнула. Странный звук рванулся с земли в самое небо, отразился от низких серых туч, вернулся на землю и лег, обволакивая весь завод. Все-таки запустили! Оказалось, все дело в пустяке, в мелочи: один из контактов, вместо того чтобы посеребрить, полудили, а олово окисляется, а пленка на нем — изолятор, Какой же шум поднял потом вокруг этой «мелочи» экипаж самолета! А в тот день они добрались до контакта, наладили, и через минуту запел «пускач» (бензиновый моторчик). Еще через несколько минут заговорили реактивные двигатели… Да, это было похоже на гудение примуса — так же, как львиный рык похож на мурлыканье котенка. Но из тысячи мурлыканий рык не сложится; это был совсем другой звук, могучий, сипловато-низкий, угрожающий, непривычно новый, заставляющий сильнее биться сердца.

Снежная пыль летела мимо окон сборочного цеха, литейного цеха, мимо окон КБ. А навстречу нежданной метели бежали люди. Они размахивали руками, кричали что-то, но что — не разобрать. Они были наказаны за свое нетерпение, не успели увидеть самого интересного. В первый момент из хвоста машины вырвался гигантский огненный факел, полыхнул красным пламенем. Снег тучей поднялся к небу. Тут же начал плавиться и задышал черный асфальт, по нему пошли трещины, потом целые пласты асфальта были вырваны и улетели куда-то вместе с реактивной струей. Полетели и комья мерзлой земли — траншея метров в пятьдесят длиной была вырыта в несколько минут. Двигатели ревели, набирая полную силу, гудели все ровней, все гуще. А у машины шумели, хлопали друг друга по плечу именинники, голодные, чумазые и счастливые.

С того дня и начались наземные испытания.

РД-20 первого образца мог работать только десять часов. Механик берег каждую минуту. Он готов был спорить со всяким, кто заставлял его лишний раз запускать драгоценные двигатели. Даже Гринчика не подпускал к ним. Тот ограничивался пока что «холодными запусками»: сидя в кабине, имитировал последовательно все движения, какие понадобятся в полете, а строгий механик, повиснув на стремянке, экзаменовал его. В КБ было объявлено, что все, кому нужно вести наблюдения и опыты, должны собираться у машины в одно время. Конструкторы из разных бригад присоединялись к экипажу, у каждого были свои заботы, и все вместе они учились здесь.

Мерзли у машины, прыгали на снегу, по-мальчишески толкались, чтоб согреться, и забывали все на свете, когда включались двигатели. Старались подобраться к реактивной струе так близко, чтоб только носа не обжечь, сидели на корточках, следили до ряби в глазах. Вблизи шум был до того могуч, что минут пять потом люди ничего не слышали. Когда глухота проходила, вели раздумчивые беседы и горячие споры. Обычно становились в кружок и совали руки в горячее сопло: так все-таки теплее. «Жаль только, ноги погреть не удается», — жаловался механик почти серьезно. И начинались летучие совещания.

Они учились здесь, потому что шли вперед на ощупь и многое исправляли на ходу. Они шли в неведомое, и эта прирученная ими струя огня была как бы прожектором, освещавшим тьму. Может, это сказано чересчур красиво, но это действительно так. Они изучали новые явления, пришедшие в авиацию вместе с реактивной силой, выясняли опасности, искали пути к устранению их. То, что известно наперед, уже не страшно. Страшно, когда случаи всякого рода происходят в воздухе: там нет времени подумать. А на земле всегда можно довести машину. Только бы знать.

Иногда по неизвестной причине в двигателе вдруг вспыхивал огонь. Первый раз это вызвало сильное волнение, но потом механик привык и, пока двигателисты искали огрехи в конструкции РД-20, сам «домашними средствами» гасил пожары. Способ, им сочиненный, был прост: надо закрыть доступ воздуха, заткнуть брезентом сопло и вводное отверстие, и огонь сникнет.

Но однажды брезент не помог. Обиднее всего было, что и на сей конфуз нашлись свидетели, все начальство собралось у машины. Огонь разгорался, повалил черный дым, началась тревога, прибежали пожарники. А что они могли сделать, когда пожар занимался внутри, в двигателе? Вот если б удалось сбить искру… Механик вооружился гаечным ключом, обмотал лицо тряпками и полез в машину. Только сказал конструктору:

— Ну-ка, держи за ноги!

Внутри было темно, душно, пламя норовило лизнуть лицо. Он упрямо лез вперед, сопел, чертыхался, угодил, наконец, ключом по клапану, сбил огонь. Вытащили механика наружу, а на нем роба полыхает. И пожарник, стоявший с огнетушителем наготове, пустил струю прямо на него, все лицо обдал пеной. Механик зажмурился: ну, думает, конец. И слышит знакомый голос Микояна:

— Владимир Васильевич, откройте глаза. Это не кислота. Я уже спрашивал.

Пожары были, конечно, побеждены: за все время летных испытаний в воздухе огня не было (этого больше всего опасался механик экипажа). С огнем покончили потому, что он «поторопился», показал себя еще на земле. А что известно, то уж не страшно. То всегда можно преодолеть.

…Было начало марта и валил снег, когда машину повезли на аэродром. Ехала она, поставив «ноги» на коляску, положив «голову» на платформу грузовика. Ее бережно укутали брезентом, крылья сложили отдельно, на хвосте зажгли сигнальные фонарики; везли ее, голубушку, как хрустальную. Обычно этим занимается аэродромная команда, но на сей раз экипаж никому не доверил самолет. Гринчика они погнали домой: «Иди, спи. Отсыпайся, Леша. Теперь у тебя главное». А в кабине самолета ехал, конечно, механик. Конструктор сидел рядом с шофером грузовика, напряженно смотрел на дорогу, но немощные фары упирались в снежную сетку, и дальше десяти шагов ничего не было видно. «Черт его знает, — думал конструктор, — выскочит какой-нибудь дурень, воткнется сбоку…» А механик, не спавший последние двое суток, уютно подремывал в пилотском кресле, и мечталось ему, как он займется своими двигателями в тихом ангаре, вдали от любопытных, один… Так они ехали на лесной аэродром, а впереди и сзади эскортировали самолет мотоциклисты.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ЛОМАЮТ МАШИНУ


Такая уж работа у прочнистов: они все ломают. Это называется у них «статиспытаниями». Аэродинамики выискивают наилучшую форму крыла, группа фюзеляжа мечтает неимоверно облегчить конструкцию, бригада шасси думает о том, как обеспечить посадку. А потом приходят они, прочнисты, и все ломают. Крыло ломают, фюзеляж ломают, «ноги» самолета ломают. Ломают последовательно и методично, со знанием дела. Ставят крыло на испытательный стенд и до тех пор повышают нагрузку, пока — хрясь! — не треснет. Такая у них работа.

Каждую опытную машину делают не меньше чем в двух экземплярах: один идет на испытательный аэродром, другой — в лабораторию статиспытаний. Вот этот-то второй, жертвенный экземпляр, точную копию того, что поднимется в воздух, и экзаменуют прочнисты. Они все время находятся у грани допустимого, и тут нужна стопроцентная уверенность в том, что их расчеты верны. Без визы главного прочниста ни одну машину не выпустят в полет, а виза — корявая его подпись – это ответственность. Ответственность за опытный самолет, за миллионы рублей государственных денег, затраченных на самолет, а главное, за жизнь человека — летчика, который, веря конструкторам, поднимет в небо этот самолет.

Главный прочнист работал в КБ девятнадцатый год. Восемнадцать лет постоянное нервное ожидание было почти профессиональной особенностью его труда. Восемнадцать лет он не имел права на ошибку, потому что ошибка прочниста — авария, катастрофа, смерть. Надо представить себе, сколько раз этот человек ставил свою подпись на чертежах, сколько раз следил в тревоге за пикирующими и штопорящими истребителями, сколько раз, наконец, ждал выводов аварийной комиссии: виновен он в происшествии или не виновен — надо представить все это, чтобы понять, почему у него седина, почему он молчаливо-угрюм, почему никому не верит на слово и старается все проверить сам. Не зря, видимо, старую поговорку «Кто не ошибается, тот не работает» прочнисты переиначили по-своему: «Кто ошибется, тому уж больше не работать».

Поздний вечер. Тихо в конструкторском бюро, опустел завод, только возле лаборатории статиспытаний движение. Сегодня испытывают на прочность реактивную машину. Люди входят в большой сумрачный зал, негромко переговариваются, останавливаются у стен. Серые тени ползут по стенам. Фонари повешены низко, оттого фантастичны эти тени. Выше всех, заслоняя силуэты людей, горбатится тень жертвенного самолета. Он накрепко приболчен к стенду, от распластанных крыльев тянутся вверх тросы.

— Приготовиться! — внезапно севшим голосом командует главный прочнист. — Давать нагружение!

И тишину нарушает негромкий треск: заработали домкраты. Дрогнули стрелки динамометров: нагрузка — 10 процентов, 20 процентов, 30 процентов… Прочнист недовольно косится на людей, столпившихся за его спиной. Ну зачем они пришли? Чего смотрят? Если интересно, приходи позже изучать разрушенное место. А то цирк какой-то устроили!

Остальные пока спокойны: эта нагрузка, каждому ясно, не страшна самолету. Благодушно улыбается аэродинамик. Поглядывает на часы двигателист: скорей бы уж! Спокойно беседуют Микоян и Гуревич. Кто-то из инженеров даже шутит, просит прочниста «орудовать повеселей».

Тот не отвечает. Нагрузка уже достигла 45 процентов, тросы скрипят все пронзительнее, 50 процентов… 55 процентов… Теперь уже нет равнодушных, есть люди, хорошо умеющие держать себя в руках, и люди более нервные. Шутники серьезны, беззаботные взволнованы, все смотрят на стрелки приборов. Не раздастся ли треск — не ровный скрип тросов, а страшный треск ломающегося крыла, который всех заставил бы вздрогнуть. Колеблется на стене горбатая тень, вздрагивает, дрожит… 60 процентов!

Ведущий конструктор МИГа побледнел, у него дрожат ноги. Сколько уж раз бывал на таких испытаниях, а волнуется, ничего не может с собой поделать. Он рад бы сейчас не смотреть на самолет, да глаз не оторвать. Ему страшно, по-настоящему страшно, словно боль самолета, дрожащего на этой гигантской дыбе, сейчас передается и ему. Микоян спокоен. Он подчеркнуто спокоен, даже улыбается: сильный человек. Только, пожалуй, чаше, чем обычно, улыбается.

70 процентов! Шорох прошел по залу. Губы прочниста в беспрестанном движении, он считает про себя секунды, так нужно для полной уверенности. Проходит минута, две минуты… Самолет напрягся, стоит, не ломается, треска не слышно. Это максимальная нагрузка, возможная в полете. Первый экзамен выдержан.

— Разгружать! — командует прочнист, и все кидаются к самолету. Каждый инженер осматривает то, что ему всего интересней: нет ли трещин на его конструкции, нет ли сдвигов, деформаций? Когда выяснится, что нет, можно будет поговорить, подшутить над волнением соседа, сделать вид, что сам ты вовсе не беспокоился, и даже, в обход запрета, покурить в уголке.

— Приготовиться! — рявкает басом седой прочнист.

Теперь уж он обязательно сломает самолет. При нагрузке более ста машина обязана сломаться. Плохо будет, если уцелеет. Если не треснет крыло при ста пяти, значит, ошибочны расчеты, значит, истребитель перетяжелен, сделан хуже, чем мог быть сделан. Снова колеблется горбатая тень на стене, скрипят тросы, инженеры затаили дыхание…


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ РЕФЛЕКСЫ


Наконец-то Гринчик остался с машиной один на один. У него было отличное настроение. И очень трудное дело. Гринчик отрабатывал рефлексы.

Рабочий день кончился, вокруг тихо. Может, Гринчик остался один на аэродроме? Большой мир отрезан от летчика стенами тесной кабины. Там, за пределами ее, друзья, и жена с дочкой, и маленький бузотер Колька, и лес, в котором просыпалась весна. А здесь он один с глазу на глаз со своей машиной.

Друзья ушли с летного поля часа полтора назад. Ушли шумной гурьбой и теперь уже, конечно, празднуют. Поохали, наверно, в ресторан, столы сдвинули, сидят все вместе, подняли первые тосты; смех у них, веселье. Повод редкостный: вернулся в строй Анохин. Грех не отметить такое событие. Добился Сергей своего, все-таки добился! Прошел сверхстрогую медкомиссию, врачи долго качали головами, совещались, выставив Сергея за дверь, потом снова вызвали, опять двигали перед его глазом карандашами, наконец, решили: пусть другая, специальная комиссия проверит технику пилотирования этого упрямца.

Сегодня и проверяли. Одним из членов комиссии был Гринчик. Сели все в ЛИ-2, левое пилотское сиденье занял Анохин. Он был спокоен. Остальные волновались. Это был консилиум, составленный из опытнейших испытателей, давних друзей Анохина. Иные не верили, что он в силах справиться с заданием. Гринчик верил и… еще больше волновался.

— Ну что же, Сергей Николаевич, начнем, – сказал председатель комиссии.— Задание: взлет, полет по кругу и посадка.

Анохин начал выруливать. Гринчик сидел сзади и не видел его лица, только плечо и руку. Но рука Сергея так твердо легла на штурвал, так цепко и вместе с тем легко обхватила его, такими привычными движениями парировала толчки, что Гринчик сразу успокоился. Полет прошел блестяще, и сел Анохин с обычной уверенностью, у самого «Т». Человек всего может добиться, если очень хочет. Вернулся в строй! Гринчику это казалось добрым предзнаменованием.

Забегая вперед, могу сказать, что впоследствии Герой Советского Союза Сергей Николаевич Анохин стал одним из лучших наших испытателей реактивных самолетов. Он брался как раз за те задания, где глазомер особенно необходим. Человек, лишенный, по уверениям врачей, «глубинного зрения», испытывал сложнейшие машины, штопорил на них, пикировал чуть ли не до самой земли. Анохин по сей день испытывает новые самолеты.

…Летчики ушли гурьбой, а Гринчик остался на аэродроме. Неужели Сергей обиделся, что он не пошел с ними? Когда они уходили, Гринчик остановил виновника торжества:

— Серега, ты ведь знаешь, я больше всех рад…

— Завтра? — спросил Анохин.

— Если будет погода, – завтра.

— Ну и все. Не о чем говорить.

И Гринчик пошел к своей машине.

Теперь он сидит в кабине — правая рука на ручке, левая на секторах газа, ноги на педалях, — сидит привычно, удобно, как влитой. Можно подумать, что кабина строилась специально для него, по мерке, как костюмы шьют. Прямо перед ним, слева и справа, внизу у ног и чуть пониже плеч, теснятся приборы. Здесь установлено — он подсчитал однажды — больше семидесяти циферблатов, рычагов, кнопок, тумблеров. И все эти приборы Гринчик обязан знать.

Что значит знать? Помнить? Он давно их помнит. Понимать, для чего они предназначены? Ясное дело, понимает. Уметь ими пользоваться? Конечно, умеет. Это азбука. Но азбукой не кончается учение. С азбуки оно начинается.

Гринчик отрабатывает рефлексы.

В воздухе нельзя себе позволить роскошь вспоминать, колебаться, искать, шарить рукой. Путь от решения к действию должен быть архикраток: решил — сделал! Значит, мало знать все эти рычаги и приборы, надо сжиться с ними. Видеть их, не глядя, опускать на них руку, не контролируя себя, Ну, так, к примеру, как входит человек в свой дом, в свою обжитую квартиру. Он ведь не думает о замке, вставляя ключ в замочную скважину, не шарит рукой по стене, зажигая свет. Вот так же должен «жить» в кабине Гринчик.

Он отдает себе мысленно приказания, и руки его единственно верным, экономным движением опускаются на топливный кран, переводят сектора газа, управляют закрылками, триммерами. Он не смотрит на приборную доску и лишь время от времени посылает взгляд вдогонку за рукой, чтобы проверить себя. Так пианист разучивает сложную пьесу, не глядя на свои руки. Правда, пианисту легче: клавиатура рояля никогда не меняется. А испытателю каждую новую машину приходится обживать заново. Притом сейчас перед глазами летчика — впервые в жизни — «клавиатура» реактивного самолета.

Проверив «азбуку», Гринчик переходит к более сложному. В руках своих он уже уверен: не подведут. Захотел выпустить закрылки, и руки сами делают все, что нужно. Но ведь надо еще вовремя захотеть… Гринчик начинает «разыгрывать» полет.

По-прежнему он сидит в кабине, сидит очень спокойно, и руки его почти не двигаются: одно-два движения — и все. А в это время мысленно он уже вырулил на взлетную полосу, получил по радио разрешение на вылет, дал газ… Внимание! Сейчас он впервые оторвется от земли. Руки надо послать на секторы газа. Так. Плавно перевести их. Теперь проверить обороты газовой турбины — быстрый взгляд на прибор. Какая температура газа? Взгляд на другой прибор. Должна быть не свыше 720 градусов. Все в порядке? Пошло давление масла, тоже надо проверить по прибору. Теперь указатель скорости — показывает разбег? Так. Теперь оставим приборную доску, все внимание полосе. Мир открыт перед тобою, обзор широчайший — взлетел…

Каков он будет, этот первый полет? Темный лес перед летчиком, все неясно, все в тумане. Тут какой-нибудь безобидный куст померещится чудовищем, а приветливая полянка может вдруг оказаться трясиной: ступил на нее — и по горло. Темный лес перед ним, и Гринчик первым войдет в него. И проложит через дебри первую тропку. Вначале это будет тропа узкая, и пройдет она по самому краю нехоженого леса. Потом он начнет углубляться, отходить в стороны — медленно, осторожно, но с каждым днем все дальше и дальше. А когда исходит дебри вдоль и поперек, это уже не будут дебри. Темные чудища, которые подстерегали его на каждом шагу, исчезнут, словно их и не было. И вслед за Гринчиком пойдут туда десятки и сотни людей, для которых он, первооткрыватель, рассеял ненастную темень.

Идешь в этот лес — будь смел. Первый, общий для всех испытателей навык — умение преодолевать страх. Продвигаешься вперед, внимание твое напряжено, вдруг треск, пахнуло жаром — что такое? Главное, не беги — это не лучший путь к спасению. Остановись, прислушайся, постарайся понять. Замри на мгновение — и это привычный рефлекс испытателя. Ничего не стряслось? Продвинься еще на полшага, на шаг. И снова остановись, подумай: двигаться дальше или отступить?

Грамотность летчика прежде всего и проявляется в оценке: опасно или не опасно. А поскольку думать в полете некогда, он старается на все сложные случаи приготовить решения заранее, на земле. Ну, разумеется, всего не предусмотришь, На все иметь рефлексы — значит вовсе их не иметь. Важен отсев, и здесь тоже решает грамотность пилота. Скажем, отказал двигатель — тут рефлекс не нужен. Определи по приборам, какой из двигателей отказал, и попытайся запустить его. Случай не аварийный: этот самолёт и на одном двигателе придет на аэродром, Во всяком случае, время для размышлений у тебя будет. А вот если «пойдет» температура — топлива ли, масла, — тут уж руки должны действовать автоматически. Промедление в этом случае смерти подобно. И Гринчик старательно отрабатывает решения, вернее, заготовки решений для таких трудных случаев.

Ну хорошо, а если они ему в воздухе не помогут? Всего-то он не может предусмотреть… Что ж, «рефлекс на выпрыгивание» тоже следует иметь. И Гринчик несколько раз, сидя в кабине, примеривается. Так он сбросит фонарь, другой рукой отстегнет привязные ремни… Но это, конечно, самый крайний случай.

Есть у Гринчика еще один «дежурный» рефлекс: что бы ни случилось — включи самописцы. Маленький пульт их укреплен по его желанию над секторами газа. Так Гринчику удобнее: он включает их мимоходом. Рефлекс этот труден, потому что не необходим. Он ничем не помогает в трудной ситуации, скорей мешает. Чтобы этот рефлекс выработался, человек не раз должен ударить себя по лбу: «Эх, дурак! Что ж я не включил приборы? Шляпа!» Самописцы бездействовали, случай остался темным — снова нужно повторить полет. А включил — есть полная картина явления, его можно на земле обмозговать до тонкостей.

Новая серия эволюций: Гринчик принимается, пожалуй, за самое сложное. Нужно уметь обуздывать рефлексы. Ну, скажем, самое детское: полыхнуло пламя перед твоим лицом — ты отшатнешься. У летчика это оборачивается так: самолет задрал нос кверху — дай ручку от себя; нырнул носом вниз — бери на себя. Это делается «до мысли», сразу. Ноесли машина «откозлила» и задрала нос кверху, ни в коем случае не мешай ей. И наоборот: в штопоре машина ныряет носом вниз, а ты должен загнать ее еще дальше и ручку давать от себя. То есть, почуяв огонь, шагнуть вперед — только в этом спасение.

Да, трудна работа испытателя… Если позволит читатель, я рискну добавить к сравнениям, и без того многочисленным, еще одно (я слышал его от летчика-испытателя Г. А. Седова). Человек идет над пропастью по узкому бревну. Дело нелегкое, все время надо удерживать равновесие. А тут вдруг полыхнуло пламя у глаз. Он был предупрежден: отшатываться нельзя — сожжет. И у него хватило выдержки: «не думая», он шагнул вперед, и огонь отступил. На бревне, само собой, надо было устоять — полет продолжается. А вернулся человек домой, его спрашивают:

– В тот момент, когда полыхнуло, два шага успел сделать или три?

— Был ли на бревне сучок?

— Вроде был.

— А какого он цвета?..

Гринчик заканчивает свой «полет»: он готовится идти на посадку. Теперь все внимание скорости. Скорость надо гасить постепенно, не сразу. Секторы газа, закрылки, скоро придется выпускать шасси… Гринчик репетирует, как придется распределять внимание на приборной доске, какие рычаги переключать, и постепенно так «входит в роль», что ему начинает казаться, будто за спиной гудят

двигатели, будто все его тело по инерции стремится вперед, а на высотомере и впрямь мелькают цифры: осталось 500 метров, 400 метров, 300 метров… И вдруг удар, что-то затрясло, заколотило по хвосту машины — правая рука пилота тут же взяла ручку на себя, левая убрала газ.

В тоже мгновение Гринчик рассмеялся. И готов был обнять смущенного моториста, который нечаянно задел стремянкой хвост машины. Готов был расцеловать парня. Вот ведь до чего вошел в образ! Руки сами хватанули секторы газа. «До мысли», автоматически!


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЗРЕЛОСТЬ


"Дорогая сестренка!


Весь день я дома сегодня, намного нездоровится, и уж сегодня обязательно письмо тебе закончу — письмо, ты права, примерно первое в этом полугодии.

Ты прости меня, Веруся, не обижайся — я не забыл тебя, просто в жизни как-то потерялся сильно. От тебя, по-моему, я все письма получил.

Рад, что семья твоя дружна и здорова. Береги себя. Я всегда с очень большим удовольствием помогу тебе во всем. Ты пиши, не стесняйся: ведь я вам за отца теперь. Сам подчас забываю об этом в сутолоке дел всяких.

Тебя, Веруся, горячо благодарю за теплые и умные письма Дине. От тебя иного и не ожидал, но родичи наши Дину такими письмами не балуют. И знала бы ты,

как она тебе благодарна! Если бы еще мать переменилась к ней… Мама знает ее такой, какой она была года полтора назад. Дина оскорбила при ней кого-то за «непочтительное» отношение ко мне и вздумала спорить с матерью о том, что она меня крепче любит, чем мать, и еще что-то детское в этом духе.

Моя семейная жизнь устроилась так, как и сам я, пожалуй, не ожидал, хотя и стоило это Дине горьких слез (характер-то мой ты немного знаешь). Трудно ей привыкнуть к тому, что она жена испытателя. Да и можно ли к этому привыкнуть? Дина хорошая, очень хорошая. И любит меня. О такой любви я, кажется, и в книгах не читал. Дома у нас тихо, уютно и всегда ждут меня.

Кольке нашему исполнилось семь месяцев. Растет он крепким, жизнерадостным парнем. Говорят, похож на меня, как и Иришка. В течение большей части дня он занимается тем, что пробует на все лады свой голос: правда, что он поет, разобрать пока трудно.

С работой у меня не все завидно. Меня назначили старшим летчиком-испытателем и заместителем начальника летной части института. Теперь ни один серьезный полет не проходит без моего участия или присутствия. Летая, самому руководить летной работой очень тяжело, и я всеми силами стараюсь отойти от этого. Я ведь летчик, ты знаешь.

Недавно министр подписал приказ о присвоении мне звания летчика-испытателя первого класса. В Советском Союзе я среди всех одиннадцати летчиков-испытателей первого класса самый молодой.

Крепко целую тебя, Веруся, и твою семью.

Дина тоже вас целует.

Будьте обязательно здоровы!


Твой Алексей!»


В этом письме много еще от «прежнего» Гринчика. Ну, к примеру, не забыл помянуть, что из всех испытателей первого класса он самый молодой. И все же заместитель начальника летной части уже мало похож на того молодого пилота, который лет пять назад (был и такой случай) крутил петли на тяжелом бомбардировщике.

Будто и не много времени прошло с тех пор. Но год службы испытателя засчитывается по закону за два, год службы на фронте — за три. Это верный счет. По этому счету Гринчик прожил за годы войны большую жизнь.

Он шел воевать, как миллионы его сверстников, не зная еще, что это будет за война. Ему, летчику, она представлялась своего рода служебной командировкой: в Крым отправляются на планерные состязания, на Балтику — испытывать гидропланы, на Халхин-Гол — воевать… В деревне под Ржевом, куда перебазировался аэродром, нашли колодец, набитый трупами. Были среди убитых дети. Напарник Гринчика, с которым вместе ходили на штурмовку, в ту ночь напился.

— Ты меня обидишь, выпей, — медленно говорил он Гринчику. — Слышишь, что говорю? Конечно, ты инженер, грамотный, я понимаю… Легче будет, Лешка, я знаю. На это ведь нельзя смотреть человеческими глазами. Выпей.

— Уйди, — сказал Гринчик.

Дине ничего не писал о колодце. Написал только: «Мне теперь пулемета не хватает». Воевал зло и расчетливо. Сбил, не считая групповых трофеев, пять вражеских самолетов. Тогда, под Ржевом, это было очень много.

Гринчик посуровел за войну. Научился люто ненавидеть плохих людей и не скрывал этого. Не умел скрывать и не хотел. В их части появился летчик, за которым хвостом тянулась дурная слава. Ничего вроде и не было известно толком, послужной список был хорош, и анкета по всем пунктам правильная, а не любили его. И, чувствуя это, летчик держался заносчиво. Как-то зашел в штаб, остановился в дверях, не выпуская папироски изо рта, не сняв фуражки, нагловато, в упор разглядывая людей.

— Да ты, оказывается, еще и невежа, — громко сказал ему Гринчик. — Мало того, что живоглот!

Впервые вот так, в лицо человеку, было брошено прозвище, которое тянулось за этим летчиком с одного фронта на другой.

— Что я тебе сделал? — рванулся он к Гринчику. — Что я вам всем сделал?!

Летчики молчали.

— Так ты хочешь, чтобы все узнали, что ты сделал? — сказал Гринчик, не поднимаясь с места. — Вспомни блокаду ленинградскую…

«Живоглот» побледнел.

— Врешь! — крикнул он.

— Вот и вспомнил, — сказал Гринчик. — Когда руку свою надо было отрубить — может, какой умирающий съел бы, — ты что делал? Золотые часы на хлеб выменивал… Да как ты можешь в глаза нам смотреть? Вон отсюда.

Минуты две стояла тишина. «Живоглот» вышел.

Случилось так, что через несколько месяцев жене Гринчика пришлось просить этого человека о помощи. Она была в эвакуации, в Казани. И ей необходимо было в Москву: там, в Серебряном переулке, лежал в госпитале Гринчик. Только один самолет летел в Москву, и это был самолет «Живоглота» — Дина знала это прозвище, как знала и всю его историю. После описанного скандала он добился перевода в другую часть, и вот судьба свела их… Дина шла по пустынному летному полю к самолету и не знала, как быть. Гринчик ранен. Гринчику плохо. Она во что бы то ни стало должна быть рядом с ним. Но он не простит, если узнает, что она кланялась негодяю. Что делать?

— Живоглот, — сказала Дина, — вы отвезете меня в Москву? Там в госпитале лежит мой муж. Его фамилия — Гринчик.

Летчик вздрогнул. Это был второй случай, когда его так назвали в лицо. Перед ним стояла маленькая женщина. Большие серые глаза смотрели настойчиво и серьезно. Он не нашел в себе силы отказать ей.

Когда садились в самолет, все же не выдержал:

— А похожа ты, Гринчик, на своего мужа!

— Да, — сказала она. — Когда муж с женой долго живут, становятся похожи.

Гринчик о многом передумал в госпитале. Больше месяца продержали его врачи — было время для размышлений. Вначале он прислушивался к себе: болела нога, донимали уколы и перевязки. Слышал иногда за окном гул пролетавших машин, а самого летать не тянуло — лежал, отдыхал, послушно принимал лекарства. Потом вышел как-то в госпитальный садик, увидел самолеты в сером небе — шло звено ЯКов, пеленгом, — и так ему вдруг захотелось в кабину! Тогда понял: началось выздоровление. Постепенно, очень осмотрительно взялся испытывать себя — испытатель. Пробовал делать движения, необходимые в полете, — боль мешала с каждым днем меньше. И все чаще думал Гринчик об испытаниях. Думал по-новому, не так, как до войны.

На фронте он впервые до конца осознал значение своего труда. Не теоретически (так он и раньше представлял себе), а на практике, на собственном нелегком опыте. Узнал истинную цену скорости, скороподъемности, высоты, дальности, маневра — цену жизни и смерти человека. Познал настоящее чувство ответственности. Не только перед начальством (это-то ему всегда давали почувствовать), но и перед фронтовыми летчиками, для которых создаются самолеты, перед пехотинцами, которым эти самолеты помогают воевать, перед детьми, стариками, женщинами, которых они защищают. Прежде Гринчик выполнял задания какого-то абстрактного «заказчика», теперь он помнил живых людей, видел, как они воюют, точно знал, во имя чего воюют.

После госпиталя Гринчик снова трудился на лесном аэродроме: всех испытателей отозвали с фронта. Сам часто летал, тщательно готовился к испытаниям. Но больше всего выматывала Гринчика ответственность за чужие полеты. Не раз приходилось ему участвовать в аварийных комиссиях, как и Галлаю, Анохину, Шиянову, другим опытным испытателям. И каждое происшествие в воздухе невольно заставляло их задумываться: а как бы они вели себя, если бы попали в такую ситуацию? Спасли бы самолет или тоже не сумели бы этого сделать?.. Размышляя о разного рода авариях, они вспоминали случаи, когда от летчика действительно мало что зависело. Попал, скажем, человек в новый режим, никем еще не испытанный, о котором даже ученые не догадывались (первый штопор, первое столкновение с флаттером и т. п.). Или в самой конструкции был скрытый дефект, проявивший себя так внезапно, что ничего уже нельзя было предпринять. Или просто какой-нибудь дичайший случаи: Галлай пострадал однажды… из-за вороны.

Он шел на бомбардировщике, откуда-то сунулась глупая птица, он слишком поздно заметил ее и ударил фонарем. Ворона пробила стекло, шмякнулась изо всей силы о лицо пилота и попала вовнутрь фюзеляжа, где сидел инженер-испытатель. Галлаю разбило лицо, он потерял сознание, навалился на штурвал, и тяжелая машина послушно начала падать. Не очнись он вовремя, друзьям уже не пришлось бы подшучивать над этой историей.

Галлаю повезло, он посадил машину, и, как водится в авиации, случай тотчас был переведен в разряд «комического». Вечером в летной столовой Гринчик демонстративно отодвигал свою тарелку:

— Братцы, чем-то пахнет. Дичью, что ли?

— Вороной! — хором кричали догадливые «братцы».

Но Галлай знал великолепный прием защиты: он сам первый начал хохотать. И тут же, опередив чужие остроты, рассказал анекдот о собственной неудаче.

— Это все чепуха, — сказал он. — Вы лучше войдите в положение моего инженера. Сидит. Летит. Вдруг слышит страшный удар. И сразу — струя холодного воздуха. Думает: «Дело плохо». Тут на него летят клочья мяса, кровь. «Ну, крышка Галлаю!» И вдруг… — Опытный рассказчик делает паузу, оглядывает всех. — И вдруг летят… черные перья! Нет, вы только представьте себе: что он мог подумать?

Смеялись тогда много. А ведь могла быть катастрофа. И попади в эту переделку любой другой, хоть самый сильный летчик, он столкновения с вороной, тоже не смог бы избежать.

Бывают такие происшествия в воздухе. И все же, как говорили мне самые опытные испытатели, они почти точно знали, что примерно в семи случаях из десяти аварии не допустили бы. А эти люди имели право на такие утверждения. У каждого из них за плечами были десятки несостоявшихся катастроф и аварии: бездвигательных посадок, отказов управления, пожаров в воздухе, поломок и т. д. и т. п. Во всех этих случаях летчиков подстерегали неожиданности, но пилоты во всеоружии встречали их и не только сами оставались целы, но, как правило, сохраняли свои машины.

Хороший испытатель — враг случайностей, враг всевозможных «авось да небось», убежденный противник лихачества: где, мол, наша не пропадала!

Он все время готовит себя к встрече с неожиданностью.

Так работал теперь, так учился работать и Гринчик. Получит новый самолет — старается узнать, какова у него потеря высоты при развороте. Если солидная потеря, сразу решает для себя: случись какая-либо авария на высоте, ну, скажем, до шестисот метров, разворачиваться нельзя, не успеешь. И если самолет в этот момент смотрит в сторону от аэродрома, придется где-то там и садиться. Возвращается Гринчик с задания: все он сделал, все выполнил, настроение отменное — казалось бы, радуйся да и только. А он привычно высматривает подходящие посадочные площадки. Так, на всякий случай. Прикидывает, что ему делать, если вдруг откажет двигатель на первом развороте, на втором, при северном ветре, при западном…

Это расчетливость, и она с храбростью не спорит: можно только пожалеть, что не все понимают это. В сущности, расчетливая осторожность, о которой мы ведем речь, — она и мужеству развязывает руки, смелости дает настоящий простор. Когда человеку не нужно тратить силы ума на решение в воздухе проблем, которые можно решить на земле, тогда и приходит к нему зрелость — уверенная свобода мастера. И, занятый все время главным, он будет по-настоящему смел.

Все это знал, понимал, должен был знать и понимать наш герой, когда взялся испытывать первый реактивный истребитель. И он учился требовать с людей, как требовал с самого себя. На лесном аэродроме все запомнили, как новый заместитель начальника летной части отстранил от полетов своего давнего хорошего друга.

Этот испытатель, встретив на летном поле Гринчика, поздоровался с ним: «Здорово, король!» Так они называли друг друга на войне — «короли воздуха». И Гринчик улыбнулся в ответ: «Здравствуй, король!» Потом спросил: «Ты не очень занят?» — «Совсем не занят». — «Ну, зайди ко мне. Надо поговорить».— «А зачем заходить, король? Давай здесь». — «Через пять минут я буду в кабинете», — сказал Гринчик.

Испытатель посмеялся «Лешкиной прихоти», однако пришел. Гринчик усадил его в кресло, сам сел рядом. Впоследствии этот летчик рассказывал, что и подумать не мог, какая над его головой собиралась гроза.

— Продолжаешь пить,— сказал Гринчик. — Говорили тебе, говорили… Обещание давал. Пьешь!

— Брось ты, Лешка.

— Не перебивай. Самое ужасное в нашей жизни — похороны. Просто жаль мне тебя, что ты можешь погибнуть. В каком виде приходишь на аэродром!

— Я пьяный никогда не приходил.

– Полупьяный! Сидишь в кабаках до трех часов ночи, пока не выгонят. А утром к нам. У тебя же руки дрожат. Ты посмотри на себя: щека дергается, правая… Нет, на испытаниях ты не можешь работать. Вот тебе лист бумаги, пиши заявление.

— Алексей Николаевич!

— Ты не перебивай. Кстати, я для тебя по-прежнему Лешка. Пошлют снова на фронт, счастлив буду рядом с тобой воевать. Такой летчик, как ты, дважды не родится. А испытывать самолеты я тебе не дам. И учти: тебя не выгоняют. Никаких приказов сверху у меня нет. Я сам это решил, твой друг.

— Предупреждение, король? Тогда я все понял.

— Бери бумагу, пиши. Твой характер мне известен: тут предупреждения да обещания— пустое. А когда уйдешь от нас, все взвесь. Очень подумай. На что ты тратишь себя!

— Спасибо вам, Алексей Николаевич, за такую «дружбу».

— Ну ладно, король, хватит играть в жмурки. Я ухожу, мне некогда. Мне сегодня на двух машинах летать. На моей и на твоей — вместо тебя. А тебя в воздух не выпущу. Ясно? Заявление оставишь на столе.

Тогда многие осуждали Гринчика, ходили хлопотать за «пострадавшего», но Гринчик был тверд: «Жалеете? С вашей жалости он вовсе сопьется. Надо так жалеть, как я жалею!» И только много позже летчики сумели по-настоящему оценить происшедшее. Сумели после того, как этот испытатель (надо сказать, пилот высочайшего класса) бросил пить, вернулся на лесной аэродром и провел выдающиеся испытания. Это случилось полтора года спустя…

Таков был Гринчик в ту пору, к которой мы теперь подошли. Когда-то он всячески старался подчеркнуть свою «авиационность», больше всего боялся прослыть «гнилым интеллигентом»: ему казалось, что это уронит его во мнении товарищей. Теперь же, быть может, назло спорщикам, он усиленно подчеркивал свою «инженерность». Это сказывалось во всем. Он чаще встречался с конструкторами, чаще ездил в ЦАГИ, поступил в аспирантуру авиационного института. Экзамены сдал хорошо, одну только схватил тройку — по английскому языку, — и самолюбие его было уязвлено. Взялся всерьез изучать язык. Выбрал тему для диссертации, начал собирать материал. Очень много читал. Особенно пристрастился к стихам и, бывало, читал их на летном поле. В такие минуты его большое смугловатое лицо становилось немного печальным. Казалось, что он сам чуточку удивляется произносимым словам:


На небесном синем блюде
Желтых туч медовый дым.
Грезит ночь. Уснули люди,
Только я тоской томим…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Это был чудесный день, просторный, бесконечно весенний. Душистой свежестью веяло от земли, в небе висела одна-единственная желтая тучка. Хорошо в такой день быть живым, как сказал Джимми Коллинз, славный парень, талантливый человек, американский коммунист и летчик-испытатель.

24 апреля 1946 года…

Герои наши прибыли на лесной аэродром.

Гринчик выглядел именинником. Был подтянут и весел. Утром, когда он в отличном расположении духа (погода-то летная!) плескался у рукомойника и фыркал, как расшалившийся бегемот, Дина сказала: «Здоров ты, Лешка! Смотри, майка лопается». Он посмеялся в ответ: «А говоришь, в отпуск. Мне отдыхать незачем. Не во что!» Тугие мускулы перекатывались под майкой. Мозг, нервы, мышцы — все оттренировано. Никогда еще Гринчик не ощущал такой неистовой готовности к работе.

Ведущий конструктор исхудал и вид имел озабоченный. Разумеется, и он верил в успех, иначе никакая сила не заставила бы его подписать полетное задание, но… Накануне было большое совещание у Микояна. По заведенному порядку руководители групп и бригад в последний раз докладывали о готовности машины. И у каждого из них оставались какие-то колебания, сомнения. Ведущий конструктор был сосредоточием, вместилищем сомнений. Чем ближе подходил первый вылет, тем ему становилось тревожнее.

Вместе с начальником ЛИС (летно-испытательной службы завода) он составлял задание. Они записали так: «Произвести первый вылет. Набрать высоту 1500—2000 метров. Пройти по кругу в течение 10 — 15 минут. Проверить устойчивость и управляемость машины в воздухе. Произвести посадку». Начальник ЛИС твердым своим почерком переписал это в «Дневник летных испытаний» — толстую разграфленную книгу. Проставил дату. Оба молча расписались.

После этого они пошли к аэродромному начальству договариваться о полете. Встретились с дежурным, получили погоду у синоптиков. Был штиль, безветрие: взлетать разрешалось в любом направлении. Решили — и сторону реки. За рекой лежало ровное поле: в крайнем случае Гринчику будет куда садиться. Они послали даже туда человека — сказать, чтобы отогнали колхозных коров. Летное поле тоже решено было очистить полностью. Увели заправщиков, увезли все лишние машины, даже стартовую команду убрали с обычного места. Зачем убирали? Такие уж, видно, были у них представления о реактивном взлете.

Механик тем временем проводил последний предполетный осмотр машины, готовил к полету двигатели, хотя они давным-давно были готовы. Когда подошло время, они вывели самолет из ангара и повезли на полосу. В ту пору считалось, что рулить реактивный самолет не может; его вытягивали на буксире. Грузовик аккуратно довез истребитель до старта и развернул носом в сторону реки. С этого места он и будет взлетать.

Гринчик отдыхал в летной комнате. Едва он появился там, у всех пилотов нашлись неотложные дела, комната опустела, и за дверью стало тихо. «Чудаки!» — подумал Гринчик. Они обеспечивали ему покой, а на что он нужен, этот покой? Делать решительно было нечего, отдыхать не хотелось. Скорей бы уж… Гринчик прошелся по комнате, постоял у окна, включил радио. Дикторы, мужчина и женщина, ровными голосами читали сообщения из-за границы. Положение в Индонезии обострилось; английские власти подавляют национально-освободительное движение в Индии; протест Луи Сайяна против франкистского режима; бунт заключенных фашистов в миланской тюрьме; очередное послание Трумэна конгрессу…

Неслышно раскрылась дверь, вошел ведущий конструктор. С минуту постоял, прислушиваясь. Недовольно поморщился и выключил радио. Но вид испытателя успокоил его. Гринчик сидел глубоко в кресле, прикрыв рукой глаза. Казалось, спит. Конструктор осторожно тронул его за плечо.

— Пошли, Леша. Время.

Аэродром насторожился, притих. Все следили за взлетом. На балконе диспетчерской стояли работники КБ во главе с Микояном. Прилипли к окнам радисты, синоптики. Вышли из машин шоферы, высыпали медсестры из санчасти. Вдоль границ аэродрома толпились рабочие, мотористы, вооруженцы, электрики.

Летчики влезли на крышу ангара. И Галлай был здесь, и Шиянов, и Юганов, и Анохин. Сверху они все видели, с самого начала. Видели, как автотягач отбуксировал самолет на летную полосу. Следом покатили: автобус с техническим персоналом, аккумуляторная тележка и пожарная машина. Когда эта процессия добралась до старта, из летной комнаты вышел Гринчик в кремовом комбинезоне, белом шлеме, с парашютом в руках. Легковая машина уже ждала его, в ней были начальник летной части института, начальник заводской летной службы и ведущий конструктор самолета.. Гринчик сел рядом с шофером, и автомобиль понесся по опустевшей рулежной дорожке, мимо неподвижных самолетов прямо к старту… С крыши ангара хорошо было видно, как экипаж встретил летчика, как Гринчик надел парашют и полез по приставной лесенке в кабину. Потом за хвостом самолета поднялась пыль.

— К запуску! — сказал Гринчик.

— Есть к запуску! — донеслось с земли.

— Запускаю правый! Прошу посмотреть.

Конструктор, стоявший на стремянке, взмахнул правой рукой. Механик отбежал далеко назад. Следил, не появится ли огонек в черной дыре, каков будет факел; все это они считали важным.

— Запускаю левый.

Когда запели оба двигателя, Гринчик закрыл фонарь. Надвинул стеклянный колпак на себя, совсем отгородился от мира. Конструктор, помедлив еще какое-то мгновение, сошел с лесенки, ее тут же откатили в сторону. Двигатели набирали силу, гудели все ровней, громче. Наконец Гринчик сделал жест, понятный всем авиаторам и означающий: «Убрать колодки!» Это было последнее, что могли увидеть и понять остающиеся на земле. Быть может, они хотели еще что-то сказать в напутствие другу. Но рев двигателей заглушил слова. Может, хотелось им хотя бы рукой махнуть Гринчику. Но тот уже не смотрел на землю. Впрочем, они все равно бы ничего не сказали — ни словом, ни жестом. Весь круг реплик, которыми могли обменяться эти люди, был очерчен уставом.

Свист двигателей перешел в неровный рев, гуще и выше стала завеса пыли за хвостом самолета, и, наконец, он двинулся с места… Все замерли — это был строгий момент. Бурый дым стелился за самолетом, а он бежал по бетонке, бежал, бежал и никак не мог взлететь. Какой же у него долгий разбег! Странно выглядел этот самолет. Был он очень приземист, фюзеляж его, широкий спереди и резко сужающийся к хвосту, похожий на головастика, низко жался к земле — таких здесь еще не видели. Ну, конечно: он не боится задеть землю винтом, нет у него винта… Все быстрее бежит самолет, вот уже переднее колесо оторвалось от земли, он бежит по бетонке с поднятым носом, еще секунда — взлетел! Далеко-далеко, у самого края аэродрома, реактивный истребитель оторвался от земли. И начал подъем, очень пологий, постепенный, неуклонно-прямой.

Гринчик тем временем работал. Просто работал свою работу, как плотник, как сталевар, как кузнец. Машина сама карабкалась в небо, он только направлял и удерживал ее. Очень медленно набирал высоту. Медленно и осторожно. Главное для Гринчика — уйти от земли. Когда он поднимется на тысячу метров, станет легче. Тогда он почувствует себя уверенно. А пока как можно осторожней, никаких рывков, никаких разворотов. Так, по прямой, Гринчик перетянул через реку, через лес и ушел с аэродрома. Разворачивался он очень осторожно, «блинчиком», и скорость была такая, какую знали все пилоты лесного аэродрома, пожалуй, даже меньшая, и все же, когда самолет вновь подошел к границе аэродрома, сотни людей, согласно вертя головами, следили за ним. Гринчик, сделав два размашистых круга над летным полем, прицелившись издалека, пошел на посадку.

24 апреля 1946 года, середина дня… Гринчик вернулся на землю. Его поздравляли, обнимали и даже пробовали качать у самолета. Потом он доложил главному конструктору о полете, и его увели писать отчет, как полагается, на свежую память. Позвонил жене: «Дина, я задержусь. Что? Слышала? Ну, какой же это рев!.. Да, да-да, летал… Ну, говорю ведь с тобой, значит, живой. Дина, я задержусь. Нет, больше не будет полетов. Говорю, сегодня не будет! Когда я тебя обманывал? Да нет, ребята ждут, надо отметить первый вылет… Ну-ну, спасибо. Тоже целую». Друзья проводили виновника торжества в летную столовую, где были накрыты столы. Гринчик успел переодеться, на пиджаке его блестели два ордена Ленина и два Отечественной войны. Летчики заставили его полностью повторить доклад. «Особенно обзор хорош, — говорил Гринчик. — Сидишь, как на балконе». В разгар веселья, когда Юганов поднялся с очередным тостом «за моего боевого друга Лешу Гринчика, который открыл, так сказать, новую эру…», в этот самый момент распахнулась дверь, и кто-то крикнул:

— Иванов вылетает!

Тут я должен остановиться, чтобы внести в рассказ полную, как говорится, ясность. Больше всего меня занимает судьба Гринчика и судьбы его ближайших друзей. И говорю я главным образом о самолетах, на которых они летали, и о людях, которые делали эти самолеты. Автор вполне сознательно ограничил себя рамками одного КБ, потому что «нельзя объять необъятное». И автор, как он уже признался, любит своих героев. Но отсюда вовсе не следует, что они всегда и во всем были лучшими или первыми. Пойди мы сейчас путем другого конструкторского бюро, познакомься мы с другими летчиками, инженерами, механиками, и перед нами открылась бы такая же картина, исполненная мужества, верности, героизма.

Это ведь не простое совпадение: в тот же день через два часа после Гринчика сделал свой первый вылет летчик-испытатель Михаил Иванович Иванов. Он вел ЯК-15, новый истребитель А. С. Яковлева. И снова замер аэродром, теперь Иванова провожали глазами от взлета до посадки, и так же молчали все, когда он шел к земле, слоено боялись сказать ему «под руку»… Дело в том, что на новом ЯКе тоже не было винта.

И его вела в небо в небо реактивная тяга.[3]

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ДЛЯ СРАВНЕНИЯ


Эта глава — для сравнения.

Как-то так сложился сюжет нашей повести, что о многих летчиках лесного аэродрома мне писать почти не пришлось. По той простой причине, что в испытаниях самолета МИГ-9 они не участвовали. А хотелось бы рассказать обо всех. Это замечательные испытатели, и о каждом из них ходят рассказы на летном поле, своего рода легенды.

Легенда о Николае Рыбко рассказывается так. Был на аэродроме совсем молодой лётчик. И прибыла новая машина под названием «Стрела». Самые опытные испытатели делали на ней пробежки и подлеты и пришли к выводу: лететь на «Стреле» нельзя, самолет дрянь, слишком велик риск. И все же молодой летчик вызвался испытать «Стрелу» в полете. На него смотрели как на отпетого, как на безумца. Машина и впрямь оказалась плоха, полеты на ней были архиопасны, и все же Николай Рыбко, не убоявшись смерти, поднял ее в воздух, а так как учатся и на ошибках, полеты его многое объяснили ученым и конструкторам. Потом другой случай: он вызвался испытать новый истребитель, который до этого был в воздухе и разбился, и летчик с трудом выбросился на парашюте. Но опять Рыбко, зная, на что идет, взлетел на этом самолете и в небе изучал недостатки его. Тут мало смелости, тут надобна одержимость… У Николая Степановича Рыбко многому научились и Гринчик и Галлай, интереснейшие полеты проводил он, и я знаю, что жизнь Героя Советского Союза, заслуженного летчика-испытателя СССР Рыбко достойна особой книги.

Мало мы говорили и о старейших испытателях — о том же Александре Петровиче Чернавском, о Сергее Александровиче Корзинщикове, Александре Ивановиче Жукове. Совсем не пришлось мне называть имя Бориса Николаевича Кудрина, а это летчик редкостной биографии. Он начал летать еще на матерчатых «Блерио», участвовал в гражданской войне, обстреливал с неба конницу Мамонтова. И он же в годы Отечественной войны летал на самолете БИ — первом в мире ракетном самолете, который испытывал до него и на котором погиб летчик-испытатель Григорий Яковлевич Бахчиванджи… Я называю здесь лишь немногих — тех, о ком знаю немало и с кем лично знаком. Список можно бы и расширить.

Как-то Дина спросила у Гринчика, кто на лесном аэродроме самые знаменитые летчики. Он улыбнулся.

— Кто самые знаменитые — читай в газете.

— А самые лучшие?

— Лучшие?..

Он так и не ответил ей. Считал, видимо, что на лесном аэродроме много лучших.

Вот, скажем, Георгий Михайлович Шиянов (мы еще встретимся с этим человеком). Он летал на самолетах ста тридцати разных систем, участвовал в доводке трех десятков опытных машин, двенадцать новых самолетов испытал сам от начала до конца. Это человек огромной выдержки, редкого хладнокровия и большой силы, просто большой физической силы — она ему немало помогла в летной работе.

Смолоду Шиянов занимался едва ли не всеми видами спорта, начиная от верховой езды и кончая акробатикой. Очень интересно рассказывал мне, как увлекся спортом (а с этого, в сущности, и начался его путь в авиацию). В школе на физкультуре его пристыдили ребята: живот у него плохой. Он пригляделся: в самом деле, плохой. У них — «дольками», а у него — гладкий, без всяких мускулов. Разозлился и начал бегать стометровку, толкать ядро, потом занялся боксом, снарядной гимнастикой, охотой (он до сих пор заядлый охотник: «На кабанов уже ходил, думаю теперь на медведя пойти. Считаю, созрел»). Потом вдруг записался в студию «Искусство движения» — тогда ему было уже лет девятнадцать. И вдвоем с напарником готовил цирковой номер: партерные акробаты, «гладиаторы».

— А дальше что было, Георгий Михайлович?

— Дальше что?.. В общем, глупо вышло и смешно. Приехали мы с партнером на дачу, в Царицыно, вышли на лужайку потренироваться, он на минуту в дом ушел за тапочками, а я лег на траву, смотрю на небо, самолет летит… И вдруг такая мысль: «Что ж это я? На всю жизнь в акробаты? Да что я, серьезно?» Партнер выходит, а я уж оделся, пиджак натягиваю, «Ты что?» — спрашивает. Видно, он до сих пор не может понять, какая меня муха тогда укусила.

Между прочим, на высоте 7200 метров Шиянов побывал впервые еще летом 1931 года (то есть раньше всех других летчиков): он участвовал в восхождении на Памир. Сильный, абсолютно здоровый, хорошо тренированный спортсмен. И следил за собой, как спортсмен, твердо решивший стать чемпионом: говорят, не было случая, чтобы он лег спать позже одиннадцати часов.

Как-то Гринчик спросил у него, пойдет ли он на «Дядю Ваню». Шиянов отдыхал перед полетом, сидел в глубоком кресле, глаза закрыл, мускулы все расслабил.

— Нет, Леша, — ответил Гринчику, — не пойду.

— Хорошая вещь… Добронравов играет.

— У меня, видишь ли, трудная сейчас машина.

— Ну и что?

— Тяжелых спектаклей лучше избегать. Всё-таки зазубрина на психике.

Когда Гринчик и Галлай пришли на лесной аэродром, Шиянов уже работал там. Он стал испытателем на полтора года раньше — и летной жизни это очень большой срок. И сейчас, четверть века спустя, Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Шиянов продолжает вести испытания.

Почти не вспоминали мы и о Викторе Юганове, самом молодом из друзей Гринчика. А жаль. Уж больно интересно начало его летной карьеры.

«Баловень судьбы» — называли Виктора. Все ему давалось легко, имя отца открывало все двери. Старый большевик, отец был директором крупного московского завода. Он недоверчиво присматривался к увлечению сына самолетами. «Почему именно авиация, Витька?» — «Хочу!» — «Форма красивая, а?» — «И форма…» Помер отец, когда Виктору было пятнадцать лет. Много было друзей у отца, они занимали высокие посты, не забыли мальчика, помогли ему устроиться в жизни. Первый раз помогли, когда Виктора по молодости лет не принимали в аэроклуб. Второй раз помогли, когда он поступал в школу летчиков-истребителей. Правда, он себе прибавил лишний год, но туда и семнадцатилетних не брали. После соответствующих звонков «сверху» — взяли. Третий раз Виктору помогли, когда он рвался в Монголию, на фронт. Больше ему не нужна была помощь. Семнадцати лет отроду он сбил над Халхин-Голом три вражеских самолета, получил свой первый орден Красного Знамени, стал затем испытателем, выдающимся испытателем… Юганову не пришлось летать на первом реактивном МИГе, но впоследствии он вел сложнейшие испытания машины с ракетным двигателем, он испытывал и прославленный МИГ-15 — самолет со стреловидным крылом. Он же, Виктор Николаевич Юганов, одним из первых в стране взял «звуковой барьер».

(Замечу в скобках: точного учета рекордов у нас тогда не велось, и потому сейчас нелегко установить, кто был «самый первый». В числе же летчиков, которые на разных самолетах первыми перевалили скорость звука, были: И. Т. Иващенко, В.Н. Юганов, И. Е. Федоров, А. М. Ершов, А. М. Тютерев, И. В. Эйнис, Султан Амет-хан, Г. А. Седов… Список можно, конечно, продолжить; рубеж взят был коллективными усилиями.)

А жизнь и на этом не остановилась. Самолеты летали все быстрей, все выше… Если не ошибаюсь, первым человеком, который своими глазами увидел воздух, был Григорий Александрович Седов. Это не оговорка: столь уплотнился от скорости воздушный поток, что стал видимым — голубыми волнами набегал он на крылья самолета. Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Седов сделал у нас огромный рывок вперед — он почти удвоил достигнутую его предшественниками скорость. Дальше шли ученики Седова, летчики-инженеры Герой Советского Союза Владимир Нефедов и Герой Советского Союза Георгий Мосолов. Мосолову принадлежат последние наши выдающиеся авиационные рекорды — абсолютный мировой рекорд скорости и абсолютный мировой рекорд высоты. Он разогнал самолет до скорости артиллерийского снаряда, поднялся на нем к черно-фиолетовому небу,

девяносто секунд пробыл в состоянии невесомости…

Впрочем, кого же нынче удивишь рекордами? Когда у всех на устах полеты наших космонавтов, которые и высоту, и дальность, и скорость показали невиданную, ни с чем не сравнимую. Сравнивать можно, видимо, лишь человеческие их черты.

Вот оно и подошло, время для обещанного сравнения.

«…Самый сложный и дерзновенный полет, — писал в свое время Григорий Александрович Седов, — полет-мечта, сулит успех только тогда, когда он благодаря тщательной подготовке станет казаться будничным полетом. Если летчик чувствует перед испытательным полетом, что он идет на подвиг, значит, к полету он еще не готов».

Я вспомнил эту чеканную формулу одного из лучших наших летчиков-испытателей, когда услышал высказывание первого пилота-космонавта.

«…Работы было много на всем маршруте, — сказал Юрий Алексеевич Гагарин. — И когда шел по орбите и когда снижался для того, чтобы приземлиться в назначенном месте. Весь полет — это работа».

Не случайное это сходство. Не случайно и то, что первые наши пилоты-космонавты и сами были прежде военными летчиками-истребителями. Очевидно, именно в этой профессии наиболее полно выражены качества, которые необходимы человеку для выхода во Вселенную. В сущности говоря, космонавты готовились к своим знаменитым полетам, так же, как готовились к полетам наши летчики-испытатели. И они отрабатывали «рефлексы»; изучали конструкцию корабля и развивали свою память; обживали кабину и на специальном тренажере сотни раз «разыгрывали» полет; старались при этом, как сообщали газеты, «имитировать необычные аварийные варианты»…

Я не буду много писать об этом – каждый при желании может сравнение продолжить. Одно для меня несомненно: первые космонавты Земли выкованы из того же человеческого материала, что и Гринчик и его друзья. Гагарин и Титов, Николаев и Попович, Быковский и Терешкова — наследники всего лучшего, что годами собирали летчики-испытатели и приумножали в себе.

Что и говорить, разные люди работали на лесном аэродроме. Говоруны и молчальники, очень спокойные и не очень, имеющие инженерный диплом и не имеющие, трезвенники и такие, кто не пытался, по выражению Галлая, «выдать кефир за свой любимый напиток». Во всем, казалось, отличались они друг от друга. Но были общие черты, объединявшие летчиков, эти черты и были определяющими, их-то и восприняли первые космонавты Земли. Они взяли от земных пилотов умную смелость их, хладнокровие, уверенность, честность, силу, цепкую память, глубокие познания… И самое главное — одержимость большой идеей, ради которой люди этого толка готовы отдать свою жизнь.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ВЗРЫВ


11 июля 1946 года, в 11 часов 25 минут Гринчик стал бессмертен.

Он шел над аэродромом с большой скоростью на высоте двухсот метров. Это был его двадцатый вылет на реактивной машине. Внезапно на глазах у всех машина перевернулась и устремилась вниз. А через мгновение — взрыв. Черный след еще не истаял в небе, когда раскололась земля.

Хоронить было нечего. И никто не запомнил Гринчика восковым, с запавшими глазницами и скорбно сжатым ртом, — таким он никогда не был. Его запомнили большим, красивым, веселым – таким он был всегда.

И остался таким.

Остался огромным, прекрасным, вечным, как дело, им начатое, которому не судьба умереть.

…Недавно я был на лесном аэродроме.

Мы шли с начальником летно-испытательной службы завода в голубой ангар. Он о чем-то рассказывал мне. И вдруг показал рукой, прервав рассказ:

— Здесь.

— Что «здесь»?

— Вот здесь, где мы стоим, разбился Гринчик. Я это место на всю жизнь запомнил. А шел Гринчик во-о-он оттуда, из-за леса, видите? Шел, шел и… — Рука начальника ЛИС прочертила дугу по небесному своду и ткнулась в землю.

Земля как земля. Травой поросла. Трава седая от пыли, ветер чуть шевелил ее. Слева от нас, совсем близко, — мастерские, справа — административный корпус, впереди — летное поле; аэродром шумел, жил, гудели на нем самолеты, рулили, взлетали, шли на посадку — все они были теперь реактивные. И крест, который только что показал мне в своем кабинете начальник ЛИС, — черный крестик, оборвавший в разграфленной «книге судеб» жизнь пилота Гринчика, — давно уже затерялся среди сотен победных записей.

— Нет, — сказал мой собеседник, этого всего тогда не было. Ни мастерских, ни корпуса. Только ангар был. И день, вроде сегодняшнего, солнечный. Помню, Гринчик сказал мне: «Костя, очень это хороший самолет. Многого стоит! И летать на нем легко, веришь? Легче, чем на старых, слово даю». Он веселый был, Гринчик. Я его сам повез на полосу. Шутили, смеялись. Вечером решили встретиться, выпить. Минут за десять до взлета шел об этом разговор. Ему уж можно было, по-моему. Он, по-моему, куда-то даже уезжать собирался. Вот только куда, не помню. Все-таки пятнадцать лет прошло.

Пятнадцать лет… Вот и этот подвиг стал историей. Даже глубокой историей, если учесть возраст авиации. Древнейшей, если говорить об авиации реактивной. Ведь МИГ-9 сегодня в нашем сознании почти то же, что первый длиннотрубный паровоз. И раздаются голоса, что не худо бы сохранить его для потомков, в музей передать. Очистят его, «дедушку реактивного воздушного флота», от копоти и пыли, поставят под стеклянный колпак, и будут смотреть на него тихие экскурсанты. А где-то рядом увидят они портрет Алексея Николаевича Гринчика, летчика-испытателя первого класса, который в весну 1946 года впервые… Жизнь пилота стала достоянием истории, науки трезвой и спокойной, но как же больно перелистывать последние страницы этой живой, еще не остывшей жизни!

Вот рассказ механика экипажа, еще одного очевидца.

— Мы в тот день особенно тщательно все проверяли. Заправочка, предполетный осмотр, двигатели я гонял — все честь по чести. Полет-то был демонстрационный, приехал наш министр, приехал маршал авиации, еще какие-то генералы. И вот, километра не доходя до всей капеллы, а до меня метров четыреста оставалось, — я ведь выехал, как всегда, к месту приземления, — вижу, отрывается что-то от самолета. Черной точечкой падает вниз. После оказалось — элерон. А машина перевернулась на спину — и тоже вниз. Едва в ангар не врезалась. Однако Гринчик до конца боролся — это можно было понять. Сколько времени это продолжалось? Ну, полсекунды, секунду. Взрыв был страшный… Что? Да нет, какие предчувствия. Веселый был перед вылетом. Я его сам сажал в кабину. Есть, кажется, снимок, снимали нас в тот день.

Снимок мне показали; он и впрямь был сделан в тот самый день, за полчаса до катастрофы. Ясное небо, чистое поле, машина, а перед нею — веселая группа. Улыбается механик, смеется начальник ЛИС. Гринчик впереди. Красивое русское лицо, открытое, с ясными глазами. Комбинезон на Гринчике, краги, белый шелковый шлем. Слева стоит ведущий конструктор, худощавый, простоволосый, рядом с Гринчиком совсем неприметный. Тоже улыбается. Видно, сказал им Гринчик что-то смешное, тут и щелкнул фотограф. Через секунду оживет этот кадр, распадется группа. Мотористы закурят, начальник ЛИС пойдет к своему «газику», механик поможет летчику влезть в кабину, конструктор скажет: «Можно запускать», Гринчик взлетит и… никогда не вернется.

С ведущим конструктором мне долго не удавалось встретиться. Все-то он был в разъездах, в командировках. А встреча с ним была необходима. Ведь он ближе других стоял к Гринчику, руководил испытаниями. Да и дружил с пилотом. Наконец и эта встречасостоялась. Мой собеседник с тех дальних времен, о которых он сейчас ведет рассказ, несколько располнел, но лицо его по-прежнему худощаво. Правда, волосы поредели и виски совсем белые. Говорят, он и поседел в тот день. Беседу нашу часто прерывают, я даже начинаю нервничать: посетители мешают рассказчику сосредоточиться. Но что поделаешь, у него теперь всегда много дел, он стал секретарем парткома завода.

— Помню ли последний день? — говорил он. — И хотел бы забыть, да не выйдет. По гроб врезан в память… Дали мы Алексею полетный лист. Сам я писал задание. Могу сейчас повторить слово в слово. «Демонстрационный полет. Набрать высоту до полутора тысяч. Сделать несколько кругов над аэродромом. Снизиться до четырехсот метров. Дать горизонтальную площадку». И все. Специально давал ему ограничения по высоте… Помню, стояли мы с ним на полосе, я все просил: «Леша, осторожней. Не старайся показать себя». — «Ты что? — говорит. — За маленького меня считаешь?» Смеется. «Да я, — говорит, — инженер не хуже тебя!» Снова просил его: «Ты, Лёшка, не беги. Ты этот характер ломай в себе. Двигайся мелкими шажками». — «Меня, — говорит, — по-другому учили: шагай навстречу риску, тогда он не так велик». Вот тут и поспорь с ним! Я ведь всегда ему предлагал: «Давай любые замечания, торопиться нам некуда». — «Как это некуда?» — «Есть сомнение — отменим полет. Хочешь, отменим?» — «Брось! — говорит. — Трусом не прикидывайся…»

Слушаю этот рассказ о памятном дне и думаю: так ли все было, как он рассказывает? Все-таки не случайно по-разному запомнили этот день очевидцы. День легендарен. Нет ли и в рассказах людей чего-то от легенды? Не то чтобы они сознательно искажали — какой смысл? Но, вспоминая непоправимое, каждый из них думал: «Зачем? Зачем так вышло?» Десятки раз думали: «Надо бы предупредить Алексея. Сказать, чтоб был осторожен». И постепенно стало казаться людям, что так оно и было в действительности: говорили, предупреждали. А может, и впрямь так было… Во всяком случае, споры между Гринчиком и ведущим конструктором бывали. И фразу: «Ты, Лешка, не беги. Иди мелкими шажками» — конструктор не раз повторял. Об этом я не от него знаю, от других.

— В тот день, — продолжает он свой рассказ, — не только наш был полет. Демонстрировали командованию и другие машины. Как раз перед нами взлетел один самолет. Тоже реактивный, но скорость развивал меньшую. И шасси на нем не трехколесное, а старого типа. С земли и не отличишь от обычных машин. Кстати сказать, в высшей степени полезный был самолет: на нем летчики легче привыкали к реактивной авиации… Так вот, самолетик этот черт те что выделывал в небе. Виражи, горки. Смотрю, Гринчик зубы сжал. «Ах, — говорит, — чертяка. Хорошо ходит. А ведь наш, — говорит, — лучше. Наш большего стоит». Я понял его мысли. «Леша…» — говорю…

Тут нас прервали. Вошел в кабинет — а все шли сюда без звонков, без спросу — кудрявый парень договариваться о каком-то инструктаже комсоргов. Потом вспомнили о комсомольской бригаде в сварочном цехе, и об этом был разговор. Наконец, ушел парень, я напомнил, на чем мы остановились, и конструктор продолжал:

— Говорю, значит, Гринчику, что нам с этим самолетом тягаться нечего. У него скорость меньшая, отсюда и маневренность. А наше дело — скорость показать. «Сделаем!» — смеется Лешка. — Уж это будьте уверены». Ну, тут я и сказал ему об осторожности. «Леша,— говорю, — имей в виду, на перегрузку мы пока не ходили. Площадочку дашь — и все. Машина сама за себя скажет». — «Ладно-ладно,— ответил он, — не маленький». А после стою я на линейке и вижу: Гринчик такой вираж заложил, чтобы не уйти из поля зрения, что на концах крыльев «вожжи» появились. Знаете, срывы аэродинамические. У него ж у черта, силища была!..

Зазвонил телефон. По ответам конструктора я понял, что звонят из райкома, что он — член бюро райкома, что на ближайшем бюро он делает доклад о работе парторганизации завода… Наконец трубка легла на рычаг.

– В чем же причина катастрофы? — спросил я.

— Вы хотите сказать: кто виноват? — он внимательно глянул на меня. — Бывает, никто не виноват. Понимаете? Если можно в чем-то винить Гринчика, так только в том, что он верил. Верил в силу новой техники, в машину верил. Но тогда мы все виноваты, потому что веру его не поколебали. Я вот пилил его, говорил об осторожности, а сам тоже был спокоен. Два десятка полетов мы провели — пришла уверенность… Тут другое: сами того не зная, мы вошли в новую область, никому еще не известную. Это область предзвуковых скоростей. И здесь ждали нас неожиданности. Они виноваты. Виновато то новое, с чем впервые столкнулся человек.

Нам снова помешали. Вошел деловитого вида мужчина и завел длинный разговор о заводском пионерлагере. Минут пять они «уточняли» и «утрясали».

— Он веселый был мужик, — вспомнил вдруг конструктор, когда посетитель ушел. — Здоровенный и веселый. И вера его в машину была веселая… Мы ведь еще перед вылетом встречались с комиссией. Гринчик давал объяснения. Доложил летные характеристики, особенно на скорость напирал. Кто-то задал вопрос о перегрузках: не чрезмерны ли? Гринчик ответил, что не больше прежних. Скорость стала больше, так и радиус эволюций увеличился. И еще, помню, сказал: «Будет время, вы и на транспортных отмените старые моторы». Тут все заулыбались: по тем временам это была веселая шутка. А он всерьез говорил. По-моему, от него первого я услышал слово «старая» в применении к поршневой авиации. Далеко смотрел.

– Как бы вам объяснить?.. — Мой собеседник задумался. — Был Алексей человек обыкновенный. Вы из него не делайте «сверхгероя». Простой был парень, у нас много таких. И в то же время редкостно был умен, храбр, талантлив. Может, жизнь поставила перед ним такие задачи, что он смог раскрыться до конца… Я хочу сказать, совсем не прост Гринчик, это личность выдающаяся. Он один из первых понял все значение реактивной авиации. А сколько тогда недоверчивых было! Конструкторы иные сомневались, большие ученые. Должен вам сказать, Гринчик отлично сознавал, что делает великое дело. Сказал мне как-то: «Ты не думай, что один переживаешь за эту машину. Не тебе она нужна и не мне. Знаешь, следят за нами!..» Понимаете, есть люди — видят ближнюю перспективу, есть — дальнюю видят. Есть такие, что горой встанут на защиту своего дома, а есть такие, которым вся страна — дом. Алексей истинный был патриот в том высшем выражении, когда не словами доказывают преданность, а делом… Ну, что еще? — сказал конструктор. — У нас до того дня очень сложные бывали полеты. То масло подтечет, то вибрации, то еще что-нибудь. Прерывали испытания, в лаборатории сидели по многу дней. А тут все шло удивительно гладко. И настроение было отменное. Ну, отвезли мы его с парашютом на полосу. Фотография? Нет, этого не помню. Помню, как он в машину садился. Сам я его и сажал. Лицо у Лешки было… Словом, улыбнулся он мне. Не робей, мол, все будет хорошо. Ну и…

Я увидел слезу на его щеке. Медленно текла она по неподвижной щеке и ускользнула в морщинку у рта. Долго мы молчали. Потом конструктор поднялся, повернулся к окну. А видеть там он ничего не мог: стоял мороз, снежные узоры закрыли стекла. Не оглядываясь, сказал:

— Черт его знает… Сколько лет прошло, старый уже, а вспоминать тяжело.

Шумно распахнулась дверь, вошел кудрявый парень и доложил с порога, что ребята собрались.

— О чем ты? — не понял конструктор.

— Собрались, говорю, цеховые комсорги.

— А-а-а…

— Вы хотели поговорить с ними.

— Да-да. Сейчас иду.

Мы пошли в комсомольское бюро.

— Товарищи! — сказал секретарь парткома. — Мы вас собрали для того, чтобы посоветоваться с вами о «комсомольской копилке». Полагаю, нет нужды подробно рассказывать о значении этого мероприятия. Вы сами должны понимать…

Шумливые комсомольцы с ходу перешли к делу. Надо экономить сжатый воздух. Цветные металлы надо беречь. «Конечно, мы авиация, — говорил совсем еще молодой паренек. — Нам государство ничего не пожалеет. Но надо ведь сознание иметь!» — «Я скажу об электроэнергии,— говорила глазастая девчонка. — У нас в КБ много заочников, это, конечно, хорошо. Но вот сидят пятеро в зале, чертят свои дипломы, а вокруг море света. Что бы им выключить верхние лампы…» Секретарь парткома молчал, не перебивал, слушал. В уголках его рта появилась улыбка. А глаза были красные.

В машине по пути с завода рассказал он мне еще один эпизод. Год назад он был в командировке, на одном авиационном заводе. К этому времени и относится последний рассказ секретаря парткома. Он никак не связан со смертью Гринчика. Он связан с его бессмертием.

— …Как этого летчика звали, я не помню. Всего один раз видел его. На заводе работали свои, заводские испытатели. А этот из части был прислан, военный летчик. Ас, истинный ас. Фамилию его забыл, а звали его Лешей, и был он удивительно похож на Гринчика.

Странное это ощущение. Я увидел его вначале сзади. Вошел в летную комнату:

вижу, сидит в кресло здоровенный детина. Кожаная куртка на нем, планшетка через

плечо, унты. Волосы темные. И смеется громко… Вы понимаете, встал он, прошелся, улыбнулся — Гринчик!

Может, я сейчас это так вижу. Пожалуй, сходство не сразу для меня прояснилось, а уже после полета. И все-таки особое отношение к этому летчику с самого начала было, какая-то боязнь за него… Машину он знал прилично и хотел так лететь, без задания. Я говорю: «Напрасно это, машина опытная». И его вернули со взлетной полосы. Пришел злой, не глядит на меня. Однако написали ему задание: взлет, скоростная площадка, развороты — все точно. Он, видно, обиделся. Но ничего не сказал и в задании расписался.

Взлетел. Смотрю, и снова, еще сильнее у меня ощущение: Гринчик летит! «Почерк» похож. И потом самолет-то реактивный… Понимаете, я там впервые понял: сколько ни будет новых реактивных самолетов, в каждом — кусочек Гринчикова сердца.

А работал этот Леша, надо признаться, здорово. Очень уверенно, напористо, красиво, азартно. И очень своенравно. Подпись-то дал, раз тут сидят такие «формалисты», но уж в воздухе он хозяин. Сел совсем в другом настроении. Широченная улыбка. И смотрит на меня: что, мол, скажете, уважаемый товарищ?

«Летаете вы здорово, — сказал я ему. — Но дисциплина у вас ни к черту! Вы не хмурьтесь, Леша. Думаете, инженеры от ответственности уходят, когда подписи требуют? Таков порядок. Да, да, форма. Но в нашем деле нельзя без формы. Когда человек сталкивается с неизвестностью, он обязан быть осторожным. Опытная машина до конца не известна, будь то первый вылет, будь двадцатый. Был у меня огромный друг, Леша, ваш тезка…»


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ

Итак, опытная реактивная машина, гордость и надежда КБ, разбита. Грудой обломков покоится она в земле.

Что же дальше?

Катастрофа всегда таинственна, всегда неясна. Нет человека, который с полной уверенностью может объяснить, что стряслось в полете, как не было человека, который мог бы предсказать беду.

Работает аварийная комиссия, строгие люди приезжают на аэродром, на завод, опрашивают очевидцев, задают вопросы членам экипажа, собирают на земле все, что можно собрать. И по этим крохам пытаются восстановить картину. В протоколе записано, что элерон найден в нескольких десятках метров от остатков самолета. По-видимому, тут и следует искать причину несчастья. Записано, что противовес элерона найден «отдельно лежащим» от самого элерона. Возможно, вначале оторвался противовес, а уж потом «в силу возникшей резонансной тряски» сорвало элерон. Но не исключено, что противовес отделился от элерона лишь при ударе о землю. Тогда другая должна быть причина… «По-видимому», «возможно», «не исключено» — кто даст точный ответ? А он необходим, этот точный ответ. Без него машина кончилась. И надежды КБ похоронены тогда в земле вместе с обломками первого реактивного истребителя.

Что делать его создателям? Какое решение принять главному конструктору? Он ходит по кабинету. У него болит сердце. Сердце сдало в тот день, когда Микоян узнал о катастрофе. Оно долго еще будет ныть, но он поднялся, приехал на завод. Приехал, чтобы принять решение, которое нельзя отложить. И ходит теперь по своему кабинету — десять шагов от стола к окну, десять шагов обратно. И мысль конструктора, словно заключена она в этих пределах, мечется, возвращается все к тому же. В окно видел сборочный цех: там заканчивают сборку самолета-дублера, точной копии разбитого. А на столе — папка с выводами аварийной комиссии. Время от времени Микоян присаживается к столу, листает папку. В ней схемы расположения обломков, фотографии исковерканных деталей, свидетельские показания. Но того, что он ищет, здесь нет. Нет точного указания причин катастрофы. И, следовательно, никто не освободит главного конструктора от святого его права и тяжелейшей обязанности — принять решение.

Конструктор думает.

Мне рассказывали о Микояне, что еще мальчишкой он мечтал о крыльях. Рос в глухом селении Санаин, на высоте 1700 метров над уровнем моря. Вокруг были горы. В горах, совсем близко, рождались облака. Воздушные массы простирались не только вверх, как на равнине, но и вниз. Горные ветры делали воздух упругим, осязаемым, почти видимым. В воздухе часами парили орлы, высматривая добычу. Следить за ними было не развлечением, а делом: дети Санаина знали — силы орлиных крыльев достанет на то, чтобы унести барашка.

Артем Микоян был младшим в семье. Старший его брат работал слесарем на Аллавердинском заводе, средний брат, Анастас, давно ушел в революцию, стал одним из создателей Бакинской партийной организации. Артем оставался с отцом. Отец был деревенский плотник, сыновья с малых лет приучались в его мастерской к ручному труду, и, может быть, именно это обстоятельство придало неясным мечтаниям мальчика неожиданно реальное направление: он решил соорудить крылья для полета. Будущий конструктор пытался сплести из прутьев и даже хотел «испытать» свои крылья, подвесив на них барашка. В ту пору он еще не подозревал о существовании авиации и первый самолет увидел лишь спустя несколько лет, когда в горах приземлился заблудившийся «Фарман». Неуклюжий аэроплан окончательно покорил сердце юноши.

Не будем, однако, преувеличивать значение этого эпизода, быть может, и любопытного и трогательного, но вовсе не определяющего жизненный путь человека. В конце концов в детстве каждый из нас умел мечтать. Но всем ли удается пронести это чудесное свойство сквозь годы?

Артем Микоян прошел большой и нелегкий путь. В 1918 году, после смерти отца, его послали учиться в Тифлис, потом в Ростове он прошел школу фабрично-заводского ученичества, был учеником токаря на заводе «Красный Аксай», работал токарем на заводе «Динамо» в Москве и только в 1930 году, уже призванный в армию, добился направления в Военно-воздушную академию имени Н. Е. Жуковского. Окончил ее (с отличием) в 1937 году. Потом работал в КБ, главою которого был Н. Н. Поликарпов, участвовал в выпуске прославленных «чаек», руководил одной из бригад, стал заместителем начальника бюро… Дальнейшее известно: организация самостоятельного КБ, первый большой успех с истребителем МИГ-3 и бесконечные поиски нового в годы войны — человек этот успел узнать, как трудно дается воплощение мечты в жизнь.

Все эти годы Микоян учился. Учился строить самолеты и руководить людьми. Учился сохранять бодрость, когда все рассыпается прахом, и не зазнаваться, когда все идет хорошо. Всегда искать новое и безжалостно браковать отжившее, как бы ни было оно дорого. Требовать от людей невозможного и верить, что люди способны это невозможное сделать. Учился спокойствию, последовательности, упорству, уверенности в себе… Он многому научился за эти годы, но главному не учился, главное он сохранил в себе: познав, как тяжело дается воплощение фантазий в жизнь, не разучился мечтать. Видимо, это и создает настоящего конструктора.

Только еще начинались полеты его реактивного первенца, а Микоян уже мечтал о будущих машинах. И не только мечтал. В КБ делался двухместный вариант этого самолета — он понадобится для обучения летчиков, чертились первые эскизы новых, еще более мощных машин, обсуждались преимущества стреловидного крыла, начались уже споры о «звуковом барьере». И все теперь поставлено под удар.

Может быть, ошибка? Может, есть порок в самом замысле? Может, другие КБ идут более верным путем? Тут нужно быть объективным, как бы ни хотелось убедить себя в своей правоте… Нет, все-таки машина была хороша. До последнего полета, до самой катастрофы, шла она впереди, обошла другие наши самолеты и по скорости, и по дальности, и по вооружению. Что и говорить, это могло быть настоящей победой!

Микоян стоит у окна. Там, в сборочном цехе, заканчивают сборку самолета-дублера, точной копии разбитого. Те же крылья, тот же фюзеляж, те же элероны… Что ж, есть решение у главного конструктора. Очень простое решение, но трудно принять его. Надо продолжать испытания. Опыт, знания, инженерная интуиция — все за то, чтобы поступить именно так. У Микояна есть, разумеется, своя точка зрения на катастрофу. Десятки раз обдумывал он последний полет и почти точно знает, как это произошло. Но полную уверенность даст только эксперимент, до конца выяснить причину катастрофы можно лишь в полете — другого пути нет… А если снова беда? Второго срыва им уже не простят, он знает это. Что же делать? Все равно надо продолжать испытания.

Таково его решение.

И тут ему говорят, что пришла вдова испытателя. Да-да, конечно, он примет ее. Немедленно. Микоян чувствует, как сжалось сердце. Он идет к двери кабинета.

— Здравствуйте, Дина Семеновна.

— Здравствуйте, Артем Иванович.

Долго они молчат. Перед главным конструктором очень бледная, прямая и высокая женщина. Да, высокая: у всех, кто видел в те дни маленькую Дину, оставалось такое впечатление. Может быть, от осанки ее, оттого, что держалась она почти неестественно прямо. На ней черное глухое платье. Микоян усаживает вдову в кресло, сам садится. Так проходят первые минуты. Потом он говорит, слыша свой голос как бы со стороны. Спрашивает о матери Гринчика, оправилась ли она после удара. Спрашивает о детях, Коле и Ирише, здоровы ли, как себя чувствуют.

— Ничего, спасибо, — говорит она. — Растут. Всем довольны.

У нее странно спокойный голос.

— Да… Потеряли такого отца… Дина Семеновна, мы сделаем все, чтобы они ни в чем не нуждались. Ни в чем и никогда.

Она молчит. Она вспоминает слова Гринчика: «Чтоб слез твоих не видели! Ты плачь дома, одна, но никому слез не показывай. Ты Гринчика жена». И она не плачет.

Микоян говорит о персональной пенсии, о пособии на детей, о том, что летчик-испытатель первого класса Гринчик представлен посмертно к ордену Ленина. Говорит о квартире, не прошенной Гринчиком, — будет квартира, он обещает, нельзя вдове пилота жить возле аэродрома.

Она все молчит. Пересилив себя, Микоян смотрит ей в лицо. И видит застывшие глаза. Глаза — зеркала: они отражают чужие взгляды, в душу не пускают. Глаза сухие, полные такой несказанной муки, что плохо становится человеку, заглянувшему в них.

Микоян поднимается, огибает стол, достает из ящика фотографию — ту самую, последнюю, сделанную за полчаса до катастрофы. Он смотрит на снимок, прежде чем передать его вдове пилота, и она видит слезы на его глазах. Потом она держит в руках снимок веселой группы, бесконечно долго вглядывается в улыбку Гринчика и слышит далекий-далекий трудный голос конструктора:

— Дина Семеновна, хочу, чтоб вы знали: ваше горе — это наше общее горе… Вот так бывает: жив человек, встречаешься с ним, да все по делу, по делу и, бывает, споришь с ним по мелочам, а нет его — и видишь: жил среди нас светлый человек… Рыцарь авиации, отдавший ей всю свою жизнь. Да, именно всю жизнь…

Он говорил, сознавая, что не находит нужных слов. Ей не нужны сейчас эти слова. А какие слова нужны ей? Найдутся ли в целом мире такие слова?

— Дина Семеновна, когда-нибудь вы поймете… Ваш муж погиб не напрасно. Эта машина очень нужна. Не мне, не заводу — стране нужна.

Микоян говорил о значении реактивной авиации, о великом рубеже, который первым перешел ее муж, говорил подробно, ему очень было нужно, чтобы эта женщина поняла его. Да, у нее есть своя правда, великая и вечная правда вдовы и матери сирот, но пусть поймет она и его правду, тоже великую и вечную, — правду, во имя которой отцы испокон веку покидали свои дом и шли защищать жен и детей.

— Нужно, — сказала она. — Всю жизнь я слышала это. Авиация нужна, испытания нужны, работать по четырнадцать часов в сутки нужно, без выходных, без отпуска — нужно… Мне ведь Алексей буквально то говорил, что и вы сегодня.

– «Этот самолет, — говорил, — нужен, чтобы детей наших защищать от таких же самолетов». Я ему верила…

— И теперь верьте, — сказал Микоян. — Он вам правду говорил.

— Он мертв, — сказала она, — а мы с вами живые.

Смертельно усталая уходила Дина с завода… Вчера подруги советовали ей похлопотать о будущем детей — это все от главного зависит. Нельзя упускать такой случай, говорили они. Пройдет месяц, другой, забудется катастрофа, и ничего ей тогда не добиться. Она слушала советы и понимала, что все это так, что со временем забудется подвиг мужа, что квартиру, о которой столько лет мечтала, можно получить только сейчас. В то же время она знала, что ничего не станет просить. И шла совсем за другим — узнать, почему погиб Гринчик. Как он погиб? Почему не спасли его? Пусть знает главный, что она ненавидит аэродром и самолеты, и все, что с ними связано. Пусть знает, пусть помнит…

(Микоян запомнил. Он выполнил все, что обещал вдове пилота. Ни она, ни дети ее никогда ни в чем не нуждались. Может, не так уж сложно было Микояну добиться большой пенсии для них или посмертного награждения для испытателя. Но всю зиму в квартиру Дины Гринчик — большую квартиру в новом доме на улице Горького, — всю осень и зиму 1946 года заводской шофер привозил картошку и всякую другую еду. Это ведь был тяжелый год, год засухи, год карточной системы… Все же казалось Дине, что вину свою замаливает главный, что откупиться хочет от вины непрошеной этой заботой. И лишь много лет спустя поняла она, что была несправедлива к главному конструктору, что и он был прав со своей правдой, и ей захотелось простить его и у него испросить прощения. Но она только подумала об этом и ничего ему не сказала.)

А Микоян долго не мог прийти в себя после этого разговора. Ходил, ссутулившись, по кабинету. Снова решал для себя все тот же трудный вопрос. Еще более трудный… До встречи с вдовой он как-то не думал, заставлял себя не думать о Гринчике. Он искал решения проблемы, так сказать, в чистом виде. Самолет разбит — нужен новый самолет, самолет-дублер. Испытания прерваны — надо продолжать испытания. Это нужно, именно нужно, не ему, не заводу, а стране. И он будет этого добиваться как коммунист, как патриот. Тут все ясно.

Вдова вернула его к тому, что инстинктивно он отдалял от себя. Кроме машины, погиб летчик. У него были жена, мать, дети. Кроме дублера разбитой машины, нужен «дублер» Гринчика. Другой пилот, у которого тоже есть мать, жена, дети. Можно ли даже во имя больших интересов Родины рисковать жизнью человека? Есть ли такое право у конструктора? Есть ли уверенность, что на сей раз он добьется победы? Десять шагов от стола к окну, десять шагов от окна к столу. На столе и голубой канцелярской папке — необъясненная смерть, за окном, в цехе — копия разбитой машины, которая таит в себе, быть может, новую смерть. И никто в целом мире не избавит главного конструктора от права его и обязанности — принять решение.

В тот же день, вечером, летчик-испытатель первого класса Марк Лазаревич Галлай получил официальное предложение: довести до конца испытания опытного реактивного самолета.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ СОВЕТЫ ДРУГА


Впоследствии он описал события июльских дней 1946 года, которые на всю жизнь врезались ему в память. Мне все равно не рассказать о них лучше, И потому время от времени я буду передавать ему слово. Вот что пишет Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Галлай:[4]

«…В тот день, когда я получил предложение взять на себя испытания нового самолета, спешно изготовленного взамен погибшего, я, помнится, с утра был очень занят: два раза летал по текущим заданиям, а в промежутках между полетами лихорадочно писал свою часть очередного запаздывающего отчета (отчеты всегда запаздывают — это непреложно установлено длительным опытом).

— У нас есть к тебе деловое предложение, Марк, — сказал начальник летной части института. — Испытай Лешину машину.

Он сказал это таким тоном, каким обычно делятся с собеседником хорошей мыслью, внезапно пришедшей в голову, но я понимал, что это не экспромт.

Я был в это время уже далеко не тем зеленым юнцом, который, услышав предложение испытать самолет на флаттер, торопится немедленно дать положительный ответ, опасаясь, как бы какой-нибудь ловкач не «увел» интересное задание из-под носа. Я стал, если, к сожалению, не умнее, то, во всяком случае, старше, опытнее и научился трезво оценивать свои силы и возможности. Но тут было совсем особое дело.

За реактивный самолет я взялся, не размышляя ни секунды, можно сказать сразу, всей душой раскрывшись навстречу этому заданию. Причин для этого было достаточно: и настоящий профессиональный интерес, который вызывала у всех у нас эта уникальная машина и естественное для всякого испытателя желание попробовать новые, никем ранее не достигнутые скорости, и, наконец, сложные личные чувства, которые трудно формулировать и можно лишь весьма приблизительно уподобить чувствам охотника, особенно стремящегося одолеть именно того зверя, в схватке с которым погиб его товарищ…»

Было ли страшно Галлаю?

Когда-то один интервьюер уже задавал ему этот вопрос:

— Скажите, пожалуйста, испытывали ли вы чувство страха?

Это было в 1941 году, в конце июля. В первом воздушном бою над Москвой Галлай сбил бомбардировщик «Дорнье-215». Его наградили за это орденом Красного Знамени, газеты сообщили о награде, вот и приехал на аэродром репортер.

– Видите ли, — ответил ему добросовестный Галлай, — это зависит от того, что вы называете «страхом». Инстинкт самосохранения присущ каждому здоровому человеку. И обстановка риска, опасности обязательно вызывает реакцию нервной системы. Только у так называемого труса эта реакция выражается в подавленности, скованности, отупении, а у так называемого храбреца — в повышенной ловкости, сообразительности, остроте восприятия. В этом смысле страх, если хотите, помогает собраться в полете… На другой день Галлаю проходу не давали. Больше всех, как и положено другу, смеялся над ним Леша Гринчик.

— Ну, король воздуха, поделись с нами, простыми смертными, своими идеями насчет страха.

В газете было написано:

«В ответ на наш вопрос: «Испытывали ли вы чувство страха?» — летчик-орденоносец М. Галлай ответил: «Советским летчикам не свойственно это чувство!»

Галлай не смог на шутку ответить шуткой. Он рассвирепел и чертыхался.

Нет, страх, конечно, был. И тогда, в войну, и теперь, когда ему предложили довести самолет погибшего друга. Страха не могло не быть. Хорошо сказал об этом летчик-испытатель Григорий Александрович Седов. «Есть, видимо, люди, — говорил он мне, — которые действительно всю свою жизнь прожили, «не зная страха». Просто в силу своих сугубо штатских, земных профессий. А летчик, он знает, что такое страх. Если бы у летчика был хвост, все бы видели, как он его поджимает»… Страх был, но было и то, что помогает пилоту собраться. На сложные эмоции времени попросту не оставалось. Бездну дел предстояло сделать Галлаю прежде, чем он полетит на реактивном самолете.

Предстояло изучить машину так же тщательно, как изучил ее в свое время Гринчик. Работа была облегчена: Галлай шел вторым, ему уже не нужно повторять то, что сделано его другом за двадцать испытательных полетов. Опыт Гринчика незримо сопутствовал Галлаю. Но в то же время было и труднее, потому что двадцатый полет закончился катастрофой. Где затаился враг? Должно быть, там, где до Гринчика никто еще не был. На тех новых режимах, которых реактивный истребитель достиг первым. Скорее всего так. Но что же с ним стряслось? Галлай, словно опытный шахматист, разыгрывал всевозможные варианты «партии»: отказал один из двигателей, оба отказали, началась тряска, флаттер, затянуло в пикирование… И понимал, что этого мало, что решения все еще нет. Ведь и шахматист, когда разыгрывает свои варианты, не может заранее предугадать все ходы партнера. А у испытателя партнер – неведомое.

Только в воздухе, в небе, лицом к лицу с неведомым он поймет, почему разбилась эта машина. Иного пути нет, ибо единственный человек, который мог бы рассказать о катастрофе, никогда уже ничего не расскажет.

Вечер, Галлай на аэродроме, в летной комнате. Советуется с погибшим другом. На столе перед ним полетные листы, исписанные с обеих сторон. На одной стороне — задания, на другой — наблюдения и замечания пилота. Двадцать листов. Последний, двадцатый заполнен лишь с одной стороны — с той, где записано задание. Знакомый почерк Леши Гринчика, скупые строки — он ничего не писал лишнего, был строг к себе. Впоследствии Галлай прочел книгу П. П. Вершигоры «Люди с чистой совестью», и тогда снова вспомнились ему эти полетные листы. В книге описан разведчик, который свои донесения делил на три части: «Видел. Предполагаю. Хлопцы говорят». Так примерно писал свои донесения и Гринчик — настоящий человек с чистой совестью.

Он будто чувствовал, что друзьям придется идти вслед за ним, — ни одного преувеличения, ни одного неточного слова. Вот это я видел сам, это успел довести до конца, а тут задумался, тут уж вам, друзья, доводить, и вы непременно учтите те трудности, с которыми мне пришлось столкнуться… Перечитывая эти записи, Галлай слышал живые интонации друга, ощущал ясный ум его, упорство, неистребимое стремление вперед, преданность делу. Это очень хорошо, удачно вышло, что именно ему, Галлаю, дали Лешину машину: в коротких рапортах товарища он мог прочесть больше того, что прочли бы другие.

О многом Гринчик вовсе не писал. Но, зная задание, записанное на обороте, можно было понять: раз ничего не сказано, значит, здесь можно не ждать подвоха. Гринчик не писал лишнего. Зато о сложном он не уставал повторять. Некоторые записи встречались едва ли не в каждом полетном листе. «Тряска…», «Тряска…», «Тряска…» — все чаще мелькало это слово. Постепенно Гринчик уточнял: тряска возникает на таких-то режимах полета, на таком-то диапазоне скоростей. Гринчик словно предупреждал друга: «Обрати, Марк, внимание на тряску. Тут и тут я ее проверил, на этих скоростях она не опасна, а уж дальше тебе идти…»

Гигантский труд скрывался за двадцатью листами, которые снова и снова перечитывал Галлай. На двадцати страницах уместилась целая повесть — повесть о том, как человек учил машину летать. От полета к полету Гринчик продвигался вперед, поднимался на новые высоты, пробовал на новых скоростях, выполнял новые для этой машины фигуры. Если самолет что-либо делал плохо, Гринчик упорно добивался ответа, почему плохо. И старался «научить» делать хорошо… Это и есть испытания, доводка новой машины, постепенное улучшение конструкции, которое летчик ведет в соавторстве с учеными и инженерами. Гринчик вложил в эту работу всю свою силу, все знания, весь свой зрелый испытательский талант.

Галлай вспоминал.

Раннее утро, часов пять утра. Гринчик уже готов к очередному полету, он едва ли не первым из летчиков приходил на аэродром. Небо чистое, Гринчика выпускают, и взлет проходит почти незамеченным. Ко всему привыкают люди, привыкли и к реактивному гулу. Знай они, чем это кончится, каждый взлет старались бы запомнить, чаще бы говорили с Гринчиком, выпытывали бы все подробности. Кабы знать… В том-то и беда, что не знали. Обычная жизнь продолжалась на летном поле, работал Гринчик, работали и остальные пилоты. Но в тот день и десяти минут не прошло после реактивного взлета, как начался туман. Серая пелена опустилась на землю, закрыла аэродром. В десяти шагах ничего не видать. А Гринчик — в воздухе. С земли не видно было, как он летит, слышался только тревожный рев двигателей. Раз он пронесся над аэродромом, другой раз прогудел над головами людей, а сядет ли? Главное, дорожка-то у него на пределе, очень уж длинный пробег: требовался точнейший расчет. Он и в ясные дни останавливался у самого края поля, а тут туман… Пятнадцать минут в распоряжении Гринчика, двенадцать минут, восемь, семь, — скоро окончится запас горючего… Гринчик посадил машину. Сориентировался каким-то чудом, угадал направление бетонной полосы, точно подобрал скорость, и ему хватило дорожки. И даже в полетном листе ни словом не обмолвился о происшествии. В тот день в задании значилось «дача элеронов», об этом и докладывал. А капризы погоды — вещь случайная, к делу не относящаяся. Но этот туман запомнили друзья.

Галлай снова вспоминал.

— Отличная машина! — сказал ему после другого полета Гринчик. — Но полетаешь на ней полчаса, а потом до вечера мерещится, будто аж глаза в своих впадинах вибрируют.

На определенной скорости, очень по тем временам высокой, начиналась тряска. Какой-то противный мелкий зуд, от которого дрожал весь самолет. Стенки кабины дрожали, вибрировал стеклянный фонарь, и приборная доска, и ручка управления, и сиденье пилота. Это не был флаттер, опасный для машины, но нельзя было допустить, чтобы странная вибрация росла: она в дальнейшем могла стать опасной. Несколько раз Гринчик специально ходил «на тряску», записывал ее приборами. Записи эти, а затем и опытный самолет исследовались в институте, пришлось на какой-то срок прервать испытания.

Ученые пришли к такому выводу: в тряске повинна реактивная струя. Двигатели поставлены в фюзеляже, в нижней его части. Струя газов обтекает снизу хвост самолета. Она и раскачивает его… Иные из научных консультантов считали даже, что это порок самой конструкции. Надо вернуть двигатели на крылья, говорили они. По-видимому, «разнесенная» схема не зря была признана классической.

Авторы самолета не соглашались с учеными. Испытания продолжались. Аэродинамики, группа флаттера, бригада обтекания дневали и ночевали на лесном аэродроме. Включился в поиски и наземный экипаж. И вот бывает же так в авиации: десятки людей бились над проблемой, a решение оказалось простым донельзя! Однажды механик подтянул болты на хвостовом экране самолета. Ему показалось, что этот жаростойкий экран, предохраняющий днище фюзеляжа от раскаленных газов, сидит недостаточно жестко. Механик просто-напросто затянул болты потуже, и тряска сразу уменьшилась. Да, да, резко уменьшилась — первый же полет Гринчика подтвердил это. Ведущий конструктор доложил о странном явлении Микояну, и тот принял решение: хвостовую часть надо укрепить, усилить. Не ограничившись затянутыми болтами, он поставил дополнительные диафрагмы в хвосте.

В полетных листах больше не было упоминаний о тряске. Но и полной уверенности, что она не повторится, тоже не было. Вибрации прекратились на тех скоростях, каких достиг Гринчик, но могли снова возникнуть на большей скорости. Струя-то осталась, и экран, хоть и укрепленный, оставался на месте. Значит, тряска еще могла подстерегать испытателя.

А может, об опасности предупреждало другое явление, совсем коротко, вскользь отмеченное в одном из полетных листов. Резкий, пронзительный, ни на что не похожий свист возник вдруг в полете. Гринчик написал только, на какой скорости он начался (скорость была довольно высокой) и когда прекратился. Вот и все. Но можно представить себе, как этот свист выматывал душу летчика: Гринчик не знал ведь, что он сулит машине. Сама неизвестность заявляла о себе, и надо было понять, в чем тут дело… Тогда наземный экипаж самым тщательным образом исследовал самолет: все агрегаты оказались целы, ничто не лопнуло, не треснуло. И Гринчик продолжал летать. О своей тревоге говорил друзьям с улыбкой, свист именовал «художественным». Конечно, слышать его было не очень приятно, но раз машина терпит, то и человек может вытерпеть. Это уж вопрос удобства, комфорта… Больше Гринчик ни разу не писал о свисте, посчитав, видимо, что для самолета он не опасен. Но так ли это?

Забегая вперед, замечу, что причина «художественного свиста» была впоследствии установлена… Это уже после полетов Галлая, Шиянова и других летчиков, которые первыми освоили реактивный самолет. Все они слышали свист, а инженеры упорно допрашивали каждого: «Как свистит? Где? С какой стороны?» Летчики отвечали обычно, что ноющий звук возникает где-то над головой, чуть справа. Инженеры думали, экспериментировали, пробовали и в конце концов поняли: свистит, антенна, вернее, стойка антенны, рассекающая воздух. Они наклонили стойку, придали ей своего рода стреловидность, и свист как рукой сняло. Таким образом, тут опасности и впрямь никакой не было. И рассказал я о «художественном свисте» только для того, чтобы еще раз подчеркнуть трудности испытательной работы. В том-то и сложность этих воздушных исследований, что человек все время решает уравнение со многими неизвестными и никто ему заранее но скажет, что опасно, а что пустяк.

Во время одного из своих последних полетов Гринчик снимал «километраж» самолета. На земле вкопаны были столбы на расстоянии пяти километров один от другого, у столбов стояли люди с секундомерами. Гринчик пролетел над ними строго по прямой. Он шел сравнительно низко, и оттого скорость потрясла всех. Впрочем, по тем временам это действительно была рекордная скорость. В другом полете, на высоте 5 тысяч метров, Гринчик достиг 920 километров в час. Это был его полет на максимальную скорость. Гринчик влез уже в область предзвуковых скоростей и достиг числа М порядка 0,78.[5] И хотя все, по-видимому, прошло в этом полете гладко и отчет Гринчика о рекорде был, как все его записи, лаконичен и строг, Галлай с особым вниманием читал и перечитывал этот полетный лист. Он знал, что именно здесь выйдет на самый передний край. Никто до Гринчика еще не подбирался так близко к «звуковому барьеру». А беду всегда жди там, где начинается неизвестность.

Да, единственный человек, который мог рассказать о поведении машины в воздухе, никогда уже ничего не расскажет. И все же Галлай многое почерпнул из беседы с ним, с этим человеком, когда читал скупые строки донесений. Он поднялся из-за стола с таким чувством, будто Гринчик показал ему весь самолет, предупредил о подводных камнях, которые могут встретиться на пути пилота, о всех опасностях, которые ждут его. Решения по-прежнему не было, да, видимо, и быть не могло: Будь оно, это решение, Гринчик и сам избежал бы катастрофы. Решения не было, но оставалось предостережение: самой гибелью своей Алексей Гринчик помогал тем, кто шел вслед за ним.

«Будьте внимательны, друзья! — как бы говорил он. — Машина сложная, строгая, ее понять надо. Думайте, пробуйте, идите дальше, не отступайте ни на шаг. Дорогая это машина! Ее можно взять в руки и нужно взять. Но будьте внимательны…»


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ ПОТОЛОК ЧЕЛОВЕКА


Снова ведущий конструктор вез реактивный МИГ на летное поле. Машину сразу закатили в ангар, и механик со всей командой принялся устанавливать ее на приготовленном месте, снимать чехлы. Самолет, облепленный людьми, казался присмиревшим.

— Когда первый вылет? — спросил механик.

— От нас зависит.— ответил конструктор.— Как только подготовим машину, можно вылетать. Хоть завтра.

— Сделаем, — сказал механик.

— Ну, значит, завтра первый вылет.

Они помолчали. Должно быть, оба подумали об одном и том же: опять первый вылет. Машина та же и тот же экипаж, только летчик другой.

Конструктор вышел из ангара, остановился у летной полосы, долго стоял один. Провожал глазами взлетающие самолеты, но как бы и не видел их. О чем думал этот человек?

Каждый раз, когда он готовил к вылету новую машину, его охватывало сложное чувство. Было тут и сомнение, и запоздалое сожаление, и, быть может, отчасти зависть. Он ведь тоже мог — теперь уже поздно: годы не те, — мог бы стать хорошим летчиком-испытателем с инженерным дипломом. Но предпочел путь инженера с летной подготовкой. Когда это решилось? Что было причиной? Во всяком случае, не страх, не боязнь — это он точно знал. Мальчишкой еще, курсантом-первогодком он попал в аварию. Шел на бреющем против солнца, задел колесами кучу выкорчеванных пней, шасси, как ножом, срезало, винт погнуло, крылья — в гармошку. Полный капот! А себя ощупал — руки, ноги, голову — никакой боли. И первое ощущение — стыд. Прибегут сейчас друзья: машина разбита, а он целехонек. Хоть бы на час сознание потерять… После, в больнице, ему зашивали подбородок (сгоряча он не заметил раны). Леша Гринчик был в больнице, видел. Сказал: «Противно! Шьют ниткой, как сапожники». А пострадавший ему: «Это что! Вот когда коленки мазали йодом, так было больно!» Но страха он не испытывал. Ни тогда, ни после. Боялся только, что отчислят за аварию. Но не отчислили, и он снова летал и любил летать, крутил в небе петли.

Вообще смелость нужна на аэродроме всем. Да, видимо, не только на аэродроме – в любом деле нужна смелость. И это неправда, когда пишут, что, мол, летчика не вышло из человека, вот он и пошел в инженеры, в механики. Если летать струсил, то и механик будет плоховатый и слесарь будет дрянь. Потому что и в цехе на сборке один робок, другой смел. Один возьмется обрубать деталь, да все полегоньку, потихоньку, а другой приладится, ударит — точно. Нет, он знал, что и механик и мотористы экипажа — люди смелые, иначе бы они не работали здесь. И не только в том их смелость, что механик, скажем, лазил в горящий самолет. Он отважен в своем деле, смел, когда берет на себя ответственность за каждый вылет, когда решается затянуть болты на жаростойком экране. Порой ведущему конструктору казалось, что, право, лучше бы он сам полетел в машине, чем ждать ее возвращения на земле. Ждать, не зная, что происходит в воздухе, страшнее. Но поздно говорить об этом: он не летчик, он инженер.

Все решилось просто. Поликарпов, глава завода, вызвал его к себе: «Вот что, голубчик, я тебе оказал доверие, понимаешь ты это?» Он понимал: ему, вчерашнему студенту, поручили вести новый проект, проект скоростного маневренного истребителя. «А ты бегаешь в свой аэроклуб, — сказал Поликарпов, — не дело. Или летай, или инженерствуй — что-нибудь одно». И добавил еще: «В твоем, брат, возрасте пора определиться в жизни».

В аэроклубе его ценили, выдвигали инструктором, как и Лешу Гринчика. Но там были старые машины, каждый день одно и то же. Правда, впереди маячила возможность стать испытателем, но когда этобудет и будет ли? А на заводе ему давали в руки новую машину, такую, что дух захватывало. Он выбрал.

Что ж, каждому свое… Есть актеры и есть режиссеры. Немирович-Данченко за всю свою жизнь ни разу не вышел на сцену и был великим режиссером — таков в авиации Туполев. Качалов был «только» актером, как «только» летчиком был Чкалов. Сергей Ильюшин умеет водить самолет и время от времени сам поднимается к небу; так Сергей Герасимов берет изредка небольшую роль в своем фильме — все равно для всех он остается режиссером. А Михаил Громов, выдающийся летчик, занимался теорией испытаний; Михаил Жаров тоже пробовал, говорят, ставить спектакли. Наконец, и авиация и театр знают немало случаев, когда выдающиеся исполнители становились на старости лет консультантами и педагогами… Ну, а он сам, какое место он должен отвести в этом ряду себе? Конечно же, место режиссера — режиссера, игравшего смолоду в любительских спектаклях, — он ведь никогда не летал профессионально. Помогает ему это в «постановочной» работе? Да, разумеется, и все же теперь, когда он стоит на взлетной полосе, вдыхая запах бензина, заменяющий здесь воспетый «запах кулис», ему чуточку грустно. То его приглашали бы на главную роль, а теперь он будет помогать исполнителю.

Да, каждому свое. В тот день, когда он избрал путь конструктора, он утратил возможность стать пилотом. Навсегда утратил!.. Может, вся жизнь человека и есть постепенная утрата возможностей? Родился он и мог стать всем: путешественником, музыкантом, ученым, спортсменом. Стукнуло человеку десять лет поздно учиться музыке. Он мал еще, а уж не стать ему виртуозом-пианистом, эта возможность утрачена. Пятнадцать лет человеку — упущено время по-настоящему изучать языки. То есть он может еще, конечно, осилить английский или немецкий, но полиглотом уже не будет. Двадцать лет — не быть ему чемпионом по боксу… Сотни путей еще лежат перед ним, а выбрал один — и остальные отрезаны. Бывают, конечно, исключения, люди в зрелом возрасте учатся музыке и увлекаются спортом, но в общей-то массе это так. С каждым годом сужаются возможности человека. А годы эти имеют свойство пролетать очень быстро, и оглянуться не успел, а уж не стать тебе капитаном, астрономом, доменщиком, летчиком…

Может, об этом думал наш ведущий конструктор в канун нового первого вылета реактивной машины? А может, совсем о другом.

Какая утрата возможностей? Этак-то рассуждая, и Гринчик порастерял на своем жизненном пути все возможности, кроме единственной — быть испытателем. Но ведь чепуха это! Наоборот, человек с годами обретает возможности. В своем, избранном для себя деле, Подумаешь, родился, и все пути лежали перед тобой! Ну, какие у него у самого были пути? У «отмоленного»… Ему лет семь было, когда он обварился овсяным киселем. Мать наварила киселя, поставила на печь, а он вертелся рядом да опрокинул раскаленный чугун на себя. Дело было на Илью-пророка. «Молись, сынок, — сказала мать. — Илья тебе глаза сохранил». Он молился, пел на клиросе, очень верил в Илью и в бога верил. Спасибо Елене Кузьминичне, учительнице, которая сделала его пионером. Мать плакала, когда он надел красный галстук. Плакала, когда узнала, что он начал летать, — тяжкий грех! Кажется, до сей поры она отмаливает грехи своих безбожных детей — все они вышли в люди, стали инженерами, конструкторами, педагогами.

Была у этого человека одна возможность — биться на клочке земли, как бились его деды и прадеды, смоленские крестьяне. Революция открыла перед ним всё пути, и он должен был выбрать один из них — один из тысячи путей, чтобы пройти по нему как можно дальше вперед. Да, каждому свое, и каждый обязан делать это свое хорошо, с полной отдачей: «Достигнуть своего потолка!» — любил он говорить.

…Предел возможностей есть у каждого летательного аппарата — у самолетов, аэростатов, спутников, ракет. Предел этот неизменно повышается, растет. Но еще важнее, что растет и людской «потолок»: человек всегда ощущает в себе силы сделать больше того, что сделано.

Люди, достигшие своего потолка — впрочем, нет, стремящиеся достичь, ибо никто не знает предела своих возможностей, — люди эти дополняют друг друга. Каждый трудится на избранном поприще, каждый делает свое дело, занимает свое место в строю, но когда объединены усилия людей, рушатся любые преграды, преодолеваются любые препятствия. Тогда-то газеты и сообщают нам, что покорена Ангара, что найдено море нефти в Кара-Кумах, что атомоход «Ленин» вышел в свой первый рейс и первый космический корабль благополучно вернулся с небес на Землю.

Создание первого серийного реактивного самолета, о котором мы ведем рассказ, стоит в ряду таких побед. И, понятное дело, сотни людей должны были объединить свои усилия, чтобы самолет этот вновь поднялся в воздух после трагической гибели пилота. Ученые ставили в своих лабораториях сложные эксперименты, конструкторы заново продумывали и «просчитывали» всю машину, к ним приходили со своими предложениями заводские инженеры, техники, рабочие. Выдвигались самые различные гипотезы, и все, что можно было учесть, учитывалось. Еще больше укрепили хвостовую часть самолета-дублера. Усилили элероны. Особо укрепили противовес элерона, который, если помнит читатель, был после катастрофы найден «отдельно лежащим». Сотни глаз заново просмотрели всю машину, сотни рук заново прощупали ее…

И довольно об этом. Машина уже на аэродроме, экипаж готовит ее к вылету; летчик дома, считается, что он спокойно отдыхает; ведущий конструктор все еще ходит по летному полю, и тут уж заранее можно сказать, что ему предстоит бессонная ночь. Внимание! Завтра утром наш реактивный истребитель вновь поднимется в воздух.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ БЕЗ ОСОБЫХ ПРОИСШЕСТВИЙ


Вылет состоялся под вечер. Намечали раннее, утро, но дул сильный ветер, да еще боковой, — пришлось отложить полет. Отложили на час, потом на два и «дооткладывались» до вечера.

«Это всегда раздражает летчика, — писал впоследствии Галлай. — Внутренне собравшись для выполнения какого-то сложного, требующего мобилизации всех сил дела, трудно поддерживать в себе эту собранность в течение неограниченного времени. Впрочем, и этому должен научиться летчик-испытатель».

Наконец, в окно летной комнаты Галлай увидел знакомую картину: тягач вытаскивал самолет на полосу. Ветер стих, можно вылетать. Галлай прочитал задание в полетном листе — таком же, как и те двадцать, что он изучал недавно,— и поставил внизу свою подпись. На легковой машине приехали за ним те же самые люди, которые недавно еще приезжали за Гринчиком. Когда машина побежала по дорожке, Галлай оглянулся: на крыше ангара уже толпились летчики, некоторые как раз в эту минуту вылезали из чердачного окна.

Садясь в кабину самолета, Галлай заметил царапину на обшивке фюзеляжа: это он сам содрал сапогом свежую краску, когда обживал машину. Странным образом царапина эта успокоила пилота, будто самолет был ему давно знаком, будто он летал на нем не раз — вот даже напакостить успел.

Кабина еще больше укрепила это ощущение «знакомости». Галлай сел в кресло, поерзал немного, устраиваясь поудобнее, пристегнулся ремнями. Привычным взглядом — слева направо и сверху вниз — оглядел приборную доску и всю кабину. Включил тумблерок рации.

– Я Гроза. Я Гроза. Прошу разрешения на запуск.

И услышал:

— Гроза! Запуск разрешаю!

— К запуску! — скомандовал Галлай.

Перед ним тянулась пустая взлетная полоса. Аэродром и небо вокруг были очищены от самолетов. Рядом с Галлаем на стремянке стоял механик, придирчиво проверял, все ли ручки, тумблеры, краны в нужном положении. Все было в порядке: Галлай привычным движением запустил двигатель, затем второй. Сказал механику: «Все нормально, Володя. Слезай». Тот сошел со стремянки, и ее сразу откатили в сторону.

Галлай надвинул прозрачный фонарь, последний раз оглянулся вокруг и увидел ведущего конструктора. Вид у него такой, будто он хочет что-то сказать. Что-то очень важное. А говорить было нечего. Ветер шевелил седеющие волосы инженера.

Галлай пожалел его. Механики, те хоть чем-то заняты. Сам он, летчик, сейчас взлетит, и ему будет не до переживаний, и все от него зависит, от него самого. А конструктор обречен на бездействие: остается на земле и будет ждать. Летчик ободряюще подмигнул инженеру, и тот выдавил в ответ улыбку — бледную, жалкую, вымученную; Галлай помнит ее по сей день.

«Убрать колодки!» — показал он руками и, зажав машину на тормозах, дал полный газ двигателям. На старых, поршневых самолетах полный газ давался лишь при разбеге. Другими словами, наблюдать приборы, прослушивать звук мотора летчик мог только «на ходу». А тут он делал это еще стоя на месте, до старта. «Мухи — отдельно, котлеты — отдельно», — вспомнил Галлай старую шутку, и это настроило его на слегка юмористический лад. И еще он подумал, что вот мы видим пока что в реактивной авиации одни сложности и трудности, а ведь кое-что и облегчено по сравнению со старыми самолетами.

Галлай отпустил гашетку тормозов, и машина тронулась с места. Ожидание кончилось. Началась работа.

Скорость разбега нарастала, вот уже поднялось носовое колесо. Краем глаза пилот увидел, как стрелка указателя скорости подошла к цифре «200». И машина почти сразу оторвалась от земли. Он почувствовал ее на взлете, успел слегка испробовать управление во всех трех плоскостях — машина слушалась. Она была как раз такой, как он и представлял себе, разыгрывая полет. Бывают самолеты трудные, скрытые, коварные. Этот реактивный истребитель был откровенным, добродушным, удобным в управлении.

Однако благости на том, увы, и кончились. Начались осложнения. Машина лезла вверх, норовила скабрировать — задрать нос. Это было неприятно, даже опасно: потеряв скорость, самолет мог потерять и управление. Галлай резко отдал ручку, двинул ее от себя. Машина выровнялась, но, чтобы вести ее в нужном направлении, требовались солидные усилия. Почему? Хорошо изученным, почти рефлекторным движением Галлай отклонил триммер, чтобы облегчить управление. Но, странное дело, напряжение не только не уменьшилось, а стало еще больше. Видимо, подумал Галлай, виновата скорость: она растет с такой быстротой, что не поспеваешь за ней…

Самолет медленно, но верно набирал высоту — это единственно радовало пилота. Однако удерживать ручку было все трудней, а рефлекс, отработанный на земле, тут явно не годился. Надо было в этих сложных условиях распутать узел, провести исследование. Прежде всего убрать все неизвестные, чтоб не гадать, из-за чего кабрирует машина. Пусть будет постоянная скорость, пусть направление будет постоянным — он строго выдержал режим подъема. И тогда только снова повернул тумблер управления триммером. Стало совсем невмоготу, теперь уж ручку приходилось удерживать двумя руками. Зато Галлай понял наконец, в чем дело. Изловчившись, он левой рукой повернул тумблер в обратную сторону. И сразу стало легко, все пришло и норму. Но он устал, просто физически устал. Чтобы отдохнуть, отдышаться, заложил большой круг над аэродромом. И в этот самый момент его запросили по радио: «Гроза! Гроза! Что на борту?» — «Все нормально», — доложил Галлай, и это была чистая правда: теперь и впрямь все шло хорошо.

Позже, на земле, выяснилось, что контрольный мастер-электрик, делавший предполетный осмотр, вдруг «испугался». Ему показалось, что провода припаяны неверно. Дело в том, что надписи на тумблере были не очень понятные: «вверх» и «вниз». Вот он и усомнился, к чему это относится — к триммеру или ко всему самолету.[6] И в самом этом сомнении мастера не было ничего плохого. Скажи он об этом механику, ведущему конструктору, пилоту — все было бы хорошо. Но мастер ничего никому не сказал. Просто взял и перепаял провода… Два маленьких провода — пустяк. Однако из-за этого пустяка могла бы произойти серьезная авария. То, что было мелочью на земле, в воздухе превратилось в проблему. «Пустяк» потребовал от пилота и хладнокровия, и знаний, и просто физической силы — хорошо еще, что Галлай смолоду занимался боксом. А главное, ему пришлось ломать привычное, обуздывать собственные рефлексы — мы уже знаем, как это трудно.

(Один пример для размышлений: Представьте себе, что изобретен странный велосипед, которым нужно управлять «наоборот»; когда он кренится влево, то руль надо не влево повернуть, как вы привыкли, а, наоборот, вправо. Вас посадили на этот велосипед и даже предупредили, как им надо управлять. Сможете ли вы удержаться от падения?)

Галлай закончил первый круг над аэродромом. Он уже не думает о «шалостях» триммера, он внимательно следит за поведением машины. Настроение отменное. На втором круге можно себе позволить более крутые развороты, с большим креном. Потом он делает «змейку», пробует разные скорости. Разумеется, не слишком большие, чтобы не испытывать (рано еще) прочность машины, и не слишком малые, чтобы не испытывать ее устойчивость. Самолет нравится ему все больше и больше.

Вот впечатление Галлая, которое стало после трех-четырех полетов убеждением: реактивный самолет вовсе не требует от летчика каких-то особых «сверхкачеств». Самолет устойчив, плотно сидит в воздухе, имеет достаточный диапазон скоростей. Очень хорош обзор, верно говорил Гринчик: «Сидишь, как на балконе». Есть и другие преимущества по сравнению с обычными винтомоторными самолетами. Поскольку нет винта, эволюции «вправо» и «влево» производятся одинаково, с одинаковыми усилиями — это удобно. Как ни странно, в этой кабине тише и спокойнее, чем в кабинах поршневых машин; впрочем, чего же тут странного? Звук уходит, остается позади. Старый мотор был «тактным», он все время потряхивал самолет, а этот непрерывен и тянет вперед ровно… Нет, положительно с каждой минутой Галлай все больше влюблялся в машину, бесхитростную, простую и надежную.

Пора было возвращаться на землю. Галлай убрал, как положено, обороты, потом вовсе выключил один из двигателей, а над самой землей — второй. И вот уже машина катится по бетонной полосе… Думаете, все?

В конце пробега, когда полет был в сущности завершен, отломилось носовое колесо. Еще одна досадная «мелочь». Лабораторный анализ показал потом, что причиной излома был производственный дефект сварки… Летчик услышал вдруг сухой щелчок, машина ткнулась носом в землю и пошла чертить по бетону, да с такой силой, что люди, стоявшие на полосе, увидели огненный каскад искр.

Но даже это не испортило им настроения. Первый вылет самолета-дублера был сделан, реактивный истребитель вновь побывал в воздухе. А дальше, как писал Галлай:

«Небольшая починка «стесанного» о бетон носа, замена стойки колеса, перепайка концов проводки управления триммерами, общий тщательный, до последнего винтика, осмотр машины — и мы готовы к дальнейшей работе».


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЖЕНЫ ЛЕТЧИКОВ


Опять!

Словно отдаленный гром громыхнул. Прокатился коротко, резко и замер на высокой ноте.

У Дины сжалось сердце. Она выбежала на крыльцо и остановилась, прислонясь к стене, бессильно опустив руки. Вечерний сумрак укрыл землю. Было тихо. Так тихо, будто померещился ей этот громок. Но снова пала тишина.

«Не могу. Не могу этого слышать! Знаю, что нет его, а все мне чудится, что это Гринчик, живой… Опять!»

Дина заткнула уши. Ей казалось теперь, что она всегда ждала беды. Но это не так, потому что так она не смогла бы жить. Она верила Гринчику, он смог передать ей свою уверенность. Снова Дина вспоминала мужа — до мельчайшей черточки оставался он в ее памяти живым, до последнего слова, сказанного им.

Он приходил домой, шумный, веселый; каждый его приход был праздником, Иришка первая бежала к нему навстречу, за ней полз по половику Колька, потом ходила Дина в переднике. Сама шила, оборками, чтобы были красиво. Гринчик целовал дочку, подхватывал на руки сына, обнимал жену: «Ну вот, вижу, меня встретила семья!» Кольку он звал Боца, каким-то сложным путем это имя было произведено от слова «боцман». Говорил о нем: «Здоровый парень! В меня. Ишь, как за все хватается. Быть ему летчиком». Дина грозила: «Вот куплю игрушечный самолет, утыкаю иголками и дам ему. Чтоб схватился и — зарок на всю жизнь». Гринчик смеялся.

Смеялись, в гости ходили, у себя принимали гостей, жизнь шла своим чередом. А ведь он испытывал в те самые дни свой рычащий самолет, и она знала, что это за машина. На первом вылете не была, но второй видела, и он хоть и не знал об этом, сразу заметил, когда пришел домой, что она не в себе. «Дина, что с тобой?» — «Была я там… Леша, когда она поднималась в воздух, этот огонь, дым черный — я даже вскрикнула». — «С непривычки, Дина. А идет лучше поршневых». — «Леша, страшная это машина, не верю я ей. На посадке шипит, как змея». — «Ну, конечно, я же глушу двигатели. Иду на выключенных». — «Так она страшно падает на землю. Не летит — падает…» — «Дина! Этот разговор ни к чему не приведет. Расстроить меня ты, конечно, можешь…»

И конец разговору. Все он разбивал этим доводом: «Расстроить меня ты, конечно, можешь». Нет, она уже не просила, как прежде, чтобы он бросил летать. Знала, что невозможно это. Поняла, что в полетах вся его жизнь. Привыкла к тому, что так будет всегда. Странным образом, ей от этого не становилось тревожней. Порой она ловила себя на горделивых мыслях: «Другим-то не дали этот самолет — Гринчику!» И любила его все мучительнее, все крепче. «Леша, твоя машина плохо работает», — говорила ему, подавая на стол. «Брось ты! — смеялся Гринчик. — Ребята гоняют двигуны, все нормально». — «Нет, Леша, ты послушай. Послушай…» Он откладывал ложку, прислушивался к гулу, который она научилась отличать из сотен звуков. «Да… — говорил. — Маленько барахлит. Дина, ну я летаю, дело мое такое. А ты зачем? Ты, я вижу, тоже летаешь со мной, каждый полет, да? Не слушай, брось. Все будет хорошо!»

Ну что было делать? Что ей было делать?.. Она поверила ему. Поверила, что все будет хорошо. А поверив, старалась помочь мужу, чем только могла. Рядом с ним она и сама становилась сильной. Пусть он верит, что она спокойна за него. Пусть знает, что она им гордится. Пусть дома ему всегда будет тепло и уютно.

Как-то Гринчик позвонил ей с аэродрома, с месяц назад это было: «Любишь?»— «Ну, люблю». — «Нет, ты без ну Любишь?» — «Люблю, Леша». — «Крепко любишь?» — «Ну что ты, старый!» — «Дина, так мне вдруг захотелось пельменей. Знаешь, наших, сибирских. А?»

Она с ног сбились: ничего же не было. Одолжила у соседки муки, достала уксуса. Мяса свежего не нашла, пришлось размять котлеты. Но к его приходу на стиле дымилась целая миска «сибирских». А он пришел, не смотрит. И мимо стола в свой кабинет. Сказал, закрывая дверь: «Оставь меня на пятнадцать минут».

Горько ей было. Не понимала тогда со своей обидой, что он смерть видел перед глазами. «Любишь?» — «Ну, люблю…» Все же вошла к нему: Сказала заготовленное: «Ничего, что я раньше пятнадцати минут явилась?» А увидела его — вся обида прошла. Он стоял над столом, ссутулившись, упершись о стол руками. Никто его не видел таким. И ответил не сразу: «Что?.. Да, да, хорошо, что пришла. Прости, Дина… Все в порядке, ее теперь в ЦАГИ увезли, будут изучать. А я неделю не буду летать, пока доведут… Стоял вот здесь и думал о нас. О тебе, о детях».

Странен он был и тот вечер. Но это неправда, что она всегда жила в тревоге. Очень была счастлива. Он сказал, что испытания идут к концу. Собирались вместе на юг, уже и путевки были. С каждым новым полетом ей становилось легче, спокойнее. И отпускала его на смертный вылет с легким сердцем. Стоял утром в халате перед зеркалом и в зеркало ей улыбался. Халат она ему подарила, светло-коричневый, очень широкий. Он ведь любил широкие вещи, чтобы казаться еще шире, чем был. И все подшучивал над ней по поводу поездки. «Приедем, — говорил, — к морю, будем в день тратить двести рублей. Я двести, и ты двести». Она ему: «Это сверх путевок? Да ты что, старый? Двенадцать тысяч в месяц!» — Кутить, Дина, будем. Деньги будем тратить, не считая». — «Куда, Леша? Ты же не пьешь». — Мало ли, не пью. Ездить будем повсюду, фрукты там разные покупать… Ну, еще что-нибудь, я еще не придумал. И ты думай. Женщины всегда разоряют мужиков, понятно?» Со смехом и расстались. А через час она услышала взрыв.

— Если бы знать!.. — сказала вслух Дина Гринчик. — Если бы только знать! В ноги бы ему кинулась, колени обхватила руками. Ни за что бы не отпустила… Опять! Нет, нет… Не могу я этого слышать! Совсем не могу!

Снова повис над полем зловещий раскат. Прокатился над рекой, над лесом, над притихшим дачным поселком. В то лето многие жены летчиков снимали дачи близ аэродрома. И еще одна женщина замерла, глядя в темноту широко раскрытыми глазами, — Зоя Галлай.

Она только что узнала страшную новость. Прибежала приятельница, работавшая на летном поле. Шумная, участливая, должно быть, она думала, что делает доброе дело.

— Зоя, ты слышишь? Это он гоняет двигатели. Слышишь? Зоя, уговори Марка, пусть он откажется.

— От чего откажется?

— Ты разве не знаешь? Это ведь машина Леши Гринчика. Лешину машину дали Марку. Зоя, его никто не может заставить. Они ведь и причин Лешиной гибели не знают… Останови Марка, ты должна его остановить!

Зоя молчала. Галлай, как всегда, ни о чем не сказал ей. Новость ее ошеломила. Марк много работал в последнее время, с утра до ночи пропадал на летном поле. Домой приходил усталый, но держался ровно, был весел. Когда она спрашивала, чем он так занят, Марк отшучивался: «Летаю, Зоенька, как наскипидаренный кот!»

— Зоя, слышишь? Опять ревет… Не пускай его! Как ты можешь сидеть здесь, когда он там, на этой машине? Ты такая спокойная. Как ты можешь?

Зоя Галлай молчала. Вспоминала прошлое. Она ведь однажды уже похоронила своего Галлая. И некролог был…


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЖЕНЫ ЛЕТЧИКОВ (Продолжение)


«Зоенька. Сегодня у меня ночные тренировки. Приду утром. Марк».

Галлай никогда не переписывал записку. Он называл это «экономией мышления». Возвращаясь с работы домой на дачу, Зоя находила на кухонном столе ту же четвертушку тетрадного листа в косую линейку. Читала, прятала в ящик.

А через день-два опять находила на столе.

«Зоенька. Сегодня у меня ночные тренировки. Приду утром. Марк».

Шел 1943 год. Испытатели были отозваны с фронта на лесной аэродром. Очень много работали, совсем не щадили себя, но почему-то тогда, в войну, «обычные» испытательные полеты не тревожили Зою. Марк был близко, рядом, она каждый день видела его. Но что за ночные полеты? Она пыталась спрашивать у жен других летчиков – те ничего не знали об этом. Встретила как-то в магазине Дину Гринчик, та сказала, что нет, Леша по ночам, слава богу, спит дома… Что за ночные тренировки? Десятки раз ей хотелось прямо спросить у мужа, но он молчал, молчала и она.

Наконец все открылось. Пришел вечером Галлай и, смеясь, сам признался ей во всех своих прегрешениях. Он всегда рассказывал о своих делах весело и всегда в прошедшем времени – после того как с делами было покончено. Оказалось, он все время летал во вражеский тыл. Галлай разыскал бомбардировочный полк, которым командовал Эндель Карлович Пуссеп, известный полярный летчик; Марк был с ним знаком. Нашлись у него там и другие знакомые. И вот он, ловко использовав этот «блат», тайком от жены добился разрешения участвовать в ночных бомбежках.

Послушать его, все это выходило очень весело, совсем мальчишеские проказы. Она-то, Зоя, думает, что муженек рядом, а он в это время за линией фронта, за тысячу верст. Сбросит несколько бомб на головы фашистам и скорее домой, к жене, к сыну. Вот ведь как удачно устроился! Теперь это, к сожалению, кончилось, так что Зоенька может не волноваться. Кончились «ночные тренировки»: начальство больше не пускает. Кстати, он не обманывал ее: это действительно были тренировки и весьма, надо сказать, полезные.

А потом, когда она совсем уже успокоилась и даже думать перестала о «прогулках» мужа во вражеский тыл, он опять полетел. Пришли в полк машины с новым двигателем, Галлаю разрешили принять участие еще в одном боевом вылете, и она снова нашла на кухонном столе четвертушку тетрадного листа в косую линейку. Это было 12 июня 1943 года.

Зоя вышла на крыльцо. Кругом была ночь, черная, без огонька, какие бывают только во время войны. Ничего не видно, тьма подступила к самым зрачкам. Вдруг задрожали стекла, затрясся весь их деревянный домишко — со страшным гулом пролетели на запад тяжелые корабли. Шум этот всегда пугал ее, ей и раньше казалось, что муж летит над самой крышей дома. Теперь она точно знала это. Моторы гудели все глухие, глуше. И все. Ушли. Ушли в далекий тыл врага.

Она была женой летчика, она прекрасно знала цену шуткам мужа. Что с того, что сейчас ночь, — у немцев есть прожекторы. Галлай прошел линию фронта, под ним земля, занятая врагами, с их аэродромов взмывают в черное небо «мессершмитты». Ночь, он не увидит их. Где-то в лесу притаились у своих аппаратов немецкие слухачи, тянутся к небу зенитные пушки. Он не увидит их: ночь. Галлай летит на запад и будет лететь, пока не достигнет цели.

Прошел час, может быть, дна. Зоя не прилегла. Тогда было жаркое лето, но ей было холодно, платок не согревал. Стали уже различимы предметы в темноте. Она видела кровать сына, белевшую в углу веранды. Светало. Пора уже было вновь затрястись их домику от тяжелых моторов.

Было ли это предчувствием? Вряд ли. Всегда, когда ей приходилось заранее узнавать о трудных полетах Марка, боль охватывала сердце. Если б пришла беда, это, верно, сошло бы за предчувствие. Месяц назад пришло извещение о гибели ее брата (впоследствии выяснилось, что оно было ложным); мама потом вспоминала, что как раз накануне она долго не могла уснуть, а уснув, видела страшный сон. «Помнишь, Зоенька, я еще тебе говорила? Сердце — вещун…» Бедная мама, она все ночи не спала и много видела снов. И Зое часто снилось страшное, но приходил Марк, веселый, шумный, обнимал ее, брал на руки Юрку, и предчувствия отменялись. Нет, это не было предчувствием. Это было ожидание.

Наконец задребезжали стекла, затрясся домик, и по серому небу скользнули к земле черные тени. Она все стояла у калитки. Мимо шли летчики, экипаж первого бомбардировщика, семь человек.

— Прилетели, товарищи? — спросила Зоя.

— Прилетели.

— Все в порядке?

— Все в порядке.

Прошли. Господи, зачем только она узнала об этих «ночных тренировках»! Теперь уж ей в самом обыкновенном ответе будет чудиться что-то нехорошее. Ведь они ответили ей: «Да, все в порядке». Значит, в порядке… Снова шаги. Идет следующий экипаж, семь человек.

— Все прилетели?

— Да, все прилетели.

Прошли. Почему они торопились миновать ее дом? Почему не остановились, не подошли? Да просто они торопятся домой, к своим женам и детям. И потом они ведь сказали: «Да, все прилетели». Значит, и Марк прилетел. Застрял, верно, у своей машины. Аккуратный Галлай: что-то он там проверяет, дает указания механику.

Снова шаги, много, человек тридцать. Это последние. Ну, скорей бы уж… Нет, идут мимо, никто не свернул к калитке. Она бежит следом. Почему они отводят глаза? Вот этот солидный, усатый, он, кажется, штурман эскадрильи, бывал у них в доме.

— Скажите, что с Галлаем? — схватила его за руку.

Штурман очень спокойно, слишком даже спокойно — как она стала подозрительна! — встречает ее взгляд.

— Не волнуйтесь, Зоя Александровна. Все будет в порядке.

Почему «будет»? Значит, сейчас не в порядке. Что с Марком? Где он? Она бежит на аэродром. Встречает в проходной начальника штаба — он ничего не знает. Никто ничего не знает. Какой-то молоденький лейтенант говорит, будто видел Галлая. Где? Когда? Совсем недавно, примерно час назад. Час назад? Но ведь тогда бомбардировщики еще были в полете. Лейтенант краснеет, прячет глаза. Молодой еще, не научился лгать. Она все мечется по маленькому коридору проходной, останавливает одного, другого, мелькают знакомые, незнакомые лица — никто ничего не знает. По ведь это неправильно, хочется ей закричать, так нельзя, они обязаны ей сказать! И нет у нее силы добиваться правды.

Распахивается дверь, на пороге Гринчик. Она понимает: он прибежал сюда, чтобы узнать о Марке. Значит, непоправимое. Она замирает, боясь услышать. Но Гринчик не прячет глаз. Он подходит к ней, кладет тяжелые руки на плечи.

— Зоя, идем домой.

— Что с Марком? Скажи мне, что с Марком?

— Скажу. — И она верит: он скажет. — Идем.

Они выходят на улицу. Какое сегодня яркое солнце!

— Ты веришь мне, Зоя? Слушай. Самолет не вернулся с задания. Марк жив.

— Жив?

— Марк жив, — снова говорит Гринчик. — Ты не плачь. Нельзя плакать. Ты верь мне. Я знаю, какой он летчик и какой человек.

– Жив?

— Марк жив, — в третий раз повторяет Гринчик. — Надо ждать Марка. Идем.

Она узнала главное. Она идет за ним. Дома она узнает все остальное. Самолет, в котором летел Галлай, сбит. Их сбили над целью. Самолет взорвался над Брянскими лесами. Взорвался там, за линией фронта. Взрыв видели экипажи других машин. Больше они ничего не знают.

Гринчик рассказывает все точно. Никаких домыслов, только факты. Она до конца верит ему. Но Марк жив? Да, жив. Самолет был подбит на большой высоте, а взорвался у самой земли. Люди наверняка успели выпрыгнуть. Галлай — отличный парашютист. Приземлились в лесу. Там глухие места. Немцев поблизости могло и не быть. В Брянских лесах есть партизаны. Это факты. Значит, надо ждать. Бывают случаи, когда оттуда возвращаются.

Прошел день, другой, третий — не вернулся. Сбит за линией фронта, пропал без вести. «Без вести»! Какие страшные слова! Нет о нем вестей. Но в этих словах надежда: нет и извещения о его смерти. Значит, можно верить. Вот, рассказывают, на Северном фронте, тоже летчик, тоже сбит за линией фронта, его уж и ждать перестали, как вдруг в один прекрасный день…

Пять дней прошло. Каждую ночь ревели бомбардировщики. По утрам она стояла у калитки. Проходили мимо экипажи, громко разговаривали, смеялись. Она ждала. Знала, отлично знала, что Марк не вернется с ними; тяжелые корабли не приземляются за линией фронта, — и все равно ждала. Вот сейчас высокая фигура отделится от группы, свернет к дому… Пряталась за деревьями, чтобы не мешать вернувшимся, и ждала. Днем ей все казалось, что встретит его на улице. Просто вот так: она идет, и вдруг навстречу Галлай. Всматривалась в прохожих, вздрагивала, услышав похожий смех. Ведь так бывает. Говорят, на Центральном аэродроме был случай: тоже летчик, тоже пропал без вести и тоже жена шла с базара, как вдруг… Но все чаще, заводя этот разговор, Зоя натыкалась на смущенное молчание.

Прошла неделя. Гринчик принес продовольственную карточку Галлая на новый месяц — рабочую и летную.

— Я не возьму, Леша. Можно ли нам брать?

— Положено, Зоя. Марк работает, ему и зарплата идет. Считай, что он выполняет особое задание.

— А если его уже…

— Замолчи.

— Я думала, Леша, много думала. Это ведь за тысячу верст, у немцев.

— Нет, Зоя, не у немцев. Брянские леса были русскими и остались русскими. Неужели ты думаешь, там наших людей нет?

— Не верю я, Леша, не верю.

Странное дело, когда ее встречали смущенным молчанием, она упорно заводила разговор о счастливых возвращениях, и сама, умная женщина, понимала потом, что вымолила у людей эти рассказы. А когда ей говорили, что Марк обязательно вернется, она всегда искала и находила возражения.

Прошло десять дней, вечером явился Гринчик.

— Зоя, я за тобой. Бери Юрку.

— Никуда я не пойду.

— Идем. Дина ждет. Поужинаешь с нами. Посидим.

— Нет.

— Зоя, ты что? У меня коллекционное вино, ребята из Грузии привезли. Выпьем. За здоровье Марка. Ну? Ты же знаешь, я совсем не пью. А тут надо. Идем.

Две недели прошло. Погиб Галлай, что теперь говорить! Весь экипаж погиб, семь человек. Были бы целы, хоть один вернулся бы. Погиб Марк. Надо что-то делать, нельзя же так… Гринчик встретил Зою около аэродрома.

— Ты зачем здесь?

— Не знаю, Леша. Надо что-то делать. Узнать. Может, в полку что-нибудь известно.

— Не ходи! — сказал он почти сердито. — Ничего они не знают, и ходить к ним незачем. С первой же вестью, какая бы ни была, явлюсь к тебе. Веришь? Иди домой. Вечером придем с Диной.

Позже он рассказал ей, что в летной комнате висел на стене портрет Галлая. В траурной рамке. А на столе лежал некролог. Некролог собирались печатать в «Вестнике воздушного флота», писали его в Наркомате авиационной промышленности, на аэродром прислали для согласования.

«…Летчик-испытатель первого класса Марк Лазаревич Галлай был одним из виднейших советских испытателей самолетов. Через его руки прошли машины 46 разных типов: истребители, разведчики, бомбардировщики… За свои заслуги перед Родиной майор Галлай удостоен шести высоких правительственных наград. Память о славном соколе будет вечно…»

Он вернулся на двадцатый день.

Шел раненый, по выжженной земле, вышел к партизанам, они доставили его на свой аэродром, а уж оттуда самолет перебросил Галлая через линию фронта. И все вышло совсем не так, как мечталось Зое. Домой его привез Гринчик и сам первым поднялся на крыльцо. Это было ночью, Зоя уже спала, на веранде сидела ее мать. Проснулась Зоя от их голосов.

— Спит? — спрашивал Гринчик.

— Только прилегла, Алексей Николаевич.

— Разбудите, Пелагея Федоровна.

Накинув халат, Зоя выбежала из комнаты.

— Что? Что случилось?

— Пройдемся, — сказал Гринчик.

Она вскинула на него испуганные глаза.

— Хорошие новости, Зоя. Надень пальто.

— Жив?!

— Да, Зоя. Успокойся.

У калитки она остановилась. Галлай был здесь, и открытой машине, шагах в двадцати от них. Но она еще не видела.

— Идем, Зоя, — сказал Гринчик. — Там ждет один человек. Прилетел от партизан, чтобы рассказать о Маркуше. Ты только успокойся: он жив. Идем.

В неверном свете луны она неожиданно увидела мужа. Он поднялся, распахнул дверцу машины, безмолвно шагнул на дорогу. Бледный, худой, в чужой солдатской гимнастерке, обмотки на ногах…

Она обмерла, зашаталась, упала бы, если б Марк не подхватил ее. И услышала голос Гринчика:

— Ну, что она!.. Я ж ее подготовил.

Зоя слабо улыбнулась:

— Господи, какие дураки…

Она так и не сказала Марку, что знает о его полетах на машине погибшего друга. Неделю продолжались испытания, две недели, месяц — она молчала, виду не подала, что знает о них. Старалась быть ровной, веселой, и это удавалось ей, и жизнь в доме шла своим чередом — быть может, это во всей нашей повести более всего достойно удивления. И лишь в тот день, когда Галлай сам объявил ей — как всегда, весело и, как всегда, в прошедшем времени, — что закончил испытания Лешиной машины, тогда только она сказала ему:

– А я знала, Марк. С первого дня знала.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ НАШЕГО ПОЛКУ ПРИБЫЛО


Испытания самолета МИГ-9 подходили к концу. Программа была очень большая. Она, надо заметить, всегда бывает немалая, а тут испытывался первый реактивный истребитель — его проверяли с особой тщательностью. И все же, учитывая сложность задачи, ее решили очень быстро. Дело в том, что на аэродроме появился еще один самолет-дублер. Этот третий экземпляр реактивного МИГа поручили испытать Георгию Шиянову.

В числе первых советских летчиков освоил он реактивную технику. Пишу, заметьте, «в числе первых» — сейчас вы поймете причину такой осторожности. В кабину истребителя МИГ-9 Шиянов сел третьим, после Гринчика и Галлая. Но он уже летал до этого на реактивном самолете — на трофейном «хейнкеле-162». В памятный день катастрофы Шиянов демонстрировал его перед полетом Гринчика — для сравнения. Он видел, как разбился Гринчик.

«Хейнкель» был очень неустойчив в воздухе. Вдобавок не было ни его описаний, ни инструкций, ни конструкторов, которые строили самолет. И все же Шиянов взлетел на нем и затем провел несколько полетов. Таково было его первое знакомство с реактивной техникой. Но еще прежде летчик Андрей Григорьевич Кочетков испытал реактивный «мессершмитт-262», летали на нем и другие пилоты. Галлай испытал в воздухе реактивный «мсссершмитт-163». Другой экземпляр того же самолета испытывал одновременно с ним летчик Владимир Ефремович Голофастов. Вот потому-то я и пишу о каждом из них: «один из первых», «в числе первых» — так оно будет верней. Да и по существу это правильно: летчики лесного аэродрома шли вперед вместе и всегда помогали друг другу…

Галлай и Шиянов начали летать вдвоем, и работа сразу пошла веселей. Они снимали горизонтальные скорости по высотам, через каждую тысячу метров — тысяча, две, три… и так до десяти. Оценивали устойчивость самолета, управляемость, маневренность. Изучали его поведение на новых режимах, проверяли пилотажные качества. Галлай опробовал поведение машины при перегрузке, произвел отстрел пушек. Шиянов снял характеристики дальности, испытал полет с одним выключенным двигателем.

То, что сделал до них Гринчик, не прошло даром. Они, строго говоря, и начали-то с того, чем он кончил. Им было легко пройти этот путь: за три-четыре полета повторили они все, что он ценою огромного труда собирал по крохам. И вот тропа, проложенная Гринчиком, оборвалась — они подошли к центральному вопросу программы. Галлай повторил в одном из полетов предельную скорость, которая значилась в полетных листах Гринчика: М — 0,78. Надо было идти дальше.

Тут выяснилась одна любопытная вещь: две совершенно одинаковые машины, стоявшие на летном поле, вели себя в области «предзвуковых» скоростей по-разному. Одна из них (машина Галлая), судя по всему, позволяла продвигаться вперед, а другая (машина Шиянова) задолго до предельных скоростей теряла боковую управляемость, начинала угрожающе раскачиваться из стороны в сторону. Впоследствии ученые и конструкторы выяснили, в чем тут дело. Оказалось, машины лишь внешне были двойниками. Они были одинаковы по мерке старых скоростей. А для новых — крылья были у них различны: «пустяковые», по старым понятиям, отклонения от заданного профиля играли здесь решающую роль… Машины вели себя по-разному: так и определилось, кому из летчиков идти на предельную скорость.

Полет назначили на утро. Галлай проснулся, тихонько встал, чтоб не разбудить жену. Выглянул в окно. Небо было серое, мглистое, холодное. Еще держалась ночная прохлада. Но погода была летная. За завтраком Галлай думал о предстоящем испытании. Все в общем было ему ясно, и полет был разыгран не один раз. Накануне главный конструктор сказал: «Зря не рискуйте. Если даже при М = 0,79—0,80 никаких изменений в управляемости не почувствуете, дальше все равно не идите…» Какая тут основная опасность? Аэродинамики предупредили: машину может затянуть в пикирование. При больших значениях числа М «играют» такие силы, что и ручку не вытянешь, — самолет со все увеличивающейся скоростью устремится вниз. Это как бы цепная реакция: чем дальше зайдете вы в область «прогрессирующего пикирования», тем труднее выйти из нее. А скорость такая, что и выпрыгнуть вряд ли удастся… Что же делать? Прежде всего подходить к предельной скорости осторожно, чтобы не завалить самолет. Испробовать на всякий случай испытанный прием с триммерами. В случае срыва в пикирование гасить скорость выпуском шасси. Что еще можно сделать? Как будто ничего… Галлай поехал на летное поле.

На высоте семь тысяч метров он дал полный газ. Самолет начал набирать скорость. Тонкая стрелка указателя чисел М остановилась у цифры 0,78 — предельной скорости Гринчика. Самолет все еще шел устойчиво. Даже слишком устойчиво, если учесть, что триммера были настроены на кабрирование: он уже не стремился задрать нос кверху. Очень осторожно Галлай увеличил скорость до М = 0,79. Шум встречного потока сразу изменился, стал резче, громче. Ручка как бы ослабла, давить на нее уже не приходилось. Несколько минут Галлай выдерживал эту скорость: пусть самописцы запишут ее. Целая «сотка» была таким образом прибавлена к рекорду Гринчика…

(Я понимаю, конечно, что сегодня эти цифры уже не «звучат». И «звуковой барьер» позади, и три скорости звука позади, и даже космическая скорость — 28 тысяч километров в час — испытана человеком. Но ведь когда-нибудь и кругоземная трасса майора Гагарина покажется людям простой и привычной — они посмотрят на нее с Луны, с Марса. Каждому времени — свои подвиги.)

Новое небольшое увеличение скорости. Тонкая стрелка дрогнула и закачалась у цифры 0,80. Еще одна «сотка!» И машина повисла над пропастью. Чувствовалось, что она норовит опустить нос: уступи хоть немного, и ее затянет в пикирование, из которого нет выхода.

«Создается ощущение балансирования на острие ножа,— писал об этом Галлай. — Хочется затаить дыхание, чтобы не сорваться из-за какого-нибудь случайного неловкого движения».

Медленно, очень медленно он отвалил от края «пропасти». Уменьшил скорость, включил приборы, пошел к земле. На стоянке его ждали Артем Иванович Микоян и Михаил Иосифович Гуревич. Поздоровались очень вежливо. Потом тоном человека, который на прогулке встретил доброго знакомого, Микоян спросил:

— Ну как полет? 0,80? Вот и хорошо. Отлично. Больше нам не нужно. Нет-нет, от этой машины мы большего и требовать не можем… Вы обедали?

Две «сотки» от числа М, прибавленные в этом полете к достижению Гринчика, долгое время оставались рекордными. Оно и понятно: испытания велись «с запасом», строевым летчикам эти режимы были запрещены строжайше. Испытатели, как образно выразился ведущий конструктор, «балансировали по ту сторону допустимого».

Но два года спустя один из летчиков на этой же машине (что особенно интересно) достиг значения М = 0,83, прибавил еще три «сотки». Задания такого не было и замысла не было. Просто он «зевнул» на большой высоте, и его затянуло в пикирование. Он убрал газ, что есть силы тянул ручку на себя, но все равно — «цепная реакция» — скорость росла с каждой секундой… Летчик был храбрый, вел себя мужественно, не выбросился с парашютом, бился до конца и самописцы не забыл включить — они-то и рассказали потом об этом «чуде» лучше, чем он сам мог рассказать.

Спас его случай, а еще точнее — удачное стечение обстоятельств. Дело в том, что скорость звука меняется с высотой. Она зависит от температуры воздуха. На малой высоте, где воздух теплее, скорость звука больше. На большой высоте, где воздух холоднее, — меньше. Звук там как бы подмерзает, становится более вялым — не такой уж враль, оказывается, барон Мюнхаузен! Разница эта довольно заметна: в жаркий летний день скорость звука в стратосфере будет километров на двести в час меньше, чем у земли.

Что же произошло с летчиком? Сорвавшись в пикирование, он честно тянул на себя ручку, но самолет шел вниз. Скорость не уменьшалась, а росла. Однако в теплых слоях атмосферы еще более росла скорость звука. Звук «оттаял» и устремился вперед. Онкак бы ушел от машины: число М снова вернулось к допустимой норме… Всего этого пилот не знал. Он просто выполнял свой долг: не выпрыгнул, не бросил самолет, а упорно продолжал тянуть ручку на себя. И вдруг она подействовала, самолет стал послушным, вышел из пикирования. Летчики запомнили этот случай.

Все это было позже, года два спустя, а в то первое «реактивное» лето полет на предельное число М, в сущности, решил судьбу новой машины. Стало ясно, что реактивный истребитель удался, что на нем можно летать, что его можно производить серийно. На аэродром начали приходить тяжелые ящики с частями машин, Их собирали, проверяли, отлаживали — и а один прекрасный день на линейке выстроились десять одинаковых самолетов. Испытатели «облетывали» каждый из них, они разыграли самолеты на спичках: Галлаю достались нечетные — первый, третий, пятый, седьмой, девятый, Шиянову — четные, от второго до десятого.

Реактивные машины летали теперь с утра до ночи. Продолжались испытания и самолета ЯК-15; Иванову помогали два опытных летчика: Л. И. Тарощин и Я. И. Верников. Они тоже получили малую серию, и не десять машин, а больше. Появился и самолет С. А. Лавочкина. Гул реактивных двигателей стал привычным на лесном аэродроме. Казалось, все трудности уже позади.

«…Удар произошел внезапно.[7]

Будто кто-то невидимый выхватил у меня ручку управления и с недопустимой при такой скорости силой рванул руль высоты вверх. Задрожав так, что все перед моими глазами потеряло привычную резкость очертаний (как выяснилось потом, при этом начисто отвалились стрелки нескольких приборов), самолет вздыбился и метнулся в облака. Я одна успел подумать: «Хорошо, что хоть не вниз!» За спинкой сиденья в фюзеляже что-то затрещало. Меня энергично прижимало то к одному, то к другому борту кабины.

Ручку заклинило: несмотря на все мои усилия, она не отклонялась ни вперед, ни назад. Управлять подъемом, снижением и скоростью полета было нечем! Худший из всех возможных в полете отказов — отказ управления!

Попытавшись, насколько было возможно, оглянуться и осмотреть хвост, я не поверил своим глазам. С одной стороны горизонтальное оперение — стабилизатор и руль высоты — находилось в каком-то странном, вывернутом положении. С другой стороны, — если это мне только не мерещится, — их… не было совсем! В довершение всего кабину начало заливать керосином из топливной системы, не выдержавшей всех этих потрясений. Для полноты впечатления не хватало только пожара!

Оставалось одно — сбросить прозрачный фонарь над головой и прыгать. Прыгать, пользуясь тем, что по счастливой случайности скорость снизилась настолько, что наверняка позволяла выбраться из кабины.

Но дело обстояло сложнее, чем казалось с первого взгляда. Оставив машину, я обрек бы на гибель не только данный ее экземпляр. Еще чересчур свежо было впечатление от происшедшей недавно катастрофы Гринчика… Прежде чем бросать такую машину, следовало подумать! Подумать в течение всех имевшихся в моем распоряжении емких, долгих, содержательных нескольких секунд.

Что, если попытаться поварьировать тягу двигателей? При увеличении оборотов нос должен подниматься, при уменьшении — опускаться.

Я попробовал, и, кажется, из этого что-то получилось. Во всяком случае, действуя двигателями, удалось прекратить снижение и перевести самолет в горизонтальный полет. Строго говоря, горизонтальной при этом являлась лишь некая воображаемая средняя линия, относительно которой, как по невидимым многометровым волнам, то всплывала, то проваливалась моя многострадальная машина. Так или иначе хорошо было уже одно то, что угроза незамедлительно врезаться в землю пока, кажется, отпала. Но как посадить самолет, имея в своем распоряжении лишь столь грубый способ воздействия на его продольное движение? Это было бы похоже на попытку расписаться при помощи пера, прикрепленного вместо ручки к концу тяжелого бревна.

Выбора, однако, не было. С чем ни сравнивай, а осталось одно — попробовать тем же способом подвести машину к земле и посадить ее.

Я предупредил по радио о том, что у самолета повреждено оперение и что я иду на посадку с неисправным управлением (повторил это три раза на случай, если по не зависящим от меня обстоятельствам изложить все подробности лично уже не смогу), и попросил очистить мне посадочную полосу и всю прилегающую часть аэродрома. Перед выпуском шасси — сажать, так уж на колеса! — резко прибавил обороты и этим скомпенсировал стремление самолета опустить нос в момент выхода шасси. Издалека подобрал режим снижения так, чтобы его траектория упиралась в землю как раз на границе аэродрома. («Траектории хорошо! Она воображаемая. А вот в какой форме произойдет мое действительное соприкосновение с нашей довольно твердой планетой?»)

Высота — двести метров. Можно больше не думать на тему, прыгать или не прыгать. Прыгать уже нельзя: земля рядом.

Чем ближе к земле, тем заметнее, как «плавает» самолет вверх и вниз. Устранить эту раскачку нечем…

Перед самой землей я энергично добавил обороты. От этого машина слегка задрала нос вверх, замедлила снижение и взмыла бы, если б я немедленно вслед за этим столь же энергично не выключил двигатели совсем.

Самолет хотел было реагировать на это резким клевком, но… колеса тут же встретили землю. Небольшой толчок, и мы покатились по посадочной полосе.

Очередная загадочная катастрофа не состоялась. Слабое место конструкции оперения было устранено, и на всех экземплярах реактивной машины сделаны нужные усиления».

…Вскоре первые пилоты-реактивщики могли уже с удовлетворением сказать: «Нашего полку прибыло!» На летном поле появилась группа испытателей, отобранных для освоения новой техники. Они пришли очень торжественные, в каком-то особом черном обмундировании. Говорили, что эти черные комбинезоны и в воде не тонут и в огне не горят: но, к счастью, никому из пилотов не пришлось проверять это на практике. Они дружно взялись за дело. Не прошло и недели, как летчиков-реактивщиков стало не двое, не пятеро, а больше двух десятков. Дальнейшее у всех у нас на памяти…


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ВЫВОДЫ


Повесть, в сущности, закончена, как закончены и испытания самолета.

18 августа 1946 года, в День авиации тысячи людей увидели его: реактивный истребитель МИГ-9, пилотируемый Георгием Шияновым, участвовал в воздушном параде над Тушинским аэродромом. Новый самолет был, таким образом «обнародован» – страна узнала о нем.

Тут и рассказу конец.

Но удивительный документ лежит передо мной, и мне хочется, хотя бы коротко, познакомить вас с ним. Это синяя пайка, в которой собрано все, что относится к заводским испытаниям самолета МИГ-9.

Открываю первую страницу и сразу вижу фотографию первого реактивного МИГа: самолет снят в профиль, анфас, в три четверти. Он очень красив, этот, как сказано в бумагах, «свободнонесущий моноплан металлической конструкции со среднерасположенным крылом».

С особым чувством читаю я «Календарь летных испытаний». В нем вся повесть, все четыре месяца испытаний, все до единого полеты. Двадцать полетов Гринчика, пятнадцать — Галлая, десять — Шиянова и еще два десятка — первых летчиков, которых они «выпустили» на этой машине (я убеждаюсь, читая календарь, что «педагогическую работу» почти полностью выполнил Шиянов).

Вот некоторые из записей; я покажу их вам, чтобы вы увидели, поняли, каким языком пишут эти люди о самом трудном:

«7 мая. Второй полет, ознакомительный, с уборкой шасси. Пахло керосином. На земле обнаружили течь в переднем баке.

11 мая. Проверка устойчивости самолета. В полете появился зуд.

13 мая. На скорости 550 км/час появилась тряска. На скорости 610 км/час тряски не было, но самолет рыскал.

15 мая. На высоте 11700 метров треснул плексиглас на подвижной части фонаря…»

И так день за днем.

Наконец я нахожу в синей папке то, что более всего интересует меня, — отзывы испытателей о пилотажных свойствах самолета. Мне уже известно, что каждый такой отзыв, или, как его еще называют, «летная оценка», — документ в высшей степени сложный. Летчик пишет его обязательно сам, обязательно один, и никто потом не имеет права изъять этот отзыв. Мало того, в летной оценке нельзя изменить ни одного слова, ни одной запятой.

Это документ ответственный. Порой одно замечание, сделанное испытателем, заставляет работать целый коллектив. Если он зря «придерется» к хорошему самолету, впустую будут работать десятки людей. И наоборот: если летчик «пожалеет» конструкторов и умолчит о каких-то недостатках машины, пусть даже мелких, плохо придется рядовым пилотам, которые получат самолет со всеми его дефектами. Поэтому, как бы ни хотелось испытателю сохранить добрые отношения с главным конструктором и со всем коллективом КБ, тут, оставшись, как говорится, наедине со своей совестью, он должен до конца быть принципиальным.

Вот, скажем. Галлай хвалит самолет.

«Кабина — одна из лучших среди всех новых истребителей. Рабочая поза летчика удобна. Расположение приборов и рычагов логично и также удобно для использования. О д н а к о…» — подчеркивает он и весьма дотошно, куда подробнее перечисляет девять пунктов, по которым требует улучшений. «Надо изменить форму рукоятки секторов газа, надо изолировать кабину от паров керосина, надо приподнять тумблер триммера руля высоты на 20—30 миллиметров над пультом, надо обязательно установить на приборной доске, на видном месте, махметр, прибор, который позволял бы читать число М, не прибегая к помощи таблиц…»

В самом конце отзыва, уже после того как Галлай выставил самолету отличную оценку, он снова, для верности, перечисляет основные требования: улучшить боковую устойчивость, поставить воздушный тормоз, оборудовать герметическую кабину, поставить в ней катапультное сиденье.

Шиянов пишет свой отзыв, не сговариваясь с Галлаем, пишет самостоятельно. Но выводы, в сущности, те же:

«Кабина выполнена хорошо. Обзор хороший. Расположение приборов хорошее, не затрудняет внимания. Но секторы газов неудобны… Необходима установка катапультного сиденья… Для полетов на высоту выше 10000 метров нужна герметическая кабина… Для полета на скоростях, близких к критическим, и для полета строем необходимы воздушные тормоза…»

И краткие выводы.

Галлай: «Резюмируя все сказанное, следует отметить, что пилотажные свойства самолета в целом делают его простым, приятным, неутомительным в пилотировании и доступным для освоения…»

Шиянов: «После доводки устойчивости самолет будет очень прост и приятен в управлении, так как даже в настоящем виде полет на нем несложен и вполне доступен летчикам средней квалификации».

Но неужели это сказано о том рычащем страшилище, которое еще недавно пугало людей? «Простой», «приятный», «неутомительный»… Да, о том самом. Неужели это написано о самолете, на котором разбился Гринчик? «Вполне доступен летчикам средней квалификации». Да, конечно, о том самом. Те же крылья на нем, те же двигатели, то же шасси, тот же фюзеляж. И вместе с тем это уже другой самолет. Прежде всего он прошел «доводку», многое переделано и исправлено за четыре месяца полетов, и замечания испытателей, сделанные ими в летной оценке, также будут учтены. Но еще важнее то, что неизведанное стало ясным для всех, — в этом пафос работы испытателей.

Подумайте об этом на досуге. Летчик-испытатель не говорит: «Я умею делать такое, чего никто, кроме меня, не сделает!» Он говорит: «Я все делаю для того, чтобы любой летчик мог повторить мои полеты». Этот человек не хочет быть героем-одиночкой, он идет впереди для того, чтобы сделать свой подвиг нормой для всех.

А в конце отчета, как и положено, стоят подписи. Подписи трех летчиков-испытателей первого класса, которые научили реактивный истребитель летать:

А. Гринчик

М. Галлай

Г. Шиянов.

Фамилия Гринчика обведена траурной рамкой. Но он подписал отчет.


Примечания

1

Этот самолет (БИ) был создан коллективом конструкторов под руководством В. Ф. Болховитинова. Первый вылет состоялся 15 мая 1942 года. Двигатель А. И. Исаева и Л. С. Душкина, стоявший на самолете БИ, значительно отличался от того реактивного двигателя, который широко применяется в авиации в наше время. Это был ракетный двигатель, или ЖРД (жидкостный реактивный). А ныне используется ТРД (турбореактивный двигатель). Его-то и установят на истребителе, который будет испытывать А.Н. Гринчик.

(обратно)

2

Напомню, что на лесном аэродроме уже работал опытный инженер-летчик А. П. Чернавский. Сложнейшие испытания вел Ю. К. Станкевич, также имевший инженерный диплом. Но они считались как бы счастливым исключением, и удача их никак не распространялась на всю «корпорацию».

(обратно)

3

Третий наш реактивный истребитель — конструкции С.А. Лавочкина — испытывал летчик Алексей Александрович Попов. И взлетел он вскоре после МИГа и ЯКа в ту же боевую весну 1946 года.

(обратно)

4

М. Галлай. Через невидимые барьеры. М., «Молодая гвардия», 1960.

(обратно)

5

Число М, или число Маха, — это отношение скорости полета к скорости звука. Таким образом, Гринчик в своем рекордном полете достиг скорости, составляющей 78 процентов от скорости звука.

(обратно)

6

Такие случаи учат. С той поры у нас в авиации принята другая система маркировки. На тумблерах триммера пишут: «кабрирование» и «пикирование».

(обратно)

7

Я вновь обращаюсь к запискам М. Л. Галлая.

(обратно)

Оглавление

  • ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ ЗАДАНИЕ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МЕСТЕ ДЕЙСТВИЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГРИНЧИК
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ЧИСТАЯ НАУКА
  • ГЛАВА ПЯТАЯ ПОЛЕЗНО ЛИ ОБРАЗОВАНИЕ?
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ У ИСПЫТАТЕЛЕЙ ВСЕГДА ВОЙНА
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ КАК СОЧИНЯЮТ САМОЛЕТ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ТРУДНО
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ЗАГУДЕЛА!
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ЛОМАЮТ МАШИНУ
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ РЕФЛЕКСЫ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЗРЕЛОСТЬ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ДЛЯ СРАВНЕНИЯ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ВЗРЫВ
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ СОВЕТЫ ДРУГА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ ПОТОЛОК ЧЕЛОВЕКА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ БЕЗ ОСОБЫХ ПРОИСШЕСТВИЙ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЖЕНЫ ЛЕТЧИКОВ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЖЕНЫ ЛЕТЧИКОВ (Продолжение)
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ НАШЕГО ПОЛКУ ПРИБЫЛО
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ВЫВОДЫ
  • *** Примечания ***