загрузка...

Смерть в Лиссабоне (fb2)

- Смерть в Лиссабоне (пер. Елена Владимировна Осенева) (и.с. Лекарство от скуки) 1.7 Мб, 445с. (скачать fb2) - Роберт Уилсон

Настройки текста:



Роберт Уилсон Смерть в Лиссабоне

Посвящается Джейн и моей матери

От автора

Я благодарю Майкла Биберстайна за исправление моих погрешностей в немецком и Анну Нобре де Гужман за проверку португальских реалий. Оставшиеся ошибки всецело на моей совести.

За годы работы над романом я беседовал с множеством людей, которые делились со мной — кто информацией, кто воспоминаниями и наблюдениями, кто книгами. Мне также хочется выразить особую признательность Мизетт Нильсен, Полу Моллету, Алешандре Монтейру, Натали Рейнольдс, Элвину Тейлору и Нику Рикетсу.

При написании этой книги чрезвычайно ценными оказались архивы и помощь сотрудников Бодлианской библиотеки Оксфорда, а также библиотеки при «Музеу Република и Резиштенсиа», библиотеки «Эштудуш Олизипонензеш», Национальной библиотеки в Лиссабоне.

Во время моего пребывания в Бейре особое расположение ко мне проявили Р. А. Найку, генеральный директор «Алюминия и вольфрама» в Бералте, Фернанду Паулоуру из «Журнал ду Фундау», Жозе Лопеш Нунеш и советник Франсишку Абреу из Пенамакора. Кроме того, я благодарен жителям Фундау, Пенамакора, Сабужейру, Сортельи и Барку за помощь и готовность делиться воспоминаниями, а также Мануэлу Кинташу и служащим отеля «Паласиу» в Эшториле.

И наконец, посвятив книгу жене, я тем самым лишь в малой степени отразил ее вклад в мою работу. Она неустанно обсуждала со мной структуру книги, корпела в библиотеках Оксфорда и Лиссабона, долгие месяцы поддерживала меня и ободряла, выступая умным и самоотверженным редактором. Не будь ее, работа была бы для меня вдвое тяжелее.

Спасибо всем.

* * *

Она лежала на ковре из сосновых иголок, глядя на пробивавшиеся сквозь зелень солнечные лучи и дальше, за качающиеся ветви в небо. Да, да, да… Ей вспоминалось другое время и другое место — такой же кружащий голову хвойный аромат и щекочущий смолистый запах. Под ногами поскрипывал песок, и рядом было море, и шумел прибой. Она погрузилась в давно привычное занятие — попытку забыть, изгладить из памяти собственную жизнь; особенно последние полчаса, с того момента, когда она с улыбкой обернулась на вопрос: «Не скажете ли мне, как?..» Нелегкое это дело — забыть. Лучше уж оставаться в настоящем, ощущать одни лишь сосновые иголки, колющие бедра.

Легкий ветерок холодил ноги, и она поняла, что потеряла трусы. Грудь болела в том месте, где в нее врезался лифчик. Мучила мысль: «Он вернется. Он понял, что я узнала его».

Она действительно его узнала, но откуда он и как его имя — припомнить не могла. Она перекатилась на бок и улыбнулась. Встав на колени, оперлась о сосновый ствол пальцами — ногти были изгрызены до самого мяса, под одним виднелась полоска запекшейся крови. Стряхивая сосновые иглы с прямых светлых волос, она услышала тяжелые шаги.

Беги же, шевелись! Но и в панике она не могла заставить себя двинуться с места. В панике она всегда цепенела. Воспоминание ожгло мгновенной вспышкой, и возникло видение: маленькая светловолосая девочка на лестнице; она плачет и от страха мочится в штанишки, потому что он преследует ее. Потом бросок. Удар. Так раскалывается брошенный на каменные плиты арбуз. Розовая мякоть. Светлые волосы краснеют от крови. Открытая черепная рана. Ее большие голубые глаза глядят в черную пропасть…

Часть первая

1

15 февраля 1941 года, казармы СС, Унтеден-Айхен, Берлин — Лихтерфельде.

Даже для этого времени года стемнело слишком рано. Из туч, низких и тяжелых, как цеппелины, сыпал снег; дневальных погнали в столовую затемнить окна. Не из особой необходимости — так полагалось. Хотя какой бомбардировщик поднимется в такую погоду? Они и не появлялись с самого Рождества.

В столовой СС официант в белом смокинге и черных брюках поставил тяжелый поднос перед штатским, не отрывавшим взгляда от газеты, которую не читал. Потоптавшись секунду перед столиком, официант ретировался вместе с дневальными. Снаружи снегопад укутал пригород, приглушил все звуки. Снег завалил воронки от бомб, окрасил в белое развалины и пробитые крыши домов, сгладил рытвины и разбитые колеи, превратив темень улиц в однообразную белизну.

Штатский налил себе чашку чая, вытащил из кармана портсигар и вынул оттуда папиросу, набитую черным турецким табаком. Постучав кончиком папиросы по крышке портсигара с готическим вензелем КФ, сунул ее в рот и закурил, щелкнув серебряной зажигалкой с вырезанными на ней инициалами ЭБ — маленький трофей с одного грабежа. И поднес к губам чашку.

Чай, подумал он. Интересно, куда подевался крепкий черный кофе?

Туго набитая папироса потрескивала, когда он глубоко затягивался. На его новый черный костюм упал пепел, и он смахнул его. Тяжелая ткань и безукоризненный покрой костюма, сшитого евреем-портным, напомнили ему причину, мешавшую в последнее время ощущать радость жизни. В свои тридцать два он был успешным предпринимателем, зарабатывавшим денег куда больше, чем когда-то мог и вообразить. Но сейчас возникло обстоятельство, из-за которого доходам его наверняка предстояло сократиться, — СС. Этих парней со счетов не сбросишь. Они обеспечивали его работой. Это благодаря им его завод по производству железнодорожных сцепок в Нойкёльне работал на полную мощность, и благодаря им он получил возможность заказать архитектору проект нового корпуса. Он являлся членом Общества содействия и оказывал финансовую помощь СС, что позволяло ему приглашать на пикники этих людей в черных мундирах. А те, в свою очередь, снабжали его рабочей силой для ночных смен и следили, чтобы перебоев с заказами у него не было. Конечно, это было совсем не то что считаться «другом рейхсфюрера СС», но несомненные преимущества все же давало, хотя преимущества эти, как он теперь убедился, были сопряжены и с определенными обязательствами.

Вот уже два дня он вдыхал смешанный запах вареной капусты и политуры, оставаясь в казармах в Лихтерфельде и путаясь во всех этих чинах — группенфюрерах, оберфюрерах и бригаденфюрерах. Кто они, все эти люди с черепами на мундирах? Что означают их бесчисленные вопросы? Чем заняты они в часы, свободные от пристального изучения его происхождения — его дедов и прадедов? Мы бросили вызов всему миру, но похоже, все, что их волнует, — это только твое генеалогическое древо!

Он был не единственным, были и другие предприниматели, одного из них он знал. Все они работали с металлом. Сначала он полагал, что их вызвали для проведения какого-то конкурса, но задаваемые ему вопросы не имели отношения к производству, а это означало, что ему хотят предложить нечто иное.

Помощник или адъютант — бог их знает, как они тут именуются, — вошел в кабинет и очень тщательно, плотно прикрыл за собой дверь. Резкий щелчок дверного замка и удовлетворенный кивок вошедшего почему-то раздражили Фельзена.

— Герр Фельзен, — произнес адъютант, опускаясь в кресло напротив темноволосого штатского, сидевшего понуро ссутулив широкие плечи.

Клаус Фельзен шевельнул затекшей ногой, поднял свое тяжелое швабское лицо, и серо-голубые глаза его под нависшими бровями моргнули.

— А снег все идет, — сказал он.

Адъютант, никак не желавший примириться с тем, что СС унизились до того, что всерьез рассматривают этого мужлана в качестве достойного кандидата для выполнения задания, ничего ему не ответил.

— Все складывается удачно, герр Фельзен, — сказал адъютант, протирая очки.

— Вы имеете в виду мой завод?

— Не совсем. Хотя тут, конечно, есть связь…

— Все складывается удачно для вас. А что до меня, то я теряю деньги.

Адъютант опустил глаза, как робкая девушка.

— Вы играете в карты, герр Фельзен? — спросил он.

— Отвечу, как и в прошлый раз: играю во все, кроме бриджа.

— Сегодня здесь в столовой вам предстоит сыграть с высокими чинами СС.

— Неужто мне придется играть в покер с Гиммлером? Вот интересно!

— Будет группенфюрер Лерер.

Фельзен пожал плечами. Фамилию эту он слышал впервые.

— Так нас будет двое? Я и он?

— А еще бригаденфюреры СС Ханке, Фишер и Вольф, с которыми вы уже знакомы. Для вас и для них это будет поводом познакомиться поближе в неформальной обстановке.

— Игра в покер еще не запрещена?

— Группенфюрер Лерер — отличный игрок. Советую вам…

— Нет-нет, не надо советов.

— Думаю, вам разумно будет… проиграть.

— A-а, опять потерять деньги…

— Они окупятся.

— Мне их вернут?

— Не совсем так. Но вы их получите иным способом.

— Итак, покер… — сказал Фельзен, живо представив себе эту неформальную встречу за картами.

Эта игра поистине интернациональна, — сказал адъютант, вставая. — Значит, в семь часов. Здесь. Думаю, что уместен будет черный галстук.

Эва Брюке сидела за письменным столом в кабинетике своей квартиры на третьем этаже дома по Курфюрстенштрассе в центре Берлина. На ней были только трусики и тяжелый халат черного шелка, расшитый золотыми драконами. Колени ее прикрывал шерстяной плед. Она курила, поигрывая коробком спичек и размышляя над новым плакатом, появившимся на доске объявлений ее дома: «Немецкие женщины! Ваш фюрер и ваша страна в вас верят!» Она думала о том, как неубедительно это звучит: видно, нацисты, а возможно, просто сам Геббельс подсознательно испытывают страх перед непостижимой и таинственной природой слабого пола.

Но потом мысли ее перенеслись от лозунгов к принадлежавшему ей ночному клубу «Красная кошка» на Курфюрстендамм. Ее бизнес в последние два года процветал по одной-единственной причине: благодаря ее умению разбираться во вкусах мужчин. При первом же взгляде на девушку она могла распознать в ней едва заметные признаки, способные «завести» мужчину. Они не обязательно были красотками, ее девушки, но в каждой присутствовала изюминка: невинный взгляд голубых глаз, беззащитная хрупкость либо застенчивый ротик, и все это в извращенном сочетании с абсолютной доступностью и готовностью исполнить любую прихоть.

Эва поежилась, стянула со спинки стула висевший там край пледа и плотнее завернулась в него. Она почувствовала тошноту от слишком жадных и глубоких затяжек. Такое случалось, когда она пребывала в раздражении, а в раздражении она пребывала всегда, когда думала о мужчинах. Мужчины вечно ставили перед ней проблемы, но никогда не избавляли от них. Казалось, они созданы лишь для того, чтобы все усложнять. Взять хоть ее любовника. Почему он не может просто любить ее? Почему ему так хочется помыкать ею, вторгаться в ее жизнь? Зачем эта страсть к приобретательству? Впрочем, он предприниматель, а таковы уж, наверно, все они: живут приобретательством.

Она попыталась выкинуть из головы мысли о мужчинах, в особенности о клиентах, захаживающих к ней в контору на задах ее клуба. Они там курили, пили и любезничали, пока не выторговывали у нее то, чего им хотелось, — и всем им хотелось чего-то особенного. Она могла бы стать доктором, одним из этих модных сейчас психотерапевтов, потому что, чем дольше длилась война, тем отчетливее замечала она изменение вкусов клиентов. Теперь они так или иначе желали боли — кто причинять ее, кто испытывать. Понятное дело, это дорого ей обходилось. А однажды к ней явился мужчина, пожелавший такого, что даже она усомнилась в возможности предоставления ему этой услуги. А ведь такой тихий, невзрачный, немногословный, кто бы мог подумать…

В дверь постучали. Она раздавила папиросу, сбросила плед и попробовала было взбить светлые волосы, но сникла, увидев в зеркале свое лицо без косметики. Поправила халат, потуже затянула пояс и пошла открывать дверь.

— Клаус, — сказала она, выдавив из себя улыбку. — Я не ждала тебя.

Фельзен схватил ее на пороге и впился в губы так, как целуют после двух дней, проведенных в казармах СС. Его рука переместилась ниже талии, но она отстранилась.

— Ты мокрый, — сказала она, — а я только что встала.

— Ну и?..

Она приняла у него пальто и шляпу и повела в кабинет. Он следовал за ней, чуть прихрамывая. Гостиной она никогда не пользовалась, предпочитая более приватные помещения.

— Кофе? — осведомилась она, проходя в кухню.

— Я считал…

— Настоящий. С коньяком?

Он передернул плечами и прошел в кабинет. Сидя, как гость, напротив нее, он курил, снимая с языка табачные крошки. Эва принесла кофе, две чашки, бутылку и рюмки. Она взяла папиросу из его портсигара, и он щелкнул зажигалкой, давая ей закурить.

— А я-то удивлялась, куда она делась, — заметила Эва, раздраженно отбирая у него зажигалку.

Она успела подкрасить губы и причесаться. Телефонный провод она выдернула из розетки, чтобы им никто не мешал.

— Где ты был? — спросила она.

— Дела.

— Неприятности на работе?

— Если бы!

Она разлила по чашкам кофе, в свою добавила коньяку. Фельзен от коньяка отказался, остановив ее движением руки.

— Потом, — сказал он. — Мне хочется сполна насладиться кофе. Ведь они два дня поили меня одним чаем.

— Кто эти «они»?

— СС.

— Весьма нелюбезно с их стороны, — отозвалась она с привычной иронией, но без улыбки. — Но что могут хотеть эсэсовцы от симпатичного и неотесанного швабского парня вроде тебя?

Под абажуром курился дымок. Фельзен опустил его пониже.

— Мне они этого не сообщили, но похоже, речь идет о задании.

— Засыпали вопросами о предках?

— Я сказал, что мой отец собственноручно вспахивал каменистую почву родной Германии. Они оценили такой ответ.

— О ноге ты им рассказал?

— Сказал, что отец придавил мне ее плугом.

— Они посмеялись?

— Обстановка к смеху не располагала.

Он допил кофе и плеснул в гущу коньяку.

— Тебе имя группенфюрера Лepepa о чем-нибудь говорит? — спросил Фельзен.

— Группенфюрера СС Освальда Лерера? — осторожно переспросила она. — А в чем дело?

— Мне вечером с ним в карты играть.

— Я слышала, он в СС в начальниках ходит. Занимается, кажется, концлагерями. Пытается вроде бы увеличить их доходность.

— Ты знаешь всех, не так ли?

— Такая уж у меня работа, — отвечала она. — Удивляюсь, как это ты не слышал о нем. Он был завсегдатаем. И в старом, и в новом клубе.

— Да слышал я о нем, конечно слышал, — заверил он ее, хотя это было и неправдой.

Мозг Фельзена лихорадочно работал. Концлагеря… Что бы это значило? Не хотят ли ему поручить какую-нибудь грязную работу, связанную с этим? Перевести его завод на выпуск боеприпасов? Нет. Дело явно идет к какому-то заданию. Внезапно тело его сотряс озноб. Не концлагерем же управлять его поставят? А может, так?

— Пей коньяк, — сказала сидевшая у него на коленях Эва. — И перестань гадать. Все равно не угадаешь.

Она взъерошила ежик его волос и провела пальцем по лицу. Потом, склонив голову к плечу, заново подкрасила губы.

— Забудься, — сказала она.

Просунув свою тяжелую ладонь ей под мышку, он сжал упругую, без лифчика, грудь. Другой рукой полез под комбинацию. Она почувствовала его нарастающее желание. Встала, запахнула поплотнее халат, крепко завязала пояс. И потянулась к двери.

— Придешь вечером?

— Если отпустят, — сказал он и, возбужденный, поерзал на месте.

— А не поинтересовались они, откуда это простой швабский крестьянин знает столько языков?

— Вообще-то поинтересовались.

— И тебе пришлось выдать им весь перечень твоих любовниц.

— Вроде того.

— Французский от Мишель.

— Ну да, ведь это был французский.

— Португальский от той бразильянки. Как ее звали-то?

— Сузана. Сузана Лопес, — сказал он. — Что с ней, кстати?

— Помогли друзья. Вывезли ее в Португалию. Здесь, в Берлине, она с ее темной кожей долго не протянула бы, — отвечала Эва. — И Салли Паркер. Ведь это Салли научила тебя английскому, правда?

— И покеру. И танцевать свинг.

— Ну а русский откуда?

— Я не говорю по-русски.

— Русский от Ольги.

— Ну, с ней мы только «да» и освоили.

— Еще бы, — сказала Эва. — Ведь слова «нет» в ее лексиконе просто не было.

Они посмеялись. Наклонившись к Фельзену, Эва подняла абажур.

— Мне слишком везло, — без особой горечи сказал Фельзен.

— С женщинами?

— Нет. Вечно я мозолил глаза, лез на первый план. Все эти совместные попойки, развлечения…

— Повеселились всласть, — бросила Эва.

Фельзен разглядывал ковер на полу.

— Что ты сказала? — вдруг встрепенулся он, удивленно поднимая взгляд.

— Ничего.

Перегнувшись через него, она раздавила в пепельнице окурок. Он чувствовал ее запах. Она отстранилась.

— Во что же ты будешь сегодня играть?

— В игру Салли Паркер. В покер.

— И куда поведешь меня на свой выигрыш?

— Мне посоветовали проиграть.

— В знак благодарности?

— Чтобы получить работу, которую я вовсе не хочу получать.

Снаружи по Курфюрстенштрассе, шурша по талой грязи, проехала машина.

— Можно другое попробовать, — сказала Эва.

Фельзен поднял взгляд, стараясь угадать, что она имеет в виду.

— Ты мог бы обчистить их.

— Да я уж и то думал, — засмеялся он.

— Это опасно, но… — Она пожала плечами.

— Ну, в концлагерь-то они меня не упрячут, учитывая, сколько я для них делаю.

— В концлагерь они сейчас упрячут кого угодно, уж поверь мне, — сказала она. — Они даже липы на Унтер-ден-Линден срубили. Там только орлы на столбах маячат. Если уж на это у них рука поднялась, то что им стоит упрятать в концлагерь Клауса Фельзена, Эву Брюке, да и Отто фон Бисмарка в придачу?

— Будь он жив.

— Жив или мертв, это для них значения не имеет.

Встав, он очутился с ней лицом к лицу. Он был немногим выше ее, но значительно плотнее. Гибкой белой рукой она ухватилась за дверной косяк, преградив ему путь.

— Сделай, как тебе советовали. Я пошутила.

Он облапил ее и ущипнул за ягодицу, что ей не понравилось. Тогда он стал осыпать ее поцелуями. Она вывернулась и отвела обнимавшую ее руку. Потом они поменялись местами, чтобы он мог уйти. Так, продолжая возиться, они приблизились к двери.

— Я еще вернусь, — сказал он, вовсе не желая, чтоб это прозвучало угрозой.

— Лучше я приду к тебе, когда клуб закрою.

— Я вернусь поздно. Ты ведь знаешь, что такое покер.

— Так разбуди меня, если засну.

Открыв входную дверь, он оглянулся на нее, стоявшую в конце коридора. Ее халат был небрежно распахнут, не прикрытые комбинацией ноги казались отекшими. Она выглядела старше своих тридцати пяти. Закрыв за собой дверь, он стал спускаться по лестнице. На последних ступеньках взялся за поручень и в полумраке лестничной площадки вдруг ощутил всю шаткость того, что держало его на плаву.

В шесть с небольшим Фельзен глядел из темноты квартиры в матовую черноту Нюрнбергерштрассе. Прикрывая папиросу ладонью, он курил, слушая, как завывает ветер и стучат в стекло ледяные градины. На улице показался автомобиль с притушенными фарами; из-под колес летела льдистая жижа. Это оказалась не штабная машина. Она проехала дальше на Гогенцоллерндамм.

Он попыхивал папиросой, думая об Эве, вспоминая, как неловко себя чувствовал, когда она вдруг принялась его подкалывать, выволакивая на свет божий его старые довоенные грешки, всех этих девиц, учивших его приличным манерам. Эва познакомила его с каждой из них, а потом, когда британцы объявили войну, сама взялась за него. Как все это произошло, припомнить он сейчас не мог. Она была большим мастером по части недомолвок и намеков.

Вспоминая сейчас их роман, он вспомнил и тот момент, когда, раздраженный ее холодностью, обвинил ее в том, что она строит из себя даму, а обыкновенный бордель называет ночным клубом. Ледяным тоном она ответила, что ничего из себя не строит.

Целую неделю после этого они не виделись, и он от души порезвился с какими-то девками с Фридрихштрассе, зная, что ей это станет известно. Когда он появился в клубе, она поначалу даже не смотрела в его сторону, отказывалась спать с ним, пока не убедится, что он не заразен. Но в конце концов она все же приняла его обратно.

На Нюрнбергерштрассе показался другой автомобиль. Фельзен, нащупав во внутренних карманах две пачки рейхсмарок, отошел от окна и спустился к машине.

Бригаденфюреры СС Ханке, Фишер и Вольф, а также промышленник по имени Ганс Кох сидели в столовой, попивая напитки, принесенные официантом на металлическом подносе. Они похваливали коньяк, появившийся после оккупации Франции.

— Сигары голландские, — сказал Фельзен, предлагая всем сигары. — Понятно, правда, что лучшие они приберегают для себя.

— Чего еще ждать от евреев? — заметил бригаденфюрер Ханке. — Не так ли?

Сохранивший подростковую розовощекость Кох усиленно закивал в клубах дыма от сигары, которую разжег ему Ханке.

— Я не знал, что евреи причастны и к голландской табачной индустрии, — сказал Фельзен.

— Евреи ко всему причастны, — сказал Кох.

— А что же вы свои сигары не курите? — осведомился бригаденфюрер Фишер.

— Только после ужина, — сказал Фельзен. — Днем я курю папиросы. Турецкие. Хотите попробовать?

— Папирос я не курю.

Кох покосился на свою зажженную сигару и смутился. Он заметил на столе портсигар Фельзена.

— Можно? — Он взял портсигар, открыл. Внутри было выгравировано название фирмы — «Самуил Штерн». — Как можете убедиться, евреи Действительно причастны ко всему. Они — всюду.

— Евреи живут бок о бок с нами не одну сотню лет, — сказал Фельзен.

— Вот и Самуил Штерн жил бок о бок с нами до Хрустальной ночи, — сказал Кох и, откинувшись, удовлетворенно кивнул Ханке, ответившему ему согласным кивком. — Оставаясь в рейхе, они каждый час подрывают наши силы.

— Подрывают наши силы? — переспросил Фельзен, подумав, что это звучит как цитата из «Штурмовика» Юлиуса Штрейхера. — Но мои силы они не подрывают.

— Куда вы клоните, герр Фельзен? — вспыхнул Кох.

— Никуда, герр Кох. Я просто говорю, что не чувствую, будто мой бизнес, равно как и мое положение в обществе, терпит какой-то урон из-за евреев.

— Весьма вероятно, что вы…

— А что касается рейха, то мы обогнали чуть ли не всю Европу, а это вряд ли…

— …что вы не в курсе, — договорил, перебив его, Кох.

Двойные двери столовой с грохотом отворились, впустив высокого грузного мужчину, сделавшего три решительных шага в офицерскую столовую.

Кох вдруг вскочил со стула. Бригаденфюреры тоже поднялись. Группенфюрер Лерер поднял руку в приветствии.

— Хайль Гитлер! — произнес он. — Принесите мне коньяку. Выдержанного.

Бригаденфюреры и Кох старательно отсалютовали ему в ответ. Фельзен не спеша вылез из кресла. Официант шепнул что-то, склонившись к голове группенфюрера.

— В таком случае принесите коньяк в столовую, — раздраженно бросил тот.

Они прошли в столовую. Лерер был сердит: он предпочел бы сначала погреть спину у камина, выпив рюмку-другую.

Кох и Фельзен уселись за стол по обе стороны от Лерера. За невкусным зеленым супом Ханке спросил Фельзена о его отце. Вопроса этого Фельзен ждал.

— Его в тысяча девятьсот двадцать четвертом году свинья убила, — сказал Фельзен.

Лерер, громко хлюпая, ел суп.

Иногда в объяснениях Фельзена фигурировала свинья, в других случаях — баран. Так или иначе, правды, заключавшейся в том, что в пятнадцать лет Клаус Фельзен нашел отца повесившимся на балке в сарае, он никогда не раскрывал.

— Свинья? — удивился Ханке. — То есть дикий кабан?

— Нет. Домашняя свинья. Отец поскользнулся в закуте, и свинья его задавила.

— И вам досталась ферма?

— Возможно, вам уже известно, герр бригаденфюрер, что я в течение восьми лет работал на ферме, до самой смерти матери. А после стал претворять в жизнь выдвинутый фюрером план экономического чуда и к фермерству так и не вернулся. Возвращаться не в моих правилах.

Ханке откинулся на спинку стула, едва не соприкасаясь плечом со своим протеже. Лерер по-прежнему с чавканьем ел суп. Ему все это было известно. Все, если не считать свиньи — детали не очень правдоподобной, но интересной.

Глубокие тарелки были унесены, и их заменили блюда со свининой, вареной картошкой и красной капустой. Лерер ел, казалось, без особой охоты, но тем не менее отправлял в рот новые и новые куски. Во время секундной паузы он наклонился к Фельзену и спросил:

— Не женаты, герр Фельзен?

— Нет, герр группенфюрер.

— Я слышал, — сказал Лерер, откусывая заусенец, — что вы большой волокита.

— Серьезно?

— А как иначе мог выучить португальский человек, ни разу не побывавший южнее Пиренеев? — спросил Лерер. — Не пытайтесь меня уверить, что португальскому теперь учат и в Швабии.

Фельзен понял, что недооценивал связи Сузаны Лопес.

— В свое время я катался верхом с одной бразильянкой где-то в районе Гавеля, — соврал он.

Лерер издал утробный смешок.

— На лошади верхом?

После ужина они переместились в соседнюю комнату. Накупили фишек на сотню рейхсмарок каждый и сели за крытый зеленым сукном стол. Официанты вкатили деревянную тележку с напитками и рюмками и, налив всем присутствующим, удалились. Лерер расстегнул мундир и затянулся фельзеновской сигарой, пустив дым в камин. Дым застилал свет лампы, освещавшей только склонившиеся над столом лица игроков — Коха, еще больше раскрасневшегося от вина и коньяка; Ханке, с его непроницаемым из-под набрякших век взглядом и уже отросшей щетиной; Фишера, у которого под глазами были мешки, а лицо горело, словно он полночи боролся с ветром; Вольфа — светловолосого, голубоглазого, казавшегося слишком юным для чина бригаденфюрера — помочь тут мог бы разве что боевой шрам на лице, и, наконец, Лерера — большого, тяжеловесного, с седоватыми висками и глазами, в которых поблескивало предвкушение запретного наслаждения. Будь здесь Эва, подумал Фельзен, она наверняка сказала бы, что он из тех мужчин, которые любят, когда их бьют.

Они начали игру. Фельзен постоянно пасовал или бездарно блефовал. Кох тоже пасовал. Оба они накупили еще фишек. Эсэсовцам явно не хотелось прекращать игру.

Затем Фельзен стал выигрывать. Ханке и Фишер скоро выдохлись. Фельзен сосредоточился на Вольфе и вновь принялся блефовать. Он проиграл еще 500 марок Вольфу, который, в свою очередь, проиграл их Лереру. Вольф сидел как пришибленный, а перед Лерером громоздилась гора фишек.

— Можете прикупить, если желаете продолжать, — сказал Лерер.

Фельзен налил себе коньяку и затянулся сигарой. Потом сунул руку в карман и вытащил 2000 рейхсмарок.

— Достаточно будет? — спросил он, и Лерер в ответ лишь облизнулся.

Еще час он сражался с Лерером. Тот снял мундир и остался в одной рубашке. Вольф, держась в тени, по-ястребиному зорко следил за игрой. Ханке и Кох о чем-то совещались, сидя на диване, где всхрапнул Фишер.

Было уже половина второго ночи. Сдали. Лерер отказался прикупать. Подумав, Фельзен поменял две карты, взглянул на них, положил на стол рубашкой вверх и поставил 200 рейхсмарок. Лерер увеличил ставку до 400. Фельзен еще повысил ставку. Замерев, они в упор глядели друг на друга, но Фельзен-то знал, что у него комбинация выше. Лерер выложил 1000 марок. Фельзен двинул в центр стола оставшиеся у него 500 и, вынув из кармана пачку в 5000, бросил ее поверх 500.

Вольф кинулся к столу. Ханке и Кох замолчали, а Фишер перестал храпеть.

Лерер улыбнулся и забарабанил пальцами по столу. Он попросил ручку, передвинул на середину стола оставшиеся у него 2500 марок, а на другие 2500 выписал чек.

— Думаю, нам пора открыться, — сказал он.

— Сначала вы, — сказал Фельзен, который с удовольствием продолжил бы игру.

Лерер пожал плечами и открыл карты: четыре туза и король. Кох скрипнул зубами, думая, что Фельзен выхватил заказ у него из-под носа.

— Теперь вы, Фельзен, — сказал Вольф.

Фельзен для начала открыл сброшенные карты — бубновые семерку и десятку. Вольф ехидно улыбнулся, но Лерер подался вперед. Следующие две карты оказались восьмеркой и девяткой бубен.

— Надеюсь, что последняя не окажется валетом, — сказал Лерер.

Это была бубновая шестерка. Флэш.

Сорвав со спинки стула мундир, Лерер выскочил из зала.

Возможно, думал Фельзен, глядя, как расходятся обескураженные партнеры, он несколько перегнул палку. Такой проигрыш можно расценить как унижение.

Изморось перешла в снег. Потом похолодало, и снегопад прекратился. Черные рытвины и колеи, пробитые в снегу, заледенели, и штабной автомобиль, везший Фельзена в Берлин, буксовал, поднимаясь по Нюрнбергерштрассе.

Фельзен попытался дать шоферу на чай, но тот денег не взял. Проковыляв вверх по ступенькам, он поднялся в квартиру, вошел, сбросил пальто и шляпу и шлепнул на стол деньги. Плеснул себе коньяку, закурил и, несмотря на холод, снял пиджак.

Эва спала в кресле в теплом пальто и прикрыв ноги пледом. Сев перед ней, он смотрел, как трепещут во сне ее веки. Потом протянул к ней руку, дотронулся до нее. Она проснулась, слегка вскрикнув; казалось, крик этот не ее, а прилетел откуда-то из ночного мрака. Он отдернул руку и протянул ей папиросу.

Она закурила, глядя в потолок и машинально поглаживая его колено.

— Мне снился сон.

— Дурной?

— Будто ты уезжаешь из Берлина, а я стою одна на станции метро, а там, где должны быть рельсы, толпа народа, и все глядят на меня, как будто ждут чего-то.

— А куда я уезжаю?

— Не знаю.

— Думаю, что после сегодняшнего мне уже никуда не ехать.

— И что ты такого натворил? — спросила она по-матерински ласково.

— Ободрал их всех подчистую.

Эва настороженно выпрямилась.

— Глупо, — сказала она. — Знаешь, Лерер — человек грубый, нехороший человек. Помнишь тех двух еврейских девчонок?

— Тех, что искупали в Гавеле? Помню, но ведь сделал-то это не он, правда?

— Не он. Но он при этом присутствовал. И вытребовал привезти девчонок тоже он.

— И обо мне ему известно, — сказал Фельзен, попивая коньяк. — И о том, что у меня было с Сузаной Лопес. Как ты думаешь, откуда ему это известно?

— Знать все — это в духе режима.

— Но это было-то бог весть когда.

— Тоталитаризм был и до войны, — заметила она, протискиваясь у него между колен и отбирая рюмку. — За это ты и обыграл его, да?

— На что ты намекаешь? — спросил он. Прозвучало это обиженно, и он почувствовал досаду.

— Ты заревновал, ведь правда? — сказала она. — Я же вижу. Приревновал к нему Сузану Лопес.

Ее рука нашла его ширинку и погладила.

— Обыграл я его потому, что не хочу покидать Берлин.

— Берлин? — Теперь она посмеивалась.

Она ослабила на нем ремень, расстегнула пуговицы ширинки. Он скинул подтяжки, и она, спустив ему брюки до бедер, стала гладить через трусы его вздыбившийся член.

— Не просто Берлин, — сказал он, охнув, когда ее рука сжала пенис.

— Прости, — небрежно бросила она.

Он проглотил комок в горле. Его член казался очень горячим в сравнении с ее белой прохладной рукой. Ее руки мерно двигались вверх и вниз, мучительно медленно, под устремленным ему в глаза пристальным взглядом. Чувствуя пульсацию крови, он притянул ее к себе на колени, распахнул пальто и задрал ей платье до самых ляжек. И рванул резинку ее трусов так сильно, что ей пришлось ухватиться за стул, чтобы не упасть. Она приникла к нему всем телом.

На рассвете тяжелые черные гардины не дали просочиться в комнату стальному утреннему свету. Белые льняные простыни холодили кожу. Голова Фельзена оторвалась от подушки лишь со вторым стуком в дверь, после которого раздался треск ломаемого дерева. По лестнице прогрохотали тяжелые башмаки, что-то упало и скатилось вниз. Фельзен повернулся, расправил затекшие плечи. Мозг включился не сразу из-за усталости и выпитого накануне. Раздался звон разбиваемых зеркальных дверей, ведших в спальню.

В дверном проеме возникли двое в черных, длинных, по щиколотку, кожаных пальто, и первой мыслью Фельзена было: почему бы им просто не войти, открыв дверь?

Эва проснулась мгновенно, как от удара. Фельзен слез голый с кровати. Носком черного ботинка его ударили в висок, и он упал.

— Фельзен! — прогремело над самым его ухом.

Фельзен пробормотал что-то себе под нос — он ничего не соображал, мысли тонули в воплях Эвы, выкрикивающей ругательства.

— Ну, ты! Заткнись!

Он услышал глухой удар, и все стихло.

Фельзен сидел на полу, упираясь спиной в кровать; мошонка у него съежилась от холода.

— Одевайтесь!

Он кое-как натянул на себя одежду. Лицо было в крови, за ухом он ощущал теплую влагу. Мужчины взяли его под руки. Хрустя по битому стеклу, они открыли дверь и выволокли его наружу Зеленый фургон был единственным цветовым пятном на фоне серых зданий и арктически-белого снега.

Дверца фургона открылась, и Фельзен был брошен во тьму.

2

16 февраля 1941 года, Принц-Альбрехтштрассе 8, штаб РСХА[1]..

Фургон открылся после невнятной команды охранника. Фельзен почувствовал удар прикладом в плечо, вылез и, погрузив ноги по самую щиколотку в грязь, зашлепал по двору, а затем вверх по лестнице мрачного каменного здания гестапо. Он был в числе четырех задержанных.

Их согнали в подвал, затем повели по длинному узкому коридору с камерами по обе стороны. Свет в коридор проникал лишь из открытой двери, откуда неслись и глухие стоны. Двое задержанных, шедшие впереди Фельзена, взглянули туда и тут же, отпрянув, отвели взгляд: за дверью человек в рубашке с короткими рукавами и в фартуке с засохшими пятнами крови избивал другого, пристегнутого ремнями к стулу.

— Прикрой-ка дверь, Крюгер! — сказал человек устало, измученным голосом. Ему предстоял день весьма нелегкой работы.

Коридор закончился тускло освещенной вонючей камерой с тюфяком и грязным ведром в углу. Дверь захлопнулась. Опершись о холодную осклизлую стену, Фельзен старался отдышаться и выкашлять липкую сырость, переполнявшую, как ему казалось, легкие. Он и вправду зашел слишком далеко. Теперь это было очевидно.

Несколько часов спустя за ним пришли и, проведя мимо закрытой теперь двери пыточной, втолкнули в кабинет на первом этаже, где на фоне высоких окон за письменным столом сидел человек в темном костюме. Человек тщательно протирал очки и делал это бесконечно долго. Фельзен ждал. Человек велел ему сесть.

— Вам известно, почему вы здесь?

— Нет.

Человек надел очки и открыл папку, держа ее подальше от Фельзена и предоставляя ему любоваться своим безукоризненным пробором.

— Коммунизм.

— Вы, наверно, шутите.

Человек поднял взгляд от бумаг:

— Сочувствие евреям.

— Не смешите.

— А кроме того, знакомство с некой Мишель Дюшан.

— Вот последнее верно.

— Наши сотрудники целую неделю общались с ней в Лионе. Она сохранила воспоминания о времени, проведенном в Берлине в тридцатые годы.

— То есть о времени нашего с ней знакомства. К войне это отношения не имеет.

— Зато к политике имеет. Как вы знаете, она больше года была участницей французского Сопротивления.

— В политику я не лезу. И вообще, я этого не знал.

— Все мы лезем в политику. А ваше удостоверение члена Общества содействия СС имеет номер четыреста семьдесят девять тысяч триста восемьдесят один.

— Мы оба с вами отлично знаем, что без СС вести дела сейчас затруднительно.

— Потому вы и вступили в общество, герр Фельзен? Чтобы расширить дело? Использовать нас, пока это выгодно?

Откинувшись на стуле и взглянув в окно, в пасмурное берлинское небо, Фельзен подумал, что такое может случиться с каждым и случается ежедневно.

— Красивый пиджак, — сказал человек. — И сшил его портной…

— Исаак Вайншток, — подсказал Фельзен. — Фамилия еврейская, на случай если вы…

— Вам известно, что закупка тканей евреям запрещена?

— Я сам дал ему ткань.

Опять пошел снег. Сквозь грязное стекло Фельзен различал падающие белые хлопья на сумрачном сером фоне.

— Ольга Казарова, — сказал человек.

— Ну, и что с ней такое?

— Она ваша знакомая.

— Однажды я переспал с Ольгой.

— Она большевичка.

— Она русская. Это мне известно, — сказал Фельзен, — но я не знал, что возможно распознать коммуниста даже в постели.

Казалось, внутри у его собеседника что-то щелкнуло. Он встал и сунул папку под мышку.

— По-моему, вы не в достаточной мере понимаете серьезность положения, в котором вы оказались, герр Фельзен.

— Вы правы. Не в достаточной. Может, вы будете так любезны, что…

— Возможно, вам следует преподать урок.

Фельзен внезапно почувствовал себя как в потерявшем управление автомобиле, несущемся по склону вниз.

— Ваше расследование, — начал было он.

Но собеседник уже направился к двери.

— Господин… господин… подождите.

Человек распахнул дверь. Двое вошедших солдат подхватили Фельзена и выволокли наружу.

— Отправляем вас обратно в школу, герр Фельзен, — сказал человек в темном костюме.

Его отвели обратно в камеру, где продержали еще три дня. Никто больше с ним не разговаривал. Раз в день ему давали миску супа. Ведро его не опорожняли. Он сидел на своем тюфяке рядом с собственной мочой и фекалиями. Время от времени в темноте раздавались крики — иногда слабые, еле слышные, иногда громкие, пугающе близкие. За дверью в коридоре происходили избиения. Из дверной щели не раз и не два до него долетал вопль «мама!».

Часы и дни он готовился к неизбежному. Он старался приучить себя держаться робко и униженно. На четвертый день за ним пришли опять. От него дурно пахло, ноги его были ватными от страха. В комнату для допросов его не отвели; не было и новой встречи с мужчиной в темном костюме. На Фельзена надели наручники и вывели во двор, где все еще хлопьями падал снег; на земле он был уже утрамбован тяжелыми башмаками и колесами. Его затолкали в пустой фургон с каким-то большим липким пятном на полу и закрыли дверцы.

— Куда едем? — бросил он в темноту.

— В Заксенхаузен, — ответил снаружи охранник.

— А как насчет законности? — спросил Фельзен. — Разве есть судебное решение?

Охранник грохнул задвижкой. Водитель резко тронул, и Фельзена отбросило к стенке.

Эва Брюке сидела в «Красной кошке» в своем кабинете, куря папиросу за папиросой и беспрестанно подливая коньяк в чашку кофе. Отек на ее лице спал, остались только сине-желтые синяки, которые она скрывала под тоном и пудрой.

В открытую дверь кабинета была видна пустая кухня. Услышав легкий стук в заднюю дверь, она встала, но в этот момент раздался телефонный звонок — громкий, как будто на пол грохнулась посуда. Она не хотела подходить, но звон был таким оглушительным, что пришлось снять трубку.

— Эва? — услышала она.

— Да, — отозвалась она, узнав голос. — Это «Красная кошка».

— У тебя усталый голос.

— Работаю по целым дням, отдохнуть некогда.

— Ты должна дать себе передышку.

— Так сказать, «Сила через радость», — сказала она, и позвонивший засмеялся.

— У вас найдется еще кто-нибудь с чувством юмора?

— Смотря кто собирается пошутить.

— Я имею в виду кого-нибудь, кто оценит веселье необычного свойства.

— Я знаю тех, кто еще не утратил способность смеяться.

— Я ее не утратил. — Он хохотнул как бы в подтверждение сказанного.

— Вероятно, — отозвалась она серьезно.

— Не могли бы они навестить меня для необычных увеселений?

— Сколько их потребуется?

— Ну, думаю, для веселья подходит число «три». Это возможно?

— Может, заглянете ко мне и объясните поподробнее, что, собственно…

— Нет, сейчас мне это было бы некстати.

— Знаете, меня несколько беспокоит…

— О, волноваться не стоит. Тема — чисто гастрономическая. Что в наши дни по части удовольствия может сравниться с едой?

— Я подумаю, что можно сделать.

— Спасибо, Эва. Ценю твою предупредительность.

Повесив трубку, она поспешила к задней двери. На запорошенной снегом дорожке стоял невысокий, скромного вида человек, которого она и ожидала увидеть. Она пригласила его войти. Он стряхнул снег со шляпы и потопал, чтобы не наследить. Они прошли в кабинет. Эва вытащила провод из розетки.

— Выпьете, герр Кауфман?

— Если только чаю.

— У меня кофе.

— Спасибо, не надо.

— Чем могу быть полезна?

— Не приютите ли у себя двух гостей?

— Я же говорила…

— Знаю, но случай экстренный.

— Только не здесь.

— Хорошо.

— Надолго?

— На три дня.

— Мне, может быть, придется уехать, — сказала она наобум, вспомнив телефонный разговор.

— Они могут остаться одни.

— Я вам уже говорила, что это будет… что это было бы…

— Я знаю. — Он сложил руки на коленях. — Но тут обстоятельства совершенно особые.

— Разве они не всегда особые?

— Наверно, вы правы.

Она зажгла папиросу, затянулась и выпустила дым.

— Когда они прибудут?

Заксенхаузен был расположен к северо-западу от Берлина в Ораниенберге и находился в старых казармах СС, переделанных в концлагерь. Фельзену это место было известно лишь потому, что он когда-то взял оттуда трех заключенных — одного политического и двух евреев, — чтобы подметать в цехах. Заключенных выпустили в 1936 году, как раз перед Олимпиадой. Им не было нужды рассказывать об условиях содержания в лагере — об этом красноречиво свидетельствовала их истощенность: каждый потерял минимум пятнадцать килограммов.

Ехать из Берлина по заснеженной дороге было трудно. Фургон буксовал, скользил, его кидало от обочины к обочине.

Когда они прибыли, он услышал скрип открываемых ворот, за которым последовали громоподобные удары по кузову. От этого Фельзен окончательно пал духом. Затем все стихло — слышался лишь скрип колес по насту. Фургон остановился. Завывал ветер. Водитель кашлял в кабине. Дверцы отворились.

Фельзен поднялся. Руки у него были липкими от свежей крови на дне фургона. Сделав несколько неверных шагов, он пробрался к выходу. Снаружи раскинулось белое поле, которое прорезали лишь две колеи, оставленные их фургоном. Метрах в двухстах — точно определить расстояние было трудно из-за слепящей белизны снега — виднелись какие-то строения и деревья.

Фургон уехал, оставив его в глубоком, по щиколотку, снегу. Дверцы на ходу открылись и закрылись; он схватился за голову, испуганный внезапным грохотом. У края ровного заснеженного поля он заметил стоявшего в непринужденной позе человека. Фельзен упал лицом в снег и зажмурился. Серая, расплывчатая фигура не шевелилась. Фельзен вздрогнул всем телом от раздавшегося за спиной звука, обернулся и увидел троих мужчин в черных эсэсовских шинелях и касках. Полы их шинелей мели снег. В руках одного была деревянная дубинка, у другого лопата, которую он крутил над головой; она посвистывала в морозном воздухе. Третий сжимал в руке металлический трос примерно метровой длины, расщепленный на конце. Фельзен повернулся к серой фигуре, словно ища у нее защиты, но она уже исчезла. Он поднялся. Глаз этих троих не было видно под касками. Ноги у Фельзена дрожали.

— Sachsengruss,[2] — произнес тот, что был с дубинкой.

Держа руки за головой, Фельзен стал делать приседания. Это и было «саксонским приветствием». Они заставили его приседать целый час, после чего приказали вытянуться в струнку, и он простоял так еще час, дрожа от холода, от свиста троса над головой и постукивания дубинки. Охранники протоптали круг, оставив его в центре.

Они сняли с него наручники и швырнули ему лопату. Он поймал ее. Руки у него так окоченели, что он бы не удивился, если бы пальцы его при этом отвалились.

— Расчищай дорогу вон к тому зданию.

Они шли за ним по пятам, пока он раскидывал снег, расчищая сотни метров дороги. По лицу его текли слезы, из носа текло, сопли застывали на морозе; от него шел пар, как от быка. Опять пошел снег, и ему велели чистить заново то, что он уже очистил.

Так они измывались над ним шесть часов, пока тьма не стала непроглядной. Впрочем, это не сделало их добрее. Последовал еще час Sachseng-russ’a, после чего они порадовали его, объявив, что утром ему придется расчищать дорогу заново. В последние десять минут он дважды падал на землю, и они пинками заставляли его подняться на ноги. Он был рад этим пинкам — они свидетельствовали, что его не собираются забить насмерть.

Затем он стоял навытяжку до тех пор, пока в кромешную тьму не полилась музыка. Ему велели идти в здание. Он упал. Его втащили туда волоком. Его ноги оставляли за собой мокрые полосы на паркете.

В тепле он словно оттаял, из глаз полились слезы, потекло из носа и ушей. Музыка стала слышнее. Он узнал ее. Моцарт… Скорее всего. Очень похоже. Музыку перекрывали голоса, смех. Знакомый запах. Стук каблуков охранников по натертому паркету. Застывшие ноги Фельзена ожили и начали нестерпимо болеть, но он улыбался. Улыбался потому, что окончательно убедился: он не в Заксенхаузене.

Его затащили в комнату; на полу лежал ковер и стояли кресла; на столе были пепельницы и газеты — обстановка, после Принц-Альбрехт-штрассе показавшаяся ему роскошной. Охранники подняли его и втолкнули спиной в какую-то дверь. Раздалось женское хихиканье. Потом голоса смолкли, слышалась только музыка.

— Задержанному нравится музыка? — спросил кто-то; голос был ему незнаком.

Фельзен проглотил комок в горле. Ноги дрожали, ныла согнутая шея.

— Не знаю, как мне следует к ней относиться.

— Вы не имеете определенного мнения?

— Нет, не имею.

— Это Моцарт. «Дон Жуан». Наша партия эту оперу запретила. Знаете почему?

— Нет.

— Либретто было написано евреем.

Музыка прервалась.

— Ну, а теперь что вы скажете об этой музыке?

— Что она мне не нравится.

— Вам известно, почему вы здесь?

— Меня хотели проучить.

Фельзен почувствовал пульсацию в ногах, в дырах его ботинок показалась кровь.

— Так почему же вы здесь? — спросил другой голос.

Секунду Фельзен медлил с ответом.

— Потому что мне повезло в картах. — Слова эти чуть ослабили царившее в комнате напряжение, опять раздался женский смешок. — Простите, я хотел сказать, что смошенничал в картах.

— Повернитесь, задержанный. Вольно!

Поначалу он никого не разглядел. Слезящиеся глаза видели лишь стол, заставленный блюдами с едой. Затем он увидел Вольфа, Ханке, Фишера, Лерера, еще двоих незнакомых ему мужчин и молодую женщину с папиросой во рту.

Лерер улыбался. Бригаденфюреров тоже, верно, забавляла эта сцена. Первым, не выдержав, захохотал Фишер, топая ногами. Вслед за ним захохотали другие; неизвестно чему смеялась и женщина.

— А задержанному смеяться разрешено? — спросил Ханке.

И они опять загоготали.

— Задержанный Фельзен! Смейтесь! — крикнул Фишер.

Фельзен заулыбался и заморгал, силясь изобразить веселье и облегчение. Наконец плечи его затряслись, диафрагма заходила ходуном, и он закашлялся. Он смеялся над собой, смеялся безудержно, чуть ли не до рвоты. Эсэсовцы даже примолкли.

— Задержанному прекратить смеяться, — произнес Лерер.

Фельзен быстро прикрыл рот. И вернулся к позе «вольно».

— Здесь для вас приготовлена одежда. Переоденьтесь.

Пройдя в подсобку, он переоделся в темный костюм, который висел на нем. И присоединился к компании за столом.

— Ешьте, — сказал Лерер.

Он принялся есть стоявшую на столе еду, жадно и неразборчиво. В общей беседе за столом участвовали все офицеры, кроме Лерера.

— Не считайте меня проигравшим, — сказал Лерер.

— Я и не считаю.

— Кем же вы меня считаете?

— Учителем… соответственно вашей фамилии.

— Мы поручаем вам задание, которого вы так хотели избежать, по ряду причин. Вы хороший организатор. Вы человек жесткий. Однако имейте в виду: если в делах невыполнение приказа может обернуться потерей выручки, то на войне потери могут исчисляться тысячами жизней. Индивидуалистам здесь не место. Основное — это дисциплина, а за дисциплину отвечаю я. — Он плеснул себе коньяку. — Итак, почему вы не хотите получить это задание?

— Я не хочу покидать Берлин. У меня здесь предприятие.

— По крайней мере, причина не в девушке.

— Я произвожу качественную продукцию и уже предъявлял отзывы о ней.

— Не увиливайте. Что, кроме собственного предприятия, может удерживать в Берлине простого швабца вроде вас? Это же не Париж, не Рим. Не такой это город, чтобы влюбиться в него. И это не родной мой Нюрнберг. А эти берлинцы? Они, кажется, всерьез считают себя пупом земли.

— Наверно, я ценю их юмор.

— Да, в Швабии с этим у вас было негусто.

— Я не совсем понимаю вас, — с некоторой обидой произнес Фельзен.

— Задавлен свиньей. Каково?

Фельзен молчал.

— Думаете, я не знаю о вашем отце?

— Ну, это пример швабского юмора.

Лерер склонился над столом. Он раскраснелся от выпитого. От него пахло табаком и вином.

— Это задание — ваш шанс… отличный шанс. Вы еще будете мне благодарны за него. Уверен, что будете благодарны.

— В таком случае почему бы вам не рассказать мне, в чем оно заключается?

— Пока рано. Завтра вы явитесь в Лихтерфельде. Я приму от вас присягу.

— Присягу СС?

— Конечно, — сказал Лерер. Потом, заметив, как вытянулось лицо Фельзена, добавил: — Вы отправитесь не на Восток, на Запад.

Они вновь медленно ехали сквозь снегопад, направляясь к северу в сторону Берлина. Знакомым запахом был, как оказалось, запах казарм в Лихтерфельде. Несколько раз на поворотах Фельзен мог различить машину впереди, а в ней офицеров, тискающих девушку. Лерер молчал. У самого Берлина передняя машина свернула к Тиргартену и Моабиту. Лерер велел шоферу сделать небольшой крюк, проехавшись по городу. Фельзен глядел в окно на черневшие в темноте парки, погруженные во мрак дома, безмолвный автовокзал.

— Таково уж свойство войны, — помолчав, заговорил Лерер. — На ней много происходит такого, о чем в мирное время даже помыслить невозможно. В этом смысле война очень увлекательна. Вот, скажем, ты управляешь заводом, зарабатывая столько, сколько даже не снилось простому швабскому крестьянину. Ты пляшешь с девушками в «Золотой подкове», смотришь представления во «Фраските», разгуливаешь по Куфу с денежными тузами. А через секунду…

— Ты уже на Принц-Альбрехтштрассе.

— Новый порядок должен себя защищать. На страх врагам.

— А еще через секунду… И так далее.

— Надо мыслить глобально. Германия — это теперь не просто Германия. Она распространила свою власть на всю Европу, стала мировой державой. И в политике, и в экономике. Отбросьте ваши узколобые представления.

— У меня взгляды крестьянина. Делать деньги полезно.

— Согласен, но надо иметь в виду и перспективу. Рейхсфюрер Гиммлер желает усиления влияния СС и в сфере экономики. Надо это учитывать.

Наконец машина выехала на Нюрнбергер-штрассе и остановилась возле дома Фельзена. Он вылез, поднялся к себе на этаж и обнаружил, что входную дверь починили. Вошел, закурил папиросу. Потом, заглянув за темную штору в окно, увидел, что машина ушла.

Курфюрстендамм была в двух шагах. Он пошел пешком. На улице было пусто. Резко похолодало.

Фельзен подошел к дому Эвы сбоку, со стороны узкого проулка. Прошел в ворота. Кучи земли и мусора прикрыл снежный ковер.

Дверь была заперта. Побарабанив в нее, он отступил и влез на одну из мусорных куч, чтобы посмотреть, не горит ли свет где-нибудь в окне. Потом громко позвал Эву. Через несколько секунд открылось какое-то окно и ему посоветовали не орать, а лучше проспаться.

Он побрел обратно домой. Там, полежав в ванной, наконец лег в постель. Было уже половина третьего. «Позвоню ей утром», — решил он, и провалился в глубокий сон. Но за ночь он просыпался четыре раза, каждый раз в страхе и словно от удара. В носу стоял какой-то мерзкий запах, а перед глазами будто кадры из дурного сна — белое поле и дорога, длящаяся без конца. Ему пришлось зажечь лампу и спать уже при свете.

3

26 февраля 1941 года, казармы СС, Унтер-ден-Айхен.

Берлин, Лихтерфельде.

Фельзен сидел в вычищенном до блеска коридоре возле кабинета Лерера и глядел, как двое солдат в гимнастерках подметали пол. Дважды за последние пятнадцать минут к ним подходил сержант, давал им пинок в зад и салютовал Фельзену, чувствовавшему себя весьма неловко в мундире гауптштурмфюрера СС.

Вышедший из кабинета Лерера адъютант сделал ему знак войти. Войдя, фельзен отсалютовал группенфюреру, и тот кивком указал ему на кресло с высокой спинкой, стоявшее по другую сторону стола. Фельзен вытащил портсигар, но Лерер напомнил ему, что курить в присутствии старшего по званию можно только с его разрешения.

— Вы привыкнете, — обронил Лерер. — Вам это даже понравится.

— Не вижу, каким образом.

— Самое тяжелое, — сказал Лерер уверенно, — я имею в виду тяжесть настоящую, которая постоянно грузом лежит на плечах, в частности на моих, — это ответственность. А с вашим заданием моя ответственность еще увеличивается. Вы же, напротив, имеете то преимущество, что избавлены от этого ярма.

— Повинуясь лишь приказам.

— Вы увидите, что свободны в своих действиях более, нежели другие.

— Но, став полноправным членом СС, я…

— Оформление ваше займет месяц, за который вы не получите жалованья, но сможете обратиться за не облагаемой налогом ссудой в…

— Отсутствие жалованья меня не смущает. За что именно мне будут платить? Не мог бы я узнать это уже сейчас?

— Я и не собирался скрывать это от вас, гауптштурмфюрер Фельзен. Я просто хотел раскрыть перед вами практическую сторону того, о чем говорил… и что упоминал по дороге в машине.

— Насчет экономического влияния СС в новом германском государстве, распространившемся от скандинавского Нордкапа до Пиренеев и от оконечности Брестского полуострова до Люблина.

— Не забудьте Великобританию, Пиренейский полуостров, страны Причерноморья и прочее, и прочее, — сказал Лерер. — Надо мыслить глобально.

— В данный момент я хотел бы получить хотя бы краткую информацию. Снизойдите к моей крестьянской ограниченности.

— Возможно, вы знаете, что СС владеет рядом производств.

— Я поставлял только железнодорожные сцепки, а насчет прочих деловых интересов СС мне ничего не известно.

— У нас есть кирпичные заводы, каменоломни, производства керамики и цемента, строительных материалов, заводы прохладительных напитков, предприятия мясоперерабатывающей промышленности, хлебобулочные комбинаты и, разумеется, оружейные заводы. Можно перечислить и множество других, но общая картина вам ясна.

— Не вижу, какое это имеет отношение к делу, которым занимаюсь я.

— Остановимся на боеприпасах. Чем отличается эта война от прошлой?

— Тем, что ее основная ударная сила — авиация. Широко применяются бомбардировщики.

— Берлинцы только и думают что о бомбардировках, — вздохнул Лерер. — Я говорю о войне в целом. О ее наступательном характере.

— Отсутствует постоянная линия фронтов. Это мобильная война. Блицкриг.

— Именно. Это мобильная война. И для ведения ее требуются моторизованные средства и артиллерия. А еще это танковая война. А у танков имеется броня. Чтобы подбить танк, надо пробить его толстую стальную броню, а для этого нужны особые снаряды.

— Боеголовки снарядов изготовляют из особого сверхтвердого сплава; кажется, он используется еще в станкостроении, для ружейных ударников и для танковой брони.

— Сплав с применением вольфрама, иначе говоря, вольфрамит, — сказал Лерер. — Вам известно, где добывают вольфрам?

— Главным образом в Китае… а еще в России. Некоторое количество его есть и в Швеции, но немного, хотя само название шведское, и… — Фельзен запнулся, внезапно осененный догадкой, — на Пиренейском полуострове.

— Вы хорошо разбираетесь в металлургии.

— Меня просветил Вендт.

— Вендт?

— Мой главный управляющий. Он металлург. Ранее вы упомянули Украину и страны Причерноморья.

— Ну да. — Откинувшись на спинку кресла, Лерер сложил пальцы домиком и пожевал губами. — Глобальное мышление.

— Мне казалось, что заключенный в тридцать девятом году со Сталиным пакт о ненападении исключает вероятность того, что пакт этот будет нарушен. Хотя берлинцы обратили внимание на увеличение выпуска вооружения и на то, что продукция эта уходит в одном направлении.

— Остается лишь надеяться, что Сталин уступает берлинцам в проницательности.

— Ему бы побродить по пивным и кабачкам Кройцберга и Нойкёльна, поставить там парням по паре-другой пива, и все требуемые разведданные были бы у него в кармане.

— Заключение весьма тревожное, — совершенно невозмутимо заметил Лерер. — Говорите, говорите, гауптштурмфюрер, вы так красноречивы.

— Вольфрам, который мы получаем из Китая, везется через Россию, не так ли?

— Правильно.

— И когда мы разорвем пакт, мы окажемся отрезанными от крупнейшего источника вольфрама.

— Теперь вы понимаете, почему я хотел видеть вас в мундире, прежде чем объяснить суть задания.

— Сузана Лопес, — кивнув, сказал Фельзен. — Вы хотите, чтобы я использовал знание португальского, которому меня обучила любовница, для закупки вольфрама.

— У Португалии крупнейшие запасы в Европе, но не из-за одного же знания португальского мы поручаем вам это задание.

— Чем не подошел вам Кох?

Лерер лишь отмахнулся, как от неприятного запаха.

— Этот слишком прост, — сказал он. — Такая работа требует хитрости, ловкости, знания людей, таланта игрока, знаете ли, умения блефовать. А всеми этими качествами обладаете вы, мы уже могли убедиться в этом на деле. А кроме того, Сузана никогда не назвала бы Коха simpãtico.[3] Согласны?

— Так что, мне предстоит закупать вольфрам для СС?

— Нет-нет, для Германии. Отдел вооружений в военном министерстве возглавляет Вальтер Шайбер, который, будучи крупным химиком, в то же самое время много лет состоит в нашей партии и, как известно, всецело ей предан. Рейхсфюрер Гиммлер хочет быть уверен в возможности наращивать выпуск вооружения. Но к вам это все отношения не имеет. Ваша задача — прибрать к рукам каждый килограмм вольфрама, на который еще не подписан контракт.

— Не подписан контракт? А на что он уже подписан?

— Самый крупный рудник — Бералт — принадлежит британцам. В Бералте добывают две тысячи тонн в год. Французы владеют рудником Буралья, где добыча составляет шестьсот тонн. В прошлом году Британский торговый союз подписал контракт с Буральей, но через вишистское правительство нам удалось добиться отмены его. Мы контролируем лишь небольшой рудник, называемый Силвикола, где добывается максимум несколько сот тонн. Остальное — в открытой продаже.

— А сколько нам требуется?

— На этот год — три тысячи тонн.

За спиной Фельзена тикали часы. Снег заметал крышу и снежными вихрями за окном устремлялся вниз.

— Можно мне теперь закурить? — спросил Фельзен. Лерер кивнул. — Вы сказали, что крупнейший из рудников вырабатывает в год лишь две тысячи?

— Верно. И это еще не самая большая из ваших проблем. Торговая палата Соединенного Королевства собирается организовывать предварительные закупки. Вам придется задействовать большое количество так называемой свободной рабочей силы, а также собственных ваших людей и связанных с нами португальских агентов. Вам надо будет наладить доставку, прибегнув к… как бы это выразиться… нетрадиционным методам.

— Контрабанда?

Лерер вытянул толстую шею, выпростав ее из воротничка.

— Вам придется отслеживать действия ваших соперников и координировать действия агентов-иностранцев.

— А этот их португальский вождь, доктор Салазар, как он?..

— Занимается политической эквилибристикой. У него старые связи с британцами, которые они мечтают оживить. Но скоро он поймет, что находится между двух огней, и тогда мы возьмем его в оборот.

— И когда я отбываю в Португалию?

— В Португалию вы не отбываете. Пока. Сначала будет Швейцария. Сегодня днем.

— Сегодня днем? А как же завод? Я же никому не передал дела! Это абсолютно невозможно! Исключено!

— Это приказ, герр гауптштурмфюрер! — ледяным тоном проговорил Лерер. — А невыполнимых приказов не бывает. В час дня за вами прибудет машина. И не опаздывайте.

Ровно в час дня Фельзен стоял возле своего дома. Он был в форме, но в собственном пальто поверх нее и хмуро следил, как рабочий в комбинезоне клеит на стену соседней аптеки красно-черный плакат с надписью «Спасибо фюреру».

Эве он звонил все утро, но так и не дозвонился. Наконец, собрав вещи и обговорив с Вендтом все необходимые дела, он добежал до ее дома, где принялся колотить в дверь и орать под окнами, пока тот же самый жилец, который накануне велел ему заткнуться, не выглянул с намерением продолжить скандал. Но, увидев под его пальто мундир, он осекся и тут же стал сама любезность. С приторной вежливостью он объяснил, что Эва Брюке уехала — он сам видел, как накануне утром она садилась в такси с чемоданами, герр гауптштурмфюрер.

Ковылявшая по обледенелой Нюрнбергер-штрассе старуха, поравнявшись с закутанной в пальто съежившейся фигурой Фельзена и заметив его недовольное лицо, быстро окинула взглядом улицу и ткнула палкой в сторону аптеки.

— За что это ему спасибо? — сказала она, тяжело дыша и сопровождая пыхтение выразительным взмахом свободной руки в меховой перчатке. — За их дрянной нацистский кофе? А как прикажете печь пироги без яиц? Вот за что его стоит поблагодарить, так это за «Фёлькишер беобахтер» — газета мягче их туалетной бумаги!

Внезапно она замолкла, увидев в распахнувшемся пальто черный мундир Фельзена. И со спринтерской скоростью бросилась прочь по обледенелому тротуару.

Подъехал Лерер в «мерседесе» с шофером. Шофер загрузил в багажник вещи. Они миновали старуху, все еще не одолевшую поворота на Гогенцоллернштрассе, и Фельзен рассказал о ней Лереру.

— Ее счастье, что не наткнулась на кого-нибудь более жесткого, — заметил Лерер. — Наверно, и вам следовало проявить жесткость. Жесткость вам еще понадобится.

— Не со старухами же на улице, герр группенфюрер!

— Выборочность тут — признак слабости, — возразил Лерер и потер стекло толстым пальцем в черной перчатке.

Выехав из Берлина, они направились на юго-запад на Лейпциг, затем по заснеженным просторам в сторону Веймара, Айзенаха и Франкфурта. Лерер всю дорогу не отрывался от бумаг — читал и делал пометки корявым, неразборчивым почерком.

Предоставленный самому себе, Фельзен думал об Эве и не мог припомнить в ней какого-нибудь заметного изменения — все те же долгие вечера с выпивкой, веселым смехом, джазом, любовь, в которой она была ненасытна, ссоры, когда она швыряла в него всем, что попадалось ей под руку.

Казалось бы, ничто не предвещало разрыва, за исключением того случая с еврейскими девушками. После этого она долго была как пришибленная — бледная, робкая, рассеянная. Но это прошло, да и какое это могло иметь к нему отношение?

Фельзен покосился на Лерера — тот напевал что-то, глядя в окно.

В гостиницу на окраине Карлсруэ они прибыли уже в сумерки. Фельзен прилег у себя в номере, а Лерер, заняв кабинет управляющего, принялся кому-то названивать. Ужинали они вдвоем. Лерер казался рассеянным, пока его не позвали к телефону. Вернулся он в приподнятом настроении и заказал коньяк в гостиную к камину.

— И кофе! — громогласно добавил он. — Настоящий, а не эти негритосские выжимки!

Он тер ляжки, грел зад у камина и озирался, словно отвык от обстановки простой придорожной гостиницы.

— Я не встречал вас в «Красной кошке», — сказал Фельзен, пробуя подойти к теме с другого бока.

— А я вас там видел, — сказал Лерер.

— С Эвой вы давно знакомы?

— Почему вы интересуетесь?

— Я подумал, откуда вы знаете о моих прошлых романах. Ведь это она знакомила меня со всеми этими девушками… в том числе и с той, что играла в покер.

— Которая из них?

— Салли Паркер.

— Ее она не упоминала.

— Если бы упомянула, вы бы не предложили мне сыграть.

— Верно. Ну, с Эвой я знаком довольно давно. Еще со времен ее первого клуба, «Голубая обезьяна» — так, кажется, он назывался?

— Никогда не слышал о таком.

— Это еще в двадцатые было, когда она только начинала.

Фельзен покачал головой.

— Так или иначе, — продолжал Лерер, — я, услышав ваше имя, спросил о вас Эву. Она стала вас расхваливать, пока я не дал ей понять, что это не то, что мне хотелось бы услышать. После этого она, конечно, прикусила язык, но все-таки я был группенфюрером СС, знаете ли… так что… — Он снял с подноса коньяк. — Вы не?..

— Что?

— Это из-за фрейлейн Брюке вы не хотели покидать Берлин, верно?

— Нет-нет, — сказал Фельзен, досадуя, что сам загнал себя в ловушку.

— Я имел в виду…

В камине потрескивал огонь, Лерер, грея руки, гладил себе задницу.

— Так что же вы имели в виду? — не утерпел Фельзен.

— Знаете, эти берлинские клубы… женщины… все это не…

— Она же не хозяйка борделя, — сказал, сдерживая гнев, Фельзен.

— Это мне известно, но… вся эта среда… которой свойственна… — Он помолчал, надеясь, что Фельзен подскажет ему слово, но тот молчал. — Распущенность… Вся эта богема… Легкомыслие. Вообще непостоянство всей этой ночной жизни.

— Разве самое известное из собраний нашей партии не проводилось ночью?

— Touche,[4] — хохотнул Лерер, плюхаясь в кресло. — Но сделано это было исключительно для конспирации.

После этого они довольно скоро отправились спать. Фельзен чувствовал себя измотанным и больным. Он лежал на постели, уставясь в потолок, курил папиросу за папиросой, неотступно думая о том, что Эва бросила его, и о том, как ловко она его подставила и смылась.

— Ну и ладно, — произнес он вслух, давя последнюю папиросу в пепельнице, — не она первая, не она последняя.

Заснул он лишь часа через Два, одолеваемый мыслями и видениями. Его преследовал вид голых пяток отца, болтавшихся на уровне глаз. И зачем ему понадобилось снимать башмаки и носки?..

27 февраля 1941 года.

К завтраку они облачились в костюмы. На Лерере был однобортный пиджак из плотной темно-синей шерстяной материи. Фельзен чувствовал себя нарядным в своем парижском двубортном пиджаке темно-шоколадного цвета и в броском красном галстуке.

— Дорогой? — спросил Лерер с набитым ртом, уплетая черный хлеб с ветчиной.

— Не из дешевых.

— У банкиров доверие вызывает лишь темно-синий цвет.

— У банкиров?

— Базельских. С кем, по-вашему, мы должны встретиться в Швейцарии? Вольфрама на фишки не купишь.

— Как и на рейхсмарки, по-видимому.

— Это точно.

— Но существуют же французские франки… доллары.

— Доктор Салазар был профессором экономики.

— Что дает ему право получать плату в иных купюрах, чем прочие?

— Нет. Только право считать, что во время войны лучше всего иметь золотовалютные запасы.

— Вы отправляете меня в Португалию с грузом золота?

— Вопрос на стадии обсуждения. Американцы неохотно предоставляют нам возможность оперировать долларами, поэтому мы начали расплачиваться швейцарскими франками. Наши поставщики в Португалии меняют их на эскудо. Иногда через местные банки швейцарские франки все же просачиваются в «Банку де Португал», а потом на них покупают золото в Швейцарии.

— Не вижу, в чем проблема.

— Это не по вкусу швейцарцам. Их беспокоит утрата контроля над их золотым запасом, — пояснил Лерер. — Вот мы и вынуждены экспериментировать.

— Как же мы перевозим золото?

— На грузовиках.

— Каких?

— Швейцарских. На протяжении всего пути с вами будет вооруженная охрана. Это было не так-то легко организовать. Вы же не думаете, что я больше всего на свете люблю работать с бумагами?

— Не знал, что золото будет перемещаться физически. Я считал, что операция ограничится банковскими счетами.

— Возможно, доктору Салазару нравится… физически… сидеть на мешке с золотом, — сказал Лерер.

— Чье же это золото?

— Не понимаю вопроса.

— Разве немецкое золото не лежит в Рейхсбанке?

— Вы сейчас задаете вопросы, на которые я либо не могу, либо не уполномочен отвечать. Я ведь всего только группенфюрер СС, знаете ли.

К одиннадцати утра они подъехали к неприметному зданию в деловом районе Базеля. Ни снаружи, ни внутри ничто не указывало на его предназначение. За конторкой с одним-единственным телефонным аппаратом сидела красивая женщина лет тридцати. Позади нее вилась мраморная лестница. Лерер о чем-то тихо переговорил с женщиной. Фельзен разобрал только одно слово: «Пул». Женщина подняла трубку, набрала номер и после короткого разговора встала и, уверенно шагая, направилась к лестнице. Лерер сделал знак Фельзену ждать, а сам последовал за ней.

Фельзен ждал, сидя в кожаном кресле. Женщина вернулась и, не взглянув на него, уселась за свой стол. Фельзену потребовались полчаса и все его обаяние, чтобы выяснить, что находится он в приемной Внешнеторгового банка. Название это ничего ему не говорило.

В час дня они с Лерером сидели в ресторане, называвшемся «Братский приют». За столиками, разбросанными на большом расстоянии друг от друга, сидели мужчины, также одетые в темные деловые костюмы. Они заказали четырех poussins[5] на двоих и блюдо картофеля в тесте. Лерер держал в руке бокал гевюрцтраминера.

— Приятно, что Эльзас теперь опять наш, не правда ли? Чудесная земля, чудесное вино. Курятина для него, пожалуй, чересчур нежна: лучше было бы заказать гуся или свинины — поесть от души, по-эльзасски, но мне толстеть нельзя, знаете ли. Так или иначе, это как глоток лета в разгар зимы. Ваше здоровье!

— Ну, и можно ли считать свидание успешным, герр группенфюрер?

— Скажите, как вам этот гевюрцтраминер?

— Многовато специй.

— Несомненно, вам встречались вина и получше. Слыхал, что вы большой ценитель.

— Вкус откровенно фруктовый, но чистый и выдержанный.

— По-моему, самое милое дело закусить это бриошью, — засмеялся Лерер.

Они прикончили цыплят, выпили две бутылки гевюрцтраминера. Потом съели бриоши, запив половиной бутылки сотерна. Заказали кофе с коньяком и молча покуривали сигары. Официант оставил клиентов наедине с бутылкой. Они расслабились. Рука Лерера, державшая сигару, соскользнула со спинки кресла, Фельзен широко раскинул ноги.

— Мужчина, — горделиво вещал Лерер, тыча сигарой в сторону Фельзена, — самое важное должен обдумывать сам.

— А что же это — самое важное? — спросил Фельзен и облизнулся.

— Место, которое он хочет занять, конечно… в будущем. — Лерер глубоко вздохнул, как бы обдумывая еще что-то. — Я хочу сказать, что надо напрягать собственные мозги, собственные способности. Попутно можно, конечно, спрашивать совета, интересоваться мнением того или другого, но определять свое место в жизни — это дело глубоко личное, решение принимается втайне. И если хочешь быть мужчиной… человеком выдающимся, не таким, как все, обдумывать свой путь надо самому.

— Это что, пособие «Как стать группенфюрером СС»?

Лерер махнул сигарой.

— Мое звание — лишь доказательство правильности моих мыслей, но не конечная цель. Вот маленький пример. Вы обыграли меня в покер, потому что конечная ваша цель превосходила мою. Адъютант посоветовал вам проиграть, потому что я люблю выигрывать. Но вы хотели остаться в Берлине и потому выиграли. Моих способностей, как вы продемонстрировали мне, оказалось недостаточно, чтобы выиграть схватку с вами.

— Но в конечном счете вы выиграли. Ведь я нахожусь здесь. Вы потеряли некоторую сумму, только и всего.

Лерер растянул губы в улыбке. Глаза его блестели от выпитого, от веселого сознания своего триумфа.

— Возможно, вы преувеличиваете свое значение для меня, — сказал он. — Не стоит. Конечная моя цель вас не касается.

«Если не считать, что она связана со мной», — подумал Фельзен, но сказал лишь:

— Наверное, мне стоит заиметь свою собственную конечную цель.

— Об этом-то я и толкую, — сказал Лерер, пожав широкими плечами.

— Эта русская кампания… — начал было Фельзен, но Лерер остановил его движением руки.

— Умственные способности следует напрягать постепенно, — сказал он. — Разрешите задать вам один вопрос. Что произошло прошлым летом в небе над Англией?

— Я не уверен, что написанное в «Беобахтер» или в «Двенадцатичасовом листке» соответствует действительности.

— Ну а соответствует ей то, — сказал Лерер, наклоняясь над столом, и докончил почти шепотом: — Что мы это крупнейшее сражение в воздухе просрали. Геринг утверждает обратное. Но нам всем известно, насколько он далек от действительности..

— Простите?

— Ничего, — сказал Лерер и, согнувшись, рыгнул. — Мы продули крупнейшее воздушное сражение. Как вы расцениваете это?

— Но почти два месяца нас в Берлине не бомбят.

— Ох уж эти мне берлинцы, — с досадой сказал Лерер. — В том числе новоиспеченные, вроде вас… Господи боже мой, поверьте, что сражение это мы просрали. А теперь оцените этот факт.

— Следует признать, что мы лишились прикрытия.

— На западе и с воздуха.

— Так что если лишиться прикрытия еще и на востоке…

— Достаточно. Думаю, что кое-что вы себе уяснили.

— Но что нам Англия, если нас разделяет пролив? — сказал Фельзен. — Англичане не представляют для нас угрозы.

— Я не пораженец, — проговорил Лерер. — Нет, нет и еще раз нет. Но выслушайте меня. Мы дали им улизнуть в Дюнкерке. Ударь мы на побережье, и мы с вами теперь ужинали бы в Лондоне и горя бы не знали. Но англичане упрямы. И у них есть дружок по ту сторону Атлантики. Сильнейшая экономика в мире. Фюрер этого не признает, но это так.

— Может быть, мы объединим наши усилия и совместно разобьем большевиков.

— Идея, конечно, оптимистическая. Но есть и другая. — Лерер поставил рюмку и закусил сигару. Потом хлопнул рукой по столу и сказал: — Соединенные Штаты и Англия. — Вынул изо рта сигару и прошептал: — Россия. А все, что остается в середине, — это тоненькая колбасная шкурка.

— Ну, это уж чистая фантастика, — сказал Фельзен. — Вы не учитываете…

Лерер захохотал.

— Вот что бывает, когда напрягаешь мозги. Додумываешься до не очень приятных вещей!

— Неужели вы в это верите?

— Конечно не верю. Просто в голову пришло. Не мучьте себя этой мыслью. Мы выиграем войну, и вы займете видное место в обществе в качестве одного из влиятельнейших предпринимателей Пиренейского полуострова. Конечно, если я не ошибся в вас и вы не окажетесь круглым дураком.

— А если мы потерпим поражение, о возможности чего вы только что сказали?

— Если вы останетесь в Берлине и будете слушать берлинцев, вас размажут по стенке. Но на краю континента вы останетесь невредимы и катастрофа не коснется вас.

— В таком случае у меня есть все основания поблагодарить вас, герр группенфюрер.

Лерер поднял рюмку:

— Успехов вам!

Они выпили почти полбутылки коньяку, после чего выбрались на воздух. Вечерняя свежесть заставила Лерера съежиться на заднем сиденье «мерседеса» и задремать, свесив голову на грудь. Фельзен же, прислушиваясь к его мерному сопению и посвистыванию носом, пытался осмыслить их разговор, но это было головоломкой: слишком мало информации. И вскоре щека его тоже уютно прижалась к кожаному сиденью.

Очнулись они в центре Берна на Бундесплац. Лерер был пьян и злился. Миновав здание парламента и Национального банка, они пересекли площадь и подкатили к «Швайзерхофу». Швейцар и двое рассыльных помогли припарковать машину.

Номера их были на разных этажах, и в лифте Лерер сказал Фельзену, что у него дела и вечером Фельзен может быть свободен.

— Вам следует ознакомиться вот с этим, — сказал он, доставая из портфеля папку.

— Что это?

— Ваше расписание. Завтра я чуть свет уезжаю в Берлин. У вас могут возникнуть вопросы. Подготовьте их. Спокойной ночи.

Наполняя ванну, Фельзен изучил расписание: первым значился визит в Национальный банк Швейцарии. Он принял ванну, так и не прогнавшую его сонную одурь. Вытеревшись, он оделся и вышел на улицу проветриться. Не прошло и нескольких минут, как он окоченел. Привокзальный бар манил теплом, и внутри его он углядел шофера Лерера.

Заплатив за две кружки пива, он присоединился к шоферу.

— Завидую я вам, — сказал Фельзен, сдвигая кружки. — Завтра к вечеру будете в Берлине.

— Не совсем так.

— Ну, день пролетит — выберетесь на автобан, а там и…

— Нам сначала в Гштаад на пару деньков. Шеф любит подышать горным воздухом и… ну и всякое другое тоже.

— Вот как?

— Все они на свободе любят побаловаться… даже Гиммлер, хотя, кажется, кому охота с ним баловаться. Впрочем, власть, знаете ли… — Шофер потупился, уставясь в свою кружку. — На баб это действует.

Допив свою кружку, Фельзен направился обратно в «Швайзерхоф». Лерер был все еще у себя в номере. Фельзен просидел в баре, пока не увидел его — он прошел через вестибюль на улицу. Решив не довольствоваться порциями информации, которые станет постепенно выдавать ему Лерер, Фельзен двинулся вслед за ним.

Они шли по старому городу. Людей на улицах было мало, но следить за Лерером было легко — нужно было просто держаться в тени домов. Вскоре Лерер свернул за угол, но, когда Фельзен дошел до угла, тот уже исчез: Фельзен увидел лишь горящую красными огнями вывеску клуба «Рутхил». Стало быть, в Берне у Лерера есть подружка. Только и всего. Но любопытство толкало Фельзена дальше.

Он зашел в клуб. Передал гардеробщику пальто и шляпу, сел за столик в темном уголке. Толстяк с напомаженными черными волосами играл на пианино, а девица в пышном рыжем парике, стоя у рампы, пела что-то жалостливое по-немецки со швейцарским акцентом. Фельзен заказал коньяку. Лерера видно не было. Принесли коньяк, а через несколько минут к Фельзену подсела девушка. Они беседовали по-французски. Вскоре глаза его привыкли к темноте, и он увидел Лерера — тот сидел за столиком возле эстрады с женщиной, которую загораживал своей широкой спиной.

Клуб наполнялся посетителями. Девушка попросила угостить ее. Бутылку принесли в ведерке со льдом. Девушка была очень молода и, на его вкус, слишком худощава. Прижавшись к нему, она стрельнула у него папиросу. Девица в рыжем парике слиняла со сцены вместе с толстым пианистом. По залу прокатилась барабанная дробь и запрыгали разноцветные огни, неожиданно выхватывавшие из мрака то одного, то другого посетителя. Луч прожектора ударил прямо в лицо спутнице Лерера. Она зажмурилась и отклонилась от света, но недостаточно быстро. Фельзен привстал, опрокинув рюмку девушки. В оркестре грохнули литавры. Зал опять погрузился в темноту. Прожектора высветили красный занавес, который раздвинулся, открыв стоящего на сцене мужчину во фраке и цилиндре. Но Фельзен успел увидеть то, в чем он и так не сомневался. Лицо, белым пятном мелькнувшее в свете прожектора, было лицом Эвы Брюке.

4

Пятница, 12 июня 199…

Пасу-де-Аркуш, близ Лиссабона.

— Леди и джентльмены, — провозгласил мэр Пасу-де-Аркуша, — разрешите вам представить инспектора Жозе Афонсу Коэлью.

День был жаркий с небом безупречной голубизны и легким дуновением океанского ветерка, шелестевшего в кронах тополей и перечных деревьев общественного парка. На вылинявших розовых стенах здания бывшего кинотеатра горели лампочки, какая-то девочка радостно визжала, раскачиваясь на динозавре. Рядом с ней курил, прихлебывая из кружки пиво, коренастый мужчина, женщины приветствовали друг друга поцелуями. За оградой по Маржинал проносились машины, легкий самолетик, треща над песчаными дюнами, устремлялся к морю. В воздухе стоял запах жаренных на гриле сардин. Чиновник ухватился за микрофон.

— Зе Коэлью… — начал мэр, назвав меня более привычным именем, но все же не сумев вызвать этим интерес у толпы, праздновавшей канун дня святого Антония; в числе прочих здесь была моя шестнадцатилетняя дочь Оливия и сестра с мужем и четырьмя из их семерых детей.

Мэр принялся цветисто расписывать то, что и без того всем было хорошо известно: после смерти жены, скончавшейся год тому назад, я сильно растолстел, и моя дочь, дабы заставить меня сбросить вес, сумела собрать на проведение праздника пожертвования в сумме, пропорциональной количеству сброшенных мной килограммов; и пообещала заставить меня прилюдно сбрить мою замечательную бороду, которую я холил в течение двадцати лет, если мой вес хоть на грамм превысит восемьдесят кило.

Дочь помахала мне, зять делал ободряющие жесты. Утром я убедился, что вешу 78 килограммов, а мой живот — твердый и плоский, как у восемнадцатилетнего (всю предыдущую неделю я гонял на велосипеде с тренером из полиции, наездив 250 километров). Я чувствовал себя абсолютно уверенным до той минуты, пока мэр не начал свою речь. Что-то искусственное почудилось мне в беззаботности толпы, неискреннее в ободряющих жестах зятя и даже в том, как помахала мне дочь. В эту минуту я понял: мне предстояло сыграть роль.

Лысоватый толстяк с густой бородой, в блейзере, серых слаксах и в ярком галстуке подошел к столику дочери. Расцеловал ее в обе щеки, крепко обнял. Одна из моих племянниц подвинулась, давая ему место. Обменявшись со всеми рукопожатиями, он сел за столик.

Внезапно настала тишина. Настал черед мэра объявить сумму, а деньги собравшиеся уважали.

— Два миллиона восемьсот сорок три тысячи девятьсот восемьдесят эскудо!

Толпа взорвалась, как петарда. Плата за семнадцать килограммов жира — даже я вынужден был это признать — казалась гигантской. Подняв руку, я благосклонно принимал аплодисменты, как вернувшийся на трон монарх.

Оркестр на помосте за моей спиной, равнодушный к моим страданиям, разрядил торжественность момента, грянув разудалую мелодию, словно приветствуя тореадора, только что выполнившего блистательный пируэт перед мордой разъяренного быка; группа малышек в национальных костюмах пустилась в пляс — вразброд, неуклюже топоча. Два местных рыбака водрузили на помост весы. Толпа, отхлынув от барной стойки, ринулась поближе к сцене. Сидевший возле моей дочери толстяк, вытащив авторучку, что-то писал. Мэр сунул за пазуху микрофон и принялся отгонять людей, стремившихся прыгнуть на сцену. Из динамиков слышалось его кряхтенье.

Тишину восстановило появление на помосте доктора. Трогая на носу пенсне, он стал излагать правила с видом онколога, уступившего необходимости сообщить страшный диагноз. Он представил собравшимся и парикмахера, внезапно выросшего за моей спиной с ножницами и накидкой.

Я скинул ботинки и встал на весы. Доктор установил верхнюю планку на восьмидесяти и стал двигать гирьку. Толпа сгрудилась. Я вздернул подбородок и победно улыбнулся, выставив на всеобщее обозрение свой новенький зубной мост, потом зажмурился и сказал себе: «Я легкий как перышко, как воздушный шар, наполненный гелием».

На цифре 83 толпа дрогнула. Я парил над землей. На восьмидесяти двух я открыл глаза. Доктор хмуро объявил о предстоящей экзекуции. Я был обесчещен. Толпа ревела.

Двое рыбаков втиснули меня в кресло. Я вырывался. Девочки в национальных костюмах в панике бежали. Я протестовал, но позволил себя удержать. Мой парикмахер правил бритву, поглядывая на меня из-под полуопущенных век — эдакий палач-любитель. Мэр, вытаращив глаза, пытался перекричать толпу, пока не вспомнил о микрофоне.

— Зе, Зе, Зе, — приговаривал он, выдвигая вперед лысоватого толстяка, сидевшего за столиком с моими родственниками, — это сеньор Мигел да Кошта Родригеш, директор «Банку де Осеану и Роша». Он хочет кое-что сказать.

Вид этого банкира свидетельствовал, что его месячный доход раз в пять превышает мое жалованье даже после пирушек на взморье с поеданием омаров и прочих деликатесов.

— Мне крайне приятно иметь возможность от имени моего банка сделать следующее предложение: в случае если инспектор Коэлью, приняв вышеозначенное условие, позволит сбрить себе бороду, к пожертвованной благотворителями сумме будет добавлен этот чек на три миллиона эскудо, что составит общую сумму в шесть миллионов эскудо.

Рев толпы можно было сравнить лишь с реакцией стадиона на победу в матче за европейский кубок. Делать было нечего. Щедрость обязывает. Через пятнадцать минут я стал похож на диковинного зверя — португальского барсука.

Благополучно пронеся над головами собравшихся, меня доставили в бар «Красное знамя», владельцем которого был старый мой приятель Антониу Боррегу, называвший себя последним коммунистом Португалии. Банкира тоже втолкнули в бар вместе с моей дочерью и остальными домашними. Даже мэр, все еще державший свой микрофон, оказался рядом со мной.

Антониу уставил стойку запотелыми пивными кружками. У него был вид голодающего. Такой не растолстеет, даже если кормить его на убой — бледная впалая волосатая грудь, запавшие глаза и косматые подвижные брови. Жилистые и мохнатые, как у обезьяны, руки. Хотя мы были хорошо знакомы, его прошлая жизнь была мне неведома.

Оливия, толстяк и я взяли по кружке. Антониу приготовил свой «полароид» — запечатлеть событие для выставки.

— Я бы тебя не узнал, — шепнул он мне. — Попросил бы, чтоб познакомили.

Я поднял кружку. По стенкам стекали капли.

— Мою первую за сто семьдесят два дня кружку я пью за здоровье и душевную широту сеньора Мигела да Кошта Родригеша из «Банку де Осеану и Роша».

Оливия рассказала мне, как познакомилась с банкиром. Она училась с его дочерью и придумывала наряды для ее матери. Банкир носил галстуки Оливии. Он даже предлагал составить ей протекцию в модельном бизнесе. Но я сказал, что желаю, чтобы она продолжила образование. Обучение в дорогой международной школе в Каркавелуше оплачивали ее английские дед и бабка, которые не мыслили себе, чтобы их внучка не владела английским. Банкир лишь вздохнул об упущенной возможности. Оливия притворилась, что огорчена. Каждый из нас сыграл свою роль как положено.

— А я пью за Оливию Коэлью, — с жаром сказал сеньор Родригеш, — ведь возможным все это сделала именно она.

Выпили еще, и Оливия запечатлела ярко-красный поцелуй на моей первозданно-белой выбритой щеке.

— Одно меня смущает, — сказал я, вклиниваясь в многоголосый шум переполненного бара. — Кто устанавливал весы?

Последовали две секунды ледяной и хмурой тишины, после чего я улыбнулся; лед треснул, вошел парикмахер с пластиковым пакетом, который он протянул мне.

— Ваша борода, — сказал он, ласково встряхнув пакет. — Хорошая подстилка будет для вашей кошки.

— Сейчас не до этого.

— Должно быть, на весы легло все то, что вы здесь прожили и пережили, — сказал мэр.

Все взоры обратились к нему, и он стал теребить микрофон. Антониу поставил на стойку еще три кружки, и мы с Оливией взглянули друг на друга.

— Я пережил? — негромко переспросил я. — А по-моему, это тяжесть прошлого, которое так или иначе касается всех нас.

Оливия лизнула палец и вытерла с моей щеки отпечаток помады.

— Верно, — сказал Антониу, неожиданно включаясь в разговор. — История — это груз, хотя и мертвый. Не правда ли, сеньор Родригеш?

Сеньор Родригеш, не привыкший к пролетарскому напитку, рыгнул себе в кулак.

— История повторяется, — сказал он, и засмеялся даже Антониу, коммунист, нутром чуявший капиталиста.

— Верно, — сказал он. — Но история тяжела лишь для того, кто в ней участвовал. А для нового поколения она весит не больше пары-другой школьных учебников и забывается за кружкой пива и музыкой.

— Знаешь, Антониу, — сказал я, — выпей-ка и ты тоже. Сейчас вечер пятницы, а завтра — твои именины. Бедняки Пасу-де-Аркуша стали богаче, считай, на шесть миллионов, а я опять могу выпить — история начинается заново.

— За будущее, — с улыбкой сказал Антониу.

Все вышли из бара, чтобы поесть на воздухе, даже сеньор Родригеш, не привыкший к металлическим столикам и стульям, но ценивший вкусную еду.

Еда была именно той, по которой тосковал мой желудок все эти шесть с лишним месяцев. Ameijoas à Bulhāo Pato — мидии в белом вине с чесноком и свежим кориандром, robalo grelhado — зажаренный на гриле морской окунь, выловленный у скал Кабу-да-Рока не ранее чем сегодня утром, borrego assado — разварная ягнятина из Алентежу, нежная, тающая во рту. Красное вино из Борбы. Кофе, крепкий, как поцелуй страстной мулатки. А в довершение всего — обжигающая желтым пламенем водка агуарденте.

Сеньор Родригеш отбыл к себе домой в Кашкайш на стадии агуарденте. Вскоре и Оливия с друзьями отправились в клуб в Кашкайше. На такси оттуда денег ей дал я.

Выпив дома еще две рюмки водки, я лег в постель и проглотил вдобавок две таблетки аспирина. Подушка приятно холодила мои безбородые щеки.

Проснулся я среди ночи секунд на десять; проснулся, чувствуя себя огромным и жестким, как центральная опора эстакады. Сны мои были разнообразны и причудливы, но в память врезался один: окутанный мраком скалистый пик, где-то совсем рядом обрыв, пропасть, откуда доносится рокот волн и долетают соленые брызги.

Примерно в это же время, всего в нескольких сотнях метрах от места, где я спал, на песок опустилось тело девушки. Глаза ее были широко раскрыты и обращены в ночное небо, кровь медленно стыла, а кожа была холодной и твердой, как у свежевыловленного тунца.

5

Суббота, 13 июня 199… Пасу-де-Аркуш, близ Лиссабона.

На мраморный пол грохнулись тарелки. Все новые и новые тарелки бились о мрамор пола. Я вплыл в реальность на фоне жуткого шума: что может быть кошмарнее, чем проснуться в шесть часов, в похмелье, от телефонного звонка! Я взял трубку. Благословенная тишина, слабый рокот волн в микрофоне какого-то далекого мобильника. Мой начальник, инжинейру Жайме Леал Нарсизу. Он поздоровался со мной, но я искал во рту хоть каплю влаги.

— Зе? — спросил он.

— Да, — выговорил я шепотом, как будто рядом со мной лежала спящая жена.

— А, значит, ты в порядке, — сказал он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Слушай, на взморье в Пасу-де-Аркуше найден труп девушки, и я хочу…

Слова эти, как катапульта, выбросили меня из кровати, трубка вывалилась из руте, и я пулей ринулся в холл. Смяв ковровую дорожку, распахнул дверь. Ее одежда валялась разбросанная на полу от самой постели — тупоносые туфли на высоких каблуках, шелковый черный топ, лиловая рубашка, черный лифчик, черная юбка-клеш. Оливия лежала в постели, уткнувшись в нее лицом, раскинув голые руки. Ее черные волосы, мягкие и шелковистые, как соболий мех, разметались по подушке.

Я пил воду в ванной, пока живот не стал плотным, словно полный бурдюк, потом схватил телефон и опять лег на кровать.

— Добрый день, сеньор инжинейру, — сказал я.

— Если б ты подождал две секунды, я бы успел сказать, что волосы у нее светлые.

— Я должен был проверить вечером, но… — Я замолчал. — Почему вы звоните мне в шесть утра по поводу найденного тела? Если вы посмотрите на список дежурств, вы увидите, что меня в нем нет.

— Дело в том, что ты находишься в двухстах метрах от места происшествия, в то время как Абилиу, который как раз и значится в списке, живет в Сейшале, который, как тебе известно… Было бы весьма…

— Но я не в том состоянии… Послушайте, я еще ничего не соображаю.

— А, ну да… Я и забыл. Как это было? Как ты себя чувствуешь?

— Лицо не горит.

— Ну и хорошо.

— А голова — словно оглушили.

— Говорят, сегодня до сорока градусов будет, — сказал он рассеянно.

— Где вы?

— С тобой по мобильнику разговариваю.

Ничего себе ответ!

— Есть хорошая новость, Зе, — быстро добавил он. — Я посылаю тебе кое-кого в помощь.

— Кто такой?

— Молодой парнишка. Очень смышленый. И проворный.

— Он чей-то сын?

— Не понял.

— Знаете, не в моих правилах вступать в конфликты.

— Линия барахлит, не слышно! — проорал он. — Послушай, он парнишка способный, но ему не хватает опыта, а больше никого…

— Означает ли это, что все другие от него отказались?

— Зовут его Карлуш Пинту, — сказал шеф, пропуская мое замечание мимо ушей. — Мне хочется, чтобы он поучился у тебя. Ведь у тебя особый стиль. Ты умеешь находить к людям подход. С тобой у них развязывается язык. Мне хочется, чтобы он посмотрел, как ты работаешь.

— Он знает, куда идти?

— Я велел ему встретиться с тобой в баре у коммуниста, который ты себе облюбовал.

— Он меня узнает?

— Я сказал ему, чтобы отыскал человека, только что сбрившего бороду, которая двадцать лет украшала его лицо. Забавное было испытание, верно?

Наконец-то я догадался. Как и Нарсизу. Как и все другие. Если бы даже я был легче перышка, все равно весы показали бы восемьдесят два килограмма. Сейчас нельзя доверять никому. Даже собственной дочери и своим родным. Даже криминальной полиции.

Я принял душ и вытерся перед зеркалом. Из него на меня глядели мои глаза на моем новом лице. Разменяв четвертый десяток, я сомневался, не слишком ли я стар, чтобы меняться. Но я изменился. Без бороды я выглядел лет на пять моложе.

Из окна ванной я видел, что солнечные лучи уже окрасили океан в лазоревый цвет. Рыбацкое одномачтовое суденышко рассекало океанскую гладь, и вдруг впервые за этот год у меня забрезжила надежда, охватило предчувствие, что этот день может действительно стать началом новой жизни.

Я надел рубашку с длинными рукавами (короткие — несолидно), светло-серый костюм и грубые черные башмаки. Выбрал галстук из тридцати, что сделала мне Оливия, — спокойный, не из тех, в которых впору щеголять на подиуме. Я доплелся до лестницы, чувствуя себя так, будто тащу рояль, и вышел из своего ветхого дома, в котором жил еще с родителями, и арендованного очень задешево. Оштукатуренная ограда облупилась, необрезанная бугенвиллея разрослась. Я решил, что не стоит ей препятствовать, пускай себе растет.

Уже из сада я оглянулся на выцветшее розовое строение с узкими, потерявшими первоначальную белизну рамами и подумал, что, если бы не необходимость исследовать исковерканные трупы, я, пожалуй, ощущал бы себя ушедшим на покой графом, испытывающим материальные затруднения.

Я нервничал, отчасти потому, что, знакомясь с новым человеком, чувствовал себя как бы обнаженным: из-за гладко выбритого лица.

Перечные деревья на углу шелестели листвой. Дальше за ними вечно бодрствующий Антонну — он признался мне однажды, что не спит с 1964 года, — спускал красный полотняный навес, на котором значилось одно его имя без какой-либо рекламы.

— Не ожидал увидеть тебя раньше полудня, — сказал он.

— Сам не ожидал, — сказал я, — но ты хоть узнал меня.

Вслед за ним я прошел в бар, и он включил кофемолку, жужжанье которой отозвалось во мне так, словно голову терли металлической мочалкой. Вчерашние снимки уже висели на стенде, и поначалу я себя не узнал: между толстяком и хорошенькой девушкой сидел какой-то молодой человек. Впрочем, Оливия тут девочкой не выглядела, а более всего была похожа на…

— Я думал, у тебя сегодня выходной, — сказал Антониу.

— Так и было, но на берегу нашли труп. К тебе уже приходили?

— Нет, — сказал он, рассеянно оглядывая береговую полосу. — Прибоем выбросило?

— Тело? Не знаю.

В дверях вырос юноша в темном костюме, сшитом, по-видимому, еще во времена Салазара, с рукавами, прикрывающими костяшки пальцев. Напряженной походкой человека, впервые оказавшегося перед телекамерами, он прошел к барной стойке и спросил себе bica — малюсенькую, всего на пару глотков, чашечку кофе, — благодаря которой несколько миллионов португальцев каждое утро наполняются бодростью.

Он следил, как льется в чашечку темная густая жидкость. Антониу выключил наконец кофемолку. Юноша опустил в свой кофе два пакетика сахара и попросил третий. Я подвинул к нему один из моих пакетиков. Он неспешно помешивал ложечкой свой сироп.

— Должно быть, вы и есть инспектор, сеньор доктор Жозе Афонсу Коэлью.

Брови Антониу поползли вверх.

— Инжинейру Нарсизу будет доволен вашей проницательностью, — сказал я. — И как это вы догадались?

Он, в свою очередь, быстро обежал взглядом бар. Лет ему было около двадцати пяти, но похоже, он вряд ли сильно изменился с шестнадцати. Темно-карие глаза уставились на меня. Казалось, мои слова ему не понравились.

— Держитесь вы как-то неуверенно, — сказал он, для убедительности сопровождая свои слова кивком.

— Интересное наблюдение, аженте[6] Пинту, — хмуро заметил я. — Большинство сказали бы что-нибудь насчет бледности моих щек. И не стоит называть меня доктором. Я им не являюсь.

— Мне кажется, вы имеете диплом в области современного языкознания.

— Диплом Лондонского университета, а там доктором называют не человека с дипломом, а человека, защитившего диссертацию. Называйте меня просто Зе или инспектор.

Мы обменялись рукопожатиями. Мне он понравился. Не знаю почему, но понравился. Нарсизу считал, что мне нравятся все, но он просто путал это с моим умением ладить с людьми — преимущество, которого сам он был лишен из-за своей холодности. На самом деле любил я в жизни всего одну только женщину, а число близких мне людей не переваливало за десяток. И вот теперь Карлуш. Что же в нем такого особенного? Одежда? Ее старомодность? Его шерстяной костюм летом, доказывающий отсутствие тщеславия, как, впрочем, и отсутствие денег? Его шевелюра? Черная, жесткая, коротко подстриженная, как у солдата, она убеждала в серьезности, надежности. Недовольный взгляд, который он на меня бросил, свидетельствовал о дерзком характере парня и одновременно о его обидчивости.

А первые его слова? Прямота и проницательность, по-видимому, следствие бескомпромиссности. Сочетание качеств, не слишком подходящих для работы в полиции. Неудивительно, почему никто другой не захотел с ним работать.

— О Лондоне я не знал, — сказал он.

— Там жил мой отец, — сказал я. — Ну, а что вы знаете обо мне?

— Отец ваш был военным. Вы много лет провели в Африке, в Гвинее. Семнадцать лет служите в полиции, из которых восемь — в отделе убийств.

— Вы знакомились с моим досье?

— Нет. Расспросил инжинейру Нарсизу. Но он не все мне рассказал. — Парень сделал глоток кофе. — Например, не рассказал, в каком чине был ваш отец.

Антониу казался безучастным, но в самой глубине его глаз теплился огонек интереса. Вопрос был политический: входил ли отец в число молодых офицеров, инициировавших революцию 1974 года, или же он принадлежал к старой гвардии? Оба ждали ответа.

— Мой отец был полковником, — сказал я.

— А как он оказался в Лондоне?

— Вот его спросите, — сказал я, кивком указывая на Антониу, без восторга воспринявшего подобное пожелание.

— Сколько времени в вашем распоряжении? — спросил он.

— Нисколько, — ответил я. — Там, у берега, нас ждет труп.

Мы прошли через парк к Маржинал и затем по подземному переходу вышли к небольшой автостоянке и лодочной станции возле спортивного клуба Пасу-де-Аркуша. Пахло вяленой рыбой и соляркой. Запах шел от старых лодок, лежавших на боку или положенных на покрышки между старыми ржавыми трейлерами и мусорными баками. На костерке из щепочек грелась жестянка с маслом. Несколько знакомых мне рыбаков как ни в чем не бывало суетились возле своих металлических сарайчиков, разбирая сети, поплавки и крабовые и омаровые ловушки. Я поздоровался, и только тогда они, оторвавшись от своих занятий и оглянувшись, увидели толпу, уже собравшуюся, несмотря на ранний час.

На каменной балюстраде парапета, шедшего вдоль берега, выстроилась цепочка зевак. Все глядели вниз на песок. Несколько приземистых ширококостых женщин-работниц воспользовались случаем, чтобы передохнуть и поохать, зажимая рот рукой.

— О Матерь Божья! Бедняжка!

Четверо из службы охраны общественного порядка, нечувствительные к зрелищу, беседовали с двумя парнями из береговой полиции. Еще часа два — и пляж наводнят девчонки, начнутся ахи-охи, расспросы, и уж тут даже береговой полиции будет не протолкнуться. Я представился и спросил, кто нашел тело. Парни указали мне на рыбака, сидевшего поодаль на парапете. Поза трупа, лежавшего на прибитом песке выше линии прибоя, убеждала в том, что тело не было выброшено на берег волной, а упало вниз с парапета, примерно с того места, где стоял я, с высоты в три метра. Береговой полиции было достаточно этого, но они ждали от эксперта-патологоанатома подтверждения, что в легких пострадавшей нет воды. Мне разрешили начать следственные действия, и я послал ребят из охраны общественного порядка отогнать от парапета зевак. Подошел полицейский фотограф, и я велел ему сделать снимки как сверху, так и с берега.

Голое тело девушки было неловко вывернуто, так что левое плечо ушло в песок. Лицо с единственной ссадиной на лбу устремлено вверх, глаза широко раскрыты. Она была совсем молоденькая, грудь высокая, живот довольно пухлый, но бедра худые, левая нога выпрямлена, правая согнута в колене и пяткой упирается в ягодицу, правая рука откинута назад. На вид я не дал бы ей и шестнадцати. Было понятно, почему рыбак даже не удосужился спуститься вниз, чтобы проверить, действительно ли девушка мертва. Лицо ее, если не считать ссадины, было совершенно белым, а ярко-синие глаза мертвенно застывшими. Никаких следов вокруг тела видно не было, и я разрешил фотографу присесть рядом, чтобы отснять несколько крупных планов.

Рыбак объяснил мне, что увидел тело в полшестого утра, когда направлялся к себе в сарайчик. С первого взгляда он понял, что девушка мертва, и не стал спускаться, а сразу прошел к спортивному клубу и там попросил в канцелярии позвонить в полицию.

Я потянулся к подбородку, но рука вместо того, чтобы нащупать бороду, ухватила голую кожу. Я недоуменно взглянул на руку, не веря своему ощущению. Придется привыкать к новым.

На берегу лежала мертвая девушка, и чайки, пронзительно крича, кружили над телом.

Прибыл эксперт-патологоанатом, маленькая смуглая женщина по имени Фернанда Рамалью; в свободное от исследования покойников время она увлекалась марафонским бегом.

— Я оказалась права, — сказала она, переведя на меня взгляд после того, как я представил ей Карлуша Пинту, уже писавшего что-то в своем блокноте.

— Лучшие из экспертов-патологоанатомов всегда правы, Фернанда.

— Вы просто красавец. А ведь были те, кто подозревал, что борода вам нужна только для того, чтобы скрывать недостаточно решительный подбородок.

— Значит, теперь полагают, что мужчины отращивают бороды лишь для маскировки. В моем детстве бороды были у всех.

— А зачем мужчины отращивают бороды? — спросила Фернанда с искренним недоумением.

— Да затем же, зачем кобели лижут себе яйца, — сказал Карлуш, на секунду отрывая ручку от блокнота. — Затем, что находят это возможным, — пояснил он.

Фернанда вопросительно вскинула бровь.

— Это первый его день, — сказал я, чем вновь вызвал неудовольствие Карлуша. Второй раз, хоть не прошло и часа. Дурак он, что ли? Фернанда сделала шаг назад, словно опасаясь, что он может продемонстрировать то, о чем только что упомянул. Почему Нарсизу не предупредил меня, что парень настолько неотесан?

Фотограф заснял свои крупные планы, и я кивнул Фернанде, уже стоявшей наготове с открытым чемоданчиком и в хирургических перчатках.

— Проверьте заявления о пропавших, — сказал я Карлушу. — Не значится ли там девушка пятнадцати-шестнадцати лет, блондинка, глаза голубые, рост метр шестьдесят пять, вес пятьдесят пять килограммов. Особые приметы, Фернанда?

Фернанда приподняла руку девушки и стала наговаривать что-то в диктофон. Карлуш между тем пролистывал заявления о пропавших — их было много, целая прорва людей, ухнувших в черную дыру. На Маржинал уже мелькали машины. Фернанда внимательно рассматривала промежность и влагалище девушки.

— Начните с тех, кто пропал за последние сутки, — сказал я.

Карлуш вздохнул.

Фернанда развернула и раскрыла, установив перед собой, пластиковый пакет для вещдоков. Вынув термометр из-под мышки девушки, она приподняла тело и положила его к себе на колени вниз лицом. Трупное окоченение уже было заметно. Фернанда пинцетом разбирала пряди волос, трогала запекшуюся кровь на запачканном песком затылке девушки. Кинув что-то в пакет, она сделала запись. Тронула волосы и вновь сказала что-то в диктофон. Потом прошлась по всей длине тела, пальцами раздвинула ягодицы, не переставая наговаривать на диктофон результаты обследования. Затем она отключила его.

— Родинка на затылке, под волосами, по центру. Пятно кофейного цвета на левом бедре в пятнадцати сантиметрах выше колена, — объявила она.

— Даже и родители не могли бы дать описание подробнее, — сказал я.

— Катарина Соуза Оливейра, — сказал Карлуш, передавая мне листок с записью.

Прибыла карета «скорой». Два санитара шли к нам, один тащил носилки, другой — черный пластиковый мешок. Фернанда опустила тело и отряхнулась.

Я спустился к морю. Было всего семь пятнадцать, но уже сильно припекало. Слева от меня, к востоку, виднелись устье Тежу и ажурные фермы моста Двадцать Пятого Апреля, словно парившего в густом тумане. Солнце поднялось выше, и вода уже не была такой голубой. У причала на ослепительной водной глади покачивались на легком ветерке рыбачьи суденышки. Пассажирский самолет пролетел низко над Тежу и пляжами Капарики, чтобы приземлиться в аэропорту к северу от города. Прибывали туристы — погреться на солнышке, поиграть в гольф. Подальше, на западе, в районе маяка Бужиу, буксир тащил землечерпалку. На самом конце парапета человек с удочкой сильным движением отправил свой крючок в океан.

— Ее здорово ударили по затылку, — проговорила за моей спиной Фернанда. — Чем ударили, пока сказать не могу, похоже, молотком, а может, гаечным ключом или куском трубы. От удара она упала вперед лицом, стукнувшись лбом обо что-то твердое, на девяносто процентов о ствол дерева, но в институте я еще раз проверю. Судя по всему, — от удара она потеряла сознание, затем последовала смерть. Но этот парень для верности еще и горло сдавил ей большими пальцами.

— Парень?

— Простите, это лишь предположение.

— Произошло это не здесь, не так ли?

— Не здесь. Левая ключица сломана. Ее сбросили с парапета. А в волосах у нее и в ране я обнаружила вот это.

В пакете для вещдоков находилась сосновая иголка.

Я подозвал полицейского из охраны общественного порядка.

— Она изнасилована?

— Имеются следы сексуального контакта, но признаков насилия нет. На ваш вопрос я смогу ответить позже.

— Время смерти сообщить мне можете?

— От тринадцати до четырнадцати часов назад.

— Как это вы установили?

За этим возмущенным восклицанием Карлуша последовало подробное разъяснение:

— Перед тем как выезжать, я навела справки у метеорологов. Они сообщили, что температура этой ночью не опускалась ниже двадцати градусов. Значит, тело остывало со скоростью примерно три четверти градуса в час. Температура тела двадцать четыре и шесть десятых градуса. Я зафиксировала трупное окоченение мелких мышц и начало этого процесса в крупных. Отсюда и мой вывод, основанный на опыте: искать надо человека, убившего ее вчера между пятью и шестью вечера. Но, как известно инспектору Коэлью, наука наша не точна.

— Еще что-нибудь? — спросил я.

— Под ногтями — чисто. Характер у нее, видимо, был нервный — ногти обкусаны почти до мяса. Ноготь на указательном пальце сорван. Я имею в виду, с кровью… если это имеет значение.

Фернанда отбыла, за нею последовали санитары; они унесли тело, упрятанное в мешок. Я велел полицейским осмотреть автостоянку и послать наряд на Маржинал в направлении Кашкайша и ближайшей сосновой рощи. Мне требовались одежда и тяжелый металлический предмет, послуживший орудием убийства.

— Изложите ваши предположения, аженте Пинту, — сказал я.

— Потеряла сознание от удара сзади, раздета, изнасилована, задушена, после чего погружена в машину, которая шла по Маржинал со стороны Кашкайша, потому что это единственный подъезд к автостоянке. Потом сброшена с парапета.

— Но Фернанда говорит, что насилия не было.

— Девушка была без сознания.

— Но если убийца не запасся заранее презервативом и чем-нибудь для смазки, обязательно были бы следы — ссадины, синяки и прочее.

— Разве насильник не мог это предусмотреть?

— Он ударил девушку сзади, расшиб ей голову смертельным ударом и для верности задушил. Я нюхом чувствую, что целью его было не насилие, а убийство, хотя, возможно, я ошибаюсь. Подождем заключения Фернанды.

— Убийство или насилие — все равно они рисковали.

— Они? Интересный поворот.

— Не знаю, почему я так сказал. Пятьдесят пять килограммов — это не так уж много.

— Вы правы… но зачем было сбрасывать ее здесь? На месте, видном с Маржинал, где машины шныряют взад-вперед. Хотя, конечно, освещение здесь не то чтобы очень…

— Кто-нибудь из местных? — высказал предположение Карлуш.

— Но она не местная. В заявлении о розыске Катарины Оливейры указываются два адреса — в Лиссабоне и Кашкайше. А кроме того, кто эти «местные»? В радиусе километра от места, где мы находимся, живет четверть миллиона человек. Но если, оказавшись здесь, она встретилась с каким-то подонком, зачем ему было убивать ее в сосновой роще и тащить к морю? Почему была выбрана роща в окрестностях Лиссабона, а труп привезен сюда?

— Уместно ли вспомнить, что это и ваше место проживания?

— Полагаю, что и сейчас вы не знаете, почему это сказали, не так ли?

— Возможно, потому, что вы сами об этом подумали.

— Вы можете читать мои мысли… в первый день службы?

— Наверно, без бороды ваше лицо стало более выразительным.

— Прочесть мысли можно на всяком лице, аженте Пинту.

6

Суббота, 13 июня 199…

Пасу-де-Аркуш, близ Лиссабона.

Мы осмотрели причал возле гавани и ничего не обнаружили. Перейдя Маржинал по подземному переходу, опросили уборщиков, подметавших мусор после вчерашнего праздника, но в вечернюю смену никто из них не работал. Ресторан и кафе в парке были закрыты. Мы прошли и в сосновую рощу узнать, как подвигается дело у полицейских, обследующих место. Они предъявили нам обычный набор: использованные презервативы, шприцы, выцветшие и порванные порнографические снимки. Ни единого чистого лесного участка во всей округе. Я велел им собрать все найденное в пакет и отослать Фернанде в Лиссабонский институт судебной медицины, после чего мы с Карлушей вернулись к Антониу, чтобы выпить кофе с поджаренным хлебом.

В половине девятого я позвонил Акилину Диашу Оливейре, являвшемуся, как я предположил, отцом убитой девушки. В заявлении были указаны два телефонных номера — в Лиссабоне и Кашкайше. Учитывая субботний день, я начал с номера в Кашкайше и уже думал, что ошибся, пока с двенадцатого звонка он не поднял трубку и заспанным голосом не дал согласия встретиться с нами спустя полчаса. Мы сели в мою черную, 1972 года «альфа-ромео» — машину вовсе не старинную, как считали многие, а просто очень старую, и она без особых усилий с нашей стороны завелась. Мы поехали по Маржинал в западном направлении.

Существуют поклонники Кашкайша, но я к их числу не принадлежу. Когда-то это была рыбацкая деревушка с домами на крутых, мощенных булыжниками улочках, сбегавших к гавани. Теперь же она стала кошмаром для всех, кроме строителей. Теперь это туристический городок, население которого состоит из женщин, наряжавшихся для хождения по магазинам, и мужчин, чья жизнь протекает в ночных клубах. Прежнюю жизнь здесь полностью вытеснили безликий космополитизм толстосумов и сонмища тех, кто мечтал урвать толику их богатств.

Мы миновали супермаркет, железнодорожный вокзал с электронным табло, сообщавшим, что температура воздуха в 8.55 утра уже 28° по Цельсию. Уже открывался рыбный рынок. Возле отеля «Байя» громоздились садки с омарами и крабами. На мысу высилась крепость. Проехав по булыжной мостовой за ратушей, я повернул и выехал на площадь в старом городе. Тенистая, со всех сторон окаймленная деревьями, она дышала прохладой и спокойным благополучием. Двухэтажный, традиционной постройки особняк Оливейры в это знойное утро был молчалив. Карлуш Пинту по-собачьи принюхался.

— Сосна, — сообщил он.

— Ну, сосновые иглы здесь где угодно могут быть, аженте Пинту.

— Сосна у него на заднем дворе растет, — сказал он, заглядывая за угол торцовой стены здания.

Проехав в ворота мимо толстой красной бугенвиллеи, мы оказались на заднем дворе. Росшая там сосна была огромной, застившей свет. Земля под ней была устлана толстым ковром сухих бурых иголок.

— Наступите на них, — сказал я.

Карлуш похрустел иголками.

— Ну, не думаю, что, совершив убийство здесь, стали бы…

— Добрый день, сеньоры, — раздалось за спиной, — вы ведь…

— Любовались вашей сосной, — сказал Карлуш, решивший сыграть в идиота.

— Я собираюсь ее срубить, — проговорил высокий мужчина с белой набриолиненной шевелюрой, державшийся очень прямо. Зачесанные назад волосы чуть вились на затылке. — Она загораживает свет, да и прислуга ворчит. Вы, как я понимаю, полицейские из следственного отдела?

Представившись, мы проследовали за ним в дом. На мужчине была английская спортивная клетчатая рубашка, слаксы с отворотами и коричневые теннисные туфли. Руки он заложил за спину и шел чуть ссутулившись, похожий на погруженного в размышления священника. Пол в коридоре был паркетный, стены украшали фамильные портреты. Предков, казалось, удручала тишина коридора. В кабинете тоже был паркет и ковры — хорошие и с виду старинные. За большим столом орехового дерева стояло коричневое кожаное кресло. Все стены были закрыты стеллажами с книгами. Только у адвоката может быть столько книг в одинаковых переплетах. Кабинет освещали четыре лампы на нефритовых подставках в виде женских фигур. Дневной свет загораживала росшая в саду бугенвиллея.

Мы уселись в кресла по углам кабинета. Громко тикали бронзовые часы.

Господин Оливейра не спешил начать беседу. Когда мы сели, он, скрыв свое смуглое лицо за стеклами очков, погрузился в поиски чего-то на столе. Вошедшая служанка, не поднимая глаз, поставила кофе. На одной из полок с английскими триллерами в мягких бумажных переплетах стояла фотография убитой девушки.

Катарина Оливейра улыбалась в камеру. Ее синие глаза были широко раскрыты, но выражение их не соответствовало улыбке. В груди у меня что-то сжалось. Так выглядела Оливия, узнав о смерти матери.

— Это она, — сказал доктор Оливейра, вскинув седые брови над оправой очков.

Для пятнадцатилетней дочери он был стар — судя по фигуре, ему можно было дать под семьдесят, но морщинистые лицо и шея тянули и на большее. В его-то годы и внуков уже можно иметь целую кучу. Наклонившись над столом, он вытащил из шкатулки тонкую сигару. Облизнув губы, отчего они приобрели цвет свиной печенки, он сунул сигару в рот. Закурил. Служанка поставила перед ним чашку и удалилась.

— Когда в последний раз вы ее видели? — спросил я, поставив фотографию обратно на полку.

— Во вторник вечером. Утром в пятницу я уехал из моего лиссабонского дома, чтобы в конторе подготовиться к судебному заседанию.

— В какой области юриспруденции вы специализируетесь?

— Корпоративное право. Налоги. С уголовными преступлениями я никогда дела не имел, если вы подумали об этом.

— А ваша жена в пятницу утром видела Катарину?

— Она подбросила ее в школу, потом вернулась. Летом Катарина всегда проводит выходные здесь.

— А после школы она добирается сюда одна поездом от Каиш-ду-Содре?

— Обычно она приезжает часов в шесть-семь.

— Заявление с просьбой о розыске поступило в девять.

— Я приехал в половине девятого. К тому времени жена уже час как волновалась. Мы обзвонили всех, кто только пришел нам в голову, после чего я заявил в…

— У нее имеются близкие друзья? Может быть, возлюбленный?

— Она поет в ансамбле и в свободное время общается главным образом с партнерами, — сказал он, откидываясь на спинку кресла с чашкой кофе в руке. — Что же касается возлюбленного… О таковом мне ничего не известно.

— Это школьный ансамбль?

— Они все студенты университета. Два парня — Валентин и Вруну — и девушка. Девушку зовут… Тереза. Да, Тереза, именно так.

— Стало быть, все они значительно старше Катарины.

— Им, должно быть, лет двадцать — двадцать один. Молодым людям то есть. Насчет девушки — не знаю. Наверно, ей столько же, но поскольку одевается она в черное и красит губы ярко-красной помадой, то сказать трудно.

— Нам понадобятся все сведения о них, — сказал я. Доктор Оливейра потянулся к блокноту и стал пролистывать его в поисках имен и телефонов. — Это ваш единственный ребенок?

— От этого брака — да. У меня есть еще четверо взрослых детей. Тереза… — Дальнейшее улетучилось в облачке сигарного дыма. Он курил, глядя на фотографию на столе.

— Это ваша теперешняя жена? — докончил я, рассматривая ту же фотографию. На ней были сняты четверо его детей от прежнего брака.

— Моя вторая жена, — отвечал он, словно досадуя за что-то на себя. — Катарина ее единственный ребенок.

— Ваша жена сейчас дома, сеньор доктор? — спросил я.

— Она наверху. Плохо себя чувствует. Спит. Она приняла что-то, чтобы уснуть. Не думаю, что было бы правильно…

— Как у нее вообще… с нервами?

— Когда дело касается Катарины, когда ее единственная дочь где-то пропадает всю ночь, а потом чуть свет раздается звонок полицейского следователя… тогда да, конечно… нервы…

— Что бы вы могли сказать по поводу их отношений — вашей жены и Катарины?

— Что? — переспросил Оливейра, переводя взгляд на Карлуша, словно за разъяснением странного вопроса.

— Отношения матери и дочери не всегда бывают простыми.

— Не понимаю, куда вы клоните, — проговорил он, хмыкнув.

— Китайский иероглиф, означающий борьбу, представляет собой изображение двух женских фигур под одной крышей.

Доктор Акилину Оливейра, подперев голову двумя кулаками, взглянул на меня поверх очков. Его темные глаза проникали, казалось, в самую глубину души.

— Но она никогда раньше не сбегала из дома.

— Значит ли это, что ссоры все-таки были?

— Борьба, — произнес он задумчиво. — Катарина пыталась вести себя как взрослая женщина. Да, я вас понимаю. Идея интересная.

— Под «попытками», сеньор доктор, вы подразумеваете сексуальную жизнь?

— Это-то меня и тревожит.

— Думаете, она пустилась во все тяжкие?

Адвокат словно шарахнулся от этих слов, вжавшись в ручку кресла. Что это — актерство или искренняя реакция? Многие люди в момент стресса раскисают. Но чтобы так вел себя опытный юрист…

— Прошлым летом в пятницу Тереза, моя жена, вернулась домой в неурочное время, днем, и застала Катарину в постели с мужчиной. Произошел ужасный скандал.

— Катарине тогда, сеньор доктор, должно было быть четырнадцать. И как вы себя повели?

— Я думаю, что ситуация эта обычная. Детям дай только повод или намек на повод. Однако я на такого рода вещи смотрю спокойно. Я уже вырастил четверых и через все это прошел. Я совершал ошибки и постарался извлечь из них уроки. Я научился пониманию… большей широте взглядов. Я не вспылил, не стал кипятиться. Мы поговорили. Она была очень откровенна, очень искренна, искренна даже до дерзости, как это и свойственно теперешним подросткам… фанфаронить, всячески давать понять, что и они уже взрослые.

Карлуш, который сидел с чашечкой кофе в руках, так увлекся нашей беседой, что даже поставил чашечку.

— Вы сказали, что ваша жена застала Катарину в постели с мужчиной. Значит ли это, что партнер ее был старше, ну, скажем, молодых людей из ее ансамбля?

— Вы внимательный слушатель, инспектор Коэлью.

— Сколько же было ему лет, доктор Оливейра? — спросил я, не поддаваясь на его лесть.

— Тридцать два года.

— Какая точность. Вы узнали это от Катарины?

— Ей незачем было мне это сообщать. Мужчину я знал. Это был младший брат моей жены.

Казалось, даже часы на секунду замерли.

— И вы, как говорите, «не вспылили, не стали кипятиться»? Но ведь не надо даже быть юристом, чтобы знать, что ваш родственник преступил закон — совратил малолетнюю!

— Не в тюрьму же мне было его сажать, правда?

— Я не это имел в виду.

— Я испытываю смешанные чувства, инспектор Коэлью. Ведь я не прирожденный законник. До того как стать юристом, я был бухгалтером. А кроме того, мне шестьдесят семь лет, в то время как жене моей тридцать семь. Я женился на ней, будучи пятидесяти одного года, когда ей было всего двадцать один. А когда ей было четырнадцать…

— Но когда вы встретились, ей было уже не четырнадцать, сеньор доктор, и малолетнюю вы не совращали.

— Верно.

— Может быть, после того, что случилось, Катарина в разговоре с вами дала вам… некоторое основание быть снисходительным к вашему родственнику, — сказал я, с трудом одолев эту фразу.

— Если таким образом вы пытаетесь высказать предположение, что она не была девственницей, то вы правы, инспектор Коэлью. Возможно, вы даже будете шокированы, узнав, что она призналась мне, что сама соблазнила этого мужчину.

— Думаете, она говорила правду?

— Не воображайте, что они похожи на нас в их возрасте.

— Говорили вы с ней тогда о наркотиках?

— Она призналась, что курит гашиш. Но это, как вы знаете, порок распространенный. А больше ничего она не… — Он запнулся. — Судя по выражению вашего лица, инспектор Коэлью, после такого разговора я должен был запереть ее до совершеннолетия.

Я так не считал. В моей голове царил сумбур, но этой мысли там не было. Пожалуй, мне надлежит лучше следить за своим лицом.

— Должно быть, вы придерживаетесь более передовых, нежели большинство португальцев, этических принципов, сеньор доктор.

— Со времен диктаторского режима и сухого закона, криминализировавшего наше общество, выросло целое поколение. Передовые принципы тут, по-моему, ни при чем. Просто я наблюдаю жизнь.

— Вы сказали, что в употреблении чего-то крепче гашиша она не призналась…

— Мой сын употребляет героин… раньше употреблял.

— Катарина его знала?

— И сейчас знает, он живет в Порту.

— Он излечился от наркомании?

— С трудом.

Мне вспомнилась его сутуловатая походка. Такой моральный груз может согнуть в три погибели.

— Вы все еще практикующий адвокат?

— Да, но уже не слишком активный. Некоторые корпорации привлекают меня в качестве консультанта. Я даю юридические советы друзьям по вопросам налогов.

— Когда в пятницу вечером вы обзванивали всех, звонили вы также и ее учителям?

— Учительнице, которая вела у нее урок в пятницу и с которой мне больше всего хотелось поговорить, дозвониться я не смог. Праздник, знаете ли… Святой Антоний.

И, предваряя мою просьбу, он сам записал для меня адрес и телефон учительницы.

— Я хотел бы получить от вас фотографии вашей дочери, и потом, думаю, пора нам поговорить с вашей женой, если это возможно.

— Лучше вам заехать позже, — ответил он, отрывая листок и передавая его мне. — Тут и номер моего мобильника на случай, если вы что-то узнаете.

— Вы предоставляете дочери большую свободу. Не могла она, не предупредив вас, отправиться на праздник?

— В пятницу вечером мы всегда ужинаем вместе, после чего она любит прогуляться по барам.

Мы вышли. Он не провожал нас. Служанка следила за нами из глубины коридора. После прохлады дома снаружи казалось еще жарче. Сев в машину, мы опустили стекла. Невидящим взглядом я оглядывал раскинувшуюся за цепью деревьев площадь.

— Разве не надо было сказать ему? — спросил Карлуш. — По-моему, сказать следовало бы.

— Не простой тип этот адвокат, не считаете?

— Его дочь погибла.

— Мне показалось, что, не сообщив ему это, можно узнать побольше, — сказал я, передавая Карлушу листок. — Вот я и решил подождать.

Через пятнадцать минут на улице показался огненно-красный, с открывающимся верхом «моргай», за рулем которого в темных очках сидел адвокат. Следуя за ним, мы обогнули площадь, миновали крепость, проехали через центр Кашкайша и, выехав опять на Маржинал, направились в сторону Лиссабона. День начинал приобретать некую определенность.

— Посмотрим, не взглянет ли он на пляж в районе Пасу-де-Аркуша, — сказал я.

Карлуш напряженно вытянулся, как бегун перед стартом, не сводя глаз с адвоката, но тот не повернул головы до самого Белена, или Центра культуры, как его чаще теперь называют, и готических орнаментов монастыря иеронимитов. Затем Неожиданно голова его дернулась вправо, в сторону памятника первооткрывателям, Генриху Мореплавателю и его команде. А может быть, внимание адвоката привлекла блондинка, обогнавшая его по правой полосе в своем БМВ.

— Ну что? — спросил Карлуш.

Я не ответил.

Туман на мосту рассеялся, обнажив строительные краны — под мостом тянули новую магистраль, туда, где на южном берегу простирает руки колоссальная статуя Христа. За последние десять лет Лиссабон изменился больше, чем за два с половиной века, прошедших после землетрясения.

Город напоминал человека, после долгого перерыва посетившего дантиста, который взялся основательно почистить ему рот: гнилые трущобы удалены, старые улицы взорваны и уничтожены, на их месте возникли новые; с города снят многовековой налет грязи, фасады домов сверкают свежей краской, пустыри застроены новыми административными зданиями, кварталами жилых домов, торговыми центрами. Проложены новые линии метро, новые системы кабельной связи, новые трассы. Построен новый мост, расширен аэропорт. Мы вставили новые резцы в древнюю иберийскую челюсть Европы и теперь можем улыбаться, не шокируя окружающих.

Прогрохотав по неровному асфальту Алькантары, мы очутились возле вокзала Сантуш, мимо которого шел старый трамвай. Справа, между железнодорожными ангарами и щитами с рекламой пива «Супербок», проглядывали стальные цистерны и товарные вагоны. Слева на холмы взбирались жилые массивы и административные здания Лиссабона.

Проехав на красный свет на Каиш-ду-Содре, мы услышали за собой шипенье новенького трамвая с рекламой «Кит-Кэта». Я впервые за день закурил — сигарету «ультралайт», такую легкую, что будто и не куришь.

— Может быть, он просто к себе в контору собрался, — сказал Карлуш. — Хочет заняться делами в субботнее утро.

— Зачем гадать, если можно позвонить ему на мобильный?

— Вы шутите?

— Шучу.

Желтый фасад и массивная триумфальная арка Терейру-ду-Пасу отгородили от нас реку. Температура достигла уже тридцати градусов. Пышные и безобразные бронзовые монументы громоздились на площади. «Морган» адвоката свернул влево на Руа-да-Мадалена,[7] забирающей круто вверх, прежде чем спуститься к современной Ларгу-де-Мартин-Монеш[8] с ее коробками из стекла и стали и безликими фонтанами между ними и мимо больницы Сан-Жозе подняться к Медицинскому институту. Мы припарковались возле памятника доктору Соузе Мартиншу с каменными табличками благодарностей, восковыми свечами и фигурками на постаменте. Доктор Оливейра пешком направился дальше к Институту судебной медицины. Карлуш снял пиджак, под ним была темная от пота рубашка.

Когда мы добрались до института, адвокат уже, похоже, использовал все свое профессиональное красноречие, добиваясь, чтобы его пропустили, однако повлиять на здешних сотрудников оказалось труднее, чем на судей. Оставив его с Карлушем, я распорядился насчет опознания. Санитар пригласил доктора Оливейру пройти. К тому времени он уже снял свои темные очки и заменил их на обычные. Ассистент приспустил простыню. Адвокат моргнул раза два, затем кивнул. Взяв из рук ассистента край простыни, он спустил ее пониже и внимательно оглядел уже все тело целиком. Затем вновь прикрыл тело простыней и вышел.

Нашли мы его уже снаружи на мощенной булыжником улице. Он тщательно протирал стекла темных очков, и на лице его застыло выражение решимости.

— Соболезную, сеньор доктор, — сказал я. — И простите, что не сказал вам ничего раньше. Вы имеете полное право быть на меня в претензии.

Но в претензии он, судя по всему, не был. Решимость сменилась замешательством, отчего лицо словно одрябло.

— Давайте пройдем в сквер и сядем в тенечке, — предложил я.

Мы пересекли стоянку, миновали загаженный голубями памятник замечательному врачу; его печальная фигура выражала, казалось, не столько радость от многочисленных побед над человеческой природой, сколько печаль о тех, кого спасти ему не удалось. Втроем мы опустились на скамью в прохладе сквера, поодаль от любителей голубей, сыплющих им корм, и посетителей кафе, развалившихся в пластиковых креслах.

— Вас может это удивить, но я рад, что вы расследуете убийство моей дочери, — сказал адвокат. — Я в курсе трудностей вашей работы, как в курсе и того, что являюсь подозреваемым.

— Я всегда начинаю с близких жертвы… как это ни печально.

— Задавайте ваши вопросы. Потом мне следует вернуться к жене.

— Разумеется, — сказал я. — Так в котором часу вы вчера освободились в суде?

— В половине пятого.

— И куда направились?

— В мою контору. У меня небольшая контора в Шиаду на Калсада-Нова-де-Сан-Франсишку. Я поехал на метро, вышел на «Рештаурадореш», прошел к подъемнику, поднялся в Шиаду и оттуда дошел пешком. Все это заняло у меня примерно полчаса, а в конторе я провел еще полчаса.

— Вы беседовали там с кем-нибудь?

— Ответил на телефонный звонок.

— Чей?

— Министра внутренних дел. Он пригласил меня выпить в Жокейском клубе. Контору я покинул ровно в половине шестого, а оттуда до Руа-Гаррет, как вы знаете, всего минуты две ходу.

Я кивнул. Железное алиби. Не подкопаешься. Я попросил его записать имена тех, кто находился одновременно с ним в Жокейском клубе. Карлуш дал ему для этой цели свой блокнот.

— Могу я переговорить с вашей супругой, прежде чем вы ей сообщите?

— При условии, что вы поедете со мной прямо сейчас. Если нет, ждать я не могу.

— Будем следовать за вами.

Он протянул мне листок, и мы направились к машинам.

— Как вы догадались, сеньор доктор? — спросил я, когда он пробирался к своему «моргану».

— Я поговорил с приятелем-криминалистом, и тот сказал мне, что трупы погибших при подозрительных обстоятельствах свозят сюда.

— Почему вы решили, что обстоятельства ее смерти были именно такими?

— Потому что успел расспросить его о вас, и он сообщил мне, что вы занимаетесь расследованием убийств.

И, повернувшись ко мне спиной, он зашагал по булыжникам к машине. Я закурил, влез в свою «альфу», подождал, когда «морган» тронется, и поехал следом.

— Как вы все это расцениваете? — спросил я Карлуша.

— Если б это была моя дочь…

— Вы ожидали, что переживать он будет сильнее?

— А вы разве этого не ожидали?

— Может, это шок. От подобных травм это случается.

— Шока я не заметил. Когда он вышел, он казался просто взволнованным.

— Волновался за себя?

— Трудно сказать. Ведь я, знаете ли, наблюдал его только в профиль.

— Значит, мои мысли вы можете читать, глядя на меня только анфас?

— Это было всего лишь случайное везение, сеньор инспектор.

— Серьезно? — сказал я, и парень улыбнулся. — А каково сальдо в отношениях бывшего бухгалтера доктора Оливейры с женой?

— Думаю, что он порядочный сухарь, этот сукин сын.

— Откуда такая запальчивость, аженте Пинту? — сказал я. — Кто ваш отец?

— Служил механиком в пароходстве. Устанавливал помпы на кораблях.

— Служил?

— Часть контрактов была передана корейцам.

— Похоже, в политических вопросах вы левый центрист, не так ли?

Карлуш пожал плечами.

— Доктор Акилину Оливейра — человек серьезный, так сказать, орудие большого калибра.

— А что, ваш отец служил раньше в артиллерии?

— Нет, в кавалерии. Послушайте, у нашего адвоката тренированный ум. Ведь вся его работа состоит в том, чтобы напрягать мозги.

— Верно. Пока что он опережает нас.

— Вы видели его. Все его эмоции контролируются разумом, пока он не вспоминает, что должен проявлять чувства.

— И тогда он поспешил уйти, чтобы привести их в порядок.

— Интересное соображение, аженте Пинту. Я начинаю понимать, почему Нарсизу навязал вас на мою голову. Вы занятный тип.

— В самом деле? Люди вообще-то считают меня весьма заурядным. А значит, скучным.

— Ну да, если учесть, что за все это время вы ни словом не обмолвились ни о футболе, ни о машинах, ни о девицах.

— Мне нравится ход ваших мыслей, сеньор инспектор.

— Возможно, вы идеалист. Идеалистов я не встречал со времени…

— С тысяча девятьсот семьдесят четвертого года?

— Не совсем. В хаосе, последовавшем за нашей славной революцией, каких только идей не высказывалось, какие только идеалы не превозносились. Потом все это сошло на нет.

— А через десять лет мы влились в европейскую семью, и с тех пор нам нет необходимости бороться в одиночку. Не надо корпеть по ночам и ломать голову над тем, где достать очередной эскудо. Брюссель указывает нам, что делать. Мы на жалованье.

— Разве это плохо?

— А что изменилось? Богатые богатеют, образованные еще выше поднимаются по социальной лестнице. Конечно, крохи перепадают и другим, но в том-то и дело, что это только крохи. Мы считаем себя состоятельными, потому что можем разъезжать на «опель-корса», стоящем месячную заработную плату, а кормят нас, одевают и оплачивают нам жилье наши родители. И это, по-вашему, прогресс? Нет. Это называется «кредит». А кому выгоден этот кредит?

— Я не был свидетелем подобного возмущения с тех пор, как… с тех пор, как наша «Бенфика» продула ноль-три команде «Порту».

— Я вовсе не возмущаюсь, — отвечал он, высовывая руку за окно, чтобы охладить ее. — А если и возмущаюсь, то меньше вашего.

— Потому вы думаете, что я возмущаюсь?

— Вы злитесь на него. Думаете, что он убил свою дочь, но к алиби его не подкопаешься, и ситуация вызывает у вас негодование.

— Теперь вы читаете мои мысли, глядя на меня в профиль. Скоро вы станете считывать их с затылка.

— Знаете, что меня бесит? — сказал Карлуш. — Он строит из себя либерала. Но подумайте сами: ему почти семьдесят, лучшие его годы прошли при Салазаре, а вы не хуже меня знаете, что работу тогда могли иметь только идейно чистые.

— Что происходит, аженте Пинту? Последние двадцать лет я и думать не думал о революции, разве что помнил только о том, что двадцать пятое апреля — это праздник. А за те полдня, или даже меньше, что я провел с вами, мы уже три или четыре раза затрагивали тему революции. Не думаю, что обращение к событиям двадцатилетней давности продуктивно для нашего расследования.

— Все это был только треп. Он пытался выставить себя либералом. А я не верю ему. И это — одна из причин.

— Такие люди, как он, слишком умны, чтобы иметь твердые убеждения. Они переменчивы.

— Не думаю. По крайней мере, в таком возрасте меняться поздно. Моему отцу сорок восемь лет. Он не меняется. Потому и остался у разбитого корыта со своими помпами.

— Не относитесь к людям с предубеждением, аженте Пинту. Предубежденность будет застилать вам зрение. Вы же не считаете, что надо расстреливать всякого, чьи политические взгляды не соответствуют вашим, правда?

— Нет, — невинным тоном ответил Карлуш. — Это было бы несправедливо.

7

Суббота, 13 июня 199… дом Акилину Оливейры, Кашкайш.

Нас проводили в гостиную, которая, судя по обстановке, относилась к женской половине дома: уютное освещение, затейливая керамика и никаких книжных полок. Картины на стенах вызывали недоумение (впрочем, эстетические взгляды полицейского инспектора из Лиссабона вряд ли кого-нибудь здесь интересовали). Я уселся на один из двух кожаных диванов бежевого цвета. Над камином висел портрет какого-то усохшего субъекта. Портрет почему-то рождал чувство тревоги, беспокойства.

На толстом стекле кофейного столика лежали журналы «Караш», «Каза», «Масима» и испанский «Ола!». Были в комнате и растения, и композиция из лилий в горшках. На полу лежал персидский ковер.

Доктор Оливейра ввел в комнату жену. Ростом она была, наверное, не выше дочери, но сантиметров десять ей прибавляла прическа — высокая, с пышно взбитыми светлыми волосами; строгое лицо слегка припухло после тяжелого сна, вызванного барбитуратами, и она попыталась это скрыть, густо намазав веки. Ее губы были подведены темным контурным карандашом. На ней были кремовая блузка, лифчик, подчеркивающий грудь, и короткая шелковая юбка того же цвета с позолоченным пояском.

— Нам бы хотелось поговорить с вашей супругой наедине, сеньор доктор.

Тот было заупрямился, как-никак это был его дом, но жена что-то негромко сказала ему — слов я не разобрал, — и он вышел из комнаты.

— Когда вы в последний раз видели вашу дочь, дона Оливейра?

— Вчера утром. Я отвезла ее в школу.

— Во что она была одета?

— На ней была белая футболка, голубая в желтую клетку мини-юбка. Туфли-бульдожки, как все они сейчас носят, украшенные стразами. На шее тонкий кожаный ремешок с дешевым камешком.

— Никаких колготок в такую погоду?

— Нет, только трусики и лифчик.

— Фирма?

Она не ответила, лишь закусила нижнюю губу.

— Вы слышали вопрос, дона Оливейра?

— Меня просто…

Карлуш подался было вперед, но диван скрипнул, и он замер. Припухшие карие глаза сеньоры Оливейры заморгали.

— «Слогги», — сказала она.

— Вам что-то неожиданно пришло в голову, дона Оливейра?

— Ужасная мысль… когда вы заинтересовались ее бельем.

— Ваш муж уже рассказал нам, что Катарина с некоторых пор стала жить половой жизнью.

Карлуш откинулся на диванную спинку. Женщина потрогала пальцем губу с размазанной помадой.

— Дона Оливейра?

— Разве вы что-то спросили меня, инспектор Коэлью?

— Мне хотелось бы знать, о чем вы задумались. Это может оказаться полезным.

— Всякая мать боится, что дочь ее могут изнасиловать и убить, — ответила она быстро, но так, словно сама не допускала подобной мысли.

— Каковы были ваши отношения с дочерью последние пару лет?

— Он же рассказал вам о… — Она осеклась.

— О чем именно? — быстро спросил я.

Она метнула взгляд на Карлуша.

— О том, что мы с ней не ладили.

— Мать и дочь не обязательно…

— Соперницы, — закончила она за меня.

— Соперницы? — Я удивился, и она этим воспользовалась:

— Не думаю, что это поможет вам найти Катарину.

— Мне хотелось бы узнать побольше о ее душевном состоянии. Не могло ли оно стать причиной какой-либо неприятности с ней. Такая уверенная в себе девушка… Тут могло случиться что-то…

— Почему вы говорите, что она уверена в себе?

— Она выступает на сцене. Для этого требуется известная…

— Выступления были не очень-то успешные, — перебила она и тут же перескочила на другое: — Да, она может показаться старше своего возраста.

— Поэтому вы и заговорили о соперничестве?

Взгляды наши встретились, но уже через несколько секунд она, не выдержав, опустила глаза. Взволнованная, она облокотилась на кофейный столик и забарабанила по нему пальцами в кольцах.

— Я не… не знаю, что он вам рассказал, — сказала она, косясь на дверь.

— Просто расскажите, что произошло.

— Он рассказал вам, что я застала Катарину в постели с моим братом?

— Почему вы назвали это соперничеством?

— Ему тридцать два года.

— Но он же ваш брат.

— Не вижу смысла обсуждать сложности женщины среднего возраста с человеком, который разыскивает мою дочь. Но если она могла соблазнить его, то может…

— Ваш муж тоже так считает.

— Так что это безнадежно.

— Возможно, ваш брат как раз и будет нам полезен.

— Не понимаю, зачем впутывать его в данном случае.

— Не понимаете?

— Катарину я застала в постели не с ним, а с моим любовником, — сказала она совершенно хладнокровно, внезапно отбросив всякое притворство.

— Вы все еще видитесь с ним?

— Вы, кажется, с ума сошли, инспектор!

— А ваша дочь?

Молчание.

— Не знаю, — после паузы отвечала она.

— Мне необходимо переговорить с ним, — сказал я.

Карлуш сунул ей в руки блокнот. Она сердито черкнула в нем что-то, поставив в конце точку так энергично, что чуть не проткнула насквозь обложку.

— Каким образом это стало известно вашему мужу?

Она решительно вздернула вверх подбородок.

— Вы легко можете себе представить атмосферу этого дома, наши отношения с Катариной. Муж поговорил с ней. Разговаривать он умеет. Вот и вытряс из нее признание.

— Значит, она соблазнила вашего любовника… этого Паулу Бранку?

— Соблазну нежного юного тела трудно противиться. Так мне было сказано, — проговорила она с неподдельной горечью.

— Она употребляла наркотики. Вашему мужу известно насчет гашиша. О более серьезных препаратах ничего сказать не можете?

— Я в них не разбираюсь. Сама я наркотиков не пробовала.

— Но вам же знакомо ощущение, вызванное снотворным, не правда ли, сеньора Оливейра?

— Просто засыпаешь, и все.

— Я имею в виду — наутро.

Она недоуменно моргнула.

— Разве снотворное не дает некое особое ощущение отделенности от окружающего? Как будто реальность отходит от вас куда-то? Не замечали ли вы когда-нибудь и Катарину в подобном состоянии или, возможно, наоборот — в состоянии взвинченном, возбужденном, в состоянии гиперактивности, как это, по-моему, называется?

— Я, право, не знаю, — сказала она.

— Значит ли это, что вы не замечали, или же…

— Это значит, что с некоторых пор меня это не заботит.

Последовала долгая пауза, во время которой слышен был только работающий кондиционер.

— Откуда она брала деньги? — спросил я.

— Я выдавала ей пять тысяч эскудо в неделю.

— А как насчет одежды и…

— Обычно одежду покупала ей я… до событий последнего года, — отвечала женщина.

— Она была в той одежде, что купили ей вы?

— Кроме юбки. Я бы не стала покупать ей такую короткую, которая едва трусы прикрывает, но это модно, так что…

— В школе она успевала?

— Насколько мне известно, да.

— Проблем с посещаемостью не было?

— Нам, без сомнения, сообщили бы. А когда я ее подвозила, она шла в школу совершенно безропотно, как овечка.

— Покину вас на минуту, — сказал я и вышел из комнаты.

Доктора Оливейру я застал в кабинете — он курил сигару и читал «Диариу ди нотисиас». Я сказал, что должен сообщить его жене печальное известие, и спросил, не хочет ли он сделать это сам. Он сказал, что охотнее предоставит это мне. Мы с ним вернулись в гостиную. Сеньора Оливейра вела оживленную беседу с Карлушем. На диване она сидела боком, и юбка ее задралась, обнажив бедра. Карлуш был напряжен и взъерошен. Увидев нас, она осеклась и застыла. Муж сел рядом с ней.

— Сегодня утром без четверти шесть, дона Оливейра, — начал я, и ее глаза жадно, с ужасом уставились в мои, — на взморье в Пасу-де-Аркуше было найдено тело вашей дочери, Катарины Оливейры. Она мертва, и я выражаю вам свое соболезнование.

Женщина не проронила ни слова. Она только пристально глядела на меня. Муж взял ее за руку, но она рассеянно отняла ее.

— Аженте Карлуш Пинту и я расследуем обстоятельства смерти вашей дочери.

— Ее смерти? — проговорила она изумленно и издала какой-то странный смешок, похожий на кашель.

— Мы очень сочувствуем вашему горю. Простите меня за то, что не сообщил вам раньше, но у меня были к вам вопросы, отвечать на которые лучше было с ясной головой.

Ее муж сделал новую попытку взять ее за руку, и на этот раз она не противилась. От моих слов она будто окаменела.

— Мы считаем, что ее убили, а тело привезли на берег в Пасу-де-Аркуш и там бросили.

— Катарину убили? — недоверчиво переспросила она, словно убивать могли только в телевизионных боевиках. Она прислонилась к спинке дивана, совершенно ошеломленная. Она силилась проглотить комок в горле. Я понял, что в этот день дальше мы не продвинемся, и, пожав хозяевам руки, мы ретировались. Уже у ворот мы услышали донесшийся из дома протяжный вопль.

— Непонятно как-то… — сказал Карлуш.

— И печально.

— Я думал, что…

— Весьма печально, когда молодой оптимист вроде вас вынужден окунуться в подобное.

— Зачем было морочить нам голову всей этой историей с братом или с любовником? Какая выгода была доктору Оливейре посвящать нас во все это?

— Вот это-то самое печальное и есть, — сказал я. — Он воспользовался нами… Воспользовался расследованием убийства дочери, чтобы наказать жену за неверность. Мы присутствовали, так сказать, на мастер-классе по унижению человеческого достоинства. Теперь вы убедились, как умен этот адвокат.

— Ну а что до его жены, — с горячностью продолжал Карлуш, — когда вы вышли из комнаты, она ни единого вопроса не задала о расследовании, ни единого вопроса! Принялась болтать — расспрашивала, как мне эти их идиотские картины, и сколько времени я уже в криминальной полиции, и в Кашкайше ли живу…

— Да, и еще есть два обстоятельства касательно этой парочки. Первое — это то, что фотографию детей от первого брака он держит на столе, а фото Катарины у него засунуто подальше, на полку среди потрепанных книжек в бумажных обложках. А второе обстоятельство — это то, что у обоих карие глаза.

— Я и не заметил, — сказал Карлуш, помечая это в блокноте.

— У темноглазых родителей уж никак не родятся голубоглазые дети. А у Катарины глаза голубые.

8

2 марта 1941 года, юго-запад Франции.

Утро было восхитительно. Впервые за все эти дни. Безоблачное голубое небо сияло так, что больно было смотреть. На юге тянулись горы — снежные вершины Пиренеев — в разреженном морозном воздухе высокогорья четко обрисовывались пики.

Два швейцарца-водителя Фельзена обсуждали открывавшийся пейзаж. Они были южане, разговаривали по-итальянски. Из гор им знакомы были лишь Альпы.

С Фельзеном они говорили, только если он обращался к ним, что бывало нечасто. Он казался им холодным, высокомерным и резким. В редкие минуты, когда он засыпал в машине, они слышали, как он скрипит зубами, и видели, как ходят желваки у него на скулах. Между собой, шепотом, они звали его «костолом» после того, как стали свидетелями жестоких ударов, которыми он угостил водителя, случайно задевшего воротный столб возле казарм в пригороде Лиона.

Фельзен их не замечал. Ему было на них наплевать. Мысли его все кружили и кружили по одному и тому же кругу. Выкуренные папиросы складывались в метры, выкуренный табак исчислялся килограммами, а он все препарировал каждое мгновение, прожитое с Эвой, и не мог уловить тот самый миг. Он анализировал и оценивал каждую сказанную Эвой фразу, взвешивал каждое ее слово, что было нелегко, ведь Эва была мастерицей намеков и недомолвок.

Он мысленно прокручивал ту сцену, когда после четырех лет знакомства она впервые оказалась в его постели. Она сидела на нем верхом, оставив на себе одни лишь черные шелковые чулки с подвязками, и гладила его грудь.

— Почему? — спросил он.

— Что «почему»?

— После стольких лет… почему ты здесь?

Она поджала губки и, поглядывая на него искоса, оценивала вопрос. А потом вдруг, ухватив обеими руками его пенис, проговорила:

— Вот ради этого твоего большого швабского члена!

Оба посмеялись. Ответ был далек от истины, но его удовлетворил.

Теперь, в сотый раз вспоминая этот момент и то, как она его унизила, он мог лишь корчиться в муках неудовлетворенного сексуального желания и ревности. Он так и видел этого толстобрюхого группенфюрера, трясущиеся расплывшиеся ягодицы между ее стройными белыми бедрами; видел ее пятки, которыми она пришпоривает его, а он пыхтит, отдувается, хрюкая ей куда-то в шею; ее цепкие пальцы вонзились в его дряблую спину, вот она приподнимает колени, он проникает глубже, сильнее… Фельзен мотает головой: нет! Но вновь вспоминается, как она сидит на нем в черных чулках… Почему?

«Власть, знаете ли. На баб это действует», — как сказал шофер Лерера. И даже Гиммлер… Вот о чем думал Фельзен, глядя на Лерера за завтраком утром следующего дня после того, как увидел его с Эвой в клубе. Вот о чем он думал, идя хмурым утром в Национальный банк Швейцарии, подписывая документы, следя за погрузкой золота, обмениваясь рукопожатием с Лерером и провожая его, взглядом, когда тот возвращался назад в гостиницу, чтобы уединиться там с Эвой.

Пересечение границы он помнил смутно. Во Франции запомнился ему лишь тупица-водитель. Фельзен был поглощен своими мыслями вплоть до этого утра, когда рассеялось туманное облако над Пиренеями, а швейцарцы-шоферы все болтали без умолку, обсуждая погоду.

Вечером он крепко выпил с командиром танковой дивизии в Байонне, утверждавшим, что не пройдет и месяца, как его танки будут в Лиссабоне:

— До Пиренеев мы добрались за четыре недели. Так что до Гибралтара дойти сможем через две, а до Лиссабона хватит и одной. Мы ждем лишь отмашки фюрера.

Они пили марочный кларет «шато батайи гран крю», бутылку за бутылкой, словно простое пиво. Ночь он проспал одетым и утром проснулся с помятым лицом и горлом, саднящим от собственного жуткого, как у борова, храпа.

Пересекши испанскую границу, они соединились с отрядом военизированной охраны, посланной лично генералом Франсиско Франко с приказом обеспечивать их безопасность. Когда стемнело, они все еще ползли по кручам Васконгадаса, тяжело, словно придавленные грузом фельзеновского похмелья.

Теперь же, когда исчезла опасность атаки союзников с воздуха, они гнали вовсю даже ночью и были рады не выключать моторов, потому что с выходом из горной местности на meseta[9] ничто не заслоняло их от ветра с дождем и градом, бившего в борта грузовиков. Водители притопывали по дну салона, чтобы ноги не деревенели от холода. Фельзен, нахохлившись, кутался в воротник драпового пальто и, не шевелясь, глядел на темную извилистую ленту дороги и на отсветы фар по ее сторонам в черных деревьях. Он уже стал привыкать к стуже.

Они заправились в Бургосе, унылом, промозглом местечке с отвратительной едой, плававшей в кислой, как моча, оливковой жиже самого дешевого сорта, вызывавшей изжогу и заставившей водителей бегать в кусты всю дорогу до Саламанки. Схватывало им живот так часто, что Фельзен в конце концов запретил делать остановки, и они оправлялись на ходу, свесив задницы в открытые дверцы прямо навстречу ледяному ветру.

На дороге показались беженцы, в большинстве пешие; некоторые волокли за собой повозки, иногда повозку тащил худой мул. Лица у беженцев были смуглые, с впалыми щеками; измученные голодом и страхом, они шагали как автоматы, взрослые — угрюмо, дети — безучастно. Вид этих людей заставил прикусить языки водителей, жаловавшихся на еду и холод. Когда грузовики проезжали мимо беженцев, ни одна голова не поворачивалась им вслед. Евреи со всей Европы брели по равнинам Испании с картонными чемоданами и узлами.

Фельзен смотрел на них из кабины. Он думал, что сумеет ощутить к ним жалость, подобную той, что ощущал к двум узникам Заксенхаузена, выпущенным на свободу во время берлинской Олимпиады и подметавшим полы у него в цехах. Но сейчас жалости он не чувствовал. В его сердце не осталось места для чувств.

Они проехали Саламанку. Золотистая громада собора и стены университета под белым морозным куполом неба казались тусклыми. Горючего не было. Водители с трудом раздобыли немного испанской копченой колбасы с красным перцем и хлеба из муки, зараженной долгоносиком. Грузовики двинулись дальше. Отряд испанской охраны заставил расступиться колонны беженцев, оттеснив людей на обочину. Те не протестовали.

Двадцать беленных известью хибарок Фуэнтес-де-Оньоро стыли на пронизывающем ветру, загнавшем жителей городка в дома; беженцы укрылись за камнями и перевернутыми повозками. Водители отправились на поиски пищи, но обнаружили, что жители обеспечены ею даже хуже их самих. Женщина в единственной лавке предложила им куски сала в масле, на вид таком же прогорклом, как то, которое они отведали в Бургосе. Блюдо они прозвали Gordura alia Moda della Guerra (закуска на военный лад) и не притронулись к нему.

Служащие испанской таможни быстро провернули неприбыльную работу с запуганными беженцами — изучение документов и изъятие части их ветхих пожитков — и занялись сбором дани. Фельзен, знавший, что на этом посту его будут досматривать основательно, приберег для этого случая французский коньяк и байоннский окорок — jambon de Bayonne. Его водители молча злились. Оформление груза было закреплено распитием дешевого агуарденте, после чего вереница машин проследовала на португальскую территорию и двинулась на Вилар-Формозу.

Португальское военное сопровождение не прибыло, но представитель германской дипломатической миссии уже послал порученца в Гуарду. Водители поставили грузовики возле нарядного здания вокзала, украшенного майоликой с видами всех крупных городов Португалии. На площадь все прибывали растерянные люди. Водители снова отправились добывать еду. Они нашли передвижную кухню от каких-то благотворителей из Порту, но обслуживала она только британских подданных. Водители попытались заговорить с беженцами, но в ответ женщины лишь прикрывались пестрыми шалями, пряча глаза; объясниться с мужчинами — потрепанными, бородатыми, с отсутствующими взглядами — мешал языковой барьер: это были поляки, чехи, югославы, венгры, турки или арабы. Водители сунулись было к беженцам менее экзотического вида, одетым в помятые, но деловые костюмы, стоявшим возле своих измученных жен и орущих детей, но это оказались голландцы, фламандцы, болгары, румыны, и они тоже не проявляли готовности общаться, в особенности когда видели, что собеседник указывает пальцем себе в рот. Даже дети не желали разговаривать — мальчишки-подростки убегали, девочки съеживались, малыши либо начинали плакать, либо застывали. Когда, стрельнув выхлопом, подъехал один из армейских мотоциклов, толпа гонимых войной скитальцев дрогнула и отпрянула.

Фельзен обрабатывал таможенных чиновников, используя и свое обаяние, и часть запасов германского дипломатического ведомства. В ответ португальцы угощали его сыром, колбасой и очень любезно помогали заполнить кучи бумаг, необходимых для беспрепятственного передвижения по стране. Когда караван тронулся, начальник таможенной службы лично вышел помахать им на прощание и пожелать скорейшего возвращения, предвкушая продолжение «сотрудничества», столь удачно начатого.

Они пересекли реку Коа и заночевали в казармах в Гуарде. Съев обильный ужин из четырех, совершенно одинаковых на вкус блюд и выпив изрядное количество вина, Фельзен приободрился.

Он это понял по тому, что начал заглядываться на женщин на кухне. Со времени своего переезда в Берлин он редко обходился двое суток без секса, а тут у него не было женщины уже неделю. Но, присмотревшись к этим, он решил, что их специально подбирали для того, чтобы умерить солдатскую похоть. Они были маленькие, сутулые и узколобые; у всех были острые носы, впалые щеки и гнилые зубы. Вскоре он отправился спать, но спал плохо из-за блох.

Утром они начали движение по местам, многие из которых были запечатлены в бело-синей майолике на вокзале Вилар-Формозу. Они увидели и то, что не было отражено в майолике, — впрочем, возможно, грязь, нищета и плохие дороги в реальности просто иначе выглядят.

Они обогнули скалистую, поросшую соснами Серру-да-Эштрела с севера от Бейры-Байши, которой, как уже понимал Фельзен, предстояло стать местом его обитания на долгие годы. Сланец здесь перемежается гранитом, и там-то следовало искать черные блестящие кристаллы вольфрама.

Вид домов, сложенных из серо-бурого камня и крытых шифером, внушил Фельзену уверенность, что местность выбрана правильно.

После Визеу они направились к югу, в сторону Коимбры и Лейрии. Погода переменилась. Сухая прохлада гор сменилась теплом и влагой. Несмотря на начало марта, жарило солнце, и они скинули верхнюю одежду. Водители закатали рукава рубашек и, казалось, вот-вот примутся горланить песни.

Беженцев на дороге не было. Представитель германской миссии объяснил, что в Лиссабон Салазар беженцев не пускает — город и так переполнен. Последнюю ночь они провели в Вила-Франка-де-Шира и встали спозаранку, чтобы передать золото в Банк Португалии еще до его открытия.

Едва рассвело, когда они, заехав за угол украшенного аркадами здания восемнадцатого века, очутились на улицах Байши, четко распланированных маркизом де Помбалом после Лиссабонского землетрясения 1755 года. Проследовав по Руа-ду-Комерсиу через массивную триумфальную арку, они остановились возле ансамбля зданий, в том числе и церкви Сан-Жулиау, вместе составлявших Банк Португалии. Подождав возле ворот, грузовики один за другим развернулись для разгрузки.

В банке Фельзен был встречен финансовым директором и представителем германской миссии, который в ответ на протянутую руку подскочил в совершенно неуместном приветствии «хайль Гитлер». Последнее, по-видимому, ничуть не смутило финансового директора, который, как позже выяснил Фельзен, был членом Португальского легиона. Фельзен же сконфузился и сумел выдавить из себя лишь «да-да», сопроводив эти слова вялым взмахом руки, похожим на тот, каким подзывают официанта. К тому же он пропустил мимо ушей фамилию этого по-прусски молодцеватого человека. Лишь после того как золото было выгружено и пересчитано, Фельзен прочитал его подпись на бесчисленных документах, подпись, которую тот ставил левой рукой: вместо правой у него был протез. Мужчину звали Фриц Позер.

К одиннадцати часам дело было сделано. Мелкий служащий дипломатической миссии проводил водителей в армейские бараки на окраине города, в то время как Фельзен с Позером, сев в автомобиль с флажком, покатили по Руа-ду-Оуру к реке. На улицах было многолюдно, толпа состояла в основном из мужчин в темных костюмах и белых рубашках с темными галстуками; на большинстве были шляпы. Мужчины лавировали между сновавшими в толпе босоногими мальчишками-газетчиками. Немногочисленные женщины одеты были элегантно: в твидовых костюмах, шляпках и, несмотря на теплую погоду, в мехах. Какая-то блондинка как зачарованная уставилась на машину и трепетавший на капоте флажок со свастикой. Потом она резко повернулась и пропала в толпе. Фельзен проводил ее взглядом. Мальчишка бежал рядом с их машиной, размахивая газетой «Диариу ди нотисиас» перед самым носом Фельзена.

— Лиссабон переполнен, — заметил Позер. — Такое впечатление, что все стянулись сюда.

— Я видел их на границе.

— Евреев?

Фельзен кивнул; после дороги на него навалилась усталость.

— Ну, а здесь кого только не встретишь. Лиссабон умеет угождать любым вкусам. Для некоторых он как бесконечный праздник.

— Стало быть, карточек не ввели?

— Пока нет. Впрочем, для нас-то карточек и не будет. Но их введут. Британцы ужесточают экономическую блокаду. Скоро могут начаться трудности с горючим — ведь собственных танкеров у Португалии нет, а с американцами не сговоришься. Впрочем, здесь можно вкусно поесть, если вы любите дары моря, а также недурно выпить, если только вы не отдаете безусловного предпочтения французским винам. Запасы сахара пока не иссякли, и кофе здесь хороший.

Они ехали вдоль берега Тежу мимо доков. В Сантуше возбужденная толпа мужчин, женщин и детей осаждала пароходство.

— Это самая непривлекательная часть города, — сказал Позер. — Видите этот пароход? Он называется «Ньяса». Все они хотят сесть на него, но он и без того переполнен. Билеты давно распроданы, а пассажиров и так вдвое больше положенного. Но эти кретины считают, что можно сесть на любой пароход. Большинство из них даже денег не имеют, а значит, и американских виз. Ну, ничего, сейчас прибудет национальная гвардия и прекратит это безобразие. На той неделе все происходило точно так же с «Серпа Пинту», а через неделю наступит черед «Гвинеи». Все повторяется.

— Мы, кажется, выезжаем из Лиссабона, — сказал Фельзен, когда заметил, что шофер прибавил скорость, выехав на окраину.

— Еще нет, а вечером — возможно. Пока мы направляемся в Паласиу-ду-Конде-душ-Оливайш в Лапе, где расположено германское представительство. Вот увидите, в каком потрясающем месте мы обитаем.

В Лапу въехали со стороны Мадрагоа. Где-то на полпути они заметили «Юнион Джек», уныло свисавший с розовой стены длинного здания с узкими белыми окнами и высоким фронтоном. Здание протянулось чуть ли не на целый квартал. Подпрыгивая на брусчатке, мимо промчался «мерседес».

— Наши друзья-британцы, — буркнул Позер, махнув своим протезом.

Шофер свернул на Руа-ду-Сакраменту-а-Лапа, и спустя метров сто по левую сторону дороги возникло кубической формы здание — утопающий в зелени парка дворец. По прутьям железной ограды там и сям вились бугенвиллеи, листья финиковых пальм шуршали на легком ветерке, тихо колыхались три флага со свастикой — красный, белый и синий. Ворота открылись. Обогнув площадку, машина проехала в глубь парка по гравиевой дорожке и встала перед ступеньками крыльца. Швейцар распахнул дверцу.

— Пообедаем? — спросил Позер.

Они сели в обеденном зале. Ждали супа. Солнце отсвечивало на пустых бокалах. Фельзен никак не мог вспомнить, были ли у него в жизни раньше такие минуты полного умиротворения. Да, кажется, были — перед войной, перед Олимпиадой, в старой его квартире на… где была эта его квартира, он уже позабыл… открытые окна… а он в постели с Сузаной Лопес, бразильянкой.

— Нравится? — спросил Позер. Он держался прямо, словно был в корсете.

— Простите?

— Наше представительство, наш дворец, паласиу.

— Дворец великолепный.

— Байша, со всеми этими беженцами, действует на нервы, — проговорил Позер. — Другое дело Лапа. Она гораздо цивилизованнее. Здесь можно вздохнуть.

— И война словно отступает от тебя, — холодно добавил Фельзен.

— Именно. В Берлине, думаю, вам было не очень-то весело, — сказал Позер и продолжал уже более деловым тоном: — Вечером состоится небольшой прием в вашу честь, там вы познакомитесь с некоторыми людьми из тех, с кем вам предстоит работать. Форма одежды парадная. У вас есть?..

— Да.

— А после этого, думаю, вы не откажетесь съездить за город в Эшторил. В отеле «Парковый» вам забронирован номер. Там рядом казино и дансинг, который, полагаю, вам покажется весьма недурным.

— Мне бы хотелось выспаться. Всю неделю я был в дороге и почти не спал.

— Конечно. Я вовсе не собирался бесцеремонно посягать на ваше время. Моим единственным желанием было обеспечить вам комфорт и развлечь после официального мероприятия.

— Нет-нет, я буду рад развлечься. Часок-другой сосну после обеда и взбодрюсь.

— В комнате, смежной с моим кабинетом, есть где поспать. Можете воспользоваться, если хотите.

Принесли суп, и они усердно занялись им.

— А что, отель «Парковый» — это… — начал было Фельзен.

— Да. У нас «Парковый», у британцев «Паласиу». Мы соседи. «Паласиу» больше, зато в «Парковом» минеральный источник… если вы любитель.

— Я хотел спросить…

— Публика там разношерстная, интернациональная, как я уже говорил, и, кажется, царит бесконечный праздник. Послушать тамошние разговоры, так можно решить, что эпоха версальских балов все еще продолжается. Что же касается женщин, то в Эшториле они ведут себя свободнее и беспечнее дикарей.

Убрали суповые тарелки и принесли омара на вертеле.

— Я ответил на ваш вопрос? — спросил Позер.

— Вполне.

— Мы много слышали о вас, гауптштурмфюрер Фельзен. Ваша репутация опередила ваше прибытие.

— Не знал, что имею какую-то особую репутацию.

— Вы убедитесь, что иностранки в Эшториле весьма предупредительны, хотя я должен…

— Вы неплохо информированы, герр Позер. Вы служите в абвере?

— Я должен предупредить вас, что в ходу здесь две валюты — эскудо и информация.

— Почему вы и выбрали это место.

— В Лиссабоне каждый второй — шпион, герр гауптштурмфюрер, начиная с беженцев и кончая высшими дипломатическими чинами. То же касается горничных, лакеев, швейцаров, барменов, лавочников, предпринимателей, служащих, а также женщин — любых, продажных и высоконравственных, аристократов — истинных и поддельных. Каждый, имеющий уши, может прожить здесь безбедно.

— Но и лишнего, наверно, болтают немало. Вы ведь сами говорили, что город переполнен, в том числе, должно быть, и теми, кто проводит время за болтовней, которая тоже занятие.

— И то верно.

— Ну а пахать-то кто будет?

— В вас говорит ваше крестьянское прошлое.

Фельзен выковыривал мясо из панциря омара.

— Так где же проводят время истинные шпионы? — спросил он.

— Вы о тех, кто снабжает нас информацией относительно замыслов Салазара экспортировать вольфрам?

— А он питает такие замыслы?

— Начинает питать. Мы полагаем, он постепенно осознает такую возможность, и работаем в этом направлении.

Фельзен ждал развития темы, но Позер принялся разделывать клешню омара, что давалось ему не без труда с его протезом вместо правой руки.

— Скольким здесь известно о моей миссии?

— Их всех вы увидите вечером. Десятерым, не больше. Ваша миссия очень важна, и, как вы, возможно, уже догадались, дело осложняется очень щекотливой политической ситуацией, с которой мы сейчас пытаемся совладать. Наши агенты здесь будут облегчать вам работу.

— Или осложнять, если перевес окажется не на нашей стороне.

— С доктором Салазаром у нас хорошие отношения. Он нас понимает. Англичане надеются на крепость старых связей, восходящих, если не ошибаюсь, к тысяча триста восемьдесят шестому году. Остается только удивляться тому, в каком веке они себя мнят сейчас. Мы же, со своей стороны, его…

— Берем на испуг?

— Я бы сказал, мы даем ему то, в чем он нуждается.

— Но ему же, без сомнения, известно о присутствии танковой дивизии в Байонне.

— Как и подводных лодок в Атлантике, — сказал Позер. — Но если вам угодно, как распоследней шлюхе, спать с обоими противниками сразу, то готовьтесь получить по заслугам. Неплохо, верно?

— Простите?

— Я про омара.

— Очень вкусно.

— Португальские омары небольшие, но вкус у них превосходный. Таких нигде в мире не найдешь.

— Я хотел бы прогуляться после того, как вздремну.

— Жардин-да-Эштрела недалеко. Очень приятный парк.

В пять часов вечера кафе «Медвежья берлога» на площади Росиу в центре города было переполнено. Еще не похолодало, и все окна были раскрыты.

Лора ван Леннеп сидела у окна и то и дело оглядывала площадь, вертя в руках кофейную чашечку. Чашечка кофе было единственное, что она заказала за те полтора часа, что сидела здесь, но официанты ее не тревожили. Они к этому привыкли.

Краем уха она слушала разговор эмигрантов за соседним столиком. Говорили они по-французски. Двое из сидевших за столиком мужчин рано утром видели в Байше военные грузовики и сейчас обсуждали фантастическую теорию какого-то вторжения. Это действовало ей на нервы. Ее раздражала косность этих людей. Лора знала, что живут они в пансионе на Руа-де-Сан-Паулу, через три дома от ее пансиона за Каиш-ду-Содре. Она слышала их спор на улице по поводу каких-то аристократов, с которыми они якобы встречались на светских раутах. Они говорили об этом так, словно все это было вчера, хотя происходило это в другой стране и в другое время. Ее бесило отсутствие папирос и того, кто должен был изменить ее жизнь, кто обещал ей ее изменить, но не приходил.

В зал вошел человек и огляделся. Медленно прошелся между столиками и остановился возле столика Лоры. Он был довольно высокого роста, но широкий в плечах и грузный, отчего казался ниже. Короткие темные волосы подстрижены ежиком, серо-голубые глаза. С его приближением что-то в ней дрогнуло. Она отвела взгляд, снова взглянув на площадь, — на те же группы мужчин в темных костюмах, стоявших на черно-белой террасе, на вереницы такси, на павильончик, где таксисты пили кофе и говорили о футболе. Чемпионат в этом году, похоже, выигрывал «Спортинг», как она успела понять из их разговора.

Когда она повернула голову, человек все еще стоял рядом. Она ощутила на себе его взгляд и стиснула в руках сумочку, в которой лежали документы. Может, он из полиции? Ее предупреждали насчет одетых в штатское полицейских. На португальца он не походил, но держался с властной уверенностью. Она оправила на себе светло-желтое платье, хотя такое платье не оправлять надо было, а выбросить еще год назад.

— Не возражаете, если я составлю вам компанию? — спросил человек по-французски.

— Я жду спутника, — ответила она тоже по-французски и, тряхнув светловолосой головой в сторону окна, вновь заставила себя устремить взгляд на площадь.

— Больше сесть негде, а мне только кофе выпить. Вы сидите одна за четырехместным столиком.

— Но я жду человека.

— Простите, — сказал он, — я вовсе не хотел…

— Нет, пожалуйста, садитесь, — вдруг сказала она.

Он сел напротив и предложил ей закурить. Она отказалась, но ей пришлось сделать усилие, чтобы автоматически не потянуться к папиросе. Он сам с удовольствием закурил. Подошел официант.

— Ваш кофе, по-видимому, остыл. Разрешите мне…

— Нет-нет, спасибо, не надо.

Он заказал кофе себе. Она опять оглядела площадь. Мужчина теперь говорил по-португальски, но не как говорят в Лиссабоне, более медленно и певуче, похоже на испанский выговор.

— Не спешит он, ваш спутник, — заметил мужчина.

Она улыбнулась с некоторым облегчением, уверившись, что проверки документов не будет.

— Терпеть не могу ожидания, — сказала она.

— Возьмите папироску, выпейте кофе погорячее… вот время и пройдет.

Она взяла у него папиросу. Он бросил взгляд на ее руку без кольца, судорожно сжавшую папиросу. Она затянулась, после чего на белом кончике папиросы остался красный след. Вкус у папиросы был непривычный, с крепким ароматом.

— Турецкие, — сказал он.

— За деньги-то здесь все достать можно, — заметила она.

— Не знаю еще. Эти я с собой привез. Я первый день в Лиссабоне.

— А откуда приехали?

— Из Германии.

Так вот почему дрожь пробирает при его приближении!

— И куда едете?

— Здесь побуду, а потом… кто знает? А вы?

— Я из Голландии. Хочу попасть в Америку.

Она опять метнула взгляд в окно, потом посмотрела мимо мужчины за его спину. Официант принес ему кофе. Он заказал чашечку и для нее. Официант забрал у нее прежнюю — измазанную губной помадой. Ее глаза встретились с глазами мужчины.

— Он придет, — сказал он и ободряюще подмигнул ей.

Четверо эмигрантов за соседним столиком принялись ругать португальцев. Невоспитанные, неотесанные. И вся их еда на один вкус. А пробовали вы эту их bacalhau?[10] Лиссабон… О, такая скучища в этом Лиссабоне…

Все это она слышала не раз, и эти разговоры ей надоели. Она знала, что беседовать с незнакомцем опасно, но трехмесячное пребывание в замкнутом эмигрантском мирке выработало у нее, как она надеялась, некоторую интуицию.

— Терпеть не могу неизвестности, — сказала она.

— Как и ожидания.

— Именно. Если я знаю… Если бы я знала… — Она не докончила фразы. — Вы понятия не имеете, каково это. Вы же только что приехали.

— Где вы остановились?

— В пансионе «Амстердам» на Руа-де-Сан-Паулу. А вы?

— Подыщу себе что-нибудь.

— Здесь все переполнено.

— Похоже на то. Ну, может быть, подамся в Эшторил.

— Там дороже, — сказала она, покачав головой.

Это, по-видимому, его не обеспокоило. Она опять покосилась в окно и тут же, вскочив, замахала обеими руками. Потом села и закрыла глаза. Ее случайный сосед, вывернув шею, оглянулся на входную дверь. Между столиками шел молодой человек лет двадцати с небольшим со светлыми, чуть рыжеватыми волосами. Увидев за ее столиком мужчину, он секунду помедлил, но затем взял стул и придвинул его поближе к девушке. Глаза ее широко распахнулись, но потом лицо вытянулось. Взгляд уперся в скатерть. Молодой человек наклонился к самому ее уху и зашептал по-английски:

— Я сделал все, что в моих силах. Но без денег это пустой номер. Та баба в визовом отделе… — Он осекся, увидев официанта, поставившего перед его собеседницей чашечку кофе, и перевел взгляд на мужчину, глядевшего сейчас в окно. — В общем, нужны деньги. Много денег.

— Но у меня нет денег, Эдвард! Да знаешь ли ты, сколько стоят билеты? Раньше билет можно было купить за семьдесят долларов, а теперь он стоит уже сто! Я сегодня была в агентстве, так при мне там один мужчина заплатил четыреста долларов за билет на «Ньясу». С каждым днем проживание здесь…

— Я уже до окошечка дошел, но тут явилась эта баба. Меня она не узнала. Посмотрела пустыми глазами и даже заявления не приняла. Нужно либо сразу выложить деньги, либо иметь приглашение по всей форме, либо…

Немец подозвал официанта и расплатился за два кофе. Встав, он сверху вниз взглянул на молодую пару. На лице молодого человека отразилось подозрение. Женщина же, напротив, глядела на него иначе, чем в начале, — с голодным и напряженным ожиданием. Немец, слегка прикоснувшись рукой к шляпе, раскланялся.

— Спасибо за кофе, — сказала женщина. — Вы так и не представились мне.

— Как и вы мне. Думаю, до этой стадии знакомства мы не дошли.

— Лора ван Леннеп, — сказала она. — А это Эдвард Бертон.

— Фельзен, — отрекомендовался мужчина. — Клаус Фельзен.

Он протянул руку. Англичанин руки не взял.

9

8 марта 1941 года, германское представительство.

Лапа, Лиссабон.

В этот вечер посла ни на приеме, ни за ужином не было. Фельзен сидел между двумя экспортерами вольфрама — португальцем, владевшим тремя концессиями в районе Транкозу в Бейра-Алте, и каким-то бельгийским аристократом, сообщившим, что представляет группу, с помощью которой Фельзен будет экспортировать вольфрам.

Что же касается дипломатов, то в отсутствие посла, умевшего каждого ставить на место, они воспряли духом и бесстыдно врали, самоутверждаясь. В результате у Фельзена сложилось впечатление, что основная работа вершится не здесь, а в коридорах власти и гостиных лиссабонских отелей.

Расположения к нему не прибавил и вопрос, который он, не удержавшись, задал: каким образом их треп сможет вылиться в тонны вольфрама, провозимые грузовиками через границу? Присутствующие снисходительно проигнорировали вопрос, намекнув лишь на некие сложные переговоры. Сказали, что результат этих переговоров он вскоре ощутит. Из чего Фельзен сделал для себя вывод, что абвер и Интендантский отдел не слишком рады вторжению СС на их территорию. Ему предстояло действовать в одиночку.

После ужина они вышли на крыльцо в ожидании машин, которые должны были отвезти их в Эшторил, и Фельзен был неприятно поражен яркостью горевшего повсюду света. Все окна паласиу, громадные, чуть ли не двухметровые, пылали и переливались огнями люстр и канделябров. Покидая Байшу вечером на такси, он заметил, что «Ньяса», все еще стоящая на якоре у причалов под погрузкой, тоже беспечно освещена огнями. И это в то время, когда Берлин уже два года как погружен во вдовий траур. Там, если после затемнения зажжешь папиросу на улице, в концлагерь можно угодить. Машины движутся в полной темноте, вслепую, как кроты. Вся Европа — угольный ящик для Лиссабона.

Вдруг по городу разнеслись хлопки, словно ружейные выстрелы. Один из молодых членов миссии, несколько перебравший за ужином, закричал: «Вторжение!» — и загоготал.

Португалец с каменным лицом невозмутимо прошествовал к машинам. Фельзен сел рядом с Позером на заднее сиденье «мерседеса». По крутому склону они спустились вниз к Алькантаре и устремились на запад, прочь из городка.

— И что это за «вторжение»? — спросил Фельзен.

— Ежевечернее напоминание о том, кто в доме хозяин, — отвечал Позер. — Салазар разрешает португальцам выбивать ковры только после девяти вечера.

Они проехали Белен, мимо ярко освещенных домов и подсвеченных памятников.

— Не привыкли еще к свету, герр гауптштурм-фюрер? — осведомился Позер. — Нервничаете после Берлина с его зенитками и сигналами воздушной тревоги? Здесь все как на прошлогодней всемирной выставке. Лондон горел, Франция пала, а Лиссабон гордо демонстрирует миру свою восьмисотлетнюю независимость.

— Не совсем понимаю ход ваших мыслей, герр Позер.

— Вы же гуляли сегодня.

— Вы посоветовали мне посетить парк в Эшт-реле, что я и сделал. Прошелся по Байру-Алту, спустился к Шиаду, а оттуда в Байшу.

.

— А, по Байру-Алту… — протянул Позер. — А рынок на Праса-да-Фигейра[11] видели? В это время года он не так уж и воняет. А как вам эта крысиная нора Моурария? А зловонная Алфама?

— Я прошел до замка Сан-Жорже и на такси вернулся обратно.

— Стало быть, какое-то представление о Лиссабоне получили, — сказал Позер. — А теперь, когда увидели салазаровскую столицу вечером, поймете, почему я называю ее шлюхой. Это именно шлюха, дешевая шлюха из арабских крестьянок, вечерами нацепляющая на себя диадему.

— Наверно, вы слишком долго пробыли здесь, Позер.

— Ну а Салазар — он вечно говорит одно, а делает другое, благоволит кому-то, потом подставляет подножку. Берет швейцарские франки и золотые слитки, а после дает неограниченный кредит британцам, хотя мечет на них громы и молнии за блокаду его импорта из колоний… В общем, что там говорить! Мавр есть мавр, готов играть в скотинку о двух спинках с кем только пожелает, — горестно закончил Позер.

— Ну а вы считаете, что если платите шлюхе, то она должна быть вам верна? Так недолго от нее и искренней любви потребовать.

— Именно, Фельзен, — холодно проговорил Позер. — Впрочем, я забыл о вашем богатом опыте в этом вопросе.

Они ехали по новой приморской магистрали Маржинал. Мимо проносились огоньки деревенек — Кашиаш, Пасу-де-Аркуш, Оэйраш, Каркавелуш, Пареде, — овеваемых черной дышащей громадой невидимого Атлантического океана.

Позер хмурился. Они подъехали к ярко освещенным фасадам отелей «Парковый» и «Паласиу». Темнели лишь кроны высоких американских пальм перед входом. Позер указал на казино — невысокое здание современной архитектуры, из которого доносилась музыка. От него начинался спуск к набережной. По краю парка протянулась шеренга машин. Мальчик-посыльный вынул из багажника и понес их вещи, а Фельзен с Позером прошли под высокой романской аркой в отель.

— Вот, познакомьтесь, — сказал Позер, направляясь к конторке портье. — Это Фельзен, — обратился он к остролицему мужчине за конторкой.

Портье пролистал свой гроссбух и, не отрывая от него взгляда, что-то буркнул посыльному.

— Разговаривать с ним не обязательно, — сообщил Позер, — он будет знать, что вам нужно, прежде чем вы успеете подумать.

Портье промолчал.

— Располагайтесь, Фельзен, а после я все покажу вам, — сказал Позер и, посмеиваясь, взглянул на портье. — С цветами не беседуйте. Телефоном не пользуйтесь. Верно я говорю?

В ответ портье лишь медленно прикрыл глаза.

Позера Фельзен нашел в баре. Покинув компанию работников миссии, они ушли в парк и в благоуханной вечерней прохладе двинулись к казино.

— Портье знает, что если мы говорим громко, то лишь для того, чтобы быть услышанными всеми.

— Наверно, потому-то в баре и пусто.

— Нет, позже он заполнится. Вот увидите.

— Им стоит сделать заведение привлекательнее. Скажем, не помешало бы приглашать женщин.

Они вошли в вестибюль казино одновременно с маленькой темноволосой, сильно накрашенной женщиной. Она скинула манто и дорогую шляпу и проследовала в бар в сопровождении двух мужчин, значительно моложе ее. Когда она вошла, все в зале как по команде повернулись в ее сторону.

— Это что, заморская королева? — спросил Фельзен.

— Это королева Лиссабона, — ответил Позер.

— Дочь какой-нибудь арабской шлюхи? — спросил Фельзен, и Позер захохотал.

— Ее зовут мадам Бранеску. Выдает визы в американском консульстве. Видели, сколько людей мечтало сесть на «Ньясу»?

— И с каждого она получает.

— Полтора года назад вы бы на нее и не взглянули. Худая как щепка, одежда изношена до того, что через нее газету читать можно, а вот поди ж ты… Говорит на четырнадцати языках и, уверяю вас, все четырнадцать использует.

Они вошли в бар. Женщина и ее спутники только усаживались, но официант уже стоял возле их столика. Несмотря на роскошную одежду, прическу и макияж, привлекательностью женщина не отличалась. Фельзен представил, какова она была раньше. Незаметная, серая мышь, некрасивая коротышка в приемной преуспевающего адвоката. Никто ее не замечает, она же, как портье, видит всё и всё наматывает на ус, учится. И вот вам пожалуйста: теперь эта маленькая женщина дарует надежду или повергает в отчаяние тысячи людей, ютящихся в лиссабонских пансионах.

Извинившись перед Позером, Фельзен подошел к ее столику. Спутники женщины сверлили его взглядами. Обратившись к ней на безупречном английском, он спросил, не желает ли она потанцевать. Она вгляделась в его лицо, пытаясь понять, знакомо ли ей оно, затем окинула опытным взглядом оценщика его одежду и обувь.

— Как я слышал, мадам Бранеску превосходно танцует. Я и сам танцую неплохо. По-моему, мы могли бы показать класс.

Она хотела было обдать его холодом, но он и сам умел это не хуже. Улыбнувшись, она подала ему руку.

— Вы ведь не англичанин, верно? — сказала она, выходя с ним на середину зала, сопровождаемая пристальными взглядами окружающих. — И вы хромаете.

— Я вас не разочарую.

— Вы швейцарец, а может быть, австрияк? Выговор как будто похож.

— Я немец.

— Не люблю немцев, — сказала она, моментально переходя на его родной язык.

— Но мы же еще не дошли до Бухареста.

— Если немцы только и делают, что «доходят», захватывая по очереди то одну страну, то другую, то они самые большие «доходяги» нашего времени.

— По этой-то причине и вы находитесь здесь?

— По той причине, что немцы если не убийцы, то хамы. Что и привело меня сюда.

— Не знаю уж, с какими немцами вы водили знакомство.

— С австрийскими. Я долго жила в Вене.

— Но вы ведь румынка, не так ли?

— Да, румынка.

— Позвольте мне продемонстрировать вам нехамскую сторону нашей натуры.

Она посмотрела с некоторым сомнением на этого швабского крестьянина, но он тут же увлек ее в свинг, после которого она едва отдышалась, запыхавшаяся и изумленная. В свинг Фельзен пустился с ней не без колебания, так как не был уверен в ловкости мадам Бранеску, но оказалось, эта баба умела вертеть задницей. Они протанцевали три танца и закончили под жидкие хлопки.

— Не думаю, что Гитлер одобряет свинг, — сказала мадам Бранеску.

— Он боится, что свинг может повредить нашему «гусиному шагу».

— Вам лучше поостеречься от подобных заявлений, — сказала она. — Иначе и вас могут забрать прямо на улице. Не знали, что ПВДЕ прошла выучку в гестапо?

— ПВДЕ?

— Policia de Vigilãncia е de Defesa do Estado — салазаровская служба безопасности, — пояснила она. — Их тюрьмы не очень-то приятны.

— Не думаю, что есть что-то, чего немец не знает о тюрьмах.

Извинившись, она скрылась в туалетной комнате. Фельзен проводил взглядом ее удалявшуюся, все еще вихляющую, как в свинге, фигуру. Подошел Позер.

— Вы удивили меня, Фельзен, — шепнул ему на ухо Позер.

— Одна американка научила этому меня перед войной.

— Я говорю о вашем вкусе, о выборе партнерши.

— Это все мое крестьянское прошлое, Позер. Привычка гонять поросят по двору.

Улыбнувшись, Позер отошел от столика.

Мадам Бранеску вернулась заново подкрашенная. Прошла к своему месту. Ее спутники вскочили. Она знаком велела им сесть.

— Вы недавно в Лиссабоне, не так ли, герр?..

— Фельзен. Клаус Фельзен. Вы правы, я здесь новичок.

— По вашему разговору не скажешь, что вам нужна виза в Америку.

— Это потому, что она мне и не нужна.

Она прищурилась:

— Так, может быть, вы здесь по службе?

— Напротив. Я здесь для того, чтобы танцевать. Что, как я надеюсь, мы сможем проделать сейчас еще раз.

Он поклонился, и она позволила ему коснуться губами ее пухлой руки.

Позера он застал обнюхивающим коньячную рюмку.

— Вы уже, кажется, вполне сориентировались здесь, — сказал Позер и откинулся в кресле, наслаждаясь ароматом коньяка.

— Не думаю. Дело в том, что мы с вами по-разному смотрим на вещи. Я человек беспринципный и интересуюсь только теми людьми, которые могут принести пользу. Мы с мадам Бранеску — одного поля ягоды. Мы с ней нашли друг друга, вот и все.

— Но какую, скажите на милость, пользу вы можете принести друг другу?

— Увидите, увидите, — сказал Фельзен, отходя от него.

В казино прибавилось народу — публика была разношерстная: одни веселые, оживленные, в броских вечерних туалетах; другие робкие и пришибленные, в одежде с чужого плеча. Фельзен протолкался к кассе и тут же направился к рулеточному столу. Только дураки, считал он, играют в рулетку.

Над столами витал обычный грубый запах жадности, страсти; насыщенный папиросным дымом воздух был пропитан страхом. Лица, низко склонившиеся над столом, то бледнели до прозрачности от какого-нибудь подскока своенравного шарика, то разглаживались, как расслабляются черты лица пациента, услышавшего благоприятный диагноз. Фельзен встал за спинами игроков, чтобы свет падал лишь на его накрахмаленную манишку.

Какой-то американец делал максимальные ставки на первые попавшиеся номера, одновременно громко комментируя игру. Паузу он делал лишь затем, чтобы, мельком взглянув на шарик, радостно захлопать в ладоши при выигрыше и пожать плечами, когда проигрывал. Рядом с ним играл согбенный старик, с виду аристократ, возможно русский; свои фишки он крепко сжимал узловатой, жилистой рукой. Тут же был и англичанин, безупречный в жестком отложном воротничке, с пренебрежением глядящий на вращение рулетки. Прямо напротив Фельзена курила папиросы через длинный мундштук невзрачная португалка с розеткой ордена Почетного легиона; перчатки на ее руках доходили чуть ли не до самых подмышек. Игра ее не волновала, она угощала папиросами свою молодую соседку, курившую жадно, то и дело налегая грудью на край стола, как будто это могло каким-то образом повлиять на вращение колеса рулетки. Молодая женщина сделала одну минимальную ставку. Ее фишка лежала на цифре 5, выпадавшей уже дважды за последние десять минут. Колесо начало вращение, шарик из слоновой кости защелкал и запрыгал, над столом протянулась белая рука.

— Мадам! — строго произнес крупье, и рука мгновенно была убрана.

Выпало двадцать четыре. Счастливчик получил свой выигрыш. Голова молодой женщины поникла. Португалка похлопала соседку по плечу. Последовало очередное угощение папироской, женщина встала, повернулась и встретилась взглядом с Фельзеном. Она улыбнулась.

— Господин Фельзен, не так ли?

— Вы правы, сеньорита ван Леннеп, — сказал он, передавая ей стопку фишек. — Вы не поставите на «красное» за меня?

Безразличие ее как рукой сняло. Выпало «красное». Она обернулась.

Он разделил фишки и отдал ей половину.

— Это вам. Если хотите играть, играйте пятьдесят на пятьдесят, помните только, что…

Она отвернулась было к столу, но вдруг поняла, что выслушать до конца очень важно.

— Что «что»? — спросила она.

— Играйте не по необходимости, а только ради развлечения.

Португалка, которая, встав, оказалась не выше сидевшей за столом ее приятельницы, кивнула, соглашаясь с этим.

Лора ван Леннеп сунула фишки в сумочку, Фельзен взял ее под руку, они отправились в «Вундербар» и выпили виски. Потом они танцевали на ярко освещенной площадке, где Фельзен чуть не сшиб одного из спутников мадам Бранеску, таскавшего ее взад-вперед по паркету с такой натугой, словно она была чугунная. Они раскланялись, после чего Фельзен и его дама уселись за один из передних столиков и заказали виски.

— Вы так и не сказали, что привело вас в Лиссабон, господин Фельзен.

— А куда делся ваш приятель? Эдвард Бертон, если не ошибаюсь?

— Ему пришлось уехать на север. Он наполовину англичанин, наполовину португалец родом из-под Порту. Союзники, знаете ли, широко используют таких, как он, в торговле. Полукровки знают здешний народ. Он говорил мне, что у него какая-то ответственная работа, но, по-моему, он человек недалекий.

— Зачем же вам было просить его о помощи?

— Он молод, с приятной внешностью и имеет связи…

— Но на даму в американском консульстве это не подействовало.

— Он пытался. Она любит молодых и красивых…

— Но при этом и с деньгами.

Она кивнула с унылым видом и оглянулась на игровые залы.

Смолкнувший оркестр освободил мадам Бранеску от необходимости танцевать, и она прошла мимо Фельзена, стрельнув на него взглядом.

— Кто это? — спросила Лора ван Леннеп.

— Мадам Бранеску, — отвечал Фельзен. — Главная по визам в американском консульстве.

На лице женщины появилось выражение, отчасти сходное с любовным экстазом.

Спустя час Фельзен уже вынимал жемчужную булавку, отстегивая воротничок рубашки. Вынув из манжет золотые с монограммой запонки, он положил их на туалетный столик рядом с письмом на фирменной бумаге отеля «Парковый», предназначенным мадам Бранеску. Затем расстегнул пуговицу на рубашке.

— Дай я, — сказала девушка.

Ее взятое напрокат вечернее платье лежало на кресле. Она привстала на кровати в черной комбинации и таких же чулках. Он приблизился к ней, чувствуя первый прилив адреналина, дрожь возбуждения, шевельнувшую широкие черные брюки. Она расстегнула ему рубашку, спустила с плеч подтяжки. Он притянул ее к себе, чувствуя, как напряглось ее тело. Она расстегнула на нем брюки, и те упали на пол. Ее голова чуть подрагивала, когда она снимала с него трусы. Стянув их, она пунцово покраснела.

В ванной, порывшись среди бутылочек с одеколонами и лосьонами, предоставленными отелем «Парковый», она нашла то, что ей было надо, — жасминовое масло. В комнате, стоя в одной расстегнутой рубашке, ее ждал Фельзен.

Ее массаж пробудил в нем безрассудство. Он испугал ее, когда, схватив, повалил на кровать и рванул с нее уже довольно ветхие, отороченные кружевом трусики.

— Осторожно, — с беспокойством сказала она, отводя его руку и пытаясь утихомирить. Он стоял между ее голых пяток, просвечивающих сквозь дырочки изношенных шелковых чулок. Когда он взял ее, она громко вскрикнула, откинувшись на спину. Фельзен ухватил ее за бедра и вновь притянул к себе. Ее лицо кривилось от боли, горло судорожно дергалось, но он не отступал.

Фельзен сам удивился тому волнению, которое чувствовал при каждом ее болезненном вздрагивании. Финал наступил быстро. Они лежали в кровати при свете, овеваемые холодным ветерком из раскрытых окон. Она дрожала, сжавшись под одеялом, еле удерживаясь от слез. Это всегда заставляло ее плакать от стыда. Сколько раз это случилось с ней за три месяца?..

Фельзен курил. Он предложил ей папиросу, но ответа не последовало. Он был сердит, так как ожидал большего. Удовлетворение он получил, но голова его по-прежнему была полна мыслями об Эве.

Спал он плохо и, проснувшись, обнаружил, что находится один в сыром от морского ветра и промозглом номере. Он закрыл окно. Письма мадам Бранеску, которое он написал для девушки, не было, как не было на туалетном столике и золотых с монограммой КФ запонок, подаренных ему Эвой на его последний день рождения.

Позже днем он поймал такси и съездил в Лиссабон в пансион «Амстердам» на Руа-де-Сан-Паулу. В конторе ответили, что слыхом не слыхивали ни о какой Лоре ван Леннеп; по описанию никто не мог ее припомнить. Он прошелся по соседним пансионам — с тем же результатом. Он посетил американское консульство, где ему встретилось множество лиц, но одиноких женщин там не было. Напоследок он спустился и к пароходству, но двери его были закрыты, а причал пуст. «Ньяса» ушла.

10

13 марта 1941 года.

Гуарда, Бейра-Байша.

Португалия.

Всю ночь в Гуарде шел дождь. Лил он и за завтраком, и во все время совещания с другими уполномоченными, которое созвал Фельзен, чтобы выработать тактику закупки и перевозки вольфрама — по три сотни тонн в месяц до конца года.

Вся масштабность задачи ясно представилась ему после того, как он увидел находившийся под патронатом англичан рудник Бералт в Панашкейре. И рудник, и окружавшие его постройки были внушительными, а колоссальная гора шлака уже стала частью пейзажа. Чтобы выработать столько шлака, под землей должен быть целый городок из штолен и многих километров подземных галерей. Во всей Вейре не было ничего, даже отдаленно напоминающего это. Это воплощение инженерного гения каждый год выдавало на-гора по две тысячи тонн вольфрама. По сравнению с этим другие рудники района казались лишь царапинами на поверхности земли. Единственной надеждой Фельзена было заинтересовать рабочих в увеличении выработки. Ну и, конечно, воровать, где можно.

Началось совещание неудачно. Люди и без того работали в полную силу, но и мечтать не могли о трех сотнях тонн в месяц. Они жаловались на португальских владельцев, уловивших движение рынка и придерживающих акции. Затем они ополчились на британцев, введших практику предварительных закупок, что взвинтило цены и сделало португальцев прижимистыми.

— Цена сейчас не вопрос, — заявил Фельзен, чем заставил притихнуть участников совещания. — Наша задача — любыми способами заполучить продукт. Моя первоначальная разведка в Лиссабоне показывает, что англичане не очень решительны, их активность на рынке проявляется лишь спорадически, так сказать, короткими приступами. Высокие цены пугают их самих, потому что их агенты слишком осторожны и оперируют заемными деньгами. Они сами себя загнали в угол, взвинтив цены, а теперь начали терять людские ресурсы на своих рудниках. Шахтеры смекнули, что могут заработать больше, разведывая заброшенные выработки, чем спускаясь под землю. У нас же подобных проблем нет. Деньги у нас имеются. Мы можем себе позволить решительные действия и последовательность.

— В каком смысле «последовательность»?

— В том, чтобы покупать постоянно и безостановочно. Британцы так не могут. Они работают урывками, и это разочаровывает. Мы же разочаровывать не будем. Мы завяжем тесные контакты с низовыми звеньями, с местным начальством, и они станут преданными исполнителями нашей воли.

— Как мы сумеем сделать их преданными? — спросил один из уполномоченных. — Англичане поят их чаем с печеньем, гладят по головке их детишек. Разве у нас есть на это время, если нам надо выдавать по триста тонн в месяц?

— Преданность у них в Бейре только одному, — мрачно заметил другой уполномоченный. — Деньгам.

— Нет, неверно, — возразил первый. — Найдутся владельцы концессий, которые захотят иметь дело исключительно с англичанами. В жилах некоторых из них течет английская кровь. На нашу сторону они не перейдут никогда.

— Вы оба правы, — сказал Фельзен. — Я видел здешних жителей, простых людей. Их жилища напоминают наше Средневековье. Они топают двадцать миль, таща на плечах пятьдесят килограммов древесного угля, чтобы продать его в городе. А выручки едва хватает на то, чтобы набить пузо на обратную дорогу к себе в деревню. Эти люди — нищие. Они неграмотны. В перспективе у них лишь тяжелая, безрадостная жизнь. И эти люди для нас обрыщут всю Бейру и отдадут нам каждый килограмм вольфрамовой руды, который сумеют раздобыть. Со временем народ поймет, как легко здесь заработать, и люди хлынут сюда уже с юга. В Алентежу нищих не меньше, и они тоже станут работать на нас.

— Ну а что вы скажете о рудниках, которые продают руду англичанам?

— Теперь вторая моя идея: те, кто там работает, люди деревенские. Мы направимся в деревни и предложим им выгодную работу в ночные смены. Станем покупать у них руду по рыночной цене.

— То есть вы предлагаете кражу?

— Я предлагаю перераспределение. Предлагаю отобрать добро у врага. Предлагаю ввязаться в битву за Бейру.

— Жители Бейры — народ несговорчивый.

— Как и все горцы. Иметь дело с горцами всегда нелегко. Жизнь у них трудная, суровая. Ваша задача — постараться их понять, завязать с ними дружбу и — скупать их вольфрам.

Фельзен разделил район на части и распределил людей — группу в Визеу, Мангалде и Нелаш, другую — в Селорику и Транкозу, еще одну — в Иданья-а-Нову. Себе он оставил область от предгорий Серры-да-Эштрела на западе до испанской границы. Большая часть продукции должна была перевозиться на машинах до Гуарды и там же пересекать границу.

Ему требовалось договориться, с одной стороны, с национальными гвардейцами, чтобы грузовики беспрепятственно добирались до места, с другой — с таможенниками, чтобы пересечь границу. Городок Гуарда был центром вольфрамового ареала и, таким образом, штабом всего мероприятия.

К концу совещания дождь перестал. Вошедший шофер сказал ему, что отвез две бутылки коньяка начальнику подразделения национальных гвардейцев и что Фельзену следовало бы немедленно, предпочтительно до обеда, прибыть в штаб отряда НРГ[12] для встречи с ним.

Начальник НРГ лишь недавно был назначен на это место. Это был крупный мужчина с маленьким, заплывшим жиром лицом. У него были густые, черные, роскошные, как норковый мех, усы с закрученными в ниточку кончиками, придававшими ему самодовольный вид. Его мягкая и вялая ладонь буквально утонула в мужицкой лапе Фельзена.

Фельзен сел за стол напротив него. Начальник поблагодарил за подарок, предложил выпить абсента и разлил по двум небольшим рюмкам зеленую жидкость. Фельзен глотнул, и рот его свело от полынной горечи. Поморщившись, он положил перед начальником газету и указал ему на заметку чуть ли не в самом низу страницы. Начальник читал, прихлебывая абсент и мечтая об обеде; потом он взял у Фельзена папиросу.

— Вы удостоились упоминания на первой полосе лиссабонской газеты, — сказал Фельзен.

— Убийства в этом районе — вещь обычная, — ответил начальник, глядя в окно на посветлевшее небо.

— За две недели это третье. Тела найдены на одном и том же участке. Людей раздевают, связывают и забивают до смерти.

— Это все вольфрам, — сказал начальник так, как будто к нему это не имело ни малейшего отношения.

— Разумеется, вольфрам.

— Все с ума посходили. Даже дикие кролики и те роют вольфрам.

— Ну и как подвигается ваше расследование?

Начальник поерзал на стуле и затянулся. В камине гудело пламя.

— С того времени еще и четвертое убийство произошло.

— Одного из ваших офицеров?

Кивнув, начальник вновь наполнил рюмки. Абсент разгладил морщины на его жирном лице, и в чертах стало проглядывать что-то мальчишеское.

— Вы это расследуете?

— В стране царит беззаконие. Но тело мы нашли.

— Все на том же участке?

Начальник кивнул.

— А где ваш офицер начал расследование?

— В деревеньке под названием Амендуа.

— Возможно, вам имело бы смысл самому двинуться туда с подкреплением?

— Район, который надо охватить, очень велик.

— А вы хотите искоренить преступность и беззаконие, не задействовав людские ресурсы?

— Это вряд ли возможно, — грустно отозвался начальник. — На кону большие деньги. Люди тут бедные, привыкли жить на пять тостанов в день. Для них и один эскудо — целое состояние. А одна вольфрамовая глыба может стоить от семидесяти пяти до восьмидесяти эскудо, а то и все сто. Вот их и охватила лихорадка. Вы и представить себе не можете, что с ними делается. Чистое безумие.

— Если я гарантирую вам законность, порядок и искоренение насилия, может быть, вы посодействуете мне, поможете разрешить некоторые мои личные проблемы?

— Искоренение насилия… — как эхо повторил начальник в рюмку, словно услышал эти слова от нее. — То есть полностью?

— Полностью.

— А какого рода проблемы вы имеете в виду?

— Как вам известно, скоро мои грузовики начнут возить руду из района разработок — к границе, в Виллар-Формозу.

— Таможня от нас не зависит.

— Это я понимаю. Но вы можете оказать нам помощь с бумагами, guias,[13] которые требуются при перевозке груза.

— Но власти придают большое значение guias. Они хотят знать, что перевозится.

— Верно. И обычно проблем с этим не возникает, но вся эта бюрократическая волокита…

— Ну да, бюрократы… — подхватил начальник. — Вы же бизнесмен, понимаю. Бизнесменам надо, чтобы все делалось быстро.

Они погрузились в молчание. Выражение лица начальника свидетельствовало о какой-то внутренней борьбе, словно он силился проглотить нечто неудобоваримое или же что кишечник его распирали газы.

— И что случилось с вашим офицером, я тоже выясню, — сказал Фельзен, но этот ход успеха не возымел: судьба офицера не так уж волновала начальника.

— Выдача guias — это очень важная правительственная процедура. Это будет серьезным нарушением…

— С каждой тонны перевезенного груза вы, разумеется, получите комиссионные, — сказал Фельзен и тут же понял, что попал в яблочко. Морщины на лице начальника разгладились. Живот успокоился. Начальник взял еще одну из фельзеновских папирос.

— Но без guias, — сказал он, — как я буду знать, сколько тонн вы перевезли? Как стану подсчитывать комиссионные?

— Раз в месяц мы вместе будем встречаться с таможней.

Улыбка начальника стала широкой. Они пожали друг другу руки и прикончили свои рюмки. Начальник проводил Фельзена до двери, распахнул ее перед ним и похлопал его по плечу.

— Если доберетесь до Амендуа, — сказал он, — переговорите с Жоакином Абрантешем. В округе это очень влиятельный человек.

Дверь за Фельзеном закрылась, и он очутился в плохо освещенном коридоре. Медленно побрел прочь из здания. Сев в машину, он приказал шоферу везти его в Амендуа, расположенную в предгорьях Серры-да-Эштрела.

Шоссе до Амендуа, как такового, не существовало. Была немощеная дорога, на которой тут и там из земли торчали гранитные обломки; по обеим сторонам тянулась вересковая пустошь, выше начались сосновые леса. Дождь прекратился, но небо было облачно, тучи наплывали с гор; цепляясь за верхушки деревьев, они наползали на машину, пока совсем не поглотили ее. Шофер почти все время ехал на второй передаче.

На дороге показались люди. С головами укрытыми мешками мужчины казались монахами в капюшонах. Молчаливые, серые, как тени, они жались к обочине.

Сидевший на заднем сиденье Фельзен чувствовал, как с каждым метром увеличивается расстояние между ним и цивилизацией Гуарды. На совещании он упомянул Средневековье, но все, что он видел здесь, напоминало скорее железный век, а то и еще более древнюю эпоху. Ни мулов, ни ослов им не встречалось. Тяжести мужчины несли на плечах, женщины же — на головах.

Машина выехала на плато. Таблички с названием «Амендуа» видно не было. Из тумана выплыли постройки из тесаного гранита. Перед машиной, тяжело ступая, перешла дорогу женщина в черном. Шофер подъехал к единственному во всей деревне двухэтажному строению. На улицу выходила открытая дверь. Между мешками с крупой, ящиками солонины, копчеными сырами, сетками с картофелем, пучками ароматных трав, жестяными ведрами и хозяйственным инвентарем копошилась старуха. Шофер спросил у нее, где найти Жоакина Абрантеша. Женщина оставила свои дела, скрюченными подагрическими пальцами заперла дверь и повела их по гранитным ступеням наружной лестницы наверх, на террасу, поддерживаемую двумя столбами. Оставив их на террасе, она вошла в дом.

Через несколько минут дверь вновь отворилась, и Фельзен нырнул в сумрак жилища. Шофер вернулся к машине. Внутри, в очаге, жарко горел огонь. Когда глаза Фельзена привыкли к полумраку, он различил сидевшего возле огня старика. С протянутой над его головой жерди свисали копченые колбасы — шурисо. Женщина вынула из кармана платок и вытерла старику глаза. Он тихо застонал, как стонет потревоженный во сне, насильственно возвращаемый к боли и страданиям реальной жизни. Из глубины дома донесся кашель и отхаркивание. Женщина вышла, потом вернулась, неся в руках два глиняных светильника на оливковом масле. Один она поставила на стол и жестом пригласила Фельзена сесть в кресло. В щелях между стропилами видна была черепица. Другой светильник женщина поместила в стенную нишу, еще раз вытерла глаза старику и опять вышла. Два окна в комнате были наглухо закрыты от непогоды тяжелыми деревянными ставнями.

Спустя несколько минут двойные двери приотворились и невысокий, очень коренастый мужчина боком протиснулся в щель. Громогласно крикнув что-то в глубину дома, он протянул руку и стиснул ладонь Фельзена железным, как тиски, пожатием. Сел, опершись локтями на стол и свесив твердые, грубые, мощные кисти; пальцы у него были заскорузлые, с поломанными ногтями. Грубая теплая куртка облегала мощный торс. Фельзен сразу увидел его силу и понял, что это именно тот человек, который поможет ему прибрать к рукам Бейру.

Девушка в платке принесла и поставила на стол бутылку агуарденте и два стакана. Лицо португальца, освещенное светильником, казалось широким и открытым, зачесанные назад волосы были густыми, черными с проседью; у него был выпуклый лоб, запавшие глаза и щеки. Лицо огрубело и закалилось до черноты годами, прожитыми под холодным жестоким ветром. Определить его возраст не представлялось возможным: ему могло быть от тридцати пяти до пятидесяти пяти лет. Возраст выдавали только зубы — гниловатые, стертые, черно-желтые. Некоторые просто отсутствовали. Жоакин Абрантеш разлил по стаканам бледную пахучую жидкость.

Выпили.

Девушка вернулась с хлебом, копченым окороком, сыром и шурисо и положила перед Абрантешем нож. Девушка была совсем юной, со светлыми не то голубыми, не то зелеными глазами — точный их цвет при таком неярком желтом освещении определить было трудно. Из-под платка выбилась прядь светлых волос. Она была хорошенькой, красивее всех тех женщин, которые встречались Фельзену с тех пор, как он покинул Лиссабон, но еще очень юной, лет пятнадцати, не больше. Однако тело ее имело округлые формы взрослой женщины.

Абрантеш заметил, что немец заглядывается на девушку, и, придвинув к нему окорок, передал хлеб и нож. Фельзен принялся за еду. Окорок был отменный.

— Bolotas, — сказал Абрантеш, — желуди. Они придают мясу особую нежность, согласны?

— Но я что-то не видел здесь дубов. Все больше ракитник и сосна.

— Они растут подальше, не там, где горы. Я привожу их сюда для свиней. У меня лучшие свиньи во всей Бейре.

Они поели и выпили еще. В шурисо были кусочки жира. Сыр был нежным, с остро-соленым вкусом.

— Я слыхал, вы приехали, чтобы повидаться со мной, — сказал Абрантеш.

— Не знаю, от кого вы это слышали.

— Новости и до нас доходят. Мы знаем даже и о войне, которую вы ведете.

— Значит, вы знаете, зачем я здесь.

— Чтобы расследовать убийства, — сказал Абрантеш. Плечи его затряслись. Он смеялся.

— Убийства интересуют меня, это правда.

— Не понимаю, что вам за дело до гибели нескольких португальских крестьян.

— И офицера португальской национальной гвардии.

— То был несчастный случай — он с лошади свалился. Местность-то сами видите какая, — сказал Абрантеш. — А у вас на войне мало, что ли, убивают, что вы аж в Бейру для расследования пожаловали?

— Убийства заинтересовали меня, потому что за ними стоит кто-то, кто заправляет здесь.

— А заправлять, как видно, хотите вы.

— Но это ваша земля, сеньор Абрантеш. И люди здесь — ваши люди.

Стаканы опять наполнились. Фельзен предложил Абрантешу папиросу, но тот отказался — видно, посчитав, что время принимать подношения еще не пришло. Такой взгляд на вещи Фельзен оценил.

— Сеньор Абрантеш, — сказал он, — я собираюсь превратить вас в очень состоятельного человека.

Жоакин Абрантеш со стуком перевернул свой стакан дном вверх, словно вдавливая его в дерево. И ничего не сказал в ответ. Возможно, не раз слышал подобное.

— Вы и я, сеньор Абрантеш, приберем к рукам весь рынок не охваченной контрактами вольфрамовой руды в этом районе.

— Зачем мне иметь дело с вами, когда я и сам могу… Если вы можете помочь мне разбогатеть, то разве британцы не в состоянии сделать то же самое? Что, если я хочу сам играть на этом рынке? А рынок, как я вижу, идет на повышение.

— Британцы не будут покупать столько, как мы.

— Но они покупают. И вытеснят вас.

— Как вам теперешняя цена на вольфрам? — спросил Фельзен.

— Высокая.

— Но вы играете на повышение?

Абрантеш слегка дернулся на стуле.

— У меня имеются акции, — сказал он. — А цена постоянно растет.

— Если, как вы сказали, рынок вольфрама идет на повышение, то вам приходится продавать дорого, а покупать еще дороже, чтобы удержаться на рынке.

— Что же вы предлагаете, сеньор Фельзен?

— Предлагаю расширить сделки с вольфрамом в партнерстве со мной.

— У вас есть деньги. В этом я не сомневаюсь. Но имеете ли вы план, как это сделать?

— Думаю, что вы лучше моего знаете страну и местные условия.

Абрантеш смял в пальцах кусочек хлеба с сыром и отправил его в рот, запив агуарденте.

— Руда, которую я получаю, чаще всего с примесью кварца и пирита, — сказал он. — Если бы основать производство по очистке вольфрама, мы увеличили бы количество продукции и гарантировали качество.

Фельзен кивнул.

— Мне требуется финансовая независимость, — сказал Абрантеш. — Я не желаю просить разрешения на каждую тонну породы, а кроме того, мне нужна доля в прибыли или гарантированный процент с оборота.

— Сколько?

— Пятнадцать процентов.

Фельзен встал и направился к двери.

— Вы могли бы иметь подобный процент с небольших продаж, но предложить вам такие условия на объемы, о которых идет речь, я не могу.

— А о каких объемах речь?

— Счет идет не на сотни, а на тысячи килограммов.

Португалец мысленно взвешивал информацию.

— Чтобы стать вашим партнером и уйти с рынка…

— Я не собираюсь препятствовать вашему собственному бизнесу.

— Но как долго вы будете здесь вести дела? У меня же нет гарантий, что вы не…

— Сеньор Абрантеш, эта война… война, для которой и требуется вольфрам, изменит все. Знаете ли вы о том, что происходит в Европе? Что под нашим контролем уже территория от Скандинавии до Северной Африки, от Франции до России? Песенка англичан спета. Германия овладеет экономикой всей Европы, а если вы станете работать со мной, вы станете другом и союзником Германии. Таким образом, отвечая на ваш вопрос, сеньор Абрантеш, наших дел здесь хватит на всю вашу жизнь, жизнь ваших детей, внуков и так далее.

— Десять процентов.

— Такой процент наш бизнес не потянет, — сказал Фельзен, делая движение к двери.

— Семь.

— Я думаю, вы не до конца понимаете масштаб мероприятия, сеньор Абрантеш. Если бы вы это поняли, вам стало бы ясно, что даже один процент сделал бы вас самым богатым в Бейре.

— Вернитесь и сядьте, — сказал Абрантеш. — Давайте обсудим это. И давайте поедим. Думаю, нам надо хорошенько подкрепиться.

— Согласен, — сказал Фельзен, усаживаясь.

Девушка внесла жаркое из свинины, печенки и кровяной колбасы. Поставила на стол хлеб и кувшин красного вина. Они ели вдвоем. Абрантеш сообщил Фельзену, что блюдо называется сарабульо и что готовить эту вкуснятину девушка научилась у своей матери.

Если Жоакин Абрантеш и был некогда крестьянином, то давно уже перестал им быть. Что не означало, как выяснил Фельзен во время беседы, что Абрантеш был грамотным. Отец его жил крестьянским трудом, попутно скупая недвижимость. В этом смысле сын продолжил дело отца. У него был дом и пристроенные к нему два других. Был скот. Он знал толк в еде и выпивке. Имел молодую жену. Странный тип был этот мужлан. В тех редких случаях, когда взгляды их скрещивались, Фельзену казалось, что он глядит в глаза быку. В Абрантеше было что-то, вызывавшее мысль о неукротимых страстях и вселенских замыслах, вынашиваемых в мозгу этого животного. Он на удивление тонко разбирался в делах и хитрых арифметических расчетах, но в глаза не видел географических карт и путался в расстояниях, поскольку никуда не ездил. Он был прирожденным лидером, умевшим властвовать и побеждать. Он никого не любил, кроме своего старого полуслепого отца. Женщины чурались его.

После обеда он, извинившись, удалился. Фельзен встал, потянулся, размял члены. Сквозь щель двойной двери ему была видна гостиная, где вязала старуха мать, а дальше, за гостиной, кухня. Там, позади девушки, склонившейся над столом, на который она опиралась обеими руками, стоял Абрантеш. Задрав юбку девушки, он поглаживал ширинку, словно готовый без промедления и не сходя с места влезть на нее. Но, видно, передумал, вышел и спустился вниз.

11

3 июля 1941 года.

Гуарда, Бейра-Байша.

Португалия.

Сидя за маленьким столиком у закрытого жалюзи окна в душном зале ресторана, Фельзен обливался потом. В ресторане были вентиляторы, но ни один из них не работал. Жалюзи немного приглушали ужасный зной, от которого плавилась мостовая и фасады домов, но от духоты они не спасали.

В зале за двумя столами расположились пятнадцать мужчин, а на другом конце за отдельным столиком — он. Мужчины были вольфрамщиками и вели себя шумно, потому что за ними были богатые рудники, а в их желудках плескался коньяк. Головные уборы на них были того же фасона, что и у бедняков, но дорогие; у каждого из кармана торчала авторучка, хотя все до единого были неграмотными.

Атмосфера в зале была в достаточной мере чинной, пока не кончилось лучшее из имевшихся в ассортименте вин и вольфрамщики не перешли на коньяк. Поглощали они его в том же количестве, что и вино. За соседним столом не отставали, заказывая бутылку за бутылкой.

Слово за слово пошли взаимные оскорбления, все нараставшие, что грозило пролитием крови.

Войдя, Жоакин Абрантеш крикнул что-то сидевшим за ближним к двери столом. Те притихли. Другие все никак не могли угомониться, продолжая ругаться. Абрантеш медленно повернул голову в их сторону и улыбнулся во всю ширь новеньких протезов. Зрелище было устрашающим, более жутким, чем раньше, когда он обнажал свои гнилые пеньки. Скандалисты тут Же заткнулись.

Абрантеш, в новом костюме, уселся за столик Фельзена. Он уже начинал понимать значение улыбки при ведении деловых переговоров, но еще не вполне освоился с новыми протезами, за месяц до этого поставленными ему в Лиссабоне на деньги Фельзена.

Фельзен только что вернулся из Берлина, где имел случай узнать еще одну неприятную сторону характера группенфюрера Лерера. 20 июня Лерер ездил на встречу с министром вооружений Фрицем Тодтом, очень обеспокоенным недостатком продукции для вторжения в Россию, намеченного на 22 июня. Лерер сообщил Фельзену, что запасов вольфрама катастрофически не хватает, и в лицах изобразил другую аудиенцию, которую имел с рейхсфюрером СС Гиммлером, который, как он сказал, отрывал ему яйца и втаптывал их в ковер, в чем Фельзен усомнился. Рейхсфюрера он видел на предвоенном мюнхенском съезде. Тот был похож скорее на педанта-бухгалтера, чем на человека, способного оторвать кому-то яйца.

Однако результатом этой малоприятной беседы за обеденным столом стало требование добыть вольфрам во что бы то ни стало и любой ценой. Вдобавок ему надлежало ознакомиться с рынком жести и не пренебрегать прочими товарами, как то: сардинами, оливковым маслом, кожей или, к примеру, одеялами.

— Так мы что, собираемся воевать с русскими и русской зимой? — удивился Фельзен.

— Россия большая страна, — отвечал Лерер. — Наша неосмотрительность была бы… как бы это выразиться… не вполне уместна, что ли.

— Но завоевать Югославию, Грецию, Румынию, Болгарию нельзя в один момент.

— Видно, шампанское в отеле «Парковый» лилось рекой, — с яростью оборвал его Лерер.

— Вот уж не знаю, герр группенфюрер.

Вернувшись в Лиссабон, Фельзен обратился в абвер с просьбой найти управу на англичан, которых не испугали новые предложенные Фельзеном цены и которые смогли увести у него из-под носа еще один пятидесятитонный контракт. Однако абвер оказался бессилен.

Теперь Фельзен находился в Бейре и вынужден был сам выпутываться из сложного положения. Абрантеш втягивал суп через свои протезы. Фельзен, зная о предстоящих переменах, лениво ковырял кусок свинины.

— Там будет машина, — сказал Абрантеш, — на короткой дороге между Мелушем и Сейшу. Завтра днем будет. От двух до четырех.

— С английским уполномоченным?

Абрантеш кивнул.

— Что-нибудь еще известно?

— Нет. Кроме того, что дорога идет через сосновый бор.

— Кто вам сказал?

— Шофер.

— А он человек надежный?

— Запросил тысячу. Хочет работать. Но приглядывать за ним придется.

— Надежность нынче в цене.

Абрантеш мотнул головой, указывая подбородком туда, где сидели вольфрамщики.

— Жрать хлеб они больше не согласны. Дешевая еда им уже не по вкусу. Обзавелись часами, а время по ним определять не могут. Нацепили золотые коронки на гнилые зубы, а трахаются все еще с овцами. Бейра теперь настоящий сумасшедший дом. Вчера ко мне вся деревня заявилась. Все как один! И еще четыре сотни откуда-то из-под Каштелу-Бранку. Прознали про цены. Две сотни эскудо за кусочек породы — и заработаешь в пятьдесят раз больше того, что получаешь за день. Они называют это черным золотом.

— Долго это не продлится.

— Вот накупят себе машин, тогда посмотрите. Нам будет крышка.

— Я хочу сказать, что доктор Салазар не допустит, чтобы так продолжалось. Власти не позволят людям бросать свои дома, свои поля. Не позволят ценам выйти из-под контроля. Салазару известно, что такое инфляция.

— Инфляция?

— Эта чума опустошает карманы.

— Объясните-ка.

— Это болезнь, от которой гибнут деньги.

— Деньги — это бумажки, сеньор Фельзен, — отрезал Абрантеш.

— Вы знаете, что такое рак?

Абрантеш кивнул и перестал уплетать свою треску.

— Так вот, бывает, что он поражает и кровь. Кровь выглядит как обычно, такая же красная, но внутри у нее рак. Сегодня у тебя есть банкнота в десять эскудо, а назавтра — это уже сотня, а послезавтра она превратится в тысячу эскудо.

— Так разве это плохо?

— Деньги выглядят прежними, но ценности не имеют. Власти печатают их лишь для того, чтобы угнаться за ценами и ростом заработной платы. На свою банкноту в тысячу эскудо ты не купишь ничего. Мы-то в Германии знаем, что такое инфляция.

Нож и вилка Жоакина Абрантеша застыли в воздухе. Впервые Фельзен наблюдал его испуг.

4 июля 1941 года.

Серра-да-Эштрела, Бейра-Байша.

Португалия.

Стояла жара. Воздух был горяч и неподвижен. Даже в предгорьях, где можно было бы ожидать ветерка, стоял палящий, иссушающий зной, такой тяжкий, что у Фельзена саднило горло. Сидя на заднем сиденье «ситроена», он обливался потом и прикладывался к металлической фляжке, попивая тепловатую воду. На лице сидевшего с ним рядом Абрантеша не было ни капли пота.

В горы они стали подниматься от Белмонте, который, несмотря на жару, был запружен толпами народа. Людей было так много, что Фельзен даже подумал, уж не чудо ли какое-то они там узрели, наподобие явившейся в 1917 году в Фатиме Пресвятой Девы. Но нет, из домов на жару их выгнал вольфрам — блестящая черная магма, миллион лет назад вырвавшаяся из земных недр, застывшая и окаменевшая.

Он, Фельзен, стал прародителем нового культа, и это его восхищало и одновременно приводило в ужас. Люди круто изменили свою жизнь. Мэры мелких городков и чиновники, сапожники, каменщики, угольщики, портные — все они бросили свои занятия и двинулись в горы продираться сквозь заросли и щупать землю, пораженные вирусом вольфрамовой лихорадки. Случись кому-то здесь умереть, никто не станет и хоронить: некому будет даже сколотить гроб.

Светловолосому англичанину было нехорошо. Он распростерся на заднем сиденье, пытаясь ощутить хоть малейшее дуновение ветерка на своей белой коже и обгоревшем лице. Долгий путь из Визеу был сплошным кошмаром. Всё не задалось. После первого же прокола шины он выбросил из головы все мысли о вольфраме и предался сладким мечтам о браке с голубоглазой голландкой.

Неровности дороги отвлекали его от этих мечтаний — казалось, шофер каким-то врожденным чутьем умел отыскивать самые глубокие колдобины. В голове его возникали и быстро исчезали обрывки мыслей. И на кой ей сдалась эта Америка? А с той женщиной он так и не поговорил. Должен ли он винить себя? Возможно. Возможно, ему надо было, по крайней мере, зайти в американское консульство, хотя бы попробовать поговорить с этой женщиной в отделе виз. Но кому охота самому рубить сук, на котором сидишь, а потом ненавидеть себя за это? Господи, ну и жарища.

И свет какой-то странный… Это от песка, что летит из пустыни. Так сказал шофер. Кретин он, этот шофер. И к тому же наглец, каких мало. Что за народ в этой Бейре? Никак их не понять. И зачем было тащить его сюда из Минью? Там такой жары не бывает, да и люди там проще. Все этот чертов вольфрам. А он даже и не поцеловал ее ни разу.

Машина Фельзена спустилась с крутого склона, очутилась в сосновом бору, покрутилась немного по равнине и поднялась на противоположный склон. Грузовичок с четырьмя мужчинами на борту и шофером следовал за ним. Доехав до поворота, который уже обследовали накануне, они вышли. Легковая машина и грузовичок проехали дальше, немного поднялись по склону и остановились.

Двое подтащили заранее поваленную сосну и положили ее поперек дороги. Еще один с топором скрылся за поворотом, на тропинке, ведшей в гору. Фельзен, Абрантеш и остальные ступили в духоту соснового бора, уселись на подстилку из сосновых игл. С трудом вытянув ногу, Абрантеш снял с ремня «Вальтер Р-48». Фельзен закурил. Вчера он здорово набрался, а жара только усиливается, небосклон окрашен красным, и это тревожит, как будто предвещая нечто ужасное, вроде землетрясения. Мужчины почему-то шушукаются и ковыряют башмаками землю.

— Заткнитесь, вы, — не поднимая головы, сказал Фельзен.

Они замолчали.

Фельзен попытался одернуть на себе трусы — промежность ныла после вчерашнего блядства. С содроганием он вспомнил необъятную, в ямочках задницу той бабы, черную густую поросль на ее лобке и нечистое, пахнущее чесноком дыхание. К горлу подступила тошнота, и он с трудом сглотнул. На мокрую от пота рубашку садились мухи, он махал руками, пытаясь дотянуться через плечо до спины. Одну муху он убил на лету. Он хотел отвлечься и думать о другом, но мысли беспрестанно вращались все по тому же кругу: Эва, Лерер, золотые запонки, украденные той девкой. Мужчины опять начали перешептываться. Это взбесило его, и он, вскочив, выхватил из кармана ствол.

— А ну, всем заткнуться! — заорал он. — Заткнуться! Заткнуться!

И тут Абрантеш поднял руку.

Все одновременно услышали звук едущей по равнине машины. Потом она переключила скорость и начала подъем. Мужчины замерли, как совы на суку. Фельзен сел и сквозь ветви взглянул на того, с топором, расположившегося на склоне метрах в пятидесяти от поваленного дерева. Он поднял руку. Машина одолевала поворот. Пересохшую глотку Фельзена щекотал запах смолы.

— Ты сорвешь коробку передач, если не выжимать сцепление, — крикнул с заднего сиденья англичанин.

Шофер и бровью не повел. Он тронул рычаг переключения и дернул его с такой силой, как будто скрежет металла доставлял ему удовольствие. Англичанина отбросило на спинку кресла, в то время как машина, содрогаясь, одолевала очередной поворот. Что было бы, если бы он ее поцеловал? Однажды он лишь нечаянно коснулся ее губ, и ощущение было незабываемым — его точно прожгло насквозь. Столько месяцев прошло… Застанет ли он ее еще там? Он вытащил бумажник, взглянул на ее фотографию. И почувствовал, что машина замедляет ход.

— Что такое?

— Дерево упало, — ответил шофер, стараясь не заглушить мотор.

— Упало или срублено? — спросил англичанин, оглядывая сосновую чащу и засовывая бумажник назад.

— Упало. Корни видно.

— Как могло оно упасть в это время года?

Шофер пожал плечами. В этом он не разбирается. Да он и ни в чем не разбирается. Даже в том, как вести машину.

— Вылези и посмотри, — распорядился англичанин.

Шофер надавил на акселератор.

— Нет, подождем, — сказал он нервно, кое-что заподозрив.

Минуты две из машины никто не выходил. Шофер мучил мотор до тех пор, пока тот внезапно не заглох. Все погрузилось в тишину, прерываемую лишь звоном цикад.

Англичанин вылез из машины — высокий, в штанах цвета хаки и белой рубашке с закатанными рукавами. В правой руке он держал револьвер. Он смотрел поверх машины, вглядываясь в ветви. Потрогал корни упавшего дерева. Вернувшись к машине, положил револьвер на крышу машины, стянул с себя рубашку и через заднее стекло кинул ее в салон. Под рубашкой у него оказалась белая нижняя фуфайка, руки были красными до локтей, а дальше — белыми.

Фельзен опустил руку, и человек с топором двинулся по дороге к упавшему дереву.

— Boa tarde,[14] — сказал он двум стоявшим там мужчинам.

Англичанин, схватив револьвер, мгновенно навел его на крестьянина, тут же вскинувшего вверх руки. Топор упал на землю. Уполномоченный, укрывшись за стволом, кивнул крестьянину. Крестьянин глядел на свой топор. Англичанин покачал головой.

— Não, não, anda cã, anda cã.[15]

Крестьянин пробормотал что-то нечленораздельное. Шофер повторил более членораздельно: нехорошо, дескать, оставлять топор лежащим на земле. Уполномоченный велел крестьянину поднять топор и дать его им. Крестьянин протянул топор гладкой деревянной рукоятью вперед. Уполномоченный взял топор и передал его шоферу, перепоручая работу ему.

— Пусть он сам это сделает, — сказал шофер.

— Нет, лучше ты. Его мы не знаем.

Покачав головой, шофер попятился.

Англичанин рассердился, но делать было нечего. Сунув револьвер за пояс, он сам принялся трудиться над деревом. Шофер присел на передний бампер и вытер пот со лба. Крестьянин глядел на уполномоченного с тем снисходительным выражением, с каким мастеровой глядит на того, кто не знает, как пользоваться инструментом. Уже через несколько секунд уполномоченный был весь в мыле. Поначалу он делал паузы, отирая пот с лица, но потом лишь дергал головой, чтобы пот не заливал глаза. У крестьянина руки, казалось, так и чесались.

— Пусть его, — негромко процедил Фельзен и спустился вниз к обочине дороги. — Пускай поработает.

Фельзен и Абрантеш обогнули с двух сторон машину, обойдя сидевшего на бампере шофера. Фельзен кивнул крестьянину.

— Posso?[16] — спросил тот у англичанина.

Тот передал ему топор и в ту же минуту почувствовал теплое дуло фельзеновского «вальтера» у себя за правым ухом. Абрантеш отобрал у англичанина револьвер. Ноги англичанина дрожали, он медленно обернулся и не смог скрыть узнавания, когда увидел того самого немца.

Так это он, подумал Фельзен, которого при виде англичанина ожгло точно огнем. Дружок Лоры ван Леннеп, тот самый, который не достал ей визы! Как его там? Эдвард Бертон.

Абрантеш велел шоферу англичанина помочь убрать дерево с дороги, но шоферу идея эта пришлась не по вкусу. Он был уже не простым работягой. Подобная работа не по нем, да и где обещанная тысяча эскудо? Абрантеш лишь надвинул шляпу ему на глаза, но Фельзен, который и так находился на грани, не выдержал. Выхватив из рук одного из мужчин какую-то деревянную дубину, он набросился на шофера. Шофер мгновенно одумался, но было уже поздно. Фельзен бил его дубиной со всей силой, наотмашь. Шофер упал под градом первых же сумасшедших ударов, но Фельзена это не отрезвило: в ярости он опустился на колени и все бил и бил, уже не соображая, кого или что он бьет.

Мужчины прекратили работу и глядели на него сквозь стекавшие по их лицам ручьи пота.

Фельзен вытер пот рукавом, протер глаза, но все было по-прежнему как в тумане. Он тяжело дышал и, все еще стоя на коленях, чувствовал, как пульсирует кровь в голове и все дрожит перед глазами. Он взглянул на окровавленное человеческое месиво перед собой, и его чуть не стошнило. Он поднялся, ноги его дрожали, дубина, которую он волочил за собой, была вся в крови. Англичанина рвало.

Мужчины вернулись к прерванной работе, и Фельзен думал, что сможет заняться англичанином, пока не увидел их лица. Мужчины были смущены и напуганы этим человеком, способным убить из-за пустяка. Фельзен уже наблюдал на их лицах подобное выражение, но тогда его вызывал Абрантеш.

— Вот теперь, — сказал он, наставляя на них дубину, — вы можете оценить необходимость дисциплины. Не правда ли, сеньор Бертон?

При упоминании его фамилии англичанин рывком поднял голову, но выговорить ничего не смог; губы на совершенно белом лице тряслись. Лоб был мокрым от пота, как у холерного больного.

— Закопайте его, — приказал Фельзен, бросив дубину к ногам мужчин.

Абрантеш повел Бертона к машине и усадил на заднее сиденье, в то время как Фельзен сел за руль. Остановившись возле дома Абрантеша, они принесли оттуда стул, моток веревки и из погреба бутылку холодного багасо. Затем подъехали к заброшенному вольфрамовому руднику в горах возле Амендуа, выработанному на глубину больше тридцати метров. В багажнике машины у них была жаровня, немного древесного угля и несколько шурисо. Абрантеш побрызгал багасо на угли и развел костер.

В портфеле у Бертона Фельзен обнаружил пачки банкнот на общую сумму пятьсот тысяч эскудо и неподписанный контракт на восемьдесят тонн вольфрама по концессии на рудник в Пенамакоре. В горле у него по-прежнему першило, но воды не было, и он стал тянуть холодное багасо, утираясь рукавом.

— Вы с Лорой-то потом виделись? — спросил Фельзен по-английски, прочитывая контракт.

— В «Медвежьей берлоге», — машинально ответил Бертон.

— Получила она свою драгоценную визу?

Бертон смотрел куда-то вдаль, где за горизонтом была его родная страна. Фельзен вновь приложился к бутылке, пытаясь заглушить пронизывающую, как иголка, головную боль. Холодная струя алкоголя обожгла пищевод.

— Так получила или нет? — спросил он опять.

Бертон поднял на него безумный взгляд, но на вопрос не ответил.

Фельзен порылся в карманах англичанина и извлек оттуда бумажник. Среди мелких денег он нащупал фотографию.

— Так получили, что хотели? — спросил Фельзен. — Хоть это-то скажите мне.

— Я не хотел, чтобы она получила визу.

— В таком случае весьма вероятно, что вы не получили, чего хотели.

— А чего я хотел?

— Вы хотели… — Фельзен сделал паузу. — Трахать ее хотели, мистер Бертон, разве не так?

— Лору? — переспросил англичанин.

— А-а, — произнес Фельзен. — Случай недопонимания…

— Я что-то не улавливаю.

— Расчета Лоры. Вы не поняли ее расчета? Вы добываете визу… Нет, не так. Судя по всему, ты способен добыть визу… значит, можешь и трахать меня. От самого слова «виза» глаза ее автоматически зажигались любовью. Каждый мог это наблюдать, мистер Бертон! Я был не первым, мистер Бертон, смею вас уверить, и уламывать ее тоже долго не пришлось.

Фельзен повертел фотографию в руках.

— «С любовью Эдварду», — прочел он, и почему-то слова эти вызвали у него новую вспышку злобы. — Знаете, Эдвард, не морочьте мне голову. Наверно, она вытворяла такое, на что и распоследнюю шлюху с Фридрихштрассе не уговоришь.

Бертон вскочил и, кинувшись на Фельзена, обхватил своей тощей рукой бычью шею германца. Детский кулачок ткнул Фельзена, угодив по почкам. Мощный локоть Фельзена ударил его в ответ, как поршень паровика. Англичанин упал. Абрантеш дул на угли.

Фельзен привязал Бертона к стулу и сделал еще глоток багасо. Голова у него теперь прояснилась, боль была не такой острой. Он потряс контрактом перед лицом англичанина:

— Ты влез на мою территорию, Эдвард. Ты крадешь мой вольфрам. Кого еще ты облапошил?

Бертон отключился. Он не слышал немца. Не чувствовал ни едкого дыма, поднимающегося от древесных углей, ни пыхтения Абрантеша, раздувавшего их. Не видел, как загораются странным красным светом облака на небе.

В багажнике Фельзен отыскал проволоку. Абрантеш начал жарить шурисо, вращая их над углями необычными для него деликатными движениями рук. Фельзен засыпал уполномоченного все новыми и новыми вопросами. Язык уже плохо слушался его — сказывалась выпивка. Алкоголь возвращал к мыслям о Лоре, украденных запонках, Эве, Лереру, той шлюхе из Гуарды, с которой он спал накануне. Бертон молчал, раздражая этим Фельзена.

— Та жирная румынская свинья из отдела виз говорила, что полиция Салазара прошла выучку в гестапо, — сказал Фельзен. — Мои коллеги называли Крамера. Крамер теперь в концлагере комендантом. Там в концлагере свое дело знают. Мы все слышали об этом, Эдвард, и знаем, что там делается, но одно дело просто знать и совсем другое — узнать на личном опыте. Сам я в концлагере не был и знаю все только из вторых рук, так что не удивляйся, если работа моя покажется тебе несколько грубоватой, что ли…

Фельзен сунул проволоку в раскаленные угли. Потом снял с англичанина ремень и, воспользовавшись ножом Абрантеша, разрезал на нем брюки и трусы. Нашел кожаную рукавицу, сунул в нее руку и вытащил проволоку из огня. Помедлил, почувствовав за спиной дуновение ветра, поглядел вверх на полыхавшее ярким заревом небо, а потом шагнул к англичанину.

Крестьяне, зарывшие в сосновом бору тело шофера, вернулись в Амендуа уже после пяти. Жарко было не на шутку. Глаза щипало, рты невольно наполнялись густой и горькой слюной. Пройдя к роднику, они долго пили и, намочив в воде платки, обтирали ими шею и лицо. Прекратили это, лишь заслышав крик какого-то животного. Крик был странный, такого они еще не слышали, и кричало животное, видимо, от дикой боли.

Они подошли уже к самой деревне, когда крик повторился. Шел он из ямы в горах, и внезапно они все поняли. Нахлобучив шляпы, подобрались и поспешили в прохладу своих домов, где улеглись на деревянные топчаны, заткнув руками уши.

Зной вылился в грозу. Тяжелая пьяная дремота Фельзена была прервана раскатами грома. Очнувшись, он не сразу понял, где находится. Голова раскалывалась. Он стал припоминать, не падал ли. Во рту был вкус прогорклого сыра. Повернувшись, он увидел тело англичанина, повисшее на стуле, и вид его поразил Фельзена. Он поднялся было, чтобы проверить, что с ним, но заметил окровавленную грудь и валяющийся рядом на земле пистолет. Как это могло произойти?

Дождь лил стеной. Фельзен, пошатываясь, вылез из ямы и подставил руки под дождь. Отпрянул назад, споткнувшись о распростертое тело спящего Абрантеша. У того руки и рубашка были испачканы красным, красные пятна были и на плечах. Дождь тоже был кроваво-красным. Фельзен стал расшвыривать камни, чтобы убраться подальше от входа в штольню. От его крика Абрантеш проснулся и тоже высунул руку под дождь.

— Такое и раньше бывало, — сказал он и вытер руку о штаны. — Мне отец рассказывал. Это пыль из пустыни. Ничего страшного.

Тело англичанина они запихнули в багажник и отправились домой к Абрантешу. Выгрузили тело во дворе. Фельзен отогнал машину назад в старый рудник, как можно глубже. Из-за грозы стемнело рано. Когда он выключил фары, вокруг стало черным-черно. Сжав руль, он прислонился к нему лбом. Ему припомнился звон разбитого стекла, когда бутылку багасо грохнули об стену штольни. Горлышко бутылки стало примитивным оружием. Как такое могло произойти?

Абрантеш стоял по пояс в яме во дворе. Девушка следила за ним. Она была грузной, беременной, видимо на середине срока. Налив Фельзену стакан прохладного белого вина, она удалилась в дом.

— Мои поздравления, — сказал Фельзен, возвращаясь к обычной жизни.

Абрантеш не понял, о чем это он. Фельзен кивком указал на дом.

— Хорошо бы это был мальчик, — сказал Абрантеш.

— А не слишком она молода, чтобы рожать?

— Тем вернее, что будет мальчик.

— Не знал такого.

— Так сеньора Сантуш говорит. Наша местная гадалка.

Абрантеш копал, не вынимая изо рта папиросы.

— А сколько ей?

— Да не знаю.

Девушка опять вышла во двор, на этот раз с маслинами, сыром и мясом. Все это она поставила на стол рядом с вином.

— Тебе сколько лет? — спросил ее Абрантеш.

— Не знаю.

Закопав труп, они пошли спать. Фельзена мучили сновидения. Проснулся он от рези в мочевом пузыре. На неверных ногах проковылял по дому во двор, чтобы облегчиться, по пути слыша хрюканье и сопение Абрантеша и тихое постанывание девушки. Фельзен вышел во двор, а оттуда — на улицу, где воздух был свеж, земля густо пахла после дождя. Он пустил длинную струю, и ему стало так больно, что слезы покатились по лицу. Все эта проклятая шлюха в Гуарде. Это из-за нее такое мучение.

12

16 декабря 1941 года, казармы СС, Унтер-ден-Айхен.

Берлин, Лихтерфельде.

— Итак, — сказал группенфюрер Лерер, суммируя итоги вольфрамовой кампании в присутствии бригаденфюреров Ханке, Фишера и Вольфа, — мы имеем двести двадцать тонн здесь, в Германии, триста тонн — в пути, еще сто семьдесят пять тонн — в акциях в Португалии. По моим подсчетам, это составляет две тысячи шестьсот семьдесят пять тонн, что на триста двадцать пять тонн меньше запланированных трех тысяч тонн в год.

Четверо других мужчин хранили молчание. Фельзен курил в кресле, на три метра отставленном от стола Лерера.

— Наша разведка в Лиссабоне сообщает, что англичане экспортировали три тысячи восемьсот пятьдесят тонн.

— Возможно, вы не имеете представления о Бералтском руднике, — сказал Фельзен. — Это грандиозное предприятие…

— Разведка доносит также, что тысяча триста тонн из них — это так называемый «свободный» вольфрам, то есть вольфрам, не охваченный контрактами. Как мне кажется, это те тысяча триста тонн, которые и должны были прибыть в Германию. Одному богу известно, — продолжал Лерер, роясь в бумагах на столе, — каких сумасшедших денег это нам стоило…

— Шестьсот шестьдесят тысяч эскудо за тонну, — произнес Фельзен.

— Такая цифра мне ни о чем не говорит.

— Шесть тысяч фунтов за тонну, — сказал Вольф.

— Именно, — сказал Лерер. — Огромные деньги.

— В Испании товар этот идет по семь тысяч за тонну и даже больше, да и перевезти через границу легче легкого, — сказал Фельзен. — В таких условиях убеждать людей продавать крайне трудно. Англичане ушли с рынка в октябре, и вы сами видели, что цена упала на четверть. Теперь же они вернулись.

— Но это не должно мешать нашим закупкам.

— Нам следует мириться с тем фактом, что, едва появившись на рынке, англичане будут тут же обеспечены контрактами. Убедить продавать нам невозможно — ни деньги, ни страх тут влияния не оказывают.

— Страх?

— В Вейре мы ведем настоящую войну. Просто она не так широко освещается прессой, как война в России.

— Одеяла, — подал голос Ханке, автоматически отреагировав на упоминание России.

— Не сейчас, Ханке, — сказал Лерер.

— Возможно, вам будет приятно узнать, — сказал Фельзен, — что англичане за свой вольфрам платят больше. Салазар ввел в октябре экспортную пошлину в семьсот фунтов за тонну. Весь английский экспорт переправляется морем, и в портах им приходится декларировать каждый килограмм. Я же переправил морем более трехсот тонн бесплатно.

— Контрабандой? — спросил Фишер. — Пограничные формальности — вещь трудная и долгая. Мы отдаем себе отчет в том, что Салазар хочет сократить производство вольфрама. Огромный приток денег в страну его тревожит… инфляция и тому подобное.

— Вот почему он и ввел экспортную пошлину, — сказал Фельзен. — И организовал специальный отдел, который должен заниматься закупкой вольфрама и жести и…

— Да, да, все это нам известно, — сказал Ханке, — нашему представительству в Лиссабоне теперь следует убедить Салазара, что Германия заслуживает большей доли вольфрама, нежели Англия.

— Я буду продолжать закупать вольфрам и контрабандой переправлять его в Германию, но впредь значительное количество тонн придется оговаривать с властями в Лиссабоне, а не на месте, в Бейре. А это потребует времени и…

— Почему?

— Спросите у Позера. Он считает Салазара хитрецом, в коварстве едва ли уступающим Наполеону.

— А что же нужно этому Салазару? — спросил Вольф.

— Золото. Сырье. И чтобы все было тихо и спокойно.

— Золото у нас есть. К тому же мы, возможно, получим хорошую сталь. А если Салазару это не по вкусу, то мы можем его крепко обидеть.

— Каким образом? — спросил Фельзен.

— В октябре мы потопили «Корте Реаль». Помните, Фишер? Так почему бы нам не торпедировать и еще что-нибудь подобное.

— О, понятно, — встрепенулся Фишер, задумавшийся о чем-то глубоко личном.

— Ну а теперь… насчет одеял, Ханке, — сказал Лерер.

Совещание и последовавший за ним ужин затянулись до одиннадцати часов вечера. Лерер провожал Фельзена к ожидавшей его машине. Он был игрив, пьян и опасен.

— Американцы тоже теперь не стоят в стороне, Фельзен. Как вам это нравится? — Он хлопнул в ладони. — Но ливерная колбаса даст сто очков вперед!

Фельзен никак не отреагировал, и Лерер сам зашелся в хохоте.

Машина медленно, как крот, ползла к его берлинской квартире. На совещании Фельзен промолчал, но названные цифры его озаботили. Он знал, что на намеченные три тысячи тонн выйти не удалось, но также знал, что недостача составляет менее трехсот двадцати пяти тонн, упомянутых на совещании. Должно быть, произошла какая-то ошибка с подсчетом акций в Португалии. Он в три затяжки выкурил папиросу, размышляя об этом.

У дома он вышел около двенадцати. Подождал, пока машина отъедет, после чего отправился в клуб Эвы на Курфюрстендамм.

Он занял маленький столик на одного в нише, откуда была хорошо видна дверь служебного кабинета Эвы. На эстраде пела девушка с черными как смоль волосами и очень белыми голыми руками. Пела она плохо, но это ей прощалось за длинные, стройные, обтянутые нейлоном ноги. Фельзен заказал коньяк и оглядел всех женщин в зале. Эвы среди них не было. К его столу подошла девушка и спросила, не скучает ли он и не надо ли составить ему компанию. У нее была мальчишеская фигура — узкие бедра, поджарый зад. Он лишь молча покачал головой, и девушка, пожав костлявыми плечами, отошла.

Фельзен достал папиросы, выронил серебряный портсигар и, наклонившись, стал шарить рукой под столиком. И почувствовал чью-то руку. Он вынырнул из-под стола. Эва. Закуривает его папиросу. Закурила, поднесла огонек к его папиросе, потерла портсигар о платье.

— Я подумала, уж не ты ли это, — сказала она. — Все не привыкну к твоей форме. Я мужчин в форме вообще не различаю. Можно немного посидеть с тобой?

Она скрестила ноги под столом, и колени их соприкоснулись. Пульс у обоих участился, время потекло вспять, возвратив воспоминания.

— Что это с тобой? — спросила она. Отдавая ему портсигар, она коснулась его руки. Все те же знакомые волоски — густые, жесткие, как свиная щетина. — Ты утратил берлинскую бледность.

— А ты по-прежнему бледная.

— С недавних пор вообще прозрачная, — сказала она. — Это все голод и страх.

— Страха в тебе не чувствуется.

— Единственное, почему сегодня здесь собрался народ, — это низкая облачность. А бывают вечера, когда, кроме меня и девушек, вообще никого нет. А все наши заморские друзья, сбрасывающие нам с самолетов рождественские подарки.

— Похудели твои девицы, — сказал Фельзен, отводя взгляд от ее тонкой руки.

— Как и я, — сказала она, согнув руку, на которой обозначились вены.

Он вертел в руках рюмку. Как начать? Девяти месяцев вдали от Берлина оказалось достаточно, чтобы он утратил лоск, защитную оболочку цинизма и остроумия, с которыми берлинец идет по жизни.

— Я видел тебя в Берне, — сказал он, не поднимая глаз от пепельницы.

— Я никогда не была в Берне, — сказала она, — должно быть, ты…

— Я видел тебя там в клубе… еще в феврале.

— Но, Клаус… я и в Швейцарии-то никогда не бывала.

— Я видел тебя с ним.

Он сидел не шевелясь, глядя на нее пристальным взглядом голодного волка. Она выдержала его взгляд. Освещенная сзади, ее голова в облачке папиросного дыма казалась окруженной ореолом. Отпираться она не стала.

— Ты так переменился, — сказала она и отпила глоток из его рюмки.

— Много времени проводил на воздухе.

— Мы все переменились, — сказала она, отодвигая колено от его ноги. — Люди стали жестче.

— Все мы иногда делаем вещи не очень нам приятные, — сказал он. — Но выход все-таки всегда есть.

— Только выбор есть не всегда.

— Да, — сказал он, и его словно ожгло воспоминание об июльском эпизоде в заброшенной штольне. Выбор, конечно, был, но, с другой стороны, его и не было.

— Что это с тобой, Клаус? — сказала она, и интонация, с какой это было сказано, заставила его вздрогнуть.

— Есть вещи, которые нелегко объяснить.

— Вот это верно, — отозвалась она.

Девушка, которая уже подходила к его столику, сейчас приблизилась к Эве.

— Никто не хочет, чтобы я подсела, — сказала она.

— Сядь к Клаусу, — сказала Эва. — Он хочет, чтобы ты к нему села.

Обе взглянули на него. Он кивком указал на пустой стул. Девушка уселась, довольная. Перегнувшись через стол, Эва приблизилась к нему щекой.

— Приятно было немножко поболтать с тобой, — сказала она.

Духами от нее не пахло, и оставила она после себя лишь свое теплое дыхание.

— Меня зовут Трудль, — представилась девушка.

— Да мы уже знакомы, — сказал он, вертя в руках рюмку. Он поднес ее к губам в том месте, где к ней прикасались губы Эвы. Она пользовалась все той же помадой.

Трудль он отвез к себе на квартиру. Она болтала не закрывая рта — и за себя, и за него. Повесив шинель и налив себе выпить, он вдруг обнаружил, что она исчезла. У него как гора с плеч свалилась, но лишь до тех пор, пока она не окликнула его из спальни. Он велел ей вернуться в гостиную.

— Мне холодно, — сказала она.

Голая, она шла на цыпочках по паркету. На тонких ногах ее явственно проступали вены. Свисали пустые, как мешочки, груди со сморщенными сосками. Она ежилась, прикрывая их руками. Он снял гимнастерку, спустил с плеч подтяжки. Она дрожала, прижимая к подбородку кулачки. В зеркале двери он видел ее со спины — тощий зад, торчащие кости таза. Почувствовав, как гаснет все его воодушевление, он велел ей погладить его по ширинке. Ее зубы выбивали дробь. Его пенис не реагировал.

— Ты замерзла, иди в постель, — сказал он.

— Нет, — возразила она. — Я хочу тут.

— Иди в постель, — сказал он уже резче, и она повиновалась.

Сидя в темноте, он пил агуарденте, припасенное на Рождество. Вкус был омерзительный. Он вновь и вновь крутил в голове встречу с Эвой, ища, к чему бы придраться. Придраться было не к чему. На рассвете он решил, что в Берлине теперь его ничто не держит и ближайшим же рейсом он может возвращаться в Лиссабон.

На следующий день он вылетел обратно через Рим и в Лиссабоне успел только переговорить с Позером, сообщившим ему, что происходит что-то нехорошее. Что именно, он пока не знал — его люди только еще пытались это выведать, но Салазар явно был недоволен.

— Он пускает пену, — сказал Позер, со вкусом выговаривая слова. — Бесится от ярости. И союзнички уже это пронюхали… Аккурат к нашим переговорам с концерном!

Фельзен отправился в Бейру и 19 декабря провел в Гуарде в обществе бухгалтера. В ходе маленькой инспекции подведомственной ему территории морозным ветреным утром за три дня до Рождества он появился в Амендуа. Абрантеша не было. Застал он лишь старуху с ее мужем, отцом Абрантеша. Тот сидел, как и всегда зимой, у очага, и глаза его слезились от дыма. Здесь же была и девушка со своим четырехмесячным сынком Педру. Фельзен спросил у нее, где ее муж, чем, казалось, смутил ее, хотя теперь, успев привыкнуть к нему, она почти не смущалась в его обществе. На пальце у нее не было кольца. Значит, замужем за Абрантешем она не была.

Фельзен погладил покрытую легким пушком голову младенца — голова эта была как раз в размер его ладони. Девушка предложила принести ему поесть и выпить и посадила ребенка себе на бедро.

— Я подержу его, — вызвался Фельзен.

Она колебалась, вглядываясь своими зеленоватыми глазами в лицо немца. Потом передала ему ребенка и удалилась на кухню. Девичьи формы она утратила. Грудь расплылась, а бедра под длинной, до щиколоток, юбкой подрагивали при ходьбе. Обернувшись и заметив, какими глазами он на нее смотрит, она слегка улыбнулась. Он пощекотал ребенка. Педру заулыбался, и на Фельзена глянула точная копия Абрантеша без зубов.

Девушка принесла ему вино и колбасу. Он отдал ей ребенка, моментально потянувшегося к ее груди.

— Он что, на своих землях? — спросил Фельзен.

Он подумал, что Абрантеш, учтя, что цена вольфрама находится на пике, решил наведаться на свои двадцать гектаров, чтобы подхлестнуть там работы.

— Он уехал утром. А куда — не сказал, — отвечала девушка.

— Вернуться-то обещал?

Она пожала плечами: Абрантеш не имел привычки разговаривать со своими женщинами.

Фельзен выпил два стакана красного вина, заел его двумя ломтями колбасы и вышел на утренний холод. Доехал до соседней долины, где нашел проводника, обещавшего довести его до участка Абрантеша.

Фельзен оказался прав: работа кипела, но Абрантеша и здесь не было. На участке он заметил дом, выстроенный из гранита, под шиферной крышей. Полкрыши обвалилось, и цельные куски шифера лежали сложенные на земле, обломки же были свалены в кучу. Перед домом на ветру на ржавой жаровне что-то стряпала, помешивая в кастрюле, женщина — грязная, осунувшаяся, с впалыми от отсутствия зубов щеками.

В другой части дома виднелась покосившаяся дверь. За ней была жилая часть дома — с прикрытым каким-то тряпьем тюфяком и облупленными глиняными горшками. В доме пахло сыростью и мочой. Под тряпьем дрожало от холода чье-то маленькое тельце.

В дом заглянул один из крестьян Абрантеша — житель Амендуа — и оторопел при виде Фельзена. Он снял шляпу и, войдя, поклонился. Фельзен осведомился у него об Абрантеше.

— Его здесь нет, — отвечал крестьянин, потупившись.

— А другие? Где они? Почему не здесь?

Ответа не последовало.

— А кто эти люди, которые расположились здесь, на земле сеньора Абрантеша?

Женщина оставила свое варево и, шамкая, стала невнятно говорить что-то крестьянину по-португальски. Говорила она довольно долго, жестикулируя деревянной ложкой.

— Что она говорит?

— Пустяки, — отвечал крестьянин.

Женщина что-то сердито бросила ему. Крестьянин отвел глаза. Тогда Фельзен обратил свой вопрос непосредственно к ней. В ответ она разразилась длинной речью, которую крестьянин прервал, коротко бросив:

— Она жена сеньора Абрантеша.

— Так это их ребенок здесь?

Крестьянин, поманив Фельзена, повел его прочь от старой ведьмы на задний дворик, где тот увидел три поросших травой и никак не помеченных холмика.

— Вот дети сеньора Абрантеша, — сказал крестьянин. — Слабые легкие.

— А ребенок в доме тоже его?

Крестьянин кивнул.

— Эти все девочки?

Он кивнул опять.

— Так где же сеньор Абрантеш?

— В Испании, — отвечал крестьянин, не отводя глаз от могильных холмиков.

Крестьянина звали Алвару Фортеш. Фельзен посадил его рядом с шофером, и они отправились на границу в Вилар-Формозу. Фельзен пил агуарденте из фляжки и просматривал сделанные им расчеты: 28 тонн из Пенамакора, 30 тонн — из Каштелейру, 17 тонн принесло Барку, 34 тонны — Иданья-а-Нова. И все это не было переправлено, почему и образовалась недостача в 109 тонн в поставках из Португалии.

На границе он выпил с начальником таможни, любезно сообщившим ему, что в последний месяц британцы отслеживали все немецкие грузы, переправляемые через границу, и ходят даже слухи, что Лиссабон собирается заморозить поставки. Фельзен подарил таможеннику бутылку коньяку и спросил об Абрантеше. Начальник не видел его вот уже неделю.

Под моросящим дождем они направились к югу от границы в Алдея-да-Понту, а оттуда — в Алдея-ду-Бишпу и Фойуш, где низкие, патрулируемые одними только рысями холмы простираются по обе стороны границы. Здесь обитал контрабандист, который должен был на мулах переправлять грузы в случае, если доктор Салазар всерьез вознамерился бы ставить Фельзену палки в колеса.

— Ты переходил когда-нибудь испанскую границу? — спросил Фельзен Алвару Фортеша, обращаясь к его затылку.

Ответа не последовало.

— Ты слышал вопрос?

— Да, сеньор Фельзен.

— Так переправлялся раньше через границу или нет?

Опять молчание.

— Когда это было в первый раз?

Ответом было отсутствие ответа. Чем больше забирали они к югу, подгоняемые крепчавшим ветром, тем острее чувствовал Фельзен запах недостающих тонн. Они проехали по деревне к дому и конюшням владельца мулов. Горная цепь скрылась, затянутая низкими облаками.

У дома владельца мулов Фельзен полез в багажник и вытащил оттуда металлическую шкатулку. Достал «Вальтер Р-48», зарядил его и велел Алвару Фортешу выйти из машины. Они прошли к задам сложенной из гранита хижины, к конюшням. В углу двора находился сарай, запертый на замок. Мулов видно не было. Алвару Фортеш семенил рядом походкой человека, у которого переполнен мочевой пузырь.

Фельзен громко забарабанил в заднюю дверь дома. Никакого ответа. Он заставил Алвару Фортеша колотить и колотить не переставая, и тогда изнутри дома послышалось старческое:

— Calma, calma, ja vou![17]

Старик открыл дверь. На фоне косых струй дождя стоял, заложив руки за спину, немец в толстом кожаном пальто. Старик понял, что попал в беду, еще прежде, чем немец ткнул ему в лицо пистолетом.

— Мулов нет, — сказал Фельзен.

— Они в поле, работают.

— Кто с ними?

— Мой сын.

— А еще кто?

Старик метнул взгляд на Алвару Фортеша, но тот не пришел ему на помощь.

— Ключ от сарая у тебя?

— Там пусто.

Фельзен поднял ствол к самым глазам старика, чтобы он ощутил запах смазки и увидел темную узкую щель, через которую прощаются с этой жизнью. Старик достал ключ. Они прошли по лужам двора, открыли замок, сдернули цепочку. Алвару Фортеш распахнул двери. Сарай был пуст. Фельзен присел на корточки и вжал палец в сухой грунт пола. На коже, когда он поднял палец, остались тонкие черные крупинки. Он встал.

— На колени, вы, оба! — приказал он и приставил ствол к шишке на затылке старика. — Кто с твоим сыном и мулами?

— Сеньор Абрантеш.

— Чем они заняты?

— Переправляют вольфрам в Испанию.

— Где берут вольфрам?

— На складе в Навашфриаше.

Он прижал дуло пистолета к голове Алвару Фортеша.

— Что они делают с вольфрамом?

— Он продает его.

— Кому?

— Тому, кто хорошо платит.

— Англичанам продавал?

Молчание. Струи дождя секли двор и крышу дома.

— Продавал он его англичанам?

— Я не знаю, кому он продавал. Сеньор Абрантеш о таких вещах не рассказывает.

Фельзен опять подступил к старику:

— Когда он вернется?

— Послезавтра.

— Ты ему расскажешь, что я здесь был?

— Нет, сеньор, не расскажу… если вы этого не хотите.

— Я этого не хочу, — сказал Фельзен. — А если расскажешь, я опять приду и убью тебя собственными руками.

И чтобы продемонстрировать всю серьезность намерения, он пустил очередь над самым ухом старика, чем оглушил его на целую неделю вперед. Пуля срикошетила от шифера и гранитных глыб сарая. Алвару Фортеш, зажав руками уши, метнулся в сторону и упал. Фельзен схватил его за шиворот и выпихнул во двор.

Они вернулись к машине. Фельзен потягивал из своей фляжки. Алвару Фортеш только дрожал и обливался потом, мокрые волосы его налипли на совершенно белый лоб.

Фельзен приказал шоферу везти их обратно в Амендуа. Ветер, разгоняя дождевые тучи, шелестел кронами дубов и каштанов, но косые струи дождя по-прежнему били в гранитные стены домов.

Фельзен поймал себя на том, что вместо вольфрама и Абрантеша думает о Эве. Еще совсем недавно он, как культурный человек, проводил вечера, сидя с дамой в берлинском клубе. Но она лгала ему. И изменяла. Однако тогда он оказался не в состоянии вызвать в себе ярость. Но здесь, в этом пустынном, обдуваемом ветрами месте среди россыпей камней и хаоса громоздящихся скал, в нем проснулся зверь, и только это помогало ему выжить. С него слетела оболочка цивилизованности, обнажив первобытную сущность.

Теперь он собирался убить Жоакина Абрантеша.

В Амендуа они прибыли уже затемно. Девушка и родители Абрантеша ужинали. Фельзен присоединился к ним. Дождь прекратился, но ветер все еще задувал, шелестя шифером на крыше. Старик не желал есть. Его жена подносила еду к самому его рту, но он отворачивался. Тогда она, поев сама, вытерла своему престарелому мужу глаза и уложила его в постель. Девушка осталась прислуживать Фельзену. Сесть с ним за стол она отказалась. Он осведомился о младенце. Тот спал. Девушка предложила Фельзену яблок, но он больше налегал на тушеное мясо и слушал шелест ее юбок, когда она вертелась вокруг него, подавая на стол еду. Фельзен вспоминал хрюканье и всхрапывание Абрантеша, когда тот лежал с девушкой, и тоненькие свистящие звуки, какие при этом издавала она.

Он ел, а она глядела на него. Он не мешал ей это делать. Даже спиной он чувствовал ее взгляды и понимал, что она не спускает с него глаз. Он интриговал ее. Он попросил кофе, которого до приезда этого немца они в доме не держали. Выпил кофе, потом плеснул в оставшуюся гущу агуарденте и вылакал и это. Пожелал ей спокойной ночи. Она принесла ему горячих углей, чтобы в холодном флигеле, который он занимал, было не так промозгло. Обычно в этом помещении через двор они хранили сено для скотины.

Он лег и при свете фонаря стал курить папиросу за папиросой. По прошествии часа встал и пересек двор. Он вошел к девушке, которая спала за занавеской. Когда он поставил на пол фонарь, девушка, ойкнув, проснулась. Он зажал ей рот рукой и сорвал с нее одеяло. За ее спиной примостился ребенок. Он отодвинул мальчика и, перекатив ее на спину, придавил ей руки и стал шарить рукой по ее ногам в шерстяных чулках. Ее ляжки были плотно сжаты. Он просунул руку между ними и кулаком раздвинул ей ноги. Спустил до колен ее трусы и расстегнулся сам. Его удивила легкость, с какой он овладел ею, глядя прямо ей в глаза в неверном свете стоявшего на полу фонаря. Он действовал неспешно и мягко, учитывая присутствие в постели ребенка. Спустя несколько минут она закрыла глаза. Он отнял руку от ее рта. Теперь она дрожала и выгибалась под ним. Он ускорил темп. Глаза ее широко раскрылись, и он кончил в нее и потом еще долго оставался в ней, сотрясаясь дрожью и постепенно успокаиваясь.

На следующий день она подала ему завтрак. Все было как обычно, только глядела она теперь на него прямо, без стеснения.

Весь день он провел на воздухе, следя за погрузкой вольфрама в вагонетки, и возвратился в дом Абрантеша уже в сумерки. После ужина престарелая чета отправилась спать. Девушка осталась за столом с Фельзеном. Никакого разговора между ними не было. Потом он встал, чтобы идти спать. Она дала ему плошку углей. Он спросил, как ее зовут, и она ответила: «Мария».

Через час она пришла к нему. На этот раз, когда ребенка в постели с ними не было, он мог действовать решительнее, но того тихого посвистывания, которое она издавала с Абрантешем, он от нее не добился.

Утром, одевшись, он проверил свой «Вальтер Р-48» и сунул его за пояс. На полу сохла грязь от ее следов.

За завтраком он попросил ее убрать в его комнате и сел в полумраке главного дома, слушая шум дождя и дожидаясь Абрантеша.

13

Суббота, 13 июня 199…

Кашкайш.

Португалия.

Мы с Карлушем стояли возле многоквартирного дома, где жил бывший любовник жены адвоката. Дом был новенький, выкрашенный в отвратительный желтый цвет, с видом на железную дорогу и море за нею. Он высился над Маржинал с ее супермаркетом. Жилище не роскошное, но далеко превосходящее возможности простого полицейского. Возле дома на огороженном цепью участке балюстрады был припаркован новенький джип, кажется «ранглер» или что-то вроде этого, с хромированной решеткой радиатора и полированным корпусом. Только хороший джип мог выдержать неровные дороги Кашкайша. Под домом был небольшой гараж, где стояли серебристый БМВ и черный мотоцикл «Кавасаки-900». Весь этот транспорт принадлежал Паулу Бранку, обитателю многоквартирного дома. Агент по продаже как раз приоткрывал ногой щель в двери, мороча голову паре молодоженов, собравшихся уходить. Пройдя мимо этой группы, мы поднялись в пентхаус.

Паулу Бранку мы подняли с постели. К двери он подошел в шортах и с явными следами недавних любовных утех, хотя партнершу его мы не увидели, если не считать выпроставшейся из-под простыни смуглой руки и коричневой ступни, свесившейся с кровати. Он был красив той банальной красотой, которой могут похвастаться сотни мужчин — зачесанные назад черные волосы, темно-карие глаза, твердый подбородок, накачанное тело. Держался он с любезной уверенностью, которую утратил, едва увидев наши документы.

Мы прошли в огромную гостиную с большим, от пола до потолка, окном в эркере и чудесным видом из него. Сели за стол, на котором были разбросаны фотографии и лежали четыре ярких навороченных мобильника.

— Вы знакомы с сеньорой Терезой Оливейрой? — спросил я.

Он нахмурился.

— Это жена доктора Акилину Диаша Оливейры, адвоката. У них дом здесь, в Кашкайше, — напомнил я ему.

— Да, мы знакомы.

— Каким образом?

— В прошлом году я продал им компьютер.

— Вы занимаетесь торговлей компьютерами?

— Раньше занимался. Теперь работаю на Экспо. Большинство оборудования поставил туда я.

— Это то барахло, что не работало? — поспешил подковырнуть его Карлуш.

— У нас были сложности с установкой.

— Но деньги вы, однако, получили?

На фотографиях на столе был запечатлен сельский дом — судя по местности, в Алентежу: вокруг пробковые дубы и оливковые деревья. Еще одна примета роскоши.

— Это тоже ваш? — спросил Карлуш.

Он кивнул.

— Нам известно, что вы находились в связи с женой адвоката. Когда это имело место?

Он кинул взгляд через плечо на дверь спальни и чуть приоткрыл ее.

— В мае, — сказал он. — По-моему, это был май прошлого года. Можно мне кофе выпить? Хотите?

— Мы ненадолго вас задержим, — сказал я. — Зачем вы вступили в связь с Терезой Оливейрой?

— Что за странный вопрос!

— Простейший, по-моему, — заметил Карлуш.

Он наклонился через стол, изображая доверительность.

— Ей был нужен секс. Она сказала, что ее старичок больше на это не способен.

— Где это произошло?

— В обычном месте, — отвечал он; убедившись, что мы не налоговики, он приободрился, и к нему отчасти вернулось нахальство.

— Место?

Он улыбнулся Карлушу любезнейшей из своих фальшивых улыбок.

— В их лиссабонском доме.

— А здесь?

— Раз или два по пятницам, когда я возвращался домой пораньше, она приезжала и сюда, но чаще всего это бывало в Лиссабоне. Я выезжал по звонкам к клиентам и заскакивал к ней.

— Ну а дочь? — спросил я. — Катарина?

Он бросил на меня взгляд человека, чей парашют не раскрылся.

— Дочь? — удивленно переспросил он.

— Ее звали Катариной.

— Звали?

— Так я выразился.

— Но, послушайте… С Катариной я не виделся вот уже… уже…

— Продолжайте. В течение какого времени?

Он судорожно сглотнул и взъерошил свою стильную прическу.

— Мы слышали, вы и с ней спали, — сказал я. — Когда это было в последний раз?

Хлопнув себя по ляжкам, он вскочил и, выкрикнув что-то нечленораздельное, забегал по комнате, размахивая руками. Мы стремительно превращались в героев мыльной оперы.

— Сядьте, сеньор Бранку, — сказал я, поднимаясь и указывая ему на стул.

Он замер. Дверь в спальню щелкнула, закрывшись. Находившаяся там девушка, возможно, искала свое белье. Паулу Бранку сел и сжал ладонями голову, не желая больше слушать.

— Я требую адвоката, — сказал он.

— Но в вашем распоряжении имеется телефон одного адвоката здесь, в Кашкайше! — с наигранной беспечностью бросил Карлуш.

— Мы не собираемся инкриминировать вам сексуальный контакт с несовершеннолетней или, как это чаще именуется, совращение малолетней, сеньор Бранку, — сказал я. — Но вот если вы ее убили, это дело другое. Тогда действительно вам может понадобиться адвокат.

— Я убил? — возмутился он. — Я не убивал! Я не видел ее вот уж…

— Когда вы видели ее в последний раз?

— Несколько месяцев назад.

— При каких обстоятельствах?

— В их лиссабонском доме.

— Я спрашиваю, при каких обстоятельствах, сеньор Бранку, а не где именно.

— Я выходил из спальни…

— Чьей спальни?

— Спальни ее матери. Спальни Терезы. А она стояла в коридоре.

— В котором часу это было?

— Час был обеденный. В июне… нет, в июле прошлого года.

— И что было потом?

— Я не… у нее были туфли в руках, и она спустилась по лестнице. Я пошел к выходу. Оглянулся, не видит ли мать, и пошел за ней. На улице мы опять встретились. Она обувалась.

— Она сказала вам что-нибудь?

— Велела мне прийти в следующую пятницу в это же время.

— И вы согласились на такое предложение четырнадцатилетней девочки?

— Четырнадцатилетней? Нет, нет, не может быть! Она сказала…

— Не тяните и пожалейте наше время, Паулу, — сказал я. — Расскажите все до конца.

— В следующую пятницу я приехал. Терезы дома не было. По пятницам она уезжает в Кашкайш.

— Мы это знаем.

— Я переспал с ней, — сказал он и пожал плечами.

— В материнской постели?

Он почесал за ухом и кивнул.

— Что еще было?

— Она взяла у меня пять тысяч эскудо.

— И вы дали?

— Я не знал, как к этому отнестись. Не знал, как она себя поведет.

— Не говорите ерунды, — сказал я. — По сравнению с ней вы взрослый мужчина.

— И зачем вообще вам было приезжать? — спросил Карлуш.

Паулу пожирал меня глазами, как школьник, испрашивающий позволения встать.

— Выкладывайте, — сказал я. — Мы это выдержим.

— Меня это будоражило, — признался он. — Сама возможность спать с матерью и дочерью в одной и той же…

— Должно быть, это и впрямь волнует кровь, — сказал я. — Так сколько раз это имело место, прежде чем Тереза все узнала?

— Три раза. А на четвертый вошла Тереза.

— Этот раз чем-то отличался от других?

Он посмотрел на меня глазами шестилетнего ребенка и нервно хихикнул.

— Черт! — воскликнул он и потер себе переносицу. — Действительно отличался. В тот раз Катарине, похоже, впервые было приятно.

— Значит, в остальные дни она не удосуживалась притворяться? — спросил Карлуш.

Паулу уперся глазами в стол и не желал поднимать взгляда.

— Она кричала, а потом улыбнулась. Но не мне. Она смотрела мимо меня, куда-то за мою спину. Я обернулся, и там в дверях стояла Тереза.

— И как она себя повела?

— Я соскочил с кровати. Катарина поднялась, села, даже не сдвинув ног. И опять улыбнулась. Тереза бросилась к ней и отвесила ей пощечину, громкую, как винтовочный выстрел, ей-богу.

— Катарина что-нибудь сказала в свое оправдание?

— Очень по-детски сказала: «Прости меня, мама!»

— А вы?

— Вылетел оттуда, стремглав бросился вниз по лестнице.

— И больше с Терезой не виделись?

— Нет.

— А с Катариной?

Он опять покосился на дверь в спальню и тихо сказал:

— Она появлялась у меня несколько раз. В последний раз это было… в марте. Да, в марте, через два дня после моего дня рождения, а он у меня семнадцатого.

— Она приезжала ради секса?

— Ну не для разговоров же!

— И вы не разговаривали?

— Входя, она сразу же раздевалась.

— Вам не казалось, что она была после дозы?

— Не исключено. — Он втянул голову в плечи.

— Она брала у вас деньги?

— Да, пока я не спрятал от нее бумажник.

— Она рассердилась?

— Она ничего не сказала.

— Сколько раз она появлялась здесь?

— Десять или двенадцать.

— А почему она не приходила к вам после девятнадцатого марта?

— Она приходила, просто я ее не пустил.

Он кивком указал на дверь в спальню.

Вскоре после этого мы вышли и стали ждатьв машине. Через несколько минут из дома вышла его подружка. Проковыляла по балюстраде на высоченных каблуках — слишком поспешно для своих недлинных ног. Карлуш кивнул, довольный, что девушка, как и он, теперь знала цену этому Паулу Бранку.

— Этот парень, — сказал он, — настоящий novo rico.[18]

Мы подъехали к дому адвоката. Мне надо было задать еще несколько вопросов Терезе, но доктор Оливейра допустил нас к ней не сразу, а лишь когда она сама пригласила нас войти.

У нее была походка старухи, а речь замедленная и нечеткая.

— В тот день, когда вы застали Катарину в постели с Паулу Бранку, зачем вы вернулись в Лиссабон?

— Не помню.

— Разве вы уже не в Кашкайше находились?

— Да, в Кашкайше.

— Должно быть, что-то важное заставило вас проделать такой путь — из Кашкайша в Лиссабон.

На это она ничего не сказала. Я извинился и встал, чтобы уйти. Лицо ее вытянулось. Под глазами обозначились мешки, которых раньше я не замечал.

— Я вернулась, — сказала она таким слабым голосом, что я еле мог различить слова, — потому что Катарина позвонила мне. Она сказала, что сильно поранилась в школе.

Мы все обменялись взглядами. Она развела руками — дескать, вот как в жизни бывает.

— Вот так у нас с Катариной все и кончилось, — сказала она.

На второе кольцо вокруг Лиссабона мы выехали в молчании. Я был благодарен Карлушу за это. К чему задавать вопросы, на которые ни он, ни я не могли ответить? Он смотрел по сторонам. Совсем другой человек, не похожий на того дерзкого малого, каким он был на берегу и в доме у Паулу Бранку. Я почему-то подумал, что вряд ли у него много друзей.

Мне было грустно при мысли о разладе в семье Оливейры. Семья — главная и самая устойчивая португальская традиция. Наш оплот. Единственное, что не дает нам увязнуть в грязи. Нигде в Европе так не ценят семью, как у нас в Португалии. И это вовсе не пережиток и не лозунг салазаровской пропаганды. Неужели и семья дала трещину?

Мы направлялись к Одивелашу — большому жилому массиву на северной окраине Лиссабона. Обогнули очередную современную достопримечательность города — крупнейший в Европе торговый центр «Коломбу», расположенный напротив другой, более старой — стадиона «Бенфика», находящегося на грани банкротства. Мы кружили в районе второго кольца, то удаляясь от него, то вновь въезжая на трассу, взбираясь все выше. С вершины холма открывался чудный вид на Одивелаш — двадцать квадратных километров ветшающих высотных коробок, опутанных, как всклокоченными волосами, паутиной телевизионных антенн. Вид удивительный, раздолье для строителей. Все это было возведено за считаные недели — тонкостенные бетонные коробки, никаких излишеств, — летом здесь было жарко, как в аду, зимой — холодно. Мне всегда тяжело дышалось в этих домах, воздух там был сперт и несвеж.

Мы поднялись на четвертый этаж бетонной коробки. Эта была построена одной из первых. Лифт не работал. Плитки пола потрескались и вываливались, на стенах виднелись следы протечек. На всех этажах гремели телевизоры и пахло едой. Стайка ребятишек, отделившись от стены, шмыгнула мимо.

Мы постучали в хлипкую дверь, за которой рассчитывали найти ведущего гитариста группы, с которой выступала Катарина. Открывший нам дверь мужчина был худ. Его усики казались плохо наклеенными и были такими же жидкими, как и его темные волосы. На нем была алая рубашка с короткими рукавами, расстегнутая до самого пупа. Двумя желтыми от никотина пальцами он теребил волосы на груди. Он сразу смекнул, что мы из полиции.

— Валентин Матеуш Алмейда дома? — спросил я.

Не говоря ни слова, он повернулся и пошел. Мы последовали за ним по узкому коридору. На ходу он стукнул в какую-то дверь.

— Валентин, — крикнул он, — полиция!

Вслед за ним мы прошли в кухню, где толстая женщина с вытравленными перекисью волосами и в очень тесной юбке бирюзового цвета убирала со стола остатки обеда. Она спросила мужчину, кто стучал. Он объяснил, и она подобралась, втянув живот. Мы еще раз постучали в дверь Валентина. В доме воняло жареной рыбой.

Валентин пригласил нас войти, но глаз не поднял, продолжая сидеть на кровати и играть на вынутой из розетки электрогитаре. У него была густая грива волос. Одет он был в футболку и джинсы. Тощий, с оливковой кожей, большими темными глазами и худыми впалыми щеками. Карлуш прикрыл дверь узкой, как пенал, комнаты, где стояли только кровать и стол, но книжных полок не было. Книги кипами громоздились на полу. Некоторые из них были на английском и французском.

— Ваш отец не очень-то интересуется вашими визитерами.

— Потому что никакой он мне не отец и даже не отчим. Просто очередной сожитель матери, очередной кретин, с которым ей не так одиноко… и, будьте уверены, ей я все это высказал.

— Что высказали?

— Что лучше уж жить одной, чем с таким клещом. Но как только она избавляется от одного, тут же к ней присасывается другой. Уж таковы они, эти клещи и те, кем они кормятся.

— Вы изучаете зоологию?

— Психологию, — сказал он. — А от зоологии никуда не денешься. Не дает о себе забыть.

— Вы знакомы с девушкой по имени Катарина Соуза Оливейра?

— Знаком, — отвечал он, вновь принимаясь перебирать струны гитары.

— Она скончалась — убита.

Его пальцы замерли на струнах. Взяв гитару за деку, он прислонил ее к изножью кровати. Подобравшись, он обдумывал новость, по-видимому его поразившую.

— Я не знал.

— Мы восстанавливаем последние двадцать четыре часа ее жизни.

— Я ее не видел, — поспешно проговорил он.

— Все двадцать четыре часа?

— Да.

— А когда вы ее видели в последний раз?

— В среду вечером.

— При каких обстоятельствах?

— Группа собралась обсудить предстоящее в конце недели выступление и репетиции в пятницу и субботу.

— Но пятница была вчера, — сказал Карлуш.

— Спасибо, что напомнили. В Одивелаше что один день, что другой — все одинаковы, — сказал он. — Но в среду мы поцапались, репетиций не было, ну и выступления, естественно, тоже.

— Из-за чего же вы поцапались?

— Творческие разногласия, — сказал он. — Тереза, клавишница… ее трахает один саксофонист, вот она и вбила себе в голову, что нам позарез нужен саксофонист. А я предложил…

— Не задвигать солистку? — встрял Карлуш.

Валентин повернулся ко мне — узнать мое мнение.

— Тут я вам не помощник, — сказал я. — Что было после «Пинк Флойд», мне неведомо.

— Насколько творческими были ваши разногласия? — поинтересовался Карлуш.

— Это ваш первый разумный вопрос, и на него вы сами в состоянии ответить.

— Ну а что такое Бруну, на чем он играет?

— На бас-гитаре.

— Были вы либо Бруну в каких-то отношениях с Катариной?

— Отношениях?

— Ну, трахали вы ее? — спросил Карлуш, на ходу усваивая непривычную лексику.

— У нас уговор — на работе всякие там шуры-муры запрещаются.

— Так что шансов у саксофониста было не много?

— Думаю, и без того у него их было кот наплакал.

— Ну а ваше собрание? Где оно происходило?

— В баре «Тока». Что в Байру-Алту.

— И после этого вы с ней не виделись — ни в четверг, ни в пятницу?

— Да.

— Вы в курсе, чем она занималась вчера?

— Полагаю, была в школе. Разве не так?

— А вы чем занимались?

— Сидел в Национальной библиотеке… весь день… до семи или половины восьмого.

Я дал ему визитку и попросил позвонить мне, если он что-нибудь вспомнит. Когда мы выходили, из кухни в коридор выглянула мать Валентина. Я вежливо попрощался с ней, но рядом с нами моментально очутился выросший как из-под земли «Клещ».

— Где был вчера Валентин? — спросил я.

— Дома его не было весь день и, считай, полночи, если не больше, — сказал он. — Часа в три появился.

Вид у женщины был мрачный, несмотря на яркую косметику, которую она только что наложила. Клещ, похоже, был бы рад, если б мы тут же на месте арестовали парня. Выйдя, мы прошли к раскалившейся от зноя машине. Я закурил, но после двух затяжек загасил сигарету.

— Он соврал, — сказал Карлуш. — Он с ней виделся.

— По-моему, стоит побеседовать с клавишницей, — сказал я, трогаясь.

— А что, обед нам не положен?

— Английский завтрак.

— Звучит не слишком обнадеживающе.

— Для вашего слуха. Вы же португалец.

— Мне говорили… — Он осекся.

— Что же именно вам говорили?

— Говорили, что вы были женаты на англичанке.

— На ваш взгляд, это имеет какое-то значение?

— Думаю… Я удивился, когда вы в разговоре упомянули «Пинк Флойд».

— В семидесятых я жил в Англии.

Он кивнул.

— Ну, и что еще вам говорили? — спросил я, удивленный: оказывается, мне за спиной перемывали косточки.

— Говорили, что вы… ну, не как все.

— Почему, по-вашему, вас ко мне прикомандировали? Не из желания ли согнать в одно место всех чудаков и тех, кто с приветом, и разом от них избавиться?

— И вовсе я не с приветом!

— А всего лишь зануда? Еще бы! Португалец, не принимающий участия в разговорах о бабах, машинах и футболе! Что после этого они должны были подумать о вас?

— Что я хороший спортсмен.

— У них и без вас сыгранная команда.

— Что у меня нет денег на машину.

— Нет, не в этом дело.

— Я работал в гараже, но разбираюсь только в старых неходовых моделях, таких как «альфа-ромео».

— Ну а как насчет баб?

— Подружки у меня нет.

— Вы голубой?

На этот вопрос он отреагировал так, словно я пырнул его ножом.

— Нет, — отвечал он, смертельно обиженный.

— Ну а если и были бы, тоже ведь небось мне не признались бы, правда?

— Но я не голубой!

— По-вашему, кто-нибудь из наших коллег-полицейских ведет подобные беседы?

Он отвернулся к окну.

— Вот почему они и соединили нас, — сказал я. — Оба мы здесь чужаки. И оба с приветом.

14

Суббота, 13 июня 199…

Телейраш, Лиссабон.

Португалия.

Мы пообедали bifanas, сандвичами с горячими ломтиками свинины, — эдакая англо-португальская разновидность обеда. Я постарался вернуть себе расположение Карлуша и развеять его обиду. Мы заказали кофе, и я безропотно отдал ему свой сахар. Он расспрашивал меня о жене, чего никто другой никогда не делал. Интересовался, каково это, быть женатым на англичанке.

— Вы имеете в виду, в чем было наше различие?

Он пожал плечами, словно сам не зная, что он имел в виду.

— Единственное, из-за чего мы ссорились, — это воспитание нашей дочери Оливии. Из-за этого между нами происходили настоящие баталии. И с моими родителями она из-за этого тоже воевала. Различие традиций. Вам должно быть известно, как с этим обстоит дело в Португалии.

— Нас в детстве нещадно балуют.

— И обожают сверх меры. Возможно, так проявляется романтический взгляд на детство, представление о нем как о золотой поре, которую ничем нельзя омрачать, — сказал я, вспоминая давние наши споры. — Мы холим и лелеем наших детей, всячески показываем им, что они наше сокровище и дар свыше. И тем самым прививаем им убеждение в их исключительности. Тем не менее вырастают они по большей части уверенными в себе и счастливыми. Англичане же на этот счет другого мнения. Они более прагматичны и не проявляют к детям снисходительности. Во всяком случае, моя жена ее не проявляла.

— И какой она выросла… ваша Оливия? — спросил он с запинкой.

— Как выяснилось, английское воспитание пошло ей на пользу. Ей шестнадцать лет, но тянет она на все двадцать. Она в состоянии заботиться обо мне. Она и заботилась, что помогло ей справиться с собственными трудностями. И социально она хорошо адаптирована. Способна самостоятельно преодолевать жизненные сложности. Прекрасно шьет. Шитьем увлекалась жена. Бывало, они с женой по целым дням рукодельничали и болтали. Но, на мой взгляд, безоблачным такое детство не назовешь. Иной раз это выводило меня из себя. Когда Оливия была совсем маленькой, жена отказывалась ее слушать, если та говорила то, что жена считала чепухой. С обычной детской чепухой дочка отправлялась ко мне… И знаете, это сказывается и по сей день. У нее выработалась потребность постоянно самоутверждаться, и если уж говорить, то интересно. Но ведь трудно постоянно соответствовать выработанным самой высоким стандартам. Однако мне лучше заткнуться, не то вам придется до самого вечера сидеть здесь и слушать мои разглагольствования.

— А как ваша жена относилась к португальцам?

— С симпатией. Почти всегда.

— А вы высказывали ей свое мнение?

— Насчет того, что мы не очень-то любим друг друга? Она это знала. Но надо сказать, что англичане друг к другу относятся и того хуже. Португальцы, по крайней мере, так она говорила, не презирают иностранцев, как англичане. А еще она говорила, что я предубежден против своих соотечественников, потому что постоянно общаюсь с проходимцами и убийцами.

— Но не могла же она симпатизировать всем португальцам!

— Она не любила бюрократов-чиновников. Но я объяснял ей, что корни этого восходят еще к инквизиции.

— Однако было же что-то, что ей в португальцах не нравилось? Что-то особо ей неприятное.

— Неточность в программах телепередач.

— Бросьте. Она же не была дурой.

— Она ненавидела португальских автомобилистов. Особенно тех, кто подрезал женщин за рулем. Она говорила, что только это делает ей понятным слово «мачо». Она всегда была уверена, что погибнет в автокатастрофе. Так оно и произошло.

Воцарилось молчание, но Карлуш и тут не угомонился:

— Нет, наверняка было что-то важнее.

— Она говорила, что самый верный способ оказаться задавленной — это встрять между португальцем и его стремлением пообедать.

— Ну, к нашему с вами обеду это не относится. Впрочем, чего не съешь с голодухи… Ну а еще?

Похоже, пытать меня Карлуша заставляли какие-то собственные комплексы.

— Она считала, что нам недостает веры в собственные силы.

— Вот!

— Еще вопросы будут?

Их не было.

Клавишница Тереза Карвалью жила с родителями в Телейраше, районе, расположенном неподалеку от Одивелаша, но далеко превосходящем последний по части комфортабельности и зажиточности его обитателей.

Здесь селятся те, кто в достаточной мере оброс жирком. Особняки, пастельные краски, охранные системы, закрытые парковки, тарелки спутникового телевидения, теннисные корты; десять минут езды до аэропорта, пять — до футбольного стадиона и «Коломбу». Несмотря на наличие всех современных средств связи, здесь царила мертвая тишина и казалось, что шагаешь по кладбищу между роскошными склепами.

Семья Карвалью обитала в пентхаусе. Лифт был в исправности. Анголка-горничная заставила нас ждать, пока сеньор Карвалью проверял наши удостоверения, после чего она провела нас к нему в кабинет. Он сидел за столом, сцепив волосатые руки и положив локти на стол. На нем была красная рубашка поло, и густая поросль лезла из ворота. Голова была совершенно лысой, коричневой, как орех, а усы такими густыми, что подравнивать их ему, должно быть, приходилось особыми инструментами. Глядел он исподлобья, набычившись. Точь-в-точь бык, спину которого пронзили шестью бандерильями. Горничная закрыла дверь, щелкнув замком так тихо, словно этого угрюмого быка мог разъярить даже малейший шум.

— О чем вы собираетесь говорить с моей дочерью? — спросил он.

— Это не первый случай визитов полицейских в ваш дом, — сказал я. — У вашей дочери уже были неприятности с полицией, не так ли?

— Никаких неприятностей у нее не было, что не помешало полицейским попытаться ей их доставить.

— Мы занимаемся убийствами, а не наркотиками.

— А, так вы в курсе.

— Чистая догадка, — заметил я. — О чем они ее спрашивали?

— Об изготовлении и распространении.

— Чего?

— Экстези, — сказал он. — Был задержан ее преподаватель химии в университете. Чтобы облегчить свою участь, он назвал несколько имен. В том числе и моей дочери.

Я объяснил ему суть дела, и раздражение его мало-помалу начало ослабевать. Он пошел за дочерью, а я позвонил на мобильник Фернанде Рамалью. Вразрез с ее увлечением марафонским бегом заключения она выдавала со скоростью спринтера.

— По интересующей вас проблеме, — сказала она, — могу сообщить, что смерть наступила между шестью и шестью тридцатью вечера в пятницу. В результате асфиксии, вызванной давлением больших пальцев на дыхательное горло (следы ногтей на шее отсутствуют). Кроме того, имел место удар в затылок — единичный и очень тяжелым предметом. Предположительно нечто вроде кувалды. Задушена она была уже в бессознательном состоянии. Свидетельств серьезного сопротивления я не обнаружила — ссадин на теле нет, если не считать ссадины на лбу от удара о сосновый ствол. В ране найдены частички коры. Под ногтями чисто. Обращают на себя внимание следы сексуального контакта, как обычного, так и анального. Были использованы презервативы, следы семенной жидкости отсутствуют, но в анусе наличествуют следы лубриканта на водной основе, а воспаленный сфинктер заставляет предположить, что ранее аналогичным сексом она не занималась. Теперь о крови. Группа крови у нее редкая — четвертая, резус отрицательный, в крови наличествует незначительное количество метилендиоксиметамфетамина, известного также как экстези. К тому же она курила канабис, и имеются следы кофеина.

— А что в желудке?

— Она не обедала.

— И это все?

— Даже такой скоростной анализ вас и то не устраивает!

— Вы же отлично знаете, Фернанда, как мы ценим вашу работу, — заверил я ее.

Она повесила трубку.

У Терезы Карвалью были длинные лиловые волосы, а краска на веках, помада и лак на ногтях фиолетового цвета. Одета она была в черную куртку, черную мини-юбку, черные колготки и лиловые, по щиколотку, «мартенсы». Усевшись в кресло в углу кабинета, она положила ногу на ногу. Сеньор Карвалью вышел, и мы остались в тишине, нарушаемой только чавканьем Терезы — она жевала жвачку.

Звуков шагов сеньора Карвалью от двери слышно не было. На нас Тереза не глядела, а уперла взгляд в одну точку над головой Карлуша. Приоткрыв дверь, я сказал сеньору Карвалью, что поговорю с ним позже. Он удалился, как медведь в берлогу. Когда я вновь уселся на место, то заметил, что в глазах Терезы промелькнуло нечто похожее на доверие.

— Из того, что будет здесь сказано, ничего не выйдет за пределы этой комнаты, — заверил я ее.

— Папа говорит, что вы из отдела убийств. Я никого не убивала, так что волноваться мне нечего, — сказала она и выдула пузырь из жвачки.

— Общались вы с кем-либо из группы после вашей размолвки в среду вечером? — спросил я.

Такое начало означало большую осведомленность, и по ее бегающим глазам я понял, что она это уловила.

— Нет, не общалась. С чего бы?

— И Катарину вы в последний раз видели в среду?

— Да, в среду. А что, с ней что-то произошло?

— Почему вы так решили?

— С ней что угодно могло произойти.

— Почему? — спросил Карлуш.

— А на вид сама невинность. Правда?

— Вы говорите так, потому что она голубоглазая блондинка?

Девушка опять щелкнула жвачкой и задрала одну обутую в «мартене» ногу на перекладину кресла.

— Продолжайте, Тереза, — сказал я. — Расскажите нам, что вы думаете о Катарине.

— Что головой она здорово ушибленная.

— В каком смысле? Ненормальная, тупая или слишком нервная?

— Ей ведь еще и шестнадцати нет, так?

— Так.

— Может быть, вам и попадались тридцатилетние шлюхи с ее опытом, мне же как-то…

— Надеюсь, что это не наговоры, Тереза.

— Так мальчишки говорят. Сходите сами в кампус, порасспрашивайте.

— Вы ее не любили.

— Да, не любила.

— Вы ей завидовали?

— Завидовала?

— К примеру, ее голосу.

Тереза фыркнула.

— Или успеху у мальчиков?

— Я уже сказала, что она просто шлюха, и больше ничего.

— Ну а Бруну и Валентин?

— Что — Бруну и Валентин?

— Ответьте на вопрос, — сказал Карлуш.

— Не слышу вопроса.

— Давайте-ка лучше о группе, — сказал я, пытаясь утихомирить Карлуша, который, судя по всему, опять закипал. — Расскажите о вашем конфликте.

— Мне перестала нравиться музыка, которую мы играем.

— Я имел в виду, как происходила ссора. Повздорили и разошлись? Или кто-то объединился против кого-то?

— Не знаю, чем все это закончилось. У меня было свидание в Байру-Алту.

— Не с саксофонистом ли, случайно? — спросил я, и она оторопела.

— Нет, не с ним, — сказала она так тихо, что нам пришлось податься вперед, чтобы расслышать.

— Чем еще он занимается, кроме саксофона?

Она не ответила. Лишь сунула палец в рот и закусила ноготь.

— Этот саксофонист… не он ли читает вам в университете лекции по химии?

Она кивнула. В лиловом глазу показалась крупная слеза. Она принялась внимательно изучать свою коленку.

— Разве не с ним вы были в тот вечер, когда произошла ссора в группе?

Она мотнула лиловой гривой волос.

— И вы его не видели? — спросил я.

Она прикрыла веки, и крупная фиолетовая слеза скатилась по ее щеке.

— Может быть, тем же вечером позже вы видели его с Катариной Оливейрой?

— Она украла его! — выпалила девушка и шмыгнула носом. — Украла у меня!

— И потому в отдел по борьбе с наркотиками поступил звонок, что университетский преподаватель химии производит и распространяет экс-тези?

Вскочив, она схватила с отцовского стола бумажные салфетки. Лицо у нее было в слезах, как после побоев.

— Где вы были вчера вечером?

— В «Алфаме» на празднике.

— Как долго?

— Почти весь день я провела дома, занималась, а потом часов в семь за мной заехали друзья.

Я велел ей записать имена этих друзей и их телефоны.

— А вы так и не сказали мне, что произошло с Катариной, — сказала она.

— Вчера вечером она была убита.

— Но я ее и пальцем не трогала! — поспешно сказала она. Авторучка застыла в ее руке.

— Как вы думаете, Валентин либо Бруну находились с ней в сексуальной связи?

— Валентин, тот точно был. Ведь это он нашел ее. А Бруну не был. Боялся Валентина.

— Как это «нашел»?

— Услышал ее пение и притащил в группу.

— А почему вы думаете, что у них были сексуальные отношения?

— Ну, это в духе Катарины.

— Но вы же ничего такого не видели, правда?

Она подняла глаза.

— Нет, — сказала она. — Ничего такого я не видела.

Мы поднялись, чтобы уйти.

— Вы ведь не расскажете полицейским в отделе наркотиков, что это я звонила? — спросила она.

— Если ваш преподаватель невиновен, то скажу.

Она только покачала головой.

— Ну а вы сами? Невиновны?

— Они пытаются доказать, что я помогала ему в изготовлении, но это не так.

— А распространяли?

— Нет, — сказала она и поджала губы.

— В день гибели у Катарины в крови были следы экстези.

— Я тут ни при чем. Я ей ничего не давала.

— Ну а Валентин и Бруну?

— Нет, — сказала она резко, решительно.

Явно ложь.

Я пристально посмотрел ей в глаза, и она не выдержала — отвела взгляд. Она лихорадочно соображала, как поправить ситуацию, как понравиться мне. Малопривлекательная девушка. И к тому же лгунья.

— Чтобы понять Катарину, — сказала она, — надо было слышать ее голос. В нем было столько боли.

Мы ехали по пустынным улицам Лиссабона в первый по-настоящему знойный летний день. С запруженной, как обычно, толпами народа Кампу-Гранде мы спустились от Салданьи к гигантской развязке у Маркеш-де-Помбал и въехали на безмолвную, жарившуюся на солнце Ларгу-ду-Рату.

— Ну и дрянная же девчонка эта Карвалью, — процедил сквозь зубы Карлуш, так, словно рот его был полон гвоздей. — Такие, как она, только зря небо коптят — ноль без палочки, а туда же! Строит из себя, а сама выросла на всех этих ублюдочных салазаровских лозунгах и ни шагу от них не отступит! Привыкла получать что хочет, а если не удается, пускай и другие не имеют. Доносит на всех, спасая собственную шкуру. Врет и не краснеет. И все время начеку, чтобы сказать то, что вам хочется услышать. Льет грязь на своего преподавателя, обливает помоями Катарину, а потом вдруг — здрасте пожалуйста! — и он пропищал: — «Чтобы понять Катарину, надо было слышать ее голос. В нем было столько боли». Можете быть уверены, что не сама она это придумала. Ха! Все они одним миром мазаны!

— Кто «все»?

— Эти буржуазные девчонки. Ничего своего — все заемное! Пустышки! Дырки от бублика!

— Что ж, и Катарина, по-вашему, дырка от бублика?

— Да нет, похоже, внутри у нее было побольше, чем у всех у них, вместе взятых, вот они и спешат полить ее грязью, расписывают, какая она была шлюха. Только пока что из всех ее знакомых мы ни одного хоть сколько-нибудь стоящего не видели.

— Что укрепляет вас в желании найти ее убийцу?

— Конечно. А что, это возбраняется?

— Нет, просто спросил.

— Если она была такой же пустышкой, как эта Тереза Карвалью…

— Вот интересно: как вы относитесь к чернокожим? — перебил я его.

Он бросил на меня взгляд, пытаясь понять подоплеку вопроса.

— Я не имею расовых предрассудков, если вы про это спрашиваете.

— А если бы у вас была дочь и она вдруг захотела выйти замуж за черного?

— Возможно, мне следует вам задать этот вопрос.

— Я не был бы в восторге, — сказал я. — Ну, вот вы меня и уличили.

— Да, добрый старый расист-полицейский.

— Что вовсе не означает, будто я считаю всех чернокожих преступниками, — сказал я. — Я жил в Африке, знаком с африканцами, и многие из них мне нравятся. Но дело в том, что у нас полно людей, зараженных расизмом. Я не хотел бы, чтобы моя дочь почувствовала это на себе, если этого можно избежать.

Мимо промелькнула темная зелень парка Жардин-да-Эштрела. Казалось, там царит сонная прохлада. Возле Базилики я круто взял вверх и стал подниматься в Лапу. Этот район, принадлежащий иностранным посольствам, — тихая гавань богатства над доками и причалами Алькантары, — возможно, был спроектирован так специально, чтобы богачи могли видеть, откуда плывут к ним денежки. Мы припарковались на центральной площади возле многоквартирного дома вблизи старого, полуразрушенного паласиу, обнесенного лесами и с табличкой разрешения на проведение строительных работ.

Мы позвонили. Никто не ответил. Садовник подстригал росшие по обеим сторонам ограды кусты.

— Это дворец Ду-Конде-душ-Оливайш, — сказал я Карлушу. — Сколько я себя помню, он заперт и в руинах.

— Но сейчас, похоже, его восстанавливают.

Я окликнул садовника, смуглого старика, похожего на старого мула. Он прервал работу и, привалившись к ограде, вынул изо рта давно погасшую сигарету.

— Здесь бордель будет, — сказал он.

— Серьезно?

— Знаете, что требуется для хорошего борделя?

— Наверно, хорошие девочки.

— Чтоб комнат было побольше. Это здание как раз подходящее, — сказал он и захохотал хрипло, как астматик. Потом вытер лицо грязным носовым платком. — Да нет, шучу. Это будет еще один закрытый клуб для богатеев, которые не очень-то знают, как по-другому потратить свои денежки, на что им раскошелиться, из-под матраса заначку вытащить!

Карлуш одобрительно хмыкнул и вновь дернул звонок. Ответа не было. Садовник прикурил свою сигарету.

— В войну здесь нацисты жили, — сказал он. — А потом, когда их разбили, здание перешло американцам.

— Слишком оно велико для клуба.

— Люди-то они серьезные, эти богатеи. Так, по крайней мере, они про себя говорят.

И тут на звонок ответили. Очень тихо. Женский голос звучал так слабо и прерывисто, что трудно было разобрать слова. После пятого нашего объяснения она нас впустила. Мы поднялись по лестнице на второй этаж. У двери нас встретила женщина в толстой зеленой кофте и твидовой юбке. Она уже успела забыть, кто мы такие, и после повторного объяснения сказала, что полицию не вызывала и в доме у нее все в порядке. И стала закрывать дверь трясущейся от болезни Паркинсона рукой.

— Ничего страшного, мама, — произнес голос из-за ее спины. — Они приехали поговорить со мной. Не надо волноваться.

— Я зачем-то отослала горничную… вот вечно все приходят в ее отсутствие, и мне надо вставать и отвечать на звонки, а я плохо слышу через этот…

— Ничего, мама. Горничная скоро вернется.

Мы прошли в гостиную вслед за женщиной, которая прошаркала туда, опираясь на руку сына. Стены от пола до потолка были в книжных полках, просветы же в основном заняты картинами — живописью, акварелями, карандашными рисунками. Парень усадил женщину у стола, на котором стояли большое зеркало и графин с чем-то, похожим на темный портвейн, и провел нас в другую комнату.

Одет он был в футболку и джинсы. У него были длинные прямые волосы с пробором посередине и унылое, невыразительное, как бы застывшее лицо. Говорил он, почти не открывая рта. В этой комнате на стенах висели рисунки и наброски, ни один из которых не был заключен в рамку.

— Кто ж тут у вас художник? — спросил Карлуш.

— У мамы была галерея… это все, что осталось от собрания.

— У нее больной вид.

— Она и больна.

— Вас предупредил Валентин?

— Он позвонил.

— Когда ты в последний раз трахался с Катариной? — спросил я, и Карлуш вздрогнул, как будто вопрос был обращен к нему.

Бруну отшатнулся и нервно поправил волосы.

— Что? — переспросил он, приоткрыв рот чуть пошире, наподобие щели в раковине моллюска.

— Ты слышал.

— Я вовсе не…

— Так утверждает Тереза Карвалью. Что с ней трахались ты, Валентин и половина университета.

Он выглядел как раздавленный паук. Если Валентин и подготовил его к чему-то, то явно не к этому. Парень проглотил комок в горле.

— Что там велел тебе сказать Валентин, мы слушать не собираемся, — предупредил я. — Речь идет об убийстве, и, если через две секунды я пойму, что ты врешь и чинишь препятствия следствию, я на все выходные запру тебя в обезьяннике. Тебе приходилось бывать там раньше?

— Нет.

— Знаешь, кто там сидит?

Ответа не было.

— Сутенеры, проститутки, наркоманы, алкоголики, карманники — словом, мразь всех мастей, которую слишком опасно оставлять на свободе. Дневной свет туда не проникает. Воздух спертый. Кормят помоями. Я это тебе устрою, Бруну. А за твоей матерью приглядит горничная, так что я не постесняюсь это сделать. Поэтому забудь про Валентина и выложи нам все как есть.

Стоя возле окна, он повернулся в сторону Тежу, видимой за деревьями. Похоже, долго размышлять он не собирался.

— В пятницу днем, — сказал он в стекло.

— Где?

— В пансионе «Нуну». Это возле Праса-да-Алегрия, в том районе.

— Когда?

— Между часом и двумя.

— Наркотики присутствовали?

Бруну отлепился от окна, сел на кровать. Он сидел согнувшись, уперев локти в колени, и говорил, глядя в пол:

— Мы приняли по таблетке экстези и выкурили косячок.

— Кто принес?

Он не ответил.

— За хранение и распространение мы никого привлекать не будем, — сказал я. — Мне просто надо составить полную картину. Я желаю знать все детали, представлять себе каждую минуту того дня так же ясно, как будто пережил это сам. Может, это была Тереза Карвалью?

— Валентин, — сказал он.

— Там был и Валентин? — спросил Карлуш.

Глядя в окно, парень кивнул.

— Так вы трахали ее вдвоем?

Бруну сжал рукой лоб, словно пытаясь выдавить оттуда воспоминание.

— Как это было?

— Валентин сказал, что с ней это можно.

— И так и оказалось?

Он развел руками, плечи его передернулись.

— Так кто же из вас трахнул ее сзади? — спросил я.

Он закашлялся, не то всхлипнув, не то рыгнув, обхватил голову руками и застыл, скрючившись, словно в ожидании авиакатастрофы.

15

Суббота, 13 июня 199…

Одивелаш, Лиссабон, Португалия.

Я высадил Карлуша с Бруну возле полицейского участка на Руа-Гомеш-Фрейре, чтобы Карлуш мог записать его показания, и поехал назад в Одивелаш за Валентином.

В доме и теперь гремели телевизоры и магнитофоны, стены так раскалились, как будто у здания поднялась температура.

Клещ открыл дверь и, ни слова не говоря, повернулся и пошел прочь. По пути он, также мимоходом, стукнул в комнату Валентина и удалился в кухню, где занялся бутылкой «сагреша».

— Полиция! — возгласил он поверх горлышка бутылки.

В дверях показалась мать Валентина. Я забарабанил в фанерную дверь и барабанил, пока Валентин рывком не распахнул ее.

— Собирайся, едем, — сказал я. — Вещи тебе не понадобятся.

— Куда это вы его увозите? — всполошилась мать.

— В город.

— Что он натворил? — Отскочив, как мячик, от дверного косяка, она ринулась за мной по коридору.

Клещ остался в кухне. Он прихлебывал пиво, покручивая свои жидкие усики, и, казалось, наслаждался происходящим.

— Он поможет нам в расследовании убийства одной девушки.

— Убийства? — воскликнула она, порываясь обнять сына, как если бы уже прозвучал приговор.

— Пошли, — сказал он и повернулся к ней спиной.

Мы сели в машину. Всю дорогу, пока мы по жуткому солнцепеку добирались до города, Валентин, высунув локоть, барабанил пальцами по кузову, — исполнял соло ударника.

— А где твой отец? — спросил я.

— Смылся давным-давно. Я и не помню его совсем.

— Сколько тебе тогда было?

— Слишком мало, чтобы запомнить.

— Ты, должно быть, хорошо учился, если поступил в университет.

— Видели бы вы, какие олухи туда поступают.

— Как ты относишься к матери?

— Она моя мать. Этим все сказано.

— Сколько ей лет?

— А сколько дадите?

— Не знаю. Трудно сказать.

— Из-за всей этой косметики, что ли?

— Ее сожитель выглядит моложе.

— Ей тридцать семь. Устраивает?

— А тебя он?

Он прекратил барабанить по крыше.

— Где это они вас откопали? — недоуменно спросил он. — Такое чудо-юдо?

— Просто в моем окружении редко кто проявляет интерес к людям. В этом смысле я один из немногих… Что не означает, что я всегда любезен со всеми. А теперь все-таки ответь, что ты думаешь о матери.

— Что за бред… — процедил он сквозь зубы.

— Ты же психологию изучаешь в университете.

Он вздохнул, как человек, испытывающий невыносимую скуку:

— Я думаю, что моя мать прекрасный человек с твердыми моральными устоями и этическими принципами, в основном направленными на…

— Спасибо, на этот вопрос ты ответил, — сказал я. — А теперь скажи: подружка на данный момент у тебя имеется?

— Нет.

— А были?

— Иногда. Временами.

— Что тебя в них привлекало?

— Вы что, в «Космополитен» подвизаетесь в свободное от работы время?

— Отвечай, или получишь локтем в ухо.

— Вообще-то это я их привлекал, а не они меня.

— Ты обладаешь таким магнетизмом?

— Я просто говорю что есть. Никогда не ухаживал за девушками, они сами ко мне липли.

— Какого рода девушки?

— Разные. Из среднего класса, из обеспеченных семей, желавшие попробовать что-то новенькое, те, что хотели парня покруче, чем эти их набитые дураки, педрилы с мобильниками, которые никогда не звонят.

— Но ты был им не по зубам — характер слишком многогранный. Нет, не то слово. Слишком причудливый.

— Да они и не люди вовсе, инспектор. Так, малые дети во взрослых костюмах.

— А Катарина… что она, тоже такая же?

Он кивнул и ухмыльнулся, словно заметил крючок, на который я собирался его поймать.

— Вы, похоже, забываете, что Катарина никогда не была моей подружкой.

— Но тебя она заинтересовала? — сказал я. — Ведь это ты нашел ее.

— Нашел?

— Услышал, как она поет. Привел в группу. Это ты ее преследовал, не она — тебя.

— Но это еще не значит, что она была…

— Что она была не такой, как все, правда ведь?

Он опять забарабанил по кузову.

У входа в полицейский участок у меня состоялась небольшая перепалка с дежурным, моим хорошим знакомым, отказывавшимся признать меня, пока я не показал ему удостоверение с фотографией, на которой я запечатлен с бородой. Похоже, меня перестают узнавать…

Оставив Валентина в приемной, я поднялся наверх к себе в кабинет, где молча сидели Бруну с Карлушем. Я прочел запись показаний и велел Бруну подписать их.

— Условились ли Валентин и Катарина встретиться в пятницу после занятий?

— Она по пятницам всегда уезжала в Кашкайш.

— Ты видел Валентина в пятницу вечером?

— Да. Мы встретились в Алькантаре часов около десяти.

— Что он делал между двумя и десятью часами?

— Не знаю.

— Чувствовалось ли в нем что-то необычное, когда вы встретились? Какое-то волнение?

— Нет.

— Тереза говорит, что Катарина переспала со всем университетом. Это правда?

— На то, что говорит Тереза, полагаться нельзя. Источник ненадежный.

— Она говорит, что в среду вечером, после ссоры в вашей группе, видела Катарину с ее преподавателем по химии.

— Вот уж не знаю.

— А куда ты сам отправился после той ссоры?

— Домой. И допоздна писал реферат, который надо было сдать в четверг утром.

— А Валентин с Катариной?

— Я оставил их в баре «Тока» в Байру-Алту.

Мы вышли на лестницу, и я сказал ему, что через пять минут он может отправляться домой. После чего мы с Карлушем повезли Валентина в пансион «Нуну» на Руа-да-Глория — узкой улочке, ведущей с Праса-да-Алегрия к фуникулеру от Рештаурадореш до Байру-Алту. В это время дня проституток на улице почти не было. А те, что постарше и поплоше, сидели по барам за кофе, поглядывая оттуда через стекло. В зеркальце заднего вида отражалось лицо Валентина — уверенное, с твердыми чертами.

Конторка портье находилась на третьем этаже четырехэтажного здания девятнадцатого века, с фасадом, облицованным плиткой, и балкончиком на втором этаже. Широкая деревянная лестница была грязной и обшарпанной. За конторкой стоял мужчина и читал газету. Лампа над его седой головой освещала на стене паутину и въевшуюся грязь. Мужчина был небрит и рассеянно курил. Судя по складкам обвисшей кожи в вырезе рубашки, некогда он был толстяком, но потом резко похудел.

По взгляду, который он бросил на нас, было видно, что он догадался, кто мы — двое полицейских и подозреваемый. Он выпрямился, потом почесал пальцем щетину под нижней губой; дым сигареты заставлял его прищуривать один глаз. Лицо у него было серым, как будто на нем оставила след какая-то прежняя грязная работа, возможно в шахте.

— Вы Нуну? — спросил я.

— Он умер.

— А вас как зовут?

— Жорже.

— Вы здесь заправляете?

Не вынимая изо рта сигареты, он кивнул.

— Я знаю, кто вы, — сказал он.

— Значит, предъявлять вам удостоверение нет нужды.

— И все же лишним не будет.

Мы достали наши документы, и он долго изучал их, не беря, однако, в руки.

— Вам без бороды лучше, — сказал он мне.

— Узнаете этого парня? — спросил я.

Взгляд у Жорже стал сонным, как у удава, заглотавшего лошадь, копыта которой застряли у него в желудке. Он затянулся несколько раз, поморщившись, раздавил окурок и выставил нам на обозрение ряд желтых зубов с кусочками застрявшей между ними пищи.

— Вы хотите сказать, что он бывал здесь раньше, и, видимо, мне надо согласиться с этим, но… — Он не докончил фразы и, достав регистрационный журнал, пролистал пустые страницы.

— Возможно, вам стоит вытащить журнал «Комнат на час».

— Но если они заняты…

— Мы хотим посмотреть комнату наверху. Они все свободны?

— Если заперты, значит, заняты.

— У вас что, дел невпроворот? — сказал я, и Жорже призадумался. — Я желаю осмотреть все комнаты, как запертые, так и незапертые.

Он подтянул брюки и вылез из-за конторки. На нем были шлепанцы. Я проследовал за его серыми заскорузлыми пятками на верхний этаж.

— Сколько у вас тут комнат?

— Четыре, — отвечал он, на этот раз коротко, потому что, поднимаясь по лестнице, запыхался.

Наверху он долго не мог откашляться, а откашлявшись наконец, сплюнул в платок.

— Ну и что теперь? — спросил он, тыча пальцем в Валентина.

— Это не ко мне, — сказал Валентин. — Я вообще не знаю, зачем я здесь.

— Помнишь, что я пообещал тебе заехать локтем в ухо? — спросил я.

— Слыхал? — сказал Валентин, обращаясь к Жорже. — Это он угрожает.

— Тебя я не вижу, его не слышу, — сказал Жорже. — У меня уж который год как все органы отказали.

Валентин покосился на одну из дверей, и Жорже распахнул ее широким жестом лакея старой выучки.

Войдя, Валентин занял позицию подальше от меня — на другом конце кровати. Карлуш устроился на табуретке возле двери, которую поспешил прикрыть. Я вымыл руки над раковиной, поглядывая в зеркало на Валентина, и похлопал влажными ладонями по щекам, чтобы было не так жарко. Потом потряс руками в воздухе, стряхивая капли, поправил галстук и снял пиджак. В комнате было жарко, несмотря на закрытые ставни.

— Ну, давай, Валентин, выкладывай.

— Да вы же знаете, как это было.

— Итак, теперь ты вдруг вспомнил, зачем ты здесь, — сказал я. — Но мне хочется услышать все от тебя самого. Ведь устроил все это ты. Ты сказал Бруну, что с Катариной это можно, так изложи же теперь свою версию.

— Она сказала, что хочет испробовать это, но только со знакомыми парнями.

— Так и сказала? То есть предложила это она. Пятнадцатилетняя девчонка делает интересное предложение парню, которому уже двадцать один?

— Двадцать два, — уточнил он и, выждав секунды две, добавил: — Наводит на размышления, инспектор, правда?

— О том, что и твоей матери было пятнадцать, когда она родила тебя? Ну и что из того? Это же вовсе не то же самое, что троим барахтаться в одной постели. Просто юная девушка оступилась, совершила ошибку.

От парня, чья жизнь возникла по ошибке, по комнате прокатились волны злобы. Он опустил голову, но, когда поднял ее, глаза его смеялись.

— Надо думать, в наши дни девушки взрослеют быстрее, инспектор.

— У меня есть дочь… Она немногим старше Катарины.

— И вы так уж точно знаете, что замышляет ее девственная головка?

— Во всяком случае, не барахтанье втроем в одной постели!

— Должно быть, вы обсуждали с ней это, если так уж уверены.

— Лучше заткнись, — сказал я, чувствуя, что закипаю.

— Вам, по крайней мере, должно быть известно, что современные девушки вполне откровенны в своих желаниях.

— А чего они раньше, по-твоему, желали? — поспешил мне на выручку Карлуш.

— Возвышенных чувств.

— Ну а теперь?

— Теперь они знают, что можно заниматься сексом и без любви, и хотят этого секса, — сказал Валентин. — Я не такой замшелый, как выросший до революции инспектор. Меня не пичкали католицизмом и салазаровскими проповедями: дескать, семья превыше всего, она краеугольный камень и прочее, место женщины — домашний очаг, а проституток и бродяжек долой, и так далее.

— Если это попытка самооправдания, то валяй, продолжай, — сказал Карлуш.

— Никакое это не самооправдание, просто взгляд на современных девушек типа Катарины, которая не была девственницей и предложила именно то, что предложила. А кроме того, объяснение причины, по которой инспектор в этом сомневается.

— Почему молодое поколение всегда считает, что секс изобрели именно они?

— Не изобрели, но привнесли в него революционные изменения!

Я почувствовал, как за ворот мне потекла струйка пота. Валентин начал уже вызывать у меня аллергию.

— Так что же такое ты расслышал в голосе Катарины, что стал обхаживать ее?

— Талант.

— Но должно было слышаться в нем и что-то другое, если сам великолепный Валентин, избалованный вниманием липнущих к нему девушек, стал обхаживать…

— Она была голубоглазой блондинкой. Для португалки необычно. Меня это и привлекло.

Наступившая пауза длилась несколько секунд, и Валентин удивленно поднял брови.

— Я хочу, чтобы ты немного подумал, прежде чем начнешь рассказывать о том, что здесь происходило. У тебя ведь хватит на это мозгов, не так ли?

— С чего начинать?

— Когда вы приняли наркотики?

— Как только поднялись сюда. У Бруну был косячок. Мы его выкурили. У меня были таблетки. Съели по одной. Предупреждая ваш вопрос, скажу, что это был экстези.

— Где вы его раздобыли?

— Купили на улице.

— Значит, не у Терезы, — сказал я.

— Ну, я думаю, Тереза немало помогла вам в расследовании. Так что и я вправе вам про нее рассказать. Да, экстези мы взяли у Терезы.

— И как он подействовал на вас? — спросил Карлуш.

— Экстези вообще раскрепощает. Как бы усиливает любовь к тем, кого уже и так любишь.

— Ну, значит, тебя это должно было толкать на онанизм, — радостно заключил Карлуш.

— Возможно, вас это и толкнуло бы, аженте, — отрезал Валентин.

— Комната выглядит так же, как вчера? — спросил я.

— Табуретка была правее сантиметров на десять, — сказал Валентин.

Я молча закатал рукав и показал ему локоть.

— Ладно, ладно, — сказал он, поднимая вверх руки. — Кровать мы подвинули.

— Покажи-ка.

Он передвинул кровать поближе к зеркалу.

— Твоя идея?

— Она сказала, что хочет себя видеть.

— И видела?

— Себя?

— Говорила она, что это именно то, Что она хочет увидеть?

— Я же сказал.

— Верится с трудом.

Он пожал плечами.

— Продолжай.

— Мы разделись.

— Как это происходило?

— Первым делом, как хорошие добропорядочные мальчики, мы разулись.

Последнее замечание заставило Карлуша вскочить с табуретки. От ярости у него побелели губы.

— Тихо, тихо, — сказал Валентин.

— Ты раздел ее? — осведомился я.

— Пока мы двигали кровать, она уже сама разделась.

— Самостоятельная девица, однако.

— Я же сказал, что это она все затеяла, — продолжал Валентин. — Она встала на колени на середине кровати и велела Бруну тоже встать на колени перед ней, а мне — пристроиться сзади и надеть презерватив. С Бруну ей пришлось повозиться — он слишком нервничал. Ну а я надел презерватив, вот и все.

— Ты кое-что опустил.

— Не думаю.

— Смазку.

— Она в этом не нуждалась.

— По-моему, при анальном сексе это делают всегда, а эксперт сказала, что в прямой кишке у нее обнаружены следы.

— Никакого анального секса у меня с ней не было. Это не для меня.

— Бруну говорил иначе.

— Что он сказал? Расскажите, что он говорил!

Я кивнул Карлушу, и тот перелистал странички записанных показаний. Потом прочел:

— «Она трогала и сосала мой пенис, в то время как Валентин имел ее сзади. У меня же секса с ней не было — ни вагинального, ни анального, и я так и не кончил».

— Но из этого не следует, что у нас с ней был анальный секс! Этого и не было! Бруну говорит истинную правду. Я поимел ее сзади, но секс был вагинальный! Можете сколько угодно бить меня локтем в ухо, но ничего другого вы из меня не выбьете.

— Но как тогда ты объяснишь заключение эксперта?

Молчание, во время которого Валентин теребил свою гриву и тер лоб. С его лба на пол капал пот.

— Должно быть, с ней был и кто-то другой, — сказал он.

— Когда вы ушли отсюда?

— Около двух часов дня.

— Бруну утверждает, что отправился домой, а вы с Катариной пошли к фуникулеру.

— Точно.

— Куда вы пошли?

— Спустились к Авенида-да-Либердаде[19] и сели на сорок пятый автобус. На Салданье она сошла, чтобы вернуться на занятия, а я доехал до Кампу-Гранде и пошел в Национальную библиотеку.

— И сколько же ты там пробыл?

— Я ушел оттуда уже после семи. Меня там видело много народу.

— У тебя есть машина?

— Шутите, инспектор!

— А чьей-нибудь машиной ты пользоваться можешь?

— У мамашиного сожителя есть машина. Но думаете, он мне ее даст?

— Давай вернемся к первому моему вопросу: что заставило тебя пригласить Катарину в вашу группу?

— Я же ответил.

— Что в ней такого особенного, Валентин? Что в ней так тебя привлекло?

Он облизнул пересохшие губы.

— Она не производила впечатления счастливой девушки, верно?

— Счастливой?.. — протянул он иронически, как бы удивляясь самой возможности такого определения.

— Так что же тебе в ней так понравилось, Валентин? Ее беззащитность? Страдальческий вид? Приятным показалось усилить это страдание?

— Вот сейчас, мне кажется, вам самое время начать расписывать, как я ненавижу свою мать! — воскликнул он с визгливым смехом. — Неужели там, где обучают полицейских, пользуется популярностью и учение Фрейда?

— Об этом спроси-ка лучше у аженте Пинту. Я мог и подзабыть, чему учат полицейских, — слишком много лет прошло с выпуска. Да и вообще Фрейд мне ни к чему — достаточно восемнадцати лет общения с тебе подобными.

Он перевел взгляд на Карлуша:

— Ну а вы, аженте, какую нелепицу для меня припасли?

— Ты поганый парень, — сказал Карлуш, спокойно выдержав его взгляд.

— Не будь ты тем, что ты есть, — сказал я, — не стал бы ты отвечать согласием, когда пятнадцатилетняя девчонка предложила тебе секс втроем, да к тому же в извращенной форме!

— Не было никакой извращенной формы! — выкрикнул он.

— Ты бы на это не пошел. Решил бы, что девочка не в себе. Ты же учишься на психолога, в конце-то концов! Ты бы понял, что такое поведение ненормально. Не будь ты таким подонком, ты бы помог девочке. Поговорил бы с ее родителями. Нашел бы ей врача. Но это все не для тебя, Валентин, да? Ведь человек-то ты дерьмовый. Глядишь на такую вот девчонку, а сам думаешь: попользуюсь-ка я ею, втопчу ее в грязь и словлю кайф!

— И только из-за того, что я не сказал, что обожаю свою мать, делать такие выводы! Смело мыслите, инспектор, очень смело!

— Но вчерашнюю встречу ты устроил именно ради этого, правда? Чтобы опустить Катарину до собственного уровня. Теперь остается только выяснить, не возникла ли у тебя мысль сделать и следующий шаг — убить девушку.

— Ну, для этого вам еще пахать и пахать!

— Ладно, пока что проведешь выходные в обезьяннике. Посмотрим, не освежит ли это твою память. А я тем временем получу разрешение на обыск в твоей комнате.

Двумя пальцами Валентин провел себе по носу, смахивая на пол капли пота. Он покачал головой, и я понял, что заботят его не те две ночи, которые ему предстоит провести в клетке.

16

Суббота, 13 июня 199…

Пансион «Нуну», Руа-да-Глория, Лиссабон, Португалия.

За Валентином прибыла полицейская машина. С ней я отправил и Карлуша получить ордер на обыск. Жорже снял целлофановую обертку с третьей за день пачки сигарет, а я вынул фотографию Катарины.

— Вы еще не покончили с этим? — спросил он, закуривая.

— А вы что, Жорже, недавно резко похудели?

— Болел. Подозревали, что у меня рак.

— А что оказалось?

— Просто плеврит.

— Зато помогает сбросить лишний вес, правда?

— Можете со мной не церемониться. Другие-то не церемонятся.

— Вы ведь человек наблюдательный и разбираетесь в людях?

— Да уж, кто только не проходил перед моей конторкой.

— Всю жизнь на этой работе? Другой не знали?

— Нет, пожалуй.

— Агентом были?

— Если и был, то так давно, что помнить этого никак не могу.

— Но кое-что небось крепко вам в память врезалось.

— Еще бы. Сувениров полно. Загляните как-нибудь ко мне, когда я не так занят буду. Я вам их покажу.

— А девушку эту помните? — спросил я, бросив ему на конторку фотографию. — Она здесь у вас побывала днем в пятницу с тем парнем и еще одним.

Наверно, у Жорже заслезились глаза, потому что он тут же отвел их, едва взглянув на снимок.

— Послушайте, инспектор, у меня репутация человека неболтливого. Если станет известно, что моя слабая память внезапно улучшилась и я играю в вопросы-ответы с полицией, заведение вмиг прогорит.

— Похоже, оно и сейчас не ломится от клиентов.

— Думаю, вы меня понимаете.

— Пожалуй, стоит к вам прислать проверочку.

— А почему так важно, чтобы я ее вспомнил?

— Через пять часов после того, как она отсюда вышла, она погибла. Ее убили.

Брови Жорже на секунду взлетели.

— Когда?

— Не смешите. Я же только что вам это сказал. В пятницу, днем, в шесть или шесть тридцать.

— В Лиссабоне?

— Возможно. Но тело нашли на берегу в Пасу-де-Аркуше.

Он кивнул и вытер тыльной стороной ладони небритые щеки.

— В обед в пятницу она была здесь. Вы уже знаете это, вы же допросили парня. Еще один здесь с ней был… Тоже студент.

— Откуда вы знаете?

— У меня же ключи, инспектор. Все проходят мимо меня… даже полицейские.

— Могу я от вас позвонить?

Я набрал домашний телефон учительницы Катарины. Она ответила сразу, будто ждала звонка. Я попросил ее уделить мне час времени. Она сказала, что будет дома. Я направился к лестнице, чувствуя на себе неотступный взгляд Жорже. Сделав два шага по лестнице, я услышал его вздох.

— Эту девушку вы здесь раньше видели? — обернувшись, спросил я.

Жорже перелистнул газетную страницу и опять поднес к губам сигарету.

— Вы слышали вопрос, Жорже?

— Слышал. И телефонный разговор ваш слышал. Слышал, что она еще в школе учится.

— Ей нет и шестнадцати, Жорже.

Он покачал головой, похоже, не слишком удивившись тому, до чего докатился мир.

— Она сюда довольно часто наведывалась. По пятницам, в обеденное время. С марта или апреля, по-моему.

— Так она проституцией занималась?

— Ну не поспать же здесь в одиночестве она сюда приходила, если вы про это подумали, — сказал Жорже, прикуривая новую сигарету от предыдущей. — Теперь девушки не такие, как прежде. Чистенькие, хорошо одетые, воспитанные. А сюда приходят подзаработать на карманные расходы, чтобы потом просадить их в выходные. Неохота им объясняться с папашей, зачем им понадобились тридцать тысяч эскудо на один субботний вечер. Профессионалки тоже это знают. Вот выйдете на улицу — понаблюдайте. Если девушка в короткой юбке и слоняется без дела, заклюют. Если вас интересует мое мнение… хотя сейчас оно, правду сказать, мало кого интересует, здесь всему виной героин.

— Вы кого-нибудь из ее клиентов знаете?

Жорже кинул на меня грустный взгляд и, словно извиняясь, постучал себя по виску.

— Сколько раз ваше заведение прикрывали?

— Ни разу, если только до…

— Хватит, Жорже. Надоело!

— Послушайте, инспектор, я же сотрудничаю со следствием! И в конце концов отвечаю на ваши вопросы…

— А можно, чтобы не в конце концов, а сразу?

Он задумался, явно мечтая поскорее от меня отделаться.

— Я вам скажу одну вещь. Не бог весть что, но, может, после этого вы все-таки от меня отстанете.

— Не обещаю.

— Вы не первый, кто интересуется этой девушкой. Я имею в виду — задает мне вопросы о ней.

— Вы говорите о каком-то другом полицейском?

— Возможно.

— Давайте выкладывайте, Жорже! Хватит тянуть! Это как зуб выдернуть.

— Мне показалось, он из полиции. Но удостоверения не показал, и я не стал ему ничего говорить.

— О чем он спрашивал?

— Поначалу делал вид, что просто гоняется за девушками и что положил глаз на эту. Я ему не поверил. Тогда он и сказал, что из полиции. Я попросил предъявить документ, но он отказался. Ну, я и сказал ему, что мне некогда с ним разговоры разговаривать, и он отвалил.

— И когда это было?

— Вскоре после того, как начала она сюда по пятницам наведываться.

— В апреле — мае? — спросил я, и он кивнул. — Опишите-ка его.

— Небольшого роста, коренастый. Волосы, похоже, седые. Был в шляпе, небольшой такой, черной, с полями, он ее не снимал, в сером твидовом пиджаке, белой рубашке. Брюки тоже были серые. Ни усов, ни бороды. Глаза карие. Ну и все.

— Вот теперь я уйду, Жорже.

— Спускайтесь не торопясь, — посоветовал он. — Я же не хочу, чтобы вы свалились с лестницы.

Я вышел в сумрак темной улочки. На улицу уже высыпали девушки, и я пошел к фуникулеру, спрашивая то одну, то другую, не видели ли они Катарину. Две мулатки припомнили ее, но накануне они ее не видели. Крашеная блондинка, стоявшая на одной ноге, потому что, задрав вторую, поправляла каблук, похлопав по фотографии, сказала, что Катарину знает, но не помнит, когда видела ее в последний раз.

Я спросил о ней и дежурного на фуникулере, посчитав, что того наверняка больше занимает жизнь вокруг, чем двести метров рельсов, но тот в ответ лишь пожал плечами. Я повернул назад по Руа-да-Глория, сел в машину и доехал до автобусной остановки на Салданье. Вокруг были новостройки — почти сплошь административные здания. Все были закрыты, но я все-таки нашел несколько мест, где сумел задать свой вопрос:

— Boa tarde, вы не видели этой девушки вчера часа в два — два пятнадцать? Нет? Спасибо. Adeus.[20]

Моя работа строится на интуиции, внутреннем чутье. Для многих моих коллег главное в работе — логические рассуждения. Они анализируют поведение подозреваемых, улики, показания, свидетельства, мотивы, сопоставляют их и выводят заключение. Я, конечно, тоже все это проделываю, но помимо всего этого что-то внутри подсказывает мне, что делать.

Антониу Боррегу однажды спросил меня, на что похоже это внутреннее чувство, и единственная аналогия, которая пришла мне в голову, — это аналогия с любовью. И тогда он предостерег меня, посоветовал быть крайне осторожным, потому что, как всем известно, любовь слепа. Довод убедительный. Но ощущение — это не любовь, хотя по силе иной раз и не уступает ей.

— Boa tarde, вы не видели эту девушку вчера часа в два — два пятнадцать? Нет? Спасибо. Adeus.

Меня иногда спрашивают, почему я выбрал эту работу, как будто сейчас я могу вдруг все это бросить и стать, например, поэтом! Я стал тем, кем стал, потому что в 1978 году, когда мы с отцом пробрались наконец назад на родину, найти другую работу не смог, а деньги нужны были.

Когда после пятилетнего проживания в Лондоне я очутился на Росиу, я понял, чего мне все эти годы не хватало: как ни странно, бедности. Так я это определил. В Африке этого было с избытком, поэтому я сразу и ощутил знакомое нервное беспокойство, порождение экономического упадка, когда невозможно досыта накормить людей. Это пульс голодной жизни. Теперь это прошло. На улицах, как и в любом европейском городе, царит спокойствие. Хотя стресс все еще ощущается.

— Boa tarde, вы не видели эту девушку вчера часа в два — два пятнадцать? Нет? Спасибо. Adeus.

И остался я на этой работе, потому что поверил в нее. Я охочусь за истиной и, так или иначе, вытаскиваю ее на свет божий. Мне нравится беседовать с людьми. И я не устаю поражаться способности людей лгать. Если человек привык лгать, это заставляет его постоянно лгать и себе самому. Такова уж натура убийцы. Наши тюрьмы забиты невиновными. Самое простое решение задачи и самое ее позорное решение — это упечь за решетку невиновного. Ложь возбуждает следователя.

— Boa tarde, вы не видели эту девушку вчера часа в два — два пятнадцать? Нет? Спасибо. Adeus.

Вот и сегодня мы повидали лжецов — адвоката, его жену, ее любовника, студента-психолога, маленькую нахалку из нуворишей, паренька из бывших богатеев. А взять этого портье в пансионе. Казалось, уж он-то будет лгать напропалую. У него и вид лжеца. А он не лгал. Уворачивался, старался увильнуть, но не лгал. В этом вся разница.

Ну а Валентин? Задатки в этом смысле у него будь здоров. Да и практика имеется. Наверное, врать начал еще с тех пор, как остался без отца. Он никому не верит. Даже родной матери.

Да, а главного-то персонажа я забыл. Жертва! Должно быть, случалось лгать и ей, но вот что действительно меня интригует, — это та игра, которую она вела с матерью. В чем смысл этой игры? Позвонить и вызвать ее? Зачем? Для чего? Продемонстрировать ей что-то? Чтобы доказать, что она лучше? Или чтобы наказать ее?

— Boa tarde, вы не видели эту девушку вчера часа в два — два пятнадцать? Нет? Спасибо. Adeus.

Чутье говорило мне: наблюдай за адвокатом. И пока это все. Что касается Валентина — тут все непонятно. Трудно допустить, что он позволил себе такое. Это, пожалуй, слишком для него. Поэтому, возможно, тут действовал и кто-то еще. Другой подонок, который, сотворив это, устыдился или испугался и убил ее. Впрочем, для нее это все было делом привычным. Жорже сказал, что она наведывалась в пансион регулярно, зарабатывая этим на карманные расходы. Любовник матери утверждал, что и с него она брала деньги. А Тереза Карвалью заявила, что Катарина переспала со всем университетом, включая ее преподавателя. Правда, Бруну сказал, что Тереза — источник ненадежный. Никто из них не знал Катарину. Только Валентин сумел узнать ее получше, но ему нужно от нее было одно.

— Boa tarde, вы не видели эту девушку вчера часа в два — два пятнадцать? Да? Видели?

Я находился в кафе на Авенида-Дуке-ди-Авила, через несколько домов от школы Катарины — лицея Д. Диниша.

— Она зашла сюда часа в два, — сказал бармен. — Я и раньше ее здесь видел — закажет кофе, выпьет, потом уходит.

— Почему вы ее запомнили?

— Я заступил в два, а через несколько минут появилась она. Кроме нее, в кафе тогда никого не было.

— С ней кто-нибудь был?

— Нет. Она постояла у стойки, ну, как я и говорил. Голубоглазая блондинка, в белом топе, юбка мини, ножки стройные, туфли такие тупоносые, со стразами на каблуках.

— Вы хорошо ее рассмотрели.

— А что, это запрещено?

— Почему вы обратили на нее внимание?

Опершись на стойку, он забарабанил по ней пальцами, взвешивая, что сказать. Я не сводил с него глаз, и он принял серьезный вид.

— Вы что, шутите?

— Ничуть.

— Потому что, — сказал он, щелкнув пальцами, — я был бы не прочь с ней позабавиться. Попка у нее была что надо. Ясно? А кто вы такой, собственно?

— Я из полиции, — сказал я. — У вас телефон имеется?

— Вон, в углу, в конце зала.

Я позвонил Карлушу, выяснил, что разрешения на обыск он еще не получил, и велел, когда он его получит, дожидаться меня в участке. Разговор с учительницей Катарины, я полагал, продлится не больше часа, после чего мы с ним вместе осмотрим комнату Валентина. Повесив трубку, я кинул несколько монет на стойку бара и вышел.

Учительница жила в верхнем этаже аккуратного, недавно отремонтированного четырехэтажного дома на Руа-Актор-Таборда недалеко от полиции. Было немногим больше семи и еще светло. Можно было пройти и пешком, но мешала жара.

Первое, что бросилось мне в глаза, — это то, что она оказалась не похожа на тех учительниц, которых я когда-либо знал или встречал. В ушах у нее были серьги, по форме напоминавшие выгнутые кофейные ложечки, на губах помада — даже для беседы с полицейским и то напомадилась. Ее зеленые проницательные глаза неотступно следили за собеседником, зубы были очень белыми и крепкими. На ней было легкое короткое синее платье без пояса с короткими рукавами, закатанными до самых плеч. Тело у нее было очень белое, блестевшее от пота. Она была с меня ростом, с длинными стройными ногами и длинными гибкими руками. Звали ее Анна Луиза Мадругада.

— Но зовут меня просто Луиза, — сказала она. — Чаю со льдом? Домашний!

Я кивнул.

— Садитесь, пожалуйста.

Пройдя в маленькую кухоньку, она открыла холодильник Я остался в комнате, темной из-за закрытых ставен, через которые не проникали с улицы ни свет, ни жара. До моего прихода она работала. На столе была зажженная лампа, кипы книг и бумаг с какими-то текстами. В углу мерцал экран компьютера, на котором тоже был текст. Она уселась в кресло напротив и передала мне чай со льдом, протянув длинную красивую руку — не мускулистую, но крепкую. Изящным жестом поставила свой стакан на приставной столик, где стояла пепельница с двумя окурками. В кресле она полусидела-полулежала, коленями почти касаясь моих.

Ноги ее в этой свободной позе были так близко от меня, что я невольно смотрел на них. Я заговорил о ее работе. Она сказала, что работает над докторской диссертацией, и назвала тему, тут же улетучившуюся у меня из головы. Я поймал себя на том, что меня больше занимает ее платье, которое вздергивалось на бедрах при малейшем ее движении; я боялся, что вот-вот увижу что-то, не предназначенное моему взгляду, но в то же время хотел это увидеть. Но через несколько секунд я понял, что на ней легинсы, в которых она может позволить себе некоторую вольность движений. Я успокоился и расслабился, вновь переключив внимание на ее лоснящиеся от пота белые плечи и гнутые ложечки серег. Я пожалел, что не взял с собой Карлуша. Он задавал бы вопросы и выслушивал ответы, а я смог бы полностью сосредоточиться на наблюдении.

Меня интересовал ее возраст, и я попытался рассмотреть ее руки, но это оказалось невозможно: они пребывали в постоянном движении. Ей могло быть от двадцати пяти до тридцати пяти. Она толкнула меня ногой и положила руку мне на колено, извиняясь. Я почувствовал волнение, кровь заиграла во мне. Как это случилось? И что сказать? Какими словами?

— Инспектор?

— Да, — отозвался я, увидев, что она, склонив голову набок, ожидает от меня ответа. — У меня был трудный день, сеньора доктор.

— Луиза, — поправила она меня. — Я слишком много болтаю. Когда работаешь весь день напропалую, то к вечеру бывает просто необходимо выговориться. Ваш приход для меня дар божий. Обычно я в таких случаях отправляюсь в кафе и стараюсь разговорить бармена, но они все такие угрюмые, нелюдимые, занятые. Но, так или иначе, я выплескиваю на них всякую ерунду, всю чушь, что накопилась за день. И сейчас я делаю то же самое: слишком много болтаю. И на этот раз жертвой стали вы.

— Я вовсе не прочь поболтать, — сказал я. — И послушать ерунду, которой в моей жизни явно не хватает. Бессмыслицы — полно, а ерунды — нет.

— Я встала в восемь. К девяти уже сидела за столом. Все шло отлично, именно так, как надо. А потом я услышала детские голоса — дети играли на улице. Машин внизу не было, и я вспомнила, что сегодня суббота, и именно поэтому я работаю дома, а не преподаю. И я вдруг подумала: а почему эти дети в городе в такой прекрасный, первый по-настоящему летний день? И почему сама я в городе? Почему я не сижу с кем-нибудь за столиком на пляже, а вместо этого торчу взаперти, корплю над этой ученой мутью, которую прочитают в лучшем случае человек пять? Я ощутила всю бессмысленность моего времяпрепровождения, это накатило на меня, как волна. Я испугалась, что эта волна поглотит меня окончательно, и поскорее кинулась опять к работе. И проработала весь день. Ни один звонок не отвлек меня. Звонков не было — все на пляже.

— И единственный, кто позвонил, был я.

— О, мой спаситель!

— Спасательная служба полиции.

Она засмеялась.

— Вы ведь этим профессионально занимаетесь?

Я уклонился от ответа. В спасателях я не служил уже давно. Моим делом было собирать улики.

— Мне повезло, что я застал вас дома, — сказал я. — Мог позвонить еще кто-нибудь, и вы упорхнули бы.

— Теперь я все больше дома, — меланхолично ответила она.

— Из-за работы?

— Нет. — Окинув меня внимательным взглядом, она передернула плечами: — Недавно я рассталась с моим бойфрендом, и все рухнуло. Ничего страшного, просто стало чертовски скучно.

— И долгая это была связь?

— Чересчур долгая. Такая долгая, что мы даже и не поженились, — сказала она и вдруг огорошила меня, спросив: — Ну а вы?

— Что «я»?

— Вы женаты?

— Восемнадцать лет был женат.

— Наверно, служба в полиции и брак не очень-то сочетаются.

— Она умерла.

— Простите.

— Еще года не прошло, — сказал я, и внезапно у меня мелькнула мысль, которую я тут же и высказал: — Получается, что женат я был семнадцать лет, но просто…

В комнате стало сумрачнее. Мы сидели в круге света от настольной лампы, напряженно вытянувшись на краешках кресел, и оба вглядывались в лица друг друга в теплом и неярком свете.

— Я выплыл, — сказал я, побуждаемый интимностью обстановки. — Но это, наверно, чертовски скучная материя.

— И вот что с нами случилось.

— Что?

— Что мы, как чертовски скучные люди, пришли к тому, что стали работать по субботам с утра и до вечера. И только это поддерживает в нас сознание, что мы еще чего-то стоим.

— У меня есть дочь. Это помогает. А работаю я сейчас только потому, что невидимый голос дал мне поручение, и я не смею отказаться.

— Какого же рода поручение могло привести вас к моей двери? Уж не попал ли в беду кто-то из моих ребят?

— Вам сегодня не звонили?

— Ну не тяните же!

— Кто из ваших ребят мог попасть в беду, как вам кажется?

— Мальчик или девочка?

— Девочка.

— Катарина Соуза Оливейра.

— С первой попытки.

— Я так и знала, что в конце концов мне придется отвечать на вопросы о ней.

— Вопросы о чем?

— Должно быть, о наркотиках.

— Я из отдела убийств.

Ее руки взметнулись к лицу. Она застыла. Потом подошла к окну и отворила ставни, впуская в комнату свет и остаток дневного тепла.

— Что случилось? — спросила она.

— Ее убили вчера под вечер, — сказал я. — Странно, что вам никто не звонил. Доктор Оливейра сказал, что пытался дозвониться до вас поздно вечером.

— Я была с сестрой в Алфаме.

— Вы ожидали неприятностей с наркотиками.

— Я считаю своей обязанностью наблюдать, нет ли у ученика признаков наркомании: следов от шприца, расширенных зрачков, рассеянности, чувства потерянности.

— И каким же из этих признаков обладала Катарина?

— Всем набором, кроме следов от шприца.

— Вы говорили с ней на эту тему?

— Конечно. Я говорю с каждым из подозреваемых.

— А чувство потерянности — откуда бы этому взяться у нее?

— Оно не означает, что ее не любили. Ну, вы же понимаете, как это бывает. Она была талантлива, а это привлекает внимание. Голубоглазая блондинка с чудным голосом. Многим она нравилась, и многие пытались ей подражать, но друзей среди поклонников у нее не было. Все они были не чета ей.

— Вы слышали, как она поет?

— Голос не то чтобы очень красивый, не звонкий, не такого уж приятного тембра, но от него почему-то бежал мороз по коже. Она умела петь фадо, но особенно любила исполнять песни под негритянскую музыку — блюзы, Билли Холидей. Петь под Билли Холидей — это был ее коронный номер.

— Да, ей было о чем поплакать, — сказал я. — А как насчет перепадов настроения?

— В этом семестре настроение у нее было вполне сносное. Иногда с ней случались ужасные приступы гнева. Она ходила злобная, с таким видом, словно еще минута — и она вышвырнет в окно свой стол. Но потом успокаивалась и только мрачнела и хмурилась. Я поговорила с ее матерью, и почти сразу это помогло.

— Следов медикаментов в ее крови не обнаружено.

— Возможно, она перестала принимать то, что вызывало все эти перепады.

— Для своего возраста она была крайне сексуальна. Вы знали о каких-нибудь ее романах в школе?

— Разве может у нас что-то происходить без того, чтобы все не стали судачить об этом? Но иногда слухи сильно преувеличены, и очень непросто разобраться, где правда, а где ложь. Так что слухи я обычно не обсуждаю.

— Меня интересуют ваши собственные наблюдения.

Она отошла от окна и вновь села на самый краешек кресла.

— Попробую сформулировать это иначе, — сказал я. — Я прошел по ее следу весь путь от пансиона на Руа-да-Глория до кафе, что неподалеку от школы. В кафе «Белла Италия» она была примерно в два пятнадцать. Можно предположить, что она была в школе. Зачем бы ей проделывать весь этот путь, если не идти потом в школу?

— Она была у меня в классе до четырех тридцати.

— Ну а потом?

Потупившись, она принялась нервно ломать пальцы.

— Я видела, как она уходила из школы. Вместе с молодым человеком — нашим преподавателем английского языка, шотландцем Джейми Галлахером. Стоя с ней на углу, он что-то говорил ей, она не отвечала, потом пошла по Дуке-де-Авила, а он пошел за ней… вот все, что я видела.

— В этом было что-то необычное?

— Если верить сплетням, у них были какие-то отношения. Говорили, что Катарина после занятий иногда отправляется к нему. Но это сведения неточные, и опираться на них в своей работе вы не должны. Это все девчоночий треп.

— А о Джейми Галлахере что скажете?

— Человек он приличный, но, как и многие англичане, любит выпить и пьет крепко… а пьяный ведет себя не самым лучшим образом.

17

20 декабря 1941 года, Серра-да-Малката, Вейра-Байша.

Португалия.

Караван мулов распался. Молодого человека Абрантеш отправил вперед. Он проклинал себя за то, что навьючил на мулов слишком много, но оставлять несколько сот килограммов на следующий переход тоже было бы неразумно. Два мула не выдержали — один охромел, другой порвал подпругу. Они попытались переложить поклажу на других, но и это было невозможно без риска потерять и остальных. Погода тоже не обещала ничего хорошего — похолодало, сильный северо-восточный ветер прибавил к дождю град, над горами сгустились тяжелые тучи.

Абрантеш и один из его отряда, Салгаду, сняли поклажу с мулов. Пока Абрантеш занимался больным копытом мула, Салгаду, как мог, чинил порванную подпругу. Они были у реки, когда до них донеслись звуки. Всадники. Конный патруль. Обычный дежурный объезд пограничного отряда. Мужчины кинули взгляд на мешки — более двухсот килограммов вольфрама, почти на полторы тысячи эскудо. Они затоптали свои сигареты и успокоили мулов.

Абрантеш кивнул Салгаду, и они, подняв по шестидесятикилограммовому мешку, пошатываясь, двинули к воде. Салгаду собрался было сбросить мешок у самого берега, но Абрантеш погнал его дальше, на самую стремнину. Потом они вернулись. Со вторым мешком Салгаду управиться не смог, и следующие два они перетаскивали вместе. Вернувшись к мулам, они загнали их в воду, а потом вывели обратно на берег. Стук копыт слышался по-прежнему. К ним он не приближался — видно, патруль оценивал ситуацию.

Поначалу самих всадников они не видели, а лишь слышали стук копыт по камням, усиленный акустикой гор. Патруль возник неожиданно прямо над ними — в воздухе четко виднелись острые тульи форменных фуражек. Один из патрульных указал на них. Двое других вынули из кобур пистолеты, третий снял винтовку. Раздался предупреждающий окрик. Патрульный с винтовкой поднял ее и прицелился. Абрантеш и его подручный вскинули руки вверх. Двое патрульных с пистолетами двинулись галопом по гребню холма и спустились в ложбину. Лошади осторожно ступали по камням туда, где стояли два мула. Всадники спешились. Патрульный на гребне опустил винтовку, сунул ее обратно за седло и, пришпорив коня, поехал в объезд, чтобы присоединиться к тем, что уже спустились к реке.

Начальник патруля подъехал к так и стоявшим с поднятыми руками мужчинам. Ощупав рукой в перчатке свое оружие, он окинул взглядом мулов.

— Что вы тут делаете?

— Да вот мулы нас подвели, — сказал Абрантеш. — Один охромел, другой подпругу порвал.

— Где ваша поклажа?

— У нас ее нет.

— А откуда едете?

— Из Пенамакора.

— Куда направляетесь?

— В Фойуш, — сказал Абрантеш. — Ведем мулов назад к их хозяину. Их брали на работу неподалеку от Пенамакора.

— Что за работа?

— Перевозка.

— Что возили-то? — раздраженно бросил патрульный.

— Ну что возят возле рудников, сами подумайте?

— Вольфрам?

— Наверно. Думаю, он и был.

— И вы возили?

— Нет, мы только мулов назад ведем.

— Но вы мокрые до пояса.

— Да мы только что мулов через реку переправили.

Дулом пистолета начальник подтолкнул их к мулам. Похлопав по брюху мулов, удостоверился, что те мокрые, и направился к реке. Подъехавший патрульный с винтовкой тоже спешился, сорвал с дерева ветку и подошел к начальнику. Вместе они поволокли ветку вдоль берега, держа ее под водой.

Уже смеркалось. Абрантеш не знал, откуда прибыл отряд, но, так или иначе, до казарм им предстояло добираться часа два, не меньше. Начальник и патрульный с винтовкой перекинулись несколькими словами, но какими — было не разобрать. Они вернулись к своим коням, вспрыгнули в седло и молча поскакали прочь от реки.

Абрантеш подозвал к себе Салгаду, они сели и просидели так несколько минут, молча глядя на реку и не обращая внимания на струи дождя, хлеставшие их по спинам. Абрантеш вытащил свой «Вальтер-Р48», проверил, не подмок ли патрон. Они развели костер. Абрантеш опять занялся копытом мула, Салгаду — подпругой. Когда совсем стемнело, они заснули возле костра, поужинав заплесневелым хлебом с окороком.

Поднявшись с первыми рассветными лучами, они полезли в реку за своим добром. Чтобы достать мешки, потребовалось время: за ночь вода в реке прибыла, и мешки приходилось вытаскивать по одному. Взваливая их на мулов, они постарались облегчить ношу хромому. Дождь прекратился, но холодный ветер не стих, а с выходом на открытое место задул еще сильнее. Они выбрались из ущелья и начали подъем на горный хребет, а оттуда — в Испанию. По ту сторону хребта их, как оказалось, ждали.

Начальник патруля, подняв в руке пистолет, приказал им остановиться. Абрантеш, точно подстреленный, стал валиться на бок. Начальник машинально нажал на спуск, и Салгаду, не успев охнуть, получил пулю в грудь, раздробившую ему ключицу. Мул его прянул, и он получил вторую пулю в живот, не успев даже грохнуться на землю.

Абрантеш, удерживая на месте его мула, выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил в начальника. Тот упал. Пока патрульный с винтовкой осаживал встававшую на дыбы лошадь, Абрантеш выпустил две пули, угодив второй ему в голову. Третий патрульный пытался повернуть лошадь, чтобы ускакать, но был остановлен пулей между лопаток. Он упал, а лошадь его понеслась обратно в ущелье.

Привязав мула, Абрантеш подошел к начальнику, который еще дышал, пуская изо рта пузыри крови. Абрантеш выстрелил ему в голову. Патрульный с винтовкой был мертв. У третьего патрульного была сломана шея. Абрантеш подошел к Салгаду, который, вытянувшись, лежал на спине. Он тяжело дышал, мучаясь болью и страхом; лицо и губы его были совершенно белыми. Абрантеш рванул на нем куртку и рубашку, обнажив месиво из костей и мяса в районе ключицы и темную дыру в животе. Салгаду прошептал что-то. Абрантеш приблизил ухо к его рту.

— Я не чувствую ног, — произнес тот.

Кивнув, Абрантеш встал и выпустил пулю ему в глаз.

Лошадь начальника оставалась на месте. Абрантеш взвалил ей на спину тела двух патрульных и отвел ее вниз к реке. Две другие лошади были там, и он привязал их к дереву. Потом вернулся за начальником и Салгаду. Наполнив карманы обоих камнями, он столкнул тела в реку.

Верхом на лошади начальника он разыскал своего мула и мула Салгаду, щипавших траву в ложбине, по-прежнему с грузом вольфрама на спинах. Он снял мешки с обоих мулов, водрузил на лошадей патрульных и повел их в Испанию.

Был канун Рождества, и день клонился к вечеру, а Фельзен все еще находился в доме Абрантеша. Ожидание затянулось, к чему он не был готов. У него было полно времени на то, чтобы поразмышлять об Абрантеше, недополученном вольфраме и о том, как он переправит португальца через границу и бросит его там с простреленной головой.

Время от времени приходила Мария, принося то кофе, то что-нибудь поесть или выпить. Она явно хотела привлечь к себе его внимание, но он не реагировал. Ее присутствие раздражало его. Она пробуждала в нем воспоминания о том, о чем он старался забыть. Он вспоминал взгляд, который она на него бросила, когда они копали в саду могилу для англичанина, и это напоминало тот день в старой штольне. Тогда он встряхивал головой и мерил шагами комнату, прогоняя воспоминания.

Он удивлялся, зачем она понадобилась ему. И зачем надо было дразнить и злить Абрантеша, которого он все равно собирался убить?

Она опять зашла в комнату, и в мозгу у него промелькнуло слово «насилие». Ему припомнился ее трепет, когда медленно и осторожно он вонзался в нее, припомнились ее полные страха глаза, когда он зажимал ей рот. Но после это обернулось чем-то другим, ведь помнил же он, как она подгоняла его! Мысль о ночи с ней сейчас вызывала дурноту, и он велел ей отправляться на кухню.

Он думал о других своих женщинах. Вспоминал и первую из них — девушку, которую ждали в поле, чтобы она пришла помогать отцу, но которую Фельзен застал спящей в амбаре. Она увидела, с какой жадностью он глядит на полоску ее голого тела между чулками и юбкой, и допустила его до себя, чтобы успокоить.

До переезда в Берлин других женщин он не знал. Но уже на вокзале его подцепила девица. Он решил, что это непременная часть странной городской жизни, и думал так, пока не кончил, а она не попросила денег. Он удивился: за что? И тогда она кликнула сутенера, а тот, едва взглянув на рослого деревенского парня, схватился за нож. Фельзен заплатил и поспешил ретироваться и на лестнице услышал, как сутенер бьет девицу. Willkommen in Berlin.[21]

Погода в Амендуа опять испортилась. Ветер шуршал шифером на крыше. Фельзен курил, продолжая развлекать себя составлением списка своих женщин, вспоминая их всех по порядку. Пропустив одну, вновь начинал сначала. До Эвы он добрался далеко не сразу.

Он не хотел думать о ней, но сейчас, в тусклом сумраке этого дома и после их мимолетной встречи в Берлине, он не мог удержаться от того, чтобы мысленно не перебирать осколки разбитого вдребезги. Он вспоминал, как медленно и исподволь она разрушала то, что их связывало, — начиная с момента, когда позволила ему вернуться после их разрыва, инициировал который он сам, обвинив ее в притворстве, и до их последней ночи у него дома перед тем, как его забрали гестаповцы. Но вспоминались и моменты, когда все возвращалось, восстанавливалось, и он чувствовал их близость, как всего несколько дней назад в клубе, когда колени их соприкасались под столом. Он потер себе колено, словно и сейчас еще ощущал ее прикосновение.

Фельзен закурил, но сквозняк гонял дым по комнате, так что курить стало невозможно. Он спросил себя, не сродни ли любви это странное жжение в желудке, точно от язвы, это стеснение в груди, когда на секунду кровь как бы застывает в теле. Он вдруг подумал, что потерял любовь, так и не изведав ее по-настоящему. От этой мысли перехватывало дыхание, и он опять принялся метаться по комнате. Он курил, сильно затягиваясь, пока голова не закружилась от никотина. Тогда он, шатаясь, бросился к двери, а оттуда на дождь и порывистый ветер.

Ветер бил ему в лицо колючими градинами, а он глотал их с жадностью, словно они могли очистить и омыть его душу. Стоя так, он забыл о времени. Уже начало темнеть, на холоде мерзло и немело лицо, а он понял, что стоит под градом, только тогда, когда льдинки попали ему в рот.

Когда он все-таки повернулся, чтобы зайти в дом, то вдруг заметил, что на улице не один. Немного в отдалении от него обозначились два силуэта. Они шли, низко нагнув голову, навстречу ветру. Фельзен уже был возле ступенек, когда силуэты разделились — одна фигура завернула за угол, словно ища там убежища от ветра. Теперь, глядя на нее сбоку, Фельзен понял, что это мул. Другая фигура продолжала двигаться вперед, и по походке и шляпе на голове он узнал Абрантеша. На поясе Фельзена тяжело болтался пистолет, и он расстегнул среднюю пуговицу пальто. Фигура решительно продолжала движение, пока не очутилась метрах в пяти от него.

Фельзен расстегнул еще одну пуговицу. Человек напротив выпростал из одежды руки. Фельзен сунул руку под пальто и нащупал рукоятку пистолета. Все произошло так быстро, что Фельзен даже не успел шелохнуться. За какую-то долю секунды покрыв пять разделявших их метров, Абрантеш обхватил Фельзена руками и хлопнул его по спине.

— Bom Natal! — воскликнул он. — Счастливого Рождества!

И повел Фельзена обратно в дом, вверх по лестнице. Кликнув Марию, он велел ей позаботиться о муле, и она вышла через заднюю дверь. Мужчины прошли в гостиную, Абрантеш подкинул в камин несколько поленьев. Застывшее от холода лицо Фельзена отогрелось, и теперь кожа горела и побаливала. Абрантеш ушел в кухню и вернулся оттуда с бутылкой агуарденте и двумя стаканами. Он налил себе и Фельзену, и они выпили в честь Рождества. Абрантеш казался веселее, чем когда-либо.

— Слыхал я, что вы в Файуш наведались, — сказал Абрантеш невзначай, словно Фельзен ездил туда пропустить стаканчик.

— Начальник в Вилар-Формозу намекал на какие-то предстоящие нам трудности, я и решил взглянуть на мулов.

— И увидели, что они у меня в работе вот уже который месяц.

— Месяц?

— Я на них больше пятидесяти тонн переправил.

— Куда?

— На склад в Навашфриаше.

— Вы должны были предупредить меня. Мне было очень нелегко в Берлине объяснить недостачу.

— Простите, но я так сделал, потому что пошли слухи.

— Какие слухи?

— Что с вашим нападением на Россию военные действия… заканчиваются. Доктор Салазар теперь не так озабочен вторжением. Немцы слишком самонадеянны, как теперь поговаривают.

— Вы помните, как в октябре затонула «Карте Реаль»?

— И «Кассекель» тоже затонула. А это был один из лучших наших кораблей, в семь тысяч тонн водоизмещением.

— И вы по-прежнему считаете, что Лиссабону ничто не угрожает?

— Я считаю, что завтра вам стоит съездить в Вилар-Формозу, — сказал Абрантеш, — и отвезти начальнику рождественские подарки.

— Но я там был всего несколько дней назад, — возразил Фельзен.

— У них короткая память, — сказал Абрантеш.

— А нельзя поехать и взглянуть на вольфрам в Навашфриаше? — спросил Фельзен. — Он в надежном месте?

— Место надежное.

«Надежность» означала присутствие людей с автоматами, и Фельзен внезапно увидел себя лежащим среди камней и ракитника с изуродованным выстрелом лицом, но отделаться сейчас от Абрантеша он не мог. Он кивнул и внимательно поглядел на собеседника, но увидел лишь задубевшую кожу, крупные скулы и глаза, казалось, всецело занятые тем, чтобы не пролилось ни капли содержимого бутылки.

Что там говорил Позер в представительстве ему или еще кому-то насчет португальцев? Две вещи он говорил. Первая — что любой закон в Португалии можно обойти, и второе — что португалец никогда не нападает открыто. Преданно заглядывает тебе в глаза, а потом ударит в спину. Наверно, так было и с самим Позером. Фельзен возразил ему тогда, сказав, что с Германией конечно же ничего подобного не произойдет, и пруссак это проглотил, не поняв иронии.

Вдвоем с Абрантешем они разделили рождественский ужин, состоявший из жареной курицы и трески. Они выпили две бутылки довоенного вина, оставлявшего на нёбе теплый и спелый привкус лета.

Фельзен рано улегся в постель и курил в темноте, прихлебывая агуарденте из металлической фляжки. Пистолет он держал под подушкой. Спустя час он вышел на двор и, стоя с пистолетом в руке у двери, ведущей в дом, прислушался. Он услышал знакомое похрюкивание Абрантеша и странный присвист, который издавала Мария.

Утром он пил кофе и курил, не обращая внимания на непроницаемое лицо девушки. Ему было о чем подумать. Очень не хотелось пересекать границу в обществе Абрантеша, чтобы очутиться в Навашфриаше среди людей с автоматами. В десять утра проблема была снята приездом водителя службы безопасности, привезшего телеграмму из Лиссабона: Голландские и австрийские части вторглись в Тимор. Возвращайтесь в Лиссабон немедленно. Позер.

Он оценил употребленное Позером слово «вторглись». Он знал, что и Салазар отнесется к этому точно так же — как к вторжению и покушению на суверенитет Португалии.

— Какие-нибудь осложнения? — спросил Абрантеш с неожиданным интересом.

— С нашими трудностями на границе покончено, — сказал Фельзен. — Союзники совершили ошибку. Мне придется сейчас же выехать в Лиссабон. А вы позаботьтесь о том, чтобы сто девять тонн, которые вы храните в Навашфриаше, были переправлены в лагерь в Сиудад-Родригу. И больше никаких операций без моего ведома.

— Сто девять тонн?

Фельзен показал ему расчеты. Считая в уме, Абрантеш оставался спокоен, лицо его было бесстрастным и серым от небритой щетины, как будто его посеребрил иней. Именно тогда Фельзен понял, чем занимался Абрантеш. Он не крал — он играл на разнице цен по сторонам границы. Продавая дорого в Испании и покупая дешево в Португалии, клал в карман разницу. Но он просчитался — цена в Испании упала. Ему не хватило денег, чтобы восстановить дефицит в Фойуше. Все, что он мог сделать, — это попытаться занизить количество контрабандных тонн. Хорошее настроение накануне было блефом — ему надо было выиграть время, чтобы как-то скрыть недостачу.

— Как вы хотите переправить вольфрам? — спросил Абрантеш, явно встревоженный.

— Он должен значиться в отчетах за прошлый год, которые надо представить к концу января.

Фельзен вышел в кухню. Там была Мария с ребенком на руках. Вид у нее был несчастный. Пройдя мимо нее, он пересек двор и прошел к себе собрать вещи.

Уже сидя на заднем сиденье «ситроена», он написал записку начальнику лагеря в Сиудад-Родригу и отдал ее водителю. Спускаясь вниз с горы, они нагнали траурную процессию. Знакомые ему мужчины несли запеленутое тело; позади шли женщины. Фельзен спустил стекло.

— Кто умер? — спросил он.

Мужчины не ответили. Какая-то женщина сказала:

— Алвару Фортеш. А это его вдова и сын.

Фельзен лишь моргнул и велел водителю ехать дальше.

27 декабря 1941 года. германское дипломатическое представительство. Лапа, Лиссабон.

— Салазар, — сказал Позер, который, подобно хитрецу-торговцу, тянул время, не заговаривая с ним целые сутки, — был в такой ярости… и сейчас еще в ярости по поводу вторжения, что мы сочли уместным начать наши переговоры насчет поставок вольфрама в тысяча девятьсот сорок втором году немедленно. Надо было видеть Рональда Кэмпбелла, британского посла! Он был просто сам не свой, как пианист, севший за рояль с перебитыми пальцами. Наш добрый доктор целый год злился на англичан, которые одной рукой обнимали его, нашептывая о старой дружбе, а воспользовавшись его доверием, другой рукой организовывали ему блокаду и посылали воинские части в Дилл. Мы же, с другой стороны…

— Топили его суда.

— Правильно. Небольшие, но необходимые коррективы или, лучше сказать, напоминание ему о его нейтралитете.

— Что касается Салазара… Рождество бывает только раз в год, и подарки получают тогда же. Что же вы приготовили ему?

— Сталь, — сказал Позер, излучая уверенность. — Сталь и удобрения. Предложение поступит не позже чем через две недели. Салазар гарантирует нам экспортные лицензии на три тысячи тонн, и, когда мы получим это, все прочие переговоры с Металлическим концерном не будут иметь значения. Мы получим желаемое, а англичанам в тысяча девятьсот сорок втором году придется несладко.

— А мне мою деятельность продолжать? — спросил Фельзен.

— Разумеется, продолжать, пока вы не получите распоряжения об обратном. Думаю, подход будет выработан более тонкий, но и тут вам будут даны все полномочия.

— Откуда поступили разведданные?

— Это не разведданные, а просто наблюдения над характером британцев. Вы, наверно, не очень знакомы с правилами игры в крикет, правда? Как и я. Единственное, что я знаю, что играть надо честно. Они будут играть по правилам и о всех ваших нарушениях доносить Салазару, как и подобает примерным мальчикам. Ну а Салазар, если мы сумеем и впредь гладить его по шерсти, будет смотреть на это сквозь пальцы.

Фельзен предложил ему папиросы. Позер, взяв одну, закурил, сунув ее в свою искусственную кисть. Потом отхлебнул кофе, облизнулся и промокнул губы. Откинулся на спинку кресла и победоносно похлопал себя по груди.

— И это все? — сказал Фельзен. — Вы заставили меня проделать этот путь из Бейры только для того, чтобы похвастаться, какой вы молодец?

— Нет, — сказал Позер, — для того, чтобы стрельнуть у вас папироску. Мне очень нравится марка, которую вы курите.

Фельзен пристально смотрел на него.

— Да, — заверил Позер. — Я учусь этому у вас… Умению шутить. В дипломатических кругах такое умение — редкость.

— Когда это вы так сошлись с Салазаром?

— Ну, наше с ним обручение, боюсь, произойдет еще не скоро, — сказал Позер и широко улыбнулся.

— Счастливого Рождества, Позер.

— И вам того же, Фельзен, — сказал пруссак, приподняв свой протез как бы в полусалюте. — И между прочим, в моем кабинете сидит человек, который хочет вас видеть.

На одну безумную секунду Фельзен, введенный в заблуждение игривым тоном Поаера, подумал, что найдет в кабинете Эву, но его тут же отвлек от этой мысли запах гари, ударивший ему в нос, — резким движением Позер выхватил папироску из протеза. Перчатку прожгло насквозь — она была загублена.

— Черт! — воскликнул Позер.

— Еще одна редкость для дипломатических кругов, не так ли? — осведомился Фельзен.

В кабинете Позера, спиной к двери и лицом к окну, задрав ноги на подоконник, любовался бледными солнечными лучами, просачивавшимися сквозь зелень финиковых пальм парка, группенфюрер Лерер.

— Хайль Гитлер! — сказал Фельзен. — Вот это сюрприз так сюрприз, герр группенфюрер! Чудесный сюрприз!

— Не тратьте ваши швабские любезности на меня, герр штурмбанфюрер.

— Штурмбанфюрер?

— Вас произвели. Как и меня. Теперь меня следует называть «герр обергруппенфюрер», если вы сумеете это выговорить. А начиная с марта мы будем действовать под началом ГАХУ,[22] если это вам о чем-нибудь говорит. Хотя, по-видимому, это вам не говорит ни о чем.

— Получается, нас повысили за то, что мы не смогли выполнить поставленную задачу.

— Нет, за то, что мы сделали почти невозможное. Обстоятельства не благоприятствовали нам, мне это известно, как известно и то, что вы не полностью контролировали ситуацию, но, несмотря на это, вы добились значительного результата и, что даже важнее, дали возможность рейхсфюреру Гиммлеру блеснуть перед фюрером и взбесить Фрица Тодта. Последнее особенно отрадно.

— Мне остается только поблагодарить вас за то, что вы проделали такой путь лишь для того, чтобы сообщить мне о награде.

Лерер снял ноги с подоконника и повернулся в кресле лицом к Фельзену. Новый, более высокий чин уже сказался на нем: от него исходила теперь большая уверенность и властность.

— Вам известно, сколько сейчас градусов в России?

— Сейчас? — неуверенно переспросил Фельзен. — Думаю, гораздо ниже ноля.

— Минус двадцать в Москве и минус тридцать где-нибудь в глуши. И потеплением не пахнет, наоборот, температура все падает. Об этом забываешь, когда вокруг плюс пятнадцать, плещется синее море, под боком казино в Эшториле и — только руку протяни — шампанское…

— А одеяла…

— К черту эти одеяла! Все равно качество у них дерьмовое. Я рад, знаете ли, просто счастлив, что операция англичан увенчалась успехом. Вот пускай теперь все это дерьмо гниет у них на складах, вместо того чтобы портить воздух у нас!

— А Позер выглядит таким довольным…

— Вам, похоже, невдомек, что вместо головы у него тоже протез. И весь он — сплошной протез. Знаете, с кем сражаются наши ребята на Восточном фронте?

— Разве не с русскими?

— С сибиряками! С плосколицыми узкоглазыми сибиряками! Эти молодцы летом пребывают в спячке, летом им слишком жарко. А просыпаются они, лишь когда термометр показывает ниже десяти градусов мороза. Вот тут они стряхивают с себя сон и идут в бой. А наши воюют еще в летних гимнастерках, и даже рукавиц им не выдали. И они должны противостоять этим варварам, которых мороз только веселит! Варварам, натирающим штыки тухлым свиным салом, чтобы, ткнув им в полузамерзшего бедолагу, знать наверняка, что рана нагноится и он погибнет от гангрены! Если бы их крики долетели в Берлин, город опустел бы!

— Зачем вы мне это рассказываете?

— Самое страшное наказание — это отправка на Восточный фронт. О чем это вам говорит?

— Что блицкриг не задался?

— По календарю зима еще только начинается, а уже два месяца, как лютый холод. Радиус действия наших интендантских служб — тысячи километров. А русские, отступая, оставляют нас ни с чем — голая, выжженная земля. И мы тащим, что можем. Вам известно, что мы делаем с русскими военнопленными? Мы загоняем их в концлагеря за колючую проволоку и ждем, пока они помрут с голоду или замерзнут. Кормить их нечем. Мы и себя-то прокормить не можем. Сказать, что положение серьезное, — это ничего не сказать.

— Но это лишь подкладка, так сказать, нижняя часть бутерброда с ливерной колбасой, не так ли?

— Вы что там, в вашем свином хлеву в Бейре совсем уж в навоз закопались, что ни черта не смыслите? Что произошло седьмого декабря?

— Пёрл-Харбор.

— Вот вам и бутерброд!

— Но мы находимся в двадцати пяти километрах от Москвы. Можно сказать, в пригороде. Американцы же — по ту сторону Атлантического океана и высадку в Европу еще не производили. Давайте смотреть на вещи здраво, герр обергруппенфюрер!

— Я не теряю надежды, герр штурмбанфюрер, но мы должны быть готовы и к неожиданностям, — сказал Лерер. — Теперь вот что: этот ваш крестьянин, с которым вы сотрудничаете в Бейре…

— Абрантеш.

— Он грамотный?

— Нет, но печать у него есть.

— Он надежен?

— Он надежен, — сказал Фельзен, вспоминая, какого страху натерпелся. — Дайте ему заработать, и он будет счастлив. И к тому же он имеет доход от предприятий по очистке вольфрама, которые мы там основали.

— Это к делу не относится. Предприятия по очистке вольфрама — не в счет, серьезных прибылей они не приносят. Помните, что я говорил вам насчет напряжения умственных способностей?

Взгляды их скрестились — они поняли друг друга.

— В случае неблагоприятного для нас финала… — Фельзен не закончил фразу, и она повисла в воздухе.

— Я имею в виду, — сказал Лерер, — учредить банк. Банк с португальцем в качестве владельца.

— В качестве владельца?

— Ну, это прикрытие. Как вы говорите, верхняя часть бутерброда. Уверяю вас, что союзники будут нам мстить. Всех наших доходов на континенте мы лишимся. Вот тут и поможет банк, владеть которым станет португалец, акции которого осторожно и тихо приберут к рукам крупные немецкие коммерсанты.

— И кто же будут эти коммерсанты?

— Пока могу назвать двоих, — сказал Лерер. — Вас и меня. Это будет наше частное дело. Никто, и, уж конечно, не этот прусский кретин, не будет о нем знать.

— Значит, владеть им будет СС?

— В известном смысле да, — сказал Лерер, не сводя глаз с Фельзена. — Но надеюсь, вы понимаете и важную роль Абрантеша. Он должен быть абсолютно надежным, должен быть нам другом.

— Он нам друг, — сказал Фельзен, выдержав каменный взгляд Лерера.

— Вот и хорошо, — сказал Лерер, опять удобно усаживаясь в кресле. — Теперь все, что нам нужно, — это название. Хорошее португальское название. Как переводится ваша фамилия на португальский?

— Rochedo, rocha[23]

— Rocha… Звучит надежно, солидно, но думаю, к этому стоит добавить и что-то обширное, бескрайнее.

— Самое важное для португальца — это, по-моему, море.

— А как по-португальски «море»?

— Mar. «Mar е Rocha».

— Нет-ет! «Мар и Роша» — это как название плохонького ресторана.

— Тогда «Осеану и Роша».

— Вот это, думаю, подойдет. Банк «Осеану и Роша», — протянул, устремив взгляд в парк за окном, Лерер. — Банку с таким названием я бы доверил свои деньги.

18

1 октября 1942 года, центр Берлина.

Эва Брюке сидела в своей квартире в кабинете. Она курила папиросу за папиросой, то и дело отпивая коньяк из рюмки, которую грела в руках.

Лицо ее было таким бледным, что ей казалось, встань она к свету, сквозь щеки можно будет разглядеть даже зубы. Ну а внутри? Внутри у нее ничего не осталось. Она чувствовала себя ощипанной, выпотрошенной и подмороженной курицей.

Те двое находились у нее в квартире, безымянные, разумеется, — Гензель и Гретель, Тристан и Изольда. Они привыкли скрываться и вели себя тихо как мышки, даже тише. Они уже несколько месяцев кружили так по Берлину, и ее квартира была их последним пристанищем.

Эва собралась уходить и только поднесла к губам почти закончившийся тюбик помады, как услышала стук в дверь, негромкий, осторожный. Она тут же убрала помаду — не хватало еще второпях испортить ценный остаток! Но следующий стук был уже раскатистым, громоподобным и сопровождался страшным трехсложным выкриком, от которого начинали дрожать коленки у любого берлинца:

— Гестапо!

Крик был достаточно громким, чтобы двое, находившиеся в задних комнатах, услышали его и успели спрятаться. У нее времени на них не было.

— Иду, — сказала она, четко, без ворчания, но с легким раздражением.

Стук продолжался. Ежась, она натянула пальто и открыла дверь.

— Да, — сказала она любезно, но слегка нахмурившись. — Правда, вы застали меня в дверях…

Двое мужчин прошли мимо нее прямо в гостиную. На обоих были черные кожаные пальто и черные шляпы, которые они не сняли. Один был худой, другой — коренастый.

— Проходите, — сказала она.

— Ваши документы.

Она вытащила из сумочки документы и передала им из рук в руки, уверенно и не без вызова.

— Эва Брюке? — осведомился худой, не глядя в бумагу.

— По-моему, в документе это указано.

— О вас поступило сообщение.

— О чем и от кого?

— Что вы укрываете нелегалов, — сказал худой. — Сообщили соседи.

— Но у меня нет соседей. Кругом одни развалины.

— Мы не о непосредственных соседях говорим, не о тех, чьи дома рядом. Соседями можно назвать и тех, кто наблюдает, например, за домом с задней стороны.

— Но их разбомбило на прошлой неделе, — сказала она.

— Вы, наверно, не станете возражать, если мы немного осмотрим помещение?

— Но я уже совсем уходила! — сказала она с нотками отчаяния в голосе.

— Это не займет много времени, — сказал худой.

— Если вы не возражаете, сообщите мне имена этих соседей, а также имена ваших начальников, чтобы, когда они посетят сегодня вечером мой клуб, я могла пожаловаться на чрезмерное любопытство этих людей. И сообщите мне заодно ваши фамилии.

— Зачем? Чтобы вы пожаловались и на нас тоже? — надвигаясь на нее, спросил коренастый.

— Мюллер, — сказал худой и ткнул себя пальцем в грудь. — Шмидт. Желаете записать? А теперь можем мы приступить к обыску?

— Задние комнаты в плохом состоянии после бомбежек. Я не несу ответственности, если вы покалечитесь. От какого-нибудь вашего неосторожного движения может рухнуть стена, и я вынуждена буду в такой мороз…

— Спать в комнате без стены, — закончил Шмидт, глядя на нее сонными, остекленелыми глазами. Потом он вдруг поморщился, наклонив голову к правому плечу.

— Нет, обратиться к моим друзьям, вашему начальству в гестапо с просьбой оплатить ремонт.

— В свином хлеву, — буркнул Шмидт.

Что он имел в виду, ни Мюллер, ни она не поняли.

Они глядели на нее. Она немножко переигрывала, изображая высокомерие. Нервы. Мюллер отдал ей документы.

— Наверно, первым пойду я. Если Шмидт с его ста килограммами оступится и поскользнется, он обрушит полдома.

Улыбнувшись, что было ему явно несвойственно, он обернулся и потянул носом, принюхиваясь. Он ей не понравился. Слишком умен для гестаповца. Куда подевались их нормальные олухи? Неужели их всех отправили под Сталинград?

Эва осталась в гостиной. Она сидела, сунув руки в карманы пальто. Шмидт, опершись о дверной косяк, смотрел, как Мюллер идет по коридору.

Потом Шмидт окинул ее взглядом, кивнул, посмотрел опять — все это молча. Ей хотелось закурить, но она побоялась вынуть руки из карманов, зная, что они будут дрожать.

— Он их носом чует, — проронил Шмидт спустя несколько минут.

— Кого?

— Евреев, — сказал Шмидт. — Говорит, что от них тухлым сыром разит.

— Скажите ему, что это пахнет из кухни.

— Евреями? — невозмутимо осведомился он.

— Сыром, — сказала Эва. — Не хотелось бы, чтобы он все здесь переворошил только из-за того, что месяца полтора назад мне подарили кусок грюйера.

— Разве он так портится? — спросил Шмидт. — Грюйер?

— Где они откопали вас, таких?

Он рывком отделился от косяка и пугающе быстро двинулся к ней, словно обмен любезностями завершился и пора приступать к методам более привычным. Шлепнув свои мясистые ладони на подлокотник ее кресла, он приблизил к ней лицо, склонившись так низко, что она увидела щетину над верхней губой.

— У вас ноги хороши.

— В отличие от ваших манер.

— Думаю, неплохо будет отвезти вас на Принц-Альбрехтштрассе, — сказал он, глядя то на ее колени, то прямо ей в глаза. — А там уж мы особо церемониться с вами не будем.

— Шмидт! — раздался громкий голос Мюллера из задних комнат. Эва вздрогнула. — Иди-ка сюда!

Шмидт улыбнулся, снял руки с подлокотников и пошел в коридор. Эва руками сжала себе ляжки. Она боялась описаться от страха. Внутри у нее все тряслось, она обливалась потом.

— Подержи меня за ремень, — сказал Мюллер.

— Пол здесь ни к черту, — сказал Шмидт, словно инженер-строитель, оценивающий прочность конструкции.

Эва заставила себя встать с кресла и, пройдя по коридору, приблизиться к ним.

— Ради бога, осторожнее, — сказала она. — Здесь высота — семь метров. Если не упадете, будете завалены.

— Беспокоится о тебе, Мюллер!

Мюллер подался вперед и, вытянув шею, заглянул за дверь. Шмидт держал его. Он улыбнулся и, подмигнув, указал глазами на Эву.

— Стройных предпочитает, должно быть! — добавил он.

— Заткнись, Шмидт, лучше потяни меня обратно.

Не сводя глаз с Эвы, Шмидт потянул его за плечо, и Мюллер, отпрянув назад, стукнулся о его грудь. Шмидт удержал его на месте, обхватив руками.

— Знаешь, — сказал Шмидт, — надо действовать уверенно. Не тянуть. Надо — значит, надо.

Ступив в коридор, он прошел по нему два шага влево, в спальню. Пол ходил ходуном. Перекрытия скрипели. Кирпичи и штукатурка падали. Раздался громкий треск, вслед за которым возникла фигура Шмидта. Лицо его было пепельно-серым. Голова тряслась. В потолке над их головами обозначилась трещина.

— Вот кретин чертов, — процедил Мюллер, опять устремляясь в коридор.

— Там никого нет, — сказал Шмидт. Он опасливо шагал, поскрипывая кожаным пальто.

— Ну, идем.

— Запаха не чувствуешь? — спросил Шмидт, к которому вернулось его самообладание.

— Только вонь от дерьма у тебя в штанах.

Эва провела их назад в гостиную. Мюллер был расстроен и зол — губы в ниточку. Распахнув дверь, Шмидт оглянулся на Эву.

— А там что? — спросил Мюллер, указав на старый сундук, который она передвинула сюда из разрушенной комнаты. Сундук был небольшой. Взрослому человеку в нем было не уместиться.

— Книги, — ответила Эва. — Попробуйте-ка его поднять.

Мюллер попробовал откинуть крышку. Сундук был заперт.

— Откройте его, — приказал он.

— Я его уже много лет не открывала. Не знаю даже, где ключ.

— Отыщите.

— Я не знаю… — Эва осеклась, потому что Шмидт, распахнув пальто, вытащил оттуда «вальтер-PPR». — Что это?

— Это лучшая ищейка евреев из тех, что мне известны, — сказал Шмидт.

— А если никаких евреев здесь не окажется, согласитесь выплачивать мне ваше жалованье в течение полугода?

— Полугода?

— Это старинный сундук, ему двести лет, и книги в нем тоже очень ценные. Зачем бы иначе стала я его передвигать из спальни?

Шмидт сжал в руке пистолет и направил его на Эву.

— Вам известно наказание, какое следует за укрывательство нелегалов?

— Наверно, несколько лет в концлагере.

— Бах! — произнес Шмидт.

— Пойдем, — сказал Мюллер.

Они ушли, а Эва ринулась в уборную, где ее пронесло. Первую папиросу она выкурила, еще сидя на унитазе.

Она знала, что они сидят в машине, поджидая ее. Она выкурила четыре папиросы, допила остаток коньяка, прополоскала рот водой, после чего, сделав над собой усилие, вышла на улицу. На тротуарах высились горы строительного мусора, а вездесущие чехи и поляки все везли и везли на тачках новый мусор из разбомбленных домов. Машина гестапо нагнала ее, и Шмидт опустил стекло.

— Подвезти? — спросил он. — Нам, по-моему, по пути.

— Нет, спасибо. Я лучше пешком.

— До скорого. На Принц-Альбрехтштрассе, восемь.

Она добралась до своего клуба на Курфюрстендамм. На улице было холодно, но она обливалась потом. В ее кабинете за занавеской лежала на раскладушке Трудль. Она ночевала здесь, когда не могла найти мужчину, с которым можно провести ночь, что бывало часто. Трудль была худенькая и белобрысая, выступающие под бледной кожей скулы придавали ей вид хрупкой фарфоровой куклы. Эва послала ее прибрать в баре, а сама села с бутылкой коньяку и папиросами. Ее тело, разбитое, словно расчлененное, как бы медленно собиралось воедино. Кишки согрелись и расправились, она приободрилась. Она подсчитала приход и расход за сентябрь, отодвинув от себя подальше мысль о Гензеле и Гретель.

В половине восьмого вечера она отправилась домой, чтобы переодеться в вечернее платье. Вечер был холодный. Небольшие группки евреев — все с желтыми звездами на одежде, которые начиная с сентября им было предписано носить, — спешили мимо нее. Это были рабочие оборонных предприятий, которым надо было поспеть домой до восьми — комендантского часа. В городе они находились легально.

Завернув с Курфюрстендамм на свою мощенную булыжником улочку, она подняла глаза к звездному небу. Втянула ноздрями воздух. Он был свеж, и никаких следов гестаповских машин на улице не было. Вот бомбардировщики, конечно, будут тут как тут. Каким ужасным было это лето — сначала Любек, потом Кёльн, Дюссельдорф, Гамбург, Оснабрюк, Бремен и, разумеется, Берлин. Отовсюду несло трупным запахом. Одни крысы жирели. Эва поднялась к себе в квартиру, проверила каждую комнату.

— Все в порядке, — тихо сказала она.

Мало-помалу из самой дальней комнаты донеслось шевеление. В дверь скользнул молодой человек. Он морщился: тело его затекло.

— А девушка где? — спросила Эва.

Девушка выглянула из-за ее спины.

— Где ты была?

— В сундуке, — ответила та. — Я как раз примерялась к нему, когда они пришли.

Эва представила, что могло случиться, и содрогнулась.

— Ночью вы отправитесь в Готенбург, — сказала она, отгоняя от себя страшные видения.

Девушка подняла голову и, глядя на потолок, улыбнулась. Парень стиснул руку Эвы. В дверь тихонько постучали. Парень прошмыгнул обратно в коридор и оттуда — за дверь. Девушка спряталась. Эва прочистила горло.

— Кто там?

Новый тихий стук в дверь.

Она открыла. Две девушки. Одной — под двадцать, другой не больше четырнадцати.

— Да? — сказала Эва, глядя в пролет лестницы за ними.

— Вы не можете нам помочь? — спросила старшая. — Мы от герра Кауфмана.

— Не могу, — сказала Эва и услышала, как девушки охнули, словно от удара. — За мной следят.

— Что же нам делать?

— Поищите себе другое место.

— Сейчас?

— Оставаться здесь вам слишком опасно.

— Но куда же нам идти?

Она недоуменно заморгала. Почему же Кауфман не предупредил, что посылает к ней еще двоих? Постукивая кулаком себя по лбу, Эва напряженно пыталась что-нибудь придумать.

— Вы фрау Хиршфельд знаете?

Обе покачали головой.

— А в Берлине ориентируетесь?

Та же реакция.

Она написала им адрес. Добраться туда после восьми вечера, не имея документов, будет делом нелегким. Спровадив их, она вернулась к себе. У нее оставалось еще полно забот с Гензелем и Гретель. Пройдя в кабинет, она отперла и выдвинула второй из ящиков. Вытащив содержимое, порылась в нем. К днищу ящика с обратной его стороны были прилеплены фальшивые документы для Гензеля и Гретель на имя Ганса и Ингрид Кубе.

И тут новый тихий стук в дверь.

Что теперь?

Она задвинула ящик, сунув внутрь содержимое.

Опять стук.

Девчонки проклятые! О чем только думал этот Кауфман!

Пройдя через гостиную, она открыла дверь.

Там стояли две девушки в пальто, стояли рядышком, смирные как овечки. За ними, держа руки у них на плечах, стоял Мюллер. В круг света вплыл могучий кулак Шмидта, трясшего перед ее носом листком с адресом, который она для них записала, утратив бдительность. Младшая из девочек заплакала.

— Фрау Хиршфельд шлет вам привет, — сказал Шмидт и пихнул ее ладонью в грудь с такой силой, что она отлетела к противоположной стене.

— Так сколько, по-вашему, стоит этот сундук? — спросил Шмидт, захлопывая за собой дверь. И вытащил пистолет.

С лестницы послышались удаляющиеся шаги. Шмидт снял пистолет с предохранителя.

— Нет, — сказала Эва.

— Нет? Почему же «нет»?

— Я нашла ключ.

— Поздно. Сейчас не до ключей. Нет у меня на них времени.

И он всадил две пули в сундук. Эва услышала приглушенный вскрик, перехватила руку Шмидта с пистолетом, и он ударил ее в лоб рукояткой. Она осела на пол, но сознания не потеряла. Шмидт еще раз выстрелил в сундук, и Эва почувствовала, как ее что-то подняло и швырнуло на этот сундук, ударив щекой о его резную крышку. Шмидт задрал ей юбку, грубо раздвинул ляжки, пролез пальцами между ног.

Из глубины квартиры раздался крик, нечленораздельный, похожий на вой. Что-то упало, большое и тяжелое, возможно шкаф, но Эва не могла шевельнуться и осталась недвижима. Рука отдернулась. Раздался оглушительный треск, и после секундной паузы задняя сторона дома с грохотом рухнула.

Эва соскользнула с сундука. Шмидт высился над нею. Он стоял неподвижно, открыв рот, гадая, какой части здания предстоит обвалиться и не будут ли они погребены под ним.

А Эва впервые за последние два года не чувствовала страха. Она испытывала облегчение оттого, что все было кончено. Да, настоящее облегчение оттого, что дом опять погрузился в тишину, пол все еще на месте, под ее ногами, и рядом Шмидт, который говорит ей:

— На самом деле не все в порядке, верно?

1 октября 1942 года.

Ларгу-ду-Рату, центр Лиссабона.

На Ларгу-ду-Рату Фельзен поймал «паровое такси». Этот «транспорт» появился около года назад, когда начались перебои с горючим. Непонятно почему, но дровяная плита на багажнике, пар от которой поступал в цилиндры, не вызывала у Фельзена доверия, хотя бензин, в сущности, делал то же самое. Не доехав до места, он выскочил из машины, когда до Руа-Эшкола-Политекника оставалось не более семидесяти метров. Однако выскочил он не потому, что ему изменило терпение.

Он подумал было, что обознался, но сходство было так велико, что пришлось вылезти, чтобы удостовериться. Девушка свернула направо на Руа-да-Импренса-Насионал, и он, хромая, побежал за ней. Он не ошибся. Это была Лора ван Леннеп. Он схватил ее за руку, когда она вновь повернула направо, и она завертелась, стараясь вырваться.

— Помнишь меня? — сказал он, крепко держа ее за руку.

Она взглянула, явно не узнавая.

— «Медвежья берлога», казино в Эшториле, отель «Парковый», март тысяча девятьсот сорок первого года и наша любовь, — саркастически докончил он.

Она лишь заморгала в ответ, и он, взглянув нанее пристальнее, увидел, что с ней что-то не то. Судя по выражению лица, у нее с головой не в порядке.

— Мне в Америку надо, — сказала она, пытаясь вырвать руку.

— Клаус Фельзен, — продолжал он, не отпуская ее. — Может, вспомнишь… ты еще мои запонки украла. На них были выгравированы мои инициалы: КФ. Сколько ты выручила за них, а? Видно, не хватило, чтобы до Америки добраться?

Она пятилась от него, пытаясь освободиться, но не из страха, а инстинктивно, избегая насилия. Наконец она вырвалась, и Фельзен дал ей уйти, но после некоторого колебания пошел следом. Она нырнула в здание, где находилась столовая больницы португальского Комитета помощи еврейским репатриантам. Время было обеденное, и в здание тянулись люди. Фельзен видел, как она встала в очередь, как получила еду. Она ни с кем не разговаривала — лишь поглядывала украдкой, на секунду отрываясь от миски. Фельзен увидел доктора в белом халате, тоже ждавшего, когда его обслужат. Указав на девушку, Фельзен спросил его о ней.

— Мы в точности не знаем, что с ней произошло, — ответил доктор по-португальски, но с венским акцентом. — Мы сталкивались с еще одним подобным случаем, когда наблюдалась та же самая навязчивая идея — уехать в Америку. Тогда родители девушки посадили ее в поезд в Австрии и велели во что бы то ни стало добраться до Америки. А позднее она узнала, что родители погибли в концлагере. Известие это вызвало у нее странную реакцию — потребность выполнить родительский наказ в сочетании с глубоким чувством вины перед ними, которое и не давало ей уехать. Единственное, почему мы решили, что и с нашей голландкой могло случиться нечто подобное, — это ее паспорт, где стояла старая американская виза, а кроме того, в ее вещах был найден давно просроченный билет на пароход. Печально, конечно, но посмотрите вокруг.

Доктор встал в очередь за едой. Фельзен посмотрел вокруг, хотя и не понял, что тот имел в виду. Девушки за столом уже не было. Он вышел из здания, стоя на крыльце, закурил и под яркими лучами осеннего солнца прошел по Байру-Алту до Ларгу-ду-Кампу, откуда спустился на Руа-ду-Оуру.

Он поднялся на третий этаж здания, арендованного ими под «Банку де Осеану и Роша». Банк занимал первый и второй этажи, а выше были две квартиры. Верхний этаж занимал он, на третьем жил Абрантеш с семьей. Абрантеш попросил его стать крестным второго его сына. Утром он позвонил Фельзену в представительство Германии, сообщил, что Марию выписали из больницы, и пригласил прийти взглянуть на своего новорожденного крестника.

В гостиную Фельзена провела служанка. Мария лежала в качалке в меховом манто, что, учитывая погоду, было далеко не обязательно. Он не мог заставить себя глядеть на нее — так смешно она выглядела. Меньше чем за год она из крестьянской девушки превратилась в некую пародию на кинозвезду сороковых годов. Читать не умела, но приучилась листать журналы, и Абрантеш ее в этом поощрял.

Фельзен закурил, чтобы скрыть улыбку. Мария тоже курила, мастерски пуская изо рта дым. Абрантеш глядел вниз на Руа-ду-Оуру в окно с крест-накрест наклеенными полосками бумаги на случай воздушных налетов, которых все еще опасались. Португальцы считали, что налеты, подобно ненастью, переместившись из Европы, могут охватить и Португалию. Фельзену случалось даже слышать сигналы воздушной тревоги и видеть солдат, сидящих за баррикадами из мешков, недоумевающих, какого черта их сюда посадили и что им здесь делать.

На Абрантеше был серый костюм, теперь он носил очки. Во рту у него была сигара. Крестьянский облик он сбросил убедительнее, нежели Мария. В нем видны были солидность и серьезность, внушавшие людям уважение. Он приобрел хорошие манеры, как в свое время и Фельзен, когда приехал из Швабии.

Абрантеш приветствовал Фельзена с показным радушием и важностью, какие, по его мнению, и подобали успешному предпринимателю. Он провел его к изголовью лежавшего в колыбели младенца, на край которой по-хозяйски опиралась Мария.

— Мой второй сынок, — сказал Абрантеш. — Ваш крестник. Мы назвали его Мануэлом. У меня была мысль назвать его в вашу честь, Клаусом. Но вы, думаю, согласитесь, что для португальского мальчика это имя неподходящее. И мы назвали его в честь моего деда.

Фельзен кивнул. Младенец, завернутый в чрезмерное, как показалось Фельзену, количество одеял, крепко спал. Выглядел он как все новорожденные, разве что менее сморщенный, чем большинство из них. Мария пальцем пощекотала ребенка, и Фельзен почувствовал на себе ее внимательный взгляд. Младенцу палец не понравился, он мотнул головой и надул губы, пуская пузыри. Глаза его вдруг широко раскрылись — удивленные и слишком большие для такого маленького личика. Фельзен нахмурился и встретил взгляд приподнявшейся Марии.

— Этот больше на мать похож, — сказал из-за его спины Абрантеш.

Г лаза младенца были ярко-голубыми, и только очень уж внимательный взор мог разглядеть в них намек на материнскую зеленоглазость. Фельзену же они показались совершенно голубыми, точь-в-точь как у него самого.

— Красивый малыш, — механически сказал он, и Мария откинулась на спинку качалки.

Абрантеш вынул ребенка из колыбели, поднял его на вытянутых руках и что-то ласково прорычал, уткнувшись в него лицом. Ребенок, недоуменно моргая, глядел на этого большого и страшного медведя.

— Мой второй сынок! — гордо сказал Абрантеш. — Самый счастливый человек на свете — это мужчина с двумя сыновьями.

— Ас тремя? — спросила Мария. Новый статус придавал ей теперь смелости.

— Нет-нет, — сказал Абрантеш, в котором заговорило суеверие. По лицу его, как ветер, колышущий кусты в Бейре, пробежала тень. — Из трех один обязательно будет подлецом.

Ребенок вдруг испустил пронзительный вопль.

19

21 декабря 1942 года, штаб СС, Унтер-ден-Айхен.

Берлин — Лихтерфельде.

— Сталинград, — сказал Лерер. Он сидел боком к столу, опершись на него локтем; рука его взметнулась, словно разрезая ножом воздух. — В Лиссабоне обсуждают Сталинград? Пьют за тех, кто сражался там, когда они сидели в Эшториле, в этом проклятом отеле «Парковый»? Обсуждают или нет? — допытывался он.

— Во всяком случае, не за ужином, на котором я вчера присутствовал.

— Ну да, только вилками по тарелкам постукивают.

— Зачем же так сурово?

— А как там Позер? Как выглядит? — спросил Лерер, ерзая на стуле. Портупея, длинная, как постромки мула, поскрипывала на его животе.

— Позер как Позер. А выглядит, пожалуй, похуже. Словно приболел.

— М-м… — буркнул Лерер. — Цайцлер, начальник штаба, две недели питался пайком наших под Сталинградом, выражая тем самым солидарность с теми, кто на передовой. Похудел на двенадцать килограммов. Что скажете?

Фельзен прикрыл глаза — его утомляли бесконечные, как на экзамене, вопросы Лерера. Его подмывало ответить, что в Цайцлере еще немало резервов для выражения солидарности, но, покосившись на портупею Лерера, он решил, что шутка не покажется тому удачной.

— Шестой армии приходится нелегко, — уклонился он. Уроки Лерера даром для него не прошли.

— Знаете, герр штурмбанфюрер, у меня в штабе Восточного фронта немало знакомых, и мне достоверно известно, что фельдмаршал Паулюс и двести тысяч его солдат разбиты, — сказал Лерер и уронил руку, как ножом гильотины прикончив 6-ю армию Третьего рейха.

— Неужели они не могут как-то сманеврировать, отступить, перегруппироваться?

— Фюрер на это не пойдет. Он вбил себе в голову, что нет большего позора, чем отступление и потеря всей нашей тяжелой артиллерии. Он не прислушивается к мнению Цайцлера, что, продолжая удерживать там армию, он потеряет все и может даже проиграть всю русскую кампанию.

— Неужели Сталинград имеет решающее стратегическое значение?

Лерер воздел руки, обращаясь если не к Господу, то к затемненным окнам.

— Это символ, — сказал он. — Взяв Сталинград, мы ухватим Сталина за его стальные яйца!

Они поговорили и о вольфраме. Лepep слушал безучастно, не проявляя большого интереса. Он даже не похвалил Фельзена за его последнюю операцию по погрузке 200 тонн в железнодорожные вагоны и провоз их контрабандой через границу под видом марганца. Таможня даже не вскрывала вагоны, а агенты союзников чуть не подрались с таможенным начальством, досматривавшим грузы в Лиссабоне и Вилар-Формозу. Им было невдомек, что оба начальника таможен огребли на этой операции по пять миллионов эскудо, что по сравнению с их месячным жалованьем в тысячу эскудо было пустяком вроде фельзеновских счетов в баре.

Лерер равнодушно осведомился, как обстоят дела в банке, которые шли ни шатко ни валко, если не считать предоставления кредита на покупку нескольких приграничных рудников.

Закончил свой доклад Фельзен уже к вечеру, но, прежде чем отпустить его, обергруппенфюрер вдруг, пошатываясь, поднялся на ноги и, проковыляв вокруг стола, сел на его край.

— Мы с вами хорошо понимаем друг друга, — внезапно очень торжественно сказал он. — Когда я оторвал вас от вашего предприятия в Берлине, я обещал вам хорошее вознаграждение. Полагаю, в следующем году работа ваша может измениться. Характер ее, возможно, будет иным. Вы должны довериться мне и не пугаться, если услышите, что нам пришел конец.

— Но помнится, Позер говорил, что с назначением Шпеера в этом году министром вооружений промышленность оживилась. Я и сам это ощутил. Потребность в наших поставках в последнее время значительно возросла…

— Это так, — сказал Лepep, — но я кожей чувствую, что это лишь продлит агонию. А моя кожа еще никогда меня не обманывала.

Было шесть часов, темно. Холодный северный ветер нес из Финляндии дыхание вечной полярной мерзлоты. Машина ползла вперед почти на ощупь, как слепец. Фельзен сидел сзади в полном смятении. Неужели Лерер говорил, зная факты? Он, правда, всегда кичился своим даром предвидения, но, может быть, столь безнадежная картина бесславного конца Третьего рейха объясняется его лишними двадцатью килограммами, сидячим образом жизни, результатом кабинетной работы? Разве могла великая германская армия, сокрушившая всю Европу, победным маршем прошедшая по России до самого Кавказа, стоявшая в двадцати пяти километрах от Москвы, практически в ее пригородах, потерпеть поражение из-за какого-то одного города?

Куря, Фельзен оглядывал разрушения в пригородах Штеглица, Шенберга и Вильмерсдорфа и вспоминал, что сказал ему Позер в начале июня и чему он тогда не поверил. Он сказал, что 30 мая за какой-нибудь час с небольшим бомбардировщики союзников сбросили на Берлин больше двух тысяч тонн бомб. Позер поделился с ним этой новостью спустя четыре дня после того, как это произошло, когда Берлин еще горел. Фельзен не поверил этому полоумному пруссаку и попытался от него отделаться, но Позер, уцепившись за его локоть своим протезом, шепнул ему на ухо:

— Я собственными глазами видел доклад о наших потерях. Подлинный, не скорректированный Геббельсом. Вот езжай и добывай свой вольфрам. Сейчас каждый килограмм его будет на вес золота.

Въехав в Берлин с юга, со стороны Потсда-мерштрассе, он велел шоферу проехать по ней дальше и повернуть налево на Курфюрстен-штрассе. Улицу нельзя было узнать: по обеим сторонам ее высились груды щебня и кирпича и тянулись остовы обгорелых, разрушенных домов. Но дом Эвы, кажется, уцелел. Взяв у шофера фонарик, он завернул в мощенный булыжником переулок, а оттуда прошел к дому сзади, где за воротами сразу наткнулся на кучу мусора; узкая тропинка вела к дверям дома, вся задняя сторона которого рухнула, и видна была кухня Эвы.

Дом выглядел необитаемым, и он уже начал выбираться на улицу, когда услышал голос — тонкий, как фарфоровый, голосок пел нелепо бодрую детскую песенку родных его мест:

Я музыкант из Швабии,
Ты музыкант из Швабии,
На скрипке я играю,
На скрипке ты играешь, Тра-ла-ла-ла,
Тра-ла-ла-ла,
Тра-ла-ла-ла,
Шум-шум.

Фельзен поднялся по лестнице, которая оказалась целой. Голосок все тянул назойливый припев. Гостиная была совершенно пуста — голый пол, некоторые половицы вынуты и собраны в кучку у задней стены. В углу, закутанная в какие-то шарфы, кофты, юбки и даже мужской жилет, сидела Трудль. Пение прекратилось.

— Вы мне что-то принесли?

Лицо у нее стало совершенно детским. Тощее, прозрачное личико. Ввалившиеся щеки. Он склонился к ней.

— О, — воскликнула она, увидев перед собой мужчину, — трахаться хотите?

— Трудль, где Эва?

— Ладно, не хотите, тогда я просто посижу с вами. Просто посижу, хорошо?

— Хотите посидеть, посидите, только скажите мне, куда подевалась Эва.

— Уехала.

— Куда?

Девушка нахмурилась и не отвечала. Он хотел было провести рукой по ее волосам — они слиплись от грязи. Она вновь затянула свою песенку.

По лестнице раздались шаги. В комнату проник колеблющийся луч света. В дверях показалась женщина.

— Что вы тут делаете? — начала она строго, но тут же сбавила тон, увидев военную форму.

— Ищу Эву Брюке.

— Эву Брюке уже несколько месяцев как арестовало гестапо.

Скрипучий голосок замолк.

— За что? — спросил Фельзен.

— Прекрасная еврейка, еврейка, еврейка, — нараспев сказала девушка.

— Нелегалов укрывала, — сказала женщина. — А она вот через несколько дней после этого сюда заявилась и не выходит даже во время налетов.

Я иногда приношу ей поесть. Но зимой ей, так или иначе, придется уйти.

Фельзен отвез Трудль к себе на квартиру, где жили теперь рабочие Шпеера. Одной из женщин он отдал все свои продуктовые карточки, дал денег и поручил Трудль ее заботам.

После этого он велел шоферу отвезти его на Вильгельмштрассе, где взял себе до нелепости роскошный номер в отеле «Адлон».

В половине девятого утра на следующее утро он уже сидел на Принц-Альбрехтштрассе, 8, в кабинете штурмбанфюрера СС Отто Графа. Ожидая, пока принесут папку с делом, Граф курил сигарету Фельзена, глядя в окно на все еще темное небо.

— Почему вас так волнует это дело, герр штурмбанфюрер?

— Она моя знакомая.

— Близкая?

— Она долгие годы являлась хозяйкой баров и клубов в Берлине. Ее многие знали.

— Я спрашиваю о вас лично.

— Я знал ее достаточно хорошо, чтобы быть уверенным, что она не позволила бы себе ничего лишнего.

— Учитывая то, чем она занималась, это возможно.

— Я знал ее и до войны. Она всегда была такой.

Принесли папку с делом. Граф взглянул на фотографию и вспомнил женщину.

— Да-да, я ее знаю, — сказал он. — В чем душа держится. В первое утро я боялся, что она вот-вот пополам переломится, как карандаш. Но прошло три недели, а мы из нее так ни слова и не вытянули, не то что…

— Три недели?

— Случай-то серьезный. Она помогала переправлять евреев, прятать их в товарных вагонах, на которых мебель перевозят.

— А после трех недель?

— Ей повезло. Если бы ее дело в суде попало к Фрайзеру, ее бы повесили. А так упекли в Равенсбрюк, пожизненно.

Фельзен предложил ему еще одну сигарету, которая была принята. Сигареты были американские — «Лаки страйк», привезенные им из Лиссабона. Он отдал Графу всю пачку, прибавив к этому еще одну — из кармана. И сказал, что может добыть ему целый ящик и даже два. Граф кивнул:

— Зайдите в обед, я закажу вам пропуск.

Раздобыть машину оказалось нетрудно, чего нельзя было сказать о бензине — он стоил ему целого дня хлопот и вдобавок еще двух ящиков сигарет. Он мог бы добраться до Фюрстенберга на поезде, но, как ему сказали, от станции до лагеря было довольно далеко, а на попутный транспорт рассчитывать не приходилось.

Вечером на черном рынке, что располагался позади сгоревшего здания рейхстага, он купил четыре плитки шоколада. Спал он в ту ночь плохо — лежал в роскошной кровати в своем номере отеля «Адлон», пил стакан за стаканом и витал в облаках, измышляя планы спасения Эвы — один бредовее другого. Он так и видел себя и ее поднимающимися на борт самолета и летящими из разбомбленного Берлина к синему морю, широкой Тежу и новой жизни в Лиссабоне. Никогда еще с самого детства ему так не хотелось плакать, и он, взрослый мужчина, давился слезами.

Наступившее утро было безоблачным. Все шестьдесят километров на север от Берлина простирались пустынные замерзшие поля. Низкое зимнее солнце не могло растопить серебристый иней, покрывавший деревья. Глаза у Фельзена были красные, веки жгло; в животе бурчало, он мучился кислой отрыжкой, но умудрялся сохранять некоторую толику героического запала прошлой ночи.

Припарковавшись у ворот лагеря, он прошел за колючую проволоку к низким деревянным баракам. Его впустили в один из бараков, в помещение, где в четыре ряда стояли деревянные скамьи. Прошел час. Потом другой. Посетителей, кроме него, не было. В помещение никто не входил. Сидя на скамье, он все время пересаживался на ней, ловя солнечные лучи, чтобы согреться.

Только в обед в помещение вошла женщина-охранник в серой шинели и фуражке. Фельзен вскочил, чтобы обрушить на нее поток жалоб, но тут заметил за ней фигуру в полосатой, не по размеру, арестантской робе с зеленым треугольником на груди. Охранник указала арестантке на Фельзена и подтолкнула к скамье. Голова у той была обритой, двигалась она механически, как солдат на плацу.

— У вас десять минут, — предупредила охранник.

К такому Фельзен оказался не готов. Внешность арестантки так разительно отличалась от людей по ту сторону колючей проволоки, что, казалось, и говорить с ней надо на каком-то другом языке. Ему понадобилось чуть ли не полминуты, чтобы отыскать в этой истощенной, с серым лицом и белым, словно сделанным из папье-маше черепом, женщине черты сходства с Эвой Брюке, владелицей берлинского ночного клуба. Поначалу у него даже возникло подозрение, что сейчас его отведут к настоящей Эве Брюке, белотелой блондинке, с папироской в зубах, находящейся где-то вне лагеря.

— Ты приехал, — сказала она бесстрастно, усаживаясь рядом.

Он протянул ей руку. Она сжала сморщенные, черные, как обезьянья лапка, пальчики у себя на коленях. Он отломил ей кусочек шоколада. Она проглотила его мгновенно и целиком, не жуя.

— Знаешь, — сказала она, — раньше мне все снилось, что у меня выпадают зубы. Такой повторяющийся кошмар. Мне объяснили, что это значит, будто я беспокоюсь о своих деньгах. Но я-то знала, что это не так. Деньги меня никогда особенно не заботили. В отличие от тебя. Я знала, отчего меня приводит в содрогание потеря зубов: я видела этих беззубых деревенских баб, которые и на женщин-то уже не похожи. Но у меня еще осталось восемь зубов, Клаус, и я еще жива.

— Что у тебя с руками?

— Я шью гимнастерки, с утра до вечера, каждый день. А руки — это от краски.

Она взглянула на его руку, все еще протянутую к ней, перевела взгляд на его лицо. И покачала головой.

— Я собираюсь…

— Это мой обеденный перерыв, Клаус, — резко прервала его она. — Дай мне еще шоколада. Вот все, что мне сейчас нужно и что меня интересует. Не надежды, не обещания и, уж конечно, не всякие там сентиментальные излияния. Только шоколад!

Он отломил еще кусок от плитки и протянул ей.

— И не надо тратить зря время, — сказала она. — Я думаю, ты приехал объясниться? Да, ты меня видел тогда вечером в Берне. Эта свинья Лерер… идиот несчастный. Помнишь, я предупреждала тебя о нем, помнишь?

— Но почему Лерер?

— Я знала его. Знала еще до тебя, давным-давно. Он был частым гостем во всех моих клубах. А однажды вечером он спросил меня, не знакома ли я с кем-нибудь, кто знает языки, деловым, энергичным, предприимчивым человеком. Вот так все и вышло. Тебе еще повезло. Если б он не услал тебя в Лиссабон, ты бы, наверно, сейчас в Дахау был. А так все оказались в выигрыше: Лерер удалил тебя, а благодаря моей связи с ним за мной не очень уж пристально следили.

— Но как ты могла ничего не сказать мне?

Он был зол. Он глядел в ее измученное лицо с ввалившимися глазами, на ее желтые, еще сохранившиеся зубы, сейчас испачканные шоколадом, на ее бритую голову, на шрамы. Она видела, что он злится.

— Дай еще шоколада! — сказала она, не удостаивая ответом этого человека в форме СС, пособника СС, делавшего сначала для них вагонные сцепки, а потом скупавшего вольфрам и поставлявшего его СС с тем, чтобы нацистская машина могла работать без перебоев. И он спрашивает, почему она не говорила ему?

Он отломил еще кусок.

— Не считай меня такой уж бесстрашной, Клаус. Все произошло случайно… После той истории с двумя еврейскими девушками, ты же помнишь, тогда я тебе рассказала всё, правда? О том, что отправила их к Лереру и его другу. Я рисковала, рассказывая это тебе, это был риск, и я не захотела повторять его, когда увидела… — Она замолчала, закусив губу. — Вот поэтому других двух еврейских девушек я и помогла вывезти из Берлина. Так оно и пошло. Я втянулась. Они приходили ко мне, и я не могла их прогнать. Я стала звеном в цепи.

— Осталась минута, — сказала охранник.

— Когда ты увидела — что?

— Ничего.

— Скажи.

— Когда я увидела, что тебе на это наплевать, — тихо сказала она.

— Я поговорю с Лерером, — поспешно сказал Фельзен, не давая ей времени осмыслить только что вырвавшиеся у нее слова.

— Ты что, не понимаешь, Клаус? Ведь это Лерер сунул меня за решетку. Избавился от меня! Я стала препятствием к получению им звания обергруппенфюрера. Единственный, кто может меня отсюда вызволить, — это только сам рейхсфюрер Гиммлер! Так что и не думай даже!

Он сунул ей все оставшиеся у него в кармане плитки, и они исчезли в ее кармане. Она встала, и он поднялся вместе с ней. Она стояла прямо, не шелохнувшись. Он коснулся рукой детского пушка на ее затылке. Голова ее изумленно дернулась, она отпрянула, вывернулась из-под его руки и попятилась.

— Свидание окончено, — объявила охранник.

Твердой походкой Эва прошла к двери и, не оглядываясь, вышла. Больше он ее не видел.

20

24 июля 1944 года, отель «Ривьера».

Генуя, Северная Италия.

Фельзен лежал в номере с распахнутыми окнами. Солнце заливало комнату. Он был совершенно измучен и дремал, как собака, валяющаяся в пыли на деревенской площади. Рука, державшая папиросу, казалось, весила килограммов двадцать, и поднести ее ко рту стоило больших усилий.

Он трудился не покладая рук шестнадцать месяцев кряду, прервавшись за это время всего один раз. Единственный перерыв он потратил на то, чтобы, слетав в Берлин, увидеть Нойкёльнский завод железнодорожных сцепок совершенно разрушенным после авианалета 24 марта 1944 года. Восстанавливать завод Шпеер не собирался — на месте завода было практически голое место.

Единственное, зачем понадобилось Лереру вызвать его, — наглядно продемонстрировать, что стало со столицей Третьего рейха. С воздуха вид города мало изменился, если не считать поднимавшихся тут и сям столбов дыма. Но когда самолет стал снижаться к аэропорту Темпельхоф, Фельзен увидел, что оставшиеся дома представляют собой лишь остовы без внутренностей и без крыш. Жить в них было невозможно, и берлинцы переселились под землю. Город как бы встал с ног на голову: жизнь внизу, коммуникации наверху.

Он шел мимо руин, рядом с которыми копошились мальчики-пожарные, пытавшиеся хоть как-то совладать с огнем, бушевавшим уже не первые сутки. Путь преграждали разбросанные пожарные шланги и развороченные трамвайные пути; пешеход то и дело попадал в хаос проводов, водопроводных и канализационных труб, перевернутых автобусов и полусгоревших трамвайных вагонов. Передвигаться по городу можно было только пешком. Транспорт не работал: горючего не было.

Фельзен добрался до Принц-Альбрехт-штрассе, 8, чтобы задать Отто Графу один-единственный вопрос, который он не хотел задавать по телефону. За ящик «Лаки страйк» Граф сообщил ему, что Эва Брюке умерла 19 января. В тот же день он вылетел из Берлина, думая, что возвращаться туда больше незачем.

Лерер обещал ему, что характер работы изменится, но до конца апреля 1943 года он занимался исключительно контрабандой вольфрама из Португалии. Лишь с начала мая наметились перемены. Первым его заданием стала переправка четырех грузовиков с 4000 килограммов золота от испанской границы в Мадрид, где золото бьщо помещено в Испанский национальный банк. Операция эта была дважды повторена в июне. В июле он впервые с начала операции с вольфрамом положил 3400 килограммов золота в сейфы «Банку де Осеану и Роша». Четыреста восемьдесят килограммов были проданы «Банку де Португал» в обмен на эскудо, остальное переправлено в «Банку Алеман Трансатлантику» в бразильский Сан-Паулу. Затем произошла битва на Курской дуге, а 13 августа 1943 года в Риме он встретился с Лерером.

За три месяца Лерер похудел ria десять килограммов. Лицо его теперь было красным от постоянного пребывания на солнце. Они отправились в ресторан, где Лерер с жадностью ел и выпил две бутылки красного вина, прежде чем перейти на граппу. Во время обеда он раза три-четыре, морщась, хватался за живот. Выкурив собственные папиросы, он принялся за папиросы Фельзена.

— Мы потеряли Курск, — сказал он.

— Слышал, — отвечал Фельзен. — В Лиссабоне был траур.

— Значит, война все-таки туда докатилась? — ехидно заметил Лерер.

— Позер застрелился.

— Надеюсь, стрелял он не в голову, — заметил Лерер. — Иначе это было бы бесполезно.

— Ну а с вольфрамом что?

— К черту вольфрам! Вы что, не понимаете, что означает Курск?! — взорвался Лерер. Фельзену пришлось сжать его руку, чтобы успокоить. — А означает он то, что армия наша лишилась передовых танковых частей. С блицкригом покончено. Танки, потерянные под Курском, заменить нечем. Советы запустили новый завод в Челябинске, наши же заводы ежедневно подвергаются бомбовым ударам союзников. Красная армия в тысяче пятистах километрах от Берлина. Не вольфрам нам теперь нужен. Нам поможет лишь чудо, черт его возьми совсем!

— Ну а какое стратегическое сырье нам нужно в таком случае?

— Шпеер начал было игры с ураном для создания какой-то особой бомбы, но вынужден был прекратить их.

— Значит, и с вольфрамом покончено?

— Для вас — во всяком случае. Абрантеш может продолжить поставки. А вашей задачей отныне станет перевозка как можно большего количества золота из Швейцарии и размещение его в банках Италии и Португалии. Инструкции получите позже.

Через год после этой встречи в Риме Фельзен переправил через швейцарскую границу на Пиренейский полуостров уже двести пятьдесят грузовиков золота. Оттуда морем золото ушло в Аргентину, Уругвай, Бразилию, Перу и Чили. За это время Фельзен превратился в ближайшего доверенного Лepepa. Он постарался этого добиться. Ему надо было стать не просто коллегой Лерера, а кем-то вроде его сына. К июню 1944 года, когда Салазар объявил полное эмбарго на вольфрам, успехи Фельзена были впечатляющими. При встречах с Лерером они не обменивались рукопожатиями, а обнимались. Друг друга они называли Освальд и Клаус. Для Лерера Фельзен был единственным клочком твердой почвы в европейском хаосе.

Стук в дверь заставил Фельзена рывком вскочить с постели. Он раздавил папиросу и накинул халат. Отпер дверь, и в нее ввалился Лерер с каким-то рулоном, обернутым в материю, под мышкой и пухлым конвертом в руке.

— Машина погружена, Клаус?

— В шесть утра спущена на борт нашего «Хуана Гарсии».

Лерер прислонил к стене рулон, положил на стол конверт и позавтракал завтраком Фельзена. За последний год он подлечил свою язву и опять набрал вес.

— Я беспокоюсь, — сказал он, с шумом прихлебывая кофе. — Американцы готовят нам удар на Французской Ривьере. Атаки можно ждать со дня на день.

— Судно идет под испанским флагом… у американцев и без того много забот. Что у тебя в рулоне?

Темные брови Лepepa взметнулись вверх.

— Рембрандт, — сказал он. — Загляни-ка в конверт.

Фельзен вытряхнул на кровать содержимое конверта. Там были фотографии и анкетные данные Лерера, Вольфа, Фишера и Ханке.

— Ты знаешь, как надо действовать, — сказал Лерер. — Бумаги, паспорта и визы в Бразилию. Я хочу, чтобы ты обзавелся собственностью где-нибудь невдалеке от португальской границы. Не около вольфрамовых рудников, где тебя знают, может быть, южнее. Как я слышал, местность там пустынная.

— Алентежу. Мы там пробковую древесину закупали. Там от границы недалеко. Только через Гуадиану перебраться. Но уезжать из Берлина…

— Здесь будет хаос, поверь мне.

— А зачем Рембрандт?

— Положи его в сейф «Банку де Осеану и Роша». Вместе с золотом.

Фельзен взглянул на кровать. Фотографии. Анкетные данные.

— Значит, вот как, Освальд?

— Да, напоследок.

— Ты обеспечил охрану в Таррагоне?

— Охраны не будет. Никто не должен знать об этой операции. Ни испанцы, ни португальцы.

— Ты хочешь, чтобы я тайно переправил это в Португалию?

— За эти годы ты тайно переправил свыше тысячи тонн вольфрама. Что тебе стоит переправить две с половиной тонны золота?

— И что потом?

— Будешь ждать.

— Как долго?

— Этого я сказать не могу. Если фюрер капитулирует, это может быть хоть завтра. Но он не капитулирует. Не может.

— Почему?

— Ты читал документы на золото?

— Нет. Теперь я их не читаю. Только подписываю.

— Ты не обратил внимания на пункты отправления этих трех грузов?

— Нет.

— Люблин, Освенцим и Майданек.

— Польское золото?

— В известном смысле да.

— Не понимаю.

— Да будет тебе известно, мой способный ученик… — Лерер покачал головой, — что в этих городах никаких золотых приисков нет. Польский золотой запас из Варшавы давным-давно вывезен.

Фельзен молчал.

— Лиссабон находится на довольно большом расстоянии от мест военных действий, — продолжал Лерер. — Никто не поставил тебя в известность об Окончательном Решении. Так вот, золото это — от евреев. Это их часы, очки, драгоценности, зубы.

— Зубы? — переспросил Фельзен, проведя языком по деснам.

— Фюрер не капитулирует, потому что даже в безумии своем понимает, что мир осудит проводимое им систематическое истребление европейского еврейства. И потому нам суждено воевать до последнего.

11 августа 1944 года в ходе операции «Дракон» американские части высадились на Французской Ривьере. К этому времени 2714 килограммов еврейских драгоценностей и золотых зубных протезов уже находились в сейфах «Банку де Осеану и Роша» в Лиссабоне. Приехать, чтобы предъявить на них права, обергруппенфюреру Лереру удалось только девять месяцев спустя.

21

11 мая 1945 года, Кинта-даш-Фигейраш, Алентежу, Португалия.

Просторная крестьянская усадьба находилась в пятнадцати километрах от ближайшей деревни. К ней вела отвратительная дорога, проложенная как будто нарочно, чтобы испытывать на прочность подвеску автомобилей. Никто сюда не забредал, если не считать странноватого пастуха, бравшего здесь иногда в жару воду из колодца. Дом стоял на самой высокой точке небольшой возвышенности среди холмов, поросших пробковыми дубами и оливами. С восточной его стороны находилась просторная, облицованная керамической плиткой терраса, окруженная низкой каменной оградой и несколькими фиговыми деревьями. С нее открывался вид на слияние двух рек — Лусефисита и Гуадианы. Здесь можно было сидеть, наслаждаясь прохладой и любуясь рекой, устремлявшейся в скалистое ущелье и дальше, к Атлантическому океану.

Стояла жара. Не та жестокая летняя жара, когда из открытой двери на тебя пышет, как из печки, но достаточная для того, чтобы птицы к полудню замолкали, овцы, понурив головы, забирались в тень под густые кроны пробковых дубов. Даже Гуадиана текла так медленно, что казалось, вот-вот встанет. Звук автомобильного мотора здесь слышался издалека, чуть ли не за час до появления машины, и местные жители настороженно прислушивались, так как гости в этих местах появлялись редко.

Фельзен и Абрантеш ехали на трехтонке. Вокруг раскинулось поле кроваво-красных маков. Переваливаясь на ухабах, они добрались до задворок усадьбы-кинты. При них был двухнедельный запас консервов, сорок литров вина в пятилитровых бутылях, ящик коньяка, ящик портвейна, четыре чемодана одежды, кипа постельного белья и два «Вальтера P-48S», засунутых под сиденье водителя. Они везли портфель с документами и паспортами на четверых, четыре туго набитые пачки банкнот по 1000 эскудо, а также бархатный мешочек с двадцатью четырьмя неограненными алмазами. Фельзен пытался курить, но это было невозможно: грузовик так нещадно трясло, что он не мог поднести папиросу ко рту.

Наконец они въехали на убитую землю подворья. Фельзен распахнул дверь. Они разгрузили грузовик и загнали его в сарай возле торцовой стены дома. Абрантеш сходил к колодцу и наполнил водой два глиняных кувшина. Фельзен понес постельное белье в прохладную темноту дома. Пройдя через большую, со сводчатым потолком столовую и открыв несколько двойных дверей, он очутился в широком коридоре с восемью спальнями — по четыре с каждой стороны.

Окна и ставни были плотно закрыты, свет проникал только сквозь щели. Белье Фельзен разложил по комнатам — в четыре с восточной стороны дома и в две дальние — с западной. В конце коридора висело распятие, и Фельзен, проходя, поправил его, выровняв на стене. Ему стало зябко, дорожный пот на нем еще не высох.

Вынув из дыры в стене толстый деревянный клин, он открыл дверь на террасу и вышел на солнце, чтобы просохла мокрая от пота одежда. Он закурил, но тут же услышал металлический щелчок за спиной. Обернувшись, увидел незнакомого человека, стоявшего возле двери с револьвером в левой руке. Человек, явно немец, был ему незнаком.

— Добрый вечер, — спокойно сказал он. — Меня зовут Фельзен. Мы с вами не знакомы.

Мужчина был крупнее Фельзена и довольно-таки зверского вида: грубое лицо с набрякшими веками и сломанным носом.

— Шмидт, — отозвался мужчина и улыбнулся.

Из-под фигового дерева послышался хохот, и знакомый голос произнес:

— Шмидт всегда на страже. Нам повезло с ним, Клаус.

Лерер, Ханке и Фишер — все трое в рубашках без ворота, черных жилетах и брюках — вышли из густой тени фиговых деревьев. Фельзен обнял каждого.

— А где же Вольф?

— Здесь, — сказал Вольф, выросший рядом со Шмидтом с маузером в руке. Он стоял позади Абрантеша.

— Я ожидал вас только через несколько дней, — сказал Фельзен.

— Мы управились раньше, — сказал Лерер, и все засмеялись. — Два дня ночевали в сарае.

— Что нового в Германии? — спросил Ханке.

— Второго мая Вайдлинг сдал Берлин, седьмого Йодль сдался Эйзенхауэру, а через день Кейтель сдался Жукову.

— Разве одной сдачи не хватило бы? — удивился Ханке.

— А фюрер? — спросил Вольф.

— Считается погибшим, — сказал Фельзен, — но ясности нет: тело не найдено.

— Он еще появится, — сказал Вольф.

Лерер бросил на него скептический взгляд.

— Я купил для всех одежду. Если хотите, можете переодеться к ужину, — сказал Фельзен.

— Нет-нет, — сказал Лерер, — нам очень уютно в этой рабочей одежде после того, как десять дней мы провели, переодевшись священниками. Давайте есть. Мы умираем с голоду — ведь целых два дня мы питались одними незрелыми фигами.

После ужина они открыли дверь на террасу и остались сидеть за столом при свете свечей. Они пили — кто портвейн, кто коньяк, — кроме Шмидта, который сидел, держа левую руку на револьвере и поглаживая правой сломанный нос. Фельзен раздал им документы, и при тусклом свете свечей они проверили их.

— Шмидт привез фотографии? — спросил Фельзен так, будто того в комнате и не было.

Шмидт вытащил из жилетного кармана пакет и шлепнул его на стол.

— Мне понадобится не одна неделя, чтобы все провернуть, — сказал Фельзен.

— Мы не спешим, — сказал Лерер. — Наслаждаемся тишиной. Вы не можете себе представить тот ад, через который мы прошли.

Пятеро мужчин с важностью кивнули. Фельзен налил себе еще выпить и внимательно вгляделся в их лица, пытаясь понять, как изменил их тот ад, о котором они говорили. У Ханке еще глубже ввалились глаза, а брови, как и борода на впалых щеках, поседели. У Фишера заметнее стали мешки под глазами. Вольф утратил моложавость — светлые волосы поредели, вокруг глаз обозначились морщины, а от ноздрей к углам рта пролегли две глубоких борозды. Голова Лерера стала совершенно белой, волосы его были коротко острижены, как у новобранца. Он сильно похудел, и дряблая кожа висела на щеках и под подбородком. Все они были утомлены, но еда и выпивка взбодрили их, придав сходство с пенсионерами, выбравшимися на местный курорт.

Выпивать они закончили только к полуночи. Пили, пока Фишер, Ханке и Вольф не удалились, пошатываясь, в сопровождении бдительного Шмидта. Абрантеш, которому наскучила болтовня по-немецки, ушел еще раньше. Лерер и Фельзен вышли на террасу, прихватив фонарь и бутылку коньяку. Они закурили сигары, пуская облака дыма, не сразу рассеивающиеся в безветренной ночи, напоенной слабым и нежным ароматом апельсиновых деревьев, которые еще цвели за каменной оградой сада.

— Получилось, — сказал Лерер, не сводя глаз со столбика пепла на конце сигары. — Получилось самым лучшим образом. Спасибо, Фельзен.

— Уж кому-кому, а тебе-то, — сказал Фельзен, заражаясь его оптимизмом, — не стоит меня благодарить.

— Благодарить всегда стоит, — сказал Лерер, покачиваясь в кресле. — Вот ты никогда не забывал показывать мне, как ценишь мое расположение, с самой ранней поры, еще во времена Нойкёльнского завода железнодорожных сцепок. Когда я только-только познакомился с тобой. В частности, поэтому я и остановил свой выбор на тебе.

— Ну а этот Шмидт? Почему ты на нем остановил выбор?

— А, ну потому, что он гестаповец и одновременно очень набожный католик. Его духовник играл ключевую роль в нашем плане. Ведь сюда-то мы прибыли из Ватикана.

— Его нервозность может привлечь к вам внимание. Ему надо научиться расслабляться.

— Да-да, знаю. Но иметь кого-то, кто бдительно охраняет тебя, очень полезно. А что касается нервозности, такой уж у него характер. Все гестаповцы подозрительны.

Лерер отхлебнул из рюмки, покатал коньяк по рту, проглотил. Его руки, державшие сигару и рюмку, свободно болтались в воздухе — он отдыхал, сбросив груз напряжения. Дыша полной грудью, он слушал неумолчный стрекот кузнечиков в теплом ночном воздухе и кваканье лягушек, похожее на болтовню пьяной компании, где каждый плетет свое, не обращая внимания на собеседника.

— Как долго ты намерен оставаться в Бразилии? — спросил Фельзен.

— Год-другой, — сказал Лерер и потом, задумчиво пожевав сигару, добавил: — А может, и больше.

— Через год все это утихнет, — сказал Фельзен. — Людям не терпится вернуться к прежнему нормальному существованию.

В мигающем свете фонаря голова Лерера медленно повернулась. Глаза его казались темными и тусклыми, словно жизнь навсегда покинула их.

— Прежнего нормального существования после войны не будет, — сказал он.

— То же самое говорили и после первой войны.

— Помнишь, что я сказал тебе насчет происхождения того золота? — проговорил Лерер устало и тихо. — Могу назвать и другие страшные места — Треблинка, Собибор, Бельзек, Кульмхоф, Хельмно.

И все так же тихо Лерер преподал Фельзену последний урок. Он рассказал ему о железнодорожных вагонах — пассажирских и телячьих, о душевых, в которые накачивали «циклон Б», о печах крематория. Он называл ему цифры — количество людей с номерами, вытатуированными на предплечьях, и сколько их помещалось в такие душевые, и сколько сжигалось в печах крематориев за день. Он называл имена, и имена эти застревали в памяти.

— Я для того это говорю тебе, — сказал Лерер, — чтобы ты понял: забыть это все можно будет лишь лет через пять, никак не меньше. А пока любое упоминание об СС будет вызывать подозрение. Если ты собираешься здесь остаться… а, собственно, почему бы и нет, то тебе придется помалкивать обо всем этом.

Что Фельзен, в сущности, делал и сейчас. Он лишь курил свою сигару и тянул свой коньяк. Лерер поднялся, встряхнулся, как бы стряхивая с плеч груз прошлого, и, уперев руки в поясницу, потянулся, запрокинув голову и глядя в ясное ночное небо.

— Поздно, — сказал он. — И выпил я изрядно, так что надо мне лечь.

— Возьми фонарь, Освальд, — сказал Фельзен. — Без него тебе трудно будет отыскать твою комнату.

— Я чудесно высыпался здесь, — сказал Лерер. — Здесь так тихо и мирно.

— Спокойной ночи.

— Ты тоже ложись.

— Через некоторое время. Я не хочу еще спать.

Лерер заковылял в дом. Пятки по-прежнему беспокоили его. Фельзен услышал, как тихо щелкнул замок, когда он открыл и потом закрыл дверь своей комнаты. Фельзен сидел еще с час; глаза его привыкли к темноте и стали различать листья фиговых деревьев, очертания каменной ограды и поля за ней. За стрекотом насекомых слышалось поскрипывание потолочных балок наверху под остывающей крышей и ритмичное всхрапывание, доносившееся из открытого окна.

Держась под кронами фиговых деревьев, он прополз к низкой ограде. Вынув кусок каменной кладки, достал матерчатый сверток, внутри которого был кривой нож и другой нож с коротким тяжелым клинком — таким обычно рубят хребты коровьих туш. Было половина третьего ночи.

Вернувшись в дом, он открыл дверь во вторую комнату с западной стороны. Абрантеш ждал у открытого окна. Фельзен отдал ему короткий нож, а сам направился к первой спальне на другой стороне. Комнату сотрясал громкий храп Фишера. Он лежал на спине, закинув голову и выставив кадык. Фельзен решительно вонзил нож ему в шею и почувствовал, как кончик лезвия уперся в позвонок. Фишер выкатил глаза и открыл рот, ловя воздух. Откинув одеяло, Фельзен сунул нож по самую рукоять ему под ребро. И попятился вон из комнаты. Абрантеш, уже успевший одним ударом погрузить спящего Ханке в сон вечный, ждал его. Он махнул рукой в сторону комнаты Шмидта в глубине дома.

Толкнув дверь комнаты Вольфа, Фельзен понял, что дело осложняется — дверь открывалась лишь немного — на узкую щель. Он надавил плечом, со скрипом отодвинув кровать, и протиснулся в комнату сквозь узкое отверстие в один фут. Вольф не спал, рука его сжимала маузер. Фельзен кинулся на него и двинул ему кулаком в шею. Вольф ударился головой о стену, что не помешало ему выстрелить, отчего, казалось, раскололась крыша. Фельзен ухватил его руку, сжимавшую маузер, и вонзил нож ему в грудь. Но нож лишь пробил легкое. Фельзен ударил снова, но удар пришелся в кость. Нож со стуком упал на пол. Фельзен вырвал маузер из слабеющих пальцев Вольфа, но тот обхватил Фельзена руками и не отпускал. Раненый харкал кровью, уткнувшись в шею Фельзена, заливая ему грудь теплой темной жижей. Фельзен упер ему в живот ствол револьвера и дважды выстрелил. С каждым выстрелом тело Вольфа дергалось, но хватка его не ослабевала. Обхватив друг друга, они вместе упали на кровать, как обессилевшие любовники. Наконец, высвободившись и отпихнув от себя Вольфа, Фельзен устремился в прихожую и дальше, к комнате Лерера.

— Его здесь нет, — прошипел из угла прихожей Абрантеш, указывая на распахнутую дверь и пустую комнату Шмидта. — Окно было открыто, и его нет.

— Перед выстрелом или после?

— Его здесь не было, — растерянно сказал Абрантеш.

— Отыщи его.

— Где?

— Он где-то неподалеку. Найди его.

Внезапно желтый свет фонаря, упав на лицо Абрантеша, высветил из мрака его черты. Перед ними возник Лерер в нижней рубашке, трусах и с «вальтером» в правой руке.

— Что происходит? — спросил он бодро, прежним властным тоном.

— Ханке, Фишер и Вольф мертвы. А Шмидта нет в его комнате, — сказал Фельзен первое, что пришло ему в голову.

— А он? — спросил Лерер, махнув «вальтером» в сторону Абрантеша с подрагивавшим в его руке мясницким ножом. — А ты? И твоя рубашка…

Рубашка Фельзена была черной от крови Вольфа. Они взглянули друг на друга, и глаза Лерера расширились от догадки.

Ствол Лерера не был направлен ни на Фельзена, ни на Абрантеша. Фельзен ударил по нему и выстрелил из маузера Вольфа, даже не прицелившись. Лерер, вскрикнув, рухнул. «Вальтер» выпал у него из руки. Фонарь разбился, желтым пламенем вспыхнул разлитый керосин. Лерер скрипел зубами и шипел от боли. Над ним стоял Абрантеш с ножом. Фельзен отдал ему «вальтер» Лерера и велел отыскать Шмидта.

Сам же, ухватив Лерера под мышки, поволок его в столовую. По дороге Лерер непрерывно вопил от боли. Фельзен зажег на столе свечи, усадил Лерера в кресло, прислонив его к спинке, но тот рухнул на стол. Одна нога его вздулась и почернела. В другой под коленной чашечкой сидела пуля. Фельзен уселся напротив, положив на колени еще теплый маузер. Он потянулся за коньяком, взял две рюмки. Наполнив их, он пододвинул одну через стол Лереру:

— Выпей, Освальд. Этого хватит тебе на следующие десять минут.

Лерер поднял голову. От боли по лицу его тек пот, а по щекам — слезы. Он выпил. Фельзен налил ему еще.

— У меня в комнате есть морфий.

— В комнате?

— У окна черный чемоданчик. Там шприц и четыре ампулы.

— Это еще зачем?

— На всякий случай, знаешь ли.

Фельзен не двинулся с места. Закурил.

— Не думал я, что ты, такой специалист причинять людям боль, сам будешь так ее бояться.

— У окна… маленький черный чемоданчик.

Фельзен курил, откинувшись в кресле. Лерер стал издавать мерные натужные звуки, похожие на кряхтенье.

— Что было ужаснее всего, Освальд?

— Достань мне морфий, Клаус… пожалуйста.

— Скажи, что было ужаснее всего.

— Не могу сказать.

— В каком смысле? Этого было слишком много или было что-то одно, но такое, что и рассказать невозможно?

— Не могу… Не понимаю, о чем ты.

— Мне только хочется узнать, было ли что-то, что заставляло тебя страдать. Лично тебя.

— Пощади… застрели меня, Клаус. Я не в состоянии играть в эти игры…

— Но все же попытайся.

Фельзен зажег новую папиросу и передал ее Лереру, который, взяв, прикрыл локтем лицо, как мальчишка-школьник, поставленный перед необходимостью какого-то тяжкого испытания.

— Я подскажу тебе, с чего начать, Освальд, — сказал Фельзен и отхлебнул из рюмки. — Была женщина, бывшая проститутка, которая, скопив денег, открыла клуб. Не очень высокого пошиба — немногим лучше борделя со спиртным и плохонькой программой, но у военных клуб пользовался успехом, потому что женщина умела угодить клиентам… ну, теперь твой черед. Продолжай.

Лерер поднял голову, растерянный, недоумевающий. Он опрокинул рюмку, и Фельзен вновь наполнил ее. Лерер попытался сунуть в рот папиросу. Фельзен помог ему.

— Однажды ей позвонил один группенфюрер с просьбой прислать по определенному адресу на Гавел двух девушек-евреек. По приезде девушки очутились в роскошном зале с высоким потолком и с видом на озеро. Их встретили два офицера — группенфюрер и его начальник. Девушкам приказали раздеться догола и накинуть пальто. Начальник группенфюрера приколол на отворот пальто обеим девушкам по звезде Давида. Помнишь это, Освальд?

Лерер молчал. Папироса тлела у него во рту. Пот градом стекал по лицу.

— Девушкам дали в руки хлысты и велели стегать ими по голой заднице старшего по чину. Девушки были юные и слабые, а хлысты оказались короткими, поэтому их заменили на трости. После того как на коже начальника вздулись красные полосы, девушкам велели встать на колени, и эсэсовский начальник, все еще со спущенными штанами, выстрелил им в головы.

— В самом деле? — удивленно спросил Лерер, так, словно это был сон.

— Ты находился там. Ты видел это собственными глазами. И ты рассказал об этом Эве. Тебе пришлось ей рассказать, что случилось с ее девушками. Поэтому она и стала потом укрывать у себя нелегалов. Поэтому в один прекрасный день к ней и заявилось гестапо.

— Ха! — воскликнул Лерер, наклоняясь вперед в кружок света. — Вот, оказывается, в чем причина. В Эве Брюке. Ты, оказывается, сентиментален, Клаус!

— Ты организовал ее арест.

— Шмидт сообщил мне, чем она занимается. У меня не оставалось выбора.

— Неужели? — удивился и Фельзен.

— Тебе незачем оправдываться, — сказал Лерер. — И не стоит пытаться приукрашивать это, выдвигая на первый план некую сентиментальную причину. Застрели меня и забирай золото, Клаус. Ты заслужил его. Ты переиграл меня. А я слишком уж намудрил, выбрал чересчур хитрую тактику.

Они молчали несколько минут. Фельзен не чувствовал полного удовлетворения, ему хотелось большего. Глядя на мигающее пламя свечи, Лерер закурил еще одну папиросу. Темноту разорвал выстрел. Эхо его прокатилось по террасе. Фельзен, подняв маузер, обошел стол. Как услужливый официант, он склонился к Лереру. Обхватив его рукой, поднял. Лерер закинул руку на шею Фельзена. Выйдя в ночную прохладу, они прошли по террасе, мимо толстых и грубых ветвей фигового дерева, протиснулись в пролом в ограде, пересекли рытвины дороги и вышли на травянистую пустошь. Через пятьдесят метров Лерер ослабел, у него стали подкашиваться ноги, и Фельзен опустил его на землю. Раненый лежал на боку, тяжело дыша и часто моргая, как недобитый зверь. Приставив ствол к его виску, Фельзен выстрелил. Он почувствовал сильную отдачу, после чего услышал короткий и резкий кашель, словно из тела рвалось что-то, чему не терпелось вырваться наружу.

Фельзен пошел обратно к дому, втягивая в ноздри предрассветную свежесть. Абрантеш ждал его, попивая коньяк. Лицо его было потным и грязным.

— Ты нашел Шмидта? — спросил Фельзен.

Абрантеш кивнул.

— Где он был?

— Там, у реки.

— Ты застрелил его?

— Он в воде. Я привязал к нему камни.

Фельзен пошел к грузовику и вернулся с мотыгой и лопатой. В столовой он передал мотыгу Абрантешу, а сам хлебнул коньяка прямо из горла. Абрантеш поплевал на руки, и они через террасу пошли навстречу первым рассветным лучам.

Часть вторая

22

Суббота, 13 июня 199…

Руа-Актор-Таборда.

Эштвфанья, Лиссабон.

В квартире учительницы было темно, и потому казалось, что час более поздний, чем это было на самом деле. Я вышел на Ларгу-де-Дона-Эштефанья с ее фонтаном в виде Нептуна, скачущего на двух своих дельфинах, и направился к станции метро «Арройуш». Улицы были пустынны. Высокие деревья все еще изнывали от зноя. В парке Арройуш не было ни детей, ни даже старичков пенсионеров, играющих в карты, — одни только голуби. Казалось, жители узнали что-то, мне неизвестное, и спешно покинули город.

Я позвонил Карлушу, но он не ответил, и я оставил ему сообщение, что еду в Алфаму переговорить с Джейми Галлахером.

Сняв пиджак, я прошел по гулкому и пустому, облицованному синими мозаичными плитками проходу к платформе и ждал минут пятнадцать, слушая негромкую музыку, раздававшуюся на станции. Что играли, я не разобрал, да и музыка скоро была прервана свистом и грохотом поезда. Я думал о встрече с Луизой Мадругадой в других обстоятельствах, и единственным моим желанием было опять очутиться с ней в ее сумрачной квартире. Каково бы это было — после восемнадцати лет с одной женщиной обладать другой? Другой шампунь, другие духи, другой аромат тела.

По туннелю пронесся вихрь, принеся с собой запах сгоревших тормозных колодок. Я вошел в пустой вагон, и музыка стала слышнее — это оказался Эл Грин. Смешное совпадение: он пел «Я так устал бродить один». Почему так происходит?

Выйдя из метро на станции «Мартин Монеш», я сел в двенадцатый трамвай, полный галдевших испанских туристов. Трамвай со скрипом и стоном, будто через силу, взбирался на крутой подъем. Я соскочил с него пораньше и прошел пешком к Ларгу-даш-Порташ-ду-Соль, чтобы немного проветриться, а возможно, и освежиться кружечкой пива и полюбоваться видом синей Тежу за красными крышами Алфамы. Толпа испанцев нагнала меня и вперлась в облюбованное мною кафе, заказав массу разных напитков. Бармен бесстрастно, не моргнув глазом, принял заказ.

Я вышел из кафе и, пройдя по Руа-даш-Эшколаш-Жерайш и, завернув за угол, очутился в закоулках Алфамы. После ночи празднества святого Антония, когда тут жарились на гриле и поедались миллионы сардин, этот арабский квартал не отличался свежестью. Джейми Галлахер жил возле Беку-ду-Вигариу, над парикмахерской, где, полулежа в стареньком кожаном откидном кресле, снимал свою недельную щетину старик — постоянный клиент заведения. Над ним заботливо склонился коротко стриженный подросток, а старик гладил рукой его рубашку, видимо, вспоминая, каково это быть молодым.

Я поднялся по лестнице, слишком узкой для меня, и постучал в единственную дверь наверху. Джейми Галлахеру потребовалось время, чтобы открыть. Он был небрит, и шевелюра его напоминала выпотрошенный матрас. На нем была мятая футболка с «Лед Зеппелинами» и старые мятые трусы. В левой руке у него была зажата незажженная сигарета с марихуаной.

— Да? — сказал он по-английски с легким шотландским акцентом; один глаз у него совершенно заплыл. — Вы кто?

— Полиция, — сказал я и предъявил ему удостоверение.

Он спрятал в кулак сигарету и чуть-чуть разлепил веки.

— Входите, пожалуйста, — сказал он очень вежливо и как бы извиняясь. — Простите за беспорядок. Вчера здесь немножко посидели.

Вся комната была заставлена пустыми винными и пивными бутылками, переполненными пепельницами, пластиковыми чашками и стаканами с окурками, пустыми пачками из-под сигарет. На стенах криво висели фотографии и плакаты. Ковер был истоптан и весь в свежих пятнах. Среди этого разгрома бродил котенок, вынюхивая что-нибудь, кроме спиртного.

— Я сейчас оденусь. Мигом.

Парень сгреб котенка и исчез. Из глубины квартиры послышались голоса. Последовав за парнем, я уперся в дверь в конце коридора, которая была слегка приоткрыта. Там, на брошенном на пол матрасе, скрестив ноги сидела голая девица с мелкокурчавыми волосами. С рассеянным видом она сворачивала себе самокрутку с марихуаной. Потом я вдруг увидел черную стопу — она медленно приподнялась с колена девушки и большим пальцем стала гладить волосы на ее лобке. Девушка резко втянула в себя воздух.

— Господи ты боже, — сказал Джейми и рванул дверь.

Обладатель черной стопы с полузакрытыми глазами опрокинулся на матрас. Девушка погладила черную ногу, а Джейми в сердцах захлопнул за собой дверь.

— Чертовы куклы!

— Это вы про своих друзей? — спросил я по-английски.

— Даже в собственную постель не ляжешь без того, чтоб там не трахался какой-нибудь кретин! И так без конца!

Мы вернулись в гостиную. Джейми поискал в пепельницах какой-нибудь пригодный окурок. Нашел, закурил и поморщился.

— Где же вы спали? — спросил я.

— Там, где отключился.

— Расскажите мне, что было вчера… после того, как вы вышли из школы.

— Я вернулся сюда часов в пять, после чего и гульнул часок-другой.

— Вы живете один?

— Да. В настоящий момент девушки я не имею.

— А когда имели в последний раз?

Он затянулся своим окурком и, опять поморщившись, сунул его в рюмку с красным вином. Окурок зашипел.

— Я бы счел такой вопрос несколько странным, инспектор Коэлью, — сказал он, тоненькой струйкой выпустив дым. — Зе Коэлью. Хорошее имя. Подходящее для детектива: Джо Кролик. Вы так не думаете?

— Расскажите мне о вашей девушке.

— Смотря кого считать моей девушкой. Секс вчера вечером у меня был, но не с моей девушкой.

— Где?

— Что «где»?

— Ваша постель была занята, где же вы занимались сексом?

Он прислонился к стене, скрестил ноги и поскреб щеку ногтем.

— В ванной. Она лежала на унитазе. Не очень-то удобно признаваться, инспектор, но вы же должны знать, как все было, а было все именно так.

— Вас видели выходящим из школы вместе с Катариной Соузой Оливейрой. Примерно в половине пятого.

Из соседней комнаты донеслось ритмичное всхрапывание.

— О господи! — Джейми забарабанил в стену. — Сказал же, черт подери, этим кретинам, что ко мне легав… полиция пожаловала!

— Продолжайте, мистер Галлахер. Итак, вчера в четыре тридцать. Что было потом?

— А в чем, собственно, дело, черт побери? Зачем вам понадобилось знать про Катарину? И чем вы занимаетесь в полиции?

— Ответьте на вопрос, мистер Галлахер.

— Ей-богу, мы просто поговорили с ней, вот и все!

— О чем поговорили?

— Я пытался уговорить ее прийти на вечеринку.

— Попрактиковаться в английском?

Он опять принялся обшаривать пепельницы. Я угостил его сигаретой. Он сел на единственный пригодный стул и, сгорбившись, уткнулся лицом в колени. Накал страсти за дверью, видимо, нарастал. Раздавалось шлепанье тела о тело. Джейми бросил на меня косой взгляд и опять потупился. Девушка за стеной вскрикнула.

— Я вижу последствия вашей вечеринки и хорошо представляю себе ее сценарий. Так почему бы вам не рассказать мне о ваших отношениях с Катариной и о ваших планах насчет нее?

— Я встречался с ней.

— Встречался с ней. Означает ли это библейское «познал ее»?

— Ваш английский, черт возьми, просто замечателен для полицейского, — сказал он. — Ладно. Я с ней спал.

— Оставалась она когда-нибудь на ночь?

Он тяжело вздохнул.

— Мы встречались с ней регулярно в течение полугода, пока две недели тому назад это не прекратилось. А что касается «на ночь» — нет, не оставалась ни разу.

— Вы ей давали деньги?

Он искоса взглянул на меня.

— Когда она просила у меня в долг, я давал.

— И она их возвращала?

— Нет.

— А что произошло две недели тому назад?

Парочка за стеной добралась до финала — мужчина стонал и пыхтел с присвистом, как будто его обливали из шланга холодной водой, девушка поскуливала.

— Я сказал ей, что люблю ее.

— Значит, для вас это был не просто секс?

— Это был всем сексам секс. В постели это была сказка.

— Но вы же и разговаривали с ней?

— Конечно.

— О чем?

— О музыке.

— Обсуждали что-то личное?

— Музыка — тоже личное.

— Я имею в виду семью, отношения, друзей… чувства. Как насчет этого?

Он не ответил.

— О своих родителях она с вами говорила?

— Только в том смысле, что ей пора возвращаться к ним домой.

— Что она сказала, когда вы признались, что любите ее?

— Ничего.

— Совсем ничего?

— Nada.[24]

— Вы расстроились?

— Разумеется, я чертовски расстроился.

— Давайте вернемся к вечеру пятницы. Вы разговариваете с ней возле школы. Просите прийти к вам на вечеринку. Что она отвечает?

— Дает мне от ворот поворот. Говорит, что должна возвращаться в Кашкайш. Что ее ждут родители. Я советовал ей позвонить им и сказать, что она хочет остаться в городе, пойти на праздник святого Антония в Алфаме. Она не послушала меня. Я начал уверять ее, что люблю ее, тогда она захотела уйти. Я схватил ее за руку. Она вырвалась.

— Где вы к этому времени находились?

— Недалеко от школы, на Дуке-де-Авила.

— Вы были одни?

— Да. Другие ученики либо уже ушли, либо были далеко.

— Ну а потом?

Он стиснул руками лоб и яростно затянулся остатком моей сигареты.

— Я ее ударил.

— Чем?

— Дал ей пощечину.

— Ну а что она на это?

— Ну… странно, знаете ли… потому что она, черт ее дери, только улыбнулась. Ничего не сказала. Улыбнулась — и все!

— Словно говоря: «Вот как ты меня любишь!» Да?

Он вяло кивнул.

— Ну, я и не выдержал. Стал извиняться, умолял, чтобы простила. И всякое такое.

— И что сделала она?

— Повернулась на каблуках и пошла по улице. Я прислонился к какой-то машине, сработала сигнализация. Она даже не обернулась. В конце улицы возле светофора остановилась машина. Она сошла с тротуара, поговорила с водителем, села в машину и уехала.

— Опишите эту машину.

— Я в них не разбираюсь.

— У вас нет машины?

— Я и водить-то не умею.

— Давайте начнем с самого простого. Машина была большая или маленькая?

— Большая.

— Темная или светлая?

— Темная.

— Какие-нибудь значки, эмблемы?

— Она была далеко, в конце улицы.

— Как вам кажется, Катарина знала человека за рулем?

— Затрудняюсь сказать.

— А сколько в точности длился их разговор?

— Да, господи… минуты не прошло. Секунд сорок, наверное.

— Откуда ехала машина?

— Ехала по улице, откуда — не знаю. Мчалась и сигналила.

— Вам придется дать более подробные показания, мистер Галлахер.

— Не знаю, сумею ли.

— Придется суметь, а мне придется заставить вас это сделать. Вы сейчас поедете со мной в отделение уголовной полиции и запишете все, что мне рассказали.

— О господи… Вы хотите заставить меня дать письменные показания? Но почему?

— Катарина погибла, мистер Галлахер. Ее убили вчера около шести часов вечера, и я хочу выяснить, не ваших ли рук это дело.

Судя по его лицу, это не было делом его рук. У него стало такое выражение, будто перед ним вдруг разверзлась пропасть и он вот-вот свалится в нее. Когда он пришел в себя, ноги его дрожали.

— А как насчет тех двоих, что за стенкой?

— Они сейчас уйдут.

Я прошел в коридор и распахнул дверь. Черный парень без сил валялся на спине, все еще тяжело дыша. В комнате было душно, и тело его блестело от пота. Девушка лежала ничком, раздвинув ноги. Я кинул им их одежду. Девушка поднялась, обернулась. Лицо ее пылало, взгляд блуждал.

— Вы, двое! Выметайтесь!

23

15 апреля 1955 года, кабинет Абрантеша.

«Банку де Осеану и Роша».

— От абсента дуреют, — сказал Абрантеш.

Будучи успешным лиссабонским предпринимателем, он теперь разбирался во всем на свете. Фельзен сделал еще глоток зеленой жидкости и взглянул на вереницы черных зонтов внизу на улице под струями дождя. Было десять утра, а он пил уже второй стакан абсента. Фельзен ощупал голову, прикидывая, зачем понадобилось Абрантешу вытаскивать его из дома до обеда.

Уже две недели, как он вернулся из Африки, где пробыл чуть ли не десять лет, организуя филиалы банка в Луанде, Анголе и Лоуренсу-Маркеше в Мозамбике. Он был в скверном расположении духа, как всегда по возвращении в Европу.

Берлин оказался на территории красных, континент был рассечен надвое железным занавесом; Пиренейский полуостров находился в полной изоляции, уплывая по атлантическим волнам с полоумными Франко и Салазаром на капитанском мостике под ветхим фашистским флагом. Великие империи рушились. Англичане потеряли Индию, французы — Марокко, Тунис и Индокитай. Мощь и величие переместились в Америку, в то время как европейцам осталось только вариться в собственном соку, наблюдая удручающие последствия войны, и разглядывать свои когти, поломанные, сорванные и кровоточащие в отчаянных попытках удержать мировое господство.

Фельзену повсюду чувствовался запах смерти, в ноздри била гнилостность разложения и упадка, и, чтобы заглушить этот дурной запах, он, сидя за второй чашкой утреннего кофе, позволил себе выпить стаканчик зеленоватого абсента.

После войны союзники двинулись в Португалию. В бывшем нацистском представительстве, размещавшемся некогда в старом паласиу в Лапе, теперь хозяйничали американцы. Но. Фельзену с Абрантешем повезло. Их вольфрамовые рудники были опечатаны, но вольфрам теперь особой ценности и не представлял. Их акции в торговле пробковым деревом, оливковым маслом и сардинами в банках тоже были конфискованы, как возможный экспортный товар для Германии. Но их банк с его оригинальной системой управления выстоял, пережив несколько попыток замораживания активов, как ни старались произвести это какие-то люди в темных костюмах, посылаемые союзниками. Спасли связи Абрантеша в правительстве Салазара. С окончанием войны в Португалии начался строительный бум, и Абрантеш, подсуетившись, сумел попасть в десятку и тут. В строительстве он ничего не смыслил, зато умел ладить с нужными людьми. Чиновники министерства общественных работ обзаводились земельными участками, для них были выстроены дома, сыновья их получали должности, муниципальные архитекторы и застройщики из лиссабонского городского совета и даже сам мэр неожиданно стали считать жизнь вполне сносной.

«Банку де Осеану и Роша» основал фирму по торговле недвижимостью, а также строительную фирму и стал давать ссуды знакомым, чем заслужил покровительство в высших правительственных кругах.

К тому же оставалось еще и золото, лежавшее на глубине десяти метров под ногами Фельзена в подземных хранилищах, над которыми мчались по Руа-ду-Орту автомобили и автобусы.

Абрантеш сидел за третьей чашечкой черного как деготь кофе. Он пил чашечку за чашечкой, чтобы подействовал желудок, что обычно происходило часов в пять-шесть. После удачного опорожнения кишечника он выпивал рюмку анисовой, а в случае неудачи пил еще кофе. Теперь он курил сигары. Видимо, они тоже помогали облегчиться. Запоры стали мучить его после переезда из Вейры, когда он стал слишком много времени проводить на сидячей работе и есть чересчур много мяса.

— Ну что, закончили твой дом? — спросил он Фельзена, хотя и так знал, что закончили.

— Наверное, тебе нужна моя квартира для какой-нибудь из твоих любовниц, — сказал, оторвавшись от окна, Фельзен. В это утро он был настроен саркастически.

Абрантеш посасывал сигару. По потолку после зимних дождей и апрельских ливней расплывалось пятно — широкое и жирное, в углу, там, где его прорезала трещина, оно постепенно сужалось, сходя на нет к центру потолка, подобно Аргентине и Тьерра-дель-Фуэго.

— О Бразилии больше не мечтаешь? — осведомился Абрантеш.

— Ты можешь воспользоваться моей квартирой, Жоакин, — сказал Фельзен. — Я съеду. Это не проблема.

Они обменялись ухмылками.

— Бразилия — это шаг естественный, — сказал Абрантеш. — Может быть, с этого нам и следовало начинать. Бразильцы, они…

— Но мы их не знали… и не знаем.

— А… — вздохнул Абрантеш и картинно затянулся сигарой, красиво выпустив дым; он забавлялся, мучая Фельзена.

— Ну, выкладывай, — скучающе протянул Фельзен.

— Ты всегда был немцем, говорившим по-португальски с бразильским акцентом, так мне и говорили о тебе еще до нашего знакомства.

— Я же рассказывал тебе, что португальскому меня обучила одна бразильянка в Берлине.

— Сузана Лопес, — сказал Абрантеш. — Ведь так, кажется, ее звали?

И перед глазами Фельзена мелькнула картина: Сузана, обхватившая ногами его бедра и трущаяся о него промежностью. Он кашлянул, почувствовав в штанах шевеление.

— Разве я говорил с тобой о ней? — сказал Фельзен.

Абрантеш покачал головой. «Вот мы добрались и до нее», — подумал Фельзен.

— По-моему, я даже имени ее тебе не называл.

— Вчера вечером раздался звонок. Некая Сузана Лопес разыскивает старого своего друга Клауса Фельзена, который, как она слышала, стал управляющим «Банку де Осеану и Роша».

Сердце Фельзена заколотилось. Он вжался в кресло.

— Где она?

— Очень интересная женщина, — сказал Абрантеш, поигрывая ножом для сигар.

— Она здесь?

— Мы говорили с ней о Бразилии.

— Я рассказывал тебе, как мы с ней познакомились?

— Нет, — сказал Абрантеш, — но она рассказала.

— Она была девушкой в клубе… — Фельзен запнулся.

— Такие девушки с кем только не водят знакомства, — сказал Абрантеш.

— Что? — переспросил Фельзен.

— Она, кажется, неплохо преуспела. Владеет приморским клубом возле Сан-Паулу… местечко зовется Гуариджа.

— Ты все разузнал, — холодно заметил Фельзен.

— Они не такие, как мы, эти бразильцы. Говорливы, любят повеселиться, хотя и предусмотрительны. Ну а португальцы… сам знаешь… — И он сделал жест, обводя рукой окружающее — дождь и шквалистый ветер за окном, темную улицу и огромное, размером чуть ли не с Россию, пятно на потолке.

Фельзен откинулся на спинку кресла и отвернулся. Он не желал давать Абрантешу дальнейшего повода к шуткам. И партнер понял — шутки в сторону.

— Я пообещал ей встречу с тобой за обедом… в Эшториле… Отель «Паласиу».

Фельзен сидел в ресторанном зале отеля «Паласиу». На нем был светло-серый костюм и желтый шелковый галстук. За окном то светлело, то хмурилось. Облака быстро неслись по небу, то и дело проливаясь шумным дождем; дождь барабанил по листьям деревьев в парке, ветер раскачивал стволы пальм на площади в сквере.

Фельзена мучили то голод, то тошнота, накатывавшие волнами. Допив стакан белого вина, он опять потянулся к стоявшей во льду бутылке, уже на три четверти пустой. Он заказал еще одну.

Фельзен не спускал глаз с входящих в ресторан, разглядывая женщин, пока не заметил ту, которая, войдя, направлялась прямо к нему. Она показалась ему выше, чем прежде, и, разумеется, не такой юной. Ее длинные, черные, блестящие волосы были теперь коротко острижены, девичья хрупкость исчезла, но на смену ей пришло то, что американцы называют шиком. На ней было обтягивающее белое платье с вырезом каре, оно похрустывало и шуршало, нейлоновые бедра рассекали воздух. Каждый мужчина в зале напрягся, пытаясь удержаться от того, чтобы не повернуть голову ей вслед.

Сузана, разумеется, знала, какое впечатление производит.

— Ну? — сказала она, и его вилка и нож звякнули, брошенные на тарелку.

Он вскочил. Официант принес бутылку. Они, слегка помявшись, поцеловались, потом сели и сдвинули стулья.

— Сколько же времени прошло? — в некотором замешательстве спросил Фельзен.

— Пятнадцать лет.

— Нет-нет, по-моему, шестнадцать, — сказал он, досадуя на себя за свой немецкий педантизм.

Он поднял стакан. Они чокнулись, пожирая друг друга взглядами.

— Мой партнер сказал, что ты преуспеваешь, — заметил он.

— Это лишь то, что я рассказала ему.

— Но ты и выглядишь соответственно.

— Я только что из Парижа, где накупила себе одежды.

— И это тоже кое-что значит.

— Мне повезло, — сказала она. — Я обзавелась хорошими друзьями. Это состоятельные люди, желающие…

— Отдохнуть от своих жен?

— Я многому научилась в Берлине, — сказала она. — От Эвы. Это Эва научила меня всему. Вы все еще видитесь?

Он на секунду потрясенно замер. Свет в зале, казалось, померк. Дождь ударил в окна, заставив всех обернуться на шум.

— Она погибла во время войны, — поспешно проговорил он и склонился над столиком.

Сузана покачала головой:

— Мы слышали о бомбежках.

— Ты вовремя успела уехать, — сказал Фельзен.

Официант положил на тарелку Сузаны рогалик и серебряные щипчики.

— Так чему же тебя научила Эва?

— Понимать, что нужно мужчине, — ответила Сузана и замолчала. Это навело Фельзена на мысль, что Эва научила ее и еще кое-чему, в частности держать язык за зубами.

Официант подал меню. Они быстро сделали заказ.

— Ты утратил бразильский акцент, — сказала Сузана.

— Я жил в Африке.

— И чем занимался?

— Банковскими делами. Ископаемыми. Лесоразработками.

— Тебе надо было ехать в Бразилию. Ты ведь еще не бывал там, правда?

— Мы подумываем об этом.

— Что ж. И я там буду, если понадобится оказать помощь.

— Через твоих друзей, — сказал он, и она улыбнулась ему, утаив, однако, то, что он так желал бы узнать.

Принесли суп. Крабовый. Они не спеша ели. Ветер сотрясал оконные стекла, дождь хлестал по розам в парке, сбивая с них лепестки.

— Мне хочется спросить тебя, — заговорил он. — Не попадался ли тебе на пути в Берлине некто Лерер. Освальд Лерер.

Она поставила бокал. Официант убрал глубокие тарелки.

— Мне он не нравился, — сказала она. — У него был извращенный вкус.

— Во время войны он дал мне работу в Португалии. Знал, что я владею португальским.

— Это в его духе, — отозвалась она. — Стараться все знать.

Перед ней было поставлено тюрбо в белом соусе, перед Фельзеном — жареная меч-рыба. Фельзен вдруг понял, что у него проснулся аппетит, желание пить, вообще наслаждаться жизнью. Сузана принялась за тюрбо, Фельзен отщипнул рогалик; они стали вспоминать прежнее, все моменты, как горькие, так и счастливые. Он чувствовал, что связывает их многое.

— Ты хорошо выглядишь, Сузана, — сказал он.

— Даже после рождения двух детей, — сказала она, следя за тем, как воспримет он это известие.

— Мать семейства, — сказал он.

— Но не жена, — сказала она. — Ну а ты? Женат?

Он положил нож и вилку и показал ей руки.

— Я так и знала, — сказала она.

— Почему же?

— Серый костюм и желтый галстук, по-моему, как-то не вяжутся с понятием «папа», — сказала она.

Он улыбнулся. Она расхохоталась. Зал вдруг озарил солнечный свет, яркий, как театральные юпитеры, включенные на полную мощность. Они заказали еще вина и поговорили о двух детях, оставшихся с ее матерью в Сан-Паулу. Об отце детей она не распространялась.

Кофе они пили в другом крыле отеля. Фельзен курил сигару, тонкую и темную, из тех, какие любила Сузана. Не сговариваясь, они поднялись к ней в номер. Она отперла дверь. Они поцеловались. Ее рука, твердая, опытная, властная, коснулась его паха.

Фельзен разделся раньше, чем она успела шагнуть из спущенного белья. Ее бедра в поясе с резинками терлись о его бедра. Соитие их оказалось почти таким же неистово-страстным, как шестнадцать лет назад. Единственным отличием стал момент, когда Фельзен, содрогнувшись, вдруг прекратил движение, а она притянула его голову к своим бедрам. Он испытал замешательство. Такого он еще никогда не делал. Но она не отпускала его, удерживая там, пока он не почувствовал, как все тело ее содрогнулось.

У Сузаны оставалась еще неделя до отъезда. Она собиралась съездить в Берлин, но не смогла получить визу, что позволило ей подольше остаться в Лиссабоне. Почти все это время они провели вместе.

Фельзен переехал к ней в ее номер в отеле «Паласиу». Наведывались они и в его дом на мысу, на самой оконечности Европейского континента, дом, окруженный лишь вереском, можжевельником, скалами и утесами, с одним-единственным маяком в Кабу-да-Рока — между домом и океаном. Они бродили по пустым комнатам, все еще пахнущим свежей краской и влажной непросохшей штукатуркой. Купив два кресла, они поставили их в лоджии и пили там коньяк, любуясь штормами, хаосом рваных облаков и кроваво-красными закатами. Они говорили и говорили. Дом они назвали Каза ау-Фин-ду-Мунду — Дом на краю света. Вдвоем они меблировали его, купив вещи на аукционе, когда распродавался старый паласиу на Серра-да-Синтра. Сузана азартно выторговывала два розовых дивана, которые они на следующий день и обновили; лежа на этих диванах под жесткими одеялами, они поведали друг другуо своих планах, внезапно превратившихся в один совместный.

Фельзен купил билет на тот же рейс в Сан-Паулу и потратил день, обсуждая с Абрантешем проект открытия в Сан-Паулу филиала банка, расписывая, как Сузана сведет его со своими друзьями и они закрутят там дело. Еще через день они уже обедали втроем, и Абрантеш, сидя за столом напротив них, восхищенно глядел на Сузану и чуть ли не ревновал ее к Фельзену.

В день отлета Фельзен проснулся от потрясающей эрекции и радужных мыслей о будущем. Он прижался к Сузане, но ее тело было как каменное. Она повернулась к нему. Он улыбался ей, радуясь своему возбуждению. Она легонько щелкнула его по кончику пениса, и тот поник, съежившись.

— Я плохо спала ночью, — сказала она. — Мы можем опоздать.

Багажа у них было столько, что у мальчика-лифтера фуражка чуть с головы не сползла. Фельзен пошел вниз расплатиться, и счет оказался огромным — на нескольких страницах. Он рассеянно выписал чек, думая о своем. Багаж они отправили одним такси, сами же поехали в другом. День был солнечным, ясным и ветреным, темно-синее море у Маржинал пенилось барашками волн. В машине они молчали. Сузана глядела в окно. Фельзен барабанил пальцами по чехлу сиденья, все еще переживая утреннюю обиду.

В аэропорту он взял носильщика. Сузана нервно постукивала каблуками по тротуару. Они встали в очередь на регистрацию. Сузана дала Фельзену свой паспорт и отправилась искать дамскую комнату. Фельзен, пролистав ее паспорт, нашел фотографию, сделанную несколько лет назад. На фотографии волосы у нее были длиннее, а невыщипанные брови — гуще. Все еще вертя в руках паспорт, он заметил, что из него выпала бумажка. Он поднял ее. Это оказался корешок обратного авиабилета из Мюнхена во Франкфурт от 28 марта 1955 года, то есть трехнедельной давности. На обратной стороне корешка был записан номер телефона, не лиссабонский.

Он вновь принялся разглядывать паспорт и обнаружил там немецкую визу с датой прибытия во Франкфурт—24 марта. Рядом стоял штамп отбытия из Лиссабона, а ниже — штамп возвращения — 13 апреля. На другой странице была дата вылета из Сан-Паулу и прибытия в Лиссабон: 20 марта.

Других штампов не было, как не было и французской визы. Он еще раз взглянул на номер телефона; мысли его неслись, обгоняя друг друга. Он извлек из кармана счет, выписанный в отеле, и только тут обратил внимание на гигантскую сумму за телефонные переговоры. Разговоров было семь и все по номеру, записанному на корешке.

Он заглянул в службы аэропорта и попросил разрешения позвонить. Набрав номер коммутатора, он попросил выяснить местонахождение номера, записанного на корешке. Телефонистка немедленно сообщила ему, что это номер бразильский, а спустя минуту — что номер находится в бразильском городе Куритиба. Фельзен почувствовал холод в груди.

Появилась Сузана. Она шла оглядываясь, ища его. Он двинулся к ней через зал по гладким блестящим плитам пола. Ноги его подгибались, мускулы цепенели. Сузана спросила, не случилось ли чего. Он покачал головой. Они зарегистрировались. Рейс был отложен, перенесен на три часа пополудни. Сузана молча, но раздраженно схватила свой паспорт и посадочный талон. Они пошли в ресторан и сели друг напротив друга. Ресторан гудел, как и голова Фельзена. Он заказал вина и стал смотреть в окно, следя, как взлетает четырехмоторный грузовой самолет — сначала грохот пропеллеров, потом долгий и протяжный вой. Сузана озиралась по сторонам, не желая встречаться с ним взглядом. Фельзен расправил плечи и откинулся на спинку кресла.

— Saude![25] — с нарочитой беззаботностью сказал он, поднимая бокал.

Она последовала его примеру.

— Я так и не спросил тебя, — сказал он, закуривая, — как ты нашла меня.

— Случайно, — отвечала она. — Я искала номер телефона одного своего приятеля по фамилии Фелизарду, а твоя фамилия следовала за ним. Я и не надеялась, что это окажешься ты, но на всякий случай позвонила. Никто не ответил. На следующий же день после прилета в Лиссабон я отправилась в адресный стол, и мне дали адрес твоей квартиры над банком. Отец моего приятеля знал тебя. Когда я вернулась в Лиссабон, позвонила снова, на этот раз — в банк. Меня соединили с твоим партнером.

Он кивнул, оценив правдоподобность этой версии. Хорошо продуманная история.

— Но в Париже ты ведь не была, не правда ли?

— Это что… — И после паузы: — Допрос?

Он положил перед ней корешок авиабилета.

— Я была в Германии, — холодно произнесла она, отводя взгляд.

— Номер телефона, записанный на обратной стороне корешка твоего билета, — это номер в бразильской Куритибе. Ты звонила по этому номеру каждый день, пока мы с тобой жили в «Паласиу». Чей это номер? Твоих друзей?

— Моих родных.

— Других, не матери и детей, которые в Сан-Паулу?

Подошедший официант попятился, потому что Фельзен махнул рукой, делая ему знак отойти.

— Да, других, — сказала она, на этот раз с вызовом, сквозь стиснутые зубы.

— Ты ни разу не показала мне фото твоих детей, — сказал он, потянувшись к ее сумочке.

— Ты не просил об этом.

— А сейчас прошу.

Она выхватила две фотографии, сунула их ему под нос на долю секунды и тут же убрала обратно. Мальчик был смугл, по виду типичный бразилец, но девочка, хоть и смуглокожая, была блондинкой с голубыми глазами. Губы Сузаны скривились в насмешливой улыбке.

— Я слышал про Куритибу, — сказал Фельзен. — Там очень большое немецкое землячество. И я в курсе того, что они там устраивают. Три дня назад это было, — как и каждый год, двадцатого апреля. Они празднуют день рождения фюрера. И поднимают флаг. Кто подослал тебя, Сузана?

Она не ответила.

— Не могу представить себе, кому может быть известно обо мне, разве только ODESSA, у которой могут найтись для этого и средства, и соответствующая информация. ODESSA — организация бывших членов СС. Так это были они, Сузана?

— Самое важное, что я усвоила от Эвы, — сказала Сузана, презрительно вздернув подбородок, — что у Клауса Фельзена место головы занимает его огромный кретинский швабский х…

От этих слов его как огнем ожгло, и он наотмашь ударил ее. Звук пощечины, похожий на звук лопнувшей шины, прокатился по залу, и все сидевшие за столиками отвернулись к окнам. Сузана покачнулась в кресле, а когда выпрямилась, на щеке у нее виднелся след от его руки. Ее глаза были устремлены на него; темные от гнева, они были полны неприкрытой и жгучей ненависти. Он готов был ударить ее еще раз, настолько острым было его унижение, но глаза всех посетителей были теперь устремлены на них. Он встал, повернулся и пошел забрать вещи.

1 июля 1955 года, квартира Абрантеша, Руа-ду-Оуру, Байша, Лиссабон, Португалия.

Мария Абрантеш сидела в кресле в синей, узкой юбке, белой блузке и в расстегнутом жакете. На красной от гнева шее висела нить жемчуга. Краска гнева поднималась и выше, заливая щеки. Она курила, прислушиваясь вот уже минут сорок пять, с нетерпением ожидая, когда кончится то, что происходило в соседней комнате. Уже раза три ей казалось, что дело подошло к концу, и она изготавливалась — плотно стискивала зубы и заносила кулак. Но каждый раз финал откладывался, и она переводила дух. В не занятой сигаретой руке она держала открытку, из тех, что последние десять — пятнадцать лет наводняют табачные киоски. Она постукивала открыткой по подлокотнику кресла. На открытке была фотография актрисы, называвшей себя Пикой, чье настоящее имя было Арлинда Монтейру. Мария в сотый раз взглянула на открытку: крашеная блондинка с густо намазанным ртом, корчащая из себя американку. Мария поправила свои натуральные светлые волосы как доказательство своего природного превосходства.

Дверь спальни чуть приоткрылась и вновь захлопнулась. Нога Марии Абрантеш дернулась, но замерла. Дверь широко распахнулась, раздался смех, и Пика, закинув голову и хохоча, вошла в гостиную. Высокие каблуки ее звонко цокали по полу. Поначалу она не заметила Марию, но ощущение чьего-то присутствия заставило ее замедлить шаг. Когда она наконец разглядела ее, то сделала четыре мелких шажка, пятясь, пока плечо не уперлось в закрытую дверь. Пика обернулась к спальне и выпрямилась. Выставив подбородок, она пошла, снова постукивая каблуками и помахивая перекинутой через плечо белой сумочкой.

— Puta,[26] — негромко произнесла Мария Абрантеш.

Слово ударило ей в спину и заставило обернуться. Грудь ее вздымалась. Слово слишком больно ранило ее, и единственное, что Пика смогла выдавить из себя, был негромкий шипящий звук.

В дверях спальни вырос Жоакин Абрантеш, наверно почувствовавший назревавший в гостиной скандал. Он был в серых брюках, белой рубашке, в рукава которой он уже успел вдеть запонки, и с шелковым галстуком в руках. Последнего Мария на нем еще не видела.

Пика повернулась, процокала каблуками по половицам, входная дверь распахнулась, впустив в квартиру порыв ветра, и тут же с шумом захлопнулась за ней. Абрантеш не спеша повязал галстук, поправил воротничок. Все слова, что заранее отрепетировала и заготовила Мария, тут же смешались и улетучились из ее головы, оставив одну лишь немую ярость.

— По-моему, ты говорила, что собираешься провести сегодняшний день в Эшториле, — сказал Жоакин Абрантеш. Он ушел обратно в спальню и вернулся уже в пиджаке.

— Я была… — начала что-то мямлить она.

— Что привело тебя обратно в город? — спросил он таким тоном, словно никакой Пики в квартире только что и в помине не было. — По магазинам ездила?

Сев напротив нее, он поддернул рукава рубашки, из лежавшего на столике серебряного портсигара вынул сигарету и постучал ею о крышку. Закурив, он откинулся в кресле и стал пускать клубы дыма, сильно и шумно затягиваясь. Каждое его движение бесило Марию.

— Нет, не по магазинам, — сказала она.

— Нет?

— Приехала, потому что надоели все эти пересуды в Эшториле насчет того, что ты водишь сюда девок.

— В Эшториле болтают о том, что я вожу сюда девок? Вот уж не думаю.

— И тем не менее. Возможно, их не называют девками, возможно, они зовутся актрисами. Но им дарят подарки, с ними расплачиваются ужинами, точно так же, как платят портовым шлюхам.

Абрантеш гадал, кто мог научить ее так выражаться. Она явно говорила с чужого голоса. В эшторильских кафе могли производить впечатление ее парижские наряды, американские нейлоновые чулки, шляпки из Лондона, но он-то видел в ней по-прежнему девчонку из Вейры, носившую воду в кувшине на голове.

— Ну а ты-то кто такая? — сказал он. Эта ее речь с чужого голоса пробудила в нем жестокость.

— Я твоя жена! — выкрикнула она и швырнула открытку с фотографией Пики ему на колени.

Он поднял открытку, скользнул по ней взглядом и бросил на стол рядом с собой. И посмотрел на нее в упор спокойным взглядом тусклых черных глаз. Съежившись под этим холодным взглядом, она поправилась.

— Я мать твоих детей, двух твоих сыновей, — сказала она, думая этим его обезоружить, но слова эти не возымели успеха.

— Я получил известие из Бейры, — сказал он. — Уже две недели, как получил.

— Две недели? — рассеянно повторила она.

— Моя жена умерла.

— Твоя жена? — смущенно повторила она.

— Не надо повторять каждое мое слово. Я отдаю отчет в том, что говорю. Ты помнишь ее, не так ли?

Она помнила. Старую ведьму отослали в горы, когда появилась она. Мария кивнула.

— Жена умерла, — сказал Абрантеш. — Понятно?

— Понятно, — сказала она.

— И я собираюсь жениться вторично, — продолжал он, поднимаясь и отходя от нее. — В конце недели будет оглашена моя помолвка с сеньорой Монтейру.

Она выкрикнула в его сторону нечто бессвязное. И он обернулся. Медленно повернул свою крупную, как у быка, голову.

— А я? — крикнула она. — Что будет со мной?

— Ты останешься присматривать за мальчиками в Эшториле.

— Как нянька! — воскликнула она, вскочив. — Как английская гувернантка!

— Ты их мать, — ледяным тоном напомнил он. — Ты им нужна.

— А ты их отец! — вскрикнула она и топнула ногой. — И мы…

Она замолчала. В глазах ее была злоба. Она стояла, уперев руки в бедра, и у него даже явилась мысль ударить ее, чтобы вывести из этого злобного исступления. Он уже шагнул к ней с этой целью.

— Помнишь Рождество сорок первого года? — спросила она, и он остановился на полдороге.

— Нет, — сказал он, и рука его замерла в воздухе.

— Ты перешел границу, чтобы продать свой вольфрам, а сеньор Фельзен приехал раньше и застукал тебя.

— Откуда ты можешь все это знать? Ты была еще девчонкой тогда.

— Ты хотел обмануть его… уж это-то я поняла, как понял и он. Я видела, как он ждал тебя весь день, как бесился от злости, — продолжала она, стараясь говорить медленнее и четче. — Но и он отплатил тебе сполна, обманув тебя.

— Обманув?

— В ту ночь он изнасиловал меня в нашей с тобой постели, и на следующую ночь тоже, и потом…

Она увидела, что сделалось с его лицом от этих ее слов — как мгновенно глаза его застлались слезами жалости к себе, а лицевые мускулы одрябли от ее слов. Внезапно она ощутила свою силу, и это было радостное чувство. Она придвинулась к самому его лицу.

— Мануэл не твой сын, — негромко сказала она и рассмеялась, не выдержав воцарившегося в комнате напряженного молчания.

Абрантеш опустил голову, глаза моргнули. Он медленно поднял кулак и резко ткнул ее в лицо. Ее нос хрустнул, и она почувствовала, что кость сломана. Моментально рот залило кровью — теплой и густой. Кровь имела металлический привкус. Мария упала навзничь и ударилась головой о подлокотник шезлонга. Это оглушило ее. По груди расползалось кровавое пятно. Она почувствовала приближение нового удара и успела загородиться поднятыми руками. Кулак Абрантеша вдавил ей в рот ее собственную руку, сломав два передних зуба. Она криво сползла вниз, задыхаясь, и увидела лужу крови, текшей от нее и уже промочившей угол ковра.

— Ты будешь отправлена назад в Бейру и будешь жить там в свинарнике!

24

Суббота, 13 июня 199…

Алфама, Лиссабон.

Я вызвал машину, разрешил Джейми Галлахеру курить, и всю дорогу до полицейского отделения он курил и поигрывал замком на двери. На нем все еще была его мятая футболка и заляпанные пивными потеками джинсы, но на ногах теперь красовались «Найки», возможно чужие, потому что были они явно ему велики. Мысленно я взял это на заметку, решив расспросить его о кроссовках после того, как он даст письменные показания. Не то чтобы я ему не верил, просто он не внушал мне симпатии.

Возможность появления большой темной машины не противоречила версии, к которой я начинал склоняться: после Валентина, Бруну и Галлахера с ней был еще какой-то подонок, который, надругавшись над ней, сам же и убил ее. На руку ему оказалось и то, что она была после ссоры, нервная. С девушками такое бывает: разругается с кем-нибудь, обидится, а негодяй тут как тут — может брать ее тепленькой. В моей практике были подобные истории, хотя и не часто — Лиссабон не очень криминальный город. Подонки такого рода отличаются особой жестокостью. Они умеют утешить, обнять, погладить, нежно поцеловать, а потом грубо изувечить.

Не исключено, что человек за рулем большой темной машины был ей знаком. Он мог, поджидая ее возле школы, увидеть, как Галлахер дал ей пощечину, и начать действовать. Я чувствовал это нутром. Единственное, что смущало меня, — что нутро мое заговорило таким образом лишь после посещения квартиры Луизы Мадругады.

Джейми Галлахер дал письменные показания, после чего я отправил его в камеру. Он возмутился, пытался протестовать, говоря, что в понедельник утром у него уроки.

— Вы подозреваетесь в убийстве, мистер Галлахер. Вы сами признались в сексуальных отношениях с несовершеннолетней, к тому же вашей ученицей, — сказал я. — Я имею право держать вас под стражей без предъявления обвинения целый год, пока я расследую обстоятельства дела. Мы с вами находимся в Португалии, и таковы наши португальские законы. Вы виновны, пока не будет доказана ваша невиновность. Так что приятных вам выходных.

Карлуш получил ордер на обыск, и мы выехали в Одивелаш. Было уже поздновато, но мне было нужно все осмотреть.

Клещ открыл мне дверь и ознакомился с ордером. Потом отнес его матери Валентина. Та сидела за кухонным столом в соседней комнате и курила, отвернувшись от телевизора; там на экране резвились какие-то толстяки, изображавшие богачей, что должно было называться комедией. Клещ отхлебнул из бутылки пива. Мать подняла глаза — красные, с размазанной тушью, помада на губах ее съелась, голос был хриплым от выпитого и от слез.

— Откуда вы хотите начать? — спросила она.

— Хотим осмотреть только его комнату. Она заперта?

Женщина пожала плечами. Клещ кивнул.

— Ключ?

Клещ покачал головой. Он знал все.

Я дернул дверную ручку, и дверь сразу распахнулась — она еле-еле держалась в петлях. Я начал с одного угла, Карлуш — с другого. Он дал мне пару хирургических перчаток и сам натянул такие же. Он был методичен и аккуратен. Он пролистывал каждую страницу каждой книги так осторожно, точно это были его собственные книги. Так же осторожно просматривал он и кассеты. Я осмотрел прикроватную тумбочку. В ящике ничего особенного не было. В комоде лежали тетрадки на спирали с конспектами учебников. Я пролистал их все. Карлуш, взяв в зубы фонарик, скользнул под кровать. Через несколько секунд он, хмыкнув, вынырнул оттуда и протянул мне ключ с пластиковой биркой. На бирке была надпись: 7 Д. Мы сунули ключ в мешочек для вещдоков и вышли из комнаты.

— Нашли что искали? — спросила мать.

Я спросил, не знают ли они, от чего этот ключ. Клещ покачал головой, но он явно знал. Мать сидела уставясь в пепельницу, бретелька от лифчика у нее спустилась и болталась на плече.

В машине мы поднесли ключ к свету, падавшему от уличного фонаря.

— Что думаете? — спросил Карлуш.

— Возможно, от гаража.

— С машиной?

— Не исключено. А может, от сарая, где он прячет какие-то вещи.

В окошке со стороны Карлуша показалась голова: Клещ решился еще пососать кровушки.

— Хотите знать, от чего этот ключ?

— Не шибко вы его любите, верно?

— Дерьмовый малец.

— Лезьте в машину.

Клещ привез нас в район складов, деревообделочных и ремонтных мастерских, мебельных фабрик — словом, всяких мелких предприятий. Секция 7 Д оказалась сараем величиной с двойной гараж, с пакгаузом для грузов и маленькой дверцей конторы. Бизнес хилый, но для студента, желающего подработать, сойдет. Я вставил ключ в замочную скважину. Ключ подошел. Я вытащил его.

— Не войдете? — удивился Клещ.

— У меня нет ордера.

— Ну, уж я-то болтать не стану.

— Неважно, — сказал я. — Если там что-то и есть, к чему мне рисковать, чтобы потом не суметь этим воспользоваться? И вы для меня темная лошадка. Может, вы переметнетесь.

Мы отвезли Клеща в ближайший от его дома бар. Едва коснувшись задницей табурета, он, щелкнув пальцами, заказал пиво. Мы вернулись в Салданью и оформили ключ. Карлуш был мрачен, и я повел его напротив и угостил пивом в единственном оказавшемся открытым баре. После недельной жары город точно вымер. Мы молча сидели под ярким неоновым светом и попивали «Супербок», сбросив пиджаки на спинки кресел. Бармен смотрел футбол. Без большого интереса я осведомился у него о счете.

— Ноль-ноль, — рассеянно и нелюбезно отвечал он.

— Да смотрите себе хоть весь год ваш футбол, — сказал я.

Ответа не последовало. Я повернулся к Карлушу, о чем-то сосредоточенно думавшему.

— Вы говорите по-английски, как англичанин, — сказал Карлуш.

— Я прожил в Англии четыре с половиной года, из них четыре с четвертью провел в барах, — сказал я. — По-английски я говорил с женой и теперь говорю с Оливией.

— Вы не рассказывали мне, как очутились в Англии.

Я закурил и смерил его взглядом.

— Не надоело еще?

— Надо же о чем-то говорить за пивом.

— Но о футболе вы говорить не хотите.

— Я в нем не разбираюсь.

— Черт! — воскликнул бармен.

Мы подняли глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как мяч попал в штангу.

— Мой отец служил в армии, это вам уже известно. Службу проходил в Гвинее, участвуя в добрых старых колониальных войнах в войсках генерала Спинолы. Может быть, и это вам известно.

— А дальше?

— Войны эти были совершенно бесперспективными. Ваши ровесники гибли каждый день лишь потому, что Салазар мечтал о титуле императора.

Генерал Спинола же был обуреваем другой идеей: чем убивать людей, делая их португальскими подданными, не лучше ли завоевать их, неся им добро? Он решил, как это говорится, вести войну за умы и сердца. Он улучшил медицинское обслуживание и образование, стал снабжать население книгами, и все такое прочее, и африканцы вдруг полюбили его, а бунтари потеряли желание бунтовать. Отцовские солдаты перестали гибнуть, что и сделало его горячим приверженцем Спинолы.

Карлуш откинулся в кресле. По-видимому, в нем уже зрел протест, и я вновь почувствовал усталость.

— Таким образом, после революции, когда схлынула общая эйфория и Португалия превратилась в кипящий котел из различных политических партий, а в администрации значительное влияние приобрели коммунисты, мой отец пришел к выводу, что единственный верный выход из всего этого хаоса — его старый дружок Спинола.

— Второй переворот, — сказал Карлуш.

— Именно. Как вы знаете, заговор был раскрыт, и отец вынужден был немедленно уехать. У него имелись друзья в Лондоне, так что мы двинули туда. Вот и все.

— Его следовало расстрелять, — сказал Карлуш, опустив голову к пивной кружке.

— Что-что?

— Я сказал, что… вашего отца следовало расстрелять.

— Мне так и послышалось.

— Произошла революция. Начались демократические преобразования — сопряженные с хаосом, согласен — преобразования процесс непростой, для них требуется время. Но вот чего для них вовсе не требуется, так это нового переворота и установления военной диктатуры. Я считаю, что вашего отца и таких, как он, следовало расстрелять.

День был долгий и жаркий. Я выпил пива на голодный желудок. Весь день я выставлял напоказ людям мою голую, не прикрытую бородой и от этого беззащитную физиономию. В общем, были причины, почему, услышав, как этот юнец спокойно выносит смертный приговор моему отцу, моему умершему отцу… я почувствовал, как в душе всколыхнулось что-то, доселе дремавшее и не дававшее о себе знать. Я потерял над собой контроль. Раньше я не знал, что это такое. Теперь знаю. Именно контроль над собой отличает нас от животных. И это был тот редкий случай, когда я показал зубы.

Я грохнул по столу кулаком. Две пивные кружки подпрыгнули и стукнулись о стойку. Бармен замер, вжавшись в прилавок.

— Кем ты себя возомнил, черт возьми? — проревел я. — Прокурором, жюри присяжных и судьей в одном флаконе? Ты еще под стол пешком ходил, когда это все случилось! Да что там — ты еще сосунком был! Ты знать не знал моего отца! Ты понятия не имеешь, каково это — жить при фашистской диктатуре, видеть твою страну втоптанной в грязь кучкой самоуверенных ничтожеств! Да кто ты такой, чтобы осуждать и выносить приговор? Чтобы казнить? Конечно, казнить — это легче легкого!

Карлуш отпрянул, отъехав на своем кресле чуть ли не к самому окну. По его рубашке и брюкам стекали струйки пива, но лицо его оставалось спокойным, бесстрастным и не выражало испуга.

— Или ты думаешь, что это тоже часть демократического процесса? Опять на такси и марш по Авенида-да-Либердаде? Думаешь, что так и надо разрешать политические споры в современном мире? Тогда уж и тебя надо расстрелять заодно!

Я кинулся на него через стол, порезал руку о битое стекло, поскользнулся в пивной луже, поднялся, схватил его, но тут же был прижат к столу крепким плечом жирного бармена. Без сомнения, он привык к такого рода сценам и потому переместил свою стокилограммовую тушу через стойку с быстротой и ловкостью гимнаста. Бармен сжал мои молотящие по воздуху руки.

— Filho da puta![27] — прорычал я.

— Cabrão![28] — огрызнулся Карлуш.

Я опять кинулся на него, увлекая за собой бармена, и мы втроем барахтающейся кучей повалились на пол возле стеклянной двери бара. Кто знает, что подумал бы открывший сейчас эту дверь — возможно, решил бы, что это опять выясняют отношения футбольные фанаты.

Первым поднялся бармен. Он вытолкнул Карлуша в темноту улицы и потащил меня в глубину бара в туалет. Меня трясло; из окровавленной кисти кровь текла так, что намокла манжета рубашки. Я промыл рану над раковиной. Бармен дал мне салфеток.

— Никогда в жизни не видел вас в таком состоянии, — сказал бармен. — Никогда!

Он вернулся к себе за стойку. Я схватил пиджак и открыл дверь.

— Черт! — воскликнул бармен, глядя в телевизор. — Как это вышло, что два-один? Когда?

Перейдя улицу и очутившись в отделении, я обработал руку, воспользовавшись аптечкой первой помощи, и поехал домой, все еще бурля от возмущения и приводя сам себе все новые, более убедительные доводы в споре. К моменту, когда, припарковавшись в Пасу-де-Аркуше, я подошел к дому, нервы мои кое-как успокоились.

Оливии дома не было, дверь оказалась заперта. Я пошарил в карманах в поисках ключей.

— Инспектор? — произнес женский голос за моей спиной.

Метрах в двух от меня на тротуаре стояла Тереза Оливейра, жена адвоката, выглядевшая сейчас совершенно иначе: волосы убраны назад, джинсы и красная майка с логотипом «Guess» на груди. Я попытался быть любезным.

— У вас что-то важное, дона Оливейра? А то я после трудного дня, и, боюсь, новостей для вас не имею.

— Разговор не займет много времени, — отвечала она, но я усомнился в этом.

Мы прошли в кухню. Я выпил воды. Она охнула, увидев мою окровавленную рубашку. Я переоделся и предложил ей выпить. Она предпочла кока-колу.

— Я после лекарств, — сочла она нужным пояснить.

Я налил себе виски из початой бутылки «Уильяма Лоусона», которую уже полгода не доставал на свет божий.

— Я ушла от мужа, инспектор, — сказала она.

— Разумно ли это? — сказал я. — Считается, что сразу после трагедии не стоит резко менять свою жизнь.

— Вы, может быть, поняли, что уже некоторое время к этому шло.

Я молча кивнул. Она порылась в сумочке, ища собственные сигареты и зажигалку. Я дал ей закурить.

— С самого начала у нас все не ладилось, — сказала она.

— И как давно это началось?

— Пятнадцать лет назад.

— Слишком долгий срок, чтобы сохранять то, что заведомо не задалось.

— Нас устраивали такие отношения.

— А теперь вы бросаете его, — сказал я, пожав плечами. — Что, гибель дочери послужила катализатором?

— Нет, — решительно сказала она. Ее рука, державшая сигарету, так дрожала, что женщине приходилось придерживать ее другой рукой. — Он развратил ее… сексуально.

Кока-кола шипела в ее стакане.

Вот мы и подошли к существу дела.

— Это очень серьезное обвинение, — сказал я. — Если вы хотите обратиться с жалобой в суд, то я советую вам пригласить адвоката и запастись неопровержимыми доказательствами. Если это правда, то это может повлиять и на ход моего расследования, но сообщить об этом в первую очередь вы должны были не мне.

Я говорил обстоятельно и веско, так, чтобы она поверила в полную мою компетентность в данном вопросе.

— Это правда, — сказала она, уже увереннее. — Служанка это подтвердит.

— И как долго это продолжалось?

— Пять лет, насколько я знаю.

— И вы терпели?

Рука с сигаретой, все еще дрожащая, потянулась ко рту.

— Мой муж всегда был властным, сильным человеком, как в общественном, так и в личном плане. Свою силу он распространял и на нас, домашних, на меня и детей.

— Так это в свое время и привлекло вас в нем?

— Мне никогда не нравились ровесники. — Она пожала плечами. — Я рано потеряла отца. Может быть, причина в этом.

— Вам был двадцать один год…

— Меня интересовали только состоявшиеся мужчины, солидные, с положением, — прервала меня Тереза. — И он заинтересовался мной. Он умел очаровывать. Его внимание мне льстило.

— Как вы познакомились?

— Я работала у него. Была его секретарем.

— Значит, вы знаете всю его подноготную, все, что только можно знать, не так ли?

— Раньше знала, когда была секретарем. Как вам, должно быть, известно, жены не столь информированны.

— И, таким образом, вы знаете круг его теперешних клиентов?

— Почему вы спрашиваете?

— Хочу знать, против кого мне придется идти.

— Я знаю лишь тех, на кого он работал лет пятнадцать-шестнадцать тому назад.

— И кто это был?

— Большие люди.

— А именно?

— «Кимикал», «Банку де Осеану и Роша», «Мартинш конштрусоэш лимитада».

— Действительно, люди большие, — сказал я. — И вы думаете, что ваша служанка и адвокат способны тягаться с таким человеком?

— Не знаю, — сказала она, постукивая пальцем по сигарете.

— Почему и обратились ко мне.

Она подняла на меня глубоко посаженные глаза, густо подведенные черным. Лицо ее уже не было припухшим, как утром, она смотрела серьезно, в глазах стояли слезы.

— Я не совсем понимаю вас.

— Круг проблем в этом деле уже вырисовывается, дона Оливейра, — сказал я, стесняясь высказать неприятную правду. — Ваша дочь… вела распутный образ жизни.

— Разве это так уж странно для девушки, которую растлили? — сказала она и, достав платок, промокнула глаза.

— Мы часто наблюдаем подобное поведение и у девушек, которых никто не растлевал. Но это следует из ваших же собственных слов. За один только день выяснилось, что она спала с вашим бывшим любовником, занималась групповым сексом с двумя парнями из ансамбля в пансионе на Руа-да-Глория. Хозяин заведения, где сдаются номера на час, видел ее у себя и раньше в обществе мужчин, которые, как он думает, платили ей деньги. И я только что беседовал с одним из ее учителей, связь с которым у нее длилась полгода. Катарина могла быть с кем угодно из них, и, чтобы продвинуться в расследовании и решить, кто все-таки это был, приходится лишь гадать!

— Я понимаю, — сказала она. — И пытаюсь помочь. Я пытаюсь объяснить вам, что существовали психологические…

— Я буду действовать самостоятельно, дона Оливейра, — сказал я спокойно и твердо.

Она встала, потянулась к стоявшей на столе пепельнице, раздавила сигарету, перекинула через плечо сумочку. Я проводил ее до двери. Я хотел задать ей самый животрепещущий вопрос: была ли Катарина ее дочерью? Но я был уже не в силах — слишком устал. Входная дверь щелкнула. Я тут же открыл ее вновь, чтобы окликнуть Терезу, но она была уже далеко, шла по улице, освещенная желтым светом городских фонарей, на своих высоких каблуках, спотыкаясь о камни.

25

23 августа 1961 года, Каза-ау-Фин-ду-Мунду.

Азола, 40 км к западу от Лиссабона.

Стоя на верхней веранде своего дома, Фельзен глядел вниз во двор. Там толпился незнакомый ему народ — друзья и деловые партнеры Абрантеша. Некоторые из них стояли, другие сидели за столиками, кое-кто подъедал что-то из разоренного буфета, оглядывая его с неприкрытым разочарованием хищников, опоздавших к дележу добычи.

День был жаркий и совершенно безветренный, что случалось крайне редко на открытом всем ветрам мысу Кабу-да-Рока. Море было спокойным, плоским, как тарелка, и нежилось в солнечных лучах. Фельзен курил, попивая шампанское из широкого бокала. Праздник устроили в честь его окончательного возвращения из Африки, куда он вернулся в середине июня 1955 года, прожив там целых шесть лет. Но теперь с этим было покончено: в Анголе разразилась война, и бизнес рухнул.

Фельзен перевел взгляд дальше, к обнесенному оградой саду с южной стороны дома. Очередная его любовница, Патрисия, единственная, кого он пригласил сам, стояла там рядом с Жоакином Абрантешем, Педру, старшим сыном Абрантеша, женой Абрантеша Пикой и стариками Монтейру, родителями Пики. Абрантеш одной рукой поглаживал задницу жены, другой придерживал ее за талию. Он чуть наклонился вперед, слушая Педру, который, по обыкновению, очаровывал слушателей одной из своих длинных забавных историй. Фельзен не горел желанием спускаться к ним вниз. К остроумию Педру он привык, но предпочитал его в малых дозах. Он поискал взглядом второго сына, Мануэла, — сына с его, фельзеновскими глазами. Тот тоже был в саду, поодаль, метрах в четырех. Одиноко стоял в тени бугенвиллеи. На других вечеринках, как помнилось Фельзену, Мануэл вел себя точно так же. Кое-кто из приятелей Педру тоже стоял возле бугенвиллеи, и среди них — девушка-блондинка. Протянув руку из темноты, Мануэл коснулся ее волос, чем до полусмерти напугал ее.

В отличие от Педру, высокого, самоуверенного, кареглазого блондина, хорошего футболиста, верховодившего на факультете экономики Лиссабонского университета, девятнадцатилетний Мануэл был невысок, толстоват и уже начал лысеть, причем лысеть странным образом: темные волосы его образовывали как бы пух на макушке. У него был уже второй подбородок, грудь дряблая, и, какого бы размера брюки он ни надевал, они все равно обтягивали его внушительный зад. При этом он носил пышные усы, словно компенсируя этим недостаток волос на макушке. Усы были густыми, роскошными, лоснились; казалось, вся сила его организма ушла в эти усы. И еще у него были глаза — осененные длинными ресницами, голубые, с чуть зеленоватым оттенком, который передала ему мать. Глаза были самым привлекательным в его внешности.

Мануэл был хмур и нелюдим, от отсутствия матери он страдал больше брата. Школа была для него мучением. Оценки его были самыми скверными. Он и по мячу-то не мог ударить так, чтобы в воздух не взметнулся ком грязи, а его попытки играть в хоккей на роликах даже спустя долгое время вызывали слезы у очевидцев. Его не удостаивали даже нелюбви; его просто не замечали.

Когда отец наказывал сыновей — а это нередко случалось в их школьные годы, то подзатыльники и порку всегда получал Мануэл и никогда — Педру. Но ненависти из-за этого к брату Мануэл не питал. Наоборот, как и все другие, он восхищался братом. К отцу он также не испытывал ненависти, но опасался его и хитрил, избегая ссор и столкновений. Особенно тяжело ему давалось общение с женщинами, он не умел разговаривать с ними, не знал, чем их заинтересовать. Женщинам он не нравился, но он стремился узнать о них побольше, и для этого, как ему казалось, подходило исследование ящиков с их нижним бельем.

Такая исследовательская деятельность развила в Мануэле уже в подростковом возрасте вкус к шпионству. Он находил удовольствие в том, чтобы из укромного места, будучи невидимым, разглядывать людей, исподтишка следить за ними, впитывая информацию, о которой никто, кроме него, не подозревал. Ради этого он сносил пренебрежение, он учился разбираться в людях и некоторым образом приобщался к сексу.

Начало его сексуальному образованию положили соседская горничная и отцовский шофер. Он влез в дом к соседям и шарил там по шкафам и ящикам, как вдруг услышал их шаги. Он спрятался в бельевой комнате, дожидаясь, пока они уйдут, но они шмыгнули туда вслед за ним. Поначалу он не понял, что происходит: мужчина и женщина лишь тискались, издавая звуки, которые двенадцатилетнему мальчишке казались смешными, но, когда он увидел задранные юбки девушки, ее голые ноги и рыжие волосы на лобке, его собственное волнение подсказало ему, что увиденное гораздо важнее нижнего белья Пики.

То, что делал шофер, неприятно поразило Мануэла. Мужчина спустил брюки, будто собирался какать перед девушкой, которую он взгромоздил на себя. Картина эта показалась Мануэлу отвратительной. Но когда он увидел странно изменившийся половой член мужчины и то, как он втискивал его в девушку, прямо в ее влажную промежность, когда услышал ее странные, боязливые, но полные благодарности и восторга стоны, когда движения шофера стали грубее и настойчивее, и потом, когда хлынуло, обрызгав все вокруг, семя, Мануэл понял, что перед его глазами произошло нечто особенное. Это подтверждали и его собственные штаны. Но любопытство смешивалось со страхом: была опасность, что и от него когда-нибудь потребуется то же самое.

Увиденное частично утратило свою таинственность двумя днями позже (бельевая стала теперь его постоянным укрытием), когда с той же самой горничной в бельевую вломился его отец. Мануэл прежде думал, что разбрызгивание семени присуще лишь людям низкого происхождения, а люди воспитанные оставляют его в партнерше. Потребовалось несколько лет и целая череда горничных, чтобы он понял. Но даже и тогда лишь его визит к проститутке в восемнадцатилетнем возрасте снял таинственность с этого процесса. Лишь эта проститутка объяснила ему, что умение вовремя прерывать акт не имеет никакого отношения к классовой принадлежности и в католическом обществе дело обычное и необходимое.

Фельзен подался вперед, чтобы получше разглядеть, что так сосредоточенно изучает Мануэл. Может, задницу Пики? Если так, то это естественно — он и сам часто заглядывался на эту часть ее тела. Пика сохранила фигуру. Детей у нее не было. Абрантеш предлагал отвезти ее в горы, в Бейру, к сеньоре душ Сантуш, но ответом ему было лишь скорбное молчание. Тогда он повез ее в Лондон и возил туда неоднократно, платя изрядные суммы врачам на Харли-стрит, но она только выкидывала. Вот почему ее родители, приходя в гости к Абрантешу, были с ним всегда подчеркнуто вежливы и, сидя за столом, скучали.

Фельзен опять взглянул на Мануэла, который в этот момент вытянулся, сделав стойку, словно увидел наконец то, что хотел: рука отца соскользнула с талии вниз и откровенно тискала ягодицу Патрисии, в то время как его другая рука, забравшись ей под платье, поигрывала ее подвязкой. «Вот старый кобель!» — подумал Фельзен. Пика, повернувшись, заметила под бугенвиллеей рубашку Мануэла. Она дернулась, оторвав руку мужа от своего зада. Другую руку Абрантеш отдернул сам быстрым, как у ящерицы, движением.

Народ все прибывал, а еда убывала. Абрантеш присоединился к Фельзену, войдя на веранду с двумя рюмками коньяка и привезенной им из Бейры агуарденте. Они сели на плетеные стулья, закурили, выпили.

— Вот тебе твои португальцы, — сказал Фельзен, глядя на покидающих праздник гостей. — Без жратвы они не знают, чем заняться.

Абрантеш не слушал его. Он курил и стряхивал пепел, не глядя, куда тот падает.

— Это был плохой год, — сказал он, входя в роль успешного, но от природы пессимистически настроенного бизнесмена.

— Мы ушли из Африки без существенных потерь, — возразил Фельзен.

— Нет-нет, я не о делах. Бизнес наш в порядке. Я о том, о чем ты говорил… о колониях. Не похоже, что беспорядки в Африке кончатся.

— Салазар последует примеру англичан. Те предоставили независимость Гане и Нигерии. На очереди Кения. Салазар поступит так же. Не пройдет и пары лет, как мы вернемся в Африку и будем иметь дело с правительствами независимых стран.

— Ну, — сказал Абрантеш, — если ты так думаешь, то ты не знаешь Салазара. Забыл, что было, когда австралийцы в войну высадились на Восточный Тимор. Салазар никогда не отдаст колонии. Это его империя. Это — часть Португалии, его новой Державы.

— Брось, Жоакин! Мужику семьдесят два года.

— Если ты считаешь, что у него не хватит сил их удержать, то ты ошибаешься. Колонии — это его пунктик. И все это знают. Ради чего, думаешь, он терпит все это безобразие дома?

— Это ты о попытках Мониша отправить его ко всем чертям в отставку? — усмехнулся Фельзен, делая жест, как будто швыряет что-то через плечо.

— Не забывай о генерале Машаду, который все еще в силе.

— Но он в Бразилии, за несколько тысяч километров отсюда.

— У этого человека мощная поддержка, — продолжал свое Абрантеш. — И он не остановится ни перед чем, чтобы добиться власти. Если он не перетянет на свою сторону высших военачальников, он даже вступит в переговоры с этими.

— С этими? — переспросил Фельзен.

— Эти люди лезут на первый план. Они захватили линейный крейсер «Санта-Мария». Они прибрали к рукам авиакомпанию ТАР. Они…

— Да кто эти «они»? «Эти люди», «те люди», о ком ты?

— О коммунистах, — ответил Абрантеш с преувеличенным, как показалось Фельзену, выражением страха на лице. — Вот кого надо бояться! Уж ты, казалось бы, должен это понимать! Гляди, что они сделали с Берлином.

— Ты имеешь в виду Берлинскую стену? Это ненадолго.

— Это стена, — возразил Абрантеш. — А стены возводят надолго. Поверь мне. И они набирают силу и у нас. Я это знаю.

— Откуда?

— У меня есть друзья… — сказал Абрантеш, — в МПЗГ.[29]

— И это в МПЗГ так говорят о Салазаре?

— Тебе этого не понять, друг мой. Слишком долго ты находился за границей. А я уже столько лет безвылазно торчу здесь, в Лиссабоне. МПЗГ, — продолжал он, словно проповедник простирая руку, — это не просто полиция, это отдельное государство нашей Новой Державы. Они проникают всюду. Они чуют, откуда исходит опасность. Они следят за ходом войны в Африке. Наблюдают беспорядки дома. Они вынюхивают любую крамолу. Вынюхивают коммунистическую заразу, все то, что угрожает стабильности нашего… Ты хоть знаешь, что коммунисты делают с банками?

Фельзен молчал. Он знал Абрантеша и его звериный нюх, знал его как дальновидного партнера, безжалостно проводящего в жизнь драконовское антирабочее законодательство; как дрожащего над каждым эскудо дельца, но никогда, ни разу на его памяти тот не проявлял себя как политик.

— Они их национализируют, — объявил Абрантеш.

Фельзен лишь потер седоватую щетину. Абрантеша возмущало его видимое безразличие.

— А это означает, что мы лишимся всего, — докончил прогноз Абрантеш.

— Мне известно, что такое национализация, — сказал Фельзен, — и я знаю, что такое коммунизм, и боюсь его. Меня не надо убеждать. Но что ты предлагаешь? Распродать все и убраться из этой страны? Что до меня, то в Бразилию я не поеду.

— Мануэл поступит в МПЗГ, — сказал Абрантеш, и Фельзен едва удержался, чтобы не расхохотаться: так вот, оказывается, какое решение он предлагает!

— А как же университетское образование? — чисто механически спросил он.

— С его данными не потянет. — Абрантеш постучал по виску концом сигары. — Я гляжу на Педру и гляжу на Мануэла — трудно поверить, что это дети одних и тех же родителей… Но я думаю, что МПЗГ — это то, что надо. Я уже познакомил его там кое с кем. Он им понравился. Будущее мальчика теперь определено. К тому же коммунистов он тоже терпеть не может. Им не придется его настраивать против них. Вот увидишь, нам это будет на руку. Если на наших предприятиях появятся коммунисты, он их выловит и отправит в тюрьму Кашиаш. А уж там знают, что с ними надо делать.

Фельзен пробурчал что-то невнятное. Он устал, а фанатизм партнера даже агуарденте придавал какой-то неприятный привкус. Абрантеш откинулся в кресле, сунул в рот сигару и расправил на груди галстук.

Покрытая пушком плешь Мануэла скользнула в сумрачную лоджию под верандой.

К вечеру Абрантеш с родными и Патрисией уехали. Патрисия оправдывалась тем, что плохо себя почувствовала, но причина была в том, что Фельзен сильно напился. Напился так, что ему стоило труда попасть сигаретой в рот.

Он ухитрился поставить на проигрывателе «Джейлхаус рок» и сел на веранде, втягивая носом все еще слабый морской ветерок и глядя в вечернюю темень.

По прошествии времени, показавшегося ему вечностью, он неожиданно для себя самого очутился в спальне, распахнул все окна, рванул из-за пояса рубашку и, наступая на оброненные брюки, направился к кровати. Ему было жарко и хотелось поскорее лечь голым под холодные простыни и забыться сном.

Он сорвал покрывало с кровати и уже хотел броситься в постель, но испуганно попятился. На кровати лежала огромная ящерица. Живая. Она вздернула голову и съежилась на белой простыне. Фельзен, пошатываясь, выбрался из спальни и пошел раздобыть какой-нибудь подходящий инструмент. Вернулся со скалкой и молотком. Первый удар не попал в цель, а лишь сбросил ящерицу с кровати. Минут десять он молотил куда попало, круша мебель, пока наконец не оглушил ящерицу скалкой. После этого он стал наносить удары молотком и остановился, лишь вспомнив тот случай в Бейре, на жаркой и пыльной дороге, неожиданно всплывший в его памяти. Он поднял ящерицу за хвост. Она оказалась на удивление тяжелой. Он выбросил ее во двор.

Утром он проснулся от сильного сердцебиения. Он был еще пьян. Он понял это потому, что не чувствовал головной боли и с совершенным равнодушием воспринял то, что простыни и обе подушки залиты кровью. В окна сочился тусклый серый свет, с океана несло промозглым утренним холодом. Комната была как будто в дыму: было десять часов утра, и дом окутывал густой туман.

На лбу у себя Фельзен нащупал подсохшую глубокую царапину. Он смыл корку водой и принял душ, вернув жизнь в онемевшее тело. Надел костюм, теплое пальто и пошел к машине. Идя в гараж, он обошел валявшуюся на дороге ящерицу, еще раз поразившись ее размерам — с хвостом в ней было не меньше полуметра. Он перевернул ее носком ботинка. Действительно огромная тварь. Не местная, наверное, подумал он.

Он открыл гараж, и что-то будто потянуло его взглянуть вниз, на пол. За машиной под бампером крест-накрест были положены две ржавые подковы. Он присел на корточки и увидел еще две подковы, подсунутые под задние колеса. Собрав подковы, он, сильно размахнувшись, выкинул их за ограду. Одну он не добросил — она отскочила к нему. Пришлось бросать снова.

Запыхавшись от этих усилий и вернувшись, чтобы запереть гараж, он заметил еще две подковы, подпиравшие передние колеса. В ярости он швырнул их в кусты и поехал в Эшторил, чувствуя нарастающую боль в глазах.

Не проехав и километра, он заметил, что погода изменилась — ярко засияло солнце. До Эшторила он добрался уже мокрый от пота и остановился на главной площади выпить кофе. Дышать было трудно. Сердце бешено колотилось, но колотилось оно словно бы вхолостую: вместо того чтобы гнать по жилам кровь, гнало лишь разреженный воздух. Оставив пальто в машине, с пиджаком на плече он пешком подошел к дому Абрантеша. Лицо заливал пот. Горничная поначалу даже не хотела его пускать, но потом провела в гостиную и дала стакан воды, но Фельзен слишком нервничал, чтобы сидеть, и метался по комнате, точно зверь в клетке.

Вошел Жоакин Абрантеш, решительно, энергично, но тут же слегка опешил, увидев Фельзена с рассеченным лбом и явными признаками похмелья на лице.

— Что случилось?

Фельзен рассказал ему.

— Ящерица? — переспросил Абрантеш.

— Мне хотелось бы знать, кто мне ее подложил.

Был призван Мануэл и обвинен в розыгрыше.

Тот обомлел. Вытянувшись, как солдат на плацу, он горячо отнекивался и вскоре был отпущен с миром.

— Что за парень, ей-богу, — сказал Абрантеш. — Смотрю и удивляюсь — вечно шарит по чужим домам.

Фельзен рассказал ему и про подковы.

Абрантеш на секунду замер, втянув голову в плечи, и Фельзен вдруг увидел в нем прежнего Абрантеша — простого крестьянина из Бейры, суеверного, малограмотного, но чутко улавливающего таящееся зло.

— Это плохо, — сказал он. — Очень плохо. Возможно, ты чем-то досадил соседям.

— У меня нет соседей.

— Ну, кому-нибудь из местных.

— Я не общаюсь ни с кем из местных, кроме служанки, которая рада-радешенька, что работает у меня и что я плачу ей деньги.

— Знаешь, что тебе надо сделать?

— Надеюсь, ты мне это подскажешь. Ведь это твои соотечественники.

— Надо обратиться к сеньоре душ Сантуш.

— Ехать в Бейру?

— Нет-нет. Она местная. Расспроси в деревне. Они-то уж знают. Это колдовство не из Бейры.

— Колдовство?

Абрантеш важно кивнул.

Фельзен направился назад в Азолу, все еще погруженную в туман, и после августовского солнца Эшторила опять очутился в душном и неподвижном промозглом холоде. Он зашел в бар, где были трое посетителей в черном и бармен. Встреченный молчанием, он задал свой вопрос. Позвали мальчишку по прозвищу Шику.

Шику повел его куда-то в тумане по таким запутанным узким улочкам, что Фельзен, мучившийся похмельем, вынужден был то и дело останавливаться. Они подошли к низенькой хибарке на краю деревни. Волосы Фельзена были влажными.

На стук в дверь вышла женщина в синем цветастом фартуке, которым она вытирала окровавленные руки — не то резала курицу к обеду, не то гадала на кишках.

У нее было круглое лицо и узкие, как щелки, глаза. Она покосилась на мальчишку, но первым заговорил Фельзен.

— Со мной произошло что-то непонятное. Не могли бы вы пойти со мной и осмотреть мой дом? — сказал он.

Женщина прогнала мальчишку, и Фельзен дал ему монетку за труды. Они прошли на задний двор ее дома, где была голубятня под крышей, высокой, как церковный купол. Женщина просунула руку внутрь, и голуби захлопали крыльями и заворковали. Одного она поймала и, прижав к груди, стала гладить. Фельзена вдруг охватило странное чувство спокойного умиротворения.

Они подъехали к его дому в тумане, таком густом, что по дороге Фельзену то и дело приходилось высовывать голову из окна и вглядываться, чтобы понять, куда ехать.

Сеньора душ Сантуш осмотрела ящерицу, которую уже облепили муравьи.

— Говорите, вы нашли это у себя в постели?

Фельзен кивнул. Он не доверял ей.

— Лучше было не убивать ее.

— Почему?

— Давайте пройдем в дом.

Едва войдя в прихожую, она запыхтела так, словно у нее начался приступ астмы. Прошлась по дому, тяжело передвигая ноги, красная и, несмотря на дувший с моря холодный ветер, взмокшая от пота. Фельзен едва удерживался от смеха, настолько нелепым казалось ему все происходящее. Он безучастно шел за ней следом.

Сеньора душ Сантуш осмотрела постель, все еще запачканную кровью от его раны на лбу — крови было столько, будто здесь зарезали человека. Проковыляв к двери, она спустилась по лестнице и вышла во двор в сопровождении Фельзена.

Теперь женщина задышала ровно, и лицо ее приобрело нормальный цвет. Голубь же ее, однако, оказался не столь выносливым. Он упал замертво и, казалось, даже успел окоченеть в ее руках. Оба они взглянули на неподвижное тельце: женщина — как бы с сожалением, Фельзен — с неодобрением. Он не сомневался, что она сама придушила голубя.

— Ну, что скажете? — спросил он.

Взгляд женщины, обращенный на него, не сулил ничего хорошего. Глаза ее теперь расширились и уже не были похожи на щелки. Они были черные, с огромными зрачками.

— Это колдовство не наше, — сказала она.

— Но что все это значит? — спросил он. — Ящерица? И подковы?

— Вы убили ящерицу… в собственной своей постели. Это значит, что потом вы уничтожите и себя.

— Убью себя?

— Нет-нет. Пустите свою жизнь под откос.

Он фыркнул.

— Ну а подковы?

— Они станут у вас на пути. Не позволят вам двигаться…

— Но я же двигался! Вы и я только что ехали в машине!

— Я не про машину говорю, сеньор Фельзен, — сказала она, и он удивился, откуда она знает его имя.

— А про что же?

— Про вашу жизнь.

— Что же это такое… это всё… — пробормотал он и очертил круг в воздухе, ища подходящее слово.

— Это Макумба.

— Макумба?

— Бразильская черная магия.

26

Суббота, 13 июня 199. Пасу-де-Аркуш, Лиссабон.

После полугода жестокой диеты, которую я соблюдал, чтобы вернуть себе прежнюю форму, я решил отметить конец голодания, угостив себя и Оливию чем-нибудь изысканным. Желудок мой тосковал по чему-то вроде ароги де пату — утки с рисом, блюда, где пропитанный жиром рис смешан с тающими во рту кусочками утки с хрустящей корочкой, особенно вкусными, если запивать их темнокрасным терпким вином. Но чтобы приготовить это блюдо, потребовался бы не один час, а было уже поздно, почти двенадцать ночи, Оливии дома не было, холодильник был пуст. Я вылил в раковину недопитый виски, принял душ и переоделся.

Босиком прошлепал по кухне и разморозил вытащенное из морозильной камеры филе индейки. Сварил рис, открыл банку кукурузы и откупорил бутылку красного вина.

В половине первого, когда я уже сидел за кофе с агуарденте и курил предпоследнюю из моих сигарет, явилась Оливия, пахнущая духами и пивом. Она села и схватила последнюю мою сигарету. Я слабо запротестовал. Она обхватила обеими руками мою голову и смачно поцеловала в ухо. Я обнял ее, прижал к себе и сделал вид, что кусаю, вспомнив, как это развлекало ее в детстве. Она высвободилась и поинтересовалась, что у меня с рукой.

— Так, маленькая неприятность, — ответил я, закрывая тему.

— Так — значит, так, — сказала она, отхлебнув из моей чашки; сказала по-английски, как мы иногда говорили друг с другом.

— Ты, по-моему, в очень хорошем настроении, — заметил я.

— Так и есть.

— Встречалась с кем-то, кто тебе нравится?

— Вроде того, — уклончиво сказала она: хитрость, свойственная любому возрасту. — А ты как день провел?

— И до тебя дошли слухи?

— О девушке на берегу? Конечно. В Пасу-де-Аркуше только об этом и говорят.

— И в Кашкайше?

— И Кашкайш гудит тоже.

— Ну хоть перестали обсуждать уличных проповедников.

— Думаю, ненадолго.

— Что ж, это правда. Тело найдено на берегу. На голове след от удара. А потом задушена. Нехорошая история. Вот только… единственное…

— Сколько ей было?

— Чуть моложе тебя.

— А что «вот только единственное»?

Моя милая, маленькая девочка, крошка, которую я все еще вижу в ней за слоем грима, за всеми этими прическами и духами. Иногда я просыпаюсь среди ночи от страшного предчувствия — я ведь мужчина и знаю мужчин. Я со страхом думаю о тех парнях, которые не увидят в ней маленькой девочки, а увидят ее такой, какой она хочет им казаться. Девушкам не нравится вечно казаться маленькими, а современные девушки и десяти минут в таком качестве не пробудут.

— Может быть, ты была с ней знакома, — увернулся я.

— Знакома?

— Почему нет? Ты с ней почти ровесница. Ее родители живут в Кашкайше. Училась она в лиссабонской школе — лицее Д. Диниша. А зовут ее Катарина Соуза Оливейра. Девочек из хороших семейств тоже иногда убивают.

— Я никого не знаю в лицее Д. Диниша. И среди моих знакомых нет Катарины Соузы Оливейры. Но ты не про это сказал «вот только единственное». Я это поняла. Ты на ходу перестроился, передумал.

— Верно. Я хотел сказать, что ей не было еще шестнадцати и что для своего возраста она была слишком умудрена опытом.

— Опытом?

— Тем, по части которого такие мастерицы проститутки.

— Я понимаю, о чем ты говоришь. Просто ты странно выразился.

— Держу пари, что ты не от матери узнала обо всем этом.

— Мы с мамой говорили обо всем.

— И об этом тоже?

— Это называется «сексуальное образование». Сама она его не получила, но хотела несколько просветить меня в этой области.

— И она называла вещи своими именами?

— Женщины обычно так и делают. В то время как мальчишки гоняют мяч в парке, мы ведем такие вот разговоры… обо всем.

— Кроме футбола.

— Я купила тебе подарок, — сказала она.

— И что еще говорила тебе мама?

— Вот. — Она выложила на стол бритвенный станок и флакончик пены для бритья.

Я притянул ее к себе и поцеловал в лоб.

— Это еще зачем?

— Ну, не брыкайся.

— Ладно. Продолжай.

— Что продолжать?

— Мы говорили о маме.

— Ты слишком интересуешься нашими с ней разговорами. Но если мама тебе о них не рассказывала, значит, думаю, она считала, что это не твое дело и тебя не касается. Или, что вероятнее, это тебе неинтересно.

— Ну попробуй — и узнаем.

Она задумчиво подняла глаза, затянулась сигаретой.

— Сначала ты, — сказала она.

— Я?

— Расскажи мне что-нибудь очень личное из того, что вы обсуждали с мамой… в доказательство доверия.

— Например?

— Что-нибудь интимное, — сказала она, забавляясь, — из области секса. Разве вы никогда не говорили с ней о сексе?

Я потупился, глядя в рюмку агуарденте.

— А она рассказывала мне о том, как у вас с ней все было, — сказала она.

— Рассказывала? — Я был потрясен.

— Она говорила… Дай вспомню точно… «Секс с любимым мужчиной — это чудесно. Когда чувствуешь всю эту нежность и как он внимателен к тебе, чувствуешь это глубокое внутреннее сродство, тогда ты готова на все и летишь как на крыльях». Вот примерно что она мне говорила. Это было после первого моего раза, когда я пожаловалась ей, что все оказалось не так уж прекрасно, как это расписывают.

Оливия замолчала. А я чувствовал себя ужасно — в горле ком, глаза щиплет, живот схватило спазмой. В комнате стало тихо, и только где-то вдалеке раздавался собачий лай. Дочь положила руку мне на плечо, потом уткнулась лбом в плечо. Я с нежностью гладил ее черные волосы. Так текли минуты. Она поцеловала мне руку. В комнату ворвался шум проезжающих машин.

— После первого твоего раза? — придя в себя, переспросил я.

Оливия выпрямилась.

— Она ведь не сказала тебе, правда? Я так и знала, что не скажет.

— Почему?

— Я просила ее не говорить. Думала, что ты можешь засадить его в тюрьму.

— Когда это произошло?

— Довольно давно.

— Я не очень понимаю, что означает по-английски «довольно давно». Это может быть очень давно, а может быть и недавно.

— Года полтора назад.

— Поточнее, пожалуйста. Я хочу вспомнить, что тогда было.

— В феврале прошлого года. Во время карнавала.

— Тебе было тогда только пятнадцать.

— Правильно.

— И как же это произошло?

Она нервно передернула плечами, непривычная к таким разговорам со мной.

— Да ты знаешь, — сказала она.

— Расскажи.

— Мы выпивали. Ему было восемнадцать лет.

Вот, думаешь об этом, боишься, а потом вдруг узнаешь, что это уже произошло. Как же мог я не заметить? Разве не меняются лица девушек, вкусивших запретный плод? Вот мальчишки не меняются — как были олухами до этого, так и остаются ими, только олухами по-дурацки счастливыми.

На меня опять накатило. Я считал, что отдохнул и расслабился, но был напряжен и сжат, как пружина. Второй раз за вечер я грохнул кулаком по столу в ярости на неизвестного негодяя, лишившего девственности мою дочь. Я обвинял во всем мою умершую жену. Я ненавидел себя: как мог я быть так слеп?! Я последними словами крыл Оливию, которая отодвигалась от меня вместе со стулом и, защищаясь, выкрикивала мне в лицо все о своей интимной жизни. Она кричала громко, кричала такое, что матросы могли заслушаться. И это продолжалось, пока она, вся в слезах, не ударила меня, а потом выбежала из комнаты, хлопнув дверью, и бросилась на кровать в спальне.

И наступила тишина, нарушаемая лишь шумом крови у меня ушах и тихим поскребыванием жучка, грызшего ножку стола.

С полчаса я обдумывал происшедшее, потом постоял у двери Оливии. За ней было темно. Я поднялся к себе в мансарду. Там возле окна стояли стол и придвинутый к нему простой плетеный стул. В ящике стола я хранил фотографию жены, снятой крупным планом вечером на террасе дома на окраине Лагуша, где мы тогда жили. Лицо ее на фотографии словно светилось. Снимок был цветной, но из-за вспышки получился чернобелым с желтоватым ореолом вокруг головы. Фотографироваться она не любила, я застал ее врасплох. Она пристально вглядывалась в аппарат, ожидая окончания процедуры.

Я вставил фотографию в рамку, стоявшую перед окном, и ее лицо возникло в стекле, словно она заглянула в комнату.

В запертом ящике стола лежал мешочек с травкой и пачка папиросной бумаги. Мальчишкой в Африке я часто покуривал. Наркотик был единственной отрадой бедняков, и его там выращивали около домов. Уехав из Лондона, я больше не курил, но, бросив пить, да еще и сев на диету, бывало, остро чувствовал одиночество. Мне необходимо было что-то, способное приглушить страдания, и иногда я позволял себе эту слабость.

Последние полгода я выкуривал по две-три самокрутки в неделю и, куря, беседовал с женой, которая смотрела на меня из окна. Самое странное, что, когда я был под кайфом, она начинала мне отвечать.

Я сел в кружке света от настольной лампы и закурил. Действие наступило быстро. Наркотик был качественный, не то что местный. Местный можно было раздобыть через пять минут после выхода из дома, но он никуда не годился. Травкой меня снабжал старик гвинеец, бывший шофер отца. Мой черный брат.

— Ну и денек выдался, — сказал я.

Ответа не последовало. Взгляд ее был устремлен вперед, как у фигуры на носу корабля.

— Тебе нравится мое новое лицо?

Губы ее чуть разомкнулись, на бледном лице они казались темными, но остались неподвижны.

— Сегодня я дважды вышел из себя. С чего бы это? Раньше я никогда не терял над собой контроль, даже когда бывал пьян. Весь этот разговор об отце… Карлуш такое нес, что я не вытерпел.

— Наверное, ты почувствовал себя виноватым, — сказала она.

— Виноватым? Не понимаю.

— Наверно, ты почувствовал себя виноватым из-за отца.

— Из-за отца? Но я защищал его.

— Когда мы познакомились, ты был леваком.

— Это был протест… Протест против фашизма.

— Да? И только это?

Молчание. Мысли у меня в голове так и скакали. Ответ я знал, но как выдавить его из себя?

— Ты можешь признаться, — сказала она. — Ведь здесь только ты и я.

— Он был неправ, — сказал я.

— Ты так считал?

— И считаю.

— Тебе нелегко это признавать, — сказала она. — Я ведь знаю, как ты обожал отца.

— Но почему я так взбесился? Стучать кулаком по столу…

— Ты всегда говорил, что португальцы склонны жить прошлым… Возможно, ты решил жить настоящим и будущим, — сказала она. — Ты меняешься. В одиночестве ты меняешься. Оно стало тебя тяготить.

— Мне не хватало тебя сегодня вечером. Когда я услышал, как Оливия говорит твоими словами, мне стало очень тебя не хватать.

— Это не потому, что я рассказала ей все это?

— Нет. Не в этом дело.

— В чем же?

— Мне вдруг показалось, что и с тобой я временами тоже был один.

— Не «один». Одинок, — сказала она, поправляя мой английский. — Именно это делает тебя тем, что ты есть, но это может сломать тебе жизнь.

— Ты имеешь в виду мою профессиональную жизнь?

— Не надо думать только о службе, Зе.

— Ты права. Очень уж много времени у меня занимают мысли о ней.

— Ты слишком рьяно доискиваешься правды обо всем и всех. Кому это понравится? Даже полицейские, даже твои близкие не всегда хотят раскрываться.

— Я что-то не понимаю.

— Особенно когда ты сам не очень-то раскрываешься… когда прячешься.

— А, ну да. Я так и знал, что мы упремся в это. В бороду…

— Борода? — Она фыркнула. — Не в ней дело.

— В переносном смысле.

— Ладно. Пусть так, — сказала она. — Но помни, что ты первый заговорил об отце.

— Почему ты не рассказала мне про Оливию? — выпалил я.

— Она взяла с меня слово.

— Понятно…

— Сказала, что не хочет разочаровывать тебя.

— Разочаровывать?

— Она знает, что ты всегда считал ее маленькой. Сколько времени ты проводил, беседуя с ней, уча ее, внушая ей, какая она умница, какая она чудесная девочка и как много она для тебя значит. Разве ты не почувствовал разочарования?

Я докурил самокрутку и раздавил окурок в пепельнице. И вновь пережил ту муку, которая охватывает, когда узнаешь, что любимая тебе изменила.

— Странные мы люди, — сказал я.

— Любовь — штука сложная.

Я взглянул на собственное отражение в стекле над головой жены.

— Сегодня я познакомился с одним человеком, — сказал я.

— С кем же?

— Учителем.

— Учителем или учительницей?

— Учительницей.

— И что же? — спросила она с некоторым раздражением.

— Мне она понравилась.

— Понравилась? В каком смысле?

— Меня потянуло к ней.

Молчание.

— Впервые я встретил женщину, которую мне так…

— Можно без подробностей, Зе?

— Я вовсе не хотел…

— Вот и не надо.

— Я собирался только…

— Зе!

Отражение ее дрогнуло, порыв ветра ударил в стекло, непрочно державшееся в раме. Звякнула лампа на столе. Крепчавший ветер гремел черепицей на крыше. Гром, казалось, разорвал что-то у меня в груди. Меня бросило вперед, фотография упала, оконное стекло почернело, лампа опрокинулась.

Я лежал в темноте на полу и задыхался. Доктор решил бы, что у меня сердечный приступ; в каком-то смысле так оно и было. Прошло время, показавшееся мне вечностью. Я кое-как взгромоздился на стул, потом встал, добрался до двери и, то и дело оступаясь, спустился вниз.

Я яростно сдирал с себя одежду, которая липла к телу, как назойливая любовница; содрав, упал в постель, утонув в уютной яме матраса. Слезы текли у меня по щекам.

27

24 декабря 1961 года, Монте-Эшторил, под Лиссабоном.

Фельзен сидел на краю деревянного сундука спиной к окну, в которое бил дождь. Днем из этого окна открывался вид на океан и форт Кашкайш справа — приземистое квадратное строение, омываемое волнами. Он наблюдал, как прощаются с хозяевами дома родственники Пики после ужина в сочельник. Педру, старший сын Жоакина, был с гостями. Он жал руки и целовался. Мануэл стоял прислонившись к стене, сунув руки в карманы. Он тоже наблюдал. Наблюдал внимательно, как эксперт.

Компания разошлась. Пика поднялась наверх, Педру и Мануэл скрылись в доме. Абрантеш и Фельзен налили себе довоенного арманьяка и закурили штучные кубинские сигары. Абрантеш уселся на свое излюбленное место — в кожаное кресло с высокой спинкой и козырьком. Он любил тихонько и рассеянно постукивать по ручке этого кресла, и ладонь его уже оставила там темное лоснящееся пятно.

— Ты скверно выглядишь, — сказал Абрантеш. — И ничего не ещь.

Он был прав. Фельзену вот уже которую неделю не хотелось есть. Его обуревало предчувствие чего-то грозного, что надвигалось на него, и он хотел встретить это, будучи в форме — голодный, собранный, предусмотрительный. Он взглянул в черное стекло окна — там отражался Абрантеш.

— Ты пьешь на голодный желудок, это тебя до добра не доведет, — сказал Абрантеш, демонстрируя познания в медицине, будто визиты на Харли-стрит, куда он сопровождал Пику, сделали его знатоком и по этой части.

Фельзен попыхивал сигарой, и красный огонек на ее кончике мигал, будто посылая ему сигналы азбуки Морзе.

— И курить натощак вредно, — добавил Абрантеш. — Вот когда ешь хорошо, можно многое себе позволить.

Фельзен мерил шагами комнату, глядя в окно.

— И нервничаешь ты что-то, — продолжал Абрантеш. — На месте усидеть не можешь. Работу запустил. Слишком много времени и сил отнимают у тебя бабы. Тебе угомониться надо, жениться…

— Жоакин?

— Что? — Он вскинул на него глаза с невинным видом, слегка озадаченно. — Я ведь только помочь хочу. С того времени, как ты вернулся из Африки, ты сам не свой. Был бы ты женат, я не так бы о тебе беспокоился… Беспокоиться — это уж по их, бабской, части.

— Не хочу я жениться, — сказал Фельзен.

— Но ведь тебе же надо детьми обзавестись или… или…

— Или что?

— Или род прервется. Ты же не хочешь быть последним в роду.

— Я не Габсбург, чтобы заботиться о наследнике, Жоакин.

Не зная, что такое «Габсбург», Абрантеш промолчал. Они выпили. Фельзен налил по новой и опять вернулся к окну. Он видел, что и Абрантеш тоже вытянул шею, пытаясь понять, что интересного нашел за окном Фельзен.

— Мануэл делает большие успехи в МПЗГ, — сказал Абрантеш.

— Да, ты говорил.

— Они утверждают, что у него большие способности к этой работе.

— Может быть, природная подозрительность?

— Нет, скорее любознательный ум, — сказал Абрантеш. — Они говорят, что ему нравится… узнавать. Собираются сделать его агентом первого класса.

— Это значительное повышение?

— После шести-то месяцев службы? Думаю, что да.

— А что он там делает?

— Ну… знаешь ли… наблюдает, проверяет подозрительных людей, беседует с информаторами, ищет гнильцу там, где она есть.

Фельзен кивнул, слушая вполуха. Абрантеш заерзал в своем любимом кресле, так и не сумев устроиться удобно.

— Я вот что хотел спросить тебя, — сказал он. — Давно хотел, еще несколько месяцев назад.

— Что? — Фельзен, отведя взгляд от окна, впервые за этот вечер проявил интерес.

— Ты говорил с сеньорой душ Сантуш по поводу того случая летом?

— Конечно говорил.

Абрантеш с видимым облегчением откинулся в кресле.

— Я волновался, — сказал он, — что ты не воспримешь это всерьез. А это ведь дело серьезное.

— Она ничего не сделала, — сказал Фельзен. — Сказала, что это какое-то колдовство, которым она не владеет.

Абрантеш вылез из кресла, как будто что-то толкнуло его в спину. Он взял Фельзена за локоть и крепко сжал, как бы подчеркивая всю серьезность дела.

— Теперь я знаю, — сказал он, глядя пристально и сурово. — Знаю, почему ты так странно стал себя вести. Тебе надо обратиться к кому-то. И не откладывая.

Фельзен высвободил локоть из железных тисков Абрантеша. Вылил обратно в бутылку коньяк из своей рюмки и уехал.

Было половина одиннадцатого. Он был пьян, но не настолько, чтобы не суметь выбраться из Кабу-да-Рока. Ехал по молчаливым, погруженным во мрак улицам, блестевшим под дождем. Раза два притормозив возле заведений в Кашкайше, он все-таки продолжил путь: не хотелось вести беседы.

Он курил остаток сигары, задумчиво стиснув руль. В эту ветреную ночь на шоссе Гиншу, когда сгустившиеся над морем грозовые тучи вот-вот готовы были пролиться ливнем, ему вдруг пришло в голову, что Мария в приступе бешенства вполне могла сказать Абрантешу, что Мануэл — не его ребенок. Не потому ли ее отослали назад в Бейру? Не в этом ли причина всех этих разговоров, которые заводит Абрантеш насчет продолжения рода, то и дело возвращаясь к тому, как успешно служит в МПЗГ Мануэл? И эти странные слова, вырвавшиеся у него тогда летом на вечеринке насчет того, что трудно поверить в то, что у Педру и Мануэла общие родители…

Фельзен неодобрительно покачал головой, глядя, как медленно работают «дворники», потому что дождь хлестал уже вовсю, заливая шоссе и не позволяя ехать быстро. Подозрения волновали его, не давали покоя. Его мучило какое-то странное чувство неловкости между лопатками и в затылке, будто сзади кто-то сидел.

«Опять напился», — вздохнув, подумал он.

Впереди на длинном прямом участке шоссе показалась встречная машина. Когда она приблизилась, Фельзен обернулся, чтобы в свете ее фар поглядеть в зеркальце заднего вида, не едет ли кто за ним. Никого. Он сунул руку за спину и пошарил на сиденье. Пусто. Вот пьяный идиот.

Красные огоньки, удаляясь, растаяли во тьме. Шоссе забирало вверх и теперь шло между темными соснами; за Малвейра-да-Серрой дорога начала сильно петлять, и он так усердно крутил руль, что покрылся испариной — выпитое за ужином капельками пота выступило над верхней губой.

Машина въехала на перевал, потом дорога круто пошла вниз через Азолу и дальше, к маяку, возле которого назло всем ветрам притулился его дом с садом. Он вылез открыть ворота и задохнулся от ветра. Подвел машину к гаражу и опять вылез. Он оставил фонарь гореть на углу, и в его свете увидел на размокшей глине отчетливые следы, шедшие к дому.

Он сравнил следы со своими собственными, поставив в след ногу. Его были меньше. Он сжал челюсти, сглотнул комок в горле. Служба безопасности предупреждала его, что на дорогах в окрестностях Серры-да-Синтра орудуют бандиты. Он поставил машину в гараж. Открыв бардачок, вытащил оттуда свой старый «вальтер», который хранил еще с войны. Проверил обойму, сунул пистолет за пояс. Его беспокоило, не повредил ли пистолету соленый морской воздух; он не мог вспомнить, когда в последний раз чистил эту чертову штуковину. Так или иначе, с пистолетом в руке было все-таки спокойнее.

Он ворвался в дом и в зеркале в прихожей увидел свое застывшее, как маска, лицо. Может быть, ничего и нет. Может быть, он просто пьян, а следы эти — от ног садовника. Да, наверное, это так. Он снял пальто, стряхнул с него капли, повесил. Нет, садовник мал ростом, едва ему по плечо, и ноги у него маленькие, точно у эльфа. Он прислушался, нет ли движения в доме, но в ушах раздавался только шум, мучивший его со времени возвращения из Африки.

Он вытер ноги и пошел по коридору. Ботинки громко скрипели на деревянных половицах. Включил свет в кухне. Пусто. Прошел в гостиную. Щелкнул выключателем. Со стены на него глядел Рембрандт. Он подошел к буфету и плеснул себе агуарденте из бутылки. Понюхал. Острый запах алкоголя прочистил мозги, липкий страх немного отступил. Фельзен закурил и, сильно затянувшись два раза, раздавил сигарету. Выхватив из-за пояса пистолет, обернулся.

В дверях стоял мужчина — седоватые волосы зачесаны назад, мокрый дождевик поблескивает в лучах света. В руках у мужчины был револьвер.

— Шмидт, — сказал Фельзен на удивление спокойно.

Шмидт покрепче сжал револьвер 38-го калибра, и четырехдюймовое дуло описало маленький круг. Шмидта удивило, что Фельзен при виде его не попятился к стене в изумлении. И что в руке у него пистолет. Неужели он что-то знал?

— Бросьте-ка это, — сказал Шмидт.

— Да и вам неплохо сделать то же самое.

Оба не пошевелились. Шмидт громко сопел сломанным носом. Рот его был сжат, на щеках напряженно двигались желваки. Он прокручивал ситуацию, как шахматист, обдумывающий очередной ход.

— Закурите? — предложил Фельзен.

— Я бросил, — сказал Шмидт. — Легкие ни к черту после тропиков.

— Тогда, может, выпить хотите?

— Я уже выпил коньяку.

— Не знал, что вы пьете.

— Редко.

— Тогда выпейте еще, может, привыкнете.

— Бросьте оружие.

— Не думаю, что стоит это делать, — сказал Фельзен. Его сердце билось где-то в горле. — Если только мы оба положим оружие вот сюда, на буфет.

Шмидт прошел в комнату, держа перед собой револьвер. Заметен стал землистый цвет его лица. Он был болен и тем более опасен. Кивнув друг другу, они одновременно положили оружие на полированный край буфета. Фельзен налил выпить себе и Шмидту.

— Я удивлен, — сказал Фельзен без всякого удивления в голосе — выпитое за ужином плюс последовавший затем выплеск адреналина странным образом подействовали на него. — Меня заверяли, что вы лежите на речном дне с карманами полными камней и пулей в голове.

Он протянул ему рюмку агуарденте. Шмидт понюхал.

— Этот ваш сообщник… Он даже не приблизился ко мне. Я его видел. Он стоял возле дома, как будто хотел дать мне время уйти, а когда решил, что я уже далеко, выстрелил в воздух. Храбростью он не отличался, но, видать, неглуп. Я ведь убил бы его.

— Почему же вы не вернулись в дом, чтобы убить меня?

— Так только в фильмах делают, — сказал Шмидт и, издевательски склонив голову набок, продолжал: — Мне приходило это в голову, но это было бы слишком опасно. Кроме того, убивать двоих тогда было несвоевременно.

— Поэтому вы и подослали ко мне Эву?

— Эву?

— Сузану. Я имею в виду Сузану Лопес… из Сан-Паулу.

— Сузана по неопытност