Изумительное буйство цвета (fb2)

- Изумительное буйство цвета (пер. М. Панфилова) (и.с. Премия Букера: избранное) 1.16 Мб, 313с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Клэр Морралл

Настройки текста:



Клэр Морралл «Изумительное буйство цвета»

Посвящается Алексу и Хитер

А все это оттого, что Небывалая страна всегда в известной мере походит на остров. Остров изумительного буйства цвета…

Дж. М. Барри. «Питер Пэн»

1 Один взмах моей юбки

Каждый день, ровно в 3.15 пополудни, я растворяюсь в толпе воспитателей и родителей, встречающих детей около школы. Без такого ожидания я просто не представляю себе материнства. Всех этих мам и иногда встречающихся пап я вижу в желтом цвете. Они желтые, как солнце, как нарциссы, как желтая субмарина. И почему мы учим детей рисовать солнце желтым? Это обман. Солнце раскаленно-белое, сверкающее, на него невозможно смотреть невооруженным глазом. Зачем же мы подменяем слепящий блеск желтизной?

Эти люди у школьных дверей желтые из-за присущего им оптимизма. Передо мной картина: утро, кухня, солнце сквозь желтые льняные занавески освещает деревянный стол, где сидят и завтракают дети. У них пухлые, крепенькие ручки и спутанные после сна волосы. Они едят кукурузные хлопья, пьют молоко и просят, чтобы в коробочки для школьного завтрака им положили шоколадное печенье. Это утро их детской жизни, и мамы живут этой новой утренней жизнью благодаря им.

После шести недель таких ожиданий я начинаю узнавать отдельные лица, выделять их из залитой желтым цветом толпы. Теперь, когда я прихожу, они, узнавая меня, улыбаются и начинают заговаривать со мной. Я не говорю ничего, хотя люблю слушать их.

Несколько дней тому назад я пришла позже обычного, когда дети уже выходили. Рванулась вперед и, чуть не упав на чью-то коляску, столкнулась с девушкой. Я видела ее раньше: au pair[1], она всегда забирает мальчика и девочку.

— Извините, — повторила я несколько раз, обращаясь по очереди к каждому. Девушка выпрямилась и улыбнулась.

— Ничего страшного, — сказала она.

Я улыбнулась в ответ.

— Я — Элен, — смущаясь, произнесла она. — А как вас зовут?

— Китти, — сказала я, немного помедлив, но так и не придумав другого выхода.

Теперь мы разговариваем как старые знакомые.

— Привет, Китти, — говорит она.

— Привет, Элен, — отвечаю я.

— Хороший сегодня день.

— Да, очень тепло.

— А я забыла развесить белье.

— Вот обидно.

Наши разговоры не выходят за определенные рамки: короткие предложения — один предмет, одно действие. Ничего сенсационного, ничего особенно важного. Мне нравится их беспредметность. Они похожи на легкое скольжение по поверхности, как будто ты на водных лыжах, ветер свистит в ушах, а ты и не думаешь о том, что будет, если ты повернешь не туда и оторвешься от лодки. Мне нравится эта простая вера, это ощущение бесконечного продолжения, без остановки и падения.

— Откуда вы родом? — спрашиваю я Элен однажды. Мне трудно это определить по ее акценту.

— Из Франции.

— О, Франция! Я была там только один раз. Мне было шестнадцать, мы ездили на экскурсию со школой. Каждый раз, когда мы ехали на пароме, меня тошнило. А один раз — прямо на ступеньках. Потом все, кто по ним спускался, поскальзывались. Я понимала, что это моя вина, но ничего не могла поделать. Ведь люди не могли не ходить по ступенькам.

Рядом с нами стоит еще одна мама с малышом в сидячей коляске. На мальчике шапка в желто-черную полоску с помпончиком, а его маленькие толстые щечки блестят румянцем. У него в руках пакетик с чипсами «Вотситс», и он старается запихнуть их в рот как можно быстрее. Голова качается вверх-вниз, и из-за этого он чем-то похож на шмеля, собирающегося взлететь.

— Джереми, дорогой мой, — говорит ему мама, — сначала скушай один кусочек и только потом принимайся за другой.

Секунд пять он обдумывает ее наставления, а затем продолжает пихать все в рот точно так же, как и раньше.

Она оборачивается к Элен:

— Из какой области Франции?

Элен приятно, что ее спрашивают.

— Из Бретани.

Это место наверняка знает Джеймс. Раньше он ездил во Францию каждое лето. Отпуск с родителями.

Из школы выходит мальчик, которого встречает Элен. На нем расстегнутая красная куртка с капюшоном, а за спиной ярко-зеленый рюкзак в форме крокодила. Чешуйчатые лапы обхватили мальчика сзади и сомкнулись спереди; при каждом его шаге крокодил ухмыляется, то обнажая, то пряча ровный ряд зубов.

— Привет, Тоби, — говорит Элен.

— Ты принесла «Смартиз»? — Его интонации требовательные, уверенные. Он обращается к Элен с оттенком превосходства.

Элен извлекает пакетик с шоколадной карамелью.

— Такие я не люблю. Мне нравится только «Смартиз».

— Хорошо, — отвечает она и убирает карамель обратно в сумку.

Мальчик в нерешительности.

— Ну ладно, — говорит он, вздыхая, и отходит поболтать с другом, засунув карамель себе в карман. Прямые светлые волосы спадают ему на глаза. Будь он моим, я бы уже давным-давно сводила его к парикмахеру.

Элен оборачивается ко мне:

— Пойдем домой вместе. Ты знаешь, где я хожу?

— Нет. Я живу совсем в другой стороне.

— Может, зайдем ненадолго в парк? Дети покачаются на качелях.

Конечно, она одинока. Понятно, трудно жить в Бирмингеме, приехав из французской провинции. Ей нелегко понять нашу речь, сообразить, сколько платить за проезд в автобусе, сколько готовить денег на проезд.

— Знаешь, мне пора возвращаться, — говорю я. — Муж будет ждать.

Она улыбается, притворяясь, что не расстроилась. Я смотрю на ее несчастную фигурку, удаляющуюся от меня вместе с детьми, и хочу быть той, кто может ей помочь, хотя понимаю, что я — не та. Она сделала неправильный выбор. Желтый цвет меняется. Я чувствую, как он становится каким-то перезрелым — резко пахнет увядающими нарциссами, появляется острый привкус тошноты.

По пути домой я вспоминаю, как меня встречали из школы братья. С тех пор прошло двадцать пять лет. Отец никогда меня не встречал. Он всегда был слишком занят: очень уж много носков нужно было перестирать, рубашек — перегладить. Я никогда не знала, кто из братьев придет. Адриан, близнецы Джейк и Мартин или Пол. Однако всегда была рада каждому. Пол, самый младший, старше меня всего на десять лет, и я испытывала какое-то особенное чувство оттого, что меня встречает брат-юноша, почти что мужчина. Они не были очень похожи друг на друга, но моя память создала некий собирательный образ брата. В ней не сохранилось его четкого портрета. Но осталось то ощущение радости, что я испытывала при появлении Брата.

— Китти! — звал меня обычно мой единый Брат, и я, шагая с ним рядом, чувствовала свою значительность, и пустая коробка из-под школьного завтрака весело постукивала в моем простом коричневом ранце.

Они все звали меня Китти — и братья, и отец. Вообще-то я была Кейти, но у нас раньше была кошка по имени Кити, и когда кто-нибудь звал ее, прибегала я. Эту шутку так часто всем рассказывали и с каждым разом она так разрасталась, приобретая новые краски, что теперь в моей голове она существует во всей своей полноте. А кошка, по их рассказам, была черной, прямо как мои волосы, с белыми усиками и голубыми глазами. Я часто пытаюсь вспомнить ее, и иногда это почти получается, но мое воспоминание становится похожим на неожиданно промелькнувший плакат: ты едешь мимо него в вагоне поезда — слишком быстро, чтобы разглядеть.

Кошку сбила машина, и она умерла; я осталась и заняла ее место.

У нас была еще и старшая сестра, Дина, но я никогда ее не видела. Она ушла из дома до того, как я родилась, поэтому я заняла еще и ее место. Я вполне подхожу для заполнения пустоты.


Через несколько дней Элен опять подходит ко мне около школы.

— Китти?

Я ей улыбаюсь, но чувствую, что опасность дает о себе знать каким-то свойственным ей одной запахом, поэтому ничего не говорю.

— Тебе не нужно будет спешить после школы?

Она отрепетировала эту реплику заранее, чтобы не сделать ошибки в английских временах.

— Я всегда спешу, — отвечаю я.

— Я только хотела узнать…

Жду, чувствуя, как все у меня внутри начинает дрожать. Мне нужно научиться прислушиваться к собственным внутренностям. Вот хоть желудок. Он редко меня обманывает.

— Можно я пройдусь с вами немного? Мне так хочется с кем-то подружиться. У меня совсем нет друзей в Бирмингеме…

Я понимаю, как трудно ей в Бирмингеме. Она старается говорить по слогам, но и при этом не выговаривает некоторые звуки. Ее голос замирает.

— Думаю, меня ждать не стоит. Генри всегда выходит из школы очень поздно.

— Не важно. Дети все равно будут заняты своими шоколадками.

Все мои доводы исчерпаны.

Из школы хлынули дети; они наталкиваются друг на друга, кричат, бегут, спорят. Среди них нет Генри. Генри, мой ребенок, мой мальчик, который никогда не появляется, хотя я так этого хочу. В конце концов остаемся только мы с Элен. Даже учителя уже разъезжаются в своих машинах.

— Да, ваш сын очень долго не идет, — говорит она.

Ее дети, расставив руки в стороны для равновесия, прохаживаются по низкому заборчику. Тоби расторопнее своей сестры и, стараясь поторопить ее, все время подталкивает сзади.

— Тоби, прекрати, — говорит Элен. — Вы можете упасть.

Дети не обращают на нее никакого внимания.

— Ему нравится помогать в библиотеке. — Я заявляю это весело.

— Я подожду, — отвечает она. — Так хорошо, когда есть с кем поговорить.

Я думаю про себя, что это совсем не так. Я не хочу, чтобы кто-либо был рядом.

Мы ждем еще пять минут.

— Знаете, — говорю я, — я пойду и поищу его. А вы идите домой. В следующий раз пойдем вместе.

Но она усаживается на край низенького заборчика.

— Я жду, — говорит она.

Иду к школе. Прямо перед главным входом оборачиваюсь и вижу, что она все еще там, неуклюже сидит на заборчике, не обращая внимания на детей. Я вижу, как Тоби сталкивает сестренку, слышу, как та разревелась, и вхожу в здание школы. Я ничего не могу со всем этим поделать.

Внутри, в коридоре, все стены увешаны фотографиями детей из школьного спектакля. Генри и Грета — нет, Ганс, а не Генри. Это же пряничный домик, и одна из стен вся из огромных «Смартиз», а другая из лакричных сладостей всевозможных сортов. Крыша покрыта шоколадной черепицей. А вот несколько фотографий ведьмы, скрючившейся под черной накидкой. Лицо девочки сморщилось под очками; понятно, как нравится ей этот маскарад. На какое-то время я останавливаюсь и рассматриваю фотографии Ганса и Греты. Одни в лесу, они крепко держатся за руки. Они стоят в одиноком луче света, окруженные темнотой, и от этого кажутся особенно маленькими. Их глаза очень большие, круглые и напуганные. Сразу понятно, что они заблудились.

Далее идут небольшие тексты, написанные от руки. Они пришпилены булавками к фиолетовому стенду. «Мой лучший друг» — это название, а под ним — нарисованные портреты лучших друзей.

Мой взгляд останавливается на имени Генри Вудалл, и я, помедлив, читаю:

«Мой лучший друг — Ричард Дженкинс. Он учится в моем классе, но он ездит в кресле-коляске, и мы его везде возим. Мне бы тоже хотелось иметь кресло-коляску. Мне кажется, что это так здорово…»

— Я могу вам чем-то помочь?

Я подскакиваю от неожиданности и, обернувшись, оказываюсь лицом к лицу с официально-строгой дамой.

— Извините, — оправдываюсь я. — Я искала своего племянника, но, видимо, пропустила его на выходе.

Она высокого роста, старше меня; на ней гофрированное платье оливкового цвета, длинное, почти до пят, сверху — бежевая шерстяная кофта. Я просто уверена, что это директор.

— Все уже ушли, — говорит она. — Как зовут вашего ребенка?

— Генри. Генри Вудолл.

— О, конечно! — Она позволяет себе слегка улыбнуться. Генри, должно быть, с характером. Точно как мой Генри. — Я видела, как он уходил из школы с мамой Тони Пекинса. Он знал, что вы придете за ним?

— Мы не договорились точно. Я сказала, что постараюсь прийти вовремя, если получится.

— Понятно. В следующий раз в подобной ситуации имейте в виду, что если у нас будет записка от мамы, то будет гораздо проще. Думаю, вы понимаете, что в наше время нужно быть очень осторожным в таких вопросах.

Я киваю.

— Конечно же, — соглашаюсь я.

— Вы знаете, где выход?

Я вновь киваю и направляюсь к главному входу. Дойдя до двойных дверей, я оборачиваюсь проверить, ушла ли она. Убедившись, что это так, я бегу по другому коридору в противоположном направлении, надеясь, что в здании больше никого нет. Здесь должен быть запасной выход. У меня не просто стучит в висках, а гудит, грохочет. Я пробегаю мимо рядов пустых вешалок, детских туалетов, опустевших классов. За любым углом я могу столкнуться с уборщицей.

Пожарная дверь: «ОТКРЫВАТЬ ТОЛЬКО В СЛУЧАЕ ЭКСТРЕННОЙ НЕОБХОДИМОСТИ».

Жаль, что не смогу запереть ее за собой. Это и есть случай экстренной необходимости. Потом кто-нибудь позаботится, чтобы ее заперли.

На детской площадке есть калитка с противоположной стороны. Я заставляю себя замедлить шаги и направляюсь к ней. Затаив дыхание, готовлюсь к неизбежной схватке. Но ничего не происходит. Я дохожу до калитки и выхожу через нее.

Тогда я снова пускаюсь бежать и не могу остановиться. Я все бегу и бегу, теперь уже по незнакомым улицам. Перебегаю дороги, не дожидаясь зеленого человечка светофора. Мелькают мамы с колясками, маленькие магазинчики. Все, я больше не могу. Я прислоняюсь к фонарному столбу, ловлю ртом воздух, чувствую, как сильно колет в боку. Наконец немного успокаиваюсь, начинаю дышать ровнее. Но в груди — это болезненное, саднящее ощущение. Через некоторое время я иду снова, медленно и осторожно, прямо к автобусной остановке. Сейчас я сяду на автобус и поеду в центр города, а потом пересяду на другой, поеду в противоположном направлении. Назад, к своей безликости.

На ступеньке автобуса я вспоминаю, что Элен осталась ждать меня около школы. А может, она вошла в школу и ищет меня. Чувство вины разрастается и заполняет меня всю. Элен сделала неправильный выбор.

Слишком много желтого…


Я не всегда иду домой. В Бирмингеме есть места, где не нужно разговаривать с людьми. Можно провести весь день в «Рэкхэме», пользуясь их туалетами, разъезжая на эскалаторах и перекусывая бутербродами с кофе в ресторанчике под крышей. Я примеряю одежду, которая мне явно не по карману, и экспериментирую с пробными духами до тех пор, пока все их запахи на моей руке не смешиваются в один. Как-то я провела там целый день, поднимаясь на эскалаторе до самого верха, а затем спускаясь до первого этажа, и все это для того, чтобы физически проделанные мной круги вытеснили или успокоили кружение моего сознания, в котором каждое вращение судорожно захлестывается последующим.

Центральная библиотека открыта до восьми вечера. Я сажусь за стол и кладу перед собой книгу, бумагу и карандаш. Теперь я притворяюсь, что работаю: время от времени переворачиваю страницы, бегло записываю довольно странные комментарии на тот случай, если кто-либо вздумает наблюдать за мной. Глава 3 (так где же она?). Слабовато идет развитие центрального образа… А знает ли Джеймс Генри?

Я не возвращаюсь домой всю ночь — ведь желтого цвета больше нет. Иду в «Рэкхэм» и брожу там до шести вечера, до восьми сижу в библиотеке, потом хожу по Броуд-стрит, туда и обратно, пока не загораются огни, а с ними можно легко представить, что ты идешь в концертный зал. Я брожу среди людей, идущих на концерт или в театр. Стою перед трехголовым фонтаном, смотрю, как промокают ноги под его брызгами. Часто поглядываю на часы, как будто поджидаю кого-то; мой взгляд, скользя мимо людей, блуждает вдалеке. В перерывах я смешиваюсь с толпой, вышедшей выпить кофе, а потом делаю вид, что я одна из тех, кто возвращается домой после спектакля. Сажусь на автобус и еду в Беарвуд, и дальше в Кингз-Нортон, потом в Холл-Грин. Выхожу, проехав половину пути, и возвращаюсь в центр города.

В голове одна мысль: не думать ни о чем. Внутри появляется особая легкость, мне начинает казаться, что я, если очень постараюсь, смогу полететь по воздуху. Мне нравится эта бездумность, это удивительное состояние отстраненности от своего собственного «я».

Музыка струится из открытых дверей. Незнакомые люди заговаривают со мной, но невидимые границы не позволяют им нарушить окружающую меня тишину. Это делает их такими далекими, что они для меня почти не существуют. Они — лишь плод воображения, чужого воображения.

Двое ребят лет шестнадцати, видимо, выпили лишнего.

— Привет, дорогая. Пойдешь с нами? Мы покажем тебе одну штучку, и не одну, а две.

Они подталкивают друг друга, истерично посмеиваются. Я прохожу мимо них, как будто они вовсе не существуют.

И вот наступает то холодное и темное время, когда все расходятся по домам и ночные заведения закрываются. Парочки торопятся забраться в такси. Я стою в очереди на автобус среди кричащих и хохочущих молодых людей. Не верю их веселости, они выставляют ее напоказ, стараясь убедить самих себя, что очень весело. Захожу в автобус вместе с ними и вижу, как им неловко в навалившейся тишине. Выхожу через двадцать минут на площади Веоли-Касл, перехожу дорогу и жду другой автобус, который повезет меня в обратном направлении.

— Поздновато вы сегодня, — говорит водитель, когда я оплачиваю проезд в автомате.

У него на левой щеке сильно выступающий шрам, из-за которого он не может улыбаться. Меня беспокоит мысль, что мы с ним перестаем быть безликими друг для друга.

Я не прекращаю движения. На улице остались только бездомные. Я не без дома, я — без надежды. Поэтому я все иду и иду.

Я продолжаю идти и когда поднимается солнце. Какая серость перед рассветом! Это бледность, лишенная цвета. Такова реальность. Цвет дня — всего лишь фасад, который для того и окрашен так щедро, чтобы обманывать нас, заставляя думать, будто весь мир столь же ярок, как он.

Теперь солнце поднимается среди рваных облаков. Окружающие меня дома становятся необыкновенно розовыми — их бетонные стены внезапно обретают цвет, и я оказываюсь в окружении замечательных зданий: офисов, квартир, отелей, — которые так и сливаются в гармонию цвета. Затем розовый переходит в желтый. И тут я все вспоминаю: я больше не смогу ходить встречать Генри. Поэтому я иду на остановку и теперь жду тот автобус, который отвезет меня домой.


Миновав три лестничных пролета, я на миг задерживаюсь у двери в квартиру Джеймса. Однако здесь — никаких признаков жизни, поэтому я достаю ключ и отправляюсь в свою квартиру. Он не узнает, что меня не было дома всю ночь.

Здесь, в окружении различных красок, всевозможных предметов, каждый из которых имеет для меня определенное значение, я чувствую себя в безопасности. Здесь и коллекция репродукций Сезанна, и мои ученические картины, на вешалке — коллекция разноцветных шарфов. Здесь есть и несколько не очень удачных картин отца, которые я особенно люблю за то, что они отвергнуты: там линия не совсем прямая, здесь синий слишком бросается в глаза, а эта просто не нравится Дэннису, торговому агенту отца. Мне приятно рассматривать именно то, что не хочет выставлять мой отец; эти бедные отвергнутые творения, в них — именно та его часть, что не достигла совершенства. Они напоминают мне о том несовершенном времени в его жизни, когда он служил в Британской авиации. Я вижу все это в отце, потому что знаю и историю его медалей, и тот засекреченный, ущербный мир.

Мы с Джеймсом женаты, не разведены. Мы не расстались. Мы просто живем в соседних квартирах.

Мой брат Мартин — водитель-дальнобойщик. Это он повесил мне на стенах между картинами несколько полок. Когда Мартин дома, он все для меня делает с особой любовью, но при этом довольно несовершенно. Полки висят кривовато, поэтому за три недели мои фарфоровые кувшинчики постепенно сползают влево и собираются все вместе в левом углу. В конце концов я расставляю их по местам, откуда они вновь могут начать свое путешествие. Я собираю кувшинчики с одиннадцати лет, с того самого времени, как Адриан, мой старший брат, начал привозить их мне со всего света, — рекламируя свои книги, он объезжает земной шар с большим шиком, чем Мартин. Адриан никогда не забывает обо мне: он всегда находит что-то новое, особую живость в сочетании цветов, неожиданный изгиб. Мне нравится снимать кувшинчики и держать их в руках, поглаживая блестящую глазурь, узнавая пальцами каждый изгиб.

Ниже полок с фарфором — книжные полки, абсолютно не похожие на верхние. В них нет ни одного пустого места, книги кругом вылезают наружу, вьются узкими стопками по всему коридору, просачиваются даже в ванную, сидят на телевизоре, угрожают свалиться с холодильника.

Да, я существую именно для этого — читать детские книжки. Не те, что с картинками, а простые истории для детей, научившихся читать. Я пишу на них рецензии в разные газеты (заручившись очень серьезными рекомендациями: Адриан Веллингтон, писатель, — мой брат) и читаю их для торговых агентов и для детской библиотеки. Печатаю отчет страницы на две или обзор на одну страничку, стараясь быть аккуратной, но массы карандашных исправлений мне избежать все же не удается, впрочем, точно так же, как и новых интересных идей, что приходят слишком поздно. Я кладу все написанное в конверт и приступаю к новой книжке.

Такова моя жизнь. Сижу я или лежу, я все время читаю. Моя голова забита хулиганами, злыми мачехами, катастрофами на Бетельгейзе, преуспевающими мамами, перекладывающими на пап ответственность за детей. Детьми, убегающими из дома, детьми, живущими на крыше высотного дома, детьми, у которых нет друзей.

Но в итоге — и я не могу не воспринимать это как поражение — я лишь потребитель. Я поглощаю чужие идеи, но ни на что не оказываю серьезного влияния.

Возможно, моя мать была потребителем. Может, я — в нее.


Дом номер 32 на Теннисон-Драйв мой отец купил на деньги, которые получил в наследство после войны. В то время все дома вокруг были очень на него похожи. Последние тридцать лет их сдавали в наем, а затем снесли. Вместо них построили новые, в неоклассическом стиле, каждый — отдельным особняком, с двойными гаражами и удобными подъездными аллеями. Теперь дом номер 32 им не соответствует. У него усталый и растрепанный вид, оконные рамы разваливаются, ставни заржавели. Провинившееся дитя — своими притязаниями на внимание взрослых он лишь выпячивает собственные недостатки.

Иногда отец заводит разговор о перестройке дома, но мне не хочется никаких изменений. Он такой, какой есть на самом деле, и все мои воспоминания связаны именно с ним. Каждый раз, входя внутрь, я чувствую, как ощущения того времени — мои братья уже большие, а я маленькая девочка рядом с ними — переполняют меня. И эта их постоянная готовность играть со мной…

Мы часто играли в сардинки, некий вариант пряток, когда кто-то один прячется, а тот, кто его находит, к нему же и присоединяется. И так до тех пор, пока не остается один — последний, продолжающий искать всех спрятавшихся. Помню, как я спряталась первой, одна — в железном сундуке, где хранилась праздничная одежда. Были слышны приближающиеся шаги, видна полоска света, когда Пол заглянул внутрь. Я вся сжалась, затаила дыхание, изо всех сил желая стать невидимой.

— Никого нет, — весело прокричал он кому-то, и я услышала удаляющиеся шаги.

За этим последовало его внезапное возвращение бесшумными шагами в мягких шлепанцах, прыжок ко мне в сундук и тихое, очень осторожное опускание крышки.

Но и Джейк вернулся, его не проведешь такими фокусами.

Мы сидим втроем, сжавшись в темноте. Мне слышно, как тикают часы Пола, — неужели он даже тогда все анализировал, подсчитывая в своем математическом уме, каковы преимущества прячущихся, считая тикающие секунды? Джейк дышал ртом, его забитый нос нежно высвистывал свою мелодию с точными интервалами ритма. Парадная одежда попахивала застарелой плесенью. Это была исключительно мужская одежда: вельветовые курточки, клетчатые жилеты, бабочки в горошек. И как мы все помещались в таком крошечном пространстве? Сейчас это кажется невероятным.

И еще была одна игра, похожая на прятки, называлась вечное движение. В ней прячущийся все время находился в движении; запутывая следы, он возвращался на то место, в котором его уже искали.

Сметая паутину, мы заползали под кровати, в шкафы, замирали, распластавшись на высокой каминной полке, незаметные благодаря мрачной тусклости сорокаваттных лампочек.

Как много было потайных мест, как много пустых комнат! В их углах скапливалась старая мебель: плетеные стулья, раскладушки, стулья с дырками вместо мягких сидений. Встроенные стенные шкафы с отваливающейся у задней стенки штукатуркой, с дверцами, болтающимися на развалившихся петлях. Там были и огромные картонные коробки, сундуки, кипы газет. Мы прятались под столами, вжимались в голые доски пола, пропитанные пылью предыдущих поколений.

Мы решали, какую тактику избрать. Конечно же всех наставляет Адриан:

— Пол, ты отправишься в старую ванную. Ты, Китти, пойдешь в другой конец — к зеленому туалету. Мартин, ты начнешь со спальни. Если я останусь здесь, то мне будут видны все его действия. И тогда он никуда не денется — обязательно пойдет вот здесь.

Ох уж этот зеленый туалет! Темный, с бутылочного цвета линолеумом, загнутым по краям. И стен не видно: они заставлены папиными неудачными портретами. А глаза следили за каждым твоим движением, куда бы ты ни пошел. Джейк маленький и юркий, его движения ритмичны, он проскальзывал прямо за мной. Я чувствовала колебание воздуха, слышала скрип половиц и — я упускала его!

— Адриан! — пронзительно кричала я. — Он вышел, он идет к тебе!

Он заставлял нас бегать кругами, падать друг на друга, но каждый раз ловил нас.

А мы все же загоняли его в угол, отрезали все пути к бегству, и вот он — среди нас, пойман в ловушку на лестнице в коридоре. Его прыжок длился целую минуту — он приземлялся на ступеньках на полпролета ниже, но мы уже спрыгивали за ним, и он в наших руках. Мы валились друг на друга, тяжело дыша, и воздух был пропитан потом и пылью, извлеченной нами из всех потайных, полуосвещенных закоулков нашего дома.

И опять — в сардинки. В тот раз последней, кто не мог отыскать остальных, была я. Путаясь в пустых коридорах, я уже готова была поддаться панике; она поднималась во мне постепенно, от ног — к голове. Мне казалось, что все разошлись, я начала всхлипывать, почти поверив, что меня оставили здесь вечно бродить в одиночестве.

Я стала звать их:

— Джейк, ты где? Пол, я сдаюсь!

Остановилась, прислушиваясь. Скрип, шарканье ног, приглушенное покашливание. Эти звуки шли отовсюду — и ниоткуда. Может, это напоминали о себе прежние жильцы, может, это были их затаенные следы в пыли времени.

А потом я нашла их, всех четверых. Сбившись в кучу в бельевом шкафу, они стояли друг у друга на ногах, к волосам прилипла паутина. Дверь скользнула у меня под руками и больше не открывалась, но я успела рассмотреть их туфли, блеск глаз Мартина в темноте, бледную руку Адриана.

— Я вас нашла! — закричала я.

Тогда они вывалились всей гурьбой, и сразу все встало на свои места.

Точно ли я все это помню? Неужели мои братья, будучи наполовину мужчинами, бросали свои магнитофонные записи, подружек, крикет да и весь остальной мир лишь только для того, чтобы пойти поиграть с младшей сестренкой?

Не приукрасила ли я свои воспоминания? Может, какой-то один запомнившийся случай так разросся, размножился, распавшись на сотни новых, что каждый из них зажил своей собственной жизнью?

Теперь они очень респектабельны. Адриан и Джейк женаты, у Адриана есть дети. Жена Джейка, Сьюзи, работает менеджером в банке. Респектабельнее некуда! Теперь даже трудно поверить, что все они были мальчишками, гонялись друг за другом по этому нашему безграничному тогда дому, играли с таким азартом в детские игры.

Мастерская отца на втором этаже, прямо под крышей. Из ее огромного окна видны крыши соседних домов и верхушки деревьев Эдгбастона.

Именно туда я и пришла к нему семь лет тому назад, чтобы поговорить, когда вопрос с покупкой квартиры был решен для меня окончательно. Мне тогда было двадцать пять, и это решение было первым важным решением в моей жизни. Конечно, нужно было еще раньше сказать ему об этом, но я знала, что он не захочет, чтобы я уходила, и из-за этого все откладывала и откладывала, поджидая благоприятного момента. Я вошла незаметно и застала его стоящим вполоборота перед мольбертом. Он работал еще над одной картиной моря: красная рыбачья лодка покачивается на зелено-голубой зыби, чайка взгромоздилась на носу; чувствуется, как напряглась лодка, сопротивляясь неподвижности якоря. Много времени проводил он, глядя в это окно, по-видимому, черпая вдохновение в бирмингемском пейзаже; листья деревьев становились для него морем, а сороки — чайками.

Его картины насыщены цветом. Он может воссоздать по памяти легкое свечение Средиземного моря, а может быть, оно плод его воображения, ведь я не могу припомнить случая, чтобы он туда ездил. Движением кисти он создает пальмы, балкончики, растения в терракотовых горшочках, развешанное на веревке белье, синее, спокойное море. Был ли он там когда-нибудь? Не знаю. Когда я спрашиваю, он отвечает неопределенно. Я никогда до конца не верю в то, что он мне рассказывает. А может, ему и не нужно было все это видеть. Может, его голова настолько переполнена живыми красками, что они просто выплескиваются из него, разбрызгиваются по бумаге, скачут по ней, пока не успокоятся, сложившись в свои собственные образы и формы.

Он начал учить меня, когда мне было три года. Он установил маленький мольберт рядом со своим, и я мучительно старалась рисовать. Должно быть, я сильно его разочаровывала.

— Не обращай внимания на форму, Китти, — говорил он. — Набросай краски, цвета, а потом смешивай их. Смело и решительно.

Я училась любить цвет. А может, это было во мне заложено. Крошечная генетическая ниточка, карта, ведущая меня именно этой тропой, живописная дорога, переданная мне отцом.

В тот день я пришла к нему, чтобы сказать о квартире. Постояла немного, наблюдая, как он рисует. На нем серый комбинезон, десятилетиями испещрявшийся красками, преимущественно красной. Насколько мне известно, его вообще не стирали, и, возможно, никогда не будут. Он тоже своего рода произведение искусства. Как всегда, под ним он носил бабочку малинового цвета.

— Китти, — сказал он.

Так происходило всегда. Он узнавал, что я пришла, не глядя.

— Как ты узнал, что это я? — спросила я.

Он обернулся, взглянул на меня поверх очков и улыбнулся:

— А ты как думаешь?

Такой ответ меня не удовлетворил. Похоже, он все время предполагал, что я сама знаю ответ, нужно лишь научиться смотреть, не быть слепой. Надеюсь, он не истолковывал мое молчание именно так. Предположение, что он умеет чувствовать мое присутствие или читать мои мысли, совсем меня не радовало.

— Я принесла тебе кофе, — сказала я, ставя чашку на подоконник.

Моя рука скользила по черно-красному покрывалу, которое Лесли, жена Адриана, несколько лет назад отдала отцу, чтобы оно как-то оживило обстановку. Отец же, демонстрируя свое презрение к подобным мелочам, использовал покрывало как еще одну удобную для вытирания кистей поверхность. Не обнаружив свежих влажных пятен краски, я осторожно, стараясь не разлить свой кофе, села на покрывало. Сбросила туфли и поджала ноги, сделала несколько движений, пытаясь размять мышцы.

Он что-то бурчал себе под нос.

— Если у меня красная лодка, то красный цвет должен отражаться в море. И как это люди не могут этого понять! Возьмите Тернера, всегда говорю я, он знал, как показать любой существующий в природе цвет… — Он набросился на кусочек моря на картине, добавляя туда и красный, и фиолетовый, и черный, смешивая все эти цвета вместе. — Ну что, сегодня нет «Ласточек и амазонок»? Никто не улетает в страну Небывалию?

— Не смейся, — сказала я. — Я читаю их не ради удовольствия.

— Чушь, — продолжал он. — Ты никогда не стала бы это делать, если бы тебе это все не нравилось.

Я сделала глоточек кофе, обжигая язык.

— Когда Мартин должен вернуться? — спросила я.

Казалось, он не слушает, вновь поглощенный формой красной лодки.

— Завтра, — ответил он через какое-то время. — Он надеялся успеть на шестичасовой паром из Булони.

Я обрадовалась, что он скоро вернется. Всегда по нему скучала. Мартин надежный, его неторопливая обстоятельность смягчает излишнюю резкость отца.

— Бесполезно, — буркнул отец, бросая кисть на пол. Он взял другую, большего размера, и широкий черный крест пересек всю картину. — Вот так, — сказал он и потянулся за своим кофе.

Раньше такие вещи меня очень беспокоили. Будучи моложе, я не раз ощущала, что именно во мне причина этих разрушительных вспышек. Теперь я знаю, что это позерство. Завтра он все закрасит заново, картина обретет больше силы и глубины.

Раз в месяц приходит человек по имени Дэннис, который забирает его картины и уносит. Когда я была маленькой, я думала, что Дэннис крадет папины картины. Я терпеть не могла, когда он приходил, потому что после его ухода я прямо-таки физически ощущала, как жизненные силы покидают отца, как будто Дэннис унес с собой капли его крови. Должно было обязательно пройти несколько дней, чтобы он справился с потерей. Эти дни превращались в праздники выносливости — походы в магазины, раскладывание заготовленных порций в морозильнике, стирка и глажение занавесок. Дом утрачивал атмосферу заброшенности и начинал светиться энергией и чистотой. Мы все становились подтянутыми, веселыми, готовыми помогать.

Затем постепенно его вновь начинало тянуть в студию, он проводил там все больше и больше часов, пока дом не начинал утопать в пыли, а мы бегали в чем попало и наш рацион ограничивался печеными бобами и бутербродами.

Теперь я знаю, что Дэннис — торговый агент моего отца. Он продает его картины в рестораны, управляющим крупных фирм, в закусочные, школы, библиотеки. Картины разошлись по всей Британии; они посматривают на людей сверху вниз и вносят неожиданное и приятное разнообразие в мир их холодной, серой жизни. Удивительно, что он очень редко подписывает картины: подпись «Гай Веллингтон» крупными, витиеватыми буквами редко встречается на обороте. В большинстве случаев автор остается неизвестным для широкой публики.

Он считает себя непонятым гением, Адриан же полагает, что у отца средние способности, пригодные для зарабатывания денег, но не больше. Пол, Джейк и Мартин от комментариев воздерживаются, а я не уверена. Кажется, мое мнение слишком зависит от настроения. Да, есть и блестящие озарения, но в то же время я со всей очевидностью вижу и его работу на публику: преувеличенную броскость, вызывающую ощущение неестественности, обмана.

Я собралась с духом. Не знала, как сказать ему об этом.

— Я нашла квартиру, — сказала я.

Он не отреагировал. Но мне видно, как напряглось его тело, а дыхание стало слишком ровным. Его реакцией было старательно демонстрируемое отсутствие реакции.

— Я хочу попросить Мартина перевезти мои вещи на грузовике.

— Купила или сняла? — спросил он.

Я не решалась ответить сразу. Как долго я обдумывала свой поступок!

— Купила, — ответила я, и необузданное веселье вырвалось наружу.

Я сделала это! Приняла взрослое решение во взрослом мире. Я сама заполняла бланки, разговаривала с управляющим в банке, кредиторами, приняла продуманное решение, и все это без какой-либо помощи от моей семьи.

Отец отставил кофе и вернулся к картине.

— Было бы более вежливо с твоей стороны заранее поставить меня в известность, — спокойно проговорил он.

— Но я хотела принять решение сама, — сказала я, чуть громче положенного. — Вот теперь я все говорю тебе — и ты первый, кто знает, как все произошло. Это совсем недалеко отсюда. Я могу прийти навестить тебя в любой момент.

— Нет уж, — сказал он твердым, жестким голосом. — Раз ты приняла такое решение, в этом не будет надобности.

Я знала, что он обидится. Мне захотелось подойти к нему, положить руки ему на плечи, но у нас это было не принято.

Он стоял перед картиной.

— Что ж, — проговорил он. — Кажется, ты все как следует обдумала. Поздравляю.

Я хотела рассказать ему, что мне тоже с очень большим трудом далось это решение, что я понимаю, как он любит, когда я рядом. «С тобой я чувствую себя молодым», — часто повторял он. Но ему уже семьдесят, и я не могу вечно продлевать его молодость. Из всего этого я не могла сказать ровным счетом ничего, по той причине, что он просто не услышал бы моих слов. Они повисли, невысказанные, в воздухе между нами. Мне хотелось протянуть руку и пробить эту созданную ими завесу, но я не знала, как это сделать. Невозможно просто взять и начать общаться, если тебе это раньше никогда не удавалось. Нужным языком не владел ни один из нас.

Он наносил на картину огромные красные мазки — на лодку, море, небо. Я ждала, что он захочет сказать еще что-нибудь, но этого не происходило, поэтому я поднялась, ноги от неуверенности дрожали.

— Отправляйся, — сказал он со злостью. — Лучше начинай все упаковывать.

— Я буду недалеко, — вновь повторила я. — Смогу часто заходить.

— Не стоит беспокоиться, — сказал он и так сильно толкнул кисть вперед, что она прошла через холст насквозь. Он посмотрел с удивлением. — Вот, взгляни, что я сделал из-за тебя, — произнес он, и лицо его приняло неподдельно озабоченное выражение.

Я знала, что это не такое уж большое несчастье: он работал быстро и мог с легкостью воспроизвести всю картину хоть завтра, но все же, когда я наконец выскользнула из комнаты, почувствовала себя плоховато. Не заставляла я его это делать, твердила я сама себе.

Когда я спустилась по лестнице в спальню, мне в голову пришла новая идея. Позже, когда он перерисует картину, я попрошу у него эту, проколотую, и повешу ее в своей новой гостиной, чтобы дырка в холсте приветствовала меня каждое утро.

Лежа той ночью в кровати, я слушала, как отец беспрестанно топает туда-сюда по ступеням, смотрит ночную программу на полной громкости и бросает книги в стоящее в углу гостиной огромное чучело панды. Пол получил эту панду в качестве приза в тире на пирсе в Уэстон-Супер-Мэр три года назад, но очаровательную девушку, что была с ним в то время, совсем не интересовали привлекательные игрушки. Книги же были теми самыми кулинарными книгами, что отец мой постоянно покупал, но к которым никогда не обращался. А я все лежала в кровати и притворялась, что сплю и все это меня не касается.

Мартин вернулся домой как раз к завтраку, прямо в тот момент, когда я разливала чай, а отец закладывал хлеб в тостер. Все как обычно. На столе — кукурузные хлопья, достаем тарелки и прочую кухонную утварь, сказать друг другу нечего, потому что отец все равно не будет разговаривать утром. Я раздумывала над тем, будет ли он вообще завтракать после того, как я уеду. Может, он завтракал только из-за меня?

На несколько секунд тень заслонила утреннее солнце — это Мартин припарковывал грузовик на дорожке под тутовыми деревьями. Я радостно достала из буфета еще одну чашку. На ней был нарисован Винни-Пух, вцепившийся в синий воздушный шарик, парящий в небе. Несколько лет тому назад я купила ее Мартину, и все из-за того озадаченного выражения на лице Винни-Пуха, пытавшегося оставаться беспечным, а в действительности очень испуганного, что так напоминало мне Мартина. И Мартин ее очень любил. Когда в прошлом году у нее отвалилась ручка, Мартин так расстроился, что я приклеила ручку на место.

Входная дверь отворилась, и неспешным шагом вошел Мартин, остановился, чтобы повесить куртку на крючок за дверью и снять ботинки, сменив их на старые шлепанцы из овчины, которые он носил, кажется, всю жизнь.

— Доброе утро, — произнес он со своей обычной дружелюбной улыбкой. — Что на завтрак?

Но никто из нас не ответил, потому что завтрак всегда был один и тот же.

Мы сидели все вместе, но не разговаривали. Может, я бы и поговорила, но уж очень неловко было нарушать папино утреннее молчание. Мартин обычно вставлял замечания, если надвигалась какая-то серьезная неприятность: «Там что, тост подгорает?» — или: «Почему там капает с потолка?» К тому же он всегда с готовностью поддерживал разговор, если кто-то хотел с ним поговорить, но желающие не всегда находились.

Для Пола мы завтрак не оставляли. Никто не имел представления о том, когда он встанет, и даже о том, дома ли он вообще. Иногда он пропадал неделями и вдруг приходил обедать, когда мы совсем о нем забывали.

Отец доел тост, положил тарелку с ножом в посудомоечную машину и, захватив свой чай, отправился работать. Он больше не злился. Это было нормально для него. Казалось, он никогда не задерживался подолгу ни на чем, даже очень важном. Через денечек разбушуется пламя его гнева — и мы уже научились держаться от него подальше; а он умеет направлять его на неодушевленные предметы: любит бросаться тарелками и крушить мебель — тогда к ночи гнев утихает.

— Нет, — ответит он, если не сможет выкрутиться. — Я не злился. Ни капельки. Я никогда не злюсь.

Иногда мне кажется, что он так и не стал взрослым. Для него рисовать красками на холсте свои чувства — все равно что надевать удобную куртку, а затем выбрасывать ее, когда надоест, чтобы найти новую. Так настоящие ли это, подлинные его чувства или те, которых, по его предположению, мы от него ждем? И как же их отличить?

Я сидела и смотрела, как Мартин ест, как ровно он распределяет масло по всей поверхности хлеба, чтобы и на уголках слой был той же толщины, что и в середине. Потом он поднял кусок и за один раз откусил сразу половину. Едва ли стоило так стараться.

Он заметил, что я за ним наблюдаю, и медленно улыбнулся.

— Прямо с утра — и такой сложный перекресток, — сказал он в конце концов.

Я склонилась над столом.

— Мартин, я купила квартиру. — Я ничего не могла поделать, мое возбужденное состояние не проходило. Я должна была ему рассказать.

Он задумчиво жевал.

— Так ты собираешься нас покинуть?

Мне нравилась его способность принимать все с таким спокойствием.

— Ты сможешь довезти мои вещи на грузовике?

— Конечно. А когда?

— В субботу. Я хочу переехать в субботу. — Мое возбуждение так и выплескивалось наружу. — Это недалеко… только одна спальня… вид великолепный. Прямо для меня…

— Отлично, — сказал он и поднял чашку, чтобы сделать огромный глоток чая. — Рад за тебя.


Пол объявился дома в пятницу вечером, небритый, вид усталый. Папа позвонил ему — откуда он узнал, где он был? — и Пол, по его собственным словам, захотел помочь. А вот с Джоди ничего не вышло. Чтобы сходить домой, ей нужна была веская причина.

Я не могла вспомнить, которая из них была Джоди.

— Это та, что брила брови? — спросил отец. — С фиолетовыми ногтями?

Пол с минуту подумал, но казался не очень-то уверенным.

— Нет, — в конце концов сказал он. — То была Дженни. Ты спутал Дженни с Джоди.

— Ну, ничего, главное — чтобы ты знал, кто есть кто, — ответил отец.

— Это тоже не важно, — сказал Пол. — Похоже, я не собираюсь больше встречаться ни с одной из них.

Он ученый-исследователь, работает дома, проводя часы за письменным столом, размышляя, подсчитывая, изобретая. Я уже потеряла счет его подругам. Это безукоризненно одетые женщины до тридцати пяти, в льняных костюмчиках и соломенных шляпках; у них такие модные стрижки, в которых концы волос заострены, как лезвия бритвы. Должно быть, он поражал их своим умом. Не могу себе представить, что еще они могли в нем найти. Думаю, вначале, когда он покупает цветы и встречает после работы, искренне восхищаясь, он способен произвести впечатление. Но всему приходит конец, как только он, захваченный последним проектом, перестает обращать на них внимание и с головой погружается в свои числа и уравнения. Когда работа завершена, он проходит через фазу разрыва, а затем вновь отчаянно влюбляется в следующую женщину, а все его старые подружки в конце концов становятся просто подругами. Они готовы часами разговаривать с ним по телефону, позволяя расписывать ему свои чувства к кому-то другому. Возможно, ощущение собственной безопасности появляется у них только тогда, когда они узнают, что его любовь перешла на другую и теперь его романтические запросы лягут на другие плечи.


…Только в субботу утром я поняла, что вещей, которые нужно перевезти, совсем немного. Пол с Мартином снесли вниз мою кровать, гардероб, магнитофон и коробки с книгами. Я наблюдала, как они грузят мои пожитки, оказавшиеся маленькими и незначительными в огромной темноте грузовика.

Отец стоял рядом со мной.

— Тебе понадобится больше мебели, Китти. Пойдем со мной. Придумаем что-нибудь, — говорил он, увлекая меня за собой в дом.

Мы пошли на кухню, и он опустошил наши разваливающиеся ящики, вытряхивая из них груды кухонной утвари.

— Нам все это ни к чему. Обязательно возьми все с собой.

Он продолжал выдвигать ящики, открывать дверцы буфетов, извлекая из них кастрюли и сковородки, тарелки и блюдца, тазики и миски. Их набралось так много, что весь стол был ими заставлен.

— Коробки! — прокричал он через входную дверь Полу и Мартину. — Сходите за коробками!

Он был в восторге сам от себя, рылся в буфетах, куда не заглядывали годами.

— Шевелись, — говорил он, — подумай о себе. Тебе же нужны и стулья, и стол, и диван, и подушки, и занавески.

Я собрала ножи, которые он выложил, — старые, прожившие много лет ножи, мытые-перемытые в мойке, покореженные, отслужившие свое. Я любила их все.

Он резко остановился.

— Но тебе же нужна плита, холодильник. — Он провел рукой по волосам и посмотрел на меня растерянно. — Что же делать? Об этом нужно было подумать заранее.

Неужели он действительно считал, что я такая неприспособленная?

— Папа, я собираюсь сама все купить. Я же зарабатываю достаточно.

Он посмотрел на меня с изумлением, затем с облегчением.

— Ну, тогда все в порядке. Для начала ты можешь приходить и есть вместе с нами, пока не купишь свою плиту.

— Да, конечно, — сказала я.

Вернулись с коробками Пол и Мартин, и мы стали засовывать в них все, что отыскали. Пол поднимал каждый предмет без особого желания, даже с брезгливостью.

— Не бери это с собой, Китти, — говорил он. — Они отвратительны, просто куча хлама.

— Нет, — удивленно отвечала я. — Они просто очаровательны. Пользуясь ими, ты представляешь все те руки, что когда-то их держали, все рты, что ели из них. Целые годы воспоминаний, десятилетия истории, которые забыты большинством людей.

Пол поднял брови:

— Ты слишком много книжек читаешь.

— Разве можно критиковать то, чем пользуешься? — сказала я и нахмурилась.

Да, конечно, нужно все как следует отчистить — я всем этим займусь, как только устроюсь, — но я подумала, что он несправедлив. Он прожил с этими вещами всю жизнь. Он мог бы переехать куда угодно, купить собственный дом, а он предпочел остаться здесь, среди нашего разбитого хлама.

Он ответил мне холодным, безразличным взглядом, мое негодование его не тронуло. Я никогда не могла понять, что он думает.

— Хватит спорить, несите вещи в грузовик, — сказал отец. — И зовите сюда Мартина, понесете диван — вот тот, сине-желто-красный.

— Папа, — сказала я, — ты же сам этого не хочешь. Он стоял здесь все эти годы. Он стал частью дома.

Он рассмеялся преувеличенно громко. Я начала замечать, что он слишком уж возбужден.

— Ну и что? Это был диван твоей мамы. Забери его. Она бы захотела, чтобы он был у тебя.

— Ах, папа! — сказала я и почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза.

Впервые он упомянул о матери, каким-то образом связав ее с нашим домом. И то, что возраст дивана исчислялся десятилетиями, и что его мягкое содержимое уже давно вылезло через дырку в спинке, и что один его угол покоился на «Кратком юридическом словаре», не имело никакого значения.

Итак, мы покидали дом номер 32 по Теннисон-Драйв под конвоем. Мы с Мартином ехали в грузовике, папа следовал за нами на «Вольво», а Пол замыкал шествие на своей синей с металлическим отливом спортивной машине. Мы сидели в грузовике на высоте, поэтому, когда я оборачивалась, мне виден был наш дом за оградой. Тутовые деревья из-за осенней сырости выглядели мокрыми и несчастными, и казалось, что сам дом, так прочно обосновавшийся и в своей собственной, и в нашей истории, утопает в грязи и отказывается признавать направленное вперед движение времени.

Мы перевезли всю мебель в мою новую квартиру, перенесли все наверх через три лестничных пролета. Никто не вышел из соседних квартир, чтобы поздороваться с нами или порадоваться моему приезду. Мы расставили мебель по комнатам, повесили занавески и убрали посуду на место.

После этого все вместе отправились на Теннисон-Драйв перекусить. Отец помешивал нашу любимую еду, подливал соус на сковородку и что-то бормотал себе под нос. Он еще раз продумывал список вещей, необходимых для обустройства дома, довольный своим занятием даже несмотря на то, что никто к нему не прислушивается. Впрочем, предмет разговора был не так-то и важен.

— Картофелечистка! — провозгласил он, с драматическим жестом поворачиваясь ко мне лицом. — Держу пари, ты осталась без картофелечистки.

* * *

Теперь у меня есть и картофелечистка, и плита, и холодильник. Стала ли я богаче от обладания всеми этими предметами? Разве они изменили что-либо во мне? Я не очень-то часто прихожу домой. Зато у меня есть Джеймс.

Больше я не ощущаю себя взрослой. Как-то так получилось, что после моего переезда, после замужества, после моей потери я стала двигаться в обратном направлении. Я снова сама себе кажусь любимицей взрослых, маленькой, без определенной цели в жизни, полностью зависимой от других. Я с удивлением обнаруживаю в себе желание спрашивать у взрослых разрешения перед тем, как начать что-то делать:

мне сейчас можно лечь спать?

можно кое-что приготовить на плите?

ничего, если я закончу книгу завтра?

выключить свет?

Я делаю себе тосты, заглядываю в холодильник, чтобы взять апельсинового сока, но не нахожу его там. Наполняю стакан водой из-под крана, проглатываю ее вместе с тостами совсем не потому, что голодна, а оттого, что понимаю — так надо.

Звонит телефон, я подскакиваю от неожиданности, но не беру трубку. Может, это в школе узнали, кто я, может, звонит Элен.

Когда он перестает звонить, я устанавливаю автоответчик. Затем ложусь на диван и засыпаю.


Те сны, что снятся мне, не освежают. Я просыпаюсь измученной. Попытка их вспомнить похожа на шаг в чуждое мне существование, мир, параллельный реальному, зловещий и деформированный, где формы растянуты и искажены, как на картинах Сальвадора Дали.

Я вижу сны в цвете, но краски кричат, мерцают, сталкиваются, порождая дисгармонию. И так много оттенков! Нет просто красного, а есть и малиновый, и багряный, и алый, и розовый. Для красок моих снов не хватает названий. Я просыпаюсь от желания обрести некую зрительно ощутимую тишину, ищу то маленькое темное местечко, на которое не падает свет.

— Китти, это Джеймс. Ты дома?

И зачем это он объясняет, кто он? Я же знаю его голос. Мы женаты уже пять лет.

— Я знаю, что ты дома, потому что, когда я звонил в последний раз, автоответчик не был включен.

Очень умно. Как получилось, что я сама об этом не подумала? Однако я остаюсь на диване. Не хочу разговаривать.

— Возьми трубку, Китти.

У него такой грустный голос, но не могу сказать, что поверила ему. Он так же любит свое пространство, как и я — свое. Скорее всего, он звонит из чувства долга. Может быть, в глубине души надеется, что я не отвечу, но ему надо убедить себя самого, что это не так.

Я почти готова вскочить и взять трубку или открыть его дверь, что рядом с моей, но я этого не делаю. Я знаю, что ему будет гораздо приятнее посидеть и поиграть в компьютер.

Я знаю, что он не придет до тех пор, пока я его не попрошу.

— Китти, я перезвоню позже. Если я нужен тебе, я дома.

Телефон звонит каждый час. Он не говорит ничего. Просто ждет. А мне бы хотелось, чтобы он что-то предпринял. Чтобы он воспользовался своим ключом, ворвался сюда, нашел меня здесь на диване и сжал бы в своих объятиях.

Но этого не произойдет, потому что, если бы он это сделал, он не был бы Джеймсом.


Джеймс переехал в этот дом через шесть месяцев после меня. Он заявил о своем присутствии беспрестанными стуками, которые начинались в восемь утра и заканчивались в шесть вечера. Я подумала было, что он выполняет работы на заказ, но никаких свидетельств тому не оказалось. Никаких фургонов на улице, никаких рабочих в комбинезонах на лестнице. Сначала шум меня раздражал, и несколько раз я останавливала себя на подходе к его двери, в полной решимости постучать в нее. Но мой гнев утихал каждый раз, стоило мне только поднять кулак, и я спешила юркнуть обратно в свою квартиру, надеясь, что он не выйдет и не поймает меня. И так постепенно стук молотка до такой степени стал составной частью моего жизненного фона, что, когда он отсутствовал, дом казался мне пустым и слишком тихим.

Мы начали с улыбки на лестнице. Он был очень вежливый, даже всегда ждал на верхней или нижней лестничной площадке, если видел, что я иду. Если же он был застигнут врасплох посередине лестницы, то просто вжимался в стену, чтобы дать мне пройти. Его внешний вид вызывал во мне тревожное чувство. Мне казалось, что я возвышаюсь над ним. Мне всегда хотелось отойти в сторону, когда он, хромая, поднимался по ступенькам, — сказочный гномик в современной обстановке.

Джеймс на пять лет старше меня и совсем не привлекательный. Нельзя сказать, что он уродлив в полном смысле этого слова, то есть в традиционном понимании, как Румпельштицхен из сказки, однако его формы лишены пропорциональности. У него нормального размера тело, но ноги необычно коротки, а голова слишком велика, и густые вьющиеся черные волосы делают ее еще больше. Он ходит прихрамывая, так как одна нога у него немного короче другой. Когда он был моложе, родители пытались что-то предпринять в этом отношении, но он отказался от болезненной операции, предпочтя более утверждаться умственно, нежели физически. В школе, как он говорил, ему было трудно, потому что там твой статус в большей степени зависит от физических способностей. Однако он характеризовал приобретенный там опыт как положительный. Теперь он передвигается кособоко и смотрит на мир агрессивно, требовательно, противопоставляя себя всем, чтобы не быть отвергнутым. Он предпочитает быть отверженным по собственной воле — не стать отвергнутым людьми, которых отталкивает его внешний вид.

Однажды я вошла в подъезд прямо за ним. Я поднялась по лестнице, и он подождал меня на площадке.

— Привет, — сказал он. — Я Джеймс. А вы?

— Китти, — сказала я, смутившись.

— Здравствуйте, Китти, — повторил он.

Когда мы были на одном уровне, он вызывал во мне меньше тревоги, его лицо оказалось более естественным, более живым, чем я ожидала.

Мы поднялись еще на один пролет, но теперь я шла впереди, стараясь при любой возможности поворачиваться и улыбаться, чтобы он не подумал, что я его игнорирую. По третьему пролету мы уже поднимались бок о бок; идти так было немного тесновато, но все же возможно.

— Я въехал в квартиру напротив вас, — сказал он.

— Да, — ответила я. — Я знаю.

— Я не встречал других жильцов, — продолжал он. — Они здесь есть?

— Все старенькие. Выходят очень редко.

— Это все объясняет. Значит, мы единственные живые существа в этом мире.

Я подумала, что он несправедлив.

— Они очень милые, — сказала я. — Миссис Ньюман со второго этажа иногда приглашает меня утром на чашечку кофе. Все проходит так чинно, с салфеточками и кусочками фруктового торта.

Однако это прозвучало насмешливо. Я не знала, как объяснить ему, что мне нравятся старые люди. Я люблю их морщинки, дрожащие руки, бессвязные воспоминания. Я часто забираю с собой и приношу домой их рассказы и приставляю их к полученным мною ранее кусочкам информации, связывая все между собой, как в игрушечной головоломке.

— Да, это замечательная идея, — сказал он.

Кажется, я упустила важную часть нашего разговора. Со мной это иногда случается, не могу сосредоточиться, где блуждают мои мысли — неизвестно. Я удивленно смотрю на него, пытаясь решить, на сколько же я его выше. Может, всего-то на два дюйма. Мне лезет в голову Белоснежка. Но у меня совсем не румяные губки, рассуждаю я про себя, хотя волосы и черны почти как смоль.

— Кофе, — проговорил он.

— О… — Я не уверена, то ли он приглашает меня в свою квартиру, то ли хочет зайти в мою, то ли зовет в кафе. — Хорошо. — Нервничая, я последовала за ним к входной двери его квартиры.

Джеймс открыл дверь, и мы ступили на деревянный пол его узкого коридора. Дерево давало ощущение света и пространства, и это мне сразу очень понравилось.

— И вы все сами это сделали? — Я задала вопрос, хотя ответ был известен мне заранее.

— Да. Я купил это в «Икее». Собирается очень просто.

Но шумно, подумала я, пытаясь пройти, аккуратно ступая. Джеймс же, казалось, скользил повсюду, покачиваясь на своих неровных ногах, умудряясь не издавать при этом ни звука. Он прошел в гостиную и встал в дверях, его глаза расширились от удивления.

— Что-нибудь не так? — спросил он.

— Нет-нет, — ответила я. — Это просто…

Как я могла объяснить ему свою реакцию? Реагировать-то было не на что. Опять деревянный пол, голые белые стены без картин. Два белых кожаных кресла с металлическими подлокотниками и музыкальный центр на комоде с сосновыми раздвижными дверками, в котором он, вероятно, хранил компакт-диски. У окна — компьютерный столик. А рядом с ним на двух деревянных полках в коробочках с надписями тоже были диски. Верхнее освещение заменяли отдельные светильники: две угловые лампы, еще одна лампа на компьютерном столе и торшер между креслами. Это все. И ничего больше. Бесцветность комнаты порождала тревогу. Я подумала, что, оказавшись в таком пространстве, я бы потерялась.

— А где же книги? — спросила я.

Он выглядел смущенным, и мне понравилось, как сузились от неуверенности его глаза.

— Несколько книг есть у меня в спальне, — сказал он в конце концов.

Я была далека от мысли осматривать его спальню — не важно, с книгами или без них.

— Эта комната такого же размера, как моя? — сказала я, и мой голос, казалось, затерялся в пустоте.

Я попыталась сравнить его стены с моими по длине, сопоставить расположение окон, но это было все равно что сравнивать слона, к примеру, с кусочком ревеня. С чего начать? Как можно сравнить две вещи, у которых нет ни одной точки соприкосновения, которые различны по самой структуре? Я не ощущала его комнату жилой. Моя квартира маленькая, и в ней беспорядок, но она живая; в ней пульсируют мои цвета и ощущается мое присутствие. Его квартира — огромная и пустая, как бесплодная равнина, ее границы для моего взгляда — недосягаемы.

— Вы присядете, пока я приготовлю кофе? — спросил он.

— Нет, я пойду с вами в кухню.

Однако кухня оказалась ничуть не лучше. Дверцы буфета из нержавеющей стали были просто как зеркала, а верхняя его часть так сияла белизной, что казалось, будто все поверхности светятся. От этого я почувствовала легкое головокружение. Не было ни одного предмета, лежавшего не на месте: ни крошки на полу, ни огрызка яблока, ни случайной чаинки в раковине. Кухня эта совсем не походила на ту, в которой пекут булочки с изюмом или сидят и болтают с друзьями.

Я села на стул, сделанный из каких-то железных труб, и стала наблюдать, как он тщательно готовит кофе. Создавалось впечатление, что у него сосчитана каждая положенная в кофейник гранула.

— Вы так аккуратны, — сказала я.

Он прервал свои точно выверенные движения и посмотрел на меня. Легкая краска постепенно заливала его лицо. Он криво усмехнулся:

— Извините, вы хотели сказать, что я слишком аккуратен, да?

Что-то такое было в этой кривой усмешке и нежной краске, от чего у меня комок подступил к горлу.

— Что вы, — сказала я, отчаянно пытаясь опровергнуть свое последнее замечание, — это же очень хорошо, когда человек аккуратен. Если бы мир населяли такие люди, как я, все уже давно были бы погребены под горами своего прошлого. Я теряю туфли, ключи, ежедневники с подсказками о недоделанных делах.

Он рассмеялся.

— Я воспитывался в аккуратном доме, — сказал он, — и меня учили все аккуратно складывать и убирать на место. И я думаю, это генетически передается в большей степени, нежели что-либо другое.

— Семейная привычка?

Он кивнул.

— Они оба врачи — хирурги. Умеют узлы завязывать одной рукой, тщательно сшивать части, одну с другой. Они объявили войну микробам. Я думаю, иногда у них в голове возникала путаница, и они меня, маленького, тоже причисляли к микробам.

Он, по-видимому, хотел меня рассмешить, но глаза его были прежними. Я чувствовала печаль, оставленную в нем этим безмикробным детством.

— Вы тоже врач?

— Нет. В знак протеста. Они хотели, чтобы я изучал медицину, а я вместо этого выбрал вычислительную технику — направление, дальше всего отстоящее. Мои программы для меня — почти живые. Я не уверен, что родители то же самое могли бы сказать о пациентах — очень уж они любят исследования и цифры. О людях они не много говорят.

Я вдруг представила его работающим на компьютере в таком же белом халате, как и у его родителей.

— Моя работа легче, — сказал он. — Компьютер, если не нужен, можно выбросить. У них такой возможности нет. — Он вынул поднос и достал две китайские кружки из блестящего стального укрытия. — Как вам нравится моя квартира?

— Здесь уже все закончено? — спросила я.

Он закивал энергично, так как в этот момент разливал кофе, ни одной капельки — мимо.

— Да, все комнаты как раз такие, какими я хотел их видеть.

Да, именно так. Не было ни картин, ожидавших, когда их повесят, ни большого пестрого дивана, который еще не принесли.

— Все комнаты одинаковые? — все же спросила я, хотя знала ответ заранее.

— Более или менее. Мне здесь удобно.

— А вам не кажется, что тут немного… скучновато? — Я проговорила это раньше, чем смогла заставить себя замолчать. Его кривая усмешка вызвала у меня желание проверить, действительно ли он такой честный, каким кажется.

Он, казалось, искренне удивлен.

— Нет, я считаю, что здесь очень спокойно.

Я осмотрела все вокруг со своего безопасного места на табуретке и вроде бы поняла, что он имел в виду. Здесь не было ничего, что могло бы стеснять тебя, как-то подавлять. Блестящие поверхности кухни, казалось, отражали только друг друга. По непонятной причине наше присутствие на них никак не сказывалось.

— Здесь нет ничего, что могло бы привидеться в кошмарном сне, — сказал он, продолжая удивляться. — Нет ничего угрожающего.

В этом я не была уверена. Мне снятся ужасные сны, в которых я до бесконечности брожу по пустым зданиям, полагая, что нашла выход, но каждая следующая комната, в которую я попадаю, оказывается точной копией предыдущей, и я уже начинаю бояться, что догоню сама себя, если все так дальше будет продолжаться. Я вижу, как пыль разлетается за кем-то, по чьим следам я иду, но оказывается, что этот «кто-то» и есть я сама. Если я пойду немного быстрее, мне удастся увидеть взмах моей юбки прежде, чем она исчезнет за углом.

— А что думают о квартире ваши родители? — спросила я.

— Она им… нравится.

Я начала испытывать симпатию к его родителям. А известно ли им, что он винит их в собственной раздражительности? Должно быть, они очень умные люди, хоть и проводят дни за разрезанием и сшиванием человеческих внутренностей.

— А как они относятся к вашей работе?

Он снова улыбнулся, и тут я как-то внезапно поняла, что он волнуется. Я до сих пор никого не встречала, кто бы стал из-за меня волноваться. У меня в горле что-то задрожало, а внутри все сжалось.

— Они не имеют ничего против. Мне все удается довольно легко, и я зарабатываю при этом до смешного много денег.

Итак, голые стены были обманом. Он пытался создать впечатление спокойствия, однако на самом деле был такой же, как все. Нервный, явно старающийся произвести хорошее впечатление, еще и не разучившийся краснеть. Он мне определенно нравился. Вернее, мне бы понравилась та его часть, что находилась за этой открытой для всех, приведенной в порядок частью, если бы я только смогла найти к ней подход.

Мы взяли кофе в гостиную и разместились на двух кожаных сиденьях. Я держала кружку обеими руками, но чувствовала, как что-то дрожит у меня внутри, прокладывая себе путь прямо к моим рукам и заставляя меня разлить кофе, как бы я ни сопротивлялась.

— Поставьте кофе на пол, — сказал он.

Потом нагнулся, взял мою чашку и поставил рядом со стулом.

— Я всегда все проливаю, — подтвердила я. — Еще одна плохая привычка.

— Как вы думаете, мне нужен кофейный столик? — задал он вопрос.

«Да!» — хотелось выкрикнуть мне. И кофейный столик, и красно-синий кашмирский коврик, и занавески, усеянные райскими птицами, и телевизор, и книжные полки, забитые старыми журналами «Фотограф-любитель», и почтовые открытки со всего мира, и неоплаченные счета за газ, и плакаты с паровозами…

Но я только медленно проговорила:

— А как вы считаете?

Он удобно расположился в кресле и отхлебнул глоточек кофе.

— Я не хочу его покупать, потому что комната будет слишком заставлена. Если им будут пользоваться, то совсем другое дело. Вы ведь первый человек, который зашел ко мне в гости.

— В самом деле? — Я не могла решить, какую тему развивать дальше: то ли говорить о необходимости кофейного столика, то ли об отсутствии друзей. — Но ведь ваши родители были здесь.

— Можно сказать, что не были. Они пришли и все осмотрели, когда я еще только планировал покупку, но с тех пор не заходили. Они и так представляют, как все это выглядит. Мое предыдущее место жительства было точно такое же.

— Такое же? Точно такое же?

Он неловко повертел головой, как будто у него заболела шея. Не слишком ли я далеко зашла?

— Не совсем точно. Мебель была такая же, а вот комнаты здесь больше и окна лучше. Здесь гораздо больше света. Я люблю свет.

Я вдруг ощутила прилив радости от возникшего между нами понимания.

— Да, — сказала я. — Я тоже люблю свет. Как можно больше света…

Осмотревшись еще раз, я увидела пространство совсем по-другому. Деревянный пол отражал свет, профильтрованный белым тюлем.

У меня поднялось настроение.

— Конечно же, — сказала я. — Я не видела весь этот свет раньше.

Он казался озадаченным.

— Но разве свет — это не первое, что мы замечаем?

— Нет, сначала видишь пустоту, и проходит какое-то время, прежде чем ты осознаешь, что эта пустота полна света.

Меня смутила мысль о моей собственной квартире. Ведь я всегда хотела, чтобы мой дом был полон света, и сама же не давала ему прохода вечным беспорядком. Беспокойно задвигавшись, я толкнула ногой кофе. В испуге вскочила на ноги.

— Извините, извините…

Он поднялся.

— Ничего страшного. Не беспокойтесь. Я сейчас принесу тряпку.

Он вышел и вскоре вернулся, деловой и спокойный, неся мисочку с водой и тряпку.

— Я все вытру, — сказала я. — Мне очень жаль.

Он улыбнулся своей кривоватой улыбкой, которая уже начинала мне нравиться.

— Все поправимо.

Он встал на колено и вытер пол.

— Я ваш первый посетитель, и устроила беспорядок.

Он отжал тряпку и искренне произнес:

— Мне нужен такой человек, как вы, чтобы внести в мою жизнь хоть немного хаоса. — Он поднялся с миской в руках. — Сварить вам еще кофе?

— Нет, я должна идти домой. Меня ждет работа.

Я полагала, что он будет возражать, но он не стал.

— Значит, мы оба работаем дома?

Я кивнула.

— Извините, мне действительно пора, иначе выбьюсь из графика.

Я направилась к двери.

— Спасибо, что зашли, — сказал он. — Я уж подумал, что мы никогда не заговорим.

И опять нежный румянец залил его щеки.

Я почувствовала себя виноватой: все испортила.

— В следующий раз вы должны зайти ко мне на чашечку кофе.

— С большим удовольствием, — ответил он.

Что-то опять сжалось у меня внутри, обычная формальность отозвалась во мне приятной дрожью.

2 Потерянные мальчики

Мне снится, что дом моего отца в огне. Мы с отцом пытаемся разбудить Мартина, под своим пуховым одеялом напоминающего медведя в зимней спячке.

«Пол дома?» — кричу я.

«Откуда я знаю?» — говорит отец.

Он начинает катать Мартина по кровати с одной стороны на другую. Но Мартин слишком тяжелый, и мы не можем его поднять. Издалека приближается завывающая пожарная сирена.

Я просыпаюсь в поту и понимаю, что звонит телефон. Комната залита солнечным светом, но я не могу вспомнить, лето сейчас или зима, и по этой причине не могу определить, рано сейчас или поздно. Я наклоняюсь, чтобы посмотреть на часы, но не могу сфокусировать взгляд. Пока я пытаюсь понять, где же пожар, срабатывает автоответчик.

— Китти! Это Адриан!

Меня охватывает паника. Пожар в доме Адриана. Эмили и Рози — в ловушке. Я хватаю телефонную трубку:

— Адриан, что случилось?

— Ничего. Ты еще не встала? Уже пятнадцать минут десятого.

У меня есть теория, что Адриан вовсе не пишет свои книги. Он просто держит взаперти у себя на службе мятежного гения, что подбрасывает ему блестящие мысли и фразы, которые Адриан записывает и расставляет в определенном порядке. День Адриана начинается каждое утро в одно и то же время. Подъем в 8.00, завтрак в 8.30, начало работы в 9.30. Как может такой заурядный человек обладать воображением и сочинять всякие истории?

— Конечно, я уже встала.

— По твоему голосу не похоже.

— Правда? Просто я сегодня утром еще ни с кем не разговаривала.

— Ты не можешь посидеть с детьми в пятницу? У Лесли — родительское собрание, а мне нужно быть в Лондоне. Не знаю точно, когда вернусь.

— Хорошо, — говорю я.

— Джеймс не будет против? Если хочешь, вы можете прийти вместе.

— И ты можешь себе позволить кормить нас обоих? — Это я так пошутила.

— Да, — говорит он. Он не любит обсуждать свои доходы. — Без проблем.

Но проблемы конечно же есть. Я не совсем уверена, что мы с Джеймсом друзья. С тех пор как мы в последний раз разговаривали друг с другом, прошло по меньшей мере дня четыре. Я просто отключила автоответчик, и он перестал звонить. Но Адриан этого не знает.

— Можешь принести с собой работу: девочки ложатся спать довольно рано.

Во сколько девочки ложатся спать, я знаю. Я сижу с ними с самого их рождения.

— Я же сказала, хорошо.

Не понимаю, почему он каждый раз чувствует себя виноватым, когда просит. Ведь он знает, что я люблю Эмили и Рози.

— Ладно. Ты сможешь быть здесь в пять тридцать? Лесли должна выйти в пять сорок пять.

— Отлично, — говорю я.


Дети похожи на бабочек. Они играют в классики на дорожке перед домом, ждут, когда я приду. Эмили пять, а Рози три года, они плавно танцуют над плитами дорожки, носятся вокруг друг дружки, и полуденное солнце запутывается в их светлых волосах. У Рози красный воздушный шарик, который она принесла домой с праздника, и он лениво повторяет ее движения, когда она прыгает. Они двигаются так быстро, что яркий отблеск от их волос не успевает за ними и остается в теплом воздухе, в котором эхом разносится их хихиканье. Красные и желтые вспышки от шарика, от их волос, синие и светло-вишневые — от платьев хаотически вращаются. Девочки замирают только на секунду, бросают быстрый взгляд на замысловатые дорожки классиков и продолжают порхать снова.

Лесли придает большое значение тому, чтобы их одежда была разного цвета; она хочет, чтобы каждая развивала собственную индивидуальность и не воспринимала себя только в качестве сестры. Но они сговариваются за ее спиной. Им нравятся одни и те же цвета, одни и те же фасоны. Каждой из них дается шанс отыскать свой собственный путь, свои неповторимые формы, но их это мало интересует. Они все делают вместе и не хотят разделения. Две половинки одного целого, два крылышка одной бабочки.

Эмили первая видит меня.

— Китти! — кричит она и бросается ко мне.

Рози поднимает глаза и в точности повторяет все за Эмили. Я обнимаю обеих.

— Ты принесла нам книжки? — спрашивает Рози.

Конечно, я принесла. Мои племянницы любят книги, любят просто держать их в руках, рассматривать, им приятно сознавать, что это их собственные книги, и я прихожу именно для того, чтобы снабжать их книгами, хотя они и не входят в ту возрастную группу, на изучении литературных пристрастий которой я специализируюсь.

— Да, я принесла книги, — говорю я, освобождаясь от их объятий.

Кроме книг я принесла еще и билеты, но они об этом еще не знают.

Когда я вхожу в дом, Лесли проверяет список учеников. Она поднимает на меня глаза и улыбается.

— Привет, Китти. Так мило с твоей стороны — приходить по первому зову.

— Ты же знаешь, я приду в любом случае.

— Я подумала, что ты можешь брать Джеймса с собой.

— Он занят, — говорю я, — и к тому же он слишком любит свой компьютер. Он ложится с ним спать — только так он чувствует себя в безопасности.

Я вполне могу говорить Лесли такие вещи, потому что она все равно меня как следует не слушает. Мне нравится время от времени сообщать ей что-то противоестественное, в качестве теста. Она каждый раз попадает впросак.

Она встает и запихивает в портфель кипу своих бумажек. Она выше меня, стройнее, более смуглая, со светлыми волосами. Думаю, она их чем-то ополаскивает. Ни у кого в ее возрасте не бывает таких желтых волос.

Она смотрит на меня пристально.

— Китти, у тебя все в порядке?

— Конечно, — говорю я.

Но она не обладает способностью слышать, что я отвечаю. Могла бы сказать что-нибудь менее тривиальное.

Лесли меня раздражает. Она очень способная и всегда знает, к чему стремится. Она никогда не кричит на девочек, она все им разъясняет. Она старше, чем многие родители их друзей. Но она не придает этому значения. Она держит под контролем свою судьбу. «Следуйте за мной», — заявляет она и идет уверенным маршем, держа нос по ветру. И все следуют. Это происходит так естественно, что любое неподчинение кажется немыслимым. Она была рождена директором. Ей нужно всего лишь чуть прислушаться к тому, что происходит вокруг, и она готова к дальнейшему продвижению по служебной лестнице.

— Я на всякий случай оставила номер школьного телефона.

Она обнимает и целует девочек.

— Девятилетний возраст, — говорит она мне с легкой гримасой. — С такими детьми трудно работать.

После этого она исчезает. Захлопывается дверца машины, включается двигатель, и машина отъезжает.

— Отлично, — говорю я девочкам. — На сегодня у нас есть кое-что вкусное.

Они хохочут, потому что, даже не представляя себе, о чем я говорю, уже понимают, что у них будет настоящее веселье.

— Сначала чай, — говорю я. — А потом все увидите, если у вас, конечно, хватит терпения.

Эмили и Рози живут в розовом доме. В доме, приспособленном для зимы, с плотно закрывающимися шторами и креслами прямо у газового камина. Все в доме приятно и ново. Он просто пахнет новизной, как будто Адриан хочет свести на нет свои впечатления от старого, потрепанного родительского дома, в котором он вырос. В гостиной — пестрящий различными оттенками розового гладкий ковер, шторы с розовыми завитками таких же оттенков. Современное освещение: встроенные светильники рассеивают яркий свет ламп, в альковах — свет затененный, светильники, направленные кверху, рисуют бледные овалы на потолке. Когда я прихожу сюда вечером, я сразу включаю весь свет, но мне его все равно не хватает. При таком мягком освещении ощущается некая бесцветность, а это отзывается во мне беспокойством. Кажется, что кто-то захотел не только скрыть цвет, но и убедить других, что света вообще не существует. И от этого мне становится неуютно, подступает тошнота. Хотя розовый цвет я люблю.

Пока я завариваю чай, Эмили все время вертится под ногами. Я чуть не сбиваю ее каждый раз, когда поворачиваюсь.

— Эмили, почему бы тебе не посидеть хоть немножко спокойно?

— Хорошо, — соглашается она, но только чуть-чуть присаживается на краешек стула; ее толстые ножки, готовые к прыжку в любую минуту, елозят, не зная усталости.

— А что там Рози делает? — спрашиваю я.

— Она наверху играет с Барби. — В голосе Эмили пренебрежение.

— А ты разве не любишь Барби?

— Мама говорит, что такие куклы, как Барби, не могут быть интересными, потому что их очень много.

Эмили все знает. Последнее время она читает учительнице целые лекции о своей жизни. Понятно, что последняя не очень-то возражает, но предпочла бы не выслушивать всех подробностей. Лесли это не очень-то беспокоит. «Какой смысл что-либо придумывать? Чем раньше они все узнают, тем меньше это будет их волновать».

Я приготовила то, что Лесли нам оставила: салат из тунца, печеную картошку, холодные бобы, французскую приправу с большим количеством оливкового масла — ничего, что могло бы оказаться вредным для детского организма. Но я ее перехитрила: принесла им шоколад. Я часто так поступаю, и при этом еще обязана давать им клятву, что сохраню все в тайне.

Эмили опять соскочила со стула.

— Мама говорит, я могу помогать тебе готовить чай, — говорит она.

— Хорошо, — говорю я, опять усаживая ее на стул. — Тогда сиди здесь и натирай сыр.

Она ненадолго успокаивается, что-то бормочет:

— «Вниз он пошел, и полезли волнистые червячки. Привет, червячки, что вы сегодня делали? Спорим, вам не нужно было заниматься письмом?! Наше письмо легкое-прелегкое. Так каждый может написать что, кто, почему и все подобное тому». — Она смотрит на меня. — А шоколадное угощенье сегодня будет, а, Китти?

— Нет, — говорю я и достаю из духовки печеную картошку.

— Ой-ой, — огорчается Эмили.

— Вот так-то лучше.

— А что же тогда будет?

— Я не собираюсь тебе сейчас рассказывать, иначе сюрприз не получится.

— Но для Рози это все равно будет сюрприз, даже если я узнаю, что это такое.

— Нет, — говорю я. — Сиди и жди.

Я зову Рози, которая послушно спускается вниз вместе с Барби, одетой во все розовое и блестящее. Каждый раз, когда я вижу Рози, все сжимается у меня внутри и мне приходится делать над собой усилие, чтобы не подхватить ее на руки и не сжать в объятиях. Она родилась три года назад. Она могла бы быть моим ребенком.

Мы сидим за столом и едим салат из тунца и печеную картошку. Когда мы заканчиваем, я даю им шоколад. Эмили ест медленно и аккуратно. Она откусывает большие куски. И одновременно умудряется разговаривать:

— Мама бы точно рассердилась, если бы увидела, как я это ем. — Говоря это, она хихикает. Смех вырывается у нее как бы случайно, громкий, хоть и неожиданный, ее маленькие плечики трясутся от удовольствия.

Рози ест быстрее, набивая рот до отказа. Но когда она сидит, пережевывая, ее глаза светятся от предвкушения следующей порции.

Я складываю тарелки в мойку. Они обе наблюдают за мной.

— Отлично, — говорю я. — Одеваемся. Сейчас произойдет что-то необыкновенное. Мы пойдем — сами увидите куда…

Сколько же времени уходит на одевание детей! Куртки, шарфики, перчатки, носки, ботинки… Ничего просто не дается. Они отстаивают свое право самостоятельно надеть перчатки и засовывают указательный палец туда, где должен оказаться большой, от этого их кулачки торчат наружу, застревают в центре, а скрючившиеся пальчики не дают во всем этом разобраться. У них смешные шапочки с завязками под подбородком, с помпонами, болтающимися туда-сюда; синяя для Рози и розовая для Эмили, они подходят к их курткам. Но они меняются, и каждая из них превращается в смесь розового и голубого.

— Куда же мы идем? — спрашивает Эмили.

— Подожди, сейчас увидишь, — снова повторяю я.

Как только на улице темнеет, автобусы обретают совсем иную природу: их тепло и свет влекут тебя внутрь, и тогда мир снаружи начинает казаться враждебным и незнакомым. И хотя люди, как и раньше, сидят бок о бок, но при этом каждый в своей скорлупе, они уже не кажутся такими разъединенными, как раньше.

Когда мы встаем, чтобы выйти, женщина напротив улыбается мне.

— Какие замечательные детки, — говорит она.

— Спасибо, — говорю я, и все светлеет у меня внутри.

Мы идем в театр смотреть «Питера Пэна». Я решила, что Рози уже достаточно взрослая, чтобы сосредоточиться на пьесе. Я не сказала об этом Адриану и Лесли, потому что хочу сделать им сюрприз исключительно от себя, хочу, чтобы каждый раз, когда они будут думать о Питере Пэне, они вспоминали эту таинственность и восторженность, что привела их к нему. Мне хочется, чтобы у них в памяти сохранилось счастливое воспоминание о моем подарке. Адриана не будет дома всю ночь, Лесли придет с родительского собрания поздно. Этот сюрприз только от меня. Я впервые покажу им, кто такая фея Динь-Динь, и этих мальчиков, которых потеряли. Когда Лесли придет домой, я расскажу ей, где мы были. Может, ей это и не понравится, но для меня это уже не будет иметь никакого значения. Моя награда — время, проведенное с девочками.


Театр похож на улей, гудящий голосами родителей и радостно возбужденных детей. Я осторожно прохожу через толпу; Рози сидит на одной моей руке, за другую держится Эмили, которая настойчиво тянет меня назад.


— Идем же, Эмили, — говорю я весело. — Тебе очень понравится.

Но она сопротивляется, виснет на моей руке.

— Разве мама разрешила? — спрашивает она.

— Да-да, — говорю я и сама при этом начинаю верить своим словам. — Ты же не думаешь, что я заставлю тебя что-то делать, не сказав об этом маме?

— Почему же тогда она нам сама об этом не сказала?

— Это же был сюрприз, я тебе уже объясняла.

Эмили хмурится, но идет со мной. Я хочу купить программку, но там столпилось столько народа, что я начинаю нервничать из-за того, что держать сразу двух девочек довольно трудно. Я ищу глазами место, где можно было бы их оставить, и решаю, что они вполне могут подождать меня возле колонны. Я спускаю Рози на пол.

— Стойте здесь и держитесь за руки. Я скоро.

С трудом пробиваюсь через толпу и покупаю две программки, но, когда я возвращаюсь к тому месту, где, по моему разумению, я оставила девочек, их там нет. У меня внутри все болезненно сжимается, и я в панике оглядываюсь вокруг. Подхожу к паре, стоящей у колонны.

— Вы не видели моих девочек, двух моих девочек? — Я говорю слишком быстро. Пытаюсь объяснить медленнее: — Я оставила их здесь, две светлые милые девочки, очень хорошие…

На меня смотрят озабоченно:

— А где вы их оставили?

— Здесь, они только что были здесь, я велела им никуда не уходить…

Я готова заплакать. Чувствую, как внутри меня что-то поднимается. Женщина кладет мне на руку свою ладонь:

— Я уверена, они не могут оказаться далеко; постойте спокойно несколько минут и посмотрите внимательно вокруг.

Мужчина оборачивается ко мне. Он старше, с аккуратной бородой.

— Вот там, случайно, не они? Две маленькие светлые девочки.

У него добрый голос. Я оборачиваюсь и вижу их — держатся за руки, все еще в перчатках и шапочках, оглядываются в ожидании меня.

Я бросаюсь к ним:

— Где вы были? Я же велела вам не сходить с места!

— А мы и не сходили, — возражает Эмили. — Мы все время здесь стояли.

Я пересчитываю колонны от входа. Они стоят у шестой колонны, а я была в полной уверенности, что одни у седьмой.

Внезапно я увидела себя, совсем маленькую. Мне велели держаться за мамину юбку, чтобы ее руки были свободны и она могла покупать все, что нужно. Я даже вспомнила юбку, ее фиолетовый, мнущийся материал, с выступающей вышивкой вдоль кромки и похожими на колокольчики кисточками, свисающими с пояса. Я точно знаю, что не выпускала юбки из рук, но, взглянув вверх, вдруг внезапно обнаружила, что держусь за незнакомую женщину. Не помню, как я отреагировала тогда. Наверное, закричала. Это одно из моих немногих воспоминаний о матери.

Я оборачиваюсь, чтобы поблагодарить мужчину и женщину, но они уже ушли. Наклоняюсь к Эмили, которая кажется испуганной.

— Извини, — говорю я как можно ласковее. — Я, наверное, перепутала. Пойдем искать наши места.

Места в самом верхнем ряду третьего яруса. Я очень крепко держу Эмили и Рози, пока мы пробираемся у самого края, стараясь не смотреть вниз.

— А это что такое? — спрашивает Рози, когда мы наконец на своих местах.

— Театральный бинокль.

— Зачем он?

— Он так устроен, что с его помощью тебе будет легче рассмотреть людей на сцене.

Я надеюсь, что артисты не будут слишком часто летать; наши места на такой высоте, что верхняя часть сцены отсюда не видна.

Эмили старается заполучить бинокль:

— Я никак не могу его достать.

— Нужно заплатить двадцать пенсов.

— Китти, а у тебя есть двадцать пенсов?

— И мне, и мне, — говорит Рози.

Я открываю кошелек и обнаруживаю, что в нем всего лишь одна двадцатипенсовая монетка. Я отдаю ее Эмили, но на лице Рози появляется такое выражение, что я понимаю: еще минута — и она расплачется от такой несправедливости.

— Извините, — обращаюсь я к мужчине, сидящему рядом с Рози. — Вы не могли бы разменять мне деньги так, чтобы у нас была двадцатипенсовая монетка?

Он с готовностью находит монетку и любезно протягивает ее мне.

Вопрос с биноклями решен, они встают, наклоняются вниз и рассматривают сидящих там зрителей.

— Садитесь, — говорю я, — иначе людям за нами ничего не будет видно.

Их хватает только на то, чтобы секунды две посидеть спокойно, затем они снова вскакивают. Я вздыхаю, уверенная, что когда спектакль начнется, они будут сидеть тихо.

Лампы постепенно гаснут.

— Садитесь, — говорю я. — Сейчас начнется.

— Китти, — внезапно заявляет Рози, — я хочу в туалет.


Наш поход в туалет не прибавил нам популярности. Каждый должен встать, чтобы пропустить нас, и из-за этого зрителям следующих за нами рядов обзор и вовсе закрыт. Никто не произносит ни слова, однако я и без слов чувствую враждебность. Мне не видно негодование, так как я слишком сильно смущена, чтобы выглянуть в их лица, но в том, что на них оно отчетливо написано, я не сомневаюсь. Натыкаясь на чьи-то туфли и шепча «извините», веду детей перед собой, пытаясь убедить Рози двигаться быстрее. В конце концов мы возвращаемся на свои места, и я начинаю дышать медленно и глубоко, не без труда заставляя себя успокоиться. Жду, когда высохнет выступивший от смущения пот.

— Эта собака настоящая? — начинает шептать Эмили сразу же, как только мы вернулись.

Я киваю.

— А как они заставляют собаку делать то, что им хочется?

Я стараюсь не обращать на нее внимания.

— Китти! — Она шепчет громче.

— Ш-ш-ш… — Я прикладываю палец к губам и недовольно трясу головой.

— Как?

— Потом расскажу, — шепчу я прямо ей в ухо.

Она кивает и усаживается, и меня на какое-то время оставляют в покое.

— Они же летят! — Рози заявляет это с восторгом.

— Ш-ш-ш.

— Как же они это делают? — спрашивает Эмили.

— Ш-ш-ш…

— Китти, ну как они это делают?

— Волшебство, — шепчу я.

— Волшебства не бывает. — Ее шепот постепенно переходит в разговор средней громкости.

— Ш-ш-ш…

Вокруг нас неодобрительный шумок. Я закрываю глаза и пытаюсь представить, какого типа людей мы раздражаем больше всего. Но этот шумок, как шепот из ниоткуда, не выходит из чьего-то рта, он лишь проявление раздражения, не имеющего конкретного источника. Он идет ниоткуда и отовсюду, он кружит вокруг нас, и нет сомнения, что мы правильно понимаем, куда он направлен.

На какое-то время все затихает. Эмили начинает возиться со своим биноклем. Рози это видит и пытается делать то же самое. Она соскальзывает с сиденья, которое, отскочив назад, с грохотом ударяется о спинку, в то время как она разглядывает сцену стоя. По крайней мере, ни одна из них не разговаривает — обе девочки заинтересовались пьесой — и я с большой осторожностью позволяю себе расслабиться.

Внезапный толчок сзади. Я подумала, что кто-то неловко пошевелил ногой, и не обращаю внимания.

— Извините.

Я оборачиваюсь назад, ко мне наклоняется мужнина:

— Ваша дочка не могла бы сесть на место? Моей жене ничего не видно.

— Рози, — шепчу я, — сядь, за тобой не видно.

— Ш-ш-ш…

Первое действие продолжается, и девочкам удается наконец сосредоточиться. Я так и думала, что они в том возрасте, когда театр доставляет радость. И почему бы им не пошептаться немного? Все знают, что дети никогда спокойно не сидят. Конечно, во всем виноваты эти люди вокруг. Зачем только они пришли без детей на детский спектакль? Может, они сами и есть те потерянные мальчики, которые так никогда и не стали взрослыми и которым постоянно нужно возвращать свое заново ожившее детство для того, чтобы найти вечно ускользающий элемент, недостающий им в жизни. Им следует быть более терпимыми и радоваться, глядя на детей, умеющих по-детски наслаждаться. Мне бы хотелось поделиться с ними всем этим в антракте, но я знаю, что не сделаю этого, потому что и я могу понять доводы, которые они будут мне приводить, объясняя свое пребывание здесь и желание спокойно посидеть и послушать. Взрослые как взрослые. Мы приходим сюда, чтобы напомнить все это самим себе и вернуться к утраченной молодости. Мы заплатили деньги за эти места и взамен хотим получить удовольствие. Для маленьких детей есть дневные спектакли. Другие дети, пришедшие на этот спектакль, ведут себя хорошо; они старше и привыкли ходить в театр.

И они правы, думаю я с грустью. Мне не следовало их приводить. Я встречаюсь с Эмили и Рози только раз или два в неделю, а этого недостаточно. Откуда мне было знать, доросли ли они до такого спектакля? Да и как определить?

На меня внезапно наваливается гнетущая тяжесть: я вижу простирающееся передо мной будущее, в котором не будет никакой возможности узнать, как растут и развиваются дети. Для меня все потеряно. Мне некуда идти.

— Китти! — Рози опять у моего уха. — Как зовут эту волшебницу?

— Фея Динь-Динь.

— Ш-ш-ш…


Когда в антракте зажигается свет, я оборачиваюсь и громко перед всеми извиняюсь. Зрители кивают и вежливо улыбаются, говорят, что мы им вовсе не мешали, но кто-то из них говорит неправду. Шушуканье не создается само собой. Под сиденьями нет никаких невидимых механизмов, которые издавали бы первое «Ш-ш-ш…», которое, подпитывая само себя, множилось бы и разрасталось. Должен быть какой-то человеческий источник. И я могу по лицам и манере поведения догадаться, кто из них был недоволен больше других. И все же они все очень милы.

Мы спускаемся вниз и встаем в длинную очередь за мороженым. Эмили в восторге от Питера Пэна, а Рози — от мороженого.

— Китти, а что мы можем купить?

— Все, что хотите.

— А что там есть?

Я показываю картинки всего, что есть в ассортименте. Эмили хочет рожок, а Рози апельсиновое на палочке. Но когда подходит наша очередь, в продаже остается только в стаканчиках.

— Клубничное, шоколадное или простое? — спрашивает продавщица.

— Какое вы выбираете? — спрашиваю я девочек.

— Апельсиновое, — отвечает Рози.

— А я хочу рожок, — вторит ей Эмили.

— Два шоколадных, пожалуйста, — говорю я.

Трудно поверить, что это удовольствие стоит так дорого.

— Я же хочу на палочке, — говорит Рози и начинает плакать.

Она выглядит разгоряченной и усталой, и я какое-то время раздумываю, не пора ли мне отказаться от своей затеи и отвезти их домой. Но тут я вспоминаю, как им понравилось первое действие, как они успокоились в конце. Нет, я была права, приведя их сюда. Я открываю стаканчик и беру на ложечку немного шоколадного мороженого.

— Открой рот пошире, — говорю я и быстро кладу мороженое Рози в рот, так что она даже не успевает опомниться.

Звонок предупреждает о конце антракта.

— Быстренько, — говорю я. — Кто-нибудь хочет в туалет?

— Нет, — говорит Рози и проглатывает мороженое.

— Я хочу, — отвечает Эмили. — А что же делать с моим стаканчиком?

— Я подержу, пока ты сходишь.

С Эмили гораздо проще, чем с Рози. Она сама может сходить в туалет и спустить за собой. Она выходит и медленно моет руки над розовой раковиной.

— Такой хороший туалет, — говорит она мне, и мы идем наверх.

Мы добираемся до наших мест как раз вовремя, и я слышу общий вздох разочарования, вызванный нашим возвращением. Я усаживаю девочек, продолжающих есть мороженое, с двух сторон от себя. Они на минутку замолкают, и я успокаиваюсь.

— Китти! У меня упало мороженое.

Я роюсь в сумке в поисках салфетки. Кто-то толкает меня в плечо. Я оборачиваюсь, и женщина сзади протягивает мне пачку салфеток.

— Спасибо, — шепчу я и собираю с куртки Рози большую часть ее мороженого.

Мы спокойно сидим на своих местах, и я опять думаю о людях вокруг нас. Вероятно, у них есть свои собственные дети, гораздо старше, чем Эмили и Рози, и они наверняка знают, чего от них ожидать. А я вечно буду либо переоценивать, либо недооценивать их способности, потому что я не каждый день с ними. Не я кормлю их завтраком, разговариваю с ними, выслушиваю их, не я читаю книжки им на ночь. Я знаю детей только по книгам; какие у них приключения, открытия, о чем они думают, но так как эти книжные дети не дышат и не разговаривают, то они никогда не могут стать настоящими. А это совсем не то же самое, что жить бок о бок с такими же детьми и самой видеть, как они растут.

Я думаю о тех детях, которых потеряли, и начинаю понимать, что это я принадлежу к их числу, а не люди, меня окружающие. Я выросла без матери. Это меня потеряли, и никто не может помочь мне отыскать свой настоящий дом, потому что никто не может дать мне то, чего я хочу больше всего.

— Китти, — шепчет Эмили, — Рози заснула.

Я беру мороженое из расслабленных рук Рози, тихонечко вытираю ей лицо и укладываю ее голову к себе на колени. Я медленно доедаю ее мороженое и подавляю в себе желание покрыть поцелуями ее светлую головку.


Только на остановке, увидев приближающийся автобус, мы вспоминаем, что забыли куртку Рози в театре.

— Китти! — Эмили дергает меня за рукав.

Рози, наполовину проснувшаяся, лежит на моем плече, и рука моя ноет под ее тяжестью.

— Подожди, скажешь, когда сядем в автобус.

— Куртка Рози!

— Неужели ты не можешь подождать, пока мы войдем?

В руке у меня мелочь для оплаты проезда.

— Мы забыли куртку. Она осталась в театре.

Моя правая нога уже на ступеньке, я раздраженно смотрю на Эмили:

— Да мы же взяли ее — посмотри, она у меня под мышкой.

— Ее там нет.

Эмили права. Мы забыли куртку. Я останавливаюсь на ступеньках, пытаясь сообразить, что делать дальше.

— Что будем делать? — спрашивает шофер. — Едем или не едем?

Я смотрю на него. Большой соблазн войти и уехать.

— Извините, — говорю я. — Мы забыли куртку.

Он улыбается, вполне дружелюбно.

— Следующий автобус через полчаса.

— Спасибо, — отвечаю я.

Мы устало бредем обратно. Уже десять часов, и театр вполне может быть закрыт. Я не могу и представить себе, что будет, если Лесли придет домой раньше нас. Десять часов — это еще не поздно. Мы можем успеть домой до одиннадцати. Я знаю случаи, когда Лесли приходила и позже.

Двери в театре все еще открыты, и я прошу Эмили и Рози постоять возле них, а сама бегу к нашим местам. Оборачиваюсь, смотрю на девочек. Рози все еще полусонная, и Эмили держит ее за руку. Однако ей это не очень удается.

Я бегу по ступенькам к самому верхнему ряду. В проходах уборщицы с пылесосами чистят, подбирают мусор. До нашего ряда они еще не дошли. Я, перескакивая через ступеньку, долетаю до верха. Розовый рукав куртки свешивается с сиденья. Это куртка Рози, с пятнами от мороженого на одной стороне. Я хватаю ее в охапку, не обращая внимания на уборщиц.

Спускаясь по ступенькам вниз, я вижу незнакомого мужчину, разговаривающего с Рози и Эмили. Он так согнулся, что лицо его на одном уровне с их лицами. Это молодой человек в джинсах и красной клетчатой рубашке, он мне смутно кого-то напоминает.

— …Положите перчатку мне на руку, вот так…

Дети, разговаривающие с незнакомцами. Дети, исчезающие бесследно. Я бросаюсь вперед.

— Китти! — говорит Рози, увидев меня. — Это же моя куртка.

Я крепко хватаю ее за руку, другую руку даю Эмили.

— Привет, — говорит, выпрямляясь, молодой человек. У него курчавые волосы и открытый, простой взгляд.

— Девочки, нельзя разговаривать с незнакомыми, — говорю я. Уж в этом я не сомневаюсь.

— Он не незнакомый, — возмущенно отвечает Эмили. — Он — капитан Крюк.

Так вот почему мне показалось, что я его где-то видела. Но при ближайшем рассмотрении он не напоминает мне Крюка.

— Я подумал, не потерялись ли они, — говорит незнакомец.

— Как видите, все в порядке, — отвечаю я.

— Это же капитан Крюк, — снова повторяет Эмили. — Это правда он.

— Не в этом дело, — говорю я. — Просто ты его не знаешь. А ты не должна разговаривать с людьми, которых не знаешь.

Незнакомец согласно разводит руками:

— Извините. Вы абсолютно правы.

— Вне сомнения, — отвечаю я, беру девочек за руки и, взяв под мышку куртку Рози, направляюсь к выходу.

— Китти! — хнычет Эмили. — Он ведь такой хороший.

— Это нам как раз неизвестно, — говорю я.

Только перед дверью я оборачиваюсь и вижу, как он стоит, глядя на нас, совсем не разозлившийся, с приятной улыбкой на лице. И правда, он на самом деле очень милый. И все же нельзя полагаться на людей. Считать их жестокими гораздо безопаснее.


Автобус опаздывает, после предыдущего прошло уже более получаса. Мы стоим на остановке в полном молчании. Я все время посматриваю на часы и подсчитываю, во сколько же мы приедем домой. А сколько времени уйдет на то, чтобы их уложить? У меня внутри все начинает сжиматься в какой-то холодный твердый комок. Когда я наконец запрещаю себе смотреть на часы, из-за поворота выворачивает автобус и медленно катится в нашем направлении, такой обнадеживающий и близкий.

— Вот и он, — говорю я Эмили. — Правда, автобусы очень хорошие? Если ты и опаздываешь на один, другой приходит вместо него. — Девочки не привыкли к автобусам.

Мы забираемся, оплачиваем проезд и садимся спереди. Я так стараюсь не беспокоиться о времени, что постоянно только о нем и думаю. Во сколько заканчивается у Лесли родительское собрание? Может, она разговорится с кем-то, пока запирают школу, но я не представляю, сколько это может продлиться. Сколько времени тратит она на дорогу домой?

Девочки, сгорбившись, сидят рядом со мной. Молчаливые и несчастные, чувствуя мое беспокойство, они не решаются со мной разговаривать.

Эмили делает одну попытку:

— Китти…

— Что? — Мой голос безразличен и недружелюбен.

— Ничего.

Я чувствую себя виноватой.

— Почти приехали, — говорю я совсем веселым голосом, но даже мне слышно, как неестественно он звучит.

Девочки не отвечают.

Автобус останавливается в сотне ярдов от их дома. Мы выходим. Внезапно на меня наваливается такая усталость, что я забываю все свои волнения. Девочки держатся за руки, а я иду сзади.

Проехавшая мимо нас полицейская машина внезапно останавливается. Мне сразу же начинает казаться, что я совершила какое-то преступление, хотя в посещении спектакля «Питер Пэн» нет ничего противозаконного. И выходить на улицу с детьми после десяти вечера тоже разрешается.

Полицейский выходит из машины и приближается к нам. Он огромен, просто башня, возвышающаяся над нами. Мы останавливаемся и смотрим на него.

— Что ему нужно, Китти? — спрашивает Эмили.

Она пятится назад, под мою защиту. Рози начинает плакать.

— Вы, случайно, не Кэтрин Мэйтленд? — говорит он строго, басом.

Я киваю. Все судорожно задергалось в моем сознании. Откуда он знает? Неужели кто-то рассказал ему о двух девочках, которым еще рано ходить в театр, или о том, что мы забыли там куртку? Или что-то еще? Никак не могу припомнить, но чувствую, что существует еще какая-то причина, о которой я абсолютно забыла.

— А это ваши племянницы, Эмили и Рози?

Я киваю. Не нахожу, что сказать. Эмили и Рози еще сильнее прижимаются ко мне.

— Я разыскивал вас, — говорит он.

Он возвращается к машине и разговаривает со своим напарником. Затем обращается к нам:

— Мы сообщили, что нашли вас. Залезайте в машину. Мы отвезем вас домой.

Мы послушно забираемся на заднее сиденье и едем к дому Адриана. Лесли ждет нас на тротуаре. Она вытаскивает девочек, обнимает. Я неловко выхожу из машины и складываю губы в подобие улыбки. Свет из открытой входной двери льется прямо на тротуар.

— Мы были в театре! — кричит Эмили. — Мы смотрели «Питера Пэна».

— Как он летал, — бормочет Рози устало.

Лесли старается поднять их обеих одновременно и беспрестанно целует. Никогда раньше не видела, чтобы она вела себя так демонстративно. И выглядит она на удивление плохо.

— Собрание рано закончилось? — Этот вопрос я задаю, не имея ни малейшего представления о времени.

Она смотрит на меня, и создается ощущение, что ее лицо закрывается маской.

— Я пришла домой рано. У меня заболела голова, — говорит она удивительно холодным тоном.

— Ох! — говорю я.

Мы стоим, глядя друг на друга, и я понимаю, что попала в беду. При таком освещении она видит меня гораздо лучше, чем я ее. Я застыла под ее осуждающим взглядом.

— Отвезем вас домой? — говорит полицейский. — А завтра во всем разберетесь.

— Спасибо, — говорю я и залезаю в машину.

Мне видно, как Лесли уводит девочек в розовый дом. Аккуратный розовый домик, где есть место для каждого, где они все вместе живут и растут, дом, частью которого они являются. Входная дверь закрывается. Я сижу сама по себе, готовая заплакать, и роюсь в сумке в поисках салфетки. Рядом с салфеткой два билета. Это билеты на поезд до Эдинбурга — один взрослый и два детских. А я никак не могу вспомнить, почему они оказались здесь.

* * *

Веранда при входе в дом Джейка имеет внушительные размеры. Домашние растения, темно-зеленые и пышные благодаря льющемуся из окон солнечному свету и регулярному поливу, о котором не забывают заботливые руки Сьюзи, никогда не наводят на мысль о стихийных силах природы. У Сьюзи есть чувство стиля. Эти растения точно знают, до какой высоты им позволительно вырасти, на сколько широкими должны стать их гладкие листья. Здесь нашлось место и для двух плетеных белых стульев с яркими подушками из декоративной ткани. Это скорее зимний сад, нежели веранда, где Сьюзи и Джейк могут посидеть, посмотреть на проезжающие машины. Однако я уверена, что они этого не делают. Эти стулья, совсем как растения, являются лишь частью общего дизайна, свидетельством хорошего вкуса хозяйки.

К своему удивлению, я обнаруживаю, что входная дверь открыта. Я вхожу. У меня появляется соблазн, сдвинув стулья, сделать себе из них кровать, и от одной мысли о возможности лечь у меня начинает ломить все тело. Однако предпочтительнее было бы не встречаться с почтальоном и разносчиком молока в шесть утра. Не могу терпеть, когда меня кто-то разглядывает во время сна.

Я стучу тихонечко и отступаю от двери, стараясь рассмотреть, горит ли в доме свет. Это не так уж просто определить, так как на окнах тяжелые металлические жалюзи. Сьюзи работает в банке и хорошо знает, как важна безопасность.

Свет в доме есть, но я подозреваю, что это тот ночной свет, который оставляют для отпугивания воров, а не тот, что зажжен в честь моего прихода.

Уже за полночь, но Джейк непредсказуем. Он может крепко спать, заботливо укутанный Сьюзи, а может ночь напролет просидеть перед телевизором, мучась бессонницей. Пол утверждает, что это из-за угрызений совести, хотя он еще не определил, что же вызывает эти угрызения.

Я отступаю в конец веранды; здесь я вне досягаемости отпугивающего света. В Бирмингеме ночи иногда не бывают черными, так что и без света всегда можно отыскать для себя удобное местечко.

Я замерзла, продрогла насквозь. Я отхожу, беру дверной молоточек и очень осторожно стучу в дверь. Он не услышит меня, если спит, но может услышать, если лежит без сна; только бы не смотрел фильм ужасов. Опять страх начинает закипать у меня внутри, и я отчаянно стараюсь не плакать. Мне страшно. Я не знаю, что делать. Мне нужно спрятаться. Мне так хочется, чтобы Джейк появился прямо сейчас.

Я внимательно прислушиваюсь к тишине, которая на самом деле вовсе и не тишина. Я слышу стук своего сердца, шуршание изгороди, звук проезжающей машины — и вот другой шум, шаркающий звук внутри дома. Я задерживаю дыхание, надеясь, что это не Сьюзи.

Кто-то подходит к двери. Слышен звук выключателя, еще шаг — и все стихло.

— Кто здесь?

Меня пробирает дрожь.

— Джейк? Это я, Китти.

У меня стучат зубы. Не могу понять, слышит ли он меня. Я сама себя едва слышу.

Он отодвигает задвижку, отпирает врезной замок и, наконец, замок с защелкой. Дверь легко открывается, и я вижу взлохмаченные волосы Джейка, его сердитое лицо, темные, совсем не радостные глаза.

— Можно мне войти? Я не буду шуметь. Ну пожалуйста, Джейк, впусти меня.

Дверь открывается шире, и я прохожу внутрь. Джейк закрывает ее за мной и запирает все замки. Только после этого оборачивается. В темноте мне видна лишь бледность его лица.

— Проходи в гостиную, — шепчет он.

Я иду на цыпочках в полном неведении, следует ли он за мной или отправился спать.

Дверь закрывается, щелчок, загорается свет. Я стою, моргая, из-за внезапного, яркого света ничего не могу разглядеть.

— Что ты здесь делаешь, Китти?

Я пытаюсь сфокусировать взгляд. На Джейке бледно-розовый халат Сьюзи.

— Почему ты ходишь в халате Сьюзи?

Он и не собирается посмотреть, что на нем. А я начинаю беспокоиться о том, в каком глупом положении он окажется, когда поймет, что украшен розовыми цветочками. «Маркс энд Спенсер», первый этаж, женские костюмы и белье.

Он вздыхает и наклоняется, чтобы зажечь камин.

— Тебя искали, — говорит он. — Недавно звонил Адриан, спрашивал, не у нас ли ты.

Он тяжело опускается на диван около камина, ему, кажется, холодно.

Я подвигаю кресло поближе к камину и сворачиваюсь на нем калачиком. Не могу добиться, чтобы зубы не стучали.

— Знаю, — говорю я, чувствуя себя еще более несчастной, чем раньше. — А почему, ты думаешь, я пришла сюда?

Он улыбается, и мне становится легче. Сила Джейка в том и состоит, что он хорошо держится в критических ситуациях. Он может стать выше всех этих температур, и тонзиллитов, и воспалившихся вросших ногтей на пальцах, стать мудрым и серьезным, и ты чувствуешь его поддержку.

— Я тебя разбудила?

— Да нет, я не спал.

Мысленно я благословляю его бессонницу.

— Я не знала, куда мне пойти.

— Я бы пошел домой и включил музыку.

Я слабо улыбаюсь и рассматриваю языки пламени в камине. Какое хитрое изобретение — эти камины с поддельными угольками. Чтобы понять, что пламя внутри не хаотично, а подчиняется четко определенной схеме, нужно долго присматриваться. И даже это не дает тебе абсолютной уверенности.

Уже несколько дней я не разговаривала с Джеймсом.

Джейк перестает улыбаться.

— Китти, о чем ты думала, когда забирала девочек, никому ничего не сказав? Полагаю, сейчас они дома?

Я не могу смотреть ему в глаза. Вместо этого изучаю ковер. Он нейтрально бежевый, спокойный, без пятнышек, сделан из натуральных материалов, чтобы у Джейка не обострялась аллергия. Для Джейка и Сьюзи, которые живут в оболочке особой чистоты и никогда ничего не проливают, такой износоустойчивый ковер — излишняя предосторожность.

— Мы забыли куртку. Все было бы в порядке, если бы нам не пришлось за ней возвращаться.

— Ты не можешь вот так просто уходить с детьми. Они же такие маленькие.

Что он вообще знает о детях? Откуда ему известно, что и в каком возрасте они делают?

— Куда ты их водила? — Тон его обычен, но говорит слишком громко, и это выдает его нетерпение.

— На «Питера Пэна».

Он кивает понимающе, то ли стараясь показать, что он знает «Питера Пэна», то ли одобряя мой выбор.

На кофейном столике фирменная тарелка. Сьюзи всегда оставляет повсюду соблазнительные вкусные вещи. Думаю, ей просто нравится показывать всем, какая у нее выдержка, что она не будет есть ничего подобного, даже если все это у нее перед глазами. Я беру ириску и разворачиваю. Пока я жую, у меня возникает желание выбросить бумажку в огонь, но я тут же вспоминаю, что он ненастоящий. Я скручиваю ее, затем аккуратно укладываю у себя на коленях, разглаживаю все складочки и ровно складываю ее вновь и вновь.

— Я не разбудила Сьюзи? — спрашиваю я в конце концов.

Джейк вздыхает:

— Нет, не думаю. У нее весь день было плохо с желудком, но сейчас, слава богу, намного лучше.

— Ее тошнило?

— Да, очень сильно.

Мы сидим молча. На самом деле мне не хочется разговаривать с Джейком. Я пришла сюда потому, что мне нужно было куда-то прийти, а проводить на улице еще одну ночь не хотелось. Где-то внутри меня, глубоко в животе, засел вечный холод, который медленно поднимается кверху и расходится во все стороны, так что даже тепло камина не может меня согреть.

В моем сознании мгновенно всплывают те билеты на поезд: маленькие белые карточки, с аккуратными надписями, что расположились рядом с кошельком в моей сумке.

Откуда они там взялись?

Неужели это я их туда положила?

Зачем?

— Что-нибудь есть по телевизору?

— Джеймс знает о том, что происходит?

Я отрицательно качаю головой:

— Думаю, что нет. Но Адриан обязательно позвонит ему.

Он кивает и берет карамель, кофейную со сливками.

— Хорошо, когда кто-то любит кофейные со сливками, — говорю я.

— Я их не люблю. А ем, потому что их никто больше брать не хочет.

Мы жуем вместе, и содержимое фирменной тарелки постепенно исчезает. Завтра, когда Сьюзи встанет, она сразу узнает, что я была у них. В гостях я всегда сижу и очень много ем. Хотя есть надежда, что она не будет себя чувствовать настолько хорошо, чтобы заметить, что все съедено.

— С другой стороны, — говорю я, — Адриан сейчас совсем не в Бирмингеме, а в Лондоне.

Джейк кашляет. Мне слышно, как у него откашливается мокрота.

— Нет, он вернулся домой — пришлось уйти с церемонии награждения.

— Но почему?

— Лесли позвонила ему на мобильный телефон. Она подумала, что детей похитили. Понимаешь, люди обычно так и думают, когда не находят своих детей там, где им следует быть.

— Но ведь им же ничего не угрожало, — говорю я.

— Откуда это мог знать Адриан? Вас всех троих могли убить.

— Я написала записку, — сказала я и остановилась. — Хотя на самом деле забыла. — И опускаю глаза под его пристальным взглядом. Врать я умею плохо.

— Достаточно об этом.

— Кто же знал, что Лесли вернется домой так рано? Я все ей собиралась рассказать после того, как дети улягутся спать.

Он выбрал все кофейные карамельки и разложил их в ряд на ручке дивана. Потом начал есть одну за другой, аккуратно разворачивая бумажки и выбрасывая их в мусорную корзину. Не промахнулся ни с одной.

Я раздраженно хватаю горсть конфет. Терпеть не могу вот эту его аккуратность и меткость. Начинаю запихивать в рот конфеты одну за другой, не успевая пережевывать.

— Придется тебе завтра с ними поговорить, — произносит он мягко. — Ты же не сможешь вечно прятаться.

Я пожимаю плечами:

— Не беспокойся. Я уйду до того, как ты встанешь.

Нам нечего сказать друг другу. Знаю, он не будет заходить слишком далеко, вроде: «Это как-то связано с твоим малышом?» Он не задаст мне такого вопроса, потому что понимает, что я не смогу на него ответить.

— Ладно, пойду спать, — говорит он.

Встает в своем розовом халате и опять кашляет.

Плохой кашель.

— Если хочешь выпить — все в твоем распоряжении. Только…

— Что?

— Постарайся потише. Сьюзи необходимо выспаться.

— Между прочим, — говорю я, — дверь веранды не заперта.

Он медлит у выхода, собираясь что-то сказать, но передумывает. Я беру пульт дистанционного управления и включаю второй канал. Передача «Открытый университет». Обсуждают клонирование.

— Спокойной ночи, — говорю я. — Можно перед сном посчитать малышей.

Он уходит. Я потому лишь так сказала, что понимала: он не расслышит.

Я слушаю важную даму в очках на цепочке и мужчину помоложе в белом халате и с пейджером. Ученый он или врач? Хотелось бы знать. Каждый из них говорит убежденно, но к согласию они не приходят. Я начинаю согреваться. Внезапно веки становятся тяжелыми, болят глаза. Я глубже вжимаюсь в кресло, склоняю голову на подушку и стараюсь сосредоточиться на клонировании.


Я, вздрогнув, проснулась, в шее что-то хрустнуло. Телевизор все еще включен, но я не могу понять, о чем говорят. Лица расплывчатые, слова неразборчивы.

Мне снилось, что повсюду маленькие дети: в кроватках, на стульчиках, в колясках. Сесть абсолютно негде, потому что комната полна малышей. Они гукают, спят, плачут. И в самый последний миг перед пробуждением я вдруг поняла, что я одна из них, и уже открыла было рот, чтобы заплакать, чтобы доказать это. Но в тот же миг проснулась, ощутив болезненную одеревенелость во всем теле.

Смотрю на часы на руке. Пять тридцать. Пора идти домой, пока никто не догадался, где я.

По телевизору какие-то деловые мужчины разговаривают на иностранном языке. Я быстро листаю "Радио таймс», пытаясь определить, что это за язык. Оказывается — русский. Ничего удивительного в том, что я не могу их понять.

Выключаю телевизор и встаю. Ноги такие одеревенелые, что я чуть не падаю; правую вдобавок свело. Я прыгаю до тех пор, пока она не начинает действовать.

Когда я выключаю свет, все предметы по-прежнему видно — на улице уже не темно. Направляясь в холл, двигаюсь очень медленно, чтобы никого не разбудить, И прямо перед входной дверью слышу, что кто-то идет сзади. Я оборачиваюсь, ожидая увидеть Джейка, но оказываюсь лицом к лицу со Сьюзи.

— Ах! — восклицаю я и прикрываю рот рукой.

Она выглядит удивительно несобранной.

— Китти, — говорит она, — что ты тут делаешь?

— Да так, — говорю я, и ни одна мысль не приходит мне в голову. — Просто я проходила мимо…

Она уставилась на меня. Но ее сосредоточенность направлена не на меня, а на какую-то другую внутреннюю проблему. Никогда раньше я не видела ее в ночном белье, не видела ее лицо бледным, без косметики, волосы — жирными и растрепанными.

— Ой! — внезапно охает она и убегает в кухню.

Пока я отпираю дверь, мне слышно, что ее рвет над раковиной. Закрыв за собой дверь, я стараюсь не слышать, как ее тошнит. Я знаю, что это такое — когда тебя тошнит весь день. У нее нет никакого расстройства желудка, она беременна. Я поняла это по ее виду.

У меня такие тяжелые ноги, будто я бегу по воде, и возникает ощущение, что они вовсе не движутся. Не уверена, удастся ли мне добраться домой.


В нерешительности стою перед дверью своей квартиры. Куда идти — домой или к Джеймсу? Где Адриан думает меня найти? В моей квартире? Но я могу не открыть ему, а у него нет ключа. Возможно, он отправится к Джеймсу и попросит его помочь войти. Согласится ли Джеймс? Я не уверена. Постояв неподвижно в мучительной нерешительности, я останавливаюсь на мысли навестить мисс Ньюман, что живет этажом ниже. Она непременно пригласит меня на чай с пирожными. Но нет. Для пирожных еще слишком рано.

Так я перехожу от одной двери к другой, не зная, что делать.

Догадка приходит сама собой, когда дверь Джеймса открывается и выходит Адриан.

— О, вот и Китти! — Он говорит это так, будто для него вполне естественно выходить из квартиры Джеймса в шесть тридцать утра.

— Да-да, — бормочу я и смотрю на свои ноги. Туфли все в грязи.

— Нужно поговорить, — заявляет он, и это похоже на заявление всезнающего директора, или доброжелательного отца, или старшего брата.

За ним появляется Джеймс. Все мы полностью одетые, но изрядно помятые.

— Китти, — говорит Джеймс, подходя ко мне.

Похоже, он рад меня видеть, а может, мне только так кажется. Он приближается и обнимает меня.

— Китти, — вновь повторяет он, и я прижимаюсь к нему. Мне приятно, что он такой теплый и мягкий. — Слава богу, с тобой все в порядке.

Но у меня нет ощущения, что я в порядке. Ноги до сих пор не гнутся, шея болит, еще болит живот, и я никак не могу вспомнить, где оставила сумку с кошельком и ключами. И это последнее меня смешит, потому что при таком раскладе я в любом случае не смогу попасть в свою квартиру. Я изо всех сил борюсь с волной подступающего смеха, готовой вырваться наружу. Представляю себе реакцию Адриана на такую выходку: «Смех здесь неуместен».

Адриан идет впереди, и я в их сопровождении прохожу в квартиру Джеймса. Мне хочется сказать: «Знаете, я не могу идти», а вместо этого я, как ни странно, произношу:

— Сьюзи беременна.

* * *

Пахнет подгоревшими тостами, и Джеймс бросается на кухню, оставляя меня наедине с Адрианом. Это несправедливо. Джеймс женат на мне, и он отчасти несет за меня ответственность, даже если предпочитает оставаться в стороне. Я поважнее тостов.

Адриан расхаживает туда-сюда, то засовывая руки в карманы, то вновь их вынимая. На его лице темная щетина, а карие глаза кажутся еще более ввалившимися, чем обычно. Раньше я никогда не видела его по-настоящему взволнованным, поэтому из-за подобного зрелища мое дыхание учащается. Все плывет у меня перед глазами, и желание остановить его становится все сильнее.

— Я действительно думаю, Китти, — начинает он и замедляет шаги.

Его ботинки слишком жесткие и так и грохают по деревянному полу. Я беспокоюсь за мисс Ньюман внизу. Весь этот шум ее разбудит. Если я дождусь, когда Адриан уйдет, я смогу ее навестить. К тому времени она уже будет готова со своим чаем с пирожными.

Он делает еще одну попытку:

— Почему ты ничего не сказала? Все это так… так…

Джеймс возвращается в комнату.

— Ступай домой, — говорит он Адриану. — Нам всем нужно хоть немного поспать. Я позвоню сегодня вечером.

Удивительно, но Адриан поворачивается и выходит. Он редко принимает Джеймса всерьез, поэтому я жду, что вот сейчас он изменит свое решение и вернется излагать свои доводы до конца. Но дверь за ним закрывается.

Я сажусь на диван и жду. Все вокруг кажется мне неестественно ярким и бескомпромиссным. В поле зрения попадает Джеймс. Вот он еще раз пересек комнату, бесшумно ступая. Я смотрю прямо ему в лицо, ожидая вопросов, но их нет. Он садится рядом, но не дотрагивается до меня.

Известно ли ему про билеты на поезд? Я начинаю покрываться потом. Выяснил ли он? Говорила ли я ему об этом?

— Иди спать, — говорит он нежно. — Потом поговорим.

Я послушно поднимаюсь и иду за ним в спальню. Мы раздеваемся и забираемся под двуспальное пуховое одеяло. Лежим рядом, не двигаясь. Через какое-то время его тело становится теплым и тяжелым, а дыхание — ровным. Бедный Джеймс. Он, должно быть, так устал от этой бессонной ночи. Я придвигаюсь ближе. К его теплу.

Но каждый раз, когда я закрываю глаза, цвета начинают беспорядочно носиться в моей голове. Танцующие на ветру бабочки, крокодилы, гладкие темно-зеленые растения, клонированные Питеры Пэны, разговаривающие по-русски, Сьюзи, которая несет в охапке пятерых малышей, и все они хохочут, и их тошнит на ее очаровательный розовый костюмчик.

Я резко открываю глаза. Не хочу спать. Это изматывает. Не могу думать о последних двадцати четырех часах моей жизни, вместо этого начинаю думать о своей матери.

Она умерла, когда мне было три года, и, если бы она чудеснейшим образом появилась сейчас, воскресла из небытия, я бы ее не узнала. Во сне она реальна. Я вижу ее длинные темные волосы и нитку бус, с которыми я малышкой играла. Не знаю, что в этих грезах-снах принадлежит памяти, а что воображению. Это не ночные кошмары, а скорее сны-утешения, но стоит только мне проснуться, как я теряю их нить, и тогда я лежу одна с ужасной болью внутри, с зияющей дырой, которую никогда ничем не заполнить. До сих пор не могу решить, что хуже: не иметь матери или не иметь детей. Это зияющая пустота двух направлений. Она — сзади, она же — впереди.

Мама погибла в автомобильной катастрофе, но ни у кого никогда не возникает желания рассказать мне о ней. Когда бы я ни спросила, сразу опускается тяжелая завеса неопределенности. Мне бы хотелось знать подробности. Кто был в этом виноват? Она ли вела машину? Был ли там с ней кто-то еще? Мне нужен конец для того, чтобы я смогла прийти к началу.

Братья говорят о ней так редко, как будто сговорились обо всем забыть. А они, в отличие от меня, помнят детство, в котором была мама. От этого начинает казаться, что они просто не могут придать этим воспоминаниям форму реального описания. Иногда у меня возникает ощущение, что они знали разных мам.


Когда мне было лет двенадцать, я сделала попытку узнать о ней побольше и стала приставать к братьям с расспросами.

Мама Пола высокая, с короткой стрижкой. «Ей нравилось работать в саду, и под ногтями у нее всегда было черным-черно. Она совсем мало разговаривала с нами, только во время еды. И даже тогда, разговаривая, все посматривала в окно, думала о саде».

В его описаниях она всегда была на улице: подрезала деревья, собирала граблями листья, устраивала клумбы.

— Она пела в саду, — сказал он как-то. — Когда я ложился спать, на улице еще оставался свет, и я слышал, как она поет. Думаю, она продолжала работать в саду с фонарем.

— А что она пела? — спросила я.

Он смутился:

— Я не знаю. Слов я не мог разобрать.

— «Вечер после трудного дня»? Или «Пенни-лейн»? — В восемь лет я нашла записи «Битлз» в гостиной и слушала их снова и снова, до тех пор, пока не выучила наизусть. Теперь мама всегда пела эти песни в моих снах.

Пол отрицательно покачал головой:

— Нет, это невозможно. Для этих песен она была слишком стара. Мы были фанатами «Битлз». Она пела… — Он помолчал, пытаясь вспомнить. — Не знаю точно. Должно быть, народные песни. «Зеленые рукава», «Ясеневую рощу», все в таком роде.

Я расстроилась, я была уверена, что он не прав. Когда мама умерла, ему было всего двенадцать.

Мама Мартина — маленького роста, как я, и волосы у нее прямые и длинные. Он думает, что она была блондинкой, однако не совсем в этом уверен. На нескольких черно-белых фотографиях в свадебном альбоме свет падает ей на волосы сбоку, и она действительно кажется блондинкой. Думаю, Мартин и помнит ее только по этим фотографиям.

Он считает, что вспомнить, как она выглядела, очень трудно. Я расспрашивала его сразу же после разговора с Полом. Мартин должен был доставить в Ньюкасл пятьсот коробок хрустящего картофеля, и мне разрешили поехать с ним, потому что были рождественские каникулы, а он мог съездить туда и обратно за один день.

— Нет, — сказал он, проверяя шину, — не помню, чтобы она пела.

Нас окружал холод раннего утра. Я засунула руки в перчатках в карманы и укуталась шарфом. Дыхание Мартина медленно расходилось вокруг него огромными молочными облаками. Мне хотелось, чтобы он побыстрей закончил и забрался в кабину, где мы сможем согреться, поэтому я больше ничего не сказала.

Проехав миль двадцать, Мартин решил возобновить разговор.

— Помню, у нее было коричневое платье с маленькими белыми маргаритками. Она его часто носила.

Я ждала продолжения, но его не последовало. Мартин, который знал ее четырнадцать лет, так неточно схватил ее черты! Я не помню коричневого платья с маргаритками. В гардеробе моей памяти ему не нашлось места, поэтому я думаю, что оно, скорее всего, было изношено до того, как у нее появилась хоть какая-то мысль обо мне.

Джейк признавал лишь сам факт существования матери, но ее образ был лишен каких бы то ни было реальных деталей. Воспоминание о ней он всегда связывал с собственной игрой на скрипке: «Она всегда приходила на мои концерты, даже когда я был маленький».

Теперь, говоря о ней, он таинственно смотрит куда-то вдаль. Я ему не верю. В такие моменты он думает о том, как он сам должен выглядеть при упоминании о трагедии. «Я, по крайней мере, думаю, что это было так…»

Не могу понять его неуверенности. Получается, что я могу вспомнить больше подробностей, чем кто-либо из них, а мне было всего три года, когда она умерла. Неужели она не снится ни одному из моих братьев?

Как-то неожиданно Джейк выдал дополнительную информацию. «Она часто играла мне на пианино, — произнес он в середине какого-то разговора. — И как это я забыл об этом? Невероятно».

Меня это не удивило. Джейк не играет с другими людьми, он играет для них. Когда Джейк играет, он думает о Джейке, который в таком-то месте предполагает слышать аккомпанемент. Но меня привлекает здесь именно мысль о матери, играющей на пианино.

— Она пела? — спрашиваю я.

Он смотрит рассеянно.

— Точно не знаю.

— Ты хоть когда-нибудь сознавал, что связан с семьей?

— Что ты имеешь в виду?

— Видишь ли, если уж ты не помнишь свою мать, то у братьев и сестры совсем нет надежды.

— М-м-м… — говорит он. — Интересно.

Думаю, он предпочел бы оказаться единственным ребенком.

Я всегда полагала, что Адриану есть о чем еще рассказать, раз уж он писатель и наверняка больше других интересуется подробностями. Ему было шестнадцать, когда она умерла, а его первый роман был опубликован, когда ему было двадцать три. Должен же он был хоть что-то о ней написать, пусть даже сам он это отрицает. Уверена, что всего он мне не говорит; возможно, по-братски оберегая мои чувства. Ему нравится ощущать себя ответственным за других.

При случае он иногда мимоходом подбрасывает детали, и я, когда была помоложе, обычно ходила за ним, выуживая информацию. Должно быть, он считал меня очень назойливой, однако сам был вечно занят. «Потом, Китти, потом, — обычно говорил он, отмахиваясь от меня. — Не сейчас». В один прекрасный день, когда его биограф будет брать у меня интервью, он об этом пожалеет: я выложу всю правду.

— У нее были длинные волосы. А потом она постриглась. Потом снова отрастила, — так он отвечал на мой вопрос, приводя единственное логическое обоснование вечно меняющегося описания ее внешности.

— Она пела?

— Я не помню. О да, думаю, она пела в ванной. Детские песенки. Я помню «Барашка».

— А в саду она пела?

Он посмотрел удивленно:

— Понятия не имею. Никогда туда не выходил. Нам не нравилось ее садоводство, потому что она иногда забывала готовить ужин. Возможно, она пела на улице. А что, это важно?

— Конечно, важно. Я имею право хоть это знать о своей матери.

— Ты же жил с ней, значит, ты можешь ее описать.

— Да, — сказал он, — но у меня, кажется, не осталось четкой картины.

И почему он так неточен? Пытается что-то от меня утаить?

Мне нравится представлять мать в саду: она все выращивает, создает своими собственными руками, отказывается следовать общепринятому стереотипу жены. Я рада, что ей не нравилось готовить. Я всегда представляла ее спокойной и добродушной, однако позднее поняла, что у них с отцом, по всей видимости, не обходилось без скандалов. Никто не мог жить с ним без скандалов.

— Она много спорила с Диной, — неожиданно добавил Адриан. — Было настоящим облегчением, когда они выходили покричать в сад. Мне кажется, что Дина сбежала именно из-за этого.

Дина ушла, когда ей было четырнадцать. О ней тоже известно очень мало. Очевидно, мужчины вычеркнули из памяти их обеих, за ненадобностью. У них нет времени на женщин.

Никто не упоминает и о несчастном случае.

Когда я спросила о нем Адриана, он был удивлен:

— Ты знаешь, я совсем не помню…

— Ты должен помнить, что тогда случилось.

Он выглядел почти подавленным, что необычно для Адриана.

— Папа не пересказывал нам подробности. Он очень переживал — не мог говорить.

Казалось, отец хотел вычеркнуть ее из их жизни. Вычистить, выбросить, ликвидировать все, да еще как можно быстрее и тщательнее.

Недостаток интереса к матери у моих братьев изумлял меня. Они отгородились от нее в своем сознании, закрыли входные двери, ушли в другом направлении. А раз они не говорили об этом друг с другом, то я решила, что расшевелить и оживить воспоминания будет трудно. Для этого нужно с ними разговаривать. Иначе они могут забыть, что другие тоже существуют.

Ни один из них не дает даже повода думать, что они тоскуют по ней. Но я-то им не верю. И вот теперь я считаю, что у нее были и длинные, и короткие волосы, что она была и высокой, и низкой, что она пела в саду — народные песни сама себе, детские песенки для мальчиков и песни «Битлз» — для меня. Думаю, она всех нас сажала на колени, даже Дину, всех по очереди, и любила нас всех. Никто и не может все помнить, потому что она делала это так хорошо, что все воспоминания затерялись в общей картине счастливого детства. Я думаю, что время от времени она снится каждому, но все забывается, стоит проснуться.

Я бы дала Генри это ощущение счастья. Я бы научилась петь для него.

Моя мать любила сад, который сильно разросся и одичал, когда ее не стало. Думаю, что именно ее конфликт с Диной привел к тому, что Дина ушла.


Отец тоже преподносит мне истории о моей матери, но все они относятся ко времени их жизни до женитьбы. Он никогда не говорит о ней как о матери или даже как о жене, как будто он все еще зол на нее за то, что она умерла, и способен видеть ее лишь в начале волшебной сказки. Даже сейчас, когда мне тридцать два, он рассказывает все те же истории, каждый раз запутывая и приукрашивая.

— Нет, — говорю я. — Это неправильно!

Он прекращает рисовать или иронизировать и смотрит на меня со странной, полной любви улыбкой.

— Ах, дорогая! — говорит он. — Ну вот, опять неправильно.

Он встретил мою маму, Маргарет, в 1945 году. Его родители погибли при бомбежке Лондона, и он никогда не говорит о своем участии в войне. Как-то я нашла на чердаке в старой коробке из-под обуви несколько медалей и сразу принесла их вниз.

— Пап, откуда они взялись?

В это время он готовил яблочный пирог и только повернул голову — пальцы в миске с мукой и маргарином. Он увидел медали, и руки его неподвижно застыли в тесте. Яблоки требовательно зашипели в кастрюльке, но он не обратил внимания. Его злость улетучилась, и он показался мне совсем другим — меньше.

— Где ты их нашла? — спросил он.

— На чердаке. Это твои?

Он что-то пробурчал и, повернувшись ко мне спиной, наклонился над кастрюлей помешать яблоки.

— Ты служил в ВВС?

Меня это взволновало. Получалось, что мы участвовали во Второй мировой войне, делали Историю.

— Это было очень давно, — спокойно сказал он.

— Можно мне взять их в школу? Сделать доклад?

Возникла пауза.

— Если ты так хочешь… И положи обратно, когда закончишь.

Я долго смотрела на его спину, но он молчал. Ему было пятьдесят пять, мне — десять, достаточно взрослая, чтобы почувствовать неловкость положения. Что-то не так.

Я отнесла медали обратно на чердак, закрыла крышку — словно никогда их и не видела. Никто из нас больше не говорил о них.

После войны, вернее, после того, что он там делал, он, по его словам, решил обследовать побережье Великобритании.

— Я делал наброски, искал форму в песчаных узорах, камешках и ракушках. Мне нравились морские глубины и отмели, бури и спокойствие. Художником я хотел быть всегда, и это был мой путь к вдохновению.

Я видела коллекцию его набросков этого периода, и, хотя их немного, они завораживают.

— Все здесь, — заявляет он торжественно, похлопывая себя по голове, когда бы я его об этом ни спросила.

В то время я не воспринимала это серьезно, а теперь допускаю, что он действительно хранит их где-то в закоулках своей памяти. А иначе где еще черпать ему идеи для своих картин? Совершенной формы камешки, гладко отполированные морем, они так насыщены цветами, что мерцают и меняют оттенки под твоим взглядом. Таящее в себе вечную загадку море, неустанная чайка. Я представляю его молодым: вот он стоит на самом краю океана, смотрит, как прибиваются к берегу и откатываются назад камни, и, видя то, что другие не могут увидеть, запечатлевает для дальнейшего использования.

Пока он бродил по побережью, мама училась в университете в Эксетере. По рассказам отца, в конце первого курса, ожидая результатов экзаменов, она с друзьями отправилась поездом в Эксмут. И вот они, сняв обувь, шли от вокзала к пляжу, пока не приблизились к песчаным дюнам.

Тогда Маргарет и двое молодых людей побежали через этот горячий пляж по жесткому, плотно спрессованному песку прямо к кромке воды, с которой начиналось море. Юноши остановились, чтобы закатать брюки, а мама, подтянув юбку выше колен, вбежала в воду, пронзительно крича от восторга и от приятной прохлады. Отец стоял в шортах у края, по колено в воде, сандалии в правой руке. На спине у него рюкзак, содержимое которого составляло все его имущество. Его волосы, слишком длинные, спускались по шее до плеч, он был загорелый и стройный. Рваные заплатки на шортах вырезаны из старых брюк. Он описывает себя, и я так и вижу его: первый хиппи.

Моему отцу до сих пор доставляет удовольствие это воспоминание о появлении Маргарет. Он смакует слова, пробует их на вкус, извлекает их из памяти, как почти забытое наслаждение прошлого.

— Высокая, тоненькая, живая, — говорит он, делает паузу. — Органичная часть этого пляжа, кричит пронзительно, как чайка, длинные распущенные волосы развеваются сзади. В том тесном платьице с красными маками, с тонкими руками, неуклюже торчавшими из рукавов-фонариков, она ждала меня. Угловатость ее локтей — резкая и голодная, неправдоподобная гладкость и белизна кожи, ждущей прикосновения. Она казалась невинной, как еще не проснувшееся дитя. Намокший край ее юбки прилип к тонким ногам, и она танцует от восторга.

Отец мой не обратил особого внимания на двух пришедших с нею молодых людей или на большую группу еще бежавших среди дюн студентов. Меня удивляет, что он вообще помнил, что они там были.

Он кинул на песок сандалии и рюкзак и бросился по волнам отмели прямо к маме. Завидев его, она перестала кричать. Она стояла затихшая, встревоженная его реакцией. Она пыталась опустить юбку ниже, но ее край поплыл по воде.

— Она выглядела как напуганный зверек, — говорит он. — Самочка, ожидающая спасения.

Неужели он на самом деле так думал тогда? «Бэмби» еще не показывали в сорок пятом.

— Я подошел к ней по воде и взял ее за обе руки. Я стал кружить ее, и ей пришлось подчиниться, чтобы не упасть. Она смеялась и так откидывала при этом назад голову, что смех становился из-за этого более чистым и скользил по поверхности воды. Я тоже смеялся, и мы кружились все быстрее и быстрее, пока не упали.

Они поднялись, отрезвленные холодной стихией моря, и оба посмотрели на свою мокрую одежду.

«Мое платье», — сказала Маргарет, внезапно занервничав.

«Моя рубашка», — сказал он таким же тоном.

И они оба снова расхохотались.

«Высохнут на солнце», — сказал отец и протянул ей руку.

Она взяла ее.

«Меня зовут Гай», — сказал отец.

«Меня — Маргарет».

Отец рассказывает эту историю совсем как голливудский фильм: на заднем плане все очертания расплывчаты, а вздымающаяся музыка фортепианного концерта Рахманинова заполняет звуковые пустоты их молчания.

— А куда делись студенты, которые пришли с ней на море? — как-то спросила я.

— Не знаю, — сказал он.

— А кто-нибудь еще был тогда в море? Как это она поняла, что тебя интересует именно она?

— Не знаю, — снова проговорил он.

— Что произошло потом?

Хотелось бы мне знать, правду ли он рассказывал. Было ли это на самом деле так романтично? Эта сцена полна деталей, но не фактов. Вернулась ли мать в университет с друзьями или отправилась с ним куда глаза глядят? Ведь должны же существовать какие-то практические вопросы, которые необходимо было решить в первую очередь.

— Потом мы поженились. — Отец говорил это резко, как будто я спрашивала о подробностях, походивших на список действующих лиц в конце фильма на экране.

И разговор складывался примерно так.

— Но она получила диплом? — спрашивала я. Я знала ответ заранее, но он никогда не прибавлял мне счастья. Мне хотелось, чтобы он изменился. — Она вернулась в университет и закончила учебу?

Отец всегда выглядел озадаченным, когда я спрашивала об этом.

— Нет, конечно, нет. Ей это было не нужно. Мы поженились.

Значит, так: мой отец хотел, чтобы я поверила, будто с тех пор они жили счастливо. Моя мать, Маргарет, перед которой, возможно, лежал многообещающий путь научной карьеры, отказалась от всего, чтобы выйти замуж и родить шестерых детей.

В моих грезах мама высокая, худенькая, с коричневыми волосами, смеется около моря. Почему я пришла именно к этому? Я просматриваю свадебный альбом, черно-белые фотографии, и отец на них никогда не выглядит как следует. Он должен быть полон неутомимой энергии, его глаза на них должны светиться свирепостью, каким угодно образом заставляя фотографа запечатлеть их правильно, схватить подлинную индивидуальность. По самой своей природе фотография — это застывание во времени, поэтому ей недостает главного — жизненной силы его личности. Остается видна лишь половина человека.

Рядом с ним моя мать выглядит такой молодой и красивой, ее волосы, вопреки той моде, длинные и прямые. Если уж отец был первым подлинным хиппи, то она была второй, сделанной из его ребра. Всегда она так выглядела или он изменил ее? Была ли мама, которую мы знали, той самой студенткой, так никогда и не закончившей университет? Видим ли мы на фотографии только половину этой женщины?


У меня есть бабушка с дедушкой — родители Маргарет, которые живут в маленьком домике в Лайм-Риджисе. Раньше я обычно проводила у них школьные каникулы, потому что папа всегда был занят, а на братьев нельзя было положиться. Я все еще иногда езжу к ним на уикенд. Им за девяносто. Дедушка каждый день сидит перед телевизором, разражаясь хохотом через определенные промежутки времени. По вечерам я подсаживаюсь к нему и смотрю программы, о существовании которых раньше не имела представления.

— Ты это видела? — время от времени кричит дедушка, похлопывая себя по ноге и посасывая кончики усов.

Я стараюсь понять, над чем он смеется. Раньше я всегда думала, что слишком мала, чтобы это понять. А теперь мне кажется, что он и сам не понимает. Хочет убедить себя, что все еще жив, что под блестящей лысиной еще активно работает мысль. Иногда он зовет из кухни жену.

— Миссис Харрисон! — кричит он. — Идите сюда и посмотрите на это.

Она приходит из кухни, вытирая руки полотенцем, и стоит перед телевизором секунд десять.

— Мне некогда, — говорит она. — И не смейтесь так много, мистер Харрисон, а то зубы выпадут.

Долгие годы я думала, что у стариков нет имен, что у них только фамилии, вроде мистер Харрисон и миссис Харрисон.

Бабушка прямо-таки жила на кухне; пекла, чистила, мыла пол, постоянно протирала губками желтую пластиковую поверхность мебели.

— Какие замечательные вещи можно купить теперь, — с удовольствием говорит она мне. — Такая поверхность отлично чистится.

Она очень худенькая и бледная, кожа у нее на шее собирается свободными складками.

У нее пятнистые, с синевой, руки, как будто ей все время холодно. Она все время хочет меня покормить.

— Возьми еще булочку с изюмом, моя хорошая, — говорит она. — Ты слишком худенькая. Все эти диеты — не для тебя.

Она часто думает, что я — Маргарет, что она сбросила пятьдесят лет и все начинает сначала. Мне нравится эта путаница. Она делает меня частью моей матери.

У них в гостиной висит большая, сделанная в студии и вставленная в раму черно-белая фотография Маргарет. Она сидит боком, но лицо повернуто к объективу; она смотрит через плечо. Длинная бледная шея, и кожа гладкая, без единого пятнышка. Темные волосы завязаны узлом на затылке, и она выглядит прекрасно, прямо как леди эпохи короля Эдуарда, грациозная и застывшая в прошлом, которого более не существует.

Каждый раз, увидев, что я смотрю на фотографию, бабушка рассказывает мне новую историю, совсем не похожую на предыдущие.

«Знаешь, это было перед тем, как она поехала в университет. Мистер Харрисон и я, мы оба очень хотели, чтобы у нас осталась память о том, как она выглядела: она только-только повзрослела. Посмотри на ее глаза — какая невинность!»

Или: «Это после того, как она вышла замуж. Помню, они приехали погостить у нас после свадебного путешествия, и Гай — твой папа, дорогая, — настаивал на фотопортрете. Нам это казалось очень дорогим, но он сказал, что платит он. Он настаивал».

Почему же у отца дома нет такой же фотографии? Почему фотографии из свадебного альбома — единственные, которые он хранит?

В Лайм-Риджисе фотографии моей матери развешаны по всему дому. Одиннадцатилетняя, с длинными, как палки, ногами и толстыми темными косами; трехлетняя, сидит в траве на корточках, собирая маргаритки, строгая стрижка в кружок, но глаза яркие и пытливые.

Здесь есть фотографии всех внуков и правнуков, которые прислал им мой отец, но бабушка плохо помнит имена. Также несколько свадебных фотографий; моя мать сжимает в руках букет белых лилий, две подруги невесты с завитыми, по той моде, волосами, в крошечных шляпках, и мои бабушка с дедушкой, как родители среднего возраста, совсем из другой эпохи, люди, которых я никогда не встречала. Я сидела и разглядывала эту картину много раз. Похожа я на нее? Хотела она быть моей мамой? Сидела ли я у нее на коленях, сжимала ли она меня в своих объятиях?

— Почему родители поехали жить в Бирмингем, если они оба так любили море? — спросила я однажды.

Бабушка на несколько секунд остановилась, перестав взбивать тесто для пирожных, и изумленно посмотрела на меня.

— Не знаю, — сказала она. — Думаю, так вышло потому, что он хотел увезти ее от университетских друзей. Слишком уж шумные они были.

Такой ответ обеспокоил меня. Была ли она счастлива? Шесть беременностей. Хотела ли она нас всех?

Иногда мне начинает казаться, что я помню, как сидела у нее на коленях, играла ее пальцами, которые она то сплетала, то расплетала, слушала, как она напевает нежным, низким голосом «Вечер после трудного дня».


Время от времени я предпринимаю новые попытки разузнать о моей матери и о том, как она умерла. Я даже составила список вопросов. Были ли в старых газетах сообщения об аварии, в которой она погибла? Можно ли найти ее старых друзей по университету, школьных друзей? Разузнать у дедушки с бабушкой о похоронах?

Это серьезные задания, и они требуют больших затрат энергии, поэтому я все откладываю и откладываю их, и когда-нибудь, в один прекрасный день, будет слишком поздно и не останется никого из тех, кто мог бы мне помочь. И что-то во всем этом не дает мне покоя. А что именно, я никак не могу понять.

Я лежу рядом с Джеймсом и думаю об этом. Я научилась все время держать это в своем сознании, научилась делать так, чтобы оно и не мешало, и не исчезало.

И вот теперь, слушая дыхание Джеймса и ощущая вокруг себя пространство той успокаивающей пустоты, я чувствую, как мое тело постепенно тяжелеет и расслабляется, и я в конце концов плавно погружаюсь в сон.


Мы с Джеймсом сидим в приемной врача. Я была здесь и раньше, уже много раз, и мне знакомы все эти плакаты об экстренной помощи, раке груди, диабете. Некоторые из них я знаю наизусть.


Депрессия.

Вы просыпаетесь рано утром и не засыпаете после этого? (Да.)

Вы не находите, что вам трудно есть? (Нет.)

Вам не трудно разговаривать с людьми? (Все зависит от того, кто они.)

Вам трудно концентрировать внимание? (Да.)

Вы испытываете постоянное чувство усталости? (Да.)


Скорее всего, у вас депрессия. (Да. Верно.)


Отчасти я здесь из-за Адриана. Если я не пойду к врачу, он не разрешит мне встречаться с Эмили и Рози. Никогда. Он ждет в машине на улице, собирается отвезти нас домой. Возможно, даже не выключил зажигание, на тот случай, если я попытаюсь сбежать, а ему придется меня преследовать.

Когда в воскресенье я проснулась после калейдоскопически-бурного сна, то обнаружила, что Джеймса уже нет рядом. Какое-то время я лежала спокойно, пытаясь освободиться от ночных видений, ошеломленная и растерянная от их сложности и своей неспособности так много запомнить.

Из соседней комнаты доносился голос Джеймса, разговаривавшего с кем-то по телефону, и я поняла, что этот голос присутствовал и в моем сне, властвовал над ним, слова ложились видимыми, многокрасочными пластами.

— Дай нам хотя бы час.

Я поднялась, чтобы посмотреть на будильник на тумбочке, и очень удивилась, что тот показывал 7.15. Я подумала, что этого быть не может. Мы легли в 7.00. Неужели я спала только пятнадцать минут?

Джеймс вошел в комнату, обрадовался, что я проснулась.

— Привет, — сказал он. — Ты хорошо поспала.

Это четверть-то часика, подумала я. И только потом я заметила, что он сменил одежду, побрился, причесался, и поняла, что проспала двенадцать часов.

— Пора вставать, — сказал он. — Адриан хочет, чтобы мы заехали к восьми на Теннисон-Драйв.

— Отлично, — сказала я. — Тебе это понравится.

Джеймс и мой отец похожи на фрагменты двух разных головоломок. На первый взгляд кажется, что они подойдут друг другу, но это совсем не так.

Джеймс садится на край кровати и смотрит на меня.

— Что? — спрашиваю я.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Конечно, — говорю я и свешиваю ноги с кровати, чтобы не сидеть к нему лицом.

— Вот только…

— Что только?

— Глуповато это вышло — забирать девочек…

Я повернулась и крепко обняла его. Я люблю, когда он ведет себя покровительственно.

— Знаю, — сказала я. — Я не подумала как следует.

Он чмокнул меня в кончик носа.

— В следующий раз говори мне, и мы вместе продумаем защитную тактику.

— У меня есть время принять ванну?

— Да. Хочешь, я принесу тебе из твоей квартиры чистую одежду?

Я кивнула и решила не идти в ванную, пока он не вернется. Он всегда выбирает самую подходящую одежду.

— Извини, — сказал он, перед тем как выйти. — Я хотел, чтобы Адриан зашел сюда, но он отказался. Хочет на нейтральной территории.

— Не такая уж она нейтральная, раз там папа.

— Это точно. — Он сделал круглые глаза и вышел.


Мы немного опоздали: остановились перекусить тостами с бобами. Машина Адриана была уже у входа, белая, без единого пятнышка, свеженькая после субботней мойки. Мы с Джеймсом не водим машину. Мы оба слишком трусливы, а рассказываем всем, что бережем планету.

— Привет, Китти, — сказал отец, как только мы вошли. — Я слышал, опять что-то стряслось?

— Ничего особенно страшного, — сказал Джеймс.

Отец даже не взглянул на него и обратился ко мне:

— Лучше всего поговорить начистоту. Адриан и Мартин в гостиной. Лесли пришлось остаться дома с детьми. Не знаю, где сейчас Пол, Сьюзи больна, и Джейк за ней ухаживает.

Ужасно.

— А вы, случайно, не пригласили еще и всех соседей? — спросил Джеймс.

Отец взглянул на него неодобрительно.

— Не думаю, что это их касается.

— Надеюсь, вы не будете включаться в дискуссию. Это действительно не имеет к вам никакого отношения.

Волосы очень уж курчавились у него в этот день, будто он нарочно настроил их на сопротивление. Густая шевелюра, обрамлявшая голову, позволяла ему выглядеть на несколько дюймов выше его реального роста. Но это не сработало. Отец продолжал смотреть поверх него.

— Я хотел бы помочь, — объяснял отец, следуя за нами в гостиную, — но я очень занят.

— Это к лучшему, — сказал Джеймс.

Мартин без звука смотрел по телевизору футбол.

— Привет, Китти, привет Джеймс, — сказал он, не отрывая глаз от экрана.

— Срочный заказ, — оправдывался отец, — для новой сети ресторанов. Никак не запомню название. И хорошо оплачивается, по словам Дэнниса.

— Так идите работать, — сказал Джеймс.

Отец улыбнулся мне. Отец непреклонен в своем отказе признать Джеймса, даже когда удивительная работоспособность Джеймса вынуждает отца хоть как-то на него реагировать. В этом своем соперничестве они похожи на детей. Мой отец хочет, чтобы я оставалась его маленькой девочкой, как я полагаю, его последней надеждой в жизни после того, как он потерял другую женщину. А Джеймс реагирует на такое непрошеное вторжение очень характерным для него образом, проявляя упорное сопротивление. В качестве оружия отец использует молчание, пуская в воздух стрелы, беззвучные, но отравленные. Джеймс принимает стрелы без видимого напряжения. Они стоят в противоположных углах, не упуская любой возможности свести счеты, хоть и осознают при этом, что победить не сможет ни один из них.

Адриан уже мерил комнату шагами, однако не производил на протертом, пропитанном пылью ковре такого шума, как в квартире Джеймса. Время от времени он загораживал Мартину экран телевизора, но тот даже не замечал. Мне вдруг стало интересно, может ли Мартин заснуть с открытыми глазами.

— Привет, — сказала я Адриану.

Он меня проигнорировал.

— Ну, я пошел, — сказал отец.

— Хорошо, — сказал Джеймс ему вслед.

Адриан начал сразу же:

— Китти, ты должна сходить к врачу.

Я никак не могла нащупать связь. Может, ему известно что-то, чего я не знаю? Уплотнение у меня в груди, расширение вен, повышенное давление? И разве можно такие вещи определить по внешнему виду?

— Зачем? Я думала, мы будем разговаривать о вчерашнем переполохе.

— Перестань шутить. Мы не намерены спорить, но ты сама должна понять, что твое вчерашнее поведение нельзя назвать разумным.

— Джеймс, — сказала я. — Он говорит мне, что я сумасшедшая. Это же не так, правда?

— Нет, ты не сумасшедшая, — сказал Джеймс. — Никто и не думает, что ты сумасшедшая, но…

— Но что?

— Мы беспокоимся за тебя, — сказал Адриан. — Мы чувствуем, что ты не в себе.

— А вы уже поговорили друг с другом? — спросила я.

— Естественно, — сказал Джеймс, чем несколько смутил меня.

Я предполагала, что столкнусь с хорошо продуманным заговором, направленным против меня, но в таком случае они должны быть более скрытными и отрицать любой сговор.

— Мы провели вместе целую ночь и очень волновались за тебя.

— О да.

— Понимаешь ли ты, в самом деле, — сказал Адриан, — что я присутствовал на чрезвычайно важном приеме и вынужден был покинуть его в самый неподходящий момент, перед официальной частью? Я мчался домой из Лондона и всю дорогу думал, живы Эмили и Рози или нет. Конечно, моя семья для меня важнее, чем любые награды, и все же это выглядело очень нелепо. Какие объяснения, на твой взгляд, я смогу теперь представить? Моя сестра странно себя повела? — Он помолчал. — Мне могли бы присудить премию, а меня бы не оказалось.

— Так тебе присудили?

— Что?

— Премию.

— На этот раз нет. Но не в этом дело.

Он бы так не расстроился, если бы нашел время позвонить и все выяснить. Я хотела ему сказать это, но мне вдруг показалось, что для того, чтобы открыть рот, мне придется сделать неимоверное усилие. Поэтому я молча села рядом с Мартином, к тому же мне очень захотелось пойти и лечь на кровать.

— Думаю, ты должен отдать Китти должное: она очень хорошо следила за девочками, — сказал Джеймс. — С ними никогда не случалось ничего плохого.

— Да, — сказала я, — все было нормально.

— И возможно, «Питер Пэн» им очень понравился.

— Да, — сказала я.

— Вы должны понять, что Лесли очень расстроена.

Я подумала о спокойной, собранной, рассудительной Лесли, которая всегда точно знает, что ей делать и почему. Никогда не видела ее расстроенной.

— Произошла ошибка, — сказала я. — Это больше не повторится.

— Нет, — сказал Адриан, наконец-то остановившись. — Это больше никогда не повторится, потому что Лесли не хочет, чтобы ты после этого оставалась с девочками.

Я вскочила со стула.

— Это же несправедливо, — сказала я. — Они мои племянницы.

Мы стояли злые, глядя друг на друга в упор. Я обернулась узнать, не присоединится ли к нам Мартин, но он продолжал смотреть футбол. Он не любил ссор. Удивительно, что он совсем не вышел из комнаты.

— Что ж, — сказал Адриан, — мы с Лесли посовещались и решили, что если ты хочешь, чтобы тебе разрешили снова приходить к девочкам, то должна разобраться, почему ты вела себя так неразумно.

— Видишь, — сказала я Джеймсу, — он думает, что я сумасшедшая.

— Да нет, не сумасшедшая, — сказал Адриан, — просто неуравновешенная…

Я бы вскочила на ноги, да уже стояла.

— Думаю, это слишком, — сказал Джеймс мягко. Он никогда не злится, если я этого не хочу. — Она хотела сделать девочкам сюрприз, а он не удался. Это нельзя назвать неуравновешенным поведением. Скорее — глуповатым.

— Да, — сказала я.

— Не забывай, что ее всю ночь не было дома, — возразил Адриан.

— Она была у Джейка, — ответил Джеймс.

— Гол! — закричал Мартин и вскочил с дивана, вскинув руки вверх. Он оглядел нас, напряженно стоявших посреди комнаты, глуповато улыбнулся и снова сел.

— Да, — сказал Адриан, — это неподходящее слово. Я выбрал неподходящее слово.

— Правильно, ты же всего лишь писатель, — сказала я. — Никто и не ждет от тебя подходящих слов.

Никто не засмеялся. Я села, сложила руки и стала смотреть телевизор.

— Я просто хотел сказать, — продолжал Адриан, — что ты не в себе с тех самых пор, как…

Он никогда не сказал бы этого. Об этом не говорит никто. Они подошли слишком близко, опасно близко, и вот я — перед ними, но дальше они не идут. Как будто вокруг этого огромная дыра, и каждый боится в нее упасть. Они немного покачиваются на ее краю, а потом поворачиваются и уходят прочь.

— В общем, — сказал Адриан после неловкой паузы. — Нам бы хотелось, чтобы ты поговорила с врачом, с человеком, который поймет тебя. Мы за тебя переживаем, и я уверен, Джеймс согласится с нами.

О нет, подумала я, Джеймс не согласится. Я посмотрела на него, но и у него сделалось такое доброе, сочувствующее лицо — не понять, что он думает на самом деле.

— Ты хоть понимаешь, что Эмили и Рози утратили к тебе доверие?

— Это был сюрприз, — сказала я. — Я хотела, чтобы все было неожиданно.

— Не знаю, сможет ли Лесли вновь поверить тебе, — сказал Адриан.


И вот я здесь, в той же ловушке, что и три года назад.

— Кэтрин Мэйтленд? — произносит медсестра и указывает на дверь слева.

Когда я поднимаюсь, Джеймс улыбается мне ободряюще, и я, чтобы его порадовать, стараюсь казаться сильной.

На самом деле доктор Кросс мне почти что понравилась. Она всегда спокойна, и иногда я забираю с собой частицу ее спокойствия. Мне просто не хочется, чтобы меня подталкивали к этим посещениям.

Когда-то я имела обыкновение заходить к ней довольно часто — теперь даже не помню, почему перестала. Получается, что объяснить причину моего появления здесь не так уж трудно. Я рассказываю ей о Рози и Эмили, об Адриане и Джеймсе, о «Питере Пэне». Я не рассказываю о желтом периоде и о билетах на поезд до Эдинбурга.

Когда я заканчиваю, она сидит какое-то время, серьезно что-то обдумывая. Это маленькая женщина, внешне очень аккуратная и точная во всем. Слова ее тоже очень аккуратны, и по какой-то причине становится понятно, что она знает больше, чем говорит.

— Итак, — говорит она после паузы, — вы осознавали свою ответственность?

Я знаю доктора Кросс достаточно хорошо, чтобы сообразить, к какой мысли она хочет меня подвести.

— Не уверена, — говорю я. — Адриан говорит, что я сумасшедшая.

— А вы что думаете по этому поводу?

Я думаю, что, вполне возможно, он прав, но не говорю этого.

— Не знаю. По-моему, он сказал глупость.

Как ей удалось заставить меня признаться в этом? Я не шла на подобные признания ни с кем другим.

— Не допускаете ли вы, что можете находиться в состоянии депрессии?

Так я и знала, что она это скажет.

— Возможно, так и есть. — Я заплакала.

Она ждет. Не говорит ничего. Мне нравится ее спокойствие, и я в конце концов тоже успокаиваюсь. Она протягивает мне пачку салфеток, я беру одну и сморкаюсь.

— Извините, — говорю я.

— Что вы думаете насчет того, чтобы снова принимать антидепрессанты?

Я смотрю на нее. Она не улыбается. Просто смотрит на меня.

— Я не могу понять, как я себя чувствую, — говорю я.

— А мне кажется, что это неплохая идея — попробовать еще раз, — говорит она.

— Хорошо. — Я киваю. Я боюсь того, к чему это может привести, и думаю, она это знает.

— С тех пор как умер Генри, прошло три года?

В ней нет смущения. Она просто говорит это, а я принимаю то, что она говорит.

— Три года, — говорю я, — два месяца и пять дней.

— И легче не становится?

— Нет.

Она смотрит в свои записи.

— Не верится, что это было так давно.

— Сейчас бы он уже ходил в детский сад. У него были бы друзья… — Я слышу, как мой голос срывается, поэтому останавливаюсь на несколько минут и смотрю в окно. — Многие двадцативосьминедельные выживают. Я видела по телевизору, и в газетах. Везде малыши выживают…

Между нами разрастается тишина. Но в этой тишине есть что-то подвижное и реально осязаемое. Оно течет в воздухе и проникает прямо внутрь меня.

Наконец она спрашивает:

— А как Джеймс? Он вспоминает о Генри?

— Нет, — отвечаю я.

Она кивает.

— Я назначу вам таблетки на месяц. Вы уже знаете, что до того времени, как они начнут действовать, должно пройти две-три недели. Не ждите моментального результата. Я хочу, чтобы вы пришли ко мне по истечении трехнедельного срока. Перед уходом запишитесь в регистратуре. Кроме того… — Она помедлила. — Как вам кажется… может, Джеймсу стоит прийти вместе с вами?

Я удивлена:

— Вы хотите, чтобы мы пришли вместе?

— Да, если он этого захочет. Вы не против?

Я не знаю.

— Я спрошу у него, — говорю я.

Я выхожу и вижу Джеймса — читает «Только для женщин», и я присаживаюсь рядом.

— Мне велели прийти через три недели, и врач хочет, чтобы ты был вместе со мной.

— Я? — Он насторожен. — Что мне там делать?

Я пожимаю плечами. Разве не ясно?

— Сейчас нам нужно записаться в регистратуре.

— Китти, — говорит он, подходя к тому месту, где я сижу, — мне-то зачем идти?

— По всей вероятности, она считает, что тебя этот вопрос интересует.

— Конечно, да. Но это совсем не означает, что я должен идти с тобой. Ты же знаешь, как я отношусь к врачам. Они напоминают мне о детстве.

— Никто не собирается тебя принуждать. Это твое дело. — Мне не хочется возвращаться к Адриану в его замечательную машину. — А почему бы нам не улизнуть через запасной выход?

— Но ведь Адриан ждет нас.

— Мы можем позвонить ему на мобильник, когда доберемся до дому.

Джеймс хмурится.

— Не думаю, что нам следует во всем ему противостоять.

Адриан сидит с закрытыми окнами и с закрытыми глазами, слушая Баха на CD-плеере. Я открываю дверь и сажусь на заднее сиденье.

— Ну вот, — говорю я. — Я свое дело сделала. Теперь ты делай свое.

— Что сказали? — Мне видно, как его глаза бегло осматривают меня в зеркале, перед тем как он вливается в поток транспорта.

— Выписали лекарства, и теперь я должна прийти через три недели.

Он одобрительно кивает:

— На обратном пути остановимся у аптеки.

Мы едем в молчании. У Джеймса вид невеселый.

— Между прочим, — нарушает молчание Адриан, — я звонил Джейку. Сьюзи не беременна. У нее кишечный вирус.

У меня внутри все затягивается тугим узлом. Я думаю о том, как Сьюзи тошнило. Я знаю: права я. Почему же этого никто не признает?

3 Добрая тишина

Из глубокого сна меня выводит звонок телефона, и я слышу на автоответчике:

— Китти? Это Кэролайн. Где ты пропадаешь? Я звоню тебе целыми днями.

Я поднимаю трубку и прерываю ее:

— Извини, Кэролайн. Я не очень хорошо себя чувствовала.

— Нельзя же совсем пропадать. И как быть, если появляется что-то неотложное?

— Ты имеешь в виду что-то неотложное для меня или неотложное для того, кому нужна именно я?

Не могу припомнить ни одной подобной ситуации. Я пережила лишь один момент в жизни, когда медлить было нельзя, и было это три года назад, но нет ни единого шанса, что такая ситуация может повториться.

— Ты прочла книгу? — Кэролайн не любит говорить о личном.

— Конечно.

Интересно, какую книгу она имеет в виду? Я прижала трубку плечом, чтобы разворошить кипу рукописей на полу.

— И что ты думаешь по этому поводу?

— По какому?

— В общих чертах, это интересно или отдает расизмом?

Я останавливаюсь на рукописи, озаглавленной «Белла, чернокожая красавица». На мой взгляд, это больше отдает антифеминизмом, чем расизмом, но не могу припомнить, чтобы я это читала.

— Завтра я пришлю тебе полный отчет.

— А сейчас не можешь ничего сказать?

— Нет. Я убеждена, что мне необходимо все просмотреть еще раз. Не люблю поспешных суждений.

— Что ж, хорошо. — Похоже, она поражена моей готовностью прочитать книгу еще раз. — Но мне нужно, чтобы к пятнице ты ее уже вернула.

— Нет проблем, — говорю я и прощаюсь. Не знаю, как долго я спала, но для кое-какой серьезной работы я вполне готова.

Быстро одеваюсь и оглядываю себя в зеркало. Не так уж и плохо, думаю я, для человека с расстройством сна после того, как он, возможно, проспал несколько дней кряду.

Телефон снова звонит. Я отвечаю:

— Привет, Джеймс.

Пауза.

— Китти, откуда ты узнала, что это я? Нет, не то. Как у тебя дела? Я скучаю.

— Я догадалась.

— Хочешь, чтобы я зашел?

— Нет, я сама приду к тебе. — Знаю, он облегченно вздыхает, беззвучно, потому что он всегда такой вежливый. Ему плохо от этого беспорядка у меня в квартире. — Поставь чайник.

Перед уходом я иду в ванную и беру баночку с таблетками, которые Адриан заставил меня купить в аптеке. «Принимать по две таблетки утром после еды», — гласит надпись на этикетке. «Не садитесь за руль и не работайте с техникой, если испытываете сонливость. Избегайте употребления алкоголя».

Все это я уже читала. От одного вида этих таблеток меня тошнит. Я знаю, какого они вкуса, как они влияют на мое настроение. Я сажусь на край ванны, меня бьет дрожь, ноги внезапно становятся ватными. Таблетки трясутся в банке. Высыпаю в руку все сразу — маленькие белые таблеточки, невинные, могущественные, предлагающие фальшивую надежду, подкапывающиеся под мое горе…

Я высыпаю их в туалет и спускаю. Большинство всплывает на поверхность, поэтому я жду, пока бачок наполнится, и спускаю снова.

Когда они, несмотря на все, отказываются исчезнуть, я их собираю и высыпаю в мусорную корзину под обертки от туалетной бумаги и выброшенные тюбики от зубной пасты.


В тот момент, когда я захлопываю за собой дверь, открывается дверь Джеймса, и мы стоим, глядя друг на друга.

— Ну вот, — говорит он наконец, — ты поела?

— А ты как думаешь? — Он знает, что я забываю о еде. И зачем притворяется?

Он берет меня под локоть и ведет в свою квартиру. Мне бы хотелось, чтобы он остановился и взял меня как следует, но он всегда осторожничает.

Я захожу в кухню, такую же безупречную, какой я увидела ее, придя сюда впервые. Из-за меня его дом не подвергся никаким изменениям. Но и он, со своей стороны, никак не повлиял на мой. Я сижу ровнее и чувствую себя лучше. Его же внешний вид, так или иначе, обманчив. Он так быстро снует повсюду, что все краски его жизни накладываются друг на друга и тускнеют, превращаясь в белую. Блестящую, чистую, неестественно белую.

— Как работа? — На самом деле мне это совсем не интересно, но я хочу, чтобы он заговорил.

— Хорошо. Ты ведь знаешь, я начал выполнять работу для американской фирмы.

Я не знала, но не была уверена, по какой причине: то ли он еще не говорил мне об этом, то ли я не слушала, когда он говорил. Я киваю.

— Они хотят, чтобы я как-нибудь приехал в Нью-Йорк познакомиться с ними. — Он делает паузу. — Что ты думаешь по этому поводу?

Я смотрю на него в полном изумлении. Насколько я его знаю, он никогда никуда не хотел ездить. Мне пришлось силой заставить его купить билеты, чтобы провести медовый месяц в Вене.

— Не может быть! — восклицаю я.

— Ну да, просто появилась такая идея.

— Я думаю, что это великолепная идея. Можно мне тоже поехать? — Это проверка. Я хочу видеть его реакцию.

Он отвечает без колебаний:

— Да, конечно.

Девяносто процентов — за быстрый ответ. Минус десять — за слишком быстрый. Он мог заранее подготовиться.

— Давай сделаем это завтра, — говорю я. — Ночью я прочитаю Каролинину книжку. Кому какое дело? И почему бы нам не устроить что-нибудь необыкновенное?

— Завтра? — он приходит в ужас. — Но я никак не могу. У меня так много работы.

— В самом деле? Тогда пусть подождут. Весь мир у твоих ног. — Я понимаю, что меня немного заносит, и стараюсь говорить более рассудительно: — В любом случае нам необходимо иногда прекращать это вращение — пусть цвета проявятся как в калейдоскопе или карусели: цвета блекнут, если вращать слишком быстро, — это же спектр. Знаешь ли, белый…

Он уже готов был отпить немного кофе, как вдруг останавливается с чашкой у рта. У меня даже появляется надежда, что он может его пролить, но этого не происходит. Он ставит чашку обратно.

— О чем ты говоришь?

— Так, ни о чем, — отвечаю я. — Уже пора. Что это мы сидим?

— Да… — Не похоже, что он думал об этом всерьез.

— Который час?

Он смотрит на часы:

— Шесть.

Я соображаю про себя, что он, должно быть, имеет в виду не шесть утра, а шесть вечера. Еще мне бы хотелось узнать, какой сегодня день, но лучше я выясню это позже.

— Давай возьмем китайскую еду и поговорим об отпуске. Можно заказать билеты по телефону, а потом забрать их в аэропорту.

Я понимаю, что говорю слишком быстро, но внезапно начинает казаться, что нет ничего невозможного. Когда я проснулась, у меня пропало ощущение времени. И теперь все в точности соответствует моему настроению.

Пока Джеймс идет за едой, я ставлю тарелки подогреться под грилем и накрываю на стол. Джеймс любит, чтобы все было как следует. Едим мы гораздо чаще в его квартире, чем в моей, потому что здесь он может расслабиться, перед тем как сам лично все перемоет. Для меня это не важно. Просто я приглашаю его к себе, когда моей кухне требуется уборка, а у меня к этому нет ни малейшей охоты.

В ожидании Джеймса я читаю «Беллу, чернокожую красавицу». Страницы я перелистываю очень быстро, и когда Джеймс возвращается со свининой в кисло-сладком соусе, жареным рисом с яйцами и барбекю на ребрышках, я уже на середине книги. Я набрасываюсь на еду с огромным удовольствием. Джеймс действует более осмотрительно, его порции поменьше. Он следит за мной.

— Не так быстро, Китти, тебе потом будет плохо.

— Все в порядке.

«До следующего раза», — я научилась слышать его мысли. Но следующего раза не будет. В моей жизни нет больше утра, нет больше желтого. Я знаю: я не смогу больше видеть Эмили и Рози. И вот сейчас я иду вперед — в неизвестное…

Мы наедаемся до отвала и, взяв кофе в гостиную, оставляем посуду в кухне. Два года назад я принесла ему замечательный китайский коврик; блестящие золотые драконы выдыхают красно-оранжевое пламя. Коврик вносил в комнату жизнь и движение. Джеймс сказал, что ему понравилось, и коврик месяц пролежал на полу в гостиной. Затем, в один прекрасный день, он исчез. Он свернул его и спрятал, а может, даже вынес в мусорную машину. Тогда я ясно поняла, зачем мне нужна своя квартира. Его зияющая пустота была слишком похожа на зияющую пустоту внутри меня.

И все же недавно он купил кофейный столик, довольно красивый и, конечно, из светлого дерева. Мне страшно ставить на него кружку; боюсь, что от нее останется пятно, поэтому столик засел между двух кожаных кресел, производя впечатление хоть и функционального, но неиспользуемого предмета. А наши кружки укоризненно взирают на нас с пола.

— Давай же, Джеймс, — говорю я, усаживаясь в кресло с ногами. — Давай, ну хоть раз в жизни, выкинем что-нибудь эдакое: возьмем и уедем. Никто и заметить-то не успеет, как мы уже вернемся.

Он с опечаленным видом потягивает свой кофе.

— Это просто… — (Я жду.) — Я думаю, нам следует все как-то организовать. Связаться с моими знакомыми в Нью-Йорке, сообщить им, когда мы приедем, чтобы они забронировали номер в отеле и подыскали тебе какого-нибудь сопровождающего на то время, когда я работаю.

— Но я не хочу никакого сопровождающего. У тебя же будет хоть какое-то свободное время?

— Да, конечно. Но нам нужна по крайней мере неделя на сборы…

— Давай примем компромиссное решение. Поедем через четыре дня.

Он ухмыляется.

— Хорошо. Завтра я им позвоню, и начнем приготовления.

— Но никаких сопровождающих.

Он улыбается:

— Идет.

Мы сидим и смотрим друг на друга, ошеломленные собственной смелостью. Мы действуем стремительно. Мы делаем то, что нам хочется, не спрашивая ни у кого. Обычно я слишком труслива, а Джеймс слишком осторожен.

— Мне всегда хотелось поехать в Нью-Йорк, — говорю я.

— Адриан говорит, что стоит подняться на Эмпайр-стейт-билдинг. Там есть такое место со стеклянным полом, откуда можно разглядывать Нью-Йорк, лежащий прямо у тебя под ногами.

Я и не знала, что он говорил об этом с Адрианом. И конечно же не предполагала, что он послушал его.

— Надо будет подняться на статую Свободы.

— Не думаю, что это такая уж хорошая идея. Там полно народу, и нам придется долго стоять в очереди.

— Ты прав, — говорю я. — Но мы же будем в отпуске. Не будет никакой спешки.

— Но я же еще должен работать…

— Знаю, знаю. Но все равно, все будет нормально. Мы сделаем абсолютно все, что захотим.

Я бы с удовольствием оставалась в постели или читала, уютно устроившись и поджидая его.

Какое-то время мы вместе сидим в тишине. Это именно то, что всегда мне нравилось в Джеймсе. Мы вдвоем умеем создавать добрую тишину. Что-то существует между нами, чему не нужны слова и действия. Это «что-то» обосновывается вокруг нас, и вот сейчас я явственно чувствую, как оно нежно парит вокруг, готовое завернуть меня в свои туманные складки, как в нежнейшую кружевную шаль. Я хочу, чтобы оно было таким всегда, это «что-то» внутри нас. Оно соединяет нас изнутри, проходит через наши руки, оно спокойно, истинно и благотворно.

— Я должна закончить эту книгу, — говорю я. — Обещала Кэролайн вернуть ее завтра.

Он нежно улыбается. Вот когда я люблю его больше всего: когда он принимает меня такой, какая я есть. Ему нравится, что я делаю все, что хочу.

— Конечно. Я пойду помою посуду, а потом и сам поработаю.

Он дает мне бумагу с карандашами и, захватив кофейные чашки, идет в кухню своей неровной походкой. Мне слышно, как он движется по кухне, все моет, вытирает.

Он ничего не оставляет сушиться. Я нахожусь именно в том умиротворенном состоянии, которое всегда ищу, но редко нахожу, а продолжается оно лишь считаные минуты. Я это прекрасно знаю: у него нет длительности. Оно похоже на пир в голодный год.

Мы тихо работаем вместе. Под щелканье его клавиш легко работать. Я заканчиваю книгу и кратко записываю возникшие мысли. Она мне понравилась. Нужно только продумать, как изменить название.

Я поднимаюсь и иду к Джеймсу, сидящему за письменным столом. Он встает почти в тот же момент, и мы встречаемся посреди комнаты. Вот почему я вышла за него замуж.

Я обвиваю его руками и кладу голову ему на плечо. Он обнимает меня и гладит по волосам. Мы быстро идем в спальню, потому что так стоять нам не очень удобно. Я выше, и возникает какое-то геометрическое несоответствие. Углы не вписываются, линии не совпадают.


Когда я просыпаюсь, часы показывают семь утра. Джеймс лежит ко мне спиной, расслабленный и теплый. Я хочу, чтобы этот миг был со мной все время, тогда не будет будущего, тогда он станет моей жизнью. Все остальное лишь иллюзия, мир фальшивых красок. А что, если не двигаться, и, может, тогда это будет длиться и длиться, и внутри меня больше не появится та пустота.

Что-то в моем пробуждении заставляет проснуться и Джеймса, как будто он улавливает, что мы постепенно начинаем утрачивать нашу тишину. Кажется, он знает, что в моей голове уже реальные мысли, а не грезы снов. Он переворачивается и прижимается лицом к моему плечу, его руки обнимают меня нежно и бережно.

— Ты проснулась? — шепчет он.

— Мммм…

— Я хочу…

Он не продолжает, потому что я знаю его желание. Я знаю: он хочет, просыпаясь каждое утро, находить меня здесь. Но я не могу этого сделать. Существуют лишь отдельные моменты, когда я в порядке и он в порядке. Когда этот его белый цвет так замедляет бег, что все желтые, красные и синие краски его спектра встречаются с моими и погружаются в них, придавая завершенность неистовому вращению красок внутри меня. Мы смотрим друг на друга, мы сочетаемся совершенно. Это происходит только в том случае, когда нам удается правильно распределить цвета, распределить равномерно между собой.

— Китти?

— Мммм?..

— Ты принимаешь таблетки?

Удобно разместившаяся между нами теплота моментально улетучивается. Я отталкиваю его руки и вскакиваю с кровати.

— Мне нужно поработать, — говорю я.

Одеваюсь, повернувшись к нему спиной. Забираю свою книгу и бумаги, которые он вчера аккуратно сложил на кофейном столике, и позволяю себе удалиться.

Я действительно не понимаю, почему плачу.


Мы едем поездом в Лондон и берем такси до Хитроу. Это ужасно дорого, но Джеймс зарабатывает много, а тратим мы редко. У нас только ручной багаж, потому что чемоданов у нас вообще нет, а если б даже и были, нам нечем их заполнять.

— Мы там купим все, что нам нужно, — говорит Джеймс. — В Нью-Йорке все дешевле.

Я очень возбуждена от этой поездки за границу. Во время медового месяца мы ездили в Венецию на пароме и на поезде. И я совсем не могла спать в поезде и часами смотрела в окно, даже в темноте. Мы мчались мимо мест и названий, которые я видела только на карте: Париж, Женева, Милан. Хотелось увидеть все эти места и удержать в памяти на случай, если я не попаду туда снова.

Мы оставили Бирмингем едва пробудившимся и прибыли в Хитроу ранним утром, серым и холодным. Есть в этом времени суток какое-то уныние, и вся Англия представилась мне только сейчас просыпающейся, готовящейся прожить еще один самый обычный день. А мы — убегаем. Мне хочется подпрыгнуть и бегать вокруг, как маленькой, хочется кричать от радости. Так трудно сидеть спокойно и притворяться терпеливой.

Мы внимательно слушаем объявления и следуем в нужном направлении. Зал отправления полон праздношатающихся.

— Я не забыл выключить центральное отопление?

— Нет.

— И кому это пришла в голову мысль уезжать в такое нелепое время?

— Тебе.

— Думаешь, они на самом деле будут давать нам горячий десерт?

— Не имею понятия.

Через какое-то время я начинаю понимать, что Джеймс вовсе не испытывает возбуждения, подобного моему. Я прислоняюсь к нему и притворяюсь дремлющей, подскакивая при каждом новом объявлении, но Джеймс кажется напряженным и строгим. Уж не из-за встречи ли с американцами он нервничает?

— Уверена, ты им понравишься, — бормочу я, но понять, услышал ли он меня, по его поведению невозможно.

В конце концов звучит наше объявление, и мы присоединяемся к группе людей, образующей новую очередь. Садимся в автобус, и нас везут к самолету, который на расстоянии очень похож на игрушечный. Он становится все больше и больше, пока наконец внезапно не превращается в настоящий, и мы поднимаемся по ступенькам наверх.

— Видишь, как все просто? — говорю я Джеймсу. — Это может сделать каждый.

Он не отвечает. Его лицо принимает неестественное выражение, свидетельствующее о его готовности перенести и это. Пока мы пытаемся пробраться к нашим местам, кто-то толкает его сзади, и он, спотыкаясь, падает вперед.

Это мужчина средних лет, в очках.

— Извините, — говорит он, по-доброму улыбаясь и протягивая Джеймсу руку для поддержки.

Джеймс полностью его игнорирует и подталкивает меня к сиденью около окна, тяжело опускаясь рядом. Я улыбаюсь задевшему нас мужчине, он отвечает мне ответной улыбкой.

— Извините, — говорю я, чувствуя, как мое веселое расположение духа быстро улетучивается.

Джеймс побелел от гнева.

— Не извиняйся за меня, — цедит он сквозь зубы.

— Что случилось? — Никогда раньше я не видела его таким.

Он тяжело дышит, так тяжело, что мне слышно. По его лбу сбегают ручейки пота, собираются у крыльев носа.

— С тобой все в порядке?

Он издает странный, продолжительный стон и неуклюже вскакивает на ноги.

— Джеймс, — в тревоге говорю я.

Но он ушел. И я сижу в самолете, отправляющемся в Нью-Йорк, а моего мужа, с билетами и паспортами, нет как нет. Я чувствую вибрацию, проходящую через мое кресло, я уверена, что двигатели уже запущены и что мы вот-вот начнем разгоняться. Я вскакиваю и, спотыкаясь о ноги рядом сидящих, хватаю в охапку наши сумки.

— Извините, — говорю я, — извините. — Как будто это может мне чем-то помочь! — Извините. Просто мой муж… Кажется, он плохо себя почувствовал…

Они кивают, улыбаются, но им до этого нет дела. Их собственное благополучие — вот о чем им следует позаботиться. Я добираюсь до прохода, но его и здесь нет. Не представляю, в какую сторону он пошел. А люди еще отыскивают свои места, так что дорогу к выходу мне приходится прокладывать силой.

Я обнаруживаю Джеймса беседующим со стюардессой.

— Позвольте мне выйти, — говорит он очень решительно. — Мне нужно выйти.

Стюардесса выше его дюймов на шесть, рыжеволосая. Не похоже, что ей все это нравится; она отталкивает Джеймса, загораживая собой выход.

— Извините, — говорю ей я. — Нам необходимо выйти.

— Не извиняйся, — говорит Джеймс сквозь стиснутые зубы. — Женщина, позвольте мне выйти.

— Мы не можем задерживать взлет, — говорит она.

Она все еще старается выглядеть профессионально, но блузка у нее на груди расходится из-за отскочившей пуговицы; нам виден лифчик — черный, с крошечными розовыми розочками по краю. Пряди вьющихся рыжих волос выбиваются из-под заколки. Почему бы ей просто не взять и не выпустить нас?

За ней по ступенькам взбегает человек в униформе. Он только что положил в рот остатки банана, а кожуру все еще держит в руках. Он быстро жует и проглатывает.

— Что происходит?

— Слава богу, ты здесь, — говорит стюардесса.

— Нам нужно выйти, — говорю я и мило улыбаюсь от радости, что не потеряла дара речи, когда Джеймс в таком кризисном состоянии.

Мужчина смотрит оценивающе.

— Я ваш пилот, — говорит он.

Не придумав, куда деть банановую кожуру, он вертит ее в руках. Он чуть не засовывает ее в карман, но останавливается и, наконец решившись, просто бросает ее на пол.

— Позвольте нам выйти, — говорит Джеймс, его голос налился гневом.

Двое похожих мужчин появляются из пассажирского отделения. Они аккуратно одеты, очень высокие и широкие, сильно встревоженные.

— Вам не нужна помощь? — говорит один из них.

Пилот так же захвачен врасплох их появлением, как и я сложившейся ситуацией.

— Нет, — говорит он. — Думаю, мы сами сможем все уладить. — Он колеблется. — Спасибо.

Мужчины смотрят друг на друга.

— Что ж, но если мы понадобимся, знайте: мы сидим сзади.

— Кто это такие? — спрашивает пилот.

— Не имею понятия, — говорит стюардесса.

Она на минутку расслабляется, и Джеймс делает рывок к выходу, он уже заносит ногу над трапом.

— Пожалуйста, разрешите нам выйти, — говорю я.

— Но вы не можете покинуть самолет, — говорит она. — Здесь же ваш багаж.

— С ним все в порядке, — говорю я. — Вот он.

— Он сейчас в багажном отделении, — говорит пилот, ловко пролезая и занимая положение между Джеймсом и выходом.

— У нас не было большого багажа, — говорю я.

Стюардесса смотрит на пилота.

— Проверь, — говорит он, — по компьютеру.

— Мэйтленд, — говорю я. — Джеймс и Кэтрин.

Она исчезает. Джеймс стоит рядом со мной, молчаливый и злобный.

Стюардесса возвращается.

— Багажа нет, — говорит она.

Смотрит на пилота. Он колеблется, потом кивает.

— Пусть идут, — говорит он и отходит.

Джеймс бежит по ступенькам вниз.

Я иду за ним, но пилот хватает меня за руку и притягивает к себе.

— Есть курсы, — шепчет он мне на ухо. — Нужно побороть в себе страх.

Я отстраняюсь.

Вперед наклоняется стюардесса. Я стараюсь не смотреть на ее разошедшуюся блузку.

— Вы не пробовали заниматься йогой? — говорит она. — Я слышала, очень помогает.

Я с трудом борюсь с невероятным желанием расхохотаться, волны смеха пробиваются наружу прямо из живота.

— Ничего страшного, — говорю я. — У него слабое сердце. — Мой голос дрожит от едва сдерживаемого смеха.

Стюардесса отходит с обиженным видом.

— Извините, — говорит она. — Это помогло бы, если бы вы подумали об этом заранее.

— Все в порядке, — говорю я и бегу по ступенькам туда, где ждет меня Джеймс. Пока мы в одиночестве стоим на краю взлетно-посадочной полосы в ожидании автобуса, двигатели начинают работать. От страха мы прижимаемся друг к другу; шум становится оглушительным. Перед нами останавливается автобус. Мы влезаем внутрь и присоединяемся к группе японских туристов, которые только что приземлились.

— Это Торонто? — спрашивает нас какой-то мужчина.

— Нет, — говорю я нервно.

— Это хорошо, — говорит он, доставая из кармана французский разговорник. Он начинает читать, все быстрее и быстрее переворачивая страницы.

Похоже, что напряженность Джеймса начала рассеиваться, как только мы покинули самолет.

— Извини, — говорит он в конце концов, — я не смог это сделать.

— Нужно было сказать мне, что ты боишься.

— Знаю. — Мрачная грусть наваливается на него. — Неужели я все-все испортил?

Я беру его под руку.

— Пойдем позавтракаем.


Когда мы выходим, японцы все еще остаются в автобусе и продолжают путь к своей неизвестной цели. В кафе мы заказываем рогалики, булочки с джемом и кофе. Какое-то время мы едим в тишине, и я думаю о наших пустых креслах, пересекающих без нас Атлантику.

— Как ты думаешь, те, двое, были гангстеры? — говорит Джеймс, принимаясь за второй рогалик. — Гангстеры-близнецы.

— Не похоже, что пилот им поверил.

Он смотрит на меня, и мы оба принимаемся хохотать.

— Что поделаешь, — говорю я. — Это он пилот, ему виднее.

Джеймс вытирает слезы с глаз и начинает смеяться снова.

— А ты видела? — Ему приходится остановиться, чтобы заставить собственный голос подчиняться.

— Лифчик? — говорю я. — Думаю, она заметит, рано или поздно.

Постепенно мы успокаиваемся, и смех затихает.

— А как мы будем объяснять, когда обнаружат, что мы никуда не улетели?

— Мы должны что-то объяснять?

Я подумала об отце, который наносит краски на холст и нас на самом-то деле вовсе не замечает; о Поле, который окидывает нас циничным взглядом, — ему все это представляется забавным. Представила себе Адриана, который пытается довести до нашего сознания, что ничего иного от нас и не ждал.

— Нет, — говорю я. — Не будем ничего объяснять.

— Тогда нам нельзя возвращаться домой, — говорит Джеймс. — Вместо этого можно провести время в Лондоне.

Так мы и поступаем. Мы накупаем одежды, книг, а затем — чемоданы, чтобы все сложить, и находим отель. Мы посещаем планетарий, Музей мадам Тюссо, Британский музей, объезжаем Лондон на экскурсионном автобусе с открытым верхом и совершаем речное путешествие вверх по Темзе. Посылаем себе домой фотографии Парламента, собора Святого Павла и Вестминстерского аббатства. Мы снова как дети, все нам внове, мы веселимся тем весельем, о котором обычно забываем, стоит нам только стать взрослыми.

И каждый вечер перед сном мы разговариваем. Джеймс рассказывает о своей боязни летать: «Я думал, что с тобой мне удастся ее преодолеть».

Никогда раньше я не предполагала, что могу быть кому-то нужна и для кого-то желанна. Так долго я была младенцем из младенцев и не представляла себя в другой роли. Мне нравится эта новая роль.

Мы едва не заговорили о ребенке. И все-таки не заговорили, по крайней мере напрямик.

Через неделю мы едем домой.


…Какое-то время мы решаем пожить в одной квартире, перенести сюда то веселье, что было с нами в Лондоне.

Мы оба стараемся. Я готовлю, Джеймс моет посуду. Потом он готовит, и я мою посуду, если не принимать во внимание, что у меня это получается не совсем аккуратно, и он за меня все перемывает, сразу же все вытирает и так расставляет фарфор в буфете, что тот выглядит прямо как на картинке из каталога. Фарфор этот принадлежит нам обоим, свадебный подарок его родителей. Королевский фарфор. Нежнейший, хрупкий, настоящий фарфор, белый, с красно-золотым ободком по краям. Он прекрасно вписывается в квартиру Джеймса, где и примостился, не мучимый страхом, что его разобьют.

Я пытаюсь складывать свои книги аккуратно. Он пытается беспорядочно разбрасывать свои диски по столу, но любые, самые случайные его действия оказываются точно просчитанными. Я открыла для себя, что форма и порядок присутствуют во всем, к чему бы он ни прикасался, поэтому и получается, что когда он убирает их на место, то заранее знает, где какой лежит.

И вот в один прекрасный вечер он встает и поправляет шторы, которые я только что задернула. Они не совсем точно совпали посредине. Чтобы они висели симметрично, ему приходится раздвинуть их и сдвинуть снова.

Я смотрю на него, а внутри меня разрастается боль. Я встаю, собираю в кучу все свои книги и бумаги. Он наблюдает за мной, не произнося ни слова.

— Схожу ненадолго домой, — говорю я.

Он кивает и идет со мной до двери, по пути поднимая карандаши, которые я роняю. Я смотрю на него, на его подскакивающие волосы, на его сдержанное лицо и стараюсь понять, чувствует ли он себя таким же одиноким, как я.

4 Уход за рододендронами

И вот я дома, в окружении своей собственной тишины, могу спокойно блуждать в беспорядке моей жизни и не стараться создавать столь приятный Джеймсу образ.

И каждый раз, когда я, как сейчас, остаюсь наедине с собой, мне хочется думать о Дине, моей сестре. Она старше меня на пятнадцать лет и даже не знает о моем существовании. Она убежала с какими-то цыганами.

Я все думаю, не ушла ли она из-за того, что ей необходимо было создать свое пространство. Так же, как мне, когда я ушла от отца, а потом не переехала к Джеймсу.

Значит, я — как она? Появлялось ли у нее желание вернуться домой? Оказывается, найти ее фотографии еще труднее, чем фотографии матери. Есть только одна, на которой все дети, кроме меня: я еще не родилась. Подпись под рамкой гласит: «Лето 1963 года»; она сделана четким круглым почерком, который, я уверена, принадлежит маме. Дети перечислены с указанием возраста. Пятеро. А потом у нее появилась я. Определенно, детей она любила.

Эту фотографию я знаю наизусть. Трое младших сидят впереди на стульчиках, а Дина и Адриан стоят сзади. Все довольно чинно. Джейк, Мартин и Пол посажены близко, наклонились друг к другу, напряжены от прикосновения, которое вынуждены вытерпеть. Джейку и Мартину десять, они помещены рядом из-за того, что близнецы, хотя никогда и не подумаешь по виду. Мартин уже намного больше, чем положено в десятилетнем возрасте; на его руках видны мускулы, а на лице уже проступает то чуть смущенное выражение, что есть у него сейчас.

Джейк похож на маленького гнома. Его тонкое артистичное лицо никак не портят большие оттопыренные уши. Темные глаза с едва уловимым лихорадочным блеском пристально смотрят куда-то мимо фотографа. Должно быть, простуда у него в самом разгаре, так что даже нос блестит.

Восьмилетний Пол выглядит крепышом и кажется старше Джейка. И нет никакого признака, типа огромного лба, намекающего на тот необыкновенный ум, что сокрыт внутри. Он даже умным не кажется. Думаю, фотограф ошибся, решив, что близнецы — Мартин и Пол, а Джейк — самый младший. Поэтому он и поместил их с двух сторон от Джейка — для симметрии.

Сзади Адриан, который в свои двенадцать выглядит очень серьезным. Тогда у него не было очков, и его лицо кажется непривычно голым без интеллектуального обрамления. Сейчас он мог бы позволить себе контактные линзы, но, видимо, предпочитает совершенствовать тот практичный, умный вид, который придают ему очки. Его правая рука на плече Пола.

Дина стоит рядом с ним и должна бы положить левую руку на плечо Мартина. Но она так не делает, и этот единственный здесь жест неподчинения меня завораживает.

Мальчишки кажутся связанными друг с другом родственными и деловыми отношениями. И именно поэтому заметно их семейное сходство: слегка удлиненные носы, оливковая кожа, изгиб рта, едва заметная ямочка на подбородке.

Дина не связана с ними. Она стоит, немного отделившись от всех, между ней и остальными — небольшое пространство; и она смотрит прямо в объектив. Ей четырнадцать, она на два года старше Адриана, и в ее облике — независимость. Она знает, кто она, чего хочет, и ее не сбить с пути. Я думаю о ее руках, свободно опущенных по бокам, о расстоянии между ней и мальчиками и начинаю понимать, что она сильнее и умнее их всех, потому что она не идет на уступки. Она не будет притворяться, чтобы выдать себя за кого-то другого.

Когда я была четырнадцатилетней, того же возраста, что и Дина на фотографии, я решила, что мне нужно узнать о ней больше. Я написала «ДИНА» большими черными буквами на обложке тетради и внизу под ними в скобках вывела: «(Личное. Не открывать)».

В первую очередь я подошла к отцу. В это время он, конечно, рисовал, но когда я упомянула Дину, он резко остановился и почесал затылок.

— Кто-нибудь говорил о ней? — сказал он.

Я поняла, что выбрала не тот путь. Он не любил, когда его прерывали.

— Мне никто никогда ничего не говорит, — сказала я.

Он снова принялся рисовать, теперь уже не оборачиваясь.

— Дина? Это, случайно, не Алисина кошка из Зазеркалья? Кошки едят мышек? Мышки едят кошек?

Я попробовала еще раз:

— Папа, что с ней случилось на самом деле?

Он не обратил внимания на мой вопрос.

— Слушай, здесь явная кошачья связь. Кошка — котенок — Китти…

Я поднялась на ноги.

— Огромное спасибо, — сказала я и хлопнула дверью.

Я вернулась в свою комнату и открыла первую страницу тетради. На ней сверху было написано «Папа». Я нашла карандаш и провела диагональную черту через всю страницу.


Джейк лежал в постели с тонзиллитом. Я сбегала на улицу, чтобы купить ему газету и сладости. Лимонный шербет. Ананасовые дольки.

— Привет, — сказала я, кладя газету на кровать рядом с покрывалом, и подошла открыть шторы. — Здесь слишком темно, — сказала я громко. Как будто он обратит на меня больше внимания, если я повышу голос.

Он перевернулся и сел, сощурив глаза от внезапно хлынувшего света. В комнате пахло грязными носками и потом. Я испугалась его бактерий и открыла окно, чтобы дать им возможность выветриться.

— Китти, — пробормотал он. — Закрой окно. Я болен.

— Ты всегда болен, — сказала я и оставила окно открытым.

Я придвинула стул к кровати, но не слишком близко, затем уселась и посмотрела на него.

— Я провожу расследование, — сказала я.

Он, казалось, заинтересовался.

— По какому поводу?

Из-за того, что волосы у него были очень жирные и прилизанные, казалось, что уши торчат больше обычного. Нос был красный и воспаленный, а щеки пылали.

— Ты принимал антибиотики? — спросила я.

Он кивнул.

— И что ты расследуешь? Эффективность антибиотиков? Не беспокойся. Иногда они действуют, а иногда — нет. Что еще ты хочешь узнать?

Я не обратила на это внимания, положила ногу на ногу и открыла тетрадку. Затем достала карандаш и приняла такой вид, какой, по моему мнению, принимают журналисты.

— Дина, — сказала я.

— Дина? Ты меня спрашиваешь о Дине? — спросил он недоуменно.

— Я хочу, чтобы ты мне о ней рассказал.

Он лег на спину и уставился в потолок.

— Я ничего о ней не знаю.

Мне ясно, что ему просто лень.

— Тебе было двенадцать, когда она убежала. Что-то ты должен о ней помнить.

— Она была задира, — сказал он наконец и улыбнулся с каким-то особенным удовлетворением.

Это сбило меня с толку. У меня уже сложилось о ней представление: сильная, бесстрашная, отважная, но никак не эгоистичная от собственного превосходства. Я так и видела ее: она выше братьев, умнее их, поучает их иногда из добрых побуждений.

— Она обычно отрывала ноги у пауков.

Я облегченно вздохнула. Издеваться над пауками — не такое уж хорошее качество, но это еще не значит быть задирой.

— В субботу, когда мы покупали сладости, она обычно ждала, пока мы придем домой, и требовала, чтобы я отдал ей половину.

— И ты отдавал?

— Конечно, отдавал. А ты бы не отдала все свои конфеты, если бы кто-то завел тебе руку за спину и пообещал сломать, если не сдашься? Я был музыкант. Не мог испытывать судьбу.

Я взглянула на него презрительно. Она задирала его, потому что он сам ей это позволял.

— Да она просто пугала тебя, — сказала я. — На самом деле она бы этого не сделала.

Его взгляд скользнул мимо меня к открытому окну.

— Сделала бы, — сказал он. — Мартину же сделала.

Вот теперь я понимаю, что он все это выдумывал.

Мартин в то время, по всей видимости, был такого же роста, как она, и гораздо сильнее. Но Джейк чувствовал себя так неловко, что дальнейшие расспросы вряд ли пошли бы ему на пользу. Я посмотрела в окно на тутовые деревья, на которых созревавшие ягоды приобретали насыщенный черно-красный цвет. Нам нужно разводить шелковичных червей, подумалось мне: на наших деревьях столько листьев, что их хватит на прокорм целой армии червей. Мы могли бы сколотить состояние.

— Почему она ушла? — спросила я.

Он пожал плечами.

— Мне-то откуда знать? Ее друзья были интереснее нас. — Он устало улыбнулся. — Возможно, она была права. Жизнь стала гораздо проще после ее ухода. — Он закрыл глаза и опустился на подушки. — Китти, неужели ты не видишь, что я ужасно устал?

Я уставилась в свою пустую тетрадь, раздумывая, что же мне там записать. Расследование не было очень-то результативным. Я направилась к двери.

— Спасибо за газету, — сказал Джейк мне вслед, но я не преисполнилась признательности. Мне стало неловко от сознания его уязвимости, страха перед Диной.


Пола я застала сидящим за письменным столом. Думаю, он работал над своей докторской диссертацией. Когда бы я ни смотрела на него, он держался с удивительной отрешенностью, как будто он здесь вот так односложно разговаривает, а думы его витают где-то еще. Подружек в тот период у него было не много.

— Привет, — сказала я.

— Здорово, — сказал он, но при этом не оторвался от своей работы.

— Я хотела спросить тебя… — Я немного нервничала из-за него.

— Да? — Он продолжал записывать какие-то цифры.

— О Дине.

Он взглянул на меня, продолжая записывать.

— Диана? Да я недолго встречался с ней, в прошлом году.

Его ручка споткнулась, и я начала переживать, что отвлекла его и сбила все его подсчеты.

— Не о Диане, а о Дине. — Я уже была сыта по горло тем, что ни один из них не может ее вспомнить. — О твоей сестре.

— О! — сказал он и записал: «5?n(x — 4y)». — Она уехала давным-давно.

— Точно, — сказала я. — И ты ее знал. А вот я — не знала. Но, видишь ли, она и моя сестра.

— Мммм… — Он нахмурился, и было трудно понять, хмурится ли он из-за меня, из-за Дины или из-за своей работы. — На самом деле я не знал ее. Она была намного меня старше.

— Да нет, ты ее знал. Тебе уже исполнилось девять, когда она ушла из дома.

Он откинулся на спинку стула.

— И правда. Но у нас с ней было мало общего.

— Джейк говорит, что она была задирой.

— В самом деле? Не могу припомнить.

У меня вырвался вздох облегчения.

— Может, конечно, так и было, просто я об этом не знал. Не забывай, что шесть лет — это большой возрастной барьер, когда тебе всего девять. У нее были свои друзья, и она ушла с ними в конце концов.

— Цыгане, — сказала я доверительно.

— Нет, не думаю. А ты почему так решила?

Я не знала. Я просто думала, что это цыгане.

— Ну и куда же она ушла?

— Она ушла с группой хиппи. Думаю — к свободной любви. У них были длинные волосы, носили они бусы, а обувь не носили. Мне представляется, они собирались жить коммуной.

— Какой коммуной?

— Знаешь, это когда все живут вместе и всем делятся, в основном в плане секса. Такие вещи обычно долго не длятся.

— Почему же она тогда не вернулась домой?

— Думаю, отец ей сказал, чтобы никогда не возвращалась.

Это становилось интересным. Мне понравился вид отца, стоящего в дверях с поднятой во гневе рукой и кричащего: «Ноги твоей не будет на пороге моего дома!»

Пол опять взялся за карандаш:

— У меня работа.

— А какая она была?

— Какая? Что ты имеешь в виду? Просто сначала она была, а потом ее не стало. И после ее ухода жизнь стала более мирной.

Каким-то образом я почувствовала, что Пол знает больше, но не намерен мне рассказывать. Полагаю, времена были трудные, когда Дина ушла. Я родилась, мама умерла — так много изменений за такой короткий промежуток времени.


От Адриана проку было не намного больше. Он совсем недавно женился на Лесли, и они все свое свободное время отдавали творческому процессу под названием «Сделай сам», сначала дома, затем в саду.

— Следующую плиту нужно установить пониже, — тяжело выдохнул он, когда я пришла к ним без предупреждения. — Тогда завтра сможем положить дерн.

Через окно в кухне я наблюдала, как они с Лесли поднимали и устанавливали огромную плиту. Я подумала, что он лучше всех расскажет мне о Дине, потому что он по возрасту был к ней ближе всех.

Но он показался мне рассеянным, когда вошел в дом.

— Боюсь, что я вспоминаю ее не так уж часто. С тех пор, как она ушла, прошло так много времени. Не могу сказать, что мне ее недоставало.

— Джейк говорит, она была задирой.

Он пожал плечами:

— Ко мне она не приставала. Но ей трудно было бы это сделать. Я был больше. Там, в гостиной, ее фотография. Мы все вместе. Конечно, кроме тебя.

— Знаю, — сказала я. Мне все понятно. — А почему нет других Дининых фотографий?

— Думаю, папа все выбросил, когда она ушла. Он разозлился.

— А на маму он тоже злился?

— Не понял?

— Видишь ли, ее фотографий ведь тоже нет.

— Интересная мысль. — Он наполнил чайник. — Полагаю, что тоже. Оставить на него одного четверых детей!

— Пятерых, — сказала я. Он забыл обо мне, совсем малышке в то время.

Он нахмурился, потом кивнул.

— Пятерых, — согласился он.

— Как ты считаешь, почему она сбежала?

— Ну, в то время это казалось романтичным.

— Она была умная?

Он посмотрел удивленно.

— Даже не знаю. Полагаю, что да. — Он поставил чайник на плиту. — Знаешь, я едва ее помню. Когда мы были маленькие, то играли вместе, но это не всегда удавалось, потому что мы оба хотели руководить. Тогда у нас появились разные друзья, и мы стали встречаться только за столом. А когда она повзрослела, стала часто кричать на всех, бросать все, что попадет под руку, и в один прекрасный день ушла. Она моталась по округе в фургончике с группой сомнительных людей, знаешь, в таком автофургончике, выкрашенном в розовый цвет и с перекошенными вопросительными знаками, выведенными зловещей краской по всей поверхности. Почти как у Сальвадора Дали… — Закипела вода, и он налил кипяток в заварочный чайник. — Китти, а в чем, собственно говоря, дело?

Я ничего не соображала. Все плясало у меня перед глазами. Вопросительные знаки были зелеными, желтыми, оранжевыми, и все эти цвета спиралью вились по розовому фону, как будто они были змеями, огромными, раздувшимися, почему-то вызывавшими тревогу. Я знала тот фургон, что увез Дину прочь.


Я зашла домой в поисках Мартина. Он гладил свои рубашки.

— Мартин, — сказала я, взгромоздившись на подлокотник дивана рядом с гладильной доской, — ты помнишь фургончик, в котором уехала Дина?

Он рассеянно кивнул.

— Я видела его.

— Мммм…

— Слушай, Мартин, я все знаю. Я на самом деле его видела.

Он аккуратно расправлял рукав, перед тем как начать гладить.

— Ты не могла его видеть, Китти. Ты еще не родилась, когда она уехала.

— Знаю, знаю. Но я все равно его видела.

Он не отвечал. Он водил утюгом между пуговиц — медленно-медленно.

— Откуда же я тогда знаю, как он выглядел, Мартин? — страдальчески промолвила я.

Он повертел головой.

— Не знаю. Может, ты видела что-то похожее. У многих сейчас есть фургоны.

— Думаешь, они вернулись? Дина с друзьями?

Он перестал гладить и пристально посмотрел на меня, очевидно что-то напряженно обдумывая. Мартина никогда не поймешь. Иногда он и не думает вовсе.

— Нет, — сказал он. — Они не вернулись.

Он приступил к воротнику.

— Она ломала тебе руку, Мартин?

Он казался озадаченным, но продолжал гладить.

— Кто?

— Дина. Джейк мне сказал.

Он снова посмотрел на меня — озабоченным, рассеянным взглядом.

— Знаешь, я как-то ломал руку, но не могу припомнить, как именно это произошло. Мы играли, по-моему, в каникулы около моря, и я упал с утеса в несколько футов вышиной.

— Она выкручивала тебе ее, ну, твою руку?

Он нахмурился.

— Не знаю. Я только помню, что мне пришлось поехать в больницу. Дай мне закончить с рубашками, Китти. Поговорим потом.

Но потом я не пришла. Вся эта информация не прибавила мне счастья. Что-то стоявшее за ней не давало мне покоя. В тетрадке я ничего не записала. Я все думала про фургон, и от этого в животе у меня что-то начинало трястись, я вся покрывалась испариной и чувствовала себя совсем больной.

Разговоры эти проходили довольно давно. То, что я из них вынесла, на самом деле касалось не Дины, а моих братьев. Они были полностью изолированными друг от друга. Такими остались и по сей день. Считается, что в семьях должна существовать внутренняя близость, некое переплетение корней, уходящих глубоко в почву и все связывающих, — коллективная память. Что произошло со связью Веллингтонов? Может, кто-то сделал подкоп под корнями и перерезал их секатором на отдельные части, чтобы растения на поверхности росли независимо друт от друга? Неужели всех настолько поглотила их теперешняя жизнь, что они напрочь отбросили прошлое?

С того самого времени я научилась жить с образом фургончика, не допуская той прежней внутренней тряски, и постепенно я позволила моей Дине существовать в том же самом затененном месте, в котором она пребывает для всех остальных.

* * *

Накопилось много невыполненной работы, поэтому я беру верхнюю в стопке книгу и читаю, читаю, читаю. Неожиданно мне удается взглянуть на себя со стороны — скорее, с потолка — и поразмыслить о том, что же мешает мне жить спокойно. Я все время в движении; ворочаюсь и опираюсь на чьи-то руки, сажусь и ложусь, присаживаюсь, кручусь и верчусь. То читаю ночь напролет, и когда бледные лучи утреннего солнца начинают проникать в комнату, я печатаю рецензии, не имея ни малейшего представления о времени и забыв о еде. Днем я дважды выскакиваю на улицу, украдкой наблюдая за дверью Джеймса, опасаясь, что он выйдет и нам придется разговаривать. Отправляю рукописи, снабженные лаконичными авторитетными комментариями, понимая при этом, что в них не просто мое мнение о книгах, в них находит выражение мое второе «я». Интеллект без тела, сознание без эмоций. После этого я покупаю буханку хлеба в магазине на углу и бегу обратно в свою квартиру, где, схватив очередную рукопись с полки у двери, принимаюсь за чтение, расхаживая при этом по комнате и поглощая хлеб с вареньем.

В третий раз я выскакиваю из квартиры совершенно внезапно, бегом спускаюсь по лестнице на этаж ниже и стучу в дверь мисс Ньюман. И только стоя перед дверью, я соображаю, что не имею представления о времени дня.

Дверь открывается, и из-за нее высовывается мисс Ньюман.

— Китти, — говорит она, и у меня создается впечатление, что она мне рада. — Проходи.

Я иду за ней в квартиру, всю переполненную картинами и украшениями, которые она собирала семьдесят пять лет. Мебель здесь темная и громоздкая, растения перекрученные и переросшие, а шторы тяжелые. В холле стоит огромный деревянный сундук с фигурками обезьян и экзотическими деревьями, рельефно вырезанными на темной, почти черной древесине.

— Это из Индии, — сказала она мне как-то раз. — Я родилась в Индии и прожила там много лет.

Мне интересно представлять ее малышкой, просыпающейся и плачущей в такой жаре. Над ее кроваткой сетка от москитов, а в саду павлины. С концом империи она приехала домой и никогда не возвращалась обратно. Она не достает и не рассматривает свои индийские сувениры. Она просто хранит их все в том сундуке.

— Этот сундук очень ценный, — говорит она.

А мне так и хочется открыть крышку сундука и заглянуть внутрь.

Я иду за ней на кухню.

Мисс Ньюман маленькая и слабая, волосы у нее на затылке поредели, и сквозь них просвечивает розовая кожа. Она напоминает мне о малышке, и меня поражает со всей очевидностью представшее передо мной, столь графически определенное круговое движение нашей жизни. Должно быть, этот малыш проходит с нами весь путь, он всегда здесь, притаился под кожей, выжидая, когда наступит его время выйти на поверхность. Мне хочется опять стать маленькой. Не надо принимать никаких решений, не надо никуда стремиться.

Она открывает буфет и аккуратно извлекает две чашки с блюдцами, которые расставляет рядышком на подносе; в каждой по серебряной ложечке. Чашки и блюдца сделаны из изящнейшего тонкостенного фарфора, оживленного рисунком распустившихся ярко-розовых цветов на белом фоне, по краю — золотой ободок. Они очень красивы, и у нее, насколько я знаю, есть весь сервиз. Она всегда ставит на поднос кувшинчик с молоком и сахарницу, хотя и знает, что я пью чай без сахара: некое социальное изящество, которое она пронесла в себе от довоенного поколения. Она все расставляет на подносе очень медленно и с большой тщательностью. С сервизом она обращается с величайшим почтением.

Мы идем в гостиную, и поднос несет она, а не я, потому что она аккуратнее. Мы садимся напротив и улыбаемся друг другу.

— Ну вот, — говорит она. — Подождем несколько минут, пока чай заварится.

Чай она готовит по всем правилам: подогревает чайник для заварки, использует только листовой чай — никаких пакетиков, настаивает под теплым колпачком. Когда разливает — вода так и рвется наружу, образовывая идеальную светло-коричневую дугу, и этот нежно урчащий звук наполняющего чашки чая напоминает мне о чем-то… Может, о дедушке с бабушкой в Лайм-Риджисе или завтрак с отцом и Мартином? Из-за этого мне хочется плакать.

— Что-то тебя не было видно последнее время, — говорит она.

Ее квартира прямо под квартирой Джеймса. Интересно, что ей отсюда слышно.

— Просто на этой неделе у нас было много работы.

Мы улыбаемся друг другу. Она улыбается, как ребенок, неуверенно, только после того, как уловила мою улыбку.

— И что же ты делаешь?

— Читаю.

Она никогда мне не верит.

— Как странно. Когда я была девочкой, чтение считалось пустой тратой времени. «Ты понапрасну растрачиваешь жизнь», — обычно говорила мама, когда заставала меня за книгой.

— Наверное, хорошо, что сейчас мы более образованные.

По какой-то причине она находит все это смешным, и мы смеемся вместе. Между нами каждый раз происходит один и тот же диалог. Я знаю, как он начинается и как заканчивается; его последовательность стабильна.

— Бери песочное печенье. — Она протягивает мне тарелку с салфеткой, на которой пять печений разложены в форме звездочки.

Я беру одно и откусываю кусочек, ожидая, когда она начнет рассказывать.

Рассказывает она не торопясь:

— Как ты уже знаешь, мы жили в деревне. Перед тем как уйти в армию, Джек долго за мной ухаживал. Он писал мне такие нежные письма, но не очень много — ведь он летал. Ты знаешь, он убивал людей, и ему это не очень-то нравилось. Его это угнетало. Однажды он приехал домой в увольнение, и из-за него в деревенском клубе устроили танцы. У вечера была даже тема: «Танцы в честь Победы». И мама сшила мне платье с цветами британского флага. Она выменяла тридцать помидоров с нашего участка на шелк, из которого шили парашюты, и мы разрисовали его красными и синими крестиками. На пути домой нас застал дождь, и все краски стекли прямо мне на ноги. Но это не имело никакого значения, потому что я уже потанцевала с Джеком. Он стал неразговорчив, когда вернулся…

Она напоминает мне магнитофон. Нажимаешь кнопку «play», и рассказ начинается.

— Тогда мы знали, чем себя развлечь, нам не нужно было для этого много денег. Да и не на что их было тратить. Мой Джек теперь уже мертв, застрелен в Британской битве.

Она рассказывала мне это много-много раз, но недавно я вдруг поняла, что в рассказе что-то не так. Если она жила в Индии до конца Империи, то никак не могла оказаться в Англии во время Британской битвы[2]. Я направилась в библиотеку и проверила даты в Британской энциклопедии. Я стала расспрашивать ее, пытаясь выяснить, какое событие реальное, а какое вымышленное. Но она убеждена в подлинности обеих историй, может точно воспроизвести детали: вид, запах. Они засели в ее памяти, как фрагменты фильма.

Мисс Ньюман снимает со стены фотографию Джека и держит ее в руках, испытывая умиротворение от физического прикосновения. Потом протягивает фотографию мне.

Здесь они вместе, около них велосипеды, передние колеса которых соединились, образовав букву «V» — знак победы — на переднем плане фотографии. Невозможно определить, где они находятся: видна только дорога и несколько трудноразличимых яркокоричневых кустов на заднем плане. Эту фотографию она показывает мне каждый раз, и я знаю любую мелочь, и все же мне нравится ее рассматривать. Есть что-то умиротворяющее в воспоминаниях о счастливых временах, когда все было ярким и захватывающим. Такие воспоминания становятся особенным местом, где ты всегда можешь укрыться, местом, где, как ты знаешь, ничего не изменится. Островок безопасности, на котором все определенно, все идет по плану.

Я смотрю на мисс Ньюман. Она худенькая и бесформенная, вялая кожа обвисла на стареньком теле. Свою бесформенность она прячет под шелковым платьем, которое, драпируя ниспадающими складками, услужливо прикрывает большую часть ее невостребованного тела, видимо, из сочувствия к обманчивым видениям прошлого.

На фотографии она очаровательна. Молодая, симпатичная, спокойная и свеженькая. Она улыбается накрашенными губами, кудрявые волосы подстрижены; привлекательна и в то же время непосредственна. Я сравниваю ее сегодняшний образ с фотографией дней минувших и, с усилием стараясь отыскать сходство в линии носа, в локонах волос, в лучистости глаз, каждый раз терплю неудачу. Смотрю на Джека и думаю: был ли он на самом деле таким, каким она его себе представляла?

Я протягиваю фотографию обратно, и она возвращает ее на стену.

— Вчера я перебирала кое-какие старые письма, — говорит она, — и нашла стихи, которые Джек мне написал.

Она останавливается, и я жду. Раньше у нас не было такого поворота в разговоре.

— Не думаю, что смогу их тебе показать, моя дорогая. — Она стыдливо опускает глаза. — Это слишком личное, чтобы кому-то показывать.

— Конечно, — говорю я.

— Не все они добровольно пошли на ту Британскую битву, — говорит она. — Джек рассказывал мне, что некоторые молодые люди, которых заставили сесть в самолеты, плакали. Все было не так, как в кино.

Я слышала об этом раньше.

— И Джеку, конечно, трудно было это сделать, но он исполнял приказ. Он знал, в чем его долг.

Я все думаю: почему она останавливается, перед тем как это рассказать, как будто отталкивает от себя какую-то более темную, более правдоподобную картину?

— И такие прекрасные стихи, — говорит она.

Если бы Джек был жив, его патриотизм мог перейти в предубеждение. Возможно, он стал бы проводить время в гольф-клубе, попивая двойное виски, ратуя за арьергардный бой против иммигрантов, флиртуя с секретаршами, а она бы старалась оставаться веселой, зная все о его опрометчивых поступках. С воспоминаниями ей гораздо лучше.

— Он написал много писем? — спросила я.

— О да, дорогая. Я храню их все. У меня есть целая коробка с вещами Джека — там медали, другие фотографии. Их старший офицер прислал мне после его смерти, и все потому, что он оставил письмо с указанием, что делать с его личными вещами. Его родители разозлились: они думали, что все должно принадлежать им. Но я им не уступила. Я так и знала, что его последние мысли были обо мне.

Она аккуратно складывает руки на коленях и бросает на меня взгляд той упрямой девочки, которая когда-то не уступила.

Жизнь Джека собрана в коробочке, думаю я и чувствую, как со мной что-то происходит. Значит, где-то должна быть и коробочка, в которой собрана жизнь моей матери.

Мисс Ньюман продолжает говорить, но я больше не слушаю. Неужели отец действительно стер все следы моей матери? Может, он просто спрятал? Должна быть какая-то коробка на чердаке, которая поможет мне воссоздать ее черты и расскажет о ней.

— Мы никогда не спорили: на это не было времени, — говорит мисс Ньюман. — И знаешь, об этом периоде моей жизни я помню гораздо больше, чем о том, что делала вчера. Его мать тогда умирала от рака, но, знаешь ли, она все время была занята чем-то: организовывала торжественные церемонии, руководила комитетами.

Я заставляю себя сосредоточиться. Представляю себе большой тент в саду, под ним столики с разложенными кругом пирожными, это заседание комитета деревенского клуба, и маму Джека, мило улыбающуюся оттого, что ей удается всех заставить плясать под свою дудку. Мисс Ньюман хранит медали Джека как сокровище, в полной уверенности, что думал он только о ней. А не о матерях ли думают мужчины перед тем, как умереть?

— Знаешь, ей делали сканирование. Она должна была лежать очень спокойно, и они продвигали ее через эту машину, с помощью которой могли рассмотреть все, что происходит у нее в мозгу.

Здесь она снова ошибается. Путает собственные воспоминания с «Коронейшн-стрит» или «Ист-Эндерз»[3]. Может, и ни одно из ее воспоминаний не соответствует реальности. И разве это так важно, что она сплетает вымысел с правдой, вышивая свою историю, теряя нить посредине, поворачивая узор не в том направлении? Возможно, все воспоминания подобны этому, и правда в их сердцевине, расцвеченная золотистым блеском, становится тем прекраснее, чем более приукрашена.

Я жду еще немного, слушая ее рассказ. Наконец, догадавшись посмотреть на часы на камине, обнаруживаю, что уже полдевятого. Странное время для чая с пирожными, будь то утро или вечер.

— Мне пора идти, — говорю я. — Нужно еще много всего сделать.

Она идет со мной к двери.

— Так приятно повидать тебя, Китти. Обязательно приходи.

— Спасибо за чай.

Мы идем в прихожую, и я подавляю в себе это постоянное желание открыть сундук и посмотреть на упакованную и спрятанную от глаз ее индийскую жизнь. Пока мы стоим, она вдруг что-то вспоминает.

— Подожди минутку, — говорит она и поспешно исчезает на кухне.

Моя нерешительность длится две секунды. Затем я наклоняюсь и быстро открываю крышку сундука — она тяжелее, чем я ожидала, — и сразу же опускаю.

Сундук пуст.

Мисс Ньюман возвращается с маленьким свертком песочных печений, завернутых в бумажную салфетку, и сует его мне в руку.

— Скушаешь потом, — говорит она.

Теперь я понимаю, почему она больше говорит о Джеке и меньше об Индии. Свои воспоминания об Индии она потеряла.

Она стоит у двери, глядя, как я поднимаюсь по ступенькам.

— До свиданья, Китти.

Она машет мне вслед.

Я оборачиваюсь и машу в ответ. Но ничего не выкрикиваю, чтобы Джеймс не услышал и не вышел.


…Выясняется, что после этого мне трудно приняться за работу. Мой ум, преодолевший единым прыжком последние несколько дней, позволявший мне быстро читать и аналитически мыслить, внезапно затормозил. Я знаю почему. Все из-за этой идеи выяснить что-то еще о маминой жизни. Мне понравилась эта идея о «духе, хранящемся в коробочке». Лучше, чем безликий пепел в урне. На чердаке на Теннисон-Драйв среди паутины и заброшенной мебели полно коробок с бумагами. Хоть я и не люблю туда подниматься, но все-таки намерена это сделать.

Мне хочется отправиться туда немедленно, но я понимаю, что не должна торопиться, а, наоборот, должна подойти к делу со всей осторожностью. Нужно выбрать время, когда никого не будет дома, а это почти невозможно. Необходимо придумать какое-то объяснение, но мне ничего не приходит в голову.

Звонок в дверь заставляет меня подпрыгнуть. Все это время Джеймс ждал, хотел поговорить со мной и теперь наконец пришел и звонит в дверь. Ключ у него есть. Может приходить, когда захочет. Как было бы хорошо, если бы он вел себя более непринужденно.

Я открываю дверь, и он тут как тут, с глупым видом и с сумкой «Теско» в руках.

— Тебе идти к врачу, — говорит он. — Я подумал, что после этого мы могли бы поесть вместе.

— Что значит: мне идти? Почему это не нам?

Он кашляет, уставившись в пол.

— Я позвонил им и сказал, что не приду.

Гнев поднимается у меня внутри, закипает в желудке и растекается по всем направлениям, начинает биться в ногах, руках, в кончике носа, вызывая ужасное желание заорать на него.

— Тебя врач тоже хочет видеть, — говорю я медленно, голос у меня дрожит.

— Я знаю, — говорит он.

Мне хочется положить руки ему на шею и потрясти его. Закричать на него, побить его, силой заставить пойти со мной. Как я без него буду смотреть доктору Кросс в глаза?

— Китти, — говорит он.

— Что?

— Я не могу.

Он поднимает глаза, и я понимаю, что он расстроен не меньше моего.

Гнев улетучивается, почти как воздух, с шипением вырывающийся из шарика, и я ощущаю ужасную усталость.

— Да, просвещенному мужчине двадцать первого века это не по силам. В наши дни наличие комплексов не предполагается.

Он разводит руками, готовый сдаться:

— Я ни на что не гожусь. Мне очень жаль.

Я затаскиваю его внутрь и обнимаю.

— Кое на что ты еще сгодишься. По крайней мере, можешь приготовить что-нибудь вкусненькое, пока я хожу.

— Хочешь, я провожу тебя?

— Нет уж, я сама. Но как только приду, я захочу есть.

Он идет за мной на кухню вместе со своими покупками и смотрит на ряды грязных чашек из-под кофе. Берет груду книг на кухонном столе и аккуратно их складывает, уголок к уголку, все корешки смотрят в одну сторону. Потом идет к раковине и включает горячую воду. Берет с подоконника жидкость для мытья посуды, выдавливает немного и убирает на полку под раковиной. Он не начнет готовить, пока кухня не будет чистой.

— Когда я должна там быть?

— Через полчаса.

Не знаю, почему он не говорит про Генри и даже не произносит его имени. Как будто ему нужно отгородить себя не пропускающим эмоции хлопчатобумажным волокном, защищающим от любой страсти, к которой он не хочет прикасаться. Настоящая страсть для него слишком беспорядочна. Однажды вырвавшись наружу, она не так-то просто уходит. А возможно, он привык защищать меня и не может теперь от этой привычки избавиться.

Впрочем, хорошо, что он пришел. Я не имела ни малейшего представления о том, какой сегодня день. И он наверняка это знал.


Кабинет доктора Кросс так же чист, как квартира Джеймса, но более заставлен и приятен на вид. На стене репродукция матиссовских яблок. Освещение по всем правилам. Эта комната занимает промежуточное положение между квартирой Джеймса и моей. Я полагаю, это и есть норма.

— Он не придет, — говорю я и сажусь. — Мне очень жаль.

Она сдержанно улыбается:

— Я так и думала, что он не придет.

И откуда она могла об этом знать? Она его никогда не встречала.

— Попросите его еще раз. Если вы научитесь свободно разговаривать друг с другом о ребенке, это поможет вам обоим.

Она знает, как мы живем. Знает о наших квартирах по соседству.

— Я собираюсь обследовать чердак в доме отца, — говорю я возбужденно.

Она совсем не понимает, о чем это я, и потому ждет разъяснений. Мне нравится ее сдержанность.

— Там могут находиться вещи, рассказывающие о моей матери, — говорю я. — Знаете, фотографии, письма, одежда…

Я рассказываю ей о визите к мисс Ньюман и о коробочке, хранящей жизнь Джека.

— Вы многое помните о матери? — спрашивает она.

— Совсем немного. Я помню платье, мятое платье и бусы. Еще «Вечер после трудного дня».

— Можете вспомнить ее запах, ее цвета?

Я быстро поднимаю глаза. Как она догадалась, что я всегда замечаю цвета?

— Не знаю…

— Отец говорит о ней?

— Только о том времени, когда они впервые встретились. Он зол на нее — за то, что умерла.

— Откуда это вам известно?

— Думаю, Адриан сказал мне. Я всех расспрашивала о ней, но они не рассказывали ничего конкретного. Создается впечатление, что они все вспоминают о разных людях.

Доктор Кросс сидит спокойно и обдумывает услышанное. Она не кажется ни расстроенной, ни озабоченной.

— Когда вы спрашивали кого-либо в последний раз?

— Уже не один год прошел с тех пор. Мне тогда было только двенадцать.

— Теперь-то вы взрослая. Можно опять попробовать.

— Но они же ничего не знают. Друг другу противоречат.

— Уверена, что это неправда. Они старше вас — они должны ее помнить. Может быть, они больше думают о ней именно теперь, когда сами стали взрослыми настолько, что могут иметь детей.

Она права. Я полагалась на детские воспоминания. Вполне логично обращаться к прошлому как раз тогда, когда становишься старше.

Я просидела у доктора Кросс немного дольше.

— Запишитесь на следующую неделю, — сказала она, когда я уходила.

Возвращаясь домой, я все раздумывала о том, не растеряла ли и мисс Ньюман правду о Джеке. Может, коробочка, хранящая жизнь Джека, так же пуста, как индийский сундук?


…Выйдя из кабинета, я взглянула на часы и обрадовалась, увидев, что на них только 3.15. Есть время кое-куда заглянуть. У меня всего пять минут, я совсем не уверена, что успею, поэтому пускаюсь бегом.

Двери школы видны еще до того, как я подхожу. Начинают выходить дети, поэтому я замедляю шаги. Рози я не увижу — она ходит в детский сад, и ее забирают отдельно, — но у меня есть надежда взглянуть на Эмили. Мысленно я возвращаюсь к своему желтому периоду, когда ждала около школы Генри, моего Генри, которого там не было. Вспоминаю Элен. Не уехала ли она из Англии, встречает ли все так же каждый день своих детишек, в то время как Эмили выбегает здесь из школы? Что же это за смутное трепетное ощущение, которое живет так глубоко во мне и вечно ускользает, стоит мне только к нему приблизиться?

Я узнаю женщину, которая забирает Эмили. Ее зовут Тереза, она встречает сразу нескольких детей. Мама Эмили не ждет с нетерпением, когда дочка выйдет из школы. Здесь нет Лесли, готовой выслушать рассказы обо всем, что случилось сегодня. И как это Лесли допускает такое? Как может она выносить жизнь, при которой время, что она может проводить с Эмили и Рози, слушать все, что им хочется ей рассказать, безвозвратно теряется? Они же многое могут забыть до того, как ее увидят, забыть все эти мысли, которые больше никогда у них не появятся!

Эмили выходит за руку с другой девочкой, обе прыгают. Волосы ее блестят, как золото: только что они были спокойными и густыми, потому что она остановилась, и тотчас превратились в тысячу беспорядочно скачущих ослепительных частичек, стоило ей запрыгать на тротуаре.

Она почти поравнялась со мной и только теперь меня замечает. Она останавливается и уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но я качаю головой и прикладываю палец к губам. Вторая девочка прыгает впереди без нее. Несколько секунд мы с Эмили стоим, глядя друг на друга. Она смущенно улыбается, но попытки разговаривать больше не делает.

Я улыбаюсь ей и поднимаю руку. Посылаю ей воздушный поцелуй, отворачиваюсь и ухожу. Не хочу видеть ее, увлекаемую другими все дальше и дальше от меня.

Развернувшись, я едва не наталкиваюсь на маленького мальчика с яблоком в руке. Он остановился для того, чтобы рассмотреть его как следует, как будто не знает, что с ним делать. Его мама впереди. Она оборачивается и смотрит на него.

— Генри! — зовет она. Он не обращает внимания, поэтому она идет обратно к нему. — Пора, Генри, — говорит она. — Надо поторопиться. Томас придет с тобой поиграть.


Я иду домой к Джеймсу, специалисту по приготовлению пищи, которую едят в самое неподходящее время. Каким-то непостижимым образом он узнает, когда мне необходимо поесть. Он приспособился к тому, что я не соблюдаю режима питания. Возмущенный моей безалаберностью, он, однако, демонстрирует чудеса терпения.

— Ты повеселела, — говорит он, когда я вхожу в приподнятом настроении от противозаконного свидания с Эмили. — Как все прошло?

Секунды две я не могу сообразить, о чем он спрашивает. Затем вспоминаю доктора Кросс.

— Все хорошо, — говорю я.

— А таблетки ты принимала?

Я случайно залезаю пальцем в соус и облизываю его.

— Ты должен был стать шеф-поваром, — говорю я. — А растрачиваешь себя на компьютеры.

Он отодвигает соус в недоступное для меня место. Война с микробами стала для него такой же навязчивой идеей, как и для его родителей. Какое достижение жить в таком огромном пустом стерильном пространстве, каковым является его квартира! Микробам там просто некуда пойти. Значит, и напасть на тебя неожиданно они никак не смогут.

— Нам нужно поговорить о Генри, — внезапно заявляю я, принимая решение напасть на него неожиданно вместо микробов.

Он ничего не говорит и продолжает помешивать соус, как будто меня здесь нет.

— О нашем малыше, — говорю я, придвигая рот прямо к его уху. — На тот случай, если ты его забыл. Мы должны поговорить о малыше, которого никогда не было. Ты отец мертвого ребенка, который никогда не вырастет. Мы никогда не будем вынуждены платить целое состояние за фирменные ботинки, так как только они подходят ему по размеру. Он никогда не будет читать «Винни-Пуха», у него никогда не будет пахнуть от ног, он никогда не будет слишком громко включать свою музыку, никогда не будет просить нас посмотреть с ним футбол по телевизору, никогда не будет сидеть над системами уравнений. Он никогда не женится на той, которую мы не одобряем, никогда не подарит нам внуков…

Я останавливаюсь. В моей голове так много всего, что он никогда не сделает, что я просто не могу с этим справиться. Я хочу остановиться и разобрать подробности каждого пункта в отдельности, но не могу. Целой жизни не хватит, чтобы все это разобрать. Жизни, которой никогда не будет.

Джеймс кладет ложку, которой только что помешивал соус, закрывает кастрюлю крышкой, оставляя маленькую щелочку, чтобы выходил пар, и уменьшает газ. Затем обнимает меня и ведет в гостиную, где я тяжело опускаюсь на свой протертый диван.

— Почему ты не желаешь говорить о нем? — спрашиваю я, и глаза мои наполняются слезами.

Он не садится рядом. Он стоит и смотрит в окно на деревья, очень похожие на те, что видны из окна отцовской мастерской.

— Потому что…

«Потому что все эти годы, до того, как встретил меня, ты ни с кем не разговаривал, не искал способа выразить себя, прикрываясь собственной агрессивностью и своим компьютером. Потому что ты трус. Ты застыл в этой своей вечной гримасе с поджатыми губами, и тебе не удастся убедить меня в противном, как бы ты ни старался».

— Откуда смогут у меня появиться какие-то доводы, если ты не заговоришь? — спрашиваю я.

Он вздыхает и продолжает молчать. Потом направляется обратно в кухню.

— Ты не думал о смене профессии? — кричу я в пустое пространство. — Тебе бы очень подошло работать с глухими. Ты мог бы изучать язык жестов. Очень пригодится!


Когда я подхожу, отец косит лужайку. Поднимаюсь на второй этаж и смотрю на участок из окна. Злобно размахивая газонокосилкой, таким образом он выплескивает свою обыденную ярость; мне видно, как двигаются его губы: он разговаривает сам с собой. Произносит вслух названия растений, целый список. Много раз я слышала, как он это делает: будлея, сабельник, рододендроны, лаванда, гортензия… Через какое-то время он будет перечислять их в алфавитном порядке.

Растения, сами по себе слишком большие и одичавшие, не умещающиеся в своих клумбах из-за влажной летней жары, не позволяют точно обозначить края лужайки. Захватывают весь сад. Отца это мало заботит: меньше травы косить.

Он не любит заниматься садом. Иногда он посылает Мартина привести что-нибудь в порядок, и Мартин все выполняет в своей обычной дружелюбной манере: собирает в кучу обрезанные ветки, разжигает вечером костер. Раньше, когда я была поменьше, помогать ему в саду было для меня истинным удовольствием. Мне нравилось его простое одобрение, нравилось, как пахнет темно-коричневая земля и остающийся запах костра. Но Мартин уехал в Германию, а Пола папа, как ни старается, не может убедить выйти на свежий воздух. Вот он и вынужден косить лужайку сам. И так уже трава выросла слишком высокая и теперь собирается за ним в неопрятные кучи.

Вот он, мой шанс пробраться на чердак. Я захватила с собой фонарик и имею наготове всякие объяснения на случай, если меня там кто-то обнаружит. Вроде сломанного стула, который мне захотелось отреставрировать, или моих старых учебников математики, которые должны быть, по всей видимости, там, коль скоро я не могу найти их где-либо еще, или старой одежды для благотворительной распродажи.

Залезть туда трудновато. Стремянка находится за комковатым матрацем в нежилой спальне, что хранит запах сырости и заброшенности. Я извлекаю ее не без труда и устанавливаю под входом на чердак. Оказывается, она еще и коротковата. Мне удается только отбросить прикрывающую вход крышку, зацепиться руками за края отверстия, но подтянуться я не могу. Вот так проблема! Когда-то, давным-давно я туда залезала, но вот каким образом — не помню.

— Для этого-то и нужны мускулы, Китти.

От голоса Пола я подпрыгиваю и едва не падаю с лестницы. Сверху вниз смотрю на него и чувствую, что от смущения вся так покрылась испариной, что по спине потекли струйки пота.

— Пол, — говорю я и между делом замечаю, как поредели у него волосы на макушке.

Спускаюсь вниз, коленки дрожат.

— Что это ты делаешь? — спрашивает он.

У него в руке кипа бумаг, и он, похоже, всю ночь не спал. Он часто берет домой свои научные разработки и так ими увлекается, что сидит ночь напролет. Кожа у него на лице в пятнышках и обвисла, под глазами темные круги. Выглядит он как человек средних лет, а всего на десять лет старше меня.

— Что ж, — говорю я. — Мне захотелось взглянуть, что там на чердаке.

— Зачем это? Там полно пауков и паутины.

— Я разберусь.

Газонокосилка в саду продолжает жужжать.

— Там полно всякого старья.

— Но это может быть интересное старье.

Он смотрит на меня, и я понимаю, что он способен читать мои мысли, поэтому я, сама себе удивляясь, выкладываю правду:

— Просто я подумала, что смогу там найти что-нибудь о маме. В какой-нибудь коробке…

Звучит это неубедительно.

Он кладет свои бумаги на ступеньку и смотрит на чердачный проем. Замечает фонарик, торчащий у меня из кармана.

— И что же тебе хочется узнать?

— Хоть что-нибудь.

— Но ты можешь просто у кого-нибудь спросить.

— А никто ничего не помнит.

Он садится на верхнюю ступеньку и хмурит брови.

— Откуда ты это знаешь?

— Я раньше всех спрашивала, ты и сам знаешь.

Он выглядит озадаченным.

— Когда?

— Много раз, — говорю я.

Он трет глаза.

— Что-то я не помню, чтобы ты спрашивала. Спроси хоть сейчас. Все, что хочешь, — я постараюсь ответить.

Я в нерешительности. Разрываюсь между возможностью залезть на чердак, пока отец об этом не знает, и шансом поговорить с Полом, у которого обычно при разговоре с тобой бывает задействована лишь половина мозга и который в любой момент может исчезнуть на месяцы. Но я уже нацелилась на чердак и коробку с реликвиями.

— Нет, — говорю я. — Я действительно не откажусь от твоей помощи. Но нельзя ли мне обратиться к тебе попозже, после того, как посмотрю на чердаке?

— Я подумаю, — говорит он, поднимается со ступеньки и направляется к двери. — Может, потом мне будет некогда.

— А сейчас мне нужна твоя реальная помощь.

Он останавливается.

— Поможешь мне забраться на чердак? Здесь для меня слишком высоко.

Он вздыхает, откладывает свои бумаги и возвращается. Не говоря ни слова, жестом просит меня убраться с лестницы и отодвигает ее. Затем складывает, а потом раскладывает таким образом, что она превращается в длинную с продолжением лестницу, которая достает как раз до чердачного отверстия.

Я чувствую себя одураченной.

— Я не знала, что это так делается.

— Естественно, — говорит он. — Именно поэтому мир, населенный исключительно женщинами, не смог бы выжить.

— А у тебя, между прочим, лысина намечается…

Он снова замолкает. А я жду следующего выпада.

— У Адриана новая книга выходит уже на следующей неделе.

— Да. И что же?

— А он тебе ничего не сказал?

— Что не сказал?

— Она отчасти автобиографическая. В ней отведены роли каждому из нас; конечно, он изменил имена, но Лесли говорит, что легко догадаться, кто есть кто. Он пишет, что каждый из нас послужил лишь отправной точкой, и герои сами выросли в новых людей. Но так ли уж много мы знаем семей, живущих в огромном доме, где отец художник и у него четверо сыновей: писатель, музыкант, ученый и водитель грузовика?

Я смотрю на него во все глаза.

— Просто я подумал, может, он вставит туда что-то о маме, раз уж это литературное описание ранних лет его жизни.

Никогда раньше не слышала, чтобы он говорил «мама». Трудно поверить, что он все еще воспринимает ее именно так, но ведь их отношения прекратились, когда ему было двенадцать, поэтому-то он и не может называть ее по-взрослому.

— Между прочим, — бросает он через плечо, уже спускаясь по лестнице, — ученый — это я; на случай, если ты сомневаешься.

Я стою у лестницы, собираюсь с духом.

— Если это правда, то почему же Адриан ничего мне не сказал?

Потому что последнее время при встречах он только и делает, что отчитывает меня за мою безответственность. На это уходит все время.

Но все-таки он мог бы мне сказать. Это важно.

Мне хочется последовать за Полом, но я решаю не делать этого, так как все еще слышу жужжание газонокосилки отца. Лужайка большая, но не бесконечная же.

Я поднимаюсь по лестнице, шаг за шагом, не очень-то уверенная в своей безопасности. Добираюсь до верха и останавливаюсь в нервозной нерешительности у входа, стараясь успокоить дыхание. Затем влезаю внутрь и затаскиваю за собой лестницу. Меня не очень-то привлекает идея, что кто-то отправится следом за мной.

Я включаю фонарь и освещаю все вокруг. Чердак огромен, хотя одна часть его и была отгорожена, чтобы сделать студию отца. Куда ни посвети, всюду виднеется старая мебель, коробки, картины, сумки с одеждой. Меня ужасает такое количество вещей вокруг, и я начинаю понимать, что мне нужно просидеть здесь более часа. Эта мысль угнетает, и у меня пропадает желание начинать что-либо вообще. Лучше бы я приняла предложение Пола.

Я делаю над собой усилие и заставляю себя действовать методично. Все коробки по очереди. То, что относится к моей матери, должно быть в самом дальнем углу. Поэтому, освещая фонариком путь и осматривая каждый предмет с исключительной тщательностью, я прохожу среди балочных перекрытий. Здесь все складывалось стихийно. Стоило кому-то решиться пополнить содержимое чердака, и он просто затаскивал все сюда и пихал, проталкивая старые вещи подальше.

Здесь можно обнаружить изумительные вещи. История нашей жизни попадалась снова и снова — не просто в одной коробочке, а в сотнях. Поминутно отвлекаясь, я быстро скользила лучом по предметам, освещая то высокий детский стульчик, то кроватку с коляской, но не находя ничего важного. Возможно, все это раздали или, что еще более вероятно, продали в комиссионные магазины.

Я останавливаюсь и рассматриваю сумку в надежде, что обнаружу там мамину одежду. Прислоняю фонарь к коробке и роюсь в содержимом сумки. Здесь мальчишечья одежда: шорты, брюки, подтяжки, крошечные зеленые и фиолетовые бабочки на резинке. Останавливаюсь и все рассматриваю. Кто носил это последним? Кто из моих братьев выглядел бы в этом более умным и привлекательным? Адриан, который всегда отличался серьезностью? Джейк, когда выступал на концертах? Пол, когда победил во втором туре математической олимпиады? Только не Мартин. Это не его цвет. Он ему не подходит. Я поглаживаю одежду. Ее мог бы носить Генри.

Эта одежда, возможно, ожидает здесь мальчиков следующего поколения. Я опускаю бабочку в карман и иду дальше.

Здесь полные коробки счетов и писем. Делаю попытку разобраться в одной из них, но нахожу это невозможным. Письмам нет конца. Письма моему отцу от Люси, Анджелы, Дженнифер, Элен, Сары — кто были все эти женщины, что знали его так хорошо? Все даты относятся ко времени, предшествовавшему моему рождению. Все это письма не менее чем тридцатилетней давности, и ни одно из них не адресовано Маргарет и не написано ею самой.

Я понимаю, что могу сидеть часами, разбираясь в этих письмах и ничего не находя, поэтому засовываю их обратно в коробки со счетами. И зачем он хранит их? Какой смысл?

Заглядываю в другую коробку и нахожу еще и еще письма, счета, рецепты, отчеты о всех ранних картинах отца и людях, их покупавших.

А я ищу всего лишь фотографии. Я хочу посмотреть на маму, когда она была старше, когда уже появилась я. Я теряю надежду увидеть себя, малышку, на руках у мамы.

В конце концов я нахожу коробку с фотографиями и быстро их просматриваю. Здесь все школьные фотографии, включая и Динины, я ее узнаю по ясному прямому взгляду; есть и несколько моих. Здесь бесчисленное количество фотографий малышей, улыбающихся, спящих, плачущих. Малыши в колясках, кроватках, в высоких стульчиках, малыши на коленях и на плечах, а тот, кто держит их, скрыт, неизвестен, так что только складка платья виднеется или рука, робко прячущаяся под одеялом малыша. Невозможно узнать, кто есть кто.

Одну я достаю и изучаю. Малыш очень маленький, его усадили, прислонив к подушке, накрытой кружевным покрывалом, но он все же сползает набок. От этого голову ему держать не совсем удобно, он наклонил ее, а лицо светится улыбкой, словно он понимает, что ему так долго не высидеть, и в то же время хочет продержаться веселым как можно дольше. Чья-то рука едва различима на краю фотографии, застывшая в ожидании, готовая поддержать малыша. Это фотография ребенка, который знает, что его мама поблизости, который улыбается маминому голосу, ждет, когда она возьмет его на руки. Темные кудряшки малыша беспорядочно вьются. Мне хочется, чтобы этим малышом была я.

Случайно я вижу надпись на обороте, которую вначале не заметила. Она сделана печатными буквами выцветшими фиолетовыми чернилами: «Адриан, 1951 год».

Я быстро откладываю фотографию и перебираю пачку из другой коробки. Вскоре я понимаю, что, несмотря на даты, относящиеся ко времени перед маминой смертью, на них нет ни меня, ни мамы. Я просматриваю пачку за пачкой, и везде одно и то же. Только мальчики и Дина. Почему здесь нет мамы? Как будто она не была настоящей или ее совсем не существовало. А почему нет меня? Я с неистовством продолжаю искать, но не нахожу ничего.

Через какое-то время свет от фонаря становится более желтым и менее ярким. Я выключаю его и несколько секунд прислушиваюсь. Шума газонокосилки больше не слышно, но и ничего другого тоже не слышно. Чердак безмолвствует, как и фотографии. Ему нечего сказать.

При тусклом свете, идущем от входа, я убираю фотографии в коробки, сначала пытаясь складывать их аккуратными пачками, но, решив, что на это уходит слишком много времени, сгребаю все как попало и засовываю везде, где осталось место.

Здесь наверху еще много коробок, хранящих пыль своих смутных воспоминаний, но я убеждена, что мамы здесь нет. Как будто она, умирая, все-все забрала с собой. Как будто она, предвидя все заранее, пересмотрела свою личную жизнь и ликвидировала все свидетельства своего существования.

Казалось, она исчезла окончательно и бесповоротно, и нет ни единой щелочки, где бы остались воспоминания, потому что проход она заложила камнями.

Я неловко поднимаюсь и чувствую, что свело левую ногу. Опираюсь на перекладину и трясу ногой, пока она снова не начинает действовать. Включаю фонарик, и черное пещерное пространство сжимается до непосредственно окружающих меня вещей, где освещенные коробки и балки обретают карикатурные формы — слишком уж смелы и угловаты они для настоящих.

Отяжелевшая от необычной, давящей усталости, я прокладываю путь обратно через чердачные перекрытия. Не имею ни малейшего представления, как долго я здесь пробыла. Чувствую себя так, как будто совершила путешествие в заснеженную Нарнию и для меня приключения эти длились лет тридцать, тогда как для всего внешнего мира эти мои тридцать лет промелькнули за несколько секунд; и вот я возвращаюсь к нормальной жизни, яркой, светлой и реальной.

Перед тем как спустить лестницу, я прислушиваюсь у чердачного выхода. Никого не слышно, поэтому я с легкостью спускаю ее на пол и слезаю вниз.

— Китти!

Я едва прихожу в себя от испуга и только тогда понимаю, что это опять Пол.

— Когда-нибудь ты перестанешь меня пугать?

Он помогает мне сложить лестницу, мы ставим ее за матрац.

— Нашла что-нибудь?

Я отрицательно качаю головой.

— Можно подумать, что ее вовсе не было.

— Так я и думал.

— Мог бы так и сказать.

— Бесполезно. Тебе нужно было убедиться самой.

— Долго я там пробыла?

Он смотрит на часы.

— Думаю, пару часов. — Он ведет меня вниз. — Пойдем, выпьем кофе.

Я следую за ним, растерявшись от такого дружелюбия. Да нет, все нормально. Может, его подружки иссякли, и на меня направлена вспышка того таинственного очарования, которым он пользуется для привлечения девушек.

Я смотрю, как он готовит кофе, ставит чайник на старенькую плитку, роется в буфете в поисках чистых чашек.

— Похоже, ты очень развеселился, — говорю я.

Он удивленно смотрит на меня:

— Действительно? Извини.

Так как не нашлось ни одной ложки, он сыплет гранулы кофе прямо в кружки.

— Я знал, что на чердаке ты ничего не найдешь. После маминой смерти папа снес всю ее одежду, фотографии, письма в сад и устроил огромный костер. Он горел весь день. А отец бегал туда-сюда с охапками в руках, что-то кричал сам себе, часами прыгал вокруг костра, пока тот не погас. Мы оставались дома, наблюдая за пеплом, разлетавшимся прямо в небе и оседавшим по всему саду. По-моему, через несколько дней он собрал золу и закопал ее в землю под рододендронами.

Подкормил растения памятью о моей матери. С тех пор я стала смотреть на рододендроны совсем по-другому.

— Почему же ты раньше все это мне не рассказывал?

Он наливает в кружки воду, отводит взгляд.

— Я не был уверен, что тебе хотелось все это знать.

— Ты ходил на похороны? Может, он закопал мамин прах так же, как и ее вещи?

Пол стоит в нерешительности, держит чайник над кружками, но уже ничего не наливает.

— Похорон не было, — говорит он. — А если они и были, то мы не ходили. Нам не сообщили.

Я смотрю на его спину, и в ее несгибаемости мне видится великая грусть, нескончаемое горе.

— Мне об этом никогда не рассказывали, — удивленно заявляю я.

Все они знали, что не было похорон, и никто никогда не упомянул об этом.

В кухонную дверь внезапно влетает пахнущий свежей травой отец; алая бабочка сползла набок, на рубашке пятна от травы.

— Китти, почему это ты не сказала мне, что пришла?

— Как раз вовремя, кофе готов, — говорю я, подыскивая еще одну чистую кружку для Пола.

Но когда я оглядываюсь, Пола уже нет, две чашки с кофе оставлены на краю плиты, и пар от них поднимается кругами в пыльный, опустевший воздух.

* * *

Хотелось бы мне знать, как такая маленькая женщина, как доктор Кросс, может мне помочь. Просто не понимаю, как может ее одной хватить на всех. У нее короткие волосы, мягкие, как перышки, и это придает ей какой-то хрупкий вид. А что, если она всего этого не выдержит, если она окажется слишком слабой для сегодняшнего мира, если она не сможет дольше в нем оставаться?

Я назначена на двадцатиминутный прием — она всегда просит меня записываться на два приема подряд. Когда я с ней, мои мысли замедляют свой бег, и я начинаю все как следует обдумывать. Иногда мы почти ничего не говорим, но когда я поднимаюсь, чтобы уйти, все кажется мне немного проще, менее запутано. Удивляюсь, почему это я тогда перестала к ней ходить.

— У Сьюзи будет ребенок, — говорю я.

— Мне казалось, что это еще не точно.

— О нет. Она определенно беременна. Думаю, скоро она об этом скажет, и все начнут вязать вещички для малышки.

Я не очень-то себе представляю, кто именно начнет вязать. В нашей семье не так-то много женщин, чтобы как следует позаботиться о малышах. Я наклоняюсь к сумке и вытаскиваю моток шерсти.

— Посмотрите, я купила кремовый. Такой цвет подойдет и мальчику, и девочке.

— А кого бы вы хотели: племянника или еще одну племянницу?

Я думаю: «Племянника», а говорю:

— Племянницу.

Все новорожденные, имеющие ко мне отношение, должны быть девочками.

— Вы много вяжете?

— Время от времени, — говорю я.

На самом деле я не умею вязать. Меня некому было научить. Просто я увидела образец в витрине магазинчика неподалеку и купила. Цвет этой шерсти — для новорожденных: теплый, кремовый, густой. Я научусь теперь вязать именно из-за этой шерсти. Иногда я незаметно опускаю руку в сумку, чтобы потрогать шерсть, ощутить гладкую поверхность свернутых нитей, живой, пульсирующий цвет. Когда я остаюсь одна, то достаю шерсть и прислоняю ее к лицу, чтобы вдыхать ее новизну и ощущать ее структуру губами, той частью моего тела, которая вбирает в себя детскую нежность с большей полнотой.

— А что Джеймс думает по поводу малышки Сьюзи?

— Не знаю. Он не поверил, когда я ему сказала.

— Вы рассказали ему, о чем мы говорили?

Я смотрю на нее удивленно.

— Нет, я не подумала, что его это заинтересует.

Я никогда не предоставляю ему информацию: в отказе от расспросов и состоит его поддержка.

Она ничего не говорит, и мы сидим в тишине.

— Это немного странно, вам так не кажется? — говорю я. — Я думаю, у вас не так уж много знакомых семейных пар, в которых супруги живут в квартирах по соседству. — Может, я и говорила ей это раньше, но не могу вспомнить ее ответную реакцию.

— Это так важно? — говорит она. — Разве это делает ваши отношения менее прочными?

Я выпускаю шерсть из рук, и она падает мне на колени.

— А вам это не кажется несколько… неэтичным — иметь два дома?

— Временами люди живут порознь по разного рода причинам — из-за работы, из-за семейных обязанностей. Однако все идет хорошо, если они этого хотят.

Нужно об этом подумать. Я всегда считала, что женатые люди не должны жить в разных квартирах. Из тех, кого я знаю, многие соединились после женитьбы, вобрали в себя цвета друг друга и стали сильнее. Как Адриан и Лесли, которые, несомненно, живут в гармонии друг с другом. Или Джейк и Сьюзи. А мы с Джеймсом, кажется, не придумали, как придать нашей жизни постоянство, поэтому наши цвета соединяются только на короткие периоды времени, а затем с легкостью распадаются на две половинки, которые так и существует друг с другом по соседству.


Я быстро иду домой. Мы ждем сегодня на ужин родителей Джеймса, и Адриан сказал, что занесет свою последнюю книгу, автобиографическую, в которой, возможно, будет что-то о маме. Он всегда, как только получит книги, дает мне экземпляр, потому что я его младшая сестра. Все остальные должны пойти и купить себе экземпляр в магазине; это для того, чтобы он заработал авторский гонорар. Однако единственный человек, который уж точно их прочтет и даст продуманное заключение, — это я. Мартин сделает попытку прочесть, но найдет, что чтение для него процесс слишком утомительный, и поэтому, скорее всего, не дойдет до конца, хотя никогда в этом и не признается. Каждую книжку он возит с собой в грузовике примерно полгода, а затем она загадочным образом исчезает.

Пол может и прочитать, но в результате выдаст такой критический анализ, в котором жестокость будет соседствовать с язвительностью. Я считаю, что Адриан принимает его комментарии с надлежащим тактом, но обращает на них мало внимания. Джейк и Сьюзи читают эти книги потому, что считают: так надо, но они вовсе и не представляют, что могли бы читать их на другом, более глубоком уровне. Сьюзи все понимает буквально — но ее назначение, в конце концов, заниматься накладными, инвестициями и страховыми полисами, а не разбираться в прелестях художественных произведений. Джейк говорит, что у него не хватает времени на чтение, но, как только появится, он в первую очередь прочтет книги брата. Это означает, что сравнивать ему их просто не с чем. Они для него всего лишь периоды изоляции, бегства от жизни в его огромном мире звуков.

И конечно же их читает Лесли. Но раз уж Адриан посвящает ей каждую из них — каждый раз находя для этого разные слова, — то у нее и в самом деле не формируется собственного мнения.

Отец книг никогда не читает, даже тех поваренных книг, что постоянно покупает. Он и не притворяется.

«Напрасная трата времени — придумывать истории, пока мир живет настоящей жизнью, — говорит он. — Отнимает слишком много времени. Если вам нравится произведение живописи, вы останавливаетесь и смотрите — и сколько же? — минут десять максимум. Симфония звучит час, фортепьянная соната — полчаса. Подумайте, как много можно услышать и увидеть за то время, что вы отдаете книге».

Адриан не спорит. Он говорит, это все не важно. «Раз уж отец никогда не читает книг, то он и моих не удостоит особой критики, разве не так?»

Это он сказал мне давным-давно, и я подумала, что его это забавляет, и все же каждую книгу он приносит отцу. Не то чтобы персонально — он просто оставляет ее на столе в гостиной, или на ступеньках лестницы, что ведут к отцу в студию, или в отделении для перчаток у отца в машине. Книги остаются нетронутыми неделями, пока Адриан не удаляет их в такой ненавязчивой манере, что только через какое-то время я замечаю, что их больше нет на месте.

— Зачем ты стараешься? — спросила я его как-то. — Ты же знаешь, он не будет их читать.

Он пожал плечами:

— Может, он передумает. Мне приятно осознавать, что я даю ему шанс.

Жаждал ли он втайне отцовского одобрения? Я наблюдала за ним и раздумывала, не прячется ли за поведением этого взрослого, самого старшего из братьев, за его представленными в лучшем виде ответственными и дипломатичными маневрами что-то более личное и грубое — его обида. Ребенок, потерявший мать и даже не попрощавшийся с нею, он хотел, чтобы отец им гордился.

Я вхожу в квартиру Джеймса и обнаруживаю книгу Адриана, поджидающую меня на столе в прихожей. Картинка на обложке почему-то кажется очень знакомой — четыре мальчика и девочка торжественно смотрят с нее, — и через несколько секунд я узнаю в ней ту же группу, что и на фотографии в нашей гостиной. Это не точная копия фотографии, но очень на нее похоже. Девочка стоит сзади независимо, так же, как Дина, а мальчик, находящийся в том же месте, где и Адриан на фотографии, обведен кружком. Название написано большими фиолетовыми буквами: «Потерянные мальчики, Адриан Веллингтон».

Я открываю книгу, и она дышит на меня новизной страниц. Будь я даже слепая, все равно я окружала бы себя книгами. Мне нужен их запах.

— Китти! — зовет Джеймс и выходит в прихожую. — О да, это Адриан подбросил.

Джеймс прочтет ее после меня. Тщательно и досконально — у него будет собственное мнение, отличное от моего. И потом мы будем обсуждать.

— Ты не забыла, что мои родители пришли на ужин? — говорит он и спокойно ведет меня в гостиную.

За время, прошедшее после нашей женитьбы, он купил белый кожаный диван, чтобы можно было принимать дома более одного человека, хотя этого, в общем-то, и не происходит, за исключением тех случаев, когда приходят его родители. По его меркам, из-за нас четверых и дивана комната выглядит загроможденной.

Его родители сидят на стульях друг против друга, потягивая херес. Когда мы входим, они, из-за того, что Джеймс по непонятной причине убрал стол, поднимаются со стаканами в руках, и его мама, Алисон, приближается ко мне, делая попытку поцеловать меня в щеку. Ее губы не попадают в цель, просто-напросто, как и обычно, мягко проскальзывают мимо, но мы, по крайней мере, притворяемся цивилизованными. Его отец, Джереми, маячит на заднем плане и великодушно улыбается. Это приятной наружности мужчина с такими же физическими составляющими, как и у Джеймса, однако распределенными более эстетично. Он высокий и симметричный.

— Хорошо выглядишь, Китти, — говорит он.

Он всегда так говорит. Ему непросто справиться с болезнью, которая не поддается оперативному вмешательству. Только во время операции его движения мягки и профессиональны и он владеет ситуацией. Когда умер Генри, он ничего не мог сделать, поэтому он отошел на шаг и улыбнулся. Он не мог ни сшить заново мою матку, ни помочь ребенку. Он был бесполезен.

Мы усаживаемся, а Джеймс идет на кухню посмотреть, как там ужин.

— Как ты поживаешь, Китти? — спрашивает Алисон.

— Хорошо, — говорю я, — хорошо.

Она очень старается. У нее нет дочерей — только я, невестка, — и она хочет, чтобы мы были друзьями.

— Я вижу, у Адриана вышла новая книга.

— Да, — говорю я и показываю ей книгу.

Я предпочла бы не давать ее, пока сама не перелистала страницы: мне нравится ощущение, возникающее при чтении свежей, никем еще не тронутой книги. Но она уже протянула руку, и я вынуждена передать ей книгу. Адриан производит на них впечатление. Он — мой паспорт, без которого меня бы не принимали, мой единственный родственник, знакомством с которым они гордятся. Вся остальная моя родня приводит их в замешательство, и только ответственность, надежность и успех Адриана показывают нас в выгодном свете.

— Я прочла рецензию в «Таймсе», — говорит она. — По-моему, они считают, что он покорил новые высоты.

— Это хорошо, — сказала я, расстроившись оттого, что обозреватель прочел книгу раньше меня. Что же он медлил и не отдал мне сразу же мой экземпляр?

— Завтра я куплю себе, — сказала она, протягивая книгу мне обратно. — Если я занесу ее, вы сможете попросить Адриана поставить автограф?

— Конечно.

Они воспринимают это как способ вложения денег, на тот случай, если он умрет молодым или станет не просто хорошим, а великим. Первое издание с подписью может стать довольно ценным лет так через двадцать — тридцать.

— Можем приступить к еде, если вы не против, — говорит Джеймс, входя в гостиную; волосы упруго курчавятся, готовые к защите. Он так старается им угодить.

— Какая чистота у вас в квартире! — говорит Алисон, обводя восхищенным взглядом безукоризненно чистую кухню Джеймса.

— Спасибо, — отвечаю я.

Джеймс не говорит им, что я живу в соседней квартире. Должно быть, они думают, что я просто ухожу туда работать. Они видят нас с Джеймсом в этой квартире и думают, что мы абсолютно подходим друг другу. Думают, вкусы наши во всем совпадают, идеальная чистота необходима нам обоим.

Джеймс приготовил cog au vin. И вот мы сидим в его блистающей кухне и послушно ждем, пока он достает блюдо из духовки и ставит перед нами. Раньше он всегда просил меня притворяться, что это я все приготовила, но я из этого притворства устраивала такую неразбериху, что мы отказались от подобной затеи. Так что теперь все знают, что, пока Джеймс убирается и готовит, я читаю.

Мы вежливо переговариваемся, наполняя свои тарелки, а Джеймс разбирается с вином. Я наблюдаю за ним. Хотелось бы мне знать, что вынудило его научиться готовить до того, как он встретил меня? Кого это он кормил, стараясь произвести впечатление? Должен же он был на ком-то попрактиковаться, чтобы стать таким умельцем? Он сам это отрицает. «Просто я все делаю по рецептам, — говорит он. — Так может каждый». Существования какой-то девушки до меня он никогда не признает, а я не могу противиться соблазну спрашивать у него об этом время от времени.

— Как вам понравилось в Нью-Йорке? — говорит Алисон после того, как тарелки у всех наполнены.

— Замечательно, — отвечаем мы с Джеймсом почти одновременно, излишне поспешно стараясь доказать, что мы там действительно были.

— Хорошо, — говорит Алисон, и мы замолкаем.

По какой-то причине — я даже не знаю, по какой именно, — мне трудно поддерживать разговор с родителями Джеймса. Создается впечатление, что нам просто не о чем разговаривать.

— Ты не смотрел теннис? — спрашивает Джеймс отца через несколько секунд.

Джереми кивает и роняет с поднимаемой ко рту вилки кусочек кабачка. Вилка попадает в его рот без кабачка, и он выглядит немного озадаченным, не обнаружив того, что требовалось жевать. Он вновь опускает вилку на тарелку и делает еще одну попытку.

— Последнее время мы сами много играем в теннис, когда нет дождя, — говорит он.

У них в саду есть теннисный корт, и они всегда играют в белой одежде, даже если их никто не видит.

— Приезжала Дженни, несколько дней гостила у Марджори, — холодно замечает Алисон.

Марджори — их соседка и близкий друг.

Джеймс перестает жевать.

— Дженни училась с Джеймсом в школе, — сообщает мне Алисон.

— Да, — говорю я. — Вы рассказывали об этом раньше.

— Она привезла внуков, Кэти и Бена. Такие очаровательные детки — Кэти всего девять месяцев, и она, конечно, ползает, а глаза у нее такие большие и круглые, как будто она все понимает.

Зачем они это делают? Как будто хотят уверить всех, что этого никогда не было. Как будто хотят убедить меня проделать все снова и выиграть на этот раз. А может, мне просто взять и сказать, напрямую напомнить им о реальности: «Я, между прочим, потеряла ребенка и больше не смогу иметь детей». Просто на тот случай, если они на самом деле все забыли.

— Еще вина? — говорит Джеймс, вскакивая.

Алисон и Джереми так и сияют респектабельностью. Высокопрофессиональные, материально обеспеченные люди среднего класса, они хотят иметь внуков, чтобы можно было откладывать деньги на их образование. Может, они уже подумывают о том, чтобы найти суррогатную маму, может, даже хотят дать денег на такое дело. Раньше я была склонна думать, что они создают эту ауру респектабельности, чтобы производить впечатление на других, но теперь поняла, что они такие и есть на самом деле. Все, что они нам демонстрируют, — подлинное. Они не склонны ни сгущать краски, ни приукрашивать. Они похожи на гладкий бежевый ковер, абсолютно нейтральный и спокойный, надежно лежащий под ногами, способный легко сочетаться со всем, что его окружает, предлагая сотрудничество, а не противостояние. Для меня бежевый — бесцветен.

— Ты пробовал бегать трусцой? — спрашивает Джереми Джеймса. Он проявляет беспокойство по поводу недостатка физической активности в нашей жизни.

— Нет, — говорит Джеймс.

Джереми бегает трусцой каждое утро с семи до восьми, три раза обегает свой квартал, прыгая беспрерывно на том месте у «зебры», где ему приходится ждать. По его словам, он делает это по той причине, что, видя так много закупоренных артерий на операционном столе, хорошо знает, как велика опасность.

— Джеймс находит, что бег трусцой труден для него из-за ноги, — говорю я.

Они оба смотрят на меня.

— Он же может бегать, — возражает Алисон. — Он всегда принимал участие в спортивных мероприятиях в школе.

Я знаю о том, какой пыткой становились для Джеймса спортивные забеги; школьники выезжали для этого за город. Он всегда приходил последним. За исключением одного дня, когда он с тремя другими мальчиками обманул всех и поймал такси. Они вышли, не доехав до школы двух сотен ярдов, и остальные посоветовали Джеймсу еще подождать минут двадцать, прежде чем приходить к финишу, иначе он испортил бы всю игру. Он подождал, но все же появился в первой десятке. Учитель физкультуры не мог поверить, что Джеймс пробежал всю дистанцию и уложился во время. Он не обвинил его в обмане напрямую, но сертификата ему не выдал, и решено было замять дело.

— На следующей неделе мы отправляемся в Австралию, — говорит Алисон, — на Большой Барьерный риф.

Они ныряют. Поднимаются утром в 6.45, ничего никогда не едят с сахаром, имеют три отпуска в году, во время которых занимаются подводным плаванием.

— Наша жизнь по сравнению с вашей должна казаться вам очень унылой, — говорю я.

— Да нет, конечно, — говорит Джереми. — Вы же только что побывали в Нью-Йорке. А мы были там всего лишь на конференции.

— Да, в самом деле… — говорю я.

Вмешивается Джеймс:

— А я-то думал, что вы в прошлом году побывали на Большом Барьерном рифе.

— Да, — говорит Алисон. — Но это было так замечательно, что нам захотелось повторить удовольствие. Вам действительно нужно поехать с нами. Вам бы это понравилось, обоим.

И с чего она взяла, что нам бы это понравилось, если она, по сути, нас совсем не знает? Я смотрю на их слегка загорелые лица и подтянутые, стройные фигуры и нисколько им не завидую. Они живут ради своей работы, ради этой элегантной гибкости, ради успеха, но я чувствую, что на своем пути они упустили что-то самое важное. У них всего лишь один сын, и тот с физическим изъяном. И все же им лучше, чем мне, думаю я со злостью. Я не смогла произвести на свет ни одного живого ребенка, пусть хоть и несовершенного.

Они всегда выглядят одинаково: любезные и довольные, доброжелательные и внимательные. Думаю, они искренне заботятся о нас с Джеймсом, и не считаю, что они стали бы способствовать моему разводу с Джеймсом для того, чтобы тот сделал еще одну попытку соединиться с какой-нибудь потенциальной мамой. Но они похожи на тени. В мире, где они живут, не хватает красок.

Я смотрю на Джеймса и испытываю чувство гордости за его неповторимость, его отказ от конформизма. Никаких больше операций на ноге, никакого компромисса в отношении выбора профессии. Он нашел цвет под бесцветной поверхностью. Он унаследовал те гены, об обладании которыми они и не подозревали, и отказался обесцвечиваться. За это я его люблю.

— Как насчет пудинга? — спрашиваю я Джеймса.

Он поднимает глаза и перехватывает мой взгляд, понимая, что я расстроена.

— Фруктовое пирожное.

Он знает, как я его люблю. Сделал специально для меня.

— Это не для меня, — говорит Алисон.

— Нам по чашечке кофе, — говорит Джереми.

Им известно, что мы прекрасно знаем об их неприятии сладостей, но они остаются предельно вежливыми.

Знаю, я к ним несправедлива. Они ничего не могут поделать со своей заурядностью. Они с ней родились. Когда они впервые оказались вместе, каждый из них, должно быть, почувствовал накатывающую на него похожесть другого, их встречу и взаимопроникновение, так что невозможно уже стало определить, что именно их объединило.

Возможно, они знают это. Может, поэтому они и занимаются подводным плаванием — это дает им возможность посетить огромный подводный мир, который так насыщен красками. А потом они возвращаются на сушу и не могут воссоздать краски. Они не могут забрать их с собой и оттого снова и снова возвращаются назад. Посмотреть мир, который не способны удержать в себе.

Они хорошие люди, все время спасают жизни других. Рядом с ними мы с Джеймсом, с нашей провалившейся поездкой в Нью-Йорк и фруктовыми пирожными, просто пустое место. Может, они знают о последних достижениях в области создания искусственной матки. Говорят, это всего лишь дело времени.


Джеймс хочет, чтобы я осталась после ухода родителей, но мне этого не хочется. Я целую его куда-то около правого уха и оставляю, довольного, мыть посуду. Он рад, что мы своей деловитостью произвели на родителей хорошее впечатление.

Я беру книгу Адриана и проскальзываю в свою квартиру. Я хочу прочитать ее как можно быстрее: хочу узнать, есть ли там мама.

Включаю свет, задергиваю шторы и устраиваюсь с книгой на диване. Когда восходит солнце, я все еще читаю, и почтальон просовывает мне в дверь ежедневные коричневые конверты.

Я забыла о еде. Забыла обо всем. Звонит телефон, и кто-то оставляет сообщения, которых я тоже не слушаю. В одиннадцать тридцать утра я дочитываю последнюю страницу. Поднимаюсь с дивана и обнаруживаю, что ноги меня не слушаются. Неуверенно дохожу до кухни и выпиваю три стакана воды. Возвращаюсь обратно в гостиную и набираю номер Адриана.

— Адриан Веллингтон.

— Адриан? Это Китти.

— Привет, Китти. — В его голосе озабоченность.

— Все в порядке. Я не собираюсь просить у тебя разрешения посидеть с детьми.

— О! — Он притворяется, как будто не испытывает облегчения. — Ты уже начала читать мою книгу?

— Да, начала и закончила.

— И что?

— Адриан, почему меня нет в книге? Меня что же, нет в природе?

5 Кольцевой маршрут

Мне хочется разозлиться, но до того как волна негодования захлестнет меня, я собираюсь поплакать. Только спустя какое-то время начинаю понимать, что расстраиваться просто смешно, лучше уж вместо этого разозлиться, и я даю выход гневу: у меня поднимается температура, давление, мозг работает лихорадочно.

Книга хороша. Он знает, как описывать людей, как наделять их внутренней жизнью. Собственная семья стала для него отправной точкой; я понимаю, что многое соответствует действительности. Но не все.

В книге четыре мальчика и одна девочка: Эндрю, Джон, Майкл, Питер и Дафни, и это, конечно, Адриан, Джейк, Мартин, Пол и Дина. Все настолько очевидно, что Адриану невозможно будет доказать обратное. Отец точно так же кричит со страниц романа, как и в реальной жизни. Нет необходимости ничего приукрашивать. Он и так достаточно сценичен на своем первом месте. Но где же я? Я понимаю, эта книга — не автобиография, это художественная литература, но выбрасывать меня совсем все же несправедливо.

— Это же роман, Китти. Я не ставил перед собой задачи описывать реальные события.

— Но тебе удалось включить в него абсолютно всех.

— Когда я рос, тебя еще не было.

— Нет, я была. Я помню твои волосы до плеч и брюки клеш.

— Я не носил клеш.

— Нет, носил. Я их запомнила.

Он начинает злиться:

— Я никогда не носил брюки клеш.

— Носил. Ты просто забыл.

— В любом случае, если ты их помнишь, то относятся они ко времени, следовавшему за тем, что описано в книге. Я пишу о детстве мальчика из большой семьи. А волосы я не отращивал до восемнадцати лет.

— Когда я родилась, тебе было всего четырнадцать.

Мне слышно, как он вздыхает. Он старается не раздражаться, но голос его срывается, когда он делает над собой усилие:

— Я не включил тебя, Китти, потому что считал, что это перепутает все карты.

Он просто как двигатель в машине. Стоит ему чуть-чуть перегреться, как терморегулятор вступает в действие, и он на несколько градусов остывает. Но с голосом это не проходит. Он может все проделать со своим настроением. Улавливает свое раздражение, решает, не слишком ли он перегрелся, и включает регулировку.

— Итак, я просто все путаю.

— Я так не сказал.

— Но именно это ты имеешь в виду.

— Китти, это же роман. Это вымышленная история.

— Но Дина в ней есть.

— Просто, когда я рос, она была со мной. Она была моя старшая сестра. Она оказывала влияние на все, что бы я ни делал.

— Но это же только роман. Ты мог бы и ее выбросить точно так же.

Он замолкает. Мне слышно, как напряженно он дышит. Я пытаюсь дать себе отчет, насколько сильно я расстроена. Мне жарко и неуютно. В желудке у меня бурлит, как будто я чего-то боюсь, и я не могу понять почему. Разговор — в рамках приличия. Мои ощущения — за ними.

Мне слышно, как его дыхание успокаивается, и я пытаюсь сделать то же самое со своим. Длинные, глубокие вдохи: раз, два, три, четыре, пять; выдохи: раз, два, три, четыре, пять. Расслабить шейные мускулы, плечи, пальцы. Разжать зубы…

— Если не считать твоего отсутствия, Китти, что ты вообще думаешь о книге?

— Мама на самом деле была такая?

Она похожа на затененный персонаж на заднем плане. Тот, что подает пищу на стол, моет посуду, вяжет джемперы, пришивает пуговицы на рубашки. Уверена, она была значительнее. Адриану следовало признать ее первостепенную важность, ее любовь к жизни.

— Понимаешь, книга же не о матери. Она о мальчике, которого звали Эндрю…

— Каковым ты и являешься.

— Это не совсем точно.

— Невозможно написать историю о мальчике, который повзрослел, и не включить туда его маму. Она самый главный персонаж в его жизни. — Я останавливаюсь и думаю о Генри. Я стала бы самым главным персонажем в его жизни. Навсегда. Когда он умер бы в девяносто лет, прожив долгую, счастливую и плодотворную жизнь, его последняя мысль была бы о матери. Он вспомнил бы меня. — У матерей с сыновьями особенная связь.

— Я это знаю, но посчитал, что наиболее полно мать раскроется именно благодаря своему простому присутствию. Большинство детей не отдают отчет в том, какое значение мать имеет в их жизни. Они просто принимают ее существование. Поэтому потрясение от ее смерти оказывается особенно сильным: от постоянного присутствия — к полному отсутствию.

— Но она же не умерла, вывалившись из самолета!

— Нет, это я придумал. Я пишу роман, а не рассказываю историю собственной жизни.

— Ты помнишь, как она умерла? Вы с ней были там? Кто-нибудь вообще был с ней в машине?

— О ком мы сейчас говорим?

— А ты как думаешь, о ком?

— Нет, с ней никого не было.

— Как вы об этом узнали? Что вы в это время делали?

— Китти, я не хочу об этом говорить.

— Вы с отцом ходили на опознание тела?

— Нет, Китти. Прекрати.

Я прекращаю. Я была к нему несправедлива, однако продолжаю злиться. Какое-то время мы молчаливо выжидаем.

— Китти, — говорит он в конце концов. — Ты здесь?

— Да, — говорю я. — Нет. Вспомни свою книгу. Меня там не было с первой же страницы. — Я чувствую, как слезы вытекают из глаз, стекают по лицу вниз, стучат, падая на телефон.

— Ты принимаешь лекарство? — ласково спрашивает он.

— Вот это не твое дело, — говорю я и кладу трубку.

Я долго сижу без движения. Телефон звонит несколько раз, но я не отвечаю. Я снова сижу и смотрю, как постепенно исчезает свет. Темнота вползает и окутывает меня. Одна, в темноте, я сижу всю ночь. Со временем телефон перестает звонить. Представляю, как Адриан идет спать, пытаясь простить себе, что оставил меня. «Утром все будет в порядке», — говорит он сам себе, а может, и Лесли, если она еще не заснула и проявила интерес.

Но утром все не будет в порядке. Я буду молчать так же, как и сейчас. У меня нет прошлого. Нет матери. Я ничего не значу для моих братьев; у меня нет воспоминаний детства — они все уничтожены моим отцом. Нет будущего. Нет детей, которые от меня зависят, которые взяли себе часть меня, которые будут меня помнить.

Я выхожу, как только начинает светать. Не хочу, чтобы кто-либо отправился искать меня, потому что боюсь, что он не сможет меня увидеть. Боюсь, что на самом деле я вообще не существую.

Я прохожу длинный путь, прямо до центра города и оттуда в другую сторону, в ту его часть, где я никогда не была. Даже в этот час на улицах уже есть люди, но я смотрю под ноги и притворяюсь, что никого не замечаю. Тишина так поглотила меня, что я не смогу улыбаться и говорить «Доброе утро». Все идут на работу. Почтальоны, молочники, грузчики, они ждут автобуса, чтобы поехать в «Лонгбридж», «Кэдбериз», круглосуточно работающий «Сейнзбериз». Они кажутся такими целеустремленными. Они знают, что существуют, знают, куда направляются.

Я иду быстро. Хочу, чтобы создалось впечатление, будто и я знаю, куда направляюсь, как будто у меня, как и у других, есть своя цель.

Останавливаюсь. Смотрю вокруг и не могу понять, где я. Что я здесь делаю? Раньше я никогда не видела этой дороги: этого тротуара, этих домов. Я остановилась так резко, что на меня наталкивается женщина с коляской.

— Извините, — невнятно бормочет она.

У нее в коляске малыш, а двое других с двух сторон держатся за ручки коляски. Я чувствую ее нервозность. Ребенок в коляске все время ноет, не очень громко, но на такой резкой ноте, что я стискиваю зубы. У обоих детей постарше красные носы и припухшие глаза. Ей дозволено иметь троих детей, а она даже не может присмотреть за ними как следует.

— Это я виновата, — говорю я, притворно улыбаясь, не глядя ей в глаза.

Мальчик чихает и громко шмыгает носом.

Я отхожу в сторону, позволяя ей пройти. Иду за ними, вначале замедлив шаги, чтобы иметь возможность затеряться на заднем плане на тот случай, если они меня заметят. Должно быть, они идут в школу, думаю я, и вдруг, как от толчка, начинаю осознавать, как много времени я потеряла. Почему я здесь? На тротуарах толпы людей, проезжая часть полна машин, грузовиков, велосипедов. Кажется, что все идут куда-то, и я одна составляю исключение.

Мама с коляской быстро отдаляются и вот-вот исчезнут из поля моего зрения, и я ускоряю шаг, чтобы посмотреть, как они идут в школу. Мне бы так хотелось увидеть около школы провожающих мам; посмотреть, как они машут детям рукой, пока те стоят и разговаривают. Резкий укол ностальгии по моему желтому периоду остро пронзает меня, и я пускаюсь бегом от сильнейшего желания успеть к школьным дверям.

Дети по обе стороны от коляски несут коробочки с завтраком. У девочки она розовая с Покахонтас из мультика, а у мальчика с Королем Львом. Они не хотят идти быстро, как мама. У мальчика густые рыжеватые волосы, непослушно развевающиеся над головой и заканчивающиеся мягкими завитками над ушами. А уши торчат гораздо сильнее, чем у других детей. Я начинаю беспокоиться, что его будут дразнить из-за таких ушей. Он идет с опущенной головой, держась за коляску, предполагая, что мама проведет его в обход всех препятствий.

Девочка постарше мальчика, ее волосы светлее, завязаны в конский хвост с большой блестящей зеленой заколкой. Сейчас таких заколок можно накупить сколько угодно и менять их каждый день весь год. Иногда я захожу и покупаю их, собираю для дочери, которой у меня никогда не будет. Мне кажется, что если у тебя есть дети и хоть немного денег, то мир сразу открывается тебе, как огромная пещера Аладдина, зазывая внутрь, предлагая детям чудеса, удовольствия, вкусные вещи, одежду, видео, игрушки. Мир создан для детей, и без них ты — никто.

Светлый конский хвост девочки — совсем желтый — раскачивается из стороны в сторону, пока она спорит с мамой. Я иду быстрее, так как хочу послушать, о чем они говорят.

— Мам, ну почему нельзя?

Маме, кажется, тоже не хватает воздуха, она капризничает, как девочка.

— Нет, Эмма. Я сказала тебе раз и навсегда и не собираюсь повторять одно и то же. Это заканчивается слишком поздно.

— Я не одна пойду домой. Меня проводит Сара.

— А кто проводит Сару?

Эмма останавливается, чтобы перевести дыхание:

— Могла бы ты проводить.

— Если бы я могла проводить Сару, то я и тебя могла бы забрать.

— Так почему же тебе не забрать меня?

— А кто останется с Даррен?

— Но это же несправедливо — ведь все туда пойдут.

— Мам, — внезапно говорит мальчик. Та не обращает на него внимания. — Мам… — Он голосом растягивает слово, отпуская его в свободное плавание, создавая диссонанс с нытьем малыша в коляске.

— Что еще?

— У меня нога болит.

— И что теперь?

Мне не нравится эта мама. Создается впечатление, что она совсем не заботится о детях. Я отступаю назад, переживая горе Эммы, которой не разрешают пойти с друзьями, я чувствую, как болит у мальчика нога.

Неожиданно мамаша останавливается, наклоняется и шлепает ребенка в коляске. Резкий крик негодования взвивается в воздух. Мама продолжает идти дальше, таща за собой мальчика.

— Сколько раз я тебе говорила, — кричит она над коляской, — не вытирай нос рукавом?!

«Так что же, у него нет платка? — думаю я. — Есть ли у него возможность выбора?»

Я не могу идти с ними рядом. Нет сил на это смотреть.

Мы подходим к дверям школы, и мне уже видны стоящие около них мамы и дети, и желтый отсвет над ними — утро, солнце, светловолосые головки…

Они идут так быстро, что мальчик спотыкается и падает.

— Мама! — кричит он.

Но мама продолжает идти вперед.

— Прекрати валять дурака, Генри! — кричит она.

Я бросаюсь и поднимаю ребенка, ставлю его на ноги.

— Ох, дорогой, — говорю я и улыбаюсь ему.

Он совсем еще маленький, и, когда он оборачивается, я вижу, что лицо его покрыто массой веснушек, прямо-таки вырвавшихся из-под контроля, рассыпавшихся по лицу и сгруппировавшихся таким образом, что из них получилась одна гигантская веснушка. Он смотрит на меня, но не перестает плакать. Глаза у него удивленные и круглые, и он испуганно пятится назад.

— Все в порядке, — говорю я. — Нужно просто внимательно смотреть, куда идешь, иначе снова окажешься на тротуаре.

Он смотрит на меня и никак не реагирует.

— Мама! — выкрикивает он внезапно.

Она останавливается, оборачивается и видит нас. Тут же оставляет коляску на Эмму и бросается ко мне.

— Уберите от него руки! — кричит она.

— Я только… — начинаю я.

— Не смейте к нему подходить! — Ее крик продолжается. — Что вам нужно?

— Ничего — говорю я. — Он просто…

До меня с опозданием доходит, что она по всем параметрам значительно крупнее меня, и я могу рассчитывать лишь на агрессивное противостояние вместо разумных объяснений.

Мальчик продолжает громко плакать. На нас смотрят люди. Я ощущаю, как меняется сама атмосфера, чувствую запах гари, как будто то желтое пламя погребено под обуглившимися руинами.

Я разворачиваюсь и бросаюсь туда, откуда пришла. Слышу ее шаги за своей спиной, чувствую ее руку на плече. Нет, ничего этого нет. Только крики где-то вдалеке. Ее голос постепенно замирает.

Там, где я в конце концов останавливаюсь, нет и признака школы. Не видно бегущих детей, опаздывающих на уроки, или мам, что возвращаются от школы с колясками. Так уж получилось, что я оказалась одна физически и духовно, прочертила линию, отделяющую меня не только от школьной жизни, но и от всего остального мира.

Какое-то время я стою без движения, пытаюсь найти что-либо, что поможет мне определить, где я нахожусь: какой-нибудь указатель, магазин, дорожный знак. Даже не представляю, в каком направлении идти, чтобы добраться до центра.

Вот вижу остановку автобуса 11С и чуть не вскрикиваю от облегчения. Этот номер 11 я знаю. Он объезжает Бирмингем по длиннейшему кольцевому маршруту, поэтому если сесть на одной из остановок и ехать часа два или что-то около того, то прибудешь туда же, откуда отправлялась. Хочешь — по часовой стрелке, хочешь — против. 11С или 11А. Совсем как юная леди Брайт.

Леди Брайт прекрасно жила,
Быстрее, чем свет, по жизни плыла,
Вылетев днем
Обычным путем,
В прошлую ночь она прибыла.

И правда, можно ли приехать на ту же самую автобусную остановку раньше, чем выехал? Все зависит от твоего восприятия времени, движется ли оно для тебя по прямой или кругами, а может, по вращающейся спирали, а спираль эта либо опускается, либо поднимается, идет вперед или назад, быстро или медленно. Бывает, пропадают целые дни, а иногда секунды тянутся как часы.

Я жду на остановке автобус 11C и пытаюсь успокоиться. Стараясь дышать глубоко, я притворяюсь, что рассматриваю проезжающий транспорт; хочу стать невидимой. Как-то неловко себя чувствуешь, когда приходится думать о дыхании. Разве не должно это получаться автоматически?

Приходит автобус. Я захожу и показываю билет водителю, который, быстро что-то пробормотав, отправляется прежде, чем я успеваю сесть. Я едва не падаю, однако спасаюсь, вцепившись в плечо дамы с седыми волосами. На секунду мне даже показалось, что это мисс Ньюман.

— Извините, — говорю я.

Она ничего не отвечает и вообще никак не реагирует. Мне приходит в голову, уж не мертвая ли она.

Нахожу местечко сзади, в углу, и наблюдаю за сменяющими друг друга пассажирами. В основном это пожилые люди. Входит мужчина помоложе с близнецами, которые выглядят годика на три. У каждого из них пакетик чипсов с томатом. Они садятся и во все глаза смотрят на меня, автоматически доставая чипсы, и поедают их, не успевая закрывать рты. Вид у них унылый, и по их зеленым глазам и запачканным оранжевым ртам понятно, что они уже давно наелись. У центра занятости они выходят вместе со своим папой.

Я смотрю им вслед, и мне так хочется взять их с собой и разбудить их, расшевелить и растрясти, показать им, как надо смеяться…

В автобусе я засыпаю, потому что не спала уже две ночи кряду: одну — потому что читала роман Адриана, вторую — из-за ощущения, что меня нет. Стоило мне пристроиться поудобнее, как глаза мои закрылись.

Голоса свободно вплывают в мои сны и тихо выплывают.

— Жить осталось только шесть месяцев…

— Мам! Я хочу зеленый леденец. Ты же знаешь, я не люблю желтые…

— Да я сказала ему, пусть убирается хоть сейчас…

— На рынке — по двадцать пенсов.

Я совершила один полный оборот по часовой стрелке. Сели-Оук, Харборн, Беарвуд, Уинсон-Грин, Хэндсворт, Астон… Иногда автобус едет очень медленно, как будто выбился из сил. Иногда он и вовсе стоит минут десять, ожидая, пока поменяются водители. Один шофер останавливается посреди транспортного потока и выходит. Пересекает дорогу и идет к газетному киоску. Никто в автобусе ничего не говорит. Я наблюдаю из моего сонного уголка и прикидываю, сколько они будут ждать, прежде чем решат, что он не вернется.

Через пять минут он возвращается, зажав в руке «Миррор», два пакетика чипсов, три батончика «Марс» и банку кока-колы. Он забирается в кабину, и нам слышно, как он открывает чипсы. Затем включает двигатель, и мы медленно трогаемся дальше. Возможно, он читает газету.

Я снова засыпаю и вижу во сне розовый фургон, тот самый, с расползающимися вопросительными знаками, что увез Дину.

Иногда он пустой, а иногда — как, например, сегодня — он едет по дороге, и люди внутри его распевают «Ответ знает только ветер» Боба Дилана. У Мартина есть все его записи. Он их переписывает на кассеты и слушает во время своих долгих поездок. Говорит, от музыки что-то происходит у него внутри. Много дней в детстве я провела с ним в кабине, слушая Боба Дилана. Знаю все слова наизусть.

Соединившиеся голоса звучат как колыбельная, однако этот звук заставляет меня проснуться. Я сажусь, пробудившись лишь наполовину, и пытаюсь сосредоточить внимание на поющих. Неужели одна из них — моя сестра Дина, которую я никогда не знала? Или это моя мама? Вопросительные знаки скользят вокруг меня, поддразнивая, ведут меня за собой, ускользают, как только я пытаюсь их ухватить.

И почему это я помню Динин фургончик?

Выглянув из окна, я узнаю, где мы находимся: Кингз-Нортон, рядом с домом Джейка и Сьюзи. Я думаю о Сьюзи, какой видела ее во время последнего нашего разговора, и в тот же миг понимаю, что мне еще раз нужно поговорить с ней. Вполне вероятно, что я застану ее дома; наверняка ее еще тошнит по утрам. Это продолжается уже месяца три. Я решаю подождать и сделать еще один круг. Не хочу встречаться с Джейком. Мне нужна только Сьюзи.

На втором круге я уже совсем проснулась и вся в ожидании остановки у дома Джейка. Выглядываю из окна, отмечая, где мы едем, и без конца посматриваю на часы. Чувствую себя лучше.

Примерно через час я начинаю ощущать голод, поэтому решаю порыться в сумочке. Там обнаруживаю лишь жевательную резинку, пакетик с мятными леденцами и половинку «КитКэт», приставшую к расческе. Я их разлепляю и начинаю слизывать шоколадку с серебристой обертки.

— Китти!

От удивления я едва не роняю шоколадку вместе с расческой. Никогда не предполагала, что меня кто-то узнает в автобусе номер одиннадцать. Поднимаю глаза и обнаруживаю прямо перед собой немного ошеломленное лицо Элен, той девушки, что забирала малышей из школы.

— Извините? — говорю я, понимая, что ничего не способна сейчас придумать.

— Китти, это же я, Элен.

— Извините, должно быть, вы меня с кем-то перепутали.

Но она уверена. Она смотрит мне в глаза и не сомневается, что я — Китти.

— Вы исчезли тогда. Убежали и больше никогда не приходили.

Я чувствую, как мое лицо становится красным и горячим. Я дотрагиваюсь до него трясущейся рукой и пытаюсь вытереть лоб, но пот продолжает течь и капать с бровей прямо на щеки.

Я смотрю на Элен, которая, кажется, открывает и закрывает рот, продолжая что-то говорить, но слов я не слышу.

— Разрешите пройти, — бормочу я и нетвердой походкой пробираюсь в начало автобуса.

Водитель любезно останавливает автобус, и я выхожу, внезапно испугавшись, что Элен может последовать за мной. Но автобус отправляется дальше, и в заднем окне я вижу Элен, опечаленную и сконфуженную.

Какое-то время я стою на остановке, пытаясь унять дрожь. Когда начинаю успокаиваться, следующий автобус номер одиннадцать подходит и останавливается специально для меня. Я залезаю и сажусь впереди. Рядом со мной молодой человек с желто-оранжевым, криво стоящим на коленях рюкзаком, и от его ног в кроссовках «Рибок» так пахнет…

Я совсем не хотела отвергать ее. Дважды. Но что мне было делать?

* * *

Я заглядываю на веранду дома Джейка, который на самом-то деле является домом Сьюзи, и вижу, что растения с темными глянцевитыми листьями слегка поникли, а засохшая грязь от чьих-то ботинок осталась лежать там, где упала. Одно это уже многое говорит о состоянии Сьюзи. Удивляюсь, почему это ее нет дома. Просто невозможно, чтобы она так быстро почувствовала себя лучше. На какой-то момент меня охватывает паника: мне приходит в голову, что она начала принимать какое-то лекарство. Понимает ли она, насколько это опасно в первые три месяца? Ходила ли она к врачу, подтвердил ли он беременность, получила ли направление в больницу?

Я помню это первое посещение — как я ехала в тряском автобусе, как выскакивала, чтобы меня стошнило, как садилась в следующий, и стоило ему отправиться — вновь подступала тошнота. Я помню свои ощущения в больнице: все непривычно, стерильно, пахнет дезинфицирующими средствами; врачи в белых халатах, некоторые из них, должно быть, студенты; женщины на разных стадиях беременности проходят всю процедуру в сопровождении компетентных медсестер; плоские животы, торчащие животики, огромные животы; все говорят с тобой о «твоем малыше», а ты еще почти не распознала это крошечное создание, что живет у тебя внутри.

Я вспомнила еще одну вещь, о которой почти забыла. Генри был ошибкой. Он практически застал нас врасплох, и мы абсолютно не представляли, что делать, так как не считали себя настолько взрослыми, чтобы стать родителями. Мне было двадцать девять, а Джеймсу тридцать четыре, но у нас не было никакого опыта. Джеймс беспокоился не меньше меня. Тогда, в один из дней, мы стояли у фонтана на площади Виктория. Было очень жарко, и некоторые дети сняли туфли и носки и запрыгнули в воду. Одни пытались обрызгать прохожих, другие пробовали плавать по-собачьи; старательно держа над поверхностью маленькие головки, они отплевывали воду, заливавшуюся в рот. Фонтан ожил от ярко пестреющих футболок: красных, зеленых, розовых, бирюзовых, — а отяжелевшие от жары, сидевшие на краю родители томились желанием тоже запрыгнуть в воду. Дети были просто счастливы.

— Но вода же грязная, — сказала я.

Джеймс улыбнулся и поцеловал меня в щеку.

— Значит, нашим детям мы не будем разрешать туда залезать, — сказал он.

Этот голос его согласия прошел прямо через меня, отогнал страх и заменил его волной тепла.

— Все будет в порядке, правда?

— Да, — сказал он.

Пойду поищу Джейка. Он сможет сказать мне, когда Сьюзи точно будет дома.

Я сажусь в автобус, что идет в центр города, чтобы посмотреть, нет ли его на Нью-стрит. Как только я вижу Джейка, играющего на скрипке, сразу останавливаюсь в изумлении, и это несмотря на то, что я и предполагала, что найду его именно здесь. Ему нужно было поехать в больницу вместе со Сьюзи. Если она так плохо себя чувствует, ей может понадобиться его поддержка, и должен же он уметь сочувствовать, хотя бы из-за его обширного опыта с собственным плохим здоровьем.

Он играет Вивальди. Я — в конце толпы людей, остановившихся послушать и посмотреть. Когда он пролетает через неистово сверкающие тридцать вторые, то изливает искрящийся, беззаботно фонтанирующий поток музыки на каждого, кто его слушает. И в этот краткий миг звуки, как капли, разлетаются по воздуху, легкие и фривольные, и сам Джейк кажется почти веселым.

В толпе — группа рабочих.

— Сыграй ирландскую жигу! — выкрикивает один из них, когда Джейк заканчивает Вивальди.

И Джейк играет ирландскую жигу, и становится еще легче, а нога его отбивает такт, когда он играет. Большинство остается слушать, и когда рабочий начинает прихлопывать, присоединяются все. Подхваченная общим весельем, хлопаю и я, и мы все смеемся и танцуем на месте, а Джейк играет все быстрее и быстрее. Я даже не представляю, играет ли он известную мелодию или сочиненную на ходу. Он заканчивает на высшей точке и откладывает скрипку. Лицо раскраснелось и блестит от напряжения, ему нужно перевести дух.

Теперь толпа, превратившись в одно большое целое, бросает деньги в открытый футляр скрипки и расходится. Некоторые остаются около него — поговорить. Он разговаривает с ними запросто — должно быть, у него есть завсегдатаи, те, кто специально приходит на дешевый концерт; вход свободен, даже если у тебя нет денег. Я уверена, что Джейк не думает о деньгах. Сьюзи зарабатывает достаточно для них двоих.

Он знает, что я здесь. Несколько минут он беседует с небольшой группой, а затем подходит ко мне.

— Привет, Китти. Разве ты не должна быть дома? У тебя же работа.

Я не совсем понимаю, о чем он говорит. Почему это я сейчас должна быть дома? Если нужно, я могу работать всю ночь.

— Джейк, — говорю я, — в какую больницу поехала Сьюзи?

Его лицо окаменело, и я вижу, как его глаза расширяются от ужаса.

— Что ты имеешь в виду? Что-то случилось?

— Нет, нет. — Я дотрагиваюсь до его руки, поняв, как я его испугала. — Все в порядке. Ничего не случилось. У Сьюзи все нормально.

Его лицо проясняется, и он отворачивается, кивнув кому-то в знак благодарности за положенные в футляр деньги.

— Я имею в виду ребенка.

— Какого ребенка? — Его лицо становится непроницаемым.

— Ребенка Сьюзи. В какую больницу ее направили?

— О чем вообще ты говоришь?

У меня комок подступает к горлу, но я стараюсь говорить ровным голосом.

— О малыше, Джейк. О твоем малыше, о ребенке Сьюзи, которого вы ждете через семь или восемь месяцев.

Голос его становится чужим и жестким.

— Китти, иди домой и поговори с Джеймсом. Я ничего не могу поделать. Адриан был прав.

Он отворачивается от меня, как чужой. Что случилось с моим добрым, сострадательным братом, который не так давно дал мне убежище? Почему же у каждого есть еще и второе лицо?

Он зажимает скрипку подбородком и меняет натяжение в смычке.

— Так где же Сьюзи? В какой больнице?

— Иди домой, Китти! Ты меня отвлекаешь. Если хочешь, позвони позже. Сейчас я занят.

— Но где она?

— Конечно же на работе. А где она, по-твоему, должна быть?

Он отворачивается от меня и проводит смычком по струнам — яростно, но с абсолютным контролем. Музыка, что звучит на этот раз, глубокая и страстная. Скрипка почти разговаривает; это смычок так касается струн, так оттягивает, продлевая, низкие ноты. Незамедлительно собирается новая толпа, привлеченная полным страдания звуком, и какое-то время я смотрю на них, пытаясь понять, что же они слышат. Увлекает ли их Джейк на свою дорогу или открывает каждому его собственную дверь?

Джейк играет для меня, для Сьюзи, для ребенка, хотя и не признается в этом даже самому себе. Он не поворачивается в мою сторону, потому что знает, что я еще здесь. Теперь его музыка настолько глубока и темна, что я чувствую нестерпимую боль где-то внутри.

Я ухожу, но, удаляясь, продолжаю слышать музыку и ощущаю постепенно заползающий в меня холодный страх. Мне приходится остановиться и перевести дыхание, потому что я начинаю понимать, что именно говорит мне скрипка.


…Я вхожу в банк, где работает Сьюзи, и сразу же вижу ее. Она в другом конце помещения, среди столов с канцелярскими принадлежностями, деловито пожимает руку мужчине среднего возраста с седеющими волосами во внушающих доверие очках. На ней зеленый костюм — юбка чуть выше колен — и белая шелковая блузка, зеленые геометрические фигурки которой сочетаются с костюмом прямо-таки совершенно. Ее волосы, вымытые и небрежно откинутые назад, — безукоризненны. Выглядит она очень хорошо.

Ее взгляд скользит по мужчине, и она замечает меня.

— Китти! Что ты здесь делаешь? Надеюсь, ты не подумываешь о еще одной закладной?

— Почему ты опять на работе? — мягко говорю я.

Вначале она теряется, затем улыбается:

— А, ты имеешь в виду проблему с желудком. Все прошло сто лет назад. И длилось-то всего двадцать четыре часа.

Я внимательно изучаю ее лицо. Теперь, рассмотрев поближе, замечаю, что она выглядит бледнее обычного и кажется усталой. Как будто плохо спала.

— Муки совести, — говорю я.

Она хмурится:

— О чем ты, Китти?

Но она выдает себя. По ее глазам вижу, что я права; существует только одно возможное объяснение ее препирательства. Музыка Джейка пульсирует внутри меня. Так хочется закричать не нее.

— Ребенок, — говорю я и наблюдаю за ее реакцией. — Где он?

Несколько секунд она молчит. Она поняла.

— О чем ты? — повторяет она снова.

— Ты знаешь.

Нервно смотрит на часы.

— Посмотри, Китти. У меня через две минуты назначена встреча. Мы не сможем поговорить попозже? Обсудим все, что захочешь.

— Нет, — говорю я, и мой голос звучит громче прежнего. — Я хочу обсудить это сейчас.

На нас смотрят люди. Молодые мужчины с открытыми, доброжелательными лицами, в костюмах в тонкую полоску, молодые женщины-кассиры, что сидят за пуленепробиваемыми стеклами, очень много улыбаются и умеют каждому говорить «доброе утро» чрезвычайно любезно.

Сьюзи с теплой, естественной улыбкой поворачивается к соседнему столу. Ее голос профессионален и выразителен:

— Джон, через пару минут должен подойти мистер Вудалл, ты знаешь его?

Джон кивает.

— Не мог бы ты попросить его подождать меня минут пять? Я не совсем укладываюсь в расписание.

— Конечно, — говорит Джон, — нет проблем.

— Идем со мной, — говорит она и выводит меня из общего зала.

Мы проходим через красную дверь («Пожалуйста, не забудьте закрыть за собой») и поднимаемся по лестнице вверх. Две пожарные двери, еще одна дверь — и мы прибыли в маленький кабинет с письменным столом, компьютером, двумя стульями и шкафом с картотекой. Должно быть, это комната, куда они удаляются, если превышен кредит или отказано в ссуде. Комната неприятностей.

Оказавшись здесь, мы садимся; Сьюзи за стол, а я на более низкий удобный стул.

— Теперь посмотри, Китти. Так не годится. Сейчас самый разгар рабочего дня. Я очень занята, и если не буду выполнять свои обязанности вовремя, то подведу многих людей. Я не могу просто так ото всех отвернуться и говорить о ерунде, да еще показывать при этом, что якобы очень рада тебя видеть.

— А я и не жду от тебя проявлений любезности, я жду от тебя правды.

— И что это за правда, которой ты ждешь? Почему ты вообще здесь?

— Ребенок.

— Что за ребенок?

— На днях, когда я видела тебя, ты была беременна, не так ли?

— Не устраивай комедию. Я болела.

— Нет, — говорю я медленно. — Я умею различать такие вещи. Мне известно, как чувствует себя беременная женщина, и что такое болеть, я тоже себе представляю.

Она берет ручку и начинает что-то машинально чертить на листке из блокнота.

— Глупости, Китти. Я же сказала тебе, что болела.

— Нет, — говорю я. — Ты была беременна.

— Я не беременна.

— Нет, — говорю я. В музыке Джейка не было фальши. — Сейчас — нет. Тогда была.

Ее лицо теряет все краски, слова звучат жестко и злобно:

— Ты абсолютно не права. Но даже если бы все было так, как ты говоришь, тебе-то какое до этого дело? Кто ты такая, что позволяешь себе являться сюда среди бела дня, бросаться обвинениями, устраивать сцену на виду у всех? — Она жмет на авторучку все сильнее и сильнее, со злостью двигая ее по бумаге и оставляя уродливые вмятины.

Она все признает. Она злится, потому что я сказала правду.

— Я не могу поверить… — Я говорю это, и мой голос дрожит, — не могу поверить, что ты могла… — Я не в силах выговорить это слово. Не хочу, чтобы оно вышло из моего рта.

— И что в этом такого ужасного?

Она бросает слова с раздражением и, раздосадованная, уже не сидит в удобной позе — нога на ногу. Здесь, со мной, она чувствует себя очень неловко, и я начинаю понимать, что она, по всей вероятности, все еще страдает.

— У всех на этот счет разные мнения, разве не так? Иначе это не было бы легальным. Кто ты такая, чтобы указывать мне, должна я или не должна иметь ребенка? У тебя своя жизнь, у меня — своя. Тебе нравится твоя работа. А мне нравится моя. Я с ней успешно справляюсь. И хочу продолжать работать. У меня уже есть дома один ребенок. Его зовут Джейк. Ему нужна моя забота, он отнимает у меня массу времени. Как смеешь ты приходить сюда и предъявлять мне обвинения, которых не можешь обосновать, да еще даешь указания, как мне следует жить?

Я смотрю на нее. Она — мимо меня, через мое плечо, как будто кто-то стоит сзади. Мне кажется, что она сдерживает слезы.

Она переводит дух.

— Послушай, Китти, — говорит она более мягко, — мне очень жаль, что так получилось. Я просто попробовала объяснить тебе, что существуют разные вещи. Мне хотелось бы как-то помочь тебе, но я не знаю, как это сделать.

Больше я не могу с ней разговаривать. Внутри меня закипает ярость — незнакомая и пугающая. Мне хочется сделать большой прыжок и вцепиться в ее совершенную прическу, схватиться за ее профессиональный костюмчик и разорвать его на части, а потом трясти ее, трясти и трясти, из-за той ужасной вещи, которую она сделала. Не могу больше смотреть на нее. У меня дрожат руки.

— Думаю, теперь тебе пора идти, — говорит она, вставая и открывая дверь.

По лестнице я иду за ней молча. Внизу она отворяет пожарную дверь, и я выхожу. Покидая банк, вижу, как она подходит к мужчине с портфелем. Она говорит ему: «Мистер Вудалл», — и протягивает руку для приветствия. Она выглядит очень профессионально. Улыбка ее — широкая и доброжелательная, голос — теплый. И только два красных пятна на ее щеках говорят о том, что она, вероятно, слегка была выбита из колеи моим появлением.

Смотрю на нее и понимаю, что я была права.


Жму на звонок у двери Джеймса. Ключ у меня есть, но я хочу, чтобы он знал, что я иду.

Он открывает дверь так, как будто ждал меня все это время.

— Мы больше не сможем видеться с Джейком и Сьюзи, — говорю я. — У меня осталось только два брата.

Слезы вырываются наружу. Он ведет меня в спальню. Я ложусь прямо в одежде. Он снимает с меня туфли и накрывает меня одеялом. Потом долго держит за руку. Он не задает вопросов. Он никогда не задает вопросов. Просто держит меня за руку. Он хороший мужчина. Если б не я, он был бы замечательным мужем.

Следующие несколько дней никто не звонит. Я остаюсь у Джеймса и все плачу и плачу из-за малыша, которому не дали возможности родиться. Малыша, который мог бы стать моим, если уж им он был не нужен. Я все думаю и думаю о том, что это несправедливо. Ведь это так несправедливо! Иногда Джеймс приходит и спит со мной рядом. Иногда нет. Время от времени он приносит мне теплое питье, и я с жадностью на него набрасываюсь, пытаясь хоть как-то согреть себя внутри. Но это тепло кратковременно. Из той еды, что он приносит, я съедаю совсем немного и большую часть оставляю на тарелке.

— Скорее всего, у тебя грипп, — говорит он. — Может, показаться врачу?

— Да нет. Все само пройдет.

— Хорошо, — говорит он. — Но если будет продолжаться больше недели, ты должна обязательно сходить к врачу.

— Да, да, — соглашаюсь я.

Сьюзи не звонит, да и Джейк тоже не звонит, чтобы отчитать меня за то, что я ее так расстроила. Значит, она ему не сказала. Или сказала, но у него тоже чувство вины. В любом случае выходит, что я права.


У Джеймса я отлеживаюсь три дня. На четвертый просыпаюсь рано утром с полной ясностью в голове, поэтому сажусь и пишу записку: «Чувствую себя лучше. Возвращаюсь к работе. Увидимся позже, за ужином». Потом оставляю его, спящего, и иду домой.

Сразу же принимаюсь за работу, стараясь наверстать упущенное. По рукописи в день. На первом месте мои еженедельные рецензии в газетах — вовремя, как всегда. Мысли убегают вперед, что бы я ни печатала, из-за этого постоянно приходится возвращаться назад: делать исправления. Будущее открывается для меня перспективой чтения, чтения и еще раз чтения. Адриан и Лесли, Джейк и Сьюзи — все они где-то сзади, уплывают далеко прочь в считаные доли секунды. Может, я никого из них больше вообще не увижу. Возможно, и не захочу. Я им не нужна, они мне — тем более. Если мне захочется пообщаться со своей семьей, я смогу навестить Мартина, Пола, отца. И никаких проблем с невестками. Все мы такие же, как и раньше, только немного старше.

Звонит телефон, и я удивляюсь, услышав на другом конце голос Мартина. Он редко пользуется телефоном.

— Завтра я еду в Эксмут.

Его голос излишне мягок, как будто звук проскользнул в глубь гортани в поисках безопасного и удобного места. Мне приходится напрягаться, чтобы его расслышать.

— Можешь говорить немного громче? — кричу я. — Я с трудом понимаю, что ты говоришь.

Наступает молчание. Я жду, пока он зафиксирует мое замечание и обдумает его. Его телефонные разговоры всегда такие.

— Я подумал, может, ты захочешь поехать со мной, — говорит он, не меняя громкости.

— А будет у нас время заехать в Лайм-Риджис, навестить бабушку с дедушкой?

Длинная пауза. Его нельзя торопить.

— Так «да» или «нет»? — говорит он.

— Знаешь, тут есть разные причины. Мне бы хотелось навестить бабушку с дедушкой, но… Мне сейчас так хорошо работается. Если так дальше пойдет еще денька два, то я расчищу все завалы. Кэролайн звонит по два раза в день. Мне на самом деле больше нельзя упускать время.

— Я собирался провести там всего одну ночь или две. Ты бы могла денек побыть на пляже или сходить к бабушке с дедушкой.

Не пойму, отвечает ли он на мой вопрос или уже продумал все раньше.

— Звучит очень соблазнительно.

— Ты была в Эксмуте?

— Да, — говорю я. — Ты брал меня с собой туда несколько раз. — Неужели он забыл, что мама встретилась с отцом в Эксмуте?

— Действительно? — Он снова замолкает. — Так ты хочешь поехать?

Я думаю о Джеймсе. Мне не хочется уехать и оставить его одного. Не хочется прерывать работу.

— Нет, думаю, что нет. Очень уж много дел.

— Тогда ладно.

— Спасибо, что пригласил.

— Да, да, — говорит он.

Он всегда такой. Никогда не бывает расстроенным. Он просто позволяет жизни идти своим чередом и, кажется, даже не понимает, что мог бы что-то изменить. Когда гены распределялись между Мартином и Джейком, они пошли по противоположным направлениям, так что не произошло никакого совпадения центральных характеристик, никакого компромисса. У них нет ничего общего, кроме даты рождения. Джейк как-то сказал мне, что они, будучи детьми, не могли играть вместе, потому что не чувствовали никакой связи друг с другом. Он говорит, что никогда не ощущал себя близнецом. Ему проще было бы осознать, что его вторая половина не выжила.

— Я поеду в следующий раз.

— Идет, — говорит он. — Пока, Китти.

— Пока, Мартин. Спасибо за…

Мой голос замирает, потому что он кладет трубку.

Я возвращаюсь к чтению. Сегодня — об эвакуированных. Вчера речь шла об оккупированной Франции. Мое сознание заполнено бомбами, нацистами и разбросанными войной семьями. Детская библиотека готовит выставку о Второй мировой войне. Это часть учебной программы. Они хотят, чтобы я составила список рекомендуемой литературы.

Читая, я думаю об отце и его загадочных орденах. Он никогда не рассказывал о своей жизни во время войны. Он так много времени тратит на разговоры и умудряется при этом ничего важного не говорить. Иногда мне кажется, что я не знаю его настоящего. От него исходят волны насыщенного энергетикой красного цвета; но цвет — это еще не поверхность, а она вам необходима, чтобы нанести цвет. Но где же эта поверхность?

Еще два дня я работаю чрезвычайно плотно, потом решаю, что могу позволить себе выйти. Мартин, должно быть, уже в Эксмуте. Представляю, как он идет к морю, навещает бабушку с дедушкой, и мне становится завидно. Принимаю решение сходить к отцу.

По пути я заглядываю к Джеймсу. Он весь в работе. К разговорам он не склонен, потому что все мысли его следуют ясными путями логики.

— Хочешь, я куплю что-нибудь? — предлагаю я, так как понимаю, что он едва ли слышит половину из того, что я говорю.

Он смотрит мимо меня, как будто меня здесь нет.

— Не знаю что… полагаю, хлеб. Может, яблок…

Его все это не интересует.

— Я ухожу. Возможно, меня не будет какое-то время.

Он поспешно улыбается и послушно принимает поцелуй в нос. Сегодня я контролирую ситуацию, а он не совсем осознает, что происходит. От этого я чувствую себя лучше.

— Я собираюсь к доктору Кросс, — говорю я. — Хочешь пойти?

Он смотрит отсутствующим взглядом.

— Нет, не думаю. Не задерживайся.

Его мысли возвращаются к программе еще до того, как я выхожу из комнаты. Пальцы бегают по клавиатуре, стремительные, но предельно точные. Ему редко приходится что-либо исправлять. Пальцы и мозг идут параллельно. Его работа так же безупречна, как и его квартира.

Я не переживаю. В его близости с компьютером я не вижу никакой угрозы.


Когда я подхожу, дом встречает меня тишиной, однако машина отца припаркована на подъездной дорожке. Сад пуст, в пустой кухне беспорядочное нагромождение тарелок, ожидающих отправки в посудомоечную машину. Из этого я заключаю, что он рисует. Я варю кофе и бесшумно поднимаюсь по ступенькам, несу кофе наверх, в мастерскую. Хочу сделать ему сюрприз. Мне всегда хочется делать ему сюрпризы.

Застаю его за работой над огромной картиной, изображающей морской пляж.

— Ведерки, лопатки, песок, раскладные стульчики, песочные замки, ракушки, водоросли, опять песок, волны, надувные круги, мороженое, сандалики, одеяло, очки, опять песок, галька…

Недавно я узнала, что можно покупать целые книги со списками. Мой отец упустил прекрасную возможность.

— Песок, надувные мячи, бутерброды, купальники, песок…

— Китти!

Я замираю. Опять он узнал.

— Как ты узнаешь, что я здесь?

Он ухмыляется, весьма довольный собой.

— Я ощущаю твое присутствие, только и всего. — Он берет кружку с кофе и смотрит на меня поверх очков. — Ты опять разговаривала с Адрианом и Лесли?

— Я никогда и не переставала с ними разговаривать.

О Джейке и Сьюзи я ему ничего не говорю. Он не знает о ребенке. Во всем мире есть только три человека (за исключением анонимных врачей), которые узнали об их ребенке. И как только он начнет стираться из памяти, то перестанет существовать вовсе. Событие, которое не состоялось.

— Папа, я хочу узнать кое-что о войне.

Он потягивает кофе и сквозь пар смотрит на меня.

— У каждого есть какое-то представление о войне, — говорит он. — Это было событие мирового масштаба. О ней написаны тысячи книг, тысячи писателей делают на ней деньги. Иди и расспроси их.

— Я читаю эти книги. Именно этим я и занимаюсь всю эту неделю. Мне просто… — Я сажусь на диван. — Мне просто хотелось бы услышать твою версию.

Он берет тонкую кисточку и осторожно водит ею по картине, отмечая едва заметные голубые тени на лице маленького мальчика.

— Это ни к чему.

— Почему ты так думаешь? Нужно передавать свои воспоминания, иначе все они исчезнут, когда ты умрешь.

— Мммм… Приятно слышать, что ты меня уже и хоронишь.

— Я же совсем не об этом. — Стараюсь не раздражаться. — Ведь ты можешь что-то оставить после себя — своего рода продолжение. Можно ведь отказаться от тех воспоминаний, которые тебе не по душе.

Я думаю о мисс Ньюман. Ей следовало еще раньше, когда она все хорошо помнила, кому-нибудь все рассказать. Тогда в ее воспоминаниях все было бы на своем месте, и они не улетели бы с дымом крематория.

— Кое-что я оставлю после себя: свои картины.

— Но не войну, — говорю я. — Они же не о войне.

— Ненавижу море, — говорит он, накладывая красный и лиловый цвета на почти спокойное море.

Это повергает меня в изумление. А в моей памяти хранятся его замечательные рассказы о том, как он встретил у моря маму. Море — почти в каждой нарисованной им картине.

— Что ж, — говорит он так, как будто подслушал мои мысли, — хорошо. Я расскажу тебе о войне и о море, вернее и о том, и о другом сразу. Я спустился на парашюте в море среди ночи, и должен тебе признаться, мне было там очень одиноко.

Он смотрит куда-то мимо меня, будто всматривается во что-то. Я оборачиваюсь, пытаясь понять, куда именно он смотрит, но, кроме двери, ничего не вижу. Эдакий мелодраматический прием. Он притворяется, что заглядывает внутрь себя, чтобы ради меня воскресить свои воспоминания. И почему я ему не верю?

— Моя команда пошла на дно вместе с «Ланкастером». Они ушли под воду и не вернулись больше никогда. — В тот момент, когда самолет падает в море, его правая рука плавно ныряет вниз, пальцы впереди. — Те несколько мрачных, безмолвных минут, пока я погружался в воду, я был абсолютно один. Пережив подобный опыт, начинаешь на все смотреть иначе.

У меня есть подозрение, что он собой любуется. Спустя несколько «мрачных, безмолвных» минут он перестает расхаживать и понижает голос. После каждого слова он делает короткую паузу для пущей выразительности. Я стараюсь казаться заинтригованной.

Он изучает картину, возможно, лишь для внешнего эффекта. Отступает назад, наклоняется вперед и всматривается. Картина огромна, с множеством деталей — это отступление от его обычной манеры сосредоточиваться на небольшом предмете или пространстве. Он неопределенно помахивает кистью, придвигается, чтобы добавить немного цвета, но передумывает. Я понимаю, что его эмоциональность наигранная.

— Некоторые вещи из прошлого лучше всего забыть. Все мы меняемся. Тот человек, каким я был тогда, ничего общего не имеет с тем, каков я сейчас.

— Ясное дело, — говорю я. — Ты, должно быть, был лучше, когда был моложе.

Может, он даже был способен с уважением относиться к своему будущему зятю.

Он смотрит в окно на верхушки деревьев. Отсюда видно мою квартиру.

— Они звали меня Бутс. Крылатый Командир Бутс Веллингтон[4].

Я не совсем понимаю, нужно ли смеяться в этом месте, поэтому ограничиваюсь подобием улыбки и наблюдаю за его реакцией. Он не обращает на меня внимания.

— Мы сбрасывали бомбы на Германию.

Я удивлена. Я всегда представляла его летчиком в сражении, неким подобием Джека, описанного мисс Ньюман.

— Все в то время считали эту идею просто замечательной. Дрезден, Берлин, Мюнхен — все это для нас только названия, точки на карте. Мы сбрасывали бомбы и возвращались домой как можно быстрее.

— Вы знали о том, что убиваете людей: женщин, детей?

— Конечно, знали. Именно это и происходит, когда падают бомбы. А что нам оставалось? Высылать предупреждение, что мы приближаемся, чтобы они смогли уйти?

Чувствует ли он себя виновным? Не по этой ли причине он раньше никогда не говорил о войне?

— Средняя продолжительность жизни в отряде бомбардировщиков была очень коротка. Некоторые из них вылетали на свою первую операцию и уже никогда не возвращались. Их сбивали либо над землей, либо над морем.

«Разрушители плотин» — Ричард Тодд ведет своих людей выполнять миссию убийц. «На двенадцать часов вверх» — Грегори Пек подсчитывает вернувшиеся самолеты[5]. Мой отец видит жизнь в черно-белом цвете.

Я обращаю внимание на ребенка в самом углу картины. Он ползет в сторону, как будто хочет сбежать. Никто из его семьи этого не видит. Все они смотрят на продавца мороженого. Это напоминает мне Брейгеля — его Икара, падающего в море, и как все в это время продолжают спокойно заниматься своими делами.

— На обратном пути мы, как и многие, пробитые шрапнелью, снизились. Сбросили бомбы прямо в цель и повернули обратно. Живыми из нас остались только четверо, двое — сильно израненные. — С развитием действия его рассказ ускоряется. — Кругом был бензин, разлит прямо по полу, и кровь, думаю, тоже. В общем, все время, пока я старался держать контроль над самолетом, что-то било мне по ноге. Я опустил руку вниз, чтобы узнать, что это, и нащупал что-то влажное, липкое и теплое. Я поднял и увидел, что это чья-то оторванная рука. Перчатка все еще оставалась на ней. — Он эффектно держит перед лицом свою руку и с горестным видом несколько секунд ее изучает, как будто подыскивает нужные слова. — Я даже не знал, кому она принадлежит. — Он говорит как бы между прочим, как будто это только теперь пришло ему в голову, но я чувствую, что все не спонтанно. Отработано заранее.

— Если я правильно поняла, — говорю я, — рука была не твоя?

Он не обращает на меня внимания.

— Было ясно, что мы теряем высоту. Я приказал всем прыгать, затем вылез на крыло и прыгнул. Парашют раскрылся сразу, но было так темно, что разглядеть даже ударившийся о воду самолет было невозможно. Просто громкий звук удара, рев воды — и больше ничего. Других парашютов я не видел. Больше ничего не видел. Выпрыгнул один я.

— А как же луна? — спрашиваю я.

Он смотрит в замешательстве.

— Какая луна?

— Луна на небе. Обычно при свете луны можно хоть что-то разглядеть.

Он останавливается, как будто рассматривает картину где-то в глубине своего сознания, затем отрицательно качает головой.

— И не знаю даже, — говорит он в конце концов. — Может, был совсем тонкий месяц, а может, было облачно.

— Море было неспокойно?

Он опять задумывается.

— Не знаю, не могу вспомнить.

— И как же ты спасся?

— Меня вытащили летчики, как только рассвело. Больше никто не выжил.

Он долго молчит, сидя без движения, спиной ко мне.

— И почему же ты не рассказывал мне все это раньше? — говорю я. — Такая интересная история.

Он резко поворачивается и смотрит на меня в упор.

— Не надо смеяться, Китти.

Сотни людей умирали в огне бомбежек Берлина. Экипаж самолета упал в море, и отец не мог никого спасти. Могло бы случиться, что никто и не заметил бы тонущего летчика. Очень уж много смертей было повсюду, чтобы беспокоиться о каждом.

— Оказаться одному в море среди ночи… Это трудно передать… Море огромное, угрожающее, без горизонта. Ненавижу его.

— И все свое время ты тратишь на то, чтобы его рисовать.

— Да. — Он вздыхает. Длинный, медленный, усталый вздох. — Понимаешь, у меня такое ощущение, что я что-то потерял той ночью. Я все думаю: а что, если я попробую нарисовать море еще раз, взглянуть на него под другим углом, увидеть в другом цвете, с другим настроением, может, я найду то, что потерял? — Он вздыхает снова. — Ничего не получается.

Он не смотрит на меня, и внезапно я осознаю, что в этом есть правда. Каким-то образом, описывая ту трагедию, он открыл мне в ее глубине что-то очень личное и подлинное.

— Ты вернулся обратно и продолжал сбрасывать бомбы на Германию с другим экипажем? — спросила я.

— Нет. Меня ранило в ногу. К тому времени, как ее подлечили и она стала действовать, война закончилась. Мне вручили какие-то награды, и я их взял, но никогда не носил.

Похоже, он хочет сказать, что не виноват во всем этом. Что на нем не лежит ответственность за происшедшее: за войну, за бомбежки, за смерть экипажа. Меня заливает волна сочувствия.

Я смотрю сзади на его затылок и вижу, как он постарел. Он, должно быть, почти того же возраста, что и мисс Ньюман. Почему я никогда раньше этого не видела? Его волосы поседели, а я этого даже не заметила. Его плечи стали более сутулыми, чем они были на моей памяти. Когда он возвращается к работе, я замечаю, что кисть в его руке слабо дрожит.

— Я не рисую рук, — говорит он.

Я пью свой кофе. Он придирчиво рассматривает картину, как бы выискивая, что можно подвергнуть критике.

— Мне нравится тот мальчик, который ползет в сторону, — говорю я.

Он не слышит меня.

— Вот и все, — говорит он. — Ничего особенного.

Я понимаю, что он рассказал мне не очень-то много. Всего лишь историю, которую можно было бы услышать в тысячах домов, поставить в сотне фильмов. Историю, которую он прокручивал в своей голове уже пятьдесят лет, возвращаясь к ней снова и снова, приводя все в порядок, наводя на нее глянец, делая ее лаконичной.

— Мне пора идти, — говорю я и жду, не оглянется ли он.

Он начинает готовить на палитре краски, выдавливая их и озлобленно смешивая.

Я медлю у двери, но он уже опять рисует и ведет себя так, как будто я ушла. Он наносит краски на холст решительными мазками, заставляя их кружить в водовороте моря. У меня появляется уверенность, что ребенок у края картины за это время отполз гораздо дальше.

— Крабы, — бормочет он, — песок, прилив, течение, скалы, медузы…

Спускаясь вниз по лестнице, я обнаруживаю на своей юбке алую краску. Нужно было смотреть, перед тем как садиться.


Я рассказываю доктору Кросс о разговоре с отцом.

— Вас это беспокоит? — спрашивает она, зная заранее, что это так.

— Возможно, мне не следовало на него давить.

— От этого что-то зависит?

— Вполне возможно, что он не захочет больше смотреть мне в глаза. Эта часть рассказа, о море. Я думаю, в ней он был честен, а это не в его правилах. Во время разговора он обычно рисует, поэтому невозможно понять, что он думает на самом деле.

— Позвоните ему через несколько дней, — говорит она, — и заранее придумайте, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.

Я киваю. Возможно, мы оба сможем этого избежать.

— Вы успокоились в отношении ребенка Сьюзи и Джейка? — спрашивает она.

— Не знаю. — Странная вещь: даже не могу об этом как следует подумать. Как будто этого просто никогда не было.

— Вы пытались с ними разговаривать?

Я отрицательно качаю головой. Не хочется мне с ними разговаривать.

Отец рассказывает мне нечто подлинное, возможно, впервые в жизни, и мисс Ньюман делится со мной своими воспоминаниями. Думаю, и мне следует быть более откровенной, и я рассказываю доктору Кросс о своем желтом периоде. У меня не было намерения это сделать, когда я входила в ее комнату. Если бы я обдумала это заранее, то не смогла бы облечь мысли в слова.

Она сидит тихо и слушает.

— Спасибо вам, Китти, за то, что поделились этим со мной, — говорит она.

Я поднимаюсь, чтобы уйти, чувствуя себя неловкой и неуклюжей, прямо как маленький ребенок.

— Не забудьте записаться на следующую неделю, — говорит она.

Она не улыбается, когда я ухожу. Наоборот, выглядит очень серьезной.

Бегу домой. Всю дорогу я чувствую, как будто все предметы вокруг слегка поднялись от земли, словно я возвращаюсь домой совсем не той дорогой, что обычно. Что-то изменилось. Я рвусь вперед, потому что хочу поговорить с Джеймсом, оторвать его от работы.

Когда я вхожу в квартиру, звонит телефон. Поднимаю трубку.

— Китти, это папа.

Как быстро, думаю я. У меня даже не было времени придумать, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.

— Только что звонил Мартин. Умерли бабушка и дедушка Харрисоны.

6 Замки́

Бросаю кое-какую одежду в чемодан, и Джеймс несет мне его к автобусу на автовокзал на Нью-стрит. Он хотел бы поехать со мной, но я пожелала побыть одна. Остальные члены семьи прибудут позже, на похороны. Меня бабушка с дедушкой знали очень хорошо, а вот моих братьев они иногда путали.

Бабушка готовила по всем правилам, и мы обычно сидели втроем за обеденным столом и тихо-мирно поедали бараньи котлетки и мятную приправу, ростбиф и йоркширский пудинг, свинину и яблочный соус. Они любили, когда я приезжала. Бабушка проветривала мою кровать, между простынями укладывала бутылки с горячей водой; на столике возле кровати всегда стояла ваза со свежими цветами из сада. Примулы и гиацинты, розы, ноготки и зимний жасмин — у каждого времени года есть свои цветы. Они обычно оставляли окно приоткрытым на маленькую щелочку — «чтобы сдувало паутину» — и раскладывали на подоконнике глянцевые журналы, которые покупали специально для меня: «Космополитен», «Элль», «Она». Я надеялась, что сами они их не читали после моего отъезда. Не хотелось, чтобы они были в курсе того, что происходит в мире.

Я перестала их навещать после того, что произошло с моим ребенком. Они не писали и не звонили. Я знала: они просто все время ждут, когда я приду, знала, что они будут счастливы, если я появлюсь и без предупреждения. Представляла, как они регулярно проветривают мою кровать, ждут постоянно, давно уже привыкнув к тому, что я появляюсь неожиданно.

Мартин на такси встречает меня на автобусной станции. Мы залезаем в машину, и я всматриваюсь в его лицо, стараюсь понять, каково ему было обнаружить их мертвыми. Он выглядит как всегда.

— Мне пришлось выбить дверь, — говорит он. — Я подумал, что их нет дома, и пошел прогуляться по набережной. С собой у меня была рыба и чипсы, и я разглядывал море.

— Они никогда не выходили, — говорю я. — Им было трудно далеко ходить.

Водитель едет по узким улочкам, и я вытягиваюсь, стараясь что-нибудь рассмотреть за кустами-изгородями. Когда нам попадается встречная машина, ей приходится давать задний ход и отъезжать в ближайший переулок, чтобы мы могли разминуться. Наш таксист не идет на уступки.

— Я подумал, что они могли уйти за продуктами, — сказал Мартин.

— Они не ходят за продуктами, — говорю я. — За них это делает соседка. Ни один из них не может долго ходить.

Так было три года назад. Соседка могла переехать или умереть. Маленький, твердый комок вины прочно обосновывается где-то у меня внутри.

— Я вернулся на следующее утро, и когда я звонил в дверь, вышла соседка. Она сказала, что не видела их уже больше недели.

— Это была Бетти? — спрашиваю я обеспокоенно.

— Не знаю, — говорит он. — Она была очень расстроена.

Обычно она заходила к ним каждый день. Неужели что-то случилось?

— Никогда раньше не выбивал дверь, — говорит Мартин.

Я смотрю на его огромные руки на коленях, одна белая, другая совсем коричневая, и радуюсь, что он такой мягкий человек.

— Трудно было?

— Да, — говорит он после паузы. — Не так, как по телевизору. Пришлось войти с черного хода.

Я думаю об их замках. Американский защелкивающийся замок, врезной замок, две большие задвижки и цепочка на входной двери. Они гордились своей цепочкой на двери, потому что ее порекомендовал им полицейский, когда делал обход и давал советы насчет безопасности.

Дедушка был в восторге.

«Теперь мы не должны открывать дверь всем подряд, если нам этого не хочется», — говорил он и смеялся, похлопывая себя по ноге.

Он показывал мне, как вставлена цепочка.

«Входит прямо в дверную коробку на два дюйма. В спешке ее не выломать».

Я восхищалась такой надежностью.

«Китти, попробуй сама. Смотри, я выйду наружу, а ты закройся на цепочку».

И вот он выходил, наклоняясь в дверном проеме, чтобы поддержать ослабевшие ноги, а я в это время запиралась и закрывала дверь на цепочку. Он звонил. Я открывала дверь и выглядывала через цепочку.

«Кто здесь?» — говорила я старческим голосом.

«Двойное остекление не требуется?» — говорил он.

«Нет, спасибо», — говорила я и закрывала дверь.

Когда я открывала дверь, чтобы дать ему войти, он едва не сгибался пополам от смеха. Я вела его к креслу в гостиной.

«Миссис Харрисон! — кричал он между приступами смеха. — Нам необходимо выпить чашечку чая».

Бабушка приносила чай и тарелку шоколадного печенья. Она подмигивала мне за дедушкиной лысой головой.

«Мистер Харрисон любит свои замки, — говорила она. — Всегда любил».

«Все правильно, — говорил он. — Я всегда любил замки».

Так что замки у них были на окнах, на задней двери, на двери сарая и на запасной калитке. Бабушка с дедушкой были хрупкие и легко уязвимые, но воры к ним никогда не залезали. Даже они знали, что не стоит и пробовать. У дедушки была привычка раз в месяц делать обход и проверять все замки. Думаю, ему бы даже хотелось, чтобы грабители сделали попытку, тогда бы он смог поздравить себя со своими замками.

— Они оба лежали в кровати мертвые, — сказал Мартин.

Я пытаюсь представить, как они лежат рядом и умирают вместе.

— До того, как состоятся похороны, должны произвести вскрытие. Подозрительные обстоятельства.

Мне непонятно, что здесь подозрительного. Почему нельзя умереть вместе, если так хочется?

Мы проходим через заднюю дверь, которая заперта на висячий замок и цепочку, так как прежний замок слишком сильно поврежден. Сила Мартина просто поразительна.

Ничего не изменилось. В доме пахнет почти так же, как всегда пахло раньше: кремом для обуви, жареной картошкой, горячим утюгом. Дом кажется старым и скрипучим. Я ощущаю вокруг медленные движения старичков. Какой-то новый, тошнотворный запах идет из кухни, поэтому иду туда посмотреть. Желтые поверхности, как всегда, чисты. На столе — завтрак для двоих. Сине-белые полосатые чашки и блюдца стоят в ожидании кофе. Молочный кувшин такого же цвета — посредине; там, где следовало быть молоку, образовалась плотная желтая корка. Ножи, вилки и ложки блестят чистотой. Бабушка всегда после мытья натирала их до блеска.

— Мне нравится, когда моя посуда блестит, — обычно говорила она. — В наши дни людей это совсем не волнует. А у меня не так. Люблю, когда в ней видно мое лицо.

Помню, как я брала ложку и пыталась рассмотреть в ней свое лицо. Никак не могла понять, почему оно там вверх ногами.

«Она показывает тебе, хорошая ли ты девочка», — говорил дедушка.

Вскоре я обнаружила, что на другой стороне выгляжу нормально, и все недоумевала, почему это они не объяснили мне все подробно. Я ведь переживала, хорошая я, или плохая.

На плите две тарелки; на них аккуратно разложены бекон, яичница, бобы, колбаса и поджаренный хлеб; все абсолютно одинаково на каждой тарелке. Яичница посередине прогнулась и затвердела, на хлебе появилась серая плесень, колбаса сморщилась, бобы торчат из томатного соуса, который тоже затвердел и растрескался.

Мартин видит, что я смотрю на все это.

— Мне не захотелось выбрасывать, — говорит он. — Я подумал, что это может помочь выяснить, что же произошло. Улики.

Мне тоже не хочется выбрасывать, несмотря на запах. Мне в этом видится некая характерная черта их совместной жизни. Миссис Харрисон — в кухне, мистер Харрисон — смотрит телевизор. Картина жизни, которой больше нет. Поколение, которое видело начало века и пережило две мировые войны.

Иду взглянуть на спальню, где Мартин их нашел. Покрывала лежат на своих местах, и можно рассмотреть следы от двух тел, лежавших бок о бок; два углубления, просуществовавшие на этих кроватях более семидесяти лет. Видно, с какой стороны спал дедушка: он был тяжелее бабушки. Нужно было давным-давно уговорить их купить новую кровать.

Бабушкина щетка для волос и расческа аккуратно разложены на тумбочке, деревянные ручки с перламутровой мозаикой. Будучи маленькой, я часто играла с ними, водя пальцем по ложбинкам, поглаживая гладкое дерево. На тумбочке кружевная скатерть и трехстворчатое зеркало, в котором можно увидеть, как ты сама себя рассматриваешь.

На дедушкиной тумбочке книга по садоводству, хотя в последние годы от роз ему пришлось отказаться. Здесь же электрический чайник, в котором они видели изобретение, принципиально изменившее жизнь. Когда я у них гостила, мне было слышно, как чайник закипал каждое утро ровно в шесть.

— Поспи еще, — говорила бабушка. — Не вставай с нами. Мы постарше тебя. Нам не нужно много спать.

Но я все равно просыпалась, когда чайник начинал урчать и булькать; вода в нем закипала. Тогда я ждала, пока, в 6.15, не встанет дедушка. Я слушала, как разливают чай, так привычно и спокойно, и как звенит посуда, когда дедушка передает бабушке чашку с блюдцем. Они разговаривали шепотом, и я улавливала отдельные слова: «Маргарет… георгин… дождь… Китти…» Через какое-то время я обычно переворачивалась на другой бок и засыпала, разнежившаяся от предсказуемости их действий.

На бабушкиной тумбочке возле кровати часы, настольная лампа и очки.

Насколько я помню, она всю жизнь читала «Джейн Эйр». Я обычно наблюдала за ней во время чтения. Время от времени она переворачивала страницу, иногда вперед, иногда назад, а я замечала, что глаза ее не движутся. Она не читала. Может, она и не умела читать, а просто позволяла себе несколько минут мирного отдыха, избавляя себя от необходимости оправдывать свою бездеятельность.

Я нахожу «Джейн Эйр» на полу, две чашки с блюдечками так и стоят на подоконнике в пятнах от последних капель чая. Перед тем как умереть, они попили чай, а вот к завтраку чай уже не приготовили.

На стене висит их свадебная фотография. Черно-белая, они на ней держатся очень прямо, в одном уголке по стеклу пошла трещина. Двое свежих молодых людей, совсем не похожие на бабушку с дедушкой. Он красив и похож на Адриана на фотографии, хотя в реальной жизни я никогда не могла обнаружить между ними сходство. Она высокая, черноволосая, немного похожа на меня теперешнюю. Ни один из них ничем не напоминает Маргарет, мою мать. Я внимательно изучаю фотографию, стараясь постичь, что же было у них на уме, когда их снимали. Они кажутся такими молодыми. По их лицам ничего невозможно прочесть.

— Они были в одежде, — сказал Мартин. — Очень странно. Оба в кровати и в одежде, накрытые одеялами.

Я стараюсь не видеть их старые тела, лежащие бок о бок в кровати, которою они купили, как только поженились, тела, одетые в одежду, что не меняла свой стиль в течение всей моей жизни. Юбка до колена из пестрого зеленого кримплена, брюки в узкую полоску из полиэстера и ажурной вязки джемпер.

Мы с Мартином спим в грузовике. Ни один из нас не находит в себе сил спать в доме, у нас нет ощущения, что он принадлежит нам.

Весь следующий день я перелистываю страницы их жизни. Бесконечные груды старых счетов относят меня назад, к тридцатым: письма, билеты в кинотеатр, облигации выигрышного займа, все то, что они не хотели выбрасывать. Пачка открыток после их золотой свадьбы, подарки на свадьбу, которыми они никогда не пользовались: скатерть из ирландского льна, сохранившая свою первоначальную упаковку, коробочка со стаканами для хереса, которую так и не открыли.

Каждый раз, когда я разбираю очередной ящик, появляются все новые и новые вещи, напоминающие мне о них. Перед тем как приступить к обследованию очередного этапа их жизни, я должна поплакать. Понимаю, что должна все разобрать ради них. Не могу просто взять и выбросить их вещи, что-то внутри меня протестует, однако мы заполняем одну черную сумку за другой.

— А что нам делать с мебелью? — спрашиваю я Мартина.

Он пожимает плечами:

— Думаю, мы узнаем, не нужна ли она кому, а потом продадим одной из тех контор, что занимается расчисткой домов.

Мне нужна вся их мебель. Как я могу допустить, чтобы она ушла к чужим людям? Каждый из предметов этой темной, тяжелой, прогнувшейся мебели кажется мне сокровищем. Отполированная бабушкиными заботливыми руками, она все равно хранит на себе отпечатки рук, что трогали ее все эти годы. Каждый день своей взрослой жизни пользовался этой мебелью дедушка, она открывалась и закрывалась в течение всей их тихой старости. Если она будет продана на аукционе, ее обдерут, покрасят, отполируют, все годы ее близости с людьми будут вытравлены химикатами.


Полиция приезжает на следующий день. Это сержант в униформе и женщина-полицейский. Я приглашаю их войти, и мы неловко стоим в бабушкиной и дедушкиной гостиной.

— Мы получили результаты вскрытия, — говорит сержант. — Можно присесть?

— Конечно, — говорит Мартин, и мы пристраиваемся на краешке, так и не научившись вести себя здесь как дома.

— Похоже, она умерла первой. Десять дней назад у нее был сильный сердечный приступ. Он умер восемью часами позже, тоже от сердечного приступа.

— Но почему же он не вызвал «скорую помощь», когда у бабушки было плохо с сердцем?

Полицейский откашливается.

— Знаете ли, мы полагаем, что они оба поднялись утром, попили чай, а затем, пока он брился, она оделась и пошла готовить завтрак. Почувствовав себя плохо, она вернулась в спальню, где ее и настиг сердечный приступ. Он положил ее на кровать, а потом… Мы думаем, что он лег рядом с ней и стал дожидаться своей смерти.

Я смотрю на них.

— Вы хотите сказать, что он хотел умереть с ней?

Полицейский кивнул.

— Они были очень слабы, не так ли? Должно быть, он сильно от нее зависел…

Я вспомнила двух кошек, которые когда-то жили у моей школьной подруги. Одну из них пришлось отвезти к ветеринару, а на следующий день вторая была найдена на своей подстилке мертвой.

— С очень старыми людьми это не так уж редко случается, — говорит полицейский. — Им не хватает силы воли жить друг без друга.

Из окна я смотрю на море вдалеке. Несколько маленьких шлюпок плывут под утренним солнцем, их разноцветные паруса, беспорядочно разбросанные среди веселых, блестящих волн, по какой-то случайности складываются в некий узор. Внезапно меня охватывает отчаянное желание быть сейчас вместе с Джеймсом.


Похороны состоятся через пять дней. До этого времени Мартин должен съездить домой, завершить работу по контракту. Я перехожу в дом, вступаю во владение своей старой кроватью, на которой всегда спала, приезжая в гости. Простыни и наволочки в большом шкафу в холле. Эта аккуратность здесь совсем не похожа на маниакальную страсть к чистоте у Джеймса. Эта аккуратность заботлива. Я так и вижу, как бабушкины старенькие, узловатые руки складывают все медленно и старательно, разглаживая каждую складочку. Какое удовольствие она получает от роли хозяйки, заботливой няни!

Я звоню Джеймсу каждый вечер, так что я не очень-то часто остаюсь одна. Мы ведем долгие разговоры, по телефону они получаются даже лучше, чем в реальной жизни. Я рассказываю ему о том, как живу в бабушкином доме.

— Они здесь, со мной, — говорю я. — Не могу себе представить, чтобы кто-то другой жил в этом доме.

Новые владельцы будут дышать их воздухом, ходить по их пыли, что плавает над досками пола. Будут перекапывать дедушкин сад, сажать какие-то свои растения в почву, которую он удобрял компостом.

Джеймс тяжело переносит нашу разлуку.

— Китти, мне приехать пораньше, до похорон?

Ему более одиноко, чем мне. Он запросто проводит без меня дни, даже недели, когда мы оба заняты каждый своим делом, но не может справиться с расстоянием. Он чувствует, что длина связывающей нас нити слишком увеличивается, и натяжение возрастает. Боится, как бы она не разорвалась.

— Не приезжай так рано, Джеймс, — говорю я. — Приезжай за день до похорон.

Я хочу, чтобы он приехал сейчас, чтобы был здесь, со мной, но в то же время понимаю, что мне необходимо сейчас остаться одной и все обдумать. Мне нужно как следует запомнить бабушку с дедушкой, чтобы потом они не забылись.

Джеймс звонит мне снова и снова.

— Куда ты положила мой красный галстук, тот, на котором Багз Банни? Долго нужно держать рыбу в духовке?

И это он звонит мне? Это он-то, со своими поваренными книгами!

— Отменить назначенный визит к врачу?

— Да, пожалуйста. Если только ты не хочешь пойти вместо меня.

— Нет, не думаю. Я просто отменю его.

Каждый вечер, перед тем как лечь спать, я хожу на прогулку, смотрю на море. Всю неделю оно спокойное и гладкое. То самое море, которое мой отец ненавидит. Волны набегают на гальку и отходят назад, снова и снова, бесконечно. Я думаю о том, что мои бабушка и дедушка умерли.

* * *

Мы встречаемся у крематория. Собрались все, кроме Лесли, которая осталась дома с девочками. Мы вместе первый раз со времени нашей свадьбы. Сидим парами: отец и Адриан, Джейк и Сьюзи (на которых я стараюсь не смотреть), Мартин и Пол, я и Джеймс. Все в костюмах и при галстуках. Я люблю мужчин в костюмах, особенно их шеи сзади и широкие плечи. Только Джейк и Адриан в черных костюмах: у них есть жены, которые настояли на том, чтобы все было по правилам. На отце его обычная куртка «в елочку», однако бабочка скорее красно-коричневого цвета, чем красного — это его уступка традиции. На Мартине и Поле коричневые костюмы. Сьюзи в черном платье, на которое я и смотрю вместо ее лица. Джеймс потрясающе выглядит в сером костюме, и я рада, что он надел галстук с Багз Банни.

Я в розовом платье из маленького дорогого магазинчика в Лайм-Риджисе. Я выбрала его из-за вызывающего вида и насыщенного цвета, благодаря чему я уж никак не могу походить на Сьюзи или на Лесли. Оно поблескивает. Когда я двигаюсь, оно отливает пурпурным, синим, серым, отражая мое меняющееся настроение. Это не спокойный розовый; ничего общего с розовым в доме Адриана. Этот цвет смелый, отважный, злой.

Похороны начинаются в двенадцать тридцать. Мы с Джеймсом все утро провели за приготовлением пищи в доме. Наготовили полные тарелки яиц и бутербродов с ветчиной и прикрыли все пленкой. Еще приготовили сосиски и насадили их на палочки, а хрустящий картофель и арахис ждут, чтобы их разложили по тарелкам. Мы купили шоколадное печенье в пакетиках, торт «Чери Бейквелл», миниатюрные пирожные, миндальные кексы и оставили все в упаковках, потому что тарелок оказалось недостаточно. Мы не представляем себе, сколько придет народу.

К крематорию кроме нашей семьи пришли еще несколько человек, но в унылой пустоте часовни наша группка кажется маленькой и непредставительной. Кто-то произносит короткую речь о бабушке с дедушкой, но в этой речи одни клише, и я понимаю, что он никогда их не знал.

— Эта любящая пара, — говорит он, — преданные друг другу до самого конца… беззаветно любимые детьми и внуками…

Знает ли он хоть что-нибудь? Их единственный ребенок мертв, единственная внучка, которая действительно их знала, не навещала их последние три года… Я перестаю слушать. Считается, что когда гробы опускаются, один за другим, нужно закрыть глаза и молиться, но я вижу все. Я думаю о пламени, поджидающем их внизу. Размышляю о том, какая же требуется температура. Вижу, как их старые, усталые тела рассыпаются от жара, скрючиваются, распадаются. Многие ли из пришедших знали их по-настоящему, действительно их любили? Только я! Мне хочется разреветься. Я любила их.

Но я молчу. Мне не нужен пепел. Как может пепел заменить старые бабушкины руки, разглаживающие постельное белье? Или дедушкины руки, с любовью подрезавшие розы?

Мы возвращаемся к машинам, почти не разговаривая. Все вежливы. Мужчины отступают назад, чтобы дать женщинам пройти. Мои братья — уважаемые, воспитанные люди. Взрослые мужчины, которые знают, как себя вести. Иногда я забываю смотреть на них со стороны.

Мы возвращаемся обратно в дом, и Джеймс снимает пленку с тарелок с бутербродами, пока я иду и ставлю чайник, чтобы налить всем чай. Здесь есть несколько человек, которых я никогда не встречала. Несколько пожилых пар, что живут по соседству, бабушкина подруга из Эксетера, двое коллег по работе из той школы, где дедушка когда-то преподавал, — оба уже давно на пенсии. Дом старый, и люди в нем старые. Я сама себе кажусь здесь слишком молодой.

Бетти, старушка, приходит поговорить со мной на кухню. Она суетится по мелочам, передвигает на столе чашки с блюдцами, подливает в чашки молоко, засыпает заварку в чайник.

— Как нехорошо все это получилось, Китти, — говорит она. — Мы уезжали на выходные. Я попросила соседку зайти их проведать, но она заболела и забыла.

— В этом нет вашей вины.

— Как только подумаешь, что они вот так умерли!.. Надо же такому случиться.

Чайник закипает, и я наливаю воду в заварочный чайник, а большой сразу же наполняю снова для следующего круга. Бетти мешает чай и сразу начинает разливать, не дав ему завариться. Она все делает очень быстро, резкими движениями, вперед-назад, сотрясаясь от странного тоненького смеха в самые неожиданные моменты. Она напоминает мне птичку.

— Как жаль, что мы не видели тебя несколько лет, — говорит она. — Они по тебе скучали.

Я подхватываю поднос с чашками и несу его в гостиную.

Здесь разговор течет плавно, случайный смешок подавляется, неловкость чувствуется во всем.

Входная дверь открыта на случай, если кто-то придет позже. Я предлагаю чай Мартину и пытаюсь ускользнуть от Сьюзи, которая с ним разговаривает.

В дверях появляется странная женщина; она так нас рассматривает, что мне становится не по себе. Не могу припомнить, чтобы я видела ее в крематории. Она очень маленькая, с длинными волосами, абсолютно седыми, которые ниспадают на спину удивительно небрежно, как будто не хотят соответствовать ни росту, ни возрасту их хозяйки. Глаза ее, яркие и глубокие, излучают некую агрессивность, когда она оглядывает всех в комнате. Она оценивающе рассматривает одного за другим, но перед тем, как наши взгляды должны встретиться, я неловко опускаю глаза, почувствовав себя виноватой уже из-за того, что ее рассматриваю. Когда я снова поднимаю голову, она на меня не смотрит. Я не та, кого она ищет, думаю я с облегчением. На ней блекло-розовый вельветовый халат поверх фиолетовой блузки из тонкого шифона. Внизу, из-под длинной юбки, виднеются серые носки и сандалии на плоской подошве. На голове у нее мягкая шляпа с синим узором. Она похожа на бродяжку. Женщина лет семидесяти, которая ведет себя как Алиса из Страны чудес.

Я отвожу от нее взгляд и предлагаю Адриану чашку чая, но он меня не замечает.

— Адриан, — говорю я, — возьми чай.

— Да, — отвечает он, однако так и не берет.

Я снова смотрю на женщину, и мне начинает казаться, что в ней есть что-то смутно мне знакомое.

Отец ведет с Полом дебаты по поводу того, стоит ли жить до ста лет. Джеймсу кажется, что он тоже участвует в разговоре, но отец его игнорирует.

— И что плохого в этой телеграмме от королевы? — говорит отец. — Это признание твоей неиссякаемой энергии.

— Тогда уж лучше не надеяться, что ты ее когда-нибудь получишь, — говорит Джеймс.

— Я уже прожил три четверти века. Не вижу причин, которые не дадут мне справиться и с финальной, четвертой.

— Но ведь, становясь старше, — говорит Пол, — ты теряешь способность работать, как раньше. Так стоит ли так стараться?

— Бесспорно. Твой мозг еще работает, и ты это понимаешь. А впереди у тебя годы.

— К сожалению, — говорит Джеймс, — все остальные должны оплачивать расходы на твое лечение в форме подоходных налогов.

— Но я не собираюсь уходить, — говорит отец. И добавляет медленнее: — У меня ощущение, что мне не многим более… двадцати.

Конечно, Джеймс не относил свои слова на его счет. Но это и не был ответ Джеймсу. Он рассматривал женщину, появившуюся в дверях. Мы все посмотрели на нее. Все забыли на миг о еде, поставили на блюдца чашки, которые перед этим держали в руках.

— Что? — говорит отец и умолкает.

Он хмурится и трясет головой; смущение застывает на его лице.

* * *

Женщина смеется; пронзительно и слегка истерично.

— Ну что ж, — говорит она. — Ребята, привет!

Мой отец смотрит на нее в таком изумлении, как будто не верит собственным глазам. Я жду, что сейчас он произнесет имя: Люси, Элен, Анджела, — одно из тех имен, что в письмах на чердаке; но по какой-то непонятной причине я знаю, что происходит сейчас совсем другое.

— Марг… — говорит он и останавливается. — Маргарет?

Он отставляет свою чашку с блюдцем и поворачивается к ней спиной. Мне видно, как покраснело его лицо.

— Как ты осмелилась? — медленно выговаривает он, и дальше — значительно громче: — Как посмела ты явиться сюда?


Матери. Новорожденные. Биологически соединенные пуповиной. Когда я родилась, легкий укол времени закрыл соединительный проход, кровь поднялась от сердца к легким. Что-то в этом роде. Когда-то я была частью моей матери, а потом перестала ею быть. Наше разделение должно было проходить более плавно. Не так внезапно. Внезапность дала ощущение, будто меня бросили.


…Я слышу в комнате дыхание каждого, но не слышу своего собственного. Неужели эта женщина — Маргарет, мать Дины, Адриана, Джейка, Мартина, Пола и моя? Мертвый персонаж, воскресший в теле маленькой злой старухи? Она даже не выглядит настолько большой, чтобы быть матерью шестерых, и настолько значительной, чтобы быть моей мамой.

— Гай Веллингтон, — говорит она. Ее голос звучит ниже, чем раньше, но все равно остается таким же зловещим. — И ты еще имеешь наглость стоять здесь и спрашивать, почему я пришла? На похороны собственных родителей? Вот как ты осмелился здесь появиться? — Совсем неожиданно ее речь звучит как речь человека образованного, что абсолютно не соответствует ее внешнему виду.

Пол смотрит на нее в полном замешательстве.

— Кто вы? — говорит он.

Адриан направляется к ней, протягивает руку.

— Я Адриан, — говорит он. — Я ждал, что вы приедете раньше. — Его голос изменился: стал еще выше на высоких нотах и звучит неровно.

— Ждал? — говорит отец.

Она стоит и смотрит на него, оглядывает с ног до головы. Не похоже, чтобы он произвел на нее впечатление.

— Адриан, — говорит она в результате, — я думала, что ты выглядишь совсем не так.

— Я тоже не такой вас себе представлял.

— Что же означает «ждал»? — говорит отец.

Маргарет и Адриан неловко жмут друг другу руки, оба без особого желания, как будто боятся заразиться и стараются побыстрей друг от друга избавиться.

Бабушкина подруга из Эксетера отставляет свою чашку с блюдцем, подвинув их ко мне; звон посуды на короткое время всех отвлекает. Она не допила свой чай.

— Что ж, — говорит она резко, — думаю, мне пора. — Она неопределенно всех оглядывает. — Где там мое пальто?

Никто не отвечает, каждый надеется, что ею займется кто-то другой. Это следовало бы сделать Джеймсу, так как его лично возвращение моей матери не затрагивает. Мне бы хотелось как-то подтолкнуть его к действию, но он сидит в другом конце комнаты, вместе со всеми смотрит на Маргарет, и мне не удается перехватить его взгляд.

— Мое пальто… — повторяет бабушкина подруга, начиная нервничать.

— Да, конечно, — говорю я. В конце концов, я — единственный человек, кому знаком этот дом.

Я веду ее в холл, и дальше, в спальню, где оставленные пальто сложены на моей кровати. Я иду впереди очень живо, стараясь и ее вынудить действовать быстрее. Но она движется удручающе медленно. А я так боюсь пропустить что-нибудь важное.

— Спасибо, Китти, — говорит она, застегивая длинное легкое пальто.

На ней коричневые дорожные туфли, очень гармонирующие с ее шерстяным шарфом, который она обматывает вокруг шеи. Мне хочется сказать ей, что сейчас июль. Что летом ходить в шарфе нет никакой необходимости. Но я этого не делаю, потому что мои слова займут слишком много времени.

— Они очень любили, когда ты к ним приезжала, — говорит она. — Как они гордились, когда ты сдала тот экзамен… — Она прерывается, вытаскивает из кармана пальто носовой платочек и громко сморкается.

Глаза у нее совсем красные. И о каком это экзамене она говорит? Не путает ли она меня с Маргарет?

— Как жаль, — снова говорит она. — Я так долго знала твоих бабушку и дедушку. Они всегда были так добры ко мне.

Она опять сморкается. Потом неуклюже целует меня в щеку и спускается в холл. Никогда не видела ее раньше. Даже не представляю, откуда она знает, как меня зовут.


Когда я возвращаюсь в комнату, все, не входящие в состав нашего семейства, поспешно расходятся. Они знают, где найти свои пальто, и не обращаются за помощью. Остается только Бетти. Она заинтересовалась Маргарет.

— Мы вместе учились в школе, — вставляет она мимоходом, как бы продолжая разговор.

— Что? — говорит Маргарет. Она озирается в замешательстве. — О какой еще школе вы говорите? — Теперь ее голос звучит менее уверенно.

— Тогда я была Бетти Томпсон. Младше вас на класс, в деревенской школе. Я как-то пригласила вас на вечеринку, и вы согласились, но так и не пришли.

— О да, Бетти Томпсон, — говорит Маргарет после паузы. — Как поживаете?

Я вижу, что она совсем не помнит Бетти, понимает это и сама Бетти.

— Об этом как-нибудь в другой раз, — говорит она и выходит из комнаты, чем-то удрученная. Больше она не напоминает мне птичку. Ее мелкие движения потяжелели, стали менее плавными.

И вот мы остались наедине с этой женщиной, которая конечно же не может быть нашей матерью. Вся семья, за исключением Дины, Лесли, Эмили и Рози. Мы за сотни миль от дома, за столом, уставленным едой на скорую руку, пытаемся завязать разговор с матерью, которую до сих пор считали умершей.

Отец ждал, пока комната освободится. Как только удалился последний человек, не имевший отношения к семье, он пошел в атаку:

— Ты не имела права сюда приходить. Когда ты в последний раз хоть что-нибудь делала для своих родителей? Держу пари, они бы содрогнулись, узнав, что ты явилась на их похороны. Немного поздновато, тебе не кажется? Поздно и для всего остального.

— Как смеешь ты меня осуждать? — говорит она, и злость придает ее голосу уверенности. — Ты, не имеющий никакого представления о верности или…

— Ты говоришь мне о верности? Да что ты о ней знаешь?

— Гораздо больше, чем ты…

— Да, конечно. Женщина, которая бросает семью, такая женщина все знает о…

— Бросает? А не правильнее ли сказать, которую выгоняют…

Их голоса борются за превосходство, с каждой секундой возвышаясь все больше и больше.

— Прекратите! — выкрикивает Адриан.

Они останавливаются и смотрят на него.

— Видите ли, — говорит Джейк в неожиданно наступившей тишине, — вы нас всех поставили в неудобное положение. Мы сказали наше последнее «прощай» тридцать лет тому назад. И вовсе не предполагали, что должны будем вновь говорить «привет».

Он громко сморкается и три раза чихает. Потом берет пирожное.

Мартин кажется абсолютно сбитым с толку. Он пьет чай огромными глотками и, принявшись за стоящие на столе рядом с ним бутерброды, поглощает их один за другим. На тарелке их предостаточно. Теперь какое-то время он будет при деле.

— Я вообще не понимаю, что происходит, — говорит Пол. Он высказывается как раз вовремя, не дав им тем самым закричать одновременно. — Мы считали тебя умершей.

— Вас неправильно информировали, — говорит Маргарет.

— Откуда же вы появились? — спрашивает Джейк. — Как вы оказались здесь?

— Нечего спрашивать ее, почему она здесь сейчас, — говорит отец. — Лучше спроси, почему она здесь не появлялась последние тридцать лет.

— Это не у меня нужно спрашивать, — говорит она. — А у вашего отца.

Они уставились друг на друга.

— Я пригласил ее, — говорит Адриан.

Все повернулись к нему и застыли в изумлении.

— Ах! — говорит отец. — Так ты ожидал ее прихода?

— Что? — кричит Пол. — Мы все были в полной уверенности, что наша мать мертва, а ты пригласил ее на похороны! Не мог бы ты объяснить ход твоих мыслей более подробно? Как дошел ты до того, что пригласил на похороны мертвого человека? — На секунду он останавливается. — А если б не похороны, что тогда? — добавляет он.

Отец негодующе смотрит на Адриана.

— Что ты вообще об этом знал? — говорит он.

Адриану не по себе. Тот самый Адриан, литератор, уверенный в себе мастер психоанализа, отбиваясь, оправдывается.

— Я все выяснил, — говорит он в свою защиту. — Это ведь естественно?

— Нет, — говорит отец, — это противоестественно. Если бы я хотел, чтобы ты ее разыскал, я сам сказал бы тебе об этом. Почему нельзя было у меня спросить?

— Спросить у тебя? Как могу я спрашивать о чем-то у человека, который сказал мне, что моя мать умерла?

Отец гневно поворачивается к нему:

— Она была мертвой относительно всего, что касалось тебя. Но уж лучше мертвой. Бросить вас…

— А ты сказал им почему? — говорит Маргарет, рассвирепев. — Рассказал, каким замечательным мужем был ты? Расскажи, до чего ты дошел, как ты разбил мою жизнь своими деспотичными требованиями и все тому подобное! — Она ходит по комнате, ограниченная ее маленькими размерами; седые волосы весьма странного вида подпрыгивают туда-сюда с каждым шагом, юбка вьется за ней по полу.

— Она пила, — говорит отец, обращаясь ко всем. — Виски, каждый день, с утра до вечера.

— Это не так, — говорит Адриан. — Это неправда.

Маргарет перестает ходить и оборачивается к нему.

— Спасибо, Адриан, — говорит она. Сейчас она кажется почти нормальной.

Адриан кивает, и на какое-то короткое ужасное мгновение я чувствую, что он сейчас расплачется. В последний момент срабатывает терморегулятор, и, вместо того чтобы расплакаться, он силится улыбнуться.

— И все же это правда, — говорит отец. — Не могу припомнить и дня, когда она не была пьяной.

— А где же ты нашел ее? — спрашивает Джейк.

Адриан пожимает плечами:

— Человека не трудно найти, если ты этого хочешь. Больничные отчеты, электронные справочники, Армия спасения.

— Ха-ха! — говорит отец. — Она ведь не вела жизнь цивилизованного человека где-нибудь в приличном месте по соседству, не правда ли?

Тишина. Становится очевидным, что его догадка оказалась правильной.

— Пьяница! — восклицает он торжествующе.

— Что ты можешь обо мне знать? — презрительно говорит она. — Люди меняются. Даже если с ними так плохо обращаются.

И как узнать, что твоя мама алкоголичка? Когда тебе три года, любая мама как мама; ее поведение в любом случае будет казаться тебе нормальным. Но Адриану было шестнадцать. Уж он-то определенно бы заметил. Обращал ли он тогда на это внимание?

Я держусь за краешек стула, и мне очень хочется оказаться сейчас рядом с Джеймсом. Откуда мне знать, действительно ли она моя мать? Она не такая, какой я ее себе представляла. Но я и не могла вообразить, что увижу ее. Перед моим внутренним взором она никогда не возникала как физическое существо. В моем сознании она была человеком без тела. Она никогда не была реальной, но эта престарелая женщина, что кажется наполовину сумасшедшей, реальна, и ее появление больше тревожит, чем вселяет надежду.

— Тебе здесь не рады, — говорит отец. — Тебе удалось всех расстроить. — Он начинает бормотать: — Мы приехали сюда на похороны, приготовили стол, оделись соответственно. Знаешь, это похороны, а не свадьба, — должно быть, такое легче воспринимается на свадьбе…

— Нет, — говорит Пол, беря горстку орехов. — Моя мать мертва.

Отец начинает снова:

— Ты бросила нас, если помнишь. Это ты всех оставила. «Учись готовить», — сказала ты мне тогда. Мысли о детях не было и в помине — свои эгоистичные потребности ты ставила на первое место…

— Может, тебе все-таки следовало сказать им правду, — говорит она, и хотя ее голос смягчается, в нем остается угроза. Как будто есть еще много вещей, о которых мы ничего не знаем и о которых она готова нам поведать.

— Да, — говорит Адриан, — думаю, нам пора узнать правду.

Сам-то он уже знает правду. Последние несколько месяцев он потратил именно на то, чтобы ее выяснить. Он писал письма, звонил, разговаривал с людьми, которые могли ее знать. Почему он не рассказывал нам обо всем этом? Почему ничего не сказал мне?

— Все дело в книге, правда? — говорит неожиданно Джейк.

Адриан пытается защищаться:

— Нет, вовсе не в ней…

Пол прекращает хрустеть орешками.

— В какой книге?

— Да, в этом все и дело. — Голос Джейка звучит более уверенно. — Ты захотел написать книгу о нашей семье, а когда сделал это, решил докопаться до столь захватывающей семейной тайны. Разве не так?

— Книга — художественный вымысел.

— А, — говорит Пол, — это вы о той книге.

— Почти что так, если посмотреть на все это трезво. — Адриан чувствует себя очень неудобно, неловко двигает шеей, как будто воротник рубашки ему слишком узок. И цвет его лица какой-то нездоровый. Я волнуюсь, как бы у него не поднялось давление. — Мне казалось странным, что не было похорон…

— В этом нет ничего странного, — говорит отец. — Многие не устраивают похорон.

— Да-да, не устраивают, — говорит Пол.

— Слишком дорого. Лишняя трата денег.

Пол съедает сосиску с палочки и пустым ее концом указывает на отца.

— Но большинство людей делают хоть что-то: заказывают заупокойную службу или где-нибудь развеивают пепел. Они не начинают притворяться, что умерший человек никогда не существовал.

— Так или иначе, — говорит отец, — теперь вы знаете правду. Она нас оставила и стала жить своей собственной жизнью. Вам стало от этого легче?

— Но ты почему-то не говорил нам этого, так ведь? — говорит Адриан. — Ты же сказал нам, что она умерла.

— А эта авария на дороге? — говорит Джейк. — Неужели все это неправда?

— Я хотел оградить вас от этого, — говорит отец, ходя по комнате. — Вы были еще очень маленькими. Не смогли бы пережить то, что вас бросили. Разве можно было свыкнуться с мыслью, что ваша мать не хочет…

— Не запудривай им мозги, — говорит Маргарет. — Пичкаешь их своими извращенными идеями…

— Ты оставила нас не попрощавшись, — говорит Пол. — Я лег спать однажды вечером, а утром тебя уже не было. Ты даже не постирала мои джинсы. Ты пообещала, что они будут готовы к первому дню каникул. Они валялись на полу рядом со стиральной машиной вперемешку со всякими носками. Я так никогда и не смог избавиться от этого запаха.

Щеки Пола становятся очень бледными, почти голубыми, но кверху от шеи поднимается розовая волна. Ему сорок два года, он охвачен гневом. Никогда раньше я не видела его разгневанным. Только иногда — безразличным.


Этот запах джинсов Пола, запах грудных детей, запах твоей матери. Внутри себя я обнаружила ту самую пустоту: я не знаю запаха моей матери. У меня нет воспоминания о запахе.


— Даже не знаю, кто из вас кто, — говорит Маргарет.

Она кажется раздраженной. Она внимательно разглядывает каждого из нас, одного за другим, как будто старается сравнить с теми детьми, какими мы были раньше. Мне хочется закричать, что я Китти. Посмотри же на меня, обрати на меня внимание, вспомни, какой я была малышкой. Но я не могу найти слов.

— Ты обманывал нас, — говорит Адриан отцу.

— Я хотел оградить вас, — повторяет отец снова. — И не смотри на меня так. Ты же все делаешь ради своих детей. Ты сделал бы то же самое ради Рози и Эмили.

— У тебя есть дети? — говорит Маргарет. — У меня есть внучки?

Между прочим, все это указывается в автобиографической справке перед началом каждого из его романов. Женат, имеет двоих дочерей, живет в Бирмингеме. И вообще, знает ли она, что он писатель?

— И все это время ты продолжал нас обманывать, — продолжает Адриан. — Целых тридцать лет я верил, что она мертва. Я изумлен масштабом твоего обмана.

Он постепенно успокаивается, так как нашел слова, давшие выход его гневу.

— Но тебя не проведешь, не так ли? — говорит отец. Его руки делают на коленях неосознанные движения, вращают невидимое мыло, круг за кругом, вылавливают и начинают снова. — Ты решил, что во всем разберешься лучше меня.

— И оказалось, что я прав. Мне необходимо было взглянуть на все проще.

— Проще? — кричит отец. — Значит, можно проще смотреть, когда вас отвергают, как ненужных сирот, считают, что вы и сами о себе позаботитесь? Я тогда даже не знал, как обращаться со стиральной машиной…

Сидящий рядом со мной Мартин как-то странно затих. Мне слышно, как ровно он дышит. Он все еще поглощает бутерброды, но процесс этот чисто автоматический, и я не уверена, что он их разжевывает. Я стараюсь подвинуться к нему поближе, немного его успокоить, но он отодвигается при малейшем прикосновении.


…Затруднение с этой Маргарет возникает как раз у меня. Все остальные ее помнят, в их сознании остался ее образ. Они могут вспомнить, как завтракали с ней, как шли с ней в школу, как она читала им книжки на ночь, как звали ее ночью, когда болели. Отчитывала ли она их, часто ли злилась? Плохого они мне никогда не рассказывали. Возможно, они все позабыли — плохое легко ускользает из памяти, хорошее — застревает в ней прочно и ярко, перечеркивая любую злость, любые разочарования. Я же только могу воспроизвести мятую юбку, колени и низкий голос, поющий «Вечер после трудного дня». Нет ничего основательного, есть лишь смутные воспоминания о материнском тепле да свадебные фотографии, которым уже более пятидесяти лет. В моем воображении не нашлось места такой ситуации, в которой рассматривалась бы просто возможность ее жизни с нами. Я не представляла ее стареющей, не думала о том, что волосы ее смогут поседеть, а голос стать пронзительным и грубым. Мне никогда не приходило в голову, что она может оказаться живой.


— Что ж, — говорит Маргарет, — расскажи им все остальное.

Отец прекращает расхаживать и впивается в нее взглядом.

— Больше нечего рассказывать, — говорит он. — Одно то, что ты бросила детей…

— А почему бы не рассказать о женщинах? — говорит она. — Ты не мог так просто забыть Анджелу, Элен, Сару, да и остальных тоже. По нескольку в одно и то же время, они неожиданно появлялись в моем доме и так же неожиданно исчезали.

— В моем доме, — поправляет ее отец. — Этот дом никогда не был твоим.

Маргарет смотрит на него торжествующе.

— Вот именно, — говорит она и едва не улыбается, обводя взглядом всех присутствующих и ожидая, какая будет реакция.

— Не помню никаких женщин, — говорит Джейк.

— Ты был слишком занят игрой на скрипке, — говорит Адриан.

— Никаких женщин не было, — говорит отец.

— Что? — кричит Маргарет. — А как же Анджела, Элен, Сара, Филиппа, Дженнифер, Люси? Десятки женщин, то одна, то две одновременно, одна утром, другая днем, вечером сразу две, а ночью новенькая? Ты утверждаешь, что я все это придумала?

Она смотрит так, будто готова плюнуть ему в лицо.

— Люси я помню, — говорит Пол. — Она всегда приносила мне комиксы.

— Нет, — говорит Адриан. — Это была Филиппа. Люси приносила конфеты.

Они знали о женщинах. Конечно же знали. Но почему никто из них не сказал об этом мне? Мартин дышит все так же тяжело. Джейк вскакивает и берет со стола блюдо с чипсами.

— Угощайтесь, — говорит он и предлагает всем по очереди.

Мы послушно берем по горсточке и сжимаем их в руке. С солью и уксусом, крепкие и острые. Мартин вкладывает свои чипсы в следующий бутерброд, но я все-таки совсем не слышу, как он жует. Боюсь, как бы чипсы не поцарапали ему горло.


И что же это делают женщины, если мужья им изменяют? И не с одной женщиной, а со многими и многими другими? Я смотрю на Джеймса, но не могу себе ничего подобного представить. Думаю, я бы ушла. Но как же дети?


— В любом случае, — говорит отец, — после твоего ухода они не появлялись.

— Ну конечно же нет, — говорит Маргарет.

— Нет, действительно. Я бросил их из-за тебя.

— Не будь так смешон. Какой в этом был смысл?

— Они стали не нужны.

Она смотрит на него с неподдельным изумлением.

— Да, логично.

Отец не отвечает. Он смотрит в окно. Идет дождь, и в комнате стало так темно, что нам плохо видно друг друга.

— Я думал, что ты умерла, — внезапно говорит Пол. — Не могу поверить, что ты это сделала.

— Сделала что? — говорит она. — Я не говорила вам, что я умерла.

Мартин несколько неуклюже поднимается на ноги.

— Прекратите сейчас же! — кричит он. — Вы все, прекратите! Это не наша мать. Эта женщина пришла сюда только для того, чтобы нас расстроить. Она не настоящая, и вы это знаете. Моя мать умерла, когда мне было четырнадцать. И вы только поощряете ее, когда говорите такие глупости. Она не моя мать…

Он подходит к Маргарет. Та уклоняется, как будто он собирается ее ударить. Но он всего лишь выбрасывает вперед руку над ее головой:

— Оставьте нас в покое!

Какое-то время он стоит без движения, возвышаясь над ней, и слезы текут по его щекам. Потом он поворачивается к ней спиной и выходит из комнаты. Мы слышим, как за ним захлопывается входная дверь.


— Что ж, — говорю я, — кому-то нужно пойти и посмотреть, все ли в порядке с Мартином.

Нависает тяжелая тишина, как будто каждый говорит что-то яростно, но беззвучно.

— Что же, этим «кем-то» опять буду я?

Не уверена, произнесла ли я это вслух, но поднимаюсь точно я.


Я же всегда была малышкой, котенком, Китти. И если мои братья стали детьми, то я ухожу назад гораздо дальше — в небытие. Кажется, для меня в этой семейной сцене нет никакой роли.


…Нахожу Мартина у моря. Дождь уже моросит довольно давно, и небо полностью затянуто облаками. Оно так и прижимает тебя к земле, загоняя все мысли куда-то внутрь. Мартин стоит у самой воды, бросает в море камни, прямо машина, сражающаяся с врагом, которого нет. Он промок. Мне хочется отвести его домой, дать ему коричневые домашние тапочки и напоить его из кружки с Винни-Пухом. На пляже еще только несколько человек, в основном с собаками, и серьезные прохожие. Молодой человек, стоящий под укрытием, учится жонглировать.

— Привет, — говорю я Мартину, но он не слышит меня из-за шума волн.

Волны набрасываются на берег и громко разбиваются, потом уползают назад, камни пронзительно грохочут, горестно протестуя против вынужденного возвращения обратно в море.

Я стою с ним рядом, наблюдаю за мощными движениями его правой руки, швыряющей камни далеко в воду. Должно быть, он знает, что я с ним рядом, однако не подает вида.

Вот высокая волна набирает силу; она пройдет по берегу гораздо дальше. В последний момент я оборачиваюсь и отбегаю, как раз вовремя, чтобы не промокнуть. Мартин никак не реагирует, и, оглянувшись, я вижу, что он стоит на два дюйма в воде, в то время как волна лениво отползает с пляжа. Он ищет, какой бы еще камешек забросить, и не замечает, что его ботинки полны воды.

Когда волна отступает, я подхожу и кричу ему:

— Отойди назад, Мартин, ты же весь промок.

Я понимаю, что сильнее промокнуть уже невозможно, но мне нужно ему что-то сказать.

Он не обращает на меня никакого внимания, поэтому я хватаю его за руку и стараюсь оттащить подальше. Он смотрит на меня так, как будто не узнает.

— Ну, пойдем же! Отойди подальше от воды! — кричу я.

Я не могу его сдвинуть. Это все равно что пытаться сдвинуть каменную статую. Но я не сдаюсь. Можно же как-то до него достучаться!

Он перестает сопротивляться, и я едва не падаю.

— Китти! — говорит он. — Что это ты здесь делаешь?

Я устала кричать. Пячусь назад по осыпающимся под ногами камням, подальше от моря, надеясь, что он пойдет за мной. Услышав, что камни зашуршали и под его ногами, я останавливаюсь и сажусь у волнореза. Подтягиваю колени, и Мартин тяжело усаживается рядом со мной. Здесь стена укрывает нас от ветра и дождя, и над нами воцаряется спокойствие. Мимо проходит мужчина с приемником, голова опущена, взгляд устремлен на камни под ногами. Капли дождя стекают по его желтой прорезиненной куртке.

Я начинаю понимать, что вымокла насквозь. Волосы прилипли к щекам. Вода стекает с их концов прямо на куртку. Я чувствую, как влага доходит и до моего розового платья.

— Пора возвращаться, — говорю я. И где это Джеймс? Я пошла разыскивать Мартина, а Джеймс что-то не торопится искать меня.

— Тебе этого хочется? — говорит Мартин.

Я в нерешительности. Происходящее вызывает во мне испуг.

— Даже не знаю, — говорю я.

— Она самозванка.

Из лежащих рядом камешков Мартин начинает строить маленькую башенку. Голос его резок, он больше не плачет.

— Почему же? — говорю я. — И зачем кому-либо выдавать себя за нее? Какой в этом смысл?

Он пожимает плечами:

— Может, из-за денег.

— Каких денег?

— Тех, что она могла бы получить в наследство от бабушки и дедушки.

— Но денег же не осталось!

— Может, она об этом не знает.

Для Мартина это удивительно логично. Я начинаю играть мокрыми камешками. Их цвета вышли на поверхность. Черный и красный излучают силу и энергию, коричневый и желтый переливаются. Когда их поворачиваешь, они мерцают, меняют оттенки, как будто влага пробудила их и освободила их богатое своеобразие из сухой серой спячки.

— Должен же быть какой-то способ, чтобы это выяснить, — говорю я. — Спроси ее о тех вещах, которые сам помнишь. Посмотрим, помнит ли она.

— Она вполне могла их и забыть, — говорит он. — Да и в моих воспоминаниях может быть что-то неправильно.

Я вспоминаю те фотографии в свадебном альбоме и сравниваю их с женщиной с длинными седыми волосами. На фотографиях она выглядит высокой, грациозной, аккуратной. В выражении ее лица есть какая-то серьезность, которая мне всегда нравилась. Женщина в бабушкином доме — резкая, угловатая и, главное, разъяренная. Но за такое долгое время внешность у кого угодно может измениться.

Я начинаю гадать, могу ли я сама найти своеволие и независимость в обоих образах, в повороте головы, в линии подбородка. Действительно ли я их вижу или связь эта шита белыми нитками?

— Отец явно думает, что она настоящая, — говорю я. — Он ее узнал.


Ночное кормление. Мы с мамой вместе, одни в глубокой тишине ночи. Должно же быть что-то внутри меня, что подсознательно это помнит, что позволяет мне узнать ее в миг ее внезапного появления?


Башня Мартина разваливается, а он сидит, глядя на нее. Подбегает большой черный пудель, встает прямо перед ней и машет хвостом. Под дождем его шерсть странно обвисла. Мартин поднимает камешек и кидает его вдоль берега. Пудель бросается было бежать, но останавливается в замешательстве: никак не может решить, что же такое он ищет.

— Китти, — говорит Мартин.

— Что?

Пауза.

— Ничего.

Какое-то время мы сидим в тишине. Мне действительно хочется, чтобы пришел Джеймс, чтобы он разыскал меня. Хозяин пуделя появляется у берега, и собака, приветствуя его, бросается в воду.

— Мне было четырнадцать, когда она ушла.

Он собирается мне что-то сказать. То, что никогда не говорил раньше.

— Она вечно со всеми воевала…

Смотрю на него с изумлением.

— Я имею в виду тех, кто ко мне плохо относился. Она всегда приходила в школу, разговаривала с моими учителями, директором, детьми, которые меня задирали, их родителями. Она никогда не уступала, заставляла их во всем разобраться. Думаю, она и сама как следует побила бы детей, останься они безнаказанными.

Я вижу, что он снова плачет.

— Я и не знала, что тебя дразнили, — говорю я.

— Видишь ли… меня тогда прозвали Дуралеем. Я не мог все делать так же быстро, как остальные.

— О, Мартин! — Мне хочется обнять его крепко-крепко и сказать, что он великолепный водитель грузовика и самый лучший брат в мире.

— Так как же она могла все это делать, а потом — оставить нас и уйти? Ведь это значит бросить детей на произвол судьбы?

— Я не знаю.

— В один прекрасный день ее просто больше не стало. Я запомнил число: 21 июля, первый день школьных каникул. Мы пришли завтракать, но никого не было. Мы везде ее искали. Думали, может, она пошла в магазин, или на работу, или где-то в саду. Или опять легла.

Я увидела мальчиков, которые искали маму: выбегали в сад, открывали буфет, заглядывали под кровати.

— Мы звали ее. Думали, она играет с нами. «Сдаемся! — кричали мы. — Теперь можешь выходить». Но она так и не вышла. Никогда.

А где же была я в разгар всех этих поисков? Спала в детской кроватке или бегала на своих маленьких, только что научившихся ходить ножках, выкрикивая: «Мама, мама!»?

— Потом вернулся папа и рассказал нам об аварии на дороге.

Я наблюдаю, как дождевая вода сливается с водой моря. Чайки пикируют на воду, балансируют на поверхности и катаются на волнах. Они поднимаются и падают с беззаботной ловкостью, враждебность погоды им не помеха. И день этот, и море, и небо — серые, но сила есть и в этой прибрежной серости. Она не холодна и безжизненна, а богата и многообразна.


Представляю себе, как я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь к дыханию Генри, потому что знаю, что мамы именно так и делают. Это та любовь, что никогда не бывает слышна детям. Происходило у нее так со мной? И знаю ли я об этом хоть одной своей внутренней, скрытой от всех частичкой или растеряла то знание за тысячи прошедших с того времени ночей?


— Почему она это сделала? — говорит Мартин с содроганием в голосе. — Как могла она оставить собственных детей?

— Не знаю.

Оставить Генри для меня было бы настолько невероятным, что я не могу представить себя в такой роли. Маргарет бросила пятерых детей. В пять раз невероятнее.

— Если даже это и она, — говорит Мартин, — то я ее ненавижу.

— Китти!

Ну вот и Джеймс, наконец-то, чуть позже, чем нужно. Он неуклюже спотыкается о камни, останавливается, оглядываясь, и кричит через определенные интервалы:

— Китти! Где ты?

— Я здесь! — кричу я, но мой голос срывается и теряется в шуме ветра.

Он останавливается и поворачивается, оглядываясь во все стороны. Я встаю и машу ему рукой; мокрая, холодная одежда прилипает к телу, липкие и соленые волосы — к лицу.

Джеймс меня замечает и сразу же меняет направление. Он решительно идет ко мне, и я остаюсь на месте. Когда он подходит, мне хочется, чтобы он на минутку сжал меня крепко-крепко.

— Ты не очень-то торопился, — говорю я.

Джеймс любезен. Он обхватывает меня руками и так крепко сжимает.

— Китти, — нежно говорит он и похлопывает меня по спине.

Мартин стоит рядом с нами. Он ничего не говорит. Лишь слегка улыбается и смотрит вдаль, на море.

Мимо проходит женщина, тяжело и злобно ступая по камням. Она похожа на ту бабушкину подругу, что была на похоронах, но я в этом не уверена, поэтому старательно к ней приглядываюсь. Она не поднимает на меня глаз. Продолжает идти, опустив вниз голову, так что я не могу определить, она это или нет.

Мы все трое поднимаемся вверх по каменным ступенькам, ведущим обратно к дороге. Здесь тише, дальше от моря. Мое розовое платье настолько потемнело, что может считаться красным; оно неприятно липнет к телу. Я гадаю, не просвечивает ли оно.

— Я ничего не пропустила? — спрашиваю я у Джеймса. — Она разъяснила что-нибудь?

— Спор продолжался еще долго, и, насколько я мог понять, она объяснила все каким-то нервным срывом. Говорит, что не соображала, что делает.

— Тогда нужно было так и сказать, правда ведь?

Мартин стоит рядом, и чувствуется, что ему очень не по себе.

— Думаю, мне лучше пойти сесть в грузовик, — говорит он.

— А если она захочет с тобой поговорить? — спрашиваю я.

— Маловероятно.

— Если попросит, мы придем за тобой, — говорит Джеймс.

— Я об этом подумаю.

Он уходит от нас, голова наклонена навстречу ветру, плечи широкие и каким-то образом так близко сдвинуты, что кажется, будто они заперты на замок изнутри.

Мы медленно возвращаемся к домику.

— Это произошло не только из-за твоего отца, — говорит Джеймс. — Все было как-то связано с Диной. Со всеми теми скандалами, что между ними происходили, и с тем, что Дина ушла. Она говорит, Дина исчезла, и они не имели ни малейшего представления, куда она ушла. Говорит, после этого все стало разваливаться. Она решила, что она слишком плохая, не достойна своих детей, что им было бы лучше без нее.

— Так, значит, у нее был срыв. Что же она не вернулась потом, когда он прошел?

— Думаю, ей уже хватило этой Анджелы, Филиппы и Люси, да и всех прочих.

— А как же мы? — говорю я. — Почему она не вернулась за нами?

— Может, твой отец и прав и она алкоголичка. И вполне возможно, что она не могла с этим справиться.

Я вижу, как отец сжигает все, что связано с жизнью моей матери, разбрасывает пепел под рододендронами, и понимаю, что тогда его гнев был значительно сильнее и, возможно, оправдан в большей степени, чем я это себе представляла. Вижу, как он рисует у себя на чердаке, уверенными мазками наносит алый, полный энергии цвет. «Китти!» — говорит он, стоит мне бесшумно проникнуть внутрь. Он, всегда такой доброжелательный, всегда радующийся моему появлению, — все это время он мне лгал.

— Что же касается того, прав был отец или нет, — говорит Джеймс, обнимая меня и увлекая в нужном направлении, — он просто старался защитить тебя. Остался же с вами он, а не она.

— Но разве должен он был обвинять ее во всем, что случилось?

Джеймс колеблется:

— Если бы она действительно хотела быть с вами, она нашла бы способ, как это сделать. Она знала, где вы. Могла бы связаться с вами в любое время, стоило только захотеть. Она предпочла этого не делать.

Он прав. Нельзя просто так появиться тридцать лет спустя и сказать, что во всем виноват отец. В конце концов, она наша мать. Чувствую, как внутри меня начинает обосновываться тишина, приобретая форму холодную и мягкую, как непрекращающийся снег.

— Остальные вспомнили, что она пила?

— Этого никто не сказал. Кажется, они не уверены.

Я начинаю дрожать. Джеймс останавливается, снимает пиджак и набрасывает мне на плечи. Сам он сильно не промокнет. Сейчас только слегка моросит. Я просовываю руки в рукава, которые мне коротковаты, и вдыхаю знакомый запах дезодоранта, компьютеров, деревянных полов и чистоты. Плотно запахиваю пиджак, но дрожь не унимается.

— Практически, — говорит Джеймс, — на нее тоже нельзя полностью возлагать вину. Кто смог бы жить с твоим отцом и оставаться при этом нормальным?

Подозреваю, что он в глубине души может быть доволен тем, что отец разбит по всем статьям. Так и происходит, если кого-то постоянно игнорируют. Это лишает его объективности.


Дина, Маргарет и их скандалы. Как доходит человек до такого состояния противоборства со своим собственным ребенком? Нарастает ли это дюйм за дюймом, когда голоса ваши понемногу повышаются день за днем? Или это вырывается внезапно, и вот ты тут как тут, яростен без всякого предупреждения? Неужели это неизбежно и неминуемо?

Мне этого не узнать.


Снаружи дом выглядит вполне невинно. Слишком уж он аккуратненький, слишком простой, чтобы вместить все те эмоции, что бурлят внутри, весь тот гнев; всего лишь крошечный, уединенный домик для двух престарелых людей. Дедушкины розы в садике перед домом стали густыми и неухоженными, от сильного дождя лепестки их облетели. Садику этому требуется уход. Последние три года раз в неделю к ним приходил садовник, но это совсем не то. Сорняки среди роз, ромашки на газоне. Раньше, когда бабушка с дедушкой были моложе и держали машину, по краям клумб были выложены привезенные с берега желто-оранжевые камешки. Теперь они беспорядочно лежат на тропинке и у клумб с розами.

Меня внезапно осеняет, что я, возможно, уже никогда больше не увижу этот домик. Его разделят, продадут и сровняют с землей.

Мы останавливаемся у входной двери и смотрим друг на друга.

— Не обращай внимания, — говорит Джеймс. — Самое плохое позади. Следующие тридцать лет будут более предсказуемы.

Не будет подобных осложнений для меня и Джеймса.

* * *

Как только мы входим в комнату, я смотрю на мою мать, Маргарет. Про себя проговариваю: «Привет, мама, я Китти». Оборачиваюсь к ней в полной готовности заявить о себе, назвать ее мамой. Однако, глядя на нее, вдруг явственно ощущаю ее абсолютную бесцветность. Она не светится, не искрится, не отражает чей-либо цвет. У нее нет цвета. Она не представляет собой ни смеси или комбинации цветов, ни приглушенного цвета; ни пастельного, ни яркого, ни темного, ни светлого. Неужели именно это произошло с ней тридцать лет назад? Или мой отец стер с нее все краски? Возможно, ей приходится злиться для того, чтобы не исчезнуть совсем.

— Не будь смешной, — продолжает разговор отец. — И ты на полном серьезе предполагаешь, что я все последние тридцать лет поднимался каждое утро и бежал разбирать почту, чтобы ликвидировать все, что написано твоим почерком?

— Да! — кричит она.

Я проскальзываю на диван, стараясь не помешать ничьим идеям. Хотя здесь и тепло, я остаюсь в пиджаке Джеймса, потому что в нем чувствую себя уютнее. Может, он защитит меня от следующего витка обвинений, что, по всей вероятности, снова закружит по комнате. Джеймс наклоняется над столом, а затем подсаживается ко мне с полной тарелкой бутербродов с ветчиной и кусочками имбирного пирога.

— Можно подумать, я стал бы…

— Конечно, стал бы! Ты всегда был между мной и детьми.

— Вздор!

— А помнишь, в тот раз, когда я сказала, что они не пойдут на каникулах в горы?

Отец кажется изумленным.

— Не понимаю. О чем это ты?

— Прекрасно помнишь. Ты просто хотел подвести меня, выставить себя таким великодушным папочкой…

— Я не знаю, о чем ты говоришь…

Джейк и Сьюзи выходят из кухни с подносом, заставленным чашками с чаем. Джейк как-то странно спокоен. Я знаю, он хорош в кризисных ситуациях, но эта ситуация исключительна, а он даже не покраснел. Всего лишь несколько покашливаний и чиханий.

— Завтра ты наверняка заболеешь, — говорю я ему.

— Ты нашла Мартина?

— Да, — говорит Джеймс. — Но в данный момент он не хочет возвращаться. Решил посидеть в грузовике.

Был бы у меня такой грузовик, подумала я. Такое место, куда можно уйти, когда станет плохо.

Сьюзи протягивает чашки. Мы с Джеймсом берем по одной, стараясь на нее не смотреть. Кажется, что после того дела с беременностью мы прошли долгий-долгий путь, но что касается меня, то все воскресшие мамы в мире не стоят одного мертвого ребенка. Джейк и Сьюзи садятся за стол.

— Выпейте чаю, — говорит Сьюзи Маргарет. Маргарет смотрит на нее подозрительно. Мне ясно, что она думает про себя: «А ты кто такая? Китти или чья-то жена?» Хотелось бы, чтобы она говорила это вслух.

— И что ворошить все, когда прошло столько времени, — говорит Пол со злостью. — Разве не лучше бы было, если бы вы нас оставили с выдуманной версией?


Если ты не знаешь правды, однако полагаешь, что знаешь, то это не так уж плохо. Твоя правда сойдет. Мы верили, что она мертва. Разве можно было возвращаться? Кто выиграл от этого? Она или мы?


Маргарет тянется и берет с ближайшей тарелки бутерброд с яйцом. Ест она жадно, как изголодавшийся человек, ни на кого не глядя.

— Я и не думала, что вы считали меня умершей. Думала, вы меня отвергли, — говорит она, и ее голос снова резок и пронзительно высок.

Но она же была взрослой, а детьми были мы. Мы не знали, что нужно было думать.

— Меня пригласил Адриан, — говорит Маргарет. — В конце концов, они были моими родителями. И почему бы мне не прийти на похороны собственных родителей?

— Но ты же допустила, чтобы они считали тебя умершей? — говорит Пол.

— Нет, это не так, — говорит она. — Я с ними часто разговаривала по телефону.

Я смотрю на нее во все глаза. Это неправда. Бабушка с дедушкой обязательно сказали бы мне. Много лет я проводила у них все каникулы. Дедушка бы проговорился, забавляясь со своими замками. «Вот не сможем теперь впустить твою маму», — сказал бы он, усмехаясь. А бабушка сказала бы обязательно, когда кормила меня домашними булочками с изюмом: «Отложу-ка я несколько штучек на тот случай, если твоя мама объявится».

— Значит, вы все равно пришли бы на похороны? — говорит Адриан.

Она колеблется.

— Возможно, — говорит она решительно, но нам понятно, что ответ на этот вопрос отрицателен.

Она лжет. Так и есть. Бабушка с дедушкой не смогли бы все годы скрывать это от меня. Слишком уж были они бесхитростны, чтобы хранить тайны. Все лихорадочно кружится у меня в голове, пока я, слушая ее, думаю о бабушке с дедушкой. Может, они обронили какие-то намеки, а я не заметила? Может, невнимательно к ним прислушивалась?

Маргарет ставит чашку с блюдцем на каминную полку и садится в довольно странной позе. Она располагает ноги строго вместе и выпрямляет спину. Наверное, ее обучали, как снимать напряжение. Дышать ровно, освободить плечи, не делать лишних движений руками. Да, останься она с нами, этому никогда бы не научилась. Трудно выучиться спокойствию, когда у тебя шестеро детей. Вены на ее руках сильно выступают, кожа розовая, пятнистая.

— Я стала другим человеком, — говорит она. — Живу с мужем в Норфолке. У моря. В фургоне.

— С мужем? — спрашивает в наступившей тишине потрясенный Адриан.


Нам кажется, что мы взрослые, а на самом деле мы только притворяемся. Мне снова три года, а у меня внутри глубокая, холодная пустота, абсолютно ничем не заполненная. Мои братья — мальчики, у них эта пустота заполнена хотя бы отчасти. Они отчаянно пытаются схватить все, что попадается под руку, засунуть туда и придавить сверху крышкой.


— Двоемужница! — выкрикивает отец, вскакивая со стула. — Мы не разведены.

— Не смеши! — кричит Маргарет также громко. — Просто люди считают, что мы женаты. Он ко мне очень внимателен.

— Ты живешь в грехе! — говорит отец. Он так доволен собой, что вновь садится и победно складывает руки. Филиппа, Анджела, Люси, Элен и так далее — все они тут, собрались за его спиной, но он их не видит.

— Он приехал с тобой? — спрашивает Джейк.

Она бросает на него злобный взгляд:

— Конечно, нет. Зачем это мне? Вы его не знаете. Ты кто?

Я вижу, как Джейк борется сам с собой. Не может решить, назвать ли ему себя и тем самым признать ее вопрос законным или остаться анонимным. Его высказывания будут свободнее, если она не узнает, кто он.

— Джейк, — говорит Адриан.

Маргарет кивает. Мне кажется, что она его забыла, но она добавляет:

— Ты все еще играешь на скрипке?

— Ты когда-нибудь думала о нас? — говорит Пол.

— Конечно, да, — говорит она и смотрит на него в упор. — Каждый день, каждый час, каждую минуту.

Мне в это не верится.

— Что же ты тогда не приехала за нами? — говорит Пол. — Похоже, ты не приложила никаких усилий, чтобы это сделать.

— Не приложила усилий? — Ее голос истерично поднимается. — Ты думаешь, я не приложила усилий? Я все писала и писала, писала вам всем. Но никто не отвечал. Как будто вы вычеркнули меня из своей жизни. Я возвращалась и стояла на углу улицы, когда вы шли из школы, ждала возможности поговорить. — Она останавливается. — Но вы не узнавали меня. Вы проходили мимо, разговаривая с друзьями. Как будто меня нет.

— Мы и не стали бы смотреть по сторонам, — говорит Джейк. — Мы думали, что ты умерла.

Могла ли она себе это вообразить? Почему она не бросалась к нам, простирая руки? Пытаюсь представить себе картину, как я не разговариваю с шестнадцатилетним Генри. Может, у нее внутри есть такое холодное темное место, назначение которого как раз и состоит в том, чтобы она нас не любила?


Если у матери внутри есть подобная пустота, может ли она передать ее и своим детям? Она так и разрастается, и внутрь, и наружу? Наследственное заболевание. Мать думает, что она знает все. А на самом деле не знает ничего.


— Я возвращалась и стояла у школьных дверей. Видела, как встречают других детей. Казалось, вам до этого не было дела. У вас были друзья. Вы разговаривали друг с другом. Не похоже было, чтобы вы по мне скучали.

Мне было тогда три года. Я не знала, что такое скучать.

— И почему же ты не заговорила с нами? — говорит Джейк.

— Сама не знаю, — говорит она, и ее голос внезапно мрачнеет. — Чем больше я ждала, тем было труднее. Теперь я сама не могу это понять. Мне казалось, что я не нужна вам. В конце концов я сдалась.

— Ты ошибалась, — говорю я.

— Нет, она права, абсолютно права, — говорит отец, с готовностью соглашаясь. — Ты не была нам нужна. Мы прекрасно сами со всем управлялись.

— Следовало бы и нас спросить, — злобно говорит Адриан. — Ты сделал выбор за нас. Лишил нас свободы выбора.

И мы бы провели последние тридцать лет, раздумывая над тем, собирается ли она объявиться. Наблюдая. Выжидая.

— Да, — говорит Маргарет. — Вам нужно было предоставить свободу выбора.

— Мог хотя бы сказать нам, где она, — говорит Адриан отцу. — Неплохо было бы знать адрес.

— У меня не было адреса, — говорит отец.

— Нет, был. Он был на каждом письме, что я отсылала.

— Я выбрасывал их нераспечатанными.

Он понял, что признался в том, что только что отрицал. Поэтому он берет мини-бутерброд и запихивает его в рот целиком.

— И где же ты жила? — говорит Пол.

— В разных местах. Переходила из больницы в больницу. На какое-то время находила работу то здесь, то там. Работала официанткой, продавщицей, уборщицей.

Итак, моя мама была уборщицей. Мама, которая была такой умницей, училась в университете, но так и не получила диплом из-за моего отца. Встреча на пляже, замужество, шестеро детей. Золотое время для отца. Темные времена для матери.

— Обуза для общества, — говорит отец. Он громко поедает горсть хрустящих сухариков.

— Почувствовав себя лучше, я в некотором роде расплатилась, — говорит Маргарет. — Я какое-то время работала в родильном доме. Мне разрешалось присматривать за детьми.


Трудно примириться с мыслью, что женщина, которая помогает рожать другим, оставила своих собственных детей. Когда-то мы все были новорожденными, ее новорожденными. Все мы были произведены на свет ею самой, из ее собственной плоти. И каково то число новорожденных, за которыми нужно поухаживать, чтобы расплатиться за тех, что были брошены тобой? Существует какое-то определенное количество? Два посторонних малыша равняются одному оставленному. Или три, четыре, десять? Получишь ты, чего хотела, если долго продержишься? Начинает ли чувство вины затихать более быстрыми темпами, если ты минуешь отметку сто?


…— Жизнь, прожитая впустую, — говорит отец.

Он протягивает руку и берет со стола свой чай.

Нам слышно, как он втягивает его в себя — излишне шумно. Я пробую свой чай, но он еще слишком горячий; по всей вероятности, отец пьет, обжигая себе язык.

— Знаешь, почему ты валяешь дурака? — говорит Маргарет. — Ты что, на полном серьезе представил себе, что моя жизнь с тобой была полна высокого смысла? Ты не снисходил даже до того, чтобы поговорить со мной. Возможно, я не умела так артистично перескакивать с одной ерунды на другую.

— Это несправедливо, — со злостью говорит Пол. — Отец занимается живописью, а не ерундой.

— Я зарабатываю деньги! — кричит отец.

Кое-что действительно ерунда, думаю я, вспоминая картину с дыркой, что висит у меня на стене.

— Есть некая ценность в том, что ты наделен даром художника, — говорит Джейк, по-прежнему сохраняющий спокойствие. — Я полагаю, что-то от этой ерунды мы унаследовали от папы.

Маргарет смотрит мимо Джейка и не говорит ничего. Возможно, она думает, что он серьезный скрипач, а не уличный музыкант, который живет на зарплату жены. Как наивно думать, что можно докопаться до правды? У каждого она своя.

Отец опускает руки и улыбается. Меня расстраивает его очевидная радость при виде ее поражения, разочаровывает его неспособность прощать. Я хочу, чтобы он прекратил вести себя как ребенок и продемонстрировал ту душевную щедрость и доброту, которые, я знаю, ему присущи.

— Таким образом, в конце концов ты сдалась, — говорит Адриан. — Ты не приехала домой и не попыталась поговорить с нами?

— На самом деле я вернулась почти сразу же, через неделю; думала, что застану вас дома — были летние каникулы, — но вас не было. Я увидела, как вышел ваш отец, и решилась войти, чтобы поговорить с вами и забрать кое-что из своих вещей. Так, одежду, книги, фотографии… Я подумала, что вы все сможете приехать ко мне позже, когда у меня будет дом. Но вас дома не оказалось, и все-все, что могло бы свидетельствовать о моей жизни, исчезло. Полностью исчезло. Как будто меня никогда и не было. Как вы полагаете, каково это: вернуться туда, где ты прожил последние девятнадцать лет своей жизни, и обнаружить, что не осталось ни единого местечка, говорящего о твоем присутствии?

— Отец все сжег, — говорит Адриан. — Мы смотрели, как он это делал.

— В этом он весь.

— Не полагаешь ли ты, что мне следовало хранить все это барахло и с умилением ждать, когда ты вернешься…

— Едва ли. Я-то знала, как устроена твоя голова…

— Не имела ни малейшего представления. Ты не способна была это понять.

А где же была я? Папы не было дома, мальчики, по всей видимости, гуляли с друзьями, но где была я? Кто же за мной присматривал?

— Почему ты не оставила нам записки? — говорит Адриан. — Могла бы оставить у меня в спальне. Отец и не узнал бы никогда.

— Я подумала… — она повышает голос, — я подумала, что вы все меня вычеркнули. Решила, что, по всей видимости, не нужна вам. Поэтому и ушла и больше никогда не возвращалась. — Она плачет, огромные слезы медленно вытекают из ее узких, маленьких глаз и катятся вниз по черным от размазанной туши щекам. Я не могу на нее смотреть. — И вот я вновь вижу вашего отца и понимаю, что была неправа. Мне не следовало оставлять вас на его попечение.

— В другой раз ты не смогла бы зайти, — говорит отец. — Я поменял все замки.

— Вот это неудивительно, даже совсем неудивительно. Я и тогда никак не могла понять, почему ты все еще этого не сделал.

— Хотел, чтобы ты пришла и обнаружила, что никаких следов в нашей жизни от тебя не осталось.

Она вытирает глаза и всех нас оглядывает.

— Посмотрите, — говорит она. — Вот мужчина, с которым я жила! Не знал, как избавиться от вашей матери.

Почему мой отец так жесток? Раньше я в нем этого не замечала. Откуда эта отвратительная черта, позволяющая ему наслаждаться ее горем? Как ему удавалось ее скрывать? Может, он культивировал жестокость, оставаясь наедине с собой, растил ее специально для того, чтобы проявить при необходимости, во всей полноте и совершенстве?

Он в это время бурчит себе под нос:

— И все то время, когда я мог рисовать, я растрачивал на то, чтобы готовить, гладить, мыть посуду…

Как мне хочется, чтобы он перестал. Его бормотание затихает, постепенно переходя в относительную тишину, периодически прерываемую случайными, плохо выговариваемыми словами. Мне хотелось бы разубедить его. Он вырастил нас сам — никакой помощи от Анджелы, Филиппы, Мэри и прочих не было. Он нас любил, он о нас заботился. Он был мне и матерью и отцом. Передо мной внезапно возникает ясная картина: я у него в мастерской, играю с бумагой и фломастерами, пытаюсь копировать его картину на холсте. «Будь смелее, Китти, — говорил он. — Используй все цвета, смешивай их, не бойся их. Цвет — это жизнь».


— А ты совсем не изменился. Такой же претенциозный, каким был всегда. «Я художник», — сказал ты мне и моим родителям, и я верила тебе долгие годы. Если бы ты не терял так много времени, рисуя картины…

— Терял время, рисуя картины? К твоему сведению, я добился большого успеха… Мои картины проданы в Америке, в Бразилии, на Цейлоне…

— Цейлона больше нет, — говорит Адриан. — Теперь это Шри-Ланка.

— Да где бы то ни было, — говорит отец. — В Шри-Ланке, Камбодже, Монголии, Пекине…

— Вы преувеличиваете, — раздраженно говорит Джеймс. — Кому в Китае могут понадобиться ваши изображения европейских пляжей?

— На самом деле, — говорит отец, — я продал много картин в Китай.

Он берет колоду карт и начинает швырять их в Джеймса одну за другой. Одни падают мимо, другие — нет. Они выскальзывают и печально сползают на пол. Вот карта с «Женщиной французского лейтенанта» на обороте, из фильма, пейзаж у моря. Джереми Айронз и Мэрил Стрип.

— Впадаем в детство? — говорит Джеймс и очаровательно улыбается. Ему нравится наблюдать, как моего отца загоняют в угол. Он аккуратно подбирает карты и начинает снова складывать их в ровненькую пачку.

Я смотрю на отца. Знаю, ему хотелось бы сейчас побросать все книги, тарелки, мебель, но он ограничил себя картами. Полагаю, он контролирует себя в гораздо большей степени, чем хотел бы представить это нам. Но и настоящий его гнев для меня очевиден. Он терпеть не может, когда его ловят на слове. Все это произошло так давно, и все мы в конце концов выжили. Не уверена, что мы достаточно к нему справедливы.

— А не сыграть ли нам в бридж? — говорит Джеймс, сложив все карты в колоду.

Маргарет смеется — слишком уж энергично.

— Итак, кто же есть кто? — говорит она. — Здесь ведь не одни мои дети.

Джеймс улыбается в ответ. Кажется, он доволен собой именно по той причине, что может поспорить с моим отцом.

— Я Джеймс, — говорит он. — Женат на Китти.

— А я Китти, — в конце концов говорю я, и мне кажется, что я даже наклоняюсь к ней, как будто меня потащили за невидимую ниточку, которая, будучи когда-то физической, теперь превратилась в эмоциональную.

Но она смотрит озадаченно.

— Китти? — спрашивает она. — А я-то думала, что Китти — это кошка.


Наступает тишина. Тогда я осознаю, что она могла и не знать мое уменьшительное имя.

— Нет-нет, — быстро говорю я. — Я Кэти. Они просто звали меня Китти, когда кошка умерла.

Опять молчание. Отец начинает что-то бубнить.

— Что такое? — громко говорю я. — Что ты говоришь? Я не поняла.

И снова тишина. Мне слышно, как все дышат. Слышно, как они думают. Никто не двигается с места.

— Динина дочь, — говорит отец. — Ее принесли нам после того, как Дина умерла.

Луч солнечного света прорывается через окно и заливает комнату.

Это тишина не в комнате. Тишина у меня внутри.

Она холодна, пуста и обширна.

7 По-настоящему счастливый мир

Мы с Джеймсом едем на поезде обратно в Бирмингем. Он сидит напротив и ничего не говорит, а если и заговорит — я все равно его не услышу. Я очень далеко отсюда, затерялась в тишине, образовавшейся у меня внутри.

Странно, но после заявления отца вслед за первоначальным шоком пришло облегчение. Все в порядке, подумала я. Теперь я не должна принимать ее за свою маму. Больше мне не нужно так стараться. Мои ноги стали слабыми, и я порадовалась, что не стою в данный момент. Но потом я все равно была вынуждена подняться, потому что почувствовала приступ тошноты. Я бросилась на улицу как раз вовремя, и меня вырвало на умирающие дедушкины розы. Бутерброды с яйцом, хрустящие соленые чипсы, пирожные, «Черри Бейквел» — все это, частично переваренное, после болезненных приступов рвоты оказалось на камешках с пляжа.

Я прислонилась к стене дома и постаралась не думать о беременности. Чувствовала, как с меня капает пот, но при этом мне было ужасно холодно. Я посмотрела вдаль, на море, которое постепенно переходило в небо, так что невозможно было различить, где кончается одно и начинается другое. Эта серость была более пустынной, чем раньше, в ней не было прежней живости. Мертвая, сухая серость, она окружала меня, просачивалась внутрь, сливалась с моей собственной мрачностью. Я не могла унять дрожь.

Только потом я поняла, что рядом со мной стоит Джеймс. Какое-то время я не обращала на него внимания, но он не уходил, и я не противилась тому, чтобы он оставался рядом, пока я пытаюсь унять дрожь.

Может, другие тоже выходили, посмотреть, все ли со мной в порядке. Может, и папа выходил. «Китти!» — возможно, говорил он, но я его не слышала.

Я считала его единственным, он был для меня сразу двумя родителями: и папой и мамой. Я принимала все его неудачи, его эксцентричность, вспышки его необоснованного непродолжительного гнева, потому что он был моим отцом, а он в течение всей моей жизни притворялся. Я думала, что в наших отношениях есть нечто особенное, потому что я самая маленькая. И я сама для себя придумала, что напоминаю ему Маргарет.

Я думала о том, как же разумно себя вели все мои братья, как это у них не проскользнуло даже намека на то, что они на самом-то деле мои дяди. Дяди — это совсем не то что братья. Я пыталась присмотреться к ним вновь: Адриан, который привозит мне кувшинчики со всего света, предоставляющий мне убежище Джейк, Мартин, который берет меня путешествовать на грузовике, Пол, выдвигающий лестницу прямо к чердаку. Братья, которые встречают меня из школы. Братья, которые на самом-то деле мне не братья.

— Я хочу домой, — сказала я Джеймсу.

А после этого, непонятно как, я обнаружила, что еду в такси, со своим пальто, чемоданом и Джеймсом.

— Ты знал о моей матери? — спросила я Джеймса, пока мы неподвижно сидели друг возле друга.

Он отвечал с нехарактерным для него раздражением:

— Конечно же нет. Не думаешь ли ты, что все это время я тебе врал?

О моем отце и братьях этого не скажешь. И как же глупо я, должно быть, выглядела, когда расспрашивала их о моей матери, которой, как я полагала, была Маргарет. Может, они описывали при этом Дину. Я даже не знаю, кто же для меня мама в моем сознании — Маргарет или Дина.

Платформа забита студентами и завалена их рюкзаками, сумками и чемоданами. Мне захотелось сесть, но места нигде не было, поэтому мы облокотились на огромную трубу, которая проходила в конце платформы, вокруг нас свистел ветер. Та серость приехала вместе со мной и обосновалась на вокзале. Поезд опаздывал, и все нервозно слонялись вокруг, сверяя часы, то и дело поглядывая на подвесные мониторы, сообщавшие, что поезд задерживается на десять минут, затем на двадцать, на тридцать. Я оглядывала людей вокруг, опасаясь увидеть среди них братьев или отца. Все это было ненастоящим. А все продолжали что-то делать и делать. Все продолжали лгать.

Подъехал поезд, и мы нашли где сесть. Может, и были какие-то разговоры, пока все доставали свои книги, газеты, бутерброды, но я не замечала. Я никому не хочу глядеть в глаза, да и вообще признавать существование кого-то еще. Джеймс теперь долго будет смотреть в окно, переводя глаза с предмета на предмет: будет отмечать отдаленные светофоры и огни города, приблизительно вычисляя среднюю скорость поезда. Он всегда так делает. Носит карту прямо в своей голове, всегда знает расстояние и время.

По проходу движется тележка, и мне слышно, будто где-то в отдалении, как Джеймс просит два кофе.

— Что-нибудь еще? — спрашивает он меня, но мне слишком трудно покачать головой.

Он берет бутерброд и слоеный пирожок. Дает продавцу сначала монеты в один фунт, сложенные аккуратненькой стопкой, затем десятипенсовые монетки, потом пенни. И как это он всегда умудряется находить необходимую мелочь? Не представляю, как он вообще выживает в мире, где все так редко бывает в идеальном порядке, где ты порой и понять-то не можешь, что к чему?

Я потягиваю свой кофе. Джеймс мне улыбается и открывает бутерброды. Он искуснейшим образом справляется со всеми сложностями упаковки. Прямо-таки владеет какой-то магнетической силой. Случайные крошки так и притягиваются к нему, получается, что не составляет никакого труда держать их под строгим контролем, жидкость никогда не проливается, потому что распознает силу более могущественную, чем их собственная. Он предлагает мне бутерброд, но я смотрю мимо.

Эмили и Рози не мои племянницы, думаю я с внезапно охватившей меня паникой. Они всего лишь мои двоюродные сестры, и мне никогда больше не позволят оставаться с ними. Больше я не смогу быть их любимой тетей.

Поезд теплый и светлый, он защищает нас от темноты снаружи. Мы останавливаемся на станциях и вновь продолжаем движение. Мы могли бы уже проехать, насколько я знаю, через туннель под Ла-Маншем и в настоящий момент оказаться во Франции. Я не читаю названия станций. Мы представляем собой маленькое желтое существо, движущееся через неопределенность черного мира. А желтый цвет обманчив. Он утомителен и ярок, но хрупок, может в любое время распасться на составные элементы. Прорыв через тьму таит в себе постоянную угрозу. Я всегда считала, что могу легко отличить цвет от полного отсутствия цвета, и не понимала, как просто можно шагнуть от одного к другому, абсолютно того не сознавая.

— Почему же никто мне не сказал? — громко заявляю я.

— Не знаю, — говорит Джеймс.

— Что бы это изменило? Какой был смысл держать все в секрете?

Вот что беспокоит меня больше всего. Не потеря матери, которую я в любом случае считала умершей, и не то, что я оказалась внучкой вместо того, чтобы быть дочкой, и даже не то, что считала себя сестрой, будучи племянницей. А какая-то беспредметность всего этого. Сознание того, что все состояли в заговоре, о котором я ничего не знала. Они были все вместе, конспираторы, сгрудившиеся над своим самодельным костром, в то время как я была одна на холоде, в темноте; и все оттого, что никто не счел нужным меня пригласить.

— Может, сначала они подумали, что для тебя так будет лучше, — говорит Джеймс. — А потом, когда ты стала старше, ни один из них не знал, как сказать тебе правду.

Я потягиваю остывший кофе.

— А что, если меня зовут совсем и не Китти Веллингтон?

Я прекращаю пить и обдумываю это. Нет такого человека по имени Китти Веллингтон. Я чувствую, как меня окружает тьма, пытаюсь заглянуть в себя в поисках утешения, но там его нет. Джеймс что-то говорит, однако я его не слышу.

Лампочки начинают мигать, но происходит это так быстро, что я думаю: не мерещится ли это мне. Крепко зажмуриваю глаза и открываю их снова. Так и есть. На самом ли это деле или только в моем воображении? Наблюдаю за другими пассажирами для подтверждения реальности происходящего, но они продолжают читать, спать, смотреть в окно стеклянными глазами.

— Странно, — говорит Джеймс. — Кажется, с напряжением что-то не то.

Лампы гаснут, внезапно и окончательно, и так же внезапно раздается вопль ужаса. Мне нужно несколько секунд, чтобы осознать, что звук этот издала я. Думаю, не следовало этого делать. Я же знала, что так случится. Желтый не длится долго.

Слышу голос Джеймса, повторяющий что-то снова и снова, но слов не слышно, потому что тьма прокладывает себе путь внутри меня, сдавливая меня так сильно, что для сопротивления ей требуется вся моя энергия.

Моя рука лежит на столике, на ней — рука Джеймса.

— Все хорошо, — говорит он, — все хорошо.

— Леди и джентльмены. — От металлического голоса я подпрыгиваю. — Говорит проводник. В системе освещения обнаружена неисправность, однако смеем вас заверить, что мы делаем все возможное, чтобы ее устранить, и освещение будет восстановлено как можно быстрее.

Он излишне акцентирует окончания некоторых слов, и для того, чтобы понять значение такого дополнительного ударения, требуется определенное время.

Я выглядываю наружу и замечаю, что темнота там не такая уж черная, как я полагала. Мне видны окна в домах, машины на отдаленных дорогах, даже лунный свет. Давление внутри меня немного отступает. Рука Джеймса гладит мою руку нежно и успокаивающе.

Лампы начинают быстро мигать, потом гаснут, загораются снова и уже не выключаются.

Я смотрю на Джеймса. Он нежно смотрит на меня.

— О, Джеймс, — говорю я и начинаю плакать.


Женщина в регистратуре смотрит на меня через стол. Короткая черная челка делает ее похожей на Клеопатру, но на ее табличке написано: «Антония». Ее губная помада совершенна; контур безукоризнен и цвет искусно подобран, от этого губы кажутся прямо-таки искусственными, нарисованными специально для того, чтобы замаскировать ее маленький, с плотно сжатыми губами, рот.

— Вы пропустили назначенное время, — говорит она сурово.

— Мне очень жаль, — говорю я. — У меня внезапно умерли бабушка с дедушкой.

Она все еще выглядит излишне официальной, но ее голос немного смягчается.

— О, Боже! — Она останавливается, обдумывая, что сказать. Я понимаю, что это не так уж просто. — Да, потерять бабушку с дедушкой очень тяжело, — говорит она.

И маму тоже очень тяжело терять, думаю я про себя, да еще и обретать новую бабушку.

Она смотрит на экран перед собой.

— Один из пациентов не сможет прийти сегодня утром, в десять тридцать. Вы можете подождать?

— Да, — говорю я.

В приемной полно народу, рядом со мной садится женщина с малышом и девочкой постарше. Пока мама усаживает мальчика на колени, девочке приходится постоять.

— Мам, — говорит девочка, — я хочу посидеть.

У нее тонкие каштановые волосы, заплетенные в две длинные косички. Эти косички слишком уж тоненькие и заканчиваются крошечными, как перышки, завитками. Мне вспоминаются девочки в школе, которые ходили вот с такими прическами и никогда не стригли волосы. Они просто не давали им вырасти густыми и красивыми. Девочка выглядит лет на восемь, она сковыривает с ногтей оставшиеся кусочки бордового лака. Она демонстративно придвинулась к маме слишком близко.

— Я хочу сесть, — вновь говорит она, тихо, но настойчиво.

У нее очень бледное лицо, а кожа под глазами имеет фиолетовый оттенок, как будто она не спала всю ночь. Глаза огромные — синие и очень яркие. Должно быть, она старше, чем мне вначале показалось. Девочка придвинулась к матери еще ближе и злобно смотрит на нее.

— Садись на пол, — говорит мама и отталкивает ее.

Девочка неохотно сгибает колени и приседает на пол, не разваливаясь, а собираясь в плотный аккуратный комочек.

Теперь она поднимает глаза на меня; ее взгляд уверен и настойчив, как будто она думает, что может так меня загипнотизировать, что я пересяду. Пробую ей улыбнуться, но не встречаю никакого ответа и отвожу взгляд.

— Ма-ма-ма-ма… — лепечет малыш.

— Генри! — говорит мама радостно, берет его за ручки и раскачивает на коленях вверх-вниз.

Он хохочет. Смех долог, заразителен, удивительно мелодичен, с ритмичными всплесками.

— Есе, — повторяет он снова и снова. — Есе… есе…

Я наблюдаю за ним. Мне хочется протянуть руку и потрогать его пухлые ручонки, поцеловать его в толстые щеки, сделать так, чтобы он, смеясь, смотрел на меня. Я улыбаюсь ему.

Девочке интересно это веселье. Она дотрагивается до малыша.

— Генри, — зовет она ласково, щекоча ему локоток.

Генри пытается обернуться и посмотреть на нее, от этого ритм его подпрыгиваний нарушается.

— Оставь его в покое, Меган, — резко говорит мать.

Рука Меган безвольно опускается, и она отворачивается.

Я снова ловлю ее взгляд и сочувственно улыбаюсь. На этот раз замечаю ответный отблеск в ее глазах, усмешка пробегает по ее лицу. Мама опять начинает подбрасывать Генри на коленях, но тот утратил к прыжкам весь интерес. Он засовывает в рот палец и сразу же начинает сосать. Однако палец вскоре выскальзывает, и малыш начинает пищать. Мне хочется взять его, посадить к себе на колени, крепко сжать в объятиях.

— Миссис Мэйтленд. — Медсестра называет мое имя. — Знаете номер кабинета?

Я киваю и быстро иду по коридору к комнате доктора Кросс.

Она ждет меня. Видимо, ей позвонили из регистратуры.

— Привет, Китти. Проходите и садитесь.

Создается впечатление, что она всегда рада меня видеть. Но я не очень-то поддаюсь этому приятному ощущению, так как понимаю, что она вынуждена так разговаривать с каждым к ней приходящим. Это и есть профессионализм.

Сажусь. Невидящим взглядом смотрю в потолок, потом в окно, сквозь жалюзи. Им нужно сделать окна с зеркальными стеклами: тогда все, кто находится в помещении, смогут смотреть на улицу, а люди с улицы будут видеть только свое собственное отражение. У них будет возможность узнать непосредственно перед посещением врача, насколько плохо они выглядят.

Я рассказываю доктору Кросс о том, как умерли бабушка с дедушкой. Рассказываю о похоронах. И останавливаюсь. Она понимает, что есть что-то еще, и ждет. Не подталкивает и не подгоняет. Я перебираю в уме разные фразы, потом сдаюсь и позволяю словам выстраиваться так, как они сами того хотят.

— Моя мать вернулась из мертвых, — говорю я. — Моя дорогая мама. И тут оказалось, что она вовсе не моя мама.

Я рассказываю ей эту историю о Маргарет и Дине, о моей реакции на это ужасное предательство со стороны отца, который оказался вовсе не моим отцом, и братьев, которые тоже мне не братья.

Она слушает, но сразу не отвечает. Кажется, она все обдумывает. Поэтому получается, что я сижу в ее тишине, обернувшей меня, как одеяло, ставшей для меня удобным защитным слоем. Все то смущение, гнев, одиночество, которые кружились, перегоняя друг друга, в моем сознании, кажется, куда-то на время отступили. Мне хотелось бы просидеть вот так весь день.

— Джеймс знал об этом? — спрашивает она.

— Говорит, что нет, — отвечаю я после некоторых колебаний.

— Вам не кажется, что нам стоит ему доверять?

Мне нравится, как умело она определяет самое больное место.

— И как вы теперь собираетесь звать отца?

Этот вопрос застает меня врасплох. Я так устала от решения проблемы, как обращаться к матери, от осознания себя в новой роли, что даже и не подумала, что больше не могу называть папу папой. Не могу я звать его и по имени, а другие варианты мне просто в голову не приходят.

Непонятно откуда, но доктор Кросс уже все это знает.

— Может, все-таки стоит так и продолжать всегда звать его отцом?

Я испытываю странное облегчение.

— Вы разговаривали с ним после того, как все это произошло?

— Нет, — говорю я.

Он приходил ко мне. Я слышала, как он звонил в звонок, стучал в дверь, кричал в щель почтового ящика. «Китти! — звал он. — Китти, мне нужно поговорить с тобой». А потом более спокойно: «Пожалуйста, позволь мне войти, Китти. Пожалуйста».

Никогда раньше я не слышала, чтобы он так говорил. Он всегда требует, кричит, предлагает, но никогда не просит. В конце концов он ушел. Не знаю, зашел ли он к Джеймсу, я даже не уверена, помнит ли он, что мы с Джеймсом живем в соседних квартирах. Он не заходил в мою квартиру с того дня, как я переехала. Я сама его всегда навещала.

Он пробовал звонить, но я не поднимала трубку. Я слышала его голос на автоответчике. «Китти, это отец. Нужно поговорить».

После пятой попытки он решил дать объяснение. «Я собирался все рассказать тебе, Китти. Я всегда считал, что скажу правду, когда тебе исполнится восемнадцать. Но ты выросла раньше, чем я это осознал. Но что из-за этого меняется? Разве я когда-нибудь бросал тебя?»

Дело совсем не в этом. Ты мне лгал.

«Мне нравится быть твоим отцом, — говорил он снова. — Я хочу, чтобы ты оставалась моей дочерью».

Отлично. Все, что хочешь.

И все-таки я не брала трубку.

Доктор Кросс выслушивает все молча. Мне очень жаль, что я ее этим загружаю, но кому же еще я могу это рассказать? Кажется, что она просто все впитывает. Ничто ее не удивляет, ничто не шокирует.

Наконец я начинаю понимать, что нахожусь здесь дольше обычного. Будет нарушен график ее приема.

— Приходите завтра, — говорит она. — Попросите в регистратуре, чтобы вас записали на конец дня, если не будет свободного времени.

Во мне поднимается огромная волна благодарности. И как это ей удается вбирать в себя все сложности и оставаться спокойной?

— Спасибо, — говорю я и ухожу.

Выйдя из кабинета, я жду, чтобы записаться на следующий день. Генри, Меган и их мама еще не ушли. Меган сидит на моем стуле, болтая ногами. Увидев меня, она открыто мне улыбается. Ее мама поднимает глаза, видит это и только теперь замечает сидящую рядом с ней Меган.

— Сиди тихо, — резко говорит она, но ноги Меган не прекращают болтаться.

Ее губы слегка двигаются, она напевает про себя песенку под ритм движений ног.

Мама отступает и опять переключает все внимание на Генри.

— По горке, по горке, по ровненькой дорожке, — мягко поет она. Он перестает ерзать и смотрит на нее, ожидая знакомое «В ямку — бух», когда ее колени раздвинутся, и он почти что провалится между ними. И вот он хохочет, а она обхватывает его руками и целует в макушку.

Мне приходится отвернуться.

Медсестра протягивает какие-то буклеты женщине, стоящей передо мной.

— Вас запишут на прием в роддоме, — говорит она, — и там вам все точно скажут.

По внешнему виду нельзя сказать, что эта женщина беременна. Она выглядит здоровой, веселой, не располневшей — совсем не так, как Сьюзи или я.

Смотрю на Генри, сидящего на маминых коленях. Его могли убить точно так же, как и малыша Сьюзи, и он мог бы никогда не родиться. А за ним ухаживает мама, которая его кормит, меняет ему штанишки, любит его.

Я ухожу из очереди, не записавшись.

Едва не натыкаюсь на маму с малышом в сидячей коляске. Он плачет.

— Извините, — говорю я.

— Ну пожалуйста, Генри, не начинай все сначала, — слышу я слова мамы, а в голосе ее — усталое отчаяние.

— Харли Петерсон.

— Да-да, — говорит мама с коляской, — мы здесь. — Она берет малыша. — Тише, Генри, — говорит она.

Я выхожу и иду через парк опять в свою квартиру.


Мир полон детских вещей, и мне полагается моя доля. Какое-то время я стою у входа в отдел «Все для мам», оглядываюсь, прежде чем войти, чтобы убедиться, что поблизости нет никого из знакомых. Стою перед витриной с крошечными платьицами для совсем маленьких девочек, от трех до шести месяцев, и немного успокаиваюсь. Они так очаровательны — вишневое велюровое платье в комплекте со штанишками, комбинезон в розовую клеточку поверх блузки с оборками, крошечные, похожие на котят, розовые носочки. Мне хочется купить все, но я не покупаю ничего. У меня нет маленькой девочки.

Коляска с веселым красно-зелено-желтым верхом так и зовет меня из дальнего угла магазина, так и просит, чтобы я ее купила. «Меня, меня», — говорит кроватка с Винни-Пухом. Он поливает сад и собирает цветы. Надо мной движутся роскошные разноцветные фигурки: опять Винни-Пух, укладывающиеся спать плюшевые медведи, соломенное чучело, кошка со скрипочкой и перепрыгивающая через луну корова.

«Малыши — это сплошное веселье, — говорят мне все они. — Без малышей тебе закрыт вход в этот по-настоящему счастливый мир».

Мне хочется купить что-то кремовое. Такое же кремовое, как шерсть, которую я приобрела для малыша Сьюзи. От этого цвета исходит теплота и покой, он самый подходящий. Смотрю на одежду для новорожденных. Задерживаюсь, привлеченная совершенством белизны пеленок, хотя и знаю, что сейчас все пользуются одноразовыми.

Беру пачку пеленок и останавливаюсь в нерешительности. Нет, думаю я. Гораздо проще купить их в «Сейнзбериз» и «Сейфвейз». У меня дома уже есть несколько дюжин, лежат в шкафу, засунутые подальше, к черной стенке, прячутся среди моих старых блузок.

Наконец мои глаза отыскивают наборы распашонок. Они скользят по белым, пока не встречают те самые кремовые, которые я искала. Беру упаковку и рассматриваю. Кофточки такие крошечные, для новорожденного, а возможно, даже для родившегося раньше положенного срока, и их цвет приглушенный и нежный. Более человечный и теплый, чем белый.

Провожу рукой по упаковке, испытывая сильное желание взять их сразу же, немедленно. Мне даже начинает казаться, что я держу в руках малыша, такого живого и теплого, в одноразовой пеленке, с розовой, в складочках, кожей; его маленькое сердечко уже бьется самостоятельно, кровь циркулирует по крошечному совершенному тельцу.

Женщина, перебирающая одежду для мальчиков, пристально смотрит на меня. Она берет джемпер, придирчиво его разглядывает, искоса посматривая на меня, потом кладет джемпер на место. Что ей от меня нужно? Почему она на меня так смотрит? Может, ей известна какая-то тайна, которой я не знаю? Я хочу купить этих двигающихся плюшевых медвежат в пижамах — у них есть и часы, и бутылочка с горячей водой, и подушка. Но из-за этой женщины я чувствую себя неловко, поэтому направляюсь к кассе с одними распашонками. Лучше зайти на днях еще разок.

Выхожу в торговый центр, гордая оттого, что в руках у меня сумка из секции «Все для мам». Я самая обычная мама, которая готовится к рождению ребенка, такая же, как и все. Я знаю все, что положено, о новорожденных и делающих первые шаги малышах, об их колясках и кроватках.

Мне необходимо найти другой выход из «Пала-сейдз» на тот случай, если Джейк играет на скрипке на своем обычном месте. Задерживаюсь у входа в отдел, торгующий аксессуарами, и рассматриваю витрину. Ленточки для волос, а на них подсолнухи, золотые и серебряные ободки, брелоки, с болтающимися на них розовыми поросятами, сережки со скрипичными ключами, слайды с блестящими веселыми лягушками, которые меняют цвет, если их подвигать. Останавливаюсь в проходе. Какой резон все это покупать? Я собираюсь уйти. Может, я никогда снова и не увижу Эмили и Рози. И все же захожу внутрь. Ничто не помешает мне покупать всякие потешные безделушки и отправлять им в посылке, как сюрприз. Правда, при условии, что Лесли не будет подвергать цензуре всю приходящую почту. Она могла бы стать достойной преемницей моего отца. Выбрасывать все, что прислано мной. Придется подделывать почерк.

Захожу внутрь и выбираю несколько слайдов и сережек, даже не рассмотрев их как следует. Направляюсь к кассе. Девушка улыбается мне. Но я не улыбаюсь в ответ. Не хочу смотреть на нее из страха, что она скажет, будто у меня нет дочерей соответствующего возраста.

— Такие милые лягушата, — говорит она. — Я сама хочу купить несколько штучек на уикенд, собираемся пойти в клуб с приятелем.

На вид ей лет четырнадцать. Ее неестественно красные волосы свободно и неровно рассыпаны по плечам. Лицо спрятано под маской тщательнейшим образом наложенной косметики. Благодаря значительному расстоянию между топиком и брюками мне виден ее пупок, проколотый и украшенный серебряным колечком.

— За все — двадцать четыре фунта и девяносто два пенса, — говорит она.

Не могу поверить, что это стоит так дорого. Всего лишь несколько слайдов и серьги.

— Отлично, — говорю я с твердым намерением не обнаруживать свою неуверенность.

Я вынуждена выписать чек. И, только покончив с этим, соображаю, что купленные мной сережки подходят лишь для проколотых ушей, а я даже не знаю, проколоты ли уши у Рози и Эмили. Лесли такие вещи не одобряет.

Подписываю чек и подаю его девушке. Она смотрит на меня, я — на нее. Знает ли она, что у моих племянниц, ставших теперь мне кузинами, даже уши не проколоты?

— У вас есть гарантийная карточка? — сладко спрашивает она.

Она знает, что на самом-то деле мне все это не нужно. Знает, что я обманщица.

Достаю из кошелька гарантийную карточку и смотрю, как она записывает ее номер на обороте чека. Затем засовываю сумочку в большой пакет с распашонками из секции «Все для мам» и поспешно выхожу из магазина, раздумывая по пути, что я буду со всем этим делать.

На эскалаторе спускаюсь к вокзалу на Нью-стрит. Везде люди, поглядывающие на часы и на без конца появляющиеся на дисплее сведения о движении поездов. Я тоже стою и смотрю на случай, если кто-то заинтересуется, что я здесь делаю. Затем иду к запасному выходу, который выпускает меня в проход между рядами такси, идущий, в свою очередь, к той самой автобусной остановке, где я смогу дождаться своего автобуса.


Почта лежит на полу, из этого я заключаю, что Джеймс не заходил. А мне бы хотелось, чтобы он заходил запросто, без приглашения. Но этого не будет. Для такого поведения он слишком осторожен и слишком серьезен. Адресатов большинства писем я определяю по подписи на конверте и по маркам, поэтому откладываю их в сторону, чтобы прочесть потом. Только одно меня заинтересовывает: подписано от руки и довольно тяжелое. Смотрю на него, держу в руке, стараясь определить вес. Бирмингемский штемпель, отправлено вчера. У меня нет ни малейшего представления, от кого оно, хотя я смутно припоминаю этот почерк, что-то он мне сулит. Звонит телефон, и я, собираясь взять трубку, опускаю письмо в сумку. Рука задерживается над трубкой в нерешительности: действительно ли я хочу разговаривать; и тут включается автоответчик.

— Китти, это я. Как ты там?

Да, Джеймс, все нормально.

Сегодня я собираюсь почитать — мысли проносятся очень быстро, но стоит мне сесть, как у меня пропадает желание двигаться. Дотянуться до автоответчика я могу и отсюда, так что можно прослушать сообщения.

— Китти, это Кэролайн. Мне необходим твой отчет к концу недели.

— Привет, это Рут. Что-то не могу найти твой еженедельный обзор. Может, я его потеряла?

— Это Питер Смит из «Смит, Хоррокс и Смит». Не могли бы вы нам перезвонить?

Кто эти «Смит, Хоррокс и Смит»? И отчего этот Питер Смит настолько самоуверен, что предполагает, будто мне знакомо его имя? Следует объяснять, кто ты такой, если хочешь, чтобы тебе перезвонили.

— Китти, это опять Кэролайн. Ты получила мое послание — о твоих отчетах?

— Это Адриан. Мне нужно поговорить с тобой, Китти. Позвони мне.

— Это опять Рут. С тобой все в порядке, Китти?

— Это вновь Питер Смит. Не могли бы вы мне срочно позвонить?

Если это так срочно, мог бы написать письмо.

— Китти, что происходит? Это Рут. Пожалуйста, пришли мне книги обратно. Сроки поджимают.

— Китти. Ты в порядке? Зайди. — Только Джеймсу не нужно объяснять, кто он.

— Снова Кэролайн. Где ты? Что происходит? Мне нужны рукописи. Если у тебя нет времени на рецензии — просто отправь их обратно.

— Опять Адриан. Позвони мне.

— Это Кэролайн. Позвони.

— Питер Смит. Позвоните.

— Позвони мне, Китти. Это Рут.

— Китти, просыпайся и приходи на китайский завтрак. Позавтракаем вместе.

О, Джеймс! Я бы сама так этого хотела! Но я иду совсем другой дорогой и не могу с нее свернуть. Если даже я поверну голову, чтобы взглянуть на окружающий меня пейзаж, мои ноги будут продолжать упорно идти все в том же направлении.

Просыпаюсь в полнейшей темноте от боли в шее. Сажусь и поспешно шарю вокруг, стараясь найти часы. И тут вспоминаю, что я не на кровати, а на диване. Мне снились бабушки и прабабушки.

Я встаю и, спотыкаясь, иду в спальню, где валюсь на кровать. Когда вновь закрываю глаза, вижу розовый фургончик с беспорядочными вопросительными знаками.

Мне слышно, как отпирается Сьюзи: «Ко мне это не имеет никакого отношения».

Я знаю, что она говорит о младенцах, а не о розовом фургончике.

«Это твой ребенок, — говорю я ей, но она меня не слышит. — Посмотри! — кричу я на нее. — Посмотри на малыша. Он твой».

Я просыпаюсь от собственного крика, лежу вся в поту, хотя в комнате холодно. Меня начинает бить дрожь. Забираюсь под пуховое одеяло и подтыкаю его со всех сторон, но холод проникает через невидимые щели. Сажусь и включаю лампу. Свет образовывает вокруг меня воронку и засасывает в водоворот. Визжащие младенцы наполняют квартиру. Я говорю, что сейчас иду, встаю с кровати. Вдыхаю их густой кремовый запах, запах их детской присыпки и легкой отрыжки, молочный, детский запах.

Иду по квартире, надевая на ходу платье, и дальше — через входную дверь, оставив всех младенцев позади. В последний момент беру ключ Джеймса. Свою дверь оставляю открытой и подпираю ее принесенной вчера почтальоном пачкой, — это для того, чтобы малыши смогли выйти, когда я уйду. Проникаю в квартиру Джеймса и прохожу по ее голому, холодному деревянному полу, прислушиваясь к гулу своих шагов. Здесь нет младенцев — для них здесь слишком чисто. Толкаю дверь спальни Джеймса. Он лежит на спине, с открытым ртом, и нежно похрапывает.

Переворачиваю его на бок, к себе спиной, и укладываюсь рядом; вытягивая ноги точно так, как он, повторяя своим телом его контур, оборачивая его собой, и мне начинает казаться, будто я — его кожа. Он перестает храпеть. Я лежу очень тихо, надеясь, что он не проснется. Мне хочется, чтобы тепло перетекало из его тела в мое, чтобы мне больше не было так холодно. Хочу украсть его тепло.

Просыпаюсь в шесть утра. Мне видно, как цифры на часах отсвечивают красным. Пока мир спит, они играют в свои игры, меняют формы, закручивают друг друга в узелки, сворачиваются, как змеи, подталкивают друг друга, как сплетающиеся вопросительные знаки на розовом фургончике…

Теперь-то я знаю, почему во сне вижу этот фургончик. Возможно, я родилась в нем, жила там с Диной, пока с ней что-то не случилось, и после этого меня привезли в Бирмингем.

Сажусь. Кто же это привез меня обратно в Бирмингем? Должно быть, у меня где-то есть отец. Должен же существовать в мире хоть кто-то, с кем я связана очень тесно.

Джеймс стонет и переворачивается, натягивая одеяло на голову. «Холодно», — бормочет он. Наверное, он не знает, что я здесь.

Я подтыкаю вокруг него одеяло и целую его сзади в шею. Затем опять облекаюсь в собственное платье и направляюсь на цыпочках в свою квартиру, которая ожидает меня с открытой дверью.

Надеваю джинсы и толстый красно-коричневый джемпер; пока натягиваю носки и кроссовки, меня продолжает бить дрожь. Не знаю точно, куда иду, но знаю, что уйти для меня сейчас очень важно. Здесь я больше не могу оставаться. Квартира удерживает меня в каком-то полумире, где я теряю ощущение времени. Мне необходимо пойти туда, где видно, как восходит солнце, где есть люди, которые разговаривают, ходят и что-то делают, где мир более реален.

Проверяю в шкафу детскую одежду. Две дюжины пеленок, три кремовые распашонки, мягкие и крошечные. Трусь о них щекой и вдыхаю их детский запах. У меня есть детская присыпка, крем от опрелостей, приспособление для стерилизации, бутылочки, одеяльца, ползунки пастельно-голубого цвета с вышитыми на них плюшевыми медвежатами, крошечные, похожие на овечек, голубые носочки, они не налезут мне даже на один палец. Мне становится плохо, оттого что они такие маленькие. Стою и дотрагиваюсь до каждой вещички, ощупываю ее фактуру. Почти все. Теперь осталась только коляска и кроватка. Большие предметы лучше покупать в последнюю очередь, на тот случай, если…

Задерживаюсь перед входной дверью и вижу груду нераспечатанной корреспонденции на столике в холле. Здесь, должно быть, и те книги, из-за которых мне оставили такие взволнованные сообщения на автоответчике. Удивляюсь, отчего это их так много. Не могу понять, почему же я раньше их не видела. Не Джеймс ли выложил их на стол? Нет, должно быть, я сделала это сама, так как Джеймс без приглашения не заходит. И не могу припомнить, чтобы я это делала. Собираю их все и несу обратно в гостиную.

Сажусь с ручкой и перечеркиваю все адреса. Внизу вывожу с росчерком: «По этому адресу не проживает». Останавливаюсь на пару секунд, восхищаясь собственной изобретательностью. Затем нахожу несколько дорожных сумок и беру их все с собой. Они очень тяжелые. Решаю не закрывать входную дверь, потому что, оставляя свою теплую и знакомую до мелочей квартиру, внезапно чувствую себя очень одинокой. Не хочу захлопывать дверь насовсем. Хочу, чтобы какая-то частичка моего дома ушла вместе со мной.

У первого же почтового ящика я останавливаюсь и опускаю почту. Сделать это не так-то просто, потому что конверты очень большие, но я обнаруживаю, что если сгибать каждый из них в определенной момент, то он все же пролезает в отверстие и падает внутрь.

— Ну вот, — говорю я с некоторым удовлетворением. — Почтальонам теперь будет что делать.

Вздрагиваю из-за промчавшейся на роликах девочки. Она бросает на меня через плечо мимолетный взгляд и быстро переводит его на дорогу, по которой едет. У нее на плече оранжевая сумка, полная газет. Слишком рано ей разъезжать по улицам, думаю я. Своему ребенку я бы не разрешила разносить газеты.

Удаляясь от почтового ящика, чувствую себя удивительно легко, стало свободнее дышать оттого, что избавилась от тяготивших меня обязанностей.

Я бегу, наблюдая за собственными ногами, стучащими по тротуару, получая удовольствие от внезапного выброса энергии. Через какое-то время замедляю бег, понимая, что для того места, куда я хочу попасть, еще слишком рано, и подхожу к автобусной остановке маршрута номер 11. Мои обычные два круга как раз и займут пару часов. Шофер узнает меня.

— Еще один веселенький денек? — говорит он.

Притворяюсь, что улыбаюсь, стараясь не смотреть на него прямо. Что-то такое есть в этих абсолютно случайных знакомствах, что мне определенно нравится. Сама мысль, что ты знаешь человека, когда на самом деле его совсем не знаешь. Это ощущение, что ты можешь доверять кому-то просто потому, что он тебе улыбается. Он может оказаться злодеем-убийцей. Так же, как и ты. В один прекрасный день он увидит в газете мою фотографию, узнает меня и покажет на нее своей жене. «Я ее знаю, — скажет он. — Она раньше частенько проезжала кружочек-другой на моем автобусе. А такая приятная была. Много не разговаривала». «Ну кто бы мог подумать!» — ответит его жена.

Харборн, Селли, Оук, Боунвиль, Кингз-Нортон, Кингз-Хит, Холл-Грин, Ярдли, Эрдингтон, Астон, Пери-Бар, Хэндзворт, Уинстон-Грин, Бэарвуд, Харборн, Селли, Оук… Пока мы едем, я произношу названия про себя, как детский стишок, старый и любимый. Слова, не имеющие значения и при этом такие знакомые, что придают уверенности. Уже во второй раз мы проезжаем дорогу, ведущую в родильный дом, — между Харборном и Сели-Оук, — но я не выхожу. Жду часа, когда пускают посетителей. Не раньше восьми. Когда я там была, они оставляли матерей умерших детей на том же этаже, что и всех. Как можно было так поступать?

Пересаживаюсь на другой автобус и еду в центр города перекусить в ресторанчике на верхнем этаже «Рэкхэма». Выбираю салат с лососем и чашку чая с кусочком пирога с лимонной начинкой. Я сижу долго, ем медленно, разглядывая каждого по очереди. Большинство людей заходят парами, в основном это женщины и пожилые люди. Респектабельная публика, у всех укладка, помада, маленькие сумочки. Создается впечатление, что у них так много всего накопилось, что просто необходимо друг с другом поделиться.

Смотрю на свои часы. Как медленно движется минутная стрелка… Все, что бы я ни делала, растягиваясь, замедляет свой ход. Я беру вилку, снова кладу ее, поднимаю опять, подношу ко рту и ем. Желудок внутри превратился в разъяренную стиральную машину, вращающуюся и подпрыгивающую, раскачивающуюся и все перемешивающую. Я еще больше замедляю движения.

Я поставила себе целью уйти в 12.50. Никак не позже. Тогда я смогу проскользнуть вместе со всеми.

Минутная стрелка подходит к цифре десять. Я доедаю последний кусочек лимонного пирога, проглатываю последний глоток чая и встаю, отталкивая стул.

Пора идти. Теперь я не могу ждать. Проходя мимо столиков, натягиваю свою хлопчатобумажную куртку и подхватываю на плечо сумку.

— Извините.

Я слышу голос за спиной и едва не пускаюсь бегом. Они знают, думаю я, они все знают. Иду не торопясь, тщательнейшим образом следя за движением каждого мускула, приказывая себе казаться нормальной…

Кто-то впереди протягивает руку, пытаясь остановить меня, я стараюсь пройти мимо.

— Я опаздываю, — говорю я. — Не могу задерживаться.

Но он крепко держит меня за руку. Большой, полный мужчина с красным лицом и темными волосами, которые излишне пышны и черны для его возраста.

— Извините, — говорит он. — Я думал, может быть…

Меня догоняет шедшая за мной женщина. Мне не хочется оборачиваться и смотреть на нее.

— Извините, — говорит она.

Я все-таки оборачиваюсь. Это официантка. Она протягивает руку с кошельком, очень похожим на мой.

— Вы забыли вот это, — говорит она.

Смотрю на нее с изумлением.

— Да нет же, — говорю я. — Мой кошелек у меня в сумке.

Мужчина отпускает мою руку. Теперь я могу просто убежать.

— Скорее всего, это ваш кошелек, — говорит официантка. — Вы оставили его на столе.

— Нет, — говорю я, качая головой. — Посмотрите. Мой здесь. В моей сумке.

Но его там нет. В сумке кошелька нет.

— Извините, — говорю я. — Вы правы.

Официантка улыбается и опускает его мне в сумку. Мужчина возвращается к своему подносу с едой.

Я поворачиваюсь и быстро бегу к эскалатору. Я упустила такое ценное время. Уже почти час, а я еще даже не на автобусной остановке.

Быстрее, думаю я, быстрее.

* * *

В роддоме все пахнет новизной, современностью и комфортом. Нежно-розовые ковры и мебель светлого дерева создают атмосферу особенного спокойствия. Теперь женское и детское отделения соединены, женщины здесь вместе с детьми; да и врачам больше не нужно переходить из одного здания в другое. Не знаю, как они нашли место и для тех, и для других, если раньше здесь его хватало только для новорожденных. Однако создается впечатление, что все хорошо организовано и отлажено.

Я все равно пришла рановато, поэтому перед тем, как войти, какое-то время стою снаружи за стеклянной дверью. Время от времени поглядываю на часы и присматриваюсь к проходящим мимо, как будто кого-то поджидаю. Просто на тот случай, если за мной наблюдают.

Люди с легкостью проходят через автоматическую стеклянную дверь, разговаривают, несут цветы и коробки с шоколадом, они поглощены своими собственными проблемами. Другие выходят и оживленно направляются к автостоянке. Мимо меня проходят несколько студентов-медиков, они дрожат в своих белых халатиках, но говорят с воодушевлением.

— Кесарево, — слышны мне обрывки их разговора. — …Стетоскоп не той стороной.

Я смотрю на них с завистью, восхищенная их энтузиазмом, и из-за них начинаю сама себе казаться старой. Они — как дети. Инстинкт подсказывает им, как сделать свой мир радостным.

Автоматические двери открываются, и появляется небольшая группка людей. Среди них одна молодая женщина, с неестественно яркими глазами, кажется усталой и идет нетвердой походкой. Идущая рядом с ней женщина постарше, похожа на нее почти как две капли воды. У них одинаковые аккуратные прически, но молодая женщина блондинка, а у той, что постарше, заметны седые пряди. Они одинакового роста. Молодая кажется бледной и не совсем здоровой, та, что постарше, — загорелой и уверенной. С ними нянечка, которая держит в руках что-то завернутое в кремовое покрывало с исключительно тонкой вышивкой. Мне нужно некоторое время, чтобы сообразить, что она несет новорожденного — крошечного, совершенного младенца, который, должно быть, и дышит-то сам всего каких-нибудь двадцать четыре часа.

— Да где же он? — говорит молодая женщина, переминаясь с ноги на ногу. — Малыш замерзнет.

— Он будет здесь через несколько минут, — говорит та, что постарше. — Ты забыла, что он пошел пешком на автостоянку.

Медсестра смотрит на ребенка.

— Только посмотрите на него, — говорит она. — Ему до всего этого и дела нет.

Молодая женщина наклоняется над малышом, и лицо ее смягчается. Она протягивает палец и нежно дотрагивается до его лица. Оттуда, где я стою, ребенка не видно, зато видно, какое успокаивающее действие он производит на свою маму.

— А вот и он, — говорит женщина постарше и машет серебристо-голубому БМВ, машина осторожно подъезжает ко входу. Водитель припарковывает машину и сразу же выскакивает, чтобы открыть женщинам дверь. Он старше, чем я ожидала, — судя по возрасту, вполне может быть отцом молодой женщины. Они суетятся из-за малыша, не могут решить, кто будет его держать. Мужчина открывает дверь, и молодая женщина садится на заднее сиденье. Нянечка протягивает ей ребенка.

— Осторожно, — то и дело повторяет мужчина. — Теперь будь внимательна.

— Перестань нервничать, папа, — говорит она и подтягивает колени.

— Перестань нервничать, Роналд, — говорит женщина постарше и обходит машину, чтобы сесть с другой стороны.

Перед тем как вернуться на свое место, Роналд весело улыбается нянечке.

— Я дедушка, — говорит он. — Правда, не похож?

— Ни на день старше двадцати, — говорит нянечка. Она машет, когда они отъезжают, а затем идет обратно, чтобы принести другого малыша.

Я пытаюсь представить себе, как Маргарет делает то же самое, но мне это не удается.

В этом месте полно младенцев.

Младенцы успокаивают…

Младенцы приводят взрослых в норму… Младенцы реальны…


Обнаруживаю, что сижу в роддоме на розовом стуле, рассеянно смотрю в пустоту и думаю о мамах. Смотрю на часы на руке. Два. Не могу в это поверить. Куда исчезло время? Вскакиваю и сталкиваюсь с медсестрой, которая только что вывезла из лифта женщину в кресле-каталке.

— Извините, — говорю я и, уклоняясь от объяснений, пытаюсь заскочить в лифт, пока двери еще открыты.

Медсестра привыкла к тому, что окружающие здесь считаются с ее высоким положением и уступают ей место. Это видно уже по тому, как она движется, как она на меня смотрит.

— Пожалуйста, ходите поосторожнее, — говорит она.

Мое лицо заливается краской.

— Извините, — снова говорю я и смотрю мимо нее на стол регистратуры.

За нами никто не наблюдает. Как только я вхожу в лифт, двери закрываются. Нажимаю на кнопку и жду.

Лифт снова идет вниз, и трое оживленно разговаривавших людей выходят. Они даже не видели, как я проскользнула за их спинами.

Изучаю кнопки разных этажей. Что я здесь делаю?

Разыскиваю ребенка.

Здесь полно младенцев. Какой тебе по вкусу?

Любой. Мне не важно.

Вот спящие младенцы, вот кричащие, младенцы толстые и худые, вот синеглазые (а разве у них не у всех синие глаза?), светловолосые, черноволосые, младенцы без волос.

Это все не важно. Просто малыш.

Протягиваю руку и нажимаю кнопку наугад. Лифт скользит вверх и останавливается на этаже, который сразу же кажется мне знакомым. В нос ударяет какой-то запах, я останавливаюсь. Я была здесь раньше.


Тогда меня привезли на каталке. Положение было критическое. Вокруг меня разговаривали какие-то люди. Я смотрела в потолок, понимая, что случилось что-то ужасное, допуская, что умру. Какой позор для Джеймса! — подумала я.

Каталка остановилась.

— Когда вы ели в последний раз? — спросил чей-то голос.

— Не знаю.

Меня расстроил их интерес к моей диете, но голос был очень настойчив. Я попыталась вспомнить, где мы были в течение дня.

— Кажется, я только завтракала.

— Хорошо. Теперь вы почувствуете небольшой укол в руку. Можете посчитать от двадцати до нуля?

Все болит. И как считать, когда все так болит? Но все-таки я начала, не было сил спорить.

— Двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шест…

Когда я проснулась, кругом стоял этот больничный запах, было еще очень больно, но не так сильно, как раньше. Я лежала в кровати в чистом, убранном месте, где все пропахло дезинфекцией. Хотелось узнать о ребенке, но спросить не хватало духу. На самом деле я все знала. Можно было и не говорить.

Они все-таки сказали мне, в конце концов:

— Очень жаль, Кэтрин…

Кто это — Кэтрин? С кем это они разговаривают? Разве я ее знаю?

— Ваш ребенок не выжил.

Я это знаю. Не было необходимости мне это говорить.

А потом они объяснили, что пришлось удалить и матку. Разрезать меня, вынуть сразу все, малыша в маленьком мешочке, это чудесное создание, что прожило во мне шесть месяцев, взять его, перевязать все кровеносные сосуды и зашить меня снова. Выбросить все отходы. Чистая работа. Мама выжила. Миссия завершена.

— У вас был разрыв матки, — сказал мне врач. — Нам больше ничего не оставалось. Вам повезло, что вы вообще выжили. У нас не было уверенности, что вам это удастся.

Но какой был во всем этом смысл? Почему не позволить нам умереть вместе? Это было бы более разумно.

— Но почему? — спросила я. — Что такого я сделала?

— Ничего, — сказали мне. — Такие вещи случаются. Никто не знает почему.

Если бы я не красила эти голые стены в квартире Джеймса, если бы не бежала тогда на автобус, если бы не поднималась так часто по лестнице за эти последние несколько дней, если бы я не сделала хоть одну из всех этих вещей, одну из всех… Они сказали, что в том, что произошло, не было моей вины. Но так ведь случается не со всеми. Только со мной. Значит, должна в этом быть и моя вина.


— Могу я вам чем-то помочь? — Рядом со мной стоит медсестра. Она совсем девочка, ребенок.

— Я ищу свою невестку. Веллингтон, Сьюзи Веллингтон.

Девушка смотрит озадаченно.

— Не думаю, что она в нашем отделении, — говорит она. — С чем она лежит?

— Ребенок. У нее просто родился ребенок.

Ее лицо проясняется.

— Вы же не на том этаже. Сюда мы только привозим малышей. Потом развозим их наверх, в другие отделения. Но я могу пойти проверить.

Я вежливо отказываюсь.

— А на каком я этаже?

— На третьем.

— Ой, извините, — быстро говорю я. — Должно быть, я нажала не на ту кнопку. Думала, что это четвертый этаж.

Быстро разворачиваюсь к лифту, который все еще открыт. Вхожу и нажимаю кнопку четвертого этажа. Пока дверь плавно закрывается, я улыбаюсь медсестре.

На следующем этаже у лифта никого нет. Выхожу и оглядываюсь. Место кажется безлюдным, хотя в отдалении и слышен тихий говор. Какое-то время выжидаю, но ничего не меняется. Здесь царит спокойствие, сон, праздность.

Иду по коридору. Затаенно, потом смелее. Никто не собирается меня окликать. Заглядываю в первую палату с четырьмя кроватями. Все нормально. Посетители часто заглядывают в такие палаты. Ищут того, кто им нужен. Здесь три женщины, лежат, разговаривают. Младенцы в детских кроватках рядом с мамами. Их миниатюрные, дышащие тела уютно завернуты в кремовые больничные одеяла.

Следующая комната полна людей. Две женщины спят, другие с мужьями, мамами, тетями, чинно обступившими кровати. Тихими голосами разговаривают о погоде. О телевидении, о ценах на пеленки.

Следующая комната пуста. Я вхожу. Внезапный храп. Это женщина в дальнем углу. Спит крепко, рот открыт, дышит глубоко. Малыш спит в кроватке рядом с ней. Маленький. Он и есть тот, за кем я пришла. Мой ребенок. Его личико розовое и гладкое, крошечные увлажненные реснички достают до щек, маленький хохолок черных волос закручивается прямо над глазами.

Наклоняюсь, чтобы взять его. Но в тот момент, когда я просовываю под него руки, с кровати раздается громкий храп. Застываю на месте, пока женщина переворачивается ко мне лицом. Но она спит, глаза ее закрыты, заспанное лицо расслаблено.

Я беру малыша, он кряхтит. Держу его в руках и смотрю на него. Это тот младенец, которого я ждала. И как же трудно дышать, как трудно вынести эту муку любви. Несу его в ближайший туалет с надписью «Только для пациентов». Никого не видно, и я проскальзываю в одну из кабинок.

Оказавшись внутри, осторожно кладу Генри на пол и открываю большую дорожную сумку фирмы «Маркс энд Спенсер», которую принесла с собой. Кладу его внутрь, на спину; нет, уж он не умрет у меня внезапно. Укладываю вокруг него свое одеяло, плотно заворачивая его свободный конец вокруг маленького ярлычка на ножке малыша. Если что-то сорвется, нам придется бежать. Все это время он спит, только немного посапывает.

И вот я уверенно выхожу и иду прямо к лифту. Решаю вместо лифта спуститься по ступенькам. Так будет менее подозрительно. Все, кого я тут встречала, так и делают до или после посещения.

Осторожно прохожу через холл внизу, каждую минуту ожидая, что прозвучит сигнал тревоги или меня кто-то остановит, но ничего подобного не происходит. Розовые ковры, автоматически открывающиеся двери. Скорее отсюда, на свежий воздух.

Быстро отдаляюсь от больницы, ощущая вес Генри в сумке. Теперь он несколько неспокоен, неожиданно делает руками резкие движения. Сумка поскрипывает.

Мне нужно на остановку одиннадцатого автобуса, чтобы привезти его домой как можно быстрее: ведь он захочет есть. Если он заплачет, возникнут осложнения. Люди не привыкли к тому, что в фирменных сумках носят младенцев. Хоть и непонятно почему. По размеру вполне подходит.

Но вместо того чтобы ждать автобус, я решаю пройтись. Боюсь идти домой. Мой дом не ассоциируется у меня с младенцем. Это мой дом, мои цвета, мои книги. Там нет места младенцу. Поэтому я все иду и иду в направлении Харборна. Мимо проезжают несколько полицейских машин с ревущими сиренами. Интересно, для чего это требуется такая срочность?

Становится прохладно, и я радуюсь, что принесла еще одно одеяло. Свежий воздух хорош для малышей. Я довольно часто останавливаюсь и заглядываю внутрь, вижу его маленькое розовое личико, крошечную улыбку, растягивающую маленький ротик, этот необыкновенный носик — миниатюрную копию взрослого носа.

Хоть я и перекладываю сумку из руки в руку, все же руки начинают ныть, поэтому ищу, где бы посидеть. Мне нужно поразмыслить, что делать дальше. Не могла себе представить, что все будет так просто. И недостаточно все продумала. Тот факт, что ничего плохого не произошло, прямо-таки обескуражил меня.

Теперь я уже в Харборне, в парке. Нахожу скамейку, где можно сесть, устраиваю Генри в сумке поудобнее. Мне так хочется взять его и подержать, но здесь я буду выглядеть слишком подозрительно. Я только опускаю палец в сумку и поглаживаю его по крошечной щечке. Его веки слегка подергиваются, но остаются опущенными, живые и дышащие теплом. Он пускает пузыри, и мне ясно, что он узнал мамино прикосновение.

Не знаю, что мне делать, куда пойти, к кому обратиться. Он скоро проснется, и нужно будет его покормить. Может быть, он заплачет. Что мне тогда делать? У меня в животе все крутится не хуже, чем в бетономешалке. А что, если я не смогу угодить малышу? Что, если он не перестанет плакать?

Но в данный момент все хорошо, я сижу в полдень в парке, и рядом со мной мой ребенок. Не хочу двигаться с места. И не уверена, что смогу это сделать.

— Привет.

Я едва не подпрыгиваю. Передо мной стоит девочка, обычная девочка с длинными косичками и очень большими голубыми глазами. Она кажется такой знакомой.

— Привет, — говорю я.

— Я вас знаю. Вы были тогда в поликлинике.

Смотрю на нее внимательнее и узнаю в ней Меган, сестру малыша Генри, рядом с которым я сидела во время моего последнего посещения.

— Да, — говорю я. — В поликлинике.

Она садится на скамейку рядом с сумкой «Маркс энд Спенсер». Я подвигаю малыша к себе поближе.

— А что в сумке? — спрашивает она.

Я пожимаю плечами:

— Ничего особенного. Всякая всячина.

— Можно мне посмотреть?

— Нет.

Генри начинает беспокоиться и подает голос. Меган смотрит на меня, а я на Меган.

— Тебе не следует разговаривать с незнакомыми людьми, — говорю я, вспоминая Эмили, Рози и капитана Крюка. Кажется, сто лет прошло с тех пор.

— Это малыш, — говорит она.

— Да.

— Почему это он в сумке?

— Не знаю даже. — Пытаюсь что-либо придумать. — У меня нет коляски.

— Можно купить.

— Да. Но коляски очень дорогие.

— Я знаю. — Она начинает болтать ногами под скамейкой и поглядывает на меня с улыбкой. Внезапно она кажется мне чрезвычайно умной. — Можно я пойду с вами и с малышом?

— Нет, конечно, нет. — Чувствую, как у меня внутри поднимается паника. — Где твоя мама?

Она смотрит куда-то вдаль и болтает ногами, напевая себе под нос. Генри опять подает голос.

— Я сбежала из дома, — говорит она через какое-то время и вновь напевает.

— Не вижу в этом ничего хорошего. Разве мама не будет беспокоиться?

— Вы не знаете мою маму.

— Нет, знаю. Я видела ее в поликлинике. У тебя есть еще маленький братик, которого зовут Генри.

Она прекращает болтать ногами и снова заглядывает в сумку:

— А как его зовут?

— Генри, — говорю я с гордостью.

Она морщит нос.

— Не смогли найти имя получше? — Она рассматривает малыша поближе. — И вообще, это девочка.

Я смотрю на нее с изумлением. Мне никогда не приходило в голову, что Генри может оказаться девочкой.

— Нет. Сразу понятно, что это мальчик.

— А почему же тогда он в розовой распашонке? — говорит она. — Розовые носят только девочки.

— Нет, — говорю я. — Я не хочу девочек.

— Да это несложно выяснить, — говорит она.


…Мы примечаем пустую коляску у мясного магазина. Видим, как мама вынимает из нее своего ребенка и заходит с ним в магазин.

— Давай, — говорит Меган. — У нас мало времени. Очередь там небольшая.

Мы выходим из парка и идем по переходу. Прямо перед тем, как подойти к мясному магазину, я останавливаюсь и достаю малышку из сумки. Я чувствую ее. Она в моих руках. Смотрю на нее сверху, на ее личико совершенной формы, и такая боль разливается у меня внутри!

— Быстрей же, — говорит Меган.

Кладу малышку в коляску, накрываю одеялом. Она начинает в знак протеста махать руками и хныкать. Наклоняюсь над ней.

Но Меган тянет меня за руку, поэтому я отворачиваюсь, оставив младенца в коляске. Того младенца, который в общем-то никогда и не был настоящим Генри. Интересно, что же будет делать мама, когда обнаружит, что у нее два малыша. Может, оставит себе обоих?

8 Несуществующая страна

Опять я в поезде, но теперь в качестве сопровождающей, а не сопровождаемой. Интересно, поймет ли это Джеймс. Гоню от себя его образ, не могу я сейчас о нем думать. Вместо этого думаю о маленьком Генри, который, возможно, был Генриеттой. Следовало бы сообразить, что из этого ничего не выйдет. Ничего не меняется. Мать, которой у меня не было, совсем не похожа на ту, какую я себе представляла. Хотя этой воображаемой матери у меня не было так и так. А сводится все к одному и тому же: я остаюсь без матери. А значит, без прошлого и без будущего.

Смотрю на сидящую рядом Меган. У нее на коленях комиксы, и она притворяется, что читает, но уже давно не перевернула ни одной странички. Наверное, устала. Я не заставляла ее ехать со мной. Она настаивала, что не пойдет домой, и я решила, что будет лучше, если она останется со мной, чем отправится неизвестно куда сама по себе. Я, по крайней мере, смогу присмотреть за ней, хоть какое-то время. Возможно, мы просто позаимствуем друг друга на несколько деньков, а потом разойдемся по домам.

— Маме нет до меня дела, — говорит Меган. — Она все время с Генри. Даже не следит за мной как следует.

Не сомневаюсь, что она права, после того, что видела в поликлинике. Я могу понять, почему ее мать переключилась на такого очаровательного малыша, но нужно же и Меган уделять хоть немного внимания.

— А что отец? — говорю я.

Она смотрит на меня слегка смутившись.

— Отца нет.

Прямо как у меня, если не считать, что кое-кто выдавал себя за моего отца.

— Он живет в другом месте?

— Нет, — говорит она. — У меня нет отца. Я же тебе сказала.

— Он умер? — осторожно спрашиваю я.

Какое-то время она раздумывает.

— Невозможно умереть, если тебя вообще никогда не было.

Мне начинает казаться, что она старше, чем выглядит.

Мы весело провели время. Пошли по магазинам и накупили ей всякой одежды. Она примеряла все подряд. Мы одели ее в джинсы из «Тэмми Герл», майку с сердечком от «Мисс Селфридж» и теплое пальтишко из «Маркса энд Спенсера». Нашли ей кроссовки с красными огоньками, которые во время ходьбы то вспыхивают, то гаснут. Совсем не из таких вещей, что Лесли покупает для Эмили и Рози.

Мы зашли в «Рэкхэм», купили большую сумку и сложили туда всю старую одежду. А потом я сделала то, что хотела сделать, когда в первый раз ее увидела. Повела ее в парикмахерскую и попросила, чтобы ей отрезали эти косички.

Она вышла мне показаться: волосы свободно обрамляли ее личико, а на нем — незнакомая усмешка.

— Холодно, — сказала она.

— Ты выглядишь гораздо старше.

— А можно мне дать тринадцать?

— Запросто. Лет пятнадцать по меньшей мере.

Конечно, она еще не была такой взрослой, потому что после этого ее рука так доверчиво проскользнула в мою, что мне показалось, будто мы с ней вместе давным-давно.

— А теперь хочешь пойти домой? — спросила я.

— Я же сказала тебе, — ответила она. — Я не пойду домой. Я убежала из дома.

— Тогда идем пить чай, — сказала я.

За полчаса до закрытия «Рэкхэма» мы поднялись в ресторан на шестом этаже посмотреть, что у них осталось. Меган выбрала шоколадный торт, булочку с кремом и апельсиновую газировку. Я взяла булочку с изюмом и чашку чая.

Какое-то время я просто сидела и наблюдала, как она ест. С этой новой стрижкой она стала совсем другим ребенком, гораздо старше, но все также чересчур бледна. Не очень-то здоровый вид. Огромные глаза как-то странно темны и полупрозрачны, под ними синие круги.

— Зачем ты ходила к врачу? — сказала я.

Несколько секунд она смотрела на меня, а потом опустила глаза, так ничего и не сказав. Я заметила, что она съела совсем немного. Большая часть всего была раскрошена и разбросана по тарелке.

— Ничего особенного, — сказала она.

— А кто заболел? — спросила я. — Ты или Генри?

— Не знаю, — сказала она.

— Может, ты?

Глаза ее ускользали от меня.

— У меня астма, — сказала она.

Я успокоилась. Тысячи детей болеют астмой. У Эмили тоже астма, правда, в легкой форме.

— У тебя есть ингалятор?

Она кивнула.

— Он у тебя с собой?

Я знала, что нет. Я бы обнаружила его, когда помогала ей снимать и надевать одежду во время примерок.

— Нет, — сказала она. — Я его забыла.

Она выглядела старше, а вела себя так, как будто была моложе своих лет.

— И часто ты им пользуешься? — спросила я.

Она пожала плечами:

— Не очень-то.

Совсем плохо быть не могло. Сейчас она дышала нормально, и так было всю первую половину дня. Все это ничего, подумала я, просто небольшое неудобство. Но когда я присмотрелась к ней внимательнее, то обнаружила, что не в таком уж все идеальном порядке; она казалась какой-то болезненной, уязвимой. И лицо слишком уж четко очерчено, как будто кожа отчего-то съежилась и потребовалось очень сильно ее растянуть, натягивая на кости.

— А теперь отвести тебя домой? — спросила я.

— Нет, — ответила она, и по мне разлилось тепло; тайная радость открытия, что она действительно хочет побыть со мной. — А что мы теперь будем делать? — спросила она.

Я подумала об Эмили и Рози и о том, что мы с ними обычно делали. Ходили на прогулки, читали книжки, играли в классики. Меган старше их обеих, способна действовать независимо. Круг ее интересов шире.

— Ты когда-нибудь была в театре? — спросила я.

Она наморщила нос.

— Мы ходили со школой. Смотрели очень глупую пьесу про людей, которые летали, и про пиратов.

Так, значит, она уже видела «Питера Пэна».

— И тебе не понравилось?

Она выпучила глаза и даже не соизволила ответить. Я была изумлена. Как же получилось, что она, заброшенный ребенок, не почувствовала себя такой же, как мальчик, которого потеряли?

— Мне ничего не было слышно. Мальчишки рядом со мной все время разговаривали. В конце их, правда, вывели, но тогда мне стало плохо видно, потому что передо мной сидела Сара Мидлтон, а она такая большая и жирная, что из-за нее никому не видно. Я ее толкала несколько раз, но она и с места не сдвинулась.

Я не нашлась, что сказать. Попыталась представить себе, как Рози и Эмили толкают сидящих впереди людей и обзывают их жирными, но мне это не удалось. Лесли бы этого не допустила.

— А мы не можем пойти к тебе домой? — спросила она.

— Ко мне домой?

Имела ли она в виду дом моего отца, тот, где живут Пол и Мартин и мой отец? Или мою квартиру? Ребенку там не место. Не могла я взять ее туда, потому что… все получилось бы так же, как с Джеймсом. Так же, как я не могла себе представить малыша в окружающем меня пространстве, невозможно было поместить туда и ребенка постарше, да еще вот такого, без определенного возраста. Даже если у нее и нет отца…

— Нет, — сказала я. — Это невозможно.

Мы все еще были в ресторане на верхнем этаже «Рэкхэма». По идее, тут можно сидеть и смотреть на Бирмингем, но на самом деле так не получается, потому что за окнами сделаны ограждения. Нет даже возможности определить, на какой высоте ты находишься.

И вдруг меня осенило. Я же на высоте, подумала я. Значит, могу выпрыгнуть из окна и полететь. Мы можем сделать что угодно, пойти куда угодно. Может, если отойти от стола, то полетишь вверх — в далекую Несуществующую Страну.

— Когда ты в последний раз была на море? — спросила я.

— Не знаю.

— И что понимать под твоим «не знаю»?

Она нахмурилась, чтобы не выдать свое смущение.

— Я не виновата, что никогда там не была.

— Никогда? — ужаснулась я.

— Не знаю. Не помню.

Я наклонилась вперед и крепко вцепилась в стол, чтобы случайно не улететь.

— А ты хотела бы съездить к морю?

— Откуда мне знать? — Она пожала плечами.

Это же замечательно. Поиграть на песке с ведерками и лопатками… Я вспомнила о картине отца с уползающим малышом. Насчет одной вещи он был прав. Детей не хранят, как вещи.

— Ты сможешь строить песчаные замки… Морские водоросли, ракушки… Настоящие бутерброды из песка… Воздушные змеи. Сможешь посмотреть на лодки… или поплавать.

Я чуть не опрокинула рукой чайник, но подхватила его как раз вовремя.

— Я не умею плавать.

— Ну и не надо. Можно побегать по воде.

Она казалась неуверенной.

— Мы можем отправиться вместе. Ты в первый раз будешь на пляже, и мы сможем наверстать упущенное.

— Прямо сейчас?

— Мы можем сегодня вечером сесть на поезд, в Эксмуте найдем где остановиться. И весь день проведем на пляже.

Она допила остатки апельсиновой газировки.

— Хорошо, — сказала она.


…И вот мы в поезде. На вокзале купили несколько книжек; хотя Меган в этом деле не проявила особого энтузиазма — ее больше заинтересовали журналы «Всего семнадцать» и «Мисс». Вопреки собственному желанию, я купила ей и тот и другой, хотя думаю, что она еще до них не доросла. Мне бы хотелось склонить ее к чтению чего-то более увлекательного, и я почти готова спросить, не хочет ли она, чтобы я ей почитала, как замечаю, что она уснула, прислонившись к моей руке. Я очень аккуратно устраиваю ее поудобнее, кладу ее голову себе на колени, а ноги на сиденье. Она беспокойно двигается, что-то бормоча во сне, но вскоре успокаивается и лежит тихо.

Беспокойно прислушиваюсь к ее дыханию, переживая из-за астмы, но ничего необычного не слышу. Разглядываю сбоку ее лицо у себя на коленях и вновь пытаюсь определить возраст. Во сне она выглядит совсем маленькой, почти младенцем. Я разглаживаю тонкие легкие волосы на ее щеках и вновь отмечаю худобу ее лица, резкий контур носа и скул. Всем своим телом ощущаю тепло ее тела, чувствую, как поднимается и опускается при вздохе ее грудь, и любовь к ней переполняет все мое существо.

Мне и самой хотелось бы поспать, но я боюсь не проснуться в нужный момент и пропустить Эксетер. Осторожно роюсь в сумке, надеясь найти затерявшиеся остатки шоколада, но ничего съедобного не обнаруживаю.

Натыкаюсь на письмо, которое взяла сегодня утром из своей квартиры. Как давно жила я этой другой жизнью, в которой у меня не было ни детей, ни ответственности за них. Вынимаю письмо и внимательно осматриваю, пытаясь догадаться, кто его написал. Кто-то потратил часть своего личного времени, вполне определенную часть, которую можно даже измерить с некоторой точностью, на мысли обо мне, да еще и записал эти мысли. Я прекращаю гаданье и открываю конверт. Это письмо от моего отца.

Но отец не пишет писем. Он звонит и кричит — или ждет, пока ты не придешь к нему сам. Никогда не видела, чтобы он сидел и писал письмо. Не могу даже представить себе такое. Едва ли и ему кто-то пишет, потому что знают, что не получат ответа. Даже Деннис, его агент, приезжает из Лондона, чтобы задать ему какой-нибудь вопрос или заполнить бланк. Это единственный способ добиться от него какой-то реакции.

Отец написал мне письмо. Я вспоминаю все письма на чердаке от Дженет, Луизы, Филиппы и других. Он никогда не отвечал на них. Но мне он написал.

Мне как-то в это не верится. Что же он захотел мне сказать? Рассказать о Дине, моей матери? Но мне бы хотелось, чтобы у него было время все продумать. Отделить реальные воспоминания от надуманных. Не знаю, сможет ли он это сделать, но думаю, что должен попробовать.

«Дорогая Китти,

Не рви и не выбрасывай это письмо, не прочитав. (Хорошо, когда такое пишет человек, который более тридцати лет только тем и занимался, что рвал письма матери к детям.) Я хочу все объяснить, и мне кажется, что проще сделать это в письме. (Он даже в школу не написал ни одной записки, когда я болела. Полу приходилось подделывать его подпись.) Мне нечего сказать о Маргарет, и я все-таки думаю, что поступил правильно. Она может появляться и исчезать, когда ей заблагорассудится.

Мне думается, ты хотела бы узнать о Дине. Не очень-то много я могу тебе рассказать, потому что у нас с ней было мало общего, но одно я помню точно: она была очень трудным ребенком. Она плакала, когда была маленькой, требовательно визжала, как только научилась ходить, а едва выучившись говорить, сразу стала настаивать на своем. Период ее взросления сопровождался бесконечными скандалами, особенно с Маргарет, которая отказывалась идти ей навстречу в чем бы то ни было, совершая, на мой взгляд, большую ошибку. В конце концов Дина перестала разговаривать с нами со всеми.

В один из дней, ей было тогда пятнадцать, она ушла и больше не вернулась. Мы думали, что она все-таки вернется, когда проголодается, но этого не произошло. Мы пытались ее найти. Обращались в полицию, обошли дома ее друзей, но никто из них не имел ни малейшего представления, где она. В нашем районе какое-то время бродила группа хиппи, они исчезли примерно в тот же период, поэтому мы решили, что она ушла вместе с ними.

Вот так это произошло. Мы не нашли ее и в конце концов прекратили поиски.

Маргарет, вне сомнения, заявит, что у нее была депрессия из-за ухода Дины, поэтому она якобы и бросила нас».


И что мой отец знает о депрессии? В любом случае я не желаю ничего знать о Маргарет, меня интересует Дина. Меган зашевелилась у меня на коленях, и я слегка меняю положение, пытаясь протянуть ноги, не разбудив ее. Она бормочет неразборчивые слова, затем снова затихает и дышит теперь глубже. Вдох — выдох. Вдох — выдох.


«Три года спустя на пороге нашего дома появился мужчина. Ты была с ним. Он сказал, что Дина умерла. Упала со скалы в Австрии. Со свойственной ей беспечностью прыгала где-то неосторожно и, поскользнувшись, упала с высоты 800 футов. Поняв, что она мертва, они оставили ее лежать там, где ее мог бы кто-нибудь найти. Казалось, ни у кого даже не возникло мысли об ответственности за нее. Думаю, они перешли через границу и отправились в другую страну. (Итак, моя мать умерла на чужой земле, похоронена в безымянной могиле. Таков конец ее прошлого, таков конец ее будущего.)

Вот все, что он сказал. Он не дал мне возможности расспросить о тебе. По-видимому, он был твоим отцом, но я не узнал бы его при встрече; у него была длинная борода и длинные волосы. Взгляд отсутствующий — возможно, от наркотиков, — но он поцеловал тебя и отдал мне сумку «Теско» со всеми твоими пожитками. Их было не так уж много: грязное одеяло и облезлая розовая игрушечная утка.

Должно быть, Дина была беременна, когда ушла. Пятнадцать лет. Так испортить жизнь и себе, и ребенку. Но когда тебя отмыли, оказалось, что с тобой все в порядке. Мальчикам ты понравилась. Они обрадовались, что у них есть маленькая сестренка.

Знаю, в твоем свидетельстве о рождении говорится, что твои родители мы с Маргарет. Я солгал. Заплатил кучу денег, чтобы все это уладить, возился с этим целый месяц после твоего возвращения, но тебе не захочется вникать в подробности. Боюсь, что дата твоего рождения неточна. Предположение очень приблизительное.

Такова реальность. Знаю, это не так уж много. Должно быть, та сумка «Теско» с ее грязным содержимым где-то сохранилась, и, если ты захочешь, я поищу.

Прости.
Папа».

Я плачу, слезы катятся по щекам и падают на письмо. Представляю Дину, летящую в ущелье; ее длинная юбка, какие носят хиппи, надувается вокруг, как бесполезный парашют. Интересно, подумала ли она вначале, что летит, освободившись от естественных земных законов? Были ли эти последние несколько секунд ее жизни отчаянно счастливыми, свободными, никому не подвластными? Была ли я в ее мыслях в те последние мгновения перед приземлением? Не верю, что она плохая, просто другая. Я помню тепло, удобные колени, пение, милое платье с кисточками.

А может, мои воспоминания совсем не о Дине. Возможно, меня передавали из рук в руки, хотя должна же была Дина чувствовать за меня какую-то ответственность. В противном случае они не привезли бы меня обратно после ее смерти. Мне хочется, чтобы в моем сознании она осталась мне матерью.

Смотрю сверху на Меган, спящую у меня на коленях, и слегка поглаживаю ее руку. Мамы не могут отвергать своих детей, как бы они ни старались. Думаю о том бородатом мужчине, что поцеловал меня на прощание. Был ли он моим отцом? Как бы то ни было, я благодарна ему за этот поцелуй.

Мне хочется быть с Джеймсом. И как же сильно мне этого хочется. Мне нужно рассказать ему обо всем, объяснить ему, что Дина совсем не была плохой.

Но я сижу в темноте, в поезде, идущем в противоположном направлении; удаляясь от Джеймса, еду к морю с ребенком, поведение которого непредсказуемо, а возраст меняется прямо у меня на глазах.


Мы приезжаем в Эксетер после одиннадцати — слишком поздно, чтобы отправляться в Эксмут. Выходим на вокзале с помутневшими глазами и не знаем, что делать. Меган стоит рядом с несчастным видом, посасывая собственный палец. Она выглядит бледнее, чем раньше, и кажется несчастной.

— Пойдем, — говорю я. — Нам нужно поискать жилье.

Поднимаемся в горку, не разговаривая. Судя по дорожным знакам, мы около университета, значит, где-нибудь поблизости можно будет найти приют. Когда-то здесь была Маргарет, говорю я сама себе. Моя бабушка. Между нами есть связь. Мы проходим ряд домов, после чего я со вздохом облегчения различаю несколько надписей, предлагающих ночлег и завтрак. Продолжаю идти, пока не встречается дом, где свет на первом этаже еще не погашен.

Я дважды звоню в дверь, только после этого внутри возникает движение. Пожилая дама с взлохмаченными седыми волосами выглядывает из-за двери.

— Здравствуйте, — говорю я. — Извините, что мы так поздно. Нельзя ли снять у вас комнату для меня и моей дочери?

Дверь открывается немного шире, и нас изучающе осматривают. На ней розовый нейлоновый халат поверх цветастого оранжевого платья и огромные колючие шлепанцы; в руке она держит чайник.

— Немного поздновато, — говорит она.

— Да, — говорю я, с готовностью кивая. Судорожно пытаюсь найти объяснение, так как молчание несколько затягивается. — Мы собирались приехать раньше, но сломалась машина, и нам пришлось добираться на поезде.

Она кажется слегка озадаченной.

— Вы меня предупреждали о приезде?

— Нет-нет. Мы едем дальше, в Эксмут.

Ее взгляд задерживается на Меган, и ее морщинистое, грубоватое лицо разглаживается.

— Ну что ж, — говорит она, — сможете завтра уехать утренним поездом. До вокзала всего пять минут пешком.

— Да, я знаю. Нам было бы очень удобно у вас остановиться.

— Вам самим придется стелить постели.

Она открывает дверь шире, и мы проходим.


Я просыпаюсь от внезапного резкого звука. Сразу же открываю глаза, и мне требуется несколько секунд, чтобы осознать, что за незнакомая темнота меня окружает. Тогда я все вспоминаю. Мы в Эксетере, снимаем комнату. Я на скрипящей двуспальной кровати, изголовье которой отделано тигровым, в черно-желтую полоску, искусственным мехом. Меган — на раскладушке у моих ног. Как только глаза начинают привыкать к темноте, я различаю целый лес искусственных растений в одном углу комнаты и кучу мягких игрушек — в другом. Оранжево-голубой плюшевый мишка, что был на моей кровати, перешел прямо в угол в общую компанию, а вот оранжевую пушистую кошечку Меган оставила себе и легла спать, не выпуская ее из рук.

Тот же самый резкий звук, что разбудил меня, слышится снова. Вспыхнувший свет на краткий миг озаряет комнату, появляется сильный запах спичек. Я сажусь.

— Меган? — шепчу я. — Что ты делаешь?

Абсолютная тишина.

Я начинаю думать, не снится ли мне все это, но в том, что я узнала запах, я уверена. Наклоняюсь и шарю в поисках выключателя лампы у кровати. Он щелкает, и я трачу еще несколько минут, чтобы привыкнуть к освещению, стараясь сфокусировать взгляд на лампе, которую, ложась спать, едва заметила. Она сделана из меди, в форме лебедя, чья длинная шея склоняется полукругом к изголовью.

Затем я наклоняюсь и смотрю на Меган. Она лежит ко мне спиной. Одеяло подтянуто к самой шее.

— Меган, — шепчу я.

Нет ответа, ее дыхание кажется спокойным и ровным. Я наклоняюсь, чтобы отодвинуть толстое одеяло, но оно не поддается. Она оказывает сопротивление.

— Меган, — шепчу я уже настойчивее. — Что это ты делаешь?

Я отпускаю одеяло, а затем пытаюсь внезапно его отбросить, но она продолжает с силой тянуть его к себе. Я сдаюсь, встаю с кровати и подхожу к ней с другой стороны. Я в нижнем белье; решив ехать на море, мы и не подумали о ночных рубашках.

Я подхватываю одеяло снизу и очень быстро его стягиваю. Меган сжалась в комочек, пряча что-то в руках.

— Прекрати, Меган, — говорю я. — Отдай мне спички.

Она зажмуривает глаза и не двигается.

— Все в порядке, — говорю я более мягко. — Я не буду сердиться.

Я поглаживаю ее по руке, надеясь, что она успокоится. Она меня не признает.

— Дай мне то, что у тебя в руках, — говорю я, стараясь заставить ее подчиниться, но все безрезультатно.

Абсурдность сложившейся ситуации начинает выводить меня из себя. Сейчас середина ночи. Мне хочется спать, но проснуться в горящей спальне у меня совсем нет желания.

— Прошу тебя в последний раз. Отдай их мне.

Стоило мне произнести эти слова, как тут же стало ясно, что я сделала ошибку. Она не реагирует на властные нотки моего голоса, и у меня нет способа заставить ее подчиниться.

Я наклоняюсь и стараюсь разнять ее руки, но она сопротивляется изо всех сил. Мне приходится тянуть довольно сильно, оттаскивая каждый палец по отдельности и удерживая их, пока мне не удается выхватить спичечный коробок. Именно в тот момент, когда я разжала ее пальцы, она склоняет голову к моей руке, но я выхватываю спички до того, как она делает попытку меня укусить.

— Иди отсюда, — говорит она сердито. — Оставь меня в покое.

— Шшш… — Я понижаю голос и говорю медленно, надеясь, что она будет мне подражать. — Ты не должна играть со спичками, Меган.

— Иди отсюда, — говорит она снова. — Ты дура.

— Шшш… Ты разбудишь миссис Бенедикт.

— Ну и пусть. Здесь все равно отвратительно. Я здесь все ненавижу.

— Спички очень опасны.

Меган не отвечает.

— Если тебе захочется, мы сможем завтра купить фонарик.

— Ты противная дура.

Я смотрю на нее в недоумении. Не понимаю, зачем она играла со спичками и почему так настроена против меня. То легкое облачко счастья, что создали мы вместе, разлетелось по непонятной причине, и я не представляю, как его вернуть.

Раздается стук в дверь:

— У вас все в порядке, миссис Веллингтон?

Закрываю глаза и пытаюсь дышать ровно.

— Да, да. Извините. Меган неважно себя чувствует.

— Может, я могу чем-то помочь?

— Нет, ничего не надо. Все в порядке. Жаль, что побеспокоили вас.

— Ну что ж, раз вам ничего не нужно…

Если Меган сейчас начнет кричать, я заткну ей рот.

— Нет, спасибо. Думаю, теперь все в порядке.

Она возвращается к себе. Щелкает выключатель, ее дверь открывается и захлопывается.

Я оборачиваюсь к Меган.

— Нам нужно вести себя очень тихо, — говорю я. — Миссис Бенедикт может сильно расстроиться, если мы опять ее побеспокоим.

— И что?

— Видишь ли, когда ты что-то делаешь, нужно считаться с другими людьми.

— Ты дура.

Может, она и права.

— Почему ты играла со спичками? — спрашиваю я.

Она не отвечает.

— Где ты их взяла?

— Я не знаю.

— Но ты должна знать.

— Заткнись.

Я сдаюсь. По крайней мере, коробок со спичками у меня, и утром мы проснемся живыми. Тогда и поговорим об этом серьезно.

— Мы будем чувствовать себя лучше, если хорошо выспимся, — говорю я, не очень-то веря в справедливость своих слов.

— Ненавижу тебя, — говорит она и залезает обратно в кровать. Боль ее ожесточенности бьет меня, как кулак, поднимающийся непонятно откуда.

— Нет, это не так.

— Ненавижу. Хочу к маме.

Дрожащей рукой я выключаю свет и лежу в темноте без сна. Не могу понять произошедшей в ней перемены. Казалось, нам так хорошо было вместе. Я думала, что ей хочется убежать от мамы. Болезненное, паническое чувство постепенно разрастается у меня внутри. Стараюсь придавить его. Нужно подумать о чем-то другом. Джеймс. Где он? Я хочу, чтобы он пришел и разыскал меня. Если я завтра ему позвоню, приедет ли он за мной на поезде? Придет сюда, оценит ситуацию, заставит Меган немедленно одеться и заберет нас обратно в Бирмингем? Я представляю, как он это сделает, хотя не имею ни малейшего представления, умеет ли он общаться с детьми. Он всегда оставляет на меня Эмили и Рози. Я думаю о пустоте его квартиры, о спокойствии, свете и пространстве и начинаю успокаиваться. Его квартира стала подходить и мне. Я могу захлопнуть дверь моей беспорядочной, суматошной жизни и войти в простой, спокойный мир Джеймса.

Прислушиваюсь и понимаю, что Меган, по всей видимости, заснула. Я слышу ее спокойное, ровное дыхание. Возможно, она притворяется, но ведь если долго притворяться, то в конце концов все равно заснешь.


Я просыпаюсь в залитой солнцем комнате и вижу, что на моих часах 8.30. Сажусь. Кажется, что ночь длилась очень долго. Смотрю на Меган, она все еще спит, поэтому встаю и иду в ванную.

Когда я возвращаюсь, Меган уже сидит; вид у нее смущенный.

— Привет! — весело говорю я. — Ты не забыла, где мы находимся?

Она озирается вокруг.

— Мне вот это нравится, — говорит она, указывая на пластмассовые растения в углу.

Расставляя их, руководствовались только высотой и совсем не учитывали сочетание красок нескольких эффектных соцветий.

Спускаемся вниз завтракать. Миссис Бенедикт готовит огромное количество сосисок, бекона и помидоров, грибов, яиц и поджаренного хлеба.

— Проходите и садитесь, — говорит она и ведет нас в отдельную, связанную с кухней комнату, где уже накрыт стол для завтрака.

В углу телевизор. Две стены украшают ярко-желтые обои, изобилующие подсолнухами. На двух других стенах — полуметровое изображение обнаженного женского торса, чуть-чуть прикрытого элегантно ниспадающими кусочками ткани весьма непристойного вида. Картинка повторяется много раз, как серия негативов.

Заметив, куда я смотрю, миссис Бенедикт начинает хихикать.

— Правда, они очаровательны, мои юные леди? — говорит она. — Больше таких не купишь, поэтому я их так берегу.

На ней черные брюки, подвязанные шнурками, и выглядит она днем совсем по-другому. Волосы ее взбиты и кокетливо обрамляют лицо, изобилующее косметикой. Тени очень синие, помада очень красная.

Она приносит на стол наши тарелки.

— Мне нужно сегодня рано уехать — сын за мной заедет. Мы участвуем в авторалли. Если я оставлю вам ключ, вы сможете запереть перед уходом дверь и просунуть ключ внутрь?

— Конечно.

Я принимаюсь за еду. Телевизор рассказывает нам о взрыве бомбы в Иерусалиме. Миссис Бенедикт мнется в нерешительности, но мне непонятно почему, поэтому я жду, когда она скажет что-то еще. Меган смотрит в тарелку с явно выраженным отвращением.

— Я буду краткой, — говорит миссис Бенедикт.

Я киваю.

— Дело в том, что я не сказала вам, сколько стоит…

От смущения я прикрываю рот рукой:

— Да-да, конечно. Сейчас я схожу за своей сумкой.

Бросаюсь наверх. Раньше я никогда не расплачивалась, это всегда входило в обязанности Джеймса. Мне так его не хватает, а ведь его со мной не было всего один день и одну ночь. Она ждет меня у лестницы внизу, и я отсчитываю ей деньги.

— Большое спасибо, что приняли нас так поздно, — говорю я. — Очень вам благодарна.

Лицо ее светлеет от широкой, кривоватой, напомаженной улыбки.

— Очень вам рада. — Она понижает голос: — С малышкой все в порядке?

Я чувствую себя неловко.

— О да. Конечно. Теперь все в порядке.

— Однако я не могла не заметить…

Смотрю на нее, не совсем представляя себе, что она собирается сказать. Неужели она поняла, что Меган не моя дочь?

— Она не очень-то хорошо выглядит. И почему это она не в школе?

Меня едва не охватывает паника. О школе-то я и не подумала. Пытаюсь найти хоть какие-то подходящие объяснения.

— Вы же видите, она больна. Лейкемия. Хотелось провести с ней последние каникулы.

Миссис Бенедикт закрывает лицо руками подлинно драматичным жестом. Интересно, получилось у нее это само собой или она привыкла делать то, что много раз видела по телевизору?

— Бедняжка. Неудивительно, что она выглядит такой худенькой и бледной.

Она права, думаю я, остолбенев от внезапной мысли. Может, у Меган действительно лейкемия.

Миссис Бенедикт вынимает деньги и отдает их обратно.

— Мне не нужно. Потратьте их на что-нибудь приятное для девочки. Дайте ей все, что захочет, пока есть такая возможность.

Я смущена. Пытаюсь отдать деньги ей обратно, но она настаивает, и понятно, что она испытывает определенного рода удовольствие от подобной жертвы. Не знаю, как отказать ей, и беру деньги, решив оставить их на столе, когда мы уйдем. Возвращаюсь к Меган разгоряченной и чувствую себя неловко.

Меган не ест. Она бродит по кухне и останавливается, разглядывая плиту. Я опять думаю о ночных спичках, и у меня возникает леденящее ощущение, что какая-то важная деталь от меня ускользает. К завтраку она не притронулась.

— Иди поешь хоть что-нибудь, — говорю я.

Она поднимает на меня глаза, и я вижу, что они гораздо темнее и даже больше, чем казались раньше.

— Я не голодная, — говорит она.

— Тебе необходимо что-то поесть, если мы собираемся на пляж.

— Я не обязана есть, если не хочу.

Решаю не давить на нее. Если я сама сяду и поем, возможно, и она присоединится ко мне. Но все уже остыло. Похоже на застывший завтрак в доме бабушки с дедушкой, и мне приходится заставить себя отрезать кусочек сосиски и положить в рот. Чувствую, что меня тошнит, и хочется все выплюнуть, но я продолжаю жевать, чтобы подать пример Меган.

— Гадость, — говорит Меган, наблюдая за мной. — Почему здесь нет шоколадных хлопьев?

— Может, и есть.

— Нет, здесь нет. Я посмотрела.

Я с трудом проглатываю сосиску.

— Сколько тебе лет, Меган?

Она стоит спокойно, но отворачивается в сторону.

— Отгадай, — говорит она.

— Я не знаю. — Если скажу, что ей меньше, чем на самом деле, ее это обидит, если сделаю ее слишком взрослой, у нее появится соблазн преувеличить.

— Одиннадцать, — говорю я наконец, надеясь, что это ей польстит.

— Не будь дурой.

— Что ж, значит, я не могу отгадать. Скажи сама.

— Тринадцать, — говорит она после паузы.

Решаю ничего не отвечать. А сама в это время раздумываю, может ли это быть правдой, и чем больше размышляю, тем менее уверенной становлюсь. Она может быть какого угодно возраста. Пытаюсь съесть кусочек бекона. По телевизору мужчина в продуваемом всеми ветрами Вашингтоне анализирует последствия закона об ограничении прав на ношение оружия.

В другом конце комнаты стоит старомодный сервант. В нем огромное, с позолотой, зеркало с резными херувимами по бокам. Никак не могу решить: отвратительно оно или великолепно. Меган начинает открывать ящики и проверять их содержимое.

— Меган, — говорю я, с ужасом глядя на нее. — Это нельзя делать. Это же не твое.

Она не обращает на меня никакого внимания и продолжает заглядывать в каждый ящик, но не находит там ничего интересного.

— Пойду наверх, — говорит она, и я киваю с облегчением.

Оставляю завтрак и принимаюсь за кофе, который кажется теплым и успокаивающим, смотрю, что показывают по телевизору. Встреча глав двух государств в Европе, скандал в правительстве и пропавший ребенок. Выключаю телевизор. Слишком удручающая картина.

Вижу на столе две наши тарелки. Если честно, то мы почти ничего не съели. Не могу я все это так оставить. Миссис Бенедикт будет очень обидно. Оглядываю комнату, замечаю кучу пустых пакетов, засунутых между сервантом и стеной. Хватаю один из них и высыпаю в него содержимое обеих тарелок. Потом складываю тарелки и несу их в кухню.

— Пока! — кричит из холла миссис Бенедикт, и я, подпрыгнув от неожиданности, едва не выпускаю из рук тарелки.

— Пока! — кричу я как можно непринужденнее и остаюсь неподвижной, пока не хлопает входная дверь.

Потом ставлю тарелки и поднимаюсь наверх, прихватив с собой пакет с едой.

Меган занимается с мягкими игрушками, выстраивает их в ряды, разговаривает с ними, передвигая их с места на место, дает им имена. Я вздыхаю с облегчением. По крайней мере, она делает что-то естественное для девочки в возрасте между десятью и тринадцатью. Скорее всего, ей не тринадцать. Если бы ей было столько лет, она не играла бы, как сейчас, хотя я не уверена, что точно знаю, что делают тринадцатилетние девочки. Я знаю только Рози и Эмили, а они играют с мягкими игрушками точно так же, как сейчас это делает Меган. Больна ли она? Пытаюсь посмотреть на нее объективно. Худеньких и бледных детей довольно много. Я встречаю их на каждом шагу, детей, о которых забыли их мамы, хотя и считается, что им уделяется внимание.

Внезапный гудок на улице заставляет меня подойти к окну и выглянуть наружу. Блестящая старенькая машина стоит на подъездной дорожке. Она серебристо-кремовая, с отполированными хромированными краями и длинными подножками по обеим сторонам, как машина из старого фильма. Она наводит меня на мысли о Кэри Гранте, Джеймсе Стюарте, Аль Капоне. Я совсем не разбираюсь в машинах, но мне сразу понятно, что в этой есть что-то особенное, она окружена заботой и любовью.

Мужчина, по всей видимости сын миссис Бенедикт, сидит за рулем; защитные очки сдвинуты на лоб. Миссис Бенедикт залезает внутрь через верх, не открывая дверцу. Хорошо, что она в брюках.

— Посмотри, Меган, — говорю я, но она не изъявляет желания подойти к окну. Миссис Бенедикт повязывает яркий красно-желтый платок и надевает защитные очки. Она поднимает глаза, видит меня в окне и энергично мне машет. Потом они с ревом выезжают на дорогу и исчезают.

Возвращаюсь в комнату и обнаруживаю, что пакет с нашим завтраком протек. Маленькое влажное пятно жира разрастается на ковре.

* * *

Поезд до Эксмута похож на игрушечный. Состоит из двух вагончиков, движется медленно и с пыхтением, скрипит при торможении, скрежещет при отправлении, — одним словом, не желает признать, что сможет довезти нас туда, куда мы хотим. Мы с Меган сидим на тесном двухместном сиденье и смотрим в окно. Небо сапфирно-голубое, но дует свирепый ветер, и горы тяжелых туч выстраиваются на горизонте. Защищенная теплом поезда, я стараюсь убедить себя, что денек для пляжа выдался вполне подходящий. Но вот я замечаю, что верхушки деревьев неистово раскачиваются. Горстка людей, выходящих на остановке, сразу попадает в вихревые потоки ветра. Все с трудом удерживаются на ногах. Маленький черный пудель сбит внезапным порывом ветра, но мужчина в полосатом костюме вовремя подхватывает его на руки. На пуделе отороченная белым мехом курточка из шотландки, и он кажется таким крошечным, что трудно поверить в его реальность. Женщина средних лет старается удержать свою юбку жестом Мэрилин Монро, но при этом ни капли на Мэрилин Монро не походит: у нее седеющие волосы, а под юбкой — черные, доходящие до колен гольфы.

Все, что видно в окно, привлекает внимание Меган. Из-за медленного движения поезда окружающий мир становится нам ближе, чем вчера, как будто мы непосредственно вовлечены в происходящие перед нашими глазами драматические события жизни. Появилась какая-то деталь, мелочь, которая дает ощущение особой близости. Это все равно что смотреть телевизор, наблюдать за жизнью людей и не производить при этом на них никакого впечатления.

— Правда, в этом поезде лучше? — говорит она.

Я улыбаюсь, меня радует ее естественность.

— Это потому, что мы едем днем и можем все как следует разглядеть.

— Сама знаю.

В середине нашего путешествия, сразу после Топшема, железная дорога идет вдоль дельты Экса. Начинается прилив, и коричневого цвета вода со злостью движется к полоске каменистого пляжа, идущего параллельно с железнодорожной насыпью. Вода поглощает грязные участки суши и оживляет маленькие лодчонки, что стоят у берега на якоре. В небе полно морских чаек, и их вид поднимает мне настроение.

— Это морское побережье? — спрашивает Меган.

— В общем-то, нет. Там, куда мы едем, песок.

— А это хорошо?

— Подожди — сама увидишь.

Мне всегда хотелось отвезти детей к морю. Это почти то же самое, что ждать их около школы. Я ощущаю закипающее во мне скрытое волнение. Кровь течет быстрее обычного, растекается по всему телу, проносится по артериям, мчится к клеткам мозга.

Едва вступив на платформу в Эксмуте, я сразу же вдыхаю соленый морской воздух.

— Купим что-нибудь поесть? — спрашиваю я, обеспокоенная явно недостаточным завтраком.

Яйца, бекон и жареный хлеб нашли себе приют в мусорной корзине в Эксетере, ожидая возможности составить счастье какого-то бродяги. Интересно, есть ли в Эксетере бездомные.

Меган не отвечает.

— Что?

— Хочу узнать, что мы будем есть.

Она кивает.

— Чего бы тебе хотелось?

— Шоколаду.

— Только шоколад? А рыбу, или чипсы, или бутерброды из «Макдоналдса», или…?

Я останавливаюсь. Что может ей нравиться из еды? Рози и Эмили едят всякие полезные вещи, но это, вероятно, из-за их мамы Лесли, которая терпеть не может никаких глупостей. Я не хочу быть как Лесли.

— Нет. Только шоколад.

— Хорошо. Пошли поищем.

Мы бродим по магазинчикам, пока не находим «Вулвортс», в котором полно шоколада. Покупаем большущую плитку и находим место в середине торгового центра, где можно укрыться от ветра. Я отламываю кусочки, и мы приступаем к процессу еды, сначала медленно, наслаждаясь вкусом, затем с жадностью, быстро разжевывая и проглатывая, готовые уже к следующей дольке, пока хоть что-то осталось.

— Хочу пить, — говорит Меган, и мы отправляемся искать кафе.

Мы сидим за столиком, и я заказываю чашку кофе для себя и кока-колу для Меган.

Кажется, Меган теперь окончательно проснулась и проявляет больше любопытства. Такой же она была вчера, когда мы делали покупки в Бирмингеме.

— Где ты живешь? — спрашивает она.

— Конечно же в Бирмингеме. — Я улыбаюсь.

— Зачем же ты тогда сюда приехала?

— Я думала, что тебе понравится на берегу моря.

Она дует в соломинку и наблюдает, как в стакане поднимаются пузыри.

— Меган, — говорю я, но уже слишком поздно: часть жидкости расплескалась по скатерти.

Она хихикает.

— Мама мне бы не разрешила так делать.

— Меня это не удивляет, — говорю я, находя салфетку и пытаясь вытереть скатерть.

Я нервно поглядываю вокруг, но обслуживавшие нас за прилавком девушки в красно-белых хлопчатобумажных халатиках заняты продажей хлеба и раскладыванием булочек по пакетам.

Мне ясно, что две пожилые дамы, сидящие рядом, видели, как все это произошло. Я заметила их, еще когда мы вошли, они сидели перед огромными пирожными с кремом, воспитанно подносили ко рту кусочки нужного размера на серебряных вилочках. По-видимому, они настолько хорошо знают друг друга, что им не о чем даже поговорить. Они едят и пьют свой кофе в молчании, наблюдая за другими людьми, как будто мы на сцене, а они — публика. Я чувствую на себе их взгляды и понимаю, о чем они думают. Разве не следует ребенку быть в школе? Мне хочется повернуться к ним и сказать: «Посмотрите, она же больна. Разве вы не видите? Ей и жить-то осталось недолго».

— А откуда взялся ребеночек? — спрашивает Меган.

Я теряюсь. Естественно, в наши дни каждый ребенок знает, откуда берутся дети. Она же читает «Только семнадцать». И она должна знать.

— Знаешь ли, — говорю я, — нужно, чтобы были мама и папа.

Я умолкаю: а вдруг она этого не знает. Она же думает, что у нее нет отца.

Она смотрит на меня с презрением:

— Я имею в виду того, вчерашнего ребенка. Откуда он?

Я не знаю, что сказать. Мне нужно было за все это время придумать какое-то объяснение, но мне это как-то не приходило в голову.

— Я нашла ее, — говорю я. — Это не мой ребенок.

— Где же ты ее нашла?

Я делаю глоток кофе, но все же ничего не могу придумать.

— В кроватке.

Меган кивает и, похоже, принимает такое объяснение.

— Многие дети лежат в кроватках или в колясках.

Я меняю тему:

— Твоя мама работает?

— Что это значит? — говорит она, смущенно поглядывая на меня.

— Ну, уходит она на работу? То есть ходит зарабатывать деньги?

Ее лицо проясняется.

— Она получает деньги. На почте получает.

— Ну а что с папой?

Лицо сразу мрачнеет.

— Нет у меня папы.

Я думаю о том, почему она так настойчиво отрицает существование папы.

— Может, у тебя есть другой папа? Отчим?

Она смотрит в сторону, и я понимаю, что моя догадка верна.

— Какая же ты дура! Он не считается.

— Тебе нужно расширять свой словарный запас, — говорю я. — «Дуру» можно заменить на «зануду».

— А я-то думала, что мы ехали на море, — говорит она.

Когда мы выходим, яркое утреннее солнце совсем закрыли тучи, а ветер так и не прекратился. Те самые темные тучи, которые казались такими далекими, когда мы были в поезде, теперь висят почти над головой. Я дрожу от резкого порыва ветра, пробравшего нас, как только мы вышли из кафе. Обеспокоенно смотрю на Меган, но она, кажется, и не чувствует ветра в своем новом пальтишке. У нее есть капюшон, так что если пойдет дождь, то ей он не страшен. Смотрю на свое легкое пальто. На мне юбка и колготки, это менее всего подходит для прогулки по пляжу.

— Куда идти? — спрашивает Меган.

— Не знаю.

— И как же мы туда доберемся?

Я неуверенно озираюсь.

— Пойдем спросим у кого-нибудь, — говорю я и иду обратно к кафе.

Когда мы вместе идем к морю, Меган берет меня за руку, и меня пронизывает ощущение счастья. Мне достаточно этого. Я могу так идти без конца. Мысль, четко оформившись, бьется у меня в мозгу. А что, если Маргарет никогда не была хорошей матерью? Все это время в моем сознании жил образ моей матери, доброй и заботливой, и я думала, что эта мать — Маргарет, но думала так ошибочно. Я ничего не знаю о Маргарет. Никогда с ней не встречалась.

Новая мысль прочно застревает в моем сознании. Возможно, Дина отказывалась подчиняться именно потому, что ее мать не понимала ее. А что, если отец был прав и нам всем было лучше без матери?

— Что, мы почти пришли? — спрашивает Меган.

Море виднеется прямо за низкой стеной в конце дороги.

— Да, — говорю я.

Мы переходим дорогу, и морской берег оказывается прямо перед нами. Несколько человек сидят на пляже за старательно установленными щитами, но для купания слишком холодно. Чайки парят на ветру, падают вниз и вновь взмывают вверх. На какую-то секунду я останавливаюсь и смотрю на них. Что-то такое есть в их пронзительных криках, что проникает прямо в меня, входит именно в то отверстие, что образовалось у меня внутри с тех пор, как умер Генри. Внутри меня пустота. Во мне ничего не осталось для создания ребенка: там, где следовало зародиться новой жизни, существует всего лишь пустое место.

Меган оглядывается по сторонам.

— Это здесь? — спрашивает она, и в ее голосе слышится разочарование.

Я смотрю на море.

— Вперед! — кричу я.

Тяну ее к ступенькам, ведущим к пляжу. Она слегка сопротивляется, но все-таки идет, и мы спрыгиваем в мягкий песок.

— Кто быстрее добежит до моря? — кричу я и бросаюсь вперед, увязая в сыпучем, вязком песке; ноги скользят назад при каждом шаге. Оборачиваюсь посмотреть, где же Меган, но она почти не отстает. Как только мы добираемся до спрессованного песка, она выбегает вперед, и мы мчимся к воде.

— Осторожно! — кричу я, когда большая волна разбивается о берег.

Я подхватываю Меган и поднимаю ее прямо над тем местом, которое моментально заливается прибывающей водой.

— Опусти меня! — кричит она, и я ставлю ее подальше от воды.

Она бежит обратно, прямо в море.

— Меган! — кричу я. — Ботинки!

Но уже слишком поздно. Она шлепает по пене и морским водорослям, дико хохочет, перепрыгивая через волны, склоняясь, поднимает обрывки водорослей.

— Посмотри, — говорит она. — Что это такое?

— Морские водоросли, — говорю я, смеясь.

— И для чего они?

Я качаю головой:

— Ни для чего. Просто так.

Она выходит из воды, таща за собой водоросли. Ее ботинки и джинсы снизу совсем промокли.

— Я немного промокла, — говорит она.

— Да, — говорю я. — Не расстраивайся. Можно будет еще что-нибудь купить из одежды.

Она смотрит на меня с изумлением, я и сама поражена смелостью собственной, такой расточительной идеи. Обычно я так себя не веду. Всегда отношусь к деньгам бережно.

Наклоняюсь за ракушкой и меняю тему.

— Посмотри. — Мы разглядываем ее вместе; маленький завиток прекрасной формы, совершенная по своей исключительной точности модель, ярко сверкающая после своего путешествия по морю.

Меган зачарована, она начинает поиск собственных сокровищ. Скоро их у нее полные горсти.

— Нам необходимо ведерко, — говорю я.

— Зачем это?

— Чтобы складывать ракушки. Давай поднимемся обратно на дорогу и посмотрим, нет ли вдоль берега магазинчиков.

Мы складываем свои ракушки в аккуратную кучку и вновь вступаем в противоборство с песком. Он набивается мне в туфли и оказывается на удивление холодным. Находим магазинчик и покупаем два ведерка и две лопатки — специальное предложение: 1 фунт 99 пенсов за набор. Когда мы выходим из магазина, я показываю на мороженое.

— А потом купим мороженое, — говорю я.

— Почему?

— Потому что у моря всегда покупают мороженое.

Порывистый ветер так и кружит вокруг нас, пока мы стоим, глядя в сторону моря.

Идем обратно, останавливаясь по пути, чтобы рассмотреть слои высохших водорослей, оставшихся на мели после предыдущего прилива, и подбирая новые ракушки. Ветер поднимает легкий песок в воздух, закручивает его и в неясном вихревом танце несется вокруг нас. Он быстро замирает и вдруг взлетает снова, колет и обжигает ноги.

Мы долго остаемся у воды, строим окруженный рвом замок, украшаем его ракушками, перо заменяет нам флаг, морские водоросли — траву; двустворчатые раковины — перекидной мост. Меган полностью поглощена работой, но когда поднимающийся прилив идет в атаку на наше создание, размывая все защитные укрепления, у нее начинается истерика.

— Нет! — кричит она, яростно копая, чтобы направить воду в другое русло.

Но море побеждает, сглаживая и холмики песка, и каналы между ними. Она стоит и смотрит на развалины. Она так светилась радостью, и вот вся живость моментально исчезла, и она опять кажется усталой и бледной. Поворачивается к морю спиной.

— Дурацкое море, — говорит она и направляется обратно к дороге.

Смотрю на песчаные дюны, тянущиеся вдоль берега, беру ее за руку, которая оказывается холодной и мокрой. Я дрожу уже довольно давно, но ей, казалось, все это время было не холодно.

— Посмотри, — говорю я, указывая на дюны. — Если мы туда дойдем, то сможем укрыться от ветра.

Кажется, дюны ее заинтересовали, и она подчиняется.

— А почему трава на берегу?

— Это песчаные дюны. Так всегда бывает, на них обычно растет трава. Думаю, потому они и дюны, что на них растет трава.

Как раз в тот момент, когда мы подходим к дюнам, блестящий солнечный луч прорезает тучи. От этого все становится заманчиво прекрасным. Мы находим в центре местечко пониже; здесь нам теплее и уютнее.

— Мы сможем построить другой замок? — спрашивает Меган.

Я качаю головой:

— Здесь слишком сыпучий песок.

— Нет, не сыпучий.

— Что ж, попробуй, — говорю я.

Какое-то время она медленно копает, накладывая песок в ведерко. Потом переворачивает ведерко вверх дном, стучит по нему лопаткой и поднимает. Песок струится вниз.

— Дурацкий песок, — говорит она и с силой пинает ведерко.

— Зато мы можем выкопать норку, — говорю я.

— И кто только захочет выкапывать дурацкую норку?

Если она скажет «дурацкий» еще раз, мне придется уйти. Делаю вдох, глотаю воздух и берусь за лопату.

— Давай я покажу тебе.

Начинаю копать, и когда она понимает, что норка может быть действительно большая и выкопать ее довольно просто, она присоединяется ко мне.

Какое-то время мы копаем, вытаскивая кусочки древесины, банки из-под кока-колы, ракушки, сухие водоросли, и раскладываем все это в отдельные кучки.

— Почему здесь деревяшки?

— Может, это от кораблей, которые утонули и разбились на части, а может, кто-то принес из дома, чтобы приготовить барбекю.

— Что такое барбекю?

Неужели она действительно не знает или только притворяется?

— Знаешь, это когда ты готовишь мясо, сосиски и всякие другие продукты вне дома.

Она кивает и продолжает копать. Через некоторое время она снимает пальтишко, а затем и ботинки с носками. Я раскладываю их на островках, освещенных изменчивым солнцем в надежде, что они подсохнут. Но проходит немного времени, и она валится от усталости.

— Мне очень жарко, — говорит она.

— Когда перестаешь копать, нужно надевать пальто, — говорю я. — Иначе тебе опять будет холодно.

Она смотрит на меня сбоку, и я вновь стараюсь понять, когда она говорит правду, а когда притворяется.

— Мне жарко, — опять говорит она. — Я думала, что мы будем есть мороженое.

— Хорошая мысль. Надевай ботинки с носками, и мы за ним отправимся.

— Не хочу идти. Я побуду здесь. Ты принеси.

— Тебе придется пойти со мной.

— Нет.

Ее решительность меня останавливает. Как будто она умеет разрушать логические связи в моем сознании, и это мешает мне ясно мыслить. И как же заставить ребенка делать то, чего он не хочет?

— Пожалуйста, — говорю я.

— Нет.

Здесь довольно тепло, своего рода укрытие от ветра; она не сможет уйти далеко за то время, пока я куплю мороженое, и я сразу увижу, если она выйдет на дорогу.

— Хорошо, — говорю я. — Я скоро вернусь.

Беру кошелек и вылезаю из нашей ложбины. Холодный ветер так и срывает мое пальто. В воздухе появляются капли дождя, которые, смешиваясь с песком, больно бьют по ногам.


Переходя дорогу с мороженым в руках, я вспоминаю свои каникулы с братьями. Отец не ездил к морю, поэтому несколько лет мы были там без него. Помню, как Адриан следил за всеми, как спали в домике на колесах, как Мартин, который был гораздо терпеливее остальных, учил меня плавать; помню, как Джейк и Пол приносили рыбу с чипсами, а потом спорили, кому положено больше.

Не могу найти ложбину. Исходила дюны вдоль и поперек, стараюсь не поддаваться панике, злясь на себя за то, что плохо запомнила дорогу:

— Меган! — кричу я.

Ответа нет. Я кружу то там, то здесь, стараясь найти что-то знакомое: кучку перьев, дюну, что повыше других, или ту, на которой больше травы. Снова зову. И вновь нет ответа.

И вдруг, совсем неожиданно, натыкаюсь на сумку со всеми нашими вещами.

— Меган! — кричу я, но ее и здесь нет.

Стою спокойно, стараясь дышать ровнее.

— Меган!

Ветер теперь задувает и в ложбину и рвет в клочья мой голос.

Заглядываю в нашу норку и замечаю слабое движение. Делаю шаг вперед и с облегчением вздыхаю. Она в пещерке, поэтому я и не могла ее разглядеть.

— Меган, — говорю я, стараясь оставаться спокойной. — Почему ты не отвечала, когда я звала тебя?

Она не узнает меня, не оборачивается. Я наклоняюсь, и ко мне поднимается струйка дыма. Она собрала все кусочки дерева, сложила их в кучку шалашиком и разожгла костер. Она забыла обо всем, что творится вокруг. Лицо ее восхищенно-сосредоточенное, так как все ее внимание сконцентрировано на огне. Она затерялась в другом мире, совсем непохожем на этот, в мире фантастических пламенных форм, где существует одна она, и я там неуместна.

Огромные капли дождя начинают падать на песок и создавать на нем странные плоские узоры.

9 Наверху блаженства

Дойдя до середины бутерброда с сыром и соленым огурчиком, я осознаю, что во всем этом нет ничего хорошего. Нам нужно ехать домой. Откусываю кусочек, но он застревает у меня во рту; не могу его проглотить, настолько он твердый и сухой. Пробую жевать, но мне недостает слюны, чтобы хоть как-то его протолкнуть. Так и хочется все выплюнуть, но сделать это на глазах у Меган я не могу, поэтому заставляю себя продолжать жевать. Ничего не вышло, кроме тех холодных коротких часов на берегу, а больше здесь делать нечего. Я силюсь не расплакаться перед лицом той реальной ситуации, в которой мы оказались, и осознаю разгромный и унизительный смысл капитуляции.

Меган крошит свой бутерброд с яйцом; ее маленькое жестокое личико морщится от отвращения.

— Это дурацкий бутерброд. Что, нельзя было купить что-нибудь повкуснее?

Я не отвечаю. Смотрю в окно и пытаюсь разглядеть, продолжается ли еще там, на улице, нормальная жизнь, но картина размыта. Никогда мне не проникнуть в эту нормальную жизнь. И откуда только появилась сама идея, что такое возможно? Это ощущение провала хорошо мне знакомо. Оно как старый друг, оставивший меня лишь ненадолго, но все это время просто слонявшийся за углом в ожидании подходящего момента, чтобы вернуться.

— Дурацкое кафе, — говорит Меган.

Заставляю себя сосредоточиться. Никак не могу придумать, то ли отреагировать на замечание по поводу кафе (которое, между прочим, вполне приличное), то ли на «дурацкое», — которое (стоит лишь ей произнести это слово) тяжелым ударом отдается у меня в мозгу, забивая еще один гвоздь, затем еще и еще. Целые толпы «дурацких» дураков бегут, наталкиваясь друг на друга, озабоченные лишь одним: только бы о них услышали.

— Съешь еще кусочек, — говорю я.

Она с презрением смотрит на меня и отталкивает тарелку.

— Ты дура, — говорит она. — Я тебя ненавижу.

Конечно же, она права. Я дура. Я наделала массу безрассудных вещей и даже не понимаю, как это все произошло. Неужели я на самом деле украла ребенка? Неужели взяла с собой Меган и надеюсь вместе с ней куда-то исчезнуть? А как же Джеймс? Что с моей семьей? Почему им нет места в моих сумасшедших фантазиях?


Когда я в конце концов определила на пляже местоположение Меган и застала ее играющей с огнем, ощущение нереальности происходящего, парившее над нами все это время, казалось, теперь надсмеялось над нами. Мир стал раскалываться на тысячи не связанных между собой кусочков.

— Меган, — сказала я тогда. — Мороженое.

Меня с таким же успехом могло там вообще не быть. Я понимала, что мне необходимо было каким-то образом утвердиться, взять ситуацию под контроль, поэтому я встала у края нашей норы и стала забрасывать огонь песком.

— Нет! — пронзительно закричала Меган. Она пыталась остановить меня, пустив в ход руки, отгребая песок с такой же быстротой, с какой я кидала его в огонь.

Увидев, что она сует руки прямо в огонь, я запаниковала, выронила оба мороженых и бросилась прямо через костерчик, стараясь схватить ее за руки. Она оказалась невероятно сильной и отшвырнула меня, но мне все-таки удалось ухватить ее и отбросить подальше от огня. Я удерживала ее так несколько секунд, пока она не начала визжать:

— Помогите! Помогите, на меня напали!

Я не знала, что делать.

— Меган! — закричала я. — Прекрати!

А что, если кто-то ее услышал? Дойдет ли дело до полиции? И какой-то посторонний человек запрыгнет в нашу норку и спасет ее от меня? Я выпустила ее, и она поползла прямым ходом к костру.

Песок и мороженое преуспели в деле тушения огня. Осталось лишь несколько обуглившихся деревяшек, горка песка и скользкое месиво из двух упавших вверх дном стаканчиков мороженого. Мы с Меган уставились на все это, тяжело дыша. Дождь к тому времени разошелся, и стало ясно, что костер все равно потухнет.

— Пошли, Меган, — устало сказала я. — Дождь идет.

Она пошла на негнущихся ногах, и глаза ее казались темнее обычного, они смотрели на меня не мигая.

— Я тебя ненавижу, — сказала она.

Всю дорогу до центра мы бежали прочь от пляжа, и вот влетели в ближайшее кафе, промокшие, задыхающиеся, сбитые с толку. Просто для того, чтобы чем-то заняться, я купила бутерброды и постаралась поразмыслить над тем, куда же дальше идти.

Но никакие мысли просто не приходили в голову.

— Когда мы теперь высохнем? — спросила Меган.

— Не знаю.

— Ты сказала, что купишь мне новую обувь.

— Да, сказала.

Теперь это кажется нелепым.

— Так что?

— Не знаю. Что значит «что»?

— У меня ноги промокли.

Должно быть, она всегда так обращалась к матери, повелительно, рассчитывая на внимание, требуя его и, скорее всего, не получая.

— На самом деле я не считаю, что это такая уж хорошая идея — покупать еще одни ботинки…

— Но ты же сказала…

— Да, — я сдаюсь. Поднимаюсь на ноги. — Что ж, пошли искать магазин.

Я не могу ей противостоять. Я слаба, она сильна. У меня появляется наистраннейшее ощущение, что это она несет ответственность за все, что произошло, что это она каким-то образом контролирует ситуацию и из-за нее я сейчас сижу в этом кафе на берегу моря под проливным дождем.

Мы заходим в магазин и выходим оттуда с парой нелепых туфель, с бантиками спереди. Меган от них в восторге, без конца смотрит вниз, чтобы убедиться, на месте ли они. Мокрые ботинки несем с собой в пакете. Ноги у меня теперь очень замерзли, но я слишком устала, чтобы думать еще и о них.

— Я хочу домой, — говорит Меган.

Меня переполняет огромное, всеобъемлющее чувство облегчения. Я тоже хочу домой, к Джеймсу. Хочу поговорить с ним сейчас же, немедленно.

— Слушай, — говорю я, — мы поедем домой как можно быстрее. Только мне необходимо позвонить.

Она смотрит подозрительно:

— Кому это?

— Просто одному человеку, которого я знаю.

— Я думала, ты никого не знаешь здесь у моря.

— А я знаю. Пойдем обратно в кафе. Я куплю тебе шоколадное пирожное, и ты посидишь там пять минут, пока я позвоню.

Она не отвечает, поэтому мы возвращаемся по своим же следам в то же самое кафе и заказываем пирожное.

— Извините, — говорю я девушке, которая нас обслуживает. — Вы не могли бы несколько минут последить за моей девочкой? Мне нужно сделать очень важный звонок.

Телефонная будка всего в нескольких ярдах. Разговаривая, я смогу наблюдать за кафе.

Девушка улыбается. У нее оранжевая помада, зеленые тени, а на каждой щеке по ямочке.

— Конечно. Я люблю детей.

И я тоже люблю, думаю я, но Меган не настоящий ребенок. Она — лишь ловкая иллюзия. У двери я задерживаюсь и оглядываюсь. Меган разделяет пирожное на кусочки, берет сразу несколько и скатывает их в твердые шарики. Потом раскладывает маленькие шарики перед собой на столе в аккуратный, упорядоченный узор. Она видится мне как в тумане — нереальной.

Выхожу из кафе и бегу под дождем к телефонной будке. Она красная и блестящая, и все у меня внутри так и прыгает от радости при виде ее красноты. Думаю об отце, который и не отец-то мне на самом деле.

Уже годы я не пользовалась телефонной будкой, но представляю, что для звонка на такое дальнее расстояние мне необходимо много денег. Вхожу внутрь и роюсь в кошельке. У меня только фунт мелочью — этого может оказаться недостаточно. И тут я обнаруживаю, что могу пользоваться своей кредитной картой. Отлично, думаю. Но я не знаю еще одной вещи. Не истек ли ее срок?

Я набираю телефон Джеймса, и он отвечает до того, как я услышала звонок. Неужели он сидел у телефона и ждал, когда я позвоню? Я хочу говорить в трубку, но не могу произнести ни звука.

— Китти, это ты?

И откуда он знает? Значит, он так же может читать по моему молчанию, как читает по моему лицу, слышит тончайшие интонации моей речи. А не может ли он проникнуть ко мне внутрь и увидеть то, что не видно мне?

— Джеймс, — говорю я в конце концов, и горячие слезы наворачиваются на глаза, льются по щекам. Открывая рот, я ощущаю их соленый привкус. — Джеймс, — говорю я вновь.

— Где ты, Китти?

— У моря, — говорю я и пытаюсь усмехнуться — получается неубедительно.

— А что ты делаешь?

— Стою в телефонной будке и разговариваю с тобой.

Наступает пауза. Так хочу, чтобы он сейчас был здесь. Со мной. Чтобы его руки обнимали меня, чтобы его ноги разной длины искали равновесия на бетонном полу, его курчавые волосы свободно разлетались в стороны.

— Китти… — Кажется, он понизил голос. Я бы даже сказала — он понизил голос на чистую квинту. — Из родильного дома унесли ребенка. Это не ты?

— Я вернула его, — говорю я.

Несколько секунд он ничего не говорит.

— Ты одна?

Я осматриваю телефонную будку. Здесь больше никого нет.

— Да, — говорю я. Мой голос крепнет. Вытираю со щек слезы насквозь промокшим от дождя рукавом.

— Благодари Бога за это.

— Почему?

— Пропала девочка. Здесь была полиция, задавали вопросы.

— Они к тебе заходили?

— Да.

— А почему они приходили к тебе?

— Ты же пропала. Я не знал, где ты, поэтому позвонил им и сообщил о твоем исчезновении. Ты же знаешь, они помогают в таких случаях.

— Но…

Он ведь часто не знает, где я. Но раньше это его никогда не беспокоило.

— Я волновался. Мы даже не поговорили как следует с тех пор, как вернулись из Лайм-Риджиса, и ты оставила свою дверь широко открытой…

Я перестаю слушать его слова. Слушаю его глубокий голос, подъемы и падения его интонации, тот самый голос, что дает ощущение безопасности и здравого смысла. Прерываю его, даже не сознавая, на чем.

— Я хочу приехать домой, — говорю я.

— Хорошо. — Его голос становится деловым и обнадеживающим.

— Где точно ты находишься?

И почему это я не решаюсь, почему не хочу сказать ему? У меня нет сил в этом разбираться.

— Эксмут. Там, где Гай встретил Маргарет.

Я с трудом выговариваю имена. Хочу сказать, где мой отец встретил мою мать, но это было бы неправдой.

— Садись на следующий поезд до Сейнт-Дейвидс. Там поезд до Бирмингема, идущий из Пензанса, будет примерно в четыре пятнадцать. На него будет нетрудно сесть.

Я полна гордости и восхищения. Я-то знала, что эти точно запечатлевшиеся в его памяти расписания в один прекрасный день очень пригодятся.

— Правда, ты всегда мечтал найти этому практическое применение? — говорю я.

— Я встречу тебя на вокзале.

— Нет, — говорю я. Он не должен ничего узнать о Меган. — Я доеду до дома на автобусе.

— Хорошо… — Он кажется обеспокоенным.

— Я сама хочу приехать домой. Не хочу, чтобы ты меня встречал.

«Согласись, пожалуйста, — думаю я. — Сделай это для меня».

Он медлит.

— Хорошо, — говорит он. Думаю, он понял, что мои намерения могут измениться, если он не пойдет на уступки. — Ты в этом уверена?

— Да, — говорю я.

— Почему тебе не взять такси?

— Можно и такси.

— Китти?

— Да?

— Поезжай сначала домой к отцу. Я встречу тебя там.

Я не понимаю.

— Зачем? Я хочу поехать к себе домой.

— Было бы лучше, если бы ты приехала к отцу. — Он не хочет объяснять. Но что-то в его голосе, не допускающий возражений тон, дает мне понять, что это важно.

— Хорошо, — говорю я после паузы.

Мне слышен его вздох облегчения.

— Отлично. Я тебя там встречу.

— Почему? — снова спрашиваю я.

— Твой отец беспокоится, и братья тоже. Они захотят тебя увидеть.

— А если это не так?

— Что не так?

— Если они мне не братья, а он не отец? — Опять пауза.

— Но они — твоя семья.

Мы прощаемся, и я кладу трубку. Мы не сказали друг другу всей правды. Мне не понятно, почему я не могу ехать домой. Он мне этого не говорит. Может, полиция там или около дома — поджидают, когда я привезу домой Меган? А я не сказала ему о Меган. Это я разорвала нить правды. Это я не была с ним до конца откровенна. Никогда раньше я так не поступала. Мы всегда были открыты друг перед другом — по крайней мере, настолько открыты, насколько способно открыться человеческое существо. Все это относительно. Поверил ли он мне относительно Меган? Была ли в моем голосе та нотка, что открыла ему правду? И не оттого ли он не объяснил толком, почему мне не следует ехать домой?

Я стою в телефонной будке, а дождь колотит по крыше и затекает в дверные щели. Мне очень одиноко и очень холодно. Ноги окоченели, и я начинаю дрожать, зубы стучат, и я ничего не могу с ними поделать. А что, если оставить Меган и уехать домой без нее?

В этом не было бы ничего ужасного. Ее ищет полиция, и в кафе ее запросто обнаружат, пока она играет шариками из шоколадного пирожного, поджидая, когда я приду. Можно даже позвонить в полицию, сказать им, где она, и тогда они приедут и заберут ее.

Я не могу этого сделать. Привезла ее сюда я, и мне отвозить ее домой. Ей всего лишь восемь, или девять, или десять, или одиннадцать. Я ей нужна. Я медленно делаю глубокий, успокаивающий вдох и выхожу под дождь.

Когда я возвращаюсь, официантка сидит с Меган и ведет с ней оживленный разговор. Какое-то время я наблюдаю за ними, вновь подумывая о том, чтобы уйти, но заставляю себя приблизиться к ним. Девушка с оранжевой помадой — которая в тон ее халатику и смотрится довольно глупо — разрумянилась и улыбается. Едва завидев меня, она встает.

— Мы с Бетти играли в рифмы. У нее очень здорово получается.

О ком это она говорит? Я оглядываюсь вокруг, надеясь увидеть кого-то по имени Бетти, но в комнате больше никого нет.

Меган смотрит на меня из-под опущенных век, знакомым взглядом, который так и пронизывает меня, обвиняя в пренебрежении и измене. Неужели она может читать мои мысли? Неужели знает, что я думала о том, как бы ее оставить?

— Привет, мам, — говорит она.

Я с увеличивающейся быстротой начинаю понимать, что не могу связать концы с концами. Над всей этой ситуацией нависла такая атмосфера искусственности, что мне просто трудно запомнить, как может одно соответствовать другому. Мы живем в какой-то мыльной опере. Нет ничего подлинного. Каким-то образом мы выстроили это невероятное, фантастическое сооружение, и я не знаю, как все это остановить. Мне хочется захлопать в ладоши и проговорить: «На сегодня достаточно. Отлично сработано. Все выступали блестяще. Второе действие — завтра».

Меган встает и подходит ко мне. Берет меня за руку.

— Пойдем, мама, — говорит она. — Идем, поищем папу.

Я смотрю на девушку, которая все еще сидит за столом и любезно улыбается. Неужели она всему этому верит? Но она мило помахивает нам пальцами.

— До свидания, Бетти, — говорит она. — Встретимся как-нибудь еще?

Меган энергично кивает:

— Вы очень хорошо играете в рифмы.

— Идем, дорогая, — говорю я и беру Меган за руку. — Папа нас давно ждет.

Мы выходим из кафе. Чувствую, как дрожат у меня колени. Я не оглядываюсь. У меня внутри поднимаются волны безудержного смеха. Один раз Меган оборачивается к окну кафе и по-детски машет рукой.

Я иду быстрее, увлекая ее за собой. Как только кафе исчезает из виду, я не в силах сдержать смех. Мы обе на ходу покатываемся со смеху, цепляемся за фонарный столб, чтобы не упасть.

— А как ты сказала, сколько тебе лет? — произношу я, задыхаясь от хохота.

Она распрыгалась от возбуждения.

— Шесть, — говорит она и заливается смехом.

Смех вновь завладевает мной, хотя я и не очень-то понимаю почему. И что смешного в том, что она сказала, будто ей шесть? Может, мне доставляет удовольствие, что не только я заблуждаюсь относительно ее возраста? Чем больше я ее знаю, тем меньше значения это имеет.

Мы немного успокаиваемся и стоим, глубоко дыша. Я стараюсь не смотреть на Меган — даю ей возможность прийти в себя.

— Можно еще раз так сделать? — говорит она.

В ее голосе появляются резкие, писклявые нотки, и она больше не смеется. Ее лицо спокойно, и хотя глаза ее смотрят на меня, она видит не меня, а что-то за мной, видит даже сквозь меня, как будто на самом деле меня просто не существует.

— Нет, конечно же нет, — говорю я. — Я уже позвонила.

— И что мы теперь будем делать?

— Мы едем домой.

Она стоит передо мной неподвижно.

— Я не хочу ехать домой.

— Но ты же сказала, что хочешь.

Какое-то время она молчит, кажется, полностью отгородившись от меня.

— И мы должны ехать обратно на этом дурацком поезде?

Я киваю.

Она смотрит в пространство. Тот же самый взгляд, что был у нее на пляже у огня. Полное погружение в себя. Потерянность в параллельном, абсолютно другом мире. Мысль о костре напоминает мне о том, что у нее, должно быть, еще остались спички. По всей видимости, она взяла их на кухне у миссис Бенедикт. Я не решаюсь ее спросить, так как понимаю, что она будет все отрицать и ситуация может запросто вновь выйти из-под контроля. Я ничего не смогу поделать, если она начнет кричать на меня перед толпой.

Мы садимся на маленький поезд до Эксетера, затем на большой до Эдинбурга, который останавливается на вокзале Нью-стрит в Бирмингеме. Меган практически сразу же засыпает, свернувшись калачиком на своем сиденье и положив голову мне на колени. Я изучаю ее спящее лицо, пытаясь обнаружить признаки чудовища, прячущегося где-то у нее внутри. Она сосет большой палец правой руки, пока другие пальцы подрагивают и хватают прядь ее волос. Она так и светится детской невинностью, и не поддаться ее очарованию очень трудно. Мне хочется погладить ее по щеке или поцеловать в лоб, но я сопротивляюсь этому инстинктивному желанию, потому что знаю, она совсем не такая, какой кажется.

В конце концов я тоже засыпаю, моя голова свешивается набок к окну. Во время каждого объявления остановки я резко просыпаюсь и, только проверив часы и убедившись, что мы еще не проехали Бирмингем, могу унять свое сильно бьющееся сердце. После этого не могу заснуть, вижу, как разносят напитки, и покупаю чашечку кофе. Шея болит от неудобной позы. Меган шевелится, ерзает, бормочет и вновь засыпает. Ставлю кофе перед собой и впадаю в дремоту, так не отпив и глотка.

Когда мы приближаемся к вокзалу Нью-стрит, мне приходится разбудить Меган. Она садится, раскрасневшаяся и возбужденная, ее короткая легкая челка некрасиво торчит. Мы выходим из поезда, поднимаемся по эскалаторам и попадаем на главный перекресток. Я беспокойно оглядываюсь, желая удостовериться, что здесь нет полиции и что Джеймс не нарушил уговора. Беру Меган за руку и тяну ее к ближайшей автобусной остановке.

— Куда мы едем?

— Домой.

— К тебе домой?

— Нет, к тебе. Ты должна показать мне дорогу.

Подходит автобус до Харборна, и мы устало залезаем в него. Проходим назад, на сиденье рядом я кладу новую сумку.

На половине пути Меган заявляет:

— Я не хочу ехать домой.

— Однако тебе придется.

— Я хочу поехать с тобой.

— Нет. Я же дура.

— Все дураки.

— Может, ты и права, — говорю я. — Но я предпочла бы, чтоб ты мне об этом не напоминала постоянно.

Мы выходим из автобуса на Харборн-Хай-стрит и останавливаемся. Я знаю, что Меган должна жить где-то поблизости.

— Как добраться до твоего дома?

Она не отвечает, поэтому я иду вперед по переулку, рассчитывая, что, если я пойду не туда, она меня остановит.

Она идет рядом со мной, надувшись, не собираясь ничего говорить.

— Ну давай же, Меган. Уже поздно. Я устала, ты устала, твоя мама будет волноваться.

— Нет, не будет. Она будет нянчиться с этим дурацким Генри.

Несколько секунд я стою в нерешительности, видя ее искреннее нежелание и испуг оттого, что ее опять возвращают к постылой домашней жизни.

— Ты должна пойти домой.

— Нет, не должна, — говорит она.

Она разворачивается и со всей силы бьет меня сзади под коленку. От неожиданности я не успеваю перехватить ее руку, и она ударяет меня еще раз, сильнее прежнего. На этот раз я теряю равновесие и неловко валюсь на сумку.

— Меган…

— Ты дура, — говорит она, еще раз ударяет меня и убегает прочь.

Мы находимся одни в темном жилом районе.

— Меган! — кричу я, затем еще громче: — Меган!

Она исчезла. Бредущая по дороге группа подростков крайне удивлена, увидев, как я стараюсь подняться. Они останавливаются на меня посмотреть. Они стоят парами, обнявшись, две пары — мальчики с девочками, не такие уж взрослые, чтобы бродить по улице так поздно.

— Что с вами? — спрашивает одна из девушек.

— Я споткнулась, — говорю я. — Должно быть, тротуар неровный.

— Да нет, — говорит парень. — Тротуар очень даже ровный.

Смотрю вниз и вижу, что он прав. Они удивленно переглядываются, опять соединяются в пары и уходят.

— Спасибо за внимание, — говорю я их удаляющимся спинам.

Прихрамывая, иду к дому моего отца.

* * *

Перед входной дверью я останавливаюсь. Обычно я вхожу сразу же, но теперь… Теперь все изменилось. Я нервничаю, положение мое неопределенно. Может, мне лучше позвонить. Поднимаю руку, но чувствую, что это глупо. А вдруг я всех обижу, если буду вести себя так официально. Я же когда-то здесь жила, напоминаю я сама себе.

Прислоняюсь к двери, нащупывая в сумке ключ, но дверь сама открывается. Было не заперто. Джеймс мне доверяет. Меня ждали.

Прохожу в холл, по его старым протертым плиткам иду к кухне, где думаю всех найти. Мне слышны их голоса.

Неожиданно раздается смешок моего отца:

— Ха! Старая Кент-Роуд с отелем. Пропускает в любое время. Берешь 200 фунтов, если ты проходишь через ворота, и передаешь их прямо мне.

— Не торопитесь. — Голос Джеймса тих и осторожен. — Я бросил десять, а не девять.

— Ерунда. Было девять. Ясно как божий день.

— Где кубик?

— Да вот он, у меня в руке. Было девять — мы все видели.

— Я не видел. Требую бросить еще раз.

— Только через мой труп.

— Не думаю, что у меня не возникнет соблазн…

Великолепно. Я доведена до отчаяния, не решаюсь к ним войти, а они сидят и играют в «Монополию», каждый, как всегда, хочет выиграть, перенося свой антагонизм на игру, в прямом смысле слова доходя до драки.

Я осторожно толкаю дверь.

Отец с Джеймсом сидят напротив друг друга, на краешках стульев, непроницаемые и злые, какими они всегда бывают вместе. Мартин сидит между ними у края стола, мрачно обозревая доску, его сложенные руки никак не реагируют на требования играющих. Очевидно, он не играет.

— Ты обвиняешь меня в жульничестве? — говорит отец.

— Конечно, — говорит Джеймс. — Не помню случая, когда бы вы не обманывали.

— Что же ты молчишь, Мартин, — говорит отец. — Объясни ему, какими словами он бросается.

Мартин расправляет плечи.

— Впрочем… — говорит он и останавливается.

— Привет, — говорю я в наступившей тишине.

Все оборачиваются. Отец и Джеймс вскакивают на ноги, опрокидывая карточки «Монополии» на пол.

— Китти, — говорит отец, и мне снова — пять, и меня окутала его радость, вызванная моим появлением. Мне хорошо и спокойно.

Я стою, довольно тихо, ко мне подходит Джеймс. Он ничего не говорит. Он просто берет меня в кольцо своих рук, и я склоняю голову ему на плечо. Я знаю, что его любовь ко мне сильна так же, как и моя к нему. Какое-то время мы стоим вместе. Присутствие отца делает молчание странным.

— Проходи и садись, — говорит Джеймс через некоторое время, и я сажусь за стол, перед отставленной «Монополией».

— Теперь она нам не нужна, — говорит отец и сметает все карточки в коробку. Маленькая собачка и отель упали на пол, но он этого даже не замечает. — Чем-то нужно было занять время, — говорит он. — Ждали тебя. Ты помнишь эту игру, мы с мальчиками всегда в нее играли? Все они обманывают.

Он смотрит на Джеймса.

Я с изумлением смотрю на него.

— Да это же ты всех обманываешь. Всегда.

— Ты просто не помнишь, Китти, — говорит отец. — Ты была совсем маленькой. Ты не могла это запомнить.

Джеймс ничего не говорит. Он садится рядом со мной и водит пальцами по крошкам на столе, крошкам, что, вероятно, лежат здесь неделями, и никто, кроме Джеймса, их не видит. Он сметает их, собирая все в аккуратную маленькую кучку.

— Давайте попьем кофе, — говорит Мартин и включает чайник.

Из посудомоечной машины он достает четыре невымытые кружки, слегка споласкивает их под краном. Когда он заканчивает, поднимается Джеймс и открывает кран. Наполняет миску горячей водой и «Фэйри» и как следует моет кружки. Затем приступает к работе над кучей грязной посуды, взгромоздившейся у раковины. Каждый предмет он тщательно споласкивает под бегущей струей.

— У нас же есть для этого машина, — говорит отец.

Какое-то время Мартин стоит без дела, затем берет полотенце для посуды и все вытирает.

Джеймс не обращает на него внимания.

Я сижу, наблюдая за ними, и внезапно обретаю спокойную уверенность. Не могу понять, почему я уходила, почему думала, что мне со всем этим не справиться. Тепло кухни проникает в меня и в конце концов доходит до моих бедных, холодных ног.

— Я подумал, что будет лучше, если ты придешь сюда, — говорит Джеймс, поворачиваясь, — потому что дома тебя ждет полиция. Я смылся через черный ход. Они думают, что ты взяла с собой этого ребенка: уже два дня, как девочка отсутствует. Будет лучше, если мы им позвоним и скажем, что они ошибаются.

— Джеймс, — говорю я.

Он смотрит на меня, но я не могу продолжать. Я слишком устала. Мне нужно сказать ему это, я хочу это сделать, но не могу подобрать подходящих слов.

Закипает чайник, во мне разливается тепло кухни, и я становлюсь ужасно легкомысленной. Наверное, все из-за этого шоколада, думаю я. Мне не хочется, чтобы кто-нибудь двигался, чтобы кто-то разговаривал. Мне просто хотелось бы удержать их всех вместе вот в этой старой, неухоженной кухне, где я выросла, где и не убирались-то никогда толком. Мне нравятся груды пустых банок из-под варенья и бутылки из-под вина в углу, вряд ли их когда-нибудь выносили, кипы счетов и документов, ожидающие своей очереди, стулья с неустойчивыми ножками. Вот здесь я выросла, это центральное место моего детства, где, казалось, и мамы-то не имели особого значения, потому что было столько любящих братьев.

Я сдаюсь, меня охватывает невероятная легкость. Смотрю, как Мартин готовит кофе, каким-то образом его огромные пальцы становятся аккуратными и точными, справляясь с гранулами, точно зная, сколько их следует отмерить.

Мы слышим, как скрипнула и захлопнулась входная дверь.

Джеймс поднимает глаза.

— Пол, — говорит отец. — Он сказал, что к этому времени вернется.

— Нужно позвонить Адриану и Джейку? — спрашивает Мартин.

— Нет, — говорит отец. — Они могут подождать. С Китти все в порядке — а это самое главное.

Джеймс так ничего и не говорит. Он снова садится рядом со мной. Он не улыбается, но смотрит на меня, и мне кажется, что он собирает каждую капельку энергии, которая ему подвластна, и переливает ее в меня. И как могла я когда-то не посвятить его в свои планы?

Отец идет к двери.

— Пол! — зовет он. Но ответа нет. — Странно, — говорит он. — Как это можно не зайти и не поздороваться?

— Думаю, он зайдет, когда захочет, — говорит Джеймс.

Отец открывает было рот, чтобы возразить Джеймсу, но вдруг вспоминает:

— А еда! Что же мы будем есть? Китайская еда, рыба с чипсами, яйца, бекон, сосиски, сыр для тостов…

В коридоре слышны шаги, и входит Пол.

— Привет, Китти, — говорит он невозмутимо. — Рад, что с тобой все в порядке.

Я не отвечаю. Не могу придумать, что сказать.

— Есть что-нибудь поесть? — говорит он, заглядывая в хлебницу. — И куда это весь хлеб подевался?

— В холодильнике, — говорит отец.

— Не густо. Сходить в магазин?

— Да, — говорит отец.

— Между прочим, вы оставили дверь незапертой. Кто угодно мог войти. Так нельзя.

— Так ты идешь в магазин? — спрашивает отец. — Мы все умираем от голода. Правда, Китти?

Я пытаюсь кивнуть, но не уверена, выполняет ли моя голова именно это движение.

— Отлично. Я иду в китайский магазин. Хорошо?

— Здорово, — говорит Мартин.

— Деньги давай, — говорит Пол отцу.

Я сижу, наблюдая за ними, и мне трудно поверить, что мы все взрослые, даже среднего возраста. У Пола волосы стали выпадать и на макушке совсем поредели, у Мартина живот стал явно великоват, отцу приходится надеть очки, чтобы сосчитать деньги, вынутые из кармана. Но иерархия осталась прежней. Отец — во главе, братья — все те же мальчишки.

— Выше нос, — говорит Пол, беря деньги.

— Возьми что-нибудь эдакое… — говорит отец. — Пару бутылок вина.

— Не думаю, что этого хватит на вино.

— Поторопись, Пол. Мы голодны. Потом разберемся с деньгами.

Пол идет к двери.

— Вернусь через полчаса, — говорит он и уходит, звеня ключами от машины.

Однако тотчас же возвращается.

— Вы не чувствуете запаха гари? — говорит он.

При открытой двери ощущается сильный запах. Когда мы поднимаемся и выходим в холл, к нашей тревоге добавляется неистовый, нервно пульсирующий, пронзительный звон пожарной сигнализации.

Меган, думаю я. Меган и спички. Значит, она пришла сюда за мной, прошла через открытую входную дверь, сама пробралась наверх по лестнице, нашла заброшенную комнату, соорудила гору из стульев, кроватей, простынь, полотенец, всего-всего, и пустила в дело спички.

— Меган! — кричу я и бегу вверх по лестнице.

Джеймс со мной, за мной, каким-то образом ему удается не отставать при его хромоте. Он догадался, думаю я.

Где остальные, я не знаю.

— Меган! — вновь кричу я, пока мы несемся по ступенькам, открываем двери на втором этаже, проверяем спальню, ванную, бежим дальше по скрипучему полу и вверх по винтовой лестнице в мастерскую отца. А мне уже слышно, как потрескивает костер, уютно так потрескивает, и я знаю, что Меган там, наверху блаженства, жжет спички в папиной студии. Она создает свой собственный тайный, завораживающий мир.

Я останавливаюсь у открытой двери. В центре комнаты гора всевозможных вещей — сложенный Меган шалашик — охвачена огнем. Здесь и отцовский мольберт, и холсты, и красно-черное покрывало с дивана, и книги с журналами. Однако это всего лишь косте