Тонкая красная линия (fb2)

- Тонкая красная линия (пер. П. Н. Видуэцкий) 2.03 Мб, 613с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Джеймс Джонс

Настройки текста:



Джеймс Джонс Тонкая красная линия

Предисловие

О минувшей войне написано немало книг, в том числе и буржуазными романистами. Некоторые из них известны советскому читателю. Только за последние годы в Военном издательстве в русском переводе вышли такие произведения, как «Большая война» Э. Майрера, «Нагие и мертвые» Н. Мейлера, «Отсюда и в вечность» Дж. Джонса и другие. Предлагаемый читателю роман американского писателя Джеймса Джонса «Тонкая красная линия» также посвящен второй мировой войне.

Автор назвал свою книгу так потому, что, по его мысли, «разум отделяет от безумия лишь тонкая красная линия», которая во время войны часто рвется, и тогда нормальные люди превращаются в убийц, садистов, вандалов. За этой «красной линией» нет места разуму. И важно все сделать так, говорится между строк романа, чтобы «красная линия», отделяющая разум от безумия, всегда оставалась целой, прочной. В этих и других подобных рассуждениях автора можно усмотреть осуждение им войны, но осуждение, лишенное какого-либо конкретного социального смысла.

«Тонкая красная линия» — роман о войне, на которую автор взглянул лишь из иллюминатора транспортного судна, доставившего американских солдат на далекий остров в Тихом океане, из окопа на этом острове, где развертываются основные события. Это взгляд на войну солдата, абсолютно не понимающего, почему она началась и зачем ведется, крохотный эпизод большой войны, центральное место в которой, бесспорно, принадлежит Великой Отечественной войне Советского Союза. Но именно события этой войны остались неизвестными для миллионов американцев. Ведь не случайно многосерийный кинофильм о Великой Отечественной войне был показан в США под названием «Неизвестная война». Не случаен и тот факт, что в американской литературе и кинематографии «за кадром» остался великий подвиг советского народа, спасшего человечество от фашизма. Такое могло произойти только в Америке, где бизнес, мифы об американском образе жизни способны затуманить сознание ее граждан, исказить истину. Роман еще раз убеждает читателей в этом.

Дж. Джонс ограничил рамки войны действиями американской пехотной роты, участвовавшей в десанте на тихоокеанский остров, под которым автор подразумевает остров Гуадалканал в группе Соломоновых островов. Напомним некоторые факты истории военных действий на Тихом океане к моменту, который нашел отражение в предлагаемом читателю романе. Известно, что в этот период (конец 1942 — начало 1943 года) американское командование пыталось перехватить стратегическую инициативу на Тихоокеанском театре военных действий. Несмотря на превосходство американцев в силах, бои в районе Соломоновых островов шли с переменным успехом. Однако постепенно союзники стали одерживать верх над японскими сухопутными войсками и флотом. Тому были не только частные причины. Для военно-политического руководства Японии становилось все более очевидным, что разгром немецко-фашистских войск под Сталинградом решающим образом изменил общую картину войны. Позже японские историки напишут в труде «История войны на Тихом океане», что поражение немцев на Волге явилось тяжелым ударом не только для Германии, но и для Японии и Италии. В феврале японское командование после длительных кровопролитных боев с американскими экспедиционными силами вынуждено было эвакуировать свои войска с острова Гуадалканал. Примерно с этого времени Япония начала вести арьергардные бои на островах бескрайнего тихоокеанского бассейна. Такова реальная историческая основа, которая нашла художественное воплощение в произведении Дж. Джонса.

В романе нет главного героя, в нем действует множество персонажей: офицеры, сержанты, солдаты третьей роты одного из полков пехотной дивизии, высадившейся на острове.

Временные рамки романа сравнительно узки (месяц-полтора). Фабула довольно бесхитростна: Дж. Джонс описывает участие пехотной роты в боях с момента высадки на острове и до изгнания с него японцев. Но делает он это скрупулезно, тщательно, с пристрастием всматриваясь в персонажей романа через призму психологических переживаний участника войны.

Автор не скрывает своего отрицательного отношения к любой войне, а к этой — в особенности. Его герои не понимают, зачем она ведется и почему возникла. В уста действующих лиц романист вкладывает фаталистическое понимание истоков и причин войны. В романе сержант Белл размышляет о том, что войны возникают регулярно, через определенное число лет, словно по каким-то волшебным часам, и в них приходится участвовать независимо от взглядов и желаний. В подобных заявлениях нетрудно заметить политическую наивность автора в отношении истоков войн современности.

Марксистами давно доказано, что генезис войн коренится в эксплуататорском строе, в той алчной погоне за прибылью и сверхприбылью, которой «оправдываются» все преступные деяния империалистических хищников [1]. На родине автора и сегодня процветают те круги общества, которые продолжают подталкивать человечество к войне. Но если в минувшей схватке цивилизация потеряла пятьдесят миллионов убитыми и материальные потери составили астрономическую сумму, то теперь дело обстоит иначе. Гонка вооружений, подхлестываемая империалистами, достигла такого рубежа, когда государства располагают оружием, способным уничтожить человеческую цивилизацию, саму жизнь на земле, когда поистине нужно быть слепым к реальностям нашей эпохи, чтобы строить свою политику в расчете на ядерную войну, на победу в ней, чтобы не видеть: где бы ни вспыхнул ядерный смерч, он неизбежно выйдет из-под контроля, вызовет всеобщую катастрофу.

Человечество от казенного века до века атомного проделало длинный путь, исчисляемый тысячелетиями. Не пора ли подумать тем, кто раздувает факел войны, что путь в обратном направлении сейчас можно совершить в считанные часы?

Война — детище эксплуататоров, империалистов. Мало протестовать против войны вообще, важно бороться с ее виновниками. Но эта истина неведома героям Дж. Джонса. Это поразительно невежественные в политическом отношении люди, которых интересуют лишь деньги, трофеи, женщины да выпивка. Трудно представить подобное, но автор убеждает читателя, что все так и было: в романе ни один пехотинец не вспоминает, а возможно, просто не знает, что война идет не только на этих далеких островах, опоясанных ожерельями рифов. О том, что судьба войны решается на бескрайних просторах России, не знает никто. И немудрено. Даже когда СССР был союзником Соединенных Штатов в борьбе против общего врага, людям на холме власти в Вашингтоне было выгодно, чтобы американские солдаты как можно меньше знали о тех, кто вносил решающий вклад в дело победы над германским фашизмом и японским милитаризмом.

Изображая картины боев, автор большое внимание уделил переживаниям героев, их взаимоотношениям, отношению к врагу. Мастерски выписаны сцены ночных бомбардировок японской авиацией американских палаточных лагерей, атак пехоты, рукопашных схваток. Романист убедительно показывает, что во время всех этих кровавых коллизий среди американских солдат и офицеров безраздельно господствует страх. Страх перед врагом, страх перед неизвестностью, страх перед будущим. Всепроникающий, испепеляющий страх низводит солдат до уровня животных, не способных в полной мере управлять собой. Дж. Джонс пишет о страхе так, как если бы он иллюстрировал идеи З. Фрейда, известного буржуазного психоаналитика. Тем самым автор не только отдает дань традиционному буржуазному психологизму, но и показывает ограниченность морально-политического потенциала американских войск.

По мысли автора, страх оправдывает многое. Оправдывает отсутствие великодушия и садизм. Например, во время атаки пехотинцы столкнулись лицом к лицу с врагом. И как только они увидели первых убитых ими японцев, страх трансформировался в безудержную жестокость. Уэлшем, Файфом, Куином и другими героями романа владеет лишь одна мысль: убивать, как можно больше убивать.

Преклонение перед культом силы, насилия, так щедро взращиваемое в Америке, привело к тому, что солдатам чужды даже элементарные проявления гуманизма. Когда после атаки оказалось, что рота взяла трех японцев в плен, Кэш, по кличке Верзила, на глазах у солдат роты с исключительной жестокостью убивает их, обезобразив до неузнаваемости трупы. И никто даже не подумал помешать этому бессмысленному убийству. Бездуховность американского образа жизни, признающего прежде всего право сильного, находит логическое завершение в акте жестокого убийства. В этом еще раз подтвердился известный социологический закон: каково общество, такова и личность.

Что же двигало солдатами и офицерами в боях на далеком острове? Не патриотизм, не чувство долга или социальной ответственности. Никому не ведомы понятия «честь», «благородство», «родина». Службу в армии, участие в войне большинство воспринимает как тяжкую необходимость, злую шутку судьбы. Лишь страх перед наказанием за невыполнение приказа и покорность судьбе заставляют Долла, Дженкса, Сторма и других солдат тянуть нелегкую лямку боевой службы. Автор с симпатией относится к своим героям — простым американским парням, но он вынужден откровенно признать их поразительную бездуховность, нравственную нищету и интеллектуальную ограниченность.

Главная движущая сила в поведении солдат пехотной роты — деньги. Хотя далеко не вся американская армия была тогда наемной, материальный стимул признавался всеми как решающий. «Профессионалу нет и не может быть дела до всего постороннего, — рассуждает подполковник Толл. — Раз платят, нужно работать, вести бой, войну». Золотой телец и здесь маячит перед мысленным взором многих солдат как главный идеал и цель жизни. Не случайно Уэлш считает, что главные слова в человеческом лексиконе — это собственность, собственность, собственность. Даже об острове, на котором умирают американские и японские солдаты, он размышляет категориями собственника. И это не просто мировоззренческая установка, а основополагающая жизненная позиция человека, воспитанного обществом, где все продается и покупается: чины, положение, совесть.

Почти каждый из персонажей, который попал в поле зрения писателя, заражен страстью наживы, стяжательства. Многие из солдат считают, что и на этой войне можно сделать неплохой бизнес, если действовать с умом. Чарльз Дейл, например, обзавелся специальными щипчиками для извлечения у мертвых японцев золотых коронок и зубов. И не просто обзавелся, он умело орудует ими. Всех интересуют трофеи: самурайские мечи, перстни, монеты, безделушки. Когда Дейл увидел на руке сдавшегося в плен японского офицера отличный хронометр, он, не задумываясь, выстрелил ему в голову и спокойно снял его. Кража у товарищей не считается аморальным поступком, если она осуществлена умело.

Все эти детали солдатского быта, очень выразительно описанные писателем, помимо его воли (ведь он симпатизирует всем этим людям) показывают цинизм и моральное убожество «человеческого материала», создаваемого «свободным» обществом. Свободным от подлинной морали, совести, чести, великодушия.

Тот рычаг, с помощью которого в американской армии всегда добивались проявления «воинских доблестей», особенно широко используется сегодня, в период расцвета наемничества.

Известно, что в соответствии с решением американского конгресса армия США ныне комплектуется по найму. Толчком к принятию этого закона послужило стремление американских военных руководителей избавиться от тех лиц, которым присущи пацифистские, антивоенные настроения и которые, по их мнению, недостаточно благонадежны.

Кто же продает себя в современные ландскнехты? Прежде всего, в армию вербуются молодые люди, отчаявшиеся найти работу (сегодня в США более десяти миллионов безработных). Естественно, что среди них много лиц с темным цветом кожи. В сухопутных войсках, например, более двадцати процентов рядового состава — негры, наиболее дискриминируемая часть населения. Немало контрактов подписывают лица с уголовным прошлым, деклассированные элементы, наркоманы, алкоголики.

Красочные плакаты и объявления о «преимуществах» военной службы можно увидеть в США практически во всех общественных местах, на страницах газет и журналов. Реклама и вербовщики обещают потенциальному наемнику доллары, жизнь, полную приключений, возможность посмотреть мир. В последнем они в общем-то правы: американские военные базы разбросали свои хищные щупальца по всему миру. Они снискали самую дурную славу бесчинствами американской солдатни, грабежами, насилием, торговлей наркотиками, контрабандой. Низкий интеллектуальный и нравственный уровень большинства наемников позволяет офицерам успешно вести идеологическую обработку солдат, которым присущи политическое невежество и слепой антикоммунизм. Многие из них искренне верят в лживую легенду о «советской военной угрозе», о том, что «красные намерены захватить весь мир», и в другие подобные мифы. В кодексе американского солдата говорится, что он «колокол свободы» и «защитник» от мирового коммунизма. То, что творил этот поборник «свободы» во Вьетнаме и в других локальных войнах современности, многим открыло глаза на социальное предназначение наемной военщины. И сегодня очень актуально звучат ленинские слова о том, что американская армия была и остается подлинным «орудием реакции, слугой капитала…» [2].

Однако нравы, которые царят сегодня в американской казарме, фактически господствовали и тогда, когда третья пехотная рота одного из полков американской дивизии штурмовала высоты на тихоокеанском острове. Автор с большой художественной убедительностью живописует отношения, порядки, моральную атмосферу, царящие в этом, обычном по американским понятиям, подразделении. Индивидуалистская сущность буржуазной морали привела к тому, что многие герои поистине одиноки в солдатской толпе и с глубокой неприязнью относятся к окружающим. Советскому читателю бесполезно искать в романе проявления солдатского братства, большой дружбы. Их нет. В основе взаимной неприязни лежат расовые, национальные предрассудки, эгоистические взгляды, культивируемые идеи лидерства сильных, бездушие начальства. Поножовщина, драки, издевательства — неотъемлемые атрибуты повседневного быта. Когда рядовой Долл и капрал Дженкс дрались до изнеможения, вся рота спокойно наблюдала за кровавой схваткой как за привычным зрелищем. Каждый утверждает себя силой кулака и занимает место в неофициальной иерархии ротных отношений в зависимости от наличия качеств супермена.

Военнослужащие, как правило, обращаются друг к другу, используя клички и прозвища. Солдатский слэнг включает в себя, как явствует из романа, такие обращения, как «сопляк», «осел», «собака, страдающая запором», «ублюдок», «паршивое дерьмо», и им подобные перлы.

Нет теплоты не только во взаимоотношениях рядовых. Глубокая пропасть лежит между офицерами и остальным личным составом. Это и понятно. Вооруженные Силы США весьма неоднородны по классовому составу; около восьмидесяти пяти процентов офицерского состава армии США раньше и теперь — выходцы из семей крупной и средней буржуазии, промышленников, политической элиты. Кастовость офицерского корпуса создает вокруг него непреодолимую стену отчуждения, социальной обособленности, духовный вакуум. Автор романа с уничтожающей беспощадностью нарисовал портреты офицеров как носителей несправедливости, бездушия, чванства. Типичен в этом отношении образ подполковника Толла, профессионального военного, окончившего привилегированное учебное заведение в Вест-Пойнте. У Толла все подчинено карьере, личному преуспеванию, успеху. Солдаты для него — аморфная масса, орудие осуществления военных решений. Лишь один офицер выведен в романе как порядочный человек — это Джимми Стейн. Но его робкие и наивные стремления понять солдат и избежать ненужных потерь обречены на неудачу в жестоком мире, руководствующемся иными нормами, иными формами взаимоотношений. И не случайно вскоре после начала боев Стейна убирают из роты, ибо его образ действий и мыслей не вписывается в прокрустово ложе господствующего в армии порядка.

Следует сказать, что характер взаимоотношений и моральная атмосфера американской казармы, нарисованный в романе, сохранились и сегодня, приобретя лишь ряд новых негативных черт. По-прежнему между рядовыми и офицерами существует пропасть. Наемная армия, укомплектованная профессионалами, заражена преступностью, алкоголизмом, наркоманией. Например, по данным американской печати, до четверти всех солдат употребляют наркотики и среди них около восьми процентов алкоголиков. Растет дезертирство и число случаев неявки на службу. Но эти пороки не очень беспокоят офицеров. Главное, чтобы солдаты были послушны, ненавидели коммунизм и были готовы в любой момент подчиниться их воле и выполнить приказ.

Интересы американских солдат устойчивы. Как в ту далекую пору, о которой пишет Дж. Джонс, так и сегодня они не очень разнообразны: деньги, секс, выпивка, развлечения. Романист неоднократно возвращается к мотиву психологической «разрядки». Она проявляется в драке, в надругательстве над поверженным врагом или над слабым сослуживцем, в безудержном пьянстве. Образчик того, как открывается «клапан напряжения», показан в сценах пьяной вакханалии после штурма Була-Була.

Роман Дж. Джонса очень психологичен, по психологизм этот подлинно буржуазный. В большинстве эпизодов повествования герои склонны к примитивному самокопанию. Иногда автору путем обнажения психологических мотивов удается весьма рельефно, колоритно показать истинные намерения того или иного человека, лишенные обычно даже какого-либо намека на возвышенные чувства.

Хотя «Тонкая красная линия» — роман о войне и Дж. Джонс утверждает в его начале, что самые героические усилия человек проявляет на войне, героев в подлинном смысле этого слова мы в его произведении не встречаем. Приземленность, нечистоплотность в отношениях, господство страха и животных чувств не оставляют места истинно героическому. Даже тогда, когда люди гибнут в схватке, они выглядят не героями, а обычными неудачниками, жертвами. Иначе и не могло быть. Буржуазная социология, художественная литература давно специализируются на дегероизации. Эта тенденция отражает реальный духовный кризис буржуазного общества, утрату моральных ценностей и идеалов, за которые можно было бы отдать жизнь. Для персонажей книги война — это ремесло, тяжкий труд, от которого им не удалось увильнуть. Недаром солдаты с завистью говорят о тех счастливчиках, которые заболели или получили легкую рану — это давало возможность покинуть передовую. Таков нравственный финал постоянного снижения духовности буржуазной цивилизации.

Неплохо подан в романе казарменный быт, удачно схвачены батальные сцены и убедительно написаны человеческие характеры. Правда, порой Дж. Джонсу изменяет чувство меры (что, пожалуй, всегда характеризовало буржуазный военный роман), и он впадает в вязкий, откровенный натурализм. Таких мест немало, и не все читатели смогут их спокойно одолеть. Например, грубо натуралистична сцена, когда рядовой Бил сошелся в рукопашной с японцем. Кровь, остекленевшие от ужаса глаза, бессмысленные вопли, обезображенное лицо, предсмертный хрип, втоптанный в грязь труп призваны, по мысли автора, выразить человеческий протест против ужасов войны. Но протест этот смутен и неясен, так как автор и сам не понимает скрытых пружин современной войны, не знает ее конкретных виновников, не видит путей ее предотвращения. Дж. Джонс протестует не против тех, кто вызывает войны, кто бросает на бесчеловечный алтарь гонки вооружений новые и новые сотни миллиардов долларов. Он просто против войны, против тысяч смертей тех, кто даже не знает, за что их послали умирать. Такая позиция показывает, насколько ограничен и беспомощен абстрактный пацифизм автора. Его мировоззренческая ограниченность выразилась не только в изображении локального эпизода большой войны, но и в глубоком непонимании ее социально-экономической и политической обусловленности строем того общества, в котором он жил.

Когда советский автор дает характеристику натовской военщины, американского солдата, не все этому за рубежом верят. Это свидетельство извне. Однако когда о своей армии говорят люди, воспитанные тем же образом жизни, что и человек в форме американского солдата, это показ объекта изнутри. Это существенно дополняет наши представления о больном обществе, где насилие стало нормой жизни, а армия — его инструментом. Это важно подчеркнуть сегодня, когда топот американских военных башмаков слышится во многих районах мира. Люди должны быть бдительны. Внуки тех, кто сражался на Гуадалканале, сегодня, возможно, стоят у пультов ракет, нацеленных на мирные города. Их производит та же система, что породила подполковника Толла или сержанта Уэлша. Именно эта система готовит морально тех людей, которые посылают объявления в американские журналы. Вот один из образчиков подобных объявлений: «Ищу работу. Стану наемником. Умею убивать, лучше коммунистов. Тэрнсвилл, штат Нью-Джерси». Таких людей общество научило смотреть на мир лишь через перекрестие прицела. Об этом забывать нельзя.

Эпиграфом к своему роману Дж. Джоне взял слова Р. Киплинга:

Солдат — такой, солдат — сякой, бездельник и буян!
Но он храбрец, когда в строю зальется барабан.

Снисходительные слова, сказанные английским поэтом, едва ли применимы к американскому солдату. За двести лет существования Соединенных Штатов он участвовал почти в двухстах войнах. И почти всегда нес смерть и порабощение другим народам. Синонимом жестокости и современного варварства стали бесчинства американских интервентов во Вьетнаме, где лейтенант Колли со своими солдатами уничтожил все живое в деревушке Соигми. Грохот американского «военного барабана» слышен и сегодня. Для людей мира это сигнал тревоги. Нельзя позволить тем, кто дает команду «барабанщикам», переступить «тонкую красную линию», отделяющую мир от ужасов войны.

Доктор философских наук, профессор Д. А. ВОЛКОГОНОВ

От автора

Солдат — такой, солдат — сякой, бездельник и

буян!

Но он храбрец, когда в строю зальется

барабан.

Р. Киплинг (Перевод С. Я. Маршака)

Разум отделяет от безумия лишь тонкая

красная линия.

Старая среднезападная поговорка

Каждый, кто участвовал в кампании на Гуадалканале или изучал ее, сразу поймет, что описываемой здесь местности на острове не существует. «Танцующий слон», «Большая вареная креветка», высоты вокруг «деревни Була-Була», да и сама деревня являются плодом творческого воображения, как и бои, происходившие на этой местности. Действующие лица, принимавшие участие в боях, описанных здесь, тоже вымышленные. В качестве фона для этой книги можно было бы создать целый остров, полностью вымышленный. Но Гуадалканал в 1942–1943 годах имел для американцев совершенно особое значение. Перенесение событий на полностью вымышленный остров означало бы утрату тех конкретных черт, с которыми связано название Гуадалканал для моего поколения. Поэтому я взял на себя смелость исказить ход кампании и придать остроту боевым действиям в центре этой несуществующей территории.

И, естественно, я не стремлюсь к какому-либо сходству с чем бы то ни было.

Глава 1

Два транспорта проскользнули с юга в серой предрассветной мгле; их громоздкие корпуса плавно прорезали воду, которая бесшумно несла эти корабли — такие же серые, как скрывавший их рассвет. Теперь, свежим ранним утром чудесного тропического дня, корабли спокойно стояли на якоре на рейде между двумя островами, дальний из которых казался лишь облаком на горизонте. Для команд транспортов это было обычное, хорошо знакомое задание: доставка очередного подкрепления войскам. Но для пехотинцев, являвшихся грузом, этот рейс не был ни обычным, ни знакомым, и они испытывали смешанное чувство глубокой тревоги и напряженного ожидания.

До прибытия сюда, в течение долгого морского пути, этот человеческий груз вел себя развязно, и эта развязность не была напускной. Пехотинцы входили в старую кадровую дивизию и знали, что представляют собой всего лишь груз. Они всегда были грузом, но никогда — пассажирами, и не только смирились со своей ролью, но ничего другого и не ждали. Однако теперь, когда они прибыли сюда и своими глазами увидели остров, о котором так много читали в газетах, от их самоуверенности не осталось и следа, ибо, хотя они были из довоенной кадровой дивизии, здесь им предстояло принять боевое крещение.

Готовясь к высадке на берег, никто не сомневался, что многие из них останутся здесь навсегда, однако каждый надеялся, что это случится не с ним. Тем не менее эта мысль внушала страх, и, когда первые группы солдат с полной выкладкой стали с трудом подниматься на палубу для построения, взоры всех сразу обратились на остров, куда они должны были высадиться и который мог оказаться для них братской могилой.

С палубы открывался очаровательный вид. В ярких солнечных лучах раннего тропического утра искрилась спокойная вода пролива, свежий морской ветер шевелил ветви крошечных кокосовых пальм за серовато-коричневым отлогим берегом ближайшего острова. Был еще слишком ранний час, и томительная жара еще не наступила. Ласкали взор далекие открытые пространства суши и бескрайние морские просторы. Пахнущий морем бриз мягко скользил между надстройками кораблей, обвевая лица солдат. После спертого воздуха трюма, насыщенного людским дыханием и испарениями тел, бриз казался особенно свежим. На острове позади миниатюрных кокосовых пальм простирался до подножий желтых холмов зеленый массив джунглей, а за холмами возвышались в прозрачном воздухе окутанные голубой дымкой горы.

— Так вот он какой, Гуадалканал! — сказал солдат, стоявший у поручней, и сплюнул табачный сок за борт.

— Это тебе не занюханный Таити.

Первый солдат вздохнул и снова сплюнул:

— Да-а, какое хорошее, тихое утро.

— Черт, замучило это барахло, — раздраженно пожаловался третий солдат, подтягивая ранец.

— Скоро будет еще похлеще, — сказал первый.

Маленькие жучки, в которых они распознали пехотно-десантные катера, уже отошли от берега. Одни суетливо крушились, другие направились прямо к кораблям.

Солдаты закурили. Резкие команды младших офицеров и сержантов прервали их разговор, они стали не спеша строиться, а построившись, как обычно, замерли в ожидании.

Обойдя кругом головной транспорт и тяжело подпрыгивая на поднятых им самим мелких волнах, приблизился первый катер. Им управляли два матроса в рабочих беретах и безрукавках. Один стоял за рулем, а другой оперся на планширь, чтобы не потерять равновесие, и взглянул на корабль.

— Посмотрите-ка, что нам привезли. Еще пушечного мяса для япошек! — весело воскликнул он.

Солдат у поручней, жевавший табак, подвигал челюстями и, не пошевелившись, выплюнул тонкую коричневую струйку за борт. Солдаты на палубе продолжали ждать.

Внизу, во втором переднем трюме, третья рота первого полка толкалась у трапа и в проходах между койками. Третья рота была назначена четвертой в очереди на посадку в третью переднюю грузовую сетку с левого борта. Солдаты знали, что им придется ждать долго. Поэтому они не так волновались, как уже построившиеся на палубе, которым предстояло высадиться в первую очередь.

К тому же в трюме третьей палубы было очень жарко. Койки, расположенные в пять, а то и в шесть ярусов — где потолок был выше, — были завалены предметами солдатского снаряжения, которые рота должна была взять с собой. Сесть было некуда, но даже если бы место нашлось, усесться на койках все равно бы не удалось. Подвешенные на трубах, прикрепленных болтами к палубе и потолку, они позволяли только лежать одному человеку под другим, а тот, кто пытался сесть, обнаруживал, что его крестец упирался в брезент, натянутый на раму, а голова больно ушибалась о раму верхней койки. Единственным оставшимся местом был пол, усеянный окурками и наполовину занятый сидевшими на нем солдатами. Приходилось либо устраиваться здесь, либо бродить туда и обратно через лабиринт труб, занимавших каждый дюйм площади, перешагивая через тела. Зловоние от газов, дыхания и потных тел стольких людей, настрадавшихся от плохого пищеварения за время долгого морского пути, могло бы свести с ума, если бы, к счастью, не притупилось обоняние.

В этой тускло освещенной адской дыре, до отказа насыщенной влагой, где металлические стены отражали все звуки, солдаты третьей роты стирали пот, капающий с бровей, тихо ругались, поглядывали на часы и нетерпеливо ждали.

— Как ты думаешь, попадем мы под этот чертов воздушный налет? — спросил рядовой Мацци сидящего рядом рядового Тиллса.

Они сидели у переборки, прижав колени к груди, чтобы на них не наступили ненароком, к тому же так было удобнее.

— Почем я знаю, черт возьми? — сердито отозвался Тиллс — можно сказать, что он был закадычным другом Мацци, во всяком случае, лига часто ходили вместе в увольнение. — Я знаю только, что ребята из команды говорили, что во время последнего перехода их ни разу не бомбили. Зато в предпоследний раз чуть не потопили. Что тебе еще сказать?

— Ничего. Теперь мне все ясно. Зато я тебе что-то скажу. Мы сидим здесь на этих кораблях в огромном открытом океане, как пара паршивых больших жирных уток, вот что.

— Это я и без тебя знаю.

— Да? Вот и подумай об этом, Тиллс. Подумай.

Мацци еще плотнее прижал колени к груди и судорожно, нервно задвигал бровями вверх и вниз — это придало его лицу выражение воинственного негодования.

Тот же вопрос волновал всю роту. Правда, третья рота была не последней в очереди. Рот было семь или восемь. Однако это не приносило утешения. Третью роту не интересовали те неудачники, которые шли после нее: это была их забота. Третью роту интересовали только те счастливцы, которые шли перед ней: почему они не спешат, и как долго придется ждать?

Была еще одна причина для недовольства. Третья рота оказалась четвертой в очереди на высадку, что, естественно, вызывало возмущение. Но этого мало: случилось так, неизвестно по какой причине, что ее разместили среди чужих. Кроме еще одной роты, размещенной далеко в корме, третья была единственной ротой первого полка, назначенной на первый транспорт, и поэтому ее солдаты не знали никого в ротах, расположенных по обе стороны от нее.

— Если уж меня разнесет к чертовой матери, — мрачно размышлял Мацци, — не хочу, чтобы мои кишки и мясо перемешались с кучкой чужаков из другого полка, вроде этих бездельников. Уж пусть лучше это будет мое подразделение.

— Не говори так! — закричал Тиллс. — Ради бога!

— Знаешь, — продолжал Мацци, — когда подумаешь, что самолеты, может быть, как раз теперь летят над нами…

— Да не выдумывай, Мацци!

Другие солдаты третьей роты по-своему, как могли, отвлекались от мрачных мыслей. Со своей выгодной позиции у переборки сходного трапа Мацци и Тиллс могли наблюдать за деятельностью по крайней мере половины третьей роты. В одном месте затеяли игру в очко. В другом месте шла игра в кости, такая же беспокойная. Еще в одном месте рядовой первого класса Нилли Кумбс вытащил колоду карт, с которой никогда не расставался (все подозревали, что они крапленые, но никто не мог это доказать), и затеял обычную игру в покер. Пользуясь всеобщим волнением, он обыгрывал товарищей, хотя и сам волновался немало.

Стоявшие или сидевшие кое-где группки солдат вели тихий разговор. Широко открытые глаза были устремлены в одну точку, и солдаты едва ли слышали, о чем идет речь. Кое-кто тщательно проверял и перепроверял свои винтовки и снаряжение или просто сидел, глядя на них. Молодой сержант Маккрон, заботливый, как наседка, лично проверял каждый предмет снаряжения солдат своего отделения, состоявшего почти полностью из призывников, будто от этого зависели их здоровье и жизнь. Сержант Бек, чуть постарше Маккрона, строгий командир с шестилетним стажем, тоже педантично осматривал винтовки своего отделения.

Ничего другого не оставалось, кроме ожидания. Через задраенные бортовые иллюминаторы доносились приглушенные звуки сборов и отдельные выкрики, а с верхней палубы — еще более слабые звуки, говорящие о том, что высадка продолжается. Через люк за открытой водонепроницаемой дверью слышался лязг и сдавленная ругань солдат другой роты, с трудом взбирающихся по металлическому трапу, чтобы занять место уже высадившейся роты. Несколько солдат, которым удалось пробраться к закрытым иллюминаторам, взяв на себя роль наблюдателей, могли видеть темные, неуклюжие фигуры, спускающиеся в сетку, висящую за бортом, а время от времени — и отходящий катер. Громкими выкриками они сообщали остальным о ходе высадки. Иногда какой-нибудь катер, подхваченный волной, ударялся о корпус корабля, и в замкнутом пространстве тусклого трюма раздавался скрежет и лязг стали.

Рядовой первого класса Долл, стройный южанин из Виргинии, стоял с капралом Куином, высоченным техасцем, и ротным писарем капралом Файфом.

— Да, скоро мы узнаем, чем это пахнет, — покорно сказал добродушный гигант Куин, который был на несколько лет старше своих собеседников.

— Чем же это пахнет? — допытывался Файф.

— Тем, что в нас будут стрелять, — ответил Куин. — И стрелять всерьез.

— Подумаешь! В меня уже стреляли, — сказал Долл, выпятив губу в презрительной улыбке. — А в тебя, Куин?

— Да ладно вам, — вмешался Файф. — Будем надеяться, что сегодня не будет самолетов. Вот и все.

— Наверное. Мы все надеемся на это, — упавшим голосом проговорил Долл.

Долл был очень молод — лет двадцати, может быть, двадцати одного, как и большинство рядовых третьей роты. Он прослужил в роте свыше двух лет, как почти все солдаты регулярной армии. Спокойный, розовощекий юноша, довольно наивный, не очень разговорчивый и застенчивый, Долл обычно оставался в тени. Однако в течение последних шести месяцев в нем медленно происходила какая-то перемена, и он постепенно стал выдвигаться на первый план.

Он опять выпятил губу в презрительной улыбке и многозначительно поднял бровь.

— Ну что ж, раз я надумал добыть пистолет, пожалуй, пора идти, — улыбнулся он товарищам, взглянув на часы. — Они теперь, должно быть, достаточно обалдели и разнервничались, — рассудительно заметил он и поглядел наверх. — Не хочет ли кто со мной?

— Ступай лучше один, — сухо отозвался великан Куин. — Если два парня станут охотиться за двумя пистолетами, будет вдвое заметнее.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Долл и не спеша удалился.

Куин поглядел ему вслед; в глазах его читалась явная неприязнь к Доллу. Долл прошел между койками к трапу, и Куин вновь повернулся к писарю Файфу.

У трапа, прислонившись к переборке и прижав колени к груди, все еще сидели и разговаривали Мацци и Тиллс. Долл остановился перед ними.

— А вы не смотрите на эту дурацкую забаву? — высокомерно спросил он, указав на иллюминаторы, у которых толпились зрители.

— Не интересуемся, — угрюмо ответил Мацци.

— К ним, пожалуй, не подобраться, — сказал Долл, оставив вдруг свой высокомерный тон. Он нагнул голову и вытер пот со лба тыльной стороной кисти.

— Не интересовались бы, если бы даже было свободно, — повторил Мацци и еще выше подтянул колени.

— А я иду добывать пистолет, — сообщил Долл.

— Да? Желаю удачи, — сказал Мацци.

— И я тоже, — проговорил Тиллс.

— Неужели вы не помните? Мы как-то говорили, что надо будет добыть пистолет, — напомнил Долл.

— Разве? — безразлично произнес Мацци, уставившись на него.

— Конечно, — начал было Долл, но осекся, услышав в ответе Мацци насмешку и неодобрение, и улыбнулся своей неприятной презрительной улыбкой. — Вам, ребята, невредно бы иметь пистолет, когда сойдете на берег и напоретесь на самурайские сабли.

— Мне бы только сойти на берег с этой проклятой большой, жирной сидячей утки, на которой мы торчим посреди воды, — сказал Мацци.

— Эй, Долл, — позвал Тиллс, — ты повсюду шляешься. Как ты думаешь, будет сегодня воздушный налет, прежде чем мы уберемся с этого паршивого корабля?

— Почем я знаю, — ответил Долл. — Может, да, а может, нет.

— Ну что ж, спасибо, — сказал Мацци.

— Будет так будет. А в чем дело? Ты боишься?

— Боюсь? Нисколько не боюсь. А ты?

— Нет, черт возьми.

— Ну и ладно, — Мацци, наклонившись, выпятил челюсть и угрожающе задвигал вверх и вниз бровями, уставившись на Долла с комично свирепым видом. Но это не произвело особого впечатления. Долл только откинул голову и рассмеялся.

— Увидимся, друзья, — сказал он и шагнул через дверь в переборке, у которой они сидели.

— Этот парень ни черта не смыслит, — решительно заявил Мацци, когда Долл ушел. — Глуп как пробка. Не выношу недотеп.

— Думаешь, он достанет пистолет? — спросил Тиллс.

— Черта с два, ничего он не достанет.

— Может достать.

— Не достанет, — повторил Мацци. — Он дурак. Хм, «друзья»!

— Мне наплевать, достанет ли он пистолет, достанет ли кто другой, достану ли я. Все, что я хочу, это выбраться с этого проклятого корабля.

— Сам не выберешься, — сказал Мацци, когда еще один катер с лязгом ударился о корпус. — Посмотри-ка туда.

Они повернули головы к койкам и, обхватив руками колени, наблюдали, как другие солдаты третьей роты занимаются своими прозаическими делами.

— Я только знаю, — сказал Мацци, — что никогда не ожидал чего-либо подобного, когда записывался в армию в старом, грязном Бронксе перед войной. Откуда я мог знать, что разразится эта война, будь она проклята? Ответь мне.

— Ответь лучше ты, — возразил Тиллс. — Ведь ты разбираешься в этом лучше всех здесь.

— Я знаю только, что старую третью роту всегда надувают. Всегда. И могу тебе сказать, кто в этом виноват. Старый Раскоряка Стейн, вот кто. Сначала он засовывает нас отдельно от нашей части на этот корабль, где мы не знаем ни души. Потом ставит на четвертое место в очереди на высадку с этого собачьего транспорта. Вот что я могу тебе сказать: все этот старый Раскоряка Стейн!

— Но есть места похуже четвертого, — заметил Тиллс. — Во всяком случае, мы не седьмые и не восьмые. Хорошо хоть он не всунул нас на восьмое место.

— Ну уж это не его заслуга. Важно, что он не поставил нас на первое. Посмотри на этого сукиного сына: хочет показать, что он свой парень. — Мацци кивнул головой в другую сторону, где капитан Стейн, его заместитель и четыре командира взводов, сидя на корточках, склонили головы над разложенной на палубе картой.

— Итак, вы видите, господа, где именно мы будем находиться, — сказал капитан Стейн. Оторвав взгляд от карандаша, он вопросительно поглядел на офицеров. — Разумеется, будут проводники либо от армии, либо от морской пехоты, которые помогут нам добраться туда с наименьшими трудностями и в кратчайшее время. Рубеж обороны — нынешний рубеж — проходит, как я показал, здесь. — Он показал на карте карандашом. — Отсюда около тринадцати километров. Нам предстоит совершить форсированный марш с полной полевой выкладкой на расстояние около десяти километров. — Стейн встал, другие офицеры тоже встали. — Вопросы есть, господа?

— Да, сэр, — сказал второй лейтенант Уайт, командир первого взвода. — У меня есть один вопрос, сэр. Будет ли определенное распоряжение о порядке размещения после прибытия на место? Поскольку Блейн, командир второго взвода, и я, вероятно, пойдем в голове, я хотел бы знать об этом, сэр.

— Я думаю, когда прибудем, придется подождать и посмотреть, что там за местность. Не так ли, Уайт? — сказал Стейн и поднял мясистую правую руку, чтобы поправить очки с толстыми линзами, через которые он смотрел на Уайта.

— Так точно, сэр, — ответил Уайт.

— Есть еще вопросы, господа? — спросил Стейн. — Блейн? Калп? — Он оглядел офицеров.

— Нет, сэр, — ответил Блейн.

— Тогда все, господа, — сказал Стейн и добавил: — Пока. — Потом нагнулся, сложил карту, а когда выпрямился, за толстыми линзами играла мягкая улыбка. Это означало конец официальной части, и теперь каждый мог чувствовать себя свободно.

— Ну как дела, Билл? — спросил Стейн молодого Уайта и дружески похлопал его по спине. — Как себя чувствуете?

— Немного волнуюсь, Джим, — улыбнулся Уайт.

— А вы, Том? — обратился он к Блейну.

— Отлично, Джим.

— Вот и хорошо. А теперь, я думаю, лучше вам всем посмотреть, что делают ваши ребята, не правда ли? — сказал Стейн.

Командиры взводов удалились. Стейн, оставшийся со своим заместителем, проводил их взглядом.

— По-моему, они все хорошие ребята, правда, Джордж?

— Да, Джим, я тоже так думаю, — согласился Бэнд.

— Вы заметили, как все воспринимают Калп и Гор?

— Конечно, Джим, ведь они служат у нас дольше, чем молодежь.

Стейн снял очки, тщательно протер их большим носовым платком и снова водрузил на нос. Он то и дело поправлял их пальцами правой руки.

— Я думаю, пройдет еще около часа, — сказал он в раздумье, — самое большее — час с четвертью.

— Надеюсь, что до того нас не разбомбят с воздуха, — заметил Бэнд.

— Я тоже надеюсь. — Большие, добрые карие глаза Стейна улыбнулись из-за очков.

Какими бы ни были критические замечания рядового Мацци — справедливыми или несправедливыми, в одном Мацци был прав: именно капитан Стейн приказал офицерам третьей роты находиться в это утро в трюме с солдатами. Стейн (солдаты звали его Раскорякой) считал, что в такой день офицеры должны быть со своими солдатами, делить с ними трудности и опасности, а не торчать наверху, в командирском помещении, где они отсиживались большую часть перехода. Стейн так и приказал своим подчиненным. Хотя никто из них не проявил особой радости, однако ни один офицер, даже Бэнд, не высказал и недовольства. Стейн был убежден, что это поможет поднять моральный дух солдат. Глядя на тесный, пропахший потом лабиринт из коек и труб, где спокойно, без суеты трудились солдаты, проверяя и осматривая снаряжение, он все больше убеждался в правильности своего решения. До армии Стейн был младшим партнером известной крупной юридической конторы в Кливленде, шутя прошел в колледже курс подготовки офицеров резерва и был призван за год с лишним до войны. Он провел шесть месяцев в подразделении национальной гвардии, а затем получил назначение в эту кадровую дивизию в качестве командира роты в чине первого лейтенанта: его обошел по службе один старый капитан, который прибыл в часть раньше Стейна и помешал ему на какое-то время получить чин капитана. Уязвленный Стейн все сетовал: «Боже мой, что скажет отец?» — потому что его отец был майором во время первой мировой войны.

Снова поправив очки, он обратился к своему первому сержанту по фамилии Уэлш [3], который действительно был уэльского происхождения. Уэлш все время, пока шел инструктаж, стоял поблизости с насмешливым видом, что не укрылось от глаз Стейна.

— По-моему, наше подразделение выглядит довольно подготовленным, довольно сплоченным, не правда ли, сержант? — сказал он, придав голосу некоторую властность.

Уэлш ухмыльнулся.

— Да, для кучки разгильдяев, которым вскоре предстоит получить пулю в зад, оно выглядит неплохо, — ответил он.

Это был высокий мускулистый мужчина лет за тридцать, весь облик которого выдавал уэльское происхождение: смуглое лицо и черные волосы, иссиня-черные щеки и подбородок, дикие черные глаза и выражение мрачного предчувствия, никогда не сходившее с его лица, даже когда он, как теперь, ухмылялся.

Стейн ничего не ответил, но и не отвел взгляда. Он почувствовал себя неловко и был уверен, что это замешательство отразилось на его лице. По мнению Стейна, Уэлш был ненормальный, сумасшедший, настоящий псих, и Стейн никогда его не понимал. Уэлш не испытывал уважения ни к чему и ни к кому. Впрочем, все это было не столь важно. Стейн смотрел сквозь пальцы на его грубые выходки, потому что Уэлш очень хорошо справлялся со своими обязанностями.

— Я вполне сознаю свою ответственность за них, — сказал он.

— Да? — только и сказал Уэлш, продолжая ухмыляться.

Стейн заметил, что Бэнд смотрит на Уэлша с открытой неприязнью, и мысленно отметил, что надо уговорить с Бэндом. Бэнд должен понять, что представляет собой Уэлш. Стейн продолжал смотреть на Уэлша, а тот в свою очередь упорно глядел на него, ухмыляясь, и Стейн, который раньше намеренно не отвел взгляда, теперь чувствовал себя в глупом положении, оказавшись втянутым в старую детскую потешную игру в «гляделки»: кто первый отведет глаза. Это было глупо и нелепо. Он раздраженно придумывал какой-то выход, чтобы, не теряя достоинства, прервать эту детскую игру.

Как раз в это время один солдат роты прошел мимо, направляясь к трапу. Стейн с облегчением повернулся к нему и резко произнес:

— Хэлло, Долл! Как дела? Все в порядке?

— Так точно, сэр, — ответил Долл. Он остановился и отдал честь, немного встревоженный. Он всегда чувствовал себя неловко при офицерах.

Стейн ответил на приветствие.

— Вольно, — пробормотал он и улыбнулся одними глазами. — Немного волнуешься?

— Нет, сэр, — очень серьезно ответил Долл.

— Молодец. — Стейн кивнул, отпуская его.

Долл снова отдал честь и пошел к выходу. Стейн опять повернулся к Уэлшу и Бэнду; глупая игра прекратилась, как он считал, без ущерба для его самолюбия. Уэлш все еще стоял, пренебрежительно ухмыляясь, имея теперь глупый и хитрый, мелочно торжествующий вид. «Он и в самом деле ненормальный, ребячества в нем хоть отбавляй», — подумал Стейн и нарочно подмигнул Уэлшу.

— Пойдем, Бэнд, — резко бросил он, сдерживая раздражение. — Посмотрим, что там делается.

Долл, пройдя через водонепроницаемую дверь, повернул направо, в передний трюм. Он все еще искал пистолет. Покинув Тиллса и Мацци, он совершил длинный путь на корму, обошел всю заднюю часть корабля на своей палубе и начал задумываться над тем, не слишком ли он торопится в своих поисках. Беда была в том, что он не знал, сколько времени в его распоряжении.

Что имел в виду Раскоряка Стейн, когда остановил его и спросил, не волнуется ли он? Что бы это значило? Неужели Раскоряка знает, что он охотится за пистолетом? Так ли? Или просто хотел узнать, не трусит ли он, Долл, а может, еще что-нибудь?

В душе Долла росли гнев и обида. Взбешенный, он шагнул через овальную дверь в передний трюм осмотреть свое следующее «охотничье угодье». Оно было очень мало по сравнению с уже обследованным пространством. Когда Долл отправился на поиски, он надеялся, что, если просто бродить, внимательно и настороженно всюду поглядывая, в конце концов представится подходящий момент, создадутся нужные условия, и он сумеет ими воспользоваться. Но этого не случилось, и теперь он был в отчаянии, понимая, что его поджимает время.

При обходе кормы Долл заметил только два ненадетых пистолета. Это было не так уж много. Оба раза при виде пистолета Долл вынужден был решать, брать или не брать его. Надо было только стянуть пистолет с ремня, потом надеть его и уйти. Оба раза Долл решил не брать пистолет, так как поблизости было несколько солдат. Оставалось лишь ждать, когда подвернется более удобный случай. Однако такой возможности все не представлялось, и теперь он стал подумывать о том, не ошибся ли, проявив чрезмерную осторожность. Мысль об этом была для него невыносима.

Он боялся, что его рота может в любой момент двинуться наверх. С другой стороны, его мучила мысль, что Мацци, Тиллс и остальные увидят, как он возвращается без пистолета.

Долл вытер пот со лба и осторожно прошел в дверь. Он шел по правой стороне переднего трюма, проталкиваясь через толпу незнакомцев из другой части, и искал…

За последние шесть месяцев своей жизни Долл кое-чему научился. Прежде всего, он постиг, что каждый создает себе вымышленный образ. Все на самом деле не таковы, какими притворяются. Каждый как бы сочиняет вымышленную историю о себе и притворяется перед всеми, будто он именно такой и есть. И все ему верят или, по крайней мере, делают вид, что верят. Долл не знал, все ли открывают для себя эту жизненную истину, достигнув определенного возраста, но подозревал, что все. Об этом просто никому не говорят. И правильно делают. Очевидно, если бы они с кем-нибудь поделились, то их собственной вымышленной истории тоже не поверили бы. Поэтому каждому приходится помалкивать и притворяться, что он об этом не знает.

Долл впервые испытал это чувство, во всяком случае, начал испытывать, шесть месяцев назад в кулачном бою с одним из самых рослых и сильных солдат третьей роты — капралом Дженксом. Они дрались до изнеможения, потому что ни один не хотел сдаваться, пока в конце концов зрители не признали, что схватка закончилась вничью из-за того, что соперники совершенно обессилели. Но дело было не столько в этом, сколько в том, что Долл вдруг понял, что Дженкс так же волновался перед боем, как он сам, и в действительности хотел драться не больше, чем он. Это открыло Доллу глаза на многое. Заметив это волнение у Дженкса, он начал видеть его повсюду и у всех.

Когда Долл был моложе, он верил всему, что каждый рассказывал о себе. И не только рассказывал, потому что чаще они не рассказывали, а показывали, то есть как бы давали понять это своими действиями. Они старались внушить окружающим, что на самом деле такие, какими хотят казаться. Когда Долл видел, что кто-то храбрец и чуть ли не герой, он верил, что тот и вправду такой. И разумеется, чувствовал себя неполноценным, зная, что никогда не сможет стать таким. Неудивительно, что он всю жизнь был на последнем месте.

Странно, но если ты честно признаешь, что не знаешь, кто ты такой, представляешь ли собой что-нибудь, то никто не станет тебя любить, все потеряют к тебе уважение и не захотят с тобой дружить. Но если ты сочиняешь вымышленную историю и рассказываешь, какой ты замечательный парень, а потом притворяешься, что ты и в самом деле таков, все примут ее за чистую монету и поверят тебе.

Когда он наконец добудет пистолет, то не признается, что трусил, или был не уверен в себе, или проявил нерешительность. Он притворится, что это было легко, что все произошло именно так, как он себе представлял, отправляясь на эти поиски.

Но сначала надо добыть пистолет, черт побери!

Он прошел вперед почти до конца и наконец снова увидел ненадетый пистолет. Долл остановился и уставился на него жадными глазами. Потом напомнил себе, что надо оглядеться и оценить обстановку. Пистолет висел на конце коечной рамы. Через три койки, где шла азартная игра в кости, столпилась группа солдат. У самого трапа, в полутора метрах, стояли, разговаривая, еще четверо или пятеро солдат. Взять этот пистолет было не менее рискованно, чем те два, что он видел на корме. Пожалуй, даже немного рискованнее.

Но с другой стороны, у Долла оставалось все меньше и меньше времени. Может быть, это единственный пистолет, который ему удастся здесь увидеть. Ведь он видел только два во всей корме. В отчаянии он решил рискнуть. Казалось, никто не обращает на него внимания. Долл небрежной походкой подошел к раме койки, прислонился к ней, будто это было его место, затем снял пистолет, надел и застегнул ремень. Подавив инстинктивное желание броситься бежать, он закурил сигарету и пару раз глубоко затянулся, затем неторопливо направился к двери, откуда пришел.

Он прошел полпути и уже начал думать, что операция успешно завершилась, как услышал позади голоса. Без сомнения, это обращались к нему:

— Эй, ты!

— Эй, солдат!

Долл обернулся, почувствовав, как его глаза принимают испуганно-виноватое выражение, а сердце начинает сильнее биться, и увидел двоих — рядового и сержанта, приближающихся к нему. Заставят вернуть пистолет? Или будут бить? Ни одна из этих перспектив не тревожила Долла так, как то, что к нему отнесутся с презрением, как к мелкому воришке, каким он себя и чувствовал. Этого Долл боялся больше всего.

Те двое приближались к Доллу с угрожающими, негодующими лицами, с потемневшими от гнева глазами. Долл несколько раз быстро моргнул, пытаясь избавиться от выражения смущения и вины на лице. Он заметил, что к ним с любопытством повернулись другие.

— Это мой пистолет, солдат, — сказал рядовой. В его голосе звучали обида и негодование.

Долл ничего не ответил.

— Он видел, как ты снял его с койки, — сказал сержант. — Так что не ври и не пытайся выпутаться, солдат.

Собрав все свои силы, все мужество, Долл молчал, и на его лице медленно расплылась натянутая циничная улыбка, в то время как он упорно, не мигая, смотрел на них. Он медленно расстегнул ремень и передал пистолет солдату.

— Сколько времени ты в армии, парень? — ухмыльнулся Долл. — Пора бы тебе знать, черт возьми, что оружие так не бросают. Когда-нибудь ты потеряешь его. — Он продолжал в упор смотреть на своих преследователей.

Солдат и сержант тоже глядели на него расширившимися глазами; их справедливое возмущение сменилось удивлением и недоумением. Его наигранное бесстрастие и явное отсутствие чувства вины поставило их в глупое положение. Оба вдруг сконфуженно улыбнулись, чувствуя неловкость от этой излюбленной во всех армиях выдумки бывалого, вороватого, развязного солдата, который подбирает все, что плохо лежит.

— Уж больно у тебя прилипчивые пальцы, — сказал сержант уже не так сердито и даже чуть улыбаясь.

— Все, что валяется без присмотра, — моя законная добыча, — весело ответил Долл, — как и всякого другого старого солдата. Скажите своему мальчику, чтобы он больше так не искушал людей.

Позади заулыбались и другие, глядя на незадачливого солдата. У него самого был пристыженный вид, словно он был виноват. Сержант обратился к нему:

— Слышишь, Дрейк. — Он усмехнулся. — Надо лучше беречь свое добро.

— Правильно. Надо, — подтвердил Долл. — А то оно у него не долго продержится. — Он повернулся и не спеша направился к двери. Никто ему не мешал.

Выйдя наружу, Долл остановился и облегченно вздохнул. У него так дрожали ноги, что пришлось прислониться к переборке. Если бы он вел себя как виноватый, каким он себя считал, его бы непременно избили. Но он не подал виду. Ловко выпутался, а виновным оказался солдат. Долл рассмеялся нервным смехом. Все это была одна большая ложь! Несмотря на испуг, он испытывал бурную радость и гордость. Он вдруг подумал, что в известном смысле был именно таким парнем, каким только что притворялся. Во всяком случае больше, чем прежде.

Однако пистолета он все еще не добыл. Долл взглянул на часы, с тревогой думая о том, как мало осталось времени. Он не хотел уходить с этой палубы, не хотел уходить далеко от своей роты. Его ноги еще немного дрожали, но он был горд тем, что победил, и начал подниматься по трапу на следующую палубу, исполненный чувства собственного достоинства.

С того момента, как он вступил на верхнюю палубу, все складывалось в его пользу. Он еще не успокоился после случившегося, и смелости у него поубавилось, но это не имело значения. Все складывалось для него и его цели как нельзя лучше, словно ему покровительствовал сам господь бог. Ведь приди он на минуту раньше или на минуту позже, все могло бы сложиться иначе. Но он явился ни раньше, ни позже и не перестал испытывать судьбу. Обстановка была отличная — именно такая, какую он представлял себе, задумывая это дело, и Долл мгновенно ее оценил.

Не пройдя и трех шагов, он увидел не один, а два пистолета, лежащие почти рядом на койке у самого трапа. Кругом не было ни души, кроме одного солдата, и, прежде чем Долл успел сделать еще один шаг, этот солдат встал и ушел в другой конец палубы, где, по-видимому, собрались все остальные.

Доллу оставалось только подойти, схватить один из пистолетов и надеть его. Он прошел с чужим пистолетом мимо рядов коек. На другом конце палубы вышел и спустился вниз по трапу, повернул налево и очутился в безопасности в расположении третьей роты. Рота еще не начала двигаться, и ничего не изменилось с тех пор, как он ее покинул. На этот раз Долл нарочно прошел мимо Тиллса и Мацци, чего не делал раньше, когда возвращался с пустыми руками с кормы.

Тиллс и Мацци не двинулись с места и по-прежнему сидели у переборки, обхватив колени руками и обливаясь потом. Долл остановился перед ними, держа руки на бедрах, правая рука лежала на пистолете. Они не могли его не заметить.

— Привет, красавчик, — сказал Мацци.

Тиллс ухмыльнулся:

— Мы видели, как ты недавно прокрался, когда возвращался с кормы. Когда Раскоряка поймал тебя. Где ты был?

Ни один, разумеется, не собирался упоминать о пистолете. Но Долла это не остановило. Он приподнял кобуру и несколько раз похлопал ею по бедру.

— Кое-где, — сказал он, выпятив губу и подняв бровь в высокомерной улыбке, — кое-где. Что вы скажете об этом?

— О чем? — простодушно спросил Мацци.

Долл опять презрительно улыбнулся, его глаза сияли.

— Ни о чем. Война, — насмешливо сказал он, повернулся на каблуках и пошел дальше, к своей койке. Он ожидал подобной реакции, но теперь ему было наплевать. Теперь у него был пистолет.

— Ну, что ты на это скажешь, умник? — спросил Тиллс, глядя вслед Доллу.

— То же, что и раньше, — невозмутимо ответил Мацци. — Этот парень болван.

— Но он все же достал пистолет!

— Значит, он болван с пистолетом.

— А ты умный, да без пистолета.

— Ну и что? — упорствовал Мацци. — Подумаешь, какой-то паршивый пистолет. Я…

— А я хотел бы иметь пистолет, — перебил Тиллс.

— … могу достать себе в любое время, когда захочу, — упрямо продолжал Мацци. — Этот парень шляется в поисках паршивого пистолета, а мы все ждем здесь, что нас разбомбят.

— Во всяком случае, когда сойдем на берег, у него будет пистолет, — настаивал Тиллс.

— Если сойдем…

— Что ж, если не сойдем, это не будет иметь никакого значения. Все-таки он что-то делал, а не сидел здесь, обливаясь потом, как мы с тобой.

— Брось, Тиллс, хватит, — решительно отрезал Мацци. — Охота тебе что-то делать, иди и делай.

— Вот и пойду, — сердито сказал Тиллс, вставая. Он было двинулся, но внезапно повернулся. На лице его появилось странное выражение. — А знаешь, у меня нет ни одного друга, — сказал он, — ни одного. Ни у меня, ни у тебя. — Тиллс обвел безумным, диким взглядом всю роту. — Никто в этой роте не имеет друзей. Ни один! А если нас убьют? — Голос Тиллса резко оборвался на этой вопросительной ноте, и его вопрос повис в воздухе, громкий и безответный, очень похожий на долго звучащий лязг и скрежет стали при ударе катера о корпус корабля. — Ни один, — тихо добавил он.

— У меня есть друзья, — сказал Мацци.

— У тебя есть друзья! — в бешенстве воскликнул Тиллс. — У тебя есть друзья! — Потом его голос ослаб и сник. — Пойду сыграю в покер. — Он повернулся и ушел.

Сначала Тиллс подошел к группе игроков во главе с Нелли Кумбсом. Нелли, худощавый, хрупкий блондин, как обычно, сам сдавал карты и снимал колоду, беря от десяти центов до четверти доллара с игрока. За это он снабжал игроков сигаретами. Кумбс никогда не разрешал сдавать никому, кроме себя. Тиллс не понимал, почему с ним играют, не понимал, почему играет он сам, особенно когда Нелли стали подозревать в нечестной игре. Всего в нескольких шагах от этой группы шла другая, нормальная игра, где сдавали по очереди, но Тиллс достал бумажник, вынул несколько банкнот и подсел к группе Нелли. Скорее бы кончилось это проклятое ожидание!

О том же думал и Долл. Охота за пистолетом полностью завладела им, и на время он совершенно забыл о возможности воздушных налетов. Оставив Мацци и Тиллса, он бродил по забитым солдатами проходам, пока не нашел Файфа и Большого Куина и не показал им пистолет. В отличие от Мацци и Тиллса, на них произвели большое впечатление его добыча, а также рассказ о том, как легко она досталась. Тем не менее, несмотря на свою радость, Долл не мог избавиться от гнетущей мысли о возможности воздушных налетов. Что, если после того, как он добыл этот проклятый пистолет, и после всех переживаний их все равно разбомбят? Эта мысль была невыносима. Черт, побери, может быть, ему так и не придется воспользоваться пистолетом? Сама мысль об этом пугала Долла и вызывала тягостное чувство бессмысленности и тщетности всего на свете.

Куин и Файф заикнулись было о том, что надо бы и им попытаться добыть пистолеты, раз это оказалось так легко. Однако Долл не поддержал их, как он выразился, из-за «элемента времени». «Следовало бы подумать об этом раньше», — сказал он. Долл не стал говорить им о втором пистолете, который видел наверху. В конце концов, ему самому пришлось долго искать и почему бы им не постараться? И к тому же, если наверху заметили пропажу пистолета, там, конечно, будут настороже. Это было бы опасно для его товарищей — он делает поистине доброе дело, не сообщая им о другом пистолете. Отговорив приятелей последовать его примеру, Долл направился к своей койке, чтобы проверить снаряжение — все равно больше делать было нечего. И вдруг он увидел перед собой растрепанные волосы, угрожающую фигуру и хитрое, безумное, хмурое лицо первого сержанта Уэлша.

— Откуда у тебя этот паршивый пистолет, Долл? — требовательно спросил тот, коварно усмехаясь.

Долл почувствовал растерянность и смущение. С таким трудом обретенная уверенность покинула его.

— Какой пистолет? — пробормотал он.

— Вот этот! — закричал Уэлш; шагнув вперед, он ухватился за кобуру и медленно подтянул Долла почти вплотную к себе, хитро и презрительно ухмыляясь прямо ему в лицо. Держась за кобуру, он стал легонько трясти Долла. — Вот этот пистолет, — повторял он, — этот.

Улыбка медленно сошла с его лица, уступив место темной, зловещей ярости; в его пронизывающем, жестоком, грозном взгляде было вместе с тем что-то лукавое. Долл был довольно высокого роста, но Уэлш был еще выше, и это было явно не в пользу Долла. И хотя он знал, что это медленное исчезновение улыбки на лице Уэлша было продуманным театральным жестом, оно все же подействовало на него парализующе.

— Да я… — начал было он, но Уэлш его перебил:

— А что, если кто-нибудь придет сюда к Стейну и захочет поискать в нашем подразделении украденный пистолет? А? — Уэлш медленно приподнимал Долла за кобуру, пока тот не встал на цыпочки. — Об этом ты подумал? А? — прошипел он. — А что, если тогда я, зная, у кого он, буду вынужден сказать Стейну, где находится пистолет? Об этом ты подумал?

— Неужели вы это сделаете? — упавшим голосом произнес Долл.

— Можешь не сомневаться, что сделаю, несчастный ублюдок! — угрожающе зарычал Уэлш прямо ему в лицо.

— А… вы думаете, кто-нибудь сюда придет? — пробормотал Долл.

— Нет! — рявкнул Уэлш. — Не думаю!

Потом так же медленно, как раньше исчезала, на лице сержанта вновь расплылась на мгновение хитрая, зловещая ухмылка. Уэлш опустил Долла и резким движением оттолкнул его от себя. Долл отскочил на полшага.

— Почисти пистолет, — приказал Уэлш. — Наверное, он грязный. Солдат, который бросает свое оружие, дрянной солдат.

Не в силах смотреть ему в глаза, Долл повернулся и пошел к своей койке, охваченный бешеной яростью. Он, в сущности, отступил с поля боя, и его самолюбие было жестоко уязвлено. Хуже всего, что это случилось здесь, где было полно солдат, и это было особенно мучительно для Долла, хотя все произошло так внезапно и быстро, что вряд ли кто-нибудь что-то заметил, кроме тех, кто находился поблизости. Будь он проклят, этот Уэлш! У него глаза как у ястреба, он все Бидит. Доллу было непонятно, почему Уэлш приказал почистить пистолет. Он был поражен этим. Как ни странно, Долл не мог сердиться на Уэлша, как бы ему ни хотелось, и это приводило его в еще большую ярость — беспредметную, а потому напрасную. Ну разве можно сердиться на ненормального человека?

Все знают, что он чокнутый. Настоящий псих. Двенадцать лет службы в армии высушили его мозг. Если Уэлш хотел его наказать за пистолет, почему не отобрал его? Всякий нормальный сержант так бы и сделал. Одно это доказывает, что он псих. Усевшись на койку, Долл вынул пистолет, чтобы посмотреть, действительно ли он грязный. Ему очень хотелось доказать, что уэльсец ошибся. Так оно и было. К радости Долла, пистолет оказался совсем не грязным. Он был чист как стеклышко.

После ухода Долла Уэлш продолжал стоять в проходе, криво усмехаясь. Особой надобности в этом не было: он уже отпустил Долла и забыл о нем. Но ему нравилось здесь стоять, потому что его присутствие смущало всех ближайших солдат. Он стоял, по-прежнему уперев руки в бока, слегка сгорбившись, расставив ноги, — в такой позе, какую принял после того, как оттолкнул Долла. Уэлш вдруг решил проверить, как долго можно простоять, не двигая ничем, кроме глаз. Он не хотел поднимать руку, чтобы взглянуть на часы, но высоко на переборке висели большие морские часы, и по ним он мог определить, сколько времени стоит. Неподвижный как монумент, криво ухмыляясь, он бросал вокруг взгляды из-под черных нависших бровей, и куда бы ни падал его взгляд, солдаты беспокойно шевелились, опускали глаза и принижались что-нибудь делать: подгонять ремешок, проверять крепление, драить приклад винтовки. Уэлш следил за ними, забавляясь. Куда ни кинь, несчастный народ. Наверняка почти все они погибнут, прежде чем кончится война, в том числе и он, но нет среди них достаточно умных, чтобы это понять. Может быть, кто-то и понимает. Они вступают в войну практически с самого начала и продолжают воевать до конца. Вряд ли кто-либо из них сможет или захочет признать, как угрожающе падают их шансы. Что касается Уэлша, то он считает, что они заслуживают того, что получают. Это относится и к нему самому. Эта мысль тоже забавляла его.

Уэлш никогда не был в бою, но долго жил с людьми, которые воевали, и в значительной мере утратил веру в пафос войны и трепет перед ней. Годами он сидел со старыми ветеранами первой мировой войны и более молодыми солдатами, воевавшими в Китае, выпивал с ними и слушал их унылые пьяные рассказы о геройских делах. Он наблюдал, как с течением времени и с каждой новой попойкой эти рассказы обрастали новыми подробностями о новых подвигах, и мог прийти лишь к одному выводу: каждый старый ветеран на войне был героем. Уэлшу было непонятно, почему столько героев сумели выжить, а так много негероев погибли. Но каждый старый ветеран был героем. И если этому кто-то не верил, то ему стоило только расспросить ветеранов, а еще лучше напоить их, вот тогда и узнает, что среди них просто не было людей другого рода.

Одна из опасностей профессиональной военной службы заключается в том, что каждые двадцать лет, регулярно, как часы, та часть человечества, к которой вы принадлежите, независимо от политических взглядов и представлений о гуманности, оказывается вовлеченной в войну, и вам приходится участвовать в ней. Пожалуй, единственный выход из этой математически выверенной опасности — вступить в армию сразу после одной войны и надеяться, что к началу следующей вы будете слишком стары. Однако для этого нужно достигнуть определенного возраста точно в положенное время, а это случается редко. Можно также поступить в квартирмейстерскую службу или в какой-нибудь подобный род войск. Уэлш уже понимал все это, когда в 1930 году, как раз между войнами, в двадцатилетнем возрасте поступил в армию; тем не менее он рискнул и пошел служить не в квартирмейстерскую службу, а в пехоту. И остался в пехоте. Это тоже забавляло Уэлша.

Делая свой выбор, Уэлш считал, что избавился от невзгод депрессии в своей стране и перехитрил государство, и вот теперь, сегодня, 10 ноября 1942 года, он был готов начать расплачиваться за свою оплошность. Уэлш находил забавным и это.

Все забавляло Уэлша. По крайней мере, так он думал. Его забавляло то, что он остался в пехоте, хотя, если бы его спросили, он не смог бы членораздельно объяснить почему, только сказал бы, что это его забавляло. Его забавляла политика, забавляла религия, особенно забавляли идеалы и честность, но больше всего забавляли человеческие достоинства, и он не верил никаким высоким словам. Часто раздраженные друзья настойчиво требовали от него ответа, во что он все-таки верит; тогда он, как всегда точно, отвечал: «в собственность». Обычно это всех бесило, а Уэлшу нравилось бесить людей, но он отвечал так не только поэтому. Родившийся в благовоспитанной и зажиточной протестантской семье, он всю жизнь наблюдал принцип собственности в действии и не видел оснований менять свое мнение из-за какого-нибудь чувствительного гуманиста. Собственность в той или иной форме всегда была в конечном счете той силой, которая все приводит в движение, как бы люди ее ни называли. В этом он был твердо уверен. Тем не менее Уэлш сам никогда не старался приобрести собственность. Больше того, какая бы собственность ни попадала ему в руки, он спешил как можно скорее избавиться от нее. Собственность тоже забавляла Уэлша, как и поспешность, с какой он от нее избавлялся.

Уэлш услышал приближающиеся сзади шаги, а потом голос:

— Сержант, можно задать вам вопрос?

Похоже, что это был один из призывников: уж больно угодливый голос. Уэлш не пошевелился и не ответил, только поглядел на большие настенные часы. Прошло всего немногим больше минуты, и, конечно, этого было недостаточно. Уэлш оставался неподвижным. Немного погодя шаги удалились. Наконец, когда часы показали, что он стоит две минуты и тридцать секунд, ему это надоело, и он решил пойти подразнить своего писаря Файфа. Когда он направился к месту расположения командования роты, среди солдат раздался беззвучный вздох облегчения. Это не ускользнуло от внимания Уэлша, и он с удовольствием усмехнулся своей кривой, презрительной, безумной улыбкой.

Уэлш презирал Долла и еще больше презирал капрала Файфа, писаря первого эшелона. Долл был молокосос, который до драки с Дженксом, шесть месяцев назад по крайней мере, держался особняком, не лез в чужие дела и держал язык за зубами. Теперь, после своего «триумфа», вообразив, что он большой, взрослый мужчина, стал настоящим и к тому же несносным ослом, который всем надоедает. Файф тоже молокосос и осел, но к тому же трус. Не в том смысле трус, что наложит в штаны и убежит. Файф этого не сделает, он не убежит. Он будет дрожать, как собака, страдающая запором, напуганный до смерти, но останется на месте. И, по мнению Уэлша, это был еще худший вид трусости. Когда он говорил «трус», то хотел сказать, что Файф еще не понял и неизвестно, поймет ли когда-нибудь, что его жизнь и он сам ничего не значат для мира вообще и никогда не будут значить. Если Долл слишком туп, чтобы понять эту идею или хотя бы постигнуть эту невероятную для него мысль, то Файф достаточно умен, чтобы понять ее или свыкнуться с ней, но не позволит себе ее признать. И, по мнению Уэлша, это был самый худший вид трусости.

Он нашел невысокого, но широкоплечего Файфа сидящим между койками с группой поваров и подошел к нему.

Капрал Файф слушал болтовню поваров, чтобы отвлечься от неприятной, тревожной мысли о бомбежке. Он увидел приближающегося Уэлша и понял по его лицу, в каком настроении первый сержант. Первым побуждением Файфа было встать и не спеша удалиться, пока Уэлш не подошел к нему. Но Файф знал, что это не поможет. Уэлш последует за ним или, что еще хуже, прикажет вернуться. Поэтому Файф продолжал сидеть, чувствуя, как в нем растет какое-то острое беспокойство, и смотрел на приближающегося Уэлша. Если Файф что и ненавидел, так это обращать на себя внимание, а сержант Уэлш, словно тайно догадываясь об этом, всегда причинял ему эту неприятность.

Файф позволил Доллу отговорить себя от попытки украсть пистолет. Так же поступил техасец Куин. Оба были уверены, что на это им не хватит времени. Поэтому, когда Долл оставил их, Файф, пытаясь рассеять или хотя бы смягчить растущую тревогу перед воздушным налетом, стал бродить среди коек в поисках друга, с которым можно было поделиться, — одного из двух друзей Файфа в третьей роте.

Одного его друга перевели из роты, и его даже не было на корабле. Другой, гораздо более интересный, по мнению Файфа, был коренастый солдат с тихим голосом и большими руками, по фамилии Белл. Файф нашел его тихо сидящим с тремя-четырьмя другими солдатами и присоединился к ним. Но общение с ними его не успокоило. Они почти не разговаривали, и вскоре Файф оставил их и вернулся обратно, где оживленно болтали повара. Белл, которым он так восхищался, принес ему мало утешения, и Файф был разочарован.

Белл, недавно призванный в армию, говорил очень мало и держался замкнуто, и в нем, конечно, не было ничего необычного. Однако у Файфа Белл вызывал интерес, потому что у него была тайна, и двадцатилетний Файф ее знал. Белл в прошлом был армейским офицером, до войны был первым лейтенантом инженерных войск на Филиппинах и вышел в отставку.

Файф никак не мог забыть то чувство почтения, а потом удивленного восхищения, которое он испытал, прочтя в ротной канцелярии эти сведения в личном деле Белла, когда тот прибыл в третью роту три месяца назад с группой других призывников. О таком приключении, как показывал более чем двухлетний опыт пребывания Файфа в армии, можно было прочесть только на страницах «Аргоси» или другого подобного журнала. У офицеров, как и у солдат, которых знал Файф, были довольно прозаические биографии. Естественно, что Файф обрадовался, найдя такого человека, как Белл. Что касается почтения, то Файф почитал всех офицеров. Он не любил офицеров как класс, но испытывал к ним почтение, даже если они этого не заслуживали, просто потому, что они властвовали над ним так же, как родители или учителя в школе. Поступок человека, добровольно отказавшегося от такой власти, чтобы в свою очередь стать подвластным другим, казался Файфу и очень романтичным, и очень глупым.

Однажды Файф с таким интересом посмотрел на Белла в столовой, что тот по выражению его лица, видимо, понял, что Файфу все известно. Во всяком случае, Белл потом подошел к нему и, спокойно, но внимательно рассмотрев его, отвел в сторону. Он попросил ничего не говорить солдатам о том, что Файф прочел в его личном деле. Файф, который и так не собирался никому ничего рассказывать, охотно согласился. Пожалуй, даже слишком охотно, подумал он потом. Выглядело это так, словно он с удовольствием вступил в некий сговор с Беллом, которому, очевидно, это было не очень приятно. А ведь Файф и не помышлял ни о каком сговоре, но как объяснить это Беллу?

Как бы то ни было, согласившись на просьбу Белла, Файф набрался смелости и с нетерпением и волнением попросил Белла рассказать свою историю. Может быть, с Беллом поступили подло? Белл, еще раз окинув его долгим, внимательным и пронзительным взглядом, решил рассказать. Он сел на койку, скрестил большие руки и, пристально уставившись на них, с выражением крайнего терпения на лице начал рассказывать. Все произошло из-за его жены. Они вместе окончили университет штата Огайо, он — со званием инженера. Естественно, он прошел курс подготовки офицеров резерва, был призван в 1940 году и направлен на Филиппины. Жена, разумеется, поехала с ним. Прибыв на место и получив назначение, он был отправлен в джунгли на другой остров, где строилась плотина при участии армии, заинтересованной в ее строительстве по соображениям обороны. Жен туда не допускали из-за плохих условий жизни, она осталась в Маниле, их разлучили. Ему поручили самую грязную работу — просто потому, что он был новый человек.

— Знаешь, что представляли собой довоенные офицерские клубы? — спросил Белл, сплетя свои большие руки и упорно глядя на них. — А она никого не знала в Маниле. Мы никогда раньше не разлучались. Ни на одну ночь. Я проработал четыре месяца и бросил. Подал в отставку.

— Ну а дальше? — с нетерпением спросил Файф.

— Ни я, ни жена не могли вынести разлуки, — сказал Белл.

Файф ждал продолжения рассказа.

— Да? — поощрительно улыбнулся он.

Белл взглянул на него почти сердито, с тем же странным выражением печального, бесконечно глубокого терпения:

— Вот и все. — Он, казалось, смирился с неспособностью Файфа понять, о чем речь.

А Файф думал о том, что, возможно, это правда, ведь сам он никогда не был женат. Но он не мог понять, почему так волнуется Белл.

— Мы оба такие люди, которые хотят жить полнокровной супружеской жизнью. — Белл осекся, должно быть, решив сменить тему. — Это недостойно, — сурово сказал он, — недостойно разлучать женатого человека моих лет с женой.

— Да, — сочувственно согласился Файф.

Белл опять упорно посмотрел на него.

— Я кое-как поработал в Манила, пока мы не накопили достаточно денег, чтобы вернуться в Штаты. Мы вернулись, и я поступил на прежнюю работу. — Он развел руками. — Вот и все. Мне сказали, что я больше никогда не получу офицерского звания и что они позаботятся, чтобы меня призвали на военную службу, и, черт возьми, обязательно в пехоту. И вот я здесь. — Он опять развел руками. — Прошло восемь месяцев, пока меня не призвали.

— Какие сволочи! — возмущенно воскликнул Файф.

— А, их нельзя винить. Такие уж у них порядки. А я, с их точки зрения, надул их. Это не их вина.

— Но какие грязные негодяи!

Белл не соглашался:

— Нет, я их не виню.

— Где же она теперь?

Белл опять поглядел на него своим странным взглядом:

— Дома… В Колумбусе. У родителей. — Белл продолжал упорно смотреть на него; его глаза выражали глубокую и, как показалось Файфу, удивительно мудрую сдержанность, за которой скрывалось все то же волнующее, очень глубокое, мучительное и безнадежное терпение. — Сколько тебе лет, Файф?

— Двадцать.

— А мне тридцать три. Понимаешь? Вот тебе и вся история.

— Но почему ты не хочешь, чтобы знали другие ребята?

— Во-первых, потому что солдаты не любят офицеров, и это было бы неудобно. А во-вторых, — резким голосом произнес Белл, — потому что мне неприятно говорить об этом, Файф.

— А… — Файф покраснел, приняв его упрек.

— Я рассказал тебе только для того, чтобы ты знал, почему я не хочу, чтобы об этом говорили. — Белл смотрел на него строгим, почти повелительным взглядом.

— Не беспокойся, я никому не скажу, — обещал Файф.

Файф сдержал свое слово. Он никому об этом не рассказал, но все равно в конце концов тайна раскрылась. Через неделю вся рота узнала о прежнем положении Белла, и никто не знал, каким образом. Но ведь нет ничего тайного, что не стало бы явным. Все офицеры, конечно, знали, знал и Уэлш, и все, кто работал в канцелярии. Стейн вызывал Белла и имел с ним долгий конфиденциальный разговор, о содержании которого Файф ничего не знал. В общем-то это известие произвело лишь небольшой фурор. Файф был огорчен происшедшим и немного ревновал, увидев, что тайна выплыла наружу. Пока она оставалась тайной, Файф чувствовал себя лично заинтересованным в деле Белла. Как только тайна стала всем известна, Файф отправился к Беллу и объяснил, что виновник этого не он. Белл только поблагодарил, глядя на него с тем же странным сдержанным, скорбным, терпеливым выражением.

Обдумывая потом рассказ Белла, Файф решил, что это далеко не такая занимательная история, как он представлял. Он надеялся на нечто более драматичное, вроде кулачного боя с генералом. Собственный опыт Файфа с женщинами был далеко не богатым. Были в его жизни две любимые подружки, одна дома, другая в университете, в городе, где стояла дивизия и где он прослушал несколько курсов. Файфу так и не удалось переспать ни с одной из них, но в разные времена он спал со многими проститутками. То, что сделал Белл, потому что хотел быть с женой, Файф считал скорее проявлением слабости. С другой стороны, надо отдать справедливость Беллу в том, что он действительно верен жене. Потом, когда они подружились, Файф несколько раз ходил в увольнение с Беллом, но никогда не видел его с женщиной, не видел даже, чтобы он чего-то домогался. Когда другие уходили к женщинам, он оставался один и пил. Он отдавал должное Беллу и хотел бы знать, верна ли жена Беллу так же, как он. И ему было интересно, хочет ли знать это сам Белл. Наверное, хочет, думал он.

Что было бы лучше, рассуждал Файф: заставить ее написать и честно признаться, что она гуляет с каким-нибудь нарвем или парнями, хотя любит тебя? Или пусть спит с кем хочет, но не рассказывает тебе, а продолжает писать, как будто по-прежнему верна, считая, что, если ты никогда не узнаешь, тебе не причинит это боль? Файф не мог решить, что бы он предпочел. Но оба варианта заставляли его сердце бешено колотиться, он даже чувствовал легкую боль в желудке, хотя не мог сказать отчего. Может ли женщина любить одного мужчину и развлекаться с другим, когда мужа нет дома? Файф полагал, что может. Но разумеется, эта мысль была ему противна. Она оставляла мужчину каким-то беззащитным, и Файф испытывал тревожное чувство, думая о женщине, которая так поступает. Они-то дома, где можно иметь любовника. Господи, а в этом богом забытом месте нет ничего подобного! А ведь Белл говорил, что его жене требуется много физических наслаждений… Файф был рад, что он не женат.

Когда тайна о прежнем положении Белла раскрылась, интерес, который вначале проявляли к нему все, постепенно угас. Некоторое время солдаты смотрели на Белла с любопытством, думая о том, что среди них находится бывший офицер, но вскоре и об этом забыли. Файфа, с его обостренным чувством справедливости, больше всего возмущало отношение к Беллу сержанта Уэлша. Уэлш взглянул на его личное дело и с презрением бросил его на стол, отпустив одно из своих ядовитых, циничных замечаний, безжалостно унижающих и способных привести в ярость каждого, кто, подобно Файфу, верит в гуманность:

— Вот болван так болван! Наверное, рассудил про себя, что не будет никакой войны, — зачем же попусту терять пару лет? Спорю на десятку, Файф, что не пройдет и пяти дней, как он начнет отдавать приказания.

Уэлша ничуть не беспокоило, что он оказался совершенно неправ. И вот теперь этот человек надвигался на Файфа с безумным, лукавым блеском в глазах, и тот приготовился по возможности стоически вынести предстоящую взбучку. Файф с несчастным видом оглядел поваров, беспокойно столпившихся в ожидании вокруг своего начальника.

От начальника кухни Сторма не укрылось выражение лица сержанта Уэлша. Сторм, двадцати шести лет, отбывал третий срок службы в армии и знал повадки первого сержанта так же хорошо, как его писарь Файф, и так же хорошо видел надвигающуюся опасность. За восемь лет службы Сторм знал многих первых сержантов, но ни один не был похож на Уэлша. Большинство были довольно флегматичные, солидные мужчины, запятые главным образом канцелярской работой, привыкшие командовать и любившие, чтобы им подчинялись. Было среди них несколько старых пьяниц, на которых смотрели сквозь пальцы из-за прежней добросовестной работы; другие пользовались услугами деятельного штаб-сержанта, который со временем должен был их сменить. Иногда среди этих двух типов можно было встретить кого-нибудь, помешанного на том или ином пунктике, но никогда не было такого, как Уэлш.

Сам Сторм был с ним в неплохих отношениях. Их отношения не совсем точно можно было назвать вооруженным нейтралитетом, но еще больше они напоминали отношения двух уличных собак, подозрительно и воинственно разглядывающих друг друга. Сторм делал свое дело, и делал хорошо. Уэлш оставлял его в покое. Сторм у этого было достаточно. Если Уэлшу хочется слыть психом — это его дело.

С другой стороны, Сторм не понимал, какую выгоду для дела или организации работы можно извлечь из разноса писаря без всякой причины, только из-за своего настроения. Сторм тоже мог побранить и нередко бранил солдата, когда было необходимо, но никогда — без особой причины. Пожалуй, единственная польза от нагоняя, который давал Уэлш маленькому Файфу, заключалась в том, что он отвлекал поваров Сторма от мыслей о бомбежке и несколько снимал напряжение, чего добивался и Сторм. Однако Сторм слишком хорошо знал Уэлша и понимал, что это была не единственная и не главная причина поведения первого сержанта. Он видел такие вспышки много раз и даже мог предсказать первые слова Уэлша, прежде чем тот их произнесет.

— Ну что, паршивая морда! Где этот чертов список взвода, который я велел тебе приготовить?

Тот факт, что список уже был сделан и вручен и что Уэлш прекрасно знал об этом, нисколько не менял дела.

— Ведь я уже сделал его, — возмутился Файф. — Я его составил и передал вам, Уэлш.

— Что-что? Не ври. Ничего ты не сделал! Ведь списка-то у меня нет! Сукин ты сын…

Сторм молча слушал излияния первого сержанта. Уэлш был настоящий мастер придумывать самые образные оскорбления. Некоторые сравнения, придуманные им, когда он был в ударе, были просто фантастическими. Но когда Файф научился не приходить в ярость и не возмущаться? Повара Сторма широко улыбались, наслаждаясь этой сценой.

Сторм исподтишка наблюдал за ними. Лэнд — высокий, худой, молчаливый; работяга, когда трезв, но безынициативный, неспособный сделать что-либо самостоятельно, без особого приказания. Парк, другой старший повар, — толстый, ленивый, раздражительный; любит приказывать, но терпеть не может получать приказания; вечно жалуется, что подрывают его авторитет. Дейл, маленький младший повар, — мускулистый и крепкий, как кремень, неутомимый труженик, но выполняет работу с таким хмурым, раздраженным, сердитым Бидом, что кажется просто ненормальным, и более чем охотно, слишком охотно, берется за порученные ему дела, если они связаны с какой-нибудь, хоть маленькой, властью. Эти трое были главными членами команды Сторма.

Сторм испытывал внешне суровое, но внутренне мягкое, доброе, почти сентиментальное чувство по отношению ко всем им, недотепам. Он собрал их здесь, потому что чувствовал, как они волнуются, и лишь отчасти — чтобы присматривать за ними, втянул их в непринужденный разговор и стал развлекать смешными историями из своей восьмилетней службы. И все для того, чтобы насколько возможно смягчить то крайнее нервное напряжение, которое начало охватывать все подразделение из-за долгого ожидания. И это подействовало, по крайней мере отчасти. Но теперь эту обязанность взял на себя Уэлш, спуская шкуру с бедного маленького Файфа, и Сторму можно было на время не заботиться о них и подумать о себе.

Сторм сделал почти все, что мог, чтобы устроить свои личные дела. Еще в районе сосредоточения перед посадкой на суда он оформил аттестат на большую сумму, почти на все свое жалованье, вдовой сестре с большим семейством, живущей в Техасе. Она была единственной из оставшихся в живых его родственников, и его армейская страховка уже была оформлена на нее, ведь там, куда он отправлялся, большой нужды в деньгах довольно долго не будет. Перед отправкой он написал ей длинное письмо, сообщив, что уезжает. Одновременно он написал два других письма, которые передал друзьям на другой транспорт с поручением отправить их лишь в том случае, если его транспорт потопят или разбомбят, а его самого убьют. Если любое из писем дойдет до сестры, оно объяснит ей, что надо хлопотать о получении страховки и надоедать властям, не дожидаясь, пока придет официальная телеграмма. Получение страховки почти наверняка займет немало времени, а ей, с ее большой семьей, чтобы прокормить ребятишек, страховка очень понадобится, поскольку выплата по аттестату прекратится. Это было, конечно, не совсем идеальное решение вопроса, но при сложившихся обстоятельствах — лучшее, что мог сделать Сторм. И, сделав это, он считал, что сделал все, что мог, и был готов ко всему. Так Сторм считал и сейчас, несмотря на растущую тревогу из-за возможных налетов авиации. Его подмывало поднять руку и взглянуть на часы, но он заставил себя собрать всю силу воли, чтобы не сделать этого.

Уэлш все еще продолжал издеваться над Файфом, и Сторм подумал, не следует ли вмешаться. Он не испытывал особой любви и даже симпатии к Файфу, хотя считал его в общем неплохим парнем. Но Уэлш, как правило, не мог вовремя остановиться. Он затевал что-нибудь в этом роде для развлечения, но продолжал даже тогда, когда затея уже переходила границы смешного. И хотя эта ругань развлекала поваров, глушила в них мысль о воздушном налете, Сторм решил, что пора положить конец этому издевательству. Его избавил от такой необходимости громкий, вибрирующий рев сирены, который вырвался из рупора громкоговорителя и, оглушая всех, заполнил весь раскаленный трюм. Этот резкий звук заставил подскочить всех, даже Уэлша.

Это был сигнал для обитателей трюма приготовиться к высадке, и, когда он прозвучал, все, что было раньше, потеряло значение и перестало существовать. Прекратились, прерванные посредине, игры в кости и покер, каждый хватал назад свою долю с кона, а если мог, то немного лишнего. Беззвучно оборвались посреди фразы разговоры, и никто уже не помнил, о чем шла речь. Уэлш и Файф уставились друг на друга, позабыв, что Уэлш только что поносил Файфа, чтобы позабавиться. После столь долгого и напряженного ожидания казалось, что со звуком сирены сама жизнь пересекла какой-то рубеж, и все, что было прежде, не имело и уже никогда не будет иметь связи с тем, что предстоит потом. Все торопливо бросились к своему снаряжению, раздались команды сержантов: «Живей! Выходи на палубу!», «Хватит болтать, быстрей собираться!» — и в какой-то момент вдруг наступившей среди беспорядочного шума всеобщей полной тишины неизвестно откуда раздался высокий и резкий голос безымянного солдата, настойчиво доказывающего что-то соседу: «Уж я, черт возьми, ручаюсь!» Потом шум возобновился, когда все вновь стали возиться со своим снаряжением.

Навьюченные полевой выкладкой, солдаты с трудом поднимались по узкому стальному трапу и, тяжело дыша, преодолевали три мучительных пролета. По мере того как они добирались до нагретой лучами утреннего солнца и обвеваемой свежим морским ветром палубы, их командир, капитан Стейн, стоя у люка в очках, с надетым вещевым мешком, планшетом, карабином, пистолетом и флягами, вглядывался в затененные касками напряженные лица солдат и чувствовал, как подступают слезы — слезы, которые офицер и командир должен сдерживать и не показывать, сохраняя присутствие духа. Его чувство ответственности было чрезвычайно сильным. Он высоко ценил его и был очень доволен тем, что испытывал это чувство. Если бы только отец мог его видеть в этот момент!

Рядом стоял его первый сержант, тоже в полном снаряжении, с каской на голове. Но выглядел он совсем иначе. Уэлш тоже всматривался в лица, но по-другому: лукаво, хитро, расчетливо, словно знал нечто такое, чего не знает никто другой.

По отделениям и взводам солдаты перешагивали через борт и спускались по сеткам с четырехэтажной высоты в десантные катера и баржи, бесконечной цепью сновавшие между берегом и транспортом. Только один солдат упал, да и тот лишь слегка ушиб спину, потому что упал на двух других солдат, уже находившихся в барже, и все трое свалились на стальной пол, громко ворча и ругаясь. От экипажа баржи они услышали, что число раненых с этого корабля уже достигло пятнадцати — нормально для такого маршрута, с равнодушным, веселым цинизмом сказали матросы. Солдаты третьей роты выслушали это сообщение с благоговейным страхом, понимая, что эти раненые — лишь первые жертвы, первые потери дивизии в зоне боевых действий. Они ожидали потерь от бомб или пулеметов, но упасть в баржу? Встав во весь рост, все еще переживая сообщение матросов, они увидели берег, песчаный пляж и кокосовые пальмы, придвигающиеся все ближе и ближе, пока не стало заметно, что у некоторых деревьев верхушки срезаны.

Штурвальный в барже, где находилось отделение Долла, принадлежащий, как и другие, к армейской транспортной службе, саркастически усмехнулся в лучшей манере настоящего морского волка:

— Рад видеть вас на борту, господа. — Затем добавил равнодушно: — Вашему подразделению повезло. Япошки появятся… — он взглянул на часы, — примерно через пятнадцать минут.

— Почем ты знаешь? — спросил командир отделения Долла по фамилии Филд.

— Мы только что получили эти сведения с аэродрома, — улыбнулся штурвальный.

— Но разве не постараются вывести корабли?

— Невозможно. Не хватит времени. Придется продолжать выгрузку.

Эти сведения, как видно, не очень беспокоили моряка, но Долл, который с гордостью носил свой новый пистолет, оглянулся на удаляющийся корабль с чувством величайшего облегчения, какого, казалось, не испытывал никогда в жизни. Он искренне надеялся, что никогда больше не увидит эту старую посудину и вообще никакой другой корабль, кроме одного — который увезет его с этого острова.

— В таком деле приходится встречать их как можем, когда появятся, — сказал штурвальный.

— Но разве истребители… — начал было Филд.

— Они постараются. Каждый раз сбивают несколько бомбардировщиков, но другие все же пробиваются.

— Эй, Терри, держи курс, — встревоженным голосом приказал шкипер.

— Есть, сэр, — сухо отозвался штурвальный и пошел на корму.

Остров постепенно вырастал перед ними, и теперь можно было различить отдельных солдат, суетящихся вокруг огромных груд имущества. Долл не отрывал от них взгляда, зачарованный чем-то, чему не мог даже подыскать названия. «Что заставляет солдат работать? — внезапно подумал он. — Что их здесь удерживает? Почему они не уберутся отсюда?» Он знал только, что боится, боится больше и иначе, чем когда-либо в жизни. И это ему совсем не нравилось.

— Держись крепче и приготовиться к высадке! — закричал солдатам шкипер. Долл приготовился. Через несколько секунд баржа заскребла по дну, проскочила и ринулась вперед, опять проскребла по дну бухты, накренилась, со скрежетом прошла еще несколько футов и остановилась.

— Всем быстро выходить! — скомандовал шкипер. — Переходных мостков не будет.

Между концом апарели и берегом оставалось еще более полуметра водного пространства, но его можно было перепрыгнуть, и только один солдат, поскользнувшись на металлической апарели, оступился в воду и промочил ногу. Это был не Долл. Апарель еще поднималась, когда баржа развернулась и пошла обратно за очередным грузом. Сошедшие с баржи с трудом тащились через длинный песчаный пляж, пробиваясь через поток солдат к тому месту, где капитан Стейн и лейтенант Бэнд собирали роту.

Капрал Файф был на барже, которая доставила управление роты. Шкипер говорил им в общем то же самое:

— Вашему подразделению повезло. Японцы уже в пути. Должно быть, обнаружили транспорты. Ио вы отбываете раньше срока, поэтому вам ничего не грозит.

Файф не переставал удивляться, как организованно, деловито и быстро все выполняется. Как на производстве. Как на настоящем заводе. Но здесь продукция — кровь. Кровь, увечье, смерть. Это казалось Файфу нелепым, чудовищным. Очевидно, сведения о налете поступили на аэродром по радио с патрульного самолета, и их передали на берег. Оповестили всех шкиперов, а может быть, они узнали сами и передали другим, а также экипажам транспортов и армейским командирам, если и не войскам на борту кораблей. И все же ничего нельзя было поделать. Только ждать. Ждать и смотреть, что происходит. Файф исподтишка вглядывался в лица на барже. Волнение Стейна выдавало то, что он постоянно пальцами правой руки поправлял очки. Лейтенант Бэнд все время от волнения облизывал губы. Лицо Сторма хранило слишком бесстрастное выражение. Глаза младшего повара Дейла ярко сверкали, и он непрерывно моргал. Глаза Уэлша, сузившиеся в щелочки под яркими лучами солнца, ничего не выдавали. На этот раз они не выражали ни насмешки, ни какого-то другого чувства, ни даже цинизма. Файф надеялся, что на его лице ничего не заметно, хотя чувствовал, что слишком высоко поднялись брови. Когда они сошли на берег и проводник повел их к назначенному сборному пункту на опушке кокосовой рощи, которая спускалась к самому пляжу, Файф снова и снова повторял про себя слова шкипера баржи, сказанные по пути к берегу: «Вашему подразделению повезло. Вы высаживаетесь раньше срока».

И пожалуй, он был прав. Когда налетели самолеты, то они нацелились на корабли, а не на берег. В результате Файф и вся третья рота оказались в совершенно безопасном, удобном для обзора месте, откуда могли наблюдать все представление. Когда кончился налет, Файф решил, что лучше бы ему ничего не видеть, но вместе с тем он должен был признать, что это зрелище околдовало его какими-то страшными чарами.

Десантные катера и множество всяких барж продолжали с ревом подходить вплотную к берегу, чтобы освободиться от своего груза из солдат и припасов, и уходили обратно к транспортам. Пляж буквально кишел солдатами, все куда-то двигались, и казалось, что под этой людской массой берег словно ходит ходуном. Вереницы и целые потоки солдат поспешно и вроде бы беспорядочно пересекали береговую линию. Они были в разной степени одеты или раздеты: в безрукавках, трусах, совсем без рубашек, а в некоторых случаях — те, что работали в воде или около воды, — совершенно голые или в белых казенных подштанниках. На солдатах были всевозможные, самые фантастические головные уборы: форменные, штатские и самодельные, так что можно было увидеть солдата, работающего в воде совершенно голым, персону которого не украшало ничего, кроме висящего на шее личного знака и веселой красной рабочей шапочки с загнутыми полями или шапки из банановых листьев на голове. Команды солдат разгружали транспортные баржи сразу у самого уреза воды, чтобы они скорее отправились назад за новым грузом. Потом вереницы других солдат уносили все эти ящики, картонки, банки по отмели под деревья или, образовав цепочку, передавали их из рук в руки, стараясь очистить место у уреза воды. Дальше по берегу разгружалась тяжелая техника — грузовики, противотанковые пушки, артиллерия — силами своих водителей или с помощью тракторов. Еще дальше проводилась та же операция для второго транспорта, который стоял на якоре в нескольких сотнях метров позади первого.

Вероятно, вся эта деятельность продолжалась в таком же темпе с раннего утра, и сообщения о грозящем воздушном налете, как видно, не оказывали на нее никакого влияния. Но по мере того как одна за другой ползли минуты, заметно менялось настроение и росло волнение на берегу. Третья рота со своей выгодной позиции на опушке рощи могла чувствовать напряженность обстановки. Было видно, как несколько солдат, которые только что спокойно купались в море по пояс в воде среди всей этой лихорадочной работы, взглядывали на часы, потом выходили на берег и нагишом шли к своей одежде, сложенной под деревьями. Потом, буквально через несколько минут, кто-то у воды вскинул вверх руку и закричал: «Воздух!» — и этот возглас подхватили другие, по всему берегу.

Высоко в ясном небе несколько пятнышек безмятежно плыли к проливу, где стояли два корабля. Через пару минут, когда они приблизились, над ними появились другие пятнышки — истребители, завязавшие бой друг с другом. Внизу, на берегу, солдаты, несущие службу, и рабочие команды уже возобновили работу; другие, включая третью роту, наблюдали, как около половины истребителей противника вышли из боя и повернули назад, к северу, очевидно, исчерпав запас горючего. Их преследовала только пара американских истребителей, но и те почти сразу повернули назад и вместе с другими атаковали бомбардировщиков. Самолеты приближались, медленно вырастая. Крошечные комары ныряли, кружились и пикировали в бешеном хороводе вокруг тяжеловесных, флегматичных слепней, которые тем не менее спокойно и размеренно продолжали свой путь. Но вот бомбардировщики начали падать — сначала один, волоча за собой длинный хвост дыма, который вскоре развеял ветер на высоте, нотой другой, за которым не тянулось никакого дыма, камнем пошел вниз. Из них не выпало ни одного парашюта. Бомбардировщики продолжали идти вперед. Потом упал один из комариков, минуту спустя еще один, в другом месте. Из обоих выпали парашюты и поплыли, освещенные солнцем, в воздухе. Однако комарики кружились и рвались в бой. Упал еще один раненый слепень. Но было удивительно, по крайней мере для третьей роты и других вновь прибывших, как много бомбардировщиков продолжали лететь. Учитывая численность и ярость истребителей, можно было ожидать, что все бомбардировщики должны быть сбиты. Но они не падали и медленно двигались по направлению к кораблям в проливе.

Внизу, на берегу, люди продолжали отсчитывать минуты, потом секунды. Когда падал бомбардировщик, не раздавалось радостных криков. Правда, когда сбили первый, рота, находившаяся по соседству с третьей, встретила это событие слабыми криками, к которым присоединились несколько солдат третьей роты. Но вскоре крики замерли, все следили за происходящим молча, восхищенные и зачарованные. А люди на берегу продолжали так же работать, хотя теперь волновались больше.

В представлении Файфа, стоявшего в напряженном молчании среди солдат и сержантов управления роты, отсутствие радостных возгласов только усиливало его прежнее впечатление, что все происходящее похоже на работу коммерческого предприятия. Настоящее коммерческое предприятие, а вовсе не война. Эта мысль пугала Файфа. Все казалось ему диким, нелепым, безрассудным и даже безнравственным. Словно в тиши канцелярии составлялось некое математическое уравнение. Вот два больших дорогих корабля и, скажем, двадцать пять больших самолетов, направленных против них. Их прикрывают, пока возможно, меньшие самолеты, не такие дорогие, потом они идут одни, будто в соответствии с условиями уравнения, что все или часть двадцати пяти больших самолетов стоят всех или части двух больших кораблей. Истребители обороняющейся стороны действуют по тому же принципу, стремясь поднять цену как можно выше: их конечная цель и надежда — сбить все двадцать пять больших самолетов, не расплатившись за это ни одним кораблем. А то, что в этих дорогих машинах сидят люди, сражающиеся между собой, не имеет значения — они нужны всего лишь для управления машинами. Сама эта мысль и то, что за нею скрывается, пронзали холодным ужасом, в сущности, беззащитный мозг Файфа, страхом перед его собственной незначительностью и бессилием. Не страшно умереть на войне — по крайней мере, так ему казалось — но не хочется умирать в таком налаженном коммерческом предприятии.

Высоко в небе медленно и неумолимо приближалась масса самолетов. Работа на берегу не прекращалась. Не прекращали работу также десантные катера и самоходные баржи. Перед тем как самолеты почти достигли кораблей, был сбит еще один бомбардировщик; он падал, разваливаясь на части, и взорвался в дыму и пламени в проливе на виду у всех. Затем бомбардировщики стали делать заходы на корабли. Послышался будто легкий вздох, вслед за ним из моря высоко поднялся гейзер воды, за ним другой, третий. Через несколько секунд звук разрывов достиг берега и прокатился дальше, в кокосовую рощу, прошелестев листьями. Легкий, похожий на вздох, звук стал громче, в нем появился вибрирующий тон, и в море там и сям стали выскакивать новые гейзеры — сначала вокруг первого корабля, а через несколько секунд вокруг второго. Отдельные серии бомб больше нельзя было различить, но все увидели серию из трех бомб, которая попала в цель. Словно проткнув воду пальцем, первая бомба упала недалеко от корабля, вторая еще ближе. Третья — почти рядом. От корабля только что отошел десантный катер, он прошел лишь немного, и третья бомба, видимо, попала прямо в него. Даже на таком расстоянии, в тысячу метров или больше, люди на берегу услышали слабый, ясно различимый крик, высокий и пронзительный; он дошел до них лишь после того, как поднялся гейзер, и сразу вслед за отрезавшей его звуковой волной от разрыва — инстинктивный и бесполезный протест какого-то безымянного солдата против того, что его лишают жизни, что по воле рока он оказался именно здесь, а не в другом месте — нелепый, бессмысленный, но не лишенный определенного значения протест, хотя, но иронии судьбы, его услышали и оценили лишь после того, как сам солдат перестал существовать.

Когда волны улеглись, можно было увидеть, что от катера ничего не осталось. На том месте, где он находился, барахтались в воде несколько людей, и их число быстро уменьшалось. Две ближайшие к ним баржи подошли сюда раньше, чем маленький спасательный катер, стоявший наготове. Убавив ход, они качались на волнах, в то время как пехотинцы, сбросив снаряжение, ныряли в воду, чтобы помочь раненым и тем, кто не успел сбросить снаряжение, которое теперь увлекало их на дно. Легко раненным и тем, кто ранен не был, помогали взобраться на баржи по веревочным лесенкам, сброшенным за борт матросами; тяжело раненных просто держали на плаву до подхода спасательного катера.

На берегу солдаты, которым, по мнению матросов с барж, повезло, что они не попали под бомбежку, пытались успеть наблюдать и за спасательной операцией и за самолетами, еще остававшимися в небе. Бомбардировщики, сделав заход, развернулись и направились назад, на север. Они не пытались атаковать с бреющего полета, так как были слишком заняты, защищаясь от истребителей, а расчеты зениток на кораблях и на берегу не могли вести огонь, боясь поразить своих истребителей. Медленно и даже как будто степенно бомбардировщики направлялись назад, на север, где их ожидало прикрытие истребителей, медленно и постепенно уменьшаясь, так же как прежде медленно и постепенно увеличивались. Истребители еще сердито жужжали вокруг них и, прежде чем бомбардировщики исчезли из Биду, сбили еще несколько. В течение боя истребителям обороняющейся стороны не раз приходилось возвращаться на аэродром, чтобы дозаправиться горючим и боеприпасами. Пополнившись, они снова вступали в бой. Однако число истребителей, участвовавших в бою, не было таким большим, каким могло бы быть. Очевидно, бомбардировщики учитывали этот фактор. Вот они опять медленно превратились в пятнышки, потом совсем исчезли из Биду.

Солдаты, которые были здесь дольше и располагались по соседству с третьей ротой, все еще ожидавшей распоряжения и наблюдавшей с опушки кокосовой рощи, сообщили, что в течение дня, вероятно, будет по крайней мере еще два налета. Главное — чтобы эти проклятые корабли скорее разгрузились и смогли уйти отсюда, чтобы восстановилось нормальное положение. Разгрузка была важнее всего. Она должна закончиться до наступления темноты. Корабли должны выйти отсюда как только стемнеет, чтобы избежать опасности ночных воздушных налетов, — не важно, успеют они полностью разгрузиться или нет. Даже если корабли не разгрузятся полностью, они все равно уйдут.

Еще задолго до того, как бомбардировщики скрылись из Биду, на берегу распространился слух, что первый транспорт поврежден той же бомбой, что уничтожила катер, полный пехотинцев. Это была еще более важная причина для ухода кораблей. Повреждение было незначительным, но от взрыва образовались трещины в нескольких листах обшивки, и корабль стал набирать воду, хотя и не так сильно, чтобы с течью не могли справиться насосы. На корабле несколько человек из толпы плотно сгрудившихся на палубе солдат пострадали от осколков бомбы и металлических обломков катера, а одному солдату, по слухам, разбило лицо каской, сорванной с головы какого-то солдата на катере, — целенькой каской, не измятой и не поврежденной. Таковы, говорили, причуды судьбы. По-видимому, судя по сообщениям с корабля, бомба попала не в сам катер, а разорвалась рядом, между катером и кораблем. Потери на борту корабля составили семь убитых и двадцать два раненых, считая и солдата, которому разбило лицо каской. Всех раненых поместили в корабельный лазарет.

Третья рота выслушала это сообщение со странным чувством. Это был их корабль, а убитые и раненые солдаты — их попутчики в плавании. Место, где упала бомба, было совсем недалеко от места их высадки. Солдаты роты слушали передаваемые из уст в уста сообщения со смешанным чувством трепета и фантастического страха, с которым никак не могли справиться. Что, если бы бомбардировщики появились на несколько минут раньше? Или солдаты на несколько минут позже вышли бы на палубу? Если бы, допустим, одна из рот, высаживавшихся перед ними, задержалась? Или бомба упала бы в воду не в нескольких метрах от корабля, а на столько же метров ближе к борту? Такого рода предположения были, конечно, лишены смысла, но вместе с тем очень мучительны. Однако даже ясное понимание их бессмысленности не могло прекратить эти рассуждения.

Солдаты с уничтоженного десантного катера, оставшиеся в живых, высадились с двух барж и спасательного катера, которые их подобрали, недалеко от места высадки третьей роты, так что третья рота получила возможность наблюдать эту сцену. Слушая практические замечания солдат соседних подразделений, которые были здесь дольше, о характере различных ранений, третья рота с широко открытыми глазами смотрела, как раненых осторожно вели или несли с берега к перевязочному пункту. Некоторых все еще рвало морской водой после перенесенного испытания. Несколько солдат могли идти сами, но все страдали от потрясения и от удара взрывной волной, и исключительно внимательное обращение сначала спасателей, потом санитаров было им совершенно безразлично и ничего не значило. Забрызганные кровью, шатаясь, с широко раскрытыми глазами, они с трудом поднимались по склону берега. Придя на место, они уселись или улеглись, ошеломленные и безразличные, и молчаливо позволяли врачам обрабатывать их раны.

Они переступили некий рубеж: стали ранеными солдатами, и все, в том числе и они сами, смутно понимали, что эти солдаты стали теперь другими. Сам по себе потрясающий физический эффект взрыва, который покалечил их и убил других, был почти одинаковым и для них, и для тех, кто исчез в глубине моря. Единственная разница заключалась в том, что теперь они неожиданно и вопреки логике оказались снова живыми. Они не ждали этого взрыва, не просили, чтобы их вернули из небытия. Они, в сущности, ничего не делали — всего лишь залезли на катер и сидели там, как было приказано. А потом с ними так поступили, без предупреждения, без объяснения, может быть, непоправимо искалечили, и теперь они раненые солдаты. Все понимали это, как смутно понимали они сами. Все горевали, горевали и они сами, но тут ничем нельзя было помочь. Сочувствие — вот все, что можно было им предложить, но, подобно большинству непроизвольных человеческих чувств, оно ничего не значило рядом с силой их переживаний.

Самолеты, причинившие им это зло, еще виднелись над проливом, а врачи уже торопливо принялись латать, собирать, ставить на место и спасать все что возможно из беды, которую натворили самолеты. Одни солдаты были сильно покалечены, другие не так сильно. Было ясно, что некоторые должны умереть, и бесполезно тратить на них время, которое нужно уделить другим, кто может выжить. Те, кто был обречен, молча восприняли профессиональное суждение врачей, как и ласковое похлопывание по плечу, которым мимоходом награждали их врачи, и безмолвно глядели из бездонных глубин подернутых влагой еще живых глаз на виноватые лица врачей.

Третья рота, находившаяся поблизости и уже разбитая по штатным подразделениям — взводам, следила за действиями на перевязочном пункте как зачарованная. Каждый взвод и управление роты инстинктивно сбились в кучу, словно стараясь согреться от озноба, ища утешения у других. Пять отдельных группок зрителей с широко открытыми глазами, поглощенных почти животным болезненным любопытством. Перед ними были люди, готовые умереть, некоторые прямо у них на глазах. Как они станут вести себя перед смертью? Будут ли гневно роптать на судьбу, как роптали в душе они сами? Или просто тихо угаснут, перестанут дышать, перестанут видеть? Третьей роте, как одному человеку, было любопытно увидеть — увидеть, как умирает человек. Люди смотрели притихнув, затаив дыхание, с благоговейным страхом. Они не могли подавить любопытство: свежая кровь была такой ярко-красной, а зияющие отверстия в обнаженном теле представляли такое интересное, необычное зрелище. Было во всем этом нечто непристойное, на что, как они чувствовали, не следовало бы смотреть, но что-то заставляло их тесниться ближе и разглядывать. Солдаты вдруг поняли, что человеческое тело действительно очень хрупкий, беззащитный организм. И такими могли стать они сами, как и те, другие, там, под водой, над которыми все еще суетливо ходят десантные катера и которых не станут искать.

Раненые, как те, которым предстояло умереть, так и те, кто должен был остаться в живых, относились к тому, что их так пристально разглядывают, с таким же равнодушием, как и к ласковому обращению медиков. Они в свою очередь уставились на зрителей тусклыми, затуманенными глазами, расширившимися от глубокого потрясения. И если они вообще хоть что-нибудь видели, что весьма сомнительно, это никак ни в чем не проявлялось. Третья рота тоже почувствовала то, что знали все другие, более опытные, которые испытали нечто такое, что было неведомо им, неопытным, и чего они — втайне и горячо — надеялись никогда не испытать. Час назад, даже меньше часа, те были такими же, как солдаты третьей роты — взволнованными, беспокойными, с трепетом ожидавшими, как поведут себя при высадке. Теперь они сравнялись и даже в чем-то превзошли тех чудных, бородатых, нелепо одетых морских пехотинцев с дикими глазами и солдат, воюющих здесь с японцами с августа, которые теперь спокойно стоят вокруг и со знанием дела обсуждают, какие раны могут оказаться смертельными, а какие нет.

Даже само командование принимало этот приобретенный почетный статус раненых и предусмотрело специальные мероприятия. Те, кто остался в живых, будут включены в тщательно разработанный график челночного движения и отправлены обратно с этого самого дальнего пункта продвижения тем же путем, каким их доставили сюда. Назад, все дальше и дальше назад, к неопределенному пункту предполагаемой полной безопасности. Похоже, что жизнь каждого солдата в армии выглядит как линия на графике: она начинается внизу — в момент призыва на военную службу и равномерно поднимается до точки, определяющей время разрыва бомбы и являющейся вершиной, откуда линия поворачивает вниз, опять к началу и последующему увольнению из армии. В зависимости от того, насколько серьезно ранение солдата и сколько времени потребуется для излечения, его линия на графике будет опускаться частично или полностью к началу. Одни, наиболее легко раненные, никогда не попадут даже в Новую Зеландию или Австралию, закончат свой путь вниз в каком-нибудь армейском госпитале на Новых Гебридах и оттуда отправятся обратно. Другие, раненные более тяжело, могут попасть в Новую Зеландию или Австралию, но не в Штаты, и оттуда опять будут отправлены на передовую. Третьи, еще более тяжело раненные, могут попасть в Штаты, но все же не будут уволены и, возможно, отправятся оттуда в любой опасный пункт движущегося фронта — либо обратно сюда, либо в Европу. Все эти линии на графике опять поползут вверх, может быть, к еще более высокой вершине. У мертвых, конечно, линии прерывались — на самой вершине, как у тех, кто теперь под водой, или немного ниже, как у этих, умирающих здесь.

Если суждено быть раненым, думал Файф, лучше всего получить такую рану, от которой чуть не умрешь и будешь лечиться, пока не кончится война, но, когда излечишься, не останешься калекой или инвалидом. Или же легкую рану, которая выведет тебя из строя либо слегка искалечит, но не сделает полным калекой. Файф никак не мог решить, что бы он предпочел. По правде говоря, он не отдавал предпочтения ни тому, ни другому.

Прежде чем подошел джип с проводником из штаба полка, чтобы вести роту к ее новому месту расположения, третьей роте довелось увидеть, как на перевязочном пункте умерли три солдата. Двое умирали очень тихо, медленно погружаясь все глубже и глубже в состояние отрешенности, так что их разум, к счастью, не понимал, что происходит. Только один солдат буйно протестовал против смерти; выйдя на минуту из бредового состояния, он выкрикивал проклятия и яростно ругал все, что с ним происходит, и все, что этому способствовало: врачей, бомбы, войны, генералов, государства, потом замолк и снова впал в сонное оцепенение, которое потом почти незаметно должно перейти в смерть. Кто-то еще, конечно, умрет здесь, а другие умрут в самолете или в армейском госпитале, но третья рота этого не увидит. Она уже отправилась маршем к новому месту расположения.

Это был марш, подобного которому никто из них прежде не испытывал и к которому их практически никто не готовил, хотя они читали газетные отчеты о боевых действиях в джунглях. По мере продвижения в глубь острова через кокосовые рощи перевязочный пункт у берега быстро терялся из виду, но не из памяти. Очутившись в джунглях, люди вдруг оказались в тех тропических условиях, о которых так много слышали. Здесь, куда не мог проникнуть морской бриз с берега, влажность была такой сильной и так плотно наполняла воздух, что казалась больше похожей на нечто материальное, чем на метеорологический фактор. Пот выступал изо всех пор при малейшем усилии и, не в состоянии испариться, сбегал по телу, пропитывая все насквозь. Пропитав одежду, он стекал вниз, в ботинки, наполняя их, так что солдаты шлепали в собственном поту, словно только что перешли вброд реку. Близился полдень, и солнце палило между редко стоящими деревьями, нагревая каски до такой степени, что сталь обжигала руки, и для облегчения приходилось снимать их и привьючивать к ранцам, оставаясь только в фибровых подшлемниках. Солдаты тяжело ступали в необычной, гнетущей тишине. Тяжелый, неподвижный воздух был настолько насыщен водой, что солдатам трудно было дышать. Все промокло. Дороги, по которым двигался транспорт, превратились в реки жидкой грязи, развороченной машинами; грязь доходила до ступиц больших грузовиков. Идти по дорогам было невозможно. Приходилось двигаться двумя цепочками, по одной с каждой стороны дороги, медленно пробираясь через большие, словно вывороченные плугом, комья засыхающей грязи и поросшие травой кочки между ними. Из травы поднимались тучи потревоженных москитов, которые безжалостно жалили людей. Несколько раз им встречались маленькие джипы, завязшие в грязи по самое брюхо и тщетно пытавшиеся выбраться. Джипу, который вел их к месту, тоже приходилось очень осторожно пробираться через самые грязные места.

Повсюду на их пути в полевых складах громоздились большие груды всевозможных предметов снабжения, сложенных в штабеля; туда и обратно непрерывно сновали большие грузовики. Склады снабжения перестали встречаться, когда прошло порядочно времени, и рота ушла довольно далеко.

Первый сержант Уэлш, с трудом шагая по краю дороги на этом невероятном марше вслед за капитаном Стейном и лейтенантом Бэндом, время от времени вытирал заливавший глаза пот и не переставая думал о кучке раненых животных — ибо именно такими были солдаты, которых он видел на перевязочном пункте, именно до такого состояния их низвели. Криво ухмыляясь Файфу, он продолжал бормотать про себя: «Собственность. Собственность. Все ради собственности». Собственность одного человека или собственность другого. Одного государства или другого. Все делалось и делается ради собственности. Одно государство захотело, сочло нужным приобрести новую собственность, а может быть, действительно в ней нуждалось, а единственный способ ее получить — отобрать у других государств, которые уже предъявили на нее права. «Собственность». Уэлш бормотал очень тихо, чтобы никто не слышал. «Все ради собственности». Он часто доставал из сумки, где держал суточную ведомость и другие бумаги, большую бутылку из-под листерина, полную чистого джина, и отхлебывал, делая вид, будто громко полощет горло. У него были еще три полные бутылки, тщательно, по отдельности, завернутые в одеяла в набитом до отказа ранце, который тяжело давил на плечи. Это был ценный запас, потому что в новом, незнакомом месте ему, пожалуй, понадобится целых два, а то и три дня, чтобы разнюхать новый источник.

Позади Уэлша и Файфа плелся Сторм со своими поварами. Они шли молча, опустив головы, и тоже думали о раненых, но ни у кого из них не было такой ясной точки зрения, как у Уэлша. Должно быть, поэтому они не разговаривали. Внезапно мускулистый, крепкий, низенький младший повар Дейл с вечно сверкающими глазами прервал тягостное молчание:

— Надо было дать по ним зенитками с кораблей! — крикнул он исполненным мрачной ярости голосом. — Плевать на истребителей! Можно было сбить гораздо больше самолетов. Гораздо больше! Был бы я там, я бы сбил. Если бы я был там и добрался до одной из сорокамиллиметровок, я бы им показал — по команде или без команды. Вот что я бы сделал!

— Ничего бы ты не сделал, — коротко отрубил шедший впереди Сторм, и Дейл утих с видом оскорбленной гордости, с видом подчиненного, который считает, что начальник его несправедливо обидел.

О первых раненых думали не только солдаты. Капитан Стейн и его заместитель лейтенант Бэнд долго шагали впереди Уэлша и полном молчании. После того как рота построилась и двинулась в поход, ни один не произнес ни слова. Теперь им особенно нечего было делать — только следовать за джипом, который их вел. Поэтому не было нужды в разговорах. Но истинная причина их молчания заключалась в том, что они тоже думали о кучке окровавленных, оцепеневших раненых.

— Некоторых из этих ребят здорово искромсало, — прервал наконец долгое молчание Бэнд, нащупывая дорогу через очередной травяной бугор.

— Да, — согласился Стейн, обходя большой ком грязи.

— Джим, — окликнул его Бэнд через минуту. — Джим, вы не знаете, сколько на том катере было офицеров?

— Знаю, Джордж. Их было двое, — сказал Стейн и добавил: — Кто-то мне говорил.

— Мне тоже так говорили, — сказал Бэнд. Помолчав, он спросил: — Вы заметили, что оба они были среди раненых?

— Да, — ответил Стейн. — Да, заметил.

— Вы заметили, что ни один из них не был ранен очень тяжело?

— Похоже, что не тяжело. А что?

Покопавшись в кармане, Бэнд сказал:

— Возьмите жевательную резинку, Джим. У меня осталось две штуки.

— О, спасибо, Джордж, возьму. Я совсем выдохся.

В глубине колонны по другую сторону дороги шагал рядовой первого класса Долл — устало, тяжело дыша, как и все. Его правая рука покоилась на кобуре нового пистолета, но им владело лишь одно чувство — глубокого и мрачного уныния. На него тоже подействовал вид раненых, и на фоне этого нового впечатления недавно приобретенный пистолет потерял всякое значение, превратился в ничто, в совершенно ненужную вещь. Очевидно, что при бомбежке, вроде той, не имеет ровно никакого значения, есть у солдата пистолет или нет. Правда, позднее, на передовой, где важно личное оружие, дело может обстоять иначе, но и там будут тяжелые минометы и артиллерийский огонь. Долл чувствовал себя совершенно беззащитным и тоже выбился из сил. Сколько еще, черт возьми, предстоит шагать?

А предстояло шагать еще очень долго: из десяти километров марша оставалось пройти еще восемь, но если бы кто-нибудь сказал об этом Доллу или любому другому солдату третьей роты, ему бы не поверили. В роте были солдаты, которые до войны в регулярной армии мирного времени совершали форсированные марши протяженностью до восьмидесяти километров и продолжительностью больше суток. Но никто из них не испытывал ничего подобного. Медленно, очень медленно по мере их продвижения через кокосовые рощи, вдоль рек грязи, именуемых дорогами, местность начала меняться. Стали видны языки густых джунглей, достигающие кокосовых пальм, и то тут, то там вдалеке за джунглями можно было видеть желтые холмы, покрытые травой. Усталые, измученные люди, спотыкаясь, плелись дальше.

Чтобы пройти эти десять километров, им потребовалась почти вся вторая половина дня, и к тому времени, когда они достигли назначенного района, добрая треть роты не выдержала и отстала в пути. Те, что дошли, шатались, задыхались от недостатка воздуха и почти падали без чувств от усталости. Кухонное оборудование роты и вещевые мешки солдат, а также один из ротных джипов уже были доставлены на место, но никто не был в состоянии что-либо делать в течение более получаса после того, как они прибыли на место. Потом послали джип подобрать отставших в пути, а сержант Сторм с поварами и выделенным ему в помощь усталым нарядом приступили к разбивке кухонной палатки с откидным полотнищем и установке полевых кухонь, чтобы приготовить к вечеру горячую пищу. Другие команды, усталые и недовольные, отправились разбивать палатки для припасов и ротной канцелярии. Не успели закончить работы, как пошел дождь.

Глава 2

Метрах в ста пятидесяти от расположения роты тянулась длинная полоса джунглей. В просветах между кокосовыми пальмами, сквозь дымящуюся, прохладную завесу тропического дождя она казалась сплошной стеной. Плотная, массивная, в три метра высотой, она простиралась до предгорья; возможно, она покрывала древний поток лавы, извергнутой столетия назад каким-то вулканом, образовавшим это плато с плоской вершиной; можно было взобраться по крутому склону на вершину и выйти на твердую поверхность, по крайней мере, такую же твердую, как влажная земля, на которой находился район расположения роты. Почти невидимая сквозь дождь, вершина маячила там, чуждая и величественная.

Солдаты упорно трудились, разбивая лагерь в кокосовой роще. Дождь падал строго вертикально, не колеблемый ветром. Метрах в четырехстах отсюда сквозь пелену дождя виднелось солнце, ярко освещающее бесконечные кокосовые рощи. А здесь дождь лил как из ведра — большими, крупными каплями, такими частыми, что казалось, будто с неба упала сплошная завеса воды. Все, что не успели накрыть, за несколько секунд промокло насквозь. За несколько минут дождь затопил весь участок. О плащах нечего было и думать — такой дождь промочил бы их тут же. Промокшие до костей, измотанные переходом солдаты третьей роты топали по участку, превращая его в море жидкой грязи, и делали все что нужно для устройства лагеря. Выбора у них не было.

На душе было так мерзко и так скверно, что все это вдруг вылилось в какое-то судорожное, бурное веселье. Правда, веселье это было притворным и жалким, потому что люди не могли забыть мертвых, умирающих и раненых во время воздушного налета, и, может быть, именно поэтому паясничанье и хохот дошли до высшей точки, граничащей с истерикой. Некоторые менее осмотрительные солдаты, забыв, что даже рабочую одежду надо стирать, садились в грязь и скользили по ней, как ребятишки по снегу. Однако все это в конечном счете не ослабило ту мучительную напряженность, в которой пребывала рота. Веселье замерло, а волнение осталось. Весь этот рев, хохот и катанье по грязи нисколько его не уменьшили. А дождь не переставал.

В кухонной палатке, которую только устанавливали, когда пошел дождь, Сторм, отчаянно ругаясь, пытался разжечь огонь в полевых кухнях отсыревшими спичками. Сухих спичек ни у кого не было, а ведь если ему не удастся разжечь кухни, вечером не будет горячей пищи. Но Сторм твердо решил, что ужин будет. Наконец ему удалось развести огонь с помощью взятой у кого-то зажигалки, хотя это и было рискованно: он знал, что может довольно серьезно обжечь руку. Так и вышло. Обернув руку полотенцем и приказав просушить спички над горящей печкой, он, превозмогая боль, продолжал работать, гордясь собой значительно больше, чем посмел бы признаться вслух. Он покажет этим бездельникам, кто их кормит! Никто и никогда еще не смел сказать, что Сторм не накормил своих ребят.

После тщательной проверки обнаружилось, что выделенные роте восьмиместные палатки для личного состава вместе со складными койками не прибыли с корабля. Когда сержант Уэлш, ухмыляясь, с явным удовольствием сообщил эту новость, капитан Стейн не сразу решил, что делать. Это была одна из тех небольших неполадок, которых всегда можно ожидать, когда большие группы людей стараются совместно выполнить сложную операцию. Надо же было случиться, чтобы именно в этот день и в этот дождь на него свалилась такая большая неприятность, думал Стейн. В создавшейся ситуации он мог принять одно-единственное логичное решение: распаковать ранцы и достать плащ-палатки, и Стейн отдал именно такое распоряжение. Логичное или нелогичное, все равно это было нелепое распоряжение, и Стейн мучительно это сознавал. Он сидел с непокрытой головой в только что установленной, сравнительно сухой палатке ротной канцелярии, насквозь промокший и продрогший, и рылся в вещевом мешке в поисках сухого обмундирования, когда вошел Уэлш. Увидев в ответ на свое распоряжение презрительную усмешку на мокром лице Уэлша, он забыл свою политику отеческой терпимости в отношении безумного первого сержанта.

— Черт побери, сержант, я сам знаю, что это нелепое распоряжение! — закричал он. — А теперь отправляйтесь и передайте его солдатам. Это приказ!

— Слушаюсь, сэр, — осклабился Уэлш, небрежно отдал честь и вышел с довольной, презрительной ухмылкой.

Солдаты, сгорбившиеся под дождем, выслушали распоряжение с бесстрастными лицами и без особых замечаний приступили к делу.

— Он чокнутый! — проворчал Мацци, обращаясь к Тиллсу, стирая воду с лица и разбирая колышки для палатки. — Чертов псих! — Они размещались вместе, и Тиллс, сидя под дождем на двадцатилитровой канистре, застегивал половинки палатки. Он ничего не ответил. — Что, разве неправда? — настаивал Мацци; он уже разобрал колышки и начал разматывать веревки. — Разве неправда, черт его раздери? Эй, Тиллс!

— Не знаю, — ответил Тиллс и снова замолчал. Тиллс был одним из тех, кто затеял игры в грязи, и теперь горько сожалел об этом. К этому времени дождь уже смыл большую часть грязи с рук и лица, но все остальное было сплошь покрыто густой, противной, вонючей тропической грязью. — Что еще ему оставалось? — помолчав, он добавил упавшим голосом.

— Откуда мне знать, что ему оставалось? Я не командир роты. — Мацци, растянув, как мог, мокрые веревки, стал забивать колышки. — Думаешь, эти паршивые, старые колышки будут держаться в таком дерьме? — злобно спросил он. — Был бы я командиром этой роты, многое бы здесь изменилось, и довольно-таки быстро, провались я на этом месте! Ну, как ты? Кончил, наконец?

— Уж наверное, изменилось бы, — сказал Тиллс. — Да, кончил. — Он встал и вытер дождевую воду с лица. Скрепленные полотнища промокшего брезента упали на грязную землю.

— Тогда поди сюда. — Мацци отбросил два последних колышка. — Он дурак. Набитый дурак и сукин сын. Вот кто он такой. Не понимает, что к чему, и никогда не поймет. Поди же сюда, черт возьми!

— Все дураки, — сказал Тиллс, но не сдвинулся с места. Он украдкой пару раз провел по лицу, безуспешно пытаясь стереть грязь, потом стал оттирать руки, но тщетно. Тонкие полоски липкой грязи оставались во всех морщинках и складках кожи на руках, грязь забилась под ногти. Чистыми были только выступающие на тыльной стороне рук косточки, что придавало рукам странный вид — они казались черно-белыми. — Ты сам говорил, что все дураки.

— Правильно, — согласился Мацци. — Кроме меня и пары моих лучших дружков — здесь только мы толковые ребята. Поди же сюда, я сказал. Давай поставим эту проклятую палатку.

— Послушай-ка, Мацци. — Тиллс все еще не двигался с места. — Я хочу тебя спросить. Как ты думаешь, в этой грязи есть какие-нибудь микробы?

Мацци, сидя на корточках у места для палатки, поднял глаза, от удивления лишившись на мгновение дара речи.

— Микробы? — наконец переспросил он, стер воду с лица и задумался. — Конечно есть. Самые разные.

— Ты вправду так думаешь? — встревоженно спросил Тиллс и оглядел себя. Он казался себе совершенно беззащитным.

Мацци продолжал смотреть на него снизу вверх, почувствовав тревогу Тиллса. Его лицо приняло довольное выражение. Он злобно усмехнулся:

— А как же! Ты что, не читаешь газет? Этот остров кишит всевозможными микробами. Тут есть любые микробы, какие только захочешь. А где сидят микробы? В земле, глупая голова. Каких тебе надо микробов? — Он вытянул руку и стал загибать пальцы. — Малярийные микробы…

— Малярийные микробы сидят в москитах, — мрачно возразил Тиллс.

— Конечно, но откуда москиты их достают? Из земли. Есть еще…

— Неправда, — снова перебил Тиллс, — они достают их из других людей, которые болеют малярией.

— Ладно, пусть так. Но откуда они берутся сначала? Все это знают. Микробы берутся из земли, и они грязные. — Он продолжал загибать пальцы. — Есть еще микробы тропической лихорадки, микробы желтухи, микробы техасской лихорадки, микробы дерматита, микробы дизентерии… — Мацци загибал пальцы уже на другой руке. Продолжая злобно усмехаться, он остановился и выразительно раскинул в стороны руки. — Черт, каких еще микробов тебе надо? Назови хоть одного, какого нет на этом острове. — Он помолчал. — Господи, — снова заговорил он, довольный собой. — Наверное, ты завтра заболеешь всеми хворобами.

Тиллс смотрел на него с выражением полной беззащитности.

— Сволочь ты, Мацци, — наконец промолвил он.

Мацци, высоко подняв брови, выразительно пожал плечами:

— Кто? Я? А что я сделал? Ты меня спросил — я ответил. Как мог.

Тиллс ничего не сказал и продолжал стоять, внимательно глядя на Мацци с тем же беззащитным видом. Упавший мокрый и грязный брезент лежал на его ногах. Сидя на корточках у колышков, Мацци взглянул на него.

— Ведь я-то не стал кататься в грязи. Правда, я смеялся, кричал и подначивал вас. Это мне ничего не стоило. Твоя беда, Тиллс, что ты дурак. Дурак от рождения. Ты вечно ввязываешься в какую-нибудь историю. Будет тебе урок, малыш. Ведь ты не видел, чтобы я куда-нибудь ввязывался — ни я, ни мои лучшие друзья — ведь мы не дураки. Правда, Тиллс?

Он с явным самодовольством употребил слово «малыш». На самом деле Мацци был на несколько лет моложе. Тиллс ничего не ответил.

— А теперь поди сюда. Давай поставим эту палатку. — Он опять поглядел искоса вверх и добавил: — Пока ты еще не так заболел, что не сможешь мне помочь. Одному тут не справиться. Черт, если ты взаправду заболеешь, вся палатка будет моя. Может, ты так заболеешь, что тебе повезет и тебя отправят в тыл, если не отдашь концы.

Не проронив ни слова, Тиллс нагнулся, подобрал жесткий, мокрый брезент и понес на место, а Мацци, все еще самодовольно ухмыляясь, встал и помог ему расправить полотнище.

— Посмотри на эти мерзкие одеяла, — указал Мацци. Одеяла были засунуты под брезент, покрывавший какое-то имущество. — Скажи на милость, Тиллс, как мы будем спать под такими одеялами сегодня ночью? Скажи, а? — Но ответа он не добился, и они стали натягивать брезент на первый кол.

Вокруг работали под дождем другие солдаты, и другие палатки вырастали длинными, ровными рядами. Каждый старался не ходить там, где будут стоять палатки, но это не помогало. Дождь был так силен, что превращал землю в болото. Так как коек нет, им придется расстелить промокшие одеяла на этом болоте, а сверху накрыться полусухой одеждой, какую только смогут найти. Предстояла кошмарная ночь всем, кроме офицеров, чьи спальные палатки, койки и скатки с постельными принадлежностями всегда следовали с ротой, и такая перспектива была мало приятной.

Это была последняя тяжелая работа, и, поскольку еще не наступила ночь, несколько более смелых солдат, естественно, захотели взглянуть на джунгли. Одним из них был Большой Куин, дюжий техасец, другим — рядовой Белл, бывший офицер инженерных войск, третьим — рядовой первого класса Долл, гордый похититель пистолета. Всего набралось человек двадцать.

Долл с важным Бидом направился к своему дружку Файфу — на левом плече винтовка, большой палец засунут под ремень, правая рука на кобуре пистолета. Он был в полной готовности. Картину довершала каска и патронташ. Все уже поснимали дурацкие противогазы и с удовольствием выбросили бы их, если бы не боялись, что за них придется платить.

— Файф, пойдешь с нами размяться в джунгли?

Файф только что закончил установку палатки, которую делил со своим помощником, восемнадцатилетним парнем из Айовы по фамилии Бид. Бид был еще ниже ростом, чем Файф, большеглазый, узкоплечий, с толстыми ляжками и маленькими руками.

Файф заколебался:

— Не знаю, можно ли. Я могу потребоваться зачем-нибудь Уэлшу. Мы еще не все устроили. — Он поглядел на далекую зеленую стену. Такой долгий путь под дождем и по грязи, а он устал, и настроение неважное. Пальцы хлюпали в ботинках. — Пожалуй, не пойду.

— Я пойду, Долл! Я пойду! — закричал Бид. Его большие глаза казались еще больше за очками в роговой оправе.

— Тебя не приглашают, — процедил Долл.

— Что значит не приглашают? Каждый, кто хочет, может пойти, правда? Ладно, я иду!

— Никуда ты не пойдешь, — отрубил Файф. — Будешь сидеть в канцелярии и работать, сопляк. За что, думаешь, я тебе плачу? А теперь убирайся. — Кивком головы он показал на выход. — Пошел вон!

Бид ничего не ответил и, обиженный, вышел из палатки своей неуклюжей походкой.

— С ним просто нельзя прилично обращаться, — пожаловался Файф.

— Пойдем-ка лучше с нами, — сказал Долл. Он выпятил губу и поднял бровь. — Кто знает, что там можно встретить или найти…

— Нет, не пойду. — Файф усмехнулся. — Работа, понимаешь. — Он был рад так легко отделаться от них.

Долл еще выше поднял бровь и еще больше выпятил губу.

— Плевать на работу! — сказал он, скривив рот, с циничным, развязным видом повернулся и ушел.

— Желаю повеселиться! — насмешливо крикнул вдогонку Файф. Однако немного погодя он уже пожалел, что не пошел с ними.

Кокосовые пальмы кончились сразу за границей лагеря. За ними не было ничего, кроме плоской, открытой равнины, простирающейся до самых джунглей. Отдаленная зеленая стена за этим открытым пространством выглядела еще более зловещей, чем из рощи. На опушке рощи солдаты остановились оглядеться. Дождь все усиливался, и солдаты промокли до нитки — ведь плащи остались в лагере. Впрочем, теперь это было не важно. С любопытством и осторожностью они двинулись под дождем к высокой стене джунглей.

К ботинкам прилипали комья грязи, их то и дело приходилось стряхивать.

Они месяцами читали о джунглях в газетах и вот теперь увидели их воочию. Это в самом деле была стена — стена из листьев; мясистые зеленые листья теснили и расталкивали друг друга, и между ними трудно было увидеть хоть крошечный просвет. Большому Куину казалось, что, если их потревожить, они в ответ станут кусаться. Раздвинув наконец листья и вступив, вернее, погрузившись в джунгли, они сразу оказались окутанными глубоким мраком.

Сюда дождь не проникал. Его задерживала далеко наверху крыша из зеленых листьев. Оттуда он медленно капал вниз, с листа на лист, или стекал по стволам и веткам.

Когда привыкли глаза, можно было увидеть огромные лианы и ползучие растения, свисающие большими изогнутыми гирляндами, многие толще молодых деревьев. Стволы гигантских деревьев поднимались прямо вверх, их кроны образовывали крышу высоко над головой, а тонкие, похожие на лезвия, корни торчали кое-где выше человеческого роста. Все казалось пропитанным влагой. Под ногами была либо обнаженная земля, скользкая от влаги, либо непроходимая путаница валежника. Несколько беспорядочно разбросанных чахлых кустарников боролись за сохранение своей почти лишенной света жизни. Молодые деревца, совсем без ветвей, лишь с несколькими листьями на макушке, толщиной чуть больше карманного ножа, тянулись вверх, вверх, упрямо вверх — к этой плотной крыше, где они могли бы по крайней мере посоперничать, прежде чем задохнуться внизу. Некоторые из них, не толще бокала для виски, уже достигли высоты, вдвое превышающей рост высокого человека. Не слышно было ни звука, кроме шороха капающей воды.

Солдаты, пришедшие сюда, стояли как вкопанные перед чудом, открывшимся их взорам. Такого они не ожидали. Эту буйную зелень можно было назвать каким угодно словом, но только не словом «культурная». И их, людей цивилизованных, она просто пугала. Постепенно в тишине стали возникать неясные, тихие звуки: то зашуршат в высоте листья, то качнется ветка и раздастся щебет или хриплый, пронзительный крик какой-то невидимой птицы, то на земле чуть заметно задрожит куст, когда рядом пробежит какой-нибудь крошечный зверек. Но они ничего этого не видели.

Вступив в джунгли, солдаты внезапно оказались полностью отрезанными от лагеря и роты, словно закрыли дверь между двумя комнатами. Это ощущение у всех вызывало тревогу, оглянувшись, сквозь щели между листьями они увидели высокие коричневые палатки, стоящие под дождем среди белых стволов кокосовых пальм, и спокойно снующие между ними зеленые фигурки. Это успокоило их, и они решили идти дальше.

Большой Куин шел молча, лишь изредка перебрасываясь словом с кем-нибудь из солдат. Ему никак не хотелось оказаться хуже других, хотя джунгли и вызывали у него неприятное чувство. В лагере под дождем Куин чувствовал себя в своей стихии и бурно радовался. Он фыркал, растирал дождевой водой грудь и одежду, громко смеялся над теми, кто сник под дождем. Дождь был ему не в новинку. Дома он некоторое время работал на ранчо, не раз попадал под грозовой летний дождь и ему приходилось целый день ездить верхом в такую погоду. Тогда это ему не нравилось, но теперь он с удовольствием вспоминал об этом как о проявлении мужественности, выносливости и силы. Но эти джунгли — совсем другое дело! Он с возмущением думал о том, что ни один американец не позволил бы себе разводить лес в таких условиях.

Большой Куин никому не признался бы, что побаивается, не признался бы даже самому себе. Напротив, он принял все как должное, сказав себе, что раз он попал на незнакомую землю, то, естественно, будет чувствовать себя неспокойно, пока не освоится. Однако это не имеет ничего общего со страхом; Большой Куин должен сберечь свою репутацию.

Высокий и исключительно сильный даже для своего роста, Большой Куин был одной из достопримечательностей подразделения: о нем в третьей роте был создан своего рода миф. И когда Куин обнаружил это (а он довольно медленно обнаруживал то, что касалось его самого), он стал с чувством тайной радости, что обрел наконец свою индивидуальность, делать все, чтобы оправдать свою репутацию. Если поискать источник этого мифа, то почти наверняка его можно было бы найти среди неопределенной группы низкорослых солдат роты, которые восхищались его ростом и силой, мечтали о том, чего им никогда не достичь, и в своем восхищении давали волю воображению. Каков бы ни был его источник, миф стал фактом, и почти все, включая самого Куина, поверили, что Большой Куин непобедим ни душой, ни телом.

Репутация Куина накладывала на него определенные обязательства. Например, он не должен был делать ничего, что хотя бы отдаленно напоминало запугивание. Он больше не дрался, главным образом потому, что никто не хотел с ним спорить. Больше того, он сам уже не мог спорить, чтобы не выглядеть задирой, навязывающим силой свое мнение. Он больше не высказывал своего мнения в спорах, если это не имело для него большого значения. Например, о президенте Рузвельте, которого он боготворил, или о католиках, которых ненавидел и боялся. А если он все-таки спорил, то высказывался спокойно и не настаивал на своем.

Необходимость постоянно помнить о том, как надо себя вести, требовала от Куина немалых усилий, и это его утомляло. И только когда приходилось проявлять силу и выносливость, он мог позволить себе действовать не думая. Нередко он тосковал по таким возможностям.

Теперь перед ним стояла другая задача. Репутация Куина требовала от него соблюдения еще одного условия: он никогда не должен был казаться испуганным. И вот он очутился в таком положении, когда приходится пробиваться вперед через эти проклятые заросли с бесстрастным лицом, хотя каждый шаг в его воображении грозит всевозможными страшными последствиями. Иметь хорошую репутацию иногда труднее, чем думают, это ужасно трудно.

Взять, например, змей. Им говорили, что на Гуадалканале нет ядовитых змей. Однако Куин за время своей двухлетней службы в северо-западном Техасе научился считаться с опасностью получить укус ядовитой змеи. Его страх перед змеями был, скорее, бессознательным и сопровождался почти неуправляемым стремлением застыть, превратившись в охваченную паникой мишень. В джунглях его воображение постоянно рисовало такую картину: нога в обмотках тяжело наступает на свернувшуюся в клубок живую мускулистую массу, которая вскакивает, корчась, гремя кончиком хвоста, злобно раскрыв пасть и извиваясь под ботинком, готовится ужалить через холщовую обмотку и даже через кожаный башмак. Он знал змей. За два года службы на ранчо он убил по меньшей мере сотню, хотя большинство из них ему не угрожало. Только два раза он наткнулся на них так близко, что они могли ужалить. Во всех остальных случаях они просто лежали, свернувшись в клубок, и подозрительно глядели глазами-бусинками, дразня его раздвоенным языком, пока он вытаскивал пистолет. Куин ненавидел змей. Утверждение командования, что здесь нет никаких змей, не подтверждалось, более подходящего места для них просто быть не могло.

Готовый ко всему, Куин пробирался вперед, обходя груды валежника, надеясь, что никто не может прочесть по его лицу, о чем он думает, молча проклинал свое воображение и вспоминал встречавшихся в прошлом змей.

Как раз в это время, пройдя метров двадцать в глубину, кто-то нашел окровавленную рубашку. Солдат закричал и остановился. Остальные инстинктивно рассредоточились, словно в стрелковую цепь с интервалами в пять метров, хотя никто не снял винтовки. Потом стали сходиться. Солдат, нашедший рубашку, стоял с выражением крайнего удивления на лице и указывал на место между двумя узкими, высотой до плеча корнями огромного дерева. Куин, шедший на правом конце цепи, подошел одним из последних, одновременно с Беллом. Крепкий и мускулистый, Белл рядом с Куином выглядел хрупким. Белл не был новичком в джунглях, он прожил четыре месяца в таких условиях на Филиппинах, и жуткий инопланетный вид, присущий всем джунглям, не произвел на Белла впечатления. Он шел молчаливый, ушедший в себя, как всегда, скрытный, и не испытывал такого трепета и волнующего желания все увидеть и рассмотреть, которое охватило остальных. Белл еще раньше заметил любопытную черту американских военных: куда бы они ни отправлялись и какие бы опасности ни ожидали встретить, они всегда были готовы наблюдать и, по возможности, отмечать увиденное. Не меньше трети каждого подразделения носили с собой фотоаппараты, светофильтры и экспонометры. Белл называл их воюющими туристами. Они всегда старались зафиксировать свои впечатления для детей, даже если могли умереть, прежде чем появятся дети. Сам Белл, как ни мучительны были для него воспоминания, хотел увидеть сходство между этими джунглями и другими, столь памятными ему по Филиппинам. Все было таким, как он ожидал. Но подойдя к группе и поглядев вниз на то, что так взволновало всех, он оказался на такой же незнакомой земле, что и другие. Подобно им, он никогда прежде не видел никаких материальных свидетельств гибели человека, убитого в пехотном бою.

Надо было иметь острое зрение, чтобы обнаружить рубашку. Измятый комок хаки такого же цвета, как земля, лежал на корнях. Не похоже было, что ее положили туда нарочно, скорее всего, кто-то сорвал ее, скомкал и забросил — либо сам раненый, либо тот, кто ему помогал, — и она случайно оказалась здесь. Заскорузлые черные пятна еще больше маскировали ее на фоне джунглей.

Последовал поток бессмысленных, довольно нелепых замечаний, напряженных и взволнованных:

— Куда, думаешь, его ранили?

— Он американец?

— Конечно американец. Япошки не носят такое хаки.

— А это вовсе не хаки морской пехоты! Это армейский материал!

— Ведь здесь есть американская дивизия. Может, это один из ее солдат?

— Кто бы он ни был, ему здорово досталось, — сказал Куин.

Он заговорил первый раз. Куину было любопытно и вместе с тем очень стыдно, что он смотрит на рубашку раненого солдата и испытывает при этом тревожное волнение.

— Интересно, куда его ранило, — сказал кто-то виноватым голосом.

Один из солдат молча нагнулся и поднял рубашку двумя пальцами, словно боялся заразиться от нее какой-нибудь страшной болезнью.

— Вот, — сказал он и просительно посмотрел на соседа.

Они растянули рубашку и стали переворачивать с одной стороны на другую, странно напоминая продавщиц из магазина готового платья, показывающих новую модель покупателям. Вдруг из группы раздался высокий, сдержанный истерический смешок:

— Вот наша новая модель на весну сорок третьего года. Годится для любой фигуры. Не хотите ли примерить, подходит ли вам размер?

Никто не откликнулся на эту выходку. Шутник умолк. Два солдата еще несколько раз перевернули рубашку туда-сюда, остальные молча смотрели.

Как и многие рубашки, которые они здесь видели, она была без рукавов. Однако не совсем без рукавов, как другие. Рукава были отрезаны выше локтя, затем тщательно исполосованы до плечевого шва очень острым ножом или лезвием для бритья, так что получилось нечто похожее на старомодную бахрому из оленьей кожи, какую носят обитатели прерий.

Вид рубашки вызвал у Большого Куина странное болезненное чувство — чувство необычной ностальгии. Он вспомнил куртку из оленьей кожи, которую носил, когда два года был работником на ранчо. Типичное пристрастие американцев к ковбойской бахроме. Куин понимал этого неизвестного солдата. Потешная мальчишеская причуда, и Куину она была близка. Но талисман не помог, не защитил солдата. Это было ясно.

Судя по отверстию на рубашке, пуля вошла в грудь повыше соска, видимо, ударилась в кость, изменила направление книзу и вышла боковой стороной ниже левой лопатки. Вокруг аккуратного входного отверстия было не много крови. Больше всего крови было на спине. Любителю бахромы очень не повезло. Если бы пуля отклонилась кверху, она могла бы не задеть легкое. Но она прорвалась вниз и вышла через середину легкого плашмя, а не острием, тем самым еще больше повредив ткани.

Белл, выглянув между головами двух стоявших впереди солдат, вдруг зажмурил глаза, словно его ударила в лицо морская волна во время купания. Неожиданно он обнаружил, что упорно смотрит на рубашку и, словно в галлюцинации, видит ужасный двойной образ. Он стоит во весь рост в простреленной, пропитанной кровью рубашке, и он же лежит на земле, пронзенный пулей и истекающий кровью, содрав и отбросив в сторону рубашку, а где-то в недосягаемой для глаз вышине видит неясный, причудливый облик своей жены Марти: ее голова и плечи выступают на мрачном фоне листвы деревьев, она горестно смотрит вниз на два его образа. Белл несколько раз поморгал, но видение не исчезло. «О, как мне жаль! — услышал он явственно ее голос, бесконечно, беспредельно печальный. — Мне так жаль. Так жаль тебя». Это было сказано со всей присущей Марти жизненной силой. Ему отчаянно хотелось закричать: «Уходи! Ведь это неправда! Уходи! Не превращай это в правду! Не смотри на меня!» Но он не мог больше даже моргать, не то что кричать. «О, мне так жаль, — печально говорила она, — мне по-настоящему, искренне жаль». Образ Марти медленно таял в сумраке угрюмых джунглей. В ужасе, боясь увидеть что-то страшное, Белл неистово заморгал глазами. Может быть, дело в том, что сегодня он опять увидел джунгли, спустя столько времени после службы на Филиппинах?.. Два солдата еще держали в руках рубашку, смертную рубашку, и никто пока не произнес ни слова.

— Ну, так что же с ней делать? — спросил солдат, который первым ее подобрал.

Будто освобожденный от ответственности этими первыми словами, произнесенными в полной тишине, второй солдат сразу отпустил рубашку и отступил назад. Та половина влажной, грязной рубашки, которую он держал, тяжело упала к первому солдату. Тот вытянул руку, чтобы рубашка его не касалась, но продолжал ее держать.

— Мне кажется, не совсем правильно… — начал он и осекся.

— Что значит «не совсем правильно»? — спросил Куин неожиданно сердитым, почти необычно визгливым голосом. — Что тебе кажется неправильным?

Никто не ответил.

— Ведь это только рубашка, а не парень, который был в ней. Что вы хотите? Отнести ее в роту? А что там делать с ней? Похоронить? Или отдать Сторму на тряпки для чистки котлов? — Для Куина это была довольно длинная речь. Однако он, по крайней мере, вновь обрел контроль над своим голосом. Опять никто не ответил. — Оставь ее там, где нашел, — властно сказал Куин.

Не говоря ни слова, солдат повернулся и швырнул рубашку на прежнее место между корнями.

— Давайте пройдемся еще немного, — предложил кто-то.

— Да, может, узнаем, что здесь произошло.

Безмолвно (потому что никто не хотел признаться другим в такой недостойной мужчины впечатлительности) они углублялись в зеленые джунгли, словно связанные заговором молчания. В их сознании произошел какой-то перелом. А в таком состоянии действительность становится более фантастичной, чем кошмар. Каждый старался представить собственную смерть, старался вообразить путь пули, пронизывающей его легкое. Но единственное, что он мог нарисовать в своем воображении, — это смелый, героический жест, который, он сделает, умирая, остальное совершенно невозможно было представить. В то же время где-то в глубине сознания, подобно ногтю, машинально ковыряющему заскорузлую болячку, какой-то тихий голос шептал: стоит ли, в самом деле, умирать, быть убитым только для того, чтобы доказать окружающим, что ты не трус?

Молчаливо они заняли почти те же места в цепи. Непроизвольно, без видимой причины все двинулись влево, бросив на конце цепи якорь в лице Куина. И вскоре на другом, крайнем левом конце обнаружили первые брошенные, полуразвалившиеся окопы. Они вошли в джунгли метров на тридцать правее и не могли увидеть их раньше. Если бы они не нашли рубашку и не растянули беспричинно цепь влево, они, быть может, так и не обнаружили бы это место.

Позиция была, несомненно, японская. Было также ясно, что это оставленная после боя позиция. Японцы когда-то выкопали траншею вдоль края джунглей, и солдаты третьей роты подошли как раз к тому месту, где она поворачивала и, извиваясь, уходила вглубь. Бугры и холмики, канавы и ямы, которые некогда были блиндажами, окопами и брустверами, изгибались вперед и назад непрерывной линией сырой земли между стволами гигантских деревьев и подлеском и терялись в полумраке джунглей. Кругом стояла полная тишина, лишь изредка раздавался громкий птичий крик. Забыв про рубашку, солдаты в тусклом свете взбирались на бугры и рассматривали с каким-то болезненным, даже сладострастным чувством, похожим на мазохизм, то, что их вскоре ждет. За буграми, скрытая от глаз, лежала братская могила.

Достаточно было взглянуть на местность с высоты бугров, чтобы стало ясно, что позицию атаковала или контратаковала морская пехота вместе с подразделением американской дивизии (об этом свидетельствовала и найденная рубашка). Пни молодых деревьев, вырванные кусты, разрезанные лианы, воронки — все говорило о силе минометного и пулеметного огня, которому подвергалась местность перед позицией. Большинство этих свидетельств боя уже покрыла новая поросль, и приходилось их искать, но они были налицо.

Только покрытые шрамами, иссеченные пулями лесные гиганты, бесстрастно стоящие, как вросшие в землю колонны, казалось, пережили этот новый вид тропической бури без гибельных последствий.

Солдаты, как беспокойные муравьи, разошлись в стороны, рассматривая все вокруг. Теперь они занялись поисками трофеев. Но как бы жадно они ни охотились, найти что-либо было трудно. Трофейные команды уже прочесали местность частыми гребешками. Никаких предметов снаряжения, ни куска колючей проволоки, ни даже пустой японской обоймы или старого ботинка — все подобрала мусорщики вроде них. С разочарованием убедившись в этом, они, словно по общему согласию, еще не совсем избавившись от страха, обратили внимание на длинную братскую могилу.

Здесь чувство, раньше сдерживаемое, вылилось в дикую, шумную браваду. И вожаком этого стал Большой Куин. Могила тянулась метров на сорок среди густой листвы. Ее выкопали на месте бывшей японской траншеи. То ли она была очень мелкой, то ли трупы лежали не в один слой, но из рыхлой земли, насыпанной лопатами поверх трупов, там и сям торчали еще не совсем разложившиеся части тел.

Очевидно, это было не что иное, как санитарная мера, потому что над позицией висел острый запах, который постепенно усиливался по мере приближения к краю канавы. Должно быть, когда их хоронили, стояла адская вонь. Конечно, все это были японцы. Один солдат, бывший гробовщик, осмотрев зеленоватую, наполовину сжатую в кулак руку, торчащую у края могилы, высказал мнение, что трупы месячной давности.

Большой Куин подошел к краю могилы и остановился невдалеке от того места, где выступала из земли короткая и толстая нога в японском обмундировании. Еще раньше несколько солдат, в жадном стремлении все увидеть, уже неосторожно ступили на самую могилу, но медленно увязли по колено в земле, заполненной трупами. Продолжая погружаться и не чувствуя под ногами опоры, они с поразительным проворством выскочили обратно, чем вызвали громкий хохот других. Они преподали всем наглядный урок, и Куин не рискнул идти дальше.

Стоя на самом краю твердой земли, немного вспотев, с натянутой широкой улыбкой, обнажившей ослепительные крупные зубы, напоминающие клавиатуру миниатюрного пианино, он вызывающе обернулся к остальным. Его лицо, казалось, говорило, что он испытал достаточно унижений для одного дня и теперь намерен расквитаться.

— Похоже, это был здоровый парень. Наверное, на некоторых можно найти что-нибудь стоящее, что можно взять с собой, — сказал он в Биде предисловия и, нагнувшись вперед, схватил обутую ногу и попробовал покачать ее, чтобы посмотреть, прочно ли она держится, потом резко поднял ее и опустил.

Чтобы не отставать, солдат, стоявший рядом с бывшим гробовщиком, ступил вперед и схватил зеленоватую, полусжатую в кулак руку. Это был рядовой первого класса Хофф из второго взвода, крестьянский парень из Индианы. Стиснув ее, словно в рукопожатии, Хофф взялся за кисть другой рукой и, глупо улыбаясь, потянул ее, но и ему ничего не удалось добиться.

Попытки Куина и Хоффа словно послужили для остальных образцом для подражания. Все стали расходиться по краю могилы. Их охватило необычное возбуждение. Они толкали выступающие из земли части тел, били по ним прикладами, при этом безудержно сквернословили и дико гоготали.

Как раз в это время нашли первые «сувениры»: ржавый японский штык и ножны. Их обнаружил Долл. Наступив ногой на что-то твердое, он нагнулся и увидел штык. Когда нашли окровавленную рубашку, Долл держался в стороне и не сказал ни слова. Он не знал, что именно на него подействовало, но ему было нехорошо. Оп был так подавлен, что даже не стал охотиться вместе с другими за «сувенирами» у могилы. Увидев траншею, полную мертвых японцев, он почувствовал себя еще хуже, но нельзя было показывать это другим, поэтому он присоединился к ним, но его душа противилась этим поискам. Находка штыка несколько приободрила его. Если штык почистить и укоротить, подумал он, получится гораздо лучший походный нож, чем его собственный, дешевый. Почувствовав себя значительно лучше, он поднял штык, чтобы все видели, и объявил о находке.

На другом конце траншеи Куин все еще упорно смотрел на ногу японца. Вообще-то он собирался только похвалиться и показать людям и себе, что трупы, даже японские, зараженные бог знает какими страшными восточными болезнями, его не пугают. Но когда в дело вступил Хофф, стараясь его превзойти, а теперь этот сопляк Долл нашел японский штык…

Сильнее стиснув зубы в похожем на клавиатуру пианино оскале, Куин снова попробовал покачать ногу и, как бы бросая мертвецу вызов, начал, скрипя зубами, тянуть ее со всей своей могучей силой.

Стоя позади цепи и не принимая участия в этом шабаше, Белл с ужасом следил за всем как завороженный. Он до сих пор не мог избавиться от иллюзии, будто видит кошмарный сон и скоро проснется дома в постели с Марти, спрячет лицо на ее нежной груди и забудет обо всем. Вместе с тем Белл знал, что не хочет просыпаться; сознание опять обмануло его, показав причудливый, неясный образ Марти, стоящей где-то поблизости и наблюдающей эту сцену. Но на этот раз она не представляла себе его лежащим в могиле с высунутой ногой, как раньше видела его в той рубашке, а стояла позади и наблюдала вместе с ним. Он слышал, как она кричит: «Скоты! Скоты! Грубые животные! Почему ты не вмешиваешься? Скоты! Что ты стоишь? Останови их! Неужели у них нет человеческого достоинства? Скоты-ы-ы!» Ее крик звенел в голове, жутко замирая во мраке высоких деревьев, а он все стоял неподвижно.

Большой Куин напрягал все силы. Его лицо было красным как свекла. На шее под каской вздулись толстые вены. Обнаженные крупные зубы сверкали белизной. Из горла вырывался еле слышный свистящий звук.

Беллу было ясно, что вытащить тело за ногу нельзя. Немного сочувствуя Куину, он понимал, что, раз тот публично взялся за такое дело, ему остается либо вытащить все тело из могилы, либо признаться, что это ему не по силам. Как зачарованный, и не только тем, что видел, Белл молча наблюдал за Куином.

«Что я могу сделать, Марти? Ведь ты женщина. Ты хочешь создавать жизнь. Ты не понимаешь мужчин». Он и сам испытывал некоторую гордость и надежду, он не хотел, чтобы Куин проиграл, хотя его даже тошнило от всего этого. «Давай, Куин!» Беллу вдруг захотелось закричать во все горло: «Давай, дружище! Я за тебя!»

Стоя по другую сторону рва, Долл испытывал совершенно иные чувства. Всем сердцем и душой, яростно, ревниво, мстительно он надеялся, что Куин не победит. Он затаил дыхание и напряг мышцы живота, как бы стараясь помочь трупу не поддаваться усилиям Куина. «Будь он проклят, — думал Долл, стиснув зубы, — будь он проклят!»

Куину было не до того, чтобы обращать внимание на чье бы то ни было отношение к происходящему. Он смотрел вниз, выпучив глаза, оскалив зубы от напряжения, со свистом дыша через нос. Куин смутно чувствовал, что все бросили свои дела и наблюдают за ним. В отчаянии он напряг последние силы, казалось превышающие человеческие возможности, и нога подалась.

Медленно милосердно покрытое землей тело выползало из могилы. Сначала показалась остальная часть ноги, потом вторая нога, неестественно откинутая в сторону, потом туловище, наконец плечи и негнущиеся раскинутые руки, словно человек старался держаться за землю, чтобы не дать себя вытащить, последней показалась покрытая грязью голова. Куин с глубоким вздохом отпустил труп и отступил назад. Голова в каске была так залеплена грязью, что невозможно было распознать черты лица. Да и все тело было так покрыто грязью, что нельзя было сказать, есть ли на нем какое-либо снаряжение кроме обмундирования.

— Да, пожалуй, я ошибся, — сказал Куин, переведя дыхание. — Похоже, на этом нет ничего стоящего.

Слова Куина будто вывели зрителей из оцепенения, вдруг посыпались поздравления. В вышине захлопали крыльями, закричали, улетая, испуганные птицы. Куин смущенно улыбался в ответ. Но приветствия вдруг оборвались. Неожиданно все почувствовали какой-то новый запах, шедший из могилы, настолько отличающийся от прежнего, что казалось, они исходили из разных источников; он витал, как маслянистый туман, вокруг грязного тела и начал распространяться дальше. Со страшными ругательствами солдаты стали отходить от могилы, потом бросились бежать прочь.

Белл, задыхаясь, бежал вместе со всеми и так же, как и все, бессмысленно хохотал. Его преследовали удивительные галлюцинации, а в голове настойчиво мелькало название новой популярной песни: «Не шути со смертью».

Белл добежал до вершины бугров, беззвучно насвистывая сквозь зубы навязчивый мотив, потом обернулся поглядеть назад. В сумраке джунглей поверх рва, рядом с ямой, образовавшейся в глубине могилы, лежал распростертый японец, широко раскинув ноги, весь покрытый грязью. Поблизости от себя Белл увидел Долла, который все еще держал в руке трофейный штык и тоже смотрел назад со странным рассеянным видом.

Когда Куин впервые отступил от своей работы, его нога наткнулась на что-то металлическое. Он надеялся, что это может оказаться утонувший в грязи японский тяжелый пулемет или что-нибудь в этом роде. Но вместо этого обнаружил измазанную грязью каску. Он подобрал ее и вместе с другими отступил на вершину бугров.

«Сувенир» оказался довольно бедным. Все слышали, что у японских офицеров на касках золотые или серебряные звезды. Настоящее золото или настоящее серебро. Если это верно, значит, найденная каска принадлежала рядовому солдату. Звезда была железная, притом из очень тонкого железа, и вся погнута. Снаружи каска была покрыта грязью, но внутри удивительно чистая.

Глядя на нее, Куин вдруг почувствовал вдохновение. После того как он вытащил этот несчастный, проклятый, грязный труп япошки из могилы, он чувствовал себя удрученно, как будто сознавал, что сделал что-то плохое, и его разоблачат и накажут. Пока солдаты, спотыкаясь, смеясь и задыхаясь, бежали обратно к краю джунглей, его удрученность немного прошла. Бессознательно — он не мог объяснить почему — Куин почувствовал, что знает способ, как от нее избавиться. Сняв свою американскую каску, Куин надел японскую и принял позу, выпятив широкую грудь и глупо улыбаясь.

Раздался громкий взрыв хохота. У Куина была слишком большая голова даже для американской каски, которая возвышалась на голове, как шляпа. Японская каска, рассчитанная на низкорослых людей, вообще не сидела на его голове, а просто торчала на макушке. Подбородочный ремень не доходил даже до носа, а болтался перед глазами. Куин из-под него глядел на солдат, корча гримасы.

Даже Долл смеялся. Не смеялся только Белл. Он улыбнулся и издал короткий отрывистый звук, но его лицо тут же приняло серьезное выражение, и он проницательно поглядел на Куина. На секунду их взоры встретились, но Куин отвернулся и, не желая смотреть Беллу в глаза, продолжал свой фарс для других.

Пока они были в джунглях, дождь перестал, но они об этом не знали. Вода, задержавшаяся наверху, продолжала капать. Выйдя из джунглей, они с удивлением увидели, что небо опять голубое, а промытый дождем воздух чист и прозрачен. Почти сразу, словно Сторм следил в бинокль и ждал, когда они выйдут через зеленую стену, из рощи через открытое пространство донесся ясный и резкий свисток, зовущий к обеду. Это был такой знакомый, бередящий чувства звук, полный напоминаний о тихих вечерах, что он потряс «исследователей». Они смотрели друг на друга, словно только теперь поняв, что те мертвецы действительно были японскими солдатами. В подтверждение с холмов доносились слабые, но отчетливые звуки минометного и ружейно-пулеметного огня.

Солдаты вернулись в лагерь во главе с Куином, который тяжело ступал и дурачился в крошечной японской каске. Долл размахивал японским штыком, показывая его то одному, то другому. Остальные шли толпой, смеясь и болтая после пережитого потрясения. Их так и подмывало рассказать о своих похождениях всем, кто упустил эту возможность. Прежде чем наступило утро, подвиг Куина, вытащившего из могилы мертвого японского солдата, вошел в летопись мифов и легенд, роты, как и миф самого Куина.

Вечером, за ужином, третья рота получила первую дозу акрихина. Пилюли доставили в банках из батальонного медицинского пункта.

Сторм взял выдачу пилюль на себя. Ему помогал бестолковый старший санитар роты, в чьи обязанности это фактически входило. Стоя перед очередью за пищей рядом с кротким, очкастым, неумелым санитаром, беспомощно жавшимся позади, Сторм раздавал желтые пилюли, добродушно подшучивая, но строго следя, чтобы никто не уклонился от приема лекарства. Тут же стоял бачок, откуда солдаты могли зачерпнуть воды. Если какой-нибудь шутник с деланной развязностью откидывал назад голову и протягивал зажатую руку, Сторм заставлял его разжать руку и показать, есть ли пилюля. Лишь немногие пытались обмануть Сторма во второй или третий раз. В итоге, перед тем как получить горячую пищу, каждый солдат почувствовал тошнотворный, горький вкус пилюли.

Сторм, с забинтованной обожженной рукой, все же сумел приготовить горячую пищу.

— Чего ты так стараешься? — холодно спросил Уэлш, стоявший сбоку от Сторма, когда последний солдат, проглотив пилюлю, прошлепал по грязи в конец очереди.

— Потому что им надо помочь всем, чем можем, — так же холодно ответил Сторм.

— Им нужно гораздо больше этого, — сказал Уэлш.

— Больше, чем помощь?

— Да.

— Знаю.

— И больше, чем это дерьмо.

— Это по крайней мере что-то. — Сторм поглядел на банку с пилюлями и встряхнул ее. Он тщательно их пересчитал, чтобы убедиться, что все получили свою порцию. Осталось несколько штук.

Последний солдат в очереди остановился и глядел на них, прислушиваясь. Это был один из молодых солдат, глаза его были расширены. Уэлш взглянул на него.

— Проходи, крошка, — сказал он. — Отовсюду торчат уши, — добавил он раздраженно.

— Есть среди них такие дураки, что не стали бы принимать пилюли, если бы я их не заставил, — сказал Сторм.

Уэлш глядел на него без всякого выражения.

— Ну и что? Может быть, они надеются подцепить такую малярию, что их отправят обратно и спасут их никчемную, бесполезную жизнь.

— До этого они еще не додумались, — возразил Сторм, — но додумаются.

— Но мы их опередим. Правда? Мы, черт возьми, заставим их принимать лекарство. Правда? Мы с тобой. — Уэлш вдруг улыбнулся своей безумной, злобной усмешкой; потом так же быстро и внезапно она исчезла с его лица. Он продолжал хмуро глядеть на Сторма.

— Только не я, — ответил Сторм. — Если дойдет до этого, пусть разбираются офицеры.

— Ты кто? Паршивый революционер, анархист? Разве ты не любишь свою страну?

Сторм, который был техасским демократом и любил президента Рузвельта почти так же, как Куин, не счел нужным отвечать на такой глупый вопрос.

— Но ведь мы знаем секрет? Мы с тобой, — сказал Уэлш вкрадчивым голосом. — Мы-то знаем, как можно уклониться от пилюль, правда?

Сторм опять ничего не ответил.

— Дай-ка мне одну, — сказал наконец Уэлш.

Сторм протянул банку. Не отрывая глаз от лица Сторма, Уэлш достал пилюлю, бросил в рот и проглотил, не запивая.

Чтобы не отставать, Сторм тоже взял пилюлю, проглотил ее, как Уэлш, не запивая, и уставился на него. Он почувствовал невероятно горький вкус желчи, охвативший горло. К счастью, он давно научился, прижав язык к небу, не пропускать воздух. Кроме того, он заметил, как хитрый Уэлш, когда брал пилюлю, стер с нее пальцем химический порошок.

Уэлш, с каменным лицом, еще секунд двадцать смотрел на Сторма, явно надеясь увидеть, как его вырвет. Потом повернулся на каблуках и ушел. Но, не пройдя и десяти метров, четко повернулся кругом и зашагал обратно.

— Знаешь что? Ты понимаешь, что произошло, что происходит? — Глаза Уэлша бегали по лицу Сторма. — Нет никакого выбора. И не только здесь, у нас. Везде. И лучше не будет. Эта война — только начало. Понимаешь?

— Да, — кивнул Сторм.

— Тогда запомни, Сторм, запомни…

Все это было очень загадочно. Уэлш повернулся и опять ушел. Сторм проводил его взглядом. Он все понимал. По крайней мере, надеялся, что понимает. Если правительство говорит, что надо идти воевать, значит, надо идти, вот и все. Правительство сильнее и может заставить. Дело вовсе не в долге, его обязали бы пойти воевать, хотя если он порядочный человек, то пойдет воевать, даже если на самом деле ему этого вовсе не хочется. Тут дело не в какой-то свободе, черт возьми! Сторм опять взглянул на банку. Он все еще чувствовал во рту невероятную горечь сухой пилюли и с трудом подавил рвоту. В банке осталось еще девять пилюль: три для дежурных поваров и шесть для офицеров. Главное, не было бы такого ливня, будь он проклят! Сторм прихлопнул москита на голом локте, наверное, пятидесятого за час. Хорошо, хоть дождь прошел. Сторм становился оптимистом.

Прошел дождь или не прошел — большой разницы не было. Конечно, приятнее, когда не приходится есть стоя под дождем, но хуже уже не будет. В насыщенном влагой воздухе насквозь промокшее обмундирование только начинает просыхать на теле. В такой грязи почти невозможно почистить винтовку. После ужина некуда деться и нечего делать. Одеяла промокли, палатки чуть не смыло. Наступила ночь. Только что в кокосовых рощах было светло как днем — и вдруг наступила настоящая темная ночь, и все, застигнутые врасплох этой темнотой, пробирались ощупью, будто вдруг ослепли. Вскоре после этого нового испытания солдаты пережили еще одно. Они впервые узнали, что такое ночной воздушный налет.

В тот момент, когда вдруг быстро стемнело, Файф сидел в углу палатки ротной канцелярии. Он старался разместить свои папки и портативную машинку так, чтобы на них не попала грязь. У него был небольшой складной столик, на котором он пытался все разложить. Работа была вдвойне трудной, потому что тот, кто проектировал этот стол, не предвидел, что его придется использовать на таком слякотном полу. То одна, то другая нога все время медленно погружалась в грязь, и стол опасно накренялся, угрожая сбросить все, что на нем лежит. Когда быстро и неожиданно наступившая темнота окружила его, Файф в отчаянии бросил работу. Оп просто сидел, положив испачканные руки на перекосившийся стол по обе стороны портативной машинки, словно инструменты, отложенные на полку. В последующие пять минут, пока другие ощупью отыскали и зажгли затемненный фонарь, он сидел не шевелясь, только время от времени вытирал грязные кончики пальцев о шершавую поверхность стола.

Файф испытывал такую глубокую депрессию, какой никогда прежде не знал. Из-за внезапно навалившегося чувства полной неспособности совладать с собой он не мог даже поднять веки. Особенно пугала его полная беспомощность. Он не мог даже содержать в чистоте свои папки, и сам был мокрый и ужасно грязный. Пальцы хлюпали в мокрых носках, и не было ни охоты, ни сил их сменить. Москиты роем кружились в темноте и жалили лицо, шею, руки, но Файф даже не пытался их отогнать. Он застыл в темноте, сознательно растравляя себя мыслью о неведомой будущей смерти, и самой мучительной была мысль о том, что в конце концов придется снова двигаться.

Отчаяние Файфа отчасти объяснялось тем, что он не пошел с другими в джунгли, когда его приглашал Долл. Если бы он пошел с ними, то вполне возможно, что штык нашел бы он, а не Долл. Файфу казалось, что он вечно упускает все интересное просто потому, что не может заранее сказать, что это будет. Он уклонился от прогулки в джунгли под предлогом, что может понадобиться Уэлшу. На самом деле ему не хватало смелости, и он был слишком ленив. Поэтому он не только упустил возможность найти штык, но и не присутствовал при невероятном подвиге Большого Куина, который стал темой всех разговоров после возвращения солдат из джунглей.

Файф обратился было к своему старому другу Беллу, который ходил в джунгли и все видел, надеясь узнать подробности из первых рук. Но Белл только поглядел на него пустыми глазами, как будто не был с ним знаком, пробормотал что-то невразумительное и ушел. Файфу стало обидно, что Белл так ведет себя после всего того, что, по его мнению, он для него сделал.

Что касается всех остальных, то это была единственная тема для разговоров. Перед тем как столь внезапно наступила темнота, даже все офицеры, которые околачивались в палатке для канцелярии роты, словно это был их клуб, обсуждали эту тему. А когда наконец зажгли затененный фонарь, разговор продолжался по-прежнему.

— Черт тебя побери, Файф! — грубо заорал Уэлш, как только зажгли свет. — Я велел тебе прийти сюда и помочь мне, а ты сидишь тут и бездельничаешь. Принимайся за работу!

— Слушаюсь, сержант, — бесстрастно сказал Файф, но не пошевелился и не поднял глаза.

Уэлш бросил на него пронзительный взгляд с другого конца палатки. Через табачный дым и возобновившийся шум голосов Файф почувствовал этот взгляд и приготовился выслушать очередную тираду. Но тут, как ни странно, Уэлш, не говоря ни слова, повернулся к фонарю. Файф продолжал сидеть, благодарный ему, но его заляпанная грязью душа настолько оцепенела, что он не мог больше ни о чем думать и только прислушивался к разговорам офицеров о Большом Куине и его подвиге.

Незачем воспринимать умом их слова. Достаточно следить за выражением лиц и улавливать изменения тона. Все без исключения смеялись со сдержанным смущением, говоря об этом. Все без исключения гордились Куином, но не с таким буйным весельем, как солдаты, а с легким оттенком стыда. Капрал Куин очень скоро станет сержантом, вот увидите, рассеянно подумал Файф. Ну что ж, он не против. Если кто и заслужил продвижение, так именно Куин. Как раз в это время где-то вдалеке прозвучал и прокатился в ночи по рощам зловещий, настойчивый рев сирен.

Файфа охватила паника и беспредметный страх, не раздумывая, он вскочил с бачка. Когда он подошел к выходу из палатки, паника сменилась простым чувством страха и болезненным любопытством. В тамбуре уже столпились все остальные, находившиеся до этого в палатке.

— Стойте! — заорал сзади Уэлш. — Стойте, черт побери. Подождите, пока я погашу этот проклятый фонарь! Стойте!

Палатка погрузилась в темноту. Впереди Файфа что-то бормотали и ругались. Потом все, офицеры и солдаты, хлынули наружу мимо откинутых полотнищ и закрывавшею вход одеяла в ясную, свежую звездную ночь. В толчее они увлекли за собой Файфа.

Остальные солдаты третьей роты тоже высыпали из укрытий, где отдыхали, и старались согреть озябшие, мокрые тела. Было приказано всем вырыть щели, но на всю роту оказалось только шесть окопчиков для офицеров, вырытых рабочими командами. Может быть, кто-то и сожалел об этом (а среди них был и Файф), но вслух никто не признался. Люди стояли в грязи беспорядочной толпой между тремя большими палатками и вдоль рядов маленьких палаток, мало разговаривали и вытягивали кверху шеи, стараясь что-нибудь увидеть в небе.

Они видели только два-три слабых прожекторных луча, которые неуверенно ощупывали небо и ничего не находили, и время от времени отдельные короткие вспышки зенитных снарядов.

Слышно было гораздо больше, чем видно. Но то, что они слышали, ничего им не говорило. В течение всего налета сирены издавали протяжные, монотонные, дикие протестующие звуки. Раздавались частые очереди автоматических зенитных орудий разного калибра, бесполезно выпускающих снаряды в ночное небо. И наконец высоко в темноте послышался прерывистый слабый звук мотора или моторов — по звуку нельзя было определить, один там самолет или несколько.

Все старались, хотя не очень успешно, скрыть волнение. Это был «Чарли Стиральная Машина», или «Вошка Луи», как его еще называли, не очень-то остроумно. Все, конечно, о нем слышали: единственный самолет, который совершал в одиночку беспокоящие налеты. Эти сведения содержались во всех информационных сообщениях. Из-за большой высоты звук действительно напоминал шум устарелой однобаковой стиральной машины «Мэйтэг». Прозвище привилось: его стали без разбора применять ко всем налетам такого типа, независимо от количества самолетов или количества налетов за ночь. Информационные сообщения старались преуменьшить их значение. Во всяком случае, гораздо забавнее читать о «Чарли Стиральной Машине» в сообщениях, чем обсуждать его здесь, глядя на незнакомые созвездия тропического ночного неба.

Наконец раздался почти неслышный свистящий звук, который они запомнили с сегодняшнего утра. Люди инстинктивно нагнулись, будто ветерок пронесся над пшеничным полем, но никто не бросился на землю. Их слух был уже достаточно привычен к тому, чтобы понять, что бомба падает где-то далеко. Потом со стороны аэродрома стали медленно приближаться звуки разрывов. Они насчитали две серии по пять бомб и одну из четырех бомб (возможно, одна не разорвалась). Если «Чарли Стиральная Машина» — один самолет, то это, конечно, самолет большой. В наступившей глубокой тишине зенитки еще несколько минут упорно продолжали выпускать в небо никчемные снаряды. Потом по всей линии завыли сирены, издавая короткие, печальные, лающие звуки, что означало «отбой».

Солдаты третьей роты смеялись, хлопали друг друга по спине. В длинных проходах между кокосовыми пальмами сирены еще продолжали издавать короткие, неистовые, лающие звуки. Офицеры и солдаты поздравляли друг друга, будто это они лично отразили налет. Это длилось почти минуту, пока офицеры не вспомнили о своем офицерском звании и не отошли от солдат. Сирены умолкли. Еще несколько минут в обеих группах раздавался смех, а потом люди стали медленно расходиться в темноте по своим убежищам; они выглядели сконфуженными и надеялись, что настоящие ветераны не видели их буйной выходки.

В течение ночи было еще пять налетов — если «Чарли Стиральная Машина» был один и тот же летчик, то, безусловно, он был человек энергичный. Во время одного налета последняя бомба последней серии упала в ста метрах от расположения роты, разрушив позицию зенитного орудия и убив двух человек — совершенно случайно, разумеется. Она разорвалась так близко, с оглушительным грохотом, стремительно налетевшим подобно курьерскому поезду, что все попадали на землю. На следующий день обнаружили по сторонам палатки для припасов две воронки глубиной почти в рост человека. Все рассуждали о том, что, будь в этой серии еще одна бомба, она вполне могла бы упасть очень близко к центру лагеря. Утром, когда люди высыпали из палаток погреться в теплых, живительных лучах солнца, наслаждаясь безопасностью, и взглянули друг другу в щетинистые, заляпанные грязью лица, им показалось, что они видят совсем других людей.

В последующие две недели люди изменились еще больше. В эти две недели, которые отделение планирования и боевой подготовки штаба дивизии назвало «периодом акклиматизации», они жили какой-то особенной, двойной жизнью. С одной стороны, жаркие солнечные дни в сравнительной безопасности, с другой — ночи, сырые и холодные, с тучами москитов, сиренами и страхом. И между ними не было ничего общего, никакой связи. Днем подшучивали и смеялись над ночными страхами, потому что при солнечном свете ночные события казались невозможными. Но когда спускались сумерки, быстротечные, багровые тропические сумерки, пока готовились к ночи, все, что делалось днем, отступало в сторону до самого утра. Днем можно было работать, или бездельничать, или немного заниматься. Ночи же были всегда одинаковыми.

Днем купались в ближнем ручье, который, как выяснилось, официально назывался Гавага-Крик. Каждый вечер брились, нагревая воду в касках на маленьких кострах. Днем ходили в джунгли и к месту подвига Куина. Быстро разлагающийся японский солдат все еще лежал наверху могилы. Позиция, которую обнаружили в джунглях, обозначала место последнего этапа битвы при Коли-Пойнт. Здесь были окружены и уничтожены крупные силы японцев, и можно было проследить весь передний край японской обороны внутри и вне джунглей по берегу Гавага-Крик. Были экскурсии и в другие интересные места. Солдаты ходили к берегу, в Коли-Пойнт, к большому дому плантатора, изрешеченному осколками снарядов и теперь покинутому. Несколько групп в разные дни отправлялись на попутных грузовиках по раскисшим дорогам через бесконечные кокосовые рощи даже к аэродрому, до которого было несколько километров. На аэродроме в жарком, располагающем к лени солнце взлетали и садились бомбардировщики. В тени кокосовых пальм работали голые по пояс механики. «Экскурсанты» возвращались домой опять на попутных грузовиках. На всем пути туда и обратно, куда бы они ни отправлялись, солдаты деловито разгружали машины и выкладывали огромные запасы для предстоящего наступления. Наступления, в котором — они это помнили — им самим придется участвовать. Но ночи от этого не становились легче.

После тревожных ночей было так чудесно сидеть и жариться под горячим тропическим солнцем. Оно восстанавливало силы и освежало, ежедневно принося с жарой и дневным светом облегчение и возвращая к нормальному состоянию. Всегда дул легкий ветерок, шелестя листьями пальм, бросавших на землю рассеянные, колеблющиеся тени. От земли с непреодолимой силой исходил теплый, влажный, зловонный запах тропической грязи.

Впрочем, дни проходили не только в развлечениях. Почти каждый день прибывали новые корабли с войсками и грузами. Выделялись наряды численностью до взвода под командой сержантов для помощи в разгрузке. Это была такая же работа, какую они с благоговением наблюдали в день прибытия, а теперь привыкли и к ней, и к периодическим дневным налетам. В дни, когда корабли не приходили, те же команды использовались для переброски грузов с берега в глубину рощ. Каждое утро проводился час интенсивной физической подготовки, нелепый, но требуемый распорядком дивизии. Было проведено несколько коротких учебно-тренировочных маршей, которые показались всего лишь прогулками. Один день с утра до вечера провели на импровизированном стрельбище, проверяя и пристреливая оружие. Но ночи от этого не менялись.

Эта странная, сумасшедшая жизнь, четко разделяющая ночи и дни, стала еще хуже, когда приказали сменить место расположения. Три дня искали пропавшие палатки, койки и противомоскитные сетки, на четвертый день палатки установили. Прожили в них два дня. Потом пришлось опять менять место и делать сначала всю тяжелую работу, включающую долгий переезд на грузовиках, переноску на руках брезентов, закапывание всех щелей. Трудности усугублялись тем, что по крайней мере один, а то и два взвода были заняты на берегу. Вероятно, перемещение имело целью расположить роту ближе к району выгрузки, чтобы легче было использовать ее на работе. Но солдаты об этом не знали, им никто ничего не говорил. Какой-то тыловик составил график для всех этих дел. В результате их переместили гораздо ближе к аэродрому, так что теперь уже не одна случайная бомба грозила упасть поблизости: рота оказалась в самом центре бомбежек. Каждую ночь вокруг рвались осколочные бомбы, прозванные «косилками».

На старом месте был выбор: либо бежать в щель, либо проявить храбрость и остаться в постели. Обычно большинство солдат пряталось в щель. На новом месте такого выбора не было: выходишь из палатки, ложишься в щель и радуешься.

Странно было, что ранило пока только одного солдата. Казалось, что раненых должно быть гораздо больше. В других подразделениях, расположенных вокруг, так и было. Единственным раненым в третьей роте был рядовой первого класса Марл, неотесанный парень, фермер из Небраски, призывник с заскорузлыми от работы руками, который не хотел покидать ферму отца и никогда особенно не любил военную службу. Осколок «косилки» со свистом влетел в щель, где он лежал во время налета, и аккуратно, как хирург скальпелем, отсек правую кисть. Когда Марл закричал, два лежавших рядом солдата бросились к нему и наложили на руку повязку в ожидании прибытия санитара.

Итак, Марл стал первым настоящим раненым в роте. Это было для него большое несчастье. С ним обращались с таким же исключительным, усиленным вниманием, как с теми ранеными на берегу, но от этого ему было ничуть не легче. Для него делали все что возможно, но Марл впал в истерику и стал громко плакать. Никогда особенно не блиставший умом, он никак не мог вбить себе в голову, как он теперь сможет работать.

— Что мне теперь делать, а? — раздраженно кричал он пришедшим на помощь: — Как я буду работать? Как я буду пахать? Подумать только! Что мне теперь делать?

Уэлш пытался его успокоить: он сказал, что теперь для него все позади, что он может ехать домой, но Марл ничего не хотел слушать. Его не утешали и рассказы о том, какие теперь делают чудесные искусственные руки.

— Вам, черт возьми, легко, — кричал он, — но как я буду работать?

— Ты можешь идти? — спросил санитар.

— Конечно, могу, будь все проклято. Да, я могу идти, черт возьми! Но как я буду работать?

Его увели в батальонный медицинский пункт, и третья рота больше его не видела.

Усиление бомбардировок действовало на разных людей по-разному. Файф, например, обнаружил, что он трус. Он всегда считал, что будет таким же храбрым, как любой другой солдат, а может быть, и чуть храбрее. После двух налетов он с удивлением и тревогой понял, что он не только не храбрее других, но, напротив, трусливее. Это была страшная истина, от которой некуда было уйти. После налета он смеялся и шутил, но чувствовал, что даже смех его какой-то дрожащий и не такой искренний, как у других, например, у Долла. Очевидно, другие не тряслись и не дрожали в щелях, как он. Очевидно, они только боялись, а он был охвачен ужасом, отдал бы все на свете, что имел и чего не имел, чтобы не быть здесь, защищая свою страну. К черту страну! Пусть другие ее защищают. Вот что, честно говоря, он чувствовал.

Файф никогда бы не поверил, что с ним может быть такое, и ему было стыдно. Это отражалось на его отношении ко всему в жизни: к себе, к солнечному свету, к голубому небу, к деревьям, к небоскребам, к девушкам. Ничто не радовало глаз. Желание быть в другом месте постоянно пробегало вверх и вниз по спине в Биде каких-то неясных мышечных спазм даже в ночное время. Хуже было сознание, что эти жестокие, мучительные приступы не приносят ему ничего хорошего, ничего не меняют, ни на что не влияют. Ужасно было признаться, что он трус. Это значило, что ему придется работать упорнее и не лентяйничать, как другие. Трудно будет жить, и лучше держать язык за зубами и постараться скрыть свое чувство.

Напротив, Долл, которому Файф завидовал, обнаружил у себя две приятные черты, которые его обрадовали. Первая — что он оказался неуязвимым. Долл и прежде подозревал это, но не хотел доверять своему чутью, пока не докажет это наверняка. Он уже дважды — один раз в ту ночь, когда Марл потерял руку, — заставил себя встать во весь рост в щели, когда услышал, что начали падать бомбы. Мускулы на спине запрыгали, как у лошади, старающейся сбросить всадника, но в этом тоже было какое-то волнующее удовольствие. Оба раза его не задело, хотя в тот раз, когда ранило Марла, он находился поблизости. Долл решил, что двух раз достаточно, чтобы доказать то, во что ему так хотелось поверить. Тем более что во время другого налета бомбы ложились еще ближе, чем та, что ранила Марла. Оба раза он потом нырял в щель, торжествующий, хотя и совершенно опустошенный; странно дрожали колени, и он не стал повторять испытание больше двух раз — уж очень оно выматывало. Но он был рад, что доказал свою неуязвимость.

Долл также обнаружил, что может убедить кого угодно, что не трусит. Это было то же самое, что он усвоил из боя с капралом Дженксом. Разыгрываешь свою вымышленную историю, и все ей верят. Поэтому он смеялся и шутил после налетов, притворяясь, что не был до смерти перепуган, хотя ему и было страшно. Неважно, правда это или нет. Долл почти так же радовался этому, как тому, что доказал свою неуязвимость.

Иначе реагировал сержант Уэлш. Он тоже кое-что выяснил. После многолетних сомнений Уэлш обнаружил, что он храбрый человек. Он рассуждал так: если человек, напуганный во время налетов так, как он, не умрет со страха или просто не встанет и не убежит, значит, он храбрый человек, и он, Уэлш, именно такой. Уэлш обрадовался этому открытию, потому что прежде сомневался в своей храбрости. Жертвуя собой ради собственности Соединенных Штатов и собственности всего мира, Уэлш хотел бы делать это с саркастической улыбкой. Теперь он почувствовал, что это ему по плечу.

Были и другие открытия после этой бомбежки. В сущности, было столько разных открытий, сколько людей, переживших бомбежку. Но как бы они ни различались, было у всех нечто общее: все хотели, чтобы эти ночные налеты прекратились. Но они не прекращались.

За две недели только одна ночь принесла облегчение. По распоряжению штаба полка была открыта гарнизонная лавка. Третья рота узнала об этом только благодаря любезности штатного писаря роты (Файф был только писарем передового эшелона) — сержанта по фамилии Дрянно (которого все называли на американский лад «Дрейно»), итальянского парня из Бостона. Он служил в отделении личного состава штаба полка, и когда узнал об этом, то пришел сообщить. Весь ассортимент нового магазина состоял из двух предметов: крема для бритья «Барбасол» и лосьона «Аква вельва». Однако этих сведений оказалось достаточно, чтобы все бросились в магазин. За семь часов был продан весь запас «Аква вельва», а «Барбасола» осталось предостаточно для тех, кому он был нужен. Беда в том, что писаря других рот оказались такими же преданными своим подразделениям, как Дрейно третьей роте. Тем не менее солдатам роты удалось закупить достаточно бутылок «Аква вельва», чтобы основательно напиться на ночь.

Смешанный с консервированным грейпфрутовым соком из запасов Сторма, лосьон для бритья не имел никакого привкуса. Грейпфрутовый сок, казалось, отбил весь его аромат. Напиток стал похож на коктейль «Том Коллинз». Он всем понравился. Ночью во время налетов некоторые солдаты прыгали не в свою щель, а один пьяный, когда заревели сирены, по ошибке нырнул в уборную. Но хотя бы на одну ночь, славную памятную ночь наступило облегчение от поливающих осколками «косилок». Многие солдаты во время налетов продолжали спать, а тем, кто не спал, в эту ночь было глубоко наплевать на налеты и на все прочее, и они со смехом и шутками гурьбой отправлялись к щелям.

Между тем днем жизнь шла своим чередом. Через два дня после пьянки в жизни третьей роты произошло самое важное событие со времени ее прибытия на остров. В палатке около аэродрома обнаружили склад с автоматами и решили выслать «диверсионную группу», чтобы их украсть. Инициатором этой-операции был маленький Чарли Дейл, воинственный младший повар, который не только нашел автоматы, но и подбил всех на этот набег.

Дейл не любил свою работу и прежде никогда не работал поваром. Ему не нравилось работать под началом Сторма, которого Дейл считал слишком властным. Дейл сам мог сурово отчитать рабочих по кухне и втайне этим гордился — иначе их не заставишь работать. Но Сторм требовал от поваров мгновенною и безоговорочного послушания, словно не верил в их способности, не верил в их добросовестность. Дейла это возмущало. Он уже давно чувствовал, что Сторм его почему-то невзлюбил. Два раза Сторм зажимал его продвижение в старшие повара. Дейл не простил ему и этого.

Как и многие другие, Чарли Дейл добровольно вступил в армию после двухгодичного пребывания в католической молодежной организации, как только ему исполнилось восемнадцать лет. Он никогда не стряпал ни у католиков, ни в каких других местах, разве что иногда жарил себе яичницу из двух яиц. Он пришел на кухню Сторма, прослужив шесть месяцев рядовым стрелком, потому что, вопреки ожиданиям, на строевой службе оставался затерянным среди массы ничтожеств в хаки. Если бы он ушел с кухни, то потерял бы свою специальность и права и отправился обратно в строй. А Дейл вовсе не собирался опять становиться таким ничтожеством, как все, и поэтому он остался.

Поскольку ему не нравилась кухня и поскольку на Гуадалканале свободных от смены поваров обычно освобождали от работы по разгрузке, Дейл всякий раз, когда был свободен от дежурства, отправлялся в одиночку исследовать окрестности. В одну из таких прогулок, в жаркий, тихий день, бродя вдоль границ пыльного аэродрома под навевающим дремоту нескончаемым летним солнцем, он обнаружил палатку, полную автоматов.

Сначала Дейл не понял, что в ней находится, но его удивило, что палатка стоит обособленно. Метрах в тридцати в кокосовых пальмах был пост, покинутый разомлевшими от жары солдатами. Любопытство Дейла разгорелось. Он снял петлю с одного из боковых кольев и проскользнул внутрь. В палатке было жарко, и в неясном, удивительно приятном, располагающем к лени свете жарких солнечных лучей, проникающих через брезент, палатку заполняли, как ряды скамей в церкви, деревянные стеллажи с оружием. Семеро молящихся, все в одном ряду, были автоматы. Переднюю часть алтаря представляла собой приподнятая платформа, на которой были сложены магазины и обоймы с патронами и брезентовые чехлы для них. На обоймах и чехлах стояло клеймо морской пехоты.

Остальную часть паствы составляли винтовки и несколько новых карабинов, какие только недавно получила третья рота. Дейл не мог оторвать от них глаз. При внимательном осмотре обнаружилось, что рабочие части не имеют никаких признаков износа. Все были совершенно новые. Густая складская смазка была снята, и они стояли готовые к немедленному употреблению, свежесмазанные. В палатке, как и снаружи, царила жаркая тишина воскресного религиозного бдения.

Дейл был вне себя от радости. Исполнилась заветная мечта каждого старого солдата об идеальном предмете для кражи. Просто невероятно! Да еще у морской пехоты! Один, конечно, для себя, а шесть остальных? И карабины? С жадностью и досадой Дейл понял, что не может унести даже все автоматы, не говоря уже о патронах к ним. Но упустить такой случай было непростительно.

Была еще одна загвоздка. Если он возьмет только один автомат для себя и немного патронов, что с ним делать? Стоит показать его в роте, как возникнет опасность, что его отберут. И тут ему пришла в голову блестящая мысль: он сейчас не возьмет ничего, а потом они устроят налет. Если найдется достаточно ребят, может быть, удастся захватить даже несколько этих прекрасных карабинов.

Если удастся заинтересовать кого-нибудь из офицеров, чтобы он пошел за автоматом для себя, то его никто не посмеет отобрать. Вместе с тем это здорово повысит популярность парня, который нашел оружие и придумал эту идею, то есть его, Дейла. Можно привлечь молодого лейтенанта Калпа, командира взвода оружия, бывшего футболиста из Дартмута, который всегда смеется и подшучивает над солдатами. А может быть, стоит обратиться к Уэлшу? Уэлш всегда готов на подобные штуки. Во всяком случае, этому негодяю Сторму Дейл не намерен ничего рассказывать; если ему нужен автомат, пусть идет и находит его сам.

Продумав все, Дейл вылез из палатки и тщательно надел петлю на кол. Потом помедлил немного. Он не мог отделаться от мысли, что отказывается от возможности слишком хорошей, чтобы ее упускать. Может быть, здесь есть охрана (уж он бы обязательно поставил), а часовой где-то болтается или спит. Можно вернуться и обнаружить, что склад охраняется и недоступен. Дейлу так захотелось заполучить один из автоматов, что у него зачесались руки. Особенно потому, что Сторм во всеуслышание заявил, что пойдет на передовую вместе с ротой и возьмет с собой тех поваров, которые захотят. Раз он так поставил вопрос, кто посмеет сказать, что не хочет воевать? Уж конечно не Дейл. Даже если при одной мысли об этом у него ноет под ложечкой.

Постояв минуту в раздумье под жарким солнцем, держа руку на теплом шве палатки, Дейл снял петлю, нырнул обратно, выбрал один автомат, прихватил столько магазинов и обойм, сколько мог засунуть в два брезентовых чехла, вылез из палатки, вновь закрепил петлю и ушел в кокосовую рощу, направляясь в расположение роты. Несколько встретившихся по пути солдат смотрели на него, но, по-видимому, не находили ничего странного в его вооружении, хотя при нем была также винтовка. Он не вошел в лагерь, а свернул в джунгли, там, где они ближе всего подступали к району расположения роты. Там он спрятал автомат и пошел к себе за рубашкой, вернулся, тщательно завернул в нее автомат и спрятал его вместе с патронами в углубление под высокими корнями гигантского дерева. Только тогда он ленивой походкой, насвистывая и засунув руки в карманы, вошел в лагерь и стал искать Уэлша или Калпа.

Калпа он нашел быстро. Широкое, мясистое лицо лейтенанта со сломанным, приплюснутым носом расплылось в счастливую одобрительную улыбку, когда Дейл хриплым голосом бойко рассказал ему о находке.

— Сколько их там?

— Семь. То есть шесть.

— Шесть автоматов. — Калп, медленно смакуя эту новость, тихонько свистнул. — Говоришь, столько магазинов и обойм, сколько мы можем унести? — Он помолчал немного. — Это надо обмозговать и спланировать, Дейл. Да, обмозговать и спланировать. — Калп потер руки. — Трех человек было бы достаточно, если считать одни автоматы. Но с патронами… Нам понадобятся патроны, Дейл, — сказал он, кивнув головой, — нам они понадобятся. Каждый патрон и каждая обойма, какие сможем добыть. Представляешь, как я пойду в полк и попрошу отпустить патроны для шести автоматов, которые нам даже не положены по штату? Дай подумать минутку, — сказал он, но промолчал не больше секунды. — Боюсь, что надо доложить капитану Стейну. Да, я считаю, что надо доложить капитану Стейну.

— А что, он пойдет с нами? — спросил Дейл. Ему вовсе не нравилась мысль о привлечении к делу Раскоряки Стейна.

— Если получит один из них? — Калп глубокомысленно улыбнулся. — Не вижу, почему бы ему не пойти. Я бы пошел. А ты?

— Собираюсь, — решительно ответил Дейл.

Калп рассеянно, с жадным выражением в глазах, кивнул:

— Все равно он скоро узнает, когда увидит нас, щеголяющих здесь с автоматами, и что тогда? Если хочешь знать мое мнение, то ты должен получить первый военный орден, который достанется третьей роте. Побольше бы таких солдат, как ты, Дейл.

Дейл в ответ довольно улыбнулся, но не оставлял своего дела:

— А что, если вместо Стейна привлечь сержанта Уэлша?

— Хорошо, возьмем и его. Возьмем и его. Но надо доложить капитану Стейну. Не беспокойся. Он пойдет. Предоставь это мне. Я сам обо всем позабочусь, Дейл. — Он хлопнул своими большими руками по коленям и вскочил. — Послушай-ка, Дейл. Надо делать дело, делать дело. Когда ты предлагаешь? Я думаю: завтра в середине дня. Как раз в такое время, когда ты был там, понимаешь? Ночью слишком опасно — могут подстрелить. Вечер тоже не годится: в это время вся рота дома на ужине. — Он уже шагал к ротной канцелярии, и Дейл на своих коротких ногах еле за ним поспевал.

В конце концов взяли семь человек. Дейл не мог точно сказать, сколько там патронов, но их было очень много, а Калп хотел быть уверен, что они унесут все. Но оказалось, что, если бы их было даже девять или десять человек, все равно всего они бы не унесли.

Возможно, Стейн не дал бы разрешения, если бы не пылкий энтузиазм Калпа. Стейна, конечно, не очень воодушевила эта идея. Но остановить Калпа было невозможно. Калп сделал все, чтобы убедить Стейна. Он даже подумал о том, чтобы выдать им пистолеты вместо винтовок — тогда можно было бы унести больше добычи. Он размахивал своими ручищами, как крыльями ветряной мельницы, А Дейл молча стоял у стены палатки, его плоское лицо сохраняло бесстрастное выражение: пусть поговорят.

Калп и Уэлш подобрали состав участников. Естественно, он не выходил далеко за пределы управления роты. Дейл был единственным по званию ниже штаб-сержанта, и он чувствовал, что его не пригласили бы, если бы могли обойтись без него. Но не Калп, а Уэлш предложил включить Сторма.

Дейл был взбешен, но не посмел сказать, что обратился к Калпу и Уэлшу прежде всего для того, чтобы не приглашать Сторма. Он продолжал молча стоять у стены и видел, как, по крайней мере наполовину, рушатся его планы. Сторм, когда его позвали, ничего не сказал, только бросил на младшего повара взгляд, ясно говоривший, что ему все понятно. И Дейл знал, что Сторм не скоро его простит.

Итак, состав группы определился. В нее вошли Калп, Уэлш, Сторм, Дейл, Мактей — молодой каптенармус и два помощника командира взвода, то есть один офицер, пять сержантов и Дейл.

Чуть было не получился другой состав: шесть сержантов и Дейл. Стейн, дав разрешение на рейд и согласившись принять один автомат, все же считал, что не следует допускать участия в рейде офицера. Что, если их поймают? Как это будет выглядеть в батальоне? И в полку? Офицер возглавляет организованный рейд в целях хищения оружия! С другой стороны, он представлял себе, как поступил бы в этом случае его отец — майор, участник первой мировой войны. Это было трудное решение, и Стейн не сразу его принял.

Стейна тоже волновали и смущали воздушные налеты. Он не знал, следует ли ему, как офицеру и командиру, оставаться на открытом месте или надо спускаться, как все остальные, в щель. Каждую ночь, при каждом налете он боролся с собой. Конечно, расхаживать наверху, считая ниже своего достоинства прятаться в укрытии, как поступали офицеры во времена Наполеона, — это геройство, и он был на это способен. Но в этой войне здравый смысл требовал заботиться о себе — беречь вложенные в тебя правительством затраты и не допускать, чтобы тебя бессмысленно убили во время какого-нибудь воздушного налета. При каждом налете он мучался в нерешительности, прежде чем спуститься наконец в щель, и теперь, когда надо было принять решение, испытывал такие же колебания.

В конце концов он разрешил Калпу пойти. Правда, Калп — необузданный человек, но в конечном счете все решил пример отца Стейна, майора. Стейн помнил рассказы отца о воровских экспедициях, которые они проводили во Франции. Стейн не хотел выглядеть старой девой, не хотел своими сверхосторожными советами расхолаживать людей и отравлять им развлечение. Конечно, легко было Калпу, молодому и безответственному, орать и восторженно размахивать руками — Калп не командовал ротой и не отвечал за нее. Глядя на Калпа, Стейн начал понимать, какой ценой он невольно заплатил за командование ротой, которого некогда так страстно желал. Он вдруг почувствовал себя старым и, желая скорее избавиться от этого удручающего ощущения, торопливо дал согласие.

— Только вот что, — повторил он. — Официально я ничего не знаю. Я не отвечаю за то, что вы, ребята, делаете без моего ведома. Раз пошли, действуйте на свой страх и риск.

Он считал, что достаточно полно и убедительно изложил свою позицию, что проявил смелость и твердость, и был этому рад. Однако радость омрачало чувство, которое он испытывал, думая о том, что скоро поведет этих жизнерадостных людей в бой, в котором кто-то из них обязательно погибнет, очень возможно, и он сам.

На Калпе Стейн подвел черту: больше ни один офицер не пойдет, это прямой приказ. Лица трех молодых командиров взводов омрачились. Всем им хотелось принять участие в рейде. Единственным исключением был Джордж Бэнд, заместитель командира роты, который тем не менее выразил желание иметь автомат, и ему было обещано это.

Первый лейтенант Бэнд не одобрял тот способ, каким его начальник решил вопрос о рейде за оружием. Бэнд был высокий, сутулый, тощий учитель средней школы, окончивший офицерскую школу. Бэнд считал, что знает воинскую службу. Если взялся командовать ротой, надо командовать. Нельзя создавать впечатление, что позволяешь подчиненным влиять на твои решения. Только не допуская этого, можно командовать правильно. И только командуя, можно поощрять и развивать крепкие и тесные служебные связи истинного товарищества, которые должны существовать между теми людьми, с кем придется делить невзгоды и потрясения войны, и которые являются величайшей ценностью в боевой обстановке. Всякая другая политика ведет не к единству, а к расколу. А ведь именно это единство и отличает людей от животных.

Бэнд понимал таинственную силу глубокой мужской дружбы, существующей в бою между людьми, делящими муки и смерть, страх и скорбь, но также и счастье, счастье не щадить усилий, счастье воевать рядом с другом. Бэнд не знал, откуда приходит эта крепкая мужская дружба, что именно ее порождает, но знал, что она существует. И порой он чувствовал, что солдаты его подразделения ближе ему, чем собственная жена.

Но Бэнд понимал, что нельзя добиться близости так, как это пытается сделать Стейн: давая волю подчиненным и позволяя им поступать по-своему. Подчиненные должны знать свое место. Надо им прямо разъяснить, что разрешается и что не разрешается. Если Стейн хотел, чтобы Калп участвовал в рейде, надо было сразу так и сказать, а не позволить уговорить себя, а в противном случае он должен был отказать и твердо стоять на своем. Надо было также осадить этого нахального Уэлша и заставить его повиноваться, и сделать это давно.

Однако Бэнд ничего не сказал. Не его дело вмешиваться, особенно в присутствии младших офицеров и сержантов. Он только скромно попросил дать ему один из автоматов, зная, что Стейн ему не откажет, и Стейн согласился.

Поскольку два автомата были закреплены за командованием роты, оставалось четыре. Было решено распределить их заранее, чтобы в дальнейшем избежать споров. Один, разумеется, достался Калпу. Дейл, который предусмотрительно продолжал хранить молчание и не сказал об автомате, спрятанном в лесу, тоже получил один, как инициатор рейда. Уэлш и Сторм, как старшие по званию, получили по автомату. Мактею, молодому каптенармусу, автомат не был нужен, так как он не собирался идти в бой с ротой, в рейд он отправился просто для развлечения. Двум помощникам командиров взводов пришлось довольствоваться карабинами, но они были рады, что получили возможность принять участие в рейде.

Все это было решено в день рейда, когда семеро участников перед отправлением собрались около ротной канцелярии, вооруженные выданными на время пистолетами.

Дейл не стал упоминать о седьмом автомате, потому что не совсем верил в успешное завершение задуманного предприятия. Не очень-то доверяя начальству, он боялся, что его автомат может перекочевать к Раскоряке Стейну или к Блестящему Бэнду (как иногда называли высокого Джорджа) еще до начала рейда. В таком случае, если рейд окажется неудачным, он останется на бобах. Но рейд прошел успешно. После рейда Дейл осмотрительно, не спеша принес автомат из тайника, глуповато ухмыляясь своей мошеннической проделке, превратив ее в шутку и заставив всех рассмеяться. Неожиданный лишний автомат перешел к Мактею, который к тому времени решил, что когда придет время, он тоже пойдет на передовую посмотреть, что такое бой, вместе со Стормом и другими поварами.

И это время пришло гораздо скорее, чем кто-либо ожидал.

С каждым днем с холмов все громче доносились грозные звуки минометного и ружейно-пулеметного огня. Шустрые маленькие джипы сновали по грязным дорогам со старшими офицерами, держащими планшеты с картами; постепенно возрастали их количество и скорость. Вот и все, что знала третья рота. Когда наконец поступило распоряжение выступить на фронт, оно застигло всех врасплох, отчасти потому, что как-то не очень верилось, что это время когда-нибудь наступит, что этот момент придет. Приказ о выступлении был подобен грому среди ясного неба.

Файф сидел на баке для воды около палатки канцелярии, греясь на солнце, когда на ротном джипе подкатил Стейн с планшетом на коленях. Прежде чем они с шофером вышли из машины, по выражению их лиц Файф догадался, с чем они приехали. Тогда он понял, что глухие звуки, которые он слышал, были вовсе не громом, а медленными ударами его собственного сердца. Нежелание воевать и волнующее ожидание тянули Файфа в разные стороны. Он боялся, что, если его волнение чуть-чуть усилится, оно может превратиться в явный страх, возможно неуправляемый.

Всего лишь несколько дней назад Файф был безучастным свидетелем подготовки к рейду за автоматами. Он не мог простить Уэлшу, что его отстранили от этого дела. Ему так хотелось участвовать в рейде и получить автомат, что всякий раз, как он об этом думал, на его лице появлялась уродливая гримаса.

Он даже нарушил данное себе торжественное обещание никогда и ни о чем не просить Уэлша и обратился к нему прямо. Конечно, во время перерыва, когда никто не мог его услышать. Он даже не просил автомат, все, что он хотел, это принять участие в рейде. Чернобровый сержант только уставился на него с притворным изумлением, в его черных глазах промелькнуло злорадство.

— Малыш, — сказал он, — ровно через пять минут мне понадобится книга больных с этими тремя новыми случаями малярии.

Это был конец. Файф решил, что всю жизнь не забудет этого позора. Он считал, что даже страшные испытания боя не смогут стереть это клеймо. Эта мысль приводила его в содрогание.

В эти два дня, когда рота переживала событие чрезвычайной важности — рейд за оружием, в жизни Файфа произошло и второе, менее важное событие. Его посетил один из его двух друзей — второй, если считать Белла первым другом, хотя за последнее время Файф был склонен махнуть на него рукой и вообще не считать больше своим другом. Второй друг Файфа был солдат по фамилии Уитт, которого перевели из роты за два месяца до отправления.

Уитт был невысокий, худощавый парень из штата Кентукки, старый солдат регулярной армии, бывший полковой боксер. Он прослужил в третьей роте несколько лет. Его перевод послужил Файфу хорошим наглядным уроком, любопытным примером того, как поступают у них в армии.

Незадолго до того, как полк в полном составе направили для прохождения «заключительного этапа боевой подготовки», как он официально назывался, в полку было сформировано новое подразделение, получившее название артиллерийской батареи. Сначала подразделение существовало только на бумаге. В полку уже была противотанковая рота, но помимо применения ее орудий для противотанковой обороны артиллерийская батарея могла использовать их в качестве полевой артиллерии и служить небольшим артиллерийским подразделением в составе полка, способным быстро сосредоточивать сильный огонь по целям взводного или ротного масштаба.

Превосходно задуманная и существующая только на бумаге, артиллерийская батарея все же нуждалась в людях, чтобы воплотиться в жизнь. Этот вопрос был решен в рамках полка весьма оригинальным путем — путем процесса, который можно было назвать «избавлением от негодных». Файф видел, как это делается. Из полка поступило распоряжение каждому командиру роты выделить определенное количество солдат. Командиры выполнили его, и самые отъявленные пьяницы и смутьяны собрались под одной крышей, образовав артиллерийскую батарею. Командиром этого подразделения назначили офицера, которого меньше всех любил командир полка. Уитт оказался в числе солдат, выделенных третьей ротой.

Уитт, хотя и выпивал, как большинство солдат, не был отъявленным пьяницей. Его, пожалуй, можно было отнести к смутьянам, поскольку он уже несколько раз был разжалован и дважды посажен в тюрьму по приговору дисциплинарного суда. В глазах Файфа все это превращало его в некоего романтического героя (хотя, пожалуй, и не в такой степени, как Белла), но отнюдь не внушало симпатия Стейну или Уэлшу. И все же он не был исключением — и другие солдаты, которых не направили в артиллерийскую батарею, имели подобный послужной список. На свою беду, Уитт завоевал особую неприязнь Уэлша за то, что постоянно пререкался с ним, так как в свою очередь не любил Уэлша. Каждый из них считал другого мерзким подонком без всяких скидок и оговорок.

Хотя Уитт отказался просить, чтобы его оставили в роте, он был огорчен, что его переводят. В третьей роте были все его друзья, и он гордился репутацией, которая там у него была. Все знают, что он любит третью роту, размышлял Уитт, и если Уэлш, зная об этом, все же переводит его, значит. Уитт справедливо его презирает, и, следовательно, тем более невозможно просить, чтобы его оставили. Итак, сто без шума перевели вместе с несколькими настоящими пьяницами. А теперь он пришел в гости.

Артиллерийская батарея вместе с другими подразделениями полка прибыла почти на месяц раньше с первым эшелоном дивизии. У них было гораздо больше времени для акклиматизации, и теперь Уитт болел малярией. У него был болезненный вид, а кожа имела желтоватый оттенок. Он никогда не был полным, а теперь еще больше похудел. Он жадно ловил известия о своей старой роте и всякий раз, когда приходил транспорт с войсками, старался ее найти. Он предпринимал поиски, наверное, раз двадцать и наконец был вознагражден. В тот день, когда прибыла рота, он был на берегу в рабочей команде, но не смог ни с кем увидеться, потому что работал на другом конце пляжа, где разгружался второй транспорт. И вот он отправился искать свою роту. Это было труднее, чем казалось. Остров был до отказа забит войсками и имуществом. После настойчивых расспросов он наконец нашел человека, который знал, где расположена рота. Но когда Уитт, убежав в самовольную отлучку и проделав долгий путь в глубь острова, прибыл на это место, он обнаружил, что рота переместилась. Пришлось все начинать сначала. Такая настойчивость говорила об упорстве Уитта. Файф хотел бы обладать таким качеством.

Файф был очень рад его видеть, особенно после того, как его дружба с Беллом в последнее время ослабла. Файф чувствовал, что Уитт восхищается им так же, как он восхищается Уиттом, хотя и по другой причине. Файф восхищался Уиттом за его мужество, стойкость, смелость, а Уитта втайне восхищала образованность Файфа и то, что он не кичился ею.

Уитт пришел в роту как раз в день рейда за оружием, незадолго до того, как Файф стоял и смотрел на семерых участников, удаляющихся в рейд без него. Может быть, это как-то сказалось на том, что потом произошло между ним и Уиттом. Через полчаса после того, как он с горечью проводил глазами участников рейда, Файф вышел из палатки передохнуть и услышал, как его зовет какой-то солдат, стоящий в отдалении около палатки с припасами, прислонившись к кокосовой пальме. Это был Уитт. Он решил не подходить близко к палатке канцелярии, где мог находиться его заклятый враг Уэлш, а дождаться здесь, пока выйдет его друг. На таком расстоянии Файф не мог разобрать, кто это, и подошел поближе.

— Уитт! Честное слово! Здорово! Черт, как я рад тебя видеть! — воскликнул он, как только узнал Уитта, и бросился пожать ему руку.

Уитт улыбнулся — немного гордо, но, как всегда, сдержанно. Он выглядел усталым и измученным.

— Здорово, Файф! — сказал он.

Файф был так рад, словно встретил на этом несчастном, охваченном болезнями и смертью, страшном острове давно пропавшего брата. Файф тряс ему руку и хлопал по плечу, Уитт улыбался — не без некоторого торжества. Потом они ушли подальше и уселись на поваленный ствол кокосовой пальмы.

Уитт прежде всего хотел узнать, когда рота отправится на передовую. Он сказал, что повидался с Куином, со своим закадычным другом Гучем, со Стормом и несколькими другими знакомыми солдатами. Однако никто не мог ему рассказать что-нибудь о роте. Он думает, что Файф, наверное, что-нибудь знает. Он тоже, конечно, рад его видеть. Он ждал больше получаса и не ушел бы, не повидавшись с ним.

— Но разве ты не в самоволке?

Уитт пожал плечами и усмехнулся своей недоверчивой, но гордой улыбкой:

— Мне ничего не будет.

— Но почему ты сразу не пришел ко мне?

Лицо Уитта застыло, как будто кто-то обмазал его быстротвердеющим цементом. В его глазах появилась какая-то странная грусть, но вместе с тем и упрямство. Он упорно смотрел на Файфа:

— Не хотелось идти туда, где сидит эта сволочь, этот поганый сукин сын.

У Файфа пробежал холодок по спине. Иногда, как, например, сейчас, в облике Уитта появлялось что-то змеиное — он напоминал свернувшуюся кольцом гремучую змею, готовую ужалить. По тому, как упорно смотрел на него Уитт, Файф понял, что Уитта оскорбила сама мысль, что он мог бы явиться туда, где находятся Уэлш. Файф смутился.

— Да, так вот, — пробормотал он и заерзал по бревну. — Знаешь, Уитт, я думаю… он, может быть, переменился… С тех пор как мы здесь.

— Этот сукин сын никогда не переменится. Ни в чем, — решительно заявил Уитт.

Файф решил, что он прав. Во всяком случае, он никогда не умел спорить.

— Послушай, Уитт. Если мы пойдем в бой без тебя, это будет уже не та наша старая рота, — объяснил он. — Не та, вот и все. Мне так хочется, чтобы ты был с нами. — Он опять заерзал по бревну. — Вот почему я так сказал. — Он попробовал пошутить, хотя ему было не до шуток. — Надеюсь, ты так же меток, как и раньше? (Уитт был первоклассным стрелком.)

Уитт оставил комплимент без внимания:

— Файф, говорю тебе: когда я подумаю, что старая третья рота пойдет бить япошек без меня, у меня просто сердце разрывается. Я прослужил в этой роте четыре года. Ты знаешь, как я люблю нашу роту. Все знают. Это моя рота. Это несправедливо, вот и все. Несправедливо. Кто знает, скольких ребят, сколько моих старых друзей я мог бы спасти, если бы был там. Это моя рота, Файф, дружище. Не знаю, что и делать.

— Ну, — осторожно заметил Файф, — я думаю, если ты пойдешь к Стейну и расскажешь ему, что чувствуешь, он устроит, что тебя переведут обратно. Старина Стейн знает, какой ты хороший солдат. Никто в этом не сомневался. А как раз теперь, когда он поведет роту в бой, и все такое прочее… Он, знаешь, относится к нам довольно тепло.

Уитт наклонился вперед, его обычно недоверчивые глаза потеплели, он жадно вслушивался в слова Файфа. Но когда тот замолчал, он выпрямился и снова нахмурился.

— Этого я не могу, — сказал он.

— Но почему?

— Потому что не могу. И ты знаешь.

— Честное слово, я думаю, что он возьмет тебя обратно, — отважился заметить Файф.

Лицо Уитта потемнело, в глазах сверкнули молнии:

— Возьмите меня обратно! Возьмите меня обратно! Меня никогда не заставят просить! Это их вина, а не моя! — Буря улеглась, утихла, но туча, мрачная и темная, осталась. — Нет, я не могу этого сделать. Я не стану просить.

Теперь Файф сердился и вместе с тем испытывал неловкость. Он знал за Уиттом способность доводить людей до такого состояния — конечно, не преднамеренно.

— Так вот, — начал Файф.

Уитт перебил его:

— Но знай, что я очень ценю, что ты стараешься мне помочь.

— Да?

— Правда, — подтвердил Уитт.

— Я знаю. — Файф всегда остерегался не соглашаться с Уиттом, боялся, что может привести его в бешенство. — Я просто хотел спросить: тебе очень хочется вернуться в роту?

— Ты знаешь сам.

— Что ж, единственный способ — пойти к Стейну и попросить…

— Ты знаешь, что я не могу.

— Да черт возьми, — закричал Файф, — ведь это единственный способ когда-нибудь вернуться в роту! Надо это понимать!

— Раз так, то я не вернусь! — крикнул в ответ Уитт.

Файф устал его уговаривать. Ведь они встретились в первый раз за несколько месяцев. К тому же он не мог забыть о своем столкновении с Уэлшем и о семи ушедших в рейд. Но прежде всего, он был просто раздражен.

— Тогда тебе придется остаться в стороне, так что ли? — хитро и вызывающе сказал он.

— Наверное, придется, — сердито ответил Уитт.

Файф упорно смотрел на него, а Уитт угрюмо уставился в землю, хрустя пальцами.

— Говорю тебе, это несправедливо. Несправедливо и нечестно, — сказал Уитт, подняв глаза. — Как ни глянь. Это не справедливость, а пиродия на справедливость.

— Пародия, — поправил Файф. Он знал, как тщательно следит Уитт за своими словами. — Па-ро-дия, — повторил он сердито, словно учил непослушного ребенка.

— Что-что? — Уитт недоверчиво смотрел на него.

— Я сказал, что это слово произносится так: па-ро-дия. — Так или иначе, у него оставался козырь. Он знал, что Уитт не станет его бить. Уитт не станет бить друга без предупреждения. Это против его кентуккских правил. Но, хотя он не ожидал, что его будут бить, Файф был изумлен реакцией на его слова.

Уитт смотрел на него, как будто видел его первый раз в жизни.

На его лице снова появилась грозовая туча с вспышками приближающихся электрических разрядов.

— Уходи! — зарычал он.

Теперь Файф в свою очередь спросил:

— Что-что?

— Говорят тебе, уходи! Оставь меня! Убирайся вон! Пошел вон отсюда!

— Я имею такое же право быть здесь, как и ты, — огрызнулся Файф, все еще изумленный.

Уитт не пошевелился, но это был зловещий признак.

— Файф, я никогда в жизни не бил друга, не сказав ему по-честному, что мы больше не друзья. И сейчас не хочу начинать. Но буду бить. Если ты сейчас же не уберешься, я выбью из тебя душу.

Файф попытался протестовать:

— Что это, черт возьми, за разговор? Что я тебе сделал?

— Говорю тебе, уходи. Не разговаривай. Мы больше не друзья. Если ты после этого попробуешь со мной заговорить, я тебя изобью.

Файф встал с бревна, все еще испуганный, ошеломленный, растерянный.

— Но послушай-ка, ради бога. Я только…

— Убирайся!

— Хорошо, я уйду. Я не устою против тебя в драке, и ты это знаешь, хоть я и выше тебя.

— Тяжело, но такова жизнь, — сказал Уитт. — Я сказал: уходи.

— Ухожу. Но ты спятил, честное слово. — Файф прошел несколько шагов. Он никак не мог решить, струсил он или нет, не будет ли более достойно мужчины вернуться, пусть даже за это ему достанется. Сделав еще несколько шагов, он остановился и обернулся. — Запомни: единственный способ вернуться в роту — тот, что я сказал.

— Убирайся!

Файф ушел. Он все еще не был уверен, струсил ли в этой ситуации или нет. Пожалуй, струсил. Он чувствовал себя виноватым, хотя не мог сказать, в чем именно. Он готов был признать, что Уитт прав и что он, Файф, совершил что-то ужасно низкое, дурное и оскорбительное для мужского достоинства Уитта. На полпути к палатке он еще раз остановился и посмотрел назад. Уитт все еще сидел на поваленном кокосовом дереве.

— Иди, иди! Убирайся!

Слова глухо донеслись до Файфа. Он пошел дальше. У входа в палатку канцелярии он еще раз обернулся. Уитт ушел.

Вот он потерял и второго друга, как и Белла, которого, должно быть, тоже чем-то обидел — он не знал, чем именно, но чувствовал себя виноватым. Из всех этих парней у него было два настоящих друга, размышлял Файф, а теперь он потерял обоих. И в такое время. Теперь остался только Уэлш. А это что-нибудь да значит, не правда ли?

Файф с грустью размышлял обо всем этом, об Уитте, стараясь представить себе, как еще могла кончиться их встреча, думал несколько дней, каждый день, вплоть до того самого дня, когда, сидя около палатки на баке для воды, взглянул через ветровое стекло на Стейна и шофера и понял, с чем они вернулись. Лишившийся друзей Файф смотрел, как они вылезают из машины и направляются к нему — уж конечно, не для того, чтобы сообщить ему что-то лично.

— Капрал Файф, — позвал Стейн. Сегодня он держался официально и проявлял кипучую деятельность. Это понятно, подумал Файф, раз такие новости.

— Да, сэр? — Файф старался, чтобы его голос звучал ровно и не дрожал.

— Через пять минут собрать здесь всех офицеров и взводных сержантов, кто не в наряде. Собрать всех. Никого не пропустите. Возьмите Бида. Пошлите его тоже. — Стейн помолчал и глубоко вздохнул: — Мы выступаем, Файф. Выступаем на передовую. Завтра в это время. Через двадцать четыре часа.

Позади него шофер резко кивнул Файфу головой, подтверждая это волнующее и, может быть, печальное сообщение.

Глава 3

На всем пути дороги, превратившиеся в реки жидкой грязи, были забиты застрявшими грузовиками, еще плавно двигавшимися в направлении фронта. Иногда две, три, четыре машины стояли вплотную одна за другой. Большинство были брошены, молчаливо сидели в грязи, дожидаясь, когда придут большие трактора и вытащат их. Иногда попадался грузовик, окруженный кучкой солдат, которые безуспешно пытались вытащить его, копошась по колено в черной жиже. Машины были нагружены перевязанными проволокой коробками с сухими пайками, баками для воды, ящиками с патронами, гранатами или минами. Очевидно, доставка предметов снабжения с помощью больших грузовиков терпела или уже потерпела неудачу.

Пешие пробирались по засохшим комьям грязи и кишащим москитами бугоркам вдоль обочин. Застрявшие грузовики их не заботили. Нагруженные полной выкладкой и дополнительными нагрудными патронташами, они не могли пробраться к машинам, даже если бы постарались. Каждая рота шла в нестройной длинной колонне по одному, то сгрудившись до того, что приходилось останавливаться, то растянувшись так, что отставшим приходилось догонять остальных бегом. Солдат изводили жестокое солнце, жара и влажность, обмундирование пропиталось потом — хоть выжимай, люди жадно глотали воздух, в котором, казалось, была одна только влага.

Это никак не походило на торжественный, всеобщий, праздничный парад. Насколько мог видеть глаз, по обе стороны дороги две линии нагруженных сверх меры, измученных жарой, одетых в зеленое солдат, спотыкаясь, пробирались по краям грязевой реки. Солдаты рабочих команд, отдыхая, не сводили глаз с дороги. Они выходили из палаток посмотреть, что делается, и стояли группами, беседуя, на опушках кокосовых рощ.

Изредка какой-нибудь зритель выкрикивал пехотинцам слова ободрения. Но если ему и отвечали, то лишь коротким взмахом руки, быстрым мрачным взглядом или натянутой улыбкой. Идущие сосредоточили все усилия на том, чтобы просто продолжать идти. Все мысли, не связанные с маршем, они держали при себе. После первого часа перехода даже эти потаенные мысли исчезли. Пехотинцы забыли, куда идут, все заслонила одна задача — продолжать идти, не выходя из строя, и добраться до места.

Не всем это удавалось. Постепенно с каждой стороны дороги стала образовываться еще одна своеобразная линия. Какой-нибудь солдат вдруг сворачивал в сторону, выходил из строя и садился или падал в обморок. Идущие сзади, сами выбившиеся из сил, оттаскивали его в сторону.

Почти всегда это делалось молча. Только иногда какой-нибудь солдат, еще шагающий в строю, безнадежно взывал к выдохшемуся другу. Вот и все. Зрители, стоящие в полутени деревьев, не предлагали помощь. Сами упавшие предпочитали, чтобы их не трогали. Лишь немногие пытались уползти в тень. Они сидели с тупым взглядом, откинувшись назад на ранцы, словно в кресле, или лежали лицом вниз с ранцами на боку, или, если были способны сбросить ранцы, лежали, вытянувшись на спине, с дрожащими веками.

Третьей роте предстоял марш в десяток километров. В одиннадцать часов утра, бросив прощальный взгляд на щели, на откидное полотнище кухонной палатки, на связанные палатки, служившие им домом, солдаты двинулись к дороге ждать, пока образуется разрыв в потоке проходящих войск. Они прибыли в назначенный пункт в семь тридцать вечера, почти в сумерках, полумертвые, и к восьми остановились на привал в джунглях, около дороги. Свыше сорока пяти процентов солдат отстали. Последние отставшие, изнемогшие от жары, с опустошенными рвотой желудками, подходили к месту привала уже после полуночи.

Это был невероятно тяжелый марш. Никто в третьей роте, даже старые служаки, совершавшие переходы в Панаме и на Филиппинах, не испытывали ничего подобного. Рано утром Стейн надеялся и мечтал, что приведет свою роту в полном составе, без единого отставшего, и получит возможность доложить командиру батальона, что прибыл на место, что все налицо. Когда колонна с нетвердо шагающим Стейном во главе свернула с дороги, ему оставалось лишь горько посмеяться над собой.

Шатающийся от усталости и все еще потный после проверки взводных участков, он отправился один по дороге к командному пункту батальона, расположенному впереди, ближе к реке, с докладом.

На марше у него произошла нелепая стычка с впавшим в истерику писарем Файфом. Сначала она его расстроила, потом привела в ярость из-за уязвленного самолюбия. Теперь, когда он в сгущающихся сумерках шагал по дороге, стычка с Файфом усугубляла и без того плохое настроение. Все было необычно в этом марше. Уже одно то, что понадобилось восемь с половиной часов, чтобы пройти чуть более десяти километров, было достаточно странным, а если еще добавить к этому условия местности, переход через кокосовые рощи мимо этих людей, глазеющих на пехотинцев, как кучка разочарованных гробокопателей, потом трудный путь по тропинке в глубь острова между двумя плотными, мрачно зелеными, наполненными щебетом птиц степами джунглей… К тому времени они прошли уже почти шесть часов и все были близки к истерике. В голове колонны вышли из строя четыре повара и двое из управления роты: маленький Бид и новый солдат по фамилии Уэлд, который был прикомандирован к управлению в качестве посыльного и помощника писаря. Все они были где-то позади. В вышине пронзительно свистели птицы, крики их были похожи на гогот, словно они насмехались над проходящими солдатами.

Файф уже давно задыхающимся, болезненным, крайне возбужденным голосом жаловался, что не может больше идти. Потом после десятиминутного привала он не встал вместе с остальными. Стейн обратился к нему, думая помочь и приободрить его:

— Вставай, Файф. Давай, сынок. Ведь ты не захочешь теперь сдаться. После того как столько прошел на своих бедных, старых, больных ногах.

Ответ, который он получил, был потрясающим. Файф не встал. Он вскочил, словно его кольнули иголкой в зад. Весь дрожа, он разразился яростной, бешеной бранью:

— Это вы мне говорите? Да я буду идти, когда вы будете лежать без задних ног! Я буду идти, когда вы и все они, — он описал головой широкую дугу, — выдохнетесь и упадете на колени! Вы и все проклятые офицеры! — Дрожащими руками он стал надевать ранец.

— Замолчите, Файф! — резко крикнул Стейн.

— Да, да, все проклятые, сволочные офицеры в мире! Я буду идти, пока не свалюсь мертвым, и то буду хоть на метр впереди вашего мертвого тела! Не беспокойтесь, я не отстану!

И так далее, в том же духе. Спотыкаясь и шатаясь под тяжестью ранца, Файф вышел на обочину.

Стейн не знал, что делать. Принимать какие-то меры или не принимать? Файф просто не владеет собой. Стейн знал, что впавшему в истерику человеку надо надавать пощечин, чтобы привести его в чувство, но сам никогда этого не делал. Он колебался, стоит ли попробовать это средство, опасаясь, что оно может не подействовать. Конечно, он мог бы посадить Файфа под арест… Но Стейн решил не делать ни того, ни другого. Он молча прошел на свое место в голове колонны, поднял руку, и рота двинулась дальше.

Теперь шли в колонне по два по обе стороны узкой дороги в джунглях. Стейн слышал, как в двух шагах позади продолжал ругаться Файф. Никому, видимо, не было до этого дела, никто не обращал особого внимания — все слишком устали. Стейн не был уверен, что не уронил себя в глазах роты, решив игнорировать Файфа. Это мучило его, под каской горели уши. Он хранил молчание. Вскоре замолчал и Файф. Колонна шла в тишине. Уголком глаза Стейн мог видеть на другой стороне дороги сержанта Уэлша (Бэнда он послал подогнать отстающих). Уэлш шел, погрузившись в какие-то свои мысли, будто не зная усталости. Сержант часто прикладывался к бутылке джина, и это раздражало Стейна. В стороне от дороги, в густой листве, какая-то шальная тропическая птица сердито закричала на них, потом пронзительно свистнула.

Гнев все больше охватывал Стейна, и, когда Файф уже успокоился, Стейн был весь охвачен гневом. У него напряглась шея, и вся голова горела под каской. Он так рассвирепел, что у него потемнело в глазах, он боялся, что споткнется, упадет и останется лежать. Он ненавидел всех своих солдат. «Разбиваешься в лепешку, заботишься о них, стараешься быть им отцом, а они только ненавидят тебя за это и за то, что ты офицер, жестокой, тупой, упорной ненавистью», — думал он.

Стейн шагал по тускло освещенной дороге, погруженный в мрачную меланхолию. Честно говоря, он должен был признать, что немного виноват перед Файфом, продолжавшем идти в строю. Стейн всегда испытывал к нему сложное чувство. Он не сомневался, что Файф умный парень и хороший работник. Девять месяцев назад Стейн сделал Файфа капралом, хотя из-за этого одному помощнику командира взвода пришлось остаться рядовым первого класса. Кроме того, Стейн разрешил Файфу два утра в неделю посещать какие-то курсы в университете того города, где стояла дивизия.

Он любил этого парня, но чувствовал, что Файф эмоционально неустойчив. Он задирист и обладает чрезмерным воображением, крайне эмоционален и не умеет управлять своими чувствами. Стейн не знал подробностей воспитания Файфа, но подозревал, что по какой-то причине тот явно взрослел медленнее обычного. В современной Америке подобных случаев много, не то что раньше, например во время Гражданской войны, когда двадцатилетние командовали полками, даже дивизиями. Впрочем, для практической работы в роте это не имело особого значения. Парень выполнял свои обязанности и, если не считать случайных вспышек гнева по отношению к Уэлшу (в чем никого нельзя было винить), держал язык за зубами. Но именно из-за этого Стейн считал, что не имеет права рекомендовать Файфа в офицерскую школу.

Еще в то время, когда министерство обороны проводило широкую кампанию по вербовке способных военнослужащих в офицерские школы, Стейн посоветовал нескольким сержантам, окончившим среднюю школу и более смышленым, чем другие, подать заявления. Почти всех приняли, и все, кроме двух, окончили школу офицерами. Однажды в ротной канцелярии в порыве воодушевления и какого-то неясного желания сделать добро Стейн посоветовал Файфу подать заявление в школу административной службы, а не в пехотную школу. Раздумывая о характере и качествах Файфа, он решил, что из того не выйдет хороший пехотный офицер. Но Файф сразу отклонил его предложение, и Стейн не настаивал. Однако ему было ясно, что Файф копирует своего героя Уэлша, который, когда бы с ним ни заговаривали об офицерской школе, только фыркал и смотрел так, словно услышал что-то препротивное. Позднее Стейн сделал вторую попытку, считая, что это пошло бы на пользу делу и самому Файфу.

На этот раз все получилось иначе, и Стейн до сих пор злился, вспоминая об этом. Когда Файфа спросили во второй раз, он заявил, что передумал и готов подать заявление, но не в школу административной службы. Если ему вообще предстоит стать офицером, сказал он с каким-то трагическим волнением, которое Стейн не совсем ясно понимал, то он хочет быть строевым пехотным офицером. Стейн не знал, что делать. Ему не хотелось прямо сказать Файфу, что, по его мнению, из него не выйдет хороший пехотный офицер. Стараясь сделать доброе дело, помочь Файфу, он попал в неловкое положение.

В конце концов Стейн помог Файфу написать заявление, завизировал его и направил по команде. Однако Стейн считал, что не имеет морального права молчать о своих сомнениях и в характеристике на Файфа честно изложил свое мнение о том, что из того не выйдет хороший пехотный офицер.

Заявление сразу вернулось обратно. К нему была приложена записка начальника отделения личного состава штаба полка, которая гласила: «К чему мне все эти дурацкие «за» и «против», Джим? Если ты считаешь, что из солдата не выйдет хороший офицер, на кой черт посылать мне его заявление? Я и без того не успеваю разбирать бумаги». Стейн рассердился. Если этот сукин сын, с которым он был хорошо знаком по попойкам в клубе, не знает, что каждый солдат имеет законное право подавать заявление, то он дурак, а если знает, то поступает недостойно. Стейн опять попал в такое положение, из которого не видел выхода. Он подшил заявление, ничего не сказав Файфу, и опять попытался уговорить его подать заявление в школу административной службы. Файф отказался. Он сказал, что предпочитает подождать, пока придет ответ на первое заявление, и этим опять рассердил Стейна.

Хуже всего было то, что Файф нашел свое заявление с характеристикой Стейна и запиской начальника отделения личного состава. За две недели до отправки они разбирали все бумаги. Файф, приводя в порядок личные папки Стейна, обнаружил заявление среди других бумаг. Стейн, сидя за письменным столом, протянул руку и схватил заявление, сказав, что это его личная бумага, и запер в ящик. Однако он был уверен, что Файф успел все увидеть, потому что тот посмотрел на него с очень странным выражением. При этом присутствовал Уэлш, как обычно, усмехаясь и все замечая. Файф ничего не сказал и продолжал работать, но лицо его по-прежнему выдавало какую-то сдерживаемую, трагическую взволнованность.

Файф так ничего и не сказал до сегодняшнего дня. Он никогда об этом не упоминал, но, разумеется, не требовалось большой проницательности, чтобы понять, что именно этот инцидент лежал в основе его сегодняшней вспышки. Солдатская точка зрения! Такая несправедливость приводила Стейна в ярость.

Теперь, однако, он был просто подавлен. Стараешься забыть, как тебя ненавидят солдаты, но всякий раз неприятно, когда напоминают об этом. А ведь завтра он поведет их в бой. Он почувствовал себя совсем не готовым к этому, особенно когда вспомнил, как плохо прошел сегодняшний марш. Случившееся испугало и потрясло его. Никто из офицеров и взводных сержантов не отстал — они понимали свою ответственность. Но, когда Стейн вспоминал здоровенных, крепких солдат, которые не выдержали трудностей марша и даже падали в обморок, его охватывали мрачные предчувствия и тревога за будущее. Если такой слабосильный, даже тщедушный человек, как он, смог продолжать идти, а эти парни не смогли, это говорило о плохой подготовке его роты, физической и моральной. Видит бог, он старался подготовить их как можно лучше. Боже правый, что же сделает с ними жара, усталость и напряженность боя! Он, конечно, ничего не сказал об этом, когда докладывал командиру батальона, а после доклада с удивлением обнаружил, что сорок пять процентов отставших — это фактически лучший показатель в батальоне. Но от этого ему легче не стало. Он принял довольно кислое поздравление командира батальона с усталой гримасой и отправился в обратный путь по темнеющей дороге, медленно и внимательно разглядывая высокие деревья и жирную листву кустарника джунглей.

Перед своей маленькой спальной палаткой при свете карманного фонарика Стейн ознакомил с задачей офицеров и взводных сержантов. При этом он чувствовал какое-то непонятное недомогание. Первый батальон в течение большей части утра будет в резерве. Во второй половине дня продвинется вперед и займет позиции на холмах, которые к тому времени должен захватить второй батальон. В отраженном свете фонаря, направленного на карту, Стейн изучал их лица. Уэлш, конечно, тоже был здесь, но писаря Файфа, которому полагалось быть под рукой на случай, если он понадобится Стейну, нигде не было видно. Вероятно, тому было стыдно.

Файф отсутствовал на инструктаже у Стейна, потому что пошел прогуляться в джунгли. Он не испытывал ничего похожего на стыд и не только не был смущен своей сегодняшней вспышкой, но, скорее, гордился ею. Он не думал, что окажется таким храбрым. Файф отправился в одиночку в джунгли, довольный и удивленный своей смелостью, но потом сделал открытие, что все это не имеет значения.

По сравнению с тем, что завтра в это время он вполне может быть убит, не имеет значения, был ли он сегодня смелым или не был. Все бессмысленно по сравнению с тем, что завтра он может быть убит. Жизнь бессмысленна. Смотрит ли он на это дерево или не смотрит, не имеет смысла. Это совершенно безразлично. Безразлично для этого дерева, безразлично для каждого солдата подразделения, безразлично для всех людей на свете. Кому какое дело? Небезразлично только ему, а когда он умрет, когда перестанет существовать, безразлично будет и для него. Еще важнее была та мысль, что жизнь не только стала бессмысленной, но все время была такой.

Эта неясная и трудная для понимания мысль то появлялась, то исчезала, задевая лишь краешек сознания. В те моменты, когда Файф понимал ее, у него появлялось чувство полной пустоты.

Скрытая где-то в самой глубине сознания, росла определенная уверенность, что завтра или в крайнем случае через несколько дней он будет мертв. Эта уверенность наполнила Файфа такой глубокой печалью, что он забыл про инструктаж и пошел один в джунгли посмотреть на все, что останется после того, как он перестанет существовать. Оставалось очень много. Файф рассматривал все, но ничто не менялось под его проницательным взглядом.

В сущности, безразлично, что он делает и вообще делает ли что-нибудь. Файф не верил в бога. Не верил и в то, что бога нет. Этот вопрос просто не интересовал его. Не верил и в то, что воюет за свободу, или демократию, или за достоинство человечества. Когда он пытался анализировать свои мысли, как сейчас, то мог найти только одну причину своего пребывания здесь: ему было стыдно, что его сочтут трусом, и он боялся попасть в тюрьму. В этом была правда. Почему в этом была правда, раз он уже доказал себе, что безразлично, что он делает и делает ли что-либо вообще, он сказать не мог. Но факт оставался фактом.

Выйдя из лагеря, Файф снял с плеча винтовку, потому что их предупреждали, что вблизи фронта к лагерю могли просочиться японцы. Он не замечал, чтобы что-нибудь где-нибудь двигалось, но, когда в джунглях сгустились сумерки, стал немного тревожиться. Файф знал, что эта местность завоевана только неделю назад, но, глядя на нее, можно было подумать, что он первый ступивший на нее человек. Однако на этом самом месте, где он стоит, мог быть убит какой-то человек, другой американец. Файф пытался представить себе эту картину. Он сильнее сжал винтовку. По мере того как угасал день, вокруг воцарялась жуткая тишина джунглей. Файф вдруг вспомнил, что вечером вокруг лагеря должны выставить часовых и его может пристрелить какой-нибудь испуганный парень. Не раздумывая больше и позабыв о своих мыслях, что он скоро умрет и поэтому ничто не имеет значения, он повернулся и бросился бежать в лагерь, радуясь, что возвращается к своим.

Часовых еще не выставили. Сержант, начальник караула, еще только собирал их. Файф с минуту дико глядел на них, словно на что-то нереальное, думая, как чуть-чуть не был убит одним из них из-за своей глупой чувствительности, потом пошел к спальной палатке Стейна. Уэлш, готовившийся поблизости: ко сну, велел ему убираться ко всем чертям, идти спать.

На миг, на один только миг у Файфа мелькнуло желание попросить его о чем-то, что внушило бы ему уверенность, но он тотчас понял, что не знает, о чем просить или как выразить то, что хотел сказать. В конце концов, какую уверенность можно внушить? Он не хотел, чтобы его посчитали маменькиным сынком или трусом. Поэтому, не сказав ни слова, пожал плечами и, чувствуя, что на его лице написан испуг, повернулся и пошел прочь.

Уэлш, который сидел перед своей палаткой, скрестив ноги и держа на коленях винтовку, смотрел ему вслед прищуренными глазами, пока парень не скрылся из виду за деревьями. Его глаза сверкали из-под черных бровей. Итак, малыш наконец понял, как он важен для мира. Уэлш фыркнул. Немало ему понадобилось времени. Всякий разумный ребенок должен легко усвоить эту истину. Только эти не хотят. Поэтому теперь приходится усваивать истину на своем горьком опыте. Больно, не правда ли? Малость перепугался, вредно для здоровья? Уэлш по-своему сочувствовал Файфу, но ничем не мог помочь. Да и никто другой не мог. Разве что посоветовать ему вернуться назад и родиться немым. Собственность, малыш, все ради собственности. Все умирают, ну и что такого? В конце концов, не все ли равно? Что остается? Собственность. Уэлш продолжал чистить и осматривать винтовку. Он уже покончил с новым автоматом и пистолетом, полученным раньше со склада Мактея. Если бы выдавали обрезы, он взял бы себе и обрез. Надо поторапливаться с винтовкой — уже почти стемнело. Наконец удовлетворенный сделанным, он поднял винтовку обеими рукам и прицелился. Дайте ему винтовку Гаранда. Пусть романтически юнцы носят «спрингфилды» и сварные обоймы к автоматическим винтовкам Браунинга. Морской пехоте приходится их носить. Дай то ему огневую мощь, а сами можете придерживаться своей комариной точности. Наступает век огневой мощи, а не точности. Уэлш положил винтовку обратно на колени и опустил руки. Скрестив ноги, с винтовкой поперек бедер, Уэлш сидел и вглядывался в темные деревья.

Файф тоже мало спал, но по другой причине. Расставшись с Уэлшем, он разыскал штабель с продуктами. Убеждение, что он завтра или послезавтра умрет, не утолило голод. Он съел банку мяса с бобами, потом забрался в палатку и улегся. Его сердце забилось, когда он вдруг подумал о завтрашнем дне. Умереть? Как, ведь он никогда не видел Ниццу и Монте-Карло! Через двадцать минут пришел и залез в палатку Бид, который сегодня отстал на марше.

Файф видел его раньше, когда тот ходил в первый взвод навестить какого-то своего приятеля. Услышав, как Бид вошел, Файф повернулся лицом к стене и притворился спящим. Бид, не говоря ни слова, залез под сетку и отвернулся в другую сторону, в свою очередь не обращая внимания на Файфа.

Файф думал о девушке из университета, которую ему так и не удалось соблазнить. Это была крупная девушка с пышной грудью полными бедрами, широким задом. Все это он ощущал через платье только раз, в одну жаркую ночь, но никогда не видел. Файф не сумел соблазнить девушку, но после отправки дивизии на фронт получил от нее четыре страстных любовных письма. На два он ответил трагическими письмами, как подобает молодому пехотинцу, которому предстоит вскоре умереть, но после третьего письма отвечать было слишком мучительно. Легко ей писать, что теперь она раскаивается, что не отдалась ему, когда была возможность, но Файфу читать об этом было невыносимо. Запоздалое сочувствие ничего ему не давало. Все же иногда он любил вспоминать, как она ощущалась через платье — лучше, богаче, сочнее, чем любая шлюха, с какой ему приходилось спать.

С некоторых нор отношения между Файфом и Бидом изменились. Файф к своему удивлению обнаружил, что становится все более властным по отношению к своему юному помощнику, хотя никогда в жизни не осмелился бы относиться так к кому-либо другому. Он отдавал Биду резкие приказания, ругал за малейшую провинность, постоянно придирался, все чаще оскорблял, превратил его в мишень для непрерывных насмешек — короче говоря, обращался с ним так, как обращался с самим Файфом ненавистный Уэлш. Бид, казалось, понимал и, более того, словно соглашался с тем, что это в какой-то степени его право. Он молча выслушивал оскорбления Файфа, старательно выполнял его постоянные приказания и воспринимал его придирки спокойно, не сердясь и не возражая. На самом деле Файф вовсе на него не сердился. Бид, видимо, это знал. Файф все это понимал, но свое поведение изменить не мог.

Почти все поднялись на рассвете. Как только через высокие деревья проникли первые лучи солнца, солдаты начали выползать из палаток, свертывали их и упаковывали ранцы. Не пришлось отдавать никаких приказаний. Завтрак был делом несложным. Повсюду стояли штабеля ящиков с сухим пайком, и всякий, кому хотелось есть, подходил и брал, что ему нравилось. Позавтракав, солдаты уселись на ранцы и стали ждать.

Рассвет наступил незадолго до пяти. И только после половины девятого появился запыхавшийся проводник с приказанием о выступлении. Пока люди ожидали, они могли слышать, как вокруг, в джунглях, другие, невидимые подразделения занимают или оставляют позиции. Усталые пехотные роты беспорядочно проходили мимо них к дороге. Наконец и третья рота во главе с проводником вышла на дорогу позади роты из третьего батальона.

Расстояние около километра они прошли за полчаса. Потом проводник остановился, указал на покрытое травой место под деревьями у края дороги и велел им ждать здесь: сбросить скатки и уложить боевую часть снаряжения, сидеть и ждать. Сам же он направился к линии фронта.

— Эй, послушай-ка! — закричал ему вслед Стейн. — Должны же быть еще какие-то указания? Я не знаю, какой будет боевой порядок, не знаю, что мы должны делать!

— Я ничего об этом не знаю, сэр, — отвечал проводник. — Знаю только, что должен был привести вас сюда и сказать вам то, что сказал.

— Но не пришлют ли за нами другого проводника?

— Думаю, пришлют. Не знаю. Извините меня, сэр, но мне надо возвращаться. — Он повернулся и ушел, скрывшись за поворотом дороги.

Казалось, что третья рота совершенно потеряла связь с миром. С уходом проводника не появлялось больше ни души. Раньше впереди и позади проходили роты. Теперь не было никого. Та рота, что была впереди, ушла, та, что позади, видимо, пошла другой дорогой. Раньше пробивались через грязь джипы, груженные припасами. Теперь не было ни одной машины. Перед ними простиралась совершенно пустынная дорога. Если не считать обычных звуков джунглей, они словно погрузились в вакуум. Единственный звук, который можно было услышать и который постепенно улавливал слух, был отдаленный плеск и неясные голоса солдат, двигающихся вверх или вниз по реке, где-то за завесой джунглей.

Солдаты сняли ранцы и разобрали их, потом уселись ждать, Ждали еще полтора часа, с девяти до половины одиннадцатого, прислушиваясь к плеску и слабым крикам со стороны реки, глядя на свои аккуратно сложенные ранцы.

В разговорах они мало касались обстановки, прежде всего потому, что никто толком ее не знал, но и потому еще, что никто не хотел о ней говорить и даже думать. Иногда упоминалось новое слово: «Слон». За последние два дня всякий раз, когда говорили о гряде безлесных высот, которую должен был атаковать их полк, ее называли «Слон». Все быстро подхватили и стали употреблять это слово, но никто не знал, откуда оно происходит и что означает.

Группу высот «Танцующим слоном» назвал молодой штабной офицер, изучавший аэрофотоснимки. Окруженная со всех сторон темными долинами джунглей, эта группа покрытых травой холмов в самом деле несколько напоминала слона, стоящего на задних ногах с поднятыми кверху передними ногами и вздернутым над годовой хоботом. То место в фигуре «Слона», на которое приходились «задние ноги», уже удерживала морская пехота, и полк (без третьего батальона, которому была поставлена другая задача) должен был начать наступление с этого места и продвигаться вверх и поперек группы высот до «головы Слона». Разведка установила, что японцы удерживают по крайней мере два опорных пункта на «Танцующем слоне», откуда, как полагали, будут решительно отражать атаки. Одна из высот представляла собой высокий, крутой кряж, пересекающий «тело Слона» примерно на уровне «плеча»; другая представляла саму «голову» — высшую точку всей группы холмов. Оттуда, сужаясь, спускался в заросшую джунглями низину «хобот», обеспечивая японцам хороший путь снабжения, а если потребуется, хороший путь отхода. Второй батальон сегодня должен был атаковать высоту на «плече Слона», обозначенную на карте как «высота 209». Но, сидя здесь, у опустевшей дороги, третья рота не имела представления, атакует он или нет, а если атакует, то как обстоят дела. Кроме офицеров и взводных сержантов, никто не знал даже, как обозначена высота, но мало кто особенно интересовался обстановкой.

Одним из тех, кто интересовался обстановкой, был Джон Белл. Белл был достаточно знаком с пехотной тактикой, чтобы интересоваться боевыми действиями вообще. К тому же, если эти действия будут угрожать его жизни, он хотел знать о них как можно больше. Сидение у этой необычно пустынной дороги особенно действовало на нервы, и Беллу хотелось что-то делать. Обсуждать боевые действия — что ж, это занятие было не хуже других.

Белл числился во втором отделении второго взвода, которым командовал молодой сержант Маккрон, по прозвищу Наседка. Маккрон был молодцом, когда дело касалось заботы о своих подчиненных, но почти совсем не разбирался в тактике, и это его не очень беспокоило. Белл обратился к своему взводному — сержанту Кекку, кадровому военнослужащему, сержанту этого взвода с 1940 года, но и от него почти ничего не узнал. Кекк только раздраженно ухмыльнулся и сказал, что сегодня второй батальон атакует высоту 209 под названием «Слон» в таком-то месте, что за ней есть еще одна высота, называемая высотой 210, которую им самим, вероятно, придется атаковать завтра, если атака второго батальона сегодня не захлебнется. Все это Белл уже знал. Кекк был одним из тех упорных сержантов, которые считают ведение и чтение карт и планирование боя делом офицеров, а сами предпочитают уяснить задачу своего взвода, когда выйдут на местность. Белл оценил его сообщение, но оно нисколько ему не помогло.

Командир второго взвода лейтенант Блейн сидел неподалеку, но с ним Белл никогда не был близок, очевидно, вследствие своего прежнего статуса. Поэтому Беллу не хотелось к нему обращаться. Тут он увидел командира взвода оружия Калпа, сидящего в стороне на пригорке. Калп, простоватый, бесшабашный футболист из студенческой команды, всегда хорошо к нему относился, и Белл решил поговорить с ним.

Калпа самого, по-видимому, немного волновала необычно пустынная дорога и ожидание, и он был рад поболтать. Он сообщил Беллу, что какой-то талантливый молодой штабной офицер (наверное, он получит подполковника за это) придумал поэтическое название «Танцующий слон», и начертил палкой на влажной земле примерную схему, изображающую контуры «Слона». Когда они исчерпали эту тему, потому что запутались в ней, Белл вернулся в свое отделение, обдумывая обстановку. Он решил, что при захвате «Слона» будут по крайней мере две неприятные задачи. На разговоры и размышления ушло двадцать минут. Белл уселся со своим отделением и стал думать о Марти, представляя, что она сейчас делает. И вдруг его охватило непреодолимое желание — желание схватить ее и раздеть, потом лечь рядом — желание настолько сильное, что голова стала гореть как в лихорадке и кровь бросилась в лицо. Он никак не мог отогнать от себя этот образ, и тут его вдруг зазнобило. Белл сразу понял, что это означает. Приступ озноба был десятым за три дня. Но малярия не считалась болезнью, требующей госпитализации, за исключением самых крайних случаев, и Белл был не единственным из солдат с начинающейся малярией.

Наконец за изгибом все еще пустынной дороги возникла одинокая фигура. В том месте, где сидели солдаты третьей роты, дорога слегка поднималась кверху, к лежащему впереди изгибу. Там она резко спускалась вниз и поворачивала вправо. Человек, тяжело дыша, с трудом поднимался вверх около изгиба, на мгновение остановился на ровном месте перевести дыхание, потом остановился еще раз, увидев их. Сделав несколько глубоких вдохов, человек направился к ним быстрым шагом, крича на ходу:

— Куда вы запропастились, ребята? Я обшарил все вокруг, пока вас искал. Что вы тут околачиваетесь? Вам надо быть на том берегу реки, а не здесь! Что случилось?

— Становись! — резко скомандовал роте Стейн. — Становись, ребята!

Новый проводник еще попричитал немного, а когда рота построилась, повел ее вперед.

— Честное слово, сэр, я искал вас повсюду. Вы должны были находиться на другом берегу реки. Так мне сказали.

— Мы были именно там, где нас оставил другой проводник, и он сказал, что мы должны здесь дожидаться, — ответил Стейн.

Все многочисленные предметы его снаряжения, болтающиеся на разных ремнях, мешали идти: они сталкивались между собой и ударяли по телу.

— Значит, он, наверное, ошибся, — сказал новый проводник.

— Он был совершенно уверен, что точно передал нам распоряжение, — возразил Стейн.

— Значит, кто-то там, наверху, дал ему неправильное распоряжение. Или мне неправильно сказали. — Проводник задумался. — Но я знаю, что прав, потому что весь батальон уже там.

Это было не очень-то благоприятное начало. Но Стейна еще больше беспокоили некоторые другие вопросы. Он помедлил секунд пятнадцать, прежде чем заговорил:

— Как там наверху? — Он не мог скрыть виноватые нотки в голосе — ему было неловко задавать этот вопрос.

Но проводник ничего не заметил.

— Это… — он подыскивал подходящее слово, — сумасшедший дом.

Стейну пришлось довольствоваться этой характеристикой, так как проводник не стал вдаваться ни в какие подробности. Джордж Бэнд шел рядом со Стейном, и они обменялись взглядами. Бэнд улыбнулся ему волчьей усмешкой. Немного удивившись этому, Стейн стал думать о ближайшей задаче, потому что они уже подошли к изгибу дороги.

От изгиба дорога сбегала почти прямо вниз к безымянной реке. Разъезженная машинами, она была покрыта скользкой грязью и представляла собой мрачный туннель, спускающийся книзу между непроницаемыми степами джунглей. Передвигаться по ней можно было только боком, как сбегают по крутым ступеням.

Понтонный мост, достаточно широкий, с деревянными колеями для джипов, находился прямо внизу. Группы регулировщиков движения и контролеров переправы смотрели на них с обоих концов моста любопытными, но сочувствующими глазами. После карабканья, скольжения, падений, неестественно быстрых и порывистых движений, как в ранних фильмах Чаплина, их вынесло прямо на ту сторону.

При переправе они поняли причину всплесков и приглушенных криков, которые слышали раньше. Группы голых или почти голых солдат шли в воде, толкая перед собой лодки: один ряд вверх по течению, другой — вниз. Это был импровизированный путь снабжения, заменивший размытые дороги. Лодки, идущие вверх, везли припасы, а в лодках, идущих вниз, третья рота впервые увидела раненых пехотинцев: солдат с тусклыми глазами, прислонившихся к поперечинам, перевязанных то тут, то там поразительно чистыми белыми бинтами, сквозь которые у многих просочились еще более поразительные красные пятна свежей крови.

Перейдя на другую сторону, рота стала взбираться по такой же крутизне, по какой и спускалась, только подъем был длиннее. Теперь повсюду можно было видеть множество солдат, бегающих взад и вперед, вверх и вниз и оживленно перекликающихся. После полутора часов одиночества это зрелище действовало на людей успокаивающе. Они увидели четвертую роту — роту тяжелого оружия их батальона; солдаты этой роты сидели в зарослях на склоне со своими минометами и пулеметами. Первая и вторая рота, как им сказали, уже ушли вперед. Из джунглей тропа их вывела на покрытые травой склоны. Тут словно кто-то провел демаркационную линию — грязь вдруг исчезла и превратилась в твердый, плотный грунт.

В конце подъема им встретился штаб-сержант Стэк, помощник командира головного третьего взвода, худощавый, крепкий опытный инструктор строевой подготовки и строгий командир, который был взводным сержантом еще дольше, чем Кекк во втором взводе. Он сидел у дороги, крепко сжав ноги и держа на коленях винтовку, и отчаянно кричал проходившим мимо: «Не лезьте туда! Вас убьют! Не лезьте туда! Вас убьют!» Всей роте пришлось пройти мимо него в колонне по одному, словно на каком-то мрачном параде, а он все сидел, сжав ноги и крича им вслед.

По пути люди не видели и не слышали ничего, что подготовило бы их к кромешному аду, в который они вступили, перевалив через гребень. Пока они взбирались, ветер дул сзади, и они не слышали звуков боя, но, миновав последний изгиб дороги и внезапно выйдя на открытую вершину высоты, они окунулись в адский шум и сумятицу. Подобно реке, впадающей в болото и рассеивающей свои воды, ряды солдат переваливали через гребень и исчезали в толпе бегущих, стоящих, кричащих людей, старающихся, чтобы их услышали в этом грохоте.

Невидимые, но расположенные где-то недалеко минометы вели огонь с особенным, похожим на гонг, звуком. Издали доносился мощный грохот отдельных артиллерийских залпов. Где-то прерывисто трещали низкими голосами тяжелые пулеметы. И гораздо слабее, но ясно доносящиеся через пересеченную безлесную местность, слышались автоматные очереди, разрывы гранат, мин и снарядов. Все это вместе с возбужденными криками и суетой создавало сумасшедший, беспорядочный шум и невероятную сумятицу. Третья рота прибыла на поле боя через несколько минут после одиннадцати.

Она оказалась на высоте, откуда был виден ряд покрытых травой высот и лощин, окруженных морем джунглей. Впереди склон опускался к более низкому холму, к которому джунгли подходили ближе, образуя узкую безлесную горловину, ведущую к лежащим за ней более широким участкам. На этой высоте тоже стояли или бегали группы американцев в зеленом полевом обмундировании — человек тридцать. За второй высотой склон опять опускался, не так круто, но гораздо дальше, к извилистому оврагу, покрытому скудной растительностью; а за этой самой низкой точкой местность опять поднималась, на этот раз круто, к высоте, которая господствовала над местностью и закрывала все, лежащее за ней. Примерно в километре впереди вела бой американская пехота.

Для немногих, вроде Белла, которым рассказали о местности, именуемой «Танцующий слон», было ясно, что занимаемая ротой высота — это «задняя нога Слона». Другая высота, где, очевидно, находился командный пункт второго батальона, была «коленом Слона», ведущим к более широким пространствам, образующим «туловище». Высота, где сейчас вели бой пехотинцы, была «плечом Слона», опорным пунктом, обозначенным на карте как «высота 209».

Очевидно, шел огневой бой. Несколько групп численностью от отделения до взвода, крошечные на таком расстоянии, но тем не менее ясно видимые, пытались приблизиться к высоте и захватить ее. Американцы, находившиеся слишком низко на склоне, чтобы добросить гранаты до гребня высоты, были вынуждены довольствоваться стрелковым оружием. Японцы, тоже время от времени ясно видимые среди деревьев, возвышающихся над гребнем высоты из-за обратной стороны лесистого ската, не испытывали такого затруднения: они могли просто сбрасывать гранаты вниз, и черные разрывы вспыхивали то тут, то там на склоне холма.

Третья рота прибыла в самый разгар боя. Пока ее солдаты стояли беспорядочной толпой на высоте, стараясь увидеть и понять все, что происходит, несколько групп поднялись в общую цепь и бросились к вершине, бросая перед собой гранаты и ведя огонь. Они не дошли метров пятнадцать до вершины, когда атаку отбили. Пулеметный огонь противника был слишком силен. Цепь распалась, солдаты стали скатываться вниз по склону и заняли прежние позиции, оставив позади на склоне высоты нескольких своих товарищей, должно быть, процентов десять.

Отбитая атака вызвала не только хор сокрушающихся голосов. Посыльные и младшие штабные офицеры проталкивались через толпу и отправлялись в разные места. Центром всей этой деятельности была небольшая группа из семи человек. Они были единственными, кто носил знаки различия, звезды или орлы на воротниках чистой зеленой полевой формы. Все они были немолодыми людьми.

Время от времени они смотрели в бинокли или показывали что-то на местности, разговаривали между собой или по одному из трех телефонов. Иногда кто-нибудь из них говорил по рации, которую нес на спине сравнительно молодой человек. Третья рота могла узнать среди них командира своего батальона, командира полка, а также командира дивизии и командира корпуса.

Один из группы офицеров и генералов что-то сердито кричал в полевой телефон. Ниже этой группы, на другой высоте, командир второго батальона кричал в ответ в свой телефон. Тот, что наверху, высокий и худой, внимательно слушал, кивая головой в каске. Потом с сердитым и недовольным видом повернулся к рации. Закончив разговор, он заговорил извиняющимся тоном с тремя людьми, носящими звезды. Командир второго батальона говорил теперь по другому телефону, держа его в руке.

По ту сторону долины, в восьмистах метрах впереди, находился командный пункт роты, атака взводов которой была отбита. Он располагался за гребнем меньшей высоты, выступавшим сбоку от главного гребня. В стороне от этой небольшой группы копошились две группки солдат (очевидно, минометное отделение роты), устанавливавшие стволы невидимых отсюда минометов. Пока полковник разговаривал по телефону, от группы на командном пункте роты отделился какой-то человек и перебежками бросился к группам, потерпевшим неудачу при атаке, которые теперь вели беспорядочный огонь по японцам, засевшим на вершине высоты. Не успев добежать, он упал убитый. Тотчас вместо него вперед бросился другой. Как только он добежал, группы начали отходить, прикрывая друг друга огнем. На высоте один из группы пожилых людей сердито махал руками и яростно хлопал себя по ноге. Командир второго батальона делал то же самое. Через несколько секунд на занятой японцами гряде высоты начали рваться быстро разрастающимися гроздьями артиллерийские снаряды.

Что бы там еще ни происходило, третья рота больше ничего не видела. Она теперь была слишком занята собой и своим предстоящим участием в драме, чтобы наблюдать за известными всему миру командирами. Во время боя Стейн ходил с докладом к командиру батальона, который был, скорее, сторонним наблюдателем, чем составной частью этой группы. Теперь Стейн вернулся к роте. Первому батальону без четвертой роты было приказано занять и удерживать позиции на высоте 208, позади и левее шестой роты, за действиями которой они только что наблюдали. Здесь местность была ниже, чем высота 209 справа, и составляла, так сказать, середину и нижнюю часть «позвоночника Слона». На этой позиции можно было опасаться фланговой контратаки японцев. Первая и третья роты получили задачу выдвинуться на высоту 208, а вторая рота оставалась в резерве в лощине. Так приказал подполковник Толл. Поскольку первая и вторая роты уже были на месте, третьей роте предстояло пройти через боевые порядки второй роты — это был сложный маневр, требующий большого внимания. Глаза Стейна за очками выражали мучительную озабоченность, когда он ставил задачу. Его решение было таково: первый и второй взводы в первом эшелоне, третий в резерве; Калп устанавливает два пулемета своего взвода оружия, где сочтет нужным; минометы занимают позиции вблизи командного пункта роты. Порядок движения: первый взвод, второй взвод, управление роты, взвод оружия, третий взвод. Выступать немедленно.

Однако, когда рота построилась повзводно, оказалось, что выступить немедленно невозможно. Им преградила путь пятая рота — резерв второго батальона. Она получила задачу атаковать на правом фланге второго батальона, где атака седьмой роты, невидимой отсюда за выступом джунглей, тоже захлебнулась. В третьей роте знали многих из пятой роты, и солдаты обменялись приветствиями. Однако пятая рота, уходящая к переднему краю с безопасной позиции, предпочитала не обращать на третью роту внимания и только смотрела на ее солдат со смешанным чувством волнения и злобной зависти. Пятая рота медленно прошла и скрылась в лесу на правом склоне холма. Это заняло пятнадцать минут. Потом двинулась вниз по склону третья рота с первым взводом в голове колонны.

Именно в течение этих пятнадцати минут ожидания отличился Уэлш. До сих пор он старательно держался на заднем плане, не хотел обращать на себя внимание или связывать себя, пока не поймет, как себя вести. Уэлш приготовился к бою, наполнив две из трех фляг, висевших у него на ремне, джином. Кроме того, у него была еще бутылка из-под листерина. Он не мог в точности сказать, как на него подействовали сегодняшние испытания, и только знал, что до смерти испуган. В то же время его душила злоба, оттого что в мире существует система социального принуждения, которая может заставить его находиться здесь. К тому же на него сильно действовало крайнее возбуждение, царившее на вершине холма. Это напоминало чувство, испытываемое толпой болельщиков во время важного футбольного матча университетских команд. Именно такое сравнение и побудило Уэлша сделать то, что он сделал.

Стоя рядом со Стейном, пока перед ними проходила пятая рота, Уэлш углядел на краю холма целый штабель ящиков с ручными гранатами и тотчас сообразил, что кто-то, видно, забыл выдать гранаты третьей роте. Ухмыляясь своей хитрой, безумной улыбкой, он решил раздать их сам, но так, чтобы немного развеселить людей и ослабить напряженность сегодняшнего дня. Не говоря никому ни слова, он присел, положив ладони на колени, и заорал своим командным голосом:

— Ну! Двадцать шесть, тридцать два, сорок три, налетай!

Потом закружился, как футбольный полузащитник, выхватил штык, подбежал к штабелю и стал вскрывать мягкие сосновые ящики. Гранаты были упакованы в черные картонные цилиндры, их половинки скреплены желтой тесьмой. Уэлш начал вытаскивать их из ящиков, крича:

— Яйца! Свежие яйца! Отличные свежие, крупные яйца! Кому яиц?!

Мощный, рокочущий командный голос был хорошо слышен, несмотря на шум и суматоху. Солдаты роты оборачивались и глядели на него. Потом из толпы стали высовываться руки. А Уэлш, продолжая кричать и дико ухмыляться, стал раздавать упакованные гранаты:

— Яйца! Яйца! Футбольные мячи! Сэмми Боф! Сид Лакмен! Ра-ра-ра! Кому футбольные мячи?! Бронко Нагурски!

Его рев громко раздавался по всей вершине холма. Люди оборачивались и смотрели на него, как на ненормального, а Уэлш продолжал кричать и раздавать гранаты своей роте, похожий на карикатуру на футболиста, подающего пас: левая рука вытянута, правая поднята, правая нога согнута, левая выставлена вперед.

Один из семи пожилых мужчин в стоявшей особняком величественной группе услышал его, обернулся посмотреть и подтолкнул локтем соседа, приглашая посмотреть и его. Вскоре вся группа, улыбаясь, смотрела на Уэлша. Генералам нравился такой тип американского солдата. Уэлш усмехался им в ответ, хитро прищурив свои нахальные глаза, и продолжал кричать и раздавать гранаты.

Пожалуй, только один человек понимал, в чем дело, я этим человеком был Сторм. Ироническая улыбка стала расплываться по его насмешливому лицу с перебитым носом. Вытащив штык, он подбежал к штабелю и стал разбивать ящики и передавать Уэлшу черные цилиндры.

— Сэмми Боф! Сид Лакмен! Джек Мэндерс! Сэмми Боф! — кричали они в унисон. — Ра-ра-ра!

Быстро разделались со всем штабелем. К тому времени пятая рота уже прошла. Взяв себе по последней паре гранат и глупо хохоча, Уэлш и Сторм присоединились к управлению роты. Солдаты срывали желтые наклейки, открывали цилиндры, разгибали чеки и пристегивали вытяжные кольца под клапанами карманов. Третья рота двинулась вниз по склону.

Если Стейн рассчитывал на организованное выдвижение на позиции, то ему не повезло. Первый взвод пошел в голове колонны как полагается: разведчики впереди, за ними в колонне по два пехотных отделения. Но не прошел он и десяти метров, как весь порядок нарушился. Невозможно было сохранять строй на этом склоне, сплошь забитом людьми. Одни, просто в качестве наблюдателей, стояли и глазели. Другие, растянувшись в цепочку, потея и отчаянно задыхаясь от жары, несли припасы. Все широко расступались, уступая дорогу ходячим раненым; три группы солдат, обливаясь потом под тропическим солнцем, несли тяжело раненных, которые стонали и вскрикивали каждый раз, когда носилки дергались при поднимании или опускании. К тому времени, когда подошли к командному пункту второго батальона на высотке, рота превратилась в настоящую толпу. Последние оставшиеся признаки порядка исчезли, когда она проходила мимо командного пункта.

Дальше дорога была не так забита, но наводить порядок было уже поздно. Ряды слишком перемешались, и невозможно было создать какое-то подобие строя без длительной остановки. Стейн, разочарованный, только ругался, ежеминутно протирал очки. Он мучительно ощущал, что сегодня за ним следит все начальство. Единственным утешением было то, что первая и вторая роты, шедшие впереди и пересекавшие теперь поросшее кустарником подножие высоты, были не в лучшем состоянии. Вокруг упорно шли вперед его солдаты с неподвижными, странно замкнутыми лицами. Идущие впереди без команды Стейна повернули налево вслед за первой и второй ротами, точно в соответствии с полученными указаниями, и Стейна это обрадовало.

Одним из идущих впереди был Долл. Он не помнил, как оказался впереди, и поэтому нервничал и чувствовал себя каким-то незащищенным, но вместе с тем гордился своим положением и ревниво его оберегал. Когда ему казалось, что кто-то сзади сокращает расстояние, Долл ускорял шаг, чтобы сохранить прежнюю дистанцию. Это он, помня указания Стейна, первым двинулся вслед за первой и второй ротами, которые к тому времени уже скрылись у подножия. Долл нес на себе все оружие, каким ему удалось завладеть. На бедре висел краденый пистолет, полностью заряженный, взведенный и поставленный на предохранитель, а на ремне вместо одного ножа висели два: старый нож из дома и новый, типа охотничьего, который он сделал из японского штыка. Из-под клапанов карманов свисали две гранаты, а еще две покоились в боковых карманах. Ему не удалось раздобыть автомат, как Чарли Дейлу, но он надеялся, что удастся достать его позднее, возможно у убитого. Он твердо шагал вперед, поглядывая направо и налево, чтобы убедиться, что никто его не нагоняет.

По третьей роте стреляли очень мало. Время от времени отдельная пуля ударяла о землю и зарывалась в нее или с визгом улетала, никого не задев. Никто не мог сказать, были это излетные рикошеты или прицельный огонь. Пули никого не ранили, но солдаты шарахались, стараясь уклониться от них. То тут, то там, когда пуля ударяла поблизости, солдат падал на землю и лежал, пока ему не становилось стыдно, что другие продолжают идти.

Когда спустились в сухой безлесный овраг, открылся вид на «живот Слона». Здесь седьмая рота атаковала японцев с правой стороны высоты 209. Как и шестая рота слева, она развернула командный пункт и группу огневой поддержки на более низкой боковой гряде и вела огонь из минометов и пулеметов по главной гряде. Ей оттуда отвечали тяжелые минометы. Под прикрытием своего огня два взвода седьмой роты подползали к самому гребню высот мимо разбросанных по склону тел — жертв предшествующих атак. Третья рота замедлила шаг, потом совсем остановилась, увидев, как взводы седьмой роты вскочили и ринулись на гребень. На буром фоне склона были видны крошечные черные штыки, примкнутые к винтовкам. Несколько бежавших впереди солдат, примерно с полдюжины, ворвались в окопы к японцам, которые встали, чтобы встретить их в рукопашном бою. Здесь, на правой стороне длинной гряды, где обратный скат не был покрыт джунглями, схватка была хорошо видна. Американские взводы не выдержали штыкового боя и стали отходить, скатываясь кубарем вниз по склону. Уйти удалось не всем. Было видно, как японцы утащили двоих отчаянно сопротивлявшихся американских солдат за гребень высоты.

Внизу, в сухой узкой лощине солдаты третьей роты, разинув рты, следили за боем. Долл чувствовал, как мерно стучит сердце, как его стук отдается в горле. Он откровенно удивлялся, как могут люди заставить себя подвергаться такой опасности, и ужасался тому, что они при этом должны чувствовать. Встретиться лицом к лицу с визжащим япошкой, готовым тебя убить, и столкнуться с ним обнаженными штыками! Вот что выпало на долю седьмой роты там, наверху. Долл знал очень многих солдат из этой роты, не раз выпивал с ними. Но оказаться вытащенным за гребень среди этих лопочущих, преклоняющихся перед императором дикарей?! Его правая рука украдкой искала пистолет. Он решил всегда держать одну пулю для себя. Но те ребята — у них не было времени воспользоваться пистолетом, даже если бы они его имели. Если он будет пользоваться винтовкой или штыком, как он сможет держать наготове пистолет в руке? Никак не сможет. Долл решил, что этот вопрос следует еще обдумать, серьезно обдумать.

Наверху, на склоне, остатки двух взводов залегли и прижались к земле под минометным и пулеметным огнем.

Позади позиций третьей роты раздался крик. Обернувшись, они увидели на высотке человека, который махал им руками. Сначала они просто глядели на него, но человек продолжал кричать и размахивать руками. Солдаты третьей роты медленно вышли из оцепенения. Стейн вдруг прочистил горло и скомандовал: «Давайте, ребята, пошли вперед!» Украдкой поглядывая друг на друга — никто не хотел выдавать своих чувств, — солдаты двинулись дальше, и Долл рванулся вперед, вдруг испугавшись, что кто-нибудь может его обогнать.

Артиллерийские снаряды, громко шурша, проносились над их головами и рвались на самом гребне хребта и по обе стороны от него. Рота, охваченная тревогой, шла вперед.

Особенно волновался Файф. Стейн посылал его в штаб батальона с донесением о месте, выбранном для командного пункта роты, поэтому он запоздал и оказался самым последним в строю, если не считать двух связистов, которые тянули телефонную линию. Впереди он видел Сторма, который шел, выпятив мощную челюсть, с автоматом в руке и винтовкой на плече в окружении Дейла и других поваров. Недалеко от них шагали Уэлш, Стейн, Бэнд и два писаря — Бид и Уэлд. Файф хотел их догнать, но оказалось, что ему трудно идти быстрее, потому что приходится смотреть туда и сюда и вглядываться, нет ли чего-нибудь или кого-нибудь, кто готовится в тебя выстрелить.

Когда Файф перешагнул гребень высоты и стал спускаться по склону, он испытал странное чувство полной незащищенности. Только раз в жизни он чувствовал подобное. Это случилось во время патрулирования на маневрах, когда он, стоя на вершине горы, заглянул вниз и увидел, как глубоко можно упасть отсюда. Но сегодня чувство одиночества сопровождалось другим — чувством полной беспомощности. Слишком за многим приходилось следить, а одному просто невозможно было и справиться с этим, и защитить себя. Пытаясь смотреть одновременно повсюду, он пробирался вперед, то и дело спотыкаясь о жесткие стебли травы и камни. Когда сначала одна пуля, а через несколько секунд другая подняла перед ним облачко пыли, он бросился на землю и пополз, уверенный, что какой-то японский снайпер подает знак, чтобы в него стреляли. Ползти было трудно. Высокая, по колено, трава ограничивала обзор. Пот стекал со лба и заливал очки, и приходилось постоянно останавливаться, чтобы их протереть. По его беспокоило еще и другое: гранаты. Файф захватил две гранаты из тех, что раздавал Уэлш, развел чеки и пристегнул их под отворотами карманов. Теперь, когда он полз, они подпрыгивали, ударялись о землю и цеплялись за стебли травы. Испугавшись, что может выдернуться чека, Файф отстегнул отвороты карманов, откатил гранаты подальше от себя и пополз дальше. Но когда он поднял голову, чтобы оглядеться, то увидел, что вся рота в рост шагает вперед и ушла страшно далеко от него.

Именно тогда Файф принял героическое решение. Как ни боялся он встать и быть застреленным невидимым врагом, его больше пугало то, что его обвинят в трусости. По спине забегали мурашки, он встал, сделал один робкий шаг, потом другой. Ничего не случилось. Он вприпрыжку затрусил за ротой, согнувшись по пояс и высоко держа винтовку. Когда еще одна пуля подняла перед ним пыль и с визгом улетела прочь, он закрыл глаза, потом открыл и затрусил дальше.

Как раз в это время вся рота остановилась, наблюдая, как седьмая рота пытается овладеть гребнем, и Файфу удалось догнать своих. Он тоже видел атаку. Он стоял вместе с другими, глядя на все широко раскрытыми глазами, пока на высотке не появился кричащий человек, размахивающий руками, и не напомнил им, что они здесь не просто зрители.

Когда люди вышли из оврага и стали взбираться по склону, они оказались недалеко от боковой гряды, где находился командный пункт шестой роты. Через несколько минут они были бы полностью прикрыты гребнем высоты и оказались бы вне видимости с высоты 209. Именно здесь был ранен первый человек в роте.

Звали его Пил. Это был уже немолодой солдат, лет тридцати пяти. Пил шел в середине толпы, недалеко от Джона Белла и Файфа, как вдруг прижал руку к бедру и остановился, потом сел, держась за ногу, с трясущимися губами и побледневшим лицом. Белл бросился к нему:

— Что с тобой, Пил?

— Меня ранило, — заплетающимся языком проговорил Пил. — Я ранен. Меня ранило в ногу.

Но прежде чем Белл успел достать индивидуальный пакет, появился один из ротных санитаров с марлевой повязкой. Он очень серьезно отнесся к впервые предоставившейся возможности применить свое ремесло в бою. Белл и Пил смотрели, как он разрезал штанину и оглядел рану, которая лишь слегка кровоточила. Тонкая струйка темной крови сбегала по белой ноге. Санитар посыпал повязку бактерицидным порошком, наложил ее на рану и забинтовал. Пуля вошла в ногу, но не вышла.

Пил натянуто заулыбался, хотя его лицо было еще бледно и губы дрожали.

— Можешь идти? — спросил санитар.

— Не думаю, — ответил Пил. — Нога здорово болит. Лучше помоги мне. Наверное, я еще долго не смогу хорошо ходить.

— Ладно, пошли. Отведу тебя в тыл, — сказал санитар и ворча поднял его.

Подошедший сзади Стейн уже приказывал остановившимся солдатам идти вперед, продолжать движение. Один за другим они стали взбираться по склону.

— Пока, Пил.

— Не волнуйся, Пил.

— Всего хорошего, Пил.

— До свидания, ребята! — закричал Пил им вслед. Он кричал все громче по мере того, как они удалялись: — До свидания. Не волнуйтесь, ребята! Пока. Всего вам хорошего, ребята! Обо мне не беспокойтесь. Я еще не скоро смогу ходить. Ни один доктор не скажет, что можно ходить на такой ноге. Всего хорошего, ребята!

Уже вся рота прошла мимо него, поднимаясь по склону, и тогда он перестал кричать и только стоял, глядя вслед уходящим, и улыбка исчезала с его лица. Потом, обняв рукой шею санитара, повернулся, и они пошли вниз. Файф, который одним из последних проходил мимо, услышал, как Пил сказал санитару:

— Я заработал «Пурпурное сердце» [4] и был в бою. Так и не пришлось увидеть ни одного япошку, но наплевать. Ни один доктор не скажет, что я скоро смогу ходить на этой ноге. Пошли отсюда, пока меня еще раз не ранили или не убили.

Файф, слишком ошеломленный событиями этого дня и потрясенный увиденным, не знал, что об этом думать, да и вообще не думал: его слух просто зафиксировал эти слова.

Шедший немного впереди Джон Белл думал о том, что испытывает в отношении Пила странное двойственное чувство: мучительную зависть и вместе с тем огромное облегчение оттого, что ранен не он.

Оправдалась ли надежда Пила на докторов или нет, никто так и не узнал — третья рота его больше не видела.

Теперь их прикрывал боковой хребет. Это принесло им огромное, невероятное чувство облегчения. Лица солдат были такими счастливыми, словно их всех сняли с фронта и отправили в безопасный тыл, в самую Австралию. Вторая рота — резерв батальона, тоже испытавшая облегчение, расположилась впереди на единственном ровном месте склона и уже окапывалась. Третья рота прошла через ее позиции. Солдаты обменивались приветствиями, возбужденные и радостные оттого, что вышли из-под огня. Было слышно, как позади на невидимой теперь высоте 209 продолжался бой.

Место, которое выбрал Стейн для своего командного пункта, представляло собой крошечный отрог в ста метрах ниже гребня. Здесь остановились управление роты и минометные отделения. Калп пошел наверх со стрелковыми взводами, чтобы найти позицию для своих двух пулеметов. В ожидании, пока он вернется и укажет позиции и для минометов, Мацци и Тиллс, которые были в одном и том же расчете, занялись обсуждением с Файфом и Бидом событий этого дня и перехода, который рота впервые совершила под огнем.

Кругом царило приподнятое, веселое настроение, вызванное чувством облегчения и безопасности. Но под ним скрывалась тревога и понимание того, что сегодняшний день был не таким уж трудным, что эта безопасность лишь временная, что скоро везение кончится и люди начнут умирать.

— Этот Тиллс, — начал разговор Мацци, сидя на корточках у опорной плиты миномета, — провел больше времени на пузе, ползая по земле, чем на ногах. Не понимаю, как ему удалось не отстать от других.

Тиллс сконфуженно молчал.

— Разве не правда, Тиллс? — не унимался Мацци.

— А ты, наверное, ни разу не падал на землю? — огрызнулся Тиллс.

— А ты видел?

— Нет, не видел, — неохотно признался Тиллс.

— И никогда не увидишь, Тиллс. Да и какой в этом толк? Все знают, что огонь был не прицельный. Это были шальные пули с хребта. Такая может стукнуть тебя как лежачего, так и стоячего. Может, лежачего еще быстрее.

— И наверное, тебе ни разу не было страшно? — сердито спросил Тиллс.

Мацци только усмехнулся, не удостоив его ответом; он склонил голову набок, вокруг глаз появились морщинки.

— А мне было страшно, — признался Файф. — Я был напуган до смерти. С той минуты, когда вступил на этот склон, и пока не пришел сюда. Полз на брюхе, как змея. Никогда в жизни я так не боялся.

Но рассказ о своих переживаниях ему не помог. Как бы он их ни преувеличивал, он не мог передать истинную степень своего страха.

— Я тоже напугался до смерти, — вставил малыш Бид своим детским голосом.

Вдруг Файф заметил, что невдалеке стоит Стейн с лейтенантом Бэндом и одним из командиров взводов, который спустился с хребта, чтобы что-то узнать. Файф видел, что Стейн, услышав его признание, вдруг оборвал разговор и поглядел прямо на него, Файфа, с удивлением и невольным одобрением. Казалось, что он и сам хотел бы признаться в этом, да не мог, и что он не ожидал услышать от Файфа такое честное признание. Файф сначала было обиделся, но потом, ободренный взглядом Стейна, стал подробно рассказывать о своих похождениях под огнем. Раньше он не собирался говорить кому-нибудь о гранатах, но теперь рассказал, изобразив из себя шута. Вскоре все вокруг от души смеялись, даже три офицера и нью-йоркский хлюст Мацци. Файф был «честный трус». Если хочешь понравиться людям, разыгрывай шута, над которым можно смеяться, но себя в обиду не давай. Но и от этого ему не стало лучше, это не смыло его позора, не прекратило мук страха, которые он испытывал и сейчас.

— Между прочим, — сказал он, — я и сейчас боюсь до смерти.

Как будто специально, чтобы доказать его правоту, в воздухе вдруг возник шелестящий звук, словно кто-то подул через замочную скважину, и три гейзера земли взмыли вверх в тридцати пяти метрах отсюда, раздался громкий хлопок. Люди на крошечном отроге засуетились, как муравьи: каждый старался броситься на землю подальше от неожиданного разрыва. Мацци был если не первым среди них, то, во всяком случае, и не последним, и теперь Тиллс получил возможность расквитаться с ним.

— Значит, тебе ни разу не было страшно? — громко спросил он, когда все стали подниматься со сконфуженными лицами, убедившись, что снаряды больше не падают. Все были рады посмеяться над Мацци и отвести насмешку от себя. Но Мацци не смеялся.

— А ты, должно быть, стоял во весь рост, как большой, жирный герой, дурья башка, — сказал он, мрачно поглядев на Тиллса.

Пошли разговоры о недолетах, но их вскоре прекратил Стейн. Все знали, что японцы имеют обыкновение вести беспокоящий огонь из тяжелых минометов по войскам, когда американцы ставят заградительный артиллерийский огонь. Разрывы мин положили конец рассуждениям. Все одновременно решили достать шанцевый инструмент и приступить к рытью окопов — тяжелому труду, который они все откладывали. Биду и Уэлду приказали вырыть окопы для Стейна и Банда, ушедших на рекогносцировку местности. Файфа назначили старшим над писарями.

Во время своего комического представления, когда он разыгрывал «честного труса», Файф заметил, что единственным, кто не смеялся, был Уэлш. Первый сержант, стоявший рядом с хохотавшим Стейном, только проницательно смотрел на Файфа прищуренными понимающими глазами. Теперь, поставив своих помощников копать окопы для офицеров, Файф подошел к Уэлшу и Сторму, которые после продолжительных рассуждений о просачивающемся по ночам противнике готовились к рытью окопов.

— Эй, первый, вы решили окапываться здесь? — весело спросил он. Уэлш, отстегивавший лопатку от ранца, даже не посмотрел на него и не ответил. — Я подумал, не окопаться ли мне здесь, рядом с вами, ребята, если не возражаете. — Уэлш не обращал на него внимания. — По-моему, это место не хуже других, — продолжал Файф. — Ведь вы здесь собираетесь копать, да? — Уэлш по-прежнему никак не реагировал. — Согласны? — Файф расстегнул ранец.

Уэлш перестал расстегивать ремешки и с каменным лицом мрачно взглянул на Файфа.

— Уходи, — прорычал он. — Ступай к чертовой матери и не подходи ко мне, щенок.

Злобный ответ сержанта заставил Файфа отступить на шаг.

— Подумаешь! — Он постарался вложить в свои слова сарказм, но ничего не вышло. — Я и не думал кому-нибудь навязываться.

Уэлш молча уставился на него, не желая ничего объяснять.

— Что ж, кажется, я понимаю, что со мной не хотят иметь дела, — сказал Файф, пытаясь казаться беспечным. Настроение его испортилось, и, не в состоянии этого скрыть, он повернулся и ушел, волоча ранец за лямки.

— Почему ты хоть изредка не обращаешься с мальчишкой прилично? — спросил Сторм. Его голос звучал бесстрастно.

— Потому что не намерен играть роль няньки и миндальничать с каким-то сопляком. — Уэлш оставил ранец и выпрямился. — Э-э, да у тебя мягкая земля! Возьми лопату, а мне дай кирку.

Сторм ничего не ответил и обменялся с Уэлшем инструментами. Со склона спускался большими шагами лейтенант Калп. Почти не задержавшись у командного пункта, он собрал минометные расчеты и повел их вниз на ровное место, метрах в ста ниже.

Довольно долго все были заняты рытьем окопов.

Мацци все еще был страшно зол на Тиллса за то, что тот его осрамил, когда разорвались мины. Это было несправедливо, потому что все попадали в поисках укрытия. Ведь во время перехода Мацци ни разу не бросался на землю, но по крайней мере три раза видел, как падает Тиллс. Поэтому Мацци имел полное право высмеивать Тиллса, а Тиллс не имел никакого права высмеивать Мацци. Они с Тиллсом считались друзьями, но Тиллс вечно подтрунивал над ним.

Мацци не выбирал Тиллса в друзья. Он не хотел дружить с неотесанным деревенщиной из какого-то Хиксвилла. Но в этом минометном расчете не было никакого выбора. Тиллс был всего лишь подносчиком мин. Мацци был назначен вторым номером и носил опорную плиту. Но фактически он тоже был лишь подносчиком мин, потому что сержант Уик и первый номер, который носил ствол, все делали вместе и вели огонь сами. Мацци почти не приходилось касаться прицела. А другой подносчик мин, Тинд, был просто молокосос из призывников. Поэтому ничего другого не оставалось, как дружить с Тиллсом. Мацци относился к нему хорошо и давал ему множество хороших советов, и вообще был всегда прав, а Тиллс всегда пренебрегал его советами и всегда был неправ, хотя и не признавался в этом. Вот что вышло из попытки подружиться с неотесанным деревенщиной из Хиксвилла.

Но теперь Тиллс своим поступком разорвал их дружбу. Мацци решил не иметь больше никаких дел с Тиллсом. Калп приказал рыть окопы на двоих и чередоваться: один бодрствует, другой спит, и раньше Мацци работал бы с Тиллсом. На этот раз он во всеуслышание предложил Тинду работать вместе, не сказав ни слова Тиллсу — пусть трудится один. Кончив копать, он получил разрешение Калпа подняться на гребень. Все его хорошие друзья, настоящие парни из Бронкса и Бруклина — Карни, Сасс, Глак и Тасси были там, наверху, в первом взводе. Он чувствовал, что Тиллс смотрит ему вслед, но никак не реагировал. «Еще пожалеет, подонок, черт бы его побрал. Посмотрим, как ему это понравится». Не важно, что Мацци охватил страх во время перехода, но ведь он не бросался на землю, правда? А боялись все.

Мацци было интересно узнать, как вели себя во время перехода его друзья. Он полез мимо командного пункта наверх. Линия окопов изгибалась параллельно гребню высоты в нескольких метрах ниже него. С другой стороны возвышались огромные деревья, переплетенные лианами. Отсюда, выше боковой гряды и лишь на несколько метров ниже самой высокой точки высоты 209, можно было видеть весь район боя. Офицеры взбирались сюда осмотреть позицию роты перед тем, как отроют окопы, и капитан Стейн долго стоял, глядя вниз на расстилавшуюся панораму боевых действий. Теперь, когда рота окопалась, солдаты, беззаботно сидели на краях окопов.

Вскоре на краю окопа Нилли Кумбса началась игра в очко, в которой приняли участие Мацци и его нью-йоркские друзья. Выкрики игроков: «Перебор» и «Свои» смешивались с боевыми звуками, доносившимися из района действий второго батальона. Джон Белл, хотя его тоже пригласили играть, предпочел сидеть на краю окопа и смотреть вниз, в котловину.

Это было внушительное зрелище. За исключением склонов высоты 209, еще находившихся под огнем японцев, весь район кишел американскими войсками, подвозили припасы, увозили раненых. Второй батальон все еще вел бой у высоты, пытаясь ею овладеть. Когда Стейн так долго стоял, глядя вниз, обстановка не менялась, но теперь, когда первые предвечерние тени начали выползать из глубоких впадин, на правый край длинной гряды, который раньше атаковала седьмая рота, обрушился новый артиллерийский огневой налет. Через несколько минут с запада донесся гул, который, становясь все громче, достиг пронзительного визга, и в небе появились семь Р-38. Самолеты пронеслись над головами и сделали два предварительных захода для ориентировки, а на третьем вниз полетели большие черные барабаны, которые разорвались вдоль хребта, выбросив вверх маслянистые языки пламени. Ни одна бомба не упала на японский передний скат, обращенный к американцам. Покачав крыльями, самолеты улетели. Пехота проводила их с сожалением. Артиллерия продолжала терзать хребет.

Японцы, не имея ни авиационной, ни артиллерийской поддержки, упорно сопротивлялись. Белл сидел и наблюдал за боем, ритмично постукивая киркой по свисающей ноге; наряду со страхом перед японцами он испытывал некоторое сострадание к ним. Однако это было чисто рассудочное сострадание. Японцы не стали бы его жалеть, поэтому черт с ними. Он был рад, что находится на своей, а не на их стороне. Он также был рад, что находится здесь, а не там, со вторым батальоном. Рассудком он чувствовал жалость почти ко всем. К своей жене Марти, например. В известном смысле эта война была труднее для нее, чем для него. Белл знал, как она нуждается в утешении, в любовных ласках. В известном смысле ей гораздо труднее там, где огни, ночные клубы, выпивка, люди, чем ему здесь, где нет никаких соблазнов. Гораздо труднее. Новее это говорил рассудок, а в душе Белл больше всего жалел самого себя.

На него сильно подействовало ранение Пила. Возможно, его поразила чистая случайность этого происшествия. Почему эта пуля должна была ранить Пила, а не кого-то другого? Но как бы то ни было, когда он увидел эту маленькую дырку на ноге Пила со струйкой крови, сбегающей по белому бедру, возможность его собственной смерти стала для Белла реальностью. Белл понимал, что обет, который он дал себе, поклявшись не иметь никаких дел с другими женщинами, после того как его призвали в армию, — это суеверие. Он даже не разговаривал с женщинами, опасаясь, что нарушит обет. Теперь он прибавил к этому предрассудку второй: если он и Марти останутся верны друг другу, то он приедет домой, сохранив в целости свои мужские достоинства. Продолжая постукивать киркой по башмаку, он все смотрел на котловину, гадая, повторится ли вечером тот приступ малярии, который он испытал сегодня утром. Все, кто болел малярией, говорят, что вечер — самое худшее время для приступов.

Самолеты привлекли внимание всех, даже картежников, а когда прекратился огневой налет, все, кто находился наверху, стали внимательно следить за боем на земле. Отсюда расстояние до гребня высоты 209 было больше, и видеть зеленые фигурки было труднее. Казалось, поднимаясь по склону, они то появлялись, то исчезали из поля зрения. Значительно ближе можно было видеть фигурки минометчиков шестой роты на обратном скате бокового хребта, которые яростно вели огонь из минометов. Да и по всей котловине люди отчаянно стреляли по хребту из всех видов оружия.

Крошечные американцы в зеленой форме столкнулись с крошечными японцами на гребне, отбросили их назад и исчезли за вершиной. Другие последовали за ними. Больше американские солдаты здесь не появлялись, и через минуту по всей котловине и на обратных скатах раздались возгласы, радостные, но слабые, вызнанные, казалось, скорее чувством долга. Очевидно, другие солдаты, подобно солдатам третьей роты, чьи возгласы были тоже довольно слабыми, думали больше о том, что ожидает завтра их самих, чем о том, что совершил сегодня второй батальон.

Но завтрашний день оказался не таким уж плохим. Второй батальон получил приказ на рассвете возобновить наступление, на этот раз на высоту 210, «голову Слона», — главную цель полка. Эта добрая весть дошла до третьей роты вечером вместе с подробностями сегодняшнего боя. Командир полка продиктовал сводку, которую тут же размножили писари, и разослал всем командирам рот.

В ней сообщалось, что американское оружие одержало победу. Вся высота 209 теперь в руках американцев. Пятая рота (которая прошла через позиции третьей роты так равнодушно и недружелюбно) продвинулась больше чем на километр вдоль края джунглей под огнем с двух направлений, потеряв двадцать пять человек, и при поддержке седьмой роты завершила охват японской позиции. Убито пятьдесят японцев, захвачено семнадцать пулеметов, восемь тяжелых минометов и множество стрелкового оружия. Пленных не было: японцы, которым не удалось отступить на высоту 210, предпочли умереть. Потери второго батальона составили 27 убитых и 80 раненых, многие из которых были подобраны на склонах после боя. Большинство убитых японцев оказались в плохом физическом состоянии, и многие, как видно, страдали от недоедания.

Таково было официальное сообщение. Но третью роту это мало трогало. Конечно, она радовалась, что второй батальон захватил высоту. Однако больше радости принесло сообщение, что второй батальон будет продолжать наступление. То, что у японцев было туго с едой, солдат роты совсем не интересовало. Зато интересовало количество потерь, хотя после всего увиденного казалось, что потери поразительно малы. В этом была какая-то надежда, если, конечно, им говорили правду.

Однако больше всего солдат роты заинтересовали неофициальные сообщения. Их не было в сводке командира полка, но они были на устах всех посыльных, которые доставляли сводку в роты. Посыльные рассказали, что случилось с двумя солдатами седьмой роты, которых японцы утащили за гребень во время первой атаки. Их тела нашли на обратном скате после отступления японцев. Оба тела имели многочисленные штыковые раны, а один солдат был обезглавлен, по всей видимости, еще живым. Солдаты пятой роты нашли его со связанными за спиной руками и, положенной на грудь головой. Жестом пренебрежения, или ненависти, или бог знает чего было то, что японцы, обезглавив его, еще немало поглумились над трупом.

Это возмутительное варварство потрясло третью роту, солдаты чувствовали себя так, словно их окатили ледяной водой. Холодный, пронизывающий ужас тотчас сменился взрывом гнева. Разразилась буря клятвенных обещаний никогда не брать пленных. Многие клялись отныне убивать каждого японца, который встретится на их пути.

В официальных источниках ничего не было об этом случае. Возможно, начальство считало, что не следует запугивать солдат. Капитан Стейн этого не одобрял. Официальные источники всегда рисовали ясную, четкую, легко понятную картину военной кампании, которую было легко объяснить с точки зрения стратегии и тактики и о которой могли бы гладко писать генералы. А такого рода происшествие только сбило бы всех с толку. Однако вопреки официальным источникам, история с быстротой молнии распространилась по всему фронту, и Стейн не собирался участвовать в ее замалчивании. Войска должны знать, на что идут.

Когда посыльный, доставивший сводку на командный пункт, принес это неофициальное сообщение о зверствах японцев, оно вызвало бурную реакцию. Сторм, Бид, Калп, Долл, который пришел с донесением от первого взвода, и лейтенант Бэнд — все обещали жестоко отомстить. Особенно кровожадным казался Сторм. Только Уэлш ничего не сказал и ничем не проявил своих чувств. Малыш Дейл был вне себя и поклялся выпустить кишки из каждого япошки, который попытается сдаться ему в плен. Файф реагировал иначе, хотя не произнес ни слова. С завистью глядя на других, он испытывал только ужас, не хотел этому поверить. Ему стало страшно, что существа, владеющие речью, освоившие прямую походку на двух ногах, одевающиеся в разные одежды, строящие города и претендующие на то, чтобы называться людьми, могут на деле относиться к себе подобным с такой звериной жестокостью. Неужели единственный способ выжить в этом мире так называемой человеческой культуры, которую мы создали и которой гордимся, — это быть более злобным, низким и жестоким, чем те, с кем сталкиваешься? И Файф впервые в жизни начал понимать, что не обладает твердостью характера, которая для этого требуется.

Известие о зверствах японцев взводам, занимавшим позиции на склоне, принес Долл. Он возвращался в первый взвод и остановился по пути, чтобы сообщить новость солдатам второго взвода. Белл в это время стоял с командиром своего отделения Наседкой Маккроном, Большим Куином и еще одним солдатом по фамилии Кэш. Куин, ставший сержантом после того, как Стэк нарушил воинский долг, и Кэш служили в первом взводе. Отделения Куина и Маккрона стояли на стыке двух взводов, а окопы Белла и Кэша располагались рядом. Когда появился Долл, сержанты вели разговор с солдатами, рекомендуя им договориться друг с другом о том, чтобы посменно бодрствовать, обеспечивая связь между взводами.

Реакция на сообщение Долла была бурной. Большой Куин покраснел от гнева как свекла и, стиснув свои огромные кулаки, пробормотал, что раздробит японцам черепа. Глаза Маккрона затуманились, он стал каким-то рассеянным и пробормотал грустно: «Вот грязные сволочи!» Кэш, призывник из Огайо, бывший таксист из Толидо, могучий парень, которого в роте называли Верзилой, напротив, усмехнулся. У него было холодное, грубое лицо, твердое и смуглое, как каштан, и когда он так усмехался и облизывал губы, прищурив свои голубые глаза, то выглядел таким кровожадным, что мороз пробегал по коже. Он только сказал: «Ладно» — очень тихим шепотом — и повторил это несколько раз.

Вечер, несмотря на печальные вести, был очаровательный. Здесь, на холмах, ночь спускалась не так стремительно, как внизу, в рощах. Сумерки медлили, окрасив все, даже воздух, в розовый цвет, как бы не желая покидать солдат и погружать их в черноту в их первую боевую ночь. Сумерки не угасали до тех пор, пока солдаты не налюбовались полосатым тропическим закатом.

Когда пришло время ужинать, оказалось, что нет воды. Было изобилие сухих пайков, но подносчикам продовольствия, спустившимся вниз из взводов, расположенных на гребне, вода была нужна больше, чем пища. Солнце, жара, духота, пот были невыносимы, но все фляжки оказались пустыми.

Все видели, как джипы, груженные бачками с водой, поднимались от реки. Неизвестно, куда они подевались — то ли отправились в тыловые районы, то ли воду просто вылили, но на передовую она не попадала. Наконец после длительных разговоров по телефону и отправки посыльных во все концы Стейну удалось получить достаточно воды, чтобы выдать каждому по полфляги. Этого должно было хватить на весь следующий день. Ужин съели холодным и всухомятку.

На рассвете небритые, грязные, чумазые солдаты третьей роты, вставшие в окопах посмотреть, как второй батальон переваливает через вершину высоты 209, выглядели так, будто прожили здесь месяцы.

В прохладном предутреннем тумане на таком расстоянии было трудно разглядеть, как солдаты один за другим, согнувшись, с винтовками в одной или в обеих руках перепрыгивали через последний гребень и исчезали из виду. Раздались разрозненные приветственные крики и тотчас замерли. Оставшиеся молча наблюдали. После овладения «плечом Слона» и высотой 209 новый рубеж протянулся на тысячу с лишним метров, следуя контурам нескольких гребней, образующих «спинной хребет» «Танцующего слона». Поскольку наступающие роты второго батальона продвинулись вперед, между двумя батальонами образовался разрыв, и третьей роте дважды в течение утра пришлось менять позицию.

Завтрак, как и ужин, проглотили всухомятку. После этого оставалось только сидеть и ждать. Смену позиций, когда поступило распоряжение, было произвести нетрудно. Левофланговый взвод просто выдвинулся вперед, пройдя позади правофлангового, и занял позицию в указанном месте. Затем бывший правофланговый взвод, теперь ставший левофланговым, присоединился к нему. Левее третьей роты первая рота совершила такой же маневр, а левее первой роты выдвинулся батальон полка второго эшелона дивизии.

Даже после двух перемещений рота не продвинулась достаточно далеко вправо, чтобы видеть сам район боевых действий. Теперь третья рота находилась на самом «плече Слона», и ее солдаты могли слышать минометный и пулеметный огонь. Но именно здесь, словно стремясь сохранить равновесие, «Танцующий слон» сгорбил «плечи», хребет выгнулся внутрь, образовав выступ джунглей, который закрывал обзор. Сейчас рота находилась на том самом склоне, где вчера шестая рота пыталась атаковать гребень и была отброшена. Об этом солдаты вспомнили с неприятным чувством.

Во время очередной смены позиций Калп заметил, или ему показалось, что заметил, в кустах какое-то движение. Рота находилась как раз напротив бокового хребта, где вчера был командный пункт шестой роты. У подножия переднего склона круто спускался в главную лощину небольшой, заросший кустарником овраг. Калп остановился, тихо свистнул и показал рукой. Далеко внизу, в котловине, лишь недавно очищенной от противника, повсюду двигались цепочки и группы солдат, но наверху, на переднем скате бокового хребта, не было никого. Тем не менее была устроена некая веселая облава. Со вчерашнего дня семь обладателей новых автоматов, независимо от ранга, стали рассматривать себя как своеобразный закрытый клуб. Уэлш, Сторм, Дейл, Мактей, офицеры Стейн и Бэнд — все, кроме Калпа, так или иначе входили в управление роты, а Калп, как командир взвода оружия, почти всегда был с управлением роты. И теперь «клуб» взял на себя устройство облавы. «Охотники» разомкнулись, чтобы ничто в овражке не могло ускользнуть от их сосредоточенного огня, а остальной состав командного пункта и резервный взвод остановились, наблюдая, как Калп и Мактей спустились в овраг в качестве загонщиков. Они прошли уже полпути, но в кустах по-прежнему не видно было какого-либо движения.

— Смотрите! — закричал Калп, широко улыбаясь. — Сейчас я дам пару очередей. — Он повернул автомат и выстрелил двумя короткими очередями по кустам. Отпустив спусковой крючок, он в удивлении замер. — Чертова штука здорово отдает. Сильнее, чем я думал.

В кустах по-прежнему не слышалось никаких звуков.

— Пойдем посмотрим, — предложил Мактей. Оба скрылись в кустах, но вскоре вышли оттуда со смущенным видом.

— Не беда, — сказал Кали. — Но никогда нельзя поручиться, что не ошибся. Всякое бывает, знаете, от японцев можно всего ждать.

Он был совершенно прав. Прошлой ночью в район расположения второго батальона просачивались японцы, но так или иначе, когда Калп и Мактей вернулись к позициям роты, их встретили веселым смехом. Только что пережитое крайнее нервное напряжение спало и вылилось в насмешки над Калпом. Солдаты с удивлением обнаружили, что они не так уж свободно владеют оружием. Их так старательно и так долго обучали на стрельбище мерам предосторожности при стрельбе, что они не могли спокойно стрелять через головы своих войск.

Вскоре после полудня рота выдержала «контратаку». После того как стрельба прекратилась и начали сравнивать свои наблюдения, выяснилось, что никто не может честно признаться, что во время стрельбы видел хоть одного японца. Впоследствии оказалось, что соседи справа — четвертая рота — действительно вступили в бой с усиленным дозором японцев и убили нескольких из них. Но когда четвертая рота открыла огонь, пошла стрельба по всей линии, пока все, включая батальон из полкового резерва на крайнем левом фланге, не стали бросать гранаты и стрелять через гребень в джунгли, не видя, есть там японцы или нет. И даже потом, когда стрельба прекратилась, по крайней мере половина стрелков все еще верила, что им удалось отбить важную атаку японцев. Те, кто лучше разбирался в обстановке, почувствовали неловкость от своей горячности, но и они не смогли удержаться от участия во всеобщем ликовании. Интересно, что мог подумать японский дозор, увидев, как на протяжении тысячи метров по всей линии вдруг вспыхнул огонь по пустому месту; наверное, японцы от души посмеялись.

Как ни странно, одним из скептиков оказался Файф. Когда началась стрельба, он вместе со всем управлением роты бросился в цепь. Файф выпустил всю обойму из восьми патронов и перезарядил винтовку, намереваясь продолжать стрельбу, но здравый смысл подсказал ему бесполезность всей этой затеи. Вокруг все радостно кричали, бросали гранаты и стреляли. В нескольких метрах левее Уэлш, весело ругаясь и судорожно оскалившись, поливал огнем из автомата все, что видел. А впереди, в пустых джунглях, качались и шелестели кусты, словно под проливным дождем, и взлетали куски коры и щепки от деревьев. Унылый Файф отполз на несколько метров назад, поставил винтовку на предохранитель и уселся в одиночестве, зажав винтовку между коленями и опершись на нее. Он чувствовал, что не может принимать участие в этой исступленной бесполезной стрельбе. Но больше всего угнетало ожидание новой обстановки, которую он не в состоянии был ни оценить, ни понять. Он чувствовал себя слепым.

Именно во время этой «контратаки» Долл метнул свою первую боевую гранату, и это было большое испытание для него. Долл струсил. Там, где стоял Долл, хребет имел небольшое углубление, образуя глинистый вал высотой по грудь, за которым можно было стоять, как в окопе, хотя сзади он был открыт. Вначале огонь был слабым, выстрелы единичными, распространялся огонь медленно, но, когда все загрохотало вокруг и послышались глухие разрывы гранат, Долл, который уже выпустил обойму, вытащил из бокового кармана одну из своих четырех гранат и потянул чеку. В целях предосторожности он так широко развел ее концы, что теперь ему пришлось сжать их зубами, чтобы вытянуть чеку. При этом конец попал на старый больной зуб, вызвав острую боль. Наверное, это его и расстроило. Он вспомнил фильмы, в которых солдаты вытаскивали зубами чеки из гранат, и понял с чувством неполноценности, что его зубы никогда такого не выдержат. Во всяком случае, он промедлил слишком долго. Теперь чека была вынута, и он стоял, глядя на этот тяжелый оранжевый предмет из рифленого чугуна в своей руке. Пока он сжимал его и держал оловянный рычажок книзу, опасности не было, но от волнения рука его стала потной. Даже если бы Долл не бросил чеку на землю, он все равно не мог вставить ее обратно, он знал, что это очень опасно и поэтому невозможно. Он привел гранату в готовность и сейчас держал ее в руке. Рука медленно слабела, готовая разжаться, и гранату надо было бросать немедленно. Ему захотелось просто швырнуть ее на землю, повернуться и бежать, но он понимал, что это безумие. Если она не убьет его, то обязательно убьет окружающих людей. Зачем, ну зачем он вытащил чеку? Стиснув зубы до боли в челюстях, с величайшей осторожностью расставив ноги, не замечая шума и треска выстрелов вокруг и глядя выпученными глазами на предмет в своей руке, Долл со всей силы метнул гранату в джунгли и дрожа нырнул за вал. Послышался глухой взрыв и тут же еще два — неизвестно, какой был от его гранаты, но это уже не имело значения. Он еще несколько минут просидел за валом, потом, густо покраснев, встал и начал ожесточенно палить из винтовки по пустым джунглям, надеясь, что никто не видел его позора. Он выпустил одну за другой три обоймы, но бросать гранаты больше не пытался. Когда все кончилось, Долл уселся, подтянув колени, прислонился к валу, судорожно, с трудом дыша, и злобно уставился в пустоту.

Во время стрельбы позади третьей роты каким-то образом оказался мертвый человек. В горячке его сначала никто не заметил. Потом вдруг обнаружили — как-то все сразу. Несколько человек одновременно обернулись и уставились на него с испуганными лицами. Никто не знал, как он сюда попал, откуда пришел, кто он такой. Он не мог быть из третьей роты и не мог быть убит сейчас, во время «контратаки», потому что уже совсем окоченел. В десяти метрах позади гребня, на склоне, который здесь был не такой крутой, как в других местах, на небольшом глинистом уступе около двух метров шириной мертвец лежал на боку, почти как плод в утробе, прижав к груди колени и подняв полусжатые руки к обеим сторонам лица, но не касаясь его. На голове была каска; патронная лента опоясывала зеленую рабочую блузу; казалось, он старался спрятаться от какой-то настигшей его опасности. Сразу за этим маленьким глинистым уступом склон круто обрывался, и если бы он мог с него скатиться, то соскользнул бы на самое дно котловины. Многие в третьей роте жалели, что этого не случилось.

Позднее выяснилось, что это солдат второго батальона, которого убили вчера, но до сих пор не нашли, потому что он свалился с гребня на несколько футов в глубину. Его нашли солдаты четвертой роты, когда преследовали японский дозор, и положили на уступ позади позиций третьей роты. И вот он здесь. Оживленные разговоры и смех стихли. Люди сердито хмурились и ворчали, возмущаясь тем, что им подсунули убитого. Вскоре послышались крики: «Санитар! Санитар!», «Куда запропастились эти чертовы санитары?», «Скажите санитарам, чтобы убрали отсюда труп!».

Вскоре санитары пришли. Два усталых солдата взобрались снизу со сложенными носилками. Они выглядели очень уставшими и были очень злы. Ухватив мертвеца за окоченевшую руку и ногу, они уложили его лицом вверх на носилки, но, когда попытались их поднять, он чуть не скатился. Санитары опустили носилки и повернули труп на бок. Но когда они подняли носилки, он все же скатился. Разозлившись, солдаты бросили носилки и постояли немного, успокаиваясь. Потом нагнулись и, ухватив тело за руку и ногу, унесли его таким образом вниз по склону.

Третья рота следила за всем этим широко раскрытыми глазами. Люди понимали, что санитары не очень почтительно обращаются с убитым солдатом; вместе с тем они сознавали, что и их отношение не отличается особой почтительностью. Бедняга теперь никому не нужен. Да, что бы он ни сделал для второго батальона в последние минуты жизни, кое-что он сделал и после смерти: твердо и надолго положил конец приподнятому, веселому, самоуверенному настроению третьей роты.

Уже перевалило за половину третьего. Пока внимание третьей роты было занято всеми этими событиями, бой за изгибом, который можно было слышать, но нельзя было видеть, шел с неослабевающей силой. Теперь стали выходить из боя целые группы. Атака захлебнулась. Бегущие солдаты, перевалив за гребень высоты, падали, задыхаясь, и лежали, тяжело дыша и истерически всхлипывая, с глазами, похожими на темные дырки, просверленные в возмущенных, разъяренных, разуверившихся лицах. Солдаты продолжали подходить — беспорядочно разрозненными группами. Третья рота была теперь довольно близко от «плеча Слона», где главная гряда поворачивала и спускалась под углом к «передним ногам» и «груди». Все больше солдат других подразделений возвращались оттуда и рассыпались по обратному скату, а некоторые проникали на участок третьей роты. Несколько солдат ворвались даже с крайнего правого фланга, крича, чтобы не стреляли, ради бога не стреляли. Один юнец в группе из пяти-шести человек открыто плакал, как дитя, положив голову и руку на плечо соседа, который рассеянно похлопывал его, а сам смотрел потухшими глазами прямо перед собой, в пустоту. Никто из вернувшихся не знал, какова общая обстановка, и не имел представления о том, что происходит за пределами того места, где они находились. Солдаты третьей роты, чувствуя стыд и смущение, молча, с благоговейным страхом широко раскрытыми глазами смотрели на «героев», какими никто, честно говоря, не хотел бы стать, если доведется разделить их испытания.

Чувства отступивших наглядно показал инцидент, свидетелями которого было большинство роты. Этот случай не укладывался в рамки обычных описаний военных действий. Командир дивизии наблюдал за ходом боя с гребня высоты. Разумеется, его карьера зависела от исхода наступления. Когда стали вразброд возвращаться потрясенные группы солдат, он прохаживался среди них, улыбаясь и разглагольствуя, стараясь поднять их дух: «Ведь мы не позволим япошкам нас побить, не правда ли, ребята? Они упорные, но не такие упорные, как мы, правда?» Один паренек, который годился генералу в сыновья, если не во внуки, не вставая, поглядел на него расширенными глазами: «Уходите отсюда, генерал! Уходите отсюда, генерал, уходите!» Генерал сочувственно улыбнулся ему и пошел дальше. Парень даже не поглядел ему вслед.

Расположенный посредине склона главной гряды батальонный медицинский пункт был забит до отказа; три врача не успевали справляться со всеми ранеными, а новые все продолжали поступать. По задним склонам котловины, ведущим к высоте 206, где только вчера проложили автомобильную дорогу, джипы пробирались по крутому склону, чтобы подобрать лежачих раненых, а ходячие раненые в окровавленных бинтах группами плелись в тыл, стараясь помочь друг другу.

Наконец третья рота, как и другие, получила более или менее связное сообщение о бое. Согласно плану, после артиллерийской подготовки две роты должны были атаковать в одном эшелоне. Шестой и седьмой ротам, вчерашним рабочим лошадкам, досталась самая грязная работа. Им предстояло овладеть высотой 210 слева. Пятой роте была поставлена задача атаковать справа в районе «передних ног Слона», обозначенном «высота 214». Слева за высотой 209 отлого возвышалась до уровня высоты 210 короткая толстая «шея Слона» — U-образная гряда, открытая со стороны атакующих. Идти по ней было все равно что спускаться по кегельбану в сторону кеглей, и еще не кончился бой, как ее стали называть «кегельбан». Этот район, как и пару сотен метров открытой местности прямо впереди, пересекало множество малых высот, которые могли послужить прикрытием наступающим войскам. Справа, отделенный от «головы Слона» расположенным ниже выступом джунглей, простирался низменный, более ровный участок «передних ног Слона». Это была местность, которую атаковал второй батальон. Третьей роте она была пока незнакома.

Почти с самого начала все пошло не так. Прежде всего, было очень мало воды — едва по полфляги на человека. Шестая рота шла впереди, за ней следовала седьмая, которая потом должна была выйти с шестой на одну линию для атаки обеих сторон «кегельбана». Но почти сразу шестая попала в узкое дефиле между двумя ближними хребтами. Ее остановил сильный огонь с фронта. Стиснутая в узком пространстве, она подвергалась непрерывным ударам минометов, очевидно, по заранее пристрелянным рубежам. Когда рота попыталась сманеврировать и выйти из-под огня, сильный фланговый пулеметный огонь со скрытых позиций оттеснил ее назад. Седьмая, следовавшая непосредственно за шестой, тоже ничего не могла поделать и несла потери от минометного огня. Обе роты оставались на месте большую часть утра вплоть до после полудня. Около половины первого командир шестой роты был ранен миной и эвакуирован, но умер по дороге на полковой медицинский пункт. Скученные под жарким тропическим солнцем и сильным огнем, многие солдаты, еще не оправившиеся после вчерашнего дня и измученные жаждой, теряли сознание. Когда командир батальона приказал отойти, обе роты обратились в беспорядочное бегство и возвращались разрозненными группами.

Атака пятой роты тоже не имела успеха. Головной взвод, выйдя на более широкий и ровный участок «передних ног Слона», попал под уничтожающий перекрестный огонь из джунглей справа и слева. Командир пятой роты пытался выдвинуть приданный пулеметный взвод восьмой роты, но он был почти полностью уничтожен. После этого оставшаяся часть роты уже не пыталась продвигаться и оставалась невдалеке от гребня высоты 209.

Такова была обстановка. К половине четвертого все, кто мог, возвратились в расположение своих подразделений. Санитары, рискуя жизнью, искали раненых. В тот вечер командир полка не стал диктовать сводку. Потери за день составили 34 убитых и 102 раненых. Размышления о том, почему при таком разгроме сегодняшние потери были лишь чуть выше вчерашних, остались без ответа. Единственным разумным объяснением было то, что вчера бой фактически длился дольше. Однако важнее всех сообщений было известие о том, что командир полка приказал второму батальону, потрепанному в бою, отойти на высоты 207 и 208 в полковой резерв. Это значило, что завтра пойдет в наступление первый батальон. Батальон из резервного полка дивизии, занимавший позиции слева, вероятно, займет его позиции на высоте 209.

Именно так и случилось: вскоре поступил приказ. Могло быть так, что командир полка выдвинет на место потрепанного второго батальона батальон из дивизионного резерва, и третья рота с надеждой цеплялась за такую возможность, хотя никто по-настоящему этому не верил. Приказ, полученный ротой около шести часов, подтвердил их догадку.

План подполковника Толла существенно не отличался от плана командира, второго батальона. Две роты атакуют в одном эшелоне; третья рота слева овладевает «головой Слона» — высотой 210, а первая рота справа захватывает «передние ноги Слона» — высоту 214, где соединяется с подразделениями третьего батальона. Вторая рота составляет второй эшелон и наступает за третьей ротой.

Третьей роте досталась самая худшая задача: «кегельбан». Солдаты роты были убеждены, что самый худший жребий — их вечная участь. И в тот вечер, когда рота из батальона дивизионного резерва пришла занять ее окопы, чтобы солдаты могли отдохнуть перед завтрашним боем, третья рота приняла сменщиков не очень дружелюбно. Они пришли, улыбаясь и болтая, стараясь показать свое поклонение героям и угодить им, потому что считали третью роту ветеранами, а себя — необстрелянными, зелеными юнцами, но третья рота встретила их таким же угрюмым молчанием, каким ее встретила вчера перед атакой пятая рота.

Незадолго до смены Бид убил своего первого японца. Это был первый японец, убитый его ротой и даже батальоном.

Этот случай, размышлял Бид позднее, когда обрел способность все это обдумать, был типичным для всей его жизни. Ведь что бы он ни делал, он делал так плохо и таким безобразным образом, что это не приносило никакого удовлетворения, ни почета, ни благодарности. Человек другого склада находил бы это потешным, Биду же было не до смеха.

Около пяти часов он решил пройтись по нужде. К этому времени на позиции все затихло, на медицинском пункте внизу обработали и отправили в тыл последнего раненого.

Бид был застенчив. Поэтому и потому что теперь все стихло и наступал немыслимо мирный вечер после ужаса, шума и опасностей прошедшего дня, он решил спокойно удалиться, чтобы заняться своим делом. Никому ничего не сказав, он оставил все свое снаряжение у окопа и, взяв с собой только рулон туалетной бумаги, стал взбираться на гребень. Он знал, что за гребнем склон не такой крутой, как дальше влево, а отлого спускается на протяжении метров пятидесяти среди деревьев, а потом обрывается прямо к реке. Здесь раньше четвертая рота захватила японский дозор.

— Эй, приятель, куда идешь? — окликнул его кто-то из второго взвода, когда он проходил мимо.

— По нужде, — ответил Бид не оглядываясь и скрылся за гребнем.

Деревья начинались на несколько шагов ниже гребня. Здесь джунгли были еще довольно редки и не так заросли кустарником, они напоминали стройные, с ровной почвой родные леса, и Бид вспомнил свое детство. Вспомнив времена, когда он бойскаутом мирно жил летом в лагере в лесах Айовы, он положил рядом рулон бумаги и присел на корточки. Потом, взглянув вверх, Бид вдруг увидел японского солдата с винтовкой, осторожно пробирающегося среди деревьев в каких-нибудь двадцати шагах.

Словно почувствовав его взгляд, японец повернул голову и увидел его. Будто электрический ток пронзил сердце Бида предчувствием опасности, он не верил, не хотел поверить своим глазам. В его воспаленном мозгу ясно запечатлелся образ японца.

Это был маленький и худой, очень худой человек. Скользкая от грязи форма горчично-защитного цвета с нелепыми обмотками свисала влажными, сальными складками. Не было на нем никакой тщательной маскировки, какую Бид видел в кинофильмах, не было даже каски. На голове была засаленная, измятая, изломанная фуражка. Желто-коричневое лицо под ней было таким худым, что казалось — высокие скулы вот-вот прорвут кожу. Он был давно не брит, пожалуй недели две, но его сальная борода была не гуще, чем у девятнадцатилетнего Бида. Что касается возраста, то Бид не мог его определить: ему могло быть и двадцать, и сорок.

Все это отпечаталось в мозгу Бида мгновенно. Но этому мгновению, казалось, не будет конца. Потом японский солдат тоже увидел Бида и, резко повернувшись, побежал на него, но побежал осторожно, вытянув перед собой винтовку с примкнутым штыком.

Бид, все еще сидя на корточках со спущенными штанами, подумал, что надо отскочить в ту или иную сторону, но в какую? «В какую сторону прыгать? Неужели я умру? Неужели я действительно сейчас умру?» У него не было с собой даже ножа. В его сознании боролись страх и неверие, отрицание происходящего. Почему японец просто не выстрелил из винтовки, он не знал. Возможно, боялся, что выстрел услышат на американской позиции. Вместо этого он наступал с явным намерением заколоть Бида штыком на месте. Его глаза были устремлены на свою цель. Губы растянулись, обнажив зубы — большие, но правильной формы и вовсе не выступающие вперед, как на плакатах.

В отчаянии, все еще не зная, в какую сторону прыгнуть, Бид одним движением подтянул штаны, чтобы освободить ноги, низко пригнувшись, нырнул вперед, когда японец уже почти достиг его, и обхватил лодыжки японца, сильно упираясь ногами в мягкую землю. Ошеломленный японец резко опустил винтовку, но Бид уже был под штыком. Антабка больно ударила его по ключице. Он прижал грязные икры японца к груди, сильно упираясь головой и ногами. Японец упал на спину, но, прежде чем он свалился, Бид вцепился в него, навалившись всем телом. Падая, японец выронил винтовку. Это дало Биду время опять подтянуть штаны и подпрыгнуть выше; прижав коленями плечи японца и усевшись ему на грудь, он принялся колотить и царапать его лицо и шею. Японец только слабо дергал его за руки и за ноги.

Бид услышал высокий, пронзительный вопль и подумал, что это японец просит пощады. Потом он вдруг понял, что японец потерял сознание, а этот животный визг исходит от него самого.

Однако он не мог остановиться. По лицу японца текла кровь. Но Бид не мог остановиться. Рыдая и визжа, он продолжал царапать потерявшего сознание японца ногтями и бить кулаками. Вконец измученный, он упал ничком на окровавленного человека и вдруг почувствовал, что японец дернулся под ним.

Взбешенный тем, что японец возвращается к жизни, то рыдая, то воя, Бид откатился в сторону, схватил винтовку противника и, стоя на коленях, поднял ее над головой и вогнал штык почти на всю длину в грудь японца. Тело японца судорожно дернулось. Его глаза открылись, дико смотря вперед, руки рванулись вверх и вцепились в лезвие, торчащее из груди.

С ужасом глядя на пальцы, которые резали себя о лезвие, пытаясь его вытащить, Бид вскочил на ноги, и его штаны свалились. Подтянув их и раздвинув ноги, чтобы штаны снова не упали, он схватил винтовку и попытался вытащить штык, но тот не поддавался. Смутно вспомнив, чему их учили на занятиях по штыковому бою, Бид ухватился за шейку приклада и нажал спусковой крючок. Ничего не вышло: винтовка была на предохранителе. Повозившись с незнакомым иностранным предохранителем, он наконец разобрался и нажал еще раз. Раздался приглушенный выстрел, и штык освободился. Но глупый японец с открытыми глазами продолжал хвататься за грудь окровавленными пальцами, будто не мог вбить в свою тупую башку, что штык вынут. Боже мой, сколько же надо этому проклятому дураку? Бид бил его, пинал, душил, царапал, колол штыком, стрелял в него. Перед ним вдруг предстало страшное видение, будто он, победитель по праву, навсегда обречен убивать одного и того же японца.

На этот раз, не желая дважды попасть впросак, он вместо того, чтобы воткнуть штык, перевернул винтовку и изо всей силы ударил прикладом в лицо японца. Стоя над ним с раздвинутыми ногами, чтобы не падали штаны, он снова и снова бил прикладом, пока все лицо и большая часть головы не смешались с грязной землей. Потом отбросил винтовку, упал на четвереньки, и его вырвало.

Бид не потерял сознания, но полностью утратил чувство времени. Придя в себя, все еще на четвереньках, тяжело дыша, он потряс головой, открыл глаза и обнаружил, что его левая рука дружески покоится на неподвижном коричнево-защитном колене японца. Бид отдернул руку, словно она лежала на горячей печке. У него появилось неясное чувство, что если он не будет смотреть на труп солдата, которого убил, и не будет к нему прикасаться, то снимет с себя ответственность за случившееся. Он с трудом пополз прочь через лес, издавая мучительные стоны.

В лесу было очень тихо. Бид не мог припомнить, чтобы когда-нибудь встречался с такой тишиной. Потом он услышал неясные, пронизывающие необъятную тишину голоса. Голоса американцев. И время от времени — звук лопаты, скребущей камень. Не может быть, что они были так близко. Он дрожа поднялся на ноги, придерживая штаны. Казалось невозможным вновь услышать такой обыденный звук, как шорох лопаты. Он знал, что надо возвращаться на позицию, но сначала надо было попытаться привести себя в порядок.

Бид был забрызган кровью и блевотиной. Удалить все пятна было невозможно, но он попытался убрать, сколько возможно, чтобы никто не заметил, потому что решил никому о случившемся не рассказывать.

К тому же он потерял очки. Они нашлись, чудом уцелевшие, около мертвого солдата. В поисках очков ему пришлось вплотную подойти к трупу и внимательно его разглядеть. Безлицый и почти безголовый труп с окровавленными, изрезанными пальцами и развороченным отверстием в груди, который так недавно был живым, дышащим человеком, вызвал у него такое сильное головокружение, что казалось — он сейчас упадет в обморок. С другой стороны, он не мог забыть выражения напряженной целеустремленности на лице солдата, когда тот приближался к нему со штыком.

Самым грустным зрелищем были ноги. В подбитых гвоздями пехотных ботинках, они лежали вывернутые наружу, расслабленные, как ноги спящего человека. Бид не мог удержаться, чтобы с каким-то извращенным удовольствием не пнуть легонько одну ногу. Она подскочила кверху и шлепнулась назад. Ему захотелось повернуться и убежать. Он не мог отделаться от чувства, что теперь, когда он и посмотрел, и потрогал труп, какая-то роковая сила попытается возложить на него ответственность за все. Он хотел попросить у солдата прощения в надежде снять с себя вину.

Если уж надо было убить этого человека, а очевидно, надо было, то можно было по крайней мере сделать это более умело и благопристойно, не причиняя бедняге столько боли и страдания. Если бы он не потерял голову и не обезумел от страха, то мог бы даже взять его в плен и получить от него ценные сведения. Но он отчаянно хотел поскорее покончить с ним, словно опасаясь, что, пока человек дышит, он может внезапно встать и обвинить его. Вдруг он мысленно представил себе другую картину: они поменялись местами, он сам лежит здесь и чувствует, как лезвие погружается в грудь, смотрит на приклад винтовки, опускающийся на его лицо, и наконец — последняя вспышка огня. Он так ослаб, что пришлось сесть. Что, если бы тот человек быстрее опустил штык? Что, если бы он сам пригнулся немного меньше? Вместо простого синяка на ключице Бид увидел бы, как штык пронзает насквозь мякоть плеча, как грубое лезвие входит в мягкую темноту грудной полости. Он не мог этому поверить.

Надев очки, глубоко вздохнув несколько раз и бросив последний взгляд на поверженного врага, он встал и тяжело зашагал из леса к гребню. Бид чувствовал стыд и смущение от всей этой истории и поэтому не хотел никому о ней рассказывать.

Он благополучно, без лишних вопросов, миновал линию окопов.

— Ну как, все в порядке? — только окликнул его солдат из второго взвода.

— Да, — пробормотал Бид и зашагал вниз по склону к командному пункту. Но по пути к нему присоединился Долл, который шел из первого взвода с поручением еще раз узнать насчет воды. Долл пошел с ним рядом и тотчас заметил его побитые руки и пятна крови.

— Господи! Что с твоими руками? Ты что, дрался с кем-нибудь?

У Бида упало сердце. Надо же было, чтобы это оказался Долл.

— Нет. Я поскользнулся, упал и содрал кожу.

Бид чувствовал себя таким скованным и измученным, как будто в самом деле с кем-то дрался. Он вдруг ощутил в себе нарастающее чувство страха и несколько раз глубоко вдохнул.

Долл усмехнулся с откровенным, но дружелюбным сомнением:

— Должно быть, все эти брызги крови у тебя от костяшек?

— Отстань, Долл, — сердито выпалил Бид. — Мне неохота разговаривать. И оставь меня в покое, слышишь?

Он старался вложить в свой взгляд свирепую жестокость человека, который только что убил врага. Он надеялся, что заставит Долла замолчать, и это ему удалось. По крайней мере на время. Они молча продолжали путь. Бид чувствовал страшное отвращение оттого, что воспользовался убийством японского солдата, чтобы сыграть роль — роль, совсем ему не свойственную.

Однако Долл замолчал не надолго. Его немного поразила горячность Бида, отпор, какого он никак не ожидал от Бида. Он почуял что-то неладное. Вручив донесение и получив ожидаемый ответ, который гласил, что Стейн делает все возможное, чтобы обеспечить их водой, Долл снова вернулся к этому делу, на этот раз обратившись к Уэлшу. Уэлш и Сторм сидели на брустверах своих окопов и играли в орлянку на сигареты, которые уже становились ценностью. Чтобы продлить игру и сократить расход сигарет, они считали выигрышем четыре победы из семи; потом доставали пластиковые портсигары, которыми обзавелись все, чтобы держать сигареты сухими, и осторожно передавали сигарету один другому. Долл подошел к ним, усмехаясь и подняв бровь. Он не считал, по крайней мере в то время, что его поведение напоминает донос или предательство.

— Что там случилось с вашим парнем? Кого это он избил? У него содрана кожа с костяшек, и он весь забрызган кровью. Я что-нибудь прозевал?

Уэлш поглядел на него спокойным, пристальным взглядом.

Долл понял, что допустил ошибку, и почувствовал себя виноватым. Ничего не ответив, Уэлш повернулся к Биду, который, сгорбившись, сидел в одиночестве на камне:

— Бид, поди-ка сюда!

Бид встал и подошел, все еще сгорбившись, с искаженным лицом. Долл улыбнулся ему, подняв бровь. Уэлш осмотрел Бида с ног до головы.

— Что с тобой стряслось?

— Что? Со мной? — Уэлш молча ждал. — Знаете, я поскользнулся, упал и содрал кожу, вот и все.

Уэлш молча внимательно его разглядывал. Очевидно, он не поверил ни одному слову.

— Куда это ты ходил? Где был?

— Я ходил по нужде.

— Погоди! — ухмыляясь, вмешался Долл. — Я видел, как он спускался с участка второго взвода на хребте.

Уэлш перевел взгляд на Долла, его глаза убийственно сверкнули. Долл замолчал. Уэлш опять поглядел на Бида. Стейн, стоявший неподалеку, подошел ближе и прислушался. Подошел Бэнд, Файф и еще несколько человек.

— Послушай-ка, парень, — сказал Уэлш. — У меня и без того хватает дел. Мне некогда возиться с детскими играми. Я хочу знать, что с тобой случилось, и хочу всю правду, черт возьми. Посмотри на себя! Что случилось и где ты был?

Уэлш, по крайней мере в глазах Бида, был гораздо ближе к истине, чем лишенный воображения Долл и другие. Бид сделал долгий вдох:

— Ну хорошо. Я перешел через хребет, за линию окопов, присесть в лесу, чтобы никто не видел. Только я присел, а тут появился какой-то япошка и хотел проткнуть меня штыком, и… и я его убил. — Бид протяжно выдохнул, потом резко вдохнул и поперхнулся.

Все, ошеломленные, недоверчиво смотрели на него.

— Черт возьми, парень! — прорычал наконец Уэлш. — Я сказал, что мне нужна чистая правда, а не детские штучки!

Биду не приходило в голову, что ему не поверят. Теперь он оказался перед выбором: либо промолчать и прослыть лжецом, либо рассказать, где это было, и показать, какое позорное, грязное дело он совершил. Но даже в таком подавленном и отчаянном состоянии он сразу сделал выбор.

— Тогда подите и посмотрите, черт вас возьми! — крикнул он Уэлшу. — Если не верите мне на слово, подите и посмотрите сами, своими паршивыми глазами!

— Я пойду! — тотчас отозвался Долл.

Уэлш обернулся и посмотрел на него.

— Никуда ты не пойдешь, стукач, — сказал он и опять обратился к Биду: — Я сам пойду.

Долл замолчал, ошеломленный, потрясенный, побледневший. Ему не приходило в голову, что шутка о Биде будет воспринята как предательство и дело примет такой оборот. Бид убил япошку! А он, Долл, не доносчик! Он в бешенстве решил, что тоже пойдет, хоть ползком.

— Ну, если ты врешь, парень, то упаси бог твою подлую душу. — Уэлш взял автомат и надел каску. — Ладно. Где это? Идем, покажи мне.

— Я больше туда не пойду! — закричал Бид. — Хотите идти, идите сами! А я не пойду! И никто меня не заставит!

Уэлш с минуту пристально смотрел на него. Потом взглянул на Сторма. Сторм кивнул головой и встал.

— Ладно, — сказал Уэлш. — Так где это?

— В лесу, недалеко за гребнем, как раз напротив окопа Крима. — Бид повернулся и пошел прочь.

Сторм надел каску и взял автомат. После ухода Бида вся эта история вдруг приняла другой оборот — вылилась в еще одну забавную, шутливую экскурсию «клуба», который утром устроил охоту на будто бы просочившегося противника. Стейн, который все время молча слушал, стоя поблизости, умерил их пыл, запретив офицерам покидать командный пункт, но Мактею разрешил идти, и вот три сержанта и Дейл приготовились взобраться на хребет. Бид не мог удержаться, чтобы язвительно не бросить им вслед:

— Вам не понадобится никакая артиллерия, Уэлш! Теперь там нет никого, кроме него!

Но на него не обратили внимания.

Перед самым их уходом Долл остановился перед первым сержантом и поглядел ему прямо в лицо беспокойным и настойчивым взглядом.

— Первый, ведь вы не запретите мне пойти с вами? — спросил он. Это была не просьба и не попытка угрожать, просто спокойный, прямой вопрос.

Уэлш поглядел на него, потом, не меняя выражения лица, молча отвернулся. Очевидно, это был отказ, но Долл предпочел принять его за молчаливое согласие и, держась позади четверки, начал взбираться на позицию. Уэлш не отослал его назад.

После их ухода никто не беспокоил Бида. Он в одиночестве сидел на камне, опустив голову, и время от времени сжимал руки и ощупывал их. Все старались не смотреть на него, давая ему возможность побыть одному. Никто не знал, что об этом думать. Что касается самого Бида, то он мог думать только о том, как позорно будет разоблачен он и его истерическое, непристойное убийство. Пожалуй, лучше было бы держать язык за зубами, и пусть все считали бы его сумасшедшим лжецом. Может быть, так было бы гораздо лучше.

Когда группа вернулась, на их лицах было странное выражение. Все выглядели очень подавленными.

— Он там, — сказал Уэлш.

— Точно, — добавил Мактей.

Это все, что было сказано. По крайней мере все, что было сказано в присутствии Бида. Что говорили без него, Бид не знал. Однако, против ожидания, он не обнаружил на их лицах ни ужаса, ни отвращения к нему. Если он что-то и заметил, то, наоборот, восхищение. Когда они расходились по своим окопам, каждый сделал какой-то жест.

Долл подобрал японскую винтовку и принес ее Биду. Он оттер листьями кровь и грязь с затыльника, вычистил штык и преподнес ее в знак извинения:

— Держи, она твоя.

Бид безразлично посмотрел на винтовку:

— Мне она не нужна.

— Но ты ее завоевал. И завоевал с таким трудом.

— Все равно, мне она не нужна. На что она мне?

— Может быть, сможешь обменять ее на виски. — Долл положил винтовку. — А вот его бумажник. Уэлш велел отдать его тебе. Там фотография его жены.

— Господи боже мой, Долл…

Долл улыбнулся.

— Тут есть еще фотографии других девок, — торопливо продолжал он. — Похоже, филиппинки. Наверное, он был на Филиппинах. На обороте написано по-филиппински, Уэлш говорит.

— Все равно, он мне не нужен. Возьми себе. — Тем не менее Бид взял протянутый бумажник — вопреки желанию, он возбуждал его любопытство. — Знаешь… — Он поглядел на бумажник, потемневший и засаленный от пота. — Мне как-то нехорошо, Долл, — сказал он, подняв голову. У него вдруг появилось желание с кем-нибудь поговорить. — Я чувствую себя виноватым.

— Виноватым? Да в чем? Ведь как было дело: или ты, или он? Думаешь, мало наших ребят он проткнул штыком на Филиппинах? На «марше смерти». А как насчет тех двух парней, убитых вчера?

— Я все это знаю, но ничего не могу поделать. Я чувствую себя виноватым.

— Но почему?

— Почему, почему! Почем я знаю! — закричал Бид. — Может быть, мать слишком часто меня била, когда я был ребенком! — печально воскликнул он с внезапно вспыхнувшей догадкой. — Откуда я знаю почему!

Долл смотрел на него, не понимая.

— Не сердись на меня, — сказал Бид.

— Слушай, — сказал Долл, — если тебе и вправду не нужен этот бумажник…

Бида вдруг обуяла жадность. Он торопливо сунул бумажник в карман:

— Нет, нет. Я оставлю его себе. Нет, я лучше сохраню его.

— Ну что ж, — печально сказал Долл. — Мне надо возвращаться во взвод.

— Спасибо тебе, Долл.

— Не за что. — Долл встал. — Скажу тебе одно: ты правильно сделал, что его убил. Молодец, — восхищенно добавил он.

Бид вскинул голову вверх, бросив на Долла испытующий взгляд.

— Ты так думаешь? — спросил он. По его лицу медленно расплывалась улыбка.

Долл кивнул головой, на его лице было написано мальчишеское восхищение:

— Не только я.

Он повернулся и ушел, направляясь вверх по склону. Бид смотрел ему вслед, все еще не зная, что думать. Долл сказал, что не только он считает его молодцом. Если его поступок не находят таким позорным и отвратительным, то нечего отчаиваться. Он попробовал пошире улыбнуться, но улыбка вышла натянутой.

Немного погодя к нему подошел Стейн, до сих пор державшийся на заднем плане. Известие об убитом Бидом японце, конечно, сразу распространилось по всей роте, и, когда посыльные или подносчики продовольствия спускались с позиции, они смотрели на Бида как на героя. Бид не был уверен, нравится ему это или нет, но решил, что нравится. Когда подошел Стейн, он не удивился.

— Бид, я знаю, что ты немного расстроен тем, что произошло с тобой сегодня, — проговорил Стейн. — Это неизбежно. Каждый расстроился бы. Я подумал, что тебе, может быть, хочется поговорить об этом, немного облегчить душу. Не знаю, поможет ли тебе то, что я хочу сказать, но попытаюсь.

Бид изумленно посмотрел на него, а Стейн, похлопав его по колену, отвернулся и печально поглядел на высоту 207, где вчера был командный пункт роты.

— Наше общество предъявляет определенные требования и требует от нас определенных жертв, если мы хотим жить в этом обществе и пользоваться его благами. Я не говорю, правильно это или неправильно. Но у нас нет выбора. Мы должны поступать так, как требует общество. Одно из этих требований — убивать других людей в бою во время войны, когда наше общество подвергается нападению и вынуждено защищаться. Вот это с тобой и случилось сегодня. Только другие, кому приходится это делать, счастливее тебя. Они первый раз убивают на расстоянии, хотя и небольшом. Они имеют возможность, хотя и недолго, привыкнуть, прежде чем начнут убивать в рукопашном бою. Мне кажется, я знаю, что ты должен чувствовать.

Стейн помолчал. Бид не знал, что на все это ответить, поэтому не сказал ничего. Когда Стейн обернулся и посмотрел на него в ожидании ответа, Бид только вымолвил: «Так точно, сэр».

— Видишь ли, я просто хочу, чтобы ты знал, что твой поступок морально оправдан. У тебя не было выбора, и ты не должен огорчаться и чувствовать себя виноватым. Ты сделал лишь то, что сделал бы на твоем месте всякий хороший солдат.

Бид слушал с недоверием. Когда Стейн опять замолчал, он не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. Стейн смотрел вдаль через котловину.

— Я знаю, что это трудно. У нас с тобой могут быть свои различия, Бид. Но я хочу, чтобы ты знал, — его голос слегка дрогнул. — Я хочу, чтобы ты знал, что, когда кончится война, если я смогу для тебя что-нибудь сделать, просто свяжись со мной. Я сделаю все, что смогу, чтобы тебе помочь.

Не взглянув на Бида, он встал, похлопал его по плечу и ушел.

Бид глядел ему вслед, как прежде глядел вслед Доллу. Он еще не разобрался в своих чувствах. Но совершенно неожиданно он понял, что можно пережить убийство, даже многих людей, потому что непосредственное воздействие самого акта, лишь несколько минут назад такое сильное, постепенно затихало.

Однако долго размышлять ему не пришлось. Когда Стейн вернулся от Бида к своему окопу, его уже ожидал посыльный с распоряжением на завтра. Третья рота должна, как только ее сменит рота резервного батальона, немедленно спуститься в котловину и обойти изгиб хребта.

Конечно, все уже знали, что второй батальон отведен назад. Они видели, как разбитые, потрепанные роты спускались по склонам. На вопросы, кто их сменит, был только один логический ответ. Однако третья рота не хотела этому верить. Но теперь час настал.

Через пятнадцать минут начали подходить пришедшие на смену взводы; солдаты вежливо и как-то виновато улыбались. Третья рота уже собралась и была рада скорее уйти. Говорить было не о чем. Одно за другим отделения спускались с вершины и шли мимо командного пункта дальше вниз по крутому склону в котловину. В ее передней части, где высота 209 пересекала уклон местности подобно дамбе, котловина была не такой глубокой, как дальше, метрах в пятидесяти от гребня, и там рота должна была сосредоточиться. Штаб роты и минометные отделения уходили последними. Собирать было почти нечего. Приходящие на смену взводы приносили с собой боевое снаряжение, мясные консервы, шанцевый инструмент, плащи и прочее. Третья рота уже освободилась от этого. Каждый солдат нес только ложку в кармане и лопатку, подвешенную на ремне. Немногие волокли переброшенные через плечи плащи.

Капитан Стейн и сменяющий его командир роты после официальной смены повели себя точно так же, как их солдаты. Капитан сменяющей роты, мужчина тех же лет, что и Стейн, улыбнулся, как бы извиняясь, и протянул руку, которую Стейн небрежно пожал.

— Желаю удачи, — негромко крикнул он Стейну, уходившему вслед за солдатами.

Стейн, у которого от волнения и напряжения стоял комок в горле, не желая показывать свое волнение, только кивнул головой, не оборачиваясь. Он, как и его солдаты, хотел поскорее уйти отсюда.

Уже почти стемнело, когда Стейн и другие офицеры отправились на инструктаж, который проводил при свете карманного фонаря в небольшой канаве подполковник Толл, пожилой мужчина, хотя и не такой старый, как генералы, худощавый, живой, с жесткими волосами, воспитанник Уэст-Пойнта. Война была его профессией на всю жизнь. Когда офицеры вернулись, лица их были серьезны. Толл сообщил им, что завтра за боем будут наблюдать командир корпуса и командир дивизии. Солдаты растянулись в окопах, вырытых другими, или в канавках и старались уснуть, но гудящие нервы не переставали посылать в мозг тревожные сигналы.

Ночью дождь шел только раз, но промочил всех до нитки и разбудил тех, кому удалось задремать.

Глава 4

Наступил и прошел рассвет, а они все ждали. Розовые и голубые краски рассвета сменились перламутровыми и туманно-серыми раннего утра. Разумеется, все встали задолго до рассвета и взволнованно ожидали начала боя. Подполковник Толл на сегодня запросил артиллерию: у него возникла новая идея. Он получил разрешение применить метод огневого налета, известный еще со времен первой мировой войны. Этот метод заключался в том, чтобы первые выстрелы каждой батареи одновременно поразили предназначенные им различные цели. При этом методе ведения огня люди, застигнутые врасплох на открытом месте, вдруг оказываются окруженными завесой убийственного огня без обычного предупреждения в виде нескольких одиночных пристрелочных выстрелов. Надо было только немного подождать, обмануть солдат противника, постараться захватить их, когда они выйдут из окопов на завтрак или на утреннюю разминку. Вдоль гребня молчаливые войска смотрели через безмолвную лощину на молчаливую вершину холма, а молчаливый холм смотрел на них.

Третья рота, ожидающая вместе с наступающими ротами внизу, на склоне, не могла видеть даже этого, но людям было все равно. Припав к земле со своим оружием, полностью уйдя в себя, они напоминали множество отдельных островков. Справа и слева то же происходило с первой и второй ротами.

Ровно через двадцать две минуты после появления первых лучей солнца подполковник Толл вызвал одновременный артиллерийский огонь. Содрогнулась земля, по высоте 210 прокатился ошеломивший всех непрерывный грохот. Артиллерия вела огонь трехминутными массированными налетами через неравные интервалы в расчете захватить выживших вне окопов. Через двадцать минут, по окончании огневого налета, на гребне высоты 209 раздались свистки.

Наступающим ротам ничего не оставалось, кроме как начать продвижение. Разум отчаянно искал законного предлога, чтобы задержаться хоть еще на минуту, но не находил. Нервный страх и тревога, так долго сдерживаемые в стремлении казаться храбрыми, теперь начали выходить наружу в призывных возгласах и выкриках явно фальшивого энтузиазма. Они шли вверх по склону; потом группками, низко пригнувшись и держа винтовки в одной или в обеих руках, перепрыгивали через гребень и продолжали пригнувшись бежать вниз по короткому переднему скату в сторону лежащей впереди плоской каменистой площадки. Когда они проходили через боевые порядки своих подразделений, солдаты провожали их ободряющими криками. Слабые слова утешения возникали и замирали в дальних горах. Некоторые крепко хлопали проходящих по плечу. Те, кто сегодня не умрет, весело подмигивали солдатам — тем, из которых многие скоро будут мертвы. В пятидесяти метрах правее третьей роты такой же ритуал проходила первая рота.

Солдаты отдохнули, по крайней мере относительно. Им не пришлось полночи бодрствовать, и находились они не наверху, на позиции, где волнение не давало спать, а внизу, в укрытии. Их накормили и напоили. Может быть, кое-кто и не выспался, но, во всяком случае, они чувствовали себя лучше, чем солдаты на позиции.

Файф был одним из тех, кто почти не спал. Он никак не мог понять, как это Бид ухитрился убить япошку. Из-за этого, из-за дождя и полной невозможности от него укрыться, из-за нервного возбуждения в ожидании завтрашнего дня он только раз задремал минут на пять. Но бессонница его не тревожила. Он молод, здоров и довольно силен. И вправду, он никогда в жизни не чувствовал себя здоровее и в лучшей форме. Рано утром, в предрассветном сумраке, он встал на склоне, пышущий энергией и жизненной силой, и долго смотрел в круто сбегающую в тыл лощину. Ему хотелось широко раскинуть руки в порыве жертвенности, любви к жизни и любви к людям. Но, конечно, он этого не сделал. Вокруг были уже проснувшиеся люди. А теперь, перемахнув через гребень, перед началом боя он бросил короткий взгляд назад, один последний взгляд, и обнаружил, что смотрит прямо в широкие, карие, прикрытые очками глаза Стейна, который оказался позади него. «Какой тут, к черту, прощальный взгляд!» — с горечью подумал Файф.

Стейн никогда не видел такого глубокого, мрачного, напряженного, сердитого взгляда, который бросил на него Файф, когда они перебирались через гребень, и подумал, что он адресован ему, лично ему. Они шли почти последними. Позади оставались только Уэлш и Бид. Когда Стейн обернулся, они приближались, низко пригнувшись, скользя вниз по грязному, глинистому склону.

Порядок движения роты оставался таким же, как в два предшествующих дня. Рота ничего особенного не сделала, и Стейн не видел оснований менять порядок движения: первый взвод впереди, за ним второй, третий в резерве. С каждым передовым взводом следовал один из двух пулеметов; минометы оставались со штабом роты и резервом. В таком порядке они и выступили. Когда Стейн соскользнул с короткого переднего ската высоты 209, он увидел, как первый взвод скрылся за одной из небольших складок местности, пересекающих направление наступления роты. Взвод был метров на сто впереди и, по-видимому, развернулся правильно.

Таких складок на местности было три. Все они шли перпендикулярно южному фасу высоты 209, параллельно друг другу. Вчера вечером во время рекогносцировки местности с подполковником Толлом Стейн выдвинул предложение использовать их как прикрытие, сместиться влево от правого края высоты и наступать через них, чтобы не попасть в ловушку в крутом овраге между двумя высотами, как случилось с шестой ротой. Толл дал согласие.

Потом Стейн поставил задачи своим офицерам. Стоя вместе с ними на коленях за гребнем в свете угасающего дня, он указал им все на местности, и они осмотрелись. Где-то в сумерках сердито щелкнула винтовка снайпера. Офицеры один за другим осмотрели местность в бинокль. Третья, самая левая из этих трех складок, находилась примерно в ста пятидесяти метрах от начала склона, который назвали «шеей Слона». Этот склон становился все круче, поднимаясь к U-образной возвышенности — «голове Слона» на расстоянии пятисот метров, которая возвышалась над всей местностью. Над низиной и над третьей складкой господствовали две меньшие, покрытые травой возвышенности, находившиеся друг от друга на расстоянии двести метров по обе стороны низины. Обе возвышенности были расположены под прямым углом к складкам местности и параллельно направлению наступления. Владея этими возвышенностями и «головой Слона», японцы могли вести уничтожающий огонь по подступам. Согласно плану Толла, передовые подразделения должны были наступать на эти возвышенности, выявляя и уничтожая скрытые опорные пункты, которые вчера остановили атаку второго батальона, а затем, усиленные резервной ротой, продвигаться по «шее Слона» с целью овладеть «головой». Это и был «кегельбан». Но обойти его с фланга было невозможно. Слева возвышенность круто обрывалась к реке, а справа японцы значительными силами удерживали джунгли. Надо было брать его с фронта. Все это Стейн изложил своим офицерам вчера вечером. Теперь они готовились к выполнению плана.

Стейн, находясь у подножия отлогого склона, мог видеть очень мало, почти ничего. Раздался сильнейший грохот со всех сторон; казалось непонятным, откуда он исходит. Стреляли с их стороны по всей линии; вела огонь артиллерия и минометы. Возможно, теперь стреляли и японцы, но никаких признаков этого не было видно. Однако который час? Стейн поглядел на часы, и маленький циферблат уставился на него с такой силой, какой он никогда прежде не обладал. Шесть сорок пять, без четверти семь утра. Дома он бы просто… Стейн понял, что он, в сущности, никогда так остро не ощущал течения времени, и заставил себя опустить руку. Прямо перед ним резервный третий взвод растянулся в цепь и залег за первой из трех складок местности. С ним были управление роты и минометное отделение. Большинство солдат смотрели на него с такими же напряженными лицами, как циферблат его часов. Стейн, пригибаясь, подбежал к минометчикам, крича, чтобы установили минометы, делая знаки рукой. Потом понял, что в этом страшном грохоте и шуме, сотрясающем воздух, он еле слышит свой голос. Как же они могут его услышать? Он хотел узнать, как идут дела у первого и второго взводов, но не знал, как это сделать.

Как раз в это время первый взвод рассыпался в цепь и залег позади средней из трех складок местности. За ним залег в низине второй взвод. Никто не хотел двигаться. Лейтенант Уайт осмотрел местность между этой складкой и третьей, но ничего не увидел. Он уже махал своим двум разведчикам, приказывая идти вперед. Теперь он снова помахал им рукой, подавая дополнительный сигнал, означающий «быстрей!». Гул, удары и грохот, сотрясающие воздух, тревожили Уайта. Казалось, они исходили не из какого-то одного места или нескольких мест, а просто висели и дрожали в воздухе без всякого источника. Он не видел конечных результатов такого множества ударов и разрывов. Оба разведчика не двигались с места.

Уайт рассердился и заорал на них, снова подавая знаки рукой. Конечно, они не могли его услышать, но он знал, что они видят черное отверстие его открытого рта. Оба поглядели на него, как на сумасшедшего, но через секунду двинулись вперед. Они вскочили на ноги почти бок о бок, перемахнули через гребень и пригнувшись пробежали в низину, где опять залегли. Затем снова вскочили, один немного позади другого, и побежали, согнувшись чуть не вдвое, к вершине последней складки, где упали плашмя. Еще через минуту, бросив беглый взгляд через вершину, складки, они подали сигнал Уайту, что можно идти. Уайт вскочил, подал сигнал рукой и побежал вперед. Взвод последовал за ним. Когда первый взвод двинулся вперед и пересек низину двумя бросками, второй взвод выдвинулся на вершину средней складки.

Стейн с первой складки местности видел этот бросок и немного успокоился. Он подполз ближе к вершине возвышенности, к своим солдатам, и встал на колени, чтобы лучше видеть происходящее. Его лицо подергивалось, и по коже пробегал холодок от страшной тревоги. Убедившись, что непосредственной опасности нет, он приподнялся на коленях и увидел, как первый взвод оставил среднюю складку и достиг гребня третьей. Хорошо, что они продвинулись так далеко. Может быть, дело пойдет не так уж плохо. Он опять лег, довольный и гордый собой, и заметил, что залегшие вокруг люди внимательно смотрят на него. Стейн почувствовал еще большую гордость. Позади, у подножия складки, минометчики устанавливали минометы. Он подполз к ним в адском грохоте, который все еще носился в воздухе, и закричал на ухо Калпу, чтобы он подготовил огонь по левому хребту. У миномета Мацци смотрел на него широко открытыми, испуганными глазами. Так же глядели почти все остальные. Стейн пополз обратно на вершину складки. Он добрался как раз вовремя, чтобы увидеть атаку первого, а затем второго взвода. Он был единственным человеком, который ее наблюдал, потому что все остальные лежали, распростершись на земле. Стейн закусил губу. Даже отсюда было видно, что дело плохо, что допущена серьезная тактическая ошибка.

Если это была тактическая ошибка, то повинен в ней был Уайт. И первую очередь Уайт, а во вторую — командир второго взвода лейтенант Том Блейн. Уайт достиг вершины третьей и последней складки местности без потерь. Это показалось ему странным, но очень обнадежило. Он знал свою задачу: обнаружить и уничтожить скрытые опорные пункты на двух хребтах. Ближайший из них, правый, имел довольно резко обозначенное начало примерно в восьмидесяти метрах от правого фланга взвода. Его люди, лежащие на земле, смотрели на своего командира с напряженными, потными лицами. Он осторожно приподнялся на локтях, так что из-за гребня видны были только глаза, и осмотрел местность. Прямо перед ним лежал каменистый, скудно поросший травой склон, который доходил до подножия небольшого хребта, с самого начала густо поросшего бурой, по пояс высотой травой. Он не увидел ничего, что напоминало бы японцев или их укрепления. Уайт испугался, но стремление хорошо выполнить сегодняшнюю задачу взяло верх. Он не верил, что его убьют на этой войне. Уайт быстро взглянул через плечо на гребень высоты 209, где стояли группы людей. Среди них был и командир корпуса. Оглушительные взрывы и грохот, сотрясавшие воздух, несколько утихли, когда артиллерия перенесла огонь с малых хребтов на «голову Слона». Уайт еще раз оглядел местность и послал вперед разведчиков.

Два стрелка опять поглядели на него так, словно он лишился рассудка, и, казалось, хотели его отговорить, но не решились. Уайт резко махнул рукой вверх и вниз, что означало «быстрей!». Солдаты поглядели друг на друга, потом, собравшись с духом, встали на четвереньки, вскочили, стремительно пробежали шагов пятьдесят в низину и залегли. Придя в себя и оглядевшись, они приготовились двигаться дальше. Первый солдат встал на четвереньки, собираясь выпрямиться, но вдруг повалился ничком и дернулся; второй, находившийся немного позади, добрался чуть подальше, но свалился на плечо и перевернулся на спину. Так они и лежали, жертвы хорошо нацеленных винтовочных выстрелов невидимого стрелка. Очевидно, оба были мертвы. Уайт смотрел на них, потрясенный. Он знал их почти четыре месяца. Он не слышал выстрелов и не видел никакого движения, пули не подняли пыль с земли.

Он опять вгляделся в спокойную, скрытую поверхность пустынного маленького хребта. Что же теперь делать? Резкий грохот, исходивший неведомо откуда, казалось, стал немного громче. Уайт задумался. Это был крупный, полный молодой человек, чемпион по боксу и дзюдо в университете, где он готовился стать гидробиологом, а также лучший пловец факультета. Во всяком случае, не могут же они убить нас всех, подумал он, в глубине души имея в виду прежде всего себя, и принял решение.

— Вперед, ребята! Дадим им жизни! — закричал он и жестом позвал взвод за собой. Он сделал два шага — взвод с приткнутыми с самого утра штыками следовал за ним — и упад мертвым, прошитый нулями по диагонали от бедра до плеча.

Еще пятеро из его взвода упали почти одновременно — кто-то был убит, кто-то только ранен. Но толчок, который дал Уайт, еще действовал, и взвод слепо продолжал наступать. Нужен был другой толчок, чтобы его остановить или изменить направление движения. Упали еще несколько человек. Невидимые винтовки и пулеметы трещали, казалось, со всех сторон. Добежав, до двух мертвых разведчиков, солдаты взвода оказались в пределах досягаемости с более удаленного левого хребта и попали под сильный перекрестный огонь. Куин бежал вместе с другими и бессвязно орал. Он видел, как взводный сержант Гроув отбросил в сторону винтовку, как будто испугался ее, и побежал вниз, крича и хватаясь за грудь. Около него бежал Долл, часто моргая глазами, словно это могло его защитить. От страха он совсем потерял рассудок. Он уже не был уверен в собственной неуязвимости, хотя эта уверенность еще не исчезла окончательно, как у Уайта. Вот они миновали мертвых разведчиков. Слева начало падать все больше людей. А позади, на вершине третьей складки, вдруг появился второй взвод; солдаты мчались во весь опор с хриплыми криками.

Второй лейтенант, Блейн, проявил инициативу. Оп не испытывал ни зависти, ни ревности, ни страха, ни стремления к самоубийству. Он тоже, как и Уайт, знал свою задачу и обещал Биллу Уайту поддержать и выручить его. Он тоже знал, что за боем наблюдает командир корпуса, и тоже хотел отличиться. Не такой сильный, как его коллега, но обладающий большим воображением, более впечатлительный, он тоже выпрыгнул и подал знак солдатам идти вперед, когда увидел, что двинулся первый взвод. В своем воображении он видел, чем закончится бой: он, Уайт и их солдаты, торжествуя, стоят на разрушенных бункерах, позиция захвачена. Блейн был убит на переднем скате, а не на гребне, как Уайт. Японским стрелкам, все еще невидимым, понадобилось несколько секунд, чтобы открыть огонь, и второй взвод не прошел и двадцати шагов по отлогому склону, как попал под обстрел. Сразу упали девять человек. Двое были убиты, и одним из них был Блейн. Его пощадил пулемет, но выбрали мишенью сразу три стрелка, независимо друг от друга, не зная, что он офицер. Блейн пробежал вперед еще пять метров с тремя пулями, пробившими грудь, и умер не сразу. Он лежал на спине, оцепенелый, будто в полусне, и смотрел на высокие, прекрасные, чистые белые кучевые облака, плывущие, как величавые корабли, по прохладному голубому тропическому небу. Было немного больно дышать. Он смутно понял, что может умереть, и потерял сознание.

Второй взвод только достиг места, где лежали тела двух убитых разведчиков, как на первый взвод стали падать мины. Сначала две, потом одна, потом три сразу, вздымая невероятные фонтаны земли и камней. В воздухе с жужжанием и свистом проносились осколки и камни. Нужен был толчок, чтобы либо изменить направление атаки, либо вовсе ее прекратить. Было сделано и то, и другое. Во втором взводе штаб-сержант Кекк, за которым все следили, после того как упал лейтенант Блейн, вскинул вверх руки с винтовкой и заорал таким голосом, словно кричали хором десять человек: «Ложись! Ложись!» Повторять команду два раза не требовалось. Бегущие люди рассеялись по земле, словно налетел сильный ветер и сдул их, как сухие листья.

В первом взводе, менее счастливом, реакция солдат на падающие мины была неодинаковой. На крайнем правом фланге цепь достигла длинного холмика у подножия правого отрога возвышенности, и несколько человек нырнули в высокую, по пояс, траву, укрывшись от скрыто расположенных над ними пулеметов и найдя защиту от минометов. Находящимся на дальнем левом конце цепи надо было продвинуться гораздо дальше, еще на семьдесят метров, чтобы достичь мертвого пространства под левым хребтом. Тем не менее группа солдат попыталась это сделать. Однако никто не достиг цели. Они были прижаты к земле расположенными наверху пулеметами и залегли, ошеломленные минометным огнем. Постепенно им удалось укрыться от пулеметного огня или попасть в мертвое пространство минометов. Чуть левее центра находилось приданное пулеметное отделение из взвода Калпа, которому Уайт разрешил непосредственно участвовать в атаке то ли по забывчивости, то ли по каким-то туманным тактическим соображениям, ему одному известным. Все пятеро, бежавшие вместе, были сбиты с ног одной и той же миной, ствол, тренога и патронные ящики разлетелись в разные стороны и хлопнулись на землю, но никто из пяти не был ранен. Это обозначило самую дальнюю точку продвижения. На крайнем левом фланге пяти или шести стрелкам удалось найти убежище в заросшей кустарником лощине у подножия высоты 209, которая немного ниже переходила в глубокий овраг, где вчера попали в западню и были разгромлены шестая и седьмая роты. Эти солдаты открыта огонь по двум возвышенностям, хотя не видели никаких целей.

В центре цепи первого взвода не оказалось ни укрытий, ни оврагов, где можно было бы укрыться. Перед тем как их остановили минометы, обессиленные солдаты забежали прямо в опасную низину, которая простреливалась не только продольным огнем с хребтов, но и навесным огнем пулеметов с самой высоты 210. Здесь ничего не оставалось делать, как залечь и искать хоть какое-нибудь укрытие. К счастью, после огневого налета, который прошелся и здесь, и по холмикам, остались воронки от 105 — и 155-миллиметровых снарядов. Солдаты, как могли, укрывались в них.

Джон Белл лежал распростершись на том самом месте, где упал, не двигая ни одним мускулом. Глаза его были закрыты, и он, конечно, ничего не видел вокруг, но настороженно прислушивался. На малых хребтах длительный треск пулеметов прекратился, и теперь слышались лишь короткие очереди. То тут, то там вопили, ныли, стонали раненые. Лицо Белла было повернуто налево, щека прижалась к земле, он старался даже дышать не слишком заметно, боясь привлечь к себе внимание. Белл осторожно открыл глаза, опасаясь, как бы пулеметчик за сто ярдов не заметил движения век, и увидел, что смотрит прямо в открытые глаза разведчика из первого взвода, лежащего мертвым в пяти метрах слева от Белла. Это был молодой призывник по фамилии Крэл. Он был знаменит самым безобразным кривоносым лицом в полку и самыми толстыми очками в третьей роте. То, что при такой близорукости он ухитрялся быть разведчиком, служило предметом шуток всей роты. И Крэл пошел на это добровольно: он хочет быть там, где есть настоящее дело, сказал он, будь то в мирное или в военное время. Разбитной парень из Джерси, он тем не менее верил пропагандистским листовкам. Он не понимал, что профессия первого разведчика стрелкового взвода отошла в прошлое, во времена войн с индейцами, и не очень нужна сейчас, в век дивизий с их огромной огневой мощью. Первая мишень, а не первый разведчик — так надо теперь именовать эту должность. На лице Крэла по-прежнему были большие очки. Повернутые под определенным углом, она увеличивали глаза мертвеца, и Беллу казалось, что глаза заполнили все линзы. Белл не мог оторвать от них упорного взгляда, и они смотрели в ответ с мудрым и терпеливым изумлением. Чем больше Белл на них смотрел, тем больше они казались ему отверстиями в центр вселенной, куда он мог провалиться и поплыть через звездное пространство среди галактик, спиральных туманностей и обособленных миров. Белл с усилием накрыл глаза. Он боялся пошевелить головой, и всякий раз, когда снова открывал глаза, на него смотрели глаза Крэла; их жалкое, чудное, дружелюбное выражение приводило его в смятение. И куда бы он ни глядел, они дружелюбно, но упорно следовали за ним. Сверху невидимые, но ощутимые огненные солнечные лучи тропического дня накаляли голову под каской, не давая покоя. Белл никогда не знал такого опустошающего, щемящего страха. Где-то, вне поля его зрения, разорвалась еще одна мина. Но в общем казалось, что наступает довольно спокойный день. Он мог видеть часы на своей руке. Боже мой! Неужели только семь сорок пять? Пав духом, он позволил глазам вернуться куда им хотелось: к глазам Крэла. Здесь покоится очкарик Крэл, умерший за нечто. Когда один из огромных глаз Крэла игриво подмигнул ему, он в отчаянии понял, что надо что-то делать. Не отрывая прижатой к земле щеки, он громко закричал:

— Эй, Кекк! — Он подождал. — Эй, Кекк! Надо убираться отсюда!

— Знаю, — прозвучал приглушенный ответ. Кекк, видимо, лежал, повернув голову в другую сторону и не имея желания ею пошевелить.

— Что будем делать?

— Ну…

Наступила тишина, пока Кекк думал. Ее нарушил высокий, дрожащий голос издалека:

— Мы знаем, ваша здесь, янки. Янки, мы знаем, ваша здесь!

— Тодзио жрет дерьмо! — закричал Кекк. Ему ответила сердитая пулеметная очередь.

— Рузовер жрет дерьмо! — провизжал далекий голос.

— Ты прав, черт возьми, он-таки жрет! — крикнул кто-то с правой, невидимой Беллу стороны.

Когда стрельба прекратилась, Белл опять крикнул:

— Что будем делать, Кекк?

— Слушайте, — последовал приглушенный ответ. — Слушайте все, ребята. Передать всем по цепочке. — Он подождал, пока утихнет приглушенный хор голосов. — Теперь слушайте. Когда я скомандую «Вперед», всем встать. Зарядить винтовку и поставить на предохранитель и иметь в руке еще одну обойму. Первое и третье отделения остаются на месте и прикрывают остальных. Второе и четвертое отделения мчатся со всех ног назад за эту высотку. Первое и третье отделения выпускают две обоймы, потом бегут. Второе и четвертое прикрывают их с этой высотки. Если ничего не видите, ведите огонь с рассеиванием по дальности. Их позиции где-то на середине склона этих хребтов. Всем стрелять по правому хребту, который ближе. Поняли?

Он подождал, давая возможность всем осмыслить услышанное.

— Все поняли? — приглушенно крикнул Кекк. Ответа не было. — Тогда вперед! — скомандовал он.

Склон ожил. Белл изогнулся, прыгнул и бросился бежать; ноги сами несли его, пока с последним прыжком он не бросился на землю. Почувствовав себя в безопасности за складкой местности, которая издалека казалась маленькой, а теперь приняла огромные размеры, он перевернулся и открыл огонь, ужасно боясь, что его прошьют поперек груди, как лейтенанта Уайта, который лежал всего в нескольких шагах от него. Он методически посылал выстрелы в серо-коричневый склон высоты, который по-прежнему скрывал невидимые стрекочущие пулеметы — один выстрел направо, один налево, один в середину, один налево… Он не верил, что действительно может кого-либо поразить. Если одна пуля достигнет цели, это ничего не даст: случайно убит, убит не потому, что целились в него, а по простой статистической вероятности, по рассчитанной возможности огня с рассеиванием, жертвой которой он сам может стать в любой момент. Математика! Математика! Алгебра! Геометрия! Когда первое и третье отделения, спотыкаясь и падая, прибежали на маленькую высотку, Белл с удовольствием растянулся, прижав щеку к земле, закрыл глаза и так лежал. Боже, о боже! Почему я здесь? Почему я здесь? После минутного раздумья он решил заменить этот вопрос на «почему мы здесь?». Теперь никакая карающая сила не сможет потребовать от него расплаты за эгоизм.

План Кекка, как видно, сработал очень хорошо. Второе и четвертое отделения, пользуясь внезапностью, добрались до укрытия невредимыми; первое и третье отделения потеряли только двух человек. Белл как раз смотрел на одного из них. Этот солдат, юноша по фамилии Клайн, бежал тяжело, опустив голову, и вдруг голова его дернулась, глаза расширились от испуга и ужаса, а рот стал похож на круглое отверстие. Он крикнул «Ох!» и упал. Досадуя на себя, Белл почувствовал, как в его груди клокочет истерический смех. Он не знал, убит Клайн или ранен. Пулеметы перестали трещать. Теперь, в сравнительной тишине, первый взвод залег в пятидесяти метрах от переднего края противника, невидимый среди воронок и скудной травы. То тут, то там, по всему полю боя стали раздаваться полные страдания и испуга крики: «Санитар! Санитар!» И второй взвод, избежавший гибели, постепенно понял, что даже здесь он далеко не в полной безопасности.

На командном пункте за первой складкой местности не один Стейн видел, как второй взвод, спотыкаясь, возвращается за третью складку. Видя, что их командир спокойно стоит на коленях, не пробитый пулями и не искалеченный, другие последовали его примеру. «Я подаю неплохой пример, — подумал Стейн, немного удивленный своей храбростью. — Там нужны санитары», — решил он и подозвал обоих ротных санитаров.

— Отправляйтесь-ка, ребята, туда! — крикнул Стейн сквозь грохот. — Думаю, вы там нужны. — Его слова звучали спокойно и твердо.

— Слушаюсь, сэр, — сказал один из санитаров. Это был старший санитар, человек ученого вида, в очках.

— Я постараюсь прислать вам в помощь носильщиков в низину между этой и второй складкой! — закричал Стейн. — Если не сумеете вытащить раненых так далеко. — Он опять стал на колени и вглядывался туда, где то и дело мины вздымали гейзеры земли за третьей складкой. — Если нужно, продвигайтесь перебежками, — нерешительно добавил он. Санитары ушли.

— Мне нужен посыльный! — крикнул Стейн, обернувшись к цепочке своих людей, у которых хватило духа и мужества встать на колени, чтобы видеть происходящее. Все его слышали, однако никто не пошевелился, не выступил вперед и не ответил ему. Стейн смотрел на них, не веря своим глазам. Он понял, что совершенно неправильно оценивал их, и чувствовал себя круглым дураком. А он-то ожидал, что не будет отбоя от добровольцев! Его охватил страх: если он мог так ошибиться в этом случае, значит, может ошибаться в любом другом. Он совсем пал духом. Чтобы не уронить своего достоинства, он отвернулся, стараясь сделать вид, будто ничего не ожидал, но упустил время и почувствовал, что все его понимают. Растерянно думая, что делать дальше, Стейн вдруг был спасен от неприятной необходимости принять какое-то решение: словно привидение, рядом с ним возникла призрачная фигура.

— Я пойду, сэр.

Это был Чарли Дейл с хмурым от напряжения, взволнованным лицом.

Стейн отдал ему распоряжение относительно носильщиков и смотрел, как он побежал трусцой, согнувшись по пояс, к склону высоты 209, на который ему предстояло взобраться. Стейн не имел понятия, где Дейл был раньше и откуда он так внезапно появился.

Он не мог вспомнить, видел ли его весь день до этого. Конечно, его не было среди стоявших рядом. Дейл… Надо запомнить.

Теперь за небольшой складкой местности стояли на коленях двенадцать человек, стараясь разглядеть, что происходит впереди. Среди них не было Файфа. Он был одним из тех, кто остался лежать и старался как можно плотнее прижаться к земле. Стейн, наблюдая, стоял над ним, а Файф лежал, подтянув колени и прижав ухо к телефону, который поручил ему Стейн, и не хотел ни встать, ни посмотреть вокруг. Раньше, когда Стейн впервые дал ему это поручение, Файф заставил себя на несколько секунд приподняться, чтобы никто не мог приклеить ему ярлык труса, но решил, что этого достаточно. Все, что он увидел, когда встал, были два верхних фута фонтана земли, поднятого разорвавшейся перед третьей складкой миной. Ну и что здесь интересного? Внезапно Файфа охватило чувство полнейшей беспомощности. Беспомощность — вот что он ощущал, полную беспомощность. Он был таким беспомощным, словно агенты правительства связали его по рукам и ногам и доставили сюда, а потом вернулись туда, где положено быть порядочным агентам, может быть, в вашингтонский бар. И вот он лежит здесь, связанный, будто веревками, своими душевными переживаниями и социальными предубеждениями, просто потому, что хотя втайне и признается себе, что он трус, но не имеет мужества признаться в этом публично. Это мучительно. Он ведет себя точно так, как предвидели умные ребята его круга. Они опережали его во всем. И он бессилен перемениться. Эта безнадежность бесила его; словно его окружает каменная стена, через которую он не может ни пробиться, ни перебраться, и вместе с тем, что еще хуже, он знает, что на самом деле никакой стены нет. Если рано утром он был готов на самопожертвование, то теперь от этой готовности ничего не осталось. Он никак не хочет быть здесь. Он хочет быть там, на хребте, где стоят в полной безопасности генералы и наблюдают за боем. Обливаясь потом от страха и невероятного напряжения, Файф смотрел на них, и, если бы злобные взгляды могли убивать, они все пали бы мертвыми и военная кампания прекратилась бы, пока не доставят новых. Если бы только он мог сойти с ума! Тогда бы он ни за что не отвечал. Почему он не может сойти с ума? Тотчас вокруг вырастала сплошная каменная стена, преграждая ему выход. Оставалось только лежать распростершись и мучаться от нерешительности. Справа, в нескольких шагах позади последнего солдата из резервного взвода, Файф увидел сержантов Уэлша и Сторма, присевших за небольшим каменным выступом. Он видел, как Сторм поднял руку и куда-то показал. Уэлш положил винтовку на верх выступа и сделал пять выстрелов. Потом они посмотрели друг на друга и пожали плечами. Это была легко понятная маленькая пантомима. Файф пришел в ярость. Ковбои и индейцы! Ковбои и индейцы! Как будто это не настоящие пули и ты не можешь быть по-настоящему убит. Голова Файфа горела от гнева, такого сильного, что ему казалось, что она может лопнуть. Его гневные размышления резко оборвало гудение телефонного зуммера.

Вздрогнув, Файф откашлялся, со страхом подумав, сумеет ли он говорить после такого долгого перерыва. Он первый раз пытался произнести слово с тех пор, как рота покинула хребет. Также впервые он слышал, как действует этот проклятый телефон. Он нажал кнопку и, прикрыв ладонью трубку, нерешительно произнес:

— Да?

— Что значит «да»? — ответил спокойный холодный голос и умолк.

Файф словно повис в огромном, пустом, черном пространстве, пытаясь сообразить, что от него хотят.

— Это «Чарли, Кот-семь», — сказал он, вспомнив свой позывной. — Прием.

— Так-то лучше, — прозвучал спокойный голос. — Говорит «Семь, Кот-один». (Это означало штаб первого батальона.) Говорит подполковник Толл. Мне нужен капитан Стейн. Прием.

— Слушаюсь, сэр, — ответил Файф. — Он здесь. — Файф протянул руку и дернул край зеленой полевой куртки Стейна. Стейн поглядел вниз и уставился на Файфа, будто прежде никогда не видел ни его, ни кого-либо еще. — Вас вызывает подполковник Толл.

Стейн лег («С удовольствием растянулся», — злорадно отметил Файф) и взял трубку. Несмотря на грохот над головой, оба, и он, и Файф, ясно слышали подполковника.

Взяв телефон и нажав кнопку, Стейн уже обдумывал свои объяснения. Он не ожидал, что у него так скоро потребуют доклада, и не приготовился к этому. То, что он может сказать, конечно, будет зависеть, от желания Толла выслушивать какие-либо объяснения вообще. Он чувствовал себя как провинившийся школьник, которого вот-вот высекут розгами.

— «Чарли, Кот-семь», — сказал он. — Прием. — Он отпустил кнопку.

То, что он услышал, поразило его так, что он лишился дара речи.

— Превосходно, Стейн, превосходно, — донесся до него ясный, холодный, спокойный голос Толла, проникнутый мальчишеским восторгом. — Лучшее, что видели эти старые глаза за долгое время. За очень долгое время. — Стейн ясно представил себе коротко остриженную, мальчишескую, англосаксонскую голову Толла и гладкое, без морщин англосаксонское лицо. Толл был меньше чем на два года младше Стейна. Стейн никогда не видел таких молодых, ясных, невинных, мальчишеских глаз, как у него. — Прекрасно задумано и прекрасно выполнено. Отметим вас в приказе по батальону. Ваши люди прекрасно справились с задачей. Прием.

Стейн нажал кнопку и с трудом выдавил:

— Рад стараться, сэр. Прием. — И отпустил кнопку. Он не мог придумать, что еще сказать.

— Такой готовности пожертвовать собой, чтобы обнаружить скрытую позицию, я никогда не видел, разве что на маневрах. Уайт руководил прекрасно. Я упомяну его тоже. Я видел, как он упал во время первой схватки. Он очень тяжело ранен? А ввод в бой вашего второго взвода проведен блестяще. Ребята вполне могли успешно преодолеть оба боковых хребта. Надеюсь, они не очень пострадали? Блейн тоже хорошо руководил. Отход он провел вполне профессионально. Сколько огневых точек обнаружили? Уничтожили сколько-нибудь? Эти хребты надо очистить к полудню. Прием.

Стейн слушал как зачарованный, глядя в глаза Файфу, который тоже слушал и глядел на командира. Спокойный, любезный, непринужденный тон подполковника Толла раздражал и пугал Файфа. Для Стейна это было все равно что слушать по радио сообщение о боях в Африке, о которых он ничего не знал. Ни один из слушавших не выдал другому, о чем он думает, и молчание затянулось.

— Алло? Алло? Алло, Стейн? Прием.

Стейн нажал кнопку:

— Слушаю, сэр. Я здесь, сэр. Прием.

— Я уж подумал, что вас ранили, — донесся сухой голос Толла. — Я спрашиваю: сколько обнаружено огневых точек и уничтожено ли сколько-нибудь? Прием.

Стейн нажал кнопку, глядя в широко раскрытые глаза Файфа, словно мог видеть в них Толла:

— Я не знаю. Прием.

— Как это не знаете? Как вы можете не знать? — раздался спокойный, холодный голос Толла.

Стейн не знал, как поступить. Он мог бы признаться, что ничего не знает об атаке Уайта, что не давал ему никаких распоряжений и что до сих пор считал, что она провалилась. Или продолжать принимать похвалы и постараться объяснить, почему не знает результатов атаки. Он, конечно, не мог знать, что Толл потом изменит свое мнение. С деликатностью, которой Стейн никак не ожидал увидеть в армии вообще, а тем более в боевой обстановке, Файф вдруг опустил глаза и отвернулся. Он продолжал слушать, но делал вид, что не слушает.

Стейн нажал кнопку.

— Я нахожусь позади, — резко сказал он, — за первой складкой местности. Может быть, мне встать и помахать рукой, чтобы вы меня увидели? — язвительно добавил он с плохо скрываемым гневом. — Прием.

— Нет, — спокойно ответил Толл, не уловив иронии. — Я вижу, где вы находитесь. Я хочу, чтобы вы встали и уяснили обстановку, Стейн. Сегодня вечером высота 210 должна быть в моих руках. А для этого надо к полудню захватить эти два хребта. Вы забыли, что сегодня за боем наблюдает командир корпуса? Он привел с собой адмирала Барра, который специально прилетел сюда. Адмирал для этого встал на рассвете. Я хочу, чтобы вы там поэнергичнее шевелились, Стейн, — сухо сказал он. — Все.

Стейн продолжал слушать, сжимая телефонную трубку и свирепо глядя в сторону, хотя знал, что ничего больше не услышит. Наконец он протянул руку, похлопал Файфа и передал ему телефон. Файф молча принял его. Стейн встал на ноги и пригнувшись побежал вниз, где минометы вели методический огонь с причудливым, будто исходившим из потустороннего мира, затяжным, похожим на гонг звуком.

— Как идут дела? — закричал он на ухо Калпу.

— Ведем огонь по обоим хребтам! — весело прокричал в ответ Калп. — Я решил перенести огонь одного миномета на правый хребет, — добавил он и пожал плечами. — Но не знаю, наносим ли какой-нибудь ущерб. Если они окопались… — Он не закончил фразу и снова пожал плечами.

— Я решил продвинуться вперед на вторую складку! — крикнул Стейн. — Это не будет слишком близко для вас?

Калп сделал три шага вперед по отлогому склону и, прищурившись, выгнул шею, чтобы заглянуть через гребень. Он вернулся и сказал:

— Нет. Это довольно близко, но думаю, что все же сможем поражать цели. Но у нас кончаются боеприпасы. Если будем вести огонь такими темпами… — Он снова пожал плечами.

— Пошлите всех, кроме сержантов, за боеприпасами. Пусть принесут сколько могут. Потом следуйте за нами.

— Никто не хочет нести эти ящики! — крикнул Калп. — Говорят, что если в них попадут с такой штукой на спине…

— Черт возьми, Боб! Нечего мне морочить голову чепухой в такое время! Все знали, что придется подносить боеприпасы!

— Знаю. — Калп пожал плечами. — Где мне прикажете быть?

Стейн подумал и ответил:

— Пожалуй, справа. Если вас обнаружат, то постараются подавить. Держитесь подальше от резервного взвода. Я дам вам несколько стрелков на случай, если японцы попытаются выслать дозор на ваш правый фланг. Если это будет выглядеть больше, чем дозор, дайте мне знать.

— Не беспокойтесь, — сказал Калп и пошел к своим минометчикам.

Стейн затрусил направо, где видел лейтенанта Эла Гора, командира третьего взвода, и подозвал сержанта Уэлша. Уэлш подошел в сопровождении Сторма для получения распоряжений. Стейн заметил мимоходом, что даже у Уэлша было напряженное, сосредоточенное, замкнутое лицо.

Пока третий взвод и управление роты двигались двумя параллельными колоннами по одному ко второй складке, первый взвод продолжал лежать в воронках. После треска и грохота первых минометных залпов все ожидали, что через пять минут будут мертвыми. Теперь казалось невероятным, что японцы не могут их хорошо видеть. Время от времени низко над головой пролетала пуля или мина, а через секунду доносился звук выстрела. Со вздохом падали и с треском разрывались мины, вздымая фонтаны земли. Но в общем, японцы, видимо, чего-то ожидали. Первый взвод был готов ждать вместе с ними. Лишившиеся командира, пригвожденные к земле, солдаты первого взвода были готовы ждать вечно и больше никогда не двигаться. Многие молились и обещали богу, что будут каждое воскресенье ходить в церковь. Но постепенно до них начало доходить, что они могут двигаться, могут отстреливаться, что смерть вовсе не неизбежна для всех.

Помогли понять это санитары. Два ротных санитара, получившие приказание Стейна, двигались в расположении второго взвода вдоль третьей складки и стали выходить на отлогий склон в поисках раненых. Всего было пятнадцать раненых и шесть убитых. Санитары не стали возиться с убитыми, но медленно вынесли всех раненых к носильщикам. Безразличные, хладнокровные, оба санитара двигались вверх и вниз по склону, перевязывали, посыпали бактерицидным порошком, тащили и полунесли раненых. Мины заставляли их падать, пули вздымали вокруг них пыль, но они оставались невредимыми. Не пройдет и недели, как оба будут убиты (и заменены другими, гораздо менее любимыми в третьей роте), но теперь они тяжело ступали невредимыми — два степенных человека, занятых своей прямой обязанностью — оказанием помощи рыдающим, беспомощным людям. Постепенно солдаты первого взвода стали поднимать головы достаточно высоко, чтобы их увидеть, и поняли, что можно двигаться, даже не вставая во весь рост, и стали махать руками и кричать: «Мы здесь!» Никто до сих пор не видел ни одного японца.

Первым увидел японцев Долл. Почувствовав вокруг движение, когда люди зашевелились и стали тихо переговариваться, Долл, утративший было свою уверенность, взял себя в руки и поднял голову так высоко, что она оказалась над неглубокой ямкой, в которой он распластался. Он невзначай взглянул на левый хребет, на то место, где тот примыкал к каменистому склону, ведущему к высоте 210, и увидел, как три человека с пулеметом, закрепленным на треноге, бросились бежать по склону назад, к высоте 210. согнувшись по пояс — точно так же, как он сам бежал сюда. Долл был поражен и не верил своим глазам. До них было метров двести; два солдата, бегущих сзади, несли вместе пулемет. Долл поднял винтовку, поставил прицел на четыре деления и, лежа так, что из ямки высовывались только левая рука и плечо, прицелился в переднего, провел его немного и нажал на спусковой крючок. Винтовка отдала в плечо, и человек упал. Два задних солдата отпрыгнули в сторону, как пара норовистых, хорошо объезженных лошадей, и побежали дальше, не замедляя шаг и даже не сбившись с ноги. Долл выстрелил еще и промахнулся. Теперь он понял свою ошибку: если бы он попал в одного из солдат с пулеметом, им пришлось бы бросить его совсем или остановиться, чтобы его поднять. Прежде чем он успел выстрелить в третий раз, они были среди камней на краю, за которым спускался к реке крутой обрыв. Долл время от времени мог видеть их головы и спины, но недостаточно долго, чтобы успеть выстрелить.

Так Долл убил своего первого японца, да и первого человека вообще. Долл много охотился и помнил своего первого оленя. Но в данном случае он испытывал совсем другое ощущение, вроде первого обладания женщиной; оно было слишком сложным, чтобы можно было испытывать только гордость за совершенное. Хорошо стрелять во что бы то ни стало всегда было удовольствием. А Долл ненавидел японцев — грязных, маленьких, желтых, поганых япошек — и с удовольствием лично убил бы каждого, если бы армии и флот США предоставили ему безопасную возможность и снабдили боеприпасами. Но помимо удовольствия было еще одно чувство — чувство вины. Долл чувствовал себя сиповатым и ничего не мог поделать. Он убил человека. Он совершил самое ужасное, что может сделать человек. И никто во всем мире не может упрекнуть его за это. Вот в чем удовольствие. Никто не может его наказать. Убийство сошло ему с рук. Долл смотрел на человека, лежащего на склоне. Ему хотелось знать, куда он попал (он целился в грудь) и умер ли тот сразу или лежит там еще живой, медленно умирающий. Он усмехнулся глупой усмешкой и хихикнул. Он чувствовал себя глупым, жестоким, низким, но в высшей степени гордым. Как бы то ни было, это вселило в него уверенность.

Как раз в это время невдалеке просвистела мина и разорвалась, взметнув фонтан земли в каких-нибудь десяти метрах, и Долл обнаружил, что его уверенность в конце концов не так уж сильна. Не успел он об этом подумать, как юркнул вместе с винтовкой на дно своей ямки и свернулся калачиком; страх, подобно тяжелым струйкам ртути, пробежал по артериям и венам, как по стеклянным термометрам. Через минуту ему захотелось опять приподняться и выглянуть, но он почувствовал, что не может. Что, если, как только он поднимет голову, разорвется еще одна мина и осколок попадет ему прямо между глаз, или врежется в лицо, или пробьет каску и размозжит череп? Это было бы ужасно. Через некоторое время, когда его дыхание успокоилось, Долл опять высунул голову на уровень глаз. На этот раз он увидел четырех бегущих японцев, готовившихся уйти с хребта по дороге, идущей в гору к высоте 210. Двое несли пулемет, третий — ящики, четвертый не нес ничего. Долл поднял винтовку и прицелился в тех, что несли пулемет. Когда группа пересекала открытое место, он выстрелил четыре раза, но промахнулся. Они исчезли в скалах.

Долл был так разъярен, что готов был откусить собственную руку. Ругая себя, он вспомнил, что выпустил уже шесть пуль, вынул обойму и заменил ее новой, а два неиспользованных патрона сунул в карман брюк, потом устроился ждать появления новых японцев. Только тогда он понял, что увиденное им может иметь больше смысла и значения, чем убийство еще одного япошки.

Но что же делать? Он вспомнил, что перед тем, как они бросились на землю, рядом с ним бежал Большой Куин.

— Эй, Куин!

Через секунду послышался приглушенный ответ:

— Да?

— Видел, как япошки бегут с левого хребта?

— Ничего я не видел, — честно признался Куин.

— Что же ты не поднимешь свою дурацкую башку и не посмотришь, что делается? — Долл не мог удержаться от насмешки. Он вдруг почувствовал себя очень сильным и владеющим собой, почти веселым.

— Поди ты, Долл, к чертовой матери, — последовал приглушенный ответ.

— Нет, сержант. (Долл намеренно назвал его по званию.) Я говорю серьезно. Я насчитал семь япошек, уходящих с левого хребта. Одного я ухлопал, — скромно добавил он, не упомянул, однако, сколько раз промахнулся.

— Ну и что?

— Думаю, они сматываются отсюда. Может быть, кому-нибудь следует доложить это Стейну?

— Не ты ли хочешь? — с насмешкой отозвался Куин.

Такая мысль не приходила Доллу в голову, но теперь он подумал: почему бы и нет? Он видел, как два санитара ходили по склону, и ничего с ними не случилось. Он и теперь мог их видеть, чуть повернув голову.

— А почему бы и нет? — весело ответил Долл. — Конечно. Я доставлю Раскоряке сообщение вместо тебя. — Его сердце вдруг бешено забилось.

— Не валяй дурака! — крикнул Куин. — Сиди, где сидишь, и заткнись. Это приказ.

Долл с минуту не отвечал. Сердце медленно успокоилось. Он предложил, а ему отказали. Он взял на себя обязательство, а его освободили. Но его влекло еще что-то, чему он не знал названия.

— Хорошо! — крикнул он.

— Скоро нас выручат. Кто-нибудь выручит. А ты оставайся на месте. Я приказываю.

— Я ведь сказал «хорошо», — отозвался Долл. Но то, что его влекло, терзало, не проходило. Он испытывал какой-то странный зуд по всему телу. Справа вдруг раздалась пулеметная очередь — он различил, что японская, и тотчас услышал крик. «Санитар! Санитар!» — кричал кто-то, похоже, что Стерне. Нет, это не так легко, хотя два санитара спокойно ходят вокруг. Зуд усилился, и сердце Долла снова заколотилось. Но никогда в жизни не был так возбужден, как сейчас. Кто-то должен сообщить эту новость Раскоряке. Кто-то должен стать… героем. Он уже убил одного человека, и никто, ни одна душа в мире не может тронуть его пальцем за это, ни одна душа. Долл поднял левую бровь и выпятил губу в своей обычной ухмылке.

Долл не стал ждать разрешения Большого Куина. Он перевернулся и с минуту лежал, настраивая себя на подвиг; его сердце отчаянно колотилось. Он никак не мог заставить себя бежать, но знал, что побежит. Было в этом стремлении что-то, что толкало его на подвиг. Это было — как смотреть в лицо Богу. Или играть с Удачей. Или принять вызов от Вселенной. Это волновало его больше, чем охота, азартные игры и любовные утехи, взятые вместе. Он мгновенно вскочил и побежал не с полной скоростью, а с половинной — так легче управлять собой, согнувшись, держа винтовку обеими руками, как японец, которого он убил. Пуля ударила в землю в двух метрах слева, и он бросился вправо. Через десять метров сделал зигзаг влево. Потом перемахнул через третью складку в расположение второго взвода; люди смотрели на него, ничего не понимая. Долл хихикнул. Он нашел капитана Стейна за второй складкой, куда тот только что прибыл, налетел прямо на него — не пришлось даже искать. Он даже не очень запыхался.

Уэлш сидел пригнувшись рядом со Стейном и Бэндом, когда прибежал Долл, согнувшись, хихикая и смеясь, так что не мог даже говорить. Уэлш, который всегда недолюбливал Долла, считая его трепачом, подумал, что он выглядит как молодой новобранец, который первый раз в жизни, хихикая, выходит из борделя, и пристально смотрел на него, пытаясь понять, в чем дело.

— Какого черта ты смеешься? — выпалил Стейн.

— Как я одурачил этих желтомордых подонков, которые в меня стреляли! — Долл задыхался от смеха, но вскоре затих под строгим взглядом Стейна. Уэлш вместе с другими слушал его рассказ о семи японцах с двумя пулеметами, которых он видел уходящими с левого хребта. — Я думаю, они совсем драпают оттуда, сэр.

— Кто тебя послал сюда?

— Никто, сэр. Я сам пришел. Я подумал, что вы хотели бы узнать об этом.

— Ты прав. Хотел бы. — Стейн сурово кивнул головой. Уэлшу, наблюдавшему за ним со своего места, захотелось плюнуть. Раскоряка сегодня действует совсем как командир роты. — И я не забуду этого, Долл.

Долл ничего не ответил, но усмехнулся. Стейн, стоя на одном колене, потирал небритый подбородок и моргал глазами за толстыми стеклами. Долл все еще стоял во весь рост.

— Ложись, черт возьми! — с раздражением крикнул Стейн.

Долл не спеша огляделся кругом, потом присел на корточки, потому что это явно был приказ.

— Джордж, — сказал Стейн. — Посадите кого-нибудь с биноклем наблюдать за этим хребтом. Когда кто-нибудь будет оттуда уходить, я хочу знать об этом в ту же секунду. Вот, — добавил он, снимая бинокль. — Возьмите мой.

— Я сам буду наблюдать, — сказал Бэнд, обнажив зубы в ослепительной улыбке, и отошел.

Стейн долго смотрел ему вслед, и Уэлшу захотелось рассмеяться. Стейн опять обратился к Доллу и стал его расспрашивать об атаке, потерях, о расположении и состоянии взвода. Долл знал не очень много. Он видел, как погиб лейтенант Уайт, знал, что упал сержант Гроув, но не мог сказать, убит ли он. Он, да и все, добавил Долл, были довольно-таки заняты, когда начался первый сильный минометный налет. Кажется, он видел, как группа численностью до отделения вошла в высокую траву у подножия правого хребта, но не был в этом уверен. Еще он видел, как пулеметное отделение выбежало далеко вперед и всех накрыло одним разрывом мины. Стейн выругался и потребовал, чтобы Долл прежде всего доложил, что они там делают. Долл, конечно, этого не знал.

Уэлш едва слушал разговор. Он смотрел через гребень на второй взвод, распростершийся длинной линией за гребнем третьей складки, и был поглощен своими мыслями. Солдаты второго взвода лежали, плотно прижавшись щеками и животами к земле; испуганные лица с побелевшими глазами и оскаленными зубами смотрели назад, сюда, следя за своим командиром, который, возможно, опять прикажет перевалить через гребень, Получилась бы отличная фотография для отправки домой, думал Уэлш. Конечно, если она попадет в руки газет, правительства, командования армии и журнала «Лайф», ее умело изменят в соответствии с требованиями момента и, вероятно, снабдят заголовком: «Усталые пехотинцы отдыхают в безопасности после захвата позиции противника. Покупайте облигации Военного займа».

Однако все его мысли, так или иначе связанные с тем, что он наблюдал, не имели отношения к другим, более глубоким размышлениям. Уэлш думал главным образом о себе. Он с удовлетворением размышлял о том, что, если его убьют, правительству не придется никому посылать «похоронку». Впервые поступая на военную службу, он сообщил вымышленное имя и средний инициал. С тех пор он не имел никакой связи со своей семьей. С другой стороны, если он будет только ранен и искалечен, правительству придется о нем заботиться, поскольку у него нет ближайших родственников. Так что в любом случае он одурачит этих бюрократов. Глядя на второй взвод, он представил себя в одном из этих ужасных госпиталей для ветеранов, разбросанных по всей стране: старик в кресле-каталке с пинтой джина, запрятанной в дешевой, поношенной одежде, болтающий о всякой чепухе со здоровенными лесбиянками-няньками и с безмозглыми, ничтожными врачами, мнящими себя Александрами Великими, с их скучными нравоучениями. Уж он задаст им хлопот…

— Значит, нельзя сказать, что вы не можете поднять головы, — услышал он голос Стейна. — Мне говорили…

— Конечно, отчасти это так. Но, как видите, я благополучно вернулся. Мы не можем вернуться все сразу.

Стейн кивнул.

— Но по два-три человека, я думаю, можно добежать. Под прикрытием огня второго взвода, — высказал свое мнение Долл.

— Мы даже не знаем, где расположены огневые точки японцев, — мрачно заметил Стейн.

— Ведь наши могут вести огонь в глубину, не правда ли? — профессиональным языком предложил Долл.

Стейн с удивлением поглядел на него. Уэлш тоже. Ему хотелось дать пинка в задницу новоявленному герою: уже смеет давать советы командиру роты, как вести огонь.

Уэлш прервал их.

— Эй, капитан! — прорычал он. — Хотите, я пойду приведу людей сюда? — Он бросил убийственный взгляд на Долла, который невинно поднял брови.

— Нет. — Стейн почесал подбородок. — Я не могу обойтись без вас. Можете мне понадобиться. Во всяком случае, я думаю оставить их на месте еще некоторое время. Похоже, что они не несут больших потерь, а если нам удастся атаковать правый отрог возвышенности с фронта, они смогут поддержать атаку с фланга. — Он помолчал. — Меня интересует то отделение на правом фланге, которое вошло в густую траву на хребте. Оно…

Его прервал Джордж Банд, который согнувшись сбегал по склону:

— Эй, Джим! Капитан Стейн! Я только что видел еще пятерых с двумя пулеметами, уходящих с левого хребта. Думаю, они действительно драпают.

— Правда? — воскликнул Стейн. — Правда? — В его голосе послышалось облегчение, будто ему сказали, что бой откладывается на неопределенное время. Во всяком случае, теперь можно было действовать. — Гор! Гор! — закричал он. — Лейтенант Гор!

Потребовалось пятнадцать минут, чтобы вызвать лейтенанта Гора, поставить ему задачу, собрать третий взвод и отправить для выполнения задачи.

— Мы уверены, что японцы полностью отходят, Гор. Но не надо слишком горячиться, как Уайт. Они могли оставить заслон. А может быть, это ловушка. Так что не торопитесь. Пустите вперед разведчиков. Я думаю, лучший путь подхода — по лощине перед высотой 209. Идите налево вдоль этой средней складки местности, пока она не дойдет до лощины, а потом по лощине. Если попадете под минометный огонь, как было там вчера, все равно идите вперед. Если в зарослях у подножия хребта окажется какой-нибудь источник воды, дайте мне знать. Вода у нас на исходе. Но главное, Гор, главное — потерять как можно меньше людей. — Эта мысль становилась все более важной, почти жизненно важной для Стейна. Он все время размышлял об этом, когда не был особенно занят. — Ну, а теперь отправляйся, дружище, и желаю удачи. — Люди, люди; он теряет всех своих людей — людей, с которыми жил, людей, за которых отвечает.

Резервному третьему взводу Гора потребовалось еще полчаса, чтобы достичь исходного пункта у подножия поросшей травой возвышенности. Он буквально следует приказанию и двигается медленно, с нетерпением думал Стейн. Шел уже десятый час. Тем временем с гребня вернулся Бэнд и доложил, что насчитал еще три небольшие группы солдат с пулеметами, отходящие с левого хребта, но за последние пятнадцать минут не видел ни одной. В это же время вернулся Чарли Дейл; его близко посаженные глаза сверкали мрачным и грозным огнем. Он указал Стейну на низину между первой и средней складками, куда привел носильщиков — четыре группы по четыре человека, всего шестнадцать человек, которые уже начали подбирать первых раненых. Он спросил, нет ли для него других поручений.

Файф, лежа недалеко от командира роты с телефоном (что стало его более или менее постоянной обязанностью), подумал, что никогда не видел такого жуткого выражения на человеческом лице.

Возможно, Файф немного завидовал ему, потому что сам был страшно напуган, а Чарли Дейл, как видно, ничего не боялся. Он слегка улыбался, опущенные, но сверкающие глаза рыскали по сторонам с выражением явного удовлетворения тем вниманием, которое ему вдруг стали уделять. Файф недовольно отвернулся, закрыл глаза и приложил ухо к телефону. Это его работа; ему ее поручили, и он будет ее выполнять, но будь он проклят, если станет делать что-нибудь еще, кроме того, что ему приказывают. Он не может ничего делать. Он слишком боится.

— Да, — сказал Стейн Дейлу. — Ты… — Его прервал разрыв мины в расположении второго взвода на обратном скате третьей складки. Почти одновременно с оглушительным грохотом разрыва раздался громкий вопль ужаса, который звучал после того, как замер звук разрыва, пока у кричащего не перехватило дыхание. Человек бросился вон из цепи и покатился вниз по склону, брыкаясь, дергая ногами и прижимая руки к пояснице. Переведя дух, он продолжал вопить. Все остальные прижались к спасительной земле, которая, впрочем, оказалась не такой уж спасительной, и ждали, когда начнется огневой налет. Однако ничего не случилось, и через минуту они стали поднимать головы и глядеть на дергающегося солдата, который продолжал брыкаться и вопить.

— Не думаю, что они видят нас лучше, чем мы видим их, — пробормотал Уэлш, не разжимая губ.

— По-моему, это рядовой Джекс, — внимательно глядя на солдата, проговорил лейтенант Бэнд.

Вопль солдата уже звучал по-другому, в нем слышалось осознание случившегося, а не испуг, удивление и ужас, как прежде. Один из санитаров подошел к нему, разорвал рубашку и впрыснул морфий. Через несколько секунд солдат утих. Тогда санитар отодвинул его руки и перевернул на живот. Сняв ремень и подняв рубашку, санитар осмотрел его, с отчаянием пожал плечами, полез в сумку и стал посыпать рану.

Капитан Стейн стоял бледный, крепко сжав губы, хлопая глазами за стеклами очков. Это был первый раненый из его солдат, которого он увидел своими глазами. Бэнд, стоящий рядом, наблюдал ту же сцену с дружелюбным сочувственным интересом. Файф, находившийся позади Бэнда, приподнялся поглядеть, когда солдат еще брыкался и дрыгал ногами, потом опять лег, совсем вне себя. Он думал только об одном: что, если бы это случилось с ним? Это вполне могло случиться с ним, и еще может…

— Носильщики! Носильщики! — Стейн вдруг повернулся назад к лощине, где две из четырех групп еще не отправились за своим грузом. — Носильщики! — закричал он во весь голос. Одна группа бросилась бегом с носилками.

— Но Джим, — сказал лейтенант Бэнд. — В самом деле, Джим, я не…

— Черт вас возьми, Джордж, заткнитесь! Оставьте меня в покое! — Прибежали запыхавшиеся носильщики. — Принесите этого солдата, — приказал Стейн, указав через гребень туда, где санитар стоял на коленях перед раненым.

Старший носильщик, очевидно, думал, что ранило кого-то на командном пункте. Теперь он увидел, что ошибся.

— Но послушайте, — запротестовал он, — мы уже вынесли оттуда восемь или девять человек, как было приказано… Мы не…

— Молчать, сукины дети, не пререкаться со мной! Я капитан Стейн! Принесите этого солдата, я сказал! — заорал Стейн ему в лицо.

Солдат отпрянул расстроенный, Стейн, как и все остальные, не носил знаки различия.

— Но, Джим, послушайте, — вмешался Бэнд, — ведь он не…

— Подите вы все к чертовой матери! Я здесь командую или не я? — Стейн был страшно разъярен. — Я командир этой роты или не я? Я капитан Стейн или несчастный рядовой? Я здесь приказываю или не я? Я сказал: идите и принесите этого солдата!

— Слушаюсь, сэр, — сказал старший носильщик. — Хорошо, сэр. Сейчас.

— Этот человек может умереть, — более спокойно сказал Стейн. — Он тяжело ранен. Доставьте его в батальонный медицинский пункт и узнайте, можно ли что-то сделать! чтобы его спасти.

— Слушаюсь, сэр, — повторил старший носильщик. Он протянул руки ладонями вверх, словно оправдываясь: — Мы доставили и других тяжело раненных, сэр. Вот все, что я хотел сказать. Мы вынесли троих, которые могут умереть каждую минуту.

Стейн уставился на него непонимающим взглядом.

— В том-то и дело, Джим, — успокаивающе сказал позади него Бэнд. — Разве вы не видите? Вы не считаете, что он должен подождать своей очереди? Ведь это справедливо.

— Ждать своей очереди? Ждать своей очереди? Справедливо? Боже мой! — Стейн упорно смотрел на обоих; его лицо побледнело.

— Разумеется, — сказал Бэнд. — Почему его должны взять раньше какого-нибудь другого парня?

Стейн ничего не ответил. Потом обратился к старшему носильщику.

— Подите и доставьте его, — жестко сказал он, — как я приказал. Доставьте в батальонный медицинский пункт. Я приказываю вам.

— Слушаюсь, сэр, — отвечал старший носильщик твердым голосом. Он повернулся к своим солдатам: — Пошли, ребята. Идем за этим парнем.

— Чего же мы ждем? — сердито проворчал один из них. — Пошли, Хоук. Или боишься подойти близко туда, где стреляют? — Это было несправедливое замечание. Старший носильщик вовсе не боялся.

— Заткнись, Уитт, — сказал он, — и оставь меня в покое.

Все они сидели на корточках. Солдат, к которому он обращался, резко встал. Это был низенький, хрупкий на вид человек, и американская каска, казавшаяся такой маленькой на Большом Куине, выглядела как огромный перевернутый горшок на его крошечной голове и чуть не прикрывала глаза. Он подошел к тому месту, где полулежал Уэлш.

— Привет, первый сержант, — сказал малыш с хищной улыбкой.

Только теперь Стейн, да и все остальные люди третьей роты узнали, что этот Уитт — тот самый Уитт, которого Стейн и Уэлш сообща перевели перед отправкой дивизии на фронт. Все удивились, вспомнив, что значил для них Уитт. Особенно удивился Файф. Все еще лежавший с трубкой около уха, он вдруг сел, радостно улыбаясь.

— Клянусь богом! Привет, Уитт! — воскликнул он.

Уитт, верный обещанию, данному несколько дней назад, скользнул своими узкими глазами мимо Файфа, как будто его не существовало, и снова остановил взгляд на Уэлше.

— Здорово, Уитт, — сказал Уэлш. — Ты что, теперь в санитарах? Присядь.

Стейн молчал: он чувствовал себя виноватым за перевод Уитта, ведь он знал, как ему хочется остаться в роте, но считал, что поступил так, как лучше для роты.

— Нет, первый сержант, — усмехнулся Уитт, все еще продолжавший стоять во весь рост. — Все еще в полковой батарее. Только, как вы знаете, у нас нет орудий. Поэтому нас заставляют тянуть лодки вверх и вниз по реке и используют как носильщиков. — Он наклонил голову. — За кем нас посылают, первый сержант?

— За Джексом, — ответил Уэлш.

— Старина Джоки? — сказал Уитт. — Черт! Не повезло бедняге.

Трое его товарищей уже ушли и бежали вниз по склону, и Уитт бросился их догонять. Но потом вернулся и обратился прямо к Стейну:

— Пожалуйста, сэр, могу я вернуться в роту? После того как доставим Джоки в батальон? Я легко могу смыться. А Хоуку дадут другого солдата. Можно, сэр?

Стейн был польщен и вместе с тем смущен. Вся эта история с носильщиками и Джексом выбила его из колеи, отвлекла его внимание от плана, который он уже почти разработал.

— Хорошо, я… — начал он и остановился, озадаченный. — Только надо будет получить чье-то разрешение.

Уитт насмешливо улыбнулся.

— Конечно, — сказал он. — И винтовку. Спасибо, сэр. — Он повернулся и побежал вслед за товарищами.

Стейн старался привести в порядок свои рассеянные мысли. С минуту он смотрел вслед Уитту. Просто непостижимо, как можно захотеть вернуться в передовую роту в самый разгар наступления. Впрочем, это в известном смысле очень романтично. Как у Киплинга. А может быть, просто красивый жест? Однако о чем он только что думал?

Рядом со Стейном лежал у телефона с закрытыми глазами Файф. Хотя он знал, что жест Уитта, не обратившего на него внимания, связан с их недавней ссорой, Файф не мог отделаться от мысли, что он выражал презрение и отвращение к его трусости, словно Уитт с одного взгляда заглянул в глубь его сознания. Когда он снова открыл глаза, то увидел в нескольких шагах белое лицо Бида с выпученными от страха глазами, которыми он моргал, как большой кролик, — казалось, что это моргание можно услышать.

— Дейл! — позвал Стейн, приведя в порядок свои мысли. — Теперь слушай…

Чарли Дейл подполз ближе. Когда он первый раз вернулся с задания, то заставил себя довольно долго стоять во весь рост, но, когда разорвалась мина, ранившая Джекса, плашмя лег на землю. Теперь он нашел компромиссное решение, присев на корточки. Стейн как раз собирался что-то ему сказать, может быть, дать другое задание, а тут ранило Джекса, а потом явились носильщики. Дейл чувствовал себя немного задетым. Не из-за Джекса, конечно. Он не мог сердиться на Джоки, хотя для ранения тот мог бы выбрать более подходящий момент. Но эти проклятые носильщики из полковой батареи и этот мерзкий Уитт могли бы отнять меньше драгоценного времени у командира роты. Особенно, когда он собирался сказать что-то, может быть очень важное, рядовому первого класса Дейлу. Для Дейла это была первая возможность за долгое время лично поговорить с командиром роты, освободиться от ненавистного Сторма, сыплющего приказаниями, и от его мошенников-поваров, первая возможность избавиться от опостылевшей, сальной, потогонной кухни, готовящей массы пищи, чтобы стадо солдат могло набить брюхо, и Дейл наслаждался своей свободой. Рота уделяла ему больше внимания, чем когда-либо, и наконец начала его признавать, и для этого ему всего-навсего пришлось выполнить несколько поручений под легким пулеметным огнем, который никак не мог его задеть. Выгодное дельце! Невдалеке он мог видеть ненавистного Сторма, который растянулся рядом с сержантом Уэлшем. Сидя на корточках, Дейл придал своему лицу почтительное выражение и внимательно слушал командира. В нем зрело невыразимое тайное возбуждение.

— Мне надо знать, как идут дела у третьего взвода, — говорил ему Стейн. — Отправляйся и выясни. — Он рассказал, где находится взвод и как к нему добраться. — Явишься к лейтенанту Гору, если сможешь его найти. Мне надо знать, занял ли он этот зеленый хребет, и как можно скорее. Возвращайся немедленно.

— Есть, есть, сэр, — отвечал Дейл с довольным видом.

— Ты и Долл останетесь при мне, — сказал Стейн. — У меня будут для вас еще поручения. Вы оба оказали мне бесценные услуги.

— Слушаюсь, сэр, — улыбнулся Дейл. Потом без улыбки поглядел на Долла и увидел, что Долл тоже внимательно смотрит на него.

— А теперь отправляйся.

— Иду, сэр. — Он быстро отдал честь и согнувшись побежал по низине за складкой с винтовкой за спиной и автоматом в руках. Ему не пришлось далеко бежать. Там, где низина соприкасалась с лощиной перед высотой 209, он встретил солдата из третьего взвода, который возвращался с донесением, что третий взвод занял левый отрог без единого выстрела и теперь окапывается на нем. Они вместе вернулись к Стейну; Дейл чувствовал себя немного обманутым.

Стейн не стал дожидаться возвращения Дейла. Постепенно, уже когда он разговаривал с Дейлом, в его мозгу начал формироваться план. Занял ли третий взвод левый отрог, не имело для него большого значения. Он может обеспечить дополнительное прикрытие огнем, и это поможет, но это не главное, потому что Стейн решил сделать ставку на отделение первого взвода, которое под пулеметным огнем проникло в густую траву у подножия правого отрога. Правый хребет, очевидно, будет горячей точкой, камнем преткновения. Силами отделения, уже находящегося там, и еще двух отделений второго взвода Стейн хотел провести фронтальную атаку с обоих флангов, окружая главный опорный пункт на гребне высоты, где бы он ни был. Остальная часть второго взвода может прикрывать атаку огнем с третьей складки, а остальная часть первого взвода («остатки», — подумал он с горечью) — вести огонь вдоль фланга со своей выдвинутой вперед позиции в воронках. Имея все это в виду, он после ухода Чарли Дейла послал Долла обратно в этот ад, где первый взвод, обливаясь потом, кое-как прижимался к земле в своих воронках. Только Долл ушел, как носильщики принесли Джекса. Стейн, как и все остальные, не мог удержаться от искушения посмотреть на него. Джекса положили на носилки вниз животом. Санитар наложил на рану марлевую повязку, но было видно, что в пояснице Джекса зияет длинное отверстие. Его голова свисала с носилок; полузакрытые глаза, затуманенные морфием и шоком, хранили странное вопросительное выражение. Казалось, он спрашивает окружающих или кого-то еще: почему? Почему ему, Джону Джексу, личный номер такой-то, предназначена именно такая судьба? Где-то какой-то неизвестный человек опустил металлический снаряд в ствол, не зная, куда он упадет, не будучи даже уверен, куда он хочет послать свой снаряд. Мина поднялась вверх и опустилась вниз. И куда же она упала? На Джона Джекса, личный номер такой-то. Когда она разорвалась, тысячи осколков, кусков металла с острыми как нож краями, со свистом разлетелись во все стороны. И кто оказался тем единственным человеком, которого задел один из осколков? Джон Джекс, личный номер такой-то. Почему? Почему именно он? Ведь никто не целился в Джона Джекса. личный номер такой-то. Никто не знал, что существует Джон Джекс, личный номер такой-то. Не больше, чем он, Джекс, знал имя, характер и качества японца, который опустил металлический снаряд в ствол. Так почему же? Почему он? Почему Джон Джекс, личный номер такой-то? Почему не кто-нибудь другой? Почему не один из его товарищей? А теперь это случилось. Скоро он умрет.

Стейн отвернулся в сторону. У заднего конца носилок он увидел Уитта, которому из-за маленького роста приходилось больше напрягаться, чтобы ровно держать носилки. Думая о Долле и первом взводе, Стейн уже был готов послать кого-нибудь за новым командиром второго взвода сержантом Кекком, когда вернулся Чарли Дейл с посыльным.

Долл неохотно пошел обратно. Когда он первый раз прибежал на командный пункт, он не собирался становиться для Раскоряки Стейна посыльным по улаживанию трудностей на опасных участках. По правде говоря, он и сам не знал, зачем это сделал. А теперь попался на удочку. Его также злила легкость задания Дейла по сравнению с трудностью его задания. Каждый дурак может сходить в тыл за носильщиками и даже вперед, когда весь путь скрытый. Он сам не представлял, как выполнит задачу. Уайт убит. Гроув убит или тяжело ранен, следовательно, командиром взвода стал Калн, если он тоже не ранен или не убит. Сержант Калн был полный, румяный, курносый, веселый ирландец двадцати восьми лет, кадровый военнослужащий, который вполне мог бы командовать взводом. Но Долл не имел понятия, где его найти. Единственный человек, чье местопребывание знал Долл, был Большой Куин. Это значило, что ему придется искать, может быть, даже бегать от воронки к воронке, а такая перспектива ему никак не улыбалась. Хотел бы он видеть Дейла на своем месте!

Прежде чем отправиться, Долл лег за гребнем, третьей складки среди солдат второго взвода и, подняв голову, смотрел в низину, куда ему предстояло идти. Рядом солдаты второго взвода, прижавшись щеками к земле, смотрели на него с безразличным, мрачным любопытством. Его глаза сузились, ноздри трепетали, челюсти крепко сжались — прекрасная картина для солдат второго взвода, которые следили за ним без симпатии. Впереди один из санитаров помогал толстому солдату с простреленной икрой, который громко стонал. Долл почувствовал к нему какое-то презрение: неужели он не может замолчать? Им снова овладело болезненное возбуждение, вызвавшее покалывание в паху, а сердце стучало и сжимало диафрагму, так что он стал дышать все медленнее, и медленнее, и медленнее. Ему показалось, что его дыхание совсем остановилось. Потом он поднялся и побежал. Бежал пригнувшись, не в полную силу, на виду у всего мира, так же, как бежал раньше. Несколько пуль ударили в землю справа и слева. Долл сделал несколько зигзагов и через несколько секунд уже лежал в своей ямке и задыхаясь звал Куина. Пулеметная очередь прошлась по краю его ямки и просвистела, обсыпав его землей.

Но добраться до первого взвода — это было только начало. Предстояло еще найти Кална. По приглушенным словам, дошедшим до него из воронки, где лежал Куин, он узнал, что Калн где-то справа, во всяком случае, Куин видел его там перед атакой. Но когда Долл перевернулся направо и стал звать, человек, которому следовало быть там, не отвечал. Пока он звал, в его горле рос огромный, мягкий ком страха. Он пытался его проглотить, но безуспешно. Складывалось положение, которого он страшился там, на третьей складке, перед уходом. Придется бегать по укрытиям в поисках Кална.

Хорошо же, будь они прокляты. Он им покажет. Он сделает это, даже стоя на голове. И тогда посмотрим, на что способен этот сопляк Дейл. Он Дон Долл, и никто не убьет его на этой войне. Сукины дети! Когда Долл приготовился встать, его снова охватила какая-то странная скованность, которая мешала дышать, застилая все вокруг. «Посмотрим, какие у всех и у Раскоряки Стейна будут лица, когда я выберусь из этой переделки», — думал он.

На самом деле Стейн почти совсем забыл о своем посланце в первый взвод. Он был охвачен впечатлениями от нового события. После возвращения Чарли Дейла с хорошими известиями от третьего взвода он решил не посылать за Кекком, а сам пойти к нему. Там, за третьей складкой, он смог бы и организовать намеченную атаку со вторым взводом, и наблюдать за ее ходом. Имея это в виду, он послал Джорджа Бэнда с сержантом Стормом и поварами по скрытому пути к третьему взводу. Бэнд должен был принять на себя командование и быть готовым атаковать правый хребет, если атака Стейна будет иметь успех. Бэнд со своей странной кровожадной улыбкой, постоянными четкими советами и холодным, спокойным интересом к раненым все больше действовал Стейну на нервы, и представлялся хороший способ от него избавиться и в то же время извлечь из него пользу. Потом он позвонил командиру батальона подполковнику Толлу.

Стейна все больше мучали и многие другие обстоятельства. Прежде всего, он никогда не был уверен, что действует правильно, что нельзя сделать то же самое как-то по-другому и с меньшими издержками. Он чувствовал это и в отношении атаки, которую теперь готовился предпринять. Кроме того, его изводили страх и дурные предчувствия, которые все больше парализовали его энергию. Опасность мелькала и мерцала в воздухе, словно неисправная неоновая трубка. Всякий раз, как он вставал, его могла поразить пуля. Стоило ему сделать несколько шагов, как рядом могла разорваться мина. Еще утомительнее было скрывать свои опасения от подчиненных. К тому же он уже опорожнил одну из двух фляг с водой и выпил треть другой, так и не утолив жажду. И в дополнение ко всем изматывающим его обстоятельствам появилось нечто, все больше привлекающее его внимание, — инертность. Правда, подчиненные исполняли все, что он приказывал, если приказание было точное и конкретное, а в остальное время просто лежали, прижавшись щеками к земле, и глазели на него. Кроме немногих добровольцев, вроде Долла и Дейла. Солдатам времен Гражданской войны были свойственны инициатива и энтузиазм. В этой войне их характерным признаком, по-видимому, является инертность.

Стейн уже докладывал Толлу, что японцы оставили левый хребет и что его занял третий взвод третьей роты. Поэтому он был ошарашен, когда подполковник стал кричать на него по телефону за то, что он якобы сдвинулся слишком вправо. Ему даже не дали возможность изложить план своей предполагаемой атаки. Индукторный телефон — великое изобретение для объяснений и односторонних разговоров, потому что слушающая сторона не может отвечать, пока другая сторона не переключит телефон, отпустив кнопку.

И Толл ухитрялся заставить его работать на себя, лишая Стейна такой возможности.

— Но я не понимаю. Что значит слишком далеко вправо? Я докладывал вам, что японцы оставили левый хребет и что мой третий взвод занял его. Как же я могу оказаться слишком далеко вправо? Ведь вы согласились атаковать справа через нас. Прием.

— Черт возьми, Стейн! — холодно прозвучал тонкий сердитый голос. — Говорю вам, что ваш левый фланг открыт. — Телефон не позволил Стейну возразить, что он не открыт, и подполковник продолжал свою тираду: — Вы понимаете, что значит открыть левый фланг? Вы когда-нибудь читали в уставе, что можно открыть левый фланг? А ваш левый фланг открыт! И, черт возьми, вы должны переместиться туда. А вы не шевелитесь! Прием.

Момент для возражений был упущен, когда большой палец Толла нажал кнопку. Стейн мог только защищаться, подавив бушевавшую в нем ярость:

— Но, черт возьми, именно поэтому я вам докладываю! Я стараюсь! Я готовлюсь сейчас же атаковать правый хребет. — Он замолчал, забыв сказать «прием», и последовало долгое молчание. — Прием, — сказал наконец он.

— Стейн, я повторяю, что вы уже ушли слишком далеко вправо, — донесся голос подполковника из безопасного далека. — Вас все время заносит вправо. Прием.

— Что вы от меня хотите? Переместить и всю остальную роту на левый хребет? Прием. — Он понимал, что это было бы безумием.

— Нет. Я решил ввести резервную роту слева от вас. Ей приказано атаковать. Атаковать, вы слышите, Стейн? Атаковать. Вы оставайтесь на месте. Я прикажу командиру второй роты отправить вам обратно ваш резервный взвод. Прием.

— Прикажете мне продолжать наступление? — спросил Стейн, не совсем понимая, чего хочет Толл. — Прием.

— Что же еще? — пропищал тонкий, возмущенный голос подполковника. — Что же еще, Стейн? Вы здесь, черт побери, не на отдыхе. А теперь действуйте! — Наступило молчание, и Стейн услышал гудение в проводах и нечто, похожее на вежливое бормотание. Разобрать ему удалось только почтительное «Слушаюсь, сэр» в голосе Толла. Потом снова послышался голос подполковника, на этот раз гораздо более любезный и веселый. — Действуйте, дружище! Действуйте! — с жаром произнес Толл.

Стейн пришел в себя и заметил, что смотрит прямо в широкие, встревоженные глаза Файфа. Ему даже не удалось объяснить свой план атаки, потому что он, как всегда, не был уверен, что прав. Но очевидно, на телефонный узел явилось начальство. Нет смысла вызывать Толла еще раз, когда вокруг него толпятся эти люди.

Да, начальство. Наблюдатели. Сегодня с ними даже адмирал. Стейну вдруг представилась жуткая, леденящая кровь картина, на мгновение приковавшая его к месту, подобная той, которую он наблюдал два дня назад на высоте 207. Такой же изнуренный, встревоженный командир батальона с биноклем; такая же неуверенная и столь же встревоженная группка с орлами и звездами на воротниках рубашки, заглядывающая через его плечо; такая же толпа пешек и мелких фигур, вытягивающих шеи, чтобы лучше видеть, как болельщики на стадионе. Теперь там, наверху, все они проходят через такой же круговорот, как их коллеги два дня назад. А внизу такие же обливающиеся кровавым потом капитаны и их солдаты проходят через свои круговороты. Только на этот раз он сам, Джим Стейн, — один из них, один из участников. А завтра на его месте будет кто-то другой. Страшное зрелище: все делают одно и то же; все бессильны это дело остановить; все самозабвенно и гордо считают себя свободными людьми. Это распространяется на десятки государств, на миллионы людей, занятых тем же делом на тысячах холмов во всем мире. И это дело не прекращается. Оно продолжается. Что это — идея? Нет, факт, реальность — современное государство в действии. Это была такая ужасная картина, что Стейн не мог ее вынести. Он отталкивал ее от себя и моргал своими выпуклыми глазами. А теперь надо перевести управление роты за третью складку к Кекку и второму взводу.

С вершины третьей складки, в сущности, было видно очень мало. Стейн и его сержанты, лежа за гребнем, смотрели и разговаривали. Перед ними, метрах в ста, в ожидании возвышался покрытый травой гребень высоты, по-видимому, лишенный жизни. Позади его еще выше вздымались высоты «головы Слона» — их конечная цель. Открытая каменистая местность, жидко поросшая травой, отлого спускалась, чередуясь с холмиками на протяжении пятидесяти метров, потом выравнивалась.

Стейн сразу увидел, что атака лейтенанта Уайта была тактически ошибочной и не могла иметь успеха. Взвод Уайта, располагавшийся левее, где теперь лежали солдаты второго взвода, наблюдавшие за Стейном, с потными лицами и сверкающими белками глаз, двинулся вперед широкой волной, охватывая оба отрога сразу, что только облегчало ведение сосредоточенного огня с них и с самой высоты. Нельзя было придумать ничего хуже.

Но что было, то было, а что есть, то есть. Теперь задача Стейна, как он ее понимал, во всяком случае ближайшая задача, состояла в том, чтобы повести людей из здешней сравнительной безопасности по этому дьявольскому, страшному голому склону к сравнительной безопасности у подножия высоты, где они будут укрыты от пулеметного огня и защищены от мин близостью к японцам. Когда доберутся туда… Но как довести их?..

Стейн решил использовать для атаки только два отделения второго взвода, дополнив их людьми, уже находившимися у подножия. Он не был уверен, достаточно ли этого, и ему не удалось обсудить этот вопрос с подполковником Толлом, но он не хотел привлекать больше людей, пока не получит какого-то представления о том, кто ему противостоит. Он также решил, как выбрать эти два отделения. Он думал об этом больше, чем о чем-либо другом. Его мучало чувство моральной ответственности за выбор людей. Некоторые, безусловно, погибнут, но он не хотел выбирать, кто именно. Поэтому он решил произвольно взять два правых отделения из цепи (они были ближе всего) и тем самым предоставить право выбора Удаче, Случаю, Судьбе или другой силе, управляющей жизнью людей. Таким образом, никакая сила возмездия не сможет возложить на него ответственность. Лежа на склоне, он сообщил Кекку свое решение. Кекк, который всегда знал, где его люди, кивнул и сказал, что это будут второе и третье отделения Маккрона и Бека. Стейн кивнул в ответ, почувствовав к ним жалость. Наседка Маккрон и службист Милли Бек. Джон Белл был в отделении Маккрона.

Но прежде чем отправить эти два отделения, Стейну надо было узнать, как обстоит дело с теми солдатами, которые находились у подножия. Они уже на месте, и им не придется подвергаться опасности, но в каком они состоянии? Ранен ли кто-нибудь? Есть ли с ними сержант? Не пали ли они духом? Стейн должен все это знать, И единственный способ узнать — кого-нибудь послать туда. Он послал Чарли Дейла.

Это был исключительный поступок. Дейл облизал хмуро улыбающиеся губы, подхватил винтовку и автомат и кивнул головой. Стейн, который никогда не любил Дейла, не любил и сейчас, следил за ним с растущим восхищением, которое только усиливало его неприязнь. Он бежал рысцой, спокойно (даже сзади было видно, что он не волнуется), напрямик по открытому склону. Бежал согнувшись, в характерной позе, которую инстинктивно принимали все, но не делал зигзагов. Добежав, он нырнул в густую траву и исчез из виду. Через три минуты он появился вновь и спокойно прибежал обратно. Стейну было интересно, о чем он думал в это время, но он не стал спрашивать.

Чарли Дейл был бы рад рассказать, если бы его спросили, но он ни о чем особенном не думал. Ему говорили, что у всех японцев плохое зрение и они носят очки и что все равно они плохие стрелки. Он был уверен, что в него не попадут. По пути туда он сосредоточил все внимание на подножии гряды. На обратном пути он сосредоточился на точке, выбранной на гребне складки. Единственное, о чем он с раздражением думал, — это что Сторма и других поваров отослали к третьему взводу и они не могут его видеть. Он думал об этом и о том, что после выполнения еще одного-двух подобных поручений получит возможность перейти в стрелковый взвод по крайней мере в чине капрала, а может быть, даже сержанта и таким образом избавится от кухни. Таков был его тайный план с самого начала. Он заметил, что потери сержантского состава уже довольно велики.

Дейл вернулся на командный пункт героем. То, что он совершил, можно было назвать подвигом. Даже с гребня было видно, сколько пулеметных и винтовочных пуль вспахивали вокруг него землю. Все, кто не хотел туда идти и не пошел бы, были им довольны, и Дейл тоже был доволен собой. Каждый встречный хлопал его по спине, когда он пробирался к Стейну с докладом, который гласил, что все люди в порядке, что их моральный дух не пострадал и что среди них нет сержанта, все рядовые.

— Хорошо, — сказал Стейн, все еще лежа рядом с Кекком на обратном скате. — Теперь слушай. У них нет сержанта, а я не могу оторвать никого от его отделения. Если хочешь вернуться туда с другими, когда они пойдут, я назначу тебя прямо сейчас исполняющим обязанности сержанта, и будешь командовать этим отделением. Хочешь?

— Конечно, — тотчас согласился Дейл. Он слабо улыбнулся и облизал губы. — Конечно, сэр. — Он кивнул головой, и на его лице появилось выражение ложной скромности. — Если вы считаете, что я способен, сэр. Если считаете, что я справлюсь.

Стейн посмотрел на него с не очень хорошо скрытой неприязнью, хотя, возможно, Чарли Дейл, не будучи слишком проницательным, ее не заметил.

— Хорошо, — сказал Стейн. — Назначаю вас исполняющим обязанности сержанта. Пойдете туда с другими.

— Есть, сэр, — сказал Дейл, — но разве не нужно это официально оформить?

— Что-что?

— Я говорю: разве не нужно это оформить? Знаете, чтобы было официально. — В глубинах извилин его животного мозга возникло подозрение в честности Стейна.

— Нет. Мне не требуется оформлять. Что оформлять? Мне больше нечего сказать, кроме того, что я сказал. Вы исполняющий обязанности сержанта. Пойдете вместе с другими.

— Есть, сэр, — сказал Дейл и отполз в сторону.

Стейн и Кекк обменялись взглядами.

— Я думаю, мне лучше тоже пойти, капитан, — сказал Кекк. — Кто-то должен там командовать.

Стейн медленно кивнул.

— Пожалуй, вы правы. Но берегите себя. Вы мне нужны.

— Буду беречь себя, насколько можно здесь беречься, — шутливо ответил Кекк.

Вокруг начинала чувствоваться и расти напряженность перед атакой. Это ясно было видно по побледневшим потным лицам солдат второго взвода; все лица повернулись к группке командиров, как подсолнухи к солнцу. Слева, в низине между второй и третьей складкой, вновь появились первые отделения третьего взвода, бегущие, согнувшись по пояс, к Стейну, за ними, растянувшись, следовали другие. Позади, на вершине второй складки, появилась одинокая фигура, которая, согнувшись, тоже спешила к Стейну. Это был Уитт, возвращающийся на этот раз с винтовкой и запасом патронов. Казалось, все сосредоточивается для атаки. Решающий момент, подумал Стейн и взглянул на часы: двенадцать часов две минуты. Какой, к черту, момент? Боже мой, неужели это длится так долго? Кажется, прошли только секунды. И в то же время кажется, что прошли годы.

Именно в это время Долл решил, или за него решила судьба, вернуться со своего опасного задания в первый взвод. Он вбежал по отлогому склону почти в середину расположения второго взвода, перевалился через гребень высоты и упал, потом пробрался по обратному скату к Стейну, чтобы доложить, что он нашел сержанта Кална. Но, добравшись до группки командиров, упал, задыхаясь, и лежал почти минуту. На этот раз он не хихикал и не проявлял показного безразличия. Его лицо вытянулось и напряглось, в уголках открытого рта появились глубокие морщины. Он бежал вдоль неровной линии воронок и звал Кална; вокруг свистели пули. Солдаты испуганно глядели на него из воронок. Наконец из третьей воронки высунулась рука, описывая в воздухе круги, что означало сигнал «Собираться здесь». Долл остановился и нашел Кална, безмятежно лежавшего на боку и грустно улыбавшегося ему; он крепко прижимал винтовку к груди.

— Давай сюда! — крикнул Калн, но Долл уже спрыгнул в воронку. Они прижались друг к другу, и Долл сообщил Калпу о потерях, изложил план Стейна и участие в нем первого взвода.

Калн почесал свою рыжеватую щетину:

— Значит, я получил взвод. Ну что ж. Передай ему, что я постараюсь. Но скажи Раскоряке, что мы как бы деморализованы, как пишут в полевом уставе. Но я сделаю все, что могу.

Через несколько секунд Долл уже был за третьей складкой, как ему казалось, в полнейшей безопасности, и с гордостью докладывал Стейну о выполнении задания. Долл не знал, как его примут, но приняли его не так, как он ожидал. Чарли Дейл уже вернулся со своего задания, более трудного, чем у Долла, и проявлял гораздо меньше волнения. Третий взвод был на подходе, и Стейн должен был о нем позаботиться. Все с растущей тревогой, ожидали предстоящую атаку. Стейн выслушал доклад Долла, кивая головой, потом похлопал его по руке, словно бросил рыбку ученому тюленю после исполнения им своего номера, и отпустил его, Доллу ничего не оставалось, как отползти в сторону, чувствуя, что на его храбрость и героизм не обратили внимания и не оценили. Он удивлялся, что еще жив, и ему страшно хотелось кому-нибудь рассказать, как он едва избежал смерти. А тут еще, когда он сел и взглянул вверх, перец ним предстал Чарли Дейл, и это было подобно соли, посыпанной на рапу. Он сидел рядом и скалился на Долла с видом явного превосходства. К тому же Доллу пришлось выслушать рассказ лежащего рядом Бида о подвиге Дейла.

Но это еще не все. Пока Долл докладывал, позади него припал к земле в ожидании своей очереди обратиться к Стейну Уитт, сентиментальный кентуккиец, которому вздумалось под огнем вернуться в стрелковую роту. Теперь он тоже докладывал, и, когда Стейн коротко объяснил ему суть предстоящей атаки, он тотчас попросил разрешения принять в ней участие. Стейн, не сумевший скрыть своего удивления, кивнул головой в знак согласия я направил Уитта в отделение Милли Бека. Это была последняя капля, удар судьбы в лицо, вдобавок к известию о назначении Чарли Дейла исполняющим обязанности сержанта. Все это заставило Долла открыть рот и заговорить. Долл услышал свой голос, который показался ему таким же неожиданным, как крик человека, уколотого ножом. С ужасом он слушал себя, спрашивающего ясным, звонким, решительным голосом, нельзя ли и ему пойти в атаку. Когда Стейн согласился и послал его в отделение Маккрона, он отполз в сторону, так сильно кусая губы, что на глаза навернулись слезы. Уж лучше бы придумать что-нибудь похуже; разбить голову о камень или откусить кусок от руки. Зачем он сделал такую глупость на свою шею? Зачем?

Теперь ничто не могло их удержать. Все было организовано, и можно было начинать в любое время. Стейн и Кекк лежали бок о бок за низким гребнем, рядом молча лежал Уэлш со скучающим, замкнутым лицом. Все еще раз обозревали местность. Стейн разместил третий взвод метрах в тридцати позади и ниже на склоне в двух эшелонах, по два отделения в каждом; они были готовы атаковать, как только обозначится успех. Он приказал минометному отделению перенести огонь дальше, вверх по хребту. Единственный оставшийся пулемет он расположил за гребнем третьей складки. Слева велся сильный огонь по левому хребту, но Стейн не замечал какого-либо движения второй роты. Он наблюдал, как там разорвались две японские мины, но нельзя было сказать, задели ли они кого-нибудь.

— Я думаю, лучше перебегать группами по три-четыре человека, с неравными интервалами, — сказал Стейн, повернув голову к Кекку. — Когда все будут там, рассредоточьтесь. Наступать перебежками или цепью. Решайте сами. Пожалуй, вам пора идти.

— Я поведу первую группу сам, — сухо сказал Кекк, глядя вниз на склон. — Между прочим, cap, — добавил он, глядя на Стейна и только что подошедшего Бэнда, — я хочу вам что-то сказать. Этот парень, Белл, — хороший человек. Он достаточно надежный. Он помог мне продолжать наступление и вывести взвод из ямы, в которой мы оказались после атаки. — Он помолчал. — Я просто хотел вам сказать.

— Хорошо, я запомню. — Стейн почувствовал необъяснимую, почти невыносимую боль оттого, что ничего не может сделать. Она заставила его отвернуться. Рядом стал подниматься Кекк.

— Дайте им жизни, сержант! — весело закричал Джордж Бэнд. — Дайте им жизни!

Кекк приостановился и обернулся назад.

— Будет сделано, — сказал он.

Два отделения собрались несколько в стороне от остальных солдат взвода. Выражение лиц у солдат двух отделений было такое, будто они — овцы, которых ведут на бойню в Чикаго. Кекк подполз к ним и стал давать указания:

— Так вот, ребята. Идем группами по четыре. Нет смысла двигаться перебежками; остановитесь при перебежке — станете лучшей мишенью. Поэтому бегите не останавливаясь. Задачу нужно выполнить. Нас выбрали, и мы должны идти. Первую группу я поведу сам, чтобы показать вам, как это легко. Чарли Дейл пойдет со мной. Дейл, организуешь там ребят. Пошли.

Он пополз к исходному пункту за группой офицеров и солдат командного пункта, и тут в третьей роте впервые произошел случай проявления явной трусости. Большой, сильный солдат по имени Сико, итальянец из Фили, прослуживший около пяти месяцев, вдруг сел, схватился за живот и застонал. Он загородил дорогу шедшим сзади него, и, когда кто-то окликнул его, передние тоже остановились. Кекк подполз к нему. Командир отделения сержант Бек тоже подполз. Бек был очень молод для строгого начальника, но командир из него уже получился хороший. С тех пор как он пришел в роту с шестилетним стажем службы в армии и сразу был повышен в звании, при осмотрах винтовки его отделения были самыми лучшими. Он не очень блистал в чем-либо еще и даже ничем особенно не интересовался, но военная служба была его призванием. Теперь ему было ужасно стыдно, что нечто подобное могло случиться с солдатом его отделения, и поэтому он был взбешен.

— Вставай, Сико, черт тебя побери, — сказал он строгим, командирским голосом, — или я дам тебе такого пинка, что у тебя в самом деле заболит живот.

— Не могу, сержант, — прохныкал Сико. Его лицо нелепо вытянулось, а расширившиеся глаза были полны страха и боли. — Я бы встал, если б мог. Вы знаете. Я болен.

— Ни черта ты не болен! — крикнул Бек.

— Погоди, Бек, — сказал Кекк. — Что с тобой, Сико?

— Не знаю, сержант. Живот… Болит… Колет. Не могу выпрямиться. Я правда болен, — проговорил он, умоляюще глядя на Кекка своими темными измученными глазами. — Я болен, — повторил он, и, как бы в доказательство, его вдруг вырвало. Он даже не попытался нагнуться, и рвотная масса вырвалась из него и побежала по полевой куртке на руки, зажимавшие живот. Он с надеждой взглянул на Кекка, явно готовый повторить это, если потребуется.

Кекк с минуту изучал его.

— Оставь его, — сказал он Беку. — Пошли. О тебе позаботятся санитары, Сико.

— Спасибо, сержант, — прохныкал Сико.

— Но… — начал Бек.

— Не спорь со мной, — сказал Кекк, уже удаляясь.

— Хорошо, — сказал Бек и пополз за ним.

Сико все сидел и смотрел, как проходят его товарищи. Санитары в самом деле позаботились о нем. Один из них, младший, очень похожий на своего робкого, очкастого старшего, пришел и увел его в тыл. Сико шел, согнувшись от боли и зажимая руками живот. Время от времени он громко стонал и то и дело рыгал, но, как видно, не чувствовал новых позывов. У него был затравленный вид, в глазах застыла мука. Но, видимо, его никто не обвинял в симуляции. Проходя мимо солдат своей роты, он умоляюще смотрел на них с невысказанной просьбой понять его и поверить ему. Ни у кого на лице не было выражения презрения. Напротив, на белоглазых, потных, смущенных, испуганных лицах было выражение робкой зависти, словно им хотелось сделать то же самое, но они боялись, что не удастся. Сико, несомненно, понимал их чувства, но от этого ему не становилось легче. Он шел неверной походкой, поддерживаемый младшим санитаром, и третья рота последний раз увидела его, когда он, ковыляя, скрылся за второй складкой.

Тем временем люди Кекка начали свой опасный бег. Кекк бежал впереди с Дейлом и еще двумя солдатами. Оба командира отделения, сначала Милли Бек, потом Маккрон, наблюдали за рывками своих солдат, бежавших группами по четыре. Все добежали благополучно, кроме двух. Один из них, фермер из Миссисипи, «парень» лет под сорок по имени Кэтт, о котором никто в роте ничего не знал по той простой причине, что он никогда не раскрывал рта, был убит на месте. А со вторым случилось что-то совсем страшное — первый раз за день.

Сначала подумали, что он тоже убит. Сраженный на бегу, он упал, сильно ударился и лежал неподвижно, как тот из Миссисипи. Когда человека сразу убивают, тут ничего не поделаешь. Человек перестал существовать. Живущие продолжают жить без него. С другой стороны, раненых эвакуируют. Они будут жить или умрут где-нибудь в другом месте. Поэтому они тоже перестанут существовать для оставшихся и тоже могут быть забыты. Но не так обстояло дело с рядовым Альфредо Телла из Кембриджа (штат Массачусетс), который любил шутя говорить, что «хотя не учился в Гарварде, но выкопал немало выгребных ям под его увитыми плющом стенами».

Телла не начал кричать, по крайней мере достаточно громко, чтобы его могли услышать на командном пункте Стейна, пока Кекк не подготовил и не провел свою атаку. А к тому времени произошло много других событий.

Сначала с командного пункта ничего не было видно. На склоне лежали еще два тела — и все. Кекк и бегущие с ним солдаты нырнули головой вперед в высокую траву и как будто исчезли с лица земли. Вой японских мин прекратился. Над заросшим травой холмом воцарилась тишина — по крайней мере, относительная тишина, если не считать грохота и треска, все еще висевших высоко в воздухе и сотрясавших его. Люди на третьей складке лежали и наблюдали в ожидании.

К несчастью, расчеты тяжелых японских минометов, прочно окопавшихся на высотах «головы Слона», тоже видели бросок американцев. Мина разорвалась в низине между складками местности. Она никого не задела, но за ней последовали другие. Мины начали рваться каждую минуту, вздымая фонтаны земли и осколков, когда японские минометчики стали прощупывать этот участок в поисках американцев. Это не был огневой налет, но разрывы действовали на нервы, и несколько человек получили ранения. Поэтому лишь немногие, в том числе Стейн, Бэнд и Уэлш, фактически видели атаку Кекка. Большинство лежало, как можно плотнее прижавшись к земле.

Стейн считал своим долгом наблюдать за развитием событий. Все равно было очень мало возможности укрыться. Здесь не было воронок, и любое ровное место было не лучше других. Поэтому он лежал, чуть высунувшись из-за гребня, ожидая и наблюдая. Он не мог избавиться от мучавшей его мысли, что скоро мина попадет прямо в середину его спины. Он не знал, почему Бэнд тоже решил наблюдать за атакой, но ему казалось, что тот надеется увидеть еще несколько раненых, хотя и чувствовал, что подозрения его несправедливы. Что касается Уэлша, то Стейн не мог понять, почему этот человек с плоским, невыразительным лицом захотел рисковать, тем более что он не произнес ни слова с тех пор, как предложил Кекку свой автомат. Все трое лежали там, пока где-то позади не разорвалась мина, через минуту другая, потом, почти через минуту, еще одна. Никаких криков не последовало.

Когда они наконец увидели людей Кекка, те прошли уже почти треть пути вверх по хребту. Кекку удалось почти незаметно провести людей ползком так далеко. Теперь они встали в цепь, которая где-то в центре прогибалась книзу, как прогибается веревка под собственной тяжестью, и быстро побежали вверх, стреляя на ходу. Почти тут же японцы открыли огонь, и тотчас стали падать люди.

Если Альфредо Телла начал кричать перед этим, его никто не слышал. А теперь, в горячке боя и напряженности наблюдения, никто его не услышал, пока все не кончилось.

Вообще это длилось недолго, но за это время случилось многое. Достигнув укрытия, Кекк в первую очередь уделил внимание организации группы рядовых, уже находившихся там, и для этого послал к ним Дейла. Потом сам лег в траву, направляя прибывающих вправо. Когда образовалась цепь, он приказал ползти. Под травой, почти по грудь высотой, лежал толстый спутанный слой старых стеблей. Он душил солдат пылью, связывал руки и ноги, закрывал обзор. Они ползли, казалось, целую вечность. Это требовало огромных усилий. Большинство уже давно израсходовало всю воду, и, учитывая это наряду с другими соображениями, Кекк дал команду остановиться. Он считал, что они достигли почти половины склона, и не хотел, чтобы из-за него начали гибнуть люди. С минуту он лежал, напряженно вспоминая, какие у них были лица, когда они прибегали и ныряли в траву там, внизу: сверкающие белки глаз, открытые растянутые рты, натянутая кожа вокруг глаз. Все прибегали испуганные. Все прибегали, не желая наступать. Кекк не сочувствовал им — не больше, чем сочувствовал себе. Он тоже боялся. Сделав глубокий вдох, он поднялся во весь рост и закричал: «Встать! Встать! Встать! Встать и вперед!»

С вершины складки можно было с первого взгляда понять его замысел и следить за его развитием. Положение на самом хребте было нелегким. Джон Белл, стоя с винтовкой в руке и стараясь стрелять и бежать в густой траве, мог видеть нечто очень важное. Например, только он видел, как сержант Маккрон закрыл лицо руками и сел. Когда они первый раз поднялись, японцы обрушили на них яростный огонь. Сразу упали четыре солдата из отделения Маккрона. Молодой призывник по имени Уинн, раненный в горло, вопил полным ужаса голосом: «О, боже мой!» — а кровь фонтаном хлестала из его шеи. Он упал неестественно, как тряпичная кукла, и скрылся в траве. Рядом с ним рядовой первого класса Эрл, немного ниже ростом, был ранен в лицо, возможно той же очередью. Казалось, на его лице расквасили помидор. Он упал без звука. Слева от Белла упали еще два солдата, крича от страха, что их убили. По-видимому, все это было слишком для Маккрона, который столько месяцев кудахтал как наседка, заботясь о своем отделении: он бросил винтовку и плача сел на землю. Белл сам удивлялся, что его до сих пор не убило. Он знал только одно, только об одном мог думать: идти вперед. Он должен идти вперед. Если хочет когда-нибудь вернуться к Марте, если хочет вновь ее увидеть, он должен идти вперед. А это значит, что надо заставить идти и других, потому что идти одному бессмысленно. Должно же это кончиться! Должен наступить момент, когда это кончится! Надтреснутым голосом он стал созывать остатки второго отделения Маккрона. Оглянувшись, он увидел позади и немного ниже яростно кричащего Милли Бека, ведущего своих солдат. Это ошеломило Белла: Бек всегда был такой сдержанный, почти никогда не повышал голос. Еще ниже шел Кекк, громко крича и стреляя из автомата. Беллу пришла в голову глупая фраза, и он бессмысленно стал кричать другим: «К рождеству домой! К рождеству домой!»

Идти вперед. Идти вперед. Это была нелепая мысль, глупая идея, и он потом удивлялся, почему она пришла ему в голову. Ведь если он хотел остаться живым и вернуться домой, лучше всего было лечь в траву и спрятаться.

Первую огневую точку увидел на левом фланге Чарли Дейл — первую действующую огневую точку, которую кто-либо из них видел. Расположенная значительно левее их фланга, она представляла собой пулеметное гнездо — простой окоп, вырытый в земле и покрытый жердями и травой купай. Он увидел торчащее из темного отверстия дуло, изрыгающее огонь. Дейл был, должно быть, самым спокойным из всех. Туповатый, он все же сумел организовать свое нештатное отделение и убедился, что солдаты готовы признать его власть, если только он скажет им, что делать. Теперь он побуждал их идти вперед, но не орал и не ревел, как Кекк и Белл. Он считал, что гораздо лучше, гораздо приличнее, если сержант так не орет. Он еще ни разу не выстрелил. Какой смысл, если нет целей? Заметив пулемет, он осторожно отпустил предохранитель и дал длинную очередь из автомата прямо в амбразуру в двадцати метрах от него. Прежде чем он отпустил спусковой крючок, автомат заело. Но его очереди было достаточно, чтобы заставить замолчать пулемет, хотя бы на время, и Дейл побежал вперед, вытащив из кармана гранату. С десяти метров он бросил гранату, как бейсбольный мяч, чуть не вывернув плечо. Граната исчезла в отверстии, разорвалась, разбросав жерди и траву и перевернув пулемет. Дейл обернулся к своему отделению, облизывая губы, и гордо улыбнулся.

— Пошли, ребята, — сказал он. — Не останавливаться.

Атакующие почти совсем выдохлись. Долл и еще одни солдат одновременно обнаружили вторую небольшую огневую точку. Они выпустили по обойме в амбразуру, а Долл бросил гранату, продолжая молчаливое соревнование с Дейлом, хотя не был исполняющим обязанности сержанта. «Подождем, пока он услышит об этом», — радостно подумал Долл, не зная, что Дейл тоже уничтожил пулемет. Но радость для Долла и других длилась недолго. Уничтожение двух пулеметных гнезд не оказало существенного влияния на плотность японского огня. Пулеметы продолжали бить, казалось, со всех сторон. Люди падали. Пока еще не обнаружили ни одного важного опорного пункта. В тридцати метрах впереди местность образовала выступ высотой в полтора метра, который простирался перпендикулярно направлению атаки. Каждый инстинктивно бросился бежать к нему, а позади Кекк, задыхаясь, выкрикивал команду: «К выступу! Бегите к этому выступу!»

Солдаты врассыпную бросились под защиту выступа, все громко всхлипывали от изнеможения. Усталость и жара доконали их. Один солдат добежал до выступа, издал непроизвольный булькающий звук, его глаза закатились, и он потерял сознание от теплового удара. Прикрыть его от солнца было нечем. Педант Бек отпустил ремень и расстегнул ему ворот. Потом они лежали за выступом под полуденным солнцем и нюхали горячую, пахнущую солнцем пыль. Вокруг жужжали насекомые. Огонь прекратился.

— Что теперь будем делать, Кекк? — наконец спросил кто-то.

— Остаемся здесь. Может быть, пришлют подкрепление.

— Ха! Для чего?

— Чтобы захватить эти проклятые позиции! — раздраженно крикнул Кекк. — А ты что думаешь?

— Значит, вы в самом деле собираетесь продолжать?

— Не знаю. Нет. Атаковать высоту не будем. Но, если пришлют подкрепление, можем разведать и, может быть, обнаружить, где находятся эти проклятые пулеметы. Во всяком случае, это лучше, чем возвращаться и опять попасть под огонь. Кто-нибудь хочет идти обратно вниз?

Никто не ответил на это, и Кекк не счел нужным продолжать. Когда посчитали людей, оказалось, что позади на склоне осталось двенадцать человек убитых или раненых. Это почти целое отделение, почти треть их общего состава. В их число входил Маккрон. Когда Белл рассказал ему о Маккроне, Кекк назначил его исполняющим обязанности сержанта. Но Беллу это было совершенно безразлично.

— Придется ему самому позаботиться о себе, как и другим раненым, — сказал Кекк.

Они продолжали лежать под палящим солнцем. По земле у подножия выступа ползали муравьи.

— А что, если японцы спустятся сверху и вышвырнут нас отсюда? — спросил кто-то.

— Не думаю, — отвечал Кекк. — У них положение хуже нашего. Но на всякий случай выставим часового. Долл!

Белл лежал лицом к скале и смотрел на Уитта. Уитт тоже смотрел на него. Они молча лежали и глядели друг на друга в насыщенной жужжанием насекомых жаре. Белл подумал, что Уитт благополучно прошел через испытание. Как он сам. Что это за сила, которая решает, что один человек должен быть ранен, убит, а не другой? Итак, маленькая разведывательная операция Раскоряки закончилась. Если бы это был кинофильм, то на этом показ окончился бы и что-то было бы решено. В кинофильме или в романе авторы драматизировали бы атаку и довели ее до кульминации. В кинофильме или в романе атака была бы успешной. Она имела бы видимость смысла и видимость переживания. И сразу бы все кончилось. Зрители разошлись по домам, обдумывая подобие смысла и чувствуя подобие переживания. Даже если бы героя убили, она все же имела бы смысл. Искусство, решил Белл, искусство — это дерьмо.

Рядом с ним Уитт, которого, видимо, не тревожили эти вопросы, встал на колени и осторожно высунул голову над выступом. Белл продолжал размышлять.

Здесь не было подобия смысла. А переживаний было так много, и они были такими запутанными, что не было никакой возможности расшифровать или распутать их. Ничего не решилось, никто ничего не узнал. Но самое главное — ничего не кончилось. Если бы даже они захватили весь хребет, ничего бы не кончилось. Потому что завтра, или послезавтра, или еще через день от них потребуют делать то же самое и, может быть, в еще худших условиях. Эта мысль была такой беспощадной, такой ошеломляющей, что она потрясла Белла. Остров за островом, высота за высотой, плацдарм за плацдармом, год за годом. Это его поражало.

Когда-нибудь это кончится, обязательно кончится, и почти наверняка — победой, вследствие промышленного превосходства. Но это время не имеет никакого отношения к любому отдельному человеку, который сейчас воюет. Часть людей может выжить, но ни один отдельный человек выжить не может. Это расхождение в методах подсчета. Слишком огромное, слишком сложное, слишком трудоемкое дело — принимать в расчет каждого отдельного человека. Учитываются только скопления людей, только объединения людей, только их множества.

Бремя такого положения было убийственным, почти невыносимым, и Беллу не хотелось думать об этом. Свободные люди? Ха! Где-то между высадкой на остров первых морских пехотинцев и сегодняшним боем американская военная доктрина претерпела изменения: от индивидуалистской перешла к коллективистской — а может быть, это только его заблуждение, может быть, это только кажется ему, потому что он сам теперь участвует в бою. Но «свободные люди»? Что за дурацкий миф! Множества свободных людей, может быть, объединения свободных людей. Итак, наконец выявилась суть серьезных размышлений Белла.

В какой-то неопределенный момент между вчерашним и сегодняшним днем к Беллу сама по себе пришла мысль, что статистически, математически, арифметически или считая любым другим способом, он, Джон Белл, по всей вероятности, не сможет пережить эту войну. Он, по всей вероятности, не сможет вернуться домой к своей жене Марти Белл. Поэтому, в сущности, безразлично, что делает Март, изменяет ему или нет, потому что его не будет, чтобы ее осудить.

Чувство, которое породило это откровение у Белла, не имело ничего общего с жертвенностью, примирением, прощением или миролюбием. Напротив, это было раздражение, щемящее чувство беспомощности перед крушением своих надежд. Ему захотелось почесать бока и спину о камень, чтобы унять зуд. Он по-прежнему лежал лицом к скале.

Рядом с ним Уитт, стоя на коленях, выглядывал из-за выступа. Вдруг он закричал, и одновременно с другого конца закричал Долл:

— Кто-то идет!

— Кто-то идет! Кто-то на нас идет!

Вся цепь за выступом как один человек вскочила на ноги и бросилась вперед с винтовками наготове. В сорока метрах семеро кривоногих, истощенных японских солдат бежали на них по лишенному травы участку с ручными гранатами в правых руках и винтовками с примкнутыми штыками в левых. Автомат Кекка, после того как он выпустил почти все патроны по пути вверх, безнадежно заело. Однако дружный винтовочный огонь из-за выступа быстро решил судьбу семерых японских солдат. Только одному удалось бросить гранату, но она не долетела и не разорвалась. В ту секунду, когда должна была разорваться эта граната, позади позиций отделений раздался громкий, звенящий, полузаглушенный взрыв. В горячке боя солдаты продолжали стрелять в семь тел, лежащих на склоне. Когда прекратился огонь, еще шевелились только два тела. В наступившей вдруг тишине Уитт, тщательно прицелившись, вогнал в каждое смертельную пулю.

— Никогда не знаешь, чего ожидать от этих хитрых подонков-самоубийц, — сказал он. — Даже когда их ранят.

Первым вспомнил о взрыве позади Белл и оглянулся, чтобы узнать, что произошло. Он увидел сержанта Кекка, который лежал на спине с закрытыми глазами в какой-то странной, нелепой позе; правая рука сжимала кольцо и чеку ручной гранаты. Белл закричал и бросился к нему. Кекка осторожно перевернули и увидели, что ничем нельзя ему помочь. Вся правая ягодица и часть спины были оторваны взрывом. Виднелись внутренние органы, деловито пульсирующие, выполняя свою работу, как будто ничего не случилось. Кровь непрерывно хлестала в брюшную полость. Его тело осторожно опустили на землю.

Было ясно, что случилось. Во время атаки, возможно потому, что заело его автомат, Кекк полез в задний карман достать гранату и в горячке потянул ее за чеку, Белла охватил ужас, у него закружилась голова, и он чуть не потерял сознание, представив себе, как Кекк стоит и смотрит на чеку в руке. Кекк отскочил назад от цепи и сел на бугорок, чтобы не подвергать опасности других. И тут разорвалась граната.

Кекк был в сознании, но, видимо, не хотел говорить и предпочитал не открывать глаза. Два солдата сели рядом и пытались его успокоить, остальные вернулись в цепь. В уголках рта Кекка подергивались мускулы. Заговорил он только раз. Не открывая глаз, он четко произнес:

— Вытащил чеку, как зеленый новобранец.

Через пять минут он перестал дышать. Солдаты вернулись в цепь. Командование принял Милли Бек.

Стейн наблюдал за глупой японской контратакой с гребня третьей складки. Семеро японских солдат появились из-за большого выступа на бегу и уже слишком близко к американцам, чтобы Стейн рискнул приказать своему единственному пулеметчику открыть огонь. Стейн понимал, что эта контратака обречена на поражение. Что же заставило их пойти на такой риск? Если они хотели сбросить взвод Стейна с гряды, почему не атаковали достаточными силами? И почему пошли по открытому месту? Они могли проскользнуть через траву и забросать Кекка гранатами оттуда. Действовали эти семь солдат по приказу или по своей инициативе? Или это были какие-то сумасшедшие религиозные фанатики, захотевшие попасть в нирвану, или как это у них называется? Стейн не понимал их и никак не мог понять. Их изысканное ритуальное чаепитие, утонченная живопись и поэзия, невероятная жестокость, садистское обезглавливание и пытки… Стейн был миролюбивым человеком. Японцы его пугали. Когда взвод так легко расправился винтовочным огнем с семеркой, он ожидал второй, более сильной атаки, но чутьем угадывал, что ее не будет, и оказался прав.

Стейн не думал, что кого-нибудь ранили во время этой маленькой атаки, поэтому удивился, когда все солдаты сбились в кучу вокруг одного человека, лежащего на земле. Они находились несколько выше Стейна на хребте, и на таком расстоянии — больше двухсот метров — невозможно было разобрать, кто этот человек. Отчаянно надеясь, что это не Кекк, он позвал Бэнда, взял у него свой бинокль и увидел, что это в самом деле Кекк. Почти тотчас в нескольких сантиметрах от его головы просвистела пуля. Испуганный, с широко открытыми глазами, он рванулся вниз и дважды перекатился налево. Он забыл надеть на объективы щитки, и они блестели. Теперь он заслонил их сложенными чашечкой ладонями, убедился, что Кекк мертв, и увидел, что сержант Бек смотрит в его сторону и подает рукой старый армейский сигнал «Сходитесь ко мне». Он просит подкрепления? В тридцати пяти метрах позади Стейна разорвалась мина, кто-то закричал, и Стейн опять нырнул в окоп.

Напряжение, нервное истощение и страх изнурили Стейна. Взглянув на часы, он не мог поверить, что уже второй час. Он вдруг почувствовал голод. Отложив бинокль, он достал плитку шоколада, откусил кусок и попытался его разжевать, но никак не мог проглотить, потому что пересохло во рту из-за недостатка воды. Большую часть он просто выплюнул. Когда он снова взглянул в бинокль, Бек продолжал подавать сигнал, потом опустил руки и повернулся к выступу. Стейн выругался. Его маленькая атака тремя отделениями провалилась, захлебнулась. Не хватило людей.

Стейн серьезно сомневался, было ли у него столько солдат, сколько он предполагал. Он только что наблюдал, как два полных взвода второй роты на левом отроге побежали назад после неудачной атаки «кегельбана» в попытке обойти с фланга правый хребет. А Бек просит подкрепления!

Вся эта трижды проклятая, ненавистная гряда — сплошной гигантский узел укрепления. Настоящая крепость. Он сам быстро приближался к пределу полного душевного истощения. Трудно твоим солдатам действовать бесстрашно, когда ты сам дрожишь от страха. А Бек просит подкрепления!

Еще недавно Стейн лежал и наблюдал, как Кекк ведет свои три жалких, маленьких отделения вверх по этой проклятой гряде. Рядом с ним лежал Джордж Банд и смотрел в бинокль, натянуто улыбаясь. Стейн выплакал немало слез; он видел все как в тумане, и ему приходилось то и дело быстро вытирать глаза. Он лично сосчитал всех двенадцать упавших. Это были его люди, и он не выполнил своей обязанности по отношению к каждому из них. А теперь его просят послать вслед за ними других.

Ну что ж, он может дать Беку два оставшихся отделения второго взвода и выдвинуть резервный третий взвод на гребень для прикрытия огнем. Так будет правильно. Но прежде он решил переговорить с подполковником Толлом, узнать его мнение и получить согласие. Стейну не хотелось брать только на себя всю ответственность. Перевернувшись, он дал знак Файфу принести телефон. Боже мой, он совсем выдохся. Как раз в это время Стейн впервые услышал доносившиеся снизу тонкие писклявые крики.

Они звучали как-то ненормально. Недостаточную громкость их с лихвой возмещали пронзительность и долгота. Крики были отрывистыми, секунд по пять каждый, и секунд через тридцать среди вибрирующего в высоте шума наступила тишина.

— Господи! — с жаром воскликнул Стейн. Он поглядел на Бэнда и увидел, что тот украдкой смотрит на него расширенными глазами.

— Боже мой! — прошептал Бэнд.

Снизу опять донеслись высокие, пронзительные крики. Это были не просто стоны.

Стейн легко обнаружил кричащего в бинокль и увидел его совсем близко. Солдат упал почти у самого подножия склона, метрах в семидесяти пяти или восьмидесяти от командного пункта, невдалеке от другого солдата — Кэтта из Миссисипи, который — это было видно в бинокль — был мертв.

Теперь солдат пытался уползти назад. Он был ранен прямо в пах очередью из тяжелого пулемета, которая распорола ему весь живот. Лежа на спине головой к вершине и прижимая обе руки к животу, он медленно двигался вверх по склону. «Двигался» — не совсем точное слово. Стейн видел, что с каждой попыткой он перемещался лишь на несколько сантиметров. Он потерял каску, голова откинулась назад, рот и глаза были открыты, и он смотрел прямо в сторону Стейна, как на землю обетованную. Стейн видел, как он остановился, положил голову на землю, закрыл глаза и опять стал кричать с перерывами. Его крики доходили до слуха Стейна, словно из потустороннего мира. Потом, передохнув секунду и проглотив слюну, он закричал уже по-другому.

— Помогите мне! Помогите мне! — услышал Стейн. Почувствовав тошноту и спазм под ложечкой, он опустил бинокль и передал его Бэнду.

— Телла, — сказал он.

Бэнд смотрел долго. Потом тоже опустил бинокль. Когда он взглянул на Стейна, в его глазах было тупое, испуганное выражение.

— Что будем делать? — спросил Бэнд.

Стараясь найти какой-то ответ, Стейн почувствовал, как кто-то тронул его за ногу. Он крикнул и подпрыгнул — страх, словно ртуть, пробежал по всему его телу. Перевернувшись, он увидел внизу полные страха глаза капрала Файфа, который протягивал ему телефон. Слишком расстроенный даже для того, чтобы смутиться или рассердиться, Стейн нетерпеливо отмахнулся от него:

— Потом. Потом.

Он стал звать санитаров, один из которых уже подходил. Снизу опять донеслись безумные крики.

Их слышали не только Стейн и Бэнд. Их слышали все оставшиеся солдаты второго взвода, лежавшие вдоль гребня. Слышал и санитар, который согнувшись бежал по склону к Стейну. Слышал и Файф.

Когда командир отослал его с телефоном, Файф свалился, где был, и прижался как можно крепче к земле. Мины все еще падали с интервалом примерно в одну минуту; иногда можно было услышать их дрожащий, шелестящий звук за две секунды до разрыва. Они буквально терроризировали Файфа. Он утратил способность здраво рассуждать и превратился в комок инертной протоплазмы, который можно заставить двигаться, но только под воздействием соответствующего импульса. Решив делать только то, что приказывают, и ничего больше, он лежал на своем месте, пока его не позвал Стейн. Теперь он лежал там, где упал, и ждал, когда ему прикажут что-нибудь еще. Это принесло мало утешения, но у него не было никакого желания смотреть вокруг или делать что-то еще. Если его тело действовало плохо, то сознание работало, и Файф понял, что подавляющее большинство в роте испытывает то же, что он. Но были другие, которые по той или иной причине вставали, ходили и предлагали что-то делать, не дожидаясь приказаний. Файф видел их сам, иначе бы не поверил, что это возможно. Он смотрел на них, как на героев, но это чувство на две трети состояло из острой ненависти и стыда. Когда он пытался заставить себя встать, ему это просто не удавалось. Файф радовался, что он писарь, что его обязанность сидеть у телефона, а не командовать отделением там, с Кекком, Беком, Маккроном и другими. Он предпочел бы быть писарем в штабе батальона на высоте 209, а еще лучше — писарем в полку в кокосовых рощах, самое же лучшее — в штабе армии в Австралии, а то и в Соединенных Штатах. Он слышал, как Раскоряка Стейн разговаривает с санитаром, и уловил фразу: «У него распорот живот». Потом услышал имя «Телла». Значит, это Телла так кричит там, внизу. Это была первая весть о чьей-то судьбе, дошедшая до Файфа после гибели двух лейтенантов и Гроува. Ему стало плохо, и он прижался лицом к земле, когда Стейн с санитаром отошли на несколько шагов еще раз посмотреть на Теллу. Телла был его приятелем, по крайней мере одно время. Сложенный как греческий бог, никогда не блиставший умом, он был самым дружелюбным из солдат. Теперь его постигла судьба, которую Файф все утро предрекал себе. Он чувствовал себя отвратительно. Это было так непохоже на то, что он читал в книгах, было таким неотвратимым. Медленно, дрожа от страха, он чуть приподнял голову, чтобы взглянуть страдающими, испуганными глазами на тех двух с биноклем.

Они все еще разговаривали.

— Вы уверены?

— Да, сэр. Вполне, — сказал санитар. Это был старший санитар, более опытный. Он передал бинокль Стейну и надел очки. — Ему ничем нельзя помочь. Он умрет, прежде чем его доставят к хирургу.

Наступило молчание, потом Стейн снова заговорил:

— Сколько?

— Часа два, может, четыре. А может быть, только час или того меньше.

— Но черт возьми! — взорвался Стейн. — Ведь не можем мы, никто из нас, выносить это так долго! — Он помолчал. — Не говоря о нем! И я не могу приказать вам пойти за ним.

Санитар изучал местность. Он несколько раз поморгал за стеклами очков:

— Может быть, стоит попытаться?

— Но вы сами сказали, что ему ничем нельзя помочь.

— По крайней мере, можно впрыснуть ему морфий.

— Достаточно ли будет одной ампулы? — спросил Стейн. — Я хочу сказать: заставит ли она его замолчать?

Санитар покачал головой.

— Ненадолго. Но можно дать две. И оставить ему еще три-четыре.

— Но сумеет ли он ими воспользоваться? Ведь он в бреду. А нельзя ли дать ему, что ли, все сразу? — спросил Стейн.

Санитар посмотрел на него:

— Это его убьет, сэр.

— О, — произнес Стейн.

— Я не могу этого сделать, сэр, — проговорил санитар. — Право, не могу.

— Хорошо, — сурово сказал Стейн. — Хотите попытаться? Снизу донеслись крики человека, о котором шла речь, казавшиеся странно похожими на механические.

— Боже мой, хоть бы он перестал кричать, — сказал Стейн. — У моей роты совсем пропадет боевой дух, если мы не примем какие-то меры!

— Я пойду, сэр, — серьезно произнес санитар. — В конце концов, это моя работа. И в конце концов, стоит попытаться, не правда ли, сэр? — добавил он, многозначительно кивнув в ту сторону, где сейчас прекратились крики. — Чтобы прекратить крики.

— Боже, — сказал Стейн, — я не знаю.

— Я иду добровольно. Ведь я уже ходил туда, вы знаете. Меня не убьют, сэр.

— Но вы были левее. Там не так опасно.

— Я иду добровольно, — повторил санитар, поморгав на капитана через очки.

Стейн подождал несколько секунд, прежде чем заговорить:

— Когда вы хотите идти?

— В любое время, — ответил санитар, — хоть сейчас. — Он стал подниматься.

Стейн жестом сдержал его.

— Нет, обождите. Я смогу хотя бы прикрыть вас огнем.

— Я лучше пойду сейчас, сэр, и покончу с этим.

Во время разговора они лежали рядом, их каски почти соприкасались, и теперь Стейн повернулся и поглядел на парня. Он не мог отделаться от мысли, что толкнул его на этот шаг. Пожалуй, так и было. Он вздохнул:

— Ну, ладно. Идите.

Санитар кивнул, поглядел вперед, вскочил и скрылся за гребнем.

Все кончилось очень быстро. Он бежал, как преследуемый лесной зверь, санитарная сумка хлопала по боку; добежав до раненого Теллы, повернулся к нему лицом, опустился на колени, уже нащупывая руками коробочку с ампулами. Но не успел он снять с иголки защитный колпачок, как один пулемет, один-единственный пулемет открыл огонь с хребта, прошивая поперек этот участок. Стейн видел в бинокль, как санитар резко дернулся кверху с широко открытыми глазами и ртом, с лицом, выражающим не столько изумление и душевное потрясение, сколько простую неожиданность. Было видно, как одна из поразивших его пуль, не задев кости, прошла спереди насквозь, вздув зеленую материю, увлекая за собой пуговицу и распахнув куртку. Стейн видел в бинокль, как санитар воткнул иголку, намеренно или непроизвольно, себе в предплечье ниже закатанного рукава. Потом повалился вперед на лицо, прикрыв и шприц и руки. Больше он не пошевелился.

Стейн, не отрывая от него бинокля, ждал. Его не покидало предчувствие, что должно случиться что-то более важное, более потрясающее. Несколько секунд назад он был жив, и Стейн с ним разговаривал, а теперь он мертв. Внимание Стейна отвлекли от его мыслей два обстоятельства. Во-первых, Телла, который теперь стал кричать высоким, дрожащим, захлебывающимся истерическим фальцетом, совершенно отличным от прежних криков. Взглянув на него в бинокль — Стейн почти совсем забыл о нем, наблюдая за санитаром, — он увидел, что Телла перевернулся на бок, прижав лицо к земле. Очевидно, он был еще раз ранен и, стараясь одной окровавленной рукой удержать вываливающиеся из живота внутренности, другой рукой ощупывал новую рану в груди. Хоть бы наконец его убили, раз уж решили доконать! Его вопль, который прерывался только для того, чтобы сделать всхлипывающий вдох, показался всем еще страшнее прежних криков. Японцы больше не стреляли. Словно в доказательство, издалека слабо донесся голос, который несколько раз прокричал с японским акцептом:

— Крици, янк, крици! Плаць, янк, плаць.

Когда Стейн лежал, глядя на Теллу, и думал, что делать, он заметил уголком глаза в бинокль кое-что, привлекшее его внимание. Из травы на правом отроге возвышенности возникла фигура человека. Он с трудом тащился по низине, потом начал взбираться на передний скат высотки. Повернув бинокль, Стейн увидел, что это сержант Маккрон; он шел, заламывая руки и плача. На его грязном лице от глаз до подбородка пролегли две большие белые полосы чистой кожи, оттеняющие глаза, словно на лицо был наложен грим трагического актера из греческой драмы. Он все шел, а сзади, с хребта, японцы открыли огонь из пулеметов и винтовок, вздымая вокруг него облачка пыли. А он все шел, сгорбившись, с искаженным лицом, заламывая руки, похожий больше на старуху на похоронах, чем на боевого пехотинца, не ускоряя шаг и не уклоняясь. Застыв с биноклем, Стейн в невероятной ярости наблюдал за ним. Но Маккрон оставался невредим. Дойдя до вершины высотки, он уселся рядом с капитаном, все еще заламывая руки и плача.

— Убиты, — жаловался он. — Все убиты, капитан. Все до одного. Остался я один. Все двенадцать. Двенадцать молодых парней. Я о них заботился. Учил всему, что знаю. Помогал им. Все напрасно. Убиты.

Очевидно, он говорил только о двенадцати солдатах своего отделения, а Стейн знал, что все они не могли быть убиты.

Поскольку он сидел на открытом месте около распростертого капитана, кто-то схватил его за лодыжку и потянул вниз от гребня. На лице Файфа, который лежал, глядя испуганными глазами на Маккрона, появилось недоверчивое выражение, казалось говорившее, что хотя в словах Маккрона и есть доля правды, но это не вся правда. Файф решил, что Маккрон, как и Сико, нашел разумный предлог уйти с передовой. Это не обозлило Файфа. Напротив, он почувствовал зависть, и ему страстно захотелось найти подобное средство, которое он сам мог бы успешно использовать.

По-видимому, и Стейн почувствовал что-то подобное. Бросив еще один взгляд на заламывающего руки, плачущего, но находящегося теперь в безопасности Маккрона, Стейн обернулся и вызвал санитара.

— Я здесь, сэр, — отозвался младший санитар, оказавшийся рядом.

— Отведи его в тыл. Оставайся с ним. А когда пойдешь обратно, скажи там, что нам нужен еще один санитар. По крайней мере, один.

— Слушаюсь, сэр, — серьезно ответил парень. — Пошли, дружище. Вот так. Пошли, парень. Все будет в порядке. Все будет в порядке.

— Да пойми, что все убиты, — серьезно сказал Маккрон. — Как может быть все в порядке? — Однако он позволил увести себя за руку. Они с санитаром скрылись за второй складкой, метрах в ста позади, и это был последний раз, когда третья рота видела его, хотя некоторым позднее и довелось увидеть его угрюмое лицо в дивизионном госпитале.

Стейн вздохнул. Когда новый кризис миновал и были приняты меры, он мог снова обратить внимание на Теллу. Итальянец все еще издавал пронзительные, воющие крики, и казалось, что он никогда не замолчит. Если так будет продолжаться, все потеряют покой. На секунду Стейну представилась трагическая и романтическая картина, как он поднимает карабин и стреляет в голову умирающего человека. Такое можно видеть в кинофильмах и читать в книгах. Но это видение растаяло, так и не осуществившись. Не такой он человек, и знает, что никогда не сделает такого. Позади резервный взвод, прижавшись щеками к земле, растянувшись длинной цепью, с напряженными, невыразительными грязными лицами смотрел на него белыми, действующими на нервы глазами. Крики, казалось, раскалывают воздух, будто огромная циркулярная пила распиливает гигантские дубовые бревна, дробит на части позвоночник. Но Стейн не знал, что делать. Он не мог послать к Телле еще одного человека. Его охватывала невероятная буйная ярость при мысли о Маккроне, неспешно шагающем под огнем совершенно невредимым. Он раздраженно махнул Файфу рукой, требуя телефон, чтобы доложить подполковнику Толлу то, что не успел сделать из-за криков Теллы. Вдруг, когда он, нахмурившись, собрался сделать вызов, справа возникло, колыхаясь и ревя, какое-то большое зеленое тело — зеленый валуи, увенчанный маленьким камнем металлического цвета. Взяв земные дела в свои руки, это тело перевалило через гребень, изрыгая гортанным голосом непристойные ругательства. Прежде чем Стейн успел крикнуть одно слово — «Уэлш!», первый сержант уже бежал во всю прыть в низину.

Уэлш видел все перед собой необыкновенно четко и ясно: каменистый, редко покрытый травой склон, усеянный оспинками от мин и пуль; жаркое, яркое солнце и глубокое лазурное небо; невероятно белые облака над возвышающейся «головой Слона»; безмятежность желтого хребта перед ним. Он не знал, как ему пришло в голову пойти на это и зачем. Он был просто взбешен — взбешен мрачной, черной мучительной ненавистью ко всем и вся в этом треклятом, дерьмовом мире. Он ничего не чувствовал и бежал, не думая, с любопытством и безразличием, безучастно смотрел на облачка пыли, которые начали возникать вокруг. Взбешен, взбешен. На склоне лежали три тела: два мертвеца, один живой, который все еще кричал. Уэлш чувствовал себя обязанным прекратить крики, поступить иначе было просто непорядочным. Теперь повсюду вокруг появлялись облачка пыли. Грохот, весь день висевший в воздухе с переменной силой, теперь спустился к самой земле, и весь огонь был открыто направлен только на него. Уэлш продолжал бежать, подавляя желание захохотать. Он находился в каком-то странном экстазе. Он — мишень, единственная мишень. Наконец все открылось. Правда наконец вышла наружу. Он всегда это знал. Непрестанно выкрикивая во весь голос проклятия всему миру, Уэлш благополучно бежал вперед. Поймайте меня, если можете! Поймайте меня, если можете!

Он бежал, как положено, зигзагами. Если несчастный псих, вроде Маккрона, мог просто дойти шагом, то такой смышленый человек, как он, используя свои способности, может добраться туда и обратно. Однако когда он свалился рядом с искалеченным итальянцем, то сообразил, что не подумал о том, что будет делать, когда доберется до него. Он зашел в тупик и растерялся. А когда посмотрел на Теллу, то со смущением почувствовал прилив доброты. Мягко, все еще смущенный, Уэлш тронул его за плечо.

— Как дела, парень? — глупо крикнул он.

Не прерывая крика, Телла обвел кругом выпученными глазами, как обезумевшая лошадь, пока не увидел, кто перед ним. Он кричал не переставая.

— Успокойся! — крикнул Уэлш. — Я пришел тебе помочь. Уэлшу все казалось нереальным. Телла умирал; может быть, для Теллы это и было реальностью, но для Уэлша все было нереальным: внутренности с синими прожилками, мухи, окровавленные руки, кровь, медленно сочащаяся из другой, новой раны в груди при каждом вдохе — все это казалось Уэлшу не более реальным, чем кинофильм. Он — Джон Уэйн, а Телла — Джон Эйгар [5].

Наконец крик прекратился сам по себе — Телле стало трудно дышать; с каждым вдохом из отверстия в груди вытекало все больше крови. Когда он заговорил, звук был лишь на несколько децибелов ниже крика.

— К чертовой матери! — пропищал он. — Я умираю! Я умираю, сержант! Посмотрите на меня! Я весь развалился на части! Уходите от меня! Я умираю! — Он опять часто задышал, выталкивая кровь из груди.

— Ладно, — закричал Уэлш, — но, черт возьми, умирай не так шумно! — Теперь он начал моргать, и по спине пробегали мурашки всякий раз, когда в землю ударяла пуля.

— Как вы хотите мне помочь?

— Унесу тебя.

— Вы не можете меня унести. Если хотите помочь, застрелите меня! — закричал Телла, вращая расширившимися глазами.

— Да ты спятил! — закричал Уэлш. — Ты знаешь, что я не могу этого сделать!

— Неправда, можете! У вас пистолет. Выньте его! Если хотите мне помочь, застрелите меня, и дело с концом! Мне страшно!

— Здорово болит?

— Еще бы, дурак, сукин сын, — выругался Телла. Он умолк, тяжело дыша и истекая кровью. — Вы не можете меня унести.

— Посмотрим, — сурово сказал Уэлш. — Держись за старого Уэлша. Верь старому Уэлшу. Разве я когда-нибудь тебе вредил?

Уэлш понял, что не может больше оставаться здесь. Он уже и так неудержимо ерзал, дергался и подпрыгивал под огнем. Согнувшись, он взял Теллу под мышки и приподнял, почувствовав, как тело вытянулось в его руках. Раздался страшный крик:

— А-а-а-и-и-и! Вы меня убиваете! Вы рвете меня на части! Положите меня, черт вас возьми! Положите меня!

Уэлш, не подумав, быстро опустил его, наверное, слишком быстро. Телла тяжело упал, рыдая:

— Сукин сын! Сволочь! Оставь меня в покое! Не трогай меня!

— Перестань орать! — крикнул Уэлш, чувствуя себя ужасно глупо. — Это безобразие! — Часто моргая, чувствуя, что его нервы дрожат, как бахрома на ветру, и вот-вот совсем сдадут, он подобрался к боку Теллы. — Ладно, попробуем иначе. — Просунув одну руку под колени Теллы, а другую под плечи, он поднял итальянца. Телла был не маленького роста, но Уэлш был больше, да к тому же собрал все свои силы. Но когда он поднял его и попытался понести, как ребенка, тело сложилось чуть не вдвое, как перочинный нож. Опять раздался страшный крик.

— А-а-а-и-и-и! Положите меня! Положите меня! Вы ломаете меня надвое! Положите меня!

На этот раз Уэлшу удалось опустить его медленно. Телла, плача, всячески поносил его:

— Сукин сын! Сволочь! Мерзавец! Я сказал: оставь меня в покое! Я не звал тебя! Убирайся! Оставь меня в покое! Не подходя ко мне! — Он отвернулся, закрыл глаза и опять отчаянно, пронзительно завыл.

В десяти шагах над ними пули медленно прочертили на склоне линию слева направо. Уэлш как раз смотрел в ту сторону и видел ее. Он даже не подумал о том, что пулеметчику достаточно опустить ствол на один градус. Он теперь думал только о том, как бы отсюда убраться. Он не спас Теллу и не заставил его замолчать, только причинил ему большую боль. С внезапным порывом он перепрыгнул через распростертого Теллу и стал рыться в сумках убитого санитара.

— Вот! — заорал он. — Телла! Прими это, Телла!

Телла перестал кричать и открыл глаза. Уэлш бросил ему две ампулы, которые нашел, и взялся за другую сумку. Телла подхватил одну ампулу.

— Еще! — закричал он, увидев, что это такое. — Еще! Дай еще! Еще!

— Держи! — крикнул Уэлш, швырнул ему полную горсть из другой сумки и бросился бежать.

Но что-то его остановило. Присев, как спринтер перед стартом, он повернул голову и еще раз досмотрел на Теллу. Телла уже отвернул головку от одной ампулы и глядел на него расширенными побелевшими глазами. С секунду они глядели друг на друга.

— Прощай! — закричал Телла. — Прощай, Уэлш!

— Прощай, малыш! — крикнул Уэлш. Это все, что он мог сказать. Собственно говоря, больше он и не успел бы, потому что уже бежал. Он не обернулся поглядеть, подобрал ли Телла ампулы. Однако потом, во второй половине дня, когда к Телле уже можно было безопасно добраться, нашли десять пустых ампул, разбросанных вокруг него. Одиннадцатая осталась зажатой в руке. Он принял их одну за другой, и на его мертвом лице застыло выражение по крайней мере частичного облегчения.

Уэлш бежал, опустив голову, и даже не старался делать зигзаги. Он был уверен, что теперь уж до него доберутся. После всего этого, после бега вниз, проведенного там времени, теперь на обратном пути его должны ухлопать. Такова его судьба, его удел. Он знал, что теперь его убьют. Но его не убили. Он бежал и бежал, потом нырнул головой вперед через гребень и свалился, чуть живой от изнеможения. Перед его закрытыми глазами стояло дикое лицо Теллы и выпирающие синие внутренности. Зачем он вообще пошел на это? Громко, со всхлипом хватая ртом воздух, он торжественно поклялся себе никогда больше не позволять своим идиотским, безумным чувствам брать верх над здравым смыслом.

Когда Стейн подполз к нему, похлопал по спине, поздравил и поблагодарил его, Уэлша совсем вышел из себя.

— Сержант, я все видел в бинокль, — услышал он, чувствуя дружескую руку на плече. — Я хочу, чтобы вы знали, что я отмечу вас в завтрашнем приказе. Я представлю вас к «Серебряной звезде» [6]. Могу только сказать, что я…

Уэлш открыл глаза и увидел взволнованное лицо своего командира. Выражение его глаз, должно быть, остановило Стейна, потому что он не закончил фразу.

— Капитан, — неторопливо проговорил Уэлш сквозь утихающие всхлипывания, — если вы скажете мне хоть одно слово благодарности, я расквашу вам нос. Прямо сейчас и прямо здесь. И если вы упомянете меня в вашем паршивом приказе, я через две минуты откажусь от звания, и будете сами управлять этим жалким, потрепанным подразделением. Пусть я попаду в тюрьму. Так мне и надо.

Уэлш закрыл глаза и откатился в сторону от Стейна, который ничего не сказал в ответ. Потом встал на четвереньки и отполз вправо. Он лежал, закрыв глаза, в окрашенной солнцем темноте, прислушиваясь к разрывам мин, которые продолжали падать каждые пару минут, и повторял про себя одну и ту же фразу: «Собственность! Собственность! Все ради проклятой собственности!» Он изнемогал от жажды, но обе фляги были совершенно пусты. Подумав, он взял третью флягу и, не открывая глаз, сделал один глоток бесценного джина.

Недостаток воды ощущали все. Стейн тоже страдал от жажды, и его фляги были такими же пустыми, как у Уэлша. Но джина у Стейна не было. А сейчас еще надо было переговорить по телефону с подполковником Толлом, что не очень-то ему улыбалось. К тому же теперешнее поведение Уэлша, который отполз от него с такими словами, никак не ободряло его и не внушало уверенности. Он медленно отполз к Файфу с телефоном. Стейн понимал, что этот чокнутый первый сержант, псих он или нет, захотел остаться один и, должно быть, ужасно взвинчен сейчас. После того как помог израненному солдату покончить с собой. К тому же для него все это было очень опасно. Так что его реакция на то, что произошло, совершенно нормальна. Но тем не менее, когда Уэлш открыл глаза, поглядел с таким выражением и сказал такие слова, Стейну показалось, что причина была в том, что он, Стейн, еврей. Он думал, что давно избавился от такого отношения. Много лет назад. Он горестно усмехнулся от этой мысли и от того, что подумал вслед за тем: об этом мерзком, отвратительном, ненавистном англосаксе Толле с его коротко подстриженной белокурой головой, не то молодым, не то старым мальчишеским лицом и сухощавым солдатским телосложением. Толл был выпускником Вест-Пойнта [7] двадцать восьмого года. Всякий раз, когда Стейну приходилось по долгу службы обращаться к этому командующему джентльмену, он уходил от него, вдвойне чувствуя себя евреем.

Стейн жестом приказал Файфу подать телефон. Когда он взял телефон, у него создалось странное впечатление, что рука, да и все его тело так ослабли, так устали, что не в состоянии поднести к уху почти невесомую, маленькую трубку. Он ждал в удивлении. Рука медленно поднялась. Он уже до этого был измотан, а история со смертью Теллы потребовала от него гораздо больше сил, чем он мог себе представить. Как долго это может продолжаться? Долго ли он будет способен видеть, как погибают в муках его люди, подобно Телле, и не утратить способности действовать? Вдруг он впервые страшно испугался, что не сумеет отделаться от этого чувства. Этот страх, соединенный с тяжелым бременем простого физического страха за себя, казался почти невыносимой нагрузкой, но Стейн чувствовал, что откуда-то из глубины он еще способен почерпнуть новый запас энергии.

Стейн свистнул в микрофон и ждал, а вокруг лежали, прижавшись к земле, оставшиеся люди с командного пункта и группка солдат второго и третьего взводов. Они следили за ним, повернув к нему изможденные лица с белыми глазами, в надежде, что он каким-то образом выручит их из беды, освободит от оков и даст возможность жить. Стейн еще нашел в себе силы улыбнуться, взглянув на лица Сторма и поваров, на которых было ясно написано, что они вдоволь насытились своим участием в бою и что, если им удастся выйти из него живыми, они никогда больше не пойдут на такой шаг. Они были не одиноки. Такое же выражение можно было прочитать на лицах Мактея и его писаря.

Стейну не пришлось долго ждать: на другом конце провода сразу послышался ответ. Это был сам подполковник Толл, а не телефонист. Разговор был недолгий, но чуть ли не самый важный для Стейна за всю его жизнь. Да, Толл видел маленькую атаку тремя отделениями и считал ее отличной. Они хорошо закрепились на позиции. Но прежде чем Стейн успел что-нибудь добавить, Толл потребовал объяснения, почему он не продолжает наступление и не развивает успех. В чем дело? Необходимо немедленно послать подкрепление. И что они делают? Толлу видно в бинокль, что они просто лежат за выступом. Надо встать, выйти из-за укрытия и постараться захватить огневые точки.

— Вы, должно быть, не представляете, что здесь происходит, сэр, — терпеливо возразил Стейн. — Нас поливают огнем. Мы понесли тяжелые потери. Я как раз собирался послать подкрепление, но помешал один случай. Перед нами на склоне… — он не запнулся и не проглотил это слово, хотя ему хотелось его проглотить, — ранило в живот одного солдата, и это очень подействовало на людей. Но теперь уже приняты меры, и я намечаю послать подкрепление. — Стейн проглотил слюну. — Прием.

— Хорошо, — сухо, без прежней горячности сказал подполковник Толл. — Кстати, кто этот человек, который бежал по склону? Адмирал Барр наблюдал за ним в бинокль и не может сказать с уверенностью, но думает, что он побежал кому-то помочь. Так ли это? Адмирал хочет представить этого человека к награде. Прием.

Стейн слушал, подавляя желание истерически засмеяться. Помочь? Да, он здорово ему помог. Помог поскорее отправиться на тот свет.

— Выбегали два человека, сэр, — сказал он. — Один был наш старший санитар. Его убили. Другой, — он вспомнил свое тайное обещание Уэлшу, — один из рядовых. Я еще не знаю, кто именно, но выясню. Прием. — И пошел ты к чертовой матери. И адмирал тоже.

Хорошо. Хорошо, хорошо. А теперь Толл хочет знать насчет подкрепления? Стейн стал излагать свой скромный план, а минометы продолжали вести неослабный огонь вдоль и вокруг высотки. Он продвинет резервный взвод вперед на этот склон и пошлет два оставшихся отделения второго взвода к тем трем, вернее, теперь к двум — после потерь — на гряду высот.

— Знаете, подполковник, я потерял Кекка. Там, на хребте. Он был одним из лучших моих людей, — добавил он. — Прием.

Ответом была неожиданная вспышка начальственного гнева. Два отделения?! Что он, черт возьми, имеет в виду? Два отделения! Когда Толл говорил о подкреплении, он имел в виду настоящее подкрепление. Стейн должен бросить в бой всех до последнего человека, и немедленно. Надо было сделать это раньше, как только захватили эту позицию. Это значит ввести резервный взвод и всех остальных. А как насчет первого взвода? Солдаты взвода лежат на своих толстых задницах и ничего не делают. Двинуть его с фланга на хребет, немедленно послать туда человека с приказанием атаковать — атаковать гряду слева. Резервному взводу атаковать справа. Второй взвод оставить на месте с задачей сковывать противника и оказывать нажим в центре.

— Неужели я должен давать вам урок простейшей пехотной тактики, Стейн, пока вашим людям простреливают задницы? — орал Толл. — Прием!

Стейн подавил гнев.

— Я считаю, что вы не отдаете себе полный отчет в том, что здесь происходит, подполковник, — сказал он спокойнее, чем хотелось бы. — Мы уже потеряли убитыми двух офицеров и множество солдат. Я считаю, что одна моя рота не в состоянии захватить эту позицию. Японцы очень хорошо окопались, и у них очень много огневых средств. Я официально прошу, и у меня есть свидетели, дать разрешение выслать разведывательную группу вправо от высоты 210 через джунгли. Я считаю, что всю позицию можно обойти с фланга маневром значительных сил. — Но верит ли он? Действительно ли он верит в это? Или просто хватается за соломинку? Правда, интуитивно он чувствовал, что это так. По это только интуиция. Весь день оттуда не было огня. Но разве этого достаточно? — Прием, — сказал он, стараясь держаться с достоинством, но, когда в десяти метрах, у самого гребня, разорвалась мина и кто-то закричал, он заморгал и распростерся на земле.

— Нет! — заревел Толл, как будто ждал, кипя от гнева, когда умолкнет слабый протест на другом конце провода, чтобы нажать кнопку и высказать свое требование в этот раздражающий односторонний телефон. — Говорю вам, нет! Я требую двойного охвата! Я приказываю, Стейн, атаковать, и атаковать немедленно всеми имеющимися в вашем распоряжении людьми! Я ввожу и вторую роту левее вашей. А теперь атакуйте, Стейн! Это прямой приказ! — Он перевел дыхание. — Прием!

Стейн слышал свои слова «официально прошу» и «у меня есть свидетели» с каким-то изумленным, оцепенелым неверием. Он не думал зайти так далеко. Как он мог быть уверен в своей правоте? И все же был уверен. Во всяком случае, на это были основания. Почему же тогда оттуда не было огня? Как бы то ни было, теперь он должен либо оказать сопротивление, либо замолчать. Собравшись с духом, он заявил официальным тоном:

— Сэр, должен вам сказать, что я отказываюсь выполнить ваш приказ. Я еще раз прошу разрешения произвести разведку усиленным дозором с правого фланга. Сейчас тринадцать часов, двадцать одна минута, двадцать пять секунд, сэр. У меня два свидетеля, которые слушают, что я говорю. Прошу, сэр, информировать этих свидетелей. Прием.

— Стейн! — услышал он разъяренный голос Толла. — Не морочьте мне голову своими дурацкими адвокатскими штучками! Я знаю, что вы ничтожнейший адвокатишка! А теперь заткнитесь и действуйте, как я приказал. Повторяю свой приказ! Прием.

— Подполковник, я отказываюсь посылать людей во фронтальную атаку. Это самоубийство! Я прожил с этими людьми два с половиной года. Я не стану посылать их всех на смерть. Прием.

Кто-то громко плакал невдалеке, у самого гребня, и Стейн хотел увидеть, кто это, но не мог. Толл — глупый, тщеславный, тупой и жестокий человек. Ему отчаянно хочется показать себя перед начальством. Иначе он никогда не посмел бы отдать такой приказ.

После короткого перерыва голос Толла стал холодным и острым как бритва:

— Вы принимаете очень важное решение, Стейн. Если вы так настаиваете, возможно, у вас есть основания. Я иду к вам. Поймите: я не отменяю свой приказ, но, если найду на месте смягчающие обстоятельства, приму их во внимание. Оставайтесь на месте, пока я не приду. Если можно, прикажите тем солдатам на хребте выйти из укрытия и идти вперед. Я буду у вас через… — он помолчал, — десять — пятнадцать минут. Все.

Стейн слушал, не веря своим ушам, ошеломленный и испуганный. Насколько он знал, даже если знал далеко не все, ни один командир батальона с самого вступления дивизии в бой не шел вперед к своим подразделениям. Непомерное тщеславие Толла было притчей во языцех в полку, и, разумеется, сегодня он старался показать себя всем важным шишкам на острове, но такого Стейн не ожидал. Чего же тогда он ожидал? Он ожидал, что если будет достаточно решительно возражать, то получит разрешение выслать усиленный дозор и разведать правый фланг, прежде чем встретится с необходимостью фронтальной атаки, хотя и понимал, что уже поздновато для таких действий. А теперь он был по-настоящему испуган. Забавно, что лежа здесь, объятый ужасом и ожидающий в любую минуту смерти, он испытывал чиновничий страх перед выговором, перед публичным унижением — более сильный, чем физический страх смерти. По крайней мере, такой же сильный.

В ожидании Толла ему нужно сделать две вещи: узнать о солдате, раненном минуту назад, и отправить два оставшихся отделения второго взвода на хребет к Беку и Дейлу.

Раненым был солдат Бид, и он умирал. Мина разорвалась в пяти метрах от него. Осколок размером не больше десятицентовой серебряной монеты вошел в левый бок, прорвавшись перед тем через трехглавую мышцу левой руки. Осколок, попавший в руку, никогда бы его не убил, но из отверстия в боку хлестала кровь, которую не могли остановить наложенные кем-то повязки, и она капала с марли на землю. Когда приблизился Стейн, сопровождаемый испуганным Файфом, глаза Бида уже потускнели, и он заговорил почти шепотом.

— Я умираю, капитан! — прошептал он, выкатив глаза в сторону Стейна. — Я умираю! Я! Я! Я умираю! Мне так страшно! — Он на минуту закрыл глаза и сглотнул. — Я просто лежал здесь. И меня ранило прямо в бок. Как будто кто-то меня проткнул. Было не очень больно. И сейчас не очень больно. О, капитан!

— Не волнуйся, сынок. Не волнуйся, — утешал его Стейн, чувствуя охватывающую его бесплодную, бесполезную муку.

— Где Файф? — простонал Бид, вращая глазами. — Где Файф?

— Он здесь, сынок. Здесь, рядом, — сказал Стейн. — Файф! — Он отвернулся, почувствовав себя старым-престарым и бесполезным человеком. Дедушка Стейн…

Файф остановился позади капитана, а теперь подполз ближе. Бида обступили еще несколько солдат. Файф не хотел смотреть, он никак не мог поверить в реальность происходящего. Бид ранен и умирает. Другое дело — Телла или Джокки Джекс. Но Бид, с которым он проработал столько дней в ротной канцелярии. Бид, с которым… Он отбросил эту мысль.

— Я здесь, — отозвался он.

— Я умираю, Файф! — прошептал Бид.

Файф не знал, что ему сказать.

— Я знаю. Только не волнуйся. Только не волнуйся, Эдди, — повторил он слова Стейна. Он назвал Бида по имени, чего раньше никогда не делал.

— Ты напишешь моим родным? — спросил Бид.

— Напишу.

— Скажи им, что мне было не очень больно. Скажи им правду.

— Скажу.

— Возьми мою руку, Файф, — прошептал Бид. — Мне страшно.

После секундного колебания Файф сжал руку Бида. Он подполз ближе и просунул другую руку ему под плечи, как бы баюкая его. И тут он заплакал — больше потому, что вдруг понял, что он единственный человек во всей роте, кого Бид мог назвать другом, чем потому, что Бид умирал.

— Я взял руку, — сказал он.

— Пожми ее, — простонал Бид. — Пожми.

— Жму.

— О, Файф! — крикнул Бид. — О, капитан!

Через минуту Файф опустил его и отполз в сторону, плача от ужаса, от страха, от горя, от ненависти к себе.

Стейн последовал за Файфом, очевидно, не совсем понимая, почему Файф плачет.

— Полежи где-нибудь немного, сынок, — сказал он и похлопал Файфа по спине. Он уже взял у Файфа телефон, когда послал его к Биду, и теперь сказал: — Я сам подержу телефон несколько минут. Все равно теперь пока не будет вызовов, — заметил он с горькой усмешкой.

Файф, который слышал последний разговор с Толлом и был одним из свидетелей Стейна, понял, что он имеет в виду, но был не в состоянии, не в настроении что-нибудь ответить. Мертв. Мертв. Все мертвы. Все умирают. Никого не остается. И ничего. У него совсем расшатались нервы, и хуже всего — он был совершенно беспомощен, ничего не мог сделать, ничего не мог сказать. Он вынужден оставаться здесь.

Мины продолжали падать в разных точках высотки со строгой регулярностью в течение всего времени, которое потребовалось Биду, чтобы умереть, да и потом. Удивительно, как мало людей ранено или убито. Но на всех лицах было одно и то же неуверенное, испуганное, подавленное выражение. Файф заметил в нескольких шагах справа покинутую ямку и пополз к ней. Ее даже едва можно было назвать ямкой, скорее, это была мелкая канавка, которую кто-то выкопал руками, штыком или лопаткой. Файф распростерся в ней и прижался щекой к земле. Он постепенно перестал плакать, и его глаза высохли, но по мере того, как под влиянием чувства самосохранения иссякали другие чувства — горя, стыда, ненависти к себе, все его существо наливалось четвертым чувством — чувством ужаса, пока он не превратился в сосуд, до краев наполненный трусостью, страхом и безволием. Так он и лежал. Разве это война? Здесь нет ни соперничества в силе, ни высокого искусства фехтования, ни отчаянного героизма викингов, ни мастерства меткой стрельбы. Все решают количества. Его убивают для количества. Почему, о почему он не нашел канцелярской работы в глубоком тылу?! А ведь мог бы!

Файф услышал мягкий шелест мины. Это длилось какие-нибудь полсекунды. Он даже не успел испугаться, как раздался оглушительный треск разрыва почти, над головой, потом наступила черная, беспросветная тьма. Ему смутно показалось, что кто-то кричит, и он не понял, что кричит сам. Словно в темном кинофильме, прокручиваемом при недостаточном освещении, он увидел туманную картину, как кто-то другой, не он, то карабкается, то взлетает на ноги, потом падает и, закрыв лицо руками, катится вниз по склону. Потом — ничего. Убит? Неужели тот, другой, — это я? Я — это он?

Тело Файфа остановилось, скатившись в объятия какого-то солдата третьего взвода, который сидел, держа на коленях винтовку. Освободившись, Файф отполз на локтях и коленях, все еще закрывая руками лицо. Потом открыл глаза и увидел все в красной колеблющейся дымке. Сквозь дымку он увидел смешное испуганное лицо солдата третьего взвода по фамилии Трейн. Трудно было представить человека, меньше похожего на солдата. Длинный хрупкий нос, челюсть без подбородка, кривой рот, огромные близорукие глаза, с ужасом глядящие из-за толстых очков.

— Я ранен? Я ранен?

— Д-да, — пробормотал Трейн. Он еще и заикался. — Т-ты ранен. В г-голову.

— Сильно? Сильно ранен?

— Не м-могу с-сказать, — ответил Трейн. — У т-тебя т-течет кровь с г-головы.

— Правда?

Файф взглянул на свои руки и увидел, что они сплошь покрыты чем-то мокрым и красным. Теперь он понял, что это за странная красная дымка. Это кровь, стекавшая по бровям и попавшая в глаза. Господи, да ведь она красная! Потом все его существо охватил ужас, подобный огромному раздувающемуся грибу; сердце отчаянно забилось, потемнело в глазах. Может быть, он умирает, прямо сейчас, прямо здесь. Он осторожно пощупал череп, но ничего не обнаружил. Пальцы были блестящие и красные. На нем не было каски, и пропали очки.

— Эт-то с-с-зади, — сообщил Трейн.

Файф снова пощупал и нашел место с сорванной кожей посредине головы, почти на макушке.

— К-как с-себя чувс-ствуешь? — испуганно спросил Трейн.

— Не знаю. Вроде не болит. Только когда трогаю.

Все еще стоя на четвереньках, Файф нагнул голову, так что кровь, стекавшая на брови, теперь не попадала в глаза, а капала на землю. Он взглянул на Трейна сквозь этот красный дождь.

— М-можешь идти? — спросил Трейн.

— Не знаю, — сказал Файф и вдруг понял, что он свободен. Он больше не обязан здесь оставаться. Он свободен. Он может просто встать и уйти, если сумеет, с честью, и никто не посмеет сказать, что он трус, или предать военному суду, или посадить в тюрьму. Облегчение было так велико, что он вдруг обрадовался, несмотря на ранение. — Пожалуй, лучше пойду в тыл. А ты как думаешь?

— Д-да, — ответил Трейн с легкой завистью.

— Ну ладно. — Файф хотел сказать что-нибудь решающее и важное по такому значительному случаю, но не мог ничего придумать. — Всего хорошего, Трейн, — наконец сказал он.

— Спасибо, — ответил Трейн.

Файф попробовал встать. Его колени дрожали, но возможность уйти отсюда придала силы, которых он бы иначе не нашел. Сначала медленно, потом все быстрее он пошел в тыл, наклонив голову и прижав руки ко лбу, чтобы все еще капающая кровь не затекала в глаза. С каждым шагом возрастало радостное чувство избавления, но наряду с ним росло чувство страха. Что, если его сейчас убьют? Что, если ранят еще раз — теперь, когда он может свободно уйти? Он как мог прибавил шагу. Файф миновал нескольких солдат третьего взвода, распростертых с испуганными, замкнутыми лицами, но никто с ним не заговорил, и он тоже промолчал. Он выбрал не более длинный путь, которым они пришли сюда, через вторую и первую складки местности, а прямой, через низину между ними к переднему скату высоты 209. Только пройдя по крутому склону высоты, он вспомнил о своей роте, остановился, обернулся и посмотрел назад, где лежали солдаты. Он хотел что-нибудь крикнуть им, слова ободрения или что-то еще, но знал, что отсюда его не услышат. Когда неподалеку ударили в землю несколько снайперских пуль, он повернулся и ускорил шаг, чтобы скорее перевалить через гребень и спуститься в переполненный батальонный медицинский пункт на другой стороне. Как раз перед тем, как перевалить через гребень, Файф встретил группу людей, спускавшихся вниз, и узнал подполковника Толла.

— Держись, сынок, — улыбнулся ему подполковник. — Не вешай нос. Скоро вернешься к нам.

На пункте медицинской помощи Файф вспомнил, что у него почти полная фляга, и стал жадно пить; руки у него все еще тряслись. Он был твердо уверен, что теперь не умрет.

Когда Файфа ранило, Стейн только что от него отполз. Файф пополз в одну сторону, а Стейн в другую — отдать распоряжение двум оставшимся отделениям второго взвода продвинуться вперед и усилить отделения Бека и Дейла на гребне возвышенности. Он вполне мог уползти вместе с Файфом и оказаться там, где разорвалась мина. И этот поразительный элемент случайности пугал Стейна. Он смертельно устал, был подавлен и испуган. Он видел, как Файф, шатаясь и обливаясь кровью, отправился в тыл, но ничего, не мог сделать, потому что уже ставил задачу двум отделениям второго взвода: что им делать, когда придут на гребень возвышенности, и что сказать Беку — прежде всего, чтобы он выходил из укрытия, двигался вперед и постарался уничтожить сколько-нибудь пулеметов.

Никого из этих двух отделений, включая сержантов, не обрадовало это задание, но они ничего не сказали, только напряженно кивали головами. Стейну хотелось сказать им что-нибудь еще, что-то важное и серьезное, но он не мог ничего придумать. Он пожелал им успеха и отпустил.

Как и в прошлый раз, Стейн наблюдал за их продвижением по склону в бинокль. Он с удивлением заметил, что на этот раз никого не ранило. Еще больше он удивился, когда увидел в бинокль, как они пробираются через траву к низенькому, по пояс высотой, выступу и что здесь никого не подстрелили. Только тогда до его сознания дошло то, что он должен был заметить раньше: плотность японского огня значительно уменьшилась с тех пор, как Уэлш побежал на помощь раненому Телле. Стейн перевел бинокль на самый выступ, прежде чем стали появляться первые из вновь прибывших, я увидел, что там осталось лишь около половины двух неполных отделений Бека. Остальные ушли. По своей инициативе, не дожидаясь приказания. Бек, очевидно, послал часть своей группы на разведку, и явно не без успеха. Опустив бинокль, Стейн обернулся к Джорджу Банду, который где-то обзавелся собственным биноклем (Стейн вспомнил, что отец Билла Уайта преподнес ему прекрасный бинокль в качестве прощального подарка) и теперь смотрел на Стейна с таким же удивлением на лице. С минуту они просто смотрели друг на друга. Потом, когда Стейн повернулся к вновь прибывшим санитарам сказать, что теперь можно с относительной безопасностью подобрать раненых, он услышал позади холодный спокойный голос: «Ну, Стейн!» Поглядев вверх, он увидел командира батальона подполковника Толла, который не спеша шагал к нему с простым бамбуковым стеком под мышкой, с которым, сколько Стейн помнил, никогда не расставался.

Стейн и Бэнд не могли знать, что за последние пятнадцать — двадцать минут сержант Бек по своей инициативе уничтожил пять японских пулеметных гнезд, потеряв только одного убитым и ни одного раненым. Флегматичный, замкнутый, хмурый и никем не любимый, лишенный воображения, действующий строго по уставу, прослуживший уже два срока и посвятивший себя военной службе, Милли Бек выдвинулся здесь, как, пожалуй, не мог бы никто иной, в том числе его покойный начальник Кекк. Видя, что подкрепление в скором времени не поступит, он построил свой боевой порядок точно так, как его учили в Форт-Беннинге, где он как-то прошел курс тактики мелких подразделений, и, используя выгодные условия местности, послал шесть человек в обход справа от выступа и шесть человек слева под командованием своих двух временных сержантов Дейла и Белла. Остальных он оставил при себе в центре в готовности к ведению огня по любым целям, которые могут появиться. Все получилось, как было задумано. Оставшиеся с ним солдаты даже сумели подстрелить двух японцев. Дейл и его солдаты уничтожили четыре огневые точки и вернулись невредимыми. Обнаружив совершенно неохраняемый небольшой выступ, они сумели пробраться в тыл японской позиции и бросить с выступа гранаты в задние входы двух обнаруженных ниже замаскированных блиндажей. Две другие огневые точки, расположенные на склоне, оказались орешками потруднее, но, обойдя их и подкравшись сбоку, они сумели забросить гранаты в амбразуры. Ни в кого из них даже не стреляли. Они вернулись во главе с ухмыляющимся Дейлом, который облизывал губы, предвкушая плоды своего успеха. Значение их подвига заключалось в том, что уменьшилась по крайней мере на пятьдесят процентов огневая мощь японцев, которая могла бы быть направлена с левой стороны хребта против первого взвода или по низине, которую потом благополучно пересекло подкрепление.

Белл, действовавший справа, был не так удачлив, но обнаружил нечто очень важное. Справа выступ постепенно повышался, и, обойдя и забросав гранатами одну небольшую огневую точку, Белл и его группа наткнулись на главный опорный пункт всей японской позиции. Здесь выступ заканчивался каменной стеной высотой метров шесть, которая дальше переходила в настоящий утес и была непроходима. Прямо над этой каменной стеной, прекрасно вкопанный, с амбразурами в трех направлениях, находился японский блиндаж. Когда направляющий солдат выбрался с выступа, чтобы обойти каменную стену, он был буквально изрешечен огнем по крайней мере трех пулеметов. Уитт и Долл входили в группу Белла, но они не были направляющими. Эта честь досталась Лемюэлю Кэтчу, старослужащему кадровому солдату, пьянице и бывшему коллеге Уитта по боксу. Он умер сразу, без звука. Они стянули его тело вниз и отступили, в то время как над их головами разразился шквал адского огня. Однако Белл успел хорошо разглядеть блиндаж, чтобы потом его описать.

Белл сам не знал, зачем он это сделал. Скорее всего, это была просто горечь, усталость и желание поскорее положить конец этому проклятому, окаянному сражению. Белл понимал, что точное описание очевидца впоследствии может оказаться очень ценным. Каковы бы ни были причины, это было безумие. Остановив своих солдат метрах в тридцати пяти от каменной стены, где погиб Кэтч, Белл приказал им ждать, а сам решил удовлетворить свое безумное желание посмотреть на все своими глазами. Оставив винтовку, он взял в руку гранату, взобрался на небольшой выступ и высунул голову. Огонь японцев теперь совсем прекратился, к тому же на выступе рос невысокий кустарник, потому он и выбрал это место. Он медленно выбрался наверх, движимый бог знает каким ненормальным, безумным чувством, пока не оказался на открытом месте, и улегся в крошечном укрытии. Все, что он мог видеть, — это бесконечные заросли травы на бугре, выступающем из гряды высот. Вытянув чеку, он со всей силы бросил гранату и нырнул вниз. Граната упала и разорвалась перед бугром, и в последовавшем урагане пулеметного огня Белл сумел насчитать пять стволов в пяти амбразурах, которых не видел раньше. Когда огонь прекратился, он сполз к своим людям, как видно, удовлетворенный. Что бы ни побудило его совершить этот поступок (а он так и не мог понять, что же это было), он заставил всех солдат своей маленькой группы смотреть на него с восхищением. Сделав им знак двигаться, он повел их назад вдоль выступа, пока не показалась главная позиция роты на третьей складке. Оттуда добраться было легко. Как и группа Дейла, они не видели и не слышали ни одного японца вблизи выступа. Никто не мог понять, почему этот выступ, который был настоящим ключом ко всей позиции на гряде высот, оставался совершенно неохраняемым стрелками или пулеметами. Это было счастье для обеих групп и для плана маленькой атаки Бека. Как бы то ни было, они очистили от японцев всю часть хребта ниже выступа, установили настоящую линию обороны и тем самым резко изменили обстановку. То, что обстановка изменилась почти в тот самый момент, когда в роту пришел подполковник Толл, было одной из тех случайностей, которые происходят по иронии судьбы, совершенно непредсказуемы и как будто предназначены неотступно преследовать некоторых людей, подобных Стейну.

— Что вы здесь лежите, ведь отсюда ничего не видно? — Это были первые слова, которые сказал Толл. Он стоял во весь рост, но, поскольку был шагах в двадцати дальше, над гребнем выступали, видимо, только голова и верхняя часть плеч, а может быть, его и совсем не было видно. Стейн заметил, что он явно не собирается подходить ближе.

Стейн колебался, доложить ли ему, что чуть ли не в последние несколько минут перед его приходом обстановка изменилась, но решил не докладывать. Не сейчас. Это выглядело бы как оправдание, и притом неубедительное. Поэтому он отвечал:

— Наблюдаю, сэр. Я только что отправил два оставшихся отделения второго взвода вперед, на хребет.

— Я видел их, когда мы подходили. — Толл кивнул головой.

Стейн заметил, что остальные члены группы, в которую входили, трое рядовых в качестве посыльных, сержант и заместитель командира батальона капитан Гэфф, решили, что лучше укрыться за гребнем.

— Сколько раненых на этот раз? — Вопрос был очень кстати.

— Ни одного, сэр.

Толл поднял брови под каской, которая низко сидела на его маленькой, аккуратной голове:

— Ни одного?

Где-то на обратном скате третьей складки разорвалась мина, подняв фонтан земли, однако никого не задела. Толл подошел ближе к Стейну и позволил себе присесть на корточки.

— Ни одного, сэр.

— Это не очень похоже на обстановку, которую вы описали мне по телефону. — Толл искоса поглядел на Стейна. На его лице ничего не отразилось.

— Да, непохоже, сэр, но обстановка изменилась. — Стейн решил, что настал момент, когда можно с честью доложить об этом. — Как раз за последние четыре-пять минут, — добавил он, ненавидя себя.

— И чему вы приписываете эту перемену?

— Сержанту Беку, сэр. Когда я последний раз смотрел, половина его людей исчезла. Думаю, он послал их попытаться уничтожить какие-то огневые точки, и, кажется, им это удалось.

Откуда-то издалека затрещал пулемет, и длинная линия пуль ударила в землю метрах в двадцати пяти ниже, на переднем скате. Толл не изменил ни позы, ни голоса.

— Значит, мы передали ему мое распоряжение?

— Нет, сэр, то есть да, сэр, передал. С двумя новыми отделениями. Но Бек уже отправил людей, прежде чем они дошли. Немного раньше.

— Понимаю. — Толл повернул голову и, прищурив свои голубые глаза, молча смотрел на поросший травой хребет. Длинный ряд пуль прочертил землю левее Стейна, на этот раз только метрах в пятнадцати ниже. Толл не пошевелился.

— Они вас видят, сэр, — сказал Стейн.

— Стейн, мы идем туда, — сказал Толл, не обратив внимания на его предостережение, — мы все. И берем с собой всех людей. Есть у вас еще официальные жалобы или возражения?

— Нет, сэр, — запнувшись, ответил Стейн. — Не теперь. Но я повторяю свою просьбу послать дозор направо в джунгли. Я уверен, что там открытый фланг. Весь день оттуда не было ни единого выстрела. Один японский дозор мог бы без особого труда расколошматить нас оттуда продольным огнем. Я предвидел это. — Он указал вниз, на низину между складками местности, туда, где едва виднелись верхушки деревьев в джунглях. Толл следил за его взглядом.

— Во всяком случае, — сказал Толл, — сегодня уже поздно высылать туда дозор.

— Усиленный дозор? Взвод? С пулеметом? Они могут занять круговую оборону, если не вернутся до темноты.

— Хотите потерять взвод? Так или иначе вы оголите центр. У нас нет в резерве первой роты, Стейн. Она ведет бой справа сзади вас. Наш резерв — вторая рота — введена в бой левее вас.

— Я знаю, сэр.

— Нет, сделаем по-моему. Возьмем всех наверх, к выступу. Можно будет захватить хребет до наступления темноты.

— Я думаю, что противник там еще далеко не ослаблен, сэр, — серьезно сказал Стейн и поправил очки — четырьмя пальцами сверху оправы, большим пальцем снизу.

— Не думаю. Во всяком случае, мы всегда можем занять там круговую оборону на ночь, а не отходить, как вчера.

Совещание кончилось. Толл лениво встал во весь рост. Опять издали застрочил пулемет, и пули со свистом ударили в землю совсем близко от него. Стейн быстро нагнулся, а пули, как показалось Стейну, просвистели вокруг ног Толла и между ними. Толл бросил на хребет презрительный взгляд и зашагал вниз по обратному скату, продолжая разговаривать со Стенном:

— Но прежде всего пошлите человека к первому взводу и прикажите ему двинуться с фланга на гребень высоты. Он должен занять позицию позади выступа и растянуть фланг Бека влево. Как только посыльный благополучно доберется до первого взвода, я по телефону прикажу второй роте выдвигаться, а потом двинемся мы.

— Слушаюсь, сэр, — сказал Стейн. Он не мог удержаться, чтобы не заскрипеть зубами, но голос его звучал ровно. Медленно, очень медленно, неохотно он тоже встал во весь рост и последовал за Толлом вниз по склону. Но прежде чем он успел отдать распоряжение, к ним подполз капитан Гэфф.

— Я пойду к первому взводу, сэр, — сказал он Толлу. — Я очень хочу.

Толл с нежностью посмотрел на него:

— Хорошо, Джон, идите. — С отеческой гордостью он смотрел, как уходит молодой капитан. — Хороший парень мой юный заместитель, — сказал он Стейну.

На этот раз бинокль не понадобился. Первый взвод был не так далеко. Стоя во весь рост — только головы высовывались из-за гребня, — Толл и Стейн смотрели, как Гэфф бежит зигзагами в район воронок на низине левее покрытого травой хребта. Стейн сказал ему, где примерно можно найти Кална, ставшего теперь командиром взвода. Через несколько минут солдаты по два-три человека стали перебегать вправо.

— Порядок, — сказал Толл. — Дайте мне телефон. — Он дал подробные указания. — Теперь пошли.

Вокруг, словно почуяв что-то, зашевелились солдаты.

Что бы ни говорили о Толле, а сказать о нем можно было многое, но Стейн должен был признать, что с приходом Толла всё и все изменились к лучшему. Разумеется, отчасти эта перемена объяснялась подвигом Бека, но дело было не только в этом, и Стейн был вынужден это признать. Толл принес с собой нечто новое, чего не было раньше, и это было видно по лицам солдат. Они выглядели теперь не такими подавленными. Возможно; они поняли, что, в конце-то концов, не всем суждено умереть. Кто-то выживет. А отсюда только миг до нормальной эгоцентрической реакции: я выживу. Пусть убьют других, мои друзья справа и слева могут умереть, но я выживу. Даже Стейн почувствовал облегчение. Толл пришел и взял в свои руки управление, взял твердо, надежно и уверенно. Те, кто выживет, будут обязаны этим Толлу, а те, кто умрет, ничего не скажут. Это очень плохо для них, каждый это понимал, но раз они мертвы, то практически потеряли значение, не правда ли? Это простая истина, и принес ее с собой Толл.

Об этом свидетельствовал способ, каким он организовал движение вперед. Прохаживаясь туда и сюда перед распростертым третьим взводом с бамбуковой палочкой в правой руке, легонько похлопывая себя по плечу и сосредоточенно хмурясь, он коротко объяснил, что намерен делать и зачем и какая будет их роль. Он не увещевал, более того, было ясно, что он считает всякое увещевание обманом и надувательством и не снизойдет до этого. Они заслуживают лучшего обращения и должны выполнить свой долг и без шовинистических и ура-патриотических призывов. Когда маневр был завершен и первый и третий взводы разместились за выступом, слева и справа от второго взвода, оказалось, что ранены только два человека, и то легко, и все знали, что обязаны этим подполковнику Толлу. Даже Стейн чувствовал то же самое.

Однако было ясно, что, заведя их так далеко, даже Толл сомневался, стоит ли двигаться дальше. Когда они остановились, было уже больше половины четвертого. Солдаты были здесь с рассвета, и большинство оставалось без воды с середины утра. Несколько солдат были в полном изнеможении. От почти постоянного пребывания под огнем и отсутствия воды расстроились нервы: многие были на грани истерики и полного упадка сил. Толл все это видел. Однако, выслушав доклады Бека, Дейла и Белла, он захотел до наступления темноты попытаться уничтожить опорный пункт на правом фланге.

В маленькую группу офицеров и сержантов, собравшихся вокруг Толла, теперь входили представители второй роты. Когда третья рота совершала бросок к выступу, вторая рота по телефонному распоряжению Толла проводила третью за день атаку. Эта атака, как и другие, потерпела неудачу, и половина второй роты в замешательстве перепуталась с первым взводом третьей роты на левом фланге и застряла там. Остальные, отходя в беспорядке, тоже попадали на этот участок и оставались там, поэтому Толл послал за их командирами.

— Этот опорный пункт, очевидно, ключ к хребту, — сказал он собравшимся. — Се… гм… сержант Белл совершенно прав. — Он бросил резкий взгляд на Белла и продолжал: — Наши маленькие желтые братья со своего бугра могут простреливать всю отлого повышающуюся местность перед выступом от нашего правого фланга до второй роты на левом. Почему они оставили этот выступ без охраны, я не имею представления. Но мы должны воспользоваться их оплошностью, пока они не заметили своей ошибки. Если нам удастся уничтожить этот опорный пункт, я не вижу оснований, но чему мы не сможем захватить весь хребет до наступления темноты. Я вызываю добровольцев для того, чтобы пойти и уничтожить его.

Стейн, услышав сообщение о предстоящей атаке, ужаснулся. Несомненно, Толл должен знать, как все измучены и изнурены. Но желание спорить с Толлом пропало, особенно в присутствии более чем половины офицеров батальона.

Для Джона Белла, сидевшего на корточках рядом с другими, все происходящее опять напомнило сцену из кинофильма — очень плохого, шаблонного, третьесортного военного фильма. Едва ли это имело какое-то отношение к смерти. Подполковник по-прежнему прохаживался взад-вперед с бамбуковой тросточкой, однако Белл заметил, что он старательно держится достаточно низко на склоне, чтобы голова не высовывалась над выступом. Белл также заметил его колебание и подчеркнутую твердость, когда он назвал Белла сержантом. Белл впервые встретился с подполковником, но, надо полагать, тому была известна история Белла. Все ее знали. Пожалуй, именно это, больше чем что-либо другое, заставило Белла сказать то, что он сказал:

— Сэр, я буду рад повести группу.

Тотчас справа от Белла послышался тоненький голос. Сутулый, с цепкими руками и тупым лицом, исполняющий обязанности сержанта Дейл сделал заявку на будущую славу, будущие синекуры, будущее освобождение от армейских кухонь. Что его побудило, Белл не знал.

— Я пойду, подполковник, сэр! Я хочу участвовать! — Чарли Дейл встал, сделал положенные три шага вперед и опять присел на корточки. Словно Дейл, бывший повар, не верил, что его предложение будет иметь законную силу без положенных трех шагов вперед. Он огляделся вокруг, его маленькие, как бусинки, глазки сверкали. Для Белла его поведение было до противного нелепым, смехотворным.

Перед тем как Дейл присел на корточки, раздались еще два голоса. Из группы рядовых вышли вперед Долл и Уитт. Оба сели ближе к Беллу, чем к Дейлу. Белл подмигнул им.

Долл, все еще раздосадованный успехом группы Дейла по сравнению с его группой, удивился, почему Белл подмигивает. На кой черт подмигивать? Перед тем как заговорить и выйти вперед, Долл почувствовал, как душа опять ушла в пятки, в глазах поплыли круги. Шевелить языком во рту было все равно что тереть два куска влажной промокашки. У него во рту не было ни капли воды больше четырех часов, и жажда стала такой неотъемлемой частью его существа, что ему казалось: она была вечно. Но Долл понимал, что он так остро чувствовал жажду из-за охватившего его страха. Насмехается Белл над ним, что ли? Он холодно и сдержанно улыбнулся Беллу.

Уитт, сидевший в расслабленной позе слева от Долла и немного ближе к Беллу, ухмыльнулся и тоже подмигнул. Уитт был спокоен. Он твердо решил, когда добровольно вернулся в свою старую роту сегодня утром, что пройдет с ней весь путь. Раз он принял решение, то так и будет, вот и все. По его мнению, это добровольческое задание лишь очередная работенка, которую могут выполнить лишь несколько толковых солдат вроде него. Он достаточно уверен в себе как в солдате и способен позаботиться о себе в любой обстановке, требующей сноровки; а если не повезет и что-нибудь случится, так тому и быть, вот и все. Но он этому не верил и был убежден, что сумеет выручить, а может быть, и спасти многих старых дружков, кое-кто из которых, вроде этого молокососа Файфа, даже не захотел, чтобы он вернулся в роту. Однако Уитт хотел выручить или спасти как можно больше товарищей, даже Файфа, если придется.

Помимо всего этого, Уитт проникся уважением, даже восхищением, к Беллу, когда тот показал свою смелость, подвергаясь смертельной опасности. Уитт, который за время своей службы трижды был капралом и дважды сержантом, умел ценить в человеке смекалку и храбрость. И, несмотря на то, что был скуп на похвалы, теперь он полюбил Белла. Он считал, что Белл, как и он сам, обладает качествами настоящего командира. Вместе они могут много сделать, выручить или спасти многих ребят. Ему нравился Белл, хоть он и бывший офицер. Поэтому он улыбнулся и подмигнул ему в ответ, выражая родство душ, прежде чем обратить внимание на Толла, которого не любил, будь он хоть трижды подполковником.

Подполковнику не понадобилось много говорить — добровольцы находились быстро, и их было много. Сначала вызвались четверо, и не успел он что-нибудь им сказать, как один за другим явились еще трое. Сначала — немолодой второй лейтенант из второй роты, который вполне мог бы быть полковым священником. За ним последовал сержант из второй роты. Потом заместитель командира батальона молодой капитан Гэфф предложил свои услуги.

— Я хотел бы возглавить группу, подполковник, — сказал он.

Толл поднял руку:

— Достаточно, достаточно. Семеро — уже много. Я думаю, на местности, где вам придется действовать, лишние люди только помешают. Знаю, что многие из вас хотели бы пойти, но вам придется подождать другой возможности.

Капитан Стейн, слушая своего командира, внимательно смотрел на него через очки и с удивлением заметил, что он говорит совершенно серьезно и нисколько не шутит.

Обратившись к Гэффу, Толл сказал:

— Хорошо, Джон. Это ваше детище. Вы будете командовать. А теперь…

Коротко и ясно, не упуская ни малейшей детали или возможности, Толл наметил тактику действий группы. Нельзя было не восхищаться его способностями и умением их использовать. Стейн, например, — и он знал, что не только он, — вынужден был признать, что Толл обладает талантом и авторитетом, которых ему самому просто не хватает.

— Почти наверняка вы обнаружите, что бункер охраняют расположенные вокруг пулеметные точки. Но я считаю, что лучше не обращать на них внимания и наступать на сам опорный пункт, если будет возможность. Мелкие огневые точки падут сами по себе, если будет взят этот блиндаж. Запомните это. Все, господа, — закончил Толл и вдруг улыбнулся: — Сержантам вернуться на свои места, а офицеров прошу остаться. Сверим часы, Джон. Первый раз вызовете по радио четвертую роту через… двенадцать минут. Столько времени вам потребуется, чтобы дойти до места.

Когда маленькая штурмовая группа уползала вправо вдоль выступа, подполковник Толл уже был у телефона и вызывал свой штаб. Стейн, сидя на корточках с офицерами, которым приказали остаться, и глядя на своих изнуренных, лишенных воды людей за выступом, размышлял, как далеко они смогут продвинуться вверх по склону, даже если опорный пункт падет. Метров тридцать, может быть? Штурмовая группа скрылась за поворотом холма. Тогда Стейн опять переключил внимание на Толла и группу ротных офицеров, которых осталось только шесть из десяти. А когда штурмовая группа достигла того места, где Белл вылезал наверх, подполковник Толл уже объяснял офицерам свой вспомогательный план на случай, если атака блиндажа потерпит неудачу. Толл хотел провести внезапную ночную атаку. Разумеется, это значило, что сначала надо занять круговую оборону, чтобы приготовиться, потому что Толл не имел намерения отойти вечером, как вчера второй батальон. Вместе с тем, конечно, всегда остается возможность, сомнительная возможность, что штурмовая труппа добьется успеха.

Джон Белл, продвигаясь во главе штурмовой группы из семи человек, не беспокоился, будет ли атака успешной. Он думал лишь о том, что вызвался повести группу обратно. Он не брался принимать участие в бою. Но никто, кроме его самого, не обращал ни малейшего внимания на такую тонкость формулировки. И вот он здесь, не только ведет их к месту, но ожидается, что будет сражаться вместе с ними, и не может уклониться, чтобы не прослыть трусом, подонком. Гордость! Гордость! Какие только идиотские глупости не приходится делать во имя этой проклятой, чертовой гордости! Он не спускал глаз с точки, где за изгибом холма кончался выступ. Было бы просто кошмарным невезением, если бы оказалось, что японцы вдруг решили исправить свою ошибку и поставили здесь несколько солдат, чтобы прикрыть выступ огнем. Он стал бы первой мишенью — большой и жирной. Белл раздраженно обернулся назад и сделал знак другим подойти. При этом он обнаружил нечто странное: он больше не очень тревожился. Изнурение, голод, жажда, грязь, усталость от вечного страха, слабость от недостатка воды взяли свое, но в течение последних нескольких минут — Белл не знал, когда именно, — он перестал чувствовать себя человеком. Из него вычерпали столько различных чувств, что их источник был опустошен. Белл еще ощущал страх, но он так притупился эмоциональной апатией (в отличие от физической апатии), что просто стал чем-то смутно неприятным. И вместо того чтобы ослабить его способность действовать, страх только усиливал сознание утраты всего человеческого. Когда подошли остальные, он пополз дальше, насвистывая про себя песенку под названием «Я автомат» на мотив «Боже, благослови Америку».

Они считают себя людьми. Все они считают себя настоящими людьми. В самом деле считают. Как смешно! Они думают, что сами принимают решения и управляют своей жизнью, и гордо называют себя свободными личностями. А истина в том, что они здесь и будут оставаться здесь, пока государство не прикажет им отправиться куда-нибудь еще, и они пойдут. Но пойдут без принуждения, по своему свободному выбору и по доброй воле, потому что они свободные личности. Так, так.

Достигнув места, где он выползал из-за выступа наверх, Белл остановился и, выслав вперед Уитта, показал это место капитану Гэффу.

Уитт, когда он выполз, чтобы занять свое место, вернее, пост, поскольку они больше не двигались, в самом деле считал себя человеком и верил, что он настоящая личность. Вообще говоря, этот вопрос никогда не приходил ему в голову. Он сам принял решение добровольно вернуться в старую роту, как и решение добровольно пойти в штурмовую группу, следовательно, является свободной личностью. Он — свободный, белый, двадцати одного года, не слушал ничьих дурацких указок и никогда не станет слушать. С приближением решительного момента Уитт почувствовал, как все внутри напрягается от возбуждения — точно так же, как во время стычки угольщиков в этом омерзительном Брейтхетте. Возможность помочь, возможность спасти всех друзей, кого может, возможность убить как можно больше грязных, поганых японцев — он еще покажет этому несчастному Раскоряке Стейну, который перевел его из роты как непригодного! Стоя на коленях за выступом, он держал винтовку наготове со спущенным предохранителем. За всю свою жизнь он не убил зря даже белки и за шесть лет службы не стал метким стрелком. Он боялся только, что вдруг что-то обнаружится там, сзади, где капитан Гэфф старается принять решение, а он здесь, на посту, не сможет вмешаться. Ладно, скоро все прояснится.

Уитт был прав. Довольно скоро все стало ясным. Капитан Гэфф, который хотя и нервничал, но отлично это скрывал, когда ему показали место, решил выползти наверх и осмотреть все, а когда вернулся, сказал, что это такое же хорошее место для наблюдения, как и всякое другое. Единственный недостаток его заключался в том, что крошечная ложбинка, прикрытая жидким, низкорослым кустарником, не позволяла взять с собой переносную рацию.

— Ребята, кто-нибудь умеет пользоваться этой штукой? — спросил он. Единственным, кто умел, оказался Белл. — Отлично, оставайтесь внизу за выступом, а я буду передавать вам сведения сверху, — распорядился Гэфф. Сначала, однако, он вызовет минометчиков и передаст координаты. После того как минометы обработают, как могут, это место, он и его верная команда проползут по ложбине и образуют цепь, потом подползут через траву как можно ближе, прежде чем бросить гранаты. — Понятно? — Все кивнули головами. — Хорошо, тогда пошли.

Гэфф выполз в ложбинку перед тем, как упали первые мины. Можно было услышать мягкое «шу-шу-шу» почти перед самыми разрывами, потом склон холма взорвался в дыму, пламени и грохоте всего в каких-нибудь пятидесяти метрах отсюда. На них обрушился дождь комьев земли, осколков камня и маленьких кусочков горячего металла. Кто-то знаком показал Уитту, чтобы он ушел под укрытие стены выступа. Все прилипли к ней, прижавшись лицами к острым камням, закрыв глаза и ругая проклятых минометчиков, которые могут дать недолет, хотя этого не случилось. Через пятнадцать минут, в течение которых Гэфф постоянно передавал установки прицела, он наконец закричал: — Достаточно! Прикажите прекратить огонь! — Белл передал это. — Думаю, этого хватит, — крикнул вниз Гэфф. — Они уже сделали все что могли.

Когда минометчики выполнили его команду и мины перестали падать, воцарилась тишина, почти такая же страшная, как грохот перед тем.

— Хорошо, — намного тише крикнул Гэфф, — пошли!

Если у них и были какие-то иллюзии, что минометный налет начисто уничтожил всех японцев в опорном пункте, то они тут же рассеялись. Когда пожилой, угрюмый второй лейтенант из второй роты выполз первым, он по глупости выпрямился, открыв себя до пояса, и японский пулеметчик тотчас прострелил ему грудь тремя пулями. Он упал вниз лицом в ложбинку, где должен был укрыться, и повис, опустив ноги прямо перед стоявшими позади. Как можно осторожнее его стянули вниз и положили за выступом. Лежа на спине с закрытыми глазами и часто дыша, он выглядел более угрюмым, чем когда-либо. Он не открывал глаза и, положив обе руки на раненую грудь, продолжал часто дышать; синие щеки тускло поблескивали в предвечернем солнце.

— Так что будем делать? — проворчал Чарли Дейл. — Ведь мы не можем тащить его с собой.

— Придется его оставить, — сказал подошедший Уитт.

— Нельзя оставлять его здесь, — возразил сержант из второй роты.

— Ладно, — проворчал Дейл. — Он из вашей роты, вот и оставайся с ним.

— Ну да! — сказал сержант. — Я не для того пошел добровольцем, чтобы сидеть с ним.

— Я должен был стать священником, — слабым голосом произнес умирающий, не открывая глаз. — Я мог бы, знаете. Я посвящен в духовный сан. Нечего было связываться с пехотой. Жена говорила мне.

— Можно его оставить и подобрать на обратном пути, — предложил Белл, — если будет жив.

— Хотите, ребята, со мной помолиться? — спросил лейтенант, все еще не открывая глаз. — «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое…»

— Мы не можем, сэр, — вежливо прервал Дейл. — Нам надо идти. Нас ждет капитан.

— Ладно, — сказал лейтенант, по-прежнему не открывая глаз. — Я помолюсь сам. Идите, ребята. «Да приидет царствие твое, да будет воля твоя… Хлеб наш насущный…»

Слабый голос монотонно жужжал, пока они один за другим карабкались наверх, опустив головы, чтобы не допустить той же ошибки, что лейтенант. Дейл первым, сразу за ним Уитт.

— Сукин сын, — прошептал Уитт, когда они улеглись в ложбинке за тонкой, непрочной ширмой из листьев. — Лучше бы он был священником. Теперь они нас видят. Они знают, где мы. Сейчас начнется черт знает что.

— Да, черт бы побрал его дурацкую молитву, — согласился Дейл, но сказал это не с такой злобой. Он был слишком занят, разглядывая все вокруг расширившимися от напряжения глазами.

Белл поднимался последним; он задержался, чувствуя, что должен что-то сказать, какое-то слово ободрения, но что можно было сказать умирающему человеку?

— Ну, что ж, счастливо, сэр, — наконец выдавил он.

— Спасибо, сынок, — сказал лейтенант, не открывая глаз. — Ты кто? Я не хочу открывать глаза, если смогу.

— Я Белл, сэр.

— О да. Если у тебя будет возможность, может быть, ты прочтешь короткую молитву за упокой моей души? Не хочу тебя беспокоить, но это не повредит моей душе, не правда ли?

— Хорошо, сэр. До свидания.

Пока он взбирался наверх, как можно плотнее прижимаясь лицом и грудью к земле, слабый голос продолжал жужжать, повторяя какую-то другую молитву, которую Белл никогда не слышал и не знал. Автоматы. Верующие автоматы, неверующие автоматы. «Клуб коммерческих и профессиональных автоматов». Священник Грей благословляет, да, сэр. Земля очень пахла пылью, когда он прижался к ней ртом.

Капитан Гэфф прополз до самого конца ложбинки и дальше под прикрытием жидких кустиков метров двадцать или тридцать.

— Он умер? — спросил капитан, когда приблизились другие. Они вытянулись в цепочку один за другим.

— Нет еще, — прошептал Дейл, следовавший сразу за ним.

Здесь, за жидкой ширмой кустарника, они были больше открыты, хотя ложбинка еще скрывала их, но трава была гораздо гуще, чем около выступа, и Гэфф решил именно здесь сделать бросок. «Надо развернуть цепочку правым флангом», — сообщил он Дейлу и Уитту и приказал передать дальше и по его сигналу начать ползти из ложбинки через траву к бункеру. Не открывать огонь и не бросать гранаты, пока он не подаст сигнал. Нужно незаметно подойти к блиндажу как можно ближе.

— Вообще-то, — показал он Дейлу, — мы можем пойти прямо сюда. Видишь? После вот этого маленького открытого места мы окажемся за этим возвышением и, думаю, сможем проползти за ним весь путь.

— Да, сэр.

— Но, думаю, у нас нет столько времени.

— Да, сэр, — согласился Дейл.

— Придется ползти по крайней мере еще час, — серьезно сказал Гэфф, — и боюсь, что уже начнет темнеть.

— Да, сэр.

— Что ты думаешь?

— Я согласен с вами, сэр, — сказал Дейл. Никакой офицер не заставит Чарли Дейла взять на себя ответственность за его действия.

— Всем передали? — прошептал Гэфф.

— Да, сэр.

Гэфф медленно выполз из ложбинки и скрылся в траве, волоча винтовку за ствол, а не повесив на шею, чтобы не шевелить траву больше, чем это необходимо. Один за другим за ним последовали остальные.

Для Джона Белла это был какой-то дикий, безумный кошмар; он не мог припомнить ничего подобного. Его локти и колени чувствовали каждую ямку в слое старых сухих стеблей, которые цеплялись и задерживали движение. Пыль и семена растений лезли в нос и душили его. Потом он вспомнил: точно так же они ползли с Кекком через траву к выступу. Значит, такое все же было. А Кекк теперь мертв.

Никто так и не узнал, что взбудоражило японцев. С минуту люди ползли в полной тишине, каждый поодиночке, без всякой связи с другими, а в следующую минуту пулеметный огонь хлестал и полосовал все вокруг над их головами. Никто не стрелял, не бросил гранату, не высовывался. Возможно, какой-нибудь нервный японец увидел, как пошевелилась трава, выстрелил и тем взбудоражил всех. Что бы там ни было, но теперь они лежали под шквалом огня, отрезанные друг от друга, не способные к согласованным действиям. Каждый, опустив голову и прижавшись к земле, молил богов или судьбу, чтобы его оставили в живых. Связь была потеряна, а вместе с ней всякое управление. Никто не смел пошевелиться. И в этой статичной обстановке, чреватой полным провалом, выдвинулся как герой Долл.

Он лежал, обливаясь потом, тесно прижавшись к земле, охваченный паникой, ужасом, страхом, и просто не мог больше вынести этого. Он слишком много пережил в этот день. Выкрикивая высоким фальцетом одно и то же слово «Мама! Мама!», которого, к счастью, никто не мог слышать, и меньше всего он сам, Долл вскочил на ноги и побежал прямо на японское укрепление, стреляя из винтовки с бедра по единственной амбразуре, которую мог видеть. Словно пораженные немыслимым нахальством, почти все японцы вдруг прекратили огонь. В ту же минуту капитан Гэфф, освободившись от временного приступа паники, вскочил, замахал рукой и закричал: «Назад!» Вся штурмовая группа во главе с ним бросилась в ложбинку спасать жизнь. Тем временем Долл продолжал бежать, выкрикивая свое заклинание: «Мама! Мама!»

Когда кончились патроны, он бросил винтовку в амбразуру, вытащил пистолет и стал стрелять. Левой рукой он сорвал с пояса гранату, перестал стрелять из пистолета, чтобы вытянуть чеку, и метнул гранату на замаскированную крышу сооружения, которое теперь ясно видел — оно было всего метрах в двадцати. Граната разорвалась, не причинив никакого вреда. Потом Долл побежал дальше, продолжая стрелять из пистолета. Только когда кончились патроны, он пришел в себя, понял, где находится, повернулся и бросился бежать. К счастью, он повернул не назад, а направо, хотя впоследствии отрицал это. В этом направлении изгиб выступа был всего в десяти метрах, и он успел добежать до него, прежде чем его смог настигнуть и поразить возобновившийся массированный огонь японцев, словно оправившихся от потрясения.

Когда он пробежал эти десять метров, откуда-то сзади над головой с шипением пролетел какой-то темный круглый предмет и упал совсем близко перед ним. Долл автоматически отбросил его ногой, как при свободном ударе по футбольному мячу, и побежал дальше. Предмет отскочил на несколько метров и разорвался облаком черного дыма, сбив его с ног ударной волной и отбросив через выступ. Почувствовав жгучую боль в ноге, он упал с глухим, сотрясающим кости стуком у основания выступа почти в том месте, где был убит рядовой Кэтч, и прокатился еще метров двенадцать вниз по склону, прежде чем смог остановиться. Некоторое время он просто лежал в траве, дыша со стоном, избитый, еле переводя дыхание, полуслепой, почти ни о чем не думая. Это не было похоже на его прежние испытания: бег зигзагом из расположения первого взвода, потом обратно, чтобы отыскать Тощего Кална; атаку хребта с Кекком. Это было ужасно, страшно, без отдыха, без пощады. Он всей душой надеялся, что ему больше никогда не придется даже думать об этом. Взглянув на ботинок, он увидел аккуратный небольшой разрез повыше лодыжки. Где же он все-таки, черт возьми? Он знал, где находится, но почему он один? Что случилось с другими? В эту минуту он мог думать только о том, что хочет быть с людьми, кого-нибудь обнять и чтобы его обняли. С этой мыслью он встал, вскарабкался к выступу и задыхаясь побежал вдоль него, пока не добрался до ложбинки и не наткнулся на своих. Люди из группы сидели, прислонившись к скале, тяжело дыша. Ранен был только один — сержант из второй роты, ему пулей раздробило плечо.

— Долл, — задыхаясь проговорил капитан Гэфф, прежде чем Долл успел извиниться, найти предлог или объяснить, что он натворил. — Я лично рекомендую вас подполковнику Толлу для представления к кресту «За боевые заслуги». Вы спасли всем нам жизнь, я никогда не видел такой храбрости. Я сам напишу реляцию и буду ее продвигать. Обещаю вам.

Долл не верил своим ушам.

— Сэр, тут не было ничего особенного, — скромно сказал он. — Я испугался. — Он заметил, что Чарли Дейл, прислонившийся к выступу, посмотрел на него с черной завистью. «Ха, подонок!» — подумал Долл с внезапным взрывом радости.

— Но сохранить присутствие духа, чтобы вспомнить, что выступ в десяти метрах правее, — продолжал Гэфф, — это замечательно.

— Знаете, сэр, я был в первом дозоре, — сказал Долл и улыбнулся Дейлу.

— Были и другие, — сказал капитан Гэфф, тяжело дыша. — Как себя чувствуете? Не ранены?

— Не знаю, сэр. — Долл улыбнулся и показал крошечный разрез на ботинке.

— От чего это?

— Японская ручная граната. Я отбросил ее ногой. — Он нагнулся расшнуровать ботинок. — Пожалуй, посмотрю. — Внутри он нашел маленький кусочек металла, который проскользнул в ботинок, как камушек, но, по правде говоря, он даже не почувствовал его, когда бежал вдоль выступа. — Я подумал, что у меня камень в ботинке. — Осколок ударил по лодыжке чуть выше ее выступа и слегка поцарапал ее; немного крови просочилось в пропитанный потом носок.

— Боже мой! — воскликнул Гэфф. — Правда, это только царапина, но я представлю вас также к медали «Пурпурное сердце». Вы ее заслужили. Но кроме этого, все в порядке?

— Я потерял винтовку, — сказал Долл.

— Возьмите винтовку лейтенанта Грея, — распорядился Гэфф. Он оглянулся на остальных. — Пожалуй, лучше вернуться назад. Скажем, что не смогли взять объект. Двое понесут лейтенанта Грея, — Гэфф обратился к сержанту из второй роты: — Как себя чувствуете? Сможете дойти?

— Все в порядке, — сказал сержант с улыбкой, больше похожей на гримасу боли. — Болит только, когда смеюсь. Но хочу поблагодарить тебя, — сказал он, обращаясь к Доллу.

— Нечего меня благодарить, — ответил Долл и скромно засмеялся с великодушием, рожденным неожиданным признанием его заслуг. Его глаза блестели. Он совсем забыл о своем желании кого-нибудь обнять или чтобы обняли его. — Ну а как ты? Думаешь, все будет в порядке? — Он посмотрел на окровавленную кисть, с которой медленно капала кровь, и на безжизненно повисшую руку сержанта, и вдруг ему опять стало страшно.

— Конечно, конечно, — радостно сказал сержант. — Теперь я вышел из игры. Меня отправят в тыл. Надеюсь, я не сильно покалечен.

— Пошли, ребята, — сказал капитан Гэфф. — Будем двигаться. Наговоритесь потом. Дейл и Уитт, понесете лейтенанта Грея. Белл поможет сержанту. Я понесу рацию. Долл, будете прикрывать нас с тыла. Наши желтокожие братишки, как их называет подполковник, могут послать за нами погоню.

И в таком порядке маленькая группа отправилась назад. Японцы не стали ее преследовать. Гэфф с рацией, за ним Белл и сержант из второй роты, потом Дейл и Уитт, волочившие за ноги тело мертвого лейтенанта, и замыкающий Долл. Они представляли собой не очень привлекательное зрелище. На обратном пути Гэфф говорил им:

— Если завтра представится другая возможность, я думаю, мы можем ею воспользоваться. Лично я собираюсь пойти добровольцем на это задание. Если мы переползем то открытое место и укроемся за той маленькой возвышенностью, то сможем обойти японцев с тыла и обрушиться на них сверху. Как раз это и надо было сделать сегодня. Сверху гораздо легче забро