Поэмы (fb2)

- Поэмы (пер. Владимир Васильевич Державин, ...) (и.с. Библиотека всемирной литературы (ХЛ)-26) 4.66 Мб, 450с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Алишер Навои

Настройки текста:



АЛИШЕР НАВОИ ПОЭМЫ

Перевод со староузбекского


Портрет Алишера Навои.

Миниатюра Гератской школы. XV в.

АЛИШЕР НАВОИ

Говоря о том, что стихи знаменитого поэта Мир Касым Анвара очень ценил народ, а правители преследовали его, Навои в конце своей жизни писал: «Первый стих, который я выучил, было вот это двустишие:

Мы — гуляки и влюбленные, предающие огню
весь мир, и беззаботные —
Перед блаженством скорби но тебе нет нам дела
до раздумий о мире!

В то время мне было около трех или четырех лет. Когда досточтимые люди предлагали мне прочесть их, многие удивлялись моему чтению».

Вспоминая свое отношение к крайне сложной философской поэме великого Ф. Аттара, Навои сообщает следующий не менее интересный факт: «В мои детские годы, в школе… я был любознателен и всей душой стремился выучить «Речь птиц»… Мое наивное сердце расцветало от слов этой книги. Все мое существо было наполнено ими… Моя любовь к этой книге так усилилась, что это порвало мою связь с людьми… Я возненавидел обычные слова, употребляемые людьми в разговоре, и сам себе сказал: убегу в уединение от плохих людей…

Родители испугались… Лишили меня возможности читать… Прошло некоторое время, и они начали терять надежду, так как слова той книги оставались у меня в памяти. Я все время повторял их про себя».

Так подлинная поэзия с детских лет и навсегда вошла в жизнь Алишера, будущего создателя гениальных художественных ценностей, которые, как все, что неподвластно даже всесильному времени, бессмертны.

Весьма примечательно, что в тяжелые дни войны в декабре 1941 года в Эрмитаже крупнейшие ленинградские ученые и представители общественности собрались, чтобы отметить пятисотлетие Алишера Нивои, замечательную дату в культурной жизни советских народов.

Председательствовал академик И. А. Орбели. За стенами рвались снаряды, а под сводами Эрмитажа звучали слова великого узбекского поэта о мире, радости жизни, торжестве человеческого разума над тьмой жестокости и угнетения.

Так, пережив века, дошел он и до нас, ибо его творчество созвучно с нашим временем.

I

Эпоха, которая породила, вырастила и дала человечеству великого поэта и мыслителя, имела свои специфические особенности.

Годы пагубных междоусобных войн, придворных, феодально-клерикальных интриг и времена относительного спокойствия; чудесные архитектурные сооружения, пышные дворцы и разбросанные по всей стране трущобы; процветающая культура и почти сплошная неграмотность населения; падение, бурный подъем и опять падение экономики и культуры; произвол «сильных мира сего» и бесправие широких народных масс; расширение и вместе с тем ослабление торговых, политических и культурных связей со многими странами мира, — вот чем отличалась эта эпоха.

Все это наложило свой отпечаток и определило образ мышления, характер творчества и жизненный путь Алишера Навои. К тому же, с одной стороны, служба и высокие должности при феодальном дворе, в окружении различной, в большей своей части реакционной феодально-клерикальной знати, а с другой — высокие мечты и благородные цели; поиски большой правды, удачи и неудачи, незнание подлинных «тайн» своих неудач и связанная с этим мучительная духовная драма, преследовавшая всю жизнь гениального сына своего времени.

После смерти грозного Тимура (1405 г.) быстро распалась его огромная феодально-деспотическая империя. Начались и продолжались на протяжении нескольких лет кровопролитные междоусобные войны. Свирепствовала реакция, одним из характерных и трагических проявлений которой было убийство великого ученого Улугбека, жестокое преследование его коллег по науке и разрушение его знаменитой астрономической обсерватории в Самарканде, являвшейся гордостью человеческого разума.

Когда Алишер родился (в Герате в 1441 г.) и учился в школе, эта трагедия все еще была свежа в памяти людей. Еще юношей он видел и помнил множество жестоких правителей, душивших живую мысль и занимавшихся грабежом народа.

Хотя Алишер вышел из знатной семьи, близкой тимуридским придворным кругам, но на его долю выпала весьма неспокойная, сложная и тяжелая жизнь. В результате смут и быстрых перемен в политической жизни семья Навои сначала покидает, а через несколько лет возвращается в Герат, пятнадцатилетний юноша поступает на службу к правителю Абул-Касыму Бабуру, затем переезжает в Мешхед, где начинает учиться в медресе, потом опять возвращается в Герат, а оттуда через некоторое время отправляется в Самарканд, который в то время славился как один из центров культуры на Востоке.

Наступил 1469 год — год, с которого начался новый период в жизни и деятельности Алишера: друг его юности Хусейн Байкара, с давних пор боровшийся за власть, наконец достиг своей цели, и по его приглашению Навои переезжает в Герат, столицу нового правителя, и получает высший придворный чин — хранителя печати. С этого года и до конца своей жизни он участвует в бурной и трудной общественно-политической и государственной деятельности. Служба при дворе протекала в исключительно сложных и порою опасных для жизни условиях. То Навои повышали в должности, то понижали, то вообще отстраняли, и все это сопровождалось его победами и поражениями в борьбе за свои передовые идеалы.

Хусейн Байкара не был типичным феодально-ограниченным правителем. Он способствовал установлению и сохранению относительного спокойствия в стране в течение длительного времени. В этот период большое развитие получили культура, наука, искусство и экономика. Находясь у него на службе, Навои осуществил ряд крупных общественно-полезных мероприятий в стране. Сам Хусейн Байкара был незаурядным поэтом, поощрял людей поэзии, искусства, а в своем творчестве боролся за развитие узбекского языка.

Однако при всем этом Хусейну Байкаре не чужды были деспотизм и произвол. Этим объясняется и то, что он не всегда поддерживал Навои в его прогрессивных начинаниях, а иногда и прямо конфликтовал с ним.

Несмотря на суровость своего века и трудность собственной жизни, Навои сумел создать бессмертные произведения, имеющие общечеловеческое значение. В них он бичевал угнетателей, разорителей народа, изобличал социальное зло, воспевал добро и справедливость.

Все это усиливало ненависть к нему со стороны представителей знати, выражавших и защищавших интересы реакционных феодалов, духовенства, сепаратистски настроенных вельмож.

В 1476 году Навои слагает с себя обязанности вазира (министра) и целиком отдается творческой работе. Он создает замечательные стихи и бессмертную «Пятерицу» («Хамсу») (1483–1485 гг.), проникнутую самыми передовыми для своего времени идеями.

Борьба представителей феодально-клерикальной реакции против Навои еще больше усиливается. И в 1487 году его отправляют в далекий Астрабад.

Но борьба — есть борьба. Нельзя падать духом, нельзя сдаваться. И в этой далекой и заброшенной части своей родной страны Навои упорно занимается благоустройством края и большой творческой работой. Его глубоко занимает судьба всей отчизны, беспокоят козни придворных, которые в это время бесчинствовали в Герате и причиняли огромный ущерб стране, народу, а также подрывали престиж относительно централизованной власти Хусейна Байкары, которая в числе других факторов способствовала (особенно при непосредственном содействии Навои) сохранению спокойствия в стране.

Поэт неоднократно обращается к Хусейну Байкаре с просьбой вернуть его в Герат. Но безрезультатно. Спустя некоторое время султану многое становится понятным: интриги вельмож и авантюристов приобретают все более открытый и наглый характер, в столице и при дворе создается угрожающее положение. В результате Хусейн Байкара снова прибегает к помощи умного, предприимчивого Навои и в 1488 году разрешает ему вернуться в Герат.

Сохранилась не лишенная доли правды народная легенда.

Однажды представители феодальной реакции предприняли очередную попытку столкнуть Алишера Навои с Хусейном Байкарой. Султан поддался на это и удалил Навои от двора. Прошло несколько дней, Хусейн стал испытывать чувство раскаяния в содеянном по отношению к своему другу и одновременно гнев и ненависть — к интриганам. И вот наконец он вызвал к себе придворных и резко сказал им:

— Охотник заметил идущую в поле газель, прицелился в нее и выстрелил. Газель упала. Охотник подбежал и видит, что его стрела вошла в правую ногу животного и вышла через правое ухо.

До вечера разгадайте, каким образом это могло случиться. Иначе всех вас предам мучительной казни.

Убедившись в том, что подобную загадку может разгадать только великий Алишер, и предпочтя позор наказанию, обеспокоенные придворные пошли к нему. Навои сразу же понял, в чем дело, и саркастически сказал:

— Идите и ответьте вашему повелителю: в тот момент, когда охотник выстрелил, газель правой ногой почесывала свое правое ухо…

Интриганы, вне себя от радости, побежали к Хусейну и ответили так, как учил поэт. Шах понял, в чем дело, и разгневался.

— Подлые, бессовестные глупцы! Такую загадку мог бы разгадать только тот, на кого вы клеветали. Значит, вы опять совершаете преступление перед Алишером, выдавая его мудрость за свою. Я исполню свое обещание!

Сказав все это, шах приказал их казнить.

Вскоре Хусейн присваивает Навои титул «Приближенного его Величества Султана». Они предпринимают ряд мер, направленных на нормализацию положения в стране (строго наказывают некоторых высокопоставленных лиц, занимавшихся интриганством). Но не все меры дают желанный результат: поздно, многое было упущено, слишком тяжелые и глубокие раны были нанесены влиятельными реакционными сановниками.

К тому же надвигалась еще более грозная опасность. То в одной, то в другой части страны сыновья Хусейна Байкары поднимают восстания против централизованного государства, — восстания, направленные на расчленение страны. Шах оружием, Навои своими советами и непосредственным участием неоднократно пытаются усмирить мятежных царевичей. Но без успеха.

Наконец в декабре 1500 года становится известно, что Хусейн Байкара возвращается в столицу из очередного похода против одного из своих взбунтовавшихся сыновей. Совершенно обессиленный, Навои отправляется из Герата, чтобы встретить его. Во время их свидания ему стало худо, и через несколько дней — 3 января 1501 года — великий Алишер навсегда закрывает глаза.

II

Издавна на Ближнем и Среднем Востоке бурно развивалась поэзия, представленная различными течениями и множеством жанров. Творчество каждого из великих представителей этой поэзии — Рудаки, Фирдоуси, Низами, Аттара, Саади, Хафиза, Джами — всякий раз открывало новую блестящую страницу в истории мировой изящной словесности.

Поэтическое наследие выдающихся предшественников способствовало формированию и развитию поэтического своеобразия таланта Алишера Навои.

К тому времени и узбекская литература имела уже свои сложившиеся многовековые традиции. Об этом свидетельствуют творения Дурбека, Атаи, Саккаки, Лутфи и др. Недаром современник и близкий друг Навои — великий таджикский поэт и мыслитель Абдуррахман Джами (да и сам Алишер) называл Лутфи «царем поэтов». Выдающиеся узбекские поэты своим творчеством способствовали развитию родного литературного языка, что имело большое значение для того времени. Наряду с развитием традиционной любовной лирики они расширили рамки социальной проблематики поэзии. Весьма важным явилось и то, что они значительно усилили светский характер литературы, намного углубив и обогатив ее содержание.

Это была богатейшая поэтическая школа свободомыслия, на традициях которой воспитывался и вырос великий поэт-гражданин Навои.

Кроме того, он был достаточно хорошо знаком и с индийской и арабской литературой, творчески переосмысливал ее лучшие образцы. Не случаен, например, тот факт, что по указанию Хусейна Байкары (очевидно, не без инициативы Навои) был переведен на фарси шедевр индийской и мировой литературы — «Калила и Димна».

Другим важным истоком творчества Навои были мифологические предания и произведения устного творчества узбеков и других народов Востока, которые он широко и своеобразно использовал. Об этом красноречиво свидетельствуют часто встречающиеся в его произведениях образы мифических героев, притчи и сказания, пословицы и поговорки, афоризмы и сказки.

Навои считал, что главная задача литературы — утверждение прекрасного и борьба против социального зла. Художественное слово должно обличать угнетателей, отстаивая при этом духовное превосходство простых людей.

Размышляя о смысле поэзии, он пишет:

Ее одежда может быть любой,
А суть в ней — содержанье, смысл живой.
Не ценится газель, хоть и звучна,
Когда она значенья лишена.
Но смысл поэма выскажет сильней,
Когда прекрасен внешний строй у ней.

Художественное слово могуче, если оно выражает правду:

Коль слово жаром Истины горит,
Оно и камень в воду превратит.

В своем творчестве Навои был верен принципам реализма, а также позитивного, жизнеутверждающего романтизма. Образы Фархада, Искандара и других символизировали высокие идеалы, могучую духовную силу и творческую способность человека.

В эпоху Навои борьба за узбекский язык приняла особо острый социальный характер. Поэт понимал, что язык является одним из важных средств развития культуры и приобщения народа к свету и знаниям. Он был убежден, что пренебрежительное отношение, оскорбляющее не только язык, но и народ, говорящий на нем, может причинить большой вред. Надо было раскрыть огромные возможности родного языка, развить и обогатить его.

С этой грандиозной задачей поэт справился блестяще, создав свои монументальные произведения, сохраняя при этом искреннее и глубокое уважение к языкам других народов. Заканчивая одну из своих поэм, он с гордостью писал:

Я — не Хосров, не мудрый Низами,
Не вождь поэтов нынешних Джами,
Но так в своем смирении скажу:
По их стезям прославленным хожу.
Пусть Низами победоносный ум
Завоевал Берда Гянджу и Рум;
Пускай такой язык Хосрову дан,
Что он завоевал весь Индустан,
Пускай на весь Иран поет Джами,
В Аравии в литавры бьет Джами, —
Но тюрки всех племен, любой страны,
Все тюрки мной одним покорены!..

Как поэт и ученый, Навои опирался на огромный, богатейший опыт, накопленный выдающимися учеными античного Востока и Средней Азии в области астрономии, математики, химии, философии и т. д. Об этом свидетельствует его интерес к работам Абу али ибн Сины, Фараби, Улугбека и других и множество собственных естественно-научных, философских, социологических наблюдений.

Навои понимал, что наука служит духовной эмансипации человека, народа, интересы которых он ставил превыше всего, и с глубоким уважением относился к художественным ценностям, созданным до него. Творчески соревнуясь со своими предшественниками, он, развивая традиционные сюжеты и образы героев, вкладывал в них новое содержание.

Говоря о своих поэмах, включенных в «Пятерицу» и весьма восторженно отзываясь о поэтах, некогда работавших в этом же жанре, Навои писал:

Преданья эти — плод седых веков, —
О них писали Низами, Хосров.
Основой взяв, я перестроил их:
Я жизни больше влил в героев их.

Так, сознательно не выходя за установившиеся жанровые рамки «Пятерицы», Навои по-своему продолжил сложившуюся в литературе Востока традицию — «назира» («подражание», «ответ»), дав на существующие и общепризнанные произведения данного типа свой полемический, совершенно новый вариант.

Тернистым был творческий путь Алишера Навои. Живя в сложных и суровых условиях, он всю свою жизнь искал правду и боролся за справедливость. Временами он был доволен результатами своих поисков и чувствовал себя победителем в этой борьбе.

Вместе с тем сама эпоха, представители господствующих классов отвергали лучшие стремления Навои, обрекая их на неудачу. Поэт, как сын своего времени, не мог постичь главных причин крушения своей мечты, в справедливости которой он был глубоко уверен.

Более того, Навои ставил и такие вопросы-задачи, на которые ни эпоха в целом, ни люди и наука тех времен, в частности, не смогли дать ответов. В этом бессилен был и гений Алишера.

Так, например, он хотел познать тайны далеких звезд и бескрайнего мироздания, понять внутреннюю сущность жизни на земле, установить подлинные причины того, почему добро растоптано, а зло торжествует, или мечтал о таком светлом обществе (особенно ярко это выражено в одном из его стихотворений на персидском языке), где существует гармония и господствует справедливость, где нет притеснителей и страдающих от них.

И, конечно, для великого гуманиста крайне мучительно было сознание несбыточности (и непонимание ее причин) благороднейшей мечты, составляющей по сути квинтэссенцию всего его творчества, всех его поисков истинной правды и справедливости!

В результате назревала глубокая и мучительная духовная драма Навои, — духовная драма, которая временами доводила его до отчаяния и которая столь образно выражена им в следующих строках:

О, почему с тобой я не дружу, вино?
Забота и беда гнетут меня давно…
На этот мир земной чем больше я гляжу,
Тем более мое сознание темно!
Хотел небесных тел природу я постичь —
Не тайна для меня отныне ни одно.
Приход мой в мир земной, уход мой в мир иной —
Вот этого понять, увы, не суждено.
Ни мудрость многих книг, ни вера в благодать
Загадку разгадать не могут все равно.
Дружить старался я со множеством людей;
В чем жизни цель — никем ответа не дано.
И врач лечил меня, и чудотворец-шейх, —
Неисцелим недуг неразрешимых «но».
И ты бессилен здесь, мой многомудрый пир!..
Все существо мое сомнения полно.
Мне стало тяжело влачить неверья груз,
Терпение мое вконец истощено.
Бегу в питейный дом, прошу вина, — гляжу:
Разбитый черепок в руках своих держу!

Многозначительная деталь: и в питейном доме — разбитый черепок в руках поэта!.. Так глубока и сурова была трагедия великого человека!

Но Навои не сдавался. Вполне закономерная в условиях тех вре-мен его духовная драма, сколько бы она ни была сильна и мучительна, не могла помешать ему постоянно искать, находить, сомневаться, творить и бороться за высокие идеалы.

III

Удивительно широк и многогранен круг творческих интересов и поисков Навои. Он — поэт и мыслитель, ученый историк и лингвист, естествоиспытатель и теоретик литературы, музыки, государства и права, политический деятель. В своем творчестве он старался всесторонне и глубоко отображать действительность во всем ее многообразии. Нет ни одного более или менее заслуживающего внимания вопроса общественной жизни, человековедения своего времени, о котором не сказал бы своего слова и не определил бы своего отношения к нему Навои.

Так он создал свыше тридцати произведений, составляющих золотой фонд узбекской литературы.

В 1499 году он пишет свою большую философскую поэму «Язык птиц».

В этой поэме, являющейся ответом на «Речь птиц» знаменитого поэта Аттара, Навои выступает против того направления суфийской философии, которое было очень распространено на протяжении нескольких веков и сторонники которого считали природу и человека жалкой тенью бога, пропагандировали квиетизм, отказ от своего «я», от всего мирского.

Навои обожествляет человека и считает его самым ценным существом, неотделимым от самой природы, которая также прекрасна.

Другое произведение «Собрание утонченных» было написано Навои и 1491–1492 годах, а спустя несколько лет доработано. Эта книга представляет собою своего рода антологию современной автору поэзии. Будучи сам великим мастером художественного слова и тонким теоретиком литературы, Навои приводит в ней ценнейшие материалы и сведения более чем о трехстах поэтах. Исключительно важными являются предельно лаконичная, но меткая характеристика и точная оценка, которые дает автор творчеству и миропониманию поэтов, их моральному облику и поведению, их месту и роли в литературе и жизни; его критические замечания, глубокие наблюдения и теоретические высказывания при разборе литературных и морально-этических явлений, об идейно-художественных достоинствах и недостатках творчества поэтов; суждения о назначении поэзии и т. д.

За несколько месяцев до своей кончины Навои создает философский, общественно-политический трактат «Возлюбленный сердец», в котором чувствуется влияние «Гулистана» Саади и «Бахаристана» Джами.

В начале произведения, как бы подводя итоги своей многолетней жизни, Навои описывает пройденный им тернистый и мучительный путь, полный тревог и волнений. Читая эти строки, нельзя не испытать боли и горечи и вместе с тем не восхищаться подвигом, стойкостью поэта, величием свершенных им творческих и практических дел.

Навои бичует шахов-деспотов, чиновников и воинов, грабящих народ и разрушающих страну; представителей духовенства, торговцев, обманывающих и обирающих тружеников; поэтов и ученых, одни из которых служат народу, а другие думают только о своих выгодах.

Конечно, как сын своей эпохи, Навои не ставил вопроса о коренном переустройстве современной ему социально-экономической действительности. Но одно ясно: великому гуманисту было глубоко ненавистно то положение, когда на его родине сосуществовали накопленные богатства немногих и мучительная нищета огромных масс людей, лишенных возможности и прав пользоваться этими богатствами.

Последняя работа — «Спор двух языков» — написана совсем незадолго до смерти автора. В ней Навои, как выдающийся ученый-лингвист, теоретик литературы, обобщает опыт своей многолетней борьбы за родной язык, показывает его богатство, тонкость и изящество. Недаром он с гордостью писал:

«Мне кажется, что я утвердил великую истину перед достойными людьми тюркского народа, и они, познав подлинную силу своей речи и ее выражений, прекрасные качества своего языка и его слов, избавились от пренебрежительных нападок на их язык и речь со стороны слагающих стихи по-персидски».

Так, Алишер Навои, в своих монументальных произведениях давно практически показавший богатейшие возможности родного языка, теперь теоретически обосновывает свои мысли о том, что на узбекском языке можно и нужно создавать сложные и крупные произведения для народа, говорящего на нем.

Навои очень рано начал писать стихи, и впоследствии поэзия стала главной в его жизни и деятельности. До конца своих дней он самоотверженно трудился на этом сложнейшем и благороднейшем поприще. Итогом этого поистине титанического труда явилась его знаменитая «Сокровищница мыслей», огромный поэтический свод, являющийся одним из самых крупных и выдающихся произведений всей мировой литературы.

Несмотря на то, что почти все формы лирической поэзии были достаточно хорошо разработаны еще в арабской, персоязычной и частично тюркоязычной литературе, Навои творчески использовал достижения своих предшественников всякий раз, выступая как поэт-новатор. К тому же он написал специальный трактат по теории техники и специфики стихосложения на узбекском языке, который называется «Весы размеров» и является замечательным научным руководством для тюркоязычных поэтов.

Навои значительно расширил тематику лирики, углубил ее социальное содержание, социальную направленность. Тем самым он в известной мере преодолел ту традицию, которая господствовала в течение нескольких столетий и в силу которой любовные чувства составляли единственный или почти единственный объект описанья.

Тематика поэзии Алишера Навои настолько широка, а ее содержание настолько глубоко, что его «Сокровищницу мыслей» вполне можно считать опоэтизированной энциклопедией человековедения той эпохи.

Навои был глубоким знатоком всех тонкостей человеческой психологии, поэтому главное и ведущее лицо в его стихах — лирический герой, весьма многогранный и сложный, но вместе с тем нередко простой и легко понятный. На страницах «Сокровищницы мыслей» вырисовывается обобщающий и цельный образ этого лирического героя со своими возвышенными устремлениями и ярко выраженным сложным человеческим характером. Читатель слышит биение его сердца, сочувствует его страданиям, когда он в горе, отчетливо слышит его голос радости, когда он счастлив, и вместе с тем не может не переживать или не радоваться одновременно с ним.

Так захватывающе ярок, богаг и понятен этот герой огромного поэтического творения.

Навои создал еще один замечательный свод лирических стихов, который называется «Диван Фани». Эти стихи, созданные на иерсидско-таджикском языке и подписанные псевдонимом «Фани», не уступают «Сокровищнице мыслей», написанных на узбекском языке и подписанных — «Навои».

IV

Другим крупным плодом художественного гения Навои является «Пятерица», объединяющая в себе пять бессмертных поэм.

По своему собственному признанию, Навои, щедро отдавая дань газелям и вообще лирическим стихотворениям, все время думал о создании «Пятерицы». Это свидетельствует о том, что сам поэт придавал особое значение этому произведению, как главному труду своей жизни.

Ведь после Низами, который как бы «открыл» этот жанр, многие стремились создать подобное поэтическое полотно, но только отдельным счастливцам удалось это. Навои стал одним из них. Именно в «Пяте-рице» поэт смог наиболее полно, глубоко и цельно отобразить эпоху и выразить свои сокровенные мысли и чувства.

«Смятение праведных» — первая поэма, включенная в «Пятерицу», является как бы теоретической программой для последующих поэм.

В начале произведения автор выдвигает мысль о том, что из всех существ самым ценным и совершенным является человек. Для подтверждения и обоснования этого тезиса Навои обожествляет человека и объявляет его самым прекрасным в мире.

После восхваления Низами Гянджеви, Хосрова Дехлави и Абдуррахмана Джами Навои переходит к последующим разделам поэмы, начиная их с высказываний о назначении литературы, об эстетическом отношении к действительности. При этом непременными и главными условиями являются народность и правдивость. Прежде всего именно это делает художественное слово полезным и действенным:

Но если слово — правды лишено,
Для перлов нитью станет ли оно?

Исходя из этих принципов, Навои в специальных главах удивительно реалистически описывает и обличает образ мысли и жизни правителей, придворных, духовенства и богачей, то есть тех, кто занимал господствующее положение в обществе.

Вот характерная картина из жизни шаха и окружающих его, которые грабят народ, страну, предаются пьянству и разврату.

Там сквернословья слышен пьяный хор,
Там непотребства оскорбляют взор…
Так целый день в тени твоих палат
Царят разгул, и скверна, и разврат…
Когда же утро землю озарит,
Чертог царя являет гнусный вид:
Как будто рать в сраженье полегла,
Распластаны упившихся тела,
Едва проснутся, бросятся опять
Последнее у нищих отбирать…
Казну пополнят, а ночной порой
Опять и шум, и гам, и пир горой…

Крайне важно и интересно отметить, что Навои признает только такого правителя, который честно служит народу, родине; и отвергает утверждение о том, что шах — представитель всевышнего на земле, ибо он такой же смертный, как и его подданные.

Поистине гражданским подвигом являлись следующие слова великого поэта, сказанные им в адрес правителя:

Своим рабам подобен ты во всём —
Во внешности и в существе своем.

Это было направлено против одного из основных принципов феодальной идеологии и связанных с ней господствующих общественных устоев.

В специальной главе поэт с гневом разоблачает реакционных представителей духовенства и говорит: одежда шейха соткана из ниток лжи, а игла взята из уса духа зла; хоть у него велика чалма, но под чалмой нет ни света, ни ума; посох его есть опорный столб дома обмана; а четки — зерна приманки для поимки простых людей в свои сети…

И Навои делает вывод:

Вот для чего им хитрость и обман:
Их цель — богатство, власть, высокий сан.

Так шейх «ведет людей к геенне огненной!».

Многие главы в поэме посвящаются щедрости, благопристойности, воздержанности, любви, верности, преданности, правдивости, пользе знаний, красоте родного края, ценности жизни, а также осуждению алчности, корыстолюбия, эгоизма, праздного образа жизни. При этом к каждой из этих глав приводится притча, которая является изумительным образцом новеллы в стихах. Таковы, например, рассказы о Бахраме и Хатаме Тайском.

В одной из последних глав Навои поэтически воспевает красоту и богатство родной страны, восхищается талантливым народом и чудесными плодами его труда. Весьма характерны слова, сказанные в связи с этим в адрес шаха:

Знай: справедливость громче славных битв
И выше догм, религий и молитв…
Пока стоят земля и небосвод,
Пусть благоденствует любой народ.

Второй поэмой «Пятерицы» является «Фархад и Ширин», которая выделяется широтой охвата самых значительных и животрепещущих вопросов эпохи. Среди них: воспевание жизнеутверждающей любви, дружбы, лучших человеческих качеств, осуждение губительной вражды, предательства, коварства, несправедливых разрушительных войн.

Центральная фигура поэмы — Фархад еще юношей освоил все известные в те времена науки и ремесла. Его не радуют и не интересуют ни царский трон отца, ни дворец, ни золото. Что-то очень серьезное, но таинственное мучает его. Он страстно влюблен, но объект его любви неизвестен; его душу терзает какой-то высокий, пленительный идеал, но что он собой представляет конкретно, неясно. После долгих поисков и путешествии по странам, после победы над фантастически сильными животными и после встречи с философом Сукротом (Сократом) Фархаду удается овладеть «талисманом Искандара» — зеркалом, в котором отображались все происходящие события, все то, что было и будет, весь многообразный мир и все тайны тайн. Благодаря этому зеркалу Фархад выясняет все то, что так долго мучало и терзало его сердце, — он видит в зеркале царицу красоты и сказочную страну справедливости. Рассказывая художнику Шапуру, с которым он подружился после кораблекрушения, Фархад называет эту страну чудесной, бесподобной и говорит, что именно ее он и разыскивал так долго. Сказочность этой страны подтверждает и Шапур, который говорит: я был там и вновь стремлюсь к тем дивным небесам.

Живительно-тепло погодье в ней,
Обилье роз и плодородье в ней.
Как сам Ирем, пленительно свежа
Она от рубежа до рубежа.
Армен — ее названье…

Забегая немного вперед, скажем, что это подтверждает и сам простой житель этой страны, — один из тех, кто в муках пытался открыть путь к воде:

Отчизна наша — это рай земли…
Венчает добродетелью страну
Царица, наш оплот — Михин-Бану…
Опора нам владычество ее,
Отрада нам величество ее.

Это, конечно, в известной мере напоминает тот идеал, о котором мечтали великие поэты и мыслители прошлого, — мечту о такой стране, во главе которой стоит умный и справедливый правитель и население которой живет спокойно, счастливо. Именно такой описывает Навои страну армян.

Здесь важно не только то, что поэт воспевает свою мечту о справедливом государстве. Главное — в показе и осуждении грабительских войн, акта неприятельского нашествия против этой дивной страны.

Фархад со своим другом Шапуром прибывает в этот край и видит все то, что раньше показывало ему зеркало мира.

Характерно то, что Фархад сразу же обращает внимание на людей, которые пытаются провести канал через гранитную гору, и тут же сам берется за дело, освобождая их от мучительной работы. Показывая чудеса созидательного труда, он пробивает канал. Радостная весть быстро доходит до царицы Михин-Бану и Ширин. И тогда

Воскликнула Ширин: «Кто ж он такой,
Наш гость, творящий чудеса киркой?
Он добровольно нам в беде помог —
Действительно, его послал к нам бог!..»

Фархад осуществляет не только то, к чему так тщетно стремились люди. Он строит сказочный замок для Ширин и создает водохранилище.

Так, что дворец Ширин со всех сторон
Узором водным был осеребрен.
Когда он дело это завершил,
И город он снабдить водой решил.
А город был внизу, и без воды
Там огороды гибли и сады.
Фархад исчислил высоту, — она
Двум тысячам локтей была равна.
И с этой кручи вниз пустил Фархад
За водопадом в город — водопад.
И так благодаря его трудам
Все люди воду получили там…

Народ «изумлен трудом Фархада», наступает праздник водопуска:

Когда же стал арык приютом вод,
Волненье всколыхнуло весь народ.
Как будто вся толпа сошла с ума,
Такая началась там кутерьма,
Такая суматоха, клики, рев, —
И тут и там, с обоих берегов.
Подтягивали пояса певцы, —
Настраивали голоса певцы,
Так, чтоб напевы их звучали в лад
С водой, которую пустил Фархад.

Народ ликует, безгранично счастливы в своей чистой любви Фархад и Ширин.

Но… именно в этот момент Навои и переходит ко второй основной, а в некоторых отношениях — к главной части произведения, то есть описанию и осуждению деспотов-захватчиков и грабительских войн. Всю свою ненависть и проклятье, все острие своей критики поэт направляет против них.

Иранский шах Хосров с целью пленения Ширин и покорения ее страны, ее народа начинает войну, сея на своем пути смерть и разруху. Фархад вступает в неравный бой с полчищами насильников. Иного выхода у него нет, ибо: «Иль он Хосрова, иль Хосров — его?» И,

Любя Ширин, ее народ любя,
Он поступил, как муж, врагов губя…

Убедившись в невозможности победить Фархада в открытом бою, Хосров с помощью предательства и коварства берет его в плен. Между ними происходит знаменитый диалог, допрос-ответ, который является кульминацией в столкновении и борьбе двух взаимоисключающих начал — добра и зла, героизма и вероломства.

Ни Фархад, ни Ширин не сдаются. Хосров вновь прибегает к обману — посылает к находящемуся в заточении герою колдунью с ложным сообщением о своем браке с Ширин. От этого горя Фархад умирает.

Но этим трагедия не кончается. Далее Навои описывает страшную сцену отцеубийства: для того чтобы завладеть Ширин и троном, сын Хосрова убивает своего отца. Но судьба жестоко карает его. По просьбе Ширин труп Фархада привозят в ее замок, где она, будучи не в силах навсегда расстаться со своим возлюбленным, умирает.

Однако финал поэмы не пессимистичен. Напротив, смерть Фархада и Ширин по существу означает победу над злом, с которым они не хотели и не могли смириться. К тому же их трагедия и гибель вызывают активную ненависть против злых сил и горячую симпатию к тем, кто способен с ними бороться.

Бахрам, молочный брат Фархада, прибывает с войском в страну армян, изгоняет захватчиков, заставляет их возместить весь ущерб, причиненный войной, а одного мудрейшего человека из родни Михин-Бану торжественно возводит на престол.

Дабы народу в государстве том
Стал мудрый муж покровом и щитом;
Дабы, держась державных правил там,
По справедливости он правил там;
Чтоб заново страну отстроил он,
Ее богатства чтоб утроил он.
Народам и державам — там расцвет,
Где справедливость есть, где гнета нет!..

В заключительной части Навои с гордостью говорит:

Писал я вдохновенно день за днем
На милом сердцу языке родном.

Второй поэмой «горя и разлуки» является «Лейли и Меджнун».

Юные Кайс и Лейли горячо и страстно полюбили друг друга. Однако отец девушки является вождем крупного арабского племени и обладателем большого богатства. Поэтому он запрещает дочери даже показываться Кайсу, сыну менее состоятельного предводителя небольшого арабского племени. Более того, он нарекает Кайса именем «Меджнун» (одержимый) и заставляет его отца посадить сына на цепь, как умалишенного. Но юноша верен своему чувству, он мучается, но предан любимой.

Лейли безмерно страдает, думая о возлюбленном. Несмотря на все это, ее отец дает согласие болезненному и развратному, но очень богатому Ибн-Саламу на брак с дочерью. Свадьба откладывается из-за того, что Лейли заболевает от страданий.

Меджнуну удается порвать цепи и бежать в степь. После долгих поисков родители находят его и везут в Мекку в надежде на то, что это паломничество освободит его от любви и исцелит его болезнь. Но тщетно. Вернувшись, Меджнун опять находит приют в степи, среди диких зверей. Однажды он встречается с неким Науфалем, который обещает помочь ему. Меджнун соглашается, но, опасаясь того, что отец Лейли может убить дочь, уговаривает Науфаля не начинать войну.

И снова он один в степи. Отец слишком стар и крайне измучен. Меджнун вынужден дать согласие на брак с дочерью Науфаля, которая во время свадьбы сообщает, что у нее есть свой любимый. Юноша очень рад этому обстоятельству, сердечно благодарит девушку и уходит, говоря: «Я сам хотел уйти. Ты помогла». К его мукам от разлуки с любимой прибавляются еще и новые обстоятельства: умирают отец и мать, не перенеся горя сына. В это время происходит сватовство Ибн-Салама и Лейли, которая убегает со свадебного вечера, встречается в степи с Меджнуном, после чего вынуждена снова вернуться в свой шатер. Не выдержав боли разлуки и несправедливости, она тяжело заболевает. Узнав о страданиях любимой, юноша приходит в дом Лейли. Происходит последняя встреча — Лейли и Меджнун навсегда прощаются с жизнью, предпочтя смерть унижению и насилию.

В своей всемирно известной поэме Навои воспевает чистую и возвышенную любовь, которая облагораживает и возвеличивает человека. Она настолько могущественна, что человек ради своей любви и возлюбленной не останавливается ни перед какими трудностями и препятствиями. Светлое чувство Лейли и Меджнуна задушено и растоптано, оскорблено и унижено в феодальном обществе, одним из главных законов и моральных норм которого является непоколебимый принцип: богатство превыше всего. Поэт осуждает ненавистное и свойственное феодальному обществу материальное и общественно-политическое неравенство, источник множества людских трагедий. Он отвергает господствующий антигуманистический моральный принцип, согласно которому человек, его достоинства, честь и совесть не имеют никакой ценности.

В главе, посвященной беседе отца Меджнуна с отцом Лейли, последний очень точно и образно «обосновал» свое несогласие на любовь двух молодых людей:

Знай, заслужил безумец одного:
Цепь, только цепь — лекарство для него!
Иль ты забыл могущество мое,
И каково имущество мое,
И как мое значенье велико?
С тобой и с сыном справлюсь я легко!
Или тебе неведом больше страх?
Я раздавлю, я превращу вас в прах!..

Благодаря резкому осуждению и отрицанию бесчеловечного принципа «богатство превыше всего», который погубил Лейли и Меджнуна, поэма, выходя за рамки чисто любовной тематики, приобретает огромный внутренний социальный смысл.

Будучи не в состоянии перенести удары злой судьбы и подлых людей, Меджнун проявляет слабость и находит приют в безлюдной степи, предпочитая либо полное одиночество, либо дружбу с хищниками, обитателями пустыни.

Искренне сочувствуя трагедии Меджнуна, восхищаясь чистотой и благородством его души, Навои не одобряет его одиночества и словами умнейшего и благороднейшего полководца Науфаля осуждает пассивность героя, который пренебрегает дружбой с людьми:

Наперекор обычаям, пойми,
Ты зверям другом стал, порвав с людьми.
Ласкаешь ты зверей, людей боясь,
Ужель тебе с людьми противна связь?
Творения светило — человек,
Предвидения сила — человек!..
И погуляй со мною в тех местах,
Где ты навек запутался в сетях…
Нам не помогут просьбы и казна, —
Поможет нам священная война…
Одной породы — люди все, поверь,
Природы разной — человек и зверь!..
Коль встреча с ней — желание твое,
Ты приложи старание твое!

Пытаясь раскрыть внутреннюю динамику развития образа Меджнуна, Навои стремится психологически мотивировать поступки героя, который, поддавшись уговорам своего друга Науфаля, готов отказаться от своего прежнего образа жизни и стать активным борцом за торжество правды и справедливости.

Одна из величайших трагедий эпохи Навои заключалась в исключительно тяжелом и бесправном положении женщин, которые находились в значительно худшем положении, чем мужчины. Трагедия женской судьбы нашла свое яркое образное отражение в одном из писем Лейли к Меджнуну:

Но что поделать, если я раба,
Владеет мной жестокая судьба.
Хотя недугом страсти болен ты,
Но ты мужчина, в страсти волен ты.
Куда захочешь, можешь ты пойти, —
Одни колючки встанут на пути.
Пойдешь ли в горы, побежишь ли в дол, —
Тебе не станет цепью твой подол.
Но мне бежать оковы не дают,
Освободиться не могу от пут!

Лейли и Меджнун погибают. Однако их гибель в известном смысле означает торжество высокого идеала, торжество свободной любви, а это и есть наивысшее человеческое счастье. Лейли и Меджнун предпочли честную смерть рабской позорной жизни, которую навязывали сильные мира сего, — стало быть, идеалы двух влюбленных сердец оказались сильнее античеловечных устоев эпохи, одержав победу над ними. Поэтому не случайны слова Лейли, которые она, как назидание, говорит перед смертью своей рыдающей матери:

Пусть эту розу победил недуг, —
Не плачь, когда цветок уйдет на луг,
И если солнце навсегда зайдет,
Пусть не затмится пылью небосвод.
Но люди, звери, горы и леса
Поймут твоей печали голоса…

Предпоследняя поэма «Пятерицы» называется «Семь планет». Это остросюжетное многоплановое произведение, в котором ход повествования перебивается семью вставными новеллами в стихах. Причем каждая из них, при ее самостоятельном характере, связана с главной сюжетной линией поэмы, в центре которой история любви шаха Бахрама Гура и невольницы по имени Диларам.

Деспотичный шах влюбляется в Диларам и. безрассудно поддавшись своей страсти, перестает заниматься государственными делами, доводит свой народ до полной нищеты. Положение усугубляется еще и тем, что в порыве гнева он бросает свою возлюбленную в безлюдной степи на съедение хищным зверям. Раскаявшийся шах, потеряв Диларам, утратил покой. Чтоб успокоить Бахрама, каждую ночь к нему приводили странника из далекой страны, который рассказывал ему нравоучительную историю.

Первый рассказ посвящен щедрости. Во втором — говорится о мошеннике-ювелире, который обманным путем накопил огромное богатство.

На третий день Бахраму поведали о том, как бесстрашный, предприимчивый юноша по имени Саад, благодаря совету мудреца, преодолевает всевозможные преграды и женится на дочери шаха, становится его наследником.

В четвергом и пятом рассказах повествуется о том, как в крайне тяжелых условиях и сложнейших ситуациях, проявляя подлинный героизм и отвагу, девушки спасают своих возлюбленных от гибели.

Очень характерен следующий вывод, который делает поэт, сообщая о казни тиранов и убийц:

И кровью их окрасились поля,
Розовоцветной сделалась земля…
Пришла пора цветенья роз. Взгляни,
Какие дивные настали дни!

Шестой рассказ посвящен двум юношам — Мукбилю, который, благодаря своей правдивости, честности, завоевал любовь и уважение людей и справедливого шаха и стал его зятем, и Мудбиру, который лгал честным людям, что и привело его к гибели.

В последнем, завершающем рассказе странник, ни о чем не подозревая, повествует Бахраму об исключительно красивой и талантливой женщине, приехавшей в Хорезм и живущей там, о ее приметах, о тайне ее судьбы. Шах догадывается, что речь идет о Диларам, которую спас ее приемный отец, и немедля посылает в Хорезм своих слуг, которые и привозят ее. И опять начинается праздная, беззаботная жизнь, пьянство, охота, угнетение, ограбление народа…

В конце своей поэмы Навои рассказывает о возмездии, которое ожидает Бахрама: во время его очередной охоты природа «восстает», поднимается буря, гремит гром, кровь закипает в арыках; обильно пролитые шахом и его приближенными слезы и народная кровь превращают землю в страшное бушующее болото, которое и поглощает угнетателей и убийц.

Творили люди на охоте смерть,
Но сами обрели в болоте смерть.

Пятой, последней, поэмой «Пятерицы» является «Стена Искандара», представляющая собой подлинную энциклопедию общественной жизни и мыслей эпохи Навои.

Вначале поэт подчеркивает необходимость и полезность глубокого изучения истории и сам по-своему, то есть совершенно по-новому, воскрешает давно прошедшие буйные времена.

Воспитываясь у мудрейших ученых, Искандар уже юношей овладел всеми науками и проявил удивительные способности в понимании самых сложных вопросов мироздания. После смерти отца он стал шахом и сразу начал карать притеснителей народа и проводить важные мероприятия на пользу страны. Родина Искандара и многие другие страны изнывали под игом иранского императора-деспота Дары. Искандар вступил с ним в войну и победил его. После этого все, подчинявшиеся Даре, выразили согласие служить Искандару. Только правители Кашмира, Китая и Индии отказали ему в этом. Искандар силой оружия победил шаха Кашмира, остальные непокорные, убедившись в бесполезности сопротивления, приняли его условия и признали его власть над собой. Затем Искандар отправился походом на Магриб — Северную Африку и установил там свои законы. Возвращаясь на родину, он встретил жителей гористых местностей, которые просили помочь освободить их от гнета и нашествия чудовищных племен людоедов —

На их макушках волосы — копной,
Торчат их космы — в семь пядей длиной,
Ничем не одеваются они,
Ушами укрываются они…
Они клыками, словно кабаны,
Изрыли землю нашей стороны.

Искандар воздвигает величественную и неприступную защитную стену, подвергает разгрому и истреблению дикарей, пришедших на очередную расправу с жителями.

Так благодаря усилиям Искандара народ навсегда освободился от разорения, страха и угрозы смерти.

Во всех известных в те времена странах устанавливаются Искандаровы порядки. Великий полководец хочет теперь изучить тайны природы, для чего в специально изготовленном стеклянном шаре опускается на дно моря. Не ограничиваясь этим, он ищет источник жизни. Но тщетно. В пути на родину Искандар тяжело заболевает и умирает. Его тело отправляют в Александрию. Выполняя завещание полководца, его рука не покоится на груди, а поднята высоко над краем саркофага, а это значит: люди, смотрите, даже сам Искандар, владыка всей земли, уходит из этого мира с пустыми руками…

«Стена Искандара» — объемное многоплановое эпическое произведение, в котором нашли свое отражение основные вопросы, волновавшие умы и сердца людей того далекого времени.

Главным героем поэмы является Искандар, и почти весь сюжет произведения связан с его личностью, с его деятельностью и мировоззрением. В лице великого полководца древности Навои создает образ идеального правителя и противопоставляет его государственным деятелям своей эпохи. Создав яркий и многогранный образ Искандара, Навои якобы имел в виду Александра Македонского, о котором очень много писалось на Востоке. Однако в действительности герой поэмы не имеет ничего общего с подлинным историческим полководцем и императором.

Искандар совершенно безразличен к богатству. Более того, гнаться за золотом он считает великим преступлением. Его твердое убеждение таково:

…Что мне казна, что — блеск ее!
Народ и рать — сокровище мое…
Тот царь, чей благоденствует народ,
Богатство подлинное обретет…
Зачем нам золото и серебро.
Когда от них беда, а не добро?

И Навои, как бы подтверждая слова своего героя, говорит:

За золотом и серебром в поход
Он не пошел; освободил народ.

Искандару чужды чванливость и эгоцентризм. Он окружил себя величайшими учеными, мудрецами, с которыми часто беседует и которые своими ценными советами помогают ему успешно осуществить задуманное. Более того, он совещается с народом и считается с его мнением и пожеланиями.

Искандар не рвется к власти. Для него власть не цель, а средство для претворения в жизнь благородных задач, Как правитель, он чувствует ответственность перед государством и его жителями. Он «созывает народное собрание» и обращается к собравшимся со следующей «небывалой речью»:

О люди Рума! Вы — пред солнцем дня —
Как море, окружившее меня!
Высокой вы иль низкой вы судьбы,
Вы все, как я, Всевышнего рабы…
Могучий духом нужен вам, друзья,
У власти муж, а не такой, как я…
Нет у меня таланта — шахом быть!
За правду вы должны меня простить…
Теперь, достойнейшего возлюбя,
Царя вы изберите для себя!

Затем он советует народу избрать такого правителя,

Чтоб он во всем и всех превосходил,
Чтоб править только он достоин был.
Чтобы с любовью, с чистою душой,
Как солнце, он сиял над всей страной.
Чтоб в правосудье вечной был весной,
А для злодеев — громовой стрелой.
Чтобы врага нещадно он разил,
А подданных надежно защитил…
И пусть высоко он свой держит меч,
Сумеет угнетение пресечь…
Пусть угнетателям отпор дает,
Чтобы в покое, в мире жил народ.

Весьма характерно и отношение народа к Искандару, который одобряет его деятельность.

«Среди врагов сильнейших в трудный час
Не оставляй беспомощными нас!
Ведь к слову правды наш народ не глух,
Ты словом правды поразил наш слух…
Где нам найти подобного тебе,
Великой приобщенного судьбе?..
Ведь справедливость источаешь ты,
Как солнце — свет, дыхание — цветы!..
Но отходи же от судьбы своей!
Эй, шах, не обездоливай людей!
Ведь стонов, бедствий, слез и нищеты
Не вынесешь, коль нас покинешь ты… "
Так Искандару говорил народ,
Взывал, вопил и слезы лил народ.

Но Искандар не ограничивается заботой о процветании своей страны, его занимают судьбы народов мира, которые разорены и изнывают под гнетом своих поработителей. Он собирает огромную армию из представителей различных народов (среди них были и русские, высокими боевыми качествами которых восхищается поэт) и отправляется в поход для осуществления своей заветной мечты: «Освобождай народы мира, превращая в прах их угнетателей, а весь свет — в цветущий сад». В каждой стране народ благодарит своего спасителя. Так, например, из Кашмира ему

Писали: «Под насильственным жезлом
Народ наш не народом был — рабом!
Но, испытав могучий твой таран,
Бежал Маллу, безжалостный тиран.
Тобой от рабства освобождены,
К тебе мы благодарностью полны».

Искандар создает своеобразное централизованное государство, в котором повсеместно восторжествовали справедливость и благоденствие.

И радовались люди всей земли,
Которые свободу обрели.
И ликовал не только весь народ,
Весь ликовал девятисферный свод.

В произведениях некоторых предшественников Навои, посвященных Искандару и его походам, рассказывается о том, как великий полководец случайно встретил сказочный городок, где царило общее благополучие. В своей поэме Навои опускает этот эпизод, по-видимому, потому, что в отличие от других авторов он хочет показать, что во всем подвластном Искандару государстве нет угнетателей и угнетенных, поработителей и порабощенных, кровавых интриг и войн.

Подвергая резкой критике современный ему мир раздора и разрухи, золота и нищеты, гнета и мрака, великий гуманист лелеял, хотя и несбыточную в те времена, мечту о создании идеального государства благополучия народов.

V

Творчество Навои проникнуто высокими идеями гуманизма и патриотизма. Его безграничная любовь к своему народу и Родине нисколько не мешала с большим уважением относиться к другим народам. Он возвеличил и воспел дружбу между народами независимо от того, где они проживают, на каком языке говорят, к какой расе относятся и каково их вероисповедание. Эта дружба обогащает, облагораживает народы:

Поймите, люди всей земли: вражда — плохое дело,
Живите в дружбе меж собой — нет лучшего удела.

Фархад из Хотана, где жили узбеки, и армянка Ширин, Шапур из Ирана и индийцы Масуд, Фаррух, аравитянка Лейли и араб Меджнун, греки Искандар, Арасту, Афлатун, римлянин Плиний и многие другие, — самые любимые герои Навои!

Далеко не случайна глубочайшая ненависть Навои, человека, жившего во времена кровопролитных и губительных событий, гуманиста, всем сердцем желавшего, чтобы все народы жили в мире, дружбе и благе, — к жестоким и несправедливым войнам и захватчикам, которые сеили вражду, смерть и горе. «Они, — говорил поэт, — страшные существа, хуже смерти. Их занятие — грабить все, что удается награбить, и, как саранча, уничтожать зелень… повреждать листья в чужих странах. Между ними и человечностью ничего общего нет… Им чужды сознательность, рассудок, совесть и разум. Куда бы они ни направлялись, беспощадно сжигали все, день и ночь занимались мерзостями… Они не сознают, какие мучения приносят народу холод и жара, насколько вредны и мучительны голод и нагота. Они — самые подлые животные, звери… Их желудки не насытятся награбленным; они живут лишь для того, чтобы сеять смерть и горе».

Да, гуманиста Навои интересовали судьбы не только своего народа, но и всех народов земного шара, он не мог равнодушно относиться к их горькой участи. И поэтому в своих эпико-героических поэмах он призывал к активной борьбе с теми, кто сеет вражду между людьми.

Сам Алишер Навои, будучи близким другом великого таджикского поэта Абдуррахмана Джами, своей общественно-политической и творческой деятельностью показал удивительный образец дружбы, который является прекрасным выражением и символом многовекового братства узбекского и таджикского народов.

…Навои связал свою судьбу с народом, с его сокровенными мечтами о лучшем будущем, с его стремлениями к прекрасному и доброму.

Подлинная народность, общечеловеческий, интернациональный характер его творчества, гениальное художественное мастерство обусловили то огромное влияние, которое оказывал он на протяжении нескольких столетий на развитие передовой художественной культуры не только узбекского, но и ряда других народов. Характерным является то, что все основоположники новых литератур этих народов — узбекской, казахской, азербайджанской, туркменской, татарской, каракалпакской и других — считали его одним из своих великих учителей и наставников.

Творчество Навои, выдержав суровые испытания веков, дошло и до нас. Великий и прозорливый поэт верил в могучую силу человеческого разума и совести и, обращаясь к потомкам, говорил:

За темнотой придет сиянье света,
Ты в это верь и будь неколебим…

Вахид Захидов

СМЯТЕНИЕ ПРАВЕДНЫХ

Перевод В. Державина

О НИЗАМИ И О ХОСРОВЕ ДЕХЛАВИ

Он — царь поэтов — милостью творца
Жемчужина Гянджийского венца.
Он — благородства несравненный перл,
Он в море мыслей совершенный перл.
Его саманной комнаты покой
Благоухает мускусной рекой.
Подобен келье сердца бедный кров,
Но он вместил величье двух миров.
Светильник той мечети — небосвод,
Там солнце свет неистощимый льет.
Дверная ниша комнаты его —
Вход в Каабу, где дышит божество.
Сокровищами памяти велик
Хранитель тайн — учителя язык.
Хамсу пятью казнами назови,
Когда ее размерил Гянджеви.
Там было небо чашей весовой,
А гирею батманной — шар земной.
А всю казну, которой счета нет,
Не взвесить и не счесть за триста лет.
Он мысли на престоле красоты
Явил в словах, что как алмаз чисты,
Так он слова низал, что не людьми
А небом был он назван: «Низами».[1]
И «Да святится…» как о нем сказать,
Коль в нем самом и свет и благодать?
Хоть пятибуквен слова властелин,
Но по числу — он: тысяча один![2]
От бога имя это рождено!
А свойств у бога — тысяча одно.
«Алиф» начало имени творца,[3]
Другие буквы — блеск его венца.
Шейх Низами — он перлами словес
Наполнил мир и сундуки небес.
Когда он блеск давал словам своим,
Слова вселенной меркли перед ним.
После него Индийский всадник был
В звенящей сбруе воин полный сил.
С его калама сыпался огонь,
Как пламя был его крылатый конь.
К каким бы ни стремился рубежам,
Шум и смятенье поселялись там.
И в крае том, где мудрый строй царил,
Он сотни душ высоких полонил.
Его с индийским я сравню царем,—
Ведь Хинд прославил он своим пером.
Все пять его волшебных повестей
Живут, как пять индийских областей.
А Шейх Гянджи собрал, как властный шах,
Казну — неистощимую в веках.
Стал от него Гянджийский край богат,
Он был не только шах, но и Фархад.
Путь прорубал он, гору бед круша…
Гора — поэзия, а речь — тиша.
Душа его, как огненная печь,
И току слез печали не истечь.
Он сходит — пир свечою озарить,
Пирующих сердца испепелить.
Когда знамена над Гянджой развил,
Он, как державу, речь объединил.
В те страны, что открыл он в мире слов,
Вослед повел полки Амир Хосров.[4]
От старого гянджийского вина
Душа делийца навсегда пьяна.
Где б Низами шатер ни разбивал,
Потом делиец там же пировал.
С «Сокровищницей тайн» гянджиец был,[5]
Делиец — с «Восхождением светил».[6]
Гянджиец новым нас пленил стихом,
Делиец следовал ему во всем.
Все, что потом им подражать пошли,
К ограде сада мусор принесли.
Единственный лишь равен тем двоим,
Который, как они, — неповторим.

ОБ АБДУРРАХМАНЕ ДЖАМИ[7]

Он, как звезда Полярная в пути,
К познанью призван избранных вести.
Он клады перлов истины открыл,
В зерцале сердца тайну отразил.
С семи небес совлек он тьму завес,
Разбил шатер поверх семи небес.
Он обитает в мадрасе своей,
Вкушая мир средь истинных друзей.
Его цветник — высокий небосвод,
Он пьет из водоема вечных вод.
Как небо несказанное, высок
Его словоукрашенный чертог.
Там ангелы крылатые парят,
Чертог его от нечисти хранят.
Под сводом худжры, где живет мой пир,
Скажи — не мир блистает, а Сверхмир.
Дервишеской одеждою своей
Он затмевает блеск земных царей.
Душа его есть плоть и естество,
Хоть пышно одеяние его.
От лицемерия освобожден,
Лохмотьев странничьих не носит он.
Невидимое, скрытое от нас,
Он видит, совершая свой намаз.
Его походка — молнии полет
Летящий изумляет небосвод.
Перелистав страницы мира, он
Соткал, как облак, занавес времен.
Из крови сердца, а не из чернил
Соткал он занавес — и тайну скрыл.
В его чернильнице сгустилась тьма,
Но в ней — вода живая — свет ума.
Кто из его чернильницы возьмет
Хоть каплю, тот бессмертье обретет.
Стихом он все иклимы покорил,
А прозой новый мир сердцам открыл.
Им пленены дервиши и цари,
Ему верны дервиши и цари.
Но преданности в круге бытия
Столь твердой нет, как преданность моя!
Хоть солнцем вся земля озарена,
В нем и пылинка малая видна.
Один — средь певчих птиц в тени ветвей,
Шах соловей над розою своей.
Прочесть мне было прежде всех дано
Все, что ни создал мудрый Мавлоно.[8]
Так солнце озарит вершины гор
Пред тем, как осветить земной простор.
Так видит роза, к свету бытия
Раскрыв бутон: шипы — ее друзья.
Мне помнится одна беседа с ним:
Был наших мыслей круг необозрим.
И вот — в потоке сокровенных слов —
Возникли Низами и Мир Хосров.
Две «Пятерицы» создали они,
Тревожащие мир и в наши дни.
По среди этих дивных десяти
Ты первых два дастана предпочти.
Что ты в «Сокровищнице тайн» открыл,
Найдешь и в «Восхождении светил».
И остальные все дастаны их
Прекрасны; в них — глубины тайн живых.
«Сокровищница тайн»… в ней глубина,
Где вечных перлов россыпь рождена.
И отблеск «Восхождения светил»
Нам Истины завесу приоткрыл.
Коль слово жаром Истины горит,
Оно и камень в воду превратит.
Но если слово — правды лишено,
Для перлов нитью станет ли оно?
А если нить надежна и прочна,
Без жемчуга какая ей цена?
И дни прошли после беседы с ним.
И счастье стало вожаком моим.
Вновь навестил я пира моего
И вижу рукопись в руках его.
Он оказал мне честь, велел мне сесть,
Дал мне свой «Дар», как радостную весть.
Сказал: «Возьми, за трудность не сочти,
Сначала до конца мой труд прочти!»
А я — я душу сам ему принес,
Взял в руки «Дар», не отирая слез.
«Дар чистых сердцем» — тут же прочитал,[9]
Как будто чистый жемчуг подбирал.
То — третий был дастан; хоть меньше в нем
Стихов, но больше пользы мы найдем.
В нем скрыто содержанье первых двух,
Но есть в нем все, чтоб радовался дух.
И, потрясенный, сердце я раскрыл,
Его творенье в сердце поместил.
И, завершив прочтенье песни сей,
Желанье ощутил в душе своей,
Желанье вслед великим трем идти —
Хоть шага три пройти по их пути.
Решил: писали на фарси они,
А ты на тюркском языке начни!
Хоть на фарси их подвиг был велик,
Но пусть и тюркский славится язык.
Пусть первым двум хвалой века гремят,
Но тюрки и меня благословят.
Коль сути первых двух мне свет открыт,
То будет третий мне и вождь и щит.
Когда я к цели бодро устремлюсь,
Когда с надеждой за калам возьмусь,
Я верю — мне поможет Низами,
Меня Хосров поддержит и Джами.
Тогда смелее к цели, Навои!
И пусть молчат хулители твои.
Порой бедняк, к эмиру взятый в дом,
Эмиром сам становится потом.
Ведь мускус родствен коже; а рубин
Из горных добыт каменных глубин.
Сад четырех стихий — усладный хмель;
Ограда сада — бедная скудель.
Отрадны пламя, воздух и вода,
Земля же — их основа навсегда.
Красив цветочный дорогой базар,
Но рядом есть и дровяной базар,
Пусть у тебя одежд атласных тьма,
Но ведь нужна для дома и кошма.
В цене высокой жемчуг южных вод,
Солому же один янтарь влечет.
Царь выпьет чистый сок лозы златой,
Пьянчужка рэнд потом допьет отстой.[10]
Я псом себя смиренным ощутил —
И вслед великим двинуться решил.
Куда б ни шли, и в степь небытия,
Везде, как тень, пойду за ними я.
Пусть в подземелье скроются глухом,
За ними я пойду — их верным псом.

ГЛАВА XIV О СЛОВЕ

Я славлю жемчуг слова! Ведь оно
Жемчужницею сердца рождено.
Четыре перла мирозданья — в нем,
Всех звезд семи небес блистанье — в нем.
Цветы раскрылись тысячами чаш
В саду, где жил он — прародитель наш.
Но роз благоуханных тайники
Еще не развернули лепестки.
И ветер слова хлынул с древних гор
И роз цветущих развернул ковер.
Два признака у розы видишь ты:
Шипы и благовонные цветы.
Тех признаков значенье — «Каф» и «Нун»,
То есть: «Твори!» Иль, как мы скажем: «Кун!»
И все, что здесь вольно́ иль не вольно́,
От этих букв живых порождено.
И сонмища людей произошли
И населили все круги земли.
Как слову жизни я хвалу скажу,
Коль я из слов хвалу ему сложу.
Ведь слово — дух, что в звуке воплощен,
Тот словом жив, кто духом облачен.
Оно — бесценный лал в ларцах — сердцах,
Оно — редчайший перл в ларцах — устах.
С булатным ты язык сравнил клинком,
С алмазным слово я сравню сверлом.
Речь — лепесток тюльпана в цветнике,
Слова же — капли рос на лепестке.
Ведь словом исторгается душа,
Но словом очищается душа.
Исус умерших словом воскрешал —
И мир его «Дающим Жизнь» назвал.
Царь злое слово изронил сплеча,
Так пусть не обвиняют палача.
По слову в пламя бросился Халил,
И бремя слова тащит Джабраил.
Бог человека словом одарил,
Сокровищницу тайн в него вложил.
Не попади душой кумиру в плен,
Чей рот молчанием запечатлен.
Она прекрасна, уст ее рубин
Твой ум пьянит сильнее старых вин.
Но пусть она блистает, как луна,
Что в ней — всегда безмолвной, как стена?
Ты, верно, не сравнишь ее с иной,
Не спорящей с небесною луной.
Пусть не лукавит взглядом без конца,
Пусть не пронзает стрелами сердца.
Пусть даже внешне кажется простой
И пусть не ослепляет красотой.
По если дан ей ум, словесный дар,
То он сильнее самых сильных чар.
Она упреком душу опьянит,
Посулом смуту в сердце породит.
И пусть обман таят ее слова,
Но как от них кружится голова!
И видишь ты, что все ее черты
Полны необычайной красоты.
Как устоишь перед таким огнем,
Хоть ты сгораешь, умираешь в нем?
А коль она прекрасна, как луна,
И в речи совершенна и умна,
Коль, наряду с природной красотой,
Владеет всею мудростью земной.
Она не только весь Адамов род,
Но коль захочет — целый мир сожжет.
Такой красе, сжигающей сердца,
В подлунной нет достойного венца.
Когда певец прославленный средь нас
Ведет напев под звонкострунный саз,
То как бы сладко он ни пел без слов,
Нам это надоест в конце концов;
Мелодия любая утомит,
Когда мутриб пграет и молчит.
Но если струны тронет он свои
И запоет газели Навои,
Как будет музыка его жива,
Каким огнем наполнятся слова!
И гости той заветной майханы
Зарукоплещут, радостью полны,
И разорвут воротники одежд,
Исполнены восторга и надежд.
Что жемчуг, если слово нам дано?
Оно в глубинах мира рождено!
Пусть слова мощь сильна в простых речах,
Она учетверяется в стихах.
Стих — это слово! Даже ложь верна,
Когда в правдивый стих воплощена.
Ценнее зубы перлов дорогих;
Когда ж разрушатся — кто ценит их?
В садах лелеемые дерева
Идут в нагорных чащах на дрова.
Речь обыденная претит порой,
Но радует созвучной речи строй.
Когда дыханье людям дал творец,
Он каждому назначил свой венец.
Шах, расцветая розой поутру,
Главенствует в суде и на пиру.
И каждый место пусть свое займет,
Тогда во всем согласие пойдет.
Царь должен за порядком сам смотреть,
И не дозволено ему пьянеть.
Не должен бек с рабами в спор вступать,
Строй благолепный пира нарушать.
Фигуры, бывшие в твоей руке,
Рассыпались на шахматной доске
И кто-то из играющих двоих
В порядке, по две в ряд, расставит их.
Встают ряды и стройны и крепки —
В двух песнях две начальные строки.
Но силы их пока затаены,
Меж ними есть и кони и слоны.
Коль у тебя рассеян ум и взгляд,
Твой шах и от коня получит мат.
Столепестковой розою цветет
Тетрадь, чей сшит любовно переплет;
Но вырви нить, которой он прошит, —
Лист за листом по ветру улетит.
Так участь прозы — с ветром улетать,
Поэзии же — цветником блистать.
Удел ее поистине велик —
Она цветет в предвечной Книге Книг.
Ее одежда может быть любой,
А суть в ней — содержанье, смысл живой.
Не ценится газель, хоть и звучна,
Когда она значенья лишена.
Но смысл поэма выскажет сильней,
Когда прекрасен внешний строй у ней.
О боже, дай мне, бедному, в удел,
Чтоб я искусством слова овладел!

ГЛАВА XV

Несколько слов о том, что в слове содержание является его душой, а без содержания форма слова — тело без души

ГЛАВА XVII ОПИСАНИЕ ДУШИ

В саду эдема — на заре времен —
Был человек из глины сотворен.
Дохнуло утро по лицу земли,
Чтоб все цветы вселенной расцвели;
Дабы прекрасен и благоухан
Возрос из праха созданный Рейхан.
Дух жизни искру жизни раздувал,
Чтобы огонь души не угасал.
О ты, воспевший мир живой души,
Ее природы свойства опиши!
Бутоном розы в тело вмещена,
Она раскрыться розою должна.
Твоя душа в твоей крови живет,
В биенье сердца жив души оплот.
Но это внешний вид ее и цвет,
В ней — мира суть, без коей жизни нет.
Все, что душа собой животворит,
Как кровь, живою розою горит.
Но ведь Ису нельзя сравнить с ослом,
Пророка не сравнить с его врагом!
Суфием торгаша не назовешь,
Хоть розни в них телесной не найдешь.
Не о душе телесной говорю,
На степень духа высшую смотрю.
Есть разница меж сердцем и душой,
Их — по названью — путают порой.
Душа над розой тайны — соловей,
Светильник в доме искренних людей.
Эдемское благоуханье — в ней,
Истока истины сиянье — в ней.
Ее «Вершиною» назвал мой пир;
Суфий сказал, что это — Высший мир.
Но этот Высший мир — мне скажешь ты,
Увы, незрим в зерцале чистоты.
Священна Мекка для любой души,
Но — прах она пред Каабой души.
Святыня Каабы влечет сердца;
Душа — святыня вечного творца.
Но трудный путь должна душа пройти,
Чтобы сокровищницу обрести.
Искуса тропы круты и трудны,
Пока твой дух дойдет до майханы.
Как облака несущегося тень,
Обгонит он молящихся весь день…
Душа в обитель горнюю придет
И там, с мольбой, к порогу припадет.
Иль, забредя в кабак небытия,
Поклонится огню душа твоя…
Твоя душа — Фархад в горах скорбей;
Ее удар — стальной кирки острей.
Порою на земных лугах вдали
Душе твоей является Лейли.
И кружится Меджнуном вкруг нее
Душа твоя, впадая в забытье.
То саламандрой пляшет на огне,
То прячется, как жемчуг в глубине.
То в воздухе как облако встает,
То сыплет наземь проливень щедрот.
Но где бы ни была — везде должна
Свой образ совершенствовать она.
Увидеть все должна и все познать,
Чтоб назначенье в мире оправдать.
Того, кто в этот высший мир идет,
Мир «Человеком духа» назовет.
Халифов и царей сравнишь ли ты
С владыкою сокровищ доброты?
И ведай: счастье зиждет свой престол,
Чтоб чистый сердцем на него взошел.
Ты душу, сердце — все отдай ему,
Душой и сердцем подражай ему.
О, Навои! Полы его одежд
Коснись — во исполнение надежд!

ГЛАВА XVIII ПЕРВОЕ СМЯТЕНИЕ

Исход души из мрака небытия и соединение ее с утром бытия
Эй, кравчий! Отогнала мрак заря!
Дай пить мне из фиала, как заря!
Синица спела мне: «пинь, пинь!» — «пить, пить!»
И утром я, с похмелья, должен пить!
Я заглушу вином печаль свою,
Как утренняя птица запою.
Встал златоткач рассветных покрывал,
Основу стана ночи оборвал.
И письмена он выткал для меня:
«Клянусь зарей! Клянусь светилом дня!»
И горные вершины озарил,
И коврик свой молитвенный раскрыл,
Ночь утащила черный свой престол,
И веник утра след ее замел,
И мускус, сеявшийся над землей,
Сверкающей сменился камфарой.
И вот нежно-лиловый небосвод
Раскрыл в росе златой тюльпан высот.
Эбен дарчи слоновой костью стал,[11]
И желтым жаром запылал мангал.
Рассветный сумрак в утреннем огне
Сгорел; померкли звезда в вышине.
Павлиньих перьев ночи блеск исчез,
И стало чистым зеркало небес.
И человек открыл глаза свои —
В забвенье бывший, как в небытии.
Как жизнь, он ветер утренний вдохнул,
Завесу тьмы забвенья отогнул.
Рожденный в мире, мира он не знал
И самого себя не понимал,
Беспечному подобен ветерку,
Не ведая, что встретит на веку.
Явленья мира стал он изучать,
Со всех загадок снять хотел печать.
Чем больше было лет, чем больше дней,
Разгадка становилась все трудней.
Все было трудно робкому уму,
И откровенья не было ему.
И, не уверен, слаб и удивлен,
В чертоге мира занял место он.
И безнадежен был, и в некий час
Из неизвестности услышал глас:
«Вставай! Простор вселенной обойди!
На чудеса творенья погляди!»
Он встал, пошел — и видит пред собой
Сады Ирема, светлый рай земной.
И вечный он презрел небесный сад,
Овеян чарами земных услад,
Где древеса, склоняясь до земли,
Густые ветви с лотосом сплели.
Что небо перед их густой листвой?
В их тень уходит солнце на покой.
Там стройных кипарисов синий лес
Стоит опорой купола небес.
Там тысячью широколапых звезд
Чинар шумит — защита птичьих гнезд.
И лишь зимой, как золото, желты,
С чинара наземь падают листы.
Сандал листвой вздыхает, как Иса,
Умерших оживляет, как Иса.
Не землю — чистый мускус ты найдешь,
Когда в тот сад прекрасный забредешь.
Там ветерок с нагорий и полей
Колеблет ветви белых тополей.
Там, как меняла, со своих купин
Монеты сыплет утренний жасмин.
Деревья там — густы и высоки —
Укрыли звезды, словно шишаки.
Чинарами окружены поля,
Соперничают с ними тополя.
Стан кипариса розы оплели;
Там ветви ив склонились до земли.
И пуговицы на ветвях у них —
Подобье изумрудов дорогих.
Там — в хаузах — прозрачна и светла,
Вода блистает, словно зеркала.
Ручьи, чей плеск от века не смолкал,
Мерцают рукоятями зеркал.
Живая в тех ручьях течет вода,
В ней жажду сердца утолишь всегда.
Там самоцветами окружены
Цветы неувядающей весны.
Те камушки — не кольца на корнях,
Хальхали у красавиц на ногах.
Цветы теснятся, полны юных чар,
И не развязан узел их шальвар.
А для кого красуются цветы?
Ты — их султан, над ними волен ты.
Здесь поутру дыханье ветерка
Росинку скатывает с лепестка…
Здесь ветви в хаузе отражены,
Как локоны красавицы луны.
Роса на розах утренних блестит,
Как светлый пот на лепестках ланит.
И лилии, как змеи, извиты —
Здесь перешли предел своей черты.
Гремит и щелкает в тени ветвей
Отравленный смертельно соловей.
То, что мы пуговицами сочли,
Колючкой стало вьющейся в пыли.
А соловей… неймется соловью,
Поет он, презирая боль свою.
В тени фазан гуляет и павлин,
Как радуга безоблачных долин.
Он пьян, павлин; ломает он кусты
И попирает нежные цветы.
Густые космы ива расплела,
Как будто впрямь она с ума сошла.
Ей на ногу серебряную цепь
Надел ручей, чтоб не сбежала в степь,
Морковка тянется — тонка, бледна.
Или она желтухою больна?
Но почему ей рыбкою не быть,
Чей взгляд желтуху может излечить!
Чем ярче блещет золото лучей,
Тем весны расцветают горячей.
Тюльпан — игрок; продув весь цвет красы,
Под утро платит каплями росы.
Его игрой залюбовался мак,
И сам — до нитки — проигрался мак.
Фиалка опустила шаль до глаз,
Она росинку прячет, как алмаз.
Пусть молния расколет небосвод,
Дождинка вестью Хызра упадет.
И ветерок на долы и леса
Дыханьем жизни веет, как Иса.
Шумя, стремятся воды с высоты,
Растут, блистают травы и цветы.
А тот, кто это увидать сумел,
В глубоком изумленье онемел.
Куда бы он ни обращал свой взгляд,
Чудес являлось больше во сто крат.
Себя он видел под дугой небес,
В кругу неисчерпаемых чудес.
Но главной нити всех явлений он
Не видел, непонятным окружен.
И понимал, тревогою томим,
Что вот — безумья бездна перед ним.
Но — образ мира в этом цветнике,
И целый мир сокрыт в любом цветке.
Не сам собой растет он и цветет,
Есть у него Хозяин-Садовод.
И тот, кто сердцем истину познал,
В своем смятенье сам себе сказал:
«Пусть предстоит в явленьях бездна мне,
Но удивленье бесполезно мне.
Свой разум светом правды озари,
На все глазами сердца посмотри!»
И правду он в груди своей открыл,
И свет ему дорогу озарил.
Воркует голубь, свищет соловей,
Лепечут дерева листвой ветвей.
И все живой хвалою воздают
И славу Неизменному поют.
По свойствам, им присущим навсегда,
Слагают песню ветер и вода.
И удивленный вновь был поражен:
Все пело, а молчал и слушал он.
Он молча облак вздоха испустил
И снова стал беспамятным, как был.
* * *
О, кравчий, существо мое — в огне!
Вином зари лицо обрызгай мне.
Чтоб овладел я памятью моей
И в чаще слов гремел, как соловей.

ГЛАВА XIX ВТОРОЕ СМЯТЕНИЕ

О том, как душа, подобная птице, обладающей перьями Хумаюна, перелетела из цветка этого мира в небо — во мрак неизвестного мира ангелов
День за горами скрыл прекрасный лик,
Над степью ветер мускусный возник.
Нарцисс благоухающий уснул,
Восток дыханьем амбры потянул.
Цветок заката желтый облетел.
Небесный сад цветами заблестел.
И день, уйдя за грань земель иных,
Рассыпал мускус из кудрей своих.
Благоухает мускусом ручей,
А в сердце человека сушь степей.
Он, утомленный долгим жарким днем,
Закрыл глаза, чтобы забыться сном.
Уснул рябок в посеве до зари,
Во мраке мечутся нетопыри,
Сова, бесшумно взвившись в вышину,
Как в круглый бубен, гулко бьет в луну.
И тысячи разнообразных роз
В росе раскрылись, словно в брызгах слез.
И дивные дела в ночной тиши
Явились взору дремлющей души.
Судьба, как фокусник и лицедей,
Пришла с палаткой колдовской своей.
Ее палатка — синий небосвод,
А куклы — звезд несметный хоровод.
И полудужье Млечного Пути
Звало, манило — на небо взойти.
Тот путь — зовущий издревле сердца —
Не живопись на куполе дворца.
Прекрасен сад небесной высоты,
Где блещут звезд бессмертные цветы.
Душа, как птица, вся рвалась в полет
И устремилась в высоту высот.
Телесный прах оставив на земле,
Она кружила в небе, в млечной мгле.
И крылья, что внезапно отросли,
Высоко над землей ее несли.
Вот так душа живая — ты пойми —
Была на первом небе из семи.[12]
Дух человека землю облетал,
Жемчужной сферой мира заблистал.
Кружились хоры звезд в своем кольце,
Стал человек алмазом в том кольце.
Нет, то кольцо, как блюдо, мне блестит,
Где сонм свечей собранье осветит.
Душа — в ночи разлуки мне она
Свечой среди развалин зажжена;
Свечою в хижины несущей свет,
Сияньем, пред которым ночи нет.
Кругл облик мира. Вечный звон его
Несметных четок — славит божество.
И мнится пение его кругов
Мне словарем, где мириады слов.
И вот душа живая, окрылясь,
В сады второго неба поднялась.
И там она красавицу нашла,
Чьи брови — черный лук, а взгляд — стрела.
Кольчуга локонов из-под венца
Завесой скрыла лунный блеск лица.
В ней было двойственное существо —
Она и Кравчий, и творец Наво.
Хоть вешней юностью она цвела,
Старуха ей подругою была.
Все были жилы и мослы видны
На теле ущербленной той луны.
Певец, как врач, свой обнажал ланцет,
И плакал он, что в жилах крови нет.
Он плакал, крови не добыв из жил,
И плачем этим Вечному служил.
И в новый круг небес душа пришла,
Там, где султанша мудрая жила.
Она писала, или — может быть —
Жемчужную нанизывала нить.
Вся прелесть мира — в образе ее
Бесценном, редкостном, как мумиё.
Ее вниманье тонкое всегда
В любой сосуд вольется, как вода.
Ее перо черно, но письмена
Блистают. Славит истину она…
И дух черту высот перелетел,
На некий новый свод перелетел.
В ларце сапфирном неба там блистал
Перл, что вселенной средоточьем стал.
Был свет его в надоблачной тиши,
Как свет первоисточника души.
Как зеркало, весь мир он отразил,
Свет зеркалу луны он подарил;
Он ангелом кружит по тверди сей,
На крыльях огневеющих лучей.
Там сам Иса живой открыл родник,
Неистощимый вечных сил родник.
Не потому ли вечный мрак глубок,
Что вечной жизни в нем горит исток?
Бьет исполинскими лучами свет,
Как крылья величайшей из планет.
Нет — то не огненные арыки,
То — славящие бога языки…
И вот увидел дух в пути своем
Тот круг, где Тахамтан стоит с копьем.[13]
Он — в тучах гнева. В годы старины
Им сотни звезд хвостатых рождены.
Они летают в небе сотни лет,
Но духу гнева примиренья нет.
Он миру местью издавна грозит,
И меч его двуострый ядовит.
Он в руки череп чашею берет
И не вино — а кровь из чаши пьет.
Идет он, стрелы длинные меча;
Луна Навруза — след его меча.
Но меч его и каждая стрела —
Все это было Вечному хвала.
И перенесся дух живой тогда
В тот круг, где шла счастливая звезда.
Она, как ангел в радужных шелках,
Она — дервиш небес и падишах.
Хоть на высоком троне вознеслась,
Она от блеска мира отреклась.
Она являет по ночам свой лик,
Ей в небе — факел счастья проводник.
В ней — разум, а лица ее цветок —
Как счастья совершенного залог.
В ее владеньях нет ни тьмы, ни зла,
А в песнопеньях — Вечному хвала.
Душа вошла потом в питейный дом;
Ходжа — индийский старец в доме том.
Во всех своих деяньях терпелив,
Усердием в работе он счастлив.
Как ночь страданий, темен он челом —
И на обе ноги, должно быть, хром.
За расторопным служкой он глядит,
А сам в углу по целым дням сидит.
Как Каабу, он весь небесный свод
За тридцать лет однажды обойдет.
Но четки звезд перебирает он,
Единственного восхваляет он.
И дух, что чуждым стал мирской тщете,
К надмирной устремился высоте.
Неколебимая твердыня — там.
Коран гласит: «Светил святыня — там,
Где под землей и над землей идет
Двенадцати созвездий хоровод».
Но холм в любом созвездье видишь ты —
Престол для несказанной красоты.
Взгляни, как чередуются они,
Как над землей красуются они!
И все глаголом сердца говорят,
Дарителя щедрот благодарят.
И вот ступил на высшую ступень
Скиталец-дух — незримый, словно тень.
Вошел он в храм, где статуи Богов,
Как изваяния из жемчугов.
Там не было брахманов, но кругом
Блистали Будды древним серебром.
Гул их молитвы истов был и чист,
Казалось: Будде молится буддист.
Увидев эти дива, не спеша
Весь круг их чутко обошла душа.
И поклонилась. Было им дано
То видеть, что от нас утаено…
И вот душа, внезапно изумясь,
Стократным удивленьем потряслась.
Все в средоточье здесь.
Одна она Рассеянна и речи лишена.
Свет откровения ее поверг
В беспамятство. И свет ее померк.
* * *
О, кравчий мой! Мне столько испытать
Пришлось, что стало тягостно дышать.
Я к чаше сам не дотянусь моей —
Ты в рот мне сам вино по капле влей!

ГЛАВА XX ТРЕТЬЕ СМЯТЕНИЕ

Нисхождение смятенного странника мрака мира ангелов в столицу государства тела
Вот солнце стягом осенило мир
И весь под ним объединило мир;
И село на высокое седло,
И крупной рысью по небу пошло,
Пересекло меридиан, спеша,
Жарой испепеляющей дыша.
А странник-дух — дремал в ту пору он,
В забвенье изумленьем погружен.
Над ним полдневный небосвод пылал;
И вздрогнул он, опомнился и встал.
Жар лихорадочный таился в нем,
Как будто жар вина струился в нем.
Он ощутил себя чужим всему,
И родина возжаждалась ему.
Опять дорогой трудной он пошел,
Стезю исканий миру предпочел.
Земной простор скитальца восхитил.
И в некий дивный город он вступил.
По воле движется тот город сам;
Предела нет в нем скрытым чудесам.
Из глины первозданной сотворен,
Он формой совершенной наделен.
На двух столпах саманных, город тот
В себе самом вселенную несет.
Четыре перла сокровенных сил
В состав его строитель положил:
Огонь и дух — две силы высших в нем,
Земля, вода — две силы низших в нем, —
Слились в нерасторжимое одно,
Как волею творящей решено.
В том городе — мечеть, базар и сад,
Дома, дворцы, и даже — харабат.
Его огонь — горящий куст Мусы,
Дыханье — как дыханье уст Исы.
Орошены рекой живой воды
Его благоуханные сады.
Стоит в твердыне града тахт златой,
Там шах сидит, что правит всей страной.
Во всех краях страны и поясах
Смятенье, коль на троне болен шах.
Но процветают город и страна,
Когда рука правителя сильна.
Над градом возвышается дворец,
Чей круг наметил циркулем творец.
Не по божественным ли чертежам
Воздвигнут свод — на удивленье нам?
Тот свод — вершина всех земных чудес —
Подобье свода вечного небес.
Что куполу небесному дано —
Все в куполе земном отражено.
Когда врата откроет тот чертог,
То перлы сыплются через порог.
Из цельного рубина створы врат
Бесценные жемчужины таят.
За ними, восхищающими взор,
Разостлан царский пурпурный ковер.
Дворец — на пропитание свое —
В ворота вносит яство и питье.
Посредством сих божественных забот
Весь этот город дышит и живет.
И два истока есть в твердыне сей —
Дороги очистительных путей.
Два продуха есть над рубином врат,
Что город весь дыханием дарят.
Снаружи замок чистым серебром
Окован с несказанным мастерством.
А звукоуловители его
Внимают звукам сущего всего.
И, внемля этим голосам, народ
Державы той в спокойствии живет.
И царь страны с советниками сам
Всегда внимает этим голосам.
У шаха мудрый первый есть вазир.
Чье назначенье — изучить весь мир.
Что даже круг незримой точки сей
Сумеет разделить на сто частей.
Его решенья — мудры и ясны —
Велениями жизни рождены.
Вазир счастливый охраняет трон,
И справедливость у него — закон.
Пять неусыпных стражей в замке том,
Все внемлющих, все знающих кругом.
Но каждый делом занят лишь своим,
И несравнимы все один с другим.
Хоть каждый на посту за свой лишь страх —
Согласие у них во всех делах.
Один из них все зримое кругом
Увидеть должен в зеркале своем.
Другой, внимая чутко каждый звук,
Все знает, что свершается вокруг.
А третий — кравчий — пробует подряд
Все блюда: не сокрыт ли в пище яд.
Четвертый — различает дух любой.
Он слышит: мускус мокрый иль сухой.
А пятый чует холод и жару,
Колючки он не предпочтет ковру.
Вот: зренье, осязанье, вкус, и слух,
И обонянье — клички этих слуг.
С их помощью дана нам благодать
Весь мир, нас окружающий, познать.
Чертоги замка росписью горят,
У входа пять хранителей не спят.
И зорко вглядываются во тьму,
И внемлют движущемуся всему.
И в тот же миг доносят обо всем
Глядящему бессонно за дворцом.
Все вести тот, кого «Умом» зовут,
Приносит размышлению на суд.
И третий есть хранитель той страны —
Оценщик знаний, счетчик всей казны.
То память — сторож кладовой дворца,
Богатства собирает без конца.
Все, что извне к нему ни попадет,
Он прибирает, счет всему ведет.
Приобрести способен целый мир
Казнохранитель — истовый вазир.
Восходит он к властителю в чертог,
Сей Каабы облобызав порог.
И внемлет сам ему счастливый шах —
Высокий духом, справедливый шах.
Сокровищницу проверяет он,
И то, что нужно, отбирает он.
Ценнейшее берет он для даров
Владыке и зиждителю миров.
Дабы достигнуть ревностью своей
В познанье блага высших степеней,
Дабы надежды светоч обрести
На том крутом спасительном пути.
И станет сам на том пути вождем,
Коль верен он в служении своем.
Увидел дух, смятеньем обуян,
Весь мир — в пылинке, в капле — океан.
И, поглощенный мыслью, как китом,
Он закружился в океане том.
Хоть дым раздумий до неба вставал,
Он ничего вокруг не понимал.
В огне смятенья истребился он,
В огонь чистейший превратился он.
Телесно он очистился огнем,
И новый зренья дар открылся в нем.
Свет вечности скитальцу заблестел,
И он себя в том городе узрел.
В то царство он вошел, как свет во тьму,
И подчинился целый мир ему.
Сам стал он царством, троном и царем,
Всевидящим и сведущим во всем.
Он суть свою, как книгу, прочитал,
Себя познав, он Истину познал.
* * *
Дай, кравчий, чашу чистого вина!
Да будет чаша царственно полна!
Я пламя жажды духа утолю,
Как бога, человека восхвалю!

Миниатюра из рукописи XV в.

«Смятение праведных»

ГЛАВА XXVI ТРЕТЬЯ БЕСЕДА

О султанах
О ты, кому, как небу, власть дана,
Ты, чьи литавры — солнце и луна.
Ты волен в зле сегодня и в добре,
И солнце всей страны — в твоем шатре.
Венец твой вознесен главой твоей,
Престол твой утвержден стопой твоей.
И звезды неба — горы серебра
Для твоего монетного двора.
Твой трон, пред коим падают цари,
Благословляет хутбой Муштари.
Запечатлен твой перстень на луне,
Твой светлый щит, как солнце по весне.
Ты — мудрый Сулейман в юдоли сей;
Хума парит над головой твоей.
Ты правишь там, где правил древний Джам.
Златой фиал идет твоим перстам.
Но ты на перстне надпись не забудь,
Что «В справедливости — к спасенью путь»!
Молясь, аят Корана повторяй:
«Правитель, справедливо управляй!»
Ты помни, что судья в твоих делах —
Сам возвеличивший тебя аллах.
Могучих он к ногам твоим поверг,
И чуждый блеск перед тобой померк.
Склоняется перед тобой народ,
Покорно он твоих велений ждет.
Творец миров, владыка звездных сил,
Людей твоей деснице подчинил.
Но сам пред ним ты немощен и слаб,
Ты сам — его творение и раб.
Как все, ты — прах и обречен земле.
Как все, ты — сгусток тьмы, не свет во мгле.
Своим рабам подобен ты во всём —
По внешности и в существе своем.
Но красотою речи и умом,
Но совершенством в мастерстве любом,
Упорством каждодневного труда,
И честностью — со всеми и всегда;
Но преданностью богу твоему
И полным подчинением ему
Ты уступаешь — не мужам святым,
А самым низким подданным своим.
Но все ж калам судьбы предначертал,
Чтоб ты султаном в этом мире стал.
Неизреченный дал тебе печать,
И жезл, и власть — людьми повелевать.
Ты каплей был. Но в море превратил
Тебя живой Источник Вечных Сил.
И в этом — воля, власть и мощь творца;
А божью власть приемлют все сердца.
По жребию ли тайному, — одно
Такое счастье здесь тебе дано, —
Ты знай: вершина мудрости земной
В искусстве управления страной.
Пусть для народа шах добро творит
И за добро творца благодарит.
Установи закон добра взамен
Насилия — «И будешь ты блажен!»
Да, здесь ты — царь, но царь на краткий срок…
«Так осчастливь людей!» — сказал пророк.
Божественных велений череда Несметна.
Друг народу — будь всегда!
Народ — твой сад. Будь мудрым, Садовод!
Будь, пастырь, добрым! Стадо — твой народ.
Пастух задремлет — волки нападут,
Урон великий стаду нанесут.
Забросишь сад — засохнут дерева
И пригодятся только на дрова.
Благоустраивай и орошай
Свой сад! Волков от стада отгоняй!
За то, что стадо защитишь и сад,
Награда — урожай, приплод ягнят.
А коль сады загубишь и стада,
Придут к тебе тревога и беда.
Умрешь, перед судом предстанешь ты…
Что ты ответишь? В бездну канешь ты.
Открой глаза и правдой озарись!
Всю жизнь на благо подданных трудись!
Ты благоденствуешь, а твой народ
В невыносимых бедствиях живет.
Но труженик, и в бездне нищеты,
Духовно выше степенью, чем ты.
Предстанут пред владыкою времен
Тот, кто гнетет, и тот, кто угнетен.
Награду угнетенный обретет,
А на тебя проклятие падет.
Язык того, кого ты угнетал,
Тебе вонзится в сердце, как кинжал.
И перед бездной содрогнешься ты,
Как стебель, от стыда согнешься ты.
Ты счастлив ныне, но идешь во мрак.
В эдем пойдут гонимый и бедняк.
Когда же все грехи твои сочтут,
Тебя стократным мукам предадут.
И не поможет бог беде твоей, —
Предвечный бог — не сборщик податей.
Иглу у нищих силою возьмешь —
Знай: та игла тебя пронзит, как нож.
Спеши, утешь обиженных тобой!
Не то — сгоришь в геенне огневой.
За всех, кого колючкой ранишь тут,
Тебе стократно в бездне воздадут.
И будет пламень вкруг тебя жесток
За тех, кого хоть искрой ты обжег.
Отнимешь нить у нищих, эта нить
Удавом вырастет — тебя душить.
Ты властен. Над тобою — никого.
Но ты — палач народа твоего.
Насильник обездоленных людей,
Насильник ты и для души своей.
Взгляни: ты в скверне по уши погряз!
Беги, пока твой разум не погас,
Уйди от зла, добром наполни мир!
А ты, восстав от сна, бежишь на пир.
Подобен раю, светел и высок
Для пиршества украшенный чертог.
Но в киноварной росписи его
Алеет кровь народа твоего.
Завеса, чья неслыханна цена,
Не из парчи — из жизней соткана.
Украшен жемчугами твой шатер, —
Ты у народа отнял их, как вор!
Чтоб яшму взять для арки и стены,
Гробницы древние разорены.
Вот на пиру садишься ты на трон.
Фиал вином шипучим опенен.
Там кравчие снуют — полны красы,
Вельможи льнут к ногам твоим, как псы.
Чтоб жажду утолить, шербет, вино —
В стократном им количестве дано.
Там речи — пустословие одно,
Их верным слушать стыдно и грешно.
Там сквернословья слышен пьяный хор,
Там непотребства оскорбляют взор.
Покамест день сияет над землей,
На сборище разгульном чин такой.
Когда ж звезда вечерняя блеснет
И ночь страницу дня перечеркнет,
Зажгутся свечи, но бесчинство то ж
Идет и у тебя, и у вельмож.
Свеча, пылая, плачет над тобой,
И, падая, рыдает кубок твой.
«Дай денег!» — казначею ты кричишь
И, как петух охриплый, голосишь.
Так целый день в тени твоих палат
Царят разгул, и скверна, и разврат.
Забыт завет пророка! От вина
Толпа твоих гостей пьяным-пьяна.
Хоть каждый тигра злобного лютей,
Но все покорны власти пса страстей.
Корыстью низкой души их горят,
Они давно презрели шариат.
Не дрогнут изнасиловать, растлить,
Чтоб низменную похоть утолить.
Когда же утро землю озарит,
Чертог царя являет гнусный вид:
Как будто рать в сраженье полегла,
Распластаны упившихся тела.
Уже намаз полуденный вершат,
А в замке царь, вельможи, войско спят.
Едва проснутся, бросятся опять
Последнее у нищих отбирать.
Все взыщут, не оставят ни зерна:
Мол, пополненья требует казна!
Казну пополнят, а ночной порой
Опять — и шум, и гам, и пир горой.
Когда бесчинству царь дает пример,
Бесчинствуют вельможа и нукер.
Вот так проходят ночи их и дни;
О будущем не думают они.
Пророка и халифов четверых —
Ты вспомни, заступивший место их!
Где у тебя закон? Где правый суд?
К чему твои поступки приведут?
По воле бога ты султаном стал —
А ты народ измучил, обобрал!
Молитва, пост завещаны тебе,
А ты привык к веселью и гульбе.
В самозабвенье дни твои пройдут…
Опомнись! Вспомни: грянет грозный суд!
И ужас смерти обоймет тебя;
Никто в ту пору не спасет тебя.
Не шахом, жалким прахом станешь ты.
Как из пучины зла воспрянешь ты?
Когда ты жизни грань перешагнешь,
Ты знай, что там пощады не найдешь.
Раскайся, справедливость прояви,
Себя для жизни вечной оживи!
Твое насилье, низость и разврат
Земле и небу вечному претят.
Раскайся же отныне навсегда!
Трудись! Страшись грядущего суда!
Хоть никакой не волен человек
Не совершить греха за долгий век,
Хоть совершенства полон только тот,
Кто создал мир и многозвездный свод,
Но ты, порой невольно оступясь,
Раскайся, о прощении молясь.
И коль невольно утеснил людей,
Воздай им тут же милостью своей.
И должен ты, как свет во тьме, светить,
Все души справедливостью пленить.
Как солнце, луч над миром простирай,
И подданным своим любовь являй!
Ту доблесть, что жила в былых царях,
Хранит один победоносный шах!

ГЛАВА XXVII

Рассказ о султане и старухе
В те дни, когда Победоносный шах
С врагами царства пребывал в боях,
Нукеров верных сотни две всего
Сопровождали шаха своего.
В сраженьях каждая его стрела
Смертельной для противников была.
Аллах возвел его на шахский трон,
Что был его отцами утвержден.
Когда в свою столицу он вступил,
Он двери справедливости открыл.
Он истребил насилие и гнет,
Украсил город от своих щедрот.
При нем исчезли ересь и разврат,
И стал опорой правды шариат.
Дабы столицу осмотреть кругом,
Султан однажды выехал верхом.
И некая старуха подошла
И крепко за полу его взяла.
«Эй, шах! — кричала, плакала она.—
Передо мною на тебе вина!
Ты справедлив. Так пусть же призовут
Тебя ответчиком на правый суд!»
А царь: «Не дрогну, жизнь тебе отдав,
Когда твой иск но шариату прав!»
И вот на суд к исламскому кази
Пришли — старуха и султан Гази.
Был весь народ смятеньем обуян,
Когда, как подсудимый, сел султан.
Они сидели, словно Заль и Сам,[14]
Открытые земле и небесам.
Старуха начала: «Когда в боях
Сначала отступал великий шах,
В отряд, что двинулся против него,
Неволей взяли сына моего.
Он кипарисом был в саду моем,
Единственным на ниве колоском.
Но царь убил кормильца моего…
Мечом он в битве зарубил его!»
Судья ей: «Для признания вины
Мне два живых свидетеля нужны».
Старуха молвила: «Я приведу
Двух очевидцев правому суду».
А царь: «Вину свою я признаю.
Все так. Я зарубил его в бою».
Судья сказал: «Иль кровью заплати
За кровь, или потерю возмести!»
Султан ответил: «Я, без дальних слов,
По шариату жизнь отдать готов!»
Мешок динаров золотых открыл
И меч старухе плачущей вручил;
Сказал: «Казною жизнь не возместить,
И ты вольна мне голову рубить.
В бою убил я сына твоего,
Но жизнь тебе отдам за жизнь его!»
Потупила старуха скорбный взгляд,
Увидев тот прославленный булат.
В смятении, она к ногам царя
Упала, так сквозь слезы говоря:
«Мой сын против тебя пошел на бой,
Я за тебя пожертвую собой!
Меня теперь ты с миром отпусти,
Коль я виновна, мне вину прости!»
Так у всего народа на глазах
Явил святую справедливость шах.
Старуха-мать от мести отреклась,
От денег — ради чести — отреклась.
Но сам султан ей сына заменил,
Безмерно он ее обогатил.
Своим вниманьем, как небесный Заль,
Утешил, сколько мог, ее печаль.
* * *
Забудь обиды жгучие свои
Пред блеском солнца правды, Навои!
Эй, кравчий, дай мне верности фиал,
Чтоб верности цветник не отцветал!
Вина мне! Выпью радостно его
За справедливость шаха моего!

ГЛАВА XXVIII ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА

О лицемерных шейхах
Эй ты, обманщик, дармоед в хырке,
Чей крик с утра мне слышен вдалеке!
Эй, лицемер, на рубище своем
Заплаты нашивающий кругом!
Не деньги ли под множеством заплат
Ты прячешь, как в народе говорят?
По тем заплатам нитка лжи прошла,
Твоя игла — из уса духа зла.
Заплаты он кладет на небосвод,
С планетами игру свою ведет.
Зарозовеет утренний туман,
Но это утро — призрак и обман.
Пускай у шейха велика чалма,
Но под чалмой — ни света, ни ума.
Взгляни на посох шейха и скажи:
— Сей посох — столп опорный дома лжи!
А четки подобрал он из кусков
С порога у ваятеля божков.
Сосуд греха — их камень головной,
А нить — зуннара шнур волосяной.
Подошвы деревянные его
Стучат, к соблазну города всего.
Но он восходит на минбар святой,
Тряся своей козлиной бородой.
Пусть он козел, не страшен он ворам.
Хоть и козел он — а ворует сам.
Козел почтенный, если мудр и стар,
Становится водителем отар.
Не так ли шейх хвастливый, как козел,
Доверчивых ведет долиной зол?
Взгляни, как зорко, сам идя вперед,
Козел стада на пастбища ведет…
А шейх, тряся козлиной бородой,
Ведет людей к геенне огневой!
Заблудших он ведет, на свет маня;
Но это отблеск адского огня.
Прибежище, где царствует разврат,
Зовется: «Храм», «Молельня», «Харабат».
Там шейх циновку стелет. Смысл ее,
По начертанью слова — «бу-риё».[15]
В мечети их столбы, изгиб стены —
Отвращены от южной стороны.
Из храма гебров — створы их дверей,
Михраб их — дуги женственных бровей.
Шейх этим грешным молится бровям,
Ему шайтан подсказывает сам.
И, полн доверья, слушает народ
Невежественный — все, что он поет.
А шейх сгибает спину, словно «Нун»,
Сидит в углу, как набожный Зуннун.
Средь истинных суфиев — первый он.
Его решения для них закон.
И он своей пустою болтовней
Увлечь людей умеет за собой.
Одним внушает: — В угол сядь, молись! —
Другим внушает: — В горы удались!
Он шлет на мученичество одних
И тешит небылицами других.
Умеющий обманывать народ,
Он выдумку за правду выдает.
Себя обманывает… Для него
Нет друга, кроме Хызра самого.
Он в тряпке банг упрятал; и она
От цвета банга стала зелена.
Не потому ль кричат: «Вот Хызр идет!» —
Что зеленью тряпье его цветет?
Такой он — этот шейх! Его душа
Всецело в обаянье гашиша.
В ночи, дурманом банга обуян,
Он видит под собой звезду Кейван.
И кажется ему, что он достиг
Вершин познанья — и, как бог, велик.
Услышать най бродяги — все равно
Что выпить вечной истины вино.
И чем приятней песня, чем звучней,
Тем громче сам он подпевает ей.
Он топает не в лад, ревет, как слон,
Не понимая — как ничтожен он.
И, по примеру шейха своего,
Суфии кружатся вокруг него.
Несутся вихри ликов неземных
В расстроенном воображенье их.
И все они, как их беспутный пир.
И пляска, что ни день, у них, и пир.
В самозабвенье кружатся они;
Ты их с ночною мошкарой сравни —
В самозабвении, в глухой ночи
Кружащейся вокруг твоей свечи.
Круженье, вопли тех «мужей святых»,
Их исступленье, обмороки их
У них зовутся «поиском пути»,
Дабы «в забвенье истину найти».
Но в них пылает пламя адской лжи.
Ты с их ученьем, верный, не дружи.
Они всю ночь не устают плясать, —
Да так, что поутру не могут встать.
Но вожделенье в них одно и то ж:
Привлечь к себе внимание вельмож,
Чтоб сам вазир верховный поглядел —
Насколько в «Вере» круг их преуспел,
И убедился в набожности их,
И счел бы их за подлинно святых;
И всех бы их от бедствий защитил
И щедрою рукой обогатил;
Чтоб щит страны — султан великий сам,
Молясь о них, к предвечным пал стопам,
Чтоб шейха лицемерного того
Возвысил, стал мюридом у него;
Чтоб для него казну он расточил,
Чтоб землю шейх в подарок получил.
А ты на ненасытность их взгляни,
Когда обогатятся все они.
Увидишь: суть их — низменная страсть:
Разбогатеть; а там — пускай пропасть.
Вот для чего им хитрость и обман:
Их цель — богатство, власть, высокий сан.
Так пусть о них всю правду знает свет:
Обманщиков подлее в мире нет!
Их внешность благовидна и свята,
Но души их — отхожие места.
Любой из них — пристрастий низкий раб:
Любой из них пред нечистью ослаб.
Снаружи — перья ангелов блестят,
Внутри их — дивы и бездонный ад.
Пусть веет мускусом от их рубах,
Но в их сердцах — смятение и страх.
Динар фальшивый позлащен извне,
Но золото очистится в огне.
Ну, а для этих, правду говоря,
Огонь гееннский раздувают зря.
Никто бы вечно жить в огне не мог,
От них же сам огонь бы изнемог.
Людей различных порождает мир:
Святыня этим — кыбла, тем — Кумир.
Сожженья недостойные, они,
Не веря в жизнь, проводят жизнь одни…
Свет истины! Дорогу освети,
И мир, и жизнь, и душу возврати
Тем искренним, чей путь прямой суров,
Отрекшимся от блага двух миров,
Труждающимся, страждущим в тиши,
Чтоб не погас живой огонь души;
Тем, что в огне сожгли свою хырку
И не злоумышляли на веку;
Которым ни мечеть, ни майхана,
Ни Кааба святая не нужна!
Все ведают они! Но в их глазах
Вселенная — соломинка и прах.
Настанет день — и мирозданья сень
В небытии исчезнет, словно тень.
Им эта мысль сердца не тяготит,
Живая мысль их зеркалом блестит.
В том зеркале горит желанье их,
Любимой лик — и с ней слиянье их.
Той мысли земнородным не вместить,
Лишь грань той мысли в сердце может жить.
И в каждой грани — вечно молодой
Лик отражен красавицы одной.
И ты в какую грань ни бросишь взгляд,
Везде глаза волшебные глядят.
Везде глаза прекрасные того,
Кто смысл и суть живущего всего.
И те, кто видел это, лишь они —
Суфии подлинные в наши дни.
Они несут свой путеводный свет,
Всем заблудившимся в долине бед.
Они, как Хызр, отставшего найдут
В пустыне и к кочевью приведут.
По зоркости вниманья своего
Они — как братья Хызра самого.
Под их дыханьем даже Хызр святой
Нам кажется зеленою травой.
Источник вечной жизни Хызр найдет
В слезах, что по ланитам их течет.
Пыль их сандалий зренье исцелит,
Их слово камень в злато превратит.
Пред гневом их бессилен небосвод
И круг планет, что род людской гнетет.
В их цветнике всегда цветет весна,
Как два листка, там солнце и луна.
Они — в пути, и пот на лицах их
Непостижимее глубин морских.
Как многозначно содержанье слов
В благословенном строе их стихов!
Суфий сидит в углу — чуть виден сам,
А ходит по высоким небесам.
В иклимах мира их путей черта
От всякой ложной мудрости чиста.
На светлом том пути — ристанье их,
В делах и мыслях — состязанье их.
Их ночи жаркою мольбой полны,
Чтоб сонмы верных были спасены.
Путем пророка следуют они,
Его лишь волю ведают они.
Слезами веры путь свой орося,
Они идут — награды не прося.
Под бурей не сгибаются они,
В беде не содрогаются они.
Смиренны, без надежды на эдем,
Лишь к истине стремятся сердцем всем.
Любовь их только к истине одной.
Нет во вселенной истины иной.
О ищущий жемчужину любви,
О ней к глубинам вечным воззови!

ГЛАВА XXX ПЯТАЯ БЕСЕДА

О щедрости

ГЛАВА XXXI

Рассказ о Хатаме Тайском
Спросил Хатама некий человек:
«О славный муж, я прожил долгий век,
Но кто же равного тебе найдет,
С тех пор как ты простер ладонь щедрот!»
Ответил: «Я под сень шатров моих
Созвал однажды всех людей степных.
Чтоб изобильна трапеза была,
Барашков я зарезал без числа.
На том пиру мне душно стало вдруг.
Я вышел в степь, гостей покинув круг.
И на тропе глухой, среди песков,
Увидел старика с вязанкой дров.
Под этой тяжестью сгибался он,
Кряхтя, на посох опирался он.
Вся хижина телесная его
Шаталася от бремени того.
Так, что ни шаг, он тяжело вздыхал
И, останавливаясь, отдыхал.
Я был взволнован видом этих мук
И ласково сказал ему: «О друг,
Твой непосилен груз! Тебя язвит
Колючек ноша, как гора обид,
Ты — житель степи — видно, не слыхал,
Что здесь у вас Хатам с шатрами стал,
Что он, дабы в сердцах посеять мир,
Всех, злых и добрых, звать велел на пир?
Сбрось ты колючек ношу с плеч долой!
В цветник добра, на пир идем со мной!»
Мое волненье увидал бедняк;
Он улыбнулся мне и молвил так:
«Цепями алчности окован ты,
На шее у тебя — петля тщеты.
На башню благородства никогда
Не вступишь ты — не знающий труда.
Поверь: мой тяжкий труд не тяжелей,
Чем иго благодарности твоей.
И лучше мне трудом дирхем добыть,
Чем от Хатама стадо получить!»
И не сказал в ответ я ничего,
Склонясь перед величием его».
* * *
О Навои! Будь сердцем щедр во всем, —
Да будет сам Хатам твоим рабом!
Дай чашу, кравчий, щедро нам служи,
Пример Хатаму Тая покажи!
Мы бедны. Не на что купить вино,
Тебе лишь море щедрости дано!

ГЛАВА XXXII ШЕСТАЯ БЕСЕДА

О благопристойности

ГЛАВА XXXIII

Рассказ о стыдливости Ануширвана[16]
В дни юности своей Ануширван
Любовным был недугом обуян.
Он от любви своей изнемогал,
Но в тайне ото всех ее держал.
И, мукою великой истомлен,
Свиданья, наконец, добился он.
В дворцовом цветнике, в тени ветвей,
Он встретился с возлюбленной своей.
И руку он к любви своей простер;
Но, видя, что глядит она в упор,
Он прочь отдернул руку, устыдясь.
Она спросила: «Что с тобою, князь?
Ты руку протянул и прочь убрал?»
И так Ануширван ей отвечал:
«Не суждено мне счастье в этот час,
Огонь мой пред нарциссами погас!»
Вот так не перешла своей черты
Стыдливость юношеской чистоты.
Нарциссы глаз своих склонил в слезах,
Ушел, и от любви отрекся шах.
Иной огонь светил уму его.
И по величью духа своего
Владыкой он непобедимым стал,
Мир справедливостью завоевал.
* * *
О Навои, все души страсть влечет,
Но чистота — величия оплот.
Эй, кравчий! Скромно кубок наполняй,
Девятикратно кланяясь, подай!
Чтоб сам тебе я молвил: «Друг, испей!»
 Вина уронишь каплю — не жалей!
За каплю девять чаш я выпить рад,
Прольешь — я выпью тридцать чаш подряд.

ГЛАВА XXXIV СЕДЬМАЯ БЕСЕДА

О воздержанности

ГЛАВА XXXV

Рассказ о юношах — нетребовательном и алчном
От бедности два друга в старину
Пошли пешком из Фарса в Чин-страну.
Один смиренно гнет судьбы терпел,
Другой богатства, почестей хотел.
И вот на некий горный перевал
Взошли они. И камень им предстал
Утопленный в земле; а над землей
Он высился обтесанной плитой.
И надпись, врубленную долотом,
Увидели они на камне том:
«Кто б ни пришел когда-нибудь сюда,
Пусть, не жалея силы и труда,
Подроет камень и перевернет.
На нем он указание прочтет,
Что есть вблизи забытый харабат,
И там, среди руин, закопан клад.
А кто меня, не тронув, обойдет —
Богатство в бескорыстье обретет!»
И взволновался алчный, не тая,
Как в нем свирепа жадности змея.
Стал рыть он землю, руки в ход пошли,
Чтоб выворотить камень из земли.
А бескорыстный молвил: «Никогда
Такого я не начал бы труда!
Не лучше ли, чем душу изнурять,
Своим душевным кладом обладать?
А если бог захочет одарить,
Он может скалы в щебень сокрушить!»
Так он сказал и путь свой продолжал,
А на рассвете город увидал.
Открылись створы городских ворот,
И он вошел под их высокий свод.
Когда ж вошел в ворота, вкруг него
Столпились люди города того.
А в той стране обычай бытовал:
Когда глава державы умирал,
С утра к воротам выходил народ;
И первого, кто в город их войдет,
Они венчали золотым венцом
И над собою ставили царем.
Вот так в цари скитальца, бедняка,
Избрали горожане и войска.
А спутник, лютой жадностью объят,
Рыл землю, чтобы найти желанный клад.
И наконец, смертельно изнурен,
Ту глыбу камня выворотил он.
И прочитал: «Кто за мечтой идет
Несбыточной, тот — в бездну упадет».
Так бескорыстный странник стал царем,
Корыстный же остался бедняком.
* * *
О Навои, корысти устыдись,
Добром последним с бедным поделись.
Эй, кравчий мой! Я жаден лишь к вину,
Оно смывает алчность, как вину.
Я выпью, чтоб на жизненном пути
Престол в стране смиренья обрести!

ГЛАВА XXXVI ВОСЬМАЯ БЕСЕДА

О верности

ГЛАВА XXXVII

Рассказ о двух влюбленных
Слыхал я: четырех улусов хан,
Эмир Тимур, великий Гураган,
Повел войска железною рукой,
И, в Хинд войдя, жестокий принял бой.
Удачи неизменная звезда
Ему дала победу, как всегда.
А чтобы не могли враги восстать,
Велел он всех индийцев убивать.
И там он столько жизней погубил,
Что кровь убитых потекла, как Нил.
Отрубленные головы горой
Лежали над кровавою рекой.
Там не было пощады никому,
Настала смерть живущему всему.
Шел некий воин — весь окровавлен,
И двух влюбленных бедных встретил он,
Готовых вместе молча смерть принять;
 Им негде скрыться, некуда бежать.
Убийца-воин обнажил свой меч,
Чтобы мужчине голову отсечь.
Но заслонила женщина его
И так молила воина того:
«Ты хочешь голову? — мою руби,
Но пощади его и не губи!»
Убийца-воин повернулся к ней,
А друг ее вскричал: «Меня убей!»
И вновь убийца двинулся к нему,
И вновь предстала женщина ему.
Тот со стальными пальцами барлас
Разгневался: «Убью обоих вас!»
Занес он меч над жертвою своей,
А женщина кричит: «Меня убей!»
Мужчина же: «Меня убей сперва,
Чтоб лишний миг она была жива!»
Так спорили они наперебой,
Под меч его склоняясь головой.
Угрюмый воин медлил. Между тем
В толпе раздался крик: «Пощада всем!»
Спешил глашатай войску возвестить,
Что царь велел убийства прекратить.
За жертвенность, быть может, тех двоих
Рок пощадил оставшихся в живых.
* * *
О Навои, и ты любви своей
Пожертвуй всем, души не пожалей!
Дай чашу, кравчий, если ты мне друг
И в чистой радости, и в море мук.
Я задыхаюсь, мне исхода нет.
Врачуй! Исполни верности обет!

ГЛАВА XXXVIII ДЕВЯТАЯ БЕСЕДА

О пламени любви
Когда прекрасный жизненный восход
Нас напоит вином своих щедрот,
Веленьем вечной мудрости дыша,
Как сад Ирема, расцветет душа.
Скажи: не сад, что насадил Ирем,
А гурий обиталище — эдем.
Там птицы в яркой зелени ветвей
Рассказывают сотни повестей.
В чудесном том саду цветок любой
Сияет, блещет полною луной.
Там цвет необлетающий горит,
Как лепестки блистающих ланит.
Растет самшит вечнозеленый там,
Как стан прекрасный — юношески прям.
Там — завитки сунбула и лилей
Подобны кольцам мускусных кудрей.
А вертограда несказанный лик —
Не солнца ль ослепительный родник?
Прекрасен лик! И зной и влага в нем.
Схож подбородок с водным пузырем.
Нарциссы глаз берут сердца в полон,
Зовут уста — смеющийся бутон.
Листва в движенье, как лицо, живет,
На ней роса — благоуханный пот.
Подобной красоте сравненья нет,
Предела чувству изумленья нет.
Но сквозь нее провижу я черты
Непостижимой, высшей красоты.
Весною ранней в сень родных ветвей
Из-за морей вернулся соловей:
И розу новую он увидал,
И, захлебнувшись страстью, зарыдал.
Все ярче блещет розовый цветок,
Как разгорающийся огонек.
Огонь горит в сердечной глубине,
А соловей сгорает в том огне.
Все глубже чары розы; все сильней
Печаль певца, гремящего над ней…
Когда рассвет над миром засиял,
Так соловей защелкал, засвистал,
Такой он поднял звон, и гром, и крик,
Что зашумел, проснулся весь цветник.
Когда сгоришь, поймешь ты, может быть,
Что значит быть любимым и любить.
Любовь смятенья смерч несет уму,
И чужд влюбленный сущему всему.
А кудри несказанной красоты
Арканами крутыми завиты.
Живой огонь любви с пожаром схож;
Всю землю охватил его грабеж.
Огонь бушующий неукротим;
Все небо — дым и искры перед ним.
И пери с неба падают без сил,
Как мотыльки, спаливши перья крыл.
И разума чело омрачено,
Дыхание рыданьем стеснено.
Из-за любви, чья власть сильней судьбы,
Черны одежды светлой Каабы.
Вином любовным Будда опьянен,
Прекрасный лик румянцем озарен.
Лист за листом — любовь Коран сожгла,
В костер его подставку унесла;
Она святую Веру в плен ведет,
Мечеть во власть неверным отдает.
На пса напяливает тайласан,
Где шит по шелку золотом тюльпан.
Она велит: «Святой Инжил читай,[17]
Кумир гранитный Буддой почитай!»
Она в мечети продает вино,
В михраб молящимся несет вино.
Она огни, как розы в цветнике,
Ночами зажигает в погребке.
Сады не знают — как они цветут,
Кувшин не знает — что в него нальют.
Шипами роз душа уязвлена,
Опьянена дыханием вина.
Из-за любви пути ума темны,
Противоречий спутанных полны.
Невежество над знаньем восстает
И как безумца в даль степей зовет.
Огонь любви безумной… разум твой
Сгорает в нем соломинкой сухой.
А сердце! — как в печи плавильной, в нем
Любовь горит бушующим огнем.
Но сердце, где огонь любви возник,
Бесценно, как рубиновый рудник.
А если нет любви — зачем она,
Вселенная? Зачем и жизнь нужна?
Любовь — душа души, она чиста,
А без нее мертва и красота.
Любовь — волшебный камень. Шах времен
В невзрачную кочевницу влюблен.
Любовь — алмаз; а сердца твоего
Вместилище — шкатулка для него.
Ты сердце зодиаком назови,
Когда, как солнце, ярок свет любви…
Не солнце, а пылающий огонь,
Живой, всепожирающий огонь!
Телесный строй — надежный, словно дом,
Испепеляется ее огнем.
Страсть красота рождает. Так в ночи
Горит костер от огонька свечи.
Сколь ни желанна красотой своей
Любимая, огонь любви сильней.
Так в горле соловья тоска звонка,
Что превосходит силу чар цветка.
Костер дымит, но ты его разрой —
И к небу вихрь взовьется огневой…
Когда огонь великий налетит,
Не только жизнь — он целый мир спалит.
Смягчается жестокий ум тогда,
Как в горне расплавляется руда.
Аскетов сонм смятеньем обуян,
Как вспыхнувший от молнии саман.
Та сила так сильна, что слон пред ней,
Как под ногой слоновьей — муравей.
Кто скажет: «Я влюблен!» — не верь ему.
Не каждый верен чувству своему.
Кто ищет только внешней красоты,
Томим тоской душевной пустоты,
В нем огонек и брезжит, может быть, —
Но на свече булат не размягчить.
В нем горя нет. Но так он лгать привык,
Что — как от горя — рвет свой воротник.
Его дела и видимость — обман;
Лицом он — ангел, а душой — шайтан.
Он — светоч верности; но посмотри —
Какую мерзость он таит внутри.
Он у любимой требует всего,
Дабы алчба насытилась его.
Великой жертвы требуя, он рад
Дождю им не заслуженных наград.
Святую плоть — благоуханней роз —
Он восхваляет — искренне, до слез.
Его письмо — украшен и цветист,
Но полон подлой ложью каждый лист.
Как фонаря волшебного стекло,
Он чист; а за стеклом — обман и зло.
Когда б подобный лжевлюбленный мог
Мне встретиться — его б я вживе сжег!
Нет, истинно влюбленный — лишь такой,
Кто чист очами, речью и душой,
Сгорающий в огне сверх бытия
И, все познав, отрекшийся от «я».
Он боль скрывает, но поблекший лик
Лишь слезы омывают, как арык.
Он исхудал, как нитка, он больной;
Суставы, как узлы, на нитке той.
Он на плечах костлявых сто скорбей
Влачит — вьюков верблюжьих тяжелей.
Как в слове «дард» согнулась буква «даль»,[18]
Согбенный болью, он плетется вдаль;
И язв не счесть на теле у него,
Как звезд не счесть у неба самого.
Его порывистый горящий вздох
Рождает в небесах переполох.
Оборванные — в тысяче заплат —
Его рубаха и его халат.
Он однолюб и славы чужд земной,
Душой стремится он к любви одной.
Он, сердцем чужд навек иных забот,
Речений праздных не произнесет.
И, в изумленье, созерцает он
Одну, чьим взглядом дух его пронзен.
Взгляни: то не слеза — рубин горит
На желтизне его худых ланит.
Куда б ни глянул — вдаль иль в высоту,—
Везде одну он видит красоту.
Любуясь блеском образа того,
Себя он забывает самого.
Лишь искренне влюбленному дано
Блаженного познания вино.
Лишь тот самозабвенно опьянен,
Кто красотою вечною пленен.
Не будь отшельником, в миру живи,
Но не гаси в себе огня любви!
Пусть в том огне душа горит всегда,
Пусть тот огонь не гаснет никогда!
Быть может, здравомыслящих собор
Ему суровый выскажет укор,
Блаженства райские начнет сулить,
Чтоб жар безумья в сердце остудить,
И вот он их послушает… А там
Пойдет черед молитвам и постам.
Начнет он раны сердца врачевать,
Обломки стрел из плоти вырывать.
И птицу тела, словно западней,
Накроет он суфийскою хыркой.
Но в том затворе истомится он,
И на свободу устремится он.
И садом, что цветеньем обуян,
На загородный выйдет он майдан.
Нарядных всадников увидит строй
За конным состязаньем иль игрой.
Увидит скачущую на коне
Красавицу, подобную весне.
Огнем вина пылает цвет ланит,
Султаном роза на чалме горит.
Сравни с пожаром эту красоту,
Или — с гранатной веткою в цвету.
Как страж индийский — родника у ней,
Глаза бездонной пропасти черней.
А брови — словно лунных два серпа;
Увидев их, теряет ум толпа.
То два убийцы — скажешь ты — сошлись.
На злое дело вместе собрались.
А над бровями родинки пятно —
Над буквой «нун» укропное зерно.
Спадают кудри черною волной,
Подобные кольчуге боевой.
А уши — тюркский воин на коне
Красуется в блистающей броне.
Глаза, где обольщенье и обман,
Сжигают благочестия хирман.
И не от дыма ль огненных зениц
Черней сурьмы густая сень ресниц.
От этого огня, от этой тьмы
Вселенная одета в цвет сурьмы.
На розовых щеках сверкает пот,
Как амбровые капли вечных вод.
Сквозит пушок над верхнею губой,
Как травка над рекой воды живой.
Цветастым шелком стан высокий скрыт,
Как вьющимися розами самшит.
И как струя небесного огня,
Как молния — полет ее коня.
Она сама, как солнце на коне,
Блистающее в синей вышине.
Парчовый заткнут за пояс кафтан,
Цветут шальвары, как цветок савсан.
Сверкает радугой узор платка,
А покрывало легче лепестка.
Цветок багряный на чалме горит,
Цветок тюльпана к тополю привит.
Вот чар волшебных сила, о душа!
Вот он — цветник Халила, о душа!
Творенье неба лучшее — она
Непобедимой нежностью сильна.
Суровый содрогнется человек,
Когда она вблизи стремит свой бег.
Когда проскачет конь ее, пыля,
Пред нею рухнут небо и земля.
Где, словно див, ее промчится конь,
Объемлет души ангелов огонь.
Скажи: она — убийца на коне,
Но сеет смерть не по своей вине.
Муж разума Зуннун и сам Шибли [19]
От красоты ее с ума сошли.
И плачет вера над безумьем их;
Печаль в пещерах, в ханаках святых.
И тот, чей дух — незыблемый утес,
Ее увидев, льет потоки слез.
Молитва, ясный разум — свет всего
Значение теряют для него.
Огонь любви невежду не страшит,
Но тот блажен, кто видит и горит.
Вся грязь уничтожается в огне,
А злато очищается в огне.
И тот счастливым будет в двух мирах,
Кому перед огнем неведом страх.

Миниатюра из рукописи XV в.

«Смятение праведных».

ГЛАВА XL ДЕСЯТАЯ БЕСЕДА

О правдивости
Тот, кто правдив, не думает о том,
Что древний свод идет кривым путем.
Ведь не помеха мчащейся стреле
Бугры и буераки на земле.
Ум направляет к цели — по прямой.
От цели отдаляет путь кривой.
Высокого познания мужам
Любезен звонкий най за то, что прям.
А чангу крутят каждый раз колки,
Чтоб струны были прямы и звонки.
Копье достойно богатырских рук;
Веревкой вяжут караванный вьюк.
Свеча высоко на пиру горит,
Сердца гостей сияньем веселит.
А по кривой летая, мотылек
Попал в огонь и крылышки обжег.
Прям кипарис и к небу устремлен,
И никогда не увядает он.
А гиацинт деревья обвивал,
И почернел под осень, и увял.
Пряма на таре звонкая струна;
А лопнет — в кольца скрутится она.
Коль по линейке строки пишешь ты,
Калам не отойдет от прямоты.
А коль наставишь точки, как пришлось,
Вся рукопись пойдет и вкривь и вкось.
В сияние одетая душа —
Как ни была бы пери хороша,
Хотя б красавицы вселенной всей
Склонялись, как служанки перед ней,
Хотя б огнем ланит, венцом чела
Она весь мир испепелить могла, —
Но коль живой сердечной прямоты
В ней нет, то ею не прельстишься ты;
Она прямыми стрелами ресниц
Не поразит и не повергнет ниц.
И не привяжется душою к ней
Никто из чистых искренних людей.
Коль верные михраб не возведут,
Намазы их напрасно пропадут.
Будь благороден, пишущий! Пиши
Правдиво перед зеркалом души.
Тот прям душой, чей правду видит взор;
Рукою гибкой обладает вор.
Когда же явным станет воровство,
Палач отрежет кисть руки его.
В косых глазах, так говорит молва, —
Одно явленье видится, как два.
А в вечном и едином видеть двух
Есть многобожие; запомни, друг!
Был непостижный дар всезнанья дан
Великому, чье имя Сулейман.
Царь Сулейман — владыка и пророк —
Наполнил славой Запад и Восток.
В песках, где даже коршун не живет,
Он словом воздвигал дворцовый свод;
На облаках ковер свой расстилал,
В походе ветер, как коня, седлал;
Заставил дивов, пери, свет и тьму
Повиноваться перстню своему.
Была на перстне надпись; смысл ее:
«В правдивости — спасение твое!»
Живет в наш век султан, хакан времен, —
Нет, не хакан, а Сулейман времен;
Тот, чей престол вздымается в зенит,
Чьим блеском затмевается зенит.
Ему отважных преданы сердца;
Как небо в звездах — свод его дворца.
Джемшида он величием пышней,
Войсками Искандара он сильней.
Он близ Хурмуза ставит ратный стан,
Там, где когда-то правил Сулейман.
По вечной воле разума времен,
Как Сулейман, он перстнем одарен.
Тот перстень сила звезд ему дала,
Чтоб совершать великие дела.
Не лал бесценный славен в перстне том,
А надпись на окружье золотом.
Я изумился, прочитав ее:
«В правдивости — спасение твое!»
Пусть этот перстень мощи не дает,
Владелец перстня мощь в себе найдет.
И каждый будет жизнь отдать счастлив
Владыке, что к народу справедлив.
Правдивость — сущность истинных людей;
Два главных свойства различимы в ней.
Вот первое: не только на словах,
Правдивым будь и в мыслях и в делах.
Второе: сожалей о мире лжи,
Но правду вслух бестрепетно скажи.
И оба свойства эти хороши,
И оба — знак величия души…
О, если б каждый лживый человек
Поменьше лгал! — Но не таков наш век…
Так мыслит в наше время целый свет,
Что слово правды хуже всяких бед!
Там, где ты ищешь правды, прямоты,
Лжи закоснелой вижу я черты.
«Страной неверных» дальний Чин зовут,
Но верность и правдивость там живут.
Хоть правда от природы всем дана,
Но всем потом не по сердцу она.
Где сердце ты правдивое найдешь
Средь изолгавшихся, чья правда — ложь?
И кто правдив сегодня — о, как он
Гоненьем и нуждою угнетен!
Взгляни на время! Видишь, как оно
В движении своем искривлено.
Как циркуль движутся пути светил,
Но циркуль тот «прямой» не начертил.
Правдивым — слава! Но у них всегда
С коловращеньем времени — вражда.
Калам писца стезей спешит прямой,
И платится за это головой.
Был прям «Алиф», но в плен его взяло
Петлею начертание «Бало».[20]
Веревка прямо, как струна, в шатрах
Натянута; но вся она — в узлах.
По линии прямой — метеорит
Летит к земле; и, падая, горит.
Свиваясь в кольца, древняя змея
Над кладом дремлет, яд в зубах тая.
Чарует сердце новая луна,
Хоть, словно серп, она искривлена.
А сколько завитков вокруг чела
Накручивают, чтоб чалма была?
Нет, нет! Не то хотел сказать я вам, —
Видать, ошибся быстрый мой калам!
Над нами искривлен небесный свод,
Но в правде сердца истина живет.
Свеча сгорает, изливая свет,
И для свечи отрады большей нет.
А яркий росчерк молнии кривой
Блеснет — и поглощается землей.
Садовник, чьи орудья — шнур и взгляд,
Кустарник дикий превращает в сад.
Когда широкозубой бороной
Не заскородишь пашни поливной,
Напрасно будешь землю поливать,
Напрасно будешь урожая ждать.
И зеркала поверхность — чем ровней,
Тем отраженье в зеркале верней,
Тем ярче в нем сиянье красоты
И резче безобразия черты.
Так солнца диск в озерах отражен,
А кривизною зыби — искажен.
Когда ты по невежеству солжешь,
То, может быть, — не в счет такая ложь.
Но тот — неверный, не мужчина тот,
Кто делом лжи, как ремеслом, живет.
И сколько бы ни ухитрялся он,
В конце концов он будет обличен.
И если он обманет весь народ,
То все же от возмездья не уйдет.
Хоть целый век обманывай глупцов,
Но выдаст ложь себя — в конце концов.
Рассвет вещает наступленье дня,
Обманчив яркий блеск его огня.
Фальшивыми монетами платеж
Подсуден. Что же не подсудна ложь?
Ты в злобе клялся ложно, может быть,
Но ложь свою ты можешь искупить.
Тому, кто средь людей слывет лжецом,
Народ не верит никогда, ни в чем.
И если правду будет говорить,
Он никого не сможет убедить.
Обманщик он! — трубит о нем молва,
Ему не верьте! Ложь — его слова!
В народе имя доброе навек
Утратит, изолгавшись, человек.
Коль правда весь народ не убедит,
Ложь эту поросль правды заглушит.
Когда не можешь правды ты сказать —
Молчи, терпи и жди, но бойся лгать.

ГЛАВА XLI

Рассказ о птице — лгуне-тураче
Жил у подножья гор, в лесу большом
Могучий лев, с небесным схожий львом.
Но, не страшась в округе никого,
Боялся он за львенка своего.
Все муравейники он разорил,
Чтоб муравей дитя не укусил.
Испытывая постоянный страх,
Таскал повсюду львенка он в зубах.
Жил там один турач, гласит молва;
Он пуще коршуна боялся льва.
Лев проходил, детеныша держа.
Турач, от страха смертного дрожа,
Вдруг перед носом льва взлетал, крича.
А лев пугался крика турача.
На миг сильней он челюсти сжимал,
Чтобы в беду детеныш не попал;
И сам, не рассчитавши страшных сил,
Невольно львенку раны наносил.
От этого душой терзался лев,
Вернее — просто убивался лев.
И чтоб конец несчастью положить,
Он с этим турачом решил дружить.
Сказал: «Не причиню тебе вреда!
Так поклянемся в дружбе навсегда.
Ты всякий страх забудь передо мной,
Сиди себе в своих кустах и пой.
Я здесь среди зверей слыву царем,
А ты придворным будь моим певцом.
Мне убивать тебя корысти нет,
Сам знаешь — бык мне нужен на обед.
Враги твои — охотники одни;
И ты остерегайся западни.
Но если в сеть ловца ты попадешь —
То знай: во мне спасителя найдешь.
Твой крик услышав, я примчусь бегом
И вмиг с твоим разделаюсь врагом.
Вот этой страшной лапою моей
Спасу тебя от вражеских сетей!»
Так лев могучий мягко говорил,
Что сердце турача обворожил.
Вот лев и птица в дружбе поклялись
И впрямь, как братья кровные, сошлись.
Где лев свирепый в полдень отдыхал,
Туда турач без страха прилетал.
И даже, шла о нем в лесу молва,
Садился смело он на гриву льва,
Как птица легендарная Анка
На гребень царственного шишака.
Порой — «На помощь!» — в шутку он кричал;
За это лев сердился и ворчал:
«Эй, друг, не лги, со мною не шути!
Ложь до добра не может довести».
Но турачу понравилась игра.
«На помощь!» — он в кустах кричал с утра,
А лев устал его увещевать,
Не стал на крик вниманья обращать.
Так жил шутник до рокового дня,
Когда его поймала западня.
Беспечно начал он зерно клевать
И в сеть попал, а сеть не разорвать.
Он закричал: «На помощь, — друг, скорей!
Один я тут не вырвусь из сетей!»
Спросонья лев подумал: «Снова крик…
Какой обманщик! Экий озорник!
Сто раз напрасно он меня пугал,
Сто раз его спасать я прибегал.
Сто раз обман устроивши такой,
Он только потешался надо мной!..»
О помощи не докричался лжец —
Попал в беду, настал ему конец.
Тому, кто никогда нигде не лжет,
Без спора верит на слово народ.
* * *
Будь, Навои, прямым в своих речах,
Будь искренним в напевах и стихах!
О кравчий, дай отрадный мне фиал,
Чтоб выпил я — и льву подобен стал!
Пускай пирушку озарит свеча!
Пускай дадут кебаб из турача!

ГЛАВА XLII ОДИННАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О возвышенности звезд на небе знаний

ГЛАВА XLIII

Рассказ о встрече имама Фахра Рази и султана Мухаммада Хорезм-шаха в бане
Познания взыскующих притин,
Имам всех верных в мире Фахраддин
В Хорезме свой шатер установил,
Но Хорезм-шах его не посетил;
Мол — как живешь? Не надо ли чего?
И Фахраддин не посетил его.
Шах устыдился, встречи стал искать,
Имам не захотел его принять.
И не могли их люди помирить,
Завесу отчужденья приоткрыть.
Имам великий в баню раз пошел;
Шах в ту же баню в тот же час пошел.
И там — в пару, в горячих облаках,
Ученого спросил хорезмский шах:
«О мудрый муж — прославленный везде,
Скажи — что нас на Страшном ждет суде?
Кому, какие муки суждены
Там — на путях загробной стороны?»
Уместно — в бане — задал шах вопрос.
И так имам ответно произнес:
«Ты знать хотел, что там — за гранью тьмы?
Так знай: все там, как в бане, будем мы.
Там нищий и султан, во всем равны,
Предстанут пред судом — обнажены.
Ты голым в баню Страшного суда
Войдешь, венец оставив навсегда.
А я на грань судилища того
Вступлю в сиянье знанья своего.
Ты здесь могуч и самовластен был,
Ты будущего сам себя лишил!»
* * *
О Навои, познанием живи,
В деяньях знание осуществи!
Эй, кравчий, дай вина познанья нам,
Чтобы молитву позабыл имам!
А пьющим то вино — как дольний прах
И золотой Хорезм, и Хорезм-шах!

ГЛАВА XLIV ДВЕНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О людях Калама

ГЛАВА XLV

О том, как возвеличился Якут благодаря своему прекрасному почерку, высокому искусству калама и кисти
На ветке сада бренности живой
Был в Сухраварде славен шейх святой.
Он дива вожделений истребил,
В зените истины кометой был.
Раз во дворец халифа шейх пришел,
Как милость вечного в долину зол.
И как Хиджас пред Меккой, перед ним
Державный преклонился Мутасим.[21]
На трон пришельца усадил халиф
И рядом сел, беседой с ним счастлив.
Ларец один, в нем — пара жемчугов,
Как две звезды в созвездье Близнецов.
Шейх говорил, что путь наш — тарикат.
Халиф ему внимал, потупя взгляд.
И слушали, дыханье затая,
Придворные, царевичи, князья.
Окинул взглядом шейх огромный зал
И вдруг — в толпе Якута увидал.
И он, стремительно покинув трон,
Якуту отдал поясной поклон.
Халиф сказал: «Посмею ли спросить,
Я сам тебе по-рабски рад служить;
За что же честь ему! Кто он такой,
Что ты пред ним склонился головой?»
Ответил шейх: «Он, средь людей дворца,
Единственный — по милости творца.
Ты сам отличья выше дать не мог
Той степени, что дал ему сам бог!
Искусством переписывать Коран
Он славится до отдаленных стран.
И с ним никто в искусстве не сравним,
Вот почему склонился я пред ним».
Халиф был несказанно изумлен,
Якута скромного возвысил он.
С тех пор в покоях царского дворца
Он занял место главного писца.
* * *
О Навои, перечеркни слова,
В которых нет дыханья божества!
Друг, яхонтовым нас пои вином,
Покамест до Багдада не дойдем!
Чтобы опорой сильной я владел,
Чтоб камень желтый яхонтом зардел!

ГЛАВА XLVI ТРИНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О тех, кто приносит пользу людям

ГЛАВА XLVII

Рассказ о том, как Айюб указал дорогу вору

ГЛАВА XLVIII ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

Жалоба о построении судьбы

ГЛАВА XLIX

Рассказ о том, как Искандар завоевал весь мир

ГЛАВА L ПЯТНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О пьянстве

О ты, что в радость плотскую влюблен,

Невежества вином ты упоен.


Ты бражничаешь, дух живой губя,

Разгул и днем и ночью у тебя.


В твоем нутре всегда кипит вино;

Не ты кричишь — в тебе кричит вино.


Как хум, гордынею вскипаешь ты,

Что ты ничтожен — забываешь ты.


Ты говоришь, но речь твоя гнусна;

Как пена, на губах твоих слюна.


Ты позабыл о жизненном вине,

Ты позабыл и о последнем дне.


Когда неумолимый Азраил

Придет — что скажешь ты, лишенный сил!


Об камень бы тебя, как хум, разбить,

В осколки мелкие бы раскрошить!


Разбить бы вдребезги тебя давно

И по земле разлить твое вино!


Чтоб кровь твоя во тьму земных глубин

Ушла и превратилась там в рубин.


Ты пьешь вино, едва блеснет рассвет;

Но близок час: за все ты дашь ответ.


Идут года… Беспутства устрашись,

От своего безумья отрекись!


Изверженный из общества людей,

Посмешище ты уличных детей.


Как только пьяный выйдет из ворот,

В него кидает грязью всякий сброд.


Покамест держит пиалу рука,

Он пьет. А выбравшись из кабака,


О притолку ударясь головой,

Ои падает — с распутанной чалмой.


И, в лужу грязи окуная пос,

Он на прохожих лает, словно пес.


Хоть кажется ему, что все пустяк,

Но в нем слабеют мышцы и костяк.


Тропу домой никак он не найдет;

Он хочет пить и грязь из лужи пьет.


Ограду увидав, ломает он;

Обломками в людей бросает он.


Толпа детей швыряет вслед ему

Камнями, волоча его чалму.


Он поминутно падает, потом

Из грязи подымается с трудом.


И снова падает, и вновь встает,

Пройдет два шага, снова упадет.


Лежит в грязи, не помня ничего;

И лижут псы блевотину его.


Проспавшись, в час рассветной тишины

Он вновь стучится в двери майханы.


Найти чалму не в состоянье он.

Он был с деньгами — денег он лишен,


Его богато вышитый халат,

Как саван с мертвеца, ворами снят.


Кинжал его украли дорогой.

В одной он туфле. Туфли, нет другой.


Подол его рубахи и штаны

Разорваны, и мокры, и грязны.


Шатаясь, он по улице бредет

И вновь домой дороги не найдет.


Всем телом от озноба он дрожит.

Его тошнит, и все ему мерзит.


По переулкам пыльным бродит он,

Своей калитки не находит он.


Все, что не взяли воры у него,

Ночная стража оберет с него.


Ночная стража всюду такова,

Худая про нее у нас молва.


Давно ль он был богат, красив, хорош?

Но посмотри — на что теперь похож!


Весь в ссадинах, в грязи и синяках,

Он бродит, наводя на встречных страх.


Бредет, горя от жажды, изнурен,

Из-за беспутства радости лишен.


Нет на душе веселья у него,

Мучительно похмелье у него.


Как могут люди так себя забыть?

Как могут люди так себя губить?


Причин безумья знать мне не дано.

Безумцы есть; но ясно мне одно, —


Что всякий сей пригубливатель чар

Ответит — я, мол, рэнд и каландар.


Но этот рэнд о совести забыл,

Ее в постыдном пьянстве истребил.


Что нам о строчкогоне надлежит

Сказать, коль он себя бессмертным чтит?


Палач, что без убийств не может жить,

И собственных детей готов убить.


На розы не глядит навозный жук,

Когда помета множество вокруг.


Но углежоги — лицами черны,

А нет на них за черноту вины.


Сова угрюма, но среди руин

Ей кажется, что и она — павлин.


От пьянства — гибель тела и ума,

Так сель ломает стены и дома.


Ужасно буйство ливневой воды;

Спасенье в бегстве от такой беды.


С разливом бедственным сравню вино,

Мужей могучих валит с ног оно.


Живое тело — это дом души,

Храм — где бессмертный свет горит в тиши.


Все сокрушает ливневый поток,

Ломает и лачугу и чертог.


А пьянство неумеренное — тьма,

Гасящая бессмертный свет ума.


Коль на свечу хоть капля попадет,

Дрожащий огонек свечи умрет.


Но диво — винопийца день за днем

Привык свой светоч заливать вином.


Не только жар в мангале потушить,

Способен ливень и маяк залить.


Плеснув воды на тлеющий сандал,

Ты видишь — жаркий уголь черным стал.


Кто веселить себя привык вином,

В мрак погружает свой духовный дом.


Скажи: вино — огонь, что создал бес,

И может сжечь посев семи небес.


О смертный, ты на плоть свою взгляни,

С сухой соломою ее сравни!


Страшись, не затевай с огнем игру,

Иль кучей пепла станешь на ветру.


Вино, огонь родящее в крови,

Огнем геенны адской назови.


Прозрачно, чисто, как вода, вино,

Коварным обольщением полно.


Оно играет искристо, маня

Пленительным сиянием огня.


Четыре свойства у огня того;

Печальна участь пленника его.


Четыре элемента существа

На том огне сгорают, как трава.


Сгорают тело, чувство, разум сам,

Сгорают честь, и вера, и ислам.


Того огня ничем не потушить

И никакой водою не залить.


Ведь ливнями шумящий небосвод

Им порожденных молний не зальет.


Вот так же бурный дождь апрельских гроз

Не может погасить сиянья роз.


Но в том светильник жизни не зачах,

Кто искренне раскается в слезах,


И только эти слезы, может быть,

Способны пламя ада потушить.


Слеза мольбы на желтизне щеки

ильней потока яростной реки.


Кто плачет, полон веры и любви,

Слезу его жемчужиной зови.


У плачущих в раскаянье людей

Слеза любая жемчуга ценней.


Кто кается на людях, тем не верь:

Прощения для них закрыта дверь.


Неискренен в раскаянии тот,

Кто руку на святой Коран кладет.


Не верь ни воплям, ни потоку слез

Того, кто кается, страшась угроз.


Кто предан истине всем существом,

Не волен тот в раскаянье своем.


В душе всегда хранит он божий страх

На трудных испытаниях путях.


Пусть — по незнанью — он в грехе живет,

Раскаянье само к нему придет.


Несовершенство чувствуя свое,

Он плачет, истребляя бытие.


И, грозный счет ведя делам своим,

Рыдает он — отчаяньем томим,


Но, милостью небесной огражден,

Как золото из тигля, выйдет он.


Свет красоты бессмертной возлюбя,

Откажется от самого себя.


И он в своем раскаянье найдет

Неисчерпаемый исток щедрот.


Сам человек — что может сделать он,

Коль силой высшею не одарен?


Без помощи таинственной ее —

Увы — ничто раскаянье твое.


Под вечным светом очищай себя!

От вечной тьмы оберегай себя.


Молись, чтоб совести твоей скала

Всегда несокрушимою была.


Ведь совершенный сердцем человек —

Гора неколебимая вовек.


Друг! Не своим желанием живи,

А волею божественной любви.

ГЛАВА LII ШЕСТНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

Об алчных себялюбцах

ГЛАВА LIV СЕМНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О временах года и возрастах жизни людей
Когда апрель прекрасный наступил
И миру всю любовь свою явил,
Нам ветерок с нагорий и лугов
Принес благоухание цветов.
Он ветви гибкие плакучих ив
Шуметь заставил, до земли склонив.
Им подмести велел он пыль с земли,
А тучки землю поливать пришли.
Вот молнии сверкающий аркан
Весь облачный перепоясал стан.
Гром отгремел, весенний дождь прошел,
Рейхан благоухающий расцвел.
В саду, обильно политом, возник
Из черной почвы синий базилик.
И этот цвет полмира охватил,
Как сферу синюю цветник светил.
Росток рейхана, ростом как дитя,
Смеется, юной красотой блестя.
Весна, свое являя колдовство,
Готовит благовонье из него.
Покрылось поле травяным ковром,
Цветы рейхана — гурии на нем.
Раскрылись розы в свежести ночной,
Роса их льется розовой водой.
И дремлет, в сновиденья погружен,
Младенец — нераскрывшийся бутон.
Тюльпан в степи так весело плясал,
Что ветер шапку у него сорвал.
Цветы, как дети, вкруг зеркальных вод
В саду образовали хоровод.
И в пляске круговой они идут
И песенку «Гульходжа-Гуль» поют.[22]
И так же все похожи на детей
Травинки, обступившие ручей.
Как звезды на высоких небесах,
Цветы красуются на деревах.
И все живущие изумлены
Величием цветения весны.
Как будто не ряды дерев цветут,
А хороводы девушек идут,
Чтоб красоту их видели поля,
И горы, и холмы, и вся земля.
Дни эти — пир, и блеск, и торжество
В полях, в садах — цветущего всего.
Но несколько ночей и дней пройдет,
Наступит новый времени черед.
Когда возникнут завязи плодов,
Осыплет ветер лепестки цветов.
Зазеленеет на ветвях листва,
Заплещет, как стоустая молва.
Знамена бело-красные падут,
Зеленые знамена расцветут.
Шелка цветные сбрасывая, сад
В зеленый облачается халат;
Взамен жемчужин — изумруд блестит,
А вместо красных лалов — хризолит.
Цвет яблонь в стекловидных лепестках
Покрылся ржавчиной на всех ветвях.
И вот сквозной листвой блистает сад,
Как Хызр, надев зеленый свой халат.
Темнее ночь в тени его густой,
Его роса — родник воды живой.
Как молодая пери, скажешь ты,
Сад полон неги, томной красоты.
В зеленый шелк одеты все сады;
На шелке, вместо пуговиц, плоды.
Деревья — в пуговицах золотых,
В жемчужинах, в рубинах дорогих.
Плоды айвы, как золото, горят,
А яблоки — как жемчуг и гранат.
Инжир благоухает, словно мед,
И груши налились прозрачней сот.
Под кровлей виноградной, в знойный день,
Где зреют гроздья, — сладостная тень.
Я этот сад, что полн творящих сил,
С великим бы художником сравнил.
Он словно рай, блистающий в тиши,
Он словно жизнь разумная души.
Когда плоды садовник соберет,
Сад станет как беззвездный небосвод.
Торчат нагие ветви без плодов;
Он как жемчужница без жемчугов.
Прекрасный сад разграблен до конца,
Нет у него жемчужин для венца.
Усильем созданные жизни всей —
Плоды надежд оборваны с ветвей.
А ветви без плодов ты назови
Людьми, в чьем сердце нет живой любви.
Грусть каждой обнаженной ветви той
Сравнима лишь с душевной пустотой.
Мне кажется — болеют дерева:
Желтеет и чернеет их листва.
Желтея в муках, как меджнун больной,
Листву роняет ветка над водой.
Она согнулась, словно буква «даль»,
От безнадежности ее печаль.
С плакучих ив, как ливень медных стрел,
Под ветром вихорь листьев полетел.
Листва сама пожелкнуть не могла,
Ее печаль огнем своим сожгла.
Спалил листву, как пламя, листопад,
И только сучья черные торчат.
Листки последние — клочки парчи —
Декабрьский ветер оборвет в ночи.
Печален сад безлиственный, нагой…
Земля покрыта тлеющей листвой.
В долинах, защищенных гранью гор,
Кой-где желтеет лиственный убор.
Но и туда дыханье января
Доходит, разорение творя.
Стоят ряды деревьев, — о тоска! —
Как черные индийские войска.
Стоят деревья голы и черны,
Как толпы пленников обнажены.
Они скрипят и стонут на ветру
И, леденея, стынут поутру.
А листья, если в ворох их сгребут,
Лишь на костер для сторожа пойдут.
В ад превратился светлый райский сад;
Ад с ним в сравненье — райский вертоград.
Мне наших дней весна и листопад
Напоминают чем-то этот сад.
Ведь каждый человек, едва рожден,
Как бы сияньем утра озарен.
Сперва он, словно свежий куст в росту,
Где розы раскрываются в цвету,
Где лепестки, покрытые росой,
Бессмысленно полны сами собой.
О, как они милы! У них — с утра
До вечера — еда, питье, игра.
И вот он понемногу, день за днем,
Становится разумным существом.
Как свежий к солнцу тянется побег,
Так тянется, растет и человек.
И розы — девы лик сквозь тонкий дым,
Как солнце, возникает перед ним.
Нарциссы томные — ее глаза,
Так нежны, так скромны, но в них — гроза.
Ресницы — стрелы длинные у ней,
Туранский лук — изгиб ее бровей.
А взгляд — колдует, усыпляет он;
Верней — от глаз влюбленных гонит сон.
Ее ланиты — алым лепесткам
Подобные — способны сжечь ислам.
Она вино пригубит на пиру
И разум твой развеет на ветру.
Вино пылает на ее щеках,
Пот выступает на ее висках.
Где в мире жарче пламя, чем у ней,
Что от воды горит еще сильней?
Ее губа, пушком отенена,
И умерщвлять и оживлять вольна.
Так молодость блеснет и отцветет…
И понемногу зрелость настает.
Осыплет время лепестки цветов,
Наступит созревание плодов.
Отступит горьких заблужений тьма
Перед лучом бессмертного ума.
Хирман невежества, где мрак и стыд,
Разумный знанием испепелит.
Как древо плодоносное, свой век
Разумный украшает человек!
Коль знаниями овладеет он,
Безумье мира одолеет он.
Один всю жизнь исследует Коран,
Хоть он непостижим, как океан.
Другой ютится в келье, в медресе,
Чтоб воедино свесть хадисы все.
Что слава? Что награда за труды,
Когда с ветвей осыплются плоды?
Когда печали ураган дохнет
И стан твой, словно дерево, согнет.
И все твои желанья отгорят
И, словно листья с пальмы, облетят;
Услышишь ты беспечный смех детей
Над желтизной и дряхлостью твоей…
В прищуре век светильники очей
Завесишь ты завесами бровей.
Глаза от света яркого болят,
А брови их, как сторожа, хранят.
От света слепнущие и от слез,
Глаза тусклы, как медный купорос.
А если в полдень пред глазами ночь,
Стеклянными очками не помочь.
О посох старца! О согбенный стан!
Вы — ось Зенита и Меридиан!
Ларец жемчужный рта — без жемчугов;
Десна, как буква «син», но без зубцов.[23]
Рассыпаны все четки — до зерна,
Зубцов своих твердыня лишена.
Зато хребет являет становой
Все позвонки — дугою костяной.
Все угасает. Словно саван, бел,
На теле темный волос поседел.
Стан, словно «даль», деньми отягощен,
Земле прощальный отдает поклон.
В глубокой безнадежности тогда
Последних дней проходит череда,
Пока посланец смерти не придет
Освободить страдальца от забот.
И кто бы в этот мир ни приходил,
В свой срок из чаши сей глоток испил!
Душа, пригубив смертного вина,
Путем небытия уйдет — хмельна,
Забыв себя и мир земных страстей…
А где блуждает? — Нет о ней вестей.
Из чаши смерти всяк хлебнет в свой час,
И эта чаша не минует нас.
Что слезы перед гибельной чертой
О жизни, бесполезно прожитой?
Весь долгий день я спал, пока я жил…
Очнулся, вижу — вечер наступил;
Забыл свой труд; не помышлял о том,
Что поздно будет каяться потом.
Без пользы я растратил жизнь свою;
Не будет пользы, коль себя убью.
Живя беспутно, что я совершил?
Опомнился, но время упустил.
Остался краткий срок, а путь далек…
Все тяжко мне, как тягостный упрек.
Коль за грехи мои прощенья нет,
Что ждет меня? Увы! Спасенья нет!
Наш век на части разделен судьбой,
Все эти степени пройдет любой.
До десяти он в игры погружен,
До двадцати он миром опьянен.
У всех до тридцати, до сорока
Жизнь — это наслаждения река.
Всем в мире наслаждение дано;
И это было мне не суждено.
Коль к полувеку муж не умудрен,
То в шестьдесят пойдет он под уклон.
Достойный, ты и в семьдесят ходи,
А в восемьдесят у огня сиди.
Мудрец, и в девяносто ясен будь;
А во сто — собирайся в дальний путь.
Когда животной жизнью человек
Живет, он без следа пройдет свой век.
Ты жизни не желай себе такой,
Коль нет защиты неба над тобой!
Уйди от жизни низменных людей,
Она — не жизнь, но гибели страшней…

ГЛАВА LVI ВОСЕМНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О ценности жизни
Для духа мир — узилище, но он
Рай для невежды, что в него влюблен.
Не унижай величья своего,
Не пей, мой дух, из кладезя его!
Коль мира этого круговорот
В свой срок рабом в подземный град сойдет,
Зачем о нем печалиться, скорбя,
И — прежде смерти — убивать себя?
Зачем при жизни траур надевать?
Умрешь — тебя успеют обрыдать.
В душе твоей печаль; ты не страдай,
Свою печаль стократ не умножай!
Заботами свой век не сокращай,
Одну заботу в две не превращай,
Но от своей печали отдохни,
Усталость, скуку, горечь отгони!
Пускай судьбы гоненье велико,
Старайся пережить его легко.
Как ни громаден труд, но победит
Тот, кто на этот труд легко глядит.
Пусть Шам цветет, красуется Герат,
Когда они души не тяготят.
И стоит ли печалиться о них
Нам — странникам на сих путях земных?
Сад этой жизни верности лишен,
В нем лучший цвет на гибель обречен.
И если этот сад от бурь и гроз
Укрыть своих не может лучших роз,
Там не ищи успокоенья ты,
Где благовонья лишены цветы.
Что совершится, то навек уйдет.
Кто прошлое догонит? Кто вернет?
Что можешь ты о будущем сказать?
Как можешь ты судьбу предугадать?
Не властен управлять грядущим днем
Живущий во мгновении одном.
В мгновенье каждом, это помни ты,
Грядущее и прошлое слиты.
Что ты скорбишь над бездной бытия,
Когда одно мгновенье — жизнь твоя?
Ты милосерден, ты — родник любви,
Не мучься, милость сам себе яви.
Тебе одно мгновенье здесь дано, —
Так пусть же будет счастливым оно.
Твое дыханье — жемчуг дорогой,
Прозрачный жемчуг — друг надежный твой.
Ты в четках чередуй рубины дней
С жемчужинами радости своей.
Равняю жемчуг духа твоего
С жемчужиною солнца самого.
Сияет всем светило бытия;
Но в глубине — жемчужина твоя.
Восходит солнце, падает во тьму…
Но внемлет мир дыханью твоему.
Способно солнце полдня все спалить,
А без дыханья мир не может жить.
В дыханье сущность жизни всей живой;
Так назови его «живой водой».
Дыханье, дух!.. От бездны до звезды
Источник вечный в нем живой воды.
Дыханье сил творящих, суть всего, —
В твоем живом дыханье дух его.
О дуновенье, что миры творит,
Сосуд из глины разумом дарит!
В дыхании Исы увидишь ты
Ступень к познанью вечной красоты.
Живущее погружено во тьму,
Но духом вечным жизнь дана ему.
Вокруг тебя — без края и конца —
Как океан, струится дух творца.
Могучим будешь, коль познаешь ты,
Каким богатством обладаешь ты!
Все — от него: бессмертье бытия,
И каждый шаг, и вздох, и жизнь твоя.
А жизнь твоя — дыхания длина,
Но сотнями скорбей омрачена.
Ты унижаешь высший дар ее,
Виной тому — неведенье твое.
Ничтожны мысли в голове твоей,
Ничтожен смысл пустых твоих речей.
Подумай о сокровище своем,
Не будь живой душе своей врагом!
Не унижай величья своего,
Но устыдись хоть бога самого.
Воспрянь из тьмы и праха, сын земли,
И назиданью мудрости внемли.
Тот, кто всему дыхание дает,
Тебя осыпал множеством щедрот.
Ты призван быть не зверем, не ростком,
Не камнем — а разумным существом.
Сознанья чистый свет в тебе горит,
Путь правой веры пред тобой открыт.
Пять чувств тебе даны, чтоб осязать,
И видеть, и внимать, и обонять;
И руки, и запас телесных сил,
И ноги — чтобы прямо ты ходил.
Ты различаешь вкус различных блюд,
Но помни: милость вечного и тут.
Дары творца несметны… Пусть же вам
О них напомнит вкратце мой калам.
Так много у тебя одежд цветных,
Что ум не может перечислить их.
Твой конь, твой мул, твой верховой верблюд
Тебя в любую даль перенесут.
Твои сады полны живых щедрот,
В садах бегут потоки светлых вод.
В садах кумиры дивной красоты,
Как гурии небесной высоты.
До звезд айваны твоего дворца.
Возносятся — по милости творца.
Пусть счета нет богатству твоему,
Но знай — за все обязан ты ему.
Дороже всех богатств, тебе дана
Бесценная жемчужина одна:
И это — разум. Не сравняться с ним
Рубинам и алмазам дорогим.
В жемчужнице земного бытия
Заключена жемчужина твоя.
В ней — дар познанья тайн и высоты,
Вот чем при жизни удостоен ты!
Аллах, когда свой перл тебе вручал,
Тебя короной щедрости венчал.
Благодари его за дар любой
И ведай: благодарным — дар двойной.
За хлеб насущный, за питье и снедь
Молитвой благодарности ответь.
И да не будет до скончанья дней
Предела благодарности твоей.
На сущность жизни взор свой устремим,
О духе бытия поговорим.
Вот чудо силы зиждущей, живой —
Твой каждый вдох и каждый выдох твой.
Вдох новой силой наполняет грудь,
А выдох — в нем существованья суть.
Тебе дана двойная благодать —
Всей грудью вольным воздухом дышать.
Дыханьем жив светильник бытия.
Благодари! Дыханье — жизнь твоя!
Дыханье, дух живой! — Его почтил
Творец всего, владыка вечных сил.
Ты помни с благодарностью о том,
Что почитаемо самим творцом!
Ведь мыслишь ясно, видишь, слышишь ты
И чувствуешь — покамест дышишь ты.
Сознанье да сопутствует ему —
Дыханию святому твоему.
Ты душу будь всегда отдать готов
Тому, кто твой защитник, друг и кров.
Страшись о верности забыть своей,
Нет сердцу испытанья тяжелей.
В рассеянье, в самозабвенье ты
Чем занят в этом вихре суеты?
В твоих делах аллаху пользы нет…
Смотри, чтоб не возникли грех и вред.
Пускай твои заботы и дела —
Впустую, но не делай людям зла!
Противоядие тебе претит,
Зачем же ядом кубок твой налит?
Счастлив, коль друга ты сумел найти,—
Ему вниманье сердца посвяти.
Но устрашись насилье совершить,
Страшись жестокость к людям проявить!
Уж лучше пир веселый в майхане,
Чем стон и слезы по твоей вине.
Не тронь ничью казну, ничью семью
И чти чужую честь, как честь свою.
Друзей и собеседников найди,
От гнета горя жизнь освободи.
Увидя чудо розы молодой,
В саду беседу избранных устрой.
С любезностью, с изысканностью всей,
Присущей мудрым, созови друзей.
Чтоб с их приходом, радостна, светла,
Как сад весенний, жизнь твоя цвела.
В лачуге ль темной, в роскоши ль палат
Будь щедрым, беден ты или богат.
Ни серебра для истинных друзей
И ни души своей не пожалей.
Возрадуется пусть душа твоя,
Когда вокруг тебя твои друзья.
Здесь на разлуку все обречены.
Как меч кривой, сверкает серп луны.
Счастливец на земле любовь обрел,
Воздвиг беспечной радости престол;
Но, выкованный небом, меч кривой
Обрубит ветви радости живой.
Он неразрывных сердцем разлучит,
Как вихрь закрутит, в стороны умчит.
Таков в своих деяньях небосвод,
Таков его ужасный обиход.
О, если б от грозы его спаслись
Прекрасный ирис, стройный кипарис.
Как гости, все они в саду земном,
Как братья, все они в кругу своем.
О, если б сердце в мире повстречать,
Способное на дружбу отвечать!
Стремящийся к возлюбленной своей
Да будет осчастливлен встречей с ней.
Когда душой с любимой будет слит,
Пусть он меня в тот миг благословит.
Достигший здесь желанного всего,
Пускай на лоне счастья своего
Благодаренье поспешит изречь,
Чтоб счастья цвет от бедствий уберечь.
Пусть вечно благодарным будет он
За благодать, которой наделен.
И пусть создатель сущего всего
Продлит и осчастливит жизнь его!

ГЛАВА LVIII

Рассказ о красавице Чина
Изображал художник не один
Красавицу, прославившую Чин.
Как передам я эту красоту?
Ее лицо — страна Хотан в цвету.
Лицо светилось, говорят, у ней
Под сенью темной мускусных кудрей.
Она такие сети чар плела,
Что даже сердце хана в плен взяла.
Чин потрясен был этой красотой,
Шатался вечной истины устой.
Ее изображенья обошли
Весь мир, околдовав людей земли.
Все люди — ближней, дальней ли страны
О ней лишь были мыслями полны.
Однажды эта дева на майдан
Собралась ехать — поиграть в човган.
Хан в этот день не мог поехать с ней,
Но дал в охрану избранных людей.
Дабы ее не оскорбил ни взгляд,
Ни слово, сказанное невпопад.
Он этой страже приказал хватать
Всех, кто хоть слово смел о ней сказать.
А стража, чем усердней, тем лютей;
Хватали в день по нескольку людей.
Они погибли в муках и крови…
Но был один — неколебим в любви.
Он жаждал встречи с ней, изнемогал;
Пил не вино, а кровь свою глотал.
Отчаяния хмель его увлек —
И чудом он проник в ее чертог.
В ее опочивальню он попал,
Но, сердцем слаб, в беспамятстве упал.
Тут стража зоркая его нашла,
Скрутила руки, к хану привела.
Всех, кто посмел хоть сердцем полюбить
Красавицу, — хан повелел убить.
Сказал: «На стройке крепости моей
Кладите их меж глыбами камней.
Пусть головы их из стены торчат
И дерзких, непокорных устрашат.
Да видит их мученья весь народ
И помнит пусть — кто дерзок, тот умрет».
И стали слуги хана в тот же час
Осуществлять чудовищный приказ…
Закат померк. И ветерок ночной
Рассеял черный мускус над землей.
Хан собирался в степь, но вздумал вдруг
Взглянуть, как новых стен возводят круг.
В его крови — огонь вина любви,
С ним свита — звери, чьи мечи в крови.
При свете факелов увидел он
Постройку стен, услышал крик и стон.
Услышал скрип навоя, гул труда.
Сошел с коня и сам пошел туда.
На стонущих он посмотреть решил,
Которых сам на гибель осудил.
Увидеть — стойки ли в любви своей
Они, несчастнейшие из людей.
Вопили, плача, каялись они,
Предсмертной мукой маялись они.
Средь них один лишь благородный был,
Тот, кто любви всю душу посвятил.
Измученный он на земле лежал,
Не плача, смертной очереди ждал.
Нет, видя близость страшного конца,
Он горячо благодарил творца.
«Господь! Пока я жив, дышу пока,
Во мне жива любовь, мне смерть легка!»
Пред смертью, за великий дар — любить —
Он продолжал творца благодарить.
«Любимая моя!» — он повторял
И плакал, ослабев, и замирал.
Увидевши его, жестокий хан
Был состраданья бурей обуян.
Его от казни он освободил,
С возлюбленной его соединил.
Он горести любви душой постиг,
Стал справедлив и подлинно велик.
* * *
О Навои, благослови того,
Чей дух — основа духа твоего!
Мой кравчий, жар души не утолен,
В красавицу из Чина я влюблен!
Дай чашу Чина — жажду утолить!
Я сам, как люди Чина, стану пить!

ГЛАВА LIX ДЕВЯТНАДЦАТАЯ БЕСЕДА

О бесподобном Хорасане и о прекрасном граде Герате

Воздвиг творец сияющих высот

И явный и не явный небосвод.


Он семь небес округлых сотворил,

Семью светильниками озарил.


Шесть — лучезарны, но седьмой средь них,

Как яркий факел среди свеч простых.


Три — в нижних сферах, три — огни высот,

А факел озарил четвертый свод.


Есть шесть небесных свеч; и все они —

От факела рожденные огни.


Тот факел перлом млечным назови,

Не перлом — солнцем вечным назови.


Султан семи небесных сфер — оно

Душою в тело неба внедрено.


На средней сфере неба свой престол

Султан светил блистающий обрел.


И поговорку вспомнить тут не грех,

Что «Дело среднее — важнее всех».


Как всем планетам путь указан свой,

Семь поясов имеет мир земной.


Меж ними вечная взаимосвязь

Во дни миротворенья родилась.


Но солнце ярче всех; оно идет

Эклиптикой, что делит небосвод.


Четвертый круг небес, что избран им,

Сравним с четвертым поясом земным.


Четвертый пояс средь земных широт

Блистает, как четвертый небосвод.


В науке измерения земли

Иклим четвертый «раем» нарекли.


И в нем — прекрасней всех подлунных стран —

Лежит благословенный Хорасан.


Четвертой сферы неба шире он,

Как свод седьмой, возвышен в мире он.


Его неисчислимы города,

И каждый город — яркая звезда.


Все города в тени садов густых;

Как ангелы и пери — люди в них.


Над Хорасаном горные хребты,

Как стены неприступной высоты.


А в недрах гор — сокровищ тайники,

К ним глубоко прорыты рудники.


Живые воды на степной простор

Бегут, шумя, с могучих этих гор.


Краса его долин светлей стекла —

Где водоемы, словно зеркала.


Его полям зеленым и садам

Завидует цветник небесный сам.


Цветет он, плодородием дыша.

Мир — это тело; Хорасан — душа.


Скажи: грудная клетка мира — он;

В груди Герат, как сердце, заключен.


Живое сердце, в похвале о нем,

«Султаном царства тела» мы зовем.


Ты свой Герат, исполнившись любви,

«Султаном стран вселенной» назови!


Он сердце мира и живет в сердцах;

Так в центре войск шатер свой ставит шах.


При виде шаха, радости полны,

Войска восторгом воспламенены.


Не грех, что полюбился он сердцам:

Герат — наш кров, наш отчий дом и храм.


Перо мое крылатое, спеши,

Красу его убранства опиши.


Ты свой Герат не градом называй —

Ирема светлым садом называй.


Окружность Хорасана велика:

Чтоб обойти его, нужны века.


Узор дорог бесчисленных его

Начертан кистью неба самого.


Здесь почва — мускус, урожай — двойной,

Страна обильна, словно рай земной.


В Герате башни крепостной стены

Долину озирают с крутизны.


Вокруг Герата главы снежных гор

Встают под небо синее в упор.


Неколебим гератских стен отвес,

Врата их — арки девяти небес.


А купола дворцов в лучах зари

Горят, как ангельские алтари.


Резьба блистает на стенах дворцов

Под бирюзою синих куполов.


Сквозь арки непомерной вышины

Пройти могли б небесные слоны.


Видны хребта земного позвонки

Во рвах; так рвы твердыни глубоки.


Как небо, крепость замка высока;

Над замком звезды неба, как войска.


Базары града знает целый свет,

Там дорогим товарам счета нет.


Там сколько бы добра ни покупать,

Во сто раз больше будут предлагать.


Шумят базары, чуть блеснет заря,

Неисчерпаемые, как моря.


Там блещут, как небесная река,

Стоцветные атласы и шелка.


А у заргаров радугой огней

Играют груды дорогих камней.


Ты на большом базаре городском

Заблудишься, забудешь обо всем.


На главную соборную мечеть

Нельзя без восхищения глядеть.


Столица — мир, мечеть в ней — мир другой,

Как в синей сфере неба — шар земной.


Его минбар уводит к небесам,

Туда, где Муштари сияет нам.


Ее михраб, серпом луны горя,

Прекрасен, как вечерняя заря.


Дворцы блистают дивной красотой

И в городе, и за его чертой.


Везде, куда пришлец ни поглядит,

Благоустройство дивное царит.


Из многих малых городов и сел

Возник Герат, как море, и процвел.


Названия кварталов и садов

Идут от ста названий городов.


О боже, боже! — Люди говорят,—

Храни всегда прекрасный наш Герат.


В нем два светила, двух планет светлей,

Как Млечный Путь, цветенье двух аллей.


Я там мечетей не сочту святых,

Смотрю с благоговением на них.


Там каждый хлеб, что бедным раздают,

Подобным солнцу люди назовут.


Там по утрам Корана каждый стих

Гремит, как хоры ангелов святых,


Там медресе, как медресе небес,

Ключи познанья и живых словес.


Строителям, сумевшим их создать,

Поистине присуща благодать.


Познанья жар в учениках горит,

У них учиться должен Утарит.


Возвышенные своды этих школ —

Как купола небесного престол.


Горит рассвет, блеснув из облаков,

В сверкающей эмали куполов.


И минареты дивной высоты

Красуются повсюду, как цветы.


Над ними пери легкие парят,

Обряд для нас неведомый творят.


Ты видишь — стая ангелов сошла

На их сверкающие купола.


Ты скажешь: минареты — строй колонн,

На коих трон аллаха утвержден.


На острых куполах серпы луны

Путь человека озарять должны.


Там муэдзин по лестнице крутой

Восходит ночью со своей свечой.


Движенье неба чередой полос

На куполах блестящих отлилось.


Мечети дивной красоты стоят,

Украшенные, как небесный сад.


Там голуби живут, как Джабраил,

Сложивший крылья у престола сил.


Войдя в мечеть, под исполинский свод,

Чистосердечно молится народ.


Пять раз на дню ты должен совершать

Намазы и пророка восхвалять.


Сады Герата! Каждый сад его

Прекраснее эдема самого.


И каждый сад — отрады полон он

Всем, кто трудом и зноем изнурен.


Там цветники всегда полны цветов,

Тропинки вьются между цветников.


Там шестигранные есть цветники

И восьмигранные есть цветники.


Там расцветает столько видов роз,

Что мне их сосчитать не удалось,


И садоводы знающие тут

Плодовые деревья берегут.


Вот так цветет, красуется Герат,

Земля услад, прекрасный сад отрад.


Там розы, обвиваясь вкруг ветвей,

Цветут среди мощеных площадей.


Там сотни птиц пернатых гнезда вьют

И день и ночь на сто ладов поют.


Журчанием арыков ночь полна,

Как пир отрадный бульканьем вина.


Журчанье вод и свежий шум ветвей

Велят на пир ночной созвать друзей.


Чертогами, пленяющими взгляд,

Художники украсили Герат.


На стенах роспись — чинские шелка,

В той росписи Мани видна рука.[24]


А на твердыне замка сам Кейван,

Как страж, хранит Герат и Хорасан.


На юге город огражден рекой,

Она подобна небу синевой.


Взгляни на пузыри кипящих вод:

Любой из них, как бирюзовый свод.


А с севера — прозрачны и звонки —

Наш город орошают две реки.


Вода их вкусом слаще райских вод,

В них влагу жизни черпает народ.


Сады над ними, полные красы,

Под ветром шелестят, как речь Исы.


Предместья города среди садов —

Подобия цветущих городов.


Ни Самарканд с предместием любым,

Ни даже Миср богатый не сравним.


Продли, аллах, святого мира дни,

Герат от всех несчастий охрани!


Таким он не был двадцать лет назад —

Прекраснейший из городов Герат.


Столица и держава расцвели

По воле властелина сей земли.


Разумен, тверд во всех своих делах

Победоносный справедливый шах.


Ануширван — прославленный в былом —

Стал ныне бы его учеником.


Пусть в справедливости он преуспел,

Но светочем ислама не владел.


Закон, без света истины святой,

Негоден в управлении страной.


Забыто все… Лишь тем в столетьях жив

Ануширван, что был он справедлив.


Знай: справедливость громче славных битв

И выше догм, религий и молитв.


Султан, что справедливость утвердит,

Свой век бессмертной славой озарит.


Пока стоят земля и небосвод,

Пусть благоденствует любой народ.


Благоустраивай лицо земли,

Добру и справедливости внемли.


В твоих руках — народ и мир земной,

Не только этот — но и мир иной!

ГЛАВА LX

Рассказ о царе Бахраме
Когда из мира Язди-Джирд ушел,
Бахрам воссел на отческий престол.
Но вместо управления страной,
Он затевал вседневно пир горой.
Коль царь умеет только пить и спать,
Враги начнут державу разрушать.
Бахрам, в угодьях рыская степных,
Не видел горя подданных своих.
Его вазиры грабили казну
И разоряли славную страну.
Охотился Бахрам в глухих степях.
Отстала свита; заблудился шах.
Шалаш разрушенный увидел он,
Услышал чей-то тихий плач и стон.
Дом обвалился, словно дом души,
От всех таящей боль свою в тиши.
В стене торчали стрелы, след вражды,
Насилия или другой беды…
В руину царь вошел и видит в ней
Ограбленных, измученных людей.
Хозяин бедственной лачуги той
Принес Бахраму хлеб, кувшин с водой.
«Как ты живешь?» — спросил его Бахрам.
Ответил: «Как живу, ты видишь сам».
Бахрам сказал: «Всю правду мне открой,—
Что здесь случилось с ними и с тобой?»
Ответил: «Прежде лучше нам жилось,
Пока гонение не началось.
Наш новый царь вино беспечно пьет,
Не видит он, как мучится народ.
Царь спит, а слуги царские в тот час
Идут и грабят беззащитных нас.
Вся эта столь богатая страна
В пустыню мертвую превращена».
Руины замка увидал Бахрам,
Спросил: «Скажи, что прежде было там?»
Ответил: «Это был богатый дом,
Прекрасный сад старинный рос кругом.
Цвели там розы, зрели там плоды,
Журчал поток каризовой воды.
От тех живых неистощимых вод
У земледельца множился доход.
Насильники, что грабить нас взялись,
Разрушили, засыпали кариз.
Сады погибли, высохли поля,
Мертва неорошенная земля.
Край обезлюдел, рушатся дома,
Как будто здесь у нас прошла чума.
Сам погляди — что с этих взять людей?
А слуги шаха все лютей и злей.
Мы — нищие, все отняли у нас,
Нам нечем жить. Пришел последний час!»
Все понял шах: мучительным огнем
Душа, скорбя, воспламенилась в нем.
Меч состраданья грудь его терзал,
От горя ком под горло подступал.
От сердца прочь беспечность отошла,
Увидел ясно он все корни зла.
Решил он — притеснителей казнить,
Добро и справедливость утвердить.
Великую он в этом клятву дал…
Тут кто-то с вестью доброй прибежал:
«Как мы взялись раскапывать кариз,
Воды прозрачной струи полились!»
Хозяин молвил: «Милостив творец!
Видать, наш царь-пьянчужка наконец
Над нашим горем сжалился душой.
Вода! — К добру, наверно, знак такой!»
Встал царь, дикхана поблагодарил
И щедро всех несчастных одарил.
Он истребил насилие и гнет,
От лихоимства защитил народ.
И правда им была утверждена,
И снова расцвела его страна.
Великий шах живет — известно мне —
Заботой о народе и стране.
За то и раем Хорасан зовут,
Что люди в благоденствии живут.
* * *
Мой шах? Мечты да сбудутся твои!
Да будет радость в том и Навои!
Эй, кравчий, поспеши фиал налить,
Хочу достойно шаха восхвалить!
Душа моя скорбит, угнетена.
Я смою гнет живой водой вина.

ГЛАВА LXI ДВАДЦАТАЯ БЕСЕДА

Наставление царевичу Бадиуззаману

ГЛАВА LXIII ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Когда я к этой книге приступил,
Почувствовав прилив духовных сил,
Я за живой водой пошел во тьму,
В страданиях, не зримых никому.
Я сталью острой очинил калам
И дал исход стремительным словам.
Страницы украшая, словно рай,
Тростник мой зазвучал, как звонкий най.
Звук, порожденный писчим тростником,
Пел, нарастал, взывая, как маком.
Приняв за пенье флейты этот звук,
Запел и заплясал суфийский круг.
Тот звук отшельничьих пещер достиг,
Всех девяти небесных сфер достиг;
Он поднял смуту среди толп людских,
Смятенье в сонме ангелов святых.
И праведники стали горевать
И вороты одежды разрывать.
И этой звонкой флейты перелив
Внимали пери, крылья опустив.
Под этот звук освободясь от мук,
Больные позабыли свой недуг.
Теперь, когда пленяющая взгляд
Красавица одета в свой наряд
И над землей, величия полна,
Взошла, как двухнедельная луна,
Стал виден весь Восток в ее лучах,
И смута на земле и в небесах
Вновь началась… Сломался пополам
Секретаря небесного калам.[25]
Сокровищницы неба казначей
Слетел, кружась над головой моей.
Меня дождем бесценных жемчугов
Осыпал он из девяти ларцов.[26]
Осыпал золотом и серебром
В великом расточительстве своем.
Как легкий вихрь кружился он, и пал.
И пыль у ног моих поцеловал.
Расставил он передо мной подряд
Сокровища, которыми богат.
Осыпал серебро моих седин
Рубинами неведомых глубин.
И стал я в удивленье размышлять,
Стал в размышленье душу вопрошать:
Ведь это все — написанное мной —
С моею жизнью сходственно самой;
Но это только тысячная часть
Того, над чем души простерта власть.
Пусть мой дастан достоинств не лишен,
Но как далек от совершенства он.
Он мыслями богат. Но где же строй?
В нем нет системы строгой и прямой.
Бывало — вдохновением дышу,
Но лишь двустиший десять напишу,
Зовут заботы; надо все бросать,
И некогда затылок почесать.
Как только тушь на небе голубом
Рассвет сотрет сернистым мышьяком,
И утро тьму ущелий, мглу и дым
Сметет лучистым веником своим,
И ночь знамена мрака унесет,
А день свой стяг багряный развернет,
И до поры, покамест этот стяг,
Склонясь к закату, не уйдет во мрак,
Покамест ночь наставшая опять
Не станет с сажей киноварь мешать,
Покамест над землею небосвод
Опять свои светила не зажжет, —
С рассвета до ночи душою всей
Я пленник жалоб множества людей.
Не остается ни мгновенья мне
Побыть с самим собою в тишине.
И кто в мой дом печальный ни придет,
Сидит и забывает про уход.
Тяжелый, долгий разговор ведут,
Сидят, пока другие не придут.
Толпится в доме множество людей,
Сжигая зданье памяти моей.
Задачи ставят, коих, может быть,
Никто не может в мире разрешить.
Прощенья просишь — дерзостью сочтут,
Все объяснишь — обиду унесут.
Будь с ними щедр, как небо, в их глазах
Любая щедрость только тлен и прах.
Тем, кто утратил в жадности покой,
Нет разницы меж каплей и рекой.
Все, что ты им даешь, они возьмут
И на тебя же с жалобой пойдут.
О, этот разнобой речей пустых!
Лишь алчность — чувство общее у них.
Будь ты могуч, как богатырь Рустам,
Будь ты безмерно щедр, как был Хатам,
Будь, как Карун, несметно ты богат,
Останешься пред ними виноват.
Хоть я от всяких служб освобожден,
Хоть я своей болезнью угнетен,
Но все же не решаюсь их прогнать,
А слушаю, — и должен отвечать.
Я в слабости души себя виню —
И все-таки докучных не гоню.
И это каждый день… в теченье дня
Пересыхает горло у меня.
Страдаю днем от глупости людей,
А ночью — от бессонницы моей.
И отдыха не суждено мне знать;
Урывками я принужден писать.
Прости погрешности стихов моих!
Мне было некогда чеканить их.
Мне сроки рой забот укоротил,
Свой замысел не весь я воплотил.
О, если б я, благодаря судьбе,
В день час иль два принадлежал себе,
То я не знал бы никаких препон,
Всецело в море мыслей погружен,
Я доставал бы перлы редких слов,
Ныряя в бездну, как жемчуголов.
Я добыл бы — силен, свободен, смел —
Сокровищ столько, сколько я хотел.
Я показал бы в наши времена,
Какою быть поэзия должна.
А так, возможно, тщетен был мой труд,
И звуки этих строк навек замрут…
Когда я так в печали размышлял,
Мне друг мой, светлый разумом, сказал:
«Что ты без сил склонился головой,
О воин справедливости святой?
Ты, честности пример среди людей,
Не поддавайся слабости своей!
Ты здесь достиг вершины красоты,
Но можешь высшего достигнуть ты,
Ты — языка творец — дерзай, твори!
Свободно крылья раскрывай, пари!
Твои созданья — редкостный товар,
И вся вселенная — его базар.
Звездой блистает этот твой дастан,
Молва о нем дошла до дальних стран.
Я «Украшением вселенной всей»
Зову творение души твоей.
Небесной милостью осенено,
Блистает шахским именем оно!»
О шах, твоею славой, как аят,
Динары справедливости звенят.
Согнулось небо пред тобой кольцом;
И солнце — как твоя печать — на нем.
Как я могу хвалу тебе слагать?
Пылинке среди звезд не заблистать.
И капля меру знать свою должна,
Не может океаном стать она.
Но то, что высшей волей суждено,
Да будет человеком свершено.
Сгорел в огонь влетевший мотылек,
К огню не устремиться он не мог.
Несчастный сумасшедший — для детей
Посмешище, мишень для их камней.
Подобьем тех камней, того огня,
Поэзия, ты стала для меня.
Хоть в мире слов свободно я дышу,
Но нет мне пользы в том, что я пишу.
И мысль меня преследует одна,
Что эта страсть опасна и вредна;
Поэзией зовется эта страсть,
И горе тем, кто предан ей во власть.
Нижи газель, как жемчуг; но лишь те
Поймут ее, кто чуток к красоте.
За истину в ней выдается ложь,
И скажут все: «Как вымысел хорош!»
Кто был стихописаньем увлечен,
Мне кажется, что жил напрасно он.
Да лучше в погребке небытия
За чашей бедности сидел бы я!
Сумел бы от мирских тревог уйти
И думал бы о будущем пути!
Когда бы зной степной меня палил,
Я кровью сердца жажду б утолил…
Платил бы я на пиршествах ночных
Динарами телесных ран моих.
Меня бы одевала пыль пустынь,
Я не желал бы лучших благостынь.
Зонтом от солнца плеч не затеня,
Упорно к цели гнал бы я коня.
Была б в ягач моих шагов длина,
Моим венцом была бы седина.
Я шел бы, к цели устремлен одной,
Не чувствуя колючек под ногой.
Все бренные заботы разлюбя,
Я перестал бы сознавать себя.
И был бы царский жемчуг слез моих
Приманкой птицам далей неземных.
И рана скорби на груди моей
Была б святыней страждущих людей.
Кровавые мозоли пят моих
Дороже были б лалов дорогих.
Из каждой капли крови этих ран
В долине бед раскрылся бы тюльпан.
Я искрами моих горящих мук
тепной простор осыпал бы вокруг.
И как весною, снова б зацвели
Пески пустынной, выжженной земли.
Когда бы я дорогой ослабел
И отдохнуть немного захотел,
Везде мне место — лечь, забыться сном,
Везде мне небо — голубым шатром,
Предгорий луг ковром служил бы мне,
А изголовьем камень был бы мне.
Едва прохлада сменит жаркий день,
Я лег бы на землю легко, как тень.
К моим ногам, измученным ходьбой,
Фархад склонился б и Меджнун больной.
И были бы ланиты их в крови
От сострадания к моей любви;
Хоть ни пред кем я не взывал о ней,
Не плакал о возлюбленной моей.
И поняли бы вдруг, изумлены,
Два призрака глубокой старины,
Что в области любви властитель — я,
Что на века над ними — власть моя.
…Когда б такой я степени достиг
И стал душой в страданиях велик —
Весь мир, подобный радостной весне,
Прекрасный мир зинданом стал бы мне!
Тогда б сурьмою пыль моих одежд
Была для ангельских пречистых вежд,
И мне любовь моя и божество
Открыла б солнце лика своего,
И жители небес, как стая птиц,
Кружась пред нею, падали бы ниц…
…И устремил свой взор духовный я
Поверх небытия и бытия.
Решил бесстрашно, как Сейид-Хасан,
Преодолеть сей бурный океан.
Меня душа, как птица, ввысь влекла,
К земле тянули низкие дела.
Вело веленье духа в райский сад,
А низменная страсть бросала в ад.
Лик этой страсти ангельски красив,
Но в ней слились в одно шайтан и див
И, каждый миг бесчисленно плодясь,
Над слабым сердцем утверждают власть.
Когда умножится зловещий рой,
Всецело овладев живой душой,
То человек, о правде позабыв,
Становится коварным, злым, как див.
Так говорю я, ибо я и сам —
Увы! — подвластен гневу и страстям.
Во имя бога вечного, душа,
Воспрянь, опору зла в себе круша!
Во власти этих дивов я томлюсь,
Великой кары в будущем страшусь.
Мой обиход — коль правду говорить —
Так плох, что хуже и не может быть.
А жизнь души нерадостной моей
Еще печальнее и тяжелей…
Пусть даже слез я океан пролью,
Грудную клетку превращу в ладью,
Но выплыть мне не даст в ладье такой
Гора грехов — огромный якорь мой.
Я внешне человек, но — видит бог,
Как я от человечности далек…
Меня — изгнанника — от Солнца Сил
Поток тысячелетий отделил…
Вот мудрецы беседуют в ночи —
В своих речах они прямей свечи.
Но змеи зависти в душе их те ж,
От бури злобы в сердце их мятеж.
И я, как все, вместилище страстей
И недостоин похвалы людей.
«Защитником народа» я слыву,
Гласит молва, что правдой я живу.
Слыву «плененным вечной красотой»,
Безгрешным и глазами и душой.
Соблазн гоню от глаз… Но как в тиши
Осилю вожделения души?
Погибну, коль на помощь не придешь,
Коль сам меня ты, боже, не спасешь!
Всю жизнь мою, все прошлые года
Я вспоминаю с мукою стыда.
А весь мой труд — калам, бутыль чернил,
Всю жизнь свою бумагу я чернил…
Калам речистее, чем мой язык,
Письмо чернее, чем мой темный лик.
Коль милостью их не омоешь ты,
Как им избавиться от черноты?
Длинна, я вижу, цепь моих стихов;
Стократ длиннее цепь моих грехов.
О господи, раба не осуди!
Меня над гранью бездны пощади,
Коль хорошо сложил дастан я свой!
А если плохо — то я весь плохой.
Благоволеньем озари мой труд,
Пусть эти строки сердца не умрут,
И пусть глубины мысли в книге сей
Откроются, сияя, для людей!
Велик мой грех. Но что весь груз его
Пред морем милосердья твоего?
Пусть добрых дел моих ничтожен след,
Но милости твоей предела нет!

РАССКАЗ О РАБЕ

Жил, знаменитый правосудьем встарь,
В одной стране великодушный царь.
Раб у него был верный, пазанда,
Великий повар, славный в те года.
Однажды царь с гостями пировал,
А повар сам все блюда подавал.
И в спешке вдруг, усердием горя,
Горячим блюдом он облил царя.
И все решили: нет прощенья тут,
За грех такой его теперь убьют.
Шах глянул на несчастного того
И сжалился и пощадил его.
Вазир сказал: «Ответь, владыка мой, —
Как ты миришься с дерзостью такой?»
А царь в ответ: «Взгляни — он весь дрожит,
Он страхом и смущением убит.
А ведь убитого — ты должен знать,
Не принято повторно убивать.
Он тягостным раскаяньем томим,
И мы его невольный грех простим!»
О боже, мир падет, хвалу творя,
К стопам великодушного царя.
Я трудно жил, в грехах свой век губя,
Но жив одной надеждой на тебя!
Измучен я, казнен моим стыдом,
Но ты за муки воздаешь добром.
Хоть недостоин я твоих щедрот,
Но свет моей надежды не умрет.
О море щедрости! Кто я такой?
Из моря хватит капли мне одной.
Я знаю — только с помощью творца
Довел я эту книгу до конца.
И я «Смятеньем праведных» назвал
Свой труд, как только суть его познал.
Пишу в благословенный восемьсот
Восемьдесят восьмой — по хиджре — год.[27]
Ты, переписчик будущего дня,
Молитвой краткой помяни меня!
И да исполнит бог мечту твою,
Да уготовит сень тебе в раю.
О Навои, вина теперь налей
И чашу благодарности испей.
Эй, кравчий мой, хранитель чистых вин,
Не надо чаши! Дай мне весь кувшин.
Сегодня я без меры пить хочу,
На время сам себя забыть хочу!

Миниатюра из рукописи XV в.

«Смятение праведных».

ФАРХАД И ШИРИН

Перевод Л. Пеньковского

ВСТУПЛЕНИЕ К ПОЭМЕ О КАЛАМЕ, О НИЗАМИ, О XOCPOBE

Калам! Ты нашей мысли скороход.
Превысил ты высокий небосвод.
Конь вороной воображенья! Нет, —
Быстрей Шебдиза ты, но мастью гнед.[28]
Неутомим твой бег, твой легкий скок,
А палец мой — державный твой седок.
Гора иль пропасть — как чрез мост, несешь.
Ты скачешь — и, как знамя, хвост несешь.
Нет, ты не конь, а птица-чудо ты:
Летать без крыльев можешь всюду ты.
Из клюва мелкий сыплешь ты агат.
Нет, не агат, — рубинов щедрый град!
Сокровищницу мыслей носишь ты,
О птица человеческой мечты!
Так рассыпал сокровища в стихах
Тот, чей в Гяндже лежит священный прах.[29]
Он мир засыпал жемчугом своим, —
Как звезды, жемчуг тот неисчислим.
Но не растопчет грубая нога
Великого гянджинца жемчуга.
В ушах людей играет жемчуг тот,
Но, как серьга, он в грязь не упадет:
Сквозь ухо проникая в глубь сердец,
Обогащает сердца он ларец.
Нет! Жемчуг тот — по сути говоря —
Наполнить может до краев моря
Так, чтоб его веками черпал всяк
И чтоб запас жемчужный не иссяк.
Кого с тобой в сравненье ни возьми,
Никто тебе не равен, Низами!
А впрочем, был среди людей один —
На Инде певший соловей один.[30]
Не соловей, а Хызр. Ведь знаем мы:
Был Индустан ему страною тьмы,
А речь была той звонкой, той живой
Им найденной во тьме водой живой.
Но на ристалище со мной не он, —
Я с Низами бороться принужден.
Рукой схватив такую «Пятерню»,
В руке надолго ль силу сохраню?
У всех трещали пальцы до сих пор,
Кто с Низами вступал в подобный спор.
Быть надо львом, чтоб рядом сесть со львом,
Тем более чтоб в драку лезть со львом.
Иль не слоном таким же надо быть,
Чтоб с хоботом слоновым хобот свить?
И мушка хоботком наделена,
Но муха не соперница слона.
А предо мной слоны: гянджинский слон
Поистине — он исполинский слон!
Да и второй — не столь гигантский слон,
Но слон, однако, индустанский слон!
Обоих ты в молитвах помяни,
Обоих милосердьем опьяни.
Побольше мощи Навои прибавь —
И рядом с ними ты его поставь!
* * *
Эй, кравчий, видишь, как смятен мой дух, —
Налей две чары в память этих двух!
За них две чары эти осушу,
А за Джами я третью осушу!

О ДЖАМИ

Хосров и Низами — слоны, но нам
Предстал Джами, подобный ста слонам.
Вино любви он пьет и меж людьми
Прославился, как Зиндепиль, Джами.[31]
Вином единства также опьянен
И прозван Зиндепиль-Хазратом он.
Он чашу неба выпил бы до дна,
Будь чашею познания она.
Плоть в духе утопив, Джами велик, —
Скажи, что он великий материк.[32]
Нет, — целый мир! Но как вообразить,
Что точка может мир в себе носить?
Он макрокосмом, а не миром стал!
Для двух миров Джами кумиром стал.[33]
В убогий плащ дервиша он одет,
Но богача такого в мире нет.
Бушующее море мысли в нем.
А жемчуга ты и не числи в нем!
Жемчужин столько, сколько скажет слов.
В каком же море столь богат улов?
Дивись его словам, его делам:
Смотри — возник из пенных волн калам!
Тростник морской! Тут чудо не одно:
Что сахар в тростнике — не мудрено,
Но чтоб ронял жемчужины тростник,[34]
Таких чудес один Джами достиг!..
Я, Навои, навек слуга Джами.
Дай сахар мне, дай жемчуга Джами:
Тем сахаром уста я услащу,
Тот жемчуг в самом сердце помещу.
* * *
Эй, кравчий! Понимай слова гуляк![35]
Пусть первым пьет Джами — глава гуляк!
Пусть небо превратится в пиалу —
Я буду пить и петь Джами хвалу!

ПОЯСНЕНИЕ К ПОЭМЕ

Пред тем как мне на высях этих гор
Звездою счастья постлан был ковер,
То место ангел подметал крылом
И слезы звезд опрыснули потом.
И сердце здесь покой себе нашло,
Склонило небо предо мной чело.
Приглядываясь к моему листу,
Приобрело здесь утро чистоту.
И вечер приобрел свой цвет чернил,
Когда калам свой кончик зачернил.
Когда же я калам свой заострял,
Меркурий все очинки подбирал.[36]
Калам испытывать я стал теперь,
А счастье в этот миг открыло дверь.
Войдя, оно приветствует меня,
Вином благословения пьяня:
«Бог да узрит старания твои,
Да сбудутся желания твои!
Высок айван, прекрасен тот узор,
На коем ты остановил свой взор.
Ты на вершине. Прах берешь простой
И превращаешь в слиток золотой.
Роняешь каплю пота — и она
В жемчужину тобой превращена.
Кто пьет великодушья чару, тот
Искомое в той чаре обретет.
Орел высокогорный никогда
Не замечает низкого гнезда.
И Алтаир — сияющий орел —
Меж звездами свое гнездо обрел.
Взлетит повыше мошек дерзкий рой —
И слон бессилен перед мошкарой.
Дом живописью украшать решив,
Так выстрой дом, чтоб сам он был красив.
Пусть рифма у тебя в стихе звонка,
Пленительно преданье, мысль тонка,
Но вникни в летописи давних лет —
В их повестях ты клад найдешь, поэт.
Ты, может быть, еще откроешь клад, —
Что пропустил предшественника взгляд,
И этот клад народу предъяви,
Чтоб стал достоин ты его любви.
А подражать другим певцам — к чему?
Дам волю изложенью своему.
Коня гонять чужим коням вослед —
Ни наслажденья, ни почета нет.
На той лужайке, где не первый ты,
Как соберешь ты лучшие цветы?
Ведь не одна лужайка в цветнике,
А ты не попрошайка в цветнике…»
Была мудра его благая мысль, —
Запала в сердце мне такая мысль.
Я стал раздобывать со всех сторон
Бытописания былых времен.
И награжден за то я был вполне:
Что нужно было, то открылось мне.
Нашел я много в них жемчужин-слов,
Наполнил чару мысли до краев.
Я этот жемчуг миру покажу,
Когда на нити бейтов нанижу.
Предшественники! Черпали вы здесь,
Но ценный жемчуг не исчерпан весь.
Бездонно море слов! Никто из нас
Не может истощить его запас,
И даже я, беспомощный ловец,
Нырнувший в это море, наконец,
Успел собрать столь драгоценный груз,
Что им теперь по праву я горжусь…
И вот что я по совести скажу,
Об этой старой повести скажу:
Да, сладок и поныне хмель ее,
И так же неизменна цель ее:
Людей любви запечатлеть следы —
Их судьбы, скорби, подвиги, труды.
Но все, кто прежде эту чашу пил,
Душой на стороне Хосрова был.
Его превозносили до небес:
Мол, все дела его — дела чудес;
Мол, таково могущество его,
И царство, и имущество его;
Таков, мол, конь его Шебдиз, таков
Несметный клад, что захватил Хосров,
И, мол, Шапур был шаху лучший друг
И тешил сказками его досуг;
Мол, наслаждался шах по временам
Халвой Шекер, шербетом Мариам,[37]
Но, мол, сей благородный властелин
Высокую любовь питал к Ширин.
Конечно, шах не знал забот и нужд,
Далек от горя был, печали чужд…
Хосрова так усердно восхвалив
И лишь ему вниманье уделив,
Все посвящали до сих пор, увы,
Фархаду лишь одну иль две главы:
Мол, горец он, каменолом простой, —
Ширин его пленила красотой,
И ради встречи с ней Фархад решил
Свершить огромный труд — и совершил.
Но шах Хосров большим ревнивцем был,
И он Фархада бедного убил…
Хоть изложенья лишь такой узор
Поэты признавали до сих пор,
Но каждый столько редких жемчугов
Искусно нанизал на нить стихов,
Что мудрости взыскующий — смущен,
О мастерстве тоскующий — смущен.
Я их читал в волнении таком,
Что горевал над каждым их стихом,
И понял, что гораздо больше их
Мне суждено страдать в трудах моих.
Свернуть на путь иной пришлось тогда:
Вот она, повесть горя и труда.
Не жемчуга и не рубины в ней, —
Кремень! Хоть он и груб, зато прочней.
Хотя на вид рубин — кусок огня,
Но искру высекают из кремня.
Нет, не кремень, а кремневой хребет.
Гряда скорбей, крутые горы бед!
На них — Фархад… Куда же убегу?
Как отвернуться от него могу?
Я сам любовной скорбью угнетен,
Бродить в горах печали осужден.
Настроив сердце на печальный лад,
Создам я повесть о тебе, Фархад.
Нет, о тебе и о Ширин! О вас
Я поведу печальный свой рассказ…
Тот златоуст — великий сын Гянджи,
Чье имя перешло все рубежи,
Кто повести впервые строил дом,
Сказал, что был Фархад каменолом.
Когда же индустанский чародей
Сей повестью пленил сердца людей,
Он, сути не меняя основной,
На многое нанес узор иной.
Его Фархаду дан был царский сан:
Его отцом китайский был хакан…
А я, ведя иначе войско слов,
Поход повел сначала, как Хосров:
Слова начала людям по душе,[38]
Когда они знакомы им уже.
«Алиф» у веры отними — она[39]
Из милосердья в зло превращена.
Мы в солнце видим золото. Заметь:
«Шин» отпадет — и остается медь.[40]
* * *
Подай мне, кравчий, яркую свечу, —
Не свет свечи, свет солнца я хочу!
Едва лишь солнце горы озарит,
Я, как Фархад, начну дробить гранит.

ГЛАВА XII РОЖДЕНИЕ ФАРХАДА

Скорбь бездетного китайского хакана.

Рождение наследника.

Тайная печать судьбы.

Ликование старого хакана.

Торжества в Китае

Товар китайский кто облюбовал,
Тот так халат цветистый расшивал.
* * *
Да, красотой своих искусств Китай
Пленяет мир и обольщает рай!..
Был некогда в Китае некий хан,
Не просто хан, — великий был хакан.
Коль этот мир и тот соединить,
Я знал бы, с чем его страну сравнить.
Был до седьмого неба высотой [41]
Хаканский трон роскошный золотой.
Звезд в небесах, а на земле песка
Нам не хватило б счесть его войска.
Таких богатств не видел Афридун, [42]
Казался б нищим перед ним Карун.
Завоеватели пред ним — рабы,
Сдают ему владенья, гнут горбы.
Как океан, как золотой рудник,
Он был богат и щедрым быть привык.
Нет, рудником глубоким не был он, —
Был солнечным высоким небом он.
Его взыскав, ему давало все
Судьбы вертящееся колесо;
Как никого, прославило его,
Единственным поставило его,
Единственным настолько, что ему
И сына не давало потому.
Венцом жемчужным обладает он, —
О жемчуге другом мечтает он.
В саду его желаний — роз не счесть,
Но есть одна — о, если б ей зацвесть!
Он, льющий свет на этот мир и тот,
Сам будто в беспросветной тьме живет.
Он думает: «Что власть, хаканство? Нет,
Я вижу: в мире постоянства нет.
И вечности дворец — не очень он
Высок, пожалуй, и непрочен он.
И чаша власти может быть горька.
И человек, процарствуй хоть века,
Чуть он хлебнет вина небытия,
Поймет все то, что понял в жизни я.
Хакан, чей трон, как небосвод, высок,
Бедняк, чей кров — гнилой кошмы кусок, —
Обоих время в прах должно стереть:
Раз ветвь тонка, то ей не уцелеть…
Ты смотришь в небо тщетно, властелин, —
Где жемчуг твой заветный, властелин?
Без жемчуга — какой в ракушках прок?
Хоть океан безбрежен и глубок,
Но Жемчуга лишенный океан —
Что он? Вода! Он, как хмельной буян,
Бессмысленно свиреп, шумлив и груб,
Лицо — в морщинах, пена бьет из губ.
Хоть тополь и красив, но без плодов, —
Он только топливо, охапка дров.
От облака — и то мы пользы ждем,
Оно — туман, коль не кропит дождем.
Огонь потух — в том нет большого зла:
Раздуешь вновь, пока хранит зола
Хоть уголек, хоть искорку… А я…
Ни искрой не блеснет зола моя.
Я море безжемчужное, скажи,
Что я стоячий пруд, — не будет лжи.
Владыка я, но одинок и сир.
И лишь покину этот бренный мир,
Чужой придет топтать мои ковры,
Чужой тут будет пировать пиры,
Ласкать красавиц, отходить ко сну,
Развеивать, как пыль, мою казну,
Сокровища мои он распродаст,
И всю страну войскам врага предаст,
И клеветой мою обидит тень,
В ночь превратит моих желаний день.
Бездетен я — вот корень бед моих.
Страдать и плакать сил уж нет моих.
О господи, на боль мою воззри —
И отпрыском закат мой озари!..»
В мечтах о сыне ночи он не спал,
Он жемчуг слез обильно рассыпал.
Чтоб внял ему всевышний с высоты,
Давал обеты он, держал посты,
Он всем бездетным благодетель был,
Для всех сирот отец-радетель был.
О, предопределения перо!
Забыл хакан, что, и творя добро,
Ни вычеркнуть, ни изменить твоих
Нельзя предначертаний роковых.
Ждет человек успеха, но — гляди —
Злорадствует помеха впереди.
Не зная, радость, горе ль пред тобой,
Не стоит спорить со своей судьбой.
Хакан с ней спорить не хотел, не мог, —
Но он молился — и услышал бог…
* * *
Иль новый месяц так взошел светло?
Не месяц — солнце новое взошло.
Не солнце — роза. Но ее не тронь:
Не роза расцвела — возник огонь.
О, не подумай, что огонь так жгуч:
То вспыхнул скорби неуемной луч…
Едва младенец посмотрел на свет,
Судьбою был ему на перст надет
Печали перстень, и огнем пылал
В его оправе драгоценный лал.
Не сердце получил младенец, — он
Был талисманом горя наделен,
И просверлил нездешний ювелир
Свое изделье, выпуская в мир.
В его глазах — туман грядущих слез,
В его дыханье — весть гнетущих грез,
Печать единолюбия на лбу
Предсказывала всю его судьбу.
Сказало небо: «Царь скорбящих он».
Сказал архангел: «Царь горящих он».
Хан ликовал. Он стал настолько щедр,
Что море устыдил и глуби недр.
Издал хакан указ: дома должны
Шелками, по обычаю страны,
Так быть украшены, чтоб уголка
Не оставалось без шелков… Шелка —
Узорные, тяжелые, пестрят,
Украсили за домом дом подряд.
Китай разубран, разрисован весь,
Народ ликует — он взволнован весь.
В те дни народ мог делать, что хотел,
Но нехороших не случилось дел.
С тех самых пор, как существует мир,
Нигде такой не праздновался пир.
Все скатерти — не меньше неба там,
Как диски солнца, были хлебы там.
Снял с землепашцев, как и с горожан,
За пятилетье подати хакан.
Народ в веселье шумном пребывал,
И караван невзгод откочевал
Из той страны китайской, и она —
Счастливейшая среди стран страна:
Нет ни морщинки на ее чертах,[43]
А если есть кой-где, то в городах…
* * *
И мне хоть кубок выпить, кравчий, дай
Той красной влаги, что на весь Китай
Лилась рекой на щедром том пиру,
Чтоб вдохновиться моему перу!

ГЛАВА XIII ВОСПИТАНИЕ ФАРХАДА

Кто и почему назвал младенца Фархадом?

Физическое и умственное развитие Фархада.

Учитель царевича. Успехи в науках.

Успехи в рыцарских доблестях.

Характер Фархада. Любовь народа к Фархаду

Хакана сыном наградил творец,
Наградой осчастливлен был отец.
* * *
И стал хакан раздумывать, гадать,
Какое бы младенцу имя дать:
От блеска красоты его — Луне
Прибавлен блеск и Рыбе в глубине.[44]
С царевичем (так было суждено)
И счастье государства рождено.
Хакан подумал: «В этом смысл найди:
Блеск — это «фарр», а знак судьбы — «хади».[45]
Так имя сыну дал хакан: Фархад…
Нет, не хакан, — иные говорят,
Сама любовь так нарекла его,
Души его постигнув естество.
Не два понадобилось слова ей, —
Пять слов служило тут основой ей:
«Фирак» — разлука. «Ах» — стенаний звук,
«Рашк» — ревность, корень самых горьких мук,
«Хаджр» — расставанье. «Дард» — печали яд.
Сложи пять первых букв, прочтешь: «Фархад».[46]
Как золотая клетка ни блестит,
Однако птица счастья в ней грустит.
Пышна Фархада колыбель, но в ней
Все плачет он, тоскует с первых дней.
Невеста небосвода день и ночь [47]
С него очей не сводит: чем помочь?
Десятки, сотни китаянок тут,
Как соловьи сладчайшие, поют,
Но в нем печаль, какой у детства нет, —
Навеять сон Фархаду средства нет!
Кормилица ему давала грудь —
К соску ее он не хотел прильнуть,
Как тяжелобольной, который в рот
И сладкий сок миндальный не берет.
Другою пищей дух его влеком,
Другим Фархад питался молоком:
То — молоко кормилицы любви, —
Ему в духовной вылиться любви.
Фархад особенным ребенком рос:
Как муравей питаясь, львенком рос.
В год — у него тверда была нога,
В три — не слова низал, а жемчуга,
И речь его не речью ты зови, —
Зови ее поэмою любви.
В три года он, как в десять, возмужал,
Все взоры этим чудом поражал…
Отец подумал, что пора начать
Наследника к наукам приобщать.
Учителя нашел ему хакан,
Чьи знания — безбрежный океан,
Кто так все тайны звездных сфер постиг,
Что в них читал, как по страницам книг,
И, на коне раздумья вверх несясь,
Все отмечал, все приводил он в связь;
Хотя и до него был разделен
На много клеток небосвод, но он
Так мелко расчертил его зато,
Что небо превратилось в решето.
И если мудрецам видны тела,
То телом точка для него была.[48]
Постиг он все глубины естества,
И математики, и божества.
Был в Греции он, как философ, чтим, —
Стал Аристотель школьник перед ним…
Сказал мудрец Фархаду: «Полюби
Науку с корешка — от «Алиф-Би».[49]
«Алиф» воспринял как «алам» Фархад,[50]
«Би» как «бела» истолковать был рад.
Тот день был первым днем его побед, —
Он в первый день освоил весь абджед.[51]
Умом пытлив и прилежаньем рьян,
Он через год знал наизусть Коран.
Знал все построчно, постранично он,
Ни слова не читал вторично он.
Но, раз прочтя, все закрепит в мозгу,
Как бы резцом наносит на доску…
И лишь когда он про любовь читал,
Он те страницы вновь и вновь читал,
И чувствовал себя влюбленным сам,
И предавался грусти и слезам;
И если так влюбленный горевал,
Что ворот на себе в безумстве рвал,
То и Фархад проклятья слал судьбе,
Безумствовал, рвал ворот на себе.
Не только сам обидеть он не мог, —
Ничьих страданий видеть он не мог.
Всегда душой болея за других,
Он, как мудрец, был молчалив и тих.
Отца он в размышления поверг,
У матери — в печали разум мерк.
Хан утешал: «Все дети таковы».
Мать плакала: «Нет, только он, увы!»
Ах, не могли они его судьбу
Прочесть на этом скорбном детском лбу!
Когда Фархаду стало десять, — он
Во многих был науках искушен,
И в десять лет имел такую стать,
Какой и в двадцать не дано блистать.
Все знать и все уметь хотел Фархад.
Оружием наук владел Фархад,
Оружием отваги — силой сил —
Теперь он также овладеть решил,
И не остался пред мечтой в долгу:
В кольцо сгибал он радуги дугу,
Соединять ее концы он мог,
Соединяя Запад и Восток.
Тупой стрелой он мог Арктур пронзить,
А острой мог зенит он занозить;
Планету Марс он на аркан ловил,
Созвездью Льва хребет он искривил;
Он выжал воду из созвездья Рыб;
Он шестопером семь бы сфер прошиб.
Со скоростью круженья сфер — свое
Умел меж пальцев он вращать копье
Так, что казалось — он прикрыт щитом,
Полнебосвода им затмив притом.
Он горы так умел мечом рассечь,
Что прорубал в горах ущелья меч.
И пусть гора одета сплошь в гранит, —
Навек прорехи эти сохранит.
Под палицей его Альбурз бы сам
Взлетел мельчайшим прахом к небесам.
Когда б он руку Руин-Тену сжал,[52]
И Руин-Тен, как мальчик бы, визжал.
Но хоть ученым он прослыл большим
И был, как богатырь, несокрушим,
Он скромен был, как новичок, едва
По буквам составляющий слова.
Он силой не хвалился никогда,
Ни в чем не заносился никогда,
И равнодушен к власти, он скорей
На нищенство сменил бы власть царей.
Он сердцем чист был и очами чист,
Всем существом, как и речами, — чист,
Чистейшее на свете существо!
И весь Китай боготворил его,
И чуть прохладный дунет ветерок,
Молились все, чтоб бог его берег,
И каждый достоянья своего
И жизни бы лишился за него!
А чтоб не знал ни бед, ни горя он,
Чтоб никакой не ведал хвори он,
Хан щедро подаянья раздавал,
Что день, то состоянья раздавал.
Фархад достиг четырнадцати лет,
Но боль в душе носил, как амулет…
* * *
Вина печали нам подать изволь,
Чтоб заглушить в душе печали боль:
Пока беда не занесла свой меч,
Пусть пир шумит, а мы продолжим речь.

ГЛАВА XIV ОБРЕЧЕННОСТЬ ФАРХАДА

Юность. Врожденная скорбь.

Страстное влечение к рассказам о несчастной любви.

Старания хакана развеселить сына.

Искусство чародеев. Дворец Весны.

Дворец Лета. Дворец Осени.

Дворец Зимы. Вазир Мульк-Ара

Тот зодчий, что такой дворец возвел,
В нем все предусмотрел и все расчел.
* * *
Любовь сказала: «Мной Фархад избран, —
Румянец розы превращу в шафран».
На стройный стан его давя, печаль
Решила изогнуть «Алиф», как «Даль».[53]
Клялась тоска: «Он мной заворожен, —
Из глаз его навек похищу сон!»
Мечтала скорбь: «Разрушу я потом
До основанья этот светлый дом…»
Хоть замыслов судьбы предречь нельзя,
Но не заметить их предтеч — нельзя:
Готовя нам злодейский свой удар,
В нас лихорадка зажигает жар;
Пред тем как осень оголит сады,
Шафранный яд уже налит в сады;
Кому судьба грозит бедой большой,
Тот омрачен заранее душой;
Хотя пиров не избегал Фархад,
Но в сладость их тоска вливала яд.
Он пьет розовоцветное вино, —
Не в сласть ему, заметно, и вино.
И музыка звучит со всех сторон, —
И музыкой Фархад не ободрен.
Не веселит ни песня, ни рассказ,
Ничто не радует ни слух, ни глаз.
А если в грустных месневи поют
О двух влюбленных, о любви поют, —
Иль о Меджнуне вдруг заговорят, —
В слезах, горюя, слушает Фархад…
Отец вздыхал: «Что это значит все?
Что сын тоскует, что он плачет все?
Иль мой Китай совсем безлюден стал?
Иль он диковинами скуден стал?
Иль девушки у нас нехороши,
Жасминогрудые, мечта души?
Иль нет у нас искусных штукарей,
Что чудеса творят игрой своей:
Из чаши неба достают мячи,
Проглатывают острые мечи;
Стянуть умеют мастера чудес
Фигуру с шахматной доски небес.
Во тьме ночной умеют вызвать день,
День затмевают, вызвав ночи тень;
Черпнут воды ладонью — в ней огонь,
Черпнут огонь — полна воды ладонь;
На паутинке держат тяжкий груз,
Меняют вид вещей и пищи вкус,
И делают иные чудеса,
В смущенье приводя и небеса…»
О чародеях вспомнив, с той поры
Хакан их приглашал на все пиры.
Царевича их мастерство влекло,
Оно в нем любопытство разожгло,
И стал следить за их работой он,
Вникал во все с большой охотой он,
Постиг все тайны их волшебных дел
И, наконец, к ним также охладел.
Да, свойство человека таково:
Все недоступное влечет его,
Для достиженья не щадит он сил,
Но лишь достиг желанного — остыл…
Когда хакан увидел, что Фархад
Уже всем этим радостям не рад,
Он призадумался и духом пал:
Казалось, он все средства исчерпал.
Но нет, — придумал! О, любовь отца!
Четыре будет строить он дворца:
«Четыре времени имеет год, —
Для каждого дворец он возведет.
Пусть в них живет поочередно — пусть
В них навсегда Фархад забудет грусть,
И каждый раз, живя в дворце ином,
Иным пусть наслаждается вином.
Каков дворец — таков при нем и сад, —
Там розы самоцветами висят.
Дворцу весны, приюту нежных грез,
Приличествует цвет весенних роз,
Пленяет зелень летом нам сердца, —
Зеленый цвет — для летнего дворца.
Ты так его, строитель, сотвори,
Чтоб садом был снаружи и внутри.
А третьему чтобы нашел ты цвет,
Как осени шафранно-желтый цвет.
И золотом его щедрей укрась,
Чтоб с осенью была полнее связь.
Дворец четвертый для зимы построй,
Чтоб спорил белизною с камфарой,
Чтоб он сверкал, как горный лед, как снег, —
Дворец для: зимних радостей и нег!
Когда же все четыре завершим, —
Невиданное в мире завершим.
Земных сравнений им не выбирай, —
В любой дворец Фархад войдет, как в рай,
В Китае соберу со всех концов
Красавцев и красавиц для дворцов, —
Гилманов, гурий поселю я там,
Наследника развеселю я там.
Скорей представь нам, зодчий, чертежи, —
Всю мудрость, дар свой, душу в них вложи.
И тотчас же ремесленных людей
Мы соберем по всей стране своей,
Чтоб каждый в дело все искусство внес,
Будь живописец иль каменотес, —
Чтоб вытесать побольше плит могли б
Из каменных разнопородных глыб,
Дабы из них полы настлать потом
Иль выложить дворцовый водоем;
Картины пусть нам пишут для дворцов,
Пусть шелком нам их вышьют для дворцов,
Чтоб каждый миг, куда б ни бросил взгляд,
Искусством развлекаться мог Фархад.
Покуда же последний из дворцов
Не будет окончательно готов,
Мы также сыну не дадим скучать:
Фархад ремесла станет изучать,
И, чем трудиться больше будет он,
Тем скорбь свою скорей забудет он…»
Хакан повеселел от этих дум.
Но одному трудней решать, чем двум.
Был у него один мудрец-вазир,
Прославленный на весь китайский мир.
Благоустроен был при нем Китай,
Украшен был его умом Китай.
Велик вопрос был иль ничтожно мал,
Шах только с ним дела предпринимал.
Вазиру имя было Мульк-Ара.[54]
Он был душой хаканского двора,
Он преданнейшим человеком был,
Он при Фархаде атабеком был,
И за Фархада, как родной отец,
Скорбел немало тот вазир-мудрец.
И в этот раз хакан послал за ним —
И поделился замыслом своим.
И тот сказал хакану: «Видит бог,
Мудрей решенья ты найти не мог.
Скорей за дело, чтоб Фархад не чах…»
И дело все ему доверил шах.
И Мульк-Ара, душой возликовав,
Перед хаканом прах поцеловав,
Ушел и дома стал вести учет
Припасов, средств, потребных для работ…
* * *
Подай мне, кравчий, чистого вина, —
Постройки роспись вся завершена.
Не вечны и небесные дворцы,
Что ж наши легковесные дворцы?!

ГЛАВА XV СТРОИТЕЛЬСТВО ДВОРЦОВ

Выбор места. Приглашение мастеров.

Зодчий Бани. Художник Мани.

Мастер каменных дел Карен.

Строительство. Приезд царевича.

Фархад увлечен искусством Карена

ГЛАВА XVI ОТДЕЛКА ДВОРЦОВ

Обучение у каменотеса Карена.

Тайна закалки горных орудий.

Изучение живописи. Отделка дворцов.

Гурии во дворцах. Бассейны с вином.

Награждение строителей.

Заготовка пиршественных припасов

ГЛАВА XVII ПИРЫ ВО ДВОРЦАХ

Весенний пир. Летний пир.

Осенний пир. Зимний пир.

Конец пирам. Снова роковая скорбь.

Отчаяние хакана

ГЛАВА XVIII ХАКАН ПРЕДЛАГАЕТ ФАРХАДУ СВОЙ ТРОН

Размышления хакана о сыне.

Что в дервише достоинство — то в правителе порок.

Мера милостей и мера кар.

Яд убивают противоядием. Юность и старость.

Над кем смеется гребешок? Предложение хакана.

Отказ Фархада от власти.

Вынужденное согласие Фархада

ГЛАВА XIX ЗЕРКАЛО ИСКАНДАРА [55]

Сокровищница хакана. Таинственный ларец.

Надпись на зеркале Искандара.

Что ждет того, кто отправится в Грецию?

Предупреждение смельчаку. Фархад теряет покой

Кто вяжет в книгах тонких мыслей вязь,
Так свой рассказ украсил, вдохновясь.
* * *
Лишь получил хакан такой ответ —
Желания сердечного предмет,
Он радостью настолько полон стал,
Что весь Китай ему казался мал.
Каких он ни придумывал наград,
Все большего заслуживал Фархад.
Сокровища подземных рудников?
Нет! Им цена — не больше черепков!
Сокровища морей? Что жемчуга,
Что камешки, — цена недорога!
Не знал хакан, чем сына одарить:
Решил хакан хранилища открыть.
Не говори — хранилища, не то:
Сто рудников и океанов сто!
Тех ценностей ни сосчитать нельзя,
Ни в сновиденьях увидать нельзя.
Владелец клада мудрости — и тот
Лишь от рассказа горем изойдет.
Туда вступивший проходил подряд
Чрез сорок первых кладовых-палат.
А в каждой — сорок урн. Не выбирай:
Все золотом полны по самый край!
А золота, хоть в каждой равный вес,
Но что ни урна — то сосуд чудес.
Так, золото в одной копнешь, как воск:
Что хочешь делай, — разомнешь, как воск!
И снова сорок кладовых-палат,
Но здесь шелками очарован взгляд.
По сорок тысяч было тут кусков
Пленительных узорчатых шелков.
Тут изумленью не было границ,
Тут перворазум повергался ниц
Пред красотою всяческих чудес
И пред искусством ткаческих чудес.
Не только шелк в кусках, — одежд таких
Не выходило из-под рук людских.
Не ведавшим ни ножниц, ни иглы,
Земной им было мало похвалы.
Так создавал их чародей-портной
В своей сверхсовершенной мастерской.
В одной из этих шелковых палат
Хранитель показал такой халат,
Что не один, а десять их надев
На стройный стан любой из райских дев,
Сквозь десять — так же розово-чиста —
Прельщала б райской девы нагота…
Для мускуса особый был амбар,
Где на харвар навален был харвар.
И если б счетчик разума пришел,
И тысячной бы части он не счел
Несметных драгоценностей: и он
Был бы таким количеством смущен.
Как кровь, был влажен там любой рубин, —
Он слезы исторгал из глаз мужчин,
А каждое жемчужное зерно
Могло лишить и жизни заодно.
Еще другое было чудо там:
Хранилось тысяч сто сосудов там —
Хрусталь и яшма. Годовой налог
С большой страны их окупить не мог.
Сто самых ценных выбрал казначей, —
Мир не видал прекраснее вещей!
Чем больше шах и шах-заде глядят,
Тем больше оторваться не хотят.
Глядят — и то качают головой,
То молча улыбаются порой…
Но зрелищем пресыщен, наконец,
Фархад заметил в стороне ларец.
Как чудо это создала земля!
Был дивный ларчик весь из хрусталя, —
Непостижим он, необыден был.
Внутри какой-то образ виден был,
Неясен, смутен, словно был далек, —
Неотразимой прелестью он влек.
В ларце замок — из ста алмазов… Нет!
То не ларец, то замок страшных бед!
Ничем не отомкнешь его врата, —
Так эта крепость горя заперта!
Сказал Фархад: «Мой государь-отец!
Хочу хрустальный разглядеть ларец:
На диво все необычайно в нем, —
Скрывается, как видно, тайна в нем.
Чтоб разгадать я тайну эту мог,
Пусть отомкнут немедленно замок!»
Пытался скрыть смущение хакан,
И начал с извинения хакан:
«Нельзя твоей исполнить просьбы нам.
Открыть ларец не удалось бы нам:
Нет от него ключа — вот дело в чем,
А не открыть его другим ключом.
И сами мы не знаем, что таит
Ларец, столь обольщающий на вид».
Царевича не успокоил шах,
В нем любопытство лишь утроил шах.
Фархад сказал: «Что человек творил,
То разум человеческий открыл,
И, значит, размышления людей —
Такой же ключ к творениям людей.
А так как я во все науки вник,
То трудностей пугаться не привык.
Но если суть ларца я не пойму,
То нет покоя сердцу моему!..»
Но как Фархада шах ни вразумлял,
Как ни доказывал, ни умолял,
Царевич все нетерпеливей был,
Настойчивее и пытливей был.
И понял шах, что смысла нет хитрить,
Что должен сыну правду он открыть.
И приказал он отомкнуть замок,
И зеркало из ларчика извлек.
Магическое зеркало! Оно, —
Столетьями в хрусталь заключено,
Как в раковине жемчуг, — в том ларце
Хранилось у хакана во дворце.
Нет! Словно солнце в сундуке небес,
Хранилось это зеркало чудес.
Мудрец его украсить так решил,
Что тайно сзади тайну изложил:
«Вот зеркало, что отражает мир:
Оно зенит покажет и надир;
Четыреста ученых вместе с ним
(С Платоном каждый может быть сравним)
Над зеркалом трудились. Миру в дар
Его оставил Искандар-сардар.
Проникшие в начала и концы,
Всеведущие в сферах мудрецы,
Постигшие взаимосвязь планет,
Обдумывали дело много лет,
Счастливую отметили звезду
И вдохновенно отдались труду.
Кто зеркало найдет в любой из стран,
Тот обретет в нем дивный талисман.
Послужит только раз оно ему:
Но что судьбой указано ему,
Что неизбежно испытает он,
Что скрыто смутной пеленой времен, —
Будь горе или счастье — все равно:
Оно явиться в зеркале должно.
Но зеркало заключено в ларец.
Его открыть решится лишь храбрец,
Кто муки духа может побороть,
Не устрашась обречь на муки плоть.
Тот, кто замок захочет отомкнуть,
Тот пусть узнает древней тайны суть:
Есть мудростью венчанная страна.
Зовется в мире Грецией она.
Но и мудрейший среди греков грек —
Лишь прах своей страны, лишь человек.
Там каждый камень — жемчуг из венца
Мудрейшего из мудрых мудреца;
Любая травка там целебна, там
Целебен воздух, все волшебно там;
Что ни долина — то цветной ковер,
Что ни вершина — небесам упор.
Ты должен, человек, туда пойти.
Знай, встретишь ты препятствия в пути.
На трех последних переходах — три
Опасности подстерегут. Смотри:
На первом переходе — змей-дракон:
Из божьего он гнева сотворен.
А на втором — жестокий Ахриман,
В нем — сила, злоба, хитрость и обман.
Но самый трудный — третий переход:
Там талисман тебя чудесный ждет.
Три перехода трудных совершив,
Препятствия на каждом сокрушив,
Сверши последний переход, герой:
Остановясь перед большой горой, —
Пещеру обнаружишь в ней: она,
Как ночь разлуки черная, черна.
В пещере той живет Сократ-мудрец.
Он, как Букрат, велик, стократ мудрец![56]
Войдешь в пещеру. Если старец жив,
Утешит он тебя, благословив.
А если грек премудрый мертв уже,
Ты к вечной обратись его душе —
И узел затруднений всех твоих
Премудрый дух развяжет в тот же миг…»
Вот что прочел взволнованный Фархад:
Застыл, как очарованный, Фархад.
И он с тех пор забыл питье, еду,
Одною думой жил он, как в бреду.
Все понял шах: пришла беда опять!
Но сыну он решил не уступать.
Царевич стал просить. Но каждый раз
Он от хакана получал отказ.
И, хоть упрямцем не был ведь Фархад,
Стал, наконец, и требовать Фархад.
Тут начал шах оттягивать ответ:
То скажет «да», то снова скажет «нет».
И сын страдал, и мучился отец.
О, испытанье двух родных сердец!..
* * *
Дай, кравчий, мне пьянейшего вина!
Задача мне труднейшая дана.
Но сколь ни жестока судьба, — одно
Есть средство побороть ее: вино!

ГЛАВА XX ФАРХАД МЕЧТАЕТ О ПОДВИГАХ

Неотступные мечты. Объяснение с Мульк-Арой.

Фархад угрожает побегом из дому.

Напрасные увещевания. Хакан соглашается.

Отправление в Грецию

ГЛАВА XXI ПОХОД В ГРЕЦИЮ

Беседа хакана с греческими мудрецами.

В пещере отшельника Сухейля.

Завещание мудреца Джамаспа.

Саламандровое масло. Смерть Сухейля

ГЛАВА XXII ФАРХАД УБИВАЕТ ДРАКОНА

Снаряжение на первый подвиг.

Черная степь. Дракон.

Нечувствительность к огню.

Дракон унизан стрелами. Чудовище издыхает.

Сокровища в пещере дракона.

Меч и щит царя Сулеймана

ГЛАВА XXIII ФАРХАД УБИВАЕТ АХРИМАНА

Снаряжение на второй подвиг.

Заколдованные джунгли. Ахриман.

Взлет Ахримана на воздух с горой в руках.

Сулейманов щит в действии.

Сокровищница Ахримана. Сулейманов перстень

ГЛАВА XXIV ФАРХАД ДОБЫВАЕТ ЗЕРКАЛО МИРА

Снаряжение на третий подвиг.

Старец у ручья. Наставления Хызра.

Тропа к замку Искандара. Сторожевой лев.

Железный воин-истукан. Стрела попадает в цель.

Сто железных воинов Искандара. Зеркало мира

В тот час, когда уставший за ночь мрак
Свой опускал звездистый черный стяг,
И, словно Искандара талисман,
Заголубели сферы сквозь туман, —
Фархад, опять в доспехи облачась,
На подвиг шел, препятствий не страшась.
К ногам отца склонился он с мольбой —
Благословить его на этот бой.
Молитву перстня на коне твердя,
Полдневный путь пустынею пройдя,
Увидел он лужок невдалеке,
Увидел родничок на том лужке.
Тот родничок живую воду нес, —
Он был прозрачней самых чистых слез.
Верхушками в лазури шевеля,
Вокруг него стояли тополя,
И каждый тополь, словно Хызр живой, —
Росою жизни брызнул бы живой!
Фархад подъехал, привязал коня.
У родничка колени преклоня,
И, об успехе богу помолясь,
Он в той воде отмыл печали грязь.
Едва окончил омовенье он,
Заметил в это же мгновенье он
С ним рядом у живого родника
Какого-то седого старика.
Тот старец был в зеленое одет,
Лицом, как ангел, излучал он свет, —
Скажи, сиял он с головы до ног!
И молвил старец ласково: «Сынок!
Будь счастлив и все горести забудь.
Я — Хызр. И здесь я пересек твой путь,
Чтоб легче ты свершил свой путь отсель
Чтоб счастливо свою обрел ты цель.
Как Искандар, скитался годы я,
Как он, искал живую воду я.
Я вместе с ним ее искал и с ним
Был бедствиями страшными казним.
И с ним попал я в область вечной тьмы,
Где ночь и день равно черней сурьмы.
Однако одному лишь мне тогда
Открылась та заветная вода,
А Искандар воды не уследил —
И жажду духа он не утолил.
Гадать по звездным стал дорогам он,
Стал знаменитым астрологом он.
Он связывает нити тайных дел,
Я их развязываньем овладел.
Знай, Искандаров талисман, мой сын,
Расколдовать могу лишь я один.
Недаром называюсь Хызром я:
Помочь тебе всевышним призван я.
Теперь запомни: продолжая путь,
Считать шаги усердно не забудь.
Когда достигнешь лысого бугра,
На горизонте вырастет гора,
По виду — опрокинутый казан:
Она и есть — тот самый талисман!
С бугра спустясь, будь точен и толков:
Двенадцать тысяч отсчитай шагов.
Но так я говорю тебе, смельчак:
Раскаяньем отмечен каждый шаг!
Путь перейдет в тропу. Тропа — узка,
Она ровна, но, словно лед, скользка.
На двух ее обочинах — гранит,
Острей мечей отточенных гранит.
Чуть шаг ступил — и соскользнул с тропы.
Скользнул — от раны не спасешь стопы.
Кто слаб, тот, горько плача и крича,
Вернется к водам этого ключа.
Но сильный духом — отсчитает так
Одиннадцатитысячный свой шаг.
Тут будет крепость. На стальных цепях
К ней лев прикован — воплощенный страх.
Пасть у него — ущелье, а не пасть:
Взглянуть нельзя, чтоб в обморок не пасть.
Но смельчака, кто, страх преодолев,
Пойдет на льва, не тронет страшный лев:
Его судьба теперь в его руках.
Врата твердыни — в тысяче шагах.
За сто шагов — гранитная плита, —
Натужься, сдвинь — откроются врата.
Войдешь — стоит железный истукан:
Вид — человека, воин-великан,
И лук железный держит воин тот,
И он стрелу на тетиву кладет,
А та стрела — и камень просверлит.
Такой дозорный в крепости стоит!
Весь в латах страж от головы до пят,
Горит, пылает жар железных лат.
На грудь навешен, как метальный диск,
Солнцеслепительный зеркальный диск:
Вонзи в него стрелу со ста шагов,
Не оцарапав и не расколов, —
И вмиг — людоподобный исполин
На землю рухнет. Но не он один:
На крепостных стенах их сотня тут, —
И все в одно мгновенье упадут,
И замок-талисман в тот самый миг
Откроется пред тем, кто все постиг.
Но если кто в мишень и попадет,
Но зеркало стрелою разобьет, —
Все стрелы полетят в него — и он,
Как жаворонок, будет оперен.
Похож на клетку станет он, но в ней
Не запоет отныне соловей…
Все в памяти, сынок мой, сбереги:
На всем пути считай свои шаги.
Не делай шага на своем пути,
Чтоб имя божье не произнести.
Лишь пасть отверзнет лев сторожевой,
Немедля в пасть ты бросишь перстень свой.
Твой перстень отрыгнув, издохнет зверь.
Поднимешь перстень и пойдешь теперь
Еще на девятьсот шагов вперед:
Плита тебе ворота отопрет.
А зеркало стрелой не расколоть
В тот миг тебе поможет сам господь.
Ступай и делай все, как я сказал…»
Прах перед ним Фархад облобызал —
И в путь пустился, помня те слова;
Шаги считая, он дошел до льва.
Он бросил перстень в льва — и зверь издох:
Дошел до камня — сдвинул, сколько смог, —
И сразу же услышал голоса:
Шум за стеной высокой поднялся.
Но лишь открылись крепости врата,
В ней смерти воцарилась немота.
Глядит Фархад, не знает — явь иль блажь:
Стоит пред ним железный грозный страж —
И сто стрелков железных на стене
Натягивают луки, как во сне.
Молитвою сомнения глуша,
Спустил стрелу царевич не спеша —
И в средоточье зеркала, как в глаз,
Не расколов его, стрела впилась.
(Так женщина, к любимому прильнув
И робко и томительно мигнув,
Возобновляя страсть в его крови,
Медлительно кладет клеймо любви.)
Когда молниеносная стрела
Покой в зеркальном диске обрела,
Свалился вмиг железный Руин-Тен,
И сто других попадали со стен…
Освободив от истуканов путь,
Свободно к замку-талисману в путь
Пошел Фархад, и кованая дверь
Сама раскрылась перед ним теперь.
Богатства, там представшие ему,
Не снились и Каруну самому:
И Запад и Восток завоевав,
Тягот немало в жизни испытав,
Сокровища из побежденных стран
Свозил Руми в свой замок-талисман…
* * *
Был в середине замка небольшой,
От прочих обособленный покой.
Он вкруг себя сиянье излучал,
Загадочностью душу обольщал.
Фархад вошел, предчувствием влеком;
Увидел солнце он под потолком, —
Нет, это лучезарная была
Самосветящаяся пиала!..
Не пиала, а зеркало чудес, —
Всевидящее око, дар небес!
Весь мир в многообразии своем,
Все тайны тайн отображались в нем:
События, дела и люди — все,
И то, что было, и что будет, все.
С поверхности был виден пуп земной.
Внутри вращались сферы — до одной.
Поверхность — словно сердце мудреца,
А внутренность, как помыслы творца.
Найдя такое чудо, стал Фархад
Не только весел и не только рад,
А воплощенным счастьем стал он сам,
К зеркальным приобщившись чудесам…
Оставив все на месте, он ушел,
Обратно с дивной вестью он ушел.
У родника он на коня вскочил, —
Утешить войско и отца спешил.
От груза горя всех избавил он,
Свои войска опять возглавил он.
Войска расположив у родника,
С собой он взял вазира-старика —
И в замок Искандара поутру
Привел благополучно Мульк-Ару.
Все для отца вручил вазиру он,
Поднес ему и чашу мира он.[57]
К стоянке лишь с вечернею зарей
Пришел царевич вместе с Мульк-Арой…
Когда фархадоликая луна,
Сияющим спокойствием полна,
Разбила талисман твердыни дня,
И солнце-Искандар, главу склоня,
Ушло во мрак, и легендарный Джем
Незримо поднял чащу вслед за тем, —
У родника живой воды вазир
Устраивал опять богатый пир.
Вино из чаши Джема пили там,
До дна не пивших не любили там,
Там пели о Джемшиде до утра,
Об Искандаре, сидя до утра.
* * *
Эй, кравчий, пир мой нынешний укрась:
Налей Джемшида чашу, не скупясь!
Напьюсь — мне Искандаров талисман
Откроет тайны всех времен и стран!

ГЛАВА XXV ФАРХАД У СОКРАТА

Пещера Сократа. Тысячелетнее ожидание.

Предсказание судьбы Фархада.

Роковая любовь и бессмертная слава.

Свойства зеркала Искандара.

Когда Сократ зари свой светлый взор
Уже направил на вершины гор
И астролябией небесных сфер
Осуществлял надмирный свой промер, —
Фархад молитвы богу воссылал
И буйного коня опять седлал.
Не колебался, — верил свято он,
Что путь найдет к горе Сократа он.
Пошли за ним вазир и сам хакан,
Но не гремел походный барабан:
Войскам на месте быть велел Фархад,
В охрану взял он лишь один отряд…
Пустынную равнину перейдя,
Цветущую долину перейдя,
Остановились пред крутой горой:
Земля — горсть праха перед той горой.
В стекле небес лазурном — та гора,
Вздымалась до Сатурна та гора.
Она, как исполинский дромадер,
Горбом касалась высочайших сфер.
Вершина — вся зубчата, как пила…
Нет, не пилой, — напильником была,
Обтачивавшим светлый, костяной
Шар, нами именуемый луной.
Не сам напильник бегал взад-вперед, —
Кость вкруг него свершала оборот.
Но, впрочем, шар отделан не вполне:
Изъяны в виде старца — на луне.[58]
Не счесть ключей волшебных на горе,
Не счесть и трав целебных на горе.
Подножию горы — обмера нет,
В подножии — числа пещерам нет,
И так они черны, и так темны, —
В них почернел бы даже шар луны.
Внутри пещер немало гор и скал,
Там водопадов грохот не смолкал,
Текли там сотни озверелых рек,
Вовек не прекращавших дикий бег.
В пещерах гор пещерных не один
Кровавый змей гнездился — исполин…
Все о горе узнать хотел Фархад,
И в чашу Джема поглядел Фархад.
Он увидал все страны света в ней, —
Воочию не видел бы ясней.
Он на семь поясов их разделил
И Грецию в одном определил.
Затем в разведку взоры выслал он —
И место той горы исчислил он.
Вот перед ним вся в зеркале она, —
Пещера за пещерой в ней видна.
Он наяву не видел так пещер:
Смотрело зеркало сквозь мрак пещер.
И вот одна: приметы говорят,
Что в ней живет великий грек — Сократ.
Теперь Фархад нашел и тропку к ней.
Все шли за ним, приблизясь робко к ней.
Вошел царевич, зеркало неся:
Пещера ярко озарилась вся.
Препятствий было много на пути, —
Казалось, им до цели не дойти.
Вдруг — каменная лестница. По ней
Они прошли с десяток ступеней
И на просторный поднялись айван.
Вновь переход кривой, как ятаган,
И в самой глубине возник чертог…
Как преступить святилища порог?
Но голос из чертога прозвучал:
Переступить порог он приглашал.
Вошли не все, а лишь Фархад с отцом
И с верным их вазиром-мудрецом,
Как мысли входят в сердца светлый дом,
Так, трепеща, вошли они втроем.
Вступили в храм познания они —
Ослепли от сияния они.
То совершенный разум так сиял,
То чистый дух, как зодиак, сиял.
Свет исходил не только от лица, —
Лучился дух сквозь тело мудреца.
Кто, как гора, свой отряхнул подол
От всех мирских сует, соблазнов, зол
И, с места не сдвигаясь, как гора,
Стал воплощеньем высшего добра, —
Тот плоть свою в гранит горы зарыл,
А дух в граните плоти он сокрыл.
Но и сквозь камень плоти дух-рубин
Лучился светом мировых глубин…
Он в мире плотью светоносной был,
Он отраженьем макрокосма был.
Все было высокосогласным в нем,
А сердце было морем ясным в нем,
В котором сонм несметных звездных тел,
Как жемчуг драгоценнейший, блестел!
Лик — зеркало познанья божества,
В очах — само сиянье божества.
Где капля пота падала с чела, —
Смотри, звезда сиять там начала.
Лишь телом к месту он прикован был,
А духом — странником веков он был.
Любовь и кротость — существо его,
А на челе познанья торжество.
Перед таким величьем мудреца
У всех пришедших замерли сердца,
И дрожь благоговенья потрясла
Упавшие к его ногам тела.
* * *
Сократ спросил, как долго шли они,
Как трудный путь перенесли они
И через много ль им пришлось пройти
Опасностей, страданий на пути.
Но каждый, выслушав его вопрос,
Как будто онемел и в землю врос.
Сказал мудрец хакану: «Весь ты сед,
И много, верно, претерпел ты бед,
Пока моей обители достиг.
Но не горюй, почтеннейший старик:
Сокровища, которым нет цены,
Тебе уже всевышним вручены.
Но от меня узнай другую весть:
Еще одна тебе награда есть.
Великим счастием отмечен ты:
Знай — будешь очень долговечен ты.
Открылось мне в движении планет,
Что жизнь твоя продлится до ста лет.
А если посетит тебя недуг
И раньше срока одряхлеешь вдруг, —
Я камешек тебе сейчас вручу:
К нему ты обратишься, как к врачу.
Ты этот камешек положишь в рот, —
Недуг твой от тебя он отвернет,
И старческую немощь без следа
Он устранит на долгие года…»
А Мульк-Аре сказал он в свой черед:
«И ты немало претерпел тягот, —
Награду дать мне надо и тебе:
Ту самую награду — и тебе.
Одна опасность вам грозит троим, —
И мы пред ней в бессилии стоим.
Она — в соединенье двух начал, —
Блажен, кто только порознь их встречал:
Начала эти — воздух и вода.
Всевышний да поможет вам тогда…
Я все открыл вам…» Шаху с Мульк-Арой
Кивнул Сократ учтиво головой
И сам их до порога проводил.
Фархада обласкал он, ободрил
И так сказал царевичу: «О ты,
Рожденный для скорбей и доброты!
Свой дух и плоть к страданьям приготовь:
Великую познаешь ты любовь.
Тысячелетье уж прошло с тех пор,
Как сам себя обрек я на затвор.
Я горячо судьбу благодарю,
Что, наконец, с тобою говорю.
Ведь ждал все дни и ночи я тебя:
Вот вижу я воочию тебя!
Мой час пришел — я в вечность ухожу.
Послушай, сын мой, что тебе скажу:
Знай, этот мир для праведных людей —
Узилище и торжество скорбей.
Да, жизнь — ничто, она — лишь прах и тлен:
Богатства, власть — все это духа плен.
Не в этом смысл земного бытия:
Отречься должен человек от «я».
Найти заветный жемчуг не дано
Без погруженья на морское дно.
Тот, кто от «я» отрекся, только тот
К спасению дорогу обретет.
Дороги же к спасенью нет иной,
Помимо жертвенной любви земной.
Любовь печалью иссушает плоть,
В сухую щепку превращает плоть.
А лишь коснется, пламенно-светла, —
И вспыхнет щепка и сгорит дотла.
Тебе любовь земная предстоит,
Которая тебя испепелит.
Ее не, сможешь ты преобороть;
Ты обречен предать страданьям плоть.
Отвержен будешь, одинок и сир,
Но озаришь своей любовью мир.
Слух о тебе до дальних стран дойдет,
Он до южан и северян дойдет.
Твоей любви прекрасная печаль
Затопит и девятой сферы даль.[59]
Твоя любовь, страданьем велика,
Преданьями пройдет и сквозь века.
Где б ни были влюбленные, — для них
Священным станет прах путей твоих.
Забудет мир о всех богатырях,
О кесарях, хаканах и царях,
Но о Фархаде будут вновь и вновь
Народы петь, превознося любовь!..»
Сократ умолк, глаза на миг закрыл
И, торопясь, опять заговорил:
«Пока глаза не смеркли, я скажу:
О том волшебном зеркале скажу,
Которое ты вынул из ларца
В сокровищнице своего отца.
Когда железный латник-великан,
Хранивший Искандаров талисман,
Сквозь зеркало, что ты стрелой пробил,
Сражен тобой молниеносно был, —
То расколдован был в тот самый миг
И первый талисман — его двойник.
Когда вернешься в свой родной Китай,
Ты свойство талисмана испытай, —
Открой ларец — и в зеркало смотри:
Что скрыл художник у него внутри,
Проступит на поверхность. Ты узришь
Ту, от кого ты вспыхнешь и сгоришь.
Начнется здесь твоей любви пожар, —
Раздуй его, благослови пожар.
Но знай: лишь раз, мгновение одно
Виденье это созерцать дано.
Откроет тайну зеркало на миг,
Твоей любви ты в нем увидишь лик,
Но ни на миг виденья не продлить.
Твоей судьбы запутается нить:
Ты станешь думать лишь о ней теперь,
Страдать ты будешь все сильней теперь,
И даже я, хранитель всех наук,
Не угасил бы пламя этих мук.
Так, на тебя свои войска погнав,
Схватив и в цепи страсти заковав,
Любовь тебя пленит навек. Но знай:
Как ни страдай в плену, как ни стенай,
Но кто такой любовью жил хоть миг, —
Могущественней тысячи владык!
Прощай… Мне время в вечность отойти,
А ты, что в мире ищешь, обрети.
Порой, страдая на огне любви,
Мое ты имя в сердце назови…»
На этом речь свою Сократ пресек:
Смежив глаза, почил великий грек,
Ушел, как и Сухейль, в тот долгий путь,
Откуда никого нельзя вернуть…
Теперь Фархад рыдал, вдвойне скорбя:
Оплакивал Сократа и себя.
И шаха он и Мульк-Ару позвал
И вместе с ними слезы проливал.
Затем со свитой вместе, как могли,
Положенною долею земли
Навечно наделили мудреца, —
Устроили обитель мертвеца.
* * *
Когда Фархад хакану сообщил,
Что грек ему великий возвестил,
То старый шах едва не умер: столь
Великую переживал он боль.
Была судьба нещадна к старику!..
Печально возвращались к роднику.
Когда же солнце мудро, как Сократ,
Благословило собственный закат,
То ночь — Лукман, глубоко омрачась,[60]
Над ним рыдала, в траур облачась.
Хакан устроил поминальный пир,
Хоть и обильный, но печальный пир.
В ту ночь пришлось вино погорше пить, —
В чем, как не в горьком, горе утопить?
* * *
Послушай, кравчий, друг мой! Будь умней,
Вина мне дай погуще, потемней.
Ты чару горем закипеть заставь,
Меня хоть миг ты не скорбеть заставь!

ГЛАВА XXVI ВИДЕНИЕ В ЗЕРКАЛЕ ИСКАНДАРА

Возвращение из Греции.

Зеркало Искандара оживает.

Неизвестная страна. Горные работы в скалах.

Двойник Фархада. Красавица на коне.

Обморок. Зеркало неумолимо.

Снова мечты о побеге

Лишь утренней зари забил родник,
Преобразив небесный луг в цветник, —
Свои войска из греческой земли
В Китай хакан с Фархадом повели.
Дел не имея на пути своем,
Шли без задержек, ночью шли и днем.
И вот царевич и его отец
В родной Китай вернулись наконец…
Хакан воссел на трон, — скажи, что так
Луна в зодиакальный входит знак.
Фархад унять волнения не мог,
Едва переступив родной порог,
Он, удержать не в силах чувств своих,
Потребовал ключи от кладовых:
Свою мечту увидит он теперь!
Сокровищницы распахнул он дверь, —
И вот ларец в его руках… о нет,
Скажи: вместилище ста тысяч бед!
«О казначей, поторопись, не мучь:
От ларчика подай скорее ключ!»
Но ключик, видно, в сговоре с замком,
Твердит свое железным язычком,
И в скважину войти не хочет он, —
Царевичу беду пророчит он,
И за намеком делает намек
Упрямому царевичу замок.
Волос упавших дергает он прядь:
«Оставь меня, не надо отпирать!»
Но человек не властен над собой,
Когда он соблазнен своей судьбой.
Царевич все же отомкнул замок
И зеркало из ларчика извлек.
Глядит Фархад, и, изумленный, вдруг
Роскошный видит он зеленый луг.
Обильно луг цветами весь порос —
Не счесть фиалок, гиацинтов, роз.
Там каждая травинка — узкий нож,
Заржавленный от кровопуска нож;
Там каждая фиалка — страшный крюк,
Чтоб разум твой хватать за горло вдруг;
Нарцисс вином столь пьяным угощал,
Что сразу ум в безумье превращал;
В крови у каждой розы лепестки;
Петлятся гиацинтов завитки,
И что ни завиток — аркан тугой,
Которым ловят разум и покой;
Татарский мускус темень источал, —
Он будущность народа омрачал;
В предчувствии, как будет гнет велик,
У лилий отнимался там язык;
И розы страсти распускались там, —
Чернели, сохли, испекались там;
Всходили там цветы — богатыри, —
Горели гневом мести бунтари.
Царили там смятенье и печаль…
Фархад теперь окинул взором даль.
Он увидал гряду гранитных скал —
Их дикий строй долину замыкал.
И там, на склонах каменной гряды,
Людей каких-то видит он ряды.
Они стоят, как будто вышли в бой,
Толкуя оживленно меж собой.
Но у людей — ни луков и ни пик, —
Кирки в руках: долбят в камнях арык.
Один из них, хоть молод он на вид,
Всех возглавляя, сам долбит гранит,
То действует киркою, то теслом,
Каменотесным занят ремеслом.
Как он печален! На него, скорбя,
Глядит Фархад — и узнает себя!
А в это время из-за острых скал
Сюда отряд наездниц прискакал:
Красавицы, пленяющие взгляд,
На каждой — драгоценнейший наряд.
Одна была — как шах, средь всей толпы:
Как роза — лоб, ресницы — как шипы;
Век полукружья бледны, высоки,
Уста ее румяны и узки.
А конь ее — не конь, а дар небес!
Нет, хром, в сравненье с ним, тулпар небес!
Как управляла резвым скакуном,
Как восседала, гордая, на нем!
На скакуне она, как вихрь, неслась,
Стремительнее всех других неслась.
Был облик пери лучезарно-юн,
Она казалась солнцем между лун.
Куда б ни обращала взор с седла,
Сжигала вмиг сердца людей дотла…
Глядит Фархад и видит, что она
В ту сторону пустила скакуна,
Где был он сам, печальный и худой,
Изображен в работе над плитой.
Когда же, перед ним остановясь,
Она его окликнула, смеясь,
И всадницы лучистоокой взгляд
Почувствовал каменотес Фархад, —
Его черты покрыла смерти тень,
И он упал, как раненый олень…
Увидя, как упал его двойник,
Едва пред ним блеснул той пери лик,
Получше разглядеть решил Фархад
Красавицу, чей смертоносен взгляд.
Поднес он ближе зеркало к глазам,
Взглянул — и простонал, и обмер сам,
И на пол так же, как его двойник,
Бесчувственно упал он в тот же миг.
Бегут к хакану слуги: «Ой, беда!»
Вошли, дрожат в испуге: «Ой, беда!»
Услышал шах — и ворот разодрал:
Увы! Увы! Он сына потерял!
Мать прибежала — и за прядью прядь
Свои седины стала вырывать.
Узнал и зарыдал мудрец-вазир:
Любил Фархада, как отец, вазир.
И друг Фархада и молочный брат,
Сын Мульк-Ары, Бахрам, кого Фархад
Считал ближайшим сверстником своим
Душевнейшим наперсником своим, —
Не ворот — грудь свою порвал, скорбя, —
Чуть не лишил он жизни сам себя.
Родные, свита, слуги и врачи —
Как мотыльки у огонька свечи,
Вокруг Фархада плачут, хлопоча,
Увы, увы, — угасла их свеча!..
Он, как покойник, сутки пролежал,
Нет, был он жив, хотя едва дышал.
И лишь когда свой животворный ток
Принес под утро свежий ветерок,
Фархад вздохнул и бровью чуть повел,
Румянцем жизни трепетным расцвел,
Глаза открыл — и видит, как сквозь сон,
Что близкими он всеми окружен,
И все в слезах, и он не мог понять,
Что в скорбь оделись и отец и мать…
Когда же все припомнил он, тогда
Страдать он стал от горького стыда,
И был готов свою мечту проклясть,
И в обморок непробудимый впасть.
Он поднялся, и тут же в прах лицом
Пред матерью упал и пред отцом,
И ноги их смиренно целовал,
И плача о прощенье умолял.
И счастливы, что милый сын их жив,
Его утешив и благословив,
Родители и все, кто были там,
Ушли спокойно по своим делам…
* * *
Хоть искренне отречься был бы рад
От своего желания Фархад,
Хоть был он отягчен виной большой —
Однако же всем сердцем, всей душой
Он к зеркалу тому прикован был,
И стыд и смерть принять готов он был.
Он искушенья не преоборол,
И снова доступ к зеркалу обрел —
И снова жадно заглянул в него.
Но было зеркало чудес мертво!
Сократ был прав: из зеркала чудес
Волшебный образ навсегда исчез.
И тут царевич понял: он навек
В страданья ввергнут, обречен навек,
И не спастись от роковой тоски,
Хоть разорвал бы сам себя в куски.
Он размышлял: «Раз жребий мой таков,
И страсти не расторгнуть мне оков,
И смерть моя хоть и близка, но все ж
Вонзит не сразу избавленья нож,
То до того, пока от жгучих дум
Еще не вовсе потерял я ум
И не совсем лишился воли я, —
Обдумать должен все тем боле я.
Благоразумным быть мой долг теперь,
Лишь этот путь сулит мне толк теперь,
Лишь так отца утешить я смогу.
Что из того, что сразу убегу?
Куда уйду один? Где скрыться мне?
Шах разошлет гонцов по всей стране,
Войска он двинет по моим следам,
Схватить меня он даст приказ войскам…
И, несомненно, через два-три дня
В любом убежище найдут меня.
А если вынуть меч и в бой вступить, —
За что же подневольный люд губить?
Ужель народу за любовь его
Моей наградой будет кровь его?
Себя на жертву лучше мне обречь,
Чем на родной народ обрушить меч!
Пусть шах-отец меня потом простит.
Ведь все равно меня замучит стыд.
В лицо народу как я погляжу,
Что богу я в конце концов скажу?
А если б и пойти на тяжкий грех
И обнажить свой меч — один на всех, —
То сколько бы невинных ни убить,
Мне все же победителем не быть!
Я буду схвачен. Если даже шах
И не казнит, — возьмет под стражу шах.
А может быть и так: признает суд,
Что я безумен, — в цепи закуют.
И сколько б я ни клялся, что здоров, —
Как докажу! Закон страны суров.
Себя пока я должен оберечь,
Свои поступки обуздать и речь!..»
Увы, не знал он, что любовь сама
На ветер пустит доводы ума…
* * *
Быть пьяным, кравчий, мой обычай стал,
С тех пор как от ума я притчей стал!
Вина любви губительной налей,
Но от ума избавь меня скорей!

ГЛАВА XXVII ВРАЧИ ПОСЫЛАЮТ ФАРХАДА НА ОСТРОВА

Болезнь Фархада. Совещание врачей.

Необходим влажный морской климат.

Тайная надежда Фархада

ГЛАВА XXVIII КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ

Морская гавань.

Хаканская флотилия выходит в плавание.

Море и морские чудища. Зловещий ветер.

Хакан не успевает пересесть в челн.

Волна уносит Фархада в бушующее море.

Описание морской бури. Гибель флотилии

Жемчужину редчайшую для нас
Извлек нырнувший в море водолаз…
* * *
Для путешествия морского все
Уже закончено, готово все…
Пошли большие корабли вперед —
За каждым забурлил водоворот.
Пошли за ними стаями челны.
Волнами их вздымаемы, челны
Качались так, как если б в этот час
Удар подземный весь Китай потряс.
Морское дело знают моряки:
Им весла — то, что рыбам плавники.
Усердно корабельщики гребли,
Неслись, волну взрезая, корабли,
Неслись челны — и каждый, словно конь, —
Разбрызгивая водяной огонь…
Два дня, две ночи плыли корабли.
Все ближе к цели были корабли.
Сильней вздувает ветер паруса,
Волна морская, словно бирюза:
Сливаются с водой края небес.
Открылся для Фархада мир чудес:
И вёсел плеск, и мачт высоких скрип,
И вид шныряющих диковин-рыб.
Посмотришь — сердце в ужасе замрет:
Страшилища неведомых пород!
Плывут, как будто горы-острова,
А присмотрись — живые существа.
То — рыбы, а не горные хребты,
Как волны, их узорные хребты.
А скорость их! Небесный метеор
В своем паденье не настолько скор.
Те безобразьем отвращают, те
Ни с чем нельзя сравнить по красоте, —
Так изумительна окраска их,
Все очертанья, вся оснастка их.
Вокруг кишели тучи мелких рыб.
Всю эту мелочь мы сравнить могли б
С густой травой, что буйно, без числа
Вкруг мощных кипарисов проросла.
Немало в море и Фархад и шах
Встречали исполинских черепах.
Их костяные страшные тела
Вздымались над водой, как купола,
Что так вселенский зодчий воздвигал
И сам в пучину моря низвергал.
И неуклюже плавающих вкось
Им видеть в море крабов довелось.
Столкнется с черепахой краб порой —
Столкнулась, ты б сказал, гора с горой.
За рыбами, как тигры вод морских,
Акулы шли и пожирали их.
Их тело — как гранитная гора,
А кожа их — шершавая кора,
И вся в шипах. А пасть откроют — в ней
Не счесть зубов… нет, не зубов — гвоздей!
А на спине — плавник стоит торчком, —
Зови его пилой, — не плавником.
Нет! Копья полчищ моря — тот плавник,
Зубцы твердыни горя — тот плавник!
Вокруг морских собак бурлит всегда,
Как муравейник вкруг змеи, вода.
На суше много хищников живет,
Но их не меньше и в пучине вод.
Кто нужным счел и воды населять,
Оплел сетями и морскую гладь…
* * *
Так, наблюдая чудеса везде,
Два дня уж плыли шах и шах-заде.
Однако их на бедствия обрек
В делах своих непостижимый рок.
Недобрым резким ветром дунул юг, —
Морская буря разразилась вдруг.
И ужаснулись даже моряки,
И, разрывая ворот, старики
В отчаянье докладывали так:
«Приметы знает опытный моряк:
Бушует эта буря раз в сто лет, —
Добра не ждать, а ждать великих бед!»
Решили так: пока возможность есть,
Шах должен с сыном в лодку пересесть,
А эта лодка — месяца быстрей
Могла стремиться по зыбям морей.
Быть может, челн успеет их умчать,
Пока не начал ураган крепчать.
Ладью спустили. На беду свою,
Фархад-царевич первым сел в ладью.
Но вихрь, вонзив мгновенно когти волн,
Прочь оттащил от корабля тот челн.
Старик хакан, оставшийся один,
Рвал в исступленье серебро седин,
Рыдал, вопил… А где-то вдалеке
Сын мерил море в зыбком челноке.
Кто мог разлуку эту им предречь?
Увы, она не предвещала встреч!..
А ураган, как разъяренный зверь,
Пришел уже в неистовство теперь:
Обрушил с неба мировой потоп:
До дна пучину моря всю разгреб;
Не только воды, — небо всколебал,
То небо вниз швырял, то в небо — вал,
И не до нижних сфер, а до высот
Девятой сферы вал иной взнесет;
И пеною все плещет в небеса,
Пощечинами хлещет небеса,
А от таких пощечин небосвод
Темнел, стал мрачным очень небосвод.
Настала ночь… Но ураган не тих,
Катил он сотни тысяч волн больших —
И по волнам швырял туда-сюда,
Как щепки, величайшие суда;
То погружал их мачты в бездны он,
То тыкал ими в свод небесный он,
Как тычет пикой в грудь врага батыр.
И тысячи проткнул он в небе дыр:
Светила, замерцавшие сквозь тьму,
Служили доказательством тому.
Созвездья Рыб и Рака, трепеща,
В пучину вод низверглись сообща.
А остальные — в страхе пред водой,
Едва завидя месяц молодой,
К его ладье все устремились, в ней
Спастись пытаясь от морских зыбей.
И ангелы, путей небес лишась,
Ныряли в море, в уток превратясь.
* * *
Прошла в жестокой непогоде ночь.
Когда была уж на исходе ночь —
И лоно неба стало поутру
Подобно бирюзовому шатру, —
Свирепый ураган ослаб, уснул,
И моря успокоился разгул.
Но корабли! Из сотни их едва
Держались на воде один иль два!
Хоть были очень крепки корабли, —
Разбила буря в щепки корабли,
И море на себе теперь несло
Осколок мачты, утлое весло,
Несло обломки жалкие досок,
И люди, за такой держась кусок,
Зависели от милости волны,
Как без руля и паруса челны.
Счастливец тот, кто сразу же погиб,
Кто заживо не стал добычей рыб!..
* * *
Но уцелел в ту ночь не потому,
Что рок был благосклоннее к нему,
Корабль, на коем шах и Мульк-Ара
Спасительного дождались утра, —
Нет, причинив ему немало зла,
Судьба его осилить не смогла!
Но люди, плывшие на нем, — увы,
Безумны были иль полумертвы!
Носило море их из края в край,
В конце концов их отнесло в Китай,
Где выбросил их на берег прибой.
Там жители сбежались к ним толпой,
И лишь узнали, что произошло,
Какое корабли постигло зло,
Что унесло Фархада в океан,
И что на этом судне — сам хакан, —
И местный хан, и тамошний народ
Так много проявили к ним забот,
Что все пришли в себя. Но шах-старик,
Не видя сына, снова поднял крик:
Настигнут был несчастьем снова он,
Рыдал, звал сына дорогого он,
Хоть мысленно и допускал чуть-чуть,
Что и Фархад мог выплыть где-нибудь.
Он также вспомнил, что предрек Сократ,
Но своему спасенью не был рад.
Все ж пред судьбой решил смириться он —
Отправился в свою столицу он…
* * *
Дай, кравчий, выпить прямо из ковша:
Барахтается в море бед душа!
Из моря скорби как спастись душе?
В ладье ковша дай унестись душе!

ГЛАВА XXIX СПАСЕНИЕ ФАРХАДА И ВСТРЕЧА С ШАПУРОМ

Фархад на купеческом корабле.

Пираты-островитяне. Зажигательные снаряды.

Фархад использует свое искусство меткой стрельбы.

Пираты рассеяны. На горизонте — земля!

Пиршество в Йемене. Признание Фархада. Рисунок Шапура.

Какую страну и кого показало зеркало Искандара


Миниатюра из рукописи XV в.

«Фархад и Ширин»

ГЛАВА XXX ФАРХАД С ШАПУРОМ ПРИБЫВАЮТ В СТРАНУ АРМЕН

Знакомые картины. Бесплодный труд двухсот каменоломов.

Фархад берется один провести арык в гранитных скалах.

Заготовка горных инструментов. Начало работ.

Изумление людей. Вести приходят к царице Михин-Бану

Кто вел их к цели, тот, по мере сил,
Предмет их цели так изобразил.
* * *
Проснувшийся задолго до утра,
Фархад мгновенно вспомнил, что вчера
Сказал Шапур, что он нарисовал
И как страну его мечты назвал.
Еще была густа ночная тьма,
И небо черным было, как сурьма, —
Он, с ложа встав, к Шапуру побежал, —
Ему бы ноги он облобызал.
Шапуру показалось, что к нему
Внезапно хлынул дивный свет сквозь тьму,
Когда Фархад его окликнул вдруг.
И он сказал: «О дорогой мой друг!
О царь страдальцев, жертв своей любви,
Твой след священен для людей любви!
Неужто разговор о той стране
Привел тебя в такую рань ко мне?»
Фархад воскликнул: «Знай, что весть твоя —
Весть возрожденья мне, весть бытия!
Цель жизни, оправдание мое —
Моя любовь, страдание мое.
Ты слово дал мне — слово соблюди, —
Меня в тот край желанный приведи».
Шапур сказал: «С тобою путь в тот край,
Как он ни труден будь, мне будет рай.
Ну, с богом, светоч времени, — пойдем!»
В путь снарядясь, они пошли вдвоем.
Они — за переходом переход —
Без длительных привалов шли вперед.
Шапур был бодр, легко с Фархадом шел,
Фархад, как тень, с Шапуром рядом шел.
О свойстве дружбы речь велась у них,
О спутниках хороших и дурных.
Рассказами свой услаждая путь,
Беседами свой коротая путь,
Даль мерили они за шагом шаг,
И дружба их росла и крепла так.
Рисунком друга по пути не раз
Фархад и сердце услаждал и глаз,
Превозносил Шапура мастерство,
С китайским даже сравнивал его,
И столько он вопросов задавал:
Что создавал Шапур, как создавал,
Что стал Шапур подозревать: «Фархад,
Пожалуй, сам художник, мой собрат…»
Когда, пройдя чрез много разных стран,
Вступили путники в страну армян,
Шапур сказал: «Теперь, мой друг, следи, —
Свой вещий сон тут наяву найди».
И вот, спустя еще дня два иль три,
Фархад, ликуя, закричал: «Смотри!
Вот тот же луг во всей его красе,
И лилии на нем, и розы все!
И тот же самый кружит соловей
Над розою возлюбленной своей.
Здесь прах похож на чистую парчу,
Здесь воздух тушит разума свечу!»
Куда бы здесь ни обращал свой взгляд
К несчастью устремившийся Фархад,
Он дружбу роз и терний наблюдал,
Свою судьбу теперь в ней наблюдал —
И сердце боль пронзала, что ни миг:
Фархад долины бедствия достиг
И на вершине горя водрузил
Страданий знамя, что всю жизнь носил.
И так теперь сказал Шапуру он:
«Ты нашей дружбы свято блюл закон.
Вот тех же скал высокая гряда,
Что мне предстала в зеркале тогда.
Вот, друг Шапур, тот самый уголок,
Что так меня сквозь все преграды влек!
Быть может, я навязчив чересчур,
Но я тебе откроюсь, друг Шапур:
Взгляни на скалы, — видишь, люди там?
Работой надрывают груди там.
У каждого из них в руках — тиша.
За них, Шапур, болит моя душа!
Там пробивают, видимо, арык, —
Пойдем — узнаем, что за шум и крик…»
Друзья туда направили стопы
И стали на виду у той толпы.
Картина, им представшая, была
Поистине печальна, тяжела:
Кляня свою судьбу, самих себя,
Крепчайший камень этих гор долбя,
С надсмотрщиком суровым во главе,
Трудились человек там сотни две,
Изнурены, измучены трудом —
Бессмысленно порученным трудом:
Такой гранит был твердый, — ни куска
Не скалывала ни одна кирка!
Да что — куска! — крупинки небольшой
Не отбивалось ни одной тишой!
А те несчастные долбят, долбят…
Поистине не труд, а сущий ад!
Фархад глядел, и сердце сжалось в нем!
Вскипели сразу гнев и жалость в нем!
С глубокой складкой горя меж бровей
Глядел он, не стерпел и крикнул: «Эй,
Несчастные! Судьбой, как видно, вы,
Подобно мне, угнетены, увы!
Однако кто, за что обрек вас тут
На этот тяжкий, безуспешный труд?
Зачем так мучитесь вы, люди, здесь?
Какое же неправосудье здесь!
Гляжу на вас, и богом вам клянусь,
Вот-вот я дымом вздохов захлебнусь!
Откройте вашу цель, и, может быть,
Я чем-нибудь смогу вам пособить!..»
Душевнейшим обычаем его,
Всем царственным обличием его
Те люди были так изумлены,
Так состраданьем были пленены,
Что, ниц повергшись, о своих делах
В таких ему поведали словах:
«Кто ты, кто сердцем чистым взговорил?
Не сам ли ты архангел Джабраил?
Мы ангелов не видели, а все ж —
Ты на людей обычных не похож.
Но если ты и человек, то пусть
Тебя минуют беды, горе, грусть!
Ты спрашивал, теперь ответ внемли:
Отчизна наша — это рай земли.
Есть сорок крепостей у нас в стране, —
Их башни с зодиаком наравне.
Венчает добродетелью страну
Царица, наш оплот — Михин-Бану.
От Афридуна род ведет она,
И в мире, как Джемшид, она знатна.
На лик ее венец не бросил тень,[61]
Но дань с венцом берет он, что ни день.
Сокровищ у Михин-Бану в казне, —
Никто не видел столько и во сне.
Опора нам владычество ее,
Отрада нам величество ее.
Живет она, от мира отрешась,
Ничьих враждебных козней не страшась.
Есть у нее племянница Ширин,
Как свет зари, румянец у Ширин.
Вся — заповедник чистоты она,
Стройна, как тополь, как луна ясна.
Не то, что в светлый лик ее взглянуть, —
Не смеем это имя помянуть.
Кто красоты ее видал венец,
Тот, говорят, на свете не жилец…
Михин-Бану полна забот о ней,
Навек ей дав приют в душе своей.
Отраду в жизни находя одну,
Лишь для нее живет Михин-Бану.
А о труде своем что скажем мы?
Арык ведем в гранитном кряже мы.
Кряж с запада к востоку наклонен,
Источник оросил восточный склон.
Вода его свежа и так сладка, —
Мертвец воскреснет даже от глотка!
Туда, всю свиту вкруг себя собрав,
Царевна приезжает для забав.
Порою эта гурия пиры
Устраивает в том конце горы.
На западе ее дворец стоит,
Необычайной красоты на вид.
Дворцу под стать — окрестность хороша;
Как дивный рай, вся местность хороша.
Макушкою в заоблачный атлас
Там горная вершина вознеслась.
Ах, видно, нет и рая без беды:
Ни капли на вершине нет воды!
Однако, по сужденью знатоков,
Исход из положения таков:
Пробить арык — и из ручья тогда
На запад, мол, поднимется вода.
Но от дворца живительный ручей
Течет, увы, за десять ягачей!
Вот их наметка. Мы по ней арык
Должны пробить — и вверх пустить родник.
Но здесь, как видишь сам, все сплошь — гранит;
Тишой долбишь, киркою бьешь гранит, —
Они его, однако, не берут…
Замучил, погубил нас этот труд!
Мы поломали все тиши, кирки:
Тут юноши на вид — как старики,
Все потеряли даже вид людей,
В три года сотни три пробив локтей.
Не только мало жизни нам одной,
Но если б жить нам столько, сколько Ной,
И то нам этот не пробить арык, —
Столь непосилен труд и столь велик!
Начальников мы убедить хотим, —
Что наши доводы и просьбы им!..»
Их повести печальной внял Фархад,
За них страдая, застонал Фархад:
«О ты, несправедливая судьба!
О, с камнем непосильная борьба!
А я такие знанья берегу
И неужели им не помогу?
Хоть я не для того пришел сюда,
Но слишком велика у них беда…»
* * *
Оставить их не мог беспечно он:
Горн попросил и мех кузнечный он,
И кожаный передник он надел
И приступил к работе, как умел.
Мех осмотрев и не найдя прорех,
Соединил затем он с горном мех,
Засыпал уголь, плюнул на ладонь —
И начал в горне раздувать огонь.
Затем — будь негодны иль хороши —
Велел собрать он все кирки, тиши,
И все затем забросил в горн и стал
Переплавлять весь собранный металл.
А переплавив, начал ковку он,
Ковал с особенной сноровкой он,
Ковал кирки под стать своим рукам:
Одна — равнялась десяти киркам!
Такие же тиши: коль взвесить их,
Тишей обычных было б десять в них!
Напильников наделал покрупней,
Точильных наготовил он камней,
И тайно всем орудиям он стал
Каренов тайный придавать закал.
И, так все приготовив для работ,
Отер Фархад с лица обильный пот,
Присел — и стал о деле размышлять,
Как дело повести, чтоб не сплошать.
Почтительно застыв, толпа людей
Ждала, что будет делать чародей:
У них орудья отобрав из рук,
Что, если сам не справится он вдруг?
Как будто их сомнения прочел,
Фархад к черте арычной подошел,
Киркой взмахнул — и вот уже громит
Он богатырскою рукой гранит.
Ударом посильнее валит он
Такую глыбу, — не осилит слон!
А послабее нанесет удар,
И то обломка хватит на харвар,
От мелких же осколков люди вскачь
Оттуда разбегались на ягач.
Что ни удар — то отгулов кругом —
На десять ягачей грохочет гром.
Так богатырскою своей киркой
Свершить успел он за день труд такой,
Который непосилен был двумстам
Работавшим три года мастерам.
Теперь звучал не горя, — счастья крик:
«Да он один пророет весь арык!»
Спешат начальники к Михин-Бану, —
Обрадовать хотят свою луну.
* * *
Эй, кравчий, дай из самых жгучих вин!
Я проглочу расплавленный рубин.
Скалу печали чем разворочу?
Вином ее расплавить я хочу!

ГЛАВА XXXI ВСТРЕЧА ФАРХАДА С ШИРИН

Выезд двора на места работ.

Описание красоты Ширин.

Награждение чудесного мастера.

Фархад узнает в Ширин красавицу, виденную в зеркале Искандара.

Потеря сознания.

Фархада переносят во дворец Михин-Бану

Тот ювелир, что жемчуг слов низал,
Так ожерелье повести связал.
* * *
А я, начав главу, упомяну
О том, что люди бросились к Бану.
Фархад их изумил своим трудом, —
Они ей так поведали о том:
«Пришел к нам некий юноша, — таких
Не видели созданий мы людских:
На вид он изможден, и слаб, и тощ,
А мощь его — нечеловечья мощь.
А сердцем прост и так незлобен он,
И ликом ангелоподобен он.
Не справиться так с глиною сырой,
Как он с крепчайшей каменной горой.
За нас один ломать он стал гранит, —
Арык на полдлины уже пробит!..»
Известием удивлена таким,
Могла ль Михин-Бану поверить им?
И лишь когда опять к ней и опять
Все те же вести стали поступать,
Не верить больше не было причин.
Тогда Бану отправилась к Ширин
И рассказала все, что стало ей
Известно от надежнейших людей:
О том, каков на вид пришелец тот,
Обычаем каков умелец тот
И как один он за день сделал то,
Чего в три года не успел никто.
Воскликнула Ширин: «Кто ж он такой,
Наш гость, творящий чудеса киркой?
Он добровольно нам в беде помог, —
Действительно, его послал к нам бог!
Он птица счастья, что сама влететь
Решилась в нашу горестную сеть.
Сокровища растрачивала я,
Напрасный труд оплачивала я,
И говорила уж себе самой:
«От той затеи руки ты умой, —
Арык не будет сделан никогда,
И во дворец мой не пойдет вода!..»
А этот чужеземец молодой,
Я верю, осчастливит нас водой.
Чем эту птицу счастья привязать?
Ей нужно уваженье оказать!»
Она приказ дала седлать коней, —
Михин-Бану сопутствовала ей.
За ними свита из четырехсот
Жасминогрудых девушек идет.
У сладкоустой пери — строгий конь,
Весь розовый и ветроногий конь.
Резвейшим в мире был ее скакун,
А прозван был в народе он Гульгун.[62]
И, управляя розовым конем,
Ширин — как розы лепесток на нем.
Она пустила сразу вскачь коня —
Остались сзади свита и родня,
И конь, послушный пери, так скакал,
Что пот росой на розе засверкал.
Для уловленья в сеть ее красы, —
Как два аркана черных, две косы —
Две черных ночи, и меж той и той, —
Пробор белел камфарною чертой.
Злоумышляла с бровью будто бровь,
Как сообща пролить им чью-то кровь,
И на коране ясного лица
Быть верными клялись ей до конца.
Полны то сладкой дремою глаза,
То страсть пьянит истомою глаза.
А губы — нет живительнее губ,
И нет сердцегубительнее губ!
Как от вина — влажны, и даже вид
Их винной влаги каждого пьянит.
Хоть сахарные, но понять изволь,
Что те же губы рассыпают соль,[63]
А эта соль такая, что она
Сладка, как сахар, хоть и солона.
Другой такой ты не найдешь нигде —
Подобна эта соль живой воде!
А родинка у губ — как дерзкий вор,
Средь бела дня забравшийся во двор,
Чтоб соль и сахар красть. Но в них как раз
По шею тот воришка и увяз.
Нет, скажем: эти губы — леденец,
А родинка у рта — индус-купец:
И в леденец, чтоб сделать лучше вкус,
Индийский сахар подмешал индус.
И о ресницах нам сказать пора:
Что ни ресничка — острие пера,
Подписывающего приговор
Всем, кто хоть раз на пери бросит взор.
Нет роз, подобных розам нежных щек;
На подбородке — золотой пушок
Так тонок был, так нежен был, что с ним
Лишь полумесяц узенький сравним,
При солнце возникающий: бог весть,
Воображаем он иль вправду есть.
Жемчужины в ушах под стать вполне
Юпитеру с Венерой при Луне.
Для тысяч вер угрозою угроз
Была любая прядь ее волос.
А стан ее — розовотелый бук,
Нет, кипарис, но гибкий, как бамбук.
Заговорит — не речь, — чудесный мед,
Харварами мог течь словесный мед.
Но, как смертельный яд, он убивал
Вкусившего хоть каплю наповал…
Такою красотой наделена
Была Ширин. Такой была она
В тот день, когда предстала среди скал
Тому, кто, как мечту, ее искал.
И вот он, чародей-каменолом,
В одежде жалкой, с царственным челом.
Величьем венценосца наделен,
Он был силен, как разъяренный слон,
А благородно-царственным лицом
Был времени сияющим венцом.
В пяту вонзился униженья шип,
А камень бедствий голову ушиб.
Боль искривила арки двух бровей,
Хребет согнулся под горой скорбей,
Легли оковы на уста его,
Но говорила немота его.
На нем любви страдальческой печать,
На нем тоски скитальческой печать.
Однако же — столь немощен и худ —
Он совершает исполинский труд:
С горой в единоборство он вступил —
Гранит его упорству уступил…
Фархад, узрев Ширин, окаменел,
То сердцем леденел, то пламенел.
Но и сама Ширин, чей в этот миг
Под пеленою тайны вспыхнул лик,
К нему мгновенной страстью занялась,
Слезами восхищенья облилась.
На всем скаку остановив коня,
Едва в седле тончайший стан склоня,
Тот жемчуг, что таят глубины чувств,
Рассыпала, открыв рубины уст:
«О доблестнейший витязь, в добрый час
Пришедший к нам, чтоб осчастливить нас!
С обычными людьми не схож, ты нам
Загадка по обличью и делам.
По виду — скорбен, изможден и хил,
Ты не людскую силу проявил, —
Не только силу, но искусство! Нет,
Не знал еще такого чуда свет!
Но, от большой беды избавив нас,
Ты в затрудненье вновь поставил нас:
Ведь сотой части твоего труда
Мы оплатить не сможем никогда.
За скромные дары не обессудь, —
Не в них признательности нашей суть…»
* * *
Фархад от изумленья в землю врос.
А ей закрытый подали поднос
С дарами драгоценными; никто
Не мог бы оценить богатство то.
Поднос рукой точеною открыв,
Ширин, все извиненья повторив,
Дарами стала осыпать того,
Чье чудом ей казалось мастерство.
Фархад стоял, как бы ума лишен,
Так был он поражен, обворожен
Негаданно счастливой встречей той,
Изысканной, учтивой речью той.
Так сердце в нем стучало, что чуть-чуть
Его удары не разбили грудь,
И сам он с головы до ног дрожал,
Все успокоиться не мог — дрожал.
Но вот уста открыл каменотес
И, задыхаясь, еле произнес:
«Я умер от дыханья твоего,
Погиб от обаянья твоего!
Но я не знаю, кто ты! Уж не та ль,
Чей образ вверг меня навек в печаль
И отнял трон, и родину, и дом
И кем я был в скитальчестве ведом
И на чужбину брошен, пред тобой
Повержен в прах, ничтожный камнебой?
Душа меня покинула, едва
Произнесла ты первые слова.
Нет, я живу, не мог я умереть —
Твое лицо я должен был узреть!»
Вздохнул он. Ветер вздоха был таков,
Что с луноликой он сорвал покров.
Да, перед ним теперь предстала та —
Его любовь, страдание, мечта!
Но кто лишь отраженье увидал
Возлюбленной, и то Меджнуном стал,
Не будет ли небытием сражен,
Чуть самоё ее увидит он?
Кто, вспомнив о вине, хмелеет, — тот,
Хлебнув его, в бесчувствие впадет…
Едва Ширин свой приоткрыла лик,
Фархад ее узнал, и в тот же миг
С глубоким стоном, мертвеца бледней,
Как замертво, сватался перед ней.
Увидев, что, как труп, он распростерт,
Ширин воскликнула: «Он мертв, он мертв!»
Как тучей помраченная луна,
Померкла, огорченная, она…
Едва тот светоч верности угас,
К нему, как легкий мотылек, тотчас
Поспел Шапур — и горько зарыдал:
«О ты, несчастный! Ты всю жизнь страдал:
Печаль и муки — вот твоя судьба,
Тоска разлуки — вот твоя судьба!
Путь верности ты в мире предпочел,
Но вот какой привал на нем нашел!
Ты на него лишь раз взглянул затем,
Чтоб в тот же миг расстаться с бытием.
Чист сердцем, как ребенок, был, — увы!
В сужденьях мудр и тонок был, — увы!
Ни совесть ты не замарал, ни честь, —
Всех совершенств твоих не перечесть,
Тебе уж не стонать, страдальцу, впредь?
Не двинуть ни рукой, ни пальцем впредь!
Где мощь твоя, крушительница скал?
В ущельях, что киркой ты высекал!
Что блеск и что величие твои,
Высокие обычаи твои?
Раз не возглавишь ты людей земли,
Какой же людям прок от всей земли?
Какие страны, в траур облачась,
Тебя начнут оплакивать сейчас?
Какой народ всех более скорбит,
Какой хакан несчастием убит?
Ах, лучше бы не знать Фархада мне, —
И горе не было наградой мне!»
Так горевал Шапур. Не он один:
Рыдала столь же горько и Ширин,
Михин-Бану не сдерживала слез,
И плакал весь цветник придворных роз.
Потом уже, подавлен и понур,
Поведал им учтивейший Шапур
Все то, что знал о друге он своем,
О встрече с ним, о странствиях вдвоем…
Но время наступило, наконец,
Обратно возвращаться во дворец.
Шел медленно печальный караван.
И на носилках пышных, словно хан,
Лежал Фархад… нет, — как великий шах,
Несомый девушками на плечах!
Затем в одной из царственных палат
Оплакан всеми снова был Фархад.
И жизни словно не принадлежал,
На царственном он ложе возлежал.
* * *
Эй, кравчий, верный друг мой, поспеши,
Вином крепчайшим чувств меня лиши!
Я притчей стал, в любви не меря чувств,
А если пить — так до потери чувств!

ГЛАВА XXXII ШИРИН ВЛЮБЛЯЕТСЯ В ФАРХАДА

Исчезновение Фархада из дворца. Снова в горах.

Борьба Ширин со своим чувством

Расписывавший ложе по кости,
Повествованье так решил вести.
* * *
Фархад вторые сутки нем лежал,
То — будто бы дышал, то — не дышал.
При нем, не отходя ни шагу прочь,
Ширин с Шапуром были день и ночь.
Когда же непреодолимый сон
Им в третью ночь сковал глаза, — то он
Глаза открыл, очнулся и не мог
Понять никак, что это за чертог,
Как он сюда попал, и почему
Столь пышно ложе постлано ему?..
И вдруг он вспомнил, как к нему пришла
Та, что была, как солнце, вся светла,
Что с ней беседы удостоен был,
Что награжден своей мечтой он был…
Но пресеклась воспоминаний нить, —
Не мог Фархад концов соединить.
Иль образ пери так его потряс —
Ее волшебный голос, чары глаз,
Что в обморок упал он — и сюда
Из жалости доставлен был тогда?
Холодным потом обдал стыд его, —
Что, если пери навестит его?
И, робости не в силах превозмочь,
Стремглав он убежал оттуда прочь.
Он проблуждал всю ночь, а на заре
Он возвратился, наконец, к горе,
Где ради той, которую любил,
Арык в гранитных скалах он долбил.
Здесь он подумал: «Я пред ней в долгу.
Чем благодарность высказать могу
Ей, луноликой, светлой пери, ей,
Так снизошедшей к участи моей?
Арык — ее заветная мечта,
Так пусть не будет тщетною мечта!
Хоть жизни нашей скоротечен срок
(Не знаю, мне какой намечен срок),
Но ровно столько я хотел бы жить,
Чтоб это дело с честью завершить…»
И вот опять киркой он замахал,
Опять гранит в горах загромыхал:
Что ни размах руки — то грома треск,
Что ни удар кирки — то молний блеск.
А пыль — как туча, встала до небес,
Лазурь затмилась, солнца свет исчез.
Его дыханья расстилался дым,
Туманом поднимался он густым.
Не пыль, не дым окутали простор
Страны армянской всей от гор до гор.
Нет, не туман! Весенней тучи мощь,
Гранитный град, гранитный шумный дождь.
Лопатой тину или снег рукой
Не снимешь так, как он гранит киркой.
И так в работе той горяч он был,
Так рвеньем трудовым охвачен был,
Так быстро продвигался он вперед,
Что в изумленье ввергнутый народ,
Который следом камни разгребал, —
И кушаков стянуть не успевал…
Но сам рассказчик, подтянув кушак,
Вспять повернул повествованье так:
Когда в то утро солнечный рубин
Открыл глаза Шапуру и Ширин,
Фархада ложе пусто было. Ах!
Мгновенно свет померк у них в очах.
Напрасно поднят был переполох, —
Никто Фархада отыскать не мог.
Шапур пустился в горы. Прибежав,
Увидел он: Фархад и жив и здрав!
Забыл Шапур и горе и испуг,
И ноги друга обнял верный друг…
* * *
А между тем — грустна, потрясена,
Стрелой любви внезапной пронзена
(Как от рассказчика мы узнаем),
Ширин страдала во дворце своем.
Ее уже огонь разлуки жег.
Чтоб скрыть любовь, она нашла предлог,
И говорит она Михин-Бану:
«Постигнуть надо дела глубину.
Дабы, напрасным угнетен трудом,
Родной народ не проклял нас потом,
Направлен был к нам волею небес
Тот витязь-камнелом, но он исчез.
Нам не пробить арыка без него.
Напрасен труд великий без него.
Скорей гонцов повсюду разошли,
Чтоб чужестранца-витязя нашли…»
Весьма тонка была Михин-Бану, —
Все сразу поняла Михин-Бану.
Ей стало ясно, что граниторуб
Ее племяннице отныне люб,
Что наставленьем — страсти не унять
И что пока не время ей пенять.
Благоразумием руководясь,
Михин-Бану за поиски взялась.
Когда же весть пришла, что витязь тот
Опять в горах усердно камень бьет,
Уста Ширин, поблекшие с тоски,
Вновь расцвели, как розы лепестки.
Но жаждет испытания любовь,
Томится без свидания любовь.
И стала думать и гадать Ширин,
Как повидать его хоть раз один,
Хоть издали, хоть как-нибудь тайком,
И даже так, чтоб он не знал о том:
Она боялась, чтоб еще сильней
Не растерялся он при встрече с ней
И как бы не был тот костер открыт,
Что тайно в сердце у нее горит…
Михин-Бану была душевна с ней,
Беседовала ежедневно с ней,
Справлялась о здоровье, — не больна ль?
Какую носит на душе печаль?
И убедилась, что Ширин чиста,
Что страсти не перейдена черта,
Но что любовь проникла в сердце к ней
И с каждым днем над нею все властней.
Ширин таилась: с кем ей говорить,
Какому другу сердце ей открыть?
Ах, первая любовь всегда робка, —
Ширин блюла достоинство пока.
Проходят дни, а все грустна Ширин,
Не ест, не пьет, не знает сна Ширин.
То вдруг решает: «Я пойти должна!»
То вдруг и мысль об этом ей страшна.
Честь говорит ей: «Нет!», а сердце: «Да!»
Кто скажет ей — что благо, что беда?
О боль разлуки, как ты горяча!
Недуг растет, а нет ему врача.
* * *
Эй, кравчий, дай душистого вина!
Дай розового, чистого вина!
Неисцелима боль моя, но ей
Благоуханное вино — елей!

ГЛАВА XXXIII ФАРХАД ЗАКАНЧИВАЕТ АРЫК И СТРОИТ ЗАМОК ДЛЯ ШИРИН

Вдохновенный труд Фархада.

Описание устройства арыка и озера-водохранилища.

Замок из цельной скалы.

Живописные работы Фархада и Шатура.

Водосбросы для горожан.

Народные толпы спешат на праздник водопуска.

Царица Бану среди народа. Где Ширин?

Кто острой мысли сложный ход решал,
Тот так пером всю книгу украшал.
* * *
Фархад всецело в дело весь ушел,
Он с каждым днем арык все дальше вел,
Тая в душе надежду, что когда
Он завершит арык, придет сюда
Ширин, розовотелый кипарис,
С кем, наконец, его пути сошлись:
Ее увидит и услышит он
И тем за труд свой будет награжден.
О, сколь она нежна и хороша!
А если скорбная его душа,
От радости такой вся излучась,
Покинет вовсе плоть его в тот час,
То — бог свидетель — больше у него
Он и просить не смеет ничего…
Одушевлен надеждою такой,
С зари и до зари своей киркой
Гранит неутомимо он долбил
Во имя той, которую любил.
Арык он так прокладывал: вперед
Две равнобежные черты ведет
На тысячу локтей: три — ширина,
Два локтя вглубь — арыка глубина.
Он тысячу прорубит, а за ней
Прорубит дальше тысячу локтей.
А двести камненосов следом шло,
Освобождая от камней русло.
Тогда Фархад при помощи тесла
Подравнивал бока и дно русла,
И так искусно их потом лощил,
Как будто воском камень он вощил.
Нет, стены превращал он в зеркала, —
Песчинка отражаться в них могла.
А если каменный кончался грунт
И вдруг песчаный обнажался грунт, —
Не облегчались там его труды:
Пески — плохое ложе для воды, —
И, чтоб арыку не грозил обвал,
Чтоб всей воды песок не выпивал,
Без устали киркой он и тишой
Работал — и не унывал душой.
Он сотни плит гранитных вырезал,
Их оббивал и тщательно тесал,
И высекал зубцы по ребрам плит —
Зубец в зубец он сплачивал гранит.
И, много сотен плит сводя в одно,
Он стены облицовывал и дно,
И так в работе этой был он строг,
Что швов нигде никто б найти не смог…
А снова станут скалы на пути,
В куски он их раскалывал в пути.
Гранитных скал стал жителем Фархад —
Стал скалосокрушителем Фархад.
Подтянет свой кушак потуже он —
Одним ударом рушит целый склон;
Махнет, как бы игрушкой, он киркой —
Смахнет скалы верхушку он киркой.
Он низвергал за глыбой глыбу в степь —
Обрушиться хребты могли бы в степь!
Осколки били по луне, но ей
Был ореол защитой от камней.
Был звездам страшен тех осколков дождь,
Что излила на них Фархада мощь, —
И, головы спасая, сонмы звезд
Бежали с неба, покидая пост.
А небосвод — хоть весь изранен был, —
Захватывал те камни и копил,
Чтоб их бросать на землю: млад и стар
Страдают от камней небесных кар,
И, видимо, запаса тех камней
У неба хватит до скончанья дней!..
Вершины руша от самих небес,
Пыль поднимая до седьмых небес,
Сто вавилонских чар затмив, Фархад
Сердца потряс, смутил умы Фархад,
Когда и день и ночь арык в горах
Он пробивал, свергая горы в прах…
Так исподволь все дело шло к концу,
Арык уже был подведен к дворцу,
И здесь, как мы в дальнейшем узнаем,
Фархадом был устроен водоем, —
Нет, озеро там выдолбил Фархад,
Чья площадь — шестьдесят на шестьдесят.
Вода его живой водой была,
Свежа, прохладна и до дна светла.
* * *
Вблизи дворца стоял один утес,
Который в небо голову вознес.
Он круглым был, — в окружности своей
Имел он свыше пятисот локтей.
Фархад подумал: «Исполин-скала!
Мне тут сама природа помогла.
Об остальном я позабочусь сам:
Прекрасный замок из скалы создам».
Опять Фархад кирку пускает в ход,
Над озером он замок создает,
Из цельной глыбы строит он дворец —
Искуснейшего зодчества венец.
Возглавлен был высоким сводом он,
Стоял лицом к озерным водам он;
Его айван со множеством колонн
В лазурный упирался небосклон.
Величию наружному под стать
Сумел Фархад и все внутри создать:
Был для приемов и пиров большой
Внутри скалы им высечен покой;
Вверху простерся купол-великан,
Трехарочный и тут стоял айван
С высокими колоннами: Фархад
Не пожалел трудов для колоннад.
Он отзеркалил так скалу-дворец,
Что весь подобен стал стеклу дворец.
Своим резцом художник-камнетес
Узоров много на айван нанес,
Украсил стены множеством картин, —
На каждой он изображал Ширин.
Была на троне изображена
Средь гуриеподобных дев она.
Но даже и при райской красоте
Лишь воплощенной формой стали те,
Зато Ширин была так хороша,
Как в образ воплощенная душа!
Во многих видах он изображал
Ту, для кого дворец сооружал.
Изображал он также там себя,
Но так изображал он сам себя,
Что где бы ни была она иль он,
К ней взор его всегда был устремлен.
Шапур его не оставлял и тут,
С ним разделяя живописи труд,
И смелой кистью другу помогал,
И в кисть Фархада смелость он влагал.
Над росписью работая в те дни,
Друг друга дополняли так они:
Один — людей напишет, тот — зверей,
Один — зверей поправит, тот — людей.
Ту, что была всем пери образцом,
Фархад не кистью лишь, но и резцом
Изобразил на камне, и себя
Из камня высек, плача и скорбя.
Так создан был из той скалы дворец,
И так он был украшен под конец,
Подобный по величине горам,
А по изяществу — китайский храм.
Когда уже все кончил в нем Фархад,
Вновь принялся за водоем Фархад,
Стал от него арыки ответвлять
И к самому дворцу их направлять,
Так, чтоб дворец Ширин со всех сторон
Узором водным был осеребрен.
Когда он это дело завершил,
И город он снабдить водой решил.
А город был внизу, и без воды
Там огороды гибли и сады.
Фархад исчислил высоту, — она
Двум тысячам локтей была равна.
И с этой кручи вниз пустил Фархад
За водопадом в город — водопад.
И так благодаря его трудам
Все люди воду получили там…
* * *
Когда же день настал для пуска вод,
Смятением охвачен был народ.
Не только этот город, — вся страна
Событием таким потрясена,
Спешила к месту зрелища толпой,
Невиданной досель еще толпой —
Такой, что, попади в нее игла,
И та упасть бы наземь не могла.
Да что игла! Из-за людских лавин
Ни гор не видно было, ни равнин!
А несравненный низвергатель скал
Вдоль берега арычного шагал,
В слезах, печальный. И, как он, понур,
Брел рядом с ним и друг его Шапур.
Да, шел Фархад, тоскою удручен,
Одной мечтою страстной увлечен.
Он думал: «Валит весь народ сюда,
Быть может, и она придет сюда
Полюбоваться делом рук моих —
Моя любовь, источник мук моих.
Я жду ее, тоскую, но боюсь:
Придет — от радости я чувств лишусь.
А если вдруг не явится — умру.
Не повидав красавицы — умру…»
Так, молча, нес он бремя горьких дум.
Но в это время он услышал шум,
И вот — сквозь слезы, как сквозь пелену,
Он видит караван Михин-Бану.
Блестящей свитою окружена,
Как между звезд бесчисленных луна,
Была она так величава, — вся
Великолепье, блеск и слава вся.
Горячим ликованьем обуян,
Народ, столь пышный видя караван,
Срывал все драгоценности с себя,
И путь царицы устилал, любя.
Фархад остановился и поклон
Отвесил низко, горем ущемлен:
Не находил он в царской свите той,
Которая была его звездой.
Печально он опять побрел вперед,
И весь тот многочисленный народ,
Заполнивший от гор до гор пути,
Держал о нем лишь разговор в пути —
И, праздник омрачая сам себе,
Скорбел и плакал о его судьбе.
Хотя Фархад и поспешить бы мог,
Он остановкам находил предлог,
А сам смотрел: не прибыла ли та —
Его любовь, страдание, мечта.
Глядел не в два, — в четыре глаза он,
Ища ее — смятение времен.
И так дошел он до истока вод,
И так за ним дошел и весь народ.
* * *
Подай вина мне, кравчий! Винный хмель
Приятней, чем тоски полынный хмель!
О хмель разлуки! Сколько боли в нем!
Лечи его свиданьем иль вином!

Миниатюра из рукописи XV в.

«Фархад и Ширин»

ГЛАВА XXXIV ПРАЗДНИК ВОДОПУСКА

Солнце Армении спешит к водному знаку зодиака.

Суматоха в толпе. Приезд Ширин.

Осмотр арыка. Вода пущена. Ликование народа.

Фархад на плечах приносит Ширин вместе с конем к водохранилищу.

Вода в замке. Снова разлука

Кто в тех горах разламывал гранит,
Поток прозрачной речи так стремит.
* * *
Когда Фархад, на сердце навалив
Хребты печали, реки слез пролив,
Отправился в тот день на пуск воды, —
Ширин, кто знала все его труды:
И высеченный среди скал арык —
Тот гладкий, как лицо зеркал, арык;
И тот дворец, подобный небесам,
Который для нее он создал там;
И те узоры и картины те,
Которым равных нет по красоте;
И все, что он свершил и что вовек
Другой свершить не мог бы человек, —
Осведомляясь каждый миг о нем
И тем же, что и он, горя огнем,
На этот раз, такую слыша весть,
Волнения не в силах перенесть, —
Придворным слугам отдает приказ
Коня Гульгуна оседлать тотчас.
Тот резвый конь был на ходу легок —
Зерном жемчужным он катиться мог,
Он ветром был. Ширин — нежна, тонка,
Была на ветре лепестком цветка,
Но прежде, чем на ветер свой воссесть,
Ширин к Бану с гонцом послала весть:
«В прогулку солнце хочет, мол, пойти,
Оно спешит, оно уже в пути.
И тот себе наметило привал,
Что зодиака знак облюбовал.[64]
Так пусть булаторукий витязь — тот
Гранитонизвергатель подождет.
Пусть водопуск задержит, пусть вода
Пойдет, когда прибуду я туда…»
Бану, обрадована вестью той,
Спешит найти в толпе людей густой
Фархада, потерявшего, скорбя,
Не только сердце, — самого себя.
Найдя, сказала: «Ты нас извини.
Тебе лишь огорчения одни
Мы причиняли, и велик наш стыд,
Но разве он тебя вознаградит?
Немало ты набегался. Присядь.
О радости хочу тебе сказать:
Сейчас сюда и та прибыть должна,
Что, словно роза нежная, нежна,
Стройна, как кипарис, — чтоб озарить
Арык, что соизволил ты прорыть,
И цвесть, как роза и как кипарис,
У этих вод. А ты приободрись…»
Ведя такой сердечный разговор,
Баку велела разостлать ковер,
Поставить трон и, дав коню покой,
Сошла с седла, на трон воссела свой —
И вновь Фархаду оказала честь,
Прося его на тот ковер присесть.
Гранитосокрушитель, весь в пыли,
Склонился перед нею до земли —
И, словно ангел божий, он присел,
У тронного подножья он присел…
Но тут в толпе возникла кутерьма.
Пыль черная, густая, как сурьма,
Клубилась вдалеке. Она, она —
Султан красавиц, ясная луна,
Вершина красоты, светильник дня —
Сюда поспешно правила коня!
А стража стала оттеснять народ,
Который сбился у истока вод
Вокруг Фархада и Михин-Бану.
Но как сдержать взметенную волну?..
Фархад весь дрожью был охвачен вновь,
Внезапный жар в нем высушил всю кровь.
И начала его увещевать
Михин-Бану заботливо, как мать:
«Свою ты волю напряги, сынок,
Глаза и сердце береги, сынок!
Ведь, потеряв рассудок в этот миг,
Ты рушить можешь все, что сам воздвиг.
Пред всем народом обезумев здесь
(Об этом поразмысли, это взвесь),
Как встретишься ты с пери? Что, когда
Ее страдать заставишь от стыда?
Мир не прощает недостатков нам.
Ты овладей собой, не мучься сам,
Не огорчай меня, а также ту —
Земную гурию, твою мечту…»
Пока боролся он с собой самим,
Красавица была почти пред ним.
В огонь, что на щеках ее пылал,
Как саламандра, весь народ попал.
Не говори, что за кольцом кольцо
Спадали кудри на ее лицо,
Благоухая амброй: это — дым
От пламени того был столь густым,
Как амбра черный, — чернотой своей
Мир омрачил он тысячам семей…
К Фархаду направляя скакуна,
Смущала время красотой она,
И, дерзко время попирая в прах,
Конь приближался, взмыленный в пахах.
Бану Фархаду говорит: «Спеши
Взор уберечь от бедствия души,
Покуда не сошла она с седла,
И принимайся за свои дела.
Быть может, нелюбезен мой совет,
Но был бы лишь полезен мой совет».
* * *
Шапур помог Фархаду встать — и тот
Пошел с киркой открыть воде проход.
А тут как раз поспела и она —
Та, что была от пери рождена.
И, осмотрев со всех сторон арык,
Любуясь, как сооружен арык,
Ширин, в восторге, слов не находя
И руки в изумленье разводя,
Качаньем головы, улыбкой — так
Высказывала радость, что ни шаг…
Фархад киркой пробил дыру, куда
Вся ручьевая хлынула вода,
Но, встретив заграждение камней,
Свернул сначала в сторону ручей.
И, словно мельница стояла там,
Теченьем камни увлекало там.
Когда же стал арык приютом вод,
Волненье всколыхнуло весь народ.
Как будто вся толпа сошла с ума,
Такая началась там кутерьма,
Такая суматоха, клики, рев, —
И тут и там, с обоих берегов.
Подтягивали пояса певцы, —
Настраивали голоса певцы,
Так, чтоб напевы их звучали в лад
С водой, которую пустил Фархад.
Михин-Бану с красавицей своей
Во весь опор помчали двух коней,
Чтоб, обогнав течение воды,
Ждать в замке появление воды.
Но даже конь небесный бы не мог
Опередить столь быстрых вод поток.
И все-таки за всадницами вслед
Пустился весь народ — и юн и сед.
Фархад, давно оставшийся один,
Пешком понесся догонять Ширин.
А конь ее, как ни был он горяч,
Как ни летел за ягачом ягач
(Не говори, что ровным прямиком, —
Летел и через горы ветерком!), —
Но ветерок, чья ноша серебро,[65]
Боится сбросить все же серебро, —
И был в такой тревоге этот конь,
Резвейший, ветроногий этот конь,
Что вдруг одну из ног вперед занес,
А остальными — в камень будто врос.
А если бы его погнать тогда, —
Могла с Ширин произойти беда:
Запутаться ногами мог бы конь,
Свалить ее на камни мог бы конь!..
Фархад, которого примчала страсть,
Чтоб розе с ветра наземь не упасть,
Согнулся, как под солнцем небосвод,
Спиной уперся он коню в живот,
Передние схватил одной рукой,
Две задние ноги схватил другой,
И так же, как владычицу сердец
Носил тот ветроногий жеребец,
Так на своих плечах Фархад-Меджнун
Понес обоих, как лихой скакун.
Он так помчался, что, как черный дым, —
Нет, как сурьма, клубилась пыль за ним.
Без передышки на себе их мча,
Два или три бежал он ягача —
И вскоре очутился пред дворцом.
Он обежал дворцовый водоем,
К айвану подбежал и, стан склоня,
Поставил наземь пери и коня…
Едва сошла красавица с седла,
Вода в арык дворцовый потекла.
Прах пред Ширин облобызал Фархад,
Опять ни слова не сказал Фархад,
И, слезы проливая, он ушел,
Как туча дождевая, он ушел.
Когда он в горы шел тропой крутой,
Арык уже наполнился водой,
И до краев был полон водоем —
Так что вода не умещалась в нем;
Она, подобна райским ручейкам,
Текла вокруг дворца по арычкам,
В степь изливаясь, продолжала путь,
У горожан в садах кончала путь…
«Рекою жизни» тот арык с тех пор
Завется у людей армянских гор,
И «Морем избавленья» — водоем
Народ прозвал на языке своем.
* * *
Эй, кравчий, море винное открой —
И чашу дай с корабль величиной!
В арыке винном — воскресенье мне,
А в море винном — избавленье мне!

ГЛАВА XXXV ФАРХАД НА ПИРУ У МИХИН-БАНУ

Ширин тоскует.

Михин-Бану приглашает Фархада на пир.

Десять ученых дев.

Здравица Ширин за Фархада и за ее любовь к нему

ГЛАВА XXXVI СВАТОВСТВО ХОСРОВА

Иранский шах Хосров Парвиз ищет новую жену.

Сообщения гонцов о красавице Ширин.

Советник шаха Бузург-Умид.

Отправка посла к Михин-Бану

ГЛАВА XXXVII МИХИН-БАНУ ОТКАЗЫВАЕТ ХОСРОВУ

Приход иранского посла.

Неожиданное предложение.

Объяснение с Ширин. Пир в честь посла.

Мудрый отказ Михин-Бану. Гнев Хосрова

ГЛАВА XXXVIII НАШЕСТВИЕ ХОСРОВА НА СТРАНУ АРМЕН

Крепость Михин-Бану.

В ожидании осады. Фархад на вершине скалы.

Хосров осматривает крепость.

Два метких камня Фархада

Войска стихов построив на смотру,
Поэт в поход повел их поутру.
* * *
Парвиз, поднявший гнева острый меч,
Решив страну армян войне обречь,
Собрал такую силу, что и сам
Не ведал счета всем своим бойцам.
За войском поднимавшаяся пыль
Мрачила светоч дня за милем миль,
Скажи — совсем затмила светоч дня,
Сознанье неба самого темня.
Не помнил мир неправый, чтоб поход
Настолько был несправедлив, как тот!
Немного дней водил Парвиз войска, —
Увы, была страна Армен близка…
Тревоги весть летит к Михин-Бану,
Что вторгся неприятель в их страну,
Что он потоком грозным хлынул… нет, —
Какой поток! То море страшных бед!
Какое море! Ужасов потоп!
Нет ни дорог свободных и ни троп…
Бану не растерялась: в ней давно
Созрела мысль, что горе суждено.
И был начальник крепости умен —
К осаде крепость приготовил он.
А крепость, простоявшая века,
Была и неприступна и крепка,
Но так ее сумел он укрепить,
Что крепче и кремлю небес не быть.
Дорога, по которой в крепость шли
Арбы с пшеницей, с сеном той земли,
Напоминала неба Млечный Путь,
Покрытый звездной зернью вечный путь.
За крепостной стеной, что вознеслась
Зубчатым гребнем в голубой атлас,
За каждым из зубцов — гроза врагам —
Сидел не просто воин, — сам Бахрам!
Рвы доходили до глубин земных,
И так вода была прозрачна в них,
Что по ночам дозорным со стены
Бывали звезды нижние видны.[66]
Вся крепость так укреплена была
И так припасами полна была,
Что даже и небесный звездомол
Лет в сто зерна б того не промолол.
Как звезд при Овне — было там овец,
Коров — как звезд, когда стоит Телец.
Описывать запасы всех одежд
Нет смысла нам, — а счесть их — нет надежд…
Теперь Бану заботилась о том,
Чтоб власть в народе укреплять своем.
А пери думу думала одну —
Она с военачальником Бану
Фархаду в горы весть передала:
Мол, таковы у них в стране дела, —
Его судьба, увы, ее страшит,
Пусть он укрыться в крепости спешит.
Не думал он в укрытие засесть,
Но, чтоб обиды пери не нанесть,
Он все же нужным счел туда пойти,
Но с тем, чтоб не остаться взаперти…
Над крепостью была одна скала —
Быть башней крепости небес могла.
На ней Фархад решил осады ждать,
Чтоб камни в осаждающих метать…
* * *
А между тем туда спешил Хосров,
Придя, войска расположил Хосров
От места укрепленного того
В полмиля расстояния всего,
А сам со свитой выступил в объезд —
Обозревать твердыню здешних мест.
Внимательно он местность изучал,
На крепость взоры часто обращал,
Обдумывал, рассчитывал, но взор
Не крепость видел на высотах гор,
А небо на земле. Как небо взять?
Где силу и дерзанье где бы взять?
Так размышлял и каялся Парвиз,
Но не совсем отчаялся Парвиз:
В походе пользы, может быть, и нет,
Но сожаленья путь — не путь побед.
Хосров на ту скалу направил взгляд,
Где на вершине пребывал Фархад,
Как жемчуг драгоценный на челе.
Хосров его заметил на скале,
И, словно сам в себя вонзил кинжал,
Он, к свите обратившись, так сказал:
«Осведомьтесь, кто дерзкий тот храбрец —
Угроза и смятение сердец!»
Погнал коня один из тех людей,
К скале приблизился и крикнул: «Эй!
Желает знать великий шах Парвиз,
Кто ты такой? Чем занят? Назовись!»
И так Фархад ответил со скалы:
«Себе не стану расточать хвалы.
Я к именитым не принадлежу, —
Я именем своим не дорожу,
Оно мне чуждо стало, — нет, оно
Исчезло — в прах, в золу превращено
Огнем любви, в котором весь сожжен,
Я своего же существа лишен.
Но люди легкодумны, — потому
Небытию не верят моему, —
И, прах мой поминая, не в укор,
Фархадом именуют до сих пор…»
От столь глубокомудро-скорбных слов
Чуть не лишился разума Хосров.
И, ревностью сжигаем, думал шах:
«Есть сладость в этих мыслях и словах,
Красноречив соперник мой Фархад,
Но в сахаре он мне подносит яд,
Убить змею шипучую — не жаль:
Не ползай и при случае не жаль!
Чтоб не вонзился терний в ноги, — прочь!
Он мой соперник, — и с дороги — прочь!
Пришла пора стянуть на нем аркан,
Пробить ему в отходный барабан».
И кликнул шах: «Эй, люди, кто храбрей!
Ко мне его доставьте поскорей…»
Увидел с высоты своей Фархад,
Что мчится в десять всадников отряд,
И громко закричал оттуда вниз:
«Эй ты, сардар! Хосров ли ты Парвиз
Иль не Хосров, но уши ты открой
И вслушайся в мои слова, герой!
Своих людей ко мне ты с чем послал?
Когда б меня ты в гости приглашал,
То разве приглашенья путь таков,
Что требовал бы сорока подков?
А если смерти ты меня обрек,
Мне это — не во вред, тебе — не впрок,
И грех пред богом и перед людьми
За десять неповинных жертв прими.
Ты волен мнить, что это похвальба.
Однако шлема не снимай со лба:
Метну я камень в голову твою —
И лунку шлема твоего собью.
Вот мой привет! И вот — второй! Проверь:
Сбиваю с шлема острие теперь».
Фархад метнул за камнем камень в шлем —
И лунку сшиб и острие затем.
Сказал: «Вот подвиги людей любви!
Ты видел сам и воины твои,
Как меток глаз мой, как сильна рука:
Так уведи скорей свои войска,
Иначе — сам себя же обвиняй:
Всех истреблю поодиночке, знай!
Хоть пощадил я череп твой, а все ж
И сам ты головы не унесешь.
А потому благоразумен будь —
И с головой ступай в обратный путь.
И милосердью ведь пределы есть:
Не вынуждай меня, сардар, на месть.
Я не хочу, чтоб каждый камень мой
Стал неприятельскою головой.
Но мне, в себе несущему любовь,
Я верю — бог простит и эту кровь.
Тебя он шахом сделать захотел,
Мне — прахом быть назначил он в удел,
Однако дело, коим занят шах,
Стократ презренный прах в моих глазах.
Дорогой гнета день и ночь скача,
Конем насилья все и всех топча,
Ты тем ли горд, что кровь и произвол
Ты в добродетель царскую возвел?
Моею речью можешь пренебречь,
Но страшно мне, что ты заносишь меч
И тучу войск на ту страну ведешь,
Куда тебя вела любовь… О, ложь!
Свои уста, язык свой оторви —
Ты говорить не смеешь о любви!..»
Рассерженный Хосров остался нем.
Фархад пробил сначала камнем шлем,
Теперь, произнеся такую речь,
Вонзил он в сердце шаха острый меч.
И, в сердце уязвлен, Хосров ушел,
К своим войскам он, зол, суров, ушел.
* * *
Войска печали, кравчий, отзови!
И шах и нищий — все равны в любви,
Любовь для нас, как власть царям, — сладка,
Но есть соблазн и в доле бедняка.

ГЛАВА XXXIX ОСАДА КРЕПОСТИ АРМЕН


Новая попытка вынудить Михин-Бану к согласию.

Достойный ответ. Ревность и ярость Хосрова.

Начало осады

ГЛАВА XL ПЛЕНЕНИЕ ФАРХАДА

Фархад побивает иранцев камнями.

Коварный план. Мнимый меджнун. Отравленная роза. Засада.

Пленение. Горе Шапура

Что крепость небосвода? Лучше ты
Скажи о ней: твердыня красоты!
* * *
Когда к осаде приступил Хосров,
Он вырыть приказал огромный ров
И круглый вал насыпать земляной,
Чтоб с тылу оградить себя стеной…
А в это время в крепости армян
Бил день и ночь тревоги барабан,
Дозорных крик не умолкал всю ночь,
И глаз никто там не смыкал всю ночь,
И, факелами вся озарена,
Пылала, как жаровня, их стена…
Десятый день в осаде жил народ,
Не отпирая ни на миг ворот.
Но к их стене вплотную подойти,
Людей своих на приступ повести
Хосров не мог: на тысячу локтей
Фархад камнями побивал людей.
Метнет — разбита вражья голова.
Но он пробил бы даже череп льва.
Что — головы? Попал бы он равно
И в маковое малое зерно!
Несчетно камни он заготовлял,
Врагов несчетно ими истреблял…
Но если спросишь: как же тот, кто сам
Привержен был к страданьям и слезам;
Кто каждому несчастному был рад
Помочь и обласкать его, как брат;
Кто с каждым бедняком сердечен был,
Великодушен, человечен был;
Кто, возмущен насильем, гнетом, злом,
Теперь убийство сделал ремеслом? —
То мы напомним: проливая кровь,
Он воевал за верность и любовь.
И ужас наводил на тех людей,
Которых на злодейство вел злодей.
Фархад же человеком был — и он
Самозащиты признавал закон.
Да, положенье было таково:
Иль он Хосрова, иль Хосров — его!
Любя Ширин, ее народ любя,
Он поступал, как муж, врагов губя…
А шах Хосров, злодей эпохи той,
Весь мир топча губительной пятой,
Бездействовал угрюмо день и ночь,
Все о Фархаде думал день и ночь;
Как обезвредить, как его убрать,
Чтоб двинуть, наконец, на приступ рать?
С Бузург-Умидом ночи он сидел:
Как быть, где средство к улучшенью дел?
Что ни решат — все тайна. А к утру —
Молва кочует от шатра к шатру.
И гневный шах, качая головой,
Не мог с безликой справиться молвой…
Но вот один бесчестный негодяй,
Хитрец и плут, известный негодяй,
Кто дьяволу пришелся б двойником,
Нет, — дьявол был его учеником! —
Перебежал к Хосрову. Денег тьму
Шах посулил предателю тому.
А подлый плут решил награду взять
И хитростью живым Фархада взять.
Он так сказал: «Я чувств его лишу,
Но дать людей в засаду мне прошу…»
Коварный шах ему, что нужно, дал,
Сто человек в броне кольчужной дал.
Обходной тропкой двинулся хитрец, —
Помешанным прикинулся хитрец.
Сорвал он розу, снадобье добыл —
И розу этим зельем окропил.
Он брел нетвердым шагом, так стеня,
Что каждый стон был языком огня.
Безумцем притворясь, он громко пел
О той, по ком он якобы скорбел.
И так притворщик гнусный скорбен был,
Так жалок, так искусно сгорблен был,
Что лишь услышал песнь его Фархад
И лишь на нем остановил свой взгляд,
Он сразу вспыхнул жалости огнем,
И сердце больно закипело в нем.
Сказал он: «Кто ты? В чем твоя беда?
С какой ты улицы пришел сюда?
И кто она, светлейшая из лун,
Тебя ума лишившая, меджнун?
В меня любовь вонзила скорби меч, —
Как удалось ей грудь твою рассечь?
Несправедливым небом я казнен, —
Зачем же твой столь безнадежен стон?
Меня в огонь разлуки бросил рок, —
Ужель он и тебя огню обрек?..»
Хитрец, найдя доверия базар,
Раскинул лицемерия товар:
«Подвижников любви пророк и шах!
Мы на твоем пути — песок и прах.
Я имярек — скорбящий человек,
Пришелец я из края имярек.
Вела меня сквозь бедствия судьба,
Забросила впоследствии судьба
Меня сюда и покарала вновь,
Страдальческую присудив любовь.
Я разлучен был с милой. Но пока,
Хотя б тайком, хотя б издалека
Я мог послать ей вздох иль нежный взгляд, —
Был и таким я кратким встречам рад.
Хосров (будь проклят он! Да ниспошлет
Ему скорей возмездье небосвод!),
Когда пришел и город обложил,
Меня последней радости лишил:
Там, в крепости армянской, заперта
Со всеми горожанами и та —
Улыбчивая роза, мой кумир,
Нет, солнце, озарявшее мне мир!
Я тут чужой, я неизвестен тут, —
Мне в крепости укрыться не дают,
Слыву безумцем, и меня народ
Камнями прогоняет от ворот.
Отверженный, в пустыне я брожу, —
Сочувствия ни в ком не нахожу.
О горе, горе! Страшен мой недуг!
О, если б хоть один нашелся друг!..
Но ты, кто сам живя в цепях любви,
Слывешь проводником в степях любви,
Ты, шах всех униженных на земле,
Престол свой утвердивший на скале,
Поверить этой повести изволь —
И состраданьем облегчи мне боль!..»
Весь вымышлен с начала до конца —
Фархада взволновал рассказ лжеца.
Ему казалось — самому себе
Внимает он, внемля чужой судьбе.
И так его разжалобил рассказ,
Что слезы градом полились из глаз,
И он издал, как пламя, жгучий стон
И наземь рухнул, горем потрясен…
Обманщик из-под рубища извлек
Отравленный снотворный свой цветок, —
И, чтоб продлить бесчувствие, поднес
Дурман Фархаду он под самый нос.
Разбив войска его сознанья так,
Он закричал, подав засаде знак…
Шапур, за камнем лежа в стороне,
От сна дурного мучился во сне.
Услышав крик, вскочил в испуге он, —
Забеспокоился о друге он,
Взглянул — лежит ангелоликий друг,
И суетятся воины вокруг,
А между них — дьявололикий шут,
Поет и пляшет — счастлив дикий шут.
Так вот кем предан был Фархад!
Так вот Зачем меджнуном наряжен урод!
Шапур один, а те пришли толпой.
Как против ста он может выйти в бой?
И все они при копьях, при мечах —
Несут Фархада на своих плечах.
Тяжелый камень подыскал Шапур,
Вскочил на выступ, словно горный тур,
И притаился — ждал, пока пройдет
Как раз под ним ликующий урод, —
И бросил камень так, что черепки
Остались от предательской башки.
Есть поговорка: «Тверд зловредный лоб,
Но камень разобьет и медный лоб…»
Рыдал Шапур, — осиротел он вдруг,
Чуть на себя не наложил он рук.
Да что — Шапур! Гранитная скала
Слезами по Фархаду истекла…
Ни к радости, ни к горю свет не глух:
Летит, как быстрый камень, в крепость слух.
Но люди тайно горевали там, —
Несчастье от Ширин скрывали там,
Уверены, что иль сойдет с ума,
Иль жизнь свою она прервет сама…
* * *
Дай чару, кравчий, — я лишился сил:
Меня дурман разлуки подкосил.
Мой разум ты от плоти отдели,
Вином мое беспамятство продли!

ГЛАВА XLI ДОПРОС ФАРХАДА XOCPOBOM

Фархад в цепях. Допрос.

Приговор. Речь Фархада.

Заступничество Бузург-Умида.

Заточение Фархада в темницу Селасиль

ГЛАВА XLII ЖИЗНЬ ФАРХАДА В СЕЛАСИЛЬСКОМ УЗИЛИЩЕ

Отношение стражи к Фархаду.

Магическое слово Сократа.

Саморазмыкание оков. Невидимка.

Прогулка в окрестностях Селасиля.

Один или сто? Крылатые и четвероногие друзья

ГЛАВА XLIII ТЯЖЕЛЫЕ СТРАДАНИЯ ФАРХАДА В СЕЛАСИЛЬСКОМ УЗИЛИЩЕ


ГЛАВА XLIV ШАПУР НАХОДИТ ФАРХАДА

Страдания Ширин. Ночью на крыше замка.

Песня о гибели Фархада. Появление Шапура.

Вести из стана врагов.

Шапур с письмом Ширин отправляется в Селасиль.

Встреча друзей

ГЛАВА XLV ПИСЬМО ШИРИН К ФАРХАДУ

Фархад прочитывает письмо.

Фархад пишет ответ. Друзья расстаются

«В строках начальных моего письма,
Что за меня напишет боль сама,
Да прозвучит моя хвала тому,
Кто создал в мире черной скорби тьму
И кто обрек на вражий гнев и месть
Людей, чья непоколебима честь,
Кто им разлуку горше яда дал,
Сердцам влюбленных муку ада дал.
Когда он страсти молнию метнет,
И кипарис и хворост он сожжет;
Низринет он поток любви — беда! —
И пустоши зальет и города;
Он дунет ветром скорби — и для нас
Уже и свет ярчайших звезд угас;
Костер невзгод он разожжет, а дым
Глаза разъест и зрячим и слепым;
Он камнем гнева, брошенным с вершин,
Равно дробит стекляшку и рубин;
У соловья он исторгает стон,
На пышной розе в клочья рвет хитон;
Он атом на страдание обрек,
Он солнце на сгорание обрек…
Кончаю тут вступление к письму, —
Нет, не к письму, а к мраку самому!
Посланье от лампады к мотыльку.
Увы, гореть уж нечем фитильку!
От саламандры — в капище огня, —
Скажу ясней: Фархаду — от меня:
Тебе, чья крепость горя — горный кряж,
Я, крепости тоски бессменный страж,
Пишу в слезах, измучена судьбой…
О милый мой страдалец, что с тобой?
Придавленный горой тоски по мне,
Как ты живешь в той дикой стороне?
Тростинку тела твоего, боюсь,
Не изломал бы горя тяжкий груз.
В пучине бед, наверно, тонешь ты?
В костре разлуки как там стонешь ты?
Как корчишься на том огне тоски,
Как сердце разрывается в куски?
Чернеет ли весь мир в твоих глазах,
Чуть о моих ты вспомнишь волосах?
Михраб моих бровей припомнив там,
Как юный месяц, не согнешься ль сам?
Мои ресницы вспомнишь ли, грустя,
Чтоб волос каждый стал острей гвоздя?
Лишь вспомнишь ты мои глаза скорбя,
Пронзит ли боль стоиглая тебя?
Представишь ли мои зрачки себе
Так, чтобы выжглись клейма на тебе?
Вообразишь мои две розы ты, — [67]
Прольешь ли розовые слезы ты?
О родинке моей мечтать начнешь, —
На ране сердца сколько мух сочтешь?
Без моего лица не в силах жить,
Не хочешь ли и солнце потушить?
Лишен беседы сладостной со мной,
Подолгу ль говоришь ты сам с собой?
Лишь память о зубах моих блеснет,
Не превращаются ли слезы в лед?
Когда вообразишь мои уста,
Блуждает ли в небытии мечта?
Не стали б ямки на щеках моих
Колодцами горчайших мук твоих!
Тебе в плену — моих кудрей узлы
Не будут ли, как цепи, тяжелы?
Не сделаешься ль золота желтей,
Припомнив серебро моих грудей?
Не сделаешься ль тоньше тростника,
Вообразив, как станом я тонка?..
В степи ль, в горах обрел обитель ты?
Обрел постель не на граните ль ты?
Где птица счастья твоего? Увы,
Витает над тобою тень совы!
Лань, говорят, теперь вожатый твой,
Кулан теперь там конь крылатый твой;
В твоей же свите состоят теперь
И птица хищная, и хищный зверь;
Львы у тебя — в стремянных, говорят,
Орлы — в бойцах охранных, говорят;
Царя царей теперь ты носишь сан,
Стал, говорят, велик, как Сулейман.
Но если Сулейману ты ровня,
Царицею Билькис сочти меня.[68]
А если же Билькис я не чета,
Твоей рабыней быть — моя мечта…
О, если бы судьба, чье ремесло —
Творить насилье, сеять в мире зло,
Моей горячей тронута мольбой,
Не разлучила бы меня с тобой!
Была б тебе я спутница и друг,
Всегда бы услаждала твой досуг;
Как солнце, озаряла бы твой день,
Была бы ночью при тебе как тень;
Ты б ногу занозил колючкой злой, —
Ресничкой извлекла бы, как иглой;
Я волосами подметала б сор,
Чтоб и соринки твой не встретил взор;
А пылью чтоб тебя не огорчить,
Могла б слезами землю омочить;
Хотел бы ты от скорби отдохнуть,
Склонил бы голову ко мне на грудь;
Сгустился б над тобою вечер бед, —
Лицо открыв, я излучала б свет;
А стал бы долгий день тебе невмочь, —
Волос душистых опустила б ночь;
Как амулет от боли и тоски,
Сплела бы на тебе я две руки;
Ты попросил бы зеркало — и вмиг
Я повернула бы к тебе свой лик;
А воспалился б сердцем и ослаб —
Уст моих сладкий ключ я поднесла б;
Была б твоим светильником в ночи,
А днем хранила б тайн твоих ключи…
Но, если мы — всем любящим пример —
Разобщены круговращеньем сфер,
То сможем ли, хотя б расшибли лбы,
Смягчить несправедливый суд судьбы?..
Но ты в народах мира знаменит
Тем, что тебе — как мягкий воск, гранит.
Тягчайшие страданья стерпишь ты,
Всех бедствий испытанья стерпишь ты,
И хоть со мной в разлуке ослабел,
Но будь, как витязь, доблестен и смел —
И мужество и твердость сохрани,
И в униженье гордость сохрани…
А если скорбь ударит камнем в грудь,
И крика ты не сдержишь — не забудь:
Закон влюбленных не нарушь, Фархад,
Блюди там клятву наших душ, Фархад!
А я, кого разлуки острый меч
На сто частей не пожалел рассечь,
Кого огонь разлуки сжег дотла,
Я — только раскаленная зола.
Но пусть душа на ста кострах горит,
Сильней огня девичий страх горит;
Не испустить на людях вздохов дым,
Не уронить слезы глазам моим!
Будь женщина, как лилия, скромна,
Будь гордою, как кипарис, она;
Пусть, как луна, сияла б красотой,
Луну хоть затмевала б красотой;
Возлюбленной она примерной будь,
Иль даже ветреной, неверной будь, —
Не дай господь ей как-нибудь попасть
В тот плен, которому названье — страсть!
Не дай любви хлебнуть ей через край,
А дашь — мечом разлуки не карай.
Огонь такой любви нет сил снести,
Нет сил, чтоб душу из него спасти.
Спасется ль слабый малый муравей
От сотни жадных, беспощадных змей?
И хворостинке ль тонкой уцелеть,
Когда ударит молнийная плеть?
О, для влюбленных много страхов есть!
Страшней всего, однако, стыд и честь:
Хоть в судорогах бейся день и ночь,
Лишился чести — утешенья прочь!
Позора избежать ведь нелегко
Той, кто в любви заходит далеко.
Пускай вздыхает так, что семь завес
Поднимутся со всех семи небес,
Но ей с лица не снять покров стыда,
Ей от людского не уйти суда…
Твоя печаль, я знаю, тяжела,
Но не подумай, что моя мала.
И все же, вспомнив о тебе, Фархад,
Свои страданья множу я стократ.
Я пленница любви твоей, и вот —
Мой стон, мой вопль пронзает небосвод.
С тобой в разлуке я забыла смех,
Мне без тебя на свете нет утех:
Венец мой царский захватил Хосров,
Мой край родной поработил Хосров;
Я и народ мой жить обречены,
Как совы, в тьму пещер заточены;
Нас всех теперь сравнял надменный враг:
Мы все рабы — царица и бедняк.
Те, кто в плену — мертвы при жизни тут,
Те, кто спаслись — от страха перемрут.
Все эти беды, весь позор, вся кровь —
Всему причиной лишь моя любовь.
Меня народ возненавидит… Ах, —
Его проклятья у меня в ушах!
Стыд перед ним терзает душу мне,
Стыд пред Бану убьет меня вдвойне…
И все-таки скажу я без прикрас:
Моих страданий будь хоть во сто раз,
Не в сто, а в тысячу раз больше будь, —
Но только б на тебя еще взглянуть, —
Клянусь, что буду я тверда, как сталь,
Что отойдет с моей души печаль!
Но и сейчас, в разлуке, в этот час,
Что горше самой смерти во сто раз,
Поскольку я еще дышу пока,
Надежду в сердце я ношу пока.
Конец тогда, когда надежды нет, —
С надеждой можно отстрадать сто лет…
Теперь я об одном тебя прошу:
Письмо, что я в смятении пишу
Пером смятенья, мертвая почти, —
Внимательно прочти и перечти
И, если хочешь облегчить мне боль,
Прислать ответ с посланцем соизволь.
Я сохраню твое письмо-привет,
Как тайный, чудотворный амулет,
Оно послужит для Ширин твоей
Охранной грамотой от всех скорбей…»
* * *

Когда несчастный дочитал письмо,

Рыдая, целовать он стал письмо,


В безумии стеня, крича, вопя,

Он наземь падал, корчась и хрипя.


Когда же, наконец, он поборол

Безумья приступ и в себя пришел, —


Шапур калам для друга очинил,

Бумагу подал и сосуд чернил,


И сел Фархад и стал писать ответ —

Повествованье мук своих и бед…


Фархад письмо Шапуру передал,

Простился с ним — и снова зарыдал.


Шапур ушел. Бог весть каким путем

С письмом пробрался в крепость он потом.


Ширин взяла в смятении письмо,

Прочла в уединении письмо,


Высокой скорби страстные слова

Нам огласит дальнейшая глава.

ГЛАВА XLVI ПИСЬМО ФАРХАДА К ШИРИН

Горе и радость Ширин и Михин-Бану.
Почести Шапуру
«Письмо печали, славословьем стань
Тому, кто, взяв перо творенья в длань,
Навел на гладь вселенной свой узор,
Узор нетленный рек, долин и гор;
Кто молнией любви сверкнул — и так
Мир разделил с тех пор на свет и мрак:
Он создал силу — имя ей Любовь.
Ей, как судьбе своей, не прекословь,
И, кто ее печатью заклеймен,
Скитаться, словно атом, обречен.
Свою отчизну должен он забыть —
И горькое вино чужбины пить,
И если на чужбине кров найдет,
То скоро целый мир врагов найдет.
Но если друг ему в награду дан,
То не страшны ему враги всех стран,
Он похитительницею сердец
В письме утешен будет наконец…
Да, горный кряж страданий сплошь в гранит
Из края в край та сила превратит,
А луг любви в пустыню мук и бед. —
Влюбленным из нее исхода нет!»
Такие мысли изложив сперва
Во славу сил любви и божества,
Он, словно одержимый, весь дрожал —
И пламенную повесть продолжал:
«Всеозаряющему свету дня
Послание от дымного огня.
От терния пустыни к розе… нет, —
Терновник кипарису шлет привет!
Из преисподней ада в вышний рай —
Письмо Фархада, пери, прочитай!
* * *
Клянусь душой загубленной своей:
Тебя назвать возлюбленной своей,
Сердечным словом милая — и то
Назвать я не осмелюсь ни за что!
Да, я прослыл безумцем. Признаюсь,
С безумьем прочен у любви союз.
Но пери луноликая сама
Свела меня, несчастного, с ума.
И если б я, помешанный, в бреду
Сказал такое слово на беду,
То, да простится заблужденье мне, —
Есть, как безумцу, снисхожденье мне.
Да, я Меджнун, а ты моя Лейли,
Моя недостижимая Лейли.
Мне был приказ Лейли — и я пишу,
Заочно перед ней в пыли — пишу.
Ей, как Меджнун, всю душу изолью,
Всю боль разлуки, муку всю мою.
Не обо мне, однако, будет речь, —
Нет, о твоих собаках будет речь…
Как им живется? Сыты ли они?
В покое ли, в тоске ль проводят дни?
Глубокой ночью сон тревожа твой,
Собравшись в круг и поднимая вой,
О чем они так долго воют все?
Не обо мне ль, пропавшем жалком псе?
Когда, ворча, бросаются на кость,
Какой мечтой себя приводят в злость?
Не хочется ль полакомиться им
Костлявым телом высохшим моим?
Когда в долбленый камень бьются лбом,
Чтоб вылизать глоток похлебки в нем,
То знают ли, какие камни тут
По темени меня все время бьют?
Лакая воду, хоть один ли пес
Поток моих соленых вспомнит слез?
Когда на цепи их сажает псарь,
Не мнится ль им, что он иранский царь?
В ошейниках спеша к себе домой,
Не думают ли про ошейник мой?
Собачьи вопли их не унимай:
Не о моей судьбе ль их злобный лай?
О, если б на ночь вместе с ними мог
Склонить я голову на твой порог!..
Мне там дороже всех была одна:
Была, как я, измучена, больна
И, словно бы стыдясь других собак,
На морду уши свешивала так,
Что покрывалом из больших ушей
Скрывала морду от чужих очей.
Весь выпирал ее спинной хребет,
Подобный узловатой нити бед.
Не только защищаться не могла, —
Свой хвост она едва уж волокла.
Была она вся в язвах, и ее
Терзали мухи, словно воронье.
Ей — от коросты, от увечных ран,
Мне мука суждена сердечных ран.
Быть может, и неведомо тебе,
Она была так предана тебе:
Ни на кого не поднимала глаз,
Но четырех ей мало было глаз,[69]
Когда ты проходила через двор,
Ей подарив случайный, беглый взор.
Хоть в этом с ней соревновались мы,
Друзьями все же оставались мы.
Чем больше был, чем дольше был я с ней,
Тем обнаруживал я все ясней
В ней свойства человечности. Поверь,
Что человечности не чужд и зверь!
Была она великодушна… Да!
Переступив порог твой иногда,
В своей собачьей радости, она
Ко мне бывала жалости полна.
Так иногда, при виде бедняка,
У богача раскроется рука.
Нет! Мы дружили. Помню, и не раз,
Я плачу — слезы у нее из глаз…
Что с ней теперь? Я мысли не снесу,
Что так же тяжко ей, как мне здесь, псу.
Все так же ль носит в сердце, как недуг,
Воспоминанье обо мне мой друг?
Ах, может ли она в себе найти
Остаток сил — на твой порог всползти?
А если хватит сил, — о боже! — пусть
Поймет она мою, собачью, грусть!..
Но, беспокоясь о ее судьбе,
Осмелюсь ли спросить я о тебе?
Когда свое писала ты письмо,
Из жемчугов низала ты письмо,
И столько чистых, звонких в нем монет,
Чистейших чувств, что им и счета нет!
Но чем отвечу я на это все?
Вот — сердца звонкая монета. Все!
А сердцем я пожертвовать готов
За буковку твоих бесценных слов…
Ты пишешь, как страдаешь за меня;
Жжет эта весть меня сильней огня,
Пусть тысячи умрут, подобных мне, —
Мы — прах. О чем скорбеть моей луне?
Ты пишешь, что, в страданьях закалясь,
Живешь, судьбы ударов не боясь,
Что ты окрепла в горе, что с горой
Ты справиться могла бы, как герой…
А я… какой же подвиг совершу,
Когда уже едва-едва дышу?
Я слабосильный, жалкий муравей,
В моих глазах кусок веревки — змей,
Дорожный камень для меня — гора.
О мощь моя! Прошла твоя пора!..
Могуч я лишь мечтаньем о тебе,
Душа сыта страданьем по тебе.
Но сколько б сил в любви ни черпал я,
Дракона превращает в муравья
Такая страсть, — и если будет он
Растоптан ею, — вот любви закон!..
Другая весть от луноликой мне:
Из-за ее большой любви ко мне
Ее страна, и трон, и весь народ
В руках врага и что не счесть невзгод;
Что в крепости, в горах заточены,
И вы с Михин-Бану обречены…
Как тяжко сердцу внять таким словам!
Чем вас утешить, чем помочь мне вам?
Ни сил я, ни отваги не найду,
Но слово на бумаге я найду:
Когда судьба обрушит свой кулак,
Ты перед ней покорной жертвой ляг!
Я знаю, как угнетена страна,
Которая врагом покорена,
Я знаю участь подданных твоих.
Сочти меня ничтожнейшим из них, —
Те бедствия, что грозный небосвод
Обрушил на тебя, на твой народ,
Столь велики, что не могу дерзнуть
Сказать, что я страдал когда-нибудь.
Но если скажешь: «Поделом ему!
А нам возмездье неба почему?!» —
То жертвой искупленья хоть сейчас
Душа моя готова стать за вас!..
Кто я и что в твоих глазах теперь?
Я на твоем пути лишь прах теперь!
Но не всегда я прахом низким был, —
Имел я дом и дорог близким был,
И родину имел и царский сан, —
Ведь мой отец китайский был хакан!
Венец его над головой моей,
Престол его был под ногой моей;
Двенадцать тысяч городов в стране
Повиновались и ему и мне.
Была большая свита, войска тьма
И роскошь, всех сводившая с ума.
Однако же, когда издалека
Напали на меня любви войска
(Не самого явления любви, —
Нет, лишь воображения любви!), —
Я стал несчастным, и в несчастье том
Был вынужден покинуть отчий дом
И разлучиться с царством и страной.
И все рабы и знать страны родной —
Весь мой Китай тьмутысячный рыдал,
Когда я край отчизны покидал.
Я облачил в печаль отца и мать,
Чтоб им ее до гроба не снимать.
Их небосвод осиротил в тот день,
Меня же в прах он превратил в тот день!
Но раз любовь природою моей
Была уже во тьме предвечных дней —
И на страданье обречен я был,
Когда еще и не рожден я был, —
То на кого поднять упрека меч?
И не себя ль на кару мне обречь?
Подобных мне хоть сто, хоть сто раз сто,
И тысячи Хосровов грозных — что
Перед судьбой всесильною? Рабы!
Нет, не рабы, — пылинки для судьбы!
Я ослабел… Уже едва-едва
Держу калам и вывожу слова.
Я много знал, но, разум потеряв,
Стал неучем, все разом потеряв.
Все знанья стали кучей слов пустых,
Но вот уже я путаюсь и в них.
Последних мыслей свет в мозгу темня,
Сознанье покидает вновь меня.
Уже пишу, не зная, что пишу…
Простить меня, безумного, прошу.
Прогулку завершает мой калам…
Да завершится все на благо вам!»
* * *
Ширин письмо читала, возбудясь,
То вскакивая, то опять садясь;
То — в горе сгорбит, как старуха, стан,
То распрямит, воспрянув духом, стан;
То плачет от тоски по нем, то вдруг
От счастья плачет: «Жив он, жив мой друг!»
Потом с многожеланным тем письмом
Она к Михин-Бану вернулась в дом,
И обе, радуясь и плача там,
Вели свой разговор горячий там.
Михин-Бану, Шапура обласкав,
Ему большие почести воздав,
Просила, чтоб Шапур поведал им,
Как встретился он с другом дорогим,
Обрадовался ли письму Фархад,
Что на словах сказал ему Фархад…
О весть надежды! Как ты хороша
В тот час, когда отчаялась душа!
Яви мне, боже, чудеса твои:
Вложи в основу жизни Навои,
Когда бы ни отчаивался он,
Надежды оживляющей закон!..
* * *
Вина мне, кравчий! И не отрезвляй!
Надежду потерять не заставляй.
Моя надежда и твоя слиты:
Чего достигну я, достигнешь ты.

Миниатюра из рукописи XV в.

«Фархад и Ширин»

ГЛАВА XLVII ШАПУР ПОПАДАЕТ В РУКИ ХОСРОВА

Засады на путях к Селасилю.

Шапур схвачен.

Хосров читает очередное письмо Ширин к Фархаду.

Новый совет Бузург-Умида

ГЛАВА XLVIII КОЛДУНЬЯ ОБМАНЫВАЕТ ФАРХАДА

Мнимая отшельница. Клевета на Михин-Бану.

Ложная весть о самоубийстве Ширин

ГЛАВА XLIX СМЕРТЬ ФАРХАДА

Приступ безумия.

Фархад падает на камни и разбивается.

Прощание с жизнью.

Фархад передает ветерку свои предсмертные просьбы.

Последний вздох.

Скорбь и гнев животных и зверей

Перо, в одежду скорби облачась,
О скорби повествует в этот час.
* * *
Степей небытия добычей став,
Так от меча коварства пострадав,
Фархад был ранен в сердце, нет, оно
Все было пополам рассечено!
Он, ослабев, упал. Пытался встать,
Но, приподнявшись, падал он опять,
Не видя ничего перед собой,
На светлый мир глядел он, как слепой.
На жестком камне лежа, он вопил,
И в судорогах позвонки дробил.
И так он бился в твердый камень лбом, —
Чуть камень не разбил на месте том!
Струил потоки слез в последний раз
Он из своих уже незрячих глаз.
С несчетных ран повязки он срывал,
Весь хлопок в алой краске посрывал,
И хлопок алый разбросал вокруг —
Смотри: тюльпаны испещрили луг!
Кричал он, раны обнажая: «Вот —
Откройся жизни выход, смерти — вход!»
Его терзала смертная тоска,
И покидали сил живых войска.
Огня его печали черный дым
Клубился тучей бедствия над ним,
И туча, как Меджнун, скорбя о нем,
Сама кровавым плакала дождем.
Он весь в кровоточащих ранах был,
Как если бы весь в розах рдяных был.
Кровь капала на камни вкруг него,
Алела лепестками вкруг него,
Как осыпь роз… Нет, вид кровавых брызг
Был россыпью пурпурных жгучих искр!
Фархад кричал: «О смерть моя, приди!
О небо золотое, пощади!
Разбей мне голову скорей, — она
Мне ни на что отныне не нужна!
В мои глаза вонзи свое копье, —
Смотреть им не придется на нее!
Язык мне отсеки своим мечом, —
С кем говорить я буду и о чем?
Дыханья моего заткни трубу, —
О ком вздыхать, когда Ширин в гробу?
Переломай мне ноги, — все равно
Ходить к Ширин уже не суждено.
Нет, жизни вновь не разжигай во мне:
Я не согласен снова жить в огне!
Одним ударом грудь мне рассеки,
И сердце вынь и разруби в куски!
Отныне с ним уже не связан я!
Отдай меня во власть небытия!..
Делила горе ты со мной, любовь, —
Свою тебе я завещаю кровь!
Печаль разлуки! Бог — судья тебе:
Ты все взяла, все отдал я тебе.
Теперь меня на волю отпусти —
Дай плоти в прах рассыпаться, — прости!
О слезы! Вы лицо мое сожгли, —
Спасибо: сделали вы, что могли.
Взяв душу у меня, о ты, мой вздох,
Вручи ее моей любимой, вздох!..»
Со степью он прощался: «Степь, о степь
С меня уже упала жизни цепь!
Себя ты распростерла вширь и вдаль,
Чтоб убегал скорбящий в мире вдаль.
Страдальцев друг, отверженных оплот!
Тебе доставил много я хлопот.
Твой день, бывало, в ночь я превращал,
Так пыль вздымал и небо омрачал.
Тебя избороздил следами я,
Всю затопил тебя слезами я.
Прости, — страдала часто от меня, —
Избавишься сейчас ты от меня!..»
Степь огорчилась, ворот разодрав,
Посыпав черным прахом зелень трав.
Горе Фархад свой посылал привет:
«Уперся в небо мощный твой хребет.
Приют больным — подножие твое,
Но сердце как тревожил я твое!
Как мучила тебя моя кирка,
Но ты, могучая, была кротка!
За что навлек я на тебя позор,
Зачем с тобой завел неправый спор?
Я был жесток, а ты была добра.
В мой смертный час прости меня, гора!..»
И, гору опечалив до глубин,
Гранит ее он превратил в рубин.
И, руки простирая в небосвод,
Взывал он: «Умираю, небосвод!
Грабитель, притеснитель мой, внемли!
В последний раз кричу тебе с земли:
Хотя насилье, гнет — обычай твой,
А я был предан верности святой;
Хотя всю жизнь меня ты угнетал, —
Прости, — и сам ты от меня страдал!
Пыль я вздымал — и ты был запылен,
Был вздохами моими опален,
А скорби дым, которым я дымил,
Сиянье солнца твоего затмил.
Не золото вся россыпь звезд твоих —
То искры от костра скорбей моих.
Еще один, последний вздох издам —
И завершится счет твоим звездам.
А от меня не станет и следа,
Мой прах развеет ветром — не беда!
Но если плоть и превратится в прах,
Чтоб мелкой пылью странствовать в мирах,
Пусть эта пыль тебя не огорчит
И помыслов твоих не омрачит.
Иль лучше так: раз я с земли исчез,
Пускай сотрусь и в памяти небес!..»
А небосвод над ним уже пылал,
И тот огонь в его душе пылал,
И стал бродить в тоске смертельной он,
Предсмертною печалью угнетен.
И на свою кирку направил взгляд
И, с ней прощаясь, так сказал Фархад:
«О ты, моя помощница в труде,
Моя рабыня и мой друг в нужде!
Я и тебе доставил много мук,
Не выпуская день и ночь из рук.
Я с двух концов испытывал тебя,
Тобой гранит и так и так долбя.
Страдала ты, но как тверда была,
Как ты вынослива всегда была!
И за тебя болит душа моя,
Многострадальная тиша моя!
Простите гнет мой! Я отныне вам
Свободу и покой навеки дам!..»
И застонали тут кирка с тишой,
Как люди стонут от беды большой,
И головами бились о гранит:
«Скал не рубить нам, не тесать нам плит!»
Как дети за кушак отцовский, так
Они цеплялись за его кушак
И плакали: «В долине и в горах
Все рассечем — уйдем с тобою в прах!..»
* * *
Летела птица ль, проходил ли зверь —
Фархад к ним слово обращал теперь:
«Товарищи мои, мои друзья!
Навеки с вами разлучаюсь я.
Как братьев, как единоверцев, вас
Я так любил, любил всем сердцем вас!
Предательство, двуличье, ханжество —
Вот вечное людское естество.
Вы прямодушны, честны все, верны,
Природой из любви сотворены.
Сдружились вы в скитаниях со мной,
Братались вы в страданиях со мной.
Разлуки боль с родной страною мне
В чужой вы облегчали стороне.
Родных вы заменяли мне, друзей,
Вы были свитой преданной моей.
Куда бы я ни направлял стопы,
Не уклонялись вы с моей тропы.
И сколько ни стонал, ни плакал я,
Ни разу не видал, однако, я,
Чтоб тяготился кто-нибудь из вас
Моей тоской докучливой хоть раз.
Обязан всем вам очень многим я,
Четвероногие мои друзья!
И вам, пернатым, кто в палящий зной
Крылатым кровом реял надо мной,
Всем вам я благодарность приношу,
У всех у вас прощения прошу!..»
Он горькими слезами залился,
А звери, возвышая голоса,
Завыли, ущемленные тоской,
Но без притворства, не как род людской!
Так непритворно люди, может быть,
В день воскресенья мертвых будут выть…
Когда зверям он высказал хвалу,
То смертный час пустил в него стрелу.
Он видел, что его конец пришел, —
Теперь на ум ему отец пришел.
* * *
А вспомнив об отце, он вспомнил мать —
И руки стал в отчаянье ломать:
«О смерть, скорее душу отними!
Меня хоть этой пыткой не томи!
Ужель страданий мало мне других,
Что в смертный час я вспомнил и о них?
Да, ты коварством вечен, небосвод!
О, как ты бессердечен, небосвод!
Так не ведется ведь у палачей,
Чтоб одного казнили сто мечей!
Чтобы кусочек хлопка сжечь, нужна
Не молния, — лишь искорка одна!
Я дотлевал уже, как головня, —
Зачем же ты опять разжег меня?!
Клянусь, будь ты немного хоть добрей,
Меня бы в прах воткнул ты поскорей!
О кравчий времени! Тебе упрек:
Зачем ты милосердьем пренебрег, —
Зачем отраву в чашу подсыпал
Тому, кто сам навеки засыпал?
Каким быть надо злобным палачом,
Чтоб даже мертвеца рубить мечом!..»
И обратился к ветерку Фархад:
«О ветерок, не знающий преград!
Во имя бога, взвейся и слетай
В мой милый край, в далекий мой Китай.
И прах моей отчизны поцелуй,
Но старого отца не разволнуй:
Ему не сразу истину открой, —
Речь поведи сначала стороной,
Потом скажи: «Твой сын, страдалец-сын,
Твой заблудившийся скиталец-сын,
Он — кровь твоя и кость твоя, и плоть,
Дар, коим одарил тебя господь, —
В раскаянье, в мучениях погиб,
Без твоего прощения погиб.
О, как была судьба коварна с ним!
Как был он ею день за днем гоним!
Иранский грозный шах — Парвиз Хосров,
Злой чародей, хитрец из хитрецов,
Хосров Парвиз, его заклятый враг,
Преследовал его за шагом шаг.
С таким врагом, будь честен враг и прям,
Фархад бы рассчитаться мог и сам.
Но кривды путь, обычай лжи избрав,
Хосров его осилил, в прах поправ.
О нечестивце говорить к чему?
Возмездие — один ответ ему!
И потому скажи, — просил Фархад:
«Храбрец Бахрам, мой друг, молочный брат,
Пусть войско соберет и пусть сюда
Придет он для кровавого суда.
Пусть кровь мою с Хосрова спросит он,
И голову с него да сбросит он!..»
И если эту огненную весть
Отец мой — шах — не в силах будет снесть,
И всю беду поймет в единый миг,
И вспыхнут все на нем седины вмиг,
И в горе ворот раздерет он свой,
И станет биться об земь головой,
И возопит, беспомощен и стар,
И камнем скорби сам себе удар
Он в сердце нанесет, хотя оно
И без того разбито уж давно, —
Не допускай, чтоб он венец разбил,
Чтоб свой хаканский трон отец разбил!..
И ты отца утешишь, ветерок:
Мол, так предначертал Фархаду рок.
Любовь была в предвечности уже
Предопределена его душе.
Был смерти на чужбине обречен
Еще в утробе материнской он.
А то, что нам всевышним суждено,
То — рано или поздно — быть должно!
Пусть мне сужден безвременный конец,
Но вечно пусть живет мой шах-отец!
Развалится лачуга — не беда, —
Чертогу бы не рухнуть никогда!
С засохшею травою примирись, —
Будь вечно зелен, гордый кипарис!..
И если весть о гибели моей
До материнских долетит ушей,
И, в горе разодравши ворот свой,
Мать воплем всполошит весь город свой
И обо мне, несчастном, сокрушась,
Забьется лбом о камень в этот час,
И, щеки исцарапав, станет мать
В отчаянье седины вырывать
И причитать: «Мой сын, ребенок мой!
Погибший, жертвенный ягненок мой»,
И если б воплей ураган сорвал
С ее лица все девять покрывал, —
Моей тоской над нею задыми —
Покровом ей да будет пред людьми!
Скажи: «Не убивайся так, скорбя, —
Не радовал он никогда тебя.
Иметь мечтала друга в сыне ты,
Но плакала и плачешь ныне ты.
Мечтала о рубине дорогом,
А получила рыхлой глины ком.
Просила солнца вечного огонь, —
Горящий уголь приняла в ладонь.
В садах все дети веселятся… ах, —
Я в детстве лишь грустить любил в садах!
Я тем несчастней был, чем был взрослей, —
Я разлучился с родиной моей.
С тех пор скитанья муки — жребий мой,
Огонь разлуки с сыном — жребий твой.
Хоть сжег тебя заблудший сын Фархад,
Прости его, не обрекай на ад!
О, ты простишь, но знаю наперед,
Что смерть твою мне не простит народ,
А раз меня народ мой не простит, —
Пусть и умру, все будет жить мой стыд!»
А если Мульк-Ара и друг Бахрам
Об участи моей узнают там, —
Сурьмы чернее станут лица их,
И киноварью слезы литься их,
И облачатся в черную кошму,
И это уподобится тому,
Как мир, о солнце вечером скорбя,
В палас ночной закутает себя
И до утра в долинах и в горах
Горюет, головой зарывшись в прах.
И Мульк-Аре ты скажешь, ветерок:
«Такую кару мне назначил рок.
А с небом спора не начнет мудрец,
Земли недолговременный жилец».
И передай Бахраму, ветерок:
«От вздохов и от слез велик ли прок?
Молочный брат, духовный мой двойник,
Товарищ верный мой, мой ученик,
Скорей сюда с войсками соберись,
Чтоб отомщенья не избег Парвиз!
И часу не теряй в пути — спеши,
Убийцу моего найти спеши —
Да отвернется небо от него! —
И кровь мою потребуй от него!..
Твой путь через Хотанский край пройдет.
Скажу — через земной он рай пройдет!
Четыре сада встретишь — те сады,
Где, как Плеяды, розы и плоды.
В садах четыре высятся дворца,
Что строились по замыслу отца.
Меня в саду весеннем помяни —
Слезинку цвета розы урони.
Ты вступишь в летний сад — и там пролей
Слезу о пальме гибели моей.
В саду осеннем вспомни о листке,
Что пожелтел и высох вдалеке.
В саду зимы вздох обо мне издай,
Чтоб инеем покрылся зимний рай…»
И так, о милый ветерок, шепни
Великому художнику Мани,
Чья кисть, благословенная судьбой, —
Китай навек прославила собой, —
Скажи ему: «Художник-чародей,
Которому нет равных средь людей!
Ты расписал мои дворцы, — они
Венец искусства твоего, Мани!
В них кистью ты своей запечатлел
Все, что свершить я в Греции успел:
Как в бой с драконом грозным я вступил,
Как Ахримана, духа зла, убил,
Как был сражен железный великан,
Как взят был Искандаров талисман,
Как я нашел Сократа, наконец,
И как меня благословил мудрец.
Вот счет великих подвигов моих,
И кистью ты увековечил их.
Исполни же завет предсмертный мой:
Со стен изображенья эти смой,
А что не смоешь — соскобли, сотри
Во всех дворцах снаружи и внутри.
Со всех айванов посрывай шелка,
Сожги, чтоб не осталось ни клочка…
Прости мне просьбу страшную мою:
Всю боль твою, художник, сознаю,
Но если мне судьба дает взамен
Души и плоти — лишь распад и тлен,
И если должен сам исчезнуть я
В неведомых мирах небытия, —
Не нужно мне и памяти земной, —
Пусть все мои дела умрут со мной.
Так для чего же красоваться мне
Подобьем бездыханным на стене?»
И передай Карену, ветерок:
«Фархаду пригодился твой урок.
Но твой Фархад, твой ученик погиб!
Он много нарубил гранитных глыб,
Но небосвод низвергнул их потом
На голову его густым дождем.
Он рушил горы — и прославлен был,
Но сам одной горой раздавлен был».
И вот о чем, Карен, тебя прошу:
Возьми свою кирку, возьми тишу —
Разбей тот камень, на котором ты
Резцом изобразил мои черты.
Пусть обо мне ни краска, ни гранит,
Ничто воспоминанья не хранит!…»
* * *
О странствующий в мире ветерок!
Ты пролетаешь вдоль больших дорог,
Порхаешь по долам и по горам,
По многолюдным шумным городам.
Всем истинным поклонникам любви
О гибели Фархада объяви:
«О подданные, умер ваш султан!
За вас Хосровом в жертву он заклан.
В одежды черной скорби облачась,
Сплотитесь, на Хосрова ополчась.
Пролейте на него горючий дождь —
Стрел ненависти вашей жгучий дождь.
Сожгите стонами дворец его,
Престол, венец, а также самого…»
И передай Шапуру, ветерок:
«Преподал миру дружбы ты урок,
Свою ты кровь глотал, со мной дружа,
Отрады не видал, со мной дружа,
Со мной дружа, каких не пролил слез,
Каких печалей ты не перенес!
Но в дружестве других условий нет,
И да не будет до скончанья лет!
Да наградит тебя за это бог,
Свидетель моего завета — бог:
Карателем ты силам вражьим стань,
И над моей могилой стражем стань!..»
* * *
Тут речь его предсмертную глуша,
К устам Фархада подошла душа
И вмиг с душой возлюбленной слилась,
Огнем великих бед воспламенясь.
«Ла-Хавл! — он поспешил произнести, — [70]
Будь милостив ко мне, господь, прости!»
На долю скорби, горести, невзгод
Так много выпало в тот час хлопот,
И шум смятенья их был так силен,
Что жителей небес встревожил он.
Печаль осиротела. А любовь,
Что в пламя превращает сердца кровь,
На плечи черную кошму надев,
Во мрак повергла юношей и дев.
И звери, видя, что почил навек
Тот благородносердый человек,
Большие слезы пролили из глаз,
За упокой души его молясь,
Его убийцу разорвав в куски,
В себя вонзали когти от тоски.
Да, если ты не знал, узнай теперь:
Людей коварных благородней зверь!
* * *
Эй, кравчий, чару яда мне налей!
Яд смертоносный мне вина милей.
Возлюбленной я верен, как Фархад.
И умереть намерен, как Фархад!

ГЛАВА L МИР МЕЖДУ XOCPOBOM И МИХИН-БАНУ

Звери охраняют труп Фархада.

Весть о чуде. Ропот народа в крепости.

Снятие осады. Ликование Хосрова

ГЛАВА LI СМЕРТЬ ШИРИН

Ширин переезжает в свой замок.

Шируйя[71], сын Хосрова, загорается страстью к Ширин.

Отцеубийство. Послание Шируйи к Ширин.

Ширин прибегает к хитрости.

Шапур доставляет труп Фархада.

Вечная близость возлюбленных

Кто словом сокрушенья начал речь,
Тот кончил похоронным плачем речь.
* * *
Когда была посажена Ширин
На царственный свой крытый паланкин,
Чтоб к месту исцеления спешить
И в том краю без треволненья жить, —
Все воины Парвиза собрались
Взглянуть на ту, кого избрал Парвиз.
Столпившись пред носилками ее,
Они как будто впали в забытье, —
Скажи, что солнце, выглянув из туч,
В густую пыль направило свой луч!
Но в этот час произошло здесь то,
Чего и ожидать не мог никто:
Пришел полюбоваться на Ширин
И шах-заде, родной Парвизов сын,
Прославленный красавец Шируйя…
Как связана со всей рекой струя,
Как искра с пламенем костра, так он
Всем естеством был с шахом сопряжен.
Однако жил с отцом он не в ладах,
И не был также с ним сердечен шах.
Так издавна меж ними повелось, —
Все — несогласье, все — раздор, все — врозь…
Как весь народ, и Шируйя глядел
На паланкин. Вдруг ветер налетел —
И занавеску поднял, и на миг
Он той луны увидел светлый лик, —
Не говори — луны, — она была,
Как солнце, ослепительно светла!
Хотя всего лишь миг он видел ту
Мир озаряющую красоту,
В нем сразу вспыхнул страсти тайный жар,
Негаснущий, необычайный жар!
Лишась покоя, отстранясь от дел,
Ни днем, ни ночью он не спал, не ел.
И понял он, что жертвой должен пасть,
Что смерть — расплата за такую страсть,
Потом подумал: «Смерть?.. Но почему
Мне нужно умереть, а не ему?
Кто не боится смерти сам в любви,
Ужели не прольет чужой крови?
Ведь если устраню Хосрова я,
Мир будет мой и гурия — моя.
Все царство мне отцовское на что?
Подобных царств она сулит мне сто!..»
Он, в замысле преступном утвердясь,
Вступил с военачальниками в связь.
А так как все границы перешло
Чинимое народу шахом зло,
То Шируйя войска к себе склонил
И постепенно весь народ сманил.
Таков был небосвода поворот!
Принес присягу Шируйе народ, —
Хосров был схвачен, в яму заключен,
Пощечинами даже посрамлен!
Но чтобы этой птице как-нибудь
Из темного гнезда не упорхнуть,
Чтоб мести от нее потом не ждать,
Решили ей покой во прахе дать…
Сын обагрил отцовской кровью меч!
Кто злодеянье это мог пресечь?
Закон любви таков, что вновь и вновь
За пролитую кровь ответит кровь!
Фархада погубил Хосров — и вот
Возмездие ускорил небосвод.
Терзал сердца народа властелин —
Убил его единородный сын.
Судьба на милость и на гнев щедра,
В потворстве и в возмездии быстра.
Невинному удара боль тяжка,
Но и суровой кары боль тяжка!
Чужую жизнь пресекший, знай: змея
Отмстительница тайная твоя!
Кто искру сделал грудой пепла, тот
 Себе возмездье в молнии найдет!
Какое в землю сеял ты зерно,
Землей оно же будет взращено.
А если так, то в бренной жизни сей
Лишь семена добра и правды сей.
Кто сеял зло — себя не утешай:
Неотвратим твой страшный урожай!
Хосров Парвиз насилья меч извлек, —
В него вонзило небо свой клинок;
Пошел на преступленье Шируйя, —
Не жди судьбы прощенья, Шируйя!..
* * *
Когда Хосров был сыном умерщвлен,
Отцеубийца поднялся на трон
И возложил на голову венец
Правления тяжелого венец.
В нужде мы и убийце угодим:
Стал Шируйя царям необходим.
Пытался он Михин-Бану привлечь,
И сразу о Ширин завел с ней речь.
Ответила: «Она еще больна.
Оправится — решить сама вольна.
Ее судьба в ее руках, а я
Ни в чем ей не помеха, Шируйя!
Но лучше ты поговори с ней сам:
Захочет — я благословенье дам…»
Но так как грубым он невеждой был,
А страсть в нем разожгла надежды пыл,
То он кумиру своему послал
Письмо любви, в котором так писал:
«О гурия, ты обольщенье глаз,
Чью красоту я видел только раз!
Но, вспыхнув от ее огня, с тех пор
Ношу в душе пылающий костер.
О, ни Фархад, ни мой родитель-шах,
Клянусь, не мучились в таких кострах!
Отцовскую пролить осмелясь кровь,
Чем докажу еще свою любовь?
Никто таких страданий не терпел,
Какие мне любовь дала в удел.
Всю летопись судьбы перелистай
Лист за листом подряд — и прочитай
Все повести любви из века в век, —
Такой любви не ведал человек!
Хоть я владыкой стал, тебе скажу:
Я горькую утеху нахожу
В том, что, тебя любя, о мой кумир,
Себя на весь я опозорил мир.
Да, мне в позоре этом равных нет,
И мучеников столь бесславных — нет!..
Не отвергай, Ширин, моей любви
И к жертве страсти милость прояви.
О пери, обещаньем мне ответь,
Надеждой на свиданье мне ответь!
Хоть я не жду отказа, но клянусь:
Ни перед чем я не остановлюсь,
И — не добром, так применяя власть,
Ответить на мою заставлю страсть!..»
* * *
Ширин, приняв посланье от гонца,
Лишилась чувств, не дочитав конца.
Она понять сначала не могла
Столь небывало страшные дела.
Но, долго размышляя над письмом,
Она, увы, уверилась в одном:
«Вот подлинно безумный, страшный тем,
Что чувство страха утерял совсем!
Кто мог отца с пути любви убрать,
Преступит все и может все попрать,
Чтоб своего достичь. Я цель его,
И ждать я от него могу всего.
Нет, не хочу я на него смотреть!
О боже, помоги мне умереть!
Да, смерть — одно спасение мое,
В ней вижу воскресение мое!..»
К такому заключению придя
И в нем успокоение найдя,
Она с довольным, ласковым лицом
Речь повела почтительно с гонцом.
Сказала: «Шаху передать прошу:
Я за него молитвы возношу.
Угодно было, видимо, судьбе
Хосрова бремя передать тебе.
И если жизни ты лишил отца,
То был орудием в руках творца,
И, значит, воли был своей лишен,
А сделал то, чего хотел лишь он.
Я ль не пойму страдания твои?
Сама я знала плен такой любви.
Ты слышал о Фархаде, кто гоним
И кто загублен был отцом твоим,
Кто был любви поклонникам главой,
Всем верности сторонникам главой?
Круговращенье вечное небес
Таких еще не видело чудес,
Такой любви, как между им и мной,
Примером ставшей для любви земной.
Не преходящей похотью сильна, —
Сильна была единством душ она!
Фархад низвергнут был Хосровом в ад,
И принял смерть из-за меня Фархад.
И я теперь в разлуке вечной с ним,
Но сердцем так же безупречно с ним.
Я заболела от тоски по нем
И чахну безнадежно с каждым днем.
Я птицей недорезанной живу
И непрестанно смерть к себе зову…
Но если шах действительно мне друг,
Он, может быть, поймет, что мой недуг
Тем более жесток, что милый мой
Еще поныне не оплакан мной.
И если б, как обычаи велят,
Я, завернувшись в черное до пят,
Здесь труп его оплакать бы могла
И скрытой скорби выход бы дала,
То, душу от печали облегчив,
Я жить могла б, недуг свой излечив…
Шапура в цепи заковал Хосров;
Освободи Шапура от оков —
И я с людьми туда пошлю его,
Где брошен труп Фархада моего.
Он привезет его ко мне — и я
Свою очищу совесть, Шируйя,
И, выплакав свою любовь к нему,
Покорной стану шаху моему.
А твой отказ — он приговор твой, шах,
Тогда меня получишь мертвой, шах!..»
Гонец понес царю, ликуя, весть.
Услышав от гонца такую весть,
Был счастлив Шируйя, повеселел —
И выпустить Шапура повелел.
Шапур пришел к Ширин и весь в слезах —
Ниц распростерся перед ней во прах.
И вся слезами залилась Ширин, —
Фархада вспомнила тотчас Ширин.
Настолько встреча их горька была,
Что почернело небо, как смола.
Но жалоб сердца отшумел поток, —
Настал для разговора дела срок:
Убрав тигровой шкурой паланкин,
Дала Ширин Шапуру паланкин
И, двести человек в охрану дав
И пышность царских похорон создав,
Отправила весь караван туда,
Где смеркла навсегда ее звезда…
Шапур с людьми ушел — и там, в горах,
Нашел того, кто рушил горы в прах
И кто теперь горою бедствий сам,
Мертв, недвижим предстал его глазам.
Не как гора! — зверями окружен,
Лежал как средоточье круга он.
Но звери разбежались от людей —
И люди стали на места зверей,
И на носилки возложили труп,
И шелком и парчой покрыли труп,
И почести, как шаху, оказав
И, плача, на плеча носилки взяв,
Печалью безутешною горя
И щедро благовоньями куря,
Так до дворца Ширин они дошли,
Фархада тайно во дворец внесли,
В ее опочивальне уложив
И ей затем, печальной, доложив…
* * *
Когда Ширин узнала, что такой
Желанный гость доставлен к ней в покой,
Она возликовала, как дитя,
Лицом в тот миг, как роза, расцветя.
Не только на лице, в ее душе
Следов страданья не было уже.
И, с места встав, легка и весела,
С ликующим лицом к Бану пошла
И так сказала: «Прибыл друг ко мне.
Хочу проститься с ним наедине.
Часы свиданья быстро пробегут, —
Пускай меня хоть раз не стерегут…»
И, разрешенье получив, она
К себе в покой отправилась одна,
Решив достойный оказать прием
Возлюбленному во дворце своем:
«Он умер от любви ко мне — и вот
Мне верность доказать настал черед.
В своем решенье до конца тверда,
Не окажусь я жертвою стыда.
Сердечно гостя милого приму:
Я жизнь свою преподнесу ему!
Но совесть лишь одно мне тяготит,
Один меня гнетет предсмертный стыд,
Одну ничем не искуплю вину, —
Удар, который нанесу Бану!..»
Омыв от жизни руки, в свой покой
Ширин вступила твердою ногой.
Покрепче изнутри закрыла дверь
И, не тревожась ни о чем теперь,
С улыбкой безмятежной на устах
Направилась к носилкам, где в цветах,
В парче, в щелках желанный гость лежал,
Как будто сон сладчайший он вкушал.
Но сон его настолько был глубок,
Что он проснуться и тогда б не мог,
Когда бы солнце с неба снизошло
И, рядом став, дотла б его сожгло!
Залюбовавшись гостя чудным сном,
Столь сладостным и непробудным сном,
Ширин глядела — и хотелось ей
Таким же сном забыться поскорей,
И с милым другом ложе разделить,
И жажду смерти так же утолить.
Свою судьбу в тот миг вручив творцу,
Она — плечо к плечу, лицо к лицу —
Прижалась тесно к другу — обняла,
Как страстная супруга, обняла, —
И, сладостно и пламенно вздохнув,
С улыбкой на устах, глаза сомкнув,
Мгновенно погрузилась в тот же сон,
В который и Фархад был погружен…
О, что за сон! С тех пор как создан свет,
От сна такого пробужденья нет!
Пресытиться нельзя подобным сном,
Хоть истинное пробужденье — в нем!..
* * *
Покрепче, кравчий, мне вина налей!
С возлюбленной я обнимусь своей.
Мы будем спать, пока разбудит нас
Дня воскресенья мертвых трубный глас!

ГЛАВА LII БАХРАМ ВОССТАНАВЛИВАЕТ МИР В СТРАНЕ АРМЕН

Смерть Михин-Бану.

Сон сорока отшельников. События в Китае.

Бахрам отправляется на поиски Фархада.

Плач Бахрама на могиле Фархада.

Шируйя возмещает убытки от войны.

Всенародный сход армян. Новый царь.

Бахрам и Шапур поселяются отшельниками вблизи гробницы Фархада

Кто плачем дом печали огласил,
Напев такой вначале огласил.
* * *
Михин-Бану, вся свита и родня
Напрасно ждали до исхода дня,
А все не возвращался их кумир.
И вечер опустил покров на мир, —
Ширин не шла… И, потеряв покой,
Направились они в ее покой.
Хотели дверь открыть — и не могли,
И выломали дверь, и свет зажгли,
И, занавес парчовый отвернув,
Оцепенели все, едва взглянув:
Фархад на ложе не один лежит, —
С Фархадом рядом и Ширин лежит
И друга обнимает горячо,
Прижав к лицу лицо, к плечу плечо.
Но, как Фархад, бестрепетна, нема,
Ширин, увы, была мертва сама!
Разлуке долгой наступил предел, —
Им выпал вечной близости удел…
Тела их бездыханные слились,
Как с гибкою лианой кипарис.
Но, мертвой увидав свою луну,
Могла ль снести удар Михин-Бану?
Сама пресытясь жизнью в этот миг,
Стон издала она — не стон, а крик,
И сотрясла, смутила небеса,
И душу отпустила в небеса.
Всю жизнь она одной Ширин жила,
Скажи, что жизнь ее — Ширин была, —
И потому, Ширин лишась, она
Была мгновенно жизни лишена.
Вслед за душой ли вырвался тот стон,
Иль вылетел с душою вместе он?
Но пальма жизни сломана была, —
В веках лишь стебельком она была!
О дивная, о благостная смерть!
О, если б нам столь сладостная смерть!

Миниатюра из рукописи XV в.

«Фархад и Ширин»

* * *
Листы времен листая как-то раз,
В них обнаружил я такой рассказ:
Когда благодаря своей любви,
Неслыханной среди людей любви,
Прославился Фархад, и слух о нем
Распространялся дальше с каждым днем. —
То и в Китай, страну его отцов,
Проникла эта весть в конце концов.
А там — судьба, верша свои дела,
Немало перемен произвела.
Отец Фархада умер вскоре, — мать
Ушла за ним — зачахла с горя мать.
И так как сына был хакан лишен,
То младший брат его взошел на трон.
И стал при нем начальником войскам
Сын Мульк-Ары, Фархада друг — Бахрам.
Он, доблестью прославясь, был таков,
Что стал акулой грозной для врагов…
Фархада он вполне достоин был,
И весь Китай при нем спокоен был.
Но сам он утерял давно покой
И, по Фархаду мучимый тоской,
О нем расспрашивать не уставал
Всех, кто из дальних странствий прибывал.
Когда же слух о нем, — не слух, а шум! —
Уже и в Индустан дошел, и в Рум,
То чрез бродяг-дервишей и купцов
Проник в Китай тот слух в конце концов.
Принес Бахрам хакану эту весть:
«На западе, мол, государство есть —
Армен ему названье. Этот край —
Прекраснее Ирема, сущий рай.
Там гурия живет — и, говорят,
Сошел с ума, в нее влюбясь, Фархад.
И если б соблаговолил хакан,
Повел бы я войска в страну армян,
Фархада б разыскал, помог ему,
А не нашел бы — так и быть тому…»
Хакан подумал: «Если слух не лжив,
То вряд ли все же мой племянник жив.
Но мне опасен может стать Бахрам.
Пусть он идет и пусть погибнет сам…»
Он разрешенье дал Бахраму… Тот
Собрал войска и двинулся в поход.
Двойные переходы делал он,
На запад шел все дальше смело он,
И на страну армян — настал тот день! —
От войск его упала счастья тень.
Здесь истина ему открылась, здесь
Он разузнал и ход событий весь, —
И, пламенною скорбью обожжен,
Направился к гробнице друга он.
Бахрам одним утешиться бы мог, —
Был в горе он своем не одинок:
Фархада тот народ не забывал,
С его печалью он свою сливал…
Узнав, что друг был у Фархада там,
Велел Шапура пригласить Бахрам.
Пришел Шапур скорбящий — и вдвоем
Они о друге плакали своем.
А над гробницей так Бахрам вопил,
Что землю жаром скорби растопил.
Лицом припал к изножью гроба он,
И весь дрожал, как от озноба, он
И восклицал: «Фархад! Мой друг, мой брат!
Мою надежду ты унес, Фархад!
О, лучше б слепота глазам моим,
Чем увидать Фархада мне таким!
Язык мой вырван из гортани будь,
Чтоб не сказал тех слов когда-нибудь!
Где с огнедышащим драконом бой,
Где с Ахриманом разъяренным бой?
Где меч твой, рассекавший ребра гор?
Где сотрясавший стены шестопер?..
Но ты устал, Фархад! Ты погружен,
Оказывается, в слишком крепкий сон!
Очнись же, наконец, глаза открой, —
Пришел к тебе твой друг, товарищ твой.
Потряс я воплем небеса! Проснись!
Весь мир в огне! Открой глаза! Проснись!
Ты спишь!.. Так, значит, правду говорят,
Что сон и смерть — одно?.. Ты мертв, Фархад?!
Был у тебя такой, как я, слуга,
А ты погиб от подлого врага!
О, если б за тебя мне жертвой лечь!..
Но если обнажить возмездья меч —
И если страны недругов твоих
Опустошить, сровнять бы с прахом их,
Обрушить горы в море, чтоб вода
Их степи залила и города
И чтоб водовороты лишь одни
Напоминали, что в былые дни
Стояли минареты здесь, и вот —
Все стало навсегда добычей вод…
Нет, нет! Ведь если, мстя за кровь твою,
Кровь сотен тысяч я теперь пролью, —
К чему мне кровь такая?! Все равно
Твой дух обрадовать мне не дано!
А если так, — кушак и меч к чему?
И в жгучих мыслях душу сжечь — к чему?
И латы и кольчуга для чего?
И лук и щит без друга — для чего?
Героем как считаться мне теперь?
Как ездить мне на скакуне теперь?
Как на пиру теперь веселым быть, —
С каким же сердцем стану чару пить?
Клянусь, что без тебя, о мой Фархад,
Мне пир не в радость, а вино мне — яд!
Мое вино — боль укоризны, скорбь,
Одно мне остается в жизни — скорбь!..
Иль самому мне булавой своей
Покончить с бедной головой своей?..»
Так он рыдал, Бахрам так причитал,
И весь народ там плакальщиком стал.
* * *
Уняв печаль, поцеловал он прах
И, выйдя, начал думать о делах.
Он к Шируйе послал приказ, чтоб тот
Пришел — и личный дал во всем отчет:
«Коль зла не делал другу моему,
Его с почетом, с лаской я приму;
А коль уверюсь я в его вине, —
То буду знать, что надо делать мне!»
Испуг напал на шаха Шируйю, —
За голову боялся он свою.
И Шируйя Шапура пригласил —
Заступничества у него просил:
«Свидетелем да будет честь твоя:
В крови Фархада не повинен я.
Его убийцу я казнил потом,
Хотя он был моим родным отцом.
Об этом ты Бахраму доложи,
Без кривотолков, прямо доложи,
Скажи, что я готов служить ему,
И власть его покорно я приму.
Одну лишь милость да проявит он —
От встречи с ним пускай избавит он.
Уговори его — и я тогда
Твой друг и раб до Страшного суда!..»
Шапур исполнил просьбу — и Бахрам
Сказал: «На это я согласье дам.
Однако же армянская страна
Хосровом так, увы, разорена,
Народ такие пытки претерпел,
Такие он убытки потерпел,
Что даже и прикинуть трудно мне,
Какой понес ущерб он на войне.
Да будут все убытки сочтены —
И Шируйей сполна возмещены.
Когда он ублаготворит армян,
Тогда его я выпущу в Иран,
Однако пусть сначала присягнет,
Что столько же оттуда он пришлет…»
Почел за милость Шируйя приказ,
Казну свою опустошил тотчас —
И весь ущерб, что принесла война,
Армянам тут же возместил сполна.
А возвратясь в Иран, как присягал,
Он без задержки столько же прислал…
* * *
Бахрам велел созвать народный сход
И вопросил армянский весь народ:
«Фархада ради кто из вас терпел
Парвизов гнет и разоренье дел?
Кто потерпел ущерб — скажите мне,
И радуйтесь: я уплачу вдвойне».
В ответ на речь его со всех сторон
Раздался шум смятенья — плач и стон:
«О, за Фархада все молились мы!
Стать жертвой за него стремились мы!
Скорбим поныне мы всегда о нем
И эту скорбь деньгами не уймем!..»
Бахрам назначил счетчиков, вдвойне
Плативших пострадавшим на войне.
И заложить затем решил Бахрам
Основу и величье царства там.
Он вызвал всю родню Михин-Бану,
Нашел средь них ровню Михин-Бану:
Достойный муж, светило меж светил,
Кто мудростью Бану превосходил.
Его, как падишаха, на престол,
Герой Бахрам торжественно возвел,
Дабы народу в государстве том
Стал мудрый муж покровом и щитом;
Дабы, держась державных правил там,
По справедливости он правил там;
Чтоб заново страну отстроил он,
Ее богатства чтоб утроил он.
Народам и державам — там расцвет,
Где справедливость есть, где гнета нет!..
И это все царю армян внушив
И так устройство царства завершив,
Китайские войска созвал Бахрам
И роздал всю свою казну войскам,
Сокровища и деньги роздал всем
И начал с извиненья речь затем:
«Со мной столь трудный совершив поход,
Перенесли вы множество невзгод,
Теперь вернитесь к семьям, по домам,
К своим хозяйствам и к своим делам.
Хакану так скажите обо мне:
«Нашел Бахрам Фархада в той стране,
Обрел теперь Бахрам к блаженству путь,
Прости, хакан, здоров и счастлив будь!»
* * *
Бахрам, такую речь войскам сказав
И путы связей с миром развязав,
От праха мира отряхнул подол, —
К Фархадовой гробнице он ушел.
А с ним — Шапур. Вблизи нее в те дни
Отшельниками зажили они.
Так этот путь смиренья стал для них
Желанней всех богатств и царств земных…
Примеру их последуй, Навои,
Осуществи желания свои!
* * *
Мне чару униженья, кравчий, дай!
Вина уничтоженья, кравчий, дай!
Быть может, ощутив его во рту,
Я тот же путь спасенья обрету!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Быстробегущий небосвод, внемли!
Покоя алчет слабый сын земли.
Лекарство дай от робости моей,
Избавь меня от клеветы людей.
Коварный недруг чтобы не вонзал
Мне в сердце сотни ядовитых жал,
Чтоб, превратясь для стрел обид в мишень,
Мозг не гудел, как улей, целый день;
Чтоб сердца разоренная страна
Мир обрела, была возрождена.
Пусть расточитель и завистник-плут
Сочувствия у шаха не найдут.
Пускай не валит на меня вины
Тот, чьи поступки каждому видны.
Пусть на мои страданья взглянет шах —
И милостив ко мне да станет шах.
Чтоб радости не ведал клеветник,
Чтоб радости моей расцвел цветник!
Чтобы в теченье суток каждый час
Я мог вздохнуть свободно хоть бы раз;
И сердце застучало бы ровней
И не сжималось так в груди моей;
Калам в руке старательней бы стал,
Я сам к словам внимательней бы стал.
И, если б я очистить чувства мог,
Поднять бы и свое искусство мог.
И если счастья моего звезда
Не станет мне завидовать тогда, —
Пусть от людей я буду в стороне,
Покой да предоставлен будет мне.
Все должности с меня да снимет шах,
Чтоб я стихи слагал не впопыхах,
Пусть я у шаха иногда найду
И благосклонность к своему труду.
Я — не Хосров, не мудрый Низами,
Не вождь поэтов нынешних Джами,
Но так в своем смирении скажу:
По их стезям прославленным хожу.
Пусть Низами победоносный ум
Завоевал Берда, Гянджу и Рум;
Пускай такой язык Хосрову дан,
Что он завоевал весь Индустан;
Пускай на весь Иран поет Джами,
В Аравии в литавры бьет Джами, —
Но тюрки всех племен, любой страны,
Все тюрки мной одним покорены!
Я войск не двигал для захвата стран,
Но каждый раз я посылал фирман.
Скажи: писал я дарственный диван
Не так, как государственный диван —
И от Шираза до степей туркмен,
От Хорасана до китайских стен, —
Где б ни был тюрк, — под знамя тюркских слов
Он добровольно стать всегда готов…
И эту повесть горя и разлук,
Страстей духовных и высоких мук
Писал я вдохновенно день за днем
На милом сердцу языке родном.
О боже мой, тебе — моя хвала!
Твоя десница мой калам вела
И не закрыла книгу дней моих,
Пока не прозвучал последний стих!..
Год написанья книги: восемьсот
И восемьдесят девять. Дни не в счет.[72]
* * *
Побольше чару, кравчий! Поспеши, —
Чтоб друг поднес друзьям от всей души.
Полней налей, — хоть миг передохну:
Стоянки я достиг — передохну!

ЛЕЙЛИ И МЕДЖНУН

Перевод С. Липкина

ГЛАВА I

О том, как родился Кайс и стал совершенным в глазах любви и дорогим для людских сердец


Измученный в цепях любви! Таков
Железный звон и стон твоих оков:
Жил человек в стране аравитян,
Возвел его народ в высокий сан.
Он был главою нескольких племен,
И справедливым был его закон.
Он бедным людям, чей удел суров,
Предоставлял гостеприимный кров,
Их ожидал всегда накрытый стол,
Всегда подвешен был его котел,
Весь день, всю ночь пылал его очаг,
Огонь сиял у путника в очах, —
Сиял он путеводною звездой
Застигнутым пустынной темнотой.
Искусство щедрости его влекло,
И превратил он мудрость в ремесло.
Его стадам подобных в мире нет:
Баранов сосчитать — цыфири нет,
Всех знаков чисел не хватило б нам,
Чтоб счет вести верблюдам и коням.
Но только сына старцу не дал рок,
На горькую печаль его обрек.
Он всем владел, а жаждал одного:
Чтоб милый сын родился у него,
Чтоб не слабела с бренной жизнью связь, —
И жаждал крепче, старше становясь.
Он мыслил: обветшала утварь дней,
Прогнило древо жизни до корней, —
О, если б тополь молодой расцвел!
Пусть клонится к паденью старый ствол,
Но тополь над склоненною главой
Раскинет тень, шумя своей листвой.
Он мыслил: раковина пропадет,
Но будет жемчуг радовать народ.
Пусть я, богатства накопив, умру, —
Не даст наследник пропадать добру.
Пусть ввечеру зайдет моя заря, —
Взойдет другая, веселей горя.
Она взойдет над племенем родным,
Охватит небо пламенем своим…
Нет, соловей над высохшим кустом
Не станет петь… Иль ты забыл о том?
Когда свечи истлеет фитилек,
Не станет светом резвый мотылек.
Ты цели не достиг в конце пути?
Так цель свою в терпенье преврати!
И старец не роптал и не просил
И жребий свой носил пред богом сил,
И заслужил смирения венец,
И сына даровал ему творец!
А сын какой! Сердца испепелив,
Влюбленных Мекку в нем явил халиф.
Ты мысли раковиной назови,
А плод любви — жемчужиной любви,
Зефиром в сокровенном цветнике,
Сапфиром в драгоценном тайнике!..
Высокий лоб, любовью озарен,
Являл добра и верности закон.
Любовь — страна. Воскликнул шах страны:
«Пусть от звезды незримой до луны
Светила все ночной украсят пир:
Звезда любви в земной скатилась мир!»
И сразу потемнел небесный свод:
Ушел на пир созвездий хоровод…
Заволновалось воинство любви,
Печаль построила войска свои.
Беда младенческих коснулась век:
«Здесь будут русла горьких, скорбных рек».
Разлука кудри гладила, скорбя:
«Я дождь камней обрушу на тебя».
Страдание омыло рот ему:
«Я пламя вздохов к небу подниму».
Любовь заговорила, тронув грудь:
«Ты, чистая, моим жилищем будь!»
Отец, гордясь жемчужиной своей,
Жемчужинами одарял людей.
Он Кайсом порешил дитя наречь
И нянькам поручил дитя беречь.
И вот, закутан в соболь, в горностай, —
Бутоном розовым его считай! —
Ребенок в колыбели, как в саду,
Или, верней, как лепесток в меду.
И, чистотою внутренней блестя,
Покой и радость нянчили дитя,
Его от злого рока стерегли
И как зеницу ока берегли.
Дитя напоминает нам слезу:
Ребенок в доме, как слеза в глазу.
Он в бархате едва ли не лежал,
Он косточкой в миндалине лежал!
Стоял народ вокруг его шатра.
Чтоб не прошли холодные ветра!
Но пред судьбой бессильны сотни слуг:
К младенцу в колыбель проник недуг.
Вздохнет он — видишь: горе глубоко,
Глотнет он — станет кровью молоко.
Украдкой тянется к огню дитя,
Любовным пламенем его сочтя,
И так как ноги по земле не шли,
Он ползать начал с первых дней в пыли.
Страданье было неразлучно с ним
И вырастило мальчика больным.
Когда грудным младенцем плакал он,
Всем чудился тоски великой стон.
Когда слова произносить привык,
Резцу он уподобил свой язык.
Когда беседовать он стал с людьми,
Казались мудрецы пред ним детьми.
Манило всех горение в очах
И радость вдохновения в речах.
Он душу покорял, он увлекал,
В живую плоть он слово облекал,
Из уст прекрасных вылетев едва,
В сердца людские падали слова!
Услышали об этом чуде все,
Узреть его мечтали люди все,
И толпами со всех сторон текли,
И, глядя, наглядеться не могли.
Того привел в смятенье лик его,
Другому в сердце ум проник его.
Он был мечтой, любимцем бедняков,
И сто красноречивых стариков
Немыми станут, уст не разомкнут,
Когда рассказывать о нем начнут!
Родителям он дорог был равно, —
Два сердца, полюбившие одно.
И, поражаясь чаду своему,
Его словам чудесным и уму,
Сказали так: «Да минет горе нас,
Пусть мальчика дурной не сглазит глаз!
В шелка заботы кутая дитя,
Окурим дикой рутою дитя!»[73]
Когда вступил он в пятую весну,
Решил отец: «Учить его начну».
И, не теряя времени, велел —
Среди родного племени велел —
Учителя для мальчика найти,
Наставника, вожатого в пути,
Чтоб милый Кайс достойным сыном был,
Великих знаний властелином был,
Чтоб в чуждых землях край прославил свой,
Чтоб с поднятой ходил он головой…

* * *
И я, наставник, знанием влеком!
Сам разум у тебя — учеником.
Скорей листок ребенку в руки дай,
А мне урок любви науки дай!

ГЛАВА II

О том, как Кайс начал учиться в школе, увидел красоту Лейли и занозы любви вонзились в его сердце


Тот, кто уроки мне давал не раз
В науке слова, так повел рассказ:
Для Кайса начали искать вокруг
Наставника и знатока наук.
В той местности наставник славен был,
По нраву ангелам он равен был.
Учил детей он племени всего:
Не знал отрадней бремени сего.
Звезда наук, он был земле не чужд,
Открыл он сердце для народных нужд.
Высокий саном, был он к лести глух,
Превыше сана был высокий дух!
Был гнев его горячим, жестким был, —
В его руках и камень воском был!
Был гнев самумом, — не губил он роз,
Из племени былинки не унес.
Вкусивший светлый хлеб его щедрот,
Лепешкой жалкой солнце назовет!
Конюшней старой пред его страной
Казался беспредельный мрак ночной.
Родимый кров от недругов храня,
Он был сильнее ветра и огня.
От всех печалей мира и невзгод,
Как крепость, ограждал он свой народ.
Жемчужинами был мудрец богат,
Но лишь одною восхищался взгляд.
Взрастил он много роз в своем саду,
Но лишь одной ценил он красоту,
Светильником гордился лишь одним, —
Как искра, тлело солнце рядом с ним!
В его дому была свеча одна,
Как в небесах всегда одна луна,
Но та свеча была такой луной,
Перед которой слепнет глаз дурной.
Нет, не свеча, а кипарис блестит,
Которому завидует самшит!
Нет, не луна, а счастья звездный дар,
Не звездный дар, а солнца грозный жар!
Кто губы разгадает, кто поймет?
По цвету — финики, по вкусу — мед.
Ланитам кто сравненье дать готов?
То — луны под завесой облаков.
Как солнце — лик ее в ночи волос,
Ночное небо солнцем обожглось!
О ночь! Лейли! Мы смотрим на тебя, [74]
Рассвета блеск забыв и разлюбя.
Две брови черные на белом лбу,
Соперничая, начали борьбу,
Но родинка вмешалась в бранный спор,
И брови не воюют с этих пор.
Даруют брови, сведены басмой,
Свет полнолунья, спорящий со тьмой,
Их кипарисами назвать могу:
Не правда ль? Ветер их согнул в дугу!
Два глаза — два могучих колдуна.
Им сила чародейная дана.
О, дремой осененные глаза!
Истомой опьяненные глаза!
Над вами кипарисы в жаркий день
Простерли страстного желанья тень.
Чему я уподоблю ряд ресниц?
То — войско негров у своих границ.
Мигание? То негры пред тобой
Затеяли междоусобный бой.
Нет, неграми ресницы не считай!
Давно богат газелями Китай,
Потребны копья нам для ловли их,
Ресницы — копья. Взять готов ли их?
Но черный мускус пролила газель,[75]
И копья стали черными отсель…
Ее лицо в приманку нам дано,
А родинка — приманное зерно.
Попался на приманку человек,
И стал он пленником любви навек.
Так сладостен ее прекрасный рот,
Что стали и слова ее как мед.
В губах собрала сердца чистоту.
Родник живой воды — слюна во рту.
О все животворящие уста,
Рубинами горящие уста!
Гранильщик им ущерба не нанес,
В них — сок янтарный виноградных лоз…
Стройна, как молодое деревцо.
Мертвец воскреснет, увидав лицо.
Живой узрит — бессмертье обретет,
Другая жизнь к нему тогда придет.
Она, как мысль правдивая, чиста,
Как жалобы народной правота.
Две темные, тяжелые косы —
Две ночи в блеске неземной красы.
Вот почему ты Ночью названа!
Ты — Ночь могущества, ее луна![76]
Тебя хвалить захочет сын земли, —
Не сыщет слова, равного «Лейли»!
И всех ночей чудесней эта ночь,
И свет очей отца такая дочь.
Покой богатый ей отец отвел,
Покой — луны прекрасной ореол:
Он школой был. Подобные звездам,
Сияли дети, собранные там.
Учитель, о котором речь была,
Их наставлял на добрые дела.
Он райской гурией Лейли назвал:
Уроки ангел гурии давал.

* * *
Об этой школе всюду шла молва,
Хвалебные текли о ней слова.
О ней родитель Кайса услыхал
И счел ее достойною похвал.
И Кайса в эту школу отдал он,
Как повелел обычай и закон.
Был Кайс наставнику в ученье дан:
Жемчужина упала в океан.
И, радуясь жемчужине своей,
Стал океан светлей и веселей,
И в добрый час, и справедлив, и строг,
Учитель вывел на доске урок.
Но сколько ни писал он, — все равно
Казалось, Кайс об этом знал давно!
Когда сокровище вселенной — Кайс
Учиться начал, — несравненный Кайс, —
Была месяцеликая больна.
Была тоска подруг по ней сильна.
Ее природа — солнца горячей…
Есть горечь некая в жару лучей!..
Горит светильник. Масла ты подлей —
И будет он гореть еще светлей.
Песок полдневным солнцем накален.
Огнем ожги — и жарче станет он.
О пери! Огненная у тебя душа, —
И вдруг подул самум, огнем дыша!
Она любила финики и мед,
Вино, воспламеняющее лед.
Четыре — мед, самум, душа, вино —
Соединились: тело зажжено!
И пери лихорадкою больна:
Вошла в нее украдкою она.
Лейли дрожит, как тополь поутру,
Как белый тополь на степном ветру,
И тело рвется на куски… не ложь:
Землетрясение — такая дрожь.
И желтым стал огонь ее лица,
Как нежной розы желтая пыльца,
Родные собрались вокруг Лейли,
Врачей искусных к ложу привели.
Что пользы нам от сотни лекарей?
Природа может вылечить скорей!
Что пользы нам, что воскрешал Иса? [77]
Творит одна природа чудеса.
Хотя врачи руками развели,
Но сжалилась природа над Лейли:
Вернула силы ей, недуг исчез,
Вновь стала пери чудом из чудес,
Улыбка на губах — стократ светлей,
Румянец на щеках — стократ милей.
Соскучилась ученая краса,
Услышать хочет школы голоса.
И волосы, подобные мечте,
Искусно убрала ей мешшате
И, красоту украсив красотой,
Застыла, восхищенная звездой.
Два завитка — веди сравненье в даль! —
Как в слове «хадд» удвоенное «даль»![78]
А родинка над ртом — открою вам —
Как точка черная над словом «фам»;[79]
Подобная индусу-колдуну,
В рубинах губ таит она слюну!..
Ее уста — живой воды родник,
И пламень губ в живой воде возник!
Огонь румянец на щеках разжег,
Их золотой осыпал порошок.
Два глаза, подведенные сурьмой,
Соперничают с полуночной тьмой.
Не молния грозы — ее лицо,
А молния красы — ее лицо.
Да, молния: то — ливня бедствий жди,
То — милостей посыплются дожди!
Вкруг шеи ожерелье зажжено,
Как звезды вкруг луны, горит оно.
Повязка — лунный луч на волосах…
Рок видит смерть свою в ее глазах!
Вся хороша, от головы до ног,
Любви душа — от головы до ног!
Она выходит. Властная краса
Смущает мир земной и небеса.
За ней — служанки, юны и стройны,
Как приближенные самой весны.
И в школе стало празднично, светло:
Игривое веселие пришло!
Учитель счастлив: миновал недуг.
Он отпустил гулять ее подруг.
Как солнце для небес и для земли,
Была для школы светочем Лейли:
Лейли, как ночь весны, сердца влечет!
Ей оказали девочки почет, —
Созвездья так приветствуют луну,
Так сад встречает юную весну.
Все расцвело. Лишь дерево одно
Дыханьем осени обожжено,
Пылает увядания огнем,
И пожелтела вся листва на нем:
Увидел Кайс весеннюю зарю,
И стал он весь подобен янтарю.
Вокруг царила юная весна, —
Его лицо покрыла желтизна,
Дыханье осени в его крови:
Восточный вихрь ворвался, вихрь любви.
По телу слабому пошел озноб,
Росой холодной увлажнился лоб.
Он чувствовал: сейчас конец придет,
В беспамятстве сейчас он упадет.
Его лицо менялось каждый миг.
Он обезумел: он любовь постиг.
Любви пригубил чашу в первый раз,
Хлебнул глоток — и опьянел тотчас.
Но, мучаясь, он пересилил страсть,
Чтобы на землю тенью не упасть.
На Кайса поднял взор его кумир…
Ей показался темным светлый мир!
В огонь упала слабая душа,
Сгореть в любовном пламени спеша.
Волненье Кайса ей передалось.
Он для нее прозрачным стал насквозь.
Лейли глядит — и видит только страсть.
Да, и она любви узнала власть!
И с тонкостью понять ему дала,
В каком она огне, и поняла
Потом сама: «Когда ему сейчас
Не помогу, для посторонних глаз
Он явной сделает свою любовь,
Мы встретиться тогда не сможем вновь,
Ему не разрешат учиться тут,
Преграду между нами создадут».
И молвила, подняв глаза с трудом:
«Друзья мои! Давайте в сад пойдем;
Всей школой хорошо гулять в саду!..»
Ученики ликуют: раз в году
Такая радость красит долю их:
Учитель отпустил на волю их!
И Кайс, усилье сделав над собой,
Смешался тоже с резвою гурьбой…
Искусный садовод в саду любви!
Мне розовую чашечку сорви:
Скажу, на завязь бросив быстрый взгляд,
Какие розы разукрасят сад!

ГЛАВА III

О том, как Кайс увидел Лейли в весеннем саду и упал в беспамятстве


ГЛАВА IV

О том, как Кайс, придя в себя, застонал, как соловей, и снова потерял сознание и отец увел его с собой


ГЛАВА V

О том, как Кайс направился в сторону племени Лейли, как он беседовал с собакой Лейли, а потом увидел свою возлюбленную


Кто воспевал страдальца бытиё,
Так заставлял писать перо свое:
Беспамятством, бессильем одержим,
Не ведал Кайс о том, что стало с ним,
И вот узнал, едва лишь ожил он,
Как близких сердцу растревожил он.
Родители стонали день и ночь,
Не ведая, что делать, как помочь?
Тот — юный лоб, вздыхая, целовал,
Та — горестью убита наповал.
И, все поняв, смутился Кайс тогда,
Не знал, куда деваться от стыда,
Глядеть в отцовские глаза не мог,
В тоске лежал у материнских ног,
И под ярмом позора своего
Не поднимал он взора своего.
Когда увидели отец и мать:
В могилу Кайса может стыд вогнать, —
Решили не расспрашивать его,
Как будто не случилось ничего,
Решили слова не сказать в укор,
Чтоб мальчик позабыл про свой позор.
И мыслили, вздыхая тяжело:
«Быть может, наваждение прошло?
Он станет сдержанней, горячий нрав
Природой целомудренной поправ?
Быть может, горести промчатся все?..»
И так гадали домочадцы все:
«Приснился юноше волшебный сон»,
«Виденьем неким был он потрясен»,
«Его с дороги сбил коварный див…»
Никто не знал, что, пери всех затмив,
Заворожила юношу Лейли, —
И восвояси родичи пошли.
И Кайс остался наконец один.
Искал он горю своему причин.
Искал он исцеленья своего,
Алкал он избавленья своего.
Тоске внезапной изумлялся вслух, —
Метался беспокойный, слабый дух:
Любви отдаться? От людей бежать?
Но жалко покидать отца и мать.
Найти покой среди домашних вновь?
Но топчет сердце властная любовь!
Так он страдал, пока рука небес
Не сбросила на мир ночных завес.
И войском горя был он побежден:
Настала ночь — Лейли увидел он.
Каков удел влюбленных — он забыл!
И снегом убеленных он забыл
Отца и мать, забыл недавний стыд,
И вот уже к возлюбленной спешит.
Не взял он волю в спутники себе,
И разум не был другом при ходьбе.
Он шел и падал, и вставал, и шел,
И каждый шаг безумцу был тяжел.
Валялся, как поклонники вина
Валяются, напившись допьяна.
И видит он становища огни
И думает: «Меня сожгут они!»
И сердце вдруг охвачено огнем,
И мнится: искры заметались в нем…
Вознес он к небу огненный язык,
Открыл огню воспламененный лик,
Как пышет пламенем зажженный куст,
Он песню-пламя выпустил из уст:
«Огонь, благословенный проводник!
Ты в ночь печали предо мной возник.
Я вижу: искры падают в траву, —
Их звездами печали назову.
Вознесся дым, как вздох твоей груди,
Как цель, очерченная впереди.
Лепешку спрятал ты в своей золе, —
То месяц на заоблачном столе.
Кто взглянет на тебя, тому сурьмой
В глаза войдет летучий пепел твой.
Но роза не глядела на очаг.
Откуда ж цвет сурьмы в ее очах?
Или решила стать сурьмой зола,
Когда она в твои глаза вошла?
Огонь! Горящий жар твоих углей
Рубинов драгоценных мне милей:
В нем вижу я — мне цвет багряный люб —
Всепожирающее пламя губ!
Нет, не венец — рубином, а венцом
Украшен сей рубин: ее лицом!
Ты в ночь заботы подал руку мне,
Ты озарил в ночи разлуку мне.
Как высказать, как я люблю тебя?
Каким стихом я восхвалю тебя?
И что тебе я, путник робкий, дам?
Алоэ и сандал в растопки дам!
Огонь! Тебе никчемных слов не дам:
Луну и солнце я в жаровни дам!
Огонь! Всегда будь на моем пути,
Всегда свети, вселенной всей свети!..»
Не кончил он, как ветер вдруг донес
Протяжный лай: залаял в стане пес…
Он скорчился, пошла по телу дрожь,
И на собаку стал он сам похож.
И стон его поднялся в вышину, —
Не стон, а вой нарушил тишину.
Как путник, потерявший караван,
Взывает, страхом темным обуян,
Следы читает сквозь кромешный мрак, —
Так шел несчастный Кайс, и пел он так:
«О ты, чей голос радость мне принес,
Ночной товарищ мой, печальный пес!
Ты, верный друг, мне громкий подал крик,
Всех заблудившихся ты проводник!
Вокруг селенья ходишь, честный страж,
Не правда ль, одинаков жребий наш!
Пройдут ли ночью воры в мирный кров, —
Зубами в клочья разорвешь воров,
И хна для ног твоих — людская кровь.
О, мне конец такой же приготовь!
Я тоже пес, как ты, но ты важней:
Ты можешь в стан войти, к прекрасной, к ней.
Твоя судьба — хранить и хлеб и кров.
Моя судьба — бродить вокруг шатров!»
Так пел влюбленный, так шагал в пыли…
А ты, месяцеликая Лейли,
Ты плачешь тоже, ты грустишь о нем,
Ты видишь Кайса утром, ночью, днем,
Он призрак, он души твоей звезда.
Беда арабов — пленная беда:
Тебе попала, Кайс, в полон она,
И вот не ест, не пьет, не знает сна…
Как легкий локон вьется на ветру,
Лейли в тоске металась по шатру
И падала на ложе, ослабев…
Вдруг скорбный к ней доносится напев,
Лейли глядит: степи темным-темно,
Все племя сладким сном пьяным-пьяно.
Отраден сон для тех, кто не влюблен,
Но кто влюблен, — для тех запретен сон…
Старуха-нянька вместе с ней жила,
Ее любви наперсницей была,
Благословила двух сердец союз,
Желала им нерасторжимых уз,
Ей Кайс — как сын, она — как мать ему…
Когда в степную выбежала тьму
Лейли, в ночи сияя, как луна, —
Как тень луны, пошла за ней она.
Лейли, не видя ничего, бежит.
К возлюбленному своему спешит.
Два вздоха пламенных светло зажглись,
Два сердца раненых в одно слились.
Как боль ясна, как тайна их чиста!
Какой немотой скованы уста!
Как будто солнце скрылось, а светло.
Нет наводненья, — стену всю снесло!
Друг друга пусть обрадуют они!..
Но без сознанья падают они.
Старуха тут заплакала навзрыд:
Увидят их — какой позор и стыд,
Они погибнут от людского зла!
И на плечо она Лейли взяла
И ношу понесла — любви сосуд.
Не так ли солнце небеса несут?
Ее согнуло горе… не солгу:
Так небеса сгибаются в дугу!
И девушку вернула в отчий дом,
И возвратилась к юноше потом,
И юношу взвалила на плечо,
И горе жгло ей сердце горячо.
Чуть ноша становилась тяжела,
Безумного по травам волокла,
Подальше от селенья своего,
От подозрений всяких, от всего,
Что может ввергнуть юношу в беду,
Когда у всех он будет на виду.
Оставила его в степном песке,
И в дом направилась в глухой тоске,
Судьба-старуха, где твой правый путь?
К тебе взываю: справедливой будь!
Ты горе посылаешь на людей,
Как мать, проклявшая своих детей!


Миниатюра из рукописи XV в.

«Лейли и Меджнун»


ГЛАВА VI

О том, как соплеменники узнали об исчезновении Кайса, нашли его в песках пустыни, доставили домой и Кайс повсюду прослыл безумцем, Меджнуном


Кто рассказал о ночи роковой,
Украсил так рассказ печальный свой:
Увидели родные на заре,
Что Кайс опять не спал в своем шатре,
И вороты порвали на себе,
Взмолились небу о его судьбе.
Отец, рыдая, утешает мать,
Велит людей на поиски послать.
И люди, наконец, следы нашли:
Вели следы к становищу Лейли.
И люди в стан пришли по тем следам
И новые следы открыли там:
Одни — глубоко вдавлены в песок,
Как будто путник тяжкий вьюк волок,
Другие — как создания пера,
Как будто пери здесь прошла вчера,
А третьи — в глушь пустынную ведут,
Возникнут вдруг и снова пропадут…
И люди в глушь пустынную пошли,
Песчаный холм увидели вдали.
Приблизились, разрыли… о творец!
Там Кайс лежал, недвижный, как мертвец.
Пустынный вихрь песком его занес!
Тут хлынули из глаз потоки слез:
«Убит, — один другому говорит, —
Убийцею тайком в песок зарыт».
И светлый мир им показался пуст…
Вдруг слышат: вылетает вздох из уст.
«О небеса! Он жив, он жив еще!»
Один из них взял Кайса на плечо,
И люди тронулись в обратный путь…
Разорвалась родительская грудь,
Когда больной вернулся в отчий дом!
Но Кайс, придя в сознание с трудом,
Не знал, как объяснить поступок свой,
Стоял с опущенною головой.
Обрушились упреки на него,
Во всем нашли пороки у него.
Один сказал: «Тебя сломила страсть?»
Другой: «Ты страстью насладился всласть?»
А третий: «Будь сильней, сломи ее!»
И что ни слово — острое копье,
Вонзились в сердце резкие слова,
Осыпана камнями голова —
Невидимою грудою камней:
Невидимые, бьют они больней!
Один сказал: «Наставить должно ум».
Другой: «Избавить от опасных дум».
А третий: «На ноги наденьте цепь!»
Но Кайс молчал, вперяя взоры в степь.
Мечтал он, чтобы день короче стал,
Он с нетерпеньем темной ночи ждал,
И только звезды стали высыпать,
Он к племени Лейли пошел опять.
Опять родители к его шатру
Направились поспешно поутру,
Опять его нашли в степной глуши,
И был сильней недуг его души.
Опять слова — острей змеиных жал…
А ночь пришла — опять он убежал.
И поняли родители тогда:
У них — непоправимая беда.
Слова напрасны: кто безумен, тот
Безумным слово разума сочтет.
Собрали знахарей и лекарей —
И колдунов, чтоб вылечить скорей.
Росло в дому советчиков число, —
Безумие любви быстрей росло,
Недуг страдальца был неисцелим…
И дети бегать начали за ним,
И вот Меджнуном прозван с юных лет.
«Меджнун! Меджнун!» — ему неслось вослед.
Но что ему, сошедшему с тропы,
Презрительные прозвища толпы,
Когда в глухое впал он забытье,
Когда он имя позабыл свое,
Народа своего, своей земли, —
Одно лишь имя помнил он: Лейли!
Когда: «Лейли» — он голос поднимал,
Меджнун пред ними — каждый понимал.
Он шел по вечерам и по утрам
К становищу Лейли, к ее шатрам,
Чтоб воздух племени ее вдохнуть,
И камнем ударял себя он в грудь.
Влачил вокруг шатров страданья цепь,
А прогоняли — возвращался в степь.

* * *

О ты, кто сделал степь моей страной!
Я заблудился. Сжалься надо мной!
Я одинок. Устал я в царстве лжи.
Дай руку мне, дорогу покажи!

ГЛАВА VII

О том, как отец Лейли, узнав о любви Меджнуна к своей дочери, разгневался на отца Меджнуна и тот заковал сына в оковы


Кто написал страданья книгу, тот
Свое повествованье так ведет:
И превратил круговорот времен
Меджнуна имя в притчу для племен.
Владыкам сильным, людям слабым всем,
Известным сделалось арабам всем.
И некто благосклонный, злобы враг,
О нем отцу Лейли поведал так:
«Был Кайс несчастный в племени Амир,
Его способностям дивился мир.
Разумен был он, сдержан был весьма,
Но, кажется, теперь сошел с ума.
Чуждается людей отныне он,
Блуждает и вопит в пустыне он.
Жалеют люди: «Бедный человек,
Любовь свершила на него набег!
Он словно грозной бурею влеком:
Любовью к некой гурии влеком».
Отец Лейли растроган был до слез.
Он руку укусил и произнес:[80]
«Ах, бедного хвалили столько раз,
Его дурной, наверно, сглазил глаз.
Ах, светлая погибла голова,
Ум совершенный, дивные слова!
Язык сладчайший всем понятен был,
Он и моей душе приятен был.
О, каковы страдания отца
И матери! Разбиты их сердца!
Каким огнем он мучим и палим?
Душа объята пламенем каким?
Какая роза в нем любовь зажгла?
Какое племя для него кыбла?»[81]
И некто молвил: «О дающий свет!
Раз ты спросил, позволь держать ответ:
В степи широкой множество племен, —
Ни к одному из них не склонен он.
Его любовь плоха иль хороша,
Но в племени твоем — его душа,
Но в племени твоем — весь мир его,
Но в племени твоем — кумир его!
В гареме целомудрия — душа.
Лишь ветром целомудрия дыша,
Она прекрасна, как весенний ток.
Основа этой ткани и уток —
Учтивый, скромный нрав… Но пробил миг,
И вздох страдальца в сердце ей проник…
В его очах — забвение всего.
В его речах — свержение всего.
Ты знаешь сам: он мастерства достиг,
Отмечен высшим даром плавный стих,
Но в каждой строчке — имя лишь одно,
Не будет упомянуто оно.
Сказал я. Сам теперь ты все поймешь
И разум свой в советники возьмешь».
И слушавший лишился вдруг себя.
Как нитка, закрутился вкруг себя,
Сначала даже слова не сказал,
Ни доброго, ни злого не сказал,
В ушах его стоял немолчный шум!
Потом очнулся, успокоил ум
И молвил так: «Ступай, вкушая мир.
Скажи владыке племени Амир:
«Такие речи недостойны нас,
Я перед ними слух замкнул сейчас.
Пусть говорит народная молва,
Но ты гони подобные слова.
Давно сыновний видел ты недуг,
Ты должен был смирить строптивый дух.
Знай, заслужил безумец одного:
Цепь, только цепь — лекарство для него!
Иль ты забыл могущество мое,
И каково имущество мое,
И как мое значенье велико?
С тобой и сыном справлюсь я легко!
Или тебе неведом больше страх?
Я раздавлю, я превращу вас в прах!
Запри Меджнуна, если он упрям!
Не подпускай его к моим шатрам!
Настойчив будет он в своих делах, —
Тогда судьею станет нам аллах,
Его тогда о милости моли:
Я твой народ смету с лица земли!»
Отправил с этим словом он посла:
Война свой пламенный язык зажгла.
Пришел посланец, долг исполнив свой…
Поник родитель Кайса головой,
Когда он смысл речей уразумел.
Спасенья нет! Смириться он сумел,
Согласье дал. Простился с ним посол…
А весь народ в смятение пришел,
Меджнуна люди бросились искать
И плачущим нашли в степи опять,
Как будто был покойник у него
Или напал разбойник на него!
Безумца притащили в отчий дом,
Надели цепи на него потом…

* * *
О ты, чей жребий — звон стальных цепей,
Гордись счастливой участью своей!
Кто и в цепях сберег свободы пыл, —
Свободу многим тысячам добыл.

ГЛАВА VIII

О том, как Меджнун пылал, словно огонь в печи, страдал, как птица в силке, и цепи расплавились от огня его сердца, и он удалился в степь


ГЛАВА IX

О том, как Лейли увидел Ибн-Селлям, влюбился в нее, отправил сватов и получил согласие отца Лейли


Кто жемчуга блестящих слов низал,
Увидел мысли блеск и так сказал:
В ту ночь, когда Лейли, в тоске немой
Покинув сад, направилась домой,
В пути благоухая, как жасмин, —
Ее увидел человек один
И потрясен розоволикой был!
Среди арабов он владыкой был
И прозывался так: Бахт Ибн-Селлям…
Терял он счет верблюдам и коням,
Баранам и быкам терял он счет, —
Покрыл пустыню всю несметный скот,
И так как знатен был он и богат,
Он жил, ни в чем не ведая преград…
Заботы заблудившемуся нет,
Когда увидит звездный блеск монет.
Звезда блеснула Ибн-Селляму вдруг,
И душу страстный охватил недуг.
Не запустил болезни он своей,
Задумал исцелить себя скорей.
Направился к становищам своим,
И кинулся к сокровищам своим,
И выбрал сто подарков дорогих,
Сто редкостей, — не видел мир таких, —
И выбрал несколько проводников,
Как шейхи, златоустых стариков,
И людям цель свою открыл глава,
И племя приняло его слова.
Послы, чуть свет, чтоб не застиг их зной,
Поехали с подарками, с казной.
Отец Лейли приветствовал гостей:
Он долю получил благих вестей,
Он Ибн-Селляма знал уже давно,
К нему приязнь питал в душе давно:
Богат и знатен, как гласит молва,
Народа Бену Асад он глава…
И вот, к приему посланных готов,
К ним дружбу проявил на сто ладов.
Радушием смущенные послы,
Седые, благосклонные послы,
Раздав подарки и воздав хвалу,
Присев к гостеприимному столу,
Рассказ неторопливый повели,
Рассказ красноречивый повели,
И, цель свою достойно объяснив,
Ответа ждали, головы склонив.
Сказал отец: «Да снидет благодать!
Когда моим он сыном хочет стать,
Я встречу, как родной отец, его,
Да красит жемчуг мой венец его!
Но потерпеть он должен некий срок:
У розы как бы сломан стебелек,
Она больна, гнетет ее тоска.
Надежды пальма — веточка пока,
И солнце — только месяц молодой.
Когда придут здоровье с красотой,
Пусть поспешит благословенный сын,
И с розой пусть обнимется жасмин!»
Так, расточая сотни добрых слов,
Обрадованных отпустил послов…
Лейли гуляла в этот час в саду,
Еще не зная про свою беду.
Там нет лекарства от ее тоски,
Там розы распустили лепестки, —
Ей розы открывали вновь и вновь
Кровопролитную свою любовь,
Как бы кровавый обнажали меч,
Чтоб сердце ей безжалостно рассечь.
И вот печаль свершила свой набег, —
И плакала рожденная для нег.
Она пришла домой, дрожа, в бреду,
Сказала: «Дурно стало мне в саду».
Так обманула легковерных слуг.
Но те, кому понятен был недуг, —
Ее друзья, наперсницы любви,
Стремились ей отдать сердца свои.
И занялся у старой няньки дух:
А вдруг ушей Лейли достигнет слух
О том, что замышляет Ибн-Селлям?
Тут сердце разорвется пополам!
Решила: скроем от Лейли скорей,
Какой удел приуготован ей…
Однажды к ним знакомые пришли,
Друзья, подруги, жившие вдали,
И все, кто был отцу Лейли сродни, —
Больную навестить пришли они.
Была меж ними дряхлая весьма
Старуха, выжившая из ума,
Она, чтобы влюбленную развлечь,
Язык в смертельный превратила меч:
«Не огорчайся, роза! От волос
На лик твой много амбры пролилось,
Но скоро обретешь веселье ты,
Нас позовешь на новоселье ты,
Возвращена здоровью будешь ты,
Исцелена любовью будешь ты!
Нет в мире краше прелестей твоих, —
Красивым оказался твой жених.
Об этом люди говорят давно.
В твой кубок льется радости вино!»
Старуха вовсе разумом плоха:
Сказала даже имя жениха…
Когда в сознанье пери дорогой
Проникла весть об участи такой, —