загрузка...
Перескочить к меню

Не позже полуночи (fb2)

- Не позже полуночи (пер. Н. Лебедева, ...) 6.06 Мб, 655с. (скачать fb2) - Дафна дю Морье

Настройки текста:



Дафна дю Морье НЕ ПОЗЖЕ ПОЛУНОЧИ (сборник рассказов)


Обыденность и тайна Вступительная статья

Если бы меня сегодня спросили, почему до сих пор на русском языке не издавались произведения Дафны дю Морье, я бы ответил — по недоразумению, и не покривил бы душой.

Долгие годы мы справедливо гордились количеством названий и тиражами публиковавшихся в нашей стране произведений зарубежных авторов и не без оснований утверждали, что любой крупный зарубежный писатель XX века представлен на русском языке хотя бы одной книгой. Наверное, так оно и было.

Знали мы много. Но бывает ли знание достаточным и окончательным?

В наши дни в читательский обиход впервые вошли произведения русской и советской литературы, дотоле практически неизвестные. Задача специалистов по зарубежным литературам и издателей — оставить как можно меньше белых пятен и в литературах других стран и континентов.

Сейчас, конечно, вряд ли возможно установить, кто конкретно из литературоведов-зарубежников ввел определение «прогрессивный» писатель, ставшее своего рода пропуском в издательские планы. Термин этот странен, хотя бы потому, что большая литература всегда прогрессивна, ибо питается идеями гуманизма. Более точным было бы говорить о писателях, разделявших или придерживавшихся социалистических идей. А так в разряд «прогрессивных» попадали литераторы, раз-другой посетившие нашу страну и произнесшие вежливые, доброжелательные, но ни к чему не обязывающие слова. Книги этих писателей выходили, и, впрочем, часто очень неплохие. Но был и есть в западных литературах огромный, почти не тронутый нами пласт произведений, авторы которых не попали в «прогрессивные» вовсе не потому, что были реакционны, а потому, что их мало кто читал и никто толком не знал, хотя у себя на родине эти писатели были хорошо известны. Невнимание наших литературоведов и издателей к их творчеству объяснялось тем, что они непосредственно не касались острых социальных проблем. Они точно и сочно живописали быт и нравы, умели глубоко проникнуть в человеческую психологию… Но доминировавший десятилетиями подход к литературе как к явлению прежде всего социологическому обрекал их — в наших статьях и обзорах — на прозябание где-то на периферии мирового литературного процесса. Был даже изобретен специальный термин — произведения «малой темы».

Надо признать, что в последние годы положение стало улучшаться. Если говорить только об английской литературе, то уже увидели свет два романа Л. П. Хартли, сборники рассказов Ф. Кинга, Э. Боуэн, В. С. Притчетта — превосходных нравоописателей и психологов. Дошла очередь и до сборника Дафны дю Морье. Что помешало ему выйти в свет лет двадцать назад? Трудно сказать. Писательница уверенно владеет всеми секретами нелегкого ремесла рассказчика, умеет на ограниченном пространстве «малой прозы» создать динамичную, напряженную интригу. Характеры ее персонажей многозначны и противоречивы. А как парадоксальны и неожиданны финалы многих ее рассказов!

Дафна дю Морье родилась в Лондоне в 1907 году. Отец ее, сэр Джеральд дю Морье, был известным актером, дед, Джордж дю Морье, — художником и писателем. Его карикатуры регулярно печатались на страницах популярного журнала «Панч». С его иллюстрациями выходили романы таких крупных писателей, как Э. Гаскелл, Г. Джеймс, Д. Мередит, Т. Харди. Роман Джорджа дю Морье «Трильби» имел в свое время большой успех и был переведен на русский язык.

С детских лет будущая писательница воспитывалась в мире литературы и искусства, в атмосфере творчества, и неудивительно, что первый ее роман «Дух любви» вышел, когда ей было двадцать четыре года. За свою долгую жизнь Дафна дю Морье написала почти два десятка романов, несколько пьес, множество рассказов, биографию отца, книгу очерков «Исчезающий Корнуолл» — о любимой части Великобритании, где прожила много лет.

Именно в Корнуолле и происходит действие рассказа «Птицы», ставшего литературной основой всемирно известного одноименного фильма А. Хичкока. Рассказ написан в начале 50-х годов, и, читая его сегодня, нельзя не заметить его провидческий характер. Это, конечно, рассказ-притча, рассказ-предупреждение. Есть в нем и ощутимый элемент фантастики — птицы объявили безжалостную войну людям. Писательница вовсе не ставит своей целью напугать читателя, пощекотать его нервы. Без малого четыре десятка лет тому назад она остро почувствовала утрату гармонии и связи всего живого, человека и природы. Дафна дю Морье никак не объяснила тогда ненависть, объединившую всех птиц против человека. Но современный читатель легко домыслит сам: одна из постоянных тем средств массовой информации — надвигающаяся экологическая катастрофа: от бездумного применения ядохимикатов гибнут не только птицы, но и млекопитающие, и рыбы в водоемах. Что современный горожанин знает о птицах и их повадках? Сумеет ли он отличить синицу от зяблика?

На Британских островах существует давняя традиция — наблюдать жизнь птиц, причем заняты этим вовсе не только профессиональные орнитологи, но и широкие круги любителей, объединенные в добровольные общества.

Дафна дю Морье великолепно чувствует и пишет природу. Суровый и величественный пейзаж Корнуолла в преддверии зимы не просто фон, на котором развертывается страшная история войны птиц и людей, а полноправный компонент художественного мира произведения.

Не нужно особенно богатой фантазии, чтобы, читая этот рассказ, ощутить себя на безлюдном, крутом и открытом морским ветрам корнуоллском берегу под тысячами загадочных, упрямых и холодных птичьих глаз, услышать настойчивый стук их клювов по ставням и неумолчный, угрожающий шорох крыл…

Это, пожалуй, один из самых сильных рассказов писательницы, и, на мой взгляд, он достоин быть включенным в антологию лучших английских рассказов XX века, ибо трагизм его — очень своевременное напоминание об опасности, грозящей всем обитателям Земли. Последствия утраты гармонии живого, человека и природы, необратимы и губительны.

Нельзя пройти и мимо достаточно неожиданной, но в то же время убедительной ассоциации, носящей в рассказе характер лейтмотива. Впервые она возникает у Ната, которому самая первая атака птиц и реакция на его рассказ окружающих напоминает военное время: «Как воздушные налеты во время войны… Здесь, в этой части Англии, никто и не подозревал, сколько пришлось перевидать и испытать жителям того же Плимута». Качающиеся на волнах чайки сравниваются с мощной боевой флотилией, «их огромные соединения выстраиваются в небе в боевом порядке», «затишье в ходе битвы. Перегруппировка сил. Так это, кажется, называлось в сводках военных лет?»

Еще свежи были в памяти бомбардировки Лондона, трагедия Ковентри… Конечно, можно лишь догадываться и предполагать, но само возникновение замысла «Птиц», скорее всего, связано с эмоциональным восприятием опыта второй мировой войны, ставшей символом слепой, безжалостной, разрушительной силы.

Человек и природа — одна из важных тем Дафны дю Морье. К «Птицам» как бы примыкает рассказ «Красавцы». Это история печальная и трагическая. Современный Маугли, задержавшийся в своем развитии мальчик, жестоко третируемый родителями, жаждет ласки и понимания, ищет свое место в мире и ненадолго находит его у животных. Здесь уже агрессивны люди, несущие дисгармонию в первобытное, естественное существование животных, к которому прикоснулся мальчик.

Многие произведения сборника посвящены быту, частной, семейной жизни людей. Блистателен рассказ «Яблоня», где речь идет о скрытой от посторонних глаз стороне внешне благополучной супружеской жизни. Любовь и преданность жены, сталкиваясь с многолетним равнодушием и эгоизмом мужа, постепенно перерождается; совместное существование становится одинаково тягостным для обоих. Она по инерции продолжает нести весь груз домашних обязанностей, он же испытывает к ней растущую с годами ненависть, смешанную с чувством вины. Ее смерть не приносит ему освобождения: постылая жена воплощается для него в старой уродливой яблоне, и неразрешимый конфликт заканчивается закономерным для героя возмездием. Элемент мистики, придающий повествованию напряженность и остроту, имеет вполне реальную, психологически оправданную подоплеку.

«Маленький фотограф» может показаться историей довольно банального адюльтера пресыщенной, скучающей молодой маркизы и бедного фотографа-инвалида. Но Дафна дю Морье видит сложность и глубину там, где иной не увидит ничего стоящего. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» Богатая и привлекательная маркиза утрачивает чувство принадлежности, чувство собственной необходимости какому-то живому существу. Весь парадокс в том, что, вызывая всеобщее восхищение и шепот окружающих, она никому не нужна. Дети вполне удовлетворены обществом гувернантки, для мужа на первом месте его дело. Словом, все спокойно могут обойтись без нее. Духовный мир маркизы неразвит, она несамодостаточна, иными словами, тяготится одиночеством, жаждет поклонения. Роман с фотографом для нее не просто приключение от распущенности или пресыщения, а гораздо большее — испытание своей женской привлекательности, столь нужное ей самоутверждение. Но фотограф не соглашается с той ролью, которую ему уготовила возлюбленная. Он не хочет быть любимой, желанной, но все-таки игрушкой. Он человек, движимый страстью, переходящей в манию. Таким он ей вовсе не нужен, он просто опасен. Ее преступная реакция чисто животного происхождения — срабатывает инстинкт самосохранения, — она не может потерять размеренное обеспеченное существование. Но самая важная правда характера, уловленная писательницей, в том, что, совершив злодеяние, маркиза не испытывает никаких мук совести. Если бы ей были известны муки Раскольникова, то она, скорее всего, над ними бы посмеялась. И при всем том назвать ее человеком злым вряд ли можно. Дафна дю Морье знает истину, ведомую далеко не всем: есть люди нравственные, есть безнравственные, а есть и такие, к которым этот критерий неприменим — в силу воспитания и характера они находятся вне этических норм вообще. Именно потому и отмщение, уготованное маркизе, является в самой понятной для нее форме. Ей предстоят не терзания совести, а животный страх.

Кризис семьи в Англии и, если брать шире, в странах Запада имеет свои особенности, возможно не всем понятные. «С жиру бесится» — так можно грубо определить поведение маркизы. В этом будет доля истины, но только доля…

Одна молодая обаятельная англичанка не без печальной самоиронии обрисовала мне картину своего «семейного счастья». Муж у нее процветающий банкир; живут они с тремя детьми и прислугой в большом загородном доме. Муж каждое утро в 7.15 садится в машину, едет до железнодорожной станции, где пересаживается на поезд, идущий в Лондон. По вечерам вся эта процедура повторяется в обратном порядке, и дома он оказывается около девяти вечера. А в округе нет ни одного мужчины, мало-мальски подходящего на роль любовника или хотя бы ухажера — так закончила она свою историю. Конечно, шутки шутками, но проблема положения женщины, ее эмансипации, затронутая Дафной дю Морье в такой парадоксальной и неожиданной форме, лет через десять найдет свое продолжение и развитие в романах Маргарет Дрэббл, Фей Уэлдон и многих других английских писательниц.

«Алиби» тоже великолепно выстроенный структурно и композиционно рассказ о распавшейся семейной жизни, о закончившейся трагедией попытке вырваться из границ повседневного бытия. Если маркиза действует спонтанно, инстинктивно, то Фентон, вполне преуспевающий британский буржуа, сознательно и загодя начинает планировать убийство совершенно неизвестных ему людей, ибо почему-то решил, что это действие наконец придаст его жизни смысл. Фентон жалок и отвратителен одновременно. Он задавлен рутиной, острым чувством бессмысленности своего существования, пустотой, бесчувственностью своего брака. В нем, кажется, умерло все человеческое — ведь только на грани кризиса, полного распада личности можно так хладнокровно, по-деловому выйти на поиски будущей ни в чем не повинной жертвы.

Ему, как будто по мановению волшебной палочки, везет — женщина неопрятна и непривлекательна, странен покорный ребенок. К тому же они иммигранты, у которых нет ни близких, ни знакомых. В этой ситуации его драгоценное алиби — занятия живописью — выглядит ненужной роскошью. Однако жизнь полна парадоксов, и человек — первейшая загадка бытия. Во-первых, Фентону понравилось рисовать, хотя, скорее всего, его картины всего лишь дилетантская пачкотня. Во-вторых, его восхищает двойная жизнь, впервые появившееся у него что-то сокровенное, свое, никому не известное и не доступное.

Будучи типичным британским джентльменом, полным предубеждений и предрассудков, относящийся с презрением и опаской ко всем — иностранцам, женщинам и т. д., Фентон, прямо скажем, уже в достаточно зрелом возрасте вдруг обнаруживает, что кто-то может нуждаться в нем как в таковом, а не только как в источнике поступления денег. Он ошеломлен тем, что кто-то ждет его прихода, хочет с ним общаться. Немного суетливое внимание Анны, ее естественное желание заботиться о нем делают свое дело. Боясь даже признаться в этом самому себе, Фентон смягчается, лед души его плавится. Импульс злобы и разрушения сменяется творческим, созидательным началом. Буквально на наших глазах происходит, так сказать, новое рождение человека, причем психологическая мотивировка выверена до самых тончайших нюансов. Фентон все больше и больше рвется к себе в «студию», не желая даже задумываться над тем, что влечет его туда не только мольберт, но и Анна, и ребенок. Из двух одиночеств эти люди, совершенно противоположного происхождения, воспитания и опыта, робко, спотыкаясь делают первые шаги навстречу друг другу…

Дафну дю Морье никогда не интересовал «видовой» человек, предначертанное одиночество которого на Земле занимало писателей-экзистенциалистов или абсурдистов. Фундамент конфликта в «Алиби» как раз точное социальное положение его персонажей. Есть своя упрямая логика и в трагической развязке, и в ней выражена прежде всего социальная невозможность благополучного разрешения завязывавшихся отношений.

Писательницу привлекает странное и чудесное. Она, наверно, одна из немногих прозаиков XX века, органично добивается сплава романтической традиции XIX века, уходящей корнями в готический роман, с точным описанием современного быта, его, можно сказать, своеобразным социально-критическим осмыслением. «Синие линзы» строятся на известной еще с фольклорных традиций метафоре — каждый человек похож на определенное животное. Наполняя эту метафору конкретным содержанием, писательница достигает сильного художественного эффекта — перед героиней и читателем открывается зловещая картина мира, населенного животными, многие из которых грозят ей гибелью. В этом рассказе писательница все же придумывает некое рациональное объяснение — во время глазной операции Маде Уэст защемили какой-то нерв. Но в рассказе «Доля секунды» все происшедшее с миссис Эллис не получает никакого разумного объяснения. Но и здесь есть социальный аспект — неминуемые изменения в английском обществе, конец прошлой эпохи, рубежом которой стала вторая мировая война.

Дафна дю Морье умеет и любит писать людей в ситуациях напряженных, критических, требующих действия, поступка. На грани тяжелого нервного срыва находится Грей, персонаж рассказа «Не позже полуночи». В современной советской литературе как-то не принято изображать «сумеречное состояние» души. Западная же литература в период после второй мировой войны уделяла этому повышенное внимание, и, думается, нашему читателю пора познакомиться с одним из таких произведений.

Палитра Дафны дю Морье как рассказчика многоцветна и разнообразна. Ей одинаково удаются остросюжетные мелодрамы — «На грани», «Без видимых причин» (последнее произведение можно даже отнести и к детективному жанру, поскольку в нем ведется расследование) — и, казалось бы, совсем противоположные — иронические, исполненные язвительного сатирического пафоса.

«Опасный мужчина» — не только сатирическое изображение одного из самых устойчивых мифов XX века — киномира, великой фабрики грез и кумиров. Это еще и беспощадное разоблачение манипуляции сознанием, навязывания массам нисколько не соответствующих действительности образов и стереотипов и трезвый взгляд на ту реальную степень несвободы, в тисках которой оказываются кумиры толпы.

Бэрри Джинз, исполнитель ролей «опасного мужчины», любимец многих поколений женщин, на самом деле тихий, унылый, невыразительный человек. Таланта у него не было и нет. Случай поднял его на гребень успеха. Будучи на экране олицетворением всех мужских достоинств, что, впрочем, проявляется исключительно в его немногословии, Бэрри много лет питается одной овсянкой, нигде не бывает и не общается ни с кем, кроме своей жены и «команды». Он, богатый и знаменитый, подчинен им настолько, что у него даже нет своих денег.

Писательница умело вводит в жесткое сатирическое повествование интонацию лирическую. Бэрри неожиданно встречает подругу своего детства, которая, когда-то явившись в Голливуд с обычной мечтой стать актрисой, закончила свою карьеру в… общественном туалете. Воспоминания детства, которым Бэрри и Пинки, забыв обо всем, предаются, прекрасны и чисты. Пинки — человек добрый, теплый. Она единственная на земле, кто проявляет сочувствие к товарищу детских игр. А Бэрри действительно нуждается в сочувствии, ибо он в отличие от Пинки и в самом деле несчастен. Он, сделавший формально блистательную карьеру, не состоялся по-человечески.

Думаю, одним из важнейших достоинств Дафны дю Морье как художника является глубокое убеждение в том, что мир вовсе не черно-белый, он полон нюансов, оттенков, переливов. Казалось бы, едко-сатирически изображена Дилис (рассказ «Пиявка»). Нам всем доводилось встречать подобных людей — настырных и бесцеремонных, паразитирующих с равным успехом как на чужих радостях, так и на чужом горе. Конечно, эта Дилис — пренеприятная особа… Но задумайтесь…

Разве не промелькнуло в вашем отношении к ней какого-то хоть крошечного, но росточка жалости? Быть может, Дилис жалость эту не так уж и заслужила, но гуманизм писательницы зовет нас отказаться от однозначных оценок, увидеть и слабость Дилис, и ее драму, первым и главным виновником которой была она сама.

Более всего ненавистно писательнице в любом человеке начало потребительское, чрезвычайно развитое в Дилис, но даже в этом безусловно дурном человеке есть своя загадка, есть свой, пусть искаженный и уродливый, внутренний мир.

Повесть «Крестный путь» представляется мне одним из наиболее значительных произведений, включенных в данный сборник. В ней есть История и Случай, Драма и Юмор, то есть все то, из чего рождается настоящая литература. Маленькая группа паломников в Иерусалиме как бы представляет коллективный портрет английского среднего класса — тут и отставной полковник с колониальным прошлым, знаток Иерусалима тех времен, когда там стояли английские воинские части; его супруга, провинциальная гранд-дама; старая дева мисс Дин, обязательный атрибут английской провинции, молодой, всего страшащийся священник, вовсе не интересующийся памятниками старины бизнесмен, еще дичащиеся друг друга новобрачные. Для большинства из них эта вполне заурядная туристическая поездка оказывается откровением и познанием себя и других. Все они, пройдя уготованные им Судьбой испытания, вышли из них чище и человечнее.

Думаю, произведения Дафны дю Морье при всей их необычности, а иногда и откровенной романтической условности принадлежат настоящей литературе. Ее рассказы отличает высокое профессиональное мастерство, не столь часто встречающееся в современной литературе умение держать читателя в постоянном напряжении, чтобы в финале преподнести ему неожиданную развязку. Она гуманист в старом, добром значении этого слова — ее волнуют и заботят люди, их характеры и нравы; для нее важны традиционные моральные нормы, обеспечивающие существование человечества.

В ее рассказах есть пространство и воздух, та чудесная и таинственная неопределенность большого искусства, которая не навязывает читателю жестких и однозначных оценок, а взывает к сотворчеству, активному сопереживанию, ибо только так можно в полной мере уловить и почувствовать динамику и схождение вечного и повседневного, на миг прозреть неуловимые и причудливые движения человеческой души.[1]

Г. Анджапаридзе

Птицы The Birds пер. А. Ставиская



В ночь на третье декабря ветер переменился и наступила зима. До этого осень стояла на редкость мягкая и теплая: на деревьях все еще держались листья, а живые изгороди так и не пожелтели. Земля там, где ее взрыхлил плуг, была жирная и черная.

Нат Хокен, как инвалид войны, получал пенсию и работал с неполной нагрузкой. Он приходил на ферму три раза в неделю, и ему давали работу полегче — поставить изгородь, подлатать крышу, подремонтировать хозяйственные постройки.

Хотя он был человек семейный, по складу своему он был скорее нелюдим и больше всего любил работать в одиночку. Он бывал доволен, если ему поручали укрепить земляную насыпь или починить калитку в дальнем конце мыса, где море с двух сторон омывало территорию фермы. В полдень он обычно прерывал работу, съедал пирог, испеченный женой, и сидел какое-то время на краю обрывистого берега, наблюдая за птицами. Осень для этого самое благодарное время, лучше, чем весна. Весной птицы улетали на материк, организованно и целеустремленно; они знали, куда летят, ритм и весь ритуал их жизни не допускал промедлений. Осенью птиц, которые не улетали за море и оставались зимовать, обуревала та же безудержная жажда перемещения в пространстве, но, поскольку улетать им не полагалось, они утоляли эту жажду по-своему. Огромными стаями собирались они на полуострове, непоседливые и беспокойные, и растрачивали себя в движении: то кружили и носились в небе, то садились покормиться на жирной свежевспаханной земле, но клевали как-то неохотно, будто не испытывали голода. И тут же беспокойство снова гнало их ввысь.

Черные и белые, галки и чайки, объединившись в этом странном товариществе, они искали какого-то освобождения — но так и не находили его, так и не могли успокоиться. Стаи скворцов с шелковистым шелестом перелетали с места на место, подгоняемые все той же жаждой движения, а птицы помельче, зяблики и жаворонки, как заведенные перепархивали с деревьев на изгородь.

Нат внимательно наблюдал и за ними, и за морскими птицами. Внизу, в заливе, они ждали, когда спадет вода. У этих птиц было больше терпения. Кулики-сороки, песчаники, травники, кроншнепы подолгу сидели у самой кромки воды, но, как только ленивое море отступало, насытив влагой берег и обнажив полосу морской травы и переворошенной гальки, они начинали суетиться и бегать по песку. Потом та же жажда полета толкала их ввысь. С шумом, гомоном, свистом, почти задевая крыльями морскую гладь, они покидали берег. Быстрей, еще быстрей, вперед, вперед — но куда? зачем? Не дающий покоя зов осени, тревожный и печальный, заколдовывал их, заставлял собираться в стаи, кружить и кричать; им надо было растратить весь свой запас энергии до того, как наступит зима.

Сидя у края обрыва и дожевывая пирог, Нат думал о том, что, быть может, осенью птицы получают некий знак, предупреждение. Надвигается зима. Многим из них суждено погибнуть. И они ведут себя совсем как люди, которые в предчувствии близкой смерти с головой уходят в работу или кидаются в разгул.

В эту осень птицы вели себя как никогда беспокойно, их возбуждение было особенно заметно, потому что дни стояли тихие. Когда на западных склонах работал трактор, то по временам он полностью скрывался из виду, вместе с силуэтом фермера за рулем, в туче орущих, кружащихся птиц. Их было непривычно много — Нат не мог этого не заметить. Осенью птицы всегда летали за плугом, но не такими огромными стаями, не с таким гамом.

Нат сказал об этом фермеру, мистеру Тригу, когда управился с изгородью.

— Да, птиц нынче много, я и сам вижу, — отозвался фермер, — некоторые совсем обнаглели, даже трактора не боятся. Сегодня пара чаек пролетела у меня прямо над головой, чуть шапку не сбили! Я вообще работал почти вслепую — над головой чайки, в глаза солнце бьет. Должно быть, к перемене погоды. Зима будет нынче суровая. Вот птицы и сходят с ума.

Шагая домой через поле, а потом вдоль дороги, обсаженной деревьями, Нат видел в догорающих лучах солнца птичьи стаи над западными холмами. Ветра не было; свинцовое море с высокой водой казалось неподвижным. В живых изгородях еще цвел лихонос, воздух был теплый. Но фермер оказался прав: ночью погода переменилась.

Спальня в доме у Ната выходила окнами на восток. Он проснулся в третьем часу ночи и услыхал, как завывает в дымоходе ветер. Это не был порывистый юго-западный ветер, который приносит дождь; это был восточный ветер, сухой и холодный. Он глухо гудел в трубе, и на кровле брякала отставшая шиферная плитка. Нат прислушался, и до него донесся рев волн, бушевавших в заливе. В маленькой спальне стало холодно — на кровать из-под двери дуло. Нат плотнее закутался в одеяло и прижался к спине спящей жены, но не заснул, а лежал, напрягая слух, полный беспричинных тревожных предчувствий.

Вдруг раздался негромкий стук в окно. Было похоже, что по стеклу стучит обломок какого-то засохшего вьющегося растения, но на стенах у них ничего не росло. Он прислушался — стук продолжался. Раздосадованный, он вылез из постели и подошел к окну. Когда он поднял раму, что-то мазнуло его по пальцам, ткнулось в руку, оцарапав кожу. Мелькнули крылья и тут же исчезли, рванувшись через крышу за дом.

Это была птица, но какая, он не разобрал. Должно быть, ветер загнал ее сюда, на подоконник.

Он закрыл окно и снова лег, но почувствовал на пальцах что-то мокрое и, поднеся руку к губам, понял, что это кровь. Это птица поранила его в темноте; наверно, испугалась, сама не знала, что делает. Он улегся поудобнее, пытаясь уснуть.

Вскоре снова раздался стук, на этот раз более энергичный, более настойчивый, и, потревоженная им, проснулась жена.

— Нат, посмотри, что там такое. Окно дребезжит.

— Я уже смотрел. Там птица, просится в дом. Слышишь, какой ветер? Он дует с востока и гонит птиц — вот они и ищут, где бы схорониться.

— Прогони их прочь. Я не могу спать при таком шуме.

Он второй раз подошел к окну и, открыв его, увидел на подоконнике уже не одну птицу, а целых полдюжины, и все они ринулись на него, норовя клюнуть в лицо.

Он вскрикнул и стал отбиваться от них руками. Как и первая птица, они взмыли над крышей и исчезли. Он быстро опустил окно и защелкнул задвижку.

— Смотри, что делается, — сказал он. — Они на меня набросились! Могли глаза выклевать!

Он стоял у окна и всматривался в темноту, но ничего не видел. Жена, еще не совсем проснувшись, что-то недоверчиво пробормотала.

— Я не выдумываю, — сказал он, рассердившись. — Я тебе говорю — птицы сидели на подоконнике, просились в дом.

Неожиданно из комнаты в конце коридора, где спали их двое детей, донесся испуганный крик.

— Это Джил, — сказала жена. От крика она окончательно проснулась и села в постели. — Пойди к ним, узнай, что случилось.

Нат зажег свечу, но, когда он открыл дверь в коридор, сквозняк задул ее.

Снова раздался крик ужаса — на этот раз дети кричали оба, и, вбежав в комнату, Нат услыхал в темноте хлопанье крыльев. Окно было раскрыто. Через него влетали птицы, ударялись с налету о потолок и стены, но тут же поворачивали к детским кроваткам.

— Не бойтесь, я здесь! — крикнул Нат, и дети с плачем кинулись к отцу, а птицы в темноте взлетали к потолку и пикировали вниз, целясь в них.

— Что там, Нат? Что случилось? — услыхал он голос жены из спальни. Он поскорее вытолкнул детей в коридор и захлопнул дверь, оставшись с птицами один на один.

Он сорвал одеяло с ближайшей кровати и начал размахивать им над головой. Он слышал хлопанье крыльев, шмяканье птичьих тел, но птицы не отступали, они нападали снова и снова, они клевали его в руки, в голову, их разящие клювы кололи, как острые вилки. Одеяло теперь превратилось в орудие защиты. Он обмотал им голову и, не видя уже ничего, молотил по птицам голыми руками. Подобраться к двери и открыть ее он не решался из страха, что птицы полетят следом.

Он не знал, сколько времени он бился с ними в темноте, но в конце концов почувствовал, как хлопанье крыльев вокруг постепенно стихает; наконец оно прекратилось совсем, и сквозь одеяло он разглядел, что в комнате стало светлей. Он ждал, слушал — нигде ни звука, только кто-то из детей хныкал в спальне. Свист и шелест крыльев прекратились.

Он стащил с головы одеяло и огляделся. В комнату просачивался холодный, серый утренний свет. Живые птицы улетели через открытое окно, мертвые лежали на полу. Нат глядел на них со стыдом и ужасом: все мелюзга, ни одной крупной птицы, и погибло их не меньше полусотни. Малиновки, зяблики, воробьи, синички, жаворонки, юрки — эти птахи по законам природы всегда держались каждая своей стаи, своих привычных мест, и вот теперь, объединившись в ратном пылу, они нашли свою смерть — разбились о стены или погибли от его руки. Многие во время битвы потеряли перья, у многих клювы были в крови — в его крови.

Чувствуя подступающую дурноту, Нат подошел к окну и поглядел на поля, начинавшиеся сразу за их огородом.

Было очень холодно, и земля почернела и затвердела. Это был не белый мороз, не иней, который так весело сверкает в утренних лучах, а мороз бесснежный, черный, каким сковывает землю восточный ветер. Море, еще сильнее разбушевавшееся с началом прилива, все в гребнях белой пены, яростно билось о берег. Птиц видно не было. Ни один воробьишка не чирикал в садовой изгороди; даже самые ранние птахи, рыжие и черные дрозды, не рылись в земле в поисках червяков. Не было слышно ни звука, кроме шума ветра и моря.

Нат закрыл окно и, затворив за собой дверь детской, пошел в спальню. Жена сидела на кровати, возле нее спала старшая девочка, а младшего, с забинтованным лицом, она держала на руках. Шторы на окнах были плотно задернуты, горели свечи. Лицо жены в желтом свете поразило его своей бледностью. Она сделала ему знак молчать.

— Уснул, — прошептала она, — только что. Он чем-то поранился, под глазом ссадина. Джил говорит, это птицы. Говорит, она проснулась, а в комнате полно птиц.

Жена смотрела на него, ища в его лице подтверждения. Вид у нее был испуганный и растерянный, и ему не хотелось, чтобы она видела, что он тоже потрясен, сбит с толку событиями последних часов.

— Там, в детской, птицы, — сказал он, — мертвые птицы, примерно с полсотни. Малиновки, крапивники, разные мелкие местные птички. Они все будто с ума посходили от этого ветра. — Он опустился на кровать рядом с женой и взял ее за руку. — Дело в погоде. Все, наверно, из-за этой ужасной погоды. Может, и птицы не здешние. Их сюда пригнало откуда-то.

— Погода-то переменилась только ночью, — прошептала жена. — Снега еще нет, что их могло пригнать? И голодать они пока не голодают. В полях хватает корма.

— Да нет, это погода, — повторил Нат. — Поверь мне, это все из-за погоды.

Лицо у него, как и у нее, было утомленное и осунувшееся. Какое-то время они молча глядели друг на друга.

— Пойду вниз, приготовлю чай, — сказал он.

Вид кухни его успокоил. Чашки с блюдцами, аккуратно расставленные на буфетных полках, стол, стулья, вязанье жены на ее плетеном кресле, детские игрушки в угловом шкафчике.

Он опустился на колени, выгреб прогоревшие угли и заново разжег плиту. Зрелище дружно занявшихся щепок вернуло чувство равновесия, а закипающий на огне чайник и другой, коричневый, для заварки — ощущение уюта и надежности. Он напился чаю сам и отнес чашку жене. Потом умылся в закутке за кухней и, натянув сапоги, отворил наружную дверь.

Небо было тяжелое, свинцово-серое, а бурые холмы, еще день назад блестевшие на солнце, теперь казались почти черными и мертвыми. Восточный ветер оголил деревья как бритвой, и каждый его порыв вздымал в воздух опавшую листву, сухую и ломкую. Нат потопал по земле сапогом — земля была скована холодом. Он еще не видывал такой резкой, внезапной перемены. Черная, бесснежная зима сошла на землю в одну ночь.

Наверху проснулись дети. Джил что-то говорила без умолку, а маленький Джонни снова плакал. Нат слышал, как жена их утешает, уговаривает. Вскоре все спустились вниз. У него был готов для них завтрак, день входил в привычную колею.

— Папа, ты прогнал птиц? — спросила Джил. Она совсем успокоилась, увидав огонь в очаге, дневной свет за окном и завтрак на столе.

— Да, да, они все улетели, — ответил Нат. — Их напугал восточный ветер. Они растерялись, сбились с пути, искали, где бы укрыться.

— Они на нас набросились, — сказала Джил, — хотели Джонни глаза выклевать.

— Это они со страху, — сказал Нат. — В комнате было темно, они не понимали, что к чему.

— Хорошо бы они больше не прилетали, — сказала Джил. — А то давай накрошим им хлеба на подоконник, может, они склюют его и улетят.

Она кончила завтракать и пошла за пальто и школьной сумкой. Нат молчал, но жена поглядела на него со значением. Они поняли друг друга без слов.

— Пойду провожу ее до автобуса, — сказал он. — Сегодня на ферму мне не надо.

И пока Джил мыла руки, он сказал жене:

— Держи все окна закрытыми и двери тоже, на всякий случай. Я загляну на ферму. Узнаю, не слыхали ли они там чего ночью.

Он пошел вместе с дочерью к проезжей дороге. Девочка, очевидно, успела забыть о ночном происшествии и бежала вприпрыжку впереди, наперегонки с сухими листьями; личико ее под островерхим капюшоном раскраснелось от холода.

— Пап, а снег скоро пойдет? — спросила она. — Уже ведь холодно!

Он взглянул на бесцветное небо, чувствуя спиной пронизывающий ветер.

— Нет, снега пока не предвидится. Это бесснежная зима, черная.

Пока они шли, он все время искал глазами птиц в живых изгородях, оглядывал поля, высматривал их в лесочке над фермой, где обычно собирались грачи и галки. Птиц нигде не было.

Жившие поблизости дети уже толпились на автобусной остановке, все закутанные, в капюшонах, как Джил, с бледными, закоченевшими лицами.

Джил побежала к ним, выкрикивая на бегу:

— Мой папа говорит — снега не будет! Будет черная зима!

О птицах она не сказала ни слова и сразу же затеяла игру с другой девочкой — обе принялись бороться и толкать друг дружку. Наконец показался автобус, он поднимался в гору, покачиваясь с боку на бок. Нат подождал, пока дочка села, потом повернул обратно и пошел по дороге к ферме. У него был свободный день, но ему хотелось удостовериться, что там все в порядке. Джим, работник, смотревший за коровами, громыхал чем-то во дворе.

— Хозяин дома? — спросил Нат.

— На рынок уехал. Сегодня вторник.

Грохоча сапогами, Джим ушел за сарай. У него не было времени стоять да разговоры разговаривать. Умничает он больно, этот Нат. Все книжки, говорят, читает.

Нат и в самом деле забыл, что сегодня вторник. Да, ночные события порядком выбили его из колеи. Он подошел к заднему крыльцу и сразу же услышал, как миссис Триг что-то напевает на кухне под аккомпанемент радио.

— Вы дома, хозяюшка? — спросил он.

Миссис Триг появилась в дверях — крупная, добродушная, с неизменной улыбкой.

— Добрый день, мистер Хокен. Может, вы мне объясните, откуда этот холод? Из России, что ли? Никогда бы не подумала, что холода могут ударить так внезапно. И дальше будет холодать, по радио сказали. Что-то там делается за Полярным кругом.

— Мы еще сегодня не включали радио, — сказал Нат. — Ночь была беспокойная.

— Что-нибудь с ребятишками?

— Нет, нет. — Он не знал, как ей объяснить. Сейчас, при свете дня, рассказ о ночном сражении с птицами, конечно, должен звучать дико.

Он попытался рассказать, как было дело, но по глазам миссис Триг понял, что она считает его историю плодом дурного сна.

— Вы уверены, что птицы были настоящие, всамделишные? — спросила она, улыбаясь. — С перьями, со всем, что положено? А не такие, какие могут привидеться кой-кому в субботний вечер, когда питейные заведения уже закрыты?

— Миссис Триг, — сказал Нат, — у нас в детской на полу полсотни мертвых птиц. Самых разных — малиновки, крапивники, кого там только нет. Они и на меня напали, и Джонни чуть глаза не выклевали.

Миссис Триг посмотрела на него с сомнением.

— Ну что ж, всякое бывает, — сказала она, — при такой-то погоде. А если уж они залетели в дом, то, наверно, совсем сбились с толку. Может, это птицы откуда-нибудь издалека, из-за этого самого Полярного круга?

— Нет, птицы местные, самые обычные.

— Странное дело, — сказала миссис Триг, — просто не знаю, что и думать. Вам надо все это описать и послать в «Гардиан». Они уж найдут что ответить. Ну, мне пора, дела ждут.

Она кивнула ему, улыбнулась и ушла обратно в кухню.

Нат, не удовлетворенный разговором, пошагал прочь. Если бы не мертвые птицы на полу — их еще надо собрать и закопать где-нибудь, — он и сам бы принял всю историю за выдумку.

У калитки стоял Джим.

— С птицами неприятностей не было? — спросил Нат.

— С птицами? С какими птицами?

— На нас прошлой ночью птицы напали. Целая стая. Залетели в спальню к детям. Странные птицы, прямо кровожадные какие-то.

— Вот как? — До Джима все доходило невероятно медленно. — Никогда не слыхал, чтоб птицы были кровожадные, — наконец сказал он. — Ручные — это да, это бывает. Прямо на окна прилетают за крошками.

— Те птицы были далеко не ручные.

— Вот как? Может, они замерзли? Или голодные были? Вы им крошек насыпьте.

Джима вся эта история интересовала ничуть не больше, чем миссис Триг. Как воздушные налеты во время войны, подумал Нат. Здесь, в этой части Англии, никто и не подозревал, сколько пришлось перевидать и испытать жителям того же Плимута.[2] Чтобы что-то тебя затронуло по-настоящему, нужно самому это пережить.

Он направился к дому — прошел вдоль аллеи, перебрался через перелаз.

На кухне он застал жену и Джонни.

— Ну что, видел кого-нибудь? — спросила жена.

— Говорил с миссис Триг и с Джимом. По-моему, они мне не поверили. Но у них все в порядке.

— Ты бы унес этих птиц, — сказала жена. — Я хотела постели застелить, но я туда войти не могу. Страшно.

— Теперь-то бояться нечего. Они мертвые.

Нат поднялся наверх с мешком и покидал в него, один за другим, все птичьи трупики. Их было ровно пятьдесят. Самые обычные пташки, сплошная мелочь, даже ни одного дрозда. Только страх мог вызвать такую агрессивность. Синички, крапивники — неужели их крохотные клювы вонзались ночью с такой яростью в его лицо и руки? Трудно поверить. Он отнес мешок в сад, и тут встала новая проблема — земля так затвердела от холода, что копать ее было невозможно. Землю намертво сковало стужей, но снега при этом не было; да и вообще за последние часы не произошло ничего особенного — разве что задул восточный ветер. Все это было странно, необъяснимо. Предсказатели погоды, должно быть, правы — похолодание каким-то образом связано с Полярным кругом.

Ветер пронизывал его до костей, пока он стоял в нерешительности с мешком в руках. Внизу, в заливе, бушевали волны — были отчетливо видны их пенистые гребни. Он решил отнести птиц на берег и там закопать.

Когда он добрался до мыса, ветер задул так свирепо, что он едва мог устоять на ногах. Ему было больно дышать, голые руки посинели. Он никогда не испытывал такого холода, не помнил такой стужи — даже в самые суровые зимы. Был отлив. Хрустя галькой, он прошел туда, где песок был порыхлее, повернулся спиной к ветру и стал копать каблуками яму. Но как только он опорожнил мешок, налетевший вихрь подхватил мертвых птиц, поднял их в воздух, понес вдоль пляжа и в считанные секунды разбросал и развеял, как перышки. В этом зрелище было что-то отталкивающее. Ему стало не по себе. «Когда начнется прилив, вода их унесет», — решил он.

Он перевел взгляд на море, всматриваясь в белопенные зеленые буруны. Они вздымались отвесной стеной, закручивались и снова разбивались; грохот волн, ослабленный расстоянием, казался не таким оглушительным, как во время прилива.

И вдруг он увидел их. Чайки! Они качались на волнах вдали от берега.

То, что он поначалу принял за буруны, были белые чайки. Сотни, тысячи, десятки тысяч… Они поднимались и падали вместе с волнами, держа головы по ветру, будто мощная боевая флотилия, бросившая якорь в ожидании прилива. Чайки заполняли все видимое пространство. Они двигались развернутым строем, бесконечными, тесно сомкнутыми рядами, колонна за колонной. Будь на море штиль, они покрыли бы белым облаком весь залив, голова к голове, тело к телу. И только восточный ветер, нагонявший высокие волны, по временам скрывал их от глаз.

Нат повернулся, пошел прочь от берега и по крутой тропке стал подниматься к дому. Надо срочно кому-то сообщить, кого-то предупредить. Погода тому виной или восточный ветер, только творится что-то непонятное. Может, пойти к телефонной будке у автобусной остановки и позвонить в полицию? Но что они могут сделать? Что вообще можно сделать? Ну, он скажет, что в заливе собрались сотни, тысячи чаек, потому что их пригнал туда шторм или голод. В полиции решат, что он пьяный или сумасшедший, или, что еще хуже, выслушают с полнейшим равнодушием: «Спасибо. Нам об этом уже доложили. Действительно, из-за неблагоприятных погодных условий в окрестностях скопилось большое количество птиц». Нат огляделся по сторонам. Других птиц пока видно не было. Может, все они откуда-то из глубины страны, всех гонит холод?

Жена встретила его у порога.

— Нат, объявили по радио! Только что передавали специальный выпуск новостей. Я записала.

— Что объявили по радио?

— Насчет птиц. Они не только у нас, они повсюду. В Лондоне, по всей стране. На птиц что-то нашло.

Они вместе прошли на кухню. Он прочел то, что жена записала на клочке бумаги.

«Сообщение Министерства внутренних дел от 11 часов утра. С начала дня ежечасно поступают сведения о том, что в городах, деревнях и отдаленных районах страны огромными стаями собираются птицы. Они создают помехи движению транспорта, причиняют разрушения и даже нападают на людей. Предполагается, что арктические воздушные потоки, в зоне которых в настоящее время находятся Британские острова, заставляют птиц массами перемещаться на юг; сильный голод, по всей видимости, вынуждает их нападать на людей. Предупреждаем владельцев домов: плотно закройте окна и двери, проверьте дымоходы и примите необходимые меры, с тем чтобы обеспечить безопасность ваших детей. Ждите дальнейших сообщений».

Ната вдруг охватило непонятное возбуждение. Он торжествующе взглянул на жену.

— Ну вот, что я тебе говорил? Надеюсь, на ферме тоже слушают радио. Миссис Триг теперь убедится, что я ничего не сочинил. Все так и есть. Они повсюду. Недаром я с утра себе твержу, что тут что-то неладно. И сейчас, с берега, я видел в море чаек — там тысячи, десятки тысяч чаек, вплотную друг к дружке, булавку между ними не просунуть, — качаются себе на волнах, точно чего-то ждут.

— Чего ждут, Нат? — спросила жена.

Он пристально посмотрел на нее, потом снова на клочок бумаги.

— Не знаю, — выговорил он наконец. — Здесь сказано про сильный голод…

Он подошел к ящику, где хранил молоток и инструменты.

— Что ты хочешь делать, Нат?

— Забить окна, перекрыть дымоходы, как велят.

— Ты думаешь, птицы смогут пробраться в дом, если окна просто закрыть? Воробьи, малиновки и прочая мелочь? Каким образом?

Он не ответил. Сейчас он думал не о воробьях и малиновках. Он думал о чайках…

Он поднялся наверх и работал не покладая рук всю первую половину дня — забил досками окна в спальнях, заделал основание дымоходов. Хорошо еще, что у него выходной и что он не занят на ферме. Работа с молотком и гвоздями напомнила ему давние времена, самое начало войны. Он тогда еще не был женат, жил у матери в Плимуте, и когда ввели затемнение, сколотил для всех окон ставни. И бомбоубежище соорудил. Правда, пользы от него оказалось немного, когда начались налеты. Интересно, примут ли фермер с женой хотя бы такие простые меры предосторожности? Вряд ли, не похоже на них. Беззаботные они люди. Могут просто посмеяться, и все. Уедут на танцы или отправятся к соседям в карты играть.

— Обед готов! — крикнула из кухни жена.

— Слышу, сейчас спущусь!

Он был доволен своей работой — щиты отлично легли на окна, распорки прочно встали в основание дымоходов.

После обеда, когда жена мыла посуду, Нат включил радио, чтобы послушать известия, передающиеся в час дня. Сперва повторили утреннее сообщение — то, которое записала жена, — но в сводке новостей появились дополнительные подробности. «Стаи птиц нарушили привычный распорядок во всех районах страны, — объявил диктор. — В Лондоне в десять часов утра птицы закрыли небо так плотно, что могло показаться, будто над городом нависла гигантская черная туча. Птицы рассаживались на шпилях, на оконных карнизах, на дымоходах. Преобладающие породы — дрозд черный, дрозд обыкновенный, домовый воробей; кроме того, что естественно для столицы, в большом количестве представлены голуби и скворцы и, конечно, завсегдатай лондонской Темзы — чайка черноголовая. Зрелище было столь поразительное, что на главных магистралях остановилось уличное движение, лавки и конторы опустели, а тротуары и мостовые были запружены толпами любопытствующих».

За этим последовало описание имевших место инцидентов; еще раз было сказано, что наиболее вероятная причина этого явления — голод и стужа; напоследок диктор повторил предупреждение владельцам домов. Голос у него был спокойный, слегка надменный. У Ната создалось впечатление, что уж он-то, во всяком случае, излагает все происходящее не всерьез, словно речь идет о каком-то затянувшемся розыгрыше. И таких, как он, много, таких сотни — и никто не в состоянии представить себе, что значит сражаться в кромешной тьме с тучей птиц. Сегодня вечером в Лондоне наверняка устроят народное гулянье, наподобие тех, что бывают в день выборов. Люди будут толпиться на улице, шуметь, хохотать, напиваться. «Птиц-то сколько! Пошли поглядим!»

Он выключил радио и принялся за окна на кухне. Жена молча наблюдала; маленький Джонни вертелся у ее ног.

— Нат, а здесь-то доски зачем? — спросила она. — Теперь придется зажигать свечи чуть ли не в два часа дня. И вообще я не понимаю, какой толк в этих досках.

— Лучше перестраховаться, чем потом локти кусать, — ответил Нат. — Не хочу рисковать.

— Куда смотрят власти? — сказала жена. — Надо было вызвать войска и начать отстреливать птиц. Живо бы их распугали.

— Ну, допустим. А как, по-твоему, это сделать?

— Посылают же войска в доки, когда докеры бастуют. Бросают солдат на разгрузку судов.

— Верно, — сказал Нат, — только в Лондоне восемь миллионов жителей или даже больше. А сколько всяких зданий, жилых домов, особняков! Это сколько же нужно солдат — отстреливать птиц со всех крыш?

— Не знаю, но что-то надо делать. Власти должны что-то предпринять.

Нат подумал про себя, что власти, наверно, как раз сейчас ломают голову в поисках выхода, но как бы они ни решили действовать в Лондоне и других больших городах, здесь, за три сотни миль от столицы, это людям не поможет. Каждый хозяин должен сам побеспокоиться о собственном доме.

— А как у нас со съестным? — спросил он.

— Господи, Нат, что еще тебе придет в голову?

— Не спорь. Какие есть припасы?

— Завтра среда, наш закупочный день, ты сам знаешь. Я не держу ничего лишнего в сыром виде, все ведь портится. Мясник приедет только послезавтра. Но я могу что-нибудь мясное привезти и завтра из города.

Нат не хотел пугать жену понапрасну, но сам подумал, что намеченная на завтра поездка в город вряд ли состоится. Он заглянул в кладовую и заодно в буфет, где жена держала банки с консервами. Хлеба было маловато.

— Ну а с хлебом что?

— И булочник будет завтра.

Муки тоже было немного. Впрочем, хватит испечь буханку хлеба, если булочник завтра не приедет.

— В старое время мы бы забот не знали, — сказал Нат. — Женщины пекли хлеб два раза в неделю, сами рыбу солили, и в доме всегда были запасы еды. Семья могла бы выдержать осаду, если б понадобилось.

— Я пробовала давать детям рыбные консервы, им не понравилось, — сказала жена.

Нат продолжал забивать досками кухонные окна. И вдруг вспомнил: свечи! Свечи тоже были на исходе. Завтра надо бы и свечей докупить. Но ничего не попишешь. Сегодня нужно лечь пораньше. Если, конечно…

Он встал, прошел через заднее крыльцо в огород и поглядел на море. Солнце весь день не показывалось, и теперь, хотя было всего три часа, вокруг сгустилась мгла, небо было тяжелое, мрачное, бесцветное, как соль. Он слышал, как волны злобно барабанят о скалы. Он пошел вниз по тропке к берегу и на полдороге вдруг замер. Был прилив; вода уже стояла высоко. Прибрежные скалы, утром еще обнаженные, теперь полностью скрылись под водой, но Нат смотрел сейчас не на море. Он смотрел на чаек. Чайки все снялись с места. Сотни, тысячи их кружили над водой, напрягая крылья, борясь с ветром. Чайки затмили небо — потому и стемнело вокруг. Они летали молча, не издавая ни звука. Они парили, кружили, взмывали вверх и падали, меряясь силами с ветром.

Нат повернулся и бегом бросился к дому.

— Я пошел за Джил, — сказал он жене. — Хочу встретить ее на остановке.

— Что случилось? — спросила жена. — На тебе лица нет.

— Не выпускай Джонни из дому. И запри дверь. И лучше задерни шторы и зажги свечи.

— Но ведь только три часа дня!

— Неважно. Делай, как я сказал.

Он заглянул под навес у заднего крыльца, где держал огородный инвентарь. Подходящего мало. Лопата слишком тяжелая, вилы не годятся. Он взял мотыгу — ее, по крайней мере, легко нести.

Он обогнул дом и пошел к автобусной остановке, то и дело оглядываясь через плечо на море. Чайки поднялись выше и теперь описывали большие, более широкие круги — их огромные соединения выстраивались в небе в боевом порядке.

Нат прибавил шагу. Он знал, что автобус доберется до вершины холма не раньше четырех, но все равно спешил. На пути он никого, к счастью, не встретил — не то время, чтобы стоять и лясы точить.

Он дошел до остановки и принялся ждать. Конечно, он напрасно спешил — до автобуса оставалось добрых полчаса. Он потопал ногами, чтобы согреться, подул на закоченевшие руки. Вдали перед ним простирались меловые горы, чистые и белые на фоне мрачного блеклого неба. Неожиданно из-за гор поднялось что-то черное, как мазок сажи; потом пятно стало разрастаться, приобрело объем и превратилось в тучу, которая тут же распалась на части, поплывшие на север, на запад, на восток и на юг; и это были вовсе не тучи: это были птицы. Нат следил за их движением по небу, и, когда одна стая пролетала над ним на высоте двух или трех сотен футов, он понял по их скорости, что они направляются от побережья в глубь страны и что им нет дела до людей здесь, на полуострове. Это были грачи, вороны, галки, сороки, сойки — птицы, которые не прочь поживиться другими, более мелкими пташками; но сегодня они имели в виду добычу совсем иного рода.

«Им поручены города, — подумал Нат. — Они четко знают, что им надо делать. Им наплевать на нас. С нами расправятся чайки. А эти летят в города».

Он вошел в телефонную будку и снял трубку. Достаточно, если ему ответит коммутатор. Там уж передадут кому нужно.

— Я звоню с шоссе, от автобусной остановки, — начал он. — Хочу сообщить, что мимо меня летят огромные полчища птиц. Чайки тоже скапливаются в заливе.

— Ясно, — ответил женский голос, усталый, безразличный.

— Могу я быть уверен; что вы передадите мое сообщение куда полагается?

— Да, да, конечно. — На этот раз в голосе явно звучали раздраженные нотки. Затем послышались короткие гудки.

«Такая же, как все, — подумал Нат, — ни до чего нет дела. Может, ей целый день звонят, надоедают. А ей охота вечером пойти в кино. Повиснет на каком-нибудь парне и будет ахать: „Ты только посмотри, сколько птиц!“ Ничем такую не проймешь…»

Автобус, пыхтя, подкатил к остановке. Джил спрыгнула на землю, за ней еще трое или четверо ребят. Автобус тут же двинулся дальше, в сторону города.

— Пап, а это для чего?

Ребятишки со смехом окружили его, показывая пальцами на мотыгу.

— Просто так взял, на всякий случай, — сказал он. — Ну, а теперь по домам. Сегодня холодно, нечего болтаться на улице. Ну-ка, живенько! Я постою, пока вы пробежите через поле, погляжу, кто из вас быстрее бегает.

Он обращался к детям, которые жили в поселке, в муниципальных домах. Наискосок, через поле, туда было ближе.

— Мы хотели немножко поиграть по дороге, — заявил один мальчик.

— Никаких игр. Марш по домам, а не то я вашим мамам нажалуюсь.



Дети пошептались, поглядывая на него круглыми удивленными глазами, а потом стремглав помчались через поле. Джил смотрела на отца, недовольно надув губы.

— Мы всегда играем по дороге из школы, — сказала она.

— Только не сегодня. Сегодня игры отменяются. Идем скорей, не будем время терять.

Он теперь ясно видел чаек — они держали курс на сушу, кружили над полями, все так же молча, так же беззвучно.

— Пап, погляди туда. Смотри, сколько чаек!

— Я вижу. Давай скорее!

— А куда это они? Куда они летят?

— В глубь страны, наверно. Ищут, где теплее.

Он схватил ее за руку и потащил за собой.

— Пап, не так быстро, я не поспеваю.

Чайки проделали то же, что до них грачи и вороны: они развернулись строем по небу, разделились на четыре многотысячных отряда и двинулись на север, юг, восток и запад.

— Пап, что это? Что чайки делают?

В отличие от галок и ворон чайки, разделившись, еще продолжали кружить и не торопились набирать высоту, будто ждали какого-то сигнала. Как будто окончательное решение еще не принято. Еще не сформулирован приказ.

— Хочешь, я тебя понесу, Джил? Давай-ка забирайся ко мне на спину.

Он надеялся, что так будет быстрее, но не рассчитал — Джил была тяжелая, все время сползала вниз. При этом она еще и плакала. Ей передался отцовский страх, предчувствие опасности.

— Противные чайки! Пускай улетают. Смотри, они совсем низко!

Он поставил девочку на землю и перешел на бег, таща ее за собой. На повороте у фермы он увидал, что мистер Триг выкатывает из гаража машину. Нат окликнул его:

— Не подбросите нас до дому?

— Что это вдруг?

Фермер повернулся на сиденье и удивленно уставился на них. Затем его веселая румяная физиономия расплылась в улыбке.

— Похоже, скоро начнется забава, — сказал он. — Видели чаек? Мы с Джимом хотим их немного пощелкать. Все свихнулись на этих птицах, только о них и говорят. Слышал, что они вас ночью навестили. Могу одолжить ружье.

Нат отрицательно покачал головой. Фермерская малолитражка была загружена до предела. Места хватило бы только для Джил, и то если посадить ее на пустые канистры на заднем сиденье.

— Ружья мне не надо, но вы бы меня очень выручили, если б подвезли Джил. Она боится птиц.

Он говорил отрывисто и быстро — не хотел вдаваться в объяснения при ребенке.

— Хорошо, — сказал фермер, — я ее отвезу. Не хотите, значит, участвовать в нашей охоте? А зря! Мы им покажем! Перья полетят — будь здоров!

Джил уселась в машину, и фермер, развернувшись, покатил по дороге. Нат пошел следом. Триг просто спятил! Что значит какое-то ружье против целого неба птиц?

Теперь, когда ему больше не надо было беспокоиться за Джил, он мог как следует оглядеться. Чайки все еще кружили над полями. В основном это были серебристые чайки, но среди них было и немало черноголовых. Обычно эти две породы держатся врозь, но нынче что-то их объединило. Что-то свело их вместе, и свело не случайно. Он слыхал, что черноголовки нападают на птиц помельче, а бывает, и на новорожденных ягнят. Своими глазами ему, правда, ничего такого видеть не приходилось. Но сейчас, глядя на небо, он это вспомнил. Чайки определенно держали курс на ферму. Они кружили гораздо ниже, и черноголовые были впереди. Черноголовые возглавляли атаку. Значит, их цель — ферма. Туда они и летят.

Нат прибавил шагу. Он видел, как фермерская машина отъехала от дома и повернула ему навстречу. Поравнявшись с ним, фермер рывком затормозил.

— Девочка уже на месте, — сказал он. — Мать ее поджидала. Ну, как вам все это нравится? В городе ходят слухи, что это русские виноваты. Окормили птиц какой-то отравой.

— Каким образом?

— Почем я знаю! Кто-то сболтнет — и пошло. Ну что, не надумали присоединиться к нашей охотничьей партии?

— Нет, я домой. Жена будет волноваться.

— Хозяйка моя считает, что в охоте был бы смысл, если б чаек можно было есть, — сказал Триг. — Мы бы их тогда жарили, пекли, мариновали… Вот погодите, выпущу несколько обойм в эту нечисть — только пух и перья полетят.

— А вы окна забили? — спросил Нат.

— Еще чего! Чушь это все. По радио любят запугивать. У меня и так дел невпроворот, не хватало еще с окнами возиться.

— На вашем месте я бы заколотил.

— Да бросьте! Совсем вас застращали. Хотите — приезжайте ночевать.

— Большое спасибо, мы уж как-нибудь дома.

— Ну, тогда пока. Увидимся утром. Зажарим на завтрак пару чаек.

Триг ухмыльнулся и свернул к воротам фермы.

Нат пошел быстрым шагом. Он миновал рощицу, старый амбар; теперь перелаз — и до дома останется пройти последний отрезок поля.

Перебираясь через изгородь, он услыхал свист крыльев: прямо на него спикировала черноголовая чайка, промахнулась, развернулась на лету, взмыла вверх и снова спикировала. В мгновение ока к ней присоединились еще чайки — шесть, семь, двенадцать, серебристые и черноголовые вперемешку. Он бросил мотыгу. Все равно толку от нее никакого. Прикрывая голову руками, он бросился к дому. Чайки не отставали и продолжали атаковать его сверху, по-прежнему молча; в тишине раздавалось только хлопанье крыльев. Свирепых, безжалостных крыльев. Он чувствовал, как кровь течет у него по пальцам, по запястьям, по шее. Твердые клювы били сверху наотмашь, раздирая плоть. Только бы уберечь глаза. Остальное неважно. Только бы спасти от них глаза. Они еще не научились вцепляться намертво, рвать одежду, обрушиваться всем скопом на голову, на спину. Но они смелели с каждой новой атакой. И действовали они отчаянно и безоглядно, не щадя себя. Многие, если им случалось спикировать слишком низко и промахнуться, ударялись об землю, разбивались вдрызг, ломали себе кости. На бегу Нат то и дело спотыкался об искалеченных чаек и отшвыривал их ногой.

Кое-как он добрался до двери и стал барабанить в нее окровавленными руками. Из-за досок на окнах казалось, что в доме темно. Кругом была темнота.

— Открой! — крикнул он. — Это я! Открой!

Он старался перекричать шум хлопающих крыльев.

И в эту секунду он увидел над собой баклана, изготовившегося к броску. Чайки кружили, улетали, боролись с ветром, и только баклан висел в небе неподвижно. Один-единственный баклан — прямо у Ната над головой. Внезапно он прижал крылья к телу и камнем пошел вниз. Нат закричал, и дверь, по счастью, распахнулась. Он едва успел переступить через порог — жена всей тяжестью налегла на дверь.

И тут же они услыхали, как со стуком ударился о землю баклан.


Жена промыла и перевязала ему раны. Они оказались не особенно глубокими. Больше всего пострадали кисти рук и запястья. Не будь на нем шапки, чайки бы добрались и до головы. Ну а баклан… баклан мог бы запросто пробить ему череп.

Дети, как и следовало ожидать, подняли рев, когда увидели, что у отца руки в крови.

Он попытался их успокоить:

— Все в порядке, мне совсем не больно. Ранки пустяковые. Джил, поиграй с Джонни, пока мама промывает мне царапины.

Он притворил дверь из кухни, чтобы не пугать детей. Лицо у жены было пепельно-серое. Она открыла кран над раковиной.

— Я их видела, — прошептала она. — Они как раз стали сбиваться в кучу, когда мистер Триг привез Джил. И я так крепко захлопнула дверь, что ее заклинило. Потому и не могла тебе сразу открыть.

— Слава богу, они караулили меня. С Джил они бы справились в два счета. Тут хватило бы и одной птицы.

Они шептались, как заговорщики, чтобы дети не слышали, пока жена бинтовала ему руки и шею.

— Они летят в глубь страны, — сказал он. — Их тысячи. Грачи, вороны, все крупные птицы. Я видел их, пока ждал на остановке. Они нацелились на города.

— Для чего, Нат?

— Добычи ищут. Сперва будут нападать на людей на улице. Потом попробуют проникнуть в дома через окна и дымоходы.

— Но почему власти ничего не предпринимают? Почему не высылают войска, пулеметы, хоть что-нибудь?

— Еще не успели. Никто ведь к этому не был готов. Послушаем, что скажут в шесть часов, в известиях.

Нат прошел на кухню, за ним следом жена. Джонни мирно играл на полу. Зато Джил была явно встревожена.

— Там птицы, — сказала она. — Пап, послушай!

Нат прислушался. Из-за окон и двери доносились приглушенные звуки. Шорох крыльев, скрип когтей, скребущих по дереву, пытающихся отыскать лазейку в дом. Звук трущихся друг о друга птичьих тел, толкотня на подоконниках. И по временам резкий, отчетливый стук, когда какая-нибудь незадачливая птица со всего маху ударялась об землю.

«Сколько-то их расшибется насмерть, — подумал он. — Но, к сожалению, малая часть. Малая часть».

— Все в порядке, Джил, — произнес он вслух. — Окна я крепко заколотил. Птицам сюда хода нет.

Он снова тщательно проверил окна. Сработано на совесть. Все щели законопачены, но можно попытаться еще кое-что сделать, чтоб была стопроцентная гарантия. Он принес клинышки, полоски старой жести, деревяшки, металлические планки и стал прибивать их по бокам, чтобы доски держались надежнее. Стук молотка немного заглушил птичью возню, все это царапанье, шарканье и самый зловещий звук — больше всего он боялся, что его услышат жена или дети: треск стекла под ударами клювов.

— Включи-ка радио, — сказал он жене. — Послушаем, что там передают.

Радио тоже должно помочь заглушить наружные звуки. Он пошел наверх и принялся тем же способом укреплять окна в спальне и в детской. Теперь он слышал, что творится на крыше, слышал скрежет птичьих когтей, суетливые перебежки.

Он решил, что ночевать всем надо в кухне — матрасы можно снести вниз и положить прямо на полу. И огонь в плите не гасить. Он сомневался в дымоходах верхнего этажа. Доски, которыми он забил основания, могли не выдержать. А в кухне всю ночь будет гореть огонь, так спокойней. Хорошо бы преподнести это в какой-нибудь шутливой форме. Сказать детям, что он придумал разбить походный лагерь, как в лесу. И если случится самое худшее и птицы проникнут в дом через верхние дымоходы, то из спален им не так-то просто будет выбраться. На то, чтобы пробиться сквозь двери, понадобится много часов, а то и дней. Там, наверху, они никому не смогут причинить вреда. Оказавшись взаперти в таком множестве, они неминуемо задохнутся и погибнут.

Он начал перетаскивать вниз матрасы. При виде их глаза жены тревожно расширились: она подумала, что птицы уже наверху.

— Ну вот, полный порядок, — сказал он. — Сегодня будем все спать в кухне. У огня уютней. Кроме того, здесь не слышно, как эти дурацкие птицы скребутся в окна.

Он позвал детей помочь ему переставить мебель и на всякий случай с помощью жены пододвинул к окну кухонный буфет. Буфет встал хорошо. Лишняя гарантия. На освободившееся место у стены теперь можно положить рядком матрасы.

«Мы здесь в относительной безопасности, — подумал он. — Уютно и надежно, как в бомбоубежище. Правда, с едой плоховато. Продуктов и угля для плиты хватит на два-три дня, не больше. А к тому времени…»

Но что толку загадывать наперед? Еще надо послушать, что объявят по радио. Должны они как-то проинструктировать людей. И тут, в довершение всего, он осознал, что в эфире звучит только музыка. Музыка вместо постоянной детской передачи, которая идет в это время. Он взглянул на шкалу приемника. Настроено верно, на лондонское радиовещание. Танцевальные записи! Он щелкнул ручкой и переключился на развлекательную программу. То же самое. И тогда он вдруг понял, в чем дело. Все обычные передачи отменены. Такое бывает только в исключительных случаях. В день всеобщих выборов, например. Он попытался вспомнить, как было в войну, во время массированных налетов на Лондон, и тут же сообразил, что центральная радиостанция находилась тогда не в Лондоне. Передачи транслировались из какого-то временного центра. «Пожалуй, здесь мы в лучшем положении, — подумал он. — Здесь, на кухне, когда окна и двери забиты досками, надежней, чем в городах. Надо благодарить бога, что мы не в городе».

В шесть часов музыка прекратилась. Раздался сигнал точного времени. Он должен послушать известия, даже если они перепугают детей. Сигналы смолкли, наступила пауза. Потом заговорил диктор. Голос у него был торжественный и серьезный. Совсем не то что днем.

«Говорит Лондон. Сегодня в четыре часа дня в стране объявлено чрезвычайное положение. Предпринимаются шаги для спасения жизни и имущества граждан. Однако на их немедленный эффект рассчитывать нельзя ввиду непредвиденного и беспрецедентного характера данного кризиса. Всем домовладельцам предлагается принять срочные меры к тому, чтобы обезопасить свое жилище, а жильцы многоквартирных домов должны объединиться и сделать все от них зависящее, чтобы исключить всякий доступ внутрь. Сегодня вечером категорически воспрещается покидать пределы домов и находиться на улицах, на проезжих дорогах или где бы то ни было вне закрытых помещений. Птицы большими стаями нападают на всех, кто оказывается в их поле зрения, и уже начали осаждать дома. Только при соблюдении должных мер безопасности жилища могут остаться недоступными для птиц. Просьба к населению сохранять спокойствие и не поддаваться панике. Ввиду исключительности создавшегося положения все станции прекращают свои передачи до семи часов утра».

Затем сыграли государственный гимн. Больше ждать было нечего. Нат выключил приемник. Он взглянул на жену, она на него.

— Папа, про что они? — спросила Джил. — Что это они говорили в новостях?

— Говорили, что сегодня больше не будет передач, — сказал Нат. — Там, на радио, какая-то авария.

— Из-за птиц? — спросила Джил. — Это птицы что-то повредили?

— Нет, просто все там очень заняты. А от птиц, конечно, много вреда, особенно в городах, надо поскорей от них избавиться. Ничего, один вечер обойдемся без радио.

— Хорошо бы у нас был патефон, — сказала Джил. — Все-таки лучше, чем совсем ничего.

Она не сводила глаз с буфета, которым были забаррикадированы окна. Несмотря на все старания, невозможно было не слышать непрерывного постукиванья, шуршания, назойливого шелеста и хлопанья крыльев.

— Давайте сегодня поужинаем пораньше, — сказал Нат. — Приготовим что-нибудь вкусненькое. Попросим маму. Пускай сделает что-нибудь, что мы все любим. Гренки с сыром — идет?

Он подмигнул жене, незаметно сделав ей знак. Ему хотелось, чтобы с лица Джил сошло выражение страха и тревожного ожидания.

Он помогал готовить ужин и при этом напевал, насвистывал, нарочно громко гремел посудой, и ему показалось, что шарканье и стук стали тише, звучали не так настойчиво. Потом он поднялся наверх и прислушался, но на этот раз не услышал суеты и толкотни на крыше.

«Тоже небось соображают, — подумал он. — Понимают, что сюда им не пробиться. Наверно, отправились в другое место. Зачем на нас зря тратить время?»

Ужин прошел спокойно, без происшествий, и только потом, когда они убирали со стола, они услышали новый, рокочущий звук, издавна хорошо знакомый.

Жена повернулась к нему, ее лицо вспыхнуло радостью.

— Самолеты! — сказала она. — Они выслали против птиц самолеты. Я все время говорила, что они должны это сделать. Теперь птицам конец. Это ведь стреляют из орудий? Ты слышишь?

Возможно, это и была орудийная пальба — где-то далеко в море. Трудно сказать. Тяжелые морские орудия могли бы дать результат вдали от берега, но сейчас чайки не в море, а на суше. Кто же станет обстреливать берег, рисковать жизнью населения?

— Какое счастье — слышать самолеты, правда? — сказала жена.

Джил, которой передалось радостное возбуждение матери, стала вместе с Джонни подпрыгивать на месте:

— Самолеты прогонят птиц! Самолеты их всех убьют!

И тут они услыхали взрыв — примерно милях в двух, за ним второй, третий. Рокот моторов начал удаляться; самолеты уходили в сторону моря.

— Что это? — спросила жена. — Они сбросили бомбы на птиц?

— Не знаю, — ответил Нат. — Не думаю.

Он не хотел говорить ей, что взрыв, который они слышали, — это крушение самолета. Значит, власти попытались выслать воздушную разведку; неужели там никто не понимает, что эта затея — чистое самоубийство? Что может самолет против птиц, бросающихся, как смертники, на пропеллеры, на фюзеляж? Может только сам рухнуть вниз. И если эти попытки делаются по всей стране, то во сколько жизней они обойдутся? Не иначе, как там, наверху, кто-то окончательно потерял голову.

— А где самолеты, пап? — спросила Джил.

— Улетели обратно на базу. Ну, а теперь живо спать!

Пока жена отвлеклась на свои привычные дела — раздевала детей у огня, стелила им простынки, укладывала, — он еще раз обошел дом и удостоверился, что щели повсюду плотно заделаны. Рокота самолетов не было слышно, орудийная пальба на море тоже прекратилась. «Пустая трата сил, — подумал Нат. — Много ли их можно уничтожить таким путем? Ценой человеческих жизней! Правда, есть еще газ. Может, они попробуют распылять иприт, горчичный газ? Людей, конечно, предупредят заранее. Ясно одно: над этим сегодня бьются лучшие головы страны».

Эта мысль его немного успокоила. Он живо представил себе, как ученых, натуралистов, технических специалистов — словом, всех тех, кого называют «мозговой трест», срочно собирают на совет; наверно, они уже взялись за работу. Решить такую проблему не под силу ни правительству, ни штабным начальникам — тут уж ученым карты в руки, пусть они распоряжаются.

«Только действовать придется без жалости, — подумал он. — Придется рисковать людскими жизнями, если они пустят в ход газ, и там, где всего тяжелее, потерь будет больше. Пострадают и скот, и земля… Все будет заражено. Главное — не началась бы паника. Если люди начнут паниковать, терять голову… Правильно радио предупредило».

Наверху, в спальнях, все было тихо. Ни скрежета, ни стука в окно. Затишье в ходе битвы. Перегруппировка сил. Так это, кажется, называлось в сводках военных лет? Ветер, однако, не успокоился. Нат слышал гул ветра в дымоходах, слышал, как море бьется о берег. Скоро начнется отлив. А может, дело в приливах и отливах? Может, затишье наступило как раз в связи с отливом? Птицы подчиняются какому-то закону — и, наверно, свою роль тут играет восточный ветер и чередование приливов и отливов.

Он поглядел на часы. Было около восьми вечера. Пик последнего прилива миновал час назад. Этим и объяснялось затишье: птицы переходили в наступление только во время прилива. Вдали от моря, в центре страны, такой зависимости могло и не быть, но здесь, на побережье, судя по всему, закон действовал четко. Он мысленно подсчитал, сколько у них в запасе времени. Шесть часов до следующей атаки. Как только начнется новый прилив, примерно в час двадцать ночи, птицы вернутся…

Он мог сделать одно из двух. Первое — дать всем отдых, себе, жене, детям, поспать сколько удастся, до часу, до двух. Второе — сходить посмотреть, как дела на ферме, узнать, работает ли там телефон, и, если да, попробовать еще раз соединиться с коммутатором.

Он тихонько окликнул жену, которая как раз кончила укладывать детей. Она поднялась вверх на несколько ступенек, и он шепотом стал с ней советоваться.

— Ты не должен никуда уходить, — сказала она сразу же. — Ты не можешь уйти и бросить меня тут одну с детьми. Я этого просто не вынесу.

В ее голосе зазвучали истерические нотки. Он стал утихомиривать ее и успокаивать.

— Ну хорошо, не волнуйся, подожду до утра. В семь мы уже будем знать сводку новостей. А утром, во время отлива, я попробую добраться до фермы, раздобуду хлеба, картошки, может, и молока.

Мозг его снова лихорадочно заработал, пытаясь предусмотреть все неожиданности. Коров на ферме вечером наверняка не подоили, и они, бедолаги, сейчас толпятся во дворе, ждут, а хозяева сидят взаперти, с забитыми окнами, как и его семейство. Конечно, если они успели принять необходимые меры. Он вспомнил, как мистер Триг улыбался ему из машины. Да уж, сегодня им не до охоты.

Дети спали. Жена, не раздеваясь, сидела на своем матрасе. Она не сводила с него встревоженных глаз.

— Что ты собираешься делать? — спросила она шепотом.

Он сделал ей знак молчать. Крадучись, стараясь ступать неслышно, он отворил дверь из кухни и выглянул наружу.

Вокруг была кромешная тьма. Ветер с моря дул еще неистовей, налетая ледяными порывами через регулярные промежутки. Он запнулся на первой же ступеньке, шагнув через порог. Там грудой лежали птицы. Мертвые птицы были повсюду — под окнами, у стен. Это были самоубийцы, смертники, сломавшие себе шею. Они были везде, куда ни глянь. Только мертвые — ни признака живых. Живые улетели к морю, как только начался отлив. Сейчас, наверно, чайки снова качаются на волнах, как накануне днем.

Вдали на склоне, где два дня назад работал трактор, что-то горело. Разбитый самолет. Огонь с него перекинулся на соседний стог сена.

Он глядел на трупы птиц, и ему неожиданно пришло в голову, что, если сложить их штабелем на подоконники, они послужат дополнительной защитой. Пусть небольшой, но все-таки. Нападающим птицам придется сперва расклевать и растащить эти трупы, прежде чем они смогут как-то закрепиться на карнизах и подобраться к окнам. В темноте он взялся за работу. Его подташнивало: дотрагиваться до птиц было противно. Они еще не успели остыть и были все в крови. Перья слиплись от крови. Он чувствовал, что его выворачивает, но продолжал трудиться. Он заметил, что ни одно оконное стекло не уцелело. Только доски не давали птицам прорваться в дом. Он стал затыкать кровавыми тушками дыры в разбитых стеклах.

Закончив работу, он вернулся в дом. Затем забаррикадировал дверь в кухне, укрепив ее как только мог. Потом размотал бинты, на этот раз мокрые от птичьей крови, и заново перевязал руки.

Жена приготовила ему какао, и он с жадностью его выпил. Он очень устал.

— Все в порядке, — сказал он, улыбаясь. — Не волнуйся. Все еще обойдется.

Он улегся на матрас, закрыл глаза и сразу же уснул. Ему снились тревожные сны — он все время хотел ухватить какую-то ускользающую ниточку, вспомнить что-то, что упустил. Не доделал какую-то важную работу. Забыл какую-то меру предосторожности — все время о ней помнил, а потом забыл, и во сне пытался вспомнить и не мог. И почему-то все это было связано с горящим самолетом и стогом на холме. Однако он спал и спал, не просыпаясь. И только когда жена стала трясти его за плечо, он открыл глаза.

— Началось, — сказала она, всхлипнув. — Уже час как стучат. Я не могу больше их слушать одна. И еще чем-то ужасно пахнет, чем-то горелым.

И тут он вспомнил: он забыл подкинуть топлива в плиту. Она почти погасла, угли едва тлели. Он вскочил и зажег лампу. Птицы барабанили в окна и в двери, но сейчас его заботило не это. Пахло палеными перьями. Запах наполнил всю кухню. Он сразу сообразил, в чем дело. Птицы залетали в дымоход и пытались протиснуться вниз, к плите.

Он взял щепок, бумаги и сунул их в топку, а затем принес бидон с керосином.

— Отойди! — крикнул он жене. — Придется рискнуть.

Он плеснул керосин в огонь. Пламя с ревом рванулось вверх, и из трубы в топку посыпались обугленные, почерневшие трупы птиц.

Дети с плачем проснулись.

— Что такое? — спросила Джил. — Почему дым?

У него не было времени ей отвечать. Он выгребал птиц, сбрасывая их прямо на пол. Пламя продолжало гудеть; была реальная опасность, что дымоход загорится, но делать было нечего. Пламя должно отогнать птиц от трубы на крыше. Вся беда в том, что нижнее колено трубы было забито тлеющими мертвыми птицами. Нат перестал прислушиваться к яростной атаке на окна и на двери — пусть бьют крыльями сколько угодно, ломают себе клювы, расшибаются насмерть. В дом им все равно не прорваться. Надо бога благодарить, что они живут в старом доме с небольшими окнами, с толстыми стенами — не то что эти новые муниципальные домишки. Как-то там теперь люди, в этих хлипких строеньицах? Да поможет им небо…

— Перестаньте плакать! — прикрикнул он на детей. — Бояться нечего, прекратите реветь!

Он продолжал выгребать из топки обугленных, дымящихся птиц.

«Теперь им крышка, — сказал он себе, — огонь вместе с тягой сделают свое дело. Только бы дымоход не загорелся, тогда все обойдется. Убить меня мало. Я ведь собирался перед сном подкинуть угля в плиту. Знал ведь, что чего-то не доделал».

На фоне скрежета и треска расщепляемых досок вдруг привычно, по-домашнему, пробили кухонные часы. Три часа ночи. Надо вытерпеть еще часа четыре, чуть подольше. Он не мог точно высчитать пик прилива. Пожалуй, вода начнет спадать не раньше полвосьмого, без двадцати восемь.

— Разожги примус, — сказал он жене. — Вскипяти нам чаю, а детям свари какао. Что толку сидеть без дела?

Только так и надо — чем-то ее занять, детей тоже. Надо двигаться, надо есть, пить; нельзя сидеть сложа руки.

Он выжидал, стоя у плиты. Пламя постепенно затухало. Но из дымохода в топку больше ничего не падало. Он пошуровал в нем кочергой, насколько мог достать, и ничего не обнаружил. Дымоход был пуст. Он вытер пот со лба.

— Ну-ка, Джил, — велел он дочке, — собери мне щепочек. Сейчас затопим как полагается.

Но девочка не трогалась с места. Широко раскрытыми глазами она смотрела на груду обугленных птиц.

— Не обращай внимания, — сказал он. — Я их вынесу вон, когда плита разгорится как следует.

Опасность миновала. Больше ничего такого не случится, если поддерживать огонь в плите круглые сутки.

«Надо будет утром на ферме прихватить топлива, — подумал он. — Наше на исходе. Как-нибудь исхитрюсь. Хорошо бы обернуться за время отлива. Вообще надо все стараться делать во время отлива. Просто приноровиться, и все».

Они выпили чай и какао, заедая хлебом, намазанным говяжьей пастой. Нат заметил — хлеба осталось всего полбуханки. Ну, не беда.

— Чего вы стучите? — Маленький Джонни погрозил ложкой окну. — У, противные птицы! Не смейте стучать!

— Верно, сынок, — улыбнулся Нат. — На что они нам, эти негодяйки? Надоели!

Теперь, когда очередная птица-смертник разбивалась за окном, в доме все ликовали.

— Еще одна, пап! — кричала Джил. — Еще одной конец!

— Так ей и надо, — говорил Нат, — одной бандиткой меньше.

Вот так — и только так! Если б сохранить эту бодрость, этот нужный настрой, продержаться до семи часов, когда начнут передавать новости, можно будет считать, что все идет неплохо.

— Дай-ка мне закурить, — сказал он жене. — Не так будет паленым пахнуть.

— В пачке всего две штуки, — ответила жена. — Я собиралась купить тебе сигарет в кооперативе.

— Ну, дай одну. Вторую оставим на черный день.

Укладывать детей снова не имело смысла. Они бы все равно не уснули под этот стук и скрежет. Все сидели на матрасах, сдвинув в сторону одеяла; одной рукой Нат обнимал жену, другой дочку. Джонни мать взяла на колени.

— Надо отдать должное этим тварям, — сказал Нат, — упорство у них есть. Другой на их месте давно бы устал и бросил, а эти и не думают!

Но долго хвалить птиц не пришлось. Среди постукиваний, не прекращающихся ни на минуту, его слух уловил новую резкую ноту — будто на помощь собратьям явился чей-то куда более грозный клюв. Нат попытался вспомнить, каких он знает птиц, представить себе, кто бы это мог быть. Не дятел — у дятла стук более легкий и дробный. Это птица посерьезнее. Если она будет долбить своим клювом достаточно долго, дерево не выдержит и треснет, как треснуло стекло. И тут он вспомнил: ястребы! Может, на смену чайкам прилетели ястребы? Или сарычи? И теперь сидят на карнизах и орудуют и клювом, и когтями? Ястребы, сарычи, кобчики, соколы — он совсем упустил из виду хищных птиц. Забыл, какие они сильные и кровожадные. До отлива еще целых три часа! Надо ждать — и все время слышать хруст дерева под мощными и беспощадными когтями!

Нат оглядел кухню в поисках мебели, которую можно было бы пустить на доски, чтобы дополнительно укрепить дверь. За окна он был спокоен — их загораживал буфет. Его смущала дверь. Он пошел наверх, но на площадке перед спальнями остановился и прислушался. Ему показалось, что из детской доносится постукиванье птичьих лап. Значит, они уже там… Он приложил ухо к двери. Так и есть. Он слышал шелест крыльев и легкий топоток — птицы обшаривали пол. В другой спальне их пока не было. Он зашел туда, стал вытаскивать мебель и громоздить ее в кучу на лестничной площадке на случай, если дверь в детской не выдержит. Это была чистая страховка, может, и не пригодится. К сожалению, забаррикадировать дверь было нельзя — она открывалась вовнутрь. Он мог только устроить вот такое мебельное заграждение.

— Нат, спускайся вниз! Что ты там делаешь? — крикнула из кухни жена.

— Сейчас иду! Навожу порядок, — прокричал он в ответ.

Он не хотел, чтобы она поднималась, не хотел, чтобы слышала стук птичьих когтей в детской, удары крыльев о дверь.

В половине шестого он предложил позавтракать — поджарить хлеба с ветчиной, хотя бы для того, чтоб не видеть в глазах жены выражение растущей паники и успокоить начавших капризничать детей. Жена еще не знала, что наверху птицы. Спальня, к счастью, была не над кухней. Иначе было бы нельзя не услышать, как они там шумят, шуршат, долбят клювами пол. Не услышать, как падают с дурацким бессмысленным стуком птицы-самоубийцы, доблестные смертники, которые пулей влетали в комнату и расшибали голову о стены. И все, наверно, серебристые чайки. Он хорошо знал их повадки. Безмозглые существа! Черноголовки — эти знают, что делают. Как и сарычи, и ястребы…

Он поймал себя на том, что смотрит на часы, следит за стрелками, которые так медленно ползли по циферблату. Если его теория неверна и птичья атака не прекратится со спадом воды, их шансы равны нулю. Не могут они продержаться целый день без воздуха, без передышки, без запаса топлива, без чего там еще… Его мозг лихорадочно работал. Столько всего нужно, чтобы выдержать долгую осаду! Они к ней не подготовились как следует. Им еще требуется время. И в городах, наверно, все же безопаснее. Надо попробовать, когда он будет на ферме, связаться по телефону с двоюродным братом — он живет не так уж далеко. Доехать поездом… А может, удастся взять напрокат машину. Да, так быстрее — взять машину в промежуток между приливами…

Ему вдруг отчаянно захотелось спать, но голос жены, которая громко звала его по имени, вывел его из забытья.

— Что такое? Что еще? — спросил он, встрепенувшись.

— Радио. Я смотрю на часы. Уже почти семь.

— Не трогай ручку, — сказал он, впервые с раздражением. — Настроено на Лондон. Как стоит, так и надо.

Они подождали еще. Кухонные часы пробили семь. Радио молчало. Никаких сигналов времени, никакой музыки. Они ждали до четверти восьмого, потом переключились на развлекательную программу. Результат тот же. Радио молчало.

— Вчера, наверно, объявили перерыв не до семи, а до восьми, — заметил Нат. — Мы могли ослышаться.

Они оставили приемник включенным. Нат подумал о батарейке, на которой работало радио: интересно, на сколько ее хватит. Жена обычно отдавала ее перезарядить, когда ездила в город за покупками. Если батарейка сядет, они не услышат никаких сообщений.

— Уже светает, — прошептала жена. — Хоть и не видно, но я чувствую. И птицы стали потише.

Она была права. Скребущие, скрежещущие звуки становились слабее с каждой минутой. Постепенно стихало шарканье, толкотня, борьба за место на ступеньках, на подоконниках. Начинался отлив. К восьми часам все звуки прекратились. Слышался только вой ветра. Дети, убаюканные наступившей наконец тишиной, уснули. В половине девятого Нат выключил радио.

— Что ты делаешь? Мы пропустим известия! — воскликнула жена.

— Не будет больше никаких известий, — сказал Нат. — Придется надеяться только на себя.

Он подошел к двери и принялся разбирать баррикады. Затем отодвинул засов и, отшвырнув ногой мертвых птиц, жадно вдохнул холодный свежий воздух. В запасе у него было шесть рабочих часов, и он знал, что силы надо беречь для главного и не растрачивать их попусту. Еда, свет, топливо — вот самое необходимое. Если удастся обеспечить это в нужном количестве, они продержатся и следующую ночь.

Он прошел в сад и сразу же увидел птиц. Чайки, должно быть, улетели к морю, как прежде; там во время отлива они могли вволю покормиться и покачаться на волнах, готовясь к новой атаке. Но птицы, живущие на суше, никуда не улетали. Они сидели и ждали. Повсюду — на изгородях, на земле, на деревьях, в поле — Нат видел бесчисленных неподвижно сидящих птиц.

Он дошел до конца огорода. Птицы не двигались. Они молча следили за ним.

«Я должен раздобыть съестного, — сказал он себе. — Я должен добраться до фермы и достать еды».

Он вернулся обратно, проверил все окна и двери. Потом поднялся наверх и прошел в детскую — там было пусто, только на полу валялись мертвые птицы. Живые были снаружи, в полях, на деревьях. Он спустился на кухню.

— Пойду на ферму, — сказал он.

Жена кинулась к нему и обхватила его руками. Через открытую дверь она тоже успела увидеть птиц.

— Возьми и нас, — сказала она умоляюще, — мы не можем оставаться одни. По мне, лучше умереть, чем быть тут без тебя.

Подумав, он кивнул.

— Ладно, собирайтесь. Захвати корзины и коляску Джонни. Мы ее загрузим.

Все хорошенько закутались, чтобы защититься от ледяного ветра, надели шарфы, перчатки. Жена посадила Джонни в коляску. Нат взял за руку Джил.

— Птицы, — захныкала Джил. — Там, в поле, птицы.

— Они нас не тронут, — сказал он, — сейчас светло.

Через поле они направились к перелазу. Птицы по-прежнему сидели неподвижно. Они ждали, повернув головы по ветру.


Дойдя до поворота на ферму, Нат остановился и велел жене с детьми подождать его в укрытии под изгородью.

— Но я хочу повидать миссис Триг, — запротестовала жена. — Столько всего можно у нее попросить, если они вчера ездили на рынок. Не только хлеба…

— Подожди здесь, — прервал ее Нат. — Я через пять минут вернусь.

Коровы мычали и беспокойно бродили по двору. Он заметил дыру в заборе — ее проделали овцы, чтобы проникнуть в сад перед домом; теперь все они толпились там. Ни из одной трубы не шел дым. Ната охватили страшные предчувствия. Брать на ферму жену и детей было нельзя.

— Не спорь, — сказал он жестко жене. — Делай, как тебе говорят.

Она отошла с коляской к изгороди, где можно было спрятаться от ветра.

Он пошел на ферму один. С трудом он пробрался сквозь стадо мычащих коров, которые растерянно ходили взад-вперед с переполненным выменем. У ворот он увидел машину, почему-то она была не в гараже, а на улице. Окна в доме были разбиты. Во дворе и вокруг дома валялись мертвые чайки. Другие птицы сидели на деревьях за домом и на крыше. Они сидели совершенно неподвижно. Они следили за ним.

Тело Джима он нашел во дворе — вернее, то, что от него осталось. После того как над ним поработали птицы, по нему еще прошли копытами коровы. Ружье было брошено рядом. Входная дверь была закрыта на засов, но разбитые стекла позволили ему приподнять раму и забраться внутрь. Тело Трига он обнаружил недалеко от телефона. Должно быть, он пытался соединиться с коммутатором, когда птицы его настигли. Трубка болталась на шнуре, телефонный аппарат был сорван со стены. Никаких следов миссис Триг видно не было. Очевидно, она наверху. Есть ли смысл подниматься? Нат почувствовал дурноту — он заранее знал, какое зрелище его ожидает.

«Слава богу, хоть детей у них нет», — подумал он.

Он все же заставил себя пойти наверх, но, дойдя до середины лестницы, повернулся и стал спускаться. Он успел увидеть ноги миссис Триг. Она лежала на пороге спальни. Рядом он разглядел мертвых чаек и сломанный зонт.

«Я уже ничем не смогу им помочь, — подумал Нат. — У меня пять часов времени, даже меньше. Они меня не осудили бы. Надо еще отыскать все припасы, собрать, увезти…»

Он вернулся к тому месту, где оставил жену и детей.

— Я хочу загрузить машину, — сказал он. — Возьму уголь, запасусь керосином. Потом переправим все это домой и вернемся сюда.

— А что там Триги? — спросила жена.

— Нету их. Наверно, уехали.

— Давай я пойду с тобой и помогу.

— Не надо. Там бог знает что творится. Повсюду коровы, овцы. Подожди здесь, я пригоню машину. Вы все сможете сесть.

Он неумело дал задний ход и вывел машину со двора на дорогу. Отсюда жена и дети не могли увидеть Джима.

— Никуда не двигайтесь, — сказал он. — А коляску брось. Я ее потом привезу. Сейчас загружу машину.

Жена не сводила глаз с его лица. Он решил, что она все поняла — иначе она предложила бы помочь ему поискать у Тригов хлеб и другую провизию.

Они проделали три рейса между своим домом и фермой, прежде чем он наконец решил, что теперь все самое нужное у них есть. Его поразило, какое множество вещей оказалось вдруг необходимым. Но самое главное — обшивка для окон. Он обшарил всю ферму в поисках досок. Он хотел заменить все доски на окнах. Свечи, керосин, гвозди, консервы… список был бесконечный. Кроме того, он успел подоить трех коров. Остальные, бедолаги, продолжали метаться по двору с жалобным мычанием.

Сделав последний рейс, он доехал до автобусной остановки, вылез из машины и зашел в телефонную будку. Он простоял там несколько минут, нетерпеливо нажимая на рычаг. Без толку: телефон не работал, гудка не было. Он выбрал пригорок повыше и оглядел окрестность. Никаких признаков жизни, безлюдные, пустынные поля — одни птицы кругом. Птицы сидели и ждали. Некоторые даже спали, повернув набок голову, уткнувшись клювом в перья.

«Странно как они себя ведут. Хоть бы кормились, что ли, а то сидят как истуканы», — подумал он.

И вдруг его осенило: да они же сыты! Сыты по горло. Ночью наелись до отвала. Поэтому сейчас и сидят…

Над муниципальными домами не поднимался ни единый дымок. Он подумал о детях, которые вчера бежали через поле. «Надо было предвидеть, — подумал он с горечью. — Надо было забрать их с собой».

Он поднял голову к небу. Небо было серое, бесцветное. Восточный ветер оголил и пригнул к земле почерневшие деревья. И только на птиц холод не действовал; птицы сидели и ждали.

«Вот бы когда по ним стрелять, — подумал Нат. — Сейчас они отличная мишень. Взяться бы за них по всей стране! Выслать самолеты, опрыскать их ипритом… Куда они там смотрят, о чем только думают? Они-то должны знать, должны соображать!»

Он вернулся к машине и сел за руль.

— Давай проедем побыстрее, — шепнула ему жена. — Там у калитки лежит почтальон. Я не хочу, чтобы Джил видела.

Он прибавил скорость. Маленький «моррис», дребезжа и подпрыгивая, понесся по дороге. Дети завизжали от радости.

— Прыг-скок, прыг-скок! — выкрикивал со смехом Джонни.

Было без четверти час, когда они добрались до дому. Оставался всего час времени.

— Надо бы наскоро пообедать, — сказал Нат жене. — Себе и детям ты что-нибудь разогрей, может, супу из того, что привезли. У меня на еду уже нет времени. Надо скорей разгружать машину.

Он перенес все в дом. Потом можно будет постепенно разобрать. Чем-то занять руки в долгие томительные часы, которые им предстоят. Но основное сейчас — это окна и двери.

Он обошел дом и тщательнейшим образом осмотрел каждое окно, каждую дверь. Он даже забрался на крышу и забил досками отверстия всех дымоходов, кроме кухонного. Холод был лютый, он едва выдерживал, но дело надо было кончить. Он все время поглядывал на небо — нет ли самолетов. Но самолеты не появлялись. Орудуя молотком, он не переставал проклинать власти за бездействие.

— Вечная история, — бормотал он. — Всегда бросают в беде. Все кувырком, неразбериха с самого начала. Ни плана, ни организации. А мы здесь вообще не в счет. Что им до нашего захолустья? В городах, в центре — там да. Там уже небось и газ в ход пустили, и самолеты нашлись. А нам остается одно — сидеть и ждать, что будет.

Забив дымоходы верхнего этажа, он на минуту остановился и взглянул на море. Там вдали что-то двигалось. Что-то серо-белое мелькало среди бурунов.

— Морской флот! Вот это да! — воскликнул он. — Вот кто никогда не подведет! Они уже подходят, сейчас свернут в залив…

Напрягая до боли слезящиеся глаза, он всматривался в морскую даль. Нет, он ошибся. Это были не корабли. За флотилию он принял чаек. Чайки массами поднимались с моря. И с полей, взъерошив перья, взлетали бесчисленные стаи птиц и разворачивались в небе, крыло к крылу, сомкнутым строем.

Начинался прилив.

Нат спустился по приставной лестнице и вернулся на кухню. Жена и дети сидели за обедом. Было уже начало третьего. Он запер дверь на засов, забаррикадировал ее мебелью и зажег лампу.

— Ночь пришла! Спать пора! — сказал Джонни.

Приемник был включен, но, как и прежде, молчал.

— Я крутила, крутила, пыталась хоть заграницу поймать — нигде ничего, — сказала жена.

— Может, повсюду такое же бедствие, — сказал Нат. — По всей Европе.

Она налила ему тарелку супа, привезенного с фермы, отрезала ломоть хлеба, того же происхождения, и полила его сверху мясной подливкой из собственных запасов.

Ели молча. Подливка с хлеба потекла у маленького Джонни по подбородку прямо на стол.

— Смотри, как ты ешь, Джонни! — сказала Джил. — Когда ты научишься рот вытирать?

И опять этот стук в окна и двери. Шелест, шорох, возня, борьба за место на подоконниках. И звук удара о крыльцо первой чайки-самоубийцы.

— Хоть бы Америка помогла! — сказала жена. — Американцы ведь наши союзники! Может, они что-то сделают?

Нат промолчал. Доски на окнах крепкие, на дымоходах не хуже. В доме есть запас еды, топлива, все необходимое, можно продержаться несколько дней. После обеда он разберет все, что привез, разложит по местам, рассортирует. Жена ему поможет, дети тоже. Это займет их часов до восьми, а без четверти девять начнется отлив, и тогда он велит всем лечь в постель и потеплей укрыться, чтобы спокойно поспать до трех часов утра.

Он придумал, как еще надежней укрепить окна. Надо натянуть поверх наружных досок колючую проволоку. Он захватил на ферме целый моток. Плохо только, что работать придется в темноте, когда наступит затишье, между девятью вечера и тремя часами утра. Жаль, что это пришло ему в голову так поздно. Но ничего, пока жена и дети будут спать, надо постараться это сделать.

Окна осаждали теперь птицы помельче. Он слышал дробное негромкое постукиванье клювов и шелест легких крылышек. Ястребы окнами не интересовались. Их силы сейчас были брошены на дверь. И, прислушиваясь к треску расщепляемого дерева, Нат думал о том, сколько же миллионов лет в этих жалких птичьих мозгах, за разящими наотмашь клювами и острыми глазами, копился всесокрушающий инстинкт ненависти, который теперь прорвался наружу и заставляет птиц истреблять род человеческий с безошибочным автоматизмом умных машин.

— Я, пожалуй, выкурю последнюю сигарету, — сказал он жене. — Такая досада — был ведь на ферме, а про сигареты не подумал.

Он достал сигарету, включил молчащее радио. Потом бросил пустую пачку в огонь и смотрел, как она горит.

Яблоня The Apple Tree пер. И. Комарова



Впервые он заметил это дерево, когда со дня ее смерти прошло уже месяца три. Он, конечно, видел его и раньше, знал, что оно растет у него в саду перед домом, на лужайке, полого поднимавшейся вверх, к полям. Однако до сих пор он не замечал в этой старой яблоне ничего необычного, ничего, что отличало бы ее от соседних деревьев; помнил только, что стояла она немного особняком, ближе к террасе, и была третья по счету слева.

В то погожее весеннее утро он брился, стоя у открытого окна, и, когда высунулся наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, с намыленными щеками и бритвой в руке, его взгляд случайно задержался на старой яблоне. Может быть, весь фокус был в освещении — солнце как раз поднималось над лесом, и в его косых лучах он вдруг увидел дерево по-новому, — только сходство сразу бросилось в глаза.

Он положил бритву на подоконник и вгляделся как следует. Яблоня была чахлая, невзрачная и жалкая на вид — не то что соседние деревья, крепкие и узловатые. Ветвей было немного, и росли они ближе к верхушке, придавая дереву сходство с костлявой, узкоплечей фигурой; ветки словно зябли на свежем утреннем воздухе и старались прижаться поближе к стволу с каким-то унылым, обреченным выражением. Проволока, которой был обмотан низ ствола, напоминала болтающуюся на тощих бедрах серую юбку, а у самой верхушки, провисая под собственной тяжестью, торчала одинокая ветка, похожая на поникшую голову.

Сколько раз он видел свою жену в точно такой понурой позе! Сколько раз она вот так же останавливалась и замирала, чуть подавшись вперед и ссутулившись, — дома ли, в саду или даже в магазине, когда они ездили в город за покупками. Она показывала всем своим видом, будто жизнь к ней особенно жестока и несправедлива, будто ей, в отличие от прочих людей, от рожденья суждено нести непосильную ношу, но она ее покорно тащит и дотащит до конца без единого слова жалобы. «Мидж, у тебя совершенно измученный вид, посиди, отдохни, ради бога!» Но на это она отвечала неизменным вздохом, неизменным пожиманием плеч: «За меня ведь никто не сделает» — и, с усилием распрямив спину, принималась за нескончаемый ряд утомительных и никому не нужных дел, которые выдумывала себе сама, — и так без конца, изо дня в день, из года в год.

Он не отрываясь глядел на яблоню. Ее согбенная, страдальческая поза, поникшая верхушка, уныло опущенные ветви, несколько сухих листьев, которые случайно уцелели во время зимней непогоды и теперь подрагивали под свежим весенним ветерком, как неряшливо подобранные пряди волос, — во всем этом сквозил немой укор: «Смотри, какая я — и все из-за тебя, ты совсем обо мне не думаешь!»

Он отвернулся от окна и снова начал бриться. Нет, нельзя давать волю нелепым фантазиям и вбивать себе в голову бог весть что, когда только-только начинаешь привыкать к долгожданной свободе. Он принял душ, оделся и сошел в столовую. Стол был накрыт к завтраку — на один прибор. На электрической плитке стояла сковородка с яичницей; он снял ее и перенес к столу, где его дожидался свежий, аккуратно сложенный, еще пахнущий типографской краской номер «Таймса». Когда жива была Мидж, он — по многолетней привычке — сперва передавал газету ей и после завтрака, унося «Таймс» к себе в кабинет, видел, что страницы смяты, перепутаны, сложены кое-как, и удовольствие от чтения бывало уже наполовину испорчено. И газетные новости утрачивали остроту, потому что самое интересное жена успевала прочесть за завтраком вслух, тоже по привычке, хотя ее никто не просил, да еще добавляла от себя язвительные комментарии. Если в газете сообщалось, что у кого-то, кого они знали, родилась дочь, она цокала языком и говорила, сокрушенно качая головой: «Вот не везет им, опять девочка», а если сообщалось о рождении сына, она вздыхала: «В наше время дать мальчику приличное образование… да, они с ним еще наплачутся!» Поначалу он считал, что такая неодобрительная реакция на приход в мир новой жизни психологически вполне объяснима — у них самих не было детей, но с течением времени он убедился, что точно так же она реагирует на любое приятное или радостное событие, словно радость сама по себе была в ее глазах чем-то оскорбительным и преступным.

«Тут пишут, что этим летом зарегистрировано рекордное количество отпускников. Будем надеяться, что им всем удалось хорошо отдохнуть». Но в голосе у нее звучала не надежда, а откровенный скепсис. После завтрака она отодвигала стул и говорила со вздохом: «Ну, что уж тут…» — останавливаясь на полуслове; но то, как она вздыхала, как пожимала плечами, как сутулилась над столом, собирая грязную посуду — она все боялась чересчур обременять прислугу, — все эти мелочи, даже самый вид ее согнутой, тощей спины, складывались в один привычный многолетний упрек, молчаливо обращенный к нему, — упрек, который уже давно отравлял их совместное существование.

Он молча вставал и предупредительно открывал перед ней дверь на кухню, и она молча проходила мимо, сгибаясь под тяжестью подноса с посудой, хотя убирать со стола самой не было ни малейшей надобности; потом до него доносился плеск воды в мойке на кухне. Он возвращался и снова усаживался на место, глядя на прислоненную к тостеру смятую газету со следами джема, и уже в который раз в его мозгу начинал стучать вопрос: «Что я такого сделал? В чем я виноват?»

Она не ворчала, не пилила его. Избитые шутки насчет сварливых жен, как и анекдоты о тещах, — это было что-то из области дешевой эстрады. Он не помнил, чтобы Мидж когда-нибудь вспылила, повысила голос, закатила ему скандал. Однако невысказанный вечный упрек в сочетании с позой благородной, безропотной страдалицы делал атмосферу жизни в доме совершенно невыносимой, заставлял его прибегать к разным мелким уловкам и при этом испытывать постоянное чувство вины.

Бывало так, что в какое-нибудь осеннее дождливое утро он спешил уединиться у себя в кабинете, включал на полную мощность обогреватель, не спеша закуривал трубку и, дымя в свое удовольствие, усаживался за письменный стол под предлогом того, что ему надо написать какие-то письма; на самом деле ему просто хотелось спокойно побыть одному в своей собственной комнате. Но вскоре дверь приоткрывалась и в кабинет заглядывала Мидж в низко надвинутой на глаза широкополой фетровой шляпе; натягивая дождевик, она недовольно морщила нос и замечала:

— Фу, как тут накурено, дышать невозможно!

Он ничего не говорил в ответ, только поворачивался к ней в кресле, прикрывая локтем наугад снятый с полки роман.

— Ты случайно в город не собираешься? — спрашивала она.

— Да нет, мне незачем.

— А… Ну, что уж тут… Неважно. — И она отходила от двери.

— А что такое? — спрашивал он вслед. — Тебе что-то нужно в городе?

— Надо бы рыбы к обеду купить. Ты же знаешь, по средам домой не привозят. Но раз ты занят, я как-нибудь сама. Я просто подумала…

И, не закончив фразы, исчезала.

— Мидж, постой! — окликал он ее. — Ладно, если хочешь, я сейчас выведу машину, съезжу за рыбой. Какой смысл тебе мокнуть под дождем?

Не получая ответа и думая, что она не расслышала, он выходил в холл. Она стояла у распахнутой входной двери, повесив на руку плоскую корзину, и надевала садовые перчатки. Ветер задувал в дом со двора моросивший дождь.

— Все равно уж, так и так мокнуть, — говорила она. — Надо привести в порядок цветы, подпорки укрепить, пока совсем не повалились. Управлюсь с цветами, сама съезжу.

Спорить было бесполезно. Она решила и сделает по-своему. Он захлопывал за ней дверь и возвращался в кабинет. Почему-то там казалось уже не так уютно. Через некоторое время, взглянув в окно, он видел, как она несет из сада корзинку с пожухлыми, намокшими цветами. Ему становилось отчего-то стыдно, и он наклонялся и убавлял в обогревателе жар.

А весной или летом часто бывало так, что он выходил в сад без всякой цели — просто погреться на солнышке, полюбоваться на лес, на поля, на лениво текущую реку; он прохаживался взад и вперед, сунув руки в карманы, а из окон верхнего этажа слышался пронзительный вой пылесоса. Вдруг вой со всхлипом обрывался, Мидж подходила к окну и окликала мужа:

— Ты собираешься что-нибудь делать?

Делать он ничего не собирался. Он просто вышел подышать ароматным весенним воздухом, порадоваться, что вот он уже на пенсии, не надо каждый день ездить на работу в Сити; что он волен наконец распоряжаться своим временем и тратить его на что угодно, в том числе на ничегонеделанье.

— Нет, ничего я делать не намерен, — отвечал он, — какие дела могут быть в такую погоду! А что?

— А, неважно, — говорила она, — просто я вспомнила, что сток под кухней опять не в порядке. Наверно, окончательно засорился, вода совсем не проходит. За ним все время надо следить, прочищать, а кто об этом позаботится? Придется сегодня самой заняться.

Она отходила от окна, пылесос со всхлипом взвывал опять, и уборка возобновлялась. И такая вот глупость могла испортить ему настроение, омрачить целый прекрасный день! Дело было не в ее несвоевременной просьбе и даже не в самой работе: что такое прочистить засорившуюся трубу? Пара пустяков, даже весело, напоминало детство — мальчишки всегда рады повозиться в грязи. Все дело было в выражении ее лица, в том, как она смотрела из окна вниз, на залитую солнцем террасу, каким усталым жестом поправляла выбившуюся прядь волос, как по обыкновению вздыхала, прежде чем отойти от окна, ничего не сказав, но наверняка подумав про себя: «Мне вот некогда бездельничать и греться на солнышке. Ну, что уж тут…»

Один раз он решился спросить, для чего всякий раз затевать такую грандиозную уборку. Почему надо переворачивать все вверх дном? Для чего ставить стулья один на другой, скатывать ковры, собирать и составлять на газету все безделушки? И главное — к чему натирать до блеска, буквально вылизывать не только полы во всем доме, но даже деревянные панели в длиннющем верхнем коридоре — уж по стенкам-то никто не ходит? Он видеть не мог, как Мидж и приходящая прислуга часами ползают там на коленках, словно рабы из незапамятных времен.

Мидж взглянула на него с недоумением.

— Ты же первый начнешь возмущаться, если в доме будет беспорядок, — сказала она. — Самому будет противно жить в свинарнике. Ты ведь у нас привык к удобствам.

Так они и жили — словно в разных мирах, без всяких точек соприкосновения. Всегда ли было так? Он уже и не помнил. Поженились они почти двадцать пять лет назад — и сейчас были просто два чужих человека, по привычке жившие под одной крышей.

Пока он ежедневно ездил на службу, он как-то этого не чувствовал, не замечал. Домой он приезжал в основном поесть и поспать, а назавтра спозаранку садился в поезд и снова ехал в город. Но когда он вышел на пенсию, его внимание поневоле сосредоточилось на жене, и с каждым днем его все сильнее задевало и раздражало ее всегдашнее недовольство, молчаливое неодобрение.

Особенно сильно он стал ощущать это в последний год ее жизни. Это чувство угнетало его до такой степени, что он вынужден был пускаться на всевозможные ухищрения, лишь бы не оставаться с ней один на один; поэтому он выдумывал, будто ему срочно надо в Лондон — постричься или запломбировать зуб, или что какой-нибудь из бывших сослуживцев пригласил его вместе пообедать, а на самом деле он просто заезжал к себе в клуб и сидел там, глядя в окно, в тишине и покое.

Болезнь, которая свела ее в могилу, была, по счастью, недолгой. Сначала грипп, потом осложнение на легкие — и через неделю ее не стало. Он даже не успел понять, как это все произошло, знал только, что она, как всегда, была вымотана, измучена, подхватила простуду и с обычным упрямством переносила ее на ногах. Как-то раз, уже после того как она заболела, он съездил в Лондон и по дороге завернул в кино, где очень приятно провел время в теплом и уютном зале, среди веселых, дружелюбных людей — это было в середине декабря, погода стояла холодная и ветреная, — и когда он поздним вечером вернулся домой, то застал жену в подвале: она шуровала кочергой в топке, вороша уголь, который не хотел разгораться. На звук его шагов она подняла голову, и он увидел ее лицо — бледное, изможденное, осунувшееся.

— Господи, Мидж, что это ты делаешь? — спросил он.

— Что-то с топкой, — сказала она. — Целый день с ней бьюсь: гаснет, и все тут. Как хочешь, надо завтра вызывать рабочих. Самой мне с этим не управиться.

Щека у нее была перепачкана углем. Она уронила на пол кочергу, закашлялась и тут же поморщилась от боли.

— Ты должна лечь в постель, — сказал он. — Чертовщина какая-то! Что тебе так далась эта топка?

— Я думала, ты вернешься пораньше, — сказала она, — что-нибудь сообразишь, придумаешь. На улице весь день ужасный холод. И какие только дела у тебя могут быть в Лондоне, не понимаю.

Она стала медленно подниматься по лестнице и, дойдя до верху, остановилась, бессильно опустив плечи и устало прикрыв глаза; он заметил, что ее бьет дрожь.

— Ты уж меня извини, — сказала она, — ужинать еще рано, но я тебя лучше сейчас накормлю, пока еще стою на ногах. Я сама ничего не хочу.

— Какой к чертям ужин! Не надо меня кормить, сам соображу, что поесть. Иди ложись. Я тебе принесу попить чего-нибудь горяченького.

— Я же тебе говорю: ничего я не хочу, ни есть, ни пить. Грелку я сама себе налью. У меня к тебе единственная просьба. Перед тем как ляжешь спать, погаси везде свет.

И, ссутулившись, она пошла через холл.

— Ну, хоть стакан горячего молока… — начал он неуверенно, стягивая с себя пальто; и в этот момент из кармана на пол выпала оторванная половинка билета в кино. Она заметила, но ничего не сказала, только снова закашлялась и медленно, с трудом одолевая ступеньки, пошла наверх.

Наутро температура у нее поднялась почти до сорока. Пришел врач и определил воспаление легких. Она спросила, нельзя ли устроить ее в платную палату в местной больнице, потому что нанимать сестру, которая находилась бы при ней постоянно, слишком хлопотно. Врач приходил во вторник утром; в тот же день ее отвезли в больницу, а вечером в пятницу мужу сообщили, что она вряд ли доживет до утра. Он долго стоял посреди палаты, глядя на высокую, казенного вида кровать, и сердце у него сжималось от жалости; под голову больной зачем-то подложили несколько подушек, она полулежала-полусидела, и ей было, наверно, страшно неудобно. Он принес цветы, но понял, что ей уже не до цветов, и не стал просить поставить их в вазочку, а молча положил на стол рядом с ширмой, пока сестра, нагнувшись, поправляла подушки.

— Может быть, ей что-то нужно? — спросил он. — Я бы с радостью… — Он не договорил, и начатая фраза повисла в воздухе — он думал, что сестра поймет, что он имеет в виду: не надо ли съездить на машине, привезти какое-то лекарство…

Сестра покачала головой.

— Если положение изменится, мы вам позвоним, — пообещала она.

Что же тут, собственно, может измениться, думал он, выходя на улицу. Исхудавшее, бескровное лицо, которое белело на подушках, уже не могло вернуться к жизни; оно было уже нездешнее, ничье.

Мидж умерла в субботу утром.

Он не был человеком религиозным и не верил в загробную жизнь, но первое время после похорон ему не давала покоя мысль о том, что жена лежит, зарытая в землю, в новеньком гробу с медными ручками, совершенно одна, в темноте: и кто только придумал этот примитивный, бесчеловечный похоронный обряд? Смерть должна происходить по-другому. Она должна быть похожа на расставанье на вокзале, на прощанье перед дальней дорогой, только без скорби и надрыва. А в поспешном стремлении закопать в землю то, что еще могло бы жить, дышать — если б не досадная случайность, — было что-то явно непристойное. Когда гроб опускали в могилу, ему даже почудилось, будто Мидж напоследок вздохнула и сказала, как всегда: «Ну, что уж тут…»

Он от души надеялся, что загробная жизнь все-таки существует и что теперь Мидж попадет в царство небесное и будет разгуливать по райским кущам, не ведая, как люди на земле распорядились ее бренными останками. Только с кем ей там разгуливать, подумалось ему. Ее родители умерли в Индии, много лет назад; даже если они встретят свою дочь у райских врат, разговаривать им будет не о чем. Он вдруг представил себе, как она стоит в очереди перед этими самыми райскими вратами, как обычно где-то в хвосте, со своей неизменной плетеной авоськой в руках и со своим всегдашним терпеливо-страдальческим выражением… Стоит она долго, а перед тем как наконец пройти в ворота, оглядывается и смотрит на него с привычной укоризной.

Эти две картины — гроб и очередь в рай — примерно с неделю маячили у него перед глазами, но с каждым днем становились все менее явственными, пока и вовсе не исчезли. И он забыл о ней. Он был свободен; просторный, залитый светом дом целиком принадлежал ему; он наслаждался морозными, солнечными зимними днями. Он сам распоряжался своим временем и делал что хотел. Он и не вспоминал о жене до той минуты, когда на глаза ему попалась старая яблоня.

В тот день, попозже, он вышел прогуляться, и любопытство потянуло его в сад. Ну конечно, все это дурацкая фантазия, чистая игра воображения. Ничего особенного в этом дереве нет. Яблоня как яблоня. Он припомнил, что она всегда была хилая и невзрачная по сравнению с соседними деревьями, половина ветвей у нее засохла, и одно время даже велись разговоры о том, чтобы ее срубить, но дальше разговоров не пошло. Отлично, будет чем заняться в конце недели. Поработать топором полезно, а дрова для камина никогда не лишние — яблоневое дерево хорошо горит, и дух от него приятный.

К сожалению, погода после того дня почти на целую неделю испортилась, и он не смог осуществить намеченное. Возиться в саду под дождем не стоило — так и простудиться недолго. Из окна своей спальни он время от времени посматривал на яблоню. Она все сильнее раздражала его — уродливая, тощая, словно съежившаяся под дождем. В воздухе было по-весеннему тепло, дождик шел мягкий, ласковый. Остальные деревья в саду радовались дождю: ни одно не стояло с таким понурым видом. Справа от старой яблони росла молоденькая — он хорошо помнил, что ее посадили всего несколько лет назад, — стройная и крепкая, с гибкими ветвями, которые она с удовольствием подставляла под дождь и на глазах хорошела и свежела. Он залюбовался молоденьким деревцем и улыбнулся про себя. Неизвестно отчего ему на память пришел вдруг давний эпизод, связанный с девушкой, которую во время войны прислали на несколько месяцев поработать на соседней ферме. Он много лет не вспоминал о ней. Да и вспоминать было, собственно, нечего. Тогда он сам по субботам и воскресеньям отправлялся на ферму помочь с сельскохозяйственными работами — людей не хватало, и каждый старался внести посильный вклад в общее дело военных лет, — и всякий раз видел там эту девушку, хорошенькую, веселую, с милой улыбкой; у нее была короткая мальчишеская стрижка — шапка темных кудрявых волос, а кожа напоминала молодое яблочко.

Всю неделю он ждал субботы, чтобы снова увидеть ее: это было как противоядие от опостылевших военных сводок — Мидж включала радио по нескольку раз в день — и от бесконечных разговоров о войне. Ему было приятно смотреть на эту девочку — она и впрямь была еще девочка, лет девятнадцати, не больше; работала она в комбинезоне и в какой-нибудь яркой клетчатой рубашке, а улыбалась так открыто и радостно, будто готова была обнять весь мир.

Он сам толком не знал, как все произошло, и в сущности это была такая мелочь — однажды днем он в сарае возился с трактором, что-то там не ладилось в двигателе, и девушка была там же, стояла к нему почти вплотную, и они оба чему-то смеялись; а потом он повернулся, хотел взять ветоши прочистить фильтр — и неожиданно для себя обнял ее и стал целовать. Это получилось как-то само собой, непринужденно, непосредственно — он до сих пор помнил ощущение теплой близости, ее свежие, молодые губы. Потом они снова занялись трактором, но теперь между ними была уже новая, более тесная связь, им было как-то особенно весело и покойно. Когда девушка вспомнила, что пора кормить поросят, он вышел из сарая вместе с ней, полуобняв ее за плечи ничего не значащим, чисто дружеским жестом; но во дворе, напротив сарая, он сразу увидел Мидж: она стояла и смотрела на них.

— Мне надо на собрание Красного Креста, — сказала она, — а машина никак не заводится. Я тебя звала, звала. Ты, наверно, не слышал.

Ее лицо было как застывшая маска. Она не сводила глаз с девушки. Чувство вины нахлынуло на него, затопило его с головой. Девушка как ни в чем не бывало поздоровалась с Мидж и зашагала через двор к свинарнику.

Он пошел за женой к машине и с помощью ручки завел мотор. Мидж поблагодарила его с непроницаемым лицом. Он не решался взглянуть ей в глаза. Значит, вот как это бывает: прелюбодейство, смертный грех. Он мысленно увидел газетный заголовок — сенсация местного масштаба: «Муж пойман с поличным. Жена обвиняет его в измене». Когда он вернулся в дом, руки у него тряслись, и он вынужден был налить себе выпить. Вслух так ничего и не было сказано. Мидж ни единым словом не обмолвилась об этом эпизоде. На следующей неделе какое-то малодушное чувство удержало его от очередного похода на ферму, а потом он услышал, что у девушки захворала мать и ее срочно вызвали домой.

Больше он ее не видел. А сегодня, пока он глядел в окно на фруктовые деревья под дождем, она ему почему-то вспомнилась — ни с того ни с сего… Надо будет непременно срубить старую яблоню — только заслоняет солнце молоденькой, не дает ей расти как следует. Это никуда не годится.

В пятницу днем он пошел платить жалованье Виллису — садовнику, который приходил поработать три раза в неделю. По дороге он заглянул в сарай для инструментов проверить, на месте ли пила и топор. В сарае все было в полном порядке — сказывалась выучка Мидж, — и пила с топором висели на стене, на своих привычных местах.

Он отдал Виллису деньги и уже собирался повернуть к дому, когда садовник неожиданно спросил:

— Ну, как вам это нравится, сэр? Старая-то яблоня, а?

Вопрос застиг его врасплох и даже напугал. Он почувствовал, что бледнеет.

— Яблоня? Какая яблоня?

— Да та, что с краю растет, у террасы. Сколько уж лет я у вас, а ни разу на ней не видал ни цветочка, ни яблочка. Помните, мы еще срубить ее хотели в тот год, когда были морозы, да как-то руки не дошли. А нынче у нее вроде как новая жизнь началась. Не заметили?

Садовник смотрел на него улыбаясь, с хитрецой в глазах.

О чем это он? Не может быть, чтобы и Виллис обратил внимание на это фантастическое, странное сходство — нет, нет, исключено, тут было бы что-то кощунственное, непристойное; ведь он и сам успел забыть всю эту чушь, напрочь выкинул ее из головы.

— А что такое я должен был заметить? — спросил он с плохо скрываемым раздражением.

Виллис ухмыльнулся:

— Пойдемте к террасе, сэр, я вам покажу.

Они вместе обогнули дом, и Виллис, подойдя к старой яблоне, поднял руку и оттянул вниз ближайшую ветку: при этом раздался чуть слышный скрип, как будто ветке было трудно сгибаться. Виллис смахнул с нее клочья засохшего лишайника и провел рукой по отросткам.

— Глядите, сэр, — сказал он, — она почки пустила. Вон, пощупайте сами. Так что жива старушка! Она еще свое возьмет! В жизни бы не подумал. Гляньте, и на этой ветке почек полно! — Он отпустил первую ветку и потянул к себе другую, повыше.

Виллис оказался прав. На ветках яблони и в самом деле высыпали почки — правда, такие мелкие и невзрачные, что они скорее напоминали какие-то прыщики. Он сунул руки в карманы. Вид веток вызывал у него странную брезгливость — ему противно было даже думать о том, чтобы дотронуться до них.

— Вряд ли из них выйдет что-нибудь путное, — заметил он.

— Ну, это как сказать, сэр, — отозвался Виллис, — лично я на старушку надеюсь! Зиму простояла, самые холода, так что кто его знает — может, она нас удивить задумала! Вот будет потеха, если она зацветет! Да еще и яблочек даст! — И он похлопал по стволу ладонью — фамильярно, но ласково.

Хозяин молча отвернулся. В нем нарастала неприязнь к Виллису. Так обхаживает эту чертову яблоню, будто она живое существо. И теперь, конечно, нечего и думать о том, чтобы незаметно от нее избавиться. Все планы побоку.

— А по-моему, — начал он, — эта ваша хваленая яблоня только заслоняет свет соседней. Срубить бы ее — и дело с концом. Тогда молоденькой было бы и просторнее, и светлее.

Он подошел к молодой яблоньке и, пригнув одну ветку, провел по ней пальцами. Гладкая, ровная кора. Ни лишайника, ни корявых наростов. И на каждой веточке почки — тугие, плотные. Он отпустил ветку, и она упруго откачнулась на место.

— Как это срубить, сэр? — возразил Виллис. — Зачем же ее рубить, ежели она еще живая? И нисколько она молодой не мешает. Нет, я бы дал старушке испытательный срок. Не будет яблок — тогда ладно, срубим на будущую зиму.

— Хорошо, Виллис, будь по-вашему, — сказал он и быстро зашагал прочь. Обсуждать эту тему дальше ему почему-то не хотелось.

Вечером, перед тем как лечь спать, он, как всегда, открыл окно и раздвинул занавеси — он не любил просыпаться поутру в душной комнате. В небе стояла полная луна, и терраса и подымающийся от нее склон, на котором росли деревья, были залиты ровным, призрачно-бледным светом. Ни шороха, ни дуновения. Он перегнулся через подоконник, наслаждаясь тишиной. Невысокая молоденькая яблонька в лунных лучах светилась, словно сказочная. Стройная, гибкая, устремленная вверх, она похожа была на балерину, стоящую на пуантах, готовую к прыжку, к полету. Сколько в ней задорной легкости, изящества! Славное деревце… А слева от нее, полускрытая тенью, торчала старая яблоня. Даже лунный свет не красил ее. И почему эта чертова уродина сутулится и горбится, вместо того чтобы поднять голову и радоваться лунной ночи? Только портит весь пейзаж своим несчастным видом. Дурак он, что послушался Виллиса и согласился ее не трогать. Смешно думать, что такие почки распустятся, да если и распустятся…

Мысли в беспорядке бродили у него в голове, и уже во второй раз на этой неделе ему вспомнилась девушка с фермы и ее сияющая улыбка. Интересно, что с ней стало, как сложилась ее жизнь. Наверняка давно замужем, куча детей… Здорово кому-то повезло. Ну, что уж тут… Он поймал себя на том, что машинально повторил любимое присловье жены, и усмехнулся. Бедняжка Мидж! Но вдруг у него перехватило дух, и он замер, вцепившись в занавеску. Лунный свет теперь падал прямо на старую яблоню, и сухие ветви у верхушки показались ему похожими на протянутые с мольбой костлявые руки. Закоченевшие, скрюченные от боли. Воздух по-прежнему был неподвижен, другие деревья стояли не шелохнувшись, и только в ветвях старой яблони что-то шелестело и подрагивало, словно их шевелил неведомо откуда налетевший ветерок. Вдруг одна ветка обломилась и упала на землю. Это была та самая ветка с жалкими почками, которую утром показывал ему Виллис, — та самая, до которой он не мог заставить себя дотронуться. Остальные деревья застыли в молчании. Луна освещала упавшую ветку, и он еще долго смотрел на нее. Она лежала в траве, поперек тени, которую отбрасывала ее молоденькая соседка, и словно указывала в ее сторону обвиняющим жестом.

Впервые за всю свою жизнь он задернул на ночь занавески, чтобы в комнату не проникал лунный свет.


Виллис прежде занимался только огородом. В сад при жизни Мидж он и ногой не ступал. За цветами Мидж всегда ухаживала сама. Даже траву на лужайке она подстригала сама и упорно таскала тяжеленную механическую косилку вверх-вниз по склону, низко нагибаясь над ручками. Это было одно из тех идиотских, бессмысленных дел, которые она для себя придумывала, вроде бесконечного вылизывания комнат. Теперь же, когда дом остался без хозяйки, а сад без присмотра и ждать указаний Виллису было не от кого, он то и дело появлялся в саду. Ему это, видимо, нравилось, придавало важность в собственных глазах.

В свой очередной приход, в понедельник, он опять обратился к хозяину:

— Не могу понять, сэр, отчего это ветка упала.

— Какая ветка?

— Да с яблони. Вот что мы с вами смотрели в пятницу, помните?

— Гнилая, наверно. Я же говорил, что дерево никудышное.

— Да нет, сэр, в том-то и дело, что ветка здоровая. Вот пойдемте, сами поглядите. Обломилась ни с того ни с сего.

Еще раз ему пришлось отправиться в сад. Виллис поднял с земли упавший сук. Лишайник на нем намок и свисал клочьями, как нечесаные, слипшиеся волосы.

— Вы случайно эти дни ее не трогали, ветку-то? Может, оттянули или надавили ненароком, она и надломилась?

— Ничего я не трогал, и не думал даже! — произнес с досадой хозяин. — Я, кстати, в ночь на субботу слышал, как что-то шмякнулось. Я как раз вставал открыть окно.

— Странно. И ветра-то вроде не было.

— Ничего странного — дерево свой срок отжило. И что оно вам покоя не дает? Можно подумать…

Он осекся, не зная, как закончить фразу.

— Можно подумать, что это бог весть какая ценность.

Садовник покачал головой.

— Да нет, при чем тут ценность. Ценности в ней нету никакой, я и сам знаю. Просто чудно как-то — на нее все вроде рукой махнули, а она вон что выкинула: рано, мол, вы меня хороните, я еще живая, еще хочу, как говорится, себя показать. Чудо природы! То-то порадуемся, когда она зацветет. Хоть бы остальные ветки все были в целости.

Когда хозяин дома вышел на свою обычную дневную прогулку, он увидел, что Виллис срезает вокруг яблони сухую траву и обматывает низ ствола новой проволокой. Смешно, честное слово. Не за то ему платят жалованье, чтобы он носился с этой старой корягой, как курица с яйцом. Занимался бы лучше огородом, овощи выращивал! Но вступать с ним в пререкания, тратить нервы было неохота.

Домой он вернулся в шестом часу. Вместо непременного чая, который при жизни Мидж подавался около пяти, он теперь наливал себе порцию виски с содовой и располагался у камина, попыхивая трубкой, в блаженной тишине.

Камин, как видно, затопили недавно, и дыма было больше, чем огня. К тому же в комнате стоял какой-то подозрительный запах. Он открыл окно и поднялся наверх сменить уличную обувь на шлепанцы. Когда он снова вернулся в гостиную, там было по-прежнему дымно, и запах чувствовался так же отчетливо. Совершенно непонятный запах. Сладковатый, удушливый. Он подошел к дверям и кликнул прислугу.

Женщина, которая приходила убирать и готовить, вышла из кухни в холл.

— В доме пахнет какой-то дрянью, — сказал он. — Что это может быть?

— Чем же тут может пахнуть, сэр? — возразила она обидчиво.

— В гостиной не продохнуть. И полно дыма. Вы что-нибудь жгли в камине?

Ее лицо просветлело.

— А, это, наверно, те дрова, — сказала она. — Виллис их нарочно принес, сэр, думал, вы будете довольны.

— Какие еще дрова?

— Да он яблоневый сук распилил, сэр, сказал, что вы знаете. Яблоня хорошо горит, лучше всякого другого дерева, все говорят. Я лично никакого запаха не слышу, правда, я простужена немного, нос заложило.

Они вместе подошли к очагу. Виллис распилил сук на мелкие чурки, и прислуга, думая угодить хозяину, сунула в камин сразу все, чтобы огонь горел подольше. Но пламя еле теплилось. Дрова не столько горели, сколько чадили, от них шел дым — слабенькими, тонкими струйками какого-то зеленоватого оттенка. Неужели она и вправду не слышит этот мерзкий, тошнотворный запах?

— Дрова сырые, — сказал он отрывисто. — Виллис мог бы сообразить. Смотрите сами. Совершенно не горят.

Женщина поджала губы и насупилась.

— Извините, пожалуйста, — сказала она. — Я, когда растапливала, ничего такого не заметила. Занялись они дружно. Я от людей слыхала, что яблоневое дерево хорошо горит, и Виллис то же самое сказал. Велел, чтоб я обязательно сегодня этими дровами затопила, он так уж для вас старался. Я думала, вы знаете, сами распорядились…

— Хорошо, хорошо, — перебил он ее. — Прогорят постепенно, надо полагать. Вы тут ни при чем.

Он повернулся к ней спиной и поворошил кочергой в камине, пытаясь разбить сложенные грудой поленья. Пока прислуга в доме, руки у него связаны. Он не может вытащить мокрые дымящиеся головешки и выкинуть их с заднего крыльца во двор, не может взять охапку сухого хвороста и растопить камин заново. Это вызовет ненужное любопытство. За растопкой придется пройти через кухню в закуток, где хранятся хворост и щепки, и прислуга, разумеется, это заметит и удивится, да еще, чего доброго, вмешается: «Позвольте, сэр, я сама. Что, разве огонь совсем погас?» Нет, надо подождать, пока она подаст ужин, уберет со стола, перемоет посуду и отправится ночевать домой. А до этого придется потерпеть, приноровиться как-нибудь к этому мерзкому запаху.

Он налил себе виски, закурил трубку и снова перевел взгляд на камин. Огонь не давал никакого тепла, а центральное отопление в доме уже отключили, и его стало познабливать. Время от времени над еле тлевшими дровами поднималась струйка зеленоватого дыма, а с нею новая волна сладковатого, тошнотворного запаха, не похожего ни на какой обычный запах. Болван садовник! Что ему только в голову взбрело? Чего ради было распиливать этот сук? Ясно ведь, что он сырой, насквозь пропитан сыростью. Он наклонился и всмотрелся попристальней. Что-то сочилось из поленьев, поблескивало на белесой коре — влага? Нет, не влага — древесный сок, клейкий, тягучий.

Он схватил кочергу и принялся яростно шуровать в очаге, круша головешки, пытаясь сделать так, чтобы они наконец разгорелись, чтобы вместо чада и дыма запылал бы нормальный огонь. Но все усилия были напрасны. Поленья по-прежнему едва тлели, и клейкий ручеек все продолжал сочиться на каминную решетку, и сладковатый запах висел в комнате, вызывая у него дурноту. Он взял стакан и книгу, перешел в кабинет, включил там электрический обогреватель и уселся в кресло у стола.

Идиотизм какой-то! Ему вспомнилось, как раньше, стараясь избавиться от общества Мидж, он притворялся, будто хочет заняться письмами, и подолгу отсиживался у себя в кабинете. По вечерам, покончив со всеми домашними делами, она обычно бралась за вязанье и через некоторое время начинала безудержно зевать. На редкость неприятная привычка — сама она ее не замечала, но его это просто выводило из себя. Она усаживалась на диване в гостиной, минут пятнадцать вязала — слышалось только быстрое пощелкиванье спиц; и вдруг раздавался первый зевок — мучительно-протяжный, выходящий из самого нутра: «А-а-а… а-а-а… x-xa!», а за ним неизменно следовал вздох. Потом снова наступала тишина, нарушаемая одним звяканьем спиц; но он уже не мог читать и напряженно ждал, заранее зная, что через несколько минут раздастся новый зевок, новый вздох.

Тогда в нем подымалась волна какой-то бессильной ярости; ему хотелось швырнуть книгу на пол и грубо сказать: «Слушай, если ты так устала, пойди да ляг!» Но вместо этого он, стиснув зубы, еще некоторое время сидел на месте, а когда уже не мог больше терпеть, вставал, выходил из гостиной и укрывался в своем кабинете. И вот сейчас он поймал себя на том, что поступает точно так же, что все как будто повторяется снова — из-за чего? Из-за каких-то паршивых поленьев. Из-за их мерзкого, тошнотворного запаха.

Он остался сидеть в кабинете и решил дождаться ужина там. Пока прислуга подавала на стол, уносила посуду, готовила ему постель и собиралась домой, стрелки часов подошли к девяти.

Он вернулся в гостиную. За время его отсутствия огонь в камине почти погас. Головешки, должно быть, честно пытались разгореться — они заметно уменьшились в размерах и глубже осели в очаге. Золы было немного, но от кучки тлеющих углей шел все тот же омерзительный запах. Он отыскал в кухне совок, вернулся с ним в гостиную и выгреб из очага золу и головешки. Совок, наверно, был мокрый, а может быть, из поленьев еще не испарились остатки влаги — так или иначе, головешки на глазах потемнели, и на них выступила какая-то пена. Он спустился в подвал, открыл дверцу котла и сбросил все с совка в топку.

Только тогда он вспомнил, что котел уже недели две как не топят — с началом весны центральным отоплением обычно пользоваться переставали, — и что если он не протопит сейчас, головешки так и останутся лежать до будущей зимы. Он взял бумагу, спички, канистру с керосином, развел большой огонь и закрыл топку, с удовольствием слушая, как гудит в котле пламя. Ну вот, как будто все. Он постоял секунду, поднялся наверх и в закутке за кухней набрал щепок, чтобы снова затопить в гостиной. Пока он ходил за углем, пока подкладывал и разжигал растопку, прошло довольно много времени, но он делал все не торопясь и основательно и, когда уголь в камине наконец занялся, с облегчением уселся в кресло и раскрыл книгу.

Прошло минут двадцать, когда ему показалось, что где-то хлопает дверь. Он отложил книгу и прислушался. Нет, ничего. А, вот опять. Звук доносился со стороны кухни. Он встал и пошел посмотреть, в чем дело. Хлопала дверь, которая вела на лестницу в подвал. Он готов был поклясться, что, уходя, закрыл ее как следует. Видимо, защелка как-то отошла, и дверь раскрылась. Он включил за дверью свет и нагнулся осмотреть дверной замок. Вроде бы все в порядке. Он собирался уже снова закрыть и защелкнуть дверь, как вдруг почувствовал знакомый запах. Тот самый тошнотворный, сладковатый запах. Он просачивался наверх из подвала и растекался по кухне.

Вдруг его охватил безотчетный, почти панический страх. Что если запах ночью заполнит весь дом, проникнет во второй этаж, дойдет до спальни — и он задохнется во сне?.. Эта мысль был нелепа, почти безумна — и все же…

Он заставил себя снова сойти по лестнице в подвал. Пламя в топке уже не гудело; из котла не доносилось ни звука. Через щели вокруг дверцы тонкими зеленоватыми струйками выползал дым — и вместе с ним струился запах, который он почувствовал в кухне.

Он подошел и рывком открыл дверцу. Бумага и щепки прогорели до конца, но остатки яблоневых дров и не думали загораться. Они так и лежали беспорядочной грудой, обуглившиеся, почернелые, словно кости казненного на костре. Его замутило. Он сунул в рот носовой платок, чтобы подавить тошноту. Потом, плохо соображая, что делает, кинулся вверх по лестнице, схватил пустой совок и, орудуя щипцами и лопатой, стал вытаскивать головешки через узкую дверцу. Желудок у него то и дело сводили рвотные спазмы. Наконец он выгреб все и, нагрузив полный совок, прошел через кухню и открыл дверь на заднее крыльцо.

На этот раз ночь стояла безлунная; накрапывал дождь. Подняв воротник, он огляделся кругом, прикидывая, куда бы выбросить головешки. До огорода, где была компостная куча, надо было пройти пару сот шагов, и тащиться туда под дождем, в темноте не хотелось. Ближе было дойти до гаража — за ним, по ту сторону забора, росла густая высокая трава, и если кинуть головешки туда, их никто не заметит. Он пересек усыпанный гравием автомобильный въезд и швырнул свою ношу в траву через забор, отделявший его землю от фермерской. Пусть лежат и гниют, пусть мокнут под дождем, покрываются грязью и плесенью — теперь ему нет до них дела. Главное — он избавился от них, выкинул вон, а дальнейшее его не касается.

Он возвратился в дом и еще раз проверил, крепко ли заперта дверь в подвал. Запах успел уже выветриться; воздух был чистый.

Он перешел в гостиную, чтобы согреться у огня, но озноб никак не проходил — он изрядно промок под дождем, да и желудок еще продолжало сводить, так что он чувствовал себя совершенно разбитым.

Ночью он плохо спал и наутро проснулся в довольно муторном состоянии. Болела голова, и во рту был неприятный вкус. По-видимому, приступ печени. Он решил посидеть день дома. Свою досаду он за завтраком сорвал на прислуге.

— Я вчера допоздна по вашей милости возился с камином и в результате расхворался, — сказал он ей. — А все яблоня, будь она неладна. Никакого проку, одна вонь — меня от этой вони чуть наизнанку не вывернуло. Можете порадовать Виллиса, когда он явится.

Она посмотрела на него недоверчиво.

— Извините, ради бога, сэр. Я вчера сестре рассказала, так она тоже удивлялась. Никак в толк взять не могла. Яблоневое дерево всегда прекрасно горит, прямо роскошь считается топить яблоней.

— Я вам повторяю, эти дрова не горели, — сказал он, — и я больше ни видеть, ни слышать о них не желаю. А уж запах… До сих пор в горле ком, все нутро сводит от этого запаха.

Она поджала губы, повторила: «Извините, сэр» — и повернулась, чтобы выйти из столовой, но по дороге кинула взгляд на буфет, где стояла порожняя бутылка из-под виски. Секунду помедлив, она взяла бутылку, поставила ее на поднос, который держала в руках, и спросила:

— Бутылка больше не нужна, сэр? Можно забрать?

Разумеется, не нужна! Идиотский вопрос: видно ведь, что пустая! Но тут же он понял скрытый смысл этого вопроса: она хотела сказать, что нечего все валить на дым, что его плохое самочувствие вызвано совсем другими причинами, что он попросту перепил накануне. Неслыханная наглость!

— Эта не нужна, — сказал он, — принесите другую.

Вперед ей наука: не будет соваться не в свое дело.

Несколько дней он чувствовал себя прескверно: голова кружилась, то и дело подташнивало. В конце концов он позвонил доктору и попросил его зайти. Доктор осмотрел его и без особого участия выслушал историю насчет дыма — больной и сам, рассказывая, сознавал, что все это звучит неубедительно.

— Печень пошаливает, — заключил доктор. — И небольшая простуда — ноги вы промочили, возможно, еще и съели что-то не то. Вот все вместе и вызвало такое состояние. Вряд ли один дым мог так на вас подействовать. Надо больше бывать на улице. Моцион для печени — полезнейшая вещь. Отчего вы не играете в гольф? Я не представляю себе, как бы я жил без гольфа. Каждый уик-энд играю обязательно. — Он хмыкнул, закрывая свой чемоданчик. — Попринимаете лекарство, я вам выпишу, и на вашем месте я бы начал выходить на воздух, как только установится погода. Уже тепло, теперь бы только солнышка побольше — и все тронется в рост. У вас вот-вот фруктовые деревья зацветут. У меня в саду еще не так. — И, прощаясь, доктор добавил: — Не забывайте, вы не успели свыкнуться с потерей. Такие встряски бесследно не проходят. Вы еще остро чувствуете отсутствие жены, это естественно. Так что не сидите в четырех стенах, выходите, общайтесь с людьми. Всего хорошего.

Больной оделся и спустился вниз. Конечно, доктор желает ему добра, но по существу этот визит — пустая трата времени. «Вы еще остро чувствуете отсутствие жены…» Ничегошеньки-то он не смыслит, этот доктор. Бедняжка Мидж… По крайней мере себе самому можно честно признаться, что ее отсутствие он воспринимал как облегчение, что он впервые за много лет почувствовал себя человеком: короче говоря, если забыть о нынешнем недомогании, ему никогда еще не было так хорошо.

За те дни, что он провел в постели, прислуга успела сделать в гостиной генеральную уборку — совершенно бессмысленное мероприятие, но так уж было заведено у Мидж: ежегодно с приближением весны весь дом переворачивался вверх дном. Гостиная приобрела чужой вид: все было вычищено, выскоблено, ни одной нужной бумажки на месте не найти, все книги и газеты сложены в аккуратные стопки. Какое все-таки неудобство, что приходится держать прислугу! Она так раздражала его, что он не раз готов был махнуть на все рукой и дать ей расчет. Как-нибудь он и сам бы о себе позаботился. Правда, его останавливала мысль о том, что каждый день придется что-то готовить, мыть грязные тарелки и заниматься подобной чепухой. Идеальный вариант был бы, конечно, поселиться где-нибудь на Востоке или на островах Южных морей и взять в жены туземку. Это разом решает все проблемы. Тишина, безупречный уход, великолепная еда, никто не пристает с разговорами; а если захочется кой-чего еще, она всегда тут, всегда к твоим услугам — юная, покорная, ласковая… Никогда ни попреков, ни недовольства, истинно собачья преданность — и при этом веселый нрав и непосредственность ребенка… Да, они не дураки — все эти художники и прочие знаменитости, которые решались порвать с условностями европейской цивилизации. Дай им бог…

Он подошел к окну и выглянул в сад. Дождь понемногу затихал; завтра, если будет хорошая погода, можно выйти на воздух, как советовал доктор. Доктор, кстати, верно заметил: фруктовые деревья вот-вот зацветут. Бутоны на молоденькой яблоньке готовы были распуститься; на одной ее ветке сидел черный дрозд, и ветка прогнулась и чуть покачивалась под тяжестью птицы. Сейчас эти полураскрытые бутоны, обрызганные капельками влаги, казались чуть розоватыми, но завтра, если выглянет солнце, они окутают все дерево пушистым облаком, ослепительно белым на фоне голубого неба. Надо бы отыскать старый фотоаппарат, зарядить его и снять эту юную яблоньку в цвету. Остальные деревья тоже, скорее всего, расцветут в самые ближайшие дни. Только старая яблоня, та самая, выглядела так же уныло и безжизненно, как раньше, — а может быть, отсюда были просто незаметны ее мелкие, бурые почки, если можно назвать их почками. Не зря же тогда обломился сук. Как видно, отживает свое. Ну и бог с ней.

Он отошел от окна и принялся перекладывать и переставлять все по-своему, пытаясь вернуть комнате ее обычный вид, — выдвигал и задвигал ящики, что-то вынимал, что-то клал обратно. На глаза ему попался красный карандаш — должно быть, завалился куда-нибудь за книги, а прислуга, наводя чистоту, нашла его и положила на видное место. Он взял его, не торопясь очинил и старательно заострил кончик. В одном из ящиков он нашел нераспечатанный рулон фотопленки и выложил его на стол, чтобы утром зарядить аппарат. В этом же ящике, вперемешку со всяким бумажным хламом, лежала куча старых фотографий, в том числе десятки любительских снимков. Мидж когда-то ими занималась — разбирала, рассматривала, клеила в альбомы; потом, в годы войны, то ли потеряла интерес, то ли одолели другие заботы.

Всю эту ерунду давно пора было выкинуть, сжечь. Знать бы в тот злополучный день, сколько этого добра здесь в ящиках! Вот был бы огонь — пожалуй, и мокрые поленья прогорели бы. К чему это все хранить? Хотя бы вот этот ужасный снимок Мидж, сделанный бог знает сколько лет назад, судя по платью и прическе — вскоре после замужества. Неужели она так взбивала волосы, носила этот пышный кок? Он ей совсем не шел — лицо у нее и в молодости было узкое и длинное. Платье с низким треугольным вырезом, в ушах болтаются серьги, на лице заискивающая, жалкая улыбка, рот кажется еще больше, чем был на самом деле… И надпись в левом углу: «Родному Кусику от любящей Мидж». Он успел начисто забыть это идиотское прозвище. Ему становилось неловко, когда она называла его так при посторонних, и он всякий раз ей выговаривал. К счастью, довольно скоро она прекратила.

Он разорвал снимок пополам и бросил в огонь. Он стал сворачиваться в трубочку, потом потемнел и вспыхнул, и напоследок в пламени мелькнула улыбка. Родному Кусику… Внезапно он вспомнил платье, которое было на Мидж в тот день — зеленое, совершенно не ее цвет, она казалась в нем еще бледнее. И купила она его для торжественного случая — кажется, какие-то знакомые праздновали годовщину своей свадьбы, и им пришла идея собрать вместе всех соседей и друзей, которые поженились приблизительно в одно время с ними. Прислали приглашение и им с Мидж.

Был шикарный обед, море шампанского, какие-то застольные речи, общее веселье, смех, шутки, часто весьма рискованные; он припомнил, что, когда все стали разъезжаться и они с Мидж садились в машину, хозяин с хохотом крикнул им вслед: «Идешь объясниться — не забудь надеть цилиндр:[3] ни одна не устоит!» Он не столько смотрел на Мидж, сколько чувствовал ее молчаливое присутствие. Она сидела рядом в своем дурацком зеленом платье, с жалкой, просительной улыбкой на лице — такой же, как на только что сгоревшей фотографии, — сидела напряженно и тревожно, не зная, как реагировать на сомнительную шутку, которую отпустил пьяный хозяин и которая неожиданно громко прозвучала в вечернем воздухе; и при этом ей хотелось казаться вполне современной, хотелось угодить мужу — но больше всего хотелось, чтобы он повернулся к ней, обратил на нее внимание: она ожидала какого-то знака, жеста…

Когда он поставил машину в гараж и вернулся в дом, она ждала его — неизвестно зачем. Пальто она сняла и бросила на диван — как видно, для того, чтобы еще покрасоваться в вечернем платье, и стояла посреди гостиной, улыбаясь своей неловкой, неуверенной улыбкой.

Он зевнул, уселся в кресло и раскрыл какую-то книжку. Она еще помедлила, потом взяла с дивана пальто и медленно пошла наверх. По-видимому, вскоре после того вечера и была сделана фотография, которую он порвал. «Родному Кусику от любящей Мидж». Он подбросил в огонь сухих веток. Они затрещали, занялись, и остатки снимка превратились в пепел. Сегодня огонь горел как надо…

На другой день наступила ясная и теплая погода. Солнце светило вовсю, кругом распевали птицы. Внезапно его потянуло в Лондон. В такой день хорошо пройтись по Бонд-стрит,[4] полюбоваться столичной толпой. Можно заехать к портному, зайти постричься, съесть в знакомом баре дюжину устриц… Он чувствовал себя вполне здоровым. Впереди было много приятных часов. Можно будет и в театр заглянуть, на какое-нибудь дневное представление.

День прошел в точности так, как он предполагал, — беззаботный, долгий, но не утомительный день, внесший желанное разнообразие в вереницу будней, похожих друг на друга. Домой он вернулся около семи вечера, предвкушая порцию виски и сытный ужин. Погода была такая теплая, что пальто ему не понадобилось; тепло было даже после захода солнца. Сворачивая к дому, он помахал рукой соседу-фермеру, который как раз проходил мимо ворот, и крикнул:

— Отличный денек!

Фермер кивнул, улыбнулся и крикнул в ответ:

— Хоть бы подольше постояла погода!

Симпатичный малый. Они с ним были в приятельских отношениях с военных лет, с той поры, как он помогал соседу работать на тракторе.

Он поставил машину в гараж, налил себе виски, выпил и в ожидании ужина вышел прогуляться по саду. Как много перемен за один только солнечный день! Из земли проклюнулось несколько белых и желтых нарциссов; живые изгороди покрылись первой нежной зеленью, а на яблонях дружно распустились бутоны, и все они стояли в праздничном белом наряде. Он подошел к своей любимице, молоденькой яблоньке, и дотронулся до нежных лепестков, потом слегка качнул одну ветку. Ветка была крепкая, упругая, такая уж наверняка не обломится. Запах от цветов шел легкий, едва уловимый, но еще денек-другой — и воздух наполнится тонким, нежным ароматом. Как чудесно пахнет яблоневый цвет — скромно, не резко, не навязчиво. Надо самому искать и находить этот запах, как ищет и находит его пчела. И, вдохнув этот запах однажды, ты запомнишь его на всю жизнь — и он всегда будет радовать и утешать тебя… Он потрепал ладонью яблоньку и пошел ужинать.

На другое утро, за завтраком, кто-то постучал в окно столовой. Прислуга пошла узнать, в чем дело; оказалось, что Виллис просит разрешения с ним поговорить. Он распорядился позвать его в дом.

Лицо у садовника было мрачное. Что там еще стряслось?

— Вы уж извините, сэр, — начал он, — только на меня тут мистер Джексон утром напустился. Возмущается.

Джексон был его сосед, фермер.

— Чем это он возмущается?

— Да вот говорит, что я накидал ему через забор каких-то головешек, а у него кобыла ходит с жеребеночком, и жеребенок будто бы ногу повредил и захромал. У меня и привычки-то такой нет — кидать через забор. А он на меня налетел как не знаю что. Мол, ценный жеребенок, а теперь неизвестно, что с ним делать, кто же хромого купит.

— Ну, вы его, надеюсь, успокоили? Сказали, что это недоразумение?

— Да сказать-то я сказал, сэр. Но кто-то на его участок и правда головешек накидал. Он меня повел, показал это место. Прямо против гаража. Я пошел ради интереса, и верно — лежат в траве головешки. Я решил по первости вам доложить, а потом уж кухарку пытать, а то сами знаете, как бывает, начнутся всякие обиды.

Он почувствовал на себе Виллисов пристальный взгляд. Придется признаваться, делать нечего. Впрочем, садовник по существу сам виноват.

— Не надо кухарку пытать, — сказал он сухо. — Это я выбросил туда дрова из очага. Вы безо всякого моего распоряжения распилили гнилой сук от яблони, прислуга этими дровами затопила — и в результате огонь потух, весь дом провонял дымом, и вечер у меня был испорчен. Я действительно тогда вышел из себя и не глядя выкинул прочь эти несчастные головешки, и если соседский жеребенок пострадал, извинитесь за меня перед Джексоном и скажите, что я готов возместить ему убытки. И прошу вас самым настоятельным образом прекратить самодеятельность и не снабжать меня больше подобным топливом.

— Слушаюсь, сэр. Я и сам вижу, что ничего хорошего из этого не вышло. Я, правда, никогда бы не подумал, что вы станете так утруждаться — выносить их во двор, выкидывать…

— Тем не менее я сделал именно так. И довольно об этом.

— Слушаюсь, сэр. — Он уже повернулся к дверям, но на пороге задержался и добавил: — Ума не приложу, почему они тут у вас гореть не хотели. Я одно поленце домой прихватил, супруга его кинула в печку на кухне — так полыхало, любо-дорого было смотреть.

— А вот здесь, представьте, не горели.

— Ну ладно, главное — старушка не подвела, даром что один сук обломился. Вы еще не видели, сэр?

— Это вы о чем?

— Вчера-то целый день солнышко грело, да и ночь была теплая, вот она и взяла свое. Прямо красавица стоит, вся в цвету! Обязательно подите гляньте!

И Виллис удалился, оставив его доедать остывший завтрак.

Некоторое время спустя он вышел на террасу, но на деревья глядеть не торопился и даже всячески оттягивал этот момент — сначала решил, раз погода уже установилась, вытащить из сарая большую садовую скамейку, потом пошел за секатором и принялся подстригать розы под окном. Но в конце концов что-то потянуло его к старой яблоне.

Все было так, как сказал Виллис. То ли из-за того, что вчера был солнечный, погожий день, то ли подействовала тихая и теплая ночь, только все невзрачные, бурые почки лопнули, и теперь дерево было скрыто под сплошной завесой влажных белых цветов. Гуще всего они росли у верхушки — казалось, будто ветки облеплены комьями мокрой ваты, и вся эта масса, сверху донизу, была одинаково унылого, мертвенно-белого цвета.

Яблоня вообще стала не похожа на дерево. Она скорее напоминала брошенную походную палатку, которая провисла под дождем и еле хлопает промокшей парусиной, или огромную швабру из мочалы, которую вынесли просушить на улицу и которую нещадно выбелило солнце. Цветов было непомерно много, этот груз был чересчур обременителен для хилого ствола; вдобавок цветочные кисти набрякли от влаги и оттого казались еще тяжелее. Похоже было, что старая яблоня расцвела из последних сил — на нижних ветках цветы уже начинали съеживаться, темнеть, как от дождя, хотя погода стояла безоблачная.

Ну что ж. Виллис угадал верно. Она расцвела. Но это не был расцвет жизни, праздник красоты; тут чувствовалось что-то болезненное, словно в самой природе этого дерева была заложена какая-то неправильность, уродство, а теперь все это вылезло наружу. Уродство, которое само не сознает, до какой степени оно уродливо, и еще надеется понравиться. Старая яблоня как будто говорила со смущенной, кривой ухмылкой: «Смотри, как я стараюсь, и все для тебя».

Вдруг сзади послышались шаги. К нему подходил Виллис.

— Здорово, правда, сэр?

— Увы, не могу разделить ваш восторг. Слишком густо цветет.

Садовник только посмотрел и ничего не сказал. Ему пришло на ум, что Виллис, наверно, считает его тяжелым человеком, капризным чудаком, которому ничем не угодишь. И, должно быть, перемывает ему косточки с прислугой на кухне.

Он заставил себя улыбнуться.

— Послушайте, — начал он, — я совсем не хочу портить вам настроение. Просто все это меня мало трогает. Яблоневый цвет я люблю, но только легкий, нежный, розовый, вот как на соседнем деревце. А с этого можете ломать сколько угодно, снесите букет домой, жене. Ломайте на здоровье, мне не жалко. Я буду только рад.

И он сделал широкий приглашающий жест. Да, так и надо: пусть Виллис приставит лестницу, поскорее оборвет и унесет эту мерзость.

Но садовник с ошарашенным видом покачал головой.

— Нет, что вы, сэр, как можно, мне и в голову такое не придет. Обрывать сейчас цвет — это же для дерева гибель! Нет, я теперь надеюсь на яблочки. Хочу поглядеть, что за яблочки будут.

Продолжать разговор не имело смысла.

— Хорошо, Виллис. Как знаете.

Он направился назад, к террасе. Но, усевшись на солнцепеке и окинув взглядом поросший фруктовыми деревьями склон, он обнаружил, что отсюда молоденькую яблоньку совсем не видно. Он, конечно, знал, что она стоит на своем месте, полная скромного достоинства, и тянет к небу гибкие цветущие ветки. Но ее заслоняла от него и подавляла эта старая уродина, с которой уже падали и усеивали землю вокруг сморщенные грязно-белые лепестки. И куда он ни переставлял свое кресло, в какую сторону его ни поворачивал, он никак не мог избавиться от старой яблони: она все время лезла ему в глаза, нависала над ним, словно напоминая с немым укором, что ждет одобрения, ждет похвалы — того, что он не мог ей дать.


В то лето, впервые за многие годы, он решил отдохнуть по-человечески, устроить себе полноценные каникулы: в Норфолке, у своей матери, прожил всего десять дней вместо месяца, как обычно бывало при Мидж, а остаток августа и весь сентябрь провел в Швейцарии и Италии.

Он поехал на своей машине и потому мог переезжать с места на место когда и как заблагорассудится. Его мало интересовали достопримечательности и избитые туристские маршруты; лазить по горам он тоже был не особый любитель. Больше всего ему нравилось приехать под вечер в какой-нибудь маленький городок, выбрать небольшую, уютную гостиницу и прожить там пару дней без всякой цели, просто так.

Утро он обычно проводил в уличном кафе или ресторанчике за стаканом вина, греясь на солнце и от нечего делать наблюдая за толпой; видимо, мода на путешествия захватила и молодежь — кругом была масса веселых молоденьких девушек. Он охотно прислушивался к оживленным разговорам вокруг и радовался от сознания, что в них не надо вступать; иногда ему кто-то улыбался, иногда постоялец из той же гостиницы бросал на ходу два-три приветливых слова — но это ни к чему его не обязывало, просто означало, что он такой же полноправный участник этой праздной, бездумной жизни, что он независим и волен, как все, проводить свой досуг за границей.

В прежние времена, если он куда-то ездил вместе с Мидж, ему ужасно досаждала ее привычка заводить новые знакомства, в любом месте выискивать какую-нибудь подходящую супружескую пару («нашего круга», как она говорила). Начиналось обычно с обмена любезностями за завтраком, затем обсуждалось, что надо посмотреть, и вырабатывался общий план действий, а кончалось тем, что по всем знаменитым местам они уже ездили только вчетвером, — его это, конечно, выводило из себя, и весь отпуск бывал испорчен.

Теперь, слава богу, никто не навязывал ему спутников. Он мог делать что хотел и тратить столько времени, сколько хотел. Никто его не торопил и не подталкивал. При нем уже не было Мидж, которая говорила бы: «Ну что, пора?», стоило ему присесть и расслабиться за стаканом вина, и которая тянула бы его осматривать какую-нибудь допотопную церковь, ничуть его не занимавшую.

За время своих путешествий он заметно располнел, но это его мало трогало. Рядом с ним не было никого, кто всякий раз уговаривал бы его пройтись пешком, чтобы чересчур жирная пища не откладывалась в виде лишнего веса, и перебивал этими уговорами приятную сонливость, которая приходит после кофе и десерта; никого, кто бы бросил осуждающий взгляд на его не по возрасту яркую рубашку или кричащий галстук.

И, прохаживаясь по улицам малознакомых городов и городков, с непокрытой головой, с сигарой во рту, он ловил встречные улыбки на молодых, жизнерадостных лицах вокруг и от этого сам молодел. Так и надо жить — без хлопот, без забот. Без докучных напоминаний: «Мы должны быть дома не позже пятнадцатого числа, шестнадцатого заседание благотворительного комитета», без вечного беспокойства: «Мы не должны бросать дом больше чем на две недели, без хозяев что угодно может случиться». А вместо всего этого — разноцветные огни провинциальной ярмарки в какой-то деревеньке, название которой он даже не потрудился узнать, звонкая музыка, толпа молодежи, смех — и он сам, осушив бутылочку местного вина, подходит к какой-то девчушке в пестром платке и с поклоном приглашает ее танцевать. И вот они уже кружатся на площади под тентом, ему весело и жарко, он никак не попадает в такт, он столько лет не танцевал — но все равно это прекрасно, это то, что надо, это жизнь. Музыка смолкает, он отпускает партнершу, и она, хохоча, убегает к друзьям, к своим ровесникам, и они вместе, наверно, смеются над ним… Ну и что? Все равно хорошо!

Он уехал из Италии, когда погода стала портиться — в самом конце сентября, — и в начале октября уже был в Англии. Никаких проблем: послал телеграмму на имя прислуги, сообщил примерную дату — и все. Не то что при Мидж: даже если они уезжали ненадолго, перед возвращением домой вечно начинались сложности. Надо было почему-то заранее отправлять подробные письменные распоряжения насчет закупки продуктов, напоминания прислуге — заблаговременно просушить матрасы, проветрить все одеяла, протопить в гостиной, предупредить на почте, чтобы возобновили утреннюю доставку газет… В общем, сплошные заботы вместо отдыха.

Он подъехал к дому в теплый осенний вечер: из труб шел дым, парадная дверь была распахнута — он с удовольствием увидел, что его ждут. Он не станет кидаться сломя голову на кухню узнавать, что успело стрястись за время его отсутствия, спрашивать, не засорилась ли где труба, не было ли в доме аварий, перебоев с водой, с продуктами. Да и прислуга достаточно тактична, чтобы докучать ему подобной ерундой. «Добрый вечер, сэр. Хорошо отдохнули? Ужин подавать как обычно?» И больше ни словечка, блаженная тишина. Он мог спокойно налить себе выпить, закурить трубку, расслабиться; письма — впрочем, писем немного — подождут. Никто не бросится вскрывать их с лихорадочной поспешностью, а потом не повиснет на телефоне, и ему не надо будет слушать бесконечные и бессмысленные женские разговоры: «Как дела?.. Что новенького?.. Что ты говоришь?.. Ах, моя дорогая… И что же ты ей сказала?.. Не может быть!.. Нет, нет, в среду я никак не могу…»

Один, один… Какое счастье! Он потянулся, расправляя плечи, затекшие от долгой езды, и с удовольствием оглядел уютную, ярко освещенную столовую. От Дувра[5] он ехал без остановок и успел проголодаться, так что домашний ужин — довольно тощая отбивная — показался ему недостаточным, особенно после итальянской и швейцарской еды. Ну, что делать, придется возвращаться к менее изысканному рациону… Он съел еще бутерброд с сардинкой и с минуту посидел, размышляя, что бы такое сообразить на десерт.

На буфете стояла ваза с яблоками. Он поднялся, переставил ее на стол и внимательнее поглядел на яблоки. М-да, яблочки не бог весть какого качества. Мелкие, невзрачные, какие-то бурые. Он надкусил одно и тут же выплюнул. Ну и дрянь! Он попробовал другое: то же самое. Кожура шершавая, грубая; внутри такие яблоки обычно бывают твердые и кислые. Но у этих мякоть была рыхлая, вязкая, как вата, а сердцевина темная, точно тронутая гнилью. Кусочек волокнистой мякоти застрял у него между зубами, он с трудом его вытащил. Надо же было подсунуть ему такую гадость!..

Он позвонил, и прислуга пришла из кухни.

— Что-нибудь другое на десерт у нас есть? — спросил он.

— Боюсь, что нету, сэр. Я вспомнила, что вы любите яблоки, и Виллис нарвал вот этих. Сказал — поспели в самый раз, очень вкусные.

— К сожалению, он ошибся. Это нечто совершенно несъедобное.

— Извините, пожалуйста, сэр. Я бы их не приносила, если б знала. Он там целую корзину собрал — стоит у дома.

— И все такие же?

— Все одинаковые, сэр. Меленькие, буренькие.

— Неважно, не беспокойтесь. Я сам утром выйду в сад, погляжу.

Он встал из-за стола и перешел в гостиную. Чтобы избавиться от неприятного привкуса во рту, он выпил рюмку портвейна, съел печенинку, но и это не помогло. Что-то вязкое, противное обволакивало язык и нёбо, и в конце концов он был вынужден подняться в ванную и как следует вычистить зубы. Самое обидное, что именно сейчас, после пресного ужина, очень кстати было бы настоящее, хорошее яблоко — с гладкой и чистой кожицей, с хрустящей, сочной мякотью, не слишком сладкое — лучше даже чуть-чуть с кислинкой. Такое, чтоб его приятно было съесть: спелое, но не перезревшее. Главное — уметь вовремя сорвать яблоко с дерева.

Ночью ему приснилось, что он в Италии и танцует под тентом на мощенной брусчаткой площади. Когда он проснулся, у него в ушах еще звучала музыка, и за утренним чаем он все пытался вспомнить лицо своей партнерши, вспомнить, как прижимал ее к себе, как смешно она спотыкалась о его ноги. Но ощущение ускользало, и оживить его в памяти никак не удавалось.

Он встал и подошел к окну посмотреть, какая погода. Вполне приличная: небо ясное, воздух свежий, бодрящий.

И тут его взгляд упал на старую яблоню. Зрелище было такое неожиданное, что он застыл на месте. Теперь ему стало ясно, откуда взялись вчерашние яблоки. Дерево буквально гнулось под бременем невиданного урожая. На каждой ветке, вплотную друг к другу, сидели мелкие коричневатые яблоки; чем ближе к верхушке, тем мельче они становились — на самых верхних ветках плоды и величиной, и цветом смахивали на орехи. Дерево осело под их тяжестью, скривилось, скособочилось, нижние ветки отвисли до земли, а в траве вокруг виднелись бесчисленные падалицы — те яблоки, которые выросли первыми и которых вытеснили с их законного места их же младшие братья и сестры. Яблоки устилали землю сплошным ковром; многие успели лопнуть и растрескаться, и теперь по ним ползали осы. В жизни он не видел такого количества яблок на одном дереве. Просто чудо, что оно устояло, не рухнуло.

До завтрака он вышел в сад — любопытство не давало ему покоя — и еще раз, вблизи, поглядел на старую яблоню. Да, так и есть: эти самые яблоки стояли вчера на буфете. Мелкие, как мандарины, а многие и того мельче, они росли так тесно, что если захотеть сорвать одно яблоко, то пришлось бы сорвать целую гроздь.

В этом зрелище было что-то отталкивающее, противоестественное — и в то же время вызывающее жалость. За что несчастному дереву такая мука? А это была поистине мука — другого слова не подберешь. Было видно, как яблоня страдает, корчится, изнемогает под тяжким грузом; сколько месяцев она готовилась к тому, чтобы дать этот небывалый — и, что самое ужасное, совершенно несъедобный урожай! Ни одно яблоко нельзя было взять в рот, все они никуда не годились. Он ступал по ним, давил каблуками, и они тут же превращались в чавкающее, скользкое месиво; он был вынужден сорвать несколько пучков травы и обтереть ботинки.

Гораздо лучше было бы, если бы дерево погибло, пока оно еще стояло голое, пока не зацвело. А что теперь с ним делать? Кому и зачем нужна куча гниющих яблок, которая только портит весь вид в саду? Какая польза в этой старой яблоне, осевшей, скрюченной, словно от боли, но всем своим видом — он готов был поклясться — выражающей тайное торжество, почти злорадство?

Дерево против воли притягивало взгляд. Как тогда, весной, когда оно покрылось несметным числом набрякших, грязно-белых цветов, так и теперь, со всей этой безумной массой яблок. От него было некуда деться. Все окна жилой половины выходили в сад, и он знал, что ему предстоит. Яблоки провисят еще весь октябрь и ноябрь, дожидаясь, пока их снимут, а снимать их никто не станет, потому что есть их нельзя. Он с ужасом подумал, что старая яблоня может простоять в таком виде целую вечность — и всякий раз, как он будет выходить на террасу, она будет торчать у него перед глазами, ненавистная, кособокая уродина.

Удивительно все-таки, до чего он ее невзлюбил. Она неотвязно напоминала ему о том… о чем, собственно, он сам толком не знал… в общем, обо всем, что он всей душой ненавидел. Определить это точнее он не мог. И немедленно принял решение: надо, чтобы Виллис снял все яблоки, увез их, продал, любым способом сбыл с рук — лишь бы не смотреть на них всю осень, не видеть, как корчится под их тяжестью злополучная яблоня.

Он повернулся к ней спиной и с облегчением заметил, что ни одно другое дерево не опозорило себя излишеством. Яблоки были на многих, но в нормальном, умеренном количестве, и стоявшая рядом со старой молоденькая яблонька тоже, как он и предполагал, не подвела. На ней росли очень славные, не слишком крупные яблоки, аппетитно подрумяненные солнцем. Пожалуй, надо сорвать одно яблочко, съесть после завтрака. Он выбрал самое симпатичное и едва успел к нему прикоснуться, как яблоко само с готовностью упало ему на ладонь. Оно было такое соблазнительное, что он не утерпел и откусил кусочек — и оно не обмануло его ожиданий: ароматное, сочное, немного терпкое, сбрызнутое росой. Он не стал больше смотреть по сторонам и пошел в дом завтракать — он уже успел проголодаться.

Садовник провозился с яблоками почти неделю — он работал с явной неохотой.

— Меня не касается, куда вы денете эти яблоки, — предупредил его хозяин. — Можете продать их и деньги оставить себе, можете забрать домой, скормить свиньям. Я не желаю их видеть, вот и все. Запаситесь лестницей повыше и сразу же беритесь за дело.

Ему казалось, что Виллис тянет из чистого упрямства. Он не раз наблюдал из окна за его действиями — это было похоже на замедленный фильм. Сперва садовник подтаскивал и долго устанавливал лестницу. Потом не спеша взбирался по ней, потом слезал опять и принимался подпирать лестницу снизу. Потом начинал по штучке обрывать яблоки и складывать в корзину. Изо дня в день Виллис маячил у него перед глазами — либо торчал на лестнице, либо копошился под деревом; ветки скрипели и стонали, а внизу, на земле, стояли корзины, ведра, тазы, и все это заполнялось яблоками, и конца этому не было видно.

Но конец все же наступил. Лестницу унесли, корзины и ведра тоже. В тот вечер он с удовлетворением оглядел дерево. Слава богу! Больше нет этой гнили, которая так действовала ему на нервы. Все яблоки до последнего обобраны.

Но и освобожденная от бремени, яблоня как будто не испытывала облегчения: она выглядела так же уныло — если это только возможно, еще более уныло, чем прежде. Ветки понуро свисали вниз, а листья, уже тронутые первыми холодами, съежились и зябко дрожали. «И это мне награда? — словно спрашивала старая яблоня. — После того, что я для тебя сделала?»

По мере того как сгущались сумерки, силуэт старой яблони становился все мрачнее, все угрюмее. Скоро зима. Скоро придут короткие, скучные дни.


Он не любил это время года. Когда он еще работал и каждый день ездил в Лондон, в ноябре — декабре приходилось вставать и выходить еще затемно, дрожа от холода. В конторе уже часа в три дня, а то и раньше зажигали свет: город часто окутывал туман — влажный, гнетущий. Отработав день, он снова долго трясся в поезде бок о бок с такими же, как он, добывателями хлеба насущного — по пять человек на сиденье, многие с кашлем, с насморком. Потом наступал невыносимо долгий вечер дома, когда они с Мидж сидели друг против друга у камина и он слушал — или притворялся, что слушает, — ее подробный отчет о том, что произошло за день и что где сломалось или вышло из строя.

Если в доме вдруг выдавался день без катастроф, она выискивала любой предлог, чтобы все-таки испортить ему настроение: «Тут пишут, что проезд по железной дороге опять подорожает — сколько же теперь будет стоить твой сезонный билет?» Или: «Не нравятся мне эти беспорядки в Южной Африке, сегодня в шестичасовых новостях только о них и говорили». Или: «В инфекционную больницу доставили еще троих с полиомиелитом. Прямо не знаю, куда смотрит наша медицина…»

Теперь ему по крайней мере не приходилось играть роль слушателя, но память об этих нескончаемо долгих вечерах оставалась при нем, и, когда зажигался свет и задергивались занавеси, он как будто снова слышал позвякиванье спиц, бессмысленную болтовню, протяжные зевки… И тогда перед ужином или после ужина он стал захаживать в ближайший пивной бар — у шоссе, за четверть мили от дома. Там ему никто не докучал. Он здоровался с хозяйкой, приветливой толстухой миссис Хилл, усаживался в уголке у стойки и подолгу сидел, потягивая виски с содовой, покуривая и наблюдая за окрестными жителями, которые заходили пропустить кружку пива, покидать дротики,[6] посплетничать.

В каком-то смысле это было продолжение летнего отдыха. Он даже находил что-то общее между беззаботной атмосферой европейских кафе и ресторанчиков и живой, непринужденной обстановкой в этом ярко освещенном, насквозь прокуренном баре, заполненном простыми, симпатичными людьми, которые ничуть ему не мешали: это было приятно, действовало успокаивающе. Часы, проведенные в баре, разнообразили и скрашивали долгие зимние вечера.

В середине декабря он простудился и больше недели просидел дома. И тут он с удивлением заметил, как не хватает ему этих вечерних выходов, до какой степени он успел к ним привыкнуть и как невыносимо тоскливо проводить вечера в одиночестве у себя в гостиной или в кабинете, не зная, чем заняться, — разве что читать да слушать радио. Простуда и вынужденное безделье привели к тому, что он стал угрюм, раздражителен; снова начала пошаливать печень. Нет, нельзя сидеть без движения. На исходе очередного холодного, пасмурного дня он решил, что завтра, независимо от погоды, непременно выйдет из дому. Небо хмурилось уже часов с двух, обещая в скором времени снегопад, но что бы там ни было, он не может оставаться в четырех стенах еще целые сутки, ему нужна какая-то разрядка.

Последней каплей, переполнившей его терпение, оказался эпизод за ужином. Он только начал приходить в себя после простуды и вступил в тот период, когда вкусовые ощущения притупились, аппетит еще не восстановился, но организм уже требует чего-то нестандартного. Хочется, например, птицы. Скажем, половинку жареной куропатки, любовно приготовленной, и к ней воздушное сырное суфле. М-да, с таким же успехом можно требовать с неба луну… Прислуга, начисто лишенная воображения, подала на ужин камбалу — из всех видов рыбы самую безвкусную и пресную. К рыбе он почти не притронулся. Убрав тарелку, прислуга принесла из кухни какой-то пирог, и, поскольку он по сути дела остался голоден, он отрезал себе солидный кусок.

Но стоило ему только положить его в рот, как он тут же, давясь и кашляя, выплюнул все на тарелку. Потом встал и позвонил.

Прислуга вышла из кухни и вопросительно взглянула на него.

— Это что за чертовщина, позвольте вас спросить?

— Пирог с повидлом, сэр.

— С каким еще повидлом?

— С яблочным. Это домашнее повидло, сэр, не покупное. Я сама варила.

Он в ярости швырнул на стол салфетку.

— Так я и думал. Разумеется, из тех самых яблок, которые вы один раз уже пытались мне подсунуть. Я ведь сказал тогда и вам, и Виллису, и сказал, кажется, ясно, что не желаю больше видеть эти яблоки.

Она поджала губы, и лицо ее приняло напряженное, сухое выражение.

— Вы приказали, сэр, не готовить компот и не подавать их на сладкое. А насчет повидла вы не говорили. Я подумала, что уж в таком-то виде ничего в них плохого нету. Я и сварила — сперва на пробу, очень вкусно получилось. А потом взяла у Виллиса еще яблок, сварила побольше и закатала в банки. Мы с хозяйкой всегда делали такие заготовки.

— Напрасно утруждались. Я эту дрянь есть не буду, вы уж меня извините. Я эти яблоки не переношу — меня от них тошнит, понимаете? И в виде повидла, и в любом другом виде. Заберите пирог — и чтобы больше я не видел ваше повидло. Подайте мне кофе в гостиную.

Он вышел из столовой, дрожа от бешенства. Такая, казалось бы, мелочь — и чтобы так вывести человека из себя! О боже! Что за олухи! Ведь и она, и Виллис прекрасно знали, что он терпеть не может эти яблоки, — и все-таки, со своей пошлой мелочностью и крохоборством, решили их пустить на повидло. И его же этой дрянью накормить!

Он одним глотком, ничем не разбавляя, выпил виски и закурил сигарету.

Вскоре прислуга принесла ему кофе, но, поставив поднос на столик, почему-то не уходила.

— Я хотела с вами поговорить, сэр, если можно.

— Что такое?

— Наверно, будет лучше, если я возьму расчет.

Только этого еще не хватало! Ну и денек! Ну и вечерок!

— С чего вдруг? Из-за того, что я не ем пирог с повидлом?

— Нет, сэр, не в этом дело. Просто в доме теперь все как-то не так. Я уж много раз хотела вам сказать, да не решалась.

— Я вам, кажется, особых хлопот не доставляю.

— Верно, сэр. Только раньше, при хозяйке, я знала, что мою работу видят и ценят. А теперь никому не интересно — делаю я что, не делаю… Вы месяцами слова не скажете, выходит, я вроде бы зря стараюсь — никогда не знаю, угодила или нет. Мне, наверно, лучше подыскать другое место, где семья, где есть хозяйка. Она хоть поругает, хоть похвалит, а все ж таки заметит.

— Вам, разумеется, виднее. Поступайте как знаете. Мне жаль, что вам здесь разонравилось.

— И летом, сэр, вас очень долго не было. При хозяйке вы уезжали не больше чем на две недели. Да и вообще теперь все по-другому. Не знаем прямо, на каком мы свете. Что я, что Виллис.

— Вот как? Виллис тоже хочет уходить?

— Я за него не скажу, сэр. Знаю, что из-за яблок он сильно расстроился, но это уж дело прошлое. Надумает уходить — сам вас предупредит.

— Ну что ж, я насильно никого не держу. Честно говоря, не думал, что причиняю вам обоим столько неприятностей. Ладно, пока кончим на этом. Спокойной ночи.

Прислуга вышла. Он остался сидеть, угрюмо озираясь по сторонам. Черт с ними, хотят уходить — пусть катятся, невелика потеря. В доме все как-то не так… Теперь все по-другому… Бред какой-то! Виллис, видите ли, расстроился из-за яблок. Вот наглость! Может быть, он не имеет права распоряжаться фруктами из собственного сада?! Ладно, плевать и на погоду, и на простуду. Он не в состоянии больше сидеть и ломать себе голову из-за кухарки и садовника. Лучше пойти в бар и постараться забыть всю эту глупую историю.

Он надел пальто, нахлобучил на голову старую фуражку, замотал шею шарфом и вышел на улицу. Через двадцать минут он уже сидел на своем привычном месте, в уголке, а миссис Хилл отмеривала ему в стакан порцию виски и радовалась, что он снова тут. Двое-трое постоянных клиентов тоже дружелюбно улыбнулись ему, спросили о здоровье.

— Малость простыли, сэр? Сейчас везде одно и то же. Все ходят с простудой.

— Это точно.

— Такое уж время простудное. Ни осень, ни зима.

— Да, простуда — скверная штука. Особенно когда грудь заложит.

— А насморк что, лучше? Голова как котел.

— Что верно, то верно. Одно худо и другое не легче. Тут уж ничего не скажешь.

Симпатичные, открытые лица. Славные люди. Не нудят, не действуют на нервы.

— Еще виски, пожалуйста.

— Извольте, сэр. Дай бог на пользу. Хорошо простуду выгоняет.

Миссис Хилл улыбалась ему через стойку. Добродушная, гостеприимная толстуха. Сквозь пелену дыма до него доносились разговоры, громкий смех, пощелкиванье дротиков, одобрительный гогот, когда кто-то попадал точно в цель.

— …а если еще снег пойдет, то прямо не знаю, что и делать, — говорила миссис Хилл. — Уголь вовремя опять не завезли. Был бы запасец дров, можно бы перебиться до ближайшей доставки, а за дрова сейчас знаете сколько просят? По два фунта за воз!

С удивлением он услышал собственный голос — он шел откуда-то издалека:

— Я вам привезу дров.

Миссис Хилл обернулась. Она говорила с каким-то клиентом.

— Простите, сэр?

— Я вам привезу дров, — повторил он. — У меня в саду старое дерево, давно пора его пустить на дрова. Я его спилю. Завтра же. Для вас. — И он кивнул с довольным видом.

— Ну что вы, сэр, зачем же так себя утруждать! Уголь привезут, не беспокойтесь.

— Мне не трудно. Наоборот, приятно. Поработать… на воздухе… одно удовольствие. Для здоровья полезно. Жирок растрясти. Завтра спилю.

Он слез со своего табурета и стал медленно, старательно натягивать пальто.

— Это яблоня, — уточнил он напоследок. — Будете яблоней топить?

— Да чем угодно, сэр, были бы дрова… А что, разве эта яблоня у вас лишняя?

Он кивнул с таинственным видом. Дело слажено. Об остальном — молчок.

— Завтра привезу. На трейлере. К вечеру.

— Осторожнее, сэр, — сказала она ему вслед. — Не забудьте — ступенька!

На дворе было свежо, морозно. Шагая домой, он улыбался своим мыслям. Он не помнил, как разделся и лег в постель, но поутру первое, что пришло ему в голову, было данное накануне обещание спилить старую яблоню.

Был четверг — день, когда Виллис не приходил. Вот и отлично. Никто не помешает. Небо было хмурое, мглистое — ночью шел снег. Наверно, и еще пойдет. Но пока что волноваться не о чем, пока препятствий нет.

После завтрака он пошел на огород и взял в сарае для инструментов пилу, топор и пару клиньев. Все это может понадобиться. Он провел пальцем по лезвию топора. Ничего, сойдет. Он вскинул топор и пилу на плечи и пошел в сад, усмехаясь про себя, — со стороны он, наверно, был похож на палача из незапамятных времен, который вот так же отправлялся в Тауэр,[7] чтобы обезглавить очередную жертву.

Он сложил инструменты под яблоней. По существу, это будет акт милосердия. В жизни он не видел более удручающего, жалкого зрелища. Казалось, что жизнь из старой яблони безвозвратно ушла. Листья облетели все до одного. Уродливая, сгорбленная, скрюченная, она только портила вид перед домом. Без нее весь сад будет смотреться совершенно по-другому.

На руку ему упала снежинка, за ней другая. Он перевел взгляд на окно столовой. Через стекло было видно, как прислуга накрывает на стол к ленчу. Он спустился к террасе и вошел в дом.

— Знаете что, — сказал он прислуге, — оставьте мне все в духовке, я поем, когда захочу. Я тут должен кое-чем заняться и не хочу себя связывать определенным временем. Кроме того, видите — снег начинается, так что лучше вам уйти пораньше и спокойно добраться до дому, пока метель не разыгралась. Я прекрасно управлюсь сам, уверяю вас. Мне так даже удобнее.

Она, должно быть, подумала, что он хочет поскорее избавиться от ее присутствия, что он в обиде на нее за вчерашнее. Ну и бог с ней, пусть думает что хочет. Главное — он должен остаться один. Не хватает только, чтобы кто-то пялился на него из окон.



Прислуга распрощалась в полпервого, и, как только она ушла, он открыл духовку и вынул то, что она приготовила. Ему хотелось поскорее покончить с едой, чтобы успеть за оставшиеся светлые часы сделать все, что было намечено.

Снег, который начался было час назад, прекратился и на земле уже успел растаять. Но все равно мешкать было нельзя. Он скинул пиджак, закатал рукава и взял в руку пилу. Другой рукой он сорвал проволоку, которой был обмотан низ ствола. Потом приставил пилу к дереву, примерно в футе от земли, и принялся пилить.

Поначалу все шло гладко. Пила со скрежетом вгрызалась в дерево и двигалась ритмично. Но через минуту-две пилу стало заедать. Этого-то он и опасался.

Он попробовал освободить пилу, но щель на месте распила была еще довольно узкая, и пила накрепко завязла в древесине. Дерево словно зажало ее тисками и не отпускало. Он забил в щель клин — безрезультатно. Потом забил второй; щель немного расширилась, но не настолько, чтобы можно было вытащить пилу.

Он тянул ее, дергал — все напрасно. Он начал терять терпение. Что делать? Он поднял с земли топор и принялся подрубать дерево; во все стороны полетели щепки.

Вот это другое дело. Так-то лучше.

Тяжелый топор поднимался и опускался; ствол трещал и крошился под его ударами. Сначала кора, потом влажный, волокнистый луб. Так, так ее, сильнее, глубже, отбрось топор, рви голыми руками неподатливую древесную плоть! Мало, мало, надо еще…

Вот шлепнулись на землю клинья, забитые в щель, за ними пила. Еще, еще… Ага! Еще немного — последние, самые упорные жилы… Вот она застонала, покачнулась, вот уже качается вовсю, держится на одном волоске… Ногой ее! Поддай как следует! Еще, еще! Вот накренилась… падает… рухнула! Так ее, так ей и надо! Наконец-то… будь она проклята… оглушительный треск — и вот она лежит перед ним на земле, распластав свои уродливые ветки.

Он выпрямился и вытер пот со лба и шеи. Следы разгрома окружали его со всех сторон, а у самых ног торчал расщепленный, голый, обезображенный пень.

Пошел снег.


Первым делом, повалив дерево, надо было отделить сучья и ветки и рассортировать их по толщине, чтобы было удобней перетаскивать к машине.

Всю мелочь, веточки и щепки, тоже надо было подобрать и связать — сгодятся на растопку, миссис Хилл будет довольна. Он подогнал машину с прицепленным трейлером к садовой калитке у террасы. С ветками потоньше нетрудно было справиться без топора — он пустил в ход кривой садовый нож. Тяжелее оказалось складывать их и увязывать, а потом перетаскивать вдоль террасы к калитке и загружать на трейлер. Самые толстые сучья он отсекал топором и разрубал на три-четыре части, чтобы можно было накинуть на них веревочную петлю и протащить по земле волоком.

Он чувствовал, что время поджимает. К половине пятого начнет темнеть — уже сейчас смеркалось, а снег все шел и шел. Земля побелела, и, когда он останавливался передохнуть и вытереть пот, снежинки покалывали ему лицо и, попадая за воротник, неприятно холодили кожу. Если он поднимал голову, снег тут же налипал ему на ресницы, слепил глаза. Снег валил все быстрее, все гуще; вокруг роились снежные вихри, небо превратилось в сплошную снеговую завесу, которая опускалась ниже и ниже, грозя окутать и задушить землю. Снег заносил обрубленные сучья и ветки, мешая их собирать. Стоило ему на секунду прервать работу, чтобы перевести дух и собраться с силами, как снег спешил укрыть мягким белым одеялом сваленные в беспорядке обрубки.

В перчатках он работать не мог: в них было неудобно держать топорище или рукоятку ножа, завязывать узлом веревку. Руки у него закоченели от холода, пальцы сгибались с трудом. Где-то под сердцем он чувствовал ноющую боль — от усталости, от напряжения, а работа все никак не кончалась. Когда он, перетащив и взвалив на трейлер очередную охапку дров, возвращался за новой, то казалось, что груда разнокалиберных сучьев и ветвей ничуть не уменьшается; или он вдруг замечал в стороне случайно забытую, почти полностью занесенную снегом кучку растопки — и опять все начиналось сначала: складывать, связывать, волочить по земле или взваливать на спину…

Время уже близилось к пяти; кругом совсем стемнело, когда он разделался с ветками и сучьями. Оставалось перетащить и погрузить на трейлер ствол, предварительно уже разрубленный на три части.

Он был почти без сил и держался только благодаря решимости сегодня же любой ценой избавиться от старой яблони. Дышал он тяжело, с трудом; снег то и дело попадал ему в рот, в глаза, и работал он чуть ли не ощупью.

Он взял веревку, нагнулся, подсунул ее под холодное, скользкое бревно и рывком затянул узел. Какая тяжесть, какая неподъемная тяжесть! Какая грубая, жесткая кора, как болят его закоченевшие руки!

— Ну, ничего, — пробормотал он сквозь зубы, — теперь тебе конец, крышка!

Шатаясь, он выпрямился, перекинул веревку через плечо и потащил бревно вниз по склону к террасе и дальше, к садовой калитке. Оно рывками двигалось по мокрому снегу, вихляясь и стукаясь о ступеньки террасы. Один за другим безжизненные, голые останки старой яблони проделали последний скорбный путь.

Ну, все. Задача выполнена. Он постоял у нагруженного трейлера, хватая ртом воздух. Теперь остается только доставить груз в пивную миссис Хилл, пока дорогу еще не занесло. К счастью, он заранее сообразил надеть на колеса цепи.

Он вернулся в дом сменить одежду, потому что вымок насквозь, и проглотить порцию виски. Огонь в камине он разводить не стал, не стал и задергивать занавеси. Думать об ужине тоже было некогда. Все то, чем занималась обычно прислуга, он просто выкинул из головы: сейчас было не до того. Сейчас надо выпить, чтобы согреться, и не мешкая трогаться в путь.

Его мозг был измучен и тоже словно закоченел, как руки, как все его тело. Секунду он колебался: не отложить ли все до завтра, а сейчас рухнуть в кресло, закрыть глаза… Нет, нельзя. Завтра снега навалит еще больше, чего доброго, фута на два, на три, и на шоссе вообще будет не выехать. Он знал, чем грозит такой снегопад. Трейлер с грузом намертво застрянет у калитки. Нет, надо во что бы то ни стало все закончить сегодня.

Он допил виски, переоделся в сухое и вышел из дому. Снег по-прежнему падал не переставая, но с наступлением темноты воздух сделался суше, морознее; температура ощутимо понизилась. Снежные хлопья стали крупнее, реже и слетали на землю медленно, кружась и опускаясь в четком ритме.

Он завел мотор и стал потихоньку съезжать вниз к шоссе, таща за собою трейлер. Он знал, что с грузом быстро ехать опасно. После нескольких часов напряженной физической работы было особенно трудно вглядываться в дорогу, еле различимую сквозь снежную пелену, то и дело протирать переднее стекло. Никогда еще освещенные окна придорожной пивной не радовали его так, как в ту минуту, когда он наконец свернул с шоссе во двор.

Он шагнул через порог и остановился, щурясь от яркого света и довольно усмехаясь про себя.

— Принимайте груз! Я привез вам дрова.

Миссис Хилл изумленно воззрилась на него из-за стойки. Двое-трое посетителей повернулись и тоже посмотрели с удивлением, а игроки, как по команде, притихли.

— Неужто вы… — начала было миссис Хилл, но он со смехом мотнул головой в сторону двери.

— Идите посмотрите, — сказал он, — только чур — разгружать сегодня не просите.

И он уселся на свое излюбленное место в уголке, посмеиваясь про себя, а все вокруг принялись ахать и восторгаться, и кто-то вышел во двор посмотреть, а потом народ столпился у дверей, и его, как героя дня, стали забрасывать вопросами, а миссис Хилл все подливала ему виски, и рассыпалась в благодарностях, и растроганно качала головой.

— Пейте на здоровье, сэр, с вас платы не берем! — объявила она.

— Вот еще! Ни в коем случае, — возразил он, — наоборот, сегодня я всех угощаю. Налейте всем два раза за мой счет! Давайте, ребята!

Было славно — весело, тепло, непринужденно; и он без конца желал им здоровья, удачи — им всем, и миссис Хилл, и себе самому, и всем людям на свете. Когда Рождество? Через неделю, через две? Надо выпить и по этому случаю. Счастливого всем Рождества! Он забыл про снег, про мороз. В первый раз он пил со всеми вместе, участвовал в общем веселье, даже попробовал сам кинуть дротик. В пивной было тесно, шумно, но ему в этом теплом, душном, насквозь прокуренном помещении все равно было хорошо, он был доволен, видел, что вокруг друзья, он не был больше для них чужаком, человеком из другой среды; он был одним из них.

Время шло — кто-то прощался и уходил домой, другой тут же занимал освободившееся место, а он все сидел и сидел в баре, впитывая в себя уютное тепло, перемешанное с табачным дымом. В голове у него был туман — он как-то мало вникал в то, что творилось вокруг, но особенно не огорчался: толстуха миссис Хилл не забывала наполнять его стакан и добродушно улыбалась через стойку.

Перед глазами у него замаячило знакомое лицо — ну да, это работник с фермы, во время войны они подменяли друг друга на тракторе. Он наклонился, тронул его за плечо и спросил:

— Что стало с девочкой?

Работник поставил свою кружку на стойку.

— Вы о ком, сэр?

— Ну, помните, молоденькая девочка. Работала на ферме. Коров доила. Кормила поросят. Хорошенькая, кудрявая. Темные волосы. Всегда с улыбкой. Помните?

Миссис Хилл кончила обслуживать очередного клиента и повернулась в их сторону:

— Может, это они про Мэй спрашивают?

— Да, да, именно. Я вспомнил, так ее и звали: Мэй.

— Разве вы не слыхали, сэр? — спросила миссис Хилл, доливая ему в стакан. — Мы тогда все так переживали, только об этом и говорили, верно, Фред?

— Точно, миссис Хилл.

Работник вытер рот тыльной стороной руки.

— Погибла Мэй, — сказал он, — ехала на мотоцикле с одним парнем и разбилась. Вот-вот должна была выйти замуж, и тут такое дело. Года четыре уж прошло. Прямо вспомнить страшно. Хорошая такая девушка.

— Мы тогда собрали деньги на венок, — сказала миссис Хилл. — Потом мать ее написала, поблагодарила, и вырезку прислала из тамошней газеты. Верно, Фред? Такие были пышные похороны, цветов видимо-невидимо. Бедняжка Мэй. Ее тут все любили.

— Это точно, — подтвердил Фред.

— Подумать только, сэр, что вы не знали! — вздохнула миссис Хилл.

— Нет, я не знал, — ответил он. — Никто мне не сказал. Жаль. Очень жаль девочку.

И он замолчал, глядя на свой стакан, уже наполовину пустой.

Разговоры вокруг шли своим чередом, но он их больше не слышал. Он опять остался наедине с собой, отрешившись от окружающего. Погибла! Такая славная, совсем молоденькая! Уже четыре года, как погибла… Согласилась прокатиться с каким-то безмозглым идиотом, он хотел перед ней покозырять, погнал вовсю, не тормознул на повороте… А она обхватила его руками сзади, прижимается к нему, смеется… и вдруг удар… конец! И нет больше кудрявых волос, нет больше смеха…

Да, так ее и звали — Мэй, теперь он окончательно вспомнил. И мысленно увидел, как она улыбнулась ему через плечо, когда кто-то ее окликнул. «Иду-у-у!» — ответила она нараспев, поставила на землю громыхнувшее ведро и пошла через двор, насвистывая, стуча тяжелыми, не по росту большими сапогами. Всего-то и успел он, что обнять ее, поцеловать, заглянуть в ее смеющиеся глаза. Один короткий миг… Ах, Мэй, Мэй…

— Уже уходите, сэр? — сказала миссис Хилл.

— Да, надо двигаться.

Он добрался до выхода и открыл дверь. За прошедший час мороз усилился. Небо очистилось от мутной снежной пелены, и выглянули звезды.

— Подсобить вам с машиной, сэр? — спросил кто-то сзади.

— Спасибо, не нужно, — ответил он, — я справлюсь.

Он отцепил свой груз, и трейлер одним концом уткнулся в снег. От толчка часть дров сползла вперед. Ничего, до завтра полежат. Завтра, если будет настроение, он вернется и поможет с разгрузкой. Только не сегодня. На сегодня все. Он внезапно ощутил смертельную усталость. Из него словно разом ушли последние силы.

Довольно долго он провозился с зажиганием и когда наконец тронулся с места и одолел примерно треть пути, понял, что зря связался с машиной — проще было ее оставить. На дороге, которая сворачивала от шоссе к его дому, снег лежал толстым, рыхлым слоем; след от колес успело давно замести. Машину дергало и заносило; вдруг правое переднее колесо куда-то повело, и машина завалилась набок. По-видимому, въехала в сугроб.

Он вылез и огляделся. Действительно, машина увязла глубоко, и без помощи двоих-троих дюжих мужчин сдвинуть ее нечего было и думать. Даже если вернуться и кликнуть помощников, ехать дальше по таким сугробам не имеет смысла. Лучше бросить ее там, где стоит, и прийти поутру, отоспавшись и собравшись с силами. Не стоит биться с ней полночи, понапрасну тянуть и толкать, когда это прекрасно можно сделать утром. Здесь, в стороне от шоссе, с машиной ничего не случится — так поздно по этой дороге уже наверняка никто не поедет.

Он зашагал по направлению к дому. Да, не повезло, что машина угодила в сугроб. На середине дороги снегу было не так уж много, по щиколотку. Он поглубже засунул руки в карманы пальто. Дорога шла в гору; слева и справа тянулась ровная белая пустыня.

Он вспомнил, что еще днем отпустил прислугу и что дом теперь стоит холодный и пустой. Огонь в камине, скорее всего, давно погас; чего доброго, котел в подвале тоже. Окна с незадернутыми занавесями чернеют на фасаде, как пустые глазницы. Еще придется что-то изобретать на ужин… Ну что ж, сам виноват. Кроме самого себя, винить некого. В такое время кто-то должен был бы ждать дома — выбежать в холл навстречу, зажечь свет, поскорее отпереть парадную дверь… «С тобой все в порядке, дорогой? Я уже волнуюсь!»

Одолев подъем, он остановился передохнуть и увидел невдалеке, за деревьями, свой дом. Без единого огонька, дом казался мрачным, неприютным. Стоять под открытым небом, усеянным звездами, на белом хрустящем снегу было как-то веселее и спокойнее, чем возвращаться в безлюдный, темный дом.

Садовая калитка была открыта настежь; он прошел через нее и затворил за собой. В саду, занесенном снегом, царила тишина; нигде не раздавалось ни звука. Он как будто вступил в заколдованное снежное царство.

Он медленно пошел по снегу вдоль террасы.

Теперь молоденькая яблонька осталась на краю одна — никто ей не мешал. Она стояла, горделиво расправив запорошенные снегом ветки, и сама в этом сверкающем наряде была как легкий призрак, явившийся из мира сказок и фантазий. Ему захотелось подойти к ней поближе, коснуться ее, убедиться, что она жива, не замерзла под снегом, что весною расцветет опять.

Он был уже почти рядом с ней, но неожиданно споткнулся, упал и больно подвернул ногу. Пошевелив ногой, он почувствовал, что она застряла в какой-то западне. Он дернул посильнее и по резкой боли в лодыжке понял, что нога завязла крепко и вытащить ее будет нелегко. И только тут сообразил, что попал ногой в расщепленный, искореженный пень, оставшийся от старой яблони.

Лежа ничком и опираясь на локти, он попробовал сдвинуться вперед и вбок; но упал он так неудачно, что любая попытка изменить положение приводила к тому, что пень еще сильней сдавливал ногу. Он стал шарить руками вокруг, но пальцы сквозь снег натыкались на острые щепки, торчки и обломки, которыми была усеяна земля под яблоней. Тогда он стал звать на помощь, понимая в глубине души, что никто не услышит, никто не отзовется.

«Отпусти меня, — кричал он, — отпусти», — словно то, что держало его как клещами, способно было сжалиться, освободить его; он кричал, и по лицу у него катились слезы страха и отчаяния. Неужели придется лежать тут всю ночь? Неужели эти адские тиски не разомкнутся? Никакого выхода, никакой надежды на спасение! Надо ждать, пока наступит утро, пока кто-нибудь появится, найдет его… а вдруг будет уже слишком поздно? Вдруг он не дотянет до утра и люди наткнутся на замерзший, занесенный снегом труп?

Он снова попытался вытащить ногу, мешая рыдания с проклятьями. Никакого результата. Полная неподвижность. В изнеможении он уронил голову на руки. Из глаз у него текли слезы, он все глубже и глубже оседал в снег, и когда его губ случайно коснулась какая-то веточка, мокрая и холодная, ему почудилось, что это чуть заметное прикосновение руки, робко тянущейся к нему в темноте.

Маленький фотограф The Little Photographer пер. В. Салье



Маркиза сидела в своем кресле на балконе отеля. На ней был один капот, а ее блестящие золотистые волосы, только что уложенные и заколотые шпильками, перехвачены широкой бирюзовой лентой того же тона, что и глаза. Возле кресла стоял маленький столик, а на нем три флакончика с лаком для ногтей, разных оттенков. Из каждой бутылочки она нанесла тонкий слой на три пальца и теперь, вытянув руку, изучала полученный эффект. Нет, лак на большом пальце слишком яркий, слишком красный, он придает ее тонкой смуглой руке неспокойный, несколько возбужденный вид, словно на нее упала капелька крови из свежей раны.

Лак на указательном пальце был розовый, резкого оттенка, он тоже казался ей неверным, не соответствующим ее нынешнему настроению. Это был красивый сочный розовый цвет, уместный в гостиной или в бальном зале, на приеме, когда стоишь, медленно обмахиваясь веером из страусовых перьев, а вдали раздаются звуки скрипок.

Средний палец покрывала тончайшая шелковистая пленка, цвет которой трудно было определить. Не малиновый и не алый, а какой-то более тонкий, мягкий оттенок. В нем виделся блеск пиона, который еще не совсем распустился навстречу утреннему солнцу, он еще в бутоне и покрыт капельками утренней росы. Прохладный и тугой, он глядит на пышную зелень лужайки с высоты бордюра на террасе и раскроет свои нежные лепестки только под лучами полуденного солнца.

Да, этот оттенок — именно то, что нужно. Она взяла кусочек ваты и стерла неподходящий лак с двух ногтей, а затем обмакнула кисточку в выбранный флакон и быстрыми уверенными мазками, словно художник-профессионал, стала наносить лак на ногти.

Закончив, она устало откинулась на спинку кресла, помахивая перед собой руками, чтобы высох лак, — странные жесты, напоминающие движения жрицы. Потом наклонилась, рассматривая ногти на ногах, видные сквозь сандалии, и решила, что вот сейчас, через минуту, она их тоже покрасит; смуглые руки, смуглые ноги, спокойные и незаметные, вдруг наполнятся жизнью.

Но сначала нужно отдохнуть, перевести дух. Слишком жарко, не хочется отрывать спину от уютного кресла и наклоняться вперед, словно мусульманин на молитве, ради того, чтобы покрасить ногти на ногах. Времени для этого сколько угодно. В сущности говоря, у нее впереди целый день, целый томительный длинный день, так похожий на все остальные.

Она закрыла глаза.

Отдаленные звуки гостиничной жизни доносились до нее как бы сквозь сон; звуки были приглушенные, приятные, ибо она была частью этой жизни и в то же время свободна, не связана неумолимыми требованиями домашнего уклада. На верхнем балконе кто-то с шумом отодвинул стул. Внизу, на террасе, официанты устанавливали яркие полосатые зонтики над маленькими столиками, готовясь к обеду. Было слышно, как в зале ресторана отдает распоряжения maître d'hôtel.[8] В соседнем номере femme de chambre[9] убирала комнаты. Передвигали мебель, скрипнула кровать. Этажом выше valet de chambre[10] сметал метелкой пыль с широких перил балкона. Слышались их приглушенные голоса, иногда недовольное ворчанье. Потом они ушли. Наступила тишина. Ничего, кроме ленивого плеска волн, ласкающих горячий песок; а где-то вдали, достаточно далеко, чтобы это не мешало, смех и голоса играющих детей, в том числе и ее собственных.

Внизу на террасе кто-то из гостей заказал кофе. Дым от его сигареты, поднимаясь вверх, долетел до ее балкона. Маркиза вздохнула, и ее прелестные руки упали, словно две лилии, по обе стороны шезлонга. Вот он, покой, полное умиротворение. Если бы можно было удержать этот миг еще хотя бы на один час… Однако что-то говорило ей, что, когда минует этот час, к ней снова вернется демон неудовлетворенности и скуки, будет терзать ее даже теперь, когда она наконец свободна, отдыхает от домашней рутины.

На балкон залетел шмель, покружился возле бутылочки с лаком и, сев на распустившийся цветок, принесенный кем-то из детей, заполз внутрь. Когда он оказался внутри цветка, жужжанье прекратилось. Маркиза открыла глаза и увидела, что опьяненное запахом насекомое заползает все глубже внутрь цветка. Потом шмель снова взмыл в воздух и полетел своей дорогой. Очарованье было нарушено. Маркиза подобрала с пола письмо, которое получила от Эдуара, своего мужа.

«…Итак, моя драгоценная, как выяснилось, я не сумею к вам приехать. Дома слишком много дел, которые я не могу никому доверить. Конечно, я сделаю все возможное, чтобы забрать вас отсюда в конце концов. А пока купайтесь, отдыхайте и старайтесь не скучать. Я уверен, что морской воздух принесет вам большую пользу. Вчера я ездил навестить maman[11] и Мадлен, и у меня такое впечатление, что старый кюре…»

Крохотная морщинка, единственный предательский знак, портивший прелестное гладкое лицо маркизы, обозначилась возле уголка ее губ. Опять та же история. Вечно у него дела. Именье, леса, арендаторы, коммерсанты, с которыми он должен встречаться, неожиданные поездки, которые никак невозможно отложить. Вот и получается, что у Эдуара, ее мужа, несмотря на всю его любовь, никогда не остается времени для жены.

Еще до свадьбы ее предупредили, как все это будет. «C'est un homme très serieux, Monsieur le Marquis, vous comprenez».[12] Как мало ее это смущало, как охотно она согласилась — ведь что может быть лучше, чем маркиз, да еще к тому же серьезный человек? Что может быть прекраснее, чем это шато и огромные поместья? Или дом в Париже и целый штат покорных почтительных слуг, которые называют ее Madame la Marquise?[13] Сказочный мир для такой девушки, как она, выросшей в Лионе, дочери вечно занятого врача и больной матери. Если бы не появился вдруг маркиз, она бы вышла за молодого доктора, помощника своего отца, и была бы обречена на такую же монотонную жизнь в Лионе.

Романтический брак, ничего не скажешь. Конечно же, его родня отнеслась поначалу к этому событию неодобрительно. Однако Господин Маркиз, человек немолодой и serieux[14] — ему было уже за сорок, — знал, чего хочет. А она была красавица, так что и рассуждать было не о чем. Они поженились. У них родились две дочери. Они были счастливы. И все-таки иногда… Маркиза поднялась с кресла и, пройдя в спальню, села перед зеркалом и вынула шпильки из волос. Даже это усилие ее утомило. Она сбросила капот и осталась безо всего. Иногда она ловила себя на мысли, что жалеет об этой однообразной жизни в Лионе. Вспоминала, как они смеялись и шутили с подругами, как хихикали тайком, когда случайный прохожий на улице бросал в их сторону взгляд, вспоминала, как писали записочки и шептались в спальне, когда подруги приходили в гости пить чай.

А теперь она — Госпожа Маркиза, и ей не с кем ни посмеяться, ни поговорить по душам. Все ее окружение составляют скучные немолодые люди, накрепко привязанные к прошлой, давно прожитой жизни, которая никогда не меняется. Эти бесконечные визиты в их шато родственников Эдуара. Мать, сестры, братья, их жены. Зимой в Париже — то же самое. Ни одного нового лица, никогда не появится незнакомый человек. Раз только было интересно, когда пришел, кажется к обеду, кто-то из деловых знакомых Эдуара. Пораженный ее красотой, когда она вошла в гостиную, он бросил на нее дерзкий восхищенный взгляд и, поклонившись, поцеловал ей руку.

Глядя на него во время обеда, она рисовала в своем воображении тайные встречи с этим человеком, как она едет в такси к нему, в его квартиру, входит в тесный, темный ascenseur,[15] звонит и попадает в чужую незнакомую комнату. Однако по окончании обеда гость откланялся и отправился по своим делам. Потом, после его ухода, она вспомнила, что он далеко не красавец, что даже зубы у него не свои, а вставные. Но этот восхищенный взгляд, мгновенно отведенный, — вот чего ей не хватало.

Сейчас она причесывалась, сидя перед зеркалом. Сделав пробор сбоку, внимательно смотрела, как это будет выглядеть. Нужно просто повязать ленту в тон лаку на ногтях, она будет отлично гармонировать с золотом волос. Да, да… А потом белое платье и тот шифоновый шарф, небрежно накинутый на плечи, так что когда она выйдет на террасу вместе с детьми и гувернанткой и maitre d'hôtel[16] с поклонами поведет их к столику под пестрым полосатым зонтиком, люди станут шептаться между собой, следить восхищенным взглядом, как она, нарочно, нагнется к одной из дочерей и ласковым материнским жестом оправит локоны на детской головке, — очаровательная картинка, полная изящества и грации.

Однако сейчас, когда она сидела перед зеркалом, в нем отражалось только ее обнаженное тело и капризный печальный рот. У других женщин бывают любовники. Рассказанные шепотом скандальные истории доходили до ее ушей даже во время тех бесконечно утомительных обедов, когда на другом конце стола сидел Эдуар. Скандалы случались не только среди блестящего общества нуворишей — знаться с ними ей не дозволялось, — но и в том узком кружке старой noblesse,[17] к которому она теперь принадлежала. «Вы знаете, говорят, что…», а потом шептали друг другу на ухо, удивленно поднимали брови, пожимали плечами.

Иногда какая-нибудь гостья уходила после чая, не дожидаясь шести часов, извинившись и объяснив, что ей нужно побывать еще в одном месте, и маркиза, выражая в свою очередь сожаление и прощаясь с гостьей, спрашивала себя: а может быть, она спешит на свиданье? Может, через двадцать минут, а то и раньше эта смуглая маленькая графиня — ничего в ней нет особенного, — дрожа и тайно улыбаясь, будет сбрасывать с себя одежды?

Даже у Луизы, ее подруги по Лионскому лицею, которая уже шесть лет была замужем, был любовник. В своих письмах она никогда не упоминала его имени. Всегда называла его mon ami.[18] Между тем они встречались два раза в неделю, в понедельник и в четверг. У него был автомобиль, и они отправлялись за город, даже зимой. И Элиза писала своей подруге: «Воображаю, какой плебейской кажется тебе моя интрижка. У тебя-то, наверное, толпы любовников. Какие, должно быть, интересные истории! Расскажи мне о Париже, о балах, на которых ты бываешь. Кто твой избранник в нынешнем сезоне?» Ответные письма маркизы были полны намеков и многозначительных умолчаний. В ответ на некоторые вопросы она отделывалась шуткой и углублялась в описание платья, в котором была на последнем приеме. Однако ничего не писала о том, что это был официальный, невероятно скучный прием, который кончился уже к полуночи. Не писала она и о том, что Париж она знает лишь постольку, поскольку видит его из окна автомобиля на прогулке с детьми или по дороге к couturier,[19] когда едет примерять очередное платье, или к coiffeur,[20] чтобы попробовать новую прическу. Что касается жизни в имении, то она описывала комнаты, да, да, и многочисленных гостей, длинные тенистые аллеи парка, бесконечные гектары леса и ни слова не писала о затяжных дождях по весне или о том, как тяжело переносится летний зной, когда кажется, что все вокруг — леса и долины — окутано саваном молчания. «Ah! Pardon, je croyais que madame était sortie…».[21]

Он вошел в комнату без стука, этот valet de chambre,[22] держа в руках свою метелку, и тут же скромно ретировался, успев, однако, увидеть, как она сидит перед зеркалом совершенно нагая. Конечно же, он знал, что она никуда не выходила, ведь буквально минуту назад он видел ее на балконе. А что за выражение мелькнуло у него в глазах, прежде чем он выскочил из комнаты? Неужели в его восхищенном взгляде сквозила жалость? Словно он хотел сказать: «Такая красавица и совсем одна? У нас в отеле не часто такое встретишь, сюда приезжают, чтобы приятно провести время».

Боже мой, какая жара! Даже от моря никакой прохлады. Капельки пота собрались под мышками, струйками побежали по бокам.

Лениво, неспешно она оделась, надела прохладное белое платье и вышла на балкон; дернув за шнурок, откинула тент над балконом и стояла так, под лучами знойного полуденного солнца. Яркими пятнами выделялись подкрашенные губы, ногти на руках и на ногах и шарф, накинутый на плечи. Темные очки придавали особую глубину всему, на что падал глаз. Море, нежно-голубое, если смотреть без очков, приобретало лиловый оттенок, а белый песок становился зеленовато-коричневым. Яркие, кричащие цветы в кадках напоминали о тропиках. Маркиза оперлась о перила, и нагретое дерево обожгло ей руки. Снова донесся запах дыма от сигары неизвестного курильщика. Внизу на террасе звякнула рюмка, официант принес кому-то аперитив. Заговорила женщина, ей ответил мужской голос, потом оба засмеялись.

Эльзасская овчарка, высунув язык, с которого капала слюна, побрела через террасу к стенке, в поисках прохладного местечка. Группа молодых людей прибежала с пляжа — на их бронзовых обнаженных спинах все еще блестели капельки теплой морской воды; официанту крикнули, чтобы он принес мартини. Американцы, конечно. Полотенца они побросали на стулья. Один из них свистнул собаке, однако та не пошевелилась. Маркиза смотрела на них с презрением, к которому, однако, примешивалась зависть. Они были свободны, могли приехать и уехать, сесть в машину и двинуться дальше, в какое-нибудь другое место. Вся их жизнь — бурное бездумное веселье, и ничего больше. Они всегда в компании, человек шесть — восемь. Конечно же, разбиваются на пары, сидят рядом друг с дружкой, обнимаются. Однако в их веселье — именно это казалось маркизе достойным презренья — не было ничего таинственного. Не было в их жизни, открытой для всех, этих минут, полных тревожной неизвестности. Никому из них не приходилось ждать, замирая от страха, у полузатворенной двери.

Прелесть любви совсем не в этом, подумала маркиза и, сорвав розу со шпалеры на балконе, приколола ее к вырезу платья. Любовное приключение должно быть безгласным, исполненным нежности и невысказанных признаний. В нем не должны звучать грубые слова или внезапный смех, в нем должно быть робкое любопытство, смешанное со страхом, а когда исчезнет страх, приходит полное доверие, в котором нет места стыду. Любовь — это не доброе согласие друзей, это страсть, которая вспыхивает внезапно, охватывая двух чужих друг другу людей.

Один за другим обитатели отеля возвращались с пляжа. Столики начинали заполняться. Знойная терраса, пустовавшая все утро, снова ожила. Гости, приехавшие в автомобилях для того, чтобы пообедать, смешались с привычными лицами постоянных обитателей. Компания из шести человек в правом углу. Внизу еще трое. И вот уже общее движение, разговоры, звон бокалов, стук расставляемой посуды, так что плеск волн — доминирующий звук раннего утра — как бы отодвинулся на второй план, слышался как бы издалека. Начинался отлив, море отступало, оставляя на песке журчащие ручейки.

Внизу показались ее дети со своей гувернанткой мисс Клей. Охорашиваясь, словно маленькие птички, они шли по каменным плитам веранды, а мисс Клей, одетая в простое полосатое платье, с непричесанными, развившимися после купания волосами, следовала за ними. Они посмотрели вверх на балкон и стали приветственно махать руками.

— Maman… Maman…[23]

Она облокотилась на перила, улыбаясь детям, и вот, как всегда, возник легкий гул голосов, привлекший всеобщее внимание. Кто-то взглянул вверх вслед за девочками, господин за столиком слева улыбнулся, засмеялся, показал соседу, и поднялась первая волна восхищения, которая вернется снова, выше и полнее, когда она спустится вниз, красавица маркиза и ее ангелочки-дети, шепот, доносившийся до нее, как дымок от сигареты, как обрывки разговора людей, сидящих за столиками на террасе. Вот все, что сулит ей обед на террасе отеля сегодня, завтра и так день за днем. Шепот восхищения, почтительные взгляды, а потом забвение. Все после обеда отправятся по своим делам — на пляж, играть в теннис или гольф, кто-то поедет кататься, а она останется одна, прелестная и безмятежная, в обществе детей и гувернантки.

— Посмотрите, маман, что я нашла в песке. Это морская звезда. Я возьму ее с собой, когда мы будем уезжать.

— Нет, так нечестно, это я нашла, я первая увидела, значит, она моя.

Девочки ссорились между собой, личики у них покраснели.

— Элен, Селеста, перестаньте, у меня голова болит от вашего шума.

— Мадам устала? Надо отдохнуть после обеда, и станет легче. Сейчас такая жара. — Мисс Клей унимала детей. — Все устали, всем нужно отдохнуть, — сочувственно говорила она.

Отдохнуть… Но ведь я только и делаю, что отдыхаю, думала маркиза. Вся моя жизнь — один сплошной отдых. «Il faut reposer. Repose-toi, ma chérie, tu as mauvaise mine».[24]

И зимой и летом она постоянно слышала эти слова. От мужа, от гувернантки, от золовок, от всех этих скучных старух, бывавших в доме. Прилечь отдохнуть, встать, снова прилечь — вся жизнь проходит в чередовании этих нескончаемых «отдыхов». Она была бледна, сдержанна в проявлении чувств, и поэтому считалось, что у нее хрупкое здоровье.

Подумать только, сколько часов своей замужней жизни она провела, отдыхая в раскрытой постели, с задернутыми шторами, в их доме в Париже или в деревне, в шато. От двух до четырех — обязательный отдых.

— Я ничуть не устала, — сказала она мисс Клей, и в голосе ее, обычно таком мягком и мелодичном, вдруг появились резкие раздраженные нотки. — После обеда я хочу погулять. Схожу в город.

Дети смотрели на нее, широко раскрыв глаза, а мисс Клей, похожая на испуганную козу, так изумилась, что осмелилась возразить:

— Вы убьете себя, если выйдете в такую жару. К тому же магазины от часа до трех закрыты. Почему бы вам не пойти после чая? Гораздо благоразумнее подождать. Вы могли бы взять с собой детей, а я бы в это время погладила.

Маркиза ничего не ответила. Она встала из-за стола. Дети замешкались за обедом — Селеста всегда медленно ела, и терраса почти опустела. Некому будет смотреть на то, как они поднимаются наверх, к себе в номер.

Маркиза прошла в свою комнату, еще раз провела пуховкой по лицу, подкрасила губы и чуть-чуть надушилась. Из соседней комнаты доносились голоса детей, мисс Клей укладывала их спать и закрывала ставни. Маркиза взяла сумочку из плетеной соломки, положила туда фотопленку и еще кое-какие мелочи и, пройдя на цыпочках мимо комнаты дочерей, спустилась вниз и вышла с территории отеля на пыльную дорогу.

В ту же минуту в ее сандалии набились мелкие камушки, солнце немилосердно пекло голову, и ее эскапада, которая под влиянием минуты казалась увлекательной и необычной, представлялась теперь глупой и бессмысленной. Дорога была пустынна, на пляже — ни души, постояльцы отеля, в том числе ее собственные дети и мисс Клей, которые утром купались, играли или гуляли, в то время как она праздно сидела на балконе, теперь отдыхали. Только одна маркиза шагала в город по раскаленной дороге.

К тому же все получилось именно так, как предсказывала мисс Клей. Все магазины были закрыты, жалюзи спущены, час сиесты,[25] священный и нерушимый, властвовал над всем городком и его обитателями.

Маркиза шла по улице, размахивая своей соломенной сумочкой, — все, кроме нее, было неподвижно в этом сонном зевающем мире. Даже кафе на углу было пусто, и возле дверей, уткнув морду в вытянутые лапы, лежала собака желтовато-серой масти; ее одолевали мухи, и время от времени, не открывая глаз, она пыталась схватить особенно назойливую из них. Мухи были повсюду. Они жужжали в витрине pharmacie,[26] где темные бутылки с таинственными снадобьями стояли бок о бок с баночками крема, губками и косметикой. Мухи кружились и за стеклами другой лавки, где были выставлены зонты, детские лопатки, розовые куклы и туфли на веревочной подошве. Ползали по запачканной кровью колоде в лавке мясника за железными ставнями. Из комнат над лавкой доносились резкие раздражающие звуки радио, его вдруг выключили, и кто-то облегченно вздохнул, потому что ему хотелось спать, а радио мешало. Даже bureau de poste[27] было закрыто. Маркизе нужно было купить марок, но она так и не смогла туда достучаться.

Она чувствовала, как у нее по телу течет пот, ноги в тонких сандалиях отчаянно болели, хотя прошла она совсем немного. Солнце палило немилосердно, и, когда она смотрела на пустынную улицу, на дома и лавки, в которые ей не было доступа, где все было погружено в блаженный покой сиесты, ей безумно захотелось очутиться где-нибудь в прохладном месте — все равно где, лишь бы не было жарко и не слепило солнце, в каком-нибудь подвале, например, где из крана капает вода. Капли, падающие на каменный пол, — этот звук успокоил бы ее нервы, истерзанные зноем.

Измученная, чуть не плача, она свернула в проулочек между двумя лавками. Перед ней оказались ступеньки, ведущие вниз, в защищенный от солнца дворик, и она постояла там, касаясь рукой твердой прохладной стены. Рядом было окно, прикрытое ставней. Маркиза прислонилась к этой ставне, и вдруг, к ее великому смущению, ставня приоткрылась и там внутри, в темной комнате, показалось человеческое лицо.

— Je regrette…[28] — проговорила она, вдруг осознав всю неловкость ситуации: как могла она оказаться в таком положении? Словно она подсматривала, словно непрошено вторглась в эту нищую жизнь на задах убогой лавчонки. И вдруг ее голос дрогнул, и она осеклась самым глупым образом, ибо у человека, смотревшего на нее из открытого окна, было такое необычное, такое кроткое лицо, лик святого, сошедшего с витража старинного собора. Облако темных вьющихся волос обрамляло лицо этого незнакомца. У него был небольшой прямой нос, хорошо очерченный рот и глаза, нежные серьезные карие глаза, такие бывают у газели.

— Vous désirez, Madame la Marquise?[29] — спросил он в ответ на ее попытку извиниться.

Он меня знает, с удивлением подумала она, он меня где-то видел; однако и это было не так удивительно, как его голос, не грубый и резкий, как можно было бы ожидать от человека из подвала какой-то жалкой лавчонки, это был голос человека воспитанного, мягкий и льющийся, голос под стать глазам газели.

— Там, на улице, так жарко, — проговорила она, — магазины все закрыты, а я почувствовала себя дурно и спустилась сюда, вниз. Прошу извинить меня, ведь здесь, наверное, частное владение?

Лицо в окне исчезло. Человек открыл какую-то невидимую ей дверь, и тут же появился стул, и она уже сидела в комнате возле этой двери, там было тихо и прохладно, совсем как в том подвале, который она рисовала в своем воображении, и он протягивал ей воду в кружке.

— Благодарю вас, — сказала она, — большое спасибо.

Подняв глаза, она увидела, что он стоит перед ней с кувшином в руке, смотрит на нее с благоговейной робостью.

— Не могу ли я еще что-нибудь для вас сделать, Госпожа Маркиза?

Она отрицательно покачала головой, однако в глубине души у нее шевельнулось хорошо знакомое чувство, тайная радость, которую приносит восхищение, и, вспомнив о себе впервые после того, как он открыл окно, слегка поправила шарф на плечах, так, чтобы обратить на себя его внимание, и тут же отметила, что прекрасные глаза газели остановились на розе, приколотой к корсажу ее платья.

— Откуда вы знаете, кто я? — спросила она.

— Вы заходили к нам в магазин три дня тому назад. С вами были ваши дети. Вы купили пленку для своего аппарата.



Она смотрела на него в недоумении. Припомнила, что действительно покупала пленку в маленьком магазинчике, где в витрине были выставлены аппараты фирмы Кодак, вспомнила и то, что за прилавком стояла некрасивая хромая женщина. Она так безобразно и смешно хромала, что маркиза опасалась, как бы дети не рассмеялись, да и у нее самой это зрелище могло вызвать нервный смех, что было бы жестоко по отношению к калеке. Поэтому она наспех купила какие-то мелочи, велела доставить их в отель и ушла из магазина.

— Вас обслуживала моя сестра, — пояснил он. — А я видел вас из комнаты. Сам я редко стою за прилавком. Я фотографирую людей, делаю пейзажные снимки, а потом они продаются, их покупают люди, приезжающие сюда летом.

— Вот как? — сказала она. — Понимаю.

Она снова пила из глиняной кружки и снова впивала восхищение, льющееся из его глаз.

— Я принесла проявить пленку, — сказала маркиза. — Она у меня в сумочке. Вы можете это сделать для меня?

— Конечно, Госпожа Маркиза, — живо отозвался он. — Я могу сделать для вас все что угодно, все, что вы только попросите. С того самого дня, как вы вошли к нам в магазин, я…

Тут он замолчал, лицо его залилось краской, и он отвернулся в глубоком смущении.

Маркиза едва не рассмеялась. Как нелепо его восхищение. И забавно, однако… оно давало ей ощущение власти.

— Итак, что же произошло с тех пор, как я в первый раз вошла в ваш магазин? — спросила маркиза.

Он снова посмотрел на нее.

— Я не мог думать ни о чем другом, решительно ни о чем, — ответил он. В его словах чувствовалась такая страсть, такая сила, что маркизе стало страшновато.

Она улыбнулась, возвращая ему кружку с водой.

— Я самая обыкновенная женщина, — сказала она. — Если вы узнаете меня получше, вы будете разочарованы.

Как странно, думала она про себя, чувствовать себя до такой степени хозяйкой положения. Я нисколько не возмущена и не шокирована. Сижу здесь, в подвале, и спокойно беседую с фотографом, который только что объяснился мне в любви. Все это очень забавно, только вот он, бедняжка, так серьезен, так искренне верит тому, что говорит.

— Так как же, — спросила она, — вы проявите мою пленку?

Казалось, он не мог отвести глаз от ее лица, и она, нисколько не стесняясь, тоже смотрела прямо в глаза, словно в состязании: кто кого переглядит, так что он не выдержал — отвернулся и снова покраснел.

— Если вы вернетесь тем же путем, что и вошли, — сказал он, — я открою для вас магазин.

Теперь она, в свою очередь, позволила себе его рассмотреть: расстегнутая жилетка, надетая на голое тело, обнаженные руки и шея, шапка курчавых волос.

— А почему вы не можете взять пленку сейчас? — спросила она.

— Так не принято, Госпожа Маркиза, — пояснил фотограф.

Она рассмеялась и пошла вверх по лестнице, снова оказавшись на раскаленной зноем улице. Стоя на тротуаре, она услышала, как повернулся ключ в замке и отворилась внутренняя дверь. Постояв некоторое время у входа, чтобы заставить его подождать, она вошла в магазин, где было жарко и душно, совсем не так, как в тихом и прохладном подвальчике внизу.

Теперь он стоял за прилавком, и она с огорчением увидела, что он оделся: надел дешевый серый пиджак, который можно увидеть на любом приказчике, и грубую рубашку пронзительно-голубого цвета.

Все в нем было обыкновенно: приказчик, протянувший через прилавок руку, чтобы взять пленку.

— Когда будет готово? — спросила она.

— Завтра, — ответил фотограф и снова посмотрел на маркизу. Его карие глаза, светящиеся немою мольбой, заставили ее забыть простецкий пиджак и грубую рубашку, под ними она снова увидела распахнутую жилетку и обнаженные руки.

— Если вы фотограф, — сказала маркиза, — почему бы вам не прийти как-нибудь в отель? Снимите меня и моих детей.

— Вы хотите, чтобы я это сделал? — спросил он.

— А почему бы нет?

Какой-то тайный блеск мелькнул на секунду в его глазах и тут же исчез, он нагнулся над прилавком, делая вид, что ищет бечевку. Как он волнуется, думала она, улыбаясь про себя, у него даже руки дрожат; однако и ее собственное сердце забилось чуть быстрее обычного.

— Хорошо, Госпожа Маркиза, — сказал он, — я приду в отель, в любое время, когда вам будет угодно.

— Лучше всего, наверное, утром, — сказала она. — Часов около одиннадцати.

Она спокойно повернулась и вышла из магазина, даже не сказав ему «до свидания». Перешла через улицу и, взглянув ненароком на какую-то витрину, увидела в стекле, что он подошел к дверям своего магазина и смотрит ей вслед. Он опять был без пиджака и рубашки. Магазин снова закроется, сиеста еще не кончилась. И тут она впервые заметила, что он тоже калека, так же как и его сестра. На правой ноге он носил высокий ортопедический ботинок. Однако, как ни странно, вид этого ботинка, не вызвал у нее ни отвращения, ни желания рассмеяться, как это случилось раньше, когда она увидела его сестру. Его уродство имело какую-то притягательную силу, своеобразное очарование, неведомое и странное.

Маркиза пошла по пыльной и жаркой дороге к себе в отель.


В одиннадцать часов на следующее утро консьерж отеля прислал сказать, что мосье Поль, фотограф, находится внизу, в холле, и ожидает распоряжения Госпожи Маркизы. Ему было велено передать, что Госпоже Маркизе угодно, чтобы мосье Поль поднялся наверх, в ее апартаменты. Через некоторое время она услышала стук в дверь, робкий и нерешительный.

— Entrez,[30] — крикнула маркиза. Она стояла на балконе между своими дочерьми, обнимая их за плечи, — готовая живая картина, которой ему предлагали полюбоваться.

Сегодня на ней было платье из чесучи цвета шартрез, и причесана она была не так, как вчера, с лентой в волосах, как у маленькой девочки; волосы были разделены на прямой пробор и забраны назад, оставляя открытыми уши с золотыми клипсами.

Он остановился в дверях на пороге, стоял и не шевелился. Дети робко и удивленно смотрели на его высокий ботинок, однако не сказали ни слова. Мать предупредила их, что о таких вещах говорить не принято.

— Вот мои крошки, — сказала маркиза. — А теперь вы должны нам сказать, где и как нам поместиться.

Девочки не сделали своего обычного книксена, обязательного приветствия, когда приходили гости. Мать сказала им, что в этом нет необходимости. Мосье Поль — просто фотограф, у него ателье в соседнем городке.

— Если позволите, Госпожа Маркиза, — сказал он, — один снимок мы сделаем прямо так, вот как вы сейчас стоите. Прелестная поза, живая и непринужденная — воплощенное изящество.

— Ну, конечно, пожалуйста. Стой смирно, Элен.

— Прошу прощенья, мне понадобится несколько минут, чтобы наладить аппарат.

Его смущение прошло. Сейчас он работал, делал свое привычное дело. Наблюдая за тем, как он устанавливает штатив, набрасывает черное бархатное покрывало, укрепляет аппарат, она обратила внимание на его руки, ловкие и умелые; эти руки не могли принадлежать ремесленнику или лавочнику, это были руки артиста.

Ее взгляд остановился на ботинке. У мосье Поля хромота была не так резко выражена, как у сестры, которая ходила сильно припадая на одну ногу и подскакивая — нелепые судорожные движения, вызывающие мучительное желание рассмеяться. Он же двигался медленно, скорее подтягивая свою хромую ногу, и его уродство вызывало у маркизы сочувствие. Как, должно быть, невыносимо больно ему ходить, как жжет и натирает ногу этот ужасный сапог, особенно в жаркую погоду.

— Готово, Госпожа Маркиза, — сказал он, и маркиза виновато отвела глаза от ботинка и снова встала в позу, очаровательно улыбаясь и обнимая за плечи детей.

— Да, да, именно то, что нужно, — сказал он. — Прелестно!

Его выразительные карие глаза неотрывно смотрели на нее, голос у него был мягкий и приятный, и маркизу вновь охватило ощущение радости и довольства, которые она испытала накануне, у него в ателье. Он нажал грушу затвора, раздался легкий щелчок.

— Еще раз, пожалуйста, — сказал он.

Она оставалась в том же положении, с улыбкой на губах, и знала, что на этот раз он не спешит нажать грушу не потому, что в этом есть необходимость, не потому, что она или дети недостаточно спокойны, просто ему приятно на нее смотреть.

— Ну, всё, — сказала она и, разрушив позу и тем самым нарушив очарование, вышла на балкон, мурлыкая песенку.

Через полчаса дети устали, начали капризничать.

— Здесь слишком жарко, — сказала маркиза, — вы должны их извинить. Элен, Селеста, возьмите игрушки и поиграйте там, в уголке на балконе.

Девочки, весело болтая, побежали в свою комнату. Маркиза повернулась спиной к фотографу, который снова заряжал аппарат.

— Вы знаете, как трудно с детьми, — сказала она. — Сначала им интересно, а потом, через несколько минут, уже надоедает, и они хотят чего-то нового. Вы были очень терпеливы, мосье Поль.

Она сорвала розу, растущую на балконе, и, держа ее в ладонях, прижалась к ней губами.

— У меня к вам просьба, — умоляюще произнес фотограф. — Если вы позволите… я, право, не смею вас просить…

— В чем дело? — спросила она.

— Нельзя ли мне сделать один-два снимка… Я бы хотел сфотографировать вас одну, без детей.

Она рассмеялась и бросила розу вниз, на террасу.

— Ну конечно, — сказала она. — Я в вашем распоряжении. У меня сейчас нет других дел.

Она присела на край шезлонга и, откинувшись на мягкую спинку, положила голову на вытянутую руку.

— Так? — спросила она.

Он нырнул под свое бархатное покрывало, а потом, проделав какие-то манипуляции с наводкой и видоискателем, подошел, хромая, к тому месту, где она сидела.

— Если вы позволите, — сказал он, — руку нужно чуточку приподнять, вот так… а голову повернуть.

Он взял ее руку и придал ей желаемое положение, а потом, очень осторожно и нерешительно коснувшись подбородка, слегка приподнял ей голову. Маркиза закрыла глаза. Его рука оставалась все на том же месте. Большой палец легко, почти неощутимо, скользнул вдоль длинной линии шеи, остальные пальцы повторили его движение. Ощущение было почти неуловимое, словно это птица коснулась ее шеи краешком своего крыла.

— Вот так, — сказал он. — Само совершенство.

Она открыла глаза. Фотограф, хромая, шел назад, к своему аппарату.

Маркиза в отличие от детей совсем не устала. Она разрешила мосье Полю сделать еще один снимок, потом еще и еще. Дети вернулись и, как им было сказано, играли в дальнем конце балкона, и их болтовня служила прекрасным фоном процессу фотографирования. Фотограф и маркиза оба улыбались, слушая эти детские разговоры, так что между ними возникла некая интимность, объединяющая взрослых в присутствии детей, и атмосфера стала менее напряженной.

Он стал смелее, увереннее в себе. Предлагал различные позы, она ему подчинялась, раз или два она села неудачно, и он указал ей на это.

— Нет, нет, Госпожа Маркиза, — это не годится, надо вот так.

Он подходил к креслу, становился возле нее на колени, менял положение ее ноги или поворот плеч, и с каждым разом его прикосновения становились более отчетливыми, более уверенными. Однако, когда их взгляды встречались и она смотрела ему прямо в глаза, он отворачивался робко и застенчиво, словно стыдясь того, что делает, словно его кроткий взгляд, зеркало его души, отрекался от того, что делали руки. Она догадывалась, какая борьба в нем происходит, и это доставляло ей удовольствие.

Наконец, после того как он во второй раз расположил по своему вкусу складки ее платья, она заметила, что он бледен как полотно и на лбу выступили капельки пота.

— Какая жара, — проговорила она. — Может быть, уже довольно?

— Как вам угодно, Госпожа Маркиза, — ответил он… — Нынче действительно очень тепло. Я думаю, на сегодня можно закончить.

Маркиза поднялась со своего кресла, спокойная и невозмутимая. Она нисколько не устала и не испытывала ни малейшего беспокойства. Напротив, все ее существо было исполнено какой-то новой силы и бодрости. Как только он уйдет, она спустится к морю и выкупается. С фотографом дело обстояло иначе. Она видела, как он вытирает пот со лба, какой у него измученный вид, с каким трудом он волочит свою хромую ногу, складывая и убирая в чемоданчик штатив и прочие принадлежности.

Она сделала вид, что рассматривает карточки, которые он отпечатал с ее пленки.

— Очень неважно получилось, — заметила она небрежным тоном. — Я, наверное, не умею обращаться с аппаратом. Мне следует взять у вас несколько уроков.

— Вам просто не хватает практики, Госпожа Маркиза, — сказал он. — Когда я начинал, у меня был примерно такой же аппарат, как у вас. Даже и сейчас, когда я работаю на натуре, я пользуюсь маленьким аппаратом, и результат получается ничуть не хуже, чем при работе с этим, большим.

Она положила снимки на стол. Он собирался уходить. Чемоданчик он держал в руке.

— У вас, наверное, очень много работы во время сезона, — сказала она. — Как вы находите время на натурные съемки?

— Как-то выкраиваю, Госпожа Маркиза. Это значительно интереснее, чем работать в студии, делать портреты. Очень редко случается, что портретные съемки приносят настоящее удовлетворение. Такое, как, например, сегодня.

Маркиза взглянула на него и снова прочла в его глазах покорную преданность. Она продолжала смотреть до тех пор, пока он не отвернулся в полном смущении.

— Здесь очень красивая местность, — сказал он. — Вы, наверное, обратили внимание, когда гуляли около моря. Я почти каждый день беру маленький аппарат и взбираюсь на скалы — знаете, тот большой мыс, что выступает в море справа от пляжа? — Он подошел к перилам и показал. Посмотрев в указанном направлении, маркиза увидела зеленый мыс, смутно мерцающий в раскаленном воздухе.

— Вчера вы чисто случайно застали меня дома, — сказал он. — Я печатал в подвале фотографии для заказчиков, которые сегодня уезжают. Обычно в это время я брожу где-нибудь среди скал.

— Но ведь там, должно быть, очень жарко, — сказала она.

— Это верно, однако над морем всегда дует ветерок. Но самое приятное, что от часа до четырех там почти никого нет. Все отдыхают — сиеста. И вся эта красота принадлежит мне одному.

— Да, — сказала маркиза, — я понимаю.

С минуту оба молчали. Как будто бы без всяких слов они сказали друг другу что-то важное. Маркиза вертела в руках шифоновый носовой платочек, потом небрежным ленивым движением повязала его вокруг кисти.

— Мне как-нибудь тоже надо будет попробовать, — сказала она наконец. — Прогуляться по дневной жаре.

На балконе появилась мисс Клей, она пришла звать детей умываться перед обедом. Фотограф, извинившись, почтительно посторонился. Маркиза взглянула на часы и обнаружила, что уже полдень, столики внизу, на террасе, заполняются: там царит обычная предобеденная суета, слышатся разговоры, стук тарелок, звон рюмок, а она всего этого даже не заметила.

Она отвернулась от фотографа, давая понять, что он может идти; теперь, когда сеанс фотографирования окончился и мисс Клей пришла за детьми, она держалась подчеркнуто холодно и неприступно.

— Благодарю вас, — сказала она. — Я как-нибудь загляну в ателье посмотреть пробные снимки. До свиданья.

Он поклонился и вышел — наемный слуга, исполнивший то, что ему было приказано.

— Надеюсь, фотографии окажутся удачными, — сказала мисс Клей. — Господину Маркизу будет приятно увидеть результат.

Маркиза ничего не ответила. Она снимала золотые клипсы, которые почему-то больше не подходили к ее настроению. Она спустится вниз к обеду без всяких украшений, даже без колец; сегодня, считала она, вполне достаточно ее собственной красоты.


Прошло три дня, и маркиза ни разу не ходила в город. В первый день она купалась, а вечером смотрела, как играют в теннис. Второй день провела с дочерьми, предоставив мисс Клей возможность принять участие в автобусной экскурсии: осматривали старинные, обнесенные стенами города, расположенные дальше от побережья. На третий день она послала мисс Клей вместе с девочками за пробными снимками. Они принесли целую пачку фотографий, аккуратно завернутых в бумагу. Маркиза просмотрела карточки. Они действительно были очень хороши, а ее собственные портреты просто великолепны, ничего подобного она никогда не видела.

Мисс Клей была в полном восторге. Она попросила подарить ей некоторые карточки, чтобы она могла послать их своим родным.

— Никто не поверит, что какой-то жалкий курортный фотограф мог сделать такие отличные фотографии, — сказала она. — А ведь сколько приходится платить настоящему фотографу в Париже!

— Да, недурно, — зевая, сказала маркиза. — Он действительно постарался. А мои фотографии получились лучше, чем детские.

Она снова завернула карточки и сунула их в ящик стола.

— А как мосье Поль, доволен тем, что у него получилось? — спросила она у гувернантки.

— Он ничего не сказал, — ответила мисс Клей. — По-моему, он был разочарован тем, что не вы сами пришли за фотографиями, сказал, что все было готово еще вчера. Спросил, здоровы ли вы, и девочки рассказали ему, что вы ходили купаться. Они разговаривали с ним, как со старым приятелем.

— Слишком жарко в городе, да и пыльно, — сказала маркиза.

На следующий день, когда дети и мисс Клей отдыхали и весь отель, казалось, погрузился в сон под знойными лучами солнца, маркиза переоделась в легкое платье без рукавов, гладкое и очень простое, захватила свой простенький фотоаппарат и тихонько, чтобы не потревожить детей, спустилась вниз. Она прошла через сад, спускавшийся к песчаному берегу, и свернула на узкую тропинку, которая шла наверх, к заросшему травой склону. Солнце пекло немилосердно, однако это ее не смущало. Здесь на мягкой пружинистой траве не было пыли, а дальше, вдоль края скалы, густо рос папоротник, который приятно щекотал голые ноги.

Узкая тропинка петляла в зарослях, приближаясь порой так близко к краю, что неверный, неосторожный шаг грозил серьезной опасностью. Но маркиза шла не торопясь, своей ленивой плавной походкой, и не чувствовала ни страха, ни усталости. Она просто шла к своей цели, к тому месту, откуда открывался вид на большую скалу, выступающую в море в центре береговой дуги залива. Она была совершенно одна в этой части побережья — ни души вокруг. Далеко внизу у нее за спиной виднелись белые стены отеля и ряды купальных кабинок на пляже, похожих на кубики, которыми играют дети. Море было спокойное и абсолютно гладкое. Даже там, где вода касалась прибрежных скал, не было ни единой морщинки.

Вдруг она заметила, как впереди, в папоротниках, что-то блеснуло. Линза фотоаппарата. Маркиза никак на это не реагировала. Повернувшись спиной, занялась своим собственным аппаратом, стала наводить его на разные точки, делая вид, что снимает. Щелкнула затвором раз, другой и вскоре услышала шелест травы — кто-то шел в ее сторону через папоротники.

Она удивленно обернулась.

— Ах, это вы, мосье Поль, добрый день, — сказала она.

На сей раз на нем не было этого ужасного дешевого пиджака и голубой рубашки. Он был не на работе. В этот час сиесты он был сам по себе, так сказать, инкогнито, и на нем были только синие брюки и жилетка. Серая фетровая шляпа, которая так огорчила маркизу, когда он приходил в отель, тоже отсутствовала. Густые темные волосы свободно падали на плечи, обрамляя его тонкое, нежное лицо. Глаза засветились таким восторгом, когда он ее увидел, что маркизе пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку.

— Я, как видите, воспользовалась вашим советом, — сказала она, — и пришла сюда, чтобы полюбоваться видом. Однако мне кажется, что я не совсем правильно держу аппарат. Покажите мне, как это делается.

Он подошел к ней и, взяв ее руки, державшие аппарат, придал ему нужное положение.

— Ну да, конечно, — сказала она и, смеясь, отодвинулась от него; ей казалось, что, когда он стоял возле нее, направляя ее руки, она слышала, как бьется его сердце, и этот звук вызывал в ней волнение, которое она не хотела показать.

— А вы взяли с собой аппарат? — спросила она.

— Да, Госпожа Маркиза, — ответил фотограф. — Я оставил его в папоротниках вместе с курткой. Там у меня есть любимое местечко, у самого обрыва. Весной я прихожу туда и наблюдаю за птицами. Иногда фотографирую их.

— Покажите мне, — велела она.

Он пошел впереди, пробормотав «пардон», и тропинка, проложенная, вероятно, им самим, привела к уютной полянке, окруженной с трех сторон высоким, по пояс, папоротником; четвертой стороной этого гнездышка служил край обрыва, и оттуда открывался широкий вид на море.

— О, какой прелестный уголок! — воскликнула маркиза, выбираясь сквозь папоротники на поляну. Оглядевшись вокруг, она опустилась на траву изящно и непринужденно, словно это пикник и она, девочка, пришла сюда вместе с другими детьми. Возле аппарата, на куртке, лежала книга, маркиза взяла ее в руки и раскрыла.

— Вы много читаете? — спросила она.

— Да, Госпожа Маркиза. Я очень люблю читать.

Маркиза взглянула на название. Это был сентиментальный роман. Такие романы маркиза и ее подруги тайком носили в своих ранцах в лицее. Ей давно уже не приходилось читать ничего подобного. Положив книгу на место, она снова украдкой улыбнулась.

— Интересный роман? — спросила она.

Он серьезно посмотрел на нее своими большими глазами, похожими на глаза газели.

— Там описываются нежные чувства, Госпожа Маркиза, — ответил он.

Нежные чувства… Как странно он говорит. Маркиза принялась болтать о пробных снимках, о том, какие ей нравятся больше и какие меньше, и все это время ее не покидало ощущение торжества, ибо она была полной хозяйкой положения — совершенно точно знала, что нужно делать, и что говорить, и когда улыбнуться, и когда снова стать серьезной. Это странным образом напоминало ей детство, когда они с подругами наряжались во взрослые платья и шляпки и начинали играть: «Давайте как будто бы мы важные дамы». Сейчас она тоже играла, представляла, только не даму, как в те времена, — а кого же? Она не знала точно, только это было нечто совсем иное, ведь настоящей дамой она была столько лет в своем поместье, среди старинной мебели, за чайным столом в гостиной в обществе важных стариков и старух, от которых пахнет смертью.

Фотограф говорил мало. Он слушал маркизу. Соглашался, кивал головой или просто молчал, а она с удивлением слышала, как льется поток ее собственной речи. Он же был просто манекен, на него можно было не обращать никакого внимания, он был никто, и только для нее самой предназначалось то, что говорила очаровательная блестящая женщина, в которую она превратилась совершенно неожиданно для себя.

Наконец в этой односторонней беседе наступила пауза, и он робко сказал:

— Могу я осмелиться вас о чем-то попросить?

— Ну конечно.

— Можно, я сниму вас здесь, одну, на фоне этого пейзажа?

И только-то? Как он робок, как неподатлив. Она рассмеялась.

— Снимайте сколько хотите, — сказала она. — Здесь так хорошо. Я, может быть, даже вздремну.

— La belle au bois dormant,[31] — быстро проговорил он, но потом, словно устыдившись своей фамильярности, еще раз пробормотал «пардон» и потянулся за аппаратом, который лежал у него за спиной.

На этот раз он не делал никаких указаний, не просил ее принять позу или переменить положение. Он фотографировал ее так, как она сидела, лениво покусывая стебелек цветка. Теперь двигался он сам, заходя то с одной стороны, то с другой, делая снимки во всех ракурсах — анфас, профиль, три четверти.

Ее клонило в сон. Солнце пекло ее непокрытую голову, вокруг вились стрекозы, золотистые и зеленые, невероятно яркие. Она зевнула и прилегла, откинувшись на ложе из папоротника.

— Позвольте, я положу вам под голову мою куртку, Госпожа Маркиза, — сказал он.

Прежде чем она успела ответить, он взял куртку, аккуратно свернул ее так, что получился небольшой валик, и положил на траву. Она опустила голову, и презренная серая куртка вдруг оказалась мягким и приятным изголовьем.

Он стоял возле нее на коленях, делая что-то с аппаратом — должно быть, вставлял пленку, — а она, позевывая, наблюдала за ним сквозь полузакрытые веки и вдруг обратила внимание, что стоит он фактически на одном колене, откинув вторую, короткую ногу в сторону. Она лениво подумала, что ему, наверное, больно на нее опираться. Ботинок был начищен до яркого блеска. Значительно лучше, чем кожаный туфель на другой ноге, и она представила себе, как он по утрам, одеваясь, старательно начищает его сначала щеткой, а потом, наверное, еще и бархоткой.

На руку ей уселась стрекоза. Тельце насекомого изогнулось, словно в ожидании, крылышки ярко блестели. Чего она ждет? Маркиза дунула, и стрекоза улетела, но тут же вернулась опять, настойчиво кружась над лицом.

Мосье Поль отложил аппарат, но все еще стоял возле нее на коленях. Она ощущала его пристальный взгляд, устремленный на нее, и подумала про себя: если я пошевельнусь, он поднимется с колен, и все будет кончено.

Она продолжала смотреть на стрекозу, на то, как трепещут яркие крылышки, но прекрасно понимала, что еще минута-другая и придется переменить положение, что стрекоза может улететь или молчание сделается слишком напряженным, невыносимым и она нарушит его, и все будет испорчено.

Неохотно, против своей воли, она обернулась к фотографу и увидела его огромные глаза, робкие и полные нежности, глядящие на нее с покорностью раба.

— Почему вы меня не поцелуете? — спросила она, и вдруг сама испугалась своих слов, словно они разбудили в ней какое-то страшное предчувствие.

Он не ответил. Он не шевельнулся. Он продолжал на нее смотреть. Она закрыла глаза, и стрекоза улетела с ее руки.

Когда фотограф наконец склонился над ней, это было совсем не то, чего она ожидала. Она думала, что он схватит ее и начнет душить в своих объятиях, но ничего подобного не случилось. Было такое впечатление, что снова вернулась стрекоза и гладит, щекочет своими крылышками ее нежную кожу.


Он ушел, проявив при этом необычайный такт и деликатность. Просто исчез, оставив ее наедине с самой собой, так что не было никакой неловкости, смущения или принужденного молчания.

Маркиза лежала на траве, прикрыв рукой глаза и размышляя о том, что с ней произошло, и не испытывала ни малейшего стыда. Мысль ее работала четко и совершенно спокойно. Она обдумывала, как будет возвращаться в отель, не сразу, а через некоторое время, чтобы дать ему возможность дойти прежде нее до пляжа, так что, если кто-нибудь случайно увидит его из отеля, им не придет в голову связать его появление с ней, поскольку она вернется значительно позже, скажем, через полчаса.

Она встала, оправила платье, достала из кармана пудреницу с помадой, попудрилась, пытаясь сделать это аккуратно без помощи зеркала. Солнце уже не жгло, как прежде, и с моря дул прохладный ветерок.

Если погода продержится, думала маркиза, я смогу приходить сюда каждый день в это же время. И никто ничего не узнает. Мисс Клей и девочки днем всегда отдыхают. Если мы будем приходить порознь и так же возвращаться, как, например, сегодня, и встречаться на этой полянке, так хорошо укрытой папоротником, никто нас не увидит. До конца отдыха еще три недели. Самое главное, надо молить бога, чтобы не испортилась погода. Ведь если только пойдут дожди…

Возвращаясь в отель, она пыталась придумать, как им быть, если погода изменится. Не может же она отправиться гулять на скалы в плаще, а потом лежать на траве под ветром и дождем. Есть, конечно, подвальчик у него в ателье. Но в деревне ее могут увидеть. Это опасно. Нет-нет, лучше всего этот мыс, разве что будет лить как из ведра.

Вечером она села и написала своей подруге Элиз: «…Здесь просто прелестно, и я развлекаюсь как обычно, и без мужа, bien entendu!»[32] Однако она не сообщила никаких подробностей касательно своей победы, упомянула только папоротник и жаркий день. Она думала, что, если не вдаваться в детали, Элиз вообразит себе какого-нибудь богатого американца, который бродит по свету, не связанный делами или семьей.

На следующее утро, одевшись с большой тщательностью — перед этим она долго перебирала весь свой гардероб и наконец остановилась на платье, несколько более нарядном, чем те, которые обычно носят на курорте, что было, однако, сделано с определенной целью — маркиза отправилась в город, взяв с собой детей и гувернантку. Был базарный день, площадь и мощенные булыжником улицы были запружены народом. В основном это были местные жители из окрестных деревень, но немало было и приезжих, англичан и американцев, которые осматривали достопримечательности, покупали сувениры и открытки или сидели в кафе на углу, наблюдая за толпой.

Маркиза выглядела весьма картинно. Она шла своей неторопливой ленивой походкой, в прелестном платье, без шляпы, но под зонтиком, в сопровождении двух маленьких девочек, которые чинно выступали рядом с ней. Многие оборачивались ей вслед и даже уступали дорогу, отдавая невольную дань ее красоте. Она немного задержалась на рыночной площади, купила какие-то мелочи, которые мисс Клей сложила в свою сумку, а потом, все той же скучающей походкой, лениво отшучиваясь в ответ на вопросы детей, она как бы ненароком направилась к магазину, где были выставлены в витрине фотографии и аппараты фирмы «Кодак».

Там было полно покупателей, ожидающих своей очереди у прилавка, и маркиза, которой некуда было спешить, сделала вид, что рассматривает альбомы местных пейзажей; это, однако, не мешало ей наблюдать за тем, что происходит в лавке. Оба они были здесь, мосье Поль, в грубой рубашке, на сей раз розовой, которая была еще хуже голубой, и в своем дешевом сером пиджаке, и его сестра, одетая, как и все продавщицы, в черное шерстяное платье и шаль.

Он, должно быть, видел, как она вошла в магазин, так как почти сразу же вышел из-за прилавка, оставив очередь на попечение сестры, подошел к ней и осведомился, робко и почтительно, чем он может служить. В его обращении не было ни малейшей фамильярности, а во взгляде — ни намека на то, что у них есть общая тайна, и маркиза пристально смотрела ему в глаза, желая удостовериться, что это именно так. Затем она стала с ним обсуждать присланные ей пробные снимки, вовлекая в это обсуждение детей и гувернантку, предлагая последней выбрать те, которые она хотела бы послать в Англию. Она держала его возле себя, обращаясь с ним высокомерно-снисходительно, выразила неудовольствие по поводу некоторых фотографий, на которых, по ее мнению, дети были недостаточно хороши и которые она никак не могла послать маркизу, своему мужу. Фотограф извинялся. Конечно же, эти фотографии недостойны ее детей. Он охотно придет еще раз и сделает сколько угодно пробных снимков, конечно же без всякого дополнительного вознаграждения. Быть может, на террасе или в саду снимки выйдут более удачными.

Кое-кто из покупателей обернулся в ту сторону, где стояла маркиза. Она чувствовала их взгляды, выражающие восхищение ее красотой, и тем же покровительственным тоном, холодно и даже резко, она велела ему принести какие-то предметы, выставленные для продажи, и он тут же бросился исполнять ее приказание, полный желания ей угодить.

Другие покупатели стали проявлять нетерпение, они переминались с ноги на ногу, ожидая, пока их обслужит его сестра, а она металась в этой толпе от полки к полке, поглядывая время от времени на брата, который так внезапно ее покинул, и ожидая, что он придет наконец к ней на помощь.

Наконец маркиза сжалилась над ним, насладившись досыта. Упоительное возбуждение, которое поднялось в ней при входе в магазин, улеглось, тайная жажда была наконец утолена, и она успокоилась.

— Я как-нибудь извещу вас, — сказала она мосье Полю, — и вы придете пораньше утром и поработаете, поснимаете детей. А пока позвольте с вами расплатиться. Сколько я вам должна? Мисс Клей, позаботьтесь, пожалуйста.

И она вышла, дав девочкам знак следовать за собой и даже не сказав ему «до свидания».

К обеду она не переодевалась. Спустилась в ресторан в том же очаровательном платье, и ей казалось, что на террасе, где обедающих было больше, чем обычно, из-за того, что в этот день было много экскурсантов, все говорили и говорили только о ней, о ее красоте, о том, как она прелестно выглядит, сидя за своим столиком в уголке террасы. Maître d'hôtel,[33] официанты, даже сам хозяин то и дело подходили к ней, угодливо кланяясь, и она слышала, как из уст в уста передается ее имя.

Все окружающее, казалось, способствовало ее триумфу: толпа людей, запах еды, вина и сигарет, аромат ярких тропических цветов в кадках, палящие лучи летнего солнца, плеск морской волны. Когда она наконец встала из-за стола и отправилась наверх в сопровождении своих детей, она испытывала счастье, которое, как ей казалось, должна испытывать примадонна после бури оваций.

Девочки вместе с гувернанткой пошли в свою комнату отдыхать, а маркиза, быстро скинув платье и туфли, оделась попроще, на цыпочках спустилась по лестнице, вышла из отеля, пробежала по горячему песку и в миг оказалась на тропинке, ведущей к заросшему папоротником мысу.

Он уже ждал ее, как она и предполагала, однако ни он, ни она ни словом не обмолвились ни о ее утреннем визите в магазин, ни о том, что привело ее сегодня в эти края. Они сразу направились на вчерашнюю полянку у обрыва, оба одновременно опустились на траву, и маркиза начала болтать, остроумно высмеивая курортную толпу, жалуясь на то, какой шум и суета царили в ресторане от этого обилия людей, как все это было утомительно и беспокойно и как чудесно было сбежать от всех и сидеть здесь, над самым морем, наслаждаясь свежим, чистым воздухом.

Он робко кивал в знак согласия и слушал, как она говорит об этих пустых, незначительных предметах с таким видом, как если бы все красноречие мира изливалось из ее уст, а потом, так же как и накануне, попросил разрешения сделать несколько снимков, и она согласилась, а потом откинулась на траву и закрыла глаза.

В этот жаркий, томительный день маркиза утратила ощущение времени. Как и вчера, вокруг нее вились в папоротнике стрекозы, жаркие лучи солнца падали на ее тело, и, наслаждаясь всем, что с ней происходило, она в то же время испытывала своеобразное удовлетворение — в том, что она делала, не было и тени эмоций. Чувства и мысли не принимали в происходящем никакого участия. С тем же успехом она могла бы сидеть в удобном кресле в косметическом салоне в Париже, где искусные руки разглаживали первые предательские морщинки на лице или мыли ей волосы, хотя надо признать, что такого наслаждения те процедуры не давали, вызывая лишь ощущение ленивого довольства.

Снова он ушел, не сказав ни единого слова, тактично и ненавязчиво, чтобы она могла привести себя в порядок, никого не стесняясь. И снова, рассчитав, что он уже скрылся из виду, она поднялась и не спеша направилась в сторону отеля.

С погодой ей везло, дни по-прежнему стояли безоблачные. Каждый день после обеда, когда дети шли наверх отдыхать, маркиза отправлялась гулять и возвращалась около половины пятого, как раз к чаю. Мисс Клей, которая поначалу ахала по поводу ее неутомимости, смирилась с тем, что эти прогулки вошли в распорядок дня. Если маркизе нравится гулять в самую жару, это ее личное дело; похоже, этот ежедневный моцион действительно идет ей на пользу. По крайней мере, она стала по-человечески относиться к ней, гувернантке, да и детей меньше дергает.

Постоянные головные боли и мигрени были забыты, и маркиза, казалось, действительно получает большое удовольствие от этого простенького курортного городка, в обществе гувернантки и двух маленьких девочек.

Прошло две недели, и маркиза стала замечать, что первые восторги и упоение ее романа начинают терять свою прелесть. Не то чтобы мосье Поль разочаровал ее в каком-либо смысле, просто для нее самой этот ежедневный ритуал становился привычным делом. Так же как оспа в первый раз прививается очень активно и дает разительный эффект, который при многократном повторении заметно снижается, так и здесь маркиза поняла, что, если она по-прежнему хочет получать удовольствие, она уже не может смотреть на фотографа как на манекен, человека, лишенного какой бы то ни было индивидуальности или как на coiffeur,[34] который причесывает ей волосы. Теперь для достижения желательного эффекта ей непременно нужно было ранить его самолюбие. Она стала отпускать критические замечания по поводу его наружности — зачем у него такие длинные волосы, почему так плохо одевается. Доставалось даже деловым качествам — он, оказывается, неспособен сделать свой магазин доходным, недаром фотографии печатаются на такой дрянной бумаге.

Высказывая подобные замечания, она всматривалась в его лицо и видела, как в его огромных глазах вспыхивают боль и тревога, замечала, как бледнеет лицо, как его охватывает уныние при мысли о том, насколько он ниже ее во всех отношениях, как он ее недостоин. Только после этого в ней разгорался прежний огонь.

Она стала намеренно сокращать часы свиданий. Приходила на папоротниковую поляну с опозданием, и он дожидался ее все с тем же выражением тревоги на лице, и, если в ней к тому времени не возникало желание, готовность к тому, что должно было произойти, она проделывала всю привычную процедуру быстро и неохотно, а затем отправляла его в обратный путь и мысленно видела, как он бредет, хромая, в свою лавку, усталый и расстроенный.

Она по-прежнему разрешала себя фотографировать. Это было непременной частью ритуала, и она видела, что он вкладывает в свое дело много труда, стремится в каждой фотографии достигнуть совершенства, и она обращала это себе на пользу, заставляя его приходить по утрам в отель, где он снимал ее в парке, и она, прелестно одетая, принимала различные позы, то одна, то с детьми, под восхищенными взорами мисс Клей и других обитателей отеля, которые смотрели на нее с террасы или из окон своих номеров.

Контраст между этими утренними сеансами, когда он, наемный служащий, бегал, хромая, взад и вперед, выполняя ее приказания, переставляя штатив то так, то эдак, и неожиданной интимностью дневных свиданий в папоротнике под палящими лучами солнца, был для нее единственным стимулом продолжения свиданий в течение третьей недели.

И наконец наступил день, когда погода переменилась, с моря подул холодный ветер, и маркиза не пошла, как обычно, на свидание, а осталась сидеть на балконе, читая роман. Это нарушение привычного распорядка она восприняла с явным облегчением.

На следующий день погода исправилась, и она снова решила пойти на мыс, и в первый раз с тех пор, как они встретились в темном прохладном подвальчике под магазином, он стал ее упрекать, причем голос его от пережитого волнения и беспокойства звучал достаточно резко.

— Я ждал вас вчера весь день, — сказал он. — Что случилось?

Она посмотрела на него с крайним удивлением.

— Погода была скверная, — ответила она. — Мне приятнее было посидеть дома и почитать книжку на балконе.

— Я боялся, что вы заболели, — продолжал он, — я чуть было не пошел в отель, чтобы справиться о вашем здоровье. Я так волновался, что всю ночь не сомкнул глаз.

Он пошел следом за ней в их укромное местечко в папоротниках, встревоженный и огорченный, и, хотя его расстроенный вид оказал на нее возбуждающее действие, ее рассмешило, что он до такой степени забылся, что позволяет себе критиковать ее поступки. Как если бы ее coiffeur[35] в Париже или ее массажистка посмели бы рассердиться, когда она опаздывала к назначенному времени.

— Если вы воображаете, что я считаю себя обязанной являться сюда каждый день, — сказала она, — вы серьезно ошибаетесь. У меня вполне достаточно других дел.

Он немедленно извинился, был так несчастен, униженно просил простить его.

— Вы просто не понимаете, что это для меня значит, — говорил он. — С тех пор как я вас увидел, жизнь моя совершенно переменилась. Я живу исключительно ради этих встреч.

Эта его покорность доставила ей удовольствие, подстегнув ее интерес к происходящему; к тому же, когда он лежал рядом с ней, она почувствовала жалость к этому несчастному, который так самозабвенно ей предан, зависит от нее, как ребенок. Она гладила его волосы, испытывая при этом чисто материнское сострадание. Бедняжка, тащился вчера ради нее в такую даль, а потом сидел здесь на холодном ветру, такой печальный и одинокий. Она мысленно описывала все это в письме, которое отошлет завтра своей подруге Элиз. «Я очень опасаюсь, что разбила сердце моего Поля. Он слишком серьезно относится к этой affaire de vacance.[36] Но что же мне делать? Ведь рано или поздно такие вещи надо кончать. Не могу же я ради него изменить всю свою жизнь? В конце концов, он мужчина, как-нибудь он это переживет». Элиз вообразит себе, как этот американец, красавец и баловень судьбы, печально садится в свою роскошную машину и едет куда глаза глядят, с отчаянием в душе.

В тот день, после дневного сеанса, фотограф не ушел от нее, как обычно. Он сидел на траве, устремив взор на огромную скалу, выступающую далеко в море.

— Я принял решение относительно того, что делать дальше, — спокойно сказал он.

Маркиза почувствовала, что назревают драматические события. Неужели он собирается покончить с собой? Как это ужасно! Но он, конечно, подождет, пока она отсюда уедет и вернется домой. Ей совсем необязательно об этом знать.

— Расскажите мне, — ласково попросила она.

— Моя сестра возьмет на себя заботу о магазине, — говорил он. — Я все передам ей, она вполне справится. А я последую за вами, куда бы вы ни поехали, — в Париже или в вашем имении я всегда буду возле вас; когда бы вы ни захотели меня видеть, я всегда буду рядом.

Маркиза похолодела, сердце у нее остановилось.

— Это невозможно, — сказала она. — Вы не можете этого сделать. На что вы будете жить?

— Я человек не гордый, — сказал он. — Я думаю, что вы по доброте душевной уделите мне какую-нибудь малость. Мне много не надо. Я только знаю, что жить без вас я не могу, и, значит, единственное, что мне остается, это следовать за вами везде и повсюду. Я найду себе комнатку в Париже недалеко от вашего дома и в деревне тоже. Так или иначе, мы найдем возможность бывать вместе. Если любовь так сильна, как наша, трудностей для нее не существует.

Он говорил с обычным своим смирением, однако в его словах чувствовалась неожиданная сила, и она поняла, что для него это не игра, не спектакль, столь неуместный в данный момент, что говорит он совершенно серьезно. Он ведь действительно бросит свой магазин, поедет за ней в Париж, а потом и в имение, когда она туда отправится.

— Вы с ума сошли, — в бешенстве проговорила она, садясь на траве и нисколько не заботясь о том, как она выглядит и в порядке ли у нее волосы. — Как только я отсюда уеду, я уже не буду свободна. Я никак и никогда не смогу с вами встречаться, это было бы слишком опасно — все может открыться. Вы отдаете себе отчет, какое я занимаю положение? И что со мною будет, если узнают?

Он утвердительно кивнул головой. Лицо его было печально, но в то же время хранило решительное выражение.

— Я все это обдумал, — отозвался он. — Но вы же знаете, я очень осмотрителен. Вам никогда не придется тревожиться на этот счет. Мне подумалось, что, может быть, я мог бы получить какое-нибудь место в вашем доме, скажем лакея. То, что пострадает мое достоинство, не играет для меня никакой роли. Я человек не гордый. А наша жизнь могла бы при этом идти примерно так же, как сейчас. Господин маркиз, ваш супруг, верно, человек занятой, днем часто отсутствует, а дети гуляют со своей англичанкой. Как видите, все очень просто, надо только решиться.

Маркиза была настолько потрясена, что не могла вымолвить ни слова. Нельзя себе представить ничего более ужасного, более губительного и позорного, чем его пребывание в доме в качестве лакея. Не говоря уже о его хромоте — ее бросило в дрожь, когда она представила себе, как он ковыляет вокруг стола в их громадной salle a mànger,[37] какие муки она будет испытывать при мысли о том, что он находится здесь, в доме, что он ждет, когда она поднимется после обеда к себе в комнату, а потом робкий стук в дверь, приглушенный шепот. Как низко нужно пасть, чтобы терпеть это существо — другого слова и не придумаешь — у себя в доме, знать, что он все время чего-то ждет, на что-то надеется.

— Боюсь, что ваши предложения абсолютно неприемлемы, — твердо сказала она. — И не только ваше пребывание в доме в качестве слуги, но и то, что мы вообще сможем встречаться после моего возвращения домой. Здравый смысл вам должен это подсказать. Наши встречи были… были приятны, однако срок моего пребывания здесь подходит к концу. Через несколько дней за мной и детьми приедет мой муж, он отвезет нас домой, и все будет кончено.

Маркиза встала, как бы подчеркивая окончательность принятого решения, отряхнула смятое платье, пригладила волосы, попудрила нос и, протянув руку за сумочкой, стала искать там бумажник.

Она достала несколько купюр по десять тысяч франков.

— Это для вашего магазина, — сказала она. — Может быть, нужно что-то отремонтировать, усовершенствовать. И купите что-нибудь вашей сестре. А главное, помните, я всегда буду вспоминать о вас с нежностью.

Взглянув на него, она с ужасом увидела, что он бледен как полотно. Губы его судорожно двигались, он поднялся на ноги.

— Нет-нет, — говорил он. — Я никогда их не возьму. Это дурно, жестоко, как вы могли об этом подумать?

Он вдруг заплакал, закрыв лицо руками, все тело его содрогалось от рыданий.

Маркиза стояла и смотрела на него в полной беспомощности. Она не знала, уйти ли ей или остаться. Он так отчаянно рыдал, что она опасалась истерического припадка и не знала, к чему это может привести. Ей было жаль его, безумно жаль, но еще больше она жалела себя, ибо сейчас, когда они расставались, он предстал перед ней в таком смешном, нелепом виде. Мужчина, который не может совладать со своими чувствами, всегда жалок. Даже эта поляна среди папоротников, которая прежде казалась такой уютной и ласковой, приобрела какой-то грязный, постыдный вид. Там валялась его рубашка, зацепившись за стебли папоротника — можно было подумать, что это прачка разложила на солнце старое белье для просушки; рядом лежали галстук и дешевая фетровая шляпа. Для полноты картины не хватало только апельсиновых корок и серебряных оберток от шоколада.

— Прекратите немедленно, — сказала она вдруг, придя в ярость. — Возьмите себя в руки, ради бога.

Рыдания прекратились. Он отнял руки от залитого слезами лица и смотрел на нее, весь дрожа, глазами, полными муки.

— Я в вас ошибся, — сказал он. — Теперь я знаю, кто вы такая на самом деле. Вы дурная женщина, вы губите ни в чем не повинных людей, таких, как я. Я все расскажу вашему мужу.

Маркиза ничего не сказала. Он просто сошел с ума, он не в себе…

— Да-да, — продолжал фотограф, все еще всхлипывая. — Именно это я и сделаю. Как только ваш муж приедет за вами, я все ему расскажу. Покажу фотографии, которые были сделаны здесь, на этой поляне. У него не останется никаких сомнений в том, что вы ему неверны, что вы испорченная женщина. И он мне поверит. Не может не поверить. Неважно, что он после этого сделает со мной. Невозможно страдать больше, чем я страдаю сейчас. А вот ваша жизнь, она будет кончена, это я вам обещаю. Узнает ваш муж, узнает английская мисс, хозяин отеля — я всем расскажу, как вы здесь проводили время.

Он потянулся за своей курткой, накинул на плечо ремешок от фотоаппарата, и маркизу охватила паника. Сердце заколотилось, перехватило горло. Он ведь и в самом деле выполнит свои угрозы, будет торчать в отеле, в холле, возле конторки портье, дожидаясь, когда приедет Эдуар.

— Послушайте меня, — начала она, — мы с вами что-нибудь придумаем, может быть, удастся что-то устроить.

Но он не обращал на нее никакого внимания. Его бледное лицо выражало решимость. Он нагнулся, чтобы подобрать свою палку, которая лежала у края скалы, и в этот момент в самой глубине ее души возникло ужасное, непреодолимое желание, оно захлестнуло все ее существо, из него родился импульс, с которым она уже не могла совладать. Она подалась вперед, вытянула руки и подтолкнула это склоненное неустойчивое тело. Фотограф не проронил ни звука. Рухнул вниз и исчез.

Маркиза бессильно опустилась на колени. Она не шевелилась. Она ждала. Чувствовала, что пот заливает ей лицо, стекает по шее, струится по всему телу. Ладони тоже были мокрые. Она ждала, стоя на коленях на поляне, и, наконец, немного остынув, достала платок и вытерла мокрый лоб, лицо и руки.

Потом ей вдруг стало холодно, она начала дрожать. Она встала и почувствовала, что ноги держат, не подгибаются, как она опасалась. Огляделась вокруг поверх папоротника — никого не было видно. Как обычно, она была одна на всем мысу. Минут через пять она заставила себя подойти к краю обрыва и заглянуть вниз. Было время прилива. Море спокойно плескалось у основания утеса. Оно вскипало, заливало прибрежные камни, потом отступало и вновь кидалось на утес. На скале тела не было видно, да это было и невозможно, скала уходила в море почти отвесно. Не было видно его и в воде. Если бы он всплыл, на гладкой поверхности спокойного моря это сразу было бы заметно. Упав в воду, он, очевидно, сразу же пошел ко дну.

Маркиза отвернулась и стала собирать свои вещи. Она попыталась расправить примятый папоротник, чтобы скрыть следы их посещений, однако тайником пользовались слишком долго, и вернуть ему прежний девственный вид было невозможно. Впрочем, может быть, это и не имеет значения. Может, сочтут это вполне естественным — люди часто приходят сюда на мыс посидеть на покое.

Вдруг у нее задрожали колени, и ей пришлось сесть на землю. Она подождала несколько минут, потом взглянула на часы. Она понимала, что важно запомнить время, это могло пригодиться. Самое начало четвертого. Если ее спросят, она сможет сказать: «Да, я была на мысе в половине четвертого, но ничего не слышала». То, что она скажет, будет правдой. Лгать ей не придется. Она скажет правду.

Она вспомнила, что сегодня, слава богу, не забыла положить в сумочку зеркальце. Достала его и со страхом взглянула на свое лицо, белое как мел, покрытое пятнами, — чужое лицо. Она тщательно напудрилась — никакого впечатления. Мисс Клей сразу почует неладное. Попробовала слегка нарумянить щеки, но румяна резко выступили на бледной коже, словно красные кружки на щеках у клоуна.

«Единственное, что можно сделать, — подумала она, — это пойти и выкупаться в море. Купальник можно надеть в кабине на пляже. Тогда, если я вернусь в отель с мокрыми волосами и влажным лицом, это будет выглядеть естественно — я просто выкупалась. И это тоже не будет ложью».

Она пошла в обратный путь вдоль обрыва, чувствуя слабость в ногах, словно много дней провела в постели, и когда наконец дошла до пляжа, то так дрожала, что боялась: вот-вот упадет. Больше всего на свете ей хотелось лечь в кровать в своей комнате в отеле, закрыть ставни, даже окна и спрятаться, укрыться от всех в темноте. Но нужно заставить себя сыграть роль до конца, так, как было задумано.

Маркиза зашла в кабину и разделась. Сиеста подходила к концу, и на пляже уже были люди, кто-то читал, другие просто дремали на солнце. Она скинула свои туфли на веревочной подошве, натянула шапочку и вошла в воду. Плавая в спокойном теплом море, она пыталась себе представить, кто на пляже обратил на нее внимание, наблюдал за ней, а потом может сказать: «Разве вы не помните, мы же видели, как часа в четыре одна женщина пришла на пляж со стороны мыса?»

Она сильно замерзла, однако продолжала плавать, взад-вперед, взад-вперед, напряженно двигая руками, как вдруг увидела, как мальчуган, игравший с собакой, указал на какую-то точку вдалеке, и пес с отчаянным лаем бросился к этой точке — скорее всего, это была доска. Маркизу охватил безумный, тошнотворный страх, от которого она чуть не потеряла сознание, и она выбралась на песок, с трудом добрела до кабины и легла там на деревянном полу, закрыв лицо руками. Она подумала, что если бы она оставалась в воде, то непременно заплыла бы подальше и вдруг коснулась бы ногой его тела — его вполне могло отнести к пляжу.


Через пять дней должен был приехать на автомобиле маркиз, забрать жену и детей с гувернанткой и отвезти их домой. Маркиза заказала телефонный разговор с château[38] и спросила мужа, не может ли он приехать пораньше. Да, погода все еще держится, сказала она, но ей что-то надоел этот городишко. Здесь слишком много народа, шумно, да и кухня оставляет желать много лучшего. Все ей тут опротивело, так хочется оказаться снова дома, говорила она мужу, она соскучилась без своих вещей; и в саду сейчас, наверное, так красиво.

Маркиз выразил сожаление по поводу того, что она так скучает, но все-таки ей придется потерпеть денька три. У него все время рассчитано, и он никак не может приехать раньше. Тем более что надо будет заехать в Париж, там у него деловое свидание. Обещает быть у нее в четверг утром, и после обеда они двинутся в обратный путь.

— Я надеялся, — сказал он, — что вам захочется провести там со мною конец недели, чтобы я тоже мог раз-другой окунуться в море. Ведь номер остается за нами до понедельника, разве не так?

Нет, нет, она уже сказала хозяину, что в четверг они уезжают, и он уже сдал их апартаменты кому-то другому. Здесь такая масса народа, что, право же, все очарование этого местечка пропало, уверяла она мужа. А в выходные дни просто невыносимо, Эдуару совсем не понравится. Пожалуйста, пусть он постарается приехать в четверг с утра, так, чтобы можно было пораньше пообедать и сразу ехать.

Маркиза повесила трубку и вышла на балкон. Она сидела в шезлонге и делала вид, что читает, но на самом деле прислушивалась, ожидая, что послышатся шаги, а потом в комнате зазвонит телефон, это будет хозяин, он станет страшно извиняться и попросит ее спуститься вниз, в контору. Дело, видите ли, очень деликатное, но к нему тут пришли из полиции. Они почему-то считают, что Госпожа Маркиза может им помочь. Телефон не звонил, и голосов тоже не было. Жизнь шла своим привычным путем. Долгие часы складывались в нескончаемый день. Обед на террасе, суетливые угодливые официанты, привычные лица за столиками или, напротив, новые люди, болтовня детей и нотации мисс Клей, которая учит их манерам. И все это время маркиза ждет, прислушивается… Она заставляла себя есть, но это было трудно, ей казалось, что она жует опилки. После обеда она поднималась к себе и, пока дети отдыхали, сидела в шезлонге на балконе; потом все спускались на террасу к чаю, но когда наступало время второго купанья и дети отправлялись на пляж, она оставалась в отеле. Она немного простудилась, объясняла она мисс Клей, ей не хочется лезть в воду. И она по-прежнему сидела у себя на балконе и читала книгу.

Ночью, закрывая глаза и пытаясь уснуть, она снова ощущала под руками его плечи, снова чувствовала, как его склоненное тело подалось и рухнуло вниз, когда она его толкнула. Как легко он упал и скрылся из виду. Вот был здесь, а через секунду — пустота. И ни малейшего движения, ни единого звука.

Днем она подолгу смотрела на утес, пытаясь разглядеть, нет ли там какого движения, не ходят ли люди — кажется, это называется «полицейский патруль»? Но утес безмятежно поблескивал под палящим солнцем, в папоротниках никого не было.

Два раза мисс Клей предлагала отправиться в город и пройтись по магазинам, но маркиза каждый раз находила какие-то отговорки.

— Там всегда такая толкотня, — говорила она. — И так жарко. Это совсем не полезно детям. В саду возле отеля гораздо приятнее, там есть такая прекрасная тенистая лужайка, где всегда тихо и спокойно.

Сама она не выходила из отеля. При мысли о пляже у нее сразу же появлялась боль в желудке и тошнота. Гулять она тоже не ходила.

— Пройдет эта досадная простуда, — говорила она мисс Клей, — и опять все будет хорошо.

Она все сидела на балконе, перелистывая страницы журнала, который читала уже десятки раз.

Наутро третьего дня, перед самым обедом, девочки прибежали на балкон, размахивая флажками-вертушками.

— Посмотрите, maman,[39] — кричала Элен, — у меня красный, а у Селесты синий. После чая мы будем строить башни на пляже, а флажки воткнем сверху.

— Где вы их взяли? — спросила маркиза.

— На площади, — ответили девочки. — Сегодня утром мы ходили в город, вместо того чтобы играть в саду. Мисс Клей хотела получить свои фотографии, они сегодня должны были быть готовы.

Маркиза сидела не шевелясь. Она была в состоянии шока.

— Бегите в свою комнату, — наконец проговорила она. — Приведите себя в порядок перед обедом.

Она слышала, как дети болтали с гувернанткой в ванной. Через минуту мисс Клей вышла на балкон. Она плотно прикрыла за собой дверь. Маркиза заставила себя посмотреть на вошедшую гувернантку. Длинное, несколько глуповатое лицо мисс Клей было серьезно и взволнованно.

— Случилась ужасная вещь, — сказала она. — Я не хотела говорить при детях. Я уверена, вы будете очень расстроены. Бедный мосье Поль.

— Мосье Поль? — отозвалась маркиза. Голос ее был совершенно спокоен, однако в нем была нужная доля заинтересованности.

— Я пошла к нему в ателье за своими карточками, — говорила мисс Клей, — и увидела, что там закрыто. Двери заперты, и жалюзи спущены. Мне это показалось странным, я зашла в pharmacie[40] по соседству и спросила, откроется ли магазин после чая. Мне сказали, что не откроется, мадемуазель Поль слишком расстроена, она сейчас находится у своих родных, которые о ней заботятся. Я спросила, в чем дело, и мне ответили, что случилось несчастье, мосье Поль утонул, рыбаки нашли его тело на берегу, в трех милях отсюда.

Рассказывая о том, что произошло, мисс Клей все больше бледнела. Это известие, видимо, глубоко ее поразило. Глядя на ее испуганное лицо, маркиза почувствовала себя увереннее.

— Как это ужасно, — сказала она. — А кто-нибудь знает, когда это случилось?

— Я не могла расспрашивать, в аптеке со мной были дети, — сказала мисс Клей, — но мне кажется, что тело обнаружили вчера. Оно сильно обезображено. Прежде чем упасть в воду, бедняжка разбился о камни. Ужасно, ужасно, я просто не могу об этом думать. А бедная его сестра, что она станет без него делать?

Маркиза сделала ей знак замолчать, так как в комнату входили дети.

Они пошли на террасу обедать, и впервые за эти три дня маркиза немного поела. К ней, как это ни странно, вернулся аппетит. Она сама не понимала, в чем тут дело. Быть может, в том, подумала она, что тайная тяжесть на душе перестала давить с такой силой. Он умер. Тело его нашли на берегу. Об этом уже все знают. После обеда она велела мисс Клей пойти к хозяину отеля и узнать, что ему известно об этом несчастье. Ей было велено сказать, что маркиза очень огорчена и расстроена. Пока она ходила, маркиза отвела девочек наверх, в номер.

Вдруг зазвонил телефон. Вот оно. Вот то, чего она так боялась. Сердце у нее замерло. Она сняла трубку и стала слушать.

Звонил хозяин отеля. Он сказал, что к нему только что заходила мисс Клей. Сказал, что со стороны маркизы весьма любезно проявить сочувствие в связи с ужасным несчастьем, которое постигло мосье Поля. Он, конечно, сообщил бы вчера об этом, но его остановило опасение, что это известие слишком расстроит его гостей. Люди начинают чувствовать себя неуютно, когда на морском курорте кто-то тонет. Да, конечно, полицию вызвали немедленно, как только нашли тело. Они пришли к заключению, что мосье Поль сорвался и упал, гуляя по прибрежным склонам. Он, по-видимому, очень любил фотографировать морские пейзажи. И конечно, при его физическом недостатке очень легко мог оступиться. Сестра постоянно предупреждала его, чтобы он был осторожнее. Очень, очень печальная история. Такой был приятный молодой человек. Все его любили. И врагов у него никогда не было. А какой художник! Ведь Госпожа Маркиза осталась довольна его работой? Такие прелестные этюды — и она сама, и дети. Да, очень приятно. Он непременно доведет это до сведения мадемуазель Поль, а также и то, как была расстроена Госпожа Маркиза. Да, конечно, она будет благодарна, если будут присланы цветы, а может быть, и записочка с выражением соболезнования. Бедная женщина, она в полном отчаянии. Нет, день похорон еще не назначен…

Когда он повесил трубку, маркиза позвала мисс Клей и велела ей нанять такси и поехать в соседний город, расположенный в семи милях от отеля, где было больше магазинов и где, как ей помнится, была отличная цветочная лавка. Мисс Клей должна купить цветов — самые лучшие лилии, которые найдутся, — сколько бы это ни стоило, а маркиза напишет записку.

А когда вернется, пусть оставит цветы и записку хозяину отеля, а уж он позаботится о том, чтобы их доставили мадемуазель Поль.

Маркиза написала записку, которую мисс Клей должна была прикрепить к цветам. «С глубоким сочувствием по поводу вашей утраты». Она дала гувернантке денег, и та отправилась за такси.

Немного позже она пошла с детьми на пляж.

— Ваша простуда уже прошла, мама? — спросила Селеста.

— Да, моя крошка, теперь мама снова может купаться.

И она вошла в теплую податливую воду и плескалась, там вместе с детьми.

Завтра приедет Эдуар. Завтра он приедет сюда на своей машине и увезет их, и длинные бесконечные мили белых пыльных дорог пролягут между ней и этим отелем. Она никогда больше не увидит ни отеля, ни этого городишка, ни мыса, и этот месяц на морском курорте изгладится из ее памяти, словно его никогда не было.

Когда я умру, думала маркиза, устремив взгляд в сторону горизонта, бог меня накажет. Я прекрасно все понимаю. Я виновата, я лишила человека жизни. Когда я умру, меня будет судить бог. А пока я буду хорошей женой Эдуару, хорошей матерью Селесте и Элен. С этого дня я постараюсь стать хорошей женщиной. Буду стараться искупить свою вину — стану добрее к родным, друзьям, слугам, ко всем людям.

Впервые за четыре дня она провела спокойную ночь.

На следующее утро приехал муж, она в это время еще завтракала. Она была так рада его видеть, что вскочила с кровати и обвила его шею руками. Маркиз был тронут.

— Кажется, моя девочка все-таки скучала без меня? — сказал он.

— Скучала? Ну конечно, скучала. Поэтому и звонила. Я так хотела, чтобы вы поскорее приехали.

— И вы твердо решили ехать сегодня после обеда?

— О да! Я не могу здесь больше оставаться. Вещи уже уложены, осталось положить только то, что еще в ходу.

Он сидел на балконе, пил кофе и смеялся тому, что говорили ему дети, пока она одевалась и складывала в чемодан свои личные вещи. Комната, которую она считала своей в течение целого месяца, опустела, приобрела безличный нежилой вид. Она торопливо убирала мелочи, что лежали на туалетном столике, на каминной полке, на тумбочке у кровати. Скоро придет femme de chambre,[41] принесет чистое белье и будет заново готовить номер для следующих постояльцев. А ее, маркизы, здесь уже не будет.

— Послушайте, Эдуар, — обратилась она к мужу, — зачем нам дожидаться обеда? Гораздо интереснее было бы пообедать где-нибудь по дороге. Мне почему-то всегда грустно оставаться в отеле, да еще обедать, после того как уплачено по счету. Терпеть не могу это состояние: ждать как будто уже нечего, а все равно ждешь. Раз уж все кончено, даже чаевые розданы, — хочется поскорее уехать.

— Как вам угодно, — согласился муж. Его глубоко тронула бурная радость, с которой она его встретила, и теперь он готов был удовлетворить любой ее каприз. Бедная девочка, как ей было одиноко без него. Он должен ее за это вознаградить.

Когда зазвонил телефон, маркиза была в ванной, она стояла перед зеркалом и подкрашивала губы.

— Будьте добры, поговорите, пожалуйста, — крикнула она мужу. — Это, наверное, консьерж по поводу багажа.

Маркиз взял трубку и через минуту позвал жену.

— Это вас, дорогая. Тут пришла какая-то мадемуазель Поль, она просит позволения повидать вас и поблагодарить за цветы, пока вы еще не уехали.

Маркиза ответила не сразу, и, когда она вошла в спальню, ее мужу показалось, что эта помада отнюдь не делает ее привлекательнее. Она словно осунулась, постарела. Как странно. Наверное, она поменяла помаду. Этот цвет ей совсем не идет.

— Ну, что ей сказать? — спросил он. — Вам, наверное, совсем не хочется сейчас разговаривать с этой особой — кто она, кстати, такая? Хотите, я спущусь вниз и отделаюсь от нее?

Маркиза колебалась, казалась обеспокоенной.

— Нет, — сказала она, — не надо, пожалуй, я поговорю с ней сама. Дело в том, что это трагическая история. Она и ее брат держали в городе небольшой магазинчик, фотоателье. Они делали для меня кое-какие работы — несколько моих портретов, детские фотографии, — а потом случилась ужасная вещь, брат утонул. Я сочла себя обязанной послать цветы.

— Это было очень любезно с вашей стороны оказать ей такое внимание. Показывает, как вы добры. Однако стоит ли еще себя утруждать? У нас ведь все готово к отъезду.

— Вы ей так и передайте. Скажите, что мы буквально через минуту уезжаем.

Маркиз снова повернулся к телефону, однако, сказав буквально несколько слов, закрыл трубку рукой и обратился к жене.

— Она очень настаивает, — сказал он. — Говорит, что у нее остались какие-то ваши фотографии, которые она хочет отдать вам лично.

Маркизу охватила паника. Фотографии? Какие фотографии?

— Но я уже за все расплатилась, — шепотом, чтобы не было слышно, проговорила она в ответ. — Я не понимаю, чего она хочет.

Маркиз пожал плечами.

— Что же ей сказать? Она, кажется, плачет.

Маркиза вернулась в ванную и еще раз провела пуховкой по лицу.

— Скажите ей, чтобы она поднялась сюда в номер, — велела она. — Но предупредите еще раз, что мы через пять минут уезжаем. А вы возьмите детей и отведите их в машину. И мисс Клей пусть тоже идет. Я поговорю с этой женщиной наедине.

Когда муж вышел, она еще раз окинула взглядом комнату. Там ничего не осталось, кроме ее перчаток и сумочки. Еще одно движение, а потом закрыть дверь, спуститься в лифте вниз, кивнуть на прощание хозяину отеля, и все — она свободна.

В дверь постучали. Маркиза ждала у входа на балкон, плотно сцепив на груди руки.

— Entrez,[42] — сказала она.

Мадемуазель Поль открыла дверь. Лицо ее опухло от слез и было покрыто пятнами; длинное старомодное траурное платье едва не касалось пола. Она постояла в нерешительности на пороге, а потом двинулась вперед — в ее хромоте было что-то гротескное — с таким трудом, словно каждый шаг причинял ей мучительную боль.

— Госпожа Маркиза, — начала она, но губы у нее задрожали, и она расплакалась.

— Пожалуйста, успокойтесь, — мягко сказала маркиза. — Я ужасно сожалею о том, что произошло.

Мадемуазель Поль достала платок и высморкалась.

— У меня никого и ничего не было в жизни, — проговорила она. — Только он один. Он был так добр ко мне. Что я теперь стану делать? Как мне жить?

— Но ведь у вас есть родные?

— Они бедные люди, Госпожа Маркиза. Я не могу рассчитывать на их помощь. И с магазином я одна, без брата, не справлюсь. Сил не хватит. У меня всегда было слабое здоровье.

Маркиза пошарила в своей сумочке и достала оттуда ассигнацию в двадцать тысяч франков.

— Я понимаю, что это не так уж много, — сказала она, — но для начала, может быть, поможет. К сожалению, у моего мужа нет особых связей в этих краях, но я попрошу его, — может быть, он что-нибудь придумает.

Мадемуазель Поль взяла деньги. Странно, она не поблагодарила маркизу.

— Этого мне хватит до конца месяца, — сказала она, — и на то, чтобы оплатить расходы на похороны.

Она открыла сумочку и достала оттуда три фотографии.

— Дома у меня есть еще такие же, — сказала она. — Мне подумалось, что вы так спешили отсюда уехать, что совсем про них забыли. Я нашла их среди других фотографий и негативов моего бедного брата в подвале, где он их проявлял и печатал.

Она протянула снимки. Взглянув на них, маркиза похолодела. Да, она совсем забыла. Собственно говоря, она даже и не знала об их существовании. Это были фотографии, снятые в папоротниках. Да, да, там, на поляне, забыв обо всем на свете, полная страстной неги, она частенько дремала, положив под голову его куртку, и слышала сквозь сон, как щелкает камера. Это придавало их встречам особую пикантность. Некоторые снимки он ей показывал. Но этих она не видела.

Она взяла фотографии и положила их в сумочку.

— Вы говорите, что у вас есть и другие? — спросила она безразличным тоном.

— Да, Госпожа Маркиза.

Она заставила себя посмотреть женщине в глаза. Они распухли от слез, однако в самой глубине несомненно поблескивали.

— Чего вы от меня хотите? — спросила маркиза.

Мадемуазель Поль оглядела гостиничный номер.

Оберточная бумага на полу, корзина, полная мусора, скомканные простыни на незаправленной кровати.

— Я потеряла брата, — говорила женщина, — мою единственную опору, смысл всей моей жизни. Госпожа Маркиза приятно провела время на курорте и теперь возвращается домой. Думаю, Госпоже Маркизе не захочется, чтобы ее муж или родные увидели эти фотографии?

— Вы правы, — сказала маркиза. — Я и сама не желаю их видеть.

— В таком случае, — продолжала мадемуазель Поль, — двадцать тысяч франков — это слишком ничтожная плата за столь приятный отдых.

Маркиза снова заглянула в сумочку. Там было две банкноты по тысяче франков и несколько сотенных.

— Вот все, что у меня есть, — сказала она. — Пожалуйста, возьмите.

Мадемуазель Поль снова высморкалась.

— Я считаю, что и меня и вас гораздо больше устроит, если мы придем к более долгосрочному соглашению, — сказала она. — Теперь, когда мой бедный брат меня покинул, будущее для меня так неверно, так неопределенно. Мне, может быть, даже не захочется жить здесь, где все наполнено печальными воспоминаниями. Я все задаю себе вопрос, как, каким образом встретил свою смерть мой несчастный брат. Накануне того дня, как ему исчезнуть, он ходил на этот папоротниковый мыс и вернулся ужасно расстроенным. Я видела, что его что-то огорчило, но не спросила, в чем дело. Быть может, он собирался кого-то встретить, подружку например, а она не пришла. На следующий день брат снова туда отправился и больше уже не вернулся. Дали знать в полицию, а потом, через три дня, нашли его тело. Я ничего не сказала в полиции о том, что можно предполагать самоубийство, они считают, что это несчастный случай, и я с ними согласилась. Но у моего брата было такое чувствительное сердце, Госпожа Маркиза. В расстройстве он был способен сотворить все что угодно. Если мне станет слишком грустно от всех этих мыслей, мне, возможно, захочется пойти в полицию. Быть может, я даже выскажу предположение, что мой несчастный брат покончил с собой из-за несчастной любви. А то и разрешу им поискать в его вещах — вдруг найдутся какие фотографии.

В полной панике маркиза услышала за дверью шаги мужа.

— Вы идете, дорогая? — позвал он, распахивая дверь и входя в комнату. — Вещи уже все погружены, и дети капризничают, им хочется поскорее ехать.

Он поздоровался с мадемуазель Поль, та в ответ сделала книксен.

— Я вам дам свой адрес, — говорила маркиза, — и в Париже и в деревне. — Маркиза лихорадочно шарила в сумочке в поисках визитной карточки. — Надеюсь, через неделю-другую вы дадите о себе знать.

— Возможно, что и раньше, Госпожа Маркиза, — сказала мадемуазель Поль. — Если я уеду отсюда и окажусь в ваших краях, я непременно засвидетельствую мое нижайшее почтенье вам и вашим деткам и английской мисс, их гувернантке. У меня есть друзья, которые живут неподалеку от вас. И в Париже у меня есть тоже друзья. Мне всегда хотелось побывать в Париже.

Маркиза обернулась к мужу с сияющей, страшной улыбкой.

— Я тут говорила мадемуазель Поль, что, если ей что-нибудь понадобится, пусть она сразу же обращается ко мне.

— Разумеется, — подтвердил ее муж. — Я искренне сожалею о вашем несчастье. Хозяин отеля все мне рассказал.

Мадемуазель Поль снова присела, переводя взгляд с маркиза на его жену.

— Мой брат — это все, что у меня было в жизни, Господин Маркиз, — сказала она. — Госпожа Маркиза знает, что он для меня значил. Мне очень приятно сознавать, что я могу написать ей письмецо, она мне ответит, и тогда я не буду чувствовать себя такой одинокой и покинутой. Жизнь порою очень неласкова к человеку, когда он один на свете. Могу я пожелать вам счастливого пути, Госпожа Маркиза, и приятных воспоминаний о том, как вы здесь отдыхали? А главное, чтобы у вас не было никаких сожалений.

Мадемуазель Поль снова сделала книксен и, хромая, вышла из комнаты.

— Как она безобразна, бедняжка, — сказал маркиз. — Насколько я понял со слов хозяина, брат ее тоже был калека.

— Да…

Маркиза защелкнула сумочку. Взяла перчатки. Протянула руку за темными очками.

— Любопытная вещь, — говорил маркиз, пока они шли по коридору. — Такое часто передается по наследству. — Он остановился, на минуту замолчал, нажимая кнопку, чтобы вызвать лифт. — У меня есть один старинный друг, Ришар дю Буле, вы никогда с ним не встречались? Он был калека, такой же, каким, по-видимому, был и этот несчастный фотограф, однако, несмотря на это, его полюбила прелестная молодая девушка, абсолютно нормальная, и они поженились. У них родился сын, и у него оказалась такая же изуродованная ступня, как и у отца. Дурная кровь, никуда от этого не денешься.

Они вошли в кабину лифта, и дверца за ними захлопнулась.

— Вы уверены, что не хотите изменить свое решение и остаться здесь пообедать? Вы бледны, а путь нам предстоит неблизкий.

— Нет-нет, лучше поедем.

В холле собрались служащие отеля, чтобы попрощаться с маркизой, — хозяин, портье, консьерж, метрдотель.

— Приезжайте еще, Госпожа Маркиза, здесь вам всегда будут рады. Так было приятно вам служить. Без вас отель много потеряет.

— До свиданья… до свиданья.

Маркиза села в машину рядом с мужем. Они выехали с территории отеля и свернули на шоссе. Мыс, горячий песок пляжа, море — все это оставалось позади. А перед ней лежала длинная прямая дорога к дому, где она будет наконец в безопасности, где ее ждет покой. Покой?..

Доля секунды The Split Second пер. И. Комарова



Миссис Эллис отличалась методичностью и аккуратностью. Если она замечала беспорядок на письменном столе, если там валялись вперемешку неотвеченные письма, неоплаченные счета и какие-то лишние, случайные бумажки, это совершенно выводило ее из себя. В тот день на нее с особенной силой «накатил», как выразился бы ее покойный муж, «уборочный стих». В таком активном, деловом настроении она проснулась с самого утра и продолжала пребывать в нем всю первую половину дня. Уже за завтраком ей не терпелось приняться за дело и навести везде полный порядок. Вдобавок было первое число, и, когда она сорвала с настенного календаря вчерашний листок и увидела стройную, ровненькую единицу, она восприняла это как символ начала чего-то нового, нового отрезка жизни.

И предстоящие часы ей захотелось провести так, чтобы они были достойны этой еще ничем не омраченной даты: надо сделать в доме полную ревизию, ничего не забыть, не упустить.

Первым делом она открыла бельевой шкаф. Отглаженное, накрахмаленное постельное белье лежало на полках в идеальном порядке — простыни на своем месте, пододеяльники на своем, наволочки отдельно, а один комплект, совершенно новый, еще не распакованный и перевязанный голубой ленточкой — так, как его принесли из магазина, — предназначался на случай, если кто-нибудь приедет погостить. Но гостей пока не предвиделось.

Затем миссис Эллис произвела смотр запасам, которые хранились в особом стенном шкафу. Сперва она проверила стройные ряды банок с домашним вареньем и повидлом. На каждой банке имелась этикетка с аккуратно вписанной ее собственной рукой датой изготовления — приятно было поглядеть. Кроме варенья там стояли и другие заготовки — консервированные помидоры, фруктовые компоты, кисло-сладкая приправа к мясу по рецепту своего изобретения. Все это расходовалось довольно экономно и приберегалось к тому времени, когда Сьюзен приезжала домой на школьные каникулы; и даже тогда, снимая с полок очередную банку и торжественно ставя ее на стол, миссис Эллис чувствовала легкий укол сожаления от пусть мелкой, но невосполнимой утраты: ведь на месте этой банки в шкафу теперь будет зиять пустота.

После того как миссис Эллис заперла стенной шкаф и спрятала ключ (ее прислуга Грейс имела свои бесспорные достоинства, но абсолютным доверием все-таки не пользовалась), она перешла в гостиную и принялась за письменный стол. На сей раз она решила произвести самую беспощадную чистку. Она опорожнила все выдвижные ящики, большие и маленькие, и выкинула вон все старые конверты, которые когда-то отложила на всякий случай — они были еще вполне целые, годные к употреблению, конечно не для писем друзьям, а для деловой корреспонденции.

На глаза ей попались оплаченные квитанции двухгодичной давности. Срок их хранения уже истек, держать их больше не к чему. Все квитанции за прошлый и нынешний год она рассортировала, аккуратно сложила и перевязала тесемкой.

Один ящичек еле открылся — так он был забит. В нем оказалась куча старых корешков от чековой книжки. Совершенно бесполезные бумажки, только место занимают. Она освободила ящичек и прикрепила к нему карточку, на которой написала своим четким, разборчивым почерком: «Для важных писем». Сюда она теперь будет складывать письма, которые могут еще понадобиться.

В настольный бювар она положила, расщедрившись, новый запас писчей бумаги. Потом вытерла пыль с подставки для перьев, очинила новый карандаш и скрепя сердце выбросила в корзинку старый огрызок со стертой почти до основания резинкой на конце.

Потом она сложила по порядку журналы на журнальном столике, выдвинула вперед книги на полке рядом с камином — Грейс, вытирая пыль, вечно заталкивала их к самой стенке — и налила свежей воды в вазы для цветов. И когда оставалось всего минут десять до ленча — точнее, до того, как Грейс просунет голову в дверь и объявит, что стол накрыт, — миссис Эллис, слегка запыхавшись, уселась в кресло у камина и улыбнулась удовлетворенной улыбкой. Она потрудилась на совесть. Утро потрачено не зря.

Она еще раз оглядела гостиную (Грейс упорно именовала эту комнату «залой», и миссис Эллис приходилось постоянно ее поправлять) и подумала, как тут хорошо и уютно и как все-таки правильно они поступили, что не стали торопиться с переездом, на котором настаивал ее покойный муж. За несколько месяцев до его смерти они уже присмотрели загородный дом — он считал, что сможет поправить там свое здоровье, и был совершенно помешан на свежих овощах, которые каждый день будут якобы подаваться к столу прямо с грядки; а потом, к счастью — нет, не к счастью, конечно, потому что это был для нее тяжелый удар, невосполнимая потеря, — в общем, не успели они еще подписать договор об аренде, как у Вилфрида случился сердечный приступ, и он скончался. И миссис Эллис смогла остаться в доме, который она знала и любила и куда она впервые вошла десять лет назад — сразу после замужества.

Кругом говорили, что район портится на глазах, все больше и больше теряет свое лицо. Чепуха! Многоквартирные коробки, которые возводились на другом конце улицы, из окон миссис Эллис были не видны, а в ближайшем окружении были только такие дома, как ее собственный — внушительной, солидной постройки, каждый со своим палисадником, так что тут все сохранялось в неприкосновенности.

И жизнь, подчиненная раз и навсегда установившимся привычкам, ее вполне устраивала. По утрам она выходила с корзинкой за покупками. В окрестных магазинах все ее знали, всячески старались услужить. Если утро выдавалось холодное, то в одиннадцать часов она не отказывала себе в удовольствии выпить чашечку кофе в кафе «Уют» напротив книжной лавки — от Грейс приличного кофе добиться было нельзя, — а летом в том же кафе торговали мороженым, и она часто покупала его и в бумажном фунтике несла домой, торопясь, как маленькая, пока оно не растаяло. Очень удобно — не надо думать о десерте.

После ленча она ежедневно выходила на прогулку — пройтись бодрым шагом полезно для здоровья, к тому же Хампстедский лесопарк[43] под рукой: там ничуть не хуже, чем за городом. А по вечерам она читала, или что-нибудь шила, или писала Сьюзен.

Жизнь, если задуматься поглубже — а миссис Эллис предпочитала не задумываться, потому что это выводило ее из равновесия, — в сущности вращалась вокруг Сьюзен. Девятилетняя Сьюзен была ее единственным ребенком.

Из-за болезни Вилфрида и, надо признаться, в неменьшей степени из-за его раздражительного характера Сьюзен в довольно раннем возрасте определили в пансион. Прежде чем на это решиться, миссис Эллис провела много бессонных ночей, но в конце концов рассудила, что для ребенка так лучше. Девочка была здоровая, живая, непоседливая, и невозможно было ее все время ограничивать, заставлять сидеть тихо и не шуметь, чтобы не беспокоить больного и капризного отца. Из комнаты в комнату все было слышно — значит, надо было отправлять ее на кухню и оставлять в обществе Грейс, а это, по мнению миссис Эллис, была для девочки неподходящая компания.

С тяжелым сердцем она выбрала для дочки пансион поприличнее — не слишком далеко, всего милях в тридцати от дома. Туда можно было доехать за полтора часа пригородным автобусом. Школа произвела на нее хорошее впечатление: дети присмотрены, довольны, начальница немолодая, симпатичная, и вообще этот пансион рекламировался в проспекте как «школа, которая станет для детей вторым домом».

В первый день учебного года миссис Эллис отвезла туда Сьюзен и уехала в полном расстройстве, но всю первую неделю она созванивалась с директрисой и пришла к выводу, что Сьюзен вполне спокойно и без происшествий приспособилась к новой обстановке.

Когда у миссис Эллис умер муж, она ждала, что Сьюзен попросится домой и станет посещать обычную школу, но, к ее немалому удивлению и разочарованию, Сьюзен ничуть не обрадовалась этой идее, а, наоборот, расплакалась.

— Мне тут нравится! — заявила она. — У нас всегда весело, у меня тут подруги.

— И в другой школе появятся подруги, — уговаривала ее мать, — а потом, подумай только, все вечера мы будем проводить вместе.

— Да-а, — протянула Сьюзен с сомнением, — а что мы будем делать?

Миссис Эллис немного обиделась, но не подала виду.

— Ну что ж, может быть, ты и права, — сказала она. — Тебе тут хорошо, ты всем довольна… А на каникулы ты в любом случае будешь приезжать домой.

Школьные каникулы… Они были как островки цветного бисера на сером полотне, натянутом на пяльцы. Время каникул всегда особо отмечалось в еженедельнике у миссис Эллис, а промежутки между ними складывались в безликий, однообразный фон.

Как тоскливо тянулся февраль — такой долгий, хотя в нем было только двадцать восемь дней, как бесконечно длился март — его не скрашивали ни чашечки кофе в «Уюте», ни регулярный обмен книг в библиотеке, ни развлечения в виде походов в ближайшее кино или даже в театр в центре Лондона, куда она выбиралась иногда на дневное представление — кутить так кутить! — с какой-нибудь знакомой.

А потом наступал апрель: он начинал свое победное шествие по календарю, и путь его был усыпан цветами. Вот уже и пасха, под окном распустились нарциссы, и Сьюзен, разрумянившаяся от весеннего воздуха, кидается к ней на шею; и к чаю мед и горячие пышки, которые Грейс испекла специально для Сьюзен («Смотри-ка, да ты опять выросла!»), и теперь они выходят гулять вдвоем, и кругом солнечно и весело, потому что впереди бежит вприпрыжку дочка.

Май обычно проходил незаметно; июнь был тоже приятный месяц — окна уже можно было открывать настежь, в палисаднике зацветал львиный зев; жизнь текла спокойно, неторопливо. А еще в июне устраивали родительский день, в школе по этому случаю готовился спектакль, и хотя Сьюзен досталась роль без слов — она изображала одну из фей, — но играла она великолепно, глаза у нее блестели, и была она, конечно, лучше всех.

Июль был особенно мучителен, тянулся еле-еле — до заветного двадцать четвертого числа, когда наступали долгожданные каникулы, — и после этого, до конца сентября, недели и дни неслись непрерывным праздничным потоком. Сьюзен у моря… Сьюзен на ферме… Сьюзен в Дартмуре…[44] Сьюзен просто дома — смотрит в окно, лижет мороженое из вафельной трубочки…

— Для своего возраста она неплохо плавает, — это миссис Эллис говорит небрежным тоном случайным соседям по пляжу. — И так любит купаться — из воды ее просто не вытащить, даже когда прохладно.

Исцарапанные голые ноги в сандалиях, все летние платьица безнадежно коротки; выгоревшая соломенная шляпа на полу. Страшно подумать, что скоро октябрь… Но, конечно, и домашних дел всегда достаточно. Лучше забыть про ноябрь, осенние дожди, туманы, белой пеленой встающие над парком. Задернуть шторы, поворошить в камине кочергой, заняться чем-нибудь… Перелистать еженедельный «Спутник домоводства», посмотреть, что нового в разделе детской моды. Есть кое-что интересное. Только не розовое, а вот это — зеленое, с присобранным верхом, с широким поясом. Сьюзен очень пойдет — как раз то, что нужно для детских праздников во время рождественских каникул. Декабрь… Рождество…

Самое счастливое время — что может быть лучше Рождества? Что может сравниться с мирными радостями домашнего очага? Стоило миссис Эллис увидеть выставленные на улицу перед цветочным магазином крошечные елочки, а в витрине овощной лавки ярко-желтые коробки с финиками, сердце у нее начинало радостно биться. Еще три недели — и Сьюзен отпустят на каникулы. И в доме зазвучит ее смех, ее беззаботный щебет. А у миссис Эллис молчаливая конспирация с Грейс: таинственные кивки, только им понятные улыбки. Шелест бумаги — это украдкой, по секрету от Сьюзен, заворачиваются подарки…

Столько приготовлений, столько радостных ожиданий — и все кончается в один день, словно лопается надутый к празднику шарик. Обертка рвется, летит на пол — скорей, скорей, что там внутри? Все раскидывается как попало — хлопушки с сюрпризами, цветные ленточки, даже сами подарки, которые выбирались так любовно, так тщательно. Но все равно усилия потрачены не зря: какая радость для ребенка! Миссис Эллис долго смотрит на Сьюзен, которая сладко спит в обнимку с новой куклой, потом гасит в детской свет и еле-еле добирается до собственной постели — так она устала, так вымоталась за день. На ее ночном столике красуется подарок от Сьюзен — стеганый колпачок, которым накрывают вареное яйцо, чтоб не остыло. Миссис Эллис не ест вареных яиц, но от дочкиного рукоделья в восторге — прострочено, конечно, неумело, зато вышитая курочка просто прелесть, а глазик, глазик какой, правда, Грейс?

Лихорадочный темп новогодних дней. Цирк, пантомима. Миссис Эллис смотрит на Сьюзен, а не на артистов.

— Вы бы видели, как она хохотала, когда морской лев затрубил в трубу! Удивительно, как этот ребенок от всего умеет получать удовольствие!

Детские праздники… Конечно, Сьюзен красивее всех, она сразу выделяется в толпе. Как идет ей зеленое платьице! Золотистые волосы, голубые глаза… Другие дети по сравнению с ней все какие-то неуклюжие, большеротые.

— Когда мы прощались, она так вежливо сказала хозяйке: «Большое спасибо, мне у вас очень понравилось!» Никому из детей и в голову не пришло сказать что-нибудь в этом духе! А когда играли в музыкальные стулья,[45] она была самая проворная, угадывала раньше всех.

Были, конечно, и тяжелые моменты. Беспокойная ночь, нездоровый румянец на щеках, воспаленное горло, температура под сорок… Телефонная трубка дрожит в руке. Мягкий, успокаивающий голос доктора, его уверенные шаги на лестнице — опытный, надежный человек… «На всякий случай возьмем мазок». Мазок? Что же это — дифтерит, скарлатина?.. И она уже видит, как девочку, закутанную в одеяло, несут вниз… У дверей карета «скорой помощи»… больница…

Слава богу, оказалась просто ангина. Рыхлые миндалины. Обычное явление в это время года, все дети кругом болеют. Слишком много праздников подряд. Надо сделать перерыв, выдержите ее несколько дней в постели. И полный покой. Хорошо, доктор, разумеется.

Какое облегчение после долгих часов мучительной тревоги! Выхаживать Сьюзен, безотлучно сидеть у ее постели, читать ей подряд все сказки из детского альманаха, одна скучнее и банальнее другой: «И вот, дети, так Никки-лежебока потерял свой клад и остался ни с чем — и поделом ему, лентяю!»

«Все проходит, — размышляла миссис Эллис, — и радости, и боль, и счастье, и невзгоды; кому-то моя жизнь может показаться скучной, монотонной — в ней и правда не происходит ничего необычного, — однако я довольна этой жизнью и благодарна, что живу спокойно; и наверно, я отчасти виновата перед бедным Вилфридом, я сама это сознаю — видит бог, он был нелегкий человек, по счастью, Сьюзен не в него, — но я могу утешаться тем, что создала для дочери настоящий, полноценный дом». И сегодня — первого числа — миссис Эллис с особым удовлетворением обвела взглядом знакомую до последних мелочей обстановку гостиной: старательно, по крохам собранную мебель, картины на стенах, украшения и статуэтки на камине — все, что скопилось вокруг нее за десять лет ее замужней жизни, что составляло ее дом и что была в немалой степени она сама.

Диван и два кресла — часть стильного гарнитура — уже не новые, но прочные, удобные. Пуфик у камина — она перетянула его собственноручно. Каминные щипцы — начищены не так, как следует, надо сделать замечание Грейс. Портрет покойного Вилфрида в темноватом простенке за книжной полкой — выражение, как всегда, несколько унылое, но с виду вполне джентльмен. И не только с виду, конечно, мысленно поправилась она. Над камином — натюрморт с цветами: смотрится очень эффектно; на каминной полке, по обе стороны от часов, две стаффордширские статуэтки[46] — кавалер и дама; зелень на картине так красиво гармонирует с зеленым кафтаном кавалера.

«Чехлы пора бы обновить, — подумала миссис Эллис, — и занавеси тоже, но это подождет. Сьюзен так выросла за последние месяцы. Важнее одеть ребенка как следует. Для своих лет девочка высокая».

Грейс просунула голову в дверь.

— Кушать подано, — объявила она.

«Неужели так трудно открыть дверь по-человечески, войти и сказать? — подумала с досадой миссис Эллис. — Сколько можно повторять одно и то же? А так я всякий раз вздрагиваю, да и вообще неудобно — вдруг у меня в гостях кто-нибудь из знакомых…»

Она села к столу. Грейс приготовила цесарку и яблочную шарлотку, и миссис Эллис подумала с беспокойством, не забывают ли в пансионе давать Сьюзен дополнительное молоко и витамины, как она просила; школьная медицинская сестра показалась ей не слишком обязательной.

Внезапно, без всякой причины, она положила ложку на тарелку. На нее накатила волна какого-то тяжелого, щемящего предчувствия. Сердце у нее сжалось, горло перехватило. Она не могла больше есть.

«Что-то случилось, — подумала она. — У Сьюзен что-то не в порядке, она зовет меня, я ей нужна…»

Она позвонила, чтобы подали кофе, и перешла в гостиную. Стоя у окна, она машинально смотрела на дом напротив. Одно окно было открыто — оттуда торчал кусок грубой красной занавески; на гвозде болталась щетка, которой прочищают унитаз.

«Да, район и вправду теряет свое лицо, — подумала миссис Эллис. — Чего доброго, и на моем конце улицы начнут строить многоквартирные дома, и тогда тут поселится бог знает кто».

Она выпила кофе, но беспокойство и неясное предчувствие беды ее не покидали. В конце концов она подошла к телефону и позвонила в школу.

Ответила школьная секретарша — с удивлением и даже с некоторым неудовольствием, судя по голосу. Сьюзен в полном порядке. Только что с аппетитом пообедала. Никакой простуды у нее нет. И в школе никто не болеет. Может быть, миссис Эллис хочет с ней поговорить? Она сейчас на улице, играет с другими детьми, но ее можно позвать, это нетрудно.

— Нет, нет, не беспокойтесь, — сказала миссис Эллис, — просто мне в голову пришла такая глупость — я подумала, вдруг девочка больна. Извините, что зря вас потревожила.

Она повесила трубку и поднялась к себе в спальню — одеться перед выходом на улицу. Надо пойти прогуляться. Она бросила взгляд на фотографию Сьюзен, которая стояла на туалетном столике, и, как всегда, порадовалась: на редкость удачный снимок. Фотограф удивительно схватил выражение глаз. И так умело выбрал позу, ракурс. Волосы прямо светятся на солнце.

Миссис Эллис на секунду замешкалась. А стоит ли сейчас выходить? Может быть, необъяснимое чувство тревоги — просто-напросто признак усталости, и лучше прилечь отдохнуть? Она с тайным вожделением посмотрела на кровать, на пуховое одеяло, на грелку, висевшую рядом с умывальником… Грелку ничего не стоит наполнить… А потом можно расстегнуть пояс, сбросить туфли и полежать часок в постели, с грелочкой, под мягким одеялом… Нет, нет, это не годится. Нельзя себя распускать. Она открыла шифоньер, сняла с вешалки свое светлое пальто из верблюжьей шерсти, повязала голову шарфом, натянула длинные перчатки и пошла по лестнице вниз.

В гостиной она задержалась у камина, подложила дров и пододвинула к очагу экран. На Грейс в этом отношении надеяться не приходилось. Потом она открыла верхнюю часть окна — пока она гуляет, комната проветрится. Сегодняшние газеты она собрала и сложила в аккуратную стопку, чтобы просмотреть их после прогулки, и поправила закладку в библиотечной книге.

— Я выйду немного пройтись, скоро вернусь! — крикнула она из холла вниз.

— Хорошо, мэм! — отозвалась из кухни Грейс.

Миссис Эллис уловила в воздухе слабый запах табачного дыма и нахмурилась. Конечно, в помещении для прислуги Грейс вольна делать все что угодно, но курящая кухарка в доме — это все-таки не очень приятно.

Она захлопнула за собой входную дверь, спустилась по ступенькам на улицу и сразу повернула налево, к лесопарку. День был пасмурный, серый. Довольно теплый для этого времени года, даже, пожалуй, душноватый. Наверно, ближе к вечеру надо ожидать тумана — в такие дни он докатывался до Хампстеда из центра, заволакивая все вокруг непроницаемой стеной, насквозь пропитывая воздух, так что становилось трудно дышать.

Сегодня миссис Эллис выбрала «короткий маршрут», как она сама его называла. Сперва на восток, к прудам у виадука, потом небольшой круг и обратно, к Долине Здоровья.

Погода была неважная, и прогулка не доставила ей удовольствия. Ей хотелось поскорее очутиться снова дома и улечься с грелкой в постель или согреться в гостиной у камина — и сразу же задернуть шторы, чтобы не видеть из окон хмурое, промозглое небо.

Она шла быстрым шагом, обгоняя нянек с колясками; няньки с детьми постарше, собравшись по двое — по трое, болтали друг с дружкой, пока их подопечные носились вокруг. У прудов лаяли собаки. Пожилые мужчины в макинтошах стояли на берегу, глядя в пространство. Какая-то старушка кидала крошки драчливым воробьям. Небо на глазах потемнело, стало изжелта-зеленоватым. Та часть парка у Долины Здоровья, где обычно устраивались ярмарки, сейчас выглядела уныло и заброшенно; карусели были укрыты на зиму брезентовыми чехлами; две тощие кошки опасливо следили друг за другом по обе стороны ограды.

Молочник, насвистывая, взвалил на тележку полный ящик бутылок и пустил своего пони рысцой.

«Надо, пожалуй, купить Сьюзен ко дню рождения велосипед, — ни с того ни с сего подумала миссис Эллис. — Ей будет десять — самый подходящий возраст для первого велосипеда».

Она представила себе, как будет его выбирать, советоваться, проверять руль, тормоза. Какого цвета? Лучше красный. Или синий, красивого оттенка. На передней раме корзинка, к седлу пристегнут кожаный футлярчик с инструментами. Тормозить он должен быстро, но не резко, иначе Сьюзен может перелететь через руль и проехаться лицом по дороге.

Жаль, что обручи вышли из моды. Когда она была маленькая, ей доставляло такое удовольствие катить перед собой весело подпрыгивающий, упругий обруч, время от времени подстегивая его палочкой. Хорошенько разогнать обруч и не дать ему упасть не так-то просто, это целое искусство! Но Сьюзен научилась бы без всякого труда.

Миссис Эллис дошла до перекрестка, где ей надо было перейти на другую сторону и свернуть на свою улицу: ее дом был последний, угловой.

Но едва она ступила с тротуара на мостовую, как неизвестно откуда на большой скорости вывернул фургон, принадлежащий местной прачечной. Раздался громкий скрежет тормозов. Фургон вильнул в сторону; перед ней мелькнуло растерянное, бледное лицо мальчишки-рассыльного в кабине.



«Безобразие! — возмутилась про себя миссис Эллис. — Придется сделать замечание шоферу, когда он в следующий раз привезет белье. В один прекрасный день он на кого-нибудь наедет». Она представила себе Сьюзен на велосипеде и мысленно содрогнулась. Пожалуй, еще лучше прямо написать управляющему: «Буду вам чрезвычайно признательна, если вы возьмете на себя труд предупредить шофера о возможных последствиях его неосмотрительности. Он недопустимо превышает скорость на поворотах». Только надо попросить, чтобы управляющий не называл ее фамилию, а то еще шофер, чего доброго, поднимет шум, начнет кричать, что не обязан помогать рассыльному таскать тяжелые корзины с бельем из дома до машины.

С этими мыслями она дошла до своей калитки, открыла ее и с неудовольствием заметила, что калитка еле держится на петлях. По-видимому, люди, привозившие белье, что-то с ней сделали. Придется и на это пожаловаться. Она напишет управляющему сегодня же, после чая. Пока все еще свежо в памяти.

Она вынула из кармана ключ и вставила его во французский замок. К ее досаде, ключ почему-то застрял и не желал поворачиваться. Вот невезение! Она позвонила в звонок. Придется Грейс подняться наверх из кухни и отпереть входную дверь. А Грейс не очень любит, чтобы ее беспокоили. Пожалуй, надо окликнуть ее с улицы и объяснить ситуацию.

Стоя на крыльце, она наклонилась к окну цокольного этажа и крикнула:

— Грейс, это я! У меня ключ застрял в замке. Поднимитесь, пожалуйста, впустите меня!

Она подождала несколько секунд, но из кухни не донеслось в ответ ни звука. Вероятно, Грейс куда-то ушла. А вот это уж просто бессовестно. Миссис Эллис предупредила ее раз навсегда, что если хозяйки нет, то прислуга должна быть дома. Оставлять дом без присмотра нельзя ни под каким видом. И миссис Эллис полагала, что Грейс честно соблюдает этот уговор. Иногда, правда, в ее душу закрадывалось сомнение. И вот пожалуйста — факт налицо.

Она еще раз крикнула, погромче:

— Грейс!

Внизу со скрипом открылось окно, и миссис Эллис с изумлением увидела, как из кухни на улицу выглянул какой-то неизвестный мужчина. Он был без пиджака, в подтяжках, и к тому же с небритой физиономией.

— Ну, чего вы орете? — спросил он грубо.

Миссис Эллис остолбенела и не могла произнести ни слова. Так вот что творится у нее за спиной! Грейс, такая вроде бы порядочная девушка, к тому же не первой молодости — за тридцать, — принимает в доме мужчин! Миссис Эллис судорожно сглотнула слюну, но постаралась сохранить самообладание.

— Будьте настолько любезны, скажите Грейс, чтобы она поднялась и открыла мне дверь, — произнесла она подчеркнуто сухо.

Ее сарказм, конечно, пропал зря. Мужчина посмотрел на нее с недоумением и спросил:

— Грейс? Какая такая Грейс?

Это было уже слишком! Значит, Грейс вдобавок имела наглость назваться не своим именем! Придумала что-нибудь помоднее: Шерли, например, или Марлен. Понемногу миссис Эллис начала догадываться, что случилось. Грейс пригласила этого типа в гости, а сама побежала ему за пивом в ближайший бар. И гость остался на кухне один и мог там творить что заблагорассудится. Вполне мог забраться в кладовку в поисках съестного. Теперь понятно, почему на бараньей ножке, приготовленной два дня назад, осталось так подозрительно мало мяса.

— Если Грейс вышла, — сказала миссис Эллис ледяным тоном, — будьте добры, откройте мне дверь. Я не привыкла пользоваться кухонным входом.

Это должно поставить его на место. Миссис Эллис вся кипела от ярости. Она редко выходила из себя: характер у нее был мягкий, сдержанный. Но застать в собственном доме неотесанного, полуодетого мужлана, да еще выслушивать грубости, — это было выше ее сил.

И конечно, впереди малоприятный разговор с прислугой. Грейс, скорее всего, попросит расчет. Однако есть вещи, которые нельзя спускать, в частности то, что она себе позволила сегодня.

Из холла донеслись шаркающие шаги. Непрошеный гость все же соблаговолил подняться. Он отпер дверь и с порога бесцеремонно уставился на миссис Эллис.

— Кого вам надо-то? — спросил он.

Тут из гостиной послышался пронзительный, визгливый лай. Собака! Гости!.. Только этого не хватало! Какой ужас, какое неудачное стечение обстоятельств! Кто-то пришел с визитом, Грейс их впустила, а может быть, и не сама Грейс, а этот неопрятный, небритый тип… Позор! Что подумают люди?

— Не знаете, кто там в гостиной? — спросила она быстрым шепотом.

— Мистер Болтон с женой, наверно, дома, точно вам не скажу, — ответил он. — Слышите, собачонка ихняя заливается? А вы что, к ним, что ли?

Никакого мистера Болтона миссис Эллис не знала. Она направилась к дверям в гостиную, на ходу снимая пальто и засовывая в карман перчатки.

— Можете вернуться вниз, на кухню, — бросила она через плечо впустившему ее субъекту, который, выпучив глаза, смотрел ей вслед. — И скажите Грейс, чтобы чай она пока не подавала. Если надо будет, я позвоню. Я не знаю, останутся гости к чаю или нет.

— Ладно, — отозвался мужчина с явным замешательством, — вернуться-то я могу, только в другой раз, когда идете к Болтонам, давайте два звонка.

И он зашаркал вниз по лестнице. Пьян, разумеется. И этот наглый, оскорбительный тон! Если он вздумает затеять скандал, не захочет убраться по доброй воле, придется вызывать по телефону полицию…

Из холла миссис Эллис свернула в боковой коридорчик, чтобы повесить там пальто. Подниматься наверх времени уже не было — в гостиной ждали люди. Она нащупала выключатель, повернула его, но лампочка не загоралась. Очередная неприятность! Теперь она не сможет посмотреться в зеркало.

Она обо что-то споткнулась и наклонилась посмотреть, что там такое. Это оказался мужской ботинок. И рядом с ним другой, и пара туфель, и еще чемодан, и какой-то старый ковер. Если все это дело рук Грейс, если она позволила своему ухажеру перенести сюда и сгрузить в коридоре какие-то пожитки, значит, Грейс надо будет рассчитать сегодня же. Это уже последняя капля. Такое терпеть нельзя.

Миссис Эллис отворила дверь в гостиную, заранее придав своему лицу в меру, но не чересчур радушное выражение. Тут же с яростным лаем к ней под ноги кинулась комнатная собачонка.

— Джуди, на место! — сказал мужской голос, и миссис Эллис увидела в комнате еще одного незнакомого мужчину, с проседью, в роговых очках. Он сидел перед камином и печатал на машинке.

А с комнатой что-то случилось. Откуда-то взялась масса книг и бумаг; на полу валялись бумажные обрезки, мусор, всякий хлам. Был даже попугай в клетке — он запрыгал по жердочке и проскрипел что-то вроде приветствия.

Миссис Эллис попыталась заговорить, но не смогла. Грейс совершенно обезумела! Напустила полный дом посторонних людей — мало было того типа снизу, так в придачу еще и этот, и они учинили полнейший разгром. Перевернули все вверх дном, с каким-то тайным злым умыслом уничтожили все, что стояло у нее в гостиной.

Нет, хуже. По-видимому, тут действовал преступный заговор. Ей уже приходилось слышать о вооруженных воровских бандах, которые врываются в дома, совершают кражи со взломом. И может быть, Грейс ни при чем. Может быть, она сама сейчас лежит где-то в подвале, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту. Сердце у миссис Эллис забилось чаще обычного; она почувствовала дурноту.

«Надо сохранить спокойствие, — сказала она себе, — во что бы то ни стало сохранить спокойствие. И надо как-нибудь добраться до телефона, сообщить в полицию. Только бы этот человек не догадался, что я задумала…»

Собачонка все еще обнюхивала ей ноги.

— Извините, — сказал незнакомец, сдвигая очки на лоб, — вам что-нибудь нужно? Моя жена наверху.

Да, это, конечно, заговор — дьявольски хитрый заговор! И этот пришелец надеется ее перехитрить — расположился словно у себя дома, да еще имеет наглость как ни в чем не бывало стучать на машинке! Должно быть, все, что появилось в комнате, они втащили через задний двор — миссис Эллис заметила, что выходящая туда застекленная дверь чуть приоткрыта. Она кинула взгляд на камин. Так и есть! Стаффордширские статуэтки исчезли, натюрморт над камином тоже. Наверно, все ее имущество в спешном порядке вынесли, покидали на грузовик — он, по-видимому, дожидается где-то поблизости… Мысль ее работала с необычайной быстротой. По-видимому, этот наглец еще не понял, что она и есть хозяйка дома. Тогда и она может разыграть комедию. Играла ведь она когда-то в любительских спектаклях! Надо постараться как-то отвлечь этих людей, задержать их до прибытия полиции. Как проворно они все это проделали! Успели вынести и письменный стол, и книжные полки, и кресло… Однако незнакомец не должен заметить, что она оглядывает комнату. Она снова посмотрела на него, внимательно, сосредоточенно.

— Вы говорите, ваша супруга наверху? — переспросила она напряженным, но ровным голосом.

— Да, — ответил мужчина, — если вам назначено, она вас примет. Она принимает только по предварительной записи. Вы можете подняться в студию. Наверх и направо, окна на улицу.

Спокойно, без шума миссис Эллис вышла из гостиной; мерзкая собачонка увязалась за ней.

Ясно только одно. Преступник еще не догадался, кто она такая. Они думают, что хозяева ушли или уехали на целый день, а ее, вероятно, сочли за визитершу, которой можно задурить голову болтовней насчет назначений и предварительных записей… Она постояла в холле, у дверей гостиной, молча прислушиваясь; сердце у нее колотилось.

Человек в гостиной снова принялся печатать на машинке. Она подивилась его хладнокровию, тому, как последовательно он выдерживает роль. В газетах за последнее время сообщений о крупных квартирных кражах ей не попадалось. Это явно что-то новое, неслыханное по своему масштабу. И почему грабители выбрали именно ее дом? Наверно, пронюхали, что она вдова, живет одиноко, держит всего одну служанку… Телефона на подзеркальнике в холле не было — его успели куда-то унести. Вместо этого там лежал хлеб и что-то завернутое в газету — кажется, мясо. Уже запасаются едой… Оставалась надежда на то, что аппарат в спальне еще цел, что провода не перерезаны. Этот тип сказал, что его жена наверху. Может быть, это такое же вранье, как и все остальное, а может, он и правда работает на пару с сообщницей. И вполне вероятно, что эта особа сейчас роется у нее в шифоньере, вытаскивает меховую шубку, сует к себе в карман ее единственную драгоценность — нитку жемчуга…

Миссис Эллис прислушалась — да, так и есть, в спальне наверху кто-то ходит. Она так возмутилась, что забыла про страх. Конечно, она не может справиться с мужчиной, но перед женщиной не станет пасовать. И если уж дойдет до крайности, то можно подбежать к окну, выглянуть, позвать на помощь. Соседи непременно услышат. Или кто-нибудь из прохожих.

Стараясь ступать как можно тише, миссис Эллис стала подниматься по лестнице. Впереди с уверенным видом бежала собачонка. Перед дверью в свою спальню миссис Эллис остановилась. Внутри действительно слышались шаги. Собачка уселась и ждала, довольно смышлеными глазами поглядывая на миссис Эллис.

В этот момент открылась дверь напротив, которая вела в спальню Сьюзен, и оттуда выглянула пожилая, неряшливо одетая толстая женщина с красным, отечным лицом. Под мышкой она держала полосатую кошку. При виде кошки собачонка подняла яростный лай.

— Здрасьте пожалуйста! — сказала толстуха. — Еще чего выдумали — пускать собаку наверх! Как будто не знаете, что они друг дружку не выносят! Почта уже была? Ах, извините, милочка, я обозналась, приняла вас за миссис Болтон.

Она прошла к лестнице и поставила на площадку пустую молочную бутылку.

— Я сегодня что-то не в форме, не могу вверх-вниз бегать. Кто-нибудь будет спускаться, прихватит мою бутылочку. Как там на улице, туман?

— Нет, — машинально сказала миссис Эллис — вопрос застал ее врасплох. Между тем толстуха продолжала ее разглядывать, и миссис Эллис не знала, что делать — то ли войти к себе в спальню, то ли вернуться вниз. Эта отвратительная старуха наверняка была из той же банды и могла подать сигнал своему сообщнику.

— Вы к ней записаны? — спросила старуха. — Если без записи, так она и не примет.

Миссис Эллис храбро изобразила на лице подобие улыбки.

— Благодарю вас, — сказала она, — да, я по предварительной записи.

Произнеся эти слова, она поразилась собственному самообладанию: как-никак она не растерялась, сумела овладеть ситуацией! И вполне убедительно сыграла роль — не хуже столичной актрисы!

Толстуха подмигнула, подошла к миссис Эллис вплотную и, взяв ее за рукав, доверительно зашептала:

— Вы на простую хотите или на художественную? Скажу вам по секрету: мужчинам больше нравятся художественные! Понимаете, о чем я говорю? — Она ткнула миссис Эллис локтем в бок и снова заговорщически подмигнула. — Я по колечку вижу, что вы замужем. Так вот, милочка, послушайте меня: все мужья, даже самые что ни на есть положительные, с ума сходят по таким фотокарточкам. Я сама бывшая артистка, я в таких делах разбираюсь. Обязательно снимайтесь на художественную!

Переваливаясь с боку на бок, она скрылась в комнате Сьюзен, по-прежнему с кошкой под мышкой, и с шумом захлопнула дверь.

«А ведь может быть, — подумала миссис Эллис, чувствуя, как к горлу снова подступает дурнота, — может быть, они не злоумышленники, а душевнобольные, которые сбежали из лечебницы и в припадке безумия вломились в дом. Вполне возможно, что они и не помышляли о грабеже, просто потом у них в голове все перемешалось, и они каким-то образом уверились, что находятся у себя дома…»

Да, если все откроется, скандал неизбежен. Газеты напечатают эту историю под броскими заголовками. И ее фотографию, конечно, поместят. На Сьюзен это может отразиться самым нежелательным образом. Страшно даже подумать, что в комнатке Сьюзен хозяйничает какая-то отвратительная старая ведьма!

Эта мысль придала ей решимости, и она рывком открыла дверь в спальню. Одного взгляда оказалось достаточно: ее худшие предположения подтвердились. Все ее вещи исчезли. Комната была почти пуста, если не считать нескольких ламп на длинных шнурах и фотоаппарата на треножнике. Посреди комнаты стояла на коленях молодая женщина с копной густых курчавых волос; она разбирала на полу какие-то бумаги.

— Кто там? — спросила она, не поднимая головы. — Посторонним сюда нельзя. Я никого не принимаю без записи.

Миссис Эллис, сохраняя спокойствие и решительность, не ответила ей ни слова. Она успела заметить, что телефонный аппарат цел, хотя, как и все остальное в доме, он стоял не там, где раньше. Она двинулась прямо к нему и сняла трубку.

— Не смейте трогать мой телефон! — крикнула молодая особа и стала подниматься с колен.

Услышав ответ коммутатора, миссис Эллис произнесла твердым голосом:

— Соединитесь с полицией. Пусть приезжают по адресу: Элмхерст-роуд, семнадцать. Мне угрожает серьезная опасность. Прошу передать мой вызов немедленно.

Девица подскочила к миссис Эллис и вырвала у нее из рук трубку. Лицо у нее вблизи оказалось изжелта-бледное, какого-то нездорового цвета.

— Кто вас прислал? — возмущенно начала она. — Нечего тут шпионить и вынюхивать! Думаете что-нибудь найти? Не надейтесь! И полиция вам не поможет. Я работаю на законных основаниях, у меня есть лицензия!

К концу этой тирады она перешла почти на крик, и собачонка поддержала ее визгливым лаем. Девица открыла дверь и крикнула вниз:

— Гарри! Сейчас же поднимись, выкинь эту нахалку на улицу!

Миссис Эллис продолжала хранить спокойствие. Она стояла, прислонившись к стене и сложив на груди руки. Телефонистка на коммутаторе успела принять вызов. С минуты на минуту прибудет полиция.

Она услышала, как внизу отворилась дверь гостиной, и мужчина, который печатал на машинке, отозвался недовольным, ворчливым голосом:

— Ну, что там у тебя? Ты же знаешь, я занят. Что ты, не можешь с ней сама договориться? Может, она желает сняться ху-до-жественно!

Молодая женщина прищурилась и пристальнее, чем раньше, взглянула на миссис Эллис.

— Что вам сказал мой муж? — спросила она.

«Ага! — с торжеством подумала миссис Эллис. — Начинают паниковать! Не так-то просто меня одурачить, мои милые!»

— Я с вашим мужем вообще не разговаривала, — ответила она невозмутимо, — он только послал меня наверх, сказал, что вы тут. Так что нечего морочить мне голову. Я отлично вижу все ваши махинации.

И она обвела рукой комнату.

Девица посмотрела на нее вызывающе.

— Вы меня ни в чем не можете обвинить! — заявила она. — У моей фотостудии солидная репутация. Я делаю кабинетные портреты, снимаю детей. Любой клиент вам это подтвердит. А если у вас другие сведения, покажите мне хоть один негатив — тогда я еще подумаю, верить вам или нет.

Миссис Эллис попыталась прикинуть в уме, скоро ли приедет полиция. Надо выиграть время. При других обстоятельствах можно было бы даже пожалеть эту несчастную молодую женщину, которая в своем безумии учинила в спальне весь этот погром, вообразив себя фотографом; но сейчас, сию минуту важнее всего хранить спокойствие.

— Так как же? — не унималась самозванка. — Что вы скажете полицейским, когда они появятся? В чем будете меня обвинять?

С сумасшедшими надо держаться крайне осторожно, ни в коем случае не вступать с ними в спор, не провоцировать на агрессивные действия. Это миссис Эллис понимала. Их необходимо как-то задобрить, расположить к себе. И с этой особой надо быть как можно мягче, постараться ее успокоить. Главное — протянуть время до полиции.

— Что я им скажу? — переспросила она почти ласково. — Скажу, что я здесь живу, — вот и все. Этого будет достаточно.

Девица посмотрела на нее с сомнением и закурила сигарету.

— И все-таки что вам нужно? — сказала она после паузы. — Сфотографироваться в интересной позе? Тогда для чего было затевать эту комедию? Почему не сказать все как есть?

На шум голосов из комнаты напротив вышла краснолицая толстуха. Она демонстративно постучала в полуоткрытую дверь и остановилась на пороге.

— Что-нибудь не в порядке, лапочка? — ехидно поинтересовалась она.

— Не вмешивайтесь не в свое дело, — раздраженно отрезала девица. — Это вас не касается. Я к вам не лезу, и вы ко мне не лезьте.

— А я и не лезу, лапочка, — сладким голосом пропела толстуха. — Просто хотела узнать, не надо ли помочь. Клиентка-то, видно, с фокусами? Сама не знает, чего хочет?

— Ох, помолчите ради бога, — сказала девица.

И в этот момент ее муж — Болтон, если миссис Эллис правильно запомнила фамилию, в общем, тот самый очкастый субъект из гостиной, — поднялся наверх и вошел в спальню со словами:

— Ну, что тут у вас происходит?

Девица пожала плечами и бросила взгляд в сторону миссис Эллис.

— Не могу понять. По-моему, шантаж.

— Негативы у нее есть? — быстро спросил очкастый.

— Не знаю. Первый раз ее вижу.

— Может, она их у других клиентов раздобыла, — вмешалась старая толстуха.

Теперь все трое не сводили глаз с миссис Эллис. Но та держалась стойко и не дрогнула. Она чувствовала себя на высоте положения.

— Мне кажется, мы все немножечко погорячились, — начала она, — и самое лучшее будет спуститься вниз, посидеть спокойно у камина и потолковать по душам. Вы мне расскажете о своей работе. Вы тут все занимаетесь фотографией?

Говоря это, она в то же время пыталась сообразить, куда они девали всю мебель из спальни. Кровать, наверно, перетащили напротив, в комнатку Сьюзен; шифоньер разбирается на две части, его, конечно, перенести недолго; но где вся ее одежда, украшения, безделушки? Наверно, как попало свалены на грузовик… Да, грузовик безусловно стоит где-то поблизости, со всем ее добром. Может быть, на соседней улице, а может, еще один сообщник уже успел его куда-то угнать. Но миссис Эллис утешила себя тем, что полиция работает четко и, как правило, находит украденное; к тому же вещи у нее застрахованы — правда, никакая страховка не сможет компенсировать непоправимый урон, который нанесен дому в целом. Страховой полис на случай пожара тоже мало чем поможет — разве что в условиях договора отыщется пункт, который предусматривает возмещение ущерба, причиненного психически больными людьми, — впрочем, вряд ли такой пункт есть… А под категорию стихийных бедствий этот случай тоже не подведешь — страховая компания тут сразу встанет на дыбы… Такие мысли проносились в голове миссис Эллис, пока она еще и еще раз пыталась осознать масштабы бедствия, прикинуть, сколько дней и недель потребуется ей для того, чтобы с помощью Грейс привести все в порядок, вернуть дому его прежний вид…

А Грейс?! Бедная Грейс! Она совсем про нее забыла! Лежит, наверно, взаперти где-то внизу, и ее стережет этот ужасный тип в подтяжках — вовсе не ухажер, а такой же бандит, как остальные!

— Ну так как же? — сказала миссис Эллис вслух — ее сознание как бы раздвоилось, и эти слова произнесла находчивая, актерская половина. — Я предлагаю сойти вниз, поговорить спокойно. Вы согласны?

Она вышла из спальни и стала спускаться по лестнице, и, к ее удивлению, супруги последовали за ней. Мерзкая старая толстуха осталась наверху. Она стояла и глядела им вслед, облокотившись на перила.

— Если я вам понадоблюсь — крикните! — сказала она.

Миссис Эллис представила себе, как она сейчас вернется в детскую, начнет хватать руками вещи Сьюзен, и ее передернуло от отвращения.

— А вы к нам не хотите присоединиться? — спросила она, изо всех сил стараясь говорить светски-вежливым тоном. — Внизу гораздо уютнее.

Толстуха ухмыльнулась:

— Это уж как мистер и миссис Болтон скажут. Я сама никому не навязываюсь.

«Если мне удастся заманить всех троих в гостиную, — думала миссис Эллис, — и каким-то образом запереть дверь, и отвлечь их внимание разговором, может быть, я смогу задержать их до прихода полиции. Правда, они могут улизнуть через дверь, которая ведет на задний двор, но тогда им придется перелезать через забор, прыгать на крышу соседского сарая… Молодые еще могут рискнуть, а толстуха вряд ли на такое способна…»

— Ну вот и отлично, — сказала вслух миссис Эллис, хотя сердце у нее снова сжалось при виде разоренной гостиной, — давайте присядем и соберемся с мыслями, и вы мне подробно расскажете про свою фотографию.

Но едва она успела договорить, как послышался звонок и одновременно стук в дверь — громкий и властный. Она с облегчением перевела дух: полиция! Голова у нее закружилась, и она прислонилась к дверному косяку. Мужчина в очках вопросительно посмотрел на жену.

— Надо их впустить, — сказал он, — у нее нет никаких доказательств.

Он прошел через холл и открыл входную дверь.

— Заходите, констебль. А, вас тут, оказывается, двое.

— Поступил телефонный вызов, — раздался голос полицейского, — что-то не в порядке, как я понял?

— По-видимому, чистейшей воды недоразумение, — ответил Болтон. — К нам в дом явилась неизвестная посетительница и ни с того ни с сего устроила истерику.

Миссис Эллис вышла навстречу полицейским. Констебля она видела впервые, и сопровождавший его участковый полисмен был ей тоже незнаком. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. На вид оба были вполне надежные, рослые, крепкого сложения.

— Никакой истерики я тут не устраивала, — возразила она спокойно, но твердо. — Мои нервы в полном порядке. Я действительно позвонила на коммутатор и попросила вызвать полицию.

Констебль вынул блокнот и карандаш.

— Изложите, в чем дело, — сказал он, — но для начала назовите свою фамилию и адрес.

Миссис Эллис кротко улыбнулась. Только бы этот полицейский не оказался полным болваном!

— Вряд ли в этом есть необходимость, — ответила она, — но пожалуйста: миссис Вилфрид Эллис, проживаю по этому адресу.

— Снимаете тут комнату? — спросил констебль.

Миссис Эллис досадливо нахмурилась.

— Да нет же. Это мой собственный дом, я здесь живу. — И, увидев, как Болтон метнул красноречивый взгляд на жену, она поняла, что надо безотлагательно объяснить все как есть. — Я должна поговорить с вами с глазу на глаз, констебль, немедленно, — добавила она, — я должна вам все рассказать; вы, как я вижу, не вполне понимаете, что тут произошло.

— Если у вас имеются жалобы, миссис Эллис, — сказал констебль, — вы можете заявить в полицию в установленном порядке. Нас информировали, что в доме номер семнадцать кому-то из жильцов угрожает опасность. Поэтому я хочу знать, кто передал на коммутатор это сообщение: вы или не вы?

Миссис Эллис почувствовала, что начинает терять терпение.

— Разумеется, я, — сказала она. — Я вернулась домой с прогулки и обнаружила, что в мой дом проникли грабители — вот они здесь перед вами, — целая шайка злоумышленников или помешанных, не знаю, кто они такие, — и они похитили все мое имущество, весь дом перевернули вверх дном, все разорили, устроили настоящий погром…

Она говорила торопливо и сбивчиво, так что одни слова наскакивали на другие.

В это время снизу поднялся небритый тип в подтяжках; выпучив глаза, он уставился на полицейских.

— Я видел, как она подошла, — заявил он. — Сразу подумал: ненормальная. Знал бы — ни за что бы ее не впустил.

Констебль с некоторым неудовольствием повернулся к нему.

— А вы кто? — спросил он.

— Апшоу моя фамилия, — ответил небритый, — Вильям Апшоу. Мы с женой снимаем тут цокольный этаж.

— Этот человек нагло лжет, — сказала миссис Эллис, — он здесь не живет и никогда не жил — он из этой же шайки грабителей. Внизу никто не живет, кроме моей прислуги — точнее, кухарки — Грейс Джексон, и, если вы обыщете помещение, вы наверняка обнаружите, что она лежит где-то связанная, с кляпом во рту — и это, может быть, дело рук негодяя, который перед вами!

Она потеряла всякий контроль над собой. Ее голос, обычно выдержанный и спокойный, поднялся до истерического крика.

— Ясно, ненормальная, — заметил небритый, — вон у нее даже солома в волосах.

— Помолчите, пожалуйста, — приказал констебль и повернулся к своему спутнику, который что-то зашептал ему на ухо.

— Да, да, — сказал он, выслушав. — Справочник есть. Сейчас проверим.

Он раскрыл и стал листать какую-то книгу. Миссис Эллис лихорадочно следила за ним. До чего несносный тупица! И почему только прислали именно его, явного дурака и тугодума?

Тут констебль повернулся к мужчине в роговых очках и спросил:

— Это вы Генри Болтон?

— Совершенно верно, — с готовностью подтвердил тот, — а это моя жена. Мы занимаем первый этаж и дополнительно одну комнату наверху — у жены там студия. Фотостудия, художественная съемка.

На лестнице послышались шаркающие шаги, и в холл спустилась мерзкая старуха сверху.

— Моя фамилия Бакстер, — представилась она. — Я бывшая артистка — Билли Бакстер, может, слыхали? Снимаю тут комнату на втором этаже. А эта особа наверняка шпионка. Я сама лично видела, как она стояла наверху под дверью и подглядывала в замочную скважину. Можете меня записать в свидетели.

— Значит, она здесь не проживает? — спросил констебль. — Я так и предполагал — под этим номером ее фамилия не значится.

— Мы ее первый раз видим! — сказал Болтон. — Мистер Апшоу ее впустил чисто случайно; сперва она вошла без стука ко мне в кабинет, потом ворвалась к моей жене в студию, осыпала ее угрозами и в истерическом состоянии вызвала полицию.

Констебль взглянул на миссис Эллис:

— Желаете что-нибудь заявить?

Миссис Эллис сглотнула слюну. Только бы сохранить самообладание, только бы сердце не стучало с такой бешеной скоростью, только бы подавить слезы, уже подступавшие к горлу…

— Констебль, — сказала она, — произошло ужасное недоразумение. Вы, по-видимому, на этом участке человек новый, и ваш помощник тоже — его лицо мне незнакомо, — но если бы вы связались со своим непосредственным начальством, все бы мгновенно выяснилось. Там меня наверняка знают — я живу здесь уже давно. Моя кухарка, Грейс, служит у меня много лет. Я вдова; мой муж, Вилфрид Эллис, скончался два года назад; у меня девятилетняя дочка, сейчас она в школе. Сегодня днем я вышла погулять, и за время моего отсутствия эти люди вломились ко мне в дом; все мое имущество они вывезли или уничтожили — не могу вам точно сказать — и учинили полнейший разгром. Если вы сейчас же созвонитесь со своим начальством…

— Тише, тише, не волнуйтесь, — остановил ее констебль, пряча в карман блокнот, — никакой спешки нет; сейчас поедем в участок и там спокойно выясним все подробности. Есть у кого-нибудь претензии к миссис Эллис? Желаете привлечь ее к ответственности за нарушение права владения?

Наступило молчание. Все притихли. Потом Болтон нерешительно произнес:

— Пожалуй, не стоит. Зла мы ей не хотим. Мы с женой согласны оставить это без последствий.

— И пожалуйста, имейте в виду, — вмешалась его эксцентричная супруга, — что эта женщина может наговорить о нас в полиции бог знает что, но все это будет неправда!

— Я понял, — сказал констебль. — В случае необходимости вас обоих вызовут, но думаю, что это не потребуется. — Он повернулся к миссис Эллис и добавил твердым, хотя и достаточно вежливым, тоном: — Итак, миссис Эллис, дело за вами. Мы на машине и можем быстренько доставить вас в полицию, и вы там расскажете все по порядку. Пальто у вас было?

Миссис Эллис, точно оглушенная, сделала несколько шагов — пальто там, в коридорчике. Она знала, что полицейский участок недалеко, в пяти минутах езды. Надо добраться дотуда не мешкая. Поговорить с компетентным лицом, в чьих руках реальная власть, — только не с этим тупицей, не с этим безнадежным болваном. Весь ужас в том, что, пока тянется все это разбирательство, преступники могут чувствовать себя в безопасности и думать, что легко отделались! К тому времени как полиция вернется сюда с подкреплением, бандиты безусловно успеют скрыться! Она принялась шарить руками по стенке в поисках пальто, снова спотыкаясь о чужие чемоданы и ботинки.

— Констебль, — вполголоса позвала она, — на минутку.

Он подошел к ней поближе:

— Слушаю вас?

— Они вывернули электрическую лампочку, — заговорила она быстрым шепотом, — еще днем она прекрасно горела, а всю эту обувь и чемоданы они откуда-то принесли и свалили здесь; и чемоданы наверняка набиты моими вещами. Я прошу вас, настоятельно прошу оставить в доме вашего помощника, пусть он их стережет, иначе эти воры сбегут!

— Не волнуйтесь, миссис Эллис, все будет в порядке, — ответил полицейский. — Вы готовы? Можем ехать?

Она увидела, как констебль и второй полицейский переглянулись, и заметила, что молодой с трудом скрывает улыбку. Она поняла, что никого они не собираются тут оставлять. И в ее мозгу зародилось новое подозрение. Что если констебль и его подчиненный не настоящие полицейские? Что если они переодетые сообщники бандитов? Тогда понятно, почему она их не знает в лицо, почему в такой очевидной ситуации они проявляют равнодушие, преступную халатность. Но если это так, то ни в какой участок они и не подумают ехать, а завезут ее в воровской притон, одурманят, может быть, убьют…

— Я с вами не поеду, — быстро сказала она.

— Ну, ну, миссис Эллис, — возразил констебль, — зачем же так? Давайте по-хорошему. Выпьете чашечку чаю, успокоитесь, никто вас там не обидит.

Он схватил ее за руку. Она попыталась вырваться. Второй полицейский подскочил и встал рядом.

— На помощь! — слабо крикнула миссис Эллис. — Помогите! Помогите!

Кто-нибудь должен услышать! Есть же люди в соседнем доме… Она их мало знает, но это неважно — если она закричит погромче, изо всех сил…

— Бедняга, — сказал небритый в подтяжках, — надо же, прямо жалко ее. И с чего это она сбрендила?

Его выпученные глаза смотрели на нее с сочувствием, и миссис Эллис чуть не задохнулась от возмущения.

— Негодяй! — крикнула она. — Как вы смеете, как вы…

Но ее уже тащили вниз по ступенькам, волокли по тротуару к машине; за рулем сидел еще один полицейский, и ее затолкнули на заднее сиденье, и констебль уселся рядом, не выпуская ее руку.

Машина тронулась, свернула вбок и покатила под гору, мимо лесопарка; она силилась разглядеть, в каком направлении они едут, но широкие плечи констебля загораживали чуть ли не все окно. Еще несколько резких поворотов — и машина, к немалому удивлению миссис Эллис, затормозила у входа в участок. Значит, полицейские все же настоящие. Не переодетые бандиты. И на том спасибо! Растерявшаяся и перепуганная, миссис Эллис впервые облегченно вздохнула. Констебль помог ей выбраться из машины и, по-прежнему держа за руку, ввел внутрь.

Помещение — что-то вроде приемной — показалось ей смутно знакомым: она была тут несколько лет назад, когда пропал ее любимый рыжий кот. С того раза ей запомнилась общая обстановка, вполне деловая; за барьером находился какой-то ответственный дежурный — она думала, что к нему ее и подведут, но вместо этого констебль прошел с ней дальше, в другое помещение, и там за широким письменным столом тоже сидел полицейский, явно выше чином и вообще производивший более солидное впечатление. И лицо у него, слава богу, было как будто неглупое.

Она решила сама все объяснить, пока констебль ее не опередил, и почти с порога начала:

— Произошло ужасное недоразумение! Я миссис Эллис, проживаю в доме семнадцать по Элмхерст-роуд. В мой дом проникли грабители, и грабеж идет полным ходом; эта шайка ни перед чем не остановится, бандиты чрезвычайно хитры и изобретательны, им удалось ввести в заблуждение обоих ваших подчиненных…

К негодованию миссис Эллис, важный чин на нее даже не взглянул. Он вскинул брови и повернулся к констеблю; тот снял фуражку, откашлялся и подошел к столу. А рядом с миссис Эллис неизвестно откуда возникла женщина в полицейской форме — по-видимому, надзирательница, которая крепко взяла ее за локоть.

Констебль между тем о чем-то тихо переговаривался с начальником. О чем, миссис Эллис не слышала. Ноги у нее дрожали от волнения, голова кружилась. Она с готовностью опустилась на стул, который пододвинула надзирательница, и ей сразу же подали чашку чаю. Чашку она взяла, но пить не стала. До чая ли тут? Время, драгоценное время утекает впустую!

— Я требую, чтобы вы меня выслушали! — громко сказала миссис Эллис, и женщина в форме еще крепче сжала ей руку. Но полицейский за столом сделал ей знак подойти, и ее пересадили на другой стул, поближе; надзирательница по-прежнему не отходила ни на шаг.

— Слушаю вас, — сказал он. — Что вы имеете сообщить?

Миссис Эллис судорожно сжала руки. У нее появилось предчувствие, что этот начальник, несмотря на свой интеллигентный вид, окажется не лучше подчиненных.

— Моя фамилия Эллис, — начала она снова. — Миссис Вилфрид Эллис, проживаю на Элмхерст-роуд, дом семнадцать. Вы меня легко найдете в телефонной книге. И в адресной тоже. Меня в этом районе все знают, я здесь живу уже больше десяти лет. Я вдова, у меня есть девятилетняя девочка, дочка, она сейчас в пансионе. Я держу прислугу, Грейс Джексон, — она готовит и помогает по дому. Сегодня около часу дня я вышла погулять — прошлась по парку и вернулась обратно мимо виадука и мимо прудов у Долины Здоровья. И когда я пришла домой, я обнаружила, что в мое отсутствие ко мне вломились грабители, вломились самым наглым образом. Моя служанка исчезла, все мое имущество успели вывезти, и воры обманом захватили дом. При этом они разыграли целое представление и сумели сбить с толку даже ваших сотрудников. Вызвала полицию я, я позвонила на коммутатор и держала всю шайку в гостиной, пока не приехали ваши люди.

Миссис Эллис остановилась перевести дух. Она заметила, что полицейский начальник не спускает с нее глаз и слушает внимательно.

— Благодарю вас, — сказал он, — вы все очень толково рассказали, миссис Эллис. А есть у вас при себе что-нибудь, что могло бы удостоверить вашу личность?

Она растерянно взглянула на него. Удостоверить личность? Разумеется, но только не здесь, не при себе. Она вышла из дому без сумочки, визитные карточки лежат у нее в письменном столе, а заграничный паспорт — они с Вилфридом когда-то ездили в Дьепп — заперт, если она правильно помнит, в левом верхнем ящичке бюро, в спальне.

Но тут она вспомнила, в каком состоянии дом. Там теперь ничего не найти…

— Видите ли, — принялась она объяснять, — все складывается крайне неудачно. Я сегодня вышла без сумочки — она осталась в спальне на комоде. Визитные карточки у меня хранятся в письменном столе, в гостиной. Есть еще паспорт — боюсь, что он несколько просрочен, мы с мужем редко ездили за границу; паспорт лежит в бюро, в спальне. Но сейчас в доме все разграблено, все перевернуто вверх дном…

Начальник сделал какую-то пометку в блокноте и спросил:

— Значит, вы не можете предъявить удостоверение личности или продовольственные карточки?

— Я же вам объясняю, — сказала миссис Эллис, с трудом сдерживая досаду, — визитные карточки у меня дома, в столе. Что касается продовольственных карточек — так, кажется, вы сказали? — то я вообще не знаю, что это такое.

Полицейский за столом снова записал что-то в блокнот и сделал знак надзирательнице, которая принялась деловито ощупывать ее карманы. От этой фамильярности миссис Эллис всю передернуло. Она старалась сообразить, кому можно позвонить, кто из знакомых мог бы за нее поручиться, кто бы сразу приехал за ней на машине и прочистил бы мозги этим идиотам, этим твердолобым болванам. «Я должна сохранять спокойствие, — снова повторила она себе, — спокойствие!» Коллинзы сейчас за границей; лучше всего было бы обратиться к ним, но в крайнем случае можно позвонить Нетте Дрейкотт: она в это время обычно дома, поджидает детей из школы.

— Я просила вас, — сказала миссис Эллис, — проверить мои данные по телефонному справочнику или по местной адресной книге. Если вам этого мало, справьтесь на почте или обратитесь к управляющему отделением моего банка, оно помещается на Хай-стрит,[47] я последний раз заходила туда в субботу. Наконец, вы можете позвонить моей знакомой, миссис Дрейкотт — она живет в Чарлтон-корте, дом двадцать один по Чарлтон-авеню, такой большой многоэтажный дом. Она будет рада за меня поручиться.

Миссис Эллис в изнеможении прислонилась к спинке стула. Никакой страшный сон, мысленно твердила она себе, не может сравниться с кошмаром, с ужасающей безнадежностью ее теперешнего положения. Одна неудача за другой! Как можно было оставить дома сумочку — там всегда лежит пачка визитных карточек! А грабители, эти злодеи, между тем продолжают хозяйничать в доме — и, наверно, уже успели прибрать к рукам все ее ценности, распорядиться всем ее имуществом…

— Ну что ж, миссис Эллис, — сказал начальник, — мы выслушали ваши заявления и сейчас навели необходимые справки. К сожалению, ваши слова не соответствуют истине. Ваша фамилия в телефонной книге не значится, и в местном справочнике ее тоже нет.

— То есть как это нет?! — возмущенно возразила миссис Эллис. — Дайте мне сюда обе книги, я вам сейчас все найду.

Констебль подошел и положил их перед ней на стол. Она отыскала в телефонной книге свою букву и провела по странице пальцем, помня, что ее фамилия напечатана в левой колонке, в середине. Фамилия Эллис повторялась несколько раз, но все это были какие-то другие Эллисы, живущие по другим адресам. Она открыла адресный справочник и под номером семнадцать по Элмхерст-роуд обнаружила фамилии Болтон, Апшоу, Бакстер… Она отодвинула от себя книги и, ничего не понимая, посмотрела на сидящего напротив полицейского.

— Эти справочники у вас неверные, — растерянно произнесла она, — какие-то устаревшие или поддельные — не те, что у меня дома.

Полицейский захлопнул обе книги и, помолчав, сказал:

— Ну что ж, миссис Эллис, я вижу, вы переутомились, и вам нужно первым делом отдохнуть. Мы постараемся связаться с вашими знакомыми. Обещаю вам сделать это в самое ближайшее время. А пока вас проводят в спокойное место, я пошлю к вам врача, он с вами побеседует, даст успокоительное, вы поспите, соберетесь с силами, а утром будет видно. Может быть, к тому времени вам станет получше, да и мы успеем что-нибудь для вас выяснить.

Женщина в полицейской форме помогла миссис Эллис подняться со стула и сказала:

— Пройдемте.

— А как же мой дом? — торопливо заговорила миссис Эллис. — Там ведь остались грабители! И Грейс, моя прислуга, — они ее, наверно, связали, где-то спрятали… Это ведь бандиты, преступники! Вы должны немедленно что-то предпринять, иначе они скроются, уйдут от наказания! Мы и так потеряли здесь уже полчаса…

— Не волнуйтесь, миссис Эллис, — сказал начальник, — предоставьте все нам, мы знаем, что делать.

Миссис Эллис продолжала возмущаться, продолжала что-то доказывать, но надзирательница вывела ее в коридор и куда-то повела, увещевая на ходу: «Спокойненько, не надо шуметь, не надо скандалить — никто вам ничего худого не сделает», — и не успела миссис Эллис оглянуться, как она оказалась в какой-то комнатушке с железной койкой — боже! да это же камера, тут содержатся арестанты! Между тем надзирательница уже помогала ей снять пальто, откалывала булавки с шарфа у нее на голове; заметив, что миссис Эллис от слабости еле стоит на ногах, она проворно уложила ее на кровать, прикрыла грубым серым одеялом и подсунула под голову жесткую казенную подушку.

Миссис Эллис вцепилась в женщину обеими руками и не отпускала. Все-таки лицо у нее не злое.

— Я вас умоляю, — сказала она, — позвоните моей приятельнице, миссис Дрейкотт, в Чарлтон-корт, и попросите ее приехать. Ее номер — Хампстед 40–72. Ваш начальник не желает меня слушать. Он мне не верит.

— Хорошо, хорошо, вы только не волнуйтесь, — сказала надзирательница.

И тут в эту комнату, в эту камеру вошел еще кто-то. Какой-то энергичный, чисто выбритый господин с чемоданчиком. Он поздоровался с тюремщицей и, раскрыв чемоданчик, вынул оттуда стетоскоп и термометр. Потом с ободряющей улыбкой повернулся к миссис Эллис.

— Так, так, — сказал он, — вы, я слышу, немножко расклеились? Ничего, мы вас быстро приведем в порядок. Дайте руку, пожалуйста.

Миссис Эллис поднялась и села на узкой железной кровати, натянув на себя одеяло.

— Доктор, — начала она, — я ничем не больна. Просто у меня страшные неприятности, и из-за этого я в таком нервном состоянии. Тут чьи угодно нервы не выдержат. Дело в том, что я стала жертвой грабежа, мой дом захватили посторонние люди, а здесь никто не хочет до конца меня выслушать. Моя фамилия Эллис, миссис Вилфрид Эллис, я живу на Элмхерст-роуд, дом семнадцать; если бы вы сумели растолковать здешнему начальству…

Но врач ее не слушал. С помощью надзирательницы он сначала измерил ей температуру — при этом градусник ей сунули под мышку и руку плотно прижали, в общем, обращались с ней, как с ребенком, — а потом стал считать ей пульс, оттянул книзу веки, приставил к груди стетоскоп… А миссис Эллис все говорила:

— Я понимаю, вы исполняете свои обязанности. Как вам сказали, так вы и делаете. Но я считаю нужным официально заявить, что и здесь, в участке, и до этого у меня дома, куда полиция приехала по моему вызову, я столкнулась с самым безобразным и безответственным обращением. Я не знакома лично с депутатом от нашего округа, но я убеждена, что, когда он услышит мою историю, он этого так не оставит, и виновные понесут ответственность. К сожалению, я вдова, близких родственников у меня нет, моя дочка в пансионе для девочек, мои друзья, мистер и миссис Коллинз, сейчас в отъезде, за границей, но управляющий отделением моего банка…

Тем временем доктор протирал ей руку ваткой со спиртом, потом взял шприц и ввел ей в вену иглу — и миссис Эллис, охнув от боли, упала головой на подушку. Доктор не отпускал ее руку, следил за пульсом; голова у нее кружилась все сильнее и сильнее, и она чувствовала, как по телу разливается странное оцепенение — по-видимому, начинало действовать лекарство. По щекам у миссис Эллис текли слезы. Она уже не могла сопротивляться. Она была без сил.

— Ну, как теперь? — спросил доктор. — Чуточку лучше?

Во рту и в горле у нее пересохло. Наверно, ей впрыснули что-то такое, что парализует человека, делает его абсолютно беспомощным. Но от сердца у нее немного отлегло. Ярость, страх и отчаяние, которые только что кипели в ней, как будто отступили; судорожное нервное напряжение спало. Она, конечно, плохо все объяснила. И вообще сама виновата: забыла дома сумочку. Да, если бы не сумочка… и если бы эти злоумышленники были не такие изворотливые, не такие коварные… «Тихо, — приказала она себе, — успокойся. Хватит».

Наконец доктор отпустил ее руку и произнес:

— Что если мы еще разок послушаем вашу историю? Значит, вы говорите, что вы миссис Эллис?

Миссис Эллис вздохнула и закрыла глаза. Неужели начинать все сначала? Ведь у них, наверно, и так все подробно записано. Что толку повторять одно и то же, если дело в полиции поставлено из рук вон плохо — это ясно с первого взгляда! Даже справочники, даже телефонные книги у них не те, все адреса и фамилии перепутаны. Ничего удивительного, что вокруг творятся безобразия — убийства, кражи и еще бог весть какие преступления; чего еще ждать, если вся система прогнила насквозь? Депутат… как же его фамилия? Вертится на языке… Очень симпатичный, положительный на вид, светлые волосы, так серьезно смотрит с предвыборных афиш. Конечно, баллотироваться от Хампстеда всякому лестно. Он непременно сам займется ее вопросом…

— Как вы думаете, — прервал ее мысли доктор, — вы могли бы теперь припомнить свой настоящий адрес?

Миссис Эллис открыла глаза. Устало и равнодушно она взглянула на доктора.

— Элмхерст-роуд, семнадцать, — механически повторила она. — Я вдова, мой муж умер два года назад, дочке девять лет, она в пансионе. Сегодня днем я вышла погулять, а когда вернулась…

— Да, да, это мы знаем, — перебил ее доктор. — Все, что было с вами после прогулки, мы знаем. Постарайтесь припомнить, что происходило перед этим.

— Перед этим мне подали ленч, — сказала миссис Эллис. — Отлично помню, что я ела цесарку, потом яблочную шарлотку. Потом выпила кофе. После этого я поднялась наверх, хотела даже прилечь немного отдохнуть, потому что неважно себя чувствовала, но решила, что лучше все-таки выйти на свежий воздух.

Не успели эти слова слететь с ее губ, как она о них пожалела. Доктор кинул на нее испытующий взгляд.

— Ага! — сказал он. — Значит, вы себя неважно чувствовали? А не могли бы вы уточнить, что именно вас беспокоило?

Миссис Эллис сразу поняла, куда он клонит. Врач и полиция, конечно, заодно. Они хотят признать ее психически больной, объявить невменяемой, представить все так, будто она страдает каким-то мозговым расстройством, будто вся ее история — выдумки, бред.

— Да ничего особенного, — быстро ответила она. — Просто я немного устала. Я утром занималась уборкой — проверяла белье, наводила порядок в столе. И на это ушло довольно много времени.

— Вы могли бы подробно описать свой дом? — спросил доктор. — Дать перечень всего, что находится в спальне, в гостиной?

— Конечно, это совсем нетрудно, — сказала миссис Эллис, — только имейте в виду, что сейчас там все не так. Люди, которые проникли в дом, нанесли ему огромный и, боюсь, непоправимый ущерб. Все мое они вывезли и где-то спрятали. В комнатах не прибрано, везде грязь, а в моей спальне, вы только себе представьте, я застала молодую особу, которая притворялась, будто занимается фотографией!

— Понятно, — сказал доктор, — но вы об этом пока не думайте. Просто опишите обстановку — где какая мебель стояла и так далее.

Спрашивал он как будто даже сочувственно. Миссис Эллис, успокоенная его дружелюбным тоном, начала описывать все комнаты по очереди. Она не забыла ничего — ни картин, ни многочисленных безделушек, точно указала, где стоит каждый стол, каждый стул.

— А вашу кухарку, вы говорите, зовут Грейс Джексон?

— Да, доктор, она служит у меня уже несколько лет. Когда я днем выходила, она была внизу, на кухне, и я отчетливо помню, как окликнула ее и предупредила, что иду немного пройтись и скоро вернусь. Я крайне обеспокоена ее участью, доктор. Эти негодяи, вероятно, ее похитили и где-то прячут.

— Мы это выясним, — сказал доктор. — А пока что, миссис Эллис, я хочу вас поблагодарить. Вы прекрасно все рассказали, нарисовали четкую, детальную картину, и я убежден, что нам удастся в самом скором времени разыскать ваш дом и ваших родных. Сегодня вам придется здесь переночевать, а утром, я надеюсь, у нас будут для вас какие-то известия. Кстати, вы сказали, что ваша дочка учится в пансионе. Вы его адрес помните?

— Разумеется, помню, — сказала миссис Эллис, — и адрес, и телефон. Школа называется Хай-Клоус и находится в Хэчворте, на Бишопс-лейн; телефон там — Хэчворт 202. Но я не совсем понимаю, почему вы собираетесь разыскивать мой дом. Я же вам сказала, что живу на Элмхерст-роуд, дом семнадцать.

— Не волнуйтесь, прошу вас, — сказал доктор, — вы не больны, и вы безусловно говорите правду. Я ни секунды в этом не сомневаюсь. У вас просто кратковременная амнезия, потеря памяти — такое бывает с самыми разными людьми и потом проходит без последствий. Мне неоднократно приходилось с этим сталкиваться.

Он улыбнулся, встал и взял свой чемоданчик.

— Неправда! — запротестовала миссис Эллис, силясь поднять голову от подушки. — Никакой потери памяти у меня нет! Я же вам так подробно, до последней мелочи все рассказала, назвала свою фамилию, адрес, полностью описала свой дом, дала вам адрес школы…

— Да, да, — подтвердил доктор, — главное, вы не волнуйтесь. Постарайтесь расслабиться и немножко поспать. А мы попробуем отыскать кого-нибудь, кто вас знает.

Он что-то шепнул надзирательнице и вышел вон. Та подошла к кровати и подоткнула с боков одеяло.

— Не надо расстраиваться, — сказала она, — лучше послушайтесь доктора. Отдохните, поспите. Вот увидите, все образуется.

Отдохнуть… но до того ли ей? Расслабиться… но как? Может быть, как раз сейчас преступники довершают свое грязное дело, выносят из дому ее последнее добро, оставляя только голые стены. И со всем награбленным отбывают в неизвестном направлении, не оставив ни следов, ни улик. Они и Грейс наверняка увезут с собой, и она, бедняжка, не сможет явиться в полицейский участок и удостоверить личность хозяйки… Правда, есть еще соседи, Ферберы, к ним ведь тоже можно обратиться, не такое уж это для них беспокойство. Надо было, конечно, в свое время быть с ними полюбезнее, сойтись покороче, время от времени наносить им визиты, приглашать к чаю… Но в городе ведь мало кто общается с соседями, сейчас это как-то не принято, считается старомодным. И если полиция не дозвонилась до Нетты Дрейкотт, придется обратиться к Ферберам — и немедленно!

Миссис Эллис потянула надзирательницу за рукав.

— У меня есть соседи — Ферберы, дом девятнадцать; они тоже могут за меня поручиться. Мы не то чтобы близко знакомы, но в лицо они меня знают хорошо. Мы живем рядом уже лет шесть. Запомните фамилию? Ферберы.

— Да, да, — сказала надзирательница, — постарайтесь пока что уснуть.

Ах, Сьюзен, Сьюзен! Какое счастье, что все это случилось не во время каникул! Тогда все было бы еще невыносимее. Что бы мы делали, если бы вернулись с прогулки вдвоем и застали бы в доме эту банду? Да еще, чего доброго, Сьюзен — она ведь миловидная, приятная девочка — приглянулась бы этой подозрительной паре, очкастому и его жене, и они бы задумали ее украсть! Какой был бы ужас, какой кошмар… А сейчас девочка по крайней мере в безопасности и в счастливом неведении — и, даст бог, вообще ничего не узнает, если только эта история не попадет в газеты. Так стыдно, так унизительно — провести ночь в камере для арестантов, и все из-за непроходимой тупости полиции, из-за непростительных, чудовищных ошибок!

— Ну вот и поспали немножко, — сказала вдруг у нее над ухом надзирательница, протягивая ей чашку чаю.

— Не знаю, о чем вы, — возразила миссис Эллис, — я и не думала спать.

— Поспали, поспали, — добродушно улыбнулась женщина. — Все вы так говорите!

Миссис Эллис, моргая глазами, села на жесткой кровати. Ведь она только сию минуту разговаривала с надзирательницей! Голова у нее раскалывалась от боли. Она отпила из чашки несколько глотков — разве это чай? Безвкусный, жидкий… Как ей хотелось очутиться снова дома, в своей постели, чтобы Грейс, как всегда по утрам, неслышно вошла в комнату, раздвинула шторы…

— Теперь вам надо умыться, — сказала надзирательница, — я вас причешу, а потом отведу к доктору, он ждет.

Умываться на глазах у постороннего человека, чувствовать, как чужие руки прикасаются к твоим волосам, было мучительно, но миссис Эллис вытерпела все, сжав зубы. Потом надзирательница подала ей пальто и шарф, выпустила из камеры и провела по коридору во вчерашнюю приемную, а оттуда снова в помещение, где ее допрашивали накануне. Сегодня за столом сидел другой полицейский, но тут же были знакомый ей констебль и доктор.

Доктор пошел ей навстречу, улыбаясь своей самодовольной улыбкой.

— Ну-с, как вы себя сегодня чувствуете? — спросил он. — Получше? Пришли в себя?

— Как раз напротив! — сказала миссис Эллис. — Я чувствую себя очень плохо, и лучше мне не станет, пока я не узнаю, что делается у меня дома, на Элмхерст-роуд, номер семнадцать. Может мне наконец кто-нибудь сообщить, что там происходит со вчерашнего вечера? Приняты ли хоть какие-нибудь меры, чтобы оградить мой дом от посягательств шайки грабителей?

На это доктор ничего не ответил, а взял миссис Эллис под локоть и подвел к стулу, на котором она сидела вчера.

— Вам сейчас покажут фотографию в газете — посмотрите на нее внимательно.

Миссис Эллис села, и новый полицейский протянул ей через стол газету — воскресную газету, которую всегда покупала Грейс, сама миссис Эллис никогда в нее не заглядывала, — и там действительно была фотография, фотография женщины с довольно пухлыми щеками, в светлом пальто, с шарфом на голове. Фотография была обведена красным кружком, а под ней стояла подпись: «Ушла из дома и не вернулась: Ада Льюис, 36 лет, вдова, прож. Альберт Билдингс, 105, Кентиш-таун». Миссис Эллис посмотрела и вернула газету полицейскому.

— Боюсь, что не смогу вам помочь, — сказала она. — Я эту особу не знаю.

— Имя Ада Льюис ничего вам не говорит? И адрес этот вам не знаком?

— Нет, разумеется, — сказала миссис Эллис.

И вдруг она поняла цель всех этих расспросов. Полицейские думают, не она ли эта самая Ада Льюис из Кентиш-тауна, которая ушла из дома и не вернулась! Наверно, они обратили внимание на светлое пальто, шарф вместо шляпы… Она встала со стула.

— Это просто возмутительно! — почти выкрикнула она. — Я сотый раз вам повторяю, что я миссис Эллис, миссис Вилфрид Эллис, мой адрес Элмхерст-роуд, семнадцать, а вы упорно продолжаете мне не верить! Вы задерживаете меня в полиции без всяких юридических оснований! Я требую, чтобы ко мне вызвали адвоката, моего адвоката!

Впрочем, постойте, она в последний раз обращалась к своему адвокату сразу после смерти Вилфрида, а с тех пор его контора то ли куда-то переехала, то ли сменила вывеску… нет, фамилию лучше не называть, а то они опять скажут, что она выдумывает; лучше отослать их снова к управляющему банком…

— Минуточку, — сказал полицейский чин, перебив ее мысли, и тут в помещение вошел еще один человек — довольно простецкого и неряшливого вида мужчина, одетый в потрепанный клетчатый костюм; в руках он мял фетровую шляпу.

— Узнаете ли вы эту женщину? — обратился к нему полицейский за столом. — Можете ли вы подтвердить, что это ваша сестра, Ада Льюис?

Мужчина подошел поближе и бесцеремонно заглянул в лицо миссис Эллис, которую прямо кинуло в жар от ярости.

— Нет, сэр, — произнес он, — это не Ада. Эта пополнее будет, да и зубы у нее вроде свои. А у Ады протезы. Нет, эту я первый раз вижу.

— Благодарю вас, — сказал полицейский, — пока все. Можете идти. Если ваша сестра найдется, мы вас известим.

Мужчина со шляпой ушел, а миссис Эллис торжествующе повернулась к начальнику и сказала:

— Ну, теперь вы убедились? Теперь-то вы мне верите?

Тот на секунду задержал на ней внимательный взгляд, потом перевел глаза на доктора и наконец посмотрел в блокнот, который лежал перед ним.

— С удовольствием бы поверил вам, — сказал он, — это всех нас избавило бы от лишних хлопот; к сожалению, поверить никак не могу. Все, что вы до сих пор сообщали, пока не подтвердилось.

— То есть как?! — воскликнула миссис Эллис.

— Начнем с адреса. Вы не проживаете в доме семнадцать по Элмхерст-роуд. Этот дом занимают другие жильцы; мы их знаем, они там живут не первый день. Каждый этаж в этом доме сдается отдельно, и вы в числе съемщиков не значитесь.

Миссис Эллис судорожно схватилась за стул, на котором сидела. Она ничего не видела, кроме этого высокомерного, упрямого, совершенно равнодушного лица.

— Вы заблуждаетесь, — возразила она, стараясь говорить спокойно. — В доме семнадцать ничего никому не сдается. Это мой собственный дом. Я живу в нем сама.

Полицейский опять заглянул в блокнот.

— Пойдем дальше. В соседнем доме, номер девятнадцать, Ферберы не проживают. Этот дом тоже занимают несколько семей. Ваша фамилия не фигурирует ни в местном адресном справочнике, ни в телефонной книге. Там есть другие Эллисы, но не вы. В списке клиентов банка, который вы нам вчера назвали, фамилия Эллис не значится. Наконец, среди жителей района нам не удалось обнаружить никакой Грейс Джексон.

Миссис Эллис в растерянности посмотрела на доктора, на вчерашнего констебля, на женщину в полицейской форме, которая по-прежнему стояла рядом с ней.

— Что это, заговор? — еле вымолвила она. — Почему вы все против меня? Я не понимаю, что я такое сделала…

Голос у нее дрогнул. Только бы не сорваться! Надо держаться твердо, не уступать им; надо думать о Сьюзен…

— А моей знакомой вы позвонили? — спросила она. — Миссис Дрейкотт, которая живет в Чарлтон-корте, в этом высоком многоквартирном доме?

— Миссис Дрейкотт не живет в Чарлтон-корте, — ответил новый начальник, — по той простой причине, что этот дом уже не существует. Он сгорел. В него попала зажигательная бомба.

Глаза у миссис Эллис расширились от ужаса. Бомба? Зажигательная? Какая неслыханная катастрофа! Как это могло случиться? И когда? Вчера ночью?.. Несчастье за несчастьем… Кто бросил бомбу? Какие-нибудь анархисты, забастовщики, безработные… А может быть, преступники — да, да, те же бандиты, которые разграбили ее собственный дом! Бедная Нетта, бедный ее муж, бедные дети… У миссис Эллис закружилась голова.

— Простите, пожалуйста, — произнесла она, собрав все силы, все свое достоинство, — я не знала, что произошла такая ужасная беда. Это, без сомнения, дело рук тех же негодяев, которые вломились в мой дом…

И тут она внезапно умолкла — она поняла, что все они лгут, что все кругом сплошная ложь, притворство: никакие они не полицейские — они просто обманом захватили помещение; они враги, шпионы; они готовятся свергнуть правительство… Только чего ради они так долго возятся с ней, рядовой обывательницей? Почему не начинают гражданскую войну, не выкатывают на улицы пулеметы, не идут штурмом на Букингемский дворец?[48] Почему сидят здесь и тратят время, разыгрывая перед ней какую-то бессмысленную комедию?

В комнату вошел еще один полицейский и, щелкнув каблуками, остановился перед начальником.

— Все больницы проверены, сэр, — доложил он, — в том числе психиатрические, в радиусе пяти миль. Все пациенты на месте.

— Благодарю вас, — сказал начальник и, не обращая внимания на миссис Эллис, повернулся к доктору: — Здесь мы ее держать не можем. Попытайтесь договориться, чтобы ее взяли в Мортон-хилл. Пусть старшая сестра подыщет место. Объясните им, что это временная мера. Потеря памяти.

— Попробую, — ответил доктор.

Мортон-хилл! Это слово было знакомо миссис Эллис. Так называлась психиатрическая лечебница в южной части Хампстеда, ближе к Хайгейту. В округе она пользовалась дурной славой: говорили, что порядки там просто ужасные.

— В Мортон-хилл? — сказала миссис Эллис. — Почему в Мортон-хилл? У этого заведения отвратительная репутация! Там ни одна сиделка не задерживается! Я категорически возражаю против того, чтобы меня отправляли в Мортон-хилл. Я требую, чтобы вызвали адвоката — нет, лучше моего врача, доктора Годбера, он живет на Парквелл-гарденс.

Полицейский начальник вскинул на нее глаза и задумчиво произнес:

— Все-таки, по-видимому, она здешняя — все время называет людей, которые так или иначе связаны с нашим районом. Но ведь Годбер, кажется, уехал в Портсмут? Годбера я помню.

— Если он и уехал в Портсмут, — сказала миссис Эллис, — то не больше чем на несколько дней. Он очень добросовестный врач и никогда не оставляет своих больных надолго. В любом случае меня знает его секретарша. Я обращалась к нему по поводу болезни дочери во время последних школьных каникул.

Но никто ее как будто не слушал, а начальник снова углубился в блокнот.

— Да, вот еще что, — сказал он. — Школу вы мне назвали правильно. Телефон не тот, но название совпадает. Есть такая школа, обучение совместное. Мы до них вчера дозвонились.

— Боюсь, что на этот раз ошиблись вы, — сказала миссис Эллис. — Какое совместное обучение? Моя дочь учится в пансионе для девочек. Иначе я бы ее туда никогда не отправила.

Полицейский покачал головой и прочел по бумажке:

— Хай-Клоус, школа совместного обучения, директор мистер Фостер.

— Нет, директриса там мисс Слейтер, — поправила его миссис Эллис, — мисс Хильда Слейтер.

— Вы хотите сказать — бывшая директриса, — возразил полицейский. — Действительно, раньше школу возглавляла некая мисс Слейтер, которая ушла на пенсию, и ее сменили мистер Фостер и его жена. Ученицы по имени Сьюзен Эллис у них нет.

Миссис Эллис не шевельнулась; она замерла на стуле. Потом обвела взглядом всех, кто был в комнате. Ни на одном лице она не увидела враждебности. На каждом было написано сочувствие. Надзирательница даже улыбалась ободряющей улыбкой. И все внимательно смотрели на нее. Наконец она проговорила:

— Вы не шутите? Вы меня не разыгрываете? Ведь я должна узнать, должна понять, что случилось! Если вы намеренно ввели меня в заблуждение, если вы затеяли какую-то игру, изобрели какой-то новый способ пыток, скажите прямо! Скажите, не мучайте меня!

Доктор мягко взял ее за руку, а полицейский перегнулся через стол.

— Мы пытаемся вам помочь, — сказал он, — поверьте, мы делаем все что можем, чтобы разыскать кого-то из ваших близких.

Миссис Эллис сжала руку доктора, цепляясь за нее, как за последнее прибежище.

— Я не понимаю, что случилось, — сказала она. — Если у меня потеря памяти, то почему же я так ясно все помню? И свою фамилию, и адрес, и название школы… Где Сьюзен? Где моя дочь? — От внезапного страха у миссис Эллис потемнело в глазах. Она попыталась встать со стула. — Если Сьюзен в школе нет, где же она?

Кто-то пробовал ее успокоить, похлопывая по плечу; кто-то подал ей стакан воды.

— Если мисс Слейтер оставила свой пост и вместо нее теперь какие-то Фостеры, я должна была об этом знать, мне бы непременно сообщили, — без конца повторяла миссис Эллис. — А я только вчера туда звонила, и мне ответили, что Сьюзен совершенно здорова, играет на улице.

— Вы хотите сказать, что разговаривали с самой мисс Слейтер? — спросил начальник.

— Нет, я говорила со школьной секретаршей. Я позвонила туда, потому что мне показалось… у меня было какое-то предчувствие, что у Сьюзен что-то не в порядке. Но секретарша меня заверила, что она здорова, только что пообедала и играет с другими детьми. Я говорю вам чистую правду. Это было не далее как вчера. И если бы в школе намечались перемены, секретарша меня бы известила.

Теперь на лицах всех присутствующих читалось явное сомнение. Миссис Эллис в растерянности огляделась вокруг, и тут ее внимание привлекла крупная цифра 2 на листке календаря, который стоял на столе у начальника.

— Конечно, это было вчера, — воскликнула она, — сегодня ведь второе число, правда? А вчера было первое — я хорошо помню, как вырвала из календаря предыдущий листок и по случаю начала месяца решила навести порядок — разобрать свой стол, избавиться от лишних бумаг. И все утро этим занималась.

Полицейский начальник вздохнул и улыбнулся.

— То, что вы говорите, звучит убедительно, — сказал он, — и по вашему виду, по тому, что у вас нет с собой денег, что ваши туфли начищены, и по ряду других мелких признаков можно с уверенностью заключить, что вы живете где-то поблизости. Скорее всего, вы из этого района. Но ясно одно: к дому семнадцать по Элмхерст-роуд вы никакого отношения не имеете. Этот адрес, в силу каких-то неизвестных причин, накрепко засел у вас в сознании — вместе с другими адресами, которые вы здесь называли. Обещаю вам, что мы сделаем все возможное для того, чтобы вам помочь. Пройдет какое-то время, вы поправитесь, память ваша восстановится, а пока что я вам не советую отказываться от Мортон-хилла: я хорошо знаю эту лечебницу, там вам обеспечат надлежащий уход, и у вас нет ни малейших оснований для беспокойства.

Миссис Эллис живо представила себя узницей этого мрачного заведения — его унылые серые стены портили весь пейзаж за прудами, в дальнем конце парка. Во время прогулок она всегда обходила их стороной, от души сочувствуя бедным больным. У посыльного, который доставлял ей на дом продукты из ближайшего магазина, сошла с ума жена — миссис Эллис помнила, как Грейс принесла однажды утром эту ошеломляющую новость: «…представляете, ее забрали в Мортон-хилл!» Если и ее туда увезут, ей оттуда не выбраться. Полицейские хотят любой ценой сбыть ее с рук. А тут еще дополнительные осложнения — непонятно, куда делась Сьюзен, и к тому же в школе новый директор — какой-то неизвестный ей мистер Фостер…

Миссис Эллис сжала руки и умоляюще обратилась к начальнику:

— Поймите, пожалуйста, я не против лечения, я не хочу доставлять вам лишние хлопоты. Я от природы человек уравновешенный, покладистый, меня очень трудно вывести из себя, я никогда не вступаю в пререкания, и, если я действительно потеряла память, я согласна следовать указаниям врача, согласна принимать любые лекарства, буду делать все, что скажут, — ведь это для моей же пользы. Но я безумно обеспокоена и озабочена судьбой моей дочери. Я не знала, что в школе такие перемены, не знала, что мисс Слейтер ушла. Не могли бы вы сделать мне такое одолжение — еще раз позвонить в школу и узнать, как связаться с мисс Слейтер? Может быть, она переехала куда-то неподалеку и забрала с собой нескольких детей, в том числе Сьюзен, а тот, кто давал вам сведения, в школе человек новый и не совсем в курсе дела.

Она говорила размеренно, спокойно, стараясь подавить волнение, не показаться истеричкой: они должны понять, что это не фантазия, не прихоть, а обоснованная просьба, должны пойти ей навстречу.

Полицейский взглянул на доктора, секунду подумал и, по-видимому, принял решение.

— Хорошо, — сказал он, — мы так и сделаем. Мы попробуем добраться до мисс Слейтер, но это займет какое-то время. А пока мы тут будем наводить справки, вам лучше подождать в другой комнате.

Миссис Эллис встала, на этот раз без помощи надзирательницы. Она хотела показать, что она в полном порядке — и физически, и умственно, — совершенно не нуждается в посторонней помощи и в состоянии позаботиться о себе сама, если только ей это разрешат. Она еще раз пожалела, что вчера вместо шляпы надела шарф, который, как она инстинктивно чувствовала, ее простит, и что оставила дома сумочку — ей было некуда девать руки. Хорошо хоть, что есть перчатки. Но перчатки — это еще не все… Она бодро кивнула доктору и полицейскому за столом — о вежливости не следует забывать ни при каких обстоятельствах — и пошла следом за надзирательницей. Та отвела ее в какую-то пустую комнату, где стояли скамейки, — к счастью, не в камеру, от этого унижения ее на сей раз избавили. Ей снова принесли чашку чаю.

«Только и знают, что чаи распивать, — подумала с досадой миссис Эллис. — Лучше бы дело делали как следует!»

И тут она вспомнила о бедной Нетте Дрейкотт и об этом ужасном происшествии с бомбой. Может быть, Нетте с семейством удалось спастись и теперь их приютили друзья, но подробнее узнать об их судьбе сейчас не было никакой возможности.

— Наверно, в утренних газетах уже есть сообщения об этом несчастье? — спросила она у надзирательницы.

— О каком несчастье? — не поняла та.

— О пожаре в Чарлтон-корте — ваш начальник о нем говорил.

Надзирательница посмотрела на нее с недоумением:

— Я не помню, чтобы он говорил о пожаре.

— Ну как же вы не помните? Он сказал, что Чарлтон-корт сгорел от какой-то бомбы. И я пришла в ужас, потому что в этом доме живут мои друзья. Безусловно, во всех утренних газетах об этом должно что-то быть.

Надзирательница улыбнулась.

— Ах, вот вы про что! Я думаю, он имел в виду, что этот дом пострадал от бомбы во время войны.

— При чем тут война? — раздраженно сказала миссис Эллис. — Этот дом был построен много лет спустя после войны. Весь квартал застраивался у нас на глазах — мы с мужем тогда как раз переехали в Хампстед. Нет, нет, это произошло совсем недавно, по-видимому, вчера вечером или ночью — страшно подумать!

Надзирательница пожала плечами.

— Да нет, вы что-то путаете. Я не слыхала, чтобы тут недавно что-нибудь такое было.

Невежественная, глупая женщина, подумала миссис Эллис. И как только ее взяли в полицию? Там ведь строгий отбор, специальные тесты; казалось бы, на службу должны принимать самых толковых, сообразительных. Она молча стала допивать свой чай. С такой говорить бесполезно.

Прошло довольно много времени, но наконец дверь открылась и на пороге появился доктор с широкой улыбкой на лице.

— Ну-с, — произнес он, — дела как будто начинают проясняться. Мы дозвонились до мисс Слейтер.

Миссис Эллис встала со скамейки, вся сияя от радости.

— Ах, доктор, наконец-то… Слава богу! Вы узнали что-нибудь о моей дочке?

— Минуточку, минуточку. Вы только не волнуйтесь, а то снова начнется вчерашняя история — нам ведь это ни к чему, правда? Итак, верно ли я вас понял, что, когда вы говорите о своей дочери, вы имеете в виду некую молодую леди, которую зовут — или звали — Сьюзен Эллис?

— Да, разумеется, — подтвердила миссис Эллис. — Она в порядке? Она у мисс Слейтер?

— Нет, у мисс Слейтер ее нет, но она в полном порядке, и я сам с ней говорил по телефону, и вот тут у меня записано, где она сейчас находится.

Доктор похлопал себя по карману и опять довольно улыбнулся.

— У мисс Слейтер ее нет? — растерянно повторила миссис Эллис. — Значит, школа действительно перешла в другие руки и вы говорили с этими Фостерами… Но помещение осталось прежнее? Или они куда-то переехали? Куда? Да говорите же!

Доктор взял ее за локоть и снова подвел к скамейке.

— Сначала, — сказал он, — я хочу, чтобы вы подумали — подумали не торопясь и совершенно спокойно, без волнения, без паники, — и тогда со всеми недоразумениями будет покончено, и путаница в вашем сознании прояснится раз навсегда. Помнится, вчера вы сказали, что у вас служила кухарка по фамилии Джексон?

— Да, доктор.

— Так вот, сосредоточьтесь, соберитесь и расскажите поподробнее о Грейс Джексон.

— Вы нашли ее? Она дома? Что с ней?

— Пока не задавайте вопросов. Опишите Грейс Джексон.

Миссис Эллис перепугалась не на шутку. Она решила, что Грейс обнаружена убитой и полиция предложит ей опознать труп.

— Она довольно плотная, коренастая девушка, — начала миссис Эллис, — собственно, не такая уж молоденькая — примерно моего возраста, но, знаете, прислугу как-то привыкаешь называть девушкой; у нее большая грудь, толстоватые щиколотки, она шатенка, глаза серые; одета… да, пожалуй, до прихода грабителей она вряд ли успела переодеться — скорее всего, она была в рабочем халате; она вообще полдня ходит в халате, вместо того чтобы сразу надеть платье с передничком и наколку, как полагается горничной, — я ей по этому поводу неоднократно делала замечания: так неприятно, когда на звонок в дверь прислуга является в халате, словно это не порядочный дом, а какие-нибудь меблированные комнаты, — это производит неряшливое впечатление. У Грейс хорошие зубы, приятная улыбка; хотя, разумеется, если с ней что-то случилось, то вряд ли она…

Миссис Эллис запнулась. Если Грейс задушена или зарезана… какая уж тут улыбка?

Доктор не обратил внимания на эту заминку. Он изучающе смотрел на миссис Эллис.

— Вот как забавно получается, — заметил он. — Вы очень точно нарисовали свой собственный портрет.

— Свой?!

— Именно. Фигура, волосы, глаза и прочее. Видите ли, мы предполагаем, что ваша амнезия приняла форму так называемого ложного отождествления, что вы на самом деле Грейс Джексон и только думаете, что вы миссис Эллис. Так что сейчас мы предпринимаем шаги для того, чтобы отыскать родных Грейс Джексон.

Это было уже чересчур! Миссис Эллис сглотнула слюну. В ней заговорила оскорбленная гордость.

— Доктор, — запротестовала она, — вы себе слишком много позволяете. Что за нелепая идея? Я ничуть не похожа на свою кухарку, и, когда вы ее разыщете — вернее, если разыщете, — она первая со мной согласится. Грейс Джексон служит у меня семь лет; она сама из Шотландии — родители, по-моему, шотландцы — во всяком случае, в отпуск она всегда ездит в Абердин.[49] Грейс хорошая, работящая девушка и, насколько я могу судить, честная; конечно, бывает, что я ее и побраню, а она надуется, но это все по пустякам, ничего серьезного; характер у нее достаточно упрямый, но ведь и я не ангел — что ж тут такого?..

И почему этот доктор так на нее глядит, почему так покровительственно улыбается? Просто невыносимо!

— Вот видите, — сказал он, — вы практически все знаете о Грейс Джексон.

Миссис Эллис готова была дать ему пощечину. Какая самоуверенность, какая наглость! «Я должна держать себя в руках, — твердила она мысленно. — Только не распускаться…» А вслух она сказала:

— Доктор, я все знаю о Грейс потому, что она, как я уже упоминала, служит у меня семь лет. Если, когда ее разыщут, окажется, что она ранена или еще как-то пострадала, ответственность за это будет нести здешняя полиция, и я сама им предъявлю такое обвинение, потому что, несмотря на мои настойчивые просьбы, полиция не обеспечила дом охраной, и за ночь бандиты могли натворить там еще бог знает что. А теперь будьте любезны сообщить мне местонахождение моей дочери. Надо думать, она уж меня узнает.

Миссис Эллис осталась довольна тем, как отчитала доктора, проявив при этом спокойствие и сдержанность. Невзирая на бессовестные провокации, она не утратила контроля над собой.

— Вы продолжаете утверждать, что вам тридцать пять лет? — спросил доктор, решив переменить тему. — И Грейс Джексон приблизительно столько же?

— Мне исполнилось тридцать пять в августе, — ответила миссис Эллис. — Грейс, по-моему, на год моложе, точно сказать не берусь.

— На вид вам, безусловно, больше не дашь, — заметил доктор, улыбнувшись. (Неужели в такой момент он еще пытается усыпить ее бдительность с помощью дешевых комплиментов?!) — Но если судить по тому, что я узнал из телефонного разговора, то Грейс Джексон на сегодняшний день должно быть лет пятьдесят пять или шесть.

— По-видимому, — возразила миссис Эллис ледяным тоном, — среди местной прислуги могут найтись и другие девушки, носящие то же имя и фамилию. Если вы задались целью установить личность каждой Грейс Джексон, то у вас и у полиции уйдет на это много времени. Простите, если я кажусь вам назойливой, но мне хотелось бы первым делом узнать, где моя дочь.

Он смягчился — миссис Эллис поняла это по выражению его лица.

— Обстоятельства в целом складываются удачно. Мисс Слейтер дала нам сведения об интересующей нас всех молодой особе, и мы с ней, как я вам уже говорил, созвонились по телефону. Она находится недалеко отсюда — знаете Сент-Джонз-Вуд?[50] — и полагает, что вспомнит Грейс Джексон.

На секунду миссис Эллис потеряла дар речи. Каким образом Сьюзен попала в Сент-Джонз-Вуд? И как бесчеловечно пугать бедную девочку, тащить ее к телефону, задавать вопросы о Грейс Джексон! Конечно, ребенка сбили с толку или доктор сам что-то перепутал — как она может «полагать, что вспомнит» Грейс Джексон, если видела ее каких-нибудь два месяца назад, когда Грейс провожала ее в школу после летних каникул?..

Внезапно ее осенило: ведь там же близко зоопарк! Конечно, если в школе такие перемены, если там готовятся к переезду, детей собрали и отправили с какой-нибудь молоденькой учительницей в Лондон, в зоопарк, чтобы они не путались под ногами. В зоопарк или в Музей мадам Тюссо.[51]

— Вы выяснили, откуда она говорила? — строго спросила миссис Эллис. — Она не одна? Кто-то за ней там присматривает?

— Говорила она из дома 2-а по Галифакс-авеню, — ответил доктор, — и в присмотре она вряд ли нуждается — скоро вы в этом, надеюсь, убедитесь. Судя по голосу, она вполне дееспособна. Кстати, во время нашего разговора она окликнула маленького мальчика по имени Кийт и велела ему не шуметь, иначе ничего не слышно.

По лицу у миссис Эллис скользнула слабая улыбка. Умница Сьюзен! Произвела такое благоприятное впечатление на совершенно постороннего человека… Это вполне естественно: она развита не по летам. Настоящий друг матери. Но откуда там мальчик? Выходит, школа и вправду перешла на совместное обучение, раз в этой группе детей оказались и девочки, и мальчики? Да, конечно, их отправили в зоопарк или к мадам Тюссо, а на Галифакс-авеню, должно быть, завезли покормить — по-видимому, к родственникам мисс Слейтер или этих Фостеров; но разве можно так делать, разве можно все сворачивать в один день и тащить детей из школы в Лондон и обратно, не подумав даже поставить в известность родителей? Придется написать мисс Слейтер и откровенно высказать свое мнение об этом безобразии, а если в школе действительно сменилось руководство и она переходит на совместное обучение, не остается ничего, как после Рождества забрать оттуда Сьюзен.

— Доктор, — сказала она, — если здешнее начальство не против, то я готова сразу же, прямо сейчас ехать на Галифакс-авеню.

— Превосходно, — отозвался доктор. — Боюсь, что не смогу вас туда сопровождать, но мы вот как сделаем: с вами поедет сестра Гендерсон — она полностью в курсе событий.

Он кивнул надзирательнице, которая вышла за дверь и сразу же вернулась в сопровождении сурового вида особы средних лет, одетой в форму медицинской сестры. Миссис Эллис ничего не сказала, но внутренне вся напряглась. Она не сомневалась, что сестру специально вызвали из Мортон-хилла.

— Ну-с, — сказал доктор бодрым голосом, — вот эта дама, сестра; вы знаете, куда ее отвезти и что там надо выяснить. Думаю, что вы там пробудете буквально несколько минут, и тогда, надо надеяться, все окончательно уладится.

— Понятно, доктор, — сказала сестра и окинула миссис Эллис быстрым профессиональным взглядом.

«Ах, господи, надо же мне было вчера выйти без шляпы! — подумала опять миссис Эллис. — И зачем только я повязала этот дурацкий шарф! А теперь вся прическа растрепалась, я, должно быть, ужасно выгляжу… Ни пудреницы, ни гребешка, ничего нет. Конечно, у меня простецкий вид, я кажусь им неряхой, распустехой…»

Она выпрямилась, расправила плечи и, подавив желание засунуть руки в карманы, деревянной походкой направилась к дверям. Доктор, сестра и надзирательница спустились вместе с ней на улицу. Перед входом в участок их дожидался автомобиль. За рулем сидел не полицейский, а, к счастью, обычный шофер. Они уселись в машину — сперва она, за ней сестра.

В мозгу ее мелькнула вдруг ужасная мысль: может быть, за ночлег в камере, за чай, которым ее поили, полагается кому-то заплатить? Может быть, и надзирательнице надо было что-то дать? Только что?.. Денег все равно нет. На прощанье она дружелюбно кивнула надзирательнице, чтобы показать, что не держит на нее зла. Доктору, напротив, она поклонилась подчеркнуто холодно и официально. Машина тронулась и покатила по улице.

Сестра сидела с каменным, неприступным видом. Что делать? Завести с ней разговор? Нет, пожалуй, не стоит. Любые слова могут быть перетолкованы, восприняты как свидетельство умственного расстройства… Она решила молчать и сидела, глядя прямо перед собой, чинно сложив на коленях руки в перчатках.

Движение вокруг было непривычно интенсивное, они то и дело попадали в пробки. По-видимому, где-то готовится автомобильная выставка. И так много американских машин… Вероятно, какой-нибудь автопробег…

Галифакс-авеню, когда они наконец до нее доехали, произвела на миссис Эллис неважное впечатление. Дома как на подбор неказистые, фасады давно не крашены, во многих окнах выбиты стекла. Машина остановилась у дома, номер которого — 2-а — был написан краской на столбе перед входом. Почему детей понадобилось везти в такое место? Неужели нельзя было их покормить в центре, в приличном, недорогом кафе?

Сестра вылезла из машины и подала руку миссис Эллис.

— Мы ненадолго, — сказала она шоферу.

«Ну, это мы еще посмотрим, голубушка, — мысленно поправила ее миссис Эллис. — Я пробуду со Сьюзен столько, сколько захочу».

Через крохотный палисадник они прошли к крыльцу. Сестра позвонила в звонок, а миссис Эллис тем временем успела заметить в окне женское лицо, которое тут же спряталось за занавеской. О господи! Да это же Дороти, младшая сестра Вилфрида, учительница из Бирмингема. Ну да, разумеется, Дороти… Наконец картина начала проясняться: этот новый директор, Фостер, знаком с Дороти; люди, работающие в системе школьного образования, обычно все друг друга знают. Право, какое неудачное стечение обстоятельств! Миссис Эллис и раньше недолюбливала Дороти, а теперь прекратила с ней даже переписку. Дело в том, что после смерти Вилфрида Дороти показала себя далеко не с лучшей стороны — заявила свои права на бюро красного дерева и на довольно дорогую брошь, которую, как всю жизнь считала миссис Эллис, мать Вилфрида подарила именно ей, своей невестке; весь остаток дня после похорон прошел в весьма неприятных спорах и взаимных попреках, и миссис Эллис была только рада распроститься наконец с Дороти и отдать ей и бюро, и брошку, и еще в придачу ценный ковер, на который она уж точно претендовать не могла. Видеть Дороти, особенно сейчас, при таких тяжелых обстоятельствах, миссис Эллис хотелось меньше всего. Появиться перед ней без шляпы, без сумочки, со сбившейся прической, да еще под конвоем медицинской сестры…

Но приводить себя в порядок было уже некогда, потому что дверь открылась, и на пороге стояла… нет, нет, все-таки, к счастью, не Дороти. Но как странно: сходство бесспорное! Тот же длинный, унылый нос, то же характерное кислое выражение. Пожалуй, только ростом повыше и волосы чуть-чуть посветлее. Но в целом — и это поразительно — она была невероятно похожа на Дороти!

— Вы миссис Дроу? — спросила сестра.

— Да, это я, — ответила молодая женщина и тут же, услышав детский голос, доносившийся откуда-то из дома, раздраженно крикнула через плечо: — Да замолчи же ты в конце концов, Кийт, просто сил никаких нет!

В прихожую вышел мальчуган лет пяти; за собой он тащил какую-то игрушку на колесиках. «Какой славный малыш, — подумала миссис Эллис, — и какая неприятная, ворчливая мать! Но где все остальные дети, где же Сьюзен?»

— Вот женщина, которую вас просят опознать, — сказала сестра.

— Да вы не стойте, заходите в дом, — проговорила миссис Дроу не слишком любезно. — Только уж извините за беспорядок. Прислуги у меня нет, приходится одной крутиться, сами понимаете.

Миссис Эллис, которая снова понемногу начинала терять терпение, осторожно переступила через сломанную детскую игрушку у порога и вместе с сестрой вошла в большую комнату, по всей вероятности гостиную или столовую. Там действительно царил ужасающий беспорядок. Грязная посуда, не убранная после завтрака, а может быть, и ленча; повсюду детские игрушки; на столе у окна приготовленный для раскроя отрез какой-то материи.

Миссис Дроу объяснила с виноватой усмешкой:

— Кийт везде раскидывает свои игрушки, а тут еще мое шитье — я в свободное время подрабатываю, и обед мужу надо успеть приготовить, он приходит с работы голодный, как собака, — в общем, жизнь не сахар, я совсем замоталась.

Голос был точно как у Дороти! Миссис Эллис смотрела на нее во все глаза. Та же нудная, вечно недовольная интонация.

— Мы не будем занимать ваше время, — проговорила сестра, — нам только надо, чтобы вы сказали, кто это — Грейс Джексон или нет.

Молодая женщина в раздумье посмотрела на миссис Эллис.

— Нет, — ответила она наконец, — это не Грейс. Правда, Грейс я не видела уже несколько лет, собственно, с тех пор как вышла замуж. До замужества я ее иногда навещала, ездила в Хампстед. Она внешне совершенно не похожа на эту даму. Грейс гораздо полнее, волосы у нее темные, и к тому же она гораздо старше.

— Благодарю вас, — сказала сестра. — А эту даму вы никогда раньше не видели?

— Нет, никогда.

— Ну что ж, отлично, — сказала сестра, — не будем больше вас задерживать.

И она повернулась к выходу. Но миссис Эллис не могла допустить, чтобы ей опять морочили голову и пытались окончательно сбить ее с толку.

— Извините, пожалуйста, — обратилась она к миссис Дроу, — тут какая-то цепь недоразумений, но, насколько я поняла, вы или кто-то из ваших домашних говорили сегодня утром с доктором из полиции в Хампстеде и в вашем доме находилась тогда группа детей из школы Хай-Клоус, в том числе моя дочь, Сьюзен Эллис. Здесь ли еще эти дети? И кто из учителей сопровождает группу? Я приехала за своей дочерью.

Сестра хотела было вмешаться, но миссис Дроу в этот момент отвлеклась, потому что в комнату вошел ее сын, волоча за собой игрушку.

— Кийт, я же тебе сказала, чтобы ты не смел здесь появляться!

Она произнесла это тем же нудным, плаксивым голосом, а миссис Эллис ласково улыбнулась ребенку. Она так любила детей!

— Какой славненький мальчик, — сказала она и протянула ему руку. Он с готовностью протянул свою и крепко сжал ее пальцы.

— Он обычно дичится, ни к кому не подходит, — заметила миссис Дроу, — страшно застенчивый. Говорить его силой не заставишь — насупится и молчит, как немой.

— Я его понимаю, я в детстве тоже была застенчивая, — сказала миссис Эллис.

Кийт поднял голову и доверчиво взглянул на нее. Миссис Эллис почувствовала к нему мгновенную симпатию. Но надо прежде выяснить все про Сьюзен…

— Я спрашивала у вас насчет Сьюзен Эллис, — напомнила она.

— Да, я слышала, — сказала миссис Дроу, — но этот болван из полиции все перепутал. Дело в том, что я сама Сьюзен Эллис, Эллис моя девичья фамилия, и я тоже когда-то училась в школе Хай-Клоус. Вот откуда вся неразбериха. Никаких детей из этой школы тут нет и не было.

— Какое удивительное совпадение, — улыбнулась миссис Эллис. — Представьте, и моя фамилия Эллис, и дочку мою зовут Сьюзен, и вдобавок вы до странности похожи на сестру моего покойного мужа!

— Вот как? — сказала миссис Дроу. — Ну что ж, фамилия довольно распространенная. У нас тут по соседству мясник тоже Эллис.

Миссис Эллис вспыхнула. Какая бестактность! И тут же ее охватил страх — сестра уже шагнула к ней с явным намерением взять ее за руку и проводить к выходу. Миссис Эллис решила, что никуда отсюда не уйдет — по крайней мере, не уйдет в сопровождении сестры.

— Мне всегда казалось, что в Хай-Клоусе очень приятная, домашняя атмосфера, — быстро заговорила она, — только меня очень беспокоят перемены, которые там происходят, — боюсь, что в скором будущем школа совершенно утратит свой прежний облик.

— Да нет, какие там перемены, — сказала миссис Дроу, — как было, так и есть. И дети в большинстве все те же несносные звереныши. Чем меньше будут цепляться за родителей, чем скорее привыкнут жить среди посторонних людей, тем лучше. По крайней мере, с детства будут знать, что почем.

— Извините, но я никак не могу с вами согласиться, — сказала миссис Эллис. Просто невероятно: этот тон, эта кислая мина… Полное повторение Дороти!

— Что касается меня лично, — продолжала миссис Дроу, — то я Слейти на всю жизнь благодарна. Старушка, конечно, с придурью, но добрая, тут ничего не скажешь, и для меня она много сделала. Заботилась, оставляла в школе во время каникул — у меня мать погибла в уличной катастрофе.

— Ах, боже мой, как ужасно! — воскликнула миссис Эллис.

Миссис Дроу усмехнулась.

— Да, в то время мне было, пожалуй, нелегко, — сказала она. — Впрочем, я уже мало что помню. Помню только, что мать была добрая, ласковая. И красивая. Мне кажется, Кийт в нее.

Все это время мальчик не выпускал руку миссис Эллис.

— Ну что ж, пора прощаться, — сказала сестра. — Миссис Дроу сообщила нам все, что нужно.

— Я никуда не пойду, — проговорила миссис Эллис, — и вы не имеете права уводить меня силой.

Сестра переглянулась с миссис Дроу.

— Вот видите, как получается, — сказала она вполголоса. — Придется идти за шофером. Я говорила, чтобы послали со мной еще сестру, а они меня уверили, что это не понадобится.

— Пустяки, — успокоила ее миссис Дроу. — Сейчас столько развелось чокнутых — одной больше, одной меньше, какая разница. Только я закрою Кийта на кухне, а то неизвестно, что ей взбредет в голову.

И она подхватила ребенка на руки и под его отчаянные вопли унесла вон из комнаты.

Сестра снова посмотрела на миссис Эллис:

— Ну, пойдемте, пойдемте. Не глупите.

— Никуда я не пойду, — сказала миссис Эллис и с проворством, которого сама от себя не ожидала, схватила со стола, где миссис Дроу кроила материал, большие портновские ножницы. — Только посмейте ко мне подойти! Вы горько раскаетесь!

Сестра повернулась, поспешно вышла и с крыльца позвала шофера. Следующие несколько мгновений пролетели с быстротой молнии, однако миссис Эллис успела мысленно порадоваться, что выбрала столь блестящую тактику — все произошло, как в лучшем детективном романе.

Наверху, в спальне, она открыла окно, выходившее на задний двор. Окно на улицу тоже было приоткрыто, и до нее донесся громкий голос шофера:

— Тут есть еще черный ход, дверь настежь. Наверно, она выскочила сюда.

«Вот и хорошо, пусть так и думают, — решила про себя миссис Эллис; она села на пол и прислонилась к кровати. — Пусть побегают поищут. Сестре полезно сбросить лишний жир. В Мортон-хилле они себя особенно не утруждают. Только и знают, что без конца пить чай да лакомиться сладостями, а больных держат на хлебе и воде».

Шум и суета продолжались еще некоторое время. Кто-то звонил по телефону; она слышала чьи-то взволнованные голоса. Наконец, когда глаза у нее стали закрываться от изнеможения, раздался шум отъезжающего автомобиля. Наступила тишина. Миссис Эллис прислушалась. Снизу доносился только слабый однообразный скрип — это ребенок катал свою игрушку по прихожей, взад-вперед, взад-вперед. Потом к этому скрипу присоединился еще один звук — быстрый, мерный стук швейной машинки. Миссис Дроу села за работу.

С того момента, как сестра с шофером уехали, прошло, вероятно, около часа. А может быть, больше? Часы на камине показывали два. Миссис Эллис огляделась вокруг. До чего неопрятная, захламленная комната! Все валяется как попало. Туфли посреди пола, на стуле чье-то пальто, детская кроватка не застлана, одеяло все скомкано…

«Сразу видно, что она не получила настоящего воспитания, — вздохнула про себя миссис Эллис. — И манера говорить такая вульгарная, бесцеремонная… Но что поделаешь, если девочка росла без матери…»

Напоследок она еще раз обвела взглядом комнату, и тут ей на глаза попался настенный календарь. Даже календарь в этом доме какой-то бракованный, с ошибкой — вместо «1932» напечатано «1952»… Во всем вопиющая небрежность!

Она на цыпочках вышла на площадку и перегнулась через перила. Дверь в гостиную была закрыта; только машинка продолжала стучать с невероятной скоростью.

«Да, видимо, материальные обстоятельства у них нелегкие, если она вынуждена подрабатывать шитьем, — подумала миссис Эллис. — Интересно, где служит ее муж…»

Стараясь ступать как можно тише, она спустилась вниз по лестнице. Впрочем, стук швейной машинки все равно заглушил бы любой посторонний звук. Но в ту секунду, когда она проходила мимо двери в гостиную, дверь приоткрылась и оттуда выглянул Кийт. Он стоял и молча смотрел на нее, а потом улыбнулся, и миссис Эллис улыбнулась в ответ. Она не могла пройти мимо него просто так. Почему-то она была уверена, что он ее не выдаст.

— Да закрой же ты дверь наконец! — послышался плаксивый голос матери, и дверь захлопнулась, заглушив стук машинки. Миссис Эллис отворила входную дверь и выскользнула на улицу.

Оказавшись на свободе, она сразу повернула на север и пошла в этом направлении, как зверь, который чутьем определяет дорогу. Она знала, что там ее дом.

Вскоре она смешалась с толпой. Мимо нее, по Финчли-роуд, нескончаемым потоком неслись легковые машины и автобусы. Она устала, ноги у нее ныли, но она все шла и шла, потому что была без денег и не могла ни сесть в автобус, ни взять такси. Никто ее не замечал, никто не обращал на нее внимания — все были заняты своими делами, кто торопился домой, кто из дому, и миссис Эллис, с трудом одолевая подъем неподалеку от Хампстеда, впервые в жизни почувствовала себя одинокой и никому не нужной. Ей так хотелось к себе домой, так хотелось оказаться наконец в своей привычной обстановке, вернуться к повседневной, нормальной жизни, из которой так внезапно, так жестоко ее вышвырнула какая-то сила. Нужно будет столько сделать, чтобы во всем разобраться, привести все в порядок, а она не знала, с чего начать, к кому обратиться за помощью.

«Я хочу, чтобы все вернулось на свои места, — повторяла про себя миссис Эллис, превозмогая боль в ногах и в спине. — Хочу, чтобы все было как прежде, чтобы я была снова дома, чтобы дочка была со мной…»

Вот наконец и лесопарк. Вот перекресток, где она задержалась вчера, прежде чем перейти улицу. Она даже вспомнила, о чем думала в тот момент: о том, что купит Сьюзен красный велосипед. Какой-нибудь хорошей марки — легкий, но прочный.

И мысль об этом детском велосипеде придала ей сил, помогла забыть все невзгоды. Как только распутаются все эти нелепые недоразумения, она купит дочке велосипед — обязательно красный. И она ступила с тротуара на мостовую.

Но откуда опять этот оглушительный скрежет тормозов, почему перед ней во второй раз мелькнуло растерянное, бледное лицо рассыльного из прачечной?

Без видимых причин No Motive пер. Н. Рахманова



Однажды утром примерно в половине двенадцатого Мэри Фаррен зашла в оружейную комнату своего мужа, взяла револьвер, зарядила его и затем застрелилась. Дворецкий услышал из буфетной выстрел. Зная, что сэр Джон уехал и вернется только к ленчу и в это время в оружейной быть никому не полагается, он отправился на разведку и увидел леди Фаррен в луже крови на полу. Она была мертва.

В ужасе он призвал на помощь экономку, и, посоветовавшись, они решили, что сперва он позвонит по телефону доктору, потом в полицию и в последнюю очередь самому сэру Джону, который был на заседании правления.

Доктору и полиции, которые появились вслед друг за другом с перерывом в несколько минут, дворецкий рассказал, что произошло; телефонное сообщение в обоих случаях звучало одинаково: «Несчастный случай с ее светлостью. Ее светлость лежит в оружейной комнате, голова прострелена. Боюсь, что она умерла».

Телефонное сообщение, призывающее домой сэра Джона, было сформулировано по-иному: «Сэра Джона убедительно просят поскорее приехать, с ее светлостью произошел несчастный случай».

Таким образом, объявить горестную весть вернувшемуся домой мужу досталось доктору.

Для доктора это была нелегкая, мучительная задача. Он знал Джона Фаррена много лет, и он, и Мэри были его пациентами. Более счастливой супружеской пары было не найти, оба с нетерпением ожидали появления на свет первенца этой весной. Никаких осложнений не предвиделось — Мэри Фаррен была спокойна, здорова и радовалась перспективе стать матерью.

Самоубийство казалось лишенным смысла. И, однако, не подлежало сомнению, что это самоубийство. Мэри Фаррен наскоро написала три слова на блокноте, который положила на стол в оружейной комнате. Слова были: «Прости меня, любимый».

Револьвер хранился незаряженным. Со всей очевидностью Мэри Фаррен достала его, зарядила и затем застрелилась.

Полиция согласилась с мнением доктора, что рана нанесена ее собственной рукой. Смерть, к счастью, наступила, судя по всему, мгновенно.

Сэр Джон Фаррен был убит горем. За те полчаса, что он беседовал с доктором и полицией, он состарился чуть не на двадцать лет.

— Почему, почему она это сделала? — повторял он в отчаянии. — Мы были так счастливы. Так любили друг друга. Мы ждали ребенка. Не было никаких причин, говорю вам, совершенно никаких.

Ни полиции, ни доктору нечего было возразить ему.

Последовали обычные формальности, произвели официальное дознание; как и предполагалось, вынесли вердикт: «Самоубийство при отсутствии данных, свидетельствующих о душевном состоянии покойной».

Сэр Джон Фаррен без конца обсуждал случившееся с доктором, но ни один из них не мог прийти к какому-либо заключению.

— Есть одна вероятность, — предположил доктор. — Бывает, что женщины во время беременности на время теряют рассудок. Но вы бы заметили признаки помешательства, и я тоже. Вы же говорите, что и накануне вечером, и за завтраком она была такой, как всегда. Насколько вам известно, абсолютно ничто не тревожило ее.

— Абсолютно, — проговорил сэр Джон. — Мы завтракали вместе, как обычно. Строили планы на вторую половину дня: вернувшись с заседания, я собирался совершить с ней прогулку в экипаже. Она была в жизнерадостном настроении и всем довольна.

Слуги подтвердили его слова.

Горничная заходила в спальню к ее светлости в половине одиннадцатого, та разглядывала шали, доставленные по почте. Восхищенная искусной работой, леди Фаррен показала шали горничной и сказала, что на всякий случай оставит обе, розовую и голубую — для девочки или для мальчика.

В одиннадцать явился коммивояжер от фирмы, производящей садовую мебель. Ее светлость приняла его и выбрала по каталогу два больших садовых кресла. Дворецкий потому знал об этом, что после ухода агента леди Фаррен показала каталог ему, когда он зашел узнать, какие будут распоряжения шоферу; ее светлость ответила: «Нет, до ленча я выходить не буду, а потом мы вместе с сэром Джоном поедем кататься».

Когда дворецкий уходил, ее светлость стоя пила молоко. Он был последний, кто видел ее в живых.

— Получается, — заключил сэр Джон, — что приблизительно между двадцатью минутами двенадцатого и половиной двенадцатого, когда Мэри застрелилась, она внезапно сошла с ума. Но это бессмысленно. Что-то должно было произойти в этот проклятый промежуток. И я обязан выяснить, что именно. Я не успокоюсь, пока не выясню.

Доктор всячески пытался отговорить его, но безуспешно. Сам доктор был убежден, что Мэри Фаррен в приступе помешательства на почве беременности покончила с собой, не сознавая, что делает.

И на этом следовало остановиться. Оставить все как есть. А там лишь время поможет Джону Фаррену забыть.

Но Джон Фаррен не хотел забывать. Он отправился в частное сыскное агентство и проконсультировался с детективом по фамилии Блэк, которого контора рекомендовала как надежного и тактичного человека. Сэр Джон рассказал ему о случившемся. Блэк, хитрый шотландец, сам говорил мало, но зато слушал внимательно. Лично он разделял мнение доктора и причину самоубийства видел во внезапном приступе помешательства вследствие беременности. Но, будучи работником добросовестным, он отправился в загородный дом сэра Джона, чтобы побеседовать с прислугой. Он задал много вопросов, которых не задавала полиция, поболтал с доктором, просмотрел всю корреспонденцию, приходившую на имя леди Фаррен в последние недели перед смертью, навел справки обо всех телефонных звонках и встречах с друзьями, но так и не нашел ответа на вопрос своего клиента.

Единственное разумное объяснение, какое родилось в его многоопытной голове, — что леди Фаррен ждала ребенка от любовника — не подтвердилось. Все возможные проверки не дали никаких оснований для такого предположения. Супруги нежно любили друг друга и за все три года брака ни разу не расставались. Все без исключения слуги твердили об их глубокой привязанности. Не существовало никаких финансовых затруднений. Не обнаружил проницательный Блэк и неверности со стороны сэра Джона. Слуги, друзья, соседи — все превозносили его высокую нравственность. Стало быть, жена застрелилась не оттого, что наружу вышла какая-то его вина.

На время Блэк зашел в тупик в своих поисках. Но не признал себя побежденным. Уж если он брался за расследование, то доводил его до конца. К тому же, хотя он успел всего навидаться и несколько очерстветь, душевные муки сэра Джона пробудили в нем чувство жалости.

— Знаете, сэр, — сказал он, — в подобных случаях часто приходится углубляться в чью-то жизнь и заглядывать дальше недавнего прошлого. Я осмотрел — с вашего разрешения — письменный стол вашей супруги до последнего уголка, перебрал все бумаги и письма, но не нашел ровным счетом ничего, что дало бы ключ к тому, что ее тревожило… если тревожило.

Вы рассказывали, что познакомились с леди Фаррен… тогда мисс Марш… во время поездки в Швейцарию. Она жила со своей больной тетушкой, мисс Верой Марш, которая ее вырастила, так как родители очень рано умерли.

— Все так, — подтвердил сэр Джон.

— Они жили в Сьерре, время от времени в Лозанне, и вы встретили обеих мисс Марш в доме общих знакомых в Сьерре. Вы подружились с младшей, а к концу пребывания там влюбились в нее, а она в вас, и вы сделали ей предложение.

— Все верно.

— Старшая мисс Марш не возражала, более того, была очень довольна. Вы с нею условились, что будете выплачивать ей сумму, позволяющую содержать компаньонку, которая займет место племянницы, и месяца через два-три вы обвенчались в Лозанне.

— Совершенно верно.

— Не было разговоров о том, чтобы тетушка переехала жить к вам в Англию?

— Мэри приглашала ее, так как была к ней очень привязана, но престарелая дама отказалась. Она так долго жила в Швейцарии, что опасалась английского климата и английской кухни. Между прочим, мы дважды навещали ее с тех пор, как поженились.

Блэк осведомился, получал ли сэр Джон какие-нибудь известия от тетушки уже после случившейся трагедии. Да. Он, разумеется, сразу же ей написал, да она и сама прочла сообщение в газетах. Новость привела ее в ужас. Она и вообразить не может, из-за чего Мэри вдруг покончила с собой. Всего за несколько дней до катастрофы в Сьерру пришло счастливое письмо, исполненное радости по поводу предстоящего рождения ребенка. Мисс Марш вложила его в свое письмо к сэру Джону. И теперь сэр Джон передал его Блэку.

— У меня сложилось впечатление, — заметил Блэк, — что тетушка с племянницей, когда вы с ними познакомились три года назад, вели уединенную жизнь.

— У них был небольшой домик, как я уже упоминал, а раза два в году они ездили в Лозанну, где снимали комнаты в пансионе. У тетушки было что-то с легкими, но не настолько серьезное, чтобы лечиться в санатории или еще где-нибудь. Мэри была преданнейшей из племянниц. Вот это и привлекло меня в ней прежде всего — ласковое терпеливое обращение с тетушкой, которая, как многие немощные пожилые люди, нередко проявляла раздражительность.

— Стало быть, жена ваша, младшая мисс Марш, не очень-то часто бывала в обществе? Имела мало знакомых своего возраста и прочее?

— По всей видимости, так, но ее это как-то не волновало. Она была всегда всем довольна.

— И жила так с самого детства?

— Да. Мисс Марш была единственной родственницей Мэри. Она удочерила девочку, когда у той умерли родители. Мэри была тогда совсем еще дитя.

— А сколько лет было вашей жене, когда она вышла замуж?

— Тридцать один год.

— И никакой предыдущей помолвки, увлечения?

— Нет, ничего. Я, бывало, подсмеивался из-за этого над Мэри, но она уверяла, что не встретила никого, кто заставил бы хоть чуть-чуть забиться ее сердце. И тетушка подтверждала ее слова. Помню, мисс Марш сказала мне после того, как состоялась помолвка: «Редко можно встретить такую неиспорченную натуру. Мэри прехорошенькая, но об этом не подозревает, у нее чудеснейший мягкий характер, но и этого она не сознает. Вы счастливец». И я действительно был счастлив.

Сэр Джон устремил на Блэка такой страдальческий взгляд, что ко всему привычный шотландец с большой неохотой приступил к дальнейшим расспросам.

— Так, значит, это был брак по взаимной любви? — продолжал он. — Вы абсолютно уверены, что ваш титул и положение не сыграли тут роль приманки? Скажем, тетушка могла намекнуть племяннице, что такой случай упускать нельзя и другого такого жениха можно и не найти? В конце концов, женщинам свойственно думать о таких вещах.

Сэр Джон покачал головой.

— Возможно, мисс Марш и приходили подобные мысли, не знаю, но Мэри — нет. С самого начала я искал ее общества, а не наоборот. Если бы Мэри высматривала себе мужа, я бы заметил это сразу, как только мы познакомились. Сами знаете, какие попадаются хищницы. Моя приятельница, в чьем доме я впервые встретил Маршей, предупредила бы меня, что у нее гостит девица за тридцать, которая охотится за женихом. Однако ничего подобного она не сказала. Она сказала: «Я хочу познакомить вас с очаровательнейшей девушкой, мы все в ней души не чаем и жалеем, что она ведет такую одинокую жизнь».

— Но вам не показалось, что она страдает от одиночества?

— Вовсе нет. Она была вполне довольна жизнью.

Блэк отдал обратно сэру Джону письмо от мисс Марш.

— Вы по-прежнему хотите, чтобы я продолжал расследование? — спросил он. — Вы не думаете, что проще бы решить раз и навсегда, что доктор прав и у леди Фаррен действительно случилось помрачение рассудка и она лишила себя жизни, не сознавая, что делает?

— Нет, — ответил сэр Джон, — повторяю — где-то таится разгадка трагедии, и я не отступлюсь, пока не найду ее. Вернее, пока вы не найдете. Для этого я и нанял вас.

Блэк поднялся со стула.

— Пусть будет по-вашему, — заключил он. — Раз так, я продолжаю поиски.

— И что вы намерены предпринять? — спросил сэр Джон.

— Завтра я лечу в Швейцарию.


Прибыв в Сьерру, Блэк явился в шале «Бон Репо»,[52] вручил свою карточку и был проведен в небольшую гостиную, выходившую на балкон, откуда открывался превосходный вид на долину Роны.

Какая-то женщина, видимо компаньонка мисс Марш, вывела его через гостиную на балкон. Блэк успел рассмотреть, что комната обставлена добротно и со вкусом, ничего из ряда вон выходящего, — типичная комната живущей за границей старой незамужней англичанки, которая не любит швыряться деньгами.

На каминной доске стояла большая фотография леди Фаррен, сделанная недавно, копия той, что Блэк видел в кабинете у сэра Джона. Еще одна стояла на бюро, тут леди Фаррен было, наверное, лет двадцать. Хорошенькая застенчивая девушка с длинными, длиннее, чем на последнем портрете, волосами.

Блэк вышел на балкон и представился старой даме в кресле на колесиках как друг сэра Джона Фаррена.

У мисс Марш были белые волосы, голубые глаза и твердые тонкие губы. Судя по тону, каким она обратилась к компаньонке, после чего та немедленно покинула комнату, ей нелегко было угодить. Впрочем, она, кажется, была неподдельно рада приходу Блэка и с большим участием справилась о сэре Джоне; она пожелала знать, выяснилось ли хоть что-нибудь, что могло пролить свет на случившуюся трагедию.

— К сожалению, ничего, — ответил Блэк. — Я, собственно, и приехал выяснить, что известно об этом вам. Вы знали леди Фаррен лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем даже ее муж. Сэр Джон надеется, что у вас есть какие-нибудь догадки на этот счет.

Мисс Марш удивленно подняла брови.

— Но ведь я уже писала сэру Джону и выразила свой ужас, свое полное недоумение. Я отослала ему последнее письмо Мэри ко мне. Разве он вам не говорил?

— Говорил, — ответил Блэк. — Я читал письмо. У вас есть и другие ее письма?

— Я сохранила все, — ответила мисс Марш. — Она писала мне регулярно, каждую неделю, после того как вышла замуж. Если сэру Джону угодно, я с удовольствием отошлю ему эти письма. Среди них нет ни одного, которое бы не дышало любовью к нему и гордостью и восхищением своим новым домом. Она сожалела лишь об одном — о том, что я не решаюсь покинуть свое жилище и навестить ее. Посудите сами — куда мне, такой развалине.

«Вид у тебя вполне крепкий, — подумал Блэк. — Может, просто не хотелось».

— Я вижу, вы с племянницей были очень привязаны друг к другу? — сказал он вслух.

— Я нежно любила Мэри, и она, смею думать, отвечала мне тем же, — последовал быстрый ответ. — Видит бог, я иной раз бываю придирчива, но Мэри словно и не тяготилась этим. У нее был прелестнейший характер.

— Вам жаль было расставаться с ней?

— Еще бы. Мне страшно ее не хватало и сейчас не хватает. Но, естественно, я прежде всего думала о ее счастье.

— Сэр Джон упоминал, что положил вам пособие, чтобы покрыть расходы на вашу теперешнюю компаньонку.

— Да. Он проявил щедрость. А вы случайно не знаете — пособие сохранится?

Голос прозвучал пронзительно.

Блэк решил, что первое его впечатление о мисс Марш как особе, отнюдь не пренебрегающей деньгами, по-видимому, было правильным.

— Об этом сэр Джон ничего не говорил. Убежден, что в случае отмены пособия вы получили бы извещение от него самого или от адвоката.

Блэк взглянул на руки мисс Марш. Они нервно постукивали по ручкам кресла.

— А в прошлом вашей племянницы, — спросил Блэк, — нет ничего, чем объяснялось бы самоубийство?

У нее сделался испуганный вид.

— Что вы имеете в виду?

— Предыдущую помолвку или неудачный роман?

— Помилуй бог, нет.

Странно. Она как будто испытала облегчение, когда он разъяснил свой вопрос.

— Сэр Джон был первой и единственной любовью Мэри. Видите ли, здесь у меня она вела уединенную жизнь. Вокруг было не очень-то много молодежи. Но и в Лозанне она не искала общества своих сверстников. И не от чрезмерной застенчивости или замкнутого характера. Просто ей была свойственна сдержанность.

— А школьные подруги у нее были?

— Пока она была маленькой, я занималась с нею сама. Позже, в Лозанне, став постарше, она проучилась несколько семестров в школе, но не жила там, а только посещала школу днем. Мы жили в пансионе, неподалеку. Помню одну-двух девочек, они заходили на чай. Но близких подруг у нее не было.

— У вас есть снимки тех лет?

— Да. Несколько штук. В одном из альбомов. Хотите посмотреть?

— Да, пожалуй. Сэр Джон показывал мне кое-какие фотографии, но, по-моему, среди них нет сделанных до брака.

Мисс Марш показала на бюро, стоявшее в гостиной, и велела выдвинуть второй ящик и принести ей альбом. Он принес, и она, надев очки, открыла альбом, а Блэк придвинулся к ней вместе со стулом.

Они листали альбом, открывая страницу за страницей. Снимков было много, ни один не представлял особого интереса. Леди Фаррен одна. Мисс Марш одна. Леди Фаррен и мисс Марш с группой других людей. Их шале. Виды Лозанны. Блэк досмотрел альбом до конца. Разгадка скрывалась не здесь.

— Это все, что у вас есть? — спросил он.

— Боюсь, что все. Хорошенькая девушка, правда? Такие добрые карие глаза… Ужасно… Бедный сэр Джон.

— Детских фотографий, как я заметил, здесь нет. Только начиная лет с пятнадцати.

Последовала короткая пауза, затем мисс Марш произнесла:

— Да, да, у меня, по-моему, раньше не было фотоаппарата.

У Блэка был тренированный слух. Он с легкостью улавливал фальшь. Мисс Марш солгала. Что она хотела скрыть?

— Жаль, — заметил он. — А мне всегда интересно узнавать детские черты во взрослом лице. Я сам человек семейный. Нам бы с женой без детских альбомов нашего сынишки жизнь была бы не в жизнь.

— Да, непростительная глупость с моей стороны, не правда ли? — произнесла мисс Марш. Она положила альбом перед собой на стол.

— У вас, наверное, найдутся портреты, сделанные в ателье?

— Нет, — отозвалась мисс Марш, — а если и были, то куда-то затерялись. При переездах, сами понимаете. Сюда мы переехали, когда Мэри уже исполнилось пятнадцать. До этого мы жили в Лозанне.

— А вы удочерили Мэри, когда ей было пять лет, так, кажется, говорил сэр Джон?

— Да, около пяти.

Снова минутное замешательство, чуть заметно дрогнувший голос.

— А нет ли у вас фотографии родителей леди Фаррен?

— Нет.

— Как я понял, ее отец был вашим единственным братом?

— Да, единственным.

— Что заставило вас взять к себе племянницу?

— Ее мать умерла, и брат не знал, что с ней делать. Она была болезненным ребенком. Мы с братом решили, что это будет наилучшим выходом из положения.

— Брат, разумеется, выплачивал вам какую-то сумму на уход за девочкой и ее образование?

— Ну естественно. Иначе я бы не справилась.

И тут мисс Марш совершила оплошность. Не будь этой оплошности, Блэк, вероятно, оставил бы ее в покое.

— Вы задаете какие-то странные вопросы, мистер Блэк, не относящиеся к делу, — проговорила она, коротко и суховато рассмеявшись. — Не понимаю, какой интерес представляет для вас пособие, выплачиваемое мне отцом Мэри. Вы хотите знать, почему бедняжка Мэри лишила себя жизни. Этого же хочет ее муж, этого хочу я.

— Меня интересует все, имеющее хотя бы отдаленную связь с прошлым леди Фаррен, — возразил Блэк. — Видите ли, именно затем меня и нанял сэр Джон. Пожалуй, пора объяснить, что я не близкий друг сэра Джона, а частный детектив.

Лицо мисс Марш приобрело серый оттенок. Куда девалось ее самообладание? Она внезапно превратилась в перепуганную старуху.

— Что вы хотите у меня узнать? — спросила она.

— Всё.

У шотландца, надо пояснить, имелась излюбленная теория, которую он часто развивал перед директором агентства, где служил, — он считал, что на свете очень мало людей, кому не нашлось бы что скрывать. Сколько раз приходилось ему наблюдать мужчин и женщин, подвергавшихся в качестве свидетелей перекрестному допросу, и все они до единого боялись, боялись не вопросов, которые им задавали и которые могли пролить свет на расследуемое дело, они боялись, как бы при этом нечаянно не проговориться, не выдать собственный секрет, могущий бросить на них тень.

Блэк не сомневался, что именно в этом положении оказалась сейчас мисс Марш. Возможно, она ничего не знает о причинах самоубийства Мэри Фаррен. Но она знает за собой какую-то вину, которую всячески пытается утаить.

— Если сэр Джон узнал про пособие и считает, что все эти годы я обездоливала Мэри, обманывая ее, то приличия ради он мог сказать об этом сам, а не нанимать сыщика, — проговорила она.

«Те-те-те, — подумал Блэк. — Дайте старушке веревку, а уж она сама на ней повесится».

— Слово «обман» не произносилось, — ответил он, — но просто сэру Джону обстоятельства показались довольно странными.

Блэк бил наугад, но чуял, что результат может стоить того.

— Еще бы не странные, — подхватила мисс Марш. — Я старалась поступать, как считала лучше, и думаю, что мне это удавалось. Клянусь вам, мистер Блэк, я очень мало денег брала для себя, большая часть шла на содержание Мэри, как мы и договаривались с ее отцом. Когда Мэри вышла замуж, и вышла, как выяснилось, удачно, я не сочла, что поступаю дурно, оставляя деньги себе. Сэр Джон богат, и Мэри без них обошлась бы.

— Я заключаю, — вставил Блэк, — что леди Фаррен ничего не знала о финансовой стороне дела?

— Ничего, — подтвердила мисс Марш. — Деньги ее никогда не интересовали, а кроме того, она думала, что целиком находится на моем иждивении. Неужели сэр Джон собирается возбудить против меня дело, мистер Блэк? Если он его выиграет, а в этом сомнений нет, меня ждет нищета.

Блэк поскреб подбородок, делая вид, что размышляет.

— Не думаю, чтобы сэр Джон имел такое намерение, мисс Марш, — проговорил он. — Но он хотел бы знать правду о том, что произошло.

Мисс Марш откинулась на спинку своего инвалидного кресла. Ни надменной осанки, ни негнущейся спины, — она выглядела усталой и старой.

— Теперь, когда Мэри умерла, правда уже не может повредить ей, — сказала она. — Дело в том, мистер Блэк, что она вовсе не племянница мне. Я получала большие деньги за то, что взяла ее на воспитание. Деньги должны были перейти к ней, когда она достигнет совершеннолетия. Но я оставила их себе. Отец Мэри, с которым у меня было письменное соглашение, к тому времени уже умер. Здесь, в Швейцарии, никто ни о чем не знал. Так просто было сохранить все в тайне. Ничего дурного у меня и в мыслях не было.

«Вот так всегда, — подумал Блэк. — Подвергни мужчину или женщину соблазну — и они ему поддадутся. При этом у них и в мыслях нет ничего дурного».

— Понятно, — сказал он. — Что ж, мисс Марш, не будем вдаваться в подробности того, что вы совершили и как потратили деньги, предназначенные леди Фаррен. Интересует меня следующее: если она не ваша племянница, то кто же она?

— Она единственная дочь некоего мистера Генри Уорнера. Вот все, что мне известно. Он не оставлял мне своего адреса, не говорил, где живет. Мне известен был только адрес его банкиров и филиала в Лондоне. Оттуда я получила четыре раза определенную сумму. Как только я взяла Мэри на свое попечение, мистер Уорнер отбыл в Канаду и умер там пять лет спустя.

Банк уведомил меня о его смерти, а поскольку больше никаких известий я не получала, то сочла безопасным распорядиться деньгами по своему усмотрению.

Блэк записал себе в блокнот имя Генри Уорнера, и мисс Марш дала ему адрес банка.

— Мистер Уорнер не был вашим близким знакомым? — спросил Блэк.

— О, нет. Я видела его всего дважды. В первый раз — когда я откликнулась на его объявление с номером абонементного ящика, где сообщалось, что требуется кто-то, кто на неопределенный срок возьмет на себя заботы о некрепкого здоровья девочке. В ту пору я была очень бедна и только что потеряла место гувернантки в английской семье, которая возвращалась в Англию.

В школу устраиваться мне не хотелось, и объявление это явилось настоящим подарком, особенно если принять во внимание щедрость суммы, которую отец собирался выплачивать за содержание девочки. Я поняла, что смогу отныне жить так, как, откровенно говоря, никогда не жила. Вряд ли вы станете осуждать меня за это.

К ней в какой-то степени возвращалась былая самоуверенность. Она бросила зоркий взгляд на Блэка.

— Я не осуждаю вас, — отозвался он. — Расскажите мне еще о Генри Уорнере.

— Я мало что могу рассказать. Он почти не интересовался мною и моей жизнью. Главное, на что он сделал упор, — Мэри останется со мной навсегда, он не имеет намерения забрать ее когда-либо к себе или переписываться с нею. Он уезжает в Канаду, объявил он, и разрывает все прежние связи. Мне предоставляется воспитывать его дочь как мне заблагорассудится. Иными словами, он умывает руки.

— Бездушный тип? — вставил Блэк.

— Не то что бездушный. У него был озабоченный, замученный вид, как будто бремя ответственности за девочку оказалось ему не под силу. Жены его, видимо, не было в живых. Я спросила, что он имел в виду, говоря «некрепкого здоровья», мне не приходилось ухаживать за больными, и меня не прельщала перспектива очутиться с хворым ребенком на руках.

Он объяснил, что некрепкая не в физическом отношении. Несколько месяцев назад она стала свидетельницей страшной железнодорожной катастрофы и в результате шока потеряла память.

Во всех прочих отношениях она совершенно нормальна и разумна. Только не помнит ничего, что было раньше, до испытанного потрясения. Не помнит даже, что он ее отец. Поэтому-то он и хочет, сказал он, чтобы она начала новую жизнь в другой стране.

Блэк сделал пометки у себя в блокноте. Дело начинало приобретать какие-то очертания.

— Стало быть, вы согласились рискнуть — принять на себя пожизненные заботы о девочке, которая перенесла душевное потрясение? — спросил он.

Он не хотел, чтобы вопрос прозвучал саркастически, но мисс Марш уловила скрытую насмешку и покраснела.

— Я привыкла преподавать, иметь дело с детьми, — возразила она, — а кроме того, я ценю независимость. Я приняла предложение мистера Уорнера, но при условии, если девочка будет симпатична мне, а я ей. На вторую нашу встречу он пришел с Мэри. Невозможно было сразу не полюбить ее. Прелестное личико, большие глаза, мягкая приветливая манера. Она показалась мне совершенно нормальной, только немного инфантильной. Я поболтала с ней, спросила, не хочет ли она погостить у меня, она ответила, что хочет, и самым доверчивым образом вложила свою руку в мою. Я тут же дала согласие мистеру Уорнеру, и сделка состоялась. Он оставил Мэри у меня в тот же вечер, и больше мы его никогда не видели. Нетрудно было внушить девочке, что она моя племянница, ведь она не помнила ничего о прежней жизни и все о себе принимала на веру. Все прошло гладко.

— И с того дня память к ней ни разу не возвращалась, мисс Марш?

— Ни разу. Жизнь началась для нее в тот момент, когда отец передал ее мне в гостинице в Лозанне, да и, по правде говоря, для меня тоже. Я не могла бы любить ее сильнее, будь она и вправду моей племянницей.

Блэк проглядел свои записи и сунул блокнот в карман.

— Значит, вы не знаете о ней ничего помимо того, что она дочь некоего мистера Генри Уорнера?

— Ровно ничего.

— Она была просто маленькая пятилетняя девочка, потерявшая память.

— Пятнадцатилетняя, — поправила мисс Марш.

— То есть как? — переспросил Блэк.

Мисс Марш снова покраснела.

— Я и забыла, — сказала она. — Я ввела вас в заблуждение. Я привыкла уверять Мэри и всех других людей в том, что удочерила племянницу, когда той было пять лет. Так было гораздо проще для меня и для Мэри тоже, ведь она не помнила о себе ровно ничего до того дня, как стала жить у меня. На самом деле ей было пятнадцать. Теперь вы поймете, почему у меня нет домашних и никаких вообще детских фотографий Мэри.

— Теперь понимаю, — проговорил Блэк. — Что ж, должен поблагодарить вас, мисс Марш, вы мне очень помогли. Вряд ли сэр Джон поднимет вопрос о деньгах, ну а ваш рассказ я буду пока считать сугубо конфиденциальным. Что мне требуется узнать сейчас — это где жила леди Фаррен — Мэри Уорнер — первые пятнадцать лет своей жизни и как она их прожила. А вдруг это имеет какое-то отношение к самоубийству.

Мисс Марш позвонила компаньонке и велела проводить Блэка. Она еще не вполне обрела присущее ей самообладание.

— Мне всегда казалось странным одно обстоятельство, — добавила она. — По-моему, отец ее, Генри Уорнер, говорил неправду. Мэри не проявляла ни малейшего страха перед поездами, и, сколько я ни расспрашивала разных людей, никто не слыхал о какой-нибудь серьезной катастрофе на железной дороге в Англии да, собственно, и где бы то ни было в месяцы, предшествующие появлению у меня Мэри.


Блэк вернулся в Лондон, но не дал о себе знать сэру Джону, так как почел за лучшее подождать каких-нибудь более определенных результатов.

Ему показалось лишним открывать сэру Джону глаза на мисс Марш и обман с удочерением. Это еще больше расстроило бы сэра Джона, к тому же сам по себе этот факт, сделайся он вдруг известен его жене, едва ли вынудил бы ее к самоубийству.

Гораздо заманчивее было предположить, что леди Фаррен испытала потрясение, которое в мгновение ока рассеяло туман, окутывавший ее мозг в течение девятнадцати лет.

Задачей Блэка и было выяснить, что это было за потрясение. Очутившись в Лондоне, он первым делом направился в отделение банка, где имелся счет у Генри Уорнера. Блэк повидался с управляющим и объяснил свою миссию.

Выяснилось, что Генри Уорнер действительно переехал в Канаду, где женился вторично и впоследствии умер. Вдова прислала им письмо и попросила закрыть счет в Англии. Управляющий не слыхал, были ли у Генри Уорнера в Канаде дети, не знал также адреса вдовы. Первая жена Генри Уорнера умерла задолго до его переезда. Да, управляющий знал, что оставалась дочь от первого брака. Ее удочерила некая мисс Марш, проживающая в Швейцарии. Ей регулярно выплачивались деньги, но выплата прекратилась, когда Генри Уорнер женился во второй раз. Единственной положительной информацией, полученной от управляющего, которая могла оказаться полезной, был старый адрес Генри Уорнера. А также деталь, которую Генри Уорнер утаил от мисс Марш, — что он духовное лицо и в ту пору, когда мисс Марш взяла к себе его дочь, был викарием[53] церкви Всех Святых в приходе Лонг Коммон, Гемпшир.

Блэк ехал в Гемпшир, испытывая приятные предчувствия. Ему всегда становилось весело, когда узлы начинали распутываться. Это напоминало ему детство и игру в прятки. Любовь к неожиданностям в первую очередь и заставила его выбрать профессию сыщика, и он никогда не пожалел о своем выборе.

Он старался избежать предвзятости, но в данном случае трудно было не заподозрить в достопочтенном Генри Уорнере главного злодея в этой драме. Внезапно отдать психически нездоровую дочь совершенно чужой женщине, за границу, а затем прервать с ней всякую связь и уехать в Канаду — такое поведение казалось особенно бессердечным в священнике.

Тут пахло скандалом, и, если запах в Лонг Коммон еще не выветрился спустя девятнадцать лет, нетрудно будет разнюхать, в чем скандал заключался.

Блэк остановился в местной гостинице, сделал вид, будто занимается описанием старинных церквей в Гемпшире, и, пользуясь тем же предлогом, написал вежливую записку теперешнему приходскому священнику, испрашивая разрешения зайти к нему.

Разрешение было даровано, и викарий, молодой человек, страстно увлеченный архитектурой, показал ему все закоулки церкви, от нефа до колокольни, и посвятил во все тонкости резьбы XV века.

Блэк вежливо слушал и помалкивал, скрывая свое невежество, а под конец незаметно свел разговор на предшественников викария.

К сожалению, нынешний викарий жил в Лонг Коммон всего шесть лет и мало что знал об Уорнере, чей преемник перебрался потом в Халл, но слышал, что Уорнер исполнял здесь должность священника двенадцать лет и жена у него похоронена на церковном кладбище.

Блэк осмотрел могилу и обратил внимание на надпись: «Эмили Мэри, возлюбленная супруга Генри Уорнера, покоящаяся отныне в объятиях Иисуса».

Отметил он также дату смерти. Мэри, ее дочери, было тогда, должно быть, десять лет. Да, викарий слыхал, что Уорнер в большой спешке покинул приход и, кажется, переехал в Канаду. В деревне его, вероятно, многие помнят, в особенности старики. Быть может, здешний садовник помнит лучше других. Он служит при всех приходских священниках по очереди уже тридцать лет.

Насколько ему, викарию, известно, Уорнер не был ни историком, ни коллекционером и строительством церквей не интересовался.

Если мистеру Блэку угодно будет зайти к нему домой, то у него найдется много книг по истории Лонг Коммон.

Мистер Блэк принес свои извинения и откланялся. Он выудил из викария все, что хотел. Он чувствовал, что вечер, проведенный в баре гостиницы, где он остановился, принесет куда больше пользы. И оказался прав.

Он больше ничего не узнал про резьбу XV века, но зато довольно много услыхал про достопочтенного Генри Уорнера.

Викария в приходе уважали, но не слишком любили по причине его жестких принципов и нетерпимости. Он был не тот человек, к кому прихожане обращаются в беде: склонен обличать чаще, чем утешать. Ни разу он не зашел в бар при гостинице, ни разу по-дружески не пообщался с простым людом.

Известно было, что у него имеются личные средства и он не зависит от доходов, которые ему дает место викария. Он любил, когда его приглашали в немногочисленные богатые дома прихода, так как придавал значение положению в обществе, но и там он не пользовался симпатией.

Короче говоря, достопочтенный Генри Уорнер был нетерпимым, узколобым снобом, а такое сочетание человеческих качеств не украшает викария. Жену его, напротив, все очень любили и единодушно оплакивали, когда она умерла после операции раковой опухоли. Приятная, внимательная к людям, добросердечная была женщина, и маленькая дочка пошла в нее.

Очень ли горевала девочка после смерти матери?

Никто не помнил. Пожалуй, не очень. Она уехала в школу и домой наезжала только в каникулы. Кое-кто помнил, как она каталась по окрестностям на велосипеде, хорошенькая такая, приветливая. Садовник с женой — те оба, семейной парой, служили у достопочтенного Генри Уорнера, садовник и сейчас работает в доме приходского священника. Старина Харрис. Нет, он не бывает в баре по вечерам. Он член общества трезвости. Живет в домике неподалеку от церкви. Нет, жена у него умерла. Он живет с замужней дочерью. Большой любитель выращивать розы, каждый год получает призы на местной цветочной выставке.

Блэк допил кружку пива и удалился. Вечер был еще ранний. Он сбросил личину описателя старинных гемпширских церквей и принял роль коллекционера гемпширских роз. Старого Харриса он застал в саду, тот курил трубку. Вдоль изгороди росли ряды роз. Блэк остановился полюбоваться ими. Завязался разговор.

Понадобился чуть не целый час, чтобы перевести его с роз на прежних викариев, с прежних викариев на Уорнера, с Уорнера на миссис Уорнер, а с миссис Уорнер на Мэри Уорнер. В конце концов перед Блэком развернулась вся картина, но в ней не было ничего нового. Повторение той же истории, которую он слышал в деревне.

Достопочтенный Уорнер был человек суровый, слова приветливого не дождешься, на похвалы скуп. Садом не интересовался. Чванливый, надутый, но, чуть что не так, — в пух и прах готов тебя разнести. Вот женушка у него была совсем другая. Такая жалость — умерла. Мисс Мэри тоже была приятная девочка. Жена садовника души не чаяла в мисс Мэри. Вот уж ничуть не надутая и не спесивая.

— Наверное, достопочтенный Уорнер отказался от прихода, потому что ему было одиноко после смерти миссис Уорнер? — спросил Блэк, протягивая Харрису сигареты.

— И вовсе не потому. А из-за здоровья мисс Мэри, когда ей велели жить за границей после тяжелого ревматизма. Вот они и уехали в Канаду, и больше мы о них не слыхали.

— Ревматизм? — повторил Блэк. — Неприятная штука.

— Но здешние постели тут ни при чем, — продолжал старый садовник, — моя жена все проветривала, обо всем заботилась, как и при жизни миссис Уорнер. Нет, мисс Мэри заболела в школе. Помню, я еще сказал жене, мол, викарию надо бы в суд подать на тамошних учителей за недогляд. Девочка чуть не умерла.

Блэк потрогал лепестки розы, сорванной для него садовником, и аккуратно всунул ее в петлицу.

— Отчего же викарий не подал в суд на школу? — спросил он.

— А мы не знаем — подал или нет, он нам не докладывал. Велел только упаковать вещи мисс Мэри и отослать в Корнуолл по адресу, который дал, а потом упаковать также и его вещи и одеть чехлами мебель, и не успели мы оглянуться, как приехал громадный фургон, мебель забрали и увезли не то на склад, не то на продажу. Мы слыхали потом, что мебель продали, а викарий отказался от прихода и они перебрались в Канаду. Моя жена очень беспокоилась о мисс Мэри: ни словечка мы больше не получали ни от нее, ни от викария, а ведь столько лет у них прослужили.

Блэк согласился с тем, что им отплатили черной неблагодарностью.

— Так, значит, школа была в Корнуолле? — заметил он. — Там ревматизм немудрено подхватить — очень сырая местность.

— Да нет, сэр, — поправил его старый садовник. — Мисс Мэри поехала в Корнуолл на излечение. Карнлит, так, кажется, называлось местечко. А в школе она училась в Хайте, в графстве Кент.

— И у меня дочка в школе неподалеку от Хайта, — с легкостью соврал Блэк. — Надеюсь, это не там. Как называлась школа мисс Мэри?

— Не могу вам сказать, сэр, — Харрис покачал головой, — давно это было. Но, помнится, мисс Мэри рассказывала, что местечко красивое, прямо на берегу моря, очень ей там было хорошо, спортом нравилось заниматься.

— Вот что, — протянул Блэк, — значит, не то место. Дочкина школа далеко от моря. Забавно, как люди вечно все перепутают. Как раз сегодня вечером в деревне поминали мистера Уорнера… вот ведь как бывает — стоит услышать чье-нибудь имя, тут же услышишь его опять… и кто-то сказал, мол, в Канаду они уехали потому, что дочка сильно пострадала в железнодорожной катастрофе.

Харрис с презрением засмеялся.

— Эти пьяницы чего только не наговорят, когда пива надуются. Железнодорожная катастрофа — ишь чего придумали. Да вся деревня в то время знала, что у нее ревматизм. Викарий чуть не рехнулся с расстройства, когда его вдруг в школу вызвали. Никогда не видал, чтобы человек так с ума сходил. Чего скрывать, мы с женой до той поры и не думали, чтоб он так мисс Мэри любил. Обыкновенно он и внимания ей не уделял, так мы считали. Она материна дочка была. Но тут на нем лица не было, когда он воротился из поездки, и он сказал моей жене, что бог покарает директора школы за преступное небрежение. Так и сказал: преступное небрежение.

— А может, у него совесть была неспокойна, — предположил Блэк, — вот он и обвинял в небрежности школу, потому что в глубине души винил себя?

— Может, и так, — согласился Харрис, — может, и так. Он завсегда виноватых искал.

Блэк решил, что теперь самое время перейти от Уорнера обратно к розам. Он задержался еще минут на пять, записал несколько сортов роз, которые рекомендуется сажать любителям вроде него, желающим быстрых результатов, попрощался и вернулся в гостиницу. Он выспался и сел на первый утренний поезд в Лондон. Раздобыть еще какие-то сведения в Лонг Коммон он не рассчитывал. В тот же день он отправился поездом в Хайт. На сей раз он не стал беспокоить местного священника, а обратился к управляющей гостиницей.

— Я ищу тут, на побережье, подходящую школу для моей дочери, — сказал он. — Говорят, в здешних краях есть недурные школы. Может, вы мне посоветуете какую-нибудь из них?

— Охотно, — ответила управляющая, — в Хайте имеются две отличные школы. Одна принадлежит мисс Брэддок и расположена на вершине холма, ну а другая, конечно, Сент-Биз, школа с совместным обучением, стоит прямо на берегу. У нас в гостинице обычно останавливаются родители тех детей, которые учатся в Сент-Биз.

— С совместным обучением? — переспросил Блэк. — И там всегда так было?

— Со дня основания, уже тридцать лет, — отвечала управляющая. — Мистер и миссис Джонсон по-прежнему во главе, хотя, конечно, уже немолоды. Дело там поставлено очень хорошо, атмосфера безукоризненная. Я знаю, у некоторых людей есть предубеждение против школ с совместным обучением, будто бы девочки от этого делаются мужеподобными, а мальчики женственными, но я сама ничего подобного не замечала. Дети как дети, выглядят веселыми, и к тому же их там держат только до пятнадцати. Если хотите, я могу устроить вам свидание с мистером или миссис Джонсон. Я их хорошо знаю.

Блэк заподозрил, что она получает комиссионные за учеников, которых поставляет для школы.

— Большое спасибо, — ответил он, — я буду вам очень признателен.

Встреча была назначена на следующее утро в половине двенадцатого.

Блэка удивило, что в Сент-Биз обучение совместное. Он не ожидал от достопочтенного Генри Уорнера такой широты взглядов. И, однако, судя по описанию, данному стариком Харрисом, речь шла именно о Сент-Биз. Школа глядела на море, вид был прекрасный. Вторая же школа, принадлежавшая мисс Брэддок, скрывалась за холмом в верхней части города, обзора из нее никакого не было, спортивных площадок не имелось. Блэк удостоверился в этом собственными глазами, осмотрев школы снаружи прежде, чем отправиться на свидание с директором.

Пока, поднявшись по ступеням, он ждал у дверей, до него доносился запах вощеного линолеума, чисто вымытых полов и мебельной протирки. Открывшая ему горничная провела его в большой кабинет по правую сторону холла.

Пожилой лысый человек в роговых очках, расплываясь в улыбке, поднялся с кресла и приветствовал его.

— Рад познакомиться с вами, мистер Блэк. Стало быть, вы ищете школу для своей дочери? Хочу надеяться, вы уйдете в уверенности, что нашли ее.

Мистер Блэк определил его для себя одним словом: «коммерсант». Вслух же принялся плести небылицы про дочь Филлис, которая как раз достигла трудного возраста.

— Трудного? — переспросил мистер Джонсон. — Стало быть, Сент-Биз создан для Филлис. У нас нет трудных детей. Все лишнее, наносное стирается. Мы гордимся нашими веселыми здоровыми мальчиками и девочками. Пойдемте, поглядите на них.

Он хлопнул Блэка по спине и повел осматривать школу. Блэка школы не интересовали, ни совместные, ни раздельные, интересовал его только ревматизм Мэри Уорнер девятнадцатилетней давности. Но он обладал терпением и дал отвести себя в каждый класс, в каждый дортуар (девочки и мальчики размещались в разных крылах здания), в гимнастический зал, плавательный бассейн, лекционный зал, на спортивные площадки и, под конец, в кухню.

После чего мистер Джонсон с победоносным видом привел его назад, в свой кабинет.

— Ну как, мистер Блэк? — провозгласил директор, глаза его за стеклами роговых очков сияли. — Достойны ли мы, по-вашему, принять Филлис?

Блэк откинулся на спинку стула и сложил руки на груди — олицетворение любящего отца.

— Школа великолепна, — начал он, — но должен сказать, нам приходится думать о здоровье Филлис. Она не очень-то крепкая девочка, легко простужается. Я вот сомневаюсь, не слишком ли резкий здесь воздух.

Мистер Джонсон расхохотался и, выдвинув ящик стола, достал книгу.

— Мой дорогой мистер Блэк, — сказал он. — Сент-Биз занимает одно из первых мест среди школ Англии по состоянию здоровья детей. Скажем, ребенок простудился. Немедленно его или ее изолируют. Простуда не распространяется. Зимой по заведенному порядку нос и горло учащимся профилактически орошают. В летние месяцы дети делают упражнения для легких перед открытым окном. Уже пять лет у нас ни разу не было эпидемии гриппа. Один случай кори два года назад. Один случай коклюша три года назад. У меня тут список болезней, перенесенных учащимися за многие-многие годы, и список этот я с гордостью могу продемонстрировать любому из родителей.

Он протянул книгу мистеру Блэку, и тот взял ее с видимым удовольствием. Именно этого свидетельства он жаждал.

— Поразительно, — проговорил он, переворачивая страницы. — Разумеется, таким превосходным результатам способствуют современные методы гигиены. Несколько лет назад такого отчета быть не могло.

— Так было всегда, — возразил мистер Джонсон, вставая и протягивая руку к следующему тому на полке. — Выбирайте любой год по своему усмотрению. Вам меня не уличить.

Без всяких околичностей Блэк назвал год, когда Мэри Уорнер была взята отцом из школы.

Мистер Джонсон провел рукой по корешкам стоявших томов и достал требуемый год. Блэк стал листать книгу, отыскивая упоминание о ревматизме. Перечислялись простуды, перелом ноги, заболевание краснухой, растянутая лодыжка, воспаление среднего уха, но интересовавшего его случая не было.

— А ревматизм у вас когда-нибудь бывал? — поинтересовался он. — Моя жена особенно боится, как бы Филлис не заболела ревматизмом.

— Никогда, — твердо заявил мистер Джонсон. — Мы проявляем крайнюю заботливость. После занятий спортом детям полагается досуха растираться, постельное белье и одежду у нас тщательно проветривают.

Блэк захлопнул книгу. Он решил действовать напрямик.

— Мне нравится все, что я здесь вижу, — сказал он, — но, пожалуй, я буду с вами откровенен. Моей жене кто-то дал список школ, ваша в том числе, но жена сразу ее вычеркнула потому, что вспомнила, как много лет назад знакомая предупреждала ее против Сент-Биз. У этой знакомой был знакомый… знаете, как бывает… короче говоря, тот знакомый вынужден был забрать дочь из вашей школы и даже собирался подать на Сент-Биз в суд за преступную небрежность.

Улыбка сошла с лица мистера Джонсона. Глаза за стеклами очков сузились.

— Буду весьма обязан, если вы откроете мне фамилию того знакомого, — произнес он холодно.

— Само собой разумеется, — отозвался Блэк. — Знакомый этот впоследствии уехал из Англии в Канаду. Он был священник. Достопочтенный Генри Уорнер, так его звали.

Очки не скрыли промелькнувшей настороженности в глазах мистера Джонсона. Он облизнул губы.

— Достопочтенный Генри Уорнер… — пробормотал он, — дайте-ка припомнить.

Он откинулся на спинку стула и сделал вид, что задумался. Блэк, привычный к уверткам, понял, что директор Сент-Биз усердно соображает, оттягивая время.

— Преступная небрежность, — повторил Блэк. — Он употребил именно эти слова, мистер Джонсон. И, представьте, какое совпадение: на днях я встретил родственницу Уорнера и она как раз заговорила об этой истории. Оказывается, Мэри Уорнер чуть не умерла.

Мистер Джонсон снял очки и принялся медленно протирать их. Выражение его лица резко изменилось. Приторный администратор уступил место практичному дельцу.

— Вам эта история известна, очевидно, лишь с точки зрения родственников, — проговорил он. — Преступная небрежность была проявлена исключительно отцом, Генри Уорнером, но не нами.

Блэк пожал плечами.

— Кому прикажете верить? — пробормотал он. Реплика была рассчитана на то, чтобы раззадорить директора.

— Кому верить? — завопил мистер Джонсон, окончательно отбросив напускное добродушие и стуча ладонью по столу. — Я утверждаю со всей ответственностью, что случай с Мэри Уорнер особый, единственный, какого никогда не бывало ни до, ни после.

Мы тогда проявляли чрезвычайную бдительность. И проявляем бдительность сейчас. Я объяснял отцу: то, что произошло с Мэри, наверняка произошло во время каникул, а никоим образом не в школе. Он не поверил мне, утверждал, будто повинны наши мальчики из-за отсутствия надзора. Я вызвал по очереди всех мальчиков старше определенного возраста сюда, к себе, и учинил допрос с глазу на глаз. Мои мальчики говорили правду. Их вины тут не было. Пытаться выяснить что-либо у самой девочки было бесполезно, она не понимала, о чем идет речь и что мы хотим у нее узнать. Едва ли нужно говорить, мистер Блэк, каким ударом явилась эта история для нас с женой и для всего персонала школы. Слава богу, она была заглажена и, как мы надеялись, забыта.

Лицо его выглядело усталым и напряженным. История эта, возможно, и была заглажена, но явно не была забыта директором.

— И что дальше? — спросил Блэк. — Уорнер пожелал забрать свою дочь?

— Он пожелал? — повторил мистер Джонсон. — Прошу прощения, это мы пожелали, чтобы он ее забрал. Как могли мы держать у себя Мэри Уорнер, когда выяснилось, что она на пятом месяце беременности?

Кусочки головоломки подбирались весьма удачно. Удивительно, подумал Блэк, как они сами подвертываются под руку, стоит сосредоточиться на работе. Выявлять правду, используя людскую ложь, способ весьма продуктивный. Сперва мисс Марш, — пришлось пробить ее железный панцирь. Достопочтенный Генри Уорнер тоже изо всех сил постарался навести туману. Тут — железнодорожная катастрофа, там — ревматизм. Бедняга, вот, наверное, удар для него был! Неудивительно, что спровадил дочку в Корнуолл, чтобы скрыть грех, запер дом в приходе и покинул эти края.

Но какая все-таки черствость — бросить дочь после того, как концы спрятаны в воду. Потеря-то памяти, скорее всего, подлинная. Что же ее вызвало? Стал ли мир детства кошмаром для четырнадцатилетней школьницы и тогда вмешалась природа и милосердно вычеркнула из ее памяти все, что произошло?

У Блэка создалось именно такое впечатление. Но работник он был добросовестный, за расследование ему хорошо платили, и он не собирался являться к клиенту с незаконченным отчетом. Он должен довести дело до конца. Карнлит — вот место, куда Мэри Уорнер была отправлена на излечение мнимого ревматизма. Блэк решил ехать туда.

Фирма, на которую он работал, снабдила его машиной, и Блэк пустился в путь. Ему пришло в голову, что небесполезно было бы еще разок потолковать со стариком Харрисом, и, поскольку Лонг Коммон лежал по дороге на юго-запад, он сделал там остановку; с собой он в качестве предлога вез садовнику небольшой розовый куст, который приобрел дорогой у какого-то огородника. Он собирался выдать его за экземпляр из собственного сада и преподнести в качестве небольшой платы за совет, данный в прошлый раз.

Блэк затормозил у дома садовника в полдень, когда старик, по его расчетам, должен был обедать.

Ему не повезло, Харриса дома не оказалось. Старик уехал на цветочную выставку в Элтон. Его замужняя дочь подошла к двери с ребенком на руках. Она не представляла себе, когда отец вернется. На вид она была милая и приветливая. Блэк раскурил сигарету, отдал ей розовый куст и выразил восхищение малышом.

— У меня дома такой же, — сказал он, со свойственной ему легкостью входя в новую роль.

— Правда, сэр? У меня еще двое, Рой младший.

Они поболтали о детях, пока Блэк курил.

— Передайте вашему отцу: я съездил в Хайт денька два назад, — сообщил он, — навестил свою дочку, она учится там в школе. И, как ни странно, познакомился с директором Сент-Биз, где училась Мэри Уорнер. Ваш отец прошлый раз рассказал мне про школу, про то, как сердился на них викарий, когда дочь у него заболела ревматизмом… Так вот, директор хорошо помнит мисс Уорнер. Он утверждает (а уж сколько лет прошло!), будто то был вовсе не ревматизм, а девочка подхватила какой-то вирус дома.

— Вот оно как? — отозвалась молодая женщина. — Понятно, надо же ему как-то заступиться за школу. Да, так она и называлась, Сент-Биз. Мы примерно одних лет были, и, когда она жила дома, она давала мне покататься на своем велосипеде. Уж такое было для меня удовольствие!

— Поприветливее, выходит, своего папаши, — подхватил Блэк. — Ваш отец, кажется, его недолюбливал.

Женщина засмеялась.

— Да, — ответила она, — боюсь, у нас все были о нем неважного мнения, хотя, смею думать, человек он был достойный. Мисс Мэри — та была душенька. Все ее любили.

— Наверное, вас огорчило, что она уехала в Корнуолл, а потом даже не заехала домой попрощаться.

— Да, и еще как! В толк не могла взять, в чем дело. Я ей писала туда, но ответа так и не получила. Очень мне было обидно, да и маме тоже. Совсем не похоже на мисс Мэри.

Блэк подергал кисточку на туфельке у малыша: тот уже морщил личико, собираясь заплакать, и Блэк думал отвлечь его. Он не хотел, чтобы мать ушла в дом.

— Должно быть, скучно ей было одной в доме на каникулах, — заметил Блэк. — С вами, наверно, было не так одиноко.

— Не думаю, чтоб мисс Мэри чувствовала себя одиноко, — возразила молодая женщина. — Она была такая приветливая, с каждым поговорит — не то что надутый викарий. Мы так славно с ней играли — в индейцев и во всякое такое, знаете, чего только детишки не придумают.

— В кино, значит, с дружками не бегали?

— Нет, что вы. Мисс Мэри была не такая. Это теперь девчонки ужас какие стали, не находите? Будто они взрослые. Прямо гоняются за мужчинами.

— Ну уж кавалеры-то у вас, наверное, все-таки имелись?

— Да нет, сэр, право, нет. Мисс Мэри привыкла у себя в школе к мальчишкам. И потом, викарий не потерпел бы никаких кавалеров.

— Да, скорее всего. Так мисс Мэри его боялась?

— Нет, боялась — не скажу. А старалась не сердить.

— И домой, наверно, всегда засветло возвращалась?

— Уж конечно. Мисс Мэри как стемнеет, так из дому ни на шаг.

— Вот бы мне заставить свою дочь возвращаться пораньше, — заметил Блэк. — Летом она иной раз чуть не в одиннадцать является. Хорошо ли это? Особенно как начитаешься в газетах, какие случаи бывают.

— Да, ужас, правда? — подхватила дочь садовника.

— У вас-то тут местечко тихое, темных личностей небось не водится. Да и раньше вряд ли случались.

— Это так, — согласилась собеседница, — хотя, конечно, когда сборщики хмеля появляются, шумновато становится.

Блэк отбросил сигарету, она начала уже жечь пальцы.

— Сборщики хмеля?

— Да, сэр. Наша местность славится хмелем. Летом наезжают сборщики и раскидывают поблизости лагерь. Грубоватый народ — из лондонских трущоб.

— Как интересно. Я понятия не имел, что в Гемпшире выращивают хмель.

— Как же, сэр. У нас это давнишний промысел.

Блэк помахал цветком перед носом у малыша.

— Должно быть, вам с мисс Мэри и близко к ним подходить не полагалось, — сказал он.

Молодая женщина улыбнулась.

— Не полагалось, да мы не слушались, — призналась она. — Уж и задали бы нам взбучку, если б узнали. Помню, как-то раз… Что, мой маленький? Баиньки пора? Сонный совсем…

— Вы сказали «как-то раз»… — напомнил Блэк.

— Ах да, про сборщиков. Как-то раз мы удрали к ним после ужина… мы с одной семьей подружились… а у них вроде справляли чей-то день рождения… так они нам дали с мисс Мэри пива выпить. Мы его в жизни не пробовали и прямо запьянели.

Мисс Мэри еще пьяней меня была, она мне потом признавалась, что ничегошеньки не помнит, что вокруг происходило. Мы сидели у палаток, ну, где они жили, а после уж, когда домой добрались, в голове у нас так и кружилось, мы прямо перетрусили. Я потом частенько думала: а что бы викарий сказал, когда б узнал про это, да и мой папаша тоже? Я бы трепку получила, а мисс Мэри нагоняй.

— И поделом, — заметил Блэк. — По скольку же лет вам тогда было?

— Ну, мне тринадцать, а мисс Мэри исполнилось четырнадцать. Это было в последний раз, что она приезжала на каникулы. Бедная мисс Мэри. Я нередко вспоминаю про нее. Что-то с ней сталось? Вышла, конечно, в Канаде замуж. Говорят, красивая страна.

— Да, по всем отзывам, место чудесное. Что ж, хватит мне тут стоять и сплетничать. Не забудьте передать отцу розу. И укладывайте поскорее сынишку, пока он у вас на руках не заснул.

— Непременно, сэр, до свиданья, спасибо вам.

«Напротив, тебе спасибо», — подумал Блэк. Не зря он сюда заехал. Толку от дочки старика Харриса оказалось больше, чем от него самого. Сборщики хмеля и пиво. Почему бы нет? Как выразился бы мистер Джонсон из Сент-Биз, факты не оставляют места для сомнения. И время совпадает. Мальчики из Сент-Биз ни при чем. Но история достаточно скверная.

Блэк отпустил сцепление и двинулся через весь Лонг Коммон на запад. Он чувствовал, что очень важно выяснить, на каком этапе Мэри Уорнер потеряла память. Ясно, что на празднике у сборщиков хмеля она не помнила ничего, что с ней произошло. Головокружение, провал в сознании — и торопливое бегство домой двух девчонок, со страхом ожидающих, что обнаружится их отсутствие.

Мистер Джонсон в пылу защиты своей школы обронил, что Мэри Уорнер, безусловно, находилась в полном неведении относительно своего состояния.

Когда школьная медицинская сестра сделала ужасное открытие и стала осыпать упреками Мэри Уорнер, девочка была ошеломлена. Она думала, та сошла с ума. «Что вы хотите сказать? — спрашивала Мэри. — Я ведь еще не взрослая и не замужем. Вы хотите сказать, что я как дева Мария?» У нее не было ни малейшего представления об отношениях полов.

Школьный врач посоветовал не мучить девочку дальнейшими расспросами. Послали за отцом. И Мэри Уорнер увезли. На том для мистера Джонсона и остального персонала история и закончилась.

Любопытно, думал Блэк, что сказал викарий дочери. Он подозревал, что отец допрашивал несчастную девочку до тех пор, пока у нее не началось воспаление мозга. Такое потрясение вполне могло сделать любого ребенка душевнобольным на всю жизнь. Быть может, он найдет разгадку в Карнлите. Трудность заключалась в том, что Блэк хорошенько сам не знал, в чем должны состоять поиски. Достопочтенный Уорнер наверняка представился под вымышленной фамилией.

Карнлит оказался небольшим рыбачьим портом на южном побережье. Очевидно, он разросся за прошедшие девятнадцать лет: в нем имелись три или четыре довольно большие гостиницы, порядочное количество богатых домов, и было очевидно, что у населения нынче на первом месте уже не ловля рыбы, а ловля туристов.

Семейство Блэка, Филлис и сынишка, вернулись назад в свою мифическую страну — туда, откуда возникли. Теперь Блэк изображал молодожена, чья восемнадцатилетняя жена ожидает первенца. Блэк сомневался в правильности избранной линии, когда начал разузнавать про частные лечебницы. Но расспросы его увенчались успехом. В Карнлите действительно имелась частная лечебница, занимавшаяся исключительно родами. Называлась она Приморская. И стояла на краю отвесных скал, прямо над гаванью.

Он припарковал машину у стены лечебницы, вышел и, подойдя к главному входу, нажал звонок. Он выразил желание видеть старшую сестру. Да, он хочет заранее снять палату для будущих родов.

Его провели в комнату старшей сестры. Она оказалась низенькой веселой толстухой, и он почувствовал уверенность, что свою мифическую жену Перл (так в порыве вдохновения он решил ее назвать) он спокойно препоручит умелым заботам этой женщины.

— И когда ожидается счастливое событие?

Не местная корнуолка, а жизнерадостная громкоголосая жительница Лондона. Блэк сразу почувствовал себя в своей тарелке.

— В мае, — ответил он. — Жена-то сейчас у своих, а я вот решил съездить сам по себе. Вбила себе в голову, что событие должно совершиться у моря, а поскольку мы тут провели медовый месяц, она к вашему городку питает сентиментальные чувства. Да и я тоже.

Блэк состроил, как он рассчитывал, глуповатую улыбку будущего папаши.

Но толстуху это не устрашило, она, должно быть, и не таких дураков видала.

— Ну и правильно, мистер Блэк, — сказала она, — потянуло, значит, на место преступления? — И она громко расхохоталась. — Не все мои пациентки любят оглядываться назад. И сколько таких — вы себе не представляете.

Блэк предложил сестре сигарету. Она взяла и с удовольствием затянулась.

— Надеюсь, вы не разобьете моих иллюзий? — проговорил он.

— Иллюзий? — переспросила сестра. — Иллюзий тут немного. Все выветриваются в родильной палате. Один катается, а другой потом саночки вози.

Блэк пожалел мифическую Перл.

— Ничего, — сказал он, — жена у меня не трусиха. Честно говоря, она много моложе меня. Только-только восемнадцать исполнилось, вот что меня беспокоит. Не слишком ли она молода, чтобы рожать, сестра?

— Что значит «слишком»? — сестра выпустила вверх струю дыма. — Чем моложе, тем лучше. Костяк еще не затвердел, и мышцы не такие жесткие. От немолодых — вот от кого голова болит. Являются сюда, когда им тридцать пять стукнуло, и воображают, будто на пикник приехали. Ну, мы им быстро мозги вправляем. Ваша жена много играет в теннис?

— Совсем не играет.

— Ей же лучше. А то у нас тут на прошлой неделе одна рожала — местная чемпионка по теннису, из Ньюки. До того мускулы жесткие — тридцать шесть часов мучилась. Мы с акушеркой к концу начисто вымотались.

— А она как?

— Что ей сделается — зашили, и все дела.

— Вам уже попадались восемнадцатилетние?

— И моложе бывали. Мы всех обслуживаем — от четырнадцати до сорока пяти. Но далеко не у всех был приятный медовый месяц. Хотите взглянуть на моих карапузов? Один мальчонка час назад родился, акушерка его обрабатывает, чтобы к матери отнести.

Блэк взял себя в руки и приготовился к тяжкому испытанию. Если старшая сестра после одной сигареты так откровенничает, то как же на нее подействуют две порции джина? Он понял, что должен пригласить ее пообедать. Он обошел с ней лечебницу, видел будущих матерей, видел нескольких, чьи иллюзии явно уже разлетелись в прах, и после того, как он произвел осмотр новорожденных, родильного отделения и прачечной, он дал себе зарок остаться бездетным.

Он выбрал палату для Перл с видом на море, определил срок в мае, даже внес задаток, а напоследок пригласил старшую пообедать.

— Очень любезно с вашей стороны, — отозвалась она, — с моим удовольствием. «Приют контрабандистов» с виду ресторанчик неказистый, но бар там лучший в Карнлите.

— Значит, «Приют контрабандистов», — заключил Блэк.

И они условились встретиться в семь вечера.

К половине десятого, после двух двойных порций джина, омара и бутылки шабли,[54] за которой последовал бренди, трудность состояла уже не в том, чтобы заставить старшую сестру разговориться, а чтобы заставить ее замолчать.

Она пустилась в описание тонкостей акушерского дела и обрушила на Блэка такое обилие подробностей, что у него голова буквально пошла кругом. Он сказал, что ей следует писать воспоминания. Она ответила, что напишет, когда уйдет на пенсию.

— Без упоминания фамилий, конечно, — добавил Блэк. — И не говорите мне, будто все ваши пациентки — замужние женщины, все равно не поверю.

Сестра пропустила первую порцию бренди.

— Я же вам говорила, к нам в Приморскую кто только не попадает. Но пусть вас это не пугает, за эти стены ничего не выходит.

— Я не из пугливых, — отозвался Блэк, — и моя Перл тоже.

Старшая сестра улыбнулась.

— Хорошо, вы такой разумный, — заметила она. — Жалко, что не все мужья такие. Меньше бы слез проливалось в Приморской. — Сестра с доверительным видом пригнулась поближе. — Вы бы ахнули, если б знали, сколько иные платят. Само собой, не такие парочки, как вы, венчанные по закону. А те, которые оступились. Приезжают сюда, чтобы разделаться со своей заботой, и делают вид, будто все у них по-честному, все хорошо и как надо. Но меня не обманешь. Я своим делом занимаюсь давно. Бывали у нас и титулованные дамочки, притворялись, будто простые. А мужья ихние думали, что они отдыхают себе на юге Франции. Как бы не так, они в это время в Приморской занимались совсем другим, на что и не рассчитывали.

Блэк заказал еще бренди.

— А что происходит с нежеланными детьми? — поинтересовался он.

— Ну, у меня есть кое-какие связи, — ответила старшая сестра. — В здешних краях найдется сколько угодно женщин, которые не откажутся от двадцати пяти шиллингов в неделю за ребенка, пока он не достигнет школьного возраста. Вопросов они не задают. Иной раз увидишь фото настоящей матери в газете. Покажешь акушерке, и мы с ней посмеемся в кулак. «Когда рожала, так не улыбалась», — скажешь. Да, ужо возьмусь я за воспоминания. Много чего интересного понапишу, нарасхват пойдут.

Сестра угостилась еще одной блэковской сигареткой.

— А все-таки беспокойно мне насчет возраста, — вставил он. — Какие у вас самые молодые были?

Старшая сестра задумалась, пуская дым в воздух.

— Шестнадцать — пятнадцать, — ответила она. — Да, одна была — еле пятнадцать исполнилось, если правильно помню. Печальный был случай. Давно это, правда, было.

— Расскажите-ка, — попросил Блэк.

Старшая отхлебнула бренди.

— Из состоятельной семьи была, — начала она, — отец готов был заплатить мне сколько ни попроси, да я не хапуга. Назвала я ему сумму по справедливости, а он уж так рад был взвалить дочку на мои плечи, что и сверх того дал. Она у нас пять месяцев прожила. Вообще-то так не полагается, но он заявил, что либо так, либо в исправительный дом, ну я и пожалела девчушку.

— Как же это приключилось? — перебил Блэк.

— Совместное обучение виной, так отец объяснял. Только я этой сказке не поверила. И вот ведь что удивительно — сама девчушка знать не знала, как это получилось. Обычно мне всю подноготную у моих пациенток удается вызнать, а от нее так ничего и не добилась. Отец — так она нам говорила — объявил, что это величайший позор для девушки, а ей непонятно почему, ведь ее отец священник и он во всех проповедях учит — то, что случилось с девой Марией, — самое прекрасное чудо на свете.

К столику подошел официант со счетом, но Блэк сделал знак подождать.

— Так, выходит, она думала, будто это сверхъестественные дела?

— Именно так и думала, — подтвердила сестра, — и сбить ее с этого было невозможно. Уж мы ей растолковали, что к чему, а она все равно не поверила. Акушерке она сказала, что, может, с другими и случаются всякие ужасы, но с ней ничего подобного не происходило. Ей, говорит, часто ангелы снятся, вот какой-нибудь ангел и явился к ней во сне, и отец, мол, еще первый признает, что был не прав, когда родится ребеночек: ведь он непременно будет новый мессия.[55] Поверите ли, слушаешь ее и жалость берет, так она была уверена. Она нам сказала, что детей любит и ни капельки не боится и одно ее смущает: достойна ли она быть его матерью, ведь она твердо знает — именно ему суждено спасти мир.

— Ужасная история, — заметил Блэк, заказывая кофе.

Старшая сестра делалась все человечнее и отзывчивее. И даже перестала причмокивать губами.

— Уж так мы с акушеркой к ней привязались, — продолжала она. — Да и невозможно было ее не полюбить, кроткая, как овечка. Мы и сами чуть не поверили в ее ангелов. Она напомнила нам, что дева Мария была еще годом моложе, когда родила Иисуса, и Иосиф тоже старался спрятать ее от людских глаз, стыдясь, что у нее ребенок.[56] «Вот увидите, — говорила она нам, — в ту ночь, когда родится мой мальчик, в небе будет большая звезда».[57] И так оно и вышло. Правда, то была просто Венера, но мы с сиделкой радовались, что звезда видна. Девочке полегче было, отвлекало от происходящего.

Старшая сестра допила кофе и посмотрела на часы.

— Пора, — сказала она, — у нас в восемь утра кесарево, выспаться надо.

— Сперва докончите историю, — остановил ее Блэк. — Чем она завершилась?

— Родился мальчишка, и я в жизни не видела картинки милее, когда эта крошка сидела на кровати со своим малышом на руках, точь-в-точь будто ей куклу подарили на день рождения. И уж такая довольная, прямо слов не находила. Знай повторяет «ах, сестра» да «ох, сестра». Знает бог, меня разжалобить трудно, но и меня чуть слеза не прошибла, и сиделку тоже.

Одно я вам могу сказать точно: кто ей это устроил, был рыжий. Помню, я сказала девчушке: «Ну, чистый Рыжик, вот он кто». И так мы все и звали его Рыжиком, и бедняжка тоже его так звала. А уж про то, как их потом разлучили, так и рассказывать неохота.

— Разлучили? — переспросил Блэк.

— Пришлось. Отец хотел увезти ее куда-то, чтоб начать новую жизнь, а с младенцем на руках какая новая жизнь, тем более она и сама еще дите была. Мы ее с Рыжиком продержали у себя четыре недели, и то лишку получилось — она успела накрепко к нему привязаться. Но так заранее было обговорено: отец заберет ее, а ребенка отдадим в какой-нибудь приют. Мы с акушеркой потолковали и решили, что единственный способ — сказать бедняжке, будто Рыжик ночью умер. Так мы и сделали. И тут все вышло еще хуже, чем мы думали. Она вся как побелеет да как закричит… До самой смерти, наверно, у меня в ушах будет стоять тот крик. Жуткий, пронзительный, странный такой. После того потеряла она сознание, и так надолго, что мы думали, так и помрет и в себя не придет. Доктора позвали, а обыкновенно мы сами пациенток выхаживаем, и доктор сказал, что все это чудовищно и что она от потрясения может помешаться. В конце концов она пришла в себя. Но что бы вы думали? У нее начисто память отшибло. Не узнавала нас, родного отца, вообще никого. И не помнила ничего, что с нею случилось. Память как умерла. А так-то она была здорова и во всем остальном нормальная. Доктор тогда сказал, что это самое милосердное, что могло произойти. Но уж коли память вдруг вернется, так он сказал, то тут для бедной девчушки начнется ад.

Блэк подозвал официанта и расплатился.

— Жаль, конечно, что вечер наш закончился на такой трагической ноте, — проговорил он, — но все равно спасибо вам за рассказ. Непременно включите его в ваши воспоминания, когда соберетесь писать. А что, кстати, было с ребенком?

Сестра взяла со стола перчатки и сумочку.

— Его приняли в приют святого Эдмунда в Ньюки. У меня там был знакомый в совете попечителей. Я все устроила, хотя трудов это стоило немалых. Дали мы ему имя Том Смит — хорошее имя, добропорядочное, но для меня он до сих пор Рыжик. Бедный парень, так и проживет — не узнает, что в материнских глазах он был будущим спасителем человечества.

Блэк проводил старшую сестру назад, в лечебницу, и пообещал написать сразу по возвращении домой, подтвердить заказ на палату. Затем он вычеркнул ее и Карнлит из записной книжки и приписал ниже: «Приют св. Эдмунда, Ньюки». Досадно, что он забрался так далеко на юг, когда можно было проехать всего несколько миль и установить простой факт. Установить простой факт оказалось, однако, труднее, чем он предполагал.

В приютах, где живут дети незамужних матерей, обычно не слишком склонны открывать местопребывание своих бывших подопечных, и заведующий приютом св. Эдмунда не был исключением из правила.

— Это не годится, — объяснил он Блэку. — Дети знают один дом — тот, в котором они выросли. Течение их жизни нарушилось бы, если бы родители впоследствии пытались завязать с ними отношения. Могли бы возникнуть разного рода осложнения.

— Вполне вас понимаю, — согласился Блэк, — но в данном случае осложнений не предвидится. Отец неизвестен, мать умерла.

— Я это знаю лишь с ваших слов, — возразил заведующий. — Извините, но у нас строго запрещено давать какие-либо сведения. Могу сказать вам только одно. Последнее, что мы о нем слышали, это что он крепко стоит на ногах, нашел работу, он теперь коммивояжер. К сожалению, больше я ничего сказать не имею права.

— Вы сказали совершенно достаточно, — ответил Блэк.

Он вернулся к машине и заглянул в свои записи.

Записи подтвердили то, о чем смутно напомнили ему слова заведующего. Теперь все совпало.

Последним, если не считать дворецкого, кто видел леди Фаррен в живых, был агент, собирающий заказы на садовую мебель.

Блэк повернул на север, к Лондону.


Контора фирмы, производившей садовую мебель, помещалась в Норвуде, Миддлсекс. Блэк добыл адрес, позвонив по междугородному телефону сэру Джону. Каталог лежал среди других бумаг и писем леди Фаррен.

— А в чем дело? Вы напали на что-то? — спросил по телефону сэр Джон.

— Просто заключительная проверка, — ответил Блэк уклончиво. — Моя всегдашняя дотошность. Я свяжусь с вами в самое ближайшее время.

Он отправился на свидание с управляющим фирмой и на этот раз не стал маскироваться. Он вручил управляющему свою карточку и объяснил, что нанят сэром Джоном Фарреном для выяснения всех обстоятельств, предшествовавших смерти леди Фаррен, сообщение о которой управляющий, несомненно, видел в газетах. Она застрелилась неделю назад. Утром перед смертью она сделала заказ на садовые кресла торговому агенту их фирмы. Нельзя ли, спросил Блэк, повидаться с этим человеком?

Управляющий выразил крайнее сожаление, но все три его агента были в отъезде, а когда они в пути, с ними нет никакой связи. Они проделывают большие расстояния. Не сообщит ли ему мистер Блэк, кого именно из агентов он хотел бы расспросить? Ах, Тома Смита. Управляющий сверился с учетной книгой. Том Смит совсем еще молодой человек. Это его первая поездка. В Норвуде он ожидается не раньше чем через пять дней. Если мистер Блэк хочет видеть Смита как можно скорее, управляющий советует зайти к Смиту прямо домой к концу четвертого дня, когда тот должен возвратиться. Он дал Блэку адрес.

— Скажите, будьте добры, — спросил Блэк, — у этого молодого человека, случайно, не рыжие волосы?

Управляющий улыбнулся.

— Шерлок Холмс? Да, у Тома Смита копна огненно-рыжих волос. Так и хочется погреть об них руки.

Блэк поблагодарил его и покинул контору.

Не поехать ли сейчас прямо к сэру Джону, размышлял он. Есть ли смысл ждать еще пять дней и допрашивать юного Смита? Все кусочки головоломки легли на свои места. История выстроилась убедительным образом. Леди Фаррен, очевидно, узнала сына — и точка. И все же… Узнала ли она его? Дворецкий принес леди Фаррен в гостиную стакан молока после того, как коммивояжер ушел, и леди Фаррен была совершенно такой, как всегда. Все затейливой формы кусочки головоломки легли на свои места — все, кроме одного. Блэк решил подождать.

На четвертый день примерно в половине восьмого вечера он отправился в Норвуд в надежде, что Том Смит вернулся. Ему опять повезло. Хозяйка, отворившая дверь, сообщила, что мистер Смит как раз ужинает, и не пройдет ли он туда сам. Она провела Блэка в тесноватую гостиную, где за столом сидел юноша, почти мальчик, и уплетал копченую селедку.

— К вам джентльмен, мистер Смит, — произнесла хозяйка и удалилась.

Смит отложил нож и вилку и обтер губы.

У него было узкое, заостренное, как мордочка у хорька, лицо и бледно-голубые близко сидящие глаза. Рыжие волосы торчали, как на щетке. Роста он был небольшого и довольно тщедушен.

— В чем дело? — Держался он настороженно, хотя Блэк еще не успел рта раскрыть.

— Моя фамилия Блэк, — с любезным видом представился детектив. — Я из частного сыскного агентства, хочу задать несколько вопросов, если вы не против.

Том Смит встал. Глазки его превратились в острые точки.

— Куда вы гнете? — сказал он. — Я ничего такого не сделал.

Блэк закурил и уселся на стул.

— Я и не говорю, что вы что-то сделали. Я даже не заглядываю в вашу книгу заказов, если вы этого боитесь. Но мне случайно стало известно, что вы недавно посещали леди Фаррен и она заказала два садовых кресла.

— Ну и что?

— Ничего. Расскажите, как прошло свидание.

Том Смит продолжал с подозрением смотреть на Блэка.

— Ладно, — произнес он наконец, — предположим, был я у этой леди Фаррен, предположим, сделала она парочку заказов. Я сам все улажу с фирмой, когда там буду, если они чего учуяли. Скажу, мол, по ошибке попросил выписать чек на предъявителя, больше этого не повторится.



Блэку пришла на память мисс Марш, а также достопочтенный Генри Уорнер. И даже мистер Джонсон с его обидчивостью и оборонительной позицией. Почему люди неизменно лгут, когда спрашиваешь их совсем о другом?

— Думаю, — проговорил Блэк, — было бы гораздо проще для вас и ваших отношений с фирмой, если бы вы рассказали мне все начистоту. Расскажите — и я не стану сообщать ни фирме, ни заведующему приютом.

Юнец смущенно переминался с ноги на ногу.

— Так вы от них? — спросил он. — Самому бы мне догадаться. Вечно они ко мне придираются, с самого детства так. Шагу ступить не дают.

В голосе у него зазвучала жалость к себе, он почти хныкал. «Дитя, призванное спасти человечество, — подумал Блэк, — явно пока не преуспело на этом поприще».

— Меня интересует не твое детство, — прервал он, — а только самое непосредственное прошлое — посещение дома леди Фаррен. Может, ты не знаешь, — леди умерла.

Парень кивнул.

— Видел в вечерней газете, потому и решился проделать эту штуку. Ведь она не могла на меня накапать.

— Какую штуку? — спросил Блэк.

— Потратить деньги, — ответил Том Смит, — вычеркнуть заказ из книги и никому ничего об этом не докладывать. Куда проще.

Блэку, курившему сигарету, вдруг представились теснящиеся палатки, грузовики, тюфяки, сваленные на поле, где по высоким шестам вился хмель, взрывы смеха, запах пива и хитрый рыжий малый с бегающими глазками, похожий на этого, прячущийся за грузовиком.

— Да, — сказал Блэк, — куда проще, как ты говоришь. Расскажи-ка поподробней.

Том Смит расслабился. Сыщик не собирался выдавать его. При условии, что он расскажет правду. Пожалуйста, расскажет.

— Леди Фаррен была в списке богачей в том районе, — начал он. — Мне сказали, денег куры не клюют, наверняка она заказ сделает. Я и заявился туда, дворецкий провел меня в комнату, я дал леди каталог, и она выбрала два кресла, а я попросил чек. Она его выписала, а я его взял. И всех делов.

— Погоди, — прервал его Блэк. — Была ли с тобой леди Фаррен любезна? Проявила к тебе внимание?

— Внимание? — удивился Том. — С чего это? Кто я такой? Просто парень, который старается всучить ей садовые кресла.

— Что она тебе сказала? — не отставал Блэк.

— Ничего, смотрела каталог, а я стоял рядом и ждал, потом отметила в двух местах карандашом, а я спросил, не выпишет ли она чек на предъявителя. Просто почву прощупывал, понимаете. Уж очень у нее лицо было несмышленое, таких легко обманывать. А она глазом не моргнула, пошла к столу и выписала чек на двадцать фунтов. По десятке за кресло. Я сказал «до свиданья», она позвонила дворецкому, и он меня выпустил. Я тут же пошел и получил деньги по чеку. Положил денежки в бумажник, но тратить их сразу или нет — сомнения брали. А как увидел в газете, что леди померла, так и сказал себе: «Вот оно». Ну разве я чем виноват? Первый раз в жизни подвернулся случай заработать немного денег, про которые ни одна душа не знает.

Блэк потушил окурок.

— Первый случай в жизни — и ты смошенничал, — проговорил он. — Какую дорожку выбрал — по такой и покатишься. И не стыдно тебе?

— Стыдно, когда за руку схватят, — ответил Том Смит и неожиданно улыбнулся. Улыбка осветила бледную хищную мордочку, сделала ярче светло-голубые глаза. Исчезло хитрое настороженное выражение, и на лице подкупающе засияла неизвестно откуда взявшаяся невинность.

— Теперь, вижу, номер не прошел, — проговорил он. — В другой раз попробую что-нибудь другое.

— Попробуй спасти человечество, — сказал Блэк.

— Чего? — не понял Том Смит.

Блэк попрощался, пожелал ему удачи и зашагал по улице, спиной ощущая, что малый стоит на пороге и смотрит ему вслед.

В тот же вечер Блэк отправился отчитываться перед сэром Джоном, но прежде, чем проследовать за дворецким в библиотеку, он высказал желание перемолвиться с ним наедине. Они зашли в гостиную.

— Вы провели коммивояжера в эту комнату и оставили одного с леди Фаррен, затем минут через десять леди Фаррен позвонила, и вы проводили молодого человека к выходу. После чего принесли для леди Фаррен стакан молока. Правильно?

— Абсолютно правильно, сэр.

— Когда вы вошли с молоком, что делала ее светлость?

— Стояла, сэр, вот примерно где вы стоите, и просматривала каталог.

— Она выглядела как обычно?

— Да, сэр.

— А потом что? Я уже спрашивал вас прежде, но хочу еще раз все проверить, прежде чем докладывать сэру Джону.

Дворецкий задумался.

— Я отдал ее светлости стакан. Спросил, есть ли распоряжения для шофера, она ответила, что нет, она поедет кататься позже с сэром Джоном. Упомянула, что выбрала два садовых кресла, и показала мне их в каталоге. Я сказал, что они пригодятся. Потом она положила каталог на стол, отошла к окну и, стоя, выпила молоко.

— И больше она ничего не говорила? Ни слова о коммивояжере, который доставил ей каталог?

— Нет, сэр. Она не сделала никакого замечания. Но, помнится, я сделал замечание, когда выходил из комнаты. Но я уверен, что ее светлость не расслышала, она ничего не ответила.

— Какое замечание?

— В шутку — ее светлость любила посмеяться — я сказал, что, мол, если агент явится еще раз, я сразу его узнаю по волосам. «Чистый Рыжик, вот он кто», — сказал я. Потом затворил дверь и пошел в буфетную.

— Спасибо, — поблагодарил его Блэк, — больше вопросов нет.

Он постоял у окна, выходившего в сад. Вскоре вошел сэр Джон.

— Я ждал вас в библиотеке. Вы здесь давно?

— Да нет, пару минут, — ответил Блэк.

— Итак, каков ваш вердикт?

— Тот же, что и был, сэр.

— То есть мы вернулись к тому, с чего начали? Вы не отыскали никаких причин, по которым моя жена могла покончить с собой?

— Ровно никаких. Я пришел к выводу, что доктор прав. Внезапный импульс, обусловленный ее состоянием, побудил леди Фаррен пойти в оружейную комнату, взять ваш револьвер и застрелиться. Она была счастлива, спокойна и, как известно вам, сэр, и всем окружающим, прожила безупречную жизнь. Не было никаких видимых причин.

— Слава богу, — произнес сэр Джон.

До сих пор Блэк не считал себя сентиментальным. Теперь у него такой уверенности не было.

Алиби The Alibi пер. Е. Фрадкина


1

Фентоны совершали свою обычную воскресную прогулку по набережной Виктории.[58] Они дошли до моста Альберта[59] и, как всегда, остановились, решая, перейти ли через него и зайти в парк или отправиться дальше за плавучие дома. И тут жена Фентона сказала, подчиняясь какому-то своему, одной ей ведомому ходу мыслей:

— Когда будем дома, напомни мне позвонить Альхузонам и пригласить их на коктейль: сегодня их черед прийти к нам.

Фентон рассеянно наблюдал за уличным движением. Вот по мосту прошел грузовик, слишком сильно раскачиваясь, за ним — спортивный автомобиль с громкими выхлопами, вот нянька в сером форменном платье толкает коляску с близнецами, круглые лица которых похожи на голландский сыр, и, перейдя через мост, сворачивает налево, в Баттерси.[60]

— Куда пойдем? — спросила жена, и он взглянул на нее, не узнавая, во власти непреодолимого, просто кошмарного чувства, что и она, и все люди, которые прогуливаются по набережной или переходят через мост, — крошечные марионетки, раскачивающиеся, когда их дергают за ниточки. А как они передвигаются — неровно, какими-то судорожными толчками. Что за жуткая пародия на настоящие шаги — такие, как в жизни. Да и лицо его жены — голубые глаза, слишком сильно накрашенный рот, новая весенняя шляпка, небрежно сдвинутая набок, — всего лишь маска, второпях намалеванная рукой кукольника, управляющей марионетками, на куске безжизненного дерева, из которого он их мастерит.

Он поспешно отвел взгляд и устремил его вниз, торопливо очерчивая тростью квадрат на тротуаре и точно попадая в выбоину в центре этого квадрата. Вдруг он услышал свой голос: «Я больше не могу».

— Что случилось? — спросила жена. — У тебя закололо в боку?

И тут он понял, что надо быть начеку, так как любая попытка что-то объяснить вызовет недоуменный взгляд этих больших глаз и столь же недоуменные настойчивые вопросы. И тогда придется повернуть обратно по ненавистной набережной Виктории, и ветер, к счастью, будет дуть им в спину, тем не менее неумолимо увлекая их вперед к бездарной гибели часов, точно так же, как течение этой реки увлекает крутящиеся бревна и пустые ящики к какой-то неизбежной зловонной илистой отмели под доками.

Чтобы успокоить ее, он ловко перефразировал свою мысль:

— Я хотел сказать, что мы не можем идти дальше за плавучие дома: там тупик. И потом твои каблуки… — он взглянул на ее туфли, — на таких каблуках долго не проходишь — они не для прогулки по Баттерси. Мне нужен моцион, а ты будешь отставать. Почему бы тебе не пойти домой? Погода так себе.

Жена взглянула на темное небо, и, к счастью для него, порыв ветра заставил ее поежиться в слишком тонком пальто и придержать весеннюю шляпу.

— Пожалуй, так я и сделаю, — сказала она и добавила с сомнением: — У тебя действительно не колет в боку? Ты побледнел.

— Нет, все нормально, — ответил он. — Без тебя я пойду быстрее.

Тут он заметил, что к ним приближается такси с поднятым флажком,[61] и остановил его, помахав тростью. Он сказал жене: «Садись, ни к чему простужаться», и не успела она возразить, как он распахнул дверцу и дал шоферу адрес. Ей не оставалось ничего другого, как позволить ему усадить себя в такси. Когда машина отъезжала, Фентон увидел, как жена пытается открыть окно и крикнуть, чтобы он не опаздывал и еще что-то об Альхузонах. Он стоял на набережной, глядя, как такси скрывается из виду, и ему казалось, что целый отрезок жизни уходит навсегда.

Он свернул в сторону от реки, оставив позади шум движения, и нырнул в кроличий садок узких улочек и площадей, отделявших его от Фулем-роуд. Он шел с единственной целью — отделаться от самого себя и стереть из сознания воскресный ритуал, рабом которого он был.

Никогда раньше у него не возникала мысль о бегстве. Когда жена упомянула об Альхузонах, в мозгу у него словно раздался щелчок. «Когда будем дома, напомни мне позвонить. Их черед прийти к нам». Наконец-то он понял утопающего, перед которым мелькают фрагменты его жизни, в то время как море поглощает его. Звонок у двери, бодрые голоса Альхузонов, напитки, расставленные на буфете, минутное стояние, потом рассаживание — все это лишь фрагменты гобелена, который изображает его пожизненное заключение, ежедневно возобновляющееся: раздергивание штор и ранний утренний чай, развертывание газеты, завтрак в маленькой столовой при синем свете газового камина (из экономии он привернут и едва теплится), поездка на метро, развертывание вечерней газеты в окружающей толпе, возвращение на места шляпы, пальто и зонтика, звук телевизора из гостиной, к которому иногда примешивается голос жены, разговаривающей по телефону. И вот так зимой и летом, осенью и весной, и при смене времен года сменяются только чехлы на стульях и диване в гостиной да деревья за окном на площади покрываются листвой или стоят голые.

«Их черед прийти к нам» — и появляются Альхузоны, гримасничая и подпрыгивая на своих ниточках, кланяются и исчезают, а хозяева, принимавшие их, в свою очередь становятся гостями и покачиваются, глупо ухмыляясь, — кукольные партнеры, прикрепленные друг к другу, исполняют свой старомодный танец.

И вдруг — остановка у моста Альберта — слова Эдны — и время прервалось. Нет, оно точно так же течет для нее, для Альхузонов, которые подходят к телефону, — для всех вовлеченных в этот танец — лишь для него все изменилось. Возникло ощущение внутренней силы. Он управляет, он — рука кукольника, заставляющая марионеток покачиваться. А Эдна, бедная Эдна, которая мчится в такси домой, где сыграет отведенную ей роль — будет расставлять напитки, взбивать подушки, вытряхивать соленый миндаль из банки — она понятия не имеет о том, что он шагнул из кабалы в новое измерение.

Воскресная апатия навалилась на улицы. Дома закрытые, замкнутые.

«Они не знают, — подумал он, — эти люди в домах, что один мой жест сейчас, в эту самую минуту, может изменить весь их мирок. Стук в дверь, и кто-нибудь открывает — зевающая женщина, старик в ковровых шлепанцах, ребенок, посланный раздосадованными родителями, — и все их будущее зависит от того, что мне будет угодно, какое решение я приму. Разбитые лица. Внезапное убийство. Кража. Пожар». Все так просто.

Он взглянул на часы. Половина четвертого. Надо взять за основу систему чисел. Он пройдет еще три улицы и затем, в зависимости от числа букв в названии третьей улицы, выберет номер дома.

Фентон быстро шел, чувствуя, как все больше увлекается. Все по-честному, говорил он себе. Неважно, будет ли это жилой массив или фирма «Юнайтед дэриз».[62] Третья улица оказалась длинной, по обе стороны тянулись грязноватые желто-коричневые викторианские виллы, которые были претенциозными лет пятьдесят тому назад, а сейчас, когда их разделили на квартиры, чтобы сдавать, утратили свою помпезность. Название улицы — Боултинг-стрит. Восемь букв означают номер 8. Он уверенно перешел ее, изучая двери, не обескураженный крутыми маршами каменных ступеней, ведущих к каждой вилле, некрашеными воротами, хмурыми подвалами, атмосферой бедности и обветшания. Как все это не похоже на дома на его маленькой Ридженси-сквер с их нарядными дверями и цветочными ящиками за окнами.

Номер 8 ничем не отличался от своих собратьев. Пожалуй, ворота были еще более убогими, а кружевные занавески в длинном, уродливом окне первого этажа — еще более выцветшими. Ребенок лет трех, мальчик с бледным личиком и бессмысленным взглядом, сидел на верхней ступеньке. Он был как-то странно привязан к скребку у входной двери и не мог передвигаться. Дверь была приоткрыта.

Джеймс Фентон поднялся по ступенькам и поискал звонок. Он был заклеен полоской бумаги с надписью: «Не работает», а ниже был привязан тесемкой старомодный дверной колокольчик. Конечно, можно было бы в считанные секунды распутать узел на ремешке, которым привязан ребенок, снести его под мышкой по лестнице и расправиться в зависимости от настроения или фантазии. Но нет, пожалуй, еще не пришло время для насилия. Не того ему хочется — ощущение внутренней силы вызывает жажду подольше насладиться ею.

Он позвонил в колокольчик, и в темной прихожей раздалось слабое звяканье. Ребенок уставился на него не пошевельнувшись. Фентон отвернулся от двери и окинул взглядом улицу, платан на краю тротуара, коричневая кора которого пестрела желтыми пятнами, и черную кошку, сидевшую у его подножия и зализывавшую пораненную лапку. Он смаковал момент ожидания, сладостный из-за его неопределенности.

Он услышал, как за спиной растворилась дверь и женский голос с иностранным выговором спросил: «Что вам угодно?»

Фентон снял шляпу. Его так и подмывало сказать: «Я пришел, чтобы задушить вас. Вас и вашего ребенка. Я вовсе не питаю к вам злобы, просто так уж вышло, что я — орудие судьбы, посланное с этой целью». Вместо этого он улыбнулся. Женщина была бледная, как и ребенок на ступеньках, с таким же лишенным выражения взглядом и такими же прямыми волосами. Ей могло быть где-то от двадцати до тридцати пяти лет. Шерстяной джемпер был ей велик, а темная юбка в сборку, доходившая до лодыжек, делала приземистой.

— Вы сдаете комнаты? — спросил Фентон.

Свет зажегся в бессмысленных глазах — теперь они выражали надежду. Могло даже показаться, что она жаждала, но уже не надеялась услышать этот вопрос. Однако этот проблеск сразу же угас, и взгляд снова сделался тупым.

— Дом не мой, — сказала она. — Домовладелец когда-то сдавал комнаты, но говорят, что и этот дом, и другие, по обе стороны, снесут, чтобы расчистить место для многоэтажных домов.

— Вы хотите сказать, — продолжал он, — что владелец больше не сдает комнаты?

— Да, — ответила она. — Он сказал мне, что нет смысла — ведь распоряжение о сносе может прийти в любой день. Он немного платит мне, чтобы я присматривала за домом, пока его не снесут. Я живу в подвале.

— Понятно, — сказал он.

Разговор был как будто закончен. Однако Фентон не двинулся с места. Женщина взглянула мимо него на ребенка и велела ему сидеть тихо, хотя тот едва слышно хныкал.

— А не могли бы вы сдать мне одну из комнат в цокольном этаже на то время, пока вы еще здесь? — спросил Фентон. — Мы бы договорились между собой. Домовладелец не будет возражать.

Он наблюдал, как она силится постичь его предложение, такое невероятное, такое удивительное в устах человека с его внешностью. А поскольку легче всего захватить человека врасплох, удивив его, он поспешил воспользоваться своим преимуществом.

— Мне нужна всего одна комната на несколько часов в день, — быстро сказал он. — Я не буду здесь ночевать.

Она так и не смогла понять, кто он: задача оказалась ей не под силу. Костюм из твида — такой носят и в Лондоне, и в пригородах, — мягкая фетровая шляпа, трость, свежий цвет лица, лет сорок пять — пятьдесят. Он увидел, как темные глаза раскрылись еще шире и взгляд их стал еще бессмысленнее, когда она попыталась увязать его наружность с неожиданной просьбой.

— А для чего вам нужна комната? — спросила она колеблясь.

Вот где собака зарыта. Чтобы убить тебя и ребенка, моя милая, разобрать пол и похоронить вас под досками. Но еще не время.

— Это трудно объяснить, — оживленно ответил он. — Я профессионал и работаю допоздна. А так как последнее время мои обстоятельства изменились, мне нужна комната, где можно было бы поработать несколько часов в день в полном одиночестве. Вы себе не представляете, как трудно найти что-нибудь подходящее. По-моему, тут у вас как раз то, что мне нужно. — Он перевел взгляд с пустого дома на ребенка и улыбнулся. — Например, ваш малыш. Как раз подходящий возраст, так что он не помешает.

Подобие улыбки промелькнуло на ее лице.

— О, Джонни очень спокойный, — сказала она. — Он сидит так часами, он не будет беспокойством. — Затем улыбка сошла с ее лица, вернулось сомнение. — Не знаю, что сказать… Мы живем на кухне, рядом — спальня. Есть одна комната сзади, я держу там кое-какую мебель, но не думаю, чтобы вам подошло. Видите ли, смотря что вы собираетесь делать…

Ее голос замер. Да, такая апатия — как раз то, что нужно. Интересно, крепко ли она спит, — может быть, даже принимает снотворное? Судя по темным теням под глазами, принимает. Ну что же, тем лучше. К тому же иностранка, а их слишком много в Англии.

— Если вы только дадите мне взглянуть на эту комнату, я сразу определю, — сказал он.

Как ни странно, она повернулась и пошла впереди него через узкую грязную прихожую. Включив свет над лестницей, ведущей в подвал, и бормоча бесконечные извинения, она повела Фентона вниз. Несомненно, вначале это было помещение для слуг, живших на этой викторианской вилле. Теперь, когда кухня, буфетная и кладовая служат этой женщине столовой, кухней и спальней, они стали более запущенными. Вероятно, в былые дни, когда эти уродливые трубы были выкрашены белой краской, а этот бесполезный котел и старая плита были начищены, они выглядели совсем недурно. Даже кухонный буфет, который все еще занимает свое законное место и тянется почти во всю длину одной из стен, наверно хорошо вписывался в обстановку лет пятьдесят тому назад, когда на полках его стояли сверкающие медные кастрюли и расписной обеденный сервиз, а рядом суетилась кухарка с руками, выпачканными в муке, отдавая распоряжения своему любимчику в буфетной. Сейчас грязно-кремовая краска свисает чешуйками, потертый линолеум порван, а в буфете — только хлам, не имеющий ничего общего с первоначальным назначением буфета: испорченный приемник со свисающей антенной, кипы старых журналов и газет, незаконченное вязание, сломанные игрушки, куски засохшего пирога, зубная щетка и несколько пар обуви. Женщина окинула все это безнадежным взглядом.

— Нелегко, — сказала она, — с ребенком. Все время убираешь.

Было ясно, что она вообще никогда не убирает, что она сдалась и этот беспорядок — ее реакция на жизненные трудности. Однако Фентон ничего не сказал, а лишь вежливо кивнул и улыбнулся. Сквозь приоткрытую дверь он увидел неубранную постель, и это подтвердило его предположение о крепком сне — видимо, ее разбудил звон колокольчика. Поймав его взгляд, женщина торопливо закрыла дверь и, машинально пытаясь привести себя в порядок, застегнула джемпер и пригладила волосы рукой.

— А комната, которой вы не пользуетесь? — спросил он.

— Ах да, да, конечно, — ответила она рассеянно и неопределенно, как будто забыв, для чего привела его в подвал. Она пошла обратно по коридору, мимо угольного погреба — вот это пригодится, подумал он, — мимо уборной, через открытую дверь которой был виден детский горшок и рядом с ним — разорванный номер «Дейли Миррор»,[63] и, наконец, подошла к дальней комнате, дверь которой была закрыта.

— Не думаю, что вам подойдет, — со вздохом сказала она, заранее сдавшись. Действительно, это не подошло бы никому, кроме него — ибо он так переполнен силой и устремлен к цели. Когда она распахнула скрипучую дверь и подошла к окну, чтобы отдернуть занавеску, сделанную из куска старого материала для затемнения, сохранившегося с военного времени, резкий запах сырости ударил ему в нос, словно он внезапно попал в полосу тумана у реки, а еще он различил запах газа, который ни с чем не спутаешь. Они одновременно чихнули.

— Да, это плохо, — сказала она. — Должны прийти, но все никак не идут.

Когда она отдернула занавеску, чтобы проветрить комнату, карниз сломался, кусок материи упал, и в разбитое окно спрыгнула та самая черная кошка с пораненной лапкой, которую он заметил под платаном перед домом. Женщина попыталась прогнать ее, но ничего не вышло. Кошка, привычная к этой обстановке, юркнула в дальний угол, прыгнула на ящик и устроилась вздремнуть. Фентон и женщина огляделись.

— Это как раз то, что мне нужно, — сказал он, его не смущали темные стены, Г-образная форма комнаты, низкий потолок.

— Как, даже садик есть! — И он подошел к окну и взглянул на клочок земли и камни, которые сейчас, когда он стоял в подвальной комнате, были вровень с его головой. Когда-то все это было крохотным мощеным двориком.

— Да, — отозвалась она, — да, есть и садик, — и она встала рядом с ним, чтобы тоже взглянуть на запущенный участок, которому они оба дали такое неподходящее название. Затем, слегка пожав плечами, она продолжила: — Как видите, здесь тихо, но мало солнца. Комната северная.

— Я люблю, когда окна выходят на север, — рассеянно ответил он, уже рисуя в воображении узкую яму, которую он выроет для ее тела; незачем копать глубоко. Обернувшись к женщине и мысленно прикидывая ее размеры, рассчитывая длину и ширину будущей ямы, он увидел, что в ее взгляде появился проблеск понимания, и сразу же улыбнулся, чтобы подбодрить ее.

— Вы художник? — спросила она. — Они любят северный свет, не правда ли?

Он почувствовал огромное облегчение. Художник — ну конечно же! Вот объяснение, которое ему нужно! Вот решение всех проблем!

— Я вижу, вы разгадали мой секрет, — лукаво ответил Фентон, и его смех прозвучал так искренне, что он и сам удивился. Он заговорил очень быстро: — Да, художник, но посвящаю живописи только часть дня. Вот почему я смогу выбираться сюда только в определенные часы. Утром я связан делами, но позже — свободный человек. Вот когда начинается моя настоящая работа. Это не просто хобби — нет, это страсть. В этом году я собираюсь организовать свою выставку. Так что вы понимаете, насколько мне важно подыскать что-то… в таком духе.

Он взмахнул рукой, указывая на то, что могло бы соблазнить разве что кошку. Его уверенность была так заразительна, что ее взгляд перестал выражать сомнение и замешательство.

— В Челси[64] полно художников, не правда ли? — сказала она. — Не знаю, по крайней мере, так говорят. Но я думала, мастерские должны быть высоко, чтобы можно получать много света.

— Необязательно, — ответил он. — У меня нет подобных причуд. Да и в любом случае в конце дня темнеет. А есть электрическое освещение?

— Да… — Она подошла к двери и повернула выключатель. Голая лампочка, свисавшая с потолка, засветилась сквозь покрывавшую ее пыль.

— Чудесно, — сказал он. — Это все, что мне понадобится.

Он улыбнулся, глядя в это лицо, лишенное всякого выражения и несчастное. Бедняжка была бы настолько счастливее во сне. Как кошка. Нет, в самом деле, положить конец ее мучениям — просто благое дело.

— Можно мне переехать завтра? — спросил он.

Снова взгляд, исполненный надежды, который он заметил, еще стоя у парадной двери, когда справлялся о комнатах. А что же это теперь — смущение, какая-то тень неловкости?

— Вы не спросили… о плате за комнату, — сказала она.

— На ваше усмотрение, — ответил он и снова взмахнул рукой, чтобы показать, что деньги не имеют для него никакого значения.

Она глотнула, явно не зная, что сказать, к ее бледному лицу начала приливать краска, и наконец она решилась:

— Будет лучше, если я ничего не скажу домовладельцу. Я скажу, что вы — друг. Вы могли бы давать мне один-два фунта в неделю наличными, так будет честно.

Она с тревогой следила за ним. Конечно, решил он, третье лицо ни к чему — пусть все останется между ними, иначе может рухнуть его план.

— Я буду давать вам пять фунтов наличными каждую неделю, начиная с сегодняшнего дня.

Он нащупал бумажник и вытащил новенькие хрустящие банкноты. Она робко протянула руку, и ее взгляд не отрывался от денег, пока он их пересчитывал.

— Ни слова домовладельцу, — сказал он, — а если кто-нибудь спросит о вашем жильце, скажите, что приехал погостить ваш двоюродный брат, художник.

Она взглянула на него и в первый раз улыбнулась, как будто его шутливые слова и вручение денег каким-то образом скрепили их договор.

— Вы не похожи на моего двоюродного брата, — сказала она, — и не очень похожи на тех художников, которых я видела. Как вас зовут?

— Симс, — моментально ответил он, — Маркус Симс, — и удивился, почему ему пришло на ум имя его тестя — поверенного, который умер много лет тому назад и которого он терпеть не мог.

— Спасибо, мистер Симс, — сказала она. — Утром я сделаю уборку в вашей комнате. — И, сразу же перейдя от слов к делу, она сняла с ящика кошку и прогнала ее в окно.

— Вы привезете свои вещи завтра днем? — спросила она.

— Вещи? — повторил он.

— То, что нужно для вашей работы, — сказала она. — Разве у вас нет красок и всего такого?

— Ах да… ну конечно, — сказал он, — мне же нужно привезти все необходимое. — Он снова оглядел комнату. Нет, и речи не может быть о резне. Никакой крови. Никакого беспорядка. Лучше всего задушить их обоих во сне, женщину и ребенка — это самый гуманный способ.

— Когда вам понадобятся тюбики с краской, не придется далеко ходить, — сказала она. — На Кингс-роуд[65] есть магазины для художников. Я проходила мимо, когда идти за покупками. В витринах выставлены картон и мольберты.

Он прикрыл рот ладонью, чтобы скрыть улыбку. Нет, в самом деле трогательно, с какой готовностью и как доверчиво она приняла все за чистую монету.

Она повела его обратно в коридор и вывела из подвала по лестнице в прихожую.

— Я так рад, — сказал он, — что мы договорились. По правде говоря, я уже начинал отчаиваться.

Обернувшись, она снова улыбнулась ему.

— Я тоже, — сказала она. — Если бы вы не появились… Не знаю, что бы я могла натворить.

Они стояли рядом на верхней площадке лестницы. Потрясенный, он пристально смотрел на нее: ведь его появление грозит ей несчастьем. Ну и чудеса!

— Наверно, вы попали в беду? — спросил он.

— В беду? — Она сделала жест руками, и на лице ее вновь появилось выражение апатии и отчаяния. — Конечно, это беда — быть чужестранкой в этой стране, да еще отец моего малыша сбежал и оставил меня совсем без денег, и я не знаю, куда кинуться. Говорю вам, мистер Симс, если бы вы не пришли сегодня… — Не кончив фразу, она взглянула на ребенка, привязанного к скребку, и пожала плечами. — Бедный Джонни, — сказала она, — это не твоя вина.

— В самом деле, бедный Джонни, — повторил Фентон, — и бедная вы. Ну что ж, уверяю вас, я постараюсь положить конец вашим мучениям.

— Вы очень добры. Правда, спасибо вам.

— Нет, это вам спасибо. — Он слегка поклонился ей и, нагнувшись, коснулся макушки ребенка. — До свидания, Джонни, до завтра. — Его жертва ответила пристальным взглядом, лишенным всякого выражения.

— До свидания, миссис… миссис?

— Моя фамилия Кауфман. Анна Кауфман.

Она следила, как он спускается по лестнице и проходит в ворота. Изгнанная кошка прокралась мимо него, возвращаясь к разбитому окну. Фентон широким жестом помахал шляпой женщине, ребенку, кошке, всей безмолвной желтовато-коричневой вилле.

— До завтра, — крикнул он и отправился по Боултинг-стрит беспечной походкой человека, стоящего на пороге настоящего приключения. Бодрое настроение не изменило ему, даже когда он подошел к своей собственной двери. Он открыл американский замок своим ключом и поднялся по лестнице, мурлыкая какую-то песенку тридцатилетней давности. Эдна, как обычно, висела на телефоне — до него доносился бесконечный телефонный разговор двух женщин. На маленьком столике в гостиной были расставлены напитки, сухое печенье и блюдо соленого миндаля. Судя по лишним стаканам, ждали гостей. Эдна прикрыла телефонную трубку рукой и сказала:

— Альхузоны будут. Я пригласила их остаться на холодный ужин.

Ее муж улыбнулся и кивнул. Задолго до своего обычного времени он налил себе глоточек шерри, чтобы еще острее прочувствовать и посмаковать конспирацию и безупречность истекшего часа. Телефонный разговор закончился.

— Ты лучше выглядишь, — сказала Эдна. — Прогулка пошла тебе на пользу.

Ее полное неведение так позабавило его, что он чуть не поперхнулся.

2

Как удачно, что женщина упомянула о рисовальных принадлежностях — иначе он бы глупо выглядел, явившись на следующий день безо всего. А теперь ему придется уйти из конторы пораньше и отправиться в магазин, чтобы обзавестись необходимым имуществом. Он разошелся. Мольберты, холсты, один тюбик с красками за другим, кисти, скипидар — то, что должно было уместиться всего в несколько пакетов, превратилось в громоздкие свертки, увезти которые можно было только в такси. Однако все это лишь усилило его возбуждение. Он должен добросовестно сыграть свою роль. Продавец, вдохновленный пылом своего клиента, предлагал все новые и новые краски, и Фентон, беря в руки тюбики и читая названия, чувствовал какое-то острое удовольствие от самого процесса покупки. Он дал себе полную волю, и сами слова «хром», «сиена», «вандик»[66] ударяли ему в голову, как вино. Наконец он справился с соблазном и сел в такси со своими покупками. Боултинг-стрит № 8 — этот непривычный адрес вместо площади, где стоит его дом, придавал приключению еще большую пряность.

Странно, но, когда такси остановилось у цели, ряд вилл уже не казался таким однообразным. Правда, вчерашний ветер стих, время от времени проглядывало солнце, и дыхание апреля в воздухе сулило более долгие дни — но не это было главным. Главное заключалось в том, что № 8 как будто чего-то ожидал. Расплачиваясь с шофером и вынимая из такси свертки, Фентон заметил, что темные шторы сняты с окна подвала, а вместо них повешены занавески ужасающего мандаринового цвета. Как раз когда он заметил это, занавески раздернулись и ему помахала женщина с ребенком на руках, личико которого было вымазано джемом. Кошка соскочила с подоконника, подошла к нему, мурлыкая, и потерлась выгнутой спиной о его ногу. Такси отъехало, и женщина спустилась по ступенькам поздороваться с ним.

— Мы с Джонни весь день вас высматриваем, — сказала она. — Это все, что вы привезли?

— Все? А разве этого недостаточно? — рассмеялся он.

Она помогла ему снести вещи вниз по лестнице, в подвал, и, заглянув в кухню, он заметил, что она не только повесила занавески, но и попыталась там прибрать. Вся обувь засунута под кухонный шкаф вместе с детскими игрушками, а стол накрыт скатертью и приготовлен для чаепития.

— Вы просто не поверите, сколько пыли было в вашей комнате, — сказала она. — Я провозилась там почти до полуночи.

— Напрасно вы это сделали, — сказал он ей. — Ведь это ненадолго, так что не стоило.

Она остановилась перед дверью и посмотрела на него своим прежним бессмысленным взглядом.

— Значит, это ненадолго? — пробормотала она. — А я почему-то подумала после того, что вы вчера сказали, что это на несколько недель.

— Да нет, я не это имел в виду, — быстро ответил он. — Я хотел сказать, что вы зря убирали, потому что я все равно устрою жуткий развал со своими красками.

У нее явно отлегло от сердца. Она попыталась улыбнуться и открыла дверь со словами:

— Добро пожаловать, мистер Симс.

Надо отдать ей должное — она поработала на славу. Комната преобразилась, да и запах другой. Пахнет не газом, а карболкой — или это «Джейз»? Во всяком случае, какое-то дезинфицирующее средство. Кусок материала для затемнения снят с окна. Она даже позвала кого-то вставить стекло. Исчез ящик, служивший кошке постелью. Теперь у стены стоит стол и два небольших шатких стула, а также кресло, покрытое той же ужасной материей, которую он заметил на кухонных окнах. Над камином — там, где вчера ничего не было, она повесила календарь с большой яркой репродукцией «Мадонны с младенцем». Глаза мадонны, заискивающие и притворно застенчивые, улыбаются Фентону.

— Ух ты… — начал он, — вот это да… — и, не на шутку растрогавшись, что бедная женщина положила столько трудов на уборку в один из своих, видимо последних, дней на земле, он отвернулся и стал распаковывать свертки, чтобы скрыть волнение.

— Позвольте помочь вам, мистер Симс, — сказала она и, не дав ему возразить, опустилась на колени и принялась развязывать узлы, разворачивать бумагу и собирать мольберт. Потом они вместе вынули из коробок все тюбики с красками, разложили их на столе рядами и составили все холсты у стены. Это было занятно, как какая-то абсурдная игра, причем любопытно, что женщина заразилась ее духом, оставаясь совершенно серьезной.

— Что вы собираетесь написать в первую очередь? — спросила она, когда все было сделано и даже холст водружен на мольберт. — Наверное, вы уже что-то задумали.

— Да-да, — сказал он, — у меня кое-что задумано. — Он улыбнулся, ведь ее вера в него столь велика. И вдруг она тоже улыбнулась и сказала:

— А я угадала, что вы задумали.

Он почувствовал, что бледнеет. Как она догадалась? Куда клонит?

— Угадала — что вы хотите этим сказать? — резко спросил он.

— Это Джонни, не так ли?

Разве он может убить ребенка прежде, чем убьет его мать? Что за дикая мысль! И почему она пытается подтолкнуть его к этому подобным образом? Времени еще предостаточно, и во всяком случае у него еще не оформился план…

Она кивала головой с хитрым видом, и он с трудом заставил себя вернуться к реальности. Разумеется, она говорит о живописи.

— Вы умная женщина, — сказал он. — Да, вы угадали — это Джонни.

— Он будет хорошо себя вести и не станет шевелиться, — сказала она. — Если я привяжу его, он может сидеть часами. Вы сейчас имеете в нем необходимость?

— Нет, нет, — раздраженно ответил Фентон. — Я вовсе не спешу. Мне надо все продумать.

У нее вытянулось лицо. Видимо, она разочарована. Она еще раз окинула взглядом комнату, так внезапно и удивительно преобразившуюся в соответствии с ее представлениями о мастерской художника.

— Тогда позвольте предложить вам чашку чая, — сказала она, и он пошел за ней на кухню, чтобы избежать споров. Сев на стул, который она подвинула ему, он принялся за чай и бутерброды с пастой «Боврил»[67] под пристальным взглядом неопрятного маленького мальчика.

— Па, — вдруг произнес ребенок и протянул руку.

— Он называет всех мужчин «па», хотя его собственный отец не обращал на него внимания, — сказала мать Джонни. — Не приставай к мистеру Симсу, Джонни.

Фентон выдавил вежливую улыбку. Дети стесняли его. Он продолжал потягивать чай и есть бутерброды.

Женщина села и присоединилась к нему, рассеянно помешивая чай, пока он не стал таким холодным, что его, наверно, нельзя было пить.

— Приятно, когда есть с кем поговорить, — заметила она. — Вы знаете, мистер Симс, до вашего прихода я была так одна… Пустой дом наверху, и даже рабочие не входят и не выходят. И район здесь нехороший — у меня совсем нет друзей.

Чем дальше, тем лучше, подумал он. Никто не хватится, когда она исчезнет. Было бы трудно выйти сухим из воды, если бы остальная часть дома была заселена, а так можно сделать это в любое время дня, и ни одна собака не узнает. Бедная девочка, ей, наверно, не больше двадцати шести — двадцати семи лет. Что за жизнь у нее была!

— …он просто сбежал, без единого слова, — рассказывала она. — Мы пробыли в этой стране всего три года, и мы переезжали с места на место, без постоянной работы. Одно время мы жили в Манчестере, Джонни родился в Манчестере.

— Ужасное место, — посочувствовал он, — вечно льет дождь.

— Я сказала ему: «Тебе надо найти работу», — продолжала она, стукнув по столу кулаком и заново проигрывая ту сцену. — Я сказала: «Мы не можем так больше. Это не жизнь для меня и для твоего ребенка». Да, мистер Симс, нечем было уплатить за квартиру. Что я должна была сказать домовладельцу, когда он будет заходить? И потом, когда вы здесь чужестранец, всегда нервотрепка с полицией.

— С полицией? — спросил испуганный Фентон.

— Документы, — объяснила она. — Такая морока с нашими документами. Вы знаете, как это есть, мы должны регистрироваться. Мистер Симс, моя жизнь не была счастливой, вот уже много лет. В Австрии я некоторое время была служанкой у одного плохого человека. Мне пришлось сбежать. Тогда мне было всего шестнадцать лет, и, когда я встретила моего мужа, который тогда не был моим мужем, наконец-то показалось, что есть какая-то надежда, если мы будем попадать в Англию…

Она продолжала монотонно бубнить, глядя на него и помешивая чай, и ее голос с вялым немецким акцентом, довольно приятным для слуха, был успокаивающим аккомпанементом к его мыслям, который смешивался с тиканьем будильника на кухонном шкафу и со стуком ложки малыша о тарелку. Как восхитительно вдруг вспомнить, что ты не в конторе и не дома — нет, ты — Маркус Симс, художник, непременно великий художник, творящий если не шедевр живописи, то преднамеренное убийство, а перед тобой — твоя жертва, которая отдает свою жизнь в твои руки и смотрит на тебя как на своего спасителя — а ты и в самом деле ее спаситель.

— Странно, — медленно произнесла она, — еще вчера я не знала вас, а сегодня рассказываю вам свою жизнь. Вы мой друг.

— Ваш искренний друг, — ответил он, похлопывая ее по руке. — Уверяю вас, это так. — Он улыбнулся и оттолкнул свой стул.

Она протянула руку за его чашкой и блюдцем и поставила их в раковину, потом вытерла ребенку рот рукавом джемпера.

— А теперь, мистер Симс, что бы вы предпочли сначала — лечь в постель или писать портрет Джонни?

Он уставился на нее. Лечь в постель? Правильно ли он расслышал?

— Простите, не понял? — переспросил он.

Она стояла, терпеливо ожидая, когда он двинется с места.

— Как скажете, мистер Симс, — произнесла она. — Мне все равно. Я к вашим услугам.

Он почувствовал, как его шея медленно краснеет и краска приливает к лицу и лбу. Нет, тут все ясно, и недвусмысленная полуулыбка, и резкий кивок головы в сторону спальни не оставляют и тени сомнения. Эта несчастная девочка делает ему определенное предложение. Видимо, она считает, что он действительно рассчитывает… хочет… Это просто ужасно.

— Моя дорогая мадам Кауфман, — начал он (обращение «мадам» звучало как-то лучше, чем «миссис», и больше подходило для иностранки), — боюсь, тут какая-то ошибка. Вы меня не так поняли.

— Пожалуйста? — спросила она, озадаченная, а затем снова попыталась улыбнуться. — Не надо бояться. Никто не придет. А Джонни я привяжу.

Как нелепо. Привязать этого маленького мальчика… Вряд ли его слова могли дать повод столь неверно истолковать ситуацию. Однако, если он обнаружит свое вполне естественное негодование и уйдет из этого дома, рухнет весь его план, его прекрасный план, и придется начинать все сначала где-нибудь в другом месте.

— Это… это чрезвычайно любезно с вашей стороны, мадам Кауфман, — сказал он. — Я высоко ценю ваше предложение, столь великодушное. Но к несчастью, дело в том, что вот уже много лет я совершенно неспособен… старая военная рана… Я давно уже вынужден исключить все это из своей жизни. Все силы я вкладываю в свое искусство, в живопись, я поглощен ею. Вот почему я так обрадовался, найдя этот уединенный уголок, ведь теперь все в корне изменится. И если мы хотим стать друзьями…

Он подыскивал слова, чтобы выйти из неловкого положения. Она пожала плечами, и на лице ее не отразилось ни облегчения, ни разочарования. Как будет, так будет.

— Хорошо, мистер Симс, — сказала она. — Я подумала, может быть, вы одиноки. Я-то знаю, что такое одиночество. И потом, вы так добры. Если когда-нибудь вы почувствуете, что вам бы хотелось…

— О, я сразу же скажу вам, — быстро перебил он ее. — Непременно. Но увы, боюсь, что… А теперь — за работу, за работу! — И он снова улыбнулся, подчеркнуто засуетившись, и открыл дверь кухни. Слава богу, она застегнула джемпер, который начала было так угрожающе расстегивать. Она сняла ребенка со стула и приготовилась следовать за Фентоном.

— Я всегда мечтала посмотреть, как работает настоящий художник, — сказала она, — и — о чудо! — мне повезло. Джонни оценит это, когда станет старше. Как и куда мне пристроить его, мистер Симс? Поставить или посадить? Какая поза будет лучше?

Нет, это уж слишком! Из огня да в полымя. Фентон дошел до белого каления. Эта женщина просто хочет его извести! Боже упаси, чтобы она тут околачивалась. Уж если придется возиться с этим противным мальчишкой, нужно по крайней мере отделаться от его матери.

— Поза не имеет никакого значения, — сказал он запальчиво. — Я не фотограф. И уж чего я совсем не выношу, так это когда смотрят, как я работаю. Посадите Джонни сюда, на стул. Надеюсь, он будет сидеть смирно?

— Я привяжу его, — сказала она, и, пока она ходила на кухню за ремешком, он задумчиво смотрел на холст на мольберте. С ним нужно что-то сделать, это ясно. Опасно оставлять холст чистым, она не поймет и заподозрит, что тут что-то неладно. Может быть, даже повторит свое ужасное предложение, сделанное пять минут назад…

Он взял один-два тюбика и выдавил немного краски на палитру. Сиена натуральная… Неаполитанская желтая… Хорошие названия им дают. Они с Эдной были в Сиене,[68] когда только поженились. Он вспомнил кирпичные стены розовато-ржавого цвета и площадь — как же называлась эта площадь? — где устраивались знаменитые скачки. Неаполитанская желтая. Они никогда не бывали в Неаполе. Увидеть Неаполь и умереть.[69] Жаль, что они не так уж много путешествовали. Ездили они всегда в одно и то же место, в Шотландию, ведь Эдна не любит жару. Лазурь… Вызывает ли она мысли о темно-синем или светло-голубом? Лагуны в Южных морях и летучие рыбы. Как празднично выглядят пятнышки красок на палитре…

— Вот так… будь умницей, Джонни. — Фентон поднял глаза. Женщина привязала ребенка к стулу и потрепала по головке. — Если вам что-нибудь понадобится, только позовите, мистер Симс.

— Благодарю вас, мадам Кауфман.

Она на цыпочках вышла из комнаты, осторожно прикрыв дверь. Художнику нельзя мешать, художника надо оставить наедине с его произведением.

— Па, — сказал вдруг Джонни.

— Сиди смирно, — резко приказал Фентон. Он разламывал пополам кусок угля, так как читал где-то, что художники сначала рисуют голову углем. Держа отломанный кусок между пальцами и поджав губы, он нарисовал на холсте круг, похожий на полную луну. Затем он отступил назад и полуприкрыл глаза. Странно, этот круг похож на лицо без черт… Джонни следил за ним, широко раскрыв глаза. Фентон понял, что нужен гораздо больший холст, так как на том, что стоит на мольберте, поместится только голова ребенка. Вышло бы гораздо эффектнее, если бы на холсте была голова и плечи, потому что в этом случае он мог бы использовать берлинскую лазурь, чтобы написать синий свитер ребенка.

Он заменил первый холст другим, побольше. Да, этот размер гораздо лучше. Теперь снова контур лица… глаза… две маленькие точки — нос, небольшая щель — рот… две черточки — шея, и еще две линии, изогнутые почти под прямым углом, как вешалка, — плечи. Самое настоящее лицо, человеческое лицо — правда, пока еще не совсем лицо Джонни, но дайте срок. Теперь важно нанести на холст краски. Он лихорадочно выбрал кисть, окунул ее в скипидар и масло и затем, осторожно касаясь лазури и белил, чтобы смешать их, нанес смесь на холст. Яркий цвет, мерцающий и искрящийся от избытка масла, казалось, пристально глядит на него с холста, требуя добавки. Правда, этот синий отличается от цвета свитера Джонни, ну и что? Осмелев, он добавил еще краски и размазал ее, и теперь, когда синий был нанесен отчетливыми мазками на всю нижнюю часть холста, он как-то странно волновал. Синий цвет подчеркивал белизну лица, нарисованного углем, и оно выглядело теперь как настоящее. Оказывается, кусок стены за головой ребенка, который был всего лишь обычной стеной, когда Фентон впервые вошел в комнату, определенно имеет свой цвет — розовато-зеленый. Он хватал тюбик за тюбиком и выдавливал краски. Так как не хотелось портить кисть с синей краской, он выбрал другую… черт возьми, эта жженая сиена похожа вовсе не на ту Сиену, в которой он был, а скорее на грязь. Надо ее стереть, нужны тряпки — что-нибудь, что не испортит… Он быстро подошел к двери.

— Мадам Кауфман, — позвал он. — Мадам Кауфман! Не могли бы вы найти мне какие-нибудь тряпки?

Она явилась немедленно, разрывая на ходу какое-то нижнее белье на тряпки, и он выхватил их и стал счищать противную жженую сиену с кисти. Обернувшись, он увидел, что она украдкой смотрит на холст.

— Не надо! — закричал он. — Никогда нельзя смотреть на работу художника, когда он ее только начал, — ведь это черновой набросок!

Получив резкий отпор, она отступила.

— Простите, — сказала она и затем неуверенно добавила: — Это очень современно, не так ли?

Он пристально посмотрел на нее, потом перевел взгляд на холст, с холста — на Джонни.

— Современно? — переспросил он. — Конечно, современно. А как вы себе это представляли? Вот так? — Он указал кистью на жеманно улыбающуюся мадонну над камином. — Я иду в ногу со временем. Так я вижу. А теперь позвольте мне продолжать.

На одной палитре уже не хватало места для всех красок. Слава богу, он купил две. Он начал выдавливать краски из остальных тюбиков на вторую палитру и смешивать их, и теперь это было самое настоящее буйство красок — закаты, каких никогда не бывало и которых никогда не видали. Венецианская красная — не Дворец дожей, а маленькие капли крови, которые горят в мозгу и не должны пролиться, цинковые белила — чистота, а не смерть, желтая охра… желтая охра — это жизнь во всем изобилии, это обновление, это весна, это апрель в каком-то ином времени, в каком-то ином месте…

Неважно, что стемнело и пришлось включить свет. Ребенок уснул, но Фентон продолжал писать. Женщина вошла и сказала ему, что уже восемь часов. Не хочет ли он поужинать?

— Мне совсем нетрудно, мистер Симс, — сказала она.

Неожиданно Фентон осознал, где находится. Сейчас восемь часов, а они всегда обедают без четверти восемь. Эдна ждет и гадает, что с ним случилось. Он положил палитру и кисти. Руки в краске, пиджак тоже…

— Боже мой, что же делать? — воскликнул он в панике.

Женщина поняла. Она схватила скипидар и тряпку и принялась чистить ему пиджак. Он прошел за ней на кухню и начал лихорадочно отмывать руки над раковиной.

— В дальнейшем, — сказал он, — мне всегда надо будет уходить до семи часов.

— Да, — сказала она, — я запомню позвать вас. Вы вернетесь завтра?

— Конечно, — нетерпеливо ответил он, — конечно. Не трогайте ничего из моих вещей.

— Да, мистер Симс.

Он поспешил из подвала вверх по лестнице и, выйдя из дома, побежал по улице. На ходу он начал сочинять историю, которую расскажет Эдне. Он зашел в клуб, и там несколько знакомых уговорили его сыграть в бридж. Не хотелось прерывать игру, и он забыл о времени. Сойдет. И завтра снова сойдет. Эдна должна привыкнуть, что из конторы он заходит в клуб. В голову не приходит ничего лучше, чтобы она не догадалась о его восхитительной двойной жизни.

3

Поразительно, как мелькают дни, которые раньше тянулись и казались бесконечными. Правда, пришлось кое-что изменить. Он вынужден был лгать не только Эдне, но и в конторе. Для них он придумал неотложные дела, требовавшие его присутствия во второй половине дня — новые деловые контакты, семейная фирма. Пока что, сказал Фентон, он сможет работать в конторе только неполный день. Разумеется, он понимает, что нужно уладить некоторые финансовые вопросы. Однако, если старший партнер сочтет… Поразительно, но они проглотили и это. Да и Эдна ничего не заподозрила насчет клуба. Правда, не всегда это был клуб — иногда дополнительная работа где-то в другом месте в Сити.[70] Он таинственно намекал на успешное осуществление какой-то крупной сделки, причем этот вопрос был слишком щекотливым и запутанным, чтобы его обсуждать. Казалось, Эдна довольна своей жизнью. Ее жизнь текла как обычно — только для одного Фентона изменилось абсолютно все. Теперь ежедневно примерно в половине четвертого он проходил в ворота дома № 8 и, взглянув на кухонное окно подвала, видел лицо мадам Кауфман, выглядывающей из-за мандариновых занавесок. Затем она проскальзывала через садик и впускала его с черного хода — так им казалось безопаснее. Они решили не пользоваться парадной дверью, поскольку черный ход меньше обращает на себя внимание.

— Добрый день, мистер Симс.

— Добрый день, мадам Кауфман.

Совершенно ни к чему называть ее Анной, а то еще подумает… еще вообразит… Что за вздор! Обращение «мадам» поддерживает должную дистанцию между ними. Она действительно ему очень полезна: убирает мастерскую — так они всегда называют его комнату, — моет кисти, каждый день готовит новые тряпки и, как только он появляется, наливает чашку крепкого горячего чая (этот чай не имеет ничего общего с тем пойлом, которое заваривают у них в конторе). А мальчик… мальчик теперь очень трогательный. Фентон стал относиться к нему терпимее, как только закончил его первый портрет. Казалось, что ребенок как бы заново существует благодаря ему, что это его творение.



Была середина лета, и Фентон уже написал много его портретов. Ребенок продолжал звать его «па». Но ему позировал не только мальчик — писал он также и мать, и это приносило еще большее удовлетворение. Изображая женщину на холсте, Фентон испытывал необыкновенное ощущение силы. Причем дело было не в ее глазах, ее чертах, ее цвете — видит бог, она достаточно бесцветна! — нет, дело в ее очертаниях. Главное — то, что он может перенести на холст плоть живого человека, женщины. И неважно, если то, что он рисует и пишет, не имеет никакого сходства с женщиной из Австрии по имени Анна Кауфман — не в этом суть. Естественно, когда эта глупышка позировала ему в первый раз, она ожидала увидеть нечто вроде картинки с коробки шоколадных конфет, однако он вскоре заставил ее замолчать.

— Вы действительно так меня видите? — спросила она грустно.

— А в чем дело?

— Ну… просто… вы делаете мне рот, как у большой рыбы, готовой что-то проглотить, мистер Симс.

— Рыбы? Что за несусветная чушь! — Вероятно, ей бы хотелось, чтобы он нарисовал рот «сердечком»! — Беда в том, что вы никогда не бываете довольны. Все женщины одинаковы.

Он сердито принялся смешивать краски. Она не имеет права критиковать его работу.

— Нехорошо с вашей стороны так говорить, мистер Симс, — сказала она через минуту-другую. — Я очень довольна пятью фунтами, которые вы мне даете каждую неделю.

— Я говорил не о деньгах, — ответил он и, снова повернувшись к холсту, тронул розовым руку. — О чем я говорил? — спросил он. — Понятия не имею. О женщинах, не так ли? Я в самом деле не помню. Я же просил вас не мешать.

— Простите, мистер Симс.

Вот так, подумал он. Замри. Знай свое место. Чего он не выносит, так это женщину, которая спорит, женщину, которая вечно ворчит, женщину, которая отстаивает свои права, — не для того они созданы. Создатель задумал их уступчивыми, покладистыми, мягкими и кроткими. Беда в том, что они очень редко такими бывают. Нет, только женщина, рисуемая фантазией, или промелькнувшая на улице на ходу, перегнувшаяся через перила балкона за границей, или на миг показавшаяся в окне, глядящая из рамы картины или с холста — как та, что перед ним сейчас (он сменил одну кисть на другую, теперь он проделывал это очень ловко), — только такая женщина подлинна и реальна. Подумать только — взять и сказать, что он сделал ей рот, как у рыбы…

— Когда я был моложе, — произнес он вслух, — у меня была мечта.

— Стать великим художником? — спросила она.

— Да нет… не совсем так, — ответил он, — просто стать великим. Прославиться. Добиться чего-то выдающегося.

— Еще есть время, мистер Симс, — сказала она.

— Возможно… возможно…

Не следует делать кожу розовой, она должна быть оливковой, теплого оливкового тона. Отец Эдны с его манерой вечно критиковать их образ жизни был настоящим бедствием. С того самого момента, как Фентон обручился с Эдной, он ни разу ничего не сделал правильно. Старик вечно брюзжал, вечно придирался. «Уехать жить за границу? — воскликнул он. — За границей нельзя прилично заработать на жизнь. Да и Эдна не сможет там жить, вдали от друзей и от всего, к чему привыкла. Никогда не слышал ничего подобного».

Ну, он умер, и тем лучше. Он с самого начала стоял между ними. Маркус Симс… Художник Маркус Симс — совсем другое дело. Сюрреалист. Модернист. Старик в гробу переворачивается.

— Без четверти семь, — прошептала женщина.

— Черт… — вздохнул он и отступил от мольберта. — Терпеть не могу вот так прерываться, сейчас совсем светло по вечерам, — сказал он. — Я вполне мог бы поработать еще часок-другой.

— А почему бы вам не поработать еще?

— Увы — домашние узы, — сказал он. — У моей бедной мамы это вызвало бы припадок. — За истекшие недели он выдумал старую мать, прикованную к постели. Он обещал быть дома каждый вечер без четверти восемь. Если он не придет вовремя, врачи не ручаются за последствия. Он очень хороший сын.

— А что, если вам привезти ее сюда жить? — сказала его натурщица. — Так одиноко по вечерам, когда вы уходите. Вы знаете, ходят слухи, что этот дом могут и не снести. Если это правда, вы бы могли занять квартиру на первом этаже. Вашей маме тут будет хорошо.

— Нет, она теперь никуда не переедет, — сказал Фентон. — Ей за восемьдесят. Очень постоянна в своих привычках. — Он улыбнулся, представив себе лицо Эдны, если он скажет ей, что им бы лучше продать дом, в котором они прожили почти двадцать лет, и поселиться в доме № 8 на Боултинг-стрит. Можно себе представить это великое переселение! И Альхузонов, явившихся на воскресный обед!

— Кроме того, — сказал он, думая вслух, — исчез бы весь смысл.

— Какой смысл, мистер Симс?

Он перевел взгляд с изображения, нанесенного на холст красками и так много значащего для него, на женщину с прямыми волосами и бессмысленным взглядом, которая сидит здесь, позируя, и попытался вспомнить, что заставило его несколько месяцев назад подняться по ступенькам грязноватой желто-коричневой виллы и спросить комнату. Конечно, что-то просто вызвало у него мимолетный приступ раздражения — бедная Эдна, ветреный пасмурный день на набережной Виктории, мысль о визите Альхузонов. Но он успел уже забыть, о чем думал в то давнее воскресенье, и знал только, что его жизнь изменилась с тех пор и что эта маленькая узкая комната в подвале — его утешение, а женщина Анна Кауфман и ребенок Джонни каким-то образом символизируют его уход от себя и покой. Она всего-навсего готовит ему чай и моет кисти. Она фон, как кошка, которая мурлычет и приседает на подоконнике при его приближении, хотя он до сих пор не дал ей ни единой крошки.

— Ничего, мадам Кауфман, скоро мы устроим выставку, и о вашем лице и о лице Джонни заговорит весь город, — сказал он.

— В этом году… в следующем году… когда-нибудь… никогда. Как это у вас приговаривают, сажая вишневые косточки? — сказала она.

— Вы не верите, — ответил он. — Ну что ж, я докажу, вот подождите — и увидите.

Она начала еще раз рассказывать длинную нудную историю о человеке, от которого сбежала в Австрии, и о муже, который покинул ее в Лондоне, — теперь он знал всю эту историю так хорошо, что мог бы подсказывать ей, — но это не докучало ему. Ее рассказ тоже фон, помогающий уйти от себя к благословенной безымянности. Пусть болтает, говорил он себе, так она сидит смирно, а он может сосредоточиться на изображении апельсина, который она сосет, давая дольки Джонни, сидящему у нее на коленях. Этот апельсин больше, чем настоящий, ярче, чем настоящий, крупнее и круглее.

Когда он шел по набережной Виктории по вечерам — теперь эта прогулка уже не вызывала воспоминаний о том воскресенье, она входила в его новую жизнь — он выбрасывал в реку эскизы и наброски углем, переведенные в цвете на холст и потому уже ненужные. Вместе с ними выкидывались использованные тюбики с красками, тряпки, кисти, выпачканные маслом. Он бросал их с моста Альберта и наблюдал, как они какое-то мгновение плывут, или тонут, или их уносит вдаль и они становятся приманкой для какой-нибудь взъерошенной, почерневшей от копоти чайки. И все его горести уплывали вместе с ненужным хламом. Вся его боль.

4

Он условился с Эдной отложить отпуск до середины сентября — тогда он сможет закончить работу над автопортретом, который завершит серию. Отпуск в Шотландии будет приятным, приятным впервые за все эти годы — ведь теперь у него есть причина ждать возвращения в Лондон.

Короткое утро, которое он проводил в конторе, теперь не шло в счет. Он с грехом пополам справлялся с текущими делами и никогда не возвращался после ленча. Коллегам он говорил, что его другие обязательства становятся всё настоятельнее с каждым днем: фактически он решил порвать с этой фирмой в течение осени.

— Если бы вы не предупредили нас, мы бы предупредили вас, — сухо сказал ему старший партнер.

Фентон пожал плечами. Ну что же, если им угодно ссориться, то чем раньше он уйдет, тем лучше. Он вообще мог бы написать им из Шотландии, тогда всю осень и зиму он посвятил бы живописи. Можно снять настоящую мастерскую: в конце концов № 8 — лишь временное пристанище. А в большой мастерской с хорошим освещением и кухонькой при ней — как раз такие строятся всего через несколько улиц — было бы хорошо и зимой. Там бы он смог по-настоящему работать, действительно чего-то добиться и не чувствовать себя всего-навсего любителем, работающим урывками.

Автопортрет целиком поглотил его. Мадам Кауфман разыскала зеркало и повесила его для Фентона на стену, так что начать было довольно просто. Но он обнаружил, что не может написать свои глаза. Их пришлось писать закрытыми, и он стал похож на спящего. На больного. Это производило жутковатое впечатление.

— Итак, вам не нравится? — спросил Фентон мадам Кауфман, когда та зашла сказать, что уже семь часов.

Она покачала головой и сказала:

— У меня от такого мурашки по спине бегают, как у вас говорят. Нет, мистер Симс, это не вы.

— Ультрасовременно — даже слишком, на ваш вкус? — бодро заметил он. — Я полагаю, тут подходит термин «авангардизм».

Сам он был в восторге. Автопортрет — произведение искусства.

— Ну, пока что довольно, — сказал он. — На следующей неделе я уезжаю отдыхать.

— Уезжаете?

В ее голосе прозвучала нота такой тревоги, что он обернулся и взглянул на нее.

— Да — повезу свою старую мать в Шотландию. А что?

Она пристально смотрела на него взглядом, полным муки, и выражение ее лица резко изменилось. Можно было подумать, что он нанес ей страшный удар.

— Но у меня же нет никого, кроме вас, — сказала она. — Я буду одна.

— Разумеется, вы получите ваши деньги, — торопливо сказал он. — Я дам их вам вперед. Да мы и едем на каких-нибудь три недели.

Она все так же пристально смотрела на него, и вдруг — вот тебе и на! — глаза ее наполнились слезами и она заплакала.

— Я не знаю, что мне делать, — сказала она. — Я не знаю, куда мне идти.

Этого еще не хватало! Ну и что же, позвольте спросить, она имеет в виду? Что ей делать и куда идти! Он обещал ей деньги. Ей просто надо продолжать жить, как она жила раньше, до него. Серьезно, если она собирается вести себя подобным образом, то чем раньше он подыщет себе мастерскую, тем лучше. Уж меньше всего на свете ему хочется нянчиться с мадам Кауфман.

— Знаете ли, моя милая мадам Кауфман, я здесь не навсегда, — сказал он твердо. — Вскоре я перееду. Возможно, этой осенью. Мне нужно большее помещение. Разумеется, я извещу вас заранее. Но, может быть, вам имеет смысл отдать Джонни в детский сад и поступить куда-нибудь приходящей прислугой? В конце концов, так будет лучше для вас же.

Право, такое впечатление, будто он избил ее. Она ошеломлена и совершенно подавлена.

— Что же мне делать? — тупо повторяла она и затем спросила, как будто все еще не веря. — Когда вы уезжаете?

— В понедельник, — ответил он, — в Шотландию. Мы будем в отъезде три недели. — Последнюю фразу он подчеркнул, чтобы не оставалось никаких сомнений на этот счет. Беда в том, что она очень неумна, решил он, моя руки над кухонной раковиной. Она хорошо заваривает чай и умеет мыть кисти — вот и все. — Вам бы тоже следовало отдохнуть, — сказал он ей бодро. — Взяли бы и съездили с Джонни по реке в Саутенд или еще куда-нибудь.

Ответа не последовало. Лишь скорбный взгляд и безнадежное пожимание плечами.

Следующий день, пятница, — конец его рабочей недели. Утром он получил деньги по чеку, с тем чтобы заплатить ей за три недели вперед. Он добавил пять фунтов сверху ей в утешение.

Подойдя к № 8, он увидел Джонни, привязанного к скребку на старом месте, на верхней площадке лестницы. Она уже перестала привязывать мальчика. Когда Фентон, как обычно, вошел с черного хода в подвал, радио не работало, и дверь в кухню была закрыта. Он открыл ее и заглянул. Дверь в спальню тоже закрыта.

— Мадам Кауфман?.. — позвал он. — Мадам Кауфман?

Она ответила через минуту глухим и слабым голосом.

— Что? — спросила она.

— Что-нибудь случилось?

Еще пауза, и затем:

— Я не очень хорошо себя чувствую.

— Простите, — сказал Фентон. — Могу ли я чем-нибудь помочь?

— Нет.

Ну вот, пожалуйста. Явная демонстрация. Она никогда не выглядела совсем здоровой, но такого раньше не проделывала. Она и не подумала приготовить ему чай: даже поднос не поставлен. Он положил конверт с деньгами на кухонный стол.

— Я принес ваши деньги, — сказал он. — Всего двадцать фунтов. Почему бы вам не погулять и не потратить часть этих денег? Чудесный день, вам было бы полезно выйти на воздух.

Бодрый тон — ответ на ее поведение. Он не позволит вымогать у себя сочувствие подобным образом!

Он прошел в мастерскую, решительно насвистывая, и возмутился, обнаружив, к своему крайнему удивлению, что все там в том виде, как он оставил накануне вечером. Немытые кисти все так же лежат на испачканной палитре. К комнате даже не притрагивались! Ну в самом деле, дальше ехать некуда! Прямо руки чешутся забрать конверт с кухонного стола. Зря он заикнулся об отпуске — надо было послать деньги по почте во время уик-энда и приложить к переводу записку, что он уехал в Шотландию. А теперь вот что получилось… этот возмутительный приступ дурного настроения, пренебрежение своими обязанностями. Конечно, это оттого, что она иностранка. Им совершенно нельзя верить. Всегда кончается тем, что в них разочаровываешься.

Он вернулся на кухню с кистями, палитрой, скипидаром и тряпками и до отказа открыл краны, стараясь делать все как можно более шумно, чтобы она знала, что ему приходится делать грязную работу самому. Он гремел чашкой и громыхал жестянкой, в которой она держит сахар, но из спальни — ни звука. Ладно, черт с ней, пусть взвинчивает себя дальше.

Вернувшись в студию, он поработал спустя рукава, добавляя последние штрихи к автопортрету, но никак не мог сосредоточиться. Ничего не получалось: в автопортрете не было жизни. Она испортила ему весь день. Наконец, на час с лишним раньше обычного времени, он решил пойти домой. Однако после вчерашнего он займется уборкой сам, не надеясь на нее. Она способна три недели ни к чему здесь не притронуться.

Перед тем как составить полотна вместе, он выстроил их в ряд, прислонив к стене, и попытался представить себе, как бы они выглядели, если их развесить на выставке. Они бросаются в глаза, в этом нет сомнения. Мимо них нельзя пройти. Во всей коллекции есть нечто… пожалуй, нечто выразительное. Он не знает, что именно, — естественно, ему трудно судить о собственной работе. Но… например, вот эта голова мадам Кауфман — та самая, в которой, по ее мнению, есть что-то рыбье. Ну что ж, возможно, и есть какое-то сходство с рыбой в форме рта… или дело в глазах, которые слегка навыкате? Все равно, работа блестящая. Он уверен, что блестящая. И хотя автопортрет спящего незавершен, в нем есть какая-то значительность.

Он улыбнулся, уже видя, как они с Эдной заходят в одну из маленьких галерей неподалеку от Бонд-стрит и он небрежно роняет: «Мне говорили, здесь выставка какого-то новенького. Очень спорный. Критики не могут разобрать, гений он или сумасшедший». А Эдна: «Наверно, ты впервые заходишь в подобное место». Какое ощущение силы, какое ликование! А потом, когда он объявит ей новость, в ее взгляде появится проблеск нового уважения. Осознание того, что ее муж наконец, после стольких лет, добился славы. Ему хочется именно такого шока от изумления. Вот именно! Шока от изумления…

Фентон окинул прощальным взглядом знакомую комнату. Полотна составлены, мольберт разобран, кисти и палитра вычищены, вытерты и завернуты. Если он решит удрать, когда вернется из Шотландии, — а он абсолютно уверен, что это единственное правильное решение после дурацкого поведения мадам Кауфман, — то все готово к переезду.

Он закрыл окно и дверь и, неся под мышкой пакет с тем, что он называл «брак» — ненужные эскизы, наброски и всякий хлам, накопившийся за неделю, — еще раз прошел на кухню и позвал через закрытую дверь спальни.

— Я ухожу, — сказал он. — Надеюсь, завтра вам будет лучше. Увидимся через три недели.

Он заметил, что конверт исчез с кухонного стола. Значит, ей не так уж и плохо.

И тут он услышал, как она ходит по спальне, и через одну-две минуты дверь приоткрылась на несколько дюймов и она стояла у самой двери. Он был поражен. Выглядела она ужасно: в лице ни кровинки, волосы, прямые и сальные, не причесаны. Она обернула вокруг пояса одеяло, и, хотя день был жаркий и душный, а воздух в подвале спертый, на ней был толстый шерстяной джемпер.

— Вы показывались доктору? — спросил он с некоторым участием.

Она покачала головой.

— На вашем месте я бы показался, — сказал он. — Вы очень неважно выглядите. — Тут он вспомнил о мальчике, который все еще был привязан к скребку наверху. — Привести к вам Джонни? — предложил он.

— Пожалуйста, — ответила она.

Ее глаза напомнили ему глаза животного, которое мучается, и он расстроился. Пожалуй, это ужасно — вот так уйти и оставить ее в таком состоянии. Но чем он может помочь? Он поднялся по лестнице из подвала, прошел через пустую прихожую и открыл парадную дверь. Мальчик сидел сгорбившись. Вероятно, он не пошевелился с тех пор, как Фентон вошел в дом.

— Пошли, Джонни, — сказал он. — Я отведу тебя вниз к маме.

Ребенок дал отвязать себя. Он так же апатичен, как эта женщина.

Что за безнадежная пара, подумал Фентон. Они действительно должны быть у кого-то на попечении, в каком-нибудь благотворительном учреждении — ведь существуют же, вероятно, какие-то места, где заботятся о таких людях. Он снес ребенка по лестнице и посадил на его стул у кухонного стола.

— Как насчет его чая? — спросил он.

— Сейчас приготовлю, — ответила мадам Кауфман.

Она вышла из спальни, шаркая, все еще обернутая в одеяло, с каким-